Книга: Фаворит императрицы



Фаворит императрицы

Нина Матвеевна Соротокина

Фаворит императрицы

Часть I

Князь Матвей Козловский

1

– Я вас люблю! Я вас обожаю! С той самой минуты, как мне посчастливилось лицезреть ваши черты… О! Вы моя дева, богиня, Артемида чистая! Я воск, лепи все, что благо рассудит дивная рука твоя… О ней мечтаю, ее прошу. – Удобно стоя на одном колене, Матвей стремительно воздел руки, как бы в мольбе, и правая взметнулась весьма удачно, прямо к ланитам обожаемой, а левая, чтоб ее, зацепилась кружевным манжетом за пуговицу и застыла на полдороге.

Жест получился неубедительным, балетным. Кроме того, Матвей не удержался и весьма дурацки пошевелил пальцами левой руки, словно она попала в невидимую сеть. «Прошка, подлец чинил вчера кружева, да не дочинил. Вся речь насмарку!» От этой мысли Матвей совсем смешался, вскочил с колен и поспешно отошел к окну.

Юная особа, к которой были обращены пылкие речи – ее звали Лизонька Сурмилова, – не увидела этой заминки, потому что была взволнована до чрезвычайности. Ладошки ее взмокли, на переносице и за ушами выступили бисеринки пота, из-за болезни она от малейшего волнения потела, но вместо того, чтобы охладить себя веером-опахалом – это было бы изящно и к месту, – она стиснула руки под грудью и пролепетала через силу:

– Благодарю вас, благородный кавалер… э… Судьбу нашу… ах, я не знаю, как сказать… Судьбу мою может решить только папенька.

«Ну, папеньку-то я уболтаю», – пронеслось в голове у молодого князя.

– Одно лобзанье, Лизонька! – Он опять метнулся к девице.

Та вжалась в кресло, плечики ее встопорщились, как у птенца перед первым полетом, и она затрясла головой, мол, нет, нет, а когда губы Матвея коснулись ее худой, горящей румянцем щеки, зажмурилась и обмякла вся – не девица, а свеча оплывшая.

«Ну вот и все, вот и сделано!» – подумал Матвей, украдкой отирая губы после поцелуя, они казались липкими. Знать бы, чем русские девы щеки румянят.

Любовное объяснение происходило в парижском доме русского дипломата Александра Гавриловича Головкина, где собралось небольшое общество, преимущественно русских, по той или иной причине оторванных от родины. Вечер вполне удался, были даже танцы. Небольшой оркестрик – две скрипки, клавесин и контрабас – очень ловко изобразил менуэт, потом кадриль. Набралось шесть пар молодежи. Душой танца все желали видеть Лизоньку Сурмилову, дочь заезжего богатея, но она не претендовала на эту роль: стеснялась, краснела, одергивала розанчики на плечах, стараясь прикрыть слишком обнаженную по уставу моды грудь.

В кадрили Матвей постарался, чтобы его парой была мадемуазель Сурмилова. Во время перемены кавалеров он старательно искал ее глазами, как только удавалось завладеть ее рукой, выразительно сжимал ей пальчики. Лизонька каменела и не только не отвечала на знаки внимания, но, казалось, готова была расплакаться.

Матвея раздражала эта застенчивость. Болтаясь без малого три года по Европам, он привык к другому обращению с девами. И француженки, и польки, и немки – все понимали с полуслова, при этом были раскованы, резвы и за словом в карман не лезли. Видно, Лизонька – та крепость, которую надобно брать приступом. После танцев Матвей увлек девицу в гостиную и бросил к ногам ее заветные слова. Кажется, проняло…

За ужином тоже сидели рядом, хотя хозяйка дома решила соблюсти полный этикет, и гостей за столом рассадили по заранее написанным билетам. Но наш ушлый герой считался своим человеком в русском представительстве, ему нетрудно было внести в распределение билетов свой порядок.

Ужин шел ходко, разговаривали с интересом, ругали погоду, почту, дороговизну и проклятие Франции – экономиста-шотландца Джона Лo. Предприимчивый финансист, помогая королю Людовику XV выплатить огромный долг государства, ввел в обращение бумажные деньги. Начинание казалось разумным, запас звонкой монеты увеличился, а потом как-то все разом рухнуло и все разорились. Уж русским-то какое дело до бед чужой страны? Но спорили, горячо, видно, кто-то из присутствующих тоже оттащил деньги во французский банк.

– Ну и хватит, судари мои… Глупости все это, – подвел черту господин Сурмилов, одышливый, тучный мужчина лет пятидесяти, с лицом хитрым, но словно на замок запертым. – Французам надобно было своим умом жить! Статочное ли дело – довериться шотландцу?

– То-то мы дома своим умом живем, – бросил кто-то, и за столом сразу стало тихо. Никто даже головы не повернул в сторону произнесшего опасную реплику. Всяк знал, что Россия давно уже живет умом немецким, австрийским, курляндским… но говорить об этом было не принято. Сурмилов засопел недовольно.

– Ну уж мы-то бумажные деньги никогда не введем. На это у нас ума хватит. Подай-ка, милый, еще телятинки…

Слуга поторопился с блюдом, опасный разговор замяли. Беседа перекинулась на дела международные, где ж говорить об этом, как не в доме дипломата? На дворе стоял август 1732 года. Самой животрепещущей темой в Европе был польский вопрос. Король Август II был стар и болен. Кто по его смерти займет польский трон? В выборе короля хотели принимать участие все значительные страны Европы, но наибольшим влиянием здесь обладали Франция и Россия.

Этот вопрос и обсуждали за столом. Тон задавал хозяин дома, гости вежливо соглашались, и только Сурмилов пытался придать разговору видимость спора. Он принадлежал к тому типу людей, которые не могут соглашаться даже с вещами очевидными – только один он знает истину. Скажи ему: «На улице дождь идет». Иной согласится: да, идет. А Сурмилов возразит: «Это не дождь. Так, моросит… Разве дожди такие бывают?» Вот и сейчас, желая главенствовать, он вещал, неизвестно кому возражая:

– А я говорю и утверждаю это наверное, что ее величество не оставит Польшу в беде и защитит от притязаний французов.

И, конечно, нашелся оппонент:

– А зачем, простите, Польше наша защита?

– А затем, что всем известно о притеснении в Речи Посполитой православных. Про Литву и говорить нечего… Придут к власти французы католики и иезуиты, то православному люду будет вовсе не передохнуть. – Взгляд Сурмилова уперся в Матвея, и тот на всякий случай истово закивал головой, выражая полное согласие.

Но оппонент не унимался:

– Вы, голубчик мой, не туда клоните и все путаете. Поляки и сами католики. О какой защите вы толкуете?

– Как какой? Польша должна жить под нашим присмотром. Иезуиты решили православных под корень извести, и мы им этого не позволим. В Варшаве о русских интересах граф Левенвольде старается, только по силам ли ему сокрушить европейскую дипломатию? Скверная эта наука, дипломатия. Я лично больше гаубицам доверяю.

Говорить подобное в доме графа Головкина было крайне бестактно. Отношения между Россией и Францией оставались напряженными, граф не был аккредитован в Париже и значился посланником только на словах. Дело шло к тому, что русский дипломат должен был поменять местожительство, а с ним и весь его штат. И вдруг заезжий человек, всего-то как две недели приехавший в Париж, грохочет о тайном во весь голос. И добро был бы знатен, уважаем в кругах, но ведь известно, что разбогател он на откупах по питейным делам, а в Париж явился не государственные дела решать, а покупать вино к столу ее величества Анны Ивановны. Но так было сильно ослепление чужим богатством, что за столом никто более не стал перечить Сурмилову, только звонче застучали ножи о тарелки да хозяйка засуетилась, предлагая гостям отведать новые блюда.

– И еще скажу, – продолжил Сурмилов. – Знатно мы Швеции нос натянули. Земли, Петром I у нее отвоеванные, есть русские, законные, наши. И что дипломаты их удумали, а наши чуть было им не спустили? Шведы сказали, мол, ладно, мы простим России ее завоевания, если она уплатит наш долг Голландии. Каково – а? Вот тебе и Ништадтский мир!

Разговоры об уплате долга за Швецию действительно велись несколько лет назад, но, во-первых, к этому никто в русском кабинете серьезно не относился, а во-вторых, разговоры эти были секретными. Откуда узнал об этом господин Сурмилов, это на его совести, но зачем говорить об этом вслух? Дамы вдруг защебетали, зажеманничали, мол, ах, как сложны все эти разговоры, да зачем об этом судачить в дамском обществе. Супруга посланника, басистая Мария Петровна, вдруг сказала доверительно:

– Я бы тоже могла рассказать, как грузди солить, чтобы они хрусткие были, да не всем это интересно.

Все рассмеялись, каждый понимал, что графиня Головкина, умная женщина, вытащила разговор из опасной трясины, и мысленно благодарили ее за находчивость.

Матвея не интересовала застольная болтовня. Мало ли он здесь слышал умных и глупых разговоров? Одно ему было интересно – наблюдать за папенькой своей избранницы. Эк перед ним все стелются! Что он ни брякни – слушают, как ни поверни разговор – поддакивают. И про Левенвольде съели! Другому бы прилюдно скандал закатили, а тут… тю-тю-тю, и дальше поехали. А чадо единоутробное – возлюбленная моя – не в папеньку, тиха. А уж хлеба-то вокруг себя накрошила! Переживает… Может, это моя недавняя речь за живое ее задела?

Разговор с папенькой Сурмиловым с предложением руки и сердца Матвей решил не откладывать в долгий ящик… Завтра или послезавтра, в крайнем случае в конце недели. Матвей был уверен в благоприятном исходе для себя этого разговора не только потому, что считался любимцем русского общества в Париже (да и у французов пользовался успехом), а потому, что невеста была с изъяном.

2

Князь Матвей Козловский принадлежал к одной из лучших семей России, и не его вина, что в двадцать два года он торчал вдали от отечества и без гроша в кармане. Совсем без гроша – это, пожалуй, сильно сказано, жалованье при русском представительстве он получал, но оно было столь ничтожно, что вслух о нем говорить просто неприлично.

Виной Матвеевой бедности был введенный императором Петром I закон о майорате. Петр I решил, следуя примеру англичан, не дробить по наследникам отцовские земли и капитал. По закону о майорате все наследовал старший сын. Прочие же дети должны были искать себе денег и пропитание службой или торгами. Что касается дочерей, то закон этот возбранял выдавать им приличное приданое деревнями и капиталом. Коли любишь – бери жену бесприданную. Если ты богат, то и жена будет богата. А если беден? Вот так-то…

Можно ли придумать более бесчеловечный закон? Умные люди говорят, и сама Британия майорат плохо переваривала. Вдруг оказалось, что кругом полно рыцарских детей, у которых одна собственность – умение воевать. И пошли они в поход за веру – в крестовые походы за Гроб Господень. Будь у них земли и деньги, может быть, и поостереглись бы.

Русь для майората и вовсе не приспособлена. Сколько из-за этого закона пролито слез, произошло разорений, обмана, склок и даже смертоубийств. И пожалеть надо не только безземельных чад, но и родителей их, которые любили всех своих детей и не хотели в пользу одного, старшего, оставлять прочих без средств.

В семье Матвей был младшим и любимцем родителей. Старший – Иван – натура замкнутая, на мир смотрел с осторожкой, словно бы все примеривался, стоит ли расточать свои душевные свойства аль погодить, а Матвей с малолетства был ласкун, взор имел светлый, открытый, голос звонкий, в доме расхохочется, на скотном дворе слышно. Обаяние – вещь тонкая, его воспитанием не привьешь. Бывало, нашкодничает в детстве, папенькин пистолет утащит для стрельбы в цель или улакомит полную банку варенья в буфетной, его бы наказать, а родители расчувствуются – мальчик не со зла сотворил, а от излишней прыти и здорового любопытства. Дворня звала Матвея «милый барчук».

Батюшка Николай Никифорович был человеком положительным и жил в ногу со временем, а потому сообразно нововведениям в государстве дал Матвею хорошее образование, грамоту мальчик одолел в шестилетнем возрасте, а когда в тринадцать лет поступил в Нарвское училище, то недурно говорил по-немецки и по-французски.

В четырнадцать лет Матвей потерял мать. В этом же году он был зачислен в полк, что не помешало продолжить учебу в Нарве. К девятнадцати годам Матвей Козловский получил чин подпоручика.

Вот тут и подвернулся заграничный вояж, совершенно повернувший судьбу его. Генерал-аншеф Обольянинов, фигура в петербургских кругах заметная, отправился в длительную заграничную командировку, взяв с собой в качестве адъютанта Матвея Козловского. С генералом Обольяниновым Матвей побывал в Риге, Стокгольме, Варшаве и наконец осел в Париже.

Один из наших соотечественников, кажется, в конце XVIII века, составил описание этого города, что-то вроде путеводителя, которое начинается словами: «Париж – город овражистый и голодный». Матвей в полной мере почувствовал правоту этих слов. Русские ехали во Францию с малой копейкой, дома-то тоже деньги были не больно в ходу: для барского пропитания тянулись в столицы длинные обозы, груженные разнообразной снедью. Хочешь новую карету завести или одеться поприличнее, продавай деревеньку. А в Париже никто тебе гусей да баранины из деревни не привезет.

Первое время Матвей получал воспоможествование от родителя, но потом пришла беда – батюшка скончался от гнилой лихорадки. Извещение о смерти отца нашло Матвея только два месяца спустя, посольские дела увлекли его в Данию, а когда вернулся в Париж, уже и сороковины прошли, ехать домой не имело смысла. Да и захоти Матвей поклониться останкам родителя, денег на дорогу в Россию у него все равно не было, а пешком домой не пойдешь.

Вот ведь судьба злосчастная! Двадцать два года и круглый сирота, и мать без него похоронили, и отцу он глаз не закрыл. Поплакал… но время все лечит. Так уж задумано природою, что родители оставляют этот мир раньше детей. Все вернулось в привычную колею, и Матвей продолжил жизнь знатного шалопая, принятого и обласканного в хороших домах. Словом, за год пребывания в Париже Матвей стал совершеннейшим французом: общество прелестных дам, замок Поле-Рояль, Лувр, сад Тюльери, кофейные дома, жемчужина архитектуры Версалия – все стало привычным. А главное – голос, пульс, шум, движение большого города. Это чудо – Париж!

Иногда, правда, домой тянуло до томления души, до изжоги в желудке. Лежишь, бывало, ночью, сон не идет, и все перед глазами дом родительский в Видном. Перед большим крыльцом палисадник, в нем розаны махровые – маменька покойная их обожала, барская спесь, касатики, жонклии, занавеска на окне колеблется под ветром.

А из комнаты на втором этаже вид совсем другой, очень красивый: небо розовое, цветущие сирени, пруд, в котором отражается изрядный кусок мироздания, и туман над дальней извилистой речкой, заросшей по берегам кудрявыми ивами и ольхой. И, конечно, комаров до черта.

Весной случилось непредвиденное: генерал-аншеф Обольянинов отбыл в Петербург. Матвея он с собой не взял, поскольку твердо был уверен в своем скором возвращении. Однако потом выяснилось, что возвращение его отодвигается на неопределенный срок. О Матвее генерал просто забыл. Ну что ж, можно и без генерала просуществовать. Служба у Матвея много времени не занимала. Вот только он ее не любил, более того, одно слово «дипломатия» вызывало раздражение. Он мечтал о кирасирском полке, о парадах, экзерцициях и полях битвы. Там место для настоящего мужчины! И еще настоящий мужчина не должен быть бедным, в этом Матвей был твердо уверен.

Обратить внимание на Лизоньку Сурмилову надоумил Матвея посольский секретарь Зуев. Тертый калач был этот Зуев, черный, как пережаренный сухарь, едкий и умный. Дела Матвея он знал преотлично, потому и шепнул в ухо: женись, дурень! А как выгорит дельце, и меня не забудь. Я, мол, здесь, в Париже, замшел совсем от грубого недоедания. И тут же сообщил все подробности о девице: Лизонька единственная дочь, отец ска-а-азочно богат. В качестве невесты мадемуазель Сурмилова – товар недоброкачественный, грудная болезнь у нее, из-за чего отец собирается везти дочь на воды то ли в Италию, то ли на юг Франции, не суть важно. Насколько поможет Лизоньке иностранная вода и воздух – неизвестно, но судя по ее виду – мало. Вся она какая-то понурая, вялая, а что румянец во всю щеку, так поди разбери, свой он или то румяна. Но Зуев твердо знал, при грудной болезни румянец – первое дело. Полыхает дева, как заря, а внутри – гниль.

Может быть, у богатея-откупщика были свои виды на замужество дочери, но Матвей об этом не думал. За неделю до описываемого ужина его представили Сурмилову, тот, оказывается, знал покойного батюшку, а потому и сыну оказал благоволение. И даже изволил пошутить «Дело молодое… а у меня дочь на выданье».



Из дома посланника Матвей вышел в приподнятом настроении. Не иначе как сама судьба послала ему богатую невесту. Ведь не мальчик уже, пора становиться на полную ступню, нечего жить на цыпочках.

Ночной воздух был горяч, полон терпких запахов, и все как бы с кислинкой, словно французское вино. Небо было низким, звезды мохнатыми. Протарахтел экипаж по брусчатке, кучер заорал, как одержимый, все французские кучера дерут глотку. В ответ раздался смех – мужской, снисходительный, и женский, переливчатый и нежный. От стены отклеилась пара и поспешила, обнявшись, в сторону чернеющих в конце улочки деревьев. Париж – зеленый город, в нем полно садов и парков, великолепное кольцо бульваров, в их благодатной, баюкающей темноте можно всласть целоваться хоть до самого рассвета. Пара поравнялась с фонарем, и Матвей увидел, что у француженки тонкая талия, кисейная косынка вокруг шейки и белые локоны до плеч. И вся она как-то изогнулась, и эдак изящно, что Матвей внутренне ахнул – матушки мои!

Он вдруг понял, что совершенно, ну то есть категорически, не желает жениться на Лизоньке Сурмиловой. Ведь ни кожи, ни рожи, одно утешение, что нерябая. В России каждая десятая девка украшена следами оспы. Во Франции, правда, тоже рябых предостаточно, но ведь девы их такие изгибистые, так умеют ножку из-под подола выставить: носочек тушенький, каблучок рюмочкой. Дома таких каблучков, поди, и не знают еще.

Но ведь не век Лизонька будет эдак скрипеть! При чахотке долго не живут. Грех, конечно, так думать, но Зуев определенно сказал: лови удачу за хвост! Есть мудрость: жениться беда, не жениться – другая. И еще Зуев говорил: во вдовцах хорошо, были бы деньги.

Все это Матвей и сам понимал и к трудному подвигу вполне подготовился. Да, видно, не соразмерил желания с возможностями. Не хочется ему с Лизонькой Сурмиловой бежать под сень дерев и обнимать ее не хочется, о прочем же… лучше не думать.

И как всегда в подобные минуты, если он сталкивался с чем-то непреодолимым, навалилась на него тоска, защемило сердце и заскучал он по дому, и по умершим родителям, и по тому ощущению покоя и душевного довольства, когда он всеми любим, когда он свет в окне. Кто он здесь, в Париже? Листок, оторванный от родимой березы или, скажем, дуба… гонит его по дорогам. А можно представить, что он пушинка с одуванчика, порхает, взвиваемый ветром. Или, скажем, перышко Финиста Ясна Сокола, который летит в грозовых облаках. Одно счастье, что молния не спалила его в лихую грозу.

Нагромождение поэтических образов несколько отвлекло Матвея от тоски по отечеству и жалости к себе. Что он разнылся? Всяк скажет, князь Матвей Козловский – парень не промах и кавалер хоть куда. Мы еще поспорим с судьбой! В душевной запальчивости он схватился за эфес шпаги, вынул ее наполовину из ножен и с лязгом вставил обратно. «Приду домой, напьюсь в стельку!» – успокоил он себя.

Но напиться ему не пришлось. Верней, не понадобилось, потому что появился новый источник для переживаний и раздумий – письмо из Москвы.

3

Прошка, по дурости и лени, не дожидаясь хозяина, завалился спать, а письмо положил под шандал[1]. Матвей вначале и внимания не обратил – лежит какая-то бумага, может, про запас слугой припасена. Потом рассмотрел – да это куверт! Вот и печать почтовая! Сразу понял – из России. Развернул дрожащими руками.

Письмо было от стряпчего Лялина, человека очень преданного семье, то есть покойному батюшке.

«Светлейший князь Матвей Николаевич! Пишет вам всенижайший слуга ваш Епафродит Степанов Лялин, радея о вашем счастии. Смею советовать, поспешайте домой безотлагательно, понеже настала пора вам входить в наследство. С радостию сообщаю также о великой милости: стараниями ее величества государыни о благе народном подлый закон о майорате упразднен, и многие дела о разделе имущества уже с места сдвинулись. Присутствие ваше при разделе имущества великочтимого и ныне покойного родителя вашего совершенно необходимо, потому что братец ваш достойный Иван Николаевич по присущей ему скаредности будет строить серьезные козни, а дело ваше пребывает в большой запущенности. Чтоб распутать сей клубок, много сил надо приложить».

Матвей перевел дух, снял нагар со свечи. Домой ехать – это хорошо, но он бы и без увещеваний Епафродита Степановича уехал, было бы на что. Конечно, письмо стряпчего – важный документ. С этим письмом он завтра же может пойти к Александру Гавриловичу. Так, мол, и так. Под эдакое письмо можно и в долг деньги взять под самые малые проценты. А коли не даст? В голове Матвея мелькнул образ господина Сурмилова, но, к чести своей, он его немедленно отогнал. Папенька покойный перед дорогой в заграницы напутствовал: занимать деньги можно только в крайнем случае, потому что долг хуже плена. Из плена бежать можно, а от денежного долга – никуда. Но ведь у него сейчас этот самый крайний случай и есть! Он перекрестился на икону и продолжил чтение: «Присутствие ваше дома еще тем необходимо, что сыскался жених высокородной сестрице вашей Клеопатре Николаевне. Сговорена она за Юрьева, достойного в тех местах помещика, но князь Иван Николаевич и рубля из рук выпустить не хочет, а без приданого какая свадьба? Есть опасение, что сговор разладится. Княжна Клеопатра Николаевна проливает горючие слезы, а братец ваш князь Иван ни тпру, ни ну…»

Матвей соскочил со стула и в нетерпении забегал по комнате. Ну и дела! Помнится, он за границу уезжал, а сестра уже была в перестарках. Сколько ж Клепке сейчас? Неужели за двадцать три перевалило? Как же он забыл про сестру-то? Не-ет! С этой свадьбой надо торопиться. Достойного помещика Юрьева нам упускать никак нельзя. Другое дело – Лизонька Сурмилова, здесь коней можно не гнать…

Он вдруг встал столбом посередине комнаты. Написанное стряпчим он увидел совсем под другим углом зрения. Что он в Клеопатровы дела лбом уперся? Главное, это письмо его собственную судьбу решает. Если отменен закон о майорате, то, значит, он будет богат. А если богат, зачем ему Лизонька Сурмилова? Свадьба, отменяется! Он тихо засмеялся, потом громче. Колесом бы пройтись по комнате, так места мало. Да и расшибиться можно в темноте.

Патлатая со сна голова Прошки просунулась в дверь.

– Что случилось, ваше сиятельства?

– Ничего, спи.

– А я понять никак не могу, то ли рыдаете вы, то ли регочете?

– Это когда же я рыдал, бессовестные твои глаза?

– А когда с крыши сверзились? Мне весь кафтан слезами измочили.

– Так я тогда малюткой был, шести лет. Да и плакал я не от боли, а от обиды. Меня Иван с амбара спихнул.

– А я скажу, что и сейчас вы не намного старее. На вас ведь каждый француз зарится. Смешно сказать – все в долгах. В лавках задолжали, вчера портной наведывался, я ему одно твердил: по-вашему не разумею. Даже оружейник, который собачку у пистолета чинил, и тот на нас долг написал. И думаете, не знаю почему? Да потому что этот диавол мусью Сюрвиль вас до нитки обобрал!

В сердцах Матвей показал Прошке кулак.

– Во-первых, это не твоего ума дело, а во-вторых, я все деньги отыграл. Отыграл!

– Коли отыграли, то где они?

– Прохор, иди спать. Ты кого хочешь переговоришь. Я хотел сообщить тебе приятную новость, теперь не буду.

– Понятно, рожей не вышел? Где ж нам…

Снятый с ноги и ловко брошенный башмак угодил в уже закрытую дверь. Тихо… А ведь Прошка прав! Надо потребовать у Сюрвиля деньги. Категорично! И без экивоков… В конце концов, это долг чести. Но почему-то, если долг чести касается Матвея, он платит его немедленно. Кольцо с брильянтом отнес ростовщику и заплатил. А у милейшего Сюрвиля долг чести заменяет обаятельная улыбка: «Конечно, мой драгоценный друг, я непременно отдам все до последнего су… но повремените… два дня, нет, неделю…» Эта проклятая неделя тянется уже полтора месяца.

С месье Сюрвилем Матвей познакомился сразу по приезде в Париж, но за год знакомства так и не разгадал характера этого удивительного человека. Виктор Сюрвиль, умный, образованный, остроумный, был любимцем дам и предметом зависти кавалеров. Леший знает, где он умел достать самый модный камзол, парик и башмаки, если у него никогда не было денег. Месье Сюрвиль водил самые высокие знакомства, говорили, что он вхож к самим министрам, но никто во всем Париже не знал, кем был его отец, где находятся его поместья (да и есть ли они вообще?). Единственное упоминание о родословной состояло в оброненной походя фразе, что его предок участвовал в крестовых походах. Мало ли кем он там участвовал? Может, слугой был у богатого султана. Но ведь не переспросишь. Сюрвиль вел себя так, что любое его слово следовало принимать за правду.

На поиски этого человека и отправился Матвей на следующий день. Сюрвиль – человек светский, раньше полудня не вставал. Найти этого светского человека тоже было трудно, потому что своего адреса он никому не давал, и Матвей даже предположить не мог, где живет кавалер: во дворце, в гостинице или в снятых комнатах. Но были общие знакомые, которые не делали тайны из места своего обитания. Сюрвиля обнаружили в гостиной некоего господина Гебеля, негоцианта, вольнодумца… словом, хитрой бестии.

– О, князь Козловский! Какой счастливый случай привел вас сюда? Садитесь, мой друг. У нас спор, и вы его рассудите.

– Представьте себе игру. Фортуна поставила перед вами урну, а в ней бумажки с написанными на них жребиями, – присоединился к хозяину дома Сюрвиль. – Какой выбрали бы вы как лекарство от скуки? Там на выбор: ум, честь, богатство, любовь, слава…

– Сюрвиль выбрал авантюру со шпагой в руке, говорит, что ничто так не разогревает кровь…

– Я бы выбрал здоровье, – сказал Матвей с серьезной миной, – здоровому скучать веселее, чем больному.

Посмеялись. Потом Матвей перешел к главному:

– Виктор, у меня к вам приватный разговор.

– От господина Гебеля у меня нет тайн, – улыбнулся Сюрвиль. – Поэтому если дело не касается чести какой-либо дамы, то говорите тут. Я сделаю для вас все, что в моих силах. Вы же знаете, как я вас люблю!

– В этом у меня нет сомнений, – пробормотал Матвей и умолк, язык, что называется, прилип к гортани. Ведь стыдно просить человека о том, что он сам должен был давно сделать без всяких напоминаний.

А с Сюрвиля как с гуся вода, смотрит на Матвея с прищуром, улыбается, барабанит пальцами в перстнях по подлокотнику кресла. Его мысли заняты собственной персоной, он выбрал авантюру со шпагой, а до Матвея ему и дела нет. Вспомнилось вдруг, как сидели они вместе в трактире. Сюрвиль был там с приятелем и тоже говорил с улыбкой: не стесняйтесь, у меня от него секретов нет. Матвей и выпалил: не согласитесь ли быть моим секундантом? Сюрвиль согласился немедленно, вопрос чести, даже чужой, был для него превыше всего. Они обсудили условия дуэли, а потом Сюрвиль взялся проводить Матвея и уже приватно, один на один, потребовал плату за секундантство: «…вот эту булавку, мой друг. Вы понимаете, дуэль – дело небезопасное. Булавка с брильянтом – это залог. Если я попаду под арест, то ваша булавка поможет мне обрести свободу».

Дуэль прошла гладко, все остались живы, никто не наказан, честь спасена. Своей булавки Матвей больше не увидел.

– Обстоятельства мои таковы, – начал Матвей решительно, – что я должен отбыть на родину. А для этого мне необходимы деньги. Поймите, Виктор, я бы никогда не осмелился напоминать вам, но положение мое безвыходно.

Ни один мускул на лице Сюрвиля не дрогнул.

– Друг мой, какая насмешка судьбы! Мне ведь тоже выпало дальнее путешествие. Я еду в Варшаву.

Но даю слово, как только я вернусь, долг будет возвращен сполна.

– Но я не могу ждать! – запальчиво воскликнул Матвей.

– Ну будет вам. Париж полон ростовщиков. Займите пока…

Матвею хотелось крикнуть: вот вы и займите! Но он только запунцовел, как рак, отвернулся к окну и стал выбивать пяткой дробь. Мысли в голове громоздились, как грозовые тучи: «Сейчас я вызову этого суетного, тщеславного, мелочного хлыща на дуэль… Для этого надо только сорвать парик с его надменной башки. А месье Гебеля, кота гладкого, в секунданты. Сюрвиль выберет шпаги… и отлично!»

Сюрвиль все еще улыбался снисходительно, но Гебель, недаром он был негоциант и атеист, почувствовал настроение русского гостя и, зная его горячий нрав, спросил тоном деловым и будничным:

– А велик ли долг?

Матвей назвал сумму.

– Насколько я понимаю, деньги, господин Козловский, нужны вам на дорожные расходы.

– Именно.

– И насколько я могу предположить, вы поедете тоже через Варшаву.

– Вероятно.

Гебель повернулся к Сюрвилю.

– А почему часть пути князь Козловский не может проделать в вашей карете? Это покроет большую часть долга, а недостающую сумму вы сможете вручить князю Козловскому в Варшаве. Я думаю, там вам легче будет раздобыть деньги. – Гебель сделал ударение на слове «там».

– Карета четырехместная, – раздраженно сказал Сюрвиль, всю его томность как рукой сняло, – но со мной едет Огюст Шамбер. И мы не можем обойтись без слуг.

– Я знаю про Шамбера. А от ваших слуг мало проку.

– Без моего Прошки я никуда не поеду, – быстро сказал. Матвей, понимая, что разговор принимает серьезный оборот. – Не могу я бросить Прошку в Париже.

– Его к кучеру на козлы, – уверенно продолжал Гебель, доброжелательно глядя на Сюрвиля, и не поймешь, то ли приказывает, то ли уговаривает. – А лишний человек в карете не помешает. Кроме того, приятно оказать услугу русскому представительству.

– Ну, если вы настаиваете, – промямлил Сюрвиль, он был рассержен, а скорее обижен. Но, пожалуй, и это не точно. Просто Матвей никогда не видел месье Виктора столь серьезным.

– Ну вот и славно, – подвел черту Гебель.

– Когда вы едете? – Матвей все еще колебался, слишком уж все это было неожиданно.

– Думаю, дня через три. Вас известят. И поторопитесь с бумагами. Вам предстоит пересечь несколько границ. Впрочем, не мне вас учить.

Больше Матвей спрашивать ничего не стал. В конце концов, это удача! За три дня он успеет уладить дела в родном посольстве. Здесь он не видел затруднений. Письмо стряпчего должно послужить ему пропуском домой. У всех дети есть, всем опостылел закон о Майорате.

Сборы были недолгими. Малые деньги на уплату долгов сами сыскались. Прошка прямо ошалел от счастья, Матвей и не подозревал в нем такой любви к отечеству. Все складывалось отлично! Тем неожиданнее оказалось для Матвея мелькнувшее вдруг искоркой чувство стыда и какого-то непереносимого неудобства перед Лизонькой Сурмиловой. Черт его дернул объясняться девице в любви! Но ведь он не знал, как сложится его судьба. Приди письмо из дома на день раньше, и не было бы этого трубного крика: «Вы моя обожаемая!» А Лизонька небось губы-то и распустила…

В безотчетном порыве он схватил бумагу в четверть листа и начертал: «Светлейшая Елизавета Карповна! Обстоятельства неожиданные заставляют меня оставить Париж». Он посмотрел в окно на мокрые от дождя крыши, покусал перо, почесал в задумчивости нос и добавил: «Уповаю на встречу, моя ненаглядная. Отдадимся в руки судьбы, и Бог нас не оставит. Твой Финист Ясный Сокол». Потом запечатал письмо сургучом и послал Прошку к посольскому секретарю Зуеву. Последнему он написал отдельное письмецо, мол, передал сей куверт Лизавете Карловне тайно… в собственные руки и все такое прочее. Но с передачей письма лучше не торопиться. Передай, мой друг, эдак дня через четыре… а лучше через неделю.

4

И вот уже осталась позади Сена с ее садами, домиками и гранитными мостами, скрылись в утреннем тумане дворцы, купола и шпили, и гора Мартр с ветряными мельницами, и умилительные рощицы и хижины Елисейских Полей. Кольцо бульваров сомкнулось и, как волшебно очерченный круг, отгородило от Матвея древнюю Лютецию – блистательный Париж, счастливая жизнь в котором стала прошлым.

Грустно… Хоть и домой едешь, а грустно. Глядя в окно на розовеющие облака, Матвей вспоминал миниатюрную мадам Жюзак, особу пылкую и влюбчивую, модисточку Нинель из шелковой лавки, плутовку и амазонку мадемуазель Крис. Теперь без него, князя Матвея, потечет ее амазонская жизнь.

Экипаж поспешал на восток, раскачивался и скрипел, вертлявые колеса, казалось, отыскивали каждый камень на дороге, чтобы тряхнуть пассажиров посильнее. Карета, в которой Матвею и его спутникам надлежало достичь Варшавы, являла собой жалкое зрелище. Очевидно, она знавала лучшие дни: сиденья, когда-то отделанные бархатом, потерлись, на спицах колес совсем не осталось алой краски; кучерское сиденье было просторным, для удобства оборудовано бортиком из точеного дерева, но кожаные заплаты на корпусе, склеенные стекла на оконцах, вздыбленная крыша делали карету уродливой и неказистой. У Матвея даже мелькнула мысль, что некто, пославший Сюрвиля в Варшаву, нарочно выбрал такой экипаж, чтобы не привлекать к путешественникам внимания. Но Матвею чужие тайны были не нужны, ему собственные в родном посольстве опостылели.



Вперед, в Россию! Карета неслась во весь опор, лошадей меняли в почтовых конторах. Как это приятно и весело – торопиться из одного места в другое, когда за каждым изгибом бескрайней дороги душа обновляется новым впечатлением. К несчастью, Матвею пришлось ехать, сидя спиной к передку кареты. Право, это глупо, поспешать к отечеству задом! Рядом с Матвеем примостился камердинер Сюрвиля, улыбчивый и чрезвычайно прыткий малый Пьер. Каждое распоряжение хозяина он понимал с полуслова. По примеру господ он держал за поясом пистолет и короткий нож в чехле. Напротив Матвея сидели Сюрвиль и господин Шамбер.

Пейзаж за окном был вполне живописен. Сентябрь вступил на землю, по русским меркам, это уже осень, а здесь признаки увядания только наметились, придав природе особое очарование. Воздух прозрачен, небо без облаков. Купы дерев, совсем еще зеленые, стоят поодаль от дороги с тихой торжественностью… холмы… пастушка, пасущая белых коз… поселянин, стадо… приличные хижины с садами, полными спелых яблок и груш, а на горизонте, на взгорочке, старинный замок с узкой башней и зубчатыми стенами. Отличный материал для всяческого рода грез и мечтаний. Виктор тоже смотрит в окно, Пьер спит, откинувшись головой на подушки, и только неподвижная, словно окаменевшая, фигура Шамбера и вредная улыбочка его мешают Матвею с полной свободой отлететь в мир фантазии.

Шамбер Матвею сразу не понравился. Об этом господине следует поговорить особо. Он строен, одет с изяществом, предпочитает черный цвет, движения, его замедленны, словно все суставы заржавели, а может быть, просто ему лень лишний раз переставить ноги или повернуть голову. У Шамбера странное лицо. На первый взгляд, оно казалось красивым из-за чистой кожи и синих глаз, однако потом оно начинало не нравиться, и каждый невольно пытался искать этому объяснение. Какой же он красавец? Нос приплюснут и рот безгубый! Но с другой стороны-то, на свете полно приплюснутых носов и щелевидных ртов, а разве всегда мы к ним испытываем неприязнь? Нет, тут другое… Матвей решил, что все дело в улыбочке Шамбера, не столько насмешливой, сколько презрительной, мол, вы тут живите, как хотите, а я сам по себе, потому что всех умнее и никого не боюсь, и еще, конечно, теснота кареты усиливает эту неприязнь. В толпе увидишь такую улыбку, пройдешь и забудешь, а тут чуть от окна отвернешься, а он вот, перед тобой. Матвей только и делал, что искал у Шамбера недостатки. И находил…

Во-первых, чрезвычайно действовала на нервы его черная дорожная шляпа с узкими полями, высокой тульей и предлинным жестким козырьком, который на ухабах угрожал выколоть Матвею глаза. Шляпу Шамбер не снимал никогда. Ну ладно, шут с ним, может, он лысину закрывает, а на парик денег нет. Но на кой черт в таком малом пространстве, как карета, все время сосать чрезвычайно пахучие конфетки? Запах мяты Матвей с детства не переносил. Конфеты были разноцветные, засахаренные. Шамбер доставал их из маленькой коробочки вроде табакерки или мушечницы. Настоящий мужчина нюхает табак или в крайнем случае закладывает его за щеку, но чмокать наподобие девицы-гризетки – это, простите, просто неприлично. Потом Шамбер обмолвился, что всегда берет конфетки в дорогу, чтобы предотвратить тошноту, которую вызывает у него качка. Признание это не вызвало у Матвея ни малейшего сочувствия, только еще больше распалило неприязнь. И еще… Шамбер всегда спорил. Откроет свой пропахший мятой рот: «По-озвольте с вами не согласиться…» Позвольте не согласиться, что за поворотом будет гостиница, что лошади устали, что дорога утомительна и что на дворе сентябрь.

Правда, на второй день путешествия произошел разговор, после которого Матвей понял, что Шамбер просто его дурачит, дразнит от скуки. Все началось с сущей безделицы. Сюрвиль за ужином стал рассказывать о каком-то блюде, которого ему будет недоставать в Варшаве, какая-то рыба или устрицы, Матвей не прислушивался, а Шамбер вполне проникся переживаниями Виктора и поддакнул:

– Да, поляки готовить не умеют. Они славяне, а потому к пище относятся без надлежащего почтения.

Это Матвей уже услышал и немедленно бросился защищать славян и русских, в частности, мол, зачем говорить, если вы в этом ничего не понимаете? Из парижских окон не увидишь, что подают к обеденному столу в Москве. Шамбер вежливо ответил, что имел несчастье быть в России, а потому в данном вопросе вполне разбирается.

– Что значит «имели несчастье»? Извольте объяснить! – вспылил Матвей.

– Изволю. Я там мерз, болел, меня там обманули и обобрали до нитки.

– Немудрено замерзнуть в наших снегах, надобно одеваться потеплее. Тогда и болеть не будете. А что касается воровства, то Париж даст вам в этом сто очков вперед.

– О, согласен! Наши воры – профессионалы. Но я не об этом говорю. В России меня обобрали чиновники на таможне, потом шулеры в роскошных гостиных. Русские – очень корыстолюбивая нация…

– Ну, в таком деле французы – тоже не промах, – миролюбиво заметил Виктор, но Матвей не обратил внимания на его слова, он уже не мог остановиться, мысли его полетели бешеным галопом.

– Что это вы такое говорите, сударь? – вскричал он, буравя Шамбера взглядом. – Русские корыстолюбивы? Да это самый бескорыстный народ в мире! Его дурачат все кому не лень, а он платит добром за зло! Вас обманули в России… вполне может быть. Но не французам порицать нас за штучный обман, поскольку у вас обман почитается правом. А что касается корыстолюбия, то оно заразило во Франции все сословия. Божество ваше – деньги.

Матвея явно занесло. Никогда бы он не позволил себе в Париже говорить подобное, там он был гостем и соблюдал устав хозяев. А карета, гостиница – это как бы уже нейтральная территория, здесь всяк за себя. Кроме того, Матвей понимал, что, отдай ему Сюрвиль вовремя долг, он бы менее горячился. Шамбера страстность князя Матвея не оскорбляла, а скорее забавляла, и он походя подливал масла в огонь, ругая нравы русских, их неумение одеваться и жалкую попытку во всем копировать Запад.

Сюрвилю надоело слушать эту перебранку.

– Господа, право, смешно. Это спор голодного с несытым. Вы оба правы. Но позвольте вам напомнить, что пора идти спать. Завтра нам вставать ни свет ни заря.

С Виктором трудно было не согласиться. Вообще, в дороге Матвей изменил о нем мнение в лучшую сторону. Любезен, умен, не капризен, если нет отдельной комнаты в какой-нибудь занюханной гостинице, ночует вместе с Пьером в карете, только плащом укроется, и никаких жалоб, а главное, без лишних слов оплачивает все Матвеевы счета. И в разговорах Виктор не лез на рожон, как Шамбер. Тот брякнет что ни попадя и тут же в коробочку за конфеткой. Мизантроп он и в добро не верит совершенно! И все старается ввернуть какую-нибудь колкость! Например, Матвей заметил в гостинице, что дверь в его комнату не запирается. Шамбер тут же заметил с ехидцей: «Вы боитесь, что вас украдут?» Или Виктор со смехом рассказал, что Матвей из всех благ мира выбрал здоровье. Шамбер отреагировал немедленно: «Такой молодой и уже гипохондрик!» Матвей никогда не был мнителен, никогда не волновался из-за того, как там у него работают сердце или печень. И получить такой ярлык! Хотел было опять сцепиться, но передумал: «Шамбер нарочно злит меня, я для него просто мальчишка. Сам-то он в летах значительных. Ему, пожалуй, уж за тридцать перевалило».

Как-то в карете зашел разговор о Петре Великом. Известно, государь посещал Париж, поэтому у французов сложилось о нем свое личное мнение. Конечно, личное мнение Шамбера было отрицательным.

– Ваш Петр – злой гений своего народа. Вы считаете прибытки… Поверьте, придет время, и вы начнете считать убытки от этого правления.

Это возмутительно и непереносимо, когда всуе ругают Петра I. Разговор опять грозил ссорой, но Матвей вдруг сам прервал себя на полуслове:

– Господа, да тут мышь! В карете! Фу, гадость какая!

– Вы не любите мышей? – спросил насмешливо Шамбер по-русски.

– А вы любите?

Щеголяя русским языком, Шамбер ошибся, конечно, он хотел спросить «боитесь?». Но он с честью вышел из глупого положения, перейдя на родной язык:

– Я к ним равнодушен. Не переживайте… Это полевка забралась в карету…

– Она еще третьего дня пищала, – вмешался Пьер. – Я думаю, тут их целое гнездо, из Парижа привезли.

Этим же вечером после ужина Матвей позвал Прошку и пошел с ним на задний двор, где стояла карета. Лошадей уже выпрягли, Пьер отправился куда-то по своим делам.

– Прохор, сними фонарь. Да опусти его пониже. Вот сюда свети.

Удивительно, что в тусклом свете фонаря Матвей увидел-таки мышь, которая юркнула под заднее сиденье, очевидно, там и было ее гнездо. Он встал на колени, пытаясь оторвать или сдвинуть переднюю стенку, но у него ничего не получилось. Чертыхаясь, он ощупал сиденье сверху и обнаружил, что оно поднимается, надо только нажать на маленький, утопленный в древесину рычажок. Он сбросил подушки, надавил на металлическую кнопку… Под сиденьем стоял пузатый винный бочонок с намертво забитой крышкой, а вокруг него целая батарея винных бутылок с широкими, залитыми сургучом горлышками. Каждая бутылка покоилась в своем мягком гнезде, упаковывали старательно, чтобы не побились в дороге. Казалось, благородная жидкость в свете фонаря вспыхивает и искрится рубиновым цветом.

– Что вы тут делаете? – раздался сзади резкий голос Виктора, он спрашивал так, словно подозревал Матвея в злом умысле.

– Мышей ловим, – испуганно прошептал Прошка.

– Искали мышей, обнаружили клад, – весело рассмеялся Матвей, указывая на бутылки. – Теперь нам не придется скучать в дороге. Ну хоть пару бутылок! – воскликнул он умоляюще, видя, что Виктор отрицательно трясет головой.

– Забудьте об этом вине. Оно принадлежит господину Гебелю. Он послал его в качестве подарка. Это драгоценное бургундское урожая тысяча шестьсот какого-то года, я забыл точно какого. Словом, я должен привезти его в Варшаву в целости. А что касается мышей, то Пьер сегодня же их изведет. Я прикажу.

В последних словах Виктора Матвею опять почудилась насмешка. «Уж не подозревают ли они меня вместе с Шамбером, что я, подобно красной девице, боюсь мышей? Не люблю я, когда эта нечисть по моим сапогам прыгает, понятно?» Матвей был вне себя от возмущения. Через день ему представилась возможность отомстить Виктору за насмешливый тон. Обычно Пьер ночевал в карете, сторожил притороченные к задку дорожные сундуки, которые не отвязывали на ночь. Матвей выбрал минуту, когда слуга отлучился, и спер одну из бутылок с драгоценным бургундским. «Не обеднеют они в Варшаве, – решил он, – везти вино и не дать попробовать – это чистое безобразие! В конце путешествия вместе и разопьем». А пока он завернул бутылку в плащ и спрятал за подушку на своем сиденье.

Случались в карете и политические разговоры. Виктор как-то заявил уверенно, что после смерти короля Августа II на польский трон, конечно, вернется Станислав Лещинский, потому что этого хочет Франция и Бог. Матвей в Париже привык к этим разговорам и никогда не возражал: Лещинский – так Лещинский, а тут вдруг заупрямился:

– Кому польским королем быть, покажут выборы.

– А выборы именно это и покажут. Лещинский уже был законно выбран, и если бы не ваш царь Петр I, до сих пор бы сидел на польском троне.

– Дался вам царь Петр! Поляки сами выбрали себе короля. Они славяне, и потому интересы России им ближе, чем интересы Франции.

– Поляки – католики, а католический мир един. И если Россия ввяжется в польскую проблему, начнется война.

– Не говорите так, Виктор! У вас для этого нет оснований. Вот вы едете в Варшаву по посольским делам. Я правильно понял?

– С чего это вы взяли? – встрепенулся Виктор.

Матвей рассмеялся.

– А что делать сейчас французу в Польше, как не интриговать? Не на пикник же в самом деле вы туда едете? И потом, я сам слышал, как в разговоре с Гебелем вы упомянули имя вашего посла в Варшаве, маркиза Монти.

– Маркиз Монти мой родственник.

– Четвероюродный дядя троюродного дедушки.

– А вам не кажется, юноша, – влез в разговор Шамбер, – что вы, как говорят в России, лезете в чужой огород со своим уставом? – Пословицу он произнес по-русски.

Матвей аж поперхнулся от смеха.

– Это какой же в огороде может быть устав? Чтоб репа быстрее росла?

– Голова у вас, как репа, – проворчал Шамбер. – Только не хватайтесь за шпагу! Я пошутил и прошу у вас прощения. – Он надвинул козырек своей немыслимой шляпы на лоб и закрыл глаза.

Они благополучно миновали границу Франции, потом Саксонии и въехали в Польшу. Путешествие подходило к концу. Последняя гостиница, в которой им предстояло ночевать, отстояла от Варшавы в сорока верстах или около того.

5

Матвей проснулся от озноба и нестерпимого зуда, лицо и руки так и горели. На ногах его лежал Прошка, лежал не удобно, лицом вниз, тоже перепил, негодяй! Матвей с трудом выпростал ноги и сел. Где это он? Кисть руки горела от волдырей, такой, наверное, была и рожа. Как они в крапиве-то очутились? Лес, тихо… Солнца не видно, погода пасмурная, листочки на кустах подрагивают от ветра.

Ну давай, глупая голова, вспоминай! Ночью в трактире они решили отметить конец путешествия и крепко поспорили. Спор был серьезный – какая нация крепче, русская или французская. В том смысле, кто кого перепьет. Виктор обидно скалился и говорил про знатные французские виноградники и известные всему миру вина: «Да мы в своем отечестве вино вместо воды употребляем… с детства. Француз не пьянеет!» Матвей горячился, упрекая бордоские, бургундские и прочие шампанские за то, что слабо пьянят, и славил русскую, из пшеницы полученную чистейшую влагу. Поскольку о драгоценном вине, схороненном под сиденьем, Виктор словно забыл (украденная Матвеем бутылка тоже была здесь ни к чему), а водки под рукой не было, спорить стали, подкрепляя свои аргументы местной, весьма забористой брагой и плохим венгерским польского розлива. Еще пили английский ром, который, желчно посмеиваясь, выставил месье Шамбер. Не пожалел рома, скотина! Сам он не пил, в этой дуэли он был секундантом. Проклятый шамберов ром Матвея и доконал.

«Неужели француз-каналья меня перепил? – с тоской подумал Матвей. – Перепил и в крапиву выбросил. Мол, мы почти в Варшаве, дальше сам добирайся как знаешь. Понятное дело, кому захочется долг сполна платить, если есть возможность отдать только половину? Уши оборву! А может, я себе чего-нибудь позволил? Может, за шпагу хватался? Вроде нет…»

Матвей огладил бугристое лицо. Левая рука была перепачкана какой-то липкой дрянью и воняла кисло. Батюшки, да это кровь! Остатки хмеля слетели с него разом. Значит, все-таки дрались! Подожди, подожди… А ведь он помнит, как его тащили, на руках тащили, а потом он привычно плюхнулся на подушки, задев головой шляпку гвоздя. Этот гвоздь, торчащий косо из обшивки, всю дорогу ему мешал. Значит, до кареты его донесли, скотину пьяную. Что же он делает здесь в крапиве в компании Прохора?

Тут он вспомнил про документы и деньги, зашитые на груди под подкладкой камзола. На месте… Покойный батюшка всегда учил: паспорт и кошелек в дороге держи укромно. Если разбойник за просто так кошелек не срежет, то на мертвом подкладку пороть не станет, а посему будет на что и похоронить добрым людям, и имя на кресте они смогут написать.

Он с трудом поднялся. Болело бедро. Фу-ты ну-ты! Опять кровь. Что же это за шпажный бой был, если его в задницу пырнули? Штаны попортили. Выходит, ранили человека и выбросили из кареты, как куль.

– Прошка, вставай, пора! – прикрикнул он негромко. – Хватит валяться-то! Тут барин бедствует, а он дрыхнет!

Матвей с трудом нагнулся, схватил слугу за плечо и тут же отдернул руку, Прохор был мертв.

Батюшки мои! Только тут он заметил в прогалине меж кустов карету и пошел к ней, хромая, ноги были чужими, ватными, зубы выбивали дрожь. Дверцы кареты оказались раскрытыми, на задке все так же высился притороченный багаж, невыпряженные лошади щипали листья с кустов. Впрочем, от четырех лошадей осталось только две. Угнали, сволочи! Но почему не всех? На подножке кареты лежала задранная вверх нога в щеголеватом красном сапоге с серебряной шпорой, голова обладателя сапог покоилась в кустах.

Они все тут лежали… и сидели – в самых нелепых позах. Виктор-бедняга с дыркой во лбу лежал, раскинув руки, глаза смотрели в небо, выражение лица удивленное, белоснежный его парик стал черным от крови. Пьер свернулся калачиком под колесом кареты. Кучера, видно, подстрелили первым, он так и сидел на козлах с вожжами в окоченевших руках. Поодаль лежали еще двое, судя по костюмам, местные.

Напали, значит, на карету. Хорошо бы рассмотреть главаря. Матвей вытащил обладателя красных сапог из кустов. Лицо атамана скрывала черная маска. Аккуратная, опаленная по краям дырочка в бархатном камзоле говорила о том, что пуля попала прямо в сердце. Матвей стянул маску с лица: молодой, холеный, на разбойника не похож. Да и что это за разбойники такие, которые на карету напали, а сундуков с добром «не тронули»? Значит, они что-то другое искали… Вокруг битые бутылки… Пустой бочонок на боку. Вино после боя лакали. Почему всех порешили, а его не тронули? Хотя почему «не тронули»? Видно, и по нему стреляли, когда Прошка волочил его безжизненное тело подальше от всей этой кутерьмы. Одной пулей задели ему бедро, другой убили Прохора. Вполне вероятная картина… А где этот, Огюст Шамбер? Матвей еще раз обошел вокруг кареты, обшарил все кусты. Ни мертвого, ни раненого Шамбера, его мучителя, не было.

Матвей перекрестился судорожно. Теперь думай что делать. Первой мыслью было – убраться отсюда подобру-поздорову. Его судьба пощадила, так не медли, беги! Лошадь выпряги и скачи на все четыре стороны! Нет, на четыре стороны не надо, а надо домой, в Россию. Воспоминания о доме направили его мысли в другое русло. Он-то домой вернется, а Прохор-бедолага – никогда. Слуга он был, конечно, кой-каковский, враль, неряха, да и подворовывал. Но он жизнь хозяину спас. «Спасибо тебе, Прохор». Матвей поклонился в сторону лужайки, где лежал убитый.

А может, и не так все было, может, и не он меня спас, а слепой случай. Но все-таки Прохора в лесу бросать негоже. И опять же Виктор… Он хоть и католик, да ведь Матвей с ним почти что дружил. Ну не дружил, а так… поговорить любил. С Виктором не подружишь, он хотел во всем свою выгоду иметь. Но ведь довез до Варшавы! Как обещал, так и сделал. Что ж его, мертвого, да с таким удивленным лицо здесь бросать? Нет, так не пойдет. Похоронить надо, отпеть Виктора и его людей по католическому обряду, Прохора – по православному. Этого, в маске, тоже, поди, по католическому. Теперь у него не спросишь, в какой вере крещен, лежит как бревно, со шпагой в руке. Кто его подстрелил-то? Наверное, Шамбер. Даже если французская нация выиграла справедливый спор, Виктор с утра был более для опохмелки пригоден, чем для боя. А такой выстрел могла влепить только твердая рука. Шамбера, очевидно, захватили в плен и увели с собой так называемые разбойники.

Смертельно хотелось выпить. Неужели эти негодяи все вино перепортили? В карете было полно битых бутылок, лужа вина на полу смешалась с кровью. Он начал выкидывать негодную посуду – у всех бутылок было отбито горло, словно тесаком по ним лупили. Он поднял бочонок, может, хоть на дне остался глоток? Бочонок был пуст, если не считать приклеившийся ко дну золотой луидор. Он-то как сюда попал?

И тут он вспомнил о припрятанной, в плащ закутанной бутылке. Ух, повезло. Матвей взломал сюргуч. Вот и помянет он всех разом! На драгоценное бургундское не похоже, эдакую кислятину в Париже продают в любом занюханном трактире по два су за ведро. А тяжеловата бутылка-то! Что там на дне перекатывается?

Он хотел вылить остатки вина на землю, но удержался, допил до конца. На дне бутылки были золотые монеты и… да это же алмазы! Пять штук… величиной похожие на тот, в булавке, что Виктор забрал у него перед дуэлью. Ну и дела! Значит, Сюрвиль тайно вез в Варшаву золото и ценности. Чьи? Зачем?

Этого Матвей никогда не узнает. Да и не надо ему этого знать. Одно точно: с ним Виктор рассчитался сполна.

Матвей затащил покойников в карету, положил их, уже окоченевших, рядком – прямо скажем, нелегкая работа! Потом поправил упряжь, сел на козлы и поехал вперед. Лес скоро кончился, пошли перелески, потом поля. Менее чем через час он въехал в деревню. На околице стоял старинный кирпичный костел, в тени лип укрылось кладбище в каменной ограде. «Вот здесь вам, ребятки, и лежать», – подумал Матвей с грустью.

Он оставил карету на площади у костела и пошел искать ксендза. Матвей не настолько хорошо говорил по-польски, чтобы внятно объяснить произошедшее. Кроме того, он не хотел вдаваться в подробности. Версия его была такова: ехали в карете, потом он отлучился ненадолго, а когда вернулся, нашел своих спутников… словом, в бедственном положении.

– Пойдемте же, господин ксендз. На карету напали разбойники. Вы сами все увидите. Семь человек… Я их привез сюда.

Старый ксендз щурился ласково и вежливо кивал, а когда Матвей привел его к карете и открыл дверцу, тот ахнул в ужасе, перекрестился и начал шептать молитву.

– Их похоронить надо. Документов на покойниках нет, я проверял. Очевидно, разбойники унесли бумаги. Но имена, какие знаю, я назову. Вот этот – Прохор Свиблов, его хоронить по греческому обряду. Прочие все католики. В окровавленном парике – вот этот, Виктор де Сюрвиль, так и на кресте напишите. – Матвей подумал и добавил: – Рыцарь.

– Вас-то как зовут? – спросил ксендз, поворачивая к Матвею скорбное лицо.

А зачем вам мое имя? Я жив… Вот деньги на похороны. – Он вложил в руку ксендза две золотые монеты.

Меж тем около кареты с ужасным грузом стала собираться толпа. По приказу ксендза мужчины начали вынимать трупы и укладывать их в ряд на траве. Пока вынимали убитых французов и несчастного Прохора, толпа, сочувствуя, горестно шепталась, пристойно, но без эмоций, однако когда дошла очередь до верзилы с опущенной к подбородку маской, настроение толпы переменилось. Его, как и двух незнакомых Матвею разбойников, положили отдельно. Женщины подняли не просто плач – вой, а мужчины собрались группой и стали шушукаться, враждебно поглядывая на Матвея. Видно, рыжий верзила был хорошо знаком сельчанам, и за его смерть они собирались спросить с привезшего мертвецов человека.

Тут на площади появилось новое лицо: высокий гайдук[2] в синем жупане со шнурками, в красных сапогах и остроконечной шапке. При взгляде на трупы он что-то крикнул гортанно, и тут же в руке его взвилась сабля. Вся площадь разом закричала, и над головами сельчан замелькали дубинки.

– Уезжайте немедленно! – крикнул Матвею ксендз.

– Господи, я-то здесь при чем?

Трудно писать о том, что было двести шестьдесят лет назад. Ушедшие в никуда годы превращаются в некую прерывистую, быстро бегущую завесу, через которую иные эпизоды видны, а иные нет. Словно стоишь ты перед несущимся товарняком и мир по другую сторону поезда видишь только в промежутках между мелькающими вагонами. Голосов и вовсе не разобрать, только гул стоит. Мужик поднял дубину, но ты не видишь, как он ее опустил, и не понимаешь, почему он уже лежит на земле и закрывает лицо, в которое угодил чей-то кулак. Женщины безмолвно вскидывают руки, царапают в горе себе лица, а гайдук все не может опустить свою саблю, кто-то ему мешает и не дает совершить еще одно смертоубийство. Меж тем ксендз – он один не потерял разума в этой дурнотно кричащей, воинственной толпе – сует, в руки Матвея уздечку и толкает к лошади. А кто выпряг ее из кареты, когда успели – неизвестно.

И вдруг все – спала завеса! Проскочил поезд, и звуки мира не заглушаются его грохотом. И свист ветра ворвался в уши, и звонкая ругань Матвея. Он скачет вперед, бросив карету, и свой багаж, и непохороненных мертвецов. Он хотел как лучше, а вот ведь что получилось. Чуть не убили, идиоты! А за что? Ладно, он и без багажа доберется до России. Деньги у него есть, и паспорт, спасибо батюшке, на теле. Он жив, а это главное!

6

Историческая справка I

Ну, теперь поговорим о политике. Чтобы понять подоплеку нашей интриги, необходимо хотя бы начерно ознакомиться с состоянием дел в Европе в описываемое время.

После тридцатилетней, страшной, религиозной войны (1618–1648 гг.) Европа по-крупному не воевала. Желания государств остались прежними: расшириться самим и не дать усилиться соседям. Но расширение государства может идти не только за счет войны, зачастую дипломатия действует успешнее. Например, в каком-то государстве пресеклась династия и кровные родственные связи позволяют соседним королям рассчитывать на присоединение к своим владениям осиротевших земель. В XVIII веке было три больших свары за так называемое наследство: за земли испанские, австрийские и, наконец, за польскую корону.

Первой началась война за испанское наследство, потом на повестке дня встали вопросы австрийский и польский. Австрийский император Карл VI был уже на пороге смерти. Он не имел сыновей. Огромную его империю, согласно «прагматической санкции»[3], должна наследовать дочь – Мария-Терезия. Но другие европейские государства (Бавария, Саксония, Пфальц) претендовали на австрийский престол по мужской линии. Дальше дело пошло так: признаешь прагматическую санкцию (согласен считать Марию-Терезию наследницей) – ты друг Австрии, нет – ты по ту сторону барьера, а значит – собирай войско, объединяйся с соседями и будь готов при первом удобном случае вцепиться волчьей хваткой Австрии в бок. Вся Европа переругалась из-за прагматической санкции, а дряхлый Карл VI как был «на пороге» смерти, так и пребывал там еще десять лет. Десять лет в мироздании – миг, в политике – огромное время.

Европа вовремя опомнилась: как бы за прагматической санкцией не прозевать дел Польши. Август II, курфюрст саксонский и король польский, тоже находился на пороге смерти. Но в Речи Посполитой дела обстояли особым образом. Польша почитала себя республикой, и король был там должностью выборной. Значит, надо думать всем миром, кого посадить на польский трон.

Удивительная все-таки вещь! Более всего Россия на протяжении своего существования воевала с Турцией, Польшей и Швецией, и читатели, наверное, меньше всего знают историю именно этих государств. Я не про специалистов говорю, а про обывателей. С историей Франции нам помогли познакомиться Дюма и фильм «Фанфан-Тюльпан», с Англией – Шекспир и Вальтер Скотт, с Италией и Грецией – Данте, чинквеченто и прочие «ченто», а вся история Польши держится у нас на двух именах: Коперник и Шопен и еще, пожалуй, Лжедмитрий.

Итак, Польша, ближайшая соседка России. Было время, когда Польша посадила своего ставленника – Дмитрия на русский трон. А королевича Владислава сами звали на московский трон. Потом настало время, когда исчезла не только Речь Посполитая, но и сама Польша стала называться Привисленской губернией. Но это уже XIX век, а у нас пока первая треть XVIII.

В 1697 году умер король Ян Собеский – просветитель, умница, при этом блестящий полководец. Однако энциклопедия пишет, что король Ян Собеский не обладал государственным умом (на энциклопедию никогда не угодишь!), а посему великие победы его в битве с Турцией не принесли его родине большой выгоды.

И вот он умер. Европа жила в ожидании выборов нового польского короля. Претендентов на польский трон было двое: французский принц Конти и Август – курфюрст саксонский. Россия поддерживала последнего. Август был энергичным человеком, не щадил средств, его агенты провели огромную работу в Польше – одних подкупили, других уговорили, третьим пообещали. Принц Конти оказался побежденным.

Коронация Августа II произошла в Кракове. На польском престоле он просидел – с некоторыми перерывами – тридцать шесть лет. Народ прозвал его Сильным, хотя поведение короля часто говорит об обратном.

Встреча Петра I с Августом II состоялась в Польше, в Раве. Это случилось в конце первого заграничного вояжа царя. Находясь в Вене, Петр получил из Москвы известие о восстании стрельцов – исконных врагов своих. Он немедленно бросился домой, скакал день и ночь, но в дороге его догнало новое сообщение: восстание подавлено, ваше величество, можете не торопиться. Вот тут-то он и завернул к королю польскому, курфюрсту саксонскому. Король и царь пировали три дня и очень понравились друг другу. Они были почти ровесниками – обоим по двадцать пять лет, оба гигантского роста и огромной физической силы, оба жизнелюбцы, только Август изнурял себя всяческого рода удовольствиями – большой был охотник до вина и женщин, а Петр – работой до седьмого пота.

Петр искал в Августе союзника в будущей Северной войне. Эта встреча закончилась устным договором против Швеции, заложившим основание для будущего Северного союза. Тогда Петр понял, что в войне с Турцией в Европе у него нет союзников, а посему выход к морю надо искать не на юге – в Черном море, а на севере – на Балтике. Война Швеции была объявлена сразу же, как Петр подписал тридцатилетний мир с турками. Случилось это 9 августа 1700 года. Продолжалась Северная война двадцать один год.

Первая битва с Карлом XII под Нарвой была проиграна русскими с огромными потерями. Шведскому королю исполнилось только восемнадцать лет. Это был истинный рыцарь военных утех. Всю свою последующую жизнь он не пил вина, не был женат, не имел любовниц, военный лагерь стал его домом, Карл XII был чужд вероломства и действовал всегда открыто и честно. Победив русских при Нарве, он счел их настолько слабыми противниками, что даже не стал преследовать убегающую армию.

Все свои усилия Карл направил на уничтожение союзников России. Дания, еще до битвы при Нарве, капитулировала без единого выстрела, а с Польшей пришлось воевать. Меж тем Петр I собрал силы и начал бить шведов на Балтике. К весне 1703 года русские отвоевали у шведов побережье Невы и взяли крепость Ниеншанц. Сбылась давняя мечта России, она получила выход к морю. 16 мая 1703 года была заложена деревянная крепость Санкт-Петербург, ставшая через десять лет столицей Российской империи.

Но вернемся к Августу II. В отличие от русской армии поляки терпели от шведов одно поражение за другим. Захватив половину Польши, Карл XII в 1704 году в Варшаве созвал польский сейм и посадил на трон нового короля – Станислава Лещинского, человека образованного, умного, но по складу ума скорее ученого, чем полководца, а потому, с точки зрения историков, пассивного и слабохарактерного правителя. Август II, не желая расставаться с короной, тоже созвал сейм в Сандомире и провозгласил решение варшавского сейма недействительным. В Польше установилось двоевластие.

Карл XII ненавидел Августа II. «Поведение его так позорно и гнусно, – писал он французскому королю, – что заслуживает мщения от Бога и презрения всех благомыслящих людей». Карл дал себе слово сокрушить Августа II, а уже после посчитаться с Россией и вернуть отвоеванные Петром I земли. Вскоре шведы заняли Лейпциг и Дрезден. Августу II ничего не оставалось, как сдаться на милость победителя и отказаться от Польши в пользу Станислава Лещинского.

К этому же времени относится измена Петру I гетмана Мазепы, который «отложился к ляхам» и договорился с Лещинским и Карлом XII, что в случае их победы над Петром I вся левобережная Украина опять перейдет под власть Польши.

Все решила Полтавская битва в 1709 году. Карл с Мазепой бежали в Турцию. Грозная шведская армия перестала существовать. Стремясь возродить Северный союз, Петр приехал в Польшу и опять посадил на трон Августа II. При этом царь вручил королю осыпанную алмазами шпагу – трофей Полтавы. Когда-то эту шпагу Петр уже подарил Августу II, тот, потеряв престол, передарил ее Карлу XII, а последний потерял ее под Полтавой.

И вот теперь Август II одряхлел и нужно думать о будущем. Франция предложила в короли свергнутого Станислава Лещинского, к этому времени он уже стал тестем юного Людовика XV. Париж взялся за дело самым серьезным образом. Если Август II в свое время потратил на выборы, высосав всю Саксонию, 10 000 гульденов, то Франция не беднее. Она купит всю польскую шляхту, и те прокричат на выборах Станислава Лещинского. Но важно загодя узнать расстановку сил в Европе. Австрия, давняя противница Франции, конечно, имеет своего кандидата на польский престол, ее даже не стоит переубеждать. Другое дело – Россия. Анна Ивановна недавно вступила на трон, ее политические пристрастия не вполне известны, и Франция решила: если вести тонкую политику, то, может быть, и удастся склонить Россию на свою сторону.

Выехавшая из Парижа карета с Виктором Сюрвилем и Шамбером имела к этим замыслам Франции самое прямое отношение.

7

Не будем томить читателя подробностями дальнейшего путешествия Матвея Козловского, в котором не произошло ничего существенного. Минуя Варшаву, выехал он к русской границе, без задержки миновал заставу, а далее через Смоленск поскакал в родную подмосковную усадьбу, находящуюся как раз на границе с Калужской губернией.

Когда Матвей прибыл к родным лесам, совсем обвечерело, даже знакомый с детства мостик через речку Нару он нашел с трудом. Лошадь нырнула под низко растущие ивы, гулко прошлась по скользким, замшелым бревнам и взобралась на крутой, ольхой поросший берег.

Взору Матвея открылись три равновеликих холма. Закатное солнце сделало рельефной знакомую с детства картину. На ближайшем к усадьбе холме раскинулся яблоневый сад, другой холм поверху зарос сосновым бором, третий, со срезанной верхушкой, казался кудрявым от окаймляющей его дубовой рощи. Из-за этой красоты сельцо и назвали Видным. Мать честная! Как он мог столько лет жить вдали от родимых мест?

Однако очертания холма как-то изменились. Матвей с трудом сообразил, что исчезла деревянная церковь с колокольней. Куда же это она подевалась? Или Иван надумал перенести старинный храм поближе к усадьбе? Зря… Без церкви дубовый холм выглядел словно осиротелым.

Матвей тронул поводья и медленно поехал вдоль реки. Здравствуй, кузница с неумолчной наковальней! Привет тебе, скотный двор! Спрятанный за березовым леском, он напомнил о себе далеко разносящимся в вечернем воздухе мычанием коров и звяканьем подойников. Нерешительно зажглись первые звезды, дрожащие, словно пламя восковых свечек в храме.

Тропинка повернула вбок, пошла в гору и наконец втекла под крону лип, перемежающихся с орешником. Аллея вела прямо к заднему крыльцу родительской усадьбы. По дороге встретились двое, мужик и баба, заулыбались – молодой барин приехал, поклонились ему в пояс. Матвею хотелось сказать им что-нибудь ласковое, но он не только не помнил их имен, а растерял вдруг все русские слова, которыми надобно приветствовать дворню. Ответил растроганно: «Здравствуйте, здравствуйте…» и поехал дальше.

Усадьба казалась безлюдной, никто не вышел из дома встретить его. Цветник у нижней террасы выглядел неухоженным, понятное дело – осень: но клумбы не были перекопаны, бурьян заглушил цветы. На втором этаже, где жила сестра, теплилось огоньком окно, прочие были темны.

– Эй, кто-нибудь!

Из-за угла дома выглянуло девичье лицо и тут же скрылось. Раздался чей-то крик. Потом Матвей увидел, как от конюшни бежит старый кучер Фома.

– Батюшки светы, милый барчук приехали! С приездом, сейчас лошадь приму.

На крыльцо вышел молодой мужик в ливрее, лицо незнакомое, неулыбчивое.

– Доложи их сиятельству, что молодой князь приехал.

Матвей прошел в гостиную. Барский дом был построен лет тридцать назад, в начале царствования Петра Великого, взамен обветшавшей старой усадьбы. Строили с размахом. На каменном фундаменте поставили тесовые хоромы в десять комнат с высокими окнами, потом возвели второй этаж, где размещались помещения для дворни. Позднее пристроили мезонин с отдельной лестницей – покои Клеопатры. В гостиной все было по-прежнему, только стулья спрятали в чехлы да ковер убрали, на натертом воском полу виднелся белый квадрат.

– Приехал, значит, – раздался за спиной голос брата, он вошел в комнату неслышно, бочком обошел стол и встал перед Матвеем. – Обнимемся, что ли, чай, христиане.

Обнялись, сели. Иван спокойно, не мигая рассматривал брата и молчал.

– Я голоден, как черт, – сказал Матвей и сам удивился раздражению, которое в нем вспыхнуло. Не такой он представлял встречу в родительском доме.

– Я распорядился, соберут кой-чего, – кивнул Иван и вдруг крикнул звонко в темноту: – Серебро подай, праздник у нас.

– А где Клеопатра?

– Я велел позвать, сейчас спустится. – И опять умолк, тишина повисла, как паутина.

Вот ведь как жизнь переиначилась! При батюшке дом напоминал растревоженный улей, дворни было человек сорок: дворецкий, буфетчик, камердинеры, несколько поваров, кондитер, кучера, егеря – всех не перечислишь, и все эти люди куда-то бежали, торопились, гомонили, а теперь тихо, как в брошенном подворье. Встреча с сестрой была более теплой, но от Матвея не ускользнул ее быстрый в сторону Ивана взгляд, она словно ждала от старшего брата какого-нибудь знака – поощрения или укора, чтобы знать, как вести себя дальше.

Все трое из оставшихся в живых детей Николая Никифоровича Козловского разнились не только характером, но и внешностью. Старший Иван с детства удивлял родителей взрослой обстоятельностью в суждениях и младенческой плаксивостью. Обычно без слез в глазах он корчил кислую мину и начинал на одной ноте визгливо и скучно жаловаться на слуг, отцовскую кобылу, норовившую пнуть барчонка, сороку, якобы стащившую у него нательный крестик, престарелую суку Зорьку, выхватившую у него вкусный кусок, что было совершенно невозможно. Его рот растягивался до лягушачьих размеров, востренькие любопытные глазки исчезали, и дворня шепталась: очень уж непригож юный князь, можно сказать – уродец. Кто-то из родни мимоходом заметил отцу, мол, Иванушка-то личиком не вышел. Николай Никифорович в свойственной ему категоричной манере заметил: «А зачем мужчине красота? Лошадь от него не шарахается, значит, красавец. В мужчине главное – ум». Ума Ивану было не занимать. Еще в детстве появилась у него страсть к накопительству, хранил всякий вздор: порванную нитку бус, застежку от старого кошелька, пробки от бутылок. Теперь в копилке Ивана уместилось все отцовское богатство: деревни, люди, леса и пашни.

К тридцати годам он превратился в длинного, плоскогрудого господина с пышными светлыми волосами, всегда нахмуренным лбом и хмурым, тревожным взглядом. Детская плаксивость обернулась и вовсе неожиданным качеством, он стал вести себя как прокурор: каждый перед ним был в чем-то виноват. Себя он почитал справедливейшим человеком на свете, но как-то всегда эта справедливость оборачивалась ему на пользу. Непомерную жадность свою он называл бережливостью, а необходимость расстаться с любым видом собственности причиняла ему чисто физическую боль, что-то ныло внутри, сокращалось, а щека начинала дергаться беспокойным тиком.

Сестрица, как уже говорилось, звалась Клеопатрой, была она годом старше Матвея. Можно, конечно, предположить, что в момент появления дочери на свет маменька что-то прочитала про египетскую царицу и, восхищенная ее судьбой, а также двумя нездешними красавцами, Антонием и Юлием Цезарем, – решила назвать маленькое, круглолицее, с носом кнопкой и замшевыми щечками создание экзотическим именем. Но скорее всего имя «Клеопатра» запало в сердце Анне Петровне где-нибудь на петербургских «машкерадах», до которых она была большая охотница. В ожидании очередного ребенка она молилась истово, чтоб новоявленный младенец родился красивым, все остальное приложится трудом и старанием, тем более что этот бесплатный дар, кроме как молитвой, не заработаешь. В двадцать три года Клеопатра так и не стала красавицей, но была очень мила, и имя ее не звучало насмешкой. В отличие от худых и высоких братьев, она была круглолица, полногруда, с пышными покатыми плечами, тонкой талией и пухлыми ручками, на которых жеманный мизинец тоже изгибался полукругом.

В России не любят тощих, по всем канонам она была невеста хоть куда, но не везло Клеопатре, не могла она никого пленить настолько, чтоб этот некто пренебрег малым приданым и полным отсутствием земель, которые давали бы за невестой.

Ужин прошел в чинной беседе. Матвей ждал вопросов о Париже или вскользь брошенного замечания о заграничной жизни, от которого он мог бы перейти к объяснению своего неожиданного приезда, но Иван, раньше молчаливый, никаких вопросов не задавал, а без умолку говорил сам, и все о деревенских делах: о мельнице, требующей ремонта, о сгоревшей в дубовой роще церкви – новую надо ставить, о малом урожае ржи, скромном приплоде в стадах, словом, «все крестьяне спились, и земледелие упадает». Никогда доселе не слышал Матвей, чтоб столько болтали о делах сельских, для этого управляющий есть. Клеопатра молчала, только испытующе смотрела на Матвея, глаза ее все время подозрительно блестели.

– Ладно, поздно уже. Что свечи зря жечь? Придет день, все важное и обговорим, – сказал Иван и встал.

Для ночлега Матвею отвели гостевую, сказав, что его бывшая комната еще не прибрана. В гостевой же горнице только и успели, что обтереть пыль. Неприютное помещение… Одинокая свеча в шандале из трех рожков – на всем Иван экономит! – осветила ложе, сработанное деревенским мастером, кованый сундук у стенки и рукомой у входа.

Матвей смертельно устал, и казалось, лишь донесет голову до тощей подушки – сразу провалится в сон. Но мечтам Матвея не суждено было сбыться. Он только успел снять сапоги, как в дверь осторожно постучали. И тут же на пороге возникла испуганная Клеопатра. Она поднесла палец к губам и, призывая к тишине, пытливым взглядом окинула комнату, словно ожидала увидеть в затененных углах злоумышленников, потом улыбнулась и прошептала:

– Пойдем ко мне. Здесь нас могут подслушивать.

– Кто? – не понял Матвей.

– Нетопыри да мыши.

8

Комната Клеопатры на втором этаже была так плотно заставлена всякой ненужной мебелью, что жить в ней можно было, только избегая резких движений. Подоконник заставлен цветами в горшках, на всех прочих горизонтальных поверхностях теснились шкатулки, коробочки с бисером, нитки, пяльцы, мелкие книжицы то ли для чтения, то ли для дневниковых записей. Яркие цветы на холщовых обоях казались выпуклыми, они зримо выступали из стен, уменьшая объем горницы, и казалось, задень локтем этот цветущий луг, и сочные колокольцы польются тебе на голову пахучим водопадом. Лежанка тоже была закрыта вышитым цветами покрывалом и загромождена таким количеством подушек, что непонятно было, где хозяйка спит.

Но все это богатство Матвей рассмотрел уже днем, ночью при свече он увидел только дробящиеся тени и малое свободное пространство со стулом подле столика. На этот стул он и сел, Клеопатра опустилась на лежанку и, как только устроилась удобно в пoдушках, сразу заплакала, склонив к груди лицо.

– Батюшка помер, – прошептала она с такой интонацией, словно скорбное событие произошло не год назад, а на прошлой неделе и горе не дает говорить ни о чем другом.

Плакала она долго, и Матвей молча гладил ее по плечу. Наконец успокоилась, отерла ладошкой лицо, словно сняла с него печаль, и, ласково усмехнувшись, сказала:

– А ты совсем парижанин. Красивый… Только поизносился в дороге. Неужели вот так верхом из самой Франции?

– Нет. Это уж потом верхами. До Варшавы ехал в карете.

– А багаж твой где?

– Нету, Клепушка, багажа.

Матвей собрался было рассказать случившуюся с ним страшную историю, но передумал. Зачем пугать сестру эдаким количеством трупов? И потом, неловко как-то сознаться, что все произошло, когда он, пьяный, в крапиве лежал.

– Украли, что ли? – ахнула Клеопатра.

– Вот-вот, украли, – ухватился Матвей за поданную мысль, – в Польше… А потому подарочек из Парижа я тебе, Клепушка, не довез. Но ты не огорчайся. В Москву поеду, куплю тебе штуку шелка на платье.

– Бог с ним, с подарочком, главное, что ты вернулся и здесь передо мной сидишь. Уж как я тебя ждала, как ждала! Иван запретил мне тебе письма писать, зачем, говорит, на почту тратиться? Тогда я стряпчему все отписала, Епафродиту Степановичу, да с верным человеком в Москву передала.

– Лялин и вызвал меня в Россию.

– Богородицу благодарю, что услышал Господь мои молитвы. – Она истово перекрестилась на икону. – Ты дома. И вот что ты, Мотя, должен понять: вся наша жизнь в руках Ивана, а братец – наш скаредный негодяй, хладнокровный и меланхолический.

– Это как же – меланхолический?

– А вот так. Голоса не повысит. Спокойно эдак говорит за завтраком, мол, дурно спал ночь, у него видения и бессонница.

– Какие видения?

– Всякие. Ему на пользу. Давеча говорил, что ему батюшка покойный являлся и сказал: со свадьбой сестры твоей Клеопатры надобно повременить.

– Ничего. Мне завтра тоже во сне явится батюшка и скажет: венчать надо Клепушку, и немедленно. Я тебя и обвенчаю.

– Ничего у тебя не получится, любимый брат, потому что дело в приданом. Ты знаешь, что за мной Иван дает? Серьги и монисты турецкой работы, шали китайские, ковер персидский, молью траченный, и жирандоли без многих хрусталей. Это ли приданое для достойной девицы? А про деньги говорит: это мы потом обсудим.

– Вот и обсудим.

– Ничего ты с ним не обсудишь. Он в разговоре только о своих делах говорит, до твоих ему и дела нет. Он завтра может вообще запереться в своих покоях и носа не показать. Ты не понимаешь, что за человек Иван! Смотри, – она растянула тесемки мешочка, который носила у пояса, и вынула чайную ложку, – с собой ношу, а то есть будет нечем. Он всю посуду попрятал. Я думала, продал. Ан нет, к твоему приезду серебро достал. Но завтра же он все спрячет и опять будем есть на оловянной да деревянной посуде. У ключницы Лукерьи ключи отнял, теперь сам кладовые отпирает и запирает. И все ворчит, угрожает! В доме боятся его, как чумы. А ведь если и сечет людей, то вроде за дело, но более всего нравоучениями мучает и в дальние деревни ссылает. Лукерья говорит, что не может такой мухоморный характер просто так произойти, мол, сглазили Ивана. Но не об этом я с тобой говорить хотела. Послушай, Мотенька, что я тебе расскажу.

В окно с тупым упорством бились ночные толстотелые мотыльки, залаяла собака и смолкла, затем донеслось тихое пение девок-кружевниц, которые плели подзоры, прошвы для подушек и пододеяльников к вечно отодвигающейся свадьбе Клеопатры. Девки-кружевницы и при родителях работали как одержимые. Помнится, когда уезжали осенью в Москву, их с их коклюшками сажали в отдельные подводы, чтобы они и в дороге не ели хлеб даром и были заняты делом. Куда же подевался их плетеный товар? И сейчас в темноте, видно, лучину жгут и все плетут, как парки, сочиняют судьбу Клеопатре.

Глаза у сестры опять стали тревожными. И вои что она ему рассказала.

– Как уехал ты, Матвей, в Европу, так и жизнь у нас кувырком пошла. Не сразу, правда… Жили по-прежнему широко, к обеду по нескольку карет приезжало. Хлебосольствовали… А уж когда юный император Петр Алексеевич скончался, в Москве такое началось! Бедный император, я его видела: высокий, статный, пасмурный, словно предвидел он свою скорую кончину.

– Где ж ты видела императора?

– Батюшка взял меня на праздник водосвятия, уже была назначена царская свадьба с княжной Екатериной Долгорукой. Выезд был роскошный! Она ехала в открытых санях, шубка на ней парчовая, серебряная, а уж хорошенькая! А император стоял на санях сзади, дальше конвой, свита. Холод был ужасный. Церемония длинная, батюшка меня домой отослал, а сам все четыре часа простоял на льду. Я, грешным делом, думаю, что тогда он ноги и застудил.

Как ты знаешь, свадьба царская не состоялась, император умер оспой. Верховный совет заседал в Лефортовом дворце, решал – кого позвать на царство. Когда приехала Анна Ивановна из Курляндии, Москва встречала ее широко, радостно. Потом пошли собрания. Батюшка на всех собраниях присутствовал и стоял за самодержавие, поэтому был принят в числе прочих самой императрицей.

На прием в Кремлевский дворец батюшка поехал уже больной, горячечный. Но потом ничего, отлежался, отпоили мы его чаем с малиной да медом, а по весне он опять захворал и велел переезжать в Видное. С тех пор мы здесь живем и носа на люди не кажем, а двор-то уже не в Москве, а в Петербурге. До Северной столицы никогда теперь не добраться, а здесь скука страшная!

Иван власть в доме постепенно забирал, по зернышку. Видно, батюшка нарочно все так подстроил, чтобы Ивана ко всем делам имения приспособить и чтоб управляющий заранее понял, кто тут хозяин.

Все время батюшка проводил теперь в своей комнате с книгами, про охоту, соседей, сельские пиры было забыто. Только и ездили к нам стряпчий Лялин из Москвы да новый батюшкин друг – господин Люберов, очень достойный человек.

В августе батюшка опять занемог, ходил с трудом, левая нога совсем не слушалась. Лекарей перебывало много! Но от судьбы не уйдешь. Как-то вызвал он утром меня к себе в комнату и строго так говорит:

– Клеопатра, надобно мне с тобой поговорить. Вели закладывать тарантас.

– Зачем же тарантас? Разве в доме поговорить нельзя?

А у самой поджилки трясутся. Батюшка меня никогда полным именем не называл. Клепа… а когда шутит, Заклепкой именовал, при людях – Кларой. А тут могилой повеяло от его речей.

И точно. Поехали мы с ним в дубраву, в церковь Пророка Даниила, это еще до пожара было. Всю дорогу молчали, а как церковь завидели, батюшка и говорит:

– Слабость на меня напала. Чувствую, чадо мое, смерть совсем близко. Завещаю, тут меня и похороните, в Москву не возите.

Я в слезы, а он молчит. Подъехали к погосту. Он из экипажа вышел, мне выходить не велел. Тут к нему отец Александр навстречу. Батюшка-то с палкой, куда-то вдвоем пошли. Долго их не было, почти час. Потом я узнала, что батюшка место себе на сельском кладбище выбирал. Семейной усыпальницей в Москве пренебрег. Иван выполнил волю покойного, и за это братцу спасибо. Да только я думаю, главным здесь была, как всегда, экономия.

Разговор наш с батюшкой состоялся на обратном пути. Остановились мы под горкой, кучера Игната он на ключ отослал. Может, и вправду пить хотел, а всего вероятнее, не желал чужих ушей. И говорит…

Окно вдруг отворилось, кисейная занавеска вздулась от ветра, и Клеопатра стремительно бросилась к окну.

– Кто там? – спросила она испуганно.

– Ты что? – Матвей тоже перешел на шепот.

Клеопатра повернула к нему взволнованное лицо, прижала палец к губам, потом высунулась в темноту, по-птичьи повертела головой и только после этого плотно закрыла окно.

– В этом доме подслушивают, а потом все доносят братцу.

– Да мы на втором этаже!

– А лестница?

– Ладно, бог с ними, скажи же наконец, о чем был разговор?!

– Батюшка наш был добр. И последней мыслью его было, как устроить нашу с тобой судьбу. Хотел, да не смог, сам знаешь о проклятом законе покойного императора Петра Великого. – Она подумала и добавила: – Антихриста.

– Ну, ну! Петра I не трожь! Он о России радел. Он был гений.

На щеках Клеопатры вспыхнули красные пятна, глаза округлились.

– Батюшка тоже всегда его защищал: много-де их величество для человечества сделало! А я знаю, сколько величество христианских душ погубило! Да и нашу с тобой жизнь перечеркнуло. Уж нет его, семь лет, как помер, а все боятся правду про него сказать. Петр Великий! – передразнила она кого-то звонким от негодования голосом.

– Что ж не боишься, что подслушают да донесут куда след?! – гневно прокричал Матвей.

– Это раньше их величество Петра I нельзя было ругать, теперь можно! Ты что на меня напрыгиваешь? Что мне слово сказать не даешь? Я тебя сюда позвала об императоре Петре лаяться?

Матвей вдруг словно отрезвел. У Клеопатры был такой обиженный вид, что ему стало стыдно перед сестрой.

– Ну ладно, будет тебе. Значит, вы остановились внизу холма, а Игнат за водой пошел.

– Все мысли ты мне спутал! – проворчала Клеопатра, пытаясь вернуть себе состояние высокой торжественной скорби, и продолжала, придав голосу прежнюю мелодичность: – Последние мысли батюшки были о том, как нашу с тобою жизнь устроить. Вот он и говорит: «По закону о Майорате все мои земли перейдут к Ивану. Но приданое тебе Иван достойное обеспечит, это я ему твердо наказал. Матвей после моей смерти пусть домой не торопится. У него в Париже дела хорошо идут, и нечего туда-сюда мотаться, деньги переводить. А как вернется он своей охотой из заграничного вояжа, то пусть немедля едет к стряпчему Лялину. Я нашел способ, чтобы вы, мои младшие дети, жили после моей смерти безбедно». Тут на меня словно оторопь нашла. Сижу, двинуться не могу, а в голове одна мысль – неужели мы сироты? Батюшку разговор, видно, сильно утомил, плечи обвисли, лицо покраснело, а от тела жар, как от печки. Игнат воды принес, так он пил, пил. Я этот кувшин потом к себе в комнату забрала, вон он стоит.

На следующий день к нам приехал отец Александр со святыми дарами. Батюшку причастили, исповедали. Еще день прошел. Опять послали за священником, на этот раз соборовать. Вечером родителя нашего не стало. Завтра мы на могилу к нему пойдем. Грустно там, вместо церкви – пожарище, а на могиле у батюшки простой деревянный крест.

Помолчали.

– Ты еще не сказала мне, за кого замуж собралась? – спросил наконец Матвей.

Несмотря на поздний час Клеопатра решила, что время самое подходящее, и стала рассказывать о женихе, но все как-то сбивчиво. С первых же фраз Матвей понял: сестра совершенно равнодушна к своему избраннику, а если и собралась с ним под венец, то не иначе из желания выбраться из-под опеки Ивана и зажить своим домом. Жених-то явно неказист, небогат, зато «незлой и непьющий».

Очень показателен был рассказ Клеопатры о знакомстве с господином Юрьевым. Не знаешь, плакать после этого или смеяться. А случилось все так: на Николу Летнего, 9 мая, дождь загнал коляску Ивана, а с ним и Клеопатру в усадьбу соседствующего помещика. Гостей оставили обедать. И вот к столу вышел племянник хозяина, этот самый Юрьев, господин чопорный, томный и с капустным листом на лбу – у него, видишь ли, голова разболелась. Свои головные боли он называл мигренью. Сидишь с капустным листом, так хоть молчи. А господин Юрьев, ласково поглядывая на Клеопатру, принялся объяснять, что в его роду мигреням подвержены все женщины и болезнь эта по наследству передается по женской линии, и единственный случай на семью – он: подцепил женскую болезнь. За столом все начали смеяться, Клеопатра не знала куда себя деть, а Юрьев, как ни в чем не бывало выглядывая из-под капустного листа, продолжал разглагольствовать на ту же тему. Потом лист свалился на радость всем в соусник.

– А вообще-то, он человек хороший. У него небольшая усадебка в Тульской губернии.

– Клеопатра, опомнись! Зачем тебе этот недоумок с капустным листом?

– Ты ничего не понимаешь! Он не недоумок. Он просто не признает глупых условностей. И любит пошутить. Если хочешь знать, то мне это нравится. Дал бы Иван денег, и я была бы счастлива.

Как и предсказала Клеопатра, решительного разговора с Иваном не получилось. А если быть точным, то разговор зашел в полный тупик. Встреча состоялась в бывшем батюшкином кабинете, где Иван сидел теперь как хозяин. Только Матвей опустился на стул и произнес заготовленную фразу: «Меня вызвал в Россию стряпчий Лялин», Иван, сидящий от брата через стол, пододвинул к себе шандал, вооружился охотничьим ножом и принялся аккуратно очищать нагар с бронзовой ножки. Это необременительное занятие довело Матвея до исступления. Когда тот пытался рассказать брату о своей жизни в Париже, о трудной дороге домой и, наконец, о видах на будущее, Иван с отвратительным скрежетом выковыривал оплывший воск из завитушек и насечек, и только когда было произнесено слово «майорат», он, не отрывая глаз от шандала, буркнул:

– Батюшка мне все оставил. Можешь прочесть завещание. Там черным по белому написано.

– Когда завещание составлялось, действовал закон государя Петра о майорате. Сейчас закон упразднен, и я имею право получить свою долю.

– Не надо все валить на законы. Думаешь, не знаю, почему батюшка Слепенки продал? Чтоб долги твои покрыть, долги от беспутной жизни в беспутном городе. Я получил право на владение всеми землями не только потому, что старший в семье. Главная причина в том состоит, что я вел жизнь нравственную, а потому завоевал полное доверие покойного родителя нашего. Права наследства налагают на меня определенные обязательства, а именно: заботиться о тебе и о сестре, а также о вашей добродетели.

– Теперь самое время осуществить высокие слова на деле, – весело сказал Матвей. – Клеопатре замуж пора. Жених есть. Дело за малым, за приданым. И не только вещами, деньги подай.

– Нет у меня сейчас свободных денег. Все потрачено на исправление хозяйственных нужд. Подождет еще Клеопатра, с нее не убудет.

– Понятно, – сквозь зубы процедил Матвей, а сам подумал с облегчением: «С капустным листом покончено!» – А как ты будешь заботиться обо мне? Кров, пища, так, что ли?

– Я тебя из дома не гоню, – промямлил Иван и еще с большим рвением принялся уродовать бронзовый шандал. – Если задумаешь уехать, получишь содержание в разумных пределах.

– А какой предел ты считаешь разумным? Рупь с мелочью в год?

– Рубль тоже надобно заработать.

– То-то я вижу, ты здесь перетрудился! – крикнул Матвей и ушел, хлопнув дверью.

9

Матвей поехал в Москву верхами, не хотелось просить у Ивана экипаж, да и погода располагала к седлу. Тепло… Небо, право, шелк персидский. Октябрьское солнце уже не припекало, а потому весь свой свет и силу расходовало на создание особой ясности и прозрачности воздуха. Деревья почти обнажились, а уже коли на некоторых особо стойких осинах и березах не полностью сброшен лиственный наряд, то оставшиеся листочки так и полыхают золотом и багрянцем.

Утреннее его настроение весьма разнилось с вечерним. Что есть русский трактир? Мерзость и запустение! Отчего во Франции, скажем, в Сан-Дени, где лошадей меняют, постоялые дворы чисты и без клопов? Цена, конечно, большая, и он готов платить… но чтоб простыни, а не облезлый тулуп, брошенный на лавку в углу. Ну ладно, пусть лавка… в конце концов, это наше национальное ложе, но почему в изголовье не только валиков или подушек нет, но и деревянный скос отсутствует? А завтрак! Он как в Париже привык? Чтоб кофий на подносе, хочешь черный – пожалуйста. А можно с жирной молочной пенкою. И хлеб эдакий длинный, белый, а отнюдь не каравай. Ладно! Пережили и забыли! Он уже к Москве подъезжает.

Взору Матвея открылись стены Новодевичьего монастыря. Какое нежное и волнующее название – Девичий, а как подумаешь: с одной стороны, крепость, с другой – тюрьма. Царь Михаил Федорович боялся войны с Литвой, а потому повелел укрепить монастырь пушками да пищалями, а стены обнести валами и рвами. Белая с красными верхами монастырская стена хоть и имела прицелы и бойницы, никак не выглядела грозной, никогда с этих башен не стреляли, а вот горе в монастыре многие мыкали, и среди прочих царевна Софья, опальная сестра Петра Великого.

Петр I не любил монастырей. Для него монашеская братия была скопищем бездельников, которые отлынивали от военной службы и пренебрегали работой, любимыми его сердцу ремеслами. Высокой духовной жизни монахов, их молений за народ Петр просто не понимал. Поэтому и Новодевичий монастырь он приказал превратить в дом для зазорных младенцев-подкидышей. Нововведение не прижилось. Тогда Петр приказал давать приют заслуженным и увечным воинам. Так и жили при женском монастыре майоры, поручики и просто солдаты – странное соседство с монахинями!

Клеопатру тоже можно понять, когда ругает Петра Антихристом, но это все от женской недалекости.

Да, были противоречия, но человек с государственным умом, радеющим за Русь, должен думать однозначно.

Да и неохота вспоминать противоречия, покой и радость – вот что ощущаешь подле этих стен. А как прекрасна многоярусная башня, радость москвичей, как слепят глаза, главки собора!

И вдруг этот воспитанный в парижских салонах скептик и вольнодум, этот дамский угодник, мнивший себя ловеласом, этот практик, свободный от предрассудков, разом утратил все с трудом приобретенные качества. Взамен их в душе возникло детское умиление, так растрогавшее его, что стыдно стало отчего-то и захотелось прямо сейчас слезть с лошади и совершить… ну не подвиг, согласен, но что-то хорошее, нужное соотечественникам, хоть как-то пожалеть их всех разом, что ли… Однако соотечественников в этот будний день было мало, до калек и нищих на паперти идти далеко. В другом месте облагодетельствует он нищих, этого добра на Руси всегда пруд пруди.

По прямому тракту он направился к валу Земляного города, ветряные мельницы приветствовали его взмахами крыльев, коровы и козы бродили по лугу, ощипывая остатки жесткой травы. Скоро он попал в слободу, которая по имени стрелецкого приказа Зубова называлась Зубовской. Домишки лепились один к другому, за ними раскинулись огороды, сады, крики галок оглашали окрестности, и старая церковь Троицы встречала колокольным звоном.

Пречистенские ворота раньше назывались Чертольскими из-за многочисленных в этой местности оврагов – черторыев. А до самых ворот доходил Сивцев вражек, окаймлявший шумную речку Сивку. После Пречистенских ворот Матвей сразу попал в людскую толчею: здесь торговали рыбой, квасом, кричали извозчики, зазывая седоков, толпились арестанты, умоляя о денежке для своего жалкого кошта, ну и, конечно, убогие, одно слово – Божедомка. Рядом, за церковью Спаса, находились дома, куда божедомы – особые агенты – сносили пьяниц, калек и подкидышей. В их обязанности входило также подбирать и уносить в мертвецкую трупы.

Матвей уговаривал себя, что ему надо поспешать к стряпчему, который днем может отлучиться куда-либо по своим делам, но вместо этого продолжал ехать по дороге, петляющей, беспечной – очень ему хотелось поболтаться по Москве в этот погожий день просто так. Еще надобно посетить Никольскую, где находились лучшие в городе книжные лавки. В Париже он привык думать, что книги – это первое дело, и в Охотные ряды надо, там лавки с заморским шелком, обещал Клеопатре на платье купить.

Богатые боярские подворья стояли рядом с убогими хижинами, за ними церкви, потом голые деревья с лохматыми вороньими гнездами. Рядом виднелся след недавнего пожарища, разбросанные по земле бревна и остатки кровли, и опять шла нарядная улица, и множество народу толпилось на ней. И никто не боялся носить русскую одежду, осмелели после смерти Петра: гладкие и из пестряди[4] длинные сарафаны-шушуны, кофты-шугаи[5], обозначивающие могучие талии, на ногах поршни[6]. Матвей обрадовался, что помнит все эти названия, и подумал вдруг, как много во всех этих русских одеждах буквы «ш», которая скорее шепчет, а не шипит.

Одежды шепчут, а люди орут как оглашенные, продавцы норовят обмануть покупателей, а те продавца. Нагловатая бабенка в немецком платье и епанче, отороченной мехом, держала во рту колечко с бирюзой – знак ее низкой профессии. Она поймала взгляд Матвея, лихо, словно шелуху, выплюнула колечко в кулак и захохотала, закинув голову. Матвей невольно рассмеялся в ответ, но пришпорил коня. Такие уличные знакомства хороши в Париже, но не в Москве, потом от этой беспутницы не отвяжешься.

Встреча с продажной красавицей настроила его на бесшабашный лад. А почему бы не завернуть в приличный трактир, не выпить в честь приезда в древнюю столицу? Он уже повернул лошадь в ближайший проулок, как вдруг взгляд его приковал вышедший из ворот мужчина в черном, великолепно сидящем камзоле, черной шляпе с пером и черных туфлях со стразовыми пряжками. Все это Матвей охватил в мгновенье. Три шага понадобилось мужчине, чтобы дойти до кареты. «Француз! На этот счет двух мнений быть не может!» – ликующе воскликнул Матвей про себя и остолбенел: да это же Шамбер!

«Окстись! – прикрикнул на себя Матвей. – Что делать Шамберу в Москве?» Утро в лесу под Варшавой вспомнилось во всех подробностях, и липкие от крови руки, и битые бутылки (с тех пор пить не может!), и запрокинутое лицо мертвого Сюрвиля. Но это еще не повод, чтобы он в каждом мужчине, одетом в черное, видел Шамбера! Он, бедняга, наверное, в плену, а может быть, тоже убит.

Меж тем дверца захлопнулась, и карета легко тронулась с места. И все-таки стоит заглянуть в лицо этому господину. Матвей погнался за каретой, легко ее догнал, но увидел, что окна занавешены веселенькими голубенькими шторками. Нет, это смешно и глупо – колотить в дверцу. Она откроется, и он увидит совершенно незнакомого человека… Это уже совсем ни в какие ворота и против этикета.

Матвей остался стоять на месте, глядя на удаляющийся задок кареты. Все, вот уже и за угол завернула. Ничего не произошло. Просто он разволновался, увидев хорошо одетого человека, которому, сразу видно, камзол кроили во французских мастерских. И грустно стало… Матвей понял, что огромное пространство, отделяющее его от Парижа, перегороженное границами с их запретами, исчерченное дорогами, было не просто округлым боком земного шара. Этот ландшафт разделил его жизнь на прошлое и будущее, придав ей элемент необратимости. Никогда не вернется к нему беззаботность и беспечность французского бытия, никогда…

Он сам не заметил, как повернул лошадь к южным воротам Китай-города и выехал к Москве-реке. На мостках бабы там и сям полоскали белье, мужик в одних портах тянул небольшую сеть, что-то она у него не шла, и он злобно ругался. Вдруг бабы заголосили разом, засмеялись. Одна бросилась бежать, прижимая к груди лохань с бельем, за ней другая… Дождь, оказывается, хлынул, да какой настырный, откуда он только взялся?

Переехав через каменный мост, Матвей подвел итог: он не купил Клеопатре шелка на платье, не подал нищим даже медной полушки и вымок до нитки, как последний дурак.

10

Стряпчий Епафродит Степанович жил за Москвой-рекой напротив Кремля на Великих лугах. За лугами шли болота, овраги – Балчуг, что по-татарски означает «грязь». Большие луга в Замоскворечье раньше занимали стрелецкие слободы. Стрельцы были люди вольные, нетяглые и непашенные. При царе Алексее Михайловиче стрельцы имели право на беспошлинную торговлю, поэтому по всей Замоскворецкой слободе стояли их лавки, а другому торговать – не смей! Они были защитниками отечества, а в мирное время несли «вахту» – охраняли царский дворец, казну и приказы.

Стрельцы были люди молодые, резвые, независимые, за что и поплатились. Тридцать пять лет назад по всей Москве стояли плахи да виселицы – царь Петр вершил страшную расправу. Глашатаи кричали царевы грамоты, мол, заговор против государя, сговор в пользу бывшей правительницы Софьи, что сидит в Новодевичьем монастыре и мечтает вернуть былую власть. Народ не разбирался во всех этих дворцовых интригах, кто их там наверху поймет. Но видели, как страшно мучили людей в Преображенском приказе, а потом головы лишали – за вольность, за непокорство, за желание жить по-своему.

Царь даже из казни устроил потеху – всунул топоры в руки неумех – бояр и княжеских детей, всех повязал кровью. Казнить желаешь подданных – казни, на то ты и царь, но зачем же мучить в смертный час? Разве белоручки-бояре с одного удара шею пересекут? Расправы над стрельцами Москва и по сию пору не простила Петру.

После казней древняя столица опустела. Оставшихся в живых стрельцов разослали по полкам в другие города. Дома в Замоскворецкой слободе продавались за бесценок. Тогда и купил стряпчий Лялин подворье у стрелецкой вдовы. Не побоялся, край-то был совсем запустелый.

За тридцать лет вернулась жизнь в Замоскворечье, новые жители по-прежнему занимались торговлей и назывались купцами, стряпчий жил среди них безбедно. Крепенький дом его имел палисад, сбегающий к Москве-реке сад с огородом, сарайчики, службы – словом, полное хозяйство.

Епафродит Степанович был старым холостяком, обремененным стаей вечно бедствующей родни. Помогал всем, как не помогать, но своеобразно. Человеком он слыл аккуратным, деньги, хоть и небольшие, у него водились, но счет им он знал, поэтому из своих рук не выпускал ни копейки. Помогая родственникам, время от времени брал в дом на прокорм племянницу, потом двоюродную сестру, потом тетку… Женщины эти, обладающие все как одна кротким нравом и незлобивостью, вели нехитрое хозяйство стряпчего, следили за его гардеробом, а по осени квасили капусту, торговали яблоками, солили огурцы… Словом, при такой заботе о родственниках Епафродит Степанович очень выгадывал: и на служанок тратиться не надо, и титулом благодетеля пожизненно награжден.

Живя уединенно и занимаясь своей скромной и крайне неромантической профессией, стряпчий тем не менее обладал некой авантюрной жилкой. Именно он подсказал в свое время князю Николаю Никифоровичу Козловскому способ обеспечить капиталом молодую поросль – Матвея и Клеопатру. Преданность стряпчего покойному князю была поистине безгранична. Матвей знал, что еще давно, в пору юности, батюшка оказал стряпчему услугу, защитив его от знатного и непорядочного клиента. Кто был этот клиент, Матвей не ведал, да это и не имеет отношения к повествованию.

Тихая племянница, а может быть, внучка, словом, очередная жертва благотворительности, приняла у Матвея мокрый плащ и провела в крохотную, в одно окно горницу – кабинет хозяина. При виде Матвея Лялин изобразил такую радость, развел столько суеты, что Матвей невольно оттаял.

– О боже мой! Ваше сиятельство! Наконец-то! Давно пора птенцу в родительскую скворешню, а то растащат все по нитке.

– Да уж и растащили. – Матвей позволил себя обнять.

– На вас камзол мокрый! – завопил стряпчий. – Где же «чуть-чуть»? Это когда слезами оросишь, тогда чуть-чуть. А тут хоть отжимай. Переодеваться! Зинаида, кувшин горячей воды! И мой шлафор[7] полосатый! Он новый совсем, на теплой подкладке, не побрезгуйте. О делах после. У нас сегодня щи богатые и дичина – утка с яблоками. А также осмелюсь предложить пирожок с рыжиками. Давеча Зина на рынке купила – грибок к грибочку, словно монетки золотые, жалко было в начинку крошить.

Откушали и утку, и пирог, и шербет турецкий – очень вкусное лакомство – и вернулись в кабинет к маленькому, крытому сукном столу со множеством ящичков. Из одного из этих ящиков стряпчий и достал новенькую, в кубовый грезет[8] обтянутую папочку, положил ее перед собой и выразительно поднял брови. У стряпчего были серые усы, лохматый парик в цвет усов, блеклые глаза – весь он был словно пеплом посыпан, поэтому особенно удивительными казались на бледном лице его черные, красиво изогнутые, чрезвычайно выразительные брови. Они украшали хозяина, но при этом зачастую служили ему плохую службу. Все, что стряпчий намеревался скрыть от клиента за безликим, деловым языком, выдавали брови – они восхищались, негодовали, льстили. Вот и сейчас брови встали шалашиком, лицо приняло выражение глубокой грусти, и, хоть речь стряпчего так и дышала оптимизмом, Матвею стало жалко себя.

– Вот здесь все дела и завещание батюшки вашего, – рокотал Лялин, тыча в открытую папку указательным пальцем. – Видите бумаги? Здесь земли, усадьбы, движимое и недвижимое имущество. Беда только, что все эти документы украшены именем их сиятельства вашего братца – Ивана Николаевича.

– Но вы же сами писали, что закон о майорате отменен.

– Так точно. Сенатский доклад об отмене негодного закона уже несколько месяцев как утвержден высочайшим именем… но скрытно… до времени. Чтоб еще большего неудобства не образовалось на Руси. Все сразу начнут требовать свое. Да уж и начали! А судебные дела у нас дороги и решаются годами. Но все это нас не касается, – упредил он раздраженный Матвеев жест, – потому что мудростью их сиятельства батюшки вашего и стараниями вашего покорного слуги, – стряпчий скромно потупил брови, – предприняты необходимые действия для вашего обеспечения. Дельце обстряпано!

Он быстро переложил все бумаги в папке на левую сторону, оставив на правой одну мелкоформатную бумагу, и ласково ее погладил.

– Вот этот листок, князь Матвей Николаевич, дорогого стоит. Теперь слушайте меня внимательно. Покойный князь, батюшка ваш, написал на себя карточный долг.

– Помилуйте, да он и в карты никогда не играл!

– А кто это знает?

– Да все, кому до этого охота есть.

– Ну, братец ваш на этот долг в суд не подаст.

– При чем здесь Иван? Ради бога, не говорите загадками, не разводите турусы на колесах. У меня и так голова кругом идет.

– Никаких, извольте видеть, колес. При действии закона о майорате земли не разрешалось разбазаривать, то есть продавать. Только в крайнем случае! Но и при этом – крайнем – трудно найти покупщика, такого, чтоб был при живых деньгах. А князь Козловский нашел. И чтоб деревни за пятьдесят тыщ продать, оформил все карточным долгом, для простоты! Покупщиком стал помещик Люберов, не побоюсь этого слова – истинный друг покойного.

– И какие деревни были проиграны, то бишь проданы?

– Две деревни московские с людьми – Барыкино и Слепенки, а также мыза[9] под Петербургом – Отарово, что на заливе.

– Вот жалость-то!

– Не торопитесь переживать. Господин Люберов очень богат, так как многие годы обретался на государственной службе в Швеции. Говорят, он еще коммерцией занимается, заводики имеет. Какие точно – не знаю, Андрей Корнилович Люберов не мой клиент, и мне его денежные виды без надобности. Передача земель господину Люберову оформлена чин чином в этой бумаге, но главное содержится на словах. – Голос стряпчего стал торжественным. – Я могу засвидетельствовать, что господин Люберов поклялся своим словом передать вам по смерти друга своего и вашего батюшки пятьдесят тысяч рублей золотом, буде же отменен закон о майорате, а также если вы того пожелаете, вернуть вам в пользование означенные деревни за вычетом 40 тысяч. То есть вы получите с соответствующей бумагой подмосковные деревни, мызу Отарово, а также 10 тысяч.

– Pas faiblement! – прошептал Матвей, то есть «па феблема», что при подстрочном переводе означает: «Не слабо!»

– Поскольку сама суть завещания является секретной и передается на словах, то и разделение полученного наследства между вами и досточтимой сестрой вашей Клеопатрой Николаевной тоже не оформлено по всем юридическим правилам. Но имеется собственной рукой князя Николая Никифоровича написанная бумага, в которой означена воля покойного. Сей листок, ввиду тайности предприятия, хранится у меня отдельно. Извольте ознакомиться.

Матвей покорно взял бумагу, почерк отцовский был нетверд, видно, писано незадолго до смерти, когда рука ослабла.

– Вам причитается, – продолжал стряпчий, видно, он знал бумагу наизусть, – две трети наследуемого имущества, буде то в деревнях или в денежном изложении. Досточтимая Клеопатра Николаевна получает одну треть означенного наследства. Если возьмете вы имущество деревнями, то Клеопатра Николаевна получает мызу Отарово, вы же наследуете подмосковные деревни. Теперь задавайте вопросы.

Но Матвей вопросов не задавал, он сидел, ошалело глядя на бумагу, мысли его метались: он то благословлял родителя – «лучшего из отцов», то клял себя – «неблагодарнейшего из сыновей», то представлял, какую по получении денег заведет себе конюшню, приличный транспорт – первое дело… Пятьдесят тысяч – это же огромные деньги!

– Что Иван об этом знает? – спросил он наконец.

– Ничего. Все предприятие было оформлено в обход Ивана Николаевича, поскольку у покойного родителя вашего не было никакой уверенности, что братец ваш эти деньги не прикарманит.

– А мне показалось, что брат знает куда больше, чем вы думаете. Он мне сказал, что деревни проданы, а не проиграны. Смекаете?

– Не мог он об этом знать, – нахмурился стряпчий.

– Еще он говорил о моей беспутной жизни в Париже, мол, все деньги туда пошли. Про какие беспутства он толкует?

– Так… сплетни. Рассказывали про вашу дуэль из-за какой-то графини или маркизы, потом, что вы якобы драгоценности, кольца там… булавки снесли к ростовщику.

– Это кто же такое мог рассказать? – От негодования на щеках Матвея вспыхнули красные пятна, особенно обидно было, что все услышанное было правдой, и только диву можно было даваться, как эти сведения долетели до Москвы. – А что батюшка?

– Князь Николай Никифорович был выше любых толков. Но и услышь он о них, значения бы слухам не придал. Дело молодое! И вы об этом забудьте. Сейчас вам надо не отношения со старшим братом выяснять, а ехать в Северную столицу, где господин Люберов обретается. Вот здесь на бумаге описано его местожительство: Васильевский остров, недалеко от храма Воскресения Христова.

– Спасибо вам, Епафродит Степанович.

– Удачи, князь.

По дороге домой Матвей уже трезво оценил положение.

Клеопатре до времени он решил ничего не говорить. Сестра обрадуется, обнадежит жениха, ослепленный будущим богатством Капустный Лист начнет атаку. А денег-то еще нет. Знавал он людей, которые клялись честью и обязывались словом, а потом исчезали с чужими деньгами в неизвестном направлении. Про господина Люберова он слова дурного говорить не хочет… Боже избавь. И все-таки вначале лучше до Петербурга добраться, а когда деньги будут получены, он обрадует Клеопатру полной мерой.

Теперь обмыслим, как ехать. В Петербурге Матвей решил на первое время остановиться у тетки, Варвары Петровны Фоминой, сестры покойной матери. Виделся он с теткой последний раз перед отъездом за границу, она небось и думать забыла о племяннике, поэтому он решил упредить свой приезд депешей, которую и отослал в Петербург в тот же день с почтовой каретой.

– Ну что стряпчий? – спросила Клеопатра, завидев брата.

– В деле наследства много неясностей, – туманно сказал Матвей. – Со временем Епафродит Степанович надеется их распутать. А пока мне надобно ехать в Петербург.

Он боялся, что Клеопатра воспротивится его отъезду или, что еще хуже, опять начнет плакать, но та осталась совершенно спокойной, только задумалась ненадолго, потом спросила:

– Куда ж по осенним хлябям-то ехать? Дождись первопутка.

– Не могу. У меня отпуск кончается. В ноябре я должен быть в полку.

– Недельку-то дома побудешь?

– Недельку побуду.

– Вот и хорошо. Визиты соседям нанесем, охоту можно устроить.

Иван, который откровенно обрадовался отъезду брата, расщедрился, обещал дать возок, старый, но крепкий.

Причина спокойствия Клеопатры выяснилась, когда до отъезда осталось три дня. Вот тут-то она и заявила со всей категоричностью: она тоже едет с братом в Петербург. У Матвея руки опустились – такая обуза!

– Как же так? Варвару Петровну надо было об этом упредить. В депеше о тебе ни слова. Ты знаешь, тетушка наша со странностями. Может быть, она и меня не примет.

– Тебя, может, и не примет, ты можешь в казармах жить. А девицу тетенька на улице не выгонит. Ну что ты на меня так смотришь? Я уж и гардероб собрала, осталось только упаковать. Не возьмешь меня с собой, я здесь с тоски зачахну, руки на себя наложу. Неужели ты не видишь, что господин Юрьев от меня отказался?

Когда об отъезде сестры сообщили Ивану, он только пожал плечами. Уехать хочешь? Да хоть на Луну. Только я с себя снимаю всяческую ответственность!

А Клепа и рада, повисла на руке Матвея. Так и поехали в Санкт-Петербург вдвоем, ну и, естественно, камердинер Авдей, вдовый мужик тридцати лет, и горничная Ксения, проказница, вертихвостка и умница, страсть как преданная барышне.

11

В Петербург наши путешественники прибыли уже в ноябре и были приняты Варварой Петровной приветливо, но приветливость эта была весьма в меру, тетушка не любила излишних сантиментов. На заверения Матвея, что тот просит крова только на первое время, а потом переедет в казармы или снимет достойное жилье, она ничего не ответила, только головой покивала, мол, там видно будет.

Племяннице Варвара Петровна обрадовалась куда больше, чем племяннику. Мужчин, видно, она вообще не жаловала и говорила о них только осуждающе, де что вы от них хотите: бессердечных, грубых, заносчивых, своевольных, нахальных?.. Клеопатру она с первых дней не отпускала от себя, отвела ей лучшую спаленку, а днем сажала в своей комнате в альков (откуда прогнала прежнюю любимицу и фаворитку) и заставляла читать вслух Библию, романы, а случалось, и газету.

Теперь надобно рассказать о главной особенности Варвары Петровны. Жизнь свою из-за парализованных ног она проводила в огромном, обитым зеленою камкою[10] кресле на колесах. Кресло по дому катала безмолвная старуха в русском платье. На всех ступенях в доме были положены обитые сукном доски, при остановке кресла под его деревянные колеса тут же подкладывались для устойчивости специальные чурбачки, а во время чаепития, что происходило раз десять в день, к креслу прикреплялся специальный столик с узорчатыми бортиками.

На другой же день по приезде Ксюша, горничная Клеопатры, сообщила хозяйке, что «барыня с палочкой ходить могут, но не делают этого по причине изнеженности и тучности». Сведения повариха передала шепотом, это была тайна, которую в доме свято соблюдали. Вообще, слуги о хозяйке отзывались положительно. Все церковные требы она исполняла, имея домовую часовенку, по большим праздникам кресло ставили на специальный экипаж и со всеми предосторожностями ехали к главному храму, где собирался царский двор. Варвара Петровна была строга, но справедлива. Бывало, конечно, и влепит затрещину, если почувствует от слуги винный дух да еще когда тот отпирается, мол, в рот ничего не брал, кроме квасу. Но чтоб на конюшне сечь – такого отродясь не бывало. За важную провинность сажала она нарушителя в подвал в специальную казенку под икону на хлеб и воду. Осужденный получал срок от двух до семи дней – в зависимости от вины – и после полуголодной жизни в полутемном подвале выходил на волю шелковым.

Несмотря на пятьдесят лет с гаком тетка была все еще хороша, и, хотя иначе как старухой себя не называла, видно было, что относится к этому званию несерьезно. Была она всегда ухожена: волосы прибраны, епанчечка черная тафтяная на соболином меху, бархатная юбка с травяным серебряным узором – красиво!

Лучшие годы жизни Варвара Петровна прожила в Москве. Бригадир Фомин воевал под командой фельдмаршала Шереметева, покорял Ливонию. Известный приказ Петра I, несмотря на его расплывчатость и туманность: «Иттить в даль для лучшего вреда неприятелю» выполнялся весьма успешно, но медленно, а Варвара Петровна тем временем жила в Москве соломенной вдовой и время проводила весело. Это только после Полтавской великой виктории муж «заточил» ее, уже тридцатилетнюю, в Петербург. Тогда и мысли не приходило, что Петр сделает рассеянное по болотам да хлябям поселение своей столицей, приказ об этом последовал пять лет спустя, когда она уже набедовалась в мазанковых хижинах о двух горницах с сенями.

На ее глазах строился город. Она помнила пленных шведов, которые носили землю, за неимением носилок, в полах своего драного платья, и стук кувалд, забивающих бесчисленные сваи, помнила ветряные мельницы на стрелке, где сейчас высятся дворцы, помнила казнь поджигателей, – пуская красного петуха, простой люд выражал протест против ссылки в Северную столицу, – помнила обязательные, подневольные плавания по Неве в воскресные летние дни и шута с барабаном осенью, который возвещал о замерзании реки и первый вступал на еще тонкий лед с холщовым знаменем в руках.

Бригадир Фомин окончил жизнь свою под Дербентом во время Персидского похода и умер не в битве, что должно было случиться при его бесшабашной храбрости, а от желудочной болезни в знойное лето. Вдовья жизнь Варвары Петровны мало отличалась от замужней, и если сложить прожитые вместе с мужем месяцы, то от силы два года и набежит. После его смерти у нее уже был обширный дом на Васильевском, связи при дворе, а в деньгах она никогда не знала недостатка.

С тех пор и жила она на берегах Невы безотлучно, истово любя старую столицу, ненавидя новую, но когда двор юного царя Петра II отбыл в Москву, не сдвинулась с места, сославшись на болезнь ног. Именно в ту пору по чертежу крепостного умельца было сделано ее первое инвалидное кресло.

Как уже говорилось, Варвара Петровна была бездетна, этим Матвей и объяснял себе въедливый интерес тетки к его делам. Подобное любопытство раздражало, но вскоре он понял, что такой же повышенный интерес испытывала тетушка ко всем проявлениям окружающего мира.

Ко двору по причине больных ног Варвара Петровна не выезжала, но была в курсе всех его дел и сплетен. Кроме того, ей было известно все о соседях на собственной улице и о соседях других соседей, и какие цены на ближайшем рынке, и какой корабль и чьей нации пожаловал нынче к Троицкой набережной, и где был пожар, и какую мостовую опять перекопали в видах реконструкции.

Добывать сведения о московской придворной жизни было гораздо труднее. Варвара Петровна прямо извелась вся из-за отсутствия полноценных государственных сплетен (не хухры-мухры, государыню на трон выбираем!), поэтому возвращение Анны Ивановны в Петербург в начале года стало для бригадирши истинным праздником. За прошедшие месяцы она восполнила пробелы в своих сведениях и могла дать исчерпывающую характеристику столичной жизни, был бы слушатель. Воспользуйся Матвей этой возможностью, он был бы избавлен от многих опрометчивых поступков. Куда там! «Наука любознательна, невежество любопытно!» – такой девиз привез наш герой из Франции.

Была еще одна причина, из-за которой тетка подвергалась мысленному осуждению племянника. Варвара Петровна гадала и считала себя в этом деле большой искусницей. Гадания были зимние и летние. Летние считались простыми: на кофии, на чае, на маковых зернах, брошенных в воду. Истинным сезоном для гадания считалась зима. Варвара Петровна гадала на узорах, какими мороз разукрашивает окна. В большой, жарко натопленной гостиной каждый вечер счищали специальной лопаточкой иней. Утро начиналось с того, что безмолвная старуха до завтрака подвозила хозяйку к окнам, и та начинала со вниманием изучать ледяные кущи.

– Ужо будет зима, все твое будущее предскажу, – обещала Варвара Петровна Матвею.

И надо же такому случиться, чтоб в ноябре пал снег и грянул мороз! Потом-то все растаяло, гололед был страшный, лошади в упряжи падали, но один день случился с полноценным инеем на окнах. Варвара Петровна сочла это предзнаменованием и немедленно позвала Матвея в гостиную.

В ноябре светает поздно, уже 12 часов, а завтрак все не подают. Матвей решил со всей деликатностью, но твердо поговорить об этом с тетушкой, он-де человек военный, ему в казармы пора…

– Да будет тебе, – отмахнулась от него тетка. – Что ты в этих казармах потерял? Вот грянет война, тогда и завтрак будешь получать с утра. А сейчас ты человек молодой, тебе надобно вести образ жизни рассеянный, ложиться поздно, вставать и того позднее. Смотри сюда. Хочешь, я тебе погадаю?

Кто не засматривался на красоту заиндевевших окон? Кто не видел в них удивительные пейзажи, населенные странными зверями и чудо-юдами? Но Матвею и в голову не приходило, что в этом ледяном царстве может расположиться судьба его.

– Видишь корону? – спросила тетка.

– Вижу. Похоже.

– А видишь, блестки летят с того краю, где корона как бы надломлена?

Подчинившись требовательному тону тетки, Матвей кивнул, ну летят блестки, чего бы им не лететь?

– А значит это вот что. Ходить тебе, князь Матвей, мимо больших денег, а попадут ли они тебе в руки, не знаю, пока не ясно. Ты, часом, не проигрался?

– Что вы такое говорите, тетушка?

– И еще скажу. Видишь, корона четко видна, а один зубец справа поломан. Много печалей и трудностей ждет тебя впереди, и все из-за золота.

– Простите, тетушка, – еле выдавил из себя Матвей, – но я человек современный и в гадания не верю.

– Скажите, какой вольнодум! – фыркнула тетка. – А коли так, сделай милость, выйди вон из горницы, да дверь плотнее закрой с другой стороны.

Как ни странно, гадание Варвары Петровны подтолкнуло Матвея к решительным действиям. Первую неделю жизни в Петербурге он занимался исключительно служебными делами. Уезжая из Парижа, он получил отпуск, но не до ноября, как сказал Клеопатре, а до января. Иной раз отпуск получить очень трудно, но вернуться в полк раньше срока – и того сложнее, тут и взятки полковому писарю не помогут – он тебя просто не понимает. Но Матвей объяснил, уговорил, улестил.

А с визитом к Люберову медлил. Почему? Если одним словом определить, то трусил, по-мальчишески страшился неизвестности. Пока он хоть в мечтах, да богат и жизнь прекрасна, а если сорвется все – ты беден, беден без надежды. И, знакомясь с однополчанами, он мысленно ставил предстоящую встречу с Люберовым в один ряд с событиями обычными, словно с судьбой торговался: в Петербурге у меня много разных дел, а среди них одно малое дельце.

Дом Люберова, как и жилье Варвары Петровны, размещался на Васильевском острове, кажется, чего проще, спроси, как найти его. Но Матвей знал, что тетка тут же в него вцепится, кучу вопросов задаст, а рядом Клеопатра: объясни мне, Мотенька, зачем тебе оный Люберов?

В ту пору улицы в Петербурге еще не были поименованы, только и был один главный прешпект – будущий Невский, а в прочих местах нужный дом приходилось находить, прибегая к расспросам. В записке Лялина было точно сказано – дом противу храма Воскресения Христова. Храм-то он сразу нашел, недалеко находился богатый, осененный деревьями дом, но он был пуст. Матвей до одури стучал в дверь ручкой, которую держал в зубах ощеренный бронзовый лев. Никто не отозвался на стук.

Матвей пошел бродить по округе. Как только свернул с мощенной бревнами улице, сразу угодил в болото, вокруг хижины обывателей, далее угодья светлейшего, ныне опального князя Меншикова. Возвратился назад, добрел до зданий коллегий, далее шел пакгауз, кабаки, гостиный двор. Жилые дома вокруг были, и немало, но все неказисты, не похоже, чтобы они принадлежали богатею.

Плутая меж строений, Матвей все время расспрашивал редких прохожих про дом Люберова. Первый из опрошенных – простолюдин – явно не понимал, о чем с ним толкуют, а второй, по виду чиновничья душа, повел себя странно: вдруг испугался чего-то, набычился, затряс головой, мол, ничего не знаю, а потом припустился бежать, словно ему пятки жгли. Наконец нашелся человек, указал все на тот же двухэтажный дом с каменной оградой, с крутой четырехскатной крышей, с колоннами по фасаду и нарядной, ограждающей балкон балюстрадой. Откуда начал, туда и пришел и опять принялся барабанить в дверь, на этот раз ногой.

Над мордой льва с ручкой находилось маленькое смотровое окошко с решеткой и ставенькой. В этом окошке наконец и показалась кривая рожа инвалида. Он схватился трехпалой лапой за решетку, прищурил свой единственный дерзкий глаз и прорычал:

– Какого черта лупите в дверь, господин хороший?

– Это дом господина Люберова? Мне нужен хозяин по срочному делу.

– Никакого Люберова не знаем, а чей это дом – не вашего ума дело. Ходят тут, покоя нету. Если будете дальше стучать, солдат кликну.

Недаром томили Матвея предчувствия, что возникнет какая-нибудь неразбериха. Он немедленно отписал Лялину письмо: «Означенного клиента на месте не оказалось, очевидно, он съехал по делам своим. А посему просьба – сообщить прочие его адреса». Теперь только ждать. При самом лучшем раскладе ответ из Москвы он получит только через месяц.

Однако разъяснение случившемуся последовало гораздо раньше. За завтраком Клеопатра, рассказывая про болезнь отца, упомянула имя частого гостя в их доме – Андрея Корниловича Люберова.

– Это какого же Люберова? Который в Швецию ездил по посольским делам? Так я его знаю. Дом у него роскошный был… тут, недалеко.

– Почему был? – рассеянно спросил Матвей, принимая из рук сестры чашку обжигающе горячего кофе.

– Об этом, голубь мой, вслух не говорят. Господин Люберов, считай, уже полтора месяца как арестован. Усадьбы его, дома и все земли конфискованы в пользу казны. Жена, несчастная женщина, она ведь из рода княжеского, но обедневшего, была в невестах не при деньгах, а муж ее озолотил. Теперь все прахом пошло. Мало того что господ взяли, так и дворня под розыск пошла. А до Люберова-младшего не добрались. Он где-то в дальних полках обретается. Видно, нашлись у сынка знатные покровители.

Матвей опомнился только тогда, когда из-за дрожавшей чашки на руку ему плеснуло горячим кофе.

– Ну вот, кружева запачкал! – воскликнула Клеопатра. – Экий ты неловкий!

Она пыталась взять из рук брата чашку, но он ее не отдавал, только смотрел дико. Гадание Варвары Петровны начинало сбываться.

Часть II

Родион Люберов

1

Историческая справка II

Обыватель живет и воображает, что его существование, такое полнокровное и понятное в счастье и горести, идет как бы само по себе, а то, что делается наверху у трона или, если хотите, у главного руля, его как бы и не касается, мол, у них там своя компания, а у меня своя, и пути наши никогда не пересекутся. Это неправильная и наивная точка зрения, потому что путь властителя и самого маленького из его подданных пересекаются каждый день, и не только из-за поступков, но даже от помыслов цезаря или президента жизнь обывателя может сделать крутой виток и в корне перемениться.

Царь Петр I перебаламутил всю Россию: воевал, строил города, корабли, казнил, брил бороды, мотался по Европам, порешил сына, и каждое движение его кипучей натуры грохотом отзывалось по всей Руси. Одно из его нововведений, на вид разумное и неопасное – закон о престолонаследии, – привело в XVIII веке к частой и зачастую трагической смене царствующих особ. По закону Петра русский трон передавался не по родственной линии от отца к сыну, а по воле ныне здравствующего императора – кому хочу, тому и оставлю. В результате никто из царствующих особ не успел составить толкового завещания и почти все они садились на русский трон в результате гвардейского переворота. Так стали царицами Екатерина I, Елизавета Петровна и Екатерина II. Анну I, или Анну Иоанновну[11], герцогиню Курляндскую, тоже сделала царицей гвардия, хотя на трон она была выбрана (именно выбрана!) Верховным тайным советом[12], который при малолетнем Петре II управлял Россией. В Верховный тайный совет входили знатнейшие русские фамилии. Люди эти оставили заметный след в нашей истории, по традиции их называют верховниками.

Пятнадцатилетний Петр II скончался в Москве в январе 1730 года. Это был страшный удар для русского государства. В ночь его кончины в Лефортовском дворце собрались на совещание представители Церкви, Сената, генералитета и весь Верховный тайный совет – всего 15 человек. Совещание должно было решить главный вопрос – кто займет русский трон.

Вначале верховники единогласно постановили, что мужская линия Петра Великого пресеклась. Старшая дочь Анна Петровна успела родить сына, мальчика по традиции нарекли Петром, он жил в Голштинии, но о нем решили забыть. Обе дочери Петра I – Анна и Елизавета – родились до брака родителей, стало быть, незаконнорожденные, а потому нечего о них и толковать. Потом многие годы внука Петра I – Карла Петра Ульриха Голштинского – будут называть «голштинским чертушкой», бояться его и ненавидеть.

Из пятнадцати заседавших семь человек носили фамилию Долгоруких, это дало семье несбыточную надежду – посадить на трон невесту Петра II – Екатерину Алексеевну. Князья Долгорукие даже состряпали от имени Петра II подложное завещание. Идея провалилась. В семье Долгоруких не было единства, и потом, невеста не жена – нечего и обсуждать.

Далее предложили кандидатуру первой жены Петра Великого – Евдокию Лопухину, монахиню. От этой мысли скоро отказались, вспомнив о поросли другой линии Романовых, законных дочерях Ивана V: Екатерине Мекленбургской и Анне Курляндской. Старшую – Екатерину, отвергли из-за ее мужа, герцога Мекленбургского – сквалыги и интригана, побоялись, что он явится в Петербург и предъявит права на русский трон.

Анна Ивановна была вдовой, жила в Митаве, от роду имела тридцать семь лет. Князь Дмитрий Михайлович Голицын, выдвигая эту кандидатуру, сказал: «Нам известна доброта ее и прекрасные качества души. Говорят, будто у нее тяжелый характер, но сколько лет она живет в Курляндии, и не слышно, чтобы там против нее возникали какие-либо неудовольствия». Кандидатура эта вызвала всеобщую поддержку собрания, после чего автор идеи – Д.М. Голицын – произнес роковую фразу: «Выберем кого изволите, только надобно себе полегчить».

Ах, сколько раз уже была описана эта сцена всеми, кто занимается русской историей, и не знаю, как другие, а я кусаю ногти в нетерпении и желании понять: так правы, черт побери, были верховники, нарушая традиционное отношение к царской власти, или это была их роковая ошибка? Что значит «себе полегчить»? Это значит ограничить самодержавную власть и передать очень значительные полномочия в руки Верховного совета[13].

По всем разумным соображениям кажется, что это был шаг вперед, попахивало парламентом. Но в Польше уже был «парламент», король являлся выборной кандидатурой. И что? Король прусский Фридрих Вильгельм I, перед выборами в Польше в 1733 году, говорил очень откровенно: «Интерес Пруссии состоит в том, чтобы Польша оставалась республикою, ибо в таком случае она никогда не будет в состоянии предпринять что-либо важное против Пруссии по причине бессвязанности своего правительства». Станислав Понятовский в бытность королем все свое правление боролся, чтобы королевский титул стал наследственным – не выборным! Не получилось… И кончилось дело тремя разделами Речи Посполитой, после чего Польша перестала существовать как самостоятельное государство.

Но вернемся в Москву. Совещание в Лефортово кончилось под утро. Когда представители Церкви и Сената разошлись, верховники составляли ограничительные пункты или кондиции. Вначале высокое право составления кондиций предоставили «оракулу» – Остерману, человеку хитрейшему и мудрейшему. Конечно, Остерман отказался: он грамотный человек, да, но он всего лишь вестфальский немец и негоже ему бесцеремонно вмешиваться в сугубо русские дела. Кроме того, он писать не может, суставы распухли по причине «хирагры», и рука пера не удержит. Спорить не стали, на это уже сил не осталось, надо было скорее делать дело. Позвали управителя дел Степанова, посадили за стол, дали в руки перо, а Василий Лукич Долгорукий все и надиктовал. По этим кондициям будущая царица Анна обязана была содержать Верховный совет в восьми персонах, без которого не имела права выйти замуж, назначить наследника, издавать новые законы, пользоваться казной, развязывать войну или подписывать мирный договор… Всего восемь пунктов!

Теперь надобно было вручить кондиции Анне, вручить тайно, а на словах присовокупить, что кондиции суть желание всего русского народа. В Митаву поехала высокая делегация. Москву меж тем оцепили караулом (боялись до времени раскрыть тайну) и выпускали людей из столицы только с паспортом, подписанным верховниками.

Принятые меры оказались бесполезными. Два брата Левенвольде сыграли здесь важную роль. Один из братьев жил в Москве, другой в Митаве. Первый написал второму о заговоре бояр и заверил, что народ кондиций не поддерживает. Тайное письмо доставили Анне Ивановне. И тем не менее она подписала кондиции, главное для нее – добраться до Москвы, а там видно будет.

Подписанную бумагу доставили в Москву. Теперь она приобретала силу закона, о чем князь Дмитрий Михайлович Голицын и доложил Сенату и генералитету. Прочитанное было встречено молчанием. То, что власть государыни, дарованную ей самим Богом (Голицын был только глашатаем Всевышнего), кто-то там хочет ограничить, вызвало в умах собравшихся величайший страх и смятение. «Все опустили уши, как ослики, – едко писал потом Феофан Прокопович в «Сказании». – Один Дмитрий Михайлович Голицын не терял самообладания, подбадривая всех словами: «Отселе счастливая и цветущая Россия будет».

Анна ехала в Россию, отлично понимая подоплеку событий. Ее вез Василий Лукич Долгорукий. О чем они говорили в дороге, мы не знаем, но, видно, Анна его внимательно выслушала и уже в дороге выработала план действий.

Десятого февраля Анна прибыла в село Всесвятское под Москвой и там объявила себя полковником Преображенского полка и капитаном кавалергардов. Гвардия была этим весьма польщена.

Меж тем дворянство, или, как называли его тогда, шляхетство, толковало по всей Москве о текущих событиях, и отнюдь не в пользу верховников. По какому праву эти несколько высокородных фамилий решили управлять ими и всей Россией? Уж если ограничить власть цареву, то пусть будут выборные от всего дворянства, а не несколько царедворцев, самих себя назначивших. В Верховный совет стали поступать проекты и замечания. Все как-то вдруг вылезли из своих раковин, воспламенились душой, осмелели. Но вся смелость вылилась в знакомый девиз: пусть лучше все останется по-старому. Долгорукие при Петре II взяли власть в свои руки и теперь, конечно, стараются любыми способами ее удержать. Так не дадим! Может, нам от этого лучше не будет, зато им будет еще хуже нашего. Это так привычно было – отдаться на милость государыни! И рассуждали так не абы кто, а лучшие люди государства: молодой Антиох Кантемир, дипломат, поэт и умница, граф Федор Матвеев и генерал Еропкин, ученый Татищев и будущий полководец Степан Апраксин, был здесь и князь Иван Борятинский, сенатор и правитель Малороссии. Душой заговора все считали «больного» Остермана.

Пятнадцатого февраля Анна прибыла в Москву. Тут встал вопрос – кому присягать? Предложили такую формулировку: присягнуть государыне и Верховному совету. Лихие гвардейцы вмешались и пригрозили переломать ноги автору подобного предложения. Тогда решено было присягнуть царице и отечеству. Верховники уже поняли, что дело их проиграно, но надеялись на чудо, цеплялись за подписанные кондиции. Россия – страна непредсказуемая, мало ли как дело может обернуться.

Царица знала о неудовольствии дворянства, но связь с единомышленниками была затруднена. Василий Лукич не отходил от Анны ни на шаг, стерег ее, как дракон. Наконец нашли выход. Связь наладили через свояченицу князя Черкасского – статс-даму Прасковью Салтыкову, она была свойственницей Анны. Потом представилась еще одна возможность. У фаворита Бирона родился сын, Анна Ивановна очень полюбила малютку и желала его видеть каждый день. В батистовые пеленки верная шляхта клала важные послания. Феофан Прокопович, всесильный президент Синода, на особицу высказал свою верность: послал Анне в подарок столовые часы, а под доской уведомление: рассчитывайте на нас, всесильная!

В числе взволнованных приверженцев самодержавной власти находились и наши знакомцы: Николай Никифорович Козловский и друг его Люберов. Последний был дружен с семейством Черкасских, имеющих дом на Никитской, семейством богатым и чрезвычайно влиятельным. Все новости попадали туда из первых рук. Как сладко было ощущать, что все дела твои и разговоры идут на пользу отечеству, что и от твоих малых сил зависит будущее. В общем, дворянство составило две челобитные царице, одна в кружке Черкасского, другая в доме князя Борятинского, что на Мясницкой.

Двадцать пятого февраля Сенат, генералитет и представители дворянства явились в Кремлевский дворец и были приняты государыней – всего около двухсот человек. Татищев от группы дворян зачитал проект, направленный против верховников, но он содержал в себе некоторые пункты, ограничивающие самодержавие. Гвардейцы шумно высказали неодобрение проекту. «Левые силы» срочно перестроились, и в этот же день Антиох Кантемир прочитал вторую челобитную от дворянства: «Принять самодержавие таково, каково ваши славные и достохвальные предки имели, а присланные к вашему императорскому величеству от Верховного тайного совета пункты и подписанные вашего величества рукой уничтожить».

И царица уничтожила, порвала бумагу с кондициями на виду у всего Сената, генералитета и шляхетства. Верховники находились рядом и молчали. Да и что они могли сказать, если по стеночкам стояли гвардейцы, размахивали шпагами и вопили: «Государыня! Повелите только, и мы к ногам вашим сложим головы злодеев!»

Анна не потребовала голов верховников, сказала только с сердцем главному заправиле, Долгорукому: «Значит, кондиции составлены не от имени всего народа? Значит, ты обманул меня, Василий Лукич?»

Николай Никифорович Козловский тоже был в зале и плакал от умиления, а господин Люберов, не менее взволнованный, уже ускакал куда-то по государственным делам, очевидно, опять поближе к Черкасскому для нового редактирования челобитной.

История сохранила для потомков роковые слова, которые произнес князь Дмитрий Михайлович Голицын в тот день: «Пир был готов, но гости стали недостойны пира. Я знаю, что стану жертвой неудачи этого дела. Так и быть! Пострадаю за отечество. Я уже и по летам близок к концу жизни. Но те, кто заставляют меня плакать, будут проливать слезы долее, чем я».

В тот день, когда порвала Анна кондиции, над Москвой было странное сияние, наподобие северного. Небо окрасилось вдруг всеми цветами радуги, сполохи перечеркивали его из конца в конец, словно петарды на царском фейерверке, народ ликовал – к счастью!

Но прошло время, и уже по-другому начали оценивать небесное знамение. Нашлись люди, вспомнили, что было в той небесной радуге больше всего красного цвета, и стекал он, алый, к окоему, как кровь.

Швеция была главным врагом Петра I, все усилия отца отечества были направлены на то, чтоб сокрушить Карла XII и вывести Россию на балтийские берега, как говорили позднее, «прорубить окно». Занимаясь в молодости на дипломатической службе делами шведскими, Люберов хоть и маленьким топориком, но тоже сподобился «прорубить окно в Европу». Надо ли говорить, кем был для него Петр Великий? Однако, обладая государственным умом, Люберов позволял себе критику: да, Петр великий кормчий, он вывел Россию на новый путь, но, позвольте спросить, какой ценой? Зачем скрывать от себя, что народ ненавидит Петра за жестокость и безрассудство и потому истосковался по мягкому царю. А именно таким Люберову виделось правление Анны Ивановны. Эта великая женщина послана России свыше, она продолжит реформы по преобразованию, но кротким правлением смягчит все жестокости предшественника, вернет в Россию понятие доброты и справедливости. О, наивность людская!

Анна подписала челобитные от дворянства и забыла о них, но не забыл о них господин Люберов. В первой челобитной, представленной князем Черкасским, содержался легкий намек, надежда на некоторые преобразования в управлении Россией. Люберов сам редактировал челобитную и теперь, обладая знаниями и опытом работы за границей, готов был отдать все силы на пользу отечеству и ее величеству Анне. Не откладывая дел в долгий ящик, он принялся сочинять проект, в котором внятно излагал свои взгляды на разумное и гуманное управление.

Князь Козловский, в отличие от друга, быстро остыл к государственным делам. Причиной тому был его характер, он предпочитал служить людям близким и семье, а не отвлеченному «народу», а также болезнь, которая после нечаянной простуды обострилась. Люберов вертелся в Москве подле двора, приезжая к другу в Видное, с удовольствием рассказывал о государственных новостях. Новости были положительные. Государыня обошлась с недругами своими весьма мягко. Фельдмаршалов Долгоруких, Василия и Михаила Владимировичей, естественно, сместили с должностей и направили губернаторствовать – первого в Сибирь, второго – в Астрахань. Это и опалой назвать нельзя. Прочим Долгоруким вменялось безвыездно жить по своим деревням.

Это после такой-то подлости семейства, решившего свести царскую власть к простой формальности. Очень гуманное правление, я предсказывал! Верховный совет упразднен – и правильно! Теперь всем правит Кабинет министров во главе с канцлером графом Головкиным, и князь Черкасский в этом кабинете, и, естественно, барон Остерман – умнейший человек. И еще некто Миних, из немцев. Я его не знаю, но отзывы о нем наилучшие. Он Петру Великому Ладожский канал построил! Человек отменного ума, инженер, говорят, что он и в артиллерии преуспел.

Князь Козловский слушал друга с полным вниманием, но в конце каждого разговора возвращался к интересующему его вопросу:

– А что толкуют в Москве об отмене майората? Постылый закон!

На этот счет у Люберова было особое мнение. Во-первых, у него был только один сын, а потому наследство в любом случае не подлежало разделу, а во-вторых, он считал этот закон полезным России. Англия живет под майоратом и вон как далеко шагнула, английская шерсть на весь мир известна, английские купцы самые удачливые, а какие у них кожи!

– Есть в Москве умники, что вопят – отменить майорат! Но государыня наша разумна и на отмену этого закона не пойдет.

– А как же нам, простым смертным, жить? Что же я, Матвея по миру пущу? Не век же ему торчать в Париже? – кипятился Козловский.

Тогда же был измыслен уже известный нам план, с якобы проигранными в карты деревнями. В честности Люберова князь Николай Никифорович не сомневался, смущало другое. По мысли Козловского, друг его временами был несколько легковесен, как-то уж слишком увлечен гражданской идеей и желанием облагодетельствовать человечество. Это в молодости хорошо, а в старости как бы и зазорно – неужели с сединой не приобрел мудрости и ума? Однако князь был уверен, что проект преобразования, о котором Люберов толковал с юношеским задором, есть не более как желание скрасить себе досуг и никогда не будет представлен по назначению.

Во время кончины Николая Никифоровича Люберов был в отъезде, на этот раз по делам не государственным, но личным. Желание улучшить правление являлось для него, как говорят англичане, хобби, а настоящим делом была шерсть. Петр I в бытность свою настоятельно обращал внимание общества на производство кожи и шерсти, которых Россия производила в огромном количестве, но не обрабатывала дома, а продавала за границу в виде сырья. Строя овчарный завод, Люберов меньше всего думал о собственной выгоде, главными опять-таки были мысли о пользе России. Негоже дворянству заниматься фабричными делами, на это есть купеческое сословие, а потому все дела, связанные со стрижкой овец, обработкой шерсти и производством сукон, велись Люберовым в полной тайне, однако давали, к удивлению хозяина, немалый и твердый доход, намного превышающий тот, который имел он от деревень. Производство сукон в нашем дальнейшем повествовании не играет существенной роли, поэтому вышесказанным можно и ограничиться. Добавим только, что богатство Люберова многим мозолило глаза, это и ускорило роковую развязку. Но об этом речь впереди.

Спустя несколько месяцев после смерти князя Козловского закон о майорате был отменен. Это несколько смутило Люберова. Не талдычь он с таким упорством о разумности майората, может, князь иначе распорядился бы своим имуществом. Но с другой стороны, сыновья покойного вроде бы не в мире, наследство надобно будет судом делить, а тут вернется князь Матвей из Парижа и сразу получит живые деньги.

В январе государыня Анна и двор ее вернулись в Петербург. Патриотические заботы разгорелись в душе Люберова с новой силой. В мае проект, или «Мнение о рассмотрении безопасной государственной формы правления», был готов и представлен для прохождения по инстанции.

За заботой о производстве отечественных сукон и составлением «Мнения» Андрей Корнилович Люберов не заметил, как изменилось поведение Анны и ее правительства. Еще в марте 1730 года взамен уничтоженного Петром II Преображенского приказа была учреждена Тайная розыскных дел канцелярия во главе с генералом Ушаковым. Тогда это казалось разумным, как же без Тайной канцелярии за порядком в стране следить? Но кто же мог предположить, что эта канцелярия в кровавое время Анны Ивановны станет главной на Руси.

Особую роль в государстве приобрел фаворит государыни – Эрнст Иоганн Бирон. Злые языки говорили, что он вообще не дворянин, а сын простолюдина Бирена. Поменял одну букву в фамилии и из курляндца превратился во француза, стал потомком уважаемой старинной семьи Бирон. Но России-то какое дело – француз он или германец, на Руси всех иностранцев испокон веку звали немцами, и при Анне Ивановне они получили огромную власть.

Но немцы здесь и раньше были в чести. Понаехало их в Россию великое множество сразу после Смуты. Тогда и люберовский прадед прибыл из Шотландии служить царю Михаилу Федоровичу, Алексей Михайлович и Петр I иностранцев тоже весьма привечали – и правильно делали. Хочешь служить России – служи, всем рады! Но чтоб сын простолюдина такую власть взял, такого вроде и не бывало. Но, с другой стороны, покойная императрица Екатерина I и вовсе, говорят, была низкого звания и грамоты не знала.

Все эти мысли обуревали Андрея Корниловича во время долгого ожидания хоть какого-нибудь ответа на его «Мнение». Вначале он ждал, в предвкушении потирая руки: позовут его в высокие залы, скажут благодарственные слова. Потом обиделся… Стараешься, ночей не спишь, измышляешь идеи для блага державы, а ей, голубушке, до тебя и дела нет. Потом испугался. Нет, страх, пожалуй, для этого нового чувства слишком сильное слово, не было страха, но появилось ощущение опасности. Так бывает, когда ты затылком чувствуешь пристальный, недоброжелательный взгляд. Ты еще не обернулся посмотреть, кого это твоя персона так заинтересовала, а внутренне уже весь напрягся, шерсть на загривке вздыбилась.

Причиной этого ощущения были людские слухи, шепотком идущие от уха к уху. Наказание Долгоруких пошло по другому кругу. Главных действующих лиц сослали одного в Соловки, другого – в Пустозерск, третьего – в Шлиссельбургскую крепость, все огромное семейство с детьми и стариками отбывало ссылку в Березове. Потом Анна решила, что Долгорукие недостаточно несчастны в этом забытом Богом сибирском селе, всех велела отправить в Тобольск в тюрьму. Вскрылось дело о подложном завещании Петра II, мол, хотел он видеть на престоле свою невесту Екатерину Долгорукую. Начались допросы с пристрастием, то есть пытки. Дела велись тайно, по здравому смыслу о них не должны были знать в Петербурге, но в столицу просачивались такие подробности, что обыватели замирали в ужасе.

Одно дело – карать за подложное завещание, это справедливо, но народ говорил, что хватают людей за никчемицу и тащат в казематы, где подвергают немедленному розыску с пристрастием. Кухарка давеча рассказывала в слезах, как на базаре две бабы поспорили из-за индюшки, разорались страшно, а одна возьми да и произнеси в сердцах имя того немца, что в фаворе, мол, тот Бирон всю индюшатину скупил, оттого и птица дорогая стала. Кто-то крикнул «слово и дело», прибежали драгуны и забрали тех баб вместе с битой птицей. И еще сказала кухарка, что люди боятся рот открыть, как бы всуе не помянуть имя ее величества, приближенных ее или страшного Ушакова. Начальника Тайной канцелярии народная молва наделяла бесовской силой и рогами под париком, маленькими, чертовскими.

Другой разговор Люберов услышал в своем кругу, в гостях. Двое из приглашенных сидели наособицу и вели неспешный разговор, коего Люберов стал невольным свидетелем.

– Прапорщик князь Алексей Борятинский в Тайной, и высокий родственник его не защитил.

– Вы про князя Ивана Федоровича? Что из того, что он сенатор и хозяин Малороссии? Сейчас всяк за себя. Да и хотел бы князь Борятинский за племянника похлопотать, ничего бы из этого не вышло. Поручик идет по делу фельдмаршала Долгорукова. Выступал-де против высочайшей персоны, нарушал общественный покой, а в розыске во всем повинился и сознался.

– Ах, друг мой, в Тайной в розысках сознаешься, что ты медведь сибирский и загрыз собственную мать.

Сказали эдакое и язык прикусили, стали говорить о пустом. Арест поручика Алексея Борятинского оказался для Люберова полной неожиданностью. Он хорошо знал князя, более того, они были единомышленниками и два года назад вместе сочиняли челобитную государыне. Потом в Москве взяли директора Печатного двора Алексея Барсова…

Краем уха Люберов услышал, что государыня недовольна не только кланом Долгоруких, но и челобитчиками, которые хоть и молили Анну принять самодержавие в чистоте, дерзнули написать в бумаге слово «выборы», как то при Петре I было, когда Сенат выбирали баллотированием. Под той челобитной бумагой много достойного народу подписалось, а теперь ходят слухи, что государыня всеми этими людьми недовольна. Зачем Ей указывали, когда она Сама все знает? И кто вы такие, чтобы Ей советы о государственном устройстве давать?

Последнее замечание собеседника повергло Андрея Корниловича в ужас, потому что он своим «Мнением» как раз и давал советы – мягко, деликатно, с верой в будущее, славя государыню, но, видно, и это расценивается сейчас как дерзновение. Будучи человеком практическим, Андрей Корнилович, предчувствуя опасность, стал приводить в порядок свои дела, и занятие это, такое привычное, вдруг его и успокоило. Пересчитаны были все деньги, старостам и управляющему разосланы толковые инструкции, как вести дела в случае долгого отсутствия хозяина, скажем, за границей.

Ото всех он умел спрятать свое беспокойство, но не от жены. Ольга Викторовна тенью ходила за мужем, вопросов не задавала, а сидела подле с пяльцами, и часто игла с шелковой нитью клала неверный стежок и колола ей пальцы. Не поднимая глаз от вышитых цветов, она дала толковый совет: отпиши Роденьке в полк. Он в письмах все про отпуск домой толкует, а ты отпиши – пусть не торопится, дела служебные важнее наших, стариковских. Да и видели мы его не так давно, всего-то три месяца прошло с его последнего приезда.

Люберов понял, что жена тоже предчувствует опасность и хочет как-то оградить от нее сына. Андрей Корнилович счел этот совет за благо, в тот же день сочинил хитрое послание, по которому сын о многом должен был догадаться, и отослал его в Ревель в N-ский полк, в котором Родион Люберов служил в чине поручика.

2

Получив письмо от отца, Родион Люберов очень озаботился его содержанием, поначалу не понял ничего и решил даже, что это одна из причуд отца, а их взыскательный сын насчитывал у родителя великое множество.

Прежде чем перейти к сути дела, остановимся подробнее на фигуре нашего второго молодого героя. Родион Люберов имел двадцать пять лет от роду, образование получил домашнее, но вполне сносное. В 1717 году, в октябре, он в числе прочих отроков присутствовал на встрече императора Петра I, когда тот приплыл на яхте из Кронштадта после длительного заграничного вояжа. Государь был в платье шведского покроя. Юный Родион запомнил его долгую фигуру, синий цвет кафтана как-то особенно хорошо гармонировал с блеклым октябрьским небом и водой Невы, по которой бежали волны с пенистыми барашками. Особенно поразила Родиона маленькая голова императора с короткими волосами, заколотыми женской гребенкой, и взгляд, строгий до чрезвычайности. Все вокруг вопили в упоении, непрестанно палили пушки с Адмиралтейства и крепости. Вид императора Родиона скорее напугал, чем очаровал.

Встреча с Петром сыграла важную роль в жизни Люберова-младшего. Через день он был записан солдатом в дивизию генерала и кавалера барона фон Галларда. По причине малолетства Родион продолжал находиться дома, где и занимался науками, а как исполнилось шестнадцать, отбыл с приобретением чина в Белогородский пехотный полк. Перевод в Ревель к генералу Бону он получил много позднее, уже после воцарения Анны.

В полку Родион Люберов был на хорошем счету у начальства, потому что ко всем порученным ему делам относился с отменной серьезностью и начатое доводил до конца, однако отношения с офицерами-сослуживцами и малыми чинами, хоть внешне и выглядели благополучными, оставались прохладными. Что-то в Люберове всех не устраивало, настораживало, и ведь не скажешь сразу – что? Умен? Безусловно. Смел? Вне всяких сомнений. Порядочен? Никому в голову не приходило в этом сомневаться. И приветлив, и вежлив… Но дружбы с ним не водили. Он не играл, не ездил к «мамзелям», в дружеских попойках участвовал, но никто не видел его пьяным в лоскуты. Он не был жаден, но никому бы не пришло в голову попросить у него денег взаймы. У Родиона Люберова полностью отсутствовали качества, которые позволяли бы называть его «добрым малым», не было в его характере бесшабашности, русской широкости, чтоб заключить, скажем, безумное пари или выругаться эдак цветисто, эдак, когда солдаты на плацу рты разевают: во наш дает! Родион Люберов всегда застегнут на все пуговицы, и в ярко-серых, блестящих глазах его светилось столько же легкомысленности и веселья, сколько в начищенной до сияния шпаге, висевшей у него на боку.

Добавим еще, рост он имел средний, а узкокостная фигура его была до того пропорциональна, что он казался меньше ростом, чем был на самом деле. В армии рост в почете, и когда Родион понял, что ни в гренадерах, ни в кавалергардах ему не ходить, то очень это переживал. Лицо его можно было назвать красивым, разве что несколько портил дело рот, которому он старательно придавал унылое выражение, дабы подчеркнуть безразличие ко всему миру. В минуты волнения на его впалых щеках вспыхивал яркий румянец, и Родион втайне стыдился этого и потому неожиданно свирепел. Полковые остряки говорили, что он пудрит лицо, желая выглядеть бледным. Но каждый знал: не приведи господь, чтоб эта невинная шутка достигла ушей его. Родион не признавал дуэлей, но в полку подозревали: если Люберов почтет себя оскорбленным, то сделает нечто страшное.

В этом они были правы, гордыней Родион обладал безмерной, и гордыней юношеской, которую пристало иметь в семнадцать лет, а никак не в зрелые годы. Родион был натурой страстной, однако всеми силами старался скрыть это качество. На показное безразличие уходило иногда столько сил, что к ночи он прямо-таки валился на лавку, но даже во сне не мог расслабиться и все грозил кому-то невидимому: «Я докажу, докажу!» А что докажу-то? Свое высокое рождение, высокие принципы, свое предназначение, в конце концов.

По линии матери Родион принадлежал к славнейшему на Руси угасшему княжескому роду Хворостининых, отец был потомком выходца из Шотландии – Роберта Любераса, сына аптекаря. В Москве Роберт не стал трудиться по фармацевтической части, а пошел в армию. Видно, он был человеком отчаянной смелости, потому что не только утвердился в России, но и получил потомственное дворянство и несколько деревень под Рузой. Отец любил вспоминать Любераса, но в детстве Родион слушал эти рассказы вполуха. Куда больше его интересовала судьба князей Хворостининых. Маменька, особа тихая, нежная, всей душой преданная мужу, пугалась истового любопытства отрока: «Зачем тебе это, родимый? Хворостинины все умерли, они нам дальняя родня. Это бабка моя была Хворостинина, а я уже Волкова. Про Волковых и расскажу».

Со временем Родион все сам узнал, справился в Бархатной книге при герольдии, куда вносили князья и бояре свои «сказки». О, сколько достойных имен встретил он в этих хворостининских «сказках»! Вот Федор Иванович, князь, боярин, воевода и дипломат. Он участвовал в Полоцких походах, заведуя всеми царевыми пищалями. При венчании Грозного с Марией Нагой Федор Иванович нес в церкви золотую чару; на приемах послов среди важнейших людей на Руси сидел на большой лавке четвертым! Жизнь кончил, как и многие мужи Хворостинины, в монастыре, приняв постриг под именем Феодосия.

А отец Андрей Корнилович все толкует про шотландского предка. Зачем Родиону эти волынки, вереск, стада овец и шерсть в клетку, если он хотел быть русским, и только русским! Конечно, он стыдился овчарного завода. В жилах отца до сих пор играет шотландская кровь! Разве русскому князю пришла бы в голову мысль производить сукна, даже если они поставляются в армию? Это удел торговцев, дворяне должны воевать! Родион страшно боялся, что про овчарный завод каким-нибудь образом узнают в полку. Тогда насмешкам не будет конца, и он вынужден будет перестрелять всех обидчиков и пойти на каторгу.

При этом еще больше мучила и унижала мысль, что он стыдится отца своего. Андрей Корнилович был богат, добр и щедр. В последний свой приезд в родительский дом Родион старался как мог выразить отцу свою любовь и уважение. Срок командировки малый, всего-то десять дней. Поручик Люберов привез из армии пакет на имя фельдмаршала Миниха. О значимости его Родион ничего не знал, он мог касаться дел Польши, до которых у всех возник интерес, и предстоящего фейерверка на тезоименитстве государыни: к петардам на празднике артиллеристы относились с большей ответственностью, чем к военной баталии. Сам фельдмаршал Родиона не принял, но многие высокие чины удостоили его своей аудиенции, расспрашивая о жизни полка в Ревеле. Словом, времени для общения с отцом у нашего героя было мало, так толком и не поговорили.

За день до отъезда Родион поехал с отцом в заново отделанную загородную усадьбу. Андрей Корнилович очень радовался возможности показать наследнику, как славно он все переделал, и тут же стал советоваться: стоит или не стоит основывать подле усадьбы еще один заводик по производству сукон? Сырую шерсть очень сподручно доставлять сюда водой, вот здесь можно устроить отличные склады, оборудование закупить в Англии… Родион только хмурился, разговор этот, кроме досады, ничего не вызывал.

За обедом отец кинулся в другую крайность, стал толковать о делах государственных. Мол, государыня добра и милостива, но нет у нее хороших советчиков. Господин Бирон по всем отзывам человек отличнейший, однако достойным советчиком в управлении державой быть никак не может, понеже знает толк только в лошадях.

– Зачастую это бывает полезнее прочих знаний, – буркнул Родион. – Лошади прекрасное творение Божье.

– Кто ж возражает? – тут же откликнулся Люберов-старший. – Рядом с государыней есть еще Остерман – мудрейший муж.

– Об Остермане говорят – хитрая лиса, – строго заметил Родион. – Вот он пусть и советует. Для этого у него хватит изворотливости. Знаешь, где прежние-то советчики обретаются? На далеких выселках. А князь Голицын Дмитрий Михайлович живет в сельце Архангельском под Москвой. Книги, науки… жизнь мыслителя, а по сути – ссылка.

Андрей Корнилович вдруг заскучал, затосковал, суетливо начал потчевать сына вином, да сам и выпил весь штоф. После обеда показал Родиону недавно купленные картины, которые повесил в большой зале: пейзаж итальянский с развалинами и портрет покойной тетки, который ее дальние наследники продавали за ненадобностью. Портрету отец очень радовался.

– Тетка красавицей была. Умерла молодой. Ты ее помнишь?

– Нет.

– А ведь портрет писан в моем дому заезжим французским художником. Фамилию его я позабыл. Да это и не важно.

Родион вернулся в полк с тяжелым сердцем. Потекли будни. Полковник фон Бок был истинным сыном своего времени, а потому ценил в армии не столько ее боеспособность, сколько красоту строя. Красота эта достигалась ежедневной муштрой. Много составлялось бумаг, в которых подробно расписывались диспозиции данной экзерциции: «…гренадеры второго и третьего плутонга, поворотясь налево кругом, входят сквозь первую роту в батальон-каре и примыкают с правых флангов ко второму и четвертому дивизионам…»

Родион Люберов был мастак писать диспозиции и часто делал это за других, если его просило начальство. Тоска… А потом пришло письмо от отца, странное письмо: «Дорогой сын! Поразмыслив на досуге, я решил поделиться с тобой неким делом, до нашей семьи касаемым. Дело это не есть неотложное, но, как говорится: человек предполагает, а Бог располагает. Случайностям каждый из нас подвержен. Ты мой единственный наследник, а потому я тебя должен поставить в известность. В твой давешний приезд домой мы с тобой об этом деле и словом не обмолвились, а зря. Моя вина, каюсь…»

И так до конца страницы – слова, слова, а до сути не добраться. Только на оборотной стороне листа появился так тщательно скрываемый отцом смысл. Оказывается, отец взял на себя обязанность обеспечить законными деньгами некую жертву майората – младшего отпрыска покойного князя Козловского. Все понятно, зовут Матвеем, служит в Париже. Отец приобрел у князя каким-то необычным способом («это до дела не касаемо») деревни и под слово чести должен вернуть Матвею Козловскому 50 000 серебром (ого!). Об этом деле подробно осведомлен стряпчий (имя, фамилия, адрес), и ввиду каких-либо неувязок надо будет снестись с оным стряпчим.

В конце делового письма – скромная приписка: «О текущем сообщаем, что мы здоровы и благополучны, посему домой не торопись». От матушки ни полстрочки.

На первый взгляд, обычное деловое письмо, отец ставит о делах своих в известность сына. Странно только, что между строк как раз пряталась неотложность и важность сообщаемого дела, хотя отец твердил об обратном. Почему? Отец был здоров и помирать не собирался. Родион подумал и решил, что письмо это – деликатный намек: денег ты в этом году, милый сын, получишь меньше обыкновенного. Андрей Корнилович очень заботился, чтобы сын ни в чем не знал недостатка, мог снять хорошее жилье и стол. Жалованье часто задерживали и, если сознаться, было оно мизерным.

Родион Люберов не играл в карты, не тратился на женщин, но была у него одна дорогостоящая страсть, и отец знал об этом. Лошади… дивные, верные, умные животные! Лошадь как произведение искусства может стоить полушку, а может потянуть на тысячи. Родион мечтал купить крапчатую кобылу, присмотрел у одного литовского помещика. Помещик заломил фантастическую цену, без помощи отца здесь было никак не обойтись. Но, видно, не судьба. Производство сукон потребовало у отца каких-то неожиданных трат, а тут вынырнул Матвей из Парижа, родителю пришлось занимать под бешеные проценты эти 50 тысяч… Могло такое случиться? Вполне вероятно. И Родион запретил себе мечтать о крапчатой кобыле.

3

В русской государственной традиции, если глава семейства впадает в немилость, то арестовывают всех разом – и жену, и детей, а зачастую и родителей. Если родственники к «делу» напрямую касательства не имеют, то их не подвергают допросам с пристрастием, но через тюремную камеру проходят все. Потом, как водится, Сибирь, имущество конфискуется в пользу казны, и в обществе забывают, что был такой-то человек (иногда равносильный монарху, скажем, Меншиков). Говорить об опальном было не просто неприлично, но и опасно. При дворе это считалось дурным тоном. Именно поэтому Родион не узнал об аресте отца своевременно.

Самого Родиона не арестовали лишь по той причине, что не смогли до него добраться, физически не смогли. Когда в Ревель прибыл малый чин для арестования, означенный Люберов плыл морем в Ригу, вез на праме «Стремительный» казну и пакет генерал-майору Ласси. Малый чин из Тайной канцелярии не поленился и достиг Риги сухопутным путем, чтобы прямо на месте забрать Люберова в свои справедливые руки. Но и этому не суждено было сбыться. В Риге защитник справедливости узнал, что прам, по всей видимости, затонул, потому что пошел в плавание плохо просмоленный, а буря на море разыгралась сильнейшая.

Малый чин плюнул с досады и отбыл в Петербург. А неделю спустя в рижскую бухту вошел прам «Стремительный». Он был сильно потрепан бурей, от парусов остались одни клочья, но команда и пассажиры остались в целости. Спасшихся мореплавателей встречали так, словно они выиграли битву не со стихией, а с неприятелем. Родион вручил казну и пакет кому следует, после чего его принял сам генерал-майор Ласси. Последний знал, что не только от бури спасся молодой человек, но и от другой напасти, куда более жестокой – Тайной канцелярии.

У старого генерала были свои счеты с этим славным органом. Пока никого из его семьи не подвергли опале, но Ласси знал Ушакова и не любил его. Это была не только неприязнь военачальника к секретам и пыточным делам. После «дела Девьера» многих сослали в Сибирь, а Ушакова определили в армию. Как он туда попал? Да просто продал всех, с кем вместе вел противогосударственные речи.

И мудрый Ласси принял такое решение: раз уж этот поручик… как его, Люберов, избежал гибели в море, то негоже сдавать его на смерть во второй раз. Вроде уже случился Божий суд. Если бы хотел Господь того поручика сокрушить, то буря для этого очень подходит. На приеме Ласси не стал рассказывать о происках малого чина (не генеральское это дело!), но строго сообщил поручику, что оставляет его служить у себя при штабе и что полковник фон Бок в Ревеле будет о том извещен.

Родион остался служить в Риге. Стылым ноябрьским вечером, когда первый снег запорошил мостовые и ветер с залива гнул в дугу молодые деревья и ломал ветки на старых, словом, погода была такая, что носа на улицу не высунешь, в наружную дверь Родионова жилища стукнул дверной молоток. Хозяин не сразу его услышал, ржавый флюгер на крыше словно сбесился и неумолчным скрипом своим глушил все звуки. Тогда постучали в окно. Денщик храпел в своей каморе, и Родион, чертыхаясь, сам пошел открывать.

Фигура мужчины была вся облеплена снегом, даже брови побелели. Он бочком вошел в дверь, отряхнулся, как мокрая собака после реки, и грустно посмотрел на Родиона.

– Флор, ты ли это? Откуда? Как ты меня нашел?

– Да уж нашел, барин. С помощью Божьей и добрых людей. Позвольте сяду, задрог очень.

– Конечно. Григорий! – крикнул Родион во весь голос.

– Ни, ни, барин, тихо. – Флор рванулся к Родиону, словно хотел зажать ему рот рукой, но вовремя опомнился, только часто задышал от тревоги.

– Но денщик камин разожжет и поесть тебе даст, – шепотом сказал Родион.

– Ничего этого не надо. Вы лучше дверь в камору притворите, дело-то мое секретное. Ведь я в бегах.

– То есть как? – Родион уже наливал продрогшему слуге водки, но, услышав его признание, так и замер с чаркой в руке. – Ты от отца моего сбежал?

Теперь пришла очередь удивляться Флору.

– Неужели вы до сих пор ничего не знаете?

– А что я должен знать, говори толком?

Надо отдать должное старому слуге. Он не брякнул свою страшную весть сразу, а постарался смягчить ее, для чего встал, потоптался, пожевал губами.

– Арестование у нас приключилось третьего октября. Всех взяли. И их сиятельство, и благодетельницу матушку вашу, и слуг, кои в близости стояли. Я в те времена был в деревне, меня и не тронули. – Он сам вынул из послушных пальцев Родиона чарку водки, выпил ее, крякнул и отерся мокрым рукавом. – Я от благодетельницы барыни письмо к вам привез.

Весть, принесенная слугой, сразила Родиона, последние слова Флора он просто не услышал. Мысли одна другой проворнее и глупее зашевелились вдруг в голове разом. Он-то, дурак, увидев Флора, решил, что отец выслал ему обещанные деньги, и покупка пусть не крапчатой кобылы, но вороного жеребца состоится. Почему он ничего не почувствовал, увидев запорошенного снегом слугу, почему душа не возопила о постигшей отца беде? Флор еще толкует что-то про мать. Значит, и она, кроткая, в бежевом роброне[14], который он так любил, в чепце с брюссельскими кружевами… на лавке, в тюремной камере.

– Но ведь это ужасно! – выдохнул он наконец.

– Позвольте ножичек – взрезать, – деликатно допросил слуга.

Родион посмотрел на него дико, но, ничего не сказав, протянул нож для разрезания бумаги. Флор стащил с себя теплый кафтан, подрезал подкладку, вытащил свернутое в трубку письмо и протянул его Родиону. Тот с трудом развернул подмокшую, словно жеваную, бумагу. Написано было убористо, мелко. Буквы плясали перед глазами, не складывались в слова, так оголодавший человек при обильной еде не может глотать, кусок не лезет в горло.

– Они живы?

– Матушка ваша точно жива, а про их сиятельство не знаю, их отдельно содержат, и туда доступа нет.

– Какие вины за ними числят?

– Откуда же нам знать? Мы люди малые. Но думаю, взяли их за дерзновенные поступки и поношение здравствующей государыни. Так обычно говорят.

– Как передала тебе матушка это письмо?

Флор оживился:

– Барыня Ольга Викторовна стражника перстеньком подкупили. Тот стражник явился в дом и как раз на меня и напал. Принеси, говорит, в холодную, как барыня велели, подушку, одеяло и какой-нибудь еды. Я и понес. А на словах тому стражнику передал, что я, мол, Флор и жду распоряжений. Стражник, по счастью, жадный попался. Барыня ему еще браслетик дала. За тот браслетик он письмо из тюрьмы вынес со словами: «Это для сына, велено свезти». Я и повез. В Ревеле на вашей старой квартире хорошего человека встретил, он у вас постоем. Рыжий такой, конопатый и пьяный. Он мне и сказал: «Ищи своего барина в Риге».

– Это Феоктистов, отчаянный пьяница, – со счастливым смехом сказал Родион, будто добрый поступок сослуживца, с которым он и десятью словами не перемолвился, мог как-то благополучно повлиять на дальнейшие события.

Руки у Родиона уже не дрожали. Шут его знает, отчего он вдруг успокоился. Жизнь его, до сих пор прямая, как линейка, сделала неожиданный безумный изгиб, и все взорвалось разом, словно из гаубицы по нему пальнули. Пальнули, да не попали! Отряхнулся от земли, и надо же – живой! Отец невиновен, это ясно. В крепость он попал по чьему-то навету. Стало быть, надо найти клеветника и освободить родителей. Жизнь обрела цель куда более значительную, чем покупка гнедого или вороного жеребца. «Я докажу», – глухо прошептал внутренний голос, тот самый, что не давал спать по ночам. Родион пододвинул свечу и принялся за письмо.

«Государь милостивый, сыночек мой ласковый! Я живу хорошо, только голодно. Последние слова батюшки твоего были: “Пусть сын спасет мою честь!” Ответ найдешь в картине, перед которой вы вместе с Андреем Корниловичем в последний твой приезд стояли. Где это было – знаешь сам. Картина сия или парсуна есть портрет покойной тетки твоей. Честь наша зависит от каких-то бумаг или денег, а больше мне о том предмете ничего не ведомо. Андрей Корнилович сказал только, что та парсуна есть шифр, и ты, мол, по ней все поймешь. А сейчас я тебе, светик мой, отпишу, как все в яви происходило.

Арестование случилось в полночь или около того, то есть мы уже почивали. Они ввалились сразу, гурьбой, а когда нас уже опосля на улицу вывели, я видела драгунов вокруг нашего дома великое множество. Андрей Корнилович как заслышал шум внизу и как глухой Иван с драгунами объясняется, сразу вскочил в чем был и бросился в библиотеку. А драгуны вбежали в спальню, где я сидела на постели ни жива, ни мертва. Они по углам зыркают, кричат где он? Тут Андрей Корнилович и входит, на ночном дезабилье шлафор бархатный.

К нему сразу бросились двое, схватили его за руки, а офицер бумагу стал читать, мол, батюшка твой за злодейства его подлежит арестованию. Только это все ложь. Добрее твоего отца и честнее я не видела. Андрей Корнилович грубым хватанием за руки нимало не смутился, только сказал с достоинством: “Позвольте мне одеться”. Я тоже с постели встала, забыв, что на мне одна распашонка ночная. Андрей Корнилович говорит офицеру строго: “Позвольте даме одеться. Извольте выйти вон. Я не убегу”. Офицерик молоденький смутился, сам ушел и солдат увел, но дверь оставил незатворенной. Тут мне батюшка твой и шепнул про парсуну, шифр и про честь нашу, де он своим словом кому-то поклялся. Был он тогда в большом смятении, потому и невнятен. Он тогда, бедный, еще не знал, что меня вместе с ним заберут и тут же разлучат. Тут вдруг старший из команды в спальню взошел и стал зело молодого офицерика ругать, что нас противу уставу одних с Андреем Корниловичем оставил. А по дому-то шум, обыск идет. Андрея Корниловича первого вывели, меня за ним, я видела, как дверца его арестантской кареты захлопнулась. Он мне знак рукой сделал, знак горестный, а в глазах слезы. В ту ночь еще забрали…» На этом письмо кончалось.

Родион долго сидел в глубокой задумчивости, потом спросил Флора:

– На словах тебе больше ничего не передавали?

– А кому передавать-то?

– Чей ты теперь?

– Я так полагаю – казенный. Мы теперь вроде государыне принадлежим.

– Со мной останешься. Не убудет у государыни от одного человека.

4

Отец дал мне задание… Но какое, помилуй бог? При чем здесь портрет умершей тетки? У этого портрета отец взорвался и наговорил много ругательных слов. Но никакого нового, особенного разговора там не было, все старые обиды перемывали.

Родион круто повернулся на каблуках, подошел к столу и сел. Хватит бесцельно бегать по горнице. Совсем ополоумел, честное слово. Метель завывала за окном. Флор спал на лавке, из-под овчинного тулупа торчали огромные, растоптанные ступни в шерстяных носках. На правой дыра… нет, на левой. Родион тряхнул головой, он с ума, что ли, сходит? Какое ему дело до дырявых Флоровых носков? Он вдруг остро позавидовал безмятежному сну слуги. Тот спал тихо и сладко, только вздрагивал время от времени и сучил ногами. И опять на ум пришла собака, которая вот так же вздрагивает во сне после трудной работы на охоте.

Чертов флюгер! Нет, это невозможно слушать, от его скрипа ноет затылочная кость, а звуки то тише, то громче… Завтра съеду с этой квартиры, от этого паскудного флюгера! Только помни, поручик Люберов, ты теперь нищий!

Родион не заметил, как опять очутился на ногах. Особое недоумение вызывало слово «шифр». Слово это пугало. Шифр – значит серьезная тайна. От кого? И какие особые секреты могут быть у скромного русского дворянина? Или отец как-то снесся с иностранными министрами, скажем, шведскими? Он ведь был в Швеции… Страшно подумать, что случилось бы, если бы Флор с эдаким-то письмом был бы схвачен. Смерть неминуемая! Однако все это чушь и вздор. Какие там шведские министры? Может быть, отец сносился с Англией по своим суконным делам, но при чем здесь шифр?

Начнем сначала… Родион снова принялся читать письмо. Это послание надобно выучить наизусть, а потом сжечь. Если его арестуют, то желательно не иметь подобной улики на руках. Но прежде чем жечь, он должен понять. Но как понять, если это письмо тоже шифр?

Почему он очутился вместе с отцом около портрета? И когда?.. После обеда, в загородной усадьбе Колокольцы. Поели, а потом и поссорились. Вернее, это отец ругался, а он головой кивал. А спорили они все о том же, об овчарном заводе.

– Что я тебе ни скажу – все не так. Я понимаю, армия для молодого человека самое приличное занятие. Но на кого я завод оставлю? Наследник-то один. А ты ведь моих овец не примешь, постесняешься. Так или не так, говори отцу! По глазам вижу, что так. А я считаю, если государь Петр уважал ремесла и сам у токарного станка стоял, то и мне заводская работа пристала.

– В ремеслах ли дело! Петр потому велик, что был воином. Он флот построил, по морю гулял и Швецию сокрушил.

– Ведь не все время война лютует, наступает и мир. Но иной в безмятежной мирной жизни остается праздным, а другой хочет государству подсобить. Мудрый сельский житель существует в земельных и экономических упражнениях, регулирует сад или цветник, другой разводит свиней, а я вот сукна тку для человечества. Жизни нужно много потреб, а для них необходимо идти в ногу с быстротекущим временем.

– Насчет быстротекущего времени я согласен.

– Вот посмотри, тетка твоя покойная. Платье на ней немецкого фасона, но из камлота, сотканного на русской прядильне. И шейку-то она вот как гордо держит! Была она красавица и умница. Грамоте знала, а потому указует пальчиком на книгу. Петр издал указ – неграмотных девиц не венчать! До этого указа девы затворницами жили, а она – нет! Во славу государства Российского на ассамблеях десять пар туфель станцевала. А как же… надобно отечеству. Тогда на ассамблеи барабанным боем созывали, дамы и девицы старше десяти лет непременно должны были являться в залы и танцевать до упаду с изяществом. Умерла молодой, сгорела, как свеча.

– Батюшка, ну как можно сравнивать: ваше предприятие и танцы на балу…

– Дурак ты, Родька.

Вот и весь разговор около дамы в красном платье. И как в этой беседе найти отгадку? Да, как он позабыл?.. За обеденным столом был еще разговор – странный. Отец говорил, что у государыни нет достойных советчиков, и ругал Бирона. Может быть, он не только со мной эту тему обсуждал? На хороший донос здесь хватит… но при чем здесь тетка в камлоте отечественного производства? А вдруг на оборотной стороне портрета написано что-то? Во всяком случае, эту парсуну надо увидеть, и чем скорей, тем лучше. Усадьба Колокольцы принадлежит теперь государству, попасть туда будет мудрено, но еще мудренее добраться до Петербурга. Он должен как можно скорее получить аудиенцию у генерал-майора Ласси. Если тот до сих пор не сдал его властям, то на помощь старого генерала можно рассчитывать.

Попасть к Ласси было сложно, генерал стоял во главе целой армии, человек он занятой и не разменивался на пустые встречи с подчиненными. Но судьба на этот раз сжалилась над Родионом и послала ему свое ободрение. Так Демон – греческий бог рока, напал внезапно, в мгновение ока смял всю его жизнь, но тут же исчез, оставив его в покое. Болтаясь в приемной Ласси, Родион нос к носу столкнулся с генералом, бароном фон Галлардом, приехавшим накануне из Петербурга. Родион мог с полным правом назвать барона своим благодетелем. Именно он записал его мальчишкой в свою дивизию, с помощью все того же фон Галларда Родион получил первый офицерский чин. Позднее в Ревеле барон видел поручика Люберова и каждый раз осведомлялся, как Родион продвигается по службе, довольны ли им командиры, как поживают родители, то есть по-отечески заботился о своем протеже. И вот опять встретились.

– Ты как здесь?

– Служу, господин генерал.

– А что в прихожей топчешься? Проштрафился?

– Ваше сиятельство, у меня к генерал-майору Ласси приватный разговор, но я бы предпочел прежде обсудить эту тему с вами, – сказал Родион дрогнувшим голосом и добавил неожиданно для себя: – Мне вас Бог послал.

В тот же вечер фон Галлард встретился с Родионом, не будем расписывать, где да как. Разговор состоялся откровенный. Барон был знаком со старшим Люберовым, и Родион ждал, что Галлард обронит хоть одну фразу типа: «это недоразумение, ваш отец – достойный человек» или «это недоразумение, все непременно скоро разъяснится». Но ничего этого не было сказано. Галлард стал невероятно серьезен, ссутулился и даже как-то уменьшился, что было невероятно при его огромном росте. Он долго молчал, потом вдруг спросил, знает ли Ласси об аресте, но, не дожидаясь ответа, сам себе ответил:

– Коли он тебя своей волей в Риге оставил, то, конечно, знает. А что ты от генерал-майора хотел?

– Мне нужно в Петербург.

– И думать забудь. Сиди тихо, как мышь. Не хватились тебя, и слава богу.

– А если хватятся? – Слова эти сами вылетели, Родион хотел сказать, что в Петербург ему надо, чтобы похлопотать за родителей, и уж если отца не удастся спасти, то хоть добиться облегчения участи матушки.

Фон Галлард, однако, оценил его слова по достоинству.

– А ведь ты прав. В Петербурге тебя искать не будут. Хорошо бы тебя эдак… – он повертел пальцами, – упрятать. Я тут кой с кем посоветуюсь. Завтра приходи сюда же, вечером.

Родион понял, что Галлард решил посоветоваться, конечно, с Ласси, и если эти двое найдут общий язык, то у него есть надежда очутиться в Петербурге.

На следующий день барон фон Галлард был сух и точен.

– Мне помнится, ты, Люберов, бумагу писал с просьбой о переводе тебя в кирасирский полк. Было такое?

– Так точно, господин генерал.

– Этот полк расквартирован сейчас в Петербурге, но направить туда я тебя не могу. А раз ты туда стремился, значит, хотел к лошадям ближе. Так?

Родион кивнул.

– В моих силах рекомендовать тебя… – он совершенно по-простонародному почесал в затылке, – словом, служить ты будешь в непосредственной близости от лошадей. Сейчас при прямом участии графа Бирона учинена у нас Конюшенная канцелярия. Ныне оная канцелярия получила особый регламент и должности шталмейстерские, провиантмейстерские, фуражмейстерские и прочие…

– Уж не на конюшню ли вы хотите меня отправить, ваше сиятельство? – потрясенно спросил Родион.

– Не на конюшню, а на конный завод, что организуется вблизи столицы стараниями графа Бирона.

«Завод? – пронеслось в голове. – Но не овчарный же, конный, а это совсем другое дело», – успокоил себя Родион, однако генерал по-своему понял растерянное выражение на лице собеседника.

– Пойми, поручик, там тебя искать никто не будет. Все, что касается лошадей, для графа Бирона свято. Туда-то люди из Тайной канцелярии не сунутся. А ты будешь продолжать службу в том же чине. Многие бы в столице за честь почли служить под началом Бирона, но не знают толка в лошадях. И еще… В Петербурге притулиться тебе негде и соваться никуда не след. Я вот тебе здесь начертал… – Он протянул бумагу, на которой был изображен план с рекой Фонтанкой и квадратами домов, внизу несколько объясняющих слов и фамилия: Сурмилов.

– Что это, ваше сиятельство?

– Это усадьба загородная – дача. Она принадлежит одному моему знакомцу, который сейчас за границей, в Париже, кажется. В большом доме живет сторож, а два флигелька пустые, передашь сторожу писульку от меня, он тебя во флигелек и пустит. А это рекомендательное письмо в Конюшенную канцелярию.

– Как мне благодарить вас, ваше сиятельство?

– Э… друг мой, от тюрьмы и от сумы кто волен? Истинно русская пословица. Напоследок выслушай совет, а лучше – приказ. Не вздумай хлопотать за родителей, пороги у вельмож обивать или письма жалобные писать. Это бесполезно. Помочь не поможешь, а сам под арест загремишь. Да еще хлопотами глупыми только ухудшишь положение родителей. Арест их прошел тихо. Я в Петербурге – был и то ничего не знал. А ежели процесс тихо начался, он тихо и кончится. И помни, если тебя в столице и защитит кто, то этим человеком будет граф Бирон.

Упаковывая багаж, Родион неожиданно натолкнулся на последнее письмо отца, всунутое в одну из книг. С особо грустным и умилительным чувством всматривался он в руку родителя, и вдруг словно по сердцу резануло: «…и в том, что все будет исполнено в соответствии с устным договором, я словом своим поклялся, посему, если со мной приключится какая-либо неурядица, то тебе как наследнику моему надлежит все выполнить и честь отцовскую спасти». Отцовскую честь… Но ведь в этом письме говорится только о сыне князя Козловского, чье наследство отец взялся обеспечить. А если все люберовское состояние перешло в казну, то князь Матвей остается ни с чем. Не об этом ли слове чести толковал отец, рассказывая матушке про картину?

Невероятно… Это значит, что отец в момент ареста думал о своем обязательстве? Мол, все отобрали, но честь моя при мне! Что же мне надлежит искать? Какой-то документ или расписку, по которым я смогу требовать у казны возврата чужого имущества?

Мысль эта совершенно обескуражила Родиона. Одно дело – стараться ради родителей или для целей высоких, например безопасности родины, но совсем другое – лезть в петлю за неведомого шляхтича, которого и не видел никогда. И как-то все обесценилось вдруг, и паковаться расхотелось, и отъезд его из полка показался глупостью, ребячеством.

И только в почтовой карете, которая мчала его по заснеженным полям в Петербург, переосмыслил Родион ситуацию. Во-первых, он и сам толком не знает, что найдет, увидев вновь портрет тетки. А во-вторых, и это главное, на что бы ни указал отец, о чем бы ни попросил сына в тяжелый час, просьба его свята, она как приказ. Главное – защитить честь семьи, и не важно, за кого ты ответчик – за неведомого барчука или за саму Россию, которая потащила отца на расправу.

5

Историческая справка III

Петербургские остряки прозвали Анну Ивановну «царицей престрашного зраку». Это, пожалуй, чересчур. Правда, она не была красавицей – тридцать семь лет, большая, тучная, смуглая, с лицом, порченным оспой, большими руками и мрачноватым взглядом… Но при этом царица обладала истинно царственной величественностью. Голос ее был звучен, хорошая дикция и чувство юмора помогли ей завоевать людские симпатии. Кроме того, улыбка очень шла ей, и Анна знала об этом.

Но все это так, к слову. Разве важно России, что платье-робу царица носит с достоинством и улыбка смягчает черты грубого лица? Была бы умна, добра, справедлива. Во всех этих качествах потомки отказывают Анне Иоанновне (даже звать ее стали на иностранный манер), а десятилетнее правление ее окрестили по имени фаворита «бироновщиной».

Поздно получила Анна власть, на Руси в тридцать семь лет женщина – уже старуха, а Анна не добрала радости за свою печальную жизнь. Отца, «умом скорбного» Ивана, она не помнила. Когда он умер, Анне было три года. При дворе ходили упорные слухи, что царица Прасковья родила ее (как и других дочерей) не от мужа, а от своего спальника[15] – дворянина Василия Юшкова.

Мать Анну не любила, и девочка отвечала ей тем же. Петр I называл двор царицы Прасковьи «госпиталем уродов, ханжей и пустосвятов», что не мешало ему, впрочем, быть по отношению к невестке весьма лояльным. Петр же подыскал Анне жениха. Брак был делом чисто политическим, поэтому никого не волновало, что жених, герцог Курляндский, – дурак и пьяница. Сохранилось описание фантастической, роскошной свадьбы в 1710 году. Сам Петр I взрезал огромный пирог, из которого выскочили на свет богато одетые карлик и карлица и станцевали меж тарелок менуэт. Свадьба не прошла жениху даром. Перепившись, он заболел, да так и не смог оправиться, через месяц умер, что не помешало Петру I чуть ли не силой отправить Анну в Курляндию.

Новым герцогом Курляндии был назначен дядя покойного. Самой Анне обеспечили «достойное вдовье жилище» в Митаве. «Достойной» жизнь была только на бумаге, а на деле приходилось считать каждую копейку. Анна рвалась домой, в Россию, но в этом ей категорически отказали. За герцогство Курляндское спорили Пруссия, Польша и Россия, а потому Петр запретил Анне капризничать. Забытая Богом, торчала она в Митаве двадцать лет, и вдруг молнией и громом, кометой и северным сиянием свалилась ей в руки власть – она самодержица всея Руси!

С самой первой минуты, как только получила приглашение на трон, Анна проявила решительность, последовательность и гибкость. Она подписала кондиции, но терпеливо дождалась того сладкого мига, когда их можно было разорвать. Она также вовремя догадалась вернуть двор из Москвы в Петербург. Москва славилась русскими традициями, старой боярской знатью, а у Анны был свой, привезенный из Курляндии двор.

Время правления Анны I называют «бироновщиной» на том основании, что так прозвал его народ. Но народ Петра I прозвал антихристом, а отнюдь не преобразователем. Бирон принимал участие в управлении Россией не больше, чем рядовой фаворит, а их было в XVIII веке пруд пруди. Но о Бироне разговор впереди, а Анну более всего ругают за то, что уж очень усердствовала в ее правление Тайная канцелярия! И за дело ругают. Так ведь сами позвали матушку-государыню на трон, и сам народ, и никто другой, вручил ей полноту власти.

Характеризуя Анну, все сходятся на эпитете «грубый». Грубыми были ее характер и развлечения. Двор отличался роскошью и безвкусицей. Одевалась Анна ярко, любила пиры, бриллианты, охоту и стрельбу в цель, особенно по пролетающим птицам. При дворе держали огромный зверинец, там находились птицы всякие, включая загадочных «страфокамилов» – страусов.

Порицание и раздражение потомков вызывает пристрастие Анны к шутам и балтушкам. Карлы, уроды, балагуры, трещотки (без умолку болтающие бабы) оказались как бы на государственной должности. Попадались среди шутов и весьма знатные. Например, Михаила Голицына сделали шутом за то, что в Италии он женился и принял католичество. Видно, фамилия Голицыных мешала государыне, как бельмо на глазу, видеть свет во всей полноте. Несчастного князя вернули из Италии домой, брак расстроили, а самого заставили играть в императрицыных покоях в чехарду и кудахтать курицей. Голицын – герой известной свадьбы в Ледяном доме, но это случится только через семь лет после описываемых событий.

Теперь о немцах в правление Анны I. Замечательный наш историк Ключевский пишет, что «немцы посыпались в Россию, точно сор из дырявого мешка, облепили двор, обсели престол, забирались во все доходные места в управлении». Сказано лихо, а читать обидно. У русских всегда инородцы виноваты. Но ведь не Анна I калитку немцам открыла! Звали их с поклоном: приезжайте, учите нас уму-разуму. Да и как всех немцев поставить в один ряд? Был среди них и «сор из мешка», но в основном устремились в Россию люди, которые не умеют и не любят на лавке сидеть и ждать, когда судьба и начальник преподнесут им хлебушка с маслом. Много в те времена попадалось лихих авантюристов, но большинство из них с честью служили новому отечеству.

Четыре главных «немца» управляли Россией при Анне: Остерман, Карл Густав Левенвольде, Бирон и Миних. Все они так или иначе участвуют в нашем повествовании, а потому каждому из них мы дадим характеристику. Был еще пятый – гофмаршал Рейнгольд Левенвольде, но государственными делами он заниматься не любил, а любил женщин, карты, танцы и хорошо организованные пиры.

Остерман и Миних входили во вновь организованный кабинет министров. Карл Густав Левенвольде не стал министром, но оставался любимцем государыни и доверенным лицом во всех наиболее важных делах. Анна верила ему безоговорочно и благоволила за важнейшую услугу в Митаве. Как вы помните, именно он упредил будущую императрицу о замыслах верховников.

Но первым, самым первым человеком при Анне I был ее любовник Эрнст Бирон. О нем говорили, что еще в 1714 году приезжал он в Петербург искать места при дворе принцессы Софьи – супруги царевича Алексея. Однако в должность Бирона не приняли из-за низкого происхождения. Дед его служил конюхом при дворе курляндского герцога, а отец с трудом дослужился до офицерского чина.

Затем Бирон учился в кенигсбергском университете, но не окончил курс, потому что за драку с городской стражей угодил под арест. В тюрьме он просидел довольно долго, поскольку городское начальство требовало уплаты штрафа в 500 талеров. Бирон ходатайствовал перед прусским двором о сложении с него штрафа или хотя бы уменьшении его. Документы молчат о том, удалось ли ему получить желаемое, но из тюрьмы его выпустили. После неудачной учебы Бирон вернулся в Курляндию и был представлен обер-гофмаршалом Бестужевым (отцом будущего канцлера) вдовствующей герцогине Анне. Бестужев вначале «по-родственному» покровительствовал Бирону, поскольку находился в любовной связи с его сестрой.

Однако главной любовницей Бестужева была сама Анна Ивановна. Политическая игра заставила его на время оставить курляндский двор. Когда он вернулся из Петербурга, то нашел свое место прочно занятым Бироном.

Со временем Анна, желая прикрыть любовные отношения с Бироном, женила его на фрейлине Бенигне Готлиб. Бенигна отлично поняла значение этой женитьбы и постаралась стать «неразлучным другом» герцогини, а потом и императрицы. Смысл своей жизни она видела в том, чтобы сохранить положение своего мужа при Анне I. Так они и жили втроем. Анна Ивановна, как говорили тогда, не имела «собственного стола», а потому обедала и проводила все вечера в обществе Бирона и его супруги.

Леди Рендо, супруга английского посланника в России, в своих «Письмах» пишет, что Бирон был представителен, но взгляд имел отталкивающий; Бенигна же – «так испорчена оспой, что кажется узорчатой, у нее прекрасный бюст, какого я никогда не видела ни у одной женщины». При дворе Анны Бенигна стала статс-дамой, Бирон оставался до времени всего лишь обер-камергером, но Европа быстро разобралась, что к чему. При своем положении он сможет внушить Анне все, что пожелает. Австрия первой подала всем пример. Желая получить от России корпус в 30 тысяч солдат, она подарила Бирону 200 тысяч талеров и титул графа Германской империи. В Европе заговорили о том, что Бирона легко склонить на свою сторону, были бы деньги.

Обрисуем еще несколькими мазками фигуру фаворита. Вот что пишут о нем современники.

Манштейн в «Записках о России» так говорил о нем:

«Бирон не отличался умом, но не был лишен здравого смысла, хотя многие и отказывали ему в этом. К нему можно по справедливости отнести пословицу, что обстоятельства создают человека: приехав в Россию, он не имел ни малейшего представления о политике, но через несколько лет коротко узнал все, что касалось государства. Он чрезвычайно любил роскошь и великолепие, в особенности лошадей». Граф Остен был более резок в высказываниях: «Он говорит о лошадях и с лошадьми, как человек, а с людьми, как лошадь».

Леди Рендо писала о Бироне в своих «Письмах»: «Герцог очень тщеславен и вспыльчив и когда выходит из себя, то выражается запальчиво. Если он расположен к кому-нибудь, то выражает отменную благосклонность и похвалы, но он непостоянен, быстро меняется без всякой причины и часто чувствует к одному и тому же лицу такое же отвращение, какое чувствовал прежде расположение; он не умеет скрывать этого чувства и высказывает его самым оскорбительным образом. Он вообще очень откровенен и не говорит того, чего у него нет на уме, и отвечает напрямик или не отвечает вовсе. Он имеет предубеждение против русских и выражает это перед самыми знатными из них так явно, что когда-нибудь это сделается причиной его гибели».

Под крыло этого человека и направил своим поручительством генерал фон Галлард Родиона Люберова, полагая, что одного имени Бирона будет достаточно для защиты от гнева царицыного любого человека, служащего на предприятии, основанном фаворитом.

6

Лизонька Сурмилова до болезни была особой веселой, бойкой, избалованной, конечно, невежественной, как и пристало в то время русской барышне. Читать, правда, умела, хоть и не пользовалась никогда этим плодом учености. Болезнь совсем изменила ее натуру. Когда измученный отец спрашивал лекарей, которые в несметном количестве прошли через его дом, что же послужило причиной столь страшной болезни, иные с умным видом выдавали кучу непонятных терминов, а потом, взяв деньги – и весьма немалые, уходили со значительным и обиженным видом, а те, кто подобрее и поумнее, говорили: «Пожар, нервный срыв», после которого ее организм перестал сопротивляться хворобе.

Пожар приключился четыре года назад в Москве, в Немецкой слободе. По торговым делам Сурмилов часто сносился с иностранцами, а с семьей француза Журвиля даже дружил. И надо же такому случиться, чтобы Лизонька в тот злополучный вечер осталась в слободе в гостях.

Пожар начался в дальнем квартале, но уже через полчаса пламя бушевало в шести соседних усадьбах. Пожар – привычная вещь в Москве, и уж кто-кто, а аккуратные немцы были к нему готовыми – песок, и лопаты, и ведра. Они бы и сами с пожаром справились, но на беду немцам в помощь послали гвардейцев-гренадеров с топорами в руках. И здесь случилось ужасное. Видно, колдовское пламя опалило сердца гренадеров, а юркие саламандры – хозяйки огня – посмутили их разум. Вместо того чтобы тушить пламя, крушить горящие перегородки, гвардейцы, размахивая топорами, принялись грабить погорельцев и их соседей.

И сразу вой поднялся над слободой. Хозяева бросились защищать свое добро. Куда там… Даже офицеры не могли образумить солдат, они словно крепость вражескую брали, засовывая в карманы и за пазуху кошельки, женские украшения, хватали посуду, табакерки, подсвечники, напяливали на себя одежду женскую, мужскую – побогаче и пороскошнее. Людей на пожар сбежалось великое множество, стояли, смотрели, как зачарованные, на пожар и на грабеж. А что их жалеть – немцев? Это сгорит, другое накопят, у них деньги сами к рукам прилипают.

Уже полыхала вся слобода. Увидев далекое зарево, на пожар прискакал сам государь Петр II. Мальчик еще – тринадцать лет, но смел, решителен, бесстрашен. Присутствие царя остановило грабеж, но было уже поздно: на пожарище остались лишь угли, головешки, трупы и запах гари. Всего сгорело 124 дома.

Лизонька пробыла на пожаре час, не более, но когда отец примчался в слободу и отыскал дочь, сидящую на куче узлов вместе с другими детьми, она находилась почти в обморочном состоянии, даже говорить не могла, только стонала. Потом впала в горячку, так и полыхала вся, бедная, сухим жаром. Бред Лизоньки был ужасен – она опять переживала пожар, опять видела оскаленные морды погромщиков и разрубленные трупы.

Спасли девочку, вылечили от горячки, но тут же другая, не менее страшная хворь привязалась – чахотка. Она кашляла, отблеском пожара сиял на ее щеках румянец, батистовые платочки, что прижимала она к губам, окрашивались кровью. Папенька Сурмилов совсем голову потерял.

Карп Ильич Сурмилов уже появлялся на наших страницах, добавим к его портрету несколько слов. Значительный был человек, безжалостный, жесткий, мошенник вселенского масштаба, хотя сам себя он таковым не считал, говорил: я человек дела! Бедный шляхтич из-под Можайска, десятый сын в семье, он вместе с дровяным обозом пришел в Москву в восемнадцать лет и начал службу в Вотчинном приказе писарем. Воевал, как же не воевать, но службу в армии нес в интендантских войсках, а потом сделал головокружительную карьеру и стал одним из богатейших людей в Москве. Сурмилов не терпел и не понимал возражений. А теперь приходилось заискивать перед докторишками, смотреть на них умоляюще, выклянчивая слова надежды. Они советовали отворить кровь, поскольку она испорчена, застоялась, и он покорно смотрел, как делали надрез на синюшной, в гусиной коже руке дочери и сливали кровь в подставленный таз. Надо пить настойки… Он их все перепробовал – одна гадость. Приходили какие-то заплесневелые старухи-знахарки, растирали Лизоньке грудь, мазали барсучьим жиром, вешали на шею заговоренные ладанки.

Долго так продолжалось, но болезнь отступила. Кровохарканье прекратилось, однако веселее Лизонька не стала. Худа была, ровно вешалка, румянец во всю щеку, к вечеру жар. Стала она тихой, пугливой, покорной, пристрастилась к чтению, на коленях всегда лежала раскрытая книжка. Карп Ильич теперь сам заезжал на Никольскую в книжные лавки – искал французские романы. Чтобы дочери легче было ориентироваться в книжном царстве, в дом ходила мамзель-француженка и трещала без умолку.

Последний лекарь, немец из цесарского государства, – говорили, что он пользует саму государыню, – выдумал прогулки: каждый день ходить пешком по саду, но можно и в карете ездить по городу, и чтоб не менее часа, понеже воздух в горнице нечистый, полон заразительных частиц, которые способствуют болезни.

Ноги Лизоньку не слушались. Чтоб не гневить отца, она покорно брела по аллейкам в сопровождении верной своей «дуэньи» Павлы, сорокалетней старой девы.

– Вот ужо до беседки дойдем, а там и сядем, – шептала Павла. – Нам бы только до той липки добраться, а там и отдохнем…

Потом немец сказал: ваша дочь выздоровеет только тогда, когда сама того пожелает. Надо сделать так, чтобы ей хотелось жить.

– Это как же так? – не понял Карп Ильич. – Всяк человек хочет жить, он так Богом замыслен.

– А Елизавета Карповна не желает. У нее сил нет, и она не хочет себя превозмочь.

– Что же делать?

– Может, замуж выдать?

– Такая она никому, кроме отца, не нужна, а мерзавцам, которые на деньги мои польстятся, я отдавать ее не намерен.

– Вам виднее, а все же как-то надобно Елизавету Карповну развлечь. А то и вовсе угаснет.

Лизонька была поздним ребенком, и Карп Ильич любил ее без памяти. Где можно развлечь любимое чадо? Конечно, в Санкт-Петербурге, куда двинулся двор. В новую столицу поехали поздней весной, когда дороги обсохли. Сурмилов привез дочь в усадьбу на Фонтанке в гулкий, плохо протопленный, необжитый дом. Что ни день, то бал или машкерад какой. Карп Ильич показывал дочери дворцы, дивный Петергоф с особняками его, Монплезиром и Марли… Смотри, дочь, хочешь, такой построю? Были в опере, итальянский кастрат пел так сладко, что Лизонька прослезилась. И все бы хорошо, если б от болотного петербургского климата не возвернулся к Лизоньке кашель.

Все тот же лекарь цесаревский дал новый совет:

– Барышне след поехать в теплые края, под жаркое солнце, в Европу, одним словом. Осень там сухая, багряная, воздух напоен живительным соком…

Карп Ильич поверил лекарю и повез дочь в Париж. Собственно, с этой поездки и началась его настоящая карьера, потому что он смог получить заказ на поставку французских вин ко двору самой государыни.

Воздух Парижа для Лизоньки оказался чудодейственным. Уже через две недели у нее изменилось выражение глаз, они вдруг распахнулись и засияли, как два солнышка. Потом Карп Ильич услышал ввечеру, как дочь ходит по комнате и что-то напевает. Наутро она попросилась в модную лавку. Вот что делает теплый климат, ликовал отец! Ему, старому дурню, и в голову не приходило, что причиной пробудившегося в Лизоньке интереса к жизни был не ласковый воздух Франции, а скромный бал в доме русского дипломата Головкина.

Встреча с прекрасным молодым человеком потрясла девушку. Она и не подозревала, что можно опьянеть от одного взгляда собеседника! Про любовь она читала в книжках, и душа ее замирала, но то было жалким подобием истинных переживаний. Неужели это правда, она заставила полюбить себя такого человека, этого ангела с дерзким взглядом, узкой талией, горячей рукой и удивительной улыбкой… Полная неопытность в подобного рода разговорах, а вовсе не стыдливость, как думал Матвей, помешала Лизоньке вести себя с полной естественностью и дать твердый ответ: да, о да! Но девушка была уверена, что кавалер умен и сам прочел все в ее глазах.

Внезапный отъезд князя Матвея не огорчил Лизоньку. Во-первых, он ей написал и встреча их обязательно состоится, а во-вторых, она была наполнена чувствами и не хотела их расплескать случайным свиданием, необдуманным разговором и чьими-нибудь нескромными намеками. Они виделись всего два раза, и оба при свечах, а ну как в яркости дня она ему не покажется? Зеркало не врет: кожа у рта сухая, волосы тусклые, брови как-то укоротились, а раньше изгибались дугой. Да и потеет она из-за болезни, может статься, от нее дух тяжелый. А тут вот как все славно получилось! Господь дал ей выздороветь, войти в сок и уж потом предстать перед возлюбленным. А что модными тряпками перед кавалером не похвасталась, то ведь это мелочи… пустое.

Теперь все свое хитроумие она направила на то, чтобы избавиться не только от общества отца, но и от докучливой, болтливой Павлы. Пустая комната наполнялась сказочными персонажами и картинами будущего счастья. Лизонька рассматривала их, лежа на канапе и улыбаясь. Плохо только, что милый образ исчезал, растворялся, словно в тумане. Глаза помнит, нос помнит, губы, а чтоб увидеть живое лицо… не получается.

Маленькая записочка Матвея стала для Лизоньки амулетом, залогом счастья. Она носила ее на груди, а когда бумага от частого чтения поистрепалась и стала похожа на тряпочку, она плотно сложила ее и упрятала в золотой медальон, который не снимала даже на ночь.

Но не только возвышенные мысли солнечно плескались в ее голове, были и практические, а именно: как заставить отца выдать ее замуж за прекрасного кавалера? Пока по достоинству батюшка мог оценить в князе Матвее только одно качество – титул. Конечно, ему приятно увидеть свою дочь княгиней, но как истинный толстосум Карп Ильич уважал пословицу: деньги к деньгам. А богат ли князь Козловский? Судя по всему, не очень. При богатстве он бы дома сидел, а не просиживал стулья в заграничном посольском доме. Как ни мечтай, но батюшке самому предстоит решать, в чем счастье дочери, а здесь он, родимый, много дров может наломать. Не надо торопить события. Главное, чтобы Карпу Ильичу запал в голову молодой князь, а далее надобно взять в помощники время. Батюшка сам должен выбрать князя Матвея в мужья, а Лизонька, как покорная дочь, уважит его волю.

Дорогу к брачному храму Лизонька начала мостить сразу после бала.

– Да ты вся светишься, Лизонька-цветочек, – сказал Карп Ильич после завтрака. – Понравилось тебе вчерашнее собрание у посольских?

– Ах, батюшка, это был настоящий бал. Лучше, чем в Петербурге. Ты видел? Я танцевала. Только неловка была очень, все ноги кавалеру отдавила.

С него не убудет. Это какой же кавалер? В парике сивом? Длинный такой, как жигулевская наметка…

Лиза рассмеялась.

– Не длинный, а высокий. А цвет парика – натурально серый, как невыбеленный лен, говорят, он нынче моден. Еще любезен, разговорам обучен, и немудрено… Он князь, князь Матвей Козловский.

– Стало быть, он тебе приглянулся?

– Это я ему приглянулась. А он смешной… Да мало ли кавалеров в Париже!

– Ты у меня красавица, – пророкотал Карп Ильич и набычился, пытаясь скрыть за этим неуверенность и даже легкий подхалимаж перед дочерью.

Однако упоминание о князе Козловском несколько насторожило Сурмилова, и он решил навести об оном молодом человеке справки. Узнать ничего не удалось, посольский писарь сказал об отъезде князя на родину. Отбыл, ну и отбыл, и дело с концом. Лизонька тоже не возвращалась к затронутой теме.

Осень была на подходе. Сурмилов повез дочь на юг, в Италию, но не довез. Они застряли в Бургундии. Думали, на неделю, а получилось – на весь год. Маленький, милый городок на берегу Соны посреди бескрайней равнины, куда ни кинь взгляд – одни виноградники да тополиные аллеи вдоль дорог. Из-за этих виноградников Сурмилов здесь и осел, виноградная лоза совершенно потрясла его. Эдакое бы чудо да в подмосковную усадьбу!

Много узнал он здесь полезного. Вот, скажем, из области абстрактных знаний: талмудисты считают, что лоза есть изобретение лукавого, мол, само древо познания было виноградной лозой. Но есть и обнадеживающие сведения: Ной после потопа посадил в землю лозу уже с благословения Божьего. Но куда больше Сурмилова интересовали практические сведения: как планируются виноградники, как рыхлится почва, как давят ногами в деревянных чанах спелые плоды. И как раз в это время попал он в Бургундию и весь процесс увидел собственными глазами! Кроме того, французы-шельмы ввели необычайно выгодную и остроумную систему винного откупа. Учиться надо, учиться. В голове масса новых идей, которые дома не провернуть, не дадут, а здесь жизнь так и сверкает, так и пузырится, словно молодое вино.

Понятно, Лизонька оказалась предоставлена самой себе. Дом был прелестен: старинный, с замшелыми стенами, с угловой башенкой причудливой формы, узкими стрельчатыми окнами и огромным запущенным садом. Лизонька много гуляла, по воскресеньям ходила с Павлой и камердинером на рынок. Кроме яиц, масла, сыров, фруктов и прочей снеди здесь продавали кружева местного плетения.

Конечно, читала, и много, но это были не романы, в которых все чувства на один манер. «Ромео и Юлия» – вот с чем она теперь не расставалась. За окном скрипели повозки-фуры, на которых везли из Швейцарии сыр, скрипели ступени в доме, и каждая на свой лад, и музыкой отдавались в сердце слова великого писателя. «Все королева Маб. Ее проказы, – пела одна ступенька, а другая ей вторила: – Она родоприемница у фей, а по размерам с камушек агата…» А вот еще, они встретились… «Я ваших рук рукой коснулся грубой…» А она потом: «Мой друг, где целоваться вы учились?» Нет сил, право, нет сил…

Занятость Сурмилова не помешала ему заметить необычное, взволнованное состояние дочери. Она округлилась, похорошела, но уж не просматривались в ней прежние дивные качества: кротость, благоразумие, тихая застенчивость. Читает свою книжку, что-то шепчет, а потом глянет эдак дерзко и отвлеченно. Карп Ильич решил проверить, чем это его чадо зачитывается, не мечтает ли она всуе о верзиле-князе? Дочь безропотно отдала книгу. Карп Ильич заглянул в первую страницу, литературный французский давался ему с трудом. Кроме того, от постоянных дегустаций местной продукции он был теперь всегда чуть-чуть навеселе.

– Почему они обращаются друг к другу «сэр»? – спросил он дочь.

– Это перевод с английского, батюшка.

– «Не на наш ли счет вы грызете ноготь, сэр?» Я правильно перевожу?

Лиза кивнула.

– А другой отвечает: «Нет, я грызу ноготь не на ваш счет, сэр. А грызу, говорю, ноготь, сэр». Чушь какая-то! Лучше бы Четьи-Минеи читала. И нравоучительно, и интересно. – Он вернул книгу с обидой, Шекспира он не понял.

7

Решение пришло к Матвею утром, когда после бритья на щеке у носа он обнаружил пренеприятнейший прыщик. Парнишка при доме, исполняющий обязанности цирюльника, брил аккуратно и все-таки срезал этот чертов прыщик, он теперь кровил. Надо бы прижечь квасцом, а то расцветет на роже «клумба». И, рассматривая в зеркале этот прыщик, Матвей понял, что жизнь продолжается, сколь ни ужасны сведения, полученные намедни от тетки. Люберов в Тайной, далее его казнят или сошлют в Сибирь, конфискованное имущество к нему никогда не вернется. Судиться с братом Иваном из-за наследства – это все равно что дуть против ветра – не передуешь. Значит, он, князь Матвей Козловский, гол как сокол, гол на все последующие времена. Это надо принять как данность и на этом возводить храмину будущего существования. Правда, еще целы были те пять камушков, которые вынул он из бутылки в роковое утро, они позволят ему жить первое время если не безбедно, то прилично. А далее надо думать!

– А что, Варвара Петровна, знаете ли вы такого человека – Сурмилова Карпа Ильича? – спросил он у тетки за завтраком.

– Кто ж его не знает, червонного туза? – отозвалась с удовольствием тетка. – Сейчас он в Париже с заданием от государыни. Обворует он францужан, вот что! Он кого хочешь обворует, а Господь это простит. Иные ложку деревянную стащат – и уже в холодной. А Сурмилову все с рук сходит.

– Значит, он в Петербург еще не вернулся?

– Нет, друг мой, я бы знала. А за какой тебе надобой этот Сурмилов?

– Исключительно по зову сердца, – вполне правдиво ответил Матвей.

В настоящее время сердце его было занято прелестной особой с ямочками на щеках и целой россыпью мушек, наклеенных на самых разных участках ее мордашки. Особа служила в модной французской лавке. С первой же встречи при длительном обсуждении кружев, которые подошли бы к манжетам Матвеевой рубашки, они поняли, что смотрят одинаково не только на детали туалета, но и на весь мир. Особу звали Мими, хотя Матвей подозревал, что она Мария или Марфа. Но в австерии[16], когда сидишь у жаркого камина, пьешь полпиво и обгладываешь бараний, хорошо прожаренный бок, куда как лучше, если напротив тебя сидит живая и гибкая, современная в суждениях, а потому раскованная, играющая во француженку девица, нежели немая от страха русская Марфа. А Мими… О! несравненная Мими!

Но не все развлекаться, надобно подумать и о хлебе насущном, Матвей ушел в свою комнату, спросил бумагу, перьев и чернил. Перьев принесли целый пук, и он их все собственноручно очинил. Писать предстояло много. Об истинной любви без десяти черновых вариантов не расскажешь.

Где находится Елизавета Карповна, он не знал и даже предположить не мог, но посольский писарь и плут Зуев знал наверняка, потому что это ему по должности положено. Значит, надо написать два письма в одном куверте.

Письмо писарю он состряпал быстро. «Друг, Федор Кондратьевич, помнишь ли наш уговор?.. Перешли письмо это незабвенной Елизавете Карповне, чтоб попало оно прямо в ее белые руки, минуя Аргуса, то есть папеньку». Потом подумал и на всякий случай, чтоб обезопасить себя от подлости Зуева (с кем не бывает?), приписал: «Дела мои благополучны, но любовь точит сердце, не дает забыть прекрасную. Сообщаю также, что обещаний, тебе данных, не забыл. Остаюсь…» и прочая, прочая.

А над письмом к Лизоньке пришлось попотеть. Перья и бумага так и таяли, рука сама строчила, а слова ложились холодные. Письму надлежало дышать истинной страстью, а где ее взять, милостивые государи? Вначале он представил, что пишет письмо Мими, тогда текст получался совсем глупый. Зачем писать, если он сегодня ее и так увидит, и не только увидит… Для письма нужен плод запретный, недосягаемый. Такой «плод» тоже значился в его негласном списке. Матвей попробовал представить себе красавицу мадам, которая квартировала у полковничьей вдовы во флигельке, куда они гурьбой захаживали выпить вина и послушать ее миленькие песни. Мадам Женевьева Карловна была девица свежая, как бутон, грудь имела весьма соблазнительную, ручки-сдобочки, все в перевязочках, в перстеньках… обворожительная женщина. До Матвея у нее очередь пока не дошла, но он верил в свою судьбу. Скоро этот кавалергард с тараканьими усами ей прискучит, а далее, если подпоручик Буеров мешкать начнет, точно придет очередь Матвея. А пока попробуем представить, что он пишет ей, Женевьеве Карловне.

Итак… «Драгоценная Женевьева Карловна!» Что же он, дурак, имя-то мадамы написал? Только бумагу испортил. Хотя, с другой стороны, может быть, имя как раз и поможет страсть передать. Имя можно потом соскоблить… ножичком, а другое вписать.

«…С тех пор как я увидел вас, веселую и драгоценную, нет мне покоя. Сердце мое томится и трепещет, как птичка, что в поднебесье ликует и шлет свои песни Творцу. Так и ваш ангельский голосок волнует меня до жилочки, а как пальчики ваши начнут струны перебирать да как гитара-то охнет…» Стоп! Опять он чушь написал.

Цитату надобно. Хорошо, бы что-нибудь из Ларошфуко, он на язык остер и галантен в своей словесности, как никто. Все подает эдак с насмешкой, но и с мудростью.

Матвей потянулся к полке, где стояли привезенные из Парижа книги (всего-то четыре штуки, но он их с гордостью называл «библиотека»). Зачитанный томик галантного француза открылся на нужной странице: «Любовь подобна привидению, все о ней знают, но никто ее не видел». Правда ведь, истинная правда, но об этом возлюбленной Лизоньке не напишешь. Не поймет… Прево с «Манон Леско» ему тоже не помог. Тогда он решил писать, надеясь только на собственные силы.

«Лизовета Карповна, нет, Лизонька! Мечта жизни моей, прекраснейшая из дам! Обстоятельства чрезвычайные разлучили нас, но нет такой силы, которая изъяла бы ваш образ, богиня, из моего сердца. Я мог бы написать вам просто любезное письмо, но, право, глупо слать через тысячи верст пустое письмо, не соответствующую истинному моему состоянию. У меня все благополучно. Жизнь моя в Петербурге могла бы быть даже радостной, если б не наша разлука. О, я не помышляю о нежных лобзаниях, которых жаждет натура моя, но спасением было бы знать, что вы обитаете в том же граде, где и я нахожусь, дышите тем же воздухом, и волшебная ваша ножка ступает на те же плиты, на которых, быть может, стоял вчера и я, ища глазами окна ваши. Сейчас все не так, всё мгла. Как представлю дорогу, длинную, извилистую, прочерченную рукой Всевышнего через многие государства (ту дорогу, по которой, будь моя воля, побежал бы к вам через ночь и пургу), то душа упадает в печали.

Как досадно, что обстоятельства не дозволяют мне делать вам вопросов. Бог весть, услышу ли я когда-нибудь ответы на них из ваших ангельских уст? Если бы вы были рядом, я бы спросил: “Помните ли вы меня, драгоценная? Остался ли в душе вашей тот вечер, когда в танце я коснулся ваших пальчиков? Не скучно ли вам в Париже, в этом суетливом и вертопрашном граде, вдали от отечества, где с томлением плачет по вас живая душа?” Все… Я не в силах продолжать, рука дрожит, и глаза увлажняются невольной слезой. Весь запас слов исчерпан мною, но одно горит в памяти надеждой и верою. Его и начертаю вам: до свидания! Ваш Матвей Козловский».

Матвей не стал переписывать письмо набело, оставил все как есть, упаковал оба письма в один куверт и отнес в Иностранную коллегию, которая отсылала дипломатическую почту в Париж раз в неделю.

Предположения Матвея были верны, писарь Зуев без особого труда выяснил, где находится Сурмилов с дочерью. Мы не знаем, как было доставлено письмо в старый, увитый плющом особняк в Бургундии, привез ли его из Парижа курьер или почтовая карета, которая посещала эти места регулярно, но одно можем утверждать с полной достоверностью: «непосредственно в бесценные руки Елизавете Карповне» оно не попало.

Письмом завладел Сурмилов. Оно было прислано в пакете с дипломатической печатью, Карп Ильич и внимания не обратил на то, что на пакете значилось имя дочери. Сложно описать чувства, овладевшие им по прочтении цветистой эпистолы, слишком эти чувства были противоречивы. Первым ощущением была злость: наглец, бездельник, ветрогон! Прокричал ругательства, да вдруг и развеселился: ну, Лизка, ну, негодница, кокетка, как она этого петиметра модного, губо шлепа приворожила? Он долго поводил плечами, похохатывал, вытирал увлажнившиеся глаза большим фуляром[17]. Покажу письмо дочке-цветочку, и посмеемся вместе. Конечно, ее надо пожурить, что дает повод добру молодцу калякать эдакие излияния, но, с другой стороны, он сам, отцовской волей, в свет ее вывез, дабы развлечь. Что ж теперь-то…

Прочитав письмо второй раз, он призадумался: а может быть, малый этот не такой уж дурак и пиит, каким хочет казаться? Может, он умный, алчный проныра? Последняя мысль в корне поменяла намерения Карпа Ильича. Можно ли спокойным оставаться, если любителей богатого наследства вокруг, как хищных волков – стаями! Да и на дочь положиться никак невозможно. Вобьет себе в голову дурь, мол, сохнут по ней, потом от этой заразы не избавишься. Он спрятал письмо под ключ и решил ни под каким видом не показывать его дочери.

День молчал, два, а потом спросил как бы между прочим:

– А помнишь ли того молодого князя, с которым в Париже танцевала? Как его зовут-то?..

Лизонька ясно глянула в глаза отцу.

– Князь? Нет, не помню.

– Ну как же ты запамятовала? Князь Матвей Козловский.

– Будто бы да, батюшка. – Она улыбнулась. – Он смешной… – И больше ни полслова.

Карп Ильич продолжил атаку, надо все досконально разузнать, чтоб потом не думалось.

– В Россию хочешь? Соскучилась по дому-то?

– А мы разве домой собрались?

– Нет, пока мне недосуг. Дел много. Вот по весне дороги обсохнут, тогда и двинем.

– По весне, так по весне. – Лизонька безучастно смотрела в окно.

«Что я волнуюсь? – подумал Сурмилов. – Она и думать забыла об этом длинноногом пустобрехе». А мысли Лизоньки меж тем сверкали и позвякивали, словно разноцветные камушки на ладони: «Что это папенька князем Козловским интересуется? С того бала в Париже уж пять месяцев прошло. Неужели он так хорошо его имя запомнил? Быть того не может. А что, если в письме из Парижа, которое он третьего дня получил, есть упоминание о князе Матвее?»

Она решила завтра же, как только отец отбудет по делам, наведаться в его комнату и перевернуть все вверх дном, но письмо прочитать. Дубликаты всех ключей в доме Лизонька давно имела.

8

Ветер с залива, оттепель. Сучья деревьев на фоне вечернего бирюзового неба, вороны кричат, парк полон лохматых вороньих гнезд. Тоска… Родион Люберов сидел на лавке у печи, смотрел на огонь, потом опять обращал взгляд к окну – рано темнеет в Петербурге.

Флор все не возвращался, хоть ушел в Петропавловскую крепость рано, только солнце проглянуло. Флор должен был отыскать подле тюремных казематов того самого верного человека, через которого сносился с арестованной барыней. Других дел на сегодня у слуги не было, и Родион места себе не находил из-за его долгого отсутствия. Наверняка Флор влип в историю: его могли арестовать «по делу злодея Люберова», могли забрать как беглого: опознал кто-нибудь на улице да и поволок в полицейскую контору.

Флигелек, где остановился Родион, был мал, щеляст и плохо держал тепло, зато находился совершенно на отшибе – ни лиц, ни звуков. Сторож в большом доме принял их безропотно. Оказывается, дача на Фонтанке принадлежала когда-то самому генералу фон Галларду, потом, ввиду каких-то семейных неурядиц, он продал ее богатею Сурмилову Карпу Ильичу. Будь счастлив, господин Сурмилов, замечательно, что ты болтаешься по заграницам!

В Конюшенной канцелярии Родиона приняли совершенно равнодушно и без лишних вопросов. Дело по устройству конных заводов было новым, поэтому разговоров о них шло предостаточно, а работы мало. Непосредственный начальник, майор-кавалерист, как водится, косолапый, коротконогий, усатый и значительный, прочитал Родиону целую лекцию о будущем коноразведении в России. Оказывается, Конюшенной канцелярии были приписаны в полную собственность город Скопин с селами, а также город Ранненбург с волостями. Еще мечтали о губерниях Новгородской, Курской, Орловской… пальцев не хватит загибать, и все губернии их сиятельство Бирон мечтал приспособить под коневодство.

– Туда надо ехать? – озабоченно спросил Родион.

– Надо будет, все поедем, а пока здесь дел по горло.

Главным делом было подыскать пустопорожние земли под Петербургом для основания завода и выгона лошадей, а пока зима, надлежало наладить переписку с немецкими и датскими заводами по доставке в Россию маток и производителей.

Первую часть дня Родион корпел над бумагами, вторую – находился в манеже. Здесь он и увидел Бирона. Все зашептались, забегали, на лицах появилось одно и то же выражение страха и угодничества. Тиран грозен, ты в полном его распоряжении, в любой миг он тебя может размазать, как муху. И чтобы не сойти с ума от унижения и страха, двуногие защищаются любовью. Можно сказать – странен русский человек, но болезнь эта общая, во всем мире тиранов обожают.

Однако Бирон не похож на тирана. Высокий, хорошо сложенный человек с толстыми икрами и легкой походкой. Нос большой, клювом, но не соколиным, а как у попугая. Однако ничуть не смешон. Взгляд черных глаз пронзителен, резок, так и прожигает до костей.

К Бирону подвели трех лошадей, он безошибочно выбрал лучшую – вороного жеребца-двухлетка. Вскочил в седло и тут же любовно и доверительно потрепал жеребца по холке. Конь вскинулся гордо и пошел мерить сажени по кругу без устали. Бирон улыбался, глаза его блестели.

Родион издали наблюдал за фаворитом и задавал себе вопрос: почему он не ощущает в себе ненависти к этому человеку? Наверняка Бирон сыграл какую-то роль в аресте Люберова-старшего. Во всяком случае, про фаворита говорили, что он во все дела сует нос, по его знаку одного судят, другого милуют. Позднее, присмотревшись к Бирону, Родион решил для себя эту задачу. На манеже Бирон становился другим человеком, все, что было в нем лучшего, пробуждалось при виде лошадей. Видно, и злодей имеет в душе незапоганенные места. Ведь что такое лошадь? Это не только дивное и умное животное. Это еще и возможность лететь во весь опор, преодолевая любые расстояния, лошадь – главная сила армии, атака и крепкий сабельный удар, лошадь делает мужчин мужественнее.

Флора все не было. За окнами стало совсем темно. Родион оделся и вышел вон. Рядом с флигелем находились деревянные ворота, роскошные, как Триумфальная арка. Они выходили на заснеженное поле, перечеркнутое накатанной дорогой. Осока торчала сквозь снег, голые кусты, редкие елки покачивались от ветра. На другой стороне реки ярым, драконьим глазом пылала кузня. Вдали пронеслась с гиканьем открытая кибитка, гвардейцы летели в Красный кабак. Там хорошо, тепло, людно… Все пьют, распечатывают свежие колоды карт, пачкают мелом зеленое сукно.

Картина веселой гвардейской жизни вызвала в памяти образ молодого князя Козловского. Уже две недели Родион в Петербурге, а поручик реально не предпринял ничего для нахождения князя. Можно надеяться, что тот еще в Париже. А если нет? Если он уже вернулся на родину и теперь клянет фамилию Люберовых за то, что лишили его богатства? Родиона мучила совесть, и уже за это мысль о князе, да и сам он были неприятны. Надо бы поискать этого Матвея Николаевича по полкам. А как искать, если генерал Галлард настоятельно твердил: не лезь на рожон, не возобновляй старых знакомств, сиди тихо, как мышь… Чертовски неприятно быть должником!

Поле кончилось, появились лачуги-мазанки. Вначале они стояли табунком, потом выстроились в ряд, образовав подобные улицы. Флор появился неожиданно, словно вынырнул из ночной мглы: мужичья шапка, сермяга, подпоясанная кушаком, а ведь бывало, в немецком платье ходил, за столом барам прислуживал. Это мы с тобой, брат, опростились…

– Барин, Родион Андреевич! Вы ли это? Я ведь его нашел ноне, мерзавца! Прапора этого – сквалыгу, через которого подушку в холодную передавал. – Зубы Флора блестели в радостной улыбке.

– Ну?

– Барина Андрея Корниловича… все, кончено дело. В кибитку засунули и помчали. Сквалыжник сам видел, божится. Говорит, в ссылку. Куда – не знает. Говорит, ты пока глаза не мозоль, а время пройдет, и справишься в канцелярии. Мол, если большого секрета нет, то скажут.

– Что ж ты радуешься, дурья башка?

– Дак это… Узнал. Живой барин-то! Бог даст, и освободят их. Не вечно ведь государыне Анне Ивановне престол занимать.

– Тихо ты! Разорался…

– Я же шепотом. Да и кого бояться-то? Пусто. Одни звезды, прости господи, мерцают.

Родион, размашисто шагая, поспешал к дому, Флор семенил рядом. Грех сердиться да него, что принес грустную весть. У слуги сейчас одна забота – молодому барину услужить. Услужил и радуется младенчески.

– Теперь другая новость, батюшка-сударь. Завтра с утра вашу матушку в арестантской карете прочь от Петербурга помчат. Сиятельным преступникам, если они не закоренелые злодеи, дозволяют перед Сибирью увидеться с родственниками. Дальними. Вам в открытую идти нельзя.

– Это тебе всё твой прапор сообщил?

– Именно! – опять возликовал Флор. – Я ему, как вы велели, деньги дал, и паршивец указал точное место, где лошадей менять будут. Это аккурат застава на Московской дороге. Повезут их рано, но не слишком, где-то часов в восемь или около того. Мы туда прибудем ряжеными. Вы сермяк мой наденете, а я хоть бы и женское платье. Мне наплевать, главное, чтоб нас не признал никто.

– Где же я тебе возьму женское платье? Право, Флор, ты заговариваешься. Пришли наконец. Отворяй дверь.

Родион запалил свечу. Печка была теплой, поленья прогорели, по красным угольям пробегало легкое, синее пламя.

– Скоро закрывать, – блаженно прошептал Флор. – Заслонку, говорю, скоро задвинем. Ох, и задрог я, Родион Андреевич, а еще пуще есть охота.

– Садись. Я тут в котел накидал всякой дрязги – крупы, лука, мосол какой-то с ошметком мяса. Получилась похлебка – есть можно.

Родион сел на лавку, откинулся к стене, закрыл глаза. Затылок вдруг заныл… Все! Не успел он помочь родителям! Еще больше мучила мысль, что он не смог достать приличной суммы денег, чтобы дать матушке в дорогу. Просить в Конюшенной канцелярии жалованье вперед было безумием, от тех жалких денег, которые он привез из Риги, почти ничего не осталось. Большая их часть ушла на покупку информации, принесенной Флором. Ладно, он отдаст матушке все, что у него есть.

– Флор, надо собрать теплые вещи. Шубу мою почисти, ту, с бобровым воротником. Она мужская, но теплая. Нельзя также исключать и того, что матушку повезут к отцу.

Флор отставил похлебку без слов, открыл сундук и стал перебирать барскую одежду, откладывая в сторону теплые вещи: бешмет суконный, душегрею стеганую, шлафор на меху, чулки шерстяные, песцом подбитые…

В тишину парка влетел какой-то инородный, непонятный шум: нестройные голоса, беспорядочное щелканье кнутом, скрип полозьев – прямо перед флигелем остановилась кибитка. Темная фигура соскочила с облучка, раздался стук в окно.

– Кого еще нелегкая несет?

Оттолкнув Флора, в комнату ввалился детина в форме поручика, красная епанча[18] свисала с плеч его картинными складками. Он прошел на середину комнаты, широко расставил ноги и замер, озираясь.

– Да у вас тут тепло! Я мигом! – воскликнул он вдруг и стремительно выскочил наружу.

Хлопнула дверца кибитки. Через минуту обладатель красной епанчи вернулся, волоча на плечах своих другого офицера, поискал глазами, куда бы его положить, и бухнул на плетеный ореховый стул. Стул от неожиданности как бы присел и слабо пискнул. Руки сидящего упали плетями вдоль тела. У него было мальчишеское, безусое лицо.

– Он ранен? – вскричал Родион.

– О нет! Он задрог до обморока! Го-о-споди, смех-то какой, мы заблудились.

Только тут Родион понял, что оба совершенно пьяны.

– Едем, куда – не знаем, – продолжал поручик. – Я на облучке торчу. Этот дурак… – он показал на зашевелившегося вдруг на стуле офицера, – кучера своего прибил. Челюсть ему свернул, идиот! О-о-о-й… так я говорю, сижу на козлах, увидел ваш огонек. Обрадовался до смерти. Мы из «Красного кабака» добираемся. Нам на Васильевский надо. Господа, что вы на меня так смотрите-то? Где мы находимся?

– Это дача господина Сурмилова, сам хозяин сейчас отсутствует.

– Кого, кого? – Детина так и подался к Родиону. – Les sapins – les boutons…

– Я вас не понимаю.

– Ле сапен ле бутон означает елки-палки. Вы не понимаете по-французски? Впрочем, французы так не говорят. Сурмиловская дача… это надо же… – Он вдруг оглушительно захохотал. Смеялся долго, потом щелкнул каблуками, желая представиться, но сразу забыл об этом или расхотел. – А вы кто будете? Уж не родственник ли дражайшей Елизаветы Карповны, что лечит свое дражайшее здоровье в волнах Лигурийского моря?

– Я постоялец, – строго сказал Родион, его несказанно раздражали эти два оболтуса, явившиеся в столь неподходящий час, недопустим был и тон, с каким поручик говорил о доме Сурмилова.

– Постоялец или полежалец – кто вас поймет. – Он погрозил пальцем, на котором ясно выступала свежая царапина. – Но я хочу, чтобы вы знали. Лизонька Сурмилова – это роза голубая, что возлежит на груди моей возле сердца. Нет… – Он задумался. – Лизонька – цветок полевой, неприметный, желтенький, что-то вроде калгана… эдакая резеда невзрачная… но не умаляет… – Поручик лизнул царапину, вид крови его раздражал. – При встрече ей так и скажите… не умаляет ее разночтимых… нет, распрекрасных достоинств.

Родион молчал.

– Я вижу, сударь, вы меня осуждаете? Вы мудрец и знаете, что бражнику не попасть в райские кущи. Но скажу вам по секрету, я туда и не стремлюсь. Равно как и в ад. Я предпочитаю земное существование. – Он икнул, закашлялся, потом запел с дурашливой интонацией: – Сподоби, Господи, вечер сей без побоев и дуэлей допьяна напиваться нам…

– Перестаньте паясничать. Вам надобно знать дорогу, Флор объяснит. И позвольте откланяться.

– Ну, ну… зачем же вы сердитесь? Не хотите передавать Лизавете Карповне привет – не передавайте. Может, оно и к лучшему. Негоже, чтобы она в мечтах своих видела меня в таком виде.

– Я не имею чести знать мадемуазель Сурмилову, – прорычал Родион, он был в бешенстве.

Поручик вздохнул, вся его дурость вдруг словно испарилась, лицо помолодело и стало по-мальчишески ясным. Он нагнулся к Родиону и произнес с доверительной интонацией:

– Я вам завидую. Я бы тоже предпочитал не иметь чести знать оную особу, но обстоятельства вынуждают. Поэтому моей любви сноса нет! Позвольте откланяться. – Поручик уже, кажется, забыл, за какой надобностью явился во флигель.

– Флор, проводи господ через поле.

– Благодарствую. Простите за столь поздний визит. Дача Сурмилова, это надо же. – Поручик подошел к ореховому стулу, легко взвалил на плечи своего бесчувственного товарища и, всеми силами стараясь сохранить в напряженной спине и походке достоинство, вышел наружу.

Так встретились два наших героя. Я не знаю, относится ли эта случайная встреча к разряду мистических, но и литературным приемом я ее назвать не могу, потому что реальную нашу жизнь тоже кто-то лепит из податливой глины сущего. Как утверждали наши далекие предки, а я отношусь к ним с глубочайшим доверием, реальный мир сочиняли и египетский бог Птах – «языком и сердцем», и Демиург – творец космоса, и Брахма-гончар, вылепивший человека из глины, и Господь Бог, следивший, чтоб ни один волос без его ведома не упал с головы человеческой.

А разве у тебя, драгоценный читатель, не случалось в жизни загадочных совпадений, необъяснимых, похожих на чудо удач и плотной череды бед, которые по теории вероятности никак не должны были выпадать вот так – разом, сколько ни бросай кость, она все выпадает пустышкой.

Итак, наши герои встретились и очень не понравились друг другу. У Матвея одно имя Сурмиловых вызывало дрожь, а каковы хозяева, таков и постоялец: надменен, важен, спесив! Да как ты смеешь, индюк общипанный, презирать человека только за то, что он с чужими лошадьми в чужом возке дорогу потерял?

Родиону же в каждом слове незнакомца в красном плаще чудилась издевка. Тореодор вшивый! И ведь надо же так подгадать – явиться в дом накануне встречи с матушкой и в этот святой вечер устроить здесь скоморошьи игры! Неожиданно для себя Родион вдруг подумал с глухой яростью: встречу еще раз эту пьяную рожу – убью!

На следующее утро Люберов со слугой своим прибыл на московскую заставу за час до назначенного времени. В разъезжей – вонючей от дыма избе, где грелись извозчики, – они прождали арестантский возок весь день, но так и не дождались. Много позднее Родион узнал, что в то время, когда он сидел у грязного оконца, с тоской и надеждой глядя на дорогу, матушка уже подъезжала к Владимиру. Шельма прапор из крепости, конечно, знал это, но деньги всем нужны, и, перекрестясь на икону: «Прости меня, грешного!», он продал доверчивому Флору заведомую ложь.

9

В Колокольцы Родион приехал затемно. Он не знал, что его ждет в некогда родной усадьбе, поэтому Флора в дом с собой не взял, оставил с лошадьми в заснеженном осинничке. Обстоятельства могли сложиться самым причудливым образом: дом мог оказаться пустым, его заселили чужие люди, не исключено, им настолько не понравится Родионов визит, что ему придется спасаться бегством.

Поспешая по вытоптанной тропе, которая шла вдоль нерасчищенной главной аллеи, он все время ждал опасной встречи или оклика. К ночи похолодало. Мороз уж совсем вроде ни к чему. По рассеянности Родион сунул в дорожную, притороченную к седлу сумку теплые рукавицы. Теперь руки ужасно зябли. Вот ведь гадость какая – пробираешься к родному дому ровно тать!

Средние окна первого этажа теплились светом. Площадка у главного подъезда была вся изъезжена полозьями саней. Родион толкнул дверь. К его удивлению, она оказалась открытой. В лицо пахнуло теплом, запахом свежих дров и навощенного пола. Оплывшая свеча в оловянной плошке, видно, кем-то забытая, давала мало света, но его было достаточно, чтобы осветить намалеванное на медном циферблате напольных часов счастливое, улыбающееся солнце. По-китайски узкие глаза дневного светила с лукавым удивлением таращились на прежнего хозяина. Часы отсчитывали время гулко и жадно.

Родион опустился на стул у двери, подышал на замерзшие пальцы. Как ни слабы были звуки, говорящие о его появлении, они привлекли внимание обитателей дома, и те бесшумно, словно бестелесные тени, стали стекаться из боковых дверей и, кланяясь, выстраиваться у стеночки. Эта была отцовская дворня, иных Родион узнавал, других нет, впрочем, темно, лиц толком не рассмотришь. Они стояли молча, торжественно, как на похоронах, потом ловко подтолкнули к Родиону маленькую старушку, почти карлицу, в черном, барского фасона чепце. Это была ключница Настена, она же любимая нянька молодого барина.

– Сыночек мой, деточка, слезинка моя горемычная. – Настена бросилась к Родиону, покрыла поцелуями рукав его мокрой от снега епанчи, потом расплакалась в голос и уткнулась в грудь барина. Дворня вздыхала, почтительно ожидая конца ритуала. Родион молча поглаживал няньку по круглому плечику. Наконец она подняла красное от слез лицо: – Вижу, ненаглядный, с плохой ты вестью.

– Их уже в Сибирь мчат.

Нянька не спросила, кого подразумевал Родион под словом «их», каждому из стоящих в сенях ясно было, о ком говорил молодой барин.

– Я уж не чаял вас здесь увидеть, – продолжал Родион.

– А нас и не было. Всех в дальние деревни сослали. А как отдали дом Миниху, всех назад вернули.

– Так вы сейчас фельдмаршалу Миниху принадлежите? – удивился Родион.

– Ему, дитятко. Только сегодня ты здесь хозяин. – Настена поднялась с колен и, обернувшись к дворне, прокричала неожиданно грозно: – Серенька, баню топить! Лука Гаврилыч, Кузьма, Макарка… Распорядитесь на кухне. Стол большой накрыть, как подобает. Жирондоли[19] запалить! Климент, не стой столбом, прими у барина одежду.

– Настена, пошли кого-нибудь в осинки, там Флор с лошадьми дожидается, небось замерз до обморока. А я хочу побыть один.

Приказание Родиона было немедленно исполнено, и через десять минут счастливый Флор уже сидел на кухне над горячими щами, рядом стояла брага в запотевшей кружке. Вокруг стояла дворня, почтительно внимающая его рассказу:

– Я теперь при барине незаконно, а вы, коли спросят, язык держите за зубами: ничего не видели и не слышали. Я как бы в бегах.

– Если поймают – кнут, а то и каторга!

– А мне для Родиона Андреевича самой жизни не жаль!

С мороза брага не пьянит, а только веселит кровь. Глаза у Флора блестели. Он с таким азартом рассказывал о последних событиях, что, право, казалось, ему можно позавидовать.

А Родион со свечой в руках обошел весь дом. Обыск, переход к новому хозяину почти не изменил облик жилища, и это вызывало у Родиона обиду, словно дом был живым существом. Разве для того тебя строили люберовские крестьяне, возили камни на фундамент, рубили бревна в заповедном бору, тесали стропила, чтобы ты достался немчуре, графу Миниху?

Кончил он свой обход в комнате ключницы.

– Родион Андреевич, дитятко дорогое, я вот здесь нужное собрала, чтоб не попало в чужие руки. – Нянька поставила перед ним плетеную бельевую корзину с крышкой. – Здесь игрушки ваши, письма, бумаги исписанные, что удалось от обыска спрятать. Еще вещи носильные матушки вашей, а вот колечко с камешком. Прочее побоялась брать, а это возьмите, христа ради.

– Настена, куда я с игрушками-то? У меня и угла своего нет.

– Ну где-то ведь вы живете… Поставьте в уголочек, место не простоит, а это на пальчик. – И она ловко надела на мизинец Родиона колечко с брильянтом.

В бане мылись вместе с Флором, из одной бочки воду брали, чего уж там – сейчас между слугой и барином различия почитай нет. Родион лежал на верхней полке, слуга – на нижней, и каждого кучер Елисей услужливо охаживал вначале веником березовым, потом дубовым. Попарились всласть, потом, как водится, рюмка водки с соленым огурчиком и квас в избытке.

Ужинать подали уже в десятом часу в большой зале. Родион сидел на торце длинного семейного стола, и два лакея, одетые по всей форме, торжественно, словно особе царской фамилии прислуживали, подавали на серебряных блюдах утку печеную, поросенка с хреном, обязательный холодец и маленькие, тающие во рту пирожки. На сладкое подали груши, засахаренные в меду. «Это, наверное, еще матушка готовила», – подумал Родион, подбирая корочкой сладкое желе.

Он все ел с удовольствием, несмотря на душевное волнение. Но насладиться ужином в полной мере мешали неотступные мысли о картине, ради которой он и явился в этот дом. Портрет покойной тетки висел на прежнем месте. У Родиона первоначально была слабая надежда, что, глянув на парсуну, он сразу обнаружит в ней какие-нибудь изменения, что-то вроде пририсованного внизу пергамента с объяснением, как на полотнах старых немецких мастеров. Ладно, не приписал отец масляной краской буквы, так, может, поставил где-то в нужном месте точку или крестик? Ничего похожего.

Но Родион не отчаялся. Поиск шифра требует внимания. Необходимо зажечь оба канделябра и исследовать картину сантиметр за сантиметром. Он принялся зажигать канделябр, и в сенях часы начали бить, последний удар пришелся как раз на последнюю свечу – полночь. Это показалось ему странным и плохим предзнаменованием – надо же так подгадать! Чертовщина какая-то!

Теперь Родион снял портрет со стены и внимательно изучил полотняную изнанку. Она была украшена замысловатым автографом художника и датой – более ничего не было. Затем он внимательно обследовал раму, может, втиснута там какая-нибудь записочка? Нет ничего, рама – как рама. Он повесил портрет на стену и принялся изучать застывший пейзаж. В одном месте у основания дерева, там, где была изображена то ли пожухлая трава, то ли земля коричневая, обнаружился какой-то изъян, словно в этом месте чем-то чиркнули, но скорее всего черточку проделала не человеческая рука, а само время, видно, краску художник плохо положил.

Осталось только предположить, что отец зашифровал свои тайные сведения в самом сюжете картины. Может, он имел в виду какую-нибудь аллегорию? Но какая здесь возможна аллегория, если вещей на картине до обидного мало. Стоит юная тетушка в каком-то придуманном месте, сзади нее бьет фонтан в три струи, от фонтана идет аллея с плохо нарисованными деревьями, а на переднем плане справа от тетки – изящный столик на трех ножках. На столике книга, чернильница с воткнутым в нее гусиным пером, и все. Тетка щедро увешана драгоценностями. «Может быть, их и велел найти отец, найти и украсть у новых владельцев?» – подумал Родион с кривой усмешкой. Однако сосредоточимся… Знать бы, чего ищу, оно бы и легче!

Тетка на портрете была миловидна, круглолица, скуластенькая такая… щеки, видно, по русской моде свеклой подкрашены, но художник смягчил румянец до нежной розовости. Волосы свои, прическа простая, на прямой пробор, а над ушами ровно пена из завитков. На стройную шею с двух сторон спускались два тугих локона, полная грудь сильно открыта: жемчуга, крестик золотой и подвес в виде рубиновой капли. Красное камлотовое платье украшено серебряной рюшкой, но умеренно, только по рукавам и лифу. Он ничего, ни-че-го не понимает.

Родион прошелся по зале, заглянул в буфетную, куда нянька загодя поставила для него штоф с водкой, налил себе полный бокал, хрустнул огурцом. Потом стал ходить по кругу, как лошадь на манеже, до тех пор, пока не закружилась голова. Устав, он встал напротив портрета и вперился тяжелым взглядом в широко распахнутые глаза тетки, словно в гляделки играл. Сейчас его осенит, сейчас придет в голову нужная идея.

И вдруг шевельнулось что-то на портрете, а по спине у Родиона побежали холодные мурашки, сердце отчаянно стукнуло. Он скользнул взглядом вниз и увидел лилейную ручку, которая опять застыла в полной неподвижности, указывая розовым, сужающимся книзу перстом с перламутровым ногтем, каких в жизни-то не бывает, на книгу… Господи, конечно! Отец особенно упирал на то, что тетка была грамотна.

Родион был столь возбужден, что не удивился бы, если б нарисованная книга, трепеща страницами, развернулась сама собой и остановилась на нужном, отчеркнутом отцовской рукой абзаце, объясняющем зашифрованную тайну. Но книга лежала спокойно, только глаза вдруг увидели напечатанное готическими буквами имя автора – Плутарх. Трудно поверить, что красавица-тетка читала Плутарха по-немецки, скорее всего художник выбрал книгу для натуры, обложка в зеленом бархате как нельзя лучше гармонировала с общим фоном и фонтаном.

– Спасибо, красавица. – Родион поклонился портрету, схватил шандал со свечой и бегом бросился в комнату отца к книжному шкафу. «Вот сейчас все и разъяснится», – ликовал он, а внутренний голос – второе «я», сей господин, который вечно является в самый неподходящий момент, с упорством идиота бубнил: «Нетути… нетути…» Заткнись, болван! Коридор, лестница, второй этаж, поворот, дверь… Что такое наш внутренний голос, как не безошибочное предчувствие, уже какой раз Родион утверждался в этом. Отцовская комната была пуста, то есть почти пуста, стол с его любимым голландским стулом стоял на месте, но ни книг, ни самих шкафов не было.

Шалая со сна Настена вначале ничего не соображала.

– Светик мой, Родион Андреевич, солнышко, какой шкаф? Да кто ж тебя напугал эдак, дрожишь весь? О-ой, как винищем-то от вас разит! Да не тряси ты меня! Книги все эконом в столицу свез, я думаю, в главный Минихов дом. Как дала? Да ты что, дитятко, говоришь-то? Этот эконом мужчина лютый. Он только сюда приехал, перво-наперво начал нас всех скверными словами лаять: и бездельники, и ветрогоны, и паскудники. Мало того что словесно убеждал – для острастки дак еще ручно действовал, все по мордам. А ты говоришь…

Родион вернулся в залу, затушил все свечи и на цыпочках ушел в свою комнату. На портрет он смотреть не стал. А ну как ручка тетки уже не указывает на книгу и занимает первоначальное положение. Вспомнить бы, как эта ручка художником первоначально нарисована? Может, просто опущена, а может быть, чуть поднята и отведена в сторону. Нет, это левая рука поднята, а правая… Убей бог, не помнит. Одно точно, он ясно видел, как шевельнулась эта розовая, божественной формы ручка. А может, пламя свечи дрогнуло и сыграло с ним глупую шутку? Был сквозняк, был, и какой-то шум вслед за ним, наверное, говор или лай собачий. Ба-а-ашка трещит!

Вправду говорят, водка – лучшее снотворное, если принимать правильную дозу. Для неиспорченного хмелем организма Родиона полный бокал соответствовал норме. Он уснул и проспал, как убитый.

Наутро первым делом спустился в залу. Красавица в красном держала левую руку чуть поднятой и отведенной в сторону, а правой точно указывала на книгу. И надпись, тисненная золотом на зеленом корешке, была та же – Плутарх.

10

Убегая от одиночества, Родион оставшееся от службы время тратил на бесцельное шатание по городу. Месяц назад он поостерегся бы появляться в людных местах из опасения быть узнанным, а тут вдруг ему на все стало наплевать.

Петербург был еще маленьким городом, если считать с пригородами, то тысяч семьдесят жителей, может, и наберется. Люди богатые и знатные все друг друга знали. Дня не проходило, чтобы Родион не сталкивался на улице нос к носу с кем-нибудь из старых знакомцев. Они не замечали сына опального дворянина, проходили мимо, не только не удостаивая его поклоном или взглядом, но даже не проявляя минутного замешательства, когда человек раздумывает: узнавать – не узнавать? Примерно то же было и в канцелярии. Родион не навязывал себя сослуживцам, и они отвечали ему полным равнодушием.

Родион жил задыхаясь. В ветреном, свежем, прозрачном воздухе Петербурга ему не хватало кислорода. Боже мой, как это странно – чувствовать себя бестелесным! Родиону казалось, что его не замечают не только разряженные сановники и дамы в париках, но и обыватели, и городская чернь. Торговец горячими блинами, уложенными на деревянном подносе, продавец сбитня с горшком на лямке, разносчики овощей и рыбы – все они громко зазывали покупателей, но не его. Он казался себе тенью, потерявшей хозяина.

Темен Петербург зимой, странен, и на город-то не похож: редкие строения, верфи, сараи, одинокие дворцы с островерхими крышами, занесенные снегом парки, вмерзшие в лед корабли – скопище призраков. Любимым местом прогулок стал вечерний Летний сад. Разбитый на правильные аллеи с уснувшими на зиму фонтанами, украшенный статуями, изображавшими персонажей басен Эзопа, сад был почти безлюден. Редкая фигура мелькнет меж деревьев и тут же скроется – холодно, сыро, все путники торопятся к теплым печам. Именно в Летнем саду в голову Родиону пришла разумная мысль – написать в Москву по оставленному отцом адресу к стряпчему Лялину и выяснить местонахождение князя Матвея Козловского, если, конечно, тот уже вернулся из Парижа.

После посещения отцовской усадьбы Родион самым тщательным образом обследовал спасенные ключницей Настеной бумаги. Большую их часть составляла деловая переписка по поводу овечьего завода и картонажной фабрики, оказывается, у отца все было готово, чтобы наладить производство бумаги. Еще Родион обнаружил письма отца к матушке, которые тот писал из-за границы. Эту переписку Родион читать не стал, негоже при живых родителях интересоваться их любовными изъяснениями. В бумагах лежал также черновик делового письма – без начала и конца, – в котором как-то неуверенно развивалась мысль о перенесении шведского судопроизводства на русскую почву. Словом, Родион не обнаружил никакой подсказки для разгадки тайны, связанной с портретом тетки.

Что ж, он будет считать, что его версия с Плутархом верна. Если отец свою тайну не загодя готовил, а в последний миг, когда драгуны вошли уже в дом, то, стало быть, он мог сунуть что-то в книгу. Теперь это что-то и следует искать.

Но для того, чтобы наведаться в библиотеку Миниха, ему нужен помощник. Флора туда не возьмешь… На роль помощника очень сгодился бы молодой князь Козловский. Былое раздражение, которое вызывал князь Матвей, прошло. Более того, Родион обнаружил, что относится к нему с симпатией. Князь Козловский – товарищ по несчастью, он поймет, с ним можно поговорить, и во время разговора он не станет пугливо отводить глаза. Ругаться, наверное, будет! Лишился наследства, лишился всего, а что он, Родион Люберов, предлагает ему взамен? Портрет тетки с тайной в придачу. Но это лучше, чем ничего. Будем распутывать этот клубок тайн вместе.

Только один раз Родион наведался на Васильевский, посмотрел издали на родной дом. Там шла новая жизнь. Маляры красили фасад, суетились какие-то люди, втаскивали в дом укутанные соломой ящики, у подъезда стоял солдат на часах.

А потом Родион увидел сон. Сидевший на лавке белоголовый, грустный человек, на котором была надета то ли рваная ряса, то ли плащ в длинных складках, ничем не походил на батюшку, но, как это часто бывает во сне, Родион твердо знал, что это он – страждущий. Отец молча смотрел мимо Родиона, и тот, смущаясь и томясь, ждал: вот сейчас войдет мать и тогда он сможет наконец задавать вопросы. Но мать не приходила. Не выдержав, он начал искать ее взглядом по углам помещения, но там была чернильная темнота. Он всматривался до рези в глазах, и тьма вдруг рассеялась, превратившись в заснеженное поле с островками бурьяна. Кисточки отцветшего бодяка, их он видел ясно, были присыпаны инеем, как солью, а дальше – необъятность, ветер гнал поземку по твердому насту до самого горизонта. Сон был длинный, мучительный, и тем страшнее делалось, что в нем ничего не происходило, только сидел на лавке отец, дул ветер и длилась тоска.

Наутро Родион понял – пора – и пошел в Тайную канцелярию. Чтоб не дразнить гусей, он решил назваться дальним родственником матери – орловским помещиком Волковым. Канцелярия для тайных розыскных дел размещалась за стенами Петропавловской крепости в одноэтажном, выкрашенном в розовый цвет, чрезвычайно приличном здании: просторные сени, направо – светлица секретаря, налево – подьячая комната, далее коридор, в который выходили двери прочих покоев. Главное розыскное учреждение, наводившее ужас на всю Россию, выглядело весьма безобидно.

Родиона принял канцелярист Иванов, худой, чернявый человек с ухоженными и чрезвычайно суетливыми руками. По делу Люберова? Так, так… Надобно справиться с опросными листами и определениями. Зайдите через неделю. Матвей вышел на ватных ногах. Стены крепости давили на плечи. И еще он понял, что есть «теснота времени». Кажется, время не может быть тесным, это реку можно перегородить запрудой, время – никогда. Но время его жизни перегорожено со всех сторон, его время – это стоячий пруд с тиной, и нет надежды, что когда-нибудь что-то изменится.

Вторым чиновником, принявшим Родиона через неделю, был подканцелярист, некто Волобуев: небольшого роста, рыжеватый, с бородавкой на ноздре. Волобуев сидел за столом, не поднимая глаз, и всем своим видом изображал крайнюю занятость. У подканцеляриста была очень красивая чернильница – серебряный пузырек с лазоревой перегородчатой эмалью, крышечкой в виде луковицы и длинной, серебряной же цепочкой. Глубоко умакивая перо, Волобуев любовно придерживал чернильницу рукой, и Родион понял, что он эту безделушку всюду носит с собой. Не давая себе труда додумать, по каким именно признакам он это угадал, Родион решил, что этот – с бородавкой, если ему половчее дать, – примет. Надо бы только намекнуть об этом как-нибудь поделикатнее.

– Сведения о сестре моей и ее муже, – Родион продолжал играть орловского родственника, – чрезвычайно меня волнуют. Однако обстоятельства семейные понуждают ехать в родную вотчину. К весне, поверите ли, загодя надобно готовиться. Посему очень прошу работы по отысканию дел моих родственников как-то ускорить. Я, со своей стороны…

– Паспорт извольте, – сказал Волобуев, не поднимая глаз.

– Паспорт?.. Ах ты, господи, я и не предполагал, что сию бумагу надобно при себе иметь. Уж в следующий раз непременно… Я могу встретиться с вами в любом удобном для вас месте. Скажем, у Гостиного двора на Троицкой площади, а? Если желаете, можно в Адмиралтейской стороне. Синий мост вас устроит? Или у храма Святого Исаакия Долматского? – спрашивал Родион заискивающе (вот мука!).

– У Исаакия завтра в два часа пополудни, – скороговоркой сказал Волобуев, сгреб бумаги, цепко ухватил чернильницу и вышел из комнаты.

Вечером Флор собрал все имеющиеся в доме деньги, уж и сундук перетряхнули, и карманы вывернули, а слуга все твердил: мало, мало…

– Да откуда ты знаешь-то, что мало? – разозлился Родион. – Какая там у них норма, в Тайной?

– А норма у них такая: чем больше, тем лучше. Понеже они – прорва.

– Ладно. Если что, кольцо матушкино присовокуплю.

В назначенный час Родион был в условленном месте. Он укрылся в галерее, недавно пристроенной к храму для укрепления стен. Куранты голландских часов на храме пробили два.

Волобуев опоздал на пятнадцать минут. Он подошел к Родиону не спеша, встал бочком, глаза его рассматривали городские дали. Кошелек без малейшей задержки перетек из одних рук в другие и исчез в недрах подканцеляристского камзола.

– Я ознакомился с делом известных персон. В строгом смысле слова все это и делом-то назвать нельзя. Есть приказ об аресте, об обыске, но опросных листов нет, пыточных листов тоже нет.

– И что это значит? – быстро спросил Родион.

– А это значит, что Люберова подвергли арестованию, а далее, не утруждаясь допросами, тут же отправили в ссылку бессрочно. Об этом и реляция говорит.

– Значит, не было допросов с пристрастием?

Волобуев вдруг быстро, зорко глянул на Родиона, и тот поразился, сколь всепонимающим был этот взгляд.

– Вы ведь сынок им будете? Я не ошибаюсь?

– Вы не ошибаетесь, – согласился Родион. – А за что арестован отец?

– Сие есть тайна, – буркнул Волобуев и сунул руку в карман, словно желал ощупать кошелек – жидковат…

– Не могли бы вы принять от меня подарок, – пробормотал Родион, раскрывая ладонь с кольцом, брильянт сверкнул тревожно.

Волобуев, кажется, и взглядом не удостоил подарка, однако же все приметил: и истонченное золото ободка, и величину камешка.

– Колечко маменькино себе оставьте. Зачем вам знать подробности? Все как обычно. Был донос, уличающий означенную персону в противогосударственной деятельности. Но главное, папенька ваш богат был. Видно, перебежал кому-то дорогу…

– Ладно. Здесь я все равно никогда ничего не узнаю. Куда сослали родителей?

– Этого я пока не знаю. В реляции сказано – под Соликамск, но конвой еще не вернулся, посему точное место нам неизвестно. Арестанта выслали ранее, арестованную с двумя услужителями, людьми вашими, вдогонку. Мой вам совет: не ходите больше в наше заведение, не мозольте глаза. Пройдет год, два… тогда и справитесь. Я вам помогу, только вместо себя пришлите кого-нибудь. Так оно вернее будет.

Волобуев исчез как-то удивительно легко. Кажется, и сделал-то всего три неторопливых шага – и нет его, как растворился.

11

О смерти Августа II, короля польского и курфюрста саксонского, имевшей место 1 февраля 1733 года, Родион узнал из «Петербургских ведомостей», которые регулярно почитывал в Конюшенной канцелярии.

Родиона мало занимала политика, но отец ею был весьма увлечен. Поэтому и вспомнились сейчас слова его: «Умрет старый греховодник, быть войне».

– С чего это вы взяли, батюшка? – спросил тогда Родион.

– А с того я это взял, что Польшу начнут делить. Должность короля у них выборная. Французы захотят видеть королем польским Лещинского – тестя их Людовика.

– А мы кого захотим видеть?

– А мы на польском троне хотим видеть кого угодно, только не Станислава Лещинского. Вот погоди, попомнишь ты мои слова.

И вот Август II умер, а первым лицом Речи Посполитой стал примас, архиепископ гнезденский Федор Потоцкий. О Станиславе Лещинском в «Ведомостях» не было сказано ни слова, однако не газеты, а живые события, невольным участником коих стал Родион, заставили его убедиться в правильности слов отца.

Как-то совпадало, что при посещении Бироном манежа, – а это случалось почти каждый день, – там же находился и Родион. Со временем фаворит стал отличать Люберова среди других офицеров, обер-офицеров, генералов и конюхов. Как рыбак рыбака видит издалека, так и истинный лошадник по взгляду и жесту чувствует человека близкого. Кроме того, Родион свободно изъяснялся по-немецки, а другого языка, тем более русского, Бирон не признавал. В немецком Родиона фаворит угадывал дорогой его сердцу курляндский диалект, поэтому снисходил иногда до доверительного тона в разговоре с вежливым поручиком. Бирон любил порассуждать на общие темы. О чем? Да о чем угодно. О холодной зиме и теплом лете, о желудке, что бурчит не ко времени, о хорошей мужской попойке, но более всего, конечно, о лошадях.

Родиону меньше всего хотелось привлекать к себе внимание фаворита, фамилия Люберов могла вызвать у него неприятные ассоциации, но скоро наш герой понял, что Бирон с этой стороны совершенно безвреден. Фамилию Люберова он запомнить не пожелал и называл его несколько фамильярно по имени – Родион.

Благоволение фаворита к поручику Люберову было замечено и в канцелярии, и на манеже. Если Бирон пребывал не в духе и штат боялся выговора за медлительность и беспорядок, лошадь к фавориту подводил непременно Родион. Тут же начинались обсуждения достоинств и недостатков данного жеребца, и Бирон забывал, из-за чего собирался устроить разнос. Особое отношение фаворита породило в душе Родиона мечту, которая со временем стала навязчивой идеей: добиться через Бирона аудиенции у государыни, броситься к ногам ее и попросить милости родителям. Подробности, которыми он украшал свою мечту, делали исполнение ее вполне вероятным. Надо было только терпеливо ждать случая, и он обязательно представится.

В начале марта, когда зима была уже на исходе, появилась возможность увидеть царский двор вблизи. В тот день на манеже Родион предстал перед Бироном с двумя великолепными гнедыми, с золотистым отливом, арабскими жеребцами, только что присланными из Испании. Бирон так и зашелся от восторга: широкий лоб, со слегка вогнутым «щучьим» профилем голова, длинная, красиво изогнутая, лебединая шея, словом, чудо!

– Каковы, а? Родион, а? Только седло поменяй. У этого седла лука слишком высокая.

Приказание тут же было исполнено. Бирон взлетел на лошадь и поехал по кругу, постепенно убыстряя бег. Вдруг в манеж вбежал поручик с криком: «Едут! Едут!» Шталмейстер[20] и случившиеся рядом люди пришли в необычайное волнение. Из подсобных помещений внесли роскошное кресло и поставили в торец помещения. Сзади кресла разместили скамейки, крытые вальтрапами, на пол, прямо на опилки бросили ковры. Во всем манеже только Бирон оставался спокоен, продолжая выезжать скакуна.

Дверь стремительно распахнулась. Первыми в манеж вошли гвардейцы и выстроились вдоль стен, за ними важный генерал, затем несколько партикулярных, расфранченных донельзя лиц и, наконец, большая, тучная женщина со строгим лицом. Она сразу направилась к креслу, за ней последовала немногочисленная свита, были среди них и дамы. Замыкали шествие две большеголовые, резво ковыляющие карлицы.

Это могла быть только она, императрица всероссийская – Анна I. Перед тем как сесть, она распахнула большую соболью шубу, явив миру небесно-голубое одеяние, плотно расшитое золотыми цветами и птицами. Мелкие завитки парика окаймляли ее лоб, два больших локона лежали на собольем воротнике. Как только Анна удобно устроилась в кресле, карлицы сбросили шубейки и затеяли перед царицей шумную игру, одна изображала петуха, другая курицу, «Курица» квохтала, била себя по бокам маленькими ручками, а петух ходил кругами, примериваясь, как лучше вспрыгнуть на спину своей жертве. Наконец петуху это удалось, раздался дружный хохот, веселилась вся свита. Карлицы уже всерьез тузили друг друга, барахтаясь в опилках.

– Кыш, кыш, проклятые! – крикнул, подъезжая, Бирон. Только тут Родион увидел, что на манеже не осталось никого, кроме вновь прибывших. Он тоже собрался уходить, уводя второго жеребца, которого продолжал держать под уздцы, но Бирон поманил его пальцем. На второго красавца-коня забрался франт Левенвольде. Он тоже неплохо гарцевал, но до Бирона ему было далеко: то ли скакун слишком горячился, то ли не смог Левенвольде подчинить себе коня. Видно было, государыня очень довольна этим представлением. Наконец оба всадника остановились около Родиона.

– Держи коней, – бросил Бирон. – Поводи их тут немножко, во-он там, подальше.

Из-за этого приказа Родион стал невольным свидетелем приема саксонского посланника, который Анна устроила прямо в манеже. Нельзя было понять, был ли это знак особого доверия или, наоборот, пренебрежение, только посланник находил все это вполне естественным, держался как рыба в воде и после обязательного ритуала в виде бесконечных поклонов и пожеланий здоровья стал трещать без умолку. Анна изредка задавала ему вопросы. Вот тут Родион и услышал имя Лещинского, о котором еще летом толковал ему отец.

– Примас Потоцкий уже открыто говорит: быть королем Станиславу Лещинскому. Примас сразу схватил власть под уздцы. Он распустил сейм и гвардию покойного их величества короля Августа. В Варшаве царит великая паника. Примас приказал, чтобы все саксонцы, несшие доселе службу королю, немедленно оставили Польшу. Население напугано. Саксонцы-чиновники, ремесленники, купцы распродают свои дома с одним желанием – уехать из столицы Польши.

– Об этом, ваше величество, и брат пишет из Варшавы, – подал голос Левенвольде.

Посланник с готовностью закивал.

– Мне известно мнение графа Левенвольде, но соблаговолит ли ее величество последовать совету своего дипломата – послать войска и расположить их на польских границах? Обстоятельства могут быть таковы, что ради спокойствия Польши их придется двинуть внутрь страны – к Варшаве. Франция ведет подлую политику – подкуп. Нам достоверно известно, что уже 200 тысяч червонных, а может быть, и более того, были отправлены из Парижа, чтобы переманить на свою сторону польских вельмож. Там идут открытые торги. Я знаю из самых надежных источников, что маркиз Монти сманил люблинского воеводу, мол, будешь за Лещинского – получишь место коренного гетмана.

– Станиславу Лещинскому королем не быть! – громко сказала Анна, голос у нее был звучный, внятный, эхо подхватило его и придало ему особую глубину. – А надобно будет, и войска двинем. Двинем? – спросила она кого-то через плечо и, получив утвердительный ответ, продолжала: – А пока пошлем примасу Потоцкому грозную грамоту. Он, вишь, вздумал с Россией шутки шутить.

У вельможи, к которому Анна обратилась за советом, было благородное лицо и фигура: высок, строен, держится с достоинством, уже на возрасте, но очень моложав. «Да это Миних!» – догадался Родион. Новый фельдмаршальский мундир его прятался под роскошной, с бобровым воротником епанчой. Красавец… Они все красавцы, это их пропускной билет к подножию русского трона. И с этаким благородным лицом быть злодеем! Родион представил, как этот надменный господин ходит по его родному дому. Наверное, всю отцовскую мебель выкинули, из кабинета сделали кладовку, матушка всегда говорила, что там света мало и еще одно окно надобно пробить. Волнение Родиона передалось жеребцу, которого он держал под уздцы.

– Тише, тише… – Он погладил коня по горячей шее. – У них своя шатия, у нас своя.

Разговор с посланником меж тем переметнулся на Австрию, против которой интригует Париж и возводит на нее всяческие напраслины.

– Это какие же напраслины? Австрия нам союзница. – Анна опять повернулась к своим.

– Австрия в Силезии войска на границе собрала, – раздался несколько гнусавый голос Остермана. – И заявила, что это необходимая мера предосторожности на случай волнений, без которых, конечно, не обойдутся выборы польского короля.

– Все желают сохранить мир, значит, быть войне, – рассмеялась Анна.

– Австрия поддерживает предложенную вами кандидатуру на польский трон, – с поклоном сказал посланник.

– Вот и ладно, впрочем, мы это и сами знаем. Быть королем польским курфюрсту саксонскому Августу III – достойному сыну великого покойного отца.

Последнюю фразу Анна произнесла стоя, аудиенция была окончена. Во время всей этой сцены, величественной и ненатуральной, словно греческую трагедию разыгрывали, Родион пытался представить себя на месте саксонского посланника. Вот он упал на колени подле трона, он рассказывает о несправедливом навете на родителей, он умоляет о справедливости, лица приближенных взволнованны, Анна негодует… А потом очнулся. Господи, да они его просто не заметят! Он будет валяться в опилках, а все эти важные, решающие судьбы мира люди перешагнут через него, как через бревно, и карлицы перешагнут, пнув при этом своими маленькими ножками, обутыми в сапожки с бантами.

Государыня со свитой важно проследовала к выходу. Бирон позвал Родиона, вскочил на коня и поехал неторопливо, замыкая шествие.

Часть III

Политические игры

1

Поспешая вслед за сюжетом, мы совсем забыли одну особу, верную, добродетельную и скромную – княжну Клеопатру. Она приехала в Петербург в надежде устроить свою судьбу, но прошло уже более трех месяцев ее столичной жизни, а девушка еще не выходила в свет, не побывала ни на одном балу, и ни одному мужчине, кроме старых и скучных гостей Варвары Петровны, ее не представили. Было отчего негодовать и плакать! Тетка держала ее у подола, вернее, у колеса своего громоздкого кресла, заставляла читать вслух, вести бесконечные беседы и словно забывала, что племянница на выданье.

– Ты поговори с ней, поговори, – увещевала Клеопатра брата. – Батюшка наказывал, что ты должен обо мне заботиться. А ты что делаешь? Легкомысленный ты, Матвей, вот что.

Однажды вечером, когда Клеопатра раскричалась не на шутку, обвинения сыпались, как горох из мешка, – и ветреный он, и беззаботный, и деньги считать не умеет (было бы что считать!), Матвей рассказал сестре об отцовском сговоре с Люберовым и о бесславном конце этой затеи. К удивлению Матвея, Клеопатра отнеслась к сообщению брата спокойно.

– Вот оно что? А я думала, почему ты мрачный такой? Приехал в Петербург о нашем наследстве хлопотать, а не хлопочешь. Ну что ж… Такова, видно, воля Божья. Сам посуди, не сговорился бы батюшка с господином Люберовым на эти деньги… Все равно бы братец нам добром ничего бы не отдал. Ванька злодей, с ним судиться надо. И забудем об этом… до времени. А сейчас ты вот о чем подумай. Масленица на носу, а потом пост до самой Пасхи и ни одного бала. Я ведь только в церковь и хожу. Ты поговори с теткой, поговори…

– Всенепременно! Но ведь сразу не бухнешь – Клеопатру пора в свет вывозить! И так мы у тетки на полном коште живем. Здесь надо улучить момент, чтобы ввернуть в беседу нужные слова.

Но Матвей опоздал с разговором. В доме появилась вертлявая, самоуверенная особа с ворохом кружев и многими аршинами камки, штофа и прочими материями – шить барыне платье для выхода ко двору.

– Тетушка, какое счастье – вы поедете на бал, – несколько фальшиво веселился Матвей, не смея спросить, как Варвара Петровна туда доберется.

– Ты, наверное, думаешь, старуха из ума выжила? А вот и нет. Мне сестру твою надо миру показать. В честь трехлетней годовщины воцарения государыни нашей замыслен роскошный куртаг[21]. Мне достали билет на две персоны. Глянь, какая красота. Бумагу эту атласную, сказывают, в Саксонии золотом теснили.

– Уже и имена вписаны. А как же я?

– Похлопочи. Может быть, в караул во дворце назначат. Вот тебе и бал. Мне этот билет в честь мужа-героя жалован, а так бы нипочем не достать. Теперь у нас задача – Клеопатре неубогий наряд подыскать. Поедешь с ней в лавку к француженкам-мамзелям. Да и шубку новую справь. И чтоб все самое лучшее.

Клеопатра под собой ног не чувствовала от счастья. Она теперь пребывала в мечтах, отвечала невпопад, плохо ела, словом, нервничала ужасно, а по вечерам опять жаловалась брату:

– Неумеха я! Меня в Москве всего-то один разик и вывозили. Я тогда совсем юна была, а теперь все политесы забыла и менувета не знаю.

Матвей с готовностью показывал сестре реверансы на русский манер, и как в Париже приседают, и как кавалеру ручку подать.

– Давай потанцуем. Ты причитывай: «раз, два, три…», чтобы движение чувствовать. Только полегче ступай-то! Дама в менуэте должна быть как бы без ног.

– Это как же?

– Как лебедь, – отрубил Матвей, – с одними крыльями. Скользить надобно, скользить! Верхняя часть порхает, нижняя плывет. Ты руками-то поизящнее маши.

Вопрос о присутствии Матвея на балу все еще оставался открытым. Клеопатра стонала: «Я без брата боюсь!» Наконец Варвара Петровна смилостивилась:

– Ладно, впиши свою фамилию. Мне сказали, что можно и тремя персонами являться. Просто билет портить не хотелось. Смотри красиво себя впиши. Тут и места для тебя совсем нет.

Специально для бала крепостные столяры соорудили тетке новое кресло, оно было уже и куда менее удобным, чем домашняя каталка, зато очень нарядным. Судя по креслу, идея с балом давно созрела в голове Варвары Петровны. Подумать только, какие силы разбудила в тетке Клеопатра, какими живыми соками наполнила уже отжившие ветки этого дуплистого, битого временем дерева!

И вот он грянул наконец счастливый день! Платье-роба, бархатное, с золотыми листьями по подолу, сидело на Клеопатре прелестно. Сестра хотела было другое купить – цвета молодого салата, но Матвей определенно сказал: «Государыня любит яркие цвета, в салатовом ты будешь белой вороной». Варвара Петровна собственноручно обвешала племянницу семейными драгоценностями и всунула в руку старинный веер. После того как брови были насурмлены и румянец наведен, Матвей внес последний штрих – посадил на подбородок сестре крохотную мушку из тафты (в Париже все так носят!). Сия мушка для знающего глаза означала – люблю, да не вижу.

– Да пристало ли подобное девице, коли она впервой при дворе? – усомнилась Варвара Петровна. – А впрочем, пусть. Давно я на людях не была. Если на других девах сделанные родинки увидим, то и ладно. А в противном случае пальчиком эту муху соскобли, и все дела.

Гайдуки в галунах, буклях и шелковых чулках снесли Варвару Петровну в карету. Кресло везли на бал в специальной телеге. В большое разорение вверг тетушку этот бал.

Торжество происходило в огромном помещении, построенном к празднованию годовщины. Тысячи свечей освещали высокую залу, поделенную кадками с померанцевыми деревьями на три части. Центральная, наиболее широкая, предназначалась для танцев, а с двух сторон померанцы образовывали как бы аллеи, там стояли канапе для отдыха. В торце одной из аллей расположился оркестр. Пели виолы, гудел голландский рожок, и громко звенели бубны. Публика была роскошная. Присутствовала государыня, весь ее двор и иностранные министры с посольскими. В смежных с залой комнатах стояли столы, там подавали чай, кофий, воду со льдом. Что касается более крепкого пития, то за него надо было платить самим.

Варвара Петровна три раза велела слугам переносить свое кресло. Надобно было так усесться, чтобы видеть все происходящее, но и не мозолить глаза гостям своим скорбным видом. В конце концов она разместилась у входа в одну из померанцевых аллей, а чтобы дамам путь не загораживать, – при их обширных фижменах они в дверь-то входили боком, – слугам велено было оттащить в сторону кадку с деревом.

Начались танцы. Клеопатра от обилия впечатлений забыла быть изящной, а стояла возле кресла тетки столбом и только спрашивала шепотом: а это кто? а это что за господин?

Матвей чаще всего отвечал – не знаю, он сам первый раз был в столь представительном обществе. Выручила, как всегда, Варвара Петровна, вернее, одна из ее знакомых дам. Стоило этой даме назвать имя, как тетка тут же перебивала говорившую и сама рассказывала племяннице подробности.

– Кто эта красавица?

– Цесаревна Елизавет…

– Это, Клёпушка, – тут же встряла тетка, – младшая дочь славного государя Петра Великого. Сестра ее, Анна, герцогиня Голштинская, – помре. Елизавета теперь наследница трона.

Матвей быстро и бесцеремонно закрыл тетке рот рукой: «Вы что говорите-то?» Варвара Петровна и сама сообразила, что сболтнула лишнее – не может быть цесаревна Елизавета наследницей, если таковой уже назначена племянница государыни, Анна Леопольдовна Мекленбургская… А уж если точной быть, то и она не наследница, а наследником будет ее еще не рожденный сын. Ух, мозги сломаешь… Тетка закрылась веером, осторожно посмотрела по сторонам. Вроде никто не слышал, хорошо, что высказывала она свою крамолу шепотом.

А цесаревна Елизавета была чудо как хороша. Ей исполнилось в ту пору двадцать пять лет. Формы ее уже утратили девичью худобу, цесаревна была склонна к полноте, но танцевала она лучше всех, голубой бабочкой порхала по зале. А уж личико хорошенькое, талия – пальцами обхватишь.

– Говорят, ей живется несладко, – шептала тетка в ухо племяннице. – У нее свой двор у Смоляного двора…

Клеопатре не хотелось слушать сейчас обо всех этих подробностях, ей бы на бал посмотреть, но Варвара Петровна цепко хватала ее за руку и тянула к себе, нагнись, расскажу…

– Потом, тетушка, потом, дома… Кто эта грустная дама?

– Так о ней и речь. Это Анна Леопольдовна, которой предстоит родить наследника. А вон у колонны и отец будущего наследника стоит. Но у них еще до свадьбы дело не дошло.

Жених юной Анны, девятнадцатилетний принц Брауншвейгский Антон-Ульрих, с трудом переносил любопытные взгляды всего зала. Худой, небольшого росточка, не только застенчивый, но и испуганный, он не принимал никакого участия в общем веселье. Тетка сказала, что он только недавно приехал в Петербург. Клеопатре вдруг стало его жалко. Мерзнет, наверное, в нашем климате, вон какой бледный…

– А это Бирон! – Варвара Петровна дернула за руку. – Один раз на него глянь и отвернись. Говорят, от его взгляда дамы в обморок падают. Стра-ашный взгляд у благодетеля!

– Тетуш-шка, – прошипел Матвей. – Что вы плетете?

По счастью, его муки тут и кончились. Первый же представленный Клеопатре кавалер увел ее танцевать. Матвей немедленно оставил тетку и отправился в смежное помещение смочить горло.

После того случая, когда он заблудился и чуть не заморозил Гришку Рагозина, а потом беседовал с каким-то хамом на даче Сурмилова, Матвей дал себе слово – не напиваться! Но, видно, он тогда погорячился. Что же ему теперь, на все эти вина только смотреть? Самому себе слова тоже с разумом надо давать. Матвей взял бутылку токайского, закусил засахаренным цукатом, потом взял бутылочку бордо, потом подумал и выпил еще пива голландского. И все!.. Явился на бал, изволь танцевать.

Один танец, второй… отчаянно тянуло купить еще бутылку. Только попробуй себе что-нибудь запретить! Но ему вдруг повезло. Партнершей в танце стала княжна Верочка, кузина Гришки Рагозина: носик точеный, грудь обнажена в полной приятности, на головке парик с золотой кокардой. Танец шел вольный. Государыня и прочие знатные отбыли ужинать, и теперь не надо было бояться повернуться спиной к ее величеству. Па-де-баск – шаг скользящий, стал как бы порезвее, поклон… Вот бы Клеопатре поучиться у княжны Верочки… Поклон, поворот… И Матвей уперся глазами в кавалера Шамбера.

Да, да, это был он, попутчик из тряской кареты, поспешающей в Варшаву. Шамбер, как всегда, в черном, только камзол его на этот раз украшал серебряный позумент, подбородок подпирал белоснежный шелковый платок, завязанный небрежным узлом. Миг один – и Матвей понял, что Шамбер его узнал. Первое и самое ясное чувство, обозначившееся на лице француза, было удивление, потом неприязнь, потом ненависть. С чего это он так озлобился? Кажется, встретил старого знакомца, с которым попал в передрягу, так улыбнись, крикни радостно: ба, кого я вижу!

Ноги сами собой выделывали нужные па, руки растопыривались по правилам этикета, но на лице Матвей не смог удержать нужного любезного выражения. Княжна посмотрела на него с удивлением, а когда они сблизились в танце, спросила шепотом:

– Что с вами? Какая муха вас укусила?

– Название этой мухи – любовь к вам, – ответил Матвей по всем правилам куртуазности, а сам подумал: вот только дотанцую и тогда с этим Шамбером, как его там… Огюстом, потолкую.

Но Шамбера нигде не было. Матвей обошел все комнаты, одну померанцевую аллею, другую. Тут и поймала его за фалду камзола Варвара Петровна.

– Где шляешься? Домой пора. Иди к карете, позови слуг. Пусть вниз снесут… Устала…

Сомлевшая Клеопатра стояла с ней рядом. Она ни слова не сказала брату, только улыбнулась блаженно. Такая улыбка бывала у сестры после хорошей бани, когда уже сидела она за столом с головой в чалме из льняного полотенца, и девки волокли сладости к чаю.

Теткина карета вместе с телегой для кресла стояла в отдалении, за углом, дабы не привлекать к себе лишнего внимания. Матвей отдал распоряжение слугам, те бегом бросились исполнять. Кучер влез на козлы и направился к главному подъезду. Матвей взял горсть снега и растер разгоряченное лицо. Что-то просвистело над ухом, он протер глаза и с удивлением увидел воткнутый в деревянный борт телеги нож. Он схватился за еще дрожавшую рукоятку, ощущение опасности ознобило спину и заставило стремительно обернуться.

Их было двое, оба в черных плащах и шерстяных масках, обычно такие надевают иностранцы при больших морозах.

– Мать честная, что вы хотите?

– Защищайтесь, сударь! – Голос был хриплый и какой-то простонародный.

Матвей рванул из ножен шпагу. Они бросились на него оба, клинки мелькали, как молнии, Матвей едва успевал отражать удары. Один – худой и высокий – фехтовал отлично, второй – широкий в плечах – похуже. Пожалуй, нападающие даже мешали друг другу, поэтому высокий вскоре выбыл из боя. Ах, кабы Матвей пил на балу только токайское! Или хотя бы токайское и бордоское, но вот голландское вино вкупе с двумя предыдущими – это уже перебор. Кисть держала шпагу цепко, работала дай бог каждому, а вот ноги выделывали вензеля, не подчинялись. А ведь эдак-то он и проткнет меня, злодей! Какого черта им от меня нужно? Отступая, Матвей завернул за угол дома, но противник его настиг, рубка шла нешуточная.

В этот момент распахнулись двери главного подъезда, и показалась Варвара Петровна, важно восседающая в кресле.

– Эт-то что такое? – раздался ее крик, удивительно, как она издалека распознала племянника. – Несите меня к телеге! Елисейка, крепче держи! Бегом, бегом!

Шут его знает, почему противник не бросил бой сразу при появлении людей. Может быть, он не понял, что гневливый крик Варвары Петровны относился именно к нему? Инвалидное кресло с восседающей в нем теткой протиснулось между дерущимися, пребольно стукнув Матвея колесом по ноге. Только здесь широкоплечий опомнился, отскочил в сторону, плащ распахнулся, и Матвей увидел ярко-белое пятно шейного платка. Шамбер? Но на балу эти белые платки украшали каждую пятую шею. И потом, француз гораздо выше ростом!

– Держи, держи! – вопила Варвара Петровна, Клеопатра ей вторила, но человека в маске и след простыл.

Когда дамы наконец добрались до кареты, обе принялись хохотать, как сумасшедшие.

– Что злодей от тебя хотел-то? Неужели ограбить? Матвей, ты, смотри, правду говори!

– Да что на мне грабить? Разве что пуговицы серебряные состричь? Нет, тетушка, здесь другое.

– А что другое-то? Деву прелестную не поделили? Кто начал шпагами махать? Эку моду завели! А если бы поубивали дружка дружку? Как Елисейка с креслом-то! Ой, помру…

Отсмеялись, и будет. Впечатления, полученные от бала, были столь оглушительны, что совершенно вытеснили из памяти тетки и племянницы столь незначительное событие, как стычка на шпагах. Обе были счастливы, теперь у них хватит разговоров на месяц, а то и более. Ведь каждую новость надо обговорить, прополоскать, отжать, выделив суть.

Но Матвей, хоть и привык к шпажным боям, – они возникали иногда по самому пустячному поводу, – не мог так легко выкинуть из головы нападение незнакомцев в масках. Его хотели убить, это ясно. Нож с такой силой вонзился в дерево! Когда Матвей схватился за его рукоятку, она была горячей от чужой ненависти.

2

Бальные платья были спрятаны в сундуки, изящное кресло-каталку снесли в кладовую. Поиздержавшись на выезд ко двору, Варвара Петровна завела в доме строжайшую экономию. Что за столом скудно ели – так это и понятно – пост, но когда горничная Пелагея сообщила, что надобно бы коленкора купить на простыни и миткаля на полотенца, старые совсем прохудились, Варвара Петровна и явила здесь свое новое лицо. Она неприветливо глянула на просительницу и сказала строго: «Вели девкам заплат на простыни нашить, до осени они нам и послужат». Гадания на снежных оконных узорах подтвердили правильность поведения хозяйки. А предсказания были такие: «Зря денег не транжирь, они тебе еще пригодятся!»

Но странное поведение Варвары Петровны не смущало домашних. У всех вдруг появилось бесшабашное, веселое настроение, мол, знай наших! Мы, может быть, и не покупаем нового миткаля на полотенца, зато на бал ездим при больных ножках, на возраст свой внимания не обращая. И вообще у нас девица на выданье! Да, да, после бала в дом стали захаживать два молодых человека, окрещенные дворней женихами.

Собственно, женихов было трое, потому что по всем признакам к этой категории людей стал относиться и старый приятель Варвары Петровны, довольно пожилой господин – статский 5-го разряда. Он и до бала видел Клеопатру не раз, но не обращал на нее внимания. Одно название – княжна, да мало ли их из оскудевших родов? Так и проживет старой девой подле старухиного кресла.

Но после выезда, с такой щедростью обставленного Варварой Петровной, у статского словно открылись глаза: нельзя считать девушку бесприданницей, если у нее такая тетка. Про богатства бригадирши ходили противоречивые слухи, может, есть у нее деньги, может, и нет, но что у нее по деревням имеется не менее тысячи душек, это знали доподлинно.

Откровенные знаки внимания пожилого господина пугали Клеопатру и смешили Варвару Петровну: «У нас теперь все на новый манер, раньше просто в гости ходили, а теперь визиты наносят. Сидит важный, как индюк, натужно улыбается и горницу называет гостиной. Глупая персона! Ты, Клеопатра, за него не ходи!» Племяннице бы, дурочке, посмеяться, а она обижалась.

Другие два жениха были значительно моложе и уже потому желаннее. Один из них – артиллерийский капитан Кирилл Иванович. Когда-то Варвара Петровна приятельствовала с его матушкой. Капитан был усат, быстр в движениях, рябоват, но приятен. Главной чертой его характера была доброжелательность, всем и каждому он хотел помочь и угодить, а уж перед Клеопатрой ковром стелился. Та слушала капитана с удовольствием, хоть и рассказывал он с массой подробностей всегда об одном и том же – устройстве фейерверков и иллюминаций: про белый огонь, так называемый Марсов (подобие беглого оружейного огня), про редкий зеленый огонь, что делается из яри веницейской, разведенной на водке, и всяческие из него переменные фигуры, колесами и фонтанами действующие, которые сами собой поочередно зажигаются, а потом рисуют в небе вензельное имя самой государыни.

Варвара Петровна принимала живейшее участие в разговоре, задавала каждый раз вопросы, а на третий не выдержала:

– Скучный он, как зевота, хоть и сияет, что твой фейерверк. Если он, Клеопатра, тебе по нраву, буду его терпеть, а если ты в сомнении, давай в следующий раз скажемся больными.

– Так вы, тетушка, мне всех женихов разгоните! – воскликнула в ответ Клеопатра, но в голосе ее не было слышно уверенности.

Третий жених, похожий на херувима, юный, голубоглазый, чаще всего приезжал с маменькой. Она трещала без умолку, а он сидел в сторонке и бросал на Клеопатру значительные взгляды. Херувим имел какой-то малый офицерский чин, но сейчас был в продолжительном отпуску по причине полного оскудения государственной казны. Если в поведении капитана от фейерверков проглядывало какое-то чувство к невесте, нет-нет, да и засмотрится, улыбнется ласково, то херувим «алкал счастия» исключительно из-за вышеупомянутого оскудения царских кладовых. Платили бы ему положенное жалованье, он и думать о женитьбе не стал. Последний раз херувим явился без маменьки, говорить надо было самому. Здесь обнаружилась у него странная привычка: сказав что-нибудь, по его мнению, значительное, он подносил ко рту напряженно вытянутые пальцы и произносил звук, похожий на громкий выдох – «хо!».

– В Европе сейчас неспокойно. Того и гляди, призовут к войне (хо!).

– А тебе-то, сударь мой, какая печаль? Ты сейчас у нас человек как бы штатский. Тебе до этого и дела нет, – подпустила шпильку Варвара Петровна с самым невинным видом.

– Нет уж… До этого есть дело каждому, кто радеет о пользе отечества (хо!). Польша, Швеция, Турция и, я извиняюсь, Франция – исконние враги наши. В «Ведомостях» на этот счет все изрядно прописано.

– Там ничего про войну не пишут. Зачем ты нас пугаешь, батюшка? Уж сколько лет без войны живем. Как умер Петр Великий, царство ему небесное, так и замирились. Уж шесть лет наши мужики крови не льют.

– Теперь прольют. Все прольем (хо!). Поэтому мы с маменькой имеем намерения самые серьезные. Нам главное – успеть… так сказать (хо!)…

Клеопатра вдруг покраснела и со словами: «от окна дует» стала отодвигать в глубь комнаты свой стул. Херувим строго наблюдал за ее движениями.

– Мы с маменькой не ищем красавиц. Красавицы предназначены для жизни легкомысленной, а жена должна быть разумна и добродетельна.

– А с чего ты, голубь, решил, что наша невеста некрасавица?

– Тетушка! – Клеопатра не знала, куда девать глаза.

– Я этого не говорил, – перепугался херувим. – Я только (хо!) позволил себе высказать наши с маменькой взгляды на жизнь.

– Как же «не говорил», если прямо так и брякнул. Коли тебе нужна некрасавица, так ищи себе невесту в другом месте!

В этот, прямо скажем, конфликтный момент открылась дверь и явился Елисейка с докладом:

– Молодого барина спрашивают, Матвея Николаевича.

– Так нет его. Ты сказал?

– Пожалуй, и скажу. Как прикажете.

– А кто его спрашивает? Кто пришел? Ну, как он отрекомендовался-то? Что ты молчишь?

– Отрекомендовался поручиком Люберовым.

– Не знаю такого. Но погоди… А не того ли это Люберова сын, которого в крепость упрятали? – обратилась Варвара Петровна к херувиму.

При последних словах Клеопатра так и встрепенулась.

– Ах, тетушка, его непременно надо принять. Матвей очень огорчится, если мы его не примем.

– А зачем он ему нужен?

– Я вам потом расскажу. От него зависит судьба наша. – У Клеопатры был такой умоляющий вид, что Варвара Петровна почувствовала – дело серьезное.

– Вот уж не знала, что судьба моих племянников зависит от поручика Люберова.

Херувим вскочил, как паяц на пружине, и, озабоченно озираясь, начал прощаться.

– Ты что суетишься-то так, голубчик? Отец сидит, а сын на свободе. Значит, невинный. У нас зазря в крепость не волокут.

– При чем здесь это? Просто мы с маменькой считаем… Как бы это деликатно изречь? – бормотал смущенный херувим, но потом вдруг решил сказать главное и, глядя Клеопатре в глаза, произнес с вызовом: – У нас жизнь какова? У нас жизнь такова, что если знал и не донес, то очень легко можно в Тайную угодить. А почем мы с маменькой знаем, что ваш поручик не в бегах? Про старшего Люберова по столице такие слухи ходят, что ой-е-ей (хо!), что он отпетый злодей!

– Ну что вы плетете, Егор Васильевич? – прошептала со слезами в голосе Клеопатра. – Как можно?

– Стало быть, ты теперь к нам ни ногой? – вторила тетка племяннице.

– Отчего же… Я в вашем полном распоряжении, если отечество не призовет. Война ведь на пороге.

– Тьфу… типун тебе на язык. Экий ты трус!

Херувим все пятился, пятился к двери, а потом, нащупав ногой косяк, произнес – хо! – и исчез.

Елисейка все еще стоял в дверях, изогнувшись знаком вопроса.

– Проси, – сказала Варвара Петровна. – Это уж вовсе неприлично – человека из трусости не принимать.

Родион принарядился для визита к князю Козловскому, больше всего он боялся вызвать своим видом жалость. «Быть светским и любезным», – приказал он себе. Войдя в комнату, он поздоровался и остановился в нерешительности, на общество дам Родион никак не рассчитывал.

– Князя Матвея нет дома. Но, может быть, мы вам будем чем-то полезны? – любезно спросила Варвара Петровна.

– Боюсь, что нет. То есть, простите великодушно, если я сказал неучтиво, но обстоятельства таковы, что я могу говорить только с самим князем Козловским.

– Вы ошибаетесь, вы можете говорить и со мной, поскольку это дело семейное, – подала вдруг голос Клеопатра, и Варвара Петровна с удивлением оглянулась: что такое произошло с племянницей, если голос ее зазвучал так взволнованно и мелодично. – Я княжна Козловская, Матвей – мой брат, а это моя любимая тетушка.

Родион сделал шаг вперед и склонился чуть не до земли. Варвара Петровна от неожиданности протянула ему руку, и тот с почтением ее поцеловал. Этикет целования рук у дам появился в России много позднее, поэтому поступок Люберова можно было оценить как проявление высшего почтения.

– А теперь, тетушка, если можно, оставьте нас одних.

– Вот уж нет, вот уж не можно, – вскричала Варвара Петровна, – да это и неприлично!

– Матвей хочет, чтоб дело наше с господином Люберовым было тайной.

– Хочет – перехочет, – отрезала тетка. – Садитесь, молодой человек, и рассказывайте.

При всей остроте положения (скажите пожалуйста, оставьте нас одних!) Варвара Петровна потому не вспылила, что чувствовала – тут дело серьезное, но главной причиной доброжелательности к племяннице и к неожиданному визитеру были так естественно сорвавшиеся с губ слова: «любимая тетушка».

– Моя семья взяла перед вашей семьей некоторые обязательства, – начал Родион.

– Позвольте, лучше я скажу, – быстро перебила его Клеопатра и повернулась к тетке: – Речь пойдет о майорате. Папенька, счастья нашего желая, перед смертью договорился с господином Люберовым, батюшкой нашего гостя, о выплате нам некоторой суммы денег. С этой целью папенька написал на себя карточный долг, фиктивный, и выплатил его сполна с тем, чтобы батюшка господина Люберова после смерти папеньки передал нам либо деньги, либо деревни. Я понятно излагаю? Бумаги, что по всей форме оформлены, отсутствуют. Уговор шел под честное слово.

– Та-ак… – сказала Варвара Петровна. – А велика ли сумма?

– Пятьдесят тысяч.

– Та-ак, – повторила она. – А сейчас отец в крепости, и все имущество ваше конфисковано. Как вас зовут, сударь мой?

– Родионом Андреевичем.

– Насколько я понимаю, Родион Андреевич, денег у вас нет. Да и никто их у вас не спросит. Зачем же вам Матвей понадобился?

– Погодите, тетушка. Не надо так, – взмолилась Клеопатра, подняв руку, потом опустила ее плавно. – Отцы наши были в большой дружбе. Каждого из нас постигла утрата. Мы батюшку похоронили, Родион Андреевич со своим простился, может быть, навек. Родители ваши… где?

– Если домчали их арестантские кони, то уже на месте. Где-то в Сибири. Я благодарю вас за участие, княжна.

– Клеопатра она, Николаевна, – уточнила Варвара Петровна.

Что-то похожее на улыбку пробежало по губам Родиона.

– Какое у вас звучное имя! И позвольте заметить, вы его совершенно оправдываете красотой и умом. Не сочтите слова мои за дерзость.

– Да будет тебе извиняться-то!

Варвара Петровна явно чувствовала себя не в своей тарелке. Вот ведь как вышло, не она привычная хозяйка в разговоре, а Клепка-негодница. И скажи пожалуйста, как голову пригнула! Словно и впрямь верит, что на царицу египетскую похожа. А ведь и в самом деле ничего… Шейка-то какая стройная!

– Я пришел сюда, – продолжал Родион, – заверить вас и вашего брата, что приложу все усилия, чтобы вернуть отцовский долг.

– Это не долг, а сговор. И никто не виноват, что он нарушен. Разве что Господь Бог.

– На Бога и уповаю. Хочу только сказать вам, последние слова, которые мне передал отец уже из крепости, были: спаси мою честь, и слова эти касались вашего семейства. Сам я не арестован только по недоразумению, а потому сейчас не могу писать на высочайшее имя и просить о справедливости. Пройдет время, и я обязательно воспользуюсь этой возможностью. Но и теперь у меня есть некий план действий. Однако я прошу позволения оставить его пока в секрете, – он сделал секундную паузу, – а засим прошу позволения откланяться.

– Может, отобедаешь с нами, Родион Андреевич? – Варвара Петровна была явно растрогана. – А там, смотришь, и Матвей явится.

– Благодарю. Я и так слишком вольно распоряжаюсь вашим временем. – Он щелкнул каблуками и, глядя в пол, направился к двери, но потом оглянулся, окинул обеих внимательным взглядом. – Поверьте, я могу оценить ваше благородство.

– Мы надеемся увидеть вас еще… – пропела Клеопатра.

– Заходите, чего уж там, – успела поддакнуть Варвара Петровна.

Все, ушел…

– Ну и дела, я тебе скажу! – немедленно взорвалась тетка. – Да как же вы об этом молчали? Почему мне ни словом не обмолвились?

– Матвей не хотел.

– Фу-ты ну-ты! Уши ему надеру. Но ты-то какова… Пава, право, пава. Он что, приглянулся тебе? Вот это ты мудро придумала… Выбирала, выбирала и выбрала в женихи… арестанта. – Тетка говорила вроде бы в шутку и ждала, что Клеопатра начнет сейчас причитать, мол, ну вас, тетушка, вечно вы все преувеличиваете и насмешничаете, но Клеопатра молчала.

3

«Как мила, как грустна, как естественна… – твердил себе Родион, переживая на улице встречу с княжной Козловской. – И как несправедлива судьба к этой прекрасной девушке! Она сказала: «Мы надеемся увидеть вас опять…» Нет, не опять, а снова. И не «снова» вовсе, а «еще»… Когда говорят «снова», то подразумевают разовую встречу, а если – «еще», то значит видеться вообще, не единожды. Но если разобраться, то я опять идиот и снова дурак, потому что в том контексте слова эти – синонимы».

Была у Родиона любовь… Вспыхнувшая в пятнадцать лет нежность к отцовской девке Палашке не в счет. Через такую плотскую любовь все прошли. А любовь истинная, возвышенная возгорелась в его сердце три года назад. Увидел он ее – чудо красоты и чистоты – в церкви. Все было: и записками через служанку обменивались (у служанки, помнится, все зубы болели, щеку раздуло, словно она репу во рту прятала), и в парк он через ограду лазил. Меж лобзаний были оговорены вещи вполне практические: я поговорю с моим папенькой, а вы поговорите с вашим папенькой… и так далее. Внезапная командировка в Нарву вырвала Родиона из рук любимой на три месяца, а когда он вернулся назад, обожаемая была уже замужем.

Глупо винить девушку на Руси за подобную скоропалительность, она себе не госпожа. Родион и не винил, но случайной встречи, происшедшей полгода спустя, он никак не мог простить своей фее. Если бы она «побледнела смертельно», и прокляла тут судьбу свою, и грозилась бы наложить на себя руки, Родион нашел бы это вполне естественным. Но она, увидев Родиона в чужой гостиной, простодушно обрадовалась и повела себя так, словно ничего не произошло. «Ах, любезный Родион, и мы были молоды, беспечны, наивны…» (Это через полгода после клятв!) Родион тогда сильно обиделся и надолго охладел к прекрасному полу.

Какой-то отдельный звук привлек его внимание. Он был похож на шум откатывающейся волны, которая шуршит галькой. Однако звук этот начал переходить в грохот, и Родион понял, что гальку в волне он для красоты выдумал, а все гораздо проще – где-то лошади понесли.

На Васильевском острове улицы расчерчены по линейке, на них далеко видно. Он оглянулся назад – пусто. Улица, которую позднее назвали Главным проспектом, была вымощена булыжником, в иных местах на ней сделали настил из досок, но покрытие после долгой зимы пришло в негодность, образовалось огромное количество ям, полных грязи и ила. Родион ускорил шаги, потом побежал и на перекрестке улиц, одна из которых шла от гавани, он увидел, как прямо на него несется карета.

Лошади, видно, совсем обезумели, кучер тоже. Удилами он задрал им головы, с оскаленных морд пена летела клочьями. Ах вы, бедные мои… Что же он, идиот, скоморох чертов, кнутом-то вас лупцует? Что вас напугало так? Или в яму дурацкую угодили? Дождавшись, когда ошалевшие лошади поравнялись с ним, Родион бросился вперед, вцепился в уздечку ближайшего жеребца и повис на ней, приговаривая: тише, золотые мои, тише… Где там тише! Лошади вдруг шарахнулись вбок. Какой-то дылда-прохожий в военной форме, – надо же ему было в этот момент свернуть на улицу, – закричал дурным голосом. Лошади опять отпрянули в сторону, задок кареты ударился с силой о будку, заднее колесо соскочило с оси, и, подпрыгивая, покатилось прочь. «Да стойте же вы!» – громко крикнул Родион в сердцах, стараясь пригнуть голову жеребца вниз. Лошади замедлили бег, а потом и вовсе встали.

Это описывать долго, а произошло все в считанные мгновенья. В этот малый промежуток времени и «Отче наш» не успеешь прочесть. Только теперь Родион увидел, что спасенная им карета – роскошна. Лаковые стенки ее были украшены накладными акантовыми листьями с позолотой, они вились вокруг замысловатого герба. Кучер-неумеха, молодой еще мужик в богатой ливрее, сидел, вцепившись в кнут, и дрожал, мелко стуча рукояткой его о деревянный бортик. Откуда-то взялся драгун из полицейской команды и начал громко, матерно кричать на беднягу. А что его лаять, если он почти в обмороке?

– Уймись ты, здесь дама! – крикнул Родион драгуну, указывая на карету.

В окне кареты никого не было видно, но Родион был уверен, что секунду назад мелькнуло там до смерти испуганное женское лицо. Хромая, подошел верзила-прохожий, видно, сильно его шибануло каретой, но жив остался, и на том спасибо. Что-то знакомое почудилось Родиону в лице и фигуре этого малого, но некогда сейчас было вспоминать. Он открыл дверцу кареты. Две женщины сидели обнявшись. Немолодая уже дама, с лицом приятным и достойным, успокаивала девицу, судя по одежде, камеристку. Последняя ревела в три ручья и, хоть опасность уже миновала, никак не хотела разомкнуть руки, которыми обвила талию своей госпожи. Дама повернулась к Родиону:

– Я все видела. Вы нам жизнь спасли. Это было ужасно!.. Мы столкнулись с другим экипажем, он выскочил из-за угла. На козлах сидел безумец, не иначе, а может быть, он был пьян! Уже сколько раз государыня выносила указы против быстрой езды! Последний предписывает нарушителям не только штрафы, но и смертную казнь. Да, да, я сама видела этот указ! – По мере того как дама говорила, голос ее все возвышался, в нем появились истерические нотки, и она стала задыхаться. Видно, только что пережитые события дошли до сознания, вызвав запоздалую реакцию.

Камеристка тут же перестала реветь, отлепилась от барыни и стала искать в дорожной сумке лекарства. Колесо меж тем с грехом пополам насадили на ось, и лошади тронулись шагом. Они все еще дрожали, и кучер вел их под уздцы.

На месте происшествия остались только Родион и долговязый поручик.

– А ловко вы, – сказал поручик, – я бы так не смог.

– У вас рука в крови.

– А… пустое. Вот ногу зашибло колесом – это хуже. И надо же – опять ногу, и опять колесом! Только в первый раз колесо принадлежало инвалидному креслу. Но это так, к слову… Не люблю дорожных происшествий.

Надо же было вам именно в этот момент случиться на улице! – Родион говорил первое, что приходило в голову, больше всего ему хотелось поскорее отвязаться от признательного прохожего.

– Так я здесь живу. Неподалеку. Мне не хочется являться домой в таком виде. Домашние гвалт поднимут. Знаете, здесь рядом преотличная австерия. Хозяин немец. Чисто. И дочь хозяина – эдакий пончик. Не обмыть ли нам столь благополучно окончившееся дорожное происшествие?

– Я не люблю пить днем.

– Кто ж любит? Но надо! И потом, уже сумерки. Я угощаю.

– Никогда не пью на чужие, – проворчал Родион, его здорово начал раздражать этот поручик, сама фигура его и развязная манера общения вызывала в памяти что-то до крайности тяжелое и настолько неприятное, что не хотелось вспоминать, что именно.

– Тогда вы меня угостите, если, конечно, при деньгах. Поймите, если бы не счастливая звезда моя, я лежал бы сейчас бездыханный, с треснутой башкой…

Поручик явно преувеличивал размер предполагаемой беды, в серых глазах его прыгали насмешливые черти, дразнит ли он Родиона или впрямь перенервничал и нуждается в доле спиртного? Во всяком случае, он человек не без самообладания.

– Ладно. Пошли. Платить будет каждый за себя.

– Как вам угодно. Австерия оказалась маленькой, в три стола. За стойкой торчал хозяин заведения, увидев поручика, он сладко заулыбался, очевидно, узнав в нем завсегдатая.

– Сегодня свинину подают? Тогда нам свининки… и чтоб с зажаренной корочкой, и тушеную капусту. Душа моя, фройлян Анхен, мне бы личико обмыть, – попросил поручик. – И вот это. – Он показал окровавленную руку.

Хозяйская дочка, хорошенькая, но очень конопатая, испуганно пискнула:

– Неужели дуэль, князь?

– Боже избавь, ангелочек! Это дорожная травма.

Они ушли за перегородку, там послышался плеск воды, похохатывание вальяжного поручика: «ну давай все твои золотые веснушки пересчитаем!» и визг девицы.

– Ну вот, обмыл боевые раны. Какое вино подали? – Он посмотрел на этикетку и принялся наполнять бокалы. – А теперь позвольте спросить, как поживает Лизонька Сурмилова?

И тут Родион его узнал, все разом вспомнил, и вечер этот, мрачный и холодный, и пьяную рожу нежданного гостя, и несостоявшуюся встречу с матерью на следующий день.

– Как и прошлый раз, повторяю, я не знаю никакой Лизоньки Сурмиловой.

– Понятно, значит, еще не возвернулась в отечество моя дорогая краля.

– Вот ваш заказ, князь Козловский, – пропела Анхен, ставя на стол две фаянсовые тарелки с аппетитно зажаренным мясом.

– Князь Козловский, вы сказали? – рассеянно переспросил Родион.

– Все недосуг представиться. – Поручик встал и щелкнул каблуками. – Князь Матвей Козловский к вашим услугам.

Родион перевел дух.

– Садитесь, не торчите свечой. Я только что, буквально полчаса назад, был в вашем доме. Я давно ищу встречи с вами. Меня зовут Родион Люберов.

4

Матвей потому под карету угодил, что слишком уж задумался, а по-русски говоря, закручинился. Отмотаем время назад и вспомним нелепый инцидент, случившийся после бала. Интуиция, предчувствие, называйте, как хотите, подсказывали Матвею, что нападение на него было связано с Шамбером. Между ним и французом стояла какая-то тайна. И уж наверное серьезная, если Шамбер решился на убийство. Попутчики Матвея в карете, можно сказать, были темными лошадками, это ясно. Ведь ни словом не обмолвились, что Шамбер едет в Петербург. Зачем? Вероятно, по своим личным делам, а скорее всего по посольским. Иначе как бы француз попал на столь представительный бал? Все они тайные агенты, вот что! Наверное, в то время, пока Матвей пьяный валялся в крапиве, между французами и их гостями, которые потом стали трупами, произошла какая-то сцена. Но Матвею ее ни в коем случае видеть не полагалось. А он и не видел. И хорошо, на черта ему их тайны. Надо разыскать Шамбера и поговорить с ним по-свойски. Мол, я ничего не знаю, однако любопытно, что там случилось, почему перестреляли друг друга и куда делись деньги? Нет, про деньги не надо, вот уж это его совсем не касается. А лучше всего – найти Шамбера, надавать ему по морде без всяких объяснений и схлестнуться на шпагах. Хотел драки? Получай!

Однако все это романтика и лирика. Может быть, Шамбер не имеет к нападению после бала никакого отношения. Кричали-то по-русски, с хамским выговором, а это значит, князь Козловский кому-то дорожку перебежал.

На следующий день, перед тем как ехать в казармы, Матвей заглянул на площадь перед бальным домом. На углу торговали пирогами и квасом. Извозчики зазывали седоков. Матвей зашел за угол, где давеча стояла тетушкина телега, потоптался, внимательно глядя себе под ноги. Может быть, что-нибудь обронил проклятый, скажем, платок с монограммой или письмо. Глупости… обычный городской мусор: солома, щепки, кожура орехов, огрызки яблок.

Глупо искать иглу в стоге сена, тем более если это не иголка, а сам не знаешь что. Он расспросил теткиных слуг: «Чьи кареты стояли рядом? Если вы не видели ничего подозрительного, то, может быть, чужие слуги более внимательны?» Опрашиваемые попробовали обидеться: как можно чужих слуг считать лучшими, чем собственных? Но имена хозяев карет назвали: князья Обнорские и господа Дашковы.

Матвей отправился с визитом к князьям Обнорским. Прежде чем расспрашивать слуг, надобно дать объяснения хозяевам. Матвей рассказал все подробности: некто в масках, двое, совершили на него подлое нападение. Хозяева отнеслись к приключениям князя Козловского с полным сочувствием, затем опросили слуг – никто ничего не видел и не слышал. Такая же история повторилась у господ Дашковых, с той только разницей, что кучер подтвердил: да, видел, как шпагами бряцали, но как все началось и чем кончилось, он не заметил, поскольку начал перегонять карету.

История была таинственная и достаточно необычная, через неделю о ней говорил весь город. Разбойников в столице предостаточно, но они действовали другими методами, шпаги и маски у них были не в ходу. Дуэли тоже случались, но не на главной площади вблизи караула. Словом, было о чем поговорить, рассказы обрастали фантастическими подробностями, имя главного действующего лица тоже изменилось и в измененном виде попало в «Ведомости», в единственную тогда петербургскую газету. Заметка кончалась риторическим вопросом: «Кто же были эти таинственные незнакомцы в масках? Князь Куравлев и по сию пору не находит себе ответа, но обещает знатную награду тому, кто прольет свет на эту тайну».

Спустя неделю на имя князя Козловского пришло письмо. Принес его не посыльный, а мальчик в картузе и зипунишке. Слугам он смело ответил, что отдаст письмо только в руки самого князя, и когда Матвей вышел к посыльному, тот вручил ему пакет и, ничего не объясняя, дал стрекача с проворством лесной зверушки. Матвею и в голову не пришло его преследовать, о чем он очень пожалел, вскрыв пакет.

Записка в четверть листа на плохой бумаге гласила: «Если желания их сиятельства остались неизменными, то они могут получить требуемые сведения о недавнем поединке». Далее указывалась дата, время и место встречи, причем чрезвычайно таинственное: на Фонтанке, на погорелье усадьбы неких N, в бельведерной беседке в парке. «Вы должны быть в одиночестве, иначе не выйду. При себе иметь 50 рублей, что есть цена моего откровения. Доброжелатель».

Это ловушка, сказал себе Матвей. Место глухое, незнакомец явится туда с убийцами, второй раз он не промахнется. Упоминание о деньгах – просто приманка. И странно, почему он назначает встречу через неделю? Кажется, пишешь записку, так назначай встречу на этот же день.

Самая простая идея – собрать пару-тройку приятелей, явиться в беседку бельведер, устроить негодяю хорошую взбучку и вытрясти из него все, что он знает. Однако этот шельмец пишет: не выйду. Откуда он не выйдет: из-за дерева, из кареты или из соседнего дома?

Была еще одна тонкость в этом деле: Матвею не хотелось звать на встречу с незнакомцем никого из полковых приятелей. В полку над ним трунили. Никто не сомневался, что причиной нападения послужила некая дама, и де рогатый муж решил наказать обидчика. Разумеется, Матвей не возражал, только радостно похохатывал и голову вздергивал горделиво.

Слава местного донжуана окружала его романтическим ореолом, последний поединок только упрочил ее. Ну какой идиот, скажите на милость, пойдет с ним вдругорядь в десять часов ночи драться с обиженным мужем? Это уже шутовство, фарс!

«Ладно, судьба сама выведет», – сказал себе Матвей. Этот лозунг не единожды помогал ему избежать крутых виражей и чудом выбираться на прямую дорогу. А пока он решил наведаться на место предполагаемой встречи. Весна давала о себе знать. Вспухшая от весенних вод Фонтанка упруго несла свои воды. В ней полоскали ветви прибрежные кусты, какая-то дрянь к сучьям прицепилась: тряпки, сено. Очень сподручно в эти мутные воды труп сбросить. Вокруг стены пакгаузов, складов, лишь один домишко прилепился, то ли живет в нем кто, то ли стоит брошенным. Лесок, под названием парк… в нем и назначена встреча. А вон и беседка белеется…

Все, кажется, ясно, а Матвей все бродил кругами, не мог уйти. Ему казалось, если сосредоточиться, то он почувствует, предугадает, что ждет его через неделю. Матвей был уверен с детства, с рассказов няньки, что человек, попав в место, где ему суждено умереть, всегда это почувствует. Среди заборов и складов, в этом облупленном, чудом не сгоревшем бельведере Матвей не ощущал ничего возвышенного, кроме голода и злости. С Фонтанки он направился в манеж, затем в казармы и, наконец, в состоянии глубокой задумчивости, угодил под незнакомую карету.

Спасителя своего он сразу узнал и обрадовался возможности разузнать о Лизочке Сурмиловой не спроста же судьба устраивает подобные встречи. Как показывает дальнейший разговор, о судьбе он вспомнил весьма кстати.

5

«Меня зовут Родион Люберов», – сказал этот чернявый поручик, сказал так значительно, словно объявил: я архангел Михаил, и Матвей должен от восторга на колени бухнуться. А он и думать забыл о фамилии Люберов – было, да сплыло, и поэтому с трудом заставил себя вспомнить о завещании отца.

Выпили, поговорили. Люберов напустил такого туману, что ощупью к пониманию не проберешься. Говорил шепотом, как заговорщик, а потом и вовсе смолк: пойдем, говорит, на улицу, там договорим, поскольку дело весьма секретное. Матвей спорить не стал, у Люберова при мелкой фигуре сила убеждения была великая, не хочешь, а пойдешь. На улице он опять стал толковать про какую-то картину, про даму в красном, про зашифрованные в ней знания.

Матвей не выдержал:

– Все это очень интересно, но я-то здесь при чем?

– Я ваш должник, а это способ вернуть вам деньги.

– Вы у меня, господин Люберов, ничего не занимали, а посему нечего воздух колыхать, – миролюбиво сказал Матвей.

Но поручик и не подумал воспользоваться легкомысленной интонацией собеседника и обернуть разговор в шутку, а еще больше нахмурился.

– Как сын я обязан взять на себя долги отца, тем более что он сам приказывает мне это… из далекой ссылки приказывает, – уже с раздражением сказал Люберов.

– Но ведь так не бывает! Шифры какие-то… – рассмеялся Матвей. – Тетушка ваша на портрете правой рукой указывает на книгу. Другой рукой, если я правильно понял, она указывает вверх. Может быть, на Бога?

– Что-то я вас не понимаю. Вы изволите надсмехаться? – строго спросил Люберов.

– Я изволю мыслить здраво. Конечно, я благодарен вам за заботу, хоть и не просил о ней. Далее вы говорите – Плутарх. Доставить оного Плутарха надобно из кабинета Миниха. Как туда попасть? Положим, вы подкупите слуг, и они вынесут вам требуемый предмет. Но подумайте сами-то, раскиньте мозгами. Что вы можете там найти, книга ведь не кошелек, туда золота не насыплешь. Скорее всего в Плутархе ничего, кроме мудрых мыслей великого автора, вы не обнаружите.

Они стояли на углу улицы, Матвей доверительно держал Люберова за пуговицу и говорил рассудительно, как с малым ребенком. Тона этого Родион не переносил, но князь, видимо, увлекся и не замечал негодующе блестящих глаз собеседника и его насупленного вида.

– Далее… Ради удовлетворения своего любопытства вы будете рисковать свободой, а может быть, самой жизнью, а я вам за это должен быть благодарен. Поймите, меня это не устраивает.

– Вы кончили, князь? – На худых щеках Родиона заходили желваки, выдавая его состояние. – Речь ваша вполне логична. Одно только «но». Я думал, во всех усилиях, направленных к раскрытию тайны, вы употребите местоимение «мы». Вы же предпочитаете свалить все на мои плечи. Ладно, пусть так. Справлюсь без вас. Но я хочу, чтобы вы поняли… – И он произнес медленно и внятно: – Мне плевать на вас и ваши деньги. Мне честь родовую надо спасти! – Он развернулся на каблуках, как на плацу, и пошел прочь: рука на эфесе шпаги, голова надменно вскинута.

«Экий порох! – подумал Матвей. – С чего бы ему так нос задирать? Хочешь честь спасать, так спасай. С моей родовой честью пока, слава богу, все в порядке. Ваньке-братцу шею бы только свернуть, и заживем с миром».

Можно было и не думать больше о разговоре с поручиком Люберовым, если бы не тетушка, а особливо Клеопатра. Варвара Петровна вцепилась в Матвея и стала трясти: как же он посмел об отцовском завещании ей не рассказать? А Клеопатра пела другую песню: ах, как благороден господин Люберов, как он учтив, вежлив, красив!

– Матвей, его послала нам судьба. Ты должен непременно привести его в наш дом. Он сам обещал зайти, но он застенчив. Гордые люди всегда застенчивы.

– Ты веришь, что он вернет нам деньги? – напрямик спросил Матвей.

– Не в этом дело! Порыв его благороден. Он говорил, что напишет на высочайшее имя. Сейчас он не может это сделать ввиду опасности его положения.

«Да враки все это!» – хотелось крикнуть Матвею, хорошо, что не крикнул. Клеопатра бы обиделась, а главное, это было бы несправедливо. У Люберова, конечно, козырек набок, но обманщиком его не назовешь. Родовая честь, скажите пожалуйста! Да кто об этих вещах сейчас помнит? Великий Петр все семьи переплавил в своем тигле. Тот родовит и знатен, у кого денег в мошне больше. А этот Люберов аж зубами от благородной заботы скрипит. Но не трус, сразу видно.

Еще день прошел, но строптивый поручик все не выходил у Матвея из головы. А потом вдруг он решился, попросил у тетушки карету, мол, поеду, потолкую еще раз с вашим драгоценным Люберовым. Варвара Петровна дала карету без слов, Клеопатра, блестя глазами и нервно шмыгая носом, проводила брата до дверей и вручила огромную корзину со снедью и выпивкой: чтоб вам приятнее беседовалось!

Мотались они с кучером долго, но требуемый флигелек нашли. Весна совершенно преобразила окружающий ландшафт. То, что было нолем, превратилось в болото. На сухих прогалинах пышно цвели одуванчики. Парк за раскрашенными воротами покрылся первой листвой на березах, куда ни кинь взгляд – всюду медуницы, майские цветки.

По счастью, Родион оказался дома. Флигелек был прибран. Приняли Матвея в большой светлой горнице в пять окон: три на длинной стене и два по торцу. Мебель простая, столярная, но стол дубовый, знатной работы, и стулья обиты кожей вполне приличной.

– Я пришел к вам с предложением, – сказал Матвей, садясь. – Я согласен сделать все для спасения вашей чести, то есть участвовать во всех ваших сомнительных поисках, если вы поможете мне разобраться в моих собственных, крайне запутанных обстоятельствах.

– Не надо так натягивать вожжи на поворотах! – насмешливо отозвался Родион. – Вы как удельный князь времен Мономаха: это мое и вон за тем лесочком – тоже мое, а дальше завоюю – тоже будет мое. Мало вам, что я уже работаю на вас, так вы хотите повесить на меня еще одно дело.

– Слушайте, поручик, не надо обобщать. Я не хочу ссориться. Скажу честно, я пришел к вам за помощью. Все дело в том, что вы мне нравитесь. Ну не смотрите на меня так… Если быть точным, вы внушаете мне доверие.

– Я должен вас поблагодарить? – фыркнул Родион.

– Не обязательно.

В этот момент открылась дверь и появился Флор с огромным подносом. В центре на блюде лежал золотистый жареный гусь, обочь гуся возвышалась батарея бутылок.

– Флор, что это? – крикнул раздраженно Родион. – Я не приказывал.

– Флор, теперь неси пироги, там еще соленые грузди и поросенок с гречневой кашей, – с беспечной улыбкой приказал Матвей.

– Флор, откуда все это?

– Они приказали, – слуга кивнул на Матвея. – Сказали: голубчик, устрой-ка нам пир!

Родион поднялся со стула.

– Князь, это преступает все правила приличия!

Матвей тоже вскочил на ноги.

– Люберов, умерьте свой пыл!

– Убирайтесь к чертовой матери из моего дома! Кто вам позволил нести сюда всю эту снедь?

– Jes sapins – les boutons! Все это моя сестра и тетка послали. Клеопатра уверена, что о вас некому заботиться, что вам тяжело живется. Вы всецело завладели ее воображением.

– А что такое: ле сапен – ле бутон? – несколько смутившись, спросил Родион.

– Я уже говорил: елки-палки, непригодное для Франции выражение. – Матвей, необычайно чуткий к смене настроения, тут же сел и крикнул Флору с самой естественной интонацией: – А бокалы? Не из горла же пить? Садитесь, – добавил он, обращаясь к Родиону.

Тот только кулаки сжал – ну и нахал, однако повиновался, сел, придвинул к себе тарелку с огромной порцией гуся.

– Слушай, тебя зовут Родион? Давай на «ты», а? Так вот, меня хотят убить, и по зрелом размышлении мне абсолютно не у кого просить помощи. Вернее, я не хочу. Могу, но не хочу.

– А у меня, значит, хотите? Ладно, рассказывайте, какие у вас там… обстоятельства.

6

Теперь Матвею было почему-то неловко. Дело в том, что этот Люберов оказался слишком серьезным. Матвею не хотелось показать, как он боится, попросту говоря, трусит, поэтому он рассказал о своих приключениях (а начал он с самого Парижа) с вполне уместной долей юмора, подшучивал и над своим пьяным бесчувствием, и над ужасом перед мертвыми телами в лесу у кареты, и над тем, как польская деревня его чуть не прибила, подозревая в нем убийцу. Потом неожиданная встреча с Шамбером на балу… Родион слушал очень серьезно, ни одним возгласом не помогая Матвею в его рассказе, но сумел ухватить самую суть.

– Вы считаете, что нападение организовал Шамбер?

– А кто еще?

– Пожалуй, вы правы. Местожительство этого француза можно найти через полицейскую контору, у них там все иностранцы на учете. Но вполне вероятно, что, пересекая границу, Шамбер поменял фамилию.

– Это мне в голову не приходило, – заметил Матвей. – Но ты пойдешь со мной на встречу с «доброжелателем»?

– Пойду. А в понедельник мы наведаемся к Миниху и ознакомимся с его библиотекой.

– Согласен. И вот они молча шагают по вечернему городу, а Матвей, ощущая внутреннее неудобство, сознается себе, что как ни не хотел этого, все-таки стал должником строгого поручика. Может, зря он с ним связался? Только время покажет правильность его выбора. Но и сейчас видно, Люберов умеет держать язык за зубами, а это уже много.

Некоторые окна домов теплились светом, хотя чего свечи жечь – светло. Белые ночи не вошли в полную силу, но ночь уже стала на себя не похожа. Воробьи купались в лужах, им спать давно пора, а они навоз в конских яблоках ищут. Сумерки, как говорят французы, – время между волком и собакой.

– Мы почти пришли, – сказал Матвей. – Дальше я пойду один, а ты потом подгребай. Сейчас склады кончатся, начнется лесок. Там один фундамент от старой усадьбы остался. От этого фундамента налево аллейка березовая, в конце ее беседка со щелявой крышей. В ней и назначена встреча. Как подойдешь, спрячься за дерево или в кусты.

– Да уж я найду, где спрятаться, – сказал Родион. – Вы шпагу-то из ножен загодя выньте, а то может статься, не успеете.

– Если что – я свистну.

– Если что – я сам увижу.

На этом и расстались. Беседку Матвей нашел сразу, но подумал, что Люберов может заплутаться в тропках. За прошедшую неделю все вокруг изменилось, почки на кустах распустились, тропки стали уже и скрытнее.

Беседка была пуста. Он сел на перильце, оно затрещало под его весом. Еще не хватало отсюда грохнуться со шпагой в руках! Спустился по сломанным ступенькам вниз, обошел беседку раза три. Сзади негромко кашлянули… Он стремительно оглянулся.

– Спрячьте вашу шпагу, князь. Я давно за вами наблюдаю, – раздался из кустов голос, и на тропинку вышел коренастый человек в надвинутой на лоб треуголке. – Это я вам писал.

– Почему вы назначили мне встречу в этой глухомани? Могли бы встретиться в трактире, как все люди делают.

– Глухомань, как вы изволили выразиться, нужна для вашей и моей безопасности. Я не хочу афишировать нашу встречу. А теперь задавайте вопросы…

Матвей внимательно всмотрелся в пришедшего. Одежда партикулярная, но явно военный. Судя по фигуре, он был тем вторым номером, который дрался до конца. У «доброжелателя» круглое, белое лицо, маленький нос пуговкой. Яркие усы с тонкими кисточками на концах напоминали стрелки на циферблате, вечно показывающие без пятнадцати три.

– Вопрос у меня один: почему вы на меня напали?

– А потому, что нанят был, – без тени смущения сказал усатый и прищурился.

– Наняли, чтоб убить?

– Нет, чтобы попугать. Мне господин хороший сказал, что вы в карты проигрались на большую сумму, а платить отказываетесь.

– Но ведь это подлая ложь!

– Вот и господин наниматель говорил, что вы твердите – все это ложь, а проверить нельзя, понеже игра шла без свидетелей. Пугнем, говорит, князя Козловского, он сговорчивей станет.

– Где нанял вас этот человек?

– Деньги пожалуйте, тогда и разговор продолжим. Вы видите, я перед вами чист, все без обмана, все, как на духу, говорю.

«Доброжелатель» действительно держался очень спокойно и естественно, начни он ерничать или врать, Матвей бы давно схватился за шпагу.

– Можете не пересчитывать. – Он протянул усатому кошелек. – Так где вас наняли?

– Нанят я был в известный час во дворце во время бала.

– Стало быть, вы служите в охране?

– Зачем вам знать, где я служу? Я пришел к вам неизвестным и уйду неизвестным.

– Как зовут господина, который вас нанял?

– Имени своего он не назвал.

– Вы его видели раньше?

– Нет.

– Он француз?

На безучастном лице усатого первый раз за время разговора мелькнуло что-то похожее на удивление.

– Может быть, и француз, кто их разберет.

– А что вас заставило… побудило открыться мне?

– Беда наша общая – безденежье. Я и нанимателю согласился служить в известный вечер по той же причине. Квинтич… весьма разорительная игра. Когда везет, то большие деньги можно выиграть. Ну, а когда не везет…

Больше спрашивать было решительно не о чем, и Матвей ощутил свою полную беспомощность. Он столько думал об этом тайном свидании, так к нему готовился, позвал с собой Люберова, один Бог ведает, как было противно ему унижаться перед кичливым гордецом, наконец, выбросил огромные деньги – и все из-за чего? Чтобы услышать заведомую ложь, ловко всунутую в башку этому усатому болвану. И главное, он ведь, этот доброжелатель вшивый, совершенно верит в то, что говорит…

– Больше вопросов не имеете? Тогда позвольте откланяться. – Он уже сделал шаг к выходу из беседки и ногу над ступенькой занес, как из кустов, ломая ветки, выскочил Люберов с обнаженной шпагой.

– Нет, имеем! – крикнул он звонко. – Князь, смотрите, чтоб он в лес не сиганул.

Усатый сразу потерял всю свою значительность и важность, рот его ощерился, из-за чего стрелки усов поднялись и стали показывать другое, более раннее время.

– Я к вам как благородный человек, все как на духу выложил, а у вас засада в кустах!

– Это ты-то благородный человек, шельма усатая? Вначале ты получил деньги за убийство, а теперь тянешь с другого конца. Крепче держите его, Козловский, он что-то по боку рукой шарит. Говори, каналья, кто ты такой, где живешь и служишь?

– Не скажу! – рявкнул усатый, хотя руки его, заломленные за спину, крепко держал Матвей, а кончик люберовской шпаги упирался прямо в живот.

– Ошибаешься… – прошипел Родион. – Ты думаешь, что собрались благородные люди потолковать, поверить и спасибо сказать? У нас карета за углом. Кляп в пасть твою засунем, по башке шарахнем и в подвал отвезем. И будешь ты там сидеть до тех пор, пока на этот простой вопрос не ответишь.

«Во дает! – с восторгом подумал Матвей. – Не такой уж он кичливый гордец».

– Князь, обыщите его. И заберите ваши деньги назад. Платить надобно за информацию, а не за ложь.

Последняя угроза произвела на «доброжелателя» сильное впечатление, он согласен был расстаться со свободой, но не с деньгами.

– Не надо меня обыскивать, – сказал он поспешно, – я живу в доме бакалейщика Фанфаронова у Синего моста.

– Фамилия и звание?

– Унтер-офицер Сидоров.

– Сколько раз француз нанимал тебя для подобных дел?

– Один-единственный. Ей-богу – правду говорю. Вопросы задавал, это было.

– Какие вопросы?

– Я в охране дворца служу, ну и, конечно, глаза имеем. Вот наниматель и интересовался жизнью их величества, их сиятельства и прочая. Когда кушают, когда ко сну отходят, с кем в карты изволят играть.

– Ты знаешь, что за подобную болтовню грозит?

– Как не знать. Кабы не мои стесненные обстоятельства… Но вы же меня не выдадите, вам это вроде ни к чему…

– Это как же «ни к чему»? – заорал вдруг в бешенстве Матвей, тряхнув Сидорова изо всей силы. – Ты же меня чуть не убил! Нож в меня метнул!

– Это не я, это Шамбер, – поспешил оправдаться Сидоров.

– Ну вот у нас и имя есть. Значит, Шамбер. И где он живет?

Сидоров больше не трусил, хоть шпага по-прежнему упиралась в пуговицу на животе. Он понимал, что деньги свои он отработал, угроза подвала тоже миновала, поэтому на вопрос Люберова он хитро сощурился и сказал:

– Что-то вы уж больно много за полтину узнать хотите…

– Князь, у вас есть деньги?

– Сколько?

– Накинь хоть пару рублей… – подал голос Сидоров.

– Где живет Шамбер? – продолжил допрос Люберов.

– Где-то у Троицкой набережной, но точно не знаю. Просто он проговорился как-то.

– Где у тебя бывают встречи с Шамбером?

– Он сам ко мне в камору приходит, не гнушается.

– Еще у него агенты есть?

– Точно не знаю, но думаю, что есть. Уж очень он любопытен. Особенно его интересует, какие во дворец посланники из чужих держав приезжают, долго ли у их величества задерживаются… ну и все такое прочее…

– Князь, дайте ему два рубля. Он заработал. Иди, доброжелательнейший из негодяев, допрос окончен.

Как только Сидоров почувствовал, что князь выпустил его из своих объятий, он стремительно перемахнул через перильца беседки и исчез в кустах.

– Ваш Шамбер – тайный агент, это точно, – сказал Люберов, вставляя шпагу в ножны.

– А ловко вы его, поручик Люберов. Примите мою благодарность. – Матвей и не заметил, как опять перешел на «вы», Родион хранил дистанцию в отношениях и не желал ее сокращать.

7

– Давайте еще раз все повторим, – настойчиво сказал Матвей.

– А что повторять? От вас требуется только одно – поймать книгу, когда я выброшу ее из окна, и немедленно уходить. Если меня схватят, разгадка тайны ложится целиком на ваши плечи.

– Уйти, бросив вас на произвол судьбы? Я так не привык…

– Произвол судьбы – не такая уж неприятная штука, как думают иные. Судьба имеет в своем арсенале массу способов, которые помогут мне выпутаться из опасной ситуации. Даже если Миних видоизменил все в моем родном доме, эти изменения только внешние. Я знаю, какая ступенька скрипит на каждой лестнице, мне не нужно ощупью искать дверные ручки, я могу с закрытыми глазами дойти до отцовской библиотеки. У меня есть ключи от черного хода и от чердака. Знаете, у нас был замечательный чердак, полный всякого хлама: птичьи клетки, старые сундуки, поломанные кресла… Там было чучело лисы, очень искусно сделанное, но матушка его боялась и велела унести с глаз долой. В детстве мне запрещали лазить на чердак, потому что однажды я в виде протеста спрятался там и просидел целые сутки. Потом я вырос и мне торжественно вручили ключ от чердака.

Разговор происходил в люберовском флигеле, незадолго до назначенного часа, когда нашим героям предстояло взять извозчика и ехать на Васильевский в дом Миниха. Все в этой авантюре вызывало протест в Матвее. Его раздражали длинные и неприятно округлые речи Люберова. Начнет говорить, и слова сами собой катятся, плавно и неторопливо цепляясь друг за друга. А на лице дурацкая улыбка, словно он не на серьезное дело идет, а на свидание с любимой девицей. А может быть, это и есть для него свидание, когда родительский дом ощущается живым существом, утраченным по воле злого рока. И эта странная фраза: «Этот дом не предаст меня, я знаю…»

Если бы Матвей знал лучше своего нового приятеля, он понял бы, что Родион, обычно молчаливый, не просто волнуется, он напряжен до предела, и напряжение это было приятным. «Сегодня решается судьба моя, – так он думал, – я все ставлю на кон и выиграю». Ему не хотелось копаться в собственной душе, выделяя главное и второстепенное. Сколько раз он думал: пора идти в дом Миниха! И все откладывал опасный поход. Инстинкт самосохранения услужливо шептал: подожди, у тебя нет всех сведений, у тебя нет помощника… Тогда Родион не мог сам себе сознаться, что просто боится броситься головой в омут. А теперь не боится. Преодоление страха – это тоже действо в защиту родовой чести, и в дом Миниха он пойдет, не только выполняя волю отца, (читай – за Плутархом), но чтоб бросить вызов всем, кто лишил свободы родителей, а его самого заставил вести тараканий образ жизни.

Теперь в душе его зазвенел новый голос, и этот голос давал приказ, ослушаться которого было невозможно. Как ни странно, в этом очень помог допрос унтера Сидорова. Хорошо поговорили, ничего не скажешь! Конечно, Козловский стал настаивать на немедленном поиске Шамбера, но Родион сказал: «Мы условились соблюдать очередность. Теперь на очереди мое дело». И Козловский сдался. Вообще, после сцены в беседке поведение князя Матвея в корне изменилось, исчезли развязность и насмешливость, он все присматривался к Родиону, мол, что еще выкинет этот «кладоискатель» – как он его обозвал.

Князь Матвей говорил, и все на крике:

– Вот уж не предполагал, что буду искать клады! Из-за какой-то призрачной тайны рисковать свободой! И я, дурак, этому потворствую. Хоть бы это чей-нибудь другой дом был! Но ведь фельдмаршал! Про него все говорят – крут…

И еще он говорил:

– В этом чертовом Плутархе мы ищем ключ к моим деньгам. Так? Так… Значит, туда должен идти я! Перестаньте мотать головой, странный вы человек! Поймите, если Миниховы денщики и адъютанты схватят меня, я могу бросить им в лицо любую небылицу. Скажем, у меня был спор в полку, что я проникну в дом фельдмаршала незамеченным. Или намекну, что я волочусь за камеристкой его жены… Ну, губа… ну, вышлют из столицы, переведут в другой полк… не я первый. Но вас-то просто арестуют и отправят в Тайную канцелярию.

Матвею принадлежала идея идти в дом Миниха днем:

– Ночью вы злоумышленник, а днем вас просто не заметят: офицер с пакетом для фельдмаршала от их сиятельства… придумайте по дороге фамилию оного. Главное, в кабинет пробраться. Вы хоть знаете, на какой полке стоит ваш приятель Плутарх?

– Ночью бы у меня достало времени найти книгу.

– Опять двадцать пять! Ночью надо свечи палить. Или вы думаете отыскать Плутарха на ощупь?

Уговорил. Дело осталось за малым, определить день, в который Миниха точно не было бы дома. И день этот немедленно представился. В Конюшенной канцелярии на вторник заказали массу карет по случаю расширенного заседания Сената. Стало также известно, что на заседании будет присутствовать сама государыня. Разумеется, присутствие в Сенате Миниха было обязательным.

Часы пробили одиннадцать. Пора… По дороге уже не препирались, ехали молча. Они слишком мало знали друг друга, чтобы болтать о пустяках, а серьезное все было обговорено.

Трудность возникла сразу же, и состояла она в том, что у черного хода все время толпились люди. Незнакомый Родиону чернявый мужик – очевидно, Миних поменял всю дворню – с остервенением рубил дрова. Тощая девка вешала белье на веревки. Потом из дома вышла необъятных размеров особа в полосатой затрапезе с помойным ведром в руках и принялась разговаривать с чернявым, который уже укладывал дрова в поленницу.

– Может, попробуем через парадный вход? – предложил Матвей.

– А если там торчит дежурный адъютант? Он вырвет у меня из рук фальшивый пакет, мол, сам снесу в кабинет, а дальше что делать? Надо было ночью идти. Ночью я уже давно был бы на месте.

Еще подождали, чернявый не уходил.

– Однако наше присутствие здесь становится подозрительным. Плевал я на этого мужика. Для него я господин офицер. Я пошел.

Родион решительно перешел на другую сторону улицы и вошел в узорчатую калитку. Как и предполагалось, мужик не обратил никакого внимания на вошедшего в дом поручика. Матвей мысленно перекрестился и пошел на свой «пост». Место это было заранее оговорено – ветхая будка, из которой отлично просматривались окна второго этажа на торцовой стороне дома. Как откроется окно второе справа, немедленно поспешай и лови книгу – таков был уговор.

Родион меж тем беспрепятственно прошел через служебные помещения. Из кухни тянуло сытным духом жареной баранины. Два женских голоса переругивались из-за плохо вымытой кастрюли. Ноги сами понесли его в большую прихожую, из которой вела парадная лестница на второй этаж, но Родион вовремя опомнился, его визит не предусматривал никаких парадных лестниц. Хорошо бы, конечно, посмотреть, оставил ли новый хозяин в большой зале семейные портреты. Батюшку рисовал деревенский художник, а матушка позировала немцу, весьма модному живописцу. Но зачем Миниху чужие портреты? Наверное, приказал их снести на чердак. Сейчас не время думать об этом!

В длинном боковом коридоре, окна которого выходили в сад, Родион не встретил ни души. Обычно этим коридором пользовалась прислуга. Коридор кончался небольшой винтовой лестницей, которая вела на площадку, а оттуда в угольную гостиную – любимое место матушки. Теперь в ней сидела молодая дама с пяльцами. На звук отворяемой двери она подняла голову и тут же замерла, готовая вскрикнуть. Родион был удивлен не менее, в молодой даме он узнал испуганную камеристку из кареты с вензелями. Так вот, значит, кого он спас, останавливая обезумевших лошадей?

– С пакетом к их высокопревосходительству фельдмаршалу. – Родион щелкнул каблуками и тут же добавил с вымученной улыбкой: – Простите, сударыня, я заблудился.

Судя по всему, дама не узнала Родиона, и тот не стал раздумывать, к добру это или к худу. Она отложила в сторону вышивку и встала.

– Господина фельдмаршала нет дома. Я сейчас позову Смехова…

– Не извольте беспокоиться. Мне велено отнести депешу в кабинет.

– Я вас провожу…

«Вот привязалась», – подумал Родион, но в этот момент из соседней комнаты раздался требовательный женский голос:

– Ангелина, пойди сюда.

– Простите, меня зовут, – пролепетала камеристка. – Как войдете в коридор – третья дверь налево. Там адъютант Смехов, он вас встретит.

Родион перевел дух, он не ждал такой удачи. Третья дверь налево вела в отцовский кабинет. Значит, Миних не поменял назначение комнат, есть надежда, что он не тронул и отцовский книжный шкаф. Теперь бы только как-нибудь выманить из кабинета милягу Смехова. Но Родион не успел ничего придумать. Дверь кабинета стремительно отворилась, и на пороге появился молодой офицер в щегольской форме. Он окинул Родиона цепким взглядом.

– Вы с депешей? – спросил он, указывая на папку в руках Родиона. – Следуйте за мной! – И, не оглядываясь, побежал по коридору к парадной лестнице.

Как бы не так! Родион с не меньшим проворством бросился в кабинет. Какой-то дурак на улице засвистел с переливом. Вот они, книги! Их стало в два, нет, в три раза больше, чем раньше. Каким-то образом в простенок всунули новый шкаф, а на стене выстроили стеллажи до потолка. Где ты, Плутарх? Мудрено найти тебя в столь обширной компании.

Свист за окном повторился, потом раздался истошный крик: «Родька!» Он бросился к окну. Так и есть, свистел князь Матвей, при этом он отчаянно размахивал руками, что могло обозначать только одно: беги! Родион выругался и пулей выскочил в коридор.

Угольная гостиная была пуста. По винтовой лестнице он съехал по перилам, как делал это в детстве. Однако в боковом коридоре на этот раз были люди. Девки волокли огромный чан с намоченным бельем. У Родиона возникло огромное желание перепрыгнуть через чан, но он обогнул его бочком, потом как бы обтек мужика с охапкой дров. На выходе он опять встретил толстуху в затрапезе, она волокла неподъемное ведро с помоями. Не дом, а китайская прачечная! Вся прислуга вела себя так, словно Родион был бесплотен, его попросту не замечали. Видимо, в доме очень привыкли к виду военной формы. Тем же решительным шагом Родион вышел во двор. Все, он на свободе!

У подъезда стояла роскошная карета, вокруг толпились нижние чины. На Родиона они не обратили ни малейшего внимания.

– Ты что блажил? – спросил Родион у князя, когда они деловито шагали по улице прочь от фельдмаршальского дома.

– Так Миних приехал. Я уж думал – все, конец!

– Какой черт принес его раньше времени?

– Вот у черта и спроси! – проворчал Матвей. – Похоже, мы без Плутарха?

– Я говорил тебе, ночью надо идти!

8

Миних вернулся домой раньше предполагаемого времени, потому что государыня внезапно объявила себя нездоровой и заседание Сената отменили. Целый час проторчал он в унылом ожидании. Настроение у фельдмаршала было препаршивое, он вообще ненавидел ждать, особенно в обществе Бирона, который успел-таки со светски наглым видом сказать ему гадость, де в конюшне у него больше порядка, чем в русской армии! Проходимец! О, Миних мог бы ответить! Слова так и вспыхнули в мозгу: «Конюх на то и конюх, чтобы судить здраво только о конюшне». Вспыхнуть-то вспыхнули, но вслух он их, слава богу, не произнес. С Бироном не спорят. Ладно, придет время, и он посчитается с фаворитом за все.

А пока у него болит голова (гадость какая!), и адъютант Смехов (бестолочь!) путается под ногами: «Вас ждет посыльный с пакетом». Подождет! Миних прошел к жене.

В то время как ласковая Варвара-Елеонора, собственноручно выпростав мужа из мундира, массирует ему затылок, и поит крепчайшим кофием, и уговаривает не волноваться по пустякам, мы успеем, пожалуй, дать фельдмаршалу краткую характеристику.

Мнения о Минихе в исторической литературе очень противоречивы. Иные возносят его до небес как инженера и полководца, другие считают, что полководцем он был никаким, солдат не щадил и клал их на полях битв многими тысячами. Но и почитатели, и противники Миниха сходятся в одном – он был фигурой значительной и служил русскому трону достойно.

Бухард Христофор Миних родился в семье датского подполковника, который был главным надзирателем над всеми видами водяных работ в графствах Ольденбургском и Дельменгорском. Род Миниха принадлежал к крестьянскому сословию, а так как вышеупомянутые графства необычайно богаты водой – попросту говоря, сплошные болота, – то все предки его занимались осушением этих болот, и только отец Миниха получил дворянство.

Любовь к гидравлике и у сына была в крови. Учился он прилежно, пособием к теории была сама жизнь – отец часто брал его с собой в служебные поездки. Шестнадцати лет он поступил во Франции на военную инженерную службу, но вскоре его увлекли поля битв – началась война за испанское наследство. Он воевал с французами против немцев, потом с немцами против французов, он сражался под командой величайших полководцев своего времени – принца Евгения Савойского и герцога Мальборо. Потом была рана в живот и плен в Париже. Позднее он служил польскому королю Августу II. В Польшу Миних попал уже овеянным славой полковником, однако служба там не задалась. Он решил сменить себе господина. Миних всегда служил сильнейшему, поэтому колебался в выборе: идти ли к Петру I – русскому или к Карлу XII – шведскому. Но вскоре Карл XII погиб, и Миних очутился в Петербурге. Это случилось в феврале 1721 года, Миниху тогда исполнилось тридцать семь лет.

В России ему была обещана должность генерал-инженера с немедленным повышением в чин генерал-поручика. Однако с новым чином не торопились. Петр долго присматривался к новому инженеру, возил его с собой на верфи, на военные укрепления. Так с царской свитой попал он в Ригу, где судьба нашла возможность помочь талантливому инженеру. А случилось все так. Удар молнии сжег колокольню церкви Святого Петра. Это произошло буквально на глазах Петра I, и царь приказал немедленно восстановить ее. Однако выяснилось, что в рижском магистрате нет ни чертежей, ни рисунков сгоревшей колокольни. Петр был столь рьян в своем решении, что никто не осмеливался доложить ему об отсутствии рисунка. И вдруг Ягужинский, любимец царя, узнает – такой рисунок есть. Миних за день перед грозой от нечего делать нарисовал колокольню Святого Петра. Неожиданное совпадение помогло Ягужинскому вспомнить об обещанном Миниху чине. Но не это событие по-настоящему сблизило Миниха с русским царем, а Ладожский канал – любимое детище Петра.

Ладожский канал, идущий вдоль Ладожского озера, был начат еще в 1710 году. Плывущие но нему суда могли миновать бурное и опасное Ладожское озеро. Однако работы по строительству велись чрезвычайно медленно. После Персидского похода Петр поручил строительство Ладожского канала Миниху, и тот оправдал возложенные на него надежды.

Наступило новое царствование. Миних не уехал из России. В награду за службу он успел получить в собственность деревню и дворец на построенном им канале, остров на Неве близ Шлиссельбурга, а также право таможенных и кабацких сборов на Ладожском озере. Не были, однако, удовлетворены два главных его желания – достойный дом в Петербурге и чин генерал-фельдцейгмейстера.

В январе 1728 года двор с Петром II отбыл в Москву. Миних остался в Петербурге и стал генерал-губернатором Северной столицы. За время своего губернаторства он успел сделать много полезных дел для города и армии. В это время, похоронив первую жену, он вступил во второй брак с Варварой-Елеонорой, вдовой обер-гофмаршала Салтыкова, прирожденной немкой. В браке Миних был счастлив.

В политических играх верховников Миних участия не принимал. Он был умный человек и понимал, что негоже ему, иностранцу, вмешиваться в критический момент в русские дела. К этому времени Миних близко познакомился с Остерманом, тот представил его государыне и Бирону. Фавориту Миних понравился: умен, любезен. Не без помощи Бирона Миних получил вожделенный чин генерал-фельдцейгмейстера, а позднее, после смерти князя Трубецкого, освободившееся место президента Военной коллегии. Потом Анна Ивановна ввела его в Кабинет. Государыня ценила красивых, высоких и преданных мужчин.

Получив главный чин в русской армии, Миних сразу же провел ряд преобразований: он образовал два новых гвардейских полка – Измайловский и Конной гвардии, он уравнял жалованье русских и иностранных офицеров: иноземцам по заведенному Петром Великим порядку платили вдвое больше. Минихом был организован Сухопутный шляхетский корпус, где дворянские дети в возрасте от тринадцати до восемнадцати лет обучались военным наукам. Мало того, при гарнизонах пехотных полков начали обучать и солдатских детей. Этим список нововведений не кончен. Не много найдется русских в то время, которые сделали бы для армии больше, чем этот немец датского происхождения.

Когда двор Анны вернулся в Петербург, Миних смог показать себя во всем блеске: он повез государыню прокатиться по Ладожскому каналу. Путешествовали на яхте, за императрицей следовал эскорт из восьмидесяти судов. Это был триумф.

Анна не скрывала своего расположения к фельдмаршалу. Конечно, это способствовало его карьере, но отвратило от Миниха Остермана, который боялся соперника на политическом поприще. Еще большее беспокойство испытал Бирон. Миних уже не молод, ему пятьдесят, но он неправдоподобно моложав, он умеет разговаривать с дамами и льстит им так искусно, что каждая готова ему верить.

Отношения между Бироном и Минихом быстро пошли вразнос, тем более что нашелся третий, подливающий масла в огонь, – Левенвольде. Кажется, обер-шталмейстеру-то Миних чем не угодил? Ничем и всем. Есть такое тяжелейшее заболевание у людей – зависть. Этот тяжелый недуг сродни ревности, страху или жадности. Если зависть не гасить постоянными подачками, делая хотя бы малые гадости сопернику, сердце завистника разорвется от невыносимых мук.

Прежде всего Бирон и Левенвольде решили выжить Миниха из дворца. Так уж случилось, что фельдмаршал вместе с женой занимал комнаты недалеко от покоев императрицы. По тем временам в этом не было ничего странного. Во дворце императрицы жили Бирон с семейством, другое крыло занимали статс-дамы и фрейлины, ниже квартировали кавалеры свиты. Анна I любила, чтоб у нее все были под рукой.

Для того чтобы выжить Миниха из дворца, его надо было скомпрометировать в глазах императрицы. Для сбора компромата, как сказали бы сейчас, за фельдмаршалом назначили слежку. Нанятые фискалы ходили за ним по пятам, Миних пришел в бешенство. B этот момент он и вспомнил о своей давнишней мечте – иметь свой дом в Петербурге.

Но он не успел подать прошение на высочайшее имя, все сделалось само собой. Миниховы покои вдруг срочно понадобились для племянницы государыни – Анны Леопольдовны – матери будущего наследника престола. Фельдмаршалу вежливо предложили перебираться на другую сторону Невы, поближе к своему детищу – шляхетскому корпусу.

Миних смертельно обиделся, но добро бы было куда переезжать. Вот тут и вспомнили в Канцелярии от строений о пустующем особняке богача Люберова. Поскольку особняк не мог удовлетворять всем требованиям такой высокой особы, как фельдмаршал, – дом не был достаточно велик, да и пострадал при обыске, то есть попросту оказался разграбленным, Миниху отдали в собственность и всю недвижимость сосланного дворянина. Государыня подписала дарственную.

Переезд в новый особняк был так стремителен, что Миних не успел вывезти из дворца всю свою мебель. Тем не менее он остался очень доволен, что перестал мозолить глаза своим недругам. Дабы оградить себя от дальнейших происков фискалов, Миних поставил вокруг дома караул, чтобы солдаты следили за всеми подозрительными. Солдаты и следили, только как отделить подозрительных от всех прочих?

Длинный получился рассказ про Миниха. Сам он в это время успел не только кофе попить, но и отобедать, а когда собрался во дворец на вечернюю карточную игру с государыней, тут и произошел у него глупейший разговор с адъютантом Смеховым.

– Где пакет?

– Поручика нет, ваше высокопревосходительство.

– Мне нужен не поручик, мне нужен пакет.

– Но поручик, принесший пакет, находится в отсутствии. Я думаю, и пакет при нем.

– Что ж ты за бестолочь, Смехов? От кого пакет?

– Я полагаю, что из Военной коллегии. Потому что больше вроде неоткуда, – добавил несчастный Смехов, ежась под свирепым взглядом фельдмаршала.

Миних не поленился спуститься вниз.

– Ты видел поручика с пакетом? – спросил он у стоящего на часах бравого драгуна.

– Никак нет.

– Зовите всех!

Тщательный опрос дворни показал, что да, был какой-то поручик, молодой, ладный, шлялся по дому и все высматривал. В дом вошел с черного хода, через него же и обратно вышел.

Теперь у Миниха не оставалось сомнений, что Бирон возобновил слежку. Что ему надо, каналье? Может, он приказал украсть какие-нибудь бумаги или, наоборот, – подбросить какую-нибудь компрометирующую дрянь в дом?

– Ищите! – был приказ.

Дворня кинулась исполнять. А что искать-то? Вечер был безнадежно испорчен. И все-таки Миних поехал во дворец. Может быть, они (его враги!) только и ждут, чтобы он остался в этот вечер дома. Однако во дворце все было, как обычно. Играли в форо…

Пока Миних играет в карты, автору хочется несколько дополнить образ знаменитого фельдмаршала, всего два штриха, две капли дегтя… Вот отзывы о нем современников.

Посол испанский дюк де Лириа писал: «Миних отлично знал военное искусство и был превосходным инженером; но его самолюбие, тщеславие и честолюбие выходило из всяких границ. Он был лжив, двоедушен, казался каждому другом, а на деле не был ничьим. Внимательный и вежливый с посторонними, он был непереносим в обращении со своими подчиненными».

Манштейн говорил о Минихе так: «Он имел самую возвышенную душу, и в то же время ему случалось делать величайшие гадости».

И еще: «Можно сказать по справедливости, что в нем все было замечательно; как пороки, так и добродетели его одинаково делали из него человека необыкновенного».

9

Эту главу автор хотел бы целиком посвятить Шамберу, пора объяснить, что он за птица и как появился в Петербурге. Но объяснения, к сожалению, надо начинать издалека, вернемся в лето 1732 года.

Возможно, я повторяюсь, но политика – сложная, многогранная вещь, сразу одним взглядом ее не охватишь, вот и приходится бродить кругами, возвращаясь к уже написанному. Вспомним, каков был расклад при русском дворе в означенное время. Остерман – сторонник союза с Австрией, следовательно, он противник Франции. В некотором смысле он продолжатель политики Петра Великого, сколько ни пытался Преобразователь наладить отношения с Парижем – даже дочь Елизавету предлагал в жены вначале принцу Конти, потом королю – не получилось. Слишком не совпадали интересы двух держав. Франция традиционно дружила с турками и шведами, а Петр I с теми и другими воевал всю жизнь.

Государыня Анна внимательно слушает «оракула» Остермана, но пока ее больше волнует собственный престиж. Признает за ней Франция[22] императорский титул, будем дружить с Францией, а пока стоит повременить и не раскрывать собственные карты.

Бирон сам не знает, какую пользу можно извлечь из внешней политики, но в любом случае приятно натянуть нос Остерману, пасторскому сынку из Бохума, который корчит из себя образованного, при этом преисполнен изворотливости, лукавства и под личиной чистосердечия восстанавливает против него, Бирона, государыню.

Миних стоит несколько наособицу. Конечно, слово Анны – для него закон, но с первой минуты своего фельдмаршальства он почувствовал в себе силы необъятные, а их надобно куда-то приложить. А куда приложить-то? Войны пока не предвидится, фейерверки у артиллеристов горят нормально, пехота марширует на экзерцициях в полном соответствии с уставом. Остается политика… Миних был плохим политиком и, как водится, даже не подозревал об этом. Но играть в политику так азартно, так интересно! Конечно, он за союз с Францией! Светлые воспоминания о Париже стоят того, чтоб порадеть здесь, в Петербурге, за Людовика XV. Но вслушайся фельдмаршал повнимательнее в свой пульс, он бы сознался, что наплевать ему и на Людовика. Главное сейчас – взять верх при дворе, переиграть Бирона и Остермана и поднести государыне на блюдечке дружбу с Парижем.

Однако трудно нанести удар сразу по двоим. Миних поразмыслил и решил, что как ни противен ему Бирон, но объединиться надо все-таки с ним. Остерман неподкупен и упрям, его с места не сдвинешь, а фаворита можно и подкупить, и улестить.

Настроения при русском дворе стали известны во французском посольстве, и секретарь Маньян тут же сообщил в Париж, что политика России в отношении Франции может в корне перемениться. Далее, не скрывая ликования, Маньян писал, что Бирон желает «оказаться для Франции полезным в каком-нибудь отношении», при этом была упомянута фамилия Миниха, как человека сильного, делового и влюбленного в Париж.

Париж немедленно отозвался на депешу Маньяка. Последнему было поручено делать ставку на Миниха как наиболее серьезного министра. Свидания Маньяна и Миниха происходили в глубокой тайне в немыслимую рань – в шесть часов утра. Боялись, что Остерман проведает о закулисной игре и нанесет контрудар.

Следующая депеша в Париж сообщала, что Маньян на правильном пути: Бирон уже сделал представление всех дел государыне и нашел в ней горячее участие. Версаль решил ковать железо, пока оно горячо. Начался торг. Франция просила поддержки России в противоавстрийской политике, а взамен обещала признать Анну императрицей. Миних обиделся, Бирон – тем более. Миниху нужна была от Франции поддержка против турок. По мысли фельдмаршала, Париж должен убедить султана вернуть России Азов в обмен на Дербент. Начав торговлю, Миних уже не мог остановиться. Он предложил Франции русскую 30-тысячную армию (ту, что была обещана Австрии), но Париж за это должен дать России субсидии и сговориться на русской кандидатуре польского короля.

Давать субсидии никто не любил. Не любила этого и Франция. Маньян недвусмысленно намекнул Бирону, что инициаторы договора будут щедро вознаграждены королем. А посему, получив субсидии себе лично, может быть, оные инициаторы не станут настаивать на субсидии для России? Вроде бы договорились, и сумма была названа – 100 тысяч золотых для Бирона, между делом упомянули мелочь – гобелены для государыни, но договор не подписали. Чего-то ждали… Миних играл в бессребреника: ему ничего не надо, он радеет только о пользе и справедливости.

Таково было положение дел при русском дворе, когда из Парижа двинулась карета в Варшаву с деньгами и алмазами в винной посуде. Шамберу надлежало часть пути проделать с Виктором Сюрвилем, а затем следовать в Петербург, дабы помочь Маньяну в столь критический момент. Маньян временами вел себя как чистоплюй (дескать, не все средства хороши), а Шамбер уже зарекомендовал себя опытным агентом, умеющим добывать нужные средства любым способом.

Огюст де Шамбер происходил из захудалого дворянского рода. Его никак нельзя было назвать баловнем судьбы. Иные любимцы фортуны получают богатство и земли по праву наследства, то есть не ударив палец о палец, Шамберу же предстояло заработать это головой и трудовым потом. Стать тайным агентом помогли ему не столько связи, сколько случай. Он оказал личную услугу одному важному чиновнику из кабинета Флери. Услуга ничего не стоила, а навар от нее оказался неожиданно значительным. Шамбер получил не только доходное место, но и репутацию порядочного и верного человека. Подобная репутация иногда зарабатывается годами, а Шамбер просто спас от наказания мальчишку-офицерика, упрятав его на время в монастыре. Потом Шамбер поболтался по Европе, депеши его всегда были точны и конкретны. Словом, он был на хорошем счету.

Маньян встретил Шамбера радостно, секретарь был уверен, что агент привез из Парижа обещанные гобелены и деньги. Шамбер выразил крайнее удивление: ничего подобного ему в Париже не поручали. «А что поручали?» – поинтересовался Маньян. Шамбер не стал откровенничать и ответил коротко: подружиться с местной знатью и докладывать в Париж о настроениях русских.

Маньян решил: в Париже не поняли главного, и немедленно настрочил депешу: если 100 тысяч золотых и гобелены не будут получены в ближайшее время, то дело с договором можно считать проигранным.

Маньян не знал того, что знал Флери: Парижу уже можно было не торопиться, потому что в интригу ввязалось Провидение в лице Остермана. Не будем на этих страницах описывать, как узнал Остерман о тайных встречах Миниха и Маньяна – это остросюжетная история, о ней надо писать подробно или не писать вообще, скажем только, что, узнав о закулисных играх, «оракул» повел себя умно и решительно. Одного разговора с Бироном оказалось достаточно, чтобы фаворит понял положение дел: дружить с Францией – значит поддерживать Лещинского, а если Лещинский станет королем, он, Бирон, никогда не станет герцогом Курляндским (а это уже было обещано ему государыней).

С Минихом Остерман говорил уважительно, рассматривая проблему в ее общегосударственном значении. Конечно, он согласен обсудить пункты договора с Францией, но делать это надо не келейно, а открыто – на Государственном совете. А как можно обсуждать на Государственном совете обещанную Парижем взятку Бирону? Словом, на всех «благих начинаниях» приходилось поставить крест.

А Маньян не понял. О необходимости вывести обсуждение договора на Государственный совет он узнал от Миниха и очень удивился.

– Какой совет? Бирон ведь согласился принять деньги? Эти 100 тысяч золотых были гарантом дружбы фаворита с Францией.

Миних прикинулся обиженным:

– Что вы имеете в виду? Разве вы не знаете, что мы здесь денег не берем?

Очередная депеша Маньяна в Париж дышала подлинным негодованием: сколь наглы эти русские, сколь двуличны!.. А Шамбер меж тем писал в Париж, что Россия ведет переговоры с Австрией, Пруссией и что сообща они уже наметили кандидатуру на польский трон, и кандидатура эта Август саксонский (сын Августа II). Маньян чувствовал, что в Париже к нему охладели, и винил в этом Шамбера. Секретарь считал, что этот выскочка отнимает у него плоды всей его дипломатической работы в Петербурге.

Сразу после Нового года Маньян получил депешу из Парижа, чрезвычайно его озадачившую. Оказывается, Шамбер был одним из тех, кто сопровождал золото в Варшаву. И какая-то там произошла закавыка. О судьбе золота в депеше не было сказано ни слова. Но случилась вещь невероятная – Виктор де Сюрвиль пропал. Предполагалось, что он погиб при невыясненных обстоятельствах. Пролить свет на это дело мог только один человек – Шамбер. Далее Маньяну советовали провести разговор с Шамбером «умно и деликатно». Это замечание насторожило секретаря больше всего. Или там в Париже в чем-то подозревают Шамбера, или есть какая-то тайна, в которую его не находят нужным посвящать.

Маньян решил обставить разговор самым лучшим способом, пригласил Шамбера к себе на ужин: горящий камин, глинтвейн с пряностями, куропатки, зажаренные на вертеле. За окном русская стужа, деревья в инее, воробьи на подоконниках взъерошились от холода, а в гостиной идет неторопливый, изящный разговор. Он начался с ностальгических воспоминаний о Париже. Нет, в Петербурге жить нельзя, это страна варваров, воров и пьяниц. Выпили подогретое вино, потом холодное бургундское, потом венгерское. Когда пришла пора «умно и деликатно» задать главный вопрос, язык у собеседников немного заплетался.

– Как? Виктор Сюрвиль исчез? Вы хотите сказать, что его нет в живых? Я не верю. Он человек отчаянной храбрости и просто так не даст себя убить. Но как вы узнали об этом? Что, пришла депеша из Парижа?

– Вы правы. Из Парижа пришел запрос. Насколько мне известно, вы везли в Варшаву деньги?

– Деньги везли Сюрвиль и русский князь Козловский. С ними были телохранитель Сюрвиля и слуга князя. Ну и кучер, конечно, который тоже умел стрелять и владел шпагой. Я же был только попутчиком. Как вы знаете, у меня было другое задание.

– Но как могло случиться, что вы не знали о гибели Сюрвиля?

– Мы расстались с ним в тридцати верстах от Варшавы в корчме… я забыл название, ну, совершенно простонародный кабак и название каким-то образом связано со свининой. Карета направилась в столицу Польши, я же поскакал в столицу России. Потом я был в Москве… А как погиб Сюрвиль? – В голосе Шамбера звучало искреннее участие.

– Этого я не знаю, – вздохнул Маньян. – Но можно я дам вам добрый совет? Завтра почтовый день. Напишите все, что вам известно по этому поводу, и отправьте с курьером в Париж. Я думаю, ваш отчет поможет им разобраться в этой запутанной истории.

10

Чтобы узнать в полицейской конторе адрес местожительства Шамбера, нашим друзьям пришлось объединить капитал. Взятка – обычная на Руси вещь.

– Еще счастье, что этот упырь канцелярский деньгами согласился взять, – веселился Козловский. – Ты обратил внимание, как он отнекивался: «Я не имею права разглашать подобные сведения, понеже они секретны. Если бы о россиянине шла речь – тогда пожалуйста, а для немцев у нас особый учет. Ла-ла-ла…»

– Какой там учет? Цену набивал, – отозвался Люберов.

– Именно. А цена знаешь какая? Они деньги брать не желают, им души подавай. Ну что ты на меня вылупился? Крепостные с землей и со всеми документами.

– Да не может быть! – воскликнул Родион, вспомнив чиновника из Тайной канцелярии.

– Жизни ты не знаешь! – снисходительно заметил Матвей.

Унтер-офицер Сидоров не соврал, Шамбер действительно квартировал в проулке у Троицкого собора в доме немца Циммермана, служившего при адмиралтейских складах. Домик был чист, ухожен, в палисаднике уже появились майские первоцветы. Укрывшись за кустами, друзья обсуждали – сразу идти к Шамберу или понаблюдать за домом. Что именно они хотели увидеть, не обсуждалось. Одна мысль, что Шамбер – вражеский агент, наполняла все их поступки особым смыслом. В патриотическом задоре им представлялось необходимым ползти куда-то на животе (лучше по грязи), чтобы подслушать некую тайну, или, сидя где-нибудь на дереве, наблюдать за кем-то в подзорную трубу – потом кого-то догонять, стрелять, колоть направо и налево, словом, совершать кучу романтических и бестолковых поступков, каких и сами они стеснялись.

Пятнадцатиминутное наблюдение за циммермановыми окнами не дало никаких результатов, в доме ничего не происходило, то есть совершенно ничего – даже собака не лаяла. Первым взорвался Матвей:

– Хватит наблюдать. Надо пойти к этому мерзавцу и вызвать его на дуэль!

– Со шпионами не дерутся на дуэлях. Их просто убивают.

– Ладно. Пойдем и просто убьем, – согласился Матвей.

– Все у тебя просто. Подведем итог. Какие у тебя счеты с этим Шамбером?

– Давай. Во-первых, он хотел меня убить. – Матвей загнул первый палец. – Возникает вопрос – почему? Объяснение одно – я неугодный свидетель. И вообще я подозреваю, что Шамбер эти деньги и увез.

– Украл, что ли?

– Почему обязательно украл? Деньги казенные, он доставил их по назначению.

– А может, он тебя тоже в чем-то подозревает?

Матвей уставился на Родиона в полном недоумении.

– А в чем меня можно подозревать? Я вообще в этом деле сторона! Запутал ты меня… Посмотри туда. – Матвей указал на девицу, открывающую калитку в палисаде. На девице был холщовый чепец, чистенькое платьице, в руках корзина. – Я пошел… потолковать.

Матвей большими шагами догнал девушку и пристроился рядом.

– Скажи, хорошенькая, не в доме ли немца Циммермана ты проживаешь?

– А вам зачем? – буркнула девица, но при взгляде на Матвея смягчилась, тот улыбался во весь рот, вид его выражал истинное простодушие и ликование, мол, весенний день так хорош, и я сам недурен, так отчего же не потолковать нам просто так…

– Мы там служанкой. Барыня зовет меня камеристкой. Но это смех один. Разве камеристок посылают на рынок за мясом и зеленью? Без конца приходится съестное покупать!

– И этим хорошеньким ручкам приходится пачкаться о баранину? Это несправедливо! У вас большой стол? Барыня, наверное, держит постояльцев?

– Какой там стол? Одно название… А постоялец наш дома-то почти не бывает. Днем в службе, вечером ужинает в других домах, а то и вовсе в отъезде.

– Фамилия его не Шамбер?

– Именно так, – встревожилась вдруг девица. – А зачем вам знать об этом?

– Видите ли, Шамбер – француз, а я долго жил во Франции. Теперь вернулся и хотел бы его увидеть.

– Сейчас его дома нет. И когда будет, я не знаю. И зачем я только с вами говорить начала?

– Ну и забудь об этом разговоре. – Матвей засмеялся. – А когда Шамбер явится, ничего ему не говори. Я сам его найду. Поняла?

– Поняла… – с сомнением сказала девица, внимательно оглядывая Матвея.

– А чтоб лучше поняла, вот тебе денежка на ленту или конфеты…

– Ну? – спросил Родион. – Что узнал?

– Пошли отсюда. – Матвей разговор с девицей пересказал со всеми подробностями.

– Копеечные сведения.

– Именно столько я и заплатил.

– Не хмурься, поручик, – улыбнулся вдруг Родион.

Он все не мог привыкнуть к восхитительному ощущению: он не один в мире, он кому-то нужен, но Матвей не понял этой бескорыстной радости и проворчал:

– А чему радоваться-то?

– А хотя бы тому, что первый этап пройден. Но прежде чем призвать Шамбера к ответу, мы должны собрать доказательства, что он агент враждебной державы и ведет политику, противную России.

– А разве нам мало рассказа Сидорова?

– Может, мало, а может, в самый раз. Об этом надо подумать. Когда у нас все доказательства будут на руках, о Шамбере необходимо сообщить куда следует.

– А куда следует? В Тайную канцелярию?

– При чем здесь Тайная канцелярия? Она занимается вопросами внутренними. Я расскажу Бирону. Он человек государственный. И вообще он умен.

Они медленно шли по дощатой набережной, как вдруг Матвей резко остановился, глядя на приближающегося к ним мужчину.

– Это он! Родион, мы расстаемся. Ко мне подойдешь, если шпагами начнем махать. Понаблюдай со стороны, только незаметно. Да живо ты, черт!

Хорошо сказать – незаметно, а куда денешься, если вокруг ни куста, ни дерева. Не в воду же нырять? По счастью, Родион увидел открытую калитку в заборе, ограждающем чью-то усадьбу. С независимым видом, словно к себе домой; он вошел во двор и пошел вдоль забора, выискивая щелку. Но забор был новенький, доски пригнаны одна к одной. И вдруг неожиданная удача! В одной из досок выбитый сучок образовывал круглое отверстие. В этот глазок Родион и увидел, как встретился князь Матвей со своим давешним попутчиком. Шамбер выглядел франтом, на лице его сияла снисходительная улыбка, а Матвей так и лучился от счастья.

– Ба, какая встреча!

– Неужели вы, князь! – вторил Шамбер. – Вот уж воистину, как говорят русские: гора с горой не сходится, а… дальше я забыл. Я в России по долгу службы. При французском посольстве. Еще на балу, когда мы встретились так внезапно, я хотел задать вам несколько вопросов, но вы исчезли. Как это говорят русские: в воду канули…

– Хорошо, что не в Лету… Бог миловал, – усмехнулся Матвей, – задавайте ваши вопросы.

– С огромным прискорбием я узнал, что Виктор де Сюрвиль погиб. Как это произошло?

– И вы у меня это спрашиваете? – потрясенно проговорил Матвей. – Я мечтал узнать это у вас. Разве вас не было в карете во время разбойного нападения?

– Ага. Значит, на карету было совершено разбойное нападение? Понятно.

– Вы хотите сказать, что вам это только сейчас стало понятно? – С негодованием вскричал Матвей.

– Ну конечно! Я расстался с Виктором и вами в корчме «Белый вепрь», вы были вполне благополучны, но как бы это сказать…

– Пьян в лоскуты, – докончил Матвей. – Ничего не помню. Ни-че-го!

– А откуда же вы знаете о разбойном нападении?

– По количеству трупов. Пуля попала Сюрвилю в голову.

– Бедняга… – Шамбер легко коснулся треуголки, словно хотел обнажить голову в знак скорби, да передумал. – Я был рад встрече с вами, а засим позвольте откланяться. Спешу. – Он еще раз покачал головой, – вот ведь как грустно все! – а потом быстрыми шагами пошел прочь.

– Мы еще увидимся, – крикнул ему вдогонку Матвей, – сойдемся, как две горы!

Родион вышел из-за своего укрытия и бегом направился к Матвею.

– Поговорили?

– Так точно. Не верю ни одному его слову. Но больше он на мою жизнь покушаться не будет. Я сумел внушить ему, что безопасен. Он агент, он служит в посольстве, о нем надо заявить немедленно.

– Кому? – с горечью воскликнул Родион. – Дело в том, что я видел этого Шамбера неоднократно…

– Где?

– На манеже. У Шамбера замечательные отношения с Бироном. И кому я буду об этом заявлять? Может, Бирон тоже агент?

– Тише ты! Что говоришь-то? – зашипел Матвей. – Эдак и мы с тобой шпионы. Ох, и не нравится мне все это. Пошли в кабак, смоем с себя эту скверну!

11

– За что отца взяли, знаешь?

– Это есть загадка России. Я думаю – донос. Богатство его сгубило.

– Да, русский человек завистлив, – согласился Матвей.

Родион хотел было добавить в приливе откровенности, что не раз предупреждал отца, что боком ему встанут овчарные заводы! Однако прикусил язык. Всякая откровенность имеет свой предел. И негоже знать князю Козловскому, что Люберов-отец на купеческом поприще деньги наживал. Другое признание вырвалось само собой:

– Отец мой не родовит. По материнской линии – я князь, но род наш пресекся.

Разговор происходил ночью во флигельке на Фонтанке, куда после попойки Родион доставил Матвея.

Чтобы смыть с себя скверну, князю понадобилось столько вина, словно он, испачканный с головы до ног, употреблял оный напиток не внутрь, а наружно. До извозчика Матвей дошел своими ногами, а потом его совсем повело.

– Люберов, видишь? Луна, зараза, рожи корчит… И болтает без умолку! Я не против, пусть говорит, но почему мужским голосом? Луна – и вдруг бас! Экое паскудство!

Родион решил, что в таком виде он не смеет сдать Матвея на руки его дамам, и повез князя во флигель. Там Флор отпоил гостя рассолом и квасом, вскоре тот захрапел, но через два часа пробудился вдруг, больной, но почти трезвый. Стеная и проклиная все и вся, он разбудил Родиона, потом опять выпил квасу, потом сбегал на двор опростаться, ну а после этого в тепле и неге начались разговоры.

– Ну что, молчит теперь луна?

– Молча за нами в окошко подглядывает. Хорошенькая…

Посмеялись… А потом под присмотром улыбающейся луны Родион и поведал сокровенное, рассказал об аресте отца, про муки матери, про славный род князей Хворостининых, что верой и правдой служили царю и отечеству. Матвей слушал очень внимательно, но сделал несколько неожиданный вывод из возвышенных воспоминаний о предках.

– Понятно, почему ваш род пресекся. За службой отечеству предки твои забывали детей рожать. А потом все по монастырям разбежались! Но ты, Родион, не тужи. Мне, например, с моего княжеского титула мало проку.

– Я и не тужу… – Хорошо, что никто не видит в темноте, как он покраснел. Матвей точно угадал в его страстных воспоминаниях обиду за утраченный княжеский титул.

– Вот и не тужи. Мои предки из смоленских князей, кто-то там был потомком Рюрика, но мне это не важно. Я, честно говоря, вообще сомневаюсь, был ли на Руси этот Рюрик. Его для нас немцы придумали… А у моих предков была волость в Вязьме, потом она куда-то подевалась. Из всех моих предков только один приобрел известность тем, что был, бедняга, убит в битве под Конотопом восемьдесят лет назад. В его честь меня Матвеем и назвали. – Он закинул руки за голову, потянулся истомно. – На Западе люди лучше живут. Чище… Там как говорят? Наш мир – лучший из миров…

– Это кто ж говорит такое? – хмуро спросил Родион.

– Один немец. Лейбниц его зовут. Он писал, что, мол, Создатель, когда творил мир, перебрал кучу вариантов и выбрал лучший.

– А не перепутал? – усмехнулся Родион.

– Не думаю. На Западе этого Лейбница очень чтут. Философ, лютеранин – дока! Правда, некоторые образованные парижане с ним, как и ты, не согласны. Но это те, которые в Бога не веруют.

– Богохульники?

– Можно и так их назвать. В Париже они очень знамениты. Вся столица под их дудку танцует. Их повторяют, цитируют. В Париже Бога ругать сейчас модно. Некий аноним издал очень острую вещицу, называется «Персидские письма». В этой книге рассказывается о том, как персы – выдуманные персонажи – приехали в Париж, увидели все недостатки французов и высмеяли их.

– Книгу написал перс?

– В том-то и дело, что парижанин. Он не смеется над самими французами, но критикует порядки, суд, канцелярии государственные, туда-сюда… Ну, ты понимаешь!

– Этим бы персам в Россию приехать, – задумчиво бросил Родион и вдруг спросил: – А ты в Париже тоже богохульствовал?

– Впрямую нет, но там так принято. Если хочешь не выделяться и не отставать от времени, то к вере будь равнодушен, не шепчи постоянно молитвы, но умей одеться, умей руку даме подать. В разговоре надобно слыть интересным. А то скажут: у… русский медведь!

– Ради красного словца не пожалей ни мать, ни отца.

– Ты как-то уж чересчур серьезен. Во Франции так не принято. В этих «Персидских письмах», например, написано: «В Париже тот человек, у кого лучший выезд». Это, конечно, шутка. Сами они вроде бы так не думают, веря в добродетель, но с некоторой горечью отмечают, что для иных в хорошей карете весь смысл жизни. Но вообще-то, я не то хотел сказать. – Матвей вдруг рассмеялся. – Суть в том, что жить нужно легко, не унывать и эдак над всем смеяться. И еще в этой книге описан персидский гарем. Представляешь? Дамы от этих «Писем» без ума.

– Теперь понятно, почему и ты от этих писем без ума. Пусти козла в огород.

– Ну уж это ты зря. Думаешь, я за каждой юбкой волочусь? – обиделся вдруг Матвей. – Думаешь, сердце у меня для всего женского пола открыто? А вот и нет. Есть у меня любовь, возвышенная и затаенная.

Матвей и сам не понял, как выскочили у него эти слова, но, произнесенные вслух, они тут же обрели свою собственную жизнь. Задушевная ли беседа была тому виной или лунный свет, таинственно разлиновавший пол квадратами оконных рам, или блестящие глаза Родиона, они как-то особенно сияли у него в темноте, но Матвей поверил себе совершенно, ей-ей, он не врал!

– Если хочешь знать, – продолжил он запальчиво, – я сейчас нахожусь в доме возлюбленной моего сердца – Лизоньки Сурмиловой.

– Так вот отчего ты на меня злился? – воскликнул Родион.

– А ты думал? Мы познакомились с ней в Париже в доме нашего посланника. Она больна, бедняжка. И папенька ее, на вид – настоящий боров, повез лечиться на воды и солнце. Она мне сразу приглянулась. Стройненькая, глазищи – во! Румянец во всю щеку. При этой болезни румянец – первое дело. И чем она меня поразила? Тишина… каким-то особым внут ренним покоем. Француженки суетливы, только и думают, как бы соблазнительнее грудь обнажить да ножку из-под подола выставить. И заметь, ничего не делают просто так. Я эту практичность у них ненавижу! Все они – Мими. А наша дева не такова. Лизонька Сурмилова тиха, застенчива, она скромна и бескорыстна. Понимаешь?

– Понимаю, о, как я тебя понимаю.

Родион уже сидел на лавке, одеяло упало на пол, но он не чувствовал холода. Что может быть интереснее в двадцать пять лет, чем разговор про любовь? И, внимая пылким речам друга, он сам переносился в уютную гостиную, где сидела, гордо вздернув головку, другая девица, прелестная и милая. Та, которую его семья разорила, оставив без приданого, и которой он никогда не сможет сознаться в своем чувстве, потому что сам неустроен и беден.

– А Лизонька Сурмилова знает, что ты в нее влюблен?

– А как же, – бодро откликнулся Матвей. – Это первое дело – сознаться в своих чувствах. Она ответила мне со всем пылом своей прекрасной, скромной души. Но обстоятельства нас разлучили.

– Обстоятельства… они коварны! Обстоятельства выше нас, они держат нас за горло.

– Слушай, у тебя есть чего-нибудь выпить?

– Квас.

– А покрепче?

– Не надо тебе покрепче, опять развезет. – Родиону не хотелось отвлекаться от прекрасного, волнительного разговора. – А что ты будешь делать, когда мадемуазель Сурмилова вернется в Петербург?

– Женюсь немедля. Если, конечно, этот боров – ее папаша – не будет палки в колеса вставлять.

– Это ты про Сурмилова?

– Но если и будет вставлять, я пойду до конца!

– Про Сурмилова говорят, что он сказочно богат, – осторожно заметил Родион.

– Ах, что мне его богатство? Богатство души не греет. Любовь – вот главное. – Проказница ночь настолько все смешала в голове нашего героя, что он совершенно искренне верил тому, что говорил, и Родион тоже поверил в эту искренность.

– Значит, богатство – не главное? Но на жизнь семейную тоже надо деньги иметь!

– Богатство, конечно, не мешает, но основа всего – любовь. Слушай, я ведь много не прошу, но капля спиртного у тебя найдется?

На этот раз просьба Матвея была услышана. Родион прошлепал босыми ногами в соседнюю комнатенку, нащупал на поставце бутылку венгерского. Она была ополовинена, Флор, негодник, балуется барскими припасами. Матвей выпил вино прямо из бутылки, остатки венгерского промыли его мощную глотку.

– Все, теперь спать…

– Теперь спать. – Родион подоткнул одеяло со всех сторон, после холодного пола ступни приятно пощипывало. Голова была полна мыслями о княжне Клеопатре. И, словно угадав его мысли, Матвей уже сонным голосом пробормотал:

– А Клепке ты приглянулся… Ей-богу, меня не проведешь. Ты бы наведался как-нибудь, развлек тетку с племянницей.

Родион опять сел на лавке.

– К Клеопатре Николаевне я «наведаюсь», как ты изволил выразиться, только тогда, когда смогу что-либо предпринять для возвращения ее наследства.

– Опять все упирается в Плутарха? Ладно, но дай слово, что как только эта книга окажется у тебя в руках, то независимо от результата ты придешь с визитом к Клеопатре.

– Хорошо, обещаю, – согласился Родион, а сам подумал: «В следующий раз я пойду в дом Миниха ночью и один».

12

Бал во дворце давался по случаю прибытия в Петербург послов из далекого экзотического Китая. Накануне государыня дала им торжественную аудиенцию. Послы вручили грамоты: Китай признает Анну императрицей и выказывает ей свое глубокое почтение. Потом пошли подарки: фарфор, жемчуг, драгоценные камни, дивные изделия из раковин… Вечером на балу Анна щеголяла в новом жемчужном уборе: ожерелье по величине скорее походило на оплечье[23].

На балу присутствовали иностранные послы, резиденты, консулы и секретари. Поистине это был урожайный месяц на дипломатов. Неделю назад русский двор взволновало появление турецкого уполномоченного Хамиль-мир-алема. Ждали туземца в чалме со свирепым выражением лица, а увидели европейски образованного человека, который по-французски говорил, как парижанин, при этом был остроумен, любезен, мил. Дамы были в восторге.

Но с появлением китайцев интерес к турецкому посланнику сразу пропал. Послов из Китая прибыло трое, все они были мандаринами II степени, то есть людьми высокого достоинства (старший из них имел два павлиньих пера – знак высшего отличия). Одеты китайцы были ярко и странно. Желтые лица их были гладкими, ухоженными, мелкие морщинки лучились у глаз, они все время улыбались: даже приблизительно нельзя было понять, сколько им лет, двадцать пять или все сорок. Конечно, публика подверглась соблазну – постоять рядом и, не отрывая глаз, следить за каждым движением этих диковинных китайских кукол. Но государыня одним взглядом навела порядок. Группа любопытных рассосалась, попряталась за колонны и уже оттуда жадно следила за поведением экзотических гостей.

Китайцев меньше всего волновало повышенное внимание к ним петербургской публики. Они сами с не меньшим любопытством рассматривали зал, трон, гобелены на стенах, люстру-паникадило[24] на тысячу свечей, но более всего их интересовали люди. Начались танцы. Все перешли в бальную залу. Китайцы необычайно оживились. Их явно забавляли и музыка, и фигуры менуэта.

Анна спросила послов, какую из присутствующих дам они считают самой красивой. Переводчик старательно перевел вопрос. Старший, тот, что с павлиньими перьями, учтиво: поклонился:

– В звездную ночь трудно сказать, которая самая блестящая из звезд.

Стоящий рядом Бирон неодобрительно фыркнул, посол явно уходил от ответа. Этикет требовал назвать самой красивой Анну, но китайцы не хотели столь очевидно грешить против истины.

– Я жду… – не унималась императрица.

Танец кончился, кавалеры повели дам на места.

Китайский посол сделал шаг и согнулся в поклоне перед цесаревной Елизаветой. Она раскраснелась после танца, глаза ее сияли, веер трепетал в руке, как диковинная бабочка. Китаец жестом показал цесаревне, чтобы она подошла к государыне. Та, не скрывая удивления, повиновалась.

– Эта юная девица наиболее прекрасная из всех, – перевел переводчик, и китайцы с готовностью закивали.

Каждый мало-мальски разбирающийся в жизни двора понимал, что худшего выбора китайцы сделать не могли. Анна не любила дочери Петра, чувствуя в ней постоянную угрозу трону.

– Тебя назвали самой красивой, – строго сказала Анна, когда Елизавета присела перед ней в глубоком поклоне.

– О да, – добавил важный китаец, – если бы у этой пери глаза не были столь велики, то у нас на родине никто бы не остался живым, увидя такую красоту.

Переводчик старательно перевел. Шут его поймет, китайца, искренне ли он говорил или, почувствовав напряжение в зале, решил несколько смягчить свое решение в соответствии с желаниями императрицы. Во всяком случае, мудрец с павлиньими перьями попал в цель. Анна весело расхохоталась, ее примеру последовала вся зала. Звонче всех смеялась сама Елизавета, еще никто не упрекал ее в излишней величине глаз. Иные дамы растягивали себе глаза в щелки и принимались хохотать с новой силой.

– А что вы считаете у нас самым удивительным? – отсмеявшись, спросила Анна.

– Видеть на престоле женщину, столь прекрасную женщину, – без запинки перевел переводчик.

Все были очень довольны. Вечер явно удался. Вскоре китайцы, проделав сложную церемонию прощания, удалились. Настало время карточной игры. Уже пошли за столами.

В этот момент между Бироном и Минихом произошел крайне острый разговор. Начал его Бирон весьма беспечно.

– Как вам китайцы? Вот хитрые бестии! Нам бы у них поучиться искусству дипломатии. И против истины не погрешили, и собеседнице сделали приятное. Ха-ха-ха!

Веселясь, Бирон предлагал фельдмаршалу оценить свою шутку, и правила приличия требовали ответить хотя бы «о да!» или «конечно, вы правы», но Миних, насупившись, молчал.

– Вы чем-нибудь озабочены, граф? – поинтересовался Бирон.

– Я не китаец, – наконец процедил фельдмаршал. – Я не могу, не погрешив против истины, сделать собеседнику приятное. А реальность такова… – Он откашлялся. – Днями в моем доме побывал некий загадочный поручик. Он тайно проник в мой кабинет. Я бы хотел знать, что он там искал?

– И вы спрашиваете об этом у меня? Кажется, армия по вашей части, господин Миних, – забыв о вежливости, с раздражением заметил Бирон, он видел, что фельдмаршал набивается на ссору.

– Эти поручики из разряда фискалов не по моему ведомству. Я уже видел их, когда жил во дворце. Они, как шавки, вертелись под ногами. Но сейчас я уехал из дворца и, кажется, никому не мешаю. Я не позволю, чтобы за мной велось наблюдение столь наглым и бессовестным образом. Я знаю, меня хотят скомпрометировать в глазах государыни…

Шипя друг на друга, Миних и Бирон не отрывали глаз от Анны, ожидая приглашения к карточной игре. Вот уже и кресла придвинули к столам. За первым всегда играла Анна. Второй стол, так сказать, ниже рангом, должна возглавить наследная племянница императрицы, Анна Леопольдовна.

– Опомнитесь, граф, – прошипел Бирон. – Это вы мне изволите говорить? Ха! Командуйте на плацу и знайте свое место. А то ведь оно может стать вакантным.

– Я инженер. Потеряю это место, найду другое. А вот вам, сударь, с вашей профессией будет труднее…

Пройдет еще год, и уже никто не осмелится разговаривать с Бироном подобным образом. Он станет герцогом Курляндским, его влияние на императрицу будет для всех бесспорным, но пока, на третьем году правления Анны Ивановны, Миних, и не только Миних, считал, что еще возможны перестановки.

– Вы дорого заплатите за вашу наглость! – От злости у Бирона даже голос сел.

Он уже сделал шаг в сторону, ожидая, что сидящая за карточным столом Анна вот-вот назовет его имя.

– Граф Миних, – раздался голос императрицы, – мы ждем вас к игре.

Фельдмаршал гордо вскинул голову и, не глядя на Бирона, с торжествующей улыбкой направился к столу. В этой стычке с фаворитом он одержал победу. Государыня всем показала, что отдает предпочтение Миниху. Бирон был приглашен ко второму столу. «Больше эта каналья не осмелится подсылать в мой дом всякую шушваль», – с этими приятными мыслями Миних сел за стол.

Миних не знал, что, отдавая предпочтение ему, а не фавориту, Анна меньше всего руководствовалась личной симпатией. Третьим партнером за столом находился турецкий уполномоченный, поэтому интересы государственные возобладали над личными. Разговор за карточным столом должен был ненароком коснуться истинной причины приезда Халиля в Петербург. Миних великолепно говорил по-французски, любил Францию – вечную партнершу Османской Порты, а главное – он стоял во главе сильнейшей в Европе армии. Такого фельдмаршала показать не стыдно!

Сейчас между Турцией и Персией шла война, и турецкий султан Махмуд V приказал своему вассалу – крымскому хану двинуться в кавказские владения Персии. Единственный путь в эти земли шел через Кабарду, а Кабарда принадлежала России. И теперь Халиль-мир-алем явился в Петербург, чтобы заверить русскую царицу, что движение татарского войска направлено только против персов, а сама Турция полна к России дружественных чувств.

Ну что ж, можно и пропустить чужие войска через свою территорию, в истории Европы такое бывало неоднократно. Но здесь случай особый. Турецкий уполномоченный расточал улыбки, острил, а в Константинополе меж тем русскому резиденту Неплюеву нагло твердили, что Кабарда исстари принадлежит Крыму, и потому нет надобности получать у России разрешения на проход через эти земли.

Двадцать два года прошло с Прутского, столь унизительного для России, похода. Тогда Петр I чудом избежал турецкого плена, и за его спасение пришлось отдать завоеванные крепости Азов и Таганрог. Они опять стали турецкими, а Россия потеряла выход к теплому морю. Анна знала: война с Турцией неизбежна. Вопрос только – когда? Вроде бы не сейчас, потому что сейчас с Польшей необходимо разобраться. А пока фельдмаршалу предстояло напустить в глаза турецкому уполномоченному такого туману, чтоб тот согласился на все русские условия, а султану донес: с Россией лучше не связываться – сильна!

Пройдет год – и начнется война с Турцией. Она вспыхнет потому, что крымские татары, вопреки запрету, проведут свои войска через Кабарду, и русские не смогут помешать им в этом. Потом война наберет силу и много лет спустя кончится блистательной победой Миниха. Но ничего этого он пока не знает, улыбаясь лучезарно, смотрит в глаза государыне, потом опять сосредоточивается на картах и думает: прикупать к трефовой даме или не прикупать…

13

Ключ щелкнул в замке, дверь мягко отворилась. Только бы они не наставили новых затворов и задвижек на дверях, думал Родион, ругая себя, что в свой дневной визит не обратил внимания на столь важную деталь. Правда, он заметил: собак в доме нет, это уже хорошо. В нижнем коридоре одна из дверей была приоткрыта, Родиону показалось, что он слышит дыхание и сопение спящих. Раньше здесь ночевала женская прислуга. Стоит проснуться одной, и поднимется невообразимый гвалт.

Родион осторожно снял башмаки и легко, на цыпочках прошел мимо опасной двери. Башмаки он аккуратно положил под нижнюю ступеньку винтовой лестницы. Ступеньки тихо попискивали под его шагами. Днем этот скрип совсем не был слышен, а сейчас мог привлечь внимание караульного.

В угольной гостиной он перевел дух, прислушался… Тихо. На круглом столике с медной крышкой лежала забытая вышивка в круглых пяльцах. У Родиона вдруг появилось ощущение, что время повернулось вспять, он опять стал мальчишкой, и теперь, несмотря на строжайший запрет, пробирается в кабинет отца, чтобы стащить книгу и всласть насладиться ночным чтением. Мать категорически запрещала читать при свечах. У нее было слабое зрение, она вбила себе в голову, что этот недуг передается по наследству, а подхалим лекарь… как его звали?.. как-то смешно… Нил Пахомыч его звали. Так вот этот Нил Подхалимыч постоянно твердил: «Пока отрок не окреп, он может позволить себе пренебречь книгой, но не свежим воздухом».

О, это благая мысль – явиться в дом ночью! Полное ощущение, что он пуст… нет в нем чужих людей, беда только, что ноги стали ватными и не хотят идти дальше. По ночам матушку беспокоил каждый звук, карета на улице протарахтит, она уже не спит, поэтому ухо она закрывала маленькой подушкой-думкой с вышитым на ней белым пуделем. Интересно, куда дела мадам Миних эту думку? Наверное, отдала дворне.

Родион вдруг почувствовал, что начал дрожать. Это вовсе не безобидное занятие – соскальзывать в прошлое. Каким длинным кажется коридор ночью, окно в его торце совсем голубое. Ну, давай, давай… Он скорым шагом прошел по коридору и толкнул дверь в кабинет.

Окна, занавешенные плотной материей, нигде не пропускали даже проблеска света. Темнота казалась вязкой, забивалась в ноздри и уши, мешала двигаться. Он слишком долго смотрел на голубое окно.

Не дожидаясь, когда глаза привыкнут к темноте, Родион нащупал в кармане огниво и огарок свечи. Три шага вперед – стол, теперь можно и свет запалить. Маленький огонек осветил кабинет, который вдруг стал необычайно высоким, казалось, в комнате нет потолка и стены с книжными полками подпирают небо. Только тут Родион понял, как нелегка его задача – отыскать в чужой библиотеке книги отца.

Стол Миниха был в идеальном порядке, миляга Смехов хлеб зря не ел. Родион запалил от своего огарка свечи в шандале, взял его в руки и пошел вдоль полок.


Миних проснулся среди ночи, потому что жена начала стонать во сне.

– Тише, мой друг, тише…

– Что? – Она вдруг пробудилась, посмотрела на мужа в испуге. – Я видела ужасный сон…

– Ты видела чужой сон, – ласково прошептал он в ухо жене, – не тебе предназначенный. А подсматривать грешно…

Жена шумно вздохнула, и через минуту он услышал ее ровное дыхание. Однако с него самого сон слетел окончательно. Бессонница была для него редкостью, но уж если он просыпался среди ночи, это было сущим наказанием. Нет, он не встанет, не потащится в буфетную за рюмкой водки. Завтра трудный день, а потому нужно заставить себя уснуть. Надо считать… Он прилежно принялся за счет, заставляя зримо представить каждую цифру. Сто шестьдесят четыре, сто шестьдесят пять, сто шестьдесят шесть… Сущее мучение! Он бросил это занятие как совершенно бесполезное.

Другие картины, куда более приятные, уже маячили перед его взором. Вчера он совершил с дамами из посольств прогулку верхом в Стрельню, где Петр Великий двадцать лет назад начал строительство дворца. Планы императора были грандиозны. Он решил построить дворец по типу Версальского, а к нему прорезать канал, чтобы большие корабли, минуя мелководье залива, могли проплывать мимо нового дворца и следовать дальше – в Петербург. Строительство развернулось огромное, Леблон возвел каменные стены дома, садовники разбили террасы и насадили парк, уже подведены были трубы для фонтанов, а потом сразу вдруг все встало. Война отняла все силы и деньги.

А вчера, осматривая это брошенное богатство, уже тронутый тленом остов дворца и заросшие бурьяном аллеи, Миних увидел себя не зрителем, а хозяином… В самом деле, фельдмаршалу государства Российского пристало иметь достойную загородную резиденцию. Если сделать все скромно, просто, то понадобится не так уж много денег. А канал он будет строить сам. Узнав о таком полезном деянии, государыня может расщедриться и наградить его землями вокруг дворца. Мысль хороша, что и говорить. Надо бы посмотреть ландкарты в кабинете, в них есть и Стрельня.

Миних накинул шлафор, всунул ноги в теплые туфли и, не зажигая света, пошел в кабинет. Он так был занят прекрасной мечтой о дворце на море, что попросту не заметил тончайшей полоски света, пробивающейся из-под двери. Зевая во весь рот, он вошел в кабинет и обмер… Некто со свечой сидел на стремянке под самым потолком и читал книгу. Как в общественной библиотеке, черт подери! На Миниха незнакомец посмотрел не испуганно, а задумчиво. Что здесь делает этот наглец?

Надо отдать Миниху должное. Ни минуты не думая, вооружен его неожиданный гость или нет, он кинулся к стремянке, чтобы схватить негодяя. Тот тоже оказался прытким, успел скатиться вниз и встретиться с фельдмаршалом лицом к лицу. Миних плотно обхватил его руками и почувствовал, что незнакомец – совсем мальчишка! – и не думает сопротивляться. Одной рукой он держал шандал, другая с книгой под мышкой бессильно висела вдоль тела. Миних был выше своего противника на голову.

– Да поставь ты свечу, каналья! – гаркнул Миних, и, когда его приказание было исполнено, он, не выпуская из рук жертвы, двинулся к двери. По дороге он зажал вора под мышкой, другой, свободной, рукой схватил колокольчик, который по его размерам уместнее было бы назвать колоколом, и, гремя как в набат, зычно крикнул:

– Смехов! Люди! Сюда!

Раздались бухающие шаги по парадной лестнице, кто-то закричал, как на плацу. Первым в кабинете появился Смехов. Он таращился со сна, но одет был по всей форме, словно так и спал, не раздеваясь. Миних перестал бить в колокол, бросил Родиона в кресло и прошипел в лицо адъютанту:

– Что-то вы не больно торопитесь на крик. Если зовут, надо в дезабилье лететь, а не пуговички на камзоле застегивать. Смотри сюда! Кто это? Давешний поручик?

Вряд ли Смехов так быстро узнал Родиона в полутьме и в цивильном платье, но подсказка фельдмаршала сделала свое дело.

– Так точно, ваше высокопревосходительство. Он!

Миних с удовольствием потер руки.

– Садись за стол, Смехов. Будем допрос снимать.

Дом меж тем уже проснулся. В дверях торчал драгун с саблей наголо, судя по голосам, в коридоре собралась порядочная толпа.

Смехов достал чистый лист бумаги, макнул перо в чернила и замер – весь готовность и деловое послушание. Миних ходил мимо понуро сидящего Родиона, как кот перед полупридушенной мышью, он явно медлил, предвкушая пиршество.

– Тебя Бирон послал? – спросил он быстро. – Ты на меня смотри.

Родион поднял к фельдмаршалу лицо, оно было спокойно, почти бесстрастно, однако вопрос Миниха привел его в явное замешательство.

– Почему Бирон?

– Та-ак, значит, будем отрицать. Тебя когда плетью отходить – до допроса или после? Может быть, до, чтоб сговорчивей был? Илья!

Отодвинув драгуна как мешающий предмет, в комнату вступил мужик исполинского роста с флегматичным выражением лица. На роже этой, с низким лбом и большими синими губами, судьба-негодница, словно мало ей было природного уродства, нарисовала еще шрам, идущий от переносья к уху. Увидев Родиона, он заморгал, причмокнул странно губами – узнал. Миних посмотрел на Илью, потом на мальчишку: кость тонкая, аристократическая…

– Ладно, я не зверь. Вначале допрос. Закройте двери! – Толпящаяся дворня отступила, шаркая босыми пятками по паркету. – Имя?

Попав у подножия стремянки в железные объятия Миниха, Родион решил твердо – имени своего не называть. Будь что будет, хоть в каторгу. Не страх руководил им, вполне понятный в его положении, а стыд. Было непередаваемо унизительно чувствовать себя вором в собственном доме. Пойман, как мальчишка, который залез в банку с вареньем. А может статься, Миних решит, что он разжалобить его хочет своим признанием? Непереносимо!

Но дурашливо вылупленные глаза Ильи сразу сказали, что все его ухищрения бесполезны. Илья только потому не бухнул, мол, это молодой барин, что соображал туго. Этот могучий детина у батюшки служил на конюшне, но была у него и побочная обязанность – наказывать провинившуюся дворню. Работа эта в доме случалась чрезвычайно редко, и делал он ее добросовестно, но не из-за лютости, а по глупости. Раз Илья здесь, то, может быть, и еще кто-то из прежней дворни остался.

– Ну, что же ты молчишь? И почему ты сегодня не в форме, поручик?

Родион встал, только сейчас все заметили, что он, в нарушение всяких правил, сидел в присутствии фельдмаршала.

Мое имя Родион Люберов.

– Люберов? – удивленно переспросил Миних, где-то он слышал эту фамилию…

– Я сын человека, осужденного и сосланного. Это – бывший дом моих родителей.

– Быть не может! Это вы в собственный дом, что ли, пришли? – обескураженно спросил Миних.

На фельдмаршала обрушился целый аккорд эмоций, и конечно, были затронуты тончайшие струны его души: бедный мальчишка! И тут же возникло ощущение стыда – сдуру перебудил весь дом, и обиды, что такая стройная, инженерно просчитанная система доказательств, уличающих Бирона, вдруг рассыпалась в прах.

– И что же вы делаете теперь? – спросил он сочувственно, делая ударение на последнем слове и таким образом деля жизнь Родиона на две части: до ареста отца и после.

– Служу в Конюшенной канцелярии, – беспечно ответил Родион.

Смехов старательно записывал, время от времени испуганно косясь на фельдмаршала, надо же, какое удивительное происшествие!

– Где?! – От благодушия Миниха не осталось и следа. – Я так и думал, Бирон придумает что-нибудь особенно коварное. Все знают, Конюшенная канцелярия – его вотчина и рассадник шпионов! Послать ко мне агента под видом сына бывшего хозяина дома! Какая изощренная изобретательность!

– Но я действительно сын дворянина Андрея Корниловича Люберова! – вскричал Родион, опешив от столь страстного монолога, но Миних его не слышал.

– По наущению Бирона государыня пожаловала мне этот тесный, никуда не годный дом с дурной планировкой, плохим парком и непростительной удаленностью от дворца. Меня хотели унизить и добились этого, но Бирону показалось этого мало, и он досылает ко мне шпиона, который знает дом как свои пять пальцев. Кроме того, оный Люберов ненавидит меня, а потому с легкостью идет на подлость. Я тебя в крепости сгною, мальчишка, убийца и негодяй!

Миних был в ярости. Непонятно, кому он жаловался на неудобства своего жилья, но от него исходила такая бешеная, злая сила, что даже Смехов готов был от страха залезть под стол, а Родион почувствовал, как уши у него закладывает и начинает гудеть голова.

В этот момент дверь с шумом распахнулась и в кабинет ворвалась простоволосая, кое-как одетая Варвара-Елеонора. Она обвела глазами всех присутствующих и бросилась к мужу на грудь.

– Милый, родной мой, тебя хотели убить? – Она горько зарыдала.

– Кто тебе сказал этот вздор, душа моя? Мало ли что я крикну в запальчивости. Я сам кого хочешь убью. Этот мальчишка-негодяй послан Бироном, чтобы шпионить за мной, а я его разоблачил.

– Вы ошибаетесь, я не шпион, – подал голос Родион.

Варвара-Елеонора посмотрела на него внимательно, потом спросила с испугом:

– А почему он в носках?

– Я башмаки под лестницей оставил, сударыня, чтобы не шуметь.

Варвара-Елеонора повернула к мужу просветленное лицо.

– Бухард, я его знаю. Помнишь, я рассказывала, как лошади понесли? Карету швыряло из стороны в сторону и било о фонари. Гибель была неминуема. Это он нас спас. – Она положила руку на плечо Родиона и улыбнулась.

Иной читатель может сказать: вот, придумали загодя случай, чтобы обезопасить Родиона Люберова от миниховых напастей! Автор заверяет с полной серьезностью, никаких выдумок: все так и было. Как часто в ситуации, ужасной по драматизму или глупости, незнакомый, казалось, человек говорит: я вас знаю – и бескорыстно протягивает руку помощи. Так на бессмертном древе жизни, что вечно тянет вверх свои благоуханные ветки, встретились на миг две судьбы, улыбнулись друг другу и растеклись каждая по своей ветви, по своему руслу…

– Но ведь что-то он искал в моем кабинете! – воскликнул Миних.

– Письма, – выдохнул Родион, минута была столь благостная, что он мог позволить себе незначительную ложь.

– Ладно, прощаю. Но если еще раз тайно наведаешься в мой дом – убью! Что это у тебя?

Родион протянул книгу, которую все это время держал под мышкой.

– Плутархом интересуешься? Поставь на полку.

Родиону бы попросить эту книгу, как память об отце! В ответ бы он услышал, что эта книга не имеет никакого отношения к Люберову-отцу, потому что этого Плутарха он сам привез из Франции. Но Родион не попросил, а Миних не ответил.

Единственную милость посмел он потребовать у Миниха, и она касалась Флора, фельдмаршал разрешил Люберову оставить до времени слугу у себя. Это, конечно, приятно, раба от плетей спасти, которые неминуемо ждали бы его, попадись он в руки правосудия, но не этого ждал Родион от тайного похода в дом Миниха. Рассыпалась мечта его, не в силах выполнить он волю отца. А как жить дальше? Об этом пока он и думать не мог…

Часть IV

Клеопатра Козловская

1

Клеопатра с детства от няньки знала старый обычай. Когда хочешь приворожить жениха, надобно, глядя на молодой месяц, вертеться на правой пятке и приговаривать: «Млад месяц, увивай около меня женихов, как я увиваюсь около тебя». Сейчас она не сторожила лунный серп, не вертелась на ноге, а женихов было предостаточно.

Артиллерист Кирилл Иванович каждую неделю наведывался в дом. Он и намеком не давал понять истинную цель своих визитов, но по-прежнему был говорлив. Исчерпать запас знаний об устройстве фейерверков он не мог, тех знаний было немерено, но, рассказывая про шутихи и луст-кугеля, он начал сбиваться на рассказы о новой, более денежной должности, которую вот-вот должен получить. Клеопатра покорно слушала, одни вздыхатели сменялись другими, а тот, кто действительно нужен, не приходил. А уж Родиону Люберову куда как пристало захаживать в этот дом. Матвей, не скрываясь, говорил, что водит с ним дружбу, при этом делал таинственное лицо.

Клеопатра не задавала брату вопросов. Она боялась, что Матвей своей беспечностью, легковесностью и мужской нечуткостью разрушит созданный ею образ, который, как живой фантом, бродил за ней по пятам. Она пила чай – Родион Люберов сидел за столом напротив, читала тетке очередной роман – он в мгновенье ока влезал в костюм и плоть главного героя, она шла на прогулку – он ждал ее в условленном месте. Клеопатра выбирала для этих придуманных встреч самые поэтические городские закоулки и непременно где-нибудь возле воды. Уж что-что, а водную гладь в Петербурге легко сыскать. И Клеопатра нашептывала изменчивой волне свои желания: ты текуча, беспокойна, ты всегда в движении, донеси до милого мои желания, говорят, он где-то на Фонтанке живет.

Спроси ее строго, что в Родионе Люберове такого особенного, сразу не объяснит, только шепнет: любимый. Кабы знать, за что полюбил, оно бы и легче было. Нельзя сказать, чтоб Родион отличался какой-то особенной красотой, хотя какая девушка не охоча до красоты? Но Клеопатру более волновали не внешние достоинства Люберова, а душа его. Он был спокоен внешне, но она угадывала в нем энергию, глубоко спрятанную страсть. Нет, не так надо перечислять его достоинства, говорила себе Клеопатра, надобно проще… Родион обладал особым, очень привлекательным в глазах девушки качеством – уважительным отношением к миру. Иной живет, словно порхает, только свои нарядные крылышки видит, другой – все осмеивает, умным хочет казаться, а потому ни одной мысли в простоте, третий обижен на всех, все ему недодали, и родители, и соседи, и судьба. А Родион не такой… Уж ему ли не обижаться на судьбу? А он считает – жизнь без беды не проживешь, но и в горе надо помнить, что Богом все сделано прекрасно, соразмерно и нам во благо.

В момент отрезвления Клеопатра словно за руку себя хватала: из каких таких знаний и ощущений насочиняла она себе образ Родиона, если виделись они и разговаривали без малого час? Тогда девушка ругала себя выдумщицей, фантазеркой, обманщицей – себе-то мы с легкостью лжем! Придумала себе возлюбленного, соткала из невидимых ниток волшебный узор и того понять не хочет, что грех уходить от жизни подлинной в мир грез. Но грезить так сладко, и она просила у Бога: Господи, разреши помечтать…

Конечно, Всевышний разрешал, чего там… И как только образ живого Родиона возникал перед глазами, тут же возвращалось ощущение правды – он такой и есть, страдалец, с достоинством несущий крест свой. Смотрит вокруг печальными глазами и все замечает. Он и ее заметил, угадал. Она, конечно, дева простая, но чувствовать умеет. И еще согревала душу Родионова доброта. Здесь Клеопатра поднимала свой детский пальчик: она доброту нюхом чует!

А потом случился такой вечер, когда ей открылась тайна, в которую Родион играл вместе с братом. Произошло все весьма обыденно. Матвей позвал сестру в сад. Боясь сырости, Клеопатра накинула на плечи вышитую шаль, подарок матери. Шаль была из тонкого шелка, вышивка гладью изображала все цветы, что росли у них в Видном. И вот, обрядившись в ромашки и незабудки, Клеопатра почувствовала себя необычайно привлекательной: и так наденет шаль, и эдак, и плечиком сдобным поведет. А Матвей посмотрел на все эти гримасы, да и говорит:

– Знаю я, с кем ты сейчас кокетничаешь.

– Что ты вздор говоришь? – так и вспыхнула Клеопатра.

– Может, и вздор, да только он не придет. Не жди.

– Почему не придет? – Она не спросила, кого имел в виду брат, а только притихла, испугавшись категоричности его слов.

– Потому что вы, девы, все на одном помешаны – любви ждете, а мужской пол не таков. Родион Люберов по сути своей мужчина резвый, он пират и кладоискатель. Ей-ей, Клепка! Клады ищет, натура у него такая – тайны разгадывать.

– Какие тайны? Начал, так говори!

– Плутарха он ищет, – неохотно сказал Матвей. – Есть такой древнегреческий писатель.

– А зачем ему Плутарх? – Клеопатра явно растерялась. – Он что, сектант какой или старообрядец?

– Ну при чем здесь сектанты?! – крикнул с раздражением Матвей. – Вечно ты как-то все так развернешь… Книга Плутарха есть некий символ…

Дальше он мекал, бекал, говорил, что все страшная тайна, что он обещал Родиону до времени не рассказывать об этом никому, никогда… Клеопатра извелась, вытягивая из него слова, а потом крикнула в сердцах:

– Так пришло уже это время! Неужели ты этого не чувствуешь?

И Матвей рассказал. Про письмо Люберова к сыну, про даму на портрете и зашифрованную в этом портрете тайну, рассказал, как к Миниху в дом ходили и как внезапный приезд фельдмаршала помешал осуществлению задачи.

– Только я думаю, что все это глупость и мальчишество, – закончил Матвей свой рассказ. – Нет никаких разумных указаний, что Родион правильно угадал наказ отца – это раз, клады только дураки ищут – это два, а подыгрываю я ему только по дружбе – это три. Вот.

– Есть и четыре! – воскликнула Клеопатра. – Четвертое, ты – глупец бесчувственный. Кладоискателей всяк может ругать, но ты-то на это прав не имеешь. Клад ведь для нас ищут!

– Да как же его не ругать, если он зарок дал! – Матвей тоже начал злиться. – Этот умник дал зарок, что, пока Плутарха не отыщет и тайны не откроет, в наш дом не придет. А мне его подвиги не нужны. Я человек трезвых взглядов.

Красивая шаль уже лежала забытой на спинке скамьи, а раскрасневшаяся Клеопатра стояла перед братом и размахивала сжатым кулачком.

– Чтобы иметь трезвые взгляды, надо иметь трезвую голову! А ты, Матвей, пьешь много и безобразничаешь! Потому и сердце у тебя озлобилось. Может, не пристало сестре брату такое говорить, да больше некому.

Матвей вскинулся было, чтоб оборвать Клеопатру, а потом решил – лучше промолчать. Она редко приходила в неистовство, но уж если это состояние ею овладевало, спорить с ней было не только бесполезно, но и опасно.

– Родион Люберов для нас с тобой старается, – продолжала она. – И даже если он замыслил звезду с неба достать, твоя задача не критику наводить, а прикинуть, какой длины лестницу к этой звезде строить. И говорить об этой звезде мы можем только уважительно! Если хочешь знать, каждый в своей жизни клад ищет, только называется это по-разному.

– Ладно, усмирись. Клад надо искать там, где он есть. А Родион из-за своей дури все проморгает. Ему, вишь, надо перед тобой в лавровом венке предстать. Победителем… А для такого украшения головы еще лавров не вырастили.

Клеопатра перевела дух, села на лавку, обтерла вспотевшее лицо углом шали.

– Ты прости меня, что я про тебя эдак зло говорила. Тетенька страсть не любит, когда ты пьяный домой являешься. Она для нас благодетельница, и нам пристало желания ее блюсти.

– Так все пьют!

– Все – нам не указ. Иные пьют, а головы не теряют, а ты становишься как бы вовсе без мозгов.

И опять Матвею нечего было возразить. Если бы он в ту роковую ночь не свалился «как бы вовсе без мозгов», то не было бы вечно гнетущей опасности под именем Шамбер. Про Родиона больше не было сказано ни слова. Клеопатра сознательно не возвращалась к этой теме – она знала, что ей нужно делать.

На дне привезенного из деревни сундука, под простенькими платьями, бельем, шалями, вышивками, нитками, дневником, в котором Клеопатра старательно записывала погоду и нехитрые приметы быта: когда за утренний чай сели и когда спать легли – словом, под всем ее скромным скарбом хранилась туго свернутая бумага. Перебирая вещи и натыкаясь вдруг на свиток, она старалась не касаться его рукой, а просто набрасывала на него вещи, хороня на самое дно. Страшная была бумага, что и говорить.

Это были записанные со слов старой няньки безотказные, крайние – если совсем невмоготу – любовные заклинания. Когда она их записывала, просто так, из интереса, и то страшилась, а произносить вслух, соотнеся с реальным человеком, считала безусловным грехом. Но жизнь на беду подвела ее к пределу возможного, того, что терпеть не в силах.

Она так рассуждала: судьба наградила Родиона тайной, и эта тайна его околдовала, он в плену. А вытащить его из плена, снять заклятие можно, только прибегнув к страшным нянькиным заклинаниям. Клеопатра не считала эти потусторонние силы (тьфу-тьфу, вслух опасно произнести, сатанинскими, в противном случае она не прибегала бы к ним, даже если бы любимому угрожала опасность. Все во власти Божьей, а нам пристало принимать жизнь со смирением. Со слов няньки она поняла, что колдовские силы, к которым она замыслила обратиться, находятся на грани добра и зла.

В заклятиях надо обращаться к белому Латырь-камню, на котором сидит царица Ирода-царя, Соломия, и у той Соломии страшные помощницы: Огнея, Гнетея, Гнобея, Ломея, Трясуха, Дрожуха… Соломия – воплощение зла, она голову Иоанна Крестителя потребовала за свои пляски, но Соломия и воплощение страсти, а значит, силы. Заклинание призывало Соломию в помощницы, чтоб разбить Латырь-камень и этим снять заклятие с Родиона. Чтоб понял он, что клад его – не деньги, а она, Клеопатра Козловская, что сидит и ждет его с утра до вечера.

Произносить заклинание следовало в полночь и при этом колоть острым ножом кислое яблоко в самую сердцевину. Полночи Клеопатра не боялась. Она пойдет в баньку, распустит волосы – без распущенных волос заклятия не произносятся, здесь все понятно. Яблоко в саду она сорвала для верности мелкое, пока Яблочный Спас не наступил, они все незрелые, но мелкое кислее. Яблоко она спрятала за пазуху, и весь день оно жгло, как схороненный у сердца уголек.

Еле дождалась ночи, в баню побежала босиком; хоть и не говорилось ничего о том в бумаге, но ей казалось – так надежнее, надо совсем опроститься, так будешь ближе к колдовским силам.

Чистые доски баньки исходили дневным теплом. В аккуратно прорубленное оконце совсем по-домашнему, по-деревенски светил месяц. Клеопатра расстелила на лавке бумагу, придавив концы ее камнями, бумага все норовила свернуться, как пружина, словно не желала никому открывать своей тайны. Дальше пошло еще хуже: свеча падала, огниво не желало выбивать искру. Наконец вспыхнул крохотный огонек. Медлить более было нельзя. Уж не пропустила ли она заветный миг? Когда уходила из гостиной, часы показывали без семи минут полночь. Кто теперь сочтет потраченные на зажигание свечи минуты? Клеопатра глубоко вздохнула, словно собиралась нырнуть, быстро перекрестилась: «Господи, благослови!», схватила яблоко и вонзила в него нож.

«На море на окияне, на острове Буяне стоит бел Латырь-камень…» Как часто, призывая в помощь темные силы и совершая явно недозволенное, мы ждем благословения свыше. Так и Клеопатра, святая простота, тоже не подумала об этом кощунственном противоречии в знобкую полночь. Она спасала любовь. Какой был способ под рукой, таким и спасала.

Имя «Соломии» произнеслось легко, Клеопатра и не ожидала, что оно само, скользкой рыбиной, выскочит наружу, и все ее помощницы посыпались, как горох из дырявого мешка. А потом стало страшно. Мерзкая баба Дрожуха овладела ею полностью. Слова заклятия завораживали. Они заполняли баньку, как дым, какие-то мерзкие тени, словно крысы, шныряли по углам, «…распили сей Латырь-камень и вынь из него огнь палящий и гудящий, и зажги смолевые пучки, и прикажи идти со всеми огнями, со всеми пучками к рабу в ясны очи, в черны брови, в буйную голову, в белое тело, в ретивое сердце, в черную печень, и во все семьдесят жил, и во все семьдесят суставов, в ручное, в головное, в становое и подколенное…»

Буквы плясали перед глазами, отдельные фразы надо было повторять по три раза. Клеопатра не понимала некоторых слов, но чувствовала всей душой их темное напряжение. Ей думалось – важна страстность, а потому и ножом надо колоть со всей яростью. Трудно одновременно читать и колоть, махонькое яблоко давно раскрошилось. Нож вонзался уже не в яблоко, а в ладонь Клеопатры, и она, не чувствуя боли, опять и опять резала свои окровавленные пальцы.

«…И чтоб тело болело и тлело… и чтоб болело и тлело». В углу за лавкой среди кадок и корыт притаилась злобная Ломея, пальцы у нее суставчатые, как у скелета, и она ими щелкает препротивно, а та карлица с бородавкой – не иначе как Гнобея… «И чтоб плакал раб и рыдал он, и охал бы, и стенал, и печалился обо мне, рабе, во всякий час, во всякую минуту, на нове и молодое месяце, век по веку…»

Пламя свечи заколебалось, тень от фигуры Клеопатры поползла вбок, и ей показалось, что это не тень, а сама Соломия-тать, прекрасная колдунья с распущенными волосами, с занесенным в руке ножом рвет на части живую человеческую плоть. С тени ножа на стене она перевела взгляд на свои руки и вскрикнула брезгливо. Дальше у нее была одна забота: не одуреть от страха и не грохнуться в обморок в этом заколдованном, черном месте. С криком бросила она нож и, вздев вверх окровавленные руки, бросилась в сад. Ноги понесли ее не к дому, а в конюшню, где стояли бочки с дождевой водой, – омыть пальцы, омыть лицо, смыть с тела липкую кровь, слизь и прочую гадость.

В горенку свою она явилась под утро, но спать не могла – молилась. В этот же день к вечеру в дом на Васильевском явился с визитом Родион Люберов.

2

Когда лакей объявил о приходе Люберова, семья садилась ужинать. Вроде бы не вовремя, визиты в соответствии с новой модой полагалось делать днем, но Варвара Петровна с легкостью пренебрегла условностями.

– Проси, прямо к столу проси.

Клеопатра переменилась в лице, так и обмерла, но никто этого не заметил, все взгляды были обращены на дверь. Матвей не выдержал, сорвался с места и, приговаривая: «Сподобился друг Родион, выкинул дурь из головы…», пошел встречать гостя и вскоре ввел его в столовую. Увидя накрытый стол, Родион смутился, попятился к двери, но Матвей цепко держал его за плечо. Все улыбались, хозяйка громко выражала свою радость, обе приживалки квохтали что-то ей в тон. Клеопатра робко кивнула, не поднимая глаз.

– Присаживайтесь, Родион Андреевич. Правильно ли я назвала вас? А мы вас давно ждем. Я и Матвея спрашивала, что не ведешь приятеля в дом? Позабавил бы нас разговором. Вы ведь, говорят, в высоких сферах вращаетесь?

«Врагу не пожелаю такой высоты», – подумал Родион, но произнес нужные слова, расшаркался и сел за стол напротив Клеопатры.

Видно было, что гость не склонен вести светский разговор, более того, не в силах. Варвара Петровна приписала это смущению и не закрывала рта во время всей трапезы.

– Кушанья у нас скромные, гостей не ждали, но свинина свежайшая, вчера из деревни прислали. Вот утя жареная и пирог с телом живой рыбы. Елисейка, дай барину утицу. Вы какой кусочек больше любите – ножку или грудинку?

Родион благодарил, кивал, улыбался, а сам не мог отвести взгляда от рук Клеопатры. Правой она держала вилку и неловко ковыряла мясо, а левую, неестественно распухшую и облаченную в серую перчатку, прятала под столом, и только иногда подвигала ею тарелку, которая норовила уехать вбок. Варвара Петровна заметила взгляд Родиона и тут же объяснила неуклюжие действия племянницы.

– Ночью форточку открывала, да, видно, замочек заел, она, бедная, стекло и разбила. Весь подоконник стеклом был засыпан, а рука – сплошные раны.

– Больно было? – участливо спросил Родион.

Клеопатра дернула головой, выражая отрицание, и опять уткнулась в тарелку.

– Бальзама целую банку извели. Ничего, Клеопатра, до свадьбы заживет.

Матвей слушал разглагольствования тетушки, наблюдал за смущенной сестрой, а сам думал, что заставило Родиона вот так с бухты-барахты нанести визит? Наконец ужин кончился. Хозяйка пригласила всех в гостиную: «Сейчас кофий подадут…»

– Ты мне нужен, – успел шепнуть Родион, и Матвей сразу откликнулся.

– Я, тетенька, кофий на ночь не пью. Излишне бодрит, знаете. А Родион так и в рот его не берет. Мы в сад пойдем. Погода, право, отличная.

– Я сама этот кофий терпеть не могу, – согласилась Варвара Петровна. – Горький он, а уж дорогой! Для гостей только и держим. В сад пойдете, Клепушку с собой возьмите.

Матвей тут же воспротивился настойчивой просьбе тетки, но Родион сказал, что будет счастлив присутствием княжны Клеопатры, вот только прохладно… и еще могут быть комары… и еще роса…

– Я пойду с вами, – согласно прошептала Клеопатра.

Пока горничная ходила за мантильей, Матвей и Родион обменялись в дверях быстрыми репликами.

– Что случилось?

– Я видел… – Названную Родионом фамилию девушка не разобрала.

По кленовой аллее шли быстро, словно торопились к назначенному сроку, Клеопатра еле поспевала за ними. От быстрой ходьбы заболела рука, и она спрятала ее под мантилью, как больного ребенка. Около скамейки под кленом оба остановились, и сразу, на одном дыхании, Родион выпалил фразу, будто сбросил с плеч вязанку дров:

– Я видел Шамбера в манеже. Он разговаривал с Бироном.

Смысл дальнейшего разговора остался для Клеопатры непонятным. Матвей спрашивал, Родион отвечал, оба горячились. Какое дело брату до всесильного фаворита государыни, который разговаривает с каким-то там французом? Они беседовали о пропавших деньгах. Мир обезумел, все говорят о золоте. Звонкой монетой готовы мерить чувства, здоровье, виды на будущее, золото – цена Матвеева страха, ясно, что он напуган. А может, удивлен? Оказывается, неведомый француз назвал в разговоре с Бироном его имя. Нет, напуган, конечно, если Родион повторяет на все лады: «Ты должен уехать… я не знаю куда, но немедленно…»

– Вздор, вздор, – твердил Матвей, сжимая голову руками с такой силой, словно силился ее раздавить.

– А кто такой Шамбер?

Только тут они, казалось, вспомнили, что Клеопатра сидит с ними рядом на скамейке.

– Ах, Клепа, помолчи, без тебя тошно, – с раздражением отозвался Матвей, а учтивый Родион вскочил на ноги:

– Простите, Клеопатра Николаевна, что мы ведем разговор, который вам не интересен. Но я не без умысла позвал вас в сад. Шамбер – это человек, который напал на Матвея после бала. Помните? Этот человек опасен. Я умоляю вас, помогите мне уговорить Матвея уехать из Петербурга хотя бы на время, скажем, в командировку.

– Я этого Шамбера еще по Парижу знаю, – добавил Матвей. – Прицепился ко мне, как репей, не оторвешь.

– Значит, ты от него спрятаться должен? Можно в Видное уехать, – робко предложила Клеопатра.

В конце аллеи мелькнула фигура старика Евстафия. Клеопатра решила, что сторож делает обычный обход сада, барыня велела, чтоб проверял все дальние углы, нет ли где злоумышленников. Но, к ее удивлению, старик направился к ним. По старой солдатской привычке он отмахивал рукой, словно в строю шел, у скамейки с трудом перевел дух:

– Барин, Матвей Николаевич, там вас спрашивают.

– Кто?

– Двое господ. Один партикулярный, другой военный.

– Вот не ко времени! Это Пашка Барноволоков с Фигелем, – ответил он на вопросительный взгляд Родиона, – приятели мои по полку.

– Опять карточный долг? – всполошилась Клеопатра.

– Да отдал я все долги! Фигель влип в историю, ему надо помочь, но дело вполне может подождать до утра. Сидите здесь, я сейчас вернусь.

Вот они и одни, вдвоем с Родионом.

3

В то роковое утро, перед тем как разбить камнем стекло в форточке, Клеопатра опять побежала в баньку – уничтожить следы преступления, – именно так называла она свои полунощные бдения. Дом еще спал. В баньку вошла с опаской, но страшные образы уже исчезли с отмытых до желтизны стен, просто мыльня, и ничего более. Клеопатра выкинула остатки яблока, которые превратились в окровавленную кашицу, потом вымыла лавку. В бумагу с заклинаниями она завернула камень, обвязала черной ниткой и выкинула страшный груз в пруд, туда же бросила нож и огарок свечи.

Когда за ужином слуга объявил Люберова, душа ее не взвилась птичкой от счастья, а ухнула вниз в скользкий колодец без дна. Подействовало заклятие-то… И скорость, с какой ее желание было выполнено, смутило и испугало Клеопатру.

Она боялась взглянуть на него. А ну как Родион покажется ей совсем не таким, каким она его себе придумала? Может, в первый визит она его не рассмотрела, может, у него глаза косят, лицо рябое или другой какой изъян в наличии? Пересилила страх, взглянула прямо – лицо красивое, нахмуренное… чужое!

И тут она поняла, что все волнения ее связаны не с любовью, а с тем способом, которым она эту любовь собиралась добыть. И если бы она гадала на жениха вообще и жених бы этот сейчас явился в дом, она бы испытывала то же самое волнение. А что же к нему самому-то, к Родиону, она теперь испытывает? Молчит сердце… пылало, горело, а теперь стучит потихоньку и не надо ему никакой любви? Мысль эта очень не понравилась Клеопатре, и она решила ее оставить на потом. А пока главной ее заботой было вести себя за столом непринужденно и прятать забинтованную, неповоротливую руку, на которую Родион бросал испуганные взгляды.

А потом он спросил, больно было? Тут все вернулось, и томление, и мука, словно жаром опалило затылок. Матерь Пресвятая Богородица, спаси и защити!

Разговор в саду брата и Родиона при всей его страстности Клеопатра не приняла всерьез. Ясное дело, Матвей хочет вызвать Шамбера на дуэль, а Родион отговаривает его от смертоубийства. Зачем-то Бирона приплели. Эту мужскую игру со смертью Клеопатра очень осуждала. До Парижа Матвей был другим человеком – добрым, покладистым, греха боялся, а теперь чуть что, сразу орет:

– Ты не понимаешь! У нас так принято! Только кровь смывает бесчестье!

Уязвленную гордость лучше всего молитва снимает, но у мужчин на этот счет свое мнение. Вот и сегодня брат покричал, да и ушел. И вдруг так тихо стало… А Родион сидит рядом и молчит.

Как все получилось хорошо, подумала Клеопатра, что сошлись они для важного разговора в этом месте. Их тесный сад, всего-то две аллейки, кажется огромным лесом, светляки сияют в траве, ровно звезды, от клумбы на заднем дворе тянет запахом цветущего табака.

– Я виноват перед вами, Клеопатра Николаевна, – несмело начал Родион.

– Чем же?

– Тем, что обманывал надеждами, которые оказались несбыточными.

У Клеопатры чуть не вырвалось: надежда, как любовь, горы движет, была бы сильна, но она только шепнула взволнованно:

– Продолжайте…

– В прошлый мой визит я сообщил вам, что располагаю некой возможностью вернуть вам утраченное наследство. Теперь я с полной очевидностью заявляю – эти надежды несостоятельны.

Во-он он о чем… Клеопатра уверена была, что он начнет толковать о делах сердечных. Она не ждала, что Родион упадет на одно колено и поднесет ее руку к пылающим губам своим. Матвей именно так преподавал сестре уроки куртуазности: как упадет на одно колено, тут уж не упусти своего счастья. Все это не для Родиона, он по натуре сдержан, поэтому она готова была к длинной серии запутанных многозначительных фраз, намеков, воздыханий, а он опять за свое.

– Вы про Плутарха, что ли? – Тон у нее был крайне неромантический, так спрашивают у кухарки, купила ли она капусту.

– Как? Вы знаете про Плутарха?

– Матвей мне все рассказал.

– И правильно сделал. Это избавит меня от необходимости утомлять вас длинным повествованием.

Он начал говорить. Рассказ все-таки получился длинным, но отнюдь не утомительным. Оказывается, Родион посетил дом Миниха еще раз, нашел столь страстно желаемую им книгу, но она была пуста, то есть в ней не было никаких указаний к тому, что он должен предпринять.

– Но неудача не остановит меня. Я должен разгадать эту тайну.

Клеопатра робко положила ему руку на плечо. Не пристало, конечно, делать такие вольности девице, но проявить участие она имеет право.

– Ах, Родион Андреевич, кабы вы знали, как мне жаль… Но не о богатстве потерянном я тужу. Мне жалко, что вы предприняли столько действий впустую и что это вас так волнует. Забудем об этом. Бог с ним, с Плутархом.

– Плутарх – только средство. Встреча с вами осветила смыслом мою жизнь. Но что я могу положить теперь к вашим ногам? Разве что бремя всей моей жизни? Я же никогда не осмелюсь ввести вас в круг своих бед и несчастий. Я сын государева преступника и должен знать свое место.

«Да он мне в любви объясняется, – пронеслось в голове Клеопатры. – И так неожиданно, так не по правилам! После этого не вскрикнешь, как в романах: “Ах, я ваша!”» Она хотела ответить подобающе – внятно и с чувством, но не успела. Перед ней выросла фигура Евстафия. Как не вовремя является сегодня этот старик!

– Что тебе?

– Барыня… вас… кличут, – прошептал, борясь с одышкой, Евстафий. – Беда у нас.

– С барыней? Да не молчи ты, как рыба!

Евстафий и впрямь был похож на старого сома, которого выкинули на берег, шея его раздувалась, руками он прихлопывал по бокам, словно плавниками шевелил.

– Барыня здоровы. А вот Матвей Николаевич… подвержен…

– Чему подвержен-то?

– Арестованию.

Дальнейших слов старого слуги Клеопатра и Родион уже не слышали, они мчались по аллее, не разбирая дороги.

В гостиной в полном одиночестве восседала в своем кресле Варвара Петровна. Клеопатре показалось, что тетка вся как-то оплыла, обмякла, и колеса присели под ее тяжестью. На племянницу она посмотрела строго, пожевала губами.

– Не могу сказать, арест это был или что-то другое, – произнесла она наконец. – Бумагу, где вины объявлены, не читали и не предъявляли. Были предельно вежливы, но шпагу у Матвея отобрали. Евстафий видел на улице четырех драгун, они потом Матвея и повели, а эти двое субчиков сзади вышагивали.

– Может, на губу его хотят посадить, или как там у них это называется? – К Клеопатре опять привязалась мерзкая баба Дрожуха, зубы ее выбивали дробь.

– Что же вы нас раньше не позвали? – укоризненно произнес Родион.

Варвара Петровна посмотрела на него внимательно:

– А вдруг бы они и вас с собой прихватили? Матвей-шалопай им зачем нужен-то? А против вас они давно зуб точат. Как только пришли эти господа, слуга ко мне побежал. Я строго-настрого приказала… ну, после того случая, как эти два оболтуса из Матвеева полка явились… – Она замялась.

– За карточным долгом, – подсказала Клеопатра.

– Я Евстафию приказала: зови господ в гостиную, я сама с ними прежде поговорю. А ты беги за Матвеем. Приехала в гостиную, а там пусто. Хорошо, говорю, я негордая, сама к вам в сени съеду. И очень они мне не понравились. Вид у них был отнюдь не шалопаистый, а казенный, глаза холодные, как у мороженых судаков. Один в чине капитана, другой, холеный такой, в алом кафтане, парик черный, как сажа. Я спросила: господа, какое у вас дело до моего племянника? А они мне: об этом мы сами его известим. Тут явился Матвей и очень удивился: что вам угодно? То есть он этих субчиков первый раз в жизни видит. Капитан говорит:

– Вы князь Козловский? Извольте следовать за нами.

А Матвей эдак с усмешкой:

– А если не последую?

– Тогда мы будем вынуждены прибегнуть к силе.

– Могу я попрощаться?

Варвара Петровна, до этого сдержанная и почти спокойная, всплеснула руками, подбородок ее задрожал:

– Вообразите! Он у этих двух еще разрешения просит, чтоб тетку родную поцеловать, каково? Не-ет, я найду на них управу! Я генерал-аншефа вдова, меня Родина знает! Матвей, конечно, бездельник, он бутылку любит, он по срамным бабам шляется, но ведь это все по молодости. Обломает его жизнь, и станет он, как все, приличен! Не то я что-то говорю. Клеопатра, не реви! Он нагнулся ко мне, шею обхватил. Я думала, он мне шепнет что-нибудь в ухо-то, объясняя, мол, в рожу большому чину заехал или секундантом где-то опять подрядился. А он мне и говорит: позаботьтесь о сестре, теперь она совсем одна останется.

– Ой, беда моя, – простонала Клеопатра, – не понимаю ничего.

– А может, он из молодого форсу так сказал, Родион Андреевич? Может быть, все это не более чем молодеческие дурацкие подвиги? Слышала я, что от безделья-то молодые люди вытворяют. Объясни мне, старухе.

– Объясню. – С непередаваемой печалью Родион смотрел на Клеопатру. – Это арест. Я не хочу вас пугать, но думаю, дело серьезное.

4

Настоящая беда редко осмысливается нами сразу. Даже смерть мы поначалу не можем воспринять как свершившийся факт. Только что человек дышал и говорил, а потом сердце стукнуло последний раз и грудь опала с последним выдохом. А ты, живой, смотришь на то, что стало уже телом, трупом, и, не желая примириться со свершившимся, думаешь: зачем я ушел на кухню за водой, остался бы в комнате, и он был бы жив! И хочется отвести стрелки часов на пять минут назад, вернуть невозможное.

Так и Клеопатре казалось, не пойди она в сад с молодыми людьми, они бы поговорили быстро и уехали по своим мужским делам. И не было бы этой страсти с арестом. Ах, кабы отвести стрелку на час назад! Но уж если правде в глаза смотреть, то стрелку надо повернуть на много оборотов, чтоб попасть в тот день, когда текла обычная жизнь, обыденность… Но обыденность теперь осталась за чертой, а чертой была ночь, проведенная в баньке. Клеопатре казалось, что она схватила за скользкий русалочий хвост очень важную мысль – самую ее суть.

Теперь ни о чем больше не думай, сосредоточься на главном, загляни в свою душу и лети вниз, цепляясь рукой за осклизлые бревна сруба. Ах, как не хочется туда – в омут! Она поняла… И больше не было ей покоя ни в эту ночь, ни в последующую.

На острове Буяне на море Окияне стоит Латырь-камень… Она поняла, что судьба руками чертовки Соломии стала выстраивать последовательность событий. Теперь все подчинилось главному желанию Клеопатры. Она чего хотела? Чтоб Родион пришел и полюбил ее навек. Но ведь Родион не мог прийти просто так, если он себе поклялся – не переступать порога дома… Значит, нужно было дать ему серьезный повод, чтоб нарушить эту клятву. Вот тут и подключились темные силы! И как они, оказывается, бывают изобретательны, как деятельны! Мало того, что Кто-то, распоряжающийся огнями Латырь-камня, заставил негодяя Шамбера прийти к их сиятельству Бирону, так они еще «показали» Люберову встречу этих двух. И увиденное Родионом было столь серьезным, что он забыл себя, забыл связанные с Плутархом обещания и бросился бегом в дом Матвея, чтобы известить его о грозящей опасности. И не важно было темным силам, что Родион не к Клеопатре пришел, им был важен сам факт прихода Родиона, и они не мытьем, так катаньем добились своего.

Пойдем далее… Родион предполагает, арест – дело рук негодяя Шамбера и их сиятельства Бирона. Но не это важно.

А важно, что Родион хоть и твердил, что ничего не может положить к ногам Клеопатры, кроме своей бедности и несчастий, теперь обрел необходимость заботиться о ней. Сейчас Родион только об одном думает, как помочь Матвею, и с рассказами о своих делах будет каждый день являться в их дом.

Клеопатра не просто верила, она знала, что сердце Родиона будет принадлежать ей навек, это неотвратимо, это уже сделано, и вопрос здесь совсем другой: а нужна ли ей сейчас его любовь? Нужна ли вообще любовь, грехом заработанная? Нет! Ценой свободы и, может быть, жизни брата – нет! Она не выйдет к Родиону, сколько бы он ни топтался в гостиной, пересказывая тетушке последние новости. Она будет сидеть в своей горнице, и едой ее будет кусок черного хлеба и вода в глиняной плошке.

Тут ей стало до слез, до боли в сердце, – словно глыба на него легла, – жалко Родиона. Он-то в чем виноват, такой нежный, такой внимательный, она своим нетерпением испортила ему и себе жизнь? А могло бы быть все радостно и светло. Ну искал бы он свой клад… ходил бы с лопатой меж лазоревых цветков лесной герани, а она бы ждала… Да хоть всю жизнь! Зато Матвей остался бы на свободе.

Сжечь надо заклятия, вот что… Хотя пруд тоже подходящее место для мерзкой бумаги, вода размоет чернила, растворит в себе черные слова. Как бы только рыба в том пруду не передохла! Надо Клеопатре проточную воду искать. Но ведь и в пруд дождевые воды попадают. Утечет ее заклятие подземным ручейком. А сколько, однако, в воде всякой колдовской дряни растворено, знахарки на ней болезни заговаривают… Но надо в том утешение искать, что старые, со стертыми ликами иконы[25] тоже по воде пускают, видно, они воду и лечат, иконы – они намоленные, святые.

Терзаясь своими тревожными мыслями, Клеопатра думала, что не сможет молиться. Смогла… Прижала к груди больную руку, уткнулась в пол лбом, и потекла молитва горным ручьем.

Все случилось, как и предсказывала Клеопатра. Родион явился уже на следующий вечер. Она увидала его в окно и тут же затворилась в комнате, дав себе слово, что в гостиную ни ногой. Но тетушка, удивленная ее поведением, послала за Клеопатрой приживалку. Можно было сказаться больной, но девушка знала – это не имеет смысла. Если Варвара Петровна желала видеть племянницу, то хоть потоп, она заставит ее в лодке приплыть.

А Варвара Петровна видела, с племянницей творится неладное. Нельзя за один день так похудеть: щеки восковые, под глазами синяки и взгляд пустой, на себя повернутый.

– Слушай, что Родион Андреевич-то говорит, – встретила она Клеопатру. – Уж не ведаю, откуда он узнал, но Матвей не в Тайной. И то хорошо.

Девушка кивнула, не поднимая глаз.

– Я Родиону Андреевичу сказала, что для покупки чиновников денег не пожалею.

– Этот арест мне очень подозрителен, – сказал Родион. – Вины не объявлены, обыск не произведен. В полку про Матвея вообще ничего не знают. Я не говорил об аресте… на всякий случай.

Клеопатра опять кивнула, методично накручивая на палец здоровой руки бахрому на скатерти.

– Ты, девка, не молчи, – строго сказала Варвара Петровна. – Плакать хочется, так и плачь. По такому делу надлежит быть печальну, но ведь не помирать же! Ты своим поведением еще большую беду накличешь. Сейчас за нами враг рода человеческого, прости Господи, – она истово перекрестилась, – наблюдает. Чтоб узнать, не поддались ли мы его мерзким козням. И мы должны себя блюсти! Чтоб он знал, проклятый, – мы сильны и ему нас не сокрушить!

Страстный монолог тетки не возымел своего действия, плакать Клеопатра не могла и рта открыть тоже была не в силах.

Прошло еще три дня, и в дом опять явился Родион Люберов. На этот раз вестей о Матвее не прибавилось. Стало только известно, что в полку князя Козловского числят в командировке. Родион пробовал узнать, куда тот уехал и на какой срок, но ни на один из вопросов не получил ответа. Ясно было, что распоряжение считать Матвея командированным спущено сверху, а такие приказы не обсуждаются.

В третий раз Родион пришел и вовсе без каких бы то ни было новостей, но сказал, что наметил план действий.

– Что вы надумали, Родион Андреевич? Пока не расскажете, мы вас не отпустим, – пристала с ножом к горлу Варвара Петровна.

И Родион рассказал, что, по его мнению, виновником ареста является француз Шамбер. Он пытается уже какой день встретиться с этим Шамбером, чтоб поговорить начистоту, но все безуспешно. Француз попросту не является в дом, где квартирует. Хозяин дома вообще говорит, что тот уехал, но этого не может быть.

– Как же француз мог нашего Матвея арестовать? Чай, в России живем, – не поняла Варвара Петровна.

– Именно об этом я и думаю. Шамбер арестовал Матвея не сам, а сделал это чужими руками. Сейчас надо только не ошибиться в определении – чьи это руки.

«Чьи это руки, – мысленно повторила Клеопатра и осторожно пошевелила пальцами забинтованной левой руки, – вот этими руками все и сотворилось!» Она уже не понимала, что говорил дальше Родион, потеряла нить рассказа, зачарованная звуками его голоса. Удивительный тембр голоса был у этого человека! Словно баюкает, ободряет. А может быть, она все придумала про злые козни мерзавки Соломии? Может, все это козни француза Шамбера? Впрочем, все одно…

Клеопатра подняла на Родиона глаза и не увидела лица его из-за слез, которые наконец полились ручьем, как давеча молитва Пресвятой Богородице.

– Ну вот, – с удовлетворением заметила Варвара Петровна, – сейчас от тебя со слезами черная желчь и выльется, а дальше будем жить с терпением и старанием. Родион Андреевич, сядь с ней рядом. Утешь девицу.

5

Драгуны, как только завернули за угол, сразу остановились, а штатский в алом камзоле подошел сзади и сказал: «Позвольте…» и тут же, не дожидаясь ответа, завязал Матвею глаза. Однако тот успел увидеть карету, неказистую на вид, но с гербом. Кому принадлежал герб, Матвей не рассмотрел, подвешенный к карете фонарь чуть теплился. Как-то бестолково все было обстряпано, непрофессионально! Если они задумали глаза ему завязать, то вообще надо фонарь притушить, он бы и внимания на карету, а тем более на герб, не обратил. Мало им завязанных глаз, так и руки за спиной стянули веревкой.

– Зачем, господа? Право слово, я не убегу, – пробовал увещевать их Матвей, но его уже подтолкнули в спину, подхватили под мышки и повлекли к карете. Он с трудом нащупал подножку, ему услужливо помогли опуститься на жесткое, без подушек сиденье.

Смешно все это – и показная любезность, и завязанные глаза. А может быть, это и не арест вовсе, а проделки обожаемого Шамбера? Может, стоило сцепиться с капитаном и алым камзолом, в драке, заблажить, крикнуть на всю улицу: уби-и-вают! Но трезвая эта мысль пришла к Матвею, когда карета уже громыхала по мостовой.

Глупо… В самом деле свинство. Он даже не спросил у этих господ казенной бумаги. А виной тому бестолковый разговор с Родионом. «Ты должен уехать!» Фраза эта до сих пор звучит в ушах. Он поверил Родиону и потому, увидев двух незнакомцев, сразу подумал: не успел. И еще подумал, в Тайной канцелярии разумные люди тоже есть, он им все расскажет, а они уж пусть землю роют. Зачем им человека в тюрьме гноить, если он ни в чем не виноват. На том дело и кончится. А здесь колымага с гербом и завязанные глаза… не по правилам!

Матвей пытался определить, куда его везут, но совершенно запутался. С Васильевского его увезли кратчайшей дорогой, около понтонного моста произошла малая задержка. Дали ли солдату обязательный гривенник за проезд или так проехали, он не понял. Спутники его сидели совершенно неподвижно и безмолвно, и только по касанию колен можно было определить, что Матвей ехал в карете не один. С моста повернули вправо, потом пошли петлять, под колесами то громыхал булыжник, то прогибались бревна, потом пошли ухабы. Наконец выехали на прямую, здесь кучер развил скорость, Матвей все руки себе оббил о жесткую спинку.

Остановились в лесу, упруго шумели верхушки сосен, и еще Матвей готов был поклясться, что где-то рядом море, воздух был как-то особенно свеж. Его опять взяли под локотки, спустили на землю и повели по тропке, затем втолкнули в помещение, не казенное, – он сразу это понял, – дух в нем был жилой. Пахло сложно – гороховой похлебкой, свежим хлебом, тмином, видно, рядом находилась людская. Говора человеческого слышно не было, но странный звук привлек внимание Матвея. Кто-то играл в отдалении, и не на простонародной балалайке. Музыка раздавалась мелодичная, итальянская, господская. Но он прошел несколько шагов, и звуки виолы смолкли совершенно, Матвей даже подумал, что все это ему почудилось, вернее, он сам себе проиграл дивные песни, не ко времени вспомнив парижскую жизнь.

Вздох отворяемой двери, в нос ударил запах плесени, далее ступени. Матвей спиной почувствовал тяжесть этого дома, стен, кровли, которые, казалось, давили ему на плечи и толкали, заставляя идти все вниз, вниз.

Все, пришли… Чья-то рука сняла повязку с глаз, вокруг была совершеннейшая темнота.

– Принесите же свет! – крикнул алый камзол с раздражением.

Тут же явился солдат, в руках у него была плошка с плавающим в ней фитильком. При слабом свете огонька Матвей увидел, что находится в квадратном подвальном помещении без окон с ворохом свежей соломы в углу. И все, больше ни стола, ни лавки, ни стула.

– Не видно ни черта! Я сказал, свечей принесите! – опять взъярился господин в алом камзоле.

Принесли шандал на две свечи, поставили рядом с плошкой на пол. Господин обошел темницу, что-то высматривая. Прошла минута, пять, Матвей все еще стоял столбом. Потом алый камзол о нем вспомнил и сказал со светской любезностью, указывая на солому:

– Можете садиться.

– А руки?

– Развяжи руки, – приказал господин солдату.

Когда Матвей с блаженством растирал занемевшие кисти, в камору, горбясь под непонятным грузом, вошел бородатый, кряжистый мужик в сермяжном, но сшитом на немецкий манер кафтане с красными лацканами и целой россыпью медных пуговиц. Выйдя на середину помещения, он грохнул груз свой на пол, и Матвей увидел, что это пудовая цепь с круглыми, маслянисто поблескивающими звеньями.

– Приступай, братец, – распорядился алый камзол и поспешно вышел вместе с солдатом.

Дальше случилось невероятное. Мужик встал на колени, ловко и почти ласково снял с Матвея сапог и приладил к босой ноге круглый железный обруч.

– Что ты делаешь?

– Чепь в три пуда… Сейчас и приклепаем. Ты, барин, не бойся. Это без мучительства, так только – для острастки.

Только тут Матвей увидел вделанное в стену чугунное кольцо.

– Да как же это можно? Я ж не крепостной, я князь.

– Все мы у Господа крепостные, – философски заметил мужик, присоединяя цепь к кольцу в стене. – А Богу оно виднее, кого миловать, кого на цепь сажать.

– Где я нахожусь? Чей это дом?

– Об этом говорить не велено.

Сколько потом Матвей ни задавал мужику вопросов, и прямых, и как бы околицей идущих к сути дела, например: «где ты служишь?» или «твоя ли это цепь иль хозяйская?», ответов он не получил. Мужик знай стучал молотком, заклепывая обруч на барской ноге. Окончив работу, он с удовольствием посмотрел на свой труд, потом, прихватив одной рукой плошку, другой шандал, направился к двери.

– Свет хоть оставь, – взмолился Матвей.

Не замедляя шага, мужик опустил плошку на пол. Дверь закрылась, лязгнул на два оборота повернутый ключ. «C’est trop fort!» – прошептал Матвей, что в вольном переводе означало: «Ну уж это ни в какие ворота!» Размышлять о том, что его ждет и как долго он просидит на цепи в этом подвале, не хотелось. Вопросы эти носили отвлеченный характер и не имели ответа.

Для начала Матвей на чистейшем французском послал всех к черту, потом помолился, затем словил последние лучики огня – горящий фитилек вот-вот сдохнет – и наконец приказал себе: спать! И, к собственному удивлению, заснул.

Утром Матвей увидел над самым потолком крохотное оконце, ладошкой можно закрыть. Через него проникал в подвал не только свет, но и воздух. Все тот же мужик принес миску с гречневой кашей, обильно политой конопляным маслом, большой ломоть хлеба и оловянную бутыль с квасом. И то ладно… Голодом его здесь морить не будут.

– А нужду где справлять?

Матвей решился, что его будут водить для этих целей во двор, но быстро одумался, пошевелив ногой в железном обруче. Мужик указал в угол, там стояла невысокая, закрытая крышкой бадья. Все удобства, стало быть, под рукой.

– Как же я туда с цепью доберусь?

– Когда приспичит, так куда хошь доскакать можно, – заметил мужик, однако придвинул бадью поближе.

Зная по чужим рассказам, что арестованные иногда месяцами ждут первого допроса, Матвей несказанно обрадовался, когда час спустя в темницу явилась уже знакомая ему пара. Капитан нес два стула, алый камзол – стол с чернильницей и бумагой, поставил стол посередине темницы и принялся кричать:

– Принесите свечей! Я же приказал, свет давать загодя! «Нервный господин, – подумал Матвей, – и больной».

В тусклом дневном свете лицо его казалось серой маской с большим, словно маскарадным, носом.

Принесли свечи. Капитан стал задавать вопросы, алый камзол – записывать. Матвею не приказали встать. Он подгреб под себя солому и откинулся удобно, словно в кресле. Вопросы задавались самые обычные, но в подвале они звучали сущей бессмыслицей. Человек на цепи сидит, а у него вежливо спрашивают, где он родился, каково его родозвание и вероисповедание. Еще поинтересовались, был ли он под розыском… недоумки! Матвей отвечал точно и кратко. Когда стали выяснять формулярный список – где служил и когда, пришлось поднапрячь мозги. Господин в алом быстро строчил пером, но, видно, не было у него сноровки в писарских делах, он ошибался, зачеркивал и время от времени говорил раздраженно: «Помедленнее, пожалуйста, я не успеваю!» Словно у Матвея только и было забот следить, чтоб этот красный клоп орфографических ошибок не наделал.

Капитана особенно интересовало время, проведенное Матвеем в Париже: с кем дружил, в каких компаниях бывал, какие поручения выполнял. Матвей назвал несколько фамилий, а потом одумался. Какого черта он будет рассказывать все этим двум фофанам? Может, они Шамберу подчиняются, а стало быть, тоже французские агенты.

– Господа, я отказываюсь отвечать далее. Я не знаю, кто вы, я не видел бумаги о моих винах. Кроме того, я не припомню, чтобы производили арест и допрос чинили одни и те же люди. И черт подери, велите снять с меня эту бутафорскую цепь! Смешно, право…

Капитан посмотрел на господина в алом, господин на капитана. Последний скривился гневливо и произнес, чеканя каждую фразу:

– Написать бумагу нетрудно, и не в этом суть. А суть в том, что вы есть преступник, а потому и обращаются с вами, как с преступником. И вы обязаны чистосердечно отвечать на наши вопросы! – Капитан перевел дух и с оскорбленным видом отвернулся.

Матвея не оставляла мысль, что все вокруг не настоящее, не реальная жизнь, а спектакль, разыгранный плохими лицедеями, что никакого гнева у капитана нет, а рожу корчит только для острастки, как давеча мужик сказал. Алый камзол тоже произнес речь, нахохлившись, как петух:

– Если вы будете молчать, то бутафорская цепь замкнется не только на вашей ноге, но и на запястье. А еще есть колодки… знаете ли.

Оба они, как по команде, встали, и через минуту в темнице не было ни их самих, ни стола, ни стульев, а Матвей остался сидеть на соломе и с удивлением и брезгливостью рассматривал только что обнаруженный им в углу, как раз напротив нужника, предмет – большой, мастеровой, как говорили тогда, палаческий кнут. Страшное орудие убийства имело вид не новый, а хорошо траченный. Матвею даже показалось, что кожаный конец его скукожился от засохшей крови. Откуда он здесь взялся? Матвей руку мог дать на отсечение, что ни мужик-служитель, ни следователи этого кнута не приносили, он следил за каждым их жестом, значит, кнут стоял здесь и вчера ночью, он просто его не заметил.

А может, у этого подземелья есть особое свойство – делать некоторые предметы невидимыми? Вчера он не заметил кнут, сейчас он вздремнет на полчаса, а проснувшись, обнаружит под потолком дыбу… у входа жаровню с углями или щипцы, словом, страшные пыточные инструменты, которые находятся все уже здесь, в этой темной каморе, но до времени скрыты от глаз. Капитан и алый клоп – настоящие злые демоны, они только прикидываются светскими людьми, а на самом деле ждут своего часа, чтобы разуть его незанятую цепью ногу, сунуть в испанский сапог и потом, прикручивая болты, смотреть, как капли пота выступают у него на лбу.

Матвей сам себе не хотел сознаться, что ему страшно.

6

Второй разговор Маньяна с Шабером по поводу его прошлогоднего вояжа в Варшаву состоялся в конце июля. На этот раз он происходил в деловой обстановке и был куда серьезней первого, поскольку касался не столько убитого Виктора де Сюрвиля, сколько пропавших денег. Никогда еще Маньян не получал из Парижа столь бестолково оформленную бумагу. Текст был зашифрован. Шифровальщики трудились над ним несколько суток, но так и не смогли понять двусмысленности некоторых фраз. Собственно, шифровки было две, одна часть информации шла из Парижа, другая – из Польши. В депеше сообщалось, что теперь ясно со всей очевидностью – высланные из Парижа деньги до адресатов не дошли.

Уже это было странно. Деньги или получены, или нет. Но в данном случае для выяснения этого обстоятельства понадобилось десять месяцев. Правда, деньги обладают удивительным свойством – пропадать в пути, и случается это чаще, чем с другими, иногда куда более громоздкими вещами. Во всяком случае, здесь была налицо борьба польских кланов, и поди разберись, кто против кого интригует.

Депеша настоятельно рекомендовала обсудить этот вопрос с Шамбером, именно обсудить, а не выспрашивать деликатно. Значит, Шамбер был вне всяких подозрений. Однако предусмотрительный Маньян решил не показывать Шамберу шифровку, пусть он все узнает из его слов. В любом случае интересно, как этот невозмутимый, поднаторевший в секретных делах агент будет реагировать на его сообщения.

– Какие у вас отношения с Бироном? – так начал Маньян этот разговор.

– Особенно теплыми их не назовешь, – рассмеялся Шамбер, – но фаворит, пожалуй, ко мне расположен. Видите ли, я обожаю лошадей.

Маньян погрозил ему пальцем.

– Знаю я вас. Если понадобится для дела, вы скажете, что верховая езда вызывает у вас колики, а один вид седла приводит в дрожь. Но это я к слову. Видите ли… В полученной из Парижа депеше сообщается, что 200 тысяч в камнях и монетах, которые вы везли с Сюрвилем, не попали по назначению.

– Уверяю вас, это невозможно, – искренне заверил Шамбер. – Если бы это было так, мы бы знали об этом в прошлом году.

– О, здесь произошла очень хитрая вещь. Насколько я понял из депеши, каждому из польских вельмож, – а получателей было двое и каждый претендовал на половину суммы, – вместо золота были высланы письма. Тогда же, год назад, в сентябре… Принесите нам кофий, что ли… – крикнул Маньян слуге, секретарь нарочно тянул паузу, ожидая вопросов, но Шамбер только устроился в кресле поудобнее и сказал:

– Очень интересно! Вместо золота они получили обещание.

– Вы ошибаетесь – не обещание. Каждый получил извещение, что правительство Франции раздумало посылать господину имярек половину суммы, а отдало всю сумму целиком в руки другого вельможи. Вы понимаете? Господин А получил уведомление, что все отдано господину Б, а господин Б – что все отдано А. В результате каждый смертельно обиделся, бывшие союзники А и Б стали врагами, и только случай позволил выяснить, что ни тот, ни другой денег не получили вообще… Да и не могли получить.

– Что вы хотите этим сказать? – сказал Шамбер неожиданно резко, разговор начал задевать его за живое.

– На карету с деньгами было совершено нападение.

– Разбойничье? Значит, разбойники похитили деньги?

– Об этом мы можем только гадать.

Принесли кофе в маленьких турецких чашках, очень горячий и очень крепкий. Маньян сделал крохотный глоток, зажмурился, смакуя напиток. Шамбер, обжигаясь, осушил чашку в два приема, вспотел и долго вытирал глаза и лоб большим шелковым платком.

– Франция перенесет потерю 200 тысяч золотых. – У Маньяна появились вдруг мурлыкающие интонации, которые не исчезли до конца разговора. – Иное дело – Польша. Варшава борется за свою свободу, у нее каждая копейка на счету, и исчезновение золота для нее весьма существенно.

– Всей душой скорблю вместе с Польшей, – серьезно сказал Шамбер.

– Я тоже. Поляки провели некоторое расследование. Выяснилось, что в результате разбойного нападения Виктор де Сюрвиль и все его попутчики погибли, кроме одного. Именно он привез трупы к костелу и даже назвал имена.

– Но зачем? Его ли это дело?

– Он попросил ксендза похоронить убитых и особенно упирал на то, чтоб один из них был отпет по греческому образцу. Догадываетесь, кто этот человек?

– В карете ехало двое русских – князь и его слуга.

– Все правильно. Отпевали слугу. В живых остался князь Козловский. Вы не знаете, он сейчас в Петербурге?

– Понятия не имею, – буркнул Шамбер.

– Далее… Князь заплатил за отпевание двумя золотыми монетами. И это монеты из тех денег, что везли в Варшаву.

– Быть не может, – прошептал Шамбер взволнованно, всем своим видом показывая, что это вполне может быть, более того, он уже давно догадался, так все и случилось на самом деле.

– Я не утверждаю, что князь Козловский – вор, но, во всяком случае, он может многое прояснить. С ним следует потолковать.

– Он ничего не скажет. – Шамбер нахмурился. – И потом, мы не дома. Мы не сможем привлечь его к ответственности.

– А мы и не будем этого делать. Препоручим снимать допросы русским. Говорят, у них так умеют задавать вопросы, что всегда получают на них ответ. А чтобы их заинтересовать… Я вам открою одну тайну. Тогда, год назад, отношения России и Франции складывались как нельзя лучше. Но отношения эти надо было подогреть. Бирону обещали 100 тысяч золотых, и он согласился их принять. Но кто-то в Париже пожадничал. А почему бы нам сейчас не сказать Бирону, что пропавшие в Польше деньги везли для него?

– Очень неплохая мысль… – Шамбер стал рассеян, он явно думал о чем-то своем.

– Вопрос только в том, – продолжал Маньян, – кто донесет ее до Бирона – вы или я?

– Я могу взять на себя эту обязанность.

– Вот и славно. А затем надо проследить, как пойдут дела и какую информацию даст князь Козловский. Было бы очень неплохо, если бы вы присутствовали на допросах.

– У русских не принято звать в пыточные камеры иностранцев.

– Но ведь затронута честь Франции. Словом, я надеюсь на ваш ум, обаяние и решительность в достижении цели.

У Маньяна был высокий и необычайно гладкий лоб цвета слоновой кости, на нем ни морщинки, глаза прикрывали тяжелые, словно восковые веки, а на устах играла улыбка, которую он перенял у загадочной Джоконды, словом, совершенно нельзя было понять, что у него на уме. «Что он недоговаривает?» – спросил себя Шамбер.

– А почему вы не спрашиваете, кто написал эти загадочные письма польским панам? – промурлыкал вдруг Маньян.

– Кто же их написал? – покорно спросил Шамбер.

– Они подписаны Виктором де Сюрвилем. Достоверно известно, что в момент отправления писем, – а они посланы обычной почтовой каретой, – несчастного Виктора уже не было в живых.

– Но он мог написать их заранее!

– Тогда у Сервиля есть сообщник!

– О-ла-ла… – только и нашел что сказать Шамбер.

Загадочность маньяновской улыбки объяснялась тем, что он решил проследить: что и в каких выражениях скажет Бирону Шамбер. И когда князь Козловский был тайно арестован, Маньян напросился на аудиенцию к Бирону. Из беседы во дворце он понял: Шамбер донес до фаворита далеко не всю информацию. О, не зря Маньян не верил Шамберу, а не был ли он тем самым сообщником, которым интересовались в Париже?

Но вскоре дело о пропавшем золоте перестало интересовать всех, то есть совершенно ушло в тень. На повестку дня стал вопрос о возможности пребывания в Петербурге самого Маньяна. Положение дел в Европе, а именно в Польше, было таково, что Франция готовилась разорвать дипломатические отношения с Россией. О причине этого мы расскажем в последующих главах.

7

Родион решился… Теперь он был совершенно уверен, что Матвей арестован по приказу Бирона. В основе ареста лежала зловредная каверза Шамбера, и Родион решился на вещь необычайную: найти способ и рассказать Бирону правду о том, что случилось год назад в лесу под Варшавой.

Что было необычайного в этом разговоре? Между первым царедворцем империи и скромным поручиком его канцелярии лежала пропасть, Родион понимал, открой он рот, чтобы пооткровенничать, Бирон удивится так же, как если бы бессловесное дерево пожелало вступить с ним в диалог. Поручик смел говорить лишь: «слушаюсь» и «так точно».

Но главная опасность состояла в том, что он против воли мог навредить Матвею. Над самим Родионом дамокловым мечом висела угроза ареста, и сообщать кому бы то ни было, что арестованный Козловский водит дружбу с сыном опальных родителей, значило потуже затянуть удавку, которую уже накинула на шею князя империя.

Но одно дело – решиться, а другое – осуществить. Уже четвертая неделя пошла, как Матвей обретается в неизвестном месте, а решительный разговор с Бироном все еще не состоялся. Однако в этом не было вины Родиона. Просто фаворит находился вне пределов досягаемости. Сентябрь – время охоты, Анна оставила государственные дела и вместе со двором и, конечно, со своим любимцем отбыла в Петергоф.

Давая оценку императрице Елизавете, о ней говорят: она любила балы и танцы, и вместе с ней танцевала вся Россия. Про Анну по аналогии следовало бы сказать: она любила охоту, это было знаком ее правления, но присовокупить к этому, мол, с ней охотилась вся Россия – никак нельзя. В пределах Москвы и Петербурга любая охота, кроме царской, вообще была запрещена. Если каждый начнет на зайцев и оленей охотиться, то всю живность в один сезон можно извести. Борьба с браконьерством уже тогда велась отчаянная. Подлому народу разрешали бить только волков и медведей, поскольку излишнее их количество было угрозой жизни как скотской, так и человеческой.

Заведовал царской охотой обер-егерь из немцев, полковник Осип Мервиль. Он же обеспечивал доставку живых зайцев, куропаток, оленей и других животных для заселения лесов и лугов вблизи столиц. Обязанностью Мервиля было также заряжение ружей государыни как на охоте, так и во дворце. Анна коллекционировала стрелковое оружие, в большом количестве его закупали за границей, дома зачастую царица велела украшать ружья золотой насечкой. Склад личных ее величества ружей был устроен в мазанковом дворце – бывшем доме казненного царевича Алексея.

Анна обожала стрелять по пролетающим мимо дворца воронам, сорокам, галкам. Если наученные горьким опытом пернатые остерегались лететь в дворцовый парк, туда пускали птиц из «менажерии». Было организовано для царицы и подобие тира. Во дворце на одной из галерей стояла черная доска с нарисованной целью, в эту галерею никто не смел заходить. Порох для царицы привозили из Данцига, заряжение ружей было особое: пули закатывались в гильзы, смазанные маслом.

Осип Мервиль руководил охотой по обязанности, но душой этого дела был, конечно, Бирон. Псовая охота – это красивая скачка на лошадях, это возможность показать себя в настоящем мужском деле, воочию продемонстрировать свою красоту и ловкость. Несколько лет спустя главным егермейстером государыни стал Артемий Волынский. Историки пишут, что он был казнен за смелые прожекты по переустройству государственного правления, которые ограничивали власть немчуры в пользу русских. В этом есть своя правда, но изнанка дела по уничтожению Волынского совсем другая. Казни кабинет-министра и егермейстера потребовал Бирон, и вопрос перед Анной он поставил очень жестко: или я, или он!

И наплевать было Бирону на государственное переустройство России. Фаворит знал: в чьих руках охота, тот неминуемо завладеет и сердцем государыни. Бирон приказал казнить не строптивого министра, а соперника.

Словом, охота в те времена была делом поистине государственным. «Санкт-Петербургские ведомости» с трепетом сообщали, что «Ея Императорское Величество, Самодержавнейшая наша Монархиня изволила на охоте в окрестностях Петергофа собственноручно убить вепря невиданной величины». Родиону оставалось только терпеливо ждать, пока двор до конца насладится ритуальным убийством под названием «псовая охота» и вернется наконец в Петербург.

И вдруг удача! Бирон потребовал доставить к месту охоты «трех знатных жеребцов». Родион взял солдат и погнал лошадей в Петергоф. На место прибыли под вечер. Конюшня при дворце была образцовая: стойла обшиты деревом, сено и овес в яслях свежайшие, скребницы, щетки – все иностранного производства, конюхи тоже немцы. Родион сам проверил, как чистили и поили жеребцов, от вида лошадей зависел завтрашний разговор с Бироном.

Жеребцов велено было подать к двенадцати часам, но на условленном месте Бирона не оказалось. Просторный луг, окаймленный с одной стороны петляющей речкой, а с другой сосновым леском, был полон народу: егеря, доезжачие, валторнисты, обер-егеря, кавалеры и дамы верхами… На дамах надеты самые разнообразные наряды, обязательными были только круглые шляпы с вуалью. Придворные кавалеры все выглядели одинаково: суконные черкесские кафтаны бирюзового цвета и алые камзолы. От яркости нарядов и золота галунов слепило глаза. Кругом стоял немыслимый гвалт.

Вдруг тихо стало над лугом, даже собаки примолкли. Родион понял: прибыла государыня. Главное действо должно разыграться на другом конце луга в березовых перелесках. Раздался сигнал валторны, все пришло в движение. К Родиону подбежал егерь с вытаращенными от усердия глазами: «За мной пожалуйте…» и резво побежал вперед, показывая дорогу.

Бирон сам подошел к любимому жеребцу, потрепал его по холке.

– Подпругу сам проверял? – обратился он к Родиону.

– Точно так, ваше сиятельство. Седло, как велено, взяли немецкое…

Родион хотел подольше поговорить про это роскошное седло из тисненой кожи, с золотыми стременами и кистями на путлище, а потом вставить фразу про Матвея, мол, имею сообщить нечто чрезвычайно важное, касаемое дело князя Козловского. В иные минуты Бирон с удовольствием бы принялся разглагольствовать про свойства ленчика[26] и высоту луки, но сейчас он был целиком занят предстоящей охотой.

– Подсади, – оборвал фаворит Родиона и легко взлетел в седло.

Все… Ускакал. Зазвали в рога и охота началась. Родион был в ней только зрителем. Вначале и его увлек общий азарт, но потом эта вакханалия кровавого веселья вызвала внезапную усталость. Старая рыцарская забава никогда не вызывала в нем интереса, а здесь вся охота состояла из бессмысленной суеты и показной деловитости. Стоило ловить зверей в Псковской губернии, а потом везти их в окрестности столицы, чтобы доставить сладострастное удовольствие этим расфранченным господам всадить пулю в бок несчастного зайца. Охота была удачной. Государыня собственноручно убила оленя «о четырнадцати отростках, сучках на рогах», как писала назавтра газета.

После охоты началась долгая общая трапеза, и, когда Бирон наведался в конюшню, чтобы отчитать конюхов, уж наверняка они что-нибудь сделали не так, Родион увидел, что фаворит порядком пьян, но благодушен. Увидев Родиона, Бирон поманил его пальцем.

– Когда ты на месте, я могу не волноваться за своего Резвого. Хочешь презент? Ее величество в честь удачной охоты весьма щедро раздает презенты – колечки золотые, а это вот с брильянтом.

Принимая кольцо, Родион склонился в поклоне. Рискнуть или нет? Может, другого случая не представится?

– Благодарю вас, ваша светлость. Это большая честь для меня. Я рискну попросить вас уделить мне еще минуту внимания. Я хочу сообщить вам некоторые сведения, касаемые арестованного князя Козловского.

Бирон сразу протрезвел, прищурился, очевидно, фамилия князя Козловского вызывала в нем неприятные ассоциации.

– Да? – бросил он удивленно. – А кто ты таков, чтобы знать про князя Козловского?

– Меня зовут Родион Люберов.

– Это я знаю. Я не об этом.

Родиону казалось, что он для фаворита значит столько же, сколько сосновый кол для коновязи, а Бирон, оказывается, отлично знал фамилию услужливого поручика, знал он также, где обретается его отец. Виной тому был Миних, который в запальчивости стал обвинять Люберова-младшего в шпионаже. История эта очень позабавила фаворита. Миних видел в тайном посещении Люберова коварный, Бироном составленный план. Поскольку это нелепое совпадение оскорбило и разозлило фельдмаршала, Бирон стал испытывать к Люберову что-то вроде симпатии. Верить, конечно, этому поручику нельзя, в России никому нельзя верить, но Люберов появлялся всегда вовремя и в лошадях понимал толк.

– Какое ты имеешь отношение к Козловскому? И почему решил, что мне об этом надо знать?

– Князь Козловский мой друг, – заторопился Родион, – и я с полным основанием могу сказать, что его оболгали. Господин Шамбер… – Он остановился на мгновенье, подыскивая слова, и Бирон его сразу перебил:

– Так ты и Шамбера знаешь? Иди за мной… – И быстро пошел прочь из конюшни.

8

Петергофский дворец – «Верхние палаты» – при Анне еще не был украшен золоченой лепниной, зеркалами и драгоценным паркетом, как во времена императрицы Елизаветы, но соразмерность помещений, благородная простота убранства, открывающийся из окон великолепный вид производили впечатление, и Родион с любопытством таращился по сторонам, поспешая за Бироном по анфиладе пустых комнат. Очевидно, государыня уже затворилась в своих покоях, и двор угомонился, разместившись на ночлег как попало в просторных, не загроможденных мебелью спальнях. В те времена и фрейлины не считали для себя зазорным спать на жестком тюфяке, брошенном на пол, одеяло и подушки возили, как правило, с собой.

Они прошли в крохотную гостиную, тут же появился безмолвный слуга с подносом, на котором стояли зажженные свечи и бутылка вина с бокалом. К вину Бирон не притронулся, а расположился удобно в кресле, вытянув ноги в охотничьих, с широкими ботфортами сапогах.

– Давай по порядку. Только не ври…

И Родион рассказал ему все, рассказал так подробно, словно сам валялся в крапиве после вечерней попойки, словно на нем самом лежал подстреленный слуга. Он поведал Бирону о спутниках Матвея, описал труп неизвестного мужчины в маске и пустой бочонок из-под вина, к стенке которого приклеился луидор. Потом события переместились в Петербург, Родион поведал о нападении Шамбера и о беседе с грошовым стукачом и доносчиком Сидоровым.

Бирон слушал не перебивая и, когда длинный рассказ был окончен, вдруг предложил Родиону выпить.

– Садись вот сюда. Что стоишь-то? – изрек он с барской небрежностью, словно только что заметил, что Родион стоит перед ним навытяжку. Он сам налил вина в роскошный, оправленный в серебро бокал.

Родион поблагодарил, сел, выпил. Какая мерзкая привычка у сильных мира сего «тыкать». Он не раз видел, как на «ты» обращались к старым генералам, демонстрируя этим свое особое доверие. Но почему-то барское поведение Бирона не оскорбляло. На Миниха он готов был броситься с кулаками, а здесь принял подачку из рук Бирона, как должное: колечко на палец надел, вином побаловался. Родион понял вдруг, что достоинство его сейчас незримо защищал Матвей. У Миниха он решал свои дела, у него был выбор – терпеть или не терпеть выходки фельдмаршала. Ради спасения друга он должен был пойти на все, и его уязвленная гордость выглядела такой мелочью, что об этом просто не стоило думать.

Бирон молчал, внимательно рассматривал поручика и неторопливо размышлял. В такие минуты – хитрых и неспешных разговоров с самим собой, – фаворит из-за большого, клювообразного носа и круглых глаз становился похожим на птицу. И не на какую-нибудь там важную пернатую, символ гордости или мудрости, а на скромную королеву птичника – курицу. Обычно люди не замечали этого сходства – не смели, да и не связывался в голове образ всемогущего красавца с глупейшей, привычной птицей. А тут вдруг увязался, и, боясь, что Бирон прочтет на лице собеседника насмешку, Родион поспешно прикрыл рот рукой и закашлялся.

А Бирон решал задачу: верить или не верить этому вежливому поручику и если не верить, то в какой степени? Шамбер рассказал про нападение на карету совсем другую историю, и в этой истории были такие подробности, что она определенно заслуживала доверия. Шамбер – француз, европеец, он человек одной с Бироном культуры, они одинаково видят мир. А русские все вруны, шельмы и подхалимы. Русский человек ради минутной выгоды что хочешь может выдумать и при этом иметь самое честное выражение лица. Ишь как потупился, проситель… И не боится выступить в защиту князя Козловского. Он ему, вишь, друг! А может быть, этот друг наплел ему с три короба, а тот и поверил. Сегодня друг, а завтра за руку к плахе подведет. Уж ему ли, Бирону, не знать этой житейской мудрости в варварской, продажной России.

– Вот ты просишь за князя Козловского, – сказал он наконец, – а почему за отца не просишь?

Глаза Родиона удивленно распахнулись, блеснули влажно, огонь свечи дрогнул в зрачках, но уже через миг этот всплеск погас, перед Бироном сидел тихий, преданный ему служащий из Конюшенной канцелярии.

– Просить за отца бесполезно, – сказал он глухо. – Его государство осудило.

– А Козловского, значит, не государство?

– В случае с князем не то важно, кто осудил. Здесь другое…

«А ведь не глуп, очень не глуп», – подумал Бирон и сказал насмешливо:

– Что ж замялся, продолжай! Что важно?

– Деньги найти.

– Так деньги уже давно осели в чьем-то кармане!

– Вот этот карман и надобно найти. Я думаю, что господин Шамбер эти деньги и прикарманил, а теперь валит с больной головы на здоровую. Я уверен, что Шамбер обвиняет князя Козловского в пропаже денег. При этом понимает, что, если князь за все это время не заявил на вора, значит, доказательств не имеет. Но интуиция иногда важнее любых доказательств.

– Шамбер вез деньги мне. – Откровенная фраза, может быть не нужная, вырвалась сама собой из-за крайнего раздражения, которую вызвал своей настырностью Люберов. – Шамбер служит Франции. Какой резон ему вредить своему государству и усложнять отношения со мной?

– Для того чтоб украсть, резонов нет, – рассудительно заметил Родион, словно объясняя тщеславному фавориту известную всем истину. – Здесь только совесть решает.

Бирон опять по-птичьи округлил глаза, глядя на свечу.

– Я ведь почему к вам пришел, – продолжал Родион с той степенью искренности, с которой говорят с детьми и священниками, – я почувствовал, что могу вам доверять, доверять полностью, потому что вы лошадей любите. Если человек лошадей любит, то…

– Что – то?.. Продолжай.

– А что тут продолжать, ваше сиятельство, если и так все ясно.

Замечание Родиона о лошадях не было чистым и бескорыстным порывом души, когда у человека признание вырывается само собой. Родион знал, на какую пружину надавить, и, прежде чем произнести фразу о лошадях, он ее в голове проиграл и соответствующую интонацию к ней примерил. Но и лукавством, откровенной лестью слова Родиона тоже нельзя было назвать, потому что в известном смысле это было правдой. О Бироне говорили с негодованием, что лошадь ему дороже человека, Родион же за внешней жестокостью смысла этой фразы видел правомерность этих слов… Лошадь никогда не бывает столь гадкой и подлой, какими бывают люди… Лошадь красива, преданна, умна… и хватит об этом говорить!

В этот момент Бирон и решил про себя – этому русскому верить можно. Байка про карету и ограбление, может быть, и ложь, такого, как Люберов, обмануть нетрудно, а Козловский, судя по всему, тертый калач. Но на свидание с Сидоровым Люберов сам ходил, в рассказе о стукаче – все правда, а потому Шамберу доверять нельзя.

– Ладно. Свободен.

Бирон щелкнул пальцами, тут же появился слуга и молча повел Родиона к выходу.

9

Не получив никаких указаний, Родион еще день проболтался в Петергофе, а потом вернулся в столицу. На душе было пакостно. Он слово за словом перебирал разговор с Бироном, ругал себя – здесь не так сказал, тут невнятно объяснил. Как бы не вышла боком его ненужная откровенность с фаворитом.

Спустя пять дней двор вернулся в Петербург. Родион все ждал, вот-вот должно произойти что-то значительное, но время стояло, как вода в гнилой луже. Очень хотелось поехать на Васильевский и увидеть княжну Клеопатру, удивительную силу обрела над ним сия девица. Рядом с ней самые сладостные мечты оживали, сидеть подле нее и слушать негромкий голос было блаженством. Но и в блаженстве есть горечь, иногда столь сильная, что всю натуру скручивало узлом. Горьким был вопрошающий взгляд Клеопатры: привез благую весть о брате? А что он скажет? Мол, с Бироном потолковал… И опять порыв, опять вера в глазах, а на порыв этот – никакого ответа. Родила гора мышь…

И вдруг вечером, уж десять дней прошло с памятного разговора с Бироном, во флигелек на Фонтанке явился офицер из Конюшенной канцелярии.

– Следуйте за мной.

– Ночь на дворе. Куда следовать-то?

– Вас желает видеть их сиятельство граф Бирон.

– Я велю оседлать лошадь.

– Этого не надо. Мы поедем катером.

Погода была премерзкая. Ветер дул с утра, и надул-таки дождь, а теперь он припустил в полную силу.

– Эй, сюда! – крикнул офицер в темноту и начал спускаться к воде по высокому, осклизлому берегу, изредка цепляясь рукой за мокрый бурьян. Конечно, он перепачкался в глине и теперь тихо ругался, пытаясь очистить сапоги об осоку. Неслышно подплыл катер.

– Я тебя где оставил, ск-котина? Говорил – стой у кустов? А ты куда уплыл? Надо было фонарь запалить! Разве найдешь в этой темноте?

Старший из команды тихо оправдывался. Ясно было, что офицер не прав, никаких кустов подле не росло, и фонарь хоть слабо, но горел, однако было также ясно, что при подобной погоде всегда надобен виноватый.

Плыли долго. Весла равномерно врезались в рябую от дождя воду, на берегу ни огонечка, только черные ели, за которыми угадывались контуры редких строений. Наконец остановились у причала из неструганых бревен. От причала в лес уходила едва приметная тропка, по которой офицер припустился проворным галопом. От раздражения офицера не осталось и следа. Он хоть и промок изрядно, но был бодр, собран, видно, близкое присутствие начальства мобилизовало все его силы.

В тумане мелькнул огонек. Из-за еловых ветвей не просматривался общий вид всего дома, видно было только, что он очень массивен, ощущение тяжести ему придавал вросший в землю фундамент. Офицер в три прыжка преодолел высокое крыльцо. «Сюда, за мной…» – приговаривал он, увлекая Родиона в неподатливую тьму. Свет из внезапно отворившейся двери ослепил Родиона.

– Люберов доставлен, ваше сиятельство, – доложил офицер, тут же отступая в сторону, подтолкнул Родиона вперед и исчез.

Бирон в камзоле с меховой опушкой и мягких домашних сапогах сидел за столом. Он глянул на Люберова без малейшего любопытства, только, сказал:

– Дождь идет. Гнусность, а не погода. Пошли. Возьми свечу.

И опять перед Родионом маячила спина, которую нельзя было потерять из виду. Вначале шли по первому этажу – комнатенки, залы, коридорчики, потом подошли к лестнице, которая словно ввинчивалась в землю, Родион устал считать ступени. Последняя кончилась прямо у дубовой, железом обитой двери.

– Входи… У Бирона было сколько угодно времени, чтобы предварить увиденное объяснением или хотя бы короткой репликой, но он был любителем эффектных сцен, а потому сразу, переступив порог, сел в приготовленное для него кресло и уставился на Люберова. Нет интересней спектаклей, чем те, которые устраивает сама жизнь.

Но душераздирающей сцены не получилось. Родион при слабом свете свечи не столько узнал князя Козловского, сколько догадался, что это он. Бледное, безжизненное лицо, тусклая бородка, обмякшая, притулившаяся к стене фигура и страшно отечная, неестественно вытянутая нога. «На цепь посадили, сволочи!» – так и оторопел Родион, но вида не подал и как можно спокойнее позвал:

– Князь Матвей, это ты, что ли?

– Родион, какая встреча! – Матвей с трудом, опираясь о стену, встал. – Тебя тоже сюда на жительство?

Люберов ничего не ответил, только оглянулся на Бирона. Лицо фаворита было совершенно непроницаемо, он с явным удовольствием держал паузу. Но слишком долгое молчание разрушает первоначальный замысел, поэтому он театрально вскинул руку и заговорил:

– Вас препроводили в это помещение, князь, желая получить исчерпывающие и правдивые объяснения о случившемся с вами событии в сентябре прошлого года под Варшавой. Я видел опросные листы. Вы не желаете давать правдивые показания.

– А что показывать-то? Прежде чем, как холопа, на цепь сажать, надо было внятно объяснить, чего от меня хотят. Эти двое мерзавцев не потрудились даже сказать, кого они представляют, да к тому же и ведут себя предерзостно. Ужо как выйду отсюда, всенепременно их шпагой проткну!

– Резво вы разговариваете! Я вам сейчас объясню ваши вины. Имеются доказательства, что вы, сударь, шпион и вор, который государыню и государство ограбил, – внятно сказал Бирон, пристально вглядываясь в князя.

И тут случилось невероятное: Матвей бросился на Бирона со сжатыми кулаками. Ах, кабы не цепь… Он со стоном повалился на солому.

– Матвей, ты с ума сошел! – крикнул Родион.

Он почувствовал в словах Бирона скрытый смысл.

Фаворит выкрикивал оскорбительные слова, но при этом обращался на «вы». Можно, конечно, предположить, что Бирон уважает княжеское звание, но преступники все в одном ранге – злодеи, здесь церемониться нечего, поэтому скорее всего за вежливостью Бирона скрывается что-то непонятное и обнадеживающее.

– Расскажи их сиятельству все без утайки, – попросил Родион. – Шамбер оговорил тебя. Деньги, ну… то золото в бутылках и в бочке – украдены, это уже точно. А предназначались эти деньги для их сиятельства. – Он кивнул в сторону Бирона.

– С чего это вы взяли? – насмешливо спросил Матвей. Бирон сразу насторожился, но промолчал, посмотрев на Родиона, как бы ему предоставляя право вести дальнейший разговор.

– Так их сиятельству сказал Шамбер.

– Ха! Этот оборотень что хочешь наговорит. Золото везли в Варшаву, я это точно знаю. И вез его Виктор де Сюрвиль. А у Шамбера, как видно, были свои дела.

Бирон не стал требовать у князя доказательств, он сразу поверил его словам, и, видно, они произвели на него сильнейшее впечатление, потому что он встал и неторопливо, не обращая внимания на двух друзей, прошелся по каморе, что-то обдумывая.

Матвей выдержал паузу, а потом продолжил уже другим, деловым тоном:

– Я не знаю, что у француза на уме, но одно точно – ему было выгодно ввести вас в заблуждение и свалить всю вину на русского. Но это вздор! Можно я расскажу вам все попросту, по порядку. Все началось в Париже…

– Садитесь, ваше сиятельство. – Родион услужливо пододвинул фавориту кресло.

Бирон умел слушать, особенно когда разговор касался его собственных дел. Как только Матвей Козловский излил свою душу правдивым рассказом, фаворит устроил что-то вроде перекрестного допроса. Родион был четок в ответах, он все время ненавязчиво подсказывал Матвею, что и в каком тоне надо говорить. Под конец беседа велась в самых мирных тонах.

– Я так думаю, ваше сиятельство, – сказал Матвей, – не мешало бы съездить на место и во всем разобраться. Вот только названия того местечка в Польше я не помню. Церковь там знатная и очень приличный трактир. На карте я все это не найду, но если надо, можно вспомнить весь путь.

– Надо, – сказал Бирон. – Паспорта для выезда вам и Люберову оформят завтра же. Формально вы поедете в Польшу… надо бы придумать – зачем. Чтоб не было лишних помех. Хотя можно командировать вас просто в армию Ласси.

– А что, если в официальной бумаге написать, что мы поедем для покупки лошадей для конюшен ее величества? – предложил Родион, – Польша славится знатными породами лошадей. С этой бумагой мы можем ездить где угодно.

– Для дела вам не мешает знать, что рассказал мне Шамбер и французский секретарь Маньян. – Бирон четко обрисовал ситуацию, не были забыты и два письма, которые отослал в Варшаву неведомый корреспондент. – Вы должны, – в голосе его опять зазвучали металлические ноты, – найти деньги, о которых толковал Шамбер. По его словам, их везли для меня. Вот вы их мне и привезете. И тогда обо всей этой истории будет забыто. Но если не найдете денег, вы очутитесь в этом же подвале оба. Я вас из-под земли найду. С Шамбером не церемоньтесь. Если он вор и шпион, его надо анвелировать[27]. Раздавить василиска и аспида! – Бирон опять театрально взмахнул рукой. – Вы меня поняли?

Дальше все произошло очень быстро и ладно. Бирон ушел, в темнице появился мужик в сермяжном кафтане, который весело и с прибаутками принялся освобождать ногу Матвея от оков.

– Больно, милок? – приговаривал он сердобольно. – А ты терпи. У иных нога так распухнет, что резать надо, чтоб колечко снять. А у тебя такой надобы, чтобы нож применять, нету… Только первое время побереги ногу. Это она внизу распухла, а под штанами в тонину ушла, потеряла силу-то. Вот и все…

Сапог не налез на распухшую ногу, и до катера Матвей, с силой опираясь на плечо Родиона, шел босиком. Сопровождал друзей давешний офицер. Дождь давно перестал, в небе перемигивались звезды. На веслах сидели уже другие матросы. Офицер обругал их за сонный вид, за ночную сырость, за то, что до рассвета еще далеко.

Через час Родион уже спал на лавке в своем флигельке, а Матвей сидел за столом, пил вино и сам с собой беседовал о превратностях судьбы и крайне неприятном человеке с круглыми глазами по имени Бирон.

10

Историческая справка IV

Через двадцать дней после смерти польского короля Августа II, а именно в феврале 1733 года, в Петербурге в Кабинете было государственное собрание. На нем постановили:

1. Следуя русским интересам, Лещинского, который зависит от короны французской и шведской, а следовательно, и турецкой, до короны польской допускать никак нельзя.

2. Для того отправляемые в Польшу министры должны усиленно стараться, денежные и другие пристойные способы употреблять, чтобы поляков от избрания Лещинского отвратить.

3. А так как может случиться, что вышеозначенные способы (подкуп и уговоры) для отвращения таких вредных русскому государству предприятий окажутся недостаточными и надо будет силу оружия употребить, то признать нужным без упущения времени на самих границах поставить 18 полков пехоты и 10 полков конницы и расположить их в таком расстоянии, чтоб в случае нужды немедленно могли собраться и маршировать, и как скоро важное время наступит, собрать их в три корпуса и немедленно вывести к самым границам литовским и польским.

Примасу архиепископу грозненскому Потоцкому была выслана грамота, в которой Анна I требовала исключить Лещинского из претендентов на польский престол. При этом царица намекнула, что если к «чувствительному нашему прискорбию» поляки не прислушаются к ее советам, то Россия «противу воли своей» вынуждена будет «иные действительные меры предвоспринять». Тогда Анна погрозила Польше пальцем в первый раз.

Польша, разумеется, не послушалась. Избирательному сейму по польским законам предшествовал сейм конвакционный. Он собрался в конце апреля. На этом сейме постановили, что в короли может быть избран только природный поляк и католик, не имеющий наследственной державы и женатый на католичке. Этим постановлением поляки прямо говорили «нет» сыну покойного Августа II – Августу саксонскому. На этом же сейме решили признать врагом отечества каждого, кто провозгласит короля без согласия сейма. Было запрещено частным лицам собирать войска под любым предлогом.

На бумаге все выглядело очень убедительно, а на деле шляхта раскололась. Русский уполномоченный в Варшаве Левенвольде, возражая против Лещинского, вел с примасом бесконечные разговоры, суть которых сводилась к тому, что императрица Анна, питая к Речи Посполитой горячую дружбу, найдет способ «наказать врагов ее и обеспечить спокойствие в государстве».

Устав от этих бесед, примас вспомнил старый польский закон: во время избирательного сейма послы иностранных держав не имели права присутствовать в Варшаве. Левенвольде не смутил подобный указ, он заявил, что находится в польской столице по доведению своей государыни и не будет повиноваться приказам, противоречащим международному праву.

Так кто же займет польский трон? Легко голосовать «против» и очень трудно «за». Левенвольде писал в Петербург, что самой польской и литовской знати выбирать на трон некого, все паны врозь, каждый только за себя и расположить их в пользу одной, достойной кандидатуры нет никакой возможности. Нужна партия, которая в нужный момент предприняла бы решительный шаг.

Входящая в состав Речи Посполитой Литва была против Станислава Лещинского. Непоследнюю роль играло здесь религиозное чувство. В Литве много православных, а потому они ожидали от ставленника католической Франции религиозных притеснений. Литва знала, что в случае избрания на трон Августа саксонского ей будет обеспечена поддержка России. Возглавлял литовскую партию новогрудский воевода, богатей Радзивилл. Русские агенты золотом и подарками помогали Радзивиллу и его сторонникам определить свои политические симпатии. Воеводства Минское, Новогрудское и Подляшское решили воспользоваться на сейме правом «liberum veto»[28], для чего образовали конфедерацию.

В этот момент была написана и отправлена в Петербург декларация с просьбой о защите «драгоценнейшего сокровища Польши» – права свободного избрания короля. «Мы признаем королем того, кто окажется достойным и кого нам даст Бог, будет ли это пяст или чужестранец. Мы не обязуемся союзным дворам за оказанную нам помощь никакой вещественной благодарностью, но обязуемся только не предпринимать ничего такого, что могло бы нарушить вечную дружбу между нами и ими». Подпись на декларации была – «доброжелательные», и ни одной фамилии. Теперь на руках у императрицы Анны был серьезный документ. Польша сама просила выступить в решительный момент на ее защиту.

Инициатива «доброжелательных» стала известна партии Станислава Лещинского. Поднялся невообразимый гвалт. К Левенвольде явилась депутация из Сената с требованием назвать имена «доброжелательных». Левенвольде было легко ответить категорическим отказом, он сам не знал этих имен. Вскоре Левенвольде отбыл в Петербург за новыми указаниями.

До сих пор имя Августа саксонского еще не было названо. Занятно, что первым кандидатом на польский трон, которого в противовес Франции выдвинула Австрия, был португальский инфант дон Эммануил. Лиссабон долго медлил с ответом, но наконец высказался: португальский король рекомендовал на польский трон не дона Эммануила, а другого своего брата – дона Антонио. Однако ответ этот сильно запоздал. Уже составилась саксонская партия во главе с курфюрстом Августом, который был женат на племяннице австрийского короля Карла IV. Покойный Август II не признавал прагматическую санкцию, но сын его признал, а потому был сразу поддержан Австрией как кандидат на польский трон. Россию тоже устраивала эта кандидатура, однако при этом она потребовала, чтобы Август III после получения трона отказался от притязаний на Лифляндию, а герцогство Курляндское оставил в прежнем своем правлении. Курфюрст все эти обещания подтвердил письменно, при этом Россия и Саксония заключили восемнадцатилетний оборонительный союз.

Поддерживая Августа саксонского, Россия «пригласила к столу» Пруссию, которая имела свои виды на Польшу и на Саксонию. Во всей этой предвыборной кампании произносилось много прямых угроз, плелись интриги, появилось неприкрытое взяточничество, обман и вероломство, при этом все кричали о свободе воли, справедливости и честности.

В это крайне смутное и непредсказуемое время секретарь Маньян и получил шифровки из Парижа и Варшавы – искали загадочно пропавшие деньги. Бездействовать было нельзя, и секретарь направил Шамбера к Бирону, решив, что если он, Маньян, и не убьет сразу двух зайцев, то уж в одного – Шамбера, попадет наверняка. Маньян не верил, что деньги найдутся, но надеялся сделать пакость Шамберу, который ему порядком надоел. А впрочем, чем черт не шутит, Бирон всесилен. Главное, внушить фавориту, что он ищет свое. Мы знаем, что Бирон живо откликнулся на сообщение француза. Самым простым было арестовать князя Козловского, что он немедленно и сделал. Не желая пускать дело по официальному каналу, ведь все-таки разговор идет о даче Бирону взятки от враждебной державы, фаворит поселил князя не в темнице Тайной канцелярии, а в подвале собственной дачи, а чтоб князь стал откровеннее на допросах, распорядился попугать его, заковав в железа.

У Бирона было множество недостатков, но дураком его назвать нельзя. Вся эта история с пропавшим золотом у него сразу вызвала подозрение, да и сам Шамбер – скользок, как угорь. Словом, Бирон приставил к французу пару агентов, чтоб учинили за ним присмотр – так, на всякий случай.

Меж тем скандал в Европе разрастался. Франция стояла на своем и тайно направила Станислава Лещинского в Польшу.

Левенвольде из Варшавы сообщил, что поляки готовы отдать голоса «за этого самозванца». Россия объявила: «Лещинский может быть выбран не иначе как с насильственным ниспровержением польских прав и нарушения конституции».

Вот здесь царица Анна и вспомнила о декларации «доброжелательных» и достала ее из-под сукна. «Мы не оставим Польшу в беде! Мы поможем ей отстоять свободу!» – с этими лозунгами 31 июля русская армия Ласси перешла границу в Лифляндии и двинулась в сторону Польши. К слову скажем, что в этом походе сами собой возникли фамилии «доброжелательных». Во время похода русская армия пощадила имения великого маршалка коронного Мнишека, епископа краковского Липского, гофмаршалка литовского Сангушко, усадьбы Сапеги, Радзивилла, Любомирских и других.

Поход русской армии однозначно приводил к разрыву дипломатических отношений с Парижем. Это отлично понимали по-французски при русском дворе и, желая избежать лишних разговоров, решили воспользоваться первым же предлогом для отъезда из столицы. Этим предлогом послужила царская охота, в самом деле, не отказывать же императрице из-за европейских размолвок в удовольствии пострелять в чистом поле?

Вернувшись после охоты в Петербург, Бирон не застал там ни Шамбера, ни Маньяна, французская миссия отбыла в отечество, хлопнув дверью. Фаворит был в ярости, теперь не с кого спросить за лживую информацию. «Ну что ж… Они хотели, чтобы я искал “свои деньги”, но у меня достанет рвения найти чужие! – сказал он себе. – И сделать их своими!» Разумный приказ о слежке дал свои плоды. Один из агентов последовал за Шамбером и уже из Кронштадта прислал Бирону первое донесение: «“Клиент” морем отплыл в Данциг».

Часть V

Лизонька Сурмилова

От автора

Пора сознаться, что у автора несколько выдохлось воображение, а если хотите, дыхание прервалось. Я торопилась за моими героями и всюду хотела поспеть. Но трудно одновременно находиться за чаем у Варвары Петровны, во флигельке на Фонтанке, в кабинете у Миниха и в далекой Бургундии, где в доме с угловой башней коротает дни Лизонька Сурмилова. Мне трудно подробно рассказывать про жизнь моих героев, потому что за плотной завесой, которая называется столетиями, не видны подробности. А тут еще война на пороге, в которую Россия ввязалась, как обычно в XVIII веке – и по счастью – не на своей территории. Но солдаты-то гибнут русские! Господи, сколько их могил раскидано по всему свету…

Мне хотелось весело рассказать о бесконечных романах Матвея Козловского, но когда подсматриваешь в замочную скважину, начинает болеть шея – не говоря уж о том, что это неблаговидно, да и обзор слишком мал. Поэтому лучше оставить откровенные любовные сцены другим, менее стыдливым авторам, я предпочитаю показывать только верхушку этого загадочного айсберга, который называется любовью.

Я хотела написать и о дружбе. Ведь ничто так не объединяет людей, как общее дело, и я придумала им это дело. Дружба проверяется опасностью, той ситуацией, когда ты стоишь как на острие ножа. Немудрено придумать опасность, но надобно посмотреть, как поведут себя в этой ситуации герои, проследить за их поведением, жестом, за словом и движением души. Но они с такой скоростью бегут куда-то, скачут верхами и летят в каретах, так быстро говорят и вечно лезут на рожон, что я не поспеваю за ними, опять не поспеваю, тут бы сюжет не потерять.

Поверьте мне на слово – герои не подчиняются автору. Непишущему человеку это трудно понять: сам, мол, придумываешь, ну и пиши, как хочешь. Но ведь они живут. У них своя логика поступков и мыслей. Их выпустили на чистый лист бумаги, и они начали есть, пить, чихать, ссориться, думать, говорить глупости и давать дельные советы. Скажем, я начала сцену, положим, это любовное объяснение. Я заранее знаю, что после этой сцены любовники расстанутся навек. Он говорит, она слушает и мнет платок. И вдруг в самый ответственный момент платок неожиданно для автора падает на пол, может, героиня нарочно его бросила, мы этого не знаем, мы смотрим на нее глазами героя. Что делает юноша? Конечно, он бросится платок поднимать, а когда поднимет, то увидит, что на нем вышит совсем не тот вензель, о котором он думал. Разговор пойдет по другому пути, и в результате герои не поссорились, а помирились. И что с ними теперь делать? Кажется, пищи, как думалось. Но ведь платок-то упал…

Клянусь, я была уверена, что Родион Люберов добудет «пустого» Плутарха с первой попытки, и вдруг Матвей, хоть его никто не просил об этом, предлагает идти в дом Миниха днем. Разумный совет, как им не воспользоваться, но я-то знаю, что на следующий день государыня скажется больной, а Миних вконец разругается с Бироном… И потом, каждому известно, что даже в собственном книжном шкафу мы нужную книгу ищем часами, а уж в чужой библиотеке – тем более… на это нужно время и терпение. Не я придумала великолепный миф о трех парах железных сапог, которые снашивает человек в погоне за счастьем.

И, наконец, каюсь, я раскидала своих героев по всей Европе. А ведь мечталось написать компактно и внятно. Куда там…

Приключенческий сюжет должен быть прост, так же как и маршруты героев. Я даже схемы рисовала, ставила на белом листе бумаги точки, подписывала названия городов: Москва, Петербург, Париж, Варшава и соединяла их линиями. Должен же быть какой-то смысл в передвижении моих героев? Нет смысла, в чистом виде броуновское движение. Неужели такова жизнь? Но потом на листе вдруг вырисовалось что-то похожее на восьмерку, точкой пересечения двух неправильной формы окружностей стала Варшава. И я поняла, что пора собирать моих героев в этой горячей точке пересечения, потому что если их не собрать, то не о чем будет рассказывать дальше.

А теперь продолжим…

1

Уже кареты были подготовлены для дальней дороги и вещи уложены в дорожные сундуки, а Карп Ильич Сурмилов все не назначал день отъезда на родину. И только когда Лизонька устроила настоящий бунт с криком, слезами и угрозами, что опять заболеет – есть, говорят, такая хворь, ностальгия, что возгорается от тоски по отечеству, он сдался – все, едем… И уже, можно сказать, ногу занес через порог, собираясь идти вон из дому, как объявился некий оптовщик-хитрюга, предложивший по баснословно дешевой цене партию бургундского сорокалетней выдержки в обмен на то, что Сурмилов постарается в Петербурге наладить этой пронырливой бестии постоянную торговлю французскими винами. Дело не делается в один миг, здесь подумать надо. Через день было решено, что Лизонька поедет пока одна, то есть за вычетом Павлы, камердинера, кучера и дворового для охраны, а родитель нагонит ее, скажем, в Варшаве. Путешествие представлялось Сурмилову совершенно безопасным, в Европе сейчас, слава богу, не воевали.

В первых числах сентября Лизонька Сурмилова с верной своей дуэньей Павлой Назаровной и дворней мужеска пола в количестве трех человек двинулась в Россию и благополучно приехала в столицу Польши как раз в то время, когда там шло активное приготовление к избирательному сейму. Настроение в городе было не только праздничное, но и тревожное.

Но как почувствовать тревогу двум заезжим иностранкам? Номера для них загодя были сняты в самой роскошной гостинице. Благо Варшава – европейский город, все чисто, ухожено и никаких тараканов. Кормили тоже изрядно. Рядом с господскими комнатами разместилась дворня, Сурмилов не поскупился на расходы. Ответственным за поездку он назначил камердинера Климента, молодого, умного и преданного мужчину, великолепно вымуштрованного Сурмиловым. Памятуя о возложенном на него поручении, Климент так вырядился, что мог, пожалуй, и за барина сойти. Он сопровождал дам во всех поездках по городу: в модные лавки, на прогулки и в церковь. Лизонька ног под собой не чуяла от счастья – она едет домой, задержка в Варшаве не огорчала, а только подзадоривала, она ждала от жизни чуда.

В последующих событиях немалая роль отводится попутчице и наперснице Лизоньки – Павле Назаровне, поэтому поспешим вчерне обрисовать ее портрет. Завидное здоровье отпустила природа этой женщине. Она обладала великолепным цветом лица (это в сорок-то лет!), легкой походкой и фигурой необъятной как в талии, так и в бедрах. Кажется, несовместимы сии качества, но ведь иные звери, скажем, морской лев или тюлень тоже по-своему грациозны, хотя при их весе и запасе жира, с нашей точки зрения, они и вовсе не должны двигаться.

Павла Назаровна была вдовой, супружеская жизнь ее уместилась в смехотворно малый срок. Обошли три раза вокруг аналоя, прожили в счастии семь дней, а потом случилась Полтавская баталия. Там мужа ее и убили. Всю последующую жизнь Павла Назаровна мечтала выйти замуж, но не повезло, не получилось… Попав в дом к богатому вдовому родственнику Сурмилову, она и тут воспылала было надеждой устроить его и свое счастье, но попытка эта была пресечена в самом зародыше.

Еще скажем, что Павла с той роковой минуты начала панически бояться своего благодетеля, Карпа Ильича, и в честь его довела некоторые черты своего характера до крайности; она стала аккуратна до излишества, бережлива до скаредности, преданна до полного забвения себя. В одном она осталась неизменна – глупа как пробка. А в общем, незлобивый, веселый и терпимый в быту человек. Варшава Павле сразу не понравилась. Что-то ее здесь напугало, может, предчувствия…

А для Польши настало великое время – она выбирала короля. По городу носили флаги воеводств, шляхта достала из сундуков дедовские кунтуши, жупаны из золотой и серебряной парчи, пояса из дорогих персидских тканей. Всюду было полно цветов, на улицах горланили, пели, словно разыгрывался вокруг вселенский маскарад. Словом, было, что посмотреть, и если бы у наших путешественниц рядом оказался хороший советчик, который высказал бы разумную мысль: убирайтесь отсюда подобру-поздорову, они бы все равно ему не поверили. Это так интересно – присутствовать на выборах короля! Во всех странах-государствах после смерти монарха на трон садится его сын, а в Польше всё на свой манер, и все ликуют.

Но в лавках, на улицах и в самой гостинице было много разговоров о том, что «русская армия приближается». Зачем, почему? Лизонька великолепно изъяснялась по-французски, за год жизни во Франции не только дуэнья, но и дворня с грехом пополам освоила этот язык. В гостинице их принимали за кого угодно, только не за русских, поэтому они не ощущали на себе враждебных взглядов. В известии о приближении русских Лизонька видела только хорошее. В русской армии мог находиться Матвей Козловский, а это значит – желанная встреча произойдет раньше назначенного судьбой срока.

Но, видно, сами поляки думали иначе. Те, кто стоял за Станислава Лещинского, боялись русских и ненавидели их, противная партия относилась к передвижению армии Ласси нейтрально. Но реально в приход русских в Варшаву никто не верил, все считали, что это просто пустое запугивание перед выборами. Предстоящие события наэлектризовали даже воздух в городе. Дошло до того, что Лизонька за завтраком попросила французскую газету. Конечно, она за Станислава Лещинского. Он тесть самого Людовика французского, может ли быть более достойный претендент на польский трон? Про Лещинского говорили, что он образованный человек, он умен. Были, правда, намеки, что будущий король слабохарактерный, он-де игрушка в чужих руках. Но разве это плохо – иметь на престоле доброго человека?

На улицах появились глашатаи с манифестом. Бумагу эту расклеивали в людных местах, и горожане читали ее в крайнем возбуждении. Манифест был написан цветисто и страстно. Он призывал поляков к справедливым выборам и слал страшные проклятия на голову тех, кто нарушает польские права и конституцию и призывает в помощь русские войска. Только тут Лизонька поняла, что присутствие русских полякам отнюдь не желательно. Осталось только понять, почему Россия вмешивается в чужие выборы.

Но ведь и Франция тоже вмешивается! В Варшаву прибыл Лещинский. Город был полон слухов о том, как будущий король добирался до Польши. Болтали разное, иные говорили, что он приехал под видом простолюдина, другие сообщали, что его привезли в сундуке, нашелся человек, утверждавший, что сам видел, будто Лещинский прибыл обряженным в женское платье. Это в его-то годы!

Лизонька видела, как будущий король вышел к народу. Не только площадь и прилегающие улицы были заполнены мужчинами, женщинами и детьми, люди высовывались из окон, заполняли балконы, гроздьями висели на фонарях. Лещинский вышел на крытый красным ковром помост. Он что-то говорил, улыбаясь и размахивая руками, но услышать, о чем он толкует, было невозможно – толпа ревела.

О втором кандидате на польский престол – курфюрсте саксонском Августе Лизонька даже не подозревала: ни на улицах, ни в гостинице об этом вообще не разговаривали.

Выборы были назначены на 11 сентября. В торжественный день в местечке Вола под Варшавой, на огромном поле у здания, которое занимал Сенат, собралось шестьдесят тысяч шляхты на выборы. Все на лошадях, вооружены, решительны, спесивы и крикливы. Часть избирателей стояла на другом берегу Вислы. Зависленские паны не хотели Лещинского и послали выборного, дабы объявил он в Сенате их волю. Голоса должен был собирать примас Федор Потоцкий. Он и объявил, что только тот протест против Лещинского может считаться законным, который высказан на поле избрания на рыцарском коле в шляхетском кругу.

Началось отбирание голосов. Все было очень торжественно. Лизонька в собственной карете вместе с тысячами варшавян поехала полюбоваться издали прекрасным республиканским обычаем. Так выбирают королей в Польше с 1569 года, с незабываемой Люблинской унии[29].

Шляхтичи-избиратели выстроились рядами, кони плясали от возбуждения, но, удерживаемые твердой рукой, сохраняли строй. Примас со свитой ехал вдоль рядов избирателей и кричал: «Называйте, кого хотите в короли!»

– Да здравствует Станислав Лещи-и-нский! – неслось над рядами.

Потом пошел дождь. Вначале маленький, бисерный, теплый, постепенно он набирал силу. При этом менялся ветер. Сразу вдруг сильно похолодало. Начали голосовать летом, закончили осенью. Зрители давно разъехались по домам. До самого вечера примас ездил вдоль конных рядов, собирал голоса, за ним поспешала свита с оркестром. Дождь намочил музыкальные инструменты, рога хрипели, трубы захлебывались, и казалось, сами небеса вместе с потоками дождя вопят: «Хотим Станислава!»

Противников Лещинского тоже на поле было достаточно. Но их не слышали. Они рассказывали потом с обидой и злостью, что примас чувствовал, где получит отрицательный ответ, и, проезжая мимо «подозрительных» хоругвей, вовсе ничего не спрашивал, только трубы ревели. Сорок хоругвей было против Лещинского, но Августа не выкрикнул никто. Пан Любомирский на вопрос примаса крикнул: «За того голосую, кто не вовлечет Польшу в войну!» Все понимали этот лозунг однозначно: «Не хотим Станислава!» Один примас «не догадался».

К вечеру голосование закончилось. Противное Станиславу меньшинство ушло в местечко Прагу под Варшавой, вскоре там собралась оппозиция. На следующий день Станислава Лещинского торжественно короновали в костеле Святого Яна. В ответ на это стоящее в Праге меньшинство выпустило манифест, где обвинило новое правительство в измене старому закону «liberum veto».

Страсти накалились до предела. Теперь Лизонька уже нос боялась высунуть из гостиницы. По улицам разъезжала конная шляхта, потрясала ружьями и саблями, призывая народ уничтожить подлое меньшинство, которое пренебрегает желанием всего народа, а также выступить навстречу проклятым русским солдатам, приход которых неминуем.

Когда людей очень активно куда-нибудь призывают, когда вокруг вытаращенные глаза и разинутые рты, горожане начинают постепенно заводиться. Потом словно кровавая пелена застилает им глаза, и вот уже мирные люди, которые в обычный день мухи не обидят, мчатся куда-то вместе с толпой, держа в руках заржавевшие, от дедов оставшиеся мушкетоны, или палки, или прутья, или импровизированные пики, выломанные из железных оград. «Русские идут! Они уже на подходе!» – висело над городом.

Разъяренная толпа вломилась в дом Густава Левенвольде, обер-шталмейстера и дипломата. Прислуга в ужасе разбежалась, кого-то придавили ненароком. Дом был разграблен. По счастью, Левенвольде был загодя предупрежден о нападении на русскую миссию. Донельзя испуганный обер-шталмейстер укрылся в доме цесарского (австрийского) посольства. Толпа требовала выдачи Левенвольде, но потом люди как-то поостыли, оставили его в покое, только сделали его пленником, к российскому министру не пускали даже курьеров.

С саксонским министром дело обстояло еще хуже. Он вздумал с горсткой солдат защищать свой дом. Произошло страшное кровопролитие, не только саксонцы были убиты, но и многие из толпы ранены, раздавлены, изувечены. Саксонский посол под охраной поляков вынужден был уехать из Варшавы.

Между тем Станислава Лещинского, нового короля, уже не было в Варшаве. Армия, руководимая генералом Ласси, представляла серьезную угрозу, поэтому Станислав отбыл в Данциг под защиту крепостных стен. Вместе с королем отбыли его сторонники, а также послы французский и шведский. В Данциге Станислав решил дожидаться помощи от союзников. Франция просто обязана была помочь своему ставленнику.

Постепенно волнения охватили всю Польшу. Шляхта воспользовалась своим старым конституционным правом создавать конфедерации – вооруженные отряды для борьбы за справедливость. «Если Бог за нас, то кто против нас?» – этот лозунг был у всех на устах. Одни конфедераты выступали за Станислава, другие против. Уже в те времена подобное состояние дел называлось революцией. Все вооружены, у всех на устах справедливый лозунг, и все готовы убивать друг друга во имя высшей справедливости.

Лиза Сурмилова жила по-прежнему в гостинице на главной улице, то есть в центре всей этой кровавой неразберихи. Каждый день она твердила: завтра мы уедем, дальше здесь оставаться опасно. Но обезумевшая от страха Павла канючила свое: мы должны дождаться Карпа Ильича, он не может не приехать, я ему обещала, и мы дождемся его в Варшаве, чего бы нам это ни стоило. И Лиза уступала. В конце концов, ведь русские солдаты займут Варшаву, не турецкие и не шведские. А раз свои – то и бояться нечего.

Сурмилов все еще сидел в Париже, но для спасения дочери уже принял свои меры. Из Парижа в Россию отправился гвардейский офицер, по дороге он должен был заехать по делам в Варшаву. С этим офицером – милейшим человеком! – Карп Ильич и передал письмо дочери. В письме сообщалось, что Лизонька должна ввериться оному гвардейцу, который отвезет ее вместе с Павлой на родину и сдаст на руки престарелой тетке, уведомленной депешей о приезде племянницы.

Однако фортуна повернула дело по-своему: гвардеец, имеющий дело до Левенвольде, вздумал искать его не в цесарском посольстве, где тот укрылся, а в саксонском. Он угодил в посольство в тот самый вечер, когда его осаждала разъяренная толпа, в числе первых он бросился на защиту саксонцев и пал от удара в висок камнем, пущенным рукой какого-то бродяги.

2

21 сентября Рижский корпус русской армии вышел на берег Вислы и установил против Варшавы батарею из пяти пушек. Тут же между поляками и русскими завязалась перестрелка.

Трудно было выбрать более неудачное время для отъезда, но Лизонька считала, что она находится в крайности. Тогда никто толком не знал, займут ли русские город или так и останутся на зиму за Вислой, топором, занесенным над польской демократией. Деньги таяли с неимоверной быстротой, и даже Павла со своей феноменальной скупостью не могла остановить их исчезновения. Но потом настал момент, когда и на деньги ничего нельзя было купить. В гостинице, доселе сытой, благополучной и доброжелательной – только плати, вдруг разом поняли, что жильцы со второго этажа – русские, и сразу стена встала между хозяином и постояльцами. Мало того что отказывались кормить прилично, так еще грозились выселить. Словом, оставаться в гневливой, негодующей и стреляющей Варшаве было совсем невозможно.

Лошадей в карету достали только двух. В последний момент обнаружилось, что камердинер Климент – главный защитник и преданнейший человек – запропастился куда-то. Ждали час, потом два и наконец догадались, что ждать больше не следует. Видно, Климент предпочел республиканский способ правления и в рабскую Россию возвращаться не собирался..

Ладно, не до того теперь… Лизонька хотела ехать налегке, но Павла возопила, и весь огромный багаж был с грехом пополам приторочен к задку кареты. К слову скажем: карета разбилась, человека убило в дороге, лошадь пала, а сундуки с новомодными парижскими платьями и шляпами совсем не пострадали, только в грязи вывалялись и кованые углы их опалило взрывом.

Отъезд был организован глупейшим образом. Да и некому было организовывать-то. Само собой получилось, что всем стал распоряжаться кучер – он был старше прочих, человеком степенным, малопьющим. Он совершил главный поступок, почти подвиг – достал лошадей. Все, включая Лизоньку, подчинялись ему беспрекословно. Влезая на козлы, кучер кричал оптимистически: «Не извольте беспокоиться! Горе в лохмотьях, беда нагишом! Довезу в чистом виде!»

Но не успели они проехать по городу и версту, как выяснилось: мост через Вислу сожжен, паром изрублен из опасения, что по ним будут переправляться русские. Кучер немедленно принялся вопить, что-де он не знает, как в подобных условиях поспешать в отечество, и вообще «мы так не договаривались», и решил уже повернуть назад. Но тут уж Лизонька возвысила голос:

– Поезжай вдоль реки, пока не найдешь переправы!

Ночевали в карете. Гостиниц поблизости не было, а идти в крестьянскую хижину Павла поостереглась, а ну как обидят девицу! Наутро опять двинулись по плохой петляющей дороге вдоль реки, вверх по течению. Кучер выбрал этот путь потому лишь, что дорога в ту сторону показалась ему более неезженной. Выбор кучера сослужил нашим путешественникам плохую службу. Главные силы Ласси двинулись как раз вниз по течению Вислы, чтобы у деревни Сухотино соорудить вполне приличную переправу. Но насмешница судьба отвернулась на этот раз от Лизоньки Сурмиловой.

Продвижение было труднейшим, нигде ничего не купишь, дорога большей частью шла лесом, а вокруг бродят отряды вооруженных людей: может, борцы за свободу, а может, обычные разбойники. Все они очень заинтересованно поглядывали на карету и на лошадей, как бы примериваясь, а не завладеть ли им во имя торжества справедливости чужой собственностью? На козлы в помощь кучеру был отправлен Митька, патлатый веселый малый из деревенской дворни. Карп Ильич выбрал его для заграничного вояжа за рост и ловкость. Теперь он размахивал незаряженным пистолетом и в случае необходимости орал громко и решительно. К вечеру он совсем осип.

А тут как на грех раздалась громкая пальба, которая всех напугала. Стреляли на противоположном берегу, но кучер счел за благо убраться от выстрелов куда-нибудь подальше, поэтому на первом же развилке свернул прямиком в лес и понесся куда глаза глядят.

Путники наши не знали, что стрельба эта была ритуальной и вызвана тем, что обиженная выбором Лещинского шляхта составила конфедерацию и в урочище Горохово выбрала в польские короли Августа саксонского. В честь знатного события в церкви Бернардинов отслужили благодарственный молебен, и теперь оппозиционная часть Речи Посполитой пила и стреляла. Русские войска выразили свой восторг, устроив виват, то есть девяносто три раза выстрелили из пушки и три раза из ружей беглым огнем.

Теперь у Польши было два законно выбранных короля. Засевшим в Варшаве шляхтичам это отнюдь не понравилось. Если русские палили в воздух во славу, то защитники столицы принялись палить в знак протеста. Не удержались и соседствующие с Варшавой батареи. Под огонь одинокой, поддерживающей Станислава Лещинского пушки и угодила неизвестно куда мчавшаяся карета.

Ехали лесом, дорога выписывала кренделя, а потом выбежала на открытое место. Звезды дрожали в низком небе, шумела под ветром трава. Казалось, все ушли… И вдруг раздался грохот, над лесом завис белый кокон дыма. Лошади рванули вперед, не разбирая дороги. Кучер кинул вожжи Митьке в руки, а сам с превеликим трудом перебрался на спину взмыленной правой лошади. Митька дергал вожжами, стараясь сдержать лошадей, но это вселяло в них еще больший ужас.

На опушке опять полыхнуло пламя, вновь расцвел белый дымный цветок. Этот выстрел оказался роковым. Ядро попало в лошадь, кучера убило на месте. Оставшаяся в живых лошадь не могла сдержать напора движущейся по инерции кареты и двигалась вперед еще некоторое время, потом непроизвольно повернула. Карета выскочила на обочину, правые колеса ее зависли в воздухе, и она, словно нехотя, перевернулась.

Больше выстрелов не было, одинокая польская пушка решила, что полной мерой выразила свое негодование отщепенцам в Горохове. После ужасного грохота, казалось, стало очень тихо в природе, и ржание бившейся в постромках лошади, и жалобные вопли Павлы, и ругань побитого Митьки воспринимались так, словно у всех уши забиты ватой. Бедная карета тоже стонала, досталось ей в этом путешествии, зависшие колеса продолжали крутиться, поскрипывая, дрожала дверца под ударами мощной руки Павлы.

Митька помог дуэнье вылезти из кареты. Несчастная выглядела, как пестрая куча тряпья: рукав платья оторван, видно, за что-то зацепилась, кофта расстегнута, чепец потерян, а волосы и лицо запорошены какой-то дрянью, то ли пылью, то ли мусором, высыпавшимся из треснувшей обшивки кареты. Лизонька лежала внизу, на прижатом к земле оконце, и на призывы не отвечала. Митька полез внутрь кареты и обнаружил, что барышня без сознания.

Вначале это приписали обычному обмороку – как не испугаться в этом ужасе, но потом, когда Лизу уложили на расстеленную на земле попону и запалили фонарь, который чудом не разбился, обнаружили на затылке девушки здоровенную шишку, она слегка кровила. Вторая рана была на руке, весь рукав промок от крови, видно, поранилась оконным стеклом.

Митька выпряг лошадь, удивительно, что она не переломала себе ноги, и поскакал вперед в надежде сыскать какое-нибудь жилье.

Бедная Павла! Что жалеть Лизоньку, она без сознания, мозг ее отключен, и ей хорошо. Что жалеть кучера, который лежит, раскинув руки, все еще сжимая в одной свой кнут, он мертв, и ему если не хорошо, то хотя бы покойно. А несчастная одинокая Павла в полном сознании и потому отдает себе отчет в происходящем. Их положение ужасно, ужасно! Лизонька жива, хоть слабо, но дышит. Значит, она не умрет. А где ей жить? Где найти безопасное место, чтобы они, страдалицы и странницы, могли бы приклонить свои измученные головы? А когда приклонят, что дальше, что утром? Лизоньку ведь надо как-то лечить…

– У-у-у… – Она тихонько завыла и скоро потеряла представление о месте и времени. Ей казалось, что душа ее уже отлетела. Может, она умерла? Помнится, когда карета завалилась, она сильно зашибла бок и локоть, и ногу. Она прожила чистую жизнь, а потому смерть ее была бы легкой. Она попросту не заметила, что умерла. Вокруг небо, звезды, все сияет, и она отлично видит, какая звезда ближе, какая дальше. Иные так совсем рядом, протяни руку и хватай холодное, колючее светило. Сейчас ангелы прилетят, зашелестят крылами и унесут ее, легкую, в аквамариновую высь.

В сознание ее вернул еле слышный стон Лизоньки. Павла сразу ожила, спустилась с небесных высот на землю и поняла, что очень замерзла. Бог дает крест, дает и силу. Надо было действовать. Сундуки, как уже было упомянуто, не пострадали. Она поранила пальцы, обломала ногти, пытаясь развязать узлы, но сундук открыла. Когда вернулся Митька, с телегой и двумя плохо различимыми в темноте фигурами, Павла уже была одета в свой самый лучший наряд, а Лизонька лежала, заботливо укрытая попоной.

– За смертью тебя посылать! – обругала она Митьку, достойного никак не ругани, а похвалы, но положение хозяйки, которое навязала ей жизнь, обязывало к крику, иначе никакого уважения не будет, Митька не обратил ни малейшего внимания на грозный вид дуэньи.

– Здесь мельница рядом. А за лесом, верстах, говорят, в пяти, при дороге приличный трактир, гостиница по-ихнему, – сказал он радостно. – Поехали. Карету на мельницу доставят, я за ней завтра вернусь. Поднимайте барышню, ее надо в телегу перенести.

– Вначале сундуки погрузите, – деловито приказала Павла. – Я между них сяду, а голову Лизоньки – ко мне на колени.

Дорога опять пошла лесом. В печальном его сумраке Павла вновь принялась дрожать, на этот раз ее волновали не разбойники, а мысли о бренности сущего. В ногах Лизоньки лежал мертвый кучер. Павла воспротивилась было ехать с покойником в одной телеге, но Митька сказал:

– Не в поле же Прокопия бросать…

Гостиница «Белый вепрь» представляла из себя несколько разномастных, живописно скомпонованных строений, прижатых лесом к перекрестью дорог. Главный дом, одноэтажный, из белого камня, с островерхой крышей, похожей на натянутую на уши шляпу, вмещал в себя трактир и комнаты для проезжающих, прочие строения, а проще говоря, сараи, предназначались для лошадей. В одном из них размещалась кузница, равномерное постукивание молота по наковальне сопровождало наших постояльцев все три дня, которые они провели под этим негостеприимным кровом.

Эти дни, конечно, были посланы Павле в испытание. Лиза по-прежнему не приходила в сознание. Казалось, она просто спит – ни стонов, ни бреда, и рана на голове ее не беспокоит. Лекаря в городке не было, последнего призвали в армию, но сыскался аптекарь. Он осмотрел пострадавшую, ощупал рану на затылке. Во время осмотра он очень много говорил, разумеется по-польски. Павла понимала редкие слова, но согласно кивала, выражая этим полную веру в медицину. Но когда аптекарь принес банку с пиявками, Павла попробовала воспротивиться – больная и так потеряла много крови. Но где ей было совладать с решительным польским аптекарем! Пиявки впились в нежный Лизонькин затылок, потом набухли кровью, как мерзкие красные колбаски. Вышеупомянутая процедура облегчения больной не принесла. Кормили наших постояльцев неважно, ссылаясь на нехватку продуктов – это осенью-то! – воды горячей не допросишься, в комнате холод. Павла пыталась погреться у огромного очага в главной зале, но скоро отказалась от этого. Над очагом висела голова дикого вепря. Не поймешь, из чего сотворена эта страшная морда – чучело или муляж, но хитрые узкие глазки словно следили за Павлой, словно подмигивали. В зале было полно пьющего народа мужского пола. Все они горланили песни и таращились на пышнотелую заезжую гостью с тем же плутовским выражением, которое мастер придал страшной роже вепря. Выражение это, как ни странно, волновало, но больше пугало. А ну как… страшно подумать!

За три дня постоя Павла так измучилась и изнервничалась, что, как только в гостинице появились две приличные дамы – одна совсем старуха, другая помоложе, – она бросилась к ним с воплями, моля о помощи.

Та, что помоложе, тихая, вежливая, вся такая утонченная и аристократическая, была княгиней Гондлевской, владелицей всей округи. Старуха с коричневым ликом и телом столь худым, что напоминала зачехленное знамя, – бездетной теткой княгини, жившей при ней «на хлебах». Во время рассказа Павлы княгиня все время поглядывала на тетушку, сидевшую с поджатыми, морщинистыми губами. Та хмурилась, щурилась, словом, была недовольна. Переломом в разговоре послужила упомянутая фамилия Сурмилова.

– Он у нас в России главный богатей, – верещала, подобострастно улыбаясь, Павла. – Он в Париж с дочкой своей ездил, дабы заказать вина для ее величества. Можно сказать, на золоте ест, в золоте купается. Сотворите милость, помогите дочери его с верной камеристкой, что пред вами, – одна лежит, другая сидит.

Княгиня еще раз переглянулась с теткой, на этот раз крайне выразительно, и тут узелок губ у старухи развязался, преобразившись в беззубую улыбку.

– Расскажите все еще раз, сударыня, – попросила княгиня, – но желательно больше французских слов, русский язык я понимаю с трудом.

Через час укутанную в плед Лизоньку снесли в украшенную гербами карету и заботливо обложили подушками, сундуки привязали крепчайшими веревками. При поломанном экипаже остался Митька. Он же должен был похоронить несчастного кучера. Взвился кнут, панская карета рванулась с места. Лизонька Сурмилова отправилась в неизвестность.

3

Находись наша героиня в добром здравии, ее бы очень развлек вид ее нового жилища. Замок, настоящий замок! Как и полагается, он стоял на холме, имел вымощенный булыжниками ров, в котором никогда не было воды, и высокие стены в форме неправильного четырехугольника. В стенах, разумеется, бойницы, а над стенами – башня красного кирпича с кровлей в виде шлема. Подъемный мост на въезде в замок был давно заменен обычным деревянным настилом с перильцами.

Распахнулись кованые двери, и карета въехала на обширный, заросший по-осеннему жухлой травой двор. Внутренние стены замка были обустроены галереями, много здесь было различных строений неведомого назначения, центральную часть двора занимал огромный трехэтажный дом причудливой формы с редкими, несимметричными окнами, толстыми контрфорсами из тесаных глыб и богатым полукруглым порталом с башенками.

Замок князей Гондлевских был построен двести лет назад, когда уж замков никто не строил, а потому являлся только подобием древних укреплений. Однако эта подделка выглядела вполне добротно и внушительно. Первый хозяин замка, знатный полководец при дворе Сигизмунда, короля польского и шведского, много воевал за свою жизнь. Он и с Русью бился под Смоленском, переживая всем сердцем за царицу русскую Марину. Был он богат, горд, при этом не лишен романтической складки. Если деньги в наличии, то отчего же не воздвигнуть памятник уходящему рыцарству, да и прилегающие угодья следует украсить замком, чтоб внуки помнили, враги боялись, а соседи завидовали. Тогда казалось, что никогда не пресечется богатство славного рода Гондлевских, а оно вдруг и пресеклось.

Разорялись знатные паны постепенно, но полное разорение, такое, словно враг прошел по замку и его окрестностям, произвел последний владетель – князь Казимир Гондлевский. Сейчас это был глубокий старик, но и в восемьдесят лет он держался орлом. Дай ему золото, чтоб выкупить замок, и впрок немного деньжат, все пойдет по-прежнему, за год опять все спустит. А ведь кажется, ничего особенного не делал, только жил широко.

Князь Казимир Гондлевский был известнейшим в округе «рыцарем бутылки», и это было отнюдь не уничижительное прозвище, а заслуженный Бахусовыми подвигами чин, снискавший среди сограждан братскую любовь и уважение. Про известную чару князя Казимира знали в самой Варшаве. Чара вмещала пять бутылок французского или венгерского, или домашней выделки меда – чего ни налей. В крышку от нее входило две бутылки. Старый князь мог опустошить чару в два приема, из крышки полагалось пить не отрываясь.

Во время широких пиров обговаривались проекты будущих сеймов, заключались дружественные союзы, гасились распри, отлучались от государственных дел неугодные. Шляхта совершенно искренне считала, что без кубка с вином вообще не договоришься. На попойках заключались и брачные союзы, в этих случаях пили из чар с изображением святых. На самих сеймах пили во славу Господа, а потом всласть рубились на саблях в Его же честь. И везде Казимир Гондлевский был первым. Хоть к старости руки у него стали дрожать, иной раз и в табакерку пальцами попасть не мог, полный, налитый всклеть кубок он доносил до рта, не пролив ни капли. При этом был изящен, образован, умен – рыцарь!

Противные высшей истине трезвенники ворчали, что-де никогда не пила Польша столь много, мол, пьянствовать стали только при Августе II – отчаянном выпивохе. Говорили, никогда король «не просыхал», а с ним и весь двор.

У князя Казимира тоже был свой двор – богатейший, и всех он поил и кормил. Кого там только не было: шляхта, сыновья их, оруженосцы, пажи, скороходы, гайдуки, ливрейные послушники. Сейчас дворни стало немного меньше, и походила она не на достойных княжеских слуг, а на разномастную орду, охотящуюся за дармовой жратвой. Названия у дворцовой прислуги остались те же. Паж… все еще паж, в тридцать с лишним лет, с зычным голосом и ухватистыми волосатыми руками. Скороход еле передвигает ноги, он болен ревматизмом, на ступнях подагрические шишки, белые одежды штопаны-перештопаны, на шапочке, которую все еще носит, убогий, набекрень, вместо страусовых перьев два сорочьих, выдранные из хвоста у мертвой птицы.

А какие охоты устраивались в замке! Леса, слава богу, обширные, зверья всякого водилось в изобилии. Уважающий себя охотник всегда держал огромную псарню. Из Данцига выписывали больших датских собак. Егеря их звали пиявками. Если этот пес вцепится зубами в жертву – большого зверя, то уже не отпустит. До ста человек съезжалось на охоту, прибывали и дамы в колясках, брали с собой детей посмотреть на кровавое действо. После охоты по древнему обычаю в замке готовили жаркое из жеребенка, но главным лакомством считались медвежьи лапы. А пили… только бочки с вином успевали вскрывать. Гостиница «Белый вепрь» была когда-то охотничьим домом Гондлевских, до самой Вислы тянулись их угодья. Но это все в прошлом.

Однако неверным будет утверждение, что теперь в замке экономили на еде или пили меньше. Бочка венгерского стоила четыре червонца, а скотины и земли, слава богу, осталось достаточно. Невозможно и дворне голодать при такой-то дешевизне. Но реальную власть замок упустил из рук, и гордость семьи была этим сильно уязвлена.

Самый главный урон случился, когда князь Казимир заложил замок, решив на этом заработать, а вместо того обратил деньги в пыль, в те же пьянство и охоту. И словно глянец смыли с хозяев. Износился бархат внутри данцигской кареты, подушки обили скромным трипом. Лошадей больше не покупали на стороне, не красили их гривы в зеленый цвет, а брали из собственного стада. В молодости у князя Казимира был богатейший гардероб. Теперь его жупаны и парчовые кунтуши в зависимости от надобности расставляли для хозяина или ушивали для сыновей. По счастью, женская половина не страдала от отсутствия модных туалетов. Княгиня была женщиной чрезвычайно умеренной и набожной. Князь Казимир женился поздно, жена была моложе его на тридцать лет. Девицей воспитывалась она во французском монастыре, а потому знала иностранные языки и почитывала книги. Мужа она любила страстно, да и можно ли иначе относиться к такому герою, а поэтому всю жизнь с ужасом и восхищением смотрела на его подвиги, подчиняясь во всем безоговорочно.

Постепенно все приходило в запустение. Комнаты, кровля и сами крепостные стены требовали ремонта. А сколько денег уходило на дрова для этой махины! Дом пришлось поделить на две части. Неотапливаемая половина постепенно превращалась в гигантский чулан, куда сносили за ненадобностью всякое барахло.

Сыновей у князя Казимира было четверо. Двое из них умерли в младенчестве. Старшего, Онуфрия, привезли прошлой осенью с огнестрельной раной в груди. Остался второй – Ксаверий, гордость отца и надежда матери.

Про гибель Онуфрия говорили, что он погиб при странных, невыясненных обстоятельствах. Взял-де людей из дворни, пошел побродить по лесу с ружьем. И вдруг – убили…

Однако только на первый взгляд обстоятельства смерти молодого княжича казались странными. Каждый в замке знал, что поехал он на свою охоту верхами в ночное время, а в помощники взял не егерей, а трех своих головорезов, преданных ему по-собачьи. Только один из этой тройки остался жив. Прибежал, вернее, приполз к утру в замок с капканом на ноге. Капкан был поставлен на волка, как этот дурень в него угодил, непонятно. Неизвестно было также обитателям замка, что рассказал этот бедолага, дрожа как осиновый лист князю накануне похорон Онуфрия.

Княгиня после смерти старшего сына чуть с ума не сошла. Она требовала, чтоб муж нашел деньги для сооружения достойного надгробия в княжеском склепе. Сын погиб от руки негодяя в честном бою, а потому на могиле ему надо поставить мраморного поверженного воина с поломанным мечом. Пусть местные мастера постараются, а мрамор не так уж дорог. Князь ответил категорическим отказом: простая каменная плита с вырезанными на ней датами, ветка лавра внизу – и все!..

Только самые приближенные к особе князя Казимира знали тайну этой истории, за давностью лет можно рассказать ее и читателям. Князь Казимир был не только рыцарем бутылки, охотником, знатоком латыни и дамским угодником, он был еще истинным патриотом Польши и поэтому твердо стоял за Станислава Лещинского. Еще Август II был жив, а уже образовался кружок вельможных панов, ратующих за нового короля. Будущему избраннику необходима преданность. Лучшей поддержкой от начала летосчисления считалось золото, и во Франции это отлично понимали.

Замок князя Гондлевского был беден, но верен великим идеалам и истинно высок в духовном его звучании. Поэтому под его черепичной кровлей не единожды собирались патриоты для обсуждения насущных дел. Естественно, на этих сходках присутствовал и старший сын, хотя по складу характера он был не патриотом, а забиякой и героем всех скандальных историй в округе. Но здравого смысла Онуфрию было не занимать, и потом, годы брали свое. Словом, похоже, что старший сын остепенился и вступил на путь гражданина.

За несколько дней до гибели Онуфрия в замке князя Гондлевского, в библиотеке, произошла очередная сходка – только самый близкий круг! Члены собрания были оповещены о прибытии французского золота. Естественно, тут же начали обсуждать, как его лучше потратить, но один из патриотов, не будем называть его фамилию, довольно резко заявил, что это, мол, не их забота, а думать надо о том, как обеспечить золоту надежную охрану. Маршрут кареты содержался в глубокой тайне, кроме того, французы запаздывали, и вообще, не случилось бы чего. Есть слухи из Парижа, что французы собираются тратить деньги в Варшаве, не согласуясь с желаниями патриотов. Мол, им там в Париже виднее. Здесь не поспоришь – кто заказывает музыку, тот и платит.

Со временем, когда 1732 год стал далеким прошлым и события тех дней превратились в легенду, которую домочадцы пересказывали друг другу в зимние вечера, в тексте этой легенды якобы был такой диалог, за правильность которого автор не может поручиться. Будто бы Онуфрий вышел с той тайной сходки рассерженным и, лишь разъехались гости, бросил отцу в сердцах:

– Вместо того чтоб депутатов подкупать, лучше бы на эти деньги крышу починить и замок выкупить из залога!

И будто бы старый князь также в сердцах бросил:

– И думать не смей! Эти деньги предназначены для свободы Польши!

Онуфрий якобы отозвался:

– А на кой Польше купленная у Франции свобода?

И якобы князь проревел, словно Юпитер:

– Если ты, безумный человек, пойдешь на прямой грабеж, я тебя прокляну! И не только прокляну – убью!

Все это, конечно, домыслы. Онуфрий три ночи караулил французскую карету. Обнаружить ее помог хозяин гостиницы Адам, за оговоренную плату, разумеется. Ну уж кто-кто, а Адам умел держать язык за зубами.

Князь рыдал на похоронах сына, как малый ребенок. И никого не проклял. Когда много месяцев спустя события стали проясняться и патриоты предъявили князю Казимиру справедливые требования, он стал убеждать их, что Онуфрий поехал в лес, чтоб взять на себя охрану кареты… Высокие паны прятали усмешку в усы.


После смерти Онуфрия в замке не было дня, чтобы кто-нибудь не говорил в отчаянии: «Где же все-таки сыскать денег, чтобы выкупить замок?» То собирали в кучу драгоценное оружие, ножны иных сабель радугой сияли от драгоценных камней, но были это не брильянты, а скромная бирюза, гранаты и рубины. Да хоть бы и брильянты! В те времена камни покупались на вес, а что работа хороша, так ее станут ценить двести лет спустя. От продажи старинных, выцветших гобеленов тоже много не выручишь. Можно, конечно, продать приречные пастбища и лес, но сейчас, когда короля выбирают, покупателей не найти.

Встреча в гостинице «Белый вепрь» с больной мадемуазель Сурмиловой показалась княгине Гондлевской подарком судьбы. Конечно, о, конечно! Вон соседский панич Ольбрехт женился на девице Вербинской, и сразу семья поправила свои дела. А за Лизонькой Сурмиловой стояла вся Россия, в которой богатств не счесть. Гондлевские спасут жизнь несчастной девице, а после этого пан Сурмилов должен у них в ногах валяться, за честь почитать, если они согласятся на руку его дочери.

Эти картины приятно волновали сердце княгини, они казались реальными. А если действовать наверняка? И вдруг совершенно шалая мысль вспыхнула в голове: «А что, если обвенчать Ксаверия с девицей, пока она находится в беспамятстве? Если Господь послал эту встречу, то Он и благословит этот брак!» Размышляя таким образом, княгиня и ее спутники въехали в широкие ворота замка.

К чести княгини скажем, как вспыхнула эта мысль внезапно, так и погасла без следа. Она не решилась на анонимный брак не из опасения, что Павла все выдумала и девица вовсе никакая не Сурмилова, а самозванка. Об этом она вообще не подумала. Но ее серьезно волновали вопросы веры. Ксаверий истинный католик, невеста воспитана в вере греческой. Правда, сейчас случаются и смешанные браки. Вон у русских Остерман, министр и политик, сам лютеранин, а жена продолжает жить в православии. Но то Россия, там все не так, как у людей, все с ног на голову. А в Польше супруги должны ходить в одну церковь.

4

Лизонька очнулась только к вечеру. «Где я?» – был первый ее вопрос, но отвечать оказалось некому. По потолку прихотливым бордюром бежала акантовая ветвь, нарисованная весьма искусно, над дверью лоза обвивала медальон с лошадиной мордой и исчезала в неведомых далях прочих комнат. Вид у большеглазой лошади был укоряющий. С потолка взгляд Лизоньки спустился на гобелен. Погасшие краски сберегли благородство рисунка: Ревекка с кувшином стояла у колодца, и Исаак, опершись на посох, беседовал с ней. «Какая кроткая сцена», – подумала она и обрадовалась правильно найденному слову. Кроткими были на гобелене и овцы у ног Ревекки, и она сама, и пухлые облака на тканом небе.

Лежать было удобно, только слегка болел затылок. Она осторожно повернула голову и увидела окно: узкое, забранное решеткой, окаймленное красными листьями дикого винограда.

Комната была похожа не на жилые апартаменты, а на нечто навеянное мечтой, такие картины представлялись ей после чтения «Ромео и Юлии». Может быть, она продолжает спать, и в этом сне за окном обретается волшебная Верона? Ах, как романтично! Все это явь, во сне голова не болит. Но как бы славно было, если бы в это окно смотрел на нее драгоценный возлюбленный, ее Финист Ясный Сокол, ее Ромео… Она только на мгновение закрыла глаза, а когда открыла их снова, то увидела желаемое воочию. Финист, то есть Матвей, приник к окну и пялился на нее, чуть приоткрыв от напряжения рот. Кудрявую голову его украшала какая-то странная шапочка, рука цепко держалась за решетку.

– Князь, это вы? – прошептала она.

Финист ответил ей что-то невнятное, через стекло не разберешь. В этот миг хлопнула дверь, и видение исчезло.

– Козочка моя, очнулась, жива! – завопила Павла, поспешая к постели больной. – А ведь почти умирала! Вы больше до такой печали меня не допускайте. Что я батюшке Карпу Ильичу скажу?

«Нет, Павла не кроткая, Павла – дура громогласная», – подумала Лиза и сказала шепотом:

– Не кричи. Сядь подле и рассказывай. Мы уже дома? Мы в России?

– Нет, мой ангел, мы еще на чужбине. – Лицо дуэньи приняло плаксивое выражение. – Но вы не горюйте. Вы на ножки встанете, а Митька к тому времени карету и пригонит. Когда починит.

– А зачем нужно чинить карету?

– Так вы ничего не помните, ласточка моя? – И Павла принялась рассказывать со всеми страшными подробностями события трех последних дней.

Лиза не дослушала до конца, уснула, а когда проснулась, потребовала продолжения рассказа и еще чего-нибудь поесть. Дело пошло на поправку.

На следующий день Лизонька сделала робкую попытку пройтись по комнате, но спуститься вниз, чтобы быть представленной семейству, отказалась.

– Я еще слаба и выгляжу, как чухонка, – сказала она Павле и потребовала зеркало.

Павла немедленно принесла требуемое. Лиза внимательно обследовала собственное лицо, нашла его бледным, обветренным и неинтересным, однако приказала причесать себя как можно лучше, то есть в полном соответствии с парижской модой.

Нарядная прическа оказалась весьма кстати, потому что к вечеру в комнату Лизоньки пожаловала княгиня. Она была необычайно любезна, более того – ласкова, и высказала надежду увидеть прелестную гостью завтра в общей обеденной зале.

– Я представлю вас мужу и сыну. Они наслышаны о ваших несчастьях и выражают вам глубокое сочувствие. Надеюсь, вам не будет у нас скучно. Мой Ксаверий весьма достойный молодой человек. А уж говорлив! И образован. Он учился и воспитывался у иезуитов, как у нас принято, в иезуитских школах воспитываются все юноши из хороших семей. Там он учил риторику, философию и, конечно, латынь. Он знает наизусть речи Цицерона, а также Вергилия и Горация. О, вам с ним не будет скучно!

– Но я ничего не понимаю в речах Цицерона.

– Успокойтесь, он тоже ничего не понимает. Да и зачем ему Цицерон? Ксаверия ждет карьера. Его давно ждут в палестре.

– Что такое палестра? – Лизонька решила, что палестра – это что-то вроде театра, о чем простодушно поведала княгине.

– О нет! Палестра – это правительственная канцелярия. – Хозяйка рассмеялась и торопясь стала рассказывать, как настойчиво приглашали служить туда ее Ксаверия, да он отказался, потому что все смелые и решительные молодые люди предпочитают кавалерийский полк, где его, оказывается, тоже давно ждут, письмами засыпали, но батюшка-князь против кавалерии, и потому сын будет служить при дворе польского короля, а это значит, его камергерское звание не за горами.

Лиза устала слушать о чудесных качествах неведомого Ксаверия, и внимательная пани Гондлевская почувствовала это.

– До завтра, прелестная Елизавета. Спите спокойно.

В зарешеченном окне заблестела первая звезда.

– И ты кроткая, – сказала ей Лиза и рассердилась вдруг, зачем привязалось к ней это слово? Она подошла к окну. Второй этаж… Ей очень хотелось увидеть балкон! Здесь должен быть непременно узорчатый балкон, сработанный мастерами Вероны. Но балкона не было. Влево от окна простирался широкий подиум, бортик его был выложен из темных, грубо отесанных камней. В одном месте бортик прерывался, видна была верхняя ступенька каменной лестницы, сбегающей вниз по крутому боку холма, заросшему буками. Лестница эта странным образом напомнила подмосковную усадьбу, где вокруг березы, солнечные блики на траве и деревянная лестница, ведущая к купальне. Вода в реке, как нахмуренный шелк, переливается вся, над ней стрекозы резвятся, и где-нибудь рядом цветет черемуха.

– Завтра по этой лестнице пойду гулять с ученым Ксаверием, – сказала Лиза, – и пусть Вергилий будет нашим попутчиком. То-то будет весело! Я заранее боюсь их обоих.

Однако прогулка, состоявшаяся на следующий день, оказалась не только не нудной, но даже приятной. Очень. За обедом Лизоньку представили всему семейству. Князь Гондлевский ее было напугал – худ, глаза как уголья, руки трясутся, но через полчаса она была им совершенно очарована – это был рыцарь старинной выпечки, рыцарь с головы до пят, он умел разговаривать с дамами. Худая старуха в синих одеждах тоже все время улыбалась, обнажая блеклые, младенческие десны, и даже, кажется, подмигивала Лизе, словно между ними была какая-то тайна.

А шляхтич был мил, эдакий дубок крепенький. Посмотришь на Ксаверия – и никак не скажешь, что он помешан на латыни. Он улыбнулся ей, и Лизонька с облегчением поняла, что совсем его не робеет. Обычно при молодых людях стеснительность колодой держала ей руки и ноги, а у Ксаверия был такой веселый взгляд, будто обещал – вот сейчас отобедаем со взрослыми, а потом в салки пойдем играть.

На деле, конечно, никаких салок не было, их прогулка выглядела очень чинно. Они брели вдоль замка, потом спустились в парк. В трех шагах от них неторопливо и важно, как баржа по тихой воде, шествовала Павла. Она была довольна собой и своей воспитанницей. Лизонька в епанче рытого бархата с соболиной опушкой у шеи выглядела прелестно. Жалуется только, бедный воробышек, что голова болит. Но это пройдет, свежий воздух ей целебен. Она спасла свою воспитанницу, спасла сундуки, и теперь они вкупе выглядят очень пристойно. Сурмилов непременно должен ее похвалить. Вначале шли молча. Ксаверий первый начал разговор:

– Отчего вздыхает прекрасная пани?

– Я не вздыхаю, я просто дышу. Мне очень понравился ваш дом. Я и не предполагала, что попаду когда-нибудь в подобное место. Он напоминает мне Верону.

– Вы были в Вероне?

– Только в мечтах.

– О, мечты – это страна обетованная! Я тоже мечтаю попасть в Италию.

– Чтобы продолжить изучение Вергилия? – Поймав его удивленный взгляд, Лизонька поторопилась объяснить: – Ваша матушка уверяла меня, что для вас нет ничего любезнее, чем читать Вергилия и Цицерона. Она также говорила, что вы захотите ознакомить меня с этими авторами. Но я предупреждаю заранее, что ни слова не знаю по-латыни.

Ксаверий рассмеялся.

– О, милая пани, я не буду пугать вас латынью. И очень благодарен за то, что вы прощаете мне мой французский. Иезуиты учили меня этому языку очень прилежно, но, выйдя из школы, я понял, что сами французы из моих речей не понимают ни слова.

– Я понимаю вас отлично. Может быть, потому что я не француженка?

– Я знаю, вы русская. Мы с вами славяне. Видимо, славяне лучше воспринимают французский, чем сами французы.

Посмеялись… Потом Ксаверий посочувствовал Лизе, что в столь тревожное время она находится вдали от родины. Затем он расспрашивал ее про Париж. Необычайно приятно было беседовать с юным поляком. Он все время улыбался и спрашивал что-нибудь простое, например, любит ли она цветы? Лизонька отвечала утвердительно, и он немедленно отзывался таким восторгом, что она сразу вырастала в собственных глазах. А какие цветы предпочитает милая пани? Ах, розы? Восторгу его не было предела.

Краешком затронули дела политические. Об этом не принято говорить с девами, но, очевидно, Ксаверий решил просто подбодрить юную гостью.

– Сейчас все говорят о войне с Россией. Мне очень жаль, если это случится. Россия – великая страна.

– Вы не были в России?

– Никогда. Но о ней я тоже мечтаю.

– А как вы ее себе представляете?

– У нас говорят – русский медведь. А я думаю – медведица. С ней опасно воевать.

– Это очень большая медведица, – с улыбкой согласилась Лизонька.

– Вы знаете легенду об аркадийской нимфе Каллисто?

«Ну вот, он начал экзаменовать меня в знании латыни, – подумала девушка, – не утерпел».

– Нимфа Каллисто была спутницей Артемиды-охотницы. У нее случилась любовь… – скороговоркой проговорил Ксаверий, не принято говорить с девицей о несохранении девства, – и Зевс перенес ее на небо, превратив в созвездие Большой Медведицы. Видите, иногда полезно знать латынь.

– Вы хотите сказать, что – Россия это нимфа Каллисто?

– Россиянки. Некоторые. Скажем, ваша наставница. Она очень Большая Медведица.

Лизонька так и покатилась со смеху. Ее Павла – нимфа Каллисто…

Разговор журчал ручейком, перекатывался по разноцветным камушкам. Серебряные шпоры на сафьяновых сапогах Ксаверия музыкально позвякивали, сабля мужественно ударяла при каждом шаге о красные голенища, нет, право, он очень мил. Но, любезно улыбаясь кавалеру, Лизонька все время ломала себе голову над неразрешимым вопросом: видение в окне было реальностью или плодом ее воображения? Шапка на смотревшем в окно была та же, что и на Ксаверии, ее ни с чем не спутаешь: лихо надета набекрень, шнурок с султаном спущен к правому плечу. Но увиденное в окне лицо определенно принадлежало Матвею. Может ли быть такое? Откуда взяться здесь князю Козловскому? А может быть, князь Матвей очень похож на князя Ксаверия? Лизонька вдруг с ужасом поняла, что совершенно не помнит лица Козловского. Это что же получается? Для нее все молодые люди на одно лицо? Но это несправедливо! Она год, целый год любит князя Матвея, она обожает его. Вопрос только в том, насколько похож ее выдуманный избранник на живого человека.

А может быть, спросить у Ксаверия? Прямо так и брякнуть напрямую: не вы ли, милый пан, давеча таращились на меня в окно? Но тут же Лизонька поняла, что это совершенно невозможно. Как ни приятны они были друг другу, беседа их текла по законам светским, а в таких разговорах осведомляться о том, что тебя действительно интересует, есть прямое нарушение этикета. Князь Матвей – это другое дело. Когда он перед ней на колени упал, его душила подлинная страсть, здесь уж не до куртуазности. По этой страсти в глазах она и узнает его из тысячи, из миллиона прочих молодых людей.

Прогулка закончилась у парадного фасада дома, стена которого была украшена резьбой по камню столь искусно, что Лиза попросила задержаться, чтобы все осмотреть. Здесь были вырезанные из камня круглоголовые, бородатые мужчины, державшие в неестественно коротких руках разнообразные, нужные для жизни предметы, как то: весы, книгу или циркуль с растопыренными ногами. Рядом на вольно расправленных крыльях лежали головки херувимов, у подножия стены шелестели листьями каменные пальмы, виноградные листья с цветами сплетались в прихотливый рисунок вокруг дельфинов с улыбающимися утиными носами, львами, стоящими и сидящими, а также грифонами и прекрасными девами в хитонах.

– Какое чудо! – воскликнула Лиза. – Кто это все ваял?

– Я не могу вам назвать имен этих ремесленников, и никто не может, но я рад, что вам все это понравилось.

В своей комнате от избытка чувств Лизонька легла отдохнуть, и сразу перед глазами ее предстала недавняя прогулка. Удивительно, что хоть Ксаверий, болтая без умолку, не сказал ничего важного, общее впечатление от их разговора было необычайно ярким.

К ужину она решила переменить платье. Павла предложила ей пунцовое с парчовой оборкой понизу.

– Ты с ума сошла! Красный цвет меня совсем сделает бледной. Достань лучше голубое, ну то, венецианского атласу с лентами у пояса. И цветы приготовь, чтоб волосы украсить. Жаль, папенька драгоценности не разрешил взять.

– Не доверяют. Говорят, сами привезут.

– А без ожерелья приличного как одеться? Не бархотку же на шею вешать. Выглядеть буду убого, ровно камеристка.

– Да для кого вы тут стараетесь? Я поняла бы, коли вы на бал ехали, а так мне упреки ваши, Лизавета Карповна, донельзя сомнительны.

Целый час они перетряхивали содержимое сундуков, а Лизонька все привередничала, то ленты узки, то кружева слишком пестры.

5

Пока двое новоявленных негоциантов – приобретателей породистых лошадей для двора ее величества оформляли заграничные паспорта, Бирон получил из Польши еще одну тайную депешу. Вышеозначенный агент Петров сообщал, что Шамбер благополучно прибыл в Данциг, где указанное время пребывать изволил, после чего тайно отбыл на юг. Конечный пункт путешествия Шамбера пока неизвестен, но Петров обнадежил адресата, что приложит все силы для его обнаружения. «Мы в совершенном уверении находимся, – оптимистически добавлял агент, – что означенная персона поспешает в Варшаву по секретным делам». На чем основывалось это «совершенное уверение», агент не сообщал, но, видимо, имел к тому основание.

Как следует понимать донесение агента Петрова? Кажется, Шамберу было сподручнее задержаться в Данциге подольше, потому что туда прибыл новоявленный король Станислав Лещинский со свитой. Франция уже дала понять, что будет поддерживать своего ставленника до конца и, если нужно, прибегнет и к военной силе.

Однако Шамбер не задерживался в Данциге для защиты польского короля. Можно предположить, что он отбыл в отечество. Но во Францию куда как разумнее добираться морем. Доплыл до Гамбурга, а там и в Париж. Это безопаснее, чем трястись в карете по враждебной территории, занятой русскими войсками. Вероятно также, что Шамбер получил в Данциге какое-то секретное задание и с ним отбыл в Варшаву. Ввиду разрыва с Францией дипломатических отношений подобное задание следовало рассматривать как враждебное России и ее политике. Уже по одному этому следовало Шамбера найти. Но Бирон склонен был думать, что Шамбер не получал никакого задания, а в Варшаву отбыл по своим собственным делам.

Оба молодца – Люберов и Козловский – в один голос твердят: Шамбер – похититель французского золота. Утверждение их не проверишь, но одно точно – в Россию, а тем более из России, Шамбер никакого золота, кроме как в карманах, не вывозил: таможня в Кронштадте весь его багаж по нитке разобрала. Положим, он вывез украденные монеты, минуя таможню?.. Это чушь! Да и зачем ему возить туда-сюда шесть пудов веса? Золото где-то там, за границей припрятано… Спрашивается где? Может, Шамбер за золотом и отправился?

Такой ход мыслей нравился Бирону, жалко, рассказать некому. О французском золоте, которое он надеялся прикарманить, не знала даже жена, и уж тем более государыня. Бирон понимал: узнай Анна об этих деньгах, ему не только не видать их как своих ушей, он мог потерять большее – ее расположение. Но велика власть денег! Иногда приходится рисковать всем. От одной мысли об этом золоте сердце начинало биться с такой неистовой силой, что Бирон молодел, вспыхивал весь, как безусый мальчишка. Все здесь было – азарт, запальчивость, горячность, но более всего желание независимости.

Перед отъездом Козловский и Люберов ознакомились с секретной депешей. Бирон предупредил, что если агент Пет ров будет располагать еще какой-либо секретной информацией, то он оставит ее в Варшаве в канцелярии у Левенвольде у верного человека. Помимо паспортов нашим друзьям была выдана бумага, объясняющая цель их поездки – породистые лошади. Прямо перед отъездом они получили еще один документ, в котором строго наказывалось находящейся на территории Польши русской армии оказывать «подателям сего» всяческое содействие, поскольку они находятся при исполнении особо важных государственных дел. Каких именно дел, «подателям сего» не разрешалось разглашать даже под пыткой, независимо, будет ли она происходить в польских подвалах или в помещении родной Тайной канцелярии. У покупателей лошадей был только один хозяин – их сиятельство граф Бирон.

Обсудив ситуацию, друзья решили ехать пока в Варшаву, а там поступать по обстоятельствам. В длинное путешествие они отправились верхами. Когда Матвей сидел в подвале, Бирон времени не экономил, куда торопиться, если обвиняемый на цепи, а тут даже почтовая карета показалась ему слишком медленной: начало октября, дожди, слякоть. Правда, других неприятностей, кроме погоды, в пути не было. Родион взял с собой любимого коня Буяна, без него он был вроде как без ног, но Буян шел под поклажей, сами они всю дорогу покрыли на казенных лошадях, меняя их по подорожной на каждом постоялом дворе. Бумага Бирона на всех производила впечатление, задержек не было. И вообще это прекрасно – «увидеть мира дальний горизонт», как сказал Гомер устами Одиссея.

В Варшаве было неспокойно. При двух королях в стране не может быть порядка, варшавяне уже сами не знали, откуда им ждать беды. Русские войска, заняв Варшаву, оставили в столице четыре пехотных полка и один драгунский. Главные силы русских из-за недостатка продовольствия разделились на две колонны, которые стояли в десяти милях от Варшавы – одна в Ловиче, другая в Скерневичах. Ждали приезда из Саксонии Августа III, но новый король не торопился.

Русский министр в Варшаве Левенвольде вел себя решительно, но бестолково. Когда не умеешь навести порядок, а энергии хоть отбавляй, то приказы выскакивают с особой страстностью и суровостью, беда только, что каждый новый полностью исключает предыдущий. Кажется, добились своего – вот она, армия, водружай свободу-то, а оно как-то все вбок идет. Приказ осаждать Данциг и выкуривать оттуда «неправильно» выбранного Станислава Лещинского последовал только в конце года, а пока, в осенние хляби, в русской армии царила полная неразбериха. То появлялся приказ – идти армии на Краков, потом его отменяли и велели готовиться к обороне: весь город перекопали, на перекрестках наставили рогаток. А от кого защищаться-то? От чьей конницы?

Потом Левенвольде решил, что армия сможет помочь варшавянам не мушкетом и пушкой, а самим фактом своего присутствия, то есть надо договариваться с поляками мирно. Благая мысль – но с кем договариваться: с Парижем и Лещинским или с конфедератами в пользу Лещинского, которые понемногу стали объединяться в отряды. И все-таки мирные переговоры начались, но тут же выяснилось, что русские в сложившейся ситуации вроде и ни при чем. Саксонские министры повели себя так, что, мол, вы помогли Саксонии получить польский трон, и за это вам спасибо, а теперь вы нам больше не требуетесь, мы сами обо всем договоримся.

Но ни о каком мире не могло быть и речи. Польша бурлила, у русской армии происходили бесконечные стычки с местным населением и той малой толикой солдат, которую называли польской коронной армией. Но это пережить можно, на то и форму носишь. Другая, обычная беда русских в Европах раздражала до крайности: «о пропитании нашего войска старания нет», то есть Солдат кормить нечем, а лошади тоже голодны и мрут.

Канцелярию Левенвольде отыскать было мудрено, никто не знал, что она вообще существует. Пока суд да дело, решили отрабатывать командировочную бумагу, разведывать насчет породистых лошадей и посматривать вокруг – не толчется ли в гостиных Шамбер. Про Шамбера никто ничего не слышал, а заговорив по поводу породистых лошадей, Люберов получил такой отпор, что решил в столице и не заикаться на эту тему. Раздраженный человек государственных бумаг не любит, он о здравом смысле вопиет. По счастью, «верный человек» наконец сыскался в самом доме министра Левенвольде. Родион назвал пароль, все чин чином. Верный человек развел жуткую таинственность, долго водил Родиона и Матвея по апартаментам, все искал укромного местечка, а когда нашел, то еле слышным шепотом сообщил: «Нет, от Петрова никакой информации я не получал».

Уже через три дня друзья поняли, что искать Шамбера в Варшаве столь же разумно, сколько отыскивать пресловутую иголку в пресловутом стоге сена. Решили «ехать на место», то есть найти ту корчму, в которой останавливалась французская карета накануне роковой ночи. В Варшаве это казалось куда как просто, а на деле обернулось новой проблемой. Кажется, ехали из Парижа торной дорогой, в нескольких верстах от Варшавы – то ли в двадцати, то ли тридцати – встали на постой, так проскочи торную дорогу вдоль и поперек и найдешь нужную придорожную гостиницу. Ан нет…

Все придорожные заведения, в которых они завтракали, обедали и ужинали, по описаниям походили на ту, где состоялось некогда соревнование на пари «кто кого перепьет». Описания были столь общи и смутны, что порой напоминали сновидение: зал просторный, потолок низкий, пахнет какой-то дрянью, у стены бочки с затычками – в них пиво или сидр, хозяин плут… Да, да, еще важная подробность: лавки у стола в нужной гостинице были уже обычных, очень неудобно на них сидеть, не лавки – насест куриный. Ну как по таким приметам найти корчму, в которой пил год назад? Матвей, однако, был совершенно уверен в себе и не уставал повторять:

– Когда увижу, сразу узнаю! А эта не та, точно…

– Ну почему не та, посмотри внимательно!

– Потому что в той корчме коновязи у крыльца не было, а здесь вон торчит.

– И еще в той корчме сорока на заборе сидела, а здесь забор порожний!

– А ты не ерничай. Здесь ворота фасонные, я таких и не видел никогда.

Следующую корчму Матвей отмел сразу, потому что у хозяина дочка была хорошенькая, а он ее, как и ворота, видит в первый раз.

– Пойми ты, я такие вещи никогда не забываю. Я бы эту девицу – на щечках ямочки – на всю жизнь запомнил.

Потом следовала корчма, где «приступок у двери слишком высок», пятое, а может, шестое заведение Матвей отверг потому, что в нем ветла стояла у колодца, а в нужной корчме «никакой такой ветлы не было, и колодец был не журавлем, а каменный, с воротом, я сам лошадь поил». Теперь становилось совершенно очевидно, что карета ехала к Варшаве путем не кратчайшим, а извилистым, с торных дорог сворачивала, предпочитая пути проселочные и трактиры незаметные.

Меж тем активность двух заезжих русских привлекла внимание аборигенов. Козловский и Люберов еще в ворота въезжают, а расторопные слуги или случившиеся рядом крестьяне уже предупреждают хозяина: это те двое, из Петербурга, что ищут породистых лошадей, за постой платят щедро и очень интересуются, не проезжал ли здесь недавно некий француз – фигурой стройный, лицом хмурый, безусый, в серебряных перстнях, в черном одеянии при черном же парике.

И в последней корчме заезжих негоциантов встретили прямо у порога, и встретили любезно.

– Пива на стол! Или желаете вина с дальней дороги? Можем предложить дичь на вертеле и телячий бок под черным маринадом.

Матвей только опустился на лавку у угла, так и замер, с любопытством вертя вокруг головой, а потом горячо зашептал Родиону в ухо:

– Мы на месте… Право слово, Родька, я эту корчму задницей почувствовал. Лавки узкие… И эта, голова кабанья на стене, видишь? Я ж с этой свинячьей головой чокался, чуть бокал о клыки не разбил.

– Что же ты раньше об этой кабаньей голове не говорил? Так бы мы эту корчму еще вчера нашли. Она так и называется – «Белый вепрь».

– Да забыл я все напрочь. А сейчас увидел эту рожу – все вспомнил. Вот здесь Виктор покойный сидел, здесь – Шамбер. И никакого разговора о том, что он собирается ехать один, то есть не в ка