Книга: Пещера и тени



Пещера и тени

Ник Хоакин

ПЕЩЕРА И ТЕНИ


Пещера и тени

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

АВГУСТ В МАНИЛЕ

1

Видение — краб на ниточке, которого прогуливала обнаженная девушка, — возникло в довольно густом полумраке коридора гостиницы, да и к тому же когда он, Джек Энсон, был в полуобморочном состоянии.

Это случилось после завтрака.

Приехав в город по малоприятному делу, он как-то скоротал бессонную ночь и встал чуть свет совершенно разбитый. Уже много лет ему не приходилось сражаться с незнакомой постелью. Наспех побрившись и умывшись, зевая в предвкушении кофе, он спустился в холл — и напрасно. Обслуживание только с семи часов. Тогда Джек Энсон вышел на улицу, и сразу же дыхание манильского августа обрушилось на него как удар.

Удар пришелся не сверху — небо еще не просветлело, — а снизу: земля и тротуары источали жар, словно под ними бурлил ад. Едва покинув кондиционированное помещение, Джек Энсон мгновенно размяк и почувствовал, как тело его начало покрываться испариной. Влажное тепло под одеждой тут же осело на коже росой и, когда он двинулся в путь, потекло бульоном в паху и под мышками. Интересно, подумал он, заметны ли уже потеки и действительно ли так пылает лицо, как ему казалось.

Август с детства наводил на него ужас. Это был месяц, красный от пожаров, красный от крови, месяц амока, когда люди взрываются гневом, сходят с ума. В первый день августа ему обычно не позволяли ходить в школу, особенно если тот выпадал на пятницу и потому был зловещим вдвойне. Впрочем, в августе следовало остерегаться любого дня. Еще ребенком он догадывался, что этот предрассудок как-то связан с погодой: августовский зной был пронизан духом насилия. Пусть улыбнутся иностранцы, услышав, что в круглогодичной жаре филиппинцы ухитряются выделить пору, называемую летом; но все же с марта по июнь что-то и вправду есть похожее на старое доброе лето. Температура может подскакивать до высочайшей отметки, но это довольно сухая жара, она порождает всеобщее чувство веселья и расслабленности. Время фиест, время каникул.

С приходом дождей меняется настроение, меняется и характер зноя. Март человека жарит, август — варит. В этом кипящем месяце нет умиротворенности и благодушия тихого лета. Волны влажной жары набегают одна за другой, не давая вздохнуть. А если воздух непрозрачен и как бы затянут дымкой — жди беды. Он сгущается, темнеет, а потом, не выдержав перегрева, взрывается грозой, смерчем, тайфуном. Но буря не очищает и не охлаждает воздух. Влажная духота после нее становится совсем невыносимой. Земля источает миазмы. «Сингау нанг лупа», говорят тагалы. «Дыхание земли». Бурные августовские наводнения делают его совсем удушливым. Чередование волн духоты и ураганов породило миф об августе как месяце насилия, и сейчас, в августе 1972 года, Джек Энсон вспомнил это, когда, шагая куда глаза глядят, вышел на авеню Рисаля.

Его отель находился в центре Манилы, в переулке, выходящем на улицу Карриедо, и через несколько шагов он оказался на перекрестке, где, несмотря на такую рань, уже стоял рев. Двойной ряд джипни[1], огибая угол площади Гойти, заполнял авеню насколько хватал глаз, от старого кинотеатра «Идеал» до «Одеона» на пересечении с улицей Аскаррага. Крыши бесчисленных джипни сливались в сплошную ленту, тянувшуюся к свету, словно настилали дорогу для солнца, уже пламеневшего над городом.

Волны зноя, бившие теперь сверху, согнали Джека Энсона с открытого тротуара под аркаду. Но и тень раскалилась, и каждый шаг в ней был шагом в духовке, к тому же, несмотря на ранний час, уличные продавцы, выкликавшие свой товар, уже захватили половину тротуара, и прохожие должны были обходить их, сбиваясь в кучу и теснясь. И на каждом лице — все равно, веселом или мрачном, сонном или возбужденном — застыло такое выражение, словно у человека перехватило дыхание и он вот-вот задохнется.

Март человека жарит, август — варит. Ну за какие грехи наших предков, причитал мысленно Джек Энсон, мы в наказание обрели этот ад на земле?

Увлекаемый толпой, он не чувствовал ностальгии, которую должен бы был испытывать маниленьо[2] по рождению и воспитанию, впервые почти за двадцать лет шагая по земле родного города (теперь ему было сорок два). Он смотрел по сторонам, стараясь хоть что-то припомнить, но кроме кинотеатров, все еще стоявших на своих местах, узнавал только громады отелей «Грейт истерн» и «Авеню». Интересно, сохранился ли театр «Палас» за углом на улице Ронкильо, напротив старого ресторанчика, того самого, куда забегал он после водевилей в «Паласе» отведать китайской лапши? Он уехал отсюда в свадебное путешествие (и уж больше не возвращался) в начале пятидесятых годов, в разгар эры кумбанчеро. Потом пришли рок, твист и дискотеки, а он все пекся под солнцем на своем островке недалеко от Давао[3], где добывал каучук и выращивал искусственный жемчуг… Энсон остановился было около кофейни, привлеченный запахом кофе, но тут же зашагал прочь, не выдержав завываний музыкального автомата, игравшего что-то в стиле а-го-го.

Он купил газету и вернулся в гостиницу. У стойки по-прежнему было пусто, но уже можно было заказать кофе. Его встретил длинноволосый молодой официант в расклешенных брюках колоколом. Он вспомнил трофейное хаки, солдатское обмундирование и спецодежду, в которых щеголял в конце сороковых годов: мы, мальчишки, тоже были тогда вроде из военных запасов, как джипни. То был тускло-оливковый мир армейских излишков, расцвеченный всеми цветами радуги.

Вернувшись в номер после завтрака, он переоделся, но тут же помчался в ванную. То ли с завтраком что-то неладно, то ли утренняя прогулка доконала его. Он был близок к обмороку, голова у него кружилась, словно в лихорадке. Попытался стоять прямо, чтобы посмотреть, не шатает ли его, и не сразу понял, что звонит телефон.

— Привет, Джек. Это Почоло. Я тебя разбудил? Мы внизу, в вестибюле. Со мной врач и полицейский, как ты просил. Ты спустишься, или нам подняться к тебе?

— Я спущусь, — сказал он.

Он снова прошел в ванную, плеснул воды в лицо. Потом вышел в коридор и уже собирался закрыть дверь, но машинально обернулся — тут-то и возникло видение.

Коридор кончался холлом, который пересекал его, и в самом пересечении этой буквы Т, в тусклом свете, он увидел большого черного краба, который быстро бежал по полу, натягивая нитку — ее, как оказалось, держала шедшая за ним девушка. На ней были только высокие розовые сапоги танцовщицы а-го-го, розовая шляпа — и ничего больше. Они с крабом вышли из-за угла, со стороны пожарной лестницы, пересекли коридор и скрылись за углом, где были лифты.

Не будь Джек Энсон в таком состоянии, он побежал бы за обнаженной девицей и, вероятно, получил бы вполне естественное объяснение этому действу с крабом. Может быть, то был обряд посвящения, может — проигранное пари. Но здравый смысл не подсказал ему ничего путного — он боялся, что не видел того, что видел. Страх сковал мысли, он просто стоял и смотрел, а рука его так и застыла на ручке двери.

Наконец он снова вошел в номер, сел на кровать и попытался осмыслить происшедшее.

Вслух, и довольно громко, он напомнил сам себе, что накануне прилетел на самолете из Давао, приземлился в Маниле в девять часов вечера, прибыл в отель в десять и, не распаковывая вещи, сделал нужные телефонные звонки. Потом принял ванну и сразу же лег в постель, поскольку не имел привычки ужинать. Ночью он спал скверно и встал с тяжелой головой. Видимо, на его самочувствии сказалась и ранняя прогулка, вдобавок что-то было неладно с завтраком. Он подозревал, что виновата вода. Желудок, наверное, принимал теперь только ключевую воду его далекого южного острова.

Разговор с самим собой привел его в чувство. Он уверил себя, что все это ему не померещилось. Ну что особенного? Да ровным счетом ничего — просто голая девица, прогуливающая на ниточке краба. Глупо приходить от этого в ужас. Слишком долго ты жил в глуши — пора заново осваивать умение горожан ничему не удивляться. В сорок два года нельзя быть таким наивным и дергаться по пустякам.

И тем не менее он испуганно вскочил, когда снова зазвонил телефон, но, овладев собой, сумел ответить спокойно, как подобает умудренному жизнью человеку:

— Почоло? Да, я знаю. Прошу извинить. Сейчас буду внизу.

2

Дело, которое привело его в Манилу, касалось также и примыкающего к столице города, и три человека, ждавшие его в вестибюле, были оттуда. Официальные лица: майор Торрес — начальник городской полиции, доктор Гуарин — глава медицинской службы, а «Почоло» Альфонсо Гатмэйтан — мэр. Только он один знал Джека Энсона — они вместе учились в Атенео[4].

Три визитера перекидывались шуточками с девушкой у газетного киоска, когда Джек появился в вестибюле. В белых брюках и кремовой спортивной рубашке (обошел все магазины Давао, чтобы приодеться для Манилы), он остановился, глядя на трех мужчин, повернувшихся к нему.

— Почоло?

— Джек!

Он оказался в объятиях мэра Гатмэйтана, а двое других с улыбкой поприветствовали его и подумали каждый о своем.

«Итак, — размышлял доктор, — это и есть тот самый человек, которого жена бросила чуть ли не во время медового месяца, сбежав с монахом…»

«Зачем только ему понадобилось приезжать сюда и поднимать шум?» — ворчал про себя полицейский.

А Почоло Гатмэйтан, не выпуская Джека из объятий, воскликнул:

— Старина, да ты черный, как головешка!

— Прошу прощения, джентльмены, что заставил вас ждать, — сказал Джек, — но когда я шел к лифту, случилась странная вещь.

Они сели в уголке холла, и он, волнуясь, начал рассказывать о том, что видел в коридоре. Его слушатели, которым принесли кофе и фруктовый сок, вежливо улыбались, но кое-какие сомнения одолевали их.

«Парень пьян», — фыркнул про себя полицейский.

«А не болен ли?» — размышлял доктор.

«Не то говорит. Еще решат, чего доброго, что он их дурачит», — подумал Почоло. Он перестал улыбаться и сказал:

— Но послушай, Джек, это серьезное дело. Может, позовем управляющего?

Вмиг остыв, Джек простонал:

— Да куда к черту! Ни за что! Они скажут, что я псих.

— А ты правда не сочиняешь?

— Я действительно видел, Почоло! Клянусь!

— И что это за девица?

— Ей нет и двадцати. Светлая кожа. Тип метиски.

— И на ней ничего не было, кроме сапог?

— Только шляпа.

— Какая шляпа?

— Кажется, бумажная, с широкими полями — девушки надевают такие на Новый год, а старые женщины — во время процессий с танцами.

— Боже мой! — воскликнул доктор. — Да ведь и вправду была такая процессия. И старухи действительно плясали в бумажных шляпах.

— Это где? — спросил Джек.

— У пещеры, — отозвался полицейский. — У той самой пещеры, где нашли тело вашей падчерицы.

— Ненита Куген, — сказал Джек, — не была моей падчерицей.

— Майор Торрес употребил это слово в широком смысле, — сказал Почоло. — В конце концов ты же был женат на ее матери.

Джек глубоко вздохнул, затем произнес бесцветным голосом:

— Мать девушки оставила меня ради американского иезуита. Они сбежали в Америку, где она оформила развод и снова вышла замуж. Двадцать лет назад. У них родилась дочь Элен, которую называли также Ненита. Она приехала сюда учиться.

— Я-то знаю, почему она приехала сюда, — рассмеялся Почоло. — Иначе бы ее вымазали дегтем и вываляли в перьях. Поэтому ее спровадили пожить с родителями матери. Это случилось два года назад, ей тогда было пятнадцать. Ну а здесь она связалась с молодыми экстремистами и с какой-то группой сумасшедших вероцелителей. И дело не в том, что она погибла в пещере, а в этих группах — они давно враждуют из-за пещеры.

— Я узнал об этом только на прошлой неделе, — сказал Джек, — когда Альфреда… Альфреда — это ее мать, моя бывшая жена, Почоло и я знаем ее со школьной скамьи, — пояснил он доктору и полицейскому. — Так вот, на прошлой неделе я получил от нее письмо, в котором она жаловалась на тебя, Почоло, и, как я тебе уже сообщил вчера по телефону, умоляла приехать и потолковать с тобой. Она пишет, что приехала бы сама, да только ее мужа хватил удар. По ее словам, за три месяца, что прошли с тех пор, как дочь умерла в пещере, вы ничего не сделали, чтобы раскрыть эту тайну. Но она не согласна закрывать дело и требует детального расследования.

Подавшись всем телом вперед, майор Торрес поставил чашку с кофе и произнес:

— Дело вовсе не закрыто, мистер Энсон. Мы готовы возобновить расследование, как только получим свежую информацию, на которую можно опереться. А вся тайна лишь в том, каким образом девушка попала в пещеру. В самой же ее смерти нет ничего таинственного, что вам и подтвердит сейчас доктор Гуарин.

— Ну не то чтобы совсем ничего таинственного, — отозвался доктор. — Точнее сказать: никаких признаков того, что дело нечисто. Девушка умерла естественной смертью — остановилось сердце. Ее не стукнули, не задушили и не отравили — следов насилия вообще никаких. Но в том-то и загадка — почему вдруг отказало сердце у здоровой девушки? Говорят, накануне она участвовала в оргии наркоманов, однако в ее организме я не обнаружил никаких следов наркотиков, ничего такого, что бы могло смертельно ослабить сердечную мышцу. Как филиппинец, я бы заподозрил здесь бангунгот, «кошмар-убийцу», но это означало бы попытку объяснить одну тайну с помощью другой. Кроме того, судя по выражению ее лица, умерла она от чего угодно, только не от страха. Может быть, господин мэр, следует послать матери более подробное заключение о результатах вскрытия?

— Беда в том, — сказал Почоло, — что у Альфреды колониальное мышление. Она просто не может поверить, что мы не так уж сильно уступаем американской полиции. Сколько ни шли ей меморандумов, она все равно будет твердить о нашей нерасторопности и бестолковости. Ее удовлетворит только расследование, проведенное ФБР.

— А если девушка там задохнулась? — спросил Джек.

— Нет, пещера хорошо вентилируется, — улыбнулся доктор. — Воздух в ней, можно сказать, кондиционированный. В тот день, в мае, когда я осматривал тело, утром стояла страшная жара. Но когда я вошел в пещеру, там было прохладно и свежо. Движение воздуха чувствовалось на лице.

— А как выглядело тело? — спросил Джек.

— Верите ли, мистер Энсон, она будто спала! Я-то видел ее даже не в сумраке, хотя тело лежало во внутренней пещере. Понимаете, пещера там двойная. Внешняя выходит к реке и обращена к востоку. А из нее через сводчатый проход попадаешь во внутреннюю, удивительно похожую на готическую часовню. В конце ее каменный выступ — плита футов восемь в длину и четыре в высоту, очень напоминающая алтарь. За ней углубление вроде ниши. Представляете? Ну так вот, на этой каменной плите лежало тело, абсолютно обнаженное. И я видел его как раз тогда, когда солнечные лучи попадают в глубь пещеры, — около восьми утра. Солнце в этот час еще не высоко, поэтому свет заливает внешнюю пещеру и проникает во внутреннюю.

— И тело лежало, как в гробу?

— Нет, мистер Энсон. Как в постели, во сне. Когда я вошел, я увидел девушку в профиль: лицо, туловище, колени. Руки вытянуты вдоль, ступни вместе. Полная расслабленность, никакого напряжения. Тело было мягким, еще даже чуть теплым. Ее нашли через час или два после смерти.

— Кто ее нашел? — спросил Джек.

— Я, — ответил майор. — Около семи утра, в тот майский день. Это было воскресенье.

Полицейский объяснил, что, поскольку пещера причиняла много беспокойства, ее с начала года закрыли. Навесили дверь с замком и поставили охранника, чтобы отгонять любопытных.

— Но в то утро я пришел с ключами — надо было открыть пещеру, потому что кто-то из «Тайм мэгэзин» собирался ее фотографировать с разрешения мэра Гатмэйтана. Видите ли, из-за всех этих демонстраций пещера стала газетной сенсацией. Когда я прибыл, ночной охранник еще не сменился; во время его дежурства никаких происшествий не было. Я отпер дверь и оставил ее широко открытой, чтобы рассмотреть все при солнечном свете. И тогда увидел во внутренней пещере девушку. Я позвал охранника, и мы вошли вместе. Для него это было полной неожиданностью, он никак не мог понять, каким образом девушка попала туда. Мы дотронулись до тела, только чтобы убедиться, что она мертва.

— Скажите и о запахе, — попросил доктор Гуарин.

— А, да. Когда я вошел, я хотел лишь осмотреть внешнюю пещеру, но вдруг почувствовал приятный запах. Он вроде бы шел из внутреннего помещения. Это заставило меня заглянуть туда, и там я обнаружил девушку. Когда мы с охранником подошли к ней, то поняли, что именно тело источало этот приятный запах. Да, запах исходил от нее, не очень сильный, но вполне ощутимый.

— Когда я прибыл полчаса спустя, — сказал доктор Гуарин, — слабый аромат все еще чувствовался в воздухе во внутренней пещере. И запах несомненно — да-да, несомненно исходил от тела. Очень странно, потому что, могу вас заверить, девушка не пользовалась духами.



— И она никак не могла попасть в пещеру незаметно?

— Никоим образом, — сказал Почоло. — Поскольку нам хотелось избежать беспорядков, мы с майором Торресом позаботились о том, чтобы охранники не спали на посту. То он, то я вечером заходили туда их проверить и при этом всякий раз заставляли охранника делать обход вдоль берега реки на случай, если молодежь вздумает собраться в темноте на демонстрацию или что-нибудь в этом роде.

— Накануне я был там в десять вечера, — сказал полицейский чин, — и охранник доложил мне, что поблизости никого нет.

— Может быть, — предположил Джек, — он сам впустил девушку.

— Каким образом? — откликнулся Почоло. — Дверь в пещеру заперта, а ключей у него не было. Ключи всегда в полицейском участке.

— А не мог он подобрать отмычку?

— Послушай, Джек, первым делом нам как раз и пришло в голову, что это охранник убил девушку и положил ее в пещеру. Но мы его допросили «с пристрастием», и теперь ясно, что он здесь ни при чем. Его отпустили, когда доктор Гуарин сказал нам, что девушка, во-первых, не была убита, а во-вторых, если даже ее и убили, то убийство могло произойти только между пятью и семью утра, потому что смерть наступила в этот промежуток времени. Однако с четырех до семи охранник сам был под наблюдением. Напротив, через реку, находится фабрика, и ночная смена кончается там в четыре утра. А поскольку было очень тепло, рабочие — сплошь молодежь — отправились на реку купаться. Они плавали наперегонки от одного берега до другого, и, так как наш охранник имел строгий приказ никого не пускать на берег около пещеры, ему пришлось присматривать за ними и отгонять пловцов, если те подплывали слишком близко. Когда прибыл майор Торрес, он все еще был занят этим.

— Там были десятки купающихся, — подтвердил полицейский чин, — а те, кто не влезал в воду, выстроились на противоположном берегу и дразнили охранника. Нет, он тут ни при чем. И мы знаем, что он не был знаком с девушкой. Даже если предположить, что он открыл замок отмычкой и впустил ее — какой в этом смысл? Секс? Но к ней никто не прикоснулся.

— Собственно говоря, — сказал доктор, — Ненита Куген была девственница — virgo Intacta[5]. Странно после этого слышать о каком-то ее невероятном распутстве. Когда она лежала на этом алтаре, такая чистая и благоухающая, то казалась изваянием девы-мученицы.

— Не знаю, как это произошло, — сказал майор Торрес, — но, когда мы закончили осмотр и решили убрать тело, на берегу уже собралась толпа и все говорили, что в пещере нашли мертвую девушку и что ее тело источает благоухание. За дорогой, идущей вдоль берега, находится старое баррио[6], и туда — представляете! — вдруг потянулась целая процессия этих старух. На них были эти странные шляпы, они пели и скакали, переходя дорогу, — фанданго, видите ли. Пришлось их разогнать, образовалась ужасная пробка… Впрочем, движение на этой дороге и так чересчур интенсивное, пробки там всегда.

— Мне пришлось выйти из машины и идти пешком к пещере, — сказал Почоло. — Я бросился туда, как только мне сообщили. Причем, Джек, они ведь не знали, кто эта девушка, но я-то узнал ее. Когда она приехала, она передала мне письмо от матери. И, глядя на нее мертвую, я вспоминал о молодой Альфреде, когда она ходила с косичками, а мы с тобой были вихрастыми юнцами, и обо всей нашей старой компании. Люди видели, как их мэр чуть не заплакал. Кстати, девушка была больше похожа на Альфреду, чем на падре Кугена.

— Странно, что для тебя он все еще падре Куген, — сказал Джек.

— Послушай, старина, так ведь сколько семестров он преподавал нам английскую литературу! Да, насчет этих старух в дурацких шляпах: примерно с неделю они устраивали свои шествия, пели и плясали там, за дорогой. Ближе они подойти не могли. Мы не пускали их на берег, к пещере, но они приносили с собой рис и цветы, даже какую-то еду, и бросали все это вниз, к пещере.

— Ты не знаешь, что бы это могло значить?

— Пусть скажет доктор Гуарин, Джек.

— Видите ли, мистер Энсон, моя теория состоит в том, что все это — отголоски древних суеверий. Скажем, существовал когда-то обычай убивать молодого члена племени во время сева. Юношу или девушку, посвященных богам, приносили в жертву с песнями, плясками и прочими штуками. Весь этот тарарам и привел к тому, что обряд сохранился в памяти не как кровавое убийство, а как праздник. Ежегодные заклания стали легендами об избранниках, которых боги брали к себе и поселяли в каких-то священных местах. Отсюда, скажем, миф об Эндимионе[7], спящем непробудным сном в пещере богини Луны. Не исключено, что в мае, когда старики и старухи у нас услышали, что в знаменитой пещере нашли девушку, источавшую благоухание, народная память проснулась в них. Предполагается, что тот, кого возлюбили боги, должен источать аромат. Кстати, и в церкви сейчас ведь то же самое: кто умер в «благоухании святости», тот прямой кандидат на канонизацию. Но нашим старикам и старухам этот аромат напомнил о куда более древних обрядах. Многие из них еще помнят рисовые поля на месте нашего города и майскую фиесту перед началом сева. Вот старухи и устроили процессию — именно старухи, потому что в незапамятные времена они-то и были жрицами и носили эти чудные шляпы, маски и замысловатые прически. И дикие пляски устроили, и разбрасывали рис, цветы, яства, поскольку в незапамятные времена был такой обряд, связанный с севом. А что, мистер Энсон, разве не могла та же память веков пробудиться и в вас сегодня утром, когда вам представилась обнаженная девушка, прогуливающая на ниточке краба?

3

Сейчас Джек куда больше, чем прежде, был уверен, что он действительно видел это. Нет, ему не «представилось».

— Может быть, то, что я видел, и нереально, — сказал он Почоло, — но мне это не померещилось.

— А если нереально, — улыбнулся Почоло, — то как ты мог это видеть?

— Доктор Гуарин говорит, что во мне проснулась память веков. С этим я, пожалуй, соглашусь — если допустить, что эта память может проявляться таким образом, что ее воспринимает глаз.

— Ну это уж нечто сверхъестественное.

— Не обязательно. Люди, видящие мираж в пустыне, не видят чего-то такого, что существует в действительности, но они видят, им не мерещится. Может быть, обстановка в коридоре гостиницы и мое психологическое состояние наложились одно на другое и произвели то, что видел я.

— Кто-то говорил, будто иногда наши чувства так обостряются, что на мгновение мы обретаем способность видеть и слышать незримо сущее вокруг нас. Но там речь шла о религиозных видениях. А я, — сказал Почоло, — вряд ли соглашусь назвать обнаженную девушку, прогуливающую краба, религиозным видением.

Они обедали вдвоем в «Селекте», на улице Аскаррага. Почоло угощал. Джек только выбрал место — «Старая „Селекта“, если она еще существует». Для них это место было памятное: в конце сороковых они, компания безусых юнцов, собирались здесь ежедневно — на мериенду, легкий полдник после занятий, или перекусить после кино. Тогда эта часть города выглядела оазисом в пустыне руин, которую представляла собой столица. Соответственно и «Селекта» была «шикарным местечком» в те дни, когда они, первое поколение молодежи в послевоенной Маниле, которое стали называть «тинэйджерами», гурьбой отправлялись сюда, после кино или уроков, пересчитав предварительно все наличные карманные деньги, чтобы удостовериться, всем ли хватит на сандвич и кока-колу. Правда, за юного Почоло Гатмэйтана в порядке благотворительности обычно платили другие.

А теперь едва мэр Гатмэйтан ступил на порог, как был тут же торжественно препровожден наверх в кабинеты для важных персон. Следуя за ним, Джек Энсон и себя почувствовал причастным к высокой политике.

— Может, лучше все-таки просто допустить, Джек, что ты действительно видел девушку и краба?

Они уже покончили с супом из куриных потрохов, и теперь им подали королевских креветок в сухарях с маринованой папайей.

— Но ведь доктор и полицейский не поверили мне, да и ты тоже, Почоло. А я только пытаюсь найти правдоподобное объяснение, которое удовлетворило бы всех.

Расправляясь с королевскими креветками и приправой, Джек Энсон пустился в долгие рассуждения о том, способно ли подсознание производить оптические эффекты. Почоло, слушая вполуха — он относился к еде серьезно, — решил, что Джек если и шутит, то лишь наполовину, ибо мистицизм — надежда, выводящая нас к вечности, даже когда мы знаем цену этой надежде. «Надо же, парень привык рассуждать вслух», — подумал он и сказал:

— Твой необитаемый остров сделал из тебя отшельника.

Джек возмутился:

— Во-первых, он вовсе не необитаем, а во-вторых, никакой я не отшельник. До Давао всего полчаса на моторной лодке.

— Мы так и не узнали толком, что произошло между тобой и Альфредой.

Инстинктивно, как всегда при упоминании об этих событиях, Джек тяжело вздохнул, прежде чем ответить:

— Остров принадлежал брату моего деда, Джакосалему, он был моим крестным отцом. Меня назвали в его честь. Он пригласил нас с Альфредой провести медовый месяц у него на острове и умер во время нашего пребывания там. Остров же, как выяснилось, был завещан мне. И мы остались, хотя что делать в той глуши городскому мальчишке вроде меня — это было загадкой для всех. Оно и понятно: я ничего не умел, а там надо работать руками. Альфреду такая жизнь ничуть не прельщала. Все больше и больше времени она проводила в Давао. Ну а преподобный Куген читал там лекции, и вдруг я узнаю — они уехали вместе. После этого мне пришлось всерьез заняться островом, так как я понял, что сюда, в столицу, уже не вернусь.

— Сколько же вы прожили с Альфредой?

— Меньше шести месяцев. И ты знаешь, я подумывал: взорву все это — и каучуковую плантацию, и жемчужную ферму, которую создал мой двоюродный дед, и себя самого вместе с ними. А теперь — пусть это прозвучит банально, мне наплевать, — я знаю, что, потеряв Альфреду, обрел себя на земле. Сейчас я не мог бы жить ни в каком другом месте.

— Тем не менее стоило Альфреде пошевелить пальцем, как ты примчался сюда.

— Я чувствовал, что чем-то обязан ей. Да и сам, кроме того, подумывал, что пора увидеть всех вас, раз прошлое уже не имеет значения. В испанские времена я был бы классической фигурой — муж, которому монах наставил рога. Теперь же этот образ…

— А ведь тебе нравится мучить себя, — перебил его Почоло. — Этот образ ты сам лелеешь, другие здесь ни при чем.

— Ни при чем? Да я, можно сказать, видел, как твой доктор присматривался, нет ли у меня рогов.

Подошел официант с мясным рулетом.

— Разве это едят без соуса? — спросил Джек.

Но другой официант уже спешил к ним с соусником. Почоло заказал еще пива. Первый официант вернулся с горячим рисом и холодным салатом.

— Обслуживание здесь — настоящий ригодон[8] — заметил Джек, отрезая кусок рулета. Ему вспомнились обеды на острове: поднос с едой между ним и открытой книгой, прислоненной к пивным бутылкам, за спиной служанка, отгоняющая мух прутом с бумажными лентами…

Почоло сидел с отсутствующим видом и сосредоточенно жевал. Воцарившееся за столом молчание было данью превосходному рулету. Джек услышал, как в тишину вплетается музыка, льющаяся из-за обшитых деревом стен: «Но без тебя мне не прожить и дня…»

— А помнишь, как кормили в Атенео? — неожиданно спросил Почоло.

— Нет, — ответил Джек. — Я ведь был приходящим учеником. Это ты сидел там на полном пансионе.

— A-а, ну да… У нас в семье тогда водились деньги.

— И в школе ты был королем. Постоянно задавал какие-то сказочные пиры, сорил деньгами направо и налево.

— А в войну отец потерял все… Как я потом ненавидел это — быть среди вас Мистером Попрошайкой. Проклятое место, у меня остались о нем ужасные воспоминания. Я здесь никак не мог дождаться ужина.

— А ведь тебе нравится мучить себя, — передразнил его Джек. — Этот образ ты сам лелеешь, другие здесь были ни при чем.

— О да, вы были парни что надо, хотя вас все же устраивало иметь кого-нибудь на побегушках — ну, сгонять за сигаретами, к примеру.

— Что ж, ты проделывал это с улыбкой смирения, подобающей доброму христианину, так что нечего теперь жаловаться. Зато сейчас ты платишь за мой ужин, то есть за обед. Ну-ка, будь паинькой и подлей мне немного соуса. Полегче, полегче — не утопи меня в нем, дружище. Спасибо. А как ты впутался в политику?

— Хочешь сказать, что на меня это не похоже?

— Вот именно. Из всех нас только Алекс Мансано был подходящей для этого фигурой, ведь его отец настоящий Мистер Политика. Послушай, Почоло, ты вовсе не был Мистером Попрошайкой среди нас. Ты был святошей — вечно бегал то к мессе, то под благословение, а нам говорил, будто у тебя свидание. Рассказать тебе, что однажды случилось вот в этом самом ресторане? Как-то раз, в конце января, мы все сидели здесь, только тебя не было, и мы недоумевали, как это так. Чеденг и Альфреда сообщили нам, что у тебя очень важное свидание. Но тут мы услышали снаружи музыку — шла религиозная процессия — и вспомнили, что празднуют день святого Себастьяна. Вдруг Алекс Мансано говорит: «Спорю на что угодно — наш святоша там и впрягся в повозку со статуей Пресвятой Девы». Мы высыпали на улицу посмотреть, и конечно — ты был там и действительно тянул эту телегу. Тогда Алекс как заорет: «Ну еще бы, это очень важное свидание!» И нам пришлось удирать — так громко мы хохотали.

— Я знал об этом, — горько усмехнулся Почоло. — Но скажи, Джек, даже если вы звали меня святошей, неужели вы могли представить меня в рясе?

— Черт побери, нет. Не тот у тебя нрав. Уж больно горяч. По-моему, ты ведь сам говорил мне, что у тебя чуть ли не шесть-семь раз на дню любовные позывы? Но опорой церкви я тебя легко мог вообразить — рыцарем Колумба, папским рыцарем, чем-нибудь еще в этом роде. В «Католическом действии»[9] ты участвовал уже тогда: носил форму оливкового цвета и всегда был готов к борьбе, впрочем не выстригая тонзуры. Кстати, не поэтому ли ударился в политику?

— У тебя извращенное мышление, — усмехнулся Почоло. — Нет, Джек, не я ударился в политику, а меня в нее втянули. Я был одним из тех «блестящих молодых людей», которыми мистер Магсайсай[10] окружил себя во время «Великого крестового похода». Мы собирались очистить политику, и Магсайсай был «нашим парнем». Но Гай отправился к праотцам, и каждому пришлось идти своим путем. Я примкнул к «парням ра-ра» — знаешь их: сеньоры Манглапус, Родриго и Манахан[11],— и тут мы обнаружили, что нас без всяких оснований считали приверженцами матери-церкви, матери-Америки и старого доброго Атенео. Но, видишь ли, я вовсе не рыцарь Колумба, не папский рыцарь и не собираюсь быть ими. Я отнюдь не подлизываюсь к американцам, наоборот, думаю, что им надо хорошенько врезать за равные права[12] и базы. С тех пор я даже никогда не был на традиционной встрече выпускников Атенео. Но эти чертовы ярлыки так и прилипли.

— Они всегда прилипают. И брось прибедняться по дороге в банк. Ты ведь победил на выборах и стал мэром как раз благодаря этим ярлыкам?

— Увы, это так. Я Мистер Реформа, Мистер Оппозиция и Мистер Честность — напористый молодой мэр, преданный матери-церкви, матери-Америке и старому доброму Атенео. Перестань ехидно улыбаться, Джек, и вылижи свою тарелку. Десерт? Кофе? Еще пива?

— Кофе и еще пива. Никакого десерта.

— Странно, как разбросало нашу банду…

— Большинство подалось в Штаты, так ведь?

— Твоя Альфреда осуществила это самым блистательным образом. Но в конце концов таков ее стиль.

— А Чеденг вышла за Алекса Мансано.

— Они разошлись.

— Да, я слышал. Где она сейчас живет?

— С его родителями, представляешь? Покинув Алекса, она сняла квартиру и пошла работать. Воспитывала сына — видишь ли, есть на свете и Алехандро Мансано Третий. Они зовут его Андре. Потом мальчик ушел к отцу, бедная Чеденг отказалась от квартиры, и ее приютили бывшие свекор и свекровь. Но сейчас юноша с нею. Они тоже эмигрируют.

— А в чем дело? Алекс и его женщины?

— Да. А также Алекс и его политика. Чеденг сыта по горло табором, в который превратился их дом, где целый день толкутся его прихлебатели. В любое время свободно приходят, уходят, чуть ли не неделями живут там. Она рассказывала, как однажды, придя домой, обнаружила трех незнакомцев, спящих в ее постели, а четвертый как раз сидел в туалете, к тому же с открытой дверью.

— Зато наш Алекс прошел в сенат.

— А Чеденг сразу после этого ушла от него вместе с сыном. Она не стремилась ни стать госпожой сенаторшей, ни, может быть, и кем-нибудь повыше. Наш сенатор Алекс наверняка выдвинет свою кандидатуру на пост президента в будущем году, даже если ему придется пойти на раскол и поднять мятеж в рядах партии. Молодые экстремисты подбивают его на это, а кроме того, за него ветераны-националисты, все эти суперпатриоты, которые объединялись вокруг его отца, Таньяды и Ректо[13]. А ты знаешь, что сенсация сегодняшнего дня не Алекс, а его отец, старый дон Андонг? Пути отца и сына разошлись. Старик вернулся в лоно церкви.



— Не может быть!

— Ты расплескал пиво, Джек, старина. Вот возьми мою салфетку. У тебя отличная рубашка.

— Теперь эта отличная рубашка мокрая. Как, то есть, вернулся в лоно церкви?

Один официант подскочил вытереть стол, другой принес свежие салфетки.

— Да вот так, — сказал Почоло, жестом показывая, что сливки для кофе не нужны. — Величайший из антиклерикалов снова в объятиях матери-церкви. А помнишь, как еще в школе, когда он навещал Алекса, мы старались взглянуть на него хоть одним глазком, что было строжайше запрещено, поскольку, говорили нам, это сам дьявол во плоти?

— И как мы были потрясены — я во всяком случае, — увидев, что этот дьявол весело болтает с отцами-иезуитами!

— В конце концов он их выкормыш, даже если он стал масоном, вольнодумцем и сущим наказанием для церкви.

— Как же он оказался на пути в Дамаск?[14] — словно цитируя, спросил Джек.

— Без ложной скромности могу утверждать, — сказал Почоло, — что я приложил к этому руку. Он нападал на движение курсильо[15] в бесчисленных письмах в газеты, и однажды я пришел к нему и спросил: справедливо ли осуждать то, о чем знаешь только понаслышке? И бросил ему вызов — предложил посетить курсильо, чтобы увидеть все своими глазами. О доне Андонге можно сказать многое, но нельзя сказать, что он несправедлив, — он принял вызов, посетил курсильо…

— …и узрел свет?

— Думаю, именно так, хотя вначале ничего не произошло, что как раз и было очень странно: ведь мы ожидали разоблачительных репортажей на первых страницах газет, а тут — неожиданное молчание. Мы знали, что, пригласив его, рисковали многим…

— Похоже, ты сам не очень веришь в эти ваши курсильо.

— Да, пожалуй, но когда месяц спустя мы услышали, что он обратился к духовным наставникам, — вот было смеху-то! Впрочем, после этого мы уже твердо знали, что вышибли главную фигуру в стане врага. Не прошло и полу года после того, как он посетил курсильо — это было в семидесятом, — а уже дон Андонг зачитывал текст отречения от заблуждений перед самим кардиналом. Я был там как один из восприемников. Старик пришел во всем белом, словно к первому причастию, даже с голубой лентой на рукаве…

— …и с нимбом вокруг головы.

— Нет, когда его машина выехала на улицу — тогда нет. Тротуары были запружены орущими демонстрантами. Они тащили гроб, склоненные флаги и плакаты: «Прощай, заблудший вождь!», «Почий с миром, ренегат!», «Как ты мог сделать это, дон Андонг?» — и прочее в том же роде. Они чуть не разнесли его машину. Интересно, кто мог предупредить их?

— Будто ты не знаешь.

— Алекс? Когда дон Андонг прибыл домой, он потребовал к себе сына и обвинил его в подстрекательстве к демонстрации. Но Алекс заявил, что он знать не знал, что в то утро старик отправился к кардиналу. После этого между ними началась свара.

— Итак, теперь Алехандро Первый против Алехандро Второго?

— Не забудь уж и Алехандро Третьего, молодого Андре. Раньше он шагал в колоннах своего отца. Теперь перешел на сторону деда.

— И как к этому относится бедная Чеденг?

— Хочет избавить себя и своего сына от всего этого и эмигрировать. Кстати, Джек, несмотря ни на что, она стала еще красивее. Девочкой она казалась не очень, но это из-за Альфреды. Ты, конечно, встретишься с нею? Помимо всего прочего, ее сын, Андре, мог бы рассказать тебе о Нените Куген.

— Я хочу еще пива, дружище.

— Сейчас будет. Только пей без меня, мне еще надо поработать. Официант! Насчет того, чтобы осмотреть сегодня пещеру: я не смогу сам показать ее тебе, Джек. В мэрии ждет куча бумаг. Но мы поедем ко мне, и я поручу своей секретарше проводить тебя туда. Какого черта, что ты делаешь?

— Хочу заплатить половину стоимости обеда, Поч. Я не едал ничего подобного много лет.

— Спрячь свои деньги, человече. Угощение не за мой счет. Представительские, понимаешь? Мэрия высоко ценит удовольствие принимать вас… Да, официант, пиво, одно пиво. О Джек, Джек, я готов расплакаться — ведь мы вместе росли!

— Да, как смешно! Ты с золотыми авторучками. Я в обносках старших братьев. И Алекс, служка у алтаря!

— И все трое необрезанные.

— Нашел о чем жалеть!

Тем не менее Джек тоже растрогался, вспоминая, как в предвоенные годы, учась у иезуитов, он, Почоло и Алекс Мансано вместе, как говорят, мужали. И было вполне по-филиппински, что заклятый враг церкви, дон Андонг, отправил своего сына к иезуитам. Почоло, как и Алекс, метался между набожностью в школе и чудовищным родительским богохульством дома. Неужели эти нечестивые отцы не чувствовали своей непоследовательности? Нет. Поскольку сваливали всю вину на женщин. «Мой мальчик у иезуитов — его мать настояла. Вы же знаете — женщины!.. А мне все равно. Уж я-то присматриваю за тем, чтобы дома мальчик получал добрую дозу противоядия — от меня. Так что не важно, чем там они забивают ему голову. Когда он вырастет, это пройдет. Я об этом позабочусь». И действительно, после войны, кончив школу, Алекс пошел по нечестивому пути своего отца. Но не Почоло. Может быть, послевоенный Почоло презирал своего отца-неудачника за то, что тот разорился?

Деревянные панели ресторанного кабинета шептали ему теперь: «Мир у моих ног…» Пробили часы. Почоло, меланхолично допивавший кофе, сразу же очнулся и посмотрел на свои. С его лица исчезли воспоминания о трех маленьких мальчиках в коротких штанишках, непричесанных и необрезанных.

Джеку принесли пиво.

4

Секретарша была миниатюрная, красивая и до того молоденькая, что носила очки, в которых на самом деле не нуждалась — однако в очках она казалась куда серьезнее, чем без них; она предпочитала, чтобы комплименты касались ее печатания или стенографирования, но не карих глазок.

По дороге к пещере, в «мерседес-бенце» мэра и с его же помощником за рулем, она, сидя на переднем сиденье, показывала достопримечательности, подложив под себя ногу, чтобы легче было поворачиваться от ветрового стекла к Джеку Энсону, сидевшему позади.

— Вот новый административный центр. Мэр Гатмэйтан распорядился, чтобы его строили в малайском стиле. Видите, сколько там крыш? Слева от вас река, но ее не видно, мешают эти лачуги из пальмы-нипы. Мэр Гатмэйтан сносит их, так что скоро у нас будет настоящая набережная. Ужас сколько машин! Сейчас мы в старой части города — при испанцах она называлась побласьон[16]. Это наша старая ратуша, потом мы построили новую на месте рисовых полей. Но мэр Гатмэйтан хочет перевести мэрию снова в старое здание, потому что оно ему нравится: начало девятнадцатого века, красная черепичная крыша, кирпичные стены, а позади веранда, выходящая на реку. Следующая деревня очень интересна — известняковый холм…

Джека Энсона больше заинтересовали пикеты возле новой ратуши.

— Давно эти молодые люди выступают против мэра?

— Они ужасны, правда? — воскликнула мисс Ли. — Расставили свои плакаты на наших лужайках, валяются везде полуголые. Уйдут, потом опять приходят. Сегодня они есть, завтра их нет. Мэр Гатмэйтан очень терпелив с ними. Видите, он даже машет им рукой? А иногда он посылает им прохладительные напитки и бисквиты. И не разрешает полиции их трогать. Но вы не думайте, что он их боится. Они хотят, чтобы снова открыли пещеру, но он сказал «нет», и это значит — «нет».

— А почему нет?

— Вопрос законности и порядка, — торжественно ответила мисс Ли, словно цитируя Библию. — Нужно показать молодежи, что есть вещи поважнее тех, которые она называет гражданскими правами. Я сама очень терпима, но их плакаты выводят меня из себя.

Один большой плакат гласил: «Мэр Гатмэйтан — клерикофашист». Почоло сам со смехом указал на него.


Еще в мэрии Джек понял, что ошибался, не признавая Поча политиком. Легкость, с которой тот, словно актер на сцене, входил в эту роль, оказалась поразительной. Лицо его менялось каждую минуту: оно было веселым в разговоре с доброжелателем, строгим во время доклада подчиненного, озабоченным, когда он вникал в жалобы обиженных, и отеческим, когда выслушивал ищущих работу; все это на ходу, но вместе с тем без спешки — он прокладывал себе дорогу через толпу, обступавшую его в коридорах и на лестнице, а ошеломленный Джек молча следовал за ним по пятам.

В приемной выражение лица у Почоло еще раз изменилось — теперь это был обремененный делами начальник. Едва он вошел, дюжина секретарш поспешила к нему с докладными записками, письмами, бумагами на подпись, вопросами. Все они были в униформе небесно-голубого цвета, но при том вполне модной — юбка в меру короткая, хотя и не совсем мини. А их столы образовывали баррикаду между дверью и святая святых — кабинетом их начальника, их господина.

Уже в дверях кабинета он вдруг остановился, словно вспомнил что-то.

— Джек! А, вот он ты…

Интересно, подумал Джек, это игра или он действительно забыл обо мне?

— Мисс Ли, пожалуйста, съездите с мистером Энсоном и покажите ему пещеру. Она позаботится о тебе, Джек.

Мисс Ли тут же бросилась вперед и проскользнула мимо мэра в кабинет. Мгновение спустя она снова появилась и увлекла за собой гостя — показывать пещеру. Это ей было не впервой.


— Ну вот, мы почти приехали, — сказала она, снова повернувшись и глядя вперед, туда, где на подъеме машины — сплошной ряд крыш-панцирей — черепашьим ходом ползли чуть ли не вертикально вверх, словно устремляясь прямо на небеса. — Река с этой стороны, под скалой, а баррио — напротив, вверх по утесу.

Скала вздымалась над дорогой почти отвесной стеной. Одолев подъем, «мерседес-бенц» достиг ее вершины и вынырнул из потока машин на узкую полоску земли, похожую на мини-парк.

— Мы выйдем здесь, — сказала Мисс Ли, одергивая голубую юбку.

Молодые деревца ипил-ипил отделяли от дороги довольно обширное плато, со стороны реки огражденное невысокой стенкой. Заглянув через нее, Джек увидел головокружительной крутизны спуск — застывший каскад камней и земляных глыб, покрытых растительностью.

— Это после землетрясения, — объяснила мисс Ли. — Идемте, мистер Энсон, нам надо немного спуститься. О, да вы уже вспотели.

У конца стенки начиналась тропа. Мисс Ли повела Джека вниз по склону, взяв его под локоть — то ли потому, что считала старым, то ли потому, что он так быстро взмок, — Джек не понял. Охранник в синей форме с дубинкой в руке преградил им путь.

— Все в порядке, — сказала мисс Ли. — Это гость мэра. — И бросила ему связку ключей.

На середине спуска был довольно широкий квадратный уступ, похожий на крыльцо. Тропа выводила к нему, а оттуда уже к воде сбегали ступеньки, вырубленные в скале. Крутой берег, он же склон скалы, был в тени.

— Все это обнажилось во время землетрясения, — сказала мисс Ли, когда они достигли уступа. — Обратите внимание, на всем берегу реки это единственное место, где нет домов. Но до землетрясения баррио Бато простиралось досюда. Землетрясение сбросило все дома в воду. К счастью, никто не утонул. Мэр Гатмэйтан запретил восстанавливать постройки. Осталась только половина баррио — там, за дорогой, на скале. А на ровном месте у дороги, где мы вышли из машины, теперь разбит маленький парк. Полагают, что эти ступеньки, ведущие к реке, вырублены в конце семнадцатого века или в начале восемнадцатого. Раньше они были скрыты под слоем земли, который сбросило землетрясение.

Внизу Пасиг[17] катил свои бурые воды из озера в залив, огибая выступ, образованный подножием скалы.

Джек подумал, что эта огромная скала возвышалась над излучиной реки еще в те времена, когда тропический лес спускался до самой воды и река была единственной дорогой. Возможно, над непроходимой чащей вздымалась лишь голая вершина, на которой не было не только дорог и крыш, но и вообще ни кустика, ни травинки. Интересно, чей глаз впервые был привлечен ее утренним блеском или окружавшим ее предзакатным ореолом?

— А позади вас, — поворачиваясь, сказала мисс Ли, — вход в пещеру.

Он увидел как бы обрамленное каменным порталом отверстие в рост человека, по форме напоминавшее розу. Чуть в глубине были двойные двери, открывающиеся внутрь; охранник отпер их и слегка толкнул, а сам остался у входа — расплывчатый темно-синий силуэт, нечто вроде духа-хранителя пещеры, только с фонарем в руках вместо волшебной палочки.

— Прошу, — сказала мисс Ли.

Из душной тени портала они ступили в прохладный сумрак пещеры. Фонарь охранника бросал бледный голубоватый свет на неровный каменный пол, там и сям поросший зеленым мхом и лишайником. Пещера была округлой, высокие, гораздо выше дверного проема стены заканчивались крутым сводом. Под ногами чувствовалась твердость камня, стершегося, но не гладкого — подошвы цеплялись за его шероховатую поверхность.

По-прежнему необычайно деловитая, мисс Ли уверенно направила луч своего фонарика на пролом в стене, осветив овальную арку, за которой царил почти непроницаемый мрак.

— Внутренняя пещера, — сказала мисс Ли.

Прямоугольная, добавила она и, пока они стояли у входа, сообщила ее размеры и прочие данные. Затем направила свет фонаря под ноги, и они вошли. Продолжая тараторить, как заправский гид, секретарша высветила каменную плиту, похожую на алтарь, а за ней нечто вроде ниши в стене со множеством маленьких отверстий, через которые лились потоки свежего воздуха, овевавшего им лица.

— Мы полагаем, что эти дырочки — крошечные тоннели. Пещера находится в известняковой скале, которая, видимо, пронизана такими тоннельчиками толщиной в соломинку или тростинку.

Охранник поставил свой фонарь на алтарь. Здесь каменный пол был весь в выступах — где острых, где уже сглаженных. Стены пещеры уходили резко вверх, как в готическом соборе, и затянутые паутиной ребристые своды напоминали стрельчатые арки.

Дрожь охватила Джека Энсона — не от страха, а от благоговения: он сейчас стоял там, где таинственное Прошлое поклонялось Неведомому. То была святая святых подземных богов.

— Даже странно подумать, — продолжала мисс Ли, — что мы находимся внутри скалы, правда? Внешняя пещера расположена как раз под дорогой, а внутренняя — за ней, следовательно, под самым баррио. Над нами улицы, люди, дома… — Она приложила палец к губам: — Прислушайтесь.

В тишине он различил слабое пение — как будто бы религиозный гимн.

— Пение доносится из баррио, должно быть из часовни, но слышать его можно только здесь. Во внешней пещере и на берегу ничего не слышно.

— И никакого выхода туда нет? — спросил Джек.

Войдя в нишу за алтарем, он потрогал каменную стену. Трещины во впадине образовывали сложную мозаику. Камень нигде не подавался.

— О, мэр Гатмэйтан прислал сюда рабочих с деревянными кувалдами и ломами, они простучали каждый дюйм, но ни один камень не сдвинулся с места. Это сразу после того, как здесь нашли мертвую американскую девушку и никто не мог объяснить, как она попала сюда.

— Не могли бы вы проводить меня в баррио наверху?

— Вообще-то могла бы, — вздохнула мисс Ли, — хотя я кончаю работу в пять. Но для нашего дорогого мэра чего не сделаешь. Вы знаете, когда мы, его секретарши, надели эту новую форму, мы приняли и новый девиз: «Давать больше, чем требует служба». Правда, потом пришлось от него отказаться.

— Почему? Звучит совсем неплохо.

— Да, но не для злопыхателей — им в слове «давать» видится какой-то грязный смысл. А мы не могли делать нашего дорогого мэра объектом ужасных шуточек. И сменили девиз.

— Как же он теперь звучит?

— «Давать с улыбкой», — ответила мисс Ли. — Пойдемте?

5

Они стояли на краю обрыва высотой с трехэтажный дом и смотрели вниз.

В старину здесь добывали камень, — сказала мисс Ли.

За три века была выбрана добрая половина скалы.

Круговая дорога под ними обозначала границы нового жилого массива. Роскошные дома выросли на месте прежних болот, рисовых чеков и покосов. На потревоженном склоне вдоль района застройки обнажилось каменное основание из серых, потрескавшихся под солнцем и дождями камней. Но дальше за ними виднелись трава, деревья и крыши хижин — баррио Бато.

Баррио Бато значит «каменная деревня», — по привычке проинформировала мисс Ли.

В баррио была всего одна главная улица, ее пересекали четыре улицы поуже. Но каждый квартал являл собой сеть внутренних улочек и переулков, вившихся вокруг лачуг и банановых рощиц. Над крышами домов возвышалась на вершине скалы сельская часовня.

Джек Энсон сказал, что хотел бы поговорить с самыми старыми жителями баррио, поэтому мисс Ли отвела его к старосте, который в свою очередь привел их к девяностолетней бабушке Сисанг — она была старейшей жительницей деревни.

— Наку![18] — воскликнула бабушка Сисанг. Конечно, в давние времена, когда она была девочкой, ходили слухи о тайных ходах под скалой, даже под рекой, и монахи могли при необходимости бежать из одного города в другой. Они прятали сокровища в пещерах и подземных ходах, эти испанцы.

Джек спросил, нашли ли хоть один подземный ход.

Этого бабушка Сисанг не знала. Всем известно, что скала полая: достаточно топнуть ногой, чтобы убедиться в этом; и аба![19] — слышите? А как насчет пещеры, которую обнажило землетрясение? Разве это не начало подземного хода монахов? И вообще недоброе место — малас[20]! малас! — эта пещера: она убила ее любимого внука, Роммеля.

Неожиданно для всех старая женщина, сидевшая на корточках, пала ниц и, причитая, начала бить кулаками по полу.

— Хватит, бабушка, — сказала хозяйка дома, взяв старуху за плечи и снова усаживая ее на пол. Несколько полураздетых детишек с интересом следили за этой сценой.

— Мой сын Роммель, — уточнила хозяйка дома, — был, собственно, правнуком бабушки Сисанг. Его убили во время демонстрации у пещеры.

— А, теперь я вспомнила, — отозвалась мисс Ли. — Роммель Ватикан. Демонстрация в марте. Очень бурная. Столкнулись две группы, хотя ни одна не имела права находиться там, потому что для посетителей пещеру уже закрыли. Как раз после этого мэр поставил охрану. А жертвой столкновения оказался этот юноша, Роммель, хотя, строго говоря, он был убит не в пещере.

— Любопытно, — отметил Джек (он и мисс Ли сидели рядом на деревянном диване), — что после войны многих филиппинских детей окрестили нацистскими именами. А этот юноша, Роммель, как он погиб?

— Его не то раздавили, не то растоптали, — сказала мисс Ли. — Мэр Гатмэйтан отправил его в больницу, ему сделали операцию и все такое, мэр даже сам уплатил за его пребывание в больнице. За несколько месяцев! Но юноша все равно умер. Кажется, в мае.

Бабушка Сисанг перестала причитать и сказала — айе![21] — она совсем забыла о колодце.

— Каком колодце? — одновременно воскликнули Джек и мисс Ли.

Бабушка Сисанг объяснила, что баррио Бато, по преданию, было основано возле колодца, который существовал задолго до прихода испанцев. Это был таинственный колодец: вода в нем то появлялась, то исчезала. Его считали священным, а испанцы запретили ему поклоняться, но все равно поклонение тайно продолжалось многие годы. Только теперь никто не помнит, где он был.

— Колодец, который иногда с водой, иногда без нее, наводит на мысль, что он сообщался с рекой, — сказал Джек, обращаясь к мисс Ли.

— Речная вода в колодце здесь, на такой высоте? — усомнилась мисс Ли.

— Может быть, прилив поднимал уровень воды, — ответил Джек. — А потом, мы ведь исходим из того, что география места в те времена была точно такой же, как сейчас, хотя скорее всего она была иной. Старуха говорит, что о колодце сохранилась только память, поскольку существовал он задолго до испанцев.

— Тогда колодец — это еще один миф.

— Но этот миф указывает на то, что отсюда был ход вниз.

— Вы хотите сказать — в пещеру?

Джек спросил хозяйку дома, не упоминался ли колодец в других преданиях. Почесав в затылке, она ответила, что смутно припоминает, как отец говорил, будто сельская часовня была построена в честь колодца из легенды об Иоанне Крестителе, покровителе баррио.

— Ну конечно! — воскликнул Джек и даже хлопнул себя по лбу. — Испанцы возводили свои святилища там, где трудно было искоренить языческие традиции. Сначала они запретили поклонение священному колодцу, а потом, увидев, что люди продолжают тайно поклоняться ему, превратили его в христианскую святыню. Не можешь уничтожить — используй!

— Вы думаете, колодец находится в часовне? — спросила мисс Ли.

— Попросите старосту проводить нас туда, — сказал Джек.

Когда они покидали дом, прабабушка Роммеля снова распласталась на полу и запричитала, судорожно дергая руками и ногами.

Часовня была похожа на амбар — и по виду, и по размерам. Цементный пол, дощатые стены, потолка нет, крыша из гофрированного железа. В нефе — один ряд скамей. Резной алтарь у задней стены, выполненный в пышном и наивном стиле, когда-то позолоченный, а теперь облезлый, был явно древним, с тремя изображениями: святого Роха с собакой, Девы Марии и Иоанна Крестителя.

«Невероятно, — размышлял Джек, — как это падкие до древностей манильские стервятники еще не добрались до алтаря?»

Староста баррио, одетый как попугай — в оранжевой бейсболке, синей рубашке в красную полоску, зеленых штанах и желтых резиновых сандалиях, — сказал, что часовня никогда не запирается. Что тут красть? Удивительно, что алтарь, хоть и сгнивший, все еще на месте — единственная древняя вещь, уцелевшая в часовне, которую постигло столько бедствий. А кому он нужен, если в нем больше дыр, чем дерева? Сейчас хорошо бы завести что-нибудь поновее — изящных линий, с неоновой подсветкой…

— А когда цементировали пол? — спросил Джек.

Скорее всего после войны, предположил староста, когда ремонтировали часовню — она пострадала во время Битвы за освобождение. Тут все было разрушено, кроме — представьте себе — старого алтаря. Это просто чудо! Потому его и не тронули, когда перестраивали часовню, ведь алтарь был чудотворным, хотя многие считают, что новый алтарь — изящных линий, с неоновой подсветкой…

— Если бы здесь был колодец, — сказала мисс Ли, — его бы тогда и обнаружили.

— Но ведь мы не знаем, вскрывали ли старый пол, — возразил Джек.

Староста тоже не мог ничего сообщить — он был тогда ребенком. Да, слышал какую-то историю насчет старого колодца где-то здесь, но всегда думал, что это просто выдумка. Да и к чему колодец в часовне? Если для крещения, то сами подумайте, как опасно это для младенцев… Не менее опасно, чем этот шаткий старый алтарь, который давно пора заменить новым — изящных линий, с неоновой подсветкой и…

— Давайте осмотрим часовню с другой стороны, — предложил Джек.

Позади часовни, словно заключив ее в объятья, раскинулась бамбуковая рощица. Несколькими шагами дальше — обрыв, под ним дорога, все еще забитая машинами, направлявшимися в город. С обрыва на дорогу — один хороший прыжок. Через дорогу — мини-парк, где ждал «мерседес-бенц» мэра, а за ним — скрытая в тени река.

Староста, опасаясь, что его попросят сходить вниз, к дороге, и подогнать машину посетителей, решил проститься с надеждой на жертвование нового алтаря — изящных линий, с неоновой подсветкой — и быстро откланялся. Шлепая резиновыми сандалиями, он заторопился вниз к нагромождению крыш, сверкавших в лучах заката, красота которого явно затмевалась расцветкой его одеяния.

Гости остались между обрывом и бамбуковой рощицей.

— Посмотрите на заднюю стену часовни, — сказал Джек. — Она из сырцового кирпича, не из досок.

— Может быть, — предположила мисс Ли, — вначале вся часовня была кирпичной?

— А задняя стена и алтарь — это все, что пережило войну. Новый цементный пол доходит только до ограды алтаря. Сам же алтарь стоит на куда более древних камнях. Если был колодец, то, значит, только там, под алтарем. В любом другом месте его бы обнаружили, восстанавливая часовню. И пожалуй, не я первый додумался до этого.

Мисс Ли все еще сомневалась и снова спросила, каким образом река могла питать колодец.

— В прежние времена, — пояснил Джек, повернувшись лицом к реке, — Пасиг, видно, был шире, и вода в нем стояла выше. Возможно, она достигала самого входа в пещеру. А во время сильного прилива или наводнения уровень ее поднимался еще выше, она заливала пещеру и наполняла колодец. Да, собственно говоря, это все мог сделать напор воды — промыть в скале и пещеру, и колодец…

— Послушайте, — сказала мисс Ли, снова превращаясь в гида, — когда в самом начале обследовали пещеру, в камнях нашли вросшие морские раковины. Сейчас они выставлены в нашем муниципальном музее. Да и в самом баррио, когда копают, иногда находят раковины.

А что, если все это когда-то было морским берегом или даже дном? Но перед глазами Джека стоял старый алтарь. Его поверхность немного прогибалась — возможно, это означало, что внутри он полый. А если часовню никогда не запирают, даже ночью…

— Кстати, уже поздно, — вдруг сказал он. — Я слишком задержал вас, мисс Ли.

— О, не беспокойтесь. Правда, мэр Гатмэйтан, наверное, думает, что с его машиной что-нибудь случилось.

Джек прикинул на глаз высоту обрыва.

— Может, мы просто спрыгнем, а потом рискнем перебежать дорогу?

— Если вы беспокоитесь за меня, — сказала мисс Ли, — то напрасно. Я бегаю трусцой, умею нырять, и я прыгала с парашютом.

Она спрыгнула.

6

Название — кафе «Раджа Солиман» — сулило доиспанский декор, но стеклянная дверь с колокольчиком привела их в помещение, оформленное в стиле испанских колониальных времен: изящные стулья с прямой спинкой, маленькие круглые столы с инкрустацией, хрустальная люстра, огромные зеркала барокко, висящие под углом к стене, бар с золоченой резьбой. Вряд ли все это могло сойти за дань памяти соплеменников последнему правителю Манилы, бросившему вызов конкистадорам, чье магическое имя заставляло вспомнить Соломона во всей славе его. В баре — виски, вермут и джин. Кафе «Раджа Солиман» тем менее оправдывало свое название, что в нем собирались не левые активисты и не националисты, а богема, битники, которые слушали Вивальди на стереопроигрывателях, читали стихи Хосе Гарсии Вильи[22] при свете свечей и отправлялись в далекие путешествия с помощью ЛСД и марихуаны.

Если раджа Солиман переворачивался от всего этого в гробу, то и любой конкистадор тоже.

Отделанный золотом бар некогда служил алтарем, и на полках за ним вместо бутылок красовались под стеклом статуэтки святых. На антресолях стояли антикварные зеркальные шкафы, набитые порнографическими изданиями. Порнография украшала также мужской и женский туалеты.

Креольская атмосфера кафе была насквозь фальшивой.

Джек Энсон тут же хотел выскочить обратно, решив, что по ошибке забрался в чью-то спальню. Но официант в белом смокинге и черном галстуке-бабочке шепотом заверил его, что все в порядке, и усадил за столик в углу. Здесь таился сумрак. Даже под самой люстрой круг света рассекали тени. На каждом столике горела маленькая масляная лампочка. Только теперь Джек разглядел посетителей, в основном молодых и длинноволосых.

Не заметив на столах пивных бутылок, он поинтересовался, что здесь пьют.

— Главным образом джин с розовым лимоном, — сказал официант.

— Ну что ж, принесите мне джин с… этим, как его, ну, в общем, неважно. Миссис Пардо здесь?

— На антресолях, сэр.

Машинально глянув наверх, Джек увидел почти на уровне люстры полукруг балюстрады. Там только тускло мерцали свечи. Религиозные бдения?

— Нет, сэр, это просто читают стихи. Прикажете еще что-нибудь, сэр?

— Только джин и… миссис Пардо.

— Я скажу ей.

Коротая время в ожидании, Джек принялся рассматривать трех хихикающих подростков за соседним столиком. Те бритвой делали друг другу надрезы на подбородке, а потом раскрашивали их с помощью шариковой ручки. Волосы у них были длинные, заплетенные в косички с лентами. Подошли официант с джином и миссис Пардо — молодая женщина в нарочито старомодном платье.

— Вы хотели меня видеть?

— Вам звонил мэр Гатмэйтан? Я Джек Энсон.

— Да, Почоло звонил. Садитесь, Джек. Меня зовут Эмми. Чашку чая, Лино. — Она посмотрела на соседний столик: — Ребята, прекратите это безобразие, или вас выведут! Лино, отбери у них лезвие.

Лино осуществил конфискацию.

— Все в порядке, приятель, — хихикнули юнцы.

Миссис Пардо села.

— Итак, вы видели пещеру?

— Сегодня после обеда. А до того я провел весь день с Почоло.

— Вы родственник Нениты Куген?

— Вовсе нет. Я был женат на ее матери. Она часто бывала здесь?

— Да, какое-то время. Потом я ей отказала. Она скандалистка. А кроме того, у нее куча неоплаченных счетов. Я держу кафе не для развлечения.

— Каким же образом она провоцировала скандалы?

— Ненита Куген не могла удержать выпитое, вообще ничего не могла удержать. Она была просто помешана на мальчиках. Сквернословила, сплетничала. Пристанет к кому-нибудь или влезет в какую-нибудь компанию, вызнает о них что-то, а потом все, что узнала, выбалтывает. Когда она явилась сюда в последний раз, я велела ее выставить. Так знаете, что она выкинула? Разделась до лифчика и трусиков и устроила нам пикетирование у входа. К тому же с плакатом. Правда, убралась, прежде чем явилась полиция. Это у нее был пунктик — публичное раздевание. Минутку, Джек, — там, наверху, закончили.

Она встала, чтобы встретить любителей поэзии, гурьбой поваливших с антресолей по винтовой лестнице. В центре зала стоял длинный пустой стол, и за ним они вновь собрались — с гамом, с шутовским кривлянием, в котором было что-то безнравственное. Зал повеселел и пришел в движение. По стенам забегали тени. Кто-то включил стереосистему. Шумливые поклонники поэзии, старые и молодые, одеты были так, что невольно привлекали внимание: джинсы в сочетании с игоротскими[23] пончо, сабо — с мини-юбками, потертые шорты — с куртками моро[24]. У девиц длинные, прядями падающие на спину волосы. Парни увешаны ожерельями — по большей части из какого-то дикарского бисера или велосипедных цепей. Отдельную группу составляли наголо обритые мужчины и женщины в шафранных тогах.

Джек выглядел слегка ошалевшим, когда явился официант с чаем для миссис Пардо в сопровождении самой Эмми Пардо, за которой следовали молодой человек и девушка.

— Джек, это Мардж, а это Бонг. Я обещала Почоло, что сведу их с вами. Он только что снова звонил, спрашивал, пришли ли вы. Дети, вот Джек, ему бы хотелось услышать, что произошло в последний вечер жизни Нениты Куген. Будьте паиньками. Вы за ними присмотрите, Джек?

Она взяла чашку с чаем и присоединилась к шумной компании за длинным столом.

— Вы были с Ненитой в последний вечер ее жизни? — спросил Джек своих молодых гостей, заказав для них напитки.

— Да как вам сказать, — начала Мардж, выглядевшая одновременно и дерзкой и напуганной. Секунду она еще колебалась, и лицо ее выдавало тревогу, потом продолжила: — Дело было в субботу, после обеда, мы отправились катать шары — Бонг, я и еще четыре-пять человек, а потом перебрались к Бонгу, потому что его родители уехали. Не знаю, как Ненита разнюхала, где мы, но она тоже там появилась, одна.

— А нам это было ни к чему, — сказал юный Бонг, у которого еще сохранились детская припухлость и последние младенческие локоны. — Она вечно все портила, ни черта ведь не умела — ни пить, ни даже курить. Ей сразу ударяло в голову, и тогда она становилась несносной. Спиртное на нее действовало хуже отравы. А в тот день у меня дома это вообще был завал. Наверное, она догадалась, где нас искать, потому что в Багио[25] встретила моих стариков и сразу все поняла: раз дом пуст, значит, у нас там сходка. Родители уехали, потому что, видите ли…

— Это был май, время отпусков, — перебила его Мардж, — и все подались в Багио, кроме нас, ну то есть кроме молодежи, которая считает, что Сешн-роуд и парк Бернхэм — скука смертная и там от тоски повеситься можно. Поэтому мы в тот вечер балдели у Бонга, нас было с полдюжины, и вдруг кто, вы думаете, входит? Сама мисс Вонючка. Меня просто оглушило. Я ей говорю: «Ненитц, а почему ты не в парке Бернхэм?» А она отвечает, что должна — цитирую — «присутствовать при смерти». Конец цитаты. Ее подлинные слова.

— Вы не поинтересовались, при чьей смерти? — спросил Джек.

— Конечно, нет. Ненитц вечно несла какую-нибудь чушь в этом роде.

— А когда она появилась?

— После пяти, — сообщил Бонг. — Сказала, что прямо из Багио, но что бабка не ждет ее раньше понедельника, а домой ей пока не хочется. Мардж, скажи насчет одежды.

— Обалдеть можно, — сказала Мардж. — В такую жару она была в красном свитере с воротником под горло, в черных вельветовых джинсах, которые носила в Багио, а когда мы спросили, не жарко ли ей, она ответила, что под ними ничего нет. Вообще-то свитер вполне приличный, с белыми буквами НИТЦ впереди, но надеть его в тот день — это было все равно, что таскать на себе духовку. Может, как раз поэтому, когда она попробовала…

Принесли напитки.

— И все это неправда, — сказал Бонг, увидев, что девушка не собирается продолжать, — будто бы в тот день была какая-то оргия, наркотики… У нас на шестерых были всего две сигареты с марихуаной, и, уж конечно, делиться с нею мы не собирались. Она травку не выдерживала и сама знала, что не выдерживает, но всякий раз хотела попробовать снова… Короче, в конце концов дали ей сделать пару затяжек.

— И случилось то, что должно было случиться, чего мы ждали, — вставила Мардж.

— Она сразу стала невыносимой, — продолжал Бонг. — Плакала, визжала, хватала ребят между ног. Потом заявила, что по ней везде ползают муравьи, сбросила сандалии и стянула с себя свитер. И это правда, под ним не было ни лифчика, ничего. Но она сказала, что ей все равно жарко и что везде чешется, и начала стаскивать с себя брюки. Ну а мы сидели и ржали, глядя на этот стриптиз, пока ее не начало рвать, да еще как! Будто она корову сожрала! Не меньше! Всю комнату, прости господи, заблевала.

— Мы, девчонки, отвели ее в ванную и вымыли. Она вся была в блевотине. Но пока ее отмывали, она начисто отключилась. Тогда мы положили ее на кровать, чтобы она проспалась, и спустились вниз наскрести чего-нибудь на ужин.

— А я с парнями вышел на крыльцо. Сидим, расслабились, вдруг — бац! — она выскакивает совершенно голая и бежит к воротам. Мы как рванули за ней! Сбили с ног, навалились сверху — в общем, слава богу, что у нас высокий забор, а то бы скандал был обеспечен!

— С ней случилась истерика, — сказала Мардж. — Она твердила, что ей надо домой, что у нее вечером важное свидание. В конце концов Бонг вывел свою машину, мы закутали ее в одеяло, потому что она отказывалась одеться, и впихнули на заднее сиденье. Отвозить поехали вдвоем. А одежду ее я прихватила.

— Когда это было? — спросил Джек.

— Около семи, — сказал Бонг. — Хорошо еще, что дом ее бабки в Сан-Хуане выходит задами в глухой переулок — там темно, кругом одни стены. Вы были там? Улица перед домом выше уровня переулка, поэтому сзади у дома есть еще настоящий этаж, не подвальный, и там, прямо под кухней, — комната Ненитц. А в заборе с тыльной стороны — калитка, так что она могла приходить и уходить когда вздумается, не попадаясь бабке на глаза.

— Когда мы везли ее, — подхватила Мардж, — она опять отключилась, но только подъехали к калитке и стали вытаскивать ее из машины, чтобы натянуть на нее одежду, как она снова пришла в себя, и тут такое началось — ужас! Ругалась, дралась, обзывала нас последними словами. В конце концов я разозлилась. Сказала Бонгу, что мы вовсе не обязаны волочить ее в дом и укладывать в постель, раз она стоит на собственных ногах у родимого порога. Мы просто вытолкнули ее и уехали, оставив у калитки.

— А на другой день, — сказал Бонг, — когда услышали, что ее нашли мертвой в пещере, то почувствовали себя виноватыми. Я подождал, пока отец не вернулся из Багио — он у меня адвокат, — и он отвез нас с Мардж к мэру Гатмэйтану, и мы сообщили все, что знали.

— А вы не узнали, — спросил Джек, — с кем у нее было важное свидание?

Мардж и Бонг переглянулись.

— Она не сказала, — ответила Мардж. — Да мы бы ей все равно не поверили.

— Она была патологической лгуньей, — добавил Бонг, — и вечно уверяла, что какая-нибудь знаменитость гоняется за ней. В чем дело, Мардж?

— Эмми делает мне знаки. Пойду узнаю, чего она хочет. Извините, Джек.

— Бедняжка Мардж не выносит вранья, — объяснил Бонг, когда девушка отошла. — Боится, что это может войти в привычку, как у Ненитц, боится стать патологической лгуньей. Но ей это не грозит — она когда врет, то не получает от вранья удовольствия, да и врать толком не умеет.

Он перелил оставленное ею питье в свой бокал.

— Ты хочешь сказать, Бонг, Мардж солгала, сказав, что не знает, с кем у нее было то важное свидание?

— О нет. Ненитц действительно ничего не говорила.

— А все, что вы сказали мне, правда?

— Да, обо всем этом мы заявили в полиции.

— Но кое-что все же утаили.

Бонг молча сделал несколько глотков. Потом взглянул на Джека:

— Джек, только как мужчина мужчине, ладно? Вы меня не заложите? Во всяком случае, это не преступление, к тому же я слышал, что дело уже закрыто. Так что я могу сказать вам. Да, кое-что мы скрыли, потому что не хотели впутывать в историю стариков. «Чти отца своего и мать свою». В том числе отцов и матерей знакомых ребят. В нашей компании старики — тема запретная, трепать о них языком никому не позволено. Это у нас правило номер один. Всякий, кто нарушает его, — просто трепло. Пусть даже ты знаешь, что чей-то отец в чем-то замешан, — все равно помалкивай. Вы меня понимаете, Джек?

— Я усвоил ваше правило, Бонг.

— Вот и хорошо. Так вот, когда мы с Мардж туда приехали, то поставили машину в переулке, чуть дальше задней калитки, и пытались вытащить Ненитц, а она не пожелала с места сдвинуться. Ей вообще нравилось делать все назло. Мардж хотела одеть ее, а она дала ей пощечину. Ну тут уж я вышел из себя. Выволок ее из машины и отхлестал по щекам. А потом мы с Мардж просто сели в машину и уехали.

— В каком положении вы оставили ее?

— Прислонили к стене, голую. Она еще делала непристойные жесты.

— Значит, она протрезвела?

— Наверное. А когда мы приехали домой, то обнаружили, что ее одежда осталась у нас — красный свитер и вельветовые джинсы. Мардж хотела выкинуть их, но я сказал: нет, отвезу их назад. Я уже начал жалеть о случившемся — ведь Ненитц какое-то время была моей девушкой. Да и ехать туда недолго, я живу в Санта-Месе. Мардж не захотела поехать со мной и надулась, так что я поехал один.

— В котором часу это было, Бонг?

— Кажется, около восьми. Я не стал заезжать в переулок, припарковался на улице и с вещами пошел к дому. В переулке было темно, но, не дойдя еще до калитки, я увидел машину — она ехала навстречу. Белый «камаро». Притормозила у стены, как раз там, где мы оставили Ненитц, и из нее вышел человек. Постоял, потом подошел к калитке — она высокая, из железных прутьев, — посмотрел по сторонам, наклонился вперед и заглянул внутрь — там между калиткой и задней дверью дома есть маленький дворик. А я прижался к стене и следил за ним. В общем, я этого человека узнал.

— И кто он был, Бонг?

— Ну вот, теперь я сам трепло. Но это же не пустая болтовня, тут дело серьезное… Как мужчина мужчине, да?

— А не слишком ли было темно в переулке, чтобы узнать человека?

— О, я-то его рассмотрел. Вы знаете сенатора Алекса Мансано?

— С детских лет. Ты уверен, что это был он?

— Слушайте, я учился в школе с его сыном Андре и бывал у них в доме. И я знаю, что у него белый «камаро».

— Что ты сделал потом?

— Пока он стоял так, спиной ко мне, я улизнул. Добежал до машины и уехал домой. И рассказал только Мардж, больше никому — ни отцу, ни полиции.

— А одежда Ненитц?

— Мы сдали ее в полицию. Да, снова эта полиция… Джек, а вы им не скажете? Ну, про то, что я видел?

— Пока не знаю.

— Я все время об этом думал, но отца впутывать не хотелось, потому и не сказал ему. Это хорошо, что теперь решать будете вы, Джек. — Юноша улыбнулся с облегчением. — Эмми говорит, что вы приходитесь Ненитц кем-то вроде дядюшки?

— Кем-то вроде. А какой она была в жизни?

— О покойнике, кажется, плохо не говорят?

— Как мужчина мужчине, Бонг.

— Ну что ж… Ненитц Куген вовсе не была такой уж оторви-да-брось, как старалась показать. Часто давала отбой. Парни ей нравились, а то, что они делают, — нет. Ну, конечно, она могла повиснуть на шее, дать себя пощупать; иногда доведет до точки и сама уже вот-вот… Но дальше — ни-ни. До конца дело никогда не доходило. Во всяком случае со мной. Она только дразнила. Я ее бросил, Джек, потому что был уже сыт этим по горло. Это так похоже на нее — умереть голой, словно все еще дразня. И все-таки ужасно, что мое последнее воспоминание о Ненитц — та сцена в переулке, непристойные жесты…

— А когда ты вернулся, ее в переулке уже не было?

— Нет. До появления сенатора я никого в переулке не видел.

Джек представил себе переулок, высокую стену, старый дом на крутом склоне. В этом доме в годы их беспечной юности он ухаживал за Альфредой…

— Эй, Джек, вернитесь на землю. Не выспались? Давайте хлопнем еще по стаканчику, а?

Делая заказ, Джек вдруг осознал, что в музыкальном автомате звучит музыка, которая преследовала его весь день.

— Скажи мне, Бонг, что за мелодию они играют?

— А, это. Последняя новинка. Называется «Бен». О крысе. Фильм не видели? Сейчас все только ее и поют. Когда в старости услышу эту мелодию, буду вспоминать семьдесят второй год.

Пустое, в сущности, замечание Бонга заставило Джека содрогнуться, как тогда в пещере. Август семьдесят второго. А что, если нелепо разряженные люди за длинным столом, сами того не зная, собрались на этот маскарад для того, чтобы сегодняшний день был обозначен в будущем как канун чего-то важного? Да, сегодняшний день предвещает опасность — вот что почувствовал Джек, приехав в столицу, и чувство угрозы усилилось именно этой мелодией.

Его блуждающий взор остановился на стеклянной двери. За нею что-то смутно маячило — какая-то расплывчатая тень в тусклом свете, падающем из зала. Потом он рассмотрел, что это девушка, светлокожая, с каштановыми волосами. На ней были темные брюки и красный свитер с воротником под горло и белыми буквами на груди. Она прижала лицо к стеклу, вглядываясь в зал, но, поймав его взгляд, отпрянула назад и тут же исчезла.

Джек вскочил и, не отдавая себе отчета, выбежал на улицу. Тротуар был забит людьми, спешащими и слоняющимися без дела, а мостовая — машинами, идущими и припаркованными. Никаких следов девушки. Повернувшись, чтобы идти назад, он чуть не налетел на Бонга.

— Джек! Ну и напугали вы меня! Разве можно так сбегать? Что случилось?

— Послушай, какого цвета были волосы у Нениты Куген?

— Каштановые. Она называла их навозно-коричневыми. А что?

Джек окинул взглядом улицу, сверкающую витринами баров, текущую толпами вечерней публики.

— Не знаю. Но, кажется, я только что ее видел.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ПЕЩЕРА

Землетрясение, тряхнувшее Манилу в августе 1970 года, причинило неисчислимые разрушения баррио Бато. У излучины реки обрушилась стенка набережной, сбросив в воду трущобы, лепившиеся под скалой. Но оно же обернулось и чудесным обретением.

Рухнувшая каменная кладка обнажила береговой склон, а в нем — пещеру и ступени, вырубленные в скале. Все это в течение двух с половиной столетий было скрыто за почти вертикальной стеной, высота которой от уходящего под воду основания до огражденного перилами верха достигала сорока футов.

Наверху ширина насыпи была такова, что на ней умещались два ряда крытых соломой лачуг, над которыми нависали гуавы и арековые пальмы. Между ними втиснулась узкая улочка, обоими концами упиравшаяся в стену.

Землетрясение сбросило примерно две трети насыпи и разворотило дорогу вдоль нее.

Пещера обнаружилась не сразу.

После сильного толчка, обрушившего насыпь, излучина реки выглядела как чудовищная свалка. Вывороченные с корнем и полузасыпанные деревья, перевернутые крыши, балки, куски покореженного железа и каменной кладки торчали на другой день после землетрясения из склона, в котором таилась смерть — по слухам, к счастью, не подтвердившимся, в обвале были погребены люди. Но вскоре склон действительно оказался убийцей.

Три дня спустя произошел остаточный толчок, и, потеряв неустойчивое равновесие, все это нагромождение вывороченных деревьев, развалившихся домов, крыш, камней с грохотом съехало вниз, погребя под собой старика, собиравшего в руинах обломки досок на дрова. Когда его откопали у самой воды, он был мертв.

Вот этот второй обвал и обнажил первоначальную линию берега и пещеру в нем.

Открытие взбудоражило публику. До самого конца августа любопытные толпами восходили на гору по закрытой из-за разрушений дороге, чтобы оттуда поглазеть на грозящий опасностью склон, где явилось знамение божие. Рискнуть спуститься к пещере разрешили только журналистам и ученым. Новости о ней в течение нескольких дней заполняли первые страницы газет, однако это были преимущественно описания и догадки — ученые мужи еще занимались изысканиями по истории пещеры и могли только опровергать самое распространенное в те дни мнение. Нет, в девяностых годах прошлого века революционеры собирались не в этой пещере, и не она стала их последним убежищем.

Тем временем остатки насыпи разгребли, а склон утрамбовали и укрепили. Отрыли до конца поврежденную лестницу, и ступени привели к площадке. Пещеру убрали, посетителям было разрешено осматривать ее. Скоро от шоссе пролегла вниз тропа. Уцелевшие лачуги снесли, а на их месте был разбит небольшой парк.

Первая более-менее достоверная информация гласила, что пещера, отнюдь не бывшая местом сборищ революционеров, «замурована» под насыпью еще в начале испанского господства. Собственно, изучение развалин показало существование двух насыпей. Одна, возведенная где-то в первой половине XVII века, свидетельствует, что в те времена река была шире. К середине XIX века эта насыпь пришла в негодность, и тогда над ней сделали вторую, более высокую, отгородив ее от реки вертикальной стеной. Дороги в те времена на берегу не было, и баррио Бато тянулось по западному склону холма до самой реки. Дорога, рассекшая баррио, проложена только при американцах, в 1917 году.

К тому времени слухи об исчезнувшей пещере стали для сельских жителей скорее мифом, чем преданием, идущим от далеких предков. Упоминания о ней становились все более неопределенными и туманными. А уж в семидесятом году, накануне землетрясения, жители баррио Бато и подавно забыли легенду о пещере, которую богиня, разгневанная приходом испанцев, уходя, сокрыла от людей. Те, кто еще что-то смутно помнил, полагали, что речь шла о другом месте, ниже по течению реки, где действительно была какая-то пещера. Чтобы воскресить в памяти стариков противоречивые предания об исчезнувшей пещере, понадобилось землетрясение. Кроме того, кое-какие данные о находке теперь представили и исследователи.

Из всех собранных ими упоминаний самое раннее принадлежало Иоанну Броуэру, фламандскому лекарю, который вместе с доном Хуаном де Сальседо в 1571 году, когда этот молодой конкистадор двинулся покорять приозерные княжества, прошел вверх по течению Пасига до Лагуны де Бай.

«В часе плавания от города, — сообщал Броуэр в своих записях о кампаниях на Филиппинах, — река круто поворачивает вправо, так что западный ее берег выдается вперед подобно полуострову. На самом мысу у излучины возвышается утес, склон коего образует берег, высочайший на всем протяжении водного пути. Туземные гребцы поведали нам, что мыс тот или холм прозывают у них Лакан Бато, а сие значит „Королевский камень“, и что внутри его помещается обитель королевы-волшебницы, каковой здесь делают жертвоприношения. Индейцы указали нам оную пещеру, и мы видели, что сверху и с боков вход в нее укрыт выступами. На площадке перед пещерой индейцы имеют обыкновение оставлять подношения, каковые суть зерно, цветы и белые куры. Саму же пещеру они почитают священной, и входить в нее возбраняется, ибо преступившему сей запрет грозит погибель. Наши индейцы выказали сугубый страх перед ней, хотя места здешние слывут безопасными. На вопрос об имени королевы-волшебницы они ответствовали, что имя ее произносить нельзя, а посему именуют ее только Владычицей Скалы. Та великая скала вся поросла лесом, и никто на ней не обитает».

Из отчета Иоанна Броуэра явствует, что в 1571 году не было ни баррио Бато, ни ступеней, ведущих от воды к пещере. Скалу покрывали девственные джунгли. Тридцать пять лет спустя францисканец брат Иниго де ла Консепсьон, миссионер из приозерного городка, уже упоминает какое-то поселение в письме, отправленном его начальству в Манилу. Донесение датировано праздником святого Афанасия — 2 мая — и составлено в городке Пакил.

«При возвращении к месту моего служения, — пишет брат Иниго, ездивший в столицу по случаю болезни, — на лодку нашу напал кайман огромных размеров, отчего индейские гребцы преисполнились великого страха и отказывались продолжать путь. Случилось это перед закатом в виду скалы, именуемой ими Лакан Бато, и предложил я, чтобы мы остановились здесь на ночь, а утром бы снова могли двинуться в путь, каковое предложение индейцы приняли с радостию. Я спросил их, нет ли поблизости деревни, где мы могли бы починить лодку, и они стали говорить о каком-то поселении на скале. Пристав к берегу, мы поднялись наверх и там действительно обнаружили малое селение, где жили работники, коих привезли сюда вырубать камень из скалы, ибо есть здесь и камнеломня, откуда извлекают превосходный камень. Нам поведали, что храмы в Маниле и окрестных городах возведены из здешнего камня, о чем, признаюсь, я до сего дня не ведал. А печалит меня то, что сии камнетесы (их же сотен до двух) пребывают здесь без пастыря, каковой удерживал бы их в истинной вере; и поклоняются они не в храме, а, увы, в пещере, почитаемой индейцами как святилище некоей богини. Там возлагают они белые цветы и белых птиц и творят, сколько мне ведомо, мерзостные языческие жертвоприношения, а таковое обыкновение имели и их предки. Так неужто должны мы страдать от подобного небрежения христианскими душами, коли сии индейцы крещены? И хотя сердце мое радуется служению здесь, в Пакиле, готов я завтра же оставить его, ежели пошлют меня на ту скалу, именуемую Бато, где индейцы продолжают свое богомерзкое поклонение в пещере».

Очевидно, беспокойство брата Иниго не осталось без последствий, ибо в списке францисканских миссий под 1650 годом упоминается «часовня, посвященная святому Иоанну Крестителю, в месте, именуемом Лакан Бато на Пасиге, где служат мессы в первое воскресенье месяца, в день покровителя сей местности и на восьмой день после оного, в первый вторник после Пасхи, на следующий день после Рождества и на восьмой день после других великих праздников». И несколько далее в том же списке снова назван Лакан Бато: «Нижайше просим обратить благосклонное внимание короля нашего на многие нужды помянутой выше часовни, каковую надобно бы сотворить прекрасной и благолепной, поелику возможно, дабы индейцы нашли ее более привлекательной, чем та пещера поблизости, коей они были привержены во времена, когда обретались во мраке ночи, да и сейчас еще обращаются к ней во время засухи и мора».

Как видно, и эта просьба не была обойдена вниманием. Перечень расходов францисканцев, представленный пять лет спустя, включает затраты «на возведение каменной часовни в Лакан Бато, сооружение и золочение алтаря для упомянутой часовни, покупку мебели и утвари, требуемой уставом и обычаем; на заказ статуй, среди коих: Иоанна Крестителя — покровителя сего места, Пресвятой Девы — покровительницы страждущих, святого Роха, заступника пред чумой и мором, и святого Исидора Пахаря, коего надлежит носить с крестным ходом по полям во время сева; а также на гроб господень, потребный для обрядов в страстную пятницу».

Лакан Бато снова появляется в официальных анналах только в конце XVII века, когда наскальная часовня была передана августинцам. Именно августинец, брат Блас де ла Санта Корреа, в 1697 году намекает впервые на яростное соперничество между часовней и пещерой. Капеллан находившегося неподалеку дома уединения, брат Блас, служил также и в часовне на скале, ныне известной как баррио Бато, куда весь тот год каждое воскресенье народ стекался к мессе — явный прогресс, которому, как считал брат Блас, угрожал возрождаемый культ пещеры.

В жалобе, поданной им архиепископу Манилы в апреле 1697 года, августинец сетует, что на святой неделе жители баррио не посещали богослужений, потому что во время полнолуния дни и ночи проводили внизу, у пещеры.

«И не только несчастные из сего баррио, но также обитатели иных мест не нашли ничего лучшего, как прийти туда, себя нарекая паломниками. И поклоняются они в пещере, где, сказывают, некая женщина жила в уединении, до того как отправилась в Манилу и там обрела славу чудотворицы. А по смерти ее два или три года тому начали они спешно творить почитание ее как святой праведницы, свершая всенощные бдения в оной пещере да паломничества сии, каковые наша святая мать-церковь не может позволить, ибо они от неразумия. И еще мы со скорбью извещаем, что нашлись некие братья, кои в ответ на наши попытки положить конец поклонению подбивали прихожан небречь нашими усилиями, и тем оные братья показали себя столь же неразумными, сколь и невежественные прихожане, коих они поддерживали в их заблуждениях. Сии братья наши во святой нищете сами явились сюда как паломники и, без дозволения Вашего преосвященства, разрешали возжигать в пещере обетные свечи, да еще приводили туда больных для исцеления. Мы содрогаемся при одной лишь мысли, что тайком они, быть может, даже служили в сей мерзкой пещере святую мессу. А все только потому, что женщина та была их терцианкой[26]. И пока дело сие не стало еще более прискорбным, мы молимся, дабы манильская кафедра образумила сих возлюбленных братьев наших, воспретив бдения в пещере…»

Каково было решение архиепископа, если оно вообще было, — сведений об этом не дошло; но споры, надо думать, продолжались и в следующее десятилетие, потому что появился ответ «неких братьев», порицаемых братом Бласом.

Анонимный доминиканец, подводя итоги деятельности своего ордена на Филиппинах с 1690-го по 1707 год, так повествует о разногласиях вокруг пещеры: «Поскольку названная женщина была из нашего третьего ордена, мы, как и все христианские души, преисполнились умиления, когда скончалась она в благоухании святости, что удостоверено было многими в городе, и на ее погребение прибыли их высокопревосходительства губернатор сей колонии и архиепископ сей кафедры, чей приход был свидетельством великого уважения, питаемого к той женщине-индеанке, бедной и неграмотной. К сожалению, после смерти ее сие непрекращающееся почитание было превратно истолковано некими кругами как извращенное и беззаконное поклонение, достойное только святых праведников. Но подобное чудовищное святотатство и немыслимо, на наш взгляд, в столь верной церкви епархии, как манильская. Просто верующие вполне естественным образом желали сохранить память о ней, посещая места, связанные с ее жизнью, такие, как дом в Маниле, где она скончалась, и пещеру возле ее родного города, где она еще юной девой прожила несколько лет, отрешившись от мира. Посещения сии вполне невинны по намерению и отрадны по результатам, ибо возрождают ревность к вере в тех, кому ее достохвальный пример напоминает о добродетели. И столь велико было рвение верующих, что они своими руками вырубили ступени в склоне и так воздвигли лестницу, ведущую от реки к помянутой пещере. А ежели некий круги усматривают в том зло, то скорее всего потому, что боятся потерять паломников к их святыне, расположенной неподалеку. Как говорит псалмопевец: „Qui cogitaverunt malitias…“»[27].

Однако двенадцать лет спустя, в 1719 году, в Европе появилась книга какого-то итальянца, побывавшего на Филиппинах в начале века и с куда более тревожными интонациями описывавшего культ пещеры: «Лодка пристала к подножию холма, и мы вышли: я и три моих спутницы, все — туземные женщины, которые, как я выяснил во время путешествия, были замужем, но бесплодны и возлагали надежды на то, что Скала их излечит от бесплодия… Раздеваясь, они повернулись ко мне спиной, хотя для стыдливости имелось мало резона, поскольку было новолуние и у подножия холма царил мрак. Каждая из них аккуратно свернула свою одежду, каждая возложила сверток на голову, привязав его бечевой или лентой, стянутой узлом под подбородком, так что казалось, будто на них высокие шляпы без полей. Подпрыгивая и приплясывая в такт собственному пению, они двинулись вверх по склону к пещере, я же отправился вслед, исполненный любопытства.

По прибытии наверх моим танцовщицам пришлось встать в сторонку, ибо там шла другая церемония… Насколько я понял, то были крестьяне, пришедшие молить о дожде для посевов. У них были факелы и длинные ножи, а с ними — девушка лет тринадцати. Они вошли в пещеру, но нам запретили следовать за ними. Вскоре мы услышали какой-то звук — точно звенели ножи, — потом вопль девушки. Я содрогнулся, ибо не сомневался, что ее приносят в жертву, но мои спутницы не выразили ни малейшего беспокойства. Наконец вопль прекратился, а с ним и звон ножей. Когда мужчины вышли, с ножей капала кровь, и женщины, прикасаясь к их остриям, мазали себя ею.

Улыбаясь, один из мужчин предложил показать мне пещеру, которая оказалась двойной, ибо за первой пещерой была и вторая. Во второй пещере на каменной плите лежала девушка, обнаженная и неподвижная, но проводник мой дал понять, что она только лишилась чувств. Факелом он осветил на полу разрубленную на куски курицу и жестами изобразил, как одни мужчины рубили ее, а другие в это время просто пугали ножами девушку.

Мы покинули пещеру. Проводник мой нес в чаше куски убитой курицы, и снова женщины касались их и кровью смазывали срамные места. После чего, опять стыдливо отвернувшись, они благопристойно надели свои одежды, и мы сошли вниз по темному склону к лодке, ждавшей у подножия холма. Как я понял, теперь они считали себя способными к деторождению; пещера же была святилищем некоей отшельницы, щедрой на милости, которые можно вызвать соответствующими подношениями».

Хотя книга эта попала на Филиппины годы спустя, слухи о ней, точнее, о том, что в ней говорилось о культе пещеры, дошли до Манилы раньше и вызвали негодование, которое, надо думать, обрадовало августинцев. Похоже, однако, что, несмотря на произведенный фурор, пещеру все же замуровали, поскольку первая насыпь сооружена не тогда, а лет десять или двадцать спустя. Скорее всего от этого скандального сообщения просто отмахнулись, приняв его за еще один образчик предвзятого отношения заграницы к Филиппинам.

Равным образом представляется, что и насыпь, сооруженная во втором или третьем десятилетии XVIII века, вовсе не имела целью закрыть доступ в пещеру. Тем не менее хронист (не августинец) намекает на это, когда пишет, что «правительство приказало провести работы, поскольку на берегу реки стало неспокойно». В действительности же указ о проведении работ гласит: «В месте, именуемом Бато, соорудить насыпь у изгиба реки, дабы уберечь берег от дальнейшего подмывания, ибо здесь он особенно подвержен разрушению течением».

Когда архиепископ Басилио Санчо проплывал мимо холма в сентябре 1768 года, память о пещере была еще столь свежа, что побудила его спросить своего секретаря, продолжается ли сюда паломничество. «Я ответствовал ему, — пишет отец Руфо Толедо, — что паломничество давно прекратилось, но что время от времени на насыпи находят белую курицу со связанными крылышками и обвитую гирляндой цветов — подношение какого-нибудь заблудшего селянина, прокравшегося туда ночью».

К 1820 году пещера исчезла даже из людской памяти, что явствует из записок французского путешественника Поля де ля Жиронье. Говоря о силе течения на повороте реки и о «старой полуразрушенной насыпи, воздвигнутой, чтобы удержать его напор», он удивляется, почему нет легенды о столь замечательном месте: «Иные утверждают, будто неподалеку отсюда, а может, и на другом берегу была волшебная пещера, окруженная множеством предрассудков; но что с нею стало и даже где ее точное местоположение — о том никто не может сказать, и многие полагают, что это выдумки. Я спросил, не была ли пещера погребена под насыпью, но они полагают, что это маловероятно, ибо в противном случае гребцы-лодочники непременно отвешивали бы ей поклоны, как они делают это у знаменитой пещеры ниже по течению».

«Старую полуразрушенную насыпь» отгородили массивной каменной стеной. Новая набережная была открыта после перестройки в 1850 году, в день рождения Исабелы II, испанской королевы. Торжества по сему случаю вызвали поток литературных панегириков Пасигу: стихов, эссе и баллад на мотивы, восходящие к фольклору и истории этой реки. Но в них отсутствуют упоминания о пещере в Лакан Бато. Видимо, уже тогда сведения о ней были слишком глубоко погребены в архивах, чтобы до них докопались случайные исследователи.

Добавим, что, когда торжественно открывали новую набережную, Бато переименовали в «баррио Терраплен де ла Рейна», что означает «баррио Королевской насыпи», но новое название так и не вытеснило прежнее, и, хотя оно как нельзя лучше подходило для скалы королевы-волшебницы, в 1970 году никто не помнил ни о нем, ни о пещере, пока тайну Лакан Бато вдруг не открыло землетрясение.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

СЕМЕЙСТВО МАНСАНО

1

Истекающие потом, самозабвенно орущие демонстранты словно только что выскочили из бани с мокрыми волосами и грязными полотенцами — у кого на плечах, у кого на голове. Все они, обожженные солнцем, были одеты в шорты, безрукавки, резиновые сандалии. То был Долгий Марш, не прерывающийся целую неделю — от воскресенья до воскресенья. Демонстранты прошли по всему городу, и ненависть активистов в первую очередь, естественно, выплеснулась на президентский дворец, конгресс, американское посольство и церковный банк.

С приближением демонстрации на шумной торговой улице неожиданно стихло обычно бурное в полдень движение. Витрины и двери магазинов скрылись за металлическими защитными шторами, которые раздвигались как гармошка, производя при этом немелодичный кандальный лязг.

— Эти металлические стражи — поистине знамение нашего времени, — сказала Чеденг Мансано. — Их начали вставлять, точнее, выставлять, в семидесятом году, после нападения на дворец и американское посольство. Теперь даже лавки старьевщиков блестят серебристой броней.

— Но у тебя их нет, — заметил Джек Энсон.

— Потому, что нет ни витрин, ни застекленных прилавков, — сказала покинувшая мужа жена Алекса Мансано.

Они стояли у окна ее кабинета, расположенного на антресолях, которые на половину лестничного марша возвышались над самой конторой — безукоризненно отделанным залом, где стояли два ряда столов и молоденькие сотрудницы печатали на машинках или обслуживали «ксероксы». По словам Чеденг Мансано, она занялась этим бизнесом, когда однажды, столкнувшись с необходимостью перепечатать рукопись, обнаружила, что сделать это можно только в крошечных конторах-клетушках. «Ксероксы» там стояли снаружи, прямо на тротуаре, а внутри две-три машинистки колотили по клавишам, в буквальном смысле «чувствуя локоть» соседа. И тогда она открыла свою контору, где все машинки были электрическими, девушки носили форму, помещение снабжено кондиционерами, а клиенты могли ждать исполнения своих заказов тут же, в роскошном холле.

Кабинет располагался как раз над этим холлом и выходил окнами на улицу. Сквозь его стеклянную заднюю стенку было видно рабочее помещение внизу. Джек заметил, что дело там шло споро, практически без всяких указаний сверху.

— Похоже, твое заведение работает само по себе, — сказал он.

— При условии, что я здесь, — поморщилась Чеденг. — Когда меня нет, все дает сбой.

Почоло был прав, сказав, что сейчас, когда ей далеко за тридцать, она выглядит лучше, чем в молодые годы. Тогда все в ней было вызывающим — голос, интонации, манеры, одежда, даже фигура. Но, как и Альфреда, которая стала в высшей степени изящной, как только минули беззаботные годы отрочества, Чеденг сейчас выглядела как-то миниатюрнее, словно сжалась до минимально допустимого размера. В ее облике, однако, ощущалась некоторая внутренняя напряженность, и это снова напомнило ему Альфреду тех времен, когда он за ней ухаживал и когда в ней, хоть она была и спокойнее Чеденг, тоже чувствовалось опасное напряжение. Но именно оно, это ощущение опасности, исходившее от нее, подстегивало его, подогревало его страсть. Да и вообще, разве Чеденг видел он сейчас перед собой, в светло-зеленом мини, со взглядом в меру печальным и в меру мудрым?

Наверное, Чеденг, стоявшая сейчас у открытого окна и смотревшая на демонстрантов, немало позабавилась бы, узнав, что в ней усматривают некую скрытую опасность и напряжение. В тот момент она всего лишь прикидывала в уме, сколько ее работниц должны сегодня в полдень пойти забрать заказы на перепечатку школьных сочинений и сколькие из них могут впасть в панику, увидев улицы, заполненные разъяренной толпой. Духота, наплывая сквозь окно, теснила охлажденный кондиционером воздух комнаты, и Чеденг ощущала тепло лицом и прохладу спиной, словно одновременно находилась в двух разных местах. Она смахнула пот с верхней губы; ей хотелось, чтобы демонстрация скорее прошла и можно было закрыть окно.

Подумав, что ее губы увлажнились под его взглядом, Джек почувствовал себя неловко. Губы этой женщины его не интересовали — он лишь вспоминал прежнюю Чеденг.

— Что это они там делают? — спросила она, перевешиваясь через подоконник.

В конце колонны группа людей несла платформу с водруженным на ней большим вулканом из папье-маше. Несшие платформу остановились, их товарищи засуетились под нею, и вдруг бутафорский вулкан начал извергать дым, копоть и зашипел, выплевывая огненные брызги шутих. Этот очаровательно наивный фейерверк вызвал бурю аплодисментов. Руки, сжатые в кулак, как по команде взлетели над толпой, взметнулся колышущийся флаг с красной полосой наверху[28], и дважды грянул ставший уже привычным клич: «Makibaka, huag matakot!»[29] Громко зазвучала песня «Страна моя», после чего процессия, опять двинувшись, стала удаляться. В той части улицы, которую она уже миновала, снова раздалось громыхание штор, на этот раз поднимаемых.

Чеденг закрыла окно. Джек предложил ей пойти пообедать. Она сказала, что никогда не обедает:

— Я обычно остаюсь здесь и довольствуюсь сандвичами. Могу поделиться с тобой, если ты любишь испанские сардины и французский батон.

Поскольку вскоре за ними должен был заехать ее сын, Андре, он предпочел остаться у нее на антресолях и, устроившись в уютном уголке, образованном диваном, низким столиком и клубными креслами, попивал пиво в ожидании, пока она сделает сандвичи. Между тем работа внизу не прекращалась — «они ходят на обед по очереди», — и только ее верная помощница, Пятница в женском обличье, то и дело поднималась наверх за указаниями, в то время как Чеденг намазывала хлеб маслом.

Он сказал ей о своем предчувствии — что здесь, в Маниле, его не покидает ощущение надвигающейся опасности.

— Ну, к этому нам не привыкать, — пожала плечами Чеденг. — Только и разговоров о том, что мы сидим на вулкане. Но ничего особенного не происходит, да и не произойдет. В этих демонстрациях больше шума, чем настоящей ярости. Мы к ним привыкли — установили защитные шторы.

— Если вы привыкли к разговорам, это еще не значит, что самого вулкана нет.

— Ты имеешь в виду р-р-революцию? — насмешливо улыбнулась она.

— Что-то носится в воздухе, Чеденг. Я чувствую.

— Мой дорогой Джек, ты ведь вырос в Маниле и должен знать, что такое здешний август. Когда жара становится совершенно невыносимой, неминуемо грянет тайфун. Кстати, уже и в самом деле объявили, что через день-два он на нас обрушится. Да, в воздухе и впрямь носится что-то зловещее, но это всего лишь атмосферные явления. Впрочем, они грозят бурей. Еще пива? Духота тебя доконала, Джек.

— Ты имеешь в виду мои сны наяву? Да, еще пива, пожалуйста.

— Но ведь ты действительно видишь их, — сказала она, поднимаясь, чтобы достать пиво из маленького холодильника. — И голых девиц, прогуливающих крабов, и мертвых девушек в свитерах.

— Думаю, это была одна и та же девушка, — сказал он, глядя, как она наливает ему пива. — Спасибо, Чедди. Готов держать пари, кто-то пытается сбить меня с толку, чтобы списать со счетов как психопата, которому мерещится всякий вздор вроде голой девицы с крабом.

— Не такой уж это вздор, если предположить, что она изображала Мисс Плодородие. Тогда и ее шляпа, и то, что она голая, обретает смысл. Шляпа — это к дождям.

— А краб?

— Режь батон с этого края, здесь корочка вкуснее. Только осторожнее, она ломается. И ешь с маринованными овощами. А что до краба, то это просто. Я — Мадам Предсказательница. Мадам утверждает, что краб означает начало сева, потому что солнце входит в созвездие Рака в июне, во время солнцестояния. А июнь — время сажать рис, «нешуточное дело»[30]. Так что, как видишь, все совпадает. Если кто сочтет твои видения признаком сумасшествия, то любой астролог скажет, что в твоем помешательстве есть система.

— Система, да не та… И кто бы ни стоял за всем этим, он явно не хочет, чтобы я копался в причинах смерти Нениты Куген. Но если она не была убита…

— Что было бы чрезвычайно странно, поскольку, видишь ли, бедняжка просто напрашивалась на это…

Что-то в ее тоне заставило Джека внимательно посмотреть на нее. Он сидел в кресле, она — на диване, растопырив пальцы как когти, чтобы не испачкать одежду маслом и рыбой. Может, она принимает все так близко к сердцу потому, что Алекс каким-то образом замешан в истории с девушкой?

— Она тебе не нравилась?

— Она, — улыбнулась Чеденг, — была настоящей дочерью Альфреды: совершенно безжалостная. Но кто может винить ее за это? Ребенка в ней убили, рассказав, как поженились ее отец с матерью. Думаю, бедная Ненита так никогда и не оправилась от этого удара. Девушка, которая убеждена, что каждому есть что скрывать, вряд ли может кому-нибудь нравиться.

— Чед, ты могла узнать все это только от…

— От нее самой. И еще от Альфреды — мы не прерывали переписку. Когда девушку отослали сюда, она, конечно, сразу же пришла ко мне, и я разыгрывала из себя приемную мать. И все о ней выведала. Мне не очень-то нравилось, что она считала, будто тоже знает обо мне все. Но я спросила себя: разве можно винить девушку в том, что она просто не умеет думать иначе? У нее была страсть разоблачать — правда, я бы сказала, не со зла. Ненита искренне верила, что люди только и ждут случая рассказать ей о себе то, что сообщать не принято, а потому считала, что и вещать об этом может всему миру… Не знаю, понимаешь ли ты, что я хочу сказать.

— Открытая исповедь, доведенная до абсурда — до колонки сплетен в газете.

— О нет, для нее это были не сплетни, а великие откровения, о которых надо кричать с колокольни.

— И все началось после того, как ей сказали об отце?

— Она услышала об этом, когда ей было двенадцать.

— И разоблачение было грандиозно обставлено?

— Напротив, все произошло совершенно случайно. Ты же знаешь, сколь жестокой временами может быть Альфреда. Ненита мне говорила, что раньше все люди для нее были вполне обычными, она считала, что их следует принимать такими, какими они выглядят. Зеленщик — это зеленщик, а полицейский — полицейский. И вдруг выясняется: внутри они все не такие, какими кажутся. Она ведь не подозревала, что в ее собственном доме на самом деле все время жил монах, который до сих пор был просто ее папа, разъезжий торговый агент. А может быть, и священник в церкви тоже скрывает под своей личиной кого-то другого? Мысль, что в каждом человеке таится кто-то совсем иной, как это было с ее папой, не давала ей покоя. Зеленщик на деле вовсе не был зеленщиком, а полицейский мог оказаться совсем необычайной личностью, как папа.

— Значит, для нее это не было потрясением? Я имею в виду само сообщение о том, что она дочь монаха.

— Джек, потрясения бывают разные. Альфреда опасалась, что у девочки это вызовет шок, поскольку тогда она обожала своих родителей, и, конечно, наша Альфреда даже готова была решительно от всего отречься. Но получилось так, что она сама испытала потрясение — от того, как девочка восприняла новость.

— Была очарована.

— Если верить Альфреде, лицо ее дочери прямо-таки засияло от восхищения. Неделями она не могла отвести глаз от отца. Они с Альфредой, должно быть, вздохнули с облегчением — настолько легко все обошлось. Но потом восторги их поутихли, поскольку Ненита всюду хвасталась, что ее отец — монах. А когда дома ее за это ругали, это сбивало девочку с толку — ведь ей внушали, что папа и мама проявили великодушие, рассказав все. Что же дурного в том, что она сама говорит правду?

— Не думаю, чтобы это слишком удручало Альфреду, — обронил Джек. — Она вполне способна была обойти всех самых благочестивых матрон в городе и сказать: ну разве не забавно, что мистер Куген был иезуитом? — а заодно и спросить, не нуждаются ли их сыновья в репетиторе по латыни… И этих дам гораздо больше потрясло бы ее спокойствие, чем то, что монах женился.

— Не совсем так, Джек. Ведь это происходило пять лет назад, когда такое было еще в диковинку даже там, в Америке. Но ты прав: и она, и отец Куген держались с апломбом. Они сказали маленькой Нените, чтобы она набралась мужества и не обращала внимания на насмешки и поддразнивания в школе. С этого момента девочке никакого удержу не было. У нее, так сказать, открылись глаза. Скоро она уже носилась с новым откровением: ее мама не американка, она — туземка! Положим, Альфреда никогда не делала секрета из того, что она филиппинка, но в глазах дочери необыкновенной ее делало то, что она туземка, — и уж бог знает, какой смысл ребенок вкладывал в это слово.

— Шаманские барабаны и тотемные столбы — вся эта экзотика Южных морей вполне способна очаровать белого ребенка. Представляю, как она всем хвастается: «Твоя мама просто американка, а моя — туземка!» Она ни разу не просила поносить мамину травяную юбку?

— Так оно и пошло: Ненита что ни день являлась с новыми открытиями, вначале невинными, вроде того что мисс Гиббс, преподавательница математики, носит парик, поскольку голова у нее лысая, точно бильярдный шар, или…

— Или как мистер Джонс, мясник, облачается дома в дамские панталоны с кружевами.

— Да, что-то в этом роде. Но по мере того, как маленькая Ненита росла, возрастали и масштабы ее разоблачений. Что ты ищешь, Джек?

— Салфетку. А, наверно, эти странные пестрые штуки? Я чувствую себя почти как мистер Джонс, мясник, который целует кружевные панталоны. Прости, Чеденг. Так что же предприняла Альфреда?

— Они решили уехать. А ты выпил слишком много пива. Но через год им снова пришлось переезжать, потому что все соседи перестали с ними разговаривать. Тогда они поняли, что всякий переезд на новое место давал Нените дополнительный простор для новых исследований и разоблачений. И решили отослать ее сюда. Мне кажется, они надеялись, что здесь ей будет затруднительно, если так можно выразиться, раскрывать в ком-то туземца или туземку, поскольку тут все туземцы. И жестоко ошиблись.

— Не пойму только, каким образом девочка выведывала секреты. Что это, пронырливость?

— Нет, пронырливости она была начисто лишена. Ее действительно интересовали люди, особенно если у них какие-то тайны.

— Тайны есть у всех. Поэтому-то и существуют законы, карающие вторжение в личную жизнь.

— Но Ненита думала, что законы — обычное притворство взрослых. Она была уверена, что взрослым больше всего хочется, чтобы их тайны выплыли наружу, хотя они и притворяются, будто это не так. К ним только надо найти подход, но для Нениты это было уже частью игры — отнюдь не пронырством. Ангел, который все разузнает, а потом оглашает, — вот ее роль. К сожалению, она не всегда правильно истолковывала полученные сведения. Но ведь в конце концов она была еще ребенком. А много ли ребенок понимает из того, что видит?

— Теперь я понимаю, почему говорят, будто она была патологической лгуньей.

— О нет, она не лгала. Просто она неверно истолковывала то, что мы, по ее мнению, скрывали. Кстати, и меня не обошла своим вниманием. Ты знаешь, почему я оставила Алекса?

— Я слышал, что однажды ты пришла домой и обнаружила трех незнакомцев в своей постели и еще одного в ванной.

— Так… Уже, значит.

— Что уже, Чеденг?

— Ты не был на родине, можно сказать, сто лет, приезжаешь и сразу слышишь обо мне весь этот вздор.

— Но ведь должно быть объяснение тому, что ты и Алекс живете порознь.

— Только не такое простое. Брак вообще вещь сложная. Да и смешно жене политика протестовать против того, что ей приходится принимать чужих людей, кормить их и устраивать на ночлег. Когда я выходила замуж за Алекса, то знала, что меня ждет, и целых тринадцать лет мирилась со столпотворением в доме: вечно какие-то незнакомые мужчины, подозрительные женщины. Так с какой стати было мне уходить от него только потому, что трое очередных незнакомцев спали в моей постели, а один занял ванную?

— Тогда почему ты все-таки ушла?

— Незадолго до этого случая Алекс проводил предвыборную кампанию в провинции, и какой-то наемный убийца стрелял в него. Алекс был ранен в грудь, пришлось делать операцию. Мы все знали, кто нанял убийцу: тоже политикан, большой друг Алекса, — и после этого они по-прежнему остались друзьями. А вот наемника того потом прикончили здесь, в Маниле. Как-то вечером он стоял на улице, четверо мужчин проезжали мимо в машине и буквально изрешетили его. Убийц так и не нашли.

— Те самые четверо, которых ты обнаружила у себя в комнате?

— Поначалу я никак не связывала их с убийством. Но они продолжали жить у нас, и я догадалась, что это новые телохранители Алекса. Я даже была признательна им, потому что они выглядели более респектабельно, чем те головорезы, которые обычно сопровождают политических деятелей. А когда поняла, кто они на самом деле, то что мне оставалось, кроме как уйти вместе с сыном?

— Ты могла бы сказать Алексу: или они, или я.

— Ха-ха! Какая мелодрама! Нет, Джек, это было совсем не просто. Даже если бы он отослал их, оскорбление было уже нанесено. Убийцы спали в моей постели, ели за моим столом, играли с моим сыном, даже пытались заигрывать со мной. И я ушла. Это было пять лет назад. Андре было тогда двенадцать. Я сняла квартиру и открыла эту контору.

— Но я слышал, вы с Алексом продолжаете встречаться.

— Да, как друзья. И теперь я не знаю, действительно ли тогда стоило так переживать, потому что, видишь ли, я ничего не имею против встреч с ним. Собственно, я и контору бы эту не могла открыть, если бы не Алекс.

— Но жить с ним ты не можешь.

— Я не могу жить в его доме. Особенно теперь, после Нениты Куген.

Она умолкла, и у Джека перехватило дыхание: сейчас последует что-то ужасное. Но это было не то, чего он боялся.

— Два года назад, когда, как я уже говорила, Нениту прислали сюда, я отнеслась к ней как к дочери. Она часто бывала у меня дома. Должно быть, я рассказала ей о том, как обнаружила тех убийц в своей спальне и в ванной, кроме того, она, вероятно, слышала, как я рассказывала об этом другим. Она сама видела их — они все еще при Алексе, и они произвели на нее большое впечатление. Гангстеры такого рода, знаешь ли, молодым девушкам кажутся романтическими разбойниками. Я объяснила ей, что это вовсе не Робин Гуды, и еще сказала, что не стоит бывать так часто в доме у Алекса. Она ответила, что бывает там только с Андре. Должно быть, мои нотации ее задели, так как скоро я узнала, что она всем рассказывает, будто я оставила Алекса потому, что влюбилась в этих убийц, которых нашла у себя в комнате. Бог знает, как она умудрилась придумать такое из того, что я ей рассказала. Во всяком случае, я пригласила ее к себе и сказала, что все это мне очень неприятно и некоторое время я бы не хотела видеть ее в своем доме. Она, как всегда, сделала большие глаза, но в целом восприняла мои слова вполне достойно. Зато Андре вел себя как сумасшедший. Он заявил, что я сама виновата, так как вечно рассказываю эту глупую историю, будто у меня на ней пунктик. Боже мой! Эти дети просто не понимали, что для меня это отнюдь не трагедия и рассказываю я ее просто для смеха, как шутку. Но разве могут дети понять нас, если…

На лестнице раздались шаги. Она повернула голову.

— Это Андре. Ты бы прошел в ванную, Джек, и умылся. Иначе весь день будешь пахнуть сардинами.

2

Построенный в тридцатых годах в стиле, официально именуемом «миссионерским калифорнийским», но чаще с неоправданной издевкой называемом «свадебный пирог», дом Мансано был достаточно далеко отодвинут от Тафт-авеню, чтобы пережить прочие такого же рода чудовищные бело-розовые строения, возведенные здесь политиканами, «сахарными баронами» и китайскими торговыми королями, — все они оказались разрушены в 1945 году во время боев за освобождение Южной Манилы. Руины их были так же уродливы, как и сами особняки, и этой ужасной судьбы дом Мансано избежал только потому, что находился в тупичке, выходящем на авеню.

Закоулок вел к высоким воротам в стене, окружавшей усадьбу. За воротами подъездная асфальтированная дорога — по ней могли проехать три машины в ряд — полого поднималась к ротонде, в центре которой помещался фонтан. Холм был искусственный, его насыпали на месте бывшего болота. Фонтан украшала статуя обнаженного Александра Македонского; на нем не было ничего, кроме шлема и щита, а к ногам его склонялись женские фигуры, изображавшие Нил, Евфрат, Иордан и Инд, — они протягивали ему гигантские раковины, из которых в более благополучные времена били струи воды. Теперь же необходимость экономить воду заставила фонтан умолкнуть и осушила его — осталась только слизь на дне бассейна.

«Ла Алехандрия» — так дон Алехандро Мансано назвал дом в честь своего македонского тезки — имела три этажа, широкую башню сбоку, образовывавшую как бы еще один дополнительный этаж, щетинилась карнизами, коньками, козырьками, всевозможными крылечками и была крыта под красную черепицу. Главный вход был фальшивым в том смысле, что не вел в дом и обычно был на замке — входили через боковые двери.

Огромное пространство первого этажа использовалось по праздникам для банкетов или для танцев, а в обычные дни служило политическим штабом дона Андонга. Здесь собирались, ожидали, плели интриги его сторонники, сюда их вызывали, здесь кормили и давали пристанище. И здесь же в течение четырех десятилетий составлялись планы кампаний, которые принесли ему славу человека, ни разу не потерпевшего поражения на выборах. Построив «Ла Алехандрию», когда ему и двадцатому веку перевалило за тридцать, дон Андонг триумфально завершил десятилетие политической деятельности в провинции и был выведен на национальную арену политической борьбы не кем иным, как самим доном Мануэлем Кесоном.

Настоящий главный вход размещался в основании башни, где начиналась лестница, ведущая на верхние этажи.

— Наш мир — мир реликтов, — сказал Джек Энсон, когда они втроем поднимались по ступеням, — и я как бы совершаю паломничество от одного реликта к другому: вчера — «Селекта», сегодня — этот дом.

— А завтра — дом Альфреды? — с едкой усмешкой спросила Чеденг Мансано.

— Да, вот это уж поистине реликт, — рассмеялся Андре. — Восходит к древнейшим временам, как говорится — ко временам Магомета.

— Альфреда тоже так говорила, — хмыкнул Джек.

— Но не о доме, — сказала Чеденг. — О своей матери, которой мне, кстати, не забыть бы позвонить. Ты не собираешься проведать свою тещу?

— Нет, — ответил Джек.

Они поднялись из холла наверх, где их ждала Моника Мансано, овдовевшая дочь дона Андонга, которая вела хозяйство в доме с тех пор, как умерла ее мать. За пышными испанскими приветствиями чувствовалась какая-то скованность. И Моника и Джек нашли, что оба они постарели больше, чем следовало бы, а это навевало грустные мысли. Но оба они не умели кривить душой и не сочли нужным ни празднословить, ни разубеждать друг друга.

— Мы не становимся моложе, — улыбнулась она.

— Как странно — снова встретиться через столько лет, — бодро откликнулся он, зная: какие бы мысли ни мелькали у нее в голове, пока она ждала гостей, теперь они угасли.

Когда-то двенадцать лет разницы в возрасте не смогли удержать их от флирта, и не такого уж невинного — а ему в ту пору не было и двадцати. Еще до войны, совсем мальчишкой, он втрескался в эту красавицу, сестру Алекса, всегда украшенную цветами и драгоценностями, которая иной раз величественно проплывала мимо одноклассников младшего брата, лишь обдавая их ароматом духов, а иногда и задерживалась на минутку, чтобы наградить кого-нибудь легким подзатыльником, прежде чем повернуться к очередному поклоннику, удостоенному чести сопровождать ее. И вот теперь она стояла здесь, слегка располневшая, с утомленным лицом, одетая в неподходящие к случаю белые шорты и майку, как будто в порицание, а может, и в насмешку над теми днями, когда Джек, уже не ребенок, испытывал тайную страсть к той Бетти Грейбл[31], которую он видел в ней.

— Папа на послеобеденной прогулке, — сказала она. — Я пойду позову его.

— Я сейчас вернусь, — тоже заторопилась куда-то Чеденг.

— Пойдемте за дом, — предложил Андре Мансано. — Там прохладнее.

Холл, отделявший спальню и библиотеку от столовой и кухни, выходил на большую каменную веранду («асотеа», — улыбнулся Андре), возвышавшуюся над плавательным бассейном и садом. Они облокотились на балюстраду, чтобы вдохнуть прохладу, исходившую от ясного голубого сияния бассейна.

— Вы плаваете? — спросил Андре. — Энди плавает отлично. В его возрасте он запросто обгоняет меня и ныряет дальше.

— Ты называешь своего деда Энди?

— По-разному: дедом, лоло, абуэлито[32], Энди. Мы с ним большие друзья. А в баскетбол вы играете?

— Ты-то наверняка играешь, пари готов держать. Ты прямо создан для этого — высокий, рост у тебя для семнадцати лет дай боже.

— Точно, играю, но вообще-то моя страсть — футбол. Я ведь учусь в Ла Саль[33], а там в футбол гоняют целыми днями.

— Странно, что ты учишься не в Атенео, где когда-то учились твой отец и дед.

— Сначала я там и учился, в начальных классах, но потом перешел в Ла Саль. А каким был папа в детстве?

— Настоящим церковным служкой.

— Вот и он так говорит. Смешно ведь, правда? Теперь он бывает в церкви только на крестинах да на свадьбах — как крестный или посаженый отец. Джек, вы верите в бога?

— Пожалуй, да, хотя, когда был моложе, у меня было более четкое представление об этом.

— А со мной тоже так будет? Я тоже начну сомневаться на этот счет?

— Но Андре, у тебя ведь и сейчас есть какие-то сомнения, вопросы, затруднения?

— Да, но только в одном — как показать, что я верующий. Это ведь всегда было проблемой, разве нет? Вспомните людей, которые жили на столбах, — столпников. Они делали так потому, что думали о душе, а нам сейчас это кажется глупым. В прошлом году, например, я очень беспокоился, потому что моя вера начала сводиться только к посещению церкви. Я ведь поэтому и перешел жить к отцу, что люди, его окружающие, считают, что жить надо для своего отечества и народа.

— А я думал, ты ушел от матери потому, что вы поссорились из-за Нениты Куген.

— Вот-вот, именно. Как можно ходить в церковь и в тоже время мучить таких, как Ненита Куген? Люди, если они веруют в бога, должны были бы оберегать бедную девочку.

— А может, людей надо было оберегать от Нениты Куген?

— Ну что вы! От такого безобидного существа, как она? Да вы и сами не верите в то, что говорите. Просто она была чужой здесь. Ей хотелось одного — быть такой, как мы. Но она то нравилась людям, потому что была белой, то не нравилась как раз по той же причине. Так или иначе, но она казалась слишком странной, не такой, как мы. А бедняжка просто старалась усвоить то, что нам казалось естественным, чтобы быть естественной с нами. И что получилось? Да то, что люди начали думать, будто она шпионит за ними, чтобы выставить их на осмеяние, хотя на самом деле бедная девочка всего лишь пыталась понять, кто же мы такие, чем мы живем.

— Но ведь не тем, что влюбляемся в гангстеров, Андре?

— А, вы о маме? Знаете, почему я обиделся на нее? Потому что мама никак не могла понять, что имела в виду Ненита. На самом деле Ненита хотела сказать: гангстеры вызывают во мне дрожь, и в вас тоже, так что мы почти одинаковы. Это было объяснение в любви. А мама восприняла его как оскорбление. Никто и не говорил, что у нее что-то было с этими гангстерами. Конечно, нет. Всякий, кто верит в бога, мог бы понять, что бедная Ненита просто протягивала руку дружбы.

— С чего бы? Ведь твоя мама и так хорошо относилась к ней с самого начала.

— Мама просто была любезна с трудным ребенком своей старой подруги. Вот Ненита и чувствовала: ей постоянно надо доказывать, что она и сама по себе заслуживает внимания и любви. Но ведь это значит быть строже к себе, чем сам господь бог. Если бы бог любил только тех, кто достоин любви, я бы не хотел быть в числе этих достойных. В общем, мама ни с того ни с сего напустилась на Нениту, а девочка всего лишь пыталась показать, что она заслуживает любви, потому что ничем от нас не отличается.

— Но теперь у тебя с мамой все в порядке?

— Конечно. Собственно, мы и не ссорились. Она сразу же поняла, что я имел в виду. В конце концов она — мать, а разве найдется мать, которая любила бы своих детей, только когда они этого заслуживают? Беда в том, что мы не идем дальше, наша любовь распространяется лишь на своих, на родственников. Все прочие должны ее заслужить. Поэтому, думаю, я поступил правильно, уйдя от мамы и поселившись у отца. Год жизни в его доме, среди его друзей был полезен для меня, потому что раскрыл мне глаза: если я хочу быть христианином, то должен научиться любить и тех, кто любви не достоин.

— Политики как раз и входят в их число.

— Нет, это не так — посмотрите на папу. Его все любят, даже те, кто с ним не согласен. Кто посмеет отрицать это? — вдруг вскрикнул сын Алекса и, сверкая глазами, резко отвернулся от перил, готовый дать отпор любому врагу отца, будто он снова сражался на баррикадах на манильской улице Лепанто.

— Твой отец — всеобщий кумир, — осторожно сказал Джек, тоже поворачиваясь спиной к балюстраде и опершись на нее локтями. Служанки накрывали на стол в затененной части веранды. С кухни доносился стук ножей, предвещавший неизбежную мериенду. — Я хочу сказать, — продолжал он, — что, если оставить в стороне ‘приверженность массы к своему вождю, любовь играет в политике очень незначительную роль, хотя к этому чувству вечно взывают: любите то, любите это. Все же политика исключает любовь; политика — это средство для обеспечения безопасности и справедливости в обществе, где люди не испытывают особой любви друг к другу. Твой отец устраивает всех, потому что он поддерживает и национализм старшего поколения, и активную позицию молодежи. Но скажи мне правду, Андре, разве находишь ты в том или другом проявление любви?

Юноша улыбнулся, но выглядел смущенным.

— Я подумал, — сказал Джек, — что именно это ты имел в виду, когда говорил, что надо любить тех, кто сам никого не любит.

— Я говорил не о тех, кто не любит, — запротестовал Андре, — а о тех, кого нельзя любить, — о людях, которые, допустим, дурно пахнут или выглядят смешными.

— Будь осторожен, мой мальчик. Еще шаг — и ты святой, зализывающий язвы прокаженного.

— Вот, кстати, вспомнил: Ненита однажды спросила — почему, когда ищешь святого, всегда находишь прокаженного?

— А кого ты нашел, Андре?

— Нените как-то понравился один парень из манифестантов, от которого разило потом, как от землекопа, целый день махавшего лопатой. А потом она выяснила, что запах этот поддельный. Он просто надевал одежду, в которой потел кто-то другой. Сам работал в помещении с кондиционером, но на демонстрации являлся в ореоле трудяги. А еще у Нениты была близкая подруга, девчонка-активистка лет пятнадцати-шестнадцати, очень убежденная. Всей душой за революцию. И как-то раз Ненита чисто случайно спросила, ради чего она так старается, а та совершенно серьезно ответила: чтобы стать Мадам Комиссар культуры.

— Вы просто похожи на заблудившихся детишек.

— Вот уж нет! — воскликнул Андре, и лицо его посветлело. — Нените пару раз здорово досталось по голове во время демонстрации. А когда мы пикетировали здание американской табачной компании, они погнали на нас грузовик на полной скорости. И еще как-то раз, вечером, мы устроили учебную сходку в парке, а они набросились на нас, избили и потащили в тюрьму. Видите шрам на шее? Я получил его в драке с полицией у обувного магазина на улице Лепанто.

— Ты все же так и не объяснил, Андре, что ты нашел у воинствующей молодежи.

— Джек, вы ошибаетесь, если думаете, что они никого не любят, — хотя, конечно, ненависти там тоже много. Ненавидят американцев и церковь, ненавидят империалистов и буржуазию, ненавидят армию, полицию, владельцев школ — я могу продолжать, пока не покажется, что для того, чтобы любить свою страну, надо возненавидеть все остальное. Но, может, и следует, учитывая нашу историю, дать этой ненависти излиться, прежде чем мы начнем любить.

— Тогда почему ты ушел от них?

— Да не ушел я!

— Что это вы так кричите? — спросила Моника, появившаяся с тарелкой лапши, политой красным соусом. Она поставила ее на стол и сказала: — Садитесь-ка. Андре, включи вентилятор. А вот и папа — он хочет поздороваться с тобой, Джек.

3

Рассказы Джека о его островке недалеко от Давао побудили дона Андонга Мансано вспомнить за мериендой свое первое посещение Давао в начале тридцатых годов, во время кампании в поддержку законопроекта Кесона о независимости. Он сошел с парохода и решил, что находится в японском квартале. «Отвези меня в центр города», — попросил он извозчика. «Это и есть центр», — ответил тот. Так оно и было — просто японцы там кишмя кишели. И лишь тогда дон Андонг, уже крупная политическая фигура в масштабах страны, понял, что часть его отечества стала японской колонией.

— Колонией в колонии, потому что в то время мы сами были американским владением. И тогда же я начал понимать, кто только не хозяйничал в нашей стране: китайцы колонизировали торговлю, испанцы — культуру, Вашингтон командовал нашей политикой, а Голливуд — модами, англичане навязали свой язык, Рим — религию, и так далее. Даже Бомбей, Токио и Аравия не оставили нас без своего колонизирующего влияния.

По возвращении в Манилу, рассказывал дон Андонг, он произнес несколько филиппик против засилья японцев в Давао и тем заработал себе почетное место в «списках разыскиваемых лиц», когда в сорок первом году в страну явились самураи.

— Эта моя поездка в Давао в тридцатые годы — хороший пример парадоксов политики. С одной стороны — да-да, возражать не стану! — кампания в пользу Кесона обеспечила мне кресло в палате представителей, а потом и в сенате. Но из-за участия в ней меня же и разыскивали, когда началась война на Тихом океане. Хорошо это или плохо? Плохо, говорят все — даже моя семья, потому что нам пришлось скрываться, голодать, дрожать от страха. Но это же обернулось и благом. Когда война кончилась, я был на коне: партизанский командир, абсолютно не запятнанный сотрудничеством с врагом. Американцы меня просто полюбили. Но когда я вернулся к политике и занял свое кресло в сенате, им, должно быть, захотелось, чтобы мое имя было хоть как-то замарано. Я один из первых выступил против их плана обеспечить себе военные базы на Филиппинах и равные права. Ректо еще молчал, а я уже навлек на себя ярость американцев. И снова, так сказать, оказался в «черном списке» — теперь уже в политическом смысле: всякий раз, стоило мне выдвинуть свою кандидатуру на выборах, деньги потоком текли к моим противникам. С гордостью могу утверждать, что никогда я не побеждал как неоколониалистский кандидат и никогда не проигрывал как кандидат антиимпериалистический — велась ли борьба против американцев, стоявших за Магсайсаем, или против американцев во Вьетнаме. Я знаю, что мог бы стать президентом — ко мне обращались с такими предложениями, но я, увы-, предпочел собственную правоту. А все потому, что некогда, еще молодым и совершенно неопытным политиком, побывал в Давао.

— А теперь вы снова на пути в Дамаск? — улыбнулся Джек Энсон.

В розовом халате с черными отворотами (под ним — бежевая пижама) дон Андонг не был похож на сенатора, но тем не менее, сидя во главе стола, он обозревал его так, словно то был зал сената. Его все еще густые, слегка тронутые сединой волосы были напомажены и зачесаны в стиле тридцатых годов: гладко наверх, с косым пробором и углом подстриженными бачками.

Он ответил:

— Ты хочешь поддеть меня, Энсон, но я, как говорится, не клюну. Обращение в веру — это как любовь. Только потом начинаешь видеть причины и объяснения. Вначале же ничего нет.

— Вы просто пали, ослепленный ярким светом?

— Я тщеславный человек, Энсон, но это тот случай, когда я не считаю, что был «зван по заслугам» или особо избран. Я как те работники из евангельской притчи, нанятые в одиннадцатом часу и получившие полную плату, хотя они не переносили тягость дня и зной.

— Здесь ты, вероятно, ошибаешься, дед, — сказал Андре. — Может быть, делая свое дело в политике, ты трудился вместе с призванными ранее, хотя сам думал, что работал против них. Всякий, кто борется со злом, уже на стороне ангелов.

— Замолчи, Андре, — сказала его тетка Моника, — и не мешай лоло доедать чампоррадо[34]. Джек, еще лапши?

— Да, положи ему, — сказала Чеденг. — На обед он съел всего лишь три сардины.

— Это еще один реликт, — сказал Джек. — Нет, не твоя великолепная лапша, Моника! Ее ты мне действительно подбавь, пожалуйста. Я имею в виду это все — всю эту мериенду. Вот уж не думал, что она дожила до наших дней, что ради нее садятся за стол, да еще с горячим шоколадом — совсем как в детстве.

— Это я распорядился, — сказал дон Андонг, который, по правде сказать, полагал, что для такой компании на столе слишком много яств. — Пока я жив, в моем доме всегда будут сохраняться наши обычаи, в том числе и мериенда. En debida forma[35]. Это тоже национализм. Я филиппинец прежде всего в том, что касается желудка. Благоприятствует подъему духа.

— Но не благоприятствует моей фигуре, — вздохнула Моника, подливая себе шоколада.

Стол был действительно богатый. Помимо китайской лапши с подливой из креветок и рисовой каши с горячим шоколадом, подали копченую рыбу, ветчину и колбасы, а также три сорта хлеба: батон, слойки и французские булочки.

— Но тут почему-то нет ничего в молоке кокосового ореха, — заметила Чеденг.

— С годами, — изрек дон Андонг, — склонность к классическим блюдам из кокосового молока идет на убыль. Но по моему распоряжению их подают в Страстную пятницу и в День всех святых.

— Папа у нас радикал только в сфере духа, — сказала Моника. — Во всем остальном он конформист.

— Ты хочешь сказать — традиционалист, — вставил Андре. — Поэтому его возвращение в лоно церкви никого не должно было бы удивить.

— О нет, тут ты ошибаешься, Андре. Как раз здесь я порвал с традицией, на которой воспитан и которая требовала, чтобы всякий мужчина, достойный носить брюки, был антиклерикалом. Теперь-то я вижу, что жил, как мой отец и дед, а надо было жить если не как мой сын, то как внук, раз уж я хотел не отставать от времени. Сегодня, Андре, мы с тобой ровесники. Quasi modo genitii infantes[36], как говорят на пасху. Что, потрясно? Так вы, кажется, выражаетесь?

— А религия теперь действительно потрясна? — спросил Джек.

— И на любой вкус, — заметила Чеденг. — Тут и гадальные карты, и гороскопы, и оккультизм, которым я слегка увлекаюсь. А вот Моника предпочитает штуку, именуемую «дзэн».

— Это чтобы перещеголять папа, — улыбнулась Моника. — Я, пожалуй, кончу тем, что стану буддийской монахиней и обрею голову.

— А Ненита Куген, — продолжала Чеденг, — когда ей надоели экстремисты, обратилась к неоязычеству, стала последовательницей Гиноонг Ина[37]. Так что, как видишь, Джек…

— Гиноонг Ина?

— Ты не слыхал о ней? Боже мой, неужели в Давао нет телевизора? Она появляется на экране около полуночи, вместе со своими непорочными весталками. Освящает какие-то прутья, камни, воду, все что угодно, потом это якобы исцеляет от болезней.

— Но кто она?

— Этого никто не знает, — сказал дон Андонг. — Сама говорит, что она возродившаяся жрица прежних времен, бабайлан, но, с другой стороны, есть люди, которые утверждают, будто бы она снималась в кино, а то и занималась кой-чем похуже.

— О папа́! — воскликнула Моника. — Ты так говоришь только потому, что она — соперница вашей Эрманы. Культ святой Эрманы, Джек, если ты еще не знаешь, — вот чем увлеклись папа и Андре. Эта Эрмана жила в Маниле в семнадцатом веке, считалась ясновидящей и скончалась в благоухании святости. Теперь она творит чудеса. Началась кампания — папа принимает в ней активное участие — за объявление ее праведницей, угодной богу и так далее. Она должна стать первой филиппинской святой, и папа — пророк ее. Но тут получилась накладка, главным образом из-за Гиноонг Ина. Пещеру, в которой умерла Ненита Куген, пришлось закрыть, потому что последователи Гиноонг Ина все время сражались из-за нее с приверженцами святой Эрманы.

— А эти последователи Гиноонг Ина, они что, откровенные язычники? — спросил Джек.

— Она — да, но не они, — вмешалась Чеденг. — Они видят в ней только вероцелительницу. Ненита же, девочка сообразительная, поняла, что из этого следует: исцеление верой есть часть неоязыческого движения.

— И присоединилась к нему как язычница?

— Вовсе нет! — сказал Андре. — Нените просто было любопытно, она хотела сама попробовать. Но ей сказали, что если она хочет быть непорочной весталкой, то должна посвятить себя этому целиком. Их называют далаганг банал[38]. Они долго готовятся, пока сами не станут жрицами-бабайлан. А Нените всего лишь позволили бывать у них и смотреть.

— И это стало ее любимым занятием, — сказала Моника.

— А что ты о ней думаешь, Моника? — спросил Джек.

Вдова, покончив с едой, закурила сигарету, и теперь затяжки служили ей знаками препинания в разговоре.

— Видишь ли, эта девочка была типичным подростком, только наоборот. Что интересует подростков? Поп-музыка, певцы, кинозвезды и прочие ненормальные знаменитости. Другое дело Ненита. Ее интересовали как раз нормальные люди — мы. Точнее, то, что она считала нормальным в нас. Мы были, так сказать, ее певцами, ее кинозвездами. Но мы не умеем петь, не снимаемся в кино — мы вечно не оправдывали ее надежд. Поэтому она и стала такой несносной.

— А кто бы не стал? — перебил Андре. — Она хотела аплодировать, а мы шикали на нее.

— Мой дорогой племянник, она хотела аплодировать не мне, скажем, в роли домохозяйки, а той женщине, которая во мне существует не для ведения домашнего хозяйства. И только небеса знают, что это такое. Однажды она спросила, снится ли мне когда-нибудь кухня, и надо же было ответить, что если и снится, то всегда в виде лаборатории, где я тружусь в колпаке шеф-повара и в фартуке. И вдруг узнаю: она, видите ли, сообщает Чеденг, как ее потрясло знакомство со мной, потому что на самом деле я — Лукреция Борджиа, готовящая яды!

— Дон Андонг, — спросил Джек у старика, сидевшего во главе стола, — а что она думала о вас или что вы думали о ней?

— С головой у девочки было все в порядке, — ответил тот. — Как почти все мы, она искала бога, не ведая об этом, но в отличие от нас искала его в своих ближних. Я относился к ней с уважением, думаю, она ко мне тоже. Мы оба считали, что каждый человек замечателен, ибо несет в себе образ бога. Так что, Моника, если она видела в тебе Лукрецию Борджиа, то это скорее всего значит, что бог даже кухню может сделать раем или адом, но никак не просто местом тяжелой и нудной работы.

— Аминь, папа́. Да и мериенду пора кончать. Чеденг, останешься ужинать?

— Нет. Мы сегодня работаем допоздна. Я зашла, чтобы подкрепиться. — Теперь на ней были джинсы и рубашка. — А ты куда направляешься, Андре?

— Мам, машину ведь надо заправить.

— Подбрось меня до конторы, а потом отвезешь Джека в отель.

— Но не раньше, чем он выкурит со мной сигару, — сказал, поднимаясь, дон Андонг.

— Он попозже придет к тебе в библиотеку, папа́, — сказала Моника. — А ты сначала зайди к себе, умойся, прими лекарства, переобуйся в шлепанцы. Сандалии выставь за дверь, их почистят.

Оставшись за столом вдвоем с Джеком, Моника попросила его рассказать о своем острове поподробнее. Еще за мериендой отметила, что с годами двенадцатилетняя разница в их возрасте как-то сгладилась. Он сообщил ей, что на острове у него жарко — куда жарче, чем в Маниле. И жизнь там — тоскливое одиночество. Она и не представляет, что это такое.

— Ах, Джек, ведь я загубила свою жизнь! Я вышла замуж за человека, который не любил меня, и он умер, не оставив мне ни сентаво. А теперь еще рассорилась со всеми своими детьми. И если папа выставит меня, мне просто некуда идти. Поэтому я стараюсь быть незаменимой здесь.

— Я бы не стал так его поддразнивать насчет обращения в веру.

— А я и не поддразниваю. Боже, разве я не помню, как мама все время молилась, чтобы это произошло? Жаль, она не дожила… Но последние дни я так скверно себя чувствую, что не могу придержать язык. А чего ты копаешься в этом деле, Джек? Ненита Куген… Знаешь, она мне нравилась. Но, похоже, она приносила только несчастье. Лучше быть осторожнее.

— Когда ты видела ее в последний раз?

— О, не помню. Она перестала бывать у нас. Но накануне того дня, когда ее нашли мертвой, она звонила. Хотела знать, где Алекс. Сказала, что ей надо спросить его о чем-то важном.

— В котором часу это было?

— Часа в четыре, в пять. Я дала его личный номер, не внесенный в телефонную книгу. Вечером Алекс появился у нас, и я сказала ему об этом. Он ответил, что Ненита до него дозвонилась и он ездил к ним, как она просила, только ее не оказалось дома. Тогда он решил заехать к нам, но Чеденг задержалась на работе, а папа участвовал в каких-то церковных бдениях. Дома была я одна.

— Почоло Гатмэйтан и я ужинаем сегодня с Алексом.

— Тогда Алекс сам тебе все расскажет. Да, и еще… Впрочем, папа ждет. Ты уж лучше выкури с ним сигару, а то он обидится. Но только, Джек, постарайся, чтобы он не пил больше одной рюмки бренди.

Джек задумался о ее судьбе.

— И все-таки не могу представить тебя на кухне, — сказал он. — Я помню тебя блестящей светской дамой, ты выезжала каждый вечер.

Он снова видел ее молодой красавицей, украшенной цветами и драгоценностями, — как она проплывала мимо в облаке духов или, задержавшись на минуту, награждала его, мальчишку, благосклонным подзатыльником.

— Вот так, Джек, принцесса из замка превратилась в Золушку, окруженную горшками и сковородками. До замужества я знать не знала, что такое кухня. Теперь все это занудство — моя ежедневная порция яда. Может быть, именно это и имела в виду Ненита Куген.

4

Окна в библиотеке были занавешены, пол покрыт ковром от стены до стены. В ней словно висел полумрак давних полуночных воскурений.

— Садись, Энсон, садись, — сказал дон Андонг.

Он включил фен под потолком и предложил Джеку сигару. Они закурили. Куда он приглашает меня сесть? — удивлялся Джек: они стояли у огромного стола с единственным креслом-троном, наполовину спрятанным в его чреве; но дон Андонг уже двинулся через просторы ковра-лужайки к круглому столику, стоявшему между двух кожаных кресел. Две дальние стены за ним — библиотека имела размеры весьма внушительные — были от пола до потолка сплошь заняты рядами книжных полок. Там не было видно ни одной книги в мягкой обложке, ни одна не радовала ярким супером. Тусклое золото и шершавые коричневые переплеты возвещали, что каждый том заключает в себе старинную премудрость: кодексы общественной жизни, своды законов…

На круглом же столике весьма легкомысленно устроились лампа, пепельница и пестрые плетеные салфетки, на которых стояли две рюмки, графин и бутылка. Лампа не горела, и Джек и дон Андонг опустились в кожаные кресла в благословенном сумраке. В бутылке был бренди: «Дон Карлос Примеро».

— В наши дни молодые люди считают пристрастие к бренди причудой, — сказал старик, ласково поглаживая бутылку, — но ведь они пить его не умеют. Глотают, как пиво. Налить тебе?

— Только немного, дон Андонг… большое спасибо. Итак, все повторяется. Мы — Алекс, я и Почоло — впервые отведали вашего бренди еще мальчишками, до войны, когда нам было лет по тринадцать. За родительскими спинами — и за вашей тоже, дон Андонг, — мы совершали набеги на ледник ради, как мы говорили, «los dos dones»[39]: «Дона Карлоса Примеро» и «Дона Педро Домек». Наши отцы питали пристрастие к «донам» и употребляли их вовсю. А пиво пить мы научились лишь после войны.

— У американских солдат, так? Мы в былые времена пили пиво только за обедом.

— Особенно с бобами или солеными орешками. А вы, дон Андонг, называли это своим супом — тот бокал ледяного пива, которым вы всегда начинали обед.

— Да, мальчишкой ты часто бывал у нас. И у тебя всегда были такие изумленные глаза!

— Потому что в вашем доме меня везде подстерегали чудеса, дон Андонг. Вот здесь, в этой библиотеке, я впервые увидел Кесона. Мы подсматривали, потому что услышали, как он орет, — а до чего здорово он ругался по-испански! В другой раз видел Осменью[40], который в ярости бегал взад-вперед по комнате, а нам-то говорили, это такой уравновешенный господин. И вы представить не можете, как я был шокирован, увидев здесь еще одного гостя — архиепископа О’Дохерти.

— А, да, перед войной, когда я блокировал их предложение сделать преподавание закона божия обязательным в государственных школах. Он объявил мне тогда, что я рискую потерять голову, а я рассмеялся ему в лицо и ответил, что он может потерять улицу. Его дворец находился в Интрамуросе, на улице Арсобиспо[41], и я в шутку пригрозил, что потребую переименовать ее в улицу Вольтера или Аглипая[42]. Но с О’Дохерти мы, в общем-то, ладили. А вот того типа, который появился после войны, — первого папского нунция — я чуть не вышвырнул отсюда. Он не хотел, чтобы в школах читали Рисаля[43], и явился ко мне выразить протест против занятой мной позиции. Я ответил ему, что такова же и позиция общественности, но он усомнился, откуда мне это может быть известно — ведь я вечно пьян. И я предложил ему убраться, прежде чем я вышвырну его вон.

Дон Алехандро Мансано вышибает из дома папского нунция! Однако сейчас, рассказывая об этом, дон Андонг выглядел не столько свирепым, сколько задумчивым — голова чуть повернута к книжным полкам, словно разум его искал там поддержки. И действительно, как всегда при виде этих выстроившихся вдоль стен томов, к которым теперь никто не прикасался, он будто ощущал запах полуночных воскурений времен его политической юности. Но призраки, обитавшие здесь или некогда возвращавшиеся сюда, больше не являлись ему, ибо давно уже свет знаний, которых он вновь так жаждал на склоне лет, горел не в библиотеках.

— Воспоминания о подобных вещах вас тревожат, дон Андонг? Я имею в виду папского нунция.

Старик вздохнул, отрываясь взглядом от книг.

— Да честно говоря, нет. Я делал то, что считал правильным, хотя, как теперь погляжу, в целом воспринимал ситуацию неверно. Но политики не могут и не должны исходить из требований момента.

— Этот дом, несомненно, отвечал требованиям момента, особенно бальный зал внизу и эта библиотека, где всегда можно было наткнуться на людей, о которых кричали заголовки газет: на Кесона и Осменью перед войной, на Рохаса и Кирино[44] после войны. Я помню, как однажды вечером вы, дон Андонг, давали прием в честь Макартуров, а потом пригласили их в башню полюбоваться видом, но перед ними предстала совсем иная картина: я, Почоло и Алекс в постелях, уже раздевшиеся для сна. Как мы нырнули под кровати! Когда я оставался ночевать, мы всегда спали в башне.

— Там теперь бак для воды, — сказал дон Андонг, протянув руку к бутылке. — Еще poquito[45], Энсон?

— Пожалуй, хватит, слишком жарко. Ну да ладно, совсем немного и, пожалуйста, с водой.

— Тебя просили присмотреть, чтобы я не пил слишком много?

— Вовсе нет, дело во мне — слишком много съел за мериендой.

— Aie de mi[46], Энсон, я все такой же горький пьяница. Тебя это шокирует?

— Я, дон Андонг, абсолютно не гожусь быть судьей кому бы то ни было.

— А про себя думаешь: вот обращенный, вот новый христианин — а что в нем изменилось? Разве я выгляжу как заново рожденный? Нет, перед тобой все тот же ветхий Адам, со всеми его вожделениями и страстями, с горячей головой и скверным характером. Чувствую ли я стыд? Нет, я чувствую себя христианином. Ты улыбаешься?

— Вы не первый обращенный, дон Андонг, который чувствует, что осознание зла есть начало спасения.

— А, ты меня не понял. Дело не в том, что я осознаю зло. Зло осознает меня. Так осознает, что искушает каждую минуту, и в этом постоянном искушении мое спасение. Я оступаюсь ко благу.

— Это говорит «Дон Карлос Примеро»?

— Да, если иметь в виду старое изречение об истине в вине. Но ради бога, выслушай меня, Энсон. Год моего обращения в христианство был счастливейшим годом моей жизни. Мне перевалило за семьдесят, и я с удивлением понял, что напрасно боялся старости. Я был как распорядитель на брачном пиру в Кане Галилейской, сказавший жениху: «Ты хорошее вино сберег доселе». Я ушел от общественной жизни и убедился, что меня ждала жизнь совершенно новая, доселе неизведанная.

— Духовный медовый месяц.

— Совершенно верно. И как точно сказано: когда человек счастлив, он добродетелен. К тебе это подходит?

— Что вы имеете в виду — счастье или добродетель?

— Я имею в виду удовлетворенность самим собой. Именно она, как я теперь вижу, снизошла на меня, когда кончился медовый месяц. Я был настолько удовлетворен собой, что разрешил выставлять себя напоказ на всех праздниках христианской любви как образец человека, преображенного благодатью господней.

— Пока это не стало вызывать в вас отвращение.

— Пока я не осознал, что демонстрируется не благодать, но гордыня. Поверь мне, я не так уж бесчестен и все же заставлял себя соглашаться, не желая обидеть братьев моих во Христе. Я стал штатным лицедеем в кругу сторонников возрождения религии, чуть ли не кинозвездой. Да и как я мог отказаться, если я привлекал столько заблудших душ? Но я-то знаю, что привлекало их: мое имя, моя слава. Я был великим и знаменитым доном Алехандро Мансано, который отринул политику, чтобы стать смиренным евангелистом.

— Но и здесь шел по старым колеям политических кампаний.

— Возможно. Мне даже говорили, что я добываю голоса для Христа, а это могло означать — для тех политиканов, которые снюхались с епископами.

— Дон Андонг, вас отталкивала мысль о том, что вас просто используют?

— Вовсе нет. Я уже не мыслю такими понятиями. Не было тут и лицемерия. Ведь я действительно, можно сказать, переродился. Но именно по этой причине меня такого, какой я есть, дона Алехандро Мансано, не следовало выставлять экспонатом.

— Для обольщения духовных снобов.

— Увы, это так, Энсон! Я не был слабым сосудом, призванным смутить сильных. Я был великим, богатым, мощным сосудом, выставленным для демонстрации вящей славы воинствующей церкви, некогда ярым ее противником, ныне поставленным на колени. Современные теологи имеют специальный термин для этого…

— Триумфализм. И что вы сделали?

— Pues chingarles, darles la puñeta[47]. Было большое собрание возрожденцев, с самим кардиналом во главе, и там я должен был совершить это свое действо — явление звезды. А я явился пьяным. Пьяным и непотребным.

— Вот и конец праведника-суперзвезды.

— О нет. Это было откровение. Они поняли, что я хотел этим сказать: если уж восславлять благодать во мне, то надо, чтобы я был сосудом не прочным, а весьма скудельным.

— Кажется, что-то в таком роде случилось со святым апостолом Павлом после его обращения.

— Знаю. Видимо, он стал слишком самодовольным и высокомерным. И тогда послан был ангел сатаны уязвлять его плоть. И смотри, как восславлен он был злыми побуждениями плоти, ибо напомнили всем, что ему самому не надо быть сильным, мощи Господа достаточно. Вот почему и я говорю: хорошо, когда совершаешь грехопадение.

— Я понимаю, что вы имеете в виду, дон Андонг. Это очень тонко. Вы, сэр, отринули главное искушение новообращенного — духовную гордыню. Это самая смелая из всех ваших кампаний.

— Выпьем за это?

— Непременно, сэр! Наливайте!

— Joder convo[48], Джек, ты лучший собутыльник! Давай до дна! И налей еще! Когда ты едешь в Давао?

— Не знаю. Может, останусь здесь навсегда.

— Добро пожаловать домой, Джек!

— До дна, Энди!

— Ага, опять у тебя изумленные глаза!

— Потому что теперь, кажется, я вижу тебя насквозь, Энди, старина.

— Когда я отбросил прочь всякое достоинство? Э-э, посмотрел бы ты на меня во время того собрания, о котором я говорил. Черт побери, Джек, когда я был политиканом, я очень боялся разрушить свой образ почтенного человека. А на самом деле только этим и занимался: являлся в сенат пьяный, скандалил в барах из-за девок. На другой день мне бывало страшно стыдно. Но на том собрании, где присутствовал кардинал и куда я явился пьяный, я вовсе не испытывал никакого стыда от того, что валяю дурака, — ни тогда, ни после. Могу тебя заверить, это было зрелище — я шатался, орал, потом блевал и в конце концов отключился.

— Как бы я хотел видеть тебя тогда, Энди! Как бы я аплодировал!

— Погоди, Джек, погоди. Брось ты эти сучьи аплодисменты и слушай меня! Ну хорошо, я был честен вначале, когда хотел, чтобы во мне видели сосуд скудельный. Но честен ли я сейчас? Понимаешь, а не использую ли я все это теперь для того, чтобы и дальше оправдывать мою преданность гнусным порокам?

— Не порокам, Энди, и вовсе не гнусным. Очень святым. Зло — во плоти, такова воля господа. Налей еще по одной, человече.

— Добро, парень, давай выпьем. До дна! Но послушай, я ведь убил эту девчонку.

Джек Энсон вмиг протрезвел.

— Какую девчонку?

— Нениту Куген. Потому что, послушай, я ведь, наверно, растлевал ее своими разговорами о необходимости зла и о том, что падение есть благодать. О felix culpa![49] Разве могут молодые понять это? Им нужна уверенность, надежность, а не загадки.

— Так что же вы сделали, дон Андонг?

— Толкнул ее к язычникам. Они-то как раз предлагали уверенность и надежность. А я только запутывал ее своей сучьей доктриной о том, что добро есть зло и наоборот.

— Вы пытались соблазнить ее?

— О боже, нет, конечно! А впрочем, откуда мне знать? Как я уже сказал, мои побуждения вполне могли быть бесчестны. Пару раз я заставлял ее преклонять в молитве колена рядом со мной. Пытался ли я соблазнить ее или изгонял из нее дьявола? А вдруг она была ангелом сатаны, посланным уязвлять мою плоть? Впрочем, как ты уже знаешь, искушение мне только на пользу, но ненавидел ли я ее за то, что она искушала мою плоть? Да и искушала ли? Не знаю, не знаю… Зато я знаю, что она для меня теперь: жернов на шее, потому что я сбивал ее с пути, одну с малых сих. Нет прощения за это! Нет и нет! — Он швырнул рюмку через всю комнату. — Я грязный, похотливый старикашка, un viejo verde, вот кто я!

— Дон Андонг, возьмите себя в руки!

— Я убил девчонку! О господи, я убил девчонку!

Кто-то уже поднимал старика, рухнувшего на четвереньки посреди комнаты.

— Calma, abuelito, calma. Aqui estoy[50], — бормотал Андре Мансано, уводя рыдающего деда. — Мама ждет вас внизу в машине, — через плечо бросил он Джеку Энсону.

5

Вдоволь поиздевавшись над Джеком за сцену в библиотеке. Чеденг, перед тем как выйти из машины у своей конторы, сообщила главную новость:

— Наши визы в США могут быть выданы в любой момент. Так мне только что прощебетала по телефону одна маленькая птичка. Мы с Андре, возможно, соберемся и уедем еще до конца месяца. Так что, Джек, ты приехал как раз вовремя: и поздороваться успел, и еще скажешь «до свиданья».

— Я заметил, что ты все время была в каком-то напряжении.

— Я не хотела говорить тебе, но ведь я болтунья. Из меня все так и сыплется. Ну, Андре?

— Мама, ты ждешь, что я буду петь и плясать?

— Ах, Джек, я с таким нетерпением жду отъезда!

— Калифорния?

— Нью-Йорк. Там у меня брат. Потом, возможно, работа в Вашингтоне. А сейчас я должна, — сказала она, когда маленькая «тойота» притормозила у тротуара, — решить, что мне делать с конторой.

Она сидела между сыном, ведшим машину, и Джеком, который вышел, чтобы выпустить ее. Он поднес ее сумки к двери.

— Я очень рад за тебя, Чеденг. Когда мы идем в ресторан?

— Никогда! Ты спаиваешь людей, чтобы выкачивать из них информацию. Но все же позвони мне. Да, и большой привет Алексу и Почоло. Желаю вам приятно провести время!

— Мама совсем не так уж хочет ехать, — сказал Андре по пути к отелю. — Но и оставаться боится.

— Почему боится?

— Боится, что я опять переметнусь к отцу. Они все еще ссорятся из-за меня.

— Должно быть, оба тебя любят.

— Не в этом дело. Просто ни один из них не в силах допустить, чтобы другой одержал верх в чем бы то ни было. Даже будь я каждому из них в отдельности противен, все равно бы они продолжали это соперничество из-за меня — лишь бы не отдать другому. Папа говорит, что она делает из меня маменькиного сынка. Но я уже однажды уходил от нее и больше не могу. Так что я еду с ней в Нью-Йорк, хотя и без охоты. Думаю побыть там год или около того, пока она не устроится, а потом вернусь сюда. Мне надо быть здесь. В любом другом месте я буду чувствовать себя изгоем.

— Андре, а что заставило тебя к ней вернуться?

— Видите ли, это вовсе не было возвращением к ней или уходом от отца. Просто она переехала жить к деду, а я присоединился, потому что тоже хотел быть с ним. Отец считает, что дед сделал огромный шаг назад, обратившись к вере, но, по-моему, то шаг вперед. Во всяком случае, мне очень хотелось знать, куда он идет. Знаете, я ведь не очень самостоятелен, мне всегда нужен человек, который указывал бы мне путь. Сейчас для меня путеводной звездой стало имя деда.

— Ненита Куген тоже так его воспринимала?

— Ненитц искала совсем другого. Уж ей-то проводник был ни к чему, она сама по себе! Дед напрасно мучится, думая, что сбил ее с пути своими разговорами. Она обычно слушала одного, а слышала кого-то другого. Это был крепкий орешек, не из тех, кого можно сбить с толку приставаниями — физическими, словесными или какими угодно.

— Ты думаешь, он пытался это делать?

— Нет.

— Откуда у тебя такая уверенность?

— Дед никогда не лжет. Он настолько честен, что это его мучит. Он вечно проверяет себя — не фальшивит ли в чем. Если бы там было что-то не так, он бы первый разоблачил себя.

— Тогда почему он считает, что убил ее?

— Потому что долго занимался политикой и знает, что правда может убить. Из-за этого он стал обостренно совестливым, а может, он и родился таким — всегда беспокоится, не сочиняет ли он, а если нет, то не причиняет ли вред словом, идеей, даже жестом, который могут воспринять как назойливость. В этом разница между ним и Ненитц. Она бы не придала этому значения.

— Она не придала бы значения тому вреду, который могут нести его идеи?

— Она считала его почти святым, который слишком боится причинить зло людям, хотя они просто лжецы, и только.

— Но ведь ты сказал, что она была сама по себе.

— Ну, Джек, для святого все сами по себе, все невинны, всем причиняют зло. Он не делает различия между теми, кто вкусил и кто не вкусил от древа познания.

— Но ведь он намеренно скандализует публику, появляясь на людях пьяным, в непотребном виде.

— Потому что, когда встает выбор: причинить ли вред людям или покривить душой, — он предпочитает не лгать. Так он, значит, рассказал вам об этом? Он думает, что это подвело его ко второй стадии обращения — к пониманию того, что даже зло можно сделать полезным.

— Сверни здесь на углу, Андре.

— Хорошо. А, это ваш отель? Недурен, только почему его загнали в переулок?

— Спасибо, молодой человек. Еще увидимся.

— Да, Джек, на вашем месте я не стал бы терзаться из-за сцены в библиотеке. Мне иногда кажется, что он нарочно начинает много болтать. Ну пока, будьте здоровы.

«Не нарочно, а инстинктивно, и притом всякий раз, когда появляется новый человек, скорее всего ожидающий встретить перерожденную душу, более святую, чем его собственная». Так думал Джек, стоя напротив отеля. «Тойота» Андре уже укатила. Он собрался пересечь улицу, как вдруг увидел человека, шагающего по тротуару, и человек этот со спины показался ему смутно знакомым. Молодой официант из кафе, что в отеле. Если вчера кто-то действительно подмешал наркотики в его завтрак, так это мог быть только он. Джек с тех пор не видел его, поскольку остерегался заглядывать в кафе, но сейчас он узнал этого пижона. Поддавшись внезапному импульсу, он последовал за «клешами», и тут же вечерняя жизнь переулка обступила его.

В самом начале, там, где стоял отель, переулок словно улыбался парадными дверями и витринами. Но, сужаясь в своей северной части, он все больше мрачнел и хмурился — теперь на него выходили лишь задние стены домов и боковые двери. Пошла немощеная дорога, мокрая и скользкая даже в такой жаркий день, источавшая отвратительный запах канализации всякий раз, когда нога скользила по грязи. Вместо тротуаров по сторонам тянулись сточные канавы, огромные мусорные кучи, контейнеры, забитые отбросами, — там безумствовали мухи. Грязно-зеленые стены были испещрены обычными воинственными лозунгами: долой это!.. сокрушим то!..

Джек не пытался разыгрывать из себя сыщика — он просто держался на один-два квартала позади. Да пижон и не оглядывался. И вообще это был деловой переулок, кипевший жизнью. В нем едва могли разминуться две машины, но он был забит ими: те, кто хотел объехать пробки на главных магистралях, здесь попадали в еще более безнадежную. На каждом углу вился дымок: на выносных жаровнях жарили свинину, кальмаров, ямс и бананы; в воздухе стоял запах зрелых фруктов, переполнявших тележки зеленщиков.

От боковой двери, за которой исчезли «клеши», тянулась очередь, будто в кассу, — сплошь мужчины. Она быстро подвигалась. Джек пристроился в хвосте и заметил, что стоявший перед ним подросток обмахивается, как веером, купюрой в пять песо.

— Что показывают? — спросил он.

Подросток объяснил, что за пять песо можно посмотреть, как снимают «бомбу» — подпольный порнофильм, и увидеть все в натуре раньше, чем это пойдет «вставным роликом» в кинотеатрах.

— У них сегодня потрясная бомбера[51], Марла Малага, — сказал покрывшийся потом от предвкушения удовольствия паренек, — а Томми Тонтинг работает «быком».

Джек уплатил пятерку человеку, стоявшему у входа, и вслед за другими зрителями поднялся на второй этаж, где в помещении, выполнявшем роль спальни, вокруг кровати устанавливали съемочное оборудование. Из соседней комнаты доносились возгласы публики…

— Там сейчас просто так показывают, без съемки, — объяснил Джеку его новый юный друг, — только уже все кончается. Если хотите, можете посмотреть, но тогда вы потеряете здесь место в первом ряду.

Пожертвовав первым рядом, Джек прошел в соседнюю комнату. Зрители стояли плотным кольцом почти до самой двери, но он мог поверх голов видеть действо. Дело и впрямь уже шло к кульминации… Джек поймал взгляд женщины — она бесстрастно смотрела на пяливших глаза мужчин.

Когда все было кончено, «бык» поднялся с кровати, обернул бедра полотенцем, и тут Джек рассмотрел женщину: белая кожа, черные волосы… Видел ли он ее раньше? Она встала и, не прикрываясь полотенцем, прошла в ванную к торо. Толпа зрителей поредела, потом «бык» вернулся и подобрал с пола и с кровати монеты — щедрые дары зрителей, которые хотели продолжения действия.

— Изумительная бомбера, — сказал Джек «быку». — Как ее зовут?

— Иветта. В вашем вкусе, приятель?

— Может быть. Где я могу встретиться с ней? — спросил Джек, бросая несколько монет.

— Ее можно угостить внизу, в ночном клубе. Как вас зовут?

— Джо.

— О’кей, Джо, — улыбнулся мужчина. — Я скажу ей, она вас найдет внизу.

Джек задержался в дверях другой комнаты. Там уже начались съемки. «Быком» теперь был не кто иной, как юный пижон в «клешах», он же Томми Тонтинг.

В клубе внизу как раз был «счастливый час» — напитки в полцены, дискотека, где, впрочем, никто пока не трясся под «консервированную» музыку, кроме двух довольно вялых девиц в сапогах, с лоснящимися, как у боксеров, телами, зачем-то посаженных в клетки. Клетки помещались по бокам от танцевального круга, очерченного лившимся с зеркального потолка светом. Столики перед эстрадой были пусты. Некоторое оживление наблюдалось только у стен, в потемках, где парочки, устроившись в сдвоенных креслах, использовали столы как прикрытия.

Официант с фонариком проводил его к свободному месту в полумраке, и Джек велел доставить пиво и Иветту.

— Скажите ей, что я Джо.

Она появилась в мини-юбке цвета незрелых яблок и в домашних туфлях-шлепанцах.

— Это не положено, но у меня ужасно болят ноги. Ты уж не вздумай жаловаться, Джо, а то мне попадет.

— Я не Джо, — сказал он, внимательно присматриваясь к ней. — Я Джек Энсон.

На нее, похоже, это не произвело никакого впечатления.

— Хелло, Джек. Первый раз здесь?

Он сообщил, что приехал из Давао, и назвал свой отель, однако и на это она никак не отреагировала.

— Я слышал, ты часто бываешь в моем отеле, — добавил он.

— Не особенно, но я обслуживаю почти все отели вокруг, особенно в китайском квартале. Так что, навестить тебя в номере?

— Мне кажется, вчера утром возле моего номера я тебя видел.

— Вчера утром я была далеко, в Тарлаке[52]. Съемки всю ночь. Нет, не эта порнуха. Все вполне прилично. У меня там маленькая роль — воспитанница монастырской школы. Думаешь, я заливаю, Джек? Но я в самом деле училась в монастырской школе.

— И я бы сказал, не так давно.

— Мне восемнадцать лет.

— Ты быстро прожигаешь жизнь, Иветта.

— Да, не говори! Сначала, очень рано, секс, потом наркотики, потом вот это. Но если закреплюсь в кино, все будет иначе. Только они боятся на меня ставить, потому что у меня уже привычка.

Принесли ему пиво, ей — «дамский напиток». Она зевнула в свой бокал.

— Джек, это я сама заказала, но знаешь, чего мне хочется? Поесть. Я не обедала и просто умираю с голоду.

Он разрешил ей заказывать, что она хочет. Иветта, подозвав-официанта, попросила принести суп, жареный рис и половину жареного цыпленка.

— Ты славный парень, Джек, — сказала она, придвинувшись к нему со стулом и положив голову ему на плечо. — И ты не пожалеешь. Тебе со мной понравится. Давай, делай что хочешь.

Не зная, что делать, он начал поглаживать ее. Она теснее прижалась к нему и тут же заснула. Джек сидел не шевелясь, одной рукой обнимая спавшую на его груди девушку, пока не принесли заказ.

— Я уснула? О Джек, мне так стыдно! Но я действительно устала. Сегодня ночью тоже не спала, а днем была на а-го-го во время встречи каких-то очень важных бизнесменов. Но оставаться там и пообедать не могла, потому что мне надо было успеть сюда на представление. Ух ты, суп такой вкусный — и горячий! Джек, бери пока цыпленка.

— Не могу. Только что с мериенды. Объелся у Мансано. Ты знаешь эту семью?

— Если ты имеешь в виду сенатора Алекса Мансано, — небрежно сказала она, — то я спала с ним.

Он смотрел, как жадно она ела. Она действительно была похожа на фотографии Нениты Куген, которые он видел.

— У тебя всегда черные волосы?

— Да нет. В кино меня иногда просят обесцветить их, чтобы стать блондинкой, особенно в шпионских фильмах — я играю шпионок. Но мама говорит, когда я была ребенком, у меня волосы были светло-каштановыми.

— Твой отец американец?

— Дед, отец мамы. По-настоящему меня зовут Эва, я и снимаюсь под этим именем. А имя Иветта ненавижу. Но мама говорит, что оно классное, и раз мне суждено быть тем, что я есть, то уж лучше с шиком. Другие танцовщицы а-го-го — они всегда меня шпыняют — говорят, что я сига[53], много воображаю о себе. Они просто мне завидуют. Видят, что я действительно класс, не замарашка вроде них, не выскочка. А ты как думаешь?

— Я думаю, Иветта — это всегда высокий класс.

— Ты смеешься надо мной. Но ты парень в порядке. Что делаешь в Маниле?

— Главным образом укорачиваю себе жизнь.

— О-о, так ты тоже употребляешь? Тогда мы составим хорошую пару. А как я плакала в прошлом месяце, когда этот продюсер, важный такой, пришел ко мне домой, потому что я понравилась ему — у меня в последнем фильме маленькая роль, — а я в это время как раз была под парами, дуро́г на дуро́г[54], и он даже перепугался, хотя мама вовсю пыталась убедить его, что у меня просто месячные. Это был мой великий шанс, и я его упустила. Но я еще не безнадежна, о нет, сэр. Я могу обойтись, если захочу. И без особого труда. Другие, я знаю, покрываются потом, вопят, если не примут, а со мной не так. Со мной по-другому. Но когда я хочу, меня не остановишь.

Она неожиданно умолкла.

— Что-нибудь не так, Иветта? — спросил он, чтобы прервать молчание.

— Джек, ты не рассердишься, если я сейчас отвалю?

— Но ты ведь еще не доела.

— Странно, я иногда чувствую себя страшно голодной, а когда приносят еду, не могу съесть много.

Она выцедила из тарелки половину супа, погрызла ножку цыпленка и проглотила несколько ложек риса. И кажется, уже «отвалила» — ее неподвижный взгляд был устремлен мимо него.

— Но когда я хочу, меня не остановишь, — как бы небрежно процитировал он.

— Зато не потею и не ору, — сказала она, уже поднимаясь со стула. Протянутая им купюра в двадцать песо остановила ее. — Ух, Джек, да ты богач! Ручка есть? Я вот что сделаю: запишу твое имя — Джек Энсон, да? — и твой отель. А номер какой?

Он сказал.

— Я непременно буду у тебя сегодня, Джек, дорогуша. Я кончаю после полуночи.

— Нет, не сегодня, Иветта. Сегодня я скорее всего буду искать иные ходы.

— Ну тогда в другой раз, но скоро. Я найду чем удивить тебя в постели, ты не пожалеешь. О’кей?

— О’кей, Иветта.

6

Она засунула исписанную салфетку в лифчик, встала и осторожно обошла стол. Но прежде чем уйти, она наклонилась через стол и поцеловала его в губы.

Когда Джек и Почоло прибыли за Алексом к зданию конгресса, там царило смятение. Солдаты сбились в вестибюле у входа в нижнюю палату, оттесняя мечущуюся толпу. Двери зала то и дело с грохотом открывались, чтобы впустить или выпустить людей в форме. Оттуда доносился дьявольский рев.

Толпа расступилась перед Почоло, и он в сопровождении Джека направился к жандармскому офицеру.

— Мэр Гатмэйтан! Добрый вечер, сэр!

— Капитан, что здесь происходит?

— Нашествие! Конгресс захвачен!

— Боже милостивый!

— И на этот раз обе палаты, господин мэр.

— Кто захватил?

— Экстремисты. Они сорвали заседания.

— Мы можем войти?

— Лучше не надо, господин мэр. Их еще ловят. Действительно, всякий раз, когда распахивалась дверь, видно было, что там жуткий бедлам. Какие-то юнцы с воплями носились по величественному залу, преследуемые солдатами с карабинами и дубинками. Падали стулья, переворачивались столы, а законодатели в парадных костюмах одни стояли точно оглушенные, другие рвали на себе волосы.

Почоло провел Джека в комнату отдыха, где тоже дым стоял столбом. Для успокоения нервов сенаторов, потрясенных вторжением в верхнюю палату во время специальной сессии, рекой лились виски и бренди. «Беспрецедентно» — этим словом характеризовали здесь светопреставление в зале.

— Я сначала подумал: неужели опять сумасшедший гранатометатель?

— Да-да, и я был уверен — снова площадь Миранда[55].

— Им бы только всех нас взорвать! Бабах — и готово!

— Гатмэйтан, ты здесь!

— Привет, дружище. Где найти Алекса Мансано?

— Сукин сын твой сенатор Мансано! Я не знаю, где он, и знать не хочу!

— Мансано надо сжечь за это! Сжечь! — восклицали почтенные мужи, по очереди отходя от Почоло и Джека, который, оставшись в одиночестве — с бокалом виски в руках, полученным от сенаторов в знак гостеприимства, — почувствовал себя неловко.

Они прошли в кабинет Алекса.

— Сенатор еще в зале, — сказала секретарша.

Часы уже пробили девять, когда вошел наконец сенатор Мансано, на ходу стаскивая с себя белый пиджак а-ля Неру.

— Чоло! Извини, извини. Ты слышал? Ужасно! И все валят вину на меня. Но тем, кто меня обвиняет, я… Э! Джек?! Ну да, Джек! Ах ты, старый жулик!


Они ужинали у Алекса.

— Я собирался повести вас в ресторан, но мне нужно быть дома — важные звонки.

И в самом деле, ему то и дело приходилось бегать с веранды в дом (они, все трое, надев фартуки, сами жарили себе бифштексы на жаровне), чтобы отвечать на телефонные звонки, на бегу снимая фартук и вытирая руки. Но всякий раз он возвращался уже в фартуке и снова увлеченно брался за шипевшее на углях мясо.

— Это из Кэмп Краме[56]. Я сказал им: если они пальцем тронут ребят, которые ворвались сегодня в конгресс, я явлюсь туда со всем нашим союзом гражданских прав. Их сейчас держат в Краме, но они знают, что я в курсе дела.

— Твои ребята, Алекс?

— Представь себе, нет. Какая-то новая группа, я о ней не слышал. Мои парни говорят: осторожные, недоверчивые, не исключена провокация.

— И они назвали тебя? Они просили связаться с тобой, когда их арестовали?

— Да, Чоло, ну и что? Ты же знаешь, мое имя стало боевым кличем молодежи.

— Джек, тебе доводилось когда-нибудь видеть человека, который бы так желал беды самому себе, как Алекс?

— Джек, мне пришлось пойти на риск с этими ребятками, потому что я никогда бы не простил себе, если бы сейчас отказал им в помощи, а они потом оказались славными парнями.

— А как понимать — провокация? — спросил Джек.

Но тут снова зазвонил телефон.

— Это Нэп Рама, он говорит, по городу распространился слух, будто ребята признались, что это я натравил их на конгресс!

— А сие доказывает, что ты и есть сумасшедший гранатометатель, — заметил Почоло, усаживаясь прямо на мраморные плиты и пытаясь пристроить тарелку на коленях.

Джек тоже расположился на плитах. Пододвинул стул, поставил на него тарелку, а сам сел перед ним, скрестив ноги и подвязав фартук под подбородок.

— О чем это вы толкуете? — спросил он.

— Есть версия, — сказал Алекс, который уже переместил свой бифштекс на тарелку и теперь стоя поглощал его, — что на нас специально напустили некоего сумасшедшего гранатометателя с целью создать хаос и тем оправдать введение военного положения и даже переворот. Вопрос лишь в том, кто он, этот гранатометатель. Нам теперь надо перекрыть дороги, то есть принять меры, чтобы помешать фашистскому путчу.

Почоло хмыкнул.

— Джек, только что ты ознакомился с генеральной линией кампании Алекса на президентских выборах будущего года.

— Если только выборы в будущем году состоятся.

— Ну ты-то, Алекс, допускаешь, что они состоятся, поскольку мечешься то туда, то сюда и везде организуешь молодежь, в каждом городе.

— Но, Почоло, это ведь как раз то, что я называю «перекрыть дороги». Молодежь могла бы стать барьером.

— Эти ребятки могли бы стать и твоими штурмовыми отрядами, когда ты начнешь предвыборную кампанию. Только начинаешь ты рановато.

— О господи, да неужели никто, кроме меня, не видит опасности? Джек, Почоло! Что-то назревает. И дело не в президентских выборах. О’кей, я хочу стать президентом. Но я хочу быть им только в рамках нынешних установлений.

— Может, ты хочешь сказать — «сидений»? — спросил Джек. — «Сидений на вулкане».

— Катись ты со своими вулканами! Все эти разговоры не лучше болтовни о сумасшедшем бомбисте. Нас просто запугивают мыслью, будто под нами вулкан. Даже люди, которые вроде бы знают, в чем дело, участвуют в запугивании, словно не видят, что тем самым играют на руку фашистам. Нет никакого вулкана! А если есть, то вовсе не тот, о каком они думают.

— Значит, не революция? — спросил Джек.

— И не бедность, не беспорядки, не коррупция в правительственных учреждениях и не насилие на улицах.

— Что есть, — улыбнулся Почоло, — как мне, кажется, Алекс, ты сам сказал, часть того строя, при котором ты хотел бы стать президентом.

— Да! Поскольку, даже не закрывая глаза на все эти отвратительные явления, я считаю, что только при нынешнем государственном порядке наша страна может идти вперед. Нам нужны реформы, а не исправительные заведения. Тебе чего, Джек?

— Ничего, — ответил Джек, уже успев подняться. — Только размять ноги. Так, по-твоему, гром грянет не оттуда, откуда ждут?

— Не гром грянет, а, я бы сказал, здоровенная дубина.

— Он думает, — сказал Почоло, — что люди вроде меня подогревают, провоцируют все эти мелкие встряски сегодня, чтобы оправдать здоровенную дубину завтра.

— Нет, Почоло, я не думаю, что церковь в этом замешана, но уверен, что, если фашисты победят, она, как бывало и раньше, встанет на их сторону. Впрочем, ты правильно говоришь насчет подогревания вулкана. Вот, к примеру, ты сам, закрыв пещеру в своем городе и запретив доступ к ней, только распаляешь и бесишь тех, кто хочет видеть ее открытой. Действуя такими методами, церковь потворствует общественным беспорядкам.

— Ну, это вздор, Алекс, при чем здесь церковь? Пещера была закрыта по приказу полиции в целях безопасности. Люди из министерства общественных работ говорят, что берег может обрушиться в любой момент.

— Нет, это ты говоришь вздор, Чоло! Ты и твои монахи закрыли пещеру, потому что вы хотите, чтобы там поклонялись только вашей святой Эрмане, но, оказывается, она священна еще и для почитателей какой-то языческой богини. Раз уж вам запретили отправлять службу, то и вы не дадите язычникам там собираться. Правильно? Да не будьте вы, наконец, точно собака на сене, черт вас побери!

— Ах вот оно что! Так кто из нас после этого «подогревает»? Разве не ты сам, науськивая этих так называемых язычников, вызываешь общественные беспорядки?

— Я забочусь только о том, чтобы люди могли пользоваться своими правами…

— А организуя этих мальчишек…

— Прекрати! Я не организую их. Я всего лишь объясняю, почему они должны сплотиться и как. Остальное — их дело. Все думают, что эти молодые активисты у меня на жалованье, а они, черт побери, только получают от меня кое-какую помощь, если попадают в беду.

— Беду, которую ты сам навлек своими призывами к демонстрациям.

— О, дьявол, неужели ты не видишь, почему я это делаю? Боевитость хотя бы этой части населения способна предотвратить готовящееся свинство. Молодежь, поскольку она готова сопротивляться, может стать на пути, а это заставит хорошенько подумать всех, кто хочет совершить переворот.

— Вот именно. Ты все твердишь об опасности переворота. А не хочешь ли ты вызвать панику, которая будет тебе на руку? Скажи правду, Алекс. К чему ты стремишься — обезглавить переворот или возглавить его?

— И это ты говоришь мне? Прекрасно зная, как я отношусь к демократическому образу…

— Ох, только избавь меня от этой чепухи! Когда кто-то становится сверхвоинственным, как только речь заходит о демократии, я мигом настораживаюсь. Мне вспоминается человек, о котором я часто слышал от отца: видный журналист до войны, видный защитник «веры в демократию» — кстати и некстати, и на все времена — антифашист. А едва пришли японцы, он моментально оказался в рядах фашистов!

— Э-э, Чоло, ты мог бы привести и более свежий пример. Почему бы не назвать моего отца?

— Слушай, Алекс, — сказал Джек, — дон Андонг вовсе не фашист.

— Тогда почему он, как Чоло, заодно с ползучими тварями?

— А Поч, я полагаю, всего лишь христианин.

— Э, Джек, да чего с ним спорить! Алекс считает, что, раз ты имеешь отношение к церкви, значит, автоматически отмечен знаком свастики. Теперь, как видишь, даже его отец оказался фашистом. Ты бы полегче, Алекс. Ведь и сам можешь кончить тем же, чем кончил твой отец.

— Никогда и ни за что! Делать из себя шута, разыгрывая на людях пьяного дурака? Или возить тележки со статуями святых, как это делал ты, Чоло? Помнишь? Правда, я не знаю, что нашло на моего старика…

— Сегодня днем он сказал мне, — вставил Джек, — что обратиться в веру — это как полюбить: причину искать бесполезно.

— Это верно, если только ты молод, — сказал Алекс. — Тогда мы все понимаем и сочувствуем. У природы есть свои причины, о которых человеческое сердце не ведает, и слава богу. Но если влюбляется старик!.. Тут как нельзя лучше подходит присловье: нет хуже дурака, чем дурак старый. И боюсь, в случае с моим стариком все дело как раз в этом.

Служанка принесла салат, и три друга перешли к маленькому столику, чтобы там, стоя с трех сторон, покончить с бифштексами. С четвертой стороны — невидимый сотрапезник, для каждого свой.

Почоло Гатмэйтану явился призрак святой Эрманы, который вдруг решил присутствовать на встрече старых друзей.

Джек Энсон увидел Нениту Куген, наверное часто бывавшую на этой веранде.

А к Алексу Мансано пришел из детства он сам — мальчишка, одетый церковным служкой и изумленно взиравший на трех пожирателей бифштексов. Что привело сюда этого мальчишку? А, дурацкое замечание Почоло о том, что он может кончить, как отец.

— С чего это мы вдруг замолчали? — спросил он, накладывая себе ломтики маринованных огурцов, салат, помидоры, красный перец и зеленое манго.

— Я задумался об этой пещере, — сказал Почоло. — Раз держать ее закрытой — значит подрывать авторитет церкви…

— …то почему бы ее не открыть, — закончил за него Алекс.

— Может быть, я так и сделаю. Прежде чем ты напустишь на нее своих ребятишек, господин сенатор.

— Или прежде, чем она унесет еще одну жизнь, господин мэр.

Да, кстати, Джек, ты ведь хотел расспросить меня о Нените Куген? Я слышал, она всюду тебе мерещится.

Взяв салат с собой, они уселись на краю веранды, свесив ноги на траву. Мокрую от росы лужайку так плотно окутала наступившая тьма, что граница сада, обозначенная деревьями и каменной оградой, терялась в душном мраке. За их спинами возвышался дом. Он казался пустым, но на самом деле в каждой комнате наверху кто-то читал, играл в шахматы или в покер, смотрел телевизор или спал. Здесь, как и везде, люди Алекса умели держаться незаметно. Только дневные посетители превращали дом в базар, к неудовольствию соседей, чрезвычайно привередливых и в то же время далеких от политики. Алекса терпели здесь не как сенатора, а как Мансано.

— Девушка часто бывала здесь, — продолжал он, — особенно когда ко мне перебрался Андре. Ну и характер эта Ненита Куген! Но я играл роль любимого дядюшки. Она называла меня тито[57] — в конце концов она же дочь нашей дорогой Альфреды. Правда, в ее годы Альфреда уже знала все ответы, а эта бедная девочка умела только задавать вопросы. От нее можно было устать — она без конца что-то выпытывала и высматривала. Я звал ее Мисс Инквизиция. И вы знаете, мои люди начали скрываться от нее, словно еретики. Я надеялся, что, связавшись с молодыми активистами, она найдет себя, но она нигде долго не задерживалась. Не думаю, что она сама знала, чего ищет, но, по-моему, она умерла в пещере потому, что там нашла наконец то, что искала.

— Я слышал, — сказал Джек, — ты должен был увидеться с нею в день, когда она умерла.

— Не должен. Просто она позвонила мне в юридическую контору, сказала, что ей нужна консультация по очень важному делу, и попросила встретиться с нею вечером. И в восемь часов я подъехал к тому переулку — помнишь дом Альфреды? — потому что она обещала ждать у задней калитки. Просила только меня припарковаться чуть подальше. Я приехал, ждал, но она так и не появилась. В конце концов я вышел из машины, заглянул в калитку, но Нениты не было, и свет в ее комнате не горел.

— Ага! — засмеялся Почоло. — Так ты знал, где ее комната!

— Да, черт побери, но вовсе не по той причине, о какой ты думаешь! Мы с Андре не раз отвозили ее домой или забирали оттуда. Разрази тебя гром, Чоло, как я мог притронуться к дочери Альфреды? А кроме того, она была не в моем вкусе.

— Любишь смугленьких?

— Да, люблю посмуглее и поопытнее. Ну, в общем, проторчав в переулке какое-то время, я уехал. Думал было зайти и спросить о ней, но она совершенно ясно дала понять, что скрывается от бабушки, и…

— …и кто из нас хоть когда-нибудь хотел встретиться с этой старой каргой? — воскликнул Джек.

— Вот именно. Я сказал себе, что все это вполне в духе Нениты Куген, и укатил. Больше я ее не видел.

— А тебя видел кто-нибудь? — спросил Джек.

— Наверное. Там довольно людно, и я не таился. Да и было-то всего около восьми часов.

— А теперь я вам скажу нечто странное, — сказал Почоло. — Примерно в это время я был у пещеры и вдруг подумал о ней. В тот вечер у нас был праздник майских цветов в муниципалитете — знаешь, Джек, на это стоит посмотреть! Парадный обед, грандиозный бал, а в полночь — шествие красавиц. Моя сестра Летти — помните ее? — она сейчас ведет мое хозяйство — отвечала за убранство зала и послала меня за цветами. На обратном пути я вспомнил, что надо бы проверить охрану у пещеры, и отправился туда. Приезжаю, охранник говорит, что все в порядке… И вдруг слышу женский голос, распевающий эту дурацкую песенку экстремистов — «Полицейские засели под мостом». Я тут же вспомнил, как Ненита пришла ко мне в мэрию и сказала, что она присоединилась к левакам, и, видимо в доказательство, начала петь «Полицейские засели под мостом». Да-да, по-тагальски. У меня именно этот случай всплыл в памяти в тот вечер у пещеры. Вы только представьте себе: стою на берегу, ночь совершенно спокойна, вокруг ни души, и вдруг девичий голос напевает эту песню… А на следующее утро я узнаю, что Ненита Куген найдена мертвой в пещере.

— Чоло никак не может обойтись без своей мистической чепухи, — пробормотал Алекс.

— Но клянусь богом, так оно и было! Я действительно слышал!

— И это был голос Нениты Куген?

— Во всяком случае, девичий голос.

— Алекс, — спросил Джек, — а ты не поинтересовался, о чем она хотела советоваться с тобой?

— Поинтересовался. Она ответила, что узнала что-то о ком-то и хотела сообщить мне первому. Меня это не очень заинтриговало. Ненита вечно узнавала что-то о ком-то, и всегда это оказывалось лишь плодом ее разыгравшегося воображения. Но она никогда не стеснялась рассказывать, что ей удалось раскопать. Удивительно другое: почему-то ей захотелось сначала посоветоваться со мной, вместо того чтобы сразу выпалить свою новость. Чоло, ты куда?

— Отлить.

— Только не на моей лужайке.

— Опоздал. Алекс, а тебе не пришло в голову, что она хотела посоветоваться с тобой как раз потому, что раскопала кое-что о тебе? И не потому ли ты спешно бросился туда…

— Никуда я не бросился. Более того, я чуть не отказался ехать к ней. Но у меня какое-то чувство вины перед Ненитой. Я чувствовал себя ответственным за то, что она спуталась с язычниками, потому что, как ты остроумно заметил, Чоло, я «науськивал» их на твоих фанатиков святой Эрманы.

— А ты знаешь, Джек, что он сделал потом? Позволил язычникам справить у тела какой-то обряд.

— Чепуха, ничего я не позволял.

— Во время бдений по Нените Куген?

— Ее тело, — сказал Алекс, — прежде чем его отправили в Штаты, было выставлено на день в доме бабушки. Просто случилось так, что я был там, когда явились эти язычники и начали свое действо. Они утверждали, что она — одна из них. Да, Джек, и твоя теща…

— Моя бывшая теща.

— Твоя бывшая теща чуть не устроила скандал. Ты ведь знаешь, какая она богобоязненная. Но я убедил ее, что это, действо скорее националистическое, нежели религиозное. Вот и все. Кофе хотите? Джек, дай руку и помоги подняться — я отяжелел.

— Ну разумеется, ты ведь следишь за фигурой. Худощав, силен и притом язвителен — словом, герой романа.

— Гроза женщин, — фыркнул Почоло.

— Эй, — засмеялся Алекс, — а вы помните вывеску, над которой мы хохотали в Билибид-Вьехо? Там был врач, который считался специалистом по женским болезням, и вывеска гласила: «Especialista en mujeres»[58] — помните? Ничего себе специализация!

Они вернулись к столу, чтобы налить себе кофе.

— Especialista en mujeres, — повторил со смехом Алекс Мансано.

— Это про тебя, — сказал Почоло.

— Да и про тебя тоже, Поч, — вставил Джек. — Как случилось, что ты так и не женился?

— А как я мог жениться? Мне нравилась Альфреда, но ты перехватил ее, а когда я заинтересовался Чеденг, ее увел Алекс.

— Нет, Чоло, — сказал Алекс, — я думаю, ты где-то прячешь сутану, потому и не можешь жениться. Это происки церкви. На каком-то этапе твоего жизненного пути ты был тайно пострижен в монахи, а затем послан в мир соглядатаем. Теперь ты вращаешься в высших кругах бизнеса, политики, власти, тобой восхищаются как мэром-радикалом с либеральными идеями, на самом же деле ты святой отшельник. Джеймс Бонд с тонзурой. Эй, Джек, наш святой Иоанн стал святым Иаковом, Сантьяго Матаморосом[59], клерикофашистом! Вот увидишь, когда-нибудь мы проснемся и обнаружим, что он уже его высокопреосвященство архиепископ своего «благородного и навеки преданного короне града». Но до этого…

— Хотел бы я знать, — перебил его Почоло, — почему Алекс впадает в паранойю, как только речь заходит о церкви?

— Но до этого, — упрямо продолжал Алекс, — его должны максимально использовать в сфере политики. На церковь нападают со всех сторон, даже сам кардинал не избавлен от нападок, и, чтобы выжить, ей надо вооружаться и отражать удары, даже вмешиваясь в политику. Я думаю, в стране складывается партия церкви — вот подлинный смысл курсильо. Да-да, скоро у нас будут христианские социалисты со своим кандидатом в президенты. И я буду очень удивлен, если окажется, что на этот пост прочат кого-то другого, а не нашего дорогого Почоло.

— Так Поч и есть тот вулкан, на котором мы все сидим?

— Знаешь, Джек, — сказал Алекс, — то, что они называют вулканом, на самом деле есть угроза переворота, исходящая от четырех сил. Она исходит от крайних правых, то есть от предпринимателей и помещиков. Или от крайних левых, то есть красных и хуков[60]. Она исходит от самого правительства — я имею в виду людей, ныне стоящих у власти и не желающих выборов в будущем году, поскольку у них нет шансов победить. Наконец, она исходит из ризниц, то есть от клерикофашистов.

— Или, — улыбнулся Почоло, — от паникеров, зовущих к оружию против тех, кто угрожает нашей демократии, хотя на деле она вовсе не наша.

— Откуда бы ни исходила угроза, доказано, что она реальна. Остановка только за тем, чтобы нашлись желающие сыграть на ней.

— А нельзя ли сыграть на ней в нашу пользу?

— Есть такое желание? Вопрос ведь не в том, можно ли, а в том, как заставить ее сыграть в нашу пользу.

— Но твоя четверка страшных драконов не допустит этого.

— Вот именно. И сейчас моя задача — предупредить об опасности, исходящей от драконов, и стоять против них на страже. No pasarán! Они не пройдут! А если пройдут, — улыбнулся Алекс, — то только через мой труп.

7

Алекс высадил Джека у отеля — сам он собирался ночевать в Кэмп Краме вместе с молодыми арестантами, — и тот, одолжив у портье электрический фонарик, отправился на такси в баррио Бато. Он остановил машину как раз там, где они с мисс Ли спрыгнули вниз. Было уже за полночь, и дорога отдыхала.

Цепляясь за корни и пучки травы, он начал карабкаться по скале и скоро оказался наверху, на краю обрыва. Перед ним была бамбуковая роща, обступившая часовню; внизу, у подножия склона, спала деревня. Сзади, через дорогу, виднелась полоска мини-парка над берегом, дальше — излучина реки. А над головой, как опрокинутая чаша, висел свод неба, усеянный редкими звездами.

На вершине холма не было ни дуновения ветерка, и все же воздух как бы пульсировал, словно духота действительно набегала волнами. Не отбрасывая тени, сам будто тень, Джек скользнул к священной роще, к темной часовне.

Два кольца на двери были связаны веревкой, развязать ее ничего не стоило. Внутри, как ни странно, мрак был не такой уж густой — цементный пол и беленные известкой стены тускло отсвечивали. Фонарик быстро выявил еще один источник слабого свечения — меловую пыль, покрывавшую все поверхности. Нелегкая, должно быть, работа — вытирать здесь пыль, в этой часовне.

Присев у основания алтаря, Джек ощупал руками переднюю стенку. Она подалась. Сдвинулась в пазах, затем скользнула в сторону. Он отставил ее и осветил фонариком открывшуюся нишу. Внутри были разбитые вазы, хромоногий подсвечник, букет пожелтевших бумажных цветов и раздражающий ноздри запах застоявшейся пыли. Одной рукой выгребая этот хлам, он другой зажал нос платком.

Под слоем пыли открылась гладкая деревянная панель таких же размеров, как алтарный стол, — она, видимо, составляла основание его каркаса и некогда была прибита гвоздями. Но Джеку удалось просунуть с краю палец, и тяжелая доска приподнялась. Джек вытащил ее. Собственно, пол был из камня, но слева оказался чуть утопленный металлический квадрат — железная крышка люка, запертая на засов, концы которого входили в скобы, укрепленные в камне.

Джек вынул засов и поднял крышку. Фонарик высветил колодец, который, однако, спускался не отвесно, а шел под углом, теряясь во мраке. Взявшись за края люка, он влез в дыру и съехал вниз. Там, где скольжение кончилось, тоннель был почти горизонтальный, шириной с салон джипни. Джек пополз вперед и скоро обнаружил, что колодец опять резко уходит вниз. Он посветил фонариком. Длинный крутой спуск, похоже, кончался глухой стеной, но откуда-то снизу била упругая струя свежего воздуха.

Размышляя, стоит ли спускаться еще ниже, он внезапно услышал, как хлопнула наверху крышка люка. Грохот железа не оставил места для сомнений. Он бросился назад. Торопливо миновал горизонтальный участок, потом в панике стал карабкаться по наклонной стене колодца, то и дело срываясь, соскальзывая, судорожно цепляясь пальцами за камни, чтобы опять ползти вверх. Ужас охватил его, холодный пот заструился по лицу.

Наконец он достиг верха, но дыры над собой не увидел. Фонарик осветил только крышку люка. Упершись носками туфель в пол колодца, Джек головой и плечами попробовал приподнять ее, однако она не поддавалась. Он толкал крышку, бил в нее, плавно нажимал, но нет — люк не открывался, он был заперт. Тогда он начал кричать, проклинать, умолять — крышка оставалась неподвижной. Слышал ли его кто-нибудь наверху?..

В полном отчаянии он наконец прекратил борьбу, опустил руки и почувствовал, как скользит, стремительно скользит вниз, разгоняя мечущихся в испуге крыс, а потом, скатившись на дно колодца, недвижно застыл, поджав колени к подбородку. Некоторое время он так и лежал, свернувшись калачиком, в кромешной тьме горизонтальной штольни, истекая потом и дрожа. То была сама преисподняя, пучина адова, где он сгорал в невидимом огне. Но ведь снизу шел свежий воздух, а снизу могло означать — снаружи.

Джек приподнялся, подполз туда, откуда снова начинался резкий уклон, и опять включил фонарик. Да, похоже было, что тоннель упирается в стену. Перевернувшись на спину, он выпрямил ноги, напряг их, крепко зажмурился и заскользил вниз. И как только ступни коснулись стены, широко раскрыл глаза, потому что почувствовал — стена подалась.

Он посветил вокруг фонариком. Здесь, на дне, тоннель разветвлялся, уходя вправо и влево вдоль стены. Но ответвления его уже не интересовали. Главное — камень, в который он уперся ступнями. Ибо он двигался.

Он пнул его ногой, однако на сей раз камень остался неподвижным. Тогда он, извиваясь на спине, отполз повыше, на секунду замер, чтобы перевести дух, затем напряг мышцы ног до предела и всем своим весом рухнул вниз. От толчка камень под ногами снова подался. Он стал толкать его изо всех сил. Тот начал понемногу отходить. Еще удар, последний, — и камень отвалился. Джек, развернувшись, прополз головой вперед в дыру, направил туда луч фонарика и увидел каменное возвышение, похожее на стол. Или на алтарь.

Энсон тут же забыл о ссадинах и ушибах. Он был во внутренней пещере. Он нашел тайный ход.

Тоннель привел его к расположенной за алтарем нише. Большой центральный камень, выбитый из стены, лежал у его ног. Он имел форму клина: внутренняя сторона его была уже, чем внешняя, та, что смотрела в пещеру. И поскольку снаружи он был плотно пригнан к другим камням, отсюда его нельзя было сдвинуть ни ломом, ни кувалдой.

Джек кинулся во внешнюю пещеру и с воплями начал колотить в деревянную дверь.

Почти тотчас же он услышал, как охранник бегом бросился к пещере. Через щели в досках пробивался слабый свет. Но для Джека Энсона каждый тоненький лучик сиял ярко, как солнце.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ЭРМАНА

В конце XVII века в Маниле скончалась женщина, известная городу как Ла Беата[61] и которую благочестиво и просто называли Эрмана — Сестра. Похороны этой женщины, простой крестьянки, вылились в памятное событие, торжественное и великолепное, достойное титулованной дамы. Тело ее было выставлено в доминиканском соборе на катафалке, окруженном толстыми, как шесты, свечами, а на погребение прибыли генерал-губернатор, архиепископ, главы монашеских орденов и такое множество народа, что казалось, будто вся Манила опустела и собралась у могилы. Были тут люди благородной крови и пеоны, испанцы и индейцы, богатые и бедные. Пришли и скептики, чтобы удостовериться, верен ли слух, будто тело источает благоухание и не окоченело, словно женщина просто спит, а лицо ее вновь обрело черты, присущие ей в молодости.

Поминальную речь у могилы произнес знаменитый проповедник, который взял для этого строки из Писания о малых и слабых, призванных осудить великих и могучих. Покойная, сказал он, явила чудо Господней милости, которая может наделить добродетель ясновидением, превосходящим знание ученых мужей, и которая вознесла сию смиренную индеанку до таких высот духовного совершенства, что в последние годы она уже близка была к блаженным.

«Тем не менее иные смеют глумливо утверждать, будто индейцы Филиппин слишком грубы и неотесанны, чтобы достичь духовного совершенства и мистической мудрости. Сии глумители исторгают богохульные речи, ибо подвергают сомнению силу божеской милости — той милости, что может воздвигнуть детей Аврааму даже из прутьев иссохших и камней; той благодати, что вознесла сию сестру нашу из навозной жижи полей на почетное место у груди Авраамовой. Ибо в глазах Господа нет у души ни расы, ни родословия, ни звания, ни цвета кожи. В глазах Господа сия Эрмана равна монархам, в слезах же наших ныне сияет она, равная святым!»

О похоронах говорил весь город. В течение многих дней с утра до позднего вечера шли к могиле паломники. Странствующие сказители уже слагали баллады о жизни и чудесных деяниях Эрманы. Вздорность этих сказок столь изумила монахов, что они сочли необходимым исследовать жизнь Эрманы и изложить ее в более сдержанном тоне. Из сохранившихся хроник самая ранняя принадлежит доминиканцу Яго дель Санто Росарио, опубликованная в виде тоненькой книжонки через два года после смерти Эрманы. Повествование брата Яго есть главный источник сведений о ранней поре ее жизни.

«…И хоть была она низкорожденной, но с детства поражала свою семью благородством речи и манер, редким даже среди высокорожденных, обретающих его только длительным учением, она же, рожденная в благодати, в обучении не нуждалась. С младых лет работала она в поле с братьями и помогала матери-вдовице вести хозяйство. Однажды, надумав подразнить ее, братья как-то вечером привели свинью и сказали, что свинье той надлежит остаться на ночь в хижине, кою девочка великими трудами сохраняла в чистоте. Она же вместо того, чтобы быть уязвленной, приветствовала свинью как почетного гостя, и вымыла ее так, что та сверкала, и приготовила ей ложе, и содеяла сие с такой кротостью, что оные скоты, ее братья, устыдились… И всякое время, кое имела для себя, проводила она у алтаря в молитве или слушая наставления, каковым внимала с разумением, поистине удивительным в душе, что была всего двумя поколениями отделена от язычества…»

Когда Эрмане было пятнадцать лет, умерла ее мать, и братья привели в дом жен, которые, превратив девочку в служанку, всячески старались ее выжить — лишний рот им был не нужен.

«Уразумев, что не желали ее, покинула она их, испросив прощения за то, что была таким бременем. И не имея куда пойти, поселилась одиноко в пещере на берегу реки, в месте, называемом Лакан Бато. Там, часто говорила она позднее, провела она счастливейшие годы жизни как целомудренная отшельница, невеста, посвятившая себя нашему Господу и Спасителю. Там молилась она денно и нощно о благоденствии деревни своей, всечасно обретая утешение в том, что небесный жених незримо рядом с нею. И столь действенны были ее молитвы о ниспослании хорошей погоды, богатых урожаев и доброго здоровья, что стали селяне в благодарность ей приносить подношения к пещере — мясо и рис и прочую снедь; девица же, оставив себе лишь самое необходимое, щедро оделяла сими дарами нуждающихся. И много голодных семей были таким образом спасены от гибели дарами Эрманы — жирными белыми курами, наиболее часто оставляемыми крестьянами у ее пещеры, ибо грубое суеверие гласило, что оные подношения обеспечивают сеятелю тучное поле, скотоводу — плодовитое стадо, а жене — плодородное чрево».

В двадцать лет Эрмана пережила кризис. С одной стороны, что-то звало ее оставить пещеру и уйти в мир, с другой же, для нее невыносима была мысль покинуть эту благословенную обитель, где она постоянно чувствовала присутствие небесного жениха.

«Так колебалась она с год, не в силах уйти, пока духовный наставник не указал ей сурово, что она оскорбляет Бога, не повинуясь зову его. Тогда, не медля более, тотчас отправилась она в столицу, где суждено было ей провести остаток жизни, хотя город не привлекал ее и был, скорее, пустыней, жестоко учившей тому, как жить, не ведая отрады».

В Маниле она посещала бедняков в их убогих лачугах, страждущих в больницах, грешников в узилищах. Над нею издевались, называли безумной, и часто даже бедные, которым она приходила помочь, побивали ее каменьями. Тогда она сказала себе, что была слишком счастлива там, в своей пещере, когда в миру другие страдали, и это есть кара ей за счастье, за то, что считала себя добродетельной, когда в миру процветало зло. И что была она не добродетельной, но себялюбивой, затворилась в своем себялюбии — а теперь за грехи небесный жених ее оставил.

«Более мудрые из исповедников наставляли ее, что в сем лишении надлежит видеть часть опыта духовного, испытание, имя которому la noche oscura — темная ночь души, но все ж не могли разубедить ее в том, что потеря сия обрекает ее на гибель. Молитва стала для нее тяжким трудом и не приносила утешения, как не приносило его служение сирым и страждущим; а в сих трудах она подвизалась и тогда, когда верила, что не спасут они ее, ибо на ней лежит проклятие. В том она была убеждена и говорила своим исповедникам, что, где бы ни находилась, везде чувствует отсутствие Бога и пустота сия ужасна, но тем не менее была у нее вера, что надобно продолжать молитву и благочестивые деяния».

Как видим, Эрмана рассуждала вполне современно, пытаясь жить, как велит Господь, даже если его и нет.

«Когда чума и мор обрушились на город, она ухаживала за больными, сии же последние утверждали, что само ее присутствие исцеляет. Говорили, что стоило ей возложить руку на горящий в лихорадке лоб, как жар унимался, и что голос ее возвращал к сознанию тех, кто уже был в объятиях смерти. И много было таких, которые уверяли, что лишь молитвами ее спаслись от чумы. Оттого и те, кто раньше называл ее безумной и нелепой, стали возносить ее как отмеченную благословением свыше и уже почтительно именовали ее Эрманой. Но когда говорили они ей: „Молись за нас“, отвечала она: „Молитесь за меня“ — и простиралась пред ними».

Тогда же, во время чумного поветрия, Эрмана встретилась с другими «беатами» Манилы — женщинами, которые, подобно ей, жили в молитвах и созерцании, но, выходя из дома, шли служить людям. Иные из них были знатными дамами, бежавшими блеска и суеты света, потому что узрели Смерть, пляшущую на балу; иные — вдовами или старыми девами, а то и юными девицами, внявшими призванию свыше, но не ушедшими в монастырь, ибо не нашлось для них такового. Всех их коснулись веяния века, и в жизни своей они были, сами не ведая о том, «метафизиками» XVII столетия.

Собрав их, Эрмана попыталась устроить общину. Начинание это повергло в немалую тревогу церковь и государство, которые не могли примириться с тем, чтобы женщины, не бывшие монахинями, создавали общины, не подчиненные мужскому господству. Но поскольку в то время был в городе единственный женский монастырь святой Клары, и притом весьма небольшой, новая община «беат» явилась желанным убежищем для многих, особенно для туземных женщин, которым в те времена не разрешалось постригаться в монахини. Успеху этого опыта способствовал в какой-то мере ореол святости, окруживший Эрману, хотя в глазах властей она и ее единомышленницы были в равной степени «вне закона». И только после ее смерти и, в сущности, благодаря ей — благодаря тому преклонению, что вызвала ее кончина, — общину «беат» признали официально как некое подобие женской обители.

Последние годы ее жизни прошли безмятежно, и минула Темная Ночь ее Души, которую вновь озарило радостным светом явление небесного жениха, чье возвращение пробудило в ней дар ясновидения, и нарекли ее прорицательницей.

«Губернатор, молясь однажды в соборе, сильно был обеспокоен, ибо не мог решить, посылать ли войска на юг (где, сообщали ему, замечены вражеские суда), и вдруг некая женщина в черной вуали, белом одеянии и черном переднике опустилась рядом с ним на колени и прошептала ему на ухо: „Опасность, господин мой губернатор, не на юге, а здесь. Так что держи войска под рукой“. В то же мгновение она удалилась; а адъютанты прознали, что то была чудотворица, известная под именем Ла Беата, искусная в пророчествах. Вняв слову ее, он отложил отправку войск и позднее возликовал таковому своему поступку, ибо враг, как обнаружилось, и впрямь был вовсе не на юге, а укрывался у входа в бухту, ожидая ухода войск, дабы предательски обрушиться на нас; но теперь же, быв обнаруженным, сам попал в засаду и был сокрушен. С того дня губернатор проникся доверием к Эрмане, и оное доверие она не раз оправдывала столь полезными советами, что не предпринимал он ни единого шага, не призвав ее и не выслушав ее мнение.

Столь же великое уважение питал к ней и архиепископ, и это несмотря на то, что вел непрестанную борьбу против общины „беат“, в мятежный дом коих он тем не менее приезжал для бесед с Эрманой, ибо и его привлекала ее способность читать в душах людей. Стоило ему лишь назвать какого-то человека, как она тут же раскрывала его нрав и дарования, делала же сие без зла, но скорее в поисках истины, из желания добра ближнему, любя то достойное, что открывалось ей в нем, и содрогаясь и сокрушаясь над страстями, от коих его надо было спасти. И когда спросили однажды ее мнение о некоем молодом еще человеке, только что назначенном на высокий пост, она воскликнула в ужасе, что сего юношу обрекли на смерть. Так оно и случилось. Через несколько месяцев молодой человек тот погиб, не в силах противостоять искушениям, открывшимся ему на высоком посту; став спесивым мздоимцем, он предался пороку и, погрязнув во грехе, сам в отчаянии лишил себя жизни. В другой раз архиепископ приехал проститься с нею, ибо врачи посоветовали ему поправить здоровье в Мексике, но она сказала ему так: „Здесь у вас слабое здоровье, но, если вы поплывете в Мексику, не будет никакого“. После чего прелат отменил свое плавание на корабле, и корабль сей по выходе в море был настигнут бурей и потонул у берегов Самара [62]. Когда же архиепископ приехал к ней поблагодарить за спасение его жизни, ответствовала она, что наилучшей благодарностью было бы прекратить войну с ее общиной, на что он возразил, что не может поступаться принципами ради друзей. Она же молвила: „Ради друзей — нет. Но мы ведь должны подставлять другую щеку врагу“. Позже он узнал, что в молитвах своих величала она его nuestro señor enemigo[63]».

Истории такого рода показывают, что с безмятежностью последних лет жизни пришло к ней и чувство юмора.

Перед самым концом, которого не ожидали, ибо ему не предшествовала болезнь, архиепископ прислал сообщить ей, что будет у нее в пятницу. Она ответила таким посланием: «Скажите господину моему архиепископу, чтобы пришел он, коль желает меня видеть, в четверг, ибо в пятницу у меня встреча с более важным господином».

Послание казалось непонятным.

В ту пятницу, в полдень, ее хватил удар, и вскоре она умерла. Ее последние слова были: «Всё суть только тени в пещере… Вынесите меня на свет!»

Сто лет спустя предания и легенды о ней были, видимо, еще в большом ходу, столь же причудливые, как и прежде, ибо брат Хуан Домингес в конце XVIII века рьяно обрушивается на «фантастические домыслы», исказившие ее образ в народном сознании:

«В легенде о ней на допотопный манер переплетены миф и искаженные факты. Даты, названия мест, исторические события — всё, всё безнадежно перепутано. Какой-либо осмысленной последовательности в изложении ее жизненной стези нет и в помине: то, что случилось в детстве, выдают за происшедшее в зрелом возрасте, и наоборот. Сии небрежно состряпанные басни вывели ее из сферы истории, ввергнув в бессмысленный мир небылиц. В них она — прямо-таки пророчица, живущая в пещере и посещаемая архиепископом Манилы, с коим ведет беседы. Беседы от заката до восхода солнца! С чего бы архиепископ стал посещать какую-то пещерницу в ночные часы? А ведь это лишь одна из нелепых бессмыслиц, коими переполнены сии басни, по неразумию ли иль по какой другой причине. Страшно думать, что таковое намерение могло быть не наивным, но умышленным».

Брат Хуан Домингес был отнюдь не единственным, кто находил народные легенды об Эрмане подозрительными. Позднее это же беспокойство, каким объяснялось сокрытие пещеры и последующее буквальное исчезновение ее из виду, а затем и из памяти людской, привело к тому, что и все сведения о ней — как реальные, так и мифические — стали замалчиваться. К XIX столетию сама Эрмана, местоположение ее пещеры забыты — забыты даже в женской обители, выросшей из примитивной общины «беат» XVII века.

Тем, что теперь ее вновь открыли для истории, мы обязаны изменившемуся отношению к прошлому, ранее презираемому как колониальное и обскурантистское, ныне же восхваляемому за мощные проявления народной культуры: за лики святых и святилища, культы и празднества, за обычаи и обряды, которые сегодня уже не бранят как рецидивы народного католицизма.

Вместе с искусством и артефактами народного католицизма извлекли на свет божий и иные образцы его, в том числе общину «беат» XVII века, в которой один журналист, писавший в середине шестидесятых годов нашего столетия, разглядел то, что он назвал «первым женским движением на Филиппинах». Вновь вспыхнувший интерес сосредоточился на Эрмане как на центре вращения целой галактики. Исследователи извлекли из мрака прошлого хроники и легенды о ней, а ее биография, к удивлению многих ставшая бестселлером в шестьдесят девятом году, побудила различные женские организации прекратить междоусобные распри и начать совместную кампанию за признание Эрманы национальной героиней.

И как раз когда общество трясла лихорадка, вызванная интересом к Эрмане, землетрясение семидесятого года вскрыло пещеру на берегу реки в баррио Бато. Поначалу пещеру не связывали с ней, хотя первые исследователи и заявили, что во внутренней пещере обнаружены большие четки и бич. Но затем один проницательный молодой священник, сложив два и два, высказал догадку, что открывшаяся пещера была не чем иным, как убежищем юной отшельницы Эрманы, а баррио Бато и есть Лакан Бато, упоминавшееся в анналах.

Предметы, найденные в пещере, по всей видимости, подтверждали его выводы. Четки были не карманные, современного образца, — они выглядели как веревка с нанизанными на нее черными деревянными бусинами, достаточно длинная, чтобы носить ее как пояс; многохвостный же бич во времена Эрманы, несомненно, служил кающимся для умерщвления плоти.

Прозрения молодого священника скоро нашли поддержку у ученых, согласившихся, что это действительно не что иное, как пропавшая пещера Лакан Бато, а найденные в ней предметы либо оставлены были Эрманой, когда она отказалась от затворничества ради служения жителям столицы, либо собраны там как музейные реликвии после ее смерти, когда пещера стала местом паломничества. Манильская архиепископальная кафедра в свою очередь высказала мнение, что пещера «подлинная» — там проходили отрочество и юность Эрманы.

Толпы на берегу тут же удвоились за счет благочестивых прихожан, а когда поползли слухи о чудесных исцелениях в пещере святой Эрманы, и вовсе превратились в огромные скопления народа. Врачей попросили исследовать факты исцеления; они отвергли большинство их как проявления истерической галлюцинации, однако были поставлены в тупик двумя-тремя случаями, при которых органические повреждения были, казалось, исцелены мгновенно и полностью. Молодой священник, первым идентифицировавший пещеру, получил разрешение отправлять там службы, чтобы удерживать хоть в каком-то русле религиозное рвение толпы. Внутреннюю пещеру отгородили веревками, назначив ей быть святая святых, где каменный стол служил алтарем; паломники же поклонялись во внешней пещере — и поклонение их стало еще более истовым, когда открылись новые «чудеса»: лепестки роз начали вдруг дождем сыпаться из внутренней пещеры на склоненные головы. Это случалось несколько раз в тот самый момент, когда священник воздевал к небу, показывая толпе, реликвии Эрманы — ее четки и бич.

Тем временем все настойчивее становились требования официального расследования церковью жизни Эрманы и происшествий в святой пещере с целью определить, не достойна ли она быть объявлена праведницей и причислена к лику блаженных. Началось даже движение за канонизацию ее как первой туземной святой Филиппин — хотя, разумеется, рвение верующих ничуть не ускорило действий церкви.

Не успели, однако, церковные круги приступить к предварительному изучению этого вопроса, как разразился скандал, запятнавший репутацию пещеры, которую уже стали называть священной.

Тот самый журналист, что положил начало культу Эрманы своим эссе о богомольных «беатах», теперь поставил его под сомнение новыми, поистине скандальными открытиями. Пещера, утверждал он, действительно священная, и была она священной еще задолго до прихода христианства — но только как святилище духов, анито, которым мы поклонялись во времена язычества. Первоначально капище, где язычники приносили жертвы богине природных сил и плодородия, она осталась им и в христианские времена. Таким образом, когда Эрмана стала отшельницей, люди, скорее всего, отождествили ее со жрицей старого культа или даже с самой богиней, и как раз по этой причине местный священник заставил ее покинуть пещеру, ибо сохранились свидетельства, что она ушла из нее не по своей воле — ее выдворили насильно. Можно также допустить, что она была отнюдь не слепой продолжательницей старого культа, чем и объясняется изначальная враждебность к ней со стороны церкви и города; преодолеть же эту враждебность ей удалось продуманной демонстрацией власти над оккультными силами, подчинявшимися языческой прорицательнице.

Непочтительный журналист поднял два тревожных вопроса. Если пещера, о которой идет речь, — христианская святыня, то почему в прошлом власти предпринимали столь энергичные меры, стремясь уничтожить ее, почему возводили над нею насыпи одну за другой? И если Эрмана была христианской святой, то откуда эти настойчивые усилия стереть ее из памяти людской, похожие на организованный заговор молчания — столь успешный, что после XVIII века всякие упоминания о ней прекращаются, будто она никогда и не появлялась на свет?

Удар, нанесенный известным, но в то же время несколько загадочным журналистом (многие подозревали, что его именем подписывался кто-то другой), возможно, и не помешал бы созданию церковной комиссии по расследованию деяний Эрманы, не приведи его разоблачения к весьма печальным последствиям.

Одним из них была претензия на пещеру, выдвинутая группой неоязычников, именующих себя по-тагальски «Самбаханг Анито» — «Церковь Духов» и руководимых жрицей, известной под именем Гиноонг Ина. Почему, возмутилась эта группа, христиане должны владеть монополией на пещеру, которая первоначально была языческим капищем? Неоязычники потребовали, чтобы и им позволили отправлять свои службы в пещере, поскольку она не церковная собственность, а достояние государства. Полученный отказ привел в негодование не только Гиноонг Ина и ее последователей, но и националистические и экстремистские группы, которые объявили его нарушением демократических свобод, прежде всего — свободы религиозных культов. Вот, мол, смотрите: нативистской организации, воскресившей исконную религию страны, отказали в доступе к исконному же святилищу, зато чужеродной религии предоставили полную монополию на него!

Экстремисты устроили у пещеры демонстрации в защиту прав неоязычников. Начались столкновения с паломниками. Весь семьдесят первый год здесь не прекращались кровавые стычки между экстремистами и паломниками, а заодно и силами охраны порядка, что сделало пещеру столь же историческим местом для воинствующей молодежи, как мост Мендиолы и Агрифина-Сёркл[64].

Неожиданно «ангелы» пошли на уступки. Церковные власти прекратили службу в пещере, а молодой священник был сослан в отдаленный приход. Объявления у церковных врат призывали верующих не поклоняться в пещере. В оправдание такого шага говорилось о необходимости поддержания спокойствия и правопорядка, но активисты каркали, что Эрмана этих святош разоблачена: так называемые реликвии — подделка, а дождь из лепестков роз — не что иное, как надувательство.

Когда церковь уступила пещеру, Гиноонг Ина и ее последователи собирались занять ее, но тут их остановил закон. В день Нового тысяча девятьсот семьдесят второго года жандармерия объявила, что, поскольку бюро общественных работ нашло состояние берега опасным ввиду грозящих оползней, всякие скопления людей у пещеры запрещаются — по крайней мере до тех пор, пока не будут проведены работы по укреплению насыпи. Работы эти, однако, так и не начались.

Запрет, который был яростно заклеймен как сговор с целью спасти лицо церковников и одурачить язычников, не соблюдался ни той, ни другой стороной. Хотя вход в пещеру теперь преграждала дверь, на берегу продолжали молиться паломники, по ночам прокрадывавшиеся к пещере. Здесь их часто захватывали врасплох язычники, которые тоже под покровом тьмы пробирались сюда, охраняемые молодыми экстремистами. Каждое столкновение заканчивалось дракой. Таким образом, и в начале семьдесят второго года из-за пещеры, уже закрытой для доступа, все еще происходили беспорядки. Самым кровавым было ночное побоище в марте — тогда несколько десятков человек ранили, а одному пареньку проломили череп, и через некоторое время он умер.

После этой баталии на берегу поставили охрану, чтобы предотвратить дальнейшие сборища. Поскольку экстремисты продолжали свои демонстрации, пещера по-прежнему давала пищу для газетных заголовков, пока они вновь не стали сенсационными, когда в мае жарким воскресным утром в ней было найдено тело Нениты Куген.

Каменный алтарь, на котором оно возлежало, за три века до того служил брачным ложем для Эрманы и ее мистического небесного жениха.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

ПРУТЬЯ ИССОХШИЕ И КАМНИ

1

Еще в дремоте, на самой грани пробуждения, Джек Энсон почувствовал, что замерз, и свернулся клубочком. Ему виделся сон. Он был на берегу, на своем острове, но жаркая тропическая улыбка белого песка, сверкавшего между пеной прибоя и пальмами, обманывала, потому что полуденное солнце было холодно как лед. И все-таки, сжавшись на песке, он ждал. Терпеливо ждал, зная, что вот-вот всплывет кто-то, скрывающийся в студеных водах, и он увидит дорогое лицо, желанное тело.

Всплывал и он сам, в медленном, плавном скольжении преодолевая слоистые, текучие зоны темноты, которые постепенно становились все светлее, пока глаза не раскрылись над водой навстречу вспышке, взрыву, но не света — тьмы.

То было как шаг в кинозал — пробуждение в темноту, где ничего не видно, кроме отдаленных образов на экране. Потом эти образы, это ледяное сновидение (чье лицо, чье тело он надеялся увидеть?) стали уплывать прочь, и наступила полная слепота, но он радостно улыбнулся ночи, объявшей его, — ведь она не была тьмой подводного или подземного мира. Он побывал во чреве земли и выбрался оттуда и теперь чувствовал себя спокойным, умиротворенным, счастливым просто от сознания того, что живет, а где — это уж неважно. Наконец его тело, неторопливо пробуждаясь, точно определило для себя, что возлежало оно на диване, не на кровати, что во мраке ровно гудел кондиционер и что вдали слышались голоса. Теперь Джек уже не был в одиночестве, как там, в той тьме.

И во всяком случае, под ним была земля, сверху — небо, а между ними — воздух, которым можно дышать. Жизнь сводилась к этим простым фактам. Почему же он когда-то думал, что она сложна и непонятна? Теперь все было ясно и просто. Ты жив? Ну так живи! Человек страдает, волнуясь из-за всяких «как» и «почему», сожалея о минувшем, скорбя о настоящем и страшась будущего. Но ведь это все равно что беспокоиться о том, как потратить миллиард песо. Теперь ему казалось, что, будь он даже глухим, немым, слепым, искалеченным, пораженным недугами, он, обладая одним лишь сознанием, все равно наслаждался бы жизнью. Теперь он не мог понять, как жил в черной меланхолии, и потому поклялся сам себе: никогда больше не скажу я, что жизнь ужасна. Он чувствовал, что ему открылась тайна, великая тайна, которую нельзя сразу выразить словами, хотя два слова все же пришли ему на ум: лилии полевые. И с этими словами он вдруг ощутил свое тело — обнаженное, под тонкой простыней, оно радовалось жизни каждым атомом и словно насмехалось над ним за то, что он привык считать его изнеженным и слабым.

Наслаждаясь ощущением бытия, он благословлял слипшиеся от сна веки, запах нечищеных зубов, урчание в животе, легкий голод перед завтраком и утреннюю тяжесть… Улыбка на губах перешла в зевок, когда он, в этом озарившем его мраке, блаженно вытянул руки и ноги. Сознание было залито светом, только почему-то он не мог вспомнить те строки о ночи, что ярче дня…

Раздался стук в дверь, она приотворилась, впустив полоску света, и чей-то голос пожелал ему доброго утра.

— Мисс Ли, как это говорится о ночи ярче дня?

— Простите, что?

— Входите, входите, мисс Ли!

— Мистер Энсон, в пристойном ли вы виде?

Словно обороняясь, она сняла очки.

— Дорогая моя, никогда я не был более пристоен. Только не включайте свет, — сказал он, натягивая простыню до подбородка. — А вас не удивляет, что я лежу здесь, в святая святых вашего босса?

— Он позвонил мне домой и предупредил об этом.

Она все же набралась храбрости сделать шаг в кабинет мэра, хотя и оставила дверь у себя за спиной полуоткрытой. Через дверь просматривалась утренняя суматоха: в основном хихикающие девицы, которые толпились там и таращили на него глаза. Приемная была залита солнцем, и полоска света проникала сюда, освещая угол ковра, стол для совещаний, занавешенное окно и диван, на котором возлежал под белой простыней обнаженный Джек Энсон.

— Мы с господином мэром засиделись вчера допоздна, — сказал он, — и он решил, что лучше мне переночевать здесь.

— Это очень похоже на господина мэра, он всегда так предупредителен, — сказала мисс Ли. — Он и сам часто ночует здесь. Он велел подать вам сюда завтрак. Готовы ли вы завтракать, мистер Энсон? Нет, я не подгоняю вас, но уже половина девятого, и Господин мэр будет здесь через час.

— Сначала я хотел бы попасть в ванную, мисс Ли. А завтрак, о’кей, можете заказать. Я питаю страсть к вяленой говядине, поджаренной с яйцами, и жареному рису. Ваш господин мэр позавтракает со мной?

— Нет, он вообще никогда не завтракает. Мистер Энсон, в ванной вы найдете все, что нужно: зубную щетку, бритву, расческу.

— Все, что мне нужно, — это земля под ногами, небо над головой и воздух, которым можно дышать.

— Вы счастливый человек, мистер Энсон. А вот нам надо еще и работать.

— Вы не хотите жить, как лилии полевые?

— Лилии не растут в полях. И они очень дороги.

— Конечно. Они превосходят Соломона во всем блеске его славы, если верить Библии.

— О, так вы не чужды теологии? Мне бы тоже хотелось заняться ею, но господин мэр полагает, что я должна начать с житий святых. А вы читали об Эрмане, как она в конце жизни поддерживала себя только святым причастием?

— Ну, это не для меня. Я не прибегаю к постам, — ответил Джек и, не подумав, поднялся.

— О, мистер Энсон! — воскликнула бедная мисс Ли и, закрывая глаза рукой, бросилась из кабинета в приемную.

— Глупая девица, — сказал Джек пустой двери, — ты упустила шанс приобщиться к теологии.

Он действительно готов был изложить мисс Ли свои взгляды на святость в миру, на искушения плоти и на дьявола.

— Но прежде чем проповедовать, надо самому следовать заветам, — добавил Джек, входя в ванную.

Там он воспользовался: раковиной — с почтением, унитазом — с признательностью, и душем — с пением радостных дифирамбов, не без удивления признаваясь самому себе, что не пел в душе с самой молодости. Одеваясь, он услышал в кабинете шум: двигали мебель, ревел пылесос, мисс Ли отдавала распоряжения. Прежде чем войти в кабинет, Джек сначала просунул туда голову, чтобы она не сомневалась — он в пристойном виде.

Мрак недавнего апокалипсиса был развеян электричеством и солнцем — на одном окне подняли занавески, включили свет под потолком. Постель с дивана была убрана, и его вернули на прежнее место в углу. А на рабочем столе господина мэра ждал завтрак. Мисс Ли накрыла бы его на краю большого стола для совещаний, но, поскольку господин мэр обычно пил кофе за своим рабочим столом, он, скорее всего, предпочел бы, чтобы и завтрак его другу подали здесь же. Тем не менее мисс Ли постаралась не нарушать на столе заведенного порядка. Так что вяленая говядина с яйцами поместилась рядом с бюваром и стаканчиком, из которого росли карандаши. Поджаренный хлеб и рис соседствовали с проволочным ящиком для входящих документов, уже полным неотложных бумаг. Носик кофейника изгибался над пачкой писем. А сложенная белая салфетка, накрахмаленная и толстая, как книга, лежала рядом с Библией. Единственная роза в вазе склонилась, чтобы рассмотреть собственное отражение, которое глядело на нее из стекла, покрывавшего стол.

Пока Джек деловито утолял аппетит, мисс Ли столь же деловито суетилась вокруг него, добавляя соль и уксус с чесноком, подливая кофе, убирая пустые тарелки. В это утро на ней были шорты и белая майка — форма для еженедельного забега, в котором участвовала вся мэрия.

— Почоло тоже бегает трусцой?

— Здесь все бегают. А господин мэр всегда во главе. Еще кофе, мистер Энсон?

— Нет, еще немного воды. Да, вот это завтрак!

— Наша столовая — высшего разряда, и все благодаря господину мэру. Он не дает им лодырничать.

— А из вас получилась бы потрясающая — как это? — стюардесса.

— О, мне ничего не стоит сыграть роль официантки и обслужить джентльмена. А господин мэр и его друзья — все джентльмены!

— Благодарю вас! А теперь, мисс Ли, поскольку я не могу вознаградить вас чаевыми, я отплачу вам доверием. Помните, позавчера мы с вами бродили по баррио Бато и я сказал, что оттуда должен быть потайной ход в пещеру?

— Вы нашли его?

— Вчера ночью. Как я и думал, он находится под алтарем в часовне. Собственно, это не колодец, а тоннель, и выходит он во внутреннюю пещеру. Там в нише есть камень, который можно вытолкнуть, но только не изнутри.

— Как замечательно, что вы нашли его!

— Действительно замечательно. Потому что, когда я был в тоннеле и еще не нашел выхода, кто-то пытался поймать меня там в ловушку.

Он рассказал ей, какие страхи пережил в колодце.

— Но это же ужасно! — воскликнула мисс Ли, и ее чуть раскосые глаза расширились до предела. — Ведь вас хотели убить!

— Вполне вероятно. Я знал только, что погребен заживо. И я извивался там, как уж во тьме, наедине со смертью. Мне уже казалось, что я вижу над собой ее пресловутую косу.

— Боже мой, только бы мне никогда не увидеть ничего этого, пресловутого. Вы знаете, меня очень легко испугать. А вы молились там, мистер Энсон?

— Я не очень-то верю в молитвы. А кроме того, я был слишком занят — искал выход. И слава богу, нашел. Охранник сразу же меня услышал, побежал звонить Почоло и застал его дома. Ваш мэр пришел с ключами и выпустил меня, а потом привел сюда, поскольку это самое безопасное место. Потому что, сказал Почоло, если на меня покушались…

— Кто поминает мое имя всуе? — взревел Почоло, входя в кабинет — тоже в майке и шортах.

Мисс Ли начала торопливо убирать со стола.

— Оставьте нас, мисс Ли, и никаких посетителей, пока я не скажу. Иди сюда, Джек, на диван. Да, мисс Ли, объявите всем, что бег начнем на час позже.

— Какие новости? — спросил Джек, когда они остались одни.

— Полиция допросила всех жителей баррио — у часовни в полночь никого не видели. Кто бы это ни был, он успел все привести в порядок: доска, прикрывающая люк, на месте, мусор, который ты выбросил, и передняя стенка алтаря — тоже. Даже следы на полу стерты, чего, конечно, и следовало ожидать, ведь там столько пыли.

— Не доказывает ли это, что Ненита Куген была убита?

— Это доказывает только, что кто-то хочет скрыть существование тайного хода.

— По крайней мере мы теперь знаем, как она попала в пещеру.

— Мы знаем только, что кто-то хочет помешать тебе, Джек, совать свой нос в это дело.

— Меня не остановят. Вначале я не очень-то рвался, но теперь меня ничто не остановит. Я хочу докопаться до самого дна.

— Ты и так уже чуть не остался на дне.

— И не жалею! Это был бесценный опыт, все равно что родиться заново. Ох, Поч, никогда я не любил тебя больше, чем прошлой ночью, когда услышал, как ты идешь с ключами!

— Может, то был не я. То был, возможно, святой Петр, открывающий тебе врата.

— Альфонсо Гатмэйтан! Не сверкай на меня очами, фанатик! И все же да, в этом было что-то мистическое — в моем нисхождении во мраке из алтаря наверху к алтарю внизу.

— Прохождение через пещеру как обряд инициации для мужчин средних лет.

— Но если ты думаешь, что я пойду по пути дона Андон-га…

— Ты ведь уже сказал о рождении заново.

— Да, я переродился! Поч, ты видишь перед собой совершенно нового человека, восставшего из мертвых и безумно полюбившего землю и воздух, человеков и скотов, прутья иссохшие и камни.

— И увидел он свет, и нашел, что это хорошо.

— Ты даже не знаешь, как ты прав. О Поч, сегодня утром я проснулся в восторге, поняв, как хорошо жить!

— Да, девушки слышали, как ты пел в ванной.

— Скажи им, что петь надо не только в ванной, но везде: на работе, за игрой, в церкви, в постели — чтобы показать, что ты счастлив быть живым. А мы тоскуем, не понимая, как мы счастливы.

— Это что-то вроде того, что мертвые завидуют даже нашему раку?

— Да, если тебе непременно надо подать это так грубо.

Почоло резко поднялся с дивана, подошел к рабочему столу и принялся перебирать бумаги в проволочном ящике. Джек с удивлением смотрел на него.

— В чем дело, Поч? — наконец спросил он.

— Ничего. Просто не хочется обижать тебя. Конечно, радость быть живым и все такое… Но лучше наоборот: жить радостью, а это значит — находить ее в себе, а не в прутьях иссохших и камнях. Всего же лучше было бы относиться к жизни реалистически: она есть то, что церковь называет юдолью слез. Вот с этим никогда не ошибешься.

— Поч, но ведь сказано же, что унылый христианин — плохой христианин.

— Эмоциональность, даже самого лучшего свойства, в конечном счете всегда и плоха и печальна, — проговорил Почоло. Взяв несколько бумаг, он подошел опять к дивану и хмуро уставился на Джека. — Пойми меня правильно. Если тебя тряхнуло так, что ты забыл про свою апатию — что ж, ура. Но не бросайся в другую крайность.

— Ты имеешь в виду мое нежелание расстаться с делом Нениты Куген?

— В данный момент в тебе говорит твой восторг, и ты думаешь, что можешь сделать все.

— Но что худого в энтузиазме? Без него нельзя, если хочешь посвятить себя чему-нибудь. Он нужен был и тебе, Почоло, чтобы посвятить себя делу церкви. И меня он обуял чудесным образом, чтобы я мог посвятить себя этому делу.

— А надо ли? Ты открыл потайной ход — и прекрасно. Я сказал полицейским, что, может быть, это и есть та нить, которой они так ждали. Они работают сейчас в этом направлении. Почему бы не положиться на них?

— Потому что у них нет… энтузиазма. Поч, ты пытаешься кого-то выгородить?

— Хочешь сказать — себя самого?

— Разве ты не хотел бы, чтобы эта тайна была раскрыта?

— Как я уже сказал, я не хочу тебя обижать.

Вернувшись к столу, Почоло подписал бумаги и швырнул их в ящик для исходящих. Потом со вздохом уставился на этого дорогого чертова Джека, который именно сегодня, в день, когда мэрии надо заниматься бегом трусцой, уперся как мул.

— Так что ты все-таки намерен предпринять? — терпеливо спросил мэр.

— Снова отправиться в баррио Бато и попытаться разнюхать кое-что еще.

— О’кей. Я дам тебе телохранителя.

— Нет, я хочу, чтобы меня сопровождала мисс Ли.

— Э, и давно это у вас началось?

— Мисс Ли может пойти со мной?

Почоло подавился невеселым смехом и пожал плечами:

— О’кей, старина, о’кей. Но ты разобьешь ее бедное сердце. Ибо для нее это лучший час недели — когда господин мэр возглавляет бег трусцой, а она бежит рядом с ним.

2

Мисс Ли, лишенная возможности бежать трусцой с господином мэром и всем муниципалитетом, несколько утешилась тем, что была одной из немногих, посвященных в события прошлой ночи. Кроме того, ей нравилось вот так появляться на людях в качестве своего рода представителя мэрии, и сейчас она обходила баррио Бато с видом человека, у которого в кармане и детский комбинат, и площадка для игр, и баскетбольная площадка, и новое школьное здание. Вид человека, облеченного властью, а также, возможно, очки и суровое выражение лица подавляли естественное желание присвистнуть при виде ее белой майки, шорт, коротеньких носочков и кроссовок. Вокруг нее толпился народ, преимущественно женщины и мужчины преклонного возраста.

Джек был просто счастлив стоять рядом и слушать.

Из того, что говорилось, было ясно, что деревня ничего не знала о покушении на его жизнь. Жители знали только, что найден тайный ход из часовни в пещеру — кто-то пытался воспользоваться им прошлой ночью, и его чуть-чуть не поймали, а теперь этого человека искала полиция. Да, полицейские налетели сегодня утром. Они спрашивали, не видел ли кто-нибудь чужих людей возле часовни около полуночи.

— Э, да при чем здесь чужие, — засмеялась одна домохозяйка. — Уж поверьте мне, вряд ли это был чужак.

— Эй, Флора, ты лучше брось говорить намеками, не то мисс Ли потащит тебя к господину мэру!

— Никого к мэру не потащат, — сказала мисс Ли. — Нам нужна только информация. Итак, кто этот человек, который мог знать о тайном ходе?

Молчание. Затем два-три голоса робко пробормотали:

— Отец Грегги.

— А кто такой отец Грегги? — осведомилась мисс Ли совсем как заместитель мэра.

— Отец Грегги, — ответила женщина, которую звали Флора, — священник, в его ведении была часовня.

— И где он сейчас, миссис Флора?

— Этого никто не знает. Его услали куда-то далеко, когда закрыли пещеру.

— Минутку, — сказал Джек, обращаясь к мисс Ли. — Это, наверное, тот самый священник, который отправлял богослужения в пещере. Почоло говорил мне о нем. Только вот как его звали…

— Отец Вирай, — сказала мисс Ли.

— Но мы, — улыбнулась какая-то девушка, — всегда звали его отец Грегги, потому что он очень молод.

— Он был коадъютором[65] нашего приходского священника, — подала голос пышная матрона в синем платье, — и — о да! — служил в пещере, когда там происходили чудеса и дождем сыпались розовые лепестки. Однажды я тоже была там, когда они падали, эти розовые лепестки. Это было прекрасно! Я так плакала! И сам отец Грегги тоже плакал, когда запевал, а мы подтягивали: «Тебя, Господи, славим». Он был славный мальчик, этот отец Грегги.

— А его уволили, — сказала улыбающаяся девушка.

— Из-за беспорядков. Да только разве это его вина? — воскликнула какая-то старуха. — Все эти драки из-за пещеры — наку, это же позор! А что получилось, когда закрыли пещеру и услали отца Грегги? Чудеса кончились. Да, это Господь всемогущий покарал нас!

— А кто-нибудь видел отца Грегги после того, как он уехал? — спросила мисс Ли.

Какой-то мужчина поднял руку.

— Я видел, — сказал староста, который сегодня был в относительно строгом наряде: оранжевой бейсболке, розовой рубашке, синих брюках и желтых резиновых сандалиях. — Около двух месяцев назад здесь в часовне были бдения, и я пришел после ужина. Смотрю — сплошь молодые люди. Поют. И один из них, с гитарой, очень похож на отца Грегги. Я его спросил, не он ли отец Грегги, а он приветствовал меня по имени. Был он в мирском одеянии. Я спросил, с чего бы это, и он ответил, что у него отпуск. А когда спросил, где теперь его приход, он сказал — там, в горах. И они все смеялись.

— Когда он рассказал мне об этом, — сообщила женщина, стоявшая рядом со старостой, — я очень рассердилась, потому что решила, что они потешались над моим мужем, а ведь он староста. Вот и заставила его еще раз пойти туда со мной. Но он больше не смог найти того парня, похожего на отца Грегги. На гитаре играла девчонка. Играла и пела какую-то дурацкую песню — это в часовне-то!

— И все же то был отец Грегги, — сказал староста, — но потом он либо ушел, либо спрятался.

— Наверно, в потайном ходе, — хихикнула улыбчивая девушка.

— А почему вы считаете, — спросила мисс Ли, — что он знал о потайном ходе?

— Э, да кому же знать, как не ему? — оживился какой-то старик. — Разве не он ведал нашей часовней целых два года? Он вечно крутился там — днем и ночью, он и этот его молодой приятель, который, как он говорил, был семинаристом, но, по мне, больше походил на… на…

— …малолетнего преступника, — пришла ему на помощь смешливая девушка.

— Он хочет сказать, на бродягу, — сказала пышная матрона в синем. — Только вы не слушайте дедушку Омпонга — он у нас в баррио записной атеист.

— Если вы хотите разузнать об отце Грегги, — сказала женщина по имени Флора, — то наш приходский священник как раз сейчас в часовне, мисс Ли, и он может сказать вам больше, чем мы.

— А, я его хорошо знаю. Старый священник? Он бывает в мэрии. Отец Сантос, так?

— Отец Монтес. Но только к нему нельзя идти в шортах!

Тем не менее престарелый отец Монтес выдержал и это. Он стоял в окружении мужчин, наблюдая, как слесарь врезает замок в двери часовни.

— Отец Грегги Вирай? Да, он был одним из моих коадъюторов. Последние три года я так болел, что мне дали целых двух — я имею в виду двух коадъюторов. И я поручил отцу Вираю вот это баррио и еще одно, выше по реке. Весьма предприимчивый молодой человек, хотя и стал притчей во языцех, когда пещера превратилась в сенсацию государственного масштаба. Пришлось его перевести в отдаленный приход в горах Моронг.

— И сейчас он там?

— Не могу точно сказать, мисс Ли. Я слышал, будто он где-то здесь, с какой-то группой радикалов. У него были так называемые прогрессивные идеи.

— Из-за этого его и перевели?

— О нет, нет. Он и так должен был получить свой приход. Кроме того, он был очень огорчен тем, что пещеру закрыли, и сам хотел уехать подальше. Ведь он верил, что пещера могла стать вторым Лурдом[66].

— Отец Сантос…

— Монтес.

— Отец Монтес, а почему церковь запретила богослужение в пещере?

— Потому что разразился скандал. И я очень рад, что запретили прежде, чем разразились другие скандалы — до убийства паренька-активиста, до того, как нашли тело американской девушки. А теперь, когда открылся потайной ход, и за нашей несчастной часовней может пойти такая же ужасная слава. Вот я и велел врезать замок — пока пресса не разнюхала о потайном ходе в пещеру.

— А ваш отец Вирай, он подозревал о существовании потайного хода?

— Почему вы так интересуетесь этим, мисс Ли?

— Господин мэр и я, мы оба считаем, что американская девушка попала в пещеру через потайной ход. Только так можно объяснить, как она там оказалась.

Старый священник покачал головой.

— Это невозможно, мисс Ли.

— Невозможно — через потайной ход?

— Да. Невозможно.

— Почему?

— Ее ведь нашли утром в последнее воскресенье мая?

— Да.

— Ну так вот, накануне, в субботу, в часовне была служба. Здесь было полно народу, весь день и всю ночь. И если бы эту американскую девушку, живую или мертвую, потащили через потайной ход, была бы целая толпа свидетелей.

Мисс Ли перевела изумленный взгляд на Джека.

Он сказал:

— Отец Монтес, вы в этом уверены?

— Абсолютно. Последняя суббота мая. Последний день бдений. А на следующий день, в воскресенье, тут были похороны. Я сам отпевал. И я прекрасно помню, что как раз в это утро в пещере нашли покойницу, поскольку меня призвали дать ей последнее напутствие, прежде чем тело убрали из пещеры. Потом я прямо оттуда отправился в часовню, отслужить мессу по бедному юноше, чье тело было выставлено там для прощания.

— Что это был за юноша?

— Тот самый активист, о котором я упоминал. По странному стечению обстоятельств его смерть тоже связана с пещерой. В марте он участвовал в стычке с полицией из-за пещеры, ему проломили череп. Он так и не пришел в себя, хотя прожил еще два месяца. Он умер в последнюю неделю мая, и гроб его стоял в часовне в субботу и воскресенье. И конечно, у гроба побывало много активистов — они превозносили Роммеля Магсалина как героя, павшего в бою.

— Роммеля Магсалина! — воскликнула мисс Ли. — О, теперь я понимаю, отец Сантос…

— Монтес.

— Теперь я понимаю, отец Монтес, о каких бдениях говорил староста — он видел там отца Грегги Вирая.

— Видел отца Вирая у гроба Роммеля?

— В мирском одеянии, среди активистов.

— Может быть, может быть. Я слышал, он оставил свой приход. Но представить его у гроба Роммеля, когда сам Роммель был с теми, кто устраивал демонстрацию, требуя передать пещеру язычникам…

— Но если, как вы утверждаете, он присоединился к экстремистам…

— Может быть, может быть. Но, мисс Ли, почему бы вам не поговорить с родственниками Роммеля? Они живут чуть дальше по этой улице.

— Мы поговорим. Вы были так любезны, отец Монтес…

— Сантос. То есть, конечно…

— Всего вам доброго, отец Сантос, и большое спасибо.

И снова мисс Ли и Джек сидели рядом на диване в гостиной дома, где жил Роммель. Снова вокруг них копошились полуголые малыши, с пальцами кто во рту, кто в носу. Только на сей раз не было вздорной старухи, бившейся на полу в истерике.

— Бабушка отправилась к Гиноонг Ина, — сказала хозяйка дома. — Мы все смотрим ее полуночную программу по телевидению, и после каждой передачи бабушка чувствует себя настолько лучше, что решила, что ее артрит излечится еще быстрее, если она поучаствует в обрядах сама, в храме Гиноонг Ина, который они называют «Самбаханг». У них там служба бывает утром, в полдень и в полночь.

— В муниципалитете, — строго объявила мисс Ли, — есть бесплатная клиника, где пациентов принимают с семи утра до семи вечера. Лекарства тоже бесплатно, а равно, — тут она бросила взгляд на усеянный малышами пол, — все необходимое для планирования семьи.

— Ой, что вы, тут не все из моего выводка! — в ужасе воскликнула миссис Магсалин. — Но давайте вернемся к моему бедному Роммелю. Да, он умер в среду, и бдения были в часовне, а похоронили мы его в воскресенье.

— Вы были там всю ночь с субботы на воскресенье?

— Нет, к тому времени мы совсем уже измучились, потому что не отходили от гроба четверг, пятницу и всю субботу. И потом, эту ночь все равно оставили для его друзей. Это они сидели там до утра. Так откуда же мне знать, кто там был? Вы говорите, отец Грегги? Понятия не имею. Но вот идет мой другой сын, Макартур. Он был там. Он тоже активист. Туро, они из мэрии и хотят знать, был ли отец Грегги на бдениях у гроба твоего брата в последнюю ночь, в субботу.

Туро, он же Макартур, высокий подросток с волосами до плеч, спросил осторожно:

— А что, отца Грегги разыскивают?

— Насколько я знаю, нет, — пожала плечами мисс Ли. — Господину мэру просто нужна информация.

Подросток заколебался, но наконец сказал:

— Да, он был там. Инкогнито.

— Когда он появился?

— По-моему, еще до девяти, потому что в девять у нас начиналась программа в часовне, у гроба: речи, песни, стихи — и он был одним из ораторов. Программа длилась до полуночи, а потом мы дежурили по очереди, потому что все очень устали — у нас целый день была демонстрация.

— По очереди? Значит, не все бодрствовали до утра?

— Мы просто не могли, очень хотелось спать. Так что отец Грегги и его приятель — один парень, он вместе с ним приехал на машине — вызвались сидеть первыми, с полуночи до часу, а остальные легли спать, кто в часовне, кто снаружи, где прохладнее, а кто в машинах и джипни. А при чем здесь потайной ход, который нашли в часовне?

— Они хотят знать, — сказала миссис Магсалин, — видел ли кто-нибудь там американскую девушку, Нениту Куген, в ту ночь. Вы, мисс Ли, не спрашивали, но эта девушка, Ненита Куген, дружила с обоими моими сыновьями, и с Роммелем и с Макартуром. Туро, Ненита была там в ту ночь?

— Во время моего дежурства — нет. А, понял. Вы думаете, в ту ночь Ненита Куген попала в пещеру из часовни, воспользовавшись потайным ходом?

— Сначала, — сказала мисс Ли, — мы полагали, что это невозможно, раз в часовне собралось у гроба столько народу. Но теперь видим, что так могло быть.

— Когда отец Грегги и его приятель дежурили первыми? Значит, вы подозреваете, что это они пропустили ее в пещеру?

— Вовсе не обязательно, — вставил Джек. — Они сами могли задремать, а она в это время прокралась внутрь или кто-нибудь затащил ее. А был там еще кто-нибудь, кроме активистов?

— Туро, ты забыл сказать о Гиноонг Ина! — напомнила миссис Магсалин.

— О боже, и она была там? — воскликнула мисс Ли.

— Естественно, — ответил юный Макартур. — Мой брат погиб, защищая ее права. Она приехала со своими девицами, они немного пошаманили у гроба, но, когда все кончилось, сразу уехали.

— Одной из этих девиц, — сказала мисс Ли, — могла быть Ненита Куген, переодетая. Ведь она водилась с ними. Потом она могла остаться, и никто этого не заметил. А еще кто-нибудь приезжал после полуночи?

— Насколько я знаю — нет.

— Ну как же, Туро, — сказала его мать, — был кто-то еще, потому что твой отец видел, как подъехала белая машина, а это было уже далеко за полночь.

У Джека Энсона оборвалось сердце.

— Белая машина? — переспросил он.

— Мой муж со своими дружками был во дворе той ночью. Они зарезали козу для поминок и жарили ее. Кончили, наверное, часа в два, и, когда муж уже входил в дом, он случайно увидел белую машину — она ехала к часовне.

— Неизвестно. Может, и не к часовне, — сказал ее сын Туро.

— А куда же еще, если не туда?

— Мама, это могла быть просто парочка, которая искала себе местечко. Отец говорит, что он видел машину сзади и не рассмотрел, кто в ней. Так что забудь об этом. Мисс Ли, я пришел сюда передать вам, что директор школы хочет поговорить с вами. Миссис Крус, наша директриса.

— Она в школе?

— Я провожу вас.

Вокруг школы, длинного бунгало из шести классных комнат, выходящих на веранду, шумно резвилась детвора. Радостный ребячий гомон лишь изредка прерывался мгновениями внезапной тишины. Миссис Крус, директор, ждала их в пустом классе, где ползали мяукающие котята и пахло, как в детском саду.

— К сожалению, я не могу поговорить с вами у меня в кабинете, — объяснила миссис Крус, — там печатают на машинке. Туро, ты уже сказал им? Туро — я имею в виду мистера Макартура — и я видели в прошлом году кое-что в часовне, мисс Ли. Сама я неверующая, но мне приходится бывать там, потому что мы иногда используем часовню как дополнительную классную комнату, а также для занятий по закону божьему. Дело было в ноябре, когда пещера еще была открыта и все сходили с ума от этих розовых лепестков. В то утро перед уроками я попросила Макартура перенести в часовню классную доску — он тогда работал у нас уборщиком. Там мне понадобился кусок веревки, чтобы доску подвесить. Я отодвинула переднюю стенку алтаря — мы используем его как чулан, — и знаете, что я там увидела? Полную корзину розовых лепестков. Я позвала Макартура, он тоже видел.

— Поэтому мы с миссис Крус, — сказал Туро, — как только услышали, что найден потайной ход, сразу же вспомнили о той корзине с розовыми лепестками, которую видели в алтаре еще в ноябре.

— Вы тогда говорили кому-нибудь о ней? — спросил Джек.

Они переглянулись.

— Нет, — ответила миссис Крус. — Хоть я и неверующая, я стараюсь не задевать чувства тех, кто искренне верит. Мы просто-напросто оставили корзину там, где нашли. Но сегодня утром, услышав, что мисс Ли всех расспрашивает, я подумала, что ей интересно будет узнать об этом.

— Спасибо, — холодно поблагодарила мисс Ли.

— А как поживает наш дорогой господин мэр? Надеюсь, он не забыл, что нам нужна новая крыша?

— Опять, миссис Крус? Представить себе не могу, что вы тут делаете на своей крыше? Танцуете на ней?

— Ха-ха! Очень смешно, мисс Ли. Нет, мы специально протыкаем ее метлами.

Зазвенел звонок.

— Боюсь, мое время истекло, — сказала миссис Крус. — Нет ли у вас еще вопросов?.. Тогда всего вам доброго. Мои наилучшие пожелания господину мэру. Туро, ты не покажешь мисс Ли, в каком ужасном состоянии наши туалеты?..

Орда продавцов мороженого и сладостей уже убралась из школьного двора. У Джека снова замерло сердце, когда Туро остановился возле ворот, и явно не только для того, чтобы вытереть пот с лица.

— Мисс Ли, мистер Энсон, я не хотел говорить при матери, но, пожалуй, сказать все же следует. В ту ночь, в субботу, приезжал еще один человек. Мы об этом помалкивали, потому что ему и так из-за нас достается. Правда, когда достается нам, он не колеблясь приходит на помощь. Но когда дело касается молодежных группировок, он предпочитает держаться в тени.

— Сенатор Алекс Мансано, — сказал Джек.

— Да. Это была его белая машина.

— Когда он приехал?

— Около двух часов. У меня и еще двух парней было дежурство с часу до двух — мы сменили отца Грегги и его приятеля.

— А они остались или уехали?

— Уехали. Я с ребятами после их отъезда пошел в часовню, и под самый конец нашего дежурства появился сенатор Алекс Мансано. Он был один, привез цветы. Мы посидели там, поговорили о Роммеле — он его тоже знал, — а потом мои напарники вспомнили, что пора будить следующую смену. Но сенатор Мансано сказал, что не стоит их, бедных, беспокоить, раз уж они спят, он сам подежурит. Я решил посидеть с ним за компанию, но все время клевал носом — так хотелось спать, и он сказал, чтобы я пошел прилег. Я устроился в джипни и заснул, но ненадолго. Когда я проснулся, то посмотрел на часы — было почти четыре утра. Я опять пошел в часовню. Сенатор Мансано все еще был там, у гроба, один. Мы немного поговорили, потом он сказал, что ему пора ехать. Я проводил его до машины, и он передал мне конверт для мамы. Когда он уехал, я разбудил наших и сообщил им, что он был здесь, и мы условились молчать, хотя сам он не просил об этом. К тому времени почти все уже встали и снова собрались в часовне. Было пять часов. В конверте для мамы была тысяча песо. Я, когда отдавал ей деньги, сказал, что это от одного из сочувствующих, который предпочел остаться неизвестным.

— Господин мэр, — сказала мисс Ли, — дал безвозмездно две тысячи песо, помимо оплаты всех расходов на лечение Роммеля.

— А он был у гроба? — спросил Джек. — Я имею в виду господина мэра.

— Он заезжал в первую ночь, — ответила мисс Ли. — В субботу он не мог приехать, потому что в мэрии был грандиозный праздник цветов. Видели бы вы, какой бал! А в полночь — великолепное шествие, и в роли пастушек — девушки, работающие у нас в муниципалитете. Я была Юдифью. На мне было белое платье, забрызганное кровью, а в руках я несла меч и голову — ту самую, отсеченную[67].

— Должно быть, выглядели вы потрясающе, — сказал Джек.

— После этого мы еще танцевали до рассвета, а затем господин мэр пригласил нас всех на завтрак к себе домой. Мы как раз завтракали, когда господина мэра известили о том, что в пещере найдена мертвая американская девушка.

— Я тоже помню. — сказал Туро. — Мы тогда еще ждали в часовне священника, он должен был прийти отслужить заупокойную мессу, и вдруг все баррио высыпало смотреть на мертвую девушку в пещере. Странно, правда? Они ведь дружили с Роммелем, и вот в одно и то же утро мертвые лежат почти рядом друг с другом.

— Их разделял только потайной ход, — сказал Джек. — А с алтарем в то утро все было в порядке? Я хочу сказать — тебе не показалось, что в него кто-то лазил?

— Нет, алтарь был в полном порядке. Мистер Энсон, мне не следовало говорить о сенаторе?

— Думаю, следовало, Туро.

— Надеюсь, это не доставит ему больших неприятностей… Но я сейчас же сообщу ему, что сказал вам.

И, попрощавшись, юноша с озабоченным видом заторопился прочь.

— Вы думаете, это сенатор тайком переправил девушку в пещеру? — спросила мисс Ли.

— Очевидно, да. Либо он, либо отец Грегги. Только у них была возможность сделать это.

— Нет, мистер Энсон. Вы помните, Туро сказал, что он проводил сенатора к машине, когда тот собрался уезжать? В это время в часовне не было ни души — ни бодрствующей, ни просто живой. Возможно, как раз тогда либо девушка прокралась внутрь, либо ее пронесли.

— Может быть, вы правы. Но ее никто не видел. Где же она была до этого?

— Может, пряталась в машине. Скажем, в машине отца Грегги.

— Нет, эта машина уже уехала.

— Тогда в машине сенатора. Во всех других спали активисты, но, поскольку его машина пришла последней, она была единственной, где… В чем дело, мистер Энсон?

— Ничего. Просто сучий климат в этой сучьей стране.

— Мистер Энсон!

— Простите. Я вдруг плохо себя почувствовал.

Он вспомнил, как Почоло говорил: «Не хочется тебя обижать».

— Да, утро сегодня жаркое, — сказала мисс Ли.

Солнце на стальном небосклоне расплылось в слепящее пятно. В белом мареве контуры крыш, верхушки деревьев и человеческие фигуры казались обведенными размытой темной каймой, словно они дымились по краям.

Действительно ли все выглядит таким размытым и зыбким, подумал Джек, или в этом виновата старая меланхолия? Даже мисс Ли, вся в белом, глупо кривилась, словно он видел ее через дымчатое стекло. Ему очень хотелось дать ей пощечину, чтобы смахнуть эту ухмылку.

— Жизнь ужасна, — сказал он ей.

3

Джек впервые видел всех трех Алехандро вместе, и сейчас у него была возможность разглядеть, как общие черты облика Мансано, столь яркие и крупные в доне Андонге, уменьшились в более твердом профиле Алекса и совсем робко прослеживались в Андре. С этой несхожей похожестью как бы рифмовался зеленый цвет в их одежде: зеленое на белом в гавайской рубашке дона Андонга, зеленое на индиго в тагальской рубашке Алекса, зеленое с бежевым у Андре на его поддельном батике.

Юноша только что отогнал машину, на которой привез Джека, и сейчас стоял за креслом деда, облокотившись на изголовье. Старец держал аудиенцию в библиотеке. Время шло к полудню. Алекс сидел на ковре у ног отца, упираясь плечом в подлокотник клубного кресла и положив руку старику на колени.

Джек, которого усадили напротив дона Андонга, рассказывал о своих злоключениях прошлой ночью в колодце.

— Когда наконец прибыл Почоло с ключами и выпустил меня, я обнял охранника, потом долго тискал Поча и вообще готов был целовать землю!

Слушатели рассмеялись, и их смех воскресил в нем остатки утренней эйфории.

— Но Почоло посоветовал мне не пересаливать и отчитал за излишнюю активность.

— У нас с Алексом как раз было к нему дело сегодня утром, — сказал дон Андонг, — и, когда он сообщил, что случилось с тобой, — caramba![68] — я тут же велел Андре ехать в баррио и привезти тебя. Ты узнал там что-нибудь?

— Только одно: человека, который пытался поймать меня в ловушку, никто не видел.

— Так кто же этот cabron[69], которому известно о потайном ходе?

— Дон Андонг, вы, должно быть, встречали молодого священника по имени Грегги Вирай?

— Конечно. Но он не cabron. Он был нашим капелланом в пещере.

— Ну так вот, поскольку он три года ведал этой часовней, жители баррио считают, что он вполне мог обнаружить потайной ход.

— Ну, это чепуха, — сказал Андре. — Если бы он его обнаружил, об этом узнал бы весь мир. Он такой. Как Ненита Куген. Чуть что узнает — и приходит в такое возбуждение, что должен тут же бежать и всем рассказывать.

— Но, — улыбнулся Алекс, — у него могли быть особые причины помалкивать об этом.

— Прекрати, Алекс, — сказал его отец.

— Папа́, я просто хотел сказать, что он использовал потайной ход вместо личного туалета.

— Алекс, замолчи!

— Нем как могила, папа́.

— Джек, — продолжал старец, — а потайной ход объясняет, каким образом Ненита Куген попала в пещеру?

— Или же как ее туда доставили. Но тогда она и тот, другой, кто бы он ни был, должны были пройти через часовню. А там у гроба все время дежурили.

— Да, я знаю, — сказал Алекс. — Я был там. Тебе разве не рассказали, Джек? Я ведь уже говорил, что Ненита Куген звонила мне в тот день после обеда и хотела встретиться, но, когда я приехал к ним около восьми, ее не оказалось. Тогда я поехал сюда, но ни папа, ни Чеденг не было дома, только Моника — накормила меня ужином. Потом я вернулся к себе в конгресс и работал над бумагами далеко за полночь. И только по пути домой вспомнил, что не был у гроба этого парня, Роммеля Магсалина, который, кстати, погиб из-за вашей пещеры, папа́. Я остановился, купил цветы и отправился в баррио. Туда я прибыл около двух и провел там пару часов.

— Ну, отец, — засмеялся Андре, — тогда ведь и вы могли быть тот самый cabron, который спустил Нениту вниз по тайному ходу!

— Только если бы она была со мной, а вокруг не было никого.

— А в часовне, — спросил Джек, — ты оставался на какое-то время один?

— Один? Так ты серьезно? Там было сборище активистов, они устроили ночные бдения у гроба, и эти мальчишки были везде — в часовне и снаружи.

— Но ведь в то время, около двух, — сказал Джек, — почти все спали?

— Да. Они дежурили по очереди, и, когда я приехал, у гроба сидели только три паренька — спорили о том, где игроки лучше: в «Криспа» или в «Мариваса», хотя тоже, несмотря на баскетбол, клевали носом. Так что я отослал их вздремнуть. Но не успели они уйти, как в часовню с ревом ввалились три здоровенных увальня, пьяные и все в крови. «Да тут, пожалуй, пахнет убийством», — сказал я сам себе. Но, оказалось, они только что зарезали козу для поминок. Спрашивать у меня, кто я, собственно, такой и какого черта там делаю, не стали — тут же грохнулись на колени у гроба и начали выкрикивать такие, знаете, молитвы, что кровь стыла в жилах. Я еще подобного не слыхивал: прямо по «Гамлету» — отмщение и все такое прочее! В конце концов запас их ужасных литаний иссяк, и они, шатаясь, убрались прочь, но только я решил, что мне выпала минута тишины и покоя, как ворвалась толпа подростков: искали гитару, которую у них кто-то одолжил или что-то в этом роде, — и, пока ее не нашли, часовню, можете мне поверить, поистине сотрясал трубный глас, способный мертвого поднять из гроба. Потом явилась какая-то разъяренная мамаша — разыскивала дочку, не вернувшуюся домой, за ней — ревнивый возлюбленный, желавший узнать, не там ли его любовь. Там, знаете ли, все время, пока я сидел, то и дело появлялись новые люди. А ты говоришь — один! Ха! Да передо мной была какая-то многоглавая гидра!

— А когда, отец, — спросил Андре, — вы последний раз встречались с гидрой?

У Джека с души словно камень свалился. Он сказал:

— Этот Грегги и его приятель дежурили раньше. Хотел бы я знать, оставались ли они там одни хоть какое-то время. Потому что если нет, то они и не могли спустить Нениту Куген по потайному ходу. И следовательно, перед нами все та же тайна — как она попала в пещеру?

— Звучит как у Шерлока Холмса, — заметил Андре. — А в котором часу она могла попасть туда?

— Последний раз ее видели живой около семи вечера, в субботу, а тело нашли в семь утра в воскресенье, но врач говорит, что смерть наступила раньше, примерно часов в пять. Так что оказаться в пещере она могла где-то между восемью часами вечера в субботу и пятью утра в воскресенье. Но в восемь вечера в субботу активисты уже сходились в часовню, а в воскресенье в пять они уже почти все проснулись и снова собрались там. В промежутке же все время один-два человека были у гроба, возле алтаря.

— А это трудно — проникнуть в потайной ход? — спросил дон Андонг.

— Очень. Он под алтарем. Сначала надо убрать переднюю стенку. Потом вынуть массу барахла, которое там навалено. Потом поднять тяжелую доску, под которой находится люк.

— И незамеченным все это проделать нельзя.

— Абсолютно невозможно, дон Андонг. А потом еще все надо вернуть на свое место, иначе будет видно, что что-то не так. Но алтарь был в полном порядке и ночью, и наутро — никто не заметил ничего странного. У них там алтарь старинный, с ретабло[70], за ним священник служит мессу, повернувшись спиной к собравшимся. Когда служат мессу по-новому, приходится ставить стол.

— Знаю, я там бывал. Теперь мне ясно, почему на отца Грегги должно было пасть подозрение, раз он был там в ту ночь.

— Дон Андонг, а вы не знаете, где он сейчас? — (Джек чувствовал, что старец то ли чем-то смущен, то ли немного обеспокоен.) — Или ты, Алекс, ты не знаешь? Похоже, он сошелся с активистами.

— Да, я его встречал, — ответил Алекс и вдруг, сняв руку с колена отца, встал и направился к книжным полкам.

Андре с озабоченным видом вышел из-за кресла и уселся на подлокотник, словно сменив отца на посту.

— Отец всегда чувствует себя виноватым, когда священники и монахини примыкают к его движению, — сказал юноша.

— Ничего подобного! — взревел Алекс. — И не мое это движение! Это движение всех филиппинцев! А я не желаю, чтобы ваши священники и монахини принимали меня за одного из этих треклятых христианских социалистов вроде Почоло!

— Ладно, па, остыньте. Но, по-моему, скорее все-таки отец Грегги бежал от священнического сана.

— Отец Грегги Вирай, — сказал дон Андонг, словно возвращаясь из неведомых краев, — это человек, которому я многим обязан.

— Я знаю, — пожал плечами Алекс. — Они с Почоло стакнулись, чтобы подловить вас и вернуть в лоно матери-церкви.

— Твой Почоло всего-навсего попросил меня посетить курсильо, прежде чем обрушиваться на них с нападками.

— И вот мой папа́ отправляется туда высмеивать, но остается для молитв.

— Вовсе нет, Алекс, вовсе нет. Как это сказал персидский поэт: «Я вышел через ту же дверь, в которую вошел». Все оказалось отнюдь не так плохо, как я себе представлял, и я намеревался дать вполне объективный отчет с указанием положительных сторон. Ты сам знаешь, насколько невежествен средний филиппинец в своей вере, а тут ему предлагают так называемый интенсивный курс христианства, рассчитанный на то, чтобы подвести его к личной ответственности перед Христом. Я, кстати, еще тогда считал это весьма похвальным. Если уж филиппинцу суждено быть христианином, то лучше, конечно, быть христианином образованным.

— На что же вы в таком случае собирались нападать? — спросил Алекс.

— Hombre![71] На то, что я тогда считал визгливой истерией. Собственно, я покинул курсильо накануне так называемой выпускной церемонии, когда все с рыданиями и воплями «Брат мой! Брат мой!» вешаются друг другу на шею. Это как раз то, что мне хотелось высмеять. Но случилась странная вещь. Когда я сел писать отчет, я не мог написать ни строчки. Слова не шли на ум. И так продолжалось несколько дней. Сажусь за стол — и… nada[72].

— Какой это пророк, — спросил Алекс, — должен был проклясть и не смог?

— Но я, как видишь, в отличие от него не смог ни проклясть, ни восславить. Это было в августе семидесятого года, Джек, когда случилось землетрясение.

— То самое, что вскрыло пещеру, дон Андонг?

— Да, то самое. Я сидел как раз здесь, в библиотеке, пытался писать, и вдруг пол заходил ходуном. Тогда я сдался. «Que se joda el cursillo!»[73] — воскликнул я, разорвал лежавшие передо мной чистые листы бумаги и выбежал смотреть, не пострадал ли дом. А на следующий день — но слушайте, этого никто не знает, кроме меня и Андре…

— Дедушка, может, не стоит об этом и говорить?

— Я хочу, Андре, чтобы Джек и твой отец узнали правду о том, что они с ухмылкой называют моим обращением.

— Дон Андонг, у меня никогда не было и мысли…

— Послушай, Джек, я перед тобой в долгу за ту сцену, которую устроил здесь прошлый раз. Cóncholas, hombre[74], ты что, боишься откровений? Ну-ка присядь, и ты, Алекс, тоже садись. Это важно. Так о чем это я? А, землетрясение. Ну вот, на следующее утро я чрезвычайно плотно позавтракал, после чего спустился вниз взглянуть на статую Алехандро Великого. Ты ее знаешь, Джек, это наш знаменитый фонтан перед домом. Монике привиделось, что из-за землетрясения в паху у великого Александра образовалась трещина. Надо было пойти проверить. И вот, когда я приступил к осмотру, статуя стала исчезать во мраке. Августовское солнце, la flor de Agosto[75], заливало ее своим светом, а я ничего не видел. Она погрузилась в тень.

— Похоже на микроинсульт, — сказал Алекс.

— Но я испугался другого: решил, что теряю зрение, что у меня катаракта. Поспешил наверх, чтобы взглянуть на себя в зеркало. И уже там, у двери своей комнаты, собираясь открыть ее, вдруг почувствовал, что в комнате кто-то есть.

— Дедушка, вы только расстраиваете себя этими рассказами.

— Андре, помолчи. И вот я стоял у собственной комнаты, чувствуя, даже слыша, как там кто-то или что-то движется, трогает мое кресло, мою кровать, выглядывает в окно, перебирает вещи на туалетном столике. Потом оно подошло к двери и остановилось, прислушиваясь, как я дрожу по другую сторону, точно подбивало меня отворить дверь. Я даже почувствовал, как оно пахнет…

— И как же оно пахло, папа́?

— Скорее воняло, как дохлая крыса в борделе. Моли бога, Алекс, чтобы тебе никогда не услышать этот запах.

— По правде говоря, я уже его слышал.

— Отец, нельзя ли без этого? — сказал Андре.

— Твой дед пытается уловить еще одну душу. Твою душу, Джек.

— При условии, что она у меня есть, Алекс. Но продолжайте, дон Андонг, я хочу знать, что случилось.

— Моника нашла меня — я стоял там же, в холодном поту, словно окаменев. Меня уложили в постель, вызвали врачей, и они сказали, что был удар, однако ни малейшего следа его обнаружить не смогли. Но я-то знал лучше. Я лежал в постели и чувствовал, как мой гость ходит по комнате, смеясь над врачами. Почему они не чувствовали, не слышали его, не улавливали запаха, когда оно так явно находилось там, в комнате? Правда, я заметил, что, когда в комнате появлялся Андре, оно как бы отдалялось от меня.

— Дедушка спросил меня, чувствую ли я что-нибудь, и я сказал «да». Я действительно чувствовал. Но для меня это не было что-то движущееся. Мне казалось только, что кто-то наблюдает, поэтому я решил — это смерть. И подумал — наверно, он умирает.

— Нет, то была не смерть.

— А на следующий день после того, как он слег, его навестил отец Грегги.

— Поскольку никто не знал о моей болезни, то, когда доложили о его приходе, я решил, что он послан шпионить — выведать, что я пишу о курсильо. «Demontres![76] — заорал я. — Я не приму его!» Но он все-таки ко мне вошел. До этого я видал его только однажды, во время занятий — он был там одним из лекторов. Тогда он не произвел на меня впечатления. Но тут, едва он вошел, я понял, что он видит меня насквозь. Я стар, он молод, и все же мы были как близнецы, я это сразу почувствовал. И когда он склонился над постелью, в его лице я видел свое лицо. Ему не надо было ничего угадывать, я мог ничего не рассказывать ему: он знал, что я во власти каких-то ужасных сил. «Успокойтесь, — сказал он, — и не противьтесь мне». И я тогда почувствовал, что верю ему. День и ночь я обливался потом, хотя в моей комнате есть кондиционер, я боялся уснуть. А тут вдруг ощутил прохладу, вдохнул в себя свежий воздух и через минуту уже спал.

— Каким же образом отец Грегги это сделал? — спросил Джек.

— Не знаю. Когда я проснулся, он все еще сидел рядом со мной, но оно исчезло. Я чувствовал себя очень слабым, однако это уже не была немощь. А вот он выглядел больным, словно опустошенным. Потом появилась Моника с врачом, который осмотрел меня и сказал, что кризис позади. Я даже не заметил, когда ушел отец Грегги. После полудня я уже смог встать с постели и с помощью Андре даже походил немного.

— Дедушка объявил мне, что он намерен снести статую Александра Великого и фонтан, а я рассмеялся и спросил, чего ради. А потом, когда он сообщил отцу Грегги о своем намерении, тот сказал: «Это идол гордыни, но вы победили гордыню в себе, и теперь идол бессилен». Так что Алехандро Великий все еще на месте.

— Я выздоравливал, но, как ни странно, то были дни глубокой депрессии. Ужас прошел, хотя я чувствовал, что память о нем будет преследовать меня до конца моих дней. Его тень никогда меня не оставит. Отец Грегги, который стал духовным наставником неверующего, не навязывал мне религию. Да и я не считал, что она может исцелить от депрессии. Я обратился только потому, что обрел веру, а не облегчение. В религии, как говорят, искать — уже значит найти.

— Путь к цели — это уже цель, — сказал Андре.

— И словно чтобы напомнить мне, что вера не сулит облегчения, меня, после того как я возвестил о своем обращении перед самим кардиналом, приветствовали орущие демонстранты, которых подослали поиздеваться надо мной, осмеять мое возвращение в лоно церкви.

— Мне надо еще раз поклясться, — спросил Алекс, — что я не имею к ним никакого отношения? Тот, кто устроил демонстрацию, знал, что в то утро вы, папа, отправились к кардиналу, а я этого не знал. Вы не почтили меня своим доверием.

— Ты уже тогда начал поругивать меня за связь с отцом Грегги и с тем, что ты называешь монахократией.

— А кто научил меня так отзываться о монахах и осуждать любую связь с ними?

— Меа culpa, теа maxima culpa…[77]

— Вы рассказали свою историю, папа. Теперь позвольте мне рассказать мою. И заметьте, до этого момента я не знал, что она есть часть вашей.

— Caramba!

— Андре может это подтвердить. Вы, папа, и я прошли через одно и то же испытание одновременно — но с разными результатами.

— Отец, тут есть еще кое-что, чего вы не знаете, — сказал Андре. — Возможно, это я виноват в том, что случилось с вами. Дедушка, это было, когда отец Грегги впервые появился у вас, когда оно — то самое — вас оставило. Если помните, в тот день я заглянул к вам после обеда, а потом поехал навестить отца. Я жил тогда вместе с мамой, Джек, но у отца бывал регулярно. Вечером он ждал меня, потому что хотел узнать, как дела у дедушки. Я сидел за рулем и вдруг ощутил, что в машине еще кто-то есть. Знаете, такое чувство, будто волосы встают дыбом. Но это продолжалось всего секунду, и я решил, что пугаю сам себя. Отца я застал в кабинете, он был занят бумагами, но повернулся в кресле, чтобы выслушать меня. И вдруг он замер, весь напрягся, глаза у него стали какие-то дикие, а на бровях выступили крупные капли пота. «Что с вами, па?» — спросил я. Но он не мог сказать ни слова, только беззвучно открывал рот.

— Что-то меня будто сдавило, — сказал Алекс. — Чья-то воля овладела мной, пыталась бросить меня на колени. Я вжался в сиденье, упершись ногами в пол и вцепившись в ручки кресла. Я отчаянно сопротивлялся этой чужой воле, сопротивлялся с такой силой, что у меня — Андре это видел — выступила испарина, я ловил ртом воздух, а глаза чуть не вылезли из орбит. Потом я почувствовал — отпустило. Я снова мог нормально дышать, хотя пот по-прежнему струился по лицу, а сердце колотилось как бешеное. Вот и Андре говорит, что я был бледен и дико вращал глазами. Но этого уже не было, только в воздухе оставался какой-то запах. Я встал с кресла, чтобы доказать себе, что могу подняться, постоял немного — с минуту, — торжествуя, а потом потерял сознание.

— Только на мгновение, — подхватил Андре. — Я уже собирался вызвать врача, как вдруг отец сел и говорит: «Придется теперь пить не смешивая». Потом встал с пола, уселся в кресло и сказал, что должен покончить с бумагами. Знаете, па, наверно, я и привел это в ваш дом!

— Андре, перестань говорить «ваш дом», «папин дом». Здесь твой дом, что бы там ни утверждала твоя мать. И если даже это привел ты, спасибо тебе, сынок. Папа, как раз тогда я должен был решить, присоединяться ли мне к оппозиционной фракции нашей партии. Этот случай все и решил — я присоединился. Я и в политическом смысле не хотел становиться на колени. Так что, папа, пережили мы одно и то же, но итог, как видите, разный: я не на коленях.

— Поздравляю тебя, сын мой. Мне потом не раз подпускали шпильки насчет того, что оппозиция в партии нашла нового руководителя в тот самый момент, когда старый их оставил.

— Вы, папа, вообще оставили политику.

— Во всяком случае, все это не выйдет за пределы семьи, так?

— С днем рождения! — пропела Моника, входя в комнату в сопровождении горничной, толкавшей столик с напитками.

— Днем рождения? — переспросил Джек, недоуменно оглядываясь.

— Двенадцать часов, полдень, — улыбнулась Моника. — Начался день рождения папа. Собственно, день рождения у него завтра, но большие праздники начинаются накануне, мы называем это visperas[78], и отсчет ведется ровно с двенадцати часов. Так что с днем рождения, папа́!

Наполнили бокалы. В честь старца был провозглашен тост.

Моника, Андре и Алекс расцеловали его, Джек пожал руку, а молоденькая горничная, краснея, приложилась к руке.

— Обязательно приходи завтра, Джек, — сказал старец. — Мой дом весь день будет открыт для тех, кто вспомнит обо мне. А вечером, так сказать, официальная часть, банкет, потому что будет президент с супругой. Так что приходи днем, вместе со всеми, и приходи вечером, на банкет.

— Прикажите задраить люки, папа́, — сказал Алекс. — Бюро погоды сообщает, что завтра налетит тайфун Йайанг.

— Бедный Джек, — сказала Моника. — Здорово же тебе повезло с этой поездкой! То у тебя видения, то ты находишь потайные ходы, то тебя чуть не убивают — ну все что угодно. А теперь еще банкет с тайфуном. Отправляйся-ка лучше назад, в Давао, пока цел!

В сознании Джека промелькнул утренний сон: кто-то медленно поднимается из глубины морской, чтобы явить дорогое лицо, желанное тело…

Вошла другая горничная с известием, что сеньора Чеденг на проводе, она хочет поздравить сеньора Андонга.

— Обед через минуту! — воскликнула Моника, торопливо выходя вместе с отцом.

Джек спросил Алекса о Гиноонг Ина и ее «Церкви Духов» — «Самбаханг Анито».

— Это личность, — бросил Алекс. — Таинственная женщина. Утверждает, будто она принцесса какого-то племени, но говорят, что была обыкновенной старлеткой в кино.

— Я слышал, — сказал Андре, — она просто подставная фигура. В этом неоязыческом движении якобы всем заправляет какой-то мужчина, и притом важная персона.

— Ну и конечно, — зевнул Алекс, — множество людей полагает, что я и есть тот самый таинственный человек, действующий за спиной Гиноонг Ина. Хочешь встретиться с нею, Джек?

— Если можно, то прямо сегодня днем.

— Я позвоню ей.

— Отправляйтесь туда на закате, Джек, — вставил Андре. — В это время она как раз благословляет землю, воду, камни и прутья.

Вернулся дон Андонг.

— Чеденг хочет перекинуться с тобой парой слов, Джек, — сказал он.

Идя к телефону, Джек снова вспомнил сон о неведомом пловце, выныривающем на поверхность для долгожданного откровения.

— Алло. Это Джек Потрошитель? — спросила Чеденг.

— Нет, это агент 007. Чеденг, ты умеешь плавать? Впрочем, конечно, умеешь или по крайней мере умела. Я совсем забыл, как мы вместе ходили купаться в былые дни.

— О чем это ты? Похоже, ты совсем спятил, Джек. Все еще в шоке после неудачной ночной прогулки? Моника мне рассказывала. Ах ты бедняжка, просто сердце кровью обливается. Не позволишь ли назначить тебе свидание? Я тебя пожалею.

— Вечером я свободен.

— Ты не занят исследованием подземелий или самой преисподней?

— Сегодня у меня выходной.

— Тогда пойдем куда-нибудь, где можно потанцевать. Но только не дискотека. В «Креольском патио».

— А оно еще существует?

— Да, и Гуада исполняет все те же номера Кармен Миранды[79]. Итак, свидание назначено, милый. Сегодня в восемь. Но дабы уберечь белую лилию моего целомудрия, мне придется взять с собой Андре. Впрочем, нет. Ему еще надо отвезти деда на чествование к этим людям из курсильо. В таком случае, значит, дуэньей будет мой любимый муж Алекс. Позови его, пожалуйста, к телефону.

Когда Алекс вернулся в библиотеку, он сказал Джеку:

— Заедешь за ней в контору около восьми, а потом я присоединюсь к вам в «Креольском патио».

— «Патио»! — воскликнула Моника, которая вошла объявить, что обед на столе. — О, как это ностальгически звучит! Я сто лет там не была!

Немного помедлив, Джек сказал:

— А почему бы и тебе не присоединиться к нам?

Моника улыбнулась и покачала головой.

— Спасибо, но не надо. Я ведь заметила твою паузу, Джек.

В комнате три Алехандро совершали безмолвный ритуал.

Андре снял гавайскую рубашку с дона Андонга. Затем Алекс достал из коробки и развернул свой подарок — небесно-голубую тагальскую рубашку, расшитую золотом. Вместе с Андре они надели ее на дона Андонга, который стоял, застыв неподвижно, точно статуя святого, облачаемая к празднику. Когда Алекс, слегка наклонившись, начал застегивать пуговицы, старец возложил одну руку на голову сына, а другую на плечо внука, занятого в это время разглаживанием складок. Затем Андре с отцом отступили немного назад, чтобы взглянуть на дона Андонга, разодетого в голубое с золотом, словно к празднику во славу Пресвятой Девы.

За окном тускло сверкал в полуденном мареве город, как бы погруженный в дремоту, но с юга уже летел к нему со скоростью девяносто миль в час страшный шторм, нареченный Йайанг.

То был зловещий канун для всех трех Алехандро.

4

«Церковь Духов» располагалась в бывшем складе, на узком участке земли в Санта-Ана, протянувшемся от площади к реке. Превращенное в храм складское здание венчал купол из гофрированного железа, стены были из почерневших брусьев, изъеденных термитами. Каркас строения сохранился еще от времен парового судоходства на Пасиге. За храмом двор покато шел под уклон, там в задней стене ограды были ворота, которые открывались на небольшой причал. Когда-то здесь выгружали и грузили на суда тяжелые бревна. В углу двора стоял старый двухэтажный дом, две стены которого вросли в ограду. Раньше это было жилище смотрителя, теперь — «обитель» Гиноонг Ина.

Когда Джек туда приехал, до заката было еще не меньше часа, но толпа уже ломилась в главные ворота. Миновав их, она растекалась по двору вширь, а затем опять сгущалась у входа в храм. Людским потоком Джека буквально внесло внутрь здания.

Внутреннее помещение — длинное, узкое и высокое — было без окон, часть цементного пола выбита, но все же благодаря круглой железной крыше и уносящимся вверх стенам оно действительно напоминало базилику. Лампы дневного света на стенах оттесняли полумрак к центру. На полу разместились люди: сидя, на коленях, на корточках и лежа. Инвалидов и паралитиков вносили на носилках или на спине.

От ровного гула толпы воздух в помещении казался плотным.

В дальнем конце храма стояла хижина на сваях из пальмовых стволов — с травяной крышей и бамбуковой лестницей, но без стен. Это и было святилище, в данный момент пустовавшее. Пространство вокруг хижины, отгороженное длинными бамбуковыми скамьями, за которыми теснилось больше всего народу, было запретным. Несколько молодых людей в одних лишь набедренных повязках и головных платках устало призывали к порядку возбужденную толпу.

Протиснувшись, ко всеобщему негодованию, в первый ряд, Джек представился одному из стражей, с трудом удостоился его внимания, был выслушан и наконец препровожден за святилище, откуда небольшая дверь вела во внутренний двор. Ему указали на дом в углу.

Лужайку перед домом, заросшую сорной травой, окружала живая изгородь, над которой поднимались вверх побеги гибискуса и вьюнки покачивали своими граммофончиками. Три ступеньки вели на крыльцо, где телохранитель, одетый в форму, попросил Джека подождать, пока о нем доложат Гиноонг Ина.

Она вышла к нему в юбке из куска пурпурной материи, обернутого вокруг бедер, как саронг, в прозрачной фиолетовой блузке навыпуск с короткими рукавами и вырезом каре. Он решил, что ей за сорок. Она не употребляла косметики, а кожа у нее оказалась такая же светло-коричневая, как и глаза. Ростом она была почти с него, стройная, хотя уже чуть-чуть начала полнеть. Блестящие черные волосы, гладко зачесанные назад, тяжело падали ей на спину.

Явно неулыбчивая, не казалась она и таинственной и скорее напоминала епископа, нежели языческую жрицу.

На крыльце были бамбуковые скамейки, и они уселись на них лицом друг к другу, но чуть наискосок, потому что крыльцо было узким и иначе бы им мешали колени. Услышав ее голос, Джек еще больше убедился в том, что эта женщина подходит для роли епископа. Мрачный, низкий голос ее способен был любое место превратить в церковный амвон — или в пещеру. Самые простые слова у нее были окрашены в мистические тона.

— Пришли насчет Нениты Куген? Напрасно тратите время. Дело не в том, что мне нечего вам сообщить: я знаю о ней все. Но к чему опять эта возня вокруг ее смерти? Полиция уже заявила, что убийства не было. Почему бы не успокоиться на этом?

Он ответил не сразу, и не из-за того, что она сказала, а потому, что не знал, как к ней обращаться. Миссис Ина? Мисс Гиноонг? Мадам Ина?

— Но ее родных, — возразил он, решив воздержаться от прямого обращения, — вряд ли можно упрекать за то, что они хотят выяснить тайну ее смерти, узнать, как она умерла, как попала в пещеру.

— Тайна ее смерти несущественна. Главное, она умерла счастливой — найдя то, что искала.

— Откуда вы знаете, что она умерла счастливой?

— Я видела ее тело. Оно являло собой сброшенные оковы души — души, как бы это сказать, воспарившей ввысь.

— А она именно это искала?

Жрица хмуро уставилась на собственные ногти, словно то было волшебное зеркало.

— Мистер Энсон, Ненита Куген была вконец запутавшимся ребенком, который не мог понять, почему люди стараются выдавать себя не за тех, кто они есть на самом деле, почему скрывают свою подлинную сущность. Она искала ответа у христиан, у хиппи, у экстремистов и не получила его. Потом она пришла к нам и начала наконец понимать — почему. Когда мир перестал быть языческим, он перестал быть естественным, нацепил на себя фальшивые маски, ибо начал ценить святость. У язычников святых нет, и ни один не ценит святость. Если он собирает хороший урожай, то знает: это потому, что он правильно воспользовался магическими заклинаниями, воззвав к нужному духу, а не потому, что был праведен, добродетелен и за это вознагражден. И наоборот, когда приходят несчастья, их не воспринимают как наказание, божественный гнев или испытание веры. В них видят просто неудачное обращение к магии или прихоть богов. Ни один язычник не станет глупо вопрошать, почему бог так жесток с ним, безгрешным. Для нас нет проблемы зла, поскольку мы верим, что существуют и злые боги, столь же могущественные, как и добрые, и что даже добрые божества иногда несговорчивы.

Она уронила руки на колени и обратила взор на Джека. Он невольно подался назад.

— Таким образом, — спросил он, — язычество есть вера в случай и в магию?

— Язычество есть вера в природу, а природа подчинена случайности и магии.

— Но, — возразил он, — современный крестьянин знает, что не случай и не магия приносят хороший урожай. На то есть наука.

— Может, он это и знает, но чувствует ли? Он все еще стучит по дереву, поднимает с земли найденную подкову, скрещивает пальцы, носит с собой кроличью лапку. Здесь, на Филиппинах, мы молимся святому Исидро, а ведь это наш старый бог дождя. И если нам приходится нацеплять столько фальшивых масок, то лишь потому, что само наше исходное обличье стало фальшивым. Мы думаем, оно христианское, а на деле, сразу же, так сказать, под кожей, оно все еще языческое. Только когда мы поймем это — разницу между тем, что мы есть, и тем, за что себя выдаем, — только тогда мы перестанем притворяться и попытаемся снова быть самими собой.

— И вы говорите, Ненита Куген поняла это?

— Да, и с пониманием к ней пришло милосердие. Как могла она насмехаться над теми, кто не в силах сорвать с себя фальшивую маску, поскольку все, что мы именуем нашей христианской культурой, основано на фальши? Поверьте мне, мистер, Энсон, Ненита Куген умерла из-за собственного милосердия.

— Не могли бы вы объяснить это поподробнее?

— Я жрица, а не полицейский. Если бы я сказала вам, что мне поведал об этом дух Нениты Куген, вы бы поверили?

— А он не сказал вам, как она попала в пещеру?

— Нет. Потому что, как я уже говорила, это несущественно. Мистер Энсон, я советую вам прекратить ваше расследование, пока не поздно. Из-за вас прольется кровь. Богиня пещеры опасна. Она из тех добрых духов, которые могут порой быть безжалостны.

— Похоже, вы хорошо ее знаете.

— Я ее жрица. Еще до того, как обнажился вход в пещеру, я была призвана в город для откровения. Потом — землетрясение, пещеру обнаружили, и богиня вошла в меня, как входила во всех своих жриц, когда наступало время. Раньше для общения с ней мне надо было впадать в транс, теперь же богиня живет во мне. То же самое было и с той женщиной из семнадцатого века, которая известна как Эрмана Беата. И точно так же она вошла в Нениту Куген в час ее смерти.

— Ненита была жрицей?

— Ее посвятила в жрицы сама богиня, которой дано летать там, где мы бредем на ощупь. Когда Ненита Куген пришла к нам, я увидела в ней дитя, вконец запутавшееся, но с чистым сердцем. Она искала отнюдь не сильных ощущений — ее по-настоящему интересовало наше движение. Собственно, ей хотелось быть одной из наших дакиланг далага[80] — тем, что вы бы назвали целомудренной весталкой. Однако у нас движение нативист-ское, а она, сколько бы филиппинской крови ни унаследовала от матери, все же американка. Я сказала ей, что сначала она должна стать настоящей филиппинкой, и именно поэтому позволила ей беспрепятственно бывать здесь. Она была с нами, когда ей этого хотелось, она была вольна приходить и уходить. Ненита все быстро усваивала. Прирожденная язычница.

— А что такое прирожденная язычница?

— Это та, которая не может не видеть, что сама природа есть бог. Христианство отделяет природу от человека и бога. Мы, язычники, видим единство всего сущего. Я говорю «сущего», потому что стараюсь избегать слова «творение», которое уже предполагает обособленность творца от сотворенного им. В филиппинских мифах нет акта творения. Летит птица, она хочет отдохнуть, для этого и появляется земля. Бамбуковый ствол расщепляется надвое, и оттуда выходят мужчина и женщина, которые там дожидались своего часа.

Джек изобразил раздумье, почесав затылок:

— Тогда кто же является богом — птица, дерево, мужчина, женщина?

Она ответила:

— Бог есть летящая птица и возникающая земля. Бог есть расщепление бамбука и появление человечества. Бог — все процессы, происходящие в природе, то, что ныне наука, отвергнув библейский миф о сотворении мира, называет эволюцией. Но знание этого было еще у наших предков, а мы с приходом христианства его утратили. И нам надо восстановить для себя это знание, если мы хотим выжить.

— Мы должны уверовать, что прутья и камни суть бог?

— Если вы должны верить, то вы обманываете сами себя. В вас воспитали условный рефлекс, который говорит вам, что прутья и камни не одушевлены. Но наши языческие предки стихийно, инстинктивно верили, что в природе нет ничего неодушевленного. Земля и воздух, вода и огонь, прутья и камни, растения и животные — у всех у них, как и у самого человека, есть свой дух, божество или богиня, — то, что наши пращуры называли анито. И вот это уважение, почтение к анито, обитающим везде и во всем, не позволяло нашим предкам вырубать леса, истощать почву, загрязнять воздух и воду. Прежде чем срубить дерево, сжечь траву, убить оленя или загарпунить рыбу, они испрашивали разрешения у божеств природы. Я не могу без улыбки слышать, как то, что раньше высмеивали, называя предрассудками, теперь превозносят как экологию.

— Даже если допустить, что все это справедливо, — сказал Джек, — я все-таки не вижу, почему надо опять превращаться в язычников, чтобы выжить. Можно не губить дерево и не веря, что в нем есть анито, который погубит меня.

— А мы верим в то, что нас погубит собственная непочтительность. Мы стремимся возродить филиппинское язычество как раз потому, что непочтительное отношение к природе буквально на глазах делает нашу страну непригодной для жизни. В горах сводят леса, земля истощается, реки и моря издают зловоние, даже сам воздух отравлен. То, что у отдельных лиц, как, например, у вас, мистер Энсон, есть совесть, нас не спасет. Нужно, чтобы старые языческие понятия снова стали достоянием общины, а для этого мы должны вернуться к культу анито. Поэтому я, как бы бросая вызов, начинаю именно с прутьев и камней, ибо язычников издавна высмеивают за почитание камней и прутьев иссохших. Мне надо показать людям магию прутьев и камней, потому что они любят чудеса. Я благословляю прутья иссохшие и камни, которые они приносят, а потом ставят или кладут в воду. Они пьют эту воду, умываются ею или готовят на ней еду — и многим это дает исцеление. Я говорю им: «Не я исцелила вас, но анито прута, анито камня, анито воды». Тогда они начинают относиться к прутьям, камням и воде с религиозным благоговением. После этого я перехожу дальше, рассказываю о других силах природы и прошу людей приносить сюда мясо и зерно, огонь и цветы, землю и минералы, чтобы они сами убедились, какие силы заключены во всем. Постепенно их высокомерие по отношению к природе сменяется трепетом перед нею. Вам бы следовало посмотреть на них во время поклонения, мистер Энсон.

— А те, что приходят сюда, они все язычники или еще только хотят стать таковыми?

— О нет. Они просто идут за исцелением, за чудесами. Но я не придаю этому значения. Так или иначе, я возрождаю почитание анито, что, в сущности, не так уж и трудно, поскольку старая религия все еще жива в людях, как бы глубоко ее ни прятали. Стоит мне немного встряхнуть их души, и она снова поднимается на поверхность. Но может быть, вы правы, все они, сами того не ведая, уже язычники или стали язычниками. Старая религия возвращается, мистер Энсон, чтобы покончить со всем, что принесли нам последние четыреста лет нашей истории.

— Вы найдете множество сторонников возвращения старой религии среди интеллектуалов.

— Э, нет, их религия — национализм. Как у сенатора Алекса Мансано. Он осудил церковь, но он не язычник. Он — постхристианин.

— Но ведь он поддерживает ваше движение?

— Наверняка вы слышали, что он мой тайный покровитель из влиятельных кругов. Но слух этот ошибочен, мистер Энсон. У меня в высших кругах не один тайный покровитель, их сотни — члены правительства, бизнесмены, светские люди, даже церковники. Они говорят, что пока не могут выступить открыто, но в душе они язычники. Если бы я захотела совершить религиозный путч, у меня бы уже было готовое подполье, пятая колонна, партизанские отряды и военные склады. Но к чему путч? Страна и так быстро избавляется от христианства. Знахари лечат теперь не только в баррио — они принимают своих пациентов в роскошных отелях.

Джек смотрел на нее с невольным восхищением.

— А вы родились христианкой или язычницей?

— Я рождена языческой принцессой, мистер Энсон, но в двенадцать лет была крещена по католическому обряду и воспитывалась в католической вере. Но вы ведь хотели спросить другое, вас интересует, какое право я имею столь категорично высказываться по этим вопросам. А ответ прост. Моим голосом вещает богиня, воплотившаяся во мне, и люди слышат ее, не меня. А когда жрица, в которую вошла богиня, умирает, она сама становится богиней или каким-то одним из аспектов ее сущности, подобно той женщине, которую они зовут Эрмана, или Нените Куген. О, я думала, что девушка еще не готова для алтаря, но богиня знала лучше и взяла ее к себе. Теперь я говорю своим девушкам, что в одной из них, и очень скоро, непременно возродится Ненита Куген. Собственно, может, она уже и возродилась. Алекс Мансано сказал мне — вы видели ее дважды?

— Не могу быть уверен, пока не увижу в третий раз — если только он будет.

— Его не будет, мистер Энсон. Послание вы уже получили.

— Значит, я не сумел его понять.

— Вы были призваны помочь в великом свершении. Такова, мистер Энсон, его первая часть. А вот вторая: если не можете помочь — не мешайте.

Услышав, как отворилась дверь, она обернулась. В дверях стоял молодой человек, одетый, как и стражи в храме, в набедренную повязку и головной платок. Джеку сразу показалось, что этого человека он уже где-то видел.

— Пора, — сказал молодой человек.

Гиноонг Ина поднялась со скамьи.

— Мистер Энсон, это Исагани Сеговия, возможно, вы захотите поговорить с ним. Он был помощником того самого священника, который не позволял нам собираться в пещере. А теперь Исагани пришел к нам. Гани, зови девушек.

Молодой человек распахнул дверь и отступил в сторону. В проходе появились «великие девы». Торопливо сбежав по ступенькам на лужайку, они выстроились там попарно. Их было двенадцать, все — с золотисто-коричневой кожей. Хотя девушки порхали легко и стремительно, лица у них оставались суровыми. Они были в таких же пурпурных саронгах, как и Гиноонг Ина, но в белых блузках, на груди — ожерелья из бисера и ракушек, а на голове у каждой — венок из цветов сампагиты, похожий на круглую шапочку. Опустив глаза, они стояли лицом к крыльцу, освещенные сбоку закатным солнцем, и на траву падали их длинные тени.

Жрица, став рядом с Джеком на крыльце, обозревала своих «весталок». Лучи уходящего солнца тоже, казалось, ощупывали каждую пурпурную ниточку саронгов, каждый виток ожерелий из цветного бисера и перламутровых раковин, каждый лепесток сампагиты, сверкающий, как бриллиант, в темных волосах, каждый пульсирующий отблеск золотистой плоти.

— Их подбирали по цвету кожи? — спросил Джек.

— И по типично малайским чертам. Если кожа слишком светлая, то они должны загореть на солнце. Для Нениты Куген это было как нож в сердце — она никак не могла добиться глубокого загара.

— А разве загар — это не фальшивая маска?

— Маска? У филиппинки? — Она сделала шаг, собираясь уйти, но задержалась и уронила на прощание: — Приходите в храм на церемонию, мистер Энсон. Исагани проводит вас.

Как только она сошла с крыльца, стоявшие парами девушки повернулись кругом и направились через лужайку у задней двери храма. Между двумя последними шествовала Гиноонг Ина, возвышаясь над ними в своей фиолетовой блузе.

Когда процессия подошла к храму, дверь распахнулась им навстречу, словно ревущая пасть чудовища.

5

Небрежно развалившись на верхней ступеньке, молодой человек, чье имя было Исагани Сеговия, подтянул набедренную повязку и задумался: так ли уж мало известно Джеку Энсону, как он хочет показать? Молодой человек уже знал, что потайной ход обнаружен. Почему же Энсон ни словом не обмолвился об этом в разговоре с Ина? (Сеговия, конечно, подслушивал у дверей.) Интерес гостя к бедному Грегги Вираю вполне мог означать, что он идет по горячему следу.

Исагани Сеговии было за двадцать, и ему надлежало выглядеть повнушительнее; но в его смуглой красоте и чувственной внешности (в ту минуту почти обнаженное тело, не считая небрежно надетой набедренной повязки) сквозило что-то лживое и отталкивающее. Он воспитывался в семинарии, а выглядел так, словно возмужал в Содоме. У него был бегающий, пронырливый взгляд воришки, высматривающего, где бы обчистить карман или срезать часы с запястья.

— Мы вместе учились в семинарии, — начал он. — Отец Грегги и я. Он-то по призванию, а я попал туда только после средней школы и двух курсов колледжа, потому что предложили учиться бесплатно. Потом я семинарию бросил.

«Скорее всего, вышвырнули оттуда», — подумал Джек, усаживаясь на перила крыльца, и внимательно вгляделся в бегающие глаза молодого человека.

— У меня была хорошая работа в рекламной фирме, когда Грегги — отец Вирай — попросил меня помогать ему в пещере. Она стала знаменитой из-за чудес, творившихся там, и ему нужен был кто-нибудь, кто бы мог направлять толпу, записывать происшествия, опрашивать жаждавших исцеления, вести учет и все такое прочее. Я оставил прежнее место, ушел к нему, и мы вместе работали весь семьдесят первый год. Но в декабре кардинал прекратил молебствия в пещере, и отца Грегги перевели в другой приход, далеко в горах. Он был очень опечален, а я рассвирепел, и, когда мне предложили делать ту же работу для «Церкви Духов», я тут же согласился.

— Вы присоединились к ним, не веруя?

— Вначале — да, но теперь вижу, что в их деятельности есть какой-то смысл. Я привел сюда несколько человек. Нениту Куген, например, — мы познакомились, еще когда я был с активистами. Она искала чего-нибудь новенького.

— Она действительно стала язычницей?

— Формально — нет. Тут сначала надо пройти через послушничество — я, кстати, еще не прошел, — но ей что-то не сиделось на месте. Она то уходила, то приходила опять. Так что, я думаю, она до конца так и не решилась.

Повисла долгая пауза, в которой чувствовался немой вопрос. Потом Джек нарушил молчание:

— Незадолго до того, как тело ее нашли в пещере, отец Вирай был со своим приятелем неподалеку — в деревенской часовне у гроба, после полуночи. Этим приятелем были вы?

— Нет, я в то время ездил в Себу[81] по поручению Гиноонг Ина. Вы думаете, Грегги как-то причастен к смерти девушки?

— Там есть потайной ход из часовни в пещеру. Мог он знать о нем?

Молодой человек перестал воровато шарить взглядом и остановил его на Джеке, что было еще менее приятно. «В конце концов я заставил тебя проговориться, сволочь», — похоже, думал Исагани Сеговия, внутренне улыбаясь.

Вслух же, и без улыбки, он произнес:

— Если бы знал, он бы сказал мне. У него не было тайн ни от меня, ни от кого другого. Он всегда на весь свет орал «эврика!». Такой уж характер.

— Да, я слышал. «Эврика!» он и сейчас кричит?

— Как я уже сказал, он уехал, а потом вступил в общину траппистов[82] на юге. Так что, думаю, Грегги нашел другой выход. Я бы сказал — границу. В одном можете быть уверены: если бы он был как-то причастен к смерти Нениты, он сам бы сказал об этом. Разболтал бы всем. Не дожидаясь, когда ему начнут задавать вопросы.

— Но он питал особые чувства к пещере. Предположим, кто-то обнаружил не только потайной ход, но и узнал, что его используют для махинаций с чудесами…

— Хотите сказать, что Ненита Куген обнаружила ход и пришлось заставить ее замолчать?

— Хотя бы для того, чтобы не допустить скандала, ради верующих, которые шли молиться в пещере.

Молодой человек задумчиво почесал между ног, прищурил глаза и обшарил взглядом весь двор, по которому полосами пролегли длинные вечерние тени. После долгой паузы и того же задумчивого почесывания он наконец изрек:

— Так, значит, девушку протащили в пещеру через часовню?

— Там было бдение у гроба в ту ночь, но, как я понял, чтобы сделать это, время нашлось бы.

Молодой человек замолчал. На этот раз, к счастью, и руки и глаза его остались неподвижными. Казалось, он окаменел.

— Когда вы видели отца Грегги в последний раз? — спросил Джек.

Собеседник вздохнул и принялся поправлять платок на голове, словно раздумья сбили его набок.

— После пещеры, — сказал он, — я только дважды видел Грегги. В первый раз — когда он приезжал в Манилу, очень расстроенный из-за своего нового прихода. Это в январе, я тогда еще не служил здесь. Он явился ко мне в меблирашку, и, как я понял, его новой «эврикой» был политический экстремизм. Я сказал ему, что уже отведал этого. А последний раз мы виделись здесь, когда он пришел прощаться, потому что уходил к траппистам. Это было месяц назад, в июле. Я спросил почему, и он ответил: «Потому что на мне епитимья до конца дней моих». Тогда я решил, что его новое «открытие» — мистический аскетизм. Но теперь, после ваших слов, я начинаю думать…

Он не закончил, и Джек спросил:

— Вы не говорили с ним о деле Нениты Куген? Тогда вокруг этого было еще немало шума.

— Нет, его грызло что-то другое…

— Махинации в пещере.

— Приятель, если вы правы, то какое можно было бы раскрутить дело против всех этих святош! Гиноонг Ина требовала равных прав на пещеру. А они даже не слушали ее — чудеса-то ведь выгоднее. Чудеса должны были превратить нас в новый Лурд, новую Фатиму, пилигримы стекались бы к нам со всего мира, доллары потекли бы рекой. Никому и дела не было до этой сумасшедшей Гиноонг Ина и ее языческих идей! Ее просто третировали. Но теперь, если можно будет доказать, что там совершались махинации, скольким лицам придется покраснеть! Подданной нашего государства, националистке отказали в ее законном праве, в свободе вероисповедания, только потому, что властям выгоднее было заниматься жульническими махинациями!

Джек, почувствовав себя как-то неуютно, соскочил с перил.

— Ну, пока мы еще не уверены, что там жульничали, — возразил он. — Пока это лишь мое предположение. Но я согласен, что была допущена несправедливость: после того как христиане оставили пещеру, Гиноонг Ина по-прежнему отказывали в доступе туда.

— Как раз поэтому, — сказал Исагани Сеговия, вставая на ноги, — она и наняла меня: надо было начать кампанию за допуск язычников в пещеру. Но власти завели старую песню: что склон берега опасен, он может обрушиться в любой момент и тому подобное. Тогда я решил устроить демонстрации против запрета, активисты приняли в них участие. Ведь в конце концов пещера изначально была языческим святилищем, и женщина, которой там поклонялись, была настоящей жрицей старой религии, как Ина…

— Она действительно верит в это?

— …или даже самой богиней. Да, Гиноонг Ина действительно верит, что ее устами вещает богиня, вошедшая в ее тело.

— А что вам самому известно о Гиноонг Ина?

Снова руки молодого человека двинулись вниз, однако на сей раз только до пояса сползавшей с бедер повязки.

— Когда я еще работал с Грегги, — начал он, — а она добивалась равного с нами времени на пользование пещерой, я проверил кое-что в ее биографии. Ина утверждает, будто родилась принцессой племени т’боли в Котабато[83], но у нас были сведения, что на самом деле она — некая Урдуха Аглипай, дочь сержанта-илоканца, который служил в Котабато в тридцатые годы. Тогда я отправился в Котабато искать доказательства, что она не та, за кого себя выдает, и обнаружил кое-что забавное. Действительно, у илоканского сержанта Криспина Аглипая в апреле тридцатого года родилась дочь, которую при крещении нарекли Урдухой. Но в том же месяце у дато[84] Кирата из племени т’боли родилась девочка, нареченная тем же именем Урдуха. Ее рождение было зарегистрировано совершенно случайно: дато Кирату пришлось привезти семью в Котабато, потому что в то время в суде разбирался его иск против другого дато, его соперника.

Джек, стоявший на крыльце, прислонясь к столбу, не смог сдержать улыбки:

— Итак, Гиноонг Ина может быть любой из этих Урдух?

— Или ни той, ни другой, — сказал Сеговия, который оперся о противоположный столб. — Суд так и не уладил спора между двумя дато, и когда они разъехались по своим углам, то объявили друг другу войну. Длилась она двенадцать лет, и в ходе ее клан дато Кирата был попросту истреблен. Его самого в конце концов тоже убили, а ведь он был последним в роду.

— Погибла и маленькая Урдуха?

— По одним слухам — да. А по другим ее, когда ей было восемь лет, тайно увезли в Котабато и отдали на воспитание монахиням в американскую католическую миссию. Довоенные документы миссии сохранились не полностью, но в них есть упоминание о том, что, когда разразилась война, в их школе была девочка по имени Урдуха Тиболи. Впрочем, свидетельство это не очень достоверное.

— А что случилось с другой Урдухой?

— Когда началась война, сержанта Аглипая отозвали в Манилу, но семью он оставил в Котабато. Он погиб на Батаане[85]. Его семья три года укрывалась в джунглях, в деревне племени т’боли, которое помогало партизанам. В сорок четвертом япошки совершили налет на деревню и уничтожили всех жителей. Полагают, что юная Урдуха Аглипай погибла вместе со всеми, поскольку уцелевших не обнаружили.

— Но история, — сказал, улыбнувшись, Джек, — на этом явно не кончается.

— Ну конечно же нет, — ухмыльнулся в ответ Сеговия. — В сорок пятом году, когда кончилась война, в племени т’боли появилась девушка, утверждавшая, будто она — Урдуха, дочь дато Кирата. Но при этом она заявляла, что не претендует на собственность отца, а всего лишь хочет стать жрицей. Года два она обучалась под руководством знаменитой бабайлан, наставницы, а потом исчезла. Т’боли говорят, она ушла сама, но есть подозрение, что враги отца Урдухи, обеспокоенные ее возвращением, покончили с ней.

— И, — вставил Джек, — другая Урдуха тоже объявилась.

— В то же самое время, но только в Маниле. Где вы были в конце сорок пятого года?

— Тоже здесь, в Маниле. Учился в школе.

— Тогда вы, конечно, ходили на эти представления в гавайском стиле?

— Пожалуй, нет. Я был примерным мальчиком.

— Дело в том, что я наткнулся на упоминания об одной молоденькой девице из стриптиза, которая участвовала в этих представлениях в сорок пятом году под именем Принцессы Урдухи, но чье настоящее имя, как полагают, было Урдуха Аглипай. В сорок шестом ее начали проталкивать в кино как восходящую звезду под именем Урдуха Ория. Мне удалось разыскать продюсера, у которого она работала по контракту, но он настаивает, что Урдуха Ория и Принцесса Урдуха, занимавшаяся стриптизом, — разные люди. Однако обе, кажется, имели одну и ту же фамилию — Аглипай. Так что я считаю, что это одно и то же лицо.

— Что-то не припомню никакой восходящей кинозвезды по имени Урдуха Ория, впрочем, тогда мы и не смотрели тагальские фильмы. Однако уверен, что звезды экрана из нее не вышло, иначе даже я запомнил бы ее имя.

— Верно, не вышло, да она и недолго снималась. В сорок седьмом она распростилась со своим продюсером и исчезла, хотя контракт был действителен еще год. Никто не знает, что с ней стало, но, согласно одной версии, она повстречала некоего бродячего американского знахаря и уехала с ним в Индию.

— И в том же сорок седьмом Урдуха Тиболи исчезла из Котабато?

— Совершенно верно. Итак, у нас есть две Урдухи, обе якобы погибли в детстве, обе объявились после войны и потом снова обе одновременно исчезли.

— След теряется.

— Теряется двойной след, — поправил Сеговия. — Двадцать лет спустя, то есть в шестьдесят седьмом году, в Багио появляется вероцелительница, которая называет себя просто Урдухой и утверждает, что она — принцесса из племени т’боли. И действительно говорит на т’боли. Совершив ряд чудесных исцелений, она становится главной жрицей нового языческого культа: Гиноонг Ина из «Церкви Духов» — «Самбаханг Анито». Число ее последователей, первоначально незначительное, постоянно растет везде — в Багио, в Илокосе, на Центральной равнине и здесь, в Маниле. Не говоря уж о ее клиентах среди иностранных туристов. В конце шестьдесят девятого она обосновывается в Маниле, сначала в маленькой часовенке в Тондо, и возвещает, что ее богиня явит знамение в семидесятом году.

— Этим знамением оказалось землетрясение?

— Но вот что странно, — продолжал Сеговия с саркастической улыбкой. — Поначалу она, кажется, сама не поняла этого. Произошло землетрясение, обнажился вход в пещеру, но она ни словом не обмолвилась, что это и есть долгожданное событие. Так что христиане первыми заполучили пещеру и обратили ее в святилище Эрманы. Потом объявился журналист со своей теорией, будто в языческие времена пещера была святилищем некоей богини. И только тогда Гиноонг Ина объявила, что открытие пещеры и есть знамение богини, только тогда она стала требовать, чтобы им разрешили там поклоняться.

— А вы не спросили ее, почему она так запоздала с этим?

— Она говорит, что знала с самого начала, но не могла действовать без повеления свыше. Говорит, что есть священный распорядок, которому надо следовать. И знаете, в этом есть смысл. В конце концов дело повернулось так, что христиане в борьбе за пещеру потерпели поражение, а язычники завоевали всеобщие симпатии. За год с небольшим они достигли многого. Начали с маленькой часовенки в Тондо, а теперь у них эта церковь, и Гиноонг Ина уже поговаривает о воздвижении огромного храма в туристском кольце.

— Чем подтверждает слухи о ее высокопоставленном покровителе.

— Как она уже сама вам сказала, — пожал плечами Сеговия, не заботясь о том, что выдает себя, — у нее не один, а сто высокопоставленных покровителей. Хотя должен быть среди них и один, особенный.

— Вы не догадываетесь, кто именно?

— Почему бы вам, — ощетинился вдруг Сеговия, метнув на него злобный взгляд, — попросту не попросить меня, как ее, ну, скажем, уполномоченного по связям с общественностью, объяснить противоречия в ее биографии?

— А вы действительно задавали ей такой вопрос: кто она — Урдуха Тиболи или Урдуха Аглипай?

— Как только она выразила желание взять меня на службу.

— И она сказала…

— Она сказала, что есть только одна Урдуха — она сама, рожденная от вождя т’боли, восьми лет отданная на воспитание католическим монахиням и вернувшаяся после войны к своему народу, чтобы стать языческой жрицей. Другая Урдуха, по ее словам, — это иллюзия, тень, которую она отбрасывает, двойник, созданный богиней, чтобы сбить с толку врагов…

— А как она объясняет двадцать лет, прошедшие между исчезновением в Котабато Урдухи, готовившей себя в жрицы, и появлением в Багио Урдухи, которая исцеляла верой?

— Знаете, я тоже говорил, что ей может сильно повредить, если она не сумеет объяснить этот двадцатилетний перерыв. И знаете, что она ответила? Она сказала: «А разве Иисусу повредило то, что он никогда не объяснял, где был и что делал в течение первых двадцати лет своей сознательной жизни?» Она говорит, что и в жизни Иисуса такой же пробел.

— Значит, она отказалась что-либо объяснять?

— Она велела мне говорить, что эти двадцать лет путешествовала за границей и что в данном случае «заграница» означает не только иные страны, но и иные миры.

— А для вас в этом есть смысл?

— Приятель, я ведь учился в семинарии и знаю, что те, кому предназначено быть воплощением божества, уединяются в глуши или пустыне, прежде чем снова появиться в миру.

— А кто эта богиня, чьим воплощением является Гиноонг Ина?

— Очевидно, Урдуха, такое же имя носят и ее жрицы.

— Но ведь доказано, что принцесса Урдуха из филиппинской истории — персонаж мифический[86].

— Вот именно. И мифический прежде всего потому, что была не одна Урдуха, а несколько, точно так же, как Гомер, возможно, объединил под своим именем четыре-пять поколений сказителей. Может быть, Урдуха, якобы правившая в языческие времена в Пангасинане, — это несколько жриц-правительниц, и их помнят под именем богини, которой они служили. Мы нашли упоминания о жрице-воительнице, которая действовала в начале семнадцатого века в районе, населенном тагалами, ее имя читается как Урсула, а это может быть испанизированная форма имени Урдуха. И это же, возможно, указывает, что культ богини Урдухи был распространен не только в Пангасинане, но и по всей стране. Между прочим, илоканские предки Урдухи Аглипай были из Пангасинана.

Джек, решив, что теперь они более сердечно настроены по отношению друг к другу (хотя он все еще считал, что у Исагани Сеговии вид отъявленного мошенника), рискнул как бы невзначай спросить:

— А кто, по-вашему, Гиноонг Ина на самом деле?

Молодой человек ответил без промедления:

— Кто она такая на самом деле — это, как вы слышали от нее, несущественно. Возможно, она выдает себя за Урдуху Тиболи только потому, что надо же ей, в конце концов, иметь какое-то происхождение. Но она вполне может быть воплощением одной из жриц-правительниц или жриц-воительниц прошлого, вернувшейся, чтобы восстановить культ анито. Да, кстати, нам пора в храм, если вы хотите увидеть церемонию благословения.

Спускаясь с крыльца, Джек взглянул налево: вдоль границы двора тянулась высокая каменная ограда, которая как бы продолжала стену первого этажа.

— А там, за стеной, что? — спросил он.

— Тупик, упирающийся в реку. Дальше — склад лесоматериалов. Почему вы спрашиваете?

— Мне показалось, будто проехала машина.

— Вряд ли. Переулок очень узкий. И потом, это частное владение, территория склада. Там на въезде шлагбаум. Пойдемте, приятель, мы опаздываем.

Они пересекли двор и вошли в храм через заднюю дверь. Свободное пространство вокруг хижины с двух сторон было устлано плетеными циновками, на которых восседали почетные гости, среди них — несколько иностранцев. Сеговия нашел Джеку место у стены, затем присоединился к стражам, охранявшим барьер из бамбуковых скамеек.

Толпа, которую Джек недавно видел в состоянии страшного возбуждения, теперь напряженно застыла на полу. У каждого на коленях было вместилище для надежды — коробка, корзина, бутылка… Эти люди явились за дозой магии, способной утишить боль.

Лицом к святилищу на коленях, поджав под себя ноги, сидели семь «великих дев». Это был оркестр: гонг, барабан, цитра, лютня, свирель, ксилофон и цимбалы. Позади них, лицом к толпе, расположились остальные пять «весталок», как бы еще один, отдельный музыкальный инструмент — в унылое завывание, в перестук и уханье дикарского анданте вливалась их песня без слов, то падавшая до тихого, мрачного бормотанья, то крещендо взлетавшая вверх, словно вопль. Это отдаленное подобие музыки звучало как глас самой природы. Мрак внутри храма сгустился, уподобившись сумраку девственных джунглей, где толпа в молчании внимала голосам ветра и воды, размышлениям вслух птиц и животных, даже настороженному бытию прутьев иссохших и камней.

В хижине на бамбуковом полу восседала Гиноонг Ина в «позе лотоса», сложив ладони над пупком. Она взирала на окружавшую ее скорбь, но лицо ее оставалось бесстрастным. Страдание и исцеление так же своенравны и переменчивы к людям, как недород и изобилие. Не сострадание, а готовность принять все — вот что было сутью ее веры. И все же голова ее клонилась под гнетом повисшей в воздухе скорби.

Она встала, и музыка умолкла.

Жрица простерла объятия навстречу толпе.

— Встаньте! — сказала она по-тагальски.

По храму прокатился гул — множество людей встали на ноги.

— Поднимите перед собой то, что вы принесли.

И опять волной всколыхнулся воздух, когда толпа протянула коробки, корзинки, сумки и бутылки.

— Выше!

Все поднялось на уровень лиц.

— Еще выше! — звенящим голосом выкрикнула она.

Руки с заветными коробками, сумками, корзинами, бутылками взметнулись над головами.

Левой рукой жрица описала в воздухе круг, а правой рассекла его сперва на два полумесяца, потом на четверти, на узкие серпы. Она дохнула на эти воображаемые сегменты, затем стала как бы сдувать их по направлению к поднятым над головами сосудам, одновременно будто отталкивая что-то руками.

— Теперь сядьте, — приказала она толпе, — и держите это у сердца.

Несколько стражей отступили в сторону, и сквозь бреши, образовавшиеся в их стене, двенадцать весталок двинулись в толпу. Каждая держала чашу с водой, в которую подмешана была капля-другая крови — кровь белой курицы, принесенной в жертву в начале церемонии. И у каждой была в руке ветвь, которую она окунула в чашу. Медленно проходя сквозь толпу страждущих, двенадцать дев кропили воздух над ними.

Тем временем Гиноонг Ина, опять усевшись в «позе лотоса» на бамбуковом полу хижины, громким голосом вновь и вновь повторяла две молитвы, выдерживая долгую паузу после каждого повтора.

Первая молитва гласила:

— Духи воздуха, огня, воды и земли, благословите сии дары, дабы служили они нашему здоровью и счастью.

Вторая:

— Духи растений, камней, плоти и крови, примите сии дары, дабы несли они нам здоровье и счастье.

Джек Энсон поразился сдержанной силе ее голоса — сама жрица казалась измученной. Он смотрел на лицо в профиль и видел, как проступает в его чертах этот густеющий мрак, словно, склоняясь в печали, она действительно вбирала в себя скорбь собравшихся. А может, она заметила его взгляд и теперь просто играла свою роль?

Подошел Исагани Сеговия и сел рядом.

— Ну что вы скажете о нашей «зеленой мессе»? — спросил он.

— Неужели они проделывают это четыре раза в день — и она и девушки?

— С девушками никаких проблем. Их две смены, и они подменяют друг друга. Но Ина должна быть здесь на трех службах, а потом еще полуночная программа на телевидении, ее смотрят тысячи. Люди встают перед экраном, протягивают к нему пригоршни риса, земли, воды, прутья и камни, так же, как вы только что видели здесь.

— И магия доходит до них через кинескоп?

— Очевидно. Есть сообщения о множестве случаев исцеления у наших телезрителей. Если хотите, магия ведь может пребывать и в телевизоре. Когда я приехал в Себу, там был большой шум вокруг какого-то «волшебного ящика», собирались толпы народу. Оказалось, что «волшебный ящик» — это телевизор, который так часто включали на прием наших молебствий, что он сам стал чудотворным. Люди старались прикоснуться к нему, чтобы обрести счастье и здоровье, чтобы избавиться от боли. Я бы сказал, в этом тоже есть смысл. Раз духи-анито везде и во всем, почему бы им не жить в кинескопе?

6

На первое они заказали охлажденное гаспачо и кальмара под соусом из его же чернильной жидкости. Из мясного Чеденг подали маленький горшочек косидо, Джеку — большую тарелку рубца. Кроме того, целое блюдо паэльи на двоих. К первому у них было пиво, к кальмарам — ром с лимоном, и по бокалу красного вина к мясу.

Они ужинали тет-а-тет в «Креольском патио». Алекс прислал сказать, чтобы начинали без него — срочное дело, он задержится.

«Креольское патио», напоминавшее им о днях юности, представляло собой старый дом с внутренним двориком на берегу бухты. Теперь этот внутренний дворик покрыли стеклянной крышей и превратили в танцплощадку с помостом для оркестра в углу. Вдоль балюстрады по всем четырем сторонам поставили столики, на каждом — фонарик со свечой. Оркестр составляли пианино, труба и четыре гитары; все музыканты — в лилово-розовых рубашках с широкими рукавами. Музыка, которой жаждала наиболее почитаемая здесь публика, отдавала ностальгией: румба, танго, пасодобль чередовались со спотыкающимися ритмами ча-ча-ча и воплями ранчеро.

Между переменами блюд Джек и Чеденг танцевали. Она была в желтом платье мини, он — в коричневой рубашке. Язвительная при встрече, она немного оттаяла, когда он преподнес ей орхидеи, а потом, пока они ели, пили и танцевали, опять затихла, чувствуя в нем какую-то напряженность. Но когда в медленном танце он прижимал ее к себе, не противилась. За столом она с любопытством всматривалась в него, он же избегал ее взгляда, не поднимая глаз выше веточки орхидей, которую она приколола к плечу. Она с удивлением обнаружила, что и ее сковывает напряжение, словно она заражалась его скрытой страстью. Налет вины делал их непринужденный разговор слишком многозначительным, точно они были шпионами и обменивались закодированными фразами. На них уже с интересом посматривали из-за других столиков. Тем не менее они ели и пили даже с какой-то жадностью, словно аппетит одного подстегивал другого.

Он рассказал — i опущенными глазами, монотонно — о сегодняшнем посещении «Самбаханг Анито».

Глядя ему в глаза, она спросила удивленно:

— Они приносят туда землю, воду, рис? Даже огонь?

— Даже огонь, да. Тлеющие угли. Как один старик, с которым я беседовал. Он сказал, что у него астма, а дым от освященного огня сушит мокроту, забивающую ему горло. Ну как тут говорить, что Гиноонг Ина — мошенница, если она внушает такую веру?

— Но все эти юноши и девушки — это, конечно, гарем?

— Сомневаюсь. Во-первых, она живет отдельно, а у них свое помещение напротив, через улицу. В доме за храмом только переодеваются на первом этаже, весь же второй этаж — это покои Гиноонг Ина, она там живет совсем одна. Так мне, во всяком случае, сказали. Кстати, думаю, что есть тайный вход в дом. Тот юноша, о котором я тебе говорил, Исагани Сеговия, был в храме, когда я туда явился, а некоторое время спустя он вышел из дома. Почему я не видел, как он проходил по двору, если я все время был на крыльце? Думаю, он вошел в дом через другую дверь, скорее всего из проулка, что позади дома. И потом, почему его так интересовало, о чем я говорил с Гиноонг Ина? Он шпионил за нами.

— А вот и Гуада, — сказала Чеденг.

За кофе и коньяком они смотрели, как новая Кармен Миранда торжественно плыла в своих кружевах, звенела серьгами, водружала на голову корзину с фруктами, изображая сеньору из Южной Америки.

— Настоящие сороковые годы, — размышлял вслух Джек. — Самые настоящие, если брать те, что перед войной и сразу после нее, а остальное вычеркнуть. Мы пошли на войну с Кармен Мирандой в глазах, и, когда зажегся свет, она опять была перед нами, шепелявая, как прежде.

— А у нас в школе, — сказала Чеденг, и глаза ее печально увлажнились, — она была под запретом. Монахини считали ее песни неприличными. Вроде той — помнишь? — о младенце, который просит da chupeta[87]. Когда мы сообразили, в чем тут дело, то радостно заявили, что не можем поверить, будто у наших воспитательниц такие грязные мысли. А, наконец-то ты взглянул на меня, Джек!

Она откинулась на стуле, чтобы он мог получше рассмотреть ее, демонстрируя свое желтое платье. Но разговор взглядов скоро прервался. Прибыл Алекс, Гуада перешла на «аргентинский стиль». Алекс подвинул стул, подозвал официанта и заказал виски. Соседние столики были шокированы — там многозначительно переглядывались.

— Это что, — спросил Алекс, — прогулка по закоулкам памяти? Послушайте, Джек Энсон, если вы пытаетесь соблазнять мою жену посредством ностальгии…

— Ха-ха, не только, Алекс Мансано! Я еще отведал гаспачо, кальмаров и косидо, а также пил коньяк, вино, ром и пиво.

— Боже милостивый! Человече, разве твоя старушка мама не предупреждала тебя, что напитки смешивать нельзя?

— Старушка мама была слишком занята — она смешивала напитки для себя.

— До дна, Джек.

— Кампай[88], Алекс. Официант, на минуточку! Алекс, будешь что-нибудь есть?

— Нет. Я кое-что перехватил с этими воинствующими юнцами, из-за них и задержался.

— Еще кого-то арестовали?

— Нет. Группа готовится завтра идти маршем к этой чертовой пещере. Они намерены взять ее штурмом, расположиться там и объявить открытой для публики. Полагаю, их подстрекает Гиноонг Ина — или ее высокопоставленный покровитель, кто бы он ни был. Дело пахнет кровопролитием. Жандармов уже подняли по тревоге.

— И тебе не удалось разубедить этих сопляков?

— Я предупредил их, что надвигается большой тайфун, что он ударит завтра. Пока их удалось утихомирить, они обещали ничего не предпринимать, не поставив меня в известность. Будем молиться, чтобы какая-нибудь горячая голова снова не воспламенила их.

Говоря это, Алекс не отрываясь смотрел на жену, которую так украшали сегодня орхидеи и задумчивость взгляда. Она сидела молча, как бы отстранившись от них, и водила пальцем по краю коньячной рюмки.

Он наклонился к ней:

— Ты что-то очень тихая, Чед.

— Это все, что ты заметил?

— И еще ты прекрасно выглядишь сегодня.

— Спасибо. Еще что-нибудь?

— Да, конечно. Но об этом нельзя вслух.

Она рассмеялась и сказала вставая:

— Джек, потанцуем. Играют «Тихие ночи».

На сей раз Джек не привлек ее к себе. И не из-за Алекса, а потому, что знал: она ждет конкретных слов — хотя что он мог сказать? Но она сама прижалась к нему и положила голову ему на плечо. Он боялся заговорить, боялся даже дышать, зная, что и дыхание его наполнено любовью, словно сердце опустилось в легкие.

Потом они вернулись к столику, и она, извинившись, ушла привести себя в порядок, а он начал рассказывать Алексу о встрече с Гиноонг Ина. Когда Чеденг вернулась причесанная, напудренная и надушенная, глаза ее сияли.

— Вечер был божественный, Джек, — сказала она, — но, честное слово, мне уже пора. Завтра с самого утра в посольство. Алекс, ты меня довезешь?

Муж с любопытством разглядывал ее.

— Конечно, — наконец улыбнулся он. — Может, сначала подбросим Джека?

Джек сказал, что предпочитает остаться — хочет еще выпить.

Она поцеловала его в щеку, и он встал, чтобы проститься. Когда она торопливо шла прочь, рука мужа лежала у нее на плече, и он, чувствуя на себе взгляды со всех сторон, в ярости подумал: «Я только разжег ее для него».

Он до полуночи просидел в бистро, потом брел по бульвару, размышляя, не подцепить ли какую-нибудь девку, однако дошел до площади Лунета в полном одиночестве и все еще кипя от ярости. В час он был у себя в отеле, где его ждала записка. Некая мисс Иветта звонила весь день, дело крайне важное, она оставила свой телефон — клуб «Торо-торо».

Он поднялся к себе, набрал номер, потом долго ждал, пока ее искали. Наконец услышал ее голос в трубке. Она словно задыхалась и глотала воздух:

— Джек? Джек Энсон? Это Иветта, помнишь? Танцовщица а-го-го, вчера. Ты еще угощал меня обедом.

— Хелло, Иветта. В чем дело?

Она заговорила тише:

— Я знаю, что с тобой случилось прошлой ночью, в пещере. Тебя хотели убить.

— Кто?

— Слушай, я не могу говорить отсюда. Вокруг люди. Я целый день пыталась связаться с тобой.

— Мы можем встретиться?

— Не здесь. Через минуту мой выход. Сейчас сколько времени?

— Э… десять минут второго.

— На первом углу, если идти из твоего отеля сюда… Знаешь это место? Где будка чистильщика обуви. Жди меня в половине второго. А теперь мне надо идти. Будь там и жди.

Он умылся, переоделся в спортивную рубашку, затем сошел вниз. Позади отеля переулок был еще мрачнее, но жизнь там по-прежнему бурлила. Всюду стлался дым от жаровен. На первом углу оказался обувной магазин, закрытый на ночь, а у его запертых дверей — будка чистильщика обуви, встроенная в нишу. Все четыре сиденья пусты и черны. Джек поднялся по ступенькам и сел, водрузив ноги на подставки. Наклонившись вперед, чтобы видеть улицу, он ждал. Было половина второго.

Затем он увидел ее — она шла сюда, к нему, и временами, отражая случайный свет фонаря, вспыхивала усеянная блестками лента у нее на лбу. Ее много испытавшее тело куталось в светлый халатик, перетянутый поясом. Наверное, под халатиком только лифчик и крохотные трусики, как подобает танцовщице а-го-го. Она была уже в квартале от него, на противоположной стороне переулка — шла быстро, под самой стеной, и тут вдруг появилась красная «тойота», с ревом несущаяся по переулку. Пешеходы бросились врассыпную.

Раскинув руки, девушка прижалась к стене. В ту же секунду машина с треском выплюнула в нее короткую вспышку огня и, не затормозив на выезде из переулка, круто свернула вправо и исчезла. Когда она проносилась мимо, Джек успел только различить внутри тени людей в надвинутых на лоб шляпах.

На какое-то одно кошмарное мгновение переулок стал широким и безлюдным, как пустыня, вокруг неподвижной девушки в светлом халатике, лежавшей у стены, с которой на нее стекала ее же кровь. Потом несколько человек, что-то крича, бросились к распростертому телу. Из-под пропитанного кровью халатика выглядывали ноги в золотых сапожках.

Джек не шелохнулся на своем сиденье. Пот выступил у него на лице, окаменевшем от шока, вызванного этим последним выходом Иветты и реакцией ее последних зрителей: опять кольцо мужчин, пяливших глаза на насилие. Затем в конце переулка показалась другая машина, белая. Она медленно приближалась, но вдруг резко свернула за угол, словно убегая от начавшей собираться толпы.

Джек почувствовал острую боль, как от удара.

Это был белый «камаро».

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

БОГИНЯ

При полной луне появляется она в поле зрения истории, которая разыгрывает все тот же миф.

История — это дон Хуан де Сальседо, конкистадор, завоеватель Лусона, чьи племена он обратил в христианство и подчинил Кастилии, всех — от илоканцев у побережья Южно-Китайского моря до биколов на берегу Тихого океана.

Легенда гласит, что он умер с разбитым сердцем, погубленный роковой страстью. Согласно преданию, он влюбился в туземную принцессу, племянницу правителя Тондо, но не мог жениться на ней, так как дед его, губернатор, и ее дядя не желали их брака. Влюбленные, дав обет принадлежать друг другу, были разлучены. Его дед, губернатор, посылал его в один поход за другим. Ее дядя, правитель, обручил ее с местным раджой, обманув ложным известием, что Сальседо ей не верен и взял в жены другую. Принцесса зачахла и умерла. Когда Сальседо вернулся, чтобы жениться на ней, она уже несколько месяцев покоилась в могиле, и сердце его сокрушилось. Он снова отправился в горы на севере, где в 1576 году умер от лихорадки в возрасте двадцати семи лет, во время экспедиции за золотом. В руках его нашли цветы, которые принцесса преподнесла ему, когда они расставались.

Так гласит предание, лелеемое народной памятью.

В 1607 году, примерно через три десятилетия после его смерти, появилась в Мексике рукописная книга, содержавшая, как говорили, «подлинную историю» любви Сальседо и написанная его помощником, доном Фелипе Сепедой, который, потеряв ногу в филиппинской кампании, ушел на покой и жил в Акапулько. Согласно Сепеде, Сальседо умер от колдовства: его околдовала туземная чародейка, которую туземцы почитали и как жрицу, и как богиню.

Рукопись Сепеды была объявлена в Маниле чистым вздором, бредом выжившего из ума старика. До наших дней не дошло ни одного экземпляра этого сочинения, и всем, что известно сейчас о его содержании, мы обязаны отцу Хосе Ибаньесу, иезуиту из Каталонии, который в 1610 году, поджидая в Акапулько корабль на Филиппины, наткнулся на копию книги, захватившей его. Годы спустя он включил ее краткое изложение в свой труд «Сообщения и легенды о завоевании Филиппин», откуда и взят следующий отрывок:

«Сепеда утверждает, что впервые дон Хуан де Сальседо увидел принцессу не в городе Тондо, а выше по течению Пасига, там, где поднимается над рекой утес, когда он и его соратники (в числе их и сам Сепеда) стояли на противоположном берегу. Глядя через поток, заметили они — а было то полнолуние — группу женщин, купавшихся у подножия утеса, и тогда Сальседо, вечный искатель приключений, возгоревшись любопытством (ибо откуда там женщины, в столь пустынном месте?), поспешил спустить на воду имевшийся у них плот, каковой плот и доставил его одного на другой берег, только ниже по реке, нежели то место, где видел он купальщиц. Оттуда прокрался он через кустарник до заводи, где купались женщины, не замеченный ими в густой чаще.

Приглядевшись, он понял, что то госпожа и двенадцать ее прислужниц, ибо сии последние окружали ее заботой и повиновались ей, она же была в самом центре веселья. И все они были нагими, как в Эдеме. Сальседо же наибольше восхищался сею главною фигурою. Не в силах долее сдерживать себя, вышел он из укрытия, и тут прислужницы с визгом убежали в пещеру в скале, покинув свою госпожу одну. Она же, ничтоже сумняшеся, вышла из воды и предстала перед ним столь величественная, что он тотчас признал в ней особу благородного происхождения и подивился сиянию вокруг нее — точно не лунный свет заливал ту деву, а сама она была сияющей луной. Только взор ее был ужасен.

Посему поклонился он низко и, умоляя простить его, удалился прочь. Вернувшись же к сподвижникам своим, повелел им ни с кем не говорить о случившемся, пока сам не проникнет в сию тайну. Но с тех пор, утверждает Сепеда, молодой конкистадор ходил как потерянный, что замечено было многими, и не в последнюю очередь его великим дедом, доном Мигелем де Легаспи, губернатором колонии, который, опасаясь, что внук перегрелся на солнце, держал его потому при себе. Несколько раз возвращался Сальседо к скале у реки — днем, а равно и средь ночи, но ни там, ни в пещере не мог найти ее обитательницу; а когда спросил он жителей близлежащей деревни о владычице скалы, они воскликнули: „А, так он видел богиню пещеры!“ И рассказали ему, что много юношей видели, как она в полнолуние купается в реке.

И случилось так, что был он послан с посольством к правителю Тондо и там при дворе узрел деву, которую видел ранее купающейся в лунном свете. Но сказали ему, что то принцесса Кандарапа, племянница правителя, никогда не покидавшая двора; и действительно, девица, будучи представленной ему и спрошенной, ответила, что не видела его ранее. Сальседо поверил принцессе и влюбился в нее».

Так началась любовь, которая, если верить Сепеде, оказалась ловушкой, расставленной девой. Сепеда утверждает, что правитель Тондо был в сговоре с другими раджами, замыслившими перебить или изгнать вторгшихся испанцев, а если это окажется невозможным, то хотя бы всеми силами препятствовать дальнейшему покорению их земель. Мишенью заговора стал Сальседо, чья молодость делала его более опасным завоевателем, нежели стареющие ветераны, такие, как Легаспи и Мартин де Гойти.

Сепеда считает, что туземные заговорщики, раздумывая о том, как обезвредить Сальседо, вспомнили о некоей жрице, которая могла бы заморочить его, — а может быть, сама жрица вызвалась это сделать. Она должна была выдать себя за племянницу правителя и попытаться своими чарами обольстить испанца, чтобы он страстно увлекся ею. Тогда бы уж в ход пошли и другие средства, дабы лишить влюбленного воли и свести его с ума.

Подстроили так, чтобы Сальседо снова и снова где-нибудь да замечал мельком женщину из пещеры, пока не решит, что у него двоится в глазах или он теряет рассудок.

Заговор, по Сепеде, почти удался. Сальседо начал верить, что ему является призрак. К этому времени расстроился и его любовный союз с мнимой принцессой. Вне себя от ярости, мучимый страстью и отчаянием, он утратил всякий интерес к военным предприятиям.

К счастью — или к несчастью, — его дед, Легаспи, осознал, что, удерживая юношу при себе, он только вредит ему этим; и Сальседо послали на юг, для усмирения бикольских племен. Тот блестяще справился с задачей, но, выполнив приказ, поспешил назад в Манилу к своей принцессе из Тондо и там снова попал в рабство. Однако Легаспи и на сей раз вовремя отводит чары, отправляя молодого человека подальше — теперь уже на север, покорять илоканские земли.

Сепеда сообщает, что перед походом Сальседо был призван к пещере богини. У Ибаньеса это изложено следующим образом:

«Прибыв на лодке к подножию скалы, конкистадор был препровожден слугою наверх, и велели ему ожидать. В проеме внутренней пещеры появилась затем жрица и стала укорять его за то, что он разграбил золотые копи Биколя. Когда же он возразил, что невиновен, то был так вознагражден за это: „На севере, куда ты идешь, — молвила жрица, — есть горы, изобилующие золотыми россыпями“. И назвала она место, каковое, по ее словам, особенно богато золотом, но не сказала, что край тот проклятый, ибо свирепствует в нем смертоносная лихорадка. Напротив, она его заверила, что тайна сия ему открыта, дабы его испытать. „Ибо если ты воротишься оттуда, не взяв золота из тайных копей, — сказала она, — то тем докажешь, что ты есть достойный муж, и жить тебе счастливо на сей земле“. И тогда он поклялся, что умрет, а не прикоснется к золоту. Засим жрица удалилась. Когда же заглянул он во внутреннюю пещеру, там никого не было».

Придя из первого своего похода на север без золота, Сальседо обнаружил, что принцесса Кандарапа во время его отсутствия умерла. Сепеда полагает, что то был очередной обман. Заговорщики, поскольку их планы рухнули, решили отказаться от своих замыслов, и мнимая принцесса исчезла. Могила, которую показали Сальседо, на самом деле была пуста. Тем не менее сердце его было разбито. Когда, молчаливый и безутешный, вернулся он на север, его люди стали требовать, чтобы он повел их к тайным золотым копям, но он отказался. Сподвижники ожесточились против него, и Сепеда, видимо, был в ярости более других. Наконец, проникнувшись к ним жалостью (а собственная участь была ему безразлична), он согласился их вести. Они отправились к проклятому месту в горах, и там Сальседо заболел лихорадкой.

Когда он, уже при смерти, лежал в хижине, его принцесса предстала перед ним. Дрожа от радости, задыхаясь, Сальседо произнес ее имя и попытался сесть. Он сорвал с груди маленькую ладанку с цветами, которые она подарила ему на прощанье. Хрупкие сухие лепестки высыпались ему на ладони, и он протянул их ей. Стоявшие поблизости думали, что у него бред, как вдруг, содрогнувшись, они услышали смех богини и ее ужасный голос. «А теперь умри, испанец! — воскликнула она. — Пусть золото убьет тебя!» И плюнула ему в руки. Он откинулся на изголовье, отвернулся и умер.

Когда его люди приготовляли тело для погребения, они увидели, что сухие лепестки зацвели. В руках Сальседо были живые цветы, свежие и благоуханные, как утренняя заря.

Поскольку он умер молодым, покорение севера не было завершено — и оставалось незавершенным все последующие столетия: жители гор большей частью так и остались недосягаемы для испанцев и слуг Христовых. Там, где остановился Сальседо, восторжествовала богиня. Старая религия и поныне держится в горах.

Сальседо и других конкистадоров мало интересовала сущность гонимых ими культов, но тот самый иезуит, отец Хосе Ибаньес, который изложил гипотезу Сепеды, одним из первых заглянул с великим изумлением в пантеон туземных богов. В упомянутых выше «Сообщениях и легендах о завоевании Филиппин» у него имеется длинное примечание о богине пещеры:

«По всей видимости, сию пещерную богиню считают также богиней реки и дождя, скал и гор, диких животных и растительности, полей и риса, а равно лунной богиней любви. Жена бесплодная понесет, если ночью придет с мужем в пещеру или будет плясать на скале в новолуние. Молодые пары, пред тем как сочетаться браком, жертвуют богине белую курицу, если они бедны, если же богаты, то жирную свинью. Бесприданницы, воззвав к ней о помощи, чудесным образом оказываются с приданым, свадебными нарядами, драгоценностями и мясом для свадебного пиршества. Однако нередко богиня любви заманивает юношей и девушек в свою пещеру, а потом находят их, бродящих, подобно лунатикам, и никогда они не обретают вновь разума. Когда же она не в духе и привередничает, то опустошает землю наводнениями, засухой или насылает на людей мор и голод — как ей вздумается. Посему и страшатся ее и почитают, ибо она непостоянна, как луна. Крестьяне же особенно стараются умилостивить ее, делая многие подношения пещере либо ее жрицам в дни, когда начинают те или иные работы в поле».

Шаг от отца Ибаньеса к ученому-доминиканцу Исидоро Санчону (1591–1648) есть скачок от фольклора к науке. Отец Ибаньес — искатель экзотики; брат Санчон всюду и во всем ведет себя как в лаборатории. В четырех томах, посвященных местным туземным культам, этот ученый муж исследует язычество пяти областей страны (северных нагорий, долины реки Кагаян, Центральной равнины, полуострова Батаан и земель в окрестностях озера Лагуна де Баи) и делает следующее умозаключение: здесь на смену охотничьей культуре и мужским божествам приходит культура земледельческая с ее богинями, потому что обработка земли была по преимуществу делом женщин. Этот же сдвиг объясняет появление большого числа колдуний, которые становятся жрицами.

Брат Санчон так описывает культ богини Пасига:

«Поначалу была она скорее всего простым анито, духом одной пещеры, одной скалы. Но постепенно ее отождествляли с духами других пещер и скал по берегам Пасига и большого озера в верховьях той реки, пока и вовсе не стали взывать к ней как к богине реки и озера, а затем и всех окрестных земель. Сие жё есть свидетельство того, что бесхитростный анимизм преображался в религию богов — каковых, впрочем, правильнее было бы именовать божками. К примеру, женский анито пещеры был, наверное, на пути к превращению в Великую Матерь-богиню, хотя он и поныне еще не стал ею. Начало этому изменению положил переход от сбора диких злаков, что было традиционным женским занятием, к их выращиванию, возделывание земли привело к большей зависимости общины от погоды и плодородия почв, а это в свою очередь породило потребность в вере в более могущественное божество, управляющее силами природы. В районе Пасига и Лагуны де Бай таким складывающимся божеством стала пещерная богиня, которая известна была под разными именами (в Каламбе, например, ее называли Мария Макилинг), но почиталась, можно сказать, как единая сущность».

Брат Санчон обнаруживает за фасадом этого культа, равно как и других культов страны, верование в существовавшую некогда на земле райскую жизнь, разом прерванную грехопадением:

«Сохранилась память о времени, когда люди и боги жили рядом и общались между собой прямо, не прибегая к посредничеству. Но люди отошли от благого, сделались жадны, себялюбивы, тщеславны и жестоки. И тогда боги удалились, перестали открываться людям иначе как через жреческую магию и медитацию. С их уходом земля, некогда бывшая Эдемом, стала юдолью слез.

В мифе о пещерной богине переход к земледелию есть Падение Человека. До того люди не знали ее своенравия и жестокости, напротив, она была богиней милосердной, и всякий мог ее лицезреть. Желая избавить женщин от тяжкого труда — собирания пищи в лесах, она научила их обрабатывать землю, сажать в нее семена и так выращивать всякие съедобные растения, предупредив, однако, чтобы не выращивали они более, нежели потребно им. Но с земледелием пришла жадность до земли, войны из-за нее, и тут увидела она, что даже леса, ей посвященные, выжигают и вырубают, дабы превращать их в пашни. Разгневанная богиня наложила заклятие на человека и сокрылась. Земля, некогда изобильная и тучная, стала страдать от наводнений, засух, плодовой гнили и вредителей. Богиня же, отныне незримая, сделала своей обителью пещеру в скале».

Поскольку пещера была табу для всех, кроме ее жриц, людское суеверие не могло не предположить, что и Эрману Беату, которая еще в молодые годы жила там, богиня призвала к себе и сделала своей жрицей. Во всяком случае, дыма оказалось достаточно для того, чтобы ревнители веры учуяли адский огонь; особенно те, кто позднее в Маниле уверял, что Эрмана — фигура сомнительная, и предавал анафеме общину «беат», объявляя ее шабашем ведьм: это, мол, тайные служительницы прежней религии, укрывшиеся под личиной приверженцев новой.

Весьма знаменательно, утверждали хулители, что после смерти ее легенды, окружавшие личность Эрманы, стихийно отождествили отшельницу с богиней пещеры, к примеру в известной народной балладе, которую брат Хуан Домингес в 1789 году заклеймил как проявление невежества:

«Кто из бывавших в тех краях не слыхал бродячих певцов, горланящих эту чушь под разбитые гитары. Подумать только, что за небылицы! Эрмана-де с юных лет до глубокой старости живет в пещере. Днем она только и знает, что творит чудеса. А по ночам принимает у себя в гостях важного посетителя — не менее как самого архиепископа Манилы. От заката до восхода солнца сидят они в ее пещере, он и она, рассуждая об управлении государством, о религии, искусствах и философии. В полночь прерываются для вкушания изысканных яств, едят и пьют из золотой посуды, под волшебную музыку, которая далеко слышна над рекой, до самого озера. Затем, побросав золотые сосуды в воду, они возобновляют свои беседы, не прерывая их почти до рассвета — в этот час архиепископ спешит обратно в столицу, чтобы успеть туда прежде, чем взойдет солнце.

Нечего и говорить, что бродяги, сочиняющие подобный вздор, путают Эрману с персонажами из их языческого прошлого; ибо известно, что у индейцев сей реки была богиня, каковая обитала в пещере и заманивала туда молодых людей: на одну ночь они становились ее любовниками, ели на золоте под волшебную музыку, а поутру их находили бродящими в зарослях, подобно лунатикам. Окрестные жители утверждают, что по сей день можно разглядеть, как сверкает на дне реки золотая посуда… Каким образом оказался впутан сюда архиепископ Манилы, есть загадка, которая не по силам и острейшему уму».

Однако вполне по силам попытаться связать этот «вздор» с тем, что можно считать окончательным результатом синтеза. Если к концу XVIII века в народном сознании мифы о богине пещеры и Эрмане слились воедино, то последующая эпоха, когда были забыты и богиня и Эрмана, сплела новую легенду — о донье Херониме, таинственной отшельнице из пещеры на берегу Пасига. (Не есть ли имя Херонима производное от Эрмана?) Вот эта легенда, приводимая Рисалем в его втором романе:

«Жил-был в Испании студент, который поклялся одной девушке жениться на ней, а потом позабыл и о клятве, и о девушке. Долгие годы она ждала его. Молодость ее прошла, красота увяла. И вот в один прекрасный день она прослышала, что ее бывший жених стал архиепископом в Маниле. Тогда она переоделась мужчиной, приехала туда и явилась к его преосвященству, требуя исполнения клятвы. Но это было невозможно, и архиепископ приказал устроить для нее грот; вы, вероятно, заметили его на берегу — он весь зарос вьюнками, которые кружевной завесой закрывают вход. Там она жила, там умерла, там ее и схоронили. Предание гласит, что донья Херонима настолько толста, что могла протиснуться в свой грот лишь боком. Она, кроме того, слыла волшебницей, да еще изумляла всех тем, что бросала в реку серебряную посуду после роскошных пиров, на которые собиралось много знатных господ. Под водой была растянута сеть, в нее-mo и падали драгоценные блюда и кубки. Так донья Херонима мыла посуду. Еще лет двадцать назад река омывала сам вход в ее келью, но мало-помалу вода отступает все дальше, подобно тому как уходит из памяти индейцев воспоминание об отшельнице»[89].

Всякий текст можно читать по-разному, сходным образом один и тот же рецепт служит и для легенды о донье Херониме, и для двух более древних легенд. Те же компоненты — река, пещера, волшебница, ночные гости — присутствуют во всех трех преданиях, хотя и с вариациями. Посуда доньи Херонимы из серебра, а не из золота. Вступает в дело и технология — под водой через реку протянута сеть, а в языческих мифах бросаемую посуду подхватывают и моют духи реки. Что поражает в донье Херониме, так это ее сложение. Языческая пещерная богиня подобна сильфиде, да и аскетичная отшельница должна быть изможденной — а донья Херонима тучна! Это вызывает недоумение, но только до тех пор, пока не вспомнишь, что в те времена, когда складывалось предание о донье Херониме (или заимствование адаптировалось к местным условиям), народное творчество все больше и больше подпадало под влияние китайской культуры — а китайские боги изобилия и плодородия чудовищно толсты.

Совсем иначе выглядит в легенде о донье Херониме и пещера.

Ее грот, вероятно, не само убежище богини и Эрманы, в те времена все еще погребенное под насыпью, а лишь смутная память об исчезнувшей пещере, которая и вызвала к жизни такую фигуру, как донья Херонима, — так сказать, персонаж перемещенный, но продолжающий прежний миф.

Последняя загадка — архиепископ, присутствующий и в легенде об Эрмане, и в легенде о донье Херониме, но не представленный в цикле легенд о богине — так по крайней мере считалось вплоть до 1971 года, когда была обнаружена рукопись Санчона. Именно это открытие побудило националистов требовать предоставления Гиноонг Ина и ее «Самбаханг Анито» права совершать моления в пещере.

В резюме рукописной книги Сепеды отец Хосе Ибаньес после описания смерти Сальседо замечает: «Нашим силам чрезвычайно нужен подобный предводитель, ибо в озерном крае, коий он столь доблестно покорил, ныне (отец Ибаньес пишет в 1645 году) появилась жрица-воительница, склоняющая индейцев к бунту». Озерный край — это, скорее всего, местность у озера Лагуна де Бай, выше по течению Пасига, на которую распространялась власть пещерной богини. Но поскольку хроники середины XVII века не упоминают о действовавшей там «жрице-воительнице», исследователи опять заподозрили отца Ибаньеса в приукрашивании.

Потом предприимчивый журналист, в 1970 году заново открывший Эрману, копнул архивы поглубже и наткнулся на манускрипт Санчона. Это было строго секретное — как в нем сказано, «только для ваших глаз» — донесение начальству в Маниле, написанное в 1645 году ученым-монахом Исидоро Санчоном, который в то время пытался насадить разведение сахарного тростника в озерном крае.

Документ подтверждает существование жрицы-воительницы, возглавившей мятежные выступления, заодно и поясняя, почему всякие упоминания о ней могли так тщательно замалчиваться.

Потому что рядом с ней всегда скакал на коне архиепископ Манилы.

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ

СМЕРТЬ ОТ ВОДЫ

1

Было десять часов, они сидели, разделенные низеньким столиком, наискосок друг от друга, и слушали новости, слегка сгорбившись, точно боксеры на ринге, положив сжатый кулак на колено, а настольный транзистор между ними фыркал, как рефери.

Этим утром Чеденг была в жемчугах и бежевом брючном костюме, на щеках ее играл румянец оживления, принесенного из посольства в контору (она получила американскую визу), но теперь он постепенно сходил с лица. Стеклянные стены конторы вдруг стали казаться ей сторонами ледяного куба, в который ее вморозили, и, слушая сообщения об убийстве, она даже покрылась гусиной кожей. Она смотрела на Джека поверх приемника и ненавидела его.

Джек — к ее прибытию он уже мрачно восседал в конторе — тоже уставился на нее, но невидящим взором, ибо фыркающий транзистор как бы снова вернул его в будку чистильщика обуви, перед глазами опять во всех подробностях стояло ночное убийство. Он мысленно прошел по следам событий от того момента до нынешнего, с перерывом на тяжелый сон, и ему чудилась кровь даже в рабочем кабинете Чеденг. Но он был сыщиком и не выбирал свой путь.

Десятичасовые новости кончились, Чеденг встала, резко выключила приемник, оборвав позывные, а потом закурила сигарету, не заботясь о том, что он видит, как дрожит ее рука.

— Теперь ты удовлетворен? — с вызовом спросила она, нависая над столиком на фоне залитого светом стеклянного окна. — Совершенно явный случай сведения счетов в мире гангстеров. Эта девушка, Иветта, она была наркоманкой, полиция задержала ее и заставила сказать, где она добывает наркотики. На поставщиков устроили облаву, а заправилы откуда-то узнают, кто выдал. Вот они и посылают своих молодчиков прикончить Иветту. Теперь полицейские нашли шофера машины, из которой стреляли, он уже почти раскололся, скоро убийц схватят и выяснят, кто их хозяева. Так при чем здесь мой муж?

— Я тебе уже говорил — я видел белый «камаро».

— Но, Джек, ведь в городе сотня белых «камаро».

— И все же совпадение довольно-таки…

— К черту совпадения! Ты можешь доказать, что Алекс знал эту девицу?

— А это еще одно совпадение. Она сказала мне, что спала с ним.

— И ты готов поверить шлюхе на слово? Я-то знаю, что не со шлюхами он развлекается.

— Слишком много совпадений, Чеденг. Алекс ездил повидаться с Ненитой Куген в ночь, когда она исчезла. Он же позже был в часовне, когда ее тайком протащили в пещеру. Иветта говорит мне, что кое-что знает, и ее пристреливают, прежде чем мы встречаемся, а на месте действия — опять белый «камаро».

Быстро и яростно затянувшись несколько раз, она сказала:

— Итак, ты решил, что за всем этим кроется Алекс. За убийством Иветты, за смертью Нениты Куген…

— Отнюдь нет. Но я обещал Альфреде, что займусь этим делом и дам ей знать, если найду какие-нибудь нити. Тогда она сможет заставить полицию возобновить расследование по делу ее дочери.

— Альфреда — идиотка, и дочь ее была идиоткой. Ну что конкретно ты можешь сообщить Альфреде?

— Уж конечно не о белом «камаро» прошлой ночью, раз ты говоришь, что это не была машина Алекса. Но ты не хочешь помочь мне, Чеденг. Разве я веду нечестную игру? Я рассказал тебе об Иветте прежде, чем задал хоть один вопрос. Если бы не рассказал, ты бы наверняка сразу же ответила. Послушай, Чеденг, скажи все-таки, сколько времени ты и он были вместе вчера?

— Это не твое дело!

— Не знаю, чего тут больше — скромности или стыда.

— Боже мой, Джек, ты соображаешь, что делаешь? Ты хочешь, чтобы я, жена Алекса, давала против него показания?

— Мы ведь не в суде. И потом, почему против Алекса? Значит, это был его белый «камаро»?

— Нет, не его! — взорвалась она и отшвырнула непогашенную сигарету. Но когда снова уселась, улыбка скривила ей рот: — Не пойму, чего ты добиваешься, Джек. Ты действительно играешь в частного сыщика или просто подсматриваешь? Мне кажется, во всем этом слишком много похоти. Я ведь знаю, как ты чувствовал себя вчера, Джек. Как жеребец. И наверно, полночи провел, рисуя в воображении, что мы проделывали с Алексом после того, как покинули тебя? А сейчас что тебя одолевает? Страсть?.. Или ревность?

Он уронил голову на руки.

— Вот видишь, — улыбнулась она, — у тебя нечистые мысли. Тебе в высшей степени наплевать, что случилось с Иветтой или Ненитой. Но ты зол на Алекса, потому что домогаешься его жены.

Он с воплем вскочил на ноги:

— Черт побери, Чеденг, неужели надо быть такой шлюхой?

Теперь уже он нависал над ней, перегнувшись через столик.

Она спокойно ответила:

— Черт побери; Джек, неужели надо быть таким подонком?

— Мне наплевать, — огрызнулся он, — даже если вы с Алексом занимались любовью прямо на бульваре — да хоть до рассвета!

— Оно и видно.

— О’кей, пусть будет так — я слегка распалился вчера.

— Слегка распалился! Джек, не смеши меня.

— Но и тебя ведь тоже вчера трудно было назвать ледышкой.

Для Алекса, наверное, это оказалось приятной неожиданностью.

— Вот что, — закричала она, тоже вскакивая на ноги, — если ты не можешь держать при себе свои грязные мыслишки, то будь так любезен убраться отсюда!

Они стояли по обе стороны стола, тяжело дыша, дрожа всем телом и выкатив глаза. Но вдруг она подалась назад, и натянутая улыбка снова заиграла на ее лице.

— Хотя с другой стороны, — начала она, — поскольку я не могу видеть, как мучается мой ближний, отчего бы не удовлетворить любопытство твоего похотливого ума. Сядь, Джек. Ты хочешь знать, что произошло между Алексом и мною вчера вечером? Ладно, я расскажу тебе.

Она села на диван, скрестив руки на груди.

— Да, вчера я, как ты изящно выразился, отнюдь не была ледышкой. Алекс умеет это заметить. Он хотел, чтобы мы поехали к нему домой, но за это время я могла и остыть. И мы отправились в один из этих элегантно-вульгарных мотелей в Пасае. Поскольку мы обливались потом, то сначала приняли душ — конечно, вместе. Люблю, когда мне трут спинку… Алекс не мог ждать. Так что в первый раз это было прямо под душем. Неплохо, но потом, в постели, было еще лучше, потому что он не спешил. Честно говоря, я собиралась побыть с ним совсем недолго, но какого черта — раз уж согласилась, то все равно: раз на сентаво, то можно и на песо. Уж мы поработали, дорогой мой. Не спрашивай, с каким счетом. Мы засыпали, просыпались, чтобы продолжить, и снова засыпали — знаешь, как это бывает, когда найдет настроение. Короче говоря, когда мы решили, что на сегодняшний день — или ночь — довольно, было шесть часов утра, мы квиты, или как там это называется, но только потому, что мне пора было домой, чтобы переодеться и ехать к американцам в посольство. Ты ведь и это тоже хотел знать, Джек, — когда мы с Алексом расстались? Ну вот и знаешь. В шесть утра. Ужасно, не правда ли?

Он тупо смотрел на нее.

— Что же ты молчишь, Джек? Скажи что-нибудь. Я вывела тебя из несчастного состояния?

Он отозвался после долгой паузы:

— Да, спасибо. Мне всю ночь было неспокойно из-за Алекса, а теперь я испытываю большое облегчение, узнав, что не мог видеть его машину. — И, еще немного помолчав, продолжил: — Но, может быть, ты и права, Чеденг, я только обманывал сам себя, думая, что боюсь за Алекса, тогда как на самом деле ненавидел его, потому что вчера он был с тобой, а я так тебя хотел. Но вот чему ты можешь поверить: вчера ночью я действительно мучился страхом за него. Если я и лгал сам себе, то не знал этого. До сего момента не знал.

Он поднялся, не глядя на нее.

— Мне пора на день рождения твоего свекра. Подождать тебя, или мне лучше пойти раньше?

— Андре заедет за мной после полудня.

— Тогда я пойду. Чеденг, постарайся простить мне все это ужасное, что я тут наговорил. У меня был срыв. Увидимся позже?

И он быстро пошел к двери. Он уже повернул ручку, когда она сказала:

— Закрой дверь, Джек, и иди сюда.

Он вернулся, опять сел. Она задумчиво наклонила голову. Но теперь их как будто не разделял даже этот ерундовый столик, хотя по-прежнему важно было не касаться друг друга.

— Так ты хотел меня вчера?

— Я ведь уже сказал: пожалуйста, прости все те глупости, что я наговорил…

— И я хотела тебя вчера, Джек.

— Чед, давай не будем говорить того, о чем можем пожалеть.

— Я наговорила много такого, о чем уже жалею.

— Я просто хотел выяснить…

— Ничего ты не выяснил, Джек. Я солгала тебе.

— О нет, только не это!

— Увы, это так.

— Вы с Алексом… Вы не были вместе всю ночь?

— Нет. Я солгала. Разве не этого ждут от жены?

— Так что же случилось на самом деле?

— Мы действительно поехали в мотель, действительно занимались любовью, и я действительно хотела остаться на всю ночь. Но Алекс сказал, что ему нужно срочно где-то быть. Так что в половине двенадцатого мы вышли из мотеля, и он отвез меня домой. Мы расстались около полуночи. Во сколько ты видел тот белый «камаро»?

— Около двух часов.

— Теперь ты будешь думать, что я бессердечная потаскушка.

— Нет, правда все равно выходит наружу.

Их опять разделяло нечто большее, чем столик.

— Что ты собираешься делать? — спросила она.

— Чед, ты и я — мы просто не можем…

— Я не о нас говорю.

— А, об Альфреде.

— Ты сообщишь ей?

Он смотрел на край стола, упиравшийся в его колени, словно это было нацеленное на него оружие. Не разыграла ли она всю эту сцену, чтобы довести его как раз до такого состояния? Не была ли она женой, которая играла роль неверной, чтобы сохранить верность? Она все еще любит Алекса, подумал он, и теперь она сделала так, что я не могу ничего предпринять против него. Но когда он заговорил, его голос не был голосом загнанного зверя. Если даже все это инсценировка — что ему до того? Как бы она ни маневрировала, его позиция теперь ясна.

— Нет, Чед, — сказал он. — Я никому не скажу.

— Только потому, что я сказала, что твои помыслы… нечисты?

— Не говори глупостей, конечно, нет. Во-первых, я все еще не знаю, была ли это его машина; а если и была, то связано ли это как-нибудь с убийством. Во-вторых, если бы даже я наверняка знал, что он причастен к смерти Нениты Куген и к убийству Иветты, я все равно ничего бы не предпринял.

— Я не ослышалась?

— Я сказал, что все равно ничего бы не предпринял.

— Тогда как насчет твоего обещания Альфреде? Или насчет того, что правда, как ты сказал, все равно выходит наружу?

— Если она и выйдет, то без моей помощи. Я теперь вижу, что есть вещи поважнее правды, и одна из них заключается в том, что в данный момент Алексу никак нельзя уйти со сцены. Страна слишком нуждается в нем. Может быть, он — последнее препятствие, которое стоит между нами и… анархией? фашизмом? «последним прощай»? Во всяком случае он не должен прекращать свое дело, а это поважнее, чем смерть двух девушек.

Она откинулась на спинку дивана, провела рукой по лицу и словно разгладила его — на нем осталась только бледность. Низенький столик опять стоял между ними как барьер, но теперь они могли коснуться друг друга.

— А что бы сделала ты? — спросил он с любопытством.

Она бросила на него взгляд словно издалека; это он почувствовал, но не почувствовал его нежности.

— Я бы тоже не смогла и пальцем пошевелить, — сказала она. — И не потому, что он мой муж и отец моего сына. Он нужен, нужен сейчас. Кем бы он ни был, что бы ни натворил, он должен продолжать свое дело. Сегодня утром я получила американские визы. Я жду Андре, чтобы уговорить его уехать немедленно. Все уже готово. Ты можешь спросить, почему же я не остаюсь рядом с ним, раз верю в его дело. Но он и не нуждается во мне, я для него только помеха, препятствие. Он будет делать свое дело лучше, если я не буду ему мешать. Возможно, он думает, что хочет видеть меня и Андре рядом с собой, но ведь он только боится за нас. Он занят опасным делом и будет меньше колебаться, зная, что не подвергает риску меня и будущее Андре. Я совершенно спокойно говорю себе: я буду рада узнать, что он виновен в смерти Нениты и Иветты, потому что это докажет — он беспощаден, беспощаден ко всем, кто может остановить его, а ему надо быть беспощадным, чтобы спасти нас. Но он не может быть беспощадным до конца, если я и Андре здесь — тогда все усложняется. Из-за нас у него все время натянуты нервы. Вот почему нам с Андре надо уехать.

— Ты думаешь, Нениту и Иветту действительно могли убить из-за этого — чтобы они как-то не помешали ему?

— Нениту не убивали, а Иветта убита торговцами наркотиками.

— Тогда почему мы так стараемся его оправдать?

Она пристально взглянула на него.

— Вот и я удивляюсь. Почему ты так старательно все выслеживаешь, если готов оправдать его и не выдать полиции?

— Я должен точно знать, что он виновен. Только тогда мое молчание будет хоть что-то стоить.

— Значит, ты намерен расследовать и дальше?

— Я не успокоюсь, пока не узнаю правды или по меньшей мере не сделаю все возможное, чтобы узнать ее. Для меня важно узнать правду, а не возвестить о ней.

— Тогда почему бы тебе не спросить Алекса напрямую?

— Потому что это, если он виновен, может вызвать у него панику. Сдадут нервы. Получится, что я играю на руку его врагам. Я могу помешать ему, остановить его. Рисковать этим я не хочу и не буду. Чед, а ты бежишь отсюда только потому, что сама боишься спросить его напрямую?

После долгой паузы она ответила:

— Я не бегу. И кроме того, ты допускаешь, что у меня есть дурные подозрения на его счет, мистер Шерлок Холмс. А у меня их нет. Ведь позволила же я ему быть со мной вчера. — Но хрупкая усмешка, слышавшаяся в ее тоне, перешла в дрожь: — Во всяком случае, я ведь донесла на него, разве не так? Заманила его в постель, а потом предала. За одну ночь сделано немало.

Снова насторожившись, Джек внимательно слушал ее, пытаясь зацепиться за какие-нибудь недомолвки и намеки. Почему, к примеру, она сказала «предала»? Либо все это спектакль, либо она действительно близка к истерике.

— Чеденг, — начал он, — это моя вина…

— О, еще бы! Все твоя вина, все, начиная с проклятого «Креольского патио»! Теперь всякий раз, когда я услышу «Тихие ночи», мне захочется визжать.

— Но я же сказал тебе, Чед, я ничего не собираюсь предпринимать, что бы ни обнаружил.

Снова она уставилась на него в изумлении:

— Боже мой, и ты думаешь, что меня волнует это? Волнует, что́ ты обнаружишь, что будешь делать? Разве ты сам не видишь того, что заставил увидеть меня? Да, я бегу, но от чего — это я поняла только сейчас. Я совершенно аморальна или вне морали — как там называют тех, у кого все мысли только о себе. Можно сказать, я знаю, насколько важно, чтобы Алекс делал свое дело, но ты же видел, как легко я только что предала его. И могла бы предать его снова и снова, оправдывая это тем, что я защищаю своего сына или что мне хочется быть с тобой, Джек, — тут подошла бы любая причина, лишь бы она была эгоистичной. И мне было бы абсолютно наплевать, даже если мое предательство означало бы пришествие — как ты сказал? — хаоса? фашистов? «последнего прощай»? Но есть же где-то и у меня совесть, раз я бегу, чтобы не погубить Алекса. Кстати, это не впервые. О, я чуть было не предала его тогда, с телохранителями, но, как правильно угадала Ненита Куген, вовремя удержалась. Наверно, мне просто хотелось узнать, каково это — переспать с убийцами. Когда я оставила Алекса, все думали, что порядочная жена бежит от негодяя мужа. Но я-то пыталась бежать от собственной подлости, точно так же, как вчера вечером бежала от тебя, Джек. Видишь, почему мне надо уехать? Если я останусь, я погублю Алекса. Теперь ты понимаешь меня?

— Просто ты слишком близко приняла все к сердцу, — сказал Джек.

Лицо ее окаменело:

— Не смей быть таким всепонимающим со мной!

— Чеденг, кажется, я влюблен в тебя без памяти.

Она изумленно взглянула на него, попробовала было засмеяться, качнулась, потом боком упала на диван и уткнулась лицом в обивку. Он услышал ее рыдания, встал, чтобы подойти к ней, но она сказала, не поднимая лица:

— Не приближайся ко мне.

Он стоял у столика и сквозь стеклянную стену видел часть конторы внизу: девушки в форме деловито печатали за аккуратно выстроенными в одну линию столами. Потом рыдания прекратились. Чеденг села, высморкалась, вытерла нос платком. Она посмотрела на него встревоженными мокрыми глазами:

— Который час?

2

Потоки машин заполняли проезд к дому Мансано, по всей длине которого прибывавшие и отъезжавшие автомобили образовывали противотечения, стиснутые уже припаркованными по обе стороны лимузинами.

— Аба, падре[90], здесь большая фиеста! — сказал шофер такси. — По какому поводу, если позволите спросить?

— День рождения. У дона Андонга Мансано, — пробормотал Джек, развалившись на переднем сиденье.

— Вы хотите сказать, что старик еще жив? Наку, да ведь он был знаменит еще во времена моего деда, тот от него был прямо-таки без ума. Всегда голосовал за дона Андонга, потому что терпеть не мог монахов. Когда меня маленьким поймали с грязными картинками, папаша меня высек, но отца в детстве пороли, если у него находили святые картинки.

Поток машин, продвинувшись немного вперед, опять замирал, но это никого не раздражало — ведь колеса здесь крутились в честь праздника. Скорость не имела значения, все спешили к единой цели — прокричать «ура». Может, последнее «ура», подумал Джек. Он был в костюме и при галстуке, что никак не гармонировало с непраздничным выражением его лица.

— А это что такое? — воскликнул шофер, когда в поле зрения попал фонтан.

— Памятник.

— Статуя дона Андонга?

— Может быть.

— Бомба, падре[91],— хихикнул шофер, впившись взглядом в искусно вылепленные гениталии Александра Македонского.

Над статуей, над огромным домом и его нелепой башней нависла серая жара. Небо висело как одно сплошное облако, как какой-то вселенский дым, сгущавшийся в зените, словно именно оттуда извергал его скрытый огонь.

— Большой ураган идет, — перекрестившись, пробормотал шофер.

На деревьях, окружавших дом, уже трепетали листья. А под деревьями за столиками угощались кучки людей, в то время как официанты в черном и белом деловито шныряли с подносами.

— А это что же? — опять воскликнул шофер, останавливая машину.

— Вы имеете в виду священников и монахинь?

Сбоку от парадного входа выстроилось божье воинство в небесных одеяниях.

Шофер вытаращил глаза:

— Но ведь, я думал, он против церкви?

— Он передумал, — сказал Джек, расплачиваясь.

— Ай, наку, как удивился бы мой бедный дедушка. Но все равно — передайте мой привет дону Андонгу, приятель, и пусть подождет, пока я съезжу переоденусь.

Сегодня парадные двери «Ла Алехандрии» были широко распахнуты — огромные, украшенные резьбой, словно портальные ворота храма и столь же в данный момент оживленные, ибо политические приверженцы дона Андонга ордами вваливались в дом и высыпали наружу, натыкаясь то на какого-нибудь оторопелого провинциала в воскресном костюме, то на матрону, остановившуюся поправить юбки, то на сурового вида молодого активиста в черной одежде, как у героя итальянских вестернов, и с волосами, перевязанными лентой.

Вступив в этот водоворот, Джек сказал себе, что теперь уж он тоже в плену у обычая, поскольку открытый для всех дом вождя в день его рождения столь же традиционен для филиппинской политической жизни, как подкуп голосов и переходы из одной партии в другую; это ритуал, обязательный даже для тех лидеров, которые, как дон Андонг, отошли от политики, но не ушли из коридоров власти и в ежегодном праздновании своего дня рождения видят доказательство того, что есть еще у них королевство, власть и слава. Но если здесь все традиционно пьяны, подумал Джек, удивляясь, как он еще может думать в этом реве, то я пока нет; а мне бы хотелось основательно выпить. И он знал, что это желание вызвано не только жаждой. К черту все, надерусь.

В длинном зале под двойным рядом ярко сиявших люстр стояли два ряда столов, вдоль которых теснились пожиратели традиции. Направившись в дальний конец, где толпа курсировала между буфетом с одной стороны и баром — с другой, Джек краем глаза вдруг заметил свою бывшую тещу, мать Альфреды, в красноречиво строгом черном трауре. Он попытался уйти из поля ее зрения, но это лишь привело к тому, что она с тарелкой в руках встала на его пути, протянув ему руку ладонью вверх, словно дорожный полицейский, требующий взятки. Он поднес ее руку к губам, сожалея, что это не бокал с пивом.

— Ты в городе уже три дня, Джакосалем, и ни разу не навестил меня.

Он невнятно пробормотал слова извинения.

— Que? Qué? Habla en cristiano, hombre![92] В твоем возрасте пора уже научиться говорить как следует. И смотри мне в глаза, когда говоришь со мной!

— Я был занят, сеньора, поскольку обещал Альфреде…

— Если бы не письмо Альфреды, я бы ни за что не догадалась, что ты в городе. Она просит, чтобы я рассказала тебе все, но как я могу это сделать, если ты от меня прячешься?

— Если вам есть что рассказать, я мог бы…

— Где ты остановился? Ты немедленно переедешь ко мне.

Собирайся сейчас же.

— Но как можно, сеньора, ведь мои вещи…

— Вчера мне позвонила Чеденг Мансано, чтобы напомнить о сегодняшнем дне, и спрашивала, что случилось с одеждой, в которой была моя бедная внучка, когда умерла.

— Она у вас, сеньора?

— Одежда была в полиции, и они прислали ее только месяц назад. Так что мы не могли отправить ее в Америку вместе с телом. Я велела отдать вещи в чистку, а потом о них забыла. Но после звонка Чеденг спросила экономку, где они. Экономка сказала, что одежду из чистки вернули и она повесила ее в шкаф, тот самый, которым пользовалась моя внучка. Но когда мы заглянули в шкаф, одежды там не было… А должны были быть красный свитер с воротником под горло, черные вельветовые джинсы и… Нет, больше ничего, что весьма предосудительно. Мы искали везде, но ничего не нашли. Otro misterio mas[93]. А почему Чеденг спросила?

— Потому что я сказал ей, что видел девушку, которая, кажется, была в этой одежде.

— Значит, ее украли? Из моего дома?

— Очевидно.

— Qué horror![94] Нет, я всегда это говорила — люди в наши дни просто бесчувственны. Представить только: украсть одежду мертвой, да еще носить ее… Я бы скорее ходила голой! А ты ведь знаешь, как легко я простужаюсь. Особенно в дни поста и воздержания. Джакосалем, ты уже поел?

— Я как раз смотрел, сеньора, algo que tomar…[95]

— Томар! Да это же тот самый негодяй, который и украл одежду!

— Какой Томар?

— Я хотела сказать — Томас. Официант из какого-то отеля. Я наняла его прислуживать за ужином после отпевания моей бедной внучки Нениты.

— Когда это было?

— Всего несколько дней назад. А во время отпевания мне понадобилось зайти в комнату Нениты, взять ее фотографию, и вот сейчас я хорошо помню, как этот официант, этот Томас, выскользнул из комнаты. Но он скрылся, прежде чем я дошла до дверей — там надо спуститься по лестнице, — а потом я совсем забыла об этом. Но ведь это он украл, разве не так? Черные вельветовые джинсы были того же покроя, что и на нем.

— Колоколом?

— Уж не знаю, как там они называются. Да, но кто же мне рекомендовал этого официанта?..

— Отель, в котором он работает?

— Нет. Я даже не знаю, из какого отеля. Мне его рекомендовал кто-то другой. Кажется, тот молодой человек в набедренной повязке…

— Молодой человек в набедренной повязке?

— Когда Ненита лежала cuerpo presente[96] в моем доме, явились какие-то ужасные фанатики и начали эти свои дикие обряды у гроба, потому что, дескать, Ненита была одной из них. Я бы вышвырнула их прочь, но мэр Гатмэйтан упросил меня потерпеть. А этот молодой человек в набедренной повязке, особенно приятный юноша, увидел, как я забегалась с ужином — его надо было подать попозже, — и сказал, что у него есть друг, который все может взять на себя, поскольку он опытный официант и за услуги берет недорого. А ты ведь знаешь, у меня плохо с прислугой: экономка, она же кухарка, и только одна служанка, чуть не каждый день другая. И тогда мы пригласили этого официанта — он сказал, что его зовут Томас Торо, — и он великолепно обслуживал, en debida forma.

— А еще пропало что-нибудь, когда он…

— Это были ужасные дни: сначала все эти детективы, затем эти фанатики, а потом еще надо было собрать вещи, чтобы отправить вместе с телом в Америку. Я заранее приготовила записные книжки Нениты, но, когда мы начали паковать, не смогла их найти.

— Это было до или после ужина, когда они…

— Когда она лежала в моей зале, на ужин у нас был цыпленок с рисом, а перед самым ужином я эти записные книжки собрала. Но на следующий день их не было.

— Так, значит, этот официант…

— О, он обслуживал нас прекрасно, поэтому я и вспомнила о нем, когда несколько дней назад мне надо было пригласить на чтение молитв и на ужин членов святого братства дев-пустынниц…

— Когда это — несколько дней назад?

— Ну, дня два или три. И он опять прекрасно подавал нам на стол. Откуда мне было знать, что ему нравится носить женскую одежду?

— Но сеньора, чтобы связаться с ним, вы…

— Ты не куришь опиум, Джакосалем? Я подозреваю, что этот молодой человек курит. Напротив моего дома есть заведение, якобы пивной бар, но на самом деле это, должно быть, отменная курильня, потому что туда ходит много китайцев, а ты же знаешь — где китайцы, там и опиум. В тот день, когда вечером ко мне должны были прийти из братства, я случайно выглянула из окна и увидела перед курильней этого Томаса Торо, а вокруг китайцы так и шныряют. Я послала за ним экономку, и он сказал, что после обеда у него представление, но что вечером он свободен и может прислуживать у меня за ужином, что он и сделал, как я уже сказала, после того, как украл одежду Нениты. Но он, должно быть, врал насчет представления, потому что я никогда не слыхала, чтобы официанты участвовали в представлениях. Впрочем, подожди, возможно, это из тех представлений, где официанты одеваются в женское платье?.. Тогда понятно, почему он украл одежду из шкафа.

— Может быть, ваш мистер Торо имел более дьявольские…

— А, кстати о дьяволе! Вот и ты, Моника, и одета как ангел!

Моника Мансано в бледно-зеленой тройке — юбка, блузка и платок, отделанные золотом, — осведомилась, позаботились ли о сеньоре.

— Все превосходно, моя дорогая. Я вон за тем столом с Рустиа, и мы…

— Тогда могу я похитить вашего зятя?

— Изволь, guapa[97]. У меня есть другой иезуит, то есть я хочу сказать американец, то есть зять. Хотя с чего бы мне иметь двух зятьев при одной только дочери…

— С вашего позволения, сеньора, — сказала Моника, беря Джека за руку и быстро увлекая его прочь.

— Моника, ты спасла мне жизнь! — с облегчением вздохнул он.

— Я видела, как ты безмолвно взывал о помощи. Я думала, ты приедешь с Чеденг.

— Ей пришлось ждать Андре. Где твой отец?

— Общается. Чем и я занималась, пока чуть на стену не полезла. Так что теперь уже ты спасай мне жизнь. Ты сейчас похитишь меня на виду у всех этих людей, которые ждут, что с ними поздороваются, а я — видишь, я буду смеяться, вот так, будто отказываюсь, ссылаюсь на дела, обязанности, но ты тверд, Джек, ты не принимаешь отговорок и уводишь меня силой, несмотря на протесты…

— Я уведу тебя к ближайшему телефону.

— Очень романтично. Тогда наверх. Там никого нет. Да сделай же вид, что ты меня тащишь, идиот!

И уже на лестнице:

— Ух, как я рада ускользнуть! Но теперь мы с тобой, Джек, стали предметом сплетен, скандальной новостью. Вот твой телефон. Я должна…

— Нет. Ты должна сесть и сделать несколько звонков.

— Кому?

— Во-первых, Гиноонг Ина из «Самбаханг Анито». Пригласи ее со всей труппой сюда. Особо упомяни некоего Исагани Сеговию. Поняла? А я скачусь вниз и добуду себе что-нибудь выпить.

Когда он вернулся, прихлебывая пиво прямо из горлышка и держа две бутылки под мышкой, она давала отбой.

— Ничего не вышло. Гиноонг Ина ответила, что занята этими своими обрядами. Тогда я спросила, почему бы ей не послать сюда мистера Исагани Сеговию как ее представителя, но она сказала: весьма сожалею, но сегодня утром он отбыл в Багио. Кто этот Исагани Сеговия?

Джек рассказал ей все, что узнал от своей бывшей тещи.

С Моники слетела усталость, и она возбужденно хихикнула:

— Итак, теперь мы должны выяснить, где этот официант, который выступает и как торо?

— А эти премилые святоши из братства даже не подозревали, чем он был занят перед тем, как явился прислуживать им за святой вечерей. Попробуй-ка позвонить в мой отель.

Пока она дозванивалась, он прикончил вторую бутылку пива.

— Опять ничего не вышло, — объявила она, кладя трубку. — Портье был изрядно шокирован, он сказал, что у них нет человека по имени Томас Торо, но у кофейной стойки в утреннюю смену обслуживает официант, имя которого Томас Милан. Только он позвонил сегодня утром и сообщил, что вынужден уволиться, потому что его бедная бабушка на Самаре заболела и ему нужно сейчас же вылететь туда.

— Я начинаю думать, — сказал Джек, — что кто-то читает мои мысли настолько хорошо, что всегда опережает меня на шаг.

— Зато у тебя выстраиваются факты, Джек.

— Да, теперь совершенно ясно, что один заговор связывает Томаса Быка, Исагани в набедренной повязке и девицу по имени Иветта, которую пристрелили сегодня ночью.

Он рассказал об убийстве, не упомянув белый «камаро».

— А не может главным связующим звеном быть Гиноонг Ина? — спросила она.

— Скорее, тот таинственный незнакомец, который стоит за ней и всем дирижирует. Через Исагани он вводит Томаса-официанта в дом моей тещи во время бдения у гроба Нениты, и Томас крадет какие-то записные книжки, может быть, дневник. Дальше следует кое-что посложнее. Теща точно не помнит, но я подозреваю, что ужин для ее братства совпал с моим вторым вечером в городе, когда я был в кафе «Раджа Солиман». Чуть раньше, тем же вечером, Томас, должно быть, украл одежду Нениты Куген, так что Иветта вполне могла надеть ее и появиться призраком в дверях кафе. Ну и, конечно, она же прогуливала краба на ниточке в коридоре моего отеля. Руководитель заговора знал, что я догадаюсь обо всем после встречи с тещей; поэтому сегодня утром и Томас, и Исагани спешно покидают город.

— Может быть, они уже трупы, как эта девушка Иветта, — поежилась Моника, которой тут же пришла в голову еще одна идея — Джек, насчет этого официанта. В отель не принимают людей с улицы. Им нужны рекомендации, и кто-то их давал. Давай снова позвоним в отель. И вот еще что: в тот вечер в кафе «Раджа Солиман» — кто знал, что ты…

На лестнице появилась служанка:

— Сеньора Моника, бренди кончилось.

— Подожди здесь, Джек, — сказала Моника, сунув пальцы в вырез блузки. — Я вернусь.

И она заторопилась прочь, позвякивая ключами.

Джек постоял неподвижно, потом сел у телефона и набрал номер отеля. Назвав себя, он спросил:

— Не могли бы вы дать мне информацию? Насчет этого официанта, который уволился, Томаса Милана. Вы не знаете, был ли он рекомендован отелю и кем? Это очень важно.

Портье попросил его подождать — он должен заглянуть в книги. Затем, снова-взяв трубку, подтвердил, что мистер Милан был рекомендован, и очень важным лицом.

— Кем? — спросил Джек, чувствуя, как у него снова оборвалось сердце. Теперь придется смотреть фактам в лицо, это раньше он отказывался принимать очевидное. На этот раз, если опять…

— Простите, я не слушал. Кто, вы говорите, рекомендовал мистера Милана?

— Сенатор Алехандро Мансано, — был ответ.

Когда Моника вернулась, Джек еще сидел у телефона.

— Пересядь, я позвоню в твой отель.

— Я уже звонил, — сказал он.

— И что выяснил?

— Ничего. Томас Бык поступил к ним по рекомендации другого отеля, который с тех пор прогорел.

— Ну не будь таким мрачным, у меня еще будут идеи. Разве я плохой доктор Ватсон? Кстати, вот одна ниточка… Джек, почему ты на меня так смотришь?

— Элементарно просто, доктор. Я принял три пива и ничего не ел.

— Сейчас сюда доставят еще пива и еду! Или нет, мы сами спустимся. Но теперь там спокойнее. Толпа поредела, боятся тайфуна, который вот-вот грянет, — так, во всяком случае, предупреждают средства массовой информации. Поэтому сделай приличное лицо, дорогой, и положи руку мне на талию. Мы продемонстрировали уход, теперь изобразим выход.

За окнами дико выл черный ветер августа.

3

К трем часам большой зал опустел, только у главного стола еще пировали. Два длинных ряда столов, стоявших напротив, являли собой зрелище, которое может только в кошмаре привидеться судомойке. Дальние родственники из провинции, слишком застенчивые, чтобы подойти ближе, сидели там и сям или стояли вдоль стен. Буфет лежал в руинах, единственный уцелевший официант обслуживал бар. Люстры слегка покачивались и сияли ярче, потому что снаружи потемнело. Было слышно, как ветер несся с предписанной ему скоростью девяносто миль в час, сотрясая крышу, стены, деревья и землю. Закрытые и запертые на засовы окна во всю стену дребезжали стеклом и металлом, словно передавая внутрь каденции тайфуна.

Дождя пока не было.

За главным столом сидели в ряд семь человек. В центре дон Андонг в новой тагальской рубашке, между сыном и внуком. Слева от Андре разместились Чеденг и Почоло Гатмэйтан в зеленой рубахе навыпуск. Чеденг в бежевом брючном костюме неспешно потягивала вино, невольно хмурясь всякий раз, когда ее жемчуга со стуком задевали за край бокала. Моника сияла золотым и зеленым.

Они скорее закусывали, нежели обедали, хотя на столе было представлено все богатырское меню праздника, и из каждого блюда, словно указка для любителей покушать, торчала огромная вилка или ложка. Только именинный торт был истреблен почти полностью, оставался лишь последний кусок с четырьмя покосившимися свечами, переживший нашествие. Празднеству не суждено было закончиться ночным апофеозом. Над городом были подняты сигналы тайфуна, банкет пришлось отменить. И семеро за столом, лениво жуя, потягивая напитки и переговариваясь вполголоса, испытывали глубокое облегчение. Все были слегка пьяны. Разоренный и почти пустой зал, простиравшийся перед ними, говорил: торжество кончилось.

Разговор вернулся к кошмарной ночи, выпавшей Джеку накануне («Три кошмарные ночи подряд», — усмехнулась Моника), о которой он поведал с большими подробностями, но промолчал о белой машине.

— Алекс, — сказал он, — когда я первый раз встретил эту девушку, она сообщила, что знает тебя.

— Ах вот как? Очень может быть. Весь мир — мой кабинет. Бедняжка. Полицейские знают, кто убил ее или приказал убить. Заправилы уголовного бизнеса. Но кто донес на нее — вот в чем вопрос.

— У меня двое на подозрении, — сказал Джек. — Один — парень по имени Исагани Сеговия.

— Так это же приятель отца Грегги Вирая, — вставил Андре. — Мы его знаем.

— Да, он был с нами в пещере, — добавил дон Андонг.

— А теперь он с язычниками, — сказал Почоло. — А кто твой второй подозреваемый, Джек?

— Некий молодой человек по имени Томас Милан, официант в моем отеле.

— Томас Милан? — переспросил Алекс. — Имя вроде бы знакомо… И я знаю почему — потому что ты упомянул Сеговию. Томас Милан и Исагани Сеговия были в одной молодежной группе — «Кабатаанг Каюманги»[98]. Мне пришлось как-то вносить за них залог, когда их арестовали во время демонстрации у американской табачной фирмы. Это я устроил его на место официанта в твоем отеле, Джек.

— О Джек Энсон, а ты хитер! — воскликнула Моника. — Почему ты не сказал мне, что этого Томаса Милана рекомендовал…

— А почему ты держишь его на подозрении? — спросил Алекс.

— Он и эта девушка, Иветта, вместе работали в одном притоне, — ответил Джек, — и он же, кажется, был связан с этим типом, Сеговией.

— Томми и Гани оба отошли от молодежного активизма, — сказал Алекс, — так что я не знаю, что у них сейчас на уме.

— Как раз сейчас, — сказал Джек, — они уже за пределами города, причем оба покинули его чрезвычайно поспешно сегодня утром. И я почему-то связываю это с убийством Иветты прошлой ночью.

— Почоло, — сказал дон Андонг, — разыщи семью этой девушки. Хочу сделать пожертвование.

— Уже разыскали, дон Андонг. У нее только сумасшедшая мать. Я хороню ее за свой счет.

— Столько шума из-за уличной девки, — хмыкнула Моника.

— Но, дорогая, она же умерла, пытаясь помочь Джеку, — возразил дон Андонг. — Если она и не жила по-христиански, умерла-то она по-христиански. Почоло, напомни — я выпишу чек.

Андре, сделай мне еще виски с содовой… Чеденг, дитя мое, почему ты молчишь?

— С днем рождения, папа́! — сказала она, поднимая бокал.

— Спасибо, дитя мое. Так вчера ты танцевала с Алексом?

— О нет, папа́. С Джеком Энсоном. С Алексом мы занимались куда более серьезным делом.

— Услышать это — самый приятный подарок на мой день рождения. А, Андре, спасибо, мальчик. Сейчас мы с тобой выпьем за твоих маму и папу и за то, что они делали вчера вечером. До дна, мальчик. В чем дело?

— Я думаю, — сказал Андре, — мама хочет что-то сказать.

— Нет, Андре, говори ты.

— Но, мамочка, это же ты должна сделать.

— О чем это вы? — спросил Алекс, склоняясь к своему семейству.

— Подними бокал, Алекс, дорогой, — улыбнулась Чеденг, — и пожелай нам счастливого пути.

— О чем ты?

— О том, Алекс, что я получила американские визы, и на следующей неделе мы с Андре улетаем.

— Но ведь вчера…

— Что вчера? И вообще, зачем об этом так громко, при людях? О’кей, я переспала с тобой вчера — ну и что? Послушайте, люди, Алекс столь высокого мнения о своих мужских достоинствах, что не может поверить, как это я, переспав с ним, все-таки не решила вернуться к нему очарованной и обожающей женой.

— Я ведь понял так, что…

— Значит, неправильно понял, Алекс. Во всяком случае, все уже устроено. У нас с Андре билеты, и мы улетаем в следующую среду. Хоть кто-нибудь произнесет тост за наш отъезд?

Над столом нависло молчание.

— Это что же такое? — воскликнула Чеденг, поднимаясь на ноги. — Вы все на его стороне?

— Сядь, дитя мое, — сказал дон Андонг. — Ты не думаешь, что надо было посоветоваться с нами, прежде чем заказывать билеты?

— Но, папа́, ведь вы же знали — я только ждала виз. Разве вы или хоть кто-нибудь возражал?

— Я возражаю сейчас! — воскликнул Алекс, тоже поднимаясь на ноги. — Ты не имеешь права отнимать у меня сына. Андре, и ты согласился на все это?

— Но, отец, не могу же я отпустить ее одну!

— А меня оставить одного можно, так получается?

— Алекс, дорогой, люди же смотрят, — пробормотала Моника.

— Пусть смотрят! Чеденг, если ты думаешь…

— Перестань кричать, сынок, и сядь, — потребовал дон Андонг. — Пожалуйста!

— А вы на ее стороне или на моей? — огрызнулся Алекс, так и оставшись стоять.

— Послушай, сынок, я могу только сожалеть о том, что Чеденг решила эмигрировать, но я признаю ее право на такое решение.

— Ах вот как, признаете? Моя жена решает бросить меня, лишить сына, а вы это одобряете?

— Но ведь уже сколько времени прошло с тех пор, как она ушла из-под твоей крыши? Ты протестовал? Нет. А почему нет? Потому что чувствовал себя виноватым. Потому что знал, что она права.

— Так вот в какую веру она вас обратила, вас, старого соглашателя…

— Па, ради бога! — воскликнул Андре, схватив отца за руку. — Это же день рождения дедушки!

Алекс вырвал руку и повернулся к Чеденг, которая все еще стояла, не глядя на него.

— Чеденг, я долго терпел это. Теперь я категорически возражаю против такого поведения и даю тебе двадцать четыре часа, чтобы вернуться в мой дом. И пусть все будут свидетелями: я требую, чтобы эта женщина вновь приступила к своим супружеским обязанностям.

Она молчала.

Андре встал, подошел к отцу и положил руки ему на плечи.

— Па, давайте вы, мама и я поднимемся наверх и обсудим все между собой, втроем.

Алекс оттолкнул сына и шагнул к жене — теперь он стоял позади кресла своего отца.

— Мы все выясним здесь и сейчас. Предупреждаю тебя, Чеденг: если ты попытаешься покинуть страну, я ведь могу и остановить тебя. Твоя контора — это мои деньги. Юридически мы не разведены, ты все еще моя жена и подчиняешься мне. Андре несовершеннолетний и тоже подчиняется мне. Любые бумаги, которые ты заставила меня подписать, я могу опротестовать. И если ты…

Тут он неожиданно отлетел в сторону, потому что дон Андонг резко оттолкнул кресло и встал спиной к столу, лицом к лицу с сыном.

— Чеденг, поди сюда, — сказал старик, отодвигая кресло, чтобы дать ей пройти. — И ты, Андре, стань здесь, рядом со мной.

Когда они подошли к нему, он обнял сноху левой рукой, внука — правой. Так они стояли все трое, глядя на Алекса.

Старец улыбнулся:

— Когда ты, говоришь, уезжаешь, Чеденг? В среду? Тогда позволь мне заверить тебя, что ты и Андре можете спокойно лететь в среду или когда вам заблагорассудится. Пусть тебя не пугают угрозы моего сына. Он ничего не сможет сделать, я обещаю. У меня еще есть кое-какая власть, и я сумею остановить его даже раньше, чем он попробует помешать вам. А теперь мы выпьем за это — в добрый путь!

— Минутку! — воскликнул Алекс и, шагнув вперед, стал напротив сына. — Андре, ты действительно хочешь уехать вместе с матерью?

— Отец, ну пожалуйста! Дедушка же только…

— И ты слушаешь своего деда?

— Но я люблю его. И маму.

— А если я докажу тебе, что твоя мать и твой дед — оба мошенники?

Остальные трое — Почоло, Моника и Джек — вскочили на ноги и бросились к Алексу.

— Спокойно, Алекс, старина, — сказал Почоло.

— Кончай это, — попросил Джек.

— Ты совсем сошел с ума, Алекс? — вскричала Моника.

— А вы, черт вас побери, не лезьте не в свое дело! — крикнул Алекс. — Андре, ты слышал, что я сказал? Твой дед — мошенник, и твоя мать — тоже. Помнишь чудо в пещере — дождь из розовых лепестков? Так вот это жульничество, и оба они знали, что это жульничество, но тем не менее они…

— Простите, па, — сказал Андре, еще теснее прижимаясь к деду, — но я думаю, вы со злости возводите на них напраслину.

— Ты не веришь, что чудо было жульничеством?

— Я не знаю, да мне и все равно. Моя вера не сводится к чудесам. Я только знаю, что дедушка и мама не способны на такой подлог.

— Этого я не говорил. Я сказал, что им было известно о жульничестве и они не разоблачили его, позволили дурачить людей. Разве от этого они меньше жулики, чем те, кто устроил этот обман?

— Отец, это просто ваше…

— Нет! Почему бы тебе не спросить твою мать?

— Я не настолько глуп!

— Или ты боишься?

— Боюсь?

— Боишься того, что может всплыть. Но ведь это так легко, мальчик. Задай ей простой вопрос: правда это или нет?

— Хватит, па. Я и так запутался. Мама, прости меня, пожалуйста, но ты…

— Не спрашивай свою мать, — сказал вдруг дон Андонг, высвобождая из объятий сноху и внука. — Она ни в чем не виновата. Она только делала то, о чем я ее просил.

Юноша уставился на него:

— Так мошенничество было?

— Да. Но ни твоя мать, ни я — мы не имеем к этому никакого отношения.

— Да, не имеете! — возликовал Алекс. — Но ведь вы и не сделали ничего, чтобы положить ему конец!

— Это ложь, — сказал старец. — Я прекратил это, как только узнал, в чем дело.

— Но вы не выступили с разоблачением, ни тогда, ни позже. Значит, вы все еще дурачите людей, которые и сейчас верят, что жульничество было чудом. Андре, в прежние времена, до обращения, твой дед не колеблясь разоблачил бы мошенничество. Потому что тогда он верил, что народ нельзя обманывать ни при каких обстоятельствах. Но теперь, кажется, он стал менее честен. Раз это жульничество с дождем из розовых лепестков укрепляло веру, значит, разоблачать его нельзя. Цель оправдывает средства.

— Андре, — сказал дон Андонг, — я признаю, что не нашел в себе сил разоблачать то, что требовало разоблачения. Кстати, Алекс, как ты узнал об этом?

— Кто-то прислал мне анонимное письмо, я и проверил.

— Понятно. Что ж, Андре, говорят, понять — значит простить. Так что позволь мне объяснить тебе, что произошло. Там в деревне есть начальная школа, и, когда пещера стала местом паломничества, я решил помочь этой школе частными пожертвованиями в честь Эрманы. Твоя мать присоединилась ко мне, но мы не распространялись об этом. Раз в месяц мы заезжали туда — я с некоторой суммой денег и школьными принадлежностями, она — с продуктами и одеждой для детей. Директриса там некая миссис Крус, особа весьма разумная и заслуживающая доверия. И вот в конце ноября прошлого года, когда мы, как обычно, встретились в деревенской часовне, она показала нам нечто весьма любопытное, что сама обнаружила утром того же дня: большую корзину розовых лепестков, спрятанную под алтарем. Поскольку как раз в то время происходили все эти чудеса, я сразу же почуял, что корзина здесь не случайно. Посоветовался с церковными властями. Они об этом ничего не знали, и мы сошлись на том, что отцу Грегги Вираю придется прекратить богослужения в пещере. Вот почему в декабре отца Вирая перевели, а пещеру закрыли, хотя до сего дня я не верю, чтобы отец Вирай был замешан в мошенничестве — если оно там вообще было, — и до сего дня не знаю, как это делалось. Но поскольку в его ведении были и пещера и часовня, он нес ответственность и должен был уйти. И службы тоже пришлось прекратить. Да, ужасно, что их использовали для такого обмана. Но я положил этому конец. Ты можешь спросить: почему не было проведено расследование, чтобы разоблачить мошенничество? Но ведь это ударило бы по невинным людям — всем, кто верил в чудо. Я просто не мог допустить скандала. И твоя мать тоже согласилась со мной. Если сокрытие жульничества превращает нас в мошенников, как выразился твой отец, то по меньшей мере наши намерения были чисты.

— И вся дорога в ад вымощена такими намерениями! — захохотал Алекс.

— Уж тебе-то это известно лучше, чем кому-нибудь другому.

— А я и не отрицаю, что достаточно хорошо знаю эту дорогу, — сказал он. — Но каково Андре увидеть на ней мамочку и дедушку!

— Я никогда не выдавала себя за святую, — сказала Чеденг, — и если я…

— Замолчите! — неожиданно воскликнул Андре. — Не будете ли вы все так любезны замолчать!

Воцарилась тишина. Потом заговорил дон Андонг:

— Андре, мальчик мой, мы все уважаем твои…

— Ну а я вас не уважаю! Отныне — нет! Так что замолчите! Вы все просто лжецы!

— Послушай, дурачок, — начала Чеденг, — если ты думаешь, что разбиваешь мне сердце, изображая обманутую невинность…

— Помолчи, Мерседес, — остановил ее дон Андонг. — Андре, поди сюда!

— Нет! — воскликнул юноша. — С меня хватит вашей лжи!

— Андре, я никогда не лгал тебе, — сказал его дед.

— О нет, вы лгали! Вы называли ту пещеру святой! И продолжали так называть ее, хотя знали, что это чушь! Неужели вы не видите, сколь себялюбивы, сколь безнравственны вы были, потому что не пускали туда других, потому что утверждали, будто она — для божьего дела, а в действительности использовали ее только для того, чтобы дурачить публику? Ну так вот — теперь надо все исправить. Пещера должна принадлежать людям, которым был запрещен доступ в нее. И я об этом позабочусь. Я намерен открыть пещеру, сегодня же. Я поведу демонстрацию к ней.

— Андре, ты сошел с ума! — воскликнул старец. — Я запрещаю тебе покидать этот дом!

— Попробуйте остановить меня!

— Ради бога, Андре, это же мой день рождения, ты хоть немного подумай обо мне! Поди сюда!

— Нет! Нет! Идите вы к черту! — И юноша выбежал из зала.

— Все будет хорошо, — сказал Почоло, — все будет хорошо. Я поговорю с ним. — Он выскочил вслед за Андре.

Моника шепотом распекала Алекса.

Чеденг взяла дона Андонга под руку:

— Я провожу вас наверх, папа.

Он послушно пошел было с ней, но вдруг вырвался, неверным шагом подбежал ко все еще ругавшимся Алексу и Монике и упал на колени перед сыном. Тот смотрел на Монику, но, увидев ужас на ее лице, оглянулся. Коленопреклоненный старец клонился вперед, стараясь достать пол лбом.

— Пошел прочь отсюда, старый пьяный дурак! — заорал Алекс, отпихивая его ногой.

Моника обхватила руками Алекса, прижав его локти к телу. Старик упал навзничь. Чеденг и Джек бросились его поднимать. Алекс с яростным воплем высвободился из объятий сестры и убежал.

Вернулся запыхавшийся Почоло.

— Что произошло? — спросил он. Они с Алексом столкнулись в дверях.

Чеденг и Моника уже уводили старца, но он остановился и спросил:

— Где мой внук Андре?

— Я не смог удержать его, — сказал Почоло. — Он говорит, что должен открыть пещеру.

Хотя его с двух сторон поддерживали под мышки, старец поник, сложившись вдвое и сотрясаясь от громких рыданий. Обе женщины тщетно пытались поднять его. Бармен и еще несколько человек, стоявшие неподалеку, бросились на помощь.

Дона Андонга унесли на руках, как на носилках. Перепуганная Моника шла сзади.

Чеденг повернулась к Джеку и Почоло.

— Андре взял свою машину? — спросила она.

— Не беспокойся, Чеденг, — сказал Почоло. — Мы с Джеком его разыщем и привезем сюда.

Но тут лицо ее потемнело — из-за окон донесся наконец шум проливного дождя, и потоки воды хлынули на землю.

Тайфун обрушился на город.

4

Штаб молодежной группы, которая грозиласьсегодня же взять пещеру штурмом, располагался на четвертом этаже жилого дома в Киапо. На каждом из трех первых этажей вдоль коридора тянулся двойной ряд каморок, в них ютилось до дюжины семей — по одной на каморку с узким окном, с общей кухней и уборной. Четвертый этаж был спланирован по-иному, потому что там не было водопровода и канализации. Пол кое-где сгнил и провалился. Сегодня в этих провалах стояли консервные банки и ведра, улавливая потоки с потолка, который вместе со стенами и закрытыми окнами содрогался под скрежет и хлопанье железной крыши, трепетавшей на ветру.

Здесь было пристанище группы экстремистов, известной под названием «Кабатаанг Каюманги», или просто «КК».

У лестничной площадки (куда, впрочем, вела обыкновенная приставная лестница, заменившая давно рухнувшие ступеньки) стоял длинный стол, окруженный скамьями и стульями. Позади стола мимеограф и два книжных шкафа, забитых кипами бумаг, отделяли собственно штаб «КК» от спального помещения, где пол постоянно был покрыт циновками, а сейчас еще и беспорядочно наваленными подушками, одеялами и противомоскитными сетками. Здесь никого не было — те, кто из-за тайфуна улегся пораньше, уже опять вскочили и разбежались, в спешке разбросав свои постели.

Было восемь часов вечера.

Слишком промокшие и продрогшие, чтобы, усевшись, чувствовать себя удобно, Почоло и Джек, оба в одолженных у полицейских дождевиках, с которых стекала вода, стояли посреди штаба «КК», а в это время девушка-дежурная спорила с разъяренной матерью какого-то беглого активиста, и обе они, узнав Почоло, апеллировали к нему как к судье.

— Но, господин мэр, — говорила, стоя за столом, девушка в большой темной мужской ветровке с закатанными рукавами, — как я могу сказать ей, где ее сын, если я не знаю, где все наши ребята? Они ужинали, когда я ушла в пять часов раздавать листовки на Лунете. Вернулась в половине седьмого — а никого уже нет.

— Вы только полюбуйтесь, господин мэр, как она лжет! — воскликнула мать. — Ну нет, Флора, меня тебе не одурачить! Я своими собственными глазами видела, как ты ждала на углу возле магазина, когда парни сбежали вниз.

— В котором часу это было? — спросил Почоло.

— Почти в семь, господин мэр, — ответила женщина, тощая ведьма, закутанная в мешковину, как в тогу, конец которой свисал с плеча, прикрывая грудь. На мешке еще можно было прочесть, что он из-под муки. — Мы живем ниже этажом, господин мэр, и, когда я услышала, как они бегут вниз, я приподняла картон на нашем окне, чтобы посмотреть, что делается на улице. Аба! Эта Флора была там, стояла на углу у магазина чуть не по колено в воде.

— Но, миссис, — взорвалась вдруг девушка, — что вы могли увидеть при таком сильном дожде?

Миссис ударила кулаком по столу.

— Я увидела тебя! — заорала она. — И сразу почуяла недоброе. Поэтому и вышла в коридор позвать своего сына, Бенджи. А его и нет. Соседки сказали, что он убежал вместе с парнями из «КК». Наку, господин мэр, моему Бенджи всего шестнадцать лет, он худой как щепка, а они тащат его в такой ураган на свою сучью демонстрацию! Он погибнет, мой бедный мальчик, или нам снова придется вызволять его из тюрьмы, как в прошлый раз. Пусть мы бедняки, но нас не таскают по тюрьмам, как этих сук из «КК»!

Рухнув на стул, женщина положила руки и голову на стол и заплакала.

— Вот видите, как они, господин мэр, — сказала девушка по имени Флора. — Все, что мы делаем, мы делаем ради этих людей, чтобы вырвать их из ада трущоб, в котором они живут. Мы стараемся воспитывать в них политическое сознание, а они в ужасе затыкают уши. Стараемся организовать их, а они бегут в полицию. Но как их винить? Они совершенно запуганы, их превратили в забитых животных. Они ценят только собственную безопасность. Хотят одного — чтобы их оставили в покое, умирать от голода…

— Перестань оскорблять меня! — крикнула женщина, вдруг выпрямившись. — Аба, мы едим рис, а не листья и не траву и всякую дрянь, как вы! Смотри, если через час моего Бенджи не будет дома, я действительно побегу в полицию, и тебя арестуют, и всех вас! У нас дом был мирный, а потом вы, дьяволы из «КК», появились здесь и начали совращать наших детей! Я предупреждала Бенджи, я знала, что вы дьяволы и готовы совратить даже такого глупенького мальчугана, как он. Ему только шестнадцать…

— Миссис, мне тоже только шестнадцать, но я вовсе не глупенькая, — возразила Флора. — Бенджи присоединился к нам, потому что у него раскрылись глаза, чего не скажешь о его родителях. А теперь, если вы извините меня…

— Ну нет уж, погоди! — воскликнула эта противница молодежного активизма, вскакивая на ноги. — Ты думаешь, мы дрожим перед такими, как ты, потому что вы образованные и ходите в университет? Ишь какая вежливая! Имей в виду, Флора: в этом доме есть и другие родители, они тоже волнуются и такие же злые, как я. Сейчас они все собрались внизу. И если что-нибудь случится с нашими детьми, мы придем сюда и…

— Миссис, — сказал Почоло, — позвольте мне предупредить, что за это я могу приказать арестовать вас.

— Аба, господин мэр! — чуть не задохнулась женщина. — Ведь вы власть, и вы становитесь на сторону этих… этих хуков!

Но голос власти, конечно, вселил страх в ее сердце, и она ударилась в слезы:

— Нас жалеть надо, да-да, жалеть, а нам никто не сочувствует! Значит, меня арестуют только за то, что я не хочу, чтобы мой сын Бенджи погиб, а хочу, чтобы он стал инженером? Мы бедны, мы теряем наших детей, а нам… нам нельзя жаловаться…

Продолжая горестно причитать, она затянула на шее конец своей тоги и стала, как краб, спускаться по приставной лестнице.

— Спасибо, господин мэр, — сказала девушка. — Я была бы рада вам помочь…

— Думаю, ты можешь помочь нам, юная леди. Если скажешь правду. «КК» действительно идет к пещере сегодня вечером?

— Но я ведь объяснила, меня здесь не было, когда они…

— Нет, Флора. В такую погоду не раздают листовки на Лунете. Их просто некому раздавать…

— Меня здесь не было…

— Правильно. Как говорила эта женщина, ты ждала внизу, на углу. Что тебе сказали ребята?

Девушка опустилась на скамью и, опершись локтями на стол, сжала голову ладонями.

— Пожалуйста, не надо, господин мэр! Ну прошу вас! Я же ничего не знаю. А если бы знала, думаете, сказала бы? Можете арестовать меня…

Джек сел рядом с ней.

— Флора, никто никого не собирается арестовывать. Мы просто ищем одного юношу. Ты его знаешь — Андре Мансано. Сын сенатора. Мы уже искали его везде и не могли найти. Он ведь был здесь сегодня?

Она подняла голову:

— Зачем он вам нужен?

— Андре рассорился с родными, и они беспокоятся, как бы он не наделал глупостей. Он грозил чуть ли не возглавить марш к пещере.

— Вот и ищите его там.

— Мы искали, — сказал Почоло. — Ждали там несколько часов, но никто не появился. Потом мы отправились ко мне в мэрию, и я заметил, что пикетчики покинули свои посты. А чтобы они ушли — для этого нужно кое-что посерьезнее урагана. Значит, они присоединились к походу на пещеру. Но каким путем идут? Никто их не видел, хотя я приказал полиции смотреть в оба.

— Может быть, никакого марша и нет, господин мэр.

— У пещеры действительно нет. Потому что к ней никого не подпустят и на сотню ярдов. Флора, жандармы посланы охранять все дороги к пещере, им приказано остановить любое шествие. Так что скажи нам, где собираются ваши парни, откуда они идут. Мы сможем предупредить их. В любом случае демонстрация ничего не даст.

— Тогда почему вы хотите остановить ее?

— Я уже говорил, — сказал Джек, — мы беспокоимся за Андре…

— Как мать Бенджи, — хмыкнула девушка. — Но ни о Бенджи, ни об Андре не надо беспокоиться. Они не беспомощны, они знают, что делают. Собственно, это они больше всех настаивали на марше, невзирая на тайфун.

— Так Андре был здесь? — спросил Джек.

— Ну да, был, — пожала плечами девушка. — Он пришел, когда здесь были почти все. С ним пикетчики и несколько ребят из «Самбаханг Анито», он сам обошел их и собрал — в такую бурю. Бедный Андре был в ужасном состоянии, прямо кипел от возмущения. И он уговорил всех не откладывать марша к пещере.

— Это было около шести часов? — спросил Почоло.

— В начале седьмого. Но во время обсуждения меня послали вниз позвонить — надо было связаться с другими группами. А когда я стояла на углу, они все высыпали на улицу.

— Что они сказали тебе? — спросил Джек.

— Сказали, что я должна остаться здесь, чтобы оповещать всех, куда идти.

— И куда же? — спросил Почоло.

Девушка помедлила, но не потому, что колебалась, ибо на губах ее играла лукавая усмешка.

— На рынок, здесь, в Киапо, — ответила она.

— Значит, собираются на площади Миранда?

— Нет. Я же сказала: на рынке Киапо. Только незачем туда ходить, господин мэр. Они не собираются, они уже собрались. Они уже на марше. Собственно, несмотря на ураган, они уже должны быть у вас, господин мэр.

— Но это невозможно! Их бы заметили, мне бы сообщили. Все дороги туда под наблюдением. Я бы уже знал.

— Каким образом?

— В полицейской машине, что ждет внизу, есть радио. Если бы демонстранты были обнаружены, мне бы немедленно сообщили.

— Тогда, наверно, — улыбнулась девушка, — они стали невидимками. Должно быть, богиня пещеры сделала их невидимыми.

— Сколько их там?

— Ну сотня, около того.

— Как это сто человек могут отправиться от рынка Киапо и исчезнуть из виду по дороге в мой город? Если бы они обратились в рыб…

Почоло вдруг умолк, судорожно глотнул, а потом рассмеялся. Он наклонился к девушке:

— Ах ты, чертенок! Чуть было… Ну да ладно, и на том спасибо, Флора. Джек, пошли!

Ниже на лестнице обитатели трущоб с удивлением уставились на мэра Гатмэйтана, стремительно шагавшего мимо. На последнем лестничном марше Джек догнал его.

— Поч, Поч, в чем дело?

— Ты не понял? Я думал, девчонка шутит, пока не представил себе рынок Киапо. Он же на берегу реки, и там швартуются баржи, на которых привозят рыбу, зелень, бревна, щебень, песок. Андре, должно быть, заарендовал одну или две баржи, чтобы их доставили к пещере. Они на марше, но невидимы, ибо плывут по реке!

— В такой ураган?

— Ну, видимо, им приходится нелегко, но я вполне допускаю, что сейчас они уже на подходе. А поэтому надо торопиться. Мы должны успеть к пещере раньше их.

Пройдя врата нищеты, они пригнувшись бросились через бурлящие потоки к полицейской машине, которая почти утопала в воде у тротуара.

5

Дождь, относимый сильным ветром, не падал на землю, а тек над ней сплошным потоком, будто море накатывалось по воздуху. Крыши и стены домов сотрясались от боковых ударов, с треском рушились и падали рекламные щиты. Горизонтальные струи воды тараном били по деревьям и столбам — это был уже не ливень, а приливная волна. Город представлял собой скопление закупоренных клетушек под толщей воды, на поверхности которой бушевал вихрь. Мрак, как в подводной лодке, сменился почти чернильной темнотой, когда отключилось электричество. Во тьме машины двигались медленно, точно вброд, или вообще застревали по дверцы в воде. Кое-где с домов сорвало крыши, трущобы просто снесло; скваттеры[99] на берегу реки оказались затоплены, и их надо было выуживать амфибиями. Дрожа от холода и сырости, продрогшие жители столицы шарили на полках в поисках рождественских свечей, а то и вовсе обходились светом молний.

Время близилось к девяти, но ярость тайфуна все не ослабевала. Почоло, когда они примчались в его город, приказал шоферу ехать не к пещере, а в мэрию.

— Есть одна идея, — объяснил он Джеку. — Надо только связаться с важными шишками.

Отряды полиции на дорогах были по радио извещены, что они ждут не там — молодежь придет с реки. Им приказали перегруппироваться, заняв позиции на берегу у пещеры, и предотвратить высадку экстремистов. Андре Мансано надлежало обнаружить и задержать до прибытия господина мэра.

— Ты лучше тоже поднимись со мной, — сказал Почоло Джеку, когда они подъехали к мэрии. — Надо переодеться в сухое, если не хочешь получить воспаление легких.

Пока он звонил, Джек снял промокшую одежду и надел запасной костюм Почоло для бега трусцой: шорты цвета хаки и серую майку. Позднее, уже в полицейской машине и опять облаченный в дождевик, Джек спросил, как насчет «важных шишек».

— Они одобрили мою идею, — ответил Почоло. — Вход в пещеру объявят свободным, по меньшей мере на сегодня завтра или пока не утихнет тайфун. Потом мы ее снова закроем — для работ по укреплению берега, например. Самое главное — остановить этих мальчишек, не дать им вообразить, будто они победили, и тогда мы сможем доставить Андре домой, к матери.

Но, увы, было уже слишком поздно.

Когда они прибыли на вершину скалы к мини-парку у дороги, к ним подбежал офицер. Дурные вести. Рота срочно была переброшена на набережную у пещеры, но в это время экстремисты уже высаживались с баржи. Жандармов немедленно послали вниз отогнать их, и сейчас они сражаются там, на самом берегу, но только ремнями и дубинками, с плетеными щитами.

— Мои люди без огнестрельного оружия, — сказал офицер, — а у этих парней есть ножи.

Почоло и Джек бросились к невысокой ограде у края площадки. Молнии освещали кипевшую внизу битву. Жандармы удерживали верхнюю часть склона, вытянувшись в цепь под самым входом в пещеру. Активисты густой толпой напирали от реки и теснили их назад. Но подлинный бой велся с дождем, который оглушал и хлестал всех без разбора — жандармов и активистов, валил наземь сцепившихся в мертвой хватке и сбрасывал их с откоса.

— Мегафон мне! — крикнул Почоло полицейскому в машине, а офицеру бросил — Прикажите своим отступить.

Офицер метнулся к пролому в ограде, поскользнулся внизу, на тропинке был тут же смыт потоками дождя и покатился по склону, пока не ударился о скалу; все это осталось никем не замеченным в воющей тьме.

Приложив мегафон ко рту, Почоло прокричал свое послание туда, в сторону реки:

— Андре, это Почоло! Пещера опять объявлена открытой! Андре, прекратите! Пещеру снова открыли! Солдаты, назад, к дороге!

Но ветер и гром заглушили его голос.

— Нам придется спуститься вниз! — простонал он.

Они с Джеком, спотыкаясь, начали спускаться и скоро оказались на уступе перед пещерой. Почоло вытащил ключи, отпер двери и широко распахнул их. Затем он снова прокричал свое сообщение, которое, однако, сражающиеся не могли расслышать:

— Прекратите! Пещера открыта! Смотрите, пещера открыта! Прекратите, все прекратите!

Беспорядочное побоище продолжалось. Большей частью это было барахтанье в грязи. Противников уже можно было различить — кто в форме, а кто гол до пояса или совсем обнажен под дождем.

— Нам бы только найти Андре… — сказал Почоло.

— Так давай найдем! — воскликнул Джек. — Ищи там, а я пойду сюда, и если кто обнаружит его, пусть крикнет.

Ничего не видя от дождя, они ринулись в самую гущу драки.

— Отходите! Отходите! Назад, к дороге! — орал Почоло в ухо каждому жандарму, с которым сталкивался.

Жандармы начали понемногу отступать, все еще нанося удары ремнями и дубинками.

— Сугод![100] — раздался клич среди активистов. — Они бегут!

Оскальзываясь на каждом шагу, обнаженные юноши напирали на цепь жандармов, размахивая палками и ножами. Джек неожиданно обнаружил, что перед ним их авангард. Он бросился назад, ловко увертываясь, иногда чуть не припадая к земле, а ножи сверкали над ним во тьме. Ему не хотелось отказываться от своей задачи, но и быть раненным — тоже. Ведь он обещал Чеденг доставить ее мальчика домой. Поэтому надо было уцелеть, увернуться от всех этих палок, от ножей, преследовавших жандармов с ремнями, дубинками и плетеными щитами. И тут он вдруг узнал голос, который кричал ему почти в лицо:

— Наверх, к пещере! В пещеру, ребята!

Это был голос Андре.

Прыгнув вперед, Джек обхватил руками мелькавшую перед ним фигуру, и они покатились в грязь.

— Андре, это я, Джек!

— Пустите меня! Пустите!

Но Джек уже сидел на животе у юноши, прижимая его руки к земле. Мимо них, пошатываясь, шли вперед наступавшие.

— Андре, послушай, пещеру снова объявили открытой. Останови своих!

— Нет! Мы пришли открыть пещеру, и мы ее откроем!

— Но это уже не нужно!

— Да? Их обманывали и раньше!

— Это не обман, Андре, это правда!

— Дайте мне встать!

— Только если ты прикажешь им остановиться!

— Нет!

Джек поднял голову и крикнул:

— Почоло! Почоло! Сюда! Я держу его! Сюда, Почоло!

— Ах ты, мать твою…

Юноша резко вывернулся, сбросив с себя Джека. Но Джек все еще держал его за руки, продолжая кричать:

— Почоло, сюда! Сюда, Почоло!

И тут откуда-то донесся голос Почоло:

— Джек? Где ты, Джек?

Андре отвел согнутую в колене ногу и ударил Джека в пах. Тот взвыл от боли.

— А, вот вы где! — услышали они опять голос Почоло, теперь уже над собой.

И вдруг Джек уловил совершенно новый звук, которого до сих пор не было в словаре урагана — как будто что-то вспороли, а потом продолжали рвать. В тот же момент он почувствовал, что земля под ним подалась и стала быстро — но не так быстро, как покатившиеся мимо камни, — скользить вниз.

Его несло вниз, несло вместе со всем склоном, который обрушился, как водопад.

В следующее мгновение, все еще сжимая запястье Андре, он очутился в быстро бегущей волне, а сверху на них сыпались земля, камни, щебень и орущие люди.

Приглушенно, словно издалека, донеслись крики:

— Обвал! Оползень!

Джек с головой ушел в воду и, задержав дыхание, тут же устремился наверх, выставив вперед свободную руку. Дна под ногами не было, его уносило от берега. Потом он почувствовал, что кто-то схватил его за кисть и потащил.

— Держись, Джек! Держись! — диким голосом завопил Почоло.

— У меня тут Андре! — крикнул Джек. — Он ранен, должно быть! Не шевелится!

— Тащи его, тащи! — надрывался Почоло.

Но тащить приходилось против течения, пальцы у Джека онемели, и он едва удерживал неподвижное тело юноши, которое уносило прочь. Почоло, распластавшись на камне, который выдавался далеко в реку, тоже боролся с течением, пытаясь вытянуть Джека.

— Андре! Андре! Андре! — кричал Джек, словно хотел голосом поднять юношу над водой, чтобы не дать потоку оторвать его. — Андре! Андре! — Он рыдал, всхлипывал, а дождь нещадно бил ему в лицо.

Почоло уже наполовину вытащил его из воды, когда юношу, которого Джек все еще держал за руку, ударило бревно.

— Андре! — в ужасе завопил он, почувствовав, что юношу уносит прочь.

— Джек, ты сошел с ума! — взвизгнул Почоло, когда тот оттолкнул его и бросился в стремнину.

В ту же секунду Почоло сам прыгнул в воду и успел обхватить Джека за талию. Бревно застряло ниже, у поворота реки, и остановило их. Почоло вытолкнул Джека на берег, затем вскарабкался вслед за ним.

— Андре! Андре! — рыдал Джек. — Мы должны найти его, должны!

— Его унесло, Джек, — сказал Почоло. — Мы ничего уже не сможем сделать.

При вспышке молнии они увидели, что берега просто нет — только вертикальная стена темноты, под которой они оба лежали, припав к земле. А перед ними, там, где раньше было подножие скалы, стремительно кружил водоворот, уже образовав небольшую бухточку.

Весь берег, вплоть до замощенной площадки наверху, обрушился, и теперь остатки его размывали волны и течение. Из тех, кого сбросило в реку, утонул лишь один — Андре Мансано. А из погребенных под оползнем погиб только мальчик Бенджи, которого мать хотела видеть инженером. Других быстро высвободило из-под завала потоками дождя, но бедный Бенджи в пещере попал в ловушку.

Он первым взобрался по склону, первым был у отворенных дверей, и как раз в ту минуту, когда он вбежал внутрь, начался оползень, захвативший с собой внешнюю пещеру и запечатавший обломками новый вход в нее.

Когда его откопали, мальчик лежал, обнаженный по пояс, у порога внутренней пещеры.

ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ

АРХИЕПИСКОП

Острова, дарованные ему королем в 1644 году, дон Фернандо Монтеро де Эспиноса представлял себе смутно — не меньшей диковиной, чем единорога. Он и соленую морскую воду впервые узрел лишь в зрелом возрасте. Слово isla[101] было для него пустым звуком, ибо юность свою он целиком посвятил служению богу и суровым нагорьям: родному Бургосу (где спал волшебным сном Сид Воитель), сьеррам Саламанки (университет которой удостоил дона Фернандо степени доктора теологии), холмам Толедо (в этой имперской столице он прославился как проповедник) и плато Мадрида (где он служил капелланом при дворе его католического величества дона Филиппа IV).

Итак, чем же были Las Islas Filipinos[102] для этого уроженца старой Кастилии? Просто географическим названием. Риторической фигурой — какой-нибудь «восточной жемчужиной в короне Испании» или «Новым Сионом в Азии».

И вдруг, в 1642 году, Las Islas стали сияющим пиком его карьеры. Король пожелал видеть его епископом Нуэва-Сеговии на Филиппинах. Несколько экзотично, но все же ступенька вверх в священной иерархии, а для дона Фернандо это был дар из даров, поскольку ему уже исполнилось сорок два. Он принялся расспрашивать и выяснил, что Нуэва-Сеговия находилась на севере архипелага и являла собой «две узкие полосы береговой суши, а между ними неприветливые скалистые горы, населенные язычниками». Что ж, ведь дон Фернандо был сродни Сиду Воителю, и душа его разрывалась между двумя пристрастиями: любовью к богу и жаждой приключений. «Горы, населенные язычниками» — это был вызов, они обещали нечто неизведанное. А он готов был принять вызов, и к неизведанному его тянуло — вполне в духе XVII века.

Но вершина, восхождению на которую он радовался, оказалась даже выше, чем он предполагал. Переправившись в Новую Испанию, он был посвящен в сан епископа в кафедральном соборе Мехико и уже направлялся в Акапулько, чтобы сесть на корабль, отплывавший в Индии, когда его догнала новая весть из дворца. Его назначили архиепископом Манилы, и он, таким образом, вступал в колонию не как епископ Нуэва-Сеговии, но как примас всех Филиппин.

Существует легенда, что, когда дон Фернандо после посвящения в сан выходил из собора в Мехико, ему повстречались три старухи-индеанки, которых все боялись, считая ведьмами. Первая бросила ему лилии, воскликнув: «Слава епископу Нуэва-Сеговии, который там никогда не воссядет!» Вторая бросила руту-траву, с возгласом: «Слава архиепископу Манилы, который никогда там не будет править!» А третья, бросив в него листья щирицы, воскликнула: «Слава тебе, Сид, завоеватель Индий, которому суждено лишь почивать там!»

Свита отогнала старух прочь — к его сожалению, ибо он был заинтригован их приветствиями и желал бы расспросить о смысле сказанного. Позднее, настигнутый по дороге в Акапулько вестью о возведении на манильскую кафедру, дон Фернандо вспомнил слова ведьм, и его охватили ужас и смятение. С этого момента он был словно околдован.

В Акапулько, куда архиепископ со свитой прибыл весной 1645 года, его ждали два галеона, предназначенные не для торговли, а для защиты островов, ибо тамошние власти предупредили об опасности, что исходила от еретиков-голландцев, замысливших вторжение. И действительно, на следующий же год оба эти галеона, «Энкарнасьон» и «Росарио», вошли в историю своими славными победами над голландцами в пяти морских битвах — победами, приписанными заступничеству Пресвятой Девы, в честь которых учрежден был праздник «Ла Наваль де Манила».

В марте 1645 года архиепископ пустился из Акапулько в тягостное, мучительное плавание через Тихий океан, длившееся пять месяцев.

Кончался июль, когда оба галеона достигли наконец королевского порта Лампон в провинции Инфанта, на тихоокеанском побережье Лусона. Поскольку же на то, чтобы обогнуть южную оконечность Лусона и добраться до Манилы через Китайское море, ушло бы еще не меньше месяца, архиепископ решил высадиться в Лампоне и проследовать в Манилу по суше. А это означало — пересечь восточные горные хребты и выйти к озеру Бай, откуда можно на лодках спуститься по реке Пасиг к городу.

Свита архиепископа насчитывала человек двенадцать, включая охрану. В первую же ночь в горах на них напали туземные проводники и перебили всех, пощадив только архиепископа. Туземцы раздели его догола, связали руки и четыре дня вели куда-то по горным тропам. Он догадался, что некогда они были христианами, но потом, восстав против испанских хозяев, снова обратились в язычество, и их движение возглавляет жрица, известная как принцесса Урдуха, или Гиноонг Ина.

Спустившись с гор, они вышли к озеру Бай, к селению под названием Самбаханг. Здесь, как понял архиепископ, находился центр восстания и штаб жрицы-воительницы. По прибытии его заключили в хижину и весь день не давали ни есть, ни пить. Днем лагерь был погружен в дрему, но, едва сошла на землю тьма, жизнь в нем начала бить ключом. Очевидно, повстанцы совершали свои боевые вылазки в ночное время.

Перед рассветом архиепископа разбудили, дали кусок красной материи, чтобы препоясать чресла, и он предстал перед жрицей-воительницей. Увидев эту женщину при свете факела на берегу озера, он принял ее за статую, отлитую из золота, ибо кожа ее казалась золотистой в отблесках огня. Темно-лиловое покрывало, схваченное на груди и ниспадавшее к щиколоткам мягкими складками, оставляло обнаженными ее плечи. Длинные черные волосы были распущены и струились по спине. Даже босая, она ростом почти не уступала дону Фернандо.

Жрица обратилась к нему по-испански, с улыбкой именуя его nuestro señor enemigo[103], и пригласила к завтраку, накрытому на приземистом прямоугольном столе под кокосовой пальмой. Они вместе сели на циновки и принялись за еду. На столе был вареный рис, который ели руками, печеная рыба и жареный свиной окорок, показавшийся ему, голодному, вполне съедобным, хотя раньше он признавал свинину только в виде ветчины или бекона. Они ели, а поодаль стояли с факелами воины в набедренных повязках. Под конец девушки принесли котелок с дымящимся имбирным чаем, который им подавали в чашках из полированной скорлупы кокосового ореха, а потом какой-то старик налил из бамбукового сосуда только что собранный кокосовый сок, чистый, как белое вино, но слаще его.

Утро уже озарило вершины гор, когда они встали из-за стола и она повела его через лес к источнику, горячая струя которого врывалась в небольшое озерцо; они вместе плавали, видя при этом тела друг друга, светившиеся под водой, как зажженные лампы.

Потом, лежа на покрытом травой берегу, они говорили о ее войне, и она сказала, что дон Фернандо — именно тот, кого они ждали, что он — тот святой человек, который освободит ее народ, превращенный христианством и испанцами в стадо рабов. Когда же он возразил, что он сам христианин и испанец, она ответила, что таково желание ее богини: поставить себе на службу врага, разрубив Крест его же Мечом.

Они провели вместе весь день, и архиепископу казалось, что тело его, покрытое лишь набедренной повязкой, пробуждается от долгого сна. Пробуждается молодым навстречу обретенному августовским днем в далекой земле чуду. Жара была непривычна, как непривычен и внезапно пролившийся тропический дождь. Ничто не было ни абсолютно новым, ни вполне узнаваемым: ни птицы, ни звери, ни цветы, ни ощущения. И все же земля как бы предстала перед ним в новом облике, она поражала его — словно он утратил всякую память о прошлом или перенесся на другую планету. Он чувствовал себя, как Адам, пробуя впервые манго, бананы, черные соленые ягоды, от которых губы становились фиолетовыми, и какие-то похожие на яблоки плоды с золотой кожурой, сладкой мякотью и горькими зелеными семечками.

Потом он увидел неистовые моления язычников и постепенно склонился к мысли, что здесь, где природа столь буйна и щедра, идея единого Бога просто нелепа. Пляшущих и вопящих идолопоклонников окружали дикие горы и джунгли, где бешено переплетались мириады различных форм жизни, и все в этом кишащем многообразии, каждая его частица, вероятно, действительно могла иметь своего божка — притом божка не обязательно доброго и благонравного. Приученный думать о религии как о чем-то возвышенном, он, наблюдая за жрицей во время священного ритуала, все больше убеждался в том, что только такой она и могла быть — зловещей и буйной, как сам этот обряд поклонения, как джунгли вокруг.

В ту ночь он стал ее возлюбленным.

В последующие дни невероятный слух разнесся по приозерному краю: христианский прелат отрекся от своей религии и теперь вел войска приверженцев старой веры против испанцев. По ночам его видели то здесь, то там галопом скачущего на коне, почти обнаженного — в одной красной набедренной повязке — и размахивающего пистолетом. Иногда рядом с ним скакала жрица, а за ними — повстанцы, уже обученные обращению с мушкетом и аркебузой. Каждую ночь они совершали набеги на города, охотясь за оружием и богатыми трофеями, и каждое утро после их набегов город за городом присоединялись к восставшим, пока весь приозерный край не перешел на сторону архиепископа и принцессы, а само озеро не стало оплотом мятежников, куда не отваживался проникнуть ни один испанский корабль.

К середине августа архиепископ и принцесса продвинулись далеко вниз по реке и устроили штаб-квартиру в пещере, под скалой, именуемой Лакан Бато, почти на виду у города. Столица лежала у их ног беззащитная — губернатор отбыл с войсками на юг сражаться с голландцами. Оставшихся в Маниле солдат хватало лишь на охрану ее стен — наказывать «озерных» бунтовщиков было некому. Вот почему мятеж так быстро распространился вниз по Пасигу и восставшие смогли вплотную подойти к столице.

Военная кампания, начатая архиепископом, преследовала одну цель: захватить Манилу, прежде чем губернатор вернется со своими войсками. Удерживая Манилу в руках повстанцев, можно было рассчитывать, что и все остальное население Лусона поднимется с оружием в руках и присоединится к восстанию. Тогда губернатор окажется меж двух огней и, прижатый к морю, попадет в руки либо восставших, либо голландцев.

В пещере на берегу реки архиепископ и принцесса разрабатывали план взятия Манилы. На город собирались идти в третью неделю августа и сразу тремя отрядами: один пройдет по восточному берегу Пасига к Багумбаяну, что у бухты, другой — вдоль западного берега к Киапо и Бинондо, а третий, предводительствуемый самим архиепископом, на лодках спустится по реке к форту в устье Пасига, где все три отряда должны соединиться для штурма городских стен.

А пока принцессе нужно было съездить на Центральную равнину и поднять народ в Булакане, Пампанге и Пангасинане, чтобы, когда падет Манила, все центральные провинции оказались в руках повстанцев. Ведь поскольку именно они были житницей колонии, средоточием ремесел и торговли, сокровищницей и местом пребывания правительства, завоевание этих районов означало бы завоевание Филиппин.

В ночь перед отъездом принцессы на север они с архиепископом свершили в святой пещере ритуал — любовное действо на алтаре в честь богини. А на рассвете, под проливным дождем, садясь в лодку, которая должна была увезти ее, принцесса обратилась к нему со странными словами прощания.

— Помни, — сказала она, — даже если поход окончится неудачей, даже если мы с тобой погибнем, это будет не последняя наша битва. Мы снова восстанем из мертвых, чтобы вместе продолжить борьбу за дело нашей богини.

И опять ему пришли на ум мексиканские ведьмы, их третье приветствие: «Слава тебе, Сид, завоеватель Индий, которому суждено лишь почивать там!»

Он содрогнулся, но не от промозглой сырости. Дул ураганный ветер, и он подумал, что принцессе не повезло с погодой для путешествия, а ему вроде бы повезло, ибо людям его легче будет идти незамеченными в дождь и бурю.

Но когда после полудня собирал он свои силы для решительного удара, то не знал самого главного: его шпионы не успели передать ему важные сведения, так как попали в руки правительственных солдат. А сведения были о том, что губернатор, которого тайно известили, вернулся вместе со своими войсками. От захваченных шпионов противника он узнал о готовящемся нападении на город и послал солдат окружить скалу с пещерой. И когда архиепископ в одной лишь набедренной повязке, как и все его воины, обращался к повстанцам с напутственной речью, войска правительства уже стояли на вершине скалы, невидимые за стеной дождя.

Первым же залпом архиепископ был ранен в плечо, и выстрелы посеяли панику среди его воинов: те, у кого не было оружия, бросились вниз, вооруженные же начали карабкаться наверх в слепящем дожде, но тут же были отброшены спускавшимися оттуда солдатами. Скользя по грязи, мятежники и солдаты скатились с крутого склона на берег реки, где разгорелась жестокая битва — и на суше, и в бушующей воде. Через час она закончилась, эта битва между христианством и возродившимся язычеством. Повстанцы были разбиты наголову — груды их трупов лежали на берегу, уцелевшие тонули, как крысы, в бешеном потоке. И тут, словно в насмешку, стих ураган, едва прекратилась стрельба, и безразличная ко всему луна появилась в небе.

Архиепископа отнесли во внутреннюю пещеру и положили на алтарь. Минуту спустя явился сам губернатор и спросил раненого, кто он такой.

— Я дон Фернандо Монтеро де Эспиноса, архиепископ Манилы. Ваша светлость, велите поскорее позвать врача, иначе я истеку кровью.

Губернатор ответил:

— Вашему преосвященству доставят исповедника, а не врача, ибо неразумно было бы оставлять Ваше преосвященство в живых.

Губернатор вышел во внешнюю пещеру и распорядился призвать священника, а в город сообщить, что новый архиепископ прибудет завтра. Приготовления же к пышной встрече велел начать немедленно.

Когда адъютант, услышав последнее распоряжение, вопросительно посмотрел на губернатора, тот пожал плечами:

— Что мы выиграем, если население узнает, что архиепископ Манилы стал вероотступником и присоединился к туземцам-язычникам, чтобы свергнуть власть испанской короны на Филиппинах?

Прибыл францисканский монах, дабы исповедать раненого, но тот отказался от исповеди. Однако не меньше этого отказа потрясло монаха безразличие, с которым губернатор относился к раненому. Когда же монах осмелился высказать предположение, что, может быть, в данный момент раненому более необходимо врачевание телесное, нежели духовное, губернатор ответил:

— Ступай, добрый отец, не будет сему страждущему ни лекарств, ни лекаря.

Через час после того, как монаху было указано на дверь, губернатор послал адъютанта во внутреннюю пещеру взглянуть, что с раненым. Адъютант доложил — архиепископ отходит. Губернатор подождал еще час и снова распорядился проверить. На сей раз адъютант вернулся с утешительным известием: Его преосвященство дон Фернандо Монтеро де Эспиноса, архиепископ Манилы, умер.

Тогда губернатор отдал последнее распоряжение: прелата надлежало обрядить в подобающее его сану облачение — парчовую ризу, митру, вложить в руки епископский посох, а гроб установить на нарядно украшенном барке для торжественного въезда в столицу.

Утром следующего дня, по свидетельству современников, «флотилия разукрашенных лодок ожидала его в устье реки близ Манилы; были они подобны цветущему саду, а на них расположились музыканты, которые ладно играли на своих инструментах». Но каково же было потрясение, когда собравшиеся горожане увидели барк, плывущий под черными парусами в траурном убранстве! Епископ Нуэва-Сеговии, так и не воссевший там, архиепископ Манилы, так и не правивший, вступал в столицу не примасом Филиппин, а хладным трупом. «С изъявлением скорби и горестными стенаниями встретил город его досточтимый прах».

Официальное сообщение гласило:

«Архиепископ прибыл в королевский порт Лампон в последний день июля. Там он со своей свитой сошел на берег, намереваясь достичь Манилы через восточные горные хребты, выйдя к озеру Лагуна де Бай. Но туземные проводники предательски бросили архиепископа и его свиту, которые сбились с дороги и несколько недель скитались по горам. Терпя всяческие лишения, участники похода гибли один за другим, хотя сам архиепископ не щадил сил, чтобы облегчить путь своим спутникам и утешить их. В конце концов он остался в полном одиночестве, и, когда достиг в третьей неделе августа города Пила на берегу озера, его снедал тяжелый недуг. Отдохнув там, он почувствовал себя лучше и решил продолжить путь к Маниле, о чем и уведомил в ту среду, когда бушевал тайфун. Но той же ночью у него случилось кровотечение, до того обильное, что оно привело к смерти. И посему в Манилу он прибыл уже мертвым в третий четверг августа 1645 года».

Похоронили его под ступенями алтаря в манильском кафедральном соборе, рядом с останками дона Мигеля де Бенавидеса, второго архиепископа Манилы (Монтеро де Эспиноса был шестым), но покоился там дон Фернандо меньше двух десятилетий. Ибо к месту его погребения туземцы приносили так много странных даров — рис, цветы, плоды, белых кур и свиные головы, — что в конце шестидесятых годов семнадцатого века власти решили извлечь останки дона Фернандо и перенести их в тайное, недоступное для простого люда место…

Ибо вокруг имени архиепископа сложился миф: будто бы он не умер, а спит в пещере, и встанет, когда придет для того время, и вместе с принцессой Урдухой вернется, чтобы освободить страну. Сама принцесса тоже всего лишь укрылась пока от людских взоров, хотя испанцы и утверждают, что схватили ее и повесили в Пангасинане.

И действительно, к концу века во время сбора урожая 1698–1699 годов разнеслась молва о том, что принцесса с архиепископом разоряют район Биколя, призывая народ возвращаться к языческим культам и сея смуту. Однако войска, посланные подавлять мятеж, не обнаружили ничего, что подтверждало бы присутствие там прелата или принцессы.

Близилось к концу следующее столетие, когда во второй половине 1797 года тревога и ужас объяли Центральную равнину, порожденные слухами о новом появлении принцессы и архиепископа. Крестьяне целыми семьями стали покидать свои хижины и рисовые поля, уходя в дикие края для того, чтобы вступить в языческие общины, которые создавала принцесса, или присоединиться к мятежным отрядам под началом архиепископа. Ночами шайки бандитов, обнаженных и дочерна вымазанных сажей, грабили богатые города. Факелами пылали церкви. На дорогах никто — ни монах, ни помещик не чувствовал себя в безопасности. Смута все ширилась, и для борьбы с нею из Манилы были посланы войска. В лесных чащах они действительно обнаружили воровские сообщества, жившие грабежом и разбоем, но не нашли никаких следов ни принцессы, ни архиепископа, хотя преступники и утверждали, что повинуются именно им. Поселения были сожжены, вожаки повешены. А крестьянам приказали вернуться в свои деревни, и среди них зародилась легенда, что рай, созданный глубоко в джунглях и столь безжалостно уничтоженный, вновь возродится, когда вернутся архиепископ и принцесса.

Еще одним столетием позже в горах Монтальбан, возвышающихся возле Манилы, среди горцев в глухих деревнях стала появляться странная пара: белый мужчина в красной набедренной повязке и туземная женщина в широкой пурпурной юбке патадионг. Впервые это случилось в начале августа 1896 года. Обычно они приезжали верхом, когда спускались сумерки, и, собрав жителей деревни, объявляли, что старые боги возвращаются освободить их. Месяц август станет началом борьбы за освобождение[104] и уже к концу столетия страна будет свободна от испанцев. Мужчины пусть держат оружие наготове — в нужный час их позовут. А прежде, чем умчаться прочь на своих конях, эти двое исцеляли больных, показывая людям, как могущественны духи-анито: вдруг начинал ходить калека или опухоль удалялась из женской груди без единой капли крови.

Два-три дня спустя мужчина и женщина появлялись в другом далеком селении. Похоже, они кружили по горам. А к середине месяца, побывав во всех тамошних деревнях, исчезли, хотя горцы горели желанием видеть их снова и снова.

А потом, в конце августа, горцы узнали, что в городе вспыхнула революция, восстание, предводитель которого — Андрес Бонифасио, верховный вождь тайного общества «Катипунан». Когда месяц уже был на исходе, горы Монтальбан наводнило множество беглецов — членов «Катипунана», ибо восстание было подавлено. В последний день августа прибыл сам верховный вождь, супремо Андрес Бонифасио, вместе с женой. И когда супружеская чета проезжала на конях через горные деревни, люди спрашивали, не бывал ли здесь вождь со своей женой раньше, но Бонифасио утверждал, что они в этих горах впервые.

Три месяца он и его жена скрывались в горах, а в декабре отправились в Кавите, где более успешное восстание переросло в настоящую революцию. Через полгода, в мае девяносто седьмого, горцы, последовавшие за Бонифасио, чтобы принять участие в сражениях, возвратились с печальной вестью: революция шла на убыль, а сам Бонифасио расстрелян на вершине холма в Кавите.

Однако в горах отказывались верить, что он мертв. Здесь считали, что в нем и его жене воплотились мятежные прелат и принцесса из легенды, которые могли лишь притвориться мертвыми, а на самом деле сокрылись от людских взоров, и, когда настанет час, они вернутся вновь.

Два с половиной века прошло с того дня, как архиепископ был погребен под ступенями алтаря в кафедральном соборе Манилы, в могиле, что ненадолго стала его пристанищем. Когда в конце шестидесятых годов семнадцатого века извлекли из земли его останки, чтобы перенести их в другое тайное захоронение, дева, которая потом станет известна как Эрмана Беата, уже совершала отшельнический подвиг в пещере холма Бато, и жестким ложем служил ей тот каменный алтарь, где архиепископ некогда возлежал со своей принцессой-жрицей и на котором он умер.

ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ

АВГУСТОВСКАЯ ТЬМА

1

Тело, извлеченное из воды только два дня спустя, когда стих тайфун, спешно предали земле.

Во время мессы по сыну Чеденг в черном одеянии и вуали стояла на коленях возле Алекса; рядом они стояли и у могилы. По другую сторону были Почоло и Джек, а между ними — Моника. Дона Андонга хватил удар, и он оставался в постели, хотя послал свои четки, чтобы их вложили в руки юноши. Тем не менее, сказала Моника, старец отказался видеть священника. На похоронах, которые без объявления совершились рано утром, было мало народу. Истерзанный город большей частью все еще пребывал под водой.

Когда участники похорон расходились, выглянуло солнце — впервые за три дня.

Чеденг отодвинулась от Алекса, едва опустили гроб и могилу прикрыли щитом (кладбище представляло собой «парк памяти», могильные плиты здесь укладывали позднее). Они с мужем приехали в разных машинах и теперь тоже разъезжались порознь.

Джек подошел к ней, когда она поджидала у машины своего брата. Чеденг приподняла вуаль.

— А, привет, — промолвила она, бледная, но вполне владеющая собой. И, поцеловав его в щеку, добавила. — Дорогой мой, я никогда не забуду того, что ты сделал для бедного Андре.

— Я не сделал того, что обещал, Чед. Я не привел его домой.

— Тут ничем нельзя было помочь.

— Моника говорит, ты не ночевала дома?

— Не ночевала. Я живу в конторе — там и сплю, там и готовлю. Моника беспокоится, но мне надо побыть одной.

— Что собираешься делать?

— Пока ничего. Надо прийти в себя.

— Поездка в Америку откладывается?

— На время. Не могу я сейчас быть на чужой земле. Но не мешало бы переменить место — уехать куда-нибудь в провинцию, подальше отсюда, где ничто бы не напоминало о происшедшем.

Она не глядела на него и словно размышляла вслух. Не дает ли она ему шанс предложить ей свой остров в качестве убежища? Ему ужасно захотелось позвать ее туда, но он колебался. Сознает ли она в своем нынешнем состоянии, потрясенная, что говорит, что делает? К тому же он так и сжался от мысли, что это награда за то, что он старался спасти ее сына. Сейчас она способна на самые опрометчивые поступки, но не пользоваться же этим.

И все же ему казалось, что в этой сцене здесь, на кладбище, есть что-то гротескное.

— Твоя мать, — выговорил он наконец, — она ведь живет в Илоило[105]?

— Я же сказала — где ничто не напоминало бы о происшедшем. — Тон ее был резок, но взгляд все еще задумчив. — Кроме того, мама на меня сердита за то, что я оставила Алекса.

— А как Алекс воспринимает все это?

— Тяжело. Но его горе не сближает его со мной, а мое не может склонить меня перед ним. Если раньше у нас был шанс вернуться друг к другу, то теперь его нет. И, боюсь, никогда не будет.

— Но ты же не винишь его за…

— С чего бы? С таким же успехом я могла бы винить Нениту Куген, потому что ее призрак преследует нас, или тебя, потому что ты потревожил могилу, которую надо было оставить в покое.

— Значит, ты тоже чувствуешь, что призрак Нениты Куген преследует нас?

Лицо ее окаменело.

— Кто погубил Нениту Куген, тот погубил и Андре, — сказала она. Но тут же засмеялась, будто сама над собой: — Господи, как я запуталась! Говорю, что никого не обвиняю, а тут же ищу виновных… А вот и мой брат. Еще увидимся, Джек. Позвонишь, прежде чем уехать из города?

Глядя на удалявшийся автомобиль, Джек сказал себе, что теперь ему ясен ее замысел. Она считает Алекса виновным в смерти Андре и хочет его наказать, да побольнее. Сбежать со мной в Давао — один из способов погубить его. А себя она оправдывает тем, что обвиняет его в смерти Нениты Куген.

Надо немедленно уезжать, ничего не говоря ей.

Он и Почоло ехали с Алексом.

— Бедняге нужна моральная поддержка, — сказал Почоло.

Но Алекс не выглядел ни мрачным, ни печальным. Какая бы боль ни терзала его, он оставил ее в могиле сына. Сейчас он казался изнуренным и каким-то прозрачным, словно, очистившись мукой, стал бестелесным призраком. Он прошел от мрака трагедии к слепящему блеску бессмыслия и вернулся оттуда, с этой ничейной земли, обреченным на небытие. Джек и Почоло не могли подстроиться под него, как будто пусть доброжелательный и вежливый, но перед ними был чужак.

Он пригласил их позавтракать, и они выпили кофе с тостиками на той же веранде, где несколько дней назад жарили себе бифштексы. То молчаливый, то возбужденный сверх меры, Алекс все время, казалось, был в мыслях где-то далеко. Принесли утренние газеты, но новости его не интересовали. Все это теперь бессмысленно. Почоло перевел было разговор на политику, но Алекс заставил его умолкнуть. Чего стоит политика? В ней тоже никакого смысла. — Несколько обеспокоенный, Джек напомнил Алексу, что молодежь смотрит на него как на вождя.

— Смотрит, потому что я ее подкармливаю, — сказал Алекс. — Ну так что ж, они могут поискать себе другую кормушку. Хватит с меня помоев.

— Разве либеральные идеи — помои?

— Все идеи помои, Джек.

— Ты больше ни во что не веришь?

— Ни во что. Я верю в бога, отца бессмыслицы, творца бессмыслицы и вздора. И как вначале был вздор, так он есть и сейчас, и пребудет вовеки, всегда. Ах, Джек, мы так надрываемся, пытаясь найти смысл в этом мире, а ведь он есть не что иное, как чистый и законченный вздор! Но если ты когда-нибудь дойдешь до того, до чего дошел я, ты удивишься и восхитишься, обнаружив, как мало значит что бы то ни было.

— Это уже звучит по-христиански, — сказал Почоло.

— Чепуха! Для христианина большое значение имеет как раз то, что ничто не имеет значения, а для меня и это неважно — отсутствие значения тоже ничего не значит. Где прошлогодний снег, куда девались сорванные цветы? Послушай, отгадай загадку, Поч: кто спас жизнь Джеку — ты как его друг, ты как христианин или ты как человек, действующий инстинктивно?

— А это существенно?

— Ага! Теперь понимаешь, что я имею в виду? А если бы ты вместо этого его убил, тогда было бы существенно? Ты бы ведь тогда не знал, в каком качестве убил его — как друг, как враг, как христианин или как нехристианин.

— По-моему, — сказал Почоло Джеку, — он просто доказывает себе, что не должен себя винить в смерти сына.

— Вот ты и рассердился. Как христианин, — рассмеялся Алекс. — А кто себя винит? Если я, то тогда бы я был не в состоянии наслаждаться вот этим омлетом. Джекки, мальчик мой, перестань пялить на меня глаза и передай томатный соус. Да, я полагаю, что нахожусь как раз в той точке, где нужно сделать классический выбор: или обращение, или… Э, да вы ведь ничего не слышали о старике? Он болен, лежит в постели, а монахиням, монахам и священникам вход к нему воспрещен. Как думаете, может, он переживает еще один кризис? Только на сей раз у него не ослепительное прозрение, а ослепительное затмение? Так я ведь испытал это раньше его. Мы с моей бедной Чеденг…

— Алекс, — спросил Джек, — а не поможет ли общее горе вам снова быть вместе?

— А мы и так вместе, Джек, старина. Она и я, мы снова вместе. Вместе как раз там, где все — бессмыслица. Бессмыслица снова свела нас. Ты ведь видел нашу маленькую инсценировку сегодня утром? Вместе стояли на коленях в церкви, вместе у могилы. Это же разыгрывалось для вас, для тех, кто ищет смысла. Но бедная Чеденг, как и я, уже дошла до точки, откуда видно, что все это бессмыслица. Только она — женщина, и, следовательно, она опаснее. Да, вы поосторожнее с Чеденг! С нее станется наплевать в душу всем поклонникам здравого смысла. Видели, как она покинула меня на глазах у всех? Это только начало. Она совершит все гнусности, до которых додумается. А я буду стоять рядом и аплодировать! И мы покажем миру, что все вздор, потому что все — бессмыслица.

— Да, — сказал Почоло, — ты дошел до точки, когда выбор сделать необходимо.

— Между осмысленностью и бессмыслицей? Но ведь для этого нужно, чтобы меня озарил свет веры, разве не так, Почоло?

— Что тебе сейчас действительно нужно, так это выспаться.

— О, я высплюсь, высплюсь! — весело воскликнул Алекс. — Еще кому-нибудь кофе?

Джек поднялся из-за стола:

— Поч прав, Алекс. Хватит кофе. Прими таблетку — и в постель.

— Как, и упустить такую блестящую возможность? Вы же сами видите — Поч тронул мое сердце, и тут уже грядет вера. Но предупреждаю тебя, Поч: если я увижу, что она меня подминает, я всажу в нее полную обойму.

— Нет, этого не будет, — сказал Почоло. — Я сейчас же вызываю твоего врача, и мы не уйдем, пока он не всадит в тебя целый шприц.

Джек и Почоло ушли незадолго до полудня. Доктор уложил Алекса в постель. По тревоге подняли его телохранителей: господин сенатор заболел, его надо держать под постоянным наблюдением.

— Думаешь, с ним все будет в порядке? — озабоченно спросил Джек.

— Наверное, да, — ответил Почоло. — Он сейчас в таком состоянии, что либо сломается, либо все у него может повернуться к лучшему. И по-моему, он предпочтет как раз лучшее. Есть кое-какие признаки. Я дал ему телефон моего духовника. Кстати, вчера, когда нашли тело Андре, я приехал сюда, а он сидел запершись в своей комнате. Телохранители сказали мне, что он весь день провел там — ходил по комнате и писал. Когда я сообщил ему об Андре, он остался абсолютно спокоен. А потом я как бы случайно спросил, чем это он занимается весь день. «Пишу исповедь», — говорит. Что ты на это скажешь?

Вернувшись в отель, Джек, не сомкнувший глаз всю ночь, бросился на кровать. Однако заснуть не смог. Он все еще беспокоился — но не столько об Алексе, сколько о Чеденг. Прав ли был ее муж, сказав, что она дошла до точки, откуда уже нет возврата? Что отныне весь мир и все его правила для нее будут сущим вздором? Он вспомнил, как показалась ему гротескной сцена на кладбище; попытался восстановить в памяти каждое ее слово, воссоздать интонацию. Ее жесты были столь же аффектированы, как и поведение Алекса за завтраком, она была рассеянна, словно витала где-то далеко. Английская сдержанность, без слез? Отчаяние без ненужной драмы? А может, он сам дважды не так понял ее, приписав ей недостойное желание быть увезенной в Давао, на остров? Может, в ее поведении не было ничего извращенного, как он решил вначале, и она вовсе не желала мстить, как он решил потом?

Пытаясь найти ответы на эти вопросы, Джек заснул.

Он проснулся уже после шести, ощущая голод, и, хотя сон был неспокойным, встал с ясной головой и хорошо соображал. Теперь, похоже, он до конца понял Чеденг. Истина заключается в том, сказал он себе, что она просто напугана. Она знает, что ее несет куда-то по ту сторону здравого смысла и его правил, боится этого и взывает о помощи. Она хочет, чтобы ее вернули назад, ей самой это не по силам. И она протянула мне руки, а я-то решил, что она просто недостойно ведет себя, что она мстительна, извращена… Ох, какой же я тупица! Ну ладно, теперь ясно, что надо делать: я увезу ее и помогу вернуться в этот мир, и плевать мне, что скажут люди. Спасти ее — это поважнее всяких дурацких правил.

Он сел, схватил телефонную трубку и набрал номер конторы.

Но ответил не ее голос:

— Мистер Энсон, это Анни, помните — Пятница Чеденг? Извините, но ее нет, она вышла купить кое-что. Я жду ее через час. Не желаете ли что-нибудь передать?

— Да! Скажите ей, что я звонил, что это срочно и что я перезвоню, ну, скажем, в восемь часов. Пожалуйста, попросите ее быть на месте и ждать звонка!

Радостно возбужденный, в приподнятом настроении, он сбросил одежду, сходил в туалет, побрился, почистил зубы, принял душ, причесался и снова оделся. Затем, чувствуя страшный голод, спустился вниз пообедать. Было почти восемь часов, когда он бегом вернулся в номер.

Зазвонил телефон.

Сердце его пело, когда он схватил трубку. И опять это был не ее голос.

— Джек? Почоло. Дурные вести.

— В чем дело, Поч?

— Спокойно, приятель. Алекс покончил с собой.

— Что?!

— Слушай, я не могу говорить. Я сейчас у него в комнате, тут все сошли с ума. Ты можешь?.. Алло, Джек! Джек!

— Я здесь, Поч.

— Бегом сюда, ладно?

— Чеденг сообщили?

— Нет еще. Я звоню Монике, хочу попросить ее поехать к Чеденг и сказать ей. Или ты сам сделаешь это?

— Нет!

— Ну хорошо, хорошо, но только бегом сюда, ладно?

И Почоло повесил трубку.

Джек посмотрел на часы. Восемь часов. Ждет ли она его звонка в конторе? Но теперь он уже не мог позвонить ей и сказать то, что собирался сказать.

Теперь это действительно было бы неприлично.

2

Телохранитель сказал, что после ухода доктора Алекс долго спал. Проснулся в четыре часа пополудни, потом обедал.

— С аппетитом? — спросил Джек.

— Не очень, но все же он поел.

— А горничные, — вставил Почоло, — говорят, что он спросил, молились ли они.

Трое мужчин на веранде, склонившись над железным столом, тихо переговаривались. Дом был заполнен не только полицейскими, но и военными.

— После обеда, — продолжал крепыш телохранитель, — он сел играть со мной в карты, но играл как-то невнимательно и время от времени ежился, точно от холода. Потом вдруг в середине игры встал, подошел к телефону и позвонил кому-то.

— Он звонил отцу Монсону, моему исповеднику, — пояснил Почоло. — Я проверил. Отец Монсон сказал, что Алекс спросил его, не могут ли они поговорить. И отец Монсон предложил прийти сюда.

— А потом господин сенатор, — продолжал телохранитель, — сказал, что ему надо принять ванну и переодеться, потому что он ждет посетителя. Мы поднялись к нему в комнату, и он прошел в ванную. Дверь была закрыта, но не заперта. Это точно, потому что, как только я услышал шум душа, я подергал ручку. Тогда я прошел через холл к себе в комнату — взять сигареты. Джимми — это другой телохранитель — был в холле и вернулся вместе со мной в комнату господина сенатора. Мы слышали, что душ все еще включен. Но потом вдруг все смолкло. Мы решили, что он или бреется, или сидит на унитазе, но эта тишина как-то беспокоила меня. Тогда я снова подергал ручку и обнаружил, что он запер дверь. Я постучал и окликнул его, спросил, все ли в порядке. И тут мы услышали выстрел. Мы с Джимми высадили дверь и нашли господина сенатора под душем. Пистолет был у него в руке.

— Он вышиб себе мозги, — сказал Почоло.

— Он ничего не оставил в комнате? — спросил Джек. — Письмо, например?

Телохранитель помолчал, разглядывая свои большие руки, потом сказал:

— Джимми и я — мы ничего не заметили. Видите ли, мы были слишком потрясены. Я велел Джимми оставаться в комнате и никого не впускать. К счастью, больше никто в доме выстрела не слышал. Я побежал в кабинет сенатора звонить в полицию, но вдруг подумал, что, может быть, лучше сначала позвонить господину мэру Гатмэйтану.

— Хорошо, что он застал меня в кабинете, — подтвердил Почоло. — Я сказал ему, что сам извещу полицию. Но попасть сюда постарался первым. Нет, бедному Алексу уже ничем нельзя было помочь. У него снесло полголовы.

Телохранитель хотел продолжить свой рассказ, но тут полицейские потребовали его для дальнейшего допроса. Оставшись вдвоем на веранде, Джек и Почоло придвинулись ближе друг к другу.

— Все-таки Алекс что-то оставил? — спросил Джек.

Почоло ответил шепотом:

— Конверт. Я нашел его на кровати, под одеждой, которую он снял.

— Что в нем?

— Не знаю. Он запечатан. Я его не открывал. Снаружи напечатано на машинке, что конверт надо передать полиции после его смерти.

— И ты передашь?

— Не знаю. Я поэтому и просил тебя примчаться как можно скорее — помочь мне решить, что с ним делать. Он у меня под рубашкой. Джек, что будем делать?

— Ты думаешь, в нем исповедь, о которой он говорил тебе?

— Что же еще?

— О господи!..

— Отдаем полиции?

Джек долго молчал и наконец вымолвил с несчастным видом:

— Нет, не отдаем. Это последнее, что мы можем сделать для бедняги Алекса.

В отличие от сына Алекс Мансано долго оставался непогребенным. Сначала его тело целую ночь покоилось в зале сената. Потом его отправили в провинцию, откуда были родом Мансано, и два дня оно было выставлено в здании провинциального управления, которое помнило Алекса молодым губернатором. Отсюда тело снова привезли в столицу, и одну ночь оно пребывало в масонском храме. Затем его отправили в здание профсоюзной федерации, где у гроба стояли в карауле активисты из молодежных группировок. И только через неделю после смерти сенатор Алехандро Мансано был предан земле, рядом с его сыном Андре.

Государственные похороны, проходившие в полдень, собрали под темным августовским солнцем могущественных лиц, олицетворявших правительство, начиная с президента, заодно смешав при этом правящую партию и оппозицию с молодыми экстремистами, которые шли с обеих сторон процессии, ощетинившись лозунгами.

Снова Джек Энсон и Почоло Гатмэйтан стояли у отверстой могилы, а между ними — Моника Мансано. Чеденг куда-то скрылась. Газеты сообщали, что она «в уединении», и никто не знал, где именно. Дон Андонг Мансано, считалось, все еще прикован к постели болезнью и не принимает посетителей.

— Собственно, — сказала Моника в машине по дороге домой, куда она уехала с Джеком и Почоло, — папа уже на ногах и мог бы сегодня утром тоже быть с нами, но врачи отсоветовали.

— Значит, этот последний удар все же не свалил его? — спросил Джек.

— Напротив, похоже, потрясение вернуло его к жизни. Раньше я так боялась за него, когда он лежал в постели, глядя в потолок, ни слова не говорил и отказывался видеть кого бы то ни было — особенно в сутанах и рясах. А теперь вдруг начал вставать с постели и даже совещается с бенедиктинцами.

— С бенедиктинцами? — воскликнул Джек.

— Да, я слышал об этом, — сказал Почоло. — И очень порадовался. Ведь я было подумал, что мы снова потеряли его.

— Только не уверяй меня, что он хочет стать монахом, — фыркнул Джек.

— Хочет, но не принимая обетов, — сказал Почоло.

— Да, все уже устроено, — подтвердила Моника. — Он поступит в аббатство как послушник и, если все пойдет хорошо, проведет там остаток жизни. А дом и все, что в нем есть, будет продан. Прощай, «Ла Алехандрия». Я целую неделю провозилась со всеми этими адвокатами, контролерами, оценщиками.

— А что будет с тобой? — спросил Джек.

Моника пожала плечами.

— Сниму квартиру, если дети меня не примут. Не нужна ли кому-нибудь хорошая экономка?

Сквозь ворота, ведущие в усадьбу Мансано, они увидели полуденно-белую наготу Александра Великого перед зардевшимся от стыда домом.

— А вот и папа́, — сказала Моника.

Старец, опираясь на палку, стоял возле фонтана в шлепанцах и оранжевом халате. У него за спиной — мальчик-слуга, заключивший в объятия кресло на колесах. Машина остановилась перед доном Андонгом, пассажиры вышли.

— Как все прошло? — спросил он Монику.

Она поцеловала его в щеку:

— Очень впечатляюще, папа́. Может, не надо тебе быть на солнце? Президент с супругой справлялись о твоем здоровье.

— Пусть Почоло и Джек видят — я могу и стоять и ходить.

— Это очень хорошо, папа́, но не следует все же злоупотреблять. Джек, Поч, отведите его в тень, ладно? Я распоряжусь насчет обеда.

Она заторопилась прочь, а мальчик-слуга, повинуясь ее взгляду, подтолкнул кресло к старцу, и тот рухнул в него. Его перевезли через аллею к деревьям.

— Я тут гулял, — сказал он, — прощался с этим местом. Вечером перебираюсь в монастырь. Возможно, сейчас я в последний раз гляжу на «Ла Алехандрию». Когда я строил ее в тридцать четвертом, Алекс был еще ребенком — лет трех-четырех, да? Я приводил его сюда, и мы вместе смотрели, как растет дом. Я говорил ему, что строю дом для него, что когда-нибудь он будет здесь хозяином. Люди в те годы были очень уверены в себе! Мог ли я думать, что этот дом умрет вместе со мной, и даже сына не будет, чтобы позаботиться о нем и обо мне?

Вот фонтан. Когда воздвигали статую Александра, Алекс спросил меня: «Это святой?» Мать научила его молиться. Я сказал, что нет, что святых вообще не бывает, только герои, и что статуя на фонтане олицетворяет героизм и гордое имя — Александр. Я учил его гордости. Этот памятник, говорил я мальчику, воздвигнут в его честь и в мою, в честь нашей семьи и нашего дома, в честь сыновей, других Алехандро, которые придут после нас. Я растил его в тени памятника, воздвигнутого во славу имени. Мудро с моей стороны, а? У греков было для этого специальное слово — hubris. Гордыня. Я был наказан за то, что сотворил кумира.

Когда погиб мой внук, я пришел в ярость. Я понял, что все еще поклоняюсь кумиру, языческому идолу по имени Алехандро, и что бог сокрушил его. Лежа в постели, я собирал все силы, чтобы восстановить этого идола, отвергнуть бога, сопротивляться, дать сдачи. Но бог сокрушил нас. Я потерял не только внука, но и сына. Но я веду честную борьбу. «Проклясть бога и умереть» — это не для меня. И я восстал с постели, чтобы пожать ему руку и вручить себя ему, себя — его раба до конца дней. Или я все еще мудрствую лукаво?

Может быть, я думаю так лишь потому, что хочу сохранить имя Алехандро Мансано еще на какое-то время, веря, что, покорившись, я удержу бога от нового удара? Боюсь, я безнадежный язычник. Для меня религия — сделка с богом… Вот почему я распорядился, чтобы сегодня вечером, когда я покину этот дом, фонтан разрушили, разбили на мелкие куски.

Его гости, протестуя, обступили кресло-каталку. Статуя превосходная, ее можно пожертвовать какой-нибудь художественной школе или музею, убеждали они его.

— Caracoles![106] Вы, молодые люди, недалеко ушли от друзей Иова. Вы обожествляете видимость. Они видели вину там, где была лишь воля божья. А вы видите искусство там, где есть лишь вина. И — нет, сеньоры! — под виной я понимаю не только идолопоклонничество, но и накопление мирских благ вопреки воле божьей. Возможно, накопленное богатство было столь велико, что навлекло на бедного Иова страдания. Но насколько же я был жаднее его на закате своих дней. Все это… и небеса в придачу! Вот бог и покарал меня. Ныне, посрамленный, я сам лишаю себя последнего. Фонтан должен погибнуть, и этот дом, и эта усадьба. Какой будет удар для моей семьи, когда она узнает… А вот и еще один посланец.

Подошла служанка и сказала, что сеньора Моника приглашает их к обеду.

— Carambolas![107] Я и забыл! Ведь вы оба, должно быть, умираете от голода. Но только, с вашего разрешения, Джек, Почоло, я пойду вперед, а вы пока подождите здесь. Стоять и ходить я могу, но мне трудно подниматься наверх, и не хотелось бы, чтобы вы, знающие, сколь я крепок, видели, как я еле ковыляю. Зато, когда вас позовут, вы найдете меня во главе стола с бутылкой шампанского.

Почоло и Джек пробормотали, что для шампанского день неподходящий.

— Чепуха! — отмахнулся старец. — В конце концов не каждый же день хоронишь сына! Или уходишь в монастырь.

Джек заметил, что отец Грегги Вирай тоже ушел в монастырь.

Старец только рукой махнул:

— Разве я не говорил вам, что мы с ним близнецы?

Мальчик-слуга покатил кресло к дому, пританцовывая в стиле диско. Джек и Почоло переглянулись.

— Скажи честно, — пробормотал Джек, — ты слышал когда-нибудь столь сложные объяснения ухода в монастырь?

— И тем не менее, — ответил Почоло, — причина может быть вполне проста.

— А именно?

— Искренняя вера и благочестие породили потребность в искуплении. Но такой человек, как дон Андонг, никогда не согласится, что все так просто.

— Он знает, что Алекс в тот день призывал священника?

— Собственно, насколько я слышал, именно это заставило старика подняться с постели. Когда ему сообщили, что Алекс пустил себе пулю в лоб, он продолжал лежать ко всему безучастный, словно для него это не новость. Но едва услышал, что Алекс, перед тем как покончить с собой, призвал священника, — что тут началось! Старик выкатил глаза, дико посмотрел на всех, а затем разрыдался. И сквозь слезы начал читать тот плач из Библии…

— «О Авессалом, сын мой, сын мой»?

— Да, и дальше. А когда успокоился, сказал, что хочет встать. Я думаю, он решил уйти в монастырь, чтобы во имя Алекса продолжить то, что сын начал своим телефонным звонком.

— Помнишь, как он встал перед Алексом на колени? — пробормотал Джек.

— Ну, тогда он был просто пьян.

— Нет, он, как ты сам сказал, жаждет искупления. Он считает, что был позором для Алекса, когда тот был мальчиком. Его гложет чувство вины. И может, Алекс не поторопился бы, дождись он отца Монсона.

— Может быть. Но знаешь, и телефонного звонка было достаточно. Старик понял это и поднялся с постели. Алекс позвал. Плохо, конечно, что он не дождался, но он позвал. Кстати, а что ты сделал с конвертом?

— Ничего. Он у меня в номере, в отеле.

— Так пойдем к тебе после обеда и на месте решим, стоит ли его вскрыть и прочитать письмо.

Из верхнего дома плут мальчишка пронзительно завопил, что они могут подниматься, и тут же чья-то рука оттащила его за ухо. Ему приказали сойти и проводить гостей наверх, а не орать им из окна.

Но даже слуги чувствовали, что величие дома сего поблекло, и теперь это не парадный зал, а рыночная площадь.

3

Белый продолговатый конверт был запечатан клейкой лентой. Почоло взвесил его на ладони:

— Думаю, тут не больше двух-трех страниц.

Он швырнул конверт на постель и уселся в кресло.

Джек вышел из ванной, застегивая брюки и глядя на конверт, белевший на голубом пододеяльнике.

Почоло нахмурившись смотрел на него:

— Ну?

— Мне кажется, нам не следует прикасаться к нему, — сказал Джек.

— Но ты же хочешь все выяснить. Разве не для этого ты приехал в город?

— А ты хочешь вскрыть?

— Если ты не хочешь, то и я не хочу. — Но Почоло казался раздраженным. — Послушай, Алекс писал для того, чтобы письмо прочли. Мы не нарушим никаких его тайн. Если это исповедь, значит, он хотел, чтобы ее предали гласности. Он ведь понимал, что так и будет, если конверт попадет в руки полиции.

— Тогда почему же ты утаил его, Поч?

— Он писал в смятенном состоянии духа, а глаз полицейских безжалостен. Я действовал импульсивно, зная, было бы ошибкой…

— Не слишком ли ты импульсивен для верующего?

— Я ведь не шутки ради, это вышло непроизвольно. Во всяком случае, я спрятал конверт потому, что считал: сначала ознакомиться с его содержимым следует друзьям — тебе и мне. Алекс мертв. В чем бы он ни исповедался, какая теперь разница?

— Его исповедь могла бы пролить свет на некоторые тайны.

— Хорошо, но пусть это произойдет не публично — а так бы и было, если бы мы передали письмо полиции. Хочешь, чтобы мы это сделали?

— Нет, — сказал Джек, боком садясь на кровать.

— Но черт побери, Джек, тогда что ты предлагаешь? Ты не хочешь, чтобы мы его открыли, хотя твоя миссия как раз в том и состоит, чтобы все выяснить. И не хочешь передавать его полиции. Тут я с тобой согласен. Разве семья Алекса, разве Чеденг мало страдали?

— Я думал не о Чеденг.

— Я что-нибудь сказал не так?

— Поч, у меня нет никакого желания знать, что в этом конверте.

— Но ты ведь не хочешь, чтобы узнала полиция.

Джек молча смотрел на конверт.

Почоло вскинул руки:

— И тебе будет все равно, если мы уничтожим конверт, так и не вскрыв его?

— Да, пожалуй, — сказал Джек, отрывая взгляд от конверта.

Почоло поймал его взгляд:

— Подумай как следует, Джек. Может быть, это твой последний шанс найти истину. Ты задавал много вопросов — возможно, ответы в этом конверте. Мы его открываем… и — да будет свет! Или мы его не открываем, и ты остаешься во тьме, терзаемый муками и искушениями. Что ты выбираешь?

— Не открываем.

— Уверен? — Почоло теперь стоял у кровати. — Не передумаешь? Считаю до трех. Раз! Два! Джек!..

— Продолжай.

— Три! Все. А теперь дай мне вон ту корзину для мусора.

Почоло сунул в урну измятые газеты и поджег их. Потом взял с постели конверт и поднес его к пламени.

— Ты не передумал, Джек?

— Я не передумал, Поч.

— О’кей. — Почоло бросил конверт в огонь. — Теперь все.

Они смотрели, как вспыхнуло пламя, потом медленно угасло, оставив только пепел. Почоло нагнулся, чтобы размешать его. Выпрямившись, он посмотрел на свой испачканный палец.

— Кучка пепла — вот все, что осталось от последнего письма Алекса. И теперь ты никогда не узнаешь, что в нем было, Джек.

Джек снова сел на кровать, на этот раз лицом к Почоло, все еще глядевшему в урну.

— Думаю, я уже знаю, Поч.

— Как? И что же?

— Ничего.

— Ничего? Алекс ничего не оставил в этом конверте?

— Ничего. Прежде всего, не оставлял он никакого конверта.

— Но там было его письмо.

— Нет, Поч. Насколько я знаю, в конверте ничего не было, кроме чистых листов бумаги.

— Тогда почему он просил передать его полиции?

— Он не просил.

— Но ведь ты сам видел, что было напечатано на конверте.

— Это не Алекс напечатал, Поч.

— Джек, что ты говоришь?

— Алекс не писал никаких исповедей и не оставлял для полиции никаких конвертов.

— Но я сам нашел его на кровати, и у меня есть свидетели — телохранители Алекса.

— О, я не сомневаюсь, что присутствие телохранителей именно тогда, когда ты нашел конверт, Поч, было обеспечено.

— Обеспечено? Кем?

— Тем, кто подбросил конверт Алексу на кровать.

— Одним из телохранителей?

— Нет. Тобой, Поч.

— Мной? Мной?

Между ними стояла урна, над которой еще витал призрак дыма.

— Ты соображаешь, что говоришь, Джек?

— Я говорю, что Нениту Куген убил ты, Поч. И убийство Иветты тоже твоих рук дело. И ты же — таинственная фигура, скрывающаяся за Гиноонг Ина и за «Самбаханг Анито».

Уставившись на Джека, Почоло опустился в кресло.

— И ты все время думал, что это я?

— Не совсем, — ответил Джек, слегка дрожа. — Но чье-то имя все время вертелось у меня на языке. И когда ты сказал, что нашел конверт на кровати Алекса, я сразу понял, что это за имя.

— Ты городишь вздор, Джек.

— О если бы, Поч! Ты мой лучший друг, и ты спас мне жизнь. Но ты же старался запутать меня, может, даже убить. Послушай, Поч, это ведь правда, разве не так?

— Чтобы воинствующий сын церкви был тайным поборником язычества?

— Да, поначалу это сбивало меня с толку. Такое казалось просто бессмысленным. Но все улики указывали на тебя.

— Какие улики?

— Если та сцена с голой девицей, прогуливавшей краба, была подстроена, то, кроме тебя, ее подстроить было некому. Я звонил тебе накануне вечером. Только ты знал, что я в городе и где именно. И еще: в тот вечер, когда мне будто бы привиделся призрак Нениты Куген, ты знал, что я буду в кафе «Раджа Солиман». Ты даже позвонил, чтобы удостовериться, там ли я. И на следующую ночь, когда я попал в ловушку в потайном ходе под часовней, я тоже спрашивал себя, кто мог знать, что я туда отправился. И только потом вспомнил, как сказал этой девушке, Иветте, что, наверное, буду той ночью искать потайной ход.

— Ты думаешь, тебе удастся увязать эти события друг с другом?

— Нет, они сами увязываются, я все время ловил себя на мысли о какой-то связи между ними, пока меня не осенило и я не увидел, что они действительно образуют единую цепь. Ты подстроил сцену «девушка с крабом», что указывало на твою связь с Иветтой. А это в свою очередь выводило тебя на официанта из отеля, Томаса Милана, который подмешал мне в завтрак наркотики и украл одежду Нениты Куген, чтобы Иветта смогла, надев ее, явиться в виде призрака. А Томас Милан в свою очередь подтвердил связь между тобой и Исагани Сеговией, этим «языческим воином» в набедренной повязке из храма Гиноонг Ина. Исагани же в свою очередь указывает на связь между тобой и «Самбаханг Анито».

— Ну ты настоящая ищейка!

— Как Иветта узнала, что ловушка в тоннеле была делом твоих рук?

— Ты ведь у нас ищейка, приятель, не я.

— И все же она как-то узнала, и до тебя дошло, что она весь день пыталась встретиться со мной, и ты хорошо понимал зачем. Поэтому ты устроил налет полиции на кое-кого из поставщиков наркотиков, а потом пустил слух, будто она настучала на них. И тогда большие боссы велели убрать ее. А где сейчас Томас Милан и Исагани Сеговия? Их тоже заставили замолчать?

— Если бы ты был чуть наблюдательнее, Джек, ты бы заметил их на похоронах сегодня утром, среди активистов.

— О, я достаточно наблюдателен, Поч. Я только что заставил тебя проговориться, что ты знаешь их. Ты ведь велел им быть на похоронах, чтобы убедить меня в их связи с Алексом? Да, ты все время старался направить мои подозрения на Алекса. Ты позаботился насчет белого «камаро» — он появился на сцене, когда бедную Иветту застрелили на моих глазах. После похорон Андре ты мне шепнул, будто Алекс сказал тебе, что пишет исповедь. А узнав, что он покончил с собой, бросился туда, чтобы подсунуть письмо — я должен был принять его за исповедь. Что ты имел против Алекса? Только не говори мне, что все еще с ненавистью вспоминаешь послевоенные времена, когда ты был на побегушках у Алекса.

— Но ведь все это только твои догадки, разве не так, Джек?

— Нет, не думаю, Поч. Когда я сказал, что ты импульсивен, я просто хотел польстить тебе. Тобою движет какая-то закоренелая обида. Как говорят мусульмане нашего Юга: если тебя оскорбили, посади кокосовую пальму — пусть она напоминает о мести. Уж не плоды ли это тех дней, когда Алекс, я и прочие из нашей компании платили за твою кока-колу и твои сандвичи?

— Замолчи, мать твою!..

— Поч, я всего лишь размышляю вслух… Пытаюсь увязать. Я приезжаю в Манилу, звоню тебе и сообщаю, что хочу докопаться до самого дна в деле Нениты Куген. И ты сразу же пытаешься остановить меня. Ты устраиваешь сцену «девушка с крабом», потом появление призрака Нениты. Зачем? Да ведь ты слышал, что с тех пор, как Альфреда сбежала от меня с американским иезуитом, я жил отшельником на своем островке в Давао и становился все более и более чокнутым. Значит, эти два фантастических видения должны были заставить меня задуматься: а не рехнулся ли я совсем и не следует ли мне либо тут же вернуться в Давао, либо отправиться в сумасшедший дом? И вот сразу после того, как я позвонил тебе по приезде, ты связываешься с этим своим помощником, этим Исагани, молодцем в набедренной повязке, и он говорит: как нам повезло, в отеле, где остановился этот недотепа, работает нужный парень, Томми Бык, который знает некую девицу Иветту, а она сможет инсценировать какое-нибудь бредовое представление, которое будет еще эффективнее, если Томми Бык заранее подмешает наркотики в завтрак. А если это представление и в придачу появление призрака не остановят меня — что ж, до чего бы я ни докопался, доверие ко мне подорвано. Кто поверит чудаку, который видит голых девиц, прогуливающих крабов, или мертвых девушек в красных свитерах, заглядывающих в окна?

— Но, Джек, зачем мне нужно было мешать тебе?

— Да, постичь это было труднее всего, пока я не сообразил, что как раз это-то самое простое. Все становилось на свои места, стоило только допустить, что ты убил Нениту Куген. Но зачем тебе надо было убивать ее? И опять же все станет ясным, если допустить, что ты связан с неоязычниками — что именно ты и есть таинственная личность, стоящая за «Церковью Духов». Ибо кому нужно скрывать свою связь с филиппинским язычеством? В наши дни ею можно гордиться, выставлять ее напоказ. Мы идем назад, к своим корням, вновь открываем нашу подлинную культуру, мы настоящие филиппинцы и националисты. Уж такой человек, как Алекс, не стал бы скрывать свою связь с ними, потому что благодаря ей сорвал бы лишний раз аплодисменты националистов. Так кому могло прийти в голову ее скрывать? И наконец я увидел кому. Человеку, который выставляет себя, как ты говоришь, воинствующим сыном церкви, но тайно является поборником язычества. Короче, кому-то вроде тебя, Поч.

— И поэтому я убил Нениту Куген?

— Ты убил ее, потому что каким-то образом ей стала известна связь между доктором Джекилем и мистером Хайдом[108]. Она знала, что ты и есть таинственная фигура, стоящая за «Самбаханг Анито».

— Прости, Джек, но у тебя не сходятся концы с концами.

— А знаешь, что помогло мне распознать в тебе мистера Хайда? Вспомни, как ты рассказывал о том, — что делал в ту ночь, когда исчезла Ненита Куген. Ты говорил, что приехал к пещере в восемь часов проверить охрану. И еще ты сказал, что когда стоял у склона холма, то слышал девичий голос, распевающий идиотскую песенку «Полицейские засели под мостом». А мне вдруг пришло в голову, что в тот вечер активисты действительно пели свои песни в деревенской часовне, где собрались у гроба этого юноши, Роммеля Ватикана. Но ты не мог слышать их, стоя на берегу, то есть вне пещеры. Ты мог услышать их только из внутренней пещеры.

— И это доказывает, что я был во внутренней пещере в ту ночь? А как я мог попасть туда, не замеченный охранником?

— Ты сказал одну вещь, Почоло, которая засела у меня в голове. Ты сказал: «Я стою на берегу, ночь совершенно спокойна, вокруг ни души, и вдруг я слышу девичий голос, распевающий…» Ты выдал себя, Поч, когда сказал, что вокруг никого не было. А охранник? И потом, я вспомнил еще кое-что: ты говорил, что всякий раз, приезжая к пещере ночью, посылал охранника обойти берег, чтобы проверить, не прячутся ли мальчишки в темноте. А там река делает крутой поворот, и, чтобы осмотреть берег, охраннику надо зайти за скалу. Вот почему ты стоял там один и охранника у дверей пещеры не было. А пока он отсутствовал, ты извлек тело Нениты и перенес его во внутреннюю пещеру.

— А как я открыл дверь пещеры? Ключи были в полиции.

— Ключи были у тебя, Поч. Когда ты велел мисс Ли показать мне пещеру, она отправилась за ключами к тебе в кабинет. И еще: ты говорил, что в тот вечер был праздник майских цветов и что твоя сестра послала тебя за цветами, а в пещеру ты решил заглянуть на обратном пути. Отсюда ясно, почему тело Нениты благоухало. В твоей машине было полно цветов, и там же лежало тело Нениты — возможно, просто засыпанное цветами.

Почоло встал и попытался улыбнуться. Потом терпеливо сказал:

— Мой дорогой Джек, ты и правда стал чокнутым на этом своем острове. Все, что ты построил у себя в голове, свидетельствует о безудержном воображении. В этом нет логики. Мне ничего не стоит разрушить твои построения. Как я убил Нениту Куген? Застрелил, зарезал, задушил? Ты все время говоришь «тело Нениты», а значит, по-твоему, после восьми часов в тот субботний вечер она уже была мертва. Но Ненита умерла где-то между пятью и семью утра на следующее утро. Прочитай медицинское заключение. Так что же получается: в субботу вечером я тайно внес ее в пещеру в восемь часов, а потом на следующее утро, где-то между пятью и семью, снова тайно проник туда, чтобы убить ее? И каким образом я мог проникнуть в пещеру? Уж никак не со стороны реки — там был охранник и все эти купальщики. И не через часовню, где собрались активисты. Джек, объясни же, как я это сделал?

Джек Энсон молчал.

— И если я убил ее, Джек, то почему медики установили, что она умерла естественной смертью?

Джек уткнулся в ладони лицом. Почоло подошел, похлопал его по спине:

— Я все же полагаю, старина, что голая девушка с крабом и призрак Нениты Куген в красном свитере тебе просто померещились. И вообще, ты бы показался врачу. Обещай мне это.

Джек не шевелился. Почоло отошел от него.

— Мне надо идти, Джек. Жаль, что ты так думаешь обо мне. Но поверь, я не затаил обиды на тебя. Пока.

Джек услышал, как отворилась и затворилась дверь. Он все еще сидел на кровати, спрятав лицо в ладони. Его сотрясала дрожь. Наконец он беспомощно разрыдался. Как обмануть время и безумие? Сейчас он боялся даже встать, даже открыть глаза.

Вдруг он почувствовал какое-то движение над ним, и что-то холодное коснулось его шеи. Он конвульсивно дернулся и с воплем вскочил, с ужасом глядя вверх. Перед ним стоял Почоло.

— Почему ты плачешь, Джек?

Джек схватил его руки:

— О Поч, Поч, мне страшно! Я не хотел тебя обидеть! Должно быть, я сумасшедший, Поч, сумасшедший!

— Нет, Джек, ты не сумасшедший. Не считай себя сумасшедшим и не думай об этом! Бояться собственного безумия — это самое ужасное. Поэтому я и не мог уйти. Я не мог оставить тебя наедине с этим страхом. Ты не сумасшедший, Джек, поверь мне, я знаю. Более того, ты действительно проявил редкую проницательность.

Джек смахнул слезы с ресниц.

— Что ты имеешь в виду, Поч?

— Что ты действительно обнаружил мистера Хайда.

Гримаса ужаса опять перекосила лицо Джека:

— Так, значит, ты все же убил эту девушку?

— Нет. Но я хочу рассказать тебе, как я не убил ее.

Почоло снова сел в кресло.

— Слушай! — сказал он.

4

— Может, ты и прав, Джек, и подсознательно я все еще ненавижу то время, когда был объектом благотворительности в школе и Мистером Попрошайкой в нашей компании, а все вы говорили мне «слуга». Я чувствую в себе желание отомстить за прошлое — особенно моему дорогому антиклерикальному папаше, который, изрыгая богохульства, пил запоем, а мы тем временем влачили нищенское существование в убогом многоквартирном доме. Хуже нет, когда «порядочные» семьи, лишившиеся своего положения, все еще стремятся высоко держать голову — этакая родовая знать в отрепьях. Во мне и сейчас все сжимается, как вспомню мать идущей по рынку с таким видом, будто за ней следуют еще две-три служанки с корзинами. Торговок рыбой ведь не проведешь. Они ей нагло, прямо в лицо говорили, что нечего задирать нос, глядя на их товар: «Донья Пупут[109], проходите, это вам все равно не по карману». И тем не менее никакие насмешки не могли заставить ее на людях повесить нос или склонить голову, хотя, подходя к дому с кульком моллюсков или мелкой рыбы, она, бывало, чуть не плакала. А дома обожаемый папочка в сломанном кресле-качалке кашляет над джином да громогласно клянет церковь. Я ненавидел его. И если я пришел к священникам, то только назло ему.

Но не думай, что в этом все дело. Конечно, первоначальной причиной моего благочестия могло быть желание отомстить отцу, но меня и самого влекла церковь. И пока ты, Джек, киснул там в унынии на своем острове, я здесь неуклонно продвигался вверх и вверх как воинствующий сын церкви, как ловкий бизнесмен и как толковый политик. Мистер Попрошайка добился успеха, и его начали прочить в президенты одновременно с Алексом Мансано, который раньше называл меня слугой и держал при себе на побегушках. Но он с самого начала стоял по эту сторону, а я — по ту, и по другую сторону от моего дорогого папочки, который был заодно с Алексом и его папочкой, доном Андонгом, моими заклятыми врагами, ибо они были самыми ярыми антиклерикалами того времени.

Уже тогда я считал, что, сравнявшись с ними в положении, я буду способен на большее. В чем состоял их главный аргумент? В том, что приход христианства развратил филиппинца. Но если подлинный филиппинец есть филиппинец языческий, то почему они не доводят этот аргумент до логического конца? Филиппинец снова обретет себя только тогда, когда снова станет язычником. Reductio ad absurdum[110] да? Нет, ибо дело тут в том, что вырвать филиппинца из лона христианства — значит освободить его, вернуть к доиспанским корням, а это и есть цель националистов. Но мне казалось, что они боятся заходить так далеко.

Тут у нас действуют миссионеры, обращают в христианство филиппинские племена, оставшиеся языческими, — почему же националисты не вопят во весь голос, что это, дескать, развращение последних подлинных филиппинцев? Где патриотический протест против посягательства на душу филиппинцев, которых и деколонизировать-то не надо? Я чувствовал, что националисты непоследовательны. Ругать монахов былых времен за то, что они обратили нас в христианство, — разве это не пустое занятие? Куда логичнее было бы положить конец той деятельности по обращению в христианство, которая сегодня идет вовсю на наших глазах, среди нас самих, среди наших язычников.

А тут как раз эти неоязыческие культы в Пангасинане, в Горной провинции, пытавшиеся возродить древние верования. Ну и что же националисты? Рискнули они хоть раз выступить в защиту неоязычников? Нет, они смотрели на них свысока, как на знахарей и деревенских чудотворцев. С одной стороны, филиппинское язычество превозносили как проявление подлинно народного духа. С другой — его же третировали, объявляя пустым предрассудком.

Как я уже сказал, я чувствовал, что если бы остался там, по ту сторону, то сыграл бы свою роль с куда большим успехом, чем все они. И вдруг оказался здесь, в этом лагере.

Как это случилось? Два года назад, ты знаешь, я уговорил дона Андонга посетить курсильо. Поначалу я не питал никаких иллюзий, и в мыслях не имел, что это произведет на него хоть какое-нибудь впечатление. А когда потом узнал, что он общается с духовными наставниками, то был ошеломлен. Но мое удивление вовсе не было радостным. Я почувствовал, что меня провели, и приуныл. Ведь сам Мистер Националист, лютый враг церкви, готов покориться ей. Мне казалось несправедливым, если вдруг та сторона потеряет такого борца. Я наслаждался нашим поединком, и мне вовсе не улыбалась мысль получить его в союзники.

Да, я знаю, о чем ты думаешь, Джек. Ты думаешь, я все еще хотел насолить отцу, ибо никак не желал быть на его стороне. Да, мое место всегда в противоположном лагере. И если дон Андонг, заместивший моего покойного отца, перешел в лагерь церкви, то мне надо покинуть его, чтобы по-прежнему быть против отца. Пожалуй, этим можно объяснить одну совершенную мною подлость. Я свой человек в церковных кругах, и мне было известно, когда именно дон Андонг должен был в присутствии кардинала объявить о принятии веры. Я постарался, чтобы об этой тайне узнали активисты. В результате — демонстрация против дона Андонга в день его обращения, вину за которую свалили на Алекса.

Тогда я еще не имел четких планов и, уж конечно, не думал, оставаясь в церкви, тайно помогать ее врагам. Но из-за этого злого поступка, совершенного под влиянием минуты, я неожиданно превратился в мистера Хайда, двойного агента, работающего на тех и на других. И как это увлекло меня! Никогда раньше я не испытывал такого радостного возбуждения, такой полноты чувств, как в момент, когда стоял свидетелем обращения дона Андонга на вилле кардинала и одновременно слышал рев демонстрантов у ворот, сознавая, что то и другое — дело моих рук. Власть для меня дело привычное, но такая власть — о да! Я словно умножил свою жизнь на два. Я был христианином, благоговейно свидетельствующим приобщение к вере, и в то же время как бы антихристианином, который там же, стоя у ворот, проклинал эту веру.

В тот миг я увидел, какой путь открывался передо мной. Воспротивиться обращению дона Андонга собственным сенсационным отступничеством меня не устраивало. Довольно того, что я неожиданно и всецело стал язычником в сердце своем. Оставаясь в рядах церкви и подрывая ее изнутри, можно ведь сделать для язычников больше. А кроме того, необходимость таиться насыщала каждый миг таким ощущением полноты жизни, что мне казалось, будто и чувствовать я стал вдвое острее.

Ты спросишь, так ли внезапно я сделался язычником? Отвечу — нет, процесс шел исподволь и давно, хоть я сам не ведал об этом. Ибо все время, пока я просто отбивал нападки на церковь со стороны дона Андонга и националистов, я видел, что им чего-то еще не хватает, и мысленно формулировал для себя решающий, на мой взгляд, довод националистов: раз подлинный филиппинец есть филиппинец языческий, христианин вообще не может быть филиппинцем. А тут вдруг понял, что уверовал в это целиком. Вот почему мое тайное отступничество не привело меня в один лагерь с Алексом. Ему и его националистам казалось достаточным быть просто врагами христианства, между тем как следовало активно защищать язычество. Ибо спасение филиппинца — в восстановлении язычества на Филиппинах.

Потом я решил определить для себя, с чего же начать. И остановился на Гиноонг Ина и на «Самбаханг Анито». У жрицы была харизма[111], а у ее церкви — последователи. Этого достаточно, чтобы возродить наши исконные доиспанские культы. При надлежащем финансировании и руководстве «Самбаханг Анито» могла превратиться в общенациональное движение. Вот так я стал «таинственной фигурой», стоящей за «Церковью Духов». Я нашел ей помещение, разработал стратегию пропаганды, добился для Гиноонг Ина отдельной программы на телевидении, давал деньги на обучение новообращенных. Я отыскал это ничтожество, Исагани Сеговию, сделал из него своего человека, агента, который действовал по моей указке, а сам я оставался за кулисами. Только он и Гиноонг Ина знали, кто я. И только они да я знаем, кто тайно присоединился к нам, а среди этих лиц есть столпы государства и церкви, и они готовы, когда придет день, объявить о своей приверженности религии предков. Вот что мы успели сделать за два года.

А теперь, Джек, я перехожу к интересующим тебя тайнам.

Весь прошлый год у доктора Джекиля и мистера Хайда было очень много дел. С одной стороны, я вел кампанию за беатификацию[112] Эрманы; с другой — нападал на нее в статьях, которые помещал в газетах. При, так сказать, дневном свете я занимался тем, что поднимал авторитет святой пещеры, а ночью разрушал его. Исагани Сеговия работал с отцом Грегги Вираем и случайно обнаружил тайный ход из часовни в пещеру. Я сразу увидел, что церковникам тут можно здорово напакостить.

Используя тоннель, Исагани подстроил так называемые чудеса с розовыми лепестками. Бедный отец Грегги ни о чем понятия не имел. А мой план состоял в том, чтобы разоблачить мошенничество, когда упоение чудом достигнет высшей точки — тогда церкви трудно будет пережить скандал. К несчастью, обман раскрылся преждевременно. Его обнаружила та самая директриса начальной школы и сообщила дону Андонгу. Они согласились молчать при условии, если богослужения в пещере прекратятся, а отца Грегги вышибут. Но это меня не слишком расстроило — пещеру все равно еще можно было использовать в наших целях.

Я велел Гиноонг Ина, чтобы она потребовала права проводить молебствия в пещере, а потом в качестве доктора Джекиля отказал ей и закрыл пещеру. Это привело к демонстрациям против меня и пикетам, что явилось хорошей рекламой для «Самбаханг Анито» и помогло ей завоевать новые симпатии публики, которая увидела в ней страдающую сторону. Пока все шло хорошо. А потом Ненита Куген каким-то образом узнала, что я — мистер Хайд.

По сей день не знаю, как она выведала мою тайну, но она ее выведала и из Багио — надо же, нашла место! — позвонила мне по междугородному телефону, чтобы намекнуть, что она знает. Да, она только намекнула. Это как раз в ту трагическую субботу, в мае. Сказала, что возвращается в Манилу и хотела бы видеть меня вечером. В восемь часов я должен был заехать за ней в переулок за домом ее бабки. О чем я тогда не знал, так это о том, что она позвонила и Алексу и попросила его быть там в то же время. Что было у нее на уме? Чего она хотела — разоблачить меня перед ним? Позабавиться, столкнув нас? Или просто боялась встречаться там с дядей Почоло без дяди Алекса? Скорее всего, она сбежала в Багио, как только узнала мою тайну, но Ненита была не из тех, кто держит язык за зубами, и я удивляюсь, как это она сумела столько вытерпеть и сказать мне раньше, чем раззвонила по всему свету.

Во всяком случае, мною тогда владели худшие подозрения.! Поэтому в тот вечер я приехал в переулок пораньше, до восьми часов, чтобы посмотреть, что к чему. Припарковался поодаль и стал наблюдать. Я видел, как она приехала в машине с каким-то парнем и девушкой. Они бросили ее голую возле калитки. Как только их машина укатила, я подъехал к ней. Она сидела у дерева, опершись о стену. Я вышел, сказал: хелло, вот и я, что ты хотела сообщить мне? Девица двух слов не могла связать. Не знаю, может, испугалась, увидев меня, но скорее это напоминало истерику. Я поднял ее и несколько раз смазал по щеке, довольно сильно. Хотел просто привести ее в чувство, но она вдруг свалилась мне на руки. Вообще без сознания. Упала, как труп, мне на руки, и все…

Только не надо, Джек, теперь спрашивать, как объяснить то или как объяснить это. Я ничего не объясняю. Я просто говорю тебе, что случилось.

Я стоял с голой девушкой на руках и тут услышал шум машины. Она могла свернуть сюда, в этот переулок. Отнести Нениту к калитке и бросить там — на это не оставалось времени. Но и в машине не было места. Я вез цветы для праздника в мэрии, и она была просто забита букетами и гирляндами, даже впереди — только мое сиденье свободно.

Единственное, что мне оставалось, — отволочь ее к багажнику и сунуть туда, что я и сделал. Там тоже было полно цветов — бутоны и лепестки, ими должны были осыпать пастушек во время шествия. Так что тут ты правильно сообразил, Джек, — когда нашли тело Нениты, оно благоухало потому, что было буквально погребено в цветах, которыми я его завалил в багажнике. А потом я как сумасшедший погнал машину к «Самбаханг Анито».

Я хотел оставить ее с Гиноонг Ина. Ненита там часто бывала. Там есть проезд к дому, позади храма, совершенно укромный, потому что за ним территория брошенного лесосклада, который я приобрел, оформив его на чужое имя. Я всегда пользуюсь этим проездом, когда мне нужно повидать Гиноонг Ина. Туда выходит дверь из ее дома.

Остановившись у этой двери, я позвонил, чтобы дать ей знать, что я здесь. Потом вытащил Нениту Куген из цветов в багажнике, и Гиноонг Ина открыла мне, как раз когда я подходил с голой девушкой на руках. Я внес ее в дом и посадил на скамейку в холле, а потом рассказал Гиноонг Ина, что случилось. Она потрогала тело и сказала: «Но, Почоло, она мертва». Меня как молнией ударило. Я оттолкнул Гиноонг Ина и сам осмотрел тело. Она была права — дыхание не прослеживалось, никаких признаков жизни. У меня потемнело в глазах.

Но я тут же придумал выход. Я вспомнил о священной пещере. Можно ведь оставить тело там. Если в пещере найдут мертвую девушку — это будет как раз в духе легенд. Я сказал Гиноонг Ина, что намерен сделать, отнес тело к машине и снова положил его в багажник. Потом, когда уже сидел за рулем, вдруг спросил себя: а не почувствовал ли я все же дыхание, не показалось ли мне, что жизнь еще бьется в этом теле, когда я снова укладывал его в багажник? Но времени, чтобы проверить, не было, я уже выехал на оживленные улицы.

Ты правильно угадал, Джек, — приехав к пещере, я послал охранника обойти подножие скалы, а когда остался один, перенес тело Нениты во внутреннюю пещеру и положил его на каменную плиту. Оно было совершенно безжизненным. Тогда-то я и слышал девичий голос, распевавший песенку о полицейских. Больше я к пещере не возвращался, пока меня не вызвали на следующее утро, и можешь представить мое удивление, когда врач сказал мне, что девушка умерла не более двух часов назад.

Как это могло случиться?

Повторяю: я ничего не объясняю, просто рассказываю, что произошло. Но все же думаю, что тут надо иметь в виду одно обстоятельство: девушка была крайне утомлена. Несколько часов она ехала из Багио в Манилу — из прохлады в удушающую жару. В доме своих друзей она курит марихуану, и ее развозит. Приступ тошноты, потом обморок, потом она приходит в себя, но ей мерещится всякая чертовщина. Друзья везут ее домой, в машине она снова теряет сознание. Они попытались привести ее в чувство, и тут уж им пришлось иметь дело с дикой кошкой. Когда в итоге они бросили ее у калитки, она все еще была под Действием наркотика.

Я думаю, что, когда Ненита лишилась чувств у меня на руках, это был шок или что-то вроде припадка. Поэтому в багажнике у нее вполне мог случиться приступ удушья — крышка ведь закрывается плотно, кроме того, там была масса цветов. Потом, в доме Гиноонг Ина, когда я вынул ее, она, должно быть, пришла в себя, но снова задохнулась, опять оказавшись в багажнике. А когда я перенес ее в пещеру, скорее всего снова очнулась, но была слишком слаба, чтобы двигаться. И она оставалась жива часов до пяти, пока не умерла.

Так можно ли в этом случае утверждать, что я убийца?

Могу сказать тебе одно: если бы единственный способ предотвратить мое разоблачение заключался в том, чтобы убить ее, я бы не колебался ни минуты. Жизнь одной девушки ничто по сравнению со значимостью нашего движения. И жизнь друга тоже, Джек. Когда ты приехал в город и начал тут вынюхивать, я обязан был остановить тебя. Тебе, а заодно и прочим, надо было внушить, что ты не в своем уме. Исагани поручил тому парню, Томми, подмешать наркотики в твой завтрак, а Иветте изобразить прогулку с крабом и явление призрака. Да, о том, что ты собираешься обыскать часовню, мы узнали от Иветты и следили за тобой и устроили ловушку в тоннеле. Я достаточно беспощаден, Джек, чтобы оставить тебя умирать там, под землей, и был беспощаден, когда послал Иветту на верную смерть, услышав от Исагани, что она знает, кто хотел тебя убить. Я устроил полицейский налет на поставщиков наркотиков, а Исагани пустил слушок, что это она настучала на них. И в том белом «камаро», Джек, который ты видел на месте убийства, тоже был я.

Жестоко? Послушай, христианство использовало мечи, плети, мушкеты, мошенничество и ложь для того, чтобы утвердиться здесь, в этой стране, и мы готовы быть не менее жестокими, чтобы сокрушить его и отвоевать нашу собственную землю. Вот почему такие люди, как Алекс, для нас бесполезны. Они без конца витийствуют о том, сколь благородны мы были в языческие времена, но разве они делают это из убеждения, что мы должны вернуться к язычеству? Нет. Потому что для них главное — политиканство. Они, может, и отошли от церкви, но они не язычники. Они всего лишь деградировавшие христиане. А если мы добьемся успеха, то следующие поколения филиппинцев станут подлинно языческими, и язычество сделает их великим народом, как стали великим народом японцы, когда возрождение синтоизма на рубеже веков превратило их в мировую державу.

И еще, Джек. Забавно, но подозрение, которое, как ты говоришь, навело тебя на мой след, и навело безошибочно, как раз оно-то и было ложным. Я не подбрасывал последнее письмо Алекса. Он действительно сказал мне, что пишет исповедь, и действительно оставил письмо на кровати под своей одеждой, а я действительно нашел его в присутствии телохранителя. Я беспощаден, но я не клевещу на мертвых. Я боролся с Алексом, когда он был жив, но не могу пинать его теперь, после его смерти.

Я очень рисковал, когда отдал тебе письмо, Джек, и предоставил тебе решать, стоит ли распечатать его и прочесть. Рисковал, поскольку Алекс, думаю, узнал обо мне и в том письме содержалось разоблачение. Поэтому он и хотел, чтобы письмо было передано полиции. Ты упустил колоссальный шанс, Джек, — а я еле спасся, — когда согласился сжечь письмо.

Ух! В ту минуту мой папочка чуть было не свел со мной счеты. Но духи-анито на моей стороне, они все время хранят меня. Это анито заставили тебя, Джек, сказать: да, давай сожжем письмо. Они возвращаются, они уже вернулись. Это их второе пришествие. Будущее принадлежит нам. А что до прошлого, то, если Мансано олицетворяют мир моего отца, я уже отомщен. Дом Мансано рухнул.

Так что в конце концов хорошо, Джек, что мне не удалось остановить тебя, иначе бы ничего этого не было. Ты нажал кнопку. Ты — орудие, посланное мне анито. И потому, что бы ты ни предпринял, я тебя не боюсь. Я вижу: что бы ты ни делал, ты будешь только выполнять их волю. Хочешь доказательств? Тогда встань, Джек. Вот телефон. Звони в полицию. Разоблачи меня. Ну действуй же, приятель, сдай меня им. Не хочешь? Ты уверен? И не передумаешь? Считаю до трех. Раз! Два! Джек!.. Три! Все. А жаль. Мы стоим в преддверии царства анито. Ты бы увидел всю силу их и славу. Но тем не менее спасибо, старина. Спасибо за все.

И до свидания, Джек.

5

Раскачиваясь в бешеном круговороте засасывающей тьмы, он долго всплывал из бездонной глубины и наконец вынырнул на поверхности какого-то плавающего стола — лицом к скользкому дереву, охватив руками деревянный нимб вокруг головы. Скосил глаза на мокрые доски: от них подозрительно пахло, а лицо его словно приклеилось.

Опять чья-то рука, извлекшая его из глубин, легла на плечо, и он обнаружил, что уже может приподнять голову — слегка, правда. Перед ним колебалось белое расплывчатое пятно.

— Пять часов, сэр. Принести счет?

Это все еще был тот ресторанчик на берегу бухты, где жарят мясо на углях: обшарпанные столы под открытым небом на залитой асфальтом подкове в окружении пальм, посередине — лужайка, в разрыве подковы — музыкальный автомат, а за ним — бульвар и море.

Джек Энсон с удивлением уставился на пустые столы. В руках у него тоже было пусто — бутылку из них кто-то вытащил.

— А остальные куда подевались? — воскликнул он.

Может быть, рассвет просто растворил всех, кто только что шумел здесь, за столами?

— Разошлись по домам, сэр. Уже утро.

Джек выпрямился и посмотрел вокруг. Поднявшийся ночью ветер — первое напоминание о страшном зное, идущем с юга, — оставил на небе лишь несколько ущербных звезд. Занимался день, тихий и жаркий. Влажной дымке с моря надо было только переползти через бульвар, чтобы превратиться в пар. Потревоженный воздух дрожал и струился, как дым, словно земля и асфальт кипели. Он ощутил теплую росу на лице, пот горячим бульоном тек из подмышек и по ногам. Но ветер с ночи предвещал холодный дождь. Конец августа знаменовали простуды и лихорадки.

— Подать счет, сэр?

Белое пятно перестало колебаться и обрело вид официанта, вытиравшего следы рвоты со стола.

— Нет… Еще пива… И снова поставьте эту дурацкую песенку.

— «Бен», сэр?

— «Бен».

Слушая мелодию, он уловил в ней еще какой-то мальчишеский голос. Его собственный? Алекса? Почоло? Голос, звучавший в ушах, был куда старше, чем у певца, — будто само его отрочество пело в благословенной невинности. Джеку даже показалось, что он слышит запах школьной часовни и ладана, запах помады, идущий от волос Алекса, запах кожи — от ботинок Почоло. «Tantum ergo sacramentum…»[113] Но голос в музыкальном автомате пел другое. «Бен, нам обоим больше нечего искать…» А тот голос из детства уже замирал вдали, и Джек вдруг сразу протрезвел, когда еще один, тоже мальчишеский, произнес прямо над ухом:

— Газету, сэр?

Он дал мальчишке-разносчику монетку и развернул газету. Почоло по-прежнему занимал всю первую страницу — «Мэр уходит в подполье». Уже строились различные догадки: то ли он бежал в горы, то ли присоединился к городским партизанам… Сегодняшнее утро было вторым со дня исчезновения Почоло. Накануне, в полдень, газеты получили от него послание: «Я решил уйти в подполье, потому что назревает переворот, и мы должны готовить людей к борьбе». Как выяснилось, он побывал в мэрии рано утром и оставил письмо в кабинете вице-мэра. Тогда его видели последний раз. Машина его тоже исчезла. Письмо вице-мэру содержало инструкции по муниципальным делам. Вчера имя Почоло было и в заголовках вечерних газет.

Джек просмотрел их, и ему до смерти захотелось напиться. Этот ресторанчик, где подавали жаренное на углях мясо, был последней остановкой в его долгом ночном походе по кабакам, который он предпринял, лишь бы не возвращаться в отель, где наверняка поджидали в засаде репортеры. Опасения оказались обоснованными: сейчас в утренней газете он обнаружил свое имя — его искали, чтобы допросить, так как полиция установила, что он видел мэра одним из последних. Уже допросили секретаршу, мисс Ли, и она, заливаясь слезами, бурно выражала протест: ее шеф никак не мог быть подрывным элементом. Из канцелярии кардинала поступило опровержение слухов о том, что мэр Гатмэйтан якобы ушел в подполье по заданию церкви.

Джек отшвырнул газету и потребовал счет. Смятый газетный лист посылал с тротуара ударные волны — «исчезновение важной персоны… человек, способный стать президентом… видный католик из мирян», — заставлявшие землю внизу бурлить.

Прежде чем уйти, Джек еще раз поставил «Бен» и под плачущий юношеский голос умчался на такси в яркий свет восходящего солнца, который, однако, то и дело мерк, словно перед ним металась чудовищная тень. На мгновение Джеку померещился падший ангел, такой огромный, что его не могла вместить и вселенная: он горбился под сводом небес, затмевая их своими крылами.

Ворота дома Мансано еще были на запоре. Охранник сначала доложил о его приезде, а потом уже отворил. Въехав во двор, Джек почувствовал — что-то не так. Дом выглядел каким-то голым. Потом он понял. Фонтан и высившаяся над ним статуя Александра Македонского исчезли. О них напоминали только камни развороченной площадки в центре ротонды. Из-за образовавшейся пустоты и ротонда, и сад, и сам дом, казалось, съежились. Все было словно в уменьшенном масштабе.

Моника Мансано, еще в пеньюаре, ждала его на лестнице.

— Боже милосердный, где это ты был, Джек?

Она тут же провела его через пустую комнату отца в ванную.

— Раздевайся и дай мне свою одежду. Посмотрим, что с ней можно сделать. Сейчас принесу купальный халат и полотенце.

Она принесла еще бритву, расческу и шлепанцы. А когда он вышел, кофе был уже готов.

— Будешь завтракать или хочешь сперва выспаться?

— Моника, я ничего не ел после вчерашнего обеда и совсем не хочу спать.

Она увела его на кухню и приготовила яичницу с колбасой.

— Единственная оставшаяся служанка чистит и гладит твою одежду.

— Репортеры здесь были? — спросил он.

— Налетели после полуденного выпуска новостей. Нам пришлось запереть ворота. Джек, когда ты видел Почоло в последний раз?

— Позавчера, на похоронах Алекса и на обеде с шампанским здесь, У твоего отца.

— Но вы уехали вместе.

— Мы отправились ко мне в номер.

— И он сказал тебе, что уходит в подполье?

— Нет.

— Сказал ли он хоть что-нибудь, что могло бы объяснить это?

— Не знаю. Мы говорили… о разных вещах.

— Ваша старая компания теряет одного за другим. Когда же твоя очередь?

— Ты хочешь знать, что будет со мной — просто ли я умру, исчезну или еще что? Убей, не знаю. Когда Альфреда бросила меня, я решил, что теперь я человек, с которым ничего не может случиться. Помнишь ту песню Синатры? «Со мною всякое случается…»

— Постучи по дереву, Джек.

Позднее, уже опять аккуратно одетый, он заявил, что должен повидать Гиноонг Ина.

— Я тебя подвезу. Мне надо отвезти кое-что папа́ в аббатство.

Когда машина устремилась вниз по аллее, ему показалось, что он узнал женщину, мелькнувшую среди деревьев и обернувшуюся на шум машины.

— Да, — сказала сидевшая за рулем Моника. — Это Чеденг.

— Когда она приехала?

— Она не приезжала. Она все время была тут. Скрывалась.

— И знала, что я здесь?

— Вряд ли. Она живет в помещении для слуг, за домом. Там теперь никого нет.

— Какие у нее планы?

— Убей, не знаю, Джек, если употреблять твои выражения. Но она, как и я, не сможет оставаться здесь долго. Ведь дом уже продан.

Хотя он явился в «Самбаханг Анито» к девяти часам, Гиноонг Ина не смогла принять его раньше половины второго. Из провинций прибыли семь автобусов с паломниками, им надо было уделить внимание, потом полуденное молебствие, но она заверила Джека, что пока не собиралась идти обедать.

— После моления я чувствую такой подъем, что не могу есть, сначала надо как-то снять напряжение.

Они снова сидели на крыльце, и она сказала, что Почоло побывал у нее накануне исчезновения.

— По его словам, вы все знаете? Тогда вы уже наш, мистер Энсон. Да, Почоло сказал мне, что намерен уйти в подполье. Я пыталась разубедить его, но он настаивал, что должен. Если бы меня спросили, как ему следует поступить, я бы ответила: сбросить маску и перед всем миром открыто заявить о своем исповедании веры. Но Почоло находит прямо-таки детскую радость в игре в прятки.

— Он не боялся, что я разоблачу его?

— Нет, совсем не боялся. Мистер Энсон, он не убивал Нениту Куген.

— Он объяснил мне обстоятельства ее гибели.

— Нет, мистер Энсон, обстоятельства не могут быть объяснены, потому что они принадлежат царству анито. Как вы, к примеру, объясняли себе благоухание, исходившее от тела мертвой девушки? Тем, что машина была полна цветов? Вы наивны. Тогда бы запах не продержался целую ночь. Если Ненита источала благоухание, то это потому, что в ту ночь в пещере ей явилась богиня.

— Этого мы не знаем.

— А я знаю. Когда вы были здесь в прошлый раз, я сказала вам, что дух Нениты Куген поведал мне: она умерла от любви. Я говорила правду, но это были только слова. Нужно было подтверждение. Я также сказала вам, что жду, когда Ненита Куген снова явится в этот мир, и явится скоро, воплотившись в какой-нибудь из моих девушек. Это уже произошло: голос Нениты Куген вещал нам устами одной из моих девушек, и она была одержима Ненитой не единожды, а трижды. На третий раз мы записали послание на пленку. Хотите послушать?

— Нет. Но что она сказала?

— Она сказала, что пробудилась в пещере, полной света и благоухания. Там была богиня, которая молвила: эта девушка принадлежит мне, но она все время убегает, и только так я могу удержать ее. Потом Ненита увидела всех тех юношей и девушек, что умерли раньше в пещере — они так любили свой народ, что умирали за него, добровольно принося себя в жертву, чтобы выпадал дождь, чтобы зрел урожай, чтобы народ мог выжить. И Ненита поняла, что и она призвана принести себя в жертву любви, чтобы новый дождь очистил землю, а новое плодородие обогатило ее, чтобы возрожденный народ вернулся к своим истокам, сбросив все чуждые маски. Ненита поняла — и последовала зову. И в тот же миг она стала истинной филиппинкой. Но богиня взяла ее за руку, подняла с каменного выступа и провела во внешнюю пещеру. Там, где раньше была запертая дверь, теперь не было никакой двери. Пещера была открыта. И богиня сказала Нените, что она вольна вернуться в мир, если пожелает. Но девушка никуда не хотела идти. Она чувствовала, что преисполнена покоя, любви и желания остаться. Она хотела только покоя любви. И ответила тем, что вернулась во внутреннюю пещеру и снова легла на каменную плиту. И тогда она стала одно с богиней.

Джек, из почтения к последовавшему молчанию, опустил глаза. Лицо его оставалось невозмутимым.

— Конечно, вы не поверили ни одному моему слову, мистер Энсон?

Он поднял на нее глаза:

— Думаю, мы можем считать установленным, что Ненита пришла в себя в пещере и жила до пяти часов утра, поскольку медицинское заключение гласит, что, когда ее нашли, она была мертва не более двух часов.

— И что же она делала, пока была в сознании?

— Вы верите только в одну возможность. Боюсь, я не обладаю такой верой.

— Вы не верите, что она могла восстать из мертвых, что она действительно восстала из мертвых? А ведь это, знаете ли, доказано. Вы же сами видели ее, мистер Энсон.

— Вы имеете в виду сцену с крабом и явление призрака? Почоло признал, что он и ваш Исагани Сеговия подстроили эти представления с помощью девушки по имени Иветта.

— Почоло и Исагани столь же наивны, как и вы, мистер Энсон. Они велели запутавшейся девушке сыграть роль, но не потрудились проверить, сыграла ли она. А если вы проверите, мистер Энсон, то узнаете, что, получив инструкции от Исагани, Иветта тут же забыла о них и в ту же ночь спешно уехала в провинцию сниматься в кино. А на следующее утро, когда вы видели обнаженную девушку, прогуливающую краба в коридоре вашего отеля, Иветта была за много миль от города, и ее подруги могут подтвердить это. Она вернулась к вечеру, и снова с ней встретился Исагани, дал новые инструкции, на сей раз относительно того, что вы называете «явлением призрака». Но ее опять пригласили, на это раз в какой-то загородный дом в Кавите, где собирался клуб бизнесменов. И когда вы видели то лицо в дверях кафе, Иветта участвовала в оргии на берегу моря.

Джек сидел молча, не в силах справиться с чувством безотчетного страха.

— Мистер Энсон, и вы, и Почоло, и Исагани просто приняли как факт то, что девушка, которую вы видели, — Иветта, следовавшая инструкциям. А я говорю вам, что это никак не могла быть Иветта. Мне, кстати, ничего не было известно об этих инструкциях, иначе бы я их отменила. Не вижу никакого смысла в попытках мистифицировать вас. Но теперь я понимаю, что у богини были свои цели. Вы, неверующий, почувствовали ее прикосновение, чего нельзя сказать о таком верующем, как Почоло, который предпочитает трескучие фразы. Поэтому я думаю, что его уход — к лучшему. Он заблуждался, считая, будто направляет нашу религию, тогда как никто не направляет ее, кроме богини. Она использует меня, она использует его, и она использует вас для своих собственных целей. Вы были призваны, мистер Энсон. Сейчас вы можете уйти прочь, но со временем вы вернетесь. И то, что Почоло исчез, не имеет никакого значения. Будут и другие Почоло. Я служу богине достаточно давно, чтобы знать это. Снова и снова кажется, что ее культ увядает, терпит поражение, даже умирает, но мы делаем свое дело — богиня и я. А такие, как Почоло, — они приходят и уходят.

— Да, — сказал Джек, — они приходят, уходят и снова приходят. Но ведь последний из них еще не использован до конца, и вы хорошо это знаете, хотя и делаете вид, будто уже списали его со счетов.

— Не думаю, что вы сами понимаете, что говорите, мистер Энсон.

— Тогда, может быть, это ваша богиня говорит во мне. А она говорит, что Почоло послан захватить руководство повстанческим движением. И если это ему удастся, то я знаю, каково будет следующее действие пьесы.

— И каково же?

— Возрождение старого мифа. Возвращение ренегата-христианина и языческой жрицы во главе повстанческих сил. Архиепископ и принцесса снова вместе, снова они скачут вперед, пытаясь восстановить власть старых богов. Намечается ли их совместное появление в пещере?

— То, что вы называете мифом, я называю судьбой.

— Правильно ли я понял богиню?

— Вы определенно говорите на всех языках, мистер Энсон.

— Я говорю языком ангельским, а любви не имею…

— О нет, это вы цитируйте той стороне, не нам. Мы-то уже хлебнули драгоценной благодати от их ангелов. И мы воздаем злом за зло.

Она встала.

— Позвольте пригласить вас на обед, мистер Энсон.

— Нет, спасибо, — ответил он, тоже поднимаясь. — Меня ждет срочное дело.

Она задержалась у двери.

— А знаете, мистер Энсон, я очень бы хотела выяснить одну вещь. Если произойдет то, что вы называете следующим действием пьесы, на чьей стороне будете вы?

На минуту он задумался, потом ответил, пожав плечами:

— Я не собираюсь делать выбор.

Она улыбнулась:

— Но я все же думаю, что вы его сделаете, когда придет время, и это будет правильный выбор.

В первый раз он видел ее улыбающейся, и неожиданно все происшедшее сгустилось для него в звуки лиры и флейт.

Держась за ручку двери, она стояла, освещенная дневным солнцем, в пурпурной юбке и прозрачной блузке, а черные волосы струились по ее спине, и казалось, четыре века мифа и тайны улыбались с ее лица. Потом она исчезла в доме.

Уже проходя мимо храма, он услышал, как кто-то окликнул его по имени. В боковой двери храма стоял ухмыляющийся Исагани Сеговия, опять в набедренной повязке.

— Мистер Энсон, вы удовлетворены этим интервью?

— Нет.

— У вас все еще есть вопросы?

— Несомненно.

— Если вы хотите знать, кто сообщил сенатору Алексу Мансано насчет Почоло…

— …то это были вы, да?

— Я послал ему анонимное письмо, в котором сообщил, что его отец и жена знали о мошенничестве с розами в пещере. Он начал проверять и, конечно, вышел на меня. Тогда я сказал ему, что Почоло и есть таинственная фигура, стоящая за «Самбаханг Анито», и рассказал все, что действительно случилось с Ненитой Куген.

— Теперь ясно, кто открыл тайну Нените Куген.

— Да, это тоже я. И я же сказал Иветте, кто пытался поймать вас в ловушку в тоннеле, — хотя и не впрямую. Я просто устроил так, что она подслушала, как мы с Томми говорили об этом. Я слышал, сенатор оставил письмо?

— Оно уже превратилось в пепел.

— Жаль. А было бы забавно — не само разоблачение, а его последствия. Церковникам пришлось бы попотеть.

— Могу я спросить, для чего вы делаете все это?

— Ни для чего. Пожалуй, только ради забавы. Зло ведь забавно, когда оно бескорыстно.

— Вы любите розыгрыши?

— Я просто язычник. Нам все дозволено. Но, конечно, Гиноонг Ина будет сильно огорчена. Она слишком всерьез принимает все это. А бедный Почоло воображал себя сатанинской личностью, играя в доктора Джекиля и мистера Хайда.

— Странно слышать это от человека, бывшего его креатурой.

— В том-то все и дело. Он мне просто надоел со своей уверенностью в том, будто я его креатура, его орудие, ученик дьявола. Пусть теперь поразмышляет на досуге. Когда он появился здесь в ночь перед исчезновением, я сказал ему, что это я разоблачил его перед Ненитой, Иветтой и Алексом Мансано. Слушайте, да он просто обалдел! Бедняга только тогда сообразил, кто из нас двоих был главным. Он-то все время думал, что он беспощаден, сущий сатана, а тут другой переплюнул его в сатанизме, к тому же просто так, без всякой цели.

— Нисколько не сомневаюсь, Исагани, вы принесли не меньше зла.

И Джек зашагал дальше.

Он взял такси, велел ехать к дому Мансано и застал Монику врасплох на кухне, где она упаковывала фарфор.

— Джек! Как ты меня напугал!

— Где Чеденг? Пошли кого-нибудь за ней.

— Чеденг?

— Моника, скажи ей, что я здесь и такси ждет!

— Но ведь она улетела, Джек.

— Улетела? Куда?

— В Нью-Йорк. Я только что вернулась — провожала ее. Ее самолет вылетел в час дня.

— Но ты даже не сказала мне, что она улетает!

— Она решила совершенно неожиданно.

Джек упал на стул, не зная, воспринимать ли этот удар как потерю или как избавление. Моника вытерла руки о фартук и села рядом.

— Что все это значит, Джек?

— Я приехал за ней. Я приехал, чтобы увезти ее в Давао. Не могу понять, зачем ей надо было улетать. Она ждала меня, должна была ждать. Она не хотела подталкивать меня, поэтому даже не сказала мне, где скрывается. Но сегодня утром, когда я увидел ее, она поняла, что я знаю — она ждет меня, и я приеду за ней.

— В таком случае, Джек, я рада, что она решила улететь в Нью-Йорк.

— Ты сошла с ума!

— Это ты сошел с ума, Джек. Неужели ты не видишь, как бы это выглядело — бежать с женой друга, когда ее муж и сын еще не остыли в могилах?

— Да кому какое дело?

— Тебе, мне, всем нам, потому что это гнусно, и никакое твое прекраснодушие не изменит этого. Послушай, Джек, ты столько лет жил в тени чего-то гнусного — ведь Альфреда сбежала с монахом. А теперь хочешь прожить оставшуюся жизнь в тени Другой гнусности?

Он сгорбился, спрятав лицо в ладони. Она положила руку ему на голову:

— Ты ведь еще не обедал? Отошли такси, я зажарю тебе курицу.

Он резко встал.

— Нет, мне надо ехать.

— Куда?

— Назад, в Давао.

— Хорошо. Но тогда хотя бы съешь супу.

Она встала, но он удержал ее за руку.

— А куда ты собираешься, Моника?

— Разогреть тебе суп.

— Нет, я имею в виду — после всего этого?

— Знаешь, я все еще не решила.

— Почему бы тебе не поехать со мной в Давао?

— Мне?!

— Тебе. Почему бы не туда — все ж лучше, чем никуда?

— Наверно, мне следует ответить, что все это слишком неожиданно.

— Я не делаю тебе предложение, я просто предлагаю. Мне надоело быть одиноким и жить одному. Я хочу, чтобы в моем новом мире там был хоть кто-нибудь из прежнего окружения. И мне действительно нужна экономка. Почему бы тебе не поехать в качестве экономки? А там посмотрим, что из этого выйдет.

— Ты это серьезно, Джек?

— Не знаю.

Он все еще держал ее за руку, и она резко высвободилась.

— Тогда обдумай это, Джек, и дай мне знать, когда будешь серьезен.

— Нет, я хочу обдумать это там, с тобою. Или ты считаешь, что и это гнусность?

Она рассмеялась:

— Сейчас ничто не кажется мне более прекрасным!

— О’кей, договорились. Когда ты можешь вылететь?

— В любое время!

— Прекрасно! Я поехал за билетами.

Он был уже в дверях, когда она окликнула его:

— Сядь-ка, Джек. Мне надо кое в чем исповедаться.

— Тебе сделали еще одно предложение? — улыбнулся он, садясь.

— Нет, это насчет Чеденг. Ты был прав, Джек. Она ждала тебя, она не собиралась улетать.

Улыбка сошла с его лица.

— Ждала?

— Да. Когда я вернулась сегодня утром, она сказала, что ты ее видел. «Теперь он знает, где меня найти, — сказала она, — и он вернется и увезет меня». Она была уверена, что ты сегодня же опять приедешь.

— Тогда почему же она улетела?

— Потому что Я сказала ей кое-что.

Он ждал, но она только смотрела на него.

— Так что же ты сказала? — крикнул он.

— О Джек, я знала, что все ее планы — это сумасшествие! Она бы погубила тебя. Ты бы погубил ее. Неужели ты сам не понимаешь, Джек! Если бы она уехала с тобой, не думая о том, что ее назовут бессердечной женщиной, то со временем и стала бы бессердечной.

— Черт побери, говори, что ты сказала ей?

— Я сказала, что ты приезжал сегодня утром просить меня поехать с тобой в Давао. И что я согласилась.

— Моника!

— Джек, я должна была остановить ее. Как я могла допустить такую гнусность?

— И сразу после того, как ты сказала ей это, она решила лететь в Нью-Йорк?

— Да. А теперь, мне сдается, ты уже не хочешь, чтобы я летела с тобой в Давао?

— Не знаю.

— Тогда подумай, Джек, но только не говори мне.

Она начала снова упаковывать фарфор, а он как пьяный вышел из дома. Такси стояло возле ямы, где прежде возвышалась статуя Александра Македонского. Мимо, мимо… и вот уже не видно. Машина уже уносила его к воротам, и он вдруг всем своим существом осознал, что навсегда расстается с последними памятниками прошлого. Но почему они должны уходить в прошлое, почему надо расставаться с ними, если ему не хочется расставаться? Ведь не все же памятники разрушены!

Уже у ворот он крикнул в панике:

— Шофер, поворачивай назад! Назад, к дому!

Он взбежал по ступенькам и до смерти напугал служанку, которая выволакивала в холл ящик с фарфором. Нет-нет, сеньоры Моники нет на кухне. Она ушла к себе в комнату.

— Скажи ей, что я здесь! Скажи, я хочу поговорить с ней!

Служанка убежала и тут же вернулась. Сеньора Моника отдыхает и просила не беспокоить ее.

— Скажи ей, это очень важно! Скажи, я должен ее видеть!

Служанка опять убежала прочь и вернулась, тяжело дыша.

— Сеньора Моника передает свои извинения, но она не может принять сеньора Джека. Она желает ему приятного путешествия и надеется, что когда-нибудь они снова встретятся.

С прошлым было покончено. Надо смириться с этим. Джек Энсон спустился к такси, в последний раз покидая дом с гордым названием «Ла Алехандрия». Может быть, Монику не устраивало как раз то, что ей была предложена роль памятника?

В ту же ночь, как прежде одинокий, он вылетел в Давао.


Сан-Хуан-дель-Монте Май — октябрь 1982 г.

Примечания

1

Американские «виллисы», используемые как маршрутные такси; распространенный вид транспорта в Маниле.

2

Уроженец или житель Манилы (исп.).

3

Город и провинция на о-ве Минданао, на юге Филиппинского архипелага.

4

Частное католическое учебное заведение в Маниле, возглавляемое иезуитами.

5

Нетронутая девственница (лат.).

6

Деревня или квартал в городе (исп.).

7

В греческой мифологии — прекрасный юноша, взятый Зевсом на небо, где он пытался овладеть Герой. Зевс хотел покарать Эндимиона, но влюбленная в него Селена уговорила Зевса усыпить его, сохранив ему вечную молодость.

8

Испанский танец, в котором танцующие следуют один за другим.

9

«Рыцари Колумба» и «Папские рыцари» — воинствующие католические организации. «Католическое действие» — общее название ряда профессиональных, молодежных, женских организаций католиков-мирян, руководство которыми осуществляется церковью.

10

Магсайсай, Рамон (1907–1957), по прозвищу Гай (англ.: «парень») — президент Филиппин в 1954–1957 гг. Обещал провести широкие преобразования, что принесло ему победу на выборах; погиб в авиационной катастрофе.

11

Манглапус, Родриго, Манахан — политические деятели (впоследствии сенаторы), активно участвовавшие в движении «Магсайсая — в президенты»; после его гибели создали недолго просуществовавшую Прогрессивную партию Филиппин. Их называли «парни ра-ра».

12

После второй мировой войны США навязали Филиппинам поправку к конституции, согласно которой американцы получили равные с филиппинцами права в некоторых сферах предпринимательства.

13

Сенаторы Л. Таньяда (род. в 1899 г.) и К. Ректо (1890–1960) — видные филиппинские националисты.

14

Намек на апостола Павла, который после того, как на пути в Дамаск ему явился Христос, из гонителей христиан стал проповедником новой веры.

15

Трехдневные «курсы» интенсивной католической индоктринации. Движение курсильо распространилось на Филиппинах в начале 70-х гг.

16

Поселение (исп.).

17

Река, вытекающая из озера Бай и впадающая в Манильскую бухту.

18

Мамочка! (тагальск.)

19

А! (тагальск.)

20

Дурной знак (тагальск.).

21

Ай! (тагальск.)

22

Вилья, Хосе Гарсия (род. в 1908 г.) — филиппинский поэт, чьи стихи отличаются изощренной техникой, апологет теории «искусство для искусства».

23

От названия горной народности игоротов, живущих на о-ве Лусон.

24

Собирательное название мусульман юга Филиппин.

25

Курортный город в горах Центрального Лусона.

26

Так назывались члены католических организаций «мирского монашества» или «третьих орденов» — братств мирян, примыкавших к нищенствующим орденам францисканцев и доминиканцев.

27

Замышляют на меня зло… (лат.)

28

Филиппинский флаг разделен по длине на синюю полосу вверху и красную внизу; перевернутый флаг означает состояние войны или национального бедствия.

29

«Сражайся, не бойся!» (тагальск.): лозунг молодежных левоэкстремистских группировок на Филиппинах.

30

Здесь обыгрываются слова народной филиппинской песни: «Рис сажать — нешуточное дело».

31

Популярная американская киноактриса 30-х гг.

32

Дед (тагальск.); дедушка (исп.).

33

Католический университет в Маниле, имеющий при себе также и среднюю школу.

34

Рисовая каша со взбитым шоколадом.

35

Как положено (исп.; здесь и далее часто употребляются неправильные формы и орфография «филиппинизированного» испанского языка).

36

Как новорожденные младенцы (лат.).

37

Господин Мать (тагальск.).

38

Святая девственница (тагальск.).

39

Двух донов (исп.).

40

Осменья, Серхио (1877–1961) — видный политический деятель, в 1944–1946 гг. президент автономных Филиппин.

41

Центральная часть старой Манилы; букв.: «город внутри стен» (исп.). Арсобиспо — архиепископ (исп.).

42

Аглипай, Грегорио (1860–1940) — глава независимой филиппинской церкви, отколовшейся от католичества.

43

Рисаль, Хосе (1861–1896) — ученый, писатель и поэт, национальный герой Филиппин, казненный испанскими колонизаторами; автор романов «Noli me tangere» («Не прикасайся ко мне», 1887) и «Флибустьеры» (1891).

44

М. Рохас (1894–1948) и Э. Кирино (1890–1956) — видные политические деятели, бывшие президенты Филиппин после второй мировой войны.

45

Немножечко (исп.).

46

Увы (исп.).

47

Испанское ругательство.

48

Испанское ругательство.

49

Сладостная вина! (лат.)

50

Спокойно, дедушка, спокойно. Я здесь (исп.).

51

Женщина, снимающаяся в порнографических фильмах.

52

Город в центральной части о-ва Лусон.

53

Задавака (тагальск.).

54

Вдребезги (тагальск.).

55

В августе 1971 г. в Маниле во время предвыборного митинга на площади Миранда неизвестными лицами были брошены гранаты.

56

Штаб-квартира жандармерии в Маниле.

57

Дядя (тагальск.).

58

Специалист по женщинам (мел.).

59

В испанской католической традиции — святой Иаков, Истребитель мавров.

60

Бойцы организованной в годы войны коммунистами народной антияпонской армии Хукбалахап. После войны в ответ на репрессии правительства снова взялись за оружие.

61

Блаженная (исп.).

62

Остров в центральной части Филиппинского архипелага.

63

Господин враг наш (исп.).

64

Места в Маниле, где в начале 70-х гг. происходили столкновения молодежи с полицией.

65

Помощник духовного лица.

66

Место поклонения католиков во Франции.

67

Имеется в виду сюжет библейского сказания о Юдифи, обезглавившей ассирийского военачальника Олоферна.

68

Проклятье! (исп.)

69

Сводник (исп.).

70

В испанских католических церквах XV–XVIII вв. заалтарный образ, часто украшенный резьбой.

71

Человече! (исп.)

72

Ничего (исп.).

73

К черту курсильо! (исп.)

74

Заткнись, человече (исп.).

75

Августовский цветок (исп.).

76

Черт побери! (исп.)

77

Моя вина, моя величайшая вина… (лат.)

78

Канун (исп.).

79

Популярная до войны португальская певица.

80

Великих дев (тагальск.).

81

Город на одноименном о-ве в центральной части Филиппин.

82

Монашеская община, отличающаяся суровым уставом, который предусматривает, в частности, обет молчания, воздержание от мяса и т. п.

83

Город и провинция на о-ве Минданао.

84

Вождь, правитель (тагальск.).

85

Полуостров на Лусоне, где в 1942 г. шли ожесточенные бои с японцами.

86

Арабский путешественник XIV в. Ибн Баттута оставил описание расположенного в Юго-Восточной Азии княжества, которым правила принцесса Урдуха. Установлено, что он имел в виду королевство Тямпа в Индокитае. На Филиппинах долгое время считалось, что Ибн Баттута побывал на месте нынешней провинции Пангасинан.

87

Соску (исп.).

88

За здоровье (япон.).

89

Хосе Рисаль. Флибустьеры. М., 1978, с. 41–42.— Перевод Е. Лысенко.

90

Эй, приятель (тагальск.).

91

Порно, приятель (тагальск.).

92

Что? Что? Говори на христианском языке, человече! (исп.)

93

Еще одна тайна (исп.).

94

Какой ужас! (исп.)

95

Чего бы взять (исп.).

96

Мертвой (исп.).

97

Красавица (исп.).

98

«Коричневокожая молодежь» (тагальск.).

99

Лица, незаконно поселившиеся на земле, принадлежащей городу.

100

Вперед (тагальск.).

101

Остров (исп.).

102

Филиппинские острова (исп.).

103

Господин враг наш (исп.).

104

В августе 1896 г. на Филиппинах началась национально-освободительная революция.

105

Город на о-ве Панай в центральной части Филиппинского архипелага.

106

Черт побери! (исп.)

107

Дьявольщина! (исп.)

108

Имеется в виду роман Р. Л. Стивенсона «Странная история доктора Джекиля и мистера Хайда», герой которого, врач Джекиль, изобрел средство, дающее возможность осуществить «раздвоение личности»: все хорошие качества остались у доктора Джекиля, все дурные перешли к существу, названному им мистером Хайдом.

109

Привереда (тагальск.).

110

Доведение до абсурда (лат.).

111

Божественный дар (греч.); исключительность, непогрешимость, сверхъестественные качества и святость пророка или лидера в глазах приверженцев.

112

Причисление к лику блаженных, предшествует канонизации.

113

Се высокое таинство… (лат.)


на главную | моя полка | | Пещера и тени |     цвет текста   цвет фона