Книга: Разгадка шарады — человек



Разгадка шарады — человек

Буало-Нарсежак

Полное собрание сочинений. Том 4. Разгадка шарады — человек

Пьер Буало и Тома Нарсежак впервые встретились, когда им было за сорок, к этому времени оба уже были известными писателями. Озабоченные поисками способа вывести из назревающего кризиса жанр «полицейского романа», они решили стать соавторами. Так появился на свет новый романист с двойной фамилией — Буало-Нарсежак, чьи книги буквально взорвали изнутри традиционный детектив, открыли новую страницу в истории жанра. Вместо привычной «игры ума» для разгадки преступления, соавторы показывают трепетную живую жизнь, раскрывают внутренний мир своих персонажей, очеловечивают повествование. Они вводят в детективный жанр несвойственный ему прежде психологический анализ, который органично переплетается с увлекательным сюжетом. По сути дела они создали новый тип литературного произведения — детективно-психологический роман, где психология помогает раскрыть тайну преступления, а детективный сюжет углубляет и обостряет изображение душевного состояния человека, находящегося в экстремальной кризисной ситуации.

Буало и Нарсежак очень скоро получили всемирное признание. Они опубликовали с 1952 по 1995 год свыше сорока романов. Почти все их произведения переведены на многие языки мира и опубликованы огромными тиражами. Их часто экранизируют в кино и на телевидении.

Буало и Нарсежак заняли достойное место в ряду классиков детективной литературы, таких как Конан Дойл, Агата Кристи и Жорж Сименон.

Буало и Нарсежак, дополняя друг друга, выработали совершенно оригинальную и хорошо отработанную манеру письма, о чем можно судить хотя бы по тому, что и после смерти Пьера Буало в 1989 году его соавтор продолжает подписывать свои произведения двойной фамилией, ставшей известной во всем мире.

Жертвы

Les Victimes (1964)

Перевод с французского А. Райской


Почему мне пришло в голову, что Ману меня обманула? Часом раньше я тосковал, думая о ней, ведь нас разделяли тысячи километров, и я не знал, соберется ли она сюда приехать; а еще потому, что любовь становится унылой, как только пытаешься в ней разобраться. Но несчастным я тогда еще не был. Страдал, как обычно, не больше и не меньше. Не припомню, кто сочинил легенду о любовных стрелах. Но только вернее не скажешь. Беда в том, что это не слишком приятная правда. Скорее горькая истина. Вот уже две недели, день за днем, я ощущал, как горечь разлуки разрывает мне сердце. Но ведь Ману любила меня, и я должен был чувствовать себя счастливым. Так оно и было — пока она была рядом. Но стоило мне разжать объятия и позволить ей уйти, как начиналась сущая пытка, временами до того нестерпимая, что я задыхался и ловил ртом воздух, словно умирающий. И начиналось ожидание. На работе, на улице, за столом, у телефона — повсюду я только и делал, что ждал ее. Ману! Я стал похож на бездомного пса. И думал, убивая время, тогда как время убивало меня: «Это и есть счастье. Сильнее ты уже не полюбишь. Помучайся хорошенько, приятель». Я расхаживал взад-вперед по комнате. Перестал ездить в автобусе. Мне постоянно хотелось двигаться. Когда любишь, все время хочется быть на ногах. Пальцы потемнели от табака. Я заходил в кафе и стаканами поглощал минеральную воду. Она леденила мне грудь, но не утоляла жажду. Думаю, каждому мужчине знакома эта жажда. Но Ману была не такой, как другие женщины.

И вдруг сомнение обрушилось на меня, как удар дубинки. Я помню, где это произошло. Мы как раз съехали с дороги — вернее, с того, что в этой стране зовется дорогой, — и по проселочной колее направлялись к плотине.

Жаи сидел за рулем. Рядом с ним, уронив голову на грудь, дремал Жаллю. Его прикрытый тропическим шлемом дряблый, в морщинах и редкой седой щетине затылок неожиданно выдавал в нем старого человека. Нас окружали горы. Не наши холмы с их жалкой наготой. Нет, то были древние, доисторические горы. Повсюду, насколько хватало глаз, дикие скалы: потрескавшиеся от холода, иссушенные солнцем, дубленые, будто кожа, бесчувственные и бесстрастные до жути. Некий вещественный мир, он заполнял пространство до самых гребней, которые не замыкали его, а лишь заслоняли другие хребты, и так до бесконечности, до головокружения. Вокруг ни клочка тени. Отвесно светило солнце, и в раскаленном добела небе неподвижно парил орел.

«Она меня обманула». Эти слова сами собой возникли у меня в мозгу, словно кто-то нашептал их мне на ухо. Но Жаи по-прежнему держался за руль «лендровера», а Жаллю привалился к дверце, сраженный сном.

Я даже не успел подготовиться для защиты. Уверенность, подобно яду, проникла в мою кровь. Ну конечно, она обманывала меня с самого начала. Она не изменяла мне с другим мужчиной. Нет. То, что она сделала, казалось куда страшнее, но мне пока не удавалось четко сформулировать обвинение. Даже не обвинение. Просто моя тоска стала вдруг такой острой, такой пронзительной, что, казалось, рассекла меня надвое, подобно клинку, и я невольно подался вперед, обхватив себя руками и крепко зажмурившись, словно боялся истечь кровью. Ману! Скажи же что-нибудь. Быть этого не может…

Темные очки спустились у меня с переносицы. Я вернул их на место и снова наклонился вперед, стараясь глотнуть раскаленного воздуха. Слишком поздно! Отныне придется жить с этим злом, считаться с ним, лукавить — и я знал, что не выдержу. Нас потряхивало на ухабах, будто мешки с картошкой. Вверху, над плотиной, показалось озеро. По краям оно было синим, а в середине отливало ртутью. У нас вода питает растения и птиц. В мае даже горное озеро прихорашивается, в нем отражаются цветы и листва, проплывающее облако. Здесь же вода — элемент, стихия, емкость! И, лишь низвергаясь, она оживает, ненадолго обретает очарование, цвет и голос, прежде чем излиться в скалистый водоем. Но небо тут же выпивает ее, и дальше безводная каменистая долина спускается к пустынному плоскогорью.

Жаллю выпрямился. В мгновение ока он вновь стал патроном и окинул взором свою плотину. Он-то не думает о Ману. А ведь она его жена. Но плотина — это он сам. Свои тревоги, стремления, смысл жизни — все это он отлил в ее бетон и, подобно Богу-Отцу, как гласит библейское предание, «увидел, что это хорошо». Умей он читать в моем сердце, стал бы презирать меня. Жаллю терпеть не мог пустые мечтания и бесплодных мечтателей. Если он отзывался о каком-нибудь: «Это любитель!» — то тем самым выносил ему окончательный приговор, как будто стирал человека с лица земли. Вот он смотрит на свою плотину, и в его взгляде нет ни тепла, ни восторга, похоже, нет и гордости: ведь все эти чувства — лишь ненужные побрякушки. Но в глубине души он счастлив, что сумел обуздать стихию, противопоставив напору воды свой разум в виде преграды, искусно сложенной из камня.

С каким удовлетворением его серые глаза — левый был мне виден в профиль — следили за чистыми линиями сооружения! Эта стена, выступавшая из воды подобно молу и одним смелым росчерком соединившая оба берега — в середине она была шире венчавшего ее дозорного пути, — воплощала абстрактную красоту схемы. И сама ее плоть состояла в большей мере из цифр, чем из цемента. Жаллю не любовался плотиной, казалось, он выверял ее равновесие. И я ненавидел его и боялся.

Извилистый проселок вот-вот кончится. Мы подъезжаем к электростанции. Если смотреть отсюда, со стороны водостока, плотина и впрямь заслуживала своего имени. То была сверкающая волшебная дверь, запирающая на засов теснину. Здесь у вас буквально дух захватывало при мысли о страшном напоре воды на камень, когда потрясенным взглядом вы измеряли ее толщу, сдерживаемую заслоном. Завод в глубине долины отсюда казался совсем крошечным. Столбы, несущие линию высоковольтной передачи, терялись на пустынном горизонте. Существовала лишь эта гигантская преграда, только она жила, ибо она жила на свой лад: ее изгибы были наделены жизнью, подобно аркбутанам[1] собора. Над водосливом клубился пар. Грохот падающей воды заглушал шум мотора. Мы приехали.

Вот уже две недели, как я жил здесь, рядом с Жаллю. Отсюда Париж казался чем-то из прошлой жизни, почти сном, таким далеким, что я не помнил, где он находится. И сама Ману превратилась в образ, размытый разлукой. Всякий раз, оставаясь один, я пытался восстановить его, вернуть к жизни. И пока мне это удавалось: я вновь слышал шаги Ману, видел, как она стоит у окна, глядя на улицу. Выходя из комнаты, служившей мне спальней, я не мог сообразить, где нахожусь.

Что это — пещера? тюрьма?.. Грохот водослива возвращал меня к реальности. Я шел по трассе, ощущая на щеках прохладную водяную пыль. Я находился в шестидесяти километрах от Кабула, и с Ману меня связывала лишь эта, уже ставшая привычной, боль, из-за которой я на ходу прижимал ладонь к боку, словно страдал от неведомой хвори. Я был болен Ману.

Когда секретарша доложила мне о ее приходе, я сказал: «Попросите ее обождать». И вновь занялся почтой. Это было… Господи… четыре месяца тому назад. Восьмого января. В десять часов утра. Серого утра, грязной бумагой липнувшего к стеклам окна. Я занимался обычными делами. Вокруг меня текла будничная жизнь издательства. Многие ведь думают, что издательство — высшая сфера, где не существует повседневности, где, как на перекрестке судеб, встречаются избранные. Иной раз так оно и бывает, и Ману — лучшее тому доказательство. Но вот уже год, как я сидел в этом кабинете, слыша все те же звуки: шум лифта, треск пишущих машинок, голос литературного директора,[2] искаженный селектором: «Мсье Брюлен, загляните ко мне на минутку…» — и ничего не происходило, кроме обыденных, быстро приевшихся забот. Я руководил новой серией «Восток — Запад», но пока дело продвигалось плохо. Я читал безличные рукописи и с досадой их отклонял. И вот в то утро, пока я докуривал сигарету, Ману с бьющимся сердцем ожидала моего приговора. У меня не было никакого предчувствия. Я просмотрел рукопись не без интереса. «Наконец-то, — подумал я, — автор, хоть немного знакомый с Востоком». И я попросил ее зайти ко мне в издательство. Но сначала заставил ее ждать — ее, мою ненаглядную Ману!

А потом она вошла в кабинет. Передо мной стояла молодая брюнетка, высокая, хорошенькая — не хуже и не лучше множества других. Я посмотрел на нее с интересом — не более. Она непринужденно присела на краешек кресла, но руки у нее дрожали. Помнится, на ней было меховое манто — уж не знаю, что это за мех. Никогда не обращал внимания на подобные вещи. Без шляпки, волосы собраны в пучок. Нежный цвет лица молочно-голубоватым отливом напоминал драже. У нее был прямой открытый взгляд, глаза темные, лучистые и чуточку грустные. Вероятно, от волнения правый казался чуть меньше левого. А я-то, дурень, смаковал это мгновение! Чувствовал себя хозяином чужой судьбы. Довольно одного моего слова — и выражение ее глаз изменится. Как же она была взволнована!

— Мадам, я прочел вашу рукопись.

Она не поправила меня. Значит, замужем.

— У меня сложилось благоприятное впечатление…

Она смотрела на меня неотрывно. Только один раз она моргнула, и глаза ее увлажнились. Но радость высушила слезы. Она смотрела на меня с недоверчивым восхищением.

— Это действительно так, — подтвердил я. — Вы создали нечто значительное.

У нее вырвался вздох, похожий на рыдание, — и в этот миг я полюбил ее. Вновь и вновь я прокручиваю в памяти эту сцену, будто кадры из фильма, и рассматриваю Ману — один план за другим. В ту минуту она казалась воплощением счастья. И она уже любила меня. Позже она сама мне призналась в этом. Все лучшее, что только было у меня в жизни, вместилось в одно мгновение — то, когда мы смотрели друг другу в глаза и не могли оторваться. Наконец губы ее шевельнулись. Я понял, что она благодарит меня.

— Что вы, не за что. Не стоит благодарности.

Мне не сиделось на месте. Я предложил ей сигарету, прошелся по кабинету — чтоб только быть к ней поближе.

— Вам и в самом деле приходилось бывать в Бомбее?

— Да, вскоре после замужества. Вот мне и пришло в голову написать книгу…

Говорила она негромко, с виноватым видом, и боязливо следила за каждым моим движением, будто опасаясь, что вот я передумаю и отниму у нее надежду, которую только что подал.

— Это моя первая книга.

— Что ж, поздравляю вас. Не скажу, что все в ней безукоризненно. Кое-что следовало бы поправить. Вот вы подписались «Эммануэль». По-моему, зря. Иное дело, если бы вы писали для модного журнала!..


— О чем задумались, старина? Ностальгия одолела?

Опять этот Блеш. И пяти минут нельзя побыть без него. Всегда он тут как тут, с неистощимым запасом россказней, сплетен, дурацких секретов. Плотина, как и нефтяной танкер, работает сама по себе. Нужно только следить за приборами, а для экипажа время тянется медленно. Чем же еще заняться, как не чужими делами, жизнью соседей? Блеш всегда обо всех все знал. Он крутился возле меня, чуя, что тут кроется что-то лакомое, о чем можно потом разузнать и раззвонить повсюду. Отвязаться от него было невозможно. Жилая часть завода не многим больше офицерской кают-компании. Все мы постоянно сталкивались в столовой, в баре, в курилке. Мы все! На самом деле нас не так уж и много: человек пятнадцать инженеров и техников. Обслуга из местного населения ютилась в бараках на правом берегу.

Блеш оказался единственным французом. Он отвечал за систему безопасности плотины. Все инженеры были немцы, а техники — англичане и голландцы. Народ большей частью молчаливый и недоверчивый. На работе все говорили по-английски. Но во время перерывов каждый предпочитал свой родной язык. «Европа в миниатюре», как в шутку называл их Блеш. Он потащил меня в бар.

— Да на вас лица нет. Он что, наорал на вас?

«Он» — это Жаллю. Блеш никогда не называл его по имени. Только «босс», «шеф», «папаша» да еще «зануда». Хассон налил нам виски. Как обычно. Уже к концу первой недели у меня здесь появились свои привычки: любимое место за столиком, свое кресло на террасе. Каждый день неумолимо повторял предыдущий. Может, тут все дело во всепроникающем, непрерывном и неизбежном шуме падающей воды? Время здесь становилось не мерой, а материей, чем-то плотным и липким. На самом деле я постоянно ждал Ману. Она непременно приедет. Да и Жаллю ее ждал. Потому-то я много пил, пытаясь, как говорится, думать о другом. Но о чем еще я мог думать, кроме одного: кем была Ману? Что она хотела от меня утаить?

— Извините, дружище. Что-то голова побаливает…

— Это все жара, — пояснил Блеш. — Да вы еще не знаете, что это такое. В августе иной раз птицы прямо на лету гибнут от зноя!

Я захватил свой стакан и уселся у окна: отсюда было видно, как поток разбивается о флютбет.[3] Ослепительная белизна пены всегда действовала на меня завораживающе. Легкая сонливость овладела мной, помогая сознанию как бы раздвоиться. Ману снова была со мной.

В тот раз я предложил ей позавтракать вместе, и мы отправились в ресторанчик на бульваре Сен-Жермен. Мне нравилось тамошнее освещение, медная посуда, запотевшие окна. Столики были маленькие, и, разговаривая, мы наклонялись друг к другу, от этого любое слово приобретало какой-то тайный смысл. Она сняла меховое манто и перчатки. В строгом черном костюме и белой блузке с глубоким вырезом она выглядела тоненькой и гибкой. Меня волновала ее изящная маленькая грудь, но еще сильнее трогала нежность открытого лица. Я так жадно внимал всему, что она рассказывала о себе, что сухо отослал метрдотеля, который хотел принять у нас заказ. Пусть подойдет чуть позже! Оба мы не чувствовали голода. Или, вернее, испытывали голод совсем иного свойства. Живая и непосредственная, будто маленькая девочка, она говорила мне о своих неудачах, о двадцать раз переписанных главах, а я, не отрываясь, смотрел ей в глаза, где уже тлел робкий огонек еще не осознанной нежности. Казалось, она хочет рассказать мне всю свою жизнь, и все же кое о чем мне пришлось спросить самому.

— Вы вдова?

— Нет. Почему вы спросили?

— Я заметил у вас на безымянном пальце белый след. Как от обручального кольца, которое вы когда-то носили.

Она опустила глаза, положила обе руки перед собой, и я коснулся их кончиками пальцев.

— Не надо ничего говорить. Меня это не касается…

— Я замужем, — прошептала она, — но уже давно не ношу кольца.

Метрдотель издали наблюдал за нами. Очевидно, он понял, что мы сейчас сказали друг другу нечто очень важное, и теперь нам нужно помолчать, отвлечься. Он подошел к нам, улыбаясь с видом заговорщика. Не припомню уж, что я тогда заказал. Зато я, как сейчас, слышу каждое ее слово и буду слышать до конца жизни — жизни, отныне лишенной всякого смысла. Она сказала мне, что первый год после замужества много путешествовала.

— Такая уж профессия у мужа, — пояснила она.



Но не стала уточнять, какая именно. Она так и не назвала мне ни своего имени, ни возраста, ни адреса. На присланной мне рукописи стояло только: «Эммануэль. До востребования, а/я Париж 71, 17». Я и не спрашивал ее ни о чем, будучи уверен, что мы еще увидимся. Мне и в голову не пришло, что она чего-то недоговаривает. Она меня околдовала. Время от времени я накрывал своей ладонью ее руку, и она благодарно улыбалась.

— Вы и правда думаете, что меня издадут?

— Безусловно. Через несколько дней я пришлю вам письменное согласие.

— Я просто вне себя от радости. Если бы вы только знали… еще утром я умирала от страха, а потом…

— …а потом мы познакомились. Эммануэль и Пьер.

— Можно, я буду звать вас Пьером?

— Сделайте милость.

Я поднял бокал. Она сделал то же самое, и снова наши глаза встретились.

— Спасибо… Пьер.

Она уже не улыбалась.


Кто-то открыл дверь, и шум воды заглушил голоса. Я и забыл выпить виски. И даже не подумал снять очки. Повернув голову, я взглянул на электрические часы. Жаллю мне кивнул. Пора было идти завтракать. Я последовал за ним в столовую.

— У вас усталый вид, мсье Брюлен, — заметил он.

— Пожалуй… Я неважно переношу здешний климат.

Я был зол на него, потому что он застал меня врасплох. Хотя вряд ли Жаллю вообще вспоминал о моем существовании. Вероятно, не больше, чем о тех, кто сейчас молча поглощал пищу, собравшись за разными столами: отдельно англичане, немцы, голландцы… Блеш сидел один. Они притворились, будто им до нас нет дела, но не спускали с нас глаз. Жаллю для них — враг. А я?.. Роллам, слуга-афганец, принес нам завтрак: куропатки с капустой и рисом, консервированные ананасы. По приказу Жаллю, который терпеть не мог ждать, нам подавали все сразу.

— Но ведь вам, — заметил Жаллю, — уже приходилось бывать на плотинах Востока?

— Да, в Турции… Еще в Израиле… Один раз — на Цейлоне. По сравнению со здешними краями, все это райские уголки.

Похоже, он меня и не слушал. Я то и дело поглядывал на него. Не знай я, что ему сорок лет, по виду не смог бы определить его возраст. Короткая стрижка, лицо изрезано глубокими морщинами; впалые щеки делали его похожим на миссионера. У него был взгляд путешественника: устремленный вдаль, постоянно озабоченный, а иногда и пустой. Блеш рассказал мне, в чем тут дело. С тех пор как в Португалии прорвало одну из его плотин, о нем пошла дурная слава. Блеш уверял, что все плотины, построенные по планам Жаллю, рухнут одна за другой. Он даже набрасывал мелом чертежи на крышке стоящего на террасе стола.

— Понимаете, беда этой его плотины в форме раковины не в том, что она тонкая… Тут как раз надо отдать старику должное… Свое дело он знает… но вот боковой напор слишком велик. Стоит почве сдвинуться хотя бы на волос, и стена полетит ко всем чертям. А почва всегда сдвигается, сколько цемента туда ни вбивай… Достаточно какого-нибудь отдаленного землетрясения или оседания глубинных слоев… Такая вот штуковина (тут Блеш постучал ногой об пол) простоит пятнадцать — двадцать лет… Но что с ней будет лет через пятьдесят? Кому и знать, как не мне… Ведь это моя специальность — проверять надежность таких сооружений… Я их изучил как свои пять пальцев. Так вот, готов поспорить, тут всякое может случиться… Взять хотя бы ту плотину, что он построил возле Бомбея, я ведь там тоже был… тогда-то и начались у нас стычки… так вот, в прошлом году весь правый берег пришлось укреплять заново… Бурить скважины по триста метров глубиной… Можете себе представить, какой это адский труд! Само собой, себестоимость здесь ниже, да и строительство идет быстрее. Для бедных стран все это имеет значение. На его месте меня бы кошмары замучили!

Жаллю ел быстро; как ни старался, я не мог за ним поспеть и вечно нервничал, когда он говорил:

— Да вы не спешите… Вам ведь, мсье Брюлен, торопиться некуда.

Разумеется, это следовало понимать в том смысле, что я здесь турист… приехал, так сказать, прошвырнуться… а то и под ногами путаюсь… Да, инстинктивно я его ненавидел, хотя ревности не испытывал. Просто не мог себе представить, что он ее муж. Ведь я никогда не видел их вместе. А главное, знал, что между ними уже давно не было близости… вот в чем заключалось мое преимущество. Да, теперь-то можно сознаться: я, как и все, попал под его влияние. Но в ту пору я скорее бы умер, чем признался в этом. Я ничего не смыслил в его работе, он не разбирался в моей; вот я и думал, что мы квиты. Потому я и бесился, когда невольно опускал глаза под его взглядом. Мне хотелось хоть раз ему не подчиниться. Тем паче что у меня имелось на то полное право: ведь я не служил под его началом. Но стоило ему спросить: «Мсье Брюлен, могу я на вас рассчитывать во второй половине дня?» — и я, сам того не желая, спешил выразить свое согласие. Похвали он меня, я, наверное, проникся бы к нему почтением. Но он держал меня на расстоянии. Для него я был чем-то вроде секретаря-переводчика, знающего, но не заслуживающего внимания. Потому-то во время наших почти ежедневных поездок в Кабул я отчаянно, изо всех сил думал о Ману, стараясь не поддаваться ему и даже втайне унизить. Но униженным оказывался всегда я сам.

Впрочем, в тот день манеры Жаллю мало меня задевали. Единственной моей заботой была Ману. Вот уже целый час, как во мне росла уверенность: Ману использовала меня. Но само по себе это еще ничего не значило. Зачем ей понадобилось меня использовать? Чтобы издать свою книгу? Глупо. Тогда зачем?

Я увиделся с ней на следующий день. Мы вместе работали у меня в кабинете, а потом я пригласил ее к себе домой. Она согласилась с присущей ей прямотой. По моему голосу она догадалась, как мне хотелось работать с ней и для нее — безо всякой задней мысли.

У меня была квартира на улице Алезиа, унаследованная от отца. После его смерти я переделал гостиную и библиотеку по-своему, и получилось совсем неплохо, хотя из-за книг вся обстановка оставалась довольно строгой. Книги были повсюду, и это произвело на Ману сильное впечатление.

— Какой вы ученый!

— Вовсе нет, — возразил я. — Знай вы моего отца, вы бы поняли, что такое настоящий ученый. Я уже и не помню, на скольких языках он говорил. Видите, его труды занимают три полки. Я еще был совсем мальчишкой, когда он стал учить меня персидскому.

— Тогда мне вас жаль! — воскликнула она. — А мне вот мама все толковала о цветочках да о птичках. И, по правде сказать, я мало что знаю. Вы разочарованы?

Вскоре я заметил, что она часто повторяла этот вопрос. Ману была горда — какой-то сумрачной гордостью, которая нередко приводила к ссорам между нами. Но сначала и речи не могло идти о ссорах. Нам так хотелось быть вместе! Все нас тогда радовало. Какое чудесное воспоминание осталось у меня от тех первых дней совместной работы! Но к чему ворошить былое? Лицо Ману озарялось, когда я растолковывал ей ее ошибки. «Да, понимаю!» — восклицала она и складывала ладони так, будто я принес ей бесценный подарок, до которого и дотронуться страшно.

И впрямь она быстро все схватывала и всегда предлагала удачную правку. Она была куда более талантлива, чем думала сама. Мне приходилось прерывать наши усердные занятия и напоминать ей, что мы имеем право выпить чашку чаю. Тогда она вызывалась принести поднос и разлить чай; заставляла меня устраиваться на диване, а сама хлопотала на кухне. Я и не спорил, радуясь тому, что могу любоваться ею. Она ежедневно меняла туалеты, но делала это не подчеркнуто, а как будто даже без кокетства. Украшения у нее были простые: серьги в тон платья и тяжелый браслет, который она снимала во время работы. От него на запястье оставался след в виде тонкой сеточки.

— Это привезено с Востока? — поинтересовался я.

— Да, я купила его в Бомбее.

Но она тут же перевела разговор на другую тему, расспрашивая меня о моем детстве, о родителях. Держа в руке чашку, она расхаживала по библиотеке, читала названия книг, с неосознанной чувственностью поглаживала безделушки, привезенные моим отцом из путешествий. В тот вечер, когда я подарил ей крошечного будду из слоновой кости, которого она то и дело брала в руки, мне показалось, что она готова разрыдаться.

— О Пьер, — твердила она, — что за чудо! Какой вы милый!

Не в силах совладать с собой, она вдруг обвила мою шею руками, порывисто, словно счастливая девочка, слегка коснулась губами виска. Я прижал ее к себе. Она тут же высвободилась.

— Нет, — сказала она. — Нет, Пьер.

И поставила будду на этажерку.

— Возьмите его, — повторил я. — Прошу вас.

Уже тогда я боялся ее потерять. У меня было предчувствие, что она навсегда останется для меня маленьким пугливым зверьком, который соглашается подойти поближе, только если чувствует у себя за спиной открытое окно. В тот день она сразу ушла и не позволила мне себя проводить. Но на следующий день она стала… я чуть не написал «моей любовницей». Нет. Она стала моей женой. Я попросил ее выйти за меня замуж.

— Если бы я могла, Пьер! — произнесла она, обводя пальцем мои губы.


— Мсье Брюлен, вас к телефону.

Это был Аман, телефонист из местных. Жаллю тоже встал.

— Может, это меня?

Мы вместе бросились к телефону. Жаллю схватил трубку. Он выглядел как в свои самые скверные дни: серые глаза смотрели безо всякого выражения.

— Алло! Это Жаллю… А, это вы, Клер?[4]

Сжавшись от боли, я отступил назад.

— Извините.

Через приоткрытую дверь я не отрываясь смотрел ему в спину и представлял себе Клер в маленьком особняке в Нейи, в гостиной с зачехленной мебелью, говорившую по телефону с тем самым сдержанным, скучающим, утомленным видом, который постоянно был у нее перед отъездом.

— Нет, — говорил Жаллю, — я ничего не получил… Верно, придет со следующей почтой… Когда пожелаете… Я так и думал, что она долго не протянет, бедняжка. Лейкемия в ее возрасте… Все же постарайтесь не переутомляться… У нас все в порядке… Да… Переговоры? Как всегда, немного затянулись, но все уладится.

Тем временем я прилежно набивал табаком трубку, делая вид, будто настолько поглощен этим занятием, что не замечаю своей нескромности.

— Да, у меня хороший помощник… Спасибо, это очень любезно, но у нас все есть… Погодите, я сейчас у него спрошу.

Жаллю обернулся и подозвал меня. Я сперва сделал вид, что не слышу, потом подошел к нему не торопясь, все так же занятый своей трубкой.

— Мсье Брюлен, жена спрашивает, что вам привезти из Парижа?

Он чуть было не захватил меня врасплох. Радость оглушила меня, как удар кулака, и жаркая волна залила мне лицо, будто хлынувшая из раны кровь. Надо было ответить хоть что-нибудь, не раздумывая.

— Ручку, — сказал я. — Моя что-то барахлит.

Мне даже не пришло в голову его поблагодарить. Я перестал прислушиваться к разговору. Она меня любит по-прежнему. Скоро мы увидимся. Значит, тогда, в Орли, она не улетела с нами, потому что, как и сказал Жаллю, ее старая тетка умирала от лейкемии, а вовсе не потому, что она в последнюю минуту передумала, не захотела ехать со мной. Выходит, мои опасения были напрасны? Я уже ни в чем не был уверен. У меня так тряслись руки, что я прекратил раскуривать трубку, поднялся к себе и бросился на свою узкую, как в казарме или дортуаре лицея, кровать, еще пахнущую краской.

Ману! Как я мог поверить, будто она не захотела ехать! Я только сам все испортил, выдергивая из памяти отдельные слова, выражения, паузы в разговоре, которые, если их сопоставить, могли навести на мысль о какой-то измене. Что за нелепая страсть истолковывать, «переводить» чужие помыслы?

«Все-то тебе надо понять!» — упрекала меня иной раз Ману, когда я, обхватив ладонями ее лицо, вглядывался в него и шептал: «Кто ты?» Этот вопрос я задавал себе без конца. Конечно, я видел, что в ней есть что-то детское. Но Ману была также присуща какая-то тайна, выходившая за пределы обычной для женщины загадочности.


Как это объяснить? Как только за ней закрывалась дверь, я уже ни в чем не мог быть уверен. Ману превращалась в отвлеченную идею, в нечто абстрактное. Первое время — примерно недели три — я даже не знал, ни как ее зовут, ни где она живет. Я был у нее дома только один раз, уже под конец. Отдаваясь мне, Ману не раскрывала своих тайн. Да я почти и не задавал вопросов. Слишком я был очарован, слишком влюблен. Мне было довольно ее присутствия. Лишь бы я мог держать ее в своих объятиях — только это и было для меня подлинным. Я не желал знать ни о ее привязанностях, ни о ее прошлом, ни о любовных связях. Ману принадлежала мне одному. Я сам ее выдумал. К тому же она была моей находкой, моим открытием — и ничто не могло сравниться с этим счастьем. Слова, которые она произносила перед уходом — а наши расставания всегда были мучительными, — переворачивали мне душу: «Ну вот, теперь снова мертвая полоса!»

Да, она тысячу раз была права! И впрямь, всякий раз для меня наступала мертвая полоса — ограниченное стрелками часов прозябание, когда любое занятие превращалось в тяжкий труд, в неприятную обязанность: работа, отдых, еда и даже сон. Я весь был во власти воспоминаний и ожидания, которое вскоре становилось тревожным, потому что всякий раз, когда мы расставались на короткое время, мне мерещилось, что мы расстаемся навсегда, что само наше знакомство было хрупким и ненадежным и однажды Ману, возможно, не вернется вообще; и тогда для нас обоих наступит мертвая полоса — вечность без любви. Никогда раньше мне не доводилось испытывать ничего подобного. У меня и до Ману были любовные приключения — иной раз веселые, иной раз грустные, но всегда несерьезные. Лишь с Ману познал я тоску и страдание. Она появилась в своем длинном меховом манто, будто окутанная дымкой, и даже лицо у нее было продолговатым, бледным и выглядело страдальчески из-за слишком темных глаз и тонкого слоя косметики, покрывавшего его хрупкой, как раковина, маской. Казалось, она возникла из зимы, из одиночества, из какого-то неведомого мне края, где женщины похожи на вдов. В своей страсти мы нередко доходили до исступления — как раз потому, я думаю, что в ней мы искали забвения от тайного страха. Мы догадывались, что нам не стоит заглядывать в будущее. А ровно в шесть Ману исчезала. Удержать ее дольше было невозможно. Лишь один раз я попытался. Но она выглядела такой несчастной, испуганной, смотрела с такой мольбой, что я сам помог ей одеться и поскорее выпроводил… Ночь благодатна для любовников — но в нашем распоряжении были только куски дня, обрывки утра, лоскутья вечера. Она сама мне звонила. Она знала до мелочей мой ежедневный распорядок и где меня можно застать в любую минуту; я же, если бы со мной произошел несчастный случай, окажись я в смертельной опасности, не знал бы даже куда обратиться, чтобы предупредить ее. Мне было бы не так тяжело, если бы мы заранее договаривались о встрече. Но стоило мне спросить: «Так, значит, до завтра?» — как она грустно улыбалась, прикладывая палец к моим, губам:

— Я позвоню тебе… Обещаю.

И снова мною овладевали печаль и неуверенность. Иногда, повалившись на постель, где я только что был так счастлив, я искал там запах ее духов, аромат ее тела; мои глаза под сомкнутыми веками наполнялись слезами. Сколько часов пройдет до следующего телефонного звонка? И все это время надо будет обедать, спать, умываться, бриться, ходить на службу… Позвонит она мне в издательство? Или, может, не позвонит вовсе? А потом звонок, дрожа на лету, стрелой вонзался в мою плоть — и я на ощупь, как слепой, искал трубку:

— Алло! Это ты?

Я ощущал ее дыхание в себе самом: она была такой близкой и в то же время бесплотной, как душа. Она назначала время быстро, тихим голосом, будто опасаясь слежки, и никогда после короткой паузы не забывала добавить: «Я люблю тебя». От этих ее слов у меня всякий раз обрывалось сердце. На таком расстоянии это были лишь тени слов, но они чудесным образом доносили ее тепло, ее жизнь, вечно ускользающую реальность Ману, как будто на виске, там, куда она поцеловала меня в первый раз, оставался незримый след ее губ.

И я снова начинал для нее очередное послание. Да, я писал ей все, что приходило мне в голову: любовный бред, пылкие признания, силясь обмануть ожидание. Я хватал любой листок: фирменные бланки издательства, жуткую почтовую бумагу в бистро, а то и счет, и жгучие слова, переполнявшие мое сердце и голову, изливались, как шампанское из открытой бутылки. Словесная пена вырывалась из меня столь стремительно, что рука еле поспевала за ней. Кто-нибудь входил в комнату, и я поспешно, будто застигнутый врасплох школяр, запихивал свою писанину в конверт, указывал номер ее почтового ящика — ведь я не знал, где она живет, не знал даже номера ее телефона. А когда она наконец мне его дала, то запретила звонить, так она боялась малейшей оплошности, которая могла бы ее выдать.

Это была безумная жизнь. Мы нигде не бывали вместе. Ману постоянно опасалась, что ее узнают. Она заставляла меня запирать дверь и, спрятавшись за занавеской, наблюдала за улицей. Зато она чувствовала себя как дома в моей старой квартире и вскоре преобразила ее. Смеясь, мы переставили всю мебель, и комнаты, по которым некогда блуждала высокоученая тень моего отца, обрели то, что Ману именовала «интерьером». По ее указаниям я покупал ковры, безделушки, лампы — много небольших светильников, потому что она расцветала, лишь когда шторы были опущены. Но стоило нам зажечь повсюду свет, как мы, чтобы утолить свою тоску по совместной жизни, устраивали маленькие семейные обеды, даже если оба недавно поели.



— Вот видишь, — начинал я, — как было бы хорошо…

— Молчи, Пьер, милый… Ты только делаешь мне больно…

И с минуту мы старались не смотреть друг на друга. Эта игра в счастье казалась мне такой жестокой, что однажды я не сдержался:

— Ману, ну разведись же ты, наконец… Ради Бога, что мешает тебе развестись?

— Подумай хорошенько, прежде чем говорить, Пьер, — сказала она.

Это была наша первая стычка. Так я впервые осознал, что Ману — не только та нежная, чувствительная, утонченная женщина, которую я боготворил. Была и другая Ману — вспыльчивая, упрямая, и она легко могла стать моим врагом. Я побоялся настаивать. Ману обвила руками мою шею, покусывая меня за ухо… Мы расстались полностью примиренными. На другой день я принес целый ящичек с длинными и тонкими американскими сигаретами, от которых она была без ума. Меня всегда трогала ее манера выражать свою радость. Казалось, у нее перехватывало дыхание. Она молитвенно складывала руки. Надо было сказать ей:

— Возьми же… Это тебе!

Она отвечала шепотом, как будто от волнения ей трудно было говорить:

— Пьер! Милый мой муж!

Но и это было лишь частью игры. Так же как ее планы на будущее. С какой-то бессознательной жестокостью она часто говорила о нашем будущем:

— Если книга будет иметь успех и я заработаю много денег, знаешь, чего бы мне хотелось? Поехать за границу вдвоем с тобой… Путешествовать… Мы могли бы пожить в Лондоне…

Ману забывала, что не хотела разводиться. Она курила, полуприкрыв глаза, поджав ноги, и, возможно, в мечтах уже писала вторую книгу. Я смотрел не нее, затаив дыхание, боясь нарушить очарование.

— Вечерний Лондон — это чудо! Мы будем гулять, прижавшись друг к другу, укрывшись под одним зонтиком… никто нас там не знает… Пошли бы вместе в театр…

Сквозь табачный дым ей уже виделся лондонский дождь. Было так тихо, что хотелось закричать. Я боялся пошевелиться, весь истерзанный, однако уже готовый поверить. Но стоило мне спросить:

— Ману… Неужели это правда? — и она откидывалась на спинку, ища мою руку.

— Иди ко мне, Пьер!.. Иди скорее…


Вдали, за стенами крепости, слышался шум водопада. Вентилятор жужжал, как майский жук. Как же живут здесь все остальные? У многих семьи в Кабуле. В основном это люди без проблем и, вероятно, без желаний. Они зарабатывают деньги, строя для себя изо дня в день будущее мелких рантье, о котором стараются не говорить. Какое же будущее ожидает меня? На самом-то деле у меня нет будущего, как у человека, потерявшего свою тень. Будущее у меня отняла Ману. Возвращаюсь к этому все время, так как здесь кроется подлинная причина моего несчастья. Ману, когда она не мечтала, иной раз задавала очень точные вопросы.

Много ли денег приносит автору изданная книга? А если ее переведут на другие языки? А если захотят экранизировать? Я не решался сказать, что ей следует запастись терпением, что ее талант еще не окреп. Мои уклончивые ответы вызывали у нее глухое раздражение, как будто ее успех зависел лишь от меня. Но она меня ни в чем не упрекала. Просто вдруг становилась рассеянной, словно подсчитывала, вернее — прикидывала… уж не знаю что. В такие минуты она жила в ином измерении, где мне не было места, и я жестоко страдал от того, что она не допускала меня в свой мир. Что за планы обдумывала она, оставляя меня в плену у безрадостного настоящего, где наше счастье было таким непрочным? Но подобные мысли пробегали легкой тенью, и руки Ману, обвиваясь вокруг моей шеи, прогоняли любые сомнения. И все же…

И все же моя печаль понемногу обретала очертания. Хотя даже себе я не мог бы объяснить, в чем тут дело. Прошло немало времени, прежде чем я понял, что Ману не предпочитала меня всему. Это слово пришло мне в голову лишь здесь, на плотине, в тот день, когда, заключенный, как в тюрьму, в свою бетонную камеру, скрестив руки на затылке, я пытался укрыться в прошлом. Нет, Ману не предпочитала меня всему. Она не ставила меня превыше всего, тогда как для меня в ней заключался целый мир. Она была в нем природой, Богом и звездами. И именно это слово помогло мне рассеять мрак. Взять, например, нетерпение Ману, когда я говорил, что договор с ней еще не подписан.

— Ведь ты мне веришь? — твердил я ей. — Это дело решенное. Но у фирмы есть свои традиции. Не принято торопить главного…

Ману слушала, уставившись поверх моего плеча на что-то у меня за спиной, и я ненавидел этот ее устремленный вдаль, не замечающий меня взор.

— Может, тебе нужны деньги?

Я сам испугался, задав ей этот вопрос. Наверняка Ману рассердится. Но, втайне от самого себя, я почти желал поругаться с ней по-настоящему, чтобы выманить наружу все задние мысли и передавить их, как вредных насекомых. В ту же секунду я понял, что попал в точку, и, не удержавшись, заметил:

— Неужели тебе нужны деньги? Иначе говоря, ты богата, живешь куда лучше, чем я, привыкла к роскоши, которую я не смог бы тебе дать, и все-таки нуждаешься в деньгах!

Вопрос звучал оскорбительно, но она не обиделась. Напротив, она наконец устремила на меня взгляд, который по временам становился блуждающим, как у очень близоруких людей.

— Да, — сказала она, — ты все понимаешь. Ты не такой, как все.

Этого было достаточно, чтобы я совсем потерял голову. Значит, она во мне нуждается! Я был вне себя от радости.

— Хочешь, я дам тебе денег в счет задатка? Ману, любимая, это же так просто! Ты только скажи…

Я выписал ей чек. Она взяла его.

— Я скоро верну тебе все сполна, Пьер.

Тут же она поняла, что причинила мне боль, и попыталась загладить неловкость:

— Я объясню тебе… Верь мне, милый… Если бы ты только знал, как трудно мне живется…

Слишком поздно. Холодные слова, оттолкнувшие меня, были произнесены. Разумеется, после я нашел ей тысячу оправданий. Помнится, я даже сочинил бесконечное письмо, прося у Ману прощения за свою обидчивость. И я искренне считал себя виноватым. Целых три дня Ману не давала о себе знать. На третий день я сходил с ума от тоски. А потом зазвонил телефон. И Ману вернулась. Любовь была сладостной, как никогда раньше. И я даже не заметил, что Ману забыла извиниться. А когда я это осознал, то прогнал подобные мысли с негодованием, удивившим меня самого. Как будто Ману нуждалась в извинениях! Ей и без того нелегко живется с мужем, который наверняка следит на нею, проверяет все расходы… Я представлял себе жизнь Ману, расцвечивая ее всеми подробностями, которые подсказывало мне воображение, и моя любовь к ней становилась от этого еще сильнее. Сочинять истории — ведь в этом и состоит мое ремесло! Но муж Ману, о котором я обычно старался не думать, понемногу становился между нами. Мне захотелось побольше о нем узнать, раз уж из-за него она вела себя так странно. Я принялся расспрашивать Ману, заранее трепеща от страха. Но Ману сразу же поддалась, и я понял (по крайней мере, мне так показалось), что моя сдержанность была неуместной и Ману даже нравилось, когда на нее давили. Внезапно решившись мне довериться, она рассказала обо всем, начиная со своего имени. Уже давно Жаллю не считается с ней, для него, кроме работы, ничего не существует. Он много зарабатывает, но живет в вечном страхе перед будущим.

— А как же твои туалеты?.. Драгоценности?

Ах, в том-то все и дело! Это связано с его положением в обществе. Жаллю богат и должен вести себя соответственно. Жена для него была лишь дорогой вещью, которую ему нравилось выставлять напоказ. Зато он проверял даже самые незначительные расходы, выискивал в счетах ошибки, сам делал заказы у поставщиков, глаз не спускал со служанки, пятнадцатилетней девчонки, которую им прислали из Оверни по его просьбе, потому что так было дешевле. Карманных денег у Ману было в обрез, и частенько ей приходилось ездить на метро.

— Ты понимаешь, Пьер…

Да, я полагал, что понимаю, и гордился, что мои догадки оказались так близки к истине. И я предпринял новую попытку:

— Но почему ты от него не уходишь?

Вырвать у нее объяснение было невозможно. Сразу же между нами возникла стена. Она смотрела на часы: оказалось вдруг, что ей срочно нужно уйти. А я часами обдумывал то, что мне удалось узнать. Что же удерживало ее рядом с этим человеком? Она страдала. Не меньше, чем я. В этом я был уверен. Но вместе мы нашли бы выход. В конце концов, я понимал, что, в сущности, она мне так ничего и не сказала.

Я отыскал фамилию Жаллю в «Who’s Who in French».[5]

«Жаллю Рене, инженер. Родился 25 марта 1918 г. в Пемполе… Женился 16 февраля 1957 г. на мадемуазель Клер Лами… Окончил лицей в Ренне, Центральную школу гражданских инженеров в Париже. Изобрел и построил первые тонкостенные плотины в Сантереме, Санго, Панджхарпуре. Кавалер ордена Почетного легиона… Адрес: 31-бис, улица Ферм, Нейи-сюр-Сен».


Этого мне показалось мало. Я принялся расспрашивать всех встречных и поперечных. «Рене Жаллю? Погодите-ка… Кажется, я что-то слышал…» Но толком никто о нем ничего не знал, пока однажды англичанин, написавший замечательную книгу о «белом угле»,[6] не поведал мне:

— Жаллю, говорите? Как же, знаю. Человек известный. Работал на американские фирмы. Говорят, в своей области он мнит себя кем-то вроде Ле Корбюзье.[7]

Инженер из министерства водного и лесного хозяйства рассказал мне как-то за коктейлем:

— У него был свой звездный час. Но в Европе его техника не имела успеха. Не хочется углубляться в детали. Знаете, в этом деле, как и в одежде, приходится следовать моде. Сейчас строятся в основном тяжелые плотины из предварительно напряженного бетона. Может, Жаллю отстал от времени, а может, наоборот, он предвестник будущего.

И он добавил, посмеиваясь:

— По крайней мере, сам он считает себя гением. Это уж я знаю точно.

Я внес поправки в свою историю: нет, Ману — для меня у нее никогда не будет другого имени — не была с ним несчастна. Она им восхищалась. Она все еще любила его. И я снова занялся самоистязанием. Я приписывал Ману нравственные муки, угрызения совести. А иной раз — и низменные побуждения: я устраивал ее как любовник; она скучала, я помогал ей рассеяться. Но всего важнее для нее было ее положение в обществе. Кто я такой в ее глазах? Писатель, у которого еще нет имени, не имеющий даже достаточного веса, чтобы выбить для нее контракт. Нет, наши отношения не стали враждебными. Но даже наше молчание было теперь иным, нежели раньше. Мы поглядывали друг на друга украдкой. Мы поклялись всегда и все говорить друг другу — и уже лгали. Или, по крайней мере, скрывали свои переживания. И мы никак не могли утолить свою страсть…


…Я поднялся с постели, чтобы напиться. Было три часа дня. Мне следовало заняться работой, подготовить для Жаллю краткую запись тех переговоров, которые он провел вчера и позавчера с представителем короля. Однако я совсем забыл уточнить, каковы были мои обязанности при Жаллю. Я был его переводчиком. Хитрец Жаллю сообразил, что его компании будет куда легче договориться о строительстве новой плотины под Ландахаром, обращаясь непосредственно к министрам, ведающим этим проектом. Его конкуренты пожелали говорить только по-английски. Благодаря моему участию, Жаллю вел переговоры на дари и уже добился определенного преимущества. Теперь он мог быть почти уверен, что заказ достанется ему. Однако я подчинялся не Жаллю, а своему издательскому начальству, «одолжившему» меня инженеру на три месяца, в течение которых я должен был написать книгу об Афганистане. Это предоставляло мне свободу действий: я мог поехать куда хотел, к тому же Жаллю приходилось обращаться со мной как с гостем, а не как со своим подчиненным. Каждый вечер я вручал ему свои записи, относящиеся к утренним переговорам; работа несложная, и я мог бы закончить ее за час, но предпочитал возиться с этим подолгу, стараясь внушить Жаллю, как я ему необходим. Зато работа над книгой совсем не продвигалась. Для этого я слишком скучал. К тому же постоянное присутствие Жаллю лишало меня всякого вдохновения. Сколько мне уже пришлось из-за него выстрадать! Каждое вырванное у Ману полупризнание заставляло меня крепко зажмуривать глаза и переводить дыхание. Случалось, она рассказывала и о том, о чем я ее не спрашивал; к примеру, что книгу она писала украдкой, так как ее герои были почти теми же, что в жизни: он — это был Жаллю, а она — Ману. И тогда, стоило ей уйти, как я хватался за рукопись и с болью перечитывал некоторые места. Она любила Жаллю так же сильно, как меня… Неужели так же? Я доходил до того, что обдумывал каждое слово… Некоторые описания жестоко ранили меня… иные детали были просто убийственными. Когда же, вконец обессиленный, я приходил в себя после долгих приступов отчаяния, то упрямо твердил, расхаживая по комнате: «С этим давно покончено. Это уже не в счет. Он стал для нее чужим». Я пытался представить, как он выглядит, примерял к нему множество лиц. А Жаллю оказался тем сухим, молчаливым человеком, с которым я обедал и завтракал, и выглядел абсолютно неспособным любить кого бы то ни было. Он мог только внушать страх. Без устали я изучал его губы, нос, лоб, его морщины, его руки… Каждая частица его тела казалась мне неведомым словом, смысл которого знала одна Ману. Но не на него, а на нее я затаил за это обиду. В Париже я постарался затянуть подписание контракта. Человек меня зачаровывал, зато книга выводила из себя. По собственному опыту я знал, к каким именно воспоминаниям обращалась Ману, чтобы написать самые удачные места, самые сильные, самые выразительные. В подобные минуты она заранее изменяла тому, кого ей суждено было полюбить. И тем самым причиняла мне обиду.


…Вода в бурдюке из козьей шкуры оказалась тепловатой и отдавала дегтем. Меня позабавила мысль, что за этой стеной скрывались миллионы тонн воды, а мы, словно караванщики, пили воду из бурдюков. Но плотина — это завод, а не гостиница. Я вышел на террасу. Там были Жаллю и Блеш. Я тут же понял, что между ними снова произошла стычка. Блеш покраснел как рак, только на висках и вокруг лба виднелась белая полоса от шлема.

— Уж я найду на вас управу! — кричал он. — И прежде всего пошлю докладную…

Жаллю стоял спиной ко мне. Он казался спокойным, но я заметил, как он комкал в руках письмо. Я сразу узнал бумагу, на которой оно было написано: голубая, как и в том письме, которое Ману приложила к своей рукописи.

— Если и был допущен брак, — продолжала Блеш, — то я тут ни при чем.

— Убирайтесь! — бросил ему Жаллю.

Письмо у него в руках превратилось в бесформенный ком. Блеш замолчал. У него дрожали губы. Он взглянул на меня, и я понял, что ему страшно. В глубине души он готов был сдаться.

— Убирайтесь! — очень тихо повторил Жаллю.

И Блеш как-то сразу сник. Он весил на двадцать килограммов больше, чем Жаллю. Мышцы узлами вздувались у него на руках. Но по глазам было видно, что он струсил. Он вышел, пожав плечами, бросив через плечо:

— Вы еще обо мне услышите.

— Дурак, — пробормотал Жаллю, не двинувшись с места.

Он подождал, пока Блеш скрылся в коридоре, ведущем к генераторам. Руки у него за спиной по-прежнему терзали письмо. Он подошел к перилам и тут наконец заметил меня.

— А, так вы были здесь, мсье Брюлен? Прошу прощения, но этот кретин вывел меня из себя.

Я протянул ему сигареты. Тут только он обнаружил у себя в руках что-то бесформенное и нахмурил брови. Его лицо пошло белыми пятнами, губы посерели.

— Завтра он уедет, — сказал Жаллю.

Машинально он попытался разгладить скомканное письмо, потом опомнился и швырнул его через перила.

— Мне даже некогда было прочесть письмо от жены… Докладную он пошлет!

Я перегнулся через перила. Пришедшее с двухчасовой почтой письмо Ману унесло ветром. Как Ману обращалась в нем к мужу: «Мой родной», «Дорогой Рене», «Милый»?.. Внизу вода билась о камни, выбрасывая на скалы пену, похожую на слюну, из которой ветер выдувал гирлянды пузырей. «Целую тебя», «Люблю»?.. Жаллю жевал кончик сигареты. Руки у него все еще конвульсивно сжимались и разжимались.

— Завидую вам, — вдруг сказал он. — Вы путешествуете ради собственного удовольствия, ни забот, ни хлопот. А на мне — все это!

«Это» означало стену позади нас, вздымающуюся вверх до самого раскаленного добела неба. Он взял себя в руки и сухо произнес:

— Инцидент исчерпан. Жду вас к пяти, мсье Брюлен.

Там, в Париже, Ману собирала чемоданы…

Чуть больше часа я проработал с Жаллю в кабинете, предоставленном ему главным инженером. Нам бы следовало поселиться в Кабуле, но Жаллю предпочел устроиться на плотине. Здесь он чувствовал себя как дома. Обычно он работал быстро и четко, ко мне обращался чуть свысока, с легкой иронией. Но в тот день он слушал меня вполуха, чертя в блокноте какие-то фигурки. Вероятно, думал о Ману, которая должна была приехать через несколько дней. Я замолчал. Я тоже думал о Ману. Теперь, по прошествии времени, оказавшись вдали от нее, я начинал понимать, что она любила меня вопреки чему-то, о чем не решалась сказать… У Ману была какая-то тайна. Иначе просто быть не могло, раз уж она после трех месяцев безумной любви постаралась понемногу отдалиться от меня. Сперва она стала уходить от меня пораньше. О, совсем чуть-чуть, но все-таки достаточно, чтобы я насторожился. Однажды вечером я увидел в зеркале, как она, обвив мою шею руками, украдкой смотрит на часы. Она была со мной нежна, как никогда раньше. Это значило, что ее мучила совесть. Когда она уходила, я подолгу писал ей письма. «Ману, уж если и случится так, что ты меня разлюбишь, ты ведь скажешь мне, правда? Вспомни, что мы обещали доверять друг другу всегда и во всем, что бы ни стряслось. Нанеси удар сразу. В любви я не признаю эвтаназии…[8]» На следующий день она прислала ответ на своей голубой бумаге, пахнущей вербеной: «Глупый, ты же знаешь, я твоя. И не терзай меня больше, прошу тебя. Так ты скорее меня потеряешь. Люблю тебя».

Я не забыл это краткое, как телеграмма, послание, в котором любовь так удачно сочеталась с угрозой. Но зачем ей понадобилось мне угрожать? Дни напролет я обдумывал этот вопрос, так как от Ману всю неделю не было известий. Видно, она вздумала обуздать меня. Ни само это слово, ни то, что под ним подразумевалось, не могло меня отпугнуть. Для этого я слишком любил Ману. Но казалось, что я угадал верно. Она стремилась обеспечить себе мою покорность, если и не вполне сознательно и обдуманно, то, по крайней мере, весьма тонко и последовательно. Чего же она добивалась? Я начал к ней присматриваться, и это стало переломным моментом в наших отношениях. Прежде Ману была моей любовью, моей жизнью — я не отделял ее от себя. Теперь же я старался понять ее, как героиню романа. Пытался определить, где проходят ее оборонительные рубежи, нащупать центры ее притяжения.

И наконец-то поверил, что она такая же, как и другие женщины. Я больше не боялся задавать ей вопросы, но делал это с безразличным видом, как будто она уже утратила свою способность причинять мне страдания. Так, например, я говорил ей, словно в шутку:

— В сущности, ты ведь любишь мужа.

— Пожалуйста, Пьер, не надо.

— Меня бы это не удивило. Ты восхищалась им, и я уверен, что и сейчас он тебе не безразличен. Но это так естественно, Ману, любимая. Знаешь, я тебя прекрасно понимаю…

И я склонился над ней, пытаясь уловить хотя бы тень согласия у нее на лице. Это нанесло бы мне жестокий удар; но она всякий раз отворачивалась или закрывала глаза.

— Нет, Пьер… Мне трудно объяснить… но постарайся понять… Я им не восхищаюсь и не люблю его, но, если я сейчас его оставлю, получится, что я его осуждаю; его врагам это будет только на руку. Ты ведь не знаешь, какое шаткое у него положение, какие он выдерживает нападки!

Как раз подобные доводы всегда казались мне слишком уж прекраснодушными, чтобы быть вполне правдивыми. Месяцем раньше я бы поверил Ману и восхитился ее благородством. Но теперь меня занимали лишь ее тайные побуждения, надо думать, не столь благовидные. Ману, словно зверек, повинуется инстинкту: тщеславие и жажда счастья терзают ее. Почему же она остается с Жаллю?


Жаллю поднялся со стула и подошел к окну. Ему нравилось разговаривать, повернувшись к собеседнику спиной.

— Думаю, на сегодня все, — сказал он.

Я собрал карандаши и бумагу.

— Вам ведь случалось беседовать с Блешем, мсье Брюлен?

— Разумеется. И нередко. Частенько случалось.

— Говорил он вам, что он думает об этой плотине?

— Право…

— Ну-ну, не увиливайте. Блеш доказывал вам, что эта плотина ни за что не устоит, как и все плотины этого типа. У него это навязчивая идея… А как вы сами-то думаете, мсье Брюлен?

— Увольте… Я недостаточно разбираюсь в этом деле, чтобы…

— Значит, вы думаете так же, как он. Да-да, не спорьте. Этот человек причинил мне столько зла… И надо же, чтобы… Ну да ладно. Не буду вас задерживать, мсье Брюлен.

Жаллю засунул руки в карманы. Он буквально задыхался от гнева. Я вышел, стараясь не шуметь. Вечер еще не наступил, но тень от плотины уже накрыла долину. Я был свободен до завтрашнего дня. Свободен терзаться сомнениями, обвинять Ману, обвинять себя, перебирая бесчисленные обиды, быть может, воображаемые. Я шел по извилистой дорожке, ведущей к озеру. Наши разговоры с Ману… видит Бог, сколько мы с ней говорили… Я помнил их все, до единого слова. Помнил даже ее интонации, колебания, недомолвки. Когда я ей говорил:

— Ману, ну что же нам теперь делать? — она отвечала:

— Пьер, наберись терпения.

— Я уж и так терпелив. Да что толку?

— Почему ты вечно стараешься сделать мне больно?

— Ману, это несправедливо. Наоборот, я так хочу, чтобы ты была счастлива!

А то, что я не решался высказать вслух, я писал ей в своих письмах: «Я понимаю, что ты не можешь уйти от мужа. Да он, вероятно, и не даст тебе развода. Но мы могли бы найти другой выход…» К несчастью, другого выхода не было. Сколько я об этом ни думал, ничего не приходило мне в голову. Вот если бы Ману рассказала Жаллю о своей работе над книгой, она, возможно, могла бы отправиться в путешествие, чтобы поискать сюжет для нового романа. Мы поехали бы вместе — на три месяца, а то и на полгода. Это как раз то, что нужно. Мы были бы спасены! Но раз она не желает ничего ему говорить, что толку настаивать! Если я ничего не придумаю, наша любовь — я это чувствовал — обречена. Я бы пошел на что угодно — до того туго мне приходилось. Потому-то, едва завидев возможный выход, я ни на минуту не задумался, разумно ли это, осуществимо или безрассудно. Я тут же принял решение и поделился им с Ману. Вид у меня при этом был такой торжественный, что Ману принялась надо мной подтрунивать:

— Берегись, милый, похоже, ты сейчас наговоришь глупостей. Как тебе нравится мой чай?

В тот день она в самом деле забавы ради приготовила чай с мятой. Он был восхитителен, как и все, что она делала. А так как Ману обожала комплименты, я на них не скупился. Но больше всего мне хотелось поскорее рассказать ей, что я надумал.

— Ты ведь любишь меня, Ману?

Она прыснула, и я продолжал с досадой:

— Пойми, Ману, это очень важно. Если ты меня не любишь, не стоит и продолжать. Значит, любишь? В самом деле? Ну хорошо… С другой стороны, ты не можешь бросить мужа. Это мы уже выяснили.

Тут я поставил чашку, потому что мне необходимо было размахивать руками, как адвокату, чтобы перейти к самому трудному. Но мне удалось возбудить любопытство Ману, и теперь она с ласковой усмешкой смотрела на меня.

— Поэтому у нас остался один выход, Ману. Только один.

— Убить моего мужа, — предложила она со смехом.

И, заметив, что я сбит с толку и рассержен, добавила:

— Извини, Пьер. Просто у меня сегодня смешливое настроение. Со мной это не часто бывает… Извини… Сейчас пройдет.

Опустившись рядом с ней на колени, я взял у нее из рук чашку и зажег ей сигарету.

— Ману, дорогая, послушай… Я говорю вполне серьезно. Вот что я придумал… можно мне сказать? Ты сама должна исчезнуть.

Ману все еще не понимала.

— Все очень просто… Допустим, с тобой что-то произошло… несчастный случай… не знаю, об этом я еще не думал. Я говорю в принципе… Ты исчезнешь. Твой муж считает, что ты умерла… Мы вместе уезжаем за границу, и… и все. Дело сделано.

Ману уже не смеялась. Она приложила руку мне ко лбу и прошептала:

— Бедный мой мальчик! Пьер, миленький, да ты с ума сошел!

— Не спеши судить…

— Сам подумай, Пьер. Это же ни на что не похоже. Иди-ка ко мне поближе.

Я прилег на диван, заранее решив твердо стоять на своем, каким бы нелепым ни выглядел мой план! Мне не хотелось вновь идти на уступки.

— На первый взгляд, — признался я, — согласен, это звучит довольно странно.

— Да и на второй — тоже. Как это, по-твоему, я могу исчезнуть? Предложи что-нибудь конкретное… убедительное…

Я ничего не приготовил, не обдумал — и заранее был обречен на провал.

— Люди, — возразил я, — исчезают ежедневно… Особенно во время отдыха… на море, на реке, в горах…

— Но их ищут, и, как правило, тела находят.

— Ну, исчезновение, которое я имел в виду, должно быть тщательно подготовлено. Ведь сочинять истории — наше ремесло.

Я возражал с плохо скрытой горечью. Ману повернула ко мне голову, погладив меня по щеке. Теперь она понимала, что это не шутка, что я ухватился за свой безумный план, потому что был доведен до крайности, но остановиться мы уже не могли.

— Допустим, — сказала она. — А под каким именем я буду жить за границей?

Здесь я чувствовал себя более уверенно.

— Что касается документов, удостоверений личности — так их раздобыть совсем несложно. За деньги все можно сделать… Я это легко устрою.

— Но у меня ведь ничего нет…

— Я буду работать. Переводчиком… преподавателем. Могу, например, поискать работу во Вьетнаме. Меня возьмут наверняка.

— А если мы встретим кого-то из знакомых?

— Ну, знаешь… Это было бы таким совпадением…

— Но… мы никогда не смогли бы вернуться во Францию?

— Тебе так уж хочется сюда вернуться?

Все это были пустые слова, годные лишь для того, чтобы сотрясать воздух и на короткое время создать иллюзию, будто мы могли прийти к какому-то решению. Но я уже понял, что Ману будет против. К тому же я задел ее, предложив пожертвовать тем, чем особенно дорожат женщины, — своим именем. И что за жалкое будущее я ей предлагал — ссылка на край света в обществе мелкого служащего… Тут мои глаза наполнились слезами. Я-то хотел как лучше, и вот теперь Ману для меня потеряна. Какие еще нужны доказательства, что мы никогда не будем вместе? Ману права. Я просто ребенок.

— Не мучь себя понапрасну, — сказала Ману. — Я ведь тоже ищу выход.

Она приподнялась на локте и так сильно приблизилась ко мне, что ее лицо показалось мне не таким, как всегда, а совсем другим: сумрачный взгляд, темный провал рта, на щеках пролегли страстные тени.

— Я никогда не откажусь от тебя, слышишь, Пьер?.. Никогда! Что бы ни случилось!

Она повторила это с болью в голосе: «Что бы ни случилось!» — и положила голову мне на плечо.

Больше мы о моем плане никогда не вспоминали. Я вновь обрел веру. Ману — тоже. И снова какое-то время мы были счастливы, как в первые дни.


Должно быть, погрузившись в свои воспоминания, я слишком ускорил шаг. Запыхавшись, я остановился передохнуть возле сторожевой будки, от которой начиналась дорога, ведущая на верх плотины. Двое оборванных солдат курили одну сигарету на двоих, передавая ее друг другу через равные промежутки времени. Еще один готовил внутри какое-то тошнотворное варево. Прямо за ними простирались пустыня, красные холмы, окружившие черное озеро. Я пошел вдоль берега, который слева от меня круто спускался к неподвижной воде.

Здесь больше ста метров глубины. Если бы Ману только увидела это озеро, она бы поняла, как можно исчезнуть бесследно… Да нет, то была просто глупая выдумка. К тому же Ману не хотелось уезжать из Франции — я это еще тогда почувствовал. И вскоре мне вновь пришлось убедиться в этом. Она позвонила мне на работу, чтобы договориться о встрече. Ману была так взволнована, что я забеспокоился, не стряслось ли что-нибудь.

— Что-нибудь серьезное, Ману?

— Хуже, чем ты думаешь. Я тебе потом объясню.

— Скажи прямо сейчас.

— Ну ладно… Вскоре муж должен ехать в Афганистан, и он хочет взять меня с собой.

Она повесила трубку, а я провел всю первую половину дня в страшной тревоге. Мы встретились у меня дома. Я купил холодного цыпленка и пирожные, но есть нам не хотелось. Еще никогда я не видел Ману в подобном состоянии.

— Но ведь он не может тебя заставить, — уговаривал я ее. — К тому же я не представляю, что с тобой станется в этой стране. Это же чертовски далеко.

Я принес атлас, но она не стала смотреть. Она была так упряма, так враждебно настроена, что я не знал, как ее успокоить.

— Может, он еще передумает? — сказал я без особой надежды.

— Он?.. Сразу видно, что ты его не знаешь. Раз он хочет меня увезти, значит… Пьер, бедняжка, не могу я с тобой об этом говорить…

— Нет-нет, говори… Прошу тебя.

— Лучше не проси. Не хочу вмешивать тебя в эти дела. Ты-то порядочный человек…

— Что ты имеешь в виду?

Но я так и не добился от нее ничего более определенного. И в последующие дни она ничего не говорила. Но я предпринял еще одну попытку, рискуя рассердить ее по-настоящему. Чего она не может мне сказать? Я клялся, что не стану принимать этого близко к сердцу; напротив, ее молчание для меня оскорбительно. Неужели в ее жизни есть запретная зона, куда я не имею доступа? Но тогда я так не считал. Если попытаться выразить словами смутные подозрения, возникшие у меня в то время, вот что, наверное, получилось бы: Ману лгала мне, утверждая, что муж для нее уже давно ничего не значит. Возможно, ей пришлось уступить его прихоти, чтобы усыпить подозрения. Короче, я позволил подозрительности завести себя слишком далеко по ложному пути, а Ману меня поощряла. Впрочем, говоря о запретной зоне, я почувствовал, что истина была где-то рядом. Вот только какая истина? Что на этот раз пыталась утаить от меня Ману? Хотя в ту пору я так далеко не заглядывал. Лишь одно меня интересовало: уедет ли Ману? Если уедет, это будет доказательством, что муж сохранил на нее все права. Ману говорила, что не поедет, но до того неуверенно, что жизнь превратилась для меня в постоянный кошмар. Отъезд был намечен на конец апреля, это давало мне около трех недель отсрочки, и я уже лелеял новые замысли, один нелепее другого. Ведь у меня на самом деле не было никакой возможности удержать Ману. И вскоре я догадался, что втайне от меня она готовится к отъезду. Иной раз, придя с опозданием, она, отводя взгляд, уверяла, что задержалась в метро. Я же был уверен, что она заходила в «Весну» или в «Труа-картье».[9] А как-то раз у нее вырвалось:

— Бедненький ты мой, когда меня…

Я закончил за нее:

— Когда тебя здесь не будет… Ты ведь это хотела сказать?

— Пьер, ну не будь же таким злюкой…

Для нее я был злюкой, когда понимал, что происходит. Еще никогда мне не приходилось так худо. Я уже испытывал боль ожидания, муки ревности, сомнений, отчаяния, но еще не знал пытки страхом. А сейчас дикий страх терзал мне нутро, стоило только представить Ману за тысячи километров от меня.

Нет, я этого не выдержу… не перенесу. Если она уедет, мне тоже придется ехать за ней. Это тут же превратилось в навязчивую идею, которая разрасталась, будто опухоль. Я стал собирать всевозможные материалы по Афганистану. К счастью, я неплохо знаю дари. Ману говорила мне, что Жаллю знает только английский и немецкий. Это было мне на руку. Я пошел прямо к директору и попросил предоставить мне отпуск. Отпуск на шесть месяцев? Но отчего так много? И потом, зачем мне отпуск? Я принялся сочинять на ходу. Думаю написать роман… Да, это будет что-то совершенно оригинальное. Замысел возник у меня уже давно, да я все не решался, ведь Афганистан — это такая даль…

— Что? Афганистан?

Да. Страна бурно развивается, ее раздирают политические страсти. С другой стороны, о ней писали меньше, чем о других азиатских странах.

Широкой публике она не знакома. Короче, идеальный фон для романа…

Я разошелся, изобретая все новые живописные подробности. Директор слушал меня с улыбкой — как видно, мне не удавалось его провести. Я ведь не прошу оплатить поездку за счет издательства. Но я слышал, что одна крупная фирма посылает в Кабул своего эксперта, господина Жаллю, и что у этого эксперта нет опытного переводчика. В общем, надо только рекомендовать меня этому господину Жаллю, а уж он, наверное, будет только рад взять меня с собой… В этом-то мне не должны отказать… Ведь издательству случалось оплачивать даже кругосветные путешествия, и…

— Хорошо, хорошо, — прервал меня директор. — Ничего не могу обещать, но попытаюсь. Если дело выгорит, дадим вам четырехмесячный отпуск.

В тот же вечер я получил от Жаллю ответ: Он ждет меня завтра в одиннадцать часов в своем кабинете. Я так волновался и нервничал, что впервые за все время отказался от свидания с Ману. Она тут же поняла, что происходит что-то необычное.

— Пьер… Алло!.. Пьер, ты не болен?

— Нет-нет, уверяю тебя. Просто мне надо закончить срочную работу, а потом директор просил зайти всех заведующих отделами. Собрание закончится поздно…

— Ты, кажется, чем-то доволен, Пьер? Я не права?

— Доволен? Да нет, с чего ты взяла?

— Тогда до завтра? Ближе к вечеру?

— Да, непременно… Пока, Ману, любимая.


Наступила ночь, необъятная, враждебная. Даже звезды здесь похожи на булыжники. Я присел на еще не остывший камень. Жаллю принял меня между двумя телефонными звонками, только взглянул на меня и бросил:

— Решено. Детали обсудите с моим секретарем.

Минуту спустя я все еще не понял, правда ли это. Я явился на эту встречу, как неуверенный в себе соискатель, готовый к суровому экзамену. Но Жаллю был слишком перегружен делами, измучен и рассеян…

— Он что, всегда такой?

— Нет, — заверил меня секретарь. — Но сейчас я даже не знаю, что с ним творится. Видно, все дело в этой поездке. Возникло немало трудностей…

И он, в свою очередь, рассказал мне о нападках, которым подвергся Жаллю. О том, что все ставят ему палки в колеса и что, если он упустит и этот новый контракт, ему останется только поискать себе место инженера на каком-нибудь второразрядном заводе.

— Он будет конченым человеком, — заметил он в заключение.

Я вспомнил усталые серые глаза, только что смотревшие на меня. Секретарь тоже выглядел совершенно измученным.

— А что, если у него ничего не выйдет? — спросил я.

— Ну нет. Так только говорится… На самом деле такого просто не может случиться.

— Ну, а если все-таки?..

— Тогда, — сказал секретарь, — для него это будет полный крах… Даже хуже… Я не могу вам все объяснить, раз это не ваша профессия, но вы способны понять, что на карту поставлено очень многое. Господин Жаллю не может позволить себе ни единого промаха. Стоит ему раз оступиться, и с ним будет кончено. А тогда…

Он помахал рукой, намекая, что Жаллю потеряет все: состояние, репутацию, жизнь… Ману…

— Не стоит преувеличивать, — добавил он. — До этого еще далеко. Но, возможно, вы могли бы ему помочь больше, чем предполагаете. Раз вы собираетесь написать книгу, почему бы вам не сделать героем такого человека, как господин Жаллю? Вы могли бы рассказать историю создания плотины. Какой захватывающий сюжет! Все равно что сражение — ведь это и есть сражение. Но публике это неизвестно. Господин Жаллю так одинок! Вы и представить себе не можете!

— Да что вы!

— Уверяю вас.

— Но у него есть вы. И потом, госпожа Жаллю…

Секретарь протянул мне свой портсигар и зажигалку.

— Вы летите дней через десять, — продолжал он. — Ни о чем не беспокойтесь. Зайдите ко мне на следующей неделе.

— Я лечу тем же самолетом, что и господин и госпожа Жаллю?

— Ну конечно.

Должно быть, мой вопрос показался ему глупым, зато ответ окрылил меня. Я поспешил предупредить директора издательства.[10] Уж и не помню, чем я занимался до прихода Ману. Хотя нет! Я купил толстую книгу о плотинах. Там было полно формул, уравнений, чертежей, и я отдался сладостному ощущению, что от меня уже ничего не зависит. Я уезжаю! Уезжаю вместе с Ману! Мне не хотелось думать о Жаллю. Я только твердил себе, что не так уж страшен черт, как его малюют, и что напрасно я боялся этой встречи.

Он просто затравленный человек — вот что он такое. Он потерпит неудачу и исчезнет. И Ману достанется мне. Я принес домой цветы — много цветов. Уже ничего толком не соображая, я битый час выбирал одежду, которую стоило взять с собой.

Ману поняла все с первого взгляда. Я заключил ее в объятия.

— Ты ведь не станешь меня ругать? Ману, ну скажи же что-нибудь… Я правильно сделал, верно?.. Я не мог поступить иначе, сама подумай. Ты там, я здесь… Это же немыслимо!

Я уже оправдывался. Снова я был виноват. Снова я просил прощения за то, что слишком ее любил. Она слушала мои объяснения, полуприкрыв глаза, с напряженным лицом. Все ее застывшее тело выражало протест. Сколько я ни показывал ей, как удачен и надежен мой план, она только качала головой, как женщина, вдруг решившаяся на разрыв. Я почувствовал, что не только эта поездка, но и сама наша любовь оказалась под угрозой.

— Я не хотел тебя оскорбить, — говорил я. — Надо было действовать быстро, что-то решать. Я думал, ты не станешь возражать… Не мог же я, в самом деле, спрашивать у тебя разрешения встретиться с твоим мужем…

— Ты хоть подумал, что там мы будем втроем — день за днем, неделя за неделей?!

— Ну, так далеко я не заглядывал.

Я отпустил ее и засунул руки в карманы, желая скрыть от нее, как они дрожат. Она коснулась моей щеки затянутым в перчатку пальцем.

— Бедный Пьер! — сказала она. — Никогда ты ни о чем не думаешь… Нет, только не сердись… Просто постарайся себе это представить… Как я буду там жить между вами обоими? Какое у тебя будет лицо, когда мы пожелаем тебе доброй ночи?.. А он… Он всегда все понимает, даже молчание… особенно молчание… Неужели ты думаешь, что он с этим смирится?

— Что же ты предлагаешь?

Она взяла гвоздику, прикусила губами лепесток. Что она могла предложить?

— Пьер, ну потерпи еще немного, — сказала она.

— Ладно. Я понял.

Я снял трубку.

— Что ты собираешься делать?

— Отказаться от поездки. Похоже, у меня нет выбора.

— Погоди!

Она заставила меня положить трубку, оглянулась по сторонам, как будто собираясь с силами для борьбы со мной.

— Дай мне один день, — продолжала она. — Всего один. Я позвоню завтра вечером. Договорились?

Она поцеловала меня в висок, очень осторожно, так как всегда боялась за свою косметику. И дверь бесшумно захлопнулась за ней. Я чуть было не окликнул ее, не бросился следом. Возможно, это было прощание? И я ее никогда не увижу? Тогда зачем понадобилась отсрочка? Просто уловка, чтобы расстаться с достоинством, избежать упреков, злых шуток, угроз и слез, неизбежных при разрыве?.. Я подобрал гвоздику, которую она выронила, и прикусил горький стебель. Наша любовь была обречена.

И я не знал тогда, насколько был прав!


Я сделал несколько шагов в темноте. Боль снова охватила меня. Я почувствовал, что задыхаюсь. Изо всех сил швырнул камень вниз, в озеро, и, услышав далекий всплеск, представил себе, как черная вода поглотила его, как он погружается на сто метров, до самого дна затопленной долины. Как просто здесь было бы разыграть несчастный случай! Ману посмеялась надо мной, когда я предлагал ей исчезнуть! Но теперь…

Безумием было надеяться, что здесь она согласилась бы на то, что там отвергла с таким упорством. Она наконец решилась приехать сюда, Пусть так! Но что, собственно, может пойти по-новому? Если бы ее намерения изменились, неужели она не написала бы мне? Стоило только напечатать адрес на машинке. Жаллю не следил за моей почтой. Но от нее ничего не приходило — ни письма, ни записки. Пустота. Тьма. Тогда как в Париже…

Я дожидался ее звонка, как больной ждет результатов анализа. Это и правда был вопрос жизни и смерти. Помню, как на работе я взял листок бумаги, с одной стороны записал все поводы для отчаяния, с другой — основания для надежды. Чистое ребячество, да к тому же напрасный труд! Потому что не существовало ни поводов, ни оснований. Ничего такого, что можно было бы определить, выразить словами. Я «чувствовал», что Ману от меня что-то скрывает; у меня сложилось «впечатление», что была какая-то постыдная тайна, раз Ману хотела ее сохранить во что бы то ни стало, видимо опасаясь, что я стану ее презирать, если узнаю правду. Но только я пытался облечь в слова эти неуловимые ощущения, как тут же убеждался, что удаляюсь от истины. Это напоминало игру, в которую я играл в детстве: надо было найти спрятанную вещь, а партнер, посмеиваясь, руководил неуклюжими поисками, говоря: «Горячо…», «Холодно…». Когда же было «горячо»? Когда я заподозрил, что Ману меня использует? Но ведь она не лгала мне, когда прошептала; «Я никогда не откажусь от тебя… Никогда… Что бы ни случилось…» Но почему она так сказала — «что бы ни случилось»? Откуда вдруг этот серьезный, почти трагический тон? Так я блуждал в чаще вопросов, каждый из которых норовил зацепить меня мимоходом…

Ману сдержала слово. Она мне позвонила. Да. Она сказала «да». Она согласна. Я поеду с Жаллю. Мы попробуем выдержать испытание. Голос у нее был грустный, немного надтреснутый, как будто она много плакала. Я же от радости путался в словах.

В тот вечер я долго бродил по Парижу, развлекаясь тем, что шепотом признавался Ману в любви на всех языках и наречиях, какие только знал, начиная с турецкого и кончая бенгальским. На следующий день мы встретились у меня дома, но когда я попытался поблагодарить Ману, она приложила мне к губам затянутый в перчатку палец:

— Молчи… Не будем говорить об этой поездке, хорошо?

Так начался самый удивительный период нашей любви — и, возможно, самый прекрасный. Мы встречались каждый день под вечер. И все шло, как прежде. Ману была такой же страстной. Мы знали, что перед нами приоткрылось будущее, и все же я вел себя как солдат-отпускник, невольно считающий дни и думающий о каждой ласке, что она самая последняя и больше не повторится. И я был уверен, что Ману испытывала то же самое. Мы целовались до самозабвения, а после улыбались друг другу чересчур старательно и натянуто. Мы говорили без умолку, стараясь казаться оживленными, потому что паузы были для нас невыносимы. И, в каком-то высшем смысле, мы уже не были вместе.

— Пьер, — сказала мне Ману однажды, — хочешь прийти ко мне домой?

— А как же твой муж?

— Завтра его не будет. Он должен поехать в Брюссель. Прошу тебя, приходи.

— Ману, а ты подумала, как…

— Я только и делаю, что думаю, — отрезала она. — Доставь мне удовольствие. Ты ведь давно хотел побывать у меня дома. Я буду рада тебе его показать. Служанка уже вернулась к себе в деревню. Мы будем одни.

Она не стала продолжать, но я понял, о чем она думает, и прижал ее к себе, нежно укачивая, чтобы она почувствовала мою благодарность. Обычно такая осторожная — даже чересчур, — сейчас она не отказывала мне ни в чем, как будто приняв какое-то бесповоротное решение. Но даже в моих объятиях она ни на минуту не расслаблялась. Нет, она оставалась такой же собранной и бдительной, как всегда. Почему бы ей не довериться мне, не раскрыть свои тайные мысли?.. Я посмотрел на нее. Она улыбнулась скорее себе самой, чем мне, какой-то двусмысленной улыбкой. Что это было? Удовлетворение? Торжество? Хотела ли она отомстить Жаллю? Или просто радовалась тому, что сумела положить конец своим колебаниям?

— Я живу в Нейи, — продолжала она. — Дом на углу улиц Ферм и Сен-Жам. Ты его стразу узнаешь: сад окружен сплошной решеткой. Главный вход с улицы Ферм, а со стороны улицы Сен-Жам есть калитка. Но для тебя я, конечно, открою ворота.

— В котором часу?

— Ну, скажем, в девять. Квартал очень уединенный, ты никого не встретишь. Я буду ждать. Только постучись два раза. Ты ведь хочешь прийти?

Еще бы мне не хотеть! Уже много недель я мечтал об этом. Снова я ждал, и день этот тянулся для меня особенно долго. Книги валились у меня из рук. От табака тошнило. По почте мне прислали билет на самолет. Я сходил в банк. Сделал кое-какие покупки. Как же я жил раньше, пока не встретил ее? На что тратил свое время? В моей жизни было множество приятных мелочей. Я беседовал с друзьями, читал рукописи, бывал на генеральных репетициях. В общем, наслаждался каждым мгновением. И вот теперь чувствовал себя как заключенный в тюрьме: утром он знает, что до вечера еще страшно далеко, и думай не думай, шевелись или сиди себе тихо — от этого ничего не изменится. Правда, я еще мог мучить себя, превращая ожидание в какое-то болезненное отупение. Быть может, Ману пригласила меня только затем, чтобы сказать, что во время поездки не станет говорить со мной. Или искала предлог не ехать вовсе. Или… Или… В этой игре мне не было равных; и когда наконец я отправился в Нейи, моя вчерашняя радость сменилась тревожными опасениями. Я узнал дом еще издалека. Это был скорее небольшой элегантный особняк. С улицы был виден только верхний этаж с закрытыми ставнями и крыша с мансардами. Основная часть здания, окруженного довольно просторным садом, была скрыта высокой решеткой. «Да, веселенькое местечко, — пришло мне в голову. — А Ману там совсем одна!»

Я подошел к главному входу и, как было условлено, постучал два раза. Ману мне открыла. Охваченный неясной тревогой, я поспешно вошел и украдкой чмокнул Ману в щечку, словно кузен из провинции. Для меня она надела вечернее платье, и это окончательно меня смутило. Будто я пришел в гости не к Ману, а к госпоже Жаллю: на мгновение мне даже захотелось уйти. Грациозно, как маленькая девочка, она взяла меня за руку, и мы пошли по длинной аллее к крыльцу в четыре или пять ступенек. По обеим сторонам аллеи густые заросли образовывали темные стены, сквозь которые ни справа ни слева ничего нельзя было разглядеть.

— Тебе здесь нравится? — спросил я.

— Я привыкла, — ответила Ману.

— Чудно, но мне трудно представить тебя в этой обстановке.

Возможно, виной тому была сгущавшаяся ночная тьма или тишина, царившая вокруг, но все казалось мне каким-то причудливым. Скорее всего, при ярком дневном свете этот укромный сад больше пришелся бы мне по душе. Фасад с двумя пилястрами и фронтоном, который сейчас выглядел слишком вычурно и даже немного враждебно, возможно, показался бы мне элегантным. Во мне росла уверенность, что мне не следовало сюда приходить. Ману проскользнула в темный вестибюль и зажгла свет. Она закрыла за мной дверь.

— Ты доволен?

Мне следовало бы броситься к ней, как-то выразить ей ту радость, которой она ждала от меня. Но я чувствовал растущую неловкость и улыбнулся ей через силу:

— Покажи-ка мне этот музей.

— Ну, это не так долго. Вот гостиная.

Загорелась люстра, и я увидел какие-то белые размытые очертания. Вся мебель стояла в чехлах.

Мне совсем не хотелось идти дальше. Ману сделала два-три шага, оглянулась кругом. Брошь у нее на плече переливалась мерцающим светом. Меня охватывало необъяснимое ощущение, будто она тоже здесь только в гостях. Я молча шел за Ману. Дом, казалось, вымер. Наши силуэты отражались, скользили в высоких зеркалах. В комнатах уже пахло затхлостью и запустением. Настоящий музей одиночества, и Ману была здесь всего лишь тенью.

— Ману, — прошептал я, — ты ведь где-то живешь… У тебя же есть своя комната… Ее-то я и хочу посмотреть…

Поднявшись впереди меня по лестнице на второй этаж, она и тут принялась распахивать двери в пустые комнаты.

— Комната для гостей… спальня мужа… туалетная комната… моя спальня.

По крайней мере, чувствовалось, что в этой комнате кто-то живет. Я на мгновение задержался в дверях, обняв Ману за плечи.

Кровать, кресла… Селектор… журнальный столик… я охватил все это одним взглядом. И одновременно ощутил запах духов Ману. Я узнал бы его из тысячи: ее духи пахли травой, утром, летом. Здесь ждала меня моя безраздельная любовь, и я склонился над Ману, поднявшей ко мне лицо. Со сдержанной страстью коснулся губами ее глаз, ее губ.

— Ману, любимая, — сказал я, — кроме тебя, не будет никого, никогда… Ты ведь знаешь?

— Сумасшедший, — прошептала она. — Садись…

Но любопытство и нежность побуждали меня переходить от одной безделушки к другой. Мне хотелось все рассмотреть, потрогать, вдохнуть аромат каждой вещицы. Я переходил от кровати к секретеру, приподнимал лампы, выдвигал ящики. Ману следила за мной, улыбаясь с видом заговорщицы. Этот шутливый грабеж забавлял, трогал, волновал ее.

— А это что такое?

— Моя музыкальная шкатулка, — сказала она. — Ну-ка, открой…

Я приподнял крышку: раздался слабенький, надтреснутый, чуть фальшивый мотив. Я узнал «Форель».[11] Ману подпевала, не разжимая губ. Иногда она останавливалась, пока механизм шкатулки исполнял самые сложные рулады, затем продолжала, тихонько отбивая такт, словно хотела подбодрить невидимого музыканта, то и дело сбивавшегося с ритма и путавшего клавиши спинета. Под конец она, приподняв юбку за краешек, сделала реверанс. Я захлопал, наслаждаясь неповторимым очарованием этой минуты.

Ману покраснела. Взгляд ее оживился, и она показала мне шкатулку:

— Посмотри, что там внутри.

Там лежали мои письма в конвертах. Я их вытащил, и, прижавшись ко мне, она прочла некоторые места вслух.

— Ты пишешь лучше, чем я, — заметила она. — А может, ты лучше умеешь лгать.

— Ману! Как ты можешь…

Она бросилась мне на шею. Господи! Я переживал эти мгновения! Они были! А теперь…

Я поискал задвижку на двери.

— Она не запирается, — сказала Ману.

— Значит, кто угодно… твой муж…

— Он сюда никогда не заходит.

Под стопкой писем оказалась толстая записная книжка. Ману выхватила ее у меня из рук.

— Не смей! Это мой дневник. Каждый вечер я вспоминаю прожитый день. Тебе этого не понять. Ты мужчина.

— Можно посмотреть? Хоть одну страничку?

— Не стоит.

— Кто тебе подарил шкатулку?

— Никто. Она мне досталась от дедушки с бабушкой.

Я подошел поближе к камину, на котором стояла фотография.

— Это мои родители, — объяснила Ману. — Здесь они сняты всего за месяц до несчастного случая… Потому-то я ею так дорожу.

Мужчина на фотографии был высоким, темноволосым, с тонкими усиками. У его жены было болезненное лицо, полускрытое полями соломенной шляпки.

— Ты не слишком на них похожа, — заметил я.

— Мама тогда болела. Женщины у нас в роду не очень-то крепкие. Вот и тетушка Леа, мамина сестра, больна раком. Она в безнадежном состоянии.

Смутившись, я подошел к окну. Оно было необычной формы, какое-то усеченное. Сквозь жалюзи виднелся сад и обе улицы, освещенные стоявшим на углу высоким фонарем, над которым вились мошки. Еще одна аллея, также обсаженная густым кустарником, вела от дома к калитке, выходившей на улицу Сен-Жам.

— Ни у кого нет времени ухаживать за садом, — посетовала Ману у меня за спиной. — А жаль. Но в таком доме, как этот, требуется много слуг. А муж считает, что даже наша служанка нам слишком дорого обходится.

Я повернулся к Ману и сжал ее лицо в своих ладонях.

— Брось, — сказал я. — Забудь об этом. Через два дня мы будем далеко отсюда… Пусть это путешествие станет для нас каникулами.

Я почувствовал, что она пытается возразить мне, помотав головой, и еще крепче обхватил ее лицо. Пристально, почти сурово взглянул ей в глаза.

— Ману… Обещаю… Я буду очень осторожен. Твой муж ничего не заподозрит. Вы будете жить, как если бы меня там не было. Все, что мне нужно, — видеть тебя… каждый день… Понимаешь? Слушай, давай договоримся об условных словах. Если ты скажешь: «Ну и жара!» — это будет значить: «Я тебя люблю». Это ты сможешь твердить хоть целыми днями.

Я расхохотался, в восторге от свой выдумки, а Ману, заразившись моим весельем, повторила:

— Ну и жара!

— Теперь твоя очередь, — предложил я. — Придумай что-нибудь.

— Ну… «Мне хочется пить» могло бы означать: «Хочу тебя поцеловать».

— Умница, Ману. Значит, мне хочется пить.

— Что?

— Хочется пить. Не понимаешь? Мне хочется пить. Пить.

Я схватил ее в объятия. Она попыталась разжать мои руки.

— Нет, Пьер, не надо… Прошу тебя… Не здесь.

В голосе ее звучал такой испуг, что я тут же ее отпустил. Недовольный, готовый взорваться, я не спеша прошелся по комнате. Конечно, всю мебель, все эти безделушки купил ей Жаллю. И драгоценности в шкатулке из слоновой кости на ночном столике тоже подарены Жаллю. Даже белый телефонный аппарат установлен на его номер. В общем, за исключением моего будды из слоновой кости, все здесь принадлежало Жаллю. И даже Ману… в особенности Ману!

— Пьер… Я не хотела тебя огорчать.

— Ну что ты… Ты же знаешь, мне не привыкать!

— Вот видишь, а сам сердишься. А мы ведь еще и не уехали. Что же будет там?

— Не надо мне было сюда приходить.

— Помоги мне, Пьер.

Я обернулся. Она приподняла платье за подол и собиралась его снять, когда внизу зазвенел колокольчик.

— Муж?

— Нет… Наверное, золовка.

Она подкралась к окну, но высокая решетка заслоняла тротуар. Мы ждали, боясь пошевелиться. Снова зазвонил колокольчик — приглушенно, с промежутками, будто в монастырской приемной.

— Это она, — прошептала Ману. — Она всегда так звонит.

— У твоего мужа есть сестра?

— Да. А что в этом такого?

— Да ничего, просто я не знал. Ты откроешь?

— Придется. Видно, она приехала из Ниццы, чтобы попрощаться с нами. Если я не открою, она позвонит Рене. Ему это покажется странным. Он же знает, что вечером я никогда не выхожу из дому. К тому же она видела свет в окне… Мне жаль, Пьер.

— Ты хочешь, чтобы я ушел? Но как?

— Идем со мной.

Она повела меня к лестнице. Колокольчик зазвонил в третий раз, теперь уже громче. Одна из дверей кухни выходила в дальний конец прихожей. Мы вышли через нее, и Ману сняла со стены пару ключей, подвешенных за соединявшее их кольцо.

— Тот, что побольше, — шепотом пояснила она, — от калитки на улицу Сен-Жам. Смотри не перепутай. Второй ключ от кухни. Никто тебя не увидит. Ступай скорее… Ключи оставь себе, у меня есть запасные. Больше не сердишься?

— Любимая!..

Я обнял ее так, будто расставался с ней навсегда, и, пригнувшись, украдкой пробрался по укромной аллее к маленькой калитке. Выйдя на улицу, я не спеша, будто прогуливаясь, направился к перекрестку. Улица Ферм была безлюдной. Прислушиваясь, я прошелся вдоль решетки, но из дома не донеслось ни звука. Я добрался до дому на такси.

От последующих двух дней у меня сохранилось лишь смутное воспоминание. Они были заполнены какими-то мелкими делами и хлопотами, не слишком меня обременявшими. Секретарь Жаллю пожелал мне счастливого пути.

— Главное, не опаздывайте, не заставляйте его ждать! Он сейчас и без того на взводе.

Я бы охотно поговорил с ним о Ману. Но ведь она, как и договорились, прибудет в Орли.[12] Теперь уже ничто не сможет помешать ей уехать. Поэтому я не стал ей больше писать на ее абонентный номер. Да и на почту она уже не зайдет. Слишком поздно. Может, позвонить ей? Но к чему? Просто чтобы застать ее дома? А что, если к телефону подойдет Жаллю? Не беда. Извинюсь и повешу трубку. Ну а если она сама ответит? Что я ей скажу? Мы уже обо всем договорились. После долгих колебаний, сомнений и уловок я с бьющимся сердцем набрал номер. Но после восьми гудков повесил трубку. Дома никого не было. Что ж, тем лучше.

Вечер я провел в кино, а вернувшись, принял снотворное, чтобы забыться сном. Мне не хотелось больше думать об этой немыслимой поездке. Ведь Ману была права. Каково мне будет там рядом с ними обоими? Что, если Жаллю вздумает обращаться со мной пренебрежительно, а я не стерплю унижения в присутствии Ману? Или вдруг он будет груб с женой, и я не сумею долго держать себя в руках? Даже если он вовсе не станет обращать на нас внимания, нас может выдать любая оплошность. Или вдруг… Список «а что, если» и впрямь оказался бесконечным.


Я брел по берегу озера, куря сигарету за сигаретой. Начинало холодать, и звезды на небе, как у нас в зимнюю пору, казались близкими и колючими, словно осколки стекла.

Те страхи, что мучили меня накануне отъезда, наутро не показались мне менее грозными. Но, не знаю уж почему, сейчас они меня уже не пугали. Может быть, потому, что с тех пор я ближе узнал Жаллю? Хотя тогда, в такси по дороге в Орли, при мысли о нем мне становилось не по себе. Вообще-то мы втроем должны были добираться туда на автобусе. Но мне почему-то казалось, что легче будет встретиться с ними под грохот взлетающих самолетов, чем в буфете автовокзала на бульваре Инвалидов. Так что я был на месте за час с лишним до отлета и прохаживался по просторному холлу, прислушиваясь к громкоговорителям. Я был взволнован куда больше, чем старался показать. Конечно, я радовался предстоящей поездке, ведь меня всегда манил Афганистан. Но главное, впервые я встречался с Ману вне дома. Правда, был еще тот наш первый завтрак в ресторанчике на бульваре Сен-Жермен, но он не шел в счет. Потом-то мы все время скрывались от людских глаз. Мне ни разу не пришлось пройтись с Ману по улице. Ни разу не сидели мы вместе на террасе кафе. Получалось, что я ожидал незнакомку. Мне предстояло узнать совсем другую, почти чуждую для меня женщину; ведь я никогда не видел, как она ведет себя с мужем, как говорит, как смотрит на него. Вероятно, Клер Жаллю не слишком похожа на Ману… Я пожал плечами. Вот я уже готов сделать из нашей встречи настоящий роман! Все же я, надо думать, узнаю Ману! Оставалось всего полчаса… «Боинг», направлявшийся в Рио, медленно покатил по взлетной полосе. Спасаясь от дикого грохота, от которого у меня стучали зубы, я укрылся в баре. Вот-вот они появятся. С тревогой я высматривал Ману в толпе суетящихся пассажиров. И вдруг увидел Жаллю. Одного.

Я даже не удивился. Помнится, у меня вырвалось: «Так я и знал!» Ману как-то устроилась, чтобы не ехать с нами. Предчувствие меня не обмануло. Жаллю искал меня. Я с трудом поднялся со стула. У меня оставалось еще несколько секунд, чтобы на что-то решиться: я мог вернуться в Париж, отказаться от поездки, остаться с Ману. Но я вышел навстречу Жаллю. Он очень любезно пожал мне руку и тут же дал объяснения, которых я ждал. Тетка Ману была при смерти, и Ману в последний момент решила отложить отъезд. Всего на несколько дней. Жаллю старался казаться безразличным, но я видел, что внутри он просто кипел от гнева, даже от ярости, и еще от чего-то, не поддавшегося определению. Потом я узнал, в чем тут дело, благодаря его ссоре с Блешем. В Орли у Жаллю было такое же лицо, как и сегодня, когда он решил уволить Блеша. Наверняка у него с женой произошла бурная сцена. Я прошел за ним к самолету, и вскоре Париж останется далеко позади. Я расставался с Ману, вероятно, надолго, так как болезнь ее тетки была просто предлогом. Ману отказалась ехать с нами. Тогда еще я не мог ясно выразить эту мысль. Она складывалась постепенно, когда у меня появилась возможность все обдумать на досуге. У Ману была веская причина не приезжать…


И тем не менее она собирается прилететь ближайшим самолетом. Выходит, все это время я заблуждался. Я постоянно заходил слишком далеко в своих догадках и подозрениях. Просто-напросто я принадлежу к тем глупым существам, которые не умеют быть счастливыми. И я решил отныне заглушать свою тревогу. Ману любит меня. В ее поведении никогда не было ничего странного. И я счастлив, счастлив, счастлив…

Удрученный, я вернулся на плотину и улегся в постель, но заснуть так и не смог. Следующий день ничем не отличался от предыдущих: первый завтрак, работа, завтрак, Кабул, возвращение на плотину, обед… и постоянная изнуряющая жара, от которой трескаются камни. Жаллю был по-прежнему молчалив. Скорый приезд жены не мог отвлечь его от забот. Зато я невольно мысленно сопровождал Ману. Восемнадцать часов, она уже в Орли… вернее, еще нет, ведь надо учитывать разницу во времени… Во что она одета? Какой у нее багаж? Я мечтал, стоя перед картой, стараясь не думать о возможных несчастных случаях… Хоть бы она мне написала, рассказала о тех мелочах, которые помогают любовникам переносить разлуку… я бы мог за что-то зацепиться…

Так, я представлял лишь женщину в вечернем платье, блуждающую среди призрачной мебели по пустому дому… В той Ману не оставалось почти ничего реального — расстояние и отсутствие вестей наполовину изгладили ее образ из моей памяти.

— Завтра утром, мсье Брюлен, — сказал мне Жаллю, — вы едете со мной в Кабул. Я бы хотел сам поехать за женой в аэропорт, но мне необходимо присутствовать на важном совещании. Не будете ли вы так любезны встретить ее вместо меня?

— Но как же…

— О! Вы легко ее узнаете. Во время посадки в Кабуле мало кто сходит… Встречаемся в баре «Сесил-отеля».

— Она ведь, наверное, удивится, если…

— Ни в коем случае. Она прекрасно знает, как важно для меня сейчас добиться успеха. Это не слишком вас обременит?

— Что вы, нисколько. Буду рад взять на себя все хлопоты…

— Все уже готово, — сухо заметил Жаллю. — Я велел приготовить для Клер комнату рядом со своей. Завтрак будет подан в два часа.

— А вдруг она будет слишком утомлена…

— Кто, Клер? Да она выносливее меня.

Я не предполагал, что Жаллю обратится ко мне с подобной просьбой, и теперь не помнил себя от радости. Значит, у нас с Ману будет достаточно времени, чтобы вдоволь насмотреться друг на друга, поболтать всласть, а к приходу Жаллю принять соответствующее выражение лица. Нам предстояло испытание менее суровое, чем мы предполагали.

Оставшиеся часы я провел в состоянии крайней отрешенности. Вероятно, нечто подобное испытывают те, кто принимает наркотики. «Лендровер» быстро мчался по дороге к Кабулу.

— Скоро увидимся, — сказал мне Жаллю. — Извинитесь за меня перед Клер, и еще раз спасибо.

Вот и аэродром. Стоянка для автомобилей. Я уже не мог устоять на месте. Несмотря на жару, я вышел из машины и принялся расхаживать вдоль решетки. Когда объявили о прибытии «боинга», у меня закружилась голова. Ноги налились свинцом. Где-то вдалеке сверкающий самолет опустился на посадочную полосу, медленно покатился по ней, наконец описал полукруг и постепенно подъезжал все ближе, пока служащие подводили к нему высокий трап. Я не в силах был пошевелиться. Вот в борту самолета распахнулась овальная дверца. Показались пассажиры… мужчины… женщина… еще одна. Я сорвал с себя темные очки, и отраженный свет размыл очертания фигур. Всего четыре женщины с синими чемоданчиками в руках сходили по трапу. Она уже должна была показаться… Приехавшие собирались в кучки. По трапу, смеясь, сбежал офицер и подошел к стюардессе.

Больше никто не выходил… Как же так? Да разве такое возможно? Пассажиры проходили через таможню. Я по-прежнему не спускал глаз с самолета. Верно, она задержалась… потеряла сумку… никак не найдет билет… Но в душе звучал голос, который я уже не мог заглушить: «Она не приехала… И не приедет… Никогда не приедет… Больше ты ее не увидишь… У вас с Ману все кончено. Кончено! Кончено!»


— Мсье Брюлен?

Я живо обернулся.

Передо мной стояла молодая женщина. Она поставила чемоданы на цемент и вытирала вспотевшие ладони крошечным носовым платочком.

— Я вижу, вы кого-то ждете, — сказала она. — Я тоже жду. Вы ведь мсье Брюлен?

— Да.

— А я госпожа Жаллю.

Она рассмеялась без признака смущения и протянула мне руку.

— Как мило, что вы меня встретили, — продолжала она. — Я так и знала, что Рене будет занят. Он здоров?

— Да.

Я отвечал автоматически. Да я и действовал как автомат: смотрел, как мой двойник берет чемоданы и несет их к машине, и повторял все его движения. Я был потрясен, выбит из колеи. Про себя я не переставал повторять: «У меня просто тепловой удар». Но женщина, семенившая рядом, была настоящей и реальной. Постепенно, с недоверием и даже с каким-то отвращением, я заставил себя взглянуть на нее. Невысокая, тоненькая, светловолосая, волосы зачесаны назад и искусно уложены в пучок. В ней было много шика, непринужденности. Но не думает же она провести Жаллю? Тогда к чему вся эта комедия? Она говорила без умолку, радуясь, что уже приехала и скоро увидит новую для себя страну. Путешествие оказалось довольно приятным, хотя над Средиземным морем они попали в бурю. В самолете она встретила приятеля своего мужа — Жоржа Ларю, горного инженера. Благодаря ему, время пролетело быстро. Я почувствовал, что молчать дольше было бы невежливо.

— Я огорчен кончиной вашей тетушки, — сказал я.

— Так Рене вам сказал? Да, очень ее жаль. Бедная тетя Леа! Я ее так любила. Больше у меня никого не осталось.

— А как же ваши родители?

— Они погибли давно, в автомобильной катастрофе.

Я яростно запихивал чемоданы в «лендровер». Размышлять я тогда не мог, но уже ненавидел спокойную, уверенную в себе женщину, которая с милой улыбкой уселась рядом со мной.

— Мы встречаемся с господином Жаллю в баре «Сесил-отеля», — сказал я, на бешеной скорости срываясь с места.

Я вцепился в руль дрожащими руками. Лишь бы поскорее пришел Жаллю и разобрался в этой дурацкой истории! До самого Кабула я гнал машину, поминутно рискуя жизнью. Незнакомка, судя по всему, любила быструю езду. Она сняла темные очки и подставила лицо раскаленному ветру.

— На заднем сиденье есть тропический шлем, специально для вас! — крикнул я ей.

Она не пошевелилась, возможно даже, не расслышала. Я подавил желание выругаться. Мне казалось, что Ману сыграла со мной жестокую шутку. Неужели она прислала кого-то вместо себя? Да нет, что за ерунда! Как тогда объяснить уверенность этой женщины?

Я затормозил и поставил машину в тени, в переулке возле отеля.

— Муж меня предупреждал, — сказала она, — и все же я ожидала, что город больше. Хотя вид неплохой… И горы здесь красивые.

Я протянул ей тропический шлем.

— Наденьте-ка… А не то перегреетесь на солнце.

— Ну и вид у меня в нем будет… Ну, признайтесь, Пьер?

Ее фамильярность вывела меня из себя. Довольно натянуто я заметил:

— Разве вы никогда не носили шлема?

— Носила, конечно! Давным-давно… В Бомбее. И старалась это делать как можно реже!

Я замахнулся, отгоняя двух голодных псов, что-то вынюхивавших у меня под ногами. В какую же игру я, сам в нее не веря, позволил себя втянуть? На что я еще надеялся?

— Я бы чего-нибудь выпила, — сказала она. — Далеко еще этот бар?

— Мы уже пришли.

Я толкнул дверь. Все такая же улыбающаяся и спокойная, она вошла, сама выбрала столик у окна, откуда видна была улица. Я взглянул на часы: Жаллю вот-вот появится. Только сейчас я заметил, что на ней был темный английский костюм. Раньше я не обращал на это внимания. Так же как и на ее глаза… они оказались карими с янтарным отливом.

— Что вам заказать? Здесь все больше пьют виски.

— Что ж, пусть будет «Джилбиз».

У меня едва не вырвалось: «Ману не любит виски». Вместо этого я позвал Мустафу и заказал два виски с содовой.

— Как вам живется на плотине? — спросила она. — Рене уверяет, что там удобно. Но ему везде хорошо.

Я принялся рассказывать о плотине. Она тут же меня прервала:

— Только не говорите мне «мадам». Нам предстоит прожить бок о бок, по-товарищески несколько недель. Знаете, мне уже приходилось так жить. По-походному. Ведь я не преувеличиваю?.. Так что давайте без этих церемоний.

— Господин Жаллю не любит фамильярности.

— Ну, то он. Между нами, Пьер… Как он ведет себя с вами? Блюдет дистанцию? Бывает резким?

— Скорее натянутым.

— Так я и думала. Не сердитесь на него. У него столько забот! Да и характер нелегкий… Иногда он такой странный… Вы его еще плохо знаете. Когда на него находит мрачный стих, уж поверьте мне, лучше ничего не замечать. Ой! Смотрите-ка!

Она показала мне тонгу, которую тащила древняя кляча, вся облепленная мухами. За повозкой шли двое крестьян в лохмотьях, с ружьями за плечами.

— Здесь, — пояснил я, — все местные обожают оружие. Без ружья они чувствуют себя раздетыми.

Но она не слушала меня. Просто захотела сменить тему. Она поднесла ко рту бокал. На пальце у нее блеснуло обручальное кольцо. Тонкое платиновое колечко с крошечными брильянтиками. А Ману кольца не носила.

— Вам будет не хватать Парижа.

— Не думаю, — сказала она. — Мы живем в довольно уединенном месте. Знаете улицу Ферм? Нет? Это в Нейи… Дом мрачноват, да к тому же он для нас слишком велик. Рене часто отсутствует. Нельзя сказать, что мне там так уж нравится. Что бы я делала без своих книг!

— Так вы пишете?

— Только пытаюсь. Вы станете надо мной смеяться. Вы-то — настоящий мастер!

— Да будет вам. Какой я мастер!

— Рене говорил мне о вас. По-моему, у вас увлекательная профессия!

И в этот момент я увидел Жаллю. Он шел вдоль стены, стараясь держаться в узкой полоске тени, благодаря которой под стенами отеля можно было хоть как-то укрыться от зноя. Он появился неожиданно. Я опустил глаза, чтобы не насторожить молодую женщину. Она сидела спиной к двери. Он застанет ее врасплох. Жаллю вошел, снял шлем и очки, заметив нас, помахал рукой. Я поднялся. Жаллю уже склонился над столиком.

— Здравствуйте, Клер. Как вы добрались? Нет-нет, не вставайте.

Они мирно поцеловались, как старые супруги, довольные тем, что они снова вместе и могут вернуться к привычному образу жизни. Жаллю сел между нами за столик.

— Мне виски с содовой, — бросил он Мустафе.

Он казался почти оживленным и смотрел на Клер с нежностью, совершенно преобразившей его обычно напряженное лицо. И Клер смотрела на него с тем же вниманием и заботой. В складке у губ, в чуть сдержанной улыбке затаилась ласка. Я немедленно проникся глубокой уверенностью, что эти двое любят друг друга. Не зная что и думать, я прислушивался к их разговору. Клер рассказала о смерти тетки, о похоронах в Версале…

— Я не стала рассылать извещения, — рассказала Клер. — Бедняжка давно уже ни с кем не виделась. Мори был на высоте. Он заказал мне билет на самолет. Можно сказать, мне самой ничем заниматься не пришлось. Перед отъездом я заплатила за газ и за электричество… Ларю передает вам привет.

— Как он поживает?

— Он едет в командировку в Японию… Если бы вы пришли к самолету, увиделись бы с ним. Все такой же энергичный, у него столько планов!

Супруги со стажем! А что же я? Только что я потерял Ману. Потерял вдвойне: раньше я не знал, где она, а теперь мне даже неизвестно, кто она.

— Извините, — сказал я. — Я на минуту.

— Если можно, закажите мне еще виски, — попросила Клер. — Ужасно хочется пить!

На какое-то мгновение я растерялся. «Мне хочется пить!» — шифр, означающий: «Я хочу тебя поцеловать!» Сердце сжалось от боли, и я поспешил уйти, крепко сжав кулаки и повторяя про себя: «Нет, ты не заплачешь!.. Дурак!.. Какой же ты дурак!..» Я укрылся в туалете, наполнил ладони водой, пахнущей хлоркой, и плеснул себе в лицо. Ману! Жить без Ману! Мне остается только собрать чемодан и ближайшим рейсом вернуться в Париж. Но что я стану делать в Париже? Нет. Лучше обождать, расспросить Клер. Но о чем спрашивать? В тесном помещении стояла такая удушающая жара, что мне стало совсем нехорошо. Я вышел, так ничего и не надумав. Как бы там ни было, один день ничего не решит. А вдруг тайна раскроется сама собой, вдруг одно слово или намек даст мне ключ к разгадке? Я заказал два виски и вернулся за столик. Жаллю объяснял жене, отчего переговоры так затянулись. Американцы ругают его проект, но король подозревает, что ими движут политические соображения. Он колеблется. Жаллю на удивление хорошо ориентировался в этих восточных интригах. Невольно он приписывал себе самую выигрышную роль и ожидал от Клер одобрения. После всего, что я слышал о нем от Ману, эта новая грань характера Жаллю явилась для меня полной неожиданностью. Выходит, она и тут солгала? А в чем она мне не солгала?..

— У вас усталый вид, мсье Брюлен, — заметила Клер.

— Едем обратно, — решил Жаллю. — Вы в состоянии вести машину? Может, лучше я сам сяду за руль?

— Нет-нет, — возразил я.

Но стоило выйти за порог, как от раскаленного воздуха у меня перехватило дыхание. Я подогнал машину к дверям отеля. Все мне опротивело, я взмок от пота и чувствовал себя от горя совсем больным. К счастью, рефлексов я не утратил, да к тому же на дороге никого не было. При желании можно было ехать хоть зигзагами, что я, впрочем, и делал, ловя обрывки их разговора. Я решил неустанно следить за ними: раз Ману была близкой знакомой супругов Жаллю, то и они знали ее не хуже. В том разброде, который царил у меня в голове, это, пожалуй, было единственное, в чем я не сомневался. Вдруг они упомянут о ней в моем присутствии? Но настоящее имя Ману мне неизвестно; если и случится им заговорить о знакомой молодой женщине, как я могу быть уверен, что речь идет именно о ней?..

Впрочем, я не мог слушать и думать одновременно. К тому же я мало что смог уловить. «Лендровер» здорово дребезжал, так что на тех участках пути, где мне приходилось подключать второй мост, разговаривать было невозможно. Говорили они в основном о плотине. Жаллю упомянул Блеша.

— Блеш! — откликнулась Клер. — Это тот инженер, который… — Ухабы, выбоины, меняем скорость. — Думаешь, он сможет тебе навредить? — Когда им казалось, что никто их не слышит, они обращались друг к другу на «ты». Это нормально.

— Еще бы! Он всегда мечтал меня погубить.

— Но ведь у него нет никакого влияния…

— Ошибаешься. Стоит ему только… — Нажимаю на тормоза. Перехожу на первую скорость.

— Дорога скверная. Неужели вы каждый день здесь ездите?

— Приходится.

Клер понизила голос:

— Твой секретарь выглядит очень славным.

— Стоящий парень.

Это замечание Жаллю помогло мне прийти в себя. Оно придало мне уверенности в себе, которой я едва не лишился. Я был просто обязан разобраться в этой истории. Но стоило мне вспомнить комнату, которую показала мне Ману, как меня охватывало отчаяние. Только я начинал выстраивать гипотезу, пытаться связать какие-то догадки в единое целое, как снова воцарялся хаос. Взять хотя бы ключи… Два ключа, которые я, уезжая из Парижа, оставил в ящике письменного стола, — не во сне же это было? Те самые ключи, которые Ману сняла с крючка на кухне тем быстрым, уверенным движением, которое сразу выдает человека, привыкшего к этой обстановке, способного перемещаться в ней с закрытыми глазами… ведь эти ключи в самом деле принадлежали госпоже Жаллю.

— Я распорядился, чтобы тебе приготовили самую лучшую комнату, — сказал Жаллю. — Она сообщается с моей. Я часто работаю допоздна…

— Да, понятно.

Несмотря на шлем, мне напекло голову. Еще пять километров по этим раскаленным камням… Казалось, грохочет не мотор, а я сам, мой измученный мозг. Я знаю Жаллю! Я не могу не верить своим глазам. Его лицо просветлело, стоило ему взглянуть на эту женщину! К чему отрицать очевидное? Это Клер, его жена… Ману… Клер… Почувствовав себя дурно, я замедлил ход машины. На пышущей жаром дороге у меня перед глазами заплясали искры.

— Долго еще ты думаешь здесь пробыть?

— Месяц, — сказал Жаллю. — Не меньше месяца, и то в лучшем случае. Если все будет нормально, я… — Поворот. Машина рывком взобралась на плоскогорье. Показалось озеро. — Днем я редко бываю на плотине. Брюлен составит тебе компанию.

— Поразительно! — вырвалось у Клер. — Ты так и говорил, но действительность превзошла все мои ожидания…

Они замолчали. Позади меня Клер привстала на сиденье, чтобы лучше видеть. Перегревшееся на солнце озеро дрожало в знойном мареве. Яростный свет отражался в красноватых скалах и огненным потоком заливал незащищенные щеки и кисти рук.

— Самое скверное время дня, — сказал Жаллю.

Я подъехал к сторожевой будке, где дремали двое часовых, присев в тени на корточки; дальше «лендровер» сам скатился вниз, туда, где были расположены постройки. Жаллю помог жене выйти из машины. В растерянности она смотрела на стену, такую гладкую, что взгляд, отталкиваясь от нее, сам устремлялся в небо. Шум падающей воды почему-то только усиливал чувство страшного одиночества. Клер, я был уверен, сейчас испытывает то же, что пережил я сам, когда только приехал сюда. Она помотала головой, слегка оглушенная. Жаллю полагал, что она в восторге. Но я-то знал, что ей было страшно. Он обернулся ко мне:

— Благодарю вас, мсье Брюлен. Увидимся в баре. Вы заслужили чего-нибудь освежающего.

Я дотащился до душа, потом, голый и мокрый, растянулся на своей походной кровати. Ману! Беззвучный вопль сам рождался в моем теле, разрывая на части ноющую голову. Ману! Ману предала меня! Моя Ману, которую я и сам готов был предать, пытаясь возненавидеть. О, она отлично все рассчитала!.. Я припомнил, как она была растеряна в тот день, когда я сказал ей, что тоже еду… Тогда-то она и решила порвать со мной… и все подготовила, все продумала так тщательно, что теперь я не знал, ни куда ей писать, ни как позвонить. У нее не было ни имени, ни адреса. Ее просто не стало.

Я снова встал под душ, чихнул, высморкался кровью. Вдруг я и во рту ощутил привкус крови. Кругом все было усеяно красными брызгами, и я закинул голову назад. Кровотечение облегчило меня, словно вместе с кровью я избавлялся и от мучительной тоски по Ману. Приложив к носу полотенце, я дотащился до постели. Похоже, теперь все становилось понятным. Так вот отчего она нигде не желала бывать со мной — боялась, что кто-нибудь ее узнает, подойдет, назовет ее настоящим именем. Вот для чего ей понадобился почтовый ящик да и все другие меры предосторожности, которые она принимала, чтобы скрыть от меня, кто она на самом деле. И ни теперь, ни раньше она не жила в особняке в Нейи.

Я перевел дыхание. Ко мне возвращалась способность рассуждать здраво. Тем хуже, если этим я убивал память о Ману. Любой ценой мне необходимо было узнать правду. Итак, она не жила в особняке в Нейи. Как раз затем, чтобы я ничего не заподозрил, она и пригласила меня туда перед самым моим отъездом. И поэтому сказала, когда я ее обнял: «Прошу тебя, только не здесь». Как и я, она была там в гостях. Недаром у меня на какой-то миг возникло такое чувство, когда мы осматривали дом, показавшийся мне нежилым, мебель в чехлах, напоминавших саваны. А как же ее комната? Да это же комната Клер! Ману пришла заранее и до моего прихода успела подложить в шкатулку мои письма, поставить маленького будду там, где бы он сразу бросился в глаза. В сущности, только эти письма и будда были ее собственностью. Все остальное принадлежало Клер. Фотография родителей?.. Очевидно, на фотографии были изображены родители Клер.

Последний проблеск света убедил меня, что я не ошибся. Звонок в дверь? Это Клер пришла домой. Ключей у нее не было, потому что их взяли. Нет, тут я, похоже, переборщил. Ману не стала бы открывать тому, кто звонил в дверь. Да откуда я мог знать, что она и правда открыла ей после моего ухода? Гостье — кем бы она ни была в действительности — надоело ждать, и она повернулась и ушла. Потому-то на улице мне никто и не встретился. Многие детали были по-прежнему окутаны мраком. Могла ли Ману оставить запах своих духов в комнате, где жила другая женщина? Правда, я не обратил внимания, какими духами пользовалась сама Клер. Хотя, если теми же, что и Ману, я бы непременно это заметил. Но в целом мои догадки выглядели убедительно. Ману мне солгала. Более того, она меня водила за нос. Это звучит не очень красиво, но лучше не скажешь. Она меня разыграла, с самого начала выдавая себя за Клер Жаллю.

Тут я вспомнил, что меня ждут в баре, и поспешно встал. Мне стало получше. Кровотечение прояснило мои мысли. Я умылся. Чистые шорты, тенниска, белые носки — и я снова мог показаться в обществе. Одеваясь, я разгадал еще одну загадку: дневник Ману. Ну конечно же это был дневник Клер. Ману достаточно было его прочитать, чтобы в точности соответствовать своей модели. Стоило мне только поразмыслить, как отгадок нашлось сколько угодно. Разумеется, все они нуждались в проверке. Но ведь у меня под рукой была Клер. Надо только будет расспросить ее половчее. И что потом?

Чего я этим добьюсь? Пусть даже Ману меня обманула. Но ведь она любила меня. Любила, быть может, куда сильнее, чем казалось мне, — как раз потому, что ежеминутно опасалась разоблачения. Потому-то, приходя ко мне, она всегда бывала настороже. Ну-ну, мне только не хватало растрогаться. Ману — просто дрянь. Я закрыл глаза, чувствуя, как внутри все сжалось от непереносимой боли. Не стоило и стараться! Ману, одна-единственная, вечно будет для меня самой подлинной, самой чистой и верной. Гнев лишь питает мою любовь — терпеливо и безжалостно, — превращая ее в наваждение… Я не заблуждался тогда — теперь я это знаю наверняка.

Я спустился в столовую. Клер переоделась в легкое платье из набивной ткани. Она также слегка подкрасилась. Издалека я почувствовал запах ее духов. Духов Ману… Вернее, наоборот: как раз Ману и… Похоже, я снова запутался. Вконец сбитый с толку, я уселся напротив нее.

— Рене позвали к телефону, — сказала она. — Как вы себя чувствуете? Когда мы приехали, у вас был нездоровый вид.

Ее ясные глаза смотрели в мои ласково и открыто. Она была из тех прямых женщин — без ужимок, без тайн, — которые сразу предлагают вам свою дружбу. Я чувствовал, как тает моя неприязнь. Она-то была вовсе непричастна к моей беде.

— У меня здесь часто болит голова, — объяснил я. — С трудом привыкаю к здешнему климату.

— Здесь, должно быть, скучновато? Нет-нет, мсье Брюлен не станет пить спиртное. Только фруктовый сок.

Непререкаемым тоном она отослала Хассана обратно. Мне было приятно, что она так обо мне заботится.

— Да нет, — ответил я, — мне здесь не скучно. Напротив, это идеальное место для работы.

— В окрестностях есть места для прогулок?

— Да тут нет никаких окрестностей. Одни горы — такие же голые и дикие, как здесь.

— Но это все-таки не пустыня?..

— Да нет… Кое-где в долинах, насколько я знаю, почва очень плодородная. Только это не близко, а вы теперь сами знаете, какие здесь дороги.

— Со слов Рене я не совсем так все себе представляла, — проговорила она задумчиво. — Выходит, стоит здесь оказаться, и уж никуда не вырвешься.

Я возражал скорее для виду:

— С утра пораньше и вечером, когда стемнеет, можно выйти прогуляться вокруг озера. И потом, всегда можно поехать в Кабул. Там есть американцы, англичане, немцы. Французов мало, в основном мелкие чиновники. Все сходятся в «Сесиле». Там накачиваются виски и перемалывают друг другу кости.

— Это мне знакомо. В Бомбее было то же самое.

— Но вы забыли про свои книги… Теперь вам хватит времени их дописать… Чем не развлечение!

— Только не смейтесь надо мной, — сказала она. — Это всего лишь наброски. Я пыталась сделать из них что-то цельное, законченное, но мне не хватает смелости. А ведь я немало поездила с Рене, повидала много интересных людей… Хватило бы на целый роман!

— Вы захватили эти наброски с собой?

— Нет. Оставила в Париже.

— А в какой форме они написаны? Извините за нескромность, но тут уж писатель берет во мне верх… Что это — просто воспоминания, голые факты, даты, забавные случаи?

— Нет… Это скорее черновики, только еще очень сырые. Боюсь, дальше этого дело и не пойдет… Мне не хватает воображения.

— Может, вам мог бы помочь кто-то из знакомых? Подруга, например? Ведь у вас, конечно, есть одна или две ближайшие подруги, от которых у вас нет тайн?

— Знакомые у меня есть. Но не подруги…

Тут пришел Жаллю. У меня вырвался вздох нетерпения: ведь я, возможно, вплотную подошел к разгадке. Что, если Ману были знакомы эти наброски? У нее-то не было недостатка в воображении, и она могла бы… Мне уже приходилось встречать женщин, готовых на все, лишь бы публиковаться!

— Давайте завтракать, — предложил Жаллю. — Все готово.

С едой было скоро покончено. У меня сердце не лежало к болтовне, да и Жаллю, поглощенный своими делами, не замечал, что разговор не клеится. Клер задавала вопросы о природных богатствах, о еде, о жизни на плотине. Она обладала практической сметкой, а это всегда меня раздражало. Я догадывался, что она думает обосноваться здесь и заняться обустройством нашего холостяцкого быта на семейный лад. Мне это вовсе не нравилось. Мой привычный беспорядок стал мне дорог. Ману умела с этим считаться. Но в Клер была веселость, был задор, скажу больше — в ней была прозрачная ясность, которая понемногу рассеяла мое предубеждение. Сравнивая этих двух женщин, я поневоле признавал, что Клер — само воплощение покоя и надежности. Никогда не знавший матери, я больше, чем кто-либо другой, был подвержен определенному женскому влиянию. От Ману не исходило такого ощущения надежности… Стоп! В эту сторону проезд закрыт. Стоит мне только начать думать о Ману…

— Вы о чем-то задумались, мсье Брюлен, — донесся до меня голос Клер. — Давайте-ка сюда тарелку.

Ее насмешил пузатый самовар, словно составленный из двух колб и напоминавший сосуд алхимика.

— Чем собираетесь заняться теперь? — спросил Жаллю.

— Думаю навести порядок у себя в комнате, — ответила Клер.

— А я, пожалуй, поработаю.

— Вот и отлично. А когда моя жена передохнет, покажите-ка ей здешние сооружения. Увидимся за обедом.

Жаллю легонько поцеловал Клер в висок, а мне пожал руку, что у него было редким знаком доброго расположения. Клер поднялась из-за стола.

— Я кое-что привезла для вас, Пьер.

Я зашел вместе с ней в ее комнату, такую же бетонную келью, как и моя собственная. Она покопалась в разобранных чемоданах и протянула мне пакетик из шелковистой бумаги. Я сразу догадался, что это та самая ручка, которую я просил. Я открыл футляр, и сердце у меня замерло. Это была не просто ручка, а роскошный «Паркер», о котором я как-то говорил Ману.

— Будешь умницей, я тебе такой подарю, — посулила она.

«Будешь умницей» в ее устах означало: «Не станешь задавать вопросов», «Будешь принимать меня такой, какая я есть»… Я вновь видел эту сцену. Видел Ману, сидевшую на диване с чашкой чая в руках. Это было… ну да, в тот самый день, когда я выписал ей чек. Я даже забыл поблагодарить Клер. Я снова был в Париже. Ману была со мной…

— Вам не нравится?

— Простите?.. Нет, напротив… Извините, мне, право, неудобно… Но почему именно «Паркер»?

— Сама не знаю. Мне продавец посоветовал. Сказал, что такие ручки никогда не протекают, даже в самолете. Я-то в этом не разбираюсь.

Ну конечно! А почему именно «Паркер»? Что только не лезет мне в голову! Я достал бумажник.

— Нет-нет, — сказала Клер. — Денег я у вас не возьму. Это подарок. Вы ведь помогаете моему мужу. Если дело выгорит, в этом будет и ваша заслуга. Я обижусь, если вы не возьмете… Будьте проще, Пьер… Держите, и будем друзьями.

Взяв ручку у меня из рук, она сунула мне ее в нагрудный карман.

— Она принесет вам счастье, — добавила Клер. — Вы ей напишете вашу книгу. А я тоже стану романисткой… через посредника.

Она рассмеялась, но в этом смехе мне почудилось что-то горькое. Я подумал, что, быть может, заблуждаюсь на ее счет. Мне еще многое предстояло узнать о Клер Жаллю.


Я жил призрачной жизнью между явью и сном, между Клер, которая была как бы одним из воплощений Ману, и Ману, которая представлялась мне прошлым обличьем Клер. Я только что перечел эти строки. Они безо всякого преувеличения передают то, что я испытывал в те дни. Ибо в этих двух женщинах была, если можно так выразиться, какая-то взаимозаменяемость. Я воображал, что, разобравшись в прошлом Клер, я тем самым пролью луч света и на прошлое Ману. Мне представлялось несомненным, что Ману принадлежала к окружению Клер. И значит, расспрашивая Клер о ее жизни, я непременно должен был натолкнуться на Ману. Но ничего подобного не произошло. Чем больше Клер рассказывала о себе, тем чаще мне казалось, что я слышу Ману. Я уже забыл обо всем, что происходило со мной в те дни, похожие один на другой. Большая часть наших разговоров стерлась из моей памяти. От этого, в некоторых отношениях страшного для меня периода сохранились лишь «шоковые» моменты. Внешне они ничем не отличались от других. Но для меня то были мгновения удушья, головокружения, когда я проваливался в воздушные ямы и мне чудилось, что я, словно в кошмарном сне, лечу в бездну… Так было в тот вечер, когда Клер принялась напевать «Форель». Мы с ней прогуливались по восточному, самому пустынному берегу озера. Его поверхность между двумя берегами выглядела совершенно гладкой — ни волны, ни ряби. Лишь отражавшиеся в воде звезды хоть немного оживляли его. И тут Клер сквозь зубы замурлыкала «Форель». С чего ей вздумалось напевать именно эту мелодию? Я спросил ее об этом.

— Даже не знаю, — ответила она, удивленная таким вопросом. — Вероятно, потому, что у нас в это время рыбы выпрыгивают из воды, охотятся… А что, в этом озере совсем нет рыбы?.. Почему вы всегда во всем ищете какую-то подоплеку?

И это тоже я уже слышал от Ману. Простое совпадение. И, разумеется, его нетрудно объяснить! Но почему все-таки именно эта мелодия Шуберта? Я настаивал. Клер призадумалась и вдруг рассмеялась.

— Вспомнила, — сказала она. — Когда в Париже вы придете меня навестить… вы ведь непременно придете, правда?.. я вам покажу старую музыкальную шкатулку. Она принадлежала еще моим дедушке с бабушкой. Вы ее откроете, и она сыграет вам «Форель». Я столько раз слышала ее, что она стала частью меня самой. Я даже не замечаю, когда пою ее.

Ну конечно! Опять я забыл, что эта музыкальная шкатулка принадлежала ей, а не Ману, что самозванкой была Ману, а не Клер. Никак не привыкну.

— Что же вы прячете в своей шкатулке? — поинтересовался я.

— Да мне нечего прятать, — возразила она. — Я там держу письма, записные книжки.

— Что за книжки?

— Вы что же, хотите все знать?

— Я любопытен по роду своей профессии.

— Мой дневник… Можете надо мной смеяться!

— Я и не думал смеяться, уверяю вас.

Письма! Мои письма! Нет, не мои! Я лишь напрасно терзал себя, находя в этом удовольствие. Но я не мог не вспоминать тот последний вечер. Я все еще ощущал у себя на ладони тяжесть тех любовных посланий, некоторые из них мы тогда перечитывали вместе… Она и я. Ману и я. Что же сказала Ману? «Ты пишешь лучше меня… или, может, ты лучше лжешь». Выходит, лгала она. Я все больше и больше убеждался в этом, и только какой-то уголок моего мозга упорно отторгал эту истину. Возможно, Ману и была способна что-то скрывать. Но только не лгать! Только не играть чью-то роль с таким безупречным искусством. Я вслушивался в ее голос, который по-прежнему звучал у меня в ушах. И в этом голосе была одна нежность, все с той же ноткой отчаяния. И снова я летел в пропасть, чувствуя, как мучительно обрывается все внутри. Я больше ничего не понимал. С трудом узнавал темные воды озера и отдаленный грохот плотины. Повстречай я Клер в другом месте, и, я уверен, мои страдания не приобрели бы такого болезненного характера. По крайней мере, так мне кажется. Но здесь, в этом грохоте и палящем солнце, было что-то неистовое и беспощадное. Грохот в особенности давил на сознание. Этот вечный шум стекающей воды постепенно притуплял внимание и придавал мысли какую-то вялость. Поток сотрясал почву. Машины сотрясали плотину. А чтобы укрыться от этого ада, надо было сесть в «лендровер», который, впрочем, трясло на дорогах. И там солнечный свет заливал небо жарким маревом. Весь этот мир был болен скрытой формой заразной горячки. Плотинная лихорадка! Она-то и подтачивала мои силы.

— Пьер, какой же вы чудной!

Клер наблюдала за мной с растущим беспокойством. Однажды она сказала:

— Пьер, вы несчастны!

И я понял, что мне угрожает опасность: я должен быть бдительным, если не хочу выболтать ей все. Что же мешало мне во всем ей признаться? Очень быстро наши отношения стали достаточно близкими. Практически все свободное время мы проводили вместе. Я еще выполнял кое-какую работу для Жаллю — время от времени сопровождал его в Кабул, — но он предпочитал, чтобы я оставался с его женой. Он поручил мне развлекать Клер. Это тоже было для меня тайной. Почему он заставил Клер приехать сюда, прекрасно зная, что не сможет уделять ей много времени? Зачем ему понадобилось, чтобы она жила на плотине, раз сам он пропадал на работе с утра до вечера? Я подозревал, что они не ладят между собой, хотя и без всяких на то оснований: Жаллю был неизменно внимателен и предупредителен по отношению к Клер. Да и сами эти подозрения были нелепыми. Они возникли из-за признаний Ману, сделанных мне тогда, когда я еще считал ее госпожой Жаллю. Но эти признания были ложными, преследовали цель, до которой я до сих пор не смог докопаться. И все же я следил за Клер и ее мужем, как если бы Клер была Ману. Более того, я даже ощущал приливы ревности, когда за столом Жаллю случалось упомянуть о чем-либо из их прошлой жизни, назвать имя, припомнить какое-нибудь событие. Я сам на себя за это злился. Но, как это ни глупо, во мне по-прежнему уживались самые противоречивые чувства. Так, я допускал, что Клер была женой Жаллю, но не мог смириться с мыслью, что Жаллю был мужем Ману. Выходило до смешного глупо, но это-то понемногу и разрушало меня. Я понимал, что мое поведение могло показаться странным. До приезда Клер я охотно пропускал стаканчик то с тем, то с другим. Любил поболтать с инженерами. Иной раз я навещал их на заводе во время дежурства. Мне нравилась легкая дрожь, которая охватывала меня всякий раз, когда я входил в огромные цеха, где с головокружительной скоростью вращались турбины высотой с локомотив. Я знал, что на плотину всей своей массой давит озеро. Я дотрагивался до перегородки, прикладывал ладонь к неровной цементной поверхности, неизменно удивляясь, что она не разлетается на куски под невообразимым напором воды. Теперь же я беседовал только с Клер. Все прочее, будь то люди или вещи, перестало меня интересовать. Когда стояла невыносимая жара, мы встречались с ней на террасе или в комнате — то у нее, то у меня. И всегда говорили о Париже. Она мастерила занавески, кроила, шила. Я курил. Прикрыв двери, мы на какое-то время избавлялись от оглушительного шума. И все-таки приходилось включать вентилятор, перегонявший воздух справа налево и слева направо. Ветерок обвевал наши лица, трепал волосы Клер. Она смеялась:

— Наверное, я похожа на шалую собачонку.

В такие минуты мне хотелось рассказать ей все, спросить: «Кому из ваших близких могло прийти в голову попытаться занять ваше место, выдать себя за вас? Кто так хорошо знал вашу жизнь, чтобы присвоить себе даже ваши воспоминания, привычки, вкусы и манеры?» Это было бы так легко сделать, но я все не решался. Мне претило обвинять Ману; и я не хотел слышать, как ее станет уличать другая женщина. А главное, я вовсе не жаждал узнать, что Ману в действительности зовут Ивонной или Сюзанной и она замужем за мелким служащим, что я был для нее отдушиной в ее унылом существовании. Иной раз правда хуже лжи. Но были у меня и другие причины ничего не говорить Клер и выжидать. Сейчас, когда я осмысливаю прошлое и вижу его в истинном свете, они кажутся мне очевидными. Но тогда разобраться в них было куда труднее. Как выразить то, что я испытывал? Эти часы душевной близости были дороги нам обоим. Клер казалось, что меня привлекает она, в те самые минуты, когда мои мысли были заняты Ману. Нежность к той, с кем я был разлучен, несомненно, вносила в мои слова привкус ласки и тихой грусти, которые не могут оставить равнодушной ни одну женщину. Вскоре я заметил, что Клер нравятся эти беседы с глазу на глаз, что она ждет от меня вопросов и нередко сама на них напрашивается. Она охотно говорила о своем детстве, я же, закрыв глаза, представлял на ее месте Ману, которая наконец-то рассказывает мне то, о чем всегда наполовину умалчивала. Вентилятор издавал приглушенный шум, похожий на звук кинопроектора. У меня в голове словно загорался экран, и я видел Ману в детстве, Ману в лицее, Ману в Сорбонне и, наконец, Ману замужем… Когда же я говорил о себе, о том, кем я был и чего хотел, что я любил, стараясь избегать всякого намека на Ману, то в этих моих полупризнаниях, непосредственных и в то же время обдуманных, оставались пробелы, возбуждающие любопытство Клер. Очень скоро она поняла, что в моей жизни, как говорят, была женщина, и старалась подловить меня на каждом слове, так же как и я ее. Так, прибегая ко всяческим уловкам под видом полной откровенности, мы с ней кружили друг возле друга — а ставкой в этой игре была Ману. Нередко я и сам наводил разговор на эту тему.

— Пьер, вам следовало бы жениться, — говорила она.

— Я еще слишком молод. И я недостаточно серьезно отношусь к жизни. К тому же я еще не встретил ту, которая… ну, вы меня понимаете.

Она слишком хорошо понимала, и в том удовольствии, которое я испытывал, когда походя ранил ее, было что-то садистское. Ведь я знал, что, прикидываясь равнодушным или пресыщенным, причинял ей боль. Она не решалась быть резкой, упрекнуть меня во лжи. И прибегала к обинякам:

— Должно быть, среди ваших знакомых немало красивых и образованных молодых женщин. Вам бы подошла жена-романистка…

На сей раз ей удалось задеть меня за живое. Я отвечал грубым выпадом:

— Терпеть не могу женщин-писательниц.

И тут же снова старался ее уколоть:

— Я имел в виду не вас, Клер. Ведь вы не писательница.

— Кто же я, по-вашему?

— Ну… Просто женщина… Женщина, которая, как и я, ищет свою дорогу в жизни.

Все эти пошлости произносились с дальним прицелом. Они придавали нашей дружбе оттенок значительности, побуждая нас к новым, все более откровенным признаниям. Я терпеливо подстерегал любую возможность что-то выяснить. Чего же все-таки я ждал? Этого я и сам не смог бы объяснить. Мне нравилось, что жена Жаллю ломает себе голову над моими причудами. К тому же мне было с ней хорошо. Я чувствовал себя как выздоравливающий, который уже сожалеет о своей болезни и напоследок старается извлечь из нее все возможные выгоды. Клер заботилась обо мне так же, как прежде я сам заботился о Ману: была очень внимательной и заботливой и в то же время такой мягкой, какой умела быть она одна. Напавший на меня в ту пору душевный столбняк шел мне на пользу — я могу последовательно и дотошно обдумать поведение Ману. Тем хуже для Клер, если она не сумеет преодолеть свое влечение ко мне! Она отняла у меня Ману и я ей ничем не обязан!

Все мои домыслы ни к чему не вели. Мне никак не удавалось найти убедительное объяснение случившемуся. Допустим, Ману была вхожа в дом Жаллю. У нее были ключи от него, она знала его так, как будто бы сама там жила. Все это пригодилось ей, когда она разыграла передо мной прощальную комедию. И что же дальше? У меня было мелькнула догадка о каких-то махинациях с рукописью романа. Но я тут же зашел в тупик. Ведь рукопись была хорошей. Ее издали бы и без моего содействия… Конечно, Ману не могла предвидеть нашу встречу и ее последствия; но если она хотела любой ценой скрыть от меня подлог, то уж, верно, не стала бы выдавать себя за жену Жаллю, этим она бы только все испортила. Здесь я сталкивался с непреодолимым препятствием… Возможно, Ману и не была опытной лгуньей. Я же приписывал ей тонкий расчет даже там, где ей на самом деле приходилось импровизировать. В этом случае выдавать себя за Клер ей было проще всего. Такая догадка показалась мне многообещающей. Нетрудно вообразить тщеславную, одинокую женщину, разочарованную в жизни, которая, завидуя Клер, постепенно все больше и больше входила в ее роль; заимствовала ее воспоминания, путевые заметки и на их основе создала оригинальное произведение. С этой кражи, которой она не могла не стыдиться, должна была начаться для нее та новая прекрасная жизнь, о которой она всегда мечтала. Все это очень походило на правду. Мне захотелось убедиться, что я не ошибся. Нередко, когда я замолкал, Клер спрашивала:

— О чем это вы задумались, Пьер?

Я решил не упустить случай.

— Есть нечто, чего я никак не могу понять. Можете не отвечать, если я лезу не в свое дело. Но все-таки почему вы сюда приехали? Только не говорите, что вас заставил муж. Ведь до этого вы не всегда ездили с ним, правда?

Нисколько не смутившись, она ответила:

— Я скучала в Париже. Вот и вся причина.

— Но ведь в Париже вы где-то бывали, с кем-то встречались?

— Да, но мне все равно было очень скучно.

— Вы говорили, что подруг у вас мало. Но все же одна-две подруги у вас есть?

— И того не наберется.

— Ну хотя бы одна?

— Смотря что называть подругой.

— То, что все так называют. Женщину, от которой у вас нет секретов, с которой вы ежедневно болтаете по телефону; она свой человек в вашем доме и все о вас знает. Это и есть подруга.

— Ну, вы слишком многого хотите… Сожалею, Пьер, но подруги в этом смысле у меня нет.

— Почему же?

— Да потому, что мужу это бы не понравилось.

— С чего вы взяли? У него самого, я думаю, друзей хватает?

— Вот и ошибаетесь. Он не может себе позволить заводить друзей.

— Что-то не пойму, что вы имеете в виду…

Она ответила не сразу, сделав вид, что ищет ножницы, чтобы отрезать нитку.

— От вас, — заговорила она после паузы, — можно этого не скрывать. Пару лет назад Рене облыжно обвинили в растрате. Разумеется, это неправда. Но чтобы свалить соперника, все средства хороши… Рене заключает сделки на огромные суммы. Так вот, стоило одной из его плотин рухнуть, как тут же пошли слухи, будто подрядчики, с которыми он работает, темные личности. Было предпринято расследование, а потом говорили, что Рене подкупил членов комиссии. Будь Рене покладистым человеком, все давно бы забылось. Но вы ведь знаете, какой у него бешеный нрав. Он всех от себя отталкивает. Его оставили даже те, кто еще был на его стороне. Постепенно от него отвернулись все. Близкие люди в том числе.

— А у него есть братья или сестры?

— Сестра, она живет в Ницце. Похоже, она единственный человек, кто его поддерживает.

— Сколько ей лет?

— Лет тридцать.

— Она замужем?

— Вдова.

Чуть поколебавшись, я продолжал допытываться:

— Похожа она на брата?

Клер бросила на меня удивленный взгляд.

— Вы хотите сказать, внешне?

— Да… И внутренне тоже.

Клер, как видно, призадумалась.

— Внутренне, может, и похожа. Но внешне — нисколько… Жаль, у меня нет ее фотографии. А я смотрю, она вас заинтересовала.

— Только в связи с вами. У вас с ней хорошие отношения?

— Не особенно. К счастью, она не так уж часто бывает в Париже.

Я пошел по ложному пути, это ясно, и поспешил вернуться к первоначальной теме:

— Ну, допустим, у вашего мужа друзей нет. Это же не причина, чтобы и вам сторониться людей.

— В том-то все и дело. Вы только представьте себе ситуацию: мой муж больше никому не доверяет. Ему уже стало казаться, что все жаждут его погибели. Повсюду ему мерещатся происки врагов. Взять хоть бы историю с этим Блешем. Я и сама толком не знаю, что там между ними произошло, но этот пример достаточно показателен.

— Они разругались из-за плотины.

— Вот видите!.. Блешу пришлось уехать. А ведь он наш старый знакомый. Да вы сами, Пьер, скажите откровенно, разве вы чувствуете себя с ним уверенно? Вот то-то и оно… Теперь вы понимаете, отчего я ни с кем близко не схожусь?

Удивительное дело! В рассказах Клер Жаллю представал таким, каким мне его описывала Ману. Ману тоже жила отшельницей из-за нелепых прихотей Жаллю. Он даже внушал ей страх.

— Скажите, Клер, а вы его не боитесь?

— Почему вы об этом спрашиваете?

Она ни с того ни с сего смутилась и бросила на меня тревожный взгляд. Я вспомнил признания Ману и решил попытать счастья на этом пути.

— Вы чего-то не договариваете, — начал я. — Муж сделал вашу жизнь невыносимой. Вот это, пожалуй, ближе всего к истине. Он не просто запрещает вам заводить подруг, но еще и следит за вами, все проверяет, урезает даже ваши карманные деньги — до такой степени он стал недоверчивым и прижимистым.

Клер уронила руки себе на колени.

— Откуда вы это знаете? — чуть слышно спросила она.

— Я уже давно к нему присматриваюсь… Это я нарочно вас провоцировал и, делая вид, будто ничего не знаю, ждал, пока вы разговоритесь сами. Вижу, я верно угадал. Ведь характер человека несложно восстановить по какой-нибудь детали, подобно тому, как восстанавливают скелет…

— Да, — подтвердила Клер. — Он страшно боится, что для него наступят черные дни. Вечно ему мерещится, что он разорится и не сможет заниматься своим любимым делом. Зарабатывает много, но во всем себе отказывает. Да вот хотя бы такой пример: ему прислали из Оверни служанку — пятнадцатилетнюю девчонку, которая обходится нам дешевле…

Нет. Просто невероятно! Ясно, что одна из женщин играет чужую роль! Те же фразы… Почти те же слова… Но ведь Жаллю не двоеженец! Я уже не слушал, что говорила Клер. Мне вдруг пришло в голову: а что, если Ману — его любовница? Разве это не единственное разумное объяснение? Я перебирал в памяти все, что мне до сих пор не удавалось убедительно истолковать. Но на сей раз все факты выстраивались в логическую цепочку. Так вот почему Ману упорно отмалчивалась, когда я предлагал ей развестись с мужем?

— Ваш брак удачным не назовешь, — посочувствовал я Клер.

Голос у меня дрожал от гнева, но Клер ничего не замечала. Похоже, она испытывала облегчение, радовалась, что была со мной так откровенна, как будто тем самым доказала мне свою любовь, — и это было мне неприятно.

— Он вас обманывает? — спросил я без обиняков.

— Помилуйте, да ему просто некогда. Угадав все остальное, вы должны были почувствовать и это. К тому же ему важно оставаться неуязвимым. Любовница требует расходов. Вообще такой образ жизни делает мужчину более слабым, подвергает соблазнам… Раз уж Рене не может позволить себе иметь друзей, станет ли он заводить любовницу?

Что ж, все это звучит весьма убедительно. В здравом смысле Клер не откажешь.

— А вам, — продолжал я, — никогда не хотелось ему изменить?

— Иногда.

Она улыбалась мне, а я все больше злился на себя. И зачем только я затеял этот разговор, принявший столь сомнительный оборот?

— Но вы так и не решились?

— Поставьте себя на мое место…

— Отчего же вы не разводитесь?

Я словно вернулся к спору с Ману, который состоялся у меня за несколько недель до этого. Но теперь я заранее знал, что она мне ответит… Я уже слышал все ее доводы: если я его брошу, это будет выглядеть так, словно я его осуждаю… это означало бы лить воду на мельницу его врагов…

— Допустим, я разведусь, — сказала Клер. — Все непременно начнут доискиваться скрытых причин. А то и сами их придумают… Для Рене это станет последней каплей. Выйдет так, что я признаю его вину.

Какой-то бред! Окончательно сбитый с толку, я чуть было не рассказал Клер про Ману. Но, поглядев на нее, удержался. Мои расспросы ввели ее в заблуждение: очевидно, она полагала, что с момента нашей встречи меня мучает совесть… Идиотка! Как будто я способен в нее влюбиться! Напрасно я спросил, какие у них с мужем отношения; этот разговор завел меня слишком далеко. Судя по тому, как она на меня смотрит, ясно, что она ждет его продолжения. И вот из-за моей застенчивости, нежелания кого-либо разочаровывать и нетерпимости к хамству я ни словом не упомянул Ману. Более того, несколько дней я, как только мог, избегал встречи с ней. Ссылаясь на сильную головную боль, я вставал из-за стола первым. Делал вид, что работаю над романом. Жаллю, поглощенный своими делами, вечно в разъездах, ничего вокруг себя не замечал. Я же буквально всей кожей ощущал влюбленность Клер. Мои расспросы, недомолвки, все странности моего поведения, печаль и горечь — все это она истолковала совершенно ложно и, уверив себя в том, что я борюсь с зарождающейся страстью, увлеклась сама. Зло свершилось. Может, мне лучше уехать? Когда мне случалось пасть духом окончательно, я клялся себе, что уеду без промедления. Но, поразмыслив, всякий раз находил множество причин остаться. Больше всего меня страшило презрение Жаллю. Я знал, что он скажет «Вы свободны» таким тоном, который ранит меня сильнее, чем удар хлыста. И что я стану делать в Париже без Ману? Буду тащиться с работы домой, устав от жизни, со страшной пустотой в душе. Клер меня хотя бы отвлекала… В иные минуты я вдруг впадал в такое отчаяние, что оно оборачивалось своей противоположностью, когда и Клер и Жаллю казались просто смешными, а ситуация, в какую я попал сам, забавляла меня до слез. Я был любовником первой госпожи Жаллю, а теперь, выходит, это же повторяется и со второй? А вторая, глядишь, тоже исчезнет? Может быть, подлинного в ней больше, чем в первой? Когда же я наконец очнусь ото сна, то окажется, что никакой плотины не было и в помине, впрочем, как и самого Жаллю. Так велика ли беда, если мы с Клер… Воспоминания о Ману пока что служили мне защитой, но все более слабой, по мере того как моя обида росла. Я носился с этой обидой, подпитывал ее, приручал, как хищного зверя. Каждый вечер, когда другие на сон грядущий вспоминают свои грехи и молятся, я вызывал Ману на свой суд; требовал от нее оправданий, припоминал ей ее недомолвки, ее молчание… доказывал, что она всегда скрывала от меня свои истинные намерения. Лик Ману, плоский и безгласный, витал надо мною, но иногда, в тот самый миг, когда я погружался в сон, он вдруг чудесным образом оживал, обретая плоть и кровь… Склонившись надо мной, она нашептывала мне что-то, чего я не мог разобрать, но, просыпаясь, ощущал во рту соленый привкус слез.

Так я готовился к неизбежному, не испытывая к Клер ни капли жалости. Я жаждал отомстить Ману за себя. Клер — одновременно похожая и непохожая на нее — была доступна моему мщению. В лице одной я покараю другую, а тем самым освобожусь от обеих. Я уже желал только одного — избавиться от этой навязчивой идеи, и больше не пытался проникнуть в их тайну.

Жаллю пригласил группу иностранных инженеров посетить плотину. В столовой устроили праздничный обед. Клер помогла слугам подготовить и украсить зал. Она была рада гостям и считала для себя делом чести превратить вечеринку в настоящий прием. Всех нас попросили одеться соответственно. Преодолев себя, я обрядился в смокинг. Когда я спустился в столовую, Клер только начала принимать гостей. На ней было вечернее платье. Желая подыграть ей, я торжественно поклонился и поцеловал ей руку. На запястье у нее красовался массивный золотой браслет Ману. Слегка удивленный, я выпрямился. Она уже протянула руку шведскому инженеру, пытавшемуся сделать ей комплимент на ломаном французском. Какой удачный вечер! Даже Жаллю немного расслабился. Клер улыбалась, польщенная всеобщим вниманием, моим в особенности. Откуда ей было знать, что это с ее браслета я не спускал глаз. Да, тот самый браслет, из сложенной в четыре ряда цепочки с плоскими звеньями, от которых на запястье Ману оставался отпечаток наподобие тонкой сетки. Я не сомневался в том, что, сними я его сейчас с руки Клер, увижу на ее коже тот же самый рисунок, которого столько раз касался губами. Мне вспомнилась полная драгоценностей шкатулка из слоновой кости в ее спальне. Выходит, Ману могла брать оттуда что ей заблагорассудится и Клер не замечала, что другая женщина носит ее браслет, а может быть, и ее ожерелье, серьги?! Даже платья? Например, то, что сегодня было на Клер, — не в нем ли Ману принимала меня в тот вечер, в Нейи? Впрочем, нет, ведь Ману ростом намного выше Клер. Но и браслет сам по себе вызывал немало вопросов. Мне пришлось отвечать моему соседу за столом, тоже шведу, который, принимая меня за специалиста, без конца приводил какие-то цифры на ломаном французском. И вот, пока я в меру своего разумения пытался ему отвечать, внутренний голос нашептывал мне: «Ведь она сказала тебе не все. Стань ее любовником, и узнаешь всю правду. Стань ее любовником!» Я много пил, стараясь не отстать от шведа. Я сидел довольно далеко от Клер, и никто не видел, что я не сводил с нее глаз, — никто, кроме нее самой. Браслет поблескивал на ее запястье. Иногда она улыбалась именно мне, тогда я отводил глаза. Я был чуточку пьян, когда встал из-за стола. Гости перешли на террасу покурить и отведать ликеров. Клер нарочно задержалась, поджидая меня.

— Что-нибудь не так?

Приходилось кричать, чтобы перекрыть шум водопада.

— Вовсе нет. Все в полном порядке. Поздравляю вас, вы отлично справились со своей ролью.

— Правда, удачный вечер?

— На редкость удачный. И вы сегодня такая красивая! Какой прелестный браслет!

— Я надела его для вас.

От выпитого у меня шумело в голове. И чей-то голос без умолку твердил: «Стань ее любовником. Тогда она скажет тебе все». Клер поискала глазами среди гостей своего мужа, увидела, что он о чем-то спорит с моим приятелем-шведом. Она взяла меня за руку и увлекла за собой к лестнице. Я знал, куда мы идем. Знал, что, едва захлопнув за собой дверь комнаты, она бросится в мои объятия. И я тоже желал ее. Даже испытывал какое-то дикое нетерпение. Мы вели себя точно безумные; но, несмотря на опьянение, синим пламенем полыхавшее в моих венах, я сохранял ясную и трезвую голову. Я знал, чего хотел, и, когда Клер отдавалась мне, думал: «Дура, теперь ты все мне расскажешь! Только не воображай себе, что я тебя люблю!»

Я не мог предвидеть, что Клер воспылает ко мне подлинной страстью. Мне-то казалось, что ее влекло ко мне любопытство; а главное — она устала от Жаллю. Увы! Мне попалась чувствительная, несчастная женщина, для которой любовь превыше всего. О том, чтобы ее выспрашивать, нечего было и думать. Теперь я вынужден был перейти к обороне. Я должен был поклясться, что женщины, которых я знал до нее, ничего для меня не значили, что я был от нее без ума, что мы навечно принадлежим друг другу. Никакая лесть не казалась ей слишком грубой, никакая глупость — чересчур несусветной, ведь она любила меня. Но в моем сердце по-прежнему царила Ману. Наблюдая за Клер, я не мог не поражаться: неужели такой заурядный тип, как я, мог стать объектом подобного волнения, таких страданий и смятения, всего этого безумия? Как мне вывести ее из заблуждения? И следует ли это делать? Не слишком ли это рискованно? Несколько дней я жил в постоянном страхе перед скандалом. Жаллю не мог не заметить внезапной перемены в поведении Клер. Она стала задумчивой, раздражительной, отвечала ему очень сухо. А главное, у нее был взгляд влюбленной: туманный, пристальный, с расширенными зрачками, словно оцепеневший. Каждое наше свидание начиналось с того, что я пытался вывести ее из этого полубредового состояния, призывая к осторожности.

— Ты сама говорила, что нрав у него бешеный. Хочешь, чтобы он обо всем догадался?

Она обвивала мою шею руками, а у меня кулаки сжимались от злости. Так и до беды недалеко. Пусть даже сам Жаллю ничего не замечал, но ведь были другие: инженеры, жившие бок о бок с нами, встречавшиеся с нами по три раза на дню и, как неудовлетворенные самцы, за версту чуявшие в Клер женщину. Уж они найдут способ поставить Жаллю в известность. Я решил по вечерам больше не выходить из дому. Первая ссора между Клер и ее мужем вспыхнула случайно. Нередко мы с ней садились в «лендровер» и, дождавшись, когда солнце стремительно закатится за гору, огибали озеро, забираясь на выжженное солнцем плоскогорье. Здесь мы были одни. Мы могли болтать и дурачиться, как хотели. Но нас видели, когда мы уезжали; слышали, как мы возвращались. Я догадывался, какими сплетнями и ехидными улыбочками нас провожали. И решил отныне не отлучаться с плотины. Но Клер, которая была без ума от этих прогулок, заартачилась и попросила у Жаллю разрешения самой брать «лендровер». Жаллю не позволил. Машиной с двумя ведущими мостами было нелегко управлять, малейший промах мог привести к тому, что она съедет с дороги и перевернется. Клер отшвырнула салфетку и выбежала из-за стола. Я уткнулся носом в тарелку. Жаллю сохранял спокойствие.

— Разве я не прав, мсье Брюлен? — обратился он ко мне. — Конечно, у Клер есть права, но она несколько лет не садилась за руль. Машина не моя. Она, как и любой инвентарь, составляет имущество плотины.

Разумеется, я согласился с ним. В тот вечер я больше не виделся с Клер и провел кошмарную ночь. Если ссора на этом не закончится, от Клер — я это чувствовал — можно ждать любой выходки. Но тревога оказалась напрасной. На следующий день Клер попросила у меня прощения.

— А что твой муж?..

— Работал у себя в комнате. Я для него почти ничего не значу. Знаешь, что я такое? Обуза, которая осложняет ему жизнь… Ты напрасно беспокоишься…

Но как мне было не беспокоиться? Я слишком хорошо знал, насколько этот человек лукав и коварен. Мне довелось наблюдать, на какие уловки, даже ухищрения он шел, чтобы втереться в доверие к министрам и самому королю. И я постоянно был настороже. Этим отчасти объясняется та холодность, с какой я иной раз принимал постылые ласки Клер.

— Чего ты боишься? — спрашивала она.

И я вдруг понимал, что и в самом деле боюсь, как прежде боялась Ману. Я замечал, что мне следует вести себя, а то и говорить, почти как она. Я заходил в комнату Клер и прислушивался. Ману, бывало, прячась за занавеской, следила за улицей. Клер целовала меня, нашептывая нежные и страстные словечки. В ответ я улыбался ей с вымученной любезностью. Бывало, я, как Ману, украдкой поглядывал на часы. Неразделенная любовь обернулась для меня докукой…

— О чем ты думаешь?

На это приходилось покорно отвечать: «О тебе», лишь бы не говорить, что на самом деле мне хотелось очутиться подальше от нее, где угодно, но только одному. Я входил в образ Ману, придумывал ее заново. Как она, я вызывался приготовить чай, лишь бы чем-нибудь заняться, а главное — чтобы Клер не приставала ко мне со своими ласками. И так же, как Ману, я старался сократить наши свидания. Вместо того чтобы сказать: «Мне пора», я говорил: «Надо идти работать», с тем же, что и у Ману, бессильным сожалением в голосе. Закрыв за собой дверь, я облегченно вздыхал. Неужели Ману, уходя от меня, тоже испытывала облегчение? Мне уже многое пришлось выстрадать из-за Ману, но то, что открывалось мне теперь, было поистине ужасно. Возможно ли, что Ману лишь притворялась, будто любит меня, как я сам притворялся, что люблю Клер? Но я на это пошел с определенной целью. А Ману? Какую цель преследовала она? Это-то я и хотел выяснить. Потому я и поддался настояниям Клер. Любовь Ману, любовь Клер, любовь истинная и притворная — все это перемешалось в моем мозгу, приводя меня в такое смятение, что я рад был прилепиться к Клер, но то, что ей казалось исступленной чувственностью, было лишь попыткой преодолеть охвативший меня испуг. Чего же добивалась Ману? Напрасно терзал я свой ум в поисках ответа. Ману проявляла необычайную изобретательность, отталкивая меня, отказываясь выйти за меня замуж. Да не имело это ничего общего с какой-то целью! Вздумай Клер женить меня на себе, я бы тоже попытался отбить у нее подобное желание. Но я не порву с ней до тех пор, пока мое любопытство не будет удовлетворено. А Ману порвала со мной. Что-то весьма существенное по-прежнему ускользало от моего понимания.

— Милый, — шептала Клер, — если бы только ты любил меня так, как я…

Я готов был пожать плечами. Неужели я докучал Ману подобными жалкими признаниями? Стоит ли после этого удивляться, что она… И, заметив в глазах Клер то же страстное сомнение, какое испытывал я сам, сжимая в объятиях Ману, я ощущал в сердце мгновенный укол жалости. Тогда я старался обращаться с ней помягче, поласковее — настолько, чтобы она поверила в мою любовь. Но тем самым я лишал себя всякой возможности говорить с ней о Ману… Положение становилось невыносимым, но я ничего не мог изменить. Я оказался в плену ужасного недоразумения. Конечно, я никогда не упускал случая спросить ее о чем-нибудь как бы невзначай. Браслет? Я знал ответ заранее: она купила его в Бомбее.

— Любопытно, — сказал я, — а мне казалось, что в Париже я видел точно такой.

— Меня бы это удивило. Мастер, у которого я купила его, уверял, что это — единственный экземпляр.

Пожелай Клер скрыть от меня что-то, связанное с этим браслетом, она ответила бы уклончиво: «Возможно, существует копия?» — или: «Узор довольно банальный…» Но, сама того не подозревая, она сделала эту тайну совершенно непроницаемой.

— Ты никому не давала его поносить?

— А ты дал бы кому-нибудь свою ручку или часы? Женские украшения — вещь куда более интимная.

Так что и этот след никуда не вел. Пришлось испробовать другие. Клер частенько заговаривала о своем детстве. Я старался ее в этом поощрять. Но она повторяла лишь то, что я уже слышал от Ману. Даже показала мне фотографию родителей, и я вновь увидел мужчину с тонкими усиками и молодую женщину в соломенной шляпке — тех же людей, что и на снимке в спальне Ману. Вернее, в спальне Клер. Но я уже ничему не удивлялся. Клер позволила мне рыться у нее в сумке, там оказались другие фотографии, на которых был снят Жаллю в молодости, какой-то загородный дом…

— Это дом родителей мужа, — пояснила Клер, — а это группа инженеров на фоне плотины. Той, что под Бомбеем, — уточнила она. — Это я сама снимала. — Рене — третий справа.

Рядом с ним я узнал Блеша. Эти бесконечные объяснения утомляли меня, погружая в какое-то оцепенение. Мне казалось, что я опутан коконом паутины. И вдруг меня опаляла огнем истина, взорвавшись, подобно снаряду, прямо передо мной: каким образом Ману могла жить в точности той же жизнью, что и Клер? А может, я имел дело с сумасшедшей? Тогда я запирался у себя в комнате, бросался ничком на кровать, утыкался лицом в подушку — и вновь передо мною проходили сцены из прошлой жизни, словно в моем мозгу прокручивались обрывки фильмов… Но Ману все больше удалялась от меня, стираясь из памяти, превращаясь в бледное воспоминание, бессильное разрешить мои сомнения. Лишь одно впечатление оставалось неизгладимым: между мной и Ману произошло какое-то недоразумение, что-то важное не было нами высказано. Именно эта тайна, которую я уже не мог разрешить, и стала главной препоной в наших с Клер отношениях. Мой гнев против Ману распространялся и на Клер, и в том, что я не мог простить одной, я бессознательно винил другую. Я стал подозревать, что и Клер скрывает от меня то, о чем умалчивала Ману. Это звучит глупо, но именно в этом я черпал силы, чтобы противостоять Клер. Потому что вскоре мне пришлось оказать ей сопротивление.

Клер была энергичной и настойчивой. Насколько Ману нравилось упиваться мечтами и лелеять надежды, которым не суждено было сбыться, настолько Клер ненавистны были ложь и увертки. Она любила меня, верила, что я ее тоже люблю… Значит, мы должны были что-то придумать и найти выход из этой двусмысленной ситуации. Сама она не испытывала никаких колебаний. Когда мужчина и женщина любят друг друга, они должны быть вместе и поскорее пожениться. Такие нравственные правила были присущи ее простой и здоровой натуре. Но ведь несколькими неделями ранее я и сам рассуждал точно так же! Теперь же это представлялось мне ребячеством, даже отдавало чем-то вульгарным. Пусть разумом я и соглашался с ней, но в душе потешался над ее убежденностью. Невольно я говорил Клер то же самое, что раньше сам слышал от Ману:

— Потерпи немного… Давай подождем…

И если я настаивал, чтобы Ману наконец объяснилась с мужем, то Клер я предостерегал от всякой поспешности. А ведь в обоих случаях речь шла об одном и том же муже… Едва удерживаясь, чтобы не усмехнуться, я говорил:

— Он не тот человек, чтобы смириться… Не стоит доводить его до крайности.

Мы искали возможность обрести свободу. Вернее, искала Клер. Я только притворялся. Не мог же я признаться ей, что в недавнем прошлом часами пытался найти выход из подобного положения? Но тогда Ману высмеяла то единственное решение, которое пришло мне в голову. Выхода не было, и, в сущности, меня это устраивало. Такая уверенность давала мне ощущение безопасности, которое оправдывало мое бездействие. Я обустраивался в новом, все более отвлеченном мире, состоявшем из простейших привычек и ощущений. Я предпочитал оставаться его пленником. Раз уж мне не суждено узнать, кем была Ману, стоит ли двигаться, смотреть, работать, любить? Что и говорить, я оказался жалким любовником! Клер наводила на меня тоску, я долго слонялся по коридору, прежде чем зайти к ней, а когда мои поцелуи были чересчур братскими, старался сбить ее с толку, уверяя с иронией, ранившей меня самого:

— Я ищу выход!

Но если уж Клер что-то затеяла, ничто не могло отвратить ее от намеченной цели. Она считала себя моей женой, и, следовательно, Жаллю становился ей врагом. Я узнал, что она запирается в своей спальне, и муж больше не имеет права ее касаться. За столом выяснилось, что они снова начали ссориться. Жаллю появлялся в столовой последним и первым выходил из-за стола. Он больше не разжимал зубы, а если ему случалось обращаться к Клер, делал это в самых резких и оскорбительных тонах. Я попытался узнать у Клер, в чем тут дело.

— Пустяки, — ответила она, — не беспокойся, к тебе это отношения не имеет.

Такое заявление показалось мне обидным.

— Я его не боюсь, — возразил я.

Но я не прощал Клер того, что могло бы нарушить мой покой. Интересно, а когда Ману случалось поругаться с мужем, она тоже срывала зло на мне? Подобные мысли ранили меня, словно пули. На мгновение мне показалось, что я сражен наповал. Ману никогда не ссорилась с Жаллю — она никогда не была его женой! Но почему она часто казалась раздраженной, совсем как я теперь? Чем хуже становились отношения Жаллю и Клер, тем дальше заходил я в своих обвинениях против Ману. Нет, никогда она всерьез не думала заново устроить свою жизнь. Я судил по себе, ведь сам я не собирался жениться на Клер. И мои нынешние чувства удивительно напоминали то, как относилась ко мне Ману. Она уступила мне, так же как я сам уступил Клер, не более того. А потом постоянно сожалела о своей минутной слабости. Подобное поведение называется… Но не стоило продолжать. Если я стану оскорблять Ману, то тем самым нанесу оскорбление самому себе. Я вовсе не испытывал особого чувства вины перед Клер. Почему же мне непременно хотелось поверить в виновность Ману? Нечистая совесть вызывала у меня жажду: я пил, чтобы забыться. В то время я пил запоем. Клер это замечала. Но она не решалась надоедать мне своими попреками и потому жила в постоянной тревоге.

Эти ли переживания или жаркий климат были тому причиной — но она потеряла аппетит. Мы больше не решались поверять друг другу свои мысли. То и дело между нами повисало настороженное молчание, сменявшееся минутами, когда мы предавались безумной страсти, чтобы потом терзать друг друга жалобами.

— Пора с этим покончить, — твердила Клер.

Вот так же и я говорил Ману. Клер раздобыла карту Афганистана. Я тоже однажды купил себе карту… Когда я спросил у нее зачем, она сказала:

— У меня появилась мысль.

Эта мысль занимала ее несколько дней. Специальной линейкой она измеряла расстояния, погружалась в какие-то сложные расчеты.

— Если ты задумала убежать, проще сесть в самолет, — заметил я.

— Сбежать тоже можно по-разному, — возразила она.

Мне же казалось, что это вообще невозможно. Я полностью замкнулся в себе, словно скрылся в подземной темнице. И мне вовсе не хотелось оттуда убегать. К тому же, если подумать, почему я должен опасаться Жаллю? Тогда, в Париже, все было по-другому. Прежде всего, там я знал его только по рассказам Ману; он представлялся мне человеком, способным на все. К тому же в моей жизни еще ни разу не было романа с замужней женщиной; само слово «муж» вызывало у меня представление о неизбежном бурном объяснении, о драке. Но за прошедшие недели ежедневного общения с Жаллю я постепенно научился различать в нем человека. Физически он не внушал мне страха. Я только боялся сплоховать перед ним. В этом было все дело. Но именно сейчас, когда ему удалось добиться на переговорах перевеса в свою пользу, ему всячески следовало избегать скандала. Я не любил Клер и потому чувствовал себя неуязвимым. Если опасность и существовала — в чем я сомневался, — то мне она не угрожала. Вполне возможно, что в другое время я бы устыдился подобных рассуждений. Но я был не в своей тарелке с самого приезда Клер. И из нас троих я казался себе самым разнесчастным. Разногласия между Клер и ее мужем меня не касались. Планы, вынашиваемые Клер, меня тем более не трогали. Если Жаллю прознает о наших отношениях, я просто-напросто уеду отсюда. Но и в этом случае я недооценивал характер Клер.

Как-то раз она с самым таинственным видом зазвала меня к себе и сказала:

— Я очень хорошо все обдумала и, кажется, нашла решение.

Как обычно, при таких словах у меня в мозгу словно что-то щелкнуло. Разве в недалеком прошлом мне уже не пришлось пережить точно такую же сцену? Поэтому я тут же догадался, что она сейчас скажет. Клер обняла меня за плечи.

— Мне нужно исчезнуть, — продолжала она. — Ничего другого не остается.

Подавленный, я присел на кровать. Выходит, она в конце концов пришла к тому же выводу, что и я… к выводу, который Ману даже не пожелала обсуждать всерьез.

— Понимаешь, если я исчезну и меня сочтут мертвой, мы будем спасены. Тогда ничто не помешает нам начать жизнь заново где-нибудь в другом месте…

Ее глаза светились надеждой. Этот план полностью захватил ее. Жизнь возвращалась к ней, прокладывая себе дорогу в будущее. Наверное, я тогда склонился к Ману с тем же горящим взором, с тем же страстным желанием преодолеть любые преграды.

— И как ты это себе представляешь? — спросил я.

В споре с Клер мне было достаточно использовать те же доводы, к которым тогда прибегла Ману.

— Я так и знала, — заявила она, — что тебя удивит эта затея. Но давай пока не будем обсуждать детали. Скажи, в принципе ты согласен? Что до меня, я не вижу другого выхода.

Я нехотя согласился. Если бы я уклонился от ответа, она бы тут же сказала, что я ее не люблю, а я не выносил таких попреков: «Ты меня не любишь», «Вот если бы ты меня любил…» Ладно, я ее люблю. Что дальше?

— С этой идеей надо свыкнуться, — продолжала Клер. — Постепенно начинаешь понимать, что она не такая уж безумная, как кажется поначалу.

— Если ты исчезнешь, он организует поиски и найдет тебя, будь спокойна.

— Нет. Не найдет, если я исчезну здесь… Если со мной что-нибудь случится.

— Что-то я не пойму…

— Ну подумай сам! Ведь все очень просто. Главное, чтобы не нашли тело.

— Да в том-то и дело. Куда, по-твоему, денется тело в пустынном краю, где нет ничего, кроме камней?

— И все-таки это возможно.

Я молчал. Клер наблюдала за мной, радуясь, что я отнесся к ее словам вполне серьезно и теперь пытаюсь угадать, что же она умела в виду. Но в мыслях я находился далеко отсюда… Мне вдруг вспомнились слова Ману: «Я ведь тоже ищу выход». Как раз перед тем, как она сказала: «Я никогда не откажусь от тебя, Пьер». Нет, она не лгала. И если бы выход был…

— Ну как, что-нибудь придумал?

Нет, ничего я не придумал. Ману была со мной, и больше ничто меня не трогало. Если Клер хочет исчезнуть, это ее дело. Клер постучала кулаком по стене.

— Ты забыл, что здесь есть озеро глубиной в сто метров. По-твоему, там можно будет найти мое тело?

Должно быть, в моих глазах отразилось смятение. Клер поцеловала меня и присела рядом.

— Дурачок, я и не думала топиться. Предположим, мы разыграем несчастный случай. Все решат, что я упала в озеро. Как ты считаешь, дно можно обследовать?

— Навряд ли. Там полно оползней.

— А полностью осушить озеро?

— Наверняка нельзя. Пришлось бы затопить всю долину.

— Тогда все в порядке?

— Как это, в порядке? Если кто-то и впрямь утонет в озере, может, его и найдут. Но вряд ли стоит этого опасаться, поскольку купаться в нем запрещено. Ну хорошо, допустим… А как ты думаешь уехать отсюда? Граница ведь охраняется.

— Ну и что? У меня есть документы, я не нарушаю никаких законов. Уеду, как и приехала.

— А что, если… даже не знаю… вдруг на таможне запишут твое имя, потом узнают о несчастном случае…

Мои доводы никуда не годились. Когда-то я отмел все возражения Ману. Тогда я был способен на все, лишь бы Ману осталась со мной. В то время переход через границу показался бы мне сущим пустяком. Но теперь спокойная уверенность Ману выводила меня из себя.

— Где же мы будем жить потом?

— Ну, конечно, не во Франции. За границей.

— А вдруг мы когда-нибудь встретим кого-то, кто тебя опознает? Надо предусмотреть любую случайность.

— Существует один шанс на миллион, что такое случится. К тому же я покрашусь, сменю прическу, макияж… Женщине нетрудно полностью изменить свою внешность.

— А как же моя работа?

Мне не следовало этого говорить. Но почему я должен был щадить Клер? Какое она имела право требовать, чтобы я всем пожертвовал ради нее? Она взглянула на меня так, как будто я собирался ее ударить.

— Пойми меня правильно, — добавил я, — дело даже не в карьере. Это все не так важно. Но на что мы будем жить?

— Ты говоришь не знаю уж на скольких языках…

— Предположим. Но переводами много не заработаешь.

— Я тоже могу работать.

И в самом деле, ради меня она была готова вынести что угодно. Движением, исполненным безграничной нежности, она накрыла мою ладонь своей.

— Скажи «да», Пьер.

Я вновь поддался жалости, заменявшей мне любовь.

— Ладно. Допустим, что с жизнью за границей мы все уладили, — сказал я. — Остается самое сложное: несчастный случай. Ты, верно, забыла, что над плотиной есть сторожевой пост.

— Часовые почти все время спят.

— Может, оно и так. Хотя и не совсем. Днем, когда у озера никого нет, они и правда дремлют. Но вечером и ночью не спят, я уверен. Если во время прогулки один из нас свалится в озеро, они тут же поднимут тревогу.

Я думал сбить ее с толку. Но не тут-то было.

— Я и забыла про часовых, — призналась она, — но это нам скорее на руку… Разве мы не могли бы подстроить автомобильную аварию? Я только еще не знаю как… Надо подумать. Погоди-ка, дай мне сообразить. Допустим, однажды утром мы отправимся в Кабул за покупками. Как-то раз мы уже так сделали, и никого это не удивило. Значит, мы можем поехать снова.

— Продолжай.

— Ты вернешься один, когда стемнеет… и машина свалится в воду.

— Легко сказать…

— Ты подгонишь ее к краю тропинки, включишь первую скорость, а сам выпрыгнешь… По-моему, это не так сложно… Часовые услышат шум, позовут на помощь. Дальше все зависит от тебя. Ты скажешь, что я попыталась сама вести машину, когда ты вышел, и что-то напутала с управлением. Вот и все.

Ей все еще не удавалось меня убедить — до этого пока было далеко. Я по-прежнему намерен был разгромить этот план, и все же настойчивость и изобретательность Клер не могли меня не восхитить. Я выдвинул первое возражение:

— А что, если по какой-то причине я не смогу столкнуть машину?

— Тогда ты наутро приедешь за мной в Кабул. Я имею право переночевать в Кабуле. Нет, тут нам опасаться нечего. Рене не удивится. Я подожду и, если ты не вернешься, поеду в Пешавар.

Она уже говорила в будущем времени: мы покинули область предположений, и мне поневоле пришлось занять какую-то позицию.

— Нет, — сказал я. — В теории все выходит очень гладко, но стоит копнуть поглубже, и окажется, что все не так-то просто.

— Что, например?

— Ну хотя бы… а как ты доберешься до границы? Я беру первое, что приходит в голову.

— Послушай, — сказала Клер, — если ты пытаешься мне доказать, что существует определенный риск, тогда, конечно, не стоит и пытаться. Риск существует всегда. Но если мы будем выжидать, то подвергнем себя куда более серьезной опасности. Пьер, хватит с меня этой лжи. Мои силы на исходе. Но если муж узнает правду, это действительно будет ужасно. А теперь надо выбирать.

Я чуть было не ответил ей: «Наберись терпения», как, бывало, говаривала мне Ману. Клер положила голову мне на плечо.

— Я что-нибудь придумаю, — продолжала она. — Женщина в этом случае скорее справится с задачей, чем мужчина. В Кабуле меня никто не знает. Я возьму машину до границы. Это же совсем близко. Потом доберусь до Пешавара, сяду на самолет… Ты не веришь, что все получится так, как задумано?

— Честно говоря, не очень.

— Но почему?

Ни один убедительный аргумент мне в голову не приходил. Пришлось признать, что в общих чертах план Клер выглядел вполне разумным.

— И все-таки проще было бы развестись, — добавил я.

— Если ты боишься, не будем говорить об этом, — отрезала Клер.

Она уселась подальше от меня, взяла свое шитье, и я тут же сдался… Мне и сейчас случается себя спрашивать: мог ли я тогда поступить иначе? Честно говоря, не думаю. Согласившись стать ее любовником, я был вынужден мириться с последствиями того, что между нами произошло. Безусловно, истинной виновницей случившегося была Ману. Но время, когда еще можно было рассказать о ее существовании, миновало. К тому же то, о чем просила меня Клер, скорее напоминало услугу, чем сообщничество. Она больше не желала жить с Жаллю, но понимала, что тот ни за что не согласится на развод. Я не вмешивался в чужую ссору. Я всего лишь помогал Клер обрести свободу. Что до ее планов на будущее, это дело другое, однако с этим можно было и повременить. Самое главное, я нужен был Клер только как повод, чтобы избавиться от Жаллю. Повстречай она не меня, а кого-то другого, ничего бы от этого не изменилось. И другой на моем месте не стал бы колебаться! Таков был ход мысли, определивший мое решение. Правда, я не сдался без боя.

— С точки зрения закона, ты будешь считаться умершей, — напомнил я.

— А по-твоему, сейчас я живу? — воскликнула она. — Вот уже долгие годы я не принадлежу себе. Лишь его воля имеет значение. Недаром он строит плотины. Ни на что он больше не годен, как только преграждать путь, перекрывать течение! С меня довольно. Если так будет продолжаться, мне и впрямь лучше умереть. Пьер, ну пожалуйста. Кроме тебя, у меня нет никого на свете.

— Давай обдумаем все хорошенько.

— Только не надо ничего обдумывать. Чем больше думаешь, тем труднее на что-то решиться. Скажи «да» или «нет»!

Я почти любил ее, когда она, как сейчас, смотрела на меня с такой собачьей преданностью. Ману не умела отдаваться вот так, без остатка. И она никогда не нуждалась бы во мне по-настоящему. Я напрасно оскорблял Клер, приписывая ей какие-то небескорыстные побуждения. Кто знает, не встреться я ей, она, быть может, и примирилась со своей участью. Да, она права; у нее никого нет, кроме меня, я же все боюсь продешевить, что-то прикидываю, тяну время, придумываю отговорки. Я готов предать ее только потому, что меня самого предала Ману. Поддавшись искреннему порыву, я взял ее за руку.

— Я спасу тебя, — прошептал я. — Да.


Жаллю не было на плотине почти неделю. Ему пришлось отправиться в Рим на встречу с группой деловых людей. А для нас с Клер наступили чудные времена. Как вынырнувший на поверхность пловец, я почти физически ощущал, что на меня теперь ничто не давит. Я снова стал обращать внимание на окружающих. Плотина уже не казалась мне тюрьмой. Завтраки и обеды больше не напоминали томительные партии в покер, когда игроки пытаются по глазам угадать намерения противника. Мы с Клер могли сколько угодно разговаривать, выходить из дому безо всяких предлогов.

— Вот видишь, — радовалась она, — как нам хорошо вдвоем. Мы с тобой прекрасно поладим.

И она говорила о своих планах на будущее. После так называемого несчастного случая я вернусь в Париж, и она приедет ко мне.

— Кстати, где ты живешь? Я даже адреса твоего не знаю.

— На улице Алезиа. Но прийти туда — чистое безумие.

— Почему же? Париж велик… Улица Алезиа далеко от Нейи… Какое-то время я могла бы скрываться у тебя. Мне так хотелось бы посмотреть, как ты живешь! Мне это важно знать… на будущее. Там, где мы поселимся, мы найдем похожую квартиру, и я устрою все точно так же, как у тебя в Париже.

— Там, где мы поселимся?..

— Нам незачем уезжать на край света. Можем обосноваться в Лондоне. Рене там никогда не бывает.

Ману шептала мне на ухо: «Вечерний Лондон — просто чудо!.. Мы будем гулять под одним зонтиком…»

— Ты что-то имеешь против Лондона? — настаивала Клер.

— Ничего.

Клер продолжала налаживать наш быт с присущим ей вниманием к мелочам, что действовало мне на нервы. Словно я был уже женат, пристроен, приручен, опутан по рукам и ногам… В мечты Ману всегда верилось с трудом, слишком многое в них зависело от случая. Зато планы Клер отличались точностью, но, осваивая будущее, она тем самым разрушала его. И все-таки я уже сказал «да». Я продолжал соглашаться, в душе отвергая все, что она предлагала. Послушайся я ее, и наш побег готовился бы так же тщательно, как боевая операция. Мы бы изучали его по карте, репетировали на местности. Жаллю наложил на Клер свой отпечаток. Во многих отношениях она напоминала его. И в частности, этой страстью все рассчитывать, взвешивать, заранее подчиняя события своей воле. Я просто задыхался, когда она так вот расписывала все буквально по минутам. Потому-то я больше и не пытался спорить. Что бы она ни предлагала, я повторял: «Согласен». Отныне я всегда соглашался с ней. Мы отправимся в Кабул в семь утра, там мы расстанемся, она снимет номер в недорогой гостинице «Руаяль», где запишется под чужим именем… На следующее утро до десяти часов она будет ждать меня у гаражей «Форда». Если я не приеду, значит, все произошло так, как задумано. Тогда она возьмет напрокат машину и уедет. Согласен!

— Скажи, наконец, что ты сам об этом думаешь? — возмутилась она. — С тобой невозможно разговаривать.

— Все это кажется мне вполне разумным, — отвечал я. — Дело решенное. Стоит ли без конца пережевывать одно и то же?

— Приходится пережевывать, если хочешь, чтобы все прошло без сучка, без задоринки. Скажи откровенно: как, по-твоему, из этого что-то выйдет?

— Я вынужден так думать. Если я скажу, что в гостинице у тебя могут спросить документы, ты ответишь, что это зависит от чаевых, что ты все уладишь и что мне незачем беспокоиться. Ладно! Пусть будет по-твоему.

Мгновение мы смотрели друг на друга как враги. Возможно, Ману меня и не любила. Но даже в разгар ссоры мы все-таки были с ней заодно; между нами существовала подспудная связь, глубокая внутренняя общность. Оба мы в равной степени были наделены воображением и слабостью; потому-то мы инстинктивно признали друг друга при первой же встрече. Клер же была существом другой породы. Любое несогласие выводило ее из себя, вынуждая нас меряться взглядами. Зато там, где Ману уклонялась от спора, но не складывала оружия, Клер немедленно уступала. Если бы Ману вбила себе в голову то, что задумала Клер, я бы сходил с ума от беспокойства. Но за Клер я ничуть не тревожился, заставляя ее переживать все муки ада. Я догадывался, о чем она думает. «Он притворяется. Он меня не любит». И спешил перевести разговор на другую тему:

— Давай-ка займемся «лендровером».

Как и следовало ожидать, Клер досконально разобралась в этом вопросе. Я объяснил ей, как переключать скорость, и она доказывала мне, что совсем несложно на первой скорости подключить оба моста и выпрыгнуть из машины безо всякого риска. Машина катилась сама по себе; она даже могла, как мы убедились, въехать на насыпь, не отклоняясь в сторону. Оставалось выбрать подходящее место, не слишком далеко от сторожевой будки, чтобы часовые услышали шум, но и не слишком близко, чтобы они не могли ясно видеть, что происходит. Это было несложно. Метрах в пятидесяти от поста проходило что-то вроде коротенького ущелья, в котором шум мотора отдавался очень громко. Затем края расщелины понижались, и лишь у самого берега оставался небольшой выступ. Мне придется только включить первую скорость при выезде из коридора, свернуть направо, выскочить из машины и бежать за ней следом. «Лендровер» без труда въедет на насыпь, а затем скатится вниз по крутой тропинке до самого озера. Машина сразу пойдет ко дну. Если даже ее удастся подцепить драгой, исчезновение Клер никому не покажется странным: вечером верх машины всегда был опущен. Трудность заключается в другом: сумею ли я разыграть смятение? Клер замучила меня советами. Я выслушивал их с досадой как раз потому, что вовсе не был уверен, что смогу изобразить отчаяние, огорчение, угрызения совести — короче говоря, кучу переживаний, имитировать которые не так-то просто. Но в панике никому не придет в голову приглядываться ко мне. Я постараюсь выглядеть подавленным, словно окаменевшим от горя. Я буду механически твердить одно и то же:

«Как только мы выехали из Кабула, у меня страшно разболелась голова. По дороге несколько раз пришлось останавливаться. Госпожа Жаллю захотела сама сесть за руль. Я ей не позволил, но, доехав до плоскогорья, не выдержал и остановил машину, желая немного пройтись. Вдруг я услышал, что машина отъезжает. Госпожа Жаллю что-то крикнула. Думаю, что, сев за руль, она не справилась с управлением. Я бросился к ней, но было слишком поздно».

Клер соглашалась со мной. Вполне достаточно будет ограничиться этими вполне правдоподобными объяснениями.

— Смотри только, чтобы твой рассказ не прозвучал так, как будто ты выучил его наизусть.

— Успокойся. Не такой уж я законченный тупица.

Все ли мы предусмотрели? Головная боль? Жаллю было известно, что я плохо переношу жару… Ошибка в управлении? Нетрудно себе представить, как это могло случиться. Клер пыталась подогнать машину ближе ко мне, но неправильно повернула рукоятку, и «лендровер» швырнуло вперед. Растерявшись, Клер не успела ни перевести рычаг, ни выключить мотор. Нет, никаких неувязок вроде не было. Гибель Клер не может вызвать подозрений.

Жаллю должен был вернуться в понедельник, и мы наметили «несчастный случай» на вторник. Тем сильнее подействует на него неожиданность: усталый, все еще поглощенный проблемами, которые ему пришлось обсуждать в предшествующие дни, он пассивнее отнесется к случившемуся. Мне скорей придется опасаться его упреков, чем расспросов… Еще четыре дня ожидания. Клер была на удивление спокойна… Я же от решимости переходил к угрюмому смирению. Как животное чует подземный толчок, я предчувствовал неотвратимую беду. Но изо всех сил старался казаться безразличным и, так сказать, не замешанным в разговор. Между Клер и мною шла подспудная борьба. Все ее поведение должно было означать: «Только ради тебя и из любви к тебе я решилась на такое». Напротив, я всем своим видом стремился показать, что участвую в этом только в качестве подручного, как снисходительный свидетель. То, что задумала Клер, меня не касалось. В результате между нами то и дело вспыхивали короткие ссоры, завершавшиеся не слишком искренним примирением. В этом бодрствовании накануне сражения для любви не оставалось места. Клер обдумывала каждую мелочь, решала, что ей надеть, чтобы в Кабуле не бросаться в глаза, взяла у меня чемодан, потому что ее собственные были слишком шикарными. Казалось, она и впрямь предусмотрела все, нисколько не нервничая, как будто собиралась на пикник. Она даже подумала о том, чтобы оставить свою комнату неприбранной, тем самым исключая всякую мысль о побеге: на столе валялось ее рукоделие, под кроватью — кожаные сандалии… «Кстати, — напоминала она, — не забудь оставить мой шлем на сиденье, рядом с собой. Представляешь, какое создастся впечатление, когда он всплывет!» В воскресенье было пасмурно, жара спала, что нас сильно встревожило. Если пойдет дождь — а в здешних краях это всегда ливень, — нам придется его пережидать, так как о поездке в Кабул нечего будет и думать. Но Клер напоминала мне, что это не так важно, вполне можно отложить. После обеда мы, не надевая шлемов, прошлись по берегу. Впервые температура была приятной, но под свинцовым небом плотина и прилегающая к ней долина выглядели зловеще. Мы были одни. Все, кто сегодня не был занят на работе, разъехались на ценный день. Клер взяла меня под руку.

— Я знаю, о чем ты думаешь, — сказала она. — Мне ведь тоже не нравится то, что мы затеяли… Но он сам во всем виноват. В сущности, он человек не злой. Но он настолько закоснел в своей гордыне, что с ним невозможно разговаривать.

— Уже раскаиваешься?

— Да нет же! Он останется один. Тем хуже для него, сам этого хотел. У него одно на уме: как отомстить за свое унижение.

— Кому отомстить?

— Да всем. Тем, кто в нем усомнился, кто его чернил, обвинял, вывалял в грязи.

— Признайся, действительно ли он так чист, как ты говоришь?

Клер заколебалась, нагнулась, чтобы подобрать камешек с блестящими прожилками.

— Его можно понять, — сказала она. — Если тебе вздумается написать книгу, ты возьмешь бумагу и будешь писать. Твое сырье тебе ничего не стоит. Ему же, чтобы доказать, что он — Жаллю, что его проекты самые лучшие, что ему повинуются стихии, нужны горы, реки, тысячи тонн бетона; ему нужны миллиарды франков. Ты напишешь двадцать, тридцать книг — сколько пожелаешь; ему же, в лучшем случае, удача выпадет семь, ну, восемь раз в жизни. Да и тогда с ним не перестанут спорить… Не думаю, что он совершил… что-то незаконное. Но такой человек, как он, мог закрыть глаза… ну… на какие-то махинации, чтобы заполучить контракт, не упустить случай самоутвердиться или, вернее, утвердить свои теории.

— А как же другие?

— О них он не думает. Он знает, понимаешь, знает, что не может ошибиться. Он продает расчеты, в которых абсолютно уверен. Однажды он мне все это растолковывал. Признаюсь, в нем есть что-то пугающее. Он считает, что прочность плотины зависит в большей степени от ее формы, чем от материала, из которого она построена. Он даже уверял, что цемент выбрасывается на ветер, что его всегда кладут слишком много!

— Ну знаешь… Так можно далеко зайти.

Клер бросила камень в озеро, полюбовалась расходившимися по воде кругами, потом изящным изгибом плотины и длинной темной струей воды, вливавшейся в водосброс.

— В этом его беда, — сказала она. — Вся его жизнь напоминает затянувшееся самоубийство. Теперь понимаешь, почему я так хочу уйти от него?

— А не боишься, что твое исчезновение будет для него слишком тяжелым ударом?

— У меня тоже есть право жить…

— А если он когда-нибудь тебя найдет?

— Лучше бы этого не случилось.

Некоторое время мы гуляли молча. Именно этот человек через два дня потребует у меня отчета…

— Как раз поэтому, — сказал я наконец, — ты и не должна возвращаться в Париж. Это же чистое безумие. Поживи пока хотя бы в Лондоне, раз уж у нас зашла об этом речь… Ты мне сообщишь свой адрес, и я приеду к тебе.

— Верно. Думаю, так будет лучше, — согласилась она.

Я продолжал:

— В гостинице ты остановишься под своим именем?

— Ну какое это имеет значение в Лондоне?

— А как же… после?

— После! Успокойся. Я раздобуду себе фальшивые документы.

До конца прогулки мы больше ни о чем не говорили. Я в последний раз осмотрел то место, где мне предстояло столкнуть «лендровер» в воду. Оно было выбрано очень удачно. Привычный шум мотора привлечет внимание часовых, но не встревожит их. Они выйдут и будут присутствовать при падении, но на таком далеком расстоянии, что не смогут разобрать, был ли кто-нибудь в машине. Я расстался с Клер у двери ее комнаты.

— Что касается фальшивых документов… — начал было я.

— Положись на меня.

Еще одно словечко из репертуара Ману. На нее я тоже полагался. И вот что из этого вышло.


Жаллю появился на плотине в понедельник. Он запретил нам встречать его в аэропорту. Он приехал на армейском грузовике, когда уже стемнело. Пожал мне руку, поцеловал Клер, как всегда, рассеянно и торопливо. О переговорах ни слова. Мы для него были в лучшем случае подручными, но только не партнерами. Ушёл к себе в комнату и там пообедал в одиночестве. Ему нужно было переписать начисто какие-то свои записи. Клер посмотрела на меня. «Вот видишь», — говорил ее взгляд. Да, я все видел. Я понимал, почему Жаллю предпочитал здешние примитивные условия жизни номеру в отеле «Сесил». Здесь у него из окна был вид на плотину — его плотину. Здесь он чувствовал себя дома. Куда больше, чем в собственном доме в Нейи. Плотина внушала ему надежду. Никакое другое место в мире не могло бы лучше защитить его от недугов.

— Перед сном, — шепнула мне Клер, — я скажу ему, что завтра мы с тобой едем в Кабул.

Я принял душ. Я буквально заливался потом. Завтра! Завтра! Это слово стучало у меня в висках. К счастью, ночью разразилась гроза, настоящая буря, наполнившая долину таким грохотом, словно по ней в упор палили из пушек. Это было похоже на светопреставление. Дикий шум оглушил меня. Я заснул с тревогой на сердце, перебирая в уме все причины, из-за которых следовало опасаться неудачи. У нас не было и одного шанса из ста. Да и к чему мне был этот шанс? Каждый шаг навстречу Клер чуть-чуть отдалял меня от Ману. Единственным преимуществом для меня было то, что я наконец смогу вернуться в Париж. Там я продолжу свое расследование, поеду в Нейи. У меня есть ключи от дома. На досуге я обшарю его сверху донизу. Ведь Клер — если все пройдет благополучно — будет ждать меня в Лондоне, а Жаллю еще какое-то время пробудет на плотине.

Проснувшись, я сразу почувствовал, что время замедлило свой бег и каждая минута тянулась так долго, словно я должен был участвовать в какой-то церемонии. Я вышел на террасу. Небо было густо-синего цвета, переходившего в белизну на горизонте — там, где, словно сгустки дыма, клубились горы. Вздувшийся от ночного потопа водосброс грохотал, словно горный поток, его пенные струи, сплетаясь, исчезали в низине под радужной дугой. Дня через три-четыре я увижу Триумфальную арку! Наконец я собрался. Жаллю с Клер завтракали в столовой. Я поздоровался с ними. Клер выглядела спокойной и хорошо отдохнувшей. Гроза не помешала ей выспаться. Сидя рядом с мужем, она дышала покоем. Ровным, как всегда, голосом она спросила у него:

— Вам привезти что-нибудь из Кабула? Вы ведь не забыли, что мы сегодня едем в Кабул?

— Нет, спасибо, — сказал Жаллю. — Я бы и сам поехал, но мне нужно закончить отчет.

Клер и об этом подумала. Она знала, что наутро после приезда Жаллю мы будем свободны. Если уж она ничего не оставила на волю случая, то, верно, позаботилась и о том, как раздобыть себе новые документы. Я решил ни о чем больше не тревожиться, раз и навсегда скинуть с себя бремя неуверенности и сомнений, буквально раздавившее меня. Мы обменялись какими-то словами, которых я не запомнил. Жаллю первым встал из-за стола. Чмокнул Клер в висок, протянул мне руку.

— До вечера. Предупреждаю, вам будет жарко.

Клер смотрела на него, когда он шел к двери. Она видела его в последний раз. Выходя из этой комнаты, он навсегда выходил и из ее жизни. Она была совершенно спокойна. Жаллю прикрыл за собой дверь.

— Дай-ка мне сигарету, — шепнула мне Клер и с каким-то наигранным весельем, больно ранившим меня, добавила: — Ты в порядке?

— В порядке.

— Тогда поедем, как только ты будешь готов.

Я пошел за «лендровером». В это время слуги обычно убирали служебное помещение. Никто мне не встретился, когда я относил чемоданчик в машину. Я прикрыл его чехлом. Тут подошла Клер, и мы поехали.

— Видишь, как все просто, — сказала она, когда я, выехав на шоссе, прибавил скорости.

Мы ехали молча до самого Кабула. Она попросила меня остановиться, немного не доезжая до первых домишек предместья.

— Расстанемся здесь. С этой минуты мы друг с другом не знакомы… Если днем ты меня где-нибудь увидишь, не подходи и старайся меня избегать.

— Тебя все увидят. Европейская женщина ходит по городу с чемоданом…

— Ну и что? — возразила она. — Лишь бы никто не знал, что я — госпожа Жаллю. А этого здесь никто и не знает, кроме тебя… Не забудь: завтра у гаражей «Форда», до десяти часов… Милый, только не надо делать такое лицо. Все обойдется, поверь… Но ты должен постоять за себя, Пьер, любимый. За нас с тобой.

Она чмокнула меня в уголок рта. В глазах у нее стояли слезы. Я хотел было выйти из машины, но она меня опередила. Она уже ставила свой чемодан на землю.

— Ну, с Богом… Поезжай скорей…

Она махнула рукой, прогоняя меня с глаз долой. Я отъехал и еще долго видел в зеркале ее фигурку, за которой, принюхиваясь к следам, брела бездомная собака. Я поехал в «Сесил». Теперь мне предстояло самое трудное: долгое, нескончаемое ожидание до самого вечера — до того момента, когда должна свершиться драма. А пока я пил, курил и размышлял: старался представить себе, что делает Клер, как она пытается найти машину. Народ здесь любопытный. Машина. Одинокая женщина. Ей станут задавать вопросы. Молчание тех, кого она наймет, обойдется ей очень дорого. Чем больше я пил, тем сильнее терзал меня страх. Чтобы успокоиться, я твердил себе, что движение на границе с Индией очень сильное и ежедневно ее пересекают в обе стороны множество путешественников… что Клер, если не найдет машину, сможет добраться на автобусе, что власть денег в этой нищей стране безгранична. По временам я следил за улицей, чувствуя себя несчастным и потерянным. Что же все-таки я испытываю по отношению к Клер? Если мне удастся отыскать Ману, будет ли и тогда Клер хоть что-то для меня значить? Так я мучил себя бесплодными угрызениями, погружаясь на самое дно тусклого отчаяния, тумана и противоречивых чувств. Медленно текли часы, пока я блуждал в потемках собственной души, там, куда заводили меня тошнотворные метания нечистой совести. Да был ли я уверен хотя бы в том, что еще увижусь с Клер? Поеду ли я в Лондон, если Ману так и не даст о себе знать? И будет ли действительным брак с женщиной, живущей под чужим именем? По-видимому, нет. Будущее вновь ускользнуло от меня. Что это будет за жизнь, если нам придется избегать людей, высматривать знакомых в толпе, прежде чем зайти в театр или в кино, опасаясь роковой встречи с кем-нибудь, кто сможет нас разоблачить! Мы будем обречены жить на отшибе, влачить жалкое существование вдали ото всех. А как же мои планы, мои книги? Как могли мы забыть об этом? Нет. Я не поеду в Лондон. Я скажу Клер то, что сама она недавно произнесла с таким жаром: «Я тоже имею право жить!»

Я издали раскланялся с какими-то слонявшимися без дела чиновниками, поел безо всякого аппетита, по-прежнему поглощенный мыслями о Клер и Ману. Это напоминало мне череду зеркал: отражение одной из женщин напоминало мне о другой, и так без конца. Меня охватила какая-то горячечная дремота, но ближе к вечеру, внезапно почувствовав, что не в силах больше усидеть на месте, я вышел из гостиницы. Однако, сколько я ни бродил по городу, Клер нигде не было видно. Пытаясь взять себя в руки, я твердил: «Ты ведь сам этого хотел! Когда ты предлагал Ману исчезнуть, тебя не пугало то, что теперь кажется таким рискованным. Представь, что Клер и есть Ману!» Я упорно возвращался все к тому же, подобно глупой мухе, бьющейся о стекло. Пора было ехать.

Солнце опускалось за горы, блестевшие, словно жестяная кровля. У меня побаливала голова. Значит, мне даже не придется лгать, ссылаясь на мигрень. Я положил рядом с собою на сиденье шлем Клер и пустился в обратный путь. Удастся ли мне до конца справиться с «лендровером»? А что, если заглохнет мотор и я не смогу сбросить машину в озеро?.. Что я тогда скажу?.. Клер говорила мне об этом, ведь она предусмотрела такую возможность, как и любую другую; но я никак не мог вспомнить, как именно мне следовало поступить. Машину потряхивало на ухабах, заходящее солнце было похоже на раскаленное жерло печи. Меня терзал страх, что я не успею вовремя выпрыгнуть и свалюсь в озеро вместе с машиной. Я представлял себе, как вода раскаленным потоком металла с ревом низвергается в расщелину у подножия плоскогорья, бьется о крутую тропинку. До плотины оставалось чуть меньше километра пути. Я мысленно повторил все, что мне предстояло сделать: перевести «лендровер» на первую скорость, подключить оба моста, как только проеду коридор, свернуть направо и выпрыгнуть. Все это надо проделать согласованно, без излишней спешки.

На фоне заката четко выделялась приближавшаяся плотина. Возле постовой будки никого не было видно. Внимание, пора! Шум мотора сразу заполнил ущелье. Я почувствовал себя голым, выставленным на всеобщее обозрение, виновным до мозга костей. Итак, включаем первую скорость, ручку отвести назад до упора, руль — направо. Я выпрыгнул из машины, но приземлился неудачно. Острая боль в левой щиколотке, словно удар палкой, сбила меня с ног. Я покатился на землю, кое-как поднялся. Тяжелый «лендровер» косо вползал на насыпь. Стараясь не ступать на левую ногу, я взобрался следом. Машина внезапно провалилась со страшным металлическим скрежетом. Я поднялся наверх в ту секунду, когда она скрылась под водой. До меня долетели брызги. Канистра из-под бензина, сорвавшаяся во время падения, покатилась по тропинке и исчезла в волнах, с шумом бьющихся о берег. Тут моя щиколотка подвернулась, я повалился на землю. Не зацепись я за скалу, тоже свалился бы в воду. Я закрыл глаза. Все у меня болело, но самое трудное было позади. До меня донеслись крики, топот бегущих ног. На грани обморока, я словно плавал в каком-то ласковом тумане. На этом мое участие в событиях должно было окончиться. Механизм, запущенный Клер, пришел в движение, словно первые пласты снежной лавины. Тогда еще я не мог знать, что она сметет всех нас…

Сразу столкнуться с Жаллю мне не пришлось. Впрочем, я все равно был не в состоянии отвечать на вопросы. Я лежал на носилках. Помнится, кто-то спросил:

— Госпожа Жаллю была с вами?

Другой голос крикнул:

— Вы что, не видите ее шлем там, на воде?

Затем послышались другие голоса:

— Осторожнее, он ранен…

— Должно быть, она сразу пошла ко дну…

— Нужны аппараты для подводного плавания. А у нас их нет…

— Да, я его предупредил, сейчас придет…

Не знаю уж, кто задел мою больную ногу… Я потерял сознание. Лишь позже, уже в санчасти, я оказался лицом к лицу с Жаллю. И, как всегда бывает, все произошло не так, как я думал. Жаллю сел рядом с моей кроватью. Он выглядел измученным, постаревшим и разбитым.

— Не шевелитесь, — сказал он. — У вас вывих щиколотки и глубоко срезан волосяной покров.

Я еще не заметил, что голова у меня перевязана. Выражение моего лица обмануло его, и он добавил:

— Нет, ее не нашли и никогда уже не найдут. Это невозможно…

Ко мне тут же вернулось хладнокровие. Я опасался взрыва, вспышки гнева, дикой сцены. Мне же пришлось иметь дело с человеком, владевшим собой и тщательно скрывавшим свои чувства. Только голос выдавал его. Я, как мог, объяснил ему, что произошло. Он кивнул. Конечно, он узнавал во всем этом легкомыслие и неосторожность своей жены.

— Я никак не ожидал ничего подобного, — добавил я, — даже не сразу сообразил, что случилось.

— Вода в озере очень холодная, — заметил он. — Жена умела плавать, но, вероятно, у нее тут же произошло кровоизлияние. К тому же, возможно, она была ранена.

Он вздохнул.

— Это я настоял, чтобы она приехала сюда, — сказал он наконец, — следовательно, сам виноват во всем… Ее еще будут искать, но надежды нет никакой. Завтра вы понадобитесь следователю. Спокойной ночи, господин Брюлен, постарайтесь уснуть.

И я уснул — настолько я был измучен, ошарашен, подавлен, и вместе с тем я испытывал странное облегчение. На следующий день я смог подняться. Нога еще побаливала, но не слишком распухла. В голове немного шумело. Разбирательство было недолгим. Я изложил свою версию событий афганцу, чья должность, видимо, соответствовала нашему комиссару полиции. Затем я составил письменные показания, и они были приобщены к делу вместе с показаниями часовых — свидетелей происшествия. Я перевел просьбу Жаллю, просившего власти не предавать дело огласке. Учитывая обстоятельства, он предпочел не давать пищу кривотолкам. Все произошло именно так, как предполагала Клер. Молчание полиции давало ей возможность скрыться. К вечеру у меня исчезли последние сомнения. Клер добилась своего. Ее смерть была признана официально.


Я провел в санчасти еще несколько дней, не зная толком, что мне делать дальше. Жаллю дважды навестил меня из вежливости. Я чувствовал, что он делает это через силу. Должно быть, он меня ненавидел, но виду не показывал. Когда я сказал ему, что думаю вернуться во Францию, он ответил просто:

— Я тоже считаю, что так будет лучше.

И я получил отставку. После этого я постарался собраться поскорее. Перед самым отъездом хотел было попрощаться с ним, но слуга сказал, что его нет дома. Меня ждал служебный грузовик. В последний раз я окинул взглядом плотину — его плотину, — окутанный паром водосброс, пустынную долину… Что ждет меня впереди? Я уселся в кабину рядом с шофером.

Жаллю стоял на том самом месте, где «лендровер» свалился в озеро. Он пристально смотрел на воду. Когда позади него проехал наш грузовик, он даже не обернулся.

Глубокая радость охватила меня по возвращении в Париж. Люди разъезжались на каникулы, город пустел, а у меня словно заново открылись глаза, впервые забилось сердце. Помню, несколько дней подряд я, словно восхищенный провинциал, без устали бродил по городу, любуясь тысячекратно виденным, облокачиваясь на парапеты мостов, ласково поглаживая старые камни. Длинные проспекты, уходившие в небесную синеву, приводили меня на любовные свидания с самим собой, а затем — к воспоминаниям, от которых я уже не мог избавиться. Ману! Раз она все знала о супругах Жаллю, то должна была знать и об отъезде Клер в Афганистан, а следовательно, о том, что я обнаружил подлог. Отныне она постарается не попадаться мне на глаза. Нечего и надеяться на встречу с ней. Возможно, ее нет в Париже. Однако сердиться на нее я не мог. Она пыталась меня обмануть, зато я стал любовником Клер. То, что сделал я, было куда хуже! Когда она узнает, что Клер была моей любовницей — а она наверняка это узнает, — я буду в ее глазах достоин презрения. И у меня не было никакой возможности заставить ее меня выслушать.

Радость возвращения уже померкла. Былые сомнения вновь овладели мной. Ведь на самом деле я ничего не знал наверняка. От кого Ману может узнать, что Клер была моей любовницей? Кто ей об этом скажет? Ведь не сама же Клер? Значит… Я не мог не видеть, к чему ведут все эти бесплодные рассуждения. И все-таки я еще боролся с собой. Глупо цепляться за прошлое. В конце концов, пусть Ману думает обо мне все, что ей угодно. Я свободен и ни перед кем не обязан отчитываться. Даже перед Клер. Бедная Клер! Верно, она сейчас в Лондоне и томится в ожидании… Но мне больше не хотелось ее видеть. Скажи мне кто-нибудь, что у меня перед ней есть определенные обязательства, я был бы искренне удивлен. Я мог думать только о Ману. И в один прекрасный вечер вдруг осознал, что борьба окончена и мое поражение было предрешено. Ману осталась победительницей. Я написал ей письмо в том самом ресторанчике, где мы когда-то завтракали вместе. Всего несколько торопливых строк:

«Ману, любимая, я ничего не забыл. Я только что вернулся и вижу тебя повсюду. У меня — у нас — дома твое присутствие ощущается до такой степени, что я ни на что не решаюсь смотреть, боюсь чего-нибудь коснуться, чтобы не задеть твою руку. Когда я выхожу из дому, то в каждой встречной женщине мне чудишься ты. Даже когда я бываю один, все же я вдыхаю тот же воздух, что и ты. Ману, если ты любила меня, тебе должен быть знаком этот обман чувств. Не уверен, но со смертью, мне кажется, можно примириться. Смерть поддается осмыслению. Но разлука… ее создаем мы сами, Ману, из нашей трусости, из нашей слабости. Надо только немного мужества, чуть-чуть откровенности. То, что ты пыталась от меня утаить, не имеет значения, потому что я люблю тебя. Во время своей поездки — видишь, я ничего не скрываю — я пытался, чтобы выжить, полюбить другую женщину. У меня ничего не вышло. Я больше никого не смогу полюбить… Если получишь это письмо, умоляю, Ману, ответь, дай о себе знать. Ведь только Господь Бог имеет право существовать, ничем не проявляя себя».

Я не забыл номер ее почтового ящика. Так что я отправил письмо, и на несколько часов мне стало полегче. Ману не сможет дольше оставлять меня в неведении. Мне бы следовало написать ей еще из Афганистана. Если бы я не поддался Бог знает какому мстительному порыву и рассказал ей обо всем… Нет, не мог я ей ничего рассказать. Ведь написать о Клер — значило бы прямо или косвенно упрекнуть Ману за то, что она сделала. Впрочем, если бы она ответила, назначила мне свидание, мне пришлось бы спросить ее, почему она пыталась занять место Клер. Я совершил ошибку. Мне следовало дать ей понять, что эта страница нашей жизни перевернута, и мы никогда не станем поминать старое. Посреди ночи я вскочил, чтобы написать ей новое письмо, но на этот раз не смог подобрать слов. Получилось, что, предлагая ей забыть о прошлом, я тем самым обвиняю ее. К утру я был уже без сил и почти решился уехать из Франции, отправиться куда глаза глядят. «Да полно, люблю ли я ее? Или, может, просто притворяюсь героем собственного романа?» Эти мысли не оставляли меня и на кухне, пока вода в кофейнике кипела, выплескивалась и испарялась, попадая в пламя горелки. Я не сомневался, что вскоре мне опротивеет моя квартира. И вдруг меня осенило, что мы никогда не знаем, любим мы или нет, и что вся наша любовь, быть может, всего лишь соглашение, заключенное с самим собой и позволяющее нам верить, что мы никогда не изменимся, бросать вызов времени и тайному желанию забыть… Эта беспощадная трезвость, которая приходит к нам в предрассветные часы, — сколько раз уже она больно ранила меня! Я вышел из дому и долго блуждал по пустынному городу, мимо закрытых магазинов, пока первые солнечные лучи справляли какой-то свой таинственный праздник, на котором я был незваным гостем… Жажда писать томила меня сильнее, чем некогда — любовное желание. Я гулял по набережной, а в голове у меня теснились слова, кричавшие о моем поражении. Зайдя в кафе, я проглотил прямо за стойкой несколько липких рогаликов и внезапно решил приняться за работу. Мне необходимо было поскорее вернуться в свой кабинет, к своим папкам, к своей прежней жизни. Я хотел видеть людей, слышать телефонные звонки. Одиночество убивало меня. Я сам себе казался тенью в аду…

Через день, в десять часов утра, я явился к моему директору. По своему обыкновению, он встретил меня очень любезно. Из газет он уже знал о гибели госпожи Жаллю и не прочь был услышать подробности. Не без некоторого опасения я поведал ему свою версию «несчастного случая». Если только когда-нибудь правда выйдет наружу, он не простит мне этот обман. Ослушавшись Клер, я поступил безрассудно. Сейчас, в его кабинете, эта мысль поразила меня.

— Вы выглядите усталым, — заметил он. — Может, вам нужен дополнительный отпуск? Как раз сейчас у нас в работе затишье…

— Нет, ни в коем случае. Я надеюсь, что работа поможет мне прийти в себя.

— А как продвигается ваша книга об Афганистане?

— Этим я займусь позже.

— Я бы вам посоветовал не скупиться на вымысел, — добавил он, улыбаясь. — Не то Жаллю непременно к чему-нибудь придирется. Должно быть, он не слишком вас жалует. Смерть жены пришлась ему совсем некстати…

Некоторое время мы беседовали о текущих планах издательства, о горячей поре, которая, как обычно, должна была наступить по окончании отпускного сезона. Когда же я собрался уходить, он придержал меня за рукав:

— Вы, случаем, не хотели бы поехать во Вьетнам?

— Да нет, пожалуй… Дальние странствия мне не на пользу.

— А жаль… Я мог бы устроить… за счет одной крупной вечерней газеты…

— Расскажите, в чем там дело.

— Не стоит, раз вам это неинтересно… Но все же поразмыслите над моим предложением. Если надумаете, тогда и поговорим.

Он проводил меня до лестницы, и я спустился к себе в кабинет. Там, как обычно, царил беспорядок: все было завалено книгами и рукописями. В соседней комнате моя секретарша печатала письма. Я прошелся по кабинету, закурил… Ману вошла в ту дверь… Она сидела здесь, вот в этом кресле… Прошлое вернулось ко мне. Да с тех пор ничего и не изменилось: стоит мне только перелистать блокнот, отыскать страничку с пометкой: «Эммануэль». Рукопись и сейчас должна лежать в каталожном шкафу… Я открыл его, порылся в папках. Куда же она подевалась? Я точно помнил, что, внеся все исправления, принес ее обратно в издательство. Пришлось позвать Ивонну, мою секретаршу. Она еще не слыхала о моем возвращении, и с четверть часа мне пришлось отвечать на ее расспросы, рассказывать, как мне жилось на плотине, чем мы питались, как одевались. Да я и не противился, смеялся вместе с ней и в то же самое время думал, что рукопись — отличная приманка; стоит мне только послать Ману приглашение на бланке издательства, и она не сможет уклониться от деловой встречи. Слишком много значила для нее эта книга. И узнай она, что книга отдана в набор и нам нужно с ней переговорить — повод найти нетрудно, — непременно пришла бы, я не сомневался в этом. И как только я раньше не вспомнил о такой возможности? В предотъездной суматохе другие заботы вытеснили эту рукопись у меня из головы. А уж с тех пор столько всего произошло!

— Как вы додумались, — воскликнула Ивонна, — вернуться на работу, когда все только разъезжаются на каникулы? На вашем месте я бы продлила отпуск.

— Ну, я и не намерен слишком усердствовать. Пора все же мне подумать о нашей серии. Кстати, что сталось с рукописью, подписанной «Эммануэль»? Если помните, речь там шла о молодой женщине, а действие происходит в Бомбее?

— Ее же забрали.

— То есть как забрали? Ничего не понимаю.

— В прошлую пятницу во второй половине дня позвонили по телефону. Попросили прислать рукопись, чтобы еще кое-что исправить.

— Кто звонил?

— Как кто? Автор…

— Кто с ней говорил?

— Я сама.

— Чушь какая-то. Что же все-таки произошло?

Ивонна растерянно уставилась на меня.

— Да я вас ни в чем не виню. Просто никак в толк не возьму… Постарайтесь припомнить весь разговор в точности.

— Ну, вам позвонили по прямому проводу… Я сняла трубку и…

— Говорила женщина?

— Да. Она спросила, на работе ли вы. Я ответила, что вы в отъезде. Тогда она попросила переслать ей рукопись.

— По какому адресу?

— На номер почтового ящика.

— И что вы сделали?

— Отправила рукопись в тот же вечер. А что, не надо было?

— Думаю, ничего страшного не произошло…

— Она ведь, наверное, скоро сама ее вернет.

— Ну да. Вы, конечно, правы. Благодарю вас… Мне надо написать несколько писем. Пока, Ивонна.

Она вышла. Совершенно ошарашенный, я опустился в кресло. Значит, Ману узнала о моем возвращении. Но каким образом? От кого? Уж, во всяком случае, не от Жаллю. И тем паче не от Клер. Та сейчас скрывается в Лондоне. Тем не менее это так. Чтобы избежать встречи со мной, Ману попросила вернуть ей рукопись по почте. Она следила за всеми моими передвижениями. Выходит, она знала, что я несколько дней просидел безвылазно дома и ни с кем не виделся. Я почувствовал, насколько шатки все мои предположения. И все же они не выходили у меня из головы… Все это нельзя объяснить простым совпадением. В пятницу я возвращаюсь, и в ту же пятницу Ману звонит мне… по прямому проводу!

Я попытался заставить себя работать. Но все впустую. Мне не удалось выжать из себя ни строчки. И все-таки ко мне снова вернулась надежда. Ведь Ману была в Париже. В этом я был уверен. Пусть даже она хранит молчание. Но она живет, затаившись где-то в тени. Она интересуется мною. И быть может, мне хватит сноровки, чтобы схватить ее. Ману! Что за жестокую игру в прятки ты ведешь со мной?

Я долго метался по кабинету, то и дело натыкаясь на стены. Возможно, она отнесет рукопись в другое издательство. Но я без труда узнал бы об этом, стоило мне только сделать несколько звонков. И ей это известно. Неужели она отказалась от издания своей книги? Но ведь для нее на этом романе чуть ли не свет клином сошелся… Разве что… Да, как-то раз у меня уже промелькнула подобная догадка. Если Ману использовала заметки Клер, если она как бы написала эту книгу вместо нее, то теперь она знает, что ее тайна раскрыта, а сама она разоблачена, раз на плотине я познакомился с Клер и у нас было достаточно времени, чтобы все это выяснить. Ману со своей гордостью, должно быть, вообразила, что я ее презираю…

И я тут же набросал у себя в блокноте:

«Ману, только что я узнал, что ты забрала свою рукопись. Давай объяснимся раз и навсегда. Пойми же, что ты написала эту книгу вовсе не благодаря тем заимствованиям, которые могла сделать — вольно или невольно. Эта сторона вопроса не имеет никакого значения. Но ты ставишь меня в безвыходное положение. Если по какой-то причине, которой я понять не в состоянии, ты не хочешь прийти ко мне домой, зайди в издательство. И захвати рукопись: она такая же моя, как и твоя, хотя ты, похоже, и забыла об этом. Ману, если ты скажешь мне в лицо: „Между нами все кончено“, даю слово, я отпущу тебя. Я больше не стану искать с тобой встречи. Но ты не можешь исчезнуть из моей жизни вот так, словно воровка…»

Я зачеркнул это слово, выругался, стал переписывать письмо и в конце концов так и оставил: «…словно воровка». Там видно будет… Теперь адрес… Все тот же почтовый ящик, ясное дело. Вот тут-то мне и пришло в голову… Как только я раньше не додумался? Мне всего лишь надо было сходить на почту. Если рукопись все еще в ящике, так же как и мое первое письмо, это означало бы, что мои предположения ошибочны. Ну а если ящик пуст… что ж, тогда мне остается писать Ману каждый день, завалить ее письмами… Кто знает, может, она не выдержит. Вконец запутавшись в пустых догадках, я отогнал от себя весь этот рой предположений, сев в такси, которое отвезло меня на авеню Ваграм. А что, если я встречу Ману?.. Я пересек зал, оглядываясь по сторонам. Нет, Ману нигде не было видно. В поисках нужного номера я прошел вдоль стоящих в ряд почтовых ящиков. Перед 71-й ячейкой я застыл, чувствуя, как у меня подкосились ноги. Это номер Ману. Сквозь застекленное окошечко было ясно видно, что лежит внутри. Рукописи нет, письма тоже. Выходит, Ману уже заходила за ними… Я снова окинул взглядом посетителей. Вдруг меня охватило не изведанное никогда прежде ощущение: мне казалось, что за мной следят. Но Ману ни за что бы не решилась выслеживать меня. Тогда как же она обо всем узнала?.. Не торопясь, я вернулся на работу, пытаясь проникнуть в эту новую тайну. Хотя почему же новую? Скорей уж старую тайну: она вновь витала передо мной, еще более непроницаемая и мучительная, чем прежде. Стараясь ее сформулировать, я наталкивался все на то же противоречие: с одной стороны, между Ману и Клер существовала какая-то связь, с другой — никакой связи между ними быть не могло. Иначе бы я об этом знал: ведь я был их любовником. И я все еще оставался им, что казалось уже верхом нелепости. Та, кого я любил, убежала от меня, подобно тому как я сам бежал от той, которая любила меня. Я уныло позавтракал в первом попавшемся ресторане, перебирая в уме самые невероятные замыслы. Подумывал даже о том, чтобы обратиться к частному детективу. Он вполне мог бы предпринять некоторые шаги, которые мне особенно претили. Так, я не мог вообразить, как бы я стал что-то выведывать у поставщиков Жаллю. Но, подумав, сообразил, что это был верный способ все испортить. Ведь Ману была начеку. И любая попытка подобраться к ней, захватить ее врасплох навсегда отдалила бы ее от меня. Оставалось набраться терпения, переждать, затаиться. Пришлось вернуться на работу, словно у меня не было иных забот. Я представлял себя человеком, за которым следят, всматривался в отблески света в витринах. Конечно, я знал, что это только игра, но она напоминала мне о недавних муках страсти. Что же еще дала мне Ману, кроме постоянного ожидания? Самые сильные мои переживания были связаны с этой вечной разлукой. Тысячу раз я спрашивал себя: «Где же она?» Теперь я твердил: «Ману, ты здесь, может быть, совсем близко. Покажись… Видишь, я замедляю шаг, чтобы ты могла меня догнать. Если сейчас ты просунешь руку мне под локоть, я не стану задавать вопросов. Мы просто пойдем рядом. Прошлое будет забыто…»

Но я по-прежнему оставался один на тротуаре, и тени платанов шевелили ветвями под моими ногами. Снова написать ей? Но мужество покинуло меня. Усевшись за свой письменный стол, я почувствовал себя совершенно обескураженным. Заняться работой? Но к чему? Я снял пиджак и окинул мысленным взором необъятное пространство, отделявшее меня от вечера. Прожить эти несколько часов будет труднее, чем пересечь выжженное солнцем плоскогорье, примыкавшее к плотине. Понемногу меня разморило, и когда зазвонил телефон, я не сразу сообразил, где я, думая, что меня вызывает Жаллю. Спросонок я не узнавал своего кабинета. Выведенный из себя, я схватил трубку и раздраженно бросил:

— Алло! Брюлен у телефона.

Никто не ответил.

— Алло! Говорит Брюлен.

Я услышал чье-то дыхание на другом конце провода. Внезапно меня осенило: это же она! Я прошептал:

— Ману! Это ты?

Всеми нервами, всем телом я вслушивался в тишину. Теперь до меня не доносилось ни шороха. Лишь головокружительное ожидание пролегло между нами.

— Ману… Ману, прошу тебя… только не вешай трубку… Подожди… Видишь, я пытаюсь собраться с мыслями… Ману… Ману, любимая… Ты слушаешь? Между нами ничего не изменилось… Я люблю тебя, как прежде… Если ты не давала о себе знать, что же, значит, у тебя были на то причины… Я не хочу знать какие… Только вернись, Ману… Вечером… я жду тебя… у нас дома… Если бы ты только знала…

Звук положенной на рычаг трубки оглушил меня, словно взрыв. Я продолжал подыскивать слова, которые она уже не могла услышать. Исчезнувшее на миг пространство, разделявшее нас, возникло снова, отбросив ее далеко от меня… Куда?.. Остается это свидание, на которое она то ли согласилась, то ли отказалась прийти. Кто знает? Помедлив, я опустил трубку на рычаг. Сердце стучало так сильно, что я помассировал его большим пальцем, не в силах связать двух мыслей. Зачем она звонила? Я не дал ей и слова сказать… вел себя как последний дурак. А может, нас прервали? Может, она перезвонит?

Я прождал до самого вечера, вздрагивая от каждого звонка. Но звонили мне только по служебным делам. В шесть часов я пошел домой, от неизвестности чувствуя себя совершенно больным. На всякий случай я купил цветы, пирожные, бутылку шампанского, ее любимые сигареты и все устроил для праздника, на который она не придет. Я задремал у накрытого стола. Силы покинули меня. Около полуночи я очнулся от сна, ощутив голодные спазмы в желудке. Пирожные таяли в коробке. Я их съел. Лампа, висевшая рядом с диваном, осветила мои дрожащие руки.

Наступил новый день, еще более нескончаемый, чем вчерашний. Я ни на секунду не решался выйти из кабинета. Она непременно позвонит мне! Не может быть, чтобы не позвонила. В половине первого я все же решился пойти поесть. По дороге мне встретился знаковый, несколько месяцев назад опубликовавший у нас свой роман. Он предложил позавтракать с ним, и я согласился в надежде, что это поможет мне избавиться от наваждения. Но когда мои часы показали сорок пять минут третьего, я перестал прислушиваться к его словам. Накануне Ману позвонила мне около трех. Я не стерпел. Извинился и бегом вернулся в свой кабинет.

— Ивонна… Мне никто не звонил?

— Нет, — сказала Ивонна. — Но вам принесли письмо.

— Где оно?

— У вас на бюваре.

Я прикрыл за собой дверь, чтобы остаться одному, и взял конверт, на котором было напечатано мое имя. Внутри, судя по виду, было много листков. Ману предпочла мне написать. Наконец-то я обо всем узнаю. Я вскрыл конверт ножом для разрезания бумаг и извлек оттуда пачку банкнотов. Больше там ничего не было. Я пересчитал деньги. Как раз та сумма, которую я выплатил Ману в счет ее гонорара. Я бросился в холл, где швейцар читал газету за своей застекленной конторкой.

— Клеман, это вы положили мне на стол письмо?

— Да, мсье.

— Кто вам его вручил?

— Никто. Я нашел его в ящике, когда вернулся после перерыва.

Значит, чтобы принести мне эти деньги, Ману выбрала время, когда, как она знала, в издательстве не было ни души. Это несомненно означало, что между нами все кончено. Что же, я сам умолял ее подать мне какой-нибудь знак, и вот получил больше, чем просил. Поступок Ману говорил сам за себя. Хорошо еще, что она не расплатилась со мной чеком, как с каким-нибудь поставщиком! Взявшись было за дверную ручку, я вдруг застыл на месте. В самом деле, почему она не прислала чек?.. Потому что не хотела — вернее, не могла — указать свое настоящее имя. Иначе разве она решилась бы прийти сюда сама? Столько предосторожностей с самого начала… псевдоним, почтовый ящик и вот теперь это письмо… Я присел в кресло, забыв даже убрать деньги… На это можно было бы возразить, что ведь она все-таки пригласила меня к себе домой… Да, но я так долго просил ее об этом, и она дождалась последней минуты, когда дом уже был закрыт. Но, возможно, я и на сей раз совершенно превратно истолковываю те знаки, которые она мне подает. Что, если она, напротив, хотела, чтобы я узнал всю правду? Ну нет! Ей стоило только позвонить мне, признаться во всем. Какого черта, ведь никто же за ней не следил!.. Господи, да откуда мне знать? Мне было стыдно за самого себя. Я придирался к пустякам, цеплялся за дурацкие выдумки, вместо того чтобы честно признать свое поражение. Старик, она тебя больше не любит. Ты уязвлен, унижен. Боишься сознаться, что тебе дали отставку? По-твоему, только мужчина может порвать с женщиной, но не наоборот?..

Нет, дело не в этом. Верно, в газетных разделах, посвященных сердечным делам, в песенках любовь приходит и уходит… Но у нас с Ману все было по-другому. Господи, да стоит мне только вспомнить! И если Ману вела себя со мною столь необъяснимым образом, значит, на то была веская причина. Может, кто-то вынуждал ее порвать со мной? Но кто?.. Жаллю?.. Что, если она была любовницей Жаллю? Эта мысль уже приходила мне в голову… А что, если Жаллю, теперь овдовев, предложил Ману выйти за него замуж? И Ману, несмотря ни на что, готова согласиться? Очевидно, Жаллю поставил ей определенные условия: забрать рукопись, отказаться от всякого литературного поприща, немедленно порвать со мной… Этим и объясняется тот странный телефонный звонок. В последний момент Ману так и не решилась заговорить… Что ж, похоже, я нашел верное объяснение. Усмехнувшись, я сунул деньги в карман. Эта славная Ману! Она все еще любила меня, но не могла упустить Жаллю — вернее, его состояние и общественное положение. Пока меня не было, она успела все обдумать. Ну а тем временем я, втянутый в замысел Клер, помог осуществиться чаяниям Ману. Это даже забавно! Подумать только, и я еще опасался упреков Жаллю! Да ведь он должен меня благословлять! Я взял на себя всю грязную работу. Только вот я не собирался и впредь оставаться славным дурачком Пьером, всегда готовым оказать любую услугу. Я взял блокнот и на одном дыхании написал:

«Ману, милочка моя, вот и пришло время нам расстаться. Спасибо Вам, Вы полностью заплатили свои долги. Я всегда считал Вас разумной женщиной. И все-таки Вы не смогли все предусмотреть. Разве тело госпожи Жаллю было найдено? Предположим, что Клер не умерла. Поверьте, я говорю это не просто так. Не забывайте, что я единственный свидетель ее гибели. Вам стоило бы поделиться со мной Вашими замыслами. Я смог бы дать Вам полезный совет. Вы предпочли обо всем умолчать — тем хуже для Вас. Не рассчитывайте на мою сдержанность. Желаю Вам, любезная Ману, всего того счастья, которое Вы сулили мне».

Я заклеил конверт, надписал на нем номер почтового ящика и отдал письмо Ивонне. Из этой вспышки гнева я извлек некоторое умиротворение, продлившееся до самого вечера. Собирался ли я осуществить свои угрозы? Право, я и сам не знаю. Зато я был уверен, что теперь-то Ману у меня в руках. Мне больше не придется умолять эту женщину, месяцами выскальзывавшую у меня из рук, прийти ко мне: я прикажу ей явиться, и она повинуется. За обедом я постарался припомнить малейшие детали нашей связи, проверяя, насколько убедительны мои предположения. Нет, ошибиться я не мог. Мои догадки были правильными. Завтра она получит мое письмо. И тогда признает свое поражение.

Я был так доволен собой, что нашел в себе силы отправиться в Нейи. Темнело, и в спальне Ману — а вернее, в спальне Клер — горел свет. Мне требовалось доказательство измены Ману — вот оно. Ману уже обосновалась в особняке. Она чувствовала себя там, как у себя дома. А что, если я позвоню в дверь? Да нет, лучше обождать. Мне хотелось унизить ее. Она сама придет ко мне. Домой я вернулся пешком, и было уже за полночь, когда, вконец измученный, я присел на постель. Возбуждение прошло. Может, я и добился над Ману преимущества, но тем не менее она для меня потеряна. Пачка сигарет, которые я купил для нее, лежала рядом с шампанским и еще не увядшими цветами. Я только собирался ее открыть, как в дверь позвонили, и я застыл на месте. Она? Уже? Но в такую пору это могла быть только она. Я бросился к дверям.

— Ты! — вырвалось у меня.

— Вижу, ты меня не ждал, — сказала Клер.

Она вошла, поставила на диван чемодан, который я выбрал для нее там, на плотине, и синюю сумочку с тремя буквами: Т. W. А.[13] При виде цветов и бутылки у нее на лице промелькнула робкая улыбка.

— Это мне? Ох, милый!

Я закрыл глаза, когда она меня поцеловала.

— Ты уже обедала?

— Да, — сказала она. — Перед вылетом из Лондона.

— Ведь ты, помнится, собиралась мне написать?

— Решила, что лучше приеду сама. Здесь мне легче будет раздобыть новые документы.

— А тогда ты вышла из положения без проблем?

Скинув плащ, она осматривала мою квартиру.

— У тебя здесь очень славно.

Я взял бутылку с шампанским, собираясь убрать ее в холодильник.

— Удачная мысль, — заметила она. — Умираю от жажды. Сейчас я тебе помогу.

Она отыскала бокалы, поднос и даже пачку сухого печенья, о котором я совсем забыл.

— Клер, — спросил я, — почему ты приехала? Скажи мне правду.

Сбросив туфли, она уселась на диван, поджав под себя ноги. Я наполнил бокалы, и мы взглянули друг на друга.

— Разве ты не рад? — прошептала она.

— Не особенно. Ты советуешь мне быть осмотрительным, принимаешь тысячу предосторожностей, а сама тут же мчишься в Париж, где тебя всякий может узнать.

— Никто меня не видел… К тому же все разъехались на каникулы.

— Ладно. Ты, как всегда, права.

— Пьер… Послушай… А если бы я не приехала, что бы ты стал делать?

— Я здесь еще меньше недели. Дай мне время оглядеться. Такое место, как у меня, не бросают с бухты-барахты. К тому же, детка, существуют законы, хотя ты об этом, похоже, и не подозреваешь. Я должен отработать месяц…

Все это я выдумывал на ходу. Злоба и отвращение душили меня. Я сам себе был противен. Но по какому такому праву она взяла и свалилась мне на голову? По какому праву пыталась занять место Ману? Кто ей позволил рассиживаться здесь на диване, распоряжаться всем, словно… словно она мне жена? Я-то ее не любил, и мне хотелось бросить ей это в лицо. Хватит с меня лжи. Почему я не согласился смотаться во Вьетнам? К счастью, еще не поздно уехать.

— Я не собираюсь тебе навязываться, — сказала Клер.

— Не о том речь.

— Я думала, что…

— Обожди. Дай мне подумать.

В жизни мне еще не случалось попадать в более щекотливое, более ложное положение. Клер настолько захватила меня врасплох, что мне никак не удавалось придать лицу то озабоченное, но нежное выражение, которое могло бы ввести ее в заблуждение. Я был зол и вел себя как подонок. Да, она всем пожертвовала ради меня. Да, из-за меня она теперь никто. Но то, что казалось естественным там, в нечеловеческом одиночестве плотины, здесь напоминало дешевую мелодраму. Плевать мне на ее чувства! Я жду Ману, и этим все сказано!

— Я могу уйти, — продолжала она.

Она говорила все, чего не следовало говорить. Я медленно допил свой бокал. Такие, как я, только и умеют тянуть время.

— А если бы ты меня не застала, — сказал я, — что бы ты стала делать?

— В Париже хватает тихих гостиниц. Ты напрасно беспокоишься, Пьер. Я и забыла о каникулах. Но ведь ясно, что все, кто мог бы меня узнать, сейчас далеко от Парижа. Через несколько недель все будет иначе. Но к тому времени ты уладишь свои дела.

Ману уже хлопнула бы дверью. Клер продолжала спорить, и все мои возражения рушились одно за другим раньше, чем я успевал их выставить.

— Здесь, — продолжала Клер, — я буду в безопасности. Ты можешь выдать меня за свою родственницу, если тебя беспокоит, что подумает консьержка. К тому же я буду выходить как можно реже, только за покупками. Вот увидишь, я тебя не стесню. И мы не торопясь подготовимся к отъезду. Ты согласен?

— Я целый день на работе.

— Боишься, что я стану скучать? Но у тебя здесь полно книг.

— А если мне будут звонить?

— Сам понимаешь, к телефону я не подойду… А если позвонят в дверь, не стану открывать. Я еще не сошла с ума… Я даже тебя не ревную…

— С чего бы тебе ревновать?

Похоже, на сей раз Клер смутилась.

— Сама не знаю, — сказала она. — Может, у тебя есть старая приятельница… ну… словом, кто-то, кто тебя удерживает… Нет, я ни о чем не спрашиваю, Пьер… Если это и так, я тебе доверяю… Я ведь знаю, что ты меня не бросишь…

Внезапно она показалась мне такой искренней и ее слова звучали так правдиво, что мне стало стыдно. Я опустился рядом с ней на колени.

— Клер… Ты что, подозреваешь меня?

Она погладила меня кончиками пальцев по лбу и по щекам.

— Цветы, — сказала она, — шампанское… для кого все это? Раз меня ты не ждал…

— Да ни для кого, поверь. Цветы я поставил, чтобы немного оживить квартиру, а то здесь пахнет затхлостью. А шампанское купил на случай, если придут гости. Я всегда держу две-три бутылки про запас.

— Правда?

— Сущая правда.

— Если бы у тебя был кто-то, Пьер… ведь ты бы мне сказал? Честно? Я не хочу быть тебе обузой. Как-нибудь справлюсь сама.

Казалось, ее глаза растворились в какой-то нежной влаге. Она притянула мою голову к себе на колени, и я чуть было не сознался ей во всем. Но я, когда волнуюсь, теряю дар речи. Слова (хотя владеть ими — мое ремесло) кажутся мне слишком напыщенными, грубыми и фальшивыми. Я начинаю их перебирать и упускаю время. То, что было целомудренной неловкостью, вдруг оборачивается хитростью и лукавством. Я попросту струсил.

— Можно мне остаться, Пьер?

— Ну конечно.

— Спасибо.

Она сама выключила свет. Помню, перед тем как уснуть, я решил, что непременно скажу правду. Может, все обернется так, что мне нетрудно будет это сделать? К тому же я свободен. Я больше ничем не обязан Ману… Но, проснувшись наутро и увидев рядом с собой Клер, я понял, что пропал. А что, если ко мне заявится Ману?.. И сколько я ни ломал себе голову, никакого выхода не находил. Кто же поверит, что у нас с Клер не было на уме ничего дурного? Да нас заподозрят во всех смертных грехах… Я поднялся, и Клер окликнула меня. Так начался этот тягостный день. Клер была веселой. Готовя на кухне кофе, она напевала, а я тем временем мучительно подыскивал предлог, чтобы заставить ее уйти. Но ведь я сам сказал ей накануне, что она может остаться. Я слышал, как стучат ее шлепанцы, как позвякивают чашки, и пытался представить себе, что нас ждет, если я проявлю слабость и поддамся ей… С Клер можно было жить только по-семейному, а само это слово приводило меня в ужас. Оказавшись вдвоем с ней в той самой комнате, где я был так счастлив с Ману, я не знал, куда спрятать глаза. У кофе был привкус желчи. От Клер пахло зубной пастой. Мне стало не по себе. Неужели в любви меня привлекает лишь то, что в ней есть скрытого, тайного? А вдруг Ману одурманила и развратила меня? Тогда я никогда уже не смогу жить как все, не смогу терпеть рядом с собой женщину, ее расспросы, болтовню, приливы нежности…

— Ты чем-то озабочен? — спросила Клер.

— Вовсе нет.

В том-то и дело, что я действительно был озабочен. Ей не следовало говорить мне об этом. Я намерен был решать сам, о чем мне думать и тем более куда мне смотреть.

— Ты вернешься к завтраку?

Я с трудом сдержался. С самого своего возвращения я ел где придется, повинуясь минутной прихоти. И она спрашивает, приду ли я домой завтракать!

— Мне будет некогда. Я действительно занят, поверь.

— Значит, до вечера мы не увидимся?

Чтобы не отвечать ей, я закурил сигарету.

— Пьер, ты на меня не сердишься?

Я старался припомнить все, в чем мог себя упрекнуть. «Не забывай, что ты сам втравил ее в эту историю. Пусть ты этого не хотел, но соглашался на все. Теперь она — как бездомная собачонка». Я заставил себя улыбнуться и похлопать ее по руке.

— Не беспокойся, детка.

Но она еще умудрилась, когда я собрался уходить, задержать меня, чтобы почистить на мне пиджак. Я бегом спустился по лестнице и лишь на улице немного успокоился. Здесь, по крайней мере, я чувствовал себя дома. На что же мне решиться? Что же мне решить?

Это неуместное слово вызвало у меня горькую усмешку. Как будто я привык решать! Вот уже несколько месяцев, как я плыл по воле волн. Игру вела Ману, а я до сих пор даже не знал ее правил. Но что теперь мешало мне перехватить инициативу? Мы с ней расстались — ведь мое последнее письмо было прощальным — и, следовательно, стали друзьями. Какое-то время я пережевывал эту странную мысль. Так или иначе, раз уж мне больше не на что было надеяться, почему бы не потребовать у Ману если не объяснения, то хотя бы разъяснений? То, в чем она мне так долго отказывала, потому что любила меня, она должна будет дать мне теперь, когда я уже не был ее противником. Но до сих пор я вел себя неправильно. Мои письма к ней были глупостью. Почему бы мне самому не пойти к ней? Домой. Там мы бы выложили карты на стол… У нее дома? Целое утро я взвешивал все «за» и «против». Мне нетрудно будет проникнуть на виллу, так как у меня сохранился ключ от боковой калитки. Но я вовсе не был уверен, что застану там Ману. Вряд ли она уже переехала к своему любовнику. Скорее всего, она пока только заходила туда время от времени, может быть, чтобы проветрить дом перед приездом Жаллю и привести все в порядок. Вчера вечером, когда я заметил свет на втором этаже, она как раз была там. И если я зайду в то же время, возможно, я ее застану. Вот только Клер захочет узнать, куда это я собрался так поздно. Вечно она встает у меня на пути!

В полдень я столкнулся в холле с директором.

— Ну как, вы подумали? — спросил он, посмеиваясь.

— Если бы я знал подробнее, — сказал я, — в чем там, собственно, дело?

— Но, в конце концов, мне от вас скрывать нечего… Я очень близок с… Но не стоит говорить об этом. Речь идет о том, чтобы провести во Вьетнаме журналистское расследование. Но оно должно быть глубоким и всесторонним. Придется пробыть там довольно долго, несколько месяцев. Условия весьма заманчивые… Я уверен, что вы бы справились… Между прочим…

Он отвел меня в сторону.

— Вы уже знаете насчет Жаллю?

— Нет.

— У него все сорвалось. Контракт получили американцы. До меня это дошло случайно, только что. Не рассказывайте никому, договорились?

Признаюсь, меня мало тронуло это известие — по крайней мере, до тех пор, пока я вдруг не понял, какие оно могло иметь последствия. Жаллю скоро объявится в Париже. Возможно, он уже в пути. А Клер живет у меня. На сей раз риск слишком велик… Я и сам не мог бы сказать почему. У Жаллю не было ни малейших оснований заявиться ко мне домой. Вздумай он повидаться со мной, он позвонил бы мне на работу. Да и зачем ему мне звонить? Но я уже слишком разнервничался. Мне непременно нужно убедить Клер уехать. Это просто необходимо! Я чувствовал, что нам грозит катастрофа.

В пять я уже вошел в метро. Дома Клер ждала меня, прилежно листая журналы.

Взглянув на меня, она сразу поняла, что я чем-то встревожен.

— Твой муж возвращается, — объяснил я. — Я только что узнал об этом от своего директора…

— Только и всего?

— То есть как это «только и всего»! Да тебя, похоже, ничем не проймешь.

— Мы и так знали, что рано или поздно он приедет. Но что это меняет? Я для него не существую…

— Но я-то существую. Что, если он захочет со мною встретиться… придет сюда… и узнает…

— Чего же ты хочешь, Пьер? Скажи, наконец… Чтобы я уехала?

— Да нет… Не в том дело… Просто чтобы ты ждала меня в другом месте. Согласись, так будет лучше.

— Можешь не продолжать.

Она поднялась. Я удержал ее.

— Куда ты?

— Хочу собрать вещи.

Я заставил ее сесть.

— Да нет же, Клер. Прошу тебя, не устраивай сцен. Постарайся, наконец, понять. У меня и в мыслях не было тебя выгонять… Просто лучше тебе побыть в гостинице до… до нашего отъезда. Во-первых, здесь тебя в любую минуту могут увидеть. Во-вторых, я не могу делать что хочу. Меня приглашают направо и налево. Вот и сегодня вечером мне придется встретиться с молодым автором, который только что приехал из Стамбула… Отказаться я не мог. Ведь всем известно, что я холост и могу располагать своим временем. Чем, по-твоему, я бы объяснил свой отказ? Если я перестану выходить, это покажется странным. Тут же станут поговаривать, что я живу с любовницей, а этого-то я и хочу избежать…

Клер устремила на меня свой ясный, лучистый взгляд, в котором я ни разу не замечал ни малейшего проблеска иронии.

— Если я переберусь в гостиницу…

Я перебил ее:

— Я буду навещать тебя, ясное дело. Как только освобожусь, тут же позвоню. Раз, кроме меня, никто не будет знать, где ты живешь, ты сможешь спокойно отвечать на звонки.

У меня такой груз свалился с плеч, что я говорил совершенно искренне. Мы принялись всерьез обсуждать планы переселения за границу. Я мог бы получить место преподавателя только где-нибудь на Востоке: в Турции, Индии, возможно, в Японии… увлекшись, я изобретал для себя разные занятия. Я сочинял на ходу истории какого-то другого Брюлена, наслаждавшегося взаимной любовью где-нибудь в краю тихих зорь, а сам тем временем исподтишка поглядывал на часы.

— Знаешь, — сказал я, — нам следует поторопиться, если ты хочешь найти свободный номер. Сейчас столько понаехало иностранных туристов…

Клер собрала вещи. Пока она стояла спиной ко мне, я захватил с собой ключ от виллы в Нейи.

— Только не очень далеко отсюда, — попросила она. — Мне кажется, я тебя потеряю, если мы будем жить далеко друг от друга.

Она прильнула ко мне, обняла меня с каким-то отчаянием.

— Пьер, — прошептала она, — ты правда так думаешь, как говорил мне сейчас?

— А как же иначе? Похоже, у меня нет выбора.

Я поднял чемоданы. Окинув прощальным взором мою квартиру, она вышла за мной следом. У меня была на примете очень удобная гостиница на авеню де Мен. Клер сняла там под моей фамилией номер, и мы расстались.

— Позвонишь мне? — спросила она с мольбой в голосе.

— Непременно!

Уф! Я был свободен. И обошлось без особых потерь. А теперь — к Ману. Было еще слишком рано, но я могу пройти часть пути пешком, не торопясь. О еде я и думать не мог. Для этого я был слишком взволнован. В кармане у меня лежал ключ от боковой калитки. Конечно, Ману никогда уже ко мне не вернется. И все же проблеск немыслимой надежды озарил мое сердце. Когда мы окажемся с ней лицом к лицу… Кто знает, может, не все еще кончено. Чем ближе я подходил к ее дому, тем больше меня охватывала паника. Я зашел в бар и выпил неразбавленного виски. Еще не стемнело. Стояла теплая погода. Через час все будет кончено. Мне останется только уехать с Клер за границу. А потом… Ну а потом каждый день будет как две капли воды похож на предыдущий, и так до самой смерти. Клер несла в себе счастье, как заразу. Это было женское, невыносимо мирное счастье… Я стану умолять Ману. Буду унижаться, если потребуется. Или, наоборот, буду жестким, безжалостным. Но никогда я не соглашусь ее потерять.

Было десять, когда я подошел к дому. Света нигде не видно. Вилла казалась безлюдной, заброшенной. Я решил подождать еще немного и, не торопясь, обошел окрестности. Когда я вернулся, все оставалось по-прежнему. Ни малейшего следа человеческого присутствия. Если кто-нибудь заметит, что я слоняюсь возле этих богатых особняков, это может вызвать подозрения. Уж лучше войти и подождать Ману внутри. Я вставил ключ в замочную скважину. Калитка отворилась. Я оказался в саду. И сразу же узнал обсаженную буксом аллею, по которой убежал отсюда в тот последний вечер. Осторожно ступая, я пошел по ней. Вошел в кухню, стараясь в темноте ощупью найти дорогу и ничего не опрокинуть… А что, если Жаллю уже здесь?.. При этой мысли я застыл на месте, точно парализованный, и затаил дыхание. Вдруг он уже вернулся? На самолете можно добраться за один день. Я проник в его дом, словно грабитель. Заблудившись в темноте, я выставил вперед руки и хотел уже было повернуть обратно. Мне не было страшно, только стыдно. Я собирался совершить что-то низкое. А если вдруг вспыхнет свет, что я тогда скажу? Я прислушивался изо всех сил, чувствуя, как давит на меня тишина этого необитаемого дома. Сделал шаг, другой… Нет, никогда еще не случалось мне оказываться в столь двусмысленной ситуации… Так же нерешительно я пересек кухню и наконец отважился заглянуть в прихожую. Попытался было сообразить, где дверь, но ничего не вышло. Тогда я пошарил руками по стене в поисках выхода. Даже если Жаллю здесь, он спит на втором этаже. Ничего не случится, если я на минутку включу свет. Я наткнулся на что-то круглое, оказавшееся дверной ручкой. Повернул ее и открыл дверь, которая, к счастью, не заскрипела. Еще одна бесконечная минута ушла на поиски выключателя. Я нажал на него, как на спусковой крючок. Загорелась люстра. Я стоял в дверях гостиной. Чехлы был сняты. Значит, я не ошибся. Ману приходила сюда, чтобы привести дом в порядок перед приездом Жаллю. Она ждала его. Они действовали заодно…

Свет люстры вырывал из темноты прихожей длинный прямоугольник. Лестница в глубине тонула в полумраке. Но теперь я вполне сориентировался. Внезапная вспышка гнева вернула мне присутствие духа. Я погасил свет и, держась за перила, стал подниматься по лестнице. Я чувствовал себя все более уверенно, так как у меня крепло ощущение, что я ошибся и Жаллю здесь нет. Если бы он вернулся, я бы увидел внизу его вещи, заметил бы тот беспорядок, который сразу выдает человеческое присутствие. В темноте я смутно различал двери: они были закрыты. Было так тихо, что я непременно услышал бы даже сонное дыхание. Совсем осмелев, я приоткрыл дверь в спальню Жаллю. Никого не было, но, как и в гостиной, чехлы были сняты. Я вошел в спальню Ману и присел на кровать. Ноги больше не держали меня. Ману! Обиды, упреки, доводы больного самолюбия — все было мгновенно забыто. Оставалась только эта страшная пустота, более реальная, чем моя собственная жизнь. Будда, которого я ей подарил, остался на прежнем месте. Я взял его в руки, бережно погладил. Я был благодарен Ману за то, что она его мне не вернула. Значит, ей хотелось оставить себе хоть что-нибудь на память обо мне. Сохранила ли она мои письма? Я встал и открыл музыкальную шкатулку. Она была пуста, но сыграла мне «Форель», и эти натужные, искаженные звуки показались мне такими мрачными, что я поспешил захлопнуть крышку. Я прекрасно понимал, что передо мной — музей моей умершей любви. Обойдя всю комнату, я остановился у камина. Рядом с фотографией родителей Ману я заметил блюдце… а в нем — крошки от пирога. Ману здесь что-то ела… может быть, рогалик… совсем недавно. Мне нетрудно было себе представить, как она хозяйничает в доме, который вскоре должен был стать ее собственным, как вытирает пыль, готовясь к приезду человека, за которого собиралась выйти замуж. Чтобы съесть рогалик, она нарочно зашла в эту комнату, где уже давно мечтала поселиться. Может быть, при этом она думала обо мне. Я был убежден, что она не любит Жаллю. Но, как и многие другие женщины, счастью она предпочитала уверенность в завтрашнем дне. Потому-то она так безжалостно обошлась со мной… Тут мне на глаза попалась рукопись. Я узнал ее в ту же минуту. Она лежала на противоположном конце камина, а бумагу, в которую она была завернута, сложили на секретере. Не раздумывая, я зажег лампу, висевшую в изголовье кровати. Я перелистал рукопись, увидел нашу с Ману правку: вытянутый почерк Ману чередовался с моим, тонким и четким. Оба почерка словно преследовали друг друга на страницах рукописи, то сплетаясь, то расплетаясь вокруг некоторых предложений, и так простодушно говорили о нашей любви, что я не выдержал. Усевшись за секретер, я набросал карандашом на вырванном из записной книжки листке, словно несколько строчек для будущей книги, послание для Ману:

«Ману, любимая, прости меня. Забудь мое последнее письмо. Сейчас я пишу у тебя в комнате. Чтобы войти в дом, я воспользовался теми ключами, которые — помнишь? — ты дала мне перед самым моим отъездом в Кабул. Постарайся понять, что я сейчас испытываю. Никогда еще я не любил тебя так сильно. И потому хочу, чтобы ты знала: жена Жаллю не умерла. Не важно, откуда мне это известно. Но я решил предупредить тебя, пока еще не поздно. Жаллю вот-вот должен вернуться. Постарайся не встречаться с ним. До этого ты должна увидеться со мной, что в твоих же интересах. Иначе рано или поздно ты окажешься втянутой в скандал, размеры которого тебе даже трудно себе вообразить. Я все тебе объясню, Ману. Я не о себе пекусь. Просто я хочу спасти тебя. Вот что я предлагаю. Ты знаешь, когда приезжает Жаллю. Если завтра, предупреди меня, и мы договоримся о встрече. Если ты не позвонишь, я буду знать, что у нас есть еще немного времени, и тогда я приду сюда завтра вечером, потому что это самое лучшее место, чтобы поговорить без свидетелей, а то, что я хочу тебе рассказать, займет много времени. Завтра увидимся непременно. Это очень важно для тебя, а может, и для меня. Я люблю тебя, моя Ману, но я еще и твой друг.

Пьер».

Я положил рукопись на видное место, а сверху поместил свое письмо. Ману не может его не заметить. На этот раз мы все-таки объяснимся. Я погасил свет и вышел через сад. На улице никого не было. Дверь я запер на ключ. Я чувствовал себя совершенно умиротворенным. Разумеется, многое в моем плане зависит от случая. Возможно, завтра Ману и не зайдет на виллу. Но, по всей видимости, она еще здесь появится до приезда Жаллю. А тот вот-вот должен вернуться… Похоже, все выйдет по-моему. К тому же я намеревался писать ей до тех пор, пока она не отзовется.

Домой я пришел почти без сил. И тут же вспомнил о Клер. Мысли мои были так поглощены Ману, что я и не подумал об ужасных последствиях своего поступка. Если Ману узнает правду, то что станется с Клер? А вдруг Ману, отличавшаяся, как мне хорошо было известно, вспыльчивым и мстительным нравом, накинется на Жаллю? А разъяренный Жаллю во всем обвинит меня. Если Ману все же вернется ко мне, то что будет с Клер? Не готовлю ли я, пытаясь любой ценой завоевать Ману, взрыв адской машины, который разнесет нас всех? В этих потемках я часами искал, но так и не смог найти решение. В любом случае я был в проигрыше.

Я принял снотворное и наконец забылся сном. Телефонный звонок вернул меня к кошмарной действительности.

— Алло! Пьер… Как спалось? Я спала прекрасно. Ты очень удачно выбрал гостиницу… Как ты себя чувствуешь? Ты меня слышишь?

— Да-да, я тебя слышу.

— Ты сегодня зайдешь ко мне?

Я вздохнул:

— Если только смогу. Но лучше не жди меня. У меня сегодня много деловых встреч…

Теперь голос Клер звучал совсем глухо:

— Ведь ты обещал мне, Пьер.

Я повесил трубку. Ману я тоже обещал, что зайду…

На следующий день мною овладело какое-то лихорадочное уныние. На работе никаких дел не было. Жара опустилась на город, и меня преследовали воспоминания о плотине. Жаллю не выходил у меня из головы, Я опасался новой встречи с ним. Тогда, оглушенный падением, я справился со своей ролью. Но вздумай он сейчас меня допрашивать, я непременно себя выдам. Хотя, должно быть, он рад-радешенек избавиться от жены и не станет цепляться ко мне. К тому же, судя по тому, как он, можно сказать, постарался замять это дело, он уже и думать обо мне забыл. Чего я так и не смог понять, так это почему Клер даже не подозревала о существовании Ману. Выходит, мы с ней напрасно рисковали. Знай Клер всю правду, она бы просто-напросто предложила ему развестись. Я и сам не понимал, почему я ей ничего не сказал. Вероятно, из-за того, что привык видеть Ману в роли несчастной и разочарованной в жизни женщины, которая к тому же нуждалась во мне. Назвать ее авантюристкой — значило бы признать, что она злоупотребляла моим доверием, насмехалась надо мной. Почему-то мне не терпелось услышать ее объяснения.

Весь день телефон молчал. Тем лучше. Значит, я увижу ее сегодня. Я уже представил себе эту сцену. В воображении я разыгрывал ее на все лады… Вот я осыпаю ее упреками… или она падает в мои объятия… Все это вовсе не казалось мне смешным. Напротив, я просто задыхался от волнения, сидя в своем кресле, вот так, совсем один, положив ноги на стол и чувствуя, как догорающая сигарета обжигает мне пальцы. Домой я вернулся довольно рано. Письма не было. Прекрасно. Я оделся особенно тщательно. Та стадия, когда заранее готовят речи, для меня миновала: у меня не осталось больше доводов. Мною владело одно желание: вернуть ее во что бы то ни стало. Будь она даже авантюристкой, которую я сам разоблачил. Потом у меня еще будет время, чтобы вновь мучить себя напрасными переживаниями. И жить я тоже буду потом… А пока мне оставалось убить еще пять часов до вечера. Я все-таки вышел из дому и долго блуждал по Парижу, похожему на какой-нибудь заштатный городок. Но к чему стараться выкинуть из своей жизни эти потерянные часы, мучительные и прекрасные одновременно? День уходил, а я понемногу приближался к Нейи. Я зашел в кафе и подождал там, пока совсем стемнеет. Когда же — все разом — загорелись фонари, до самого конца высветив проспекты, я, не торопясь, отправился на свидание с Ману.

У нее в комнате горел свет: тонкий золотистый ободок окружал ставни. Она была там. Она готова встретиться со мною. Я чуть не пустился бегом. Дрожащими руками я еле-еле сумел отворить калитку, ведущую в сад. В аллее я остановился. Я не должен выглядеть слишком счастливым — это значило бы заранее признать себя побежденным. Нельзя забывать, что я собирался потребовать отчета у Ману. Я вошел в кухню и нажал выключатель. В прихожей свет уже горел. Я подошел к лестнице.

— Ману!

Она меня не слышит.

— Ману… Это я.

Ладно. Она не желает сделать первый шаг. Я поднялся наверх. Дверь в ее комнату была приоткрыта. Последние метры я прошел, прижав к боку ладонь. Путь сюда оказался таким долгим! Но теперь разлука подошла к концу. Я открыл дверь.

— Ману!

На полу, вытянувшись перед секретером во весь рост, лежал человек. Жаллю… Вокруг него — лужица запекшейся крови.

Я обернулся. Нет, это мое дыхание вырывалось с таким шумом. Ману здесь не было. Она убежала, застрелив своего любовника. Пот заливал мне глаза. Вытерев лицо, я заставил себя снова взглянуть на него. Жаллю упал ничком, одна рука была согнута, другая вытянута. В профиль я различал его посеревшее лицо. На полу валялся листок бумаги… Мое письмо. Я хотел было подойти поближе, но почувствовал, что если выпущу из рук дверную ручку, то свалюсь на пол рядом с трупом. Хуже всего были эта тишина и лампы, горевшие у меня за спиной. Я был один, и все же мне казалось, что на меня смотрят. Я боялся шелохнуться, но понемногу ко мне возвращалась способность думать. Жаллю приехал до прихода Ману. Он прочел мое письмо и одновременно узнал, что Клер жива и что любовница его обманывает. Что же произошло потом? Наверное, между ними разыгралась бурная сцена. Мне был известен бешеный нрав Жаллю. Быть может, он сам угрожал Ману? Или она выстрелила первой? Рядом с телом я не заметил оружия. Значит, Ману унесла его. А что, если… Это предположение привело меня в ужас. Что, если Ману приходила сюда, чтобы застрелить меня, единственного свидетеля, чье слово могло бы разрушить все ее замыслы? Но нет, это было бы слишком мерзко и нелепо. К тому же она не оставила бы здесь письмо… Но, может, она собиралась вернуться?

От охватившего меня вдруг страха у меня внутри все сжалось. Я наконец отпустил ручку, за которую все еще цеплялся, и подобрал с полу письмо. Потом поспешно спустился вниз, оставляя за собой невыключенный свет и распахнутые двери. Больше я ничего не желал знать. Жаллю… Ману… Нет, этот кошмар и так слишком затянулся. Я выхожу из игры… Я очутился на улице и удивился, обнаружив настоящий тротуар у себя под ногами, настоящие деревья у себя над головой. Для меня это было откровением. Значит, реальный мир все еще существует. Он принимает меня. Вот уже несколько месяцев я жил как в тумане, преследуемый женщиной, которую считали умершей, сам преследуя неуловимую возлюбленную, а теперь еще этот труп… Я разорвал письмо на мелкие кусочки и развеял их по улицам, по которым проходил. Ману покидала меня вместе с ними, и Клер… и Жаллю! Последняя связующая нить была разорвана. Теперь я мог уехать, вернуться в мир живых. Тогда-то я понял, что давно уже решил отправиться во Вьетнам.

На следующий день я подал заявление. Мне оставалось лишь довериться ходу событий. Они сами увлекали меня. Кто-то занимался мной, моими документами. За два дня все было улажено. Я ни во что не вмешивался, старался ни о чем не думать, опасаясь, что мрак вновь окутает меня. Вопреки моему желанию, время от времени у меня еще возникали сомнения, угрызения совести. Клер! Вправе ли я был… Но я гнал от себя всякое искушение. Стоит только ему поддаться, и все пойдет прахом. Я оставил указания своей секретарше. Если мне будут звонить, пускай говорит, что я уехал надолго. То же самое я сказал и консьержке. Заткнув таким образом щели, сквозь которые призраки могли вновь проникнуть в мою жизнь, я приготовился к отъезду и уже начал терять терпение. Всеми силами я желал оказаться далеко — как можно дальше отсюда. Последние дни прошли в невыносимой тревоге.

А потом бомба разорвалась. Отныне самые крупные заголовки в газетах были посвящены Жаллю: «УБИЙСТВО ИЛИ САМОУБИЙСТВО?», «РЕНЕ ЖАЛЛЮ, ИЗВЕСТНЫЙ КОНСТРУКТОР ПЛОТИН, НАЙДЕН МЕРТВЫМ У СЕБЯ ДОМА». Соседи, чье внимание привлек свет, горевший на вилле днем и ночью, в конце концов обратились в полицию. Под одним из кресел обнаружили автоматический пистолет. Но на его рукоятке, покрытой сетчатой резьбой, не осталось никаких следов. Никто не знал, был ли Жаллю убит или же он сам пустил себе пулю в сердце.

Сначала мне даже в голову не приходило, что это могло быть самоубийство. Но сейчас это предположение буквально потрясло меня. Возможно, я совсем неправильно истолковал случившееся. Ведь тогда Ману… Но было уже слишком поздно — даже для того, чтобы думать об этом. Я не имел отношения к тому, что произошло. Ману все это затеяла, она подготовила развязку. Ее и следовало арестовать. Подобные мысли приоткрывали мне нового, незнакомого Брюлена — непостоянного, причудливого, в чьем характере таилось много неизвестного. В этом я видел лишнюю и важнейшую причину, чтобы уехать отсюда. Скорее! Скорее!

В Орли, прежде чем подняться в «боинг», я купил свежие выпуски газет, но решился их развернуть, только когда мы были высоко в небе. Я мало что узнал из них. Версия самоубийства все больше завоевывала признание. По мнению секретаря Жаллю, он очень тяжело перенес провал своих переговоров в Афганистане, последовавший вскоре после гибели его жены. Овдовевший, наполовину разоренный, отчаявшийся, он предпочел умереть… Разумеется, Клер никак не заявила о себе. По-видимому, она все еще скрывалась в гостинице на авеню де Мен. Истинной жертвой всего, что случилось, была она: отныне ей предстояло вечно таиться от людских глаз. Ведь если узнают, что она жива, ее тут же заподозрят в убийстве мужа. Полиция соглашалась с версией самоубийства лишь потому, что у нее не было никаких доказательств противного. Я опять увяз в своих рассуждениях. Теперь я начинал понимать, что до полного выздоровления мне еще далеко. Пока меня будут преследовать вопросы, на которые нет ответа, я не поправлюсь. А вопросы я буду задавать себе вечно. Как я могу выбросить из головы мысли о Клер — покинутой, одинокой, лишенной всех прав гражданского состояния, даже права получить наследство после мужа… ведущей существование, которое… Ужасно! Я-то даже не подумал об этом: Клер, считавшаяся умершей, не только не могла получить наследство после Жаллю, но даже располагать собственным состоянием. Поскольку она умерла раньше мужа, все, что она имела, должно было перейти к нему… В этом деле она потеряла абсолютно все… Однако здесь скрывалось что-то такое, чего я не мог понять. Она должна была предвидеть легальные последствия своей юридической смерти. Как последний дурак, в разговорах с ней я избегал этой темы. Но теперь это обстоятельство приобретало первостепенное значение. Как же мне быть? Ни в коем случае я не собирался возобновлять нашу связь. К тому же я и не знал, под каким именем она теперь живет. Я не мог ни написать ей, ни послать денег. Мы вдруг стали не просто чужими — мы даже не были больше знакомы… Мы принадлежали к разным мирам. Мое внезапное решение уехать сделало неразрешимыми те затруднения, которые, вероятно, со временем сами улеглись бы.

Вот так я, поклявшись обо всем забыть, поспешил найти себе новые причины для переживаний. К счастью, самолет летел быстрее, чем вести из Франции. Сразу же по приезде в Сайгон я попал в водоворот бесчисленных дел, и много дней подряд у меня совсем не оставалось времени подумать о себе самом. И вот однажды вечером в гостинице мне попалась на глаза старая, измятая газета, которую я унес к себе в номер, чтобы на досуге без конца перечитывать ту заметку… Дело Жаллю уже превратилось в мелкое происшествие и было наполовину предано забвению. Я узнал, что сестра Жаллю, госпожа Клери, вдова, дала показания полиции и что отныне его самоубийство уже не вызывает сомнений. Газета больше ничего не сообщала своим читателям, но мне она открыла все. Словно яркий свет внезапно вспыхнул у меня в мозгу. Госпожа Клери, вдова! Сестра! Ману! Как мог я быть так слеп и так глуп, чтобы не догадаться обо всем раньше? Ману не была любовницей Жаллю — она была его сестрой. Она могла свободно бывать на вилле в Нейи. Она была здесь и в гостях, и у себя дома, чем и объяснялась ее манера держаться непринужденно и в то же время несколько скованно, что меня так поражало в ней. И в конечном счете именно она наследовала все имущество. Неужели это являлось скрытой пружиной ее интриг? Многое все еще оставалось неясным, но у меня было ощущение, что наконец-то я нащупал истину. И вот, после того, как я так страстно желал обо всем забыть, я уже проклинал работу, поглощавшую все мое время. Будь у меня тогда пара дней, чтобы расслабиться, мне кажется, я бы без труда во всем разобрался. Но я вечно был в дороге, на глазах у людей, сам без конца задавал вопросы и отвечал на те, которые мне задавали другие, втянутый в невероятно сложную игру, которую вели здесь вьетнамцы, американцы и французы, и почти всегда доведенный до одурения усталостью. Да, сестра Жаллю… разумеется, но все это уже дело прошлое… И все же, вытесненные куда-то на задний план моими повседневными заботами, вопросы рождались сами собой… Они возникали передо мной в те минуты, когда я меньше всего этого ждал. Я сидел в баре гостиницы, болтал с кем-то, попивая скотч, и вдруг мне приходило в голову: «Как могла Ману знать заранее, что ее невестка в меня влюбится?..» Но на этот вопрос у меня не находилось ответа. Или же: «Ману никак не могла лететь с нами. Сразу бы открылось, что она ему сестра. Потому-то она и старалась отговорить меня от этой поездки. Ведь на самом деле для нее все было между нами кончено с того дня, когда я принял решение ехать на плотину вместе с Жаллю. Но для чего ей вздумалось меня обманывать, выдавая себя за его жену?» Ответа не было. И все же уверенность мало-помалу крепла во мне и сводила ревность на нет, постепенно подтачивая любовь. Сестра! В самом этом слове было что-то настолько безобидное, что делало Ману неопасной, а тем самым лишало притягательной силы. Ну конечно же она терпеть не могла Клер, а та отвечала ей тем же. Мне вспомнилось, как на плотине Клер отзывалась о сестре мужа с каким-то высокомерным безразличием. А еще я вспомнил внезапный испуг Ману в тот последний наш вечер, когда раздался звонок в дверь. Сестра, обожающая своего брата? Почему бы и нет? Выдающая себя за его жену? Почему бы и нет?.. Это подозрение бросало неожиданный и резкий свет на некоторые страницы в рукописи Ману, а также объясняло ее двусмысленное поведение со мной. Она играла роль неверной жены собственного брата. Я для нее был лишь поводом затеять эту игру. Бедняжка Ману! Она становилась для меня в один ряд со всеми женщинами. Ведь только сейчас я увидел ее в истинном свете. И уже сожалел о Клер…

У меня почти не оставалось времени для угрызений совести, ведь я все же вынужден был принимать участие в вечеринках, танцевать, флиртовать, чтобы не выделяться среди других. Я знакомился с красивыми женщинами. Но ни одна из них не отличалась прямотой и великодушием Клер. Большинство искали скуки ради мимолетного романа и ждали от меня слов, способных поднять их в собственных глазах. Они были всего лишь жестокой добычей. И Ману была им под стать… А я-то не пожелал присмотреться к Клер. Если мне суждено когда-нибудь вновь встретиться с Ману, я брошу ей в лицо свое презрение… Из-за нее я потерял Клер. Ману… Клер… Это смахивало на дешевый романс. Я принялся лелеять в себе надуманные чувства. И, сам не замечая, понемногу начал исцеляться от своей любви. Работа захватывала меня все больше. Она приносила мне глубокое удовлетворение. Постепенно я возвращался к жизни. Настоящее снова интересовало меня, и статьи, которые я писал, сами ложились на бумагу. Ко мне возвращалась способность ощущать смысл и вкус слов. Случалось, я уже целыми днями не вспоминал ни о Ману, ни о Клер. Мне так и не суждено узнать правду? Ничего не поделаешь… Тем не менее, повинуясь какому-то суеверному страху, я продолжал покупать французские газеты и раскрывал их с бьющимся сердцем. Но ни в газетах, ни в письмах, которые я изредка получал, не было ни слова о Ману. И тем более о Клер. Меня попросили провести журналистское расследование в Японии. Я согласился не раздумывая. И вот уже Франция превращалась для меня в край света. Восемь месяцев я провел в Японии. Затем какое-то время прожил в Калькутте. Побывал и в Бомбее… Нарочно прошел по следам Ману. Желал подвергнуть себя испытанию… Но ощутил лишь изысканную грусть путешественника. Отныне я мог не страшиться возвращения во Францию.


А вскоре я уже оказался в Париже, вернулся к своим прежним привычкам и, если бы не необходимость каждый вечер возвращаться домой, совсем забыл бы прошлое. К несчастью, оно все еще таилось в каждом уголке моей квартиры. Воспоминания по-прежнему причиняли мне боль. Поэтому я дал объявление о ее продаже. И вот однажды в мою дверь позвонил бывший секретарь Жаллю. Он скитался по агентствам в поисках жилья. Он долго толковал мне о своих затруднениях, и я заскучал, слушая его. За какие-то несколько мгновений он нарушил мой покой. Мне снова захотелось знать. Я не подавал вида, в надежде, что он и сам сообщит мне что-нибудь интересное о Жаллю. Но он совсем забыл Жаллю. И был полностью поглощен своими жилищными неурядицами. Он был готов согласиться на мои условия, но все же попросил дать ему некоторое время на размышление. Провожая его, я небрежно бросил:

— Совершенно случайно я узнал о смерти Жаллю. Когда это произошло, я находился в Сайгоне. Значит, он покончил с собой?

— Печальная история. Заметьте себе, это и не могло кончиться иначе. Жаллю был в некотором роде игроком. Он все поставил на кон ради этого контракта в Афганистане, ну и… сами понимаете!

— Гибель жены, вероятно, была для него страшным ударом?

— Да. Но дело не только в этом.

— Он был разорен?

— И да и нет. В нравственном смысле — да, плотина была его последней надеждой. Но не в смысле денег. Он наверняка оставил после себя немалое состояние.

— Кому же оно досталось?

— Его сестре. Других наследников у него не было.

— Кажется, она жила на Юге.

— Да. Но теперь она находится в Париже. Выходит замуж.

— Когда?

— Да вроде бы на будущей неделе. Хотя погодите…

Порывшись в карманах, он вытащил записную книжку.

— В следующую среду, в одиннадцать, в церкви Сен-Пьер-де-Шайо. Это выгодное замужество. Хоть она теперь завидная невеста.

— За кого же она выходит?

— За некоего господина де Сен-Ком, или Косн. Не помню точно. Но знаю, что он многообещающий дипломат. Ему сулят блестящее будущее.

И он ушел, радуясь, что нашел квартиру своей мечты. Меня же он поверг в отчаяние.


Венчание давно уже началось, когда я проскользнул в церковь, заполненную элегантной толпой. Я долго боролся с искушением. Ману добилась того, к чему всегда стремилась: богатства и блестящего положения в обществе. Чего же больше? Я уронил бы свое достоинство, явившись на ее торжество. И зачем понапрасну себя мучить? Заметив меня среди гостей, она станет меня презирать, да еще как! Я привел себе все эти и многие другие доводы. И тем не менее в половине двенадцатого я толкнул обитую дверь церкви и поискал глазами свободный стул поближе к проходу. Я увидел жениха и невесту, преклонивших колена перед алтарем. Я пришел как раз, когда они обменивались кольцами. Солнечные лучи, проникая сквозь разноцветные витражи, окутывали их подвижными бликами. Оба были в черном, что придавало церемонии несколько причудливый характер. Мне указали свободное место в середине ряда. Усевшись, я перестал их видеть. Я слушал музыку и мечтал. Воображая себя рядом с Ману… В эту секунду она должна была вспоминать обо мне, как я вспоминал о ней. Между нами существовала связь, порвать которую нам было не дано. Когда присутствующие встали, я различил против света ее силуэт рядом с человеком, которого она предпочла мне. Звуки органа отдавались у меня в голове невыносимым грохотом. Что же я здесь делаю? Поджидаю удобный момент, чтобы с ледяной любезностью пожать Ману руку и пожелать счастья? Это было глупо и мерзко. Но я уже принял решение. Не мог я смириться с тем, что меня бросили, как… как… Подходящее определение не приходило мне на ум, но я непременно должен был поставить ее на место.

Послышался стук передвигаемых стульев, громкие аккорды. Гости подходили к ризнице поздравить новобрачных. Я заколебался. Кто из нас двоих сильнее ранит другого? Однако неожиданность моего появления дает мне несомненное преимущество. Я всего лишь пройду мимо, быстро скользнув по ней равнодушным взглядом… Я двинулся по проходу. В ризнице толпились друзья. У жениха, которого отделяла от Ману группа приглашенных, была прекрасная осанка. Я направился в сторону Ману, которая стояла ко мне спиной. Сутолока была просто невообразимой. На какой-то миг меня оттеснили назад. Пробираясь между гостями, я окликнул вполголоса:

— Ману!

Новобрачная обернулась. Это была Клер.


Все осталось, как было. Я только придвинул ломберный столик к окну, чтобы видеть сад. Могила там, чуть правее. Вокруг нее я посадил георгины. Я слежу за тем, чтобы она всегда, и даже зимой, была в цветах. С виду это просто ухоженная клумба. Никто не подозревает — и не должен подозревать — правду. Дом мой. Я купил его, как только узнал… Здесь я и начал писать эту историю… Мне чудится, будто Ману читает ее, заглядывая мне через плечо. Рядом стоит шкатулка; теперь в ней лежат сигареты. Почувствовав усталость, я закуриваю и слушаю «Форель»; или верчу в руках свою бороду, которую ты так любила, Ману. Видишь, после всех этих трагических недоразумений мы все-таки снова вместе. Думаю, мы больше никогда не расстанемся. Никто не должен осквернить своим присутствием тайну этого дома. И я буду жить ради тебя, как ты умерла ради меня.

Ману! Подумать только, что я бы так ничего и не понял, если бы Клер не поведала мне все. Чего только я не воображал! Даже то, что ты была любовницей Жаллю или его сестрой. Но видимость оказалась обманчивой. Так было с самого начала. Потому что ты так и не решилась признаться мне, насколько ты была несчастна с мужем. Тебе не хватило простоты. Надо было сказать мне: «Он маньяк. Он настолько одержим своими плотинами, что способен на все — даже на самые бесчестные поступки». И тогда конечно же мы поступили бы иначе. Накануне отъезда ты не столкнулась бы с ним один на один… Не было бы этой ужасной сцены. Но зачем, зачем ты довела его до крайности, высказав ему все, что о нем думаешь, заявив ему, что отныне намерена обходиться без него и устроить свою жизнь по-своему? Клер рассказала мне все — вернее, та, которую я по-прежнему называю так, потому что настоящей Клер Жаллю была ты сама. Но для меня ты навсегда останешься Ману. Ты была моей женой. А та, другая, которую я впервые увидел в кабульском аэропорту и которая присвоила себе твое имя, навсегда останется для меня Клер. Сколько бы я ни старался, все равно есть Клер Жаллю и есть Ману. Когда же я думаю о плотине, мне даже трудно вспомнить, что там вместо тебя оказалась сестра Жаллю. В какой-то момент ты как бы раздвоилась в моем сознании. Потому-то я и предал тебя. Прости, Ману. Но ты ведь не станешь сердиться, если я по-прежнему буду звать ее Клер… Да, она мне все рассказала. Конечно, ты и не подозревала, насколько она восхищалась своим братом. Вы обе не слишком хорошо понимали друг друга. Ты ей не доверяла. Ведь ты была ужасно скрытной, Ману, вспомни, как я от этого страдал. Но и Клер больно ранила твоя холодность. Она стала бы тебе другом, если бы ты… Напрасно я то и дело возвращаюсь к прошлому; но как не думать, что всего этого — кто знает? — можно было избежать… Ты предпочла молчать, не доверяться никому. В последний момент отказалась ехать в Афганистан, потому что любила меня. Он дал тебе пощечину. Ты его оттолкнула. Он схватил тебя за горло… Все произошло в этой самой комнате. Я снова и снова вижу эту сцену. Ману, ведь ты чувствуешь, что я с тобой?..

Мне бывает трудно взяться за перо после того, как я пережил эти минуты… Они убивают и меня… Единственное, что дает мне силы продолжать свои записи, это убеждение, что, каким бы странным и неуместным ни казалось наше поведение, все мы поступали так, как считали нужным. Даже Жаллю с его эгоизмом и вспыльчивостью. Несчастный, он вовсе не хотел тебя убивать! Когда пришла Клер, он уже собирался звонить в полицию. Он потерял голову. Именно у Клер, желавшей любой ценой спасти брата, возникла эта мысль. Безумная мысль! Но выбирать приходилось между ней и судом присяжных. Прежде всего, надо было выиграть время. Значит, Жаллю уедет завтра. Один. Он объяснит, что жена задержалась в Париже из-за болезни старой тетушки. Потом, немного позже, Клер приедет к брату на плотину и выдаст себя за госпожу Жаллю. Так что в Париже твое отсутствие никого не удивит. Нужна была редкая смелость и находчивость, чтобы придумать такое. Одним махом Клер устранила все затруднения. Как только Жаллю обоснуется на плотине, Клер отправится в Кабул — под своим настоящим именем. И все прошло бы гладко, они инсценировали бы несчастный случай, якобы стоивший жизни мнимой госпоже Жаллю. Таким образом, Ману, все бы считали, что ты погибла там, на плотине, и ни у кого не возникло бы никаких подозрений. Клер вернулась бы во Францию уже в качестве себя самой, а Жаллю, всеми уважаемый вдовец, продолжил бы свое дело. Но, как на грех, на плотине оказался Блеш, который знал тебя, Ману. Жаллю предстояло сделать так, чтобы он убрался оттуда. Что же касается Брюлена, секретаря Жаллю, то его присутствие в конечном счете было только на руку. Он станет бесценным свидетелем.

Вот какой план придумала Клер сразу после драмы. Надо было спешить. И прежде всего избавиться от… Но об этих вещах, Ману, я не пожелал ничего слышать, да и Клер наверняка мне бы этого не стала рассказывать. Жаллю послушался ее в этом вопросе, как и во всем остальном…

Обо всем остальном она мне тоже рассказала: о своем приезде в Афганистан, о встрече со мной. Из дома в Нейи она уехала в то же время, что и брат. Она не знала, Ману, что письма — все те письма, что я писал тебе многие недели, — лежали здесь, в этой шкатулке. Брюлен был для нее просто молодым человеком, которого при случае стоит использовать. Но я сразу же перестал быть просто молодым человеком, потому что смотрел на нее с каким-то страстным любопытством. Она полюбила меня из-за этого недоразумения. Понимаешь, Ману, почему я, сам того не желая, обманул тебя? Ведь если Клер и впрямь была женой Жаллю, значит, ты мне солгала. А Клер, вне сомнения, была женой Жаллю — это было видно по всему: по их разговорам, намекам, манере повседневного общения, в которой ощущалась и сдержанность и близость. Даже самые невинные мелочи были тому подтверждением. К примеру, я не мог знать, что Клер пользовалась такой же, как у тебя, почтовой бумагой необычного голубого цвета, потому что однажды Жаллю подарил вам обеим по коробке этой бумаги. Все выглядело вполне нормальным, естественным, но для меня имело двойной смысл. В этом заключалось что-то роковое. Клер, как никто другой, знавшая вашу жизнь, играла свою роль безупречно, безо всяких усилий. Фотография родителей, браслет — все это могло пригодиться для «несчастного случая», если вдруг понадобится оставить на виду вещи, которые легко опознать. Но именно эти вещи и питали мои кошмары… Ману, я хочу, чтобы ты знала, какие муки мне довелось пережить! Я не отверг любовь Клер в стремлении ухватиться за что-то реальное, живое. Мне казалось, что я умираю. Но главный парадокс заключался в том, что любовь Клер оказалась искусной имитацией супружеской жизни. Мне было невдомек, что Жаллю крайне неодобрительно воспринял увлечение Клер. Я замечал только его дурное настроение, иной раз ловил на себе враждебные взгляды. Не укрылись от меня и приглушенные ссоры, стихавшие при моем появлении. Но на все мои замечания Клер отвечала: «Доверься мне. Не думай об этом». Разумеется, Жаллю не имел права в чем-либо ее упрекать. Она была вольна — после того как обезопасила его — любить меня. К тому же эта нежданная любовь благоприятствовала их замыслам. Ведь Клер уже тогда обдумывала наше будущее и начинала поговаривать о том, чтобы поселиться за границей, вдали от Парижа. Как только Клер сменит фамилию и станет госпожой Брюлен, Жаллю больше нечего будет опасаться. Конечно, он понимал это, но не мог простить мне романа с его сестрой. Я сам догадывался о его неприязни и испытывал в его присутствии какую-то неловкость, не понимая ее истинных причин.

Да и весь этот замысел — я говорю о несчастном случае на озере — представлялся мне странным и рискованным. Как можно было рассчитывать, что нам удастся обмануть Жаллю? К тому же я представлял, с какими трудностями придется столкнуться Клер, чтобы уехать из страны, тогда как в действительности ей достаточно было предъявить свой паспорт, чтобы ехать куда заблагорассудится. Она не могла показать его мне и обманывала меня, уверяя, будто ей требуются подложные документы. У нее в самом деле были все основания твердить: «Доверься мне». Я долго не мог ей этого простить. И даже сейчас из-за дурацкого самолюбия простил не до конца. Но у нее не было выбора. Она тоже оказалась в плену у прошлого. И если мне бывало с ней не по себе, то и она, бедняжка, догадывалась, что я от нее что-то скрываю, что меня неотступно преследует чей-то образ. Она никогда не говорила об этом, но ее терзала ревность. Ревность к тебе, Ману, и это, пожалуй, было хуже всего. Она была заложницей своей роли и вынуждена была мне лгать до самого конца. Так она и поступила, с редким мужеством и самоотверженностью.

Клер рассказала мне о своем возвращении во Францию. Она достойна жалости, Ману. В этой истории, где все мы были жертвами, похоже, ей выпала самая тяжкая доля. Подумай только, ведь, возвращаясь домой, и без того переполненная тягостными воспоминаниями, она шла навстречу правде, уже не одну неделю ожидавшей ее в этой шкатулке. Она прилетела прямиком в Париж, где ей нечего было бояться. Чего ради ей было ехать в Лондон? Она возвращалась без всяких предчувствий, радуясь скорой встрече со мной. Но прежде хотела убедиться, что дом надежно хранит свою тайну; к тому же ей надо было забрать какие-то вещи. Она обошла весь дом, все уголки, на минуту задержалась здесь, чтобы, открыв шкатулку, обнаружить в ней твой дневник и мои письма к тебе. На том самом месте, где она продумывала план спасения, ей привелось узнать, что все потеряно. Пробежав страницы, полные любви, она убедилась, что ее я никогда не любил. Наша любовь, твоя рукопись, почтовый ящик — обо всем этом она узнала одновременно. Она садится в то самое кресло, в котором я сейчас пишу эти строки. Ей хочется умереть. Она говорила мне, что и вправду помышляла о самоубийстве. Но у нее оставался слабый проблеск надежды. Не все еще потеряно, раз сам я не знаю, почему ты исчезла из моей жизни. Я по-прежнему думаю, что ты больше не хочешь меня видеть. Если я поверю, что между тобой и мной действительно все кончено, если навсегда откажусь от тебя, Ману, тогда у Клер останется шанс спасти брата и удержать меня. Мало-помалу к ней возвращается хладнокровие. Она взвешивает все «за» и «против».

Предупредить Жаллю по телефону было бы чистым безумием. Поэтому она решает ему написать, чтобы ускорить его приезд. Вкратце сообщает ему о создавшейся ситуации, а в ожидании его возвращения вновь занимает твое место. Сначала она просит вернуть твою рукопись. Ей нетрудно было вынуть ее из почтового ящика, ключ от которого она нашла среди писем. Затем звонит мне по телефону. Бедная Клер! Она ведь знала, что, оживляя Ману, возрождает и мою страсть к ней. Но и здесь ей пришлось смириться перед необходимостью. И чтобы довести эту чудовищную игру до конца, приносит мне деньги, которые я вручил тебе в счет аванса. Пойму ли я, наконец, что мне не следует любить такую неблагодарную, эгоистичную Ману? Но увы! Я снова пишу тебе. И каждое из моих писем доказывает ей, что я никогда не исцелюсь от этой любви. Когда она звонит, я беру трубку и говорю такие вещи, которые ее потрясают. Ведь я не знал, что, обращаясь к одной, на самом деле говорю с другой. Я бесконечно страдал сам, но и ей причинял немыслимые страдания. Мы должны простить ее, Ману.

…Продолжаю свою исповедь, и мне становится легче. Уже поздно. В распахнутое окно доносится запах цветов. Ману, потерянная, обретенная, утраченная безвозвратно. Что еще сказать? Из всех нас я оказался самым слабым, самым ничтожным. Да, я вел себя подло. Теперь приходится расплачиваться, расплачиваться жестоко. И этому уже не будет конца.

Жаллю покончил с собой. Что послужило причиной: муки совести, усталость, нежелание жить? Надо думать, и то, и другое, и третье. Им овладел страх. Клер не пожелала распространяться по этому поводу. Так же как она постаралась не упоминать о моем бегстве. Она долго ждала меня, затем смирилась. И опять судьба смеется над нами: она уезжает в Тегеран, куда ее муж назначен послом.

Ну а я?.. Останусь здесь, Ману, рядом с тобой. Для тебя стану писать книги. Наша любовь начинается снова.

Разгадка шарады — человек[14]

…Et Mon Tout Est Un Homme (1965)

Перевод с французского Л. Завьяловой


Предлагаемый рассказ основан на подлинных фактах, поэтому рассказчик из предосторожности изменил имена участников событий. Читатель, который все-таки узнает себя в одном из персонажей этой странной истории, примет долю ответственности за происходящие в ней события.

«Господин Президент Республики,

сегодня я осмеливаюсь направить вам этот рапорт, поскольку у меня есть основания думать, что дело Рене Миртиля вам никогда не представляли в истинном свете, а некоторые его аспекты, не известные никому, кроме двух-трех человек, от вас даже систематически скрывали. Записки, переданные мною префекту полиции 19 апреля, представляли собой своего рода памятку, и события, отразившие конец этой ужасной истории, никогда не были изложены в письменной форме. Исходя из этих соображений, считаю необходимым вернуться к фактам в их совокупности, поскольку в разрозненном виде они могут вызвать различные толкования, тогда как собранные воедино обретают настолько жуткий смысл, что, наверное, никто не возьмет на себя смелость их пересказать. Поначалу моя роль ограничивалась рамками наблюдателя. Однако предоставленные мне широкие полномочия в силу обстоятельств превратили меня в судебного следователя и позволили проникнуть в глубину тайны, еще более ужасной, нежели тайна Железной Маски или любая другая государственная тайна, разглашение которой рискует стать угрозой общественному порядку. С открывшейся мне правдой надлежит ознакомить высшую инстанцию государственной власти, но не в форме резюме, иначе она может показаться просто невероятной, а в виде последовательного изложения, как я сам пришел к ней, постепенно, через тысячи сомнений. Поэтому я позволю себе не колеблясь вернуться к самому началу этой истории, чтобы постараться не упустить ни одной детали, никого не щадить, дабы этот документ, уже по характеру самих фактов скорее похожий на роман, нежели на судебное донесение, мог бы послужить интересам правосудия и науки.»

19 апреля в одиннадцать часов меня вызвали к префекту полиции господину Андреотти. Вас это вполне может озадачить, поскольку все сотрудники префектуры в тот день отдыхали, так как в понедельник 19 апреля началась пасхальная неделя. Но в пятницу вечером господин Андреотти меня предупредил:

Дорогой Гаррик, не уезжайте из дому. Скорее всего, в воскресенье или понедельник вы мне понадобитесь.

Я несколько лет заведовал его кабинетом и по тону голоса догадался, что речь идет о чем-то весьма серьезном.

— Неужто открыли какой-то заговор против… — начал было я.

— Вот и не угадали. Пока что я не могу ввести вас в курс дела, но не уезжайте на каникулы. Это приказ начальства.

Двое суток в моей голове возникали самые невероятные предположения, поэтому, когда я сел напротив господина Андреотти, мое любопытство было так обострено, что наш разговор запечатлелся в моей памяти с точностью стенограммы. Господина префекта явно что-то беспокоило. Он угостил меня голландской сигаретой — его любимый сорт — и, долго не раздумывая, приступил к делу:

— Дорогой Гаррик, если я не ошибаюсь, вы католик?

— Да, господин префект.

— Отвечайте без обиняков. Если миссия, для которой я предложил вашу кандидатуру, будет вам неприятна, откажитесь, и я подыщу другого. Но, между нами говоря, я предпочел бы получить ваше согласие… Вы обладаете всем необходимым для достижения успеха, и думаю, что ваши убеждения… ваша философия, если вам так больше нравится… делают вас особенно подходящим для выполнения миссии, которую на вас возлагают. Это совершенно особая и очень трудная задача, к которой следует подходить с критериями морали в гораздо большей степени, нежели с позиций научной целесообразности.

Он встал и прошел к высокому окну с видом на город, где по случаю праздника не осталось ни души. Я был озадачен. Явное замешательство Андреотти сказалось на мне. Я стараюсь точно воспроизвести наши предварительные переговоры, поскольку в этом деле важное место принадлежит контексту. В то пасхальное утро никто еще не ведал о последствиях одного важного решения, принятого после долгих размышлений. Но когда час битвы назначен и будущее зависит только от удачи, тогда каждая секунда бесконечно весома и все, способствующее успеху, принимается в расчет. Я и по сей день слышу шаги префекта, приглушенные ворсистым ковром; вижу еле заметное скольжение золотистого солнечного луча по письменному столу и помню, какая борьба между «да» и «нет» шла в моей душе.

— Поймите правильно, — продолжал Андреотти. — То, что мне предстоит вам сказать, это более чем доверительно. Дайте слово, что никому не повторите услышанного.

— Я даю его вам, господин префект. К тому же я холост, подружки у меня нет, а в свободное время я пишу очерк о явлениях, наблюдаемых в парапсихологии. Проболтаться мне просто некому.

— Знаю… Благодарствую… Знаком ли вам профессор Марек?

— Да, по имени. Не тот ли это хирург, который успешно провел весьма неординарные операции на собаках?

— Он самый. Но с той поры Марек шагнул далеко вперед. Будь у него средства, какими располагают некоторые экспериментаторы в Америке, он произвел бы переворот в хирургии.

Андреотти протянул мне фото, и я увидел усталое лицо, изборожденное морщинами. Те, что проходили по лбу, весьма впечатляли. Но вдоль носа и вокруг рта образовалась целая сеть трещин — тонких, как порезы бритвой, или глубоких и словно подвязывающих отвислые щеки. Глаза карие, лишенные тепла, неподвижно глядели в сторону. Короткий седеющий ежик волос приоткрывал крупные, мясистые, чуть торчащие уши. Я прочел подпись: «Антон Марек».

— По происхождению он чех, — сказал Андреотти. — В момент венгерского восстания бежал во Францию и поселился в Вилль-д’Аврэ. Вы увидите его клинику, когда поедете туда. Она под стать ее владельцу. Марек… как бы вам доходчиво объяснить… Эйнштейн и Эдисон в одном лице. Смесь теоретика и практика, способного на сомнительные поделки. Он живет там среди своих собак с маленькой бригадой учеников-фанатов и, надо признать, творит чудеса. Пресса поведала не все, но даже то, что она обнародовала, прошло незамеченным, так как американцы и русские достигли в сфере трансплантации органов таких результатов, которые впечатляют гораздо сильнее. Теперь уже не проблема пересадить ногу, руку, почку одного человека другому. Обычно такая операция проходит успешно, однако пересаженный член или орган приживается не всегда, и нейтрализовать реакцию отторжения организма порой крайне трудно. А Мареку удается преодолеть отторжение. Но о его методе никто не знает. Я хочу этим сказать, что нами предприняты все необходимые меры для неразглашения тайны. Разумеется, в детали я не вдаюсь. Тем не менее могу вам поверить такой секрет: экспертная комиссия ознакомилась с отчетами по опытам Марека на собаках — оказалось, что результаты просто ошеломляют. Марек способен не только пересадить от одного животного другому сердце, печень, легкие и тем более лапу, но также… вы слышите, Гаррик… голову. Иными словами, он способен осуществить любую пересадку.

— Меня это не очень удивляет, — сказал я. — Скрибнер, в Соединенных Штатах, давно уже сделал пересадку искусственных почек, а совсем недавно я прочел длинную статью о создании банка органов. Журналист напоминал, что по инициативе медицинского еженедельника был создан банк глаз, и ратовал за открытие лаборатории экспериментальной хирургии при медицинском факультете. Я знаю также, что один русский — Анастас… по фамилии на «ский»… Лапчинский, кажется, — пересадил собаке по кличке Братик лапу другой собаки, предварительно сделав ей переливание крови животного другой породы.

— Но голова, дорогой мой Гаррик, голова?..

— Да, это просто невероятно. Тем не менее, поскольку сращивание нервов и артерий стало уже повседневной практикой, я не вижу…

— Тем лучше, тем лучше. В конце концов, это я, быть может, отстал от жизни, — сказал Андреотти. — Весьма рад, что вы оказались столь компетентны. Поистине, вы именно тот человек, какой нам требуется. Но слушайте дальше.

Префект снова сел, задумался, затем продолжил:

— Марек хвастался, что может получить подобные результаты, оперируя на людях. Но только понимаете, в чем загвоздка… Спрашивается: где брать доноров? Понятно, когда отец готов отдать руку своему ребенку, пострадавшему в аварии. Можно также вообразить старого человека, отписывающего себя науке, если мне позволено так выразиться…

— Нет, — возразил я, — для подобных операций требуются молодые и безупречно здоровые люди.

— Этого тоже недостаточно, — сказал префект. — Вы забываете про юридическую сторону проблемы. Допустим, вы захотели бы в интересах будущего науки отдать ей легкое, или почку, или другую часть своего тела. Так вот, вы не имеете на это юридического права. Отбросим случай с отцом или матерью, жертвующими собой ради ребенка, что тоже порождает проблемы, по ныне действующим законам никто не имеет права добровольно соглашаться себя изувечить.

— Остаются смертники, — сказал я.

— Точно! Совершенно очевидно, что приговоренный к смертной казни, молодой, здоровый субъект и к тому же давший согласие — таково основное условие, — вот тот человеческий материал, который может быть предоставлен в распоряжение ученого.

— Но такого почему-то никогда не происходит. Я лично ни о чем таком не слышал.

Андреотти посерьезнел. Он наклонился ко мне, словно опасаясь, что его услышат посторонние.

— Ошибаетесь. У нас есть осужденный. Это Миртиль.

Я совершенно позабыл про Рене Миртиля. А между тем два года назад все газеты наперебой писали о нем в хронике происшествий. Он похитил в аэропорту Орли груз с золотом, предназначавшийся Национальному банку Франции. Поистине, ограбление века! Четырех миллиардов как не бывало. Два конвоира убиты. Миртиля приговорили к смертной казни. Но потом другие события постепенно заслонили это происшествие. Мало ли в мире государственных переворотов и военных агрессий, чтобы к убийце, пусть даже гениальному, у публики пропал интерес?

— Миртиль согласился по доброй воле, — сказал префект. — Он — особый случай.

— Значит, преступник в курсе дела?

Андреотти вздохнул:

— Дорогой друг, вот уже несколько месяцев без нашего ведома происходит такое!.. Скажем, если угодно, что государственными интересами прикрываются в тех случаях, которые бы в иные времена… Ладно, об этом ни слова. В самом деле, я узнал, что Миртиль предчувствовал…

— Но послушайте, господин префект, это же немыслимо… Ну кто пожелал бы присоединить… к своему телу… часть тела убийцы…

— Погодите, не горячитесь… У вас еще будет много поводов для удивления… Сначала вернемся к Миртилю. По правде, говоря, это он сам однажды известил через капеллана директора Санте,[15] что готов посмертно отдать свое тело медикам, ученым и тем самым способствовать прогрессу науки. В тюрьме Миртиль совершенно переменился… Я встретился по приказу начальства с его духовником, человеком весьма достойным. По его словам, Миртиль искренне обратился к вере. С того дня, как он вышел из-под влияния своей любовницы, некой Режины, которая по-прежнему заключена в Петит-Рокет, он преобразился.

— Или же разыграл комедию.

— Но какая ему корысть?.. И потом, вы же понимаете, одни его слова нас не устроят. Нет. В том-то и дело, что Миртиль, в доказательство своих слов, указал место, куда он спрятал украденное золото, так что мы вернули сокровища по принадлежности… Словом, когда я говорю «мы»… вы меня понимаете… Поэтому-то его предложение и было принято… — префект понизил голос, — и вот почему его апелляцию о помиловании отклонили лишь на прошлой неделе. С решением тянули до того момента, пока все не подготовили. Казнь Миртиля состоится завтра утром.

— Признаюсь, господин префект, что не вижу…

— Сейчас увидите. Подведем итог: с одной стороны, у нас имеется хирург, способный осуществить, как я вам только что сказал, полную пересадку. С другой — универсальный донор, поскольку все части его тела — вы меня поняли — все!.. — предоставлены в наше распоряжение… Наконец, настал тот день, когда по прогнозам дорожной полиции на дорогах ожидается двести пострадавших… Ну как, теперь вы догадываетесь о характере намеченного эксперимента?

Да, меня внезапно осенила догадка, и это было таким потрясением, что я не мог удержаться и тоже встал и зашагал по просторному кабинету префекта, богатая драпировка которого, несомненно, никогда не приглушала более невероятные конфиденциальные сообщения.

— Это безумие, господин префект, — заявил я. — Чистое безумие!

— Вначале я реагировал точно так же, как вы… Но как, по-вашему, когда была взорвана первая атомная бомба, разве это не было безумием? А когда послали первого человека в космос, разве это не было безумием? Мне сказали… вы меня внимательно слушаете?.. что Франция имеет возможность занять первое место в той сфере, в которой, по утверждению врагов нашего государства, а также некоторых его друзей, другие страны давно ушли вперед. Следовательно, эксперимент состоится… Точнее, он уже проводится… Позвольте мне закончить. Прежде чем вдаваться в подробности, я должен вас предупредить, что все это сохраняется в полной тайне. В курсе событий лишь несколько высокопоставленных лиц. Если Марек потерпит неудачу… ну что ж, тем хуже, придется ждать другого случая. Если же добьется успеха… вот тут-то, мой дорогой друг, в дело вмешаетесь вы.

— Каким образом?

— Вы прекрасно понимаете, что, достигнув положительных результатов, мы не станем сразу трубить на всех перекрестках. Пересадить руку, ногу… голову еще недостаточно. Надо ждать. И нам, возможно, придется набраться терпения на целые месяцы, чтобы увидеть, как чувствуют себя люди, перенесшие такую сложную операцию, не повлечет ли за собой пересадка органов побочных явлений. Короче говоря, нам потребуется человек, который будет поддерживать контакт с нашими подопечными, записывать их высказывания, наблюдать за их реадаптацией. Высшую инстанцию особенно интересует нравственная сторона эксперимента, как я и сказал в самом начале нашего разговора. Вас наделят всеми полномочиями, и вы станете вольны организовать свою работу по собственному усмотрению. Только раз в месяц вы будете представлять мне отчет. Забудьте, что вы служащий префектуры. И, конечно, не может быть и речи о том, чтобы угождать начальству. Объективно констатировать факты — вот, что от вас требуется, проследить, возвращаются ли прооперированные к нормальной жизни или на них легла печать хирургического вмешательства, психологические последствия которого непредсказуемы.

— Не думаете ли вы, что психиатр…

— Только не психиатр! Ничего такого, что могло бы породить у них комплексы. Нет! Вы станете их другом… Войдете к ним в доверие. Я знаю, у вас прекрасно получится. Ну и как? Вы согласны?

— Я хотел бы немножко подумать.

— К несчастью, у нас на это нет времени. Повторяю, эксперимент уже проводится. В этот самый момент все жандармерии парижского округа получили приказ доставлять в клинику профессора Марека лиц, пострадавших наиболее серьезно. Приняты все меры, чтобы их транспортировка ни у кого не вызывала любопытства. Марек отберет объекты, способные вынести пересадку. Это очень сложно из-за различий в составе крови, общего состояния пострадавших, возраста, а в некоторых случаях из-за семейного положения. Возможно, мы столкнемся с жестокими вопросами совести. Теперь вы видите, дорогой друг, почему я обратился именно к вам.

Я был поставлен в крайне затруднительное положение, так как слишком хорошо узнал закулисную сторону политики и ясно видел ожидающие меня трудности, но тем не менее эта необычная миссия меня привлекала. Когда-то я долго колебался, делая выбор между правом и философией. Мой отец настоял на моем поступлении в Административную школу, но я не утратил вкуса к научной работе и все свободное время отдавал изучению таких столь мало известных психических явлений, как передача мыслей на расстоянии, предчувствие, ясновидение. Андреотти хорошо знал, что делает, предлагая мне столь неблагодарное дело. И тем не менее я никак не мог принять окончательного решения.

— Так что же все-таки возьмут у Миртиля для пересадки? — спросил я.

— Но… все, — сказал префект. — У Марека нет намерения использовать только тот или иной орган. Он хочет взять все. Случай слишком уж благоприятный. Подумайте, ведь на нашу голову падут десятки умирающих. У одного раздроблены ноги, второму угрожает ампутация руки, у третьего продырявлен желудок, или раздавлена грудная клетка, или размозжена черепная коробка. Завтра в этот же час Миртиль мог бы исчезнуть в полном смысле слова, но его сердце, голова, внутренние органы могли бы вернуть жизнь невинным жертвам дорожных происшествий. Благодаря ему, шесть или семь человек выживут.

— Какой ужас! — пробормотал я. — Как подумаю, что в эту самую минуту они катят в автомобилях, а уже в следующую… Я вас недопонял. Я счел было, что Марек предполагал пересадить только два или три органа.

— Да нет же! Научный эксперимент состоит именно в том, что он намерен взять тело и расчленить… После хирургического вмешательства от Миртиля не останется больше ничего. Представляете!

Конечно, я представлял и был в какой-то мере даже зачарован этим кошмарным экспериментом.

— Разумеется, — продолжал префект, — реципиенты не узнают, что обязаны спасением жизни части тела или внутренним органам преступника. Что касается Миртиля, то его гильотинируют в Санте, как это происходит обычно, однако при казни будет присутствовать один из сотрудников Марека, и он предпримет все необходимое, чтобы голова казненного никак не пострадала. Для этого нужны особые предосторожности. Мне они не известны, но дело в том, что профессор разработал специальную методу, которая вроде бы задерживает омертвление мозговой ткани. Труп Миртиля отправят профессору Мареку с целью безотлагательной пересадки органов. Улицы будут перекрыты для городского транспорта, чтобы максимально ускорить доставку тела в клинику. Все продумано до мельчайших деталей. Марек наверняка добьется успеха. С этой стороны нам нечего опасаться. Ваша роль заключается в том, чтобы предвидеть непредвиденное.

Я не мог сдержать улыбку.

— Мне нравится сочетание этих слов, — сказал я. — Оно меня ободряет.

— Значит, вы согласны?

— Ладно!.. Согласен.

— Я вам очень признателен, дорогой друг. И если все пойдет хорошо, поверьте, вышестоящие персоны засвидетельствуют вам свою благодарность. Я собираюсь распорядиться завести специальное досье по этому делу. В нем уже лежит curriculum vitae[16] Рене Миртиля и Марека, различные сведения, которые могут быть вам полезны, в частности имена очень немногих людей, которых мы вынуждены поставить в известность. С этого момента вы совершенно независимы. Вы найдете в этом досье также служебное предписание, которое распахнет перед вами все двери. В случае необходимости звоните прямо мне. Но никогда не говорите по телефону ничего такого, что могло бы нас выдать. Мы обо всем договорились?

— Обо всем, господин префект.

— Не забудьте про ежемесячную докладную записку. И вот еще что: для всех сотрудников префектуры вы в отпуске. Не так ли?.. По личным мотивам. А теперь мне остается только пожелать вам успеха.

Он протянул мне руку и, провожая до двери, добавил:

— В порядке совета, на вашем месте я заглянул бы в Штаб…[17] Операцией руководит дивизионный комиссар Ламбер. Мужайтесь, Гаррик!

Я вышел от префекта в состоянии полного душевного смятения. Спускаясь по безлюдной большой лестнице, я осознал, что забыл задать ему тысячу вопросов… Например: а согласятся ли на такой эксперимент семьи пострадавших? Если согласие родственников получено, имеют ли право скрывать от них происхождение органов для пересадки? Что произойдет, если придется выбирать между пострадавшими: кому из них выжить, а кому погибнуть? Я не силен в вопросах совести и чуть было не вернулся к префекту, с намерением сказать ему, что, хорошенько взвесив «за» и «против», понял, что не подхожу для такой миссии. Но это было бы равносильно прошению об отставке. Мне стало нехорошо при одной мысли, что в данную минуту первые жертвы катастроф уже направляются в Вилль-д’Аврэ. Я почувствовал такую растерянность, что был вынужден присесть на скамейку. Открыв досье, я прочел несколько машинописных страниц, посвященных Миртилю. Молодой человек двадцати восьми лет. Два фото — в профиль и анфас, наклеенных на картон. Открытое, симпатичное лицо. Голубые, на вид правдивые глаза, четкий, мужественный, довольно красивый профиль.

Рене Миртиль был сыном фармацевта. Хорошо учился, потом его призвали на военную службу, и он провел тринадцать месяцев в Алжире. Затем все пошло наперекосяк. Подозреваемый в различных кражах со взломом на Лазурном берегу, он был арестован, потом отпущен на волю; арестован вторично за ношение оружия без разрешения и сопротивление общественным властям. Будучи вскоре освобожден, он исчез из виду на два года; служебная записка комиссара Бертена указывает, что Миртиль, возможно, входил в шайку, орудовавшую на Юго-Востоке и специализирующуюся на ограблении банков и почтовых машин. Но доказательств против него не оказалось. Затем несколько свидетелей, внушающих доверие, утверждали, что видели его за рулем грузовичка, задействованного в похищении весьма известного лица. Наконец, следовал список его прегрешений: торговля оружием, валютой, два ограбления ювелирных магазинов средь бела дня в Париже, кровавое сведение счетов на улице Бланш, выстрелы в полицейского регулировщика и, разумеется, hold-up[18] в Орли… Словом, список длинный и удручающий.

На карточке стоял адрес его адвоката — мадам Эбер-Жамен, и я спросил себя, уместно ли нанести ей визит, но, подумав, отказался от этой затеи. Какой веский предлог мог бы я найти для такого шага? Не вызовет ли он подозрения у Эбер-Жамен? Да и чему это послужит, коль скоро Миртилю предстоит бесследно исчезнуть! Зато мне, пожалуй, было бы интересно поговорить с Режиной, которая, по словам комиссара Бертена, немало сбивала Миртиля с пути истинного. Это оказалось сильнее меня: хотелось узнать о нем поподробнее. Я вынужден был себе признаться, что больше всего меня смущала назойливая мысль, что Миртиль умрет, как еще никто не умирал до него. Могила никогда не разверзнется для него. Он уйдет в своеобразное небытие, бросавшее вызов воображению. Я смотрел на фотографию — еще несколько часов, и его лицо станет лицом другого человека, даст приют другим мыслям, возможно посредственным, и, чего доброго, его станут ласкать руки, которые… Нет! Это невообразимо! Если умирающий, которому предназначалась голова Миртиля, был женат, то как должна вести себя женщина в присутствии мужа — живого, но внезапно ставшего чужим и незнакомым? Что мы, в сущности, любим в человеке? Искалеченный мужчина… инвалид войны, у которого обезображено лицо… покинет ли его жена? Но с головой другого?.. А что, если она потребует развода? Возмещения убытков? Что меня особенно бесило в этих проблемах, которые я перебирал в немом ужасе, — это их досадная бессмыслица и, надо признать, смехотворность. Я дошел уже до такой степени усталости, когда насмехаешься над тем, от чего к горлу подступает тошнота. В конце концов, может, эта женщина будет согласна обменять голову заурядного супруга на голову Миртиля. У нее создастся впечатление, что она изменяет мужу со своим же мужем. Стоп! Я дошел до ручки.

Я встал с чувством растущего волнения. Я коснулся того, что префект так изящно назвал «непредвиденным».

Я вошел в кабинет комиссара Ламбера. Он ждал меня и был явно заинтригован, но не позволил себе расспросов, а ограничился тем, что в общих чертах изложил мне ситуацию. Несколько серьезных несчастных случаев в провинции, парочка автомобильных столкновений на подъезде к Парижу, а именно — раздавленная рука в Дурдане. Раненый немедленно отправлен в Вилль-д’Аврэ.

— Речь идет о некоем Оливье Гобри, — объяснил мне комиссар. — Тридцать лет. Положение критическое. Наверняка потребуется ампутация.

— Чем он занимается?

— Рисует. Он живет на улице Равиньян.

— Женат?

— Нет.

— Какая рука?

— Левая. Это ему не слишком навредит.

В этот момент зазвонил телефон, и комиссар бросился к нему. Со сжавшимся сердцем я взял отводную трубку и услышал далекий голос обезумевшего человека, который кричал:

— Алло!.. Пост 14! На выезде с Восточной автострады! Бригадный комиссар дорожной жандармерии Менье. Только что лопнула покрышка, и в результате произошел несчастный случай. Двое убитых и двое тяжелораненых. «Скорая помощь» прибыла.

— Какие именно ранения? — спросил комиссар.

— В одной машине у женщины полностью раздробило ногу. Ее муж погиб. В другой — наоборот: жена скончалась, но муж может выжить, если его прооперировать вовремя. У него оторвана правая нога и множество ушибов.

— Направляйтесь к Вилль-д’Аврэ, как условлено, — приказал комиссар.

Он повернул ко мне побледневшее лицо.

— И это пока не час пик, — сказал он. — Но еще немного, и работы будет хоть отбавляй.

Я думал о мужчине и женщине, чья жизнь зависела от Миртиля. Но решатся ли пересадить одну из ног Миртиля жен…

— Можете ли вы немедленно отправить меня в Вилль-д’Аврэ? — спросил я.

— Ничего проще!

Когда я садился в машину, у меня кружилась голова.


Антон Марек был миниатюрнее и старше, чем я себе представлял. Из-за тика у него постоянно мигало веко, а щека все время дергалась, как шкура лошади, донимаемой слепнями. Его желтые жгучие глаза смотрели на вас со смущающей настойчивостью, возможно, потому, что он плохо изъяснялся по-французски и боялся, что его не поймут. Профессор приветствовал меня с преувеличенной почтительностью и повел в свой кабинет. Обстановка выглядела бедной, но библиотека набита книгами, журналами, публикациями на многих языках. Два окна выходили в просторный двор, окруженный собачьими будками. Время от времени собачья морда тыкалась в сетку ограды или царапала ее нетерпеливой лапой. Распахнутые двустворчатые ворота охранялись жандармом.

В двух словах я объяснил Мареку, в чем состоит моя миссия, и теперь он вводил меня в курс своих работ или скорее, получив в моем лице любезного слушателя, щедро развивал перед ним свои теории. Очень скоро я понял, что ему хотелось взять реванш за трудное и безвестное прошлое. Эта защитительная речь, пересыпанная научными терминами, была недоступна мне, профану по части медицины.

Я прибыл сюда не для того, чтобы слушать лекции, и попытался вежливо дать ему это понять. Какое там! Этот человек принадлежал к породе исследователей-одиночек, которые живут ради того, чтобы в один прекрасный день торжествовать победу; что возьмет в них верх — гениальность или фанатизм, — никто не знает. В то же время в том, как он, поддакивая, качал головой и наклонялся ко мне, сквозило желание угодить, понравиться, и меня это несколько коробило. Антон Марек! Имя ассоциировалось с двадцатью годами войны, погромов, путчей, исступленной борьбы, нищеты. И вот этот раздавленный жизнью тип возжелал воскрешать людей!

— Я полностью вам доверяю, господин профессор, — сказал я. — У меня всего лишь один вопрос: не могу ли я обосноваться здесь до завтра?

Разумеется, да. Места хоть отбавляй. Комнаты переоборудованы и обставлены на современный лад. Впрочем, если я желаю осмотреть… Я согласился и был приятно удивлен: Марек замечательно преобразил бывший отель, купленный, по его утверждению, за бесценок. Спальни оказались тесноваты, поскольку он разделил перегородками несколько комнат надвое, но комфортабельны. Я пожелал заглянуть и в операционное отделение, но, к сожалению, вход в эту часть дома посторонним воспрещался. Повсюду царила деловая атмосфера. Суетились санитары. Секретарь у входа в коридор, ведший в операционную, яростно стучал по клавишам пишущей машинки.

— Что-то не видно женщин, — заметил я.

— Я опасаюсь болтливости, — с озабоченным видом ответил Марек.

В этот момент во дворе остановилась машина «Скорой помощи». Мы прибавили шагу. Моторизованный полицейский, сняв очки, поздоровался с нами.

— Принимайте еще одного бедолагу. Наткнулся на грузовик, перевозивший балки. Представляете, балки — в праздничный-то день!.. Он врезался с такой силой, что проткнул себе грудную клетку.

— Очень хорошо, — пробормотал Марек. — Очень интересный случай.

Тем временем, санитары осторожно доставали из «скорой помощи» носилки.

— Вот его документы… — продолжал мотоциклист. — Роже Мусрон, двадцать два года. Проживает по улице Сен-Пер… Страх Божий смотреть на все это!

Носилки медленно продвигались к операционной. У меня едва хватило времени мельком увидеть восковое лицо, приоткрывшийся рот и передние зубы.

— Правых ног больше мне не привозите, — велел Марек мотоциклисту. — С меня хватит. Я бы хотел левую ногу, правую руку, живот… и голову… главное — голову.

— Черт знает что! — сказал удивленный мотоциклист. — Как будто бы дело во мне… Я тут ни при чем.

Нетерпеливо топнув ногой, он завел мотор и поехал впереди «скорой помощи». Марек извинился и ушел. Ему надо было срочно заняться пострадавшим. Так что я завладел его кабинетом, чтобы иметь под рукой телефон, и позвонил комиссару Ламберу. Тот как раз готовился направить сюда человека, правая рука которого была в очень плохом состоянии.

— Какого он возраста?

— Ему пятьдесят два.

— Исключено, — сказал я. — Нам нужны субъекты между двадцатью и тридцатью, не старше.

Субъекты! Вот уже и я усвоил лексикон профессора! Но после приезда в клинику я ощущал себя совершенно другим человеком. Первый шок прошел, и я начал постепенно привыкать к этой невероятной ситуации. Я закурил сигарету, чтобы перебить неприятный запах, царивший в клинике, и пробежал глазами сведения о любовнице Миртиля, поскольку мои мысли все время возвращались к осужденному.

Режина Мансель работала манекенщицей и пару раз снялась в рекламных фильмах. Она познакомилась с Миртилем в Париже и, по ее словам, знать не знала о занятиях своего любовника. Ее осудили на два года тюрьмы за хранение краденого, но вскоре должны освободить. В сложившейся ситуации она опасна, а Андреотти, возможно, недопонимает этого. Что произойдет, если Режина в один прекрасный день узнает голову Рене Миртиля на плечах другого мужчины? Она может поднять шум. А что, если мужчина, которого нам скоро привезут, женат? Я молил Бога, чтобы он оказался холостым. Задерживать Режину Мансель в тюрьме было невозможно. Но и в этом случае удастся ли нам сохранять тайну? Стоило мне призадуматься и детальней разобраться в проводимом эксперименте, как я обнаружил новые трудности. В высшей инстанции, несомненно, интересовались, главным образом, научными аспектами. А вот человеческий фактор был взвешен недостаточно тщательно. Я находился тут как раз для того, чтобы изучить его, и намеревался сделать это с величайшим тщанием. К несчастью, я не мог предусмотреть и предупредить неизбежные последствия. Только что я нащупал одно. А сколько осталось незамеченных и еще более серьезных? Не говоря уже о некоторых проблемах, которые меня будут преследоваться это предчувствовал. Например, вопрос о душе Рене Миртиля…

Зазвонил телефон. На проводе комиссар.

— Алло… Возможно, у меня для вас кое-что есть… Парень, который застрял под грузовиком на остановке. Его сейчас достают оттуда автогеном. Он жив, но, похоже, у него совершенно раздроблен таз.

— Возраст?

— Тридцать один год. Его зовут Франсис Жюмож. Живет в Версале…

— Посылайте. А нет ли у вас левой ноги? Нам была бы нужна левая мужская нога.

— Я передам.

В тот момент, когда я клал трубку, вошел профессор.

— Головы все еще нет? — спросил он.

— Нет. Зато нам посылают таз.

— Вечно одно и то же. Но меня интересует голова! Без головы эксперимент не состоится. Ну, хотя бы перелом черепа. Как это вы говорите… Когда нет рыб, обойдемся раками?

— Нет… на безрыбье и рак — рыба… Как поживают пострадавшие?

Он пошевелил пальцами, словно желая впихнуть их в слишком тесную перчатку.

— Надежды не теряю… Но время не терпит… Последний очень плох…

Голова поступила в клинику уже на исходе дня. Если говорить точно, то целых три, но с общего согласия мы отвергли голову человека, признанного алкоголиком. У двух остальных шансы были равны. Я настаивал на том, чтобы Марек выбрал холостого, он согласился с моими доводами. Итак, мы остановились на Альбере Нерисе. Тридцать четыре года, банковский служащий. С ним у нас, возможно, возникнет меньше хлопот. Если художник, Этьен Эрамбль и Симона Галлар не создавали дополнительных затруднений — слишком уж велико счастье вновь обрести утраченные конечности, — то другие не могли лечь под нож хирурга без согласия родственников. Я уже телеграфировал матери Жюможа и сестре Мусрона в провинцию, где те проживали, заранее зная, что это делается для проформы, и обе предоставят Мареку свободу действий, но полагалось их предупредить и заручиться согласием. Что касается Альбера Нериса, то у него из родственников оказались лишь дальние — двоюродные братья. Комиссар прислал мне подтверждения около шести вечера, чем и развязал нам руки. Но выдержит ли Нерис операцию? Он умирал и производил впечатление человека слабого здоровья. К тому же он был заметно миниатюрнее Миртиля. Для его плеч голова осужденного окажется довольно тяжелой ношей! Тем хуже! Выбора не было. Требовалась еще одна правая рука. На всякий случай одну отложили для нас в Лионе, где пешехода переехал троллейбус… но и тут рост не совпадал. Тем не менее, если не найдется ничего лучшего, пострадавшего доставят ночью самолетом. Я хотел навестить пациентов. Марек возражал. Его сотрудники готовили их для решающего хирургического вмешательства.

— А знает ли Симона Галлар, что ей пересадят мужскую ногу?

— Нет, — признался профессор. — Я только пообещал ей сделать все, чтобы она не осталась калекой. Но если в течение ночи мне не доставят мужчину, которому потребуется нога Миртиля, я отброшу всякие колебания. Думаю, это будет правильно.

Я удержался от улыбки. Но профессор не шутил. Впрочем, он, похоже, не умел шутить. Просто сам он никогда не согласился бы на пересадку женской ноги. Я догадался, что раньше Марек, несомненно, занимался эстетической хирургией, пока не перешел к исследованиям в области трансплантации. Его доходам больше неоткуда было взяться. Я навел справки в префектуре.

Около семи вечера я наскоро перекусил в кабинете профессора. Марек присоединился ко мне и выпил чашечку кофе. Он казался усталым и нервным, а также раздраженным. Жюмож внушал ему сильное беспокойство.

— Будь у меня этот Миртиль под рукой, — доверился он мне, — я мог бы им распоряжаться свободно и был бы уверен в успехе. Но существует закон. Гильотинируют на заре. Почему не ночью, а? Какая разница? Спрашивается, ну как при таких условиях двигать науку?

Он налил себе вторую чашку и, выпив горячий кофе залпом, схватил телефон. Ему пришлось убеждать целую минуту, прежде чем его соединили с директором Санте.

— Говорит Антон Марек. Да, я тоже, господин директор.

Он протянул мне параллельную трубку.

— Это по поводу осужденного… скажите, а он волнуется?

— Нисколько, — ответил директор тюрьмы. — В данный момент Миртиль беседует с капелланом, как и каждый вечер. Они вместе молятся. Это скорее Миртиль утешает священника. Уверяю вас, весьма впечатляющее зрелище.

— Ладно, ладно… Тем не менее, если он будет плохо спать, ему следует принять успокоительные капли, которые я прописал… Двадцать капель. Все пока без изменений?

— Процедура закончится в пять тридцать утра.

— А нельзя ли… чуть пораньше?

— О-о! Это было бы грубым нарушением тюремного распорядка.

— Плевал я на распорядок, — проворчал Марек и в сердцах швырнул трубку. — В конце концов, господин Гаррик, осужденный согласен… Все согласны… Ну разве же это не абсурд? — И вышел, хлопнув дверью.

Я получил еще несколько телефонограмм, не представляющих никакого интереса, и продолжал собирать данные о пострадавших, поступающие по телефону, а затем направлял их в больницы. У нас еще не было правой руки, а движение на въездах в Париж становилось спокойнее. Еще немного, и нам уже не придется рассчитывать на что-либо, кроме потасовки. И тем не менее удача нас не покинула. В четверть двенадцатого, когда я задремал, хотя всячески силился бодрствовать и фиксировать все детали этой памятной ночи, раздался еще один телефонный звонок.

— Говорит комиссар Дюселье… Я замещаю комиссара Ламбера… мое почтение, мсье… у нас здесь тяжелораненый… велосипедист, ехавший без фонаря… У него оторвано полруки. В данный момент мы пытаемся остановить кровотечение.

— Возраст?

— Лет тридцать.

— Прекрасно. Посылайте его к нам.

Я сам пошел во двор встречать «скорую». Собаки метались, лаяли, возбужденные необычными хождениями взад-вперед. Я заметил, что это была великолепная ночь… последняя ночь Рене Миртиля! Возможно, Миртиль еще молился. За кого? О чем? Где будет его душа, когда его тело поделят на семерых? Нужно будет обратиться с этим вопросом к теологу, а у меня не было времени на дальнейшие размышления — прибыла «скорая помощь». На ее тихий гудок явились санитары. Подъезд осветился, и носилки извлекли из машины. Мелькнуло бледное лицо, черный китель, белый стоячий воротничок. Санитары набросили на пострадавшего одеяло. Я подошел к шоферу.

— Официант?.. Он возвращался с работы?

— Ничего подобного. Кюре. У него старый, разбитый велик без фонаря. В него врезались одним махом… Однорукий кюре… плохо ему придется.

— Да замолчите же! — закричал я, выйдя из себя.

— Ах! Извините… Я, знаете ли, ничего против них не имею. У каждого своя работа.

Он повернулся и ушел. Один из санитаров в вестибюле передал мне портфель священника. Антуан Левире, двадцати девяти лет, викарий в Ванве. Я был подавлен. Мне казалось, что я вижу сон, думаю головой другого. Что, если Нерис будет находиться в таком же состоянии, когда воспользуется головой Миртиля? Я пощупал карманы. Сигареты кончились. Я позвонил, чтобы мне принесли кофе — большой кофейник. Почему не признаться откровенно? Я был в шоке… Священник — один из семи подопытных свинок… Нет, мне это казалось недопустимым и чудовищным. Надо было побороть еще один предрассудок! Префект был прав, утверждая, что любой научный эксперимент вначале кажется безумным. Собрав всю свою волю, я все же дрожал, воображая себе, как священник Левире осеняет себя крестом рукой преступника.

Разумеется, эта рука уже перестанет быть рукой Миртиля. Она как бы ассимилируется новым владельцем. Когда человеку переливают кровь, разве она не усваивается его организмом? Значит?.. Какая, в сущности, разница между кровью другого и рукой, кистью, головой другого? Я был бы плохим наблюдателем, если бы со всей решительностью не приказал своему воображению умолкнуть. Моя обязанность — изучать результаты эксперимента объективно, абстрагироваться от любой предвзятой мысли, любого предрассудка… Что касается души Миртиля… Ну что ж, допустим, лев пожирает миссионера. Плоть второго становится плотью первого. В результате от тела не остается ровным счетом ничего… а душа претерпит судьбу, общую для всех душ… В чем же проблема?..

Несмотря на кофе, мои мысли путались. Телефонный звонок вывел меня из состояния отупения. Было немногим за полночь. Звонила мадам Жюмож, чтобы справиться о сыне. Я успокоил ее как мог и уточнил, что, поскольку визиты запрещены до нового распоряжения, ей абсолютно незачем выезжать из дому. О результатах операции ее будут информировать. Немного погодя позвонила сестра Мусрона. Я сказал ей примерно то же самое. Осталось еще пять часов ожидания… Около трех ночи с первого этажа донеслась какая-то возня. Должно быть, готовились принять останки Рене Миртиля. А там, в тюремном дворе, настала пора устанавливать гильотину. Я отодвинул журналы, которыми был завален диван, и, высвободив угол, решил спокойно прикорнуть. И провалился в сон. Меня разбудил профессор.

— Извините, — сообщил он, — но сейчас пять утра. Момент приближается.

— Как пострадавшие?

Пока все держатся. Если чуточку повезет, думаю, управимся.

— Но вы не сможете делать семь операций подряд!

— Нет. Пересадку конечностей сделают мои ассистенты… Подобная операция не представляет особой трудности. А сам я прежде всего займусь головой. Вот эта операция исключительно длительная и тонкая. Надеюсь, что они там, в тюрьме, не совершат…

— Оплошности…

— Вот именно. Нож гильотины не должен падать как Бог вложит в душу.

— Вы хотите сказать: как Бог на душу положит…

— Именно это… У меня там ассистент, которому поручено регулировать процедуру. Наибольшее время потребует наложение гипса, закрепляющего голову на торсе. Не желаете ли меня сопровождать?

Мы вышли во двор. Стояла ясная ночь. Издалека доносился перестук колес проезжавших мимо поездов, а в воздухе уже пахло сеном, мокрой травой, распустившимися цветами.

— Как долго длится выздоровление? — спросил я.

— У собак — недолго. А у человека — не знаю. Благодаря разработанной мною методике, это, я полагаю, дело нескольких недель. Я веду речь о голове. Для других органов — намного меньше.

— И вы думаете, что Нерис полностью обретет свои умственные способности?

— А почему бы и нет? Возможно, его придется перевоспитывать. И у него неизбежно наступит расстройство памяти…

— Не хотите ли вы сказать, что воспоминания Миртиля перемешаются с его собственными? Вот ужас!

— Нет, вовсе нет… Но ему придется освоиться с новым инструментом… как скрипачу, который меняет скрипку.

— Признаюсь, что такое представление кажется мне несколько… не обижайтесь, профессор… несколько упрощенным.

— Возможно. Посмотрим.

— А кого вы оперируете после Нериса?

— Жюможа… он — исключительно интересный случай: ему придется заменить все внутренние органы, включая половые. Но как только начинаешь работать над слизистой оболочкой и нервами, которые легко отделяются, продвигаешься быстро и почти ничем не рискуя. Надеюсь к вечеру закончить.

— А Мусрон?

— Им займется мой второй ассистент. Пересадка сердца — операция сравнительно простая. Для легких существует фокус…

— Прием.

— Да, благодарю… прием, который нужно освоить. Я разработал методику, значительно упрощающую такую операцию; она позволяет пропилить только два ребра. Больной встанет на ноги дней так через десять.

— Жаль, что у вас не нашлось мужчины для левой ноги Миртиля.

— Да, я и сам сожалею об этом больше всего. Хотя данный эксперимент может стать весьма поучительным.

— Мадам Галлар хромать не будет?

— Никаких причин. Она одного роста с Миртилем. Но ее левая нога, разумеется, будет намного мускулистей правой. Ей придется носить брюки или длинные платья.

— А если… Извините, мне пришла в голову нелепая мысль… Что, если ваши пациенты окажутся жертвами новой аварии… можно ли им повторить пересадку? Например, мадам Галлар однажды, в результате обстоятельств, которые я себе плохо представляю, попадет в катастрофу. Сможет ли она получить левую ногу, принадлежащую женщине?

— Конечно. Я утверждаю, что с точки зрения хирургии любая пересадка возобновляема бесконечно. Я как раз и хочу доказать, что тем самым проблема смерти решена. Единственная неразрешимая проблема — доноры. Но она скорее политическая, нежели медицинская.

Марек поднял руку, чтобы посмотреть на часы.

— Пять часов двадцать минут, — сообщил он.

Марек не задумывался о Миртиле и его смерти. Миртиль был для него лишь сочетанием костей, артерий, тканей — своего рода резерв, из которого он готовился черпать. Перед моими глазами был ученый в чистом виде. Что им двигало: тщеславие, желание славы? По моему впечатлению, в него вселился демон научного поиска. Этот человек был способен сожалеть о лагерях смерти, которые могли бы поставлять ему доноров в неограниченном количестве. Поистине, это было единственным «политическим» решением проблемы. Неужто настанет день, когда человечество будет держать в клетке людей, как подопытных свинок, как Марек — своих собак?

Было прохладно. В Санте Миртиль уже, несомненно, направлялся к гильотине. Мне вспоминались книги, статьи, фильмы: огромный коридор, вереница мужчин в черном и осужденный на казнь в своей рубахе смертника с широким вырезом и связанными за спиной руками шагает рядом с капелланом… Я жалел Миртиля.

Где-то часы отбили половину, и зазвучали другие удары, степенные, на колокольне, в мэрии… Нож гильотины упал. Миртиль был мертв. Я мысленно молил Бога о прощении. Но, возможно, эта смерть таинственным образом входила в чьи-то высшие соображения? Раскаявшийся преступник, с одной стороны, а с другой — умирающие, которые оживут. Зачем же сразу восставать? Разве не такие люди, как Марек, время от времени наносят решительный удар Истории?

— Они с этим никогда не покончат, — проворчал Марек.

Его-то угрызения совести не мучили. Он пританцовывал, чтобы согреться, растирая руки, как атлет, который перед опасным упражнением проверяет свою гибкость и собирается с силами; к нам присоединились два санитара. Они переговорили с профессором на непонятном мне языке.

— Они не знают французского? — спросил я.

— Очень плохо… Я избегаю всякой болтовни. A не то нас атакуют журналисты, и работать станет невозможно.

— Тем не менее в один прекрасный день придется открыть миру, что…

— Как можно позднее, — прервал меня профессор. — К тому моменту у меня может хватить времени и средств построить где-нибудь на отшибе хорошо охраняемую клинику.

— Но… родственники прооперированных?.. Вы не намерены их отталкивать?

— Нет… нет, разумеется.

— Как вы объясните им… все это?

— Тут я рассчитываю на вас. В конце концов, для этого вы и находитесь здесь… Им достаточно сказать, что органы были взяты у неизлечимых больных. Такое уже проделывали с глазами, и многим это известно. Так что никто не удивится. Естественно, вы порекомендуете им хранить молчание. Все поймут. Ни родственники, ни оперированные сами не заинтересованы в том, чтобы их имена фигурировали в газетах, их раны фотографировали, дома осаждали любопытные…

Вдруг издалека донеслись две ноты полицейской сирены.

— Приехали! — вскричал Марек. — Все по местам!

Несколько мгновений спустя, предшествуемые мотоциклистами, во дворе разворачивались черная машина и фургон; санитары открыли его заднюю дверцу и вытащили гроб, еще в пятнах крови. Подняв его вчетвером, они бросились в клинику.

— Что здесь собираются с ним делать? — спросил один из мотоциклистов. — Воскрешать?

— Как он себя вел? — ответил я вопросом на вопрос.

Жандарм передернул плечами.

— Похоже, отчаянная голова. Пошел под нож, как другие идут покупать билеты национальной лотереи. Это уже не мужество, а безрассудство.

— Что ни говори, — сказал второй жандарм, — а нужно им обладать, чтобы сохранять на лице улыбку в то время, как нож уже завис над тобой. Поверьте мне!

Во дворе клиники все пришло в движение. Мотоциклисты отдали мне честь, и кортеж уехал. Собаки выли. Кто-то опустил жалюзи. Самое тяжкое осталось позади. Мне больше не хотелось спать. По правде говоря, ничего не хотелось. Я был праздношатающимся, без цели, без мысли. И когда провел оборотной стороной ладони по щекам, то обнаружил, что они весьма нуждались в бритве, и вернулся в клинику. Входя в кабинет, я услышал мягкое шуршание колес и увидел семь каталок на резиновом ходу. Пострадавшие лежали на них неподвижно, словно каменные изваяния. Они исчезли в операционном отделении, оставляя за собой легкий запах эфира. Я подошел к телефону и позвонил префекту по его домашнему номеру.

— В общем, все идет хорошо, — сказал он мне после того, как я доложил ему обстановку.

— В каком-то смысле да, господин префект. Все идет хорошо.

— Что-нибудь не так?

— Я устал, хочу спать.

— И это все, вы уверены?

— Да, уверен. А еще я плохо себя чувствую. Я был недостаточно подготовлен!.. Можно мне задать вам вопрос?

— Давайте.

— Почему именно Мареку доверили подобный эксперимент? Знаю, он получил наше подданство. Поймите меня правильно, господин префект.

— О-о! Да я вас прекрасно понимаю. Так вот, строго между нами — потому, что в прошлом году он спас нынешнего министра здравоохранения. Тсс!.. Его считали обреченным самые крупные светила. Мареку удалось то, от чего отказались другие. Теперь вам понятно? Так что ведите себя с ним осмотрительно. И держитесь, ладно?

— Держусь, господин префект.

Знай я, что меня ждало, утверждал бы это с меньшей уверенностью.


В среду вечером, то есть через тридцать шесть часов после доставки тела Рене Миртиля в клинику, семеро оперированных вроде бы оклемались. Профессор не хотел вселять в нас чрезмерную надежду, но радость и гордость звучали во всех его речах. В особенности он был счастлив пересадкой головы Альберу Нерису.

— Его жизнь пока висит на волоске, — объяснил профессор на своем странном языке, — но он уже может глотать… нормально дышит… Его веки поднимаются и опускаются… слышит… Сердце работает в хорошем ритме… О психических функциях в собственном смысле этого слова судить рановато. Тут я еще не могу сказать ничего определенного, но думаю, все пойдет на лад. В данном случае я все еще действую на ощупь… Ведь это впервые, не правда ли?

— Вы устали?

Марек обратил ко мне свои желтые глаза — они выражали беспокойство.

— Все мы изнурены.

Он предоставил мне право, в котором пока отказывал родственникам, — навестить пациентов. Жюмож и Мусрон еще не полностью вышли из коматозного состояния. Из огромных стеклянных колб, висевших на кронштейнах, оперированным поступал по трубкам специальный физиологический раствор, формулу которого Марек подробно объяснял мне, но я слушал его невнимательно. Я был напуган, не признаваясь себе, внушающим тревогу состоянием людей, перенесших сложнейшие операции, поскольку оно не казалось блестящим. Что касается Нериса, то на его лице были приоткрыты лишь иссохшие губы и кончик носа. Остальное скрывали бинты и металлический шлем, оберегавший голову и плечи. Профессор ощутил мою тревогу.

— Они отупели от транквилизаторов… К тому же шоковый эффект дает о себе знать довольно долго. Но через двое суток, увидите, они наберутся сил.

— А что, если, несмотря ни на что, результаты окажутся плачевными?

— Сделаю анатомическое вскрытие — у меня есть на это специальное разрешение, в котором мне не могли отказать, — и извлеку уроки на будущее. Первые опыты всегда сопряжены с риском.

— Вы все предусмотрели.

— Я привык все предусматривать.

— У вас большой штат сотрудников?

— Нас шестеро хирургов, это значит — пять учеников и я сам. С десяток ассистентов и санитаров, не говоря о персонале, который занимается домом, секретариатом, животными. Всего двадцать два человека. Кстати сказать, я хотел бы впоследствии оставить Нериса при себе, если только он согласится. Это легко, поскольку семьи у него нет. Я хотел бы изучить на нем последствия трансплантации. У него могут возникнуть второстепенные осложнения, и я намерен установить за ним постоянное медицинское наблюдение.

— Это звучит убедительно, — сказал я. — Со своей стороны, я попросил бы у вас разрешения беспрепятственно ходить по клинике и видеть наших пациентов в любое время.

— Договорились.

Назавтра я вошел в контакт с родственниками. Как мы и условились, я рассказывал им, что пересаженные органы взяты у людей, безнадежно пострадавших при автомобильной катастрофе. С другими я даже не говорил о пересадке. Газеты посвятили казни Миртиля лишь коротенькую заметку. Мы были спокойны.

Лучше всех перенес операцию кюре. Я навещал его каждый день. Он был веселым и сразу проникся ко мне дружескими чувствами. Мне он тоже нравился, но я остерегался его вопросов. Вот почему я, не подавая виду, пристально за ним наблюдал. Новая рука возбуждала у него огромное любопытство. Он мог наблюдать за пальцами, торчащими из шины, в которой покоилась пересаженная рука, и эти пальцы его завораживали.

— Просто любопытно, — сказал он, — ведь могли же ампутировать руку, и казалось бы, радоваться надо, получив новую. А между тем мне как-то не по себе. Не знаю, как это объяснить… Такое ощущение, что я не один… Это не моя рука, понимаете?

— Вам больно?

— Не очень.

— Вы чувствуете свою правую руку?

— В данный момент никакой разницы с левой. Когда я просыпаюсь и вижу ее, я всегда вздрагиваю. Внутренне она моя, если угодно… Но внешне она чужая. Форма пальцев для меня непривычна, в особенности ногти… Эти ногти меня поражают. И потом, она какая-то квадратная, широкая, мощная. Я задаюсь вопросом: сумею ли я ею пользоваться? Иногда она наводит меня на мысль о лошади, которую придется дрессировать в манеже…

Его речи меня смущали. Я менял тему разговора. Священник говорил мне о своей жизни, о своих трудностях с прихожанами, утратившими веру. Он был одним из тех крепких, напористых священников, каких готовят сейчас к покорению пригородов, с короткой стрижкой упрямых волос, с наивными глазами и детским румянцем. Как бы я ни старался его отвлечь, он постоянно возвращался к своей проблеме.

— Понимаете, мсье Гаррик, когда мне предложили сделать пересадку руки, я согласился не задумываясь. Я был в шоковом состоянии. А вот теперь я очень хотел бы знать, откуда взялась эта рука. Ведь когда усыновляешь ребенка, наводишь справки о семье.

— Согласитесь, что это сравнение не совсем правомерно.

— Но, в конце концов, ее же где-то взяли?

— Да… у человека, попавшего в аварию, как и вы сами… но ему предстояло умереть. Врачи хотели провести эксперимент. Этим, кстати, и объясняется мое присутствие здесь. Помимо вас, тут есть еще шестеро оперированных, в соседних палатах. Благодаря пересадкам их жизнь спасена…

— И тоже руки?

— Руки, ноги… внутренние органы… Профессор Марек — специалист по такого рода хирургическим вмешательствам.

— Выходит… ради нас обобрали трупы?

Что я мог ему ответить? Я отделывался шутками. Странно, что такая тема дает пищу для шуток.

Я продолжал свой обход. С Оливье Гобри, художником, мне было общаться легче. Он ограничивался тем, что плакался.

— Я левша, мсье. Ну что прикажете мне делать с чужой левой рукой?

— Она привыкнет.

Я раскуривал ему сигарету и клал ее на палитру. У него наболело на душе — его картины не пользовались спросом. Он был художником-маринистом.

— Жанр марины ближе всего к нефигуративной живописи, — объяснял он мне. — Паруса, дома, скалы — вы видите, что это может дать при известной схематичности. Однако меня упрекают за избыток здоровья, непосредственность восприятия. А большим спросом пользуется все острое, колючее, тотемическое — словом, заумное!

Мне стоило огромного труда его успокоить. А между тем он производил впечатление не очень здорового человека, с изможденным лицом, удлиненным благодаря редкой рыжей растительности на подбородке. У него были пронзительные серые глаза, и он напоминал бедного несостоявшегося Христа.

Этьен Эрамбль был его прямой противоположностью: буржуа до мозга костей, уверенный в себе. Он владел большим салоном мебели в предместье Сент-Антуан. Этьен не производил впечатление человека, подавленного смертью жены. У него была одна забота — узнать, а будет ли он ходить, «как прежде». Он метал громы и молнии против Симоны Галлар, по вине которой произошла авария, когда она нарушила правила дорожного движения.

— Когда сидишь за рулем «404», мсье Гаррик, то нечего соваться обгонять «Лендровер-2000».

— Не надо так громко… тсс!.. Мадам Галлар лежит в соседней палате… Она может услышать…

— Тем хуже для нее. Я весьма сожалею. Все это случилось по ее вине. Впрочем, я еще потребую возмещения убытков.

А вот Симона Галлар не говорила ничего. Непричесанная, без всякой косметики на лице, она целыми днями лежала, закрыв глаза, и ничем не интересовалась.

— Через месяц вы будете в состоянии покинуть клинику, — твердил я ей. — Уверяю вас.

Она делала вид, что не слышит моих слов. Что будет с этой несчастной после того, как она обнаружит на своем теле мускулистую волосатую ногу Миртиля вместо своей собственной? Когда я касался этого вопроса в разговоре с Мареком, тот отделывался тем, что пожимал плечами.

— А что, ее больше устраивал бы протез? — ворчал он.

Все внимание он отдавал Нерису, поскольку Нерис попросту воскресал из мертвых. Теперь он уже понимал все, что ему говорили, и отвечал на вопросы соответственным морганием век.

— Вы видите мою руку? — Моргание в утвердительном смысле. — Вы страдаете? — Никакой реакции. — Вы хотите пить? — Моргание в утвердительном смысле.

Марек проводил все время у изголовья Нериса и исписывал блокноты заметками.

— Что бы мне очень хотелось узнать, — однажды вечером поведал он мне, — это пришел ли Нерис в сознание или же у него все еще в голове пюре…

— Каша, — машинально поправил я. — Но ведь он отвечает на ваши вопросы.

— Когда просыпаешься, но еще не способен ориентироваться — понимаете? — то можно отвечать на любой вопрос, все еще не соображая, кто ты есть.

— Он Альбер Нерис.

— Само собой. Но осознает ли он это? Вот в чем суть проблемы. Скажем так: в его голове думает «оно». Но как долго еще это продлится?

Маленький Мусрон обрел сознание полностью, но был очень слаб и сильно исхудал. Я прекрасно видел, что он беспокоится по поводу предстоящих экзаменов. Он готовил четвертый реферат по английскому языку.

Франсис Жюмож был, пожалуй, самым любопытным случаем из семерки. Он жил один в небольшом доме в Версале, где давал частные уроки, и его более чем скудное существование отражалось на всей его личности — ничем не примечательной, бесцветной.

Я терпеливо собирал материалы для их досье, старался больше разузнать про житье-бытье этих людей, чтобы быть во всеоружии, отвечая на вопросы, которые в один прекрасный день мне не преминут задать. Вы даже не представляете себе, как трудно по-настоящему проникнуть в чужую личную жизнь. Пока что я располагал только чисто анкетными данными, какими интересуется полиция. Я довольно точно представлял себе характер Эрамбля и уже хорошо знал, что за люди художник и студент. Священник, разумеется, был для меня человеком без тайны. Но двое последних продолжали оставаться за семью печатями.

Аббат Левире, казалось, свыкся с новой рукой, которая поначалу так страшила его. Он стал шевелить пальцами. Они хорошо его слушались. Аббат даже признался, что ощущал в этой руке непривычную силу.

— Тем не менее я думаю, что всегда буду надевать на нее перчатку, — доверился он мне. — Наверное, никогда не сумею убедить себя, что эта рука — моя. Хороший инструмент, согласен. Но не более того.

— А вы не почувствуете неудобства во время мессы?

— Может, мне и придется испросить специальное соизволение. Не думаю, чтобы в нашей практике имелся прецедент… Чего доброго, возникнут проблемы канонического характера…

Тем временем Нерис продолжал делать успехи, и вскоре мы получили доказательство того, что он обретает себя. Например, он упорно отказывался пить молоко. Стоило ему почувствовать во рту вкус молока, как он его выплевывал.

— Вам следует навести справки, — подсказал мне Марек. — Будет несложно найти тех, кто снабжал его продуктами, или ресторан, где он питался.

Я ограничился расспросами квартирной хозяйки, которая по утрам готовила ему завтрак. И узнал от нее, что у Нериса была не в порядке печень и он избегал молока. Миртиль же, наоборот, обожал молочную пищу и накануне казни ел омлет. Следовательно, сомнения рассеялись — натура Нериса постепенно проявлялась. Несколько мелких фактов убедили нас в этом окончательно. Так, например, Нерис стал подносить руку к щекам. Марек первый расшифровал смысл этого жеста.

— Он щупает свою бороду, — сказал он.

В самом деле, Нерис носил бородку, тогда как Миртиль тщательно брился. Но главное, едва начав ворочать языком, он отчетливо, по многу раз шептал отдельные слова: «Банк… предупредить…» Разумеется, я тут же сообразил что к чему. Я довел до сведения директора банка, где служил Нерис, что он в доме отдыха и задержится там еще на неопределенное время. Когда важный полицейский чин говорит завуалированно, напустив туману, люди обычно не расспрашивают. Они предполагают худшее и помалкивают. Тем не менее, благодаря этому случаю, я узнал, что Нерис был образцовым служащим и отличался едва ли не маниакальной добросовестностью. Значит, операция его не изменила. Возвращаясь к жизни после совершенно невероятного испытания, его первой заботой оказалось стремление избежать выговора на работе. Мы были тронуты и в то же время не могли удержаться от улыбки. Подумать только, губы Миртиля произносили такие слова, как: «Банк… предупредить…», тогда как казненный был специалистом по ограблениям!

У меня возникло впечатление, что наши пациенты выздоравливали прямо на глазах. Я сообщил каждому, по мере того как они были в состоянии меня выслушать, что произошло… Эксперимент, проведенный in extremis,[19] конечности или органы, заимствованные у потерпевших аварию и обреченных на смерть… И никто не протестовал. Да что я говорю? Никто даже не удивился. Они были просто счастливы обрести себя в целости. Чудо пересадки их не удивляло; все они были наслышаны о трансплантации и знали, что такая практика вот-вот станет повседневной. Они скорее испытывали эгоистическое удовлетворение от того, что выбор пал на них. Только одна Симона Галлар конечно же не пришла в восторг от того, что ей досталась нога мужчины. Но ее реакция не была бурной, как я опасался. Больше всего ее огорчало не то, что нога мужская, а то, что она волосатая. Тем не менее Симона так сильно переживала смерть мужа, что, казалось, забыла про эту небольшую напасть.

Вскоре некоторые из оперированных, наименее пострадавшие при аварии, попытались ходить, стали встречаться в коридорах клиники, приглашать друг друга в палату, взаимно оказывать услуги. Этьен Эрамбль, что бы он ни говорил, пошел поздороваться с Симоной Галлар, и на него произвело большое впечатление то, с каким достоинством держится вдова. Он заказал для нее цветы. Священник снискал всеобщее уважение. Эрамбль находил, что кюре воздействует на него успокоительно, Гобри рассказывал ему о своей живописи. И только Жюмож — случай, который я намеренно пока оставлял в тени, — держался немножко особняком, казался грустным и не пытался изливать душу. Что до Нериса, то он, в силу быстрой утомляемости, еще не принимал гостей, но был уже способен следить за разговором. Я приносил ему сигареты, зная, что курение — его страсть. Когда у него возникло желание курить, мы воспользовались этим обстоятельством, чтобы провести новый тест, составленный так же убедительно, как и предыдущий. Миртиль всегда курил американские сигареты, а Нерис — французские (у Нериса в кармане мы обнаружили пачку «Голуаз»). И вот мы предложили Нерису сигареты разных марок, и он, не колеблясь, выбрал французские.

— Это доказывает, — сказал мне профессор, — что единство человеческого организма обеспечивают, главным образом, железы, спинной мозг, гормоны — все, что обусловливает постоянное обновление клеток тела. Голова не играет тут никакой привилегированной роли. Носитель наших привычек, наших склонностей, наших желаний — кровь.

Его теория, которую я почти что принял, внезапно была опровергнута на следующий же день. Когда я вошел к священнику, чтобы попросить его подтолкнуть Жюможа на откровения, я застал его в состоянии крайней озабоченности.

— Дайте слово, что вы ответите на мой вопрос чистосердечно. От кого мне досталась эта рука?

Я попытался скрыть свою растерянность и надеялся, что этот вопрос никогда больше не встанет. Увы!..

— Вы это прекрасно знаете, — ответил я. — Она взята у человека, пострадавшего при автомобильной катастрофе…

— А вы видели мою руку?

— Нет… Я приехал сюда, когда все операции по пересадке были закончены. Моя роль, как я вам уже объяснял, ограничивается изучением последствий этого эксперимента — всех последствий, как нравственных, так и физических.

— Именно… Так вот, пересаженная мне рука — татуирована.

Это слово камнем свалилось мне на голову. То есть как? Выходит, никто и не поинтересовался… Какая халатность! А между прочим, можно было бы и предположить, что… В моей голове роилась тысяча мыслей. Подумали обо всем, все предусмотрели… кроме этого!

— Красивая татуировка, — продолжал священник. — Она изображает сердце.

Ко мне вернулась надежда.

— Сердце, — пробормотал я, — но… не так уж и плохо, сердце… молодые люди, которых вы наставляете… это придает мужественности и может им понравиться… И в то же время содержит некий мистический смысл.

— Да, но вот если бы только сердце, и ничего другого.

— Вижу. Его пронзает стрела.

— И есть надпись: «Лулу».

Все потеряно. Священник смотрел мне прямо в глаза. Солгать я не мог.

— Профессор страшно торопился, — сказал я. — С одной стороны, умирающие, с другой — те, у кого был шанс перенести операцию.

— Этот мужчина… кто он?

— Он умер… Так что какое это теперь имеет значение?..

— Меня мучает не пустое любопытство, мсье Гаррик… Видите ли, с ней происходит нечто странное. Когда меня застает врасплох какой-нибудь шум… например, внезапно открывается дверь… или же я слышу за спиной чьи-то шаги… моя новая рука дергается — другого слова не подберешь, она бросается мне на грудь, шарит под курткой. Это как непроизвольный рефлекс, ужасающе мгновенный… И теперь я задаюсь вопросом: а что, если она ищет оружие?.. Представляете себе?.. Вы не отвечаете… А ведь я имею право знать…

— Ладно, — сказал я. — Этот человек не был достоин особого уважения, но его настигла весьма поучительная смерть. Он искренне раскаялся перед тем, как умереть, и отписал свое тело науке. Что вам еще надо знать?.. Поверьте, его рука движима не плохими намерениями.

— Нет, разумеется, — сказал священник. — Впрочем, она меня хорошо слушается… Кисть тоже. Если случается вопреки себе самому делать непроизвольные движения…

— Я переговорю с профессором, — обещал я. — Мы подумаем…

Марек был не слишком удивлен.

— Простая мускульная сила, — определил он. — Это явление быстро пойдет на убыль. Можете его успокоить. В течение месяца-двух, возможно, мы будем наблюдать у того или иного пациента маленькие неполадки с ассимиляцией органа. Но ничего серьезного.

— Тем не менее Нерис… Когда он посмотрится в зеркало?..

— Я об этом уже думал, — сухо сказал профессор. — Я скажу ему, что у него новая голова. И придется к ней привыкать.

Я очень хотел бы надеяться. Однако я еще не совсем доверял его словам. У меня была веская на то причина.

Наши пациенты начали выходить, гуляли по саду. Они загорали на солнце, болтали, отдыхали после обеда. Тема их разговора была неизменной: перенесенная операция. Каждый рассказывал другим, что он чувствует, прикидывая последствия пересадки… Художник продолжал огорчаться. Эрамбль критиковал выбор его ноги, находил ее грубоватой… Мусрон, наоборот, поздравлял себя с новым сердцем, с неистощимым дыханием… Он считал, что выиграл от обмена… Оставался только Жюмож, упорно хранивший молчание. А потом, когда были сняты последние повязки, они рассматривали свои шрамы, сравнивали их, и Гобри, который всегда искал повод для недовольства, обнаружил на руке странный след. Это была длинная белая полоска, слегка вздувшаяся, которая начиналась от бицепсов и доходила до сгиба локтя. Было нетрудно распознать в ней рубец от раны, не имевший к пересадке никакого отношения. Другие тоже тщательно себя осматривали, и Эрамбль обнаружил на икре своей новой ноги розоватую впадину, что-то вроде вороночки посреди мускула, которой на противоположной стороне, чуточку ниже, соответствовал бугорок на коже, где волоски больше не росли.

— Право, — сказал он, — это же след от пули… У вас тоже, мой дорогой Гобри, — ваша новая рука была когда-то ранена… Что за конечности нам посмели присобачить!

Сам я при этой сцене не присутствовал. Мне доложил о ней кюре Левире.

— И вот тут-то Жюмож и вмешался в разговор, — рассказал он мне. — И знаете ли вы, что он сделал?.. Принялся считать по пальцам: одна левая рука, одна правая рука, одна левая нога, одна правая нога, одна грудь, один живот. Не хватало только головы, чтобы укомплектовать человека.

Кюре заметил мою растерянность. Он усадил меня рядом.

— Голова? — спросил он. — Это Нерис?

— Да.

— Я догадывался об этом. Выходит, профессор Марек разработал методу, позволяющую…

— Да.

Священник зажал правой рукой пальцы левой. Он извинился за такой жест:

— Это чтобы унять ее и спокойно поразмыслить. Похоже, до меня постепенно доходит. Это один и тот же человек, верно?

— Да.

— След от ножа на одной руке, татуировка — на другой, шрам от пули на ноге… Вы мне сказали, что он был человек не весьма достойный. Я думаю, он был гангстер?

Я утвердительно кивнул. У меня уже не хватало сил скрывать правду.

— И вы утверждали, что он раскаялся?

— Да, перед смертью.

— Ах! Все проясняется. Он был…

Левире провел по шее пальцем.

— Господин кюре, — сказал я, — поклянитесь сохранять тайну. Тогда я все вам объясню.

Я рассказал ему о событиях последних дней, о поучительном конце Рене Миртиля, об эксперименте, предпринятом профессором Мареком, о грандиозных перспективах, открываемых Мареком перед хирургией. У священника был живой ум и широкие взгляды на вещи. Мои откровения его очень заинтересовали, и он стал снисходительно рассматривать свою правую руку. Я настаивал на том факте, что Миртиль никогда не был закоренелым бандитом, а скорее — заблудшей овцой.

— Если наши пациенты откроют, в свою очередь, правду, — заявил я наконец, — они, думаю, не рассердятся, узнав, что им пересадили органы или конечности человека, осужденного на смерть.

— Они узнают ее, — сказал священник. — Это неизбежно.

— В таком случае, не смогли бы вы их морально подготовить, господин кюре?.. Смягчить шок.

— У вас найдется фотография Миртиля?

— Но… но послушайте… Господин кюре, Миртиль находится здесь… У Нериса его голова, а у каждого из вас…

— Так оно и есть, — пробормотал священник в крайнем смущении. — Но об этом просто невозможно думать. Миртиль среди нас, в семи обличьях… Господи, мне кажется, что я богохульствую… или скорее нас подводят слова, верно? Миртиль умер. Такова истина, которую надо себе твердо уяснить. Это прежде всего… А уж затем признать, что его тело принадлежит всем нам…

Он поиграл правой рукой.

— Вполне моя рука, поскольку она слушается меня. Тем не менее, когда она испытывает страх…

— Профессор заверил, что это просто-напросто в организме идет процесс ассимиляции…

Я рассказал ему теорию Марека о соотношении крови и личности. Он покачивал головой, всем своим видом выражая сомнение.

— Сам-то я не против, — сказал он. — Возможно, наука и права. Но то, чему меня учили в семинарии — единство тела и духа, — никак не согласуется с такими вот теориями. По совести говоря, я должен проконсультироваться с моим духовником.

— Только не это! Подождите немного, господин кюре. Речь идет всего лишь об эксперименте, последствия которого мы наблюдаем. Признайтесь, в данный момент они скорее благотворны.

— Точно. И я думаю, мы не должны делать вид, будто что-то скрываем, и приписывать этому эксперименту постыдный характер. Я поговорю с нашими друзьями.

— Нет! Только не со всеми вместе!.. Если профессор согласится, мы встретимся с каждым из них и побеседуем наедине.

Мы начали с самого беспокойного — Этьена Эрамбля. Он отреагировал совершенно непредвиденным манером — расхохотался.

— Ну что ж! — вскричал он. — Мне это больше по нраву. По крайней мере, что-то оригинальное. Если эту историю однажды предадут гласности, меня ждет потрясающий успех среди друзей. Скажите, а ваш парень, случаем, не прикокнул отца с матерью?.. Ну и хорошо. Осужденный на смерть — в этом все-таки что-то есть! Меня просто воротило при мысли, что мне присобачили ногу черт знает кого, без разбору… Но тогда выходит, что нога у Симоны… пардон, мадам Галлар… это вторая нога… Или скорее… обе наши ноги составляют пару, не так ли?

Мы оставили его погрузившимся в бесплодные размышления. Нас удивила мадам Галлар:

— Да это лишь временно. Раз мне без труда привили ногу, которая меня не устраивает, надеюсь, что в следующий раз у меня ее отнимут и заменят на другую, более подходящую.

Священник вздохнул.

— Ну и эгоисты, — прошептал он.

Гобри нашел только один повод упрекнуть Миртиля: тот не был левшой. Мусрон очень гордился тем, что унаследовал сердце и легкие Миртиля.

— Сердце — мое слабое место, — признался он. — Теперь я смогу заниматься спортом и совершенствоваться в игре на саксофоне. А то раньше я быстро утомлялся.

Мы встретились с Нерисом и с большими предосторожностями завели разговор. Он нас прервал:

— Я это знал. Стоило мне посмотреть на себя в зеркало, и я узнал его, ведь фото Миртиля разослали по банкам. Несколько месяцев я смотрел на него ежедневно, заступая на дежурство, чтобы распознать грабителя, ежели тот к нам заявится. А потом этот рубец вокруг шеи. Он о чем-то говорит, а?

— Ну и что вы ощущаете?

— Стараюсь привыкнуть. Это тяжко!

Жюмож слушал нас невнимательно, уклончиво отвечая на вопросы. Миртиль его ни капельки не интересовал.

— Но, в конце концов, — спросил я, — вы что-нибудь ощущаете?

— Да… Я вижу сны… Много снов… Мне снятся ужасы.

— Какие сны?

Он подскочил.

— Нет, — вскричал он, — нет… это было бы неприлично… Я аду… В компании сластолюбцев!

Мы со священником переглянулись.

— Возможно, было бы лучше дать ему умереть, — шепнул мне священник.


Очень скоро кюре Левире стал моим ассистентом. Он прекрасно понял, в чем состоит моя миссия, и приложил все усилия, чтобы оказывать мне содействие. По мере выздоровления семи пострадавших мне с каждым днем становилось все труднее находиться в клинике, так как мое присутствие уже утомляло их. Кюре же, наоборот, мог себе позволить расспрашивать, выслушивать признания; его всегда хорошо принимали. Затем мы сопоставляли наши впечатления, и я заносил в досье каждый случай, надеясь на то, что позднее смогу написать книгу, если, конечно, эксперимент закончится благополучно и будет обнародован. Что касается ежедневных сводок о самочувствии пациентов, то ими занимался профессор, а я только пересылал господину Андреотти. Он был неизменно лаконичен и полон оптимизма. Операции, сделанные профессором Мареком, действительно имели поразительные результаты. Правда, Эрамбль и мадам Галлар пока еще ходили с палочкой, но через несколько дней они смогут вернуться к своим занятиям. Гобри уже пытался работать пересаженной рукой, но привычки левши ему изрядно мешали. Он попробовал написать этюд, но получилось что-то непотребное. Мусрон уже возобновил занятия физкультурой. Даже Жюмож, несмотря на мрачное настроение, чувствовал себя хорошо. Он был обжорой. Мареку приходилось ограничивать его в еде. Эта булимия[20] внушала профессору известное беспокойство, впрочем подтверждая его теории, согласно которым самые автономные, самые независимые части нашего тела обладают вегетативными функциями. Миртиль любил поесть. Жюмож проявлял ту же склонность и всю жизнь страдал от болей в животе, а теперь, удивляясь и радуясь тому, что обжорство больше не сказывается на желудке, предавался излишествам, заставлявшим его краснеть. Жюможу ужасно хотелось отведать рагу, кровяной колбасы, бургундских улиток, коньяку и малины. Сначала кюре отказывался ему потакать, но я настоял, чтобы он доставил Жюможу это маленькое удовольствие, в надежде, что тот на сытый желудок разговорится. Но он оставался замкнутым. Наведя о нем справки, я не без труда прояснил ситуацию. Жюмож руководил в Версале небольшим учебным заведением — Курсами Эразма Роттердамского, которые готовили слушателей к сдаче экзаменов на бакалавра, работе на почте, в финансовых органах и даже практиковали уроки рисования и дикции. А еще он был лауреатом безвестных провинциальных академий и продавал лучшим ученикам свои произведения: «Очарованные сердца», «Корона ночей», «Соломенные факелы»… Он жил один, но встречался с женщиной значительно старше себя, пианисткой по имени Надин Местро — я наметил себе со временем ее навестить.

Но мое внимание главным образом привлекал Нерис. Теперь он достаточно окреп, чтобы ходить без посторонней помощи. Он всегда держал голову прямо и разговаривал хриплым голосом с присвистом. Профессор не был в восторге от результата операции. Любопытная вещь: он опасался осложнений со стороны спинного мозга, а наиболее чувствительными оказались голосовые связки. Однако Нерис чувствовал себя хорошо и, казалось, был счастлив, что выжил. Он отрастил бороду, что его несколько примирило с физиономией Миртиля. Разумеется, Нерис еще не совсем оправился после первого сюрприза. Если перед аварией он почти что облысел, то теперь с трудом расчесывал густую шевелюру. При бритье он то и дело резался, не освоившись с новыми чертами лица, формой челюстей. И потом, его борода отрастала слишком быстро и грозила разрастись по всей нижней части лица. Он привык оставлять под носом узкий хомутик, считая усики приметой аристократа, а теперь приходилось бороться со щетиной нищего бродяги. Это очень досаждало Нерису, так как его привычки не изменились. А еще он страдал оттого, что частично утратил память на цифры.

— Больше всего меня смущает то, — говорил он, — что, вычисляя сумму, я всегда считаю в долларах… Почему именно в долларах?.. Когда я вернусь к себе на работу, мне не сладить с этой проблемой… Но вернусь ли я когда-нибудь на работу?..

Кюре и я постепенно внушили Нерису, что в его интересах оставаться в клинике. Профессор нуждался в серьезном работнике — помощнике бухгалтера. Такая должность как раз по нему. К тому же тут ему будет сподручнее находиться под наблюдением врачей, чего еще долгое время потребует состояние его здоровья. Он не особенно сопротивлялся и не стремился показываться на улице — из боязни, что его узнают. И коль скоро Марек оставляет его в клинике, жизнь Нериса, в сущности, вернется в привычную колею.

— Я соглашусь при условии, что мне позволят по воскресеньям ходить в кино, — заявил как-то Нерис.

И признался, что питает слабость к вестернам. Индейцы, дилижансы, погони, перестрелка — все это он просто обожает. Бедняга Нерис! Такое хобби — его реванш!

— А потом вы станете президентом нашего содружества!

Кюре сказал это в шутку, не имея ничего такого на уме. Но в тот же миг идея показалась нам великолепной, конечно же, было уместно создать содружество, чтобы укрепить связи между этими семью жертвами несчастного случая.

— Мы просто обязаны это сделать, поскольку в нас живут семь частей одного и того же человека.

— Правильно, — согласился кюре. — Если мы расстанемся, это равносильно тому, что его расчленили бы. Наоборот, стоит нам объединиться, и он будет символически воссоздан. Другого способа засвидетельствовать ему нашу благодарность, которой он достоин, нет.

И вот кюре созвал организационное собрание, и проект был принят единогласно. Содружество станет собираться раз в месяц, в клинике. Осведомленный о проекте профессор предоставил в распоряжение группы большой зал на первом этаже. Надо ли выработать статус? Тут возникали трудности, учитывая хотя бы одно — необходимость скрывать истинные мотивы создания такой ассоциации, поскольку они не могли быть обоснованы юридически. Однако мы имеем полное право основать клуб единомышленников и принять регламент по своему усмотрению.

— «Клуб воскрешенных» — предложил Эрамбль. — А почему и не взять такое название? Устроим ужин в тесном кругу. Тем самым нам представится случай поболтать и обменяться новостями.

— Прежде всего, — сказал кюре, — если вы согласны, мы могли бы также отслужить мессу за упокой души Миртиля.

Само собой, против мессы никто не возражал. Симона Галлар хотела бы, чтобы члены их содружества носили значок — скромный, но наводящий на воспоминания символ, вроде кусочка колючей проволоки у бывших узников нацистских лагерей.

— Не забывайте, что наша ассоциация призвана пополняться. Мы являемся доказательством того, что теперь осуществить трансплантацию так же легко, как удалить аппендикс. Следовательно, в недалеком будущем таких людей, как мы, появится еще больше.

Тут завязалась оживленная дискуссия. Нерис придерживался совершенно другого мнения. Он считал, что оригинальность их группы заключалась в доноре, тело которого было использовано целиком и полностью.

— Когда нас семеро, нас восьмеро, — весьма уместно заметил он. — Возможно, придется ждать очень долго, прежде чем представится подобный случай.

Это было очевидно. Предложение Симоны Галлар отклонили и проголосовали за кандидатуры членов правления. Председательствовать выпало на долю кюре, привыкшего вести собрания, а Нерис был избран его заместителем шестью голосами при одном воздержавшемся. Я был назначен секретарем. Членские взносы установили в двадцать франков ежемесячно. Жюмож, явно сожалевший, что не его выбрали замом, предложил выпускать бюллетень.

— Хорошая мысль, — сказал неизменно сострадающий кюре. — И, кажется, никто не сумеет справиться, с этим делом лучше вас…

Жюмож заупрямился и заставил себя просить, но в конце концов согласился с доводом, что обладает кое-какими необходимыми качествами. К тому же у него имелся ксерокс, и вопрос решился в пользу его кандидатуры. Первое собрание назначили на следующее воскресенье — день, когда профессор разрешил своим пациентам покинуть клинику. Мы собрались в воскресенье в десять утра в большом зале первого этажа. Кюре преобразил длинный стол для осмотра больных в алтарь. Я принес цветы. Санитары украсили помещение. Весь персонал клиники изъявил желание присоединиться к нам, и церемония, хотя и весьма незатейливая, тем не менее прошла успешно. Священник произнес вступительное слово — очень безыскусно, как привык говорить, обращаясь к своим прихожанам.

— Миртиль был грешником, — сказал он, — но и Варрава тоже. Господь никого не отвергает и всегда использует зло ради большего добра. Миртиль, как мы знаем, раскаялся. Он всеми силами желал смерти, чтобы предложить безвинным жертвам свое тело, полное жизни. И если мы сумеем любить его так, как он любил нас, совсем не зная, мы должны не только воздать ему должное, но и возвратить ему своего рода жизнь, эфемерную и таинственную, превосходящую наше разумение и тем не менее реальную. Благодаря науке и любви, Миртиль и после смерти все еще среди нас. Эта правая рука, принадлежавшая ему, вас благословит. Теперь она умиротворена. Вам предстоит сделать из тела Миртиля верного слугу. И пусть он вас нисколько не пугает. Он познал смертные муки казни. Теперь он прощен. Позаботимся же о нем все вместе. Аминь.

По окончании мессы сотрудники Марека удалились, и мы закончили сервировать стол для банкета. Стояло десять приборов.

— Но нас только девять, — заметил Нерис.

— Нет, — возразил священник. — Семеро нас, профессор, господин Гаррик… и Миртиль — всего как раз десять. На каждом нашем собрании, по-моему, надо оставлять место тому, кто отсутствует не вполне…

— Вам не кажется, что это уже слишком! — шепнула мне Симона Галлар, когда я помогал расставлять цветы. — Эти нынешние священники питают слабость к проходимцам. Скоро кюре выдаст Миртиля за Христа трансплантации! Если он доволен своей рукой, тем лучше для него.

— А разве вы… С вами не все в порядке?.. — спросил я. — Я думал, что…

— Да, разумеется. Я хожу, как видите… но это сущая пытка…

Удивившись, я увлек ее в глубину комнаты.

— Прошу вас! Не скрывайте от меня ничего. У вас что-нибудь болит?

— Нет, ничего. С этой стороны, я признаю, свершилось чудо. Только мне никак не удается привыкнуть…

Она покраснела.

— Я здесь, чтобы выслушать вас, — пробормотал я. — Что же еще не так?

— Не знаю, как вам объяснить. Такое чувство, словно во мне поселилось животное. Я ощущаю его по всей длине моей новой ноги. Она крупная, понимаете. Она трется о мою собственную ногу. Ее волоски меня щекочут. Извините за подробности. Все это ужасно неприлично!

— Да нет же, уверяю вас. Наоборот, что может быть естественнее! Продолжайте.

— Все мои мысли только об этой ноге. Оставшись наедине с собой, я не могу удержаться, чтобы не взглянуть на нее, не потрогать… Мне кажется, я люблю ее больше своей собственной… И это меня бесит. Видите ли, я всегда отличалась независимым характером… Вот почему… у нас с мужем… не все проходило гладко… Понимаете?.. Бог с ним. Он погиб, бедняга… не будем ворошить прошлое… Теперь же эта нога… Я ее ненавижу. И тем не менее она мне дорога. Я и вправду могу говорить все до конца? Вы не рассердитесь?

— Продолжайте! Вы должны рассказать мне все без обиняков!

— Так вот, эта нога залезла мне под кожу. Я чувствую, как она меня насилует.

— Нужно предупредить профессора.

Она крепко сжала мою руку.

— Нет! Запрещаю вам.

— Он что-нибудь предпримет…

— Я сказала вам, Что это невыносимо?.. Смотрите на это как на забавный эксперимент — вот и все. Знаете, я не драматизирую.

— Лучше бы помогли мне! — крикнул Эрамбль, проходя мимо нас со стопкой тарелок.

Симона Галлар покинула меня. Я следил за ней взглядом. Она ходила еще неуверенной походкой, но ее фигура была по-прежнему изящной, и она сохранила мягкое покачивание бедер нормальной женщины.

— Брюки ей не идут. Вы согласны с моим мнением?

Это возвращался Эрамбль. Угостив меня сигаретой, он склонился ко мне:

— Строго между нами, ну, как она?

— Плохо, — ответил я. — А вы как?

— Не жалуюсь… Забавно то, что, стоит мне заметить на земле какую-нибудь ерунду — бумажный катышек, кусочек ваты, меня так и тянет поддать его ногой, как присуще мальчишке… Уверяю вас, раньше я за собой такого не замечал. А она? Что ощущает она? Симона не болтлива, верно?.. Я уже пытался ее разговорить, но без большого успеха… Какая жалость! Такая хорошенькая женщина!

Я искоса наблюдал за ним. Мне пришла в голову мысль, что эти двое… Нет, я докатился до абсурда.

— Похоже, она богата, — сказал я.

— Не то слово, — подхватил Эрамбль, — я навел справки и… — Он тут же спохватился: — Навел справки, нет… с чего бы я стал наводить справки!

— В этом нет ничего предосудительного.

— Нет, конечно. В конце концов, в ней есть все для того, чтобы возбудить интерес… особенно у человека в моем положении.

Перехватив мой взгляд, он подтолкнул меня к окну.

— Я хотел бы объясниться, — сказал он. — Говорить на эту тему со священником как-то неловко. С вами — другое дело… Эта нога сбивает меня с толку. Я не могу не думать, что у Симоны такая же… И вот… это смешно, это идиотизм — думайте что угодно… но это сильнее меня… Мне кажется, что я имею на Симону какое-то право… Мне хочется спросить у нее, как поживает моя левая нога, довольна ли она ею, словно я уступил ей часть самого себя из чистой любезности.

— Вы подменяете собой Миртиля, если я правильно понимаю.

— Нет. Это не совсем так. Скорее наоборот. Я хочу сказать, что нога Миртиля стала подлинно моей ногой, на которой я крепче стою на земле. А вот вторая, левая, стала для меня ничем. Я ее отвергаю. Она мне досаждает. Она какая-то жалкая. У нее нет горячности правой, ее… мальчишеских повадок. И я тоскую по другой, той… которая досталась мадам Галлар. Я думаю о ней с сожалением… Ну почему мне не пришили заодно и ее, а?.. Гуманно ли разлучать две ноги? Мадам Галлар несчастна от того, что ей пришили эту ногу, а я несчастен от того, что меня ее лишили. Ах! Миртилю повезло! Если бы вы только почувствовали эти мускулы, особенно бедро! Какое же оно твердое и упругое. А линия икры — чудо, мой дорогой. Рядом с ней моя родная нога — всего лишь ходуля, подпорка, лишенная выразительности, конечность — сальная и плоскостопая, изнеженная ездой на машине. Вы думаете, я смотрю на мадам Галлар глазами мужчины, которому нравится эта женщина? Ничуть не бывало… Я смотрю на свою левую ногу в изгнании. И я благодарен Симоне за то, что она хорошо с ней обращается, говорит о ней без злобы. Сегодня я должен быть веселым — правда, ведь мы покидаем клинику! А вот я печалюсь, потому что мы разойдемся в разные стороны… Мадам Галлар вернется домой, а я, массируя по вечерам, перед сном, новую ногу, как рекомендовал профессор, спрошу себя: «А вторая?.. Отнесутся ли и к ней с такой же заботой? С таким же вниманием? Не захиреет ли она?» Как мне быть, о Господи, как мне быть?

— Женитесь на мадам Галлар!

— Что?

— Прошу прощения, — извинился я. — Поверьте, эти слова вырвались у меня непроизвольно.

— О-о! Я на вас вовсе не сержусь… Я уже подумывал и сам. Мы вернемся к этой теме позже.

Священник хлопал в ладоши, собирая присутствующих. Он указал место, отведенное за столом каждому из нас. Ему же надлежало занять почетное место председателя. Справа от него сидел Нерис, вице-председатель. Слева уселся Жюмож. Напротив него, на другой стороне стола, находилось место покойного. Всем своим видом изображая беззаботное, доброе настроение, я выбрал место справа от Миртиля. Этот прибор, этот пустой стул производили на сотрапезников неприятное впечатление. Но очень скоро разговор оживился. Еда была превосходной, солнечный свет разливался по залу. Реплики становились все более жизнерадостными. Подшучивали над аппетитом Жюможа, но тот не обижался. И почти совсем забыли о лице Нериса, а между тем… Это были глаза Миртиля, которые жили и задерживались на каждом из нас. Стоило встретиться с их взглядом, как сразу приходилось отводить свой. Было почти невозможно выдержать его, не испытывая при этом невыносимого чувства неловкости, словно встретился глазами с мертвецом.

Вдруг Мусрон необдуманно спросил:

— А где похоронили Миртиля?.. О-о! Извините!

И поскольку остальные взглянули на него сурово, он поправился:

— Я хочу сказать, где бы его похоронили, если бы все произошло иначе?

— На кладбище Тиэ… — сказал я. — Там есть то, что называется «Квадрат казненных». Не спрашивайте меня больше ни о чем. Я не знаю этого места и весьма надеюсь, что мне никогда не придется там побывать.

— А на крестах помечены имена осужденных? — обеспокоенно спросил священник.

— Там нет крестов, господин кюре. Нет каменных надгробий. Простые холмики — и только.

От моих слов повеяло холодом.

— Ему лучше здесь… с нами, — шутил подвыпивший художник.

— Но разве запрещено, — продолжал расспрашивать священник, — дать им более пристойную могилу?

— Нет, родственники имеют право, спустя некоторое время, перезахоронить тело, куда им заблагорассудится.

— В случае с Миртилем такого вопроса не возникает, по счастью!

Эти слова произнес Нерис устами Миртиля, а сейчас он улыбался улыбкой Миртиля! Кашлянув в свою салфетку, Мусрон коснулся моего локтя и шепнул:

— А нельзя ли в следующий раз оставлять его у себя в комнате? Или посоветовать ему молчать. От его голоса мне становится не по себе.

Марек жестом попросил слова. Он хотел напомнить своим пациентам, что они не должны пока покидать Париж или его ближайшие пригороды без разрешения. Еще несколько месяцев им надлежит каждую неделю показываться врачу, а при малейшем тревожном симптоме вернуться в клинику под его наблюдение. Симона Галлар улыбнулась мне с видом заговорщицы и подняла бокал за здравие профессора. К ней сразу же присоединился Эрамбль, который что-то шептал ей на ухо все время, пока длилась трапеза. Шум голосов усиливался. Мусрон предложил сыграть нам на саксофоне. Он был не лишен таланта, с которым все его поздравляли, потом Нерис и Жюмож стали из-за чего-то пререкаться, а в это время Мусрон поведал мне, что рассчитывает серьезно обратиться к музыкальным занятиям. После операции у него значительно улучшилось дыхание. А звук, объяснял он, в первую очередь зависит от дыхания. При очень хорошем звучании саксофонист почти наверняка может записать пластинку… А с этого момента перед ним откроется перспектива!

— Но… как же занятия? — возразил я.

— Никакой проблемы. Занятия проходят днем, а сакс — по вечерам.

— Да вы себя угробите!

— Только не теперь, когда у меня внутри это! — сказал он, колотя себя в грудь.

Он наполнил стакан и залпом его осушил. Я заметил, что все они были перевозбуждены, словно теперь, когда опасность миновала, готовились начать жизнь сначала. Вплоть до Жюможа, который говорил на слишком повышенных тонах. Когда настало время расставаться, все они взволнованно обнимали друг друга, обещая перезваниваться и оказывать в случае чего всяческую поддержку.

— Я думаю, мы чуточку под хмельком, — сказал мне священник. — Все это слишком хорошо, чтобы быть правдой.

Я подвез его в Ванв. Он много говорил, пытаясь мне доказать, что, пересаживая человеку орган, тем самым изменяешь ему судьбу, поскольку изменяются его наклонности. Он философствовал, с трудом ворочая языком, и в конце концов уснул, положив голову мне на плечо.

Я устал и, откровенно говоря, мне уже начинало надоедать это сборище, странные признания и бессвязные речи. Я решил договориться о двухдневном отпуске. Ни звонков по телефону, ни клиники. Буду жить, как все: ходить по вечерам в кино, кафе. Еще на площадке я услышал звонки телефона. Это оказался Андреотти.

— Знаете, что произошло, Гаррик? Режина Мансель, любовница Миртиля… Вы меня слышите?.. Хорошо. Вчера ее выпустили из тюрьмы.

— Уже?

— Представляете себе? Она схлопотала два года за хранение краденого… по-моему, все эти данные фигурируют в вашем досье… словом, она уже на свободе и теперь хочет знать, где похоронен Миртиль, чтобы пойти и помолиться у него на могиле. Представляете?

— Но у него нет могилы!

— То-то и оно. Надо ей внушить, что Миртиль похоронен в Тиэ. Что поделаешь! У нас нет выбора! О том, чтобы сказать ей правду, не может быть и речи!

— Ну что ж. Согласен с вами… но я…

— Минуточку, Гаррик, я прошу вас ее сопровождать. Мы не можем допустить, чтобы она пошла на кладбище одна… Она станет расспрашивать смотрителей… Нет, нет! Нужно, чтобы кто-то показал ей место… понимаете… какое-нибудь. Короче, вы должны внушить ей доверие, она посмотрит, помолится, сделает, что пожелает, и оставит нас в покое, по крайней мере, я на это надеюсь.

— Какая она из себя?

— Хороша собой, статная блондинка…

— Да нет, по характеру.

— Чего не знаю, того не знаю. Режина наверняка особа решительная и, похоже, очень любила Миртиля. Когда она утверждает, что понятия не имела, чем занимается ее любовник, это вранье, сами понимаете. Всем, кто следил за следствием по этому делу, ясно, что она была в курсе.

— А она не попытается затеять скандал?

— Совершенно. При условии, что она ни о чем не догадается. Так что напустите на себя соответственный вид и запудрите ей мозги. Это главное!

— По правде говоря, господин префект, я начинаю находить свою миссию тяжелой.

— Знаю, Гаррик, знаю… Но вы подошли к концу ваших испытаний. Еще чуточку мужества.

— И когда же я должен повести ее в Тиэ?

— Хотя бы завтра… Чем раньше, тем лучше, поверьте моим словам. Режина будет вас ждать в привратницкой префектуры… в десять утра.

— А что, если она потребует труп, чтобы перезахоронить?

— Тут надлежит вмешаться вам. Отговорите ее от такого намерения. Дайте ей понять, что страница перевернута… мы ей поможем… если она проявит благоразумие… Я вам полностью доверяю, Гаррик. Во всяком случае, существует закон о сроках перезахоронения, который дает нам возможность… потянуть время и придумать выход из создавшегося положения… А как там у наших бывших пациентов? Все путем?

Я вкратце рассказал ему о последних событиях. Создание содружества его очень позабавило.

— Право же, мне не до смеха, господин префект.

— Вот и напрасно, дорогой мой друг… Заметьте, мне тоже. Но вы принимаете это дело слишком близко к сердцу… Да-да… Я чувствую, как вы серьезны, как напряжены… Разумеется… я ставлю себя на ваше место. Особенно завтрашняя неприятная обязанность — в ней нет ничего забавного. Но это последний эпизод. Теперь все они вне опасности, и с ними ничего больше не может приключиться. А через полгода мы обнародуем правду. А возможно, даже раньше. Будем оптимистами, дорогой мой Гаррик. Мужайтесь. И, пожалуйста, звякните мне завтра. Доброй ночи.

Я был в бешенстве. Вменить мне в обязанность ломать комедию перед какой-то шлюхой! Еще немного — и я послал бы письмо с просьбой об отставке. А на следующий день, в десять утра, входил в полицейскую префектуру.

У меня был вид осужденного.

По наивности я полагал, что встречу по меньшей мере Золотую Каску,[21] возможно, из-за выражений, употребленных в рапорте: «девица Мансель», «подсудимая», «любовница Миртиля»… Была подозрительной уже одна ее профессия: натурщица. Мы-то знаем, что за этим кроется. Вот почему в присутствии Режины я стал что-то лепетать, как школьник. Она была красива и выглядела достойно в своем темном костюме отличного покроя. Я имел дело с женщиной, которую обидели, и она сразу дала мне понять, что я — обидчик или, по крайней мере, принадлежу к стану притеснителей. Блондинка с волосами теплого медового оттенка, она была очень хороша, но ее темно-синие глаза воительницы, твердо решившей не складывать оружия, пригвождали меня на расстоянии, разглядывали со своего рода презрением. На мое приветствие она ответила сухим кивком головы и села в машину, проявляя всяческую сдержанность. Ее профиль был чуточку простоват из-за слегка вздернутого носа, но прическа — умело закрученная на затылке коса — сглаживала этот недостаток и подчеркивала чистоту линий. Ее духи довершали впечатление, что она опасна. За какие-то сутки Режина вновь обрела свой прежний, дотюремный облик.

— Сказал ли Рене что-нибудь перед смертью? — спросила она.

Я сообщил ей, что Миртиль за последние месяцы очень изменился. Он часто выражал желание быть забытым и мирно ждал смерти. До последней минуты проявлял большое мужество и в то же время своего рода безразличие, как будто его уже ничто не касалось.

Я не слишком гордился разыгрываемой ролью. В глазах Режины стояли слезы, но, оберегая косметику, она сдерживала их.

— Мне хотелось бы, — сказала она, — чтобы мы поехали той же дорогой, которой проследовал фургон с его телом.

— Это нетрудно.

Я наклонился, чтобы дать указание шоферу. Вытащив из сумки платочек, она его смяла и прикладывала время от времени к носу. Когда мы ехали вдоль высокой серой стены Санте, она пробормотала:

— А правда… что их хоронят, положив голову между ног?

— Зачем думать о таких мрачных вещах? — сказал я. — Ведь его могли убить на войне или же искромсать в автомобильной катастрофе. Тело — ничто.

Она спросила, но не сразу:

— Вы верующий?

— Я верю, что Миртиль искупил свою вину. И верю в справедливость.

Ее удивили подобные речи, я это видел, но она не задала больше ни одного вопроса.

Когда мы прибыли на кладбище, Режина оперлась на мою руку, чтобы выйти из машины. Враждебности с ее стороны я уже не чувствовал. Похоже, она способна взрываться, но не злопамятна. В конторе мне дали точные и сложные указания насчет «Квартала казненных», так как кладбище занимало огромную территорию. Он находился в его глубине, в своего рода могильном пригороде. По образу и подобию городов, на кладбище имеются свои богатые кварталы и трущобы. Казненных хоронили на пустыре. Там было несколько холмиков, которые уже начали зарастать сорняками. Расстрелянные, гильотинированные, они покоились тут в ужасающей анонимности. Режина, повиснув на моей руке, двигалась все более и более неуверенно. Я остановился перед голым бугорком.

— Здесь, — показал я.

И тут она совершила удивительный поступок. Побежала к ближайшей аллее, нарвала там без разбору цветов, листьев и разбросала их по голой бурой земле. Потом, став на колени, опустила голову, как если бы, в свою очередь, предлагала ее какому-нибудь палачу, и надолго застыла в такой позе.

А я, в двух шагах за ее спиной, чувствовал себя сообщником чудовищного заговора. Мне и вправду было ее жаль. Я помог ей встать. Внезапно, в глубине кладбища, в безмолвии камней, между нами рождалось своеобразное товарищество и даже интимность, потому что она опиралась на меня, отряхивая пыль, потому что она плакала, не таясь, и была похожа, как все плачущие женщины, на совсем маленькую девочку, покинутую и беззащитную.

— Я больше его не увижу, — повторяла она.

Перед могилой с выгравированным на плите именем она могла вообразить, что покойник уснул, едва разлученный с ней могильной плитой. Здесь же она ощущала всю жестокость отсутствия — бесповоротного, вечного. А тем не менее в Виль-д’Аврэ… Ах! Мы не смели этого делать! Глубокая печаль этой женщины помогла мне уяснить, что смерть вызывает сугубо личное отношение, обладает таинственным смыслом, который мы попрали. Мы украли у Режины смерть Миртиля.

— Пошли, — предложил я. — Давайте уйдем отсюда!

— А можно мне сюда наведываться?

— Зачем?.. Вы видите… сюда никто никогда не приходит. Поверьте, вам надо забыть это кладбище. Оно не в счет.

Я говорил что попало, лишь бы ее отвлечь и избежать вопроса, который она должна была мне задать: «Смогу я его перезахоронить?» А между тем этого вопроса она мне не задала и — как я понял — никогда не задаст, потому что не думала о памятнике, посмертных хлопотах, загробной жизни. На все это ей было наплевать. Режина вспоминала только о своей любви. Префект не прав. У меня сложилось впечатление, что, как говорят, в высшей инстанции ошибались, усматривая лишь эксперимент там, где, возможно, начинается испытание — и для всех нас.

Мы вернулись в машину.

— Что вы теперь намерены делать? — спросил я.

— Не знаю.

— У вас есть родные?

— О-о! Они давно от меня открестились. Но я привыкла устраиваться сама… Вернусь к своей прежней профессии… Я демонстрировала модели одежды.

— Миртиль вам ничего не оставил?

Она передернула плечами.

— Нет, ничего. Он думал, что так будет продолжаться вечно… Он стал одержимым… Воображал, что сильнее его нет никого на всем белом свете… Я читала книги про диктаторов, так вот — он был именно таким… А когда я ему выговаривала, отвечал: «Миртилю на это плевать», говоря о себе в третьем лице и называя по фамилии.

Побежденная усталостью и горем, Режина разоткровенничалась, она прекрасно знала, что я расспрашиваю ее не из профессионального любопытства, а пытаясь отвлечь от горестных мыслей.

— А как он вел себя со своими сообщниками?

— Миртиль?.. Собственно, их и сообщниками-то нельзя назвать. Он был жутко гордый. Когда невозможно было провернуть дело в одиночку, он нанимал двух-трех человек, с которыми щедро расплачивался. Но чаще всего действовал один, и всегда успешно, что да, то да.

Мне нравился голос Режины. В нем отражались все эмоции. Она дрожала, готовая разразиться рыданиями, а потом обретала стойкость и почти резонерствовала; восхищение придавало ее голосу горячности. И внезапно она сама начинала излучать всю прелесть молодости. Я стал лучше понимать, какое воздействие Режина оказывала на Миртиля, и, неприметно наблюдая за ней, восхищался уверенностью, естественностью ее движений. Она попудрилась и, вовсе не стесняясь моего присутствия, начала, как любая элегантная женщина, смотреться в зеркальце; она то наклоняла голову, то держала ее прямо. Я видел в зеркальце пудреницы то ее голубой глаз, то крутую бровь, но меня обволакивал, погружая в оцепенение, запах ее духов… Я снова видел голову Миртиля, теперь бородатую, на плечах Нериса, и, рассматривая Режину, воображал рядом с ней Миртиля… Я представлял себе руку, которая ее обнимает… Руку кого, собственно говоря?.. Нет, не священника… не Гобри… И потом вспоминал о Жюможе… Вот до чего я докатился! Все это — игра больного воображения, потрясенного аномальной ситуацией, соприкоснувшись с которой, невозможно было не запачкаться.

— Куда вас подвезти? — неожиданно спросил я.

— Мне безразлично. Я сейчас живу у подруги — манекенщицы. Это возле Плас-Бланш.

Я добавил, почти непроизвольно:

— Если я могу быть вам полезен…

— Что вы готовы для меня сделать? — спросила она. — Впрочем, когда я немного приду в себя, я бы хотела, чтобы вы мне подробно рассказали, если это вам не в тягость, как его задержали, о последних минутах жизни Миртиля… Мне рекомендовали обращаться к вам по всем вопросам, связанным с Рене…

Я проклинал Андреотти, но у меня не хватило мужества вывести ее из заблуждения.

— Охотно, — сказал я. — Стоит только вам позвонить мне домой, чтобы назначить встречу. — Я дал ей свой телефон.

— Благодарю… Никак не ожидала такой любезности со стороны…

Я угадал, какое слово она не решалась произнести.

— Сотрудника префектуры? — подсказал я.

— Вот-вот.

Она улыбнулась и, когда машина остановилась, протянула мне руку в перчатке.

— Удачи вам! — пожелал я.

Она скрестила указательный и безымянный пальцы, заклиная судьбу, вышла из машины и захлопнула дверцу. Я смотрел, как она удаляется — великолепная, безразличная.

Мой взгляд упал на часы. Первый час. Я находился в двух шагах от улицы Равиньян, где жил Гобри.

— Высадите-ка меня, — сказал я шоферу. — Мне нужно зайти в одно место неподалеку.

Откуда такая внезапная потребность повидать Гобри? Я с трудом мог дать этому рациональное объяснение. Может, после долгого пребывания наедине с Режиной я спешил удостовериться, что ее любовник все еще существовал под видом левой руки художника? До сих пор я был зрителем, чрезвычайно внимательным свидетелем — меня лично все это никак не задевало. Но теперь я отдавал себе отчет в том, что из-за Режины меня охватило какое-то волнение. У меня возникло желание посмеяться при одной мысли об этих семерых обладателях пересаженных органов. Я чуть ли не желал им зла! И если я направил свои стопы к Гобри, в сущности, мною двигало что-то весьма похожее на ревность.

Я застал Гобри курящим длинную трубку, лежа на железной кровати. Его захламленная и грязная мастерская смахивала на лавку старьевщика. Повсюду валялись начатые и незавершенные холсты. Пол был не мыт и заляпан краской. Стопка грязных тарелок скопилась в углу. Я освободил себе стул.

— Не помешал? — спросил я.

Отекшие глаза Гобри, багровый цвет лица доказывали мне, что он уже наполовину пьян. Я заметил на столе бутылку. Стакана не было — возможно, он пил прямо из горлышка.

— Волен я делать что хочу или нет? — проворчал он. — Вас послал ко мне профессор?.. Наверное, ему хочется узнать, что она выделывает, его рука?.. Можете ему доложить: она ни на что не годна… Ни на что… Никогда еще не видывал подобной руки; она швыряет на пол все, чего касается.

— Ну, а как… ваша работа?

— Моя работа?

Он расхохотался — да так, что вся кровать заскрипела, потом, напрягшись, умудрился сесть.

— Моя работа, — повторил он. — Вы ее видите. Вот она… Например, это небольшое полотно рядом с вами… да, у ножек мольберта… что, по-вашему, это такое?

Я увидел красные пятна, коричневатые — как будто бы полотно обрызгали кровью.

— Это улица Ив! — вскричал он и согнулся вдвое от душившего его смеха, а потом объяснил, утирая глаза от навернувшихся слез. — Да, это моя новая манера, мой «красный период».

Он указал на бутылку.

— Если душа лежит… Настоящее «Old Crow».[22]

— Вам бы не следовало… — начал было я.

— Что-что? Мне бы не следовало… А вы смогли бы удержаться, если бы у вас руки тряслись? Да смотрите, черт побери, смотрите же!

Он подошел к мольберту, схватил кисть.

— Вы видите… Я пытаюсь двигаться прямо, нарисовать прямую черту… А похоже, что я фиксирую землетрясение… Нет, дело в том, что мне приклеили руку чернорабочего! Она хороша только для работы отбойным молотком, но держать кисть художника — об этом нечего и думать. Совершенно не способна провести прямую черту. Можно подумать, это сделано нарочно…

— Начните сначала, — попросил я. — Но не препятствуя произвольным движениям руки.

— Думаете, она меня слушается?!

Он попытался провести вертикальную линию, а получились три неровные волнистые черточки. Гобри запустил кистью через всю мастерскую.

— Я и прежде, — сказал он, — не считался большим мастером. Но, в конце концов, на то, что я рисовал, вполне можно было смотреть. Теперь же…

— А правой?

— А ну-ка, попробуйте сами писать левой рукой!

— Может, вы слишком торопитесь? На то, чтобы переподготовить руку, требуется время.

Закатав резким движением рукав, он обнажил мускулистое и волосатое предплечье.

— Неужто вы, господин Гаррик, и вправду верите, что этой лапище дано чувствовать живопись?.. Это равносильно тому, чтобы требовать от боксера умения плести кружева.

Я внимательно рассматривал кривые линии, нанесенные им на полотно. Они были выразительными, а вовсе не неуверенными или дрожащими, как утверждал Гобри.

— А знаете, что изображает эта кривая? — спросил я. — Женский силуэт… Вот изгиб плеча… вот изгиб бедра… Выпуклость икры… Пропорции соблюдены…

— Вы не лишены воображения.

— А может, у вас его не хватает?.. Гобри, поговорим серьезно… я помню все, что вы мне рассказывали в клинике. Про художника, которому завидуете, не так ли?.. Которому хотели бы подражать?.. Бернар Бюффе, кажется?

— Нет… Карзу.

— Ладно. Допустим!.. У вас стойкое пристрастие к острым углам, ломаным линиям. Вот в чем ваша ошибка. А почему бы вам не решать свои сюжеты с помощью закругленных, мягких, женственных линий? Начните с обнаженной натуры, чтобы набить себе руку. А затем придете к своего рода антикубизму.

— Моя рука годится на то, чтобы лапать, если я правильно понял, — захихикал Гобри.

С минуту я чувствовал смущение, воображая, как рука Гобри ласкает Режину. Было ли это бедро Режины — линия, которую его рука бессознательно очертила на полотне? Я отбросил эту чудовищную мысль, потому что прекрасно знал — моя теория ничего не стоит и Гобри суждено остаться неудачником. Но его нужно было спасти от депрессии, дать ему хоть маленький повод для надежды.

— Владельцы нескольких выставочных залов — мои знакомые. Если вы будете упорно работать, найдете подходящий для себя жанр, доверяя пересаженной руке, а не презирая ее, я им порекомендую вас.

Гобри слушал, но, судя по лицу, упорно продолжал думать свое.

— Есть, начальник… Слушаюсь, начальник, — ответил он и, пытаясь отвесить низкий поклон, едва не потерял равновесие.

Мне хотелось дать ему по физиономии. Я схватил его за грудки.

— Послушайте, Гобри. Все остальные перенесли трансплантацию более или менее сносно. Вы единственный, кто все время ворчит. Так что переборите себя. Неужто вы не понимаете, что через полгода прославитесь, вопреки самому себе, когда правда станет общеизвестной! И вы должны быть к этому готовы. На вашем месте я работал бы денно и нощно.

Я отпустил Гобри и пошел к раковине вылить остатки виски. Перед уходом у меня создалось впечатление, что я сумел-таки задеть его за живое.

Погода была хорошая. Договорившись с начальством, я получил три дня отдыха и удрал в Сен-Серван, где круглый год снимал домик на берегу Ранса. Приведя свои записи в порядок, я долго размышлял над происшедшим, гуляя по пляжам в устье реки. Не стану вдаваться в подробности моих раздумий, чтобы не утяжелять свой отчет. Но, как бы я ни старался не выходить за рамки голых фактов, тем не менее должен упомянуть о наблюдении, обретающем все большую силу и очевидность: части тела Миртиля теперь принадлежат разным людям, но при всем этом, подобно тому, как каждая частица древней руды сохраняет свойства радиоактивности, они оказывали своеобразное взаимовлияние. Точнее говоря, Миртиль, мертвый и расчлененный, стал как бы созвездием своих частей, мини-галактикой, наделенной собственным гравитационным полем. Доказательство: совсем недавно выпущенная на свободу Режина снова была вовлечена в орбиту Миртиля и теперь вращалась вокруг меня, а я сам вращался вокруг семи прооперированных, и все мы находились, так сказать, под воздействием Миртиля. Это был феномен уже не физического порядка, а скорее психического. Наши мысли получали тайные импульсы от исчезнувшего Миртиля; мы неотступно преследовали друг друга, так как оказались звеньями единой цепи и нас одолевали одни и те же мысли.

Подтверждение своей гипотезе я получил по возвращении в Париж. Вечером того же дня позвонил священник Левире. Оказывается, он уже неоднократно звонил мне по поводу Жюможа и теперь казался сильно обеспокоенным. Я пригласил его зайти. Когда он пришел, я заметил у него на руке черную перчатку.

— Что, рука все еще доставляет вам хлопоты?

— Нет, не очень… У меня было несколько неприятных моментов в воскресенье, когда я собирал пожертвования. О-о! Пришлось преодолеть каких-нибудь два-три непроизвольных рывка, сущий пустяк. А вот у Жюможа, похоже, дело не ладится.

— Что с ним такое?

— Вы и сами должны догадываться. Заметьте, я не выдаю никакого секрета. Он не исповедовался. Просто пришел ко мне поговорить как мужчина с мужчиной. Знаете, он достоин сочувствия… Это сродни одержимости. Вероятно, у Миртиля была большая… потенция, огромная, и он привык ее удовлетворять без проблем. Не было ли у него… подружки?

— Да. Режина…

Я осекся на этом имени, и священник посмотрел на меня вопросительно. Желая скрыть свое замешательство, я угостил его сигарой.

Но его намек на характер отношений Миртиля и Режины испортил мне настроение.

— Ну и… — спросил я, — что же он вам рассказал?

— Значит, так. Прежде всего он поссорился с этой особой — вы наверняка в курсе дела, — преподавательницей музыки…

— Да, знаю. И почему же?

— Я хотел бы, мсье Гаррик, чтобы вы понимали меня с полуслова.

— Черт возьми, господин кюре! Мы же с вами не в ризнице. Говорите!

На беднягу было больно смотреть. Я пошел за бутылкой коньяка и стаканами. Мы чокнулись.

— Можете рассчитывать на мою помощь, — сказал я. — Он проявил большую требовательность?

— Да. Но и это еще не все.

— Что?.. Не хотите ли вы мне сказать, что Миртиль — не был нормальным мужчиной?

— И Миртиль и Жюмож совершенно нормальны. Но Жюмож не может перенести контраста, резкого отличия его теперешнего состояния от прежнего. Вы видели его за столом… Он не ест, а жрет. Он никогда не насыщается, впрочем, у него отличный желудок. Но вместо того, чтобы испытывать удовольствие, он, наоборот, себя корит, считает скотом. Так что судите сами, что он ощущает, когда речь идет о…

— До меня постепенно доходит.

— Представьте себе бедняка, которому вы предложите богатство. Он устрашится его. При всяком широком жесте он станет оглядываться вокруг, спрашивая себя, а правильно ли он поступил, потратив деньги… Понимаете?

— Бедняки быстро приноравливаются.

— Разумеется. Возможно, мое сравнение не из удачных. Так или иначе, он никак не приноровится. Он готов считать себя чудовищем.

— Полноте!.. Вы уверены, что малость не преувеличиваете?

Священник порылся в кармане и протянул мне толстую записную книжку, перехваченную резинкой.

— Судите сами, — сказал он. — Вот его дневник или по крайней мере первые записи. Поскольку он меня не просил хранить его в тайне, а вы интересуетесь его случаем даже больше меня, передаю его вам.

— А он случайно не ударился в сочинительство?

— Возможно! Но сначала прочитайте.

— Вы не видели других? — спросил я.

— Нет. Но знаю, что Нерис тоже не в блестящей форме. В клинике мне сказали, что у него боли на почве невралгии. Я попытался дозвониться мадам Галлар, но не застал ее дома. Сегодня вечером я рассчитываю заглянуть к Мусрону. Эрамбль, похоже, в порядке.

Как всегда, он был преисполнен доброй воли. Я очень любил его, нашего скромного кюре! Он, к счастью, легко справлялся с побочными явлениями. Я пожал ему руку и, ублажив себя парой глотков коньяку, уселся в кресло читать знаменитую записную книжку. На деле это оказался ежедневник большого формата, где Жюмож день за днем фиксировал свои свидания, расходы, мысли, время от времени стихотворные строчки, которые он, наверное, счел особо достойными. По субботам он имел обыкновение встречаться с подружкой, и, по-видимому, они проводили воскресенье вместе, поскольку на воскресных страницах я обнаружил, к примеру, такую запись:

«Бек Фен, два обеда: 2400 франков. Телячью печенку подали пережаренной. Впредь избегать Сансерр… Ниверне, два обеда: 2750 франков. Ракушки Сен-Жак были с душком… Спор о „Пеллеасе и Мелизанде“.[23] Надин явно не разбирается в Метерлинке… Как, впрочем, и в Дебюсси. Отель „Шануадок“ в Шартре. Проливной дождь. В соборе у меня закоченели ноги. Молящиеся вызывают раздражение. Перечитать „Сложные государства“ Генона.

Хлеб холмов (поэмы) В этот миг между мной и тобой нашлось место для солнца

Аспирин, Лорага, Висмут: 1925 франков. Плюс такси, поезд. Я начинаю жить не по средствам».

Однако мне не терпелось перелистать те страницы, которые были написаны им после операции. Их насчитывалось немного. Записи не соответствовали датам, хронология не соблюдалась.

«…Доминирующее впечатление: у меня больше нет времени думать, размышлять. Они превратили мое обоняние в собачий нюх. Я улавливаю запах земли под окном, запахи из кухни… Наверняка в полдень нам подадут к столу мерлана… Я улавливаю запах табака — это курит Эрамбль через три комнаты от моей. Прежде я не обращал внимания на окружающие мелочи… Теперь живу вне самого себя… Я реагирую не только на запахи, но и на шумы… Три воспоминания проходят, как картинки в фильмоскопе… Например, вспоминается вкус морского языка, который я ел в Дьеппе два года назад… Или глубокий вырез платья официантки, покачивание ее бедер… Теперь я полюбил женские бедра… Они качаются, комната качается, кровать качается… Я прихожу в себя — дрожащий, обессиленный, но уже терзаясь от наката новых вожделений. Я голоден. Я хочу пить. Мне хочется уйти, ходить по траве, жевать листья, кусаться и выть…

…Во мне живет что-то огромное, чего я никак не пойму. Оно неисчерпаемо, и мне страшно. Раньше было хорошо, я был спокоен. День следовал за днем, без толчков. Сумею ли я вернуться к прежней работе? Мне не удается сосредоточиться. Я разбрасываюсь… Смотрю на облака, и перед моим взором проходят картины детства. Снова вижу себя на мельнице в Обье, мне шесть лет… Я вырвал морковь, чтобы грызть ее сырой, лазил на орешник, на яблони, упивался ветром. Я снова вижу себя, подглядывающим за служанкой Элизой, когда она раздевается для послеобеденного сна. Я считал, что завязал со всеми такими глупостями, а на поверку сам себе не хозяин. Считаю путешествия, которых не совершил, женщин, которыми не обладал. Я непрерывно пересчитываю упущенные возможности. Чему-то внутри хотелось бы меня убедить, что я несчастный, который однажды стал на неправедный путь. Меня не проведешь. Я прекрасно вижу, что терзающие меня желания, собственно говоря, мне не принадлежат. Они пытаются заручиться моим сообщничеством, а для этого стремятся унизить меня в моих же глазах. Но им этого не добиться. Что за гнусные желания! Они неотступны — я говорю о них, пишу о них, думаю о них. Но я не желаю уподобляться животным.

…Уличное зрелище нестерпимо. Куда ни глянь — женщины. Даже в ранний час — время, которое я предпочитаю, — я улавливаю кругом себя специфически женские запахи. Я подолгу брожу по улицам. А поскольку я теперь слишком много ем, у меня потребность утомляться, доводить себя до изнеможения, иначе…»

Несколько листков оказались вырванными, а дальше шли только сбивчивые записи, оборванные фразы:

«Невозможно объяснить Надин…

Радость. Стыд. Чудесный момент. А потом становится невыносимо… Может, я все время обманывался…

Разрыв с Надин. Я внушаю ей страх.

Ее зовут Клотильда. Она девушка. Черт с ней, но как же быть дальше? Открытие особого мира… Пусть тот, кто войдет в него, отбросит всякое чувство у входа… Чувство — вот, пожалуй, все, что тебе остается, если ты импотент. Я же погряз в блуде, как хряк…

Клара. Ну и девка! Она сказала, что я способный ученик…

Но где взять денег?.. И потом, эта моя по-прежнему жалкая внешность школьного наставника… Для них она — предмет насмешек. Похоже, при взгляде на меня никому и в голову не придет…

Что-то звучит громко, но во мне, как будто бы трубишь в трубу, которая воспроизводит одну и ту же оглушительную ноту. А мне хотелось бы хоть немножко монотонно-настоящей музыки…»

На этом дневниковые записи Жюможа обрывались. Я пошел спать в состоянии полной растерянности. То, что произошло с Жюможем, вполне объяснимо. Возросшая потенция оказалась за пределами его разумения. Другой бы почувствовал, как с него спали оковы. Он же, чего доброго, мог отчаяться. Уже в случае с Гобри дело принимало не блестящий оборот. А теперь и Жюмож начинал комплексовать! Последствия эксперимента казались мне все более и более пагубными.

Я решил завтра же навестить молодого Мусрона. Различные обстоятельства задерживали меня, и когда я освободился, был уже пятый час пополудни. Естественно, дома я его не застал. Привратница сказала, что Мусрона можно найти у друзей на улице Ассас. Он и в самом деле оказался по означенному адресу, репетировал в гараже с тремя парнями: ударником, гитаристом и контрабасистом. Они откатили «мерседес» подальше от входа, и все четверо неистовствовали на пространстве площадью с ладонь. Из разговоров я узнал, что гараж и дом принадлежали матери гитариста, вдове дипломата. Эти четверо намеревались вкупе с пятым, трубачом, организовать небольшой оркестр, для которого они, между прочим, подыскивали название. Мусрон был преисполнен веры в будущее.

— Послушайте-ка, шеф!

Так он звал меня теперь. И начал импровизировать, чем привел прочих оркестрантов в полный экстаз. Они хлопали в ладоши и стучали ногами, затем, завороженные ритмом, схватили свои инструменты, чтобы ему подыгрывать. Их головы, ноги, плечи дергались, как в судорогах, а Мусрон, прикрыв глаза, то в мучительном призыве вздымал свой саксофон, то запускал его между колен в поисках драматических, подобных хрипам, звучаний, умудряясь при этом заправлять оркестром с замечательной точностью и силой. Когда он наконец остановился — с раскрасневшимися щеками и с вздувшимися на шее венами, — я не мог удержаться и захлопал в ладоши. Поаплодировав, пожал ему руку.

— Вы меня приятно удивили, — признался я.

— Правда? — спросил гитарист. — После аварии он стал другим человеком.

— Какое звучание, извините, конечно! — вмешался ударник. — Лично я такого никогда не слышал.

А контрабасист добавил, протирая очки:

— Послезавтра у нас прослушивание.

Поздно вечером я повел Мусрона ужинать в «Клозри».

— Скажите честно, вы ни о чем не сожалеете? — спросил я.

— Я? Да я никогда не чувствовал себя в такой отличной форме, шеф. Почему вы спрашиваете?

— Потому что у остальных дела неважнецкие.

Я рассказал ему о своих тревогах в отношении Жюможа и Гобри, про головные боли Нериса, про не совсем ясные сожаления Эрамбля.

— Думаю, вы преувеличиваете, — сказал он. — Прежде Жюмож и Гобри ничего особенного собой не представляли. Такими они и остались. Не вижу, что в этом аномального.

— А вот вы сами… Ваш приятель сейчас признал, что вы стали другим человеком… Что в вас изменилось?

— Ничего, шеф, ничего. Я и раньше любил играть на саксе, но у меня не хватало дыхания. Теперь у меня появилось дыхание, вот и вся разница.

— Я не о том. Раньше… вы бы осмелились себя рекламировать, организовать оркестр и все прочее?..

— Нет, я был не в состоянии. А теперь — без проблем.

— И вы почувствовали себя счастливее?

— Ах, и не говорите. Я только сейчас начинаю жить.

— А как же ваши занятия?

— С ними я завязал! Мы с приятелями так решили. Копаем вглубь. Делаем карьеру. Вот увидите, какие денежки мы станем загребать через полгода.

— Еще вопрос. Вы иногда думаете о Миртиле?

— Никогда. Нет времени… Между нами говоря, знаете, эта затея содружества, эти собрания и все прочее — чистое ребячество… Заметьте, я-то не против. Но какой в этом прок? Мехи Миртиля приклеили мне. Теперь они мои. Дело сделано. Но ведь Миртиль не стал бы играть на саксе, верно? Так что пусть меня оставят в покое с этим Миртилем!

Мне понравилась философия Мусрона. По крайней мере, он был спасен. И священник. Итого — двое наверняка избегнувших гибели. Ко мне вернулась вера в успех эксперимента. В конце концов, Мусрон был прав: каждый оставался таким, каким был прежде. Операция не изменила ничьей сути. Она только обострила самосознание каждого.

Тем не менее надо было попытаться что-то сделать для Жюможа. И я позвонил священнику. Оказывается, он мне тоже звонил. Жюмож нанес ему визит, и на этот раз исповедался. Священник еще не оправился от потрясения.

— Если не вмешаться, он себя прикончит. Я не могу вам ничего повторить, но я напуган.

— Сегодня вечером уже слишком поздно пойти его повидать. Вы согласны завтра в девять утра?

— Раньше… Чем раньше, тем лучше, поверьте мне.

— Хорошо. Я заеду за вами в восемь.

Назавтра в восемь я усадил священника рядом, и мы покатили в сторону Версаля.

— Неужто это так серьезно? — спросил я.

— Вы читали его дневник и знаете, от какого рода одержимости он страдает. Это ужасно. Ведь, в конце концов, он не виноват.

— Полноте! Да он же всегда отличался неуравновешенным характером! Это явствует из каждой строчки его записной книжки.

— Неуравновешен, возможно. Но не до такой степени, чтобы совершать… Нет, прошу вас, не вынуждайте меня говорить то, чего я не имею права сказать.

Рванув вперед, я обогнал вереницу грузовиков и выехал на автостраду, которая, по счастью, не была забита.

— Его случай вовсе не сложный, — пробурчал я. — Хотите, я вам расшифрую? Так вот. Жюмож был человеком, покорным судьбе, и окружил себя, как защитной оболочкой, несколькими гарантиями покоя; но, внезапно оказавшись беззащитным, он испугался и помирает со страху.

— Нет, — упрямо возразил священник. — Уж извините, но я с вами совершенно не согласен. По-моему, Жюмож подвергается жестоким испытаниям… как бы это выразиться?.. из-за впечатлений… ощущений, в которых не имел опыта, и они показались ему нездоровыми хотя бы потому, что были чересчур сильными… Вы меня понимаете?.. Представьте себя человека, который был лишен обоняния и вкуса… Его излечивают, и несчастный, сидя перед тарелкой лукового супа, вообразил, что потребляет гашиш. Что-то вроде этого происходит и с Жюможем.

— Все-таки мне кажется, что с ним дело посложнее. Жюмож явно хочет наказать себя и, возможно, других за то, что он испытывает.

Я умолк, так как машин на дороге прибавилось, что потребовало напряженного внимания за рулем. Но, даже если я и не мог больше распространяться о Жюможе, то никто не мешал мне размышлять о сути его проблемы. С одной стороны, желания, в которых неловко признаться… с другой — внезапно обретенная возможность их удовлетворять… Тут недалеко и до Джека-Потрошителя. Мои теории снова приходилось пересматривать.

Жюмож жил в квартале Сен-Луи, мало привлекательном, с малюсеньким палисадником. На ограде висела пластинка — «Курсы Эразма». Стук дверцы, похоже, насторожил Жюможа — он появился у окна второго этажа и, высунувшись из него, крикнул нам:

— Иду! Подождите!

Священник толкнул калитку. Еще несколько шагов — и мы очутились у первой ступеньки крыльца.

— Как можно тут жить? — шепотом спросил я. — Представляете себе: каждый день, с утра до вечера, сюда тянется вереница балбесов! Это должно быть изнурительно!

Священник поднял руку в черной перчатке в знак смирения.

— Бывает и похуже, — пробормотал он.

Мы ждали. Я прислушался. В доме — полная тишина.

— Что же он там выделывает?

Священнику тоже показалась странной столь затяжная тишина. Он ударил по двери кулаком, и я обратил внимание, каким твердым, мощным был его кулак. Сам того не желая, кюре дубасил, как полицейский.

— Жюмож! — позвал он. — Вы меня слышите?

Тишина.

— Эй! Жюм…

Его зов прервал оглушительный выстрел.

— Окно! — вскричал он. — Бейте по стеклу!

Он замахнулся. Профессиональный удар кулаком, сильный и в то же время сдержанный, от которого разлетелись осколки, но на перчатке ни царапины. Мы шагнули в столовую со старомодной мебелью, заставленную зелеными растениями. Я прошел впереди священника, пересек коридор и вошел в комнату, переоборудованную в учебный класс: столы, стулья, кафедра, грифельная доска. Жюмож тоже тут, его лицо было залито кровью. Он свалился за кафедрой и, падая, уронил на пол дешевый автоматический револьвер, такой же старинный, как и все в его доме.

— Наповал? — спросил священник.

Я ощупал Жюможа.

— Нет… Останьтесь при нем. Я предприму все необходимое.

Я побежал к машине, но потерял время, так как неважно знал район Версаля, пока наконец отыскал кафе. Я позвонил Мареку. Он был потрясен вестью об этом самоубийстве. Я почувствовал, что он думал не столько о Жюможе, сколько о своем эксперименте, который был тем самым скомпрометирован.

— Какой калибр? — спросил он.

— Вроде бы 6,35.

— А вдруг его еще можно спасти? Не пули наносят главный урон. Все будет зависеть… Не двигайте его с места. Еду.

В ожидании Марека, я предупредил комиссара полиции и врача, после чего поспешил вернуться. Священник молился рядом с Жюможем.

— Никаких изменений?

— Нет.

Рана на виске не кровоточила. Жюмож слабо дышал. Какого черта он пытался убить себя в тот момент, когда увидел нас? Я обошел дом и в спальне обнаружил тетрадь, лежавшую в секретере. Это было продолжение дневника. У меня хватило времени лишь на первую строчку:

«…Ее зовут Гертруда. Она дочка хозяйки булочной…»

Я сунул тетрадь в карман своего габардинового плаща, так как к дому подъезжала машина. Из нее вышли двое мужчин — полицейский комиссар и доктор. Я предъявил им свое удостоверение и в общих чертах описал ситуацию. Комиссар сразу же смекнул, что в его интересах занять примирительную позицию, и пообещал мне не предавать это дело гласности. Что до врача, его роль ограничилась констатацией того, что раненый транспортабелен и, возможно, имеет шанс выжить, если его вовремя прооперируют. Тут явилась и «скорая помощь», из которой вышел Марек с двумя санитарами. Жюможа положили на носилки и погрузили в машину. Я попросил комиссара запереть дом, и мы со священником помчались в Вилль-д’Аврэ.

— Он покончил с собой из-за трансплантации? — спросил я священника.

— Думаю, да.

— Но ведь тогда он все равно был обречен.

— Обратите внимание, — сказал священник, — что погибнуть в автомобильной аварии или покончив с собой — вовсе не однозначно, в особенности для христианина. На нас ложится ответственность — на всех нас, от низших до самых высших инстанций. Боюсь, мсье Гаррик, что дольше уже не смогу скрывать правду от вышестоящих отцов церкви.

— Ну пожалуйста! — взмолился я. — Вы видите, с какими трудностями мне приходится сталкиваться. Так не добавляйте же к ним новые. И потом, не исключено, что Жюмож еще останется в живых.

Мы ждали профессора у него в кабинете. Я мысленно составлял письмо, которое буду вынужден послать префекту, так как, по всей видимости, мне придется испрашивать у него новых инструкций. Если Жюмож выживет, он должен будет рассказать, послать свой дневник… Я ощупывал тетрадь, лежавшую у меня в кармане. Возможно, там находилась разгадка тайны, но сейчас мне было не до чтения. Если он умрет и будет доказано, что причина самоубийства — операция, весь эксперимент непоправимо провалится. А какой удар для остальных!.. Какой удар для Гобри, который впал в еще большее отчаяние, чем Жюмож… Что сделать, чтобы выручить Гобри? Есть от чего потерять голову!

Марек не обнадеживал нас. Хотя пулю и можно извлечь, общее состояние раненого внушало серьезные опасения. Профессор обещал держать меня в курсе дела, информируя каждый час. Я покинул клинику в подавленном состоянии. Священник был удручен не меньше. Я подвез его в Ванв и вернулся домой только к ужину.

— Вас ждут в гостиной, — объявила мне горничная.

— Кто?

— Не знаю. Молодая женщина… Она здесь примерно с час.

Только визитера мне еще и не хватало. Я был вне себя, когда открывал дверь в гостиную.

— Как! Вы?

— Да, — сказала Режина и разрыдалась.

Я подошел к ней. Она шагнула назад, словно бы испугавшись меня.

— Где Рене? — кричала она.

Рене?.. До меня не сразу дошло, что речь идет о Миртиле. Как будто мне тоже подменили голову.

— Но послушайте… Вы же сами прекрасно знаете.

— Лжец! Все вы — лжецы!

— Прошу вас. Присядьте вот сюда… Успокойтесь… Поведайте мне, что с вами стряслось.

Все оказалось очень просто и в какой-то мере весьма предсказуемо, увы! Режина встретилась с Гобри в баре на Плас-Бланш. Гобри перепил, и поскольку он досаждал бармену по имени Макс, тот свел его с Режиной. «Может, тебе удастся подработать. Кажется, ему нужна натурщица», — шепнул он молодой женщине. Гобри умолял Режину проводить его, и, так как он едва держался на ногах, она помогла ему дойти до мастерской. Там он добавил к выпитому еще порцию, и ей пришлось уложить его в постель. Раздевая Гобри, она увидела шрам на левой руке, а потом обнаружила еще и свежие следы операции на плече.

— Я сразу узнала руку Рене, — сказала она. — Но, если у него отняли руку, значит, сам он жив… Мне плевать, если у него стало на одну руку меньше, но скажите мне, где же он сам…

Она упала на диван и, прикрыв лицо руками, плакала, будучи не в состоянии сдержаться. А я опять оказался лицом к лицу с омерзительным вопросом совести. Это становилось моей специальностью. Но коль скоро знающих правду было уже семеро, тем хуже — теперь их будет восемь. В конце концов, я предпринял все, что было в моих силах, и если «эти неуравновешенные», как выражался Андреотти, угрожали нарушить тайну, моей вины в том нет. Я положил руку на плечо Режины.

— Можете вы мне поклясться, что сохраните тайну?

Слово «тайна» всегда оказывает на женщин магическое действие. Режина выпрямилась, взяла мой платок, чтобы приложить к глазам.

— Он не умер, нет? — лопотала она.

— Умер… В том смысле, какой в это слово вкладываете вы, он мертв.

— Но… Смерть — понятие однозначное…

— В том-то и дело… Возможно, что отныне оно стало двузначным. Вы поклянетесь, что никогда не повторите… никому… то, что сейчас от меня услышите?

— Клянусь.

— Очень хорошо… Прошу вас, наберитесь мужества.

И я рассказал ей про события последних недель. Она была так ошарашена, что ни разу меня не прервала. Время от времени женщина проводила рукой по лбу. На ее лице читалась растерянность. Чтобы окончательно убедить ее в правдивости моих слов, я открыл перед ней досье Миртиля и показал его заявление, где он совершенно недвусмысленно передал свое тело посмертно в дар науке.

— Выходит… он меня разлюбил? — пробормотала она.

— Поймите, у него не оставалось никакой надежды.

— Он ничего для меня не оставил?.. Ни единой строчки?

— Нет… Он отрекся… от своего прошлого… целиком… В нем родилось как бы непреодолимое желание самоуничтожения.

— Какая чепуха, — сказала она. — Сразу видно, что вы не знали этого человека. Миртиль? Да он был сама жизнь. Он желал получить все, что видел. Он хотел всего — денег, женщин, власти. У него могла быть только одна мысль: убежать из тюрьмы во что бы то ни стало. И вы еще хотите, чтобы я вам поверила?

— Речь идет не о том, чтобы верить мне, а лишь о том, чтобы поверить собственным глазам… Вы видели левую руку Миртиля. Ведь это вам не приснилось.

— А другие — могу я с ними познакомиться?

— Что?

— Да… Тех, кому пересадили другие части тела Рене?.. Я хочу их видеть. Иначе я никогда не буду уверена…

— Пойдет ли это вам на пользу?

— А вы никогда никого не любили?.. Поскольку Рене еще живет в них, у меня есть полное право его увидеть.

— Послушайте, Режина… Да, Миртиль как бы не совсем мертв, как вы выразились. Но это больше не он…

По правде сказать, я просто не знал, как же ей втолковать, что тело, которое она любила, ласкала, продолжало некоторым образом существовать, но то, что составляло Миртиля, исчезло на веки вечные. Слишком неподходящий момент для того, чтобы преподать ей урок метафизики. Она послала бы меня куда подальше и была бы совершенно права.

— Его могила — это они! — вскричала она. — Так имею же я право пойти и помолиться на его могиле?

Признаюсь, этот крик души меня сразил. При ее простоте и прямодушии, она сумела определить ситуацию одним словом и куда лучше меня. Я признал себя побежденным.

— Ладно. Итак, я организую для вас такую встречу… однако предупреждаю: это будет ужасно. Для вас, разумеется… но и для них тоже. Поскольку я буду вынужден им сказать, чем вы являлись для Миртиля…

— Я от этого не покраснею.

— Конечно нет. Но вы не помешаете тому или другому думать невольно о том, какие отношения существовали между вами… вашим телом… и частью Миртиля, пересаженной каждому из них…

Я сбивался. Краснел. Мне не удавалось выражать свои мысли достаточно объективно, сухо, научно. Вопреки себе, я подчеркивал то, что хотел бы только обозначить… А Режина ничего не делала, чтобы мне помочь.

— Хотелось бы узнать, что получил каждый при дележе.

— Значит, так… правая рука досталась священнику.

Она не сдержалась и прыснула.

— Ничего смешного, — заметил я.

— Это из-за татуировки «Лулу»… Рене очень гордился этой татуировкой. Воспоминание об Алжире.

— Надеюсь, вы воздержитесь от комментариев.

Она пожала плечами.

— Продолжайте, — попросила она.

— Левая нога отдана женщине, Симоне Галлар.

— Что? Да неужели?.. Но это ужасно!

Она расплакалась, и невозможно было понять — от отчаяния или от ревности.

— Правая нога принадлежит торговцу мебелью… Этьену Эрамблю… Голова… выбора не было… ее получил банковский служащий.

— Я схожу с ума, — сказала Режина. — Банковский служащий!.. Рене на это никогда бы не согласился.

— Сердце, легкие послужили спасению жизни студента, Роже Мусрона, ну, а остальное… именно так — остальное… все было трансплантировано мужчине, Франсису Жюможу, который только что попытался покончить с собой.

— Боже мой… Почему?

— Этого мы не знаем.

— Но он не умрет?

— Нет. Его пытаются спасти. Если хотите, я могу запросить последние новости.

— О да! Прошу вас.

Я набрал номер клиники и пригласил к телефону Марека, тогда как Режина схватила параллельную трубку. Мне ответил ассистент профессора.

— Он на пороге смерти, — сказал тот. — Мы испробовали все возможное. Тут ничего не поделаешь. Теперь это вопрос нескольких минут… Мы рассчитываем на вас в отношении формальностей.

Я шмякнул трубку. Еще одна неприятная обязанность. Ну нет, хватит с меня! Всему есть предел.

— Значит, на похороны пойду я. И сделаю так, чтобы его похоронили на кладбище в Пантене, по-человечески.

— Но позвольте!.. Он вам не принадлежит, не забывайте этого.

Мы переглянулись и оба вздохнули.

— Простите меня, — сказал я.

— Да нет, это мне следует просить у вас прощения. По-моему, я чуточку не в себе… Мне нужно отдохнуть, собраться с мыслями.

Она встала, и я проводил ее до дверей.

— Буду держать вас в курсе дела, Режина, обещаю. И искренне сожалею.

Она протянула мне руку.

— Мерси… Вы были очень добры… Я этого не забуду.

— Хотите, я вызову вам такси?

— Не надо… Лучше пройдусь — это пойдет мне на пользу.

Когда она вышла, я сразу бросился звонить Андреотти. И начал с того, что заявил о нежелании продолжать эту работу:

— Я отказываюсь. Лучше уж подам в отставку. Так больше продолжаться не может.

И вкратце рассказал ему о событиях, произошедших после нашей последней беседы.

— Поставьте себя на мое место. Этой женщине уже была известна часть правды, что вынудило меня посвятить ее во все перипетии… Почем знать, может, завтра кто-то другой раскрыл бы наш секрет. Мы перегружены работой. Полностью зависим от любой оплошности. В этих условиях я больше не могу считать себя ответственным за то, что произойдет.

— Да, — сказал префект, и я почувствовал, что он пришел в замешательство. — Да, я вас прекрасно понимаю.

— Почему бы не раскрыть сейчас то, что неизбежно вскоре станет общим достоянием?

— Это исключено… Гаррик, вы дома один?.. Хорошо. В соответствии с приказом я сказал вам не все. Но вам необходимо знать все… В действительности, это дело проходит по ведомству министерства национальной обороны. Да-да, сейчас поймете… При том, что во Франции сорок восемь миллионов жителей, мы — маленькая страна по сравнению с Соединенными Штатами, Советским Союзом или Китаем. Ладно, в случае войны у нас будет бомба… Но не забудьте про кровопролитие Первой мировой войны, которое чуть не стало для Франции роковым. И вот с открытием Марека, благодаря не слишком разрушительному несчастному случаю, мы сумеем спасти жизнь пяти, шести, семи раненым, возвращать в строй по пять, шесть, семь солдат… До вас начинает доходить? Из ста тысяч павших на поле брани, в случае удачи, мы вернем в строй семьдесят тысяч новых бойцов. Эта операция под кодовым названием «Лернейская гидра» обеспечит нам подавляющее преимущество над врагов, разумеется, при условии, что война приобретет затяжной характер. Значит, о том, чтобы выйти из игры, нет и речи! Если вы чувствуете перегрузку, как вы сказали, мы смогли бы потом увеличить штат. Но сейчас время терпит, какого черта! Ваш Жюмож покончил с собой, тем хуже для него! Это не так уж и страшно, поскольку прямого отношения к трансплантации не имеет. Да, вам поручено изучать реакции оперированных! Но вы должны смотреть на все происходящее глазами стороннего наблюдателя, понимаете, что я хочу сказать? Так что повторяйте себе, что вы не одиноки, старина. Это дело мирового значения — я не преувеличиваю. И сейчас вы должны сохранять хладнокровие и ясность ума больше, чем когда бы то ни было. Мы рассчитываем на вас, Гаррик!

Он повесил трубку.

«Я уплетаю хлеб с молоком, бриоши, пирожки, шоколад, только бы видеть эту девочку… Девчушку. Волосы распущены по спине. Глуповатый смех. Несимпатичная физиономия. И зад… Я отдал бы все на свете, только бы ее… Вот какие картины теперь рисуются моему воображению. Я хотел бы стать чьим-нибудь господином… полновластным… я подаю знаки, и меня понимают без слов, без объяснений. Даже профессионалки и те считают необходимым поговорить, а я как раз такой тип, с каким никто говорить не умеет.

Ее зовут Гертруда. Родители приехали из-под Страсбурга. Отец — громадина с головой Пьеро — почти никогда не появляется в магазине; у матери на руках малыши. Гертруда сидит за кассой. Она жует жвачку и слушает транзистор; на ней пуловер канареечного цвета, который ее плотно облегает. Наверное, она из него выросла; может, ей и невдомек, что трикотаж обрисовывает ее формы с чарующей точностью. У нее полудетские черты лица; от нее пахнет самкой, и она шмыгает носом, как младенец. Я долго выбираю карамель, хотя вся она с привкусом вазелина, и одной конфеткой угощаю Гертруду.

„Вы сладкоежка“, — сказала она мне с неосознанным вызовом в голосе. „Да, ужасный…“

Дальше этого наши разговоры не заходят. Я уношу свою карамель и пытаюсь чем-то заняться, но после этого демарша работать неохота. Я обучаю маленьких тупиц, которых отовсюду повыгоняли. Они оседают у меня, довольные собой, и знают, что я тайком сбегаю с уроков. Мы сообщники: они лодырничают, а я посылаю родителям табели с завышенными отметками. В этой партии учеников есть две шлюшки, которые легко подпускают к себе, но меня удерживает осторожность. И потом — они меня не возбуждают. Зато Гертруда!..»

К чему продолжать это чтение? Я встал, подогрел себе кофе. Мне уже не уснуть. В этот час Жюмож, должно быть, отошел в мир иной, и его дневник попал ко мне слишком поздно. Тем не менее я вернулся к нему, ища подсказки о причине самоубийства… Я уже предугадал развитие сюжета с Гертрудой. Он терпеливо обрабатывал мать… Девочка неплохо соображает, и было бы несложно обучить ее началам коммерции… ведь иначе, без диплома, нельзя продавать даже газеты… Гертруда стала посещать его курсы.

«Она пишет крупным четким почерком. По мере того как рука движется по листку, голова медленно качается. Она получает удовольствие от своего усердия, от того, что хорошо вырисовывает каждую буковку. Она получает удовольствие от того, что чувствует, как за ее спиной стоит учитель. Она дышит бесшумно; она преисполнена благодарности. Она моя. Я не пускаю в ход руки. Мне достаточно слегка ее касаться, вдыхать ее запахи. Она пахнет теплым хлебом. В том, что я люблю в ней, она ни при чем. Стоит ей ошибиться, и она краснеет, глаза увлажняются. Они почти красивые. Я заставляю ее делать много ошибок, и она смотрит на меня с испугом, с уважением. Я хотел бы приложиться губами к ее векам; наверное, они теплые, гладкие, трепещущие, как… не знаю, как что; я уверен, что выразить это словом просто невозможно.

„Мне надо, чтобы вы приподняли эти пряди, — говорю я. — Вам они явно мешают при занятиях“. Я приподнимаю пальцем прямые, неухоженные патлы. Она замирает без движения. Этот простой контакт ее парализует. Я обнаруживаю мясистое ухо, вдобавок обезображенное дешевой клипсой. „И еще — одевайтесь по-другому. А то вам неудобно заниматься“.

Я слегка касаюсь ее груди. Мы побледнели — и она и я. Она сдалась, как кролик удаву… Теперь я шепчу ей: „Начните свой пример на сложение заново. 57 плюс 8 равно не 66… Посчитаем-ка вместе!“ Я обхватываю рукой ее плечи, и мои пальцы как бы отсчитывают на ее груди: 8, 9, 60, 61, 62, 63, 64 и 65… Я чувствую, что она чуточку опирается на меня спиной, откидывает голову. У нее сладковатое дыхание и плохо почищенные зубы. Я ненавижу ее. Мои губы потихоньку ищут встречи с ее губами. С этого момента мне уже не смешно. Ее удовольствие скорее приводит меня в отчаяние. И потом, какое безобразие, что эта девчонка вдруг так заерзала. Может, она начнет еще меня обучать. Потаскушка эдакая…

Четверг. Я объяснил матери, что ее дочь, и в самом деле, слишком отстала, и лучше было бы вернуть ее в обычную школу. Сегодня, во второй половине дня, раздался звонок в дверь. Гертруда проскользнула у меня под рукой, догадываясь, что я захлопну дверь перед ее носом. Она сосала леденец, от которого воняло парикмахерской.

„Похоже, я забыла у вас сумку“, — нагло сказала она, что меня возмутило. Я последовал за ней в класс. Но она даже не потрудилась поискать свою сумку. Она смотрела на меня и улыбалась. „Мама спросила у меня, что я такого сделала, если вы рассердились. Разве вы сердитесь?“ Она присела на краешек стола, выпятив грудь и раскачиваясь. „И что же ты ответила?“ Она вызывающе захихикала, отбросила волосы, падавшие ей на глаза. Я почуял угрозу, а она должна была чувствовать, что я боюсь ее, потому что засмеялась громче, как будто придумала игру, полную неожиданностей. „А правда, что вы меня больше не хотите?“

Она умела играть словами, подсказанными ей инстинктом, развлекаясь тем, что выводила меня из себя. Я сжал кулаки. „Если вы меня ударите, я пожалуюсь папе. Он сильный, сильнее вас!“ — „Убирайся отсюда немедленно!“ — „Он разозлится. Когда я плачу, отец просто звереет. Он запретит вам меня целовать…“ Пока она ребячилась, ее глаза, хитрющие и искушенные, подстерегали каждое мое движение, по ее мнению, я непременно должен сдаться. Я протянул руки. Я мог бы с таким же успехом ее задушить. Но она прекрасно отдавала себе отчет в том, что я капитулирую, и приоткрыла рот; ее ноздри сжались. Она застонала еще до того, как я к ней прикоснулся.

Пятница. Она вернулась. Она испытывает удовольствие, дразня меня разговорами об отце, которого описывает как настоящего людоеда. Она врет с наслаждением. Как она поняла, что в глубине души я слабак? Но, может, она и не поняла? Может, она тоже боится? Она приходит играть со мной в игру „Кто кого боится“. Мы занимаемся любовью, как обреченные. Стоит ей уйти, и я бросаюсь под душ. Я гнилой, как перезревший плод. Когда-нибудь нас засекут за этим делом, это как пить дать. Или же она проговорится… Самое печальное то, что отныне я не могу без нее обходиться. Я ждал ее сегодня с самого утра. Поскольку она запаздывала, я пошел купить хлеба. Она читала иллюстрированный журнал и обслужила меня так, точно я был клиент, которого она прежде никогда не видела. Она знает меня как облупленного, я же веду себя с ней как со зверем, дразнить которого опасно. Она доведет меня до исступления. И черт с ним! Стоит ей уйти, как я принимаюсь ее ждать. Я даже не способен приготовить себе поесть, бесцельно хожу по дому, провожу время, вспоминая ее жесты, крики, и мне хочется выть. Если так будет продолжаться, лучше с этим покончить. А не то — суд присяжных.

Суббота. Она придумала другой вариант. Является: „Быстрей, быстрей, меня ждет папа“. Она сильнее распаляется, когда я беру ее силой. Потом она задерживается со мной, и я умираю от беспокойства: „Давай беги!“ Но ей уже больше не хочется спешить. „Ну и пусть, — говорит она, — ведь мы все равно поженимся“. Она произнесла эту чушь, как начитавшаяся романов кретинка. Но она уверена в себе. „Берегись, как бы ты не попалась“. — „И вы тоже берегитесь. А разве вам бы не хотелось, чтобы?..“ — „Ты еще слишком маленькая!“ Она фыркает, потом трясет головой с серьезным видом женщины, которая долго взвешивала все „за“ и „против“.

„Разве это жизнь? — говорит она. — Целый день продавать булочки. Попробуйте-ка сами и увидите!“ Она осматривается своими глазами вне возраста. „Мне здесь будет хорошо“. И добавляет: „Я умею готовить, стирать, убираться“.

Отвратительно. Я выставляю ее за дверь, но на пороге она успевает чмокнуть меня по-супружески в щеку. Потаскуха. Ей меня не заполучить…»

На этом рукопись обрывается. Я ее аккуратно складываю. Мое досье распухает все больше и больше, и я начинаю думать, что оно станет огромным, если другие, в свою очередь, заразятся этой странной болезнью. Потому что в случае с Жюможем было что-то, не поддающееся логическому объяснению. Я еще могу понять, что произошло с ним. Тут все более или менее ясно. Но вот какова во всем этом доля Миртиля? А ведь она неоспорима. Однако ее не удается рассмотреть изолированно. Она была в основе его поведения, воздействовала, как фермент. А завтра Нерис и Гобри — они тоже станут жертвой очередного наваждения… Я проглотил снотворное, но уснул с трудом.

На следующий день я спозаранку позвонил в клинику. Марек сообщил мне, что Жюмож умер, не дожив до полуночи. Он, не откладывая, уже провел анатомическое вскрытие. Трансплантация тут ни при чем. Она проведена безупречно. Значит, причины самоубийства надо искать в прошлом Жюможа. Марек пришел к заключению, что отбор пострадавших при аварии был сделан слишком поспешно. В другой раз придется действовать более осмотрительно и выбирать кандидатов на пересадку тщательнее.

— Я прочел записки, которые оставил Жюмож, — сообщил я.

— Ну и что! Записки не имеют отношения к науке, — ответил Марек. — Я не могу долго держать труп в клинике. Нужно похоронить его завтра.

— Мне кажется, это слишком короткий срок. Существуют формальности…

— Вечные формальности, — проворчал Марек. — Здесь только о них и слышишь… Ну, тогда послезавтра?

— Постараюсь.

Профессору легко было говорить! Я провел день в хлопотах, в визитах. Начал с того, что позвонил матери Жюможа. Мне ответили, что она уже несколько недель болеет и не сможет приехать. Надо ли добавлять, что у меня словно камень с души свалился! Затем надо было договориться с похоронным бюро, спорить, бегать туда-сюда. К счастью, священник оказал мне серьезную помощь. Он был противником гражданских похорон.

— Вы согласны с тем, что бедняга Жюмож не был в нормальном состоянии?.. Где его похоронят?

— На кладбище в Пантене.

— Хорошо. Я отслужу заупокойную мессу в клинике и прочитаю молитвы на его могиле. Все это не по правилам. Если мои духовные пастыри узнают правду… а они обязательно узнают… Я не смогу молчать вечно!

— Послушайте, кюре. Не начинайте… Честное слово, вы тоже зациклились на своем.

Не скоро забуду я эти похороны. Мы поехали в клинику. Гроб выставили под черной драпировкой в том же зале, где собиралось содружество. Горели свечи. Все выглядели подавленно. Один Нерис не явился «на поверку». Смерть Жюможа была для него ударом, и он отдыхал, напичкав себя успокоительными таблетками. Говорили тихо. Гобри напился. Он произносил какие-то слова, качая при этом головой. Мусрон всячески проявлял неудовольствие.

— Лично я этого типа не знал! — заявил он во всеуслышание. — И не могу разбазаривать драгоценное время. У меня репетиция. Как по-вашему, долго еще это продлится?

Эрамбль вел себя пристойнее, но казался не менее раздосадованным. Он держался рядом с Симоной Галлар и повторял: «Момент выбран неудачно… неудачно». Я спросил его, почему он так считает. Он объяснил мне со смущенным видом, что они с Симоной со вчерашнего дня помолвлены, и этот траур совсем не ко времени. У меня не хватило сил его поздравить. Тут явилась Режина, и воцарилась тишина. Я прямо не знал, с чего начать. Священник хмурил брови, и я пожалел, что не известил его накануне. Но он забросал бы меня возражениями, а мне уже поднадоели его вечные нападки.

— Так вот… — сказал я. — У Рене Миртиля была подруга, которой он очень дорожил. Позвольте вам представить мадемуазель Режину Мансель.

Все это звучало ужасно фальшиво.

— Она случайно узнала часть правды, и мне пришлось раскрыть ей все, предварительно заручившись обещанием хранить наш секрет.

— Секрет полишинеля, — пробормотал Мусрон.

— Естественно, она имеет право присутствовать на похоронах нашего друга Жюможа, поскольку… Разумеется, Жюмож был совершенно незнакомым ей человеком, но, коль скоро мы хороним Жюможа, она… — это уже другое чувство, но не менее законное, — она хоронит… частицу Миртиля…

Мусрон усмехнулся. Священник строго глянул на него. Я поспешил продолжить:

— Это не его вина и не наша, если обстоятельства столь необычны. Из всех нас, признайтесь, именно ее… это событие коснулось самым непосредственным образом.

Я почувствовал, что запутался в собственной аргументации, и перешел к представлению… Мадам Галлар, мсье Эрамбль, мсье Мусрон.

— Сердце и легкие, — уточнил Мусрон.

— Да помолчите же! — шепнул ему я.

— Черт! Надо же ей знать.

— Она знает.

Мусрон зарделся; у меня было впечатление, что он задохнется от непреодолимого безумного смеха, и я поспешил от него отойти.

— Оливье Гобри… Ах! Извините, это правда — с ним вы уже знакомы.

— Немножко, — сказал он охрипшим голосом.

— И наконец, кюре Левире… Простите, господин кюре… У меня не было времени предупредить вас заранее.

— Полноте, — грустно сказал он. — Какие уж тут церемонии!

— А другой?.. — спросила Режина. — Тот, у кого… голова?

— Он болен.

— Смогу ли я его увидеть?

— Позднее. Обещаю вам.

Они инстинктивно сгрудились вместе, поодаль, образуя враждебную группу, а я остался один с Режиной, чувствуя, что исчерпал все доводы. Священник спас положение, начав отпевание. За моей спиной слышался шепот, но это наверняка были не молитвы. Я слышал, что они садились, вставали. Груз возможного скандала давил мне на плечи. Но мог ли я поступить иначе? Впрочем, Режина вела себя исключительно достойно и была очень сосредоточенна. Она молила Бога за Миртиля, тогда как священник — за упокой души Жюможа. Я же молился за обоих, поскольку, в сущности, они как бы оба покоились в гробу.

Мне приходили на ум обрывки исповеди Жюможа. Несчастный! Он выбрал лучший выход из положения! И вдруг я осознал, что другие почти не расспрашивали меня об обстоятельствах его самоубийства. Их неотступно преследовали мысли о собственной судьбе. Содружество! Какая насмешка! Возможно, то, что должно было по нашей теории их объединять, их разобщит, и вскоре они больше не смогут сами себя выносить. Но как же тогда Эрамбль и Симона?

Помолившись об отпущении грехов, священник повернулся к нам:

— Франсис Жюмож покидает нас. Но главное, не подумайте, что его исчезновение имеет какое-либо отношение к перенесенной им операции. Наш несчастный друг страдал неуравновешенностью и, по всей вероятности, погиб бы при любых обстоятельствах. Умирая, Жюмож уносит с собой частицу того, чем был Миртиль. Объединим их в своих молитвах. И мир их праху.

Он перекрестился, и тут вошли работники похоронного бюро. Когда гроб погрузили в фургон, распорядитель открыл дверцу.

— Члены семьи, — пригласил он.

Мы и не подумали об этой детали. В общем-то, все те, кто перенес трансплантацию, являлись членами семьи. Но Режина, серьезная и скорбная, как вдова, незаконно и самоуправно села в машину, и больше никто не осмелился последовать за ней. Мусрон взял Гобри за руку.

— Он поедет со мной! — заявил он. — Можете не волноваться. А профессор нас не сопровождает?

— Нет. Он вынужден заниматься Нерисом.

— Ну тогда вас подвезу я.

Мы ехали за катафалком, все молчали. Желая прервать нависшую тишину, я наклонился к Симоне:

— Вы шокированы, правда? Из-за Режины?

— Правда, — призналась она. — Начать с того, что, говоря откровенно, это неприлично… И потом, между этой женщиной и нами отныне существует… понимаете?.. своего рода сообщничество, что-то нечистое, сомнительное… А что, теперь она постоянно будет нашим придатком?

— Мне кажется довольно затруднительным держать ее в стороне.

— Вы хотите сказать, что мы персонифицируем ее любовника?

Услышав эти слова, Эрамбль воздел руку к небу.

— Это немыслимо! — вскричал он. — Значит, по-вашему, мы обязаны пригласить ее на нашу свадьбу?

Мы явно увязли в абсурде.

— Что вы об этом думаете, аббат?

Священник сложил ладони вместе в знак бессилия и смирения.

— В конце концов, — сердито сказала Симона, — у нее нет на нас никакого права!

— И да, и нет, — задумчиво сказал священник. — Супруги — единая плоть!

— Но супружеский союз закрепляет церковное освящение… А поскольку они не состояли в церковном браке…

— Следует принимать во внимание и намерение. Она считает, что их бракосочетанию помешали только обстоятельства. И, если она держится как жена, на то у нее…

— Не бойтесь слов! — гневно бросил Эрамбль. — У нее есть право смотреть на нас. Но мои ноги — мои, и навсегда.

— Извини, — сказала Симона.

— Я оговорился, — сказал Эрамбль. — Я хотел сказать, моя нога, разумеется. Но не важно! Я никогда не соглашусь, чтобы эта особа делала вид, будто ей принадлежит частица меня. Куда мы катимся?

Я обменялся со священником удрученными взглядами. Симона Галлар натянула юбку на колени и угрюмо сжалась в углу сиденья. Мы молчали до самого кладбища. Погребение прошло быстро. Я в последний раз пожалел Жюможа. Присутствующие, конечно же, думали только о Миртиле, а я задавался вопросом, не начали ли они ощущать изъяна в своем теле. Режина, отступив на несколько шагов, остановилась у обочины. Гобри подал пример — он пожал ей руку и пробормотал свои соболезнования. Остальные последовали его примеру. Мы оказались у выхода.

— Вас куда-нибудь подвезти? — предложил мне Эрамбль.

— Нет, благодарю. Я провожу мадемуазель Мансель.

Он не настаивал, и мы расстались. Я пошел вверх по аллее в поисках Режины. Она вернулась к могиле, где работники похоронного бюро заканчивали раскладывать цветы и венки. Венков всего два. На одном была надпись: «Нашему другу от содружества». На другом — «Вечные сожаления».

Режина проследила за моим взглядом и без труда отгадала мою мысль.

— Да, — сказала она, — вечные. На кладбище не принято лгать.

Она умела найти такие формулировки, которые внезапно заставляли вас умолкнуть. Я потихоньку увел ее с кладбища.

— Я хочу вернуться в клинику, — продолжила она. — Прошу вас, господин Гаррик. Я хочу увидеть того, кто получил голову… Как же его зовут?

— Нерис. Альбер Нерис.

— Да… мне нужно его увидеть. Это поможет мне перенести горе… Я стану думать, что мне что-то остается.

— Не знаю, согласится ли профессор. Сегодня утром Нерис чувствовал себя неважно.

— Ну пожалуйста, мсье Гаррик.

Я не умел противиться Режине и, подозвав такси, помог ей сесть в машину.

— Они на меня в обиде, правда? О-о, я это почувствовала кожей. Чем это я им насолила? Ведь я у них ничего не украла!

Я взял ее руку и по-дружески сжал.

— Вы несправедливы, — возразил я. — Никто ни у кого ничего не крал. Так пожелал Миртиль — никогда не забывайте этого.

— Наверное, его накачали наркотиками и заставили подписать черт знает какую бумагу… Рене слишком гордился своим телом… Он был красив. Если бы вы только знали, до чего он был хорош собой!

Режина разрыдалась. Я твердил, что Миртиль действовал не по принуждению — ведь она читала его заявление, — и нечего к этому возвращаться, но тщетно. Режина ничего не желала слушать. Когда мы подъезжали к клинике, она попудрилась, чтобы выглядеть как ни в чем не бывало.

— Держитесь в рамках, — порекомендовал я ей. — Если вы не будете владеть собой, Марек больше никогда не позволит вам переступить порог своей клиники.

Профессор находился у себя в кабинете. Он недоверчиво осмотрел Режину.

— Нерис спит, — сказал он. — Мигрени подрывают его силы. Право же, сам не понимаю… Видите, сейчас я как раз записываю свои наблюдения. Вполне возможно, мы действовали слишком поспешно… Поэтому я переделал ему гипсовую повязку… Если вы обещаете не разговаривать, бросить на него взгляд убегал…

— Беглый, — пояснил я Режине.

— Да, вот именно… Тогда я даю вам три минуты…

Он позвонил. Санитар провел нас в палату. Я был растроган, наблюдая волнение Режины, которую мне приходилось поддерживать… Я подтолкнул ее к кровати.

— Боже мой! — пролепетала она.

Лежа с закрытыми глазами и вытянув руки вдоль тела, с компрессами на лбу, Нерис казался мертвым. Ногти Режины вонзились в мое запястье.

— Он отпустил бороду, — шептал я.

— И все-таки я его узнаю… это действительно он… Рене.

— Тсс!

Санитар уже решительно выставлял нас за дверь. Я подумал, что Режина сейчас упадет в обморок, и подвел ее к открытому окну.

— Сюда, сюда… моя маленькая… Да успокойтесь же.

— Это Рене, — сказала она. — В конце концов, вы отдаете себе отчет в том, что это Рене?

— Да нет же… Это его голова, согласен. Только теперь в ней живет Нерис. Знаю… Вначале я реагировал, как и вы. И не хотел признать этот факт. Тем не менее сомнений нет. Впрочем, когда ему станет лучше, вы будете вынуждены смириться с очевидностью. Он увидит в вас незнакомку, будет разговаривать с вами как с чужой. Вам будет трудно это перенести.

— Ужасно!

— Скажем — поразительно. По зрелому размышлению, даю вам слово, с этим свыкаешься.

Однако Режина была слишком потрясена, чтобы задумываться.

— Не хотите ли поехать ко мне и передохнуть? — спросил я. — У нас будет вдоволь времени поговорить. Я постараюсь вам лучше объяснить…

Она приняла мое приглашение, и такси подвезло нас ко мне домой. Я рассказал Режине обо всех опытах, какими занимается Марек, и повторил ей все, что говорил Нерис. Я отчетливо видел, что она и верила мне, и все же в чем-то сомневалась. Я усадил ее в гостиной и угостил виски, в котором она, похоже, сильно нуждалась. И перечитал ей свои записи.

— Как же вы себя утруждаете! — сказала она. — Какой вы милый!

— Да нет, Режина. Дело не в этом… я стараюсь объяснить вам…

Я терял понапрасну время. Философские рассуждения были для нее тайной за семью печатями.

— Спросите священника, — настаивал я. — Он следит за этим экспериментом с интересом, о котором нетрудно догадаться.

— Значит, Рене умер!.. — сказала она упавшим голосом, и я подумал, что все начнется сначала. Но, взяв себя в руки, она продолжала:

— Ну, и что же остается в этой ситуации мне? Навязываться я не намерена. Когда, по-вашему, мне позволят снова увидеть Рене?.. Я хочу сказать, Нериса. Другие интересуют меня меньше. Эрамбль — урод. Галлар — вздорная баба.

— Они собираются пожениться.

Режина отвела глаза.

Мне придется смириться и с этим. У Рене болел шрам к перемене погоды. И тогда я ему массировала ногу. В конце концов…

— Есть еще Гобри, — сказал я. — Я очень хотел бы, чтобы вы не упустили его из виду.

— Гобри? А вы не знаете, что с ним произошло?.. Ах, правда! Со всеми этими событиями я совсем потеряла голову. Ему устраивают персональную выставку. Да, нечто весьма торжественное. Он показал свои полотна — то, что он называет своей новой манерой, — директору одной галереи, и тот сразу загорелся.

— Да неужели? Вам надо было меня предупредить!

— Он совершенно чокнулся. Бедный Оливье! Раньше он пил с горя. Теперь пьет от радости. Он себя не узнает. К тому же он уже получил кучу денег.

— Но когда же все это произошло?

— Два-три дня назад. Я застала его в мастерской за тем, что он танцевал сам с собой. Он показал мне левую руку и сказал: «Эта лапа — целое состояние». То была рука Рене!

Ее глаза наполнились слезами, но она продолжала.

— Он взял кисть и изобразил ею что-то наподобие разноцветных кривых. Они были без начала и конца, но, в общем, не лишены приятности. Он мне сказал: «Знаешь, как я это назову?.. „Галактика“. Название их волнует ужасно. Парень считает, что я рисую гиперкосмос. Этим я обязан твоему Миртилю…» Ну, пришлось влепить ему пощечину.

— Да что вы говорите!

— Он выставил меня за дверь. И все. Больше я не хочу иметь с ним никаких дел.

— Режина, — сказал я. — И не думайте. Наоборот, за ним нужен глаз да глаз. Это катастрофа!

Так оно и было. Мне пришлось в этом убедиться уже несколько дней спустя.


Я хотел внести ясность. У меня в ушах еще звучали слова Режины, и то, что она мне сообщила, было просто невероятно. Галерея Массара — одна из самых важных на левом берегу Сены. Я никогда не был ни знатоком, ни даже просвещенным любителем живописи, но, в конце концов, я и не полный профан, и внезапный успех Гобри показался мне странным. Возможно, Режина преувеличила.

Меня с большой предупредительностью принял мужчина и, проведя через залы, где преобладало нефигуративное искусство, привел в кабинет, обставленный в американском стиле.

— Гобри? — переспросил он. — А с вами можно говорить откровенно?

— Прошу вас об этом. Мне поручили следить за реабилитацией Гобри, который, как вы знаете, был вынужден пойти на легкую операцию левой руки… Никакого другого основания интересоваться им у меня нет.

— Так вот, Гобри может продержаться два-три года, я имею в виду — как художник.

— Но… есть ли у него талант?

Массар посмотрел на меня наполовину удивленно, наполовину забавляясь и подтолкнул мне шкатулку со светлыми сигаретами.

— Талант? — пробормотал он. — Прежде мне казалось, я знаю, что сие означает. Теперь же есть то, что продается, и то, что не продается. Гобри может продаваться столько, сколько продлится шок, изумление публики. Я здесь для того, чтобы разжигать интерес к его картинам. Живопись подобна лесному пожару. Внезапно все запылало, пожар разгорается, дым виден издалека, цены круто подскакивают… А когда огонь не разгорается сам по себе, я подбрасываю спичку. С Гобри я организую небольшой пожар в густом кустарнике. Огонь далеко не распространится. Впрочем, как знать?

— Ну а потом? Когда Гобри перестанет продаваться?

— Дорогой мсье, я живу одним днем, как нынче каждый. Надеюсь, у Гобри хватит ума, чтобы не задаваться многими вопросами… Если у него еще сохранились иллюзии, посоветуйте ему сменить профессию.

— А правда ли, что вы собираетесь устроить ему персональную выставку?

— Совершеннейшая правда. Ровно через полтора месяца, за которые он закончит картин тридцать. Если не станет увлекаться спиртным. Вы должны были бы помешать ему пить… до того, как это отвратит от него моих клиентов. Легенда, знаете ли!.. Отчаявшийся художник, которому не удается обуздать левую руку. Для рекламы уже одно это такой козырь, что вы себе даже не представляете. Гобри всем обязан своей левой руке.

Я ушел из галереи в совершенном смятении. Фраза Массара сверлила мне мозг: «Гобри всем обязан своей левой руке». Право же, мне требовался наперсник. Вот почему я отправился к аббату. Он был у себя в комнате, в доме священника. Он что-то писал на листке бумаги. Увидев меня, кюре грустно улыбнулся. Я наблюдал, как он терпеливо выводил дрожащей рукой завитки заглавных букв.

— Вначале, — пояснил он, — я думал, что больше уж никогда не сумею… Теперь у меня получается гораздо лучше.

— Но послушайте!.. С самого начала у вас не получалось? Разве то, чему учили в школе, забывается? Почерк — это автоматика!

— Разумеется. Но когда приходится держать карандаш пальцами, которые не являются вашими собственными, и у вас рука, которая пишет так, как присуще ей, — все становится проблемой. Вначале я продырявливал бумагу. В этом запястье такая силища, что она не позволяет легко маневрировать… Я вам не рассказывал… К чему? Все равно вы ничего не можете для меня сделать, правда ведь? И много молился.

Я рассказал ему про посещение галереи. Священник призадумался, потом произнес:

— Очень боюсь, что все мы в какой-то степени жертву. Я много размышлял о нашем случае. По правде говоря, только это и делаю. И знаете, почему я решил ничего не говорить своим духовным пастырям?.. Вообразите себе, что публику поставят в известность! Гобри вот-вот познает славу!.. Мусрон тоже… Если я сам начну читать проповедь, в церковь набьются любопытные. Вскоре станут утверждать, что моя рука творит чудеса… Из нас сделают сверхчеловеков. Никто против этого не устоит, даже я… Посмотрите хотя бы, что случилось с беднягой Жюможем! Нет… Мы во что бы то ни стало должны молчать в надежде, что Господь милостив.

— Признайтесь-ка, что сегодня утром вы настроены не на очень веселый лад. Есть у вас какие-нибудь новости об Эрамбле?

— Нет… Все, что мне известно, это его намерение жениться на Симоне. Вам предстоит благословить их брак. Так что тут вроде бы все обстоит благополучно. — Аббат вздохнул и посмотрел на часы. — Извините, у меня свидание с моим духовником.

Я покинул его, так и не обретя утешения, которого искал. На почтовом ящике лежал пакет на мое имя. От Мусрона. Надорвав его, я извлек пластинку в обложке с посвящением, выведенным толстым фломастером: «Господину Гаррику. В знак большой дружбы». Его первый диск! Я побежал ставить его на проигрыватель. Не будучи фанатиком джаза, должен честно признаться, что это звучало очень неплохо. Саксофон Мусрона достиг самого патетического звучания. Это был хриплый, раненый голос, внушавший неясную тоску, рассказывая про мир иной, как если бы Миртиль… Полноте! О чем это я, собственно, думаю! Выключив проигрыватель, я поймал себя на том, что держу полный бокал виски. С некоторых пор я и сам приобрел склонность злоупотреблять ободряющими напитками. Поставив стакан, я решил немножко поработать. Прежде всего, я сочинил очередную записку для префектуры. Затем мне пришла мысль собрать наше содружество в моем доме. Атмосфера была бы интимнее, чем в клинике, и нас не преследовало бы воспоминание о гробе Жюможа. Я собирался выйти, чтобы отправить составленные приглашения, когда раздался звонок. К своему большому удивлению, я увидел у порога Симону Галлар.

— Настоящая телепатия, честное слово, — сказал я. — Как раз о вас думал — вот письмо, предназначенное вам…

Я провел ее в гостиную и усадил в кресло.

— Глоток виски? «Чинзано»?

— Нет, благодарю, что-то душа не лежит к спиртному, — отказалась она и сразу перешла к делу: — Я не могу выйти за Эрамбля.

— Вы поссорились?

— Нет. Просто это невозможно — вот и все.

— Но почему?

— И вы меня еще спрашиваете?

Приподняв юбку, она вытянула левую ногу.

— Вот почему!

Я увидел тщательно побритую мускулистую мужскую ногу. Насколько правая, облегаемая ажурным чулком, была тонкой и изящной, настолько левая казалась могучей, грубой, словно перетянутой сухожилиями!

— Как будто я надеваю вуальку на кечиста! — сказала Симона.

— Полноте.

— Не пытайтесь быть со мной любезным, мсье Гаррик. Правда заключается в том, что я теперь не чувствую себя женщиной. Когда я выхожу в брюках, во мне все возмущается, а в юбке выгляжу чудовищно.

Я промолчал, неспособный найти утешительное слово, так как был сообщником ее мучителей. И она это знала.

— Мои отношения с Этьеном, — продолжала мадам Галлар, — сплошной кошмар. Начнем с того, что я его не люблю и никогда не полюблю. Он размазня, ни рыба ни мясо. И не, достоин своей ноги!..

— Пардон!.. Я вас не совсем понимаю.

— Пожалуй, я все-таки глотнула бы «чинзано»… От всего этого нетрудно и свихнуться.

Я налил ей вина. Она была комок нервов, но холодна и полна решимости, как человек, который, чтобы преодолеть головокружение, заставляет себя нагнуться над пропастью и смотреть в нее.

— В сущности, — сказала Симона, — я люблю… Миртиля. Будь вы женщиной, вы поняли бы меня с полуслова. Я долго боролась с собой… Но это сильнее меня. Я прочла газеты последних лет и теперь знаю его жизнь наизусть. При мысли, что во мне живет что-то от него… Понимаете, как будто его нога — наше общее дитя… Спасибо, что вы не улыбнулись. Я отдаю себе отчет в том, что мои слова лишены смысла, и тем не менее они точно передают мои ощущения. Я с гордостью демонстрирую ее, эту ногу, если на меня смотрят. Это шагает Миртиль. Понимаете?

— Стараюсь.

— Нет, разумеется. Никто не может влезть в мою шкуру. Дома я частенько раздеваюсь догола и рассматриваю себя в зеркалах… И прошу у Миртиля прощения… Бедро пересаженной ноги красиво, как мраморное изваяние греческого бога. И надо же было ее обрамить женственностью, ослабить, выставить в смешном свете… Я надеваю на нее чулок с подвязкой… Все это нестерпимо.

— Но только что… вы говорили…

— Знаю… Я противоречу сама себе. Но правда и то, что я себе противна. И мне стыдно быть подобием проститутки… Это не я владею его ногой. Это его нога владеет мной!

— Успокойтесь же, мой дорогой друг.

— О, не бойтесь. Я вовсе не экзальтированная особа. Я говорю вам все как на духу — и точка. И пытаюсь вам объяснить, почему никогда не смогу жить с Эрамблем. Он хвастается ногой Миртиля, как будто купил собаку со щенятами. Он не способен чувствовать некоторые вещи. Мне хочется влепить ему пощечину, когда он говорит о своей ноге, как о раритете. У Эрамбля образ мышления собственника. Но хуже всего то, что он хотел бы присоединить к себе и мою левую ногу — совсем как коммерсант старается расширить свое дело. Вот уж это — никогда!

Симона взяла стакан и с блуждающим взором поставила обратно на стол, даже не пригубив.

— В конце концов, — продолжала она, — я способна идти до конца. Извините, если я вас шокирую. Да, мы переспали. Ничего ужаснее я не испытала за всю свою жизнь. Признаюсь, возможно, я не очень сильна в постели. Но я чувствую, что с таким мужчиной, как Миртиль… Короче, это был не Рене, это был Этьен! И тем не менее это был не один Этьен, понимаете! Попытайтесь вообразить своеобразную любовь втроем, в самом точном смысле слова. Я думала, что сдохну. А потом!.. Он мог бы меня ласкать, меня! Но нет, он без устали гладил ляжку, которая будет принадлежать ему в браке. Это было смешно, грустно! Это он меня побрил, собственной рукой. Я до сих пор слышу скрип лезвия. Затем на постели оказались две одинаковые ноги, разделенные нашими двумя телами. Одна была мужественной, волосатой, как кокосовый орех, а вторая — без растительности, опошленная бритвой. Он пошел на это. Я задаюсь вопросом: не берет ли он своеобразный реванш над Миртилем? Знаете, в ночь после бунта народ спит в кровати государя… Он низкий человек.

— Вы уже сообщили ему о своих намерениях?

— Нет еще. Я хотела сначала повидаться с вами. Я исчерпала свое мужество. Если бы вы смогли поговорить с ним за меня!

— Но что…

— Вы сумели бы подсказать Этьену, что ему лучше отказаться от этой затеи… Позже, когда профессор разрешит нам жить, где пожелаем, я уеду из Парижа.

— Вам надо проконсультироваться у Марека… Он вас подлечит. И потом, возможно, он найдет средство в не очень отдаленном будущем сделать вам новую трансплантацию ноги.

— Только не это!.. Нас никогда не разлучат.

— Ну разумеется, — примирительно сказал я. — Ни о каком принуждении не может быть и речи. И тем не менее не думаете ли вы, что следовало бы рассказать Мареку о своих ощущениях?.. Некоторые из ваших чувств кажутся мне… близкими к патологии. Доверьтесь мне. Я поговорю и с Эрамблем, и с профессором. Возвращайтесь домой. Отдохните. Буду держать вас в курсе.

Я проводил Симону до дверей, тщетно пытаясь скрыть свое волнение, и сразу после ее ухода позвонил Мареку, который выслушал мой рассказ с обычным для него хладнокровием.

— Я знаю женщин такого рода, — сказал он. — Их «я» слилось с их телом. Сделайте им пластическую операцию носа или щеки, и вы измените всю их суть. Желая испытывать новые чувства, они просят нас подправить им… лицо. На сей раз мы зашли далековато, но я попытаюсь это уладить.

Затем я позвонил Эрамблю, снова проклиная Андреотти, заставившего меня играть роль Фигаро. Но эти уколы самолюбия были сущим пустяком в сравнении с той тревогой, которая овладевала мной все сильнее. Я понял, что Симона Галлар затаила в себе злобу неистовой силы. Один за другим наши пациенты как будто перерождались — они становились буйными. Все происходило так, словно привитая им часть чужого тела воздействовала на них подобно ферменту, высвобождая некую волю к господству, опасно активизируя озлобленность. Донор оказался для реципиентов слишком сильной личностью. Жюмож с добавкой Миртиля буквально взорвался. Гобри теперь прямо на глазах превращался в джазового идола. А Симона!.. Но я не считал подобные идеи глупыми из-за того, что они противоречили всему, чему меня в свое время учили. Я глотнул «чинзано». Наверное, нельзя обобщать. А что, если Симона, Гобри — все они, один за другим, последуют примеру Жюможа?! Да нет, это невозможно! Им приходится адаптироваться в новой ситуации — и пускай себе! Все, что произошло, вовсе не означает проявление влияния Миртиля. Именно такой точки зрения на последние события и надо держаться. Как только соберется у меня содружество, я раз и навсегда внесу ясность в этот вопрос. Впрочем, с Эрамблем мне следует объясниться безотлагательно.

Эрамбль не заставил себя ждать.

— А! Я догадался, почему вы захотели меня повидать, — сказал он. — Это из-за нее, не так ли?

— В самом деле, Симона только что покинула меня.

Эрамбль явно удивился.

— Не понял. Вы о ком говорите, мсье Гаррик?

— О мадам Галлар.

— Ах, теперь дошло… А я-то — о своей ноге.

Швырнув на кресло шляпу и перчатки, он вздохнул:

— Впрочем, все сводится к одному знаменателю! Бедняжка Симона! Что с ней стряслось — ума не приложу: звоню в дверь — не отворяет, набираю номер телефона — бросает трубку. Впрочем, догадываюсь, что с ней творится. Она ревнует. Сразу видно, что вы ее совсем не знаете. Симона — человек независимого нрава. В сущности, она врожденная холостячка и бесится от того, что ей пересадили мужскую ногу. По ней, уж лучше бы деревянную клюку.

— Не вижу тут никакой связи.

— Она присутствует. Сейчас поймете. Мне, напротив, хорошо живется с ногой Миртиля. И не скрываю этого. Она меня радует! Симона же бесится из-за нее. У Галлар создалось впечатление, что ее новая нога и я подтруниваем над ней. Я нескладно объясняю, но вы, надеюсь, понимаете, что я хочу сказать? Когда Симона со мной, у нее срабатывает комплекс неполноценности, и ей кажется, что нога Миртиля находится со мною в сговоре. Вы, возможно, заметили, что, когда трое друзей собираются вместе, двое из них всегда действуют заодно против третьего. Так вот, это примерно тот же случай. Что бы я ни говорил, Симону все раздражает. Если я справляюсь о ее здоровье, она молчит. Если предлагаю ей сесть, заявляет, что не устала. Если советую ей вернуться к занятиям физкультурой, она иронизирует. В конце концов я просто теряюсь. И думаю, что новая нога внушает ей ужас. Нога, которая меня бы лично весьма устроила! Какая неразбериха!

— Ну и когда же ваша свадьба?

— О ней больше нет и речи!.. Конечно! Она решила меня наказать. Симона прекрасно знает, что я буду страшно переживать, если она откажет мне. Но именно этого мадам и добивается и желает лишний раз напомнить мне, что я такой же калека, как и она сама… и так же одинок!

Несчастный Эрамбль, казалось, окончательно потерял голову.

— Откровенно говоря, это сущее ребячество… Мне удается вас понять только в известной мере. В вашем поведении что-то от меня ускользает. Знаете, вы напоминаете мне болельщиков, этих фанатов, которые…

— Вот-вот! Точно… Вы нашли именно то слово, которое я искал… Фанат! Подходит идеально! Странно, что оно не приходило мне в голову. В самом деле, я чувствую себя фанатичным приверженцем Миртиля. Его нога — как бы его дар лично мне.

— Как чемпион, который отдает своему почитателю флажок, эмблему клуба или майку, которая была на нем в тот момент, когда он установил рекорд?

— Совершенно точно! Теперь Миртиль для меня — Некто, кем я восхищаюсь. Но Симона этого никогда не поймет. И то, что ей отдали его вторую ногу, — ужасная оплошность. Женщине не дано испытывать чувства подобного рода — Симона не приемлет моей заботы о второй ноге Миртиля. Ее это раздражает. Как бы вам объяснить? Если угодно, для нее любовь исключает товарищество! То чувство мужской дружбы, что я испытываю ко второй ноге Миртиля, воспринимается ею как личное оскорбление… А то, что в этой дружбе присутствует благодарность, а также толика поклонения, просто выводит ее из себя!

Я понял, что им никогда не разобраться в своих отношениях. Эти двое просто-напросто заболели. Однако предписанное нам молчание не позволяло мне обратиться к невропатологу. Марек же не умел лечить неврозы. Возникла срочная необходимость что-либо предпринять, но я опять был бессилен.

— Вам надо бы куда-нибудь поехать, чтобы развеяться, — предложил я.

— Вы прекрасно знаете, что профессор запретил нам отлучаться из Парижа.

— Это всего лишь излишняя предосторожность.

— Но допустим, что с ней произойдет… ну, не знаю… несчастный случай.

— С мадам Галлар?.. Да полноте!.. Я буду за ней присматривать, обещаю.

Он продолжал колебаться, не решаясь досказать, что имеет в виду.

— Поезжайте-ка на недельку, — посоветовал я. — Берусь уладить это дело с Мареком, так что не беспокойтесь.

Эрамбль позволил подтолкнуть себя к дверям, но в самый последний момент желание о чем-то попросить оказалось сильнее его, и он жалобно прошептал:

— Не забудьте… я претендент номер один на ногу Миртиля.

Закрыв за ним дверь, я обессиленно прислонился к стене. Если бы этот кошмар не кончился, я бы просто не выдержал… Я попытался читать, но все, за что бы ни брался, казалось мне блеклым и скучным. Я перешел рубеж и, сам того не желая, принадлежал новой эре — эре трансплантации. На моих глазах человек переживал процесс перемоделирования. Книги валились у меня из рук, потому что описываемые в них истории и страсти — все это уже вчерашний день. И меня уже не касалось. Существовали только Симона, Эрамбль и другие. Я был готов постоянно интересоваться ими. Что они делали? О чем думали?

Сев в машину, я отправился в Фонтенбло. Но лес на меня не подействовал успокоительно. Я чувствовал, как непоследовательно веду себя…

Два дня спустя я получил от Эрамбля открытку. Он находился в Квимпере и имел намерение там задержаться. «Когда сообщу об этой отлучке Мареку, разразится хорошенький скандальчик!» — подумал я. И пускай себе. Профессор позвонил на третий день, рано поутру. Голос Марека впервые дрожал от волнения, и вот что он поведал. Накануне вечером к нему явилась Симона. Она была сама не своя и попросила у него разрешения проконсультироваться у психиатра.

— Я ей отказал, — рассказывал мне Марек. — Знаю я своих коллег. Они добиваться полной исповеди, такая уж у них профессия, но я не желаю, чтобы они… сидели у меня на шее. Правильно ли я употребил слова?.. Я дал ей эффективное успокоительное. Главное для нее — сон… Сегодня утром она должна была мне позвонить и сообщить, как прошла ночь. Я опередил ее и позвонил сам, но она не отвечает. Мне слышны звонки ее телефона, но никто не снимает трубку.

— Вы боитесь, что…

— Я опасаюсь… Симона была так перевозбуждена… Нам обязательно надо к ней поехать. Если вы опередите меня, то подождите. На всякий случай я поеду в «скорой помощи».

— Хорошо! — закричал я. — Спасибо, что предупредили!

Симона жила на проспекте Перришон, в нескольких минутах ходьбы от меня. Пока я шел, сердце мое сжималось от опасения. Второй этаж, указала мне консьержка. Я позвонил. Ответа не последовало. За дверью царила тишина. Что делать?.. Позвать слесаря? Мне стало дурно от тревоги. Вот так же мы стояли у двери Жюможа. Я спустился к консьержке.

— Горничная вам откроет, — сказала та. — Она ночует на седьмом этаже и обычно приступает к своим обязанностям в восемь утра.

Ну конечно же! Горничная! Я бросился вверх по лестнице, перескакивая через ступеньки, и встретился с ней на третьем этаже.

— Быстрее! Мадам Галлар не отвечает. С ней что-то стряслось.

Мое волнение передалось горничной, и она бросилась следом за мной. В это время появился Марек на площадке второго этажа, он, как всегда, хорошо владел собой и открыл дверь Симоны, потому что горничная никак не могла вставить запасной ключ в замочную скважину. Мы прошли через прихожую и маленькую гостиную.

— Спальня в конце коридора, — пояснила она.

Мы побежали туда. Симона казалась спящей. Профессор пытался нащупать пульс. Служанка уже хныкала, готовая к худшему.

— Симона умерла, — шепнул Марек. — Недавно.

Он осмотрелся и обнаружил пустой аптечный пузырек на ночном столике рядом с графином и стаканом. Я услышал, как он чертыхается на непонятном мне языке. Удрученная горничная плакала навзрыд.

— Выведите ее отсюда! — закричал Марек, внезапно взорвавшись.

Я выпроводил ее на кухню.

— Подождите меня здесь… А мы займемся мадам Галлар. Тсс!

Вернувшись в спальню, я поднял бумажку, валявшуюся на прикроватном коврике. Оказалось — это рецепт, выписанный Мареком. «По десять капель перед сном и пять утром — строго придерживаться дозы».

Марек пожал плечами.

— Она покончила с собой, — сказал он. — Мсье Гаррик, прошу вас, незамедлительно приступайте к роли понятого, как в прошлый раз. Мы не должны допустить, чтобы кто-либо из чиновников вашего ведомства совал нос в наши дела. Это возможно?

— Да, разумеется, но…

— Я увезу ее в клинику. А для горничной придумайте какую-нибудь версию… Скажите ей, что… что надежда еще есть… А затем помогите мне.

Я сделал, как велел Марек, но был подавлен случившимся. А между тем следовало бы догадаться, что Симона пришла ко мне не только поболтать. Возможно, она ждала помощи, моральной поддержки, а я ничего такого для нее не сделал. Это непростительно.

Я помогал Мареку, но двигался, как сомнамбула. Симона была не особенно тяжелой. Мы без труда вдвоем погрузили ее в «скорую помощь», а затем я, закончив формальности, стал сочинять хитроумные объяснения преждевременной смерти Симоны. Дело-то не простое. Благо еще, что я располагал неограниченными полномочиями.

Почувствовав, что владею ситуацией, я сразу же сообщил префекту о случившемся.

— Это происшествие носит чисто личный характер, — буквально отрезал он.

Разумеется, назад пути нет. Остается одно — на все закрыть глаза. В счет шел только успех научного эксперимента, что бы там мне ни говорили. Я не настаивал и был уверен, что отныне плохое настроение начальства скажется на мне.

Я позвонил аббату, который очень огорчился, но не особенно удивился.

— Дьявол орудует последовательно, — сказал он. — Теперь вы понимаете, почему Святое Писание учит нас, что плоды с древа познания отравлены?

И этот начал понемножку заговариваться! Мне не от кого услышать здравого суждения! Придется разбираться во всем одному.

После полудня позвонил Марек. Его сообщение казалось таким же холодным и точным, как доклад на ученом совете. Забыл, какие именно термины он употребил. Запомнилась лишь его последняя фраза: «Нерис проведал о случившемся и впал в состояние глубокой депрессии». Я потребовал подробностей, но Марек не сообщил их. Он ограничился замечанием, что Нерис находится под наблюдением, что его преследует страх смерти. По его мнению, самоубийством закончат все подвергшиеся операции. Я чуть было не признался, что подобная мысль уже посещала и меня самого. Но Марека такой малостью не проймешь. Он поручился за здоровье Нериса и попросил меня предпринять все необходимое по части похорон. И тут же повесил трубку, несомненно, опасаясь препирательств с моей стороны. И зря. Время протестов миновало. Теперь я оказался в эпицентре катастрофы. Кто следующий? Я вздрогнул. Эрамбль!.. Эрамбль, который изничтожит меня своими попреками! Эрамбль, за которым, несомненно, нужен глаз да глаз. У него совершенно такие же причины покончить с собой. Такие же глупые. Такие же надуманные. Но неизвестно, за какой чертой берет начало помутнение рассудка. Я послал ему телеграмму: «Просьба немедленно вернуться. Жду Вас».

На следующий день ни свет ни заря раздался звонок.

— С ней что-нибудь случилось? — суровым голосом спросил Эрамбль.

— Да. Успокойтесь!.. Она отравилась.

— Тогда, выходит… ее нога вакантна?.. Я хочу ее, слышите? Она моя!


Последующая неделя оставила у меня самые смутные воспоминания. В тот период я делал лаконичные записи на скорую руку, и сегодня мне трудно в них разобраться. Я как бы пробираюсь на ощупь, восстанавливая логическую последовательность рассказа. Помню, что по просьбе Марека поселился у Эрамбля. Я снова вижу профессора, у которого поубавилось уверенности, когда он просил меня не отходить от Эрамбля ни на шаг. Все мы опасались неблагоразумного поступка, взрыва, шумного заявления со стороны несчастного, который смертельно невзлюбил Марека с тех пор, как тот отказал ему в трансплантации второй ноги Миртиля. «Отказал» — сказано не совсем точно. Такая операция была технически невозможна, поскольку к моменту возвращения Эрамбля в Париж Симона была мертва уже свыше суток. Но, даже если бы Эрамбль не уезжал, профессор не удовлетворил бы его просьбу, что я и пытался целыми днями ему втолковывать… Тщетно!

Он уперся и не желал ничего слушать. Напрасно я объяснял ему, что трансплантация — законная практика лишь в случае крайней необходимости, однако надо ограничить ее применение во избежание нетерпимых злоупотреблений. Эрамбль мне возражал, утверждая, что второй эксперимент, предпринятый из соображений эстетики, напротив, в какой-то мере привлечет еще большее внимание к работам профессора и покажет, что любой орган человека способен жить, независимо от самого тела, предоставляющего ему временное прибежище. Он говорил, что нога Миртиля принадлежит ему по праву. Она повлекла за собой смерть Симоны, так как женщина была для нее не органичным объектом, а вот он сам представит доказательство, что если правильно подобрать реципиента, то можно создать нового человека — более сильного, более уравновешенного. Эрамбль выдвигал и другие аргументы, отличающиеся такой же абсурдной логикой, и это больше всего беспокоило Марека и меня.

К тому же, как все одержимые, Эрамбль не слушал возражений, грозился писать в газеты, воззвать к общественному мнению, обратиться в суд. Надо было дать ему выговориться. Перестав неистовствовать, он успокаивался, извинялся, сам признавал свою неправоту, но при этом впадал в другую крайность и с тревогой спрашивал нас, не заболел ли он неврозом, умолял меня присматривать за ним, пускался в признания, которые было даже неловко выслушивать.

Из-за стеснительности Эрамбль никогда не занимался спортом. Ему была нестерпима мысль, что его увидят в майке или трико, всегда казалось, что над ним насмехаются. Призывная комиссия его забраковала, и Эрамбль вбил себе в голову, что устроен не совсем так, как другие юноши. А поэтому он должен скрывать свое тело, чтобы не вызывать смеха у окружающих. Управление автомобилем частично вернуло ему уверенность в себе: за рулем виден только торс, и тут все похожи друг на друга. Самый сильный тот, кто обгоняет других.

— Теперь вы понимаете, мсье Гаррик, почему я воспринял ногу Миртиля как подарок судьбы.

Да, я понимал. И старался потихоньку урезонивать Эрамбля, чтобы заставить его смириться с отказом Марека.

Симону похоронили на кладбище Перлашез. Эрамбль на кладбище не поехал — это было бы для него чересчур суровым испытанием, и я остался при нем. Аббат описал мне похоронную церемонию, на которой присутствовала Режина. Нерис не смог покинуть клинику. Гобри и Мусрон не пожелали явиться. Аббат был преисполнен печали. Он видел, что наша небольшая группа поредела не только по велению судьбы, ее разрушало изнутри необъяснимое озлобление.

— Похоже на проклятие, — повторял он. — Как если бы кровь Миртиля пала на наши головы!

— Но вы, священник, — говорил я ему, — вы же не собираетесь нас покидать!

— Нет, конечно нет. Нас по-прежнему ждет спасение — всегда, каждую секунду. Мы остаемся свободными в своем выборе.

— Значит, именно это и надо внушать им. Поговорите с ними. Вы пользуетесь у них доверием.

Я спешил провести собрание содружества. Этьен Эрамбль предоставил в наше распоряжение свой дом, и все откликнулись на мой призыв, даже Нерис, которого Марек привез на носилках из клиники, настолько он все еще был слаб и подавлен. Мы обосновались в гостиной. Аббат усердствовал, искусно изображая оживление. Я сам, угощая печеньем и раздавая наполненные вином бокалы, притворялся если не веселым, то, по крайней мере, не испытывающим опасений. Но холод упорно не развеивался. Гобри, казалось, был где-то далеко от нас, чуждый тем разговорам, которые велись вокруг. Мусрон исподтишка поглядывал на часы. Вот кто изменился больше всех! Он как-то неуловимо преобразился, и его лицо выражало успех так же, как когда-то лицо Жюможа — провал. Жесты Гобри были торопливыми и пренебрежительными, черты лица утончились. Он похудел и выглядел как атлет в хорошей форме, его зубы блестели как у хищника. Он был одет с продуманной небрежностью и теперь, сидя в гостиной, скользил по мебели, картинам быстрым, пресыщенным взглядом.

— Ну и чем мы займемся? — спросил он.

С этих слов и начался наш вечер. Привыкший руководить дискуссиями в молодежных кружках, аббат взял слово.

— Мы собрались, — сказал он, — прежде всего, для того, чтобы повидаться. Давненько мы не встречались. Я хотел бы поздравить наших друзей, Гобри и Мусрона. Все хорошее, что с ними происходит, нам только приятно.

— Твоя выставка состоится в ближайшее время? — спросил Мусрон.

Он обратился к художнику на «ты» впервые. Гобри стал для Мусрона полезным человеком. Художник оживился.

— Недельки через две, — ответил он.

— И дела идут? — спросил Эрамбль.

Гобри посмотрел на него своими мутными глазами.

— Что значит «идут»? Мне говорят, надо рисовать. Ну я и рисую.

— Мы все придем вас поздравить, — изрек я.

— Лучше будет, если вы у меня что-нибудь купите, — проворчал Гобри.

— А я держусь на плаву, — похвастал Мусрон. — Мне предлагают три контракта, а с началом сезона я буду писать музыку для фильма.

Мы подняли бокалы.

— И это еще не все, — продолжал аббат, — и, поскольку мы выпили за счастье наших друзей, я могу поделиться с вами своими сокровенными мыслями. В конце концов, удачу одних следует рассматривать как благоприятный знак для других. Последнее время беда не обходит нас стороной, и некоторые из присутствующих падают духом…

— Мы все умрем, — сказал Нерис.

— Несомненно, — пошутил аббат. — Каждый в свое время… Но нет ни малейшего основания думать, что это будет завтра. Видите ли, в самоубийстве таится что-то притягательное, и я должен вас предостеречь… Главное, не вздумайте вообразить, что Жюмож и Симона Галлар умерли оттого, что перенесенная нами операция толкнула их на самоубийство. Это ошибочное предположение. Я вас предостерегаю от поисков серьезных доводов в пользу такой мысли. У них были свои причины, как и у нас. Но если бы они попросили у нас помощи, мы смогли бы их спасти. Одиночество порождает отчаяние. Впятером мы еще очень сильны. Так что поверьте мне, при малейшем упадке духа пусть каждый бьет тревогу, извещая об этом других!

— Знаете, — сказал Мусрон. — За меня страшиться нечего. А ты, Гобри, намерен проститься с жизнью?

— Я еще немножко подожду, — ответил Гобри, допивая вино.

— А вы, Нерис? — спросил аббат.

— Будь я не таким усталым, — пробормотал Нерис, — я бы повесился. Но эти покойники меня доконают. Я чувствую, как они приближаются. Думаю, что звери испытывают нечто подобное во время землетрясения.

Эти слова возбудили мое любопытство, и я решил завести с Нерисом длинный разговор — позже, так как сейчас был не подходящий момент для серьезной дискуссии. Мусрон всем своим видом выражал нетерпение, и аббат поспешил закончить свою речь.

— Эрамбль тоже с этим вполне согласен. Что касается меня, я не должен вам напоминать, что христианин не кончает жизнь самоубийством.

— Не считая Иуды, — прошептал Нерис.

— Итак, продолжаем поддерживать контакт и не будем бояться поверять друг другу свои малейшие тревоги. Договорились?

— Договорились, — повторили остальные четверо, шутливо, но с воодушевлением, несмотря ни на что, так как их тронули убедительные слова аббата.

Затем Эрамбль откупорил бутылку шампанского, после чего настоял, чтобы мы отведали искристого розового вина из-под Труа… Настала пора расходиться. Мусрон увел Гобри. Марек увез Нериса. Аббат был явно удовлетворен вечером. А Эрамбль — просто в восторге. Он обрел прежний тонус, потешался над тем, что называл «своими слабостями», и заверил нас, что с нервами у него уже полный порядок. Я рискнул его покинуть, не без некоторого опасения. Но назавтра Этьен позвонил мне и повторил, что чувствует себя очень хорошо — наша дружба сделала для его здоровья больше, чем все таблетки профессора.

Успокоившись, я отправился на могилу Симоны. Из чистого любопытства, признаюсь. Сторож указал мне дорогу. Перед склепом стояла Режина. Я узнал ее еще издали. В моей душе что-то дрогнуло, я ускорил шаг. Похоже, она обрадовалась, завидев меня.

— Я не решилась спросить про вас в день похорон. Вы не болели?

— Я оставался с Эрамблем.

Я смотрел на венки. Одни были от родных и близких — племянников и двоюродных братьев, другие возложила наша группа. Венок Режины тоже был тут, чуть в стороне от всех прочих: «Вечная память».

Режина поспешила прервать молчание:

— Здесь лучше, чем в Пантене. Там все заросло травой.

— Как? Вы продолжаете бывать в Пантене?

— Приходится. Он ждет меня там.

— Послушайте, Режина…

Я увел ее. Мне хотелось бы ей внушить, что ее верность лишена предмета, но она была такой же упрямой, как Эрамбль.

— Значит, если Мусрон умрет, или Нерис… Вы так и будете разъезжать от кладбища к кладбищу?

Она не ответила. Я вспомнил, ведь верующие считают естественным посещать церкви, где покоятся разрозненные мощи святых, которых они почитают.

— Извините, — пробормотал я. — Не хотел вас обидеть.

Мы прошлись по тихим аллеям. По небу то проплывали облака, то снова проглядывало солнце, рисуя на мраморных памятниках наши косые и сближенные силуэты.

— Расскажите мне побольше о Миртиле, — попросил я. — Был ли он суеверным? Мне трудно объяснить свою мысль… Верил ли он в предчувствия? Прежде чем что-либо предпринять, относился ли он со вниманием к приметам?.. Знаете, ну, что к счастью, а что к несчастью?

— Он? Конечно нет! Наоборот, он очень тщательно все готовил и ничего не делал на авось.

— А он любил музыку, живопись?

— Нет. Он был человеком дела. Думал только о себе… В первую очередь о себе! Вот почему ваша история о трупе, отписанном медицине, не укладывается у меня в мозгу. Или же он просто над кем-то посмеялся. Вот это да — на это он был способен.

Я остановился у ворот.

— Вы видитесь с Гобри?

— Почти ежедневно. Я навожу у него порядок. В пьяном состоянии он меня еще выносит… Я смотрю, как он рисует… это так странно — рука, принадлежавшая Миртилю, такая ловкая, когда он разбирал пистолет, теперь движется по полотну неуверенно, как бы ощупью… Я это чувствую… Из-за нее-то я и хожу к Гобри… Когда он спит, я ее трогаю… Раньше она была горячее. Мсье Гаррик, те, кто позволил это, — чудовища!

Она была очень хороша в гневе. Я как бы на себе почувствовал силу ее любви и, смутившись, протянул ей руку.

— Встретимся на вернисаже. Продолжайте присматривать за Гобри. Я был счастлив повидать вас, Режина.

Удивленная и польщенная, она улыбнулась, возможно подыскивая любезное слово. Мне и самому хотелось что-либо добавить. Мы не знали, на какой ноте расстаться, и, оказавшись в катастрофическом положении, вели себя неестественно.

— Еще раз спасибо, — так и не найдясь, сказала она.

Я пошел и был уверен, что она смотрит мне вслед. Я страшно злился на себя, потому что все их страсти — исступление Жюможа, отчаяние Симоны, тщеславие Мусрона, любовь Режины — скрещивались рядом со мной, как траектории снарядов. Кончится тем, что заденет и меня.

Дома меня ждало письмо директора галереи — он назначал мне свидание на послезавтра и хотел со мной поговорить о вернисаже. Очень скоро этот вернисаж стал главным предметом моих забот, так как хотелось помочь Гобри, и Массар поручил мне роль посредника между ним и людьми, к которым не знал подхода. Я предпринял многочисленные шаги. Эрамбль предложил себя в мое распоряжение, что было очень мило с его стороны. Вечерами у нас проходили долгие совещания в предместье Сент-Антуан, после того как служащие галереи расходились по домам и роскошные залы, казалось, ожидали таинственных жильцов. Я всегда немного волновался, пересекая их при слабом и бледном сумеречном освещении. Эрамбль показывал мне вырезки из газет, рассортированные по рубрикам статьи, уложенные в папку, на которой он написал: «Выставка Гобри».

— Он меня заинтересовал, этот славный малый, — заявил Этьен, извлекая коробку сигар. — Прежде всего, Гобри — один из наших! И потом, дорогой мой Гаррик, у меня нюх на такие вещи… Гобри стартует. Значит, нельзя упустить случай. Это хорошее помещение капитала. Я и сам готов взять у него десяток полотен только для того, чтобы поднять цену.

Мы с Эрамблем навестили Гобри. Он трудился с потухшим взором: окурок во рту, бутылка с опрокинутым на нее стаканом под рукой. Все картины походили одна на другую. Они представляли собой некое сочащееся гниение, жирные накаты красок, клейкий пот разлагающейся материи, которая возвращалась на стадию плазмы, — то в виде сгустков крови винного цвета, то слизистые, как медуза. И эти сомнительного вида, студенистые массы были как бы оживлены ферментацией, подспудным кипением, крупинками охлажденного пара. Все это источало влагу и в то же время дымилось. За короткое время Гобри выработал себе вполне индивидуальную манеру письма, весьма далекую от стиля его первых этюдов. Он писал быстро, а его рот судорожно перекашивало выражение презрения. Кисть двигалась по полотну постоянно спотыкаясь, затем ковырялась в красках, заливавших палитру, и снова бросалась на полотно для того, чтобы нанести серую или грязно-синюю оттеночную линию; или же она скользила сверху вниз, оставляя след, казалось бы лишенный смысла, но краска — густая, как сок невиданных плодов, — тотчас преображалась в разливающуюся лаву, в сукровицу. В двух шагах позади Гобри стоял Эрамбль, склонив голову и хмуря брови.

— В этом что-то есть, — шептал он мне. — Что производит такой эффект? Несомненно, сочетание красок. Это отвратительно, и это потрясно.

Я посмотрел на него. Этьен не шутил. Он позабыл свои навязчивые идеи и, перестав думать о ноге, складывал в уме цифры. Когда мы уходили, Гобри даже не перевел взгляд с полотна на нас.

— Ему необходима громкая реклама! — вскричал Эрамбль, возбуждение которого усиливалось.

— Положитесь на Массара.

Я повторил свои указания всем и каждому: ни единого лишнего слова журналистам. Гобри попал в автомобильную катастрофу; ему более или менее поправили руку. Такова официальная версия, и ее следовало придерживаться. Зато каждый был волен на свой собственный лад комментировать работу художника, упорствующего в использовании поврежденной руки. Впрочем, борьба мнений приобрела публичный характер еще задолго до момента открытия выставки. Одни критики громогласно заявляли о блефе; другие заговорили о «Вселенной Гобри». Эрамбль потирал руки. Я только и делал, что бегал между выставочным залом, клиникой и своей квартирой. Мне пришлось воевать с Нерисом, который страшился появляться в таком людном месте, где, конечно же, могут оказаться адвокаты, судьи, всякого рода хроникеры. Я решил ему не объяснять необходимость подобного важного психологического экзамена из опасения, что он «уйдет в кусты». Поэтому мне пришлось воззвать к его сердцу: «Мы нужны Гобри… Если он не увидит вас, то подумает, что его бросили на произвол судьбы» — и дальше в таком же духе. И наконец, желая помочь Нерису, я посоветовал ему прийти в защитных очках — тогда, со своей бородой хомутиком, он станет совершенно неузнаваем. Нерис явится только в момент наибольшего стечения посетителей и пробудет с четверть часа с одной-единственной целью — поздравить Гобри. Разумеется, Марек будет рядом, вооруженный медицинскими принадлежностями для оказания неотложной помощи. Несчастный Нерис чувствовал себя потерянным, стоило профессору на миг отлучиться.

Поначалу Марек воспринял идею выхода Нериса в свет не слишком благосклонно; но, узнав, что на вернисаж придет и Режина, сразу согласился со мной. Режина видела Нериса только спящим. Столкнувшись с ним в выставочном зале, она не посмеет сказать ничего такого, что может его взволновать. Присутствие множества людей вокруг смягчит шок. Марек полагал, что после этой встречи Режина перестанет интересоваться Нерисом. Я же пытался убедить себя, что, возможно, так ей будет легче забыть Миртиля.

Словом, когда этот день настал, я был переполнен опасений и надежд. Если все пойдет хорошо, Гобри избавится от своих черных мыслей, Нерис вновь обретет доверие к самому себе, а Режина… Да что там много говорить! В конце концов, Режина — всего лишь девица легкого поведения, сидевшая в тюрьме, тогда как я — сотрудник префектуры! Такой довод был легковесен и не мешал моему увлечению Режиной. Мне безумно хотелось увидеть ее опять, вытравить Миртиля из ее сердца. Вытравить Миртиля! Вот в чем состоит моя миссия! Уже несколько недель я не расставался с этой мыслью. Если вернисаж пройдет успешно, первое очко будет засчитано мне, а не Миртилю. Гобри вновь обретает вкус к жизни, Мусрон одержит триумфальную победу, Эрамбль поуспокоится. Какое облегчение! Я начну думать о себе, о том, чтобы наладить личную жизнь.

Я заехал за Эрамблем. Когда мы прибыли, в выставочном зале уже собрались люди. Массар шепнул нам:

— Дела идут!

Гобри переходил от группы к группе с безразличным выражением лица. Он был тут единственным, кто совсем не обращал внимания на картины. Их было примерно сорок. Они прекрасно смотрелись, благодаря искусному освещению, и каждая бросала в толпу немое проклятие, которое сразу же привлекало любопытных, заставляло их отступить на несколько шагов, чтобы расширить поле зрения и ответить на вопрос: кто же все-таки этот Гобри — шутник или наивный человек, больной, бунтовщик, импотент или гений?

Я заметил Режину и, покинув Эрамбля, бросился к ней. Где она научилась одеваться с такой изысканной простотой? Я сделал ей комплимент, и она зарделась от удовольствия. Мы смотрели, как залы галерей заполняет элегантная публика. Среди собравшихся присутствовали более или менее знаменитые люди. Я приветствовал важных особ, называя Режине их имена, с чуточку ребячьей гордостью. Массар представлял самого художника. Устремляясь навстречу новым посетителям, он бросил мне:

— Наша взяла!

Началась толчея, и мы медленно поплыли по течению вместе с толпой, посреди шума, восклицаний, доверительных оценок, перехваченных нашим ухом на ходу: «Невероятно!..», «Мне кажется, возьмись я за кисть, получилось бы не хуже…», «Поговаривают, что он неоднократно пытался отравиться…», «Новое издание „Путешествия на край ночи“…[24]», «Жалкий тип…», «Вы полагаете, эти картины многого стоят?..». Эрамбль присоединился к нам; он охарактеризовал ситуацию:

— Там говорят, есть ли у него талант, еще неизвестно, но какая экспрессия! Это хороший знак!

В глазах Режины отразился блеск от вспышек блицев.

— Я довольна. Если Гобри ждет успех, то это благодаря Рене.

Я собирался ей ответить, когда неподалеку от нас увидел Марека и Нериса. Режина заметила их одновременно со мной. У нее задрожали руки. Марек поклонился и представил:

— Мсье Нерис… Мадемуазель Режина Мансель.

Режина уцепилась за мою руку. Нерис рассеянно поздоровался.

— Я ужасно устал, — объявил он. — Нельзя ли тут где-нибудь присесть?

— Кресла, кажется, расположены в конце галереи, — сказал Марек и увел Нериса.

Режина смотрела, как удаляется лицо Миртиля, не улыбнувшееся ей и уже терявшееся в толпе. Я наклонился к ее уху:

— Как мог бы он вас узнать, Режина? Вспомните, он вас не видел. Ни разу в жизни. Когда вы покупаете дом, интересно ли вам узнать, кто жил тут до вас? Правда, ведь нет?.. Это прежний дом и тем не менее уже другой — ваш!.. Нерис живет в новой оболочке, но она уже принадлежит ему. Вы для него — незнакомка.

— Да, — произнесла Режина. — Кажется, я начинаю понимать. Пойдемте отсюда!

Я только этого и ждал. События принимали такой оборот, который меня устраивал. Но, прежде чем уйти, надо было еще поприветствовать Массара и поздравить Гобри.

— Режина, подождите-ка меня минутку… Я только пожму на прощание несколько рук, и мы поедем ко мне выпить вина.

Я стал пробиваться через толпу. Встретившийся мне Мусрон спросил не без зависти:

— Правду говорят, что ему предложили выставляться в Лондоне?

— Не знаю, не знаю. А где он сам?

Мусрон ответил неопределенным жестом. Я с трудом пробивался во второй зал, где были выставлены лучшие картины художника. Мне удалось прорваться к Массару, который вел конфиденциальный разговор с двумя мужчинами, по виду англосаксами.

— Гобри в моем кабинете, на втором этаже, — подсказал он. — Захотел чуточку передохнуть.

Я двинулся дальше. Аббат помахал мне издали. Он тщетно пытался прорваться ко мне. Я указал ему на конец галереи, затем отважился пройти сквозь группу женщин. Одна из них просто кричала, чтобы ее услышали другие:

— Пикассо превзойден… Он больше никого не интересует!

— А вы решились бы повесить такое в своей гостиной? — возражала другая.

Я дошел до маленькой курительной, где Марек и Нерис болтали в углу. Марек указал мне большим пальцем на потолок.

— Мы видели, как он проходил туда, — уточнил он.

— И у него был довольный вид?

При таком шуме Марек не понял моего вопроса. Аббату удалось выбраться из толпы, и я взял его за руку.

— Я знаю дорогу. Пошли!

Отыскав носовой платок, аббат промокнул лоб.

— Какой неожиданный успех. Вот уж никогда бы не поверил, что подобное возможно… Скажите по чести, это живопись или мокрота?

— Мы это узнаем через два года… Сюда.

Я постучал.

— Он не слышит, — сказал аббат. — Слишком шумно.

Я толкнул дверь и остолбенел.

— Святый Боже! — пролепетал аббат.

Гобри лежал у ножки письменного стола. Его левая щека была заляпана красным, как и некоторые из его картин. На ковре валялся револьвер.

— Он себя убил! — сказал я и подобрал с пола, рядом с трупом, лист из альбома. Дрожащая рука начертала: «Вы мне противны».

— Такой же почерк, как у меня, — сказал аббат. — Я тоже так пишу — каракулями.

Он опустился на колени, взял руку покойника и задумался. Я был не в состоянии даже шелохнуться. Гобри тоже сорвался. Все рушилось. А там, внизу, люди только что признали его талант. Нет, это невозможно. Аббат встал.

— Нужно предупредить профессора, — сказал он. — Я вам его пошлю. Нужно предупредить также господина Массара.

Оторопев, я не стал задерживать священника. Гобри принес в кармане этот маленький короткоствольный револьвер, с керосиновыми отблесками на стволе, твердо решив покончить со всем разом. Несомненно, он не пожелал воспользоваться шансом, которым обязан чужой руке, не желал ворованной удачи. На письменном столе лежал контракт. Гобри отказался его подписать в самый последний момент.

На этот раз префект, услышав о самоубийстве Гобри, сразу вызвал меня к себе. Я застал его обеспокоенным, недовольным, раздраженным. Он нетерпеливо слушал меня и постоянно перебивал.

— А вы уверены, что никто не видел, как выносили труп?

— Ручаюсь, господин префект. Мы прошли через квартиру Массара и вышли в служебную дверь. Марек его тотчас увез. Мы никого не встретили.

— А что потом?.. Как оповестили приглашенных?

— Господин Массар взял это на себя и просто объявил, что Гобри почувствовал недомогание, конечно, вызванное перевозбуждением, и его увезли в клинику. Все пожелали узнать адрес клиники, но Массар оказался искусным дипломатом. Он нашел подход к журналистам и любопытствующим. Большая часть людей разошлась. И только в присутствии старых знакомых он решился сказать правду — про самоубийство Гобри.

— Но… какая причина?

— По его словам, Гобри якобы страдал от неизлечимой болезни и предпочел распроститься с жизнью в тот момент, когда она принесла ему наибольшую радость… Мы придумали эту басню вдвоем. Не стану утверждать, что она звучит убедительно, но на меня уже столько всего свалилось, господин префект…

Он пресек мои сетования резким движением руки.

— Ну, а как Режина? Ее удовлетворила такая версия?

— Нет. Но, поскольку Режина знает правду, она тоже ищет объяснения.

Префект стукнул кулаком по столу.

— Объяснение! — повторил он. — Вот оно-то нам и требуется… И как можно скорее! В конце концов, согласитесь, Гаррик, за всем этим кроется что-то непостижимое. И вы напрасно стали бы утверждать, что у каждого оперированного имеется…

— Извините, но…

— Знаю, знаю… Я первый говорил, что эти самоубийства никак не связаны с трансплантацией… Так вот, я ошибался. Одно самоубийство — ладно еще. Два самоубийства — куда ни шло. Но три!.. Это гораздо больше, нежели совпадение. Так какова же подоплека?

Поскольку я не проронил ни слова в ответ, Андреотти вскипел:

— Ответ на этот вопрос следует дать именно вам, Гаррик. В вашем положении виднее всего общая картина этого дела. У вас же тонкий нюх, черт побери!

Я уже давно ожидал подобных упреков. И воспринял их с невозмутимым спокойствием.

— Двух мнений быть не может, господин префект, — сказал я. — Совершенно очевидно, что Жюмож покончил с собой. Я присутствовал при этом лично. Симона тоже покончила с собой. И Гобри. И если между этими тремя самоубийствами есть связь…

— Само собой, она есть.

— Договорились… В таком случае эту связь нужно искать в самой трансплантации. Вы с этим согласны?

— Говорите… говорите!

— Возможны две гипотезы. Либо наших троих самоубийц травмировала операция, и они внушили себе, что стали ненормальными. Это объяснение психологическое. Либо в каждого оперируемого перешла черта характера Миртиля… Каким-то неведомым образом он передал им свою волю к саморазрушению. Это объяснение медицинское.

Андреотти встал и, заложив руки за спину, проделал несколько шагов. Я бы не возражал, чтобы господин Андреотти, в свою очередь, попал в затруднительное положение, а потому продолжал с чувством злобного удовлетворения:

— По моему мнению, первая гипотеза не подходит к Гобри — у него-то не было никакого основания себя уничтожать. Остается второе.

Префект с трудом сдерживался.

— Вы это серьезно? — спросил он. — Вы сможете отстаивать столь нелепую мысль? Но что означает она, эта воля к самоуничтожению? Как смог бы человек передать через части своего тела нечто нематериальное? То, что рука или нога в течение некоторого времени сохраняет прежние двигательные привычки — это я еще допускаю. Но то, что в ней обитает желание, воля — нет! Это чистой воды фетишизм и не выдерживает никакой критики. Даже если это и было бы правдой — слышите, Гаррик! — такое объяснение никуда не годится, потому что у Миртиля вовсе не возникало желания покончить с собой. Он хотел загладить свою вину и, следовательно, движимый искренним чувством, решил раскаяться. А раскаяние — это надежда, или же слова ничего не значат. Миртиль не думал себя уничтожить. Он отдал себя науке!

Я попытался было вставить слово, но безуспешно.

— Впрочем, — продолжал он, — почему вы считаете, что у Гобри не могло быть никакой причины для самоубийства? Человек, которому, как бы он ни старался, все равно не удавалось пробиться. И вдруг, рисуя неведомо что, неведомо как, он обретает известность и богатство. По-вашему, этого мало, чтобы вскружить голову человеку и покрепче?.. Он верил в труд, заслуги, талант. И внезапно открывает для себя, что ошибался — в расчет принимаются только карьеризм, блеф и реклама. Такой успех ему претит. Разве же не это написал он перед смертью? Он отказывается подписать контракт, который превратит его в негра, в раба, обязанного рисовать без передышки. Лично я прекрасно понимаю этого человека!

— В таком случае, господин префект, вы выбираете первую гипотезу и не за чем искать другого объяснения. Скажем, незадача заключается в том, что пересадка способствовала активизации некоторых злых чувств, уже отравивших существование троих наших оперированных, и будем надеяться, что четверо остальных сохранят душевное равновесие.

Мы смотрели друг на друга с некоторой враждебностью. И он, и я чувствовали, что наш разговор зашел в тупик, в то время как, несомненно, все гораздо сложнее, и мы, вероятно, столкнулись с таким научным явлением, которое еще не имеет объяснения.

— Вполне возможно, что эксперимент, поставленный Мареком, — сказал я, — вызывает неизвестные нам побочные явления. Возьмите, к примеру, невесомость. Никому еще неизвестно, может ли человеческий организм переносить ее без вреда для здоровья. Некоторые ученые уже поговаривают о болезни космического пространства…

— Высшие инстанции, — перебил меня префект, — придают работам Марека огромное значение. Они воспринимают эти самоубийства крайне отрицательно. Мы должны любыми средствами положить им конец. Скажите, а наши четверо оставшихся в живых как себя ведут?

— Нерис не слишком хорошо. Каждая смерть погружает его в состояние подлинной неврастении.

— Нерис — это голова, не так ли?

— Да. Не по этой ли причине он воспринимает каждое самоубийство еще болезненней, чем остальные? Этого я не знаю. Во всяком случае, он находится под постоянным наблюдением Марека и поэтому мы вправе считать, что он в безопасности. Аббат — человек крепкий. Вера запрещает ему совершить подобное. Маленький Мусрон настолько тщеславен, что у него нет времени задаваться вопросами. Остается Эрамбль. Вот он — предмет моей наибольшей тревоги.

— И что вы собираетесь предпринять?

— Ничего. Тут ничего не поделаешь. Ну что, по-вашему, быть при нем круглые сутки нянькой? После смерти Симоны Галлар целую неделю я заботился о нем, как о больном. Но теперь он пошлет меня подальше, если почувствует, что я его подкарауливаю.

Поразмыслив, префект передернул плечами.

— Это, мой дорогой Гаррик, уже ваша проблема. Задача заключается в том, чтобы придумать систему охраны и помешать Эрамблю совершить глупость. Это нужно во что бы то ни стало, и вам предоставлена полная свобода действий. Мы вмешаемся только тогда, когда пожелаете вы. Я не могу объяснить вам доходчивее.

Беседа закончилась. Она мне ничего не дала. Я понял лишь то, что получил приказ препятствовать смерти. И должен выкручиваться без чьей-либо помощи, в противном случае… Я покинул префекта, упав духом, во власти горького чувства. С тех пор как все это закрутилось, у меня кончилась личная жизнь; я не встречался с друзьями, перестал бывать на людях. Мало-помалу я настолько подключился к содружеству, что стал вести себя так, будто мне тоже пересадили орган или часть тела Миртиля. В сущности, подлинной жертвой Марека оказался я сам.

Итак, в очередной раз похороны. Гобри хоронили на кладбище Монпарнас. Чуть ли не тайком, так как я вовсе не желал появления журналистов. Надо ли добавлять, что мне пришлось крепко повоевать, чтобы избежать огласки. Режина тоже пришла, и на сей раз именно она была огорчена менее остальных. Захоронение еще одной части тела Миртиля ее уже не волновало; она возложила венок даже без какой-либо надписи на ленте. Зато Мусрон и Эрамбль не скрывали подавленности.

— Как будто мы заражены чумой, — шепнул мне Эрамбль, в то время как аббат, который исхудал и носил на лице печать мученичества, скороговоркой читал на могиле молитву.

— Себя убивают, только если очень хочется, — сказал я ему.

— Вот об этом я себя и вопрошаю. У меня такое впечатление, что я ношу в себе зародыш, который медленно произрастает до тех пор, пока не разразится катастрофа.

— Полноте! Вы не должны так думать.

— В том-то и дело, что я так думаю. Может, оттого, что зародыш уже на меня воздействует.

Я понял, что речи, советы, увещевания — все бесполезно. Что поделаешь против самовнушения, симптомы которого явно демонстрировал Эрамбль? После похорон я повел всех в ближайшее кафе. Впрочем, наши ряды уже поредели: Режина, аббат, Эрамбль, Мусрон, Марек и я. Нерис отказался покинуть клинику. Там он чувствовал себя в безопасности, тогда как за ее воротами…

— У него появляются симптомы боязни пространства, — объяснил нам Марек. — Он даже не осмеливается пересечь комнату. Ходит, ощупывая стены.

— Но почему? — спросил я.

— Боится. Боязнь пространства — верный признак душевного состояния, которое чревато серьезными последствиями.

Я видел дрожащие руки Эрамбля, как шевелит губами аббат. Все были бледны и молчаливы.

— По-моему, — сказал я, — наших друзей следует признать больными до следующего распоряжения. В конечном счете, страх — это тоже болезнь. Доказательство тому — Нерис. Не могли бы они снова лечь на некоторое время в клинику?

Все запротестовали, как я и ожидал. Но профессор не отверг моей идеи. Мы ее обсудили и в конце концов пришли к компромиссному согласию: ежедневно, в девять вечера, мы будем собираться в клинике и там подводить итоги. Каждый опишет свой день, свои мысли, страхи, тревоги, затем подвергнется полному медицинскому осмотру. Если Марек обнаружит что-нибудь аномальное, например, повышенную возбудимость, подозрительную усталость, он оставит больного у себя для дальнейшего наблюдения. Это решение было разумным выходом из создавшегося положения. Мы расстались несколько успокоенные. Я подвез Режину до Плас-Бланш. Я чувствовал, что мое общество ей нравится. Я относился к ней с большим вниманием и почтительно. Она была мне за это очень благодарна. И потом, по мере того как шло время, Режина перестала разыгрывать вдову — роль, подсказанную ей гордыней, а также страхом перед тем, что скажут люди. Мы ведем откровенную беседу. Она подтрунивает надо мной, видя, что я полный невежда относительно той среды, в которой она вращалась всю жизнь. Для меня же вопрос чести показать ей, что можно быть чиновником и при том мужчиной. Все это придавало нашим отношениям большую непринужденность и сдержанность одновременно. Наконец, я помогал ей избавляться от Миртиля, не упуская при этом случая о нем расспросить.

Во время похорон мне пришла в голову странная мысль, которую я хотел продумать досконально.

— Миртиль работал в одиночку, — начал я. — У него были только случайные сообщники, и он с ними щедро расплачивался. Правильно?

— Да.

— Какие чувства питали к нему эти сообщники?

— Разумеется, они восхищались им. Миртилем восхищались все. Ради него они могли пойти на убийство.

— Даже те, кто знал его лично?

— О-о, думаю, что да. Понимаете, в своем деле Рене был так же знаменит, как, например, Азнавур в песенном жанре.

— Мог ли Миртиль, сидя в тюрьме, довериться другому заключенному и дать ему знать о своем намерении отписать свой труп медицине?

Режина нахмурила брови, стараясь понять, к чему я клоню.

— Меня бы это очень удивило. Должна вам сказать, Рене не имел обыкновения откровенничать.

— Но практически это было возможно?

— Думаю, да. У тюремных стен есть уши.

— Я это вот к чему: может, кому-нибудь, узнавшему проект Миртиля, пришло в голову за него отомстить?.. Погодите… дайте мне досказать. Кто-нибудь вообразил, что Миртиля принудили отписать свое тело посмертно, и это вызвало у него возмущение. Вот он и решает…

Режина, смеясь, перебила меня:

— Я и не знала, что вы способны сочинять романы. Да нет, это чистая фантазия. Прежде всего, Рене не стал бы ни с кем договариваться. Это совершенно исключено. Никто не посмел бы обсуждать его решение отомстить за него? Но почему? Впрочем, если медики решили воспользоваться трупом Рене вопреки его воле, тогда я молчу. Но только все это могло быть и без ведома Рене. Как видите, ваша идея заводит в тупик… Даже если бы кто-нибудь и захотел отомстить за Миртиля, как он вышел бы на ваших друзей?

— Ведя слежку за нами.

Режина повернула ко мне лицо, которое зарделось от возмущения.

— Что? Вы считаете меня способной…

Я положил ладонь поверх ее руки.

— Нет Режина. Вы меня неправильно поняли… Речь не о вас, вы это прекрасно знаете. Но, в конце концов, ведь вас тоже хорошо знают… я хочу сказать в определенных кругах… И если допустить, что кто-либо развлекался, следя за вами, вашими передвижениями, он оказался бы в курсе всех ваших дел, узнал бы про три могилы, клинику…

Режина так побледнела, что это стало заметно, несмотря на макияж.

— Вы серьезно? — пробормотала она.

По правде говоря, я и сам не очень-то знал, куда заведут меня предположения. Просто я воспринял картину в целом, поскольку «обладал тонким нюхом», как любезно заметил префект.

— Что меня озадачивает, — продолжал я, — так это револьвер у Гобри. А вы-то знали, что у него имелся револьвер?

— Нет. Но Гобри ничего не стоило раздобыть его в барах, которые он посещал. Если желаете, через час я принесу вам два-три револьвера… Нет, вы бредите, мсье Гаррик… Только что я испугалась, так как за мной и вправду могли следить. Но неужто вы воображаете, что убийца Гобри разгуливает себе по выставочным залам, среди фотографов и журналистов?

Конечно же ее аргумент был убедителен. И потом, как же так? Я лично присутствовал при самоубийстве Жюможа. И никто не заставлял Симону силком проглотить таблетки, которые ее убили.

Я искал, где бы припарковать машину, но, так и не найдя местечка, проследовал к площади Клиши.

— Я и сама ничего не понимаю, — призналась Режина. — Он был большой любитель выпить. И все же по своей сути это был мелкий буржуа, а не настоящий художник. Что бы ему хотелось — он сам мне говорил, — так это рисовать букеты, лица или такие штуки, как раньше: трубку рядом с газетами, кофейник рядом с рыбой… А то, что делал он, подрывало его здоровье. И вот результат…

Я думал, что меня осенила блестящая мысль, но признал, что она плохо согласуется с фактами.

— Ладно. Поговорим о другом. Когда я опять увижу вас?

— Кончится тем, что я вас скомпрометирую.

— Сейчас я в отпуске.

Мы договорились о свидании на завтра.

Зачем обманывать себя? Эта девушка нравилась мне все больше и больше. Я играл с огнем и знал это. Но она была так хороша собой! Что произойдет, если… Мне останется только подать в отставку. Я буду посмешищем всей префектуры. Говоря по совести, не будь она в прошлом любовницей Миртиля, обратил ли бы я на нее внимание вообще? Не знаю, не знаю. Любил ли я ее? Возможно, я был достаточно глуп, чтобы полюбить! Я впервые задался вопросом: а есть ли у меня характер? На меня возложили бесконечно трудную миссию, я же позволяю отвлекать себя девице, недавно покинувшей тюрьму.

Такое рассуждение вернуло мне здравый смысл. Я пришел домой, решив продолжить свои записи и обстоятельней, чем прежде, обдумать происходящее, так как моя версия, может, и была абсурдной, но за ней то преимущество, что она толкнула меня на новую интерпретацию происходящего… Если хорошенько поискать, то, вполне возможно, я придумаю еще одну версию!.. Быстрее! За работу!

Увы! Меня ждал у дома молодой Мусрон. Я сразу же прочел по его лицу, что у него неприятности. Я впустил его в квартиру. Он упал в кресло.

— Все кончено, — сказал он. — Наши планы полетели в тартарары.

— Что случилось?

— Мой приятель… гитарист… сын дипломата… он нас бросает… А поскольку именно он субсидировал нас, мы погорели.

— Давайте-ка по порядку. Итак, почему он вас бросает?

— Из-за своей мамаши, старой шлюхи, которая больше не желает о нас и слышать. И увозит его в Англию.

— Это очень серьезно?

Он смотрел на меня так, словно видел перед собой недоумка, придурка.

— А где мне, по-вашему, взять бабки, шеф? Сколотить оркестр из дебютантов стоит больших денег!

— Но я-то думал, что ваше издательство…

Он пожал плечами.

— Конечно же, нам помогают. Но я знаю от приятелей, как это происходит. Если не хочешь выглядеть жалко, надо вкладывать денежки, и много.

— У вас вроде бы есть сестра? Не могла бы она вам помочь?

— Она даже не пожелала навестить меня в клинике. Впрочем, она уезжает из Франции.

— Когда вы узнали, что гитарист вас бросает?

— Менее часа назад, вернувшись с кладбища. Мы должны были репетировать — и вот на тебе… Ах, шеф! Мне остается только одно — утопиться.

Я задрожал всем телом.

— Полегче, старина, полегче. Думайте, прежде чем говорить! Если все упирается в деньги… сколько вам потребуется?

— Трудно определить заранее. Эта бабенка платила нам не по ставке. Она просто нас финансировала.

— Подождите… Я подумал вот о чем…

Схватив телефонную трубку, я набрал номер Эрамбля. Этот малыш Мусрон нагнал на меня такого страху, что я никак не мог ясно выразить, в чем суть дела. Наконец Эрамбль понял, какого рода услугу я жду от него. Он тут же опять стал подозрительным дельцом, который не берет на себя необдуманных обязательств.

— Передайте трубку Мусрону.

Они долго разговаривали, но так и не пришли к согласию.

Измученный, я снова взял трубку.

— Без гарантий, — твердил Эрамбль свое, — я не могу взять на себя такого обязательства.

— А… что, если он станет на вас работать… Он наверняка может оказать вам большие услуги.

Такой аргумент поколебал Эрамбля.

— Пошлите-ка его ко мне. Я посмотрю, нет ли возможности выручить его.

Я счел более благоразумным проводить Мусрона. Дискуссия продолжалась более двух часов. В конце концов они договорились. Мусрон взял на себя секретарство. Он поселится над салоном мебели Эрамбля и будет иметь выходной в субботу, воскресенье и с четырех по будням. Они начнут работать на пару, но Эрамбль окажет денежную поддержку оркестру. Мусрон с друзьями станут выступать по уик-эндам в парижском районе, а когда их репутация утвердится, то Эрамбль наладит контакт с издательством и поведет с ним переговоры напрямую.

— Он ни черта не смыслит в таких делах, — сообщил мне Мусрон. — В один прекрасный момент его пошлют куда подальше.

Однако выбора не было. Он принял условия Эрамбля с болью в сердце и назавтра приступил к работе. У меня просто гора упала с плеч. Сам того не желая, я свел Мусрона с Эрамблем. Они станут присматривать друг за другом, и таким образом я сразу получу информацию, в случае если один из них «захромает».

Последовавшие за этим дни доказали, что мой расчет оправдался. Звонили попеременно то Эрамбль, то Мусрон, и, признаться, какое-то время мне казалось, что дела у них пошли на лад. Эрамбль слышал игру Мусрона на саксофоне. Его, как и меня, поразил такой большой успех, и он уже задумывался над тем, какие выгоды можно будет из этого извлечь. Что касается Мусрона, он терпел торговца мебелью, хотя и считал его малость чокнутым.

Эрамбль опять заговорил о своей новой ноге и время от времени не мог удержаться, чтобы не демонстрировать ее молодому человеку. Именно от Мусрона я и узнал про очередную причуду Эрамбля. Теперь он сожалел о том, что получил ногу Миртиля. Насколько раньше он был счастлив, что его выбрали для трансплантации, на столько теперь все вызывало его подозрительность. Он считал, что эта нога приносила ему одни неприятности. Вот почему он не переставал пытать Мусрона, желая узнать, что тот ощущает, когда играет, когда не играет, когда ходит, ест, спит. В один прекрасный день он попросил Мусрона показать ему швы. Мусрон предупредил меня: если так пойдет и дальше, он съедет с новой квартиры. Я вразумлял его, как только мог.

— Этот тип совершенно свихнулся! — вскричал он.

— Да нет же! Поставьте себя на его место!

— Что? Да я уже на его месте. Я тоже лежал под ножом. Но это позади, и я даже не вспоминаю об этом. А он все время крутится вокруг меня. Если мне хочется закурить, он тут как тут. Мне следует поберечь легкие. Если я прикорну после обеда — опять нехорошо. Это вредит кровообращению. Все это не по мне. И потом, вы думаете, я не понимаю, что у него на уме? Ради его блажи я, видите ли, должен раздеться догола, чтобы он получше мог рассмотреть работу Марека.

— Не нужно ему перечить.

— Но меня от всего этого просто тошнит!

Тем не менее, когда он уступил настояниям Эрамбля, стало и того хуже. Эрамбль был буквально очарован тем, что увидел. Теперь он пожелал услышать, как бьется сердце Миртиля.

— Он прослушивал меня, как врач-профессионал, — доверительно сообщил мне Мусрон. — Он засыпает меня вопросами. Утверждает, что я получил лучшую часть Миртиля. Будь у него такое сердце, как мое, он жил бы, не зная забот. Нога его больше не интересует. Когда он чувствует, что я способен разозлиться не на шутку, он стонет. Он говорит, что мне передалась твердость Миртиля и меня ждет такой же финал.

Я опять наведался к Эрамблю. Мусрон не преувеличивал: тот сразу заговорил о своем квартиранте. Мусрон — всего лишь маленький карьерист, а уже всех подавляет.

— Он меня презирает. Он выдает себя за Миртиля. Он всегда готов бить себя в грудь. Я, я! Ничего другого от него не услышишь. Я выставлю его за дверь — вот чем закончится вся эта история.

Мусрон опередил его, приняв решение съехать с квартиры. Мое посредничество ничего не дала. Я пытался урезонить того и другого в клинике, где мы регулярно собирались. Они обещали не враждовать, но их ссоры тут же возобновлялись. Я умолял Марека попытаться что-либо предпринять.

— Я наблюдаю за ними, — отвечал он мне. — Это увлекательно. У Эрамбля появились явные признаки невроза, и вскоре придется его лечить. Но сначала я хотел бы посмотреть, как он прореагирует на отъезд Мусрона.

— Может, тогда будет уже слишком поздно.

Эрамбль нервничал все сильнее и сильнее, по мере того как приближалась дата, намеченная для отъезда Мусрона, и я уже не знал, что предпринять.

— Меня все презирают, — повторял он. — Начиная с Симоны… И даже вы в глубине души. Уж лучше бы меня оставили умирать на дороге… Я ничего плохого не сделал этому мальчишке!

Наступил день отъезда.

Накануне мы собрались в клинике, на сей раз я твердо решил заставить профессора вмешаться. Аббат тоже беспокоился и был готов меня поддержать. Мусрон присоединился к нам в девять вечера. Он явился один. Мы ждали только Эрамбля и Марека, который оставался подле Нериса. Мусрон отказался выслушать наши доводы. Он измучен и уладит свои дела без посторонней помощи. Он уже вышел из того возраста, чтобы сносить чью бы то ни было тиранию.

Мы долго обсуждали создавшуюся ситуацию. Марек, бесшумно появившись в комнате, успокоил нас относительно состояния Нериса; он собирался вскоре назначить ему новый курс лечения. И тут кто-то из присутствующих обратил наше внимание на время — было около десяти, а Эрамбль все еще отсутствовал.

— Наверняка он хочет нас наказать, — сказал профессор. — Классический прием. Я могу позвонить, если желаете.

— Прошу вас об этом, — сказал Мусрон.

Он позвонил раз, второй. Никто не снял трубку. Я сразу же предположил худшее. И набрал номер сам. Впустую. Даже Марек выглядел обеспокоенным.

— Надо ехать за ним, — предложил аббат.

— Между тем, уверяю вас, когда я покинул его часа в четыре, — сказал Мусрон, — я ничего особенного не заметил. Он наблюдал за сборкой двух модных спальных гарнитуров и был абсолютно спокоен… Наверняка он решил нас попугать.

Марек посадил нас к себе в «бьюик», и мы отправились. Аббат сел в уголок и читал молитвы.


Витрины салона протянулись на большое расстояние, зарешеченные металлической сеткой. Несколько бра освещали выставленную мебель и вереницу залов, уходящую в полумрак, в котором отблескивали буфеты, шкафы, кровати. У Мусрона были ключи от салона, и мы вошли следом за ним; тут пахло восковой политурой и едва ощутимо медом. Пока мы шли, я касался кончиками пальцев гладких поверхностей дерева или мягких, как мох, диванов.

— Он должен быть в глубине магазина, — сказал Мусрон.

Справа была выставлена мебель для столовой, огороженная шнурком из красного бархата, слева — по-разному оборудованные спальни, затем шли гостиные, населенные манекенами.

— Это новинка! — воскликнул я.

— Да, — объяснил Мусрон, — похоже, они оживляют торговлю. С некоторых пор Эрамбль обожает манекены. Он не перестает их теребить… осторожно — ступенька!

Мы пришли в самую удаленную часть магазина.

— Спальня для новобрачных, — хихикнул Мусрон.

Он разом остановился, и я наткнулся на аббата, шедшего впереди меня.

— Стой! — крикнул Марек.

Он перешагнул через шнур, отделявший нас от спальни. Я увидел только новобрачную, стоявшую перед кроватью с рукой, изящно поднятой к вуалетке; ее лицо, узкое, как собачья мордочка, на котором застыла двусмысленная улыбка. Марек стоял коленями на медвежьей шкуре, лежавшей между кроватью и трельяжем.

— Эрамбль мертв, — констатировал он.

Мусрон оттолкнул металлические подставки, поддерживающие шнур, и мы заполонили спальню. Должно быть, прежде, чем пустить себе пулю в грудь, он лег на кровать, так как покрывало было в пятнах крови. Конвульсия сбросила его на медвежью шкуру, на которой он лежал ничком. Револьвер, подскочив на паркете, скользнул до самой стенки.

— Главное — ни до чего не дотрагивайтесь. Я позвоню по телефону.

Мусрон проводил меня в кабинет.

— Как вы думаете, это из-за меня? — спросил он.

— Да вовсе нет. Какая чепуха!..

Мусрон упал в кресло, откинул голову на спинку и прикрыл глаза. Мне удалось дозвониться до комиссара полиции. В течение нескольких минут я снова проделал все, чтобы осторожно привести в движение административную машину, затем, в ожидании комиссара, возвратился к профессору. Он все еще был возле трупа. Аббат, обессилев, сидел у изножья кровати.

— Больше трех, — пробормотал он, увидя, что я возвращаюсь.

— Полноте! Вы-то не станете сдаваться! Эрамбль не выдержал, потому что…

Я умолк, не зная, что сказать дальше. Новобрачная смотрела на нас, задорно подняв руку. Марек с отсутствующим взглядом перебирал в карманах звонкую мелочь.

— А что, если это не самоубийство? — опять заговорил аббат с ноткой надежды в голосе.

Похоже, его слова пробудили Марека.

— Явное самоубийство, — сказал он. — Жилет прогорел в том месте, где дуло коснулось груди. Посмотрите!

Взяв Эрамбля за плечо, он повернул его на бок. Я увидел порыжевшую ткань вокруг раны.

— Вас это убедило?

Он отпустил труп, который принял прежнюю позу.

— Мне непонятно, — добавил Марек, — почему он покончил с собой. Судя по наблюдениям, самоубийство нередко принимает характер эпидемии. Как будто распространяется зараза. Быть может, это и есть тот самый случай. Такое впечатление, что один копирует другого. Все они прибегали к револьверу.

— За исключением Симоны Галлар.

— Да, за исключением ее, несомненно, потому, что у нее не оказалось под рукой револьвера.

— Но теория эпидемии ничего не объясняет, — заметил священник.

— Ничего. Я думаю, что причиной такого патологического импульса является личность самого Рене Миртиля. Трансплантация тут ни при чем. В мире насчитывается уже множество операций по пересадке, и они никогда не вызывали умственных расстройств. Но тут впервые использован в качестве донора преступник, и это вызывает у реципиента подсознательное состояние тревоги — явление, не похожее ни на что известное ранее и…

— Уверяю вас, — сказал аббат, — лично я ничего такого не ощущаю. Будь ваша теория обоснованной, я тоже испытывал бы подобное искушение.

— Возможно, упадок духа, с которым вы столкнулись, и есть первый симптом заболевания.

— Но я не падаю духом, по крайней мере, в том смысле, в каком это понимаете вы. Я опечален, это точно. Я чувствую, что мы спустили с цепи злые силы и порой задаюсь вопросом: нет ли тут доли и моей ответственности за столько несчастий… потому что я ничего не говорю… потому что я принимаю?.. Но я не верю в это ваше состояние подсознательной тревоги. Начнем с того, что у священника отсутствует подсознание!..

За дверьми послышался шум. Прибытие комиссара и врача оборвало нашу дискуссию. Я отвел их в сторонку и начал пространно объяснять ситуацию. Эти двое были как-то особенно недоверчивы. Битых четверть часа ушло на то, чтобы их уломать — они опасались скандала, санкций — как знать. Они уходили, возвращались, осматривали труп, с подозрительностью смотрели на Мусрона, священника и в особенности на Марека, задавали вопросы.

— Я пошел спать, шеф, — неожиданно объявил Мусрон, который стоял, прислонившись спиной к стене. — С меня достаточно. Моя спальня наверху.

Чтобы покончить с волокитой, я позвонил Андреотти и соединил его с комиссаром. Когда тот выходил из кабинета, у него было бледное лицо.

— Ладно, пожалуйста… — твердил он. — Все что угодно… Если закон больше не закон, тогда ничего не остается, как замять дело… Пошли! Унесите труп!

Он повернулся к доктору:

— По-вашему, это самоубийство? Вы в этом уверены?

— Абсолютно, — ответил доктор.

— В таком случае, нам тут больше делать нечего.

Он снова глянул на новобрачную, осмотрел мебель спальни, в которой многократно отражалась ее белая фата, и, прощаясь, с отвращением кивнул нам.

— Подсобите-ка мне, — попросил я профессора и священника.

Мы перенесли Эрамбля к «бьюику».

— Пожалуй, — заметил комиссар, — дайте-ка мне револьвер. Я присовокуплю его к рапорту, который буду хранить в своих архивах.

— Но… он остался в магазине, — сказал Марек, завершавший шествие. И, повернув на сто восемьдесят градусов, исчез в салоне.

Мы подождали его несколько минут на тротуаре.

— Да-с, — нетерпеливо вякнул комиссар, — сколько же ему нужно времени, чтобы…

Он вошел в мебельный магазин, а я — следом за ним, Марек сидел на корточках в спальне.

— Револьвер? — произнес он. — В конце концов, я не могу ошибаться…

Так я и знал! Мусрон неприметно для всех поднял оружие с пола, перед тем как пойти к себе. В глубине магазина была дверь, выходившая на узкую площадку, откуда начиналась лестница. Перемахивая через ступеньки, я быстро поднимался. Из-под приоткрытой двери в спальню виднелся свет. Мусрон лежал на постели, вытянувшись во весь рост. Он пустил себе пулю в ухо.

Комиссар тотчас поднял револьвер — калибр 7,65. Я мог догадаться, что в магазине имелось оружие. И должен был предвидеть многое! Уж лучше бы префект подрядил вместо меня полицейского!

Пока Марек осматривал Мусрона, комиссар пошел за врачом. Но ему уже нечего было тут делать. Бедный мальчик скончался мгновенно.

Увидев, что мы возвращаемся с трупом, аббат упал в обморок. Врач привел его в сознание, посадил в свой «ситроен». Я почувствовал чуть ли не облегчение при мысли, что мне не придется заниматься священником. Марек уехал в клинику. Я остался с комиссаром улаживать последние детали. Заперев дверь, я передал ему ключ.

— Хотите, я вас куда-либо подброшу? — предложил он.

— Спасибо. Охотно принимаю ваше предложение. У меня просто нет сил двигаться.

Он отвез меня домой. По дороге мы уточняли текст коммюнике, которое придется давать в газеты. Но в Париже два самоубийства не тянут даже на одно происшествие. Никто не задаст никаких вопросов.

— А как насчет родственников? — поинтересовался он.

— Ну, у нас уже процедура отработана. Мы объясним им, что их близкие оказались жертвами нервной депрессии. Впрочем, это вполне соответствует истине.

Я пригласил комиссара к себе выпить. Он был очень заинтригован этой историей, но сдерживался, стараясь не выдавать себя вопросами. Я поведал ему из вежливости, что эти двое отчаявшихся перенесли некоторое время тому назад хирургическое вмешательство особого свойства.

— Они очень страдали?

— В том-то и дело, они слишком страдали, — подтвердил я. — Но именно это и следует скрывать, до нового распоряжения.

Удовлетворенный тем, что его приобщили к тайне, комиссар, пожелав мне доброй ночи, удалился. Доброй ночи!.. Я выкурил целую пачку сигарет, расхаживая взад-вперед по квартире до самого рассвета. В сотый раз я словно под увеличительным стеклом изучал каждый из этих смертных случаев, припоминая мельчайшие подробности. Меня не покидало тягостное чувство; неизменно казалось, что я забыл что-то существенное. Разумеется, то были самоубийства, но… Правильно это или ошибочно, но я воображал, что убить себя можно лишь при условии, если имеешь более серьезные качественно иные причины. Жюмож — да, его самоубийство я еще оправдывал. Касательно Гобри я уже испытывал сомнения. В отношении же Эрамбля и Мусрона я категорически говорил «нет». В особенности в отношении Мусрона, который был, в сущности, эгоистом, полным жизненной энергии. К тому же он не любил Эрамбля. Допустим, его потрясло столь театральное самоубийство. Но это еще не причина взять револьвер, попрощаться с нами чин по чину и пустить в себя пулю, даже не написав прощального слова, фразы, объясняющей такой поступок… Или же тогда надо вернуться к теории профессора, которая, по сути, была моей: между всеми частями тела Миртиля существует таинственная связь. Жюмож своим опрометчивым поступком разорвал ее, и в результате реанимированный труп постепенно развалился на части. Со смертью Жюможа началось нечто вроде цепной реакции распада, которая набирала скорость.

Изначальной причиной этих драм был не Миртиль, а Жюмож, что, впрочем, я всегда подозревал. Если эта теория, вопреки белым пятнам, состоятельна, то Нерис и аббат обречены и оставались еще в живых один — потому, что находился под постоянным надзором, другой — потому, что его нравственная сила пока еще препятствовала вторжению зла. Но их ждет неизбежная смерть.

Мне показалось, что я различаю слабый свет в потемках. Конечно, у меня еще не было никакого точного объяснения, но я уже лучше распознавал общий смысл заражения. Все пятеро проявляли аналогичные симптомы. Их сопротивляемость подорвали угрызения совести. Для Жиможа это совершенно очевидно. Для Симоны тоже сомнений не было. Гобри не мог себе простить собственной капитуляции. Эрамбль являл собой более сложный случай, но было не трудно понять — он корил себя за слабость, терзался из-за странных и нездоровых импульсов… Мусрон же по наивности думал, что несет ответственность за смерть Эрамбля… И даже — такая мысль меня ужаснула, — и даже священник сказал, я это прекрасно помню: «Я спрашиваю себя, не несу ли какую-то ответственность за столько несчастий?» Он тоже начал поддаваться угрызениям совести!

Я налил себе большую порцию виски и выпил не разбавляя.

Усталость ножом вонзилась мне в спину, в бока, но был самый неподходящий момент, чтобы приостановить ход моей мысли. Я ухватил идею. Угрызения совести! Но что значит угрызения совести? Когда ты себе опротивел, когда не можешь смотреть на себя без стыда, когда наступает разрыв между сознанием и телом. Разрыв! Как будто тело рвется в одну сторону, а дух — в другую! Когда желание умереть затаилось в крови и костях, оно проявляется в сознании в форме угрызений совести. А угрызения совести, подобно магниту, притягивают к себе все доводы, хорошие и плохие, разрастаются подобно раковой опухоли и мало-помалу приводят к фатальной развязке. Именно таков механизм этих пяти самоубийств. Возможно, Жимож убил бы себя при любых обстоятельствах, но его смерть, так сказать, нарушила равновесие как раз в тот момент, когда прооперированные старались ассимилировать привитый орган. Физически пересадка удалась. Психически — дала осечку…

Я обессилел, в голове гудели пустые фразы… Физически… психически… что все это означает? И был готов рассказать себе одну из тех нагоняющих страх сказок, какие любили в прошлом веке, когда верили в магнетизм, гипнотизм и прочий вздор. Достоверным оставалось только то, что Нерис и аббат подвергались опасности. Нерис находится в хороших руках, а я займусь аббатом с утра пораньше.

Я начал было раздеваться, как вдруг зазвонил телефон. Я с трудом узнал голос Марека, таким он был дрожащим и хриплым.

— Нерис только что проглотил тюбик веронала.

— Что?!

— Он воспользовался моментом, когда я со своими сотрудниками занимался вскрытием трупа, встал с постели, проник ко мне в кабинет и проглотил не знаю сколько таблеток.

— И что же?

— А то, что я это не сразу заметил, естественно. Я предпринял все необходимые меры, но большой надежды нет.

— Можно мне приехать?

— Пожалуйста… это было бы лучше всего…

Я собрался за пять минут. Выходит, я глядел в самую точку сквозь мои туманные досужие домыслы. Я прыгнул в машину и рванул в Вилль-д’Аврэ. Несмотря на подавленное состояние, я испытывал чувство удовлетворения, у меня получится обильный и довольно связный отчет для префекта. А потом я пущу в ход все средства, чтобы спасти аббата.

Марек меня ждал. Он увлек меня в спальню Нериса, у которого на лице застыла маска смерти: землистый цвет кожи, провалившиеся глазницы, заострившийся нос. Длинная резиновая трубка спускалась из большой стеклянной колбы и исчезала под простыней.

— Он очень плох, — шепнул Марек.

— Есть хоть немного надежды?

— Очень мало.

Марек казался таким же пострадавшим, как Нерис. За одну ночь он состарился на несколько лет. Морщины углубились, кожа обескровлена. Особенно неузнаваемо изменился голос.

— Я сделал невозможное, — сказал он. — Пошли.

Мы направились в его кабинет. На столе еще лежал пустой тюбик.

— Нерис взял его в шкафу, — продолжал Марек. — Он приходил сюда как к себе домой. Я не питал к нему недоверия. Вчера вечером, как вы помните, он внушал мне беспокойство. Днем он показался мне мрачным; это правда, со смертью Гобри он стал особенно молчалив. Слышал ли он, когда я вернулся? Подметил ли что-нибудь такое? Возможно. Когда я вошел в его спальню, он был без сознания. Я пустил в ход все средства, имеющиеся в моем распоряжении, но он не реагировал. Если он умрет… Я потеряю все! Это будет, само собой разумеется, полный провал эксперимента… Я уеду в Америку, если меня захотят там принять.

— Может быть, остается хоть какой-то шанс?

— О-о!.. Малюсенький… Если сегодня вечером он еще будет жив, я сумею вытащить его из лап смерти. Но в данный момент я больше ничего не могу для него сделать. У науки тоже свои пределы.

Он произнес эти слова с холодным бешенством.

Я чувствовал, что для него худшее испытание заключалось в признании своего бессилия, в признании того, что он еще не является хозяином над жизнью и смертью. Я поделился с ним пришедшими мне в голову мыслями. Марек выслушал с напряженным вниманием. Когда ему излагали теорию, он преображался — не только начинали ярко блестеть глаз, но оживали все члены, кожа.

— Любопытно, — произнес он, — очень любопытно. И приемлемо… нет?

Он подыскивал французское слово.

— Правдоподобно? — подсказал я.

— Вот-вот. Очень правдоподобно.

— Заметьте, — продолжал я, — благодаря вам Нерис может стать первым, кто спасется после попытки самоубийства. О других мы ничего не знаем. Жюмож оставил записки… Гобри — клочок бумаги… Если Нерис согласится объяснить нам, что же он испытал, мы познакомимся наконец с мотивами его самоубийства, а заодно — с остальным. Вам совершенно необходимо вырвать его из когтей смерти.

— Понимаю, — задумчиво пробормотал Марек. — Надо ждать. Так или иначе, он будет в состоянии говорить через несколько дней — не ранее.

Мы вернулись посмотреть на Нериса. Он так и не шевельнулся. Санитар присматривал за ним. Я спешил поговорить с аббатом. Марек подал мне мысль пригласить его приехать в клинику. Тут нам будет спокойнее беседовать. И вот я ему позвонил, и он обещал поспешить. Ожидание началось. Сколько раз я уже считал минуты, например, в ту ночь, когда казнили Миртиля! Но ни разу еще не испытывал такого нетерпения, будучи почти уверен, что Нерис раскроет нам большую тайну, ужасающий секрет. Я то и дело посматривал на часы и, уже не в силах усидеть на месте, спустился во двор, где собаки, подвывая, встретили меня, затем вернулся в кабинет. А тем временем Нерис отвоевывал каждый свой вздох. В данный момент все зависело от какого-то одного нерва, сосуда, клеточки, до которой мог не дойти кислород. Ждать было нестерпимо. Но, к счастью, аббат явился, и я ему объявил о самоубийстве Нериса. Он не выказал удивления.

— В конце концов, — вскричал я, — не станете же вы меня уверять, что ждали этого!

— Да… да, потому что это логично. Эксперимент профессора и не мог быть успешным. Он противоречит законам жизни, Божьей воле!

Он сел в кресло Марека и вытер пот со лба правой рукой, по-прежнему одетой в перчатку. На нем тоже сильно отразились пережитые события.

— Да будет вам! — сказал я. — Что вы знаете о Божьей воле? Прежде всего, Нерис не умер!

— Он умрет. Все мы умрем. Каждое утро я молюсь, чтобы у меня отняли жизнь, так или иначе. С этой рукой, которая не моя, я живу во лжи.

— Вы что — предпочли бы остаться одноруким? Тогда вы исправнее служили бы Богу? Послушайте-ка, что я вам скажу.

Я изложил ему свою гипотезу и объяснил, какой мне видится связь между угрызениями совести и искушением прибегнуть к самоубийству.

— Вы и сами, — сказал я в заключение, — их не избежали. Угрызения совести уже разрушают вас, да или нет?

— Да, — пробормотал он. — Я изменился до неузнаваемости. Но клянусь, дальше этого не пойдет. Я никогда не…

Перекрестившись, он сложил свои руки на груди, чтобы унять дрожь.

— Я упрекаю себя лишь в том, — продолжил он, — что следовал вашему указанию и хранил молчание. Я стал соучастником чего-то неведомого, и это страшно. Вы, мсье Гаррик, защищаете чьи-то интересы. А я обязан защищать только правду.

Спорить с ним было уже невозможно. Он стоял на своем. Тем не менее я предпринял последнюю попытку.

— Допустим, я прав. Допустим, в вас, без вашего ведома, живет какое-то утомление, нежелание постоянно думать об этой руке… Вы следите за моей мыслью?.. Эта рука в каком-то смысле для вас слишком тяжела. Она ваш истинный крест.

— Совершенно верно… Так оно и есть!

— A-а! Вот видите! Мысли, которые приходят вам в голову, все ваше подспудное отчаяние — не есть ли это ее способ отделиться от вас, а вам — отделиться от нее? Ваша рука, разумеется, не говорит, но она может быть у истока отторжения материи, которое вы переводите в слова. И они систематически выражают ваше враждебное отношение к эксперименту Марека, к самому профессору, ко мне… Вы стали носителем протеста. Нечто в вас говорит «нет», и вы становитесь на сторону этого «нечто». Вами маневрируют, аббат!

— Боже мой! — вскричал он. — Я просто не знаю… Я уже теряю голову.

— Как было с Гобри, Эрамблем, Мусроном…

— Прекратите! Прошу вас, мсье Гаррик. Да, несомненно, вы правы. Но что прикажете делать?

— Прежде всего, вы не должны оставаться наедине с собой. Никогда!.. Потому что однажды вы внезапно, как и все другие, сдадитесь, сами того не желая, вопреки себе…

Он посмотрел на свою руку в трауре, смирно лежащую на колене, — руку, которая была бы способна схватить пистолет, и мне передался его страх. Я видел, как он борется с собой, стараясь не терять достоинства и восстановить спокойствие.

— Нужно, чтобы вы на некоторое время вернулись сюда — до тех пор, пока Нерис не придет в сознание, пока вы не выздоровеете, пока не будет восстановлено ваше единое «я». Я останусь рядом с вами. Обещаю вам — с этим кошмаром будет покончено.

Его добрая воля была беспредельной. Он пообещал мне вернуться в клинику в тот же вечер, как только обговорит со своим церковным начальством небольшие проблемы, которые могут возникнуть в его отсутствие. В тот момент я был уверен, что принял оптимальное решение — утверждаю это. Если Нерис сумеет противостоять смерти, он заговорит, и мы примем свои меры для наших двух пациентов, оставшихся в живых. А если умрет, мы учредим при аббате дежурство на такой долгий срок, какой только потребуется.

Вот почему я вернулся домой собрать вещи. Как будто мне предстояло отправиться в длительную командировку. А потом, закрыв за собой дверь, решил заскочить к Режине. В предлогах недостатка не было! Мне не хотелось, чтобы она беспокоилась по поводу моего отсутствия; и в случае необходимости срочно со мной связаться, она должна знать, где меня найти… Короче, мне ужасно хотелось поговорить с ней, послушать, что она скажет. Мы провели вместе час. Не припоминаю всего, что было нами сказано. Наверное, мы болтали о всяких пустяках, но помнится, расставаясь, я поцеловал ей руку — смех, да и только. Почти что машинальный жест. И тем не менее я вижу Режину, как если бы все это было только вчера: влажные глаза, она утратила дар речи от такого потрясения и была готова броситься ко мне в объятия. Не будь я обязан возвратиться в клинику… Итак, я оторвался от Режины и три четверти часа спустя расположился в своей новой спальне с твердой решимостью выиграть битву.

Нерис все еще был жив. Профессор находился при нем, по-прежнему очень обеспокоенный, но сохраняя некоторую надежду. Я хотел сменить его и заступить на дежурство. Но он категорически отказал мне в этом. Нерис принадлежит исключительно медикам — вплоть до полного выздоровления, если только он до него доживет! Я устроился на новом месте — вынув личные вещи, положил на столике у окна досье, записки. Минуты бежали. Время от времени я отправлялся за новостями. Марек приоткрывал дверь, высовывая пол-лица с угрюмым взглядом и с сеткой морщин вокруг глаз. Он качал головой. Нерис все еще не приходил в сознание, но упорно цеплялся за жизнь.

Аббат присоединился к нам перед самым ужином. Стол накрыли в том самом зале, где собиралось первое заседание содружества. Мы не решались говорить громко, пугались звука собственного голоса. Мы невесело ели вдвоем. Марек выпил с нами чашечку кофе. Он казался немного спокойнее.

— С сердцем неплохо. На данный момент, — сообщил он нам. — Будь Нерис более крепкого здоровья, я бы питал оптимизм. Но после того, что он перенес, я ни в чем не уверен.

Спальня аббата была смежной с моей. Он рано удалился к себе, и я слышал его молитву. Потом бормотание стихло, и наступила наша первая ночь в крепости, которая должна была удерживать смерть на почтительном расстоянии.

Назавтра лицо Нериса уже не казалось таким бескровным. Сердцебиение обрело нормальный ритм, и Марек опять стал тем занятым человеком, уверенным в себе, каким мы его знали. Он заперся у себя в кабинете с аббатом. За обедом я узнал, что он подверг его тщательному медицинскому обследованию, а затем они вели долгую дискуссию.

— Марек — чудовище, — сказал мне аббат. — Он верит только в науку. Но это наверняка исключительный ум. Я же всего лишь рядовой человек и ему в подметки не гожусь. Но только я здраво мыслю, а ему это не дано. Я хорошо знаю, что Марек ошибается. И вы, мсье Гаррик, тоже.

Тема была спорной, и исчерпать ее не представлялось мне возможным.

— Пусть он выговорится, — порекомендовал Марек. — Это современный вариант кровопускания. И намного эффективнее!

Мы обменивались доводами, а тем временем Нерис потихоньку возвращался к жизни. Марек был удовлетворен. Однажды вечером он сказал нам:

— Завтра мы его расспросим. Это уже не опасно.

Аббат долго ворочался на кровати. Я и сам никак не мог уснуть. Завтра! Завтрашний день принесет нам правду!

В девять утра мы собрались у кровати Нериса. Марек нам запретил утомлять больного множеством трудных вопросов. Нерис выглядел еще очень слабым. Санитар подрезал ему бороду и подстриг волосы, что придало ему более здоровый вид, но в самом лице появилась некая одутловатость, чего не было в лице Миртиля. По крайней мере, так показалось мне, и эта внешность, дарованная посредственности, внушала чувство жалости. Жестом, полным заботы, удивившей меня, Марек приподнял одеяло.

— Он постоянно зябнет, — сказал нам профессор.

Нерис улыбнулся через силу. Мы пожелали ему скорейшего выздоровления, и после нескольких банальных фраз аббат взял на себя инициативу в разговоре.

— Вы должны сказать нам откровенно, — начал он, — что же с вами, собственно, произошло? Вы испугались?

— Да, — пробормотал Нерис своим разбитым голосом.

— Почему?

— Я услышал шум. Встал… и увидел, как на каталке провезли Эрамбля, потом Мусрона… Тут я понял, что мы все осуждены на смерть.

— Да нет, — пошутил аббат. — Похож ли я на осужденного на смерть?

— Вы — как и все прочие.

Аббат, поставленный в тупик таким ответом, повернулся ко мне. Я поспешил принять эстафету разговора.

— Вы забываете, что вы все еще с нами, Нерис. Как видите, никто не осуждает a priori. Другие — особый случай. У них были проблемы, которые никто не мог бы разрешить на их месте… Но вы!

— Я… я — отребье.

Марек нахмурил брови.

— Вы мне ничего подобного еще не говорили, — заметил он.

— Но так думают все. Живу, конечно, но как мокрица, всегда по углам, в стороне. И непрерывно страдаю…

Волнение Марека возрастало.

— Не верю! — вскричал он. — Я подверг вас многочисленным наблюдениям…

— Я не говорю, что мне больно, — уточнил Нерис. — Я сказал, что страдаю… И чувствую, когда смерть подбирается к каждому из вас. Я страдал от боли в животе, руке, ногах… а сейчас кричит моя правая рука.

— Он бредит, — шепнул я.

Аббат наклонился вперед, так как Нерис с трудом подыскивал слова.

— Это я так выражаюсь… — продолжал он. — От этого у меня шумит в голове и отдает до самой руки.

— Но в тот вечер…. — сказал я. — Что вы почувствовали тогда?

— То же самое. Я знал, что наступил мой черед.

— Как вы это узнали?

Он искал слова — долго, прикрыв глаза.

— Начался шум… — сказал он, — свист… что-то свалилось мне на голову!

Он открыл рот, словно ему не хватало воздуха. Марек пощупал ему лоб, щеки и указал нам на дверь.

— Ладно, ладно, — сказал он Нерису. — Не надо волноваться. Вы здесь в надежном пристанище… Отдохните… Мы вернемся позднее.

Марек догнал нас в коридоре.

— Нерис болтает невесть что… — проворчал он. — Эта история со свистом… что она, по-вашему, означает?

— Гильотину, — объяснил аббат.

Мы стояли словно пригвожденные к месту. Это было так ужасно!

— Но тогда… — начал я. — Значит, он вспоминает?

— Исключается, — твердо заявил Марек. — Исключается, и это подтверждают проведенные нами эксперименты. Я думаю, он интерпретирует то, что испытывает… Драматизирует… У него еще остались небольшие проблемы с циркуляцией крови, происходит онемение конечностей, шумит в ушах… Само по себе это не вызывает опасении. Но меня огорчает то, что он сейчас рассказывает нам какие-то басни.

Мы спустились к Мареку в кабинет покурить и выпить по чашке кофе. Аббат продолжал хранить молчание.

— Надеюсь, — сказал я, — что вы не придаете никакого значения его досужим вымыслам.

— Нет… нет, разумеется.

Профессор пустился в технические объяснения, которые были для нас чересчур сложны. Он старался, как только мог, не выдать своего волнения. Я перебил Марека:

— В конечном счете, мы так ничего толком и не узнали. Или скорее, похоже, Нерис действовал в состоянии своего рода аффекта…

— Это одержимость, — пояснил аббат. — Изгоняющие дьявола осведомлены в этой области больше, нежели врачи. Как известно, некоторым одержимым удавалось безошибочно предсказывать грядущие события и…

— Аббат, — продолжал я, — скажите честно, он напугал вас. Вы и вправду верите в предчувствия?

— Почему бы и нет.

Тут разразился спор. Марек обозвал священника ясновидцем, аббат же упрекнул того в близоруком материализме. Все трое были раздражены, разочарованы словами Нериса и находились в тревожном состоянии, которое усиливалось с каждым часом. После обеда я предложил профессору предпринять вторую попытку. Мы вернулись к Нерису, который дремал.

— Есть один момент, — начал я, — который мы не совсем понимаем. Вы чувствуете боль в голове. Но в тот момент, когда вы приняли решение проглотить веронал, вы сделали это от боли или же уступили своего рода импульсу — более сильному, чем ваша воля?

— Этот вопрос для него слишком сложен, — заметил Марек.

Нерис искал ответа, ощупью пробирался среди загадочных воспоминаний.

— Я хотел спать, — наконец сказал он. — Я чувствую себя хорошо, когда сплю. Я убегаю…

— Значит, вы арестант?

Мне показалось, я увидел, как в его глазах блеснула злая, хитрая насмешка, но нет, это было всего лишь отражение лампы под потолком. Его взгляд не выражал ничего, кроме неизбывной скуки.

— Не знаю, — пробормотал он. — Я перестал думать. Думать так утомительно!

— Была ли у вас причина умереть?.. У других она имелась. А вот у вас? Вам тут нравилось. Вы ни в чем не терпели нужды. За вами прекрасный уход. Так в чем же дело?

Аббат наклонился к постели.

— Вам не нравится ваше голова?

— Я сожалею о своей настоящей.

— Но она такая же настоящая, как другая, — запротестовал Марек. — И даже лучше!

— Вы не понимаете, — тихонько сказал Нерис, потом добавил: — Я тоже не совсем понимаю… Но, когда я стараюсь понять, у меня в голове шумит…

Он закрыл глаза и устало вздохнул.

— Если вы пожелаете исповедаться, — предложил аббат, — я тут, по-соседству. Попросите меня позвать.

— Благодарю, — ответил Нерис.

Когда мы вышли, аббат нас остановил.

— Этот человек нуждается главным образом в моральной поддержке, — заметил он. — Как и все мы! Он здесь просто задыхается. Он живет жизнью подопытного кролика. За решеткой, как собаки Марека.

— Его можно было бы переместить в санаторий.

— Да нет же, не в этом дело. Все время одни белые халаты, запахи операционной, лекарства, наркотики, уколы. Не жизнь, а пародия на жизнь.

— Куда же ему податься, в его состоянии? — спросил я.

Пожав плечами, аббат ушел и заперся в своей спальне. Вечером он отказался принять Марека. Наши отношения ухудшались. Аббат сердился и на меня, думаю, за то, что я часто принимал сторону профессора. Марек с трудом скрывал отвращение, внушаемое ему священником.

— Пожалуй, мне лучше покинуть клинику, — сказал мне аббат как-то утром, за завтраком, когда мы ели безо всякого аппетита, сидя напротив друг друга. — Я не нуждаюсь в лечении, которое мне навязывают. Здесь подлинный больной — ваш Марек.

— Мы должны поставить ему большую свечку, «моему» Мареку! Похоже, он спас Нериса.

Подобные стычки меня раздражали. Шушуканье аббата с Нерисом приводило Марека в ярость, потому что с некоторого времени Нерис по нескольку раз на дню требовал аббата к себе. Мареку хотелось бы узнать, что же они там потихоньку рассказывают друг другу. Но аббат не отвечал на его расспросы. Самое большое, он соглашался сказать: «Нерис — несчастный человек… Он всю жизнь страшился одиночества…» Или же: «Я составляю ему компанию… Мы болтаем».

Так долго продолжаться не могло.

Нерису стало намного лучше. Он уже вставал с кровати. У него явно не возникало никакого желания снова попытаться что-либо сделать себе во вред. Со своей стороны, аббату больше нечего было делать в клинике, поскольку он отказывался от медицинских осмотров. Все мы начинали забывать про смерть Эрамбля и Мусрона. Я и сам испытывал большое желание вновь обрести свободу. Тем не менее остатки благоразумия еще удерживали нас в клинике… Что случится, когда аббат уйдет из-под наблюдения? Когда Нерис вернется к повседневным занятиям? Я совершенно откровенно поделился со священником своими опасениями.

— А будет то, что угодно Богу, — последовал ответ.

— Согласен. Но вы уверены в себе?

— Настолько, насколько это возможно.

— Вы уверены в Нерисе?

— Да. Неудавшийся опыт не повторяют.

Я обратился с вопросом и к профессору. Он был менее категоричен, решителен в суждениях, однако, как и я, считал, что мы попытались сделать невозможное. Если опасность еще существует, надо ее избежать.

— Если ничего не случится, — сказал я, — мы так никогда и не узнаем, почему умерли остальные.

— Узнаем ли мы об этом больше, если эти двое тоже погибнут? — возразил он мне.

Это было совершенно очевидно. С общего согласия мы наметили наш отъезд на послезавтра, и обстановка, похоже, разрядилась.

Аббат и Марек обменялись несколькими любезностями. Я воспользовался перемирием, чтобы позвонить Режине и назначить ей свидание. Потом я нанес визит Нерису. Он читал, укутавшись в теплый домашний халат, из которого торчала одна голова, и воспринял наше решение без эмоций. Впрочем, он знал, что мы не перестанем часто наезжать в клинику.

— Мне кажется, я выздоровел, — сказал он. — Но все же я хотел бы исповедаться. После этого у меня будет спокойнее на душе.

— Вы чисты, как белый снег, — пошутил я.

— И все же… Ведь я совершил этот поступок! Право, не знаю, что меня на него подвигнуло… Но, видите ли, я едва ли не предпочитаю, чтобы все они умерли… Я уже свыкся с этой мыслью… Удар зафиксирован. Теперь больше ничего не случится.

Он встал меня проводить и пожал мне руку.

— Пошлю к вам аббата, — пообещал я.

Тот оказался у себя и читал свой требник. Когда я ему сообщил о желании Нериса исповедаться, его лицо просветлело. Сколько дней он уже ждал этого приглашения!

— Предупреждаю, — уточнил я. — Если он поведает вам что-либо насчет своего самоубийства, это прольет хотя бы немного света на смерть других…

— Я не смогу нарушить тайну исповеди, и вы это прекрасно знаете, мсье Гаррик.

— Не скажите. Ведь он может доверительно поведать вам то, что касается не его лично, но интересно для медицины… Тут вы обязаны выслушать его до конца и, я думаю, имеете право потребовать, чтобы он раскрыл профессору детали, способные просветить его о последствиях эксперимента.

Аббат захлопнул свой требник.

— Единственный судья — это я сам, — отрезал он.

Я не настаивал, но сделал запись на листе бумаги и положил его в свою папку, в которой уже лежали подобные сведения о разговорах, телефонных звонках, различных наблюдениях. Если дело примет непредвиденный оборот и, к примеру, я буду вынужден защищаться, эти документальные записи выведут меня из-под обстрела. Затем я пошел к Мареку, чтобы возместить ему расходы за наше с аббатом пребывание в клинике. Сначала он отказался брать деньги, но в конце концов уступил моим настояниям. Марек признался мне, что его материальное положение далеко не блестяще. Он получил довольно крупные субсидии из секретных фондов на проведение эксперимента. По желанию высшей инстанции его клиника была как бы засекречена до поры до времени, чтобы уменьшить риск разглашения тайны. Но выделенных кредитов, как всегда, не хватило, и профессор поспешил принять новых клиентов. Он ничего не знал о дальнейших намерениях властей. Обнародуют ли они в конце концов полученные результаты или обойдут их молчанием?

— Эти самоубийства, одно за другим, для меня ничего не значат, — заметил он. — Я подготовил отчеты. С точки зрения медицины партия выиграна. Полностью выиграна. Тем не менее есть факты, которые смогут послужить предлогом для личных нападок.

Я понял, что он меня пытает. Возможно, он воображает, что мое влияние будет решающим в тот день, когда откроются дебаты. Я успокоил его, как только мог.

Дверь в его кабинет внезапно распахнулась.

— Что такое? — сердито крикнул Марек.

— Нерис, — сказал санитар. — Сердечный приступ.

Мы поспешили к Нерису. Он лежал на постели, вытянув ноги, стонал и медленно перекатывался с боку на бок.

— Подождите меня за дверью, мсье Гаррик, — сказал профессор. — Все это по вине аббата. Мне не следовало позволять…

Пока я ждал, сердце мое колотилось. Исповедь Нериса, должно быть, повлекла за собой что-то непредсказуемое… Несомненно, аббат отказал кающемуся в отпущении грехов, если тот не поведал всей правды… За один миг в моей голове пронеслись двадцать объяснений. Но, когда Марек вышел ко мне, я отчасти успокоился. У него был вид человека не столько взволнованного, сколько утомленного.

— Все сначала, — сказал он. — Все та же навязчивая идея. Теперь он считает, что на нем лежит проклятие… Ну и наделал же он дел, ваш маленький кюре. Где он?

— Полагаю, у себя в палате.

И в самом деле, он был там — висел на оконной задвижке. Я потерял сознание.


В сущности, моя жизнь была вне опасности, но меня все же изолировали на неделю и предписали молчание. Профессор лечил меня превосходно, но прописал мне строжайший режим. Он опасался последствий шока, поскольку моя нервная система могла не справиться с такими перегрузками. Мало-помалу он начал со мной разговаривать. Заходил повидать после завтрака, садился у изголовья, брал за руку. Поначалу я внушал ему большое беспокойство. Нерис тоже приносил ему — и продолжает — много хлопот. Но теперь нам обоим гораздо лучше. Пока не может быть и речи о том, чтобы я покинул клинику. Впрочем, все, в чем мое участие было необходимо, уже позади. Несчастный священник похоронен на кладбище в Ванве. Официальная версия — его сгубило воспаление мозга. Андреотти уладил все формальности.

Марек, как всегда, проявил безупречную деловитость. Похороны прошли почти без огласки. Режина на них не пошла, не прислала венка; и я весьма оценил ее такт. Оставался вопрос, единственный и ужасающий: почему аббат покончил с собой? Сказал ли ему Нерис что-либо такое?.. Немыслимо! Марек еще не расспрашивал Нериса, который, благодаря принятым предосторожностям, не знал об этом последнем самоубийстве. Ему расскажут о нем позднее, если сочтут необходимым. Не считая навязчивой идеи, сам Нерис вел себя так же, как прежде. Его припадок произошел в точности так, как и все предыдущие, хотя и был сильнее их. Он сопровождался теми же симптомами, как в момент смерти Гобри и, несколько ранее, смерти Эрамбля и Мусрона.

— Я вынужден думать, что существует связь телепатического характера между Нерисом и другими оперированными. Хотя это и не совсем научные объяснения, но факт остается фактом, — с грустью констатировал Марек.

Я решился его спросить, как поживает Режина.

— Она звонит мне ежедневно, — сказал он. — Все эти события очень ее огорчают. Мужественная девушка!

Удивительная оценка в устах Марека. Впрочем, скорее нет. Это была лишь констатация факта. Мы выдвигали также другие гипотезы о причинах самоубийства аббата. Но стоило мне разволноваться, как Марек прописывал мне успокоительное, и я на время забывал проблему, выводившую меня из равновесия. Я обретал его понемногу. Из моей памяти постепенно стиралось ужасное зрелище — повесившийся аббат. Я смирился с тем, что мы так никогда и не узнаем всей правды. В голове Нериса слишком большая путаница, а другие унесли свой секрет в могилу. Тем не менее, как забыть размышления аббата о свободе? Как забыть его ужас перед самоубийством? Он был так уверен в себе! И вот он тоже… И почему все эти смертельные случаи следовали один за другим все с меньшим интервалом, как будто эпидемия набирала силу? Почему Нерис, самый хрупкий по здоровью, пережил всех остальных? Все теории, выстроенные мной раньше, казались просто детским лепетом.

Слова! Слова! Один Нерис мог еще что-то сказать. В конце концов, именно он видел аббата последним. А аббат повесился сразу после их разговора… Я понимал щепетильность Марека. Несомненно, нельзя было наносить Нерису новый удар, объявив ему о смерти священника. Но, возможно, не будет ничего страшного, если я попрошу кратко и правдиво передать сказанное до и после исповеди. И, коль скоро профессор наотрез отказывался расспрашивать Нериса, сделаю это сразу же после разрешения покинуть свою палату…

Но почему бы не раньше? Что помешает мне выскользнуть за дверь? Ходить я могу. Голова больше не кружится. Я уже окреп.

Когда идея овладевает выздоравливающим, у которого масса свободного времени для раздумий, она очень скоро становится навязчивой. Я должен действовать, обойдя Марека, — это очевидно. Он не терпел непослушания пациентов. Значит, мне следовало дождаться ночи. Может, у постели Нериса дежурит сиделка? А может, и нет. А что, если Нерис принял снотворное? Возражения, трудности возникали без счета. Еще один довод против. Но чем я рисковал? Ссорой с Мареком? Они никогда не заходили особенно далеко. К тому же я считал, что правота на моей стороне.

Я дождался одиннадцати вечера, и, когда выскользнул из своей палаты, в клинике все уже спали. В длинном коридоре — ни души. Я на цыпочках добежал до двери Нериса. Сиделки при нем не оказалось. Он спал на спине с открытым ртом. Мне было его хорошо видно при свете синеватого ночника над кроватью. Закрыв за собой дверь, я потихоньку приблизился к кровати. Как жаль его будить! Я подошел вплотную. В комнате было очень жарко, поэтому он откинул простыню и одеяла. Я отчетливо видел широкий шрам вокруг шеи, наподобие ошейника; я протянул руку, чтобы потеребить его за плечо. Рукав, задравшись довольно высоко, открыл какое-то странное пятно на бицепсах. Я наклонился. Мои глаза осознали раньше моего мозга: татуированное сердце, пронзенное стрелой… и буквы, перекошенные сжатием мускулов: «Лулу».

От бешеного сердцебиения меня забила дрожь. Тем не менее мне достало мужества осторожно приподнять простыню…

Потом я бежал к двери. К горлу подступила тошнота. Я чуть ли не стучал зубами. Я вернулся к себе в спальню, сжимая грудь, уже не в силах удержаться от рвоты. Просто не знаю, как я сумел одеться, спуститься к дверям, убежать из клиники. Знаю только, что я очутился в такси.

— Вы больны? — спросил меня шофер.

— Да… да… Поехали быстрее!

Я назвал домашний адрес префекта и, доверившись водителю, провалился в небытие.

Поначалу Андреотти подумал было, что я заболел. Я и в самом деле был болен. Я уже не держался на ногах. Дрожал всем телом. Префект набросил мне на колени плед, велел глотнуть спиртного. Я не переставая твердил:

— Я знаю все… Я знаю все…

Я прекрасно видел, как он сердился за то, что его разбудили, но мое поведение было таким странным, что он сдерживался, сгорая от любопытства узнать, что же такое я обнаружил. Ценой большого усилия над собой я наконец бросил ему правду в лицо:

— Миртиль не умер!

Да нет, я не должен был с этого начинать, не то он откажется мне верить. И никто мне не поверит. Меня сочтут сумасшедшим. Я и сам не был уверен, нахожусь ли в здравом уме. А между тем я чувствовал, как мои мысли выстраиваются в надлежащем порядке. Яркий свет очевидности, пронзивший меня молнией там, у изголовья Нериса, теперь уступал место рассуждениям, пока еще отрывочным, но уже все более последовательным. Я попросил вторую порцию арманьяка. С чего начать, Господи, ведь время не терпит?! Префект смотрел на меня страшными глазами, в которых читались ужас и жалость.

— Вспомните, Гаррик, — тихо сказал он. — Миртиль был гильотинирован в присутствии свидетелей, слова которых сомнению не подлежат… Его труп был расчленен… Вы это помните?

— Да, да… Но вопрос не в этом.

Префект нахмурил брови.

— Полно, Гаррик!

— Выслушайте меня, — попросил я. — Умоляю… Если бы я не увидел собственными глазами, то мог бы еще сомневаться… но я тоже свидетель, достойный доверия.

Я сосредоточился, чтобы дать себе время собрать частицы мозаичной картины, которая не была еще в моей голове полной.

— Вы позволите мне начать издалека? — продолжал я.

— Все что угодно, лишь бы вы не подвергали сомнению смерть Миртиля.

— Согласен! Оставим этот вопрос на время в стороне.

Кровь стучала у меня в висках. Алкоголь обжигал внутренности. Но мысль работала все быстрее и более четко.

— Никто, — сказал я, — не знает Миртиля лучше Режины Мансель — вы с этим согласны, не так ли?

— Да.

— Она нарисовала мне портрет Миртиля, который я не забыл: это был человек решительный, эгоист, необычайно ловкий и способный провернуть такие дела, которые считались невозможными. Пример тому — его последний hold up.

— Знаю-знаю, — нетерпеливо прервал префект. — Только ей не известно, что перед казнью Миртиль стал совершенно другим человеком.

— Вот в этом и заключается вся проблема. Действительно ли он изменился или же просто стремился ввести людей в заблуждение?.. Что он, в сущности, возвратил из награбленного? Исключительно добытое преступлениями, которые ему были инкриминированы. Но те миллионы, десятки миллионов, которые могли принести ему нераскрытые преступления, те, об авторе которых мы продолжаем пребывать в неведении, — их он ловко утаил.

— Ему от них толк невелик! — хихикнул префект.

— Возможно!.. Но Миртиль был знаком с профессором Мареком. Не спрашивайте у меня доказательств. Мы их отыщем. Я просто говорю, что он был знаком с ним, потому что дальнейшее показывает, что они были сообщниками.

Префект сел напротив меня и прикрыл ноги полами домашнего халата.

— Абсурд! — сказал он.

— Даже если это и абсурд, припишите очко в мою пользу, господин префект. Впрочем, почему бы Миртилю не знать Марека? Он мог его встречать, у него консультироваться — еще до своего ареста. Или же он мог узнать из газет, что Марек интересуется проблемами трансплантации — это ни для кого не составляло секрета. Наконец, он по необходимости имел многочисленные беседы с Мареком уже в тюремной камере с того самого момента, как решил завещать свое тело науке — посмертно. А значит, профессору непременно нужно было его осматривать, провести всякого рода анализы. Но Миртиль обладал несметным богатством, а Марек, со своей стороны, нуждался в больших средствах для успеха своих экспериментов.

— К чему вы клоните?

— Вот к чему. Миртиль знал, что обречен… Так вот, при всех обстоятельствах он ничем не рисковал, пытаясь вместе с Мареком провести посмертный эксперимент. Марек утверждал, что способен осуществить полную трансплантацию. Не стало ли это последним шансом Миртиля?

— Я продолжаю вас не понимать.

— Сейчас поймете, господин префект. Полная трансплантация — это операция не только в одном направлении. Она состоит не только в том, чтобы взять орган у одного человека и пересадить другому. Она может также вернуть этот орган изначальному владельцу, изъяв его у промежуточного реципиента.

Вконец измученный, префект воздел руки к небу.

— Но в конце концов, — вскричал он, — Миртиль мертв, он архимертв!

— В том-то и дело, что он, возможно, не так уж и мертв, как вы полагаете. Тут мы касаемся самого драматического момента данного дела. Это правда, что Гобри с рукой Миртиля все еще оставался Гобри; что Эрамбль с ногой Миртиля все еще оставался Эрамблем и так далее. Но оставался ли Нерис с головой Миртиля по-прежнему Нерисом?

Префект продолжал нервничать. Он наклонился ко мне, сжимая подлокотники кресла.

— В самом деле, такой вопрос возникал, — сказал он. — Вы и сами проводили различные исследования, которые, впрочем, упомянуты в ваших отчетах.

— Точно. Мы задавались вопросом: кем же окажется Нерис, когда придет в сознание? Но будучи одурманенными поразительными успехами современной хирургии, допускали, что Нерис все же останется Нерисом. Мы и не подозревали, что Нерис мог оказаться симулянтом и в действительности мог быть Миртилем — Миртилем, владеющим всеми присущими ему способностями, умом и коварством.

Префект задумался. Он подыскивал аргументы для возражений. А я перевел дыхание и, глотнув арманьяка, продолжал:

— Голова, конечно, часть тела и может быть пересажена, как и все другое, — доказательства тому у нас имеются!.. Но только не тело возвращается к жизни с новой головой, а голова возвращается к жизни с новым телом. Миртиль вернулся к жизни в теле Нериса. И при соучастии Марека стал нам лгать. Ему было очень легко разыгрывать перед нами комедию!

На этот раз префект не выдвинул никакого возражения. Он увидел дело в новом свете и, судя по его лицу, просто остолбенел.

— Допустим, — наконец произнес он. — Ладно! Миртиль и Марек спелись. И что же?

— Неужто вы полагаете, господин префект, что Миртиль согласился бы жить с жалкими руками, смешными ногами, короче — неказистой внешностью какого-то там Нериса?.. Если он согласился на риск — пройти через смерть (ведь никто, даже сам Марек, точно не знал, успешной ли будет операция), то уж не для того, чтобы потом влачить жалкое существование во плоти, которая принадлежит не ему. Нет! Миртиль — недюжинный малый. Он хочет получить назад то, что ему принадлежит по праву. В нем живет необыкновенная нервная энергия и такая же сила воли. Не знаю уж, какой пакт он заключил с Мареком, но готов биться об заклад, что свои миллионы он уступал ему только по малой толике. За каждый орган! За каждую конечность!

Префект не мог сдержать улыбку.

— Извините, это на нервной почве. А между тем, видит Бог, у меня нет ни малейшего желания смеяться. Подумать только, что специалисты, которыми мы так гордимся, могут пойти на подобную мистификацию… Поразительно! Продолжайте, прошу вас.

— Итак, для Миртиля речь шла о том, чтобы один за другим уничтожить шестерых несчастных, получивших при дележе по куску его тела. Он станет действовать осмотрительно. Самоубийство Жюможа указывает ему, каким путем следует идти.

— Вы по-прежнему уверены, что это было самоубийство?

— Совершенно уверен. Я при нем присутствовал. И потом, дневник Жюможа не дает повода для сомнений. Миртиль — умник, он видит всю выгоду, какую можно извлечь из расстройства сознания, вызванного пересадкой. И вот с помощью Марека он гримирует все свои преступления под самоубийство. Мне нет необходимости вдаваться в подробности. Возьмите Симону Галлар. Марек дает ей успокоительное средство и рекомендует при пробуждении проглотить все содержимое пузырька. Но это смертельно. Вскоре прибываем мы. Ему остается лишь подбросить рецепт, снимающий с него всякую ответственность…

— Конечно, — сказал префект, — профессор был в выигрышном положении. Мы не только противились всякому следствию, но и предоставили ему разрешение проводить анатомическое вскрытие при несчастных случаях. Следовательно, он мог рассказывать нам что пожелает!

— Вы совершенно правы, господин префект. — После того как он получал обратно очередной труп, ему не оставалось ничего другого, как вернуть Миртилю конечность или орган, пересаженный ранее… Вот почему тот человек, которого мы называли Нерисом, оставался часто для нас недосягаемым. Мы его не видели