Book: Некто Бонапарт. Сборник



Некто Бонапарт. Сборник

Андрей Столяров

Некто Бонапарт

Размышления о языке

…Черный круг арены. Чужое небо. И безжалостные вопросы, на которые приходится отвечать.

Звезд не существует.

Солнца не существует.

Земли не существует.

В безвременье, в безмирье контакта ждет тебя человек без лица, ждет, чтобы спросить.

«Мое имя — Осборн… Камни, падите на меня и сокройте меня от лица Сидящего на престоле… Ибо пришел великий день гнева его; и кто может устоять?»[1]

Книга эта для тех, кто решится ответить.

«Болихат умер, Синельников покончил самоубийством, Зарьян не поверил, Мусиенко поверил и проклял меня. Это пустыня. Кости, ветер, песок. Я выжег все вокруг себя. Благодеяние обратилось в злобу, и ладони мои полны горького праха. Ангел Смерти. Отступать уже поздно. Надо сделать еще один шаг. Последний. Войны не будет. Я хочу абсолютного знания

1. Семиотика

Человек воспринимает Вселенную как информационную структуру. Бессодержателен спор, присущ ли порядок миру изначально (то есть природа сообразна разуму, в основе ее лежит разумное начало)2, или же структурирование осуществляется в процессе получения информации, являясь его неотъемлемым свойством, атрибутивным признаком. Раз мы не можем ориентироваться во Вселенной иначе, чем объявив ее знаковой системой, она для нас является знаковой системой.

Но язык, любой человеческий язык, также является знаковой системой. Структура его чрезвычайно сложна, поскольку, видимо, обладает бесконечной связью.

Свойства языка совпадают со свойствами Вселенной, эти сущности равновелики и равно познаваемы. Или — равно непознаваемы. И единственная задача, стоящая перед человечеством, перед наукой, перед каждым из нас в каждый момент нашей жизни — задача перевода. С языка природы или с языка, присущего иной нации, или с языка, на котором говорят окружающие, — ведь нет такого слова, которое бы двое поняли одинаково, и даже влюбленные, даже прожившие рядом жизнь нуждаются при общении в переводе — наконец, с собственного своего языка, ибо кто сказал, что мы понимаем сами себя, что говорим с собой на одном языке?

Наукой наук становится не физика, не история — семиотика, наука о знаковых системах.

Боюсь, что уже непонятно. Впрочем, неважно. «Если хочешь, чтобы тебе хорошо платили, занимайся тем, чего никто не понимает. То есть опять же семиотикой»1.

А, кстати, почему никто не понимает? Этот вопрос важен. Мы вспомним его, когда окажемся в Лабиринте.

2. Отправная точка

Определения семиотики тяготеют к тавтологиям, которые не суть тавтологии. «Имя именует вещь и одновременно выражает понятие о вещи. (…) Если имя имеет детонат, то этот детонат есть функция смысла имени…»2. Что ж, поскольку мы следуем за семиотиками… — определения.

Литература есть информация о контакте, изложенная в доступной восприятию форме.

Это наша отправная точка.

«Это было зеркало. Обыкновенное, в замысловатой бронзовой оправе. Такие вешают на стену. Но — чудовищных размеров. Расширяясь, оно уходило вверх, в туман, видимо, до самых звезд. Рыхлые тучи обтекали ровно блестящую, серебряную поверхность его»1.

Зеркало «Телефона для глухих» — символ контакта? Нет, но обратное верно. Контакт есть зеркало.

Ведь мы одиноки во Вселенной. Одиноки настолько, что Вселенную способны воспринять только через себя, потому она такая, какой нам ее хочется видеть. Но нельзя познать себя через себя.

Более всего нам интересны мы. И подобно тому, как в абсолютной тишине человеку слышатся далекие голоса, абсолютное одиночество Человечества породило представление о разуме вне нас, которому дано нас понять.

«…Книга с семью печатями — треть небосклона… Печати из багрового сургуча… Кто достоин открыть сию книгу и снять печати ее?»1

Представьте: к вам подходит человек и предлагает открыть вам о вас все. Абсолютно все. Без остатка. Открыть правду, знать которую — привилегия Бога.

Понятно, что Бог — первый внеземной и внечеловеческий разум, созданный человечеством, и вместе с тем первый литературный герой. Трудно отрицать, что культура начиналась религией3.

Разум не существует в одиночестве. Жаль только, что «по образу и подобию».

И дальше шло по образу и подобию. Писатель–реалист создавал точную (насколько хватало таланта) модель мира. Сам он играл роль Бога, обреченного знать. Так возникал контакт, и общество отражалось в зеркале его. Реализм говорил правду. Однако не всю. Слишком мало расстояние между создателем и созданием, слишком близка рамка. Реализм никогда не мог стать динамической целостностью4, поскольку связность предлагаемых им моделей и, следовательно, число смысловых слоев не превосходило двух5.

Появилась фантастика.

Определение: фантастика есть информация о контакте с разумом, не сводимом к человеческому.

3. Судьба знающего

Земля, наши дни. Привычная реальность чуть обогащена экстрасенсорной составляющей.

Есть еще ридинг–эффект. Мир рассечен им на части, смяты привычные блоки взаимоуравновешенной лжи, сломалась классическая восходящая иерархия восьмизначных сверхсекретных кодов; знаковая система не вполне случайных катастроф и запоздалых соболезнований, сбалансированных предупреждений и циничных разменов на политической шахматной доске неожиданно оказалась под жестким контролем. «Речь шла о профессиональном ясновидении….Мы столкнулись с врожденной или приобретенной способностью вычерпывать громадное количество информации куда угодно и откуда угодно без всяких запретов и ограничений».

Вот он, обобщенный перевод. Информация объективно существует. Скрытая, рассеянная, латентная — она есть всегда и в достаточном количестве, и «мудрый сумеет ее прочесть»6. Простейшие логико–знаковые системы исчерпываются до конца.

«Ферзь уходит с горизонтали… следует жертва слона, и выдвинутый вперед, слишком растянутый центр стремительно рушится, погребая под собою королевский фланг, перебрасываются обе ладьи, строится таран, удовлетворительной защиты нет…»1

Потом вообще исчезает случайность, человек получает право знать будущее, переводя сведения о нем с тайного языка четырехмерной семиотической сети…

«Прокол сути» общество восприняло как непосредственную угрозу своему существованию. Это важно.

Денисов применил ридинг–эффект совершенно по–дилетантски, ограничившись локальной благотворительностью, применил с ничтожным КПД, и тем не менее конфликтующие, антагонистические и мировые блоки приложили для борьбы с ним огромные усилия. Даже договорились.

«Войны не будет. Я так вижу».

Я тоже так вижу. Здесь не надо ридинг–эффекта, достаточны традиционные способы самоорганизации информации. А на том уровне иерархии, где знают секретные коды, для того, чтобы увидеть, нет нужды даже в навыках простейшего логического анализа.

Ну и к чему тогда — армия, образ врага, ненависть, замешанная на зависти, зависть, замешанная на ненависти? То, что определяет социальные отношения?

Офицер госбезопасности, от имени которого ведется повествование, напрасно обманывает себя. Ни о каком «жестком рентгене власти» Нострадамуса и речи не шло. Политическая наивность вмешательств Александра Ивановича была очевидна любому профессионалу, даже без соответствующей информационной модели.

Тем не менее, речь действительно шла о власти. Само существование Нострадамуса явилось нарушением суверенитета интернационального слоя имущих власть, отнюдь не расположенных ею делиться. Ведь власть в нашем мире основана на информационной монополии.

«— Мы готовы доказать, что внутренней и внешней политикой как нашей страны, так и многих других нередко руководят из‑за кулис тайные группировки, которые в своекорыстных целях проводят губительную политику и не щадят человеческих жизней.

В зале стояло тяжелое, полное ненависти молчание.

— Слишком долго секретные договоры и ядовитая лживая пропаганда определяла мысли и чувства простых людей; слишком долго украшенные орденами воры грели руки, сидя на самых высоких должностях. Аппарат мистера Лавьяды делает предательство и ложь невозможными. И все наши фильмы были сняты ради достижения этой цели»7.

Герои повести Шерреда использовали ридинг–эффект, обращенный в прошлое. Нострадамус же полностью овладел искусством трансляции, научившись ориентироваться в будущем, так что, как говаривал шварцевский Генрих: «Вот вам все преступления, еще не занесенные в Книгу, а лишь намеченные к исполнению»8. Иными словами, Нострадамус — на уровне факта существования — вскрывает систему мира, основанную на тайне — «удовлетворительной защиты нет».

Совесть героя повести чиста. Его не потребовалось убить.

Кимон–бей. Северо–западные территории.

Фирна. Провинция Эдем.

То, что последовало за ней.

Оказалось неотделимым «знать» и «чувствовать». Естественно: полная информация должна восприниматься на всех психических уровнях — от лингвистического до надэмоцио- нального.

«Истина убивает», — говорит Демиург.

«Нострадамуса убила Фирна, — говорит рассказчик. — Слишком много боли… я и не подозревал раньше, что в мире такое количество боли»1.

4. Архитектоника

Организуем первоначальный синтез.

Истина убивает. Знающий обречен — если не обществом, так своей совестью. Теорема доказана Т. Шерредом в «Попытке» и обобщена А. Столяровым в «Третьем Вавилоне».

Однако теорема верна лишь в рамках используемых в этих произведениях квазиклассических моделей.

Упростить — не значит понять8.

Мы продолжаем путь. Вниз по ступенькам лестницы познания. Или вверх? В многосвязной топологии истинной модели эти слова не имеют значения. Лестница скрыта в тумане беспредельностей, и лишь ближайшие ступени проглядывают сквозь дымку, приглашая строить здание анализа на песке, струящемся из конуса часов.

Сие не погоня за красивостями. Я старался найти семиотически точный образ. «Знаю лишь то, что ничего не знаю» — эффектно, но неточно. Нужна оценка. Две–три ступени зазеркальной лестницы находятся в моем распоряжении.

Интеллектуальная проза А. Столярова, базирующаяся на обширных сведениях из истории, философии, лингвистики, логики, требует двойственного комментария. Отсюда усложненная архитектура этой статьи. Лестницы, пути, лабиринты… я вынужден следовать спиральной структуре авторского текста — комментарий есть трансляция.

«Третий Вавилон» — «Изгнание беса» — «Телефон для глухих». Почти линейное восхождение от простого к сложному, от Реальности к калейдоскопу Реальностей. Но — на другом уровне — семантически обратный путь: «Телефон для глухих» — «Изгнание беса» — «Некто Бонапарт» — та же дорога от простого к сложному. И неожиданное замыкание на «Третий Вавилон». Сама по себе эта повесть практически не содержит подтекста, но, будучи включенной в целостность, обретает его, замыкая спираль. Разумеется, не полностью.

Читая и анализируя, нельзя забывать, что Столярову, как и нам, недоступно все Зазеркалье, и конструкции его также построены на песке.

«Что есть истина? — спрашивает З. Тарраш и отвечает: — Даже в шахматах ни в коем случае нельзя все доказать»10.

Вот, кстати, и еще одна лестница. А. Столяров не способен понять и тем паче отобразить мир. В еще большей степени я не способен исчерпать Андрея Столярова, да, наверное, и передать свое представление о нем. Кроме того, читающий эти строки несомненно воспринял текст книги иначе, чем имел в виду автор, а в комментариях нашел совсем не то, что заложил комментатор. («Мысль изреченная есть ложь» — недавно выяснилось, что это знаменитое высказывание имеет своей основой принципиальную семантическую некорректность естественных языков, интуитивно известную уже А. Франсу.)

Тем не менее, мы понимаем друг друга. Понимаем, разделенные пространством и временем, эпохами, предрассудками и парадигмами. Это внушает надежду.

«Самое удивительное в мире то, что он все‑таки познаваем», и «индивидуальная активность не обязательно обречена на неудачу»1.

Итак, мы продолжаем путь. Нам не удастся достичь ридинг–эффекта. Мы не построим величественный храм Истины. Но, быть может, научимся ориентироваться в Лабиринтах?



5. Темные века

Проблема смертоносности истины неразрывно связана с историей Средних веков. Человечество так дружно и так успешно стремится забыть и принизить эту эпоху, что на ум приходит фрейдовский термин «вытеснение». В данном случае приходится применять его не столько к индивидуальной, сколько к общественной психике.

Не рыцарские турниры и не подневольный труд крестьянина, «потом оплачивающего роскошь дворянских пиров», должны стать символом средневековья. Не было там роскоши. Рыцарю жилось не намного легче крестьянина: это был ненадежный мир, неуютный даже для правящего класса, который к тому же не осознавал себя правящим. Наши расхожие представления о феодальной эксплуатации порождены анахронизмом — путаницей между Средними веками и Возрождением.

Постоянные войны и казни также не были отличительным признаком эпохи. Сие, впрочем, очевидно.

Что же тогда?

Как ни странно, символом поголовно неграмотного мира средневековья надо признать перо и книгу. Сложнейшее искусство логического анализа достигло тогда расцвета. Абстрактная, оторванная от мира мысль царила над миром.

Мысль, слово связывали в единое целое пестрый конгломерат государств и племен Европы. Слово структурировало политику и организацию — «по образу и подобию».

«Семь металлов создал свет. по числу семи планет…» Даже ангелы подчинялись классической восходящей иерархии, изоморфной структуре церкви или общества, или, например, учебника по лингвистике.

«Железный гвоздь распятья Властвует над всем…»

(Р. Киплинг)

Эпоха эксперимента — попытка сознательно построить новые общественные отношения, завещанные Евангелием. Попытка, я бы сказал, беспрецедентная, если бы не близкие аналогии.

Средневековье знало только одну структуру — пирамиду. Но пирамида обязана иметь вершину, и притом только одну.

«Един Бог. Едина Луна. Едино Солнце».

Едина Истина.

Ее, единственную, охраняли, не стесняясь в выборе средств. Это был высочайший долг каждого — от крестьянина до короля и папы, связующее звено, основа существования общества.

Истина должна быть простой, и ее упростили, сузив до последней крайности, отбросив все ее грани, кроме одной.

Ей служили. За нее умирали.

За нее убивали.

Сначала больше чужих.

Потом больше своих.

И, наконец, когда Средние века сменились Возрождением, за нее стали убивать всех без разбора.

Неграмотное Средневековье не знало инквизиции. Но слово требовало научить людей читать, и они начали читать, и некоторые стали находить в текстах свои собственные истины — с маленькой буквы. (Ридинг–эффект — от английского to read — читать.) Их, разумеется, уничтожали. Любое познание, ставящее под сомнение единую Истину, было смертельно опасно — физически, поскольку по определению ставило под сомнение всю пирамиду общественных отношений, и психологически, поскольку выводило человека за пределы средневекового мира, заставляло взглянуть на него со стороны.

« — Слишком много боли, — сказал Демиург Третьего круга, посвященный.

— Нить?

— Толстый канат, связывающий эпохи. Двадцатый век повторил все».

«Свет от луны сияющим пятном

Лег на пол, накрест рамой рассечен.

Века прошли, но он все так же мечен.

И крови жертв не различить на нем…»

(Уильям Батлер Йейтс)

6. Ад на земле

«Женевский епископ сжег в три месяца пятьсот колдуний. В Баварии один процесс привел на костер сорок восемь ведьм. В Каркасоне сожгли двести женщин, в Тулузе — более четырехсот. Некий господин Ранцов сжег в один день в своем имении, в Голыптейне, восемнадцать ведьм. (…) С благословения епископа Бамбергского казнили около шестисот обвиняемых, среди них дети от семи до десяти лет. В епархии Комо ежегодно сжигали более ста ведьм. Восемьсот человек было осуждено сенатором Савойи…»1

Тишина темных веков взорвалась криками горящих заживо и ревом толпы, «…до начала восемнадцатого века число жертв превысило девять миллионов человек»1.

Писание призывало к свету…

Я сказал, что уничтожали всех без разбору. Это, в общем, верно, но были и «группы риска». Познавшие свет, и в первую очередь — богословы.

Строчка комментария к Библии обрекала на смерть. Это не метафора: в Испании сам факт работы над священной книгой уже был доказательством вины. (Под Испанией я, разумеется, имею в виду не полуостров, а транснациональную империю, над которой не заходило солнце.)

Убивали изощренно. «Они все садисты — святые отцы»1.

Так на землю пришел ад.

Играть с терминами, путая эпохи, антинаучно, но все‑таки… Инквизиция была орудием борьбы с инакомыслием; Возрождение — логическая изнанка средневековья, Темные века, доведенные до предела, до отрицания — предвосхитили просвещенный двадцатый.

Инакомыслие — искаженное понятие, не имеющее знакового содержания. Действительно, его антоним — единомыслие. Единомыслие — значит, все мыслят одинаково? Но тогда невозможен интеллектуальный обмен, накопление, переработка информации — то есть собственное мышление. Значит, диалектическая пара «единомыслие — инакомыслие» лишь маска, скрывающая иные категории:«мышление — отрицание мышления».

Не инакомыслящих уничтожали — непохожих, неординарных, выделяющихся из среды.

«…когтями скреблись в окна и показывали бледному, расплющенному лицу — пора! Они сразу шагали в ночь, им не нужно было одеваться, они не ложились. Жена подавала свечу, флягу и пистолет, крестила. (…) Открылся холм, залитый голубым, и крест из телеграфных столбов… Вышел главный в черном балахоне с мятущимся факелом. Что‑то сказал. Все запели — нестройно и уныло. Господу нашему слава!..

Завыло, хлестануло искрами — гудящий костер уперся в небо… Фары включили. Машины начали отъезжать. Заячий, тонкий, как волос, крик вылетел из огня. (…)

Отец Иосаф сказал проповедь: "К ним жестоко быть милосердными…"1.

Власть ада захлестнула Европу. Чудовищный ураган организованного уничтожения мысли. Полностью волны не схлынули никогда.

Наступил век философии. Пришел позитивизм девятнадцатого, за столетие человечество узнало больше, чем за всю свою предшествующую историю. Ценой этому стала цена. Истины продавались на рывке, что имело и свои положительные стороны. Люди довольно искренне считали себя свободными.

А подсознание требовало возрожденного Средневековья. Утопии с поразительной настойчивостью штамповали все тот же образ мира. Один Бог. Одна нация. Один фюрер.

«Изгнание беса» с жесткой беспощадностью показывает средневековый характер психики двадцатого века. Доказательство, пожалуй, элегантно, если можно так сказать о рассказе, страницы которого кричат.

«Санаторий для туберкулезных детей» выделен, населен изгоями. В рамках любой фантастической модели судьба его предрешена. Столяров использует простейший прием: ароморфоз буквально повторяет демонологические описания четырнадцатого века. И реакция повторяется буквально.

Скачок эволюции, новое Возрождение подавляется так же, как и первое. Ренессанс культуры вновь оборачивается смертоносностью истины. «Это экстремальный механизм регуляции».

Костры, фигура инквизитора. Серебряные пули против детей.

«Мрак и ветер».

7. Церковь

Мы все‑таки выжили. Мы — альбигойцы Аквитанско- го Ренессанса, еретики европейского и русского Возрождения, философы, инженеры, техники, ученые конца второго тысячелетия, «простецы», костром платившие за свободу, творчество, любовь — мы, те, которые «не рабы». Выжили, и собираемся жить дальше, хотя не ждем мйлости от «гуманнейших» законов природы и общества и не верим, что есть страны, «где ароморфоз осуществляется постепенно, безболезненно и практически всеми…»1

Странная для А. Столярова фраза. Так и хочется спросить: какие такие страны имеются в виду? Ведь «не было ни одного государства, ни одной нации, ни одного племени без религии». Стоп. Рассуждение автора хотя и красиво, но неточно. Религия сама по себе не обеспечивает регуляции филогенеза ни в биологическом, ни в социальном. Скорее наоборот, религия способствует развитию отвлеченного мышления, стимулирует прогресс. (Не зря деление культуры на эпохи часто осуществляется по «религиозному признаку» — античная, христианская, буддистская культура и т. п.)

Сохранение социума обеспечивает не религия, а ее производное — церковь. Продолжая рассуждения А. Столярова, можно сказать: не было ни одной религии, которая раньше или позже не создала бы свою собственную церковную организацию. Даже буддизм, основные положения которого направлены против церкви.

Церковь как общественный институт характеризуется чрезвычайно устойчивой примитивной структурой, назойливо повторяющейся у разных стран, наций, религий. Живучесть ее поразительна: до сих пор не увенчалась успехом ни одна из попыток уничтожить или реформировать какую‑нибудь церковную организацию при, отсутствии активной поддержки с ее стороны. Даже в фантастике…

В распоряжении церкви — общественные инстинкты, фанатизм, мощь первого в истории бюрократического аппарата и — всегда — инквизиция. Она может называться по–разному, например, СД или Комитет Общественной Безопасности. И церковь тоже может носить разные имена.

«Имя связано не только с „вещью", но и с ее сущностью»2. Сущность церкви состоит в служении единственной истине, содержание которой не имеет определенного значения. Кстати, верить в эту истину церковь, вопреки общепринятому мнению, вовсе не требует. Необходимо и достаточно лишь ей служить.

Опыт нашей страны уникален. Мы сделали религией марксизм и превратили в церковь коммунистическую партию.

Сейчас началось возрождение — не будем спорить, всерьез или не всерьез.

Интересно другое: критика „славного семидесятилетия" рикошетом привела к ренессансу традиционных религий страны. Покаяние — церковный термин. Не религиозный — именно церковный, это надо признать.

Разрушения храмов больше не будет и ссылок верующих тоже. А если все это сменят Сумгаиты, что тогда? Я не понимаю, чем одна церковь лучше другой, раз они структурно эквивалентны? Я не вижу разницы между служением партии или Христу, тем более, что и единственные истины как‑то все на одно лицо, и служение понимается одинаково.

Все возвращается на круги своя.

8. Лабиринт

Вопросов много больше, чем ответов. Информационный муляж рассыпается, к тому же сравнение церквей оскорбительно и для верующих, и для жаждущих покаяния.

Мы еще вернемся к этой теме — сейчас пора сменить декорации.

«О вторжении не могло быть и речи. Вне Заповедника руканы совершенно беспомощны. Как слепые котята. Как новорожденные ночью в глухом лесу. Возможно, они и были новорожденными. Во всяком случае, в первое время. Вылупившись и содрав с себя липкий, студенистый кокон с шевелящимися пальцами ворсинок, они, как сомнамбулы, шли через се льву — неделю, две недели, месяц — пока не погибли от истощения. Путь их был усеян мертвыми попугаями.

(…) На полигоне происходило нечто напоминающее Вальпургиеву ночь. Только в современном оформлении. Мигали по кругу прожектора: красный… синий… красный… синий… Гремела ужасная музыка. Едко дымилась аппаратура. Плясали все — до последнего лаборанта. Килиан к тому времени уже полностью превратился. Правда, шерсть его была светлее, серебристого оттенка. Хорошо отличимая сверху…»1

Ситуация, рассматриваемая в рассказе «Телефон для глухих», не нова в научной фантастике. Видимо, первым исследовал ее Ст. Л ем в «Голосе неба».

Контакт с предельно нечеловеческим разумом. Настолько нечеловеческим, что не совсем понятно даже, можно ли называть его разумом, а происходящее — контактом?

Рассказ подчеркнуто традиционен. Светящиеся «призраки», двадцатиметровые бледные поганки, звездный студень, молекулярные муляжи, внезапные смерти и параличи, — все это уже использовалось, причем именно в качестве атрибутики контакта с неведомым. Кроме того же «Голоса неба» вспоминается «Солярис», «Пикник на обочине», может быть, даже «Лунная радуга».

Фантастический антураж мало интересует автора. Конспективные описания изделий Оракула — это, скорее, «ссылки на предшествующие источники», чем самостоятельное литературное творчество. А. Столяров полностью полагается на эрудицию читателя, предлагая ему по мере надобности достг роить фантастический мир элементами ставших уже классическими реальностей.

Использован основополагающий принцип «бритвы Оккама»: «Не умножай сущностей сверх необходимого». Формальная фантастическая новизна ситуаций и антуража дезориентировала бы читателя, отвлекла бы его от главного, растворила бы то, ради чего написан рассказ, в хаосе сопутствующих проблем и эмоций.

Между тем, сложность «Телефона для глухих» и так едва ли не превышает порог восприятия.

При обилии событий, персонажей, фантасмагорических картин, комментариев и вопросов рассказ остается практически бессюжетным. Контакта не происходит. Представление об Оракуле на протяжении всего текста не меняется. Нет развития ситуации, она задается раз и навсегда. Противостояние земного и неземного, именно противостояние — статика, экспозиция. Это подчеркивается образом хроноклазма: субъективное время героев чудовищной лагерной мистерии, заполненное смертью и пытками, — «ненастоящее». Анатоль говорит о его течении: «Это для нас — завтра, и послезавтра, и неделя, и месяц. А для них, там, за чертой хроноклазма, — одно бесконечное сегодня»1.

Бессюжетность не зря скрывается от читателей, прячется за нагромождением событий. Мы не должны сразу увидеть, что попали в реальность остановленного времени. Даже не остановленного — разъятого, в котором отсутствует «течение», непрерывный переход от прошлого к будущему.

Дискретность времени — характерная черта мифологического сознания. Само по себе семиотическое родство фантастики, поэтики и мифа давно известно и не вызывает удивления. Для этих видов творчества характерно использование слова прежде всего как знака, символа, повышенное внимание к форме, то есть к лингвистической структуре произведения, к эмоциональному воздействию логики несущественных связей. (Используя терминологию, предложенную А. Столяровым в повести «Третий Вавилон», можно сказать, что миф, фантастику и поэзию объединяет наличие скрытой семантики, смысловых слоев, лежащих за пределами чисто логического восприятия текста.)

Интересно, однако, отметить два факта. Во–первых, в мифологическом времени развертывается не действие рассказа (что было бы естественным) — в нем, в этом времени, живут его герои, вполне современные люди, ученые. Во–вторых, нас, читателей, это не удивляет. Настолько не удивляет, что даже проходит неосознанным.

Здесь узел Лабиринта.

В «Телефоне для глухих» первый (буквальный) уровень восприятия соприкасается со вторым. Оракул, очевидно, символ неизвестности. Попытки восстановить контакт должны, следовательно, восприниматься как аллегория познания. Так что изучение Оракула в рассказе Андрея Столярова — это одновременно и решение конкретной задачи, и символ научного исследования вообще.

Подавляющее большинство действующих лиц произведения — ученые. Обратите внимание: все они почти безлики.

Борхварт, Нидемейер, Саррот, Лазарев и Герц, Ляховский, Килиан, Бьерсон, Брюс, Сефешвари, Венцель, Бахтин, Ламарк — чем запоминаются они, кроме своих гипотез, экстравагантных опытов и обстоятельств смерти? Ладно, большая часть этих имен и упоминается только лишь в связи с очередной гипотезой. Но Брюс, например, — наблюдатель, герой, субъект Апокалипсиса. Что мы узнали о нем? Ничего, гораздо меньше, чем о Битюге или хотя бы об Осборне, другом свидетеле Осени Земных Безумств. Сравните: «Мое имя — Осборн, Гекл Осборн, преподаватель колледжа Гринъярд… сумерки, будто на солнце накинули плед… едва просвечивают ворсяные полосы… Луна, как кровь… Красный фонарь… Падают звезды… беззвучно… Страшное, пустое небо… Конец света — неужели правда?.. Боже мой… Края неба загибаются, чем‑то озаренные… оно сворачивается, как бумажный лист, скатывается за горизонт… Невыносимо трясутся стены… Это последние минуты… Мое имя — Осборн… Сегодня тринадцатый день Конца Света…» И: «Брюс определяет размеры саранчи — до метра в длину. Удалось загнать и убить одно насекомое. При этом, получив укус, погиб Эдварде. Брюс сделал подробное описание. Перепончатые крылья, золотой венец, почти человеческое лицо — мягкая теплая кожа, шесть зазубренных ног, хитин, который не берет ножовка. (…) Брюс умер за рабочим столом — еще успев описать рождение Младенца и появление на небе Красного Дракона с семью головами, готового пожрать его»1.

Не стану отрицать, поведение Брюса симпатично мне. Но, в отличие от Осборна, он не человек. Ученый, способный заниматься наукой и только ею, даже тогда, когда это совершенно бессмысленно.



Настаиваю: деятельность лаборатории Брюса была полностью лишена смысла. Информация, которую там собрали, не имела отношения к знаковому уровню, на котором оперировал Оракул. Сущность Апокалипсиса — не в химическом составе градин и не в величине их теплоемкости, «…полный мрак, опустошенное небо. Седьмая печать… Безмолвие… (…) Горе, горе, горе живущим на Земле…»1

Бессмысленность научных исследований, проводимых героями «Телефона для глухих», угнетает, но не бросается в глаза. Иными словами, она воспринимается нами скорее на подсознательном, нежели на сознательном уровне — второй узел.

Попытаемся все же понять, почему Оракул выбрал Апокалипсис и лагерь? В рамках рассказа ответить невозможно — на то Оракул и символ Неизвестного, чтобы действия его были непредсказуемы и необъяснимы.

«Не знаем и никогда не узнаем», — говорит Роберт Кон, организатор и первый председатель Научного Комитета. Оставим Оракула за скобками. Сформулируем вопрос по–ино- му: почему именно эти реалии выбрал автор? Ведь в современной фантастике высокого уровня, с которой мы, несомненно, имеем дело, символика не бывает случайной.

Внешняя сторона дела ясна. Апокалипсис показал банкротство не только науки, но и религий. («Если не Он, то кто?» — вопросил с кафедры епископ Пьяченцы. За что и был лишен епархии. Князья церкви медлили и колебались. Поговаривали о созыве Вселенского Собора.)1 Вторжение, война, лагерь продемонстрировали полный крах блестяще организованной Международным Научным Комитетом системы безопасности, бесполезность армии.

« — Сволочи, добивают раненых, — Водак заскрипел зубами. Из порезанной щеки вяло текла кровь. Расстегнул кобуру. — Мое место там.

— Не дури, майор, — нервно сказал я. — Куда ты — с пистолетом…

— Знаю, — очень спокойно ответил Водак и застегнул кобуру. — Но ты все‑таки запомни, что я — хотел. (…)

…Было людно. Все бежали. Причем, бежали на месте — не продвигаясь. Как муравьи, если палкой разворотить муравейник. Стремительно и бестолково. Не понимая, где опасность.

— Эвакуация гражданского населения, — опомнившись, прокомментировал Клейст. — Которое в первую очередь»1.

Критика злая, но, в сущности, не новая. Следующий уровень восприятия начинается со слов: «Порядок был наведен».

Здесь мы вступаем в область домыслов, что неизбежно при странствии по воображаемым мирам. Помните «Солярис»?

Как и Оракул, Океан оперировал крупными структурами, воспринимая сознание и подсознание единым целым. Страшные гости, убившие Гибаряна, поставившие на грань безумия Кельвина, Снаута и Сарториуса, были, возможно, благодеянием, выполнением лишь частично осознаваемых желаний.

Почему бы не предположить нечто подобное, тем более, что среди прочих высказывалась и гипотеза чисто психического характера Апокалипсиса?

«Оракул передал информацию, предназначаемую коллективному сознанию. Содержание ее не имеет аналогий в культуре Земли — информация была воспринята искаженно»1.

Почему «искаженно»? И почему именно «информация»? Если Оракул воспринимает человека целиком, его — деятельность вполне может быть направлена на удовлетворение желаний коллективного бессознательного. («У нас такая азбука», — говорил Кэртройт. Но азбука лежит именно на подсознательном уровне, выше — лингвы, морфемы, семиотические структуры.)

Тогда Апокалипсис — жажда чуда, точнее — жажда зрелища, которое есть чудо.

А лагерь — тоже исполнение желаний коллективного «It»? Да, к сожалению. Иначе на Земле не было бы организованного насилия. Войны, смерти, лагеря — это же просто оборотная сторона триады «порядок, дисциплина, армия».

Оракул удовлетворил жажду иметь вождя.

Подведем итоги. Не только текстовое время «Телефона для глухих» может быть охарактеризовано как время, адекватное мифологическому восприятию мира, столь характерному для средневековья, но и другие реалии коллективного бессознательного, беспощадно вскрытые Оракулом, указывают на эту же эпоху, на этот же тип социальной психологии. «Телефон для глухих» оказывается изнанкой «Изгнания беса». Мы глядим на тот же мир.

Только роль религии выполняет наука, роль священников — ученые.

Они чудовищно далеки от «простецов» — мы уже обращали внимание на замкнутую касту семиотиков — но, в общем‑то, чем остальные лучше? Они безжалостны. Равным образом к себе и другим. Фанатизм — крайняя степень веры.

« — Если ты выживешь… Если ты спасешься, обещай мне… Понимаешь, надо продолжать. Иначе все будет напрасно — все жертвы. (…) Передай мое мнение: надо продолжать. Во что бы то ни стало»1.

Веры? Да, конечно. Причем во всю ту же единственную истину. Прогресс заключается лишь в том, что теперь эту Истину считают не заданной априори, а познаваемой.

Как и любые верующие, они жаждут чуда: «Еще одно усилие, один шаг, одна — самая последняя — жертва, и рухнет стена молчания, пелена упадет с глаз, мы все поймем, откроются звездные глубины…» Как и любые люди со средневековым мышлением, они стремятся к иерархическому порядку, создавая комиссии и комитеты. Как всякая каста, они настаивают на сохранении тайны и добиваются этого: «Я читал об Апокалипсисе в Бронингеме. Разумеется, закрытые материалы. Нас ознакомили под расписку — с уведомлением об уголовной ответственности за разглашение. Грозил пожизненный срок. И, как я слышал, он был применен сразу и беспощадно — поэтому не болтали»1.

Жрецы, вершители, они, не желая того, не могут не быть жестоки и предельно безответственны.

Игорь Краузе:

« — Кто такие — фамилия, специальность. В машину взять не могу. (…) На язык и разжевать. — Тонким пальцем коснулся Хермлина. — Вы можете идти домой. А вы и вы, — палец мелькнул, — к десяти ноль–ноль явиться в распоряжение штаба. (…)

— Захватите Хермлина, — сказал я. — Он же старик.

— Да–да, — ответил Игорь Краузе, продолговатыми глазами высматривая что‑то в серой дали. — Старик… Вы можете идти домой. (…) Да! Ламарк только что обнаружил пульсацию магнитного поля. (…) Здорово, правда? — обвел нас сияющими глазами»1.

«Вот здесь, у горелой опоры, погиб Йоазас. Его назначили в лазарет, и он бросился на проволоку. Предпочел сам. А до этого бросились Манус, и еще Лилли, и Гринбург. А Фархад ударил Скотину Бака, а Матулович прыгнул с обрыва в каменоломне, а Пальк вдруг ни с того ни с сего пошел через плац ночью — во весь рост, не прячась».

Здорово, правда?

« — Ну как вы додумались до такого, чтобы всякое дерьмо делало с людьми, что хотело? — Клейст что‑то начал о задачах Контакта, о прыжке во Вселенную, о постижении чужого разума, он тогда еще не пал духом. Бурдюк все это выслушал и спросил: — И из‑за этой дерьмовой Вселенной убивать людей?»1

Это не конец лабиринта, не выход. Это тупик.

9. Поражение

В зеркале, замыкающем рассказ «Телефон для глухих», люди не отражаются. Вновь характерный для автора двойной смысл. Одна сторона нами уже исследована: Контакт есть зеркало, в котором человечество видит себя. Контакта нет. Оракул не способен понять нестерпимую аналогичную «азбуку» человеческого существования, и зеркало остается пустым. Отсюда слова Анатоля: «…начинать Контакт нужно не отсюда. Начинать надо с людей. С нас самих».

Но есть, как мне кажется, еще одна сторона. Оракул, оперируя крупными структурами, изучает то, что изучает его, — земную науку. Понимание приходит на символьном уровне. «Зеркало, зеркало, зеркало…» — повторяет Катарина. Зеркало с дорогой бронзовой оправой, в котором люди не отражаются.

«Ученый беспристрастен к объекту исследования», то есть, становясь ученым, он перестает быть человеком (беспристрастность свойственна лишь мертвецам). Исследуя мир, он работает внечеловеческими методами, и мир, отраженный в его зеркале, оказывается внечеловеческим. Совсем не обязательно — бесчеловечным. Но вполне вероятно.

(Исследование Оракула подарило людям «вечный хлеб» и «росу Вельзевула». Последняя лишь по воле автора не обернулась очередным оружием.)

«Наука — это удовлетворение собственного любопытства за государственный счет». Но ведь «кто платит, тот и заказывает музыку».

«Мне очень жаль, Милн, но в вашу группу не записалось ни одного студента. Никто не хочет заниматься классической филологией, слишком опасно. И дотаций тоже нет»1. Понятно, почему «слишком опасно».

«Государство не гарантирует правозащиту тем гражданам, которые подрывают его основы»1, то есть используют свои способности иначе, чем государству этого хочется.

Я настаиваю на своем медиевистском толковании. Средневековый характер коллективной психики порождается не только иерархической организацией общества, но и мифообразующей ролью науки — новой Церкви.

Как и в начале христианской эры, симбиоз установился не сразу и не гладко. (См.: Г. Попов. Система и Зубры.) До конца симбиоз так и не установился.

«…Улугбек и Бруно остались лежать около плазмы. Но это было не все. Потому что левее, по ложбине у незащищенных холмов, сверкающим клином ударила бригада кентавров, офицеры торчали из люков, как на параде, без шлемов, и золотые наплечные значки сияли в бледных лучах рассвета. Они шутя прорвали оборону там, где находился Хокусай, и Хокусай погиб, собирая клочья плазмы и бросая ее на кера- митовую броню. (…) И Кант погиб, и Спиноза погиб, и Гераклит погиб тоже»1.

Об этих рассказ «Некто Бонапарт». О не желающих подчиниться.

Действие происходит в будущем, возможно, недалеком. Реакцией на всевозрастающее антропогенное воздействие явилась Помойка — «некий организм, возникший путем цепной самосборки в результате накопления промышленных отходов до критической массы»1.

Подробного описания в рассказе нет.

Достаточно понимания того, что Помойка — оборотная сторона нашей цивилизации и отрицание ее.

Десятки лет войны.

«Страна агонизировала. Солдаты на фронте тысячами захлебывались в вонючей пене и разлагались заживо, тронутые обезьяньей чумой. Шайки дезертиров наводили ужас на города»1.

Вновь обращает на себя внимание нетрадиционная традиционность А. Столярова. Эсхатологическая тема экологической катастрофы многократно рассматривалась зарубежной и советской литературой. Образом наступающей Помойки автор подчеркнуто не вносит ничего нового. Другой фантастический прием, используемый в рассказе, восходит и вовсе к Г. Уэллсу. (Конкретная модификация принадлежит Ст. Л ему.)

Не рассказ ужасов, не рассказ приключений, тем более — не фантастика научных идей. Скорее — хроноклазм, порожденный Оракулом, еще одно зеркало. На этот раз оно отражает людей.

Микеланджело, Босх, Жанна д'Арк, Пракситель, Гете, Бонапарт… — «элита», вся история человечества, «кучка высоколобых интеллигентов, отвергнутых собственным народом, — мизер в масштабе государства»1. Неподчинившиеся, находящиеся в оппозиции и, как следствие, изгнанные, выброшенные на Помойку или же просто убитые милосердным средневековым обществом. «К ним жестоко быть милосердными».

«Тотальная оккупация истории обернулась банальной оккупацией Полигона. (…) Значит, теперь у нас Австриец. Другого и нельзя было ожидать».

Нельзя. Напомню лишь, что Австриец по имени Адольф — не только дублер Гитлера, но и сотрудник Полигона, надо думать, ученый.

Вопрос был поставлен.

И ответ был дан.

«…и танки встали, пробуксовывая гусеницами, временно ослепленные и беспомощные. Фронт был обнажен полностью. И все сенсоры стянулись к нему, потому что им нечем было сражаться, и он послал их обратно на вершины холмов, чтобы их видели в бинокли и стереотрубы. Это была верная смерть. И они вернулись туда — и Декарт, и Лейбниц, и Гете, и Ломоносов, и Шекспир, и Доницетти. Должно было пройти время, пока Хаммерштейн поймет, что за ними нет никаких реальных сил. И Хаммерштейн понял.

… — Вы думаете, Милн, что у вас нет дублера?

— Думаю, что нет…

И должно было потребоваться время, чтобы заставить сдвинуться с места армейские части, панически боящиеся аборигенов. И Хаммерштейн заставил их сдвинуться. Но время опять прошло.

… — Ты готов был погубить весь мир ради любви, а теперь ты намерен погубить любовь ради чужого мира.

— Мир погубил не я, — ответил Милн…

И когда пехотные колонны, извергая по сторонам жидкий огонь, втянулись в ложбины и начали обтекать холм, на котором он стоял, то глубоко в тылу, на границе болот, уже выросли горячие плазменные стены высотой с десятиэтажный дом и неудержимо покатились вперед. Они были грязно–зеленые, черные у подошвы, и кипящие радужные струи пробегали по ним»1.

Мы опять вернулись в исходную точку лабиринта. Средневековый по антуражу мир «Изгнания беса» сменился за- зеркальем Оракула, средневековым по господствующему мышлению. Помойка пожрет эти миры, очистит их и, может быть, умрет без пищи. Милн с Жанной вправе мечтать об этом. Но «миллиарды свежих трав» взойдут уже не для них. «Слабое мелкое солнце Аустерлица» опоздало.

Они, оставшиеся на вершинах холмов, сгоревшие, захлебнувшиеся, — сделали свой выбор. Встав в оппозицию к организованной силе, они противопоставили себя средневековой логике мышления. Но противостояние осталось вооруженном и уже не могло быть иным. «Страна агонизировала».

«Некто Бонапарт» нельзя воспринимать как рассказ о победе, о выходе, о спасении. Он обречен остаться ВСЕГО ЛИШЬ гимном свободомыслию, памятником тем, кто захотел сам выбирать себе судьбу.

10. Покаяние

Средневековые миры, через которые мы прошли, следуя за А. Столяровым, — не красивые декорации, даже не «варианты, которые могли бы реализовать себя». Это проекции. Это наша реальность, увиденная под необычными углами из чужих измерений.

ОДИН шаг к абсолютному знанию.

Маленькая дополнительная возможность увидеть структуру мира.

Что она нам даст?

«Даже самые светлые в мире умы Не смогли разогнать окружающей тьмы…»

(О. Хайям)

С Анатолем из «Телефона для глухих» следует поспорить. Особенно сейчас, исходя из принципа «оппозиции к сильному». Стало слишком модным ругать науку вкупе с техникой и технологией, требовать борьбы с прогрессом — почему‑то экологические движения все больше выступают под патриархальными знаменами. Защитники среды приобрели реальное политическое влияние — они уже партнеры, они хотят (и, возможно, по праву) быть ведущими партнерами. Вспомним, что «истина — извечный беглец из лагеря победителей».

А теперь постараемся понять, в рамках какого мышления происходит дискуссия.

Нам предлагают противопоставление: бесчеловечная наука — божественная (с некоторых пор) Церковь. Но в рамках нашего видения этот тысячелетний конфликт смахивает на бой с тенью.

Нам предлагают жить и действовать в рамках «вечного», «железного» антагонизма «цивилизация — природа». Но ведь и этот спор если не беспредметен, так бесперспективен. Опять средневековье с его вечной вневременностью и постоянством борьбы тьмы и света, Сатаны и Бога.

Так мы и останемся — верующими — и в науке, и в отрицании ее, останемся фанатиками, преобразуя природу и препятствуя этому преобразованию. Лабиринт, по которому мы блуждали, анализируя фантастику А. Столярова, непрерывно порождается реальностью перестройки в нашей стране и второй НТР в странах Запада. Темп перемен нарастает, и мы идем в зазеркальный туман, идем все в той же опереточной экипировке и безо всякой уверенности, что в случае чего удастся «вернуть ход назад».

Дилеммы, рассмотренные А. Столяровым, не нашли решения. Значит, их следовало решать в рамках другой парадигмы. Под сомнение должны быть поставлены глубинные, априорные принципы организаций духовной жизни общества. Сначала духовной!

Макс Борн писал: «Существуют какие‑то общие тенденции мысли, изменяющиеся очень медленно и образующие определенные периоды с характерными для них идеями во всех сферах человеческой деятельности… Стили мышления — стили не только в искусстве, но и в науке»12.

Мы вправе расширить это определение. С точки зрения абсолютного знания сама наука, такая, к какой привыкли со времен Аристотеля, — тоже парадигма, конкретная, а потому преходящая. Она сама по себе обусловлена иными, более глубинными семиотическими пластами. ВРЕМЯ МЕНЯТЬ ФОНЕТИКУ.

Заключение. Рассуждение о языке

Бесконечна сила традиции. Бесконечно наше рабство, духовное и материальное. Мы рабы мертвых. Мы говорим с природой на мертвом языке, сами звуки которого созданы для того, чтобы воспевать горделивые замки и Господа нашего Иисуса Христа. Азбука этого языка не в ладах с семантикой, грамматика запутана, а большая часть словарного запаса забыта или еще не создана.

Мы сами не понимаем этот язык, мы, те, кто его создает. И не трогая фонетику, не меняя азбуку, мы разбили его высшие семантические уровни на сотню тысяч диалектов и окончательно утратили контроль над новым Вавилоном.

Но сила, вышедшая из‑под нашего управления, осталась силой. И всякий, осмеливающийся поступать иначе, чем принято, обратит ее всю против себя.

Изменения все‑таки происходят.

Понять, почему — выше моих сил.

Я не знаю, какой должна быть фонетика цивилизации, иная парадигма человеческого мышления. Для новых сущностей не придумано имен. Можно пользоваться синонимами, можно давать описательные определения, но нет замены у имени.

Свободомыслие.

Независимость.

Терпимость.

Оппозиция к сильному.

Свобода, наконец.

Лишь лингвы, буквы старого алфавита, использованные и затертые. Мы знаем уже, что ИМЕНА будут состоять из этих букв. Больше мы ничего не знаем.

Литература

1. Столяров А. Изгнание беса. — М.: Прометей, 1989.

2. Степанов Ю. В трехмерном пространстве языка: Семиотические проблемы лингвистики, философии, искусства. — М., 1985.

3. Веркор. Люди или животные? — М., 1957.

4. Келасьев В. Н. Системные принципы порождения психической активности. — Вестник ЛГУ, 1986, сер.6, вып.2, с.55–66.

5. Переслегин С. Скованные одной цепью. — В кн.: Стругацкие А. и Б. Отягощенные злом, или Сорок лет спустя. М.: Прометей, 1989.

6. Толкин Д. Р. Р. Хранители. — М., 1983.

7. Шерред Т. Попытка. — В сб.: Фантастические изобретения. М.: Мир, 1971.

8. Шварц Е. Дракон. В сб.: Пьесы. — Л., Советский писатель, 1972.

9. Стругацкие А. и Б. Волны гасят ветер. Перефраз эпиграфа.

10. Нейштадт Я. Зигберт Тарраш. — М., 1983.

И. Пригожин И., Стенгерс И. Порядок из хаоса. — М,, 1986. (Перефраз.)

12. Борн М. Физика в жизни моего поколения. — М., 1963.

13. Послесловие к роману Вячеслава Рыбакова «Очаг на башне» — третьей книге в серий «Новая фантастика» — Рига: Астрал,1990.

НЕКТО БОНАПАРТ

Прежде всего он повернул ручку на подоконнике, и стекла потемнели, становясь непрозрачными. Он не хотел, чтобы его видели, если они следят. Потом зажег матовый свет и осмотрел квартиру – встроенная стандартная мебель, плоский шкафчик, крохотная стерильная кухня с пультом через всю стену.

Кажется, ничего не изменилось.

Надсадно лопнуло ядро, воткнувшись в берег. Содрогнулись опоры, полетела коричневая земля. Солдаты, смятые ударной волной, попятились. Пули сочно чмокали в груду сбившихся тел. Заволокло пороховой гарью, раздуло ноздри. Знамя упало на дымящиеся доски пролета. На другой стороне, за жарким блеском полуденной воды, визжала картечь. Была одна секунда. Только одна секунда в порохе и смерти, среди ревущих ртов – под белым небом, на Аркольском мосту. Он нагнулся и, ничего не видя вокруг, поднял знамя. Он был еще жив. Он кричал что-то неразборчивое. И вокруг тоже кричали. Ослепительное солнце разорвалось в зените, и солдаты нестройной толпой вдруг обогнали его…

Он подошел к компьютеру и торопливо перебрал клавиатуру. Серебристый экран был мертв. Информация не поступала. Память была заблокирована. Это давало точку отсчета. Из сети его отключили в самом конце июня.

Ректор тогда сказал:

– Мне очень жаль, Милн, но в вашу группу не записалось ни одного студента. Никто не хочет заниматься классической филологией, слишком опасно. И дотаций на ваши исследования тоже нет.

– Я мог бы некоторое время работать бесплатно, – запинаясь, ответил он.

Ректор опустил глаза, полные страха.

– Вы слышали, что пропал Боуди? Сегодня утром его нашли, опознали по отпечаткам пальцев – так изуродован…

– Но не филологи же виноваты, – с тихим отчаянием сказал он.

– Мы получили предупреждение насчет вас, – объяснил ректор. – Мне очень жаль, у меня нет для вас денег, Милн.

Помнится, он поднялся и, не прощаясь, вышел из чужой пустоты кабинета и пошел по пустоте коридора, а встречные прятались от него, как от зачумленного.

Значит, июнь уже истек.

Это плохо. Он рассчитывал на больший запас времени. Примерно через месяц он получил приглашение от Патриарха, но следить за ним начали, видимо, гораздо раньше. Главное, выяснить, сколько ему осталось. Он потянулся к телефону и отдернул руку, обжегшись. Телефон, конечно, прослушивается. Если он будет справляться о дате, то они сразу поймут, что произошел повтор. И тогда его отправят в Карантин, откуда не возвращаются. Авиценна предупреждал об этом. Де Бройль попал в Карантин и уже не вернулся. И Дарвин тоже попал в Карантин. И Микеланджело не вернулся из Карантина.

Лестница была пуста. Он спустился на цыпочках и взял газету из ящика. Газеты ему доставляли, он уплатил за полгода вперед. Бэкон смеялся над ним, когда он выписал, единственный на факультете. А вот пригодилось.

Где теперь Роджер Бэкон? Говорят, что это был удачный запуск. Нет никаких доказательств – слухи, сплетни, легенды… Письмо Монтесумы никто не видел. Может быть, оно вообще не существует. Мистификация.

Газета была от девятнадцатого числа. Он облегченно вздохнул. Патриарх позвонит только двадцать шестого. Есть еще целая неделя. Он успеет, если только не наделает глупостей.

Первую страницу занимали сообщения с фронта: Помойка неожиданно прорвала линию обороны сразу в двух местах на Севере и сходящимися клиньями отсекла Четвертую группу войск сдерживания от основных сил. Контрудар специальной армии Хаммерштейна захлебнулся у Праты, глюонные лазеры, на которые возлагалось столько надежд, оказались бессильными. Командующий Четвертой группой докладывал, что своими силами он пробиться не сможет, ведет ожесточенные бои по всей линии окружения. Эвакуация с утраченных территорий уже началась. Сообщалось, что число пораженных чумой невелико, но несколько больше обычного. Потери при эвакуации – двенадцать транспортных вертолетов. Соседняя статья, исполненная официальной бодрости, в тысячный раз поднимала вопрос о нанесении ядерных ударов по болевым точкам Помойки. Обсуждалась гипотеза “второй цивилизации”, и приводился снимок аборигена, как всегда, очень плохого качества: лохматый оборванный человек, совершенно фантастической внешности – двухголовый и трехрукий – согнувшись, обнюхивал консервную банку.

Он отбросил газету. Он уже читал ее – девятнадцатого июля. На счете обнаружилось немного денег, и он снял их все. Достал паспорт, нерешительно повертел и бросил в утилизатор. Паспорт ему больше не понадобится. Он все время боялся, что откроется дверь и войдет Двойник. Правда, Авиценна клялся, что Двойника не будет: весь отрезок несостоявшейся биографии выпадает нацело, и проживаешь его снова, как бы с чистой страницы. Но кто знает? Никто не знает. Сам Авиценна не уходил в повтор.

На улице горел костер из книг и стульев, награбленных в покинутых домах. Какие-то бродяги явно призывного возраста жарили крыс, нанизанных на шампур. Крысы были здоровенные, как кошки, а бродяги – злые и наглые, небритые, воспаленные, готовые на все дезертиры. Он прибавил шагу, на него недобро покосились, но – пронесло. Зато с ближайшего перекрестка навстречу ему развинченной походкой наркоманов выплыли два юнца лет пятнадцати – контролеры мафи, оба в дорогих желтых рубашках навыпуск.

Он вспомнил. Это было именно девятнадцатого июля. Ему тогда выбили два зуба и сломали ребро. Ничего не поделаешь. Он обреченно вынул жетон на право хождения по району. Однако на жетон они даже не посмотрели.

– Плата за год, – лениво потребовал старший.

Он покорно достал жесткую карточку и глядел, как они, подсоединив ее к своему счету, перекачали все, что там было.

– А теперь в морду, – цыкнув на асфальт пенной слюной, сказал второй.

“Государство не гарантирует правозащиту тем гражданам, которые подрывают его основы”.

Прилипающий шелест оборвался сзади. Остановилась машина, и кто-то, невидимый изнутри, поманил контролеров пальцем. Оба вытянулись. Милн пошел, напряженно ожидая оклика. Свернул за угол. Он весь дрожал. Это была “вилка”. С этого момента события развивались не так, как раньше. Он не знал, хорошо это или плохо. Но все сразу же осложнилось. У него не осталось денег. А чтобы выбраться из города, надо пройти три района мафи и всюду платить.

Он нырнул в таксофон и оглянулся. За ним никто не следил. Тогда он набрал номер.

– Да! – на первом же гудке, отчаянно, как утопающая, крикнула Жанна.

Милн сказал в горло пластмассового аппарата:

– Вчера.

Это был пароль, о котором они договаривались.

– Завтра! Завтра! Завтра!.. – так же отчаянно выкрикнула она.

Что означало: приходи немедленно.

Он испугался – столько страха было в ее голосе. Может быть, там засада? Но в таком случае Жанна не позвала бы его. Кто угодно, только не она. Он побежал мимо кладбища нежилых домов, мимо горелых развалин, мимо пустырей, заросших колючими лопухами, и заколотил ладонями в дверь, и дверь немедленно распахнулась, и Жанна выпала ему на грудь, и, сломавшись, обхватила его детскими руками, и уткнулась в грудь мокрым лицом.

Она непрерывно всхлипывала, и он ничего не мог понять. Повторял:

– Зачем ты, зачем?..

Она вцепилась в него и втащила в квартиру, и там, уже не сдерживаясь, захлебнулась обжигающими слезами, тихонько ударяясь головой о его подбородок:

– Тебя не было два месяца, я хотела умереть… всех выселили, ходили санитары и сразу стреляли… я спряталась в подвале… пауки, крысы… я боялась, что ты позвонишь, пока я в подвале… я лежала и слушала шаги за дверью… почему-почему тебя не было так долго?..

– Не плачь, – сказал он, целуя кожу в теплом проборе волос. – Тебе нельзя плакать. Как ты поведешь французскую армию на Орлеан? Добрый король Карл не поверит тебе.

Это была шутка. К сожалению, слишком похожая на правду. Она слабо улыбнулась – тенью улыбки.

– Полководцы без армий. У тебя впереди “Сто дней”, Ватерлоо и остров Святой Елены. А у меня – бургундцы, папская инквизиция и костер в Руане… Возьми меня с собой, я хочу быть там и первой пасть в самом начале сражения!

– Я назначу тебя своим адъютантом, – пообещал он. – Ты поскачешь на белом коне и принесешь мне весть о победе. Это будет самая блистательная из моих побед.

Налил на кухне воды. К счастью, вода была. Жанна выцедила мелкими глотками и успокоилась. Она умела быстро успокаиваться.

– Мы, кажется, спятили, – сказала она. – Я здесь целых два месяца и каждую секунду жду, что они приедут за мной. Но теперь – все. Мы уйдем сегодня же, да?

– Да, – сказал он. – У тебя есть деньги?

– Долларов десять, я последние дни почти не ела. – У нее вся кровь отхлынула от лица, сделав его, как из мрамора. – Это очень плохо, что у меня нет денег?

– Надо пройти три района мафи – значит, три пошлины.

Она отпустила его и зябко передернула обнаженными просвечивающими плечами. Сказала медленно:

– Для женщин особая плата. Я могу расплатиться за нас обоих. – Увидела в его руках телефонную трубку. – Куда ты? Кому? Зачем?..

– Патриарху, – застревая словами в судорожном горле, ответил он. – Лучше уж я сразу попаду в Карантин. – Бросил трубку, которая закачалась на пружинном шнуре. Посмотрел, как у нее медленно розовеют щеки. – Выберемся как-нибудь, не плачь, Орлеанская дева. Пойдем ночами, ночью даже мафи прячутся от крыс…

– Я тебя люблю, – сказала Жанна.

Он накинул куртку ей на плечи, потому что она дрожала.

– Слежки не было?

– Нет.

– Никто не заходил – ошибочно, не звонил по телефону?

– Как в могиле…

Тогда он тоже улыбнулся – впервые.

– Конечно. Им и в голову не придет. Надо поесть чего-нибудь, завтра утром мы будем уже далеко, я тебе обещаю.

Они прошли на кухню, такую же стандартную, как у него. По пути он осторожно отогнул край занавески. Залитая солнцем улица была пустынна.

Жанна держала в руках банку с яркой наклейкой.

– У меня только консервированный суп, – жалобно сказала она. – Но я могу заказать по автомату, хоть на все десять долларов.

– Не стоит, – ответил он. – Будем есть консервированный суп…

Машина с синим государственным номером – “пропуск всюду!”, которая спасла его от мафи, приткнулась за поворотом и поэтому не была видна из окна. В ней терпеливо, как истуканы, сидели четверо, очень похожие друг на друга. Когда он забежал в парадную, то человек рядом с шофером негромко произнес в рацию:

– Оба на месте. – Послушал, что ему оттуда приказывают. – Хорошо. Понял. Прямо сейчас.

Махнул рукой.

И все четверо вылезли из машины.


Ночью бежали Пракситель и Чингисхан. Они бежали не в повтор и не в преисподнюю по “черному адресу” – после катастрофы с Савонаролой, где совместились два образа, и установка, заколебавшись, как медуза, растворилась в пучине времени, запусков больше не было. Они поступили проще: в полночь, когда охрана до зеленых звезд накурилась биска, а дежурный офицер был пьян и спал беспробудным сном, Чингисхан, вспомнив навыки инженера, устроил лавинное замыкание в сети компьютера и отключил электронные шнуры, опоясывающие Полигон. Они спустились из окна по скрученным простыням, перерезали колючую проволоку и ушли в сторону станции, где след их терялся. Станцию еще в прошлом году распахали свои же бомбардировщики, и среди хаоса вздыбленной арматуры спрятаться было легко.

Патриарху сообщили об этом только под утро. Он поднялся с невесомостью измученного бессонницей человека. Его не волновал Пракситель – какой толк от скульптора? И Чингисхан его тоже не волновал: конечно, полководцы были нужны позарез, но он лично никогда не верил, что этот нервный запуганный суетливый человечек может встать во главе монгольских орд. Бессмысленный побег – тому доказательство. На станции среди камня и голого опаленного железа долго не выдержишь, а за пределами ее их будут ждать военные патрули, контролеры мафи, шайки дезертиров, которые, несомненно, включатся в охоту. Дезертирам надо ладить с властями.

Гораздо больше его волновал вопрос об охране. Это был уже не первый случай, когда биск неведомыми путями просачивался на Полигон. И всеобщее повальное пьянство давно стало нормой. Трудно было удержать в рамках фронтовые части, отведенные на короткий отдых и знающие, что через месяц-другой они снова будут брошены в гнилую кашу, кипящую на границах Помойки. Он позвонил генерал-губернатору, с удовольствием вытащил его из постели и, надавливая начальственным тоном, потребовал немедленно организовать поиски.

Толстый дурак, который, как говорили, потерял руку не на фронте, а врезавшись на своем лимузине в танк во время маневров, долго кряхтел и надсадно откашливал прокуренные легкие, наверное, тоже вчера накачался биском, а потом важно заявил, что правительство, избранное волей народа, не может сотрудничать ни с мафи, ни с дезертирами. Мы, собственно, демократическая страна или кто? Патриарх не стал с ним спорить, а связался с государственным секретарем, с не меньшим удовольствием разбудив и его. Секретарь сразу все понял и пообещал неофициально переговорить с руководителями каморр.

– Вам они нужны живыми или мертвыми? – уточнил он.

– Мертвыми, – сказал Патриарх. – Хватит с нас публичных казней.

Затем он предложил расстрелять несколько человек из охраны – для назидания. Секретарь замялся, попробовал сослаться на ужасающую нехватку людей, на усталость, на зараженность частей пораженческими настроениями, но в конце концов уступил и дал санкцию. И, почувствовав вследствие этого некоторый перевес, поинтересовался , как обстоят дела с Поворотом, скоро ли приступят к реализации, потому что обстановка на фронте исключительно напряженная, честно говоря, дьявольски скверная обстановка, да и внутреннее положение страны нисколько не лучше, гидропонные станции не справляются, воды нет, через полгода начнется всеобщий голод.

– Скоро, – раздраженно бросил ему Патриарх.

Все они жаждали быстрых и действенных результатов, как будто так просто было повернуть становой хребет истории. Емкость ее оказалась просто фантастической, выше всяких расчетов; запуск следовал за запуском, число опорных точек росло, а финального насыщения системы не происходило. Деньги, люди и энергия проваливались в бездонную яму. Иногда Патриарх с тревогой думал, что, вероятно, ошибся: для решающего Поворота потребуется замещение всей массы когда-либо живших на Земле индивидуумов, а это практически неосуществимо. Наличными силами можно лишь переломить сюжет в одной точке, и тогда вся новейшая история будет сметена невиданным ураганом.

На сегодня у него было несколько дел, но в первую очередь он ознакомился с диагнозом, который принес улыбчивый санитар – палач с лицом херувима. Бонапарт находился в Карантине уже трое суток. Были назначены гомеопатические процедуры с элементами устрашения. Наблюдающий врач рекомендовал еще интенсивную психотерапию, но Патриарх воспрепятствовал, продублировав запрет письменно, – предосторожность не лишняя, когда имеешь дело с бандой садистов. Он знал, к чему приводит интенсивная психотерапия, ему нужен был живой человек, а не кукла, прыгающая на шарнирах. Судя по анамнезу, пациент находился сейчас в требуемом состоянии: напряженно-подавленном, близком к панике – лихорадочно искал выход из ситуации. Любой выход,

Он подписал диагноз.

– К двенадцати подадите его сюда.

– Процедуры? – ласково осведомился санитар.

– Без процедур. – Патриарх поймал недовольный взгляд голубых фарфоровых глаз. – Вам крови мало? Идите!

Улыбка погасла, и санитар вышел, не козырнув. Патриарх подавил жаркий гнев, вспыхивающий последнее время все чаще и чаще. Одна ошибка, и я сам окажусь в Карантине, подумал он. Мельком просмотрел сводку. Государственный секретарь был прав. Обстановка не радовала. Помойка, накопив силы, перешла в наступление по всему фронту. Армии отходили с затяжными боями. Следовало ожидать, что скоро придется оставить Хэмптон – его заводы уже эвакуировались, – а на левом берегу Праты создавался новый рубеж обороны. Четвертая группа войск, угодившая в котел неделю назад, после нескольких неудачных попыток прорыва и деблокирования получила приказ рассредоточиться и пробиваться мелкими соединениями. Потери в личном составе были чудовищные. Командующий группировкой пропал без вести. Появилась новая разновидность чумы, стойкая к аутобиотикам. В разделе секретной информации сообщалось, что наступление Помойки началось после того, как в один из ее предполагаемых мозговых центров была сброшена нейтронная бомба. На акции настоял Объединенный комитет штабов.

Патриарх коротко выругался. Как будто первой атомной бомбардировки было недостаточно! Он переключил компьютер и надиктовал записку в правительство, где категорически возражал против употребления в борьбе с Помойкой методов, продуцирующих сильные технические следы, в том числе – радиационное заражение. Совершенно очевидно, что Помойка представляет собой некий организм, возникший путем цепной самосборки в результате накопления промышленных отходов до критической массы. Источником пищи для нее являются экскременты цивилизации: пластики, соли тяжелых металлов, радионуклиды. Бессмысленно пытаться уничтожить агломерат с помощью тех средств, которые лишь стимулируют его рост и размножение. Ничего более идиотского придумать нельзя. Он не смягчал выражений. Он надеялся, что хотя бы их резкость заставит военных задуматься. В конце сводки скупо сообщалось, что вчера была предпринята очередная попытка установить связь с аборигенами, однако обе группы, заброшенные за линию фронта, исчезли. Еще более скупо сообщалось, что в Азиатском и Тихоокеанском регионах Помойка проявляет длительную пассивность, это связывалось с широкой натурализацией производства.

– Конечно, – пробормотал он.

На очереди была докладная секции Исторического Террора. Докладная была отпечатана на бумаге, в обход компьютера – вероятно, чтобы усилить впечатление. Руководство Секции полагало, что ситуация катастрофически ухудшается, медлить более нельзя, необходимо срочно осуществить запланированные теракты в интервале XVII – XIX веков в количестве от двухсот пятидесяти до трехсот единиц.

Он скомкал бумагу и бросил ее в утилизатор. Секция была создана год назад и отражала безумный замысел Управления военной разведки – что сплошной одномоментный террор, осуществленный в опорных точках истории, может привести к желаемому результату.

– Покончить самоубийством мы всегда успеем, – вслух сказал Патриарх.

Далее он принял отцов-пилигримов. Отцы-пилигримы волновались и требовали скорейшего запуска. Это были лучшие его кадры, удивительным образом сохранившие веру в первоначальные идеалы страны. Зелень, ожесточившиеся романтики. Патриарх отвечал неопределенно. Запуск имеет смысл, когда темпор – место персонификации, отработан до мельчайших деталей, иначе не произойдет замещения исторической личности. А материалов по “Мэйфлауэру” практически не было. Не удалось реально биографизировать ни один образ. Вся эта группа была обречена. Скорее всего, их просто разбросает по вектору истории, и они навсегда пропадут в толще веков. Он объяснил им это. Они были все равно согласны.

– Письмо Монтесумы, – напомнили ему.

Это был сильный аргумент, и он отпустил их, обещав сделать все возможное.

Письмо Монтесумы было обнаружено еще в начале века в тайнике храма при раскопках бывшей столицы ацтеков – Теночтитлана (современный Мехико) англо-французской экспедицией: Флеминг, Жоффр и Тюзе. Написанное на иератике, оно не поддавалось машинному переводу. Только недавно, в связи с организацией Полигона, когда начались систематические поиски в музейных хранилищах и архивах, было установлено, что текст его зашифрован личным кодом Патриарха.

Монтесума очень сжато излагал ход событий. Замещение личности произошло не совсем гладко: ему потребовалось симулировать психическую болезнь, чтобы ближайшее окружение императора на заподозрило подмены. Особенно трудно было с языком, оказавшимся весьма далеким от того, которому его учили. Тем не менее, все обошлось. Монтесума, он же Джон Герфтон из Кембриджского университета, сразу же начал проводить чрезвычайно жесткую политику на завоеванных территориях, фактически – целенаправленный геноцид. И когда Кортес вторгся в империю, угнетенные племена выступили против центральной власти, развалив боевую мощь ацтеков. Монтесума, как и было запланировано, сдался в плен, а затем призвал своих подданных покориться испанцам. Дальнейшее хорошо известно: ацтеки восстали, Монтесума был зверски убит, сопротивление испанцам возглавил Куаутемок, но было уже поздно – Кортес захватил Теночтитлан, и освоение Америки произошло на полвека раньше, соответственно раньше началось развитие ее Северной части.

Ровно в двенадцать привели Милна. Санитар толкнул его к стулу и, повинуясь нетерпеливому жесту Патриарха, снял наручники. Выглядел Милн неплохо, только у глаз вымученными тенями скопилась чернильная синева. Он положил ногу на ногу. Патриарх испытывал сильнейшее раздражение, видя перед собой этого невысокого плотного юношу с резкими чертами молодого Бонапарта. Страна агонизировала. Солдаты на фронте тысячами захлебывались в вонючей пене, разлагались заживо и сходили с ума, тронутые “обезьяньей чумой”. Шайки дезертиров наводили ужас на города. Правительство было бессильно. Отцы-пилигримы, лучшие из лучших, элита нации, готовы были завтра же безоговорочно идти на верную смерть, чтобы хоть немного отдалить наступление Ночи. А в это время кучка высоколобых интеллектуалов, вскормленных, между прочим, на бюджетных ассигнованиях, – мизер в масштабах государства – заумно рассуждает о том, что существующая политическая доктрина давно исчерпала себя, сгнила, провалилась внутрь социума и низвергла цивилизацию в недра гигантского природного катаклизма. Чушь, болтовня – вредная болтовня, прибежище для отчаявшихся и опустивших руки.

Патриарх спросил грубо:

– Видели Карантин?

– Да, – сказал Милн.

И ничего не добавил, потому что добавлять было нечего.

– Ну что? Будете работать?

– А почему бы вам не направить меня в армию? – предложил Милн. – Там я принесу больше пользы, чем растрачивая время и силы в дурацких маскарадах.

Патриарх сдержался. Все-таки перед ним сидел Наполеон. Этот замкнутый высокомерный юноша с изумительной легкостью победил в четырех военных играх, начисто разгромив коллективный разум генштаба.

– Вы думаете, Милн, что у вас нет дублера? – прищурившись, спросил он.

– Думаю, что нет, – спокойно ответил Милн.

Он был прав. Легко заместить Спинозу: многим ли даже в то время был известен скромный шлифовальщик стекла? В крайнем случае соседи удивятся, решив, что нищий философ окончательно спятил. И очень сложно заместить полководца, который постоянно находится под прицелом тысяч внимательных глаз, чьи привычки, вкусы, наклонности изучены тщательно и до предела. Здесь мало одной внешности, внешность можно скопировать, это нетрудно. Но здесь должен быть темперамент Наполеона, и честолюбие Наполеона, и главное, – грандиозный военный талант Наполеона, иначе кандидат проиграет первое же сражение и все полетит к черту.

Патриарх сказал:

– Незачем направлять вас в армию, Милн. Поздно. Лет тридцать назад это, возможно, имело бы какой-то смысл, но не теперь. Война проиграна. Впрочем, и тридцать лет назад тоже не имело смысла: событиями тогда вершили не полководцы, а политики и дипломаты.

Милн пожал плечами:

– Помойка не есть артефакт развития. Помойка есть неизбежный порок нашей цивилизации. Вы осуществите ваш Поворот истории, “великий скачок”, и она возникнет на сто лет раньше – только и всего.

На запястьях его краснели следы от наручников.

– Ладно, – миролюбиво заметил Патриарх. – Вы, конечно, меня переспорите. Вы научились дискутировать у себя в университете. Я хочу сказать другое: с вами была девушка, Милн, подумайте о Жанне. – Он посмотрел, какая будет реакция. Реакции не было. Милн сидел по-прежнему – нога за ногу. – Мы можем отправить ее в Карантин или на фронт с эшелоном “веселых сестер”. “Сестры” неплохо зарабатывают, солдаты щедры, потому что не знают, будут ли они живы завтра…

Милн сухо ответил:

– Разве я отказываюсь работать на вас? Я не отказываюсь. Но Жанна пойдет со мной.

– Жозефиной Богарнэ? – ядовито спросил Патриарх. – Нет, Милн, Жанна останется здесь. Тогда мы будем уверены, что вы обойдетесь без самодеятельности. Обещаю вам, с ней ничего не случится.

Милн немного подумал.

– У меня вопрос, – сказал он.

– Пожалуйста.

– Что происходит с теми людьми, которых мы замещаем?

Патриарх выпятил нижнюю губу.

– Вы играли в бильярд, Милн? Шар бьет по шару. Мы вышибаем их дальше в прошлое. Если хотите – да! – в определенном смысле уничтожаем их!

Они помолчали.

– Хорошо, – наконец сказал Милн. – Но давайте быстрее. Надоело, честное слово. И не думайте, что вам удастся меня обмануть. Пока я не буду уверен, пока я не буду уверен, что все идет именно так, как надо…

– Не беспокойтесь, – устало сказал Патриарх. – Получите свою Жанну.

Он был разочарован. Неужели они ошиблись? Настоящий генерал Бонапарт при упоминании о Жанне просто пожал бы плечами. Что такое любовь, когда речь идет о власти и славе?

– Завтра же начинайте подготовку, – приказал он.

– Сегодня же, – ответил ему Милн.


Обоих привезли вечером, когда остывающее светило уходило, потрескивая, в длинные темно-зеленые тучи на горизонте и багровые тени протянулись от ворот через весь казарменный двор. Чингисхан сдался сам, не выдержав жажды, и его прикончили дезертиры, а Праксителя загнали на верхотуру вокзала, под дырявую арку, у него был пистолет, он отстреливался, а когда патроны кончились, бросился с пятиметровой высоты на бетонную площадь.

Милн сидел у окна и видел, как черный “пикап” с кровавыми, грубо намалеванными крестами въехал во двор и санитары в синих халатах выкатили из него носилки.

– “Скорая помощь”, – сказал кто-то.

Все побежали. И Милн побежал тоже. Однако в коридоре пропустил других и, прижавшись к пластиковой стене, кося по сторонам, прочел записку. Записку только что сунул раздатчик – не глядя, торопливым движением. “Встретимся в преисподней”. Подписи, разумеется, не было. Он скатал крохотный замасленный шарик и проглотил его.

Преисподняя!

Механизм запуска был таков, что кандидат обязательно должен быть идентичен темпору. Месту будущей своей персонификации. Это возможно в двух случаях: если уходишь в повтор – в собственное прошлое, тогда совмещаешься с самим собой, идентичность полная. И второе – когда идешь по программе и замещаешь реальное историческое лицо, безусловное подобие которому достигается в результате подготовки.

Вот и все. Третьего пути нет. Третий – преисподняя.

Он спустился во двор и вместе со всеми подошел к тому, что глыбилось на носилках.

Авиценна, немного впереди, сжимал слабые кулаки.

– Зачем уродовать? – тихо твердил он. – Зачем и кому это надо? Убили бы – просто…

Старший санитар, закуривая, охотно объяснил:

– А чтобы тебе, например, веселее было смотреть. Ты сбежишь, и с тобой будет то же самое…

– Мразь. Серое мужичье, – сказал Авиценна.

Между кучкой санитаров с автоматами и толпой было метра три неживого пространства.

Непреодолимый барьер.

– Превратили страну в Помойку, а теперь – что? Витаминами вас кормить? – спросил старший.

Санитары поглядывали исподлобья. Как голодные волки. Крикни им только, прикажи – разорвут. Их набирали из фермеров, и они люто ненавидели городских за то, что земля не родит, за то, что сын в армии, за то, что пришлось бросить распаханную отцовскую ферму и перебираться в город на благотворительные подачки.

Милн взял Авиценну за локоть и утянул в задний ряд:

– Не связывайся.

– Ладно, – сказал Авиценна. – Пойдем ужинать.

Грюневальд, стоявший рядом, наклонился к ним:

– Австриец что-то затевает. Весь третий сектор сегодня пропустил тренировку.

– Наплевать, – сказал Авиценна. – Хоть бы они сдохли, шакалы. Ненавижу. Ты-то, Милн, что здесь делаешь?..

И пошел через двор – тощий, нескладный, метя пыль полами стеганого халата.

– Не нравится мне это, – продолжал бубнить Грюневальд. – Ты слышал, Милн, что изменили план запусков?

– А разве изменили?

– Вчера…

– Я иду вне очереди. Меня это не касается. Извини, Грюн, мне пора. – Он догнал Авиценну и насильно повернул его за угол, где была глухая стена. – Слушай, Авиц, постой, что такое преисподняя?

У Авиценны почернели глаза на худощавом горбоносом лице.

– Откуда ты знаешь?

– Знаю, – уронил Милн.

– Это старт в ничто, полное уничтожение, оттуда не возвращаются…

Хлопнуло над крышами, зашипело, и в темное небо взлетел красный комок ракеты. За ним – еще один, и еще. Диким воспаленным трехглазием повисли они над Полигоном. Все сразу же исказилось. Хлынул неровный свет. Закричало множество голосов. Побежали какие-то люди – вправо и влево.

– Кажется, финал, – сказал побледневший Авиценна.

Прямо на них выскочил Калигула, окруженный сенаторами. У каждого поверх тоги с пурпурной каймой был накинут короткий тупой автомат.

– Вот и ты, голубчик, давно пора! – сказал запыхавшийся, шлепающий губами Калигула. Выстрелил с пояса. Авиценна выше лба задрал угольные восточные брови, опрокинул лицо: – Ах, вот оно что… Зачем?.. – мягко сел на асфальт, голубая чалма размоталась. Тогда Калигула с размаху ударил его ногой: – Получи, голубчик!.. – Обратил светлые, с кипящей слезой, яростные глаза на Милна: – Проходи, проходи, не задерживайся, филолог!..

Милн пошел по колеблющемуся бетону. Сзади, точно стадо гусей, загоготали сенаторы. Прыгало и двоилось в глазах. Здание административного корпуса переваливалось с боку на бок. Перед ним качалась дверь, ведущая неизвестно куда. Оттуда густо повалили отцы-пилигримы. Тоже вооруженные, с винтовками, с карабинами. Его грубо толкнули: – Нализался, не мог потерпеть… – Каким-то образом он втиснулся внутрь. Он ничего не понимал. Неужели началась плановая ликвидация? Он слышал о таком: убирают всех, не оправдавших надежд. Но почему Калигула? Он же рядовой кандидат, ждущий запуска.

Надо было срочно найти Патриарха. Коридор изгибался блестящей пластиковой кишкой. Милн ускорял шаги. Патриарх обещал, что его обязательно вернут обратно, выдернут со Святой Елены, уже есть методы. И Жанна будет ждать его здесь. Опять обман. Жанна, оказывается, в преисподней. Это смерть. Правда, не для него. Для Жанны. Хотя, пожалуй, и для него тоже. Он почти бежал и потому чуть не споткнулся о человека, который лежал поперек коридора. Чуть не наступил на вытянутую к плинтусу руку. Человек был в новенькой форме, один из охранников Патриарха. Он умер недавно. Милн решительно перешагнул через него и открыл дверь.

В кабинете Патриарха, куда никто не приходил сам, а куда людей приводили в сопровождении и откуда людей уводили в сопровождении, а бывало, что лишь приводили и человек исчезал навсегда, за обширным компьютерным полукругом, заваленным бумажными секретными документами, сидел черноволосый Австриец, и его знаменитая прядь, как всегда, в минуту крайнего возбуждения прилипла ко лбу. Он быстро-быстро перебирал желтые бланки, которые грудой топорщились перед ним. Личный сейф Патриарха был распахнут, и нутро его вывернуто с подчеркнутой беспощадностью. Одновременно Австриец хмыкал, чмокал, удовлетворенно цыкал зубом, ковырял синим карандашом в ушах и, как припадочный, болтал обеими ногами. Чесал потную щеточку усов под носом. На нем был военный китель без погон с солдатским железным крестом времен первой мировой войны.

– А… Милн… – сказал он приветливо, продолжая цыкать и ковырять. – Хорошо, что зашел. У нас тут небольшая чистка. Пора навести порядок. Я полагаю, что ты любишь, когда порядок? Я так и думал. Я всегда говорил, что военные должны держаться друг друга. Я и в проскрипционных списках отметил тебя особо, чтобы не кокнули. Но ты все-таки лучше посиди у себя в комнате, мало ли что. Санитары на нашей стороне, так что не беспокойся.

– Я и не беспокоюсь, – напряженно сказал Милн.

– Вот и отлично. У тебя когда запуск?

– Послезавтра, вне очереди…

– Мы тебя – запустим, можешь не сомневаться. Я в тебя верю, Милн. А сейчас иди, мне надо работать…

Милн неловко повернулся, чтобы уйти, но сейчас же в кабинет, расшибая головы, втиснулись отцы-пилигримы вперемежку с сенаторами – красные, взволнованные, с пистолетами и ножами, а кое-кто и просто с ножками от табуреток.

– Ушел! – закричал Калигула. – Обманул!.. У него потайной ход в комнате!..

Милн пошел прочь сквозь расступающихся отцов. Ему кивали: – Вот и Милн с нами… – А куда ж ему? Он же не сумасшедший… – Правильно, Милн, молодец… – Он старался выбраться побыстрее.

За спиной набухал взрывной лай Австрийца:

– В этот исторический момент, когда вся нация в железном единстве, отбросив сомнения, сплотилась вокруг идеи Великого Поворота…

И резкий фальцет Калигулы:

– Не время, Адольф…

Это был переворот. Дворцовый мятеж. Смена правителя. Тотальная оккупация истории обернулась банальной оккупацией Полигона. Ящерица сожрала свой хвост. Теперь будет не Патриарх, а Австриец. Он точно учел момент, и на его стороне санитары. Интересно, как к этому отнесется правительство? Хотя правительству все равно, лишь бы получить результаты. Значит, теперь у нас Австриец. Этого и следовало ожидать.

Загородка у перехода в отсек темперации была опущена. Он постучал. Дежурный санитар шевельнул автоматом:

– Пропуск.

– У меня приказ, – соврал Милн.

– Ничего не знаю. Пропуск.

Пришлось осторожно, под прицелом, отступать от загородки обратно. В соседнем коридоре была крышка аварийного люка. Он налег на никелевую крестообразную рукоять. Уныло завопила сирена, но он не обратил на это внимания. Сейчас им было не до него. Люк открылся, и Милн протиснулся в затхлую пасть трубы. Освещения по оси не было. Угадывались мелкие скобы, идущие вверх. Он полез, чувствуя спиной пульсирующие кабели, добрался до развилки и пополз по другой трубе, стараясь не сбиться – свернул влево и через полсотни метров опять влево. Потом спустился. Он почему-то не подумал, как выйдет отсюда, уперся в крышку люка, и она подалась. Слава богу, была снаружи отвинчена. Он спрыгнул в редкую темноту и по гулкости удара понял: кабина настройки.

В левой секции немедленно крикнули:

– Кто?..

Он увидел Патриарха, сидящего на корточках около конического Цихрона. Кожух был снят и обнажена внутренность спрута, вмороженная в льдинки микропроцессоров. Одной рукой Патриарх держал пистолет, а другой копался в белых кристалликах. Лысина его блестела. Он сразу же выстрелил, и пуля чокнула по резиновой шине у трансформатора.

Милн отшатнулся за фарфоровую перегородку.

– Не будьте идиотом, – сказал он. – Нас услышат.

И будто в подтверждение этих слов заверещал телефон на стене.

Милн поднял трубку.

– Одно слово, и – стреляю, – пугающим шепотом предупредил Патриарх.

– Да, – сказал Милн, не обращая внимания. – Нет, – сказал он через секунду. Водрузил трубку на место. – Вас ищут. Я ответил Калигуле, что здесь никого, но он, по-моему, не поверил.

Патриарх покусал дуло ощеренными зубами.

– Давно надо было отправить этих параноиков в Карантин. Поздно… Выбросили меня за ненадобностью. Генерал-губернатор ответил, что не вмешивается в дела Полигона. Каково? Не вмешивается!.. – Он коротко хохотнул. – Мальро когда-то писал, что мы – единственная страна, которая стала великой державой, не приложив к этому ровно никаких усилий. А почему, Милн? Потому что ей расчистили исторический путь… Я – расчистил…

– Мне нужна Жанна, – внятно сказал Милн.

– Жанна? Жанна в изоляторе, – Патриарх быстро мигнул. – Знаете что, Милн, идите к Жанне, забирайте ее, живите с ней, они вас не тронут. А я исчезну. Раз и навсегда, будь оно проклято! – Говоря это, он, почти не глядя, втыкал кристаллы в узкие разнокалиберные гнезда, ошибся – чертыхнулся и переставил. Вдруг закричал тем же шепотом. – Вы что, не понимаете, они меня на части порубят!..

– Мне нужна Жанна, – повторил Милн. – Жанна, или вы не уйдете отсюда.

– Жанну запустили позавчера, – обреченно сказал Патриарх. – Конечно, я обманул вас, Милн, но не я отдавал приказ, меня заставили…

– Хорошо, – сказал Милн. Он теперь убедился. – Значит, мне нужна преисподняя. Мы уйдем туда вместе. Преисподняя; что это означает на практике?

– Это – смерть! – зашипел Патриарх. И по судороге шипения стало ясно, что он в истерике. – Запуск без темпора, без конкретного исторического адресата! Я же объяснял вам основы движения внутрь потока! Выброс может произойти где угодно, еще до образования Земли, в пустом Космосе!

В дверь позвонили, и сразу же забарабанили по железу нетерпеливые кулаки, и Калигула требовательно позвал:

– Откройте, Милн!

Патриарх, пристанывая, порхал длинными пальцами над клавиатурой. Будто пытался исполнить на пианино нечто недоступное человеку. В такт нажимам загорались и разбегались по стенам зеленые концентрические круги.

Милн вышел из-за плиты и положил руку на пульт.

– Мне нужна преисподняя.

– Вы что?.. – Патриарх поднял трясущийся пистолет.

– Я успею разбить пару датчиков. – спокойно объяснил Милн. – Ради бога! У нас мало времени.

Он действительно не волновался.

– Откройте, Милн!

В дверь ударилось что-то грузное, и она затрещала.


Вышли вечером и шли всю ночь до рассвета. Табор вел Апулей. Он один умел ориентироваться по звездам в этом гнетущем пространстве, где на тысячи километров, стиснув землю кожистым одеялом, распласталась толстая коричневая губка. Было очень важно не сбиться и выйти к Синим Буграм, куда собирались остальные колонии: левее, за Пратой, шевелил холодные пальцы лишайник, жрущий любую органику, а на восток, по-видимому до самого океана, простирались необозримые топи, которые, накапливая энергию для выброса пены, булькали и кипели живой плазмой. Там было не пройти. Позади, за темной линией горизонта, как при безумном пожаре, отсвечивали по небу блеклые розовые сполохи – колония Босха принимала удар на себя. Босх отдал им всех своих лошадей, и уже из этого становилось ясным, как он оценивает исход предстоящего боя. Получилось восемь повозок – неуклюжих, тяжелых, из остатков дерева и металла, не поглощенных Помойкой. У той, где лежала Жанна, были автомобильные колеса без шин. Трясло, разумеется, невыносимо. Горьковато дымились бездонные родники. Голые оранжевые слизни размером с корову упорным кольцом окружали табор. Изредка тот, что поближе, сворачивал к людям, точно проверяя на бдительность. Тогда навстречу ему выходил Вильгельм Телль и натягивал звонкий лук. Стрела, ядовито пискнув, впивалась в основание рожек-антенн, слизень вскрикивал, как ребенок, по студенистому телу пробегала мелкая торопливая дрожь, и немедленно низвергались на гору мяса жадные птицы.

К рассвету начался дождь, шепотом пробирающийся из одного конца бескрайней степи в другой. Кинулись запасать воду – в глиняные горшки, в чашки, просто в ладони. С водой в таборе было плохо.

Милн держался за край повозки и видел, как Жанна ловит ртом редкую дождевую морось.

– Я принесу тебе попить, – сказал он. Дернул за повод Пегого, у которого кузнечными мехами раздувались бока от запального бега, пошел вдоль табора. Его спрашивали без всякой надежды: – Ну как? – Он не отвечал. Оглядывался на сполохи.

Парацельс спал в самой последней повозке, под армейским брезентом. Милн растолкал его, и Парацельс, продрав слипшиеся веки, тоже спросил:

– Ну как?

– Плохо, – ответил Милн, не вдаваясь в подробности. Плохо, а будет, вероятно, еще хуже… Слушай, у тебя вода есть? – Принял нерешительно протянутую флягу. – Брезент я, пожалуй, тоже заберу, – добавил он.

– Сутки хотя бы продержитесь? – тоскливо спросил Парацельс.

– Сутки? Вряд ли…

Милн вернулся и осторожно укутал Жанну. Положил флягу рядом с ней, под руку, чтобы легко было достать.

– Есть хочешь?

Жанна покачала головой. Говорить она не могла. Милн все-таки, присмотрев участочек помоложе, вырезал ножом губочный дерн и подал его, перевернув желтой съедобной мякотью. Жанна лизнула приторный сок.

– Вчера, – сказала она.

– Завтра, завтра, – ответил он. – Не разговаривай, тебе надо беречь силы.

Жанна дышала со свистом. Она никак не могла выздороветь. К Помойке надо привыкнуть: слишком уж отличаются составы биоценозов. Милн сам болел неделю после прибытия. И другие тоже заболевали. Но у Жанны адаптация протекала особенно тяжело.

Патриарх, едва волокущий ноги, сказал:

– Этот мир уже умер. Мы присутствуем на его похоронах, – вяло махнул рукой на унылую вереницу повозок, тянущихся сквозь дождь. – Прощальный кортеж… Плакальщиков не будет… Там… там… та-рам… там… та-рам…

– Хотите пить? – спросил его Милн, доставая флягу. – Вы должны довезти ее. Вы мне обещали.

– Хочу, – сказал Патриарх. – Но до привала не стоит. И не считайте меня лучше, чем я есть, Милн. Мы все – мертвецы, затянутые преисподней.

Милн опять обернулся, ему не нравились сполохи. Они жидкой цветной гармошкой растянулись вдоль горизонта. Края гармошки оплывали к земле. Это могло означать только одно: хлипкая оборона Босха прорвана, и ударные подразделения Хаммерштейна устремились на Север.

Его место было – там, в гуще битвы.

– Наверное, Помойка создает хроноклазм, нечто вроде воронки, компенсируя наши перемещения во времени, – сказал Патриарх.

– И что из этого следует?

– То, что все мы постепенно будем ею затянуты…

– Все?

– До последнего человека…

На другом краю неба, точно отблеск еще одного проигранного сражения, занимался день. И тревожный гул его катился по степи, нарастая.

– Воздух! – закричал Апулей.

В тот же момент Милн увидел четкие самолетные звенья, выплывающие прямо на них. Передние штурмовики уже клюнули вниз.

– Ложись!..

Люди, как сумасшедшие, выпрыгивали из повозок. Первая серия бомб, визжа осколками, перечеркнула табор. Вздыбились щепастые доски. Дико заржала кобыла, проваливаясь на задние ноги. Прокатилось сшибленное колесо и – упало, подскочив на оглобле. Укрыться в голой степи было некуда. Милн придавливал Жанну к земле, – к теплой губке, от которой исходил приторный горький запах. Запах смерти и разложения. Он видел, как взрывной волной подбросило Апулея и тот, выставив руки, медленно крутанулся в воздухе. Бежать было некуда. Их всех тут перестреляют! Легла серия зажигалок, разбросав вокруг тучи фосфорных искр. Губка вяло обугливалась, но не горела. Дым ел глаза. Кто-то панически дернул Милна за локоть. Рукав был взрезан. Вероятно, осколок. Привязанный к повозке Пегий пятился и храпел. Парацельс, встав во весь рост, размахивал нацепленной на оглоблю белой рубахой:

– Сдаемся!..

– Дурак! Здесь в плен не берут! – крикнул ему Милн.

Парацельса перебило наискось красной пулевой плетью. Оглобля упала. Жанна, обнимая Милна за шею, целовала бессмысленно и горячо: – Мы умрем вместе? Да? Я так и хотела!.. – К щеке ее прилипла веточка мха. Заходило на бомбежку следующее звено. Это был конец. Он видел дырчатые решетки пушек, нацеленные в него. Ближайший родник вдруг выплюнул вверх зеленую струю плазмы. Длинный жабий язык слизнул с неба целое звено самолетов. И еще дальше – заплескались такие же мокрые зеленые языки. Целый лес. Точно в бреду алкоголика. Уцелевшие штурмовики, надсаживая моторы, свечками вонзились в зенит. Небо очистилось.

Наступила невероятная тишина.

– Мы живы? – спросила Жанна. Она не верила. – Мы живы, живы, живы…

Милн, оглаживая хрипящего Пегого, прыгал – ногой в пляшущем стремени. Оттолкнулся от плоского камня и животом перевалился в седло.

Пегий шарахнулся.

– Я умру без тебя! – крикнула Жанна.

Она лежала среди кошмарно раздробленных повозок и тел. Кое-кто уже начинал шевелиться. Курились воронки. Дождь раздражающей щекоткой тек по лицу. Милн знал, что все равно опоздает, но вонзил шпоры в бока Пегого. Он не ожидал, что сопротивление лопнет так быстро. Требовались еще сутки, по меньшей мере, чтобы уйти в глубь Помойки, под прикрытие бездонных болот. Теперь этих суток у них не было. Позавчера Хаммерштейн, собрав на южном выступе фронта кулак из трех армий, нанес рассекающий внезапный удар, имеющий целью, по-видимому, выход на рубеж Праты. Они хорошо подготовились, артналет перепахал оборону практически на всю глубину, новые лазеры выжигали почву в луче шириной до двух километров. Противопоставить этому было нечего, Помойка находилась в ремиссии: маслянистая жирная плазма поблескивала в родниках и трясинах. Фронт был разрезан на десять кровавых кусков, танки вырвались на оперативный простор, а вслед за ними в образовавшиеся бреши, закрепляя успех, хлынули грязно-серые колонны пехоты. Выбора не было. Милн, как горстку песка, швырнул в ослепительное кипение лазеров колонию Босха, лучших сенсоров, способных выжать плазму даже из камня, а Симон Боливар, забрав остальных, пошел на Север, чтобы активировать тамошние болота.

Теперь колония была опрокинута, и ничтожная щепоть людей рассеялась по равнине, прикрытой светлеющим небом. Было их всего ничего, и за спинами их, на горизонте, вспухали земляные грибы, из которых выползали один за другим белые приплюснутые керамические жуки.

Первым добежал генерал Грант и схватился за стремя, обратив вверх размытое пятно вместо лица. Голос у него скрипел, как железный. Все пропало. Запасы активной плазмы исчерпаны. Помойка дремлет и не реагирует ни на какие команды. “Кентавры”, как помешанные, прут вперед. Хаммерштейн, вероятно, решил не считаться с потерями. Надо срочно спасаться, уходить в дальние топи. Гумбольдт и Геродот знают проходы… Милн возвышался над ним, будто гранитный памятник. Он ни слова не отвечал, ждал, пока добегут остальные. А когда они добежали и прокричали то же, мокрые и слабые под дождем, он надменно, с сознанием величия, отделяющего его от простых смертных, спросил:

– Где вы бросили Босха?

Босх остался гореть. И с ним еще пятеро. Это их слегка отрезвило, и генерал Грант побежал обратно. Пришлось его завернуть, впрочем, как и всех остальных. Позади были обрывистые холмы, где губка уже состарилась, потрескалась и сползла, обнажив глиняные верхушки. Мили развернул сенсоров цепью, их было всего человек двенадцать. Полоса блистающего огня стремительно надвигалась. Босх, конечно, погиб, поскольку сполохи сомкнулись в непрерывную ленту. Если их не остановить, то они пойдут в глубь Помойки, – разорвут ее на две части, а потом на четыре, заблокируют танками и сожгут каждую часть отдельно. И будет Великая Гарь, и будет пустыня, и земля уже навсегда задохнется без почвы и кислорода. Но, конечно, прежде всего они истребят аборигенов. Девять колоний не успеют дойти до Синих Бугров.

Милн сказал им это, и они цепью затрусили к холмам. И снова – густо, солоно задымились болотные родники, и зеленые мокрые языки выплеснулись оттуда навстречу ослепительному биению лазеров, и сомкнулись в тонкую, но быстро набирающую массу волну, и тревожный фиолетовый пар вспенился на ее гребне. Он не чувствовал Помойку так, как чувствовали ее сенсоры, прожившие здесь долгие годы, но он с абсолютной точностью знал, что нужно делать в каждую секунду боя. Он это знал, и потому они его поняли. Они утолщили волну и послали призыв в глубь всей территории, которую охватывали своими полями. И там тоже пришли в движение родники, и запенились взваром топи, и биогель, ощутив сладкую пищу, потек оттуда сюда. Они очень слаженно отработали эту часть активации. Но Хаммерштейн не хуже него понимал, что исход боя решит именно первый удар. Приказ, вероятно, был отдан незамедлительно. Сплошной фарфоровой массой тронулись вездеходы – жирные, как гусеницы, сливочные, с пылающими звездами лазеров между фар. Полей уже не хватало, и тогда по склону холма скатился Улугбек в полосатом халате, и скатился вслед за ним Бруно – к границе плазмы. И вездеходы сразу увязли в липучей каше; и шипастые их колеса замерли, прочавкав в грязи, и лазеры, шумно хакнув, выпустили бессильный дым. А Улугбек и Бруно остались лежать около плазмы. Но это, разумеется, было еще не все. Потому что левее, по ложбине у незащищенных холмов, узким сверкающим клином ударила бригада “кентавров”. Офицеры торчали из люков, как на параде, золоченые шлемы их сияли в бледных лучах рассвета. Они шутя прорвали оборону там, где ее держал Хокусай, и Хокусай погиб, собирая клочья волны и бросая их на керамическую броню. Но туда сразу же побежали и Кант, и Спиноза, и Леонардо да Винчи. У Леонардо было очень сильное поле. Он выскреб ближайшие родники, обнажив нежное розовое материнское дно. Они вместе построили горбатый вал и обрушили его на бригаду. Танки таяли в пузырчатой пене, будто сахарные. Но “кентавры” потому и назывались “кентаврами”: они ломили вперед, невзирая ни на какие потери. Хаммерштейн, как и предупреждал, расстреливал отступающих, и они прошли вал насквозь и вынырнули на другой его стороне – скользкие, мутные, сплавившиеся, как молочные леденцы. Их было пока немного, наверное, машин двадцать, но они очистили всю ложбину и оказались в относительной безопасности, и забросали гранатами родники – полетели ошметки розового нежного мяса, – и пулеметами отсекли Вазу, который пытался отдать туда часть своих сил. И Кант погиб, и погиб Спиноза, и Леонардо погиб тоже, накрытый огненным взрывным облаком.

Опасны были не эти два десятка танков, угнездившихся в ложбине, опасно было то, что к ним по пробитому коридору все время подтягивались подкрепления. И “кентавры” постепенно расширили свою зону и пошли снова вперед, протискивая между холмов фарфоровые гладкие клинья. Милн ничего не мог с этим сделать. Равнину заволокло удушливым дымом, взвывали моторы, он не чувствовал рядом с собой никого из сенсоров. И в дыму возник Патриарх, вымазанный сажей и грязью, и почти беззвучно сказал, что его зовет Жанна. Прорвались “кентавры”, ответил Милн, за ними идут пожарные с огнеметами, их надо остановить… Она умирает, сказал Патриарх, она просит, она хочет видеть тебя в последний раз… Я не могу, в отчаянии ответил Милн, я здесь один, я должен выиграть это сражение… Ты готов был погубить весь мир ради любви, сказал Патриарх, а теперь ты намерен убить любовь ради чужого мира… Мир погубил не я, возразил Милн, мир погубили другие, кому до него не было дела. Помойка пройдет по земле, очистив ее, пожрав озера кислот и хребты шлаков, – умрет без пищи, издохнет, распадется, осядет, и превратится в питательный перегной, и просочится им в почву, и окончательно перепреет, и миллиарды семян очнутся от смертного оцепенения.

И они вдвоем с Патриархом смотали всю трепещущую нить обороны, и слепили из нее безобразный шевелящийся ком, и никак не удавалось сдвинуть его, и тогда Жанна помогла им издалека, отдавая скупое последнее дыхание своей жизни. И они обрушили эту колышащуюся жуть на «кентавров», и фарфоровые махины остановились, временно ослепленные и беспомощные. И все сенсоры стянулись к Милну, потому что им больше нечем было сражаться, и он послал их обратно, на вершины холмов, чтобы их видели в бинокли и стереотрубы. Это для них была верная смерть. Но они вернулись туда – и Декарт, и Лейбниц, и Гумбольдт, и Ломоносов. И Шекспир, и Коперник, и Доницетти, и глуховатый Бетховен… Должно было пройти какое-то время, пока Хаммерштейн догадается, что все их резервы исчерпаны. И Хаммерштейн, разумеется, догадался, однако какое-то время уже прошло. И должно было потребоваться еще большее время, чтобы заставить идти армейские части, панически боящиеся аборигенов. И Хаммерштейн, разумеется, их заставил, однако какое-то время опять прошло. Время для них было сейчас – самое главное. И когда пехотные штурмовые колонны, извергая по сторонам жидкий огонь, наконец втянулись в ложбины и удавом начали обтягивать холм, где Милн находился, глубоко в тылу, на границе болот, уже выросли плазменные горячие волны высотой с многоэтажное здание, и немного покачались, ища осевую опору, и накренили гребни, и неудержимо покатились вперед. Они были чисто-зеленые, темнеющие к подошве, и кипящие радужные разводы весело пробегали по ним снизу вверх.

И тогда Милн прижался к земле и почувствовал, как обжигающая тяжелая плазма наваливается ему на спину. И он дышал ею, как воздухом, и глотал ее, потому что иначе было нельзя. А потом он решительно встал и стряхнул с себя лопающиеся, звонко шуршащие пузыри. Слабое, чуть выпуклое солнце Аустерлица уже взошло над равниной, и в прозрачном тумане видны были разбросанные по ней обглоданные костяки вездеходов, леденцовые оплывшие танки, гаубицы и муравьиные тела между ними. И он пошел прочь отсюда, проваливаясь в орыхлевшую губку. И его догнал Боливар и сказал, что было очень трудно активировать Северные болота: сезонная летаргия очагов, плазма в периоде восстановления, Хиндемит сунулся было в трясину и утонул с головой. Милн смотрел на шевелящиеся губы и почти не разбирал слов. Он безумно спешил. Жанна лежала на разбомбленном склоне, лицом в мокрый дерн. Он подумал, что она умерла, как все остальные, и осторожно тронул ее за плечо. Но она была жива – мотыльковые веки дрогнули.

Милн задохнулся.

– Отнеси меня наверх, – попросила она.

Милн поднял ее и понес на вершину холма. Жанна была тяжелая, и он боялся споткнуться. Он добрался до плоской макушки, уже подсушенной солнцем, и положил Жанну там, и сам опустился на землю.

И Жанна прижалась к земле щекой и тихо сказала ему:

– Жизнь…

Мили сначала не понял, он решил – это остатки пены, ризоиды, гнилая органика, но глаза у Жанны остекленели, и тогда он нагнулся – из коричневых трещин земли, из глины, из душных глубин, ломая корку, вылезала на свет первая, молодая, хрусткая, зеленая, сияющая трава.

КАК ЭТО ВСЕ ПРОИСХОДИТ

В Гонконге на него было совершено покушение. Когда приземистая с затененными стеклами, явно дорогая машина миновала центральный хайвэй, отполированный, точно бронза, и, покрутившись в развязке, как этажерка, спускающейся с одного уровня на другой, выехала на более узкое, но такое же гладкое, без выбоинки и заплатки, чуть выпуклое шоссе, двух-трехэтажные домики вдоль которого указывали на начало пригорода, его несмотря на жару вдруг бросило в пронзительный холод и одновременно прошибло испариной, как кислота, защипавшей – веки, уголки губ, нос, кожу на подбородке.

По предыдущим двум случаям он уже хорошо знал, чему это предшествует, и потому, резко нагнувшись и выставив локти, чтобы не расшибить голову при ударе, сдавленно крикнул шоферу:

– Гони!.. – а потом еще раз: – Гони!.. Гони!.. Скорость прибавь!.. Что ты спишь!?…

От тягучего спазма, который всегда в эти минуты его охватывал, он даже не сразу сообразил, что ведь шофер ни хрена не понимает по-русски, а когда все-таки сообразил, при этом чуть снова не выпрямившись, и попытался, как недоучившийся школьник, построить корявую фразу, все английские выражения тут же выскочили у него из памяти. В сознании плавали лишь ни на что не пригодные грамматические обломки, что-то вроде «гоу эхед», «ассосинэйшн», «иммидьетли» и еще, естественно, «сорри» [2]. Он никак не мог выдавить из себя ничего подходящего. В конце концов крикнул: Форвертс!.. Форвертс!.. [3] то, что застряло в подкорке, наверное, из фильмов, виденных в детстве.

Хорошо еще, что Касим, который по его состоянию догадался, что происходит, не стал тратить время на бесплодные попытки преодолеть языковой барьер, а поступил проще, как уже поступал в подобных случаях ранее: перегнулся долговязым телом своим через сиденье вперед и, ухватив руль поверх пальцев испуганного шофера, изо всех сил крутанул влево.

Машину занесло на встречную полосу. Это их, по-видимому, и спасло.

В следующую секунду раздался хлопок, короткий свист, что-то блеснуло. Автомобиль подбросило, как игрушечный, и развернуло, поставив лакированным туловом вдоль обочины. Загрохотали по металлу вывороченные куски асфальта. Тоненько, будто щенок, заверещал сопровождающий их китаец. Боковые стекла, покрывшись мелкими трещинками, ссыпались внутрь салона. Правда, он воспринимал это все уже только краем сознания, потому что в следующую же секунду вслед за Касимом выкатился из машины, побежал куда-то на четвереньках, упал, снова поднялся, и, перевалившись через низенькие, очень жесткие, как из пластмассы, сросшиеся между собой кусты, наверное, специально высаженные вдоль дороги, распластался по земляной поверхности, втискиваясь в ее спасительные углубления.

Некоторое время он даже не решался поднять голову. Он не хотел видеть темную, в маске с прорезями, согнутую фигуру, целящуюся в него из пистолета с глушителем. Только бы не в лицо, подумал он с отвращением. Куда угодно – в темя, в затылок, в сердце, только бы не прямо в лицо. Ему уже приходилось видеть лица, превращенные выстрелами в кровавую кашу. Господи, если ты есть, сделай так, чтобы не в лицо, а например, в сердце… Пауза, пахнущая травой, тянулась нескончаемо долго, и когда он все-таки поднял голову и осторожно привстал на локтях, уперев их в щебенку, которой была набита здешняя неприветливая земля, он увидел вяло дымящуюся на шоссе брошенную машину, громадный валун, вдоль которого пробирался Касим, ощупывая рукой каждую выемку, белые, окруженные то ли яблонями, то ли сливами здания вдоль дороги и над ними – почти незаметные, блеклые, слабо-фиолетовые облака, будто тени, растянувшиеся вдоль горизонта.

Значит, я все-таки жив, подумал он.

И в то же мгновение, будто лопнула пленка, скрадывавшая все звуки. Долетело со стороны города и усилилось, стремительно нарастая, буйство полицейской сирены. Мелькнули красные и синие проблесковые маячки, несущиеся над дорогой. Взвизгнули шины, поспешно захлопали дверцы, поплыли в утреннем воздухе возбужденные командные голоса.

Тогда он поднялся уже во весь рост и, отряхиваясь на ходу от мелкого сора, пошел к машине. Он совершенно не волновался. Только как-то нехорошо, точно он сегодня не завтракал, сосало под ложечкой. И еще было какое-то странное чувство, будто все это в действительности не имеет к нему отношения. Это все оперетта, ненастоящая жизнь, и он наблюдает за действием как бы по телевизору. Он посторонний для всех этих людей.

И он в самом деле, как посторонний, позволил немедленно появившемуся откуда-то весьма озабоченному врачу, продезинфицировать и заклеить чем-то прозрачным длинную царапину на руке – черт его знает, когда успела возникнуть эта царапина, – и тоже, как посторонний, с предупредительным безразличием, поворачиваясь, позволил Касиму почистить себя жесткой щеточкой, которую тот уже где-то достал – на то он, правда, был и Касим, чтобы достать, что угодно, – и уже полностью, как посторонний, не произнося ни единого слова, ждал после этого, пока сопровождающий их китаец закончит свои объяснения с пузатым, но видимо, энергичным офицером полиции.

Все это его абсолютно не интересовало.

И лишь когда очумевший китаец, завершив объяснения, подскочил к ним с извиняющейся улыбкой и пониженным голосом, скороговорочкой доложил, что господин лейтенант понимает, в каком вы сейчас состоянии от этого прискорбного инцидента, он не требует у вас показаний, вы можете дать их завтра в любое удобное для вас время, а потом от себя добавил, еще больше понизив голос: я думаю, что это необязательно, – вот только тогда он как бы очнулся и нейтрально спросил:

– Мы можем ехать?

– Да-да, конечно, уважаемый мистер Марголин. – И китаец распахнул перед ними дверцы точно такой же приземистой и затененной машины. – Пожалюйста, мистер Марголин, нас никто не препятствует…

Правда, перед тем, как устроиться на сиденье из белой кожи, он немного помедлил. Однако дело здесь было, конечно, не в «состоянии от этого прискорбного инцидента». Не в состоянии и не в самой машине, которая тоже могла бы вызвать теперь неприятные ассоциации. Дело здесь было совсем в другом.

Просто он только сейчас вспомнил, под какой фамилией находится в этой стране.


Большую часть оставшегося пути он молчал. Он то ли расслабился и спокойно дремал, действительно приходя в себя после неприятного инцидента, то, напротив, сосредоточился, отключившись от всего менее важного, и, покачиваясь в такт движению, полуприкрыв глаза, мысленно, еще раз готовился к предстоящей беседе. По безжизненному его лицу, казалось, утратившему все теплые краски, догадаться ни о чем было нельзя. Во всяком случае, прерывать это молчание никто не решался. И только когда пейзаж за окном расширился и стал уже совсем сельским: маленькие ухоженные плантации, огородики, где между грядок покоилось в воде желтое небо, он утопил специальную кнопку на боковой дверце машины и, подождав, пока толстое звуконепроницаемое стекло разделит пассажирский и шоферский отсеки, снова откинулся на сиденье и негромко сказал Касиму:

– Выясни, кто это сделал.

– Хорошо, – ответил Касим, даже не шелохнувшись.

– Сколько времени тебе нужно на это?

Касим подумал.

– Скорее всего, недели две-три потребуется.

– Сейчас какие-нибудь соображения есть?

– Сейчас никаких соображений нет.

Машина, не сбавляя скорости, вошла в поворот.

– Ну что там еще?

– Все то же. Опять Южный банк, – ответил Касим.

– По-прежнему не хотят работать?

– Отказываются категорически.

– Ломейкин говорил с ними?

– Ломейкин туда летал и получил от ворот поворот.

– У них там. Кажется. этот… как его… Коротеев?

– Слышал, как его называют?

– Как?

– «Японский бульдозер».

– Забавно. Он свой отказ чем-нибудь мотивирует?

– Утверждает, что хочет остаться полностью самостоятельным.

– Ну это фикция. С «алтайским пулом» он работает, по-моему, уже года четыре.

– Знаешь, «алтайский пул» – это вообще нечто особенное.

– Ну так что? – сказал он. – Давай конструктивные предложения.

Касим чуть прищурился.

– У меня все готово, – после непродолжительной паузы сказал он.

– Тогда в чем дело?

– Нужна санкция.

– Чья?

– Лично твоя.

Теперь они уже оба некоторое время молчали. Машина вышла из поворота, и скорость на гладком покрытии практически не ощущалась. Будто едва-едва покачиваешься в колыбели. Плантации за окном сменились бугристой желтоватой равниной.

Он вздохнул и безо всякого интереса глянул на это пейзаж. А потом вежливо и несколько утомленно сказал:

– Касим, будь другом, пожалуйста, реши эту проблему.


На встречу он опоздал не более чем на пять минут. Когда ведомый все тем же чрезмерно улыбающимся китайцем, после покушения, вероятно, чувствовавшим себя еще немного растерянным, он поднялся по ступенькам крохотной виллы, утонувшей, как и другие, в нежно-воздушном, яблоневом, буйном цветении, стрелка на циферблате часов, постукивающих в полумраке гостиной, только-только еще отошла от цифры «двенадцать» и ажурный посеребренный кончик ее замер против первого большого деления.

Ожидание еще не приобрело раздраженный характер.

Он это мгновенно заметил и потому, легко опустившись в кресло с золочеными подлокотниками, возле которого остановился китаец, сдержанно произнес:

– Здравствуйте, господа.

Сразу же зашуршал из-за спины негромкий перевод на английский, и сидящие в отчетливом полумраке люди чуть наклонили головы. В этот раз их было несколько больше, чем на прошлых переговорах: в некотором отдалении от уже знакомых ему француза, немца и итальянца, более-менее изученных за последние месяцы, в общем, благожелательных и потому в настоящий момент опасности не представляющих, в таком же, как у него, золоченом кресле с гнутыми подлокотниками, сидел четвертый партнер – китаец, естественно, ради которого они все и прилетели в Гонконг, – сухощавый, на первый взгляд, совершенно без возраста, идеально, как деревянный, держащий прямую плоскую спину.

Именно он и начал беседу, не пошевелив ни одним пальцем выложенных вперед костлявых узких ладоней.

– Я слышал, что у нашего уважаемого гостя были некоторые… особые… неприятности по дороге. Примите мои сожаления. Мир стал безумным, и никто не может сказать, что с ним будет даже через минуту.

Темное, какое-то подсушенное лицо было непроницаемым. Или, может быть, даже участливым; черт его разберет эти китайские лица. Он смотрел в скорбные, полные черноты глаза мистера Чена и чем дольше смотрел, тем больше чувствовал в себе странную ненависть. Ты же сам, наверное, все это и подстроил, внезапно подумал он. Сам все рассчитал, подбил бабки, отдал приказ местному своему «Касиму». Сальдо, по-видимому, оказалось не в мою пользу. И вот, пожалуйста, выскакивает на повороте чурка с гранатометом.

Он знал, что его подозрения, скорее всего, безосновательны. Кому-кому, а мистеру Чену, это сегодняшнее покушение просто невыгодно. Никому из присутствующих оно не было выгодны. Тут все люди разумные и понимают, что без него операция осуществиться не может. И все-таки след к покушению тянется, вне всяких сомнений, отсюда. Во-первых ни один человек в России не знал, что он собирается в эти дни быть в Гонконге. Даже Касим не догадывался практически до самого вылета. Во-вторых, неизвестен был адрес, по которому его должны были здесь повезти. Кстати, он до сих пор не знает этого адреса. А в-третьих, господа, в-третьих, у нас так топорно эту работу не делают. Хотели бы отключить, поверьте, отключили бы без вопросов. Да и зачем в Гонконге, гораздо удобнее, например, в Санкт-Петербурге или в Москве. Нет, как хотите, а эта ниточка тянется из вашего «зоопарка». Это не мой прокол, утечка информации произошла в другом месте. И, по-моему, господа, вам следовало бы «прозвонить» всю местную ситуацию. Именно так, к сожалению, именно так, господа. Нельзя же, в конце концов, спотыкаться на таких пустяках.

Вся эта тирада была выслушана в абсолютном молчании. И молчание еще некоторое время царило после того, как он свою речь завершил. И по мере того, как росла, становясь значимой, тишина в сумеречной гостиной, по тому, как все четверо смотрели не на него, а как будто узрели нечто неожиданное в пространстве, главное же, по тому, как чуть слышно пришмыгнул носом Касим, находящийся где-то слева, стало ясно, что он их снова полностью переиграл. Он их переиграл, как переигрывал уже несколько раз и как, видимо, что бы там ни случилось, будет переигрывать впредь. Он будет переигрывать их всегда, просто потому что он прошел через такие джунгли, каких при всем здешнем опыте они не могут даже вообразить.

Ни в каком Гонконге таких джунглей нет.

– Мы очень сожалеем, – наконец с чопорной вежливостью повторил мистер Чен.

И опять склонил голову, как бы признавая свою вину.

В результате данный инцидент был предан забвению. Не было никаких сомнений, конечно, что на расследование его теперь будут брошены лучшие силы мистера Чена, что весь Гонконг, а если понадобится, и вся Европа, будут теперь исследованы, обнюханы и перекопаны буквально по сантиметру, что задействованы будут все связи в полиции и криминальных структурах, что виновные будут найдены и понесут заслуженное наказание. Он нисколько не сомневался, что именно так и будет. Только лично к нему это уже не имело ни малейшего отношения.

Лично ему были заданы всего три вопроса. Понимает ли мистер Марголин, что в результате осуществления в полном масштабе предлагаемой им структурно-банковской операции, если только она действительно будет в полном масштабе осуществлена, произойдет не просто некоторое смещение денежных и кредитных потоков из Северо-Американского региона, каковой таким образом несколько девальвируется и обмелеет, но и реальное непредсказуемое истощение всей государственной казначейской системы Соединенных Штатов; доллар через несколько месяцев окажется валютой необеспеченной, следствием чего станут серьезные потрясения на мировых финансовых рынках?

К этому вопросу он был, разумеется, подготовлен и ответил коротко, ясно, стараясь, не вдаваться в долгие рассуждения.

– Согласно нашим расчетам, доллар упадет примерно на десять процентов. Его дальнейшее понижение будет амортизировано резервами евро-азиатских валют. Это еще не крах. Это лишь болезненное, согласен, но все-таки терпимое кровопускание. Ситуация стабилизируется, скорее всего, к концу года.

Второй вопрос звучал так. Понимает ли уважаемый мистер Марголин, что в обвале Северо-Американской кредитной системы обвинят в первую очередь нас? Нетрудно будет установить банки, которые приняли на себя новые финансовые потоки, нетрудно будет вычислить конкретных людей, ответственных за эти не вполне моральные действия. Мировое общественное сознание будет настроено весьма негативно.

Об этой, кстати, вполне реальной опасности он тоже подумал и таким же ясным, гипнотизирующе коротким, энергичным деловым языком объяснил, что в данном случае они выдадут причину за следствие: в первые дни и недели стремительно развивающегося обвала, естественно, никто ничего не поймет, вы же знаете, господа, как это обычно бывает, никому будет ни до чего, все ринутся спасать то, что можно. А когда дым рассеется, по нашим расчетам, примерно месяца через три, выяснится, что это были жесткие, разумеется, но абсолютно неизбежные меры. Мы просто были вынуждены их принять перед лицом всемирной финансовой катастрофы. Мы вовсе не злодеи, господа, мы – спасители. План необходимой промоутерской кампании уже разработан.

И третий вопрос, который голосом, тонким от избыточной вежливости, задал ему мистер Чен, касался гарантий, обеспечивающих первичное продвижение капиталов.

Эту тему он проработал особо.

– Гарантии, господа, я вам привез. Они имеют как частное, так и частично государственное страхование. В систему войдут три уральских банка, о которых мы с вами уже говорили, три банка сибирских и три самых крупных дальневосточных. Это так называемая «Золотая девятка». Все девять участников уже переведены на режим «без границ». Вы, разумеется, понимаете, что это значит? Готовность «номер один». Негласный аудит завершен. Вот, пожалуйста, вся внутренняя спецификация.

Касим, до этого времени державший на коленях четыре кожаных папки, бесшумно вскочил и с легким поклоном вручил по одной каждому из присутствующих.

После чего опять сел и замер.

– Я только вас очень прошу, господа, во-первых не делать с этих документов никаких копий, у каждого они имеются в одном экземпляре, пусть так и будет, а во-вторых, ни в коем случае не переводить их в электронную форму. Вы меня понимаете? Речь идет об успехе нашего общего дела.

Восемь глаз оторвались от просмотра таблиц, заполненных многозначными числами, восемь темных зрачков уставились на него, будто прицеливаясь для выстрела.

На него это, впрочем, никак не подействовало.

Он откинулся в кресле и непринужденно положил ногу на ногу.

Настроение у него было отличное.

– А теперь, господа, мне нужны такие же гарантии от вас, – сказал он.


Следующее покушение на него было совершено в Москве. Причем, после инцидента в Гонконге, каковы бы ни были настоящие корни этого происшествия: русские, китайские, европейские или, может быть, совершенно иные, он, на всякий случай подстраховавшись и ни слова ни кому не сказав, вылетел на Москву не прямым и потому легко вычисляемым рейсом, как ранее предполагалось, а сначала – зарегистрировавшись лишь в самый последний момент, – на Берлин, где в течение трех часов не без пользы для дела общался со своим немецким партнером, далее из Берлина на Прагу, – и там тоже имела место одна очень перспективная встреча – и только из Праги, опять-таки в последний момент взяв билет и зарегистрировавшись, уже собственно на Москву, дополнительным рейсом, который не был указан ни в одном расписании.

Причем, даже машину в аэропорт Шереметьево, он на этот раз вызвал не через фирму, где о приезде его, согласно распоряжению, никто даже не подозревал, а по особому телефону, номера которого не было ни у кого, подключенному всего месяц назад и хранимому про запас именно для такого случая.

Казалось, сделано было все возможное.

И тем не менее, когда плотная, с тонированными стеклами, внешне ничем не выделяющаяся машина, как бы одна из тех, что тысячами и десятками тысяч ежедневно крутятся по столице, мигнув поворотами, въехала в неприметный кривой переулочек, ведущий к зданию фирмы, и, слегка снизив скорость, начала метр за метром одолевать довольно-таки крутой подъем, его вдруг опять прошибло сперва холодом, а потом липкой испариной, и он, точно так же, как недавно в Гонконге, выдавил сквозь перехваченное судорожным волнением горло:

– Гони!..

Хорошо еще, что Мише, шоферу, не требовался перевод на русский. Миша, который работал у него уже третий год, вообще неплохо соображал, опыт вождения приобрел еще в армии, где намотал приличный километраж, видел всякое, попадал на своем «драндулете» в самые разные переделки, реакцию на такие дела имел просто отличную, и поступил, вероятно, так, как и следовало в данной ситуации поступить: не погнал машину вверх по горбатой улице, где необходимую для отрыва скорость все равно развить было нельзя, и не притормозил, разумеется, что было бы для них и вовсе губительно, а мгновенно вывернул руль, проехав буквально на двух колесах, вдавил гудок, чтобы, по крайней мере, ударить нападавших по нервам, отжал газ, по птичьи выставил локти и, едва не задев женщину, как раз в этот момент ступившую на мостовую, бросил машину в узкую щель между домами.

В заднее чуть скошенное стекло, к счастью, недавно протертое, было видно, как из подворотни, взирающей им вдогонку недоброй приземистой чернотой, выскочили двое мужчин с головами, как редька, туго обтянутыми материей, подняли было автоматы, прицеливаясь, в растерянности повели стволами, но потом, видимо, сообразив, что стрелять с такого расстояния не имеет смысла, в раскорячку присели и метнулись куда-то в сторону.

Машина еще дважды свернула, давя колесами цветы на газонах, вырвалась через сквер на проспект, включившись в нескончаемый и потому безопасный сейчас поток транспорта, проскочила под светофор, как раз сменившийся с красного на зеленый, и, проехав еще метров четыреста, затормозила у разноцветных витрин какого-то магазина.

Тогда он выпрямил спину, став деревянным, подобно мистеру Чену, напряг щеку, чтобы там перестала пульсировать какая-то сумасшедшая жилочка, и, ни на кого не глядя, вроде бы даже ни к кому и не обращаясь, сказал ровным голосом:

– Мне это не нравится.

– Да, – сейчас же ответил Касим, тоже выпрямившись. – Как-то это – того, многовато…

– Съездите, пожалуй, на фирму.

– Зачем?

– Проверьте подходы.

– Ну, вряд ли они нас до сих пор поджидают, – сказал Касим.

– Ничего-ничего, скатайтесь. Лучше подстраховаться.

– А ты как же?

– Я пока буду ждать вас – вон там.

Он ткнул пальцем в сторону синевато-горящей вывески «Салон Асаги».

– Судьбу хочешь узнать?

– Вреда не будет.

– Вреда не будет, пользы тоже не очень, – сказал Касим.

– Ты не разговаривай, ты – поезжай. – Он, немного привстав, перегнулся через сиденье водителя. – Миша!

– Да?

– Спасибо тебе что выручил.

Шофер от неожиданной похвалы покраснел.

– Главное все – как-то внезапно…

– Молодец-молодец.

– Честно говоря, еле сообразил.

– В общем, за мной – должок.

– О!… – подняв указательный палец, сказал Касим.

Шофер совсем засмущался.

– Да я – что? Да я – ничего, – ерзая на сиденье и от неловкости горбясь, сказал он.


Хрусталь слабо тенькнул и тонкий неземной звон поплыл по комнате. Подвески заколебались словно от невидимого дуновения.

Он осторожно убрал со стола ладони.

– Так вы русская? – спросил он с некоторым разочарованием.

– Не отвлекайтесь, – строго сказала госпожа Асаги. – Предположим, русская. Ну и что? Вам это мешает? У меня мать – японка. Так что это – вопрос спорный. Вообще – национальность здесь не имеет значения…

Длинными узловатыми пальцами, в которых чувствовалось нервное напряжение, она дотронулась до цветных бамбуковых палочек, образовывавших на столе сложное переплетение, и, мгновение подержав их над чем-то, напоминающем полураскрытый цветок, повела кончики вдоль двух расходящихся, а потом вновь сплетающихся дорожек.

– Долгий холод, – как-то неуверенно сказал она. – Ветер над дорогой… Снова холод… Освобождение… Вы будете умирать несколько раз. – Удивленно подняла брови, представляющие собой угольные тонкие ниточки. – Странно как-то у меня получается. Вы уже умирали?

– Сегодня, например, – вежливо сказал он.

– Да-да… Я чувствую… Это, вероятно, и соответствует освобождению… Впрочем, попробуем положить это немного иначе.

Она придвинула к себе толстую книгу с черными иероглифами на обложке, открыла примерно посередине, перелистнула несколько слабо шуршащих, нежных страничек, чуть подернула рукава синего кимоно, вышитого тремя сияющими драконами.

– Вот, кажется, есть соответствующая гексаграмма…

Он, не отрываясь, смотрел на ее кукольное лицо.

– Сколько вы стоите?

– Нисколько, – сразу же, точно выражая предчувствие, сказала она.

– Что так?

– Тот, кто занимается «толкованием», не должен быть отягощен ничем конкретно-земным. Тем более, если это «низкие» биологические эмоции. Сферы открываются только абсолютно чистому человеку.

– Я не верю ни в какой астрал, – спокойно сказал он.

Госпожа Асаги прищурилась, вглядываясь в возникающую картину.

– Не верите? Да? Это не имеет никакого значения. Астрал существует, верите вы в него или не верите. Это как электричество, которое тоже никто никогда не видел. Вы же не видели электричество, так? Однако вы не сомневаетесь, что оно существует.

Она притронулась пальцами к иероглифам.

– Электричество, во всяком случае, можно измерить, – сказал он. – Есть приборы, которые показывают его наличие или отсутствие. Мы можем установить напряженность тока или его силу. По крайней мере почувствовать – сунув пальцы в розетку. Вас хоть когда-нибудь в жизни током дергало?

– А вас когда-нибудь касался астрал? – держа на весу коричневую суставчатую соломинку, ответила госпожа Асаги. – Откуда вы знаете? Может быть, с рождения находитесь под его незримым воздействием.

Она вдруг уронила соломинку и замерла.

– Тень, – мертвящим шепотом сказала она. – Вы недавно сходили в Царство теней.

– Я же вам говорил, что уже умирал сегодня.

– Да, конечно, но я решила, что речь идет о метафорической смерти. – Госпожа Асаги, как завороженная, глядела на переплетение бамбуковых палочек. Веки ее трепетали, а на щеках появился легкий румянец. – Человек, спускавшийся в Царство теней, уже не принадлежит этому миру. Земные законы более не имеют над ним власти.

– Что это значит? – спросил он, скользя по ней откровенным взглядом.

– С точки зрения астральных энергий, это означает «полное изменение». В вас уже не должно оставаться ничего человеческого.

– Вот видите! И тем не менее, я сейчас сижу перед вами. Вы можете дотронуться до меня, если хотите. Вы можете почувствовать мое существование любым иным способом. Вы, надеюсь, догадываетесь, что я имею в виду?

Ему хотелось коснуться порозовевших щек.

И, наверное, госпожа Асаги это почувствовала, потому что откинулась в кресле и посмотрела на него с некоторым испугом.

– Нет, вы не понимаете, – как-то с трудом подбирая слова, сказала она. – Царство теней гораздо могущественнее, чем привычный нам мир земли. Жизни принадлежит только сегодняшний день, а Великое Царство теней простирается в прошлое на многие тысячелетия. Оно не имеет границ. Пределы его расширяются с каждой секундой. Потому что каждое прожитое нами мгновение неумолимо соскальзывает в небытие. Вот, что такое – Царство теней. Человек, побывавший там, приобретает необыкновенную власть. Он уже живет в иных энергетических сферах, где находится эманация свободного разума. Именно через него звездная энергия космоса идет к земле. Именно через него астрал приходит в нижние круги мироздания. Он – связь между существованием и несуществованием. Он – то, с чего создаются все земные подобия…

Госпожа Асаги смотрела на него, как завороженная. Неожиданно положила руки на стол и склонилась, коснувшись лбом цветных бамбуковых палочек. Иссиня-черные волосы ее были сплетены в два сложных узла и разделены на затылке молочно-белым пробором.

– Вы это серьезно? – несколько иронически спросил он.

Затрещала толстая оранжевая свеча на боковом столике. Снова тенькнули и зазвенели на разные голоса хрустальные переливающиеся подвески. Точно неощутимое дуновение прошло по комнате.

Госпожа Асаги торжественно выпрямилась.

– Приветствую того, кто пришел, – сказала она слабым голосом. – Склоняюсь пред тем, чем неверным подобием я являюсь. Предаю себя в руки того, кто выше меня.

Несколько секунд она глядела на него расширенными зрачками, а потом встала и, потянув сзади большой желтый шелковый бант, распустила на кимоно пояс.


Почти вся территория Западных штатов и большая часть Восточных были окрашены в светло-коричневые, как подтаявшее мороженое, зыбкие, переливающиеся цвета. Судя по всему, обстановка здесь постепенно нормализовалась. Сыграло роль, вероятно, и так называемое «Соглашение о взаимных зачетах», что позволило хотя бы на первых порах преодолеть катастрофический «кризис неплатежей», и неоднократно переданное средствами массовой информации заявление президента и глав крупнейших банков страны о «режиме оплаты» и о сохранении на всей территории США «единого экономического пространства», и решение о введение с третьего числа сего месяца «нового доллара», жестко привязанного к курсам основных евро-азиатских валют, и совместное заявление правительств Мексики, Японии и Канады о возобновлении в связи с этим главных линий кредитования. И хотя многокилометровые очереди к отдельным еще работающим супермаркетам практически не уменьшились и порог «кредитного максимума», то есть суммы товаров, отпускаемых единовременно за наличный или безналичный расчет, в результате был увеличен всего на тридцать процентов, что едва-едва покрывало необходимые жизненные потребности, все-таки понемногу становилось ясным, что нижняя точка кризиса, скорее всего, преодолена, катастрофы не будет и ситуация в «Северной зоне» действительно стабилизируется. Среди вялых коричневатых тонов уже угадывались кое-где слабые светло-зеленые, ядовито-угольные расплывы сохранялись лишь в очень мелких и, видимо, рассасывающихся зыбких образованиях, непрерывный синюшный бордюр, опоясывающий это пространство, почти исчез, а вокруг Вашингтона, еще недавно стиснутого темным скопищем клякс, ныне проступала веселая травяная жидкая кашица. Вероятно, федеральный округ Колумбия вернулся к жизни.

Гораздо хуже дела обстояли на Юге и Юго-Западе. «Свободная Экономическая Конфедерация» в рамках 1861 года, провозглашенная представителями Южных штатов, собравшимися в начале июля на Ассамблею в г. Монтгомери (штат Алабама) и объединившая, несмотря на широковещательные декларации, всего семь из первоначально планировавшихся тринадцати штатов американского Юга, оказалась как государственная система нежизнеспособной и фактически прекратила свое существование уже через месяц. Президенту Обмейеру, «Цезарю нашей эпохи», как о нем с неумеренными восторгами возвестил ряд южных газет (признанному, впрочем, даже далеко не всеми делегатами Ассамблеи), не удалось наладить за это время реально работающий правительственный механизм, кредиты, обещанные некоторыми арабскими странами, в частности Саудовской Аравией, Иорданией и Кувейтом, вопреки всем клятвам и обещаниям, так и не поступили, «новое экономическое сообщество», едва возникнув, утонуло в море фатально неразрешимых проблем, и «южный доллар» с портретом генерала Ли на синеватой банкноте обесценивался быстрее, чем его успевали печатать.

С теми же трудностями столкнулось и так называемое «Независимое государство Калифорния», объявившее испанский своим вторым официальным государственным языком и поспешно начавшее печатать не обеспеченное ничем «калифорнийское песо».

В результате на территориях Юга и Юго-Запада США большей частью преобладали коричневые, тревожно меркнущие, некротические оттенки. Причем время от времени они сливались в чуть закипающую, как кисель, легко подвижную, струящуюся, однородную массу, вздымались бурым протуберанцем, который обнажал их до дна, немного закручивались и устремлялись в сторону евро-азиатского континента. Где-то над океанской гладью этот мощный протуберанец раздваивался, образуя змеиный язык, колеблющийся в высоких астральных потоках, и одна его часть, свиваясь жгутами, сворачивала и направлялась к Китаю, по мере приближения высветляясь и приобретая солнечное сияние, а другая, гораздо более темная, но тоже как бы сияющая, точно ливневый дождь, орошала Западную Европу. И он знал, что там, где странное сияние это соприкасается с черными, но кипучими, как муравейники, выпуклостями жаждущих мегаполисов, оно тут же превращается в деньги, впитываемые всеми порами банков и промышленных предприятий, немедленно растворяется в них, расходится, словно радиоактивные соли, и, начиная фосфоресцировать от нового дыхания жизни, перекрашивает карту астрала в зеленые, радостные цвета. Именно так это все, по-видимому, и происходило, так это было задумано, и изменить здесь что-либо было уже нельзя.


Из офиса он сначала позвонил домой и, как всегда, без подробностей, коротко сообщив о том, что приехал, прослушал такой же краткий обзор событий за время своего отсутствия.

Ничего существенного за это время, с его точки зрения, не случилось. Демчик неожиданно разленился и нахватал троек в четверти, что для него было, в общем, не характерно. Расслабился, вероятно, Демчик к концу учебного года. А Мариша, служившая до недавней поры примером тихости и послушания, начала водить к себе парня, которого жена считала категорически неприемлемым.

– Лохматый какой-то, – сообщила она встревоженным голосом. – Никогда толком не поздоровается, сразу – шмыг в комнату, и – музыку на полную мощность. Один раз постучалась к ним – дверь изнутри заперта. Скажи, пожалуйста, ну зачем ей в шестнадцать лет запираться?

Все это были, разумеется, пустяки. За Демчика, сколько бы троек он там ни схватил, можно было не опасаться. Парень, в целом, толковый, соображает, что ему надо. Никаких сомнений, что тройки в ближайшее время будут исправлены. Слишком уж Демчик самолюбив, чтобы мириться с тройками. А что касается тревог по поводу запертой комнаты, то когда еще девушке и начинать знакомиться с жизнью. Шестнадцать лет – это, знаешь, самое подходящее. Ты в шестнадцать лет ты, наверное, уже вовсю целовалась. Ну, на всякий случай прочти ей лекцию о контрацептивах: как и что, и откуда в принципе берутся дети. Хотя я лично думаю, что она это все уже давно знает. В школе проходят. Главное, не слишком переживать по этому поводу.

В таком же духе он ответил и на некоторые другие вопросы. Жене он сочувствовал: все ее нынешние тревоги проистекали только из непрерывного одиночества. Он последнее время добирался до дома всего два-три раза за месяц, и ей просто нечем было заполнить образовавшуюся пустоту. Не на работу же ей выходить в самом деле. Иногда он даже подумывал, что надо бы, если уж так оборачивается, купить ей любовника. «Массажиста», «тренера по гимнастике», как это теперь называется. Именно так уже поступили некоторые из его деловых приятелей. «Массажист» – это, пожалуй, был бы хороший выход. Но во-первых, опасно подпускать к себе слишком близко постороннего человека. Через «массажиста» могла потечь на сторону весьма ценная информация. Например, о его рабочем графике на ближайший месяц. А во-вторых, он все же не мог преодолеть в себе некоторую брезгливость. Как это, значит, опять-таки совершенно посторонний мужик будет заниматься чем-то таким с его Валентиной? И ей, что же, это будет до некоторой степени нравиться? Атавизм, разумеется, однако его от подобных предположений явственно передергивало. Что-то здесь было такое, по-видимому, не слишком чистое. Как-то это не соответствовало прозрачным «высоким» энергиям, струящимся по астралу.

Поэтому жене он лишь сдержанно сообщил, что и в этот приезд добраться до дома, скорее всего, не успеет, освободиться от дел сможет только где-то в районе полуночи, а уже в шесть тридцать утра у него опять самолет в Западную Европу. Нет смысла ради трех-четырех часов ехать через весь город. Он лучше выспится у себя, иначе завтра не будет ничего толком соображать. Зато на следующей неделе у него есть «окно» в целых три дня, и он клятвенно обещает, что все эти три дня проведет только дома. Нет-нет, можешь не сомневаться, никаких накладок не будет.

Затем он вызвал Касима и поинтересовался, есть ли какие-нибудь новые данные по Гонконгу. Тамошний эпизод с покушением его очень обеспокоил. В самом деле, кто, собственно, мог догадываться, что он там собирается появиться? Поэтому он с чрезвычайным вниманием выслушал сообщение, сделанное Касимом, также кратко отметил, что несмотря на истекшие двое суток результатов в этом деле практически никаких, продвижения нет, не намечено до сих пор даже сколько-нибудь убедительной версии, секунды четыре подумал и, пошевелив в воздухе пальцами, вынес решение:

– Знаешь, что, дорогой, оставь это дело.

– Уважать не будут, – быстро, словно ожидая чего-то подобного, ответил Касим.

– Пусть не уважают. Сейчас нет смысла распылять силы. Ты меня понял?

Касим склонил голову:

– Хорошо.

– Кстати, как там вопрос с Южным банком?

Глаза у Касима блеснули.

– Вопрос решен. – Он, точно фокусник, выхватил откуда-то сегодняшнюю газету и расстелил на столе. – Вот, пожалуйста, уже официальная информация…

На второй полосе под заголовком «Очередное заказное убийство» сообщалось, что председатель правления «Южно-Сибирского торгового банка», некто Коротеев А. Г., также входящий в правление нескольких других крупных акционерных обществ, был вчера утром застрелен при выходе из своей квартиры. Предполагаемому убийце (или убийцам) удалось беспрепятственно скрыться. На месте преступления обнаружен пистолет иностранного производства. Расследование ведут сотрудники регионального управления МВД. По предварительным данным, убийство гражданина А. Г. Коротеева связано с его коммерческой деятельностью.

Он удовлетворенно кивнул и отодвинул газету.

– Кто будет вместо него?

– Ломейкин, – сразу же ответил Касим.

– Отлично. Надеюсь, следов никаких?

– Следов не осталось, – выдержав паузу, твердо сказал Касим.

Далее он просмотрел последнюю контрольную сводку. Сведения по движению основных капиталов стекались в офис практически непрерывно, также непрерывно они суммировались, – для этих целей существовали две сменных группы, – и три раза в день подавались ему в виде особой таблицы. Сегодняшние данные свидетельствовали о первых подземных толчках. Заколебалась, причем весьма ощутимо, Токийская биржа, и, вероятно, это было следствием его позавчерашней встречи в пригороде Гонконга, возникла легкая паника на биржах Нью-Йорка и Лондона – индексы ценных бумаг понизились там сразу на несколько пунктов, дрогнули даже консервативные биржи стран Скандинавии – началась распродажа акций крупных промышленных предприятий, а что касается традиционно лабильных финансовых центров Малайзии и Латинской Америки, то буквально первые же известия о неустойчивости мировых евро-американских валют породило на них тайфуны, опустошившие до пределов как частные, так и государственные резервы. Теперь следовало ждать отдачи эха этого катаклизма по всему неустойчивому пространству мировых финансовых операций. Вопрос, вероятно, двух-трех недель, в крайнем случае – месяца.

Все это привело его в хорошее настроение. Жизненная энергия, накопленная в высоких сферах, неудержимо перетекала в Сибирь и Западную Европу. Оставалось лишь быстро сомкнуть в единую денежную агрегацию и тогда прозрачные сферы астрала опять придут в равновесие. Ну, это как раз будет не самое трудное.

Он, минуя секретаря, набрал номер на трубке сотового телефона, не здороваясь и не называя себя, звонким голосом сказал в пустоту: – Я приехал, – подождал примерно минуту, пока иссякнет сдавленный панический шепоток на том конце связи и, дождавшись, ответил все тем же командным, не допускающим возражений голосом:

– Не торопитесь, я вас очень прошу, с этими выводами. Все идет, как намечено и, видимо, приведет к требуемым результатам. Сейчас самое важное – не делать лишних движений. Буду у вас минут через сорок. Тогда и поговорим.

После чего положил трубку на стол и мгновения три-четыре сидел, удерживая на лице странную, будто приклеенную улыбку.

Сердце у него стукало спокойно и ровно.

Голова была ясной, и он твердо знал, что ему сейчас нужно делать.


Пропуск у него был, как всегда, выписан к Вердигаеву, но у самого Вердигаева, он, конечно, задерживаться не стал: поздоровался с секретаршей, которая уже знала, что ему назначено, прошел в кабинет, где за обширным столом сидел человек, составленный как бы из двух кожистых надутых шаров – один побольше, представляющий собой раздутое тело, а другой поменьше, образующий голову с налепленными на нее раковинами ушей, снова сдержанно поздоровался, подождал, пока Вердигаев крикнет: Леночка, меня полчаса ни для кого нет!.. – и через другую дверь, расположенную в противоположном конце кабинета, вышел в сумрачный коридорчик, где две тусклых лампочки в начале его и в самом конце едва-едва очерчивали давно не ремонтировавшиеся пол, потолок и стены.

Отсюда он поднялся по лестнице на следующий этаж, где опять попал в коридорчик, являющий собой точную копию предыдущего, с теми же двумя тусклыми лампочками, еле тлеющими в полумраке, и, открыв еще одну дверь, очутился в комнате, залитой грязноватым солнечным светом.

Комната эта использовалась, вероятно, как подсобное помещение, по углам ее громоздились швабры, рейки, обрезки труб, перемотанные старой проволокой, стояло посередине перевернутое ведро, застеленное куском обоев, и на ведре, нахохлившись, точно больная птица, сидел человек в не соответствующем обстановке дорогом сером костюме. Темно-вишневый галстук, уходящий под белый жилет, запонки на манжетах, строгие лакированные ботинки.

Он увидел вошедшего и торопливо поднялся. Коротко прошипела в банке с водой брошенная туда сигарета. Человек, впрочем, тут же достал из яркой пачки другую и, мгновенно блеснув зажигалкой, втянул и без того хилые щеки.

– Более-менее получается, – торопливо, словно боясь, что его сейчас перебьют, сказал он. – Весь пакет действий должен быть официально одобрен уже на следующей неделе. Во всяком случае он поставлен в план работы правительства. Сначала – первая его часть, снимающая все ограничения с перемещения капиталов, а затем и вторая, где мы, согласно договоренности, отказываемся от жестко фиксированных общенациональных тарифов. В принципе, это уже согласовано со всеми заинтересованными сторонами. Возражают лишь энергетики, ну – опасаются безвозмездного перекачивания энергии из своих сетей. Ведь реальных договоров на фьючерсные поставки у нас нет? Энергетики не очень себе представляют, как это все будет происходить. Однако если выход электроэнергии станет и в самом деле жестко регламентироваться, энергетики тоже, по крайней мере сейчас, подписываются под соглашением. Весь вопрос только в том, когда пойдут первые деньги.

– Деньги пойдут с понедельника, – уверенно сказал он. – К вечеру четырнадцатого числа они появятся на соответствующих счетах.

– Тогда все в порядке, – сказал человек в сером костюме. – Первый пакет проходит. Здесь можно не сомневаться. К концу месяца весь этот координирующий механизм заработает. Но вот что касается предложенного вами второго пакета…

Он опять затянулся и щеки снова ввалились. Сигаретный белесый дым, казалось, впитывался в него без остатка. Во всяком случае, на выдохе ничего видно не было.

– Что такое?

– Нет-нет, и здесь целенаправленная работа, конечно, тоже ведется. Готовится мнение, создаются внутри аппарата соответствующие интересы. Конформация общественного сознания для нас исключительно благоприятна. Все жаждут дел и все жаждут хоть какого-нибудь конкретного результата. Продвижение есть, мы уже получили два весьма положительных заключения от экспертов…

– Тогда в чем дело? – холодно спросил он.

Человек в сером костюме передернул плечами и, похлопав себя по карманам, достал новую сигарету.

Цвет лица у него был какой-то землистый.

– Слишком уж это все, на первый взгляд, необычно, – сказал он. – «Открытый суверенитет», отказ от исторически признанной территории, границы, которые без документов может пересечь каждый желающий, свободное перемещение денег, товаров и информации. На практике это означает фактическое уничтожение государства. Главное, непонятно, каким образом будет осуществляться реальная власть. Видимо, из Москвы она сместится к мировым финансовым центрам…

– Ну и что? Почему вас это волнует?

– Они нас сожрут, – с отчаянием сказал человек в сером костюме. – Понимаете, я ночью проснулся и вдруг увидел всю эту картину. Мы ведь уже давно не относимся к числу великих держав. Мы, несмотря на размеры, довольно слабая и технологически неразвитая страна. И нам нечего, в общем, будет противопоставить этой экспансии. Лет через пять, через десять мы станем просто сырьевой территорией…

– Ну и что? – опять холодно и как-то высокомерно спросил он.

Человек в сером костюме ужасно заторопился.

– Нет-нет, я понимаю, конечно, что сырьевыми или аграрными территориями станут в конечном счете многие страны. Большинство, вероятно; это – процесс, исторически неизбежный. В мире вновь начинается разделение на рабов и господ.

– Боитесь оказаться среди рабов?

– Мне не нравится, что решения принимают в каком-то, извините, астрале.

– При чем здесь астрал? – Он даже слегка вздрогнул.

– Ну, в тех сферах, которые недоступны обыкновенному человеку. Астрал в данном случае – просто иносказание. Вы там что-то решаете, а нам после этого – жить или не жить. Неприятно, когда такой вопрос решает кто-то вместо тебя.

– Скажите прямо, что вас беспокоит?

Несколько долгих мгновений в комнате, пахнущей краской, стояла напряженная тишина, а потом человек в сером костюме быстро мигнул и неуловимым движением вынул из внутреннего кармана сложенную четвертушкой газету. Бросилась в глаза заметка на второй полосе, отчеркнутая карандашом.

– Вы это читали?

– Читал.

– И что?

– Была проблема. Теперь она решена.

– Вот то-то и оно, – сказал человек в сером костюме.

Он швырнул догоревшую сигарету в банку с водой.

– Что-то не так?

– Ну, как-то это все получается … неуютно…

В комнате опять возникла напряженная тишина. Еле слышно бурчало в трубах, и в воздухе мелко роились солнечные паутинки.

Точно сытые комары, пищали голоса этажом ниже.

Тогда он немного подался вперед, и его острый взгляд, точно букашку, наколол собеседника.

– Все правильно, – сказал он жутким, почти неслышимым голосом. – Идет новый мир, и он несет с собой новые правила жизни. Вы можете отвергать эти правила, если они вам не нравятся, вы можете игнорировать их и делать вид, что все остается по-старому, вы, наконец, можете вступить с ними в яростную борьбу, хотя лично я полагаю, что это просто самоубийство. И лишь одного вы никогда не сможете сделать: как бы вы ни старались, вы не сможете остановить время. Оно все равно приходит, и безжалостно перемалывает опоздавших.

В руках его вдруг оказалась плоская небольшая коробочка размером с ладонь, по картонным граням которой сбегали золотистые иероглифы.

– Вот, чуть не забыл. Возьмите, пожалуйста.

– Что это?

– Презент из Гонконга. Специально для вас. Древнее китайское снадобье из семидесяти высокогорных трав. Одна капля в день, и вы будто рождаетесь заново.

– Какая тяжелая, – опасливо сказал человек в сером костюме.

– Берите-берите. Флакон – наполовину из платины. – Он почти насильно вложил коробочку в ладонь собеседника. – Так когда у вас намечено следующее заседание правительства?

– Следующее заседание примерно через неделю.

– Документы успеете подготовить?

– Конечно, – сказал человек в сером костюме.

– Состав расширенный или обычный?

– Пока обычный.

– Хорошо, – он приклеил к лицу улыбку и мельком посмотрел на часы.

А потом снова глянул на человека в сером костюме.

– Ну, надеюсь, что все будет в порядке, – сказал он.


В машине он опять посмотрел на часы. Светлая минутная стрелка чуть-чуть не дотягивала до одиннадцати.

– Еще секунд сорок, – ответил он на невысказанный вопрос Касима.

– Понятно, – заметил тот и без спешки достал из кармана радиопульт с кнопкой посередине. Передвинул тумблер, по-видимому, включая питание. – Значит, так. И где он, предполагается, будет?

– В шестнадцать ноль-ноль очередная комиссия по финансам. Значит, без пяти он, скорее всего, будет один. Я как-то заходил к нему, проверял: сидит и готовится.

– Беспокоишься о других?

– Лишние жертвы – это для нас лишние хлопоты.

– Заметил, куда он «подарок» запрятал?

– Сюда, в нагрудный карман.

– В другое место не переложит?

– Да нет, не думаю…

– Тогда это верняк, – внимательно следя за часами, сказал Касим. – И все-таки зря ты, по-моему, взялся за это дело самостоятельно. Если они захотят, они тебя запросто вычислят.

– Не успеют, – сказал он, предостерегающе поднимая палец.

– Почему?

– С понедельника начнутся всякие пертурбации. Полетит доллар. Им, скорее всего, будет не до того.

– Ну как знаешь…

– Время, – сказал он, отрываясь от циферблата.

Касим тут же кивнул и деловито нажал кнопку.

Хлопка на таком расстоянии, разумеется, слышно не было.

– Надеюсь, сработало.

– Если не сработало, я тебе голову оторву.

– Ладно, – сказал Касим. – Договорились. Тогда оторвешь.

Он еще раз, по-видимому, страхуясь, нажал кнопку на пульте. А затем перегнулся вперед и коснулся плеча шофера.

Лицо у него сразу же стало сонное.

– Оторвешь, ну ладно – и оторвешь… Поехали, Миша…


Третье покушение на него было совершено минут через двадцать. Предчувствие вышибло пот, когда машина опять втянулась в кривую узкую улочку неподалеку от офиса. Только на этот раз предупреждение, рожденное интуицией, несколько запоздало, потому что всю тесную, как пенал, проезжую часть впереди уже закупорил выскочивший откуда-то тяжелый лакированный «джип». И такой же лакированный «джип» встал поперек улицы метрах в тридцати сзади. Значит, они буквально за считанные часы перестроились и учли опыт предыдущих неудачных попыток.

Выхода из этой ловушки не было. Он крикнул: – Пригнись!.. – и согнулся так, что почти уткнулся твердым подбородком в колени. По крайней мере, теперь его защищало переднее кресло. Защита слабая, разумеется, но лучше уж слой пластмассы и поролона, чем вообще ничего. Он хорошо помнил правила поведения в таких ситуациях. И Касим, до которого тоже, по-видимому, уже дошло, помнил их нисколько не хуже. Во всяком случае, он точно также быстро и очень ловко пригнулся, выдернул из сиденья щиток, который должен бы, по идее, прикрыть их от выстрелов, поднял этот щиток, так чтоб прежде всего закрыть голову, и одновременно выставил перед собой чудовищной толщины пистолет с коротким дулом. Насколько он знал, это была какая-то очень редкая, специальная, предназначенная для особых отрядов модель, которую Касим, обожавший оружие, доставал чуть ли не полтора года.

– Выскакиваем!.. Все – на левую сторону!..

Пискнула, точно умирающая, электронная блокировка. Дверцы машины встопорщились, как у жука, грохнувшегося о камень. Видимо, Миша-шофер тоже соображал, что следует делать. Однако никакие соображения, разумеется, помочь им уже не могли. Он рванулся и даже сумел ухватиться за толстую ручку дверцы. Пальцы вцепились в нее, пупырчатая пластмасса пружинила. Спасение, как ему показалось, было уже совсем близко: он видел асфальт, чуть скошенный для стока воды к поребрику тротуара, видел сам тротуар и за ним – распахнутую тихую черноту ближайшей парадной, видел светло-оштукатуренные стены дома вокруг нее. Он видел даже – так ему показалось – ступеньки старой каменной лестницы. Хорошо бы было очутиться сейчас на площадке третьего или четвертого этажа. Он видел все это отчетливо, как будто озаренное магнием. Он видел даже сухую твердую грязь, забившуюся в трещины камня. Или, по крайней мере, ему только чудилось, что он все это видит, потому что в ту же секунду удар страшной огненной силы подбросил машину в воздух, перевернул набок, действительно как мертвое насекомое, протащил пару метров и опрокинул вверх еще вращающимися колесами. Тонкая металлическая коробка вмялась. Лопнули стекла. Его отшвырнуло обратно в движущуюся тесноту сидений. Он успел заметить еще сыплющийся сверху колючий мусор, запрокинутое лицо Касима, на котором, будто на муляже, свивалась в жгут каждая мышца, заворачивающиеся от жара, черные, точно живые, лохмотья обшивки. Он это также еще успел каким-то чудом заметить. А затем новый удар, такой же огненный и такой же свирепый, как драконья лапа, обрушился на машину сразу со всех сторон, смял ее, крутанул, прочерчивая белые борозды по асфальту, и, безжалостно пожирая все, что еще осталось, яркой вулканической лавой вспыхнул внутри салона…


Это были минуты, всегда наступающие после оглушительной катастрофы. Нападавшие в серых комбинезонах брызнули во все стороны и будто провалились сквозь землю. Смолкли последние распоряжения, отданные, впрочем, вполголоса. Стих проглоченный переулками шум отъезжающих автомобилей. Еще не появилась милиция, вызванная уже, вероятно, жителями ближайших домов, а сами жители, испуганные внезапной стрельбой и взрывами, по-видимому, не рисковали еще показываться наружу. Пустынна была асфальтовая весенняя улица, и пустынны – взирающие на нее провалы парадных и подворотен. Никто не видел поэтому, как из стремительно прогоревшей, опять перевернутой и ставшей вновь на остатки колес машины, где и пламени, как такового, уже почти не было, а был только удушливый едкий дым, источаемый тлеющим поролоном, отодвинув изнутри зазубренные клешни металла, показалась сначала одна черная, как уголь рука, а через секунду – вторая, далее просунулось из ватного дыма нечто, напоминающее обгоревший капустный кочан, и вдруг странная, как бы спекшаяся наружной коркой фигура отделилась от коптящего остова.

Лицо у нее было тоже не по-человечески черное, остатки одежды еще вскипали на теле сажистыми пузырями, угольные разломы зияли поверх каждого движущегося сустава и оттуда, из раскаленной, по-видимому, огнедышащей глубины исходили завитки серого дыма.

Фигура эта секунду стояла, пошатываясь, как неживая, а затем повернулась и, неуверенно переставляя ступни, двинулась через улицу. Чувствовалось, что каждый последующий шаг дается ей все легче и легче. Голова ее поднялась, сутулые обгоревшие плечи понемногу расправились, подошвы бывших ботинок перестали волочиться по мостовой, а с безвольно опущенных рук, где вразнобой, как на ниточках, покачивались длинные пальцы, постепенно переставали срываться и падать на пыльный асфальт тягучие смоляные капли…


Дома он прежде всего цыкнул на перепуганную жену, чтобы ни в коем случае не выпускала пока из комнат Демчика и Маришу: незачем детям смотреть на него в таком состоянии; заодно – чтобы не суетилась и вздумала, например, звонить в «скорую». Обойдется; пожалуйста, без лишних переживаний. Вообще – чтоб исчезла куда-нибудь и больше не появлялась. Впрочем, пусть сначала приготовит ему какую-нибудь одежду. Затем он, оставляя черные следы на паркете, прошел в ванную, заперся и включил горячую воду.

Лег он в нее, будто в расплавленное железо. Боль была дикая, и в первый момент он чуть было не закричал во весь голос. Сдержался, в основном потому, что не хотел паники в доме, но мучительный жидкий огонь хлынул, казалось в каждую трещинку. Не было никаких сил терпеть это. Тело согнуло дугой, будто через него пропустили ток высокого напряжения. Хуже всего было то, что он почти ничего не видел. Пальцы его судорожно скребли по белой гладкой эмали.

Впрочем, продолжалось это не слишком долго. Уже где-то через минуту гремучая боль словно вывернулась наизнанку. Она не ушла совсем, но стала как будто совершенно иного рода; так немного приятно ноет и чешется рана перед окончательным заживлением. Тогда он слегка расслабился и вытянулся вдоль ванной. Сразу же четко звякнуло – это вывалились из тела впившиеся металлические осколки. Забрезжил слабый, пока еще сквозь туман, свет в глазницах. Проступили очертания ванной комнаты, одетой голубоватым кафелем. Он не знал, что именно сейчас с ним происходит, но он верил, что происходит именно то, что и должно, по идее, происходить. Перемещение свободных энергий остановить нельзя. Астрал бессмертен, и земное его воплощение будет несомненно продолжено. Жалко, конечно, Касима и жалко Мишу-шофера,; он-то уж вообще ни за что попал в этот огонь. Однако не стоило чересчур беспокоиться об отдельной человеческой жизни. Человек приходит сюда и человек отсюда уходит. Человек рождается и человек умирает. Человек исчезает, ничего не оставляя после себя. По-настоящему вечен только астрал. Прикоснуться к бессмертию удается лишь очень немногим.

Он видел, как медленно, словно мокнущая под дождями трава, темнеет и становится бурой аура будущих «Северных территорий», – там последствия финансовой катастрофы должны были сказаться в первую очередь; как она начинает клубиться, словно торфяная вода, встревоженная подземными токами, как над ней вздымается коричневая торфяная тусклая дымка, как густеет она и как затем вытягивается в сторону океана. И как это же самое происходит в Южных и Юго-Западных штатах. Подлинного зеленого цвета там уже не было вообще. Преобладали тона распада, которые с каждой секундой становились все гуще и гуще. Ну, не так быстро, подумал он, щурясь на слишком яркую лампочку. Не так быстро, и, вероятно, не так отчетливо. Есть еще целый месяц, а может быть, и гораздо больше.

Часы, встроенные в голубоватый кафель, показывали половину шестого. На другой стороне Земли сейчас было раннее утро. Примерно через час тот, кого называли мистером Ченом, проснется, а еще через час или полтора войдет в стеклянные двери банка. Там он отдаст несколько вполне невинных распоряжений, подпишет несколько ордеров, на первый взгляд ничем не выделяющихся среди других, проведет рутинное совещание, где скажет пару слов о ближайших задачах, и немедленно после этого отбудет самолетом в Европу. Никто, видимо, не догадается, что случится в эти часы. Ни один человек не вздрогнет и не посмотрит с тревогой на небо. Никто-никто, вероятно, не обратит ни на что внимания. Однако именно в эти минуты бесшумно сдвинутся материки, тихий подземный гул прокатится от континента до континента, треснут и распадутся, видимо, самые основы цивилизации, и громадная селевая лавина почти незаметно тронется с места. Именно так все, вероятно, и будет. Идет новый мир, думал он, неспешно смеживая и вновь открывая веки.

В дверь ванной то ли поскреблись, то ли нерешительно постучались.

– Сейчас, сейчас! – крикнул он неожиданно звонким, как будто даже помолодевшим голосом.

– С тобой все в порядке? – встревожено спросила жена.

– Да, конечно!

– Тогда вот – одежда.

– Сейчас, сейчас!..


Следующим утром он, как и было запланировано, вылетел в Анкару, днем провел короткое, но по-деловому успешное совещание в Тегеране, на аэродроме в Дамаске он прямо у трапа подписал некоторые особо важные документы, а уже к вечеру того же дня неторопливо ехал по желтоватым, полным сухого зноя, печальным улицам Иерусалима.

ИЗГНАНИЕ БЕСА

Воздух горел. Как и положено в преисподней. И кипел смоляной пар в котлах – с мотоциклетным урчанием. Желтые волны огня бороздили пространство. Накрывали лицо. Внутри их была раскаленная пустота. Жар и сухость. Лопалась натянутая кожа на скулах. – Пить… – попросил он, не слыша себя. Где-то здесь, поблизости должна была быть Лаура. – Воды… – В горле надсадно хрипело. Деревянный язык царапал рот. До крови – которой не было. Она превратилась в тягучую желчь и пламенем растекалась по телу. Он знал, что так теперь будет всегда. Тысячу лет, бесконечность. Пламя и желчь. И страх. И кошачьи когти, скребущие сердце. Темная фигура отца Герувима, по пояс в колышащихся лепестках огня, торжественно поднимала руки. Звенела яростная латынь. Соскальзывали к плечам широкие рукава сутаны. Жилистые синеватые локти взывали к небу. Око свое обрати на мя, и обрету мир блаженный и вечное успокоение!.. Небо безмолвствовало. Вместо него был дым от горящей серы. Душный, непроницаемо-плотный. Радостные свиные морды выглядывали оттуда. Похожие на полицейские вертолеты – он как-то видел такие во время облавы. Хрюкали волосяные рыла. Морщились пятачки с дырами смрадных ноздрей. Они – жаждали, они ждали, когда можно будет – терзать. Он принадлежал только им. Бог уже отступился. Они протягивали звериные крючковатые когти. Крест отца Герувима был последним хрупким заслоном.

– Пить…

Лаура была где-то рядом. Он чувствовал едкое облако ненависти, исходящее от нее. Воды она, конечно, не даст. И отец Герувим тоже не даст воды. И никто не даст – огненное мучение никогда не закончится.

Это наказание за грех. Плач будет слезами и кровью!

Он сжался – голый и худой мальчик на грязном полу. Впалый живот дрожал под дугами вздутых ребер. Жирные, натертые сажей волосы забивались в рот. Он ждал боли, которая раздавит его, передернет корчей, заставит биться головой о паркет и, сломав горло, выть волчьим голодным, леденящим кровь воем.

Незнакомый голос громко сказал: – Подонки!.. – И второй, тоже незнакомый, сказал: – Спокойнее, Карл… – Посмотри, что они с ним сделали!.. – Карл, спокойнее!.. – Послышались шаги, множество торопливых шагов. Двинули чем-то тяжелым, что-то посыпалось на пол – тупо позвякивая. – Во имя отца и сына! – крепко сказал отец Герувим. Мальчик съежился. Но боли, вопреки ожиданиям, не было. Не было совсем. И пламя опадало бессильно. – Тебя убить мало, – яростно сказал первый. – Спокойнее, Карл… – Они все садисты, эти святые отцы!.. – Вы мешаете законоразрешенному обряду, я вызову полицию, – это опять отец Герувим. – Пожалуйста. Лейтенант, представьтесь, – властно и холодно произнес второй голос. Щелкнули каблуки. – Лейтенант полиции Якобс! Инспекция по делам несовершеннолетних. – Второй, холодный, голос повесил в воздухе отчетливую угрозу: – Вам известно, что экзорцизм допускается законом только с разрешения родственников и в присутствии государственного врача? – Во имя отца и сына и святого духа… – Лейтенант, приступайте! – Но благословение господне! – воскликнул отец Герувим. – В тюрьму сядешь со своим благословением! – Спокойнее, спокойнее, Карл. Доктор, прошу вас…

Чьи-то руки осторожно подняли его, понесли, опустили на диван, скрипнувший продавленными пружинами: – Бедный мальчик… – Обыкновенные руки, совсем человеческие. У отца Герувима словно яд сочился из пальцев, после прикосновения выступали красные пятна на коже. А Лаура подкладывала ладонь, как кусок льда, – немел и тупо ныл промерзающий лоб. – Бедный мальчик, ему, наверное, месяц не давали есть… – Не месяц, а две недели, мог бы возразить он. Или, может быть, три? Он точно не помнил. Струйкой полилась вода в запекшееся горло. Сладкая и прохладная, как сама жизнь, имеющая необыкновенный вкус. Он открыл глаза. Как много их тут было! Черные тени в маленькой, скудно освещенной комнате. В отблесках призрачного, адского, стеклянного пламени. Высокий с властным голосом, сразу чувствовалось, что этот человек имеет привычку командовать, и другой – нервно сдавливающий виски пальцами, и доктор с толстостенным стаканом, где что-то плескалось, и разгневанный отец Герувим, и Лаура, которая беззвучно разевала и схлопывала рыбий рот, и еще кто-то, и еще, и еще. Он боялся, когда сразу много людей. Много людей – это почти всегда плохо. Их было много на холме. Ночью. Светили дикие автомобильные фары. Голубой туман, будто лед, лежал на вершине. Его привела туда мать и сильно держала за руку, чтобы он не вырвался. А вокруг, точно выкопанные из земли, – стояли. Лица бледные, вываренные, но не от диких фар – просто от страха. Страха было много; он чувствовал это, и его мутило. А некоторые были, кроме того, в матерчатых балахонах. Еще страшнее – белые островерхие капюшоны с прорезями для глаз. Жевали табак. Поднимая край ткани, сплевывали едкую жижу на землю. Потом проволокли т о г о – связанного, без рубашки. Босые ступни в крови, а мягкая выпуклая спина, будто свекла, – так его били. Он на всю жизнь это запомнил. Кто-то предложил хрипловато: – Давайте, подсажу мальца, пусть поглядит на одержимого… – Спаси вас и сохрани, добрый человек, – благодарно ответила мать. Он не хотел, он весь напрягался, но его все-таки подняли и подсадили. Открытый холм, залитый голубым, и на вершине – неуклюжий крест из телеграфных столбов. Т о г о, со свекольной спиной, уже прикрутили проволокой к перекладинам. Свесилась голова, потянув за собой слабые плечи. Казалось, человек хочет нырнуть и никак не решается. Он смотрел, забывая дышать. Страх пучился зыбким тестом. Рядом крестились изо всех сил. И мать тоже крестилась: дрожала и вытирала с лица цыганистый пот. Возник рядом с крестом главный в сумрачном балахоне, что-то провозгласил, подняв к небу два копотных факела. Все как-то уныло запели: “Господу нашему слава”!.. И мать пела вместе со всеми, прикрыв от восторга глаза. Завыло, будто в трубе, хлестануло искрами; длинный гудящий костер уперся в звезды. Стало вдруг ужасно светло. Фары выключили, и машины начали отъезжать. Заячий, тонкий, как волос, крик, вылетел из огня. Запели, как по команде, громче, видимо, чтобы его заглушить. Страх поднялся до глаз и потек в легкие. Он тоже кричал, – не помня себя, бил острыми кулаками в небритую, толстую, странно бесчувственную физиономию. Приторный дым относило в их сторону…


Его спросили:

– Ты можешь подняться?

Он, опираясь на руки, сел. Кружилась мутная голова, и тек по лопаткам озноб, оттого что слишком много людей. Хотя озноб был всегда – после геенны.

Громоздкий человек в двубортном официальном костюме уронил на него взгляд – кожа и кости, живот, прилипающий к позвоночнику.

– Доктор, он может идти?

– Да, выносливый мальчик.

– Тогда пусть одевается. – И повернулся всем телом к Лауре. – Я его забираю. Прямо сейчас.

Лаура отклянчила рыбью челюсть:

– Но… господин директор…

– Документы на опеку уже оформлены? – приятно улыбаясь, спросил отец Герувим. Тот, кого называли директором, посмотрел на него, как на пустое место. – Если еще документы не оформлены, то я обращаюсь к присутствующему здесь представителю власти.

Лейтенант полиции Якобс с огромным вниманием изучал свои розовые, как у младенца, холеные ногти.

– Закон не нарушен, – сдержанно сообщил он.

– Надеюсь, вы “брат наш во Христе”? – очень мягко, заглядывая ему в глаза, спросил отец Герувим.

– “Брат”, – ответил лейтенант Якобс, любуясь безупречным мизинцем. – Все мы, в полиции, разумеется, “братья”, но – закон не нарушен.

Нервный человек, который до этого, как от мигрени, сжимал виски, подал рубашку. Больше мешал ему – рукава не попадали. Человек морщился, злился и усиленно моргал натертыми, красноватыми веками. Вдруг процедил неразборчивым шепотком: – Доктор, у вас есть что-нибудь… от зубной боли? – У того растерянные зрачки прыгнули на отца Герувима. – Да не вертитесь, доктор, никто на нас не смотрит. – А вы что, из этих? – еле слышно прошелестел врач. – Так есть или нет? – Я не могу, обратитесь в клинику, – сказал врач. – А ну вас к черту с вашей чертовой клиникой! – Я всего лишь полицейский чиновник, – виновато сказал врач. – А ну вас к черту, полицейских чиновников, – отрывисто бросил нервный.

У него крупно, будто в истерике, дрожали руки.

– Сестра моя, – с упреком сказал Лауре отец Герувим. – Я напоминаю о вашем христианском долге…

– Простите, святой отец…

– Я обращаюсь, прежде всего, к вашему сердцу…

Лаура растерянно теребила клеенчатый вытершийся передник.

Тогда директор раздраженно ощерился и поднял брови.

– Ради бога! Оставьте своего ребенка при себе, – высокомерно сказал он. – Ради бога! Верните задаток.

Отец Герувим тут же впился в Лауру темными ищущими глазами.

– Ах, нет, я согласна, – торопливо сказала Лаура. – В конце концов, у меня есть свидетельство об усыновлении..

– Деньги, – горько заметил отец Герувим. – Всегда деньги. Проклятые сребреники.

Улыбка его пропала, будто ее и не было на лице. Он раскрыл плоский кожаный чемоданчик, наподобие медицинского, деловито собрал сброшенные на пол никелированные щипчики, тисочки, иглы. Уже в дверях, благословляя, поднял вялую руку:

– Слава Спасителю!

– Во веки веков!.. – быстро и испуганно отозвался врач. Только он один, никто более. Директор, дернув монолитной щекой, отвернулся. Лаура кусала губы – крупными, как у кобылы, зубами.

– Я вам еще нужен? – скучая, спросил лейтенант Якобс.

– Нет, благодарю, – коротко ответил директор.

Лейтенант с сожалением оторвался от созерцания безымянного пальца.

Легко вздохнул:

– Я бы советовал вам уезжать скорее. По-моему, он вас узнал.

– Да?

– Так мне кажется.

– Ах! – громко сказала Лаура.


Вышли на лестницу. Серый свет еле сочился сквозь узкую бойницу окна. Второе окно было заложено кирпичами. Карл наткнулся на помойное ведро и выругался, когда потекла жижа.

Мальчик искривил губы.

– На лифте не поедем, – как бы ничего не заметив, сказал директор. – Не будем рисковать. Они обожают взрывать лифты.

Он оглядывался.

– Пристегни его, – посоветовал Карл. – А то убежит. Звереныш какой-то.

– Не убежит, – директор тронул мальчика за плечо. – Ты будешь жить недалеко отсюда, за городом. Там хорошее место, у тебя будут друзья. – Мальчик, вывернувшись вбок и вниз, освободился от прикосновения. – Если не понравится, мы отвезем тебя обратно домой, – пообещал директор.

Он опять как бы ничего не заметил.

– Ты меня слышишь?

Мальчик не отвечал. Тер щеку. Лаура чмокнула его на прощание дряблыми, жалостными губами, и теперь кожа, смоченная слюной, немела от холода.

– Как тебя зовут?

– Герд.

Это было первое, что он произнес – скрипучим голосом старика.

– Конечно, звереныш, – сказал Карл. – А может быть, нам и нужны такие, звереныши. А вовсе не падшие ангелы. Чтобы у них были зубы, и были когти, и чтобы они ненавидели всех, нас в том числе… Кстати, ты обратил внимание на его голос, гормональное перерождение? М… м… м… – Он потерся подбородком о грудь, видимо, не сдержавшись. – Послушай, дай мне таблетку… летку, голова раскалывается. Что-то я сегодня плохо переношу слово Господне…

Директор протянул ему хрустящую упаковку.

– Тебе давно пора научиться жить без таблеток. Когда-нибудь прихватит по-настоящему здесь, в городе – кончишь на костре.

Карл неожиданно крутанул головой.

– Да не хочу я учиться! – с прорвавшейся злостью сказал он. – Ты что, не понимаешь этого? Не понимаешь? Пускай они нас боятся, а не мы их.

– Они и так нас боятся, – сказал директор. – Если бы они не боялись, все было бы гораздо проще.

На лестнице шибало кошачьей мочой, жареной салакой и прокисшим дешевым супом. Неистребимый запах. Герд наизусть знал тут все треснутые ступени. Сколько раз, надломив ноги, он кубарем летел вниз, а в спину его толкал кухонный голос Лауры: – Упырь!.. Дьявольское отродье!.. – Убежать было бы здорово, вот только – куда? Везде то же самое: страх и липкие подозрения, и курящиеся приторным дымом чудовищные клумбы костров. Хорошо бы – где никого нет, на остров какой-нибудь в океане. Такой маленький, затерянный среди водной пустыни остров. Ни одного человека, лишь терпеливые рыбы…

Свет на улице был колюч и ярок. Машина с покатым туловищем жука поджидала у тротуара.

– Надеюсь, нам не подложили какой-нибудь сюрприз, – осведомился Карл, открывая дверцу. Директор кивнул ему на полицейского, который, расставив ноги, следил за ними из-под надвинутой каски. – А… блюститель, тогда все в порядке… – Машина прыгнула с места. Карл небрежно, как профессионал, доворачивал руль. – А этот, лейтенант Якобс… Он, кажется, вообще ничего. Порядочный, видимо; полицейский, и на тебе – порядочный человек. Сейчас редко кто осмелится возразить священнику. Нам бы с ним, наверное, надо…

– Я хорошо оплачиваю эту порядочность, – сказал директор.

– Платишь? Да? Я и не знал, что у нас есть связи с полицией.

– Какие там связи, – директор поглядывал в правое зеркальце, вынесенное на держателе. – Плакать хочется, такие у нас связи. То ли мы их потихонечку покупаем, то ли они нас тайком продают.

Карл сморщил извилистый, как сельдерей, заостренный нос.

– Чего я не понимаю, так это – позицию президента. Он семейный человек? Он нас поддерживает? Тогда почему?.. Все жаждут прогресса… Ты объясни ему, что это – самоубийство. Между прочим, у него есть дети?

Директор кивнул, не отрывая взгляда от зеркальца.

– За нами хвост, – напряженно сообщил он.

– Да? Сейчас проверим… – Машина, круто взвизгнув, вошла в поворот, качнувшись на двух колесах. – Сейчас увидим!.. – Снова визг бороздящих по асфальтовому покрытию шин. – Действительно, хвост. И хорошо держатся – как привязанные. Я так догадываюсь, что это – “братья во Христе”? Подонки со своей дерьмовой благодатью! – Карл быстро поглядывал то вперед, то в верхнее зеркальце. – За городом мы от них оторвемся. Я ручаюсь, у нас мотор – втрое…

Громко щелкнуло, и на ветровом стекле в окружении мелких трещин возникли две круглые дырочки. Хлестнуло осколочной крошкой. Карл резко пригнулся к баранке.

– А вот это уже серьезно, – сказал директор. – Это они совсем распустились – стрелять на улице. Будь добр, притормози у ближайшего участка. Потребуем полицейского сопровождения. Обязаны дать. Ты слышишь меня, Карл?

Карл лежал на руле, и ладони его, как у сонного, тихо съезжали с обода. Машина опасно вильнула. Директор откинул его на сиденье, голова запрокинулась. Над правой бровью в белизне чистого лба темнело отверстие. И вдруг из него толчком выбросило коричневую густую кровь. – Ка-арл… – растерянно протянул директор. Свободной рукой судорожно ухватился за руль. Поздно! Машина подпрыгнула, боком развернувшись на кромке, у самых глаз прокрутились – газетный киоск, витрина, стена из неоштукатуренного кирпича. Герд зажмурился. Грохнуло и рассыпалось. Его ужасно швырнуло вперед. Больно хрустнули ребра, сиреневые слепые круги поплыли в воздухе. Он мешком вывалился из машины. – Вставай! Да вставай же!.. – яростно дергал его директор. Лицо у него было мелко сбрызнуто кровью. Они побежали, хрустело стекло, директор немного прихрамывал. Машина их, уткнувшись в киоск, топорщилась дверцами, как насекомое на булавке. Вторая, стального цвета, затормозила, едва не врезавшись в бампер. Выскочили из нее четверо, в шелковых черных рубашках навыпуск. На груди – восьмиконечные серебряные кресты. Один тут же нелепо растянулся, видимо, обо что-то споткнувшись, но остальные трое упорно бежали за ними. Передний, не останавливаясь, вскинул сведенные руки. – Вжик – вжик – вжик!.. – чиркнули о мостовую пули. Целились они, кажется, в ноги. – Мы им нужны живыми!.. – на бегу крикнул директор. Свернул в низкую и угрюмую подворотню ближайшего дома. Проскочили один двор, другой – там на мокрых веревках хлопало от ветра белье. Женщина, испуганно растопырив локти, присела над тазом, как курица над цыплятами. Ввалились в какую-то парадную, в дурно пахнущий сумрак. – Да шевелись же!.. – совсем по-звериному рычал директор. Лестница была тусклая и крутая. Герд подумал, что если они доберутся до чердака, то спасутся. Он-то уж точно, по чердакам они его не догонят. Со двора доносились дикие возгласы, их искали. Жахнула внизу дверь, истошный голос завопил: – Сюда! Здесь они!.. – Чердак был заперт. Здоровенный пудовый замок смыкал собою две железные полосы. Герд зачем-то потрогал его. Замок даже не шелохнулся.

– Ничего, ничего, обойдемся и так, – невнятно сказал директор. Ногой, с размаху, выбил раму низенького окна. Она ухнула глубоко во дворе. Достал блестящие, никелированные наручники.

– Летать умеешь?

Герд отчаянно затряс головой и попятился.

– Пропадешь тут, – с сожалением сказал директор. Ловко поймал его твердыми пальцами и защелкнул браслет. Герд молча впился зубами в волосатое жилистое запястье. –Ох!.. – отвратительно проскрипел директор, кривясь от боли. – Дурак ты, дурак, звереныш, не понимаешь, они же тебя убьют!.. – На лестнице, уже совсем близко, бухал каблучный бег, умноженный эхом. – Только не бойся, ничего не бойся и держись за меня. – Он перевалил Герда за подоконник, из которого жутко торчали кривоватые гвозди. Герд – рухнул, стальная цепочка тенькнула, чуть не выломав плечо из сустава. Директор немедленно протянул ему вторую руку. – На! – Герд безнадежно, как утопающий, вцепился в ладонь. Они поднимались – медленно и тяжело, над ребристой с пятнами ржавчины крышей. Далеко, на дне квадратного дворика, женщина плескала руками. – Крыша нас заслонит, – объяснил директор. – Они сюда не выберутся. – Он дышал прерывисто, и на лбу его вздулись темные вены. И текла по скуле кровь с гнилостным зеленоватым оттенком. Подтянул Герда к себе и ухватил под мышки, сцепив на груди крепкие пальцы. Ветер сносил их на другую сторону дома. Город распахивался внизу дремучим, паническим хаосом крыш и улиц.


Жгли послед черной кошки. Кошка только что родила и была тут же, в корзине, на подстилке из разноцветных тряпок, протяжно мяукала, светя ярко-зелеными жалобными глазами. Кто-то поставил неподалеку блюдечко с молоком. Трое мокрых котят, попискивая, тыкались ей в живот бульдожьими мордочками. Она вылизывала им редкую шерсть. Еще трое родились мертвыми и теперь были выложены на подносе, рядом с треногой, под которой задыхался огонь. Герду их было жалко до слез: половина, а то и больше приплода рождались безжизненными. – Это закономерно, говорил учитель Гармаш, трудолюбиво помаргивая. Инбридинг, близкородственное скрещивание, они ведут чистую линию уже несколько поколений, летальные мутации выходят из рецессива – следует неизбежное вырождение и смерть… – Герд уже понемногу начинал разбираться в этой механике. Очень трудно, например, достается материал. Черных кошек повсеместно ловят и уничтожают. Считается, что именно в кошек черного цвета переселяются бесы. Глупость невыносимая. И точно так же уничтожают черных свиней на фермах. А черных собак, по-видимому, вообще уже нигде не осталось. Популяция малой численности в наше время просто обречена. Кстати, сколько их тут, в санатории, человек шестьдесят, вместе с учителями? Тоже, если смотреть правде в глаза, малая популяция. Герд вчера спросил об этом учителя Гармаша, и учитель Гармаш ничего ему не ответил. Опустил глаза и ушел, болезненно сгорбившись. Нечего ему было ответить. Чистая линия. Вырождение и смерть.

Его чувствительно ущипнули сзади. – Ой!.. – Обернулись нечеловечески карикатурные рожи. Герд сразу же сделал внимательное лицо, чтобы они не смеялись. Учитель Гармаш пинцетом поднял послед над разогретой до вишневого накала решеткой: – Плацента, свойственная плацентарным млекопитающим… – Препаровальной иглой тыкал куда-то в оборванную пуповину. Он был близорук, двояковыпуклые очки его съехали на нос. Герд не слушал, он знал, что вспомнит все это, если понадобится. Притиснувшаяся Кикимора уставилась на него фасеточными, как у стрекозы, глазами. Он показал ей язык. Нечего тут подмигивать. Кикимора отвернулась, скорчив обиженную гримасу. Обезьяна! И мордочка у нее именно обезьянья! Герд ее презирал, как впрочем и всех остальных мартышек тоже. В спину ему отчетливым искаженным голосом прогнусавили: – Кто хочет увидеть уродство их, пусть берет послед кошки черной и рожденной от черной, первородной и рожденной от первородной, пусть сожжет, смелет и посыплет себе в глаза, и он их увидит… Или пусть берет просеянную золу, никогда же осиновую, но от березы или от ясеня, и посыплет у кровати своей, а наутро увидит следы их – наподобие петушиных… – Гнусавил, разумеется, Толстый Папа. И ущипнул его в первый раз тоже он. Герд осторожно показал ему кулак за спиной. Толстый Папа хихикнул и забубнил, опять нарочно гнусавя: – Шесть качеств имеют бесы: тремя они подобны людям, а тремя ангелам: как люди, они едят и пьют, как люди, они размножаются, и, как люди, они умирают; как у ангелов, у них есть крылья, как ангелы, они знают будущее, как ангелы, они ходят от одного конца мира и до другого. Они могут принимать любой вид и становятся невидимыми… – Герд потряс кулаком, обещая надавать после уроков. Его – задело. Правда, Толстому Папе не особенно надаешь. Он тебе сам надает так, что держись. Герд помнил, как Толстый Папа, беснуясь по случаю новолуния, плюясь жгучей слюной и выкрикивая, впрочем не слишком опасные, заклинания, в одну секунду скрутил Поганку, который сунулся было его успокаивать. В обруч согнул – даже не притрагиваясь, одним только взглядом. А ведь Поганку не так просто скрутить. Поганка – изумительный “дремник”. В два счета усыпит кого хочешь, хоть самого учителя Гармаша. Вот он и сейчас стоит у него за спиной в своей плоской, как блин, заношенной соломенной шляпе – дурацкая у него шляпа, но он ее никогда не снимает, даже ночью завязывает на подбородке специальные тесемочки; говорят, что у него под шляпой, в черепе, дырка размером с кулак, плещется жидкий мозг, но я хотел бы посмотреть на того, кто ему скажет об этом, – вот он стоит и ощупывает всех по очереди красными, как угли, глазами; узреешь такой взгляд в темноте – и дух вон; вот кто подлинный бес, вот кому бы пошептать на ухо – из Черной Книги Запрета.

Лампы дневного света гудели и чуть-чуть помаргивали. Масляные блики от них дробились в кафельной облицовке секционного кабинета. Окна были занавешены от пола до потолка плотными шторами. Директор категорически приказал закрывать окна во время уроков. Боялся, по-видимому, что могут снять их всех телеобъективом. А что тут снимать: как учитель Гармаш трясет мокрым последом? Или кривенькую рожу Кикиморы? Или Толстого Папу? Странно, что такой человек – и боится… Герда снова чувствительно ущипнули сзади. – Убью, – пригрозил он в ответ страшным шепотом. Толстый Папа хихикнул и внятно произнес: – Давка людей, – от них, усталость колен – от них, что платья людей потерты, – от их трения, что ноги сталкиваются – от прикосновения их пальцев… – Голос его уплывал. По углам интенсивно дымились жаровни с размолотой серой. Герд втягивал ноздрями раздражающий сухой дым. Продирало горло и восхитительно, сотнями мелких иголок, впивалось в беззащитные легкие. Раньше он жутко кашлял при этом, но постепенно привык. Сера была время от времени необходима. – Физиотерапия, объяснял на прошлом уроке тот же учитель Гармаш. Обязательные процедуры, иной тип обмена. И пить воду, настоянную на головастиках, тоже нужно, по крайней мере, один стакан в день. И жевать сырую, холодную, кладбищенскую, черную землю. Перемешав ее с толченой известкой и паутиной, взятой от пауков с крестообразными выростами на спинах. Тогда не будет расти шерсть на лице, как у Кикиморы. И расплющенные пальцы ног не собьются в твердые, костяные копыта, как у Ляпы-Теленка. Герда просто передергивало всего, когда Ляпа перед сном стаскивал круглые, особо пошитые, кожаные ботинки. Ведь, что ни говори, настоящие козьи копыта – толстые, роговые, раздвоенные, с отставленной позади косточкой. Или Крысинда опять же, на которого посмотреть – и то дрожь пробирает. Вот учитель Гармаш его поманил, и Крысинда пошел, будто гусь, при каждом шаге заваливаясь из стороны в сторону. Ему, разумеется, неудобно ходить по линолеуму на птичьих лапах. И, конечно, всегда уж так получается, что Крысинда оказывается перед глазами. Трудно не заметить такое, мордочка у него – острая, серая, с усиками, действительно, как у крысы, ушки изнутри розовые, стоят торчком, а на спине, выше макушки, – горбы черных, кожистых крыльев, вздрагивающих перепонками. Вылитый вампир; и зубки у него – плоские, режущие, как у вампира. Правда, сейчас половина зубов у Крысинды отсутствует. Выбили Крысинде зубы на ферме, где он проживал. Угораздило его, видите ли, начать превращаться на ферме. Фермеры – все тупые, грязные, оскотинившиеся в своей глуши. И главное, что неприятно, верят напропалую. Били Крысинду насмерть, осиновыми кольями. Всем уже известно, что против вампиров осиновые колья – самое надежное средство. Или уж – по серебряной пуле в каждый глаз. К счастью для Крысинды, у них там, на фермах, серебро в большом дефиците. Его Поганка, полуживого, коченеющего уже от потери крови вытащил из оврага. У Поганки прямо-таки сверхъестественное чутье на своих. Шатался тогда по дорогам, от одной фермы к другой, попрошайничал, показывал нехитрые фокусы с гипнозом, заговаривал свищи, ломоту в костях, зубную боль. Его тоже били, но редко – он умел уходить, когда становилось опасно. И вот не побоялся, полез в овраг – в крапиву, в жилистую лебеду, в сырой змеевник. Спасибо Поганке: не вздыхал бы Крысинда по ночам печальными вздохами и не держал бы сейчас в когтистых руках бронзовые щипцы с последом черной кошки. Вот Крысинда, глупец, не хочет жевать землю, и у него – крылья. Нет, уж лучше пусть будет кладбищенская кисловатая грязь, пусть с души воротит, пусть слабость потом и испарина по всему телу, зато – никаких аномалий, крепкий устойчивый фенотип. Хотя учитель Гармаш считает, что дело тут не только в превентивной химиотерапии, а в том еще и прежде всего, насколько ты пропитался так называемой благодатью. Очень трудно потом вытравить благодать. Кладбищенская земля тут мало чем помогает. И сок белены – тоже, и ядокорень, и даже вода с головастиками. А порошок из пауков-гнилоедов не помогает вообще. Зря Кикимора жрет его за обедом целыми ложками. Давится, чавкает за столом, противно сидеть рядом. Ей бы не этот вонючий порошок лопать, а натереться ядом Королевы змей. Сильная это штука – яд Королевы змей. Пожалуй, самое действенное из всего, что известно учителю Гармашу. Даже фиолетовые бородавки, которыми обязательно, каждое воскресенье, за десять верст чувствуя колокольный звон, с ног до головы покрывается Толстый Папа, можно было бы вывести. И свести конскую гриву у Буцефала. И размочить копыта у Ляпы-Теленка. Средство, говорят, изумительное, правда, где его нынче достанешь – яд Королевы змей. Королева выползает из своей норы один раз в год, в полнолуние, когда небо чистое и три рубиновые звезды цветком распускаются над горизонтом. У нее золотое кольцо на горле, под капюшоном. Девять черных кобр охраняют ее. Надо знать слово, чтобы пройти между ними, и надо знать еще одно слово, чтобы Королева не глянула тебе в глаза, и надо знать третье слово, чтобы она плюнула ядом в чашу из малахита. Поганка хвастает, что знает такое слово. Дед ему якобы рассказал перед смертью. Дед у него был знаменитейший чернокнижник. Врет, разумеется, знал бы слово, давно бы сбежал отсюда куда подальше. Никакая благодать была бы ему не страшна. Герду повезло, между прочим, что он не пропитался благодатью до такой степени. Вовремя его нашли. И кстати, нашел не кто иной, как тот же Поганка. Директор иногда берет его с собой в город. Единственного из всего этого проклятого санатория. Они ездят по улицам, Поганка смотрит и говорит: – Вон тот… – Никогда не ошибается. И хорошо, как выяснилось теперь, что нашли. Потому что еще два-три месяца и начал бы у него расти коровий хвост с кисточкой, или кожа – лупиться на твердую чешую, как у ящериц, или прорезалось бы еще одно веко над пупком, как, например, у Трехглазика. Тогда – все, тогда – точно костер. А сейчас ему ничего подобного не грозит. Сейчас у него даже кровь нормальная. Брали на той неделе, доктор сказал, что редко у кого видел такую нормальную кровь: коричневую с зелеными эритроцитами. Просто отлично, что эритроциты в крови уже зеленые. Это значит, что перерождение завершилось, благодать на него не сойдет. Благодать уродует только тех, кто еще полностью не устоялся. Пытается повернуть развитие вспять. Отсюда – тератогенез, фенотипические аномалии. Здесь было что-то связанное с биополями. Что-то невероятно сложное, Герд не понимал до конца, не хватало знаний.

Пламя в треноге фыркнуло и зашипело. Он и не заметил, как Крысинда бросил туда мокрый послед. Черная тряпочка извивалась на раскаленных прутьях, и во все стороны от нее летели продолговатые тонкие искры. Точно электрический разряд. Впрочем, наверное это и был разряд. Никто ведь толком не знает, что представляют собой все эти наговоры и заклинания. Какой-то, вероятно, специфический вид энергии. Дышать стало легче; как после грозы, очистился воздух. Учитель Гармаш делал ладонями быстрые круги над треногой, и после каждого пасса зеленоватое пламя потрескивало. Герд ждал, что будет. И все ждали – в обморочном нетерпении. Замирая, дымилась сера на широких жаровнях. Крысинда с тихим шорохом развернул крылья. У Поганки загорелись малиновые глаза, как индикаторы у приемника. – Не гляди, дурак! – бешено прошептали сзади; толкнули, Герд обернулся в неожиданно прорвавшейся злости. Прямо в лицо ему уткнулась гигантская жабья морда, изъязвленно-болотная, со слизью в складках студенисто глянцевой кожи. Выпученные глаза мигнули, подернувшись на секунду белесыми пленочками. – В землю смотри, дурак! Сожру с костями!.. – Герд оторопел. Он никак не мог привыкнуть к подобным метаморфозам. Когда это, понимаете, Толстый Папа успел превратиться? У жабы надувалась и втягивалась пятнистая кожа на горле. Она так дышала. Где-то впереди звонко заверещала Кикимора. Вдруг – подпрыгнула, схватилась цепкой рукой за портьеру и по-обезьяньи проворно, помогая себе хвостом, полезла вверх. У Герда, точно при высокой температуре, менялось зрение. Стены секционной заколебались и стали будто из толстого бутылочного стекла. Он мутно увидел сквозь них расплывчатое блеклое небо, тени гор, площадку перед домом, посыпанную пережженным песком. По площадке прошел директор с кем-то ужасно знакомым. С кем именно, не разобрать – просто две, как под водой, изменчивые фигуры. – Смотри, дурак, в землю! Ослепнешь, дурак!.. – квакнула жаба. Герд поспешно, вспомнив наставления учителя Гармаша, опустил глаза. Здесь в самом деле можно было ослепнуть. Пол был тоже прозрачный, он видел двутавровые железные балки и перекрытия. Теневыми контурами выделялись в земле – обломки камня, полуистлевшие щепочки, комки бурой ржавчины. Под извилистым корнем дерева шевелилось что-то, небольшое и темное, наверное, крот. Слабая резь, как от бессонницы, разогревала веки. Он знал, что долго это не продлится; сеанс не более тридцати секунд. Очень сильная концентрация, можно свихнуться, случаи уже были. Крысинда, панически шурша крыльями, носился под потолком, задевал стены, срывал плакаты с изображением анатомии человека. Поганка, склонившийся над треногой, редко и глубоко вдыхал зеленоватое пламя, а потом, разогнувшись, выдыхал обратно длинные трепещущие языки. Кто-то залаял по-собачьи, кто-то перекатил угрожающе низкий тигриный рык. Сразу два петуха разодрали воздух серебряным криком. Веки болели сильнее, Герд щурился и смаргивал едкие слезы. Оставалось уже совсем немного. Учитель Гармаш высоко вскинул руки, как бы уминая пространство, шевелил пальцами, успокаивал, снимал напряжение. Сейчас все закончится. – Дурак! Глаза береги! – снова квакнула жаба. Герд только отмахнулся не глядя. Сейчас-сейчас-сейчас!.. Ему никогда в жизни не было так весело.


“Были арестованы две женщины. Их обвинили в том, что с помощью дьявола они вызывали град. На третий день обе, после суда, сожжены. В трирской области иезуит Бинсфельд сжег триста восемьдесят человек. Иезуит Эльбуц в самом Трире – около двухсот. В графстве Верденфельде с февраля по ноябрь казнили пятьдесят одну ведьму. В Аугсбургском епископстве шестьдесят восемь – за любовную связь с дьяволом. В Эльвангене сожгли сто шестьдесят семь ведьм. В Вестерштеттине – более трехсот. В Эйхштете – сто двадцать две”…

Из открытого окна библиотеки виднелись синеватые, как на картинке, далекие горы. Меж зазубренных пиков белела во впадинах и на склонах глазурь, вспоротая темными венами рек. Снег в горах таял, и пенистый, мутный поток, переворачивая валуны, низвергался в долины. Даже сюда долетала его водяная свежесть. Дышалось легко. Можно уйти в горы, лениво подумал Герд. Там не найдут. И кому это надо меня искать? Построю шалаш над рекой: трава, горячие камни, маки цветут. В реке против течения стоит форель. Ее можно руками выбрасывать на берег. Отражается солнце. Журчит вода в перекатах. Ничего, проживу… А здесь, по-видимому, все скоро рухнет. Частный санаторий для туберкулезных детей. Жалкий обман, который никого не обманывает. Я один знаю, что здесь все скоро рухнет. Больше никто не знает. У меня какое-то десятое чувство. И я не могу предупредить никого, потому что не знаю – когда и как.

Он безо всякой охоты перелистнул страницу. Солнце падало на раскрытую книгу, и отглянцованная бумага слепила. Будто муравьи шевелились в строчках мелкие буквы. Генрих Инститорис и Яков Шпренгер; булла Иннокентия VIII, “Суммис дезидерантис”. “Не без мучительной боли недавно узнали мы, что очень многие лица обоего пола пренебрегли собственным спасением и, отвратившись от истинной веры, впали в плотский грех с демонами, и своим колдовством, заклинаниями и другими ужасами, порочными и преступными деяниями причиняют женщинам преждевременные роды, насылают порчу на приплод животных, на хлебные злаки и плоды на деревьях, равно как портят мужчин и женщин, сады и луга, пастбища и нивы, и все земные произрастания…” Генрих Инститорис представлялся ему похожим на отца Герувима – высокий, худой и яростный. А Шпренгер, напротив, – голубоглазым толстячком с пухлыми губами, голая, в складках жира, голова которого лоснится, будто намазанная вазелином. “В городе Равенсбруке не менее сорока восьми ведьм в течение пяти лет были нами преданы огню…”

С площадки под окнами доносились громкие голоса. Толстый Папа показывал свой коронный номер. Он присел на корточки – этакая квашня раскоряченная, и на него взгромоздились сразу человек восемь, цепляясь кое-как друг за друга. – Встаю!.. – загудел Толстый Папа. И вдруг – поднялся, вроде бы даже не напрягаясь. У-у-у!.. – загудел кто-то. – Ах, ах, ах!.. – тоненько и восторженно запищала Кикимора. У нее задралась юбка, обнажив тощие, будто швабра, икры. Розовая кайма трусиков. Герд неприязненно отвернулся. Под сопящей кучей-малой упирались в землю слоновые ноги Толстого Папы.

Чья-то тень упала на ослепительную страницу. Герд вздернул глаза и тут же вскочил, как ошпаренный.

– Здравствуйте, – сдержанно сказал он.

Директор еле заметно кивнул. Как всегда – будто не Герду, а кому-то за его спиной. Зато Карл рядом с ним был явно в приподнятом настроении.

– Здравствуй, звереныш, – весело откликнулся он. Потрепал Герда по голове, шутливо прищелкнул пальцами по макушке. – Как дела? Говорят, показываешь зубы?

– Да, – сказал Герд.

И Карл убрал руку.

– Ого!..

Герд пялился на него без стеснения. Это его он видел вчера с директором, на площадке, сквозь якобы прозрачную стену. Но он вчера не поверил. Он слишком хорошо помнил, как из дырочки в чистом лбу выплеснулась на переносицу коричневая густая кровь. Теперь на этом месте было сморщенное пятно размером с двухкопеечную монету.

Так он живой или нет?

– Как смотрит, – тем временем сказал Карл директору. – Как смотрит, ты только погляди – настоящий волчонок.

Директор несколько брезгливо взял в руки увесистый кожаный том. – “Молот ведьм”, – бросил его обратно на стол. Перевернул обложку второй, раскрытой книги. – Вальтер Геннингсгаузен “Подлинная история дьявола”. – Сказал, почти не двигая презрительными губами: – Интересуешься? Есть более свежие данные…

“В графстве Геннеберг были сожжены сто девяносто семь ведьм. В Линдгейме после трех церковных судов – тридцать. В Брауншвейге ежедневно сжигали человек по десять – двенадцать. “В то время, как вся Лотарингия дымилась от костров, в Падеборне, в Бранденбургии, в Лейпциге и его окрестностях совершалось также великое множество казней. Епископ Юлиус за один только год сжег девяносто девять ведьм. В Оснабрюке сожгли восемьдесят человек. В Зальцбурге – девяносто семь. Фульдский судья колдунов Бальтазар Фосс говорил, что он сжег семьсот людей обоего пола и надеется довести число своих жертв до тысячи”…

Деликатно ступая на паркет заскорузлыми сапогами, вошел с веранды человек в брезентовом комбинезоне на лямках и остановился поодаль, стискивая в кулаке яркую кепочку.

На него оглянулись.

– Я вижу, вы подумали, Глюк, – сухо сказал директор.

Человек помялся, но упрямо выставил вперед обветренный подбородок.

– Прошу прощения…

– Я вас, разумеется, не держу, Глюк, – сказал директор. – Вы можете покинуть санаторий когда угодно. Ведь вы уходите? Зайдите в бухгалтерию и получите – сколько там причитается…

Образовалась короткая пауза.

Глюк перекрутил кепочку, как будто хотел ее порвать.

– Конечно, спасибо вам, господин директор, – ответил он наконец. – И вам тоже, господин Альцов, убили бы меня тогда, если бы не вы… Да только сдается, что лучше бы мне не брать этих денег… Вы уж простите, но только говорят, что нечистые это деньги…

– В каком смысле? – резко спросил директор.

– В том, простите, что обрекают потом на страдания вечные…

Директор, не выдержав, отвернулся.

– Жарко, – сказал он, демонстративно обмахиваясь ладонью.

Человек в комбинезоне для него уже не существовал.

– А вы знаете, Глюк, что вас ждет дома? – очень тихо спросил Карл.

Глюк кивнул, и глаза его на обветренном деревенском лице вдруг просияли.

– Так ведь три года прошло, господин Альцов… У меня там жена оставлена и ребятишки. Что же хорошего – врозь… Пойду прямо в церковь, патер Иаков меня с детства знает, я ему яблони подстригал каждое лето… Грех на мне? Ну грех – отмолю как-нибудь…

Они молча смотрели, как Глюк неторопливо вышел из дома, постоял на солнце, по-видимому, чтобы в последний раз оглянуться, вздохнул полной грудью, натянул кепочку, а затем пересек площадку, обсаженную по краям горными кактусами, и открыл чугунную калитку в углу.

Карл быстро потер сморщенное пятно на лбу.

– А ты почему не играешь вместе со всеми, звереныш? – спросил он.


“Фома Аквинский писал: “Демоны существуют, они могут вредить своими кознями и препятствовать плодовитости брака… По попущению божию они могут вызывать вихри в воздухе, подымать ветры и заставлять огонь падать с неба”. В Ольмютце было умерщвлено несколько сот ведьм. В Нейссе за одиннадцать лет – около тысячи. Есть описание двухсот сорока двух казней. При Вюрцбургском епископе Филиппе-Адольфе Эренберге были организованы массовые сожжения: насчитывают сорок два костра и двести девять жертв. Среди них – двадцать пять детей, рожденных от связей ведьм с чертом. В числе других были казнены самый толстый мужчина, самая толстая женщина и самая красивая девушка”…

– Ты почему не играешь с ними? Ты их презираешь, звереныш? – Карл снова поднял руку, чтобы потрепать Герда по голове, не решился, и ладонь нелепо зависла в воздухе. – Напрасно ты их так ненавидишь. Они не злые, они всего лишь несчастные. Просто тебе повезло, тебя не успели изуродовать… Не смотри на меня волком. Это – правда. Мы все тут такие, и с этим ничего не поделаешь…

Частые, тревожные свистки донеслись с площадки. Директор высунулся в окно, и Карл тоже – из-за его плеча. Свистел, конечно, Поганка, он надувал дряблые щеки и, как плетьми, размахивал руками над головой: – Скорее!.. Скорее!.. – Все тут же побежали, сталкиваясь. Крысинда упал, его подхватили. Топот ботинок прокатился по коридору, рассыпался и затих – вразнобой хлопнули двери.

– Опять, – мрачно сказал директор. Не оборачиваясь, нетерпеливо, с костяным звуком пощелкал пальцами. Карл сунул ему в ладонь короткий бинокль, наподобие театрального, и вдруг стремительно выбросил вдаль указательный палец – как выстрелил:

– Вот они!..

Откуда-то из-за гор, из синей дымки, покрывающей ледники, медленно, будто в кошмаре, вырастала черная точка. Распалась на зрительные детали. Стал виден хвост, оттопыренные шасси, полупрозрачный круг винта над кабиной. Вертолет, лениво накренившись, вошел в поворот над зданием санатория.

– Мне это не нравится, – сказал директор, отнимая бинокль от глаз.

– Гражданский? – уточнил Карл. – Если гражданский, шарахнуть бы его из пулемета.

– Да, частная компания.

– Почему бы военным в таком случае не дать нам охрану?

– Мы их не интересуем, – сказал директор, слушая удаляющийся шум мотора. – Ты же знаешь, у них своя группа, засекреченная, и они не хотят работать с детьми.

– Но ведь есть же страны, где ароморфоз осуществляется постепенно, безболезненно и практически всеми!..

Директор резко повернулся к нему – крупным телом.

– Попридержи язык.

– А что? – немедленно спросил Карл.

– Я тебе советую никогда и никому не говорить об этом…

“В Наварре судом инквизиции было осуждено сто пятьдесят ведьм. Их обвинили две девочки: девяти и одиннадцати лет. Архиепископ Зальцбургский на одном костре сжег девяносто семь человек. В Стране Басков казнили более шестисот ведьм. Во Франции сожгли женщину по обвинению в сожительстве с дьяволом, в результате чего она родила существо с головой волка и хвостом змеи. Профессор юриспруденции в Галле Христиан Томмазий сосчитал, что до начала просвещенного восемнадцатого века число жертв инквизиции превысило девять миллионов человек. Сожжения продолжались и позже”…

– Санаторий скоро разрушат, – внезапно сказал Герд. Он не хотел говорить, но его словно толкнули. – Санаторий разрушат, и мы все погибнем.

Голос был, как всегда, по-старчески сипловатый.

– Верьте мне, пожалуйста, верьте!… Я не знаю, как объяснить это, но я – чувствую…

Пару мгновений директор внимательно изучал его, а потом дернул щекой и тут же, чтобы не повторилось, прижал ее пальцами.

– Еще один прорицатель, – сказал он устало и безо всякого удивления. – Странно. Откуда вы только беретесь? – Немного подумал, отпустил щеку, провел по ней языком изнутри. Посмотрел на Карла. – Вот что… Глюк ведь пройдет через Маунт-Бейл?

– Да, – с запинкой, очень не сразу ответил Карл.

– Позвони туда… Только не от нас, на станции слушают наши переговоры. Позвони из поселка, кому-нибудь из “братьев”, так будет надежнее. Анонимный звонок не вызовет подозрений…

– Мы же обещали, – быстро и нервно, отводя глаза в сторону, напомнил Карл.

– Ну нельзя ему домой, нельзя, – морщась, сказал директор. – Ты думаешь, что мне очень хочется? Он же расскажет – и кто мы, и где мы, и чем тут занимаемся… А потом его все равно сожгут. Лучше уж тогда “братья” – сразу и без вопросов.

Он упорно глядел на Карла, а Карл, в свою очередь, на него – побледнев и, по-видимому, утвердившись в своем решении.

Пауза, казалось, никогда не кончится.

Директор не выдержал первый.

– Ладно, я тогда сам позвоню, – сказал он, пошевелившись и тем сняв напряжение. – Ладно. Не надо. Живи с чистой совестью.

Вышел, и через две секунды басовито заурчал мотор. Знакомая, серая, похожая на жука машина выкатилась из гаража. Заблестела на солнце свежей, после ремонта, краской.

– Пойти напиться вдрызг, – задумчиво сказал Карл. Вдруг заметил Герда, который, подрагивая, жался в углу – глаза, как две сливы. Привлек его сильной рукой, уже без страха. Герд неожиданно всхлипнул и, как щенок, тыкнулся в грудь. А Карл именно, как щенка, потрепал его за ухо.

– Ничего, такая уж у нас жизнь, звереныш…

“Женевский епископ сжег в три месяца пятьсот колдуний. В Баварии один процесс привел на костер сразу сорок восемь ведьм разного возраста. В Каркасоне сожгли двести женщин, в Тулузе – более четырехсот. Некий господин Ранцов сжег в один день в своем имении, в Гольштейне, восемнадцать колдуний. Кальвин сжег, казнил мечом и четвертовал тридцать четыре виновника чумы. В Эссексе сожжено семнадцать человек. С благословения епископа Бамбергского казнили около шестисот обвиняемых, среди них дети от семи до десяти лет. В епархии Комо сжигали более ста ведьм ежегодно. Восемьсот человек было осуждено сенатом Савойи”…


Ночью он, как от толчка, проснулся. Потолок был в серых тенях, точно обметанный паутиной. Сияла в окне луна, и мертвый отблеск ее подергивал инеем синеватые простыни. Множественные мелкие звуки бродили по спальне. Печально вздыхал Крысинда, уткнувшийся в подушку на соседней кровати. Кто-то, наверное Толстый Папа, ворочался и бормотал, подшлепывая губами. Кто-то сопел, кто-то сдерживал сонные слезы и хлюпал носом. Стрекотало невидимое насекомое. У дверей на округлом столике светился коренастый гриб лампы.

Буцефал, конечно, отсутствовал. Он, наверное, бродил сейчас по двору и, шалея, наслаждаясь редкостным одиночеством, жевал камни, забыв обо всем на свете.

Герд сел, как подброшенный, задыхаясь. Редко чмокало сердце, и кожа по всему телу сбивалась в плотненькие пупырышки.

Что это было?

…Ногтями скреблись в окна и показывали на пальцах бледному, расплющенному лицу – пора! Они сразу же шагали в ночь, им не нужно было одеваться, они не ложились. Жена подавала свечу, флягу и пистолет, крестила на счастье. Воздух снаружи пугал горным холодом. Горные вершины протыкали небо, от края до края усыпанное тусклыми углями. Вскрикивала сумасшедшая птица: – Сиу-у!.. – отдавалось эхом. Сбор был назначен на площади, перед местной церковью. Там приглушенно здоровались, прикасаясь к твердым полям шляп. Вспыхивал говорок, тут же рассыпаясь на кашель и натужное хмыканье. Торопливо закуривали, кое-кто уже приложился и теперь отдувался по сторонам густым винным духом. Вышел священник и взгромоздился на специально поставленный для этого табурет. Свет из желтого дверного проема положил от него на землю узкую тень. Проповедь была энергичной. Все и так было понятно. Господь пребывал среди них и дышал вместе с ними пшеничной водкой. Прикладывался к той же фляге, попыхивал такими же сигаретами. Зажгли свечи – будто стая светляков опустилась на площадь. Обвалом ударил вверху колокол: буммм!.. Священник благословил; пошли – выдавливаясь с площади в тесную улицу. Она поднималась в гору, к надрывным звездам. Кремнисто, будто зачарованная, посверкивала под луной. Герд видел разгоряченные лица, повязанные на шею платки, кресты на смоленых шнурах поверх матерчатых курток. Они проходили сквозь него, точно призраки. Он сидел на кровати в ночной длинной рубашке, босой и дрожащий, а они выныривали из мрака один за другим. Процессия духов: шляпы, комбинезоны, тяжелые сапоги. Казалось, им конца не будет, столько их на этот раз собралось…

Он торопливо, подгоняемый сердцем, хватал одежду. Стискивал зубы, уронил на пол ботинок и – замер, чутко прислушиваясь. Все было тихо. Почмокал во сне Крысинда – летал, наверное, и ловил мышей. Да в непроизвольной тоске, замучено вздохнул Ляпа-Теленок. Более – ничего. Надо было скорее бежать отсюда. Герд дергал и дергал запутавшиеся, как назло, шнурки. Порвал наконец и связал обрывки узлом. Встал – кровати парили в умопомрачительном лунном свете. Пол, затоптанный днем, казался серебряным. – Ну и пусть, так даже лучше… – не открывая глаз, сказал Толстый Папа. Герд вдруг засомневался – ведь он их больше никогда не увидит. Но он же предупреждал их. Он ни в чем не виноват. Он предупреждал, а его не захотели слушать. И он вовсе не собирается пропадать здесь вместе со всеми.

Дверь была очерчена угловатой пентаграммой. Постарался, разумеется, Буцефал, чтобы не шастали взад-вперед, пока он филонит на свежем воздухе. Малиновая окантовка горела, как аргоновые трубки в рекламе. Герд, толкая пятернями, прошел через нее с некоторым усилием. Он уже неплохо умел проходить через пентаграммы. Ничего особенного – словно прорываешь тонкий полиэтилен. Пентаграмма – это для новичков, или для слабосильных, как, например, Ляпа-Теленок. Невидимая пленочка чавкнула, замыкая дверной проем. На желтом, яблочном пластике пола сидел мохнатый паук. Он был величиной с блюдце – расставил кругом себя шесть хитиновых лап, покрытых колючками. Шевелились пилочки жвал, и на них влажно мерцали темные слюнные выделения. Герд с размаху пнул его ногой в брюхо. Паук шмякнулся плоским телом о стенку и заскреб когтями по пластику. Пауки, между прочим, нападают и на людей. Яд их смертелен, так, по крайней мере, считают. И рассказывают жуткие истории о съеденных заживо в горных пещерах: паук за ночь бесшумно затягивает вход паутиной, которую не берут никакие ножи, и затем просто ждет, когда добыча ослабеет от голода. А еще говорят, что они опустошают даже небольшие деревни. Поганка в своих странствиях раз набрел на такую: сквозь булыжник пробивается нехоженая трава, и дома от земли до крыши оплетены мелкоячеистой сетью. Потом лупил через лес, рассказывал, пока совсем не задохся.

Конечно, нас ненавидят, истребляют, как волков, или, как крыс, переносящих чуму. Потому что мутагенез усиливается именно в нашем поле. Там, где много одержимых, например в санатории, обязательно происходит взрыв мутаций. И тогда появляются пауки размером с блюдце, или гекконы, которые выедают внутренности у коров и овец, или мокрицы, могущие проточить фундамент дома, как мыши сыр. В общем, разумеется, ничего странного…

В коридоре горели всего две лампы – одна в начале и другая в самом его конце. А между ними провисала потусторонняя темнота. Вынырнул из нее второй паук и потащился следом. Я не человек, вот он и не нападает, мельком подумал Герд. Хотя пауки, как ни странно, на меня все-таки реагируют. Значит, еще сохранилось во мне что-то от человека. На других, на Поганку скажем, они вовсе не обращают внимания. Он спустился по лестнице на второй этаж. В окне, будто нарисованные белилами, застыли фосфорические седые горы. Шалаш у реки – это, конечно, глупость. И вообще все глупость, зря он это затеял. Бежать ему некуда, разве что в вечную мерзлоту Антарктиды. Но и толочься здесь, дожидаясь местной Варфоломеевской ночи, тоже глупо. Тогда уж проще сигануть с крыши прямо на дворовой булыжник. Покончить сразу со всем.

Кто-то пошевелился в углу лестничной клетки. Буцефал? Нет, старина Буцефал сейчас во дворе, слюнявит щебенку. И Поганка, который иногда тоже наводит порядок, дрыхнет без задних ног. А учителя, так вовсе носа не высовывают по ночам: метаморфоз у взрослых протекает мучительно – и галлюцинации у них, и невозможные боли, и обмороки.

– Ты куда собрался? – спросили из темноты тонким, девчоночьим голосом.

Герд чуть не подскочил от досады.

Надо же – Кикимора. Она-то что делает тут в такое время?

– Уходить собрался? – маленькая коричневая рука уперлась ему в грудь, пальцы, как у мартышки, лоснились короткой шерстью. – Я так почему-то и думала, что ты сегодня захочешь уйти. Я почувствовала тебя и проснулась. Я тебя все время чувствую, каждую минуту, где бы ты ни был. Учитель Гармаш говорит, что это – биполярная телепатия. Мы с тобой составляем пару, и я – реципиент… Интересно, а ты меня чувствуешь?..

Пищала она на редкость противно.

– Пусти, – с ненавистью сказал Герд.

Кикимора дернула стрекозиными, покрывающими лоб глазами.

– Ты мне очень нравишься – нет, честное слово, правда… Наши прозвали тебя Рыбий Потрох, потому что у тебя кожа – холодная. И вовсе она не холодная. Они тебе просто завидуют. Потому что ты похож на настоящего человека. Ты мне сразу же понравился, с первого дня, я теперь каждую твою мысль улавливаю…

– Вот надаю сейчас по шее, – нетерпеливо сказал Герд.

– Куда тебе идти и зачем? Подумай… Тебя убьют, я видела, как убивают таких – кольями или затаптывают. Нет у тебя места, где жить. Ты хоть и похож на человека, а все-таки наш, они это поймут сразу…

Герд шагнул, но она загородила лестницу, цепко держа его за рубашку. Уходили драгоценные секунды. Скоро – рассветет.

– Дура, я тебя из окошка выброшу, – сказал он торопливо. – Я тебе морду разобью, оборву космы, пусти, макака! Руку тебе сломаю, если не пустишь!

Никак не удавалось ее оторвать. Гибкие и вместе с тем жесткие пальцы скрутили ткань намертво. Она прижала его к перилам. Герд безуспешно отталкивался: – Иди ты, знаешь куда!.. – Вдруг почувствовал, как вторая рука, горячая, меховая, ловко расстегнув пуговицы, проскользнула ему на грудь. И тут же Кикимора, привстав на цыпочки, толстой трубкой вытянув губы, поцеловала его: – Не уходи, не уходи, пожалуйста, не уходи!.. – Пахло от нее кошками или чем-то таким же. Герд, не глядя, изо всех сил, ударил локтем и одновременно – коленом, стараясь угодить в мягкий живот, и потом еще кулаком сверху – насмерть. Кикимора мешком шмякнулась в угол. Так же три минуты назад шмякнулся паук в коридоре. Герд – подался, выставив перед собой сведенные кулаки.

– Ну что, еще хочешь?

– О… о… о!.. – простонала Кикимора, слепо шаря ладонями по полу и по стене. – Какой ты глупый… сумасшедший… Не уходи, пожалуйста, я умру тоже… Почувствую твою смерть, и сразу – всё…

Герд сплюнул, не слушая. И чуть ли не до крови проскреб губы ногтями.

Она его поцеловала!

Кошмар!

– Если пойдешь за мной, я тебе ноги выдерну, обезьяна!

– О… о… о… Герд… Мне больно…

Кажется, она плакала. По едва заметным ступеням Герд скатился вниз, к выходу. Просторный вестибюль был темен и тих. Он прижался к ноздреватой стене из древесных плит. Прислушался. Вроде бы, она от него отстала. Хватило ей, значит. Но все равно, надо бы подождать пару минут. Постоим немного, не может же он вывалиться вместе с ней в объятия Буцефала.


Надо ждать, говорил Карл – еще там, после вертолета, в библиотеке. Терпеть и ждать. Затаиться. Никак не проявлять себя. Нам требуется просто выжить, чтобы сохранить наработанный генофонд. Это будущее человечества, нельзя рисковать им, нельзя растрачивать его, как уже было. Ты же знаешь, ты читал в книгах: процессы ведьм, инквизиция и костры – сотни тысяч костров, сумеречное от копоти небо Европы. Около девяти миллионов погибших – как в первую мировую войну от голода, фосгена и пулеметов. Оказывается, религия – это не только социальный или психологический фактор. Религия – это еще и строгая регулировка филогенеза. Это – адаптация. Общий механизм сохранения определенного вида. Мы ломали голову, почему человек больше не эволюционирует, мы объясняли это прогрессом и возникновением социума: дескать, биологическое развитие завершено, теперь развивается общество. Глупости; просто человечество охраняет себя как вид, консервируясь и жестко элиминируя любые физиологические отклонения. Наверное, это правильно. В истории известны случаи, когда народы в силу особых причин проскакивали, к примеру, рабовладельческий строй или от ранне-племенных отношений – рывком – переходили прямо к индустриальным (правда, как учит та же история, ценой утраты индивидуальности), но никогда не было ни одного государства, ни одной нации, ни одного племени без религии. Природа долго и тщательно шлифовала этот социогенетический механизм, тьму веков, – от каменных идолов палеолита до нынешнего экуменизма, от родовых тотемов, хотя бы формально враждебных друг другу, до вселенских соборов и непогрешимости вещающего с амвона. Конечно, вслепую – природа вообще безнадежно слепа, эволюция не имеет цели, нельзя искать в ней смысл, это приводит к провиденциальности, и, тем не менее, подобный механизм все-таки создан. Более того, он прочно вошел в структуру общества. Это экстремальный механизм биологического сохранения человека. Посмотри, какой ураган поднялся за последние годы на континенте. Мрак и ветер, вакханалия метафизического пуританства. Разумеется, это не просто так: механизм включается на полную мощность тогда, когда, сдвинутая напором истории, колеблется генетическая основа “человека разумного”, когда утрачено представление о границах вида и когда возникают предпосылки нового скачка эволюции. Например, в Европейском Средневековье, известном религиозным безумием. Или сейчас, когда, видимо, осуществляется вторая попытка. А может быть, и далеко не вторая. Ничего не известно. Наверняка уже что-то такое случалось в прошлом. Ислам, буддизм, конфуцианство, зороастризм древних персов – совсем нет данных, мы только начинаем их понемногу осмысливать. Причем, самые крохи, которые лежат на поверхности. Мы не знаем, почему благодать, например, действует на одержимых и как именно она на них действует, мы не знаем, почему нам противопоказаны евхаристия, крещение и прочие святые таинства, мы работаем, разумеется, есть лаборатории, программы, ведущиеся уже многие годы; не хватает химиков, не хватает генетиков, не хватает вообще квалифицированных специалистов – специалисты просто боятся к нам идти, мы лишь недавно установили, что сера – атрибут дьявола – облигатна в некоторых дыхательных процессах: у нас иная цепь цитохромов – двойная, это колоссальное преимущество, но именно потому нам необходимы лимфа ящериц и глаза обыкновенных пятнистых жаб – там содержатся незаменимые аминокислоты; это понятно; однако мы до сих пор не знаем, почему колокольный звон, например, приводит к потере сознания и припадкам эпилепсии, иногда с летальным исходом. Требуется время для исследований, и потому надо ждать. Надо выжить и понять самих себя – что мы такое. Прежде всего нас очень мало. Нас невероятно мало в этом огромном мире. Несколько санаториев, разбросанных по враждебной стране, несколько закрытых школ, секретные военные группы, частные пансионы – искры в ночи, задуваемые чудовищным ураганом. Ты прав: малая популяция обречена, в конечном счете, на вырождение, и тем не менее, мы должны попробовать, мы просто обязаны: а вдруг нынешняя трагедия – это последний всплеск великого преображения, нам никогда больше не представится возможность идти дальше, вдруг теперешний вид хомо сапиенс – тупик эволюции, остановка, постепенная деградация, как когда-то с неандертальцами, и если мы сейчас отсечем ветвь, которая слабой, еще зеленой почкой набухает на дереве, то в ближайшем будущем, захлебнувшись в отходах собственной цивилизации, исчерпав генетические возможности вида и утратив элементарную жизненную активность, мы исчезнем так же, как и они – навсегда, с лика земли, память о нас останется лишь в виде хрупких и пыльных находок в мертвых, заброшенных обитателями, погребенных временем городах.

Тишина была в вестибюле, как впрочем, и на всех этажах санатория. Обычные шорохи ночи: поскрипывания какие-то, загадочные дуновения. Кикимора наверху, по-видимому, успокоилась. Герд толкнул тугую стеклянную дверь и оказался снаружи. Вымороченная луна светила меж двух острых пиков. Двор походил на озеро – стылый и будто наполненный ртутью. Как базальтовая скала, лежала в нем изломанная тень здания. Скрипел под ногами песок, рвалось дыхание. Казалось, что за ним следят изо всех окон.

– Гуляешь? Самое подходящее время, чтобы гулять, – сказал Буцефал.

Откуда он только взялся? Вроде бы не было никого и вдруг – стоит, ноздри на конце вытянутой морды раздуты, уши, как у жеребца, прядают в густой гриве.

– Говорю: чего сюда вылез?

– Ухожу, – тихо ответил Герд.

– Куда? – позволь поинтересоваться.

– Куда-нибудь…

Буцефал поднял зажатый в кулаке плоский камень, откусил – смачно, с продолжительным хрустом, как яблоко. Начал жевать, и камень запищал, перемалываемый зубами.

– Ну и правильно, – с набитым ртом, неразборчиво сказал он. – Давно, знаешь, пора. Я так сужу: на кой черт ты нам сдался, Рыбий Потрох?.. Тоже – человек, у тебя, небось, и кровь – красная? – Оглядел Герда с ног до головы лошадиными, неприязненными глазами. – Мы тут все конченые, нам другого пути в жизни нет, а ты виляешь – то к нам, то к ним. Лучше, конечно, тебе уйти. Ребята – злые, могут получиться из этого огромные неприятности. В общем, задерживать тебя не буду… – Он искривился, видимо раскусив горечь, сплюнул, будто пальнул, кремневой жеваниной. Она шрапнелью хлестнула по облицовке стены. – Тьфу, гадость попала… А это еще с тобой кто?

Герд даже оборачиваться не стал. Вздулись желваки, все-таки прокралась, мартышка, мало ей было на лестнице.

– Я так понимаю, что это Кикимора, – высказался Буцефал, нюхая чернильную тень. – Как хочешь, а Кикимору я с тобой не выпущу. Пропадет девчонка, жалко ее. Тебя, извини, мне не жалко, хоть ты удавись, Потрох. А Кикиморе среди людей ни к чему, да и не сможет она.

– Я все равно убегу, – тоненько сказала Кикимора, невидимая в нише фасада.

Буцефал испустил совершенно конское тягучее ржание:

– От кого ты убежишь? Ты от меня убежишь? Ну – насмешила… – Распахнул калитку, муторно проверещавшую железными петлями. – Давай, Рыбий Потрох, собрался уходить – не томи. Только, знаешь, ты обратно сюда не возвращайся, не надо. Запомни эти мои слова: тебе здесь будет очень нехорошо, если вернешься…

Сторонясь лошадиной морды, бочком-бочком Герд проскочил в калитку. По другую сторону остановился и перевел дух, обошлось. А могло и не обойтись, Буцефал зря говорить не будет. Дорогу вниз словно облили льдом – такая она была светлая. Кусты на склонах казались приготовившимися к прыжку зверями. Через Маунт-Бейл он, конечно, теперь не пойдет. Он же не идиот, он знает, что его ждет в городе. Директор туда позвонит. Или даже сам Карл позвонит туда. А вот на половине спуска есть, говорят, тропочка в обход долины, узенькая такая тропочка, ниточка, одни козы по ней, говорят, и ходят…

Сзади бешено завозились, и придушенный голос Кикиморы прошипел: – Пусти, мерин толстый… – Ну, не дергайся, не дергайся, дурочка… – это уже Буцефал. – Пусти, говорю, мерин. Убери лапы!.. – Можно было не беспокоиться, от Буцефала действительно еще никому вырваться не удавалось. Необыкновенная горная тишина закупоривала уши. Тысячи ярких звезд сверкали и предвещали свободу. Океаном прохлады, вмещая в себя весь мир, открылась ночь, и на дне ее, видимая так ясно, что Герд даже вздрогнул, извиваясь удавом, ползла вверх, к санаторию, колонна из переливающихся огненных точек. Он сначала не понял, но вдруг догадался, что это свечи, которые держат в руках.

И сейчас же, ослабленный расстоянием – дзинь! дзинь! дзинь! – наплыл колокольный звон из долины.

Герд отступил на шаг.

– Ну чего ты стоишь? – отрывисто сказал Буцефал за спиной. – Или ты хочешь, чтобы я кликнул нашего общего Папу? Он тебя – закопает где-нибудь неподалеку…

Огненный удав упрямо повторял извивы дороги. Герд, как зачарованный, видел: платки, кресты на шнурочках, шляпы…

Хоровод призраков. Грубые и веселые лица.

Спасения уже не было.

– Они идут, – упавшим голосом сказал он.


Моталось и выло разноцветное пламя – горели реактивы. Красные, синие, зеленые фейерверки, взрываясь, вылетали из окон. Лабораторный корпус пылал, будто новогодняя елка. Его закидали термитными шашками, когда колонна еще не подошла к санаторию. А потом передовая группа “братьев” побежала к главному зданию, чтобы продолжить работу, и полегла на площадке перед ним, все пять человек, раскиданные автоматным огнем. Ветер трепал черные шелковые рубашки с нашитыми на плечах крестами.

– Они идут, – упавшим голосом повторил Герд.

На него никто не обратил внимания. Только директор, как ужаленный, обернулся и пару мгновений соображал – кто бы это мог быть.

Затем тряхнул головой.

– Ты ляг, ляг на пол, – снова опускаясь на корточки, сказал он. Показал нетерпеливой рукой – мол, ляг вон там и лежи. Тут же отвернулся к Поганке, который, расставив колени и страшновато сведя к переносице малиновые зрачки, привалился в углу между бронированным сейфом и шкафом: – Ну напрягись, я тебя очень прошу!.. – Я напрягся, не шевеля губами, как лунатик, ответил Поганка. Бесполезно, там никто не подходит. – Ну включись в другой номер. – Я звоню по обоим сразу. – Ну тогда попробуй муниципалитет. – Хорошо, ответил Поганка, попробую держать все три номера. – Челюсть у него отвисла, слабые щеки ввалились, бескровный язык, как тряпочка, свисал из мокрого рта.

– Хорошо, хоть дым не в нашу сторону, а то задохнулись бы, – сказал Карл. Он прижался с краю от распахнутого окна, уставя вниз автомат. И еще трое учителей, тоже с автоматами, одетые кое-как, стояли у других окон. Герд их не знал, они вели занятия в младших классах. – Ты присядь, присядь все же, звереныш, а то заденут, – посоветовал Карл. – А еще лучше – уходи к остальным, они в физкультурном зале. Может, и отсидитесь. Не хочешь? Тогда ложись. И не расстраивайся, звереныш , мы все это знали, уже давно знали, ты здесь не один такой прорицатель, я не хуже тебя чувствую…

– Представляешь, что мне ответили, когда я позвонил в Маунт-Бейл? Ну – по поводу Глюка, – вновь обернувшись, сказал директор. – Они мне ответили: “Не беспокойся, парень, он уже горит, твой чертов родственничек. А скоро подожжем и тебя – со всем отродьем”.

Карл вытер нос, оставя под ним следы черной смазки.

– А ты думал? Они же нас наизусть выучили… – Выдвинулся из проема и быстрой очередью прошил во дворе что-то невидимое… – Перелезть сюда хотел, гад… Эй, кто-нибудь! Киньте мне еще магазин!

– Я звоню… Никто не подходит… – бесчувственно сообщил Поганка.

Герд, как ему было велено, лежал на полу. Звенело в ушах, и глаза начинали болеть от беспощадного света. “Братья” еще в самом начале повесили над санаторием четыре мощные “люстры”, и они, выжигая тень, заливали окрестности мертвенным, ртутным сиянием. Он уже немного жалел, что вернулся. Надо было немедленно, как только увидел огненного удава, бежать в горы. Сейчас он был бы уже далеко. А теперь – что? Теперь он тут погибнет вместе со всеми.

Сильно пахло какими-то незнакомыми едкими химическими веществами. Пол подрагивал, как будто по первому этажу разгуливало стадо слонов. Снаружи непрерывно кричали – в сотни здоровенных глоток.

– Нам сейчас требуется хороший шторм, – заметил директор. – Или даже ураган – баллов эдак в двенадцать, с дождем и молниями. Чтобы всю нечисть отсюда выскребло… Фалькбеер! Как там у нас насчет урагана?

– Мы делаем, делаем, – раздраженно отозвался один из учителей, голый по пояс, с веревкой, пропущенной через петли, по-видимому, треснувших джинсов. – Что вы от меня хотите? Я тащу циклон с самого побережья.

Директор на него уже не смотрел. Он смотрел на дверь, бабахнувшую по стене, словно от динамита. Привалившись совершенно без сил к косяку, давя в грудь ладонями, словно для того, чтобы не лопнуло сердце, стоял там учитель Гармаш в рабочем балахоне и тапках на босу ногу, открывал рот – беззвучно и часто, как когда-то Лаура.

– Полицейский участок Маунт-Бейл слушает, – абсолютно чужим, спокойным и громким голосом сказал Поганка. Директор тут же отчаянно замахал руками на учителя Гармаша: Молчи! Молчи!.. – Алло, полицейский участок Маунт-Бейл… – Полиция? – торопливо подался вперед директор. – Говорит директор и главный врач санатория “Роза ветров”. Мы подверглись нападению вооруженных бандитов! Прошу немедленно выслать сюда ваших людей и по экстренной связи передать сообщение на базу ВВС в Харлайле… – Он перевел дыхание. – Алло, говорите, я вас не слышу, – тем же громким и чужим голосом повторил Поганка. – Полиция! Полиция! Это санаторий “Роза ветров”! – закричал директор. – Алло, у нас неисправен аппарат, – сказал Поганка. И, по-видимому, очнувшись, добавил уже своим голосом: – Повесили трубку.

– Вот подлецы! – с большим чувством сказал директор.

– Обычная история, – снова проведя пальцем под носом, ответил Карл. – Они пришлют патрули, когда все уже будет кончено, а потом свалят на аварию в телефонной сети.

Директор немного подумал.

– Можешь напрямую соединиться с Харлайлем? – спросил он.

Поганка развел малиновые зрачки:

– Чересчур далеко…

Учитель Гармаш наконец набрал в себя достаточно воздуха.

– Мы не смогли пройти… – мятым, неразборчивым голосом сообщил он. – Дорога на Маунт-Бейл перекрыта… У них там автоматы и святая вода… Поставили переносной алтарь напротив ворот… У детей – судороги… Два класса все же пытаются сейчас отойти в горы… Повела Мэлла… но там, куда они двинулись… там тоже стрельба… – Пуля, наверное из окна, впилась в притолоку над его головой. Учитель Гармаш даже не дрогнул веками. – Боюсь, что наткнулись… “братья во Христе”… замучились… не пробиться…

Директор все еще, как грибник, сидел на корточках. На него поглядывали, но, кажется, уже без особой надежды. Герд почувствовал, что лежать дальше глупо, и тоже сел.

В конце концов решение было принято.

– Сколько у нас летунов? – спросил директор.

– Шестеро, не считая тебя.

– Всех – на крышу!

– “Люстры”, – напомнил Карл.

Директор повернул голову:

– Фалькбеер!..

Полуголый учитель вздохнул и выпрямился, явно нехотя. Кожа его лоснилась, как Герд заметил, а из петли джинсов свисала на двуцветном шнуре небольшая золотая печатка.

Директор сказал очень вежливо:

– Фалькбеер, уберите свет – прошу вас…

Что-то глухо и сильно ударило внизу, в вестибюле. Здание покачнулось, перебрав кирпичи, стронутое чуть ли не до сердцевины. Фалькбеер деловито перезарядил автомат и, ни слова не говоря, не поглядев даже, убрался из комнаты. – Вот и нет Фалькбеера, сказал тут же один из учителей. – Он заговоренный от пуль, печать видел? – возразил второй. – Это ему не поможет. – Наоборот, отлично действует, жаль я, дурак, не заговорился, когда предлагали. – Посмотри, сказал тогда первый учитель. – Что это? – Серебро. – Аргентум? – Они стреляют в нас серебряными пулями. – М-да, тогда конечно, разочарованно сказал второй учитель. – Так что соображай… – Интересно, кто все же их надоумил?..

Герд видел, как первый учитель бросил расплющенную пулю в окно. Серебро… его подташнивало от одного этого слова. Директор опять безжалостно теребил Поганку: – Попробуй, не так уж далеко, они снимут нас вертолетами… – Ба-бах!.. – вдруг оглушительно лопнуло в небе. Град жестоких осколков чесанул по крыше. За стеной санатория бешено, как припадочные, закричали. – Ба-бах!.. Вжик-вжик-вжик!… – лопнуло еще раз. – Молодец Фалькбеер, сразу две люстры вырубил, сказал Карл. Свет теперь шел только откуда-то из-за здания. Четкие, как на фотографии, тени располосовали двор. Слепящий туман померк, выступили абрисы гор и бледные, равнодушные звезды между ними. – Есть Харлайль, только побыстрее, – измученным голосом сказал Поганка. – Харлайль? Дайте полковника Ван Меера, захрипел директор. – Полковник Ван Меер слушает! – Алло, Густав, срочно вышлите звено вертолетов к “Розе ветров”. Надо снять шестьдесят человек. Срочно! Почему молчите?.. – Свист помех, завывания, воспроизведенные обморочным Поганкой. А потом тот же голос, но уже значительно тише: – Мне очень жаль, Хенрик… – Алло, Густав, что вы такое несете? Пять транспортных вертолетов к “Розе ветров”!.. – Очень жаль, Хенрик, но час назад сенат принял закон об обязательном вероисповедании. – Они с ума сошли! – Если бы я даже отдал такой приказ… – Густав! В конце концов нас тут убивают!.. – Опять завывания, хрипы… – Мне жаль, Хенрик, но поступило специальное распоряжение командования ВВС…

Директор от возмущения прикрыл глаза.

– Больше не могу, – обычным человеческим голосом сказал Поганка. Обмяк, как тряпичный, соломенная шляпа сползла на лоб, глаза помутнели.

Один из учителей дернул подбородком – отгоняя невидимое.

– Вот мы и накрылись, – с непонятной интонацией резюмировал Карл.

Снова – высоко в небе:

– Ба-бах!..

-Третья “люстра”, молодчага Фалькбеер…

– Извините, директор, – сказал учитель, у которого дергался подбородок. – Извините, но я не хочу гореть на костре – очень больно…

Вывернув автомат, он упер его дулом себе в грудь. Протыртыкала очередь. За спиной учителя на стене возникли сползающие кровяные разводы. Он согнулся и упал на колени – лицом вперед. Никто даже не пошевелился. У Герда вместо сердца был кусок пустоты.

Глухо ахнуло во дворе, и, будто эхо, заныло рассаживаемое железо.

– Взорвали ворота, – безразлично сообщил Карл.

Директор похлопал себя по карманам, достал сигареты, как под гипнозом, и закурил. Движения у него были замедленные. Встретился взглядом с Гердом, спокойно сказал ему:

– Забери автомат – у этого… Стрелять умеешь?

– Разберусь, – кивнул Герд, стараясь не смотреть на лежащего.

Автомат был горячий и очень тяжелый.

– Ну что ж, – сказал Карл, закидывая на плечо оружейный ремень. – Пойти поглядеть, что ли, как там с Фалькбеером. Не хочешь прогуляться со мной, звереныш?

Директор неожиданно вскинул руки:

– Назад!..

Два рубчатых металлических мячика перелетели через подоконник, ударились о линолеум и зашипели, как змеи, выбрасывая из себя серый дым.

– Газ, – мышиным голосом доложил Карл.

Последний учитель нагнулся поспешно, чтобы схватить вращающиеся игрушки, вдруг сложился, точно креветка и повалился на бок, в судороге ударил по полу – головой, ногами, из оскаленного рта пошла пена.

– Наза-ад!..


Карл тащил Герда по незнакомому коридору. В коридоре был сумрак и даже не пахло, а удушало жженой резиной. Дымились свисающие с потолка плети проводки. – На чердак, на чердак!.. – крикнул прикрывающий им спины директор. Они побежали по стиснутой голым бетоном пожарной лестнице. Тянуло холодом из выбитых стекол. Ужасно, как “летающая тарелка” горела последняя “люстра”. Навстречу им выкатился плачущий и кричащий поток. Сталкивались, расшибались и, как тараканы, ползали на четвереньках, закручивались, прижатые к стенам, пытались затормозить о перила. Учитель Гармаш, на голову выше других, скрещивал над головой руки. Почти невозможно было разобрать что-либо в паническом гаме: “Братья” высадились на крыше… у них вертолеты… Фалькбеер погиб… Паал, Дэвидсон, Валленбах взлетели, но, кажется, сбиты… Олдмонт, лучший из учителей-летунов, пропал… – Герда тоже, как щепку, закрутило в этом водовороте. Давили неимоверно. Гнулись ребра, и по коленям больно стукало чем-то железным. Он спускался вместе со всеми, проваливаясь на каждой ступеньке. Толстый Папа, ощеренный на полчерепа, пытался достать его могучей рукой: – Ты, падаль, навел их сюда!.. – Ему, к счастью, было не дотянуться. Вцепившийся в перила директор еще каким-то чудом удерживался на месте. Лицо его побагровело: – Я вас прикрою, бегите!.. – А Крысинда наш улетел, басом сообщил Галобан, задумчиво ковырявший в носу, словно на скамеечке в парке. А мы смеялись над ним, а он в окно выпрыгнул и – тю-тю… . А Трехглазика убили, попали ему пулей в голову. А Ляпу-Теленка сбрызнули святой водой, с него вся шкура облезла… – Убери локти, глаза мне выбьешь, яростно прошипел Герд. Толстый Папа дотянулся все-таки до него и, ухватив за ворот, скрутил на горле мертвым узлом: – Ну – падаль, падаль, гнилая человечина!.. – Лестница неожиданно кончилась. Высыпались в коридор, как картофель из продранного мешка. Герд упал, и Толстый Папа тоже упал – на него сверху. На площадках, до самой крыши, стреляли и топали. Он увидел, что директор безжизненно свешивается со ступенек, и, решительно наступая на тело, бегут вниз люди в черных рубашках. Пули цокнули по каменному полу и с визгом ушли в стороны. Толстый Папа все почему-то лежал и припечатывал Герда слоновой тушей. Дышать под этой тяжестью было нельзя. Снова откуда-то появился Карл и перевернул Папу на спину: – Готов, оттаскивай!.. – Я никуда не пойду с вами!.. – в лицо ему крикнул Герд. Рвануло под мышкой и раскаленным напильником ободрало ребра. Карл с колена поливал лестницу из автомата, пока тот не умолк. Люди в черных рубашках от неожиданности споткнулись. – В подвал!.. – он ногой вышиб низкую дверь и нырнул в темноту. Скатились куда-то, как цуцики, по бетонному желобу. Герд так звезданулся лбом, что брызнули искры. Забрезжил впереди тусклый свет. Выступили справа и слева литые углы.

Это был склад, заставленный громоздкими пластмассовыми контейнерами. Бросилась в глаза предупреждающая маркировка: “Внимание! Огнеопасно!”. Лампы на облупившемся потолке еле теплились.

– Ну, хорошо, сначала отдышимся, – предложил Карл. Остановился, опершись локтями о трубы в липкой испарине. – Ну как, жив, звереныш? А ты, я гляжу, молодец, автомат не бросил…

Герд посмотрел с удивлением – так вот что всю дорогу било его по ногам. Ремень, оказывается, захлестнулся на руке выше запястья, и тяжеленный приклад колотил в коленную чашечку.

Карл между тем с деловитым видом оглядывался.

– Тут где-то должен быть люк, – объяснил, мужественно преодолевая одышку. – Канализационная система – идет метров на триста вниз. Ничего, выберемся. До побережья не так уж и далеко. И тогда – к чертовой матери эту страну!.. Уедем за океан – есть в мире места, где можно жить совершенно открыто. Ты еще научишься смеяться, звереныш. А здесь дело гиблое – средневековье…

Он поднял голову. Под потолком были узкие оконные щели, вытянутые горизонтально. Стекла в них отсутствовали, вероятно, еще с начала времен, и теперь слышно было, как там свистит, рокочет, шлепает по земле громадными водяными губами, капает, просачивается, вскипает водоворотами. Мутная, как из-под крана, струя ворвалась оттуда в подвал и раздробилась на мелкие струйки и лужицы, подернувшись пылью. Молния толщиной с дерево разомкнула небо.

Карл просиял.

– Ураган, – не веря, видимо, еще этому счастью сказал он. – Надо же, наконец-то. Ах, Фалькбеер, какая умница… – Протянул сложенные ладони, набрал влаги из шипящей струи. Выпил одним глотком. – Ну, теперь они потанцуют, теперь им не до нас, звереныш…

Снаружи рухнуло и загрохотало, как будто само небо повалилось на санаторий.

– Надеюсь, что поток пойдет вниз и смоет к черту этот их паршивый Маунт-Бейл…

Из-за выдвинутых контейнеров, из темноты бокового отсека, где лампочки уже давно не горели, пригибаясь и блестя стеклами золотых очков, выбрался человек. Он был мокр, и с грязной обвислой одежды его текло. Волосы прилипли ко лбу, на шее багровела свежая ссадина. Выглядел он однако уверенно, потому вероятно, что сжимал в руке пистолет с толстым стволом.

– Очень хорошо, что я вас нашел, – торопливо проговорил человек. – Меня зовут Альберт, просто Альберт, будем знакомы. – Свободным пальцем он поставил на место сползающую к кончику носа дужку. – И мальчик с вами? Ах, как неприятно, что и мальчик с вами. Ну что же, ничего не поделаешь, придется тогда – и мальчика…

Он дергал веками, наверное, из-за того, что под них затекала вода. Морщины пробегали по шизофреническому лицу и немедленно расправлялись. Не сводя с него глаз, внимательно слушая и даже кивая, Карл, как во сне, потянулся к оставленному на соседнем контейнере автомату.

Пальцы не достали приклад и заскребли по пластмассе.

– Не трогай, не надо, – сразу же сказал человек. – Я же вас специально искал, чтобы убить. И уже одного убил – который в таком балахоне… Выстрел милосердия, вот из этого самого пистолета. Все-таки лучше, я полагаю, чем на костре – наши дуболомы обязательно потащат вас на костер: не переношу мучений… Но я хочу за это спросить: вот вы победили, и куда потом деть пять миллиардов людей, которые до конца жизни не смогут переродиться? Куда – в резервацию или в заведения для прокаженных?.. Пять миллиардов… А дети их, которые тоже родятся обыкновенными человеками? – Он застенчиво посмеялся: Хи-хи-хи… – пистолет задрожал в руке. – Не подумали над этим вопросом? Вопрос, знаете, заковыристый. Тот, что в балахоне был, кстати говоря, не ответил… Вот почему я не с вами, а с ними, я – инженер, человек образованный, с этой скотинистой и тупой толпой обывателей…

– Мальчика отпустите, – неживым голосом сказал Карл.

Человек в очках вздрогнул.

– А?.. Мальчика?.. Что?.. Нет, мальчик, к сожалению, вырастет. И запомнит, кто такой был Альберт. Альберт – это я, просто Альберт, будем знакомы…

Карл рывком подтянул автомат и – вскинул. Он успел, Герд ясно, как на экране, увидел палец, давящий на спусковой крючок. Раз, и еще раз, и еще раз – впустую.

Выстрел из пистолета тявкнул как-то очень негромко. Видимо, пластмассовые контейнеры поглощали звук.

– Все, – прошептал Карл и уронил автомат.

Человек постоял, шевеля губами, будто беззвучно молился, потрогал висок, – как на тесте, остались неглубокие вмятины – затем осторожно приблизился и вытащил оружие из-под неподвижного тела. Передернул затвор, отломил ручку-магазин, сказал неестественно бодрым фальцетом: – А?.. Нет патронов… – Усмехнулся одной половиной лица, точно в судороге. – Вот как, оказывается, бывает, мальчик. Бога, конечно, нет, но иногда начинаешь думать – а вдруг…

Хорошо, что ремень захлестнулся выше запястья. Герд согнул руку, и масляный автомат сам лег на колени. Держать его, как положено, не было сил. Я не смогу выстрелить, подумал он, нащупывая изогнутый крючок спуска. Ни за что на свете, у меня не получится. А что если и здесь кончились патроны?

Тем не менее, он выпрямился не вставая.

– Эй! – растерянно сказал человек, застыв на месте. Потрогал пояс; пистолет был недосягаем, в заднем кармане. – Ты что, мальчик, мне тут шутки шутишь… Брось эту штуку! Я тебе кости переломаю!..

Он шагнул к Герду – бледный, страшный и какой-то уже неживой. Дохнуло перегаром, сырой одеждой, подвальной земляной плесенью. Вероятно, так и должна пахнуть смерть. Герд изо всех сил зажмурился и нажал спуск. Человек в очках прижал к животу ладонь, словно опасаясь за содержимое, и, как стеклянный, опустился на ближайший контейнер, помогая себе другой рукой.

– Надо же, – сказал он, высоко от глазниц отжав твердые брови.

И вдруг повалился на бок, как будто в нем враз что-то выключилось.

Герд поднялся и, прижимаясь к стене лопатками, обогнул лежащего. Ног он не чувствовал и шел, как по вате, которая бесстрастно заглатывала шаги. За поворотом, где лампы полопались, вывалились из перекрытия кирпичи – сюда попала граната. По мокрым обломкам он кое-как выкарабкался наружу. Выл ветер, хлестала вода, размалывающая кипящий воздух, земля постанывала, истерзанная бешенством атмосферы. И по стонущей этой, раскалывающейся в тесных недрах земле, озаряя сумрачно-фиолетовым светом пузырчатые водяные стебли, лениво, на подламывающихся ногах, как паук-сенокосец, бродили голенастые молнии. Дрогнула обводненная почва. Прогоревший лабораторный корпус распался – двумя наружными стенами. Герд едва устоял. Он дрожал от холода. Автомат ужасно оттягивал руку, и он его бросил…


Дорога раскисла. В лужах из жидкой глины проглядывало запотевшее небо. Втекал в него и сразу же размывался ручей, полный пены; в горах еще шли дожди.

– Я боюсь, – девчоночьим писклявым голосом сказала Кикимора.

Герд дернулся и нетерпеливо потряс ладонями:

– Помолчи!..

Он всматривался в открывшуюся перед ним картину. Это, кажется, был тот самый приветливый городок, куда он стремился: долина в прозрачной дымке, россыпь игрушечных домиков на обоих склонах, асфальтовые дорожки, чисто подметенная площадь перед торговым центром. Шторм, пронесшийся неподалеку, его, по-видимому, не задел. Черепичные крыши краснели нетронутыми чешуйками. Проворачивался ветряк на ажурной башенке.

– Давай превратимся хотя бы, – снова попросила Кикимора. – Нельзя так идти. Нас же узнают…

– Нет.

– Ненадолго, я тебе помогу…

– Пожалуйста, помолчи!

Герда передернуло. Превратиться в уродливого зверя – спасибо.

Он, пытаясь сосредоточиться, прикрыл глаза. Должна быть калитка и за ней – дом из силикатного кирпича, крыльцо с полукруглым навесом, на окнах – занавески в горошек. Судя по всему, придется искать. Чрезвычайно плохо, что он здесь с Кикиморой. Конечно, узнают – если у нее глаза во весь лоб, даже под волосы загибаются.

– Поправь очки. За километр ясно – кто ты и откуда…

Улица вела, наверное, прямо к центру. Они прошли мимо яблонь, которые перевешивали через ограду тяжелые намокшие ветви. Воздух был сыроват. Кикимора вязла в глине и утомительно отставала. Непрерывно бормотала что-то про санаторий на юге. Есть, оказывается, такой санаторий, ей рассказывал Галобан. Якобы там вылечивают любые, самые запущенные аномалии. Две-три операции, медикаментозный курс, физиотерапия. Надо подаваться на юг, а не бродить по поселкам, где их каждую минуту могут узнать… Заткнулась бы она со своим санаторием. Герд старался не слушать. Хватит с него. И вообще… – Люди кончились, говорил директор, как бы в рассеянности пролистывая томик с вытянутым готическим шрифтом. Их время исчерпано, наступает эпоха одержимых. Чем скорее произойдет смена поколений, тем лучше… – Люди не кончились, также, как бы в рассеянности, рассматривая гравюры, возражал ему Карл. Просто мы имеем дело с сильными генетическими отклонениями. Изуродованный материал. Это не есть норма… – Мне смешно, говорил директор. Давай не будем тешить себя иллюзиями. Кто из одержимых сохранил человеческий облик? Ну – ты, ну – я, ну – еще десятка два человек. Незавершенный метаморфоз – вот и все… – Люди только начинаются как люди, говорил Карл. Человек меняется, но остается по-прежнему человеком. Просто он приобретает новые качества… – Не надо закрывать глаза, говорил директор. Идеалом жабы является именно жаба, а не человек… – Но идеалом человека является человек, отвечал Карл. Это и есть, мне кажется, тот путь, по которому… – Ты имеешь в виду “железную дорогу”?.. – Да, я имею в виду “железную дорогу”… – Ах, глупости, говорил директор. Ты и сам, наверное, в это не веришь. Жалкая благотворительность, ну – спасут несколько одержимых… – Нет, это серьезные люди, говорил Карл. Они не очень образованные, возможно, но суть они поняли: человек должен остаться человеком… – Так ты их знаешь?.. – Да… – Ты очень рискуешь, Карл… – Только собой… – И главное, совершенно напрасно: либо люди, либо одержимые, третьего пути нет…

У забора, опасно прислонившись к штакетнику, под углом, как подпорка, которая уже поехала, коротал бесцельное утро некий человек – ботинками прямо в луже. Безразлично жевал табак, сдвинув на лоб примятую шляпу. Под широким поясом у него висел нож в чехле.

Он открыл один глаз, когда они проходили мимо, повернул им, как будто заключая пришельцев в невидимую сферу сознания, неожиданно открыл и второй глаз тоже и вдруг сплюнул на середину дороги янтарную жвачку.

Кикимора тут же взяла Герда за руку.

– Не подпрыгивай, ничего страшного, – прошипел он в ответ. – Успокойся, пожалуйста. Ты так дрожишь, что любой дурак догадается.

– А ты посмотри. Он идет за нами…

Герд как бы невзначай, посмотрел. Человек, жевавший табак, действительно шагал вслед за ними, оттопырив кулаками карманы широченных штанов.

Ботинки его ощутимо почавкивали.

– Отправился по своим делам, – сказал Герд напряженно. – Не бойся, мы ничем особенным внешне не выделяемся. Брат и сестра ищут работу – таких много…

Они свернули, и человек тоже свернул, как привязанный.

– Вот в-видишь, – сказала Кикимора. – Т-теперь мы об-бязательно п-попадемся…

Герд даже поскользнулся.

– Не каркай!..

Втащил ее в узкий, не предназначенный для ходьбы переулочек. Потом – в другой, в третий, тянущиеся, по-видимому, вдоль всей окраины. На продавленных тропках чернела застойная земляная вода. Яблони над ними смыкались, давая ощущение сумерек. Рушились с ветвей крупные, холодные капли. За кустами, правда в некотором отдалении, раздавалось мерное – чмок… чмок… чмок…

Кикимора заметно дрожала…

Герд вдруг увидел – калитка, знакомая до последней щербинки, и дом, как ему положено быть, из силикатного кирпича. Добротный полукруглый навес над крыльцом.

Стукнуло сердце. В горле образовался плотный комок.

– Б-бежим отсюда, – жалобно пропищала Кикимора.


Калитка заскрипела, казалось, на весь город. Какая-то женщина во дворе склонялась к клумбе с пышными георгинами. Увидела их – развела испачканными в черноземе руками.

– Господи, боже ты мой…

– Вы не дадите нам чего-нибудь поесть. Пожалуйста, – неловко попросил Герд. – Мы с сестрой идем из Маунт-Бейл, нас затопило.

Женщина смятенно молчала, переводя растерянные глаза с него на Кикимору.

– Чмок… чмок… чмок… – доносилось откуда-то, уже совсем близко.

– Извините, – сказал Герд и повернулся, чтобы уйти.

– Куда вы? – тут же шепотом сказала женщина, 0ттолкнув его, быстро закрыла калитку. Настороженно оглядела асфальтовую пустую улицу, осветленную лужами. – Пойдемте, – провела их в дом. Смахнув грязь с пальцев, тщательно задернула занавески. – Посидите здесь, только не выходите – упаси бог…

Исчезла и загремела чем-то на кухне.

– Мне тут не нравится, – оглядываясь, сказала Кикимора.

– Ты можешь идти, куда хочешь, – сквозь зубы, неприязненно ответил Герд. – Что ты ко мне привязалась, в конце концов, я тебя не держу. – Сел и сморщился, осторожно массируя коленную чашечку.

– Болит? – Кикимора тоже накрыла ладонью его колено. – Жаль, что я тогда сразу не посмотрела тебе эту ногу. У тебя кровь так текла – я испугалась. Честное слово, я завтра подтяну связки, я уже, пожалуй, смогу…

Она нашла его, почти неделю назад, когда Герд лежал на склоне горы, мокрый и обессилевший. Отыскала пещеру, скрытую от посторонних взглядов, и затянула ему рану в боку, потеряв сознание к концу сеанса. Трое суток она кормила его кисло-сладкими, дольчатыми, как чеснок, дикими луковицами, – где только их доставала? – пока он не смог ходить.

Он бы погиб без нее.

В пещере он и увидел, как в наваждении, и городок этот в долине, и этот дом, и даже комнату, где они сейчас находились: светлые чистенькие обои, герань на окнах.

– Ты все-таки лучше бы шла на юг, – сказал он. – Вдвоем труднее, и мы слишком разные…

– Не надо, – попросила она.

Вернулась женщина и сунула им теплые миски и по ломтю хлеба: – Ешьте, – сгибом пальца провела по покрасневшим глазам.

– Спасибо, – ответили они не сговариваясь.

Суп был фасолевый, очень густой, с волокнами мяса. Челюсти сводило – до чего вкусный суп. Герд мгновенно опорожнил свою миску. Хлеб он есть не стал, а завернул в салфетку и спрятал в карман. Мало ли что.

– Как там в Маунт-Бейл? – тем временем поинтересовалась женщина.

– Все разрушено.

Женщина вздохнула.

– Господи, какие тяжелые времена… Ну, ничего – бог вас простит…

Подняла руку, чтобы перекрестить, – опомнилась и несколько торопливо забрала у них миски.

– Что ж, поели, и – ладно…

Кикимора судорожно поправила сползающую дужку очков. Дужка пока держалась, там где Герд скрепил ее проволокой. Счастье еще, что завернули на ту помойку. Хорошие раскопали очки – большие, дымчатые, закрывают половину лица.

– Вы нам поможете? – напрямик спросил он. – Нам некуда идти. Ведь это – “станция”?

Женщина откинулась и пальцами прижала испуганный рот. Заскрипели тяжелые половицы в прихожей. Пожилой плотный мужчина в брезентовом комбинезоне вошел в комнату, сел и выложил на стол руки, темные от загара. По тому, как он это сделал, чувствовалось, что – хозяин.

– Ну? – спросил не очень любезно.

– Мне о вас рассказывал Карл Альцов.

Эту ложь Герд, чтобы было проще, придумал заранее.

– Какой-такой Альцов?

Герд объяснил.

– Не знаю, не слышал, – сурово отрезал хозяин.

Кикимора сейчас же толкнула его ногой под столом – мол, пошли.

– Вы с “подземной железной дороги”, – сказал Герд. – Я это точно знаю. “Проводник” или, может быть, даже “начальник станции”. Вы спасаете таких, как мы…

– Да ты, парень, бредишь.

Хозяин был по-фермерски непоколебим.

– Ладно, – сказал Герд, пытаясь, несмотря на отчаяние, держаться спокойно. – Ладно, значит, вы не “проводник” и не “начальник станции”? Ладно, тогда мы отсюда уйдем, конечно. Но сперва я, пожалуй, вызову сюда дежурный причт “братьев”. Пусть окропят дом святой водой. Бояться вам нечего…

– Господи, боже ты мой! – так же, как во дворе, ахнула женщина.

Взялась за притолоку, замерла, точно боялась упасть.

Хозяин резко повернул к ней голову: – Цыть! – Раздул ноздри, как показалось Герду, набитые жесткими волосами. – Ну-ка выйди на улицу, посмотри – там, вокруг.

– Они – что придумали…

– Выйди, говорю! Если заявится этот… ну – заверни, значит. Как хочешь, а чтобы духу его тут не было!

Женщина послушно выскользнула.

– Сын у меня записался в “братья”, – как бы между прочим сообщил хозяин. – Револьвер вот такой купил, свечей килограмм – сопляк… Так что за благодатью теперь далеко ходить не надо. – Вдруг, протянув руку, сорвал с Кикиморы дымчатые очки, повертел выразительно и бросил на стол – сильней, чем надо. Оправа переломилась. Кикимора вскрикнула и закрыла руками выпуклые фасеточные глаза.

– Ну? Кого ты собираешься звать, парень?

Герд молчал. Неприветливое было лицо у хозяина. Чугунное, как утюг, шершавое, в выветренных мелких оспинках.

– Когда сюда шли, видел вас кто-нибудь? – спросил тот.

– Видел, – Герд, как получилось, описал человека в помятой шляпе.

– Плохо, – сказал хозяин. – Это брат Гупий – самый у них вредный.

Он задумался, глядя меж прижатых к столу больших кулаков. Не поможет, решил Герд про себя. Наверное, побоится. Хотя бы переночевать на разок пустил. Надоело – голод, и грязь, и промозглая дрожь по ночам в придорожных канавах. Они мечутся по долинам от одного крохотного городка к другому.

Как волки.

– И, между прочим, – сказал хозяин. – Вчера у нас такого, без благодати, уже поймали. Из “Приюта Сатаны”, как я понимаю. Худущий такой, с красными глазами, в соломенном блинчике… Не знаешь, случаем?

– Нет, – похолодев, ответил Герд.

– Ну, дело твое… Длинный такой, оборванный. Притащили его прямо к церкви. Отец Иосав сказал проповедь: “К ним жестоко быть милосердными”…

– Пойдем, пойдем, пойдем!.. – Кикимора, даже подвывая как-то, дергала Герда за край рубашки.

Рубашка, обнажая тело, вылезала из джинсов.

– Цыть! – хозяин громко засадил ладонью в столешницу. – Сиди, где сидишь! Не рыпайся!.. – Посопел, пересиливая очевидное раздражение. Спросил после паузы: – А чего не едите? Ешьте! – Сходил на кухню и снова принес две полные миски. Некоторое время смотрел, как они работают ложками. – Вот что, парень, оставить тебя здесь я не могу. Сын у меня, и вообще – что-то присматриваются. А вот дам я тебе один адресок и – что там нужно сказать.

– Спасибо.

– А то ты тоже – сунулся: Здрасьте, возьмите меня “на поезд”. Другой бы, не я, скажем, мог бы тебя – и с концами… – Он отломил хлеба, посыпал солью и бросил в широкий рот. Жевал, перекатывал бугорчатые узлы на скулах. – Господин Альцов, значит, погиб? Дело его, конечно, не захотел к нам насовсем… Да ты ешь, ешь пока, не расстраивайся… Толковый был мужик, кличка у него тут была – “профессор”. Мы с него, знаешь, много пользы имели… Правда, не наш. Это уж точно, что гуманист, – добавил он с отвращением. Отломил себе еще корку хлеба. – Ты вот что, парень, поедешь по “станциям”, не возражай, делай, что тебе говорят. У нас, парень, с порядком, знаешь, не хуже, чем у “братьев” заведено. Дисциплина еще та, строгая, знаешь… – Скосил глаза на Кикимору, которая, прислушиваясь, затихла, как мышь. – Девчонку, что, тоже с собой возьмешь?

– Это моя сестра, – не донеся ложку до рта, сказал Герд.

– Сестра? Дело твое… Трудно ей будет, но, парень, это уже твое дело… Мы ведь как? Нам, знаешь, чужих не нужно. Который человек – поможем, но чтобы только свой до конца. И так как крысы живем, каждого шорох опасаемся. И этих, и тех. Дело твое, парень… Я к тому, чтобы ты понял – не на вечеринку идешь…

– Я понял, – серьезно кивнул Герд.

– А понял, и хорошо… Теперь адресок, значит, что говорить и прочее… – Хозяин наклонился к Герду и жарко зашептал, тыча в ухо губами. Потом выпрямился. – Запомнил, парень, не перепутаешь?.. Ты вот еще мне скажи, ты же из “Приюта Сатаны”, что там думают: мы все переродимся теперь или как?

– Не знаю…

– Не знаю… – Он скрипнул квадратными, как у злодея, зубами. – Тоже, знаешь, не хочется, чтобы у меня вот тут – перепонки. Человеком родился, и лучше, чтобы так оно до смерти и оставалось…

Дверь неожиданно распахнулась, и возникла в проеме растрепанная смятенная женщина.

– Слышите? Звонят!..

Где-то далеко, тревожно и часто, как на пожар, выбрасывал перетеньки визгливый колокол.

У Герда начало стремительно проваливаться сердце.

– Вот он, брат Гупий…

Они с Кикиморой поспешно вскочили.

– Не туда! – строго распорядился хозяин.

Быстро провел их через комнату в маленький темный чуланчик. Повозился, открыл дверь, хлынул внутрь садовый сырой воздух.

– Задами, мимо амбаров и в поле!.. – Ну, может быть, парень, когда-нибудь еще свидимся. Стой! – тяжелыми руками придавил Герда за плечи. – Поймают – обо мне молчи, и адресок тоже забудь – как мертвый. Понял? Ты не один теперь: всю цепочку за собой потащишь…

Он отпустил Герда. Женщина махала им уже с другой стороны дома:

– Скорее!..

Послышались крики – пока в отдалении… Бряканье по железу… Пистолетный выстрел…

Кинулись в небо испуганные грачи.

– Я понял, – сказал Герд. – Я теперь не один.

– Удачи, парень!

– Спасибо.

Бледная испуганная Кикимора, захлебываясь, тащила его на улицу…


Первым добежал брат Гупий. Подергал чугунные ворота амбара – заперто. С грохотом ударил по замку палкой.

– Здесь они!

Створки скрипнули. Вытерев брюхом землю, выбрались из-под них два волка – матерый с широкой грудью и второй, поменьше, с галстучком белой шерсти – волчица.

Брат Гупий уронил палку.

– Свят, свят, свят…

Матерый ощерился, показав величину диких клыков, и оба волка ринулись через дорогу, в кусты на краю канавы, а потом за амбары и дальше – в поле.

Разевая горячие рты, подбежали еще трое с винтовками.

– Ну?.. Где?.. Что?.. Ворон ловишь!..

– Превратились, – постукивая зубами, ответил брат Гупий. – Пресвятая богородица, спаси меня и помилуй!.. Превратились в волков – оборотни…

Главный, у которого на плечах нашито было по три светлых креста, вскинул винтовку. Волки неслись через поле, почти сливаясь с кочковатой травой. Вожак оглядывался, волчица стелилась за ним, точно не касаясь земли. Главный, ведя дулом и опережая матерого, выстрелил. Застыл, будто статуя, секунды на две, щуря глаза.

– Ох ты, видение дьявольское, – мелко крестясь, пробормотал брат Гупий. Подбегали другие, яростные и обозленные люди. Многие тоже – с винтовками. – Ну как ты? Попал?

Главный сощурился еще больше и вдруг в сердцах хватил прикладом о землю.

– Промазал, так его и так! – с сожалением сказал он.

Было видно, как волк и волчица, невредимые, серой тенью скользнув по краю поля, нырнули в овраг…

ТЕЛЕФОН ДЛЯ ГЛУХИХ

Танки ударили по городу на рассвете. Жидкое оранжевое солнце едва-едва выступило из сельвы, огненные лучи его, встрепенув попугаев, утренними горячими полосами легли на выпуклую пустынную поверхность шоссе, и сержант пропускного пункта, последнего на этой дороге, цокая каблуками, лениво прогуливался по ним, оставляя в пока еще неподвижном воздухе клочья сигаретного дыма, когда в недрах влажного леса, в сумрачной и гнилой сердцевине его, где из хаоса первобытных корней, как яйцо ископаемой птицы, взметывалось к тающим звездам силиконовая, гладкая и блестящая громада Оракула, возник грозный надрыв моторов – взбух, перекрыв собой птичий гвалт, покатился вперед; с треском, опрокидывая пышные верхушки гевей, выкарабкалась на шоссе квадратная бронированная машина, помеченная крестами на башне, – осеклась, подрагивая, смяла гусеницами сухую кромку бетона, и, как палец, уставила короткий ствол прямо на серый, игрушечный домик пограничной охраны.

Люк откинулся, и из него по пояс высунулся человек в черном офицерском мундире. Стащил толстый шлем с наушниками, сгибом локтя утер взмокшую физиономию.

– Эй, там – полегче! – оторопело крикнул сержант, отступая к шлагбауму.

Танковая поддержка была обещана им давно, еще со времен печально известной “Бойни пророков”. Тогда, полтора года назад, в ночь хаоса и резни, окровавившую столицу, некий Правительственный Совет, образованный девятью полковниками, как позже выяснилось, членами тайных масонских лож, объявил себя единственный выразителем “третьей истины”, специальным декретом провозгласил тысячелетнее Царство Божие на земле и, повесив слепящие, многоярусные “люстры” над Международным сектором, проломив беспорядочное сопротивление редких частей Научного Комитета, под прикрытием штурмовых вертолетов “гром” двинул гвардию в самый центр Зоны Информации. Сельва пылала, подожженная термитными бомбами, огненный буран, облизав пеплом небо, едва не захлестнул купол Оракула. Было несколько попаданий в Заповедник руканов – горя живьем, они кричали нечеловеческими голосами, но продолжали плясать. Перед броском гвардейцам сделали инъекции эргамина, вызывающего перерождение психики: воины “возродившегося Вотана” шествовали по колено в крови, голос древнего бога вытеснил их них страх смерти, и бронетранспортеры мятежников удалось остановить лишь в километре от последнего санитарного заграждения.

Поэтому, увидев танки, сержант нисколько не удивился и даже успокаивающе помахал двум солдатам охраны, выскочившим из помещений заставы с оружием наизготовку, но секундой позже он вдруг понял, о т к у д а пришли эти боевые машины, – команда застряла у него в горле, он повернулся на приклеившихся ногах, чтобы бежать, – люк головного танка захлопнулся, и взрывная пулеметная очередь швырнула его в кювет. Оглушенный болью сержант еще мог заметить, как, опрокинутые стрельбой, будто куклы, покатились к обочине оба солдата и как весело, словно бумажный, вспыхнул серый домик заставы – лопнули оконные стекла, горбом поднялась зеленоватая крыша из пластика, а потом бронированная махина тронулась вперед по шоссе и железными траками раздавила одинокую каску с голубой и бесполезной уже эмблемой международных войск.

Эти хрипловатые выстрелы услыхали в казармах. Ночной дежурный, сглотнув и в нерешительности помедлив, воткнул пальцы в клавиатуру компьютера. Завизжала сирена. Замигали, как бешеные, красные лампы на штабных пультах. Панически затрещали телефоны в темных прохладных квартирах офицеров местного гарнизона. Но от пропускного пункта до города было всего три километра пустой дороги – солдаты в нательных рубашках, передергивая затворы, выбегали на площадь у магистрата, когда танки уже громыхали по сонным улицам. Первым же залпом они накрыли батарею орудий, суматошно, в криках и рычании дизелей закрутившуюся перед казармами. Прислуга погибла вся, разодранная шрапнелью. Два зарядных ящика сдетонировали и усугубили разгром. Дивизион так и не успел выползти на позиции: артиллерийские тягачи, столкнувшись рылами, застряли меж рухнувших балок подземного гаража, которые погребли под собой и оба минометных расчета. Командующий войсками округа, тридцатипятилетний аргентинский генерал, картинно, как на скакуне, вылетевший на площадь в кремовом лимузине – вытянувшись во весь рост и сияя золотыми погонами, попал под перекрестный огонь – новенькая машина перевернулась и окуталась багровым облаком взрыва. Бой был проигран в самом начале. Гарнизонный радист, сидя в бункере и чувствуя сквозь кромешную темноту, как сотрясаются над ним толстые бетонные своды, еще кричал сорванным голос в микрофон: – Всем, всем, всем!.. – но система трансляции уже была разрушена прямым попаданием, эфир молчал. И взвод гранатометчиков, который, повинуясь отчаянному приказу единственного уцелевшего капитана, ринулся было через площадь прямо под настильный огонь, тоже отхлынул обратно, к казармам, оставив половину людей ничком на выщербленной мостовой. И даже когда противотанковая базука, неведомым образом попавшая в здание магистрата, вдруг ударила оттуда, из окон третьего этажа, и пылающие лепестки жадно сомкнулись вокруг одной из машин, это уже ничего не могло изменить. Сразу три танка, как на параде, прочертив дулами воздух, выстрелили почти в упор – часовая башня магистрата надломилась у основания и еще в воздухе разделилась на три неравные части. Поднялся ватный столб дыма, и все кончилось.


Мы лежали носом в горячей пыли. Это очень неприятно – лежать носом в пыли. Я давился кашлем, словно продирали горло наждачной бумагой.

– Дело дрянь, – спокойно сказал Водак.

Толстый подбородок его расплющился о линолеум – так он прижимался.

Головная машина меж тем, продавливая гусеницами асфальт, описывала, не торопясь, круг по площади, как скорлупой, заваленной пластами известки. Оба пулемета ее методично выхаркивали в окна жесткий свинец.

Будто дезинфицировали.

Я распластывался, как газетный лист, за остатками подоконника. Позади что-то обрушилось, надрывно простонало железо. Круглый термостат с культурами “вечного хлеба” внутри, вывалился из упоров и покатился, перемалывая стеклянные бюксы. С грохотом ударился о косяк.

– О, черт, – с досадой сказал Водак.

Танк замер напротив задымленных казарм. Пламя бодро обгладывало вздыбленный скелет арматуры. Оттуда еще постреливали – редко и совершенно бессмысленно. Это была агония. Гарнизон кончился.

– Как ты считаешь, местные? – через некоторое время спросил я.

– Вряд ли, – ответил Водак. – У здешнего правительства нет танков.

Конечно. Я мог бы сообразить и сам. Год назад Совет безопасности принял постановление о демилитаризации страны пребывания. Армия ликвидировалась, в распоряжении местных властей оставались лишь полицейские части. Целостность и суверенитет страны гарантировали Объединенные Нации. Значит, это были не местные экстремисты. Значит, это была заранее подготовленная интервенция. Регулярные воинские подразделения, обученные и оснащенные. Вероятно, сразу нескольких стран и почти наверняка с негласного одобрения какой-нибудь великой державы.

Тогда наше дело действительно дрянь.

На площади, как кнуты, хлопали одиночные выстрелы.

– Сволочи, раненых добивают, – Водак скривился. Из пореза на рыхлой щеке выбежала струйка крови. Он демонстративно расстегнул кобуру. – Мое место там.

– Не дури, майор, – нервно сказал я. – Куда это ты пойдешь – с пистолетиком…

– Знаю, – очень спокойно ответил Водак и опять застегнул кобуру. – Но ты все-таки запомни, что я – намеревался. У тебя память хорошая? Вот и запомни. И когда спросят, расскажешь, что именно – намеревался. А если потребуется, дашь письменные объяснения.

Я с изумлением посмотрел на него. Это был тот самый, давно знакомый мне Водак – стриженый и широкоплечий, всегда немногословный, уверенный в себе и других, чех, офицер международных войск, специалист по режиму на временно оккупированных территориях, с которым я каждую субботу играл в шахматы – по доллару партия, и умеренно, насколько позволяла валюта, поглощал диетические коктейли в подземном баре “Эвиста”.

– Думаешь, потребуется?

– Обязательно потребуется, – злобновато сказал он. – Мне теперь полжизни придется объяснять, почему я здесь, а не там.

– А, кстати, майор, почему ты не там?

– Потому что я – здесь, – сказал Водак и отвернулся.

Стрельба тем временем прекратилась. Вероятно, остатки гарнизона отступили к окраинам. Только тоненько, как вьюга в трубе, завывало бесцветное пламя в казармах. Кажется, военная жизнь налаживалась. Весело дребезжа, вывернула из переулка полевая кухня, похожая на самовар с колесами. К ней потянулись солдаты в мышиной форме – с котелками и касками. Гораздо больше, чем можно было предполагать.

– У них, оказывается, и пехота имеется, – процедил Водак.

Вдруг шевельнул оттопыренными ушами и замер.

Внутри здания, где в сумраке журчала вода из пробитых труб, возникло негромкое, но пронзительное мяуканье. Почти визг – как будто вели ножом по стеклу.

– Клейст! – быстро сказал я. – Больше – некому!..

Водак мгновенно прижал мою голову к полу.

– Совсем очумел? Жить не хочешь?..

– Это же – Клейст, – сказал я, сдувая ртом пыль.

– Не глухой, слышу. Ты главное, не высовывайся.

– Значит, он жив…

– Что же нам – танцевать по этому поводу?

Мяукали жалобно и с каким-то безнадежным отчаянием. В детстве мне довелось видеть кошку, придавленную грузовиком. Здесь слышалось то же самое – невыносимо до слез. Переглянувшись, мы начали тихонько отползать от пролома. Халат задирался на голову, в локти чувствительно впивались осколки с пола.

– С удовольствием пристрелил бы его, чтоб не мучился, – сказал Водак.

Пригибаясь, мы перебежали пустой коридор. Свисали какие-то провода, поблескивали клыки лопнувших лампочек. Желтел пластик дверей, плавно уходящих за поворот. У меня в кабинете царил первобытный хаос. Часть потолка обвалилась, из бетонных нагромождений высовывались прутья порванной арматуры. Висела в воздухе копоть, и удушающе пахло оплавившейся изоляцией. Я мельком подумал, что автоматика, вероятно, не вырубила электричество. Было, впрочем, не до того. Клейст покачивался в моем кресле – вызывающе чистенький и опрятный. Подбородок немного задран, руки – на подлокотниках. Даже шапочка у него была аккуратная, точно из прачечной.

Странно выглядела эта картина со стороны: свежий халат, складки брюк, туфельки, обтертые до насыщенного вишневого блеска, и одновременно – безобразный пролом в стене, где обширной высью золотилось тронутое солнцем небо.

Водак за моей спиной нехорошо засопел.

– Ты не ранен? Отлично!.. Тогда – подкинь сигарету!..

Клейст не сразу перевел на меня пустые глаза. А когда перевел, в них не было ничего, кроме холодного любопытства.

– С чего бы это?..

И лицо его мне тоже не слишком понравилось – бледное, будто из стеарина, присыпанное белым налетом на скулах. Точно лицо давно умершего человека. Водак шумно дохнул и от души выматерился.

– А сигарету я тебе не дам, – наконец сказал Клейст. Вытащил пачку и покопался в ней длинными пальцами. Сообщил результат. – Девять штук. Самому не хватит.

Он вытянул тело вдоль кресла и опять закачался. Засвистел танго сквозь зубы – он всегда любил танго – устремил долгий взгляд куда-то в небесные дали.

Про нас с Водаком он как будто забыл.

Я почувствовал, что начинаю разделять всеобщую неприязнь к семиотикам. Подумаешь, дельфийские мудрецы, собственный сектор у них, обедают за отдельным столиком. В кино не ходят, в баре не появляются – не интересно им. Придумали себе рыбий язык: два слова по-человечески, а двадцать – дикая тарабарщина. Я пробовал читать их статьи – гиблое дело. Нисколько не удивительно, что даже сдержанный Грюнфельд как-то в запале сказал, что превращающаяся в искусство наука перестает быть собой, семиотики изучают Оракула, а все остальное человечество – семиотиков. Или: “Если хочешь, чтобы тебе хорошо платили, занимайся тем, чего никто никогда не поймет”. То есть, опять таки семиотикой.

Водак тем временем вытряхивал ящики из моего стола. Ворошил бумаги и расшвыривал пачки слежавшихся микрофотографий.

Поднял физиономию, темную от прилива крови.

– Где твой пистолет? Ведь тебе полагается пистолет…

– Дома, – растерянно сказал я.

– Ах ты чтоб!.. Ах, чтоб тебя!.. – коротко сказал Водак. Узрел среди вороха фотопленок новенькую обойму и сунул ее в карман. – Ах, эти ученые… Анатоль! Надо убираться отсюда…

Он сильно нервничал, и это пугало меня больше всего. Я, пожалуй, впервые видел, как флегматичный невозмутимый Водак суетится и нервничает. Тут же опять замяукали – будто в самое ухо. Я рванулся от неожиданности и сбил на пол ящичек, поставленный с края. Брызнули по известковой пыли мягкие чернильные катыши. Звук шел из угла, где часть потолка обвалилась. Синие, почти черные жилистые лодыжки торчали из-под обломков. Как у гориллы – твердые, обросшие редкой шерстью. Желтоватые мозолистые ступни подрагивали.

Я с испуге оглянулся на Клейста. И Водак тоже вопросительно посмотрел на него.

Клейст хладнокровно мигнул.

– Это рукан, – любезно пояснил он, перестав на секунду насвистывать.

Покачиваться он, тем не менее, не перестал.

У меня шизофренический холодок потек меж лопаток.

Есть люди, которые физически не переносят руканов. Что-то такое психологическое – прямо до судорог. Я, правда, всегда относился к руканам довольно спокойно, однако полгода назад был в нашей лаборатории такой случай: новый сотрудник внезапно, нос к носу столкнулся с руканом – упал, как подкошенный, обморок, паралич дыхания. Спасти его, несмотря на экстренные меры, не удалось.

Я, кстати, если бы внезапно, тоже бы, вероятно, упал.

– Откуда он здесь?

– Пришел минут за пять до обстрела.

– Что ему тут было надо?

– А что вообще тут надо руканам?

Секунду Водак нетерпеливо смотрел на него.

– А ну-ка, взялись! – объявил он решительно. – Шевелитесь, кому говорят, вы – оба!..

Честно говоря, я замялся.

А Клейст только немного качнулся, и не подумав вставать.

– Не надо его трогать, – посоветовал он. – Пусть так и лежит…

Согнувшийся Водак вывернул снизу набрякшие кровью щеки.

– Ты хоть знаешь, Вольдемар, что по законам военного положения я могу тебя расстрелять? Неисполнение приказа старшего по званию…

– О, господи, – по-моему, нисколько не испугавшись, сказал Клейст.

– Вольдемар, я тебя очень прошу…

– Ты ведь покойник, Водак, только ты пока об этом не знаешь…

– Вольдемар!

– Не надо на меня кричать.

– А я думал, что руканы в одиночку не ходят, – поспешно сказал я.

– Мало ли, что ты думал. – Водак, не остыв еще от неприятного столкновения, поддел руки под камень и захрипел от тяжести. – Давай-давай… Думал он, видите ли… Поднимай…

Вдвоем мы отвалили треснувшую плиту. Разломился прут арматуры, вжикнула, выскочившая на свободу железная сетка. Я никогда раньше не видел руканов так близко. Он лежал, ужасно вывернув шею и прижимая синюшное ухо к плечу. Надбровные дуги выдавались вперед. Белые собачьи клыки, пересекая мякоть, впивались в губы. Вместо груди у него была жутковатая каша: шерсть, трепетание мышц, обломки голубоватых, чистых костей. И на все это толчками выплескивалась из артерий творожистая белая комковатая жидкость, похожая на свернувшееся молоко.

Водак весьма настойчиво совал мне в руки аптечку.

– Я не могу, – умоляюще сказал я. – Я же не врач. Я – обычный патоморфолог. Я в жизни никого не лечил. И я не хочу сойти с ума. Это же – рукан.

– Как старший по званию… – яростно проскрипел Водак.

Я отчаянно замотал головой.

Мяуканье вдруг оборвалось. Творожистая белая жидкость точно иссякла. Рукан дернулся и закостенел, вцепившись в голени скрюченными ладонями.

Ужасно длинные у него были конечности.

– Готов, – снова располагаясь в кресле, резюмировал Клейст.

Гортанные крики команды донеслись с площади. Опять хлопнул выстрел. Пуля ударила в потолок.

– Только не высовывайся, – быстро предупредил Водак.

Офицер в высокой фуражке махал направо-налево перчаткой. Солдаты строились, оставив котелки у кухни. Шеренга растянулась, по-видимому, на четыре шага и, поколебавшись, развернутая невидимой осью, двинулась в нашу сторону. Каски –свирепо надвинуты, автоматы, изготовленные к стрельбе, – выставлены от груди.

– Все правильно, – процедил Водак. – Я тоже бы на их месте прочесал комплекс, чтобы обеспечить себе тылы.

Он вдруг звонко чихнул, порвав подсыхающую щеку. Достал из кармана платок и прижал к порезу.

– И что будет? – нервно поинтересовался я.

– Ничего не будет. Видел, что они сделали с ранеными?

– Видел…

– Тогда чего спрашиваешь?

– А когда можно ждать ваших?

Водак пошевелил толстыми вывороченными губами – считал.

– Часа, полагаю, через четыре.

Я тихо присвистнул и тут же закашлялся известковой пылью.

– Неужели так долго?

– А ты как думал? – рассудительно сказал Водак. – Если о н и добрались сюда, значит Комитет, по крайней мере его оперативный узел, блокирован. Или потерял управление, что для нас нисколько не лучше. Представляю, какой там сейчас винегрет. Странно, что нас не предупредили, хотя бы по аварийной связи. Наверное, о н и положили радиоковер на весь сектор. Но все равно, пока разберутся, пока перебросят сюда войска – нужно не менее трех батальонов, желательно с вертолетами – пока решат, кто командует, пока согласуют эти перемещения на всех уровнях… Четыре часа – это еще оптимальное время… Если, конечно, э т и не обстреляют, например, Зону Информации или Чистилище…

Он пошел вдоль стеллажей с реактивами, читая желтые этикетки.

– Не посмеют, – в спину ему растерянно сказал я.

– А что мы знаем о н и х? Может быть, о н и как раз и хотят устроить маленькое светопреставление. Просто чтобы заставить нас с н и м и считаться. Где тогда вспыхнет апокалипсис? В Лондоне, в Париже, в Москве, в Праге?..

Он снял с полки две трехлитровых бутыли с коническими насадками, отвинтил стеклянные пробки, поставил на пол и ударом ноги опрокинул их так, чтобы самому не забрызгаться. Темная лужа, прилипая, расползлась по линолеуму. Остро запахло спиртом, и Клейст в недоумении повернул голову.

Я, честно говоря, не знал, что сказать. Я читал об апокалипсисе в Бронингеме, – разумеется, закрытые материалы. Нас, руководителей секторов, ознакомили с ними, вызвав в особо защищенный бункер спецхрана, под расписку, с уведомлением об уголовной ответственности за разглашение сведений. Нарушителю грозило чуть ли не пожизненное тюремное заключение. И, как нас уведомили, репрессивные меры были применены сразу же и в полном объеме. Поэтому о событиях в Бронингеме не болтали. Настоящая правда, насколько я знал, так никогда и не была опубликована. Несмотря на настойчивые требования общественности. Несмотря на скандалы и на все заверения осторожных политиков. Доктору Грюнфельду, тогдашнему председателю Научного Комитета, это стоило административной карьеры. Он ушел в отставку, но ни тогда, ни позже не вымолвил ни единого слова. Через год он застрелился, по-видимому, не выдержав страшного напряжения тайны. Точно ничего не известно, все сведения об этом также были погребены в спецхране. Тогда апокалипсис вызвала случайная катастрофа. Однако, если сейчас в самом деле начнется обстрел Зоны? Или о н и поступят проще – поставят любой танк на радиоуправление, подведут к Оракулу и взорвут? Тогда мы сгорим, смятенно подумал я. Речь идет о настоящем Конце Света…

– Через подвал института можно пройти в мастерские? – спросил Водак.

До меня не сразу дошло, о чем это он:

– Конечно.

– А через мастерские имеется выход в парк?

– Да, задняя дверь…

– У нас есть двенадцать часов, чтобы отсюда выбраться.

– Почему двенадцать? – шепотом спросил я.

Водак не ответил – схватил меня за халат и сильно дернул: Снимай! – Стащил едва ли не силой, с треском разодрал на полосы и щедро, проплескивая на пол, полил спиртом.

– Почему двенадцать? – чуть не заорал я.

Водак обернулся ко мне:

– “Предел разума” – слышал?

Клейст, который, казалось, о чем-то мечтал, неожиданно процитировал – громко и ясно:

– “Если ситуация внутри границ отчуждения выйдет из-под контроля и в течение последующих двенадцати часов с момента отсчета не представится возможным вернуть ее в исходное состояние, или если по оценке экспертов масштаб событий окажется сопоставим с угрозой регионального уровня…” Короче говоря, – он прочертил пальцем по воздуху. – Тогда – бух!..

Мы замерли.

– Катарина! – сказал я, чувствуя, как стремительно пересыхает горло.

Водак крякнул с досадой и быстро посмотрел на меня.

– Она уже, наверное, в безопасности, – сказал он, комкая в ладонях остаток халата. – Гражданское население, как ты знаешь, эвакуируют в первую очередь.

Клейст отчетливо прищелкнул языком.

– Бомба не будет сброшена. Если вас беспокоит только это…

Водак на секунду застыл, а потом наклонился к нему, уперев руки в колени.

Лицом к лицу. Надо сказать, очень решительно.

– Вот значит оно как. Ты – “пророк”?

– Не надо меня пугать, – сказал Клейст, пытаясь хоть чуть-чуть отстраниться.

– Конечно “пророк”. А я думал, вас всех перебили.

– Как видишь, не всех…

– Я умру?

– Да, – сказал Клейст. – Тебя расстреляют.

– Кто?

– О н и.

– Когда?

– Уже скоро.

– А он? – Водак поверх плеча указал на меня.

– Будет жить, – Клейст обжег ненавистью вдруг вспыхнувших водянистых глаз.

– Это точно?

– Точно.

Водак выпрямился.

– Не верю ни единому твоему слову…

– Сколько угодно. Пожалуйста, – вяло сказал Клейст.

Затрещали на первом этаже рамы. Солдаты проникли в здание.

– К черному ходу! – приглушенно распорядился Водак.

Клейст раскачивался, как ни в чем не бывало.

– Ну!

– А мне, Густав, и здесь неплохо, – сообщил Клейст. – Я, пожалуй, останусь. Я ведь тоже скоро умру…

– Вольдемар, – умоляюще сказал я, прислушиваясь к тяжелому топоту снизу. – Вольдемар, ты только представь, а вдруг ты ошибся…

– Ошибка, к сожалению, исключена…

Водак, скрутив жгутом матерчатую полосу из халата, бросил ее – одним концом в спирт, другим – ближе к двери.

Как медведь, врастопырку присел на корточки.

– Ничего-ничего, он сейчас пойдет… Он сейчас побежит у меня, как миленький…

Щелкнула зажигалка, и медленно, чтобы осознал побледневший Клейст, начал опускаться к намокнувшему жгуту желтый, трепещущий язычок огня.


О вторжении не могло быть и речи. Вне Заповедника руканы были совершенно беспомощны. Как слепые котята. Как новорожденные ночью в глухом лесу. Кстати говоря, по всем параметрам они и были новорожденными. Вылупившись из древесных чанов и содрав с себя липкий, студенистый кокон с шевелящимися ниточками ворсинок, они, как сомнамбулы, брели через сельву – неделю, две недели, месяц – пока не погибали от истощения. Путь их был усеян мертвыми попугаями. Биополе руканов летально воздействовало на птиц. Именно на птиц, исключая других представителей местной фауны. Позже выяснилось, что это поле интенсифицирует некоторые биохимические реакции, текущие в организме, и в результате птицы, с их ускоренным обменом веществ, просто сгорают в нем. Такого рукана подобрала, например, известная экспедиция Борхварта, посланная Бразильским Академическим центром для изучения флоры малоисследованного района верхнего течения Гуапоре. Возможно, экспедиция эта имела и другие цели: собственно биологическое оснащение ее было довольно скудным, отсутствовали, скажем, стандартные пластиковые кассеты для хранения образцов, не было обязательного в подобных случаях набора химических реактивов, а альбомы для сбора коллекций явно отличались от общепринятых (скорее всего, были приобретены в каком-нибудь сомнительном магазинчике), зато в тщательно упакованных тюках так называемой экспедиции находились компактные, залитые в скорлупу вибропласта мощные спутниковые передатчики, способные поддерживать устойчивую связь – шифром, сразу в нескольких частотных диапазонах. От верховий Гуапоре до Зоны Информации по прямой было не более семидесяти километров – при технической оснащенности экспедиции сущие пустяки – и Оракул в то время не был еще окружен сплошными заградительными кордонами. Найденный проводниками рукан уже не мог двигаться – он лежал на поляне, усыпанный, будто лоскутами, яркими, безжизненными птичьими тушками. Однако был еще жив – ворочал распухшим от муравьиных укусов фиолетовым языком, проборматывал невнятные обрывки того, что впоследствии было названо “прелюдией обращения”. Совершенно бессмысленные, как утверждал Борхварт на официальном допросе. Правда, он не повторил ни одной из них, ссылаясь на потерю памяти, вызванную потрясением. Потрясение, вне всяких сомнений, было. Обнаружив рукана, Борхварт первым делом отослал назад всех носильщиков – якобы за помощью, поступок абсолютно дикий, если не помнить о передатчиках – и в решающую минуту остался вдвоем со своим помощником, неким Маццони, греком итальянского происхождения, настоящую личность которого так и не удалось установить. Носильщики ушли и вернулись через трое суток, приведя местного лекаря. Борхварт к тому времени потерял сознание и выглядел так, словно его с головы до ног ободрали напильником. Вероятно, к концу этого времени он уже полностью включился в биополе рукана и плясал “начальную фугу” – безостановочно, насколько хватало сил, – а потом повалился на землю и бился в такт лидирующей частоте энцефалоритма. Приведенный в чувство инъекциями стимуляторов, он сказал только одно: – Его съел рукан, – опять закатил глаза и провалился в беспамятство. Рукан лежал тут же, неподалеку – почему-то уже мертвый и высохший, будто мумия. Вызванные эксперты обнаружили на траве вмятины от шасси и мельчайшие брызги машинного масла. Маццони, кем бы он ни был, исчез бесследно. Борхварта не без труда поставили на ноги в военном госпитале столицы, однако он упорно молчал, несмотря на непрерывные двенадцатичасовые допросы. Он пробыл наедине с руканом около восьмидесяти часов – больше, чем любой другой человек до и после этого случая. Ходили упорные слухи о каком-то принятом им “Завещании Неба”, якобы записанном на магнитофон и содержащем обращение к Земле некоего Галактического Содружества. Слухи, которые, к сожалению, ничем не были подтверждены. Кассеты безнадежно пропали, если только существовали вообще. Борхварта в конце концов отпустили за недостатком улик, и в тот же день он был застрелен неизвестным в аэропорту Рио-де-Жанейро, когда, по-видимому, ошалев от свободы, ожидал рейса на Лондон.

Это был, судя по описаниям, “говорящий рукан”. Вероятно, “говорящими” были все руканы первого поколения. История их могла бы служить примером той колоссальной глупости, на которую еще способна Земля, хотя вряд ли Оракул или те, кто за ним, возможно, стоит, – если только за ним действительно кто-то стоит – оценивают наши намерения и поступки в рамках чуждых для них земных категорий.

История и в самом деле выглядела чудовищно. Сразу же после получения первых сведений был объявлен приз за каждого найденного рукана. Средства массовой информации разнесли эту весть по всем континентам. Тысячи вертолетов, частных и государственных, ринулись в сельву. Это называлось “Операцией по спасению внеземных форм жизни”. Трудно было сказать, чего проявилось больше – страха или азарта. Слухи об экспедиции Борхварта также просочились в печать. Вспыхнула настоящая истерия: руканов боялись смертельно. Стреляли из пулеметов, стреляли особыми парализующими игольчатыми насадками, бросали газовые гранаты – хотя за живой экземпляр давали чуть ли не втрое дороже. Мы, вероятно, уже никогда не узнаем, сколько руканов было уничтожено в этот период. Согласно некоторым источникам, конечно, весьма неполным, по-видимому, не менее тридцати. Часть из них, скорее всего, попала в руки военных. Сыграла негативную роль и быстро распространившаяся и, как выяснилось несколько позже, достаточно правдоподобная версия, что руканы, по крайней мере в нашем понимании этого термина, не являются разумными существами. Британский национальный музей приобрел труп рукана за полтора миллиона долларов, Галерея естествознания при Лиссабонском университете – за миллион триста тысяч, а такое благонамеренное учреждение, как государственный зоопарк ФРГ, также заплатив невероятные деньги, выкупил полуживого рукана у какой-то таинственной аргентинской организации “Экспорт-импорт”. Рукан экспонировался в специальном зале дня, билеты на получасовую экскурсию стоили до тысячи марок, специалисты Научного Комитета, все эти четверо суток стучавшиеся в правительственные инстанции, получили доступ к объекту буквально на исходе последних минут: зафиксировали агонию. Потребовалось введение чрезвычайного межправительственного соглашения об уголовной ответственности за нанесение вреда руканам и всемерно освещаемое средствами массовой информации применение его на практике, чтобы остановить вакханалию. Но даже через полгода, после того как все живые и неживые объекты, продуцируемые Оракулом, по решению Генеральной Ассамблеи ООН, были взяты под контроль особой группы Научного Комитета, секта “Глас Господень” в глухом уголке Миннесоты, возвестившая о Втором Пришествии и провозгласившая руканов тридцатью тремя апостолами космического Христа, в полном составе сошла с ума – во время богослужения и ритуальной пляски трехсот человек, психогенным индуктором которой был некий рукан, неизвестно как выловленный и тайно доставленный на территорию США.

И, возможно, прав был Оскар Ф. Нидемейер, утверждая, что в системе семиотических отношений “Оракул – Земля” именно “говорящие” руканы представляли собой универсальный механизм транскрипции, сообщество посредников, нечто вроде персонифицированного словаря, и что потеряв так трагически и так нелепо почти все это первое поколение, человечество также навсегда потеряло простую и естественную возможность договориться с Оракулом. Дальнейшие усилия бессмысленны, потому что отсутствует главное связующее звено.

Факты, накапливающиеся день ото дня, казалось, лишь подтверждали это. Оракул с поразительным равнодушием относился к любым попыткам установить с ним непосредственное взаимодействие, одинаково игнорируя и простейшие световые коды, предложенные военными, и громоздкие топологические модели Научного Комитета – модели, которые, по мысли их авторов, должны были объяснить Оракулу биологическую и социальную сущность человека и человечества. Одно время большие надежды возлагались на органолептику. План симбиоза культур – “разумное в разумном” – захватывал воображение. Ученый совет Комитета дрогнул под натиском энтузиастов. Это был период романтики, период нетерпеливых надежд, черный меч апокалипсиса еще не висел над миром, и даже нынешняя Зона Информации еще не была открыта. Четверо молодых футурологов, все – перспективные исследователи будущего культуры, следуя головокружительным концепциям доктора Саакадзе, тоже знаменитого футуролога, кстати, тогдашнего неформального лидера Контактной группы, надев костюмы высокой защиты и нагрузившись всей мыслимой и немыслимой аппаратурой, таща за собой оплетенный металлокерамикой телевизионный кабель, нырнули в мерцающий мокрыми пленками “грибной лес” Чистилища и навсегда растворились среди зарослей гигантских бледных поганок, маслянистый сок которых капал с пластин под шляпками прямо в фосфорные, слабо колеблющиеся языки вечно горящего мха. Связь с группой продолжалась около восьмидесяти секунд, а затем наблюдатели вытащили из “леса” остаток кабеля. Он не был оборван или обрезан, как можно было бы первоначально предполагать, – жилы его, полностью сохраняя структуру, непонятным, по крайней мере для нас, образом истончались и уходили за пределы точности имеющихся приборов. Еще четверо добровольцев готовы были пойти по следам первой группы, но к счастью, энтузиазм поутих, раздались и были услышаны трезвые голоса. Научный Комитет, опомнившись, категорически запретил вторую попытку. Именно тогда по институтам и лабораториям мира прокатилась волна ожесточенных дискуссий о степени допустимого риска в науке. Против Саакадзе было возбуждено так называемое “нравственное расследование”, которое, впрочем, ни к чему конкретному не привело, как и множество других аналогичных расследований, начатых примерно в это же время.

Параллельно с этим “футурологическим” экспериментом двое других энтузиастов, Лазарев и Герц, получив в обстановке неразберихи официальное разрешение, пытались проникнуть внутрь Оракула без использования технических средств: теплая, коричневая, шершавая поверхность купола, похожая на кожу гиппопотама, легко вминалась при малейшем нажатии на нее, выдавливала из себя бисер голубоватой влаги, растягивалась, как резина, возвращалась потом в исходное состояние, но не обнаруживала никакого желания пропустить сквозь себя человека. Обследование продолжалось более одиннадцати часов. Результатов, во всяком случае с точки зрения Комитета, не было. Но через трое суток после этого, единственного в истории Контакта, прямого соприкосновения первично у Лазарева и почти сразу же у Иоахима Герца начал развиваться быстро прогрессирующий паралич обеих рук, и летальный исход удалось предотвратить лишь путем немедленного и полного протезирования.

Кстати, именно Герц выдвинул в дальнейшем гипотезу, что Оракул в масштабах Космоса является не механизмом, а живым существом, простейшим организмом, подобным земной амебе, и, как таковой, не обладает не только разумом, но и сколько-нибудь сложным инстинктом. Появление его на Земле представляет собой особого рода “галактическую инфекцию”, ликвидировать которую необходимо, прежде чем она поразит важнейшие области земной культуры. Сказалась, по-видимому, ксенофобия – психопатологическая реакция, отмеченная у многих людей, имеющих дело с Оракулом.

Герц был в этом отношении не одинок. Собственно, уже первоначальное знакомство с руканами поставило под сомнение разумность Контакта. Граница Заповедника (и, следовательно, предел биологического воздействия Оракула) находилась всего в двадцати километрах от места локализации Инкубатора, в двадцати километрах от дикого скопления лиан и бромелий, где в огромных, странно-живых, дышащих горькими испарениями чанах, образованных причудливыми срастаниями стволов и корней, холодно бурля и отжимая к краям бурую пену, чмокало и вздымалось осыпанное фиолетовыми искрами, призрачное, будто тлеющее желе “звездного студня”. Была расчищена просека, связывающая обе Зоны. Ночью она подсвечивалась слабыми естественными люминофорами – на этом настаивали этологи. Однако вылупившиеся руканы упорно шли – в разные стороны, веером, наугад, и действительно, как котята, оказывались в топях непролазной гилеи. Из десяти новорожденных до места назначения доходил только один. Остальные же гибли, попав в лапы хищников или просто от истощения. Если, конечно, их сразу же не перехватывали и не доставляли в Заповедник на вертолетах. Что само по себе, кстати, тоже было весьма непросто: рождение очередного рукана влекло за собой настоящую магнитную бурю – разумеется, ограниченной сферы, но такой интенсивности и частоты, что следящие установки будто окутывало свинцовым облаком – датчики безнадежно отказывали, и экраны телеметрии дрожали нетронутой голубизной. Трудно было поверить в подобную расточительную избыточность. Или уж следовало вопреки очевидным фактам предположить, что руканы не представляют для Оракула индивидуальной ценности, что они обезличены и могут быть без ущерба заменены друг на друга. В известной степени так оно, вероятно, и было, но этот напрашивающийся, очень логичный вывод убедительно опровергался катастрофами в вычислительных центрах Боготы и Санта-Челлини, “бешенством” Никарагуанского терминала, пытавшегося конфигуративно использовать “рапсодию демонов”, и наконец, – известным параличом панамериканской Единой Компьютерной Системы (ЕАКС), положившим предел всем рассуждениям такого рода. Скорее уж можно было принять точку зрения экстравагантного Саакадзе, что руканы, в отличие от людей, воспринимают пространство – время слитно, в единой целостности; эта целостность имеет иные параметры, нежели привычная нам геометрия, и поэтому пространственная ориентация каждой особи происходит в координатах, выходящих за рамки земных. Более того, сам Оракул с сопутствующей ему атрибутикой – это всего лишь часть гораздо более сложной, пространственно-искаженной системы, “высунувшейся” в земную тщету из другого, недоступного нам, развернутого по иным осям мироздания.

Снова всплыла гипотеза Трубецкого о “случайном включении”. Программа, постепенно реализуемая Оракулом, писал В. В. Трубецкой почти за год до первого апокалипсиса, абсолютна чужда и не имеет никакого отношения к нашей цивилизации. Мы случайно, в силу пока непонятных причин, отклонили на себя крохотный ручеек невообразимо мощного информативно-образного потока, существующего, по-видимому уже много веков и предназначенного, скорее всего, совсем другому реципиенту. Мы включились в разговор двух или более сверхкультур, безусловно обогнавших Землю по уровню своего развития. Мы не можем даже примерно догадываться о последующих этапах этой программы. Все равно как питекантроп, которого посадили к пульту атомной станции. “Вечный хлеб”, “роса Вельзевула” и прочие вызывающие восторг чудеса вовсе не являются сознательными благодеяниями Оракула, как зачастую думают. Просто питекантроп из любопытства тронул клавиатуру компьютера. Нетрудно, видимо, предугадать, что будет дальше. Контакт, осуществляемый на субстрате минимальной и обрывочной информации, неизбежно приобретет уродливо-гротескную форму. Часы последнего представления уже тикают. Мы нажимаем кнопки, даже не задумываясь о результатах. Реакция, между тем, все больше становится неуправляемой. Последствия, которыми мы легкомысленно пренебрегаем, могут быть ужасающими как для отдельной страны, так и для всего человечества…

Подобные заявления, сделанные в безупречно корректной форме, неизменно будоражили общественное сознание, несмотря на резкие протесты ученых. Но что именно можно было возразить на эти упреки, если даже Роберт Макгир, организатор и первый председатель Научного Комитета, в беседе с журналистами на вопрос о целях появления Оракула прямо сказал: “Не знаем и, вероятно, никогда не узнаем”… Оставалось лишь трепетно верить в спячку Оракула. Феноменологические исследования, повторенные многими лабораториями десятки раз, однозначно показывали, что при отсутствии активного ввода информации в соответствующую Зону Оракул сворачивает деятельность Инкубатора, Чистилища, Моря Призраков, и даже не останавливающиеся никогда руканы – видимо, мозг системы – переходят на стационарную, повторяющуюся, облегченную пляску, в основном “менуэты”, которая потребляет едва одну сотую операционной емкости подчиненных им военных компьютеров.


Дул ветер. Порхала подхваченная им бумага. Валялись сумки, коробки. Лохматой пастью зиял наполовину выпотрошенный чемодан. Белела фарфоровая скорлупа тарелок. Женщина в цветном легком халате, сидя на корточках, внимательно разглядывала босоножку. Другой рукой прижимала к себе белобрысого мальчика лет пяти. Тот вырывался. Закатившись в беззвучном плаче, топал ногами.

Женщина поймала мой взгляд и сказала, безмятежно и широко улыбаясь:

– Ремешок вот порвался, не могу идти… Вы случайно не видели где-нибудь моего мужа?.. Збигнев Комарский, программист… Он пошел посмотреть, что случилось… – Вдруг, спохватившись, начала запахивать халат на груди. Мальчик тыкал в нее кулаками, пытаясь освободиться.

Их заслонила старуха, толкающая перед собой проволочную тележку. Вздрагивали на ней тючки, взмахивал перьями пышный цветок, воткнутый между сеток.

– Вот это да-а… – растерянно сказал Водак.

Звякнуло, расседаясь, стекло. Изумительно чистый, нетронутый ручеек молока вытек из магазина. Его немедленно затоптали. Все куда-то бежали. Стремительно и бестолково, как муравьи, если разворотить муравейник. Во все стороны сразу. Не понимая, по-видимому, откуда грозит опасность.

– Эвакуация гражданского населения, – опомнившись, прокомментировал Клейст. – Это которое якобы в первую очередь. – Оступился на покатившейся круглой баночке из-под пива. – Ах черт, вляпались!.. Ну, сделай, майор, что-нибудь, ты же – власть…

Водак, будто во сне, потрогал щеку, выпирающую порезом.

– Какая из меня власть? Я же – бюрократ, с бумажками имею дело, чиновник…

– Ну, какая ни есть, – настойчиво сказал Клейст.

Трехосный приземистый грузовик, точно еж, ощетиненный людьми и вещами, загородил улицу. Мятым радиатором он упирался в граненый железобетонный столб фонаря. Тот, переломившись посередине, пронзал лапой стекла на втором этаже. Повисли сорванные провода. Слабо искрил контакт, показывая, что напряжение в сети все-таки есть. Рослый мужчина с рюкзачком на спине пританцовывал на покрышке. Пытался протиснуться в низкий кузов, его молча отпихивали. В просевшем грузовике теснились даже на крыше. Мужчина упорно лез, орудуя перед собой ящичком, похожим на гробик. Тогда кто-то из кузова, не поднимаясь, ударил его в лицо. Тело откинулось в воздухе и грохнулось об асфальт. Слышно было, как мокро, будто арбуз, хрупнул затылок.

Два длинных “призрака” вынырнули из-за угла и поплыли вдоль улицы, пошатываясь, точно пьяные. Этакие колонны высотой в два человеческих роста. Уже сытые – переливающиеся всеми цветами радуги. Вот они случайно соприкоснулись наэлектризованными верхушками – вылетел громкий треск, проскочили зеленоватые молнии.

– Майор!.. – воззвал Клейст.

Водак вытащил из кобуры пистолет и выстрелил в небо. Тотчас от группы людей, которая копошилась у радиатора, подбежал к нему взъерошенный лейтенант без фуражки. Вытянулся и приложил руку к пустой голове.

– Господин майор… Нам полагается восемь грузовиков для эвакуации персонала, а прислали, простите, только одну машину… Также нет вспомогательных вертолетов… А по аварийному расписанию должно быть придано не меньше одного транспортного звена…

– Где начальник района? – голосом разделяя слова, спросил Водак.

– Начальник района?.. Не могу знать… – лейтенант судорожно и как-то виновато сглотнул. Руку он так и держал у пустого виска, по-видимому, забыв. Он был в новой, отглаженной форме, совсем молоденький, наверное, только что из училища. – Начальник, района по тревоге в штаб не явился, Я посылал к нему на квартиру, докладывают, что – никого… Связи с командованием округа тоже нет. Телефоны молчат. На чрезвычайные позывные ответа не получили… Господин майор! Нам требуются еще четыре грузовика! Или даже пять, если позволите…

Он с такой надеждой взирал на Водака, словно тот сейчас вынет и положит ему эти грузовики.

Панг – словно басовая струна лопнула в воздухе.

Ближний к нам “призрак” остановился и медленно потемнел. Наверное, кто-то второпях коснулся его… Панг!.. Я успел заметить перекошенное испугом лицо. Мелькнули отчаянно машущие ладони. Поверхность колонны сомкнулась, – по ней побежали цветные, меркнущие разводы. Слабо чавкнуло. “Призрак” от подошвы к вершине переливался коричневым.

– Засосал! – звенящим голосом, оглядываясь, произнес лейтенант. – Господин майор, он его засосал!..

– Кормится, – без особого интереса прокомментировал это действие Клейст. Достал сигарету и сладко понюхал ее, проведя под расширенными ноздрями. – Какие-то они сегодня ленивые, не находишь? Нажрались, наверное, по уши. Смотри – не торопится.

Он еще раз длинно и сладострастно понюхал.

Я от него отмахнулся. Мне было сейчас не до “призраков”. Все мои мысли в эту секунду были о Катарине.

– Вы что, лейтенант? – недовольно, казенным голосом сказал Водак.

Лейтенант снова вытянулся.

– Виноват, господин майор!

– Ваша часть?

– Четвертое районное оперативное управление!..

– Где ваши люди?

Лейтенант с обидой моргнул девичьими ресницами.

– Они, господин майор, отказываются мне подчиняться…

– С ума сошли?

– Виноват, господин майор!..

– Пошли! – после некоторой паузы скомандовал Водак. – Вы, двое – тоже! Не отставать!

Из грузовика на нас осторожно поглядывали. Сверху вниз; лица – не предвещающие ничего хорошего. Там находились несколько солдат в комбинезонах, но без пилоток. Водак решительно мотнул головой тому, который ударил мужчину.

– Ну-ка, слезай!..

Солдат недобро посмотрел на него и цыкнул слюной через борт.

– Слышал?

– Хватит командовать. Тоже мне – накомандовались…

– Хорошо, – сказал Водак, будто не ожидал ничего иного. Закинул ногу на колесо и с неожиданной легкостью взгромоздился туда всей тушей.

Я поспешно схватил его за рукав.

– Ты нас подождешь? Ладно? Дай мне слово… Ты только, пожалуйста, не уезжай без нас…

– Скорее, – сказал Водак, втискивая ногу в кузов.

По-моему, он меня не воспринимал. Времени не было. Я повернулся и побежал, стараясь не натыкаться на встречных. К счастью, бежать здесь было недалеко… Панг!.. – остановился и помутнел второй “призрак”. Главное было – выбраться из этого проклятого места. Я шарахался. Весь город, казалось, сейчас очутился на улице. Называется, эвакуация; репетировали, наверное, раз десять. Специальная программа была: “Безопасность гражданского населения”. Почему это у нас все программы всегда летят к черту? Я, как заяц, сигал через какие-то брошенные мешки и ящики. Бардак был жуткий; трудно было даже вообразить, что такое возможно; одних только туфель валялось на мостовой, наверное, штук пятнадцать… наволочки… шторы… крепкое еще клетчатое одеяло… Серая крыса, вызмеив грязноватый хвост, по-хозяйски, неторопливо копалась в бумажном свертке. Вскинула мордочку и повела усами, будто предостерегая. Еще пара “призраков”, светящаяся, голодная, вынырнула из переулка и заскользила над водостоком. Они прошли совсем рядом со мной – пахнуло свежим озоном, и у меня, как живые, зашевелились волосы от близкого электричества. Я едва успел отскочить в какую-то нишу. “Призраки” не опасны. Это всего лишь рецепторы, блуждающие в поисках информации. Уйти от них, если захочешь, не составляет труда. И тому, которого только что засосало, тоже ничего не грозит. Неприятно, конечно, попасть внутрь “призрака” – огненный туман вокруг, желтый и алый, будто сердцевина костра; ни черта не видно; кружась, проваливаешься в пустоту; вспыхивают разноцветные искры, плывут точки и пятна; тела не чувствуешь, словно в состоянии невесомости. А в ушах переливами меди гудит мощный нескончаемый гонг. Но в общем-то, ничего страшного нет. Через минуту “призрак” переварит новую информацию и выбросит человека наружу. Последствий, как правило, никаких, проверено неоднократно. Разве что жалко терять даже одну-единственную минуту.

Народу на улицах стало значительно меньше. Я спешил. Ветер надувал занавески в распахнутых окнах. Трепетала на театральной клумбе афиша: человек во фраке, взмахивающий дирижерской палочкой. Где-то под самыми крышами мучили пианино – нечто торжественное, безнадежное, будто специально к данному случаю. Я взлетел по лестнице. Дверь в квартиру Катарины была приоткрыта. В прихожей валялись – круглое ручное зеркальце, платок, карандаш для бровей. Я на всякий случай позвал – в ответ зазвенела неживая какая-то тишина. Разумеется. Я и не рассчитывал, что Катарина будет сидеть сложа руки. Она ведь не сумасшедшая, знает, что следует делать в случае чрезвычайных обстоятельств. Но и не придти сюда, чтобы убедиться в том, я тоже не мог. Я чувствовал бы себя последним трусом, если бы не пришел. Теперь понятно, почему герои и дураки гибнут в первую очередь. Радио не работало. И аварийная сеть, и собственно городская трансляция. В простеньком репродукторе на стене не было даже обычного фона. Я прошел на кухню. Тепловатая вода из крана еще сочилась. Я, захлебываясь от нетерпения, глотал вялую струйку. Где-то редко и далеко, по-видимому, на окраине стукнули выстрелы. Следовало торопиться; с чего это я решил, что Водак будет меня ждать. Одного человека. Или пусть даже двоих. Не будет он ждать – у него теперь на руках целый район.

В кране надсадно запшикало, захрипело, и я его выключил. Вытер лицо ладонью, стряхнул на пол вялые капли. Всё, коммунальные службы прекратили существование. Что-то неуловимое изменилось на улице. Что-то со светом, который как будто вывернулся наизнанку. Я так и замер – не дотянувшись до двери. А потом быстро, словно кто-то меня толкнул, обернулся к окну.

Грубая, толстая, угловатая трещина расколола небо. Будто черная молния простерлась вдруг от горизонта до горизонта. Ломаные края ее заколебались и начали отодвигаться. Абсолютно бесшумно, точно во сне, разомкнулась небесная льдина. Открылся купол Вселенной. Зажглись колючие звезды. Темный, как после смерти, холод сошел на землю. И ко мне в сердце – тоже сошел вечный холод. Потому что это уже был финал: погасили свет и упал тяжкий занавес. Апокалипсис. Бронингем. Сентябрь – когда распахнулось небо. Пять лет назад. Осень земных безумств. Четыре Всадника на гремящих костями клячах. Четыре оскаленных черепа с выставленными вперед зубами. Вплавленные в булыжник площади, четкие следы подков. Красная звезда Полынь, поднявшая над городом мутное зарево и сделавшая воду – горечью, а воздух – огнем. Люди искали смерти и не находили ее…

Меня пробирала дрожь. И наверное потому я не сразу понял, что в соседней комнате кто-то неразборчиво разговаривает. Шепотом, будто мышь шуршала в старых газетах. Я на цыпочках подкрался туда и толкнул стеклянную дверь. Катарина, зажмурив глаза, одетая и причесанная, вытянулась на диване. Левая рука ее в синих венах на сгибе свешивалась почти до пола – там валялась открытая сумочка и выпавший из нее кожаный кошелек, а сведенной правой рукой она прижимала к губам янтарный светящийся плоский кулончик магнитофона. Такой же кулончик имелся и у меня, только я его не носил. Рядом же, на журнальном столике находился стакан воды и яркая упаковочка пегобтала. Эту упаковочку, слава богу, ни с чем не спутаешь. Огненные буквы названия фосфоресцировали даже в полумраке зашторенной комнаты.

Итак, начался “сеанс”. Она, вероятно, оделась, взяла с собой самое необходимое и уже выходила на лестницу, когда начался “сеанс”. Надо же – как нам обоим не повезло. Я прижал пальцами теплое, чуть выгнутое запястье. Пульс был еще отчетливый – ровный и достаточно сильный. Значит, “сеанс” начался минут пятнадцать-двадцать назад. Катарина вдруг нервно вздохнула и подняла веки. Меня она, разумеется, не узнала. Что естественно: во время “сеанса” реципиент полностью отключается от внешнего мира. Упаковочка пегобтала оказалась нетронутой: десять пар глянцевых, интенсивно-желтых, продолговатых капсул. Вероятно, принять транквилизаторы она все-таки не успела. Я просунул ей сквозь напряженные губы сразу две скользких таблетки. Вот так, теперь лучше, теперь можно, по крайней мере, не опасаться за психику. Капсулы растворились мгновенно. Катарина продолжала шептать. Что-то непонятное, как будто говорила сразу на нескольких языках. Трижды, точно боялась забыть, повторила, повысив голос: “Зеркало… зеркало… зеркало…” Я даже вслушиваться не пытался. Никогда нельзя знать заранее, имеет ли передача какой-нибудь смысл. Связь с Оракулом – дело исключительно темное. Тихомиров, кстати, считает, что это вообще никакая не связь, а периодический вывод отработанной информации за пределы Зоны. Сброс мусора, очистка низовых понятийных коллекторов. Все может быть. Далеко не каждый человек способен принять передачу. Я, например, к счастью или к сожалению, не способен. А у Катарины, если считать нынешнюю, это уже четвертая. Поэтому она и не расстается с магнитофоном. Записями передач заполнены сотни километров дорогостоящей пленки. Над дешифровкой ее бьется целый исследовательский институт. И его работу на всякий случай дублируют еще два института. Только результаты у них почти нулевые – бред остается бредом: обрывки фраз, сумятица мыслей, очень редко – короткий связный абзац. Философия хаоса, как назвал это Ингвард Бьернсон. Мысли праматерии. Хотя, если по справедливости, возможно, не такой уж и бред. Технологию “вечного хлеба” выудили именно из передачи. И “напевы сирен”, снимающие шизофрению, и в конце концов “философский камень” – тоже. Правда, мы пока не очень-то представляем, зачем нам этот “камень”: неядерная трансмутация элементов – кошмар современной физики. Поймал его, кажется, еще Ян Шихуай. Он потом умер от остановки сердца во время второго “сеанса”. Тогда еще представления не имели о летаргическом воздействии передач. Реципиент обходился без пегобтала – своими слабыми силами. Сколько их отправилось в сон, из которого не возвращаются. И ведь уже догадывались подсознательно, но все равно выходили на связь. Отбою тогда не было от желающих. Романов… Альф-Гафур… Витке… Кляйнгольц… сестры Арбетнотт… Сестры Збарские… Поливановы, целой семьей, отец и два сына… Список можно было продолжить до бесконечности. Тогда казалось, что после долгих лет растерянности и непонимания возник настоящий, целенаправленный, “смысловой” диалог, что Контакт, которого столько ждали, начинает овеществляться, что еще вот-вот, еще одно усилие, один крохотный шаг – и рухнет стена молчания, упадет пелена с глаз, мы всё поймем – откроются звездные дали… Сколько надежд впоследствии оказались безнадежно разрушенными…

Пегобтал тем временем действовал. Катарина дышала хоть редко, зато уже глубоко и спокойно. Заблестели живые глаза между веками, порозовела бледная кожа на скулах. Правда, я не знал, что делать с ней дальше: идти она не могла – собрал сумочку, на всякий случай подготовил шприц для себя. Это требовалось обязательно: я мог спонтанно, вторым партнером, включиться в “сеанс”. Тогда мы вообще отсюда не выберемся. Было тихо. Звезды ледяной мелкой крошкой смотрели в окно. Жесткие серебряные их лучи очерчивали контуры зданий. Будто в обмороке, лежал на боку тонкорогий месяц. Все-таки надо было на что-то решаться. Где-то близко, по-видимому, этажом выше, еще терзали рояль. Теперь – Шопеном, “Траурный марш”, си-бемоль минор. Погребальные звуки жутковато сочетались со звездами. Я сорвался, точно подхваченный, – прыгнул через две ступеньки, через четыре, забарабанил в двери. Выглянул старик в клетчатой, мягкой домашней куртке. Развел в недоумении длинные руки:

– Оказывается, я не один тут остался…

Лицо его почему-то казалось знакомым.

– Помогите, пожалуйста, – требовательно сказал я. – Надо отвести заболевшую женщину на эвакопункт…

Старик вздернул брови:

– Соседи?

– Да, снизу…

Он замешкался, нерешительно перебирая на куртке тусклые пуговицы. За спиной его открывалась громадная, как банкетный зал, комната. Рояль в центре ее, под люстрой, казалось, еще звучал cтрунным нутром.

– Прошу вас… – через силу выдавил я. – Ей плохо… Это моя жена…

Старик сразу же заторопился.

– Конечно-конечно… – Увидев распростертую Катарину, всплеснул руками: – Что с ней?…

– Ничего страшного, просто передача “оттуда”. Врач здесь не нужен, только идите рядом… Потеряю сознание – сделаете мне инъекцию…

– Именно вам?

– Именно мне. Шприц в кармане – заряженный. Умеете обращаться?

– Безыгольный? – несколько ошеломленно спросил старик.

– Точно так: прижать, включить поршень…

– Тогда сумею.

Я осторожно снес Катарину по лестнице. Она была странно-гибкая и тяжелая, будто из пластилина. Улица встретила нас сумеречным нездоровым зноем. Неподвижность царила такая, будто все уже умерли. Только полосатый котище с мышью в зубах шарахнулся от людей в подворотню, да беспомощно, словно жалуясь, пропел в чьем-то окне будильник.

С афишной тумбы глядел на нас человек во фраке. Тот самый старик.

Теперь я его узнал.

– Вы же Хермлин… – сказал я между двумя глотками воздуха. – Точно-точно, вы давали у нас концерт на прошлой неделе. Только тогда вы были во фраке и с “бабочкой”… Боже мой, почему вы не ушли вместе со всеми?..

– Мне семьдесят лет, и я здесь родился, – сказал старик. – Был изгнан, вернулся, стал почетным гражданином города. Снова был изгнан – это уже при “Великом Корвалесе”. Опять вернулся – по приглашению демократического правительства… – Он оглядел дома, замершие в знойной ночной глухоте. – Вот как все в конце концов завершилось… Извините, не сразу сообразил, о чем вы меня просите…

– Писали что-нибудь?

– Нет, пока просто слушал. Понимаете: звук сегодня какой-то особенный…

Мы медленно продвигались по вымершей улице. Катарина, действительно, как пластилиновая, еле переставляла ноги. Иногда просто волочила ступни по асфальту, повисая на мне. Хермлин, не говоря ни слова, подхватил ее с другой стороны. Дышал со свистом. Как у ящерицы, проступила гортань на старческой тонкой шее. Чувствовалось, что каждый шаг дается ему с колоссальным трудом. Было неловко, но ничего другого я в данный момент придумать не мог. Я ведь тоже не трактор, одному мне Катарину было не дотащить. Разумеется, лучшим выходом было бы дождаться конца “сеанса”. Катарина придет в сознание, будет хоть что-то соображать. Однако передача могла длиться и два часа, и четыре, и целые сутки. Мы таким временем просто-напросто не располагали. “Предел разума”, будто меч смерти, висел над городом. Уже изогнулось в просветах крыш черное потустороннее небо, уже распускались на нем гроздьями и соцветиями тысячи ярких звезд, уже блистала, так что больно было смотреть, атомная громада солнца. Пейзаж становился контрастным, будто в открытом космосе. Страшные непрозрачные тени расчертили асфальт. Хорошо еще, Хермлин не читал закрытых материалов – из “синей папки”. Можно было сойти с ума от одного ожидания.

Я искоса посмотрел на него. И Хермлин, почуяв мой взгляд, тут же остановился.

– Пожалуйста… Отдохнем немного…

Поперек мостовой был брошен здоровенный никелированный сейф. Мы кое-как пристроили Катарину на грани, которая сияла как новенькая. Хермлин, помогая себе руками, тоже уселся. Взялся за грудь и сдавил ее, видимо, успокаивая дыхание.

– Я вам… наверное… больше мешаю… Сейчас-сейчас… Через минуту пойдем… Сердце что-то зашкаливает…

– У вас, кажется, недавно была операция?

– Два года назад…

– Что-нибудь серьезное?

– Нет, просто вшили искусственный клапан… Старый-то, знаете, чуть-чуть подтравливал…

– Вот что, – решительно сказал я. – Оставайтесь здесь, я скоро вернусь. Ничего не бойтесь, я приду с людьми, и тогда мы вас заберем. Главное, что бы ни происходило, не уходите отсюда. Мы вас обязательно заберем, я вам клянусь…

Хермлин усиленно кивал после каждого слова.

– Вам совершенно не обязательно возвращаться, – сказал он.

– За кого вы меня принимаете?

– К сожалению, за человека… Ради бога, простите! Старческое слабоумие…

Спорить и доказывать что-либо не имело смысла. Я махнул им рукой и побежал, чувствуя усиливающуюся резь в боку. У меня совсем не было сил, но я все-таки побежал. Водак нас не оставит. Он, скорее всего, уже навел порядок среди своих. Чтобы помочь, требуются еще два человека. Он же с Катариной знаком, они танцевали вместе на День независимости. Я еще тогда, как дурак, приревновал их обоих. Я оглядывался и видел сейф с приткнувшимися на нем человеческими фигурами. Катарина то и дело подныривала, будучи, видимо, не в состоянии держать спину, а похожий на кузнечика Хермлин хватал ее за плечи и не давал повалиться. Сердце у меня конвульсировало где-то под самым горлом, пот пощипывал веки, а горло свистело, будто продырявившийся насос. Хорошо, что здесь было действительно недалеко. Всего метров четыреста, практически рядом. Я найду Водака, и он даст мне людей. Все у нас будет отлично. Только – быстро, и чтобы выбраться из сектора поражения. Из того, который выделен на штабных картах ярко-малиновым цветом. И хотелось бы, разумеется, до того, как полетит железная саранча. С саранчой нам тоже сталкиваться ни к чему. Я свернул, и еще раз свернул, и выбежал наконец на главную улицу.

И остановился как вкопанный. Порядок там был, разумеется, наведен.

Однако вовсе не Водаком.

Офицер в черном мундире и сияющих лаковых сапогах, взмахивая перчаткой, выкаркивал отрывистые команды. Потные сосредоточенные солдаты сгоняли всех, выстраивая в колонну по четверо. Быстро оцепили ее с двух сторон – рукава засучены, пыльные мослатые “шмайссеры” – наизготовку. Серые, с прочернью на спине овчарки, натягивали поводки. Уши – торчком, острые волчьи пасти – оскалены. В ближнем краю шеренги я различил долговязого Клейста. Он, как на прогулке, курил, выпыхивая перед собой светлый дым. Точно все происходящее здесь его никоим образом не касалось. Торопящийся вдоль колонны солдат задержался и сильно ткнул его кулаком в зубы. Сигарета вылетела; Клейст с пугающим безразличием потрогал разбитый рот. Он, по-моему, все равно скривил губы в усмешке. На одеревеневших ногах я попятился – обратно, за угол. Сердце, оторвавшись от горла, ухнуло куда-то вниз. Слава богу, что я не притащил сюда Катарину. Вдруг один из солдат обернулся ко мне и навел автомат. Я прирос, уже заранее ощущая себя покойником. А офицер, который тоже посмотрел в мою сторону, поднял лайковую перчатку и лениво, будто не человеку, а псу, указал на место в колонне.


Итак – Бронингем, сентябрь, осень земных безумств. Отверзлось небо, и сухим дождем прошелестели над землей звезды. Потек с высоты горький запах. Шевельнулся во вселенском просторе необъятный гром. Пали ниц птицы. Магическим, тонким светом оделся гибнущий город. Померкли сердца человеческие. Выше небес вздулся бледный пузырь огня. Сценарий Армагеддона – как его в то время осуществил Оракул, практически совпадал с соответствующими местами известного описания. Треснула земная твердь. Колыхнулись воды. Сияющий престол господа повис над миром. Очевидцы потом утверждали, что он был похож на золотой сундук гигантских размеров. Сверкал и переливался, усыпанный по граням бриллиантами.. Двадцать четыре старца в белых одеждах преклоняли колена. Двадцать четыре отрока держали над ними сияющие опахала. Аналогия, если следовать каноническому сказанию, более чем поразительная. Радуга вокруг престола, подобная изумруду. Стеклянное море, как бы из хрусталя, и семь светильников, кои суть семь духов Божиих. На престоле же восседал Некто, по-видимому, недоступный воображению… Человеческое ухо, покрытое живыми, шевелящимися волосами… Глаз, растекшийся студнем в треть небосклона… Палец с янтарным ногтем… Гладкая коричневая щека во влажных порах… Фоторобот этого Некто даже в самых общих чертах смонтировать не удалось. Срабатывало, вероятно, запредельное торможение, лимит восприятия. Четыре животных пребывали от него ошую и одесную. “И первое животное было подобно льву, и второе животное подобно тельцу, и третье животное имело лицо, как человек, и четвертое животное подобно орлу летящему. И каждое имело по шести крыл вокруг, а внутри они исполнены очей горячих; и ни днем ни ночью не имеют покоя, взывая: свят, свят, свят, Господь Бог Вседержитель, Который был, есть и грядет”… (Подробное описание так называемого “служения” см. в “Дневнике Осборна”). Старцы снимали золотые венцы и клали их перед престолом.

Совпадение сценария и канонического изложения однозначно наводило на мысль о существовании экспозиции. Образ человека из Патмоса, естественно, завладел умами. Значение Богослова было понято сразу же и на самом высоком уровне. Библейский пророк – трансформация реальной личности или молекулярная кукла, созданная Оракулом; Голем, Франкенштейн, автомат, муляж, чучело с искрой сознания… Не все ли равно: операция “Иоанн” была развернута в грандиозных масштабах. Особую роль тут сыграло вынырнувшее, точно из небытия, письмо Брюса. Его доставили беженцы, хлынувшие в соседний район, который уже закипал черными слухами. Голодные, в рубищах и опорках за неимением нормальных одежд, похожие больше не на людей, а на призраков, скитающихся после смерти, они затопили ближайшие крохотные городки, принеся с собой страх и панику, примерно часа через четыре после того, как воинская спецкоманда, посланная в сторону Бронингема для сбора сведений, вошла в центр апокалипсиса и растворилась в нем. Кстати, именно тогда обнаружились первые признаки хроноклазма: беженцы упорно твердили, что находятся в пути уже много суток, а сам апокалипсис начался чуть ли не месяц назад. Оборванец с гноящимися глазами, обмотанный заскорузлыми тряпками, будто дряблый мертвец, возник у белоколонного здания местного муниципалитета, где среди панического верещания телефонов, хрипа электронной связи и взаимоисключающих телеграмм, осажденная прессой, политиками и просто встревоженными обывателями, Чрезвычайная Комиссия по Контакту, созданная Советом Европы всего сутки назад, крутясь, как щепка в стремнине, напрягала все свои пока еще слабые силы, пытаясь взять контроль над лавиной событий, – молча прошел мимо оторопевшей охраны в комнату председателя, вытащил из гнилых лохмотьев засаленный, грязный, порванный по краю конверт с надписью печатными буквами: “Секретно. В личные руки”, и, по-прежнему ни слова не говоря, положил его на стол перед ошеломленным Грюнфельдом. Вероятно, это был Бернард Каллем, физик-спектрометрист, заместитель Брюса по лаборатории; в Бронингеме у него, как установили впоследствии, погибла семья, и он сам потом также бесследно исчез, сгинул в водовороте тех дней, как тысячи других граждан. Письмо было написано неразборчивым карандашом на обойной бумаге и датировано тремя днями вперед – еще один признак странного хроноклазма. Сухой стиль его произвел на Комиссию громадное впечатление. Брюс, по существу, первый твердо и без обиняков заявил, что происходящие здесь события есть апокалипсис, и, не утруждая себя оговорками, принятыми в научной среде, напрямую связал его с деятельностью Оракула. – Ищите посредника, – писал он, развертывая план дальнейших исследований. – Ищите того, кто знает. Ищите Иоанна Богослова из Патмоса… – Дело таким образом было сделано. Тройные карантинно-пропускные заставы перекрыли район. Уже первые беженцы, вопреки протестам врачей, были прокручены через полиграф. Началась охота за прорицателями, которые, как чертики на пружинах, выскакивали по всему городу. Это напоминало знаменитую “Бойню пророков”, только в организованном варианте. – Мы по-прежнему не готовы, – мрачно и спокойно, блестя северными глазами, говорил Амальд Грюнфельд на экстренном заседании Совета Безопасности. – И я просто не представляю, что мы сможем быть готовы когда-нибудь при существующем положении дел… – Дискуссия, вынесенная тогда же на Ассамблею, имела, тем не менее, один непредсказуемый результат. Был установлен обсуждаемый уже много лет “Предел разума” (во всяком случае так его предпочитали официально именовать), то есть, тот максимальный объем продуцируемых Оракулом изменений, который Земля могла допустить. Превышение этого уровня означало угрозу существованию, следовал, согласно решению Ассамблеи, так называемый “поворот ключа”, нанесение удара всеми имеющимися военными средствами, контакт с Оракулом прекращался, дверь захлопывалась.

Это было уже более чем принципиальное ограничение. Мнение Бусано Хинара о случайном сочетании фактов: падения авиетки – так была обнаружена Зона Информации, и последующего развертывания апокалипсиса, не снискало поддержки. Скорее уж можно было согласиться с гипотезой Артура Пенно, который усматривал здесь защитную реакцию “гостя” на катастрофическое воздействие. В контакте с Оракулом, как в Контакте с иным разумом вообще, важна в первую очередь форма, ибо она, в отличие от содержания, воспринимается непосредственно. Гибель самолета с двумя пассажирами представляла собой акт недвусмысленного уничтожения. Форма ответа, последовавшая за этим, была адекватной. Наше счастье, что Оракул избрал сравнительно мягкую “метафорическую” сценографию, а не Хиросиму, например, и не европейскую чуму тринадцатого века.

Данная интерпретация катаклизма была ценна, помимо упрощения смысла, еще и тем, что часть вины, пусть чисто формально, перекладывалась на Землю. Принесенные жертвы имели таким образом хотя бы видимость оправдания. Факт, по крайней мере в глазах политиков, очень весомый. К сожалению, отсюда с неизбежностью вытекало, что реализация планов типа “Предела разума” повлечет за собой, скорее всего, полное уничтожение человечества. Однако эту “темную” сторону перспективы предпочитали не обсуждать вообще.

Дневник Осборна в его восстановленном виде гласил: “…Книга синего бархата – с семью печатями… Печати багровые, кажется, из запекшейся крови… Кто достоин открыть сию книгу и снять печати ее?.. Человек в текучих одеждах, от них – сияние… Ангел, как будто заколотый, семь рогов у него и семь ярких очей… Кланяются ему старцы… Животные падают на колени и трепещут крыльями… Боже мой!.. Четыре громоподобных всадника выезжают на площадь!.. Я их отлично вижу – за разрушенным зданием универмага… Мое имя – Осборн… Боже всемогущий, сохрани и помилуй меня!.. У коней ребра, как обручи на железных бочках… Мосластые ноги… Плавится и дымится булыжник… Ужасный грохот копыт… Скелеты в седлах, безглазые, оскаленные черепа… Конь белый – всадник с серебряным луком, конь рыжий – всадник с мечом, блистающим, будто смерть, конь вороной – всадник с пляшущими в руке весами, конь бледный – всадник с косой, перекинутой через плечо… Имя его нельзя произносить человеку… Кажется разламывает еще две печати… Ад идет по земле… Трудно писать, трясутся стены, потолок, даже сам воздух… Сыплется штукатурка, трещины, дом, видимо, скоро обрушится… Сумерки, будто на солнце накинули шерстяной плед… Еле просвечивают сквозь него ворсяные пятна и полосы… Луна, как короста, и от нее – свет серый, загробный… Доколе Владыка, святой и истинный, не судишь живущим на земле за невинную кровь?… Страшная, пустая, безжизненная Вселенная… Конец Света – неужели всё, как было предсказано?.. Боже мой!.. Край неба загибается, озаренный как бы тусклой свечой… Оно сворачивается, точно бумажное, скатывается за горизонт… Невыносимо трясутся стены, прыгает карандаш… Это, наверное, последние завершающие минуты мира… Мое имя – Осборн… Бронингем, четырнадцать – двадцать четыре… Сегодня истек тринадцатый день Конца Света… Всякая гора и всякий остров сдвинуты с мест своих… Цокот копыт… Странно, как я это все вижу во мраке… Седьмая печать… Безмолвие… Отравленная пустыня… Видимо, единственный человек из плоти и крови… Мое имя – Осборн… Темнота… Смерть… Крушение… Камни, падите на меня и сокройте меня от лица Сидящего на престоле… Ибо пришел великий день гнева его; и кто устоит?..”

Этот чрезвычайно насыщенный и, пожалуй, самый подробный из имеющихся документ (если, разумеется, не считать по научному обстоятельных, однако скучноватых “записей Брюса”), был обнаружен в запаянной коробке из-под сигар при расчистке завалов центрального квартала в Бронингеме. Сам Осборн, служащий местного банка, вне всяких сомнений погиб. Фотокопии дневника странным образом попали к журналистам и были опубликованы. Что, естественно, породило необычайную вспышку религиозного исступления. Спор об истинной сути апокалипсиса смутил умы. “Если не Он, то кто?” – громогласно вопросил с кафедры городского собора епископ Пьяченцы. За что сразу же был лишен не только обширной епархии, но и права богослужения. Церковь, видимо, не желала ничем связывать себя в данном вопросе. Иерархи, всячески избегая прессы, медлили и колебались. Поговаривали о созыве Вселенского собора христианских конфессий. Научный Комитет железной рукой отвергал любые теологические построения. Еще можно было бы со скрипом и мучениями принять точку зрения Карло Альцони, профессора богословия в Панте, состоящую в том, что нынешнее появление Оракула есть уже, по крайней мере, второе в истории человечества, память же о первом таком пришествии сохранил для нас Новый завет – это было не то чтобы истинно, это в конце концов не размывало основы, – но ведь даже в идейно выдержанной среде Научного Комитета то и дело возникали попытки настоящих культурологических экзогез, правда, тщательно отстраненных и упакованных в треск узкоспециальной терминологии. Например: Земля и Оракул, взятые по отдельности, не представляют собой объективированных “сущностей бытия”. Реальные отношения между ними есть отношения между вечностью и моментом. Само человечество продуцируется Оракулом из “абсолюта” в мир “быстрых жизненных форм” и всем ходом своей истории участвует в исполнении плана, лежащего за пределами воображения. Никакой диалог между ними не осуществим даже в принципе. Любопытный образчик создания Вседержителя под личиной воздействующего на нас феномена неизвестной культуры.

Концепция традиционного Бога не выдерживала никакой критики. Апокалипсис, как зафиксировала Комиссия, продолжался в земном исчислении не больше семидесяти часов и охватывал собой крайне незначительную территорию, то есть, был весьма ограничен во времени и пространстве. Правда, непосредственно в центре событий длительность его существенно возрастала: “Дневник Осборна”, например, насчитывает в общем итоге почти три недели, а строго последовательный “протокол” педантичного Брюса – целых тридцать суток сюжетно разворачивающихся событий. Плотность времени таким образом имела ясно выраженный градиент, но проблема хроноклазма, с какой бы стороны ее ни исследовать, вполне поддавалась решению в рамках обычных для современной науки физических средств и не требовала объяснений с привлечением Бога или неких потусторонних аллюзий. Тем более, что сразу же были высказаны и крайние точки зрения. Апокалипсиса не было вообще, заявили Антонов и Бельц в интервью одному из парижских еженедельников. Оракул действительно “сбросил” громадный по масштабам многослойный информационный пакет, но – чрезмерный для человека и предназначенный исключительно коллективному разуму. Содержание “мессиджа” не имеет аналогий в культуре Земли; смысловые связки распались, информация поэтому была воспринята искаженно. Насильственно объединенное, хаотическое сознание граждан Бронингема обратилось, как и следовало ожидать, к знакомым зрительным формам. Поток овеществленных ассоциаций хлынул в единое русло. Апокалипсис – дело случая, мы видим вовсе не то, что нам пытаются показать. Катастрофа, если уж называть ее именно так, потому и текла вне “чистого” времени, что оставалась сугубо психологической. За пределами собственно восприятия ее просто нет. “Протоколы Брюса” не убеждают, это лишь отражение личности, и ничего более.

Основания для подобных заявлений, конечно, имелись. Станции сейсмического контроля даже в непосредственной близости от Бронингема не зафиксировали в течение апокалипсиса хоть сколько-нибудь существенной активности земной коры, и метеослужба, чьи сводки, разумеется, были также досконально изучены, не отметила в данный период значительных атмосферных явлений. Сомнения Антонова и Бельца, таким образом, были подкреплены. Однако семь чаш гнева божьего пролились на землю… “И сделались град и огонь, смешанные с гноем и кровью, и третья часть деревьев сгорела, и вся трава, зеленая бывше, сгорела тоже, и гора, пылающая огнем, низверглась в море, и третья часть моря сделалась кровью, как бы от мертвеца, и все одушевленное умерло в море, и поражена была третья часть солнца, и третья часть луны, и третья часть звезд, так что затмилась третья их часть, и третья часть дня не светла была, так же, как и третья часть ночи”…

Лаборатория Брюса располагалась на самой окраине города. Градины синего цвета били, как пули, глубоко уходя под почву. Двое лаборантов погибли тут же, замешкавшись на открытом месте. Остальные, по распоряжению Брюса, надели освинцованные костюмы радиационной защиты. Это, по-видимому, спасло им жизнь, когда загорелся воздух. В подвалах здания обнаружились небольшие запасы продуктов. В мастерской авторемонтной стоянки нашелся движок средней мощности. Удалось даже подключить кое-какую аппаратуру. На магнитной пленке, частично сохранившейся и позже тщательно восстановленной, среди гула, тресков и скрежетов, которые и сами по себе вызвали интерес, можно было разобрать далекий как бы плывущий над миром голос: “Горе, горе, горе живущим на земле!..” Эта запись, естественно, породила ожесточенные споры и обвинения в фальсификации. Гектор Лаймон, накрывшись металлическим кожухом, собрал некоторые скудные образцы. Градины обладали потрясающей теплоемкостью и буквально прожигали стенки титановых тиглей. Сохранить их до прихода спасателей, к сожалению, не удалось. Первая неделя заточения прошла, тем не менее, сравнительно благополучно. Группа даже несколько увеличилась за счет жителей ближайших кварталов. Отремонтировали машину и совершили небольшую вылазку в город. Брюс наладил радиостанцию и посадил одного из техников следить за эфиром. Он, по-видимому, сразу же сориентировался в обстановке: записи в “протоколе” с самого начала велись четко и чрезвычайно подробно. Теперь можно было, вероятно, на что-то надеяться. Но в понедельник, к исходу дня, вострубили ангелы, имеющие семь труб… “И упала с неба большая звезда, горящая подобно светильнику, и пала на третью часть рек и на источники вод. Имя сей звезде – Полынь: третья часть вод сделалась горькой полынью”… Положение группы после этого ощутимо ухудшилось. Скончался Бингсби, неосторожно набравший воды из верхнего резервуара. Еще трое сотрудников получили тяжелые отравления. Дистилляцию в требующихся объемах наладили с громадным трудом. Некоторые исследования все-таки были продолжены. Пробы “полынной воды” были запаяны в колбы из пероксного стекла. Позже анализ обнаружил в них так называемую “росу Вельзевула”, чрезвычайно загадочную, но все же реально существующую субстанцию, что, естественно, нанесло серьезный удар по психологическим версиям апокалипсиса. Наибольший интерес в “протоколах” представляет, конечно, не слишком обширное упоминание о “запечатленных”, то есть, описание тех, кто, если верить источникам, был предназначен спастись. Кстати, именно эта часть текста почему-то никем не оспаривалась. Брюс, во всяком случае, наблюдал “запечатленного” сам: голый, перепачканный глиняными потеками человек неторопливо шествовал через двор, ступая прямо по лужам пылающего мазута, и на лбу его бледной фосфорической зеленью горел некий вензель. Он не отозвался на оклики и пропал в смертельном дыму. Пленка, на которой его зафиксировали, оказалась засвеченной. Воспроизвести “вензель” по памяти также не удалось. Согласно собственно “Апокалипсису”, таких “спасенных” должно было быть ровно сто сорок четыре тысячи. Цифра, по сравнению с населением Бронингема, конечно, явно завышенная. Однако уже после трагического завершения данных событий ходили упорные слухи об исцелениях якобы сразу от всех болезней, о “сподобившихся”, то есть узревших Истинное Откровение, и о неких “странниках благодати”, якобы не горящих в огне и не тонущих в водах. Всплывали весьма конкретные имена. Операция “Иоанн” получила новую фазу развития. После длительных споров возобладало мнение Олласа Хертвига, что Оракул путем апокалипсиса пытается выделить необходимых посредников, то есть, таких людей (или, может быть, выражаясь точнее, существ), которые по своим психофизиологическим характеристикам были бы способны к восприятию нетрадиционной семантики. Практические решения последовали незамедлительно. Появилась вызвавшая множество нареканий “Булла о карантине”. Беженцы были изолированы, впрочем достаточно комфортабельно. С каждым, причастных к событиям в Бронингеме, работали одновременно два-три аналитика. По слухам, применялся гипноз и мягкие галлюциногены. Это, в свою очередь, привело к скандальным разоблачениям в прессе. Колоссальные объемы информации ушли в частные руки. Все безрезультатно – легенды иссякли, критерии оказались ложными. К сожалению, никто не общался с “запечатленными” непосредственно, и поэтому мы не знаем, чем они в действительности отличаются от других людей.

В конце сентября группа начала систематическое обследование прилегающих территорий. По несчастному стечению обстоятельств, это совпало с землетрясением и появлением саранчи… “Отворился кладезь бездны, и вышел дым из кладезя, как дым из большой печи; и помрачилось солнце и воздух от дыма из кладезя. И из дыма вышла саранча на землю, и сказано было ей, чтобы не делала вреда траве земной, и никакой зелени, и никакому дереву, а только одним людям, и дано было ей не убивать их, а только мучить, и мучение от нее подобно мучению от скорпиона, когда ужалит”… Брюс определяет размеры жесткокрылых монстров – до метра в длину. Удалось каким-то чудом загнать и убить одно насекомое. При этом, получив укус в грудь, погиб Эдвардс. Существует описание, сделанное одним из патологоанатомов группы: перепончатые сухие крылья, золотой венчик на черепе, почти человеческое лицо; мягкая, теплая кожа, вместе с тем, какой-то немыслимой прочности; шесть зазубренных ног; хитин, который не берет даже ножовка. Ткань тела, ко всеобщему изумлению, имела неклеточное строение: розоватая гомогенная масса, сросшаяся с железным хитином. Брюс упоминает о “звездчатых образованиях” в ней, которые называет “ядерными синцитиями”. Препараты, однако, не сохранились. Лаборатория сильно пострадала от землетрясения и пожара. Большая часть сотрудников решила пробиваться во внешний мир. Их, судьба неизвестна и, видимо, таковой теперь и останется, но они унесли с собой множество уникальных фото– и видеоматериалов, и к тому же – единственный экземпляр саранчи, препарированный Скворцовым и зафиксированный в формалине. Все это, разумеется, бесследно пропало. Сам Кеннет Брюс умер примерно через неделю за рабочим столом, – еще успев описать рождение Младенца, “который будет пасти все народы”, и явление на небе Красного Дракона с семью головами, готового пожрать его.

Эту символику можно было интерпретировать как угодно. Что, конечно, и делалось во всякого рода скоропалительных публикациях. И вместе с тем колоссальный шок, испытанный тогда человечеством, вероятно впервые заставил его осознать некоторые масштабы. Земля и Вселенная – искра жизни и холод почти бессмысленной пустоты. “Кто мы есть и зачем?” – этот вопрос волновал теперь не только горстку философов. Было сильнейшее разочарование. Было чудовищное отрезвление от хмеля наивного антропоцентризма. И Ладислав Смиргла в предисловии к своей нашумевшей книге “Зерно культуры” вовсе не случайно писал, что “происходит болезненное очищение базиса цивилизации, сущности ее – того, что вечно объединяет людей – независимо от пестрой мозаики расовой, социальной или государственной принадлежности… Как ни странно, единственным связующим звеном в настоящий момент оказалась религия. Именно ее и пытается, конечно в силу своего разумения, познать Оракул, даже не подозревая, что от некогда великого Откровения сохранилась на самом деле одна скорлупа, а источенное столетиями содержание давно превратилось в сухую и слабую пыль, переносимую ветром. К сожалению, наша культура пока не может представить на суд Вселенной ничего более значимого, ничего более совершенного и великого в своей простоте, чтобы продемонстрировать постороннему наблюдателю самую суть человечества…”


В темноте завыла сирена – вынимая душу, выдергивая по ниточке каждый нерв.

– Встать!.. – будто в самое ухо гаркнул Скотина Бак. – Слезай, скотина!..

Я кубарем покатился с нар и, как всегда, зацепил коленом низкую переборку. Стуча зубами, быстренько натянул штаны, нащупал чоботы, продел руки в задубевшую полосатую куртку. От материи невыносимо разило карболкой. Куртка если и согревала, то самую малость. Тем не менее, спать в одежде все равно было запрещено. Скотина Бак лично обходил ночью бараки и, если замечал непорядок, срывал с провинившегося драное, войлочное одеяло, ударами дубинки гнал из надышанного тепла наружу, ставил в промозглом сумраке – на два часа, на четыре, а то и покуда не рассветет.

Это у него называлось – “сделать зарядку”.

– Равнение на меня… Сми-ирна-а!..

Блоковые, выказывая усердие, побежали в проходе. Рассыпали затрещины и тычки, сопели и вполголоса матерились. Правда, ярость их была скорее для виду. Блоковые жили тут же, в закутке, за хлипкой перегородкой и уже прекрасно усвоили, что брань, затрещины и тычки – это только днем и только в присутствии офицеров. Ночью же в придавленных темнотой бараках свои законы. Не следует черезчур свирепствовать – найдут утром с вывалившимся языком и мутными от удушья глазами. Парочка таких случаев уже была. Виновных, естественно, не обнаружили. Поэтому блоковые даже под свинцовых взглядом Скотины Бака не слишком стремились забраться в гущу с трудом разгибающихся, полосатых тел. Больше суетились, чтобы тоже не схлопотать по зубам. Я улучил момент и как обычно сунул на грудь сбереженную пайку. Правда, даже этот покалывающий кусочек жизни меня не радовал. Ужасно ныла спина, и позвоночник, хрустя, казалось, разламывался на части. Отдавал на скуле болью длинный кровоподтек: это приложился Сапог, увидев, что я везу полупустую тачку. Вероятно, поэтому я далеко не сразу вспомнил о Водаке. Но когда вспомнил, тут же вылетели из головы и позвоночник, и сохлая пайка, и кровоподтек, и нарывающий третий день под ногтем указательный палец, и даже то, что вчера, поздно вечером, уже перед самым отбоем, сидя в тоске на нарах и дожидаясь, пока выключат свет в бараке, я с внезапным испугом сковырнул кончиком языка два левых зуба и выплюнул их в ладонь.

Лежанка Водака морщинилась брошенным кое-как одеялом. Рядом со мной, по порядку номеров, в шеренге, его тоже не было. От неожиданности я чуть было не опустился обратно. Однако Скотина Бак, будто почуяв, воткнулся в меня диковато-кабаньим взглядом. Или, может быть, не в меня. Все равно. Никогда нельзя знать, куда эта сволочь смотрит.

Клейст, похрипывая простуженной грудью, чуть было не вывалился из строя.

– Ушел… Видишь, Анатоль, он ушел все-таки?.. Ах, майор, я же предупреждал его – бесполезно, поймают…

Глаза у него немного светились от голода.

– Теперь – что? Теперь, значит, расстреляют каждого пятого…

– Ну тебя-то не расстреляют, – неприязненно сказал я.

– Меня – вряд ли… Меня Скотина Бак оприходует… Мордой в грязь… Скоро уже… Наверно, сегодня…

– Помнится, вчера ты говорил то же самое.

– Ахтунг!.. На выход, на выход!.. – бешено заорали блоковые.

Они скопились в дверях, выпятив звериные подбородки. Скотина Бак, подавая сигнал, махнул дубинкой. Десятки деревянных подметок несогласованно застучали по полу. Шеренга заколыхалась. Передо мной сотрясалась в кашле сутулая спина Хермлина. Лопатки у него выпирали даже сквозь жестяную робу. Водак, насколько я мог судить, ушел где-то в разгаре ночи. В час, когда часовые на вышках неудержимо клюют носами, вздрагивают, точно от ужаса, и подергивают на груди непромокаемые накидки. Мы с ним много раз обсуждали эту возможность. Выйти незамеченным из барака на самом деле нетрудно. Гораздо труднее пересечь плац, гладкий и голый, пронизываемый лучами прожекторов. Охранники, не разбираясь, стреляют в любую тень. Просто от скуки – чтобы не задохнуться беспамятством среди непроницаемой темноты. Я прикинул, какие у него могут быть шансы. Шансы были, если, конечно, отбросить Клейста с его предсказаниями. Я бы даже сказал, что очень неплохие шансы. У каменоломен колючая проволока поставлена всего неделю назад. Ток через нее пока не пропущен – не успели дотянуть провода. Есть там одна канавка, мы ее отметили в первый же день. Неглубокая такая канавка, от силы – полметра. Тянется, расширяясь за проволокой, к оврагу, обметанному кустарником. С вышек, скорее всего, не просматривается, так что очень удобно. Правда, понизу она заколочена щитом из досок. Но – сочится ручей, тихонький опять таки, почти незаметный. Значит, земля, наверное, мягкая, можно более-менее подкопать. Водак считал, что если скребком, то управится минут за пятнадцать. В крайнем случае – полчаса, а полчаса – это, прямо скажем, не время. Я ему остро завидовал в эту минуту. Пробирается сейчас по оврагу, раздвигает мокрые ветви. Мне уйти вместе с ним было нельзя. Катарина держится до сих пор только нашими ежедневными встречами. А так бы, разумеется, чего проще. Отсюда до города по прямой, наверное, километров сорок. Завтра к вечеру, если бы повезло, могли бы добраться. Или, может быть, еще раньше выйти к передовым постам. Хотя – какое там завтра; я осторожно вздохнул. Это для нас только – завтра, и через неделю, и через месяц. А для них, всех, оставшихся за чертой хроноклазма, вообще ничего – одно бесконечно длящееся сегодня.

При выходе произошла небольшая заминка. Скотина Бак выхватил из продвигающейся вереницы очередную жертву. На этот раз – Петера, если не ошибаюсь, из группы химиков. Медлительный этакий парень с глазами, как у сонной коровы. Держал его левой рукой, жестко закрутив куртку на горле. Орал, как всегда, свирепея: – Я тебя научу, порядку скотина!.. Ты будешь, скотина, знать, кто я, скотина, такой!.. – Невозможно было понять, к чему он придрался. Петер и не пытался оправдываться – мотался, как половая тряпка из стороны в сторону. Кончилось это так, как и должно было кончиться. Скотина Бак отрывисто махнул кулаком. Удар был отчетливый, будто камнем по дереву. Петер всхлипнул, и ноги у него безжизненно подломились. Сволочь этот Бак: всегда бьет в висок, и всегда – насмерть. Кулак у него пудовый. Еще хвастает, что может уложить с первого же удара.

Я смотрел и никак не мог вспомнить его в ливрее с галунами и позументами. Как он, завидев клиента, сгибается и открывает стеклянные двери бара. А получив чаевые, проникновенно свистит носом: – Бл-дарю вас… Всегда рады… – Теперь – щетина, налитые мутью глаза, лиловые, будто студень, щеки, дрожащие с перепою… Боже мой, во что нас превращает Оракул?..

– Ста-ановись!.. В колонну по трое… Марш!..

Блоковые, враз помрачнев, подгоняли опаздывающих. Тут уже было, по-видимому, не до барачной туфты. Даже они не были застрахованы от Скотины Бака.

Хермлин рядом со мной, двигался, как унылый кузнечик.

– Я все это уже один раз видел, – сказал он. – В сорок втором году. Вы-то, конечно, не помните… Мне было тогда четырнадцать лет, мы жили в Европе. Также однажды собрали и повезли – целыми эшелонами. Тоже – лагерь, собаки, вонючий дым из труб крематория… Мои родители так там и остались…

– Эмиграция?

– Да, представьте себе, спасались от диктатуры…

– Разве от этого спасешься? – хлюпая чоботами, сказал я.

Сеялся мелкий упорный дождь. Земля раскисла, перемалываемая ежедневно сотнями деревянных подметок. Куртка у меня намокла, и по всему телу распространялся противный озноб. Меня трясло. Хермлина было не переубедить никакими силами. Я, наверное, уже раз десять объяснял ему, что это – просто модель, созданная Оракулом, а он все не верил. Многие, кстати, не верили – даже из научного персонала. Слишком уж по-настоящему, слишком всерьез все это выглядело. Солдаты – рослые, как на подбор, уверенные в своем расовом превосходстве; стены в бараках – щепастые, из самого обыкновенного дерева; проволока – железная, свекла в баланде – как свёкла, жесткая и сладковатая. И главное, настоящими были ежедневные смерти – от ударов дубинки, для крепости оплетенной проволокой, от случайной пули, от истощения на липком бетонном полу лазарета.

– В мире ничего не меняется, – печально сказал Хермлин.

Аппельплац встретил нас бесшумной паникой прожекторов. Дымные яростные лучи, словно лезвия, кромсали пространство – ослепляя на миг и выхватывая из темноты жалкие человеческие фигуры. Лица тогда казались белесыми, как у снулой рыбы. Скомандовали остановиться. Я, к счастью, очутился во втором ряду. Повезло; меньше опасности, что на тебя обратят внимание. Чем реже попадаешься на глаза, тем дольше живешь. Женское отделение лагеря построили тоже. Они растянулись напротив нас – мешковатой шеренгой.

Катарину, разумеется, было не разглядеть.

– Ахтунг!.. Ахтунг!.. – заполоскались с обоих краев истошные крики.

Аккуратно обходя лужи, чтобы не забрызгать сияющие голенища, из приветливого домика канцелярии появился Сапог – в жирном офицерском плаще поверх мундира. Откинул капюшон и, надрываясь, закричал по-немецки. Скотина Бак кое-как, спотыкаясь с похмелья, переводил. И так можно было понять: – Попытка к бегству!.. Сознательное нарушение внутреннего распорядка!.. Безоговорочно выполнять требования лагерной администрации!.. – Клейст, ослабший за последние дни, приваливался ко мне и бормотал, цепляясь за локоть: – Я недолго… чуть-чуть согреться… Умру сегодня – пускай… только не в лазарет… – Я его понимал. О лазарете ходили какие-то жуткие слухи. Вдруг вывели Водака – под руки, двое солдат в полевой серой форме. У него волочились прогнутые в коленях ноги. Он, вероятно, был страшно избит. – Конечно, – сразу же сказал Клейст. – Вот видишь… Я же его предупреждал… – Заткнись, – быстро сказал я сквозь зубы. Они замерли перед строем, облитые сомкнутыми прожекторами. Сапог опять закричал – тупо, с визгливыми интонациями: – Пойманный беглец!.. Согласно распоряжению о карательных мерах!.. – Скотина Бак повторял за ним хриплым эхом. Солдаты завернули Водаку руки и привязали к столбу, врытому в землю. Отошли – у Водака голова свисла, точно он уже умер. Плохо, что все это видела, вероятно, и Катарина. Катарине не следовало бы, она и так уже на пределе. – Это ужасно, – с другой стороны прошептал Хермлин. – К чему мы пришли? Неужели все начнется сначала? Так вы полагаете, что это производит Оракул?.. И он разумен?.. Не понимаю: зачем нам все это?.. А Сапог – тоже молекулярная кукла?.. А солдаты? А лагерь?.. Какое-то непрерывное сумасшествие… Мне семьдесят лет, и я заканчиваю тем, с чего начинал… Мы же просто не в состоянии слышать друг друга… Точно двое глухих разговаривают по телефону… Зачем это им и зачем это нам в таком случае?.. – Хлестнули выстрелы, почти неслышные в усиливающемся дожде. Водак обвис, его отвязали, и он повалился на землю.

Сапог что-то каркнул и заступал каблуками по крыльцу канцелярии.

– Вот, – сказал Клейст. – Он приказал вывести нас на работу…

– Ну и что?

– А сейчас всего – пять утра…

Не было никакого желания с ним спорить. Нас вели мимо бараков, мимо ворот и мимо тройного ряда шипастой колючей проволоки. По-видимому, действительно к каменоломням. Клейст по-прежнему хватался за меня, и я не мог его оттолкнуть. В голове у меня была какая-то пустота. Я едва вытаскивал из грязи грузно чавкающие чоботы. Хермлин, вероятно, был прав. Контакт двух разумов. Мы и предполагать не могли, что так трудно будет просто п о н я т ь. Неимоверно трудно – просто понять. Даже если обе стороны и в самом деле хотят этого. Мы ждали праздника. Мы ждали восторгов и необыкновенных открытий. Мы ждали, что весь мир расцветет и будущее само собой распахнет перед нами сияющие горизонты. Мы ждали чудесного, будто в детстве, сказочного преображения. А тут – столб с веревками на аппельплаце, холодная слякоть, секущие свинцом пулеметы. Вот здесь, например, у горелой опоры, погиб Юозас. Его назначили в лазарет, и он кончил сам, бросившись на ограждение. А до этого бросился на проволоку Грегор Макманус, и еще – Ланье, и Гринбург, и Леон Картальери. А “неистовый” Фархад ударил по лицу Скотину Бака. А Ловен Матулович, отчаявшись, прыгнул с обрыва в каменоломне. А застенчивый Пальк вдруг ни с того ни с сего двинулся через аппельплац ночью – во весь рост, не сгибаясь, прямо на огненный зрак прожектора. Больше всего, по-видимому, угнетала бессмысленность. Одно дело – война; враг в каске и с автоматом, изрыгающим смерть. Осязаемый реальный противник, которого ненавидишь. И, конечно, другое, если все это – условная театральная постановка, некая логическая игра, манекены, куклы, созданные Оракулом. – Он исследует социальное устройство Земли, – говорил мне Кэртройт, базис-аналитик из Лондона. – Он анализирует простейшие социокультурные парадигмы. Будто азбуку. Жаль, конечно, что у нас такая азбука. Может быть, изучив ее, он перейдет к более внятным смысловым построениям. – И добавил, кутаясь в ветхое одеяло. – Знаешь, я почему-то боюсь этого… – Когда состоялся разговор: неделю назад, десять дней, две недели? Время сливалось в однообразную мутную массу: тачка, нагруженная камнями, теплая отвратительная бурда из кормовой свеклы, скользкая умывальня, где плещешь на себя затхлую воду, сон – как обморок, кабанья оплывшая рожа Скотины Бака… Иногда я просто завидовал Осборну с его апокалипсисом. Подумаешь – землетрясение там, саранча летает железная. Смотри и записывай, никаких хлопот. Брюсу я, кстати говоря, тоже завидовал…

По кремнистой дороге мы спустились вниз, к котловану. Наверху запаздывали со светом, и охранники сдержанно матерились. Время от времени постреливали, чтобы хоть таким образом обозначить себя в темноте. И тогда невероятное эхо прыгало с одной скалы на другую. Понятно было, почему они злятся. Дождь все усиливался, все хлюпал, и капал, и шлепал по мокрети, не переставая. Сидеть бы сейчас в казармах, перебрасываясь в картишки. А вместо этого – тащись за два километра в чертовы каменоломни, мокни на холоде, следи за паршивыми хефтлингами.

– Стой! – наконец раздалась команда. И заметалось, перебрасываясь из головы в хвост колонны: – Стой!.. Стой, сволочь!.. Кому говорят!…

Над нашими головами ярко вспыхнуло. Четыре мощных прожектора, разнесенные по углам, залили ущелье посверкивающей молочной взвесью. Раньше здесь, вероятно, были разработки песчаника. Жила, скорее всего, истощилась, и их забросили. Глыбы, обвалы и монолиты, поставленные на ребро, создавали вид хаоса, который, наверное, был в момент сотворения мира.

– Ахтунг!.. Разойдись по бригадам!..

Возник Бурдюк, который до этого шел в отдельной команде. Постоял, зацепив пальцами пояс полосатых штанов. Свисало поверх ремня могучее брюхо. Ему и лагерная баланда была нипочем. Выждав, сколько положено, мотнул головой – шевелись! Мы, ни слова не говоря, раздергали груду дощатых тачек. Дело было привычное. Мы занимались этим каждое утро. Даже Клейст наваливался на рукоятки, стараясь не выказывать слабости. С работой нам, что ни говори, повезло. Ворочать тачку все-таки легче, чем рубить камень.

Бурдюк терпеливо ждал, пока мы будем готовы. Глянул на огненные бельма прожекторов, горящих с обрыва, мельком оценил расстояние до ближайшего сгорбленного, как сурок, охранника.

Просипел, ни к кому особенно не обращаясь:

– Сегодня за нами – “глаз”…

И отошел в сторонку, чтобы наблюдать за работой.

Мы даже сообразить ничего не успели.

– На-ачали!..

Я торопливо покатил тачку туда, где уже стучали кайлами первые рубщики. Привычно заныли мышцы, а в позвоночнике натянулась струна, готовая лопнуть. К счастью, я уже знал, что примерно через час это пройдет. Я втянусь и буду ворочать камни, к которым в другой обстановке и подступить побоялся бы. Никакая работа меня уже давно не пугала. И настораживало только короткое предупреждение Бурдюка. “Глаз” – это значит, что следить за нами сегодня будут особо. Что, впрочем, не удивительно. Водак-то из нашей бригады. А Бурдюк все-таки молодец, что предупредил. С бригадиром нам повезло, у других лишь – “скотина”, да “пошевеливайся”, да затрещины. Собственно, только таких бригадирами и назначают. А Бурдюк, как ни странно, сохранил человеческий облик. Я вспомнил, как на третий день после моего прибытия в лагерь я, уже отбыв два наряда копателем, попал в эти же каменоломни среди других штрафников. Дождь тогда лил, по-моему, еще сильнее. Тропинка от штолен до рельсов узкоколейки совершенно осклизла. Навыков тяжелой работы у меня, разумеется, не было. Разболтавшееся колесо неудержимо соскальзывало по склону. Тачка весила тонну, и наконец в очередной раз опрокинулась. Я тогда тоже упал и даже не пробовал больше встать на ноги. Текла вода по лицу. Сердце безобразным комком трепетало в горле. Жизнь заканчивалась – прямо здесь, на этой липкой земле. Скотина Бак стоял надо мной и орал: – Поднимайся, скотина!.. – Я знал, что он меня все равно убьет, и не двигался. – Поднимите скотину!.. – в бешенстве приказал Скотина Бак. Меня подняли. Всегда есть, кому исполнить приказ. – Теперь ты, скотина, узнаешь, кто я, скотина, такой… – Неимоверный пудовый кулак взлетел в воздух. Однако не опустился – Бурдюк перехватил его волосатой лапой. – Ты чего это? – удивился тогда Скотина Бак. – Оставь человека, – сказал Бурдюк, дохнув всей утробой. – Чего-чего? – Говорю: оставь, человека… – Скотина Бак начал тогда багроветь и чудовищно раздуваться. Я уже думал, что все, конец Бурдюку, пристрелит за нарушение распорядка. Но весь почерневший Скотина Бак лишь выдернул руку и вдруг ушлепал, правда, обложив нас по черному. А Бурдюк, некоторое время смотрел на меня – грязного, дрожащего, не верящего, что остался жив, а потом сплюнул и спокойно сказал: – Дерьмо собачье… – И уже вечером, когда мы на картонных ногах возвратились в барак, спросил Клейста, выделив его почему-то среди других хефтлингов: – И из-за такого дерьма, как ваш Оракул, убивать людей? – Клейст, помнится, начал рассказывать ему что-то о грандиозных задачах Контакта, о прорыве в новое знание, о постижении человечеством неизвестного, вечно маячащего за горизонтом, – он тогда еще не совсем пал духом, – а Бурдюк все это выслушал с непроницаемой физиономией, опять сплюнул на пол и, ничего не сказав, отвернулся. И Клейст остался сидеть, прижав к груди мокрый чобот…

В общем, мы, как всегда, ворочали тачки с раздробленным камнем. Я уже втянулся и довольно уверенно вел поскрипывающую махину по колее. Особенного искусства здесь, честно говоря, и не требовалось: подправляй чуть-чуть рукоятки, чтобы колесо не напоролось на боковину. Тогда груженая тачка сама покатится под уклон. За последние дни я очень поднаторел в этом деле. Через час я даже согрелся, так что от одежды пошел легкий парок, перестали скользить подошвы, которые я теперь ставил не глядя, дождь, ощупывающий камни, больше не сжимал тело ознобом, а напротив – остужал и смывал пот с лица. Дикая норма выработки уже не казалась мне такой уж невыполнимой, и я только немного задерживался на погрузке, высматривая Катарину. И Бурдюк, разумеется, видел, что я задерживаюсь, но пока относился к этому вполне снисходительно. Он лишь хмурился и с досадой сопел, глядя, что и Клейст вслед за мной задерживается тоже. Именно Клейсту делать это сегодня не следовало. Клейст и так имел уже два штрафных замечания. Тем не менее, все недовольство ограничивалось пока расширенными ноздрями. Более того, поняв, вероятно, что из Клейста сегодня много не выжать, Бурдюк нехотя, но как-то очень солидно вступил в разговор с охранником, предложил ему, по-видимому, своих, довольно таки неплохих сигарет, повернулся, щелкая зажигалкой, так что солдату пришлось переступить на пару шагов в низинку, а когда возвратился, довольный и от того еще более хмурый, каска охранника, оставшегося на месте, едва выглядывала из-за гребня.

– Давай-давай, – сказал он, гася наши благодарные взгляды.

Катарина подошла, наверное, через час: у женской бригады был в середине дня дополнительный перерывчик. Она появилась на тропке, ведущей из-за скалы, и, как всегда, несмело подняла руку, чтобы привлечь наше внимание. Я вопросительно глянул на Бурдюка, и тот чуть заметно кивнул. Мы попятились и через два-три метра оказались в неглубокой расщелине. Бровастый каменный козырек прикрыл нас сверху. Эта ниша не просматривалась ниоткуда, и разговаривать можно было сравнительно безопасно.

– Привет, – сказал я.

Катарина сразу же опустилась на ближайший песчаный скос. Привалилась к скале, вздохнула, вид у нее был изможденный. Она даже не сказала мне обычное “здравствуй” – лишь кивнула в изнеможении и медленно опустила веки. У меня сжалось сердце, такая она была слабая. Я пошарил за пазухой, нащупывая твердый прямоугольничек хлеба.

– Не надо, – сказала Катарина, не открывая глаз.

Пайку однако взяла, отламывала по крошке и тщательно, чтобы надольше хватило, прожевывала. Потом вяло поинтересовалась из-за чего тревога. В женском лагере, оказывается, ничего толком не знали.

Я объяснил, запинаясь, и пару минут она очень сосредоточенно собирала крошки с ладони. Затем страстно ее облизала и с силой потерла пальцами друг о друга.

– Так, значит, это был Водак? – тихо переспросила она. Потрясла стриженой головой, взялась обеими руками за щеки. – Значит, Водак… Он ведь одно время входил в Контактную группу… Забавный такой – рассказывал всякие смешные истории… Звал в Прагу: “единственный город, откуда не хочется уезжать”… Потом был “сеанс”, он почти целый месяц лежал практически в коме… После этого ему пришлось расстаться с “приемником”… – Катарина неожиданно сильно вцепилась мне в лацканы куртки. Косточки пальцев у нее были обветрены до мелких раной. – Обещай мне, пожалуйста, если тебе удастся отсюда выбраться… Если ты выживешь, обещай мне, что сделаешь все возможное… Надо продолжать, понимаешь? Иначе все будет напрасно – все наши жертвы… Получится тогда, что и Водак тоже погиб напрасно… Франк в Комиссии по безопасности уже дважды предлагал законсервировать весь проект… Отложить на пятьдесят лет, пока мы не подготовимся к Контакту как следует… Его поддерживает сам Макгир, а в секторе наблюдателей от ООН – Алябьев… По-моему, это было бы просто трусостью… Передай мое мнение: они не имеют права – вот так, вычеркнуть из жизни нас всех…

Катарина дрожала, как в лихорадке.

– Конечно, конечно, – поспешно сказал я, согревая ее пальцы своими.

– И получится, что нас всех просто не было… Обещай, если спасешься, ты ни за что этого не допустишь…

Она нахохлилась, будто птица, подняв острые плечи. Лоб был горячий, а губы – в чуть желтоватом, как при чахотке, налете. Я хотел возразить, что она сама все это прекрасно изложит тому же Алябьеву, главное – не отчаиваться, отчаяние в такой ситуации – хуже всего, но тут, словно мыши, запрыгали по тропе мелкие камешки, что-то грузно проехало, чавкнули вытягиваемые из глины подошвы, и в пугающей близости, наполнив звуком расщелину, радостно раздалось:

– Ну, скотина! Наконец-то ты мне попался, скотина!.. – Скотина Бак неизвестно откуда выбрался на тропу. Наверное, обошел по круче, где Бурдюк его, разумеется, проглядел. – Вот, господин офицер, изволите, прямой саботаж! Нарушение распорядка, я за ним давно наблюдаю…

– Гут, – без всяких эмоций сказал Сапог.

Он спускался по осыпи вслед за Скотиной Баком – увязая в щебенке, прямой, точно кукла, выкидывая вперед сияющие, бутылочные голенища.

– Сюда, сюда, господин офицер, пожалте…

Я даже не успел сообразить что к чему. Все накатывалось и разворачивалось в какой-то шизофренической нереальности. Скотина Бак поднимался к нам по насыпи, оскальзываясь, как громадный навозный жук. Накидка его блестела, жилистые кулаки отталкивались от камня. Полосатая человеческая фигура вдруг метнулась ему навстречу и ударила, кажется, прямо в багровую, выпученную щеками физиономию. Бак без особых усилий перехватил ее за поднятый локоть. Это был Клейст – он корчился, как червяк, и выкрикивал что-то невнятное. Я разобрал лишь одно пузырящееся на губах: – Ненавижу!.. – Скотина Бак на мгновение замер, видимо удивленный, а потом ухмыльнулся, и кулак быстрым молотом прочертил воздух… Бац!..

Кажется, даже эхо прокатилось по котловану.

Клейст, будто пьяный, слепо покачался секунду и – упал, не сгибаясь, разбрызгав телом жидкую грязь.

– Гут, – снова без эмоций сказал Сапог.

Я, наконец, поднялся, и Катарина, цепляясь за выступы, тоже выпрямилась. В котловане, как в преисподней, клубился непроницаемый молочный туман. Нитями серебра просверкивала в нем летящая с неба морось. Все было кончено; Клейст ошибся; мы все-таки тоже умрем в этой каменной, мокрой, холодной яме.

Скотина Бак вскарабкался наконец по осыпи и вытер пот.

– Вот так, – деловито сказал он, объемля торжествующим взглядом нас с Катариной. – Теперь ты, скотина, узнаешь, кто я, скотина, такой… Дозвольте, господин офицер?

– Гут, – высказался Сапог в третий раз.

Точно более не знал ни единого слова. Правда, на этот раз он поощрительно улыбнулся, показав тридцать два плотных, как в кукурузном початке, зуба. И вдруг, будто идиот, не прерывая улыбки, замер, словно в нем что-то внезапно выключилось; очень похоже на Клейста, не сгибаясь, покачался из стороны в сторону и – упал, точно так же, как кукла, сразу всем телом – брызнула из лужи вода, и с неприятным шуршанием осела желто-размытая, песчаниковая щебенка.


Подведем некоторые итоги.

Летом того же года, за два месяца до печально известных событий в Бронингеме, Лайош Сефешвари, сотрудник лаборатории математической лингвистики при Втором отделе (семантика) Научного Комитета, в частном разговоре с Жюлем Марсонье, руководителем этой же лаборатории, и в присутствии нескольких других сотрудников, помявшись, видимо, от чувства неловкости, сказал примерно следующее:

– Простите, шеф… Это, конечно, шеф, совсем не мое дело… Но у меня уже третий день какое-то странное ощущение… Будто бы вам, шеф, грозит опасность… Будто бы – несчастный случай, шеф, именно сегодня… Вы извините, шеф, что я говорю об этом…

Точная форма предупреждения была впоследствии восстановлена. Марсонье, впрочем наряду с остальными, воспринял его как неудачную шутку, – отношения в среде матлингвистов, к сожалению, не сложились, – кисло поморщился, посоветовал сотруднику Сефешвари не переутомляться, после чего вышел на улицу и был сбит грузовиком, который вел пьяный американский солдат.

В тот же день при оперативной разработке данного материала Лайош Сефешвари, кстати говоря, сильно напуганный таким поворотом событий, показал, что ему в настоящее время тридцать четыре года, не женат, во Втором отделе (семантика) – с момента его образования, специальность – знаковая иерархия сложных систем. Предчувствие, о котором шла речь, возникло у него абсолютно внезапно. Две недели назад, во время обсуждения в кабинете у шефа очередной совместной статьи он вдруг отчетливо понял, что доктор Марсонье скоро умрет. Совершенно непроизвольное, очень предметное ощущение. Он даже как бы увидел картинку близкого будущего: громыхающая машина, как носорог, подбрасывает в воздух распяленную человеческую фигуру… Да, он сразу же понял, что это – Жюль Марсонье… Нет, без каких-либо характерных примет, просто догадался и все… Временная привязка чисто интуитивная – две недели… Он не предупредил Марсонье раньше, потому что очень уж глупо все это выглядело: научный сотрудник, руководитель сектора, и вообще… В последнюю минуту замучила совесть: а вдруг в этом все-таки что-то есть…

Сефешвари сделал потом около десятка тщательно задокументированных предсказаний. Все – на срок от пятнадцати лет до четверти века. То есть, не поддающиеся немедленной экспериментальной проверке. Ситуация, вероятно, так бы и осталась локальной, но почти сразу же вслед за ним были выявлены еще семеро скрытых ранее прорицателей. Плачек и Ранненкампф, например, пришли сами, узнав подробности о гибели Марсонье. Через сутки количество их достигло двенадцати человек. Выяснилось, что такие случаи отмечались и прежде. Правда, до последнего времени они проходили по разряду легенд. Собственно термин “пророки” ввел в обиход Амальд Грюнфельд, когда тема была открыта и потребовался шифр для первичного обозначения. Кстати, он не совсем верно отражал суть явления. Предсказания, сделанные в ближайшие несколько суток, касались исключительно судеб отдельных людей: дата смерти и сопровождающие ее обстоятельства. Ничего, кроме этого, в официальном мартирологе не содержалось. Таким образом, от подлинного “исторического” прорицания это было весьма далеко. Однако и имеющегося в тот момент материала оказалось достаточно. Поиск велся открытым способом, информацию о “пророках” озвучили в тот же день восемь зональных агентств. Удержать сдвинувшуюся лавину было уже нельзя. Десятки тысяч людей тронулись с мест, будто подхваченные ураганом. Дороги, ведущие к югу, оказались забитыми. Душный бензиновый смог повис над Центральным международным шоссе. Никакие спешно опубликованные опровержения не смогли остановить этот поток. “Аэр-Галактика”, пользуясь обстановкой, назначила восемьдесят дополнительных рейсов. Пропускные кордоны Научного Комитета были опрокинуты половодьем. Город, впрочем как и его окрестности, превратился в развороченный муравейник. Спали, как нищие, просто на тротуарах и мостовых, спали на чердаках, на лестницах, в гаражах и подвалах. Пили тухлую воду – обеззараживающие таблетки кончились уже на вторые сутки. Банка собачьих консервов стоила семьдесят пять долларов. Контейнеры с продовольствием застряли в хаосе брошенных на магистрали, частично неисправных автомашин. Жажда з н а т ь, по-видимому, пересиливала все остальное. Мелкая городская газета напечатала на первой странице полный список “пророков”. Тираж попытались конфисковать, однако возле редакции мгновенно встала вооруженная очередь. Местная полиция была бессильна перед толпой. Муниципалитет колебался, не решаясь запросить военную помощь. Правительство страны колебалось, не решаясь оказать ее по собственному усмотрению. Научный Комитет дискутировал, не решаясь принять всю ответственность на себя. Как обычно в такой ситуации, недоставало политической воли. Неизвестно, что послужило тогда роковым детонатором. Кажется, Эрик Венцель, контрактник, астрофизик из Гамбурга, руководствуясь, разумеется, самыми благими намерениями, предсказал ужасную и скорую смерть одиннадцатилетней девочки, дочери влиятельного в местных кругах адвоката. Что и исполнилось – буквально через час после пророчества. Слухи о “глашатае сатаны” запузырились по городу. Обстановку до крайней степени усугубило еще и то, что одновременно с предсказанием Венцеля, наивность которого граничит с идиотизмом, то ли по недомыслию, то ли по злой воле, что, кстати, тоже вовсе не исключено, то ли просто в колоссальной неразберихе тех бурных дней был опубликован так называемый “черный перечень” Бьернсона, приговаривающий к смерти в ближайшее время не менее пятидесяти человек. Так или иначе, эффект был подобен разорвавшейся бомбе: “Пророки” не предсказывают будущее – “пророки” его создают!.. Первым заполыхал, облитый бензином, дом астрофизика. Бушующая толпа не пропускала пожарных, пока от летящих искр не занялся весь квартал. Сам Венцель к этому времени был уже, вероятно, мертв. Точно безумие охватило вчера еще законопослушных граждан: поджигали собственные квартиры, выбрасывали из окон и топтали магнитофоны и телевизоры. Вдребезги разбивали любую электронику вообще. Хрустела, съедая подошвы, стеклянная каша на улицах. Качались на спутанных проводах опоры энерголиний. К вечеру город задохнулся в сплошном огне. Убивали техников, легко опознаваемых по бежевым комбинезонам, убивали каждого, кто не спорол с груди шеврон Центра исследований. “Черный перечень” Бьернсона таким образом неумолимо овеществлялся. Погиб Кампа, погиб Левит, погибли оба Диспенсера, старший и младший. Погиб Рогинский, который отчаянно пытался остановить вакханалию. Из всего корпуса аналитиков в живых остался только Хольбейн. Раненый при первых же столкновениях, измученный ожогами и потерей крови, он каким-то чудом запустил двигатель единственного исправного вертолета и еще большим чудом посадил его через час в предместьях столицы. Сообщение о “Бойне пророков” в итоге ушло наверх. Однако Научный Комитет уже ничего не мог сделать. В столице тоже начались беспорядки, вспыхнул мятеж, и гвардейцы, одурманенные эргамином, обстреливали из штурмовых ружей здание Административного центра. Помощь в виде международных войск подошла только утром. Выжившие сотрудники секторов и отделов бежали в сельву. Из двенадцати дюжин, как предполагалось, “пророков”, видимо, не уцелел ни один. Обезумевшая толпа повышибала экраны на пультах слежения за обеими Зонами, раздробила аппаратуру, в результате чего пропали поистине уникальные наблюдения, и, скорее всего, ведомая опытными наставниками, забросала мазутными факелами темные зарешеченные бараки Биологического контроля.

Теперь попробуем двинуться дальше.

Годом ранее Килиан, исполненный, как и все тогда, пылкого энтузиазма, занимался созданием элементарной понятийной основы, могущей обеспечить Контакт. В то время уже догадывались, хотя и с некоторыми оговорками, что руканы представляют собой не отдельные персоны, но общность, где растворяется индивид, “метагом”, если пользоваться тогдашними вычурными терминами-ярлыками, и что контакт с одиночным руканом неосуществим даже в принципе. Понемногу догадывались также, что новорожденные особи суть незрелые, собственно психики, тем более ее высших личностных черт, у них нет, работать имеет смысл лишь с дифференцированными, по крайней мере трехмесячными руканами, уже прошедшими специализацию и включенными в хоровод. В этой ситуации требовалось всего ничего – сделать шаг. Килиан совершенно открыто подал заявку. После длительных колебаний Научный Комитет официально ее утвердил. Соблюдая все мыслимые и немыслимые предосторожности, в одну из “лунных декад” были извлечены с периферии хоровода три “зрелых” рукана. Никакого сопротивления они при этом не оказали и прекратили пляску как только эластиковые мягкие сети оторвали их от земли. Реакция самого Оракула на изъятие также была нулевой. Вертолеты с боекомплектами “воздух – земля” напрасно висели над “танцплощадкой”. Руканов доставили на полигон в шестидесяти километрах от Заповедника. Освобожденные, они сначала исполнили “императорский менуэт” – ситуация удивления, по классификации Рабды, – а затем, без какой-либо паузы, перешли к обычному безумству движений. Эдвард Ван Килиан начал работу немедленно. Полигон, как предусматривалось инструкцией, был экранирован металлизированным коллоидом. Один из руканов оказался, к счастью исследователей, “говорящим”. Группе удалось записать две страстные ариозы с промежутком в пятнадцать минут. Это, согласно общему мнению, упрощало задачу. Были использованы, как и прежде, простейшие тесты на разум. Видимых результатов они, как и в прежних экспериментах, не дали. “Танец блох” сменился уже известной “оргией демонов”. Руканы стонали. Трава вокруг них пожелтела, как при сильном морозе. Однако у самого Килиана был план, основанный на давно разрабатываемой им теории “культур-близнецов”. Он считал, что руканы все-таки есть посредники, созданные исключительно для Контакта, предыдущие неудачи с ними возникли из-за использования чрезмерных технических средств, в действительности же информация передается только экстрасенсорно – необходимо включиться в танец специально подготовленному человеку. Судьба Борхварта из первой экспедиции его не пугала. Он напичкался стимуляторами и грезил таинственным “Завещанием Неба”. Тем более, что эксперимент можно было прервать – просто разъединив танцоров. Первый этап, то есть “вживление” реципиента, прошел успешно. Руканы, чуть разойдясь, спокойно приняли в танец нового члена сообщества, никаких агрессивных намерений с их стороны отмечено не было, и бесстрастные камеры, выставленные на полигоне, час за часом фиксировали, как профессор, крупнейший специалист по психологии ксеноконтакта, видный общественный деятель и автор многочисленных книг, принесших ему мировую известность, словно первобытный дикарь, выделывает сложнейшие па какой-то доисторической румбы, явно лишенный слуха, немузыкально вскрикивает, напевает, стонет, ухает, бьет себя кулаками по ляжкам, вертит задом и вообще наслаждается вседозволенностью. Группа искренне завидовала шефу и рассчитывала на уникальный материал. Этому эксперименту придавалось очень большое значение. Данные уже в необработанном виде распечатывались по всем смежным подразделениям; впервые был применен для записи сплошной фит-анализ, то есть, одновременно фиксировались (с выводом на экран) десятки тысяч параметров; еще двое сотрудников ждали, чтобы сменить Килиана или включиться как дополнительные танцоры. Первые симптомы тревоги отметил главный Координирующий центр ЕАКС: начал стремительно возрастать расход операционного резерва компьютеров. Просто какой-то лавиной; удваиваясь в течение каждого часа. Выглядело это так, словно отраслевые системы одна за другой получали вне всякой очереди экстренную задачу и, чтобы исполнить ее, как того требовал опережающий код, сбрасывали или сворачивали все второстепенные направления. Прежде всего – заводы, транспорт, громоздкие торговые операции. Что, как выяснилось при позднейшем анализе, было вполне естественно. В результате эксперимента Оракул лишился одновременно трех базисно-активных составляющих мозга. Функциональный запас у него в тот момент отсутствовал. Инкубатор, точно проснувшись, поспешно затягивался фиолетовым дымом. Забурлили холодные чаны со “звездным студнем”, сладкий, тягучий дождь застучал по шляпкам “грибов” в Чистилище. Однако эмбриогенез каждой особи занимал не менее суток, и, пытаясь, хотя бы частично, восполнить неожиданный дефицит, не имея другого выхода, Оракул обратился непосредственно в сети ЕАКС. Можно представить себе суммарную мощность всех девяноста руканов, составляющих хоровод, если изъятие только трех, не самых, видимо, главных экземпляров с периферии однозначно потребовало компенсации в виде восьми тысяч машин. Зональные блоки по двести-триста компьютеров просто захлебывались в информации. Тонули, как камни, брошенные в трясину, один за другим. Поле “компьютерного молчания” стремительно разрасталось. Отключались уже целые ветви системы – совершенно спонтанно. Гордость двух континентов, ЕАКС, разваливалась на глазах. Электронное сумасшествие грозило перекинуться через океаны, в Европу. Операторы в Центре координации застыли у беспомощных пультов. Свинчивались мучительные секунды. Паника первых часов перерастала в смертельное оцепенение. В странной тишине, быстро и неотвратимо, рушился целый мир… Неизвестно, каким катаклизмом закончилось бы это самонадеянное вторжение человечества в неизвестность, но Оракул, почувствовавший, вероятно, сползание в полный распад, взял на себя контроль за Главной координирующей программой. При этом он вскрыл девять слоев защиты, считавшейся до сего времени неприступной. С этой минуты вся колоссальная, трижды дублированная информструктура ЕАКС как единое целое стала работать исключительно на него. Практически, она перестала существовать для Земли… – Это был непрерывный кошмар, – говорил потом генеральный директор Системы доктор Коррихос. – Словно кто-то невидимый взял нас за шиворот, как котят, и оттащил в сторону. Именно так –осторожно и вместе с тем непреклонно. Неприятное ощущение: будто тебя могут прихлопнуть в любую минуту… – По его категорическому приказу, техники ЕАКС попробовали сузить энергоснабжение – станции уже задыхались, аритмия в распределительном спектре бросалась в глаза – однако Оракул, сориентировавшись, вероятно, быстрее, чем люди, в считанные мгновения развернул на себя весь энергетический диапазон. Горели раскаленные провода, лопались, будто груши, пудовые многоуровневые изоляторы. Громадный поток электричества ринулся в бездонную пропасть. Ухнули потрескавшиеся щиты, разлетелись в пыль не выдержавшие перепада предохранители. Средневековый мрак спустился на континент. Транспортные реки, не регулируемые более твердой рукой, хлынули из берегов. На сотни миль протянулся лом автомашин и железнодорожных составов. Кричали в океане забытые пароходы. Почти тысяча беспомощных самолетов, отчаянно взывая к земле, кружилась над аэродромами. Посадить вручную удалось далеко не все. Распалась система согласования цен; встречные расчеты были парализованы информационным хаосом. Промышленность отказывалась заключать договоры, терминалы на фабриках и в торговых фирмах выбрасывали вместо рыночной стоимости продукции – прогноз погоды на сентябрь прошлого века. Один за другим приостанавливали платежи банки. Большинство национальных правительств запретило свободный обмен валют. Явственно обозначился ступор техногенной цивилизации. Целые регионы, лишенные опеки компьютеров, погрузились в первобытное состояние. Катастрофа могла бы приобрести значительно большие, жизненные и политические, масштабы, но все тот же Грюнфельд, холодный, жесткий, уравновешенный, только что вместо растерявшегося Бертье назначенный председателем Научного Комитета, уже через два часа после получения им неограниченных полномочий лично, в сопровождении израильских спецкоманд появился для всех неожиданно в диспетчерской столичного аэропорта – тихим, но непреклонным голосом задавил панику, разобрался, встряхнул, привел в чувство тех, кого следовало привести, вызвал из города дежурное подразделение обслуживания, выдернул с секретного совещания министра обороны страны и, как результат, к вечеру того же дня поднял в воздух звено грузовых вертолетов. На полигоне в этот момент происходило нечто, напоминающее вальпургиево беснование. Мигали по кругу прожектора: красный… синий… красный… зеленый… Гремела музыка… Едко дымилась не выдержавшая нагрузки аппаратура… Плясали без исключения все – до последнего лаборанта. Профессор Килиан к тому времени уже полностью превратился. Хотя шерсть, проступившая у него на плечах, еще имела явный серебристый оттенок. Сверху это было достаточно хорошо заметно. Дул сильный ветер. Головную машину ощутимо раскачивало. Грюнфельд, мгновенно оценивший картину, колебался, по-видимому, не больше секунды. Слишком многое было положено на чаши весов. – Я приказываю, – железным, скрипучим голосом сказал он. Приговор таким образом был вынесен. Уже не три, а четыре рукана, как рыба, ворочаясь в мешковатых сетях, поплыли в сторону Заповедника. В результате Килиан стал девяносто первым номером “хоровода”. Человек-рукан – это вызвало нездоровое оживление в узких научных кругах.. Было бы, разумеется, любопытно извлечь его оттуда через какое-то время, но Совет Безопасности, а вместе с ним и членов Научного Комитета пробирало ознобом при одной лишь мысли о возможных последствиях.

Так что же именно дал нам Оракул?

Знание времени и обстоятельств собственной смерти, сколько бы блистательных философских работ ни пыталось это обосновать, с точки зрения нормального человека вряд ли можно считать таким уж благодеянием. Как биологический вид мы к этому не приспособлены. И скорее всего, никогда не привыкнем, что день “боя часов” известен заранее. Это для человека просто психологически неприемлемо. Мы иначе устроены. Нам вовсе не требуется знание смертных координат. Разумеется, можно, как, вероятно, и поступает Оракул, не вдаваясь в подробности, рассматривать человечество как некий целостный механизм и предупреждать его о поломках разных мелких деталей. Ради бога. Однако есть вещи, которые отвергаются нами сразу. Окончательно и в какой бы то ни было форме. Компромисс невозможен. “Бойня пророков” свидетельствует об этом со всей очевидностью.

Что еще в таком случае мог бы представить Оракул?

“Философский камень” как был, так и остается тайной за семьюдесятью печатями. И скорее всего, пребудет в таком состоянии до скончания мира. Пусть его технологическая рецептура достаточно примитивна. Берется то-то и то-то, с ним производится такое-то и такое. Добавляется пятое, двенадцатое, тридцать девятое. Посыпается вслед за этим толчеными мухоморами. Сверху, чтоб завершить, торжественно сажается черная кошка. Только обязательно кошка, и непременно – с голубыми глазами… Айн, цвай, драй!.. Цилиндр фокусника поднимается… Фир, фюнф, зекс!.. следует взмах волшебной палочкой… Вуаля!.. Один процент всех атомов в веществе замещен; и не просто, а – соответствующими соседями по таблице. Ловкость рук, господа, и никаких радиоактивных отходов…

Или, может быть, “роса Вельзевула”, собранная некогда Брюсом? Про нее мы точно знаем одно: она смертельно опасна. Мгновенная гибель Бориса Зарьяна с сотрудниками не оставляет сомнений. Корпус, где добровольцы в свинцовых костюмах вскрывали тигель, вот уже года два коричневеет, как зуб, посередине черного выжженного пятна. Даже трава не растет в радиусе около двухсот метров. Но, пожалуй, это и все; прямо скажем, немного. Не существует защиты, мы просто не можем ее исследовать.

Об апокалипсисе в Бронингеме уже говорилось. И о катастрофическом развале ЕАКС – в той же мере.

И, вероятно, единственное благо, которое пока не вызывает сомнений, это тысячу раз перемолотый в различных дискуссиях “вечный хлеб”. Нитчатая зеленая масса, похожая на застойные водоросли. Технологию производства ее выловил еще Ян Каменский. Самый первый успех, и потому, наверное, самый памятный. Но опять таки: мы до сих пор толком не знаем, что это такое. В отношении “вечного хлеба” действует все тот же универсальный рецепт. Берется то-то и то-то, с ним производится такое-то и такое… добавляется… присыпается… далее помещается в воду… Вуаля!.. Получается нечто, насыщенное белками и способное к размножению. Причем согласно нашему традиционному взгляду на то, что представляет собой белковая жизнь, это нечто не только не может размножаться и прорастать, но и просто существовать сколько-нибудь заметное время. Кажется так – водоросли буквально впитывают в себя все известные виды энергии: радиационную, магнитную, тепловую, вероятно, даже гравитационную, и, используя в качестве субстрата обыкновенную воду, непосредственно превращают их в массу, богатую глюкозой и протеинами. Культивирование “вечного хлеба” не требует особых затрат. “Хлеб” не портится при хранении и годен в пищу без дополнительной обработки. Развивающиеся страны выращивают его десятками тысяч тонн. Проблема голода для Земли таким образом решена. Но очевидно также, что эта проблема уже давно могла бы быть решена и другим путем – средствами самого человечества, без упований на помощь Бога или чужого разума – просто за счет отказа высокоразвитых стран от некоторой части материальных излишеств.

Разумеется, Оракул дал нам очень многое.

Мы теперь твердо уверены, например, что мы не одни во Вселенной. И хоть данное знание, на первый взгляд, не относится к числу прикладных, его значимость как катализатора в дальнейшем развитии человечества трудно переоценить. Одно дело – самооценка, пусть даже самая, насколько возможно, критическая, и совсем другое – холодное, пристально регистрирующее внимание со стороны. То внимание, которое не позволяет сделать явно опрометчивый шаг. В этом качестве присутствие Оракула на Земле имеет глубокий смысл.

Мы также знаем теперь, опять-таки благодаря в основном Оракулу, что эпоха компьютеров – не то чтобы ступор цивилизации или, хуже того, полный тупик, но по крайней мере, не высшая и не единственная мера прогресса. Есть принципиально иные пути, возможно, более перспективные. И мы вынуждены поэтому пересмотреть некоторые, казалось бы, незыблемые мировоззренческие догматы.

Все это тоже – несомненная заслуга Оракула.

Так что вопрос, вероятно, лишь о цене, которой оплачены знания. Не чрезмерны ли жертвы, как правило, неизбежные на этом пути. Сколько требуется усилий, чтобы трагедия, по скверной нашей привычке, не превратилась в фарс. И стоит ли платить вообще?

Пока безусловно ясно только одно: отказаться от контакта с Оракулом, что бы он собою ни представлял, запретить его изучение и тем более уничтожить, повернув “атомный ключ”, захлопнуть дверь, ведущую в неизвестность, по-видимому, уже нельзя. Это означало бы наше полное и окончательно поражение. Это был бы и в самом деле тупик, какими бы вескими доводами данное действие ни мотивировалось. Нельзя отшатнуться в ужасе и закрыть глаза. Нельзя просто сказать: “Мы этого не понимаем и не поймем никогда”. Ибо, сказав нечто подобное хотя бы единожды, человек сам поставит в будущем жесткий цивилизационный предел и, проявив слабость перед лицом опаляющей пустоты, перестанет быть тем, чем он сейчас в какой-то мере является.


В ров набралась бурая дождевая вода. Я шагнул было вдоль русла и сразу же ушел по колено. Вода была теплая и, как ряской, подернута густым мелким сором. Деревянные подметки увязли. Я с трудом выполз наверх по липкому скату.

Хермлин уже ждал меня – протягивая измазанную глиной руку.

– Видите, все-таки выбрались, – сказал он, помогая перевалить через край.

– Думаете, что выбрались? – с сомнением спросил я.

– Ну теперь-то, надеюсь, как-нибудь добредем…

Чуть отдышавшись, мы вытащили изо рва Катарину. Она сразу же улеглась на скользкой земле – лицом к небу. Сказала, будто во сне, прикрыв веки:

– И все же это опять модель – второй апокалипсис… Гюнтер был прав: о н оперирует только сверхсмысловыми структурами… Наверное, до сих пор о н нас просто не замечал… Мы для него – инфузории, меньше, чем тараканы… Анатоль, что там планировалось насчет “Гулливера”?..

Хермлин с тревогой посмотрел на меня:

– Бредит?

– Нет.

– То есть, вы ее понимаете?

Какой-то мужчина плюхнулся в ров неподалеку от нас. Увидел меня над краем – шарахнулся, взмахнув расставленными руками. Так и ушел по дну, расплескивая мутную воду.

– Кажется, из охранников, – задумчиво сказал Хермлин.

– Ну и что?

– Да нет, это я просто – заметил…

Мне очень не нравилось, как мы тут сидим. Слишком открыто, и слишком уж заманчивую мишень собой представляем. Тем более, что минут пятнадцать назад вывернулась над нашими головами тройка воющих истребителей. По-моему, я различил на крыльях голубые эмблемы. Хотя кто его знает. Я не был уверен, что представление уже завершилось. Или – что оно завершилось всюду одновременно.

– Вон туда, – по-видимому, угадав мои мысли, сказал Хермлин.

Впереди, задрав широкие грязные гусеницы, громоздился танк в коричнево-зеленых разводах. Он, наверное, прорывался куда-то, развернулся вдоль рва и напоролся, по-видимому, на встречный выстрел. Приплюснутая квадратная башня у него соскочила, а на скошенной боковине зияло оплавленное отверстие. Я кивнул Хермлину, и мы перебрались под защиту брони. Катарина дрожала, прямо чувствовалось, как от нее исходит лихорадочный жар. Время от времени она дробно постукивала зубами. Вдруг сказала невнятно: Оставьте меня… Не надо… Идите сами… – Я привалил ее к страшным колесам, забитым в пазах комьями глины. Броня танка казалась теплой и пахла дымом. Свисали с нее лохмотья облупившейся сгоревшей краски. И весь серый, затянутый редким туманом день, тоже был душновато-теплым и тоже пах дымом. Струилась из набрякшего неба упорная морось. Мутным вздутием обозначало себя неяркое солнце. Трудно было поверить, что раньше здесь царило многоярусное кишение сельвы, дождевых лесов, где капало с листьев и вскрикивали сумасшедшие попугаи, где сквозь петли лиан благоухали таинственные магнолии, а струящиеся тела питонов перетекали через завалы корней. Теперь до самого горизонта тянулась ямистая глиняная равнина. Усеивали ее рвы, противотанковые ежи и надолбы. Когда только это все успело возникнуть? Тут бомбили, обстреливали, подрывали и снова бомбили. Закапывались от смерти в землю и опрокидывали ее тупыми фугасами. Воронки, окаймленные красноватой землей, еще немного дымясь, истаивали в тумане. Множество разнообразных людей брело между ними – тоже постепенно истаивая, в полосатой, липнущей к телу одежде. Это, группами и поодиночке, возвращались в город бывшие заключенные.

– Теперь все будет иначе, – глядя на это, задумчиво сказал Хермлин.

– Возможно, – просто чтобы что-то ответить сказал я.

Слова эти произносились, наверное, уже тысячу раз. После каждой трагедии нам представляется, что все теперь будет иначе. Однако проходит время, и выясняется почему-то, что тянется то же самое.

Неподалеку от нас, раскинув ноги, вбитые в сапоги, лежал мертвый солдат. Каска с него свалилась, льняные яркие волосы прилипли к земле. Я чуть-чуть передвинулся, чтобы он оказался вне поля зрения. Это, конечно, была молекулярная копия, но видеть бездыханное тело я все равно не мог. Вероятно, что-то происходило во мне самом. Раньше я, например, никак не относился к Оракулу. Беда многих ученых – бесстрастное отношение к объекту исследований. Привыкаешь в конце концов ко всему. Режешь собаку, как пластилин. А вдруг и Оракул по отношению к нам тоже бесстрастен?

– Цена знания, – тоже отвернувшись от тела, сказал Хермлин. – Цена истины: каждый последующий шаг требует новых жертв. Я много раз сталкивался с этим когда работал…

– Может быть, – ощупывая больное колено, ответил я.

Мне сейчас было не до тонкостей теории знаний. К дыму, низко стелящемуся по земле, начал явственно примешиваться некий будоражащий запах. Ноздри у меня трепетали. Запах этот был мне уже отчасти знаком…

Лагерь подожгли сразу же, и бараки весело заполыхали. Солдаты отключались, как куклы, у которых срывался с упоров внутренний механизм. Они замирали на полушаге и вдруг падали – как правило, лицом вниз. Лежали, больше не шевелясь, раскинув неестественно вывернутые конечности. Скотина Бак, кажется, первый понял, что это значит, – оскальзываясь, побежал по осыпи и тоже упал. Обхватил затылок ладонями, закостенел, лишь тихонечко заскулил, когда сомкнулись вокруг него полосатые робы. Тело топтали молча и как-то очень сосредоточенно. Будто месили тесто. Бурдюк убрался, чтобы не попасть под горячую руку. Блоковые и бригадиры тоже попрятались. Их выковыривали из невозможных щелей и били наотмашь кайлами. Затем толпа, разрастаясь, двинулась к канцелярии. Ахнули стекла, вылетели сквозь рамы древние железные “ундервуды”. Запорхали по всей территории стаи выброшенных документов. Лопнула проволока на столбах, зачадили поганым дымом сторожевые вышки. Трудно было понять что-нибудь в этом хаосе. Гаппель, по-моему, единственный из семиотиков, как бешеный, метался по лагерю. Приказывал, умолял, просил – пытаясь сохранить хоть что-нибудь для дальнейших исследований. Трещали доски, визжали суставы выламываемого из петель железа. Двоих санитаров, выскочивших из загоревшегося лазарета, безжалостно оглушили и бросили обратно в огонь. Раскаленный багровый шар взрыва вспучился над бензохранилищем. И вот тогда этот же странно будоражащий химический запах поплыл в воздухе. И раздутые ноздри у меня так же болезненно затрепетали…

С другой стороны танка кто-то грузно присел. Кажется, двое, сказали сдавленным голосом: Подтяни мне повязку… – Давай, ответил второй, ох, тут как, зачем ты разрезал руку?.. – А ты видел Хаджи?.. – Ну?.. – Он поранился, а кровь у него не пошла… – Копия?.. – Вероятно… – Так что же, это – опять, значит, посредники? – Трудно пока сказать… – Боже мой, я был, когда выявляли “запечатленных”!.. – Да, история, кажется, повторяется… – Боже мой!.. – Ну, наше дело – побыстрее добраться до города… – Господи, спаси и помилуй! Бедный Хаджи… – Интересно, в центральной лаборатории хоть что-нибудь сохранилось?.. – А тебе что, собственно, требуется?.. – Прежде всего, разумеется, видео – хорошая камера… – Это достанем, у Крейца, по-моему, была вполне приличная техника… – Правильно, там – архив, бетонные стены, наверное, должно уцелеть. Главное сейчас – задокументировать, как можно больше. Помнишь Бронингем? Ведь ровным счетом ничего после этого не осталось… – Прихватить бы парочку “манекенов”, пока не исчезли… – Вертолеты нужны, два больших бокса для стерилизации. Это же не спонтанное извержение, это, по-моему, “Гулливер”… – “Гулливер”? Его все-таки, значит, задействовали?.. – Кажется, чисто сигнальный посыл: мы – разумные существа… Так “Вторая мировая” – это ответ?.. – Вероятно… – Ничего себе “знаковая ситуация”! Как мы ее толковать будем, ума не приложу… – Вероятно, тоже – на уровне чисто сигнального отзыва: “я вас слышу”… – Ну, по крайней мере, это первый реальный ответ… – Дай-то бог, если так… – Ну что, двинулись?.. – Ох, ты, чтоб его, как болит, собака! – Хорошо бы машину какую-нибудь найти… – Гляди-гляди: “призраки”, черт бы их побрал… – Где?.. – Да вон там, слева, целая цепь… – Вот не везет… – Да, только “призраков” нам и не доставало… – Ты, знаешь, давай двигай, а я его приму, этого, который поближе… – Думаешь?… – Ну, с моей травмой все равно далеко не ускачешь… – Ладно, держись, недолго, я постараюсь пригнать машину…

Точно больные, поддерживая друг друга, выступили из-за вздыбленного остова танка двое людей; один тут же заковылял по равнине, баюча стянутую тряпицей ладонь, а второй подождал, пока выдвинувшийся из цепи “призрак” приблизится к нему почти что вплотную – не колеблясь, шагнул вперед и быстро протянул руку.

– Панг!.. – дернулась молочная переливающаяся поверхность.

“Призрак” остановился и медленно потемнел.

– Кажется, поворачивают, – сказал Хермлин. – Это правда, что они не опасны?

Я ему не ответил. Я позавчера почти полностью содрал ноготь на левом мизинце. Помнится, тогда чуть было не закричал от боли. Но теперь я смотрел на запекшийся, коричневый полукруг с радостью и надеждой. Кровь была настоящая; значит, не копия. И у Катарины на лбу, слава богу, багровела подсыхающая царапина.

Она вдруг открыла глаза.

– Я могу идти. – И действительно встала, упираясь в заляпанную глиной гусеницу.

Вдруг пошатнулась, чуть не упав, и отдернула руку.

– Что такое?

– Смотри: она – мягкая, Анатоль!..

Я осторожно потрогал упершуюся в бугор башню. Металл был горячий и в самом деле подавался, как тесто. Вмятины от моих пальцев тут же заполнила маслянистая жидкость. Запах усиливался и становился просто невыносимым.

Катарина подергала меня за рукав:

– Нет времени, Анатоль…

Мы забрали влево, чтобы не натолкнуться на “призраков”. Я поддерживал Катарину, стараясь не поскользнуться и не повалить нас обоих. – Панг!.. Панг!.. Панг!.. – стреляло по всей мокро поблескивающей туманной равнине. “Призраки”, будто гиены, следовали за нами в некотором отдалении. Они сегодня не торопились, добычи, по-видимому, хватало. Липкая тяжелая грязь наматывалась нам на чоботы. Смешиваясь с горьким потом, стекал по лицу теплый дождь. Катарина, приваливаясь к моему плечу, бормотала, что нам нельзя терять ни минуты. Видел, Анатоль, даже броня уже загнивает. Деградация… энтропия… распад… необратимые изменения… Скоро все поползет… растает… вроде прошлогоднего снега… Никогда не прощу себе, если упустим… Барахтин утверждает, что это – всего лишь проекция на наше сознание…Понимаешь, источник, быть может, даже в другой Галактике… Я, естественно, в этот бред не вникал: снова гипотезы. От гипотез меня уже немного подташнивало. Потому что гипотез я мог бы и сам придумать сколько угодно. Уже хватит гипотез. И хватит дискуссий. И хватит безумного экспериментирования. Оракул не бог, наука не храм, и мы не жрецы, талдычащие одни и те же молитвы. В мире есть вещи, которые гораздо важнее научной истины. Что есть истина? Истина такова, каковы мы сами. Ничего другого, по-моему, ожидать не приходится…

– Осторожно, это, кажется, к нам, – шепотом предупредил Хермлин.

Сильно побитая, без стекол и фар, легковая машина, завывая мотором, с натугой перевалила через бугор и действительно повернула к нам, опасно кренясь на рытвинах. Еще на ходу выскочил из нее длинный юноша в пластиковом “техническом” комбинезоне и, как грабли, запрещающим жестом поднял к небу руки.

– Стой! Игорь Краузе. Аварийный штаб. Регистрация… Кто такие, по очереди, пожалуйста, фамилия, специальность? Прошу прощения, в машину взять не могу. – Пока мы бормотали что-то в подставленную коробочку диктофона, ловко выщелкнул из стеклянного тубуса три больших ярко-зеленых таблетки. – Вот, возьмите. На язык – и пусть рассосется. – Тонким указательным пальцем с отгрызенным ногтем коснулся Хермлина. – Вы освобождаетесь от мобилизации: можете идти домой. А вот вы и вы, – палец быстро мелькнул, – к десяти ноль-ноль явиться в распоряжение штаба. На личные дела час. Сбор у почты. Пройдете обследование, получите задание и паек. В машину, прошу прощения, взять не могу. Вопросы?

Таблетки были горькие. Вероятно, “Хонг” – стимулятор.

– Хотя бы Хермлина захватите, – сказал я. – Он же старик.

– Да-да, – рассеянно ответил Игорь Краузе. – Больные и старик и от мобилизации освобождаются… Вы, разумеется, можете идти домой. Сбор у почты. В машину взять не могу. Вопросы?

– Вопросов нет, – в тон ему сказал я.

Тогда Игорь Краузе резко кивнул – всем троим, и, уже залезая в машину, неожиданно обернулся.

– Да!.. Ламарк только что обнаружил пульсацию магнитного поля. Местную, затухающую; скорее всего, связано со “спектаклем”. Здорово, правда? – обвел, нас сияющим, каким-то младенческим взглядом. – Сбор у почты. В десять ноль-ноль. Получите паек и задание.

Машина тронулась вправо, где через ров был переброшен дощатый настил. Колеса, стреляя брызгами, проскальзывали по глине.

– А знаете, что? – сказал Хермлин, поднимая грязный воротничок. – Я, пожалуй, впервые рад, что мне – уже семьдесят. Честное слово рад. Хорошо, что осталось совсем немного. Я, наверное, все равно не привыкну к тому, что на нас надвигается. Это, по-моему, происходит слишком стремительно. У меня не то чтобы страх, но как-то уже не хочется жить…

Он шагал теперь гораздо увереннее и энергичнее – чуть сутулясь, зажав, чтобы согреть, пальцы подмышками. Землистость с его лица сошла, дыхание стало глубоким и равномерным. Скорее всего, подействовал стимулятор. У меня тоже явно прорезались новые силы. А что касается Катарины – она теперь чуть ли не подпрыгивала от нетерпения, ловила ртом капли, растирала по скулам теплую дождевую влагу. Ей было жарко, даже от одежды ее исходил легкий парок. Сырая душная тишина уже не мешала. Дождь усиливался и ровным шорохом покрывал рвы, окопы, перевернутые и уже оплывающие орудия, ящики для снарядов, поникшие проволочные заграждения, суетливых ворон, которые копались в кучах выпотрошенной земли. Далеко, на кромке равнины проступил город: серые зубчики зданий и ближе – руины гелиостанции. Она, видимо, сильно пострадала во время сражения. Меж раздавленных корпусов взметывался громадный, поставленный на ребро, очень светлый металлический диск. Рыхлые завихрения туч облизывали его верхний край. Это, наверное, опрокинулась чаша солнечного приемника. Я подумал, что Катарина, как только сможет, вернется сюда. Наглотается стимуляторов и сразу же прибежит, пока нет кордонов. И, по-видимому, немедленно прибежит Эрик Гаппель, и Нимеер, и деловитый Игорь Краузе – тоже. И еще, вероятно, многие, кто апатично и вяло бредет сейчас по равнине. Они обвесятся кучей аппаратуры, возьмут, цейтрафер, камеры, блоки экспресс-анализа. И им абсолютно до лампочки будет, какая трагедия здесь только что разыгралась. Сколько людей погибло и сколько навсегда искалечено апокалипсисом. Проблемы для них тут просто не существует. Важны результаты. Важен наметившийся подход в беседе с Оракулом. Жертвы поэтому должны быть принесены. Они, конечно, не монстры, рожденные новым “технологическим” временем. Напротив, они –гуманисты, и все, разумеется, делается, только для человека. О жертвах они сожалеют, конечно, и даже искренно. И если бы как-то можно было без жертв, они бы проголосовали за это немедленно. Но если без жертв не обходится, чья тут вина? Они, разумеется, все впоследствии объяснят: благие порывы, неудержимое продвижение цивилизации, издержки прогресса, выход на принципиально новые рубежи. За это, скажут они, следует заплатить любую цену. Мне иногда казалось, что они попросту ненормальные. Отдать жизнь за гипотезу – за одну из возможных гипотез среди сотен других. Фанатики, жалкие слуги науки, мнящие себя ее господами. Я предвидел, что так будет и в этот раз. Они исползают всю эту глинистую неприветливую равнину, они исследуют и заснимут каждый миллиметр мертвой почвы, они рассмотрят под микроскопом и выделят тончайшие фракции. Возьмут пробы воздуха, глины, воды – чего только можно. Будет проведены самые удивительные эксперименты. Будут сделаны подробнейшие анализы и немыслимые расчеты. Будут выпущены сотни статей и прочитаны десятки блестящих докладов. Лавиной посыплются новые знания – заманчивые и пугающие. И одного лишь, пожалуй самого главного, они не сделают никогда. Они никогда не спросят себя – зачем? Зачем это нужно, и есть ли в их судорожной работе хоть какой-нибудь смысл? Такой вопрос им попросту не придет в голову…

Катарина споткнулась и схватила меня за рукав:

– Ты ведь не пойдешь к почте, правда?

– Нет, – сказал я.

– Уедешь?

– Как только выпустят из карантина.

– Я почему-то так и подумала. Значит, мы расстаемся?

Я промолчал, не слишком желая говорить что-либо по этому поводу.

– Жалко, – наконец сказала она.

– Жалко, – подтвердил я в свою очередь.

– Но ты понимаешь, что я не могу уехать с тобой? Невозможно все бросить, когда только-только что-то забрезжило. Надеюсь, ты понимаешь, что это абсолютно исключено?

– Даже “абсолютно”?

– Без вариантов!

– Пусть так , – сдержанно сказал я.

Есть вещи, которые поважнее научной истины. Истина – это то, что сейчас нужнее всего. Я вспомнил ужасающую телехронику последних недель: танкеры, как мокрицы, распластанные на солнечной глади Залива, соскальзывающие на крыло истребители, черные капельки бомб… Городские кварталы в оптике наведения выглядят весьма отвлеченно. Истина здесь ни при чем. Истина в наши дни – лишь повод для приложения сил. Истина как таковая никого особенно не интересует. И Оракул, вынырнувший ниоткуда, потому и важен для нас, что он спрашивает прежде всего: Что есть человек? Что он собой представляет и почему живет именно так? К чему он стремится и от чего отказывается как от зла? Геноцид, бесправие, пытки, бесконечные малые войны, грозящие перерасти в войны большие, нищета, пожары болезней, голод, выкашивающий целые регионы, мутная пена вранья, нефть на поверхности океанов, жуткое балансирование на грани всеобщей экологической катастрофы. Мы как бы не замечаем многих таких вещей – давно в них погружены, померкло, примелькалось, замылилось, где-то далеко, к счастью не с нами, нас не касается. А посторонний наблюдатель глянет и в ужасе отшатнется. Потому что все это и есть сейчас человек. Глупо, по-моему, в чем-либо обвинять только Оракула. Оракул – не Бог, Оракул – мы сами, такие как испокон веков существуем. И Оракул, быть может, изучает как раз те явления, которые ему совершенно чужды: апокалипсис – слепая вера в абсурд, война – бессмысленное уничтожение себе подобных. Парикмахерские для собак, электромассаж, душистые ванны и – палаточные лагеря, дети на помойках в коробках и ящиках. Абсолютно несовместимо. Однако каким-то образом совмещается. Может быть, это – попытка пробиться сквозь человеческое безумие. Может быть, поиск тех, кто еще способен что-то услышать. Телефон, по которому можно общаться даже с глухими. И тогда все, что требуется от нас, – терпеливо слушать и стараться понять.

Хермлин, который шел впереди, внезапно остановился.

– Что это?.. – наткнувшись на него и чуть не упав, воскликнула Катарина.

– Где? – спросил я, тоже с трудом удерживая равновесие.

– Вон-вон, слева, смотрите, ты что – не видишь?..

Мы, оказывается, уже приблизились к гелиостанции. Колоссальный металлический диск приемника заслонил город. Он покоился на ребре, как будто впитывая в себя дневной серый свет, и одноэтажные дома рядом с ним выглядели просто игрушечными.

Только, по-моему, это был не приемник. И уж тем более, это был никакой не металл.

– Зеркало, – потрясенно выдохнула Катарина.

Это действительно было зеркало – самое обыкновенное, в бронзовой граненой оправе. В квартирах такие обычно поблескивают из простенков. И только размеры его превосходили всякое воображение. Расширяясь, взметывалось оно прямо к посветлевшему небу, и туман по краям колыхался, точно нагреваясь от соприкосновения.

Катарина крепко стиснула мой локоть.

– Ты помнишь “зеркало”, Анатоль? Во время сеанса?.. Я, вроде бы, даже повторила это несколько раз… Должна была сохраниться запись… Анатоль-Анатоль, надо срочно ее найти… Немедленно, Анатоль!.. Где мой кулон?.. Сообщить в Комитет, пусть организуют специальный поиск…

Она мелко подрагивала от волнения. Мы приблизились, и я тронул стеклянную, гладкую, тускло отсвечивающую поверхность.

Сразу же отдернул пальцы:

– Холодная…

– Странно. Нас там нет, – задумчиво сказал Хермлин.

В зеркале было: унылая слякотная равнина, серый дождь, дым, плавающий по горизонту, надолбы, рвы и окопы, пушки, мутное небо с колеблющимся в нем длинным треугольником птиц.

Все – кроме людей.

– Ты видишь, Анатоль?!. – с восторгом произнесла Катарина.

– Вижу.

– Оно нас не отражает.

– Вижу.

– Совсем не отражает.

– Ну и правильно, – сказал я.

ДЕТСКИЙ МИР

1

Сергей поставил кактус на полку и, отступив на шаг, полюбовался колючими пупырчатыми шарами, налезающими друг на друга.

Какой ты у меня красивый, подумал он. Крепенький такой, со свеженькими иголочками. Хорошо, что я не послушал «Садовода-юбителя» и не рассадил тебя в марте, как там советовали. Что бы сейчас из этого было? Ничего хорошего из этого не было бы. А так – вон какой симпатичный. Тесно тебе, конечно, мало земли. Ну так что ж, тесно? Зато и будешь высовываться из горшка, как задумано. Подкормил я тебя, свежего песочку добавил – расти, радуйся. Ты еще у меня зацветешь где-нибудь в сентябре. Вон, бутончики на двух макушках уже намечаются. Правда, цветешь ты не очень красиво, но я рядом для контраста поставлю бегонию. И тогда вы оба у меня заиграете. Чудненькая будет картинка. Элегантное и вместе с тем яркое цветовое решение.

Он представил себе, как осенью, когда бегония зацветет, будут багроветь над наростами кактуса крупные, мясистые, алые изнутри кувшинчики. Впечатляющая композиция. Надо будет добавить сюда еще что-нибудь стреловидное. Например, акорус какой-нибудь. Или нет: сансивьера молоденькая будет тут в самый раз. Значит, решено. На нижнюю полочку – сансивьеру. Надо только повернуть ее к свету щучьими ребрами.

Он набрал в ложечку немного спитой заварки и уже собирался подсыпать ее на узловатые, бледные, как турнепс, корни бегонии, но стеклянная дверь на веранду опасно задребезжала и из комнаты появилась Ветка, ощеренная, как зверек.

– Я так больше не могу, – сказала она. – Он мне хамит все время. Я к нему – вежливо пытаюсь, по-человечески, а в ответ одни: «чего?», Да «не буду». Тут у кого хочешь терпение лопнет…

– Ну что там опять? – мельком спросил Сергей.

Ветка немедленно вспыхнула.

– Тебя это, конечно, не беспокоит. Ты тут погружен в мировые проблемы. Надо ли подрезать пелею или не надо? А вот то, что ребенок растет дубиной – пусть жена занимается. Глухой какой-то. Надоели вы мне оба – бездельники!..

Пряди выбившихся волос прилипли у нее ко лбу, а дрожащие щеки приобрели синеватый оттенок. В тон лиловому тренику, которым она была обтянута.

Сергей отвернулся.

Как она разговаривает с читателями, подумал он. Ничего удивительного, что в библиотеку никто не ходит. Кому это надо – иметь дело с фурией. А ведь была симпатичная девушка, танцевала на школьном балу. Интересно, куда все это выветривается?

– Ты меня слышишь?!.

– Ладно…

Он поставил банку с остатками чая и через порожек, обитый войлоком для тепла, шагнул в комнату, где подсвеченный мельканием телевизора притулился у кресла на толстом ковре какой-то скорченный Дрюня – в рваных джинсах и желтой футболке, украшенной оскалом чудовища.

Вид у него был подавленный.

– Ну так что? – сурово поинтересовался Сергей.

Он сообразил вдруг, что понятия не имеет, в чем тут дело.

Ветка, однако, была наготове.

– В булочную попросила сходить, – пояснила она. – Хлеб кончается, а завтра магазины закрыты. Что ты думаешь, не может он, видите ли.

– Аргументы? – спросил Сергей.

– Лень и хамство – такие у него аргументы… Телевизор он хочет смотреть. Я для него – пустое место.

– Неправда, – вдруг сказал Дрюня мальчишеским хриплым голосом.

Сергей повернулся.

– А в чем тогда затруднение?

– Поздно уже…

Сергей посмотрел на часы.

– Сейчас половина восьмого. Булочная закрывается ровно в восемь. Ходьбы здесь десять минут. Ты вполне успеваешь.

Дрюня скорчился на ковре еще больше.

– Я не в том смысле…

– А в каком?

– Ну… вообще поздно… – Я тебя что-то не понимаю, – сказал Сергей. – То тебя с улицы не докличешься, то тебе – поздно, хотя еще восьми нет. Как-то не очень связывается… – Он вдруг запнулся, вспомнив, что как раз последние вечера Дрюня почему-то присутствовал дома – либо изнывая от скуки, либо приклеившись к телевизору. Добавил не очень уверенно. – Или, может быть, ты темноты боишься?

Шутка не получилась. Дрюня поднял на него упрямый затравленный взгляд, и Сергей неожиданно понял, что он и в самом деле боится. Темноты ли, не темноты, но из дома его сейчас не вытолкаешь, разве что с превеликим скандалом – через крики и применение силы.

Он быстро сказал:

– Хорошо, а со мной пойдешь? Все равно мне надо прогуляться с Тотошей. Мы тогда погуляем полчасика, а ты – в булочную. Устраивает?

Тотчас из укромного закутка за шкафом вылез рыжеватый, в подпалинах, какой-то продолговатый Тотоша и, как бешеный, задергал остатком хвоста, реагируя, видимо, на магическое – «погуляем».

С плюша морды у него свисали седые усики.

– Конечно, папа!..

Ветка раздраженно сказала:

– Вечно ты ему потакаешь. Разумеется, он никого слушать не будет.

– Веточка… – нежно сказал Сергей.

– И не называй меня Веткой!

– Ну, положим, Виктория… Так мы почапали?

– И не застревайте на два часа!

– Постараемся…

– Ужин вас ждать не будет!

– Понял, – кивнул Сергей.


По пути в булочную он сказал:

– Слушай, Андрон, а, может быть, имеет смысл пересмотреть какие-то принципы поведения? Может быть, не следует каждый раз доводить до конфликта? Если Ветка к тебе обращается, то – сделай, и все. Ветка, в общем, не так уж часто к тебе обращается.

– Мама не любит, когда ее называют Веткой, – заметил Андрон.

– Ладно, не в этом суть. Только легче выполнить просьбу, чем ввязываться в дискуссию. Делать-то все равно приходится. Ну а если уж совсем нет желания, тогда – объяснись. Но – спокойно и вежливо, я не думаю, что Виктория будет настаивать. Женщины вообще довольно покладисты. Как ты считаешь?

Некоторое время Андрон молчал, а потом вдруг нагнулся и подхватил с земли увесистую длинную палку – покрутил ее, видимо, примеряя к руке, и понес – словно меч, выставленный для защиты.

– Так как ты считаешь? – спросил Сергей недовольно.

Андрон вздохнул.

– Папа, ты говорил мне недавно, что бывают ситуации, когда ничего объяснить нельзя. И когда приходится полагаться только на… словесное утверждение. Если ты человеку веришь, то значит, веришь. Извини, но это именно та самая ситуация…

– А мне ты можешь сказать, в чем дело? – поинтересовался Сергей.

– Именно тебе?

– Да.

– Нет, не получится…

Сергей промолчал.

У ребенка крупные неприятности, подумал он. Впрочем, ну какие у него могут быть неприятности? Должен, верно, кому-ибудь, а попросить денег стесняется. Или, может быть, рассорился с Мусей: что-то ее последнее время не видно. Ладно, через несколько дней образуется.

– Шагай веселее, – сказал он.

Они прошли огородами и через переулок, утоптанный до черноты, повернули на вечернюю тихую улицу, левый край которой через овраг спускался к реке, а на правом, за площадью трепетали огни Торгового центра.

Здесь Сергей остановился и расстегнул поводок.

– В самом деле, не задерживайся, – сказал он. – Ветка ждет, не надо обострять ситуацию.

Дрюня как бы заколебался.

– А разве ты не пойдешь вместе со мной?

– А зачем?

– Ну не знаю… Ты же хотел – до булочной.

Сергей слегка рассердился:

– Что тебя за ручку водить как маленького? Взрослый же человек, давай, Андрон, не томи, – и добавил, показывая, что пререкаться далее не намерен. – Жду тебя через пятнадцать минут. Усвоил?

Дрюня судорожно вздохнул.

– Иди, Андрончик…

Он смотрел, как Дрюня неуверенно пересекает пустынный в это время проспект, останавливается, словно на что-то наткнувшись, у противоположного тротуара, – осторожно, дугой, обходит сияющий витринами «Детский мир», а затем, махнув сумкой, скрывается за поворотом.

Стало как-то тоскливо.

Несчастный ребенок, подумал Сергей. Ветка на него орет я – не обращаю никакого внимания. Половина друзей разъехалась – мается от безделья. Кто это сказал, что детство – самое счастливое время? Ни хрена оно не счастливое, если разобраться по-настоящему. Бестолковое – это еще может быть. Бестолковое, мучительное, угнетающее. Это они – того. Это они что-то напутали.

Он пнул камешек. На секунду ему показалось, что он уже никогда больше не увидится с Дрюней. Тот вот так – исчезнет за поворотом и растает в удушливом вечере августа. Он не знал, откуда взялось это чувство. Вроде бы, все выглядело, как обычно: страшненькие обшарпанные пятиэтажки, вытянутые вдоль улицы, низкая уродливая коробка «Детского мира», красные скупые огни Торгового центра. Звенели редкие комары, радостно взвизгивал в лопухах Тотоша, чующий мышиные норы, на другой стороне реки лениво перебрехивались собаки. Благолепие, дрема, умиротворение. О чем, собственно, беспокоиться? Разве что багровое солнце, наполовину скрывшееся в лесу, протянуло вдоль улицы вечерние красные тени. Улица из-за этого выглядела как-то зловеще. Да еще почему-то не видно было окрест ни одного человека.

Сергей вдруг понял, что дело именно в этом. В той пустынности, которая и порождала тревожное ощущение. Ведь действительно – ни единой живой души. Как все вымерло. Странно. И ладно бы – взрослое население. Вероятно, взрослое население поглощено сейчас очередным сериалом. В том числе Ветка, хоть она и торопила их с ужином. Но почему не видно ребят, которые должны копошиться у каждого дома? Время – детское, не спят же они. И когда это было, чтоб ребятню удавалось загнать так рано. Я уже не говорю о подростках.

Он попытался вспомнить, а как было вчера, когда он точно так же прогуливался с Тотошей? Кажется – никого. А позавчера? А третьего дня?

Ему вдруг стало не по себе, потому что он понял, что ни позавчера, ни даже на прошлой неделе он не видел, гуляя по вечерам, никого из соседей. Ни ребят, ни девчонок, ни даже рослых парней, которые допоздна торчали на улице.

Действительно странно.

Похолодело в груди, и в ушах зашуршало, словно от нахлынувшей крови.

Лопухи как будто затрепетали.

Только спокойно. Только без паники. Только не надо нервничать.

Однако, ноги уже тащили его через улицу, – вдоль пятиэтажных домов и мимо яркой витрины. А удивленный таким оборотом терьер несся вслед, обиженно и возмущенно потявкивая.

Впрочем, торопились они недолго.

Потому что из-за поворота, ведущего к булочной, показался живой, никуда не пропавший Дрюня и недоуменно остановился, взирая на подбегающего Сергея.

– Вот хлеб, папа…

Сергей еле затормозил.

– Ну ты, вообще, как?.. Вообще – ничего?.. Все в порядке?..

Он не мог, задыхаясь, выразиться яснее. Однако, Дрюня его, кажется, понял – поднял голову и внимательно посмотрел в глаза.

– Да, конечно, – с каменным лицом сказал он.


Вечером он дождался, пока все улягутся, пока Дрюня перестанет шуршать бумагой, из которой он что-то клеил в последние дни, пока домоет посуду и успокоится уставшая Ветка, пока задремлет Тотоша, положив на лапы плюшевый кирпич головы, – после чего осторожно прошел на кухню, из настенного бара достал бутылку водки, купленную для гостей, набуровил себе примерно половину стакана, выпил, морщась, и с трудом продышался – так что выступили нехорошие слезы из глаз. А потом из того же бара извлек распечатанные веткины сигареты и, почиркав о коробок, закурил – часто-часто, как школьник, неумело затягиваясь.

Было тихо, в черной глади стекла он видел свое отражение, городок уже, видимо, спал, и лишь гукала в отдалении какая-то птица: тырк… тырк… тырк… – словно кашляла в пустотелую емкость.

Сергей развалился на стуле.

В этом городе, как в ловушке, подумал он. Слева – реки и лес на четыреста километров, справа – сопки и тоже лес до самого горизонта. Поля колхозной капусты. Природа, ломать ей не обломаться. Самолеты, и те не летают. Осенью, значит, грибы, зимой – санки, лыжи, летом – рыбалка. Простая спокойная жизнь. Ружьишко бы надо приобрести, буду охотиться. Пошлю Гришке шкуру какого-нибудь четвероногого… Он вспомнил письмо, полученное на прошлой неделе. «Жизнь есть жизнь, писал Гришка, находясь, по-видимому, в приподнятом настроении. И ее не переделаешь никакими героическими усилиями. В общем, старичок, мы тут организовали кооператив, заработки пока небольшие, но стремительно расширяемся. Перспективы очень хорошие. Если хочешь, присоединяйся, нам как раз нужен дилер в вашем районе. Я за тебя слово замолвлю»… А ведь хотел заниматься происхождением звездных систем, галактические облака, переворот в космогонии. И вот, пожалуйста, кооператив. Гришка не стал астрономом, я не стал педагогом, как собирался, а Харитон не стал великим писателем. Впрочем, Харитоша стал – мэром, в политику погрузился…

Он подумал, что, может быть, засадить еще полстакана, отправляться в постель так вот, сразу пока не хотелось: сна ни в одном глазу, – не вставая, потянулся было к проклятому бару, но тут дверь в кухню скрипнула и, помаргивая спросонок от света, появился из коридора взлохмаченный Дрюня – одной рукой поддергивая трусы, а другой – почесывая выпирающую под кожей ключицу.

Рожица у него была помятая.

– Чего тебе? – нелюбезно поинтересовался Сергей.

– Воды попить…

Шлепая босыми ногами, Дрюня прошел к серванту, где стоял кувшинчик малинового стекла и, все так же почесываясь, запрокинул посуду выше острого подбородка.

Капли яркой воды соскакивали на грудь.

Сергей подождал, пока он закончит.

– Слушай, Дрюня, а ты кем собираешься стать, когда вырастешь? Только не говори мне, что – космонавтом или исследователем Антарктиды. Ты мне по-человечески объясни. Есть у тебя какое-нибудь желание?

Дрюня поставил кувшинчик и вытер мокрые губы.

– Я хочу быть взрослым, – тихо сказал он.

Сергей даже крякнул.

– Взрослый – это не профессия. Взрослый – это… состояние возраста. А вот ты мне скажи, что тебя, предположим, как взрослого интересует. Может быть, ты стихи тайком пишешь? Или, может быть, потихоньку рисуешь? Хотя для стихов еще рановато. А вот руки у тебя, кажется, есть. Кого это ты мастеришь последнее время?

– «Заместителя», – тихо сказал Дрюня.

– Кого-кого?

– «Заместителя»…

– Ну и по каким же вопросам он будет тебя замещать?

– Пока я не вырасту…

Сергей загасил сигарету.

– Знаешь, Дрюня, у тебя, по-моему, крыша перекосилась. Разумеется, все ребята хотят вырасти поскорей, но ведь не зацикливаются же на этом – ты меня удивляешь… Или, может быть, это игра такая?.. А?.. Дрюня?..

Дрюня, однако, не отвечал. Он как будто окостенел, уставясь в пространство, и глаза его на сонном помятом лице выглядели неживыми.

Сергей стремительно обернулся.

Обрисованная по суставам луной, прижималась к оконной раме ладонь невероятных размеров. Проступили – негритянская кожа, фиолетовые прожилки на сгибах фаланг. Мякоть сплющенных пальцев слегка выделялась белесостью.

Точно спавший в земле исполин пробудился и высунул пятерню из почвы.

Она немного подрагивала.

И вдруг все исчезло.

– А… Дрюня?..

Дрюня молчал.

Тогда Сергей подскочил и, будто бешеный, распахнул оконные рамы.

Свежей вечерней сыростью рвануло из сада. Мерцали флоксы на клумбе, обнимали ограду сумрачные кусты малины. Желтый прямоугольник света лежал на траве.

Сразу же зазвенел комар.

– Дрюня, ты меня слышишь?..

За окном никого не было…

2

Утро было чудесное.

Солнце чуть-чуть припекало, от реки поднимался туман, и, умытые ранней прохладой, зеленели в садах тяжеловесные яблони. Пламенели пионы. Лопухи под заборами, как будто заново родились на свет. Небо было бездонное, дымчато-голубое, и такая пронзительная новизна лежала на всем, что хотелось немедленно сотворить какую-нибудь бессмыслицу – запустить камнем в реку или порубать тонкой вицей раскинувшийся меж заборами чертополох.

Что ж, если хочется? Сергей подхватил с земли длинный прут и с отчаянным свистом рубанул им по зарослям, которые повалились, как скошенные. А затем перемахнул через доски, загораживающие проход и, спугнув соседскую кошку, двинулся к центру города.

Вицу, конечно, пришлось сразу бросить. Не к лицу учителю прыгать и свистеть, как разбойник. Тем не менее, он чувствовал в себе энергию, бьющую через край, и поэтому преувеличенно-адостно обращался к каждому встречному: «Здравствуйте, Иван Никодимович… Доброе утро, Анжелика Порфирьевна»… И ему тоже преувеличенно-радостно отвечали: «Здравствуйте, Сержик… Сережа, мое почтение»… Известное дело – учитель. Не ответила только одна пожилая женщина – повернулась и посмотрела, как будто не видя его. И лицо у нее было какое-то выплаканное. Точно она рыдала всю ночь. Впрочем, довольно знакомое, наверное, кто-нибудь из родителей. Сергей тут же забыл о ней. Он боялся лишь, чтобы в него никто не вцепился. Есть такие любители побеседовать о собственных отпрысках. О проблемах образования и о том, «что бы вы, Сережа, здесь посоветовали?».

Он терпеть не мог таких разговоров.

К счастью, без этого обошлось. Задержал его только дядя Миша, который поманил через площадь властной рукой.

Впрочем, дядя Миша кого угодно притормозит.

Был он в форме, и фуражка, как обруч, стягивала его крупную голову, а передние пуговицы едва удерживали живот, и еще – почти двухметровый рост, не сержант, а языческий бог, обозревающий подданных.

К такому не захочешь, а подойдешь.

Даже Тотоша присел и, не решаясь обнюхать, скосился на лаковые голенища.

– Куда спешите, Сережа?

– Да вот, выходные, – бестолково объяснил Сергей. – То да се. На рыбалку, а, может быть, и за грибами. Сами понимаете, надо все подготовить…

Дядя Миша неторопливо отклинил фуражку и громадным махровым платком вытер лоб, на котором околыш оставил заметную полосу.

Спрятал платок в карман.

– Да… Погода имеется подходящая… И клевать, как я понимаю, должно, и моховички – уже побежали. Вы, Сережа, куда именно собираетесь?

– Так – на Грязи, естественно. Куда каждое лето.

Дядя Миша водрузил фуражку на место.

– Грязи – дело хорошее, – веско сказал он. – Я и сам, бывало, на Грязи по субботам закатывался. Возьмешь, значит, удочку, выйдешь с утра на берег… Болотце там, вот, что меня беспокоит…

– Так в болотце мы не полезем, – бодро ответил Сергей. – Мы – с другой стороны, там, где березняк и обрывы. Да и что за болотце: корова перейдет – не заметит…

Он томился натужной необязательностью разговора.

Дядя Миша, однако, не собирался его отпускать: обозрел пустошь площади, где скучали на остановке несколько сельских жителей, по привычке сверил часы, потому что как раз еле слышно бибикнуло, погрозил толстым пальцем Евсею, который в потертом своем пиджачке направлялся неверной походкой куда-о в сторону магазина, объяснил, отдуваясь, как уставший гиппопотам: «Уже нагрузился. Сейчас свалится где-нибудь в переулке», – и продолжил, словно по служебному долгу:

– Корова-то корова, Сережа. Да вот, говорят, там подземные воды проклевываются. Значит, два раза пройдешь, на третий – провалишься. Такая механика…

– Ладно, дядя Миша, я буду иметь в виду.

– Вообще там посматривайте: следы, может, какие-нибудь, обрывок одежды…

– Вы, дядя Миша, о чем?

– Так мальчишку-то до сих пор не нашли, – ответил милиционер. – Так его туда и растак!.. С утра прочесываем окрестности.

– Какого мальчишку?

Дядя Миша повернулся всем телом и впервые с начала беседы внимательно посмотрел на Сергея.

– Байкалов Вася. Вечером вчера ушел и до сих пор не вернулся. Мать – в истерике. Главное, вообще непонятно, куда он мог деться. Если бы с ребятами, ну – кто-нибудь бы проговорился. А так – как в воду. Неужели, Сережа, не слышали? То-то я гляжу, вы – разгуливаете…

– Вася Байкалов?

Сергей вдруг вспомнил заплаканную пожилую женщину, которая ему не ответила. Вероятно, мать. Байкалова он не знал. Представляю каково сейчас Ирине Владимировне. Тоже – мечется, наверное, по кварталам. Классный воспитатель всегда и за все в ответе.

Он сказал неуверенно:

– Мальчишки, все-таки, дядя Миша. Ну, играют в каких-нибудь там индейских разведчиков. Или дома поссорился, убежал, чтобы характер продемонстрировать. Или, может быть, поспорил с ребятами… Объявится к вечеру. Есть захочет – вернется.

Он в это не слишком верил.

А дядя Миша, который слушал его тираду, вновь достал платок и неторопливо утерся.

– Может быть, и объявится, – рассеянно сказал он. – Вы, конечно, учителя, вам – привычней… Нет, не так все просто, Сережа. Было месяц назад аналогичное происшествие. Помните – четвертая школа, мальчик Володин? На окраине это, но мы принимали участие. Так вот, его не нашли.

– Преступная группа?

Дядя Миша вздохнул.

– Насчет группы вам Пекка все объяснит. И насчет группы и насчет мер, принимаемых им лично. Он как раз сейчас выступает у вас на собрании.

– Каком собрании? – не понял Сергей.

– Ну, у вас, значит, в школе. Собрание там, педсовет. Пекка попросил, чтоб ему дали выступить.

У Сергея отвисла челюсть. Прекратилось дыхание и глаза полезли на лоб.

Вдруг вскочил и звонко тявкнул Тотоша.

– Неужели запамятовали?..

– Елки-палки! – потрясенно сказал Сергей.


Тотошу он привязал за углом, чтобы не мозолить глаза. Тот вертелся всем телом, чувствуя, что его оставляют, – жалобно и тонко скулил, пару раз слабо гавкнул, словно пробуя голос. Умоляющий взгляд его так и приклеивался к Сергею, а обрубок хвоста мотался, как будто жестикулируя. Было, однако, не до него. Сергей лишь сказал: «Сиди тихо», – после чего обогнул здание, выпирающее торцом, и буквально взлетел на второй этаж, где находилась учительская.

Сердце у него гулко стучало, и в груди нарастала тоска, что сейчас влепят выговор. Как же так я мог позабыть, в отчаянии думал он. Ведь еще на прошлой неделе специально предупреждали. В пятницу, в десять утра – педсовет. В понедельник и Зиночка заходила, напоминала. Ну – растяпа, ну – катастрофическое невезение.

Ему было неловко. Елки-палки, проштрафился, теперь Семядоля будет скрипеть: «Что же вы, уважаемый Сергей Николаевич…» А Герасим, чтобы подольститься, добавит насчет ответственности.

Герасим своего не упустит.

Сергей даже застонал от обиды: осторожно ступая, приблизился к открытым светлым дверям и, увидев у задней стены учительской свободное место, просочился, надеясь, что, быть может, его не заметят.

Конечно, не тут-то было. Стул предательски скрипнул, и лица присутствующих оборотились к нему. Семядоля, сидящая рядом с Пеккой, демонстративно нахмурилась, а Герасим в переднем ряду так даже развел руками. Не укладывалось у него в голове, как можно опаздывать на важное совещание.

Пекка тоже был недоволен.

Он покашлял, призывая слушателей к порядку, а затем, насупившись, как кабан, произнес:

– Значит так. Повторяю для опоздавших. Принимаются все необходимые меры. Поселковые уполномоченные извещены. В настоящее время милиция прочесывает окрестности. Мы связались с военными, нам обещано, что вылетит вертолет. Истекло всего двенадцать часов с момента исчезновения. Я надеюсь, что мальчик жив и будет в скором времени обнаружен. Но учитывая, с одной стороны, что данный случай не первый, а с другой стороны – чрезвычайно тяжелый рельеф прилегающей к городу местности, мы решили, что нам следует обратиться к общественности. Разумеется, прежде всего к коллективу учителей. Любая помощь будет сейчас полезна. Может быть, мальчик что-то сказал кому-нибудь из друзей. Может быть, его приятели заметили что-то сами. С учителями ребята будут говорить откровеннее, чем с милицией. Я надеюсь, вы понимаете, о чем идет речь. Нам сейчас важна буквально каждая мелочь… – Пекка сел, но тут же опять поднялся и короткой растопыренной пятерней зачесал назад волосы тускло-белого цвета, было видно, что он определенно волнуется. – Только я просил бы не истолковывать мои слова в том смысле, что милиция здесь бессильна. Не надо обвинений, товарищи. Милиция активно работает…

Он уселся уже окончательно и бесцельно потрогал массивную медную пепельницу, начищенную до блеска.

– Вопросы имеются?

Сразу же поднялся Котангенс – держа левую руку в кармане. В правой же у него торчала незажженная трубка.

– Правильно ли я понял, уважаемый… товарищ майор… что в предложенной ситуации мы имеем дело с так называемой «серией преступлений»? Согласитесь, что два одинаковых случая могут рассматриваться как «серия».

– Возможно, – сказал Пекка сквозь зубы.

– Правильно ли я понял, опять же… товарищ майор… что в обоих случаях исчезновения имели одинаковые характеристики? Ну – внезапность, неподготовленность, отсутствие каких бы то ни было очевидцев. Что свидетельствует не о добровольном исчезновении, а о насильственном?

– Ну, в общем – так… – подтвердил Пекка не слишком охотно.

– Тогда не кажется ли вам… товарищ майор… что причиной исчезновения может быть определенное патологическое вмешательство. Например, психическая аномалия, обостряющаяся в зависимости от сезона. Или вспышка болезни, которая проявилась таким неожиданным образом. Занималась ли милиция медицинским аспектом проблемы?..

– Милиция этот вопрос исследует…

– Благодарю вас. Достаточно.

Котангенс сел и картинно закинул ногу на ногу, вставив в рот трубку.

Вдруг заговорили все разом:

– Маньяк на улицах города!..

– Безобразие!..

– Мэру нужно объявить чрезвычайное положение!..

– А зачем?

– Просмотреть медицинские карточки во всех поликлиниках!..

– Много вам дадут ваши карточки!..

– Ну не знаю – а вдруг обнаружится…

– Сумасшедшие на свободе!…

– Спокойно, спокойно, товарищи!..

Семядоля, привстав, колотила по столу авторучкой. Брови у нее сильно сдвинулись, а над круглыми, близко посаженными глазами появились вертикальные складки.

– Я прошу порядка, товарищи!.. От нас требуются не эмоции. От нас требуются дисциплина и выдержка!.. Мирра Абрамовна, сядьте на место!.. Николай Поликарпович, вы же пожилой человек!..

Спокойствие сохранял, пожалуй, только Котангенс, тем не менее воспользовавшийся суматохой, чтобы зажечь свою трубку – клубы синего дыма поплыли по воздуху – да еще молчал аристократической внешности Мамонт – недоуменно оглядывая соседей. Из кармашка отпаренного пиджака высовывался платочек. Однако Семядолю не так-то легко было выбить из колеи. Она в три секунды навела необходимый порядок. Пристыдила мужчин, жестикулирующих, как на рынке, водворила на место химичку, которая порывалась куда-то мчаться, сказала сердитым голосом: «Арнольд Петрович, здесь курить запрещается!..» – после чего, выдержав паузу, чтобы тишина закрепилась, и все также постукивая авторучкой, с большим чувством произнесла:

– Честно говоря, мне стыдно, товарищи! Мы же с вами все-таки учителя. Пропал мальчик, от нас требуется срочная помощь. А мы с вами вместо этого чем занимаемся? Что о нас подумает Отто Янович? Вместо помощи? Давайте, товарищи, по порядку…

Она подождала еще несколько долгих секунд, чуть подергивая головой и рассматривая, казалось, каждого по отдельности, а когда решила, что все уже прониклись моментом, то спокойно и деловито изложила свою собственную позицию.

Она сказала, что не собирается обсуждать сейчас медицинские аспекты проблемы: не ее специальность, и, наверное, милиция лучше разберется в этом вопросе, она сказала, что не собирается также вдаваться в непосредственное расследование, пусть расследованием занимаются те, кому это положено, и уж, конечно, заметила Семядоля, она не собирается ничего указывать компетентным органам, наши органы ни в каких указаниях не нуждаются. Помощь, разумеется, будет оказана. Разумеется, будут опрошены находящиеся в городе ученики и любые детали немедленно сообщены товарищу Пекке. Здесь не может быть никаких сомнений. Наш учительский коллектив… долг российского педагога… Но она хотела бы обратить внимание на одно обстоятельство – обстоятельство, которое не должно остаться упущенным… В этом месте Семядоля немного помедлила, а потом продолжила с еще большей энергией. Говорила она о довольно-аки необычных вещах. Сергей весь напрягся. Оказывается, среди учеников существуют весьма нездоровые настроения. Ходят слухи о монстрах и привидениях, появляющихся по ночам. Эти монстры, якобы, и ответственны за похищение. В частности, рассказывают о Доме Смерти, который находится где-то в городе. Кто туда попадает, естественно, исчезает бесследно. Или говорят о какой-то Черной Руке, тоже якобы существующей и отрубленной когда-то у Людоеда. Говорят, что именно эта Рука охотится за ребятами. А еще упоминается Топкое Место, засасывающее любого, и – Болтливая Кукла, крадущая малышей, и – Пузырь-невидимка, который вытягивает из человека все соки. В общем, настроения, как видите, специфические. Семядоля была просто поражена, когда об этом услышала. По ее мнению, детей явно запугивают, и хотелось бы выяснить, кому это понадобилось. Связь с пропавшими мальчиками, во всяком случае, несомненная, и она, Семядоля считает, что в этой истории следует разобраться. Слишком ясно тут чувствуется чье-то целенаправленное влияние.

– Школа должна вмешаться, – заявила она.

Все были слегка ошарашены.

Наконец, опомнившийся Котангенс опустил одну ногу с другой и решительно выдернул изо рта злосчастную трубку.

– Позвольте, – сдавленным голосом сказал он. – Не имеете ли вы в виду, Маргарита Степановна, что подобного рода фантазии действительно материализованы? Я вас правильно понял? Ведь это – детские игры. Все ребята в определенном возрасте испытывают тягу к ужасному. Про Дом Смерти я ничего сказать не могу, но у нас во дворе, например, рассказывали о Бешеной Чуне. Дескать, бродит – откусывает руки и ноги. Одно время я даже боялся показаться из дома. Это быстро проходит. Здесь нет ничего особенного.

– Действительно, – протянула химичка. – Было что-то такое, но, слава богу, недолго. Я боюсь, Маргарита Степановна, что вы нас дезориентируете.

И еще несколько человек подтвердили:

– Зачем это обсуждать?

– Чушь какая!..

Семядоля покрылась красными пятнами.

– Хорошо. Пусть это будет в порядке дискуссии. Я надеюсь, однако, что все поняли поставленную задачу. Мы должны побеседовать с учениками, и как только хоть что-нибудь выяснится, – к товарищу Пекке. Я подчеркиваю: без какого бы то ни было промедления. Есть вопросы, какие-нибудь замечания? Отто Янович…

– Вот именно: без промедления…

– Ребята очень неохотно разговаривают, – заметил кто-то.

– А уж это наша забота. На то мы и учителя!

– Кстати, – неожиданно встрепенулся Котангенс. – А откуда, Маргарита Степановна, известны такие подробности? И – Болтливая Кукла, и Пузырь-невидимка. Мне мои… молодые друзья… ничего не рассказывали.

Семядоля вскинула голову.

– Ваши молодые друзья сообщают вам только то, что вы желаете слышать.

– Маргарита Степановна!..

– Все, Арнольд Петрович, закончили!..

И она, показывая, что препираться не стоит, поднялась и вновь три раза стукнула авторучкой:

– Время дорого, товарищи. Приступаем к работе!..


Сергея она задержала:

– Извините, мне нужно с вами поговорить. Две минуты, если вы, конечно, не возражаете…

– Пожалуйста, – кисло ответил Сергей.

Он считал, что сейчас последует выговор за опоздание.

Семядоля, однако, про опоздание даже не вспомнила, а несвойственно для себя, будто девушка – покраснела, замялась, быстрым резким движением поправила кудри, набитые, как в парике, и, наверное, чувствуя, что пауза слишком затягивается, мелко кашлянула и не очень громко спросила:

– Вы, Сережа, когда-нибудь слышали о Мерзкой Ленте?

– Нет, – недоуменно ответил Сергей.

– Ну так вот, была такая история. Ночью размыкается щель в стене, – как змея выползает оттуда Мерзкая Лента и, шипя, начинает тебя пеленать – кольцо за кольцом. Холод, слизь, кошмарное ощущение… – Семядоля вся передернулась. – Вы только не смейтесь, Сережа. Я буквально чувствую ужас, который сгущается среди нас. А скажите, вы за последние дни не сталкивались с чем-нибудь необычным?

Сергей помедлил.

– Вроде бы нет…

– И ребята вас любят. Они вам ничего не рассказывали? – Семядоля неожиданно коснулась его руки и добавила – как будто речь шла о жизни и смерти. – Я боюсь, что будет поздно, Сережа. Я вас спрашиваю потому, что вы сами, простите, еще – молодой. И, быть может, видите то, что другие уже не видят. Вы меня понимаете?

– Да, наверное… – сдерживаясь, сказал Сергей.

– Ну – идите. И если вы вдруг почувствуете что-нибудь странное…

– То – немедленно к вам.

– Или – к Пекке…

– До свидания, Маргарита Степановна…

Сергей скатился по лестнице. Он был взбешен. Недостаточно взрослый он, видите ли, – ну и ладно. И пускай Семядоля провалится со своей снисходительностью. Он, в конце концов, ей ничем не обязан. Ладно, хватит, закончили, пора действительно повзрослеть…

Он свернул за угол и остановился.

Тотоши на привязи не было. Лишь висел вдоль трубы обрывок кожаного поводка, да асфальт в этом месте был чистый, как будто его подметали.

Сергей оглянулся.

– Вот те раз… – растерянно сказал он.

И сейчас же из-за угла вышла тоненькая девочка в комбинезоне и уставилась на него, испуганно и быстро моргая.

Волосы у нее были совершенно выгоревшие, а коленки краснели, как будто она где-то ползала.

– Здравствуйте, Сергей Николаевич…

– Здравствуй, Муся, – после некоторого молчания сказал Сергей.

3

Он не знал, что ему дальше делать. Почему они все такие бледные, думал он. Почему они такие бескровные, словно никогда не бывают на солнце? Почему они такие серьезно-вдумчивые, словно высохшие старики, и, как на подбор – с такими остановившимися глазами? Не нравятся мне эти глаза. И почему они ходят, а не носятся сломя голову? И почему не прыгают и не визжат, как помешанные? Что-то они не очень похожи на нормальных детей.

Он не представлял, с чего начать разговор. В закутке между школой и пыльными гаражами никого не было. Валялись сохлые щепки, и высовывалась из трещин в асфальте железная неприветливая крапива.

И стояла девочка Муся в цветастом комбинезоне на лямках.

Сергей переступил с ноги на ногу.

– Куда ты сейчас направляешься?

Девочка Муся подумала.

– Мама послала меня за молоком, – сказала она. – Но молока сегодня не завезли и поэтому я взяла две бутылки кефира.

В сумке, которую она подняла, глухо звякнуло.

Сергей был несколько озадачен такой обстоятельностью ответа.

– А почему ты совсем куда-то исчезла? – спросил он. – Раньше вы играли с Дрюней на огородах. А теперь тебя что-то совсем не видно. Да и в гости к нам ты, по-моему, уже месяц не заходила.

– Нет времени, – коротко ответила девочка Муся.

– Что же, так и сидишь дома целыми днями?

– Ну, в общем, да…

– И чем же ты занимаешься?

– Рисую, смотрю телевизор…

– А, например, книги читаешь?

– Читаю.

– Какие?

– Разные.

Она замолчала.

– А у меня вот собака пропала, – не к месту сказал Сергей. – Поводок перегрызла и – поминай, как звали. Она тебе случайно не попадалась?

– Тотоша?

– Да.

Он посмотрел на остаток кожаного ремешка, свисающего со скобки. И серьезная девочка Муся тоже внимательно посмотрела. И смотрела она почему-то так долго, что Сергей, не выдержав, тронул ее за плечо.

– Муся…

– А?.. Что?..

Она вздрогнула, точно от прикосновения раскаленным предметом, и на бледном лице ее обозначился страх, как будто она столкнулась с чудовищем.

Даже захрипело дыхание.

– Что с тобой, Муся?

– Когда он пропал?

– Кто? – не понял Сергей.

– Тотоша… Когда вы обнаружили, что его нет на месте?..

– Да вот только сейчас, – Сергей быстро пожал плечами. – Возвратился из школы, у нас там собрание было, и гляжу – вот-те раз – поводок перегрызен. И отсутствовал-то всего, наверное, с полчаса. А ты что, знаешь что-нибудь по этому поводу?

Однако, девочка Муся молчала, а когда Сергей вновь протянул руку, чтобы встряхнуть ее, то она – отшатнулась и даже загородилась сумкой с кефиром.

– Я пойду, Сергей Николаевич, – сказала она.

И лицо у нее стало серое, точно из гипса.

Она стремительно постарела.

Сергей начал злиться.

– Ты никуда не пойдешь, – произнес он учительским строгим тоном. – А, напротив, мы пригласим твоих родителей в школу и все вместе побеседуем о том, что тебе известно. Как сейчас, Виктор Васильевич дома? И Варвара Игнатьевна, я надеюсь, уделит нам немного внимания? Ну, пошли! Что ты здесь потеряла?

Девочка Муся отступила на шаг и беспомощно оглянулась, ища где бы спрятаться.

– Вы ничего не понимаете!.. – с дрожью в голосе сказала она. – Подождите!.. С родителями на эту тему нельзя разговаривать!..

– Почему?

– Потому что нельзя. Они не должны знать об этом!..

Она говорила чуть слышно, но пониженный голос ее так звенел и такие горячие слезы проскальзывали в интонациях, что казалось, она кричит на высоком накале и сейчас на ее крик сбегутся встревоженные прохожие.

Сергей сказал, остывая:

– Хорошо, хорошо, Муся, ладно. Успокойся, я никаких родителей вызывать не буду. Это – так, я немного погорячился. Извини меня, давай побеседуем по-человечески.

В доказательство своих добрых намерений он даже опустился на камень, выпирающий из земли, и расслабленно привалился к забору, показывая, что ни о каких-таких санкциях не помышляет.

Забор длинно скрипнул. От нагревшихся гаражей пахло дряхлым проржавевшим железом.

– Подойди сюда, Муся.

– А вы точно не вызовите моих родителей?

– Да не вызову, не беспокойся, – сказал Сергей. – Но ты видишь в каком положении мы находимся. Пропал Вася Байкалов. Вся милиция поднята на ноги, все дружинники, все учителя. Родители очень переживают. Случай-то ведь серьезный. Если ты об этом что-нибудь слышала, обязана рассказать. – И добавил, после некоторого колебания. – Я тебе обещаю, что все останется между нами. Ни родители не узнают, ни все остальные. Ну, Муся?..

Муся дрожала.

– Вы его не найдете, – сказала она. И немедленно оглянулась, как будто их кто-то подслушивал. – Вася – он не пропал. Его просто забрали…

– Кто, куда? – быстро спросил Сергей.

– Ну… он ничему не верил, смеялся… Говорил, что перестреляет их всех из рогатки… И действительно – стрельнул, дурак набитый!.. Ну, нельзя об этом рассказывать, как вы не понимаете!..

– Муся!!. – заорал Сергей, забыв всякую сдержанность. – Муся, я тебя умоляю!..

Воробьи, которые копошились в пыли, бросились врассыпную. Подскочила и мявкнула, кошка, подкрадывающаяся вдоль забора.

Девочка Муся уже опомнилась.

– Мне надо идти, Сергей Николаевич, – сказала она.

И, как взрослая, с независимым видом двинулась по переулку.

Сумка с бутылочками кефира почти касалась земли.

– Муся, – позвал Сергей. – Муся, он ведь там совершенно один – Вася Байкалов. И он ждет, что мы ему как-то поможем. Он ждет нас, Муся. А мы что же, выходит – мы его бросили?..

Голос сорвался.

Тогда девочка Муся остановилась и на пару секунд обратила к Сергею бескровное испуганное лицо.

– «Детский мир»… – прошептала она одними губами.

И прежде, чем Сергей успел что-либо сообразить, повернулась и побежала в сторону дома.

Только белые носочки в сандалиях мелькали по воздуху…


В этом магазине Сергей не был, наверное, года два, и теперь поразился, насколько все изменилось. Вместо прежних унылых коробок, где была в беспорядке навалена разная дребедень: куклы с вывихнутыми руками, неказистые скучные грузовички, окрашенные в зеленое, плюшевые медведи с тупыми физиономиями, теперь возвышались до потолка чистенькие стеклянные стеллажи, причем задние стенки были зеркальные, чтобы увеличить пространство, а внутри стеллажей, скомпонованные явно так, чтобы выглядеть привлекательнее, в удивительном множестве расположены были яркие цветные игрушки – танки, вероятно, управляемые по радио, устрашающие многорукие роботы, казалось, из далеких галактик, толстодулые ружья, стреляющие, наверное, плазменными разрядами. Потрясающий выбор. Вероятно, не зря сменили директора. Сергей что-то слышал об этом. Но сильнее всего его удивила витрина, где представлены были монстры, рожденные, должно быть, нездоровым воображением. Здесь белели скелеты с неровными, будто обгрызенными костями, жуткие высохшие вампиры, демонстрировавшие желтозубый оскал, ни на что не похожие космические чудовища, у которых под шерстью блестела никелированная чешуя. И словно царя над этим всем бестиарием, выделялась на светлой стене фиолетовая громадная морда орангутанга: крючья острых зубов высовывались из пасти, а подсвеченные глаза пылали голодом и свирепостью.

Сергей поежился.

Неудивительно, что в магазине практически не было посетителей. Лишь, прилипнув к стеклу, восхищался двуручным мечом какой-то мальчишка, да ленивая волоокая продавщица, прислонясь к заполненному танками стеллажу, тонкой пилочкой подравнивала и без того холеные ногти: даже на расстоянии был заметен вызывающий маникюр, словно пальцы чуть-чуть обмакнули в ванночку с кровью.

Продавщица подняла хризантемную голову и, не меняя позы, спросила:

– Желаете что-нибудь приобрести, Сергей Николаевич?

Разумеется, она его знала. В маленьком городе учителя знают все.

Тем не менее, Сергей растерялся.

– Собственно… Я еще не решил… Просто так завернул – присмотреть на будущее…

Продавщица неторопливо кивнула:

– Вам для мальчика? Возьмите радиоуправляемый вездеход. Или вот – арбалет, мальчику это понравится…

Полированный теплый приклад сам собой удобно лег в руку. Арбалет был тяжелый, со множеством металлических причиндалов, лук, насаженный на него, выгибался черной пластмассой. Спусковой крючок щелкнул тупо и даже как-то зловеще.

– Из такого убить можно… – с сомнением протянул Сергей.

Продавщица выложила перед ним россыпь стрел с резиновыми наконечниками.

– Видите, здесь – присоски. Если резинку снять, тогда – да. А так просто – залепит по лбу, и никаких последствий..

Она коротко хохотнула.

– Сколько стоит? – нерешительно поинтересовался Сергей. – Сколько-сколько? А вы на ноль не ошиблись?

Продавщица снисходительно пожала плечами.

– Разумеется, дорого, зато красиво. Ну так что, Сергей Николаевич, покупаете? – Что-то вроде презрения мелькнуло в ее глазах. Невысказываемое презрение к тем, кто вкалывает, а денег все равно не имеет. – Впрочем, заплатить вы можете позже. Ничего-ничего, я ж вас знаю…

Сергей опомниться не успел, как завернутый арбалет оказался у него под мышкой. Коробка была красивая, и отказываться стало неловко.

– Собственно, я не за тем… – начал он. – Собственно, я зашел – насчет мальчика. Мальчик у нас в школе исчез, может, слышали?..

Он еще рассказывал что-то – с ненужными подробностями, объясняя, но, наверное, продавщица уже нажала кнопку звонка, потому что появилась из глубины черноволосая женщина и, кивнув, суховато, но вместе с тем корректно спросила:

– Чем могу быть полезна, Сергей Николаевич?

Она была в деловом темно-синем костюме с желтой блузкой, воланчиками выбивающейся из-под лацканов, и, наверное, выглядела бы даже красивой, если бы не толстые линзы очков, как будто вставленные в глазницы. Из-за этого глаза казались искусственными.

– По поводу мальчика, – произнесла продавщица.

И, по-видимому, директор магазина посторонилась:

– Ну что ж, заходите.

Они прошли коридорчик, в котором отсутствовал свет, и, слегка повернув, очутились в довольно грязном маленьком кабинете, вероятно, использовавшемся заодно и как подсобное помещение, потому что громоздились коробки вдоль двух его стен, а в проеме меж ними валялись картон и оберточная бумага. Здесь директор усадила Сергея за крохотный столик и, усевшись напротив него, объяснила:

– Не знаю, чем я еще могу быть полезна. Все, что было, я уже рассказала милиции. Этот мальчик, мне кажется, вчера забегал в магазин. Правда, я не могу поручиться, что – именно этот мальчик. Потому что мальчишки время от времени – забегают. А к тому же я только мельком заглядывала в торговый зал, но, похоже, что он действительно здесь появлялся. Но вот больше я ничего сказать не могу. Я с ним не общалась никак и не разговаривала. Продавщица же наша, Людмила, его вообще не помнит… – Она непринужденно заметила. – Да вы положите, Сергей Николаевич, арбалет, – вот сюда, я вижу, что он вам мешает…

Сергей попытался пристроиться на пачке каких-то бумаг, пачка тут же поехала, и директор, едва прихватила рассыпающиеся страницы – подравняла ладонями, после чего улыбнулась.

– Тесно тут, извините. Меня зовут Альдина Георгиевна. Имечко, как видите, не слишком удобное. Называйте меня – просто Алла… Кажется, мы с вами не сталкивались?

Сергей слегка покраснел:

– Скажите, Алла… Почему у вас в магазине такой странный подбор игрушек? Одни чудовища, даже смотреть неприятно. Ну, и еще оружие, тоже – однообразно.

Альдина подняла палец.

– О, я слышу речь завзятого педагога. На самом деле все очень просто, Сережа. Мы как подневольная организация не определяем ассортимент. Продаем только то, что нам поставляют. Принцип здесь примитивный: не нравится – не бери. А поскольку выбора нет, то – приходится соглашаться.

– И однако ассортимент действительно специфический, – сказал Сергей.

– Ребятам, тем не менее, нравится. И не только мальчишкам, девочкам – тоже. Привлекательно, броско, будоражит воображение. Ну а что до специфики, то это как посмотреть. Мы готовим наших детей к жизни в реальном мире. В мире, где существуют еще и жестокость, и страх. И желательно, чтобы дети были обучены соответствующим образом. Чтоб они имели понятие и о первом, и о втором. А быстрее всего это происходит через игрушки. И поэтому наша лепта, наверное, имеет значение. Извините, Сережа, но вам, по-моему, не интересно.

Сергей вздрогнул. Он действительно пропустил последние фразы. Он, не отрываясь, смотрел туда, где между сейфом и штабелем узких коробок образовывала гнездо груда такелажных ремней: петли, кожаный пояс, брезентовые обрезки. Что-то в этой груде его зацепило. Что-то очень знакомое, только вот что?

– Нет-нет-нет, я вас внимательно слушаю…

– Это тоже определенная педагогика, – сказала Альдина. – Помогаем ребятам преодолеть детские страхи. Научившись обходиться с игрушечными чудовищами, они меньше будут бояться чудовищ, так сказать, настоящих: темноты, всяких там домовых, привидений…

– Пока наблюдается противоположный эффект, – заметил Сергей.

Альдина загадочно усмехнулась.

– Ну, это – временное явление. Они постепенно привыкнут. И тогда их дальнейшая жизнь станет проще и упорядоченнее…

Она покивала.

Сергей тоже кивнул – вместе с тем, безусловно не соглашаясь.

– Я вас все же не понимаю, – сказал он. – Вы считаете, что чудовища должны стать для нас привычным явлением – частью быта – тогда мы перестанем относится к ним с омерзением? Но ведь так можно оправдать любой негатив – воровство например – и включить его в нашу жизнь как норму. Или, скажем, дурную привычку обманывать… Нет, – добавил он, – мне это не нравится.

Альдина опять усмехнулась.

– Какой вы нетерпеливый. Сразу взяли, не разобравшись, и осудили, А, быть может, осуждать как раз и не следовало.

Она остро прищурилась.

И тут в дверь постучали, и немедленно вслед за стуком в кабинет валился Евсей, принеся с собой запах неряшливости и перегара.

– Это… Альдина Гр-гивна… – бодренько сказал он. – Машина, значит, пришла. Ну – с товаром; которая – договаривались… Мужики, значит, интересуются: будем разгружать или как?

Он потер мягкий нос – алкогольного, синюшного цвета.

– Разгружайте, разгружайте, конечно, – холодно сказала Альдина. – Не обратно же отправлять. Я не вижу, в чем тут проблема…

– Дык, того-этого… – смутно сказал Евсей.

– Того-этого?

– Ну – чтобы, значит!

Тогда Альдина полезла в ящик стола, после некоторой возни достала оттуда четыре зеленых купюры и, как фокусник, демонстрирующий зрителям карты, провела их по воздуху перед самым носом Евсея.

– Вот, но только после того, как разгрузите…

– Будет сделано! – радостно заверил Евсей. И, как пьяный гиппопотам, затопал по коридору. – Мужики!.. Давай разгружай!.. Все нормально!..

Послышались довольные возгласы.

– Товар привезли, – пояснила Альдина. – Охломоны, ведь обещали, что только двенадцатого. Ну куда мне теперь все это складировать?

Ее черные брови озабоченно сдвинулись.

Сергей тут же поднялся.

– Намек понял, – кисло сказал он.


Из магазина он вышел в несколько подавленном настроении. Кажется, ничего особенного не произошло, и тем не менее у него было чувство, будто он пропустил в «Детском мире» нечто очень существенное – важную какую-то мелочь, штрих, однако меняющий всю картину. Перед глазами вставала Альдина: вороные гладкие волосы, прилипшие к черепу, толстые стекла очков, будто вдавленные в глазницы, мелкозубье внезапно прорезающейся улыбки. Все это не имело отношения к делу. Он сжимал под мышкой коробку с ненужным ему арбалетом, было душно, неистовствовало летнее солнце, и только когда он, почему-о устав, минут через пятнадцать притащился домой и когда раздраженно запрятал трижды проклятый арбалет в багажник автомобиля, то, уже захлопнув задребезжавшую крышку, неожиданно понял, что именно его потревожило в кабинете.

В этой куче ремней присутствовал, как ему показалось, и – ошейник Тотоши…

4

Харитон был доволен. Губы его лоснились, сытенько выдаваясь вперед, щеки тусклого песочного цвета – порозовели, проступили набрякшие кровью вены на лбу, а глаза, обычно прикрытые веками, сияли энтузиазмом.

Он напористо говорил:

– Жалко, Гришка не подтянулся, сволочь такая. В кои веки вот так собираемся, без затей. И машина у него, у собаки, имеется, и куча помощников. Нет, не вырваться, идиоту, – купи-продай! Миллиона четыре уже нахапал, все ему мало. Вот подлец, коммерсант хренов!.. – Возмущался он совершенно искренне. Но при этом не забывал жевать красную рыбу, которую пододвинул к себе, и одновременно накалывал малиновые аккуратные помидорчики. Вилка у него так и летала. – Чертов лавочник, капиталист, дери его за ногу!..

Лидочка, сидевшая рядом с ним, кривила напудренный носик.

– Фу, Харитоша, что ты себе позволяешь?

– А что такого? – трубным басом спрашивал Харитон.

– А то, что не ругайся, ты не у себя в кабинете!..

– Кто ругается?

– Ты!

– Да разве же я ругаюсь, я – так, напряженку сбрасываю…

Он повернулся к Сергею.

– Ведь в самом деле обидно. Раз в году договорились увидеться, – я, пожалуйста, вырвался, встречу межобластную для этого отменил, разогнал всех шестерок, каждому – поручение, а он, видите ли, вечер не может освободить. Пашет, пашет, как будто его привязали. Нет, я стукну Петру Николаевичу: живет слишком вольготно. Надо будет устроить ему такую – финансовую проверочку. Чтобы не зазнавался, чтобы не забывал старых друзей… – Харитон хохотнул и без тоста, опрокинул в открытый рот рюмку водки. На него приятно было смотреть – крякнул, вытер губы рукой, энергично откинулся, хрустя корнишоном. – Нет, вот этого Гришка, конечно, не понимает. Умный, умный, казалось бы, а все-таки идиот. Не врубается, что иногда необходимо расслабиться. На работе ведь, как под рентгеном, сидишь. Этот смотрит, не хапнул ли ты себе чего-ибудь лишнего. Тот докладывает наверх – что было и чего не было. Третий каждое слово твое на всякий случай записывает. Компромат, понимаешь ли, собирает, ядрить его разъядрить! Морды чиновничьи! Как я их ненавижу! Только у тебя и оттянешься. Давай выпьем, Серега!..

Он размашистым жестом, через стол потянулся к бутылке – тут же Лидочка быстро перехватила ее и решительно прикрыла сверху ладошкой. Как будто запечатала навсегда.

– Темпо, темпо, – сказала она непреклонно.

Харитон возмутился:

– Ты, мать, чего?

– Ничего! А пока что – достаточно!

Это были их обычные семейные столкновения. Вмешиваться не следовало.

Сергей спросил:

– А то, что ты сейчас у меня находишься, тебе потом на вид не поставят? Машина твоя во дворе стоит, соседи ее уже отследили…

Харитон отмахнулся:

– А… не всякое лыко в строку. Ты не думай только, что я насчет этого мальчика не переживаю. Дескать, забурел Харитон, оторвался от простого народа. Знаешь, как говорят… Хотя, если честно, то, конечно, не переживаю. Понимаю, разумеется, что – трагедия и что – общественность взбудоражена. И, конечно, предпринимаю соответствующие усилия: и милиция поставлена на ноги, и по радио объявляют. Даже денежную награду назначили тому, кто поможет. Но, признаться, старик, не волнует меня это по-настоящему. Ведь на самом-то деле – мелочи, ерунда. Что такое ваш мальчик в масштабах города? У нас каждый год по крайней мере один человек исчезает. Ничего, тишина… Эх, Серега, мне бы федеральный кредит увеличить, да добиться, чтобы налоги не ускользали из города неизвестно куда, – провести ремонт улиц, благоустроить районы, вот тогда мне сограждане на выборах скажут спасибо. Ну а мальчика мы отыщем, подумаешь, мальчик. Пекка землю рыть будет, не сомневайся…

Лидочка нервно сказала:

– Ты только не слушай, что он тут плетет тебе с пьяных глаз. Залил бельмы и несет околесицу. Случай, конечно, кошмарный. Сам метался весь день, организовывал поиски.

Быстрым легким движением она показала на Дрюню, который появился в гостиной. У того лицо было хмурое, а в руках он держал замысловатую конструкцию из картона.

– Какие-нибудь проблемы? – поинтересовался Сергей.

– Мне нужен «момент», – сказал Дрюня высоким неестественным голосом.

– «Момент» на веранде, на полочке, где маленькие эхинопсисы…

Дрюня, однако, не поспешил, но внимательно оглядел застолье, как будто запоминая, а затем повернулся и вышел – прикрыв за собой дверь.

Взвизгнули на крыльце половицы.

– Собачка у нас пропала, – несколько искусственным тоном объяснила Ветка. – На секунду оставили, и – то ли заблудилась, то ли украли. Шапки, говорят, из них делают. Вот Андрон и переживает последнее время. – Она подчеркнуто улыбнулась. – Ничего-ничего, наверное, скоро отыщется…

Харитон, как будто молясь, воздел кверху руки.

– Боже мой!.. – с неподдельным ужасом вскричал он. – Дети, собачки какие-то, чем вы тут занимаетесь?.. У тебя случайно любимый таракан не пропал? А то, знаешь, давай, я тебе посочувствую!.. – Бормоча: «По этому случаю надо врезать», он схватил бутылку, которую Лидочка уже отпустила, и, немного промахиваясь, налил всем полные рюмки. Быстро поднял свою и провозгласил: Ну! За то, чтоб жизнь пенилась, а не протухала!.. – выпил, крякнул и закусил соленым огурчиком. – М-м-м… пожалуйста, не обижайся, старик, но последние годы ты, по-моему, слегка растерялся. Тараканы, собачки, утратил нить жизни… – обвиняющим жестом он указал на полки с цветами. – Занимаешься чепухой. Это вот у тебя что?

– Акорус, – сказал Сергей.

– А вон там, над диваном, вон-вон это, зелененькое?..

– Пармакита, или «тибетская роза»…

Харитон хлопнул ладонью по крышке стола:

– Выбрось ты эти розы к чертовой матери! Вот давай прямо сейчас соберемся и выбросим. Тараканы, собачки, нашел занятие! В самый раз, понимаешь, для взрослого мужика. Жизнь, Серега, кипит так, что шарики разъезжаются. Я тебе сто раз говорил: иди к нам в мэрию. Мне порядочные сотрудники во как нужны! – Харитон напряженными пальцами чиркнул себя по горлу. – Грязь тебя наша пугает? Грязи, конечно, полно. Но не только же грязь – позитив какой-никакой наработали. Ну, Серега! Мы горы с тобой своротим!.. – Он решительно жестом убрал с бутылки лидочкину ладонь. – Вот что, мать, ты сейчас не хватай меня за руки. Разговор завязался серьезный, надо разобраться как следует…

Сергей мирно сказал:

– «Тибетская роза» растет высоко в горах. Собственно, это не роза, а редкий вид камнеломок. Саксифрага Тибетика. Цветет она раз в десять лет. И во всем мире есть только три человека, которые это видели. Я, конечно, имею в виду случаи документированные. Цветок плоский, похожий на раскрывшийся лотос, и, как говорят легенды, «неописуемой красоты». Тот, кто видел хоть раз цветущую пармакиту, обретает покой – не богатство, не счастье, не сверхъестественные способности. Так, во всяком случае, утверждают легенды… – Он секунду-ругую помолчал, чтоб дошло, а затем поднял рюмку и звякнул о харитошину. – Твое здоровье!..

– Взаимно!

– Ну – будь!..

Ветка вдруг поднялась и, не говоря ни слова, вышла из комнаты.

Каблуки ее простучали по коридору.

Повисла нехорошая тишина.

Что-то жумкнуло, и долетело хрипение крана на кухне.

– Н-да… – после некоторой паузы произнес Харитон. – А ты, извини, конечно, в какую-нибудь мистику не ударился? Там – «Великое Братство» или что-нибудь такое еще. Они у нас в городе тоже, помнится, обретались…

Сергей сморщился.

– Я хотел лишь сказать, что жизнь не обязательно имеет конкретную цель. Там – добиться успеха, занять высокую должность. Она не для чего-то, она – просто жизнь. Вот и все. По-моему, достаточно ясно…

Лидочка поспешно налила себе сухого вина.

– Никто за дамами не ухаживает, приходится нам самим… Харитоша, ну что ты в самом деле мучаешь человека? Привязался: и это ему не так, и то не этак. Пусть он живет, как хочет, имеет такое право? А вот лично мне эта легенда очень понравилась. Цветок… высоко в горах… Ребята, давайте выпьем за жизнь!..

Крепкие пальцы ее охватили бокал. Почему-то это заступничество было особенно неприятно.

Сергей отодвинулся.

– Пойду позову Ветку, – сказал он…


Дальше начиналась река, берег ниспадал крутым каменистым обрывом, от воды поднимался туман, и шуршали невидимые камыши у оврага. Луны нынче не было. Вернее, она была, но – закрытая облаком, которое немного светилось. Вероятно, клонило к дождю. Плеснула рыба, и томительный мокрый звук улетел в неизвестность.

Сергей бросил вниз сигарету. Курил он редко и только в соответствующем настроении. К черту, подумал он. Почему я должен переживать из-за каждого слова? Харитоша ведь вовсе не собирался меня обидеть. Ну – сказал, ну – это его точка зрения. И, наверное, точно так же не говорила ничего обидного Лидочка. Лидочка вообще сегодня – сама деликатность. Ринулась мне на выручку, укоротила язык Харитону. То есть, не из-за чего переживать. И однако, как они не могут понять, что судьба – это вовсе не значит бежать и карабкаться, что совсем не обязательно пробиваться наверх и что жить можно так, как несет тебя само течение жизни. Разумеется, иногда подгребая, чтобы не захлебнуться. Этого они почему-то не понимают. В их представлении, жизнь – это непрекращающаяся борьба. Гандикап, где мы все – как хрипящие лошади. Надрывается сердце, копыта стучат по земле, валится под ноги участников мыльная пена. А вот я не хочу быть хрипящей лошадью. Мне это не интересно.

Он вспомнил злое и вместе с тем обиженное лицо Виктории. Как она делала вид, что у нее на кухне – какие-то неотложные хлопоты. Как она переставляла кастрюли с места на место и как, хотя этого и не требовалось, попыталась начать мыть посуду. И как все-таки не выдержала и бросила губку в раковину: «Не хочу, чтобы моего мужа считали блаженненьким идиотом». – «Никто меня идиотом не считает», сказал Сергей. – «Считают, ты просто не желаешь этого видеть». – «Хорошо, пусть считают, что здесь такого?» «А такого, что это переносится и на всю нашу семью». – «Ты имеешь в виду себя?» – «Я имею в виду Андрона». – «Уверяю тебя, что ты ошибаешься». – «А, да хватит! Что с тобой разговаривать»!..

Хорошо еще, что Ветка не могла долго сердиться. Она все-таки вымыла сгоряча пару тарелок – кое-как их протерла, грохнула на сушилку, а потом уже несколько спокойней пробормотав: «Ладно, неудобно бросать их одних», не сказав больше ни слова, отправилась в комнату.

Обида, однако, осталась. Внутренняя такая обида, незаживающая. Что-то много за последнее время их накопилось. Сергей вздохнул. Надо было идти. Он поднялся с бревна, на котором расположился, – потянулся, шагнул – и в тот же момент кто-то раздраженно сказал в зарослях ивы: "Ну, иди, обалдуй, что ты останавливаешься все время!.. "А другой, мальчишеский голос ответил: «Да тут камешек в сандалю попал, ступать больно…» – «Ну так вытряхни, хромоногий!..» – «А я что делаю?..» – В зарослях завозились, запрыгали, пытаясь сохранить равновесие, хрустнула обламывающаяся ветка и, по-видимому, второй мальчишеский голос болезненно вскрикнул: «Ой!..» – «Ну что еще?» – возмущенно осведомился первый. «На колючку какую-то наступил…» – «Ну, ты чайник, зря я с тобой связался!» – «Подожди, подожди, я сейчас выну…» – «Нет у нас времени, я тебе объяснял!» – «Ну, секундочку…» – «Я так и скажу Ведьмаке, что из-за тебя опоздали…» – «Ну, Витюнчик!..» – «Пусть тебя заберут, как Байкала.» – «Ну все-все, уже вытащил»…

Голоса удалялись, заметно ослабевая. Защищая глаза, Сергей протискивался сквозь чащу. Ива кучилась здесь очень густо, и под сомкнутыми ее ветвями было темно. И, однако же, можно было различить тропинку, петляющую между корней. Земля, судя по запаху, была влажноватая, но – утоптанная, пробираться было нетрудно, приходилось лишь нагибаться, чтобы сучья не цеплялись за волосы. И идти, как выяснилось, было недалеко: уже метров через пятьдесят показались красноватые дрожащие отблески и когда Сергей раздвинул кусты, прикрывающие тропинку, то увидел поляну, посередине которой горел костер, и десятка, наверное, два подростков, сидящих сомкнутыми рядами.

Впрочем, их могло быть и больше: задние фигуры терялись во мраке. Костер горел слабо, ивы, вспученные по краю, давали черные тени, луны по-прежнему не было, рыхлые грозные облака угадывались на небосводе, звезды еле мерцали, и, как бы являясь центром собрания, колдовским притягательным духом его, возвышалась над остальными девочка Муся, устроившаяся на камне, и смотрела в огонь, точно видела сквозь него что-то совершенно иное. Картина была как из книжки: пионерский лагерь в лесу. Но одновременно в ней было и нечто загадочное. Сбор дохлятиков, почему-то подумал Сергей, и лишь через мгновение догадался, что на поляне царит необыкновенная тишина – ни каких-либо шепотов, ни даже дыхания. Все сидели, как будто давно умерев, а те двое мальчишек, которые его сюда привели, тоже где-то незаметно пристроились. И молчание было просто пугающее: долетал с окраины города размытый собачий лай, да откуда-то из провала на дальнем конце поляны доносилось тупое скрипение камешков и земли. Словно там перетаптывалось грузное невидимое животное. А когда это перетоптывание прекратилось и осталось лишь потрескивание жара в костре, то сидящая на камне девочка Муся заговорила – хрипловато, однако чрезвычайно отчетливо:

– Жила одна семья из пяти человек. Отец, мать и трое детей. Они в нашем городе жили. И вот однажды они получили квартиру в новом районе. И поехали туда, чтобы все осмотреть. А в одной комнате было большое пятно на обоях. И тогда девочка предупредила: «Нельзя жить в комнате, где такое пятно». Но они ее не послушали, – переехали и начали жить. И детей поселили как раз в эту комнату. И вот прошло три дня, и вдруг утром оказалось, что девочка куда-то исчезла. Нет ее и нет нигде. Ну они решили, что она убежала. И живут себе дальше в этой квартире. И вот опять прошло три дня, и вдруг оказалось, что исчез младший мальчик. И его тоже нигде не найти. Приходила милиция и все обыскивала. Но они не обратили на пятно никакого внимания. И живут себе дальше, и через три дня исчез старший мальчик. И тогда мать, которая догадывалась, говорит: «Они все исчезли в той комнате. Я переночую там и посмотрю». А отец говорит ей: «Не надо. Давай запрем эту комнату». Но мать с ним не согласилась: «Я все-таки переночую». И вот ночью она легла в этой комнате, лежит – не спит. Но в конце концов, потом задремала. И вдруг видит, что обои там, где пятно, открываются, и оттуда выходит рука, отрубленная по локоть, – и хватает ее, и начинает душить. Но мать все-таки крикнула. А отец тоже не спал. И вот он вошел в комнату и видит, что там никого нет. И только большое пятно на обоях. И тогда он взял топор и разрубил это пятно. А когда он ударил, то оттуда хлынула кровь. И обои раскрылись, и они все там были. Оба мальчика, мать и девочка, которая предупреждала. И еще там был – красный свет. И они уже совсем не дышали. И тогда отец бросил топор и ушел из этой квартиры…

Муся прекратила рассказывать – внезапно, как начала. Царила жуткая неподвижность. Даже угли в костре, казалось, перестали потрескивать. У Сергея в груди была пустота. Он припомнил, что слышал аналогичную историю в детстве. Этак лет, наверное, двадцать назад. Между прочим, и собирались тоже где-то поблизости. Только там фигурировала не рука, а Мохнатая Лапа. А так все сходится. Он и сам удивлялся, что вспомнил эту историю. Казалось бы, прошло столько лет. Но ведь был и костер, и такая же августовская чернота на поляне, и сидело несколько идиотов-мальчишек, желавших испытать острые ощущения. Только у них это было как-то не так: как-то проще и добровольнее что ли. А тут – словно обязанность. Даже не шелохнется никто. Нездоровая атмосфера. Точно на ком-сомольском собрании.

Сергей уже хотел выйти из-за куста – выйти и сказать что-нибудь ободряющее – как учитель, и чтобы разрушить ужас оцепенения, но в это время девочка Муся заговорила опять.

Она говорила несколько громче, чем раньше, тем же чуть хрипловатым, но ясно слышимым голосом и к тому же отделяла предложения длинными паузами – так, что каждое слово приобретало весомость.

– На черной-черной горе стоял черный-черный дом… В этом черном-черном доме была черная-черная комната… В этой черной-черной комнате стоял черный-черный стол… На этом черном-черном столе лежала черная-черная женщина… У этой черной-черной женщины было черное-черное лицо… Вдруг эта женщина зашевелилась… Это была – твоя Смерть!..

Последнюю фразу девочка Муся выкрикнула, и по контрасту с предшествующей тишиной выражение «твоя Смерть» как будто пронзило воздух. Нервная холодная дрожь окатила все тело, Сергей чуть было не упал, вдруг перестав ощущать под собою землю. Костер слабенько вспыхнул, и в красноватом этом, колеблющемся свечении он вдруг увидел сгущение мрака, поднимающееся у Муси из-за спины.

Приближалось оно оттуда, откуда недавно доносилось тяжелое перетоптывание, и походило на огромную пятерню, вознесшуюся над поляной. Впрочем, может быть, не вознесшуюся, а выросшую из дерна. Пальцы этой пятерни шевелились, хилый отблеск костра освещал морщинистую кожу на сгибах, а подушечки мягкой ладони казались лиловыми. Чуть поблескивали обводы ногтей над темными пальцами.

И одновременно девочка Муся, выбросив руку вперед, указала на кого-то сидящего в круге заднего ряда. Сергей заметил, как вдруг отшатнулись от того все остальные. А сидящий скукожился, выделенный одиночеством. То ли он оцепенел от внезапной жути, то ли тут же смирился с той участью, которая ему предстояла. Во всяком случае, он и не попытался куда-либо передвинуться, – растопыренная черная пятерня нависла над ним и, как страшная птица, упала на склонившуюся фигуру. Костер заметно притух. Вязкая душная темнота охватила поляну. И в темноте этой Сергею на мгновение показалось, что склонившейся беззащитной фигурой был Дрюня.

– Ведьмака!.. Ведьмака!..

Словно что-то толкнуло в спину: Сергей, закричав, дико ринулся в непроницаемую темноту, и оттуда, из темноты закричали другие отчаянные голоса, – он на кого-то наткнулся, ударило по коленям – зашуршало, протопало, ужасно затрещали кусты, и в это мгновение костер ярко вспыхнул, и остановившийся от удара Сергей обнаружил, что на поляне уже никого не осталось.

Глохла удаляющаяся беготня, и валун, на котором сидела девочка Муся, светлел серым боком.

Валялась чья-то пестрая кепочка.

Он беспомощно оглянулся, и немедленно из хрустящего ивняка выпросталась громоздкая, как у бегемота, туша, и сопящий, пыхтящий, ругающийся Харитон, обирая листву, уставился на Сергея.

Волосы у него были всклокочены.

– Я тебя пошел поискать… а?.. Что это было? – растерянно спросил он.

5

А на следующее утро к нему явился Котангенс.

Сергей как раз встал и, ощущая, как потрескивает от вчерашнего голова, приготавливал себе чай, чтобы оттянуть последствия неумеренного веселья.

Чувствовал он себя не так, чтобы очень уж плохо: сидели, разумеется, допоздна, но напитки употребляли довольнотаки умеренно, – абстиненции не было, сказывалось лишь недосып, и, тем не менее, четкость движений была ощутимо нарушена: первую чашку он от нетерпения опрокинул, пришлось брать тряпку и промокать ею лужицу парящего кипятка. А когда он заканчивал эту неприятную операцию, то возникла в проеме дверей слегка помятая Ветка и надтреснутым голосом сообщила, что ни свет ни заря являются какие-то посетители.

– Разбирайся тут сам, – сказала она. – Угощай, разговаривай. А я пошла досыпать…

И, чуть не столкнувшись с прогнувшимся галантно Котангенсом, похромала внутрь спальни, где белели подушки. Чувствовалось по ней, что – провалитесь вы все к чертовой матери.

Котангенса она недолюбливала.

Впрочем, сам Котангенс об этом, наверное, не подозревал – поклонился, учтиво промолвил: «Приятного утра, Виктория Никаноровна», а затем притворил дверь на кухню и правой рукой притронулся к сердцу:

– Ради бога, простите, Сережа, я вас не слишком обеспокоил?

Вероятно, он считал себя джентльменом до мозга костей, но со стороны его манеры выглядели несколько странно. Сергей, как и Ветка, его не слишком любил – и сказал, попытавшись ответить на вежливость взаимной любезностью:

– Присаживайтесь, Арнольд Петрович, вот – стул. Хотите свежего чая? Или, может быть, по стаканчику «Алазанской» – для настроения? Не стесняйтесь, я очень рад, что вы ко мне заглянули. – Он достал из бара початую бутылку вина, и, подняв над собой, повернул – чтобы солнце попало на содержимое. «Алазанская» просияла красивым маковым цветом. – А?.. По случаю отпускного периода…

Котангенс поднял тонкие брови.

– У вас вчера гости были? Мэр, конечно, – он завистливо, как показалось Сергею, вздохнул. – Нет, Сережа, я не употребляю спиртного. Закурить, вот, если позволите, закурю, – вынул черную трубку, ногтем мизинца сбросил соринку. – Табак у меня легкий, «родмен», быстро выветривается…

– Курите, курите, – благодушно сказал Сергей. – У нас можно. Ветка, правда, иногда возражает. Но сейчас она спит, поэтому никаких затруднений. – Он опять посмотрел на бутылку, которая сияла в руках. – Ну так что, Арнольд Петрович, не будете? Ладно, тогда и я воздержусь. Опохмел – это, вообще говоря, дурная привычка. – Убрал бутылку и водрузил на свободный участок замысловатую сахарницу из сервиза. – Чаем я вас все-таки напою. Или, может быть, вы предпочитаете кофе? Молотый, растворимый?..

– Чай, – Котангенс склонил аккуратную голову. Отказался от сахара: «Не будем портить благородный напиток» и, эффектно выпустив дымное синенькое колечко, произнес, деликатно покашляв, что выглядело как извинение. – Собственно, я к вам, Сережа, безо всякого дела. Так, решил заглянуть: нет ли новых известий. Все-таки с начальством общаетесь, мэр к вам заходит. Говорят, вы вчера проявили большую активность?

Он внимательно посмотрел на Сергея, и Сергей чуть не выронил чашку, из которой прихлебывал. Он вдруг вспомнил, как вчера, точно впав в состояние некоторого исступления, потащил ничего не понимающего Харитона в милицию, – как поднял, заразив своей паникой, чуть ли не все отделение, как заставил испуганного дежурного обзванивать школьников; и как хлопал глазами тоже испугавшийся Харитон, и как прибежал потный Пекка, которого, наверное, разбудили. И как выяснилось, что ни с кем из учеников ничего случилось, и как Пекка, придя в себя, почувствовал алкогольные выхлопы, и как он выразительно посмотрел на протрезвевшего Харитона, и как Харитон раздраженно сказал: «Пошли отсюда…» А потом, по дороге, добавил: «Ну ты, старик, учудил. С перепою, что ли? Глюки у тебя начинаются»… И лицо у него было такое, как будто он пропесочивал подчиненного. И как Лидочка недовольно спросила: «Куда вы, мальчики, подевались»? И как Харитон, будто списывая все происшедшее, махнул рукой: «А… тут было одно дурацкое дело»…

Жест был особенно выразителен. Сергей, вспомнив его, едва не застонал от позора, но почувствовав испытующий любопытный взгляд Котангенса, все же взял себя в руки, ответив, как можно более беззаботно:

– Погорячились немного… Решили проверить готовность нашей милиции…

– Ну и как готовность?

– Готовность на высоте…

Котангенс пожал плечами.

– Милиция, насколько я понимаю, ничего обнаружить не может. Трое суток прошло, пока – никаких результатов. Спрашивать с них, конечно, необходимо, хорошо, что и мэр подключился к этому делу, но мне кажется, что задействованы они немного не так, здесь не столько оперативники требуются, сколько психологи. Маргарита Степановна, пожалуй, права. Философия детства. Вот вы, Сережа, беседовали со своими учениками?

– Попытался, – неловко ответил Сергей.

– Ну и как?

– Да никак – мнутся, гнутся, увиливают. Ничего существенного я не выяснил…

– Вот-вот, – очень уныло сказал Котангенс. – Я ведь, знаете, тоже разговаривал со своими. Вы, наверное, помните: есть у меня группа… поклонников. Математика, турпоходы, ориентация на науку. Кажется, сложились уже доверительные отношения. Тем не менее, как вы выразились, – мнутся, гнутся. Я им – про анализ, и про сопоставление фактов, а они – переглядываются и смотрят в землю, я им – про беспощадность познания, а они – как будто вчера об этом услышали. Не получается разговора…

Котангенс был удручен.

Сергей сказал вежливо:

– Не расстраивайтесь, Арнольд Петрович, ребята вас любят. В школе только и разговоров, что о математической секции. Подражают, стремятся, чтоб вы их заметили…

– Именно, что подражают, – сказал Котангенс. – Ходят зимой без пальто, курить многие начали. А – не любят, уж это я чувствую. Впрочем, как и наши так называемые педагоги. Не складываются отношения… – Он снова вздохнул и красиво, нанизывая одно на другое, выпустил несколько дымных колечек. Ногти у него были розовые, как у женщины. Он негромко сказал. – У меня в детстве, Сережа, был один странный случай. Я тут вспомнил о нем в связи с теперешними событиями. Маргарита напомнила, случай, надо сказать, удивительный. Детство я провел в Ленинграде. Ну – кварталы без зелени, дворы-колодцы. И вот была у нас во дворе такая игра. Позади котельной находилось бомбоубежище – надо было пройти в его из конца в конец. Освещения там, разумеется, не было: переходы какие-то, какие-то тупички. Главное, конечно, – могильная замурованность. Стены – толстые, ни одного звука снаружи. И рассказывали, что живет в том убежище некая Чуня. Очень толстая, как горилла, только низкого роста. Дескать, караулит тех, кто туда заходит. Якобы многие эту Чуню видели… И вот однажды, поперся я в это бомбоубежище. Уж не помню зачем и по какому-акому случаю, но – свернул не туда, и, конечно, не разобрался, запутался в переходах. И вдруг чувствую, что недалеко от меня кто-то есть. Дышит, знаете, так, посапывает, облизывается. Я чуть не умер, – мурашки по коже. Главное, в бомбоубежище-то темно, но вдруг вижу: действительно – мохнатое, толстое, и как будто бы даже физиономия различается. Лапы чуть ли не до земли, ну – в самом деле горилла. И вот, вроде бы, она ко мне приближается. А у меня, Сережа, был в руках меч. Это, знаете, такой – палка оструганная. И прибита короткая поперечина вместо эфеса. Но – заточенный, острый, солидная такая штуковина. И вот как, не знаю, но я ткнул мечом в эту Чуню. С перепугу, по-видимому, и вдруг – заверещало, заверещало! И – как кинется куда-то в глубь коридоров. Заикался потом я, наверное, дней пять или шесть. Ни в какое бомбоубежище, конечно, больше не лазал. А затем отца по службе перевели, и мы из Ленинграда уехали…

Котангенс словно очнулся и с большим удивлением посмотрел на Сергея. Пальцы, сжимавшие трубку, отчетливо побелели.

– Н-да… – заметил Сергей, не зная, как реагировать.

– Я к тому вам рассказываю, что ситуации – перекликаются…

– Н-да…

– Но дети там, кажется, не пропадали…

Котангенс взял чашку и выпил ее тремя глотками. Словно в чашке находился не кипяток, а прохладная жидкость.

После чего поднялся.

– Спасибо за чай, Сережа. Извините, отнял у вас столько времени.

– Что вы, что вы… – невразумительно ответил Сергей.

– Но, вы знаете, захотелось увидеться с кем-нибудь, поделиться… И еще раз – спасибо за гостеприимство.

– Не стоит…

Он растерянно проводил Котангенса до ворот и довольно долго глядел, как тот шагает по улице. А когда Котангенс свернул, недоуменно пожал плечами.

Что-то он ничего не понял.

И в этот момент показалось, что из дома за ним внимательно наблюдают…


Ощущение было такое, как будто прикоснулись к обнаженной коже спины. Сергей стремительно обернулся. Однако дом, обвитый малинником, выглядел, как обычно: темнели окна, свидетельствуя о тишине и прохладе, приглашала подняться по низенькому крыльцу неприкрытая дверь, а плетенка веранды, недавно вымытая и покрашенная, разбивала горячее солнце на дрожь ярких квадратиков. Ничего настораживающего. И тем не менее, ощущение взгляда по-прежнему сохранялось. Ветка, что ли, поднялась раньше времени? Ступая на цыпочках, Сергей прошел внутрь. Ветка, однако, спала: из зашторенной комнаты доносилось уютное размеренное дыхание, и светлела записка в гостиной в круглом столе: «Подними картошки из погреба. Не буди до обеда». Ни привета, ни даже подписи, хмурое приказание. Ветка, Веточка, строгий библиотекарь. Так ты можешь остаться с одними незаполненными формулярами.

Он смахнул записку в мусорное ведро. Солнце било в гостиную, и был виден тончайший слой пыли на телевизоре. Телевизор от этого казался безжизненным. И казался безжизненным город, простершийся за оградой участка: солнечные пыльные улицы, обметанные репейником, зелень жестких кустов, гранитная окантовка набережной, ширь асфальта, лишенная даже прохожих, и – невидимый липкий ужас над пустыми кварталами; и никто не поможет, и не к кому обратиться.

– Андрон!.. – напряженным голосом позвал он.

Дрюня, судя по всему, тоже отсутствовал. Сергей пару секунд подумал, а затем толкнул дверь.

Дрюня стоял в углу, почему-то были на нем высокие брезентовые ботинки, очень старые джинсы и свитер, который расползался по ниткам, все лицо – коричневато-серого цвета, а из впадины рта, как сироп, протянулась вишневая струйка крови. И вообще он был какого-то не такого роста: мешковатый осевший, притулившийся в стыке обоев, волосы дыбились у него, как пакля, а прямые кургузые руки висели вдоль тела.

Сергей чуть не грохнулся от этой картины – он, как сумасшедший, рванулся было вперед, но уже мгновенно дошло, что это не Дрюня, – что не Дрюня, а мастерски сделанное подобие. Сразу стала видна расписанная красками мешковина, целлулоидные глаза, которые дико застыли. Изготовлено все это было весьма талантливо, сходство, несколько карикатурное, не вызывало сомнений, посмотреть откуда-нибудь издалека, так – безусловно Андрон, до сих пор Сергей и не подозревал у него художественных способностей, но производило, однако, отталкивающее впечатление – словно жалкая, уродливая копия человека. Сергей оглядел его с некоторым отвращением. Значит, это и есть «заместитель», подумал он. То, что Дрюня мастерил последние две недели. Как ему только времени своего было не жалко. И потом, почему «заместитель», мы в детстве называли их «братиками». Я, как помнится, изготовил «братика» Хомячка, а у Харитона был братик по имени Галабуда. Харитон уже тогда любил дурацкие прозвища. И, насколько я помню, «братики» эти были меньших размеров. Сантиметров, наверное, пятьдесят; как изменились масштабы.

Он попытался вспомнить, зачем они делали «братиков». Ведь, наверное, не для того, чтобы разыгрывать семейные сцены. Что-то там было совершенно иное. Где-то нужно их было оставить, и кто-то их забирал. Нет, не помню, давно все это происходило…

Сергей был несколько обескуражен. Неужели это «заместитель» за ним следил? Елки-палки, как разыгралось воображение. Это – после вчерашнего, наверное, результаты похмелья. Надо выбросить все это из головы.

Сказано – сделано, он перемыл на кухне посуду, аккуратно подмел и протер кое-где заляпанный пол, просмотрел все углы: не бросил ли Харитоша хабарик и, наконец, разогнавшись, вымыл доски крыльца, где приветливо просияло свежее дерево. Настроение у него заметно улучшилось, ведь недаром считается, что работа и помогает и лечит, абстиненция проходила, он даже начал нечто насвистывать, в этом мире вполне можно было существовать, и, лишь вспомнив о записке, оставленной Веткой, и подняв крышку погреба, залитого мерзкой тьмой, он смутился, охваченный нехорошим предчувствием. Очень уж ему не хотелось туда лезть. Засосало под ложечкой и нежный озноб пробежал по затылку. Сергей рассердился по-настоящему. Он, в конце концов, взрослый самостоятельный человек. Какого черта ему бояться предчувствий. «Глупости это все», сказал он довольно громко. И, опершись руками о деревянные ребра, решительно спрыгнул вниз.

Внизу было холодно, и стояла такая плотная тишина, что бывает, наверное, только в погребе. Электричество здесь отсутствовало, но достаточно было света, который проникал через квадрат в потолке: серел мешок с прошлогодней картошкой, громоздились у задней стены пустые деревянные ящики, а два мощных бочонка, которыми они были подперты, создавали внутри ощутимую атмосферу гниения. Бочонки уже давно следовало бы промыть, но все руки не доходили, Сергей лишь поморщился, а когда стал набирать сухой крупный картофель, то квадратная крышка погреба вдруг с пристуком захлопнулась.

Навалилась непроницаемая темнота, и, придавленный ею, Сергей почувствовал, как у него сперло дыхание.

– Эй!.. что за шутки?!.

Ответа не было.

– Ветка! Дрюня!.. Это вы там ерундой занимаетесь?!.

Ни единого звука не доносилось снаружи. Зато в самом погребе, кажется, от стены раздалось отвратительное, животное, тоненькое попискивание. И – стремительный шорох, как будто там кто-то возился.

Сергей выпрямился. Мыши, подумал он. Тотоши нет, вот и обнаглели, мерзавцы. Ничего, я завтра поставлю здесь пару капканов. А все щели забетонирую, кончится у них сладкая жизнь.

Он вдруг понял, что совершенно утратил ориентацию. Лесенка, которая вела из погреба вверх, находилась, кажется, где-то слева. Сергей вытянул руку. Пальцы коснулись шершавых досок обшивки. Он шагнул и сразу же ударился обо что-то. Брякнула свалившаяся с бочонка деревянная крышка. Дохнуло гнилью. Мыши стихли, и в наступившей прямо-таки обморочной тишине, он услышал, как мерно поскрипывают половицы под чьи-ми-о уверенными шагами. Словно кто-то нагруженный пересекал вверху кухню, и тяжелая поступь роняла труху из щелочек.

– Эй!.. Ветка!..

Ответа по-прежнему не было.

И на мгновение Сергею представилось, что – это Альдина, в своем синем директорском платье и нелепых очках, пригибаясь, волочит дрюниного «заместителя», и лиловые щеки ее раздуты от напряжения.

Он вдруг вспомнил, что не далее, как вчера, он небрежно поинтересовался у Ветки, откуда взялась эта Альдина, кто такая и почему оказалась директором «Детского мира», лично он, Сергей, ни о какой Альдине не слышал, и Виктория, на секунду задумавшись, объявила, что, черт побери! – в самом деле какая-о загадочная история: еще два года назад магазином заведовал товарищ Бурак, он на пенсии, а почему появилась Альдина, неясно; вероятно перевели, во всяком случае, не из местных. «Но откуда-то она, значит, приехала», сказал Сергей. И смущенная Ветка, недовольно пожала плечами: «Разумеется. Что это у тебя интерес пробудился?» – «Просто так». – «Просто так о женщинах на расспрашивают». Чувствовалось, что ей неприятно обнаруживать некомпетентность. Она быстренько прекратила тягостный диалог, но Сергей нисколько не сомневался, что работа теперь начнется и что скоро он будет иметь об Альдине самые полные сведения.

Но пока таких сведений не было, и он слушал, как поскрипывают кухонные половицы, и беспомощно шарил руками по деревянной стене, и испуг запечатывал горло комком возбуждения.

Впрочем, продолжалось это недолго. Поступь тяжких шагов наверху удалилась, еле слышно, как в дреме, прикрылась наружная дверь, идиотская лестница почему-то оказалась не слева, а справа, – неуклюже, как толстый барсук, Сергей взобрался по ней и, спиной подняв люк, свалился на скомканную дорожку.

Он почти ничего не видел, ударенный солнцем, веки плотно прикрылись, стучала в виски закипевшая кровь, голос Дрюни спросил откуда-то из сияющего пространства:

– Папа, что ты здесь делаешь? С тобой все в порядке?..

Сергей различил его в море света.

– Это ты тут расхаживал, пока я – внизу?

– Нет, – сказал Дрюня. – А что? Я только заскочил на минутку… Папа, не лежи, поднимайся! Ты будто больной…

Впрочем, Сергей уже был на ногах.

И, не отвечая на торопливые дрюнины восклицания, подбежал к его комнате и распахнул приотворенную дверь.

Сердце у него чуть не выскочило из груди.

Он даже всхлипнул.

Потому что «заместителя» в комнате не было…

6

«Старичок» довез их благополучно. Правда, он слегка завывал, точно жалуясь, на двух длинных подъемах, а в начале второго подъема протяжно чихнул, собираясь заглохнуть, и все-таки не заглох, а довольно уверенно потащился наверх, где стояли, как в ожидании, густые темные пихты. Он даже завывать стал как бы менее громко, а раскисшую часть дороги, за которую Сергей опасался, миновал, вопреки ожиданиям, безо всяких усилий – лишь отфыркиваясь и швыряя глину колесами.

В общем, Сергей был доволен. Не зря он все прошлые выходные пролежал под машиной, и не зря, как будильник, наладил старый движок, и не зря подтянул все шестнадцать болтов, очистив их вместе с ободом. Потрудился, как следует, вот и соответствующие результаты. Ничего-ничего, «старичок» им еще послужит.

Он был так горд безукоризненной четкой работой, что когда раскисший участок дороги остался у них позади, то не удержался и, повернув голову к Ветке с Андроном, произнес, пожалуй, с некоторой хвастливостью:

– Как тянет, а?.. Как бульдозер!

Он даже забыл, что по крайней мере с Веткой они уже поругались сегодня утром. Нужно было искать Тотошу, который так и исчез, а Виктория настаивала, что выезжать надо немедленно: путь неблизкий, существует опасность застрять, ничего твой Тотоша: побегает и вернется, сумасшедший какой-то пес, делает, что ему вздумается. Она была неправа. Тотоша иногда действительно отлучался, были у него какие-то свои, собачьи дела, но еще никогда он не отсутствовал такое количество времени – целых три дня – Сергея это не на шутку обеспокоило, и тем более, что он помнил о замеченном поводке. Никакой уверенности у него, правда, не было: обознался, почудилось что-то не то, да и вся история выглядела не слишком уж убедительно. Зачем Альдине Тотоша? И поэтому Ветке он насчет поводка ничего не сказал, а заметил лишь, что собака же все-таки, существо живое, – и обидеться может, и попросту потеряться. Поцапались они ощутимо. Ветка явно замкнулась и, наверное, переживала еще утренние разногласия, потому что в ответ на хвастливую фразу Сергея небрежно кивнула. Меж бровей у нее обозначилась резкая складка.

Общаться она не хотела.

Что же до прижатого рюкзаком Андрона, то Андрончик на эту реплику и вовсе не отреагировал: чрезвычайно угрюмо молчал, посверкивая глазами, а когда машину подбрасывало, цеплялся за ручку дверцы. Рюкзак был размером чуть ли не с него самого, скреблись рядом корзины и подпрыгивала палатка, свет в овальное склеенное стекло едва проникал, в полумраке нельзя было разобрать, чем он, собственно, занимается, вероятно, решает свои какие-то непростые проблемы.

С Дрюней вообще было сложно. Сергей долго разговаривал с ним после происшествия на поляне, заходил так и этак, но, разговора не получилось, – говорил, запинаясь и мучаясь, большей частью он сам, а Андрон лишь посапывал, пыхтел и отмалчивался. А когда отмалчиваться было уже невозможно, то опять же сопел и буркал что-то невразумительное. Выходило, что на поляне он не был и ничего про это дело не знает. Он тот вечер просидел у сарая, выстругивая из полена дубинку. Кстати, для чего ему такая дубинка, он тоже не мог объяснить и опять бормотал, отворачиваясь, что, мол, пригодится. Никакой конкретики выудить не удалось. В конце концов, он сказал: «Я пойду, ну что ты, папа, меня допрашиваешь…» А Сергей, не сдержавшись, ответил: «Иди-иди, но учти, что если тебе потребуется моя поддержка, то при нынешнем поведении ты ее можешь не получить. И останешься один на один со своими трудностями». Впрочем, он тут же пожалел о том, что сказал, потому что Андрончик замкнулся и не добавил ни слова. И сейчас он как будто отсутствовал, явно чем-то отягощенный.

В общем, было предчувствие, что поездка окажется неудачной. Хотя, кто его знает, может быть, и ничего. Может быть, еще отойдут, очутившись на месте. Сергей на это надеялся, и поэтому, когда «старичок», проседая, выполз к опушке, то он, делая вид, что ничего особенного не произошло, очень бодро выгрузил рюкзаки и мешок со спальниками, нарубил могучего лапника в ближайшем леске, застелил им просохшую землю меж старых колышков, и, воспользовавшись двумя стояками, сделанными еще в прошлый раз, в три секунды поставил палатку, которая запылала оранжевыми плоскостями.

Палатка была хорошая, польская, приобретенная год назад, и Сергей просто радовался, как уютно она пристроилась на опушке. Настроение у него сразу улучшилось, и, оставив угрюмого Дрюню разводить на старом кострище огонь, а по-прежнему хмурую Ветку – разбирать барахло, которое возвышалось над травником, он, забрав из багажника снасть, намотанную на картонку, и увидев лежащий за запасным колесом арбалет, произнес, ни к кому конкретно не обращаясь: «Ну, я пошел. Вы тут у меня не балуйте…» – и, подняв стеклянную банку с червями, побежал по тропинке на песчаный берег реки.

Удилище он вырезал по дороге: очень длинное, гибкое, с удобной ручкой между сучками, не удилище, а прямо спиннинг зарубежного производства. Леска, как и положено, вошла в развилочку на конце, и багровый червяк закрутился, противясь уготованной участи.

Сергей на него слегка поплевал. В приметы он верил, хоть и стеснялся при посторонних. Но сейчас посторонних не было: от азарта и нетерпения он весь дрожал, и крючок вошел в воду практически без всякого плеска – вертикально встал поплавок, оттянутый свинцовым маленьким шариком.

Теперь оставалось лишь ждать. Время, разумеется, было не слишком удачное: половина двенадцатого, солнце просвечивало реку насквозь, было видно песчаное дно с разноцветными камешками, для хорошей рыбалки обстановка неподходящая, но Сергей все равно надеялся, что повезет, в прошлый раз ему удалось надергать семь-восемь вполне убедительных хариусов, каждый грамм на четыреста, ну, может быть, немного поменьше. Он рассчитывал, что и сегодня удача его не оставит. И однако рыбацкое счастье чрезвычайно изменчиво: поплавок немного покачивался, сносимый течением, по воде иногда расходились небольшие круги, но во всем остальном было тихо, поверхность реки лежала, как зеркало, ни единой поклевки не появилось в течение километрового перегона. Сергей и выдергивал удочку, чтобы забросить опять, и менял червяка, потерявшего сразу в его глазах всякую привлекательность, и по-новой плевал на него, и шептал: «Рыба-рыба, проснись…» – и даже, совершенно отчаявшись, попытался удить в бочажине, где стлались водоросли. Никакие уловки не помогали, рыба словно дремала в прохладных спокойных глубинах, река – вымерла, блеск воды раздражал, и уже через час он почувствовал явное утомление. Возвратились переживания последних дней: почему приходил Котангенс и чем так встревожен Дрюня? И что именно видел он тогда на поляне? И чем было видение – явью или галлюцинацией? Ему более всего неприятны были слова Харитона: дескать, мальчик не существует в масштабах города, ну – пропал и пропал, не о чем здесь тревожиться. Эта мысль имела отношение и к нему, ведь он тоже несмотря ни на что взял и выехал на эту долбаную рыбалку. Правда, чем бы он мог быть полезен, оставшись в городе? Ну – ничем, но встречаются в жизни такие странные ситуации: и помочь не поможешь, а присутствовать все-таки надо.

Его мучила совесть. В конце концов, он обругал ленивую рыбу – дунул, плюнул – выдернул крючок из воды и, свернув леску вокруг удилища, раздраженно решил, что на сегодня достаточно.

Он пошел через луг, где дурманные травы качались выше колен, припекало уже ощутимо, голубели в проплешинах васильковые брызги, стрекотали кузнечики, и темнел низкий лес за рекою, на горизонте. Идти было легко, и Сергей не сразу отметил, что луг сменился кустарником, сам кустарник – подлеском, который все больше густел, начали попадаться участки застойного березняка, они незаметно смыкались, подступили осины, он опомниться не успел, как уже оказался перед завалами прелого бурелома: вывернутые с корнями стволы точно специально преграждали дорогу, кора была обомшелая, скользкая, удилище цеплялось в ветвях, а под пластами земли, стоящими вертикально, поблескивала торфяная вода. Сергей оглянулся. Но и позади простирался такой же неприветливый бурелом. Лес вообще изменился, худосочные пихты высовывались из чернозема, появились громадные ели, смыкавшиеся где-то вверху, солнца сквозь этот шатер видно не было, сразу значительно потемнело, Сергей даже заколебался: не повернуть ли обратно, возвращаться, однако, описывая дугу, смысла не было, заблудиться он не боялся, до места стоянки было недалеко, и после кратких раздумий, прикинув примерное направление, он рванулся туда, где по просветам угадывалось некоторое разрежение.


Это была поляна, заросшая мягкими свежими мхами, мощные ели стискивали ее со всех сторон, мох был пышный, покрытый фиолетовыми цветочками, кривоногая редколиственная береза высовывалась из него, а неподалеку от ее обугленных веток, весь одетый лишайниками, догнивал разлапистый пень, и лишь по корням его, раскинувшимся справа и слева, можно было догадываться, что здесь когда-то росло серьезное дерево.

Вероятно, идти от поляны оставалось уже немного, Сергей двинулся, – выставляя удилище толстым концом вперед, под ногами негромко чавкнуло, брызнул фонтанчик воды, и в это мгновение пень, точно ожив, зашевелился и надсадно прошепелявил, как будто заговорила трясина: «Назад!..» Корни его обернулись руками, а гнилая верхушка откинулась и показалось лицо, знакомое Сергею чуть ли не с детства.

– Дядя Миша!.. – воскликнул он потрясенно.

– Назад!.. Завязнешь!..

Предупреждение несколько запоздало. Сергей дернулся, как припадочный, однако ноги уже выше щиколоток провалились в трясину, и он чувствовал, что их тянет все глубже и глубже. Разверзалась под ним бездонная топь.

– Дядя Миша!..

– Падай!.. Откатывайся!..

К счастью, Сергей уже догадался, что делать: рухнул навзничь и, извиваясь, как гусеница, высвободился из резины сапог – снова чавкнуло, под спиной ощутилась надежная твердая почва, он присел, подтянув ноги в сползающих шерстяных носках.

Кажется, выбрался.

– Деревья, деревья ко мне нагибай!.. – хрипел дядя Миша.

Погрузился он основательно: изо мха высовывались только плечи и голова, а лицо было перекошено в мучительной страшной гримасе. Голос – сорванный, как будто от долгого крика.

– Ну ты что?!. Пошевеливайся!..

Область топкого места была обозначена четко: вот коварные мхи, а вот – жесткая сухая земля, набитая травами. Небольшой остроносый мысок вдавался в болото, и по краю его росли две осины, скрепляющие почву корнями. Обе словно вытягивались к середине поляны; навалясь, Сергей пригибал к земле крепкий пружинистый ствол, – крона, дернув ветвями, легла точно на дядю Мишу, руки его сомкнулись: «Давай другую!..» И вторая осина, затрепетав, опустилась на первую. Было чрезвычайно неловко удерживать их, обдиралась кора, руки тут же покрылись обильной липкой живицей, то и дело кололо ступни, незащищенные сапогами, хрустнуло и переломилось попавшее под колено удилище, затекал в глаза пот, побежал, щекоча, по локтю перепуганный муравьишка.

– Тащи!..

Сергей напрягся, откинувшись, – медленно поехали пятки, гнусной болью свело желваки за стиснутыми зубами. Он буквально окостенел, вывертывая суставы. Осины пружинили и дрожали, несколько жутких мгновений казалось, что ничего не получится, но вдруг – хлюпнуло, раздался мучительный вдох, оба деревца переломились у основания, но испачканный торфяными ошметками дядя Миша, как по лестнице, полз уже по двум лежащим стволам, и синюшные пальцы его шевелились, почти дотягиваясь до Сергея:

– Давай руку!..

Сергей ухватил ладонь.

И сейчас же, как под невидимым ветром, зашумели-затрепетали деревья, низкий стонущий звук, надувшись, вылетел из болота, и пушистые мхи заколебались, точно живые.

Оборвалась еловая шишка и со свистом ударила в кочку недалеко от Сергея.

– Все! – простуженно сказал дядя Миша…


Они сидели на пригорке, поросшем брусникой, привалясь к сухому испятнанному лишайниками стволу, возносившему игольчатую верхушку почти до самого неба. Ель была могучая, наверное, вековая, трехметровые лапы раскидывались уютным шатром, бурый хвойный настил проглядывал между кустиками, а в прогалине Топкого Места горела небесная синева.

Сергей уже несколько пришел в себя: отдышался, обсох и смотал леску с поломанного удилища. Он даже выдернул из болота застрявшие сапоги, что к его удивлению оказалось довольно просто. Теперь он, расслабившись, ждал, пока закончит свои дела дядя Миша. Тот возился с мундиром: снимал с поверхности грязь, отжимал его, перекручивая так, что трещала материя, очищал от иголок, заново отжимал и, наконец, натянув на объемное крепкое тело, застегнул на все пуговицы и махнул рукой:

– Ладно, не зима, не замерзну. Главное, что живы остались. У тебя, Сережа, закурить не найдется?

– Не курю, – ответил Сергей с сожалением. – Балуюсь иногда, но специально не покупаю…

Дядя Миша посмотрел на мокрый комок, в который превратились его сигареты, осторожно зачем-то понюхал и отшвырнул на середину трясины.

– Хреновато все это, – надсадно сказал он. Вытер воду со щек и откашлялся в глянцевые листья брусники. – Хреновато, даже не знаю, как выразиться. Вляпались мы, по-моему, по самые уши. Ты меня что – по крику нашел?..

– Нет, – ответил Сергей. – Случайно, возвращался с рыбалки.

– Вот-вот, говорили, что крика с этого места и не слыхать. Я все горло содрал – как в могиле. Представляешь, ору, ору – даже птицы не отзываются…

Голос у него в самом деле был сильно сорванный.

– А как вы сюда попали? – спросил Сергей.

– Проводили поиск на местности, – объяснил дядя Миша. – Мой участок: «Грязи» и прилегающая территория. Я сюда уже третий день выезжаю. Местность трудная – кругом болотца, овраги, тут не то, чтобы человека – танк спрятать можно… – Он с досадой обтер друг о друга ладони, к которым прилипла хвоя, отряхнул с себя веточки, мелкий сор, осторожно снял гусеницу, корчащуюся на штанине. – Ведь что, Сережа, обидно: сам тебя насчет этого предупреждал, и сам вляпался. Возвращался уже, поэтому бдительность и ослабла. Иду – чувствую, что под ногами пружинит, ну гляжу: мох и мох, ничего, значит, особенного, ахнуть не успел, как провалился по пояс. И туда-сюда – лишь сильнее засасывает…

– Бывает, – заметил Сергей.

Дядя Миша чихнул, и в груди его отчетливо захрипело.

– Да нет, – после некоторого раздумия сказал он. – Это уже не «бывает», это – гораздо хуже. Я в милиции четверть века – такого еще не случалось. Ну конечно, были истории – с Синюхой лет десять назад, или с Бобриком, тот еще кадр, повозились немало. Но – родное, обыденное, чистая уголовщина. А сейчас, я чувствую, чем-то не тем попахивает: чертовщиной какой-то, извиняюсь, мистикой всякой. Тут не знаешь, с какой стороны и взяться. Бродишь, бродишь вслепую и ждешь, что вот-вот обрушится. Как, например, сегодня. Противное ощущение.

– А что Пекка? – также после некоторого раздумья спросил Сергей.

– А что – Пекка? Пекка старается: розыскные мероприятия и всякая такая хреновина. Вон – затребовал криминалиста из области, чтобы, значит, экспертиза на месте – приехал криминалист… Ну конечно, неплохо: кровь там сразу же, или смазанные отпечатки. Запах тоже, говорят, теперь устанавливают. Только ни хрена не поможет, мне кажется, криминалист. Тут не экспертиза нужна, а что-то другое…

– А что именно? – поинтересовался Сергей.

– Черт его знает, – откровенно сказал дядя Миша. – В мистику я, конечно, ни в какую не верю, но ведь – душит, душит что-то неуловимое, прямо горло схватило, а что – непонятно. Был бы верующим, честное слово, свечку бы в церкви поставил…

– Может быть, и вправду поставить? – негромко спросил Сергей.

Дядя Миша со стоном прогнулся и почесал себя между лопаток.

– Во-во, точно, ты это Пекке посоветуй давай. Он тебе скажет – куда свечку поставить… – Лицо его сморщилось. – Ну что ж, надо двигаться. Ты, Сережа, со мной или еще порыбачишь?

Крикнула далекая птица.

Сергей встрепенулся.

– Вернемся, пожалуй. Какая уж тут рыбалка…

Ему стало зябко.

– Правильно, – сказал дядя Миша. – Я бы тоже не советовал вам оставаться. Ведь, не дай бог, случится что-нибудь этакое. Место – гиблое, на отшибе, народ не ходит… – Он поднялся, кряхтя, и тут же схватился за поясницу. – Ой-ей-ей!.. Приеду, сразу же – в баню. Ой-ей-ей!.. Радикулит теперь разыграется…

– В баню – это хорошо, – заметил Сергей.

– И – с перцовкой…

– С перцовкой – особенно…

Ему тоже, наверное, невредно было попариться – прокалиться как следует, быть может, принять полстакана. Да и прав дядя Миша: не стоит здесь оставаться.

– Ладно, едем, – решительно сказал он.

Однако, когда они часа через три въехали в город и когда немного притихшая Ветка попросила остановиться, чтоб зайти в «Гастроном», то буквально первое, о чем они услышали в очереди у прилавка, была смерть Котангенса…

7

Ему снилось, что живет он не здесь, а в тех скучных однообразных пятиэтажках, которые были выстроены на окраине еще в его юности. У него тесная однокомнатная квартира, обставленная чрезвычайно скудно, потолок на кухне облупился, вздулась краской протечка у водопроводной трубы, тем не менее, в квартире идеальный порядок: даже мелочи расположены на своих местах, и поблескивает протертыми стеклами стенка, забитая подписными изданиями, – нигде ни пылинки, крохотная трехкомфорочная плита сияет, как новенькая. На плите стоит чайник, слегка парящий из носика, свеженалитая заварка покоится под расфуфыренной куклой. Однако времени нет: стрелки на железном будильнике показывают половину двенадцатого.

Пора выходить.

У него уже все готово: натянут новенький спортивный костюм – облегающий, купленный как будто для этого случая, зашнурованы высокие кожаные башмаки, перекрыт вентиль газа и, кроме кухни, погашено электричество. Закручены водопроводные краны. Вроде бы, ничего не забыто. Он щелкает выключателем, и пейзаж за окном словно прыгает, укрупняясь в деталях: ртутный круг освещения выхватывает пустырь, шрамы рытвин, пеналы детского сада. Надоедливый привычный пейзаж. У него такое предчувствие, что больше он сюда не вернется.

На улице, впрочем, не лучше. Город дремлет: в серых зданиях не светится ни одно окно. На верхушках холмов теснятся островерхие ели, россыпь звезд зависает над ними, как рыбы в аквариуме, кажется, что вселенная пристально наблюдает за миром, по прохладе и свежести угадывается невидимая река, а в пространствах между домами разбросаны гранитные округления. Словно здесь кипел когда-то армагеддон, и теперь из земли проступили его финальные очертания. Сходство здесь еще в том, что вокруг валунов валяются доски и трубы. Как оружие древних, оставленное после сражения. Это ему кое о чем напоминает. Он сворачивает на ближайший пустырь и средь хлама отыскивает без труда подходящую палку – пробует ее по руке, резко взмахивает и тычет в прохладный воздух.

Вероятно, это – то, что требуется. Дальше он идет гораздо увереннее, и тревожат его только разносящиеся по окрестностям звуки шагов. Шарканье тяжелых подошв его выдает. – Шхом… шхом… шхом… – уходит в глубины квартала. Впрочем, сделать здесь все равно ничего нельзя. Он лишь крепче сжимает свою заостренную палку. Дорога ему знакома, вот бетонная пыльная площадь перед Торговым центром, а вот гнутые трубки неона на вывеске «Детского мир». Цвет зловещий, как будто нарочно, чтобы отпугивать покупателей. Буквы дико пылают, распространяя багровый налет. Длинные низенькие ступени тщательно подметены. Он взбегает по этим ступеням и дергает чугунную ручку. Ему кажется, что за ним откуда-то наблюдают. Голова раскалывается, как в огне, а дрожащие пальцы, напротив, ужасно оледенели. Слышны хрипы дыхания, висит тяжелый замок, и сквозь стекла витрины заметны на стеллажах зеркальные отражения. Тени, выступающие углы, мрак пустынного зала. На витрине же находится уродливый монстрик, сжимающий автомат. Змеи-волосы встопорщены, как у медузы Горгоны, а неровные зубы открыты в стервозной ухмылке. Словно монстрик заранее торжествует победу.

Ладно, это еще ничего не значит. Он огибает здание и попадает на задний двор – гулкий, темный, широкий, заставленный ящиками и коробками, – громоздятся они, как утесы, выше первого этажа, фонари здесь отсутствуют, звездный свет обрамляет границы развалов, в промежутках меж ними скопилась непроницаемая темнота, и в одном из таких промежутков находится Нечто, угадываемое лишь интуицией.

Оно, видимо, черное и практически неразличимо во мраке, но поскольку он этого ждал, то мгновенно останавливается посередине двора – развернувшись и выставив перед собой остроконечную палку. Сердце бухает у него, точно колокол, пальцы сделаны как будто из жесткого льда, но рука, которая вытянута вперед, тверда и уверена, и остроконечная палка, зажатая в ней, направлена в сгущение мрака.

Отступать он не собирается.

И, наверное, Нечто чувствует эту его уверенность, потому что вдруг произносит – капризным высоким голосом:

– Пришел все-таки. Разве я тебя не предупреждала?..

– Предупреждала, – отвечает он, слыша, как выдает его слабость прерывистая интонация.

– Значит, предупреждение не подействовало. Интересно, почему оно не подействовало?

– Видимо, ты не всесильна…

– Ну на это я и не претендую, – говорит Нечто. – Мне вполне хватает того, что имеется: ночь и прилегающие к ней дневные реалии, – темнота, которая существует у человека в душе. Но уж это-то я хотела бы сохранить в полном объеме, и мне странно, что кто-то вторгся сюда. Здесь я буду сражаться жестоко и беспощадно.

– Но сражение ты постепенно проигрываешь, – говорит он. – Мрак, который ты с детства закладываешь в человека, рассеивается, – побеждает разумное, доброе и упорядоченное, власть империи ужасов ослабевает, мы уже почти не боимся ночных кошмаров, ведь не зря ты сейчас пытаешься расширить свои владения…

Голосу его недостает убежденности, И, наверное, потому из развалов доносятся скрежещущие протяжные звуки, словно кто-то проводит тупым ножом по железу.

Вероятно, Нечто смеется над его рассуждениями.

– Может быть, это и так, – говорит оно, прервав смех, – но ты забываешь об одном весьма существенном обстоятельстве: моя жизнь не ограничена временем, я могу ждать. И бывали уже периоды, когда власть темноты сокращалась, и тогда я вынужденно отступала во мрак, и слабела и пряталась на задворках цивилизации, но за каждым отливом неизбежно следовал новый прилив, темнота расширялась, и я вновь выходила из мрака. Собственно, я никогда надолго не исчезала. Так было, и так, вероятно, будет. И еще об одном обстоятельстве ты забываешь: я, конечно, могу иногда отступить, но конкретно тебе это никоим образом не поможет, ты уже оказался в моих пределах, и твоя судьба решена…

Нечто как бы перетекает вперед и всей массой выходит из-за нагромождения ящиков. Оно видно теперь достаточно ясно: очень темное, пальчатое, внушительно-неопределенных размеров. Рост, во всяком случае, явно выше обычного, ободки толстенных ногтей немного подрагивают. Точно мерзкая земляная ладонь протянулась из преисподней.

Снова раздается капризный высокий голос:

– Неужели не страшно?

– Страшно, – откровенно соглашается он, – но ведь чувство страха, как ты знаешь, преодолимо. Главное, не поддаваться ему, тогда страх отступает. Ну а кроме того, мне есть, чем сражаться…

Он решительно выставляет перед собой остроконечную палку, руки, тем не менее, ощутимо дрожат, и обгрызенный кончик палки заметно подпрыгивает.

– Вот, с чем я пришел!

Нечто опять смеется: скрежещущие, железные звуки.

Темные очертания сотрясаются.

– Ты ничего не понял, – наконец, говорит оно. – В прошлый раз, в подвале у тебя действительно было оружие – меч, поэтому ты и сумел отбиться. А теперь у тебя в руках просто палка. Просто дерево – тебе нечем сражаться…

Оно делает длинное стремительное движение и вдруг как-то внезапно оказывается в непосредственной близости от него, так что он различает даже папиллярный рисунок на коже. Между прочим, кожа не черная, а исчерна-фиолетовая, явно старческая, морщинистая, словно вымачивалась в воде. Он воспринимает все эти детали как бы частью сознания, потому что зловещее Нечто находится уже совсем рядом с ним, пальцы над его головой загибаются, набухает и как бы сминается черная мякоть руки, резкий могильный холод охватывает его, он отчаянно тычет палкой в сердцевину огромного тела, палка не встречает сопротивления, оружие и в самом деле никуда не годится, Нечто хрипло хохочет: Вот видишь, я тебе говорила… – неестественный голос исходит как будто из-под земли, холод, сковывающий движения, становится невыносимым, и вот в тот самый момент, когда он вдруг понимает, почему не годится его оружие, крепкий лед прорастает у него в пустотах груди и мгновенно отвердевшее сердце раскалывается на части…

Боль была настолько сильной и режущей, что Сергей даже вскрикнул, безумно дрогнув под одеялом. Но, наверное, вскрикнул он только мысленно, потому что немедленно проступила обыденная обстановка спальни: проявились квадраты окон, нагретые солнцем, тихо-тихо дышала Ветка, уткнувшаяся в подушку, успокоили глаз привычные очертания мебели, донесся вопль петуха, жизнь, по-видимому, текла, как обычно, и лишь холод, пронизывающий насквозь, подтверждал, что за этой обыденностью скрывается нечто иное.

Сергей едва отдышался. Он болезненно чувствовал, как оттаивают под сердцем кристаллики льда. Тишина назревала угрозой, и постель напоминала могилу. Зачем все это, с тоской подумал он. Ну, зачем, зачем, откуда эта загробная мерзость? Мысли у него сильно путались. Четко стукал будильник, показывающий шесть часов. Осторожно, чтобы не разбудить мирно спящую Ветку, он скупыми движениями выскользнул из-под простыней и, нащупав домашние тапочки, прошлепал в них на веранду. Он вдруг вспомнил, что вчера, оглушенный известиями, не полил, как обычно, цветы. А позавчера, например? Он тоже не помнил. Вон пелея как наиболее слабая уже полегла, а на ниточках китайской пушицы образовались закрутки. И совсем безобразная корка возникла в межузлии пармакиты. Наверное, тоже гибнет. Он ногтем попытался эту корку поддеть, походила она на засохшую мыльную пену, и по центру ее выдавался чуть-чуть осклизлый комочек. А когда, он наклонился, чтобы его рассмотреть, то снаружи веранды вспорхнула какая-то птица. Сердце у Сергея заколотилось. Потому что он неожиданно понял, зачем приходил Котангенс.

Котангенс приходил – попрощаться…


Семядоля была похожа на живого покойника: щеки у нее провалились и имели во впадинах зеленовато-трупный оттенок, кожа вдруг открылась крупными порами, набрякли угольные мешки под глазами, а в начесах кольчатых завитушек проступила неопрятная седина. Точно после долгой и опасной болезни.

Она с усилием говорила:

– Это, конечно, ужасное, трагическое происшествие. Арнольд Петрович был нашим коллегой, и мы все глубоко уважали его. Я уже отослала родственникам письмо с соболезнованиями. К сожалению, родителей у него нет. Но ведь мы не можем все время оглядываться назад, товарищи. Через две недели начало учебного года, и, наверное, стоит подумать о том, как мы все будем жить. Наше школьное, так сказать, бытие продолжается… – Платье нынче сидело на ней, как саван. Семядоля теребила воротничок, который стягивал горло. – Вам уже розданы планы текущей работы, просмотрите, пожалуйста, – какие-нибудь соображения. Завтра я должна подать документы в область. Времени, товарищи, у нас совсем мало…

– А когда предполагается пополнение штата? – спросил Герасим.

– Область как раз сейчас изыскивает возможности. Но не так-то просто найти подходящую кандидатуру. Раньше октября-оября замены не обещают. Вероятно, придется взять дополнительную нагрузку. Прошу, товарищи, поактивнее…

Зашуршали страницы перелистываемой бумаги. Кто-то робко спросил насчет оплаты за добавочные часы, кто-то вяло поинтересовался распределением внеклассных обязанностей, кто-то далее предложил, чтоб дежурные учителя назначались по алфавиту. Возражений, кажется, не последовало. Словом, разворачивалась рутина городской педагогики. Все было привычно. Сергей, мучаясь недосыпом, смотрел в окно. За окном открывался пустырь, захваченный лопухами, – раздвигал их коричневую орду гусиный клин гаражей, начинались чуть дальше приземистые складские строения: поднималась колючая проволока и наклоняли головы фонари – словно змеи, рассматривающие внутренность территории. Сергея слегка передернуло. А еще дальше, к площади, вздымались кубы Торгового центра, и, как цапли, толпились на крыше разнокалиберные антенны. Сергей равнодушно глядел на их проволочные переплетения. В этом здании находились помещения «Детского мира». Как рассказывал Пекка, Котангенса нашли на заднем дворе, все лицо его вздулось и потемнело, как от удушья, а в руках он сжимал, будто меч, остроконечную палку. Никаких следов возле тела, конечно, не обнаружили. Смерть, по версии следствия, наступила от остановки сердца. Недостаточность, сугубо медицинская версия. У Сергея сложилось ясное ощущение, что такая версия Пекку вполне устраивает. Показания, во всяком случае, он снял довольно формально, и рассказ Сергея о визите Котангенса впечатления не произвел. А когда Сергей после колебаний спросил, что, собственно, они собираются делать, то раздутый, как переваренная сарделька, Пекка долго молчал, а потом неохотно ответил, покручивая багровой шеей:

– Разберемся…

Чувствовалось, что ему не хочется вдаваться в подробности. Никому, по-видимому, не хотелось вдаваться в подробности. Педсовет протекал неторопливо и скучно. В планы были внесены незначительные коррективы, было выдвинуто и тут же отклонено предложение о совете учеников, Семядоля сделала краткий обзор последних инструкций. Об исчезнувшем Васе Байкалове вовсе не упоминали. И не обсуждался вопрос о каком-ибо педагогическом следствии. Следствие, по-видимому, отменялось. Словно гибель Котангенса поставила в этом деле точку. Сергей испытывал странное облегчение. Жалко, конечно, Котангенса: никто теперь не устроит бучу на педсовете, не заявит, что мы тут все занимаемся ерундой и не будет настаивать на новых принципах воспитания. Диковатых выходок больше не будет. Но зато не будет, вероятно, и зловещей Руки, и проклятого Топкого места, засасывающего неосторожных, и не будет Болтливой куклы и Пузыря-невидимки. Подзабудется, растворится, войдет в нормальную колею. Мало ли случается в жизни трагических происшествий. Ничего, перемалывали и не такие события.

Ему хотелось, чтобы педсовет скорее закончился. Он пораньше вернется домой и попробует отоспаться. Он догадывался, почему все так тщательно обходят вопрос о Котангенсе, – ну и ладно, и, значит, высовываться не надо. Не было никакого Котангенса. Сергей в полглаза дремал. В окно било солнце, высвечивающее пылинки на стеклах, после ужасов ночи все тело пропитывала маята, в учительской было жарко, и он не сразу сообразил, что размеренное течение педсовета внезапно прервалось, проросла напряженная пауза, и как очередь автомата, прозвучала в ней трескучая реплика Семядоли:

– Товарищ Мамонтов, давайте не будем отвлекаться от темы!

Сергей завертел головой. Мамонт, оказывается, уже почему-о стоял, и на иссохшем, как у старого графа, лице читалось недоумение.

– Я нисколько не отвлекаюсь, Маргарита Степановна, – сказал он. – Я хотел лишь напомнить, что график уроков – не главное в нашей профессии. Мы не лекторы в университете, мы – воспитатели, и, по-моему, просто нельзя отмахнуться от того, что случилось. Мы не можем – забыть, и требовать только дисциплины и знаний. Ребята все понимают. И я просто не представляю, как разговаривать с ними на первом уроке. Понимаете: не представляю…

Мамонт сдержанно оглянулся, волосы у него доходили до плеч, а рубашка и брюки были потертые, но – отутюженные.

Молчание нарастало.

– А вот я представляю, – вдруг громко сказал Герасим. – Лично я представляю, о чем разговаривать с учениками. Я им сразу же объясню, что их класс в этом году выпускной, и что главное, как вы только что выразились, дисциплина и знания, и что я не намерен обсуждать другие вопросы. Уголовное дело моих учеников не касается. Ну а если по этому поводу кто-нибудь пикнет, то он вылетит из класса с двойкой по поведению.

И Герасим энергично кивнул.

– Правильно!.. Правильно!.. – поддержали его сразу несколько голосов.

– Нечего тут, товарищи, рассуждать!..

– Так всю школу можно терроризировать!..

Особенно старалась химичка. А вдруг выпрямившаяся Семядоля постучала по переплету журнала костяшками пальцев.

– Спокойно, спокойно, товарищи! Мы здесь не на митинге выступаем! У вас все, Михаил Александрович? Переходим к учебному плану… – Она демонстративно уткнулась в бумаги и пошла по столбцу, отмечая позиции галочками: «Значит, по младшим классам мы обсудили… По внеклассной работе… По новому факультативу»… – В ямках щек проступили зеленоватые пятна. – Михаил Александрович, садитесь, не задерживайте собрание…

Стул под ней отвратительно скрипнул.

И все же Мамонт не сел, а устало, как будто не выспался, поправил галстук у горла. Он единственный явился на педсовет при галстуке и в костюме.

– Как хотите, товарищи, а мне это дико, – сказал он. – Есть вопросы, где неуместны административные игры. И есть вещи важнее, чем так называемая служебная репутация. Как хотите, а я в этом участвовать не могу. Прошу меня извинить…

После чего застегнул аккуратный пиджак и пошел между стульями, направляясь к выходу из учительской. Сергей неловко зашевелился. И, наверное, подобную же неловкость почувствовали остальные, потому что кто-то невнятно и растерянно произнес:

– Михаил Александрович, ну что вы, зачем все это?..

Мамонт, однако, не обернулся. Дверь учительской притворилась, и послышался шорох удаляющихся шагов.

Вот они – стихли.

Семядоля опять постучала костяшками о журнал.

– Продолжаем нашу работу, товарищи! Михаил Александрович переживает, это естественно. Но от наших переживаний не должен страдать учебный процесс. Я, товарищи, попросила бы относится серьезнее…

В ее голосе слышалось облегчение. Она явно обрадовалась, что инцидент благополучно иссяк, и теперь торопилась скорей закрепить достигнутое.

– Какие есть замечания?..

Сергей понимал, чем эта ее торопливость вызвана, но ему все равно было стыдно, он чувствовал раздражение, и поэтому когда педсовет довольно скоренько завершился, он спокойно дождался, пока учительская освободится, а, дождавшись, как вопросительный знак, склонился над Семядолей:

– Вам не кажется, Маргарита Степановна, что среди нас нашелся только один – человек? Который сказал, что думал?

– О чем вы, Сережа?

– Я о том, что все остальные попросту перетрусили. И я в том числе.

Он был зол и потому говорил очень резко.

Семядоля, тем не менее, не вспылила, а напротив вдруг как-то обмякла и жалобно замигала.

– Ах, если бы вы знали, Сережа..

– Знаю, – сказал Сергей. – Я все знаю. К вам опять приходила Мерзкая лента.

И тогда глаза Семядоли расширились, и Сергей против воли очутился в тревожной пустоте коридора. И услышал за дверью учительской странные протяжные звуки.

Будто заскулила собака.

Кажется, Семядоля заплакала…

8

Дома его встретил полный разгром. Оба шкафа в гостиной были распахнуты, – на диване, на круглом столе пестрели пачки одежды, поднималась эмалированными боками посуда, извергнутая сервантом, стулья, сдвинутые к окну, толпились, как испуганные животные, а в освободившемся срединном пространстве красовался раздутый, наверное, уже заполненный чемодан, и второй чемодан, по-видимому, только что подготовленный, распластался возле него, демонстрируя внутреннюю обивку. И стояла дорожная сумка, загруженная до половины, и высовывался из нее термосный колпачок, а рядом с сумкой сидела на корточках Ветка и, как полоумная, шевелила губами, что-то подсчитывая.

Одета она была в домашние джинсы и безрукавку, пух волос, как из бани, был у нее ужасно растрепан, причем в правой руке она сжимала скалку, обсыпанную мукой, а из левого кулака высовывалось какое-то пружинное приспособление: для взбивания крема или что-нибудь в этом роде. А на шее, как ожерелье, висела нитка с сушеной морковью.

Впечатление было убийственное.

– Что ты делаешь? – изумленно спросил Сергей.

Однако, Ветка ему ничего не ответила – только глянула пустыми глазами, как будто не видя, а затем, бросив скалку, прошествовала в чулан и через секунду вернулась, неся огромную суповую кастрюлю.

Вид у нее действительно был безумный.

– Ветка!.. – заражаясь этим безумием, гаркнул Сергей. – Ветка!.. Ветка!.. Виктория!.. Что происходит?!.

Задрожали хрустальные подвески на люстре. А из комнаты в коридорчик выглянул обеспокоенный Дрюня.

Впрочем, Дрюня тут же махнул рукой и вернулся обратно.

Только тогда Ветка отреагировала.

– Уезжаем, – сказала она, запихивая кастрюлю в сумку.

– Куда уезжаем? – спросил Сергей.

– К маме, в Красницы…

– А зачем?

– Затем, что больше здесь невозможно!..

Губы у нее плотно сжались, а на бледном отстраненном лице проступило выражение непреклонности. Суповая кастрюля в сумку не лезла, и поэтому Ветка с пристуком поставила ее у серванта.

– Помогай, что ты вылупился!..

Запасаясь терпением, Сергей также опустился на корточки и искательно, точно больную, обнял ее за напряженные плечи.

– Какие Красницы, Веточка… Какая-такая мама, опомнись…

Он не собирался ее ни в чем упрекать. Тем не менее, Ветка рванулась, как будто ей это было в высшей степени неприятно, и, не рассчитав, по-видимому, силы рывка, мягко шлепнулась в открытое нутро чемодана.

Клацнули замки по паркету.

– Все уезжают, – с надрывом сказала она. – Лидочка, вон, собирается и, между прочим, с ребятами. Корогодовы еще третьего дня попрощались, Танька Ягодкина только что забегала: они завтра отваливают. Что же нам ждать, пока нас всех тут поубивают?.. – Она хлюпнула носом. – Силой тебя никто не потащит. Оставайся. Мы без тебя обойдемся…

Сергей так и сел – ощутимо ударившись при этом головой о столешницу.

У него стукнули зубы.

– Слушай, Ветка, давай поговорим без эмоций. Ну – возникла такая история, ну – бывает. Но ведь ты понимаешь, что это – случайное происшествие. Это – вышел из дома и вдруг попал под машину. От случайного происшествия не застрахуешься. Почему ты считаешь, что это имеет к нам отношение?..

Он поднял руку, чтобы разгладить судорогу щеки, но безумная Ветка неприязненно отшатнулась:

– Не трогай меня!..

– Веточка!..

– Не прикасайся!..

– Виктория Александровна!..

– Убери, убери свои лапы, иначе я за себя не ручаюсь!..

С ней случилось нечто вроде припадка: она бурно отмахивалась и безуспешно рвалась отодвинуться. Лицо у нее исказилось, ощерились мелкие зубы, и похожа она была на зверька, которого вытаскивают норы.

– Ветка!..

– Оставь меня, убирайся отсюда!..

Сергей не знал, как это все прекратить: изловчившись, поймал ее за вывернутое запястье и, с усилием притянув, обхватил – заключая в объятия. Щеки у Ветки уже были мокрые, а лопатки под безрукавкой поднимались, как вывихнутые. И одновременно чувствовались на спине деревянные мышцы – так она упиралась.

– Пусти ты меня!.. Все равно не удержишь!.. Придурочный!..

– Але, предки, – сказал вдруг снова появившийся Дрюня. – Нельзя ли потише? Вы тут так выступаете, что половина города соберется.

Тон у него был снисходительно-терпеливый.

Сергей обернулся и второй раз ударился головой о столешницу. Ветка вдруг прыснула. А у Дрюни на вытянутом скучном лице образовалась ухмылка.

– Ничего, не ушибся?..

– Слушай, Дрюня, – шипя, произнес Сергей, – ты не мог бы исчезнуть куда-нибудь на полчасика? Пойди погуляй. Я тебя потом кликну…

– Понял, – сказал Дрюня и, отклеившись от косяка, с независимым видом прошествовал через гостиную. Было видно, как он, подпрыгнув на ступенях веранды, деревянной походкой двинулся куда-то в глубь территории. Руки он засунул в карманы, и брезентовые штаны из-за этого казались широкими.

Ветка шмыгнула носом.

– И все-таки лучше бы нам уехать на какое-то время. Мама будет не против, а тут пока все наладится…

Она уже успокоилась, лишь дорожки от слез напоминали о происшедшем. Да еще – растрепанные клочковатые волосы.

Сергей обнял ее, и она не отстранилась, как прежде.

– Ну, рассказывай…

– А что рассказывать, – тихо шепнула Ветка. – Ерунда это все; наверное, женские страхи. Ничего я тебе не скажу, будешь смеяться…

Тем не менее, ей самой, по-видимому, хотелось выговориться. Она уткнулась Сергею лицом в плечо, стало вдруг хорошо и очень уютно. Собственно, ничего особенного не произошло, просто ей всю ночь сегодня снились кошмары. Как закроешь глаза, так и начинает мерещиться… В чем конкретно заключались кошмары, Ветка не объяснила: не желала, наверное, а выпытывать, рискуя истерикой, Сергей не стал, но в действительности напугало ее вовсе не это, испугалась она, что такие кошмары мерещатся чуть ли не каждому. Лидочка, вон, об этом рассказывала, Танька Ягодкина утверждает, что это какая-то эпидемия. Половина города этим переболела. А к тому же еще загадочная гибель Котангенса. Испугаешься. Но и сам ты, между прочим, хорош: мог бы уделять жене побольше внимания – успокоить там вовремя, рявкнуть, если потребуется; ты, в конце концов, муж или только так называешься, видишь же, что в семье происходит что-то неладное…

– Значит, Таньке и Лидочке тоже мерещились ужасы? – спросил Сергей.

– Ну! Иначе стала бы я волноваться…

– И всем танькиным многочисленным приятельницам и подругам?

– Я тебе говорю: полгорода этим мучается…

– И они считают это болезнью?

– Да-да-да, я ж тебе объясняла…

Ветка чуточку отстранилась и поправила лохматые волосы. Мокрота под глазами уже просыхала.

– Выгляжу я, конечно, кошмарно. Серый, слышишь, давай все же на чем-нибудь остановимся. Можно к маме, она нас давно приглашает. А, считаешь, не нужно, тогда, конечно, останемся. Главное, чтобы ты сам решил. Как ты решишь, так и будет…

Она ожидающе вглядывалась в него. Розовые припухлые веки – подрагивали.

– Скажи мне честно: ты очень боишься? – спросил Сергей.

– Когда ты рядом, то – нет, – быстро ответила Ветка.

– А когда я отсутствую?

– Ну… немножечко страшно…

– А могла бы ты с этим страхом бороться?

– Наверное…

Тогда Сергей резко тряхнул головой и решительно произнес, как будто что-то отбрасывая:

– Остаемся!

А повеселевшая Ветка вскочила на ноги.

– Ну и правильно! Зови Дрюню, сейчас будем обедать!

Она прямо-таки вся просияла.

Дрюня, впрочем, уже показался в гостиной и спросил – все с тем же бесконечным терпением:

– Ну что, предки, вы, наконец, помирились?

Нижняя большая губа у него была оттопырена.

– Вот что, Дрюня, – бодро сказал Сергей. – Видишь вон чемодан? Разбирай его, к чертовой матери. Вообще: сегодняшний день у тебя будет очень занят.

– Н-да?.. – с сомнением отозвался Дрюня.

– Да! – командирским голосом сказал Сергей. – Разговорчики, товарищ младший сержант. Смирно! Вольно! Отставить! Приступайте к работе!.. – Он грозно нахмурился. – Товарищ младший сержант?..

– Есть! – вздохнул Дрюня и схватился за чемоданные лямки…


Работа у них закипела. Сергей сперва отодрал рыхлый истлевший толь и безжалостно побросал его за стенку сарая, а затем они приставили лестницу: Дрюня, забираясь по ней, подавал чуть липнущие свернутые рулоны, а Сергей, распластав их по крыше, прихватывал гвоздиками. Далее он собирался класть рейки и заколачивать намертво. Но и так скаты крыши приобретали новенькую поверхность. Толь лежал опрятными черными прямоугольниками, сколы мелкой слюды блестели на солнце, с крыши открывалось пространство, обрамленное лесом, и от шири, которая не имела пределов, становилось легко на душе. Сергей даже мурлыкал иногда что-нибудь соответствующее. Впрочем, очень негромко, слух у него отсутствовал. Да и Дрюня, надо сказать, тоже повеселел, – то сначала хмурился, как будто взялся за непосильную тяжесть, и Сергей опасался, что вот сейчас он плюнет на все и уйдет, а то вдруг через какое-о время втянулся в работу и на терпеливом лице его появилось некоторое оживление. Вероятно, процесс понемногу его захватывал. Дрюня даже, как и Сергей, принялся что-то такое вполголоса напевать – не по-русски, а по-английски, временами переходя на очевидное трам-пам-пам. Угадать мелодию здесь было трудно. «Ты – давай-давай!», Покрикивал на него Сергей. На что Дрюня без промедления откликался: «За нами не заржавеет!..» Рубашку он, чтобы не выпачкать, снял, и под молодой загорелой кожей играли длинные мускулы. Дрюня будто превратился во взрослого парня. И пора бы, поглядывая на него, думал Сергей. Сколько можно, возраст уже подходящий.

Где-то, видимо, через час к ним присоединилась девочка Муся. И Сергей не заметил, когда она появилась, он лишь вдруг обратил внимание, что Дрюня тоже стучит молотком, а рулончики ему подают уже женские руки. Впрочем, против он ничего не имел. А тем более, что и Дрюня еще сильней оживился, и теперь уже он покрикивал сверху: «Давай-давай», а спокойная девочка Муся сдержанно улыбалась. Вид у нее был несколько отрешенный. Словно думала она, работая, о чем-то своем. И однако такая ее отрешенность создавала спокойствие. Сразу чувствовалось, что она не нервничает понапрасну, и что вывести ее из себя – задача почти непосильная. Сергею эта ее черта очень нравилась. Он даже в шутку сказал: «А что, Муся, нравится тебе с нами работать? Выходи замуж за Дрюню, примем в семью. Лично я даю отцовское благословение». На ответ он, надо сказать, не рассчитывал, ну какой там ответ: покраснеет девочка, застесняется. Но спокойную Мусю его предложение не смутило, и она сказала, подталкивая очередной рулон: «Я согласна, подождать только надо, регистрируют у нас с восемнадцатилетнего возраста». Никакого стеснения не было и в помине. А разгорячившийся Дрюня, услышавший их, грубовато и недовольно добавил: «Не встревай в это дело, отец, у нас уже все решено». И опять застучал молотком, перемещаясь по крыше. Гвоздики поблескивали у него во рту светлыми шляпками.

Сергей хотел заметить ему, что решено-то, мол, решено, да не рано ли: три года до окончания школы, и потом, неплохо бы поставить в известность родителей, но, взглянув на увлеченную физиономию Дрюни, неожиданно для себя уяснил, что, быть может, и не надо в эти отношения вмешиваться, может быть, им и в самом деле виднее, и пускай все происходит так, как оно происходит. Годы, в крайнем случае, откорректируют. Он только подумал, что с Веткой у них было совсем иначе: не так быстро и без какой-либо определенности, но с другой стороны и время сейчас иное, отплывает в прошлое целая историческая эпоха, и не стоит, наверно, использовать прежние установки. Ему представилось ясно, что их с Веткой жизнь до некоторой степени завершилась, ну, быть может, не завершилась, но перешла в иную категорию измерений, в категорию старшего родительского поколения: образуют ли Дрюня с Мусей семью, не имеет значения, может быть, и расстанутся, учиться еще три года, но вот с Веткой они точно уже перевалили за середину, и, наверное, следует быть готовым к наступающей осени. Он представил себя седого, с замедленными движениями, как он вечером спускается в сад и вдыхает лиственную прохладу, и как Ветка, чуть горбясь, берет его под руку, и как долго смотрят они на остывшее солнце. Он, конечно, умом понимал, что будет это еще не скоро, но одновременно и чувствовал, что это все-таки будет, и фатальная неизбежность наполнила его не грустью, а умиротворением. Словно ничего другого ему и не требовалось.

И, заколотив последний, укороченный лист, он с удовлетворением выпрямился, обозревая работу:

– Ну, ребята, я думаю, что на сегодня достаточно. Это надо же: оба ската отремонтировали. Вот, что значит работать с квалифицированными помощниками. А теперь – умываться и ужинать, как положено. Поглядим-поглядим, что нам там приготовила Виктория Александровна…

Он обернулся к дому, где в трех окнах отражался закат, Ветка в этот момент как раз появилась на заднем крыльце и махала рукой, немного поднимаясь на цыпочки:

– Давайте заканчивайте!..

В легких сумерках белел ее фартук, обшитый красными петухами.

Дрюня солидно кашлянул.

– А когда будем рейками обивать? Не обить, так после первого же дождя покоробится…

Ему, видимо, нравилось чувствовать себя настоящим хозяином.

– Завтра, завтра, – ответил Сергей. – Не успеем уже сегодня, темнеет. Вообще, любое дело должно быть в охотку. – Он, напрягшись всем телом, потянулся до хруста в суставах. – Эх… сейчас навернем чего-нибудь аппетитного. Муся, ты не откажешься разделить с нами трапезу?

– Не откажусь, – с достоинством ответила Муся.

– Ну и правильно, я считаю, что ужин мы заслужили. Только дома предупреди, чтобы тебя не искали. Сбегай быстренько до родителей. Муся, ты меня слышишь?..

Муся, однако, не отвечала. Она стояла на лестнице, сильно вывернувшись назад, и смотрела куда-то в травяной переулок. Там по тропке между крапивой и лопухами, словно крадучись, передвигалась ссутуленная фигура. Человек ступал, будто ноги его проваливались по щиколотку, и уже отсюда можно было понять, что он основательно нагрузился.

Кажется, это был Евсей.

– Муся, очнись!

Девочка Муся вздрогнула и, как будто во сне, медленно оборотилась к Сергею. Серые пустые глаза казались громадными.

Она словно вдруг впала в состояние летаргии.

– Кажется, мне пора, дядя Сережа…

– Что с тобой, Муся?!. – пугаясь, крикнул Сергей. – И куда ты пойдешь? Дрюня, скажи ей: сейчас будем ужинать!..

Он воззвал к почему-то притихшему Дрюне.

Однако, Дрюня на его призыв не откликнулся, а напротив, припав к черни толя, осторожно, но в то же время и торопливо спускался по скату. Вот он зацепился руками за ободранный край, мягко свесился и спрыгнул в просвет между стенкой и деревянным заборчиком.

Сергей услышал, как зашуршала крапива.

– Куда вы, ребята?..

Ответом ему было молчание.

Евсей между тем подошел и оперся на невысокие колья ограды.

Сумрачная потертая физиономия зашевелилась.

– Николаич, спустись-ка на пару слов!.. Подойди, говорю, разговор намечается…

Рука его призывно махнула.

Сергей в три секунды оказался у задней калитки. Ему очень не хотелось связываться с Евсеем. В самом деле, наверное, на бутылку сшибает.

– Ну. Чего тебе надо?

Евсей, однако, не торопился: почесал грязь щетины и ухмыльнулся, продемонстрировав зубы. Двух передних у него не хватало.

– Невежливо разговариваешь, Николаич, – отметил он. – Ни тебе «здравствуй», ни чтобы здоровьем поинтересоваться. А здоровье, между прочим, у меня неважнецкое. Но – пришел вот, не посмотрел, что голова сегодня отваливается. Постарался, – а тут такое неуважение…

От него несло духом давней немытости, ветхий мягкий пиджак протерся на сгибах до ниток, а засаленный свитер едва прикрывал, по-видимому, незастегнутую прореху.

Сергей сказал резковато:

– Вот, что Евсей, у меня тут совсем нет времени. Излагай свое дело, и давай разойдемся. Но учти, что я в долг тебе уже не поверю…

Евсей снова осклабился.

– А мы в долг и не просим. Насчет «в долг» это я и сам могу поспособствовать. А пришел я сказать, что на этот раз – все, закончили. Было тебе, Николаич, последнее предупреждение. Как в театре, значит, третий звонок. Так что, если чего – пеняй на себя…

Он нахально и угрожающе подмигнул диким глазом, хмыкнул, кашлянул и уже повернулся, чтобы уйти, но придушенно захрипел, потому что суровые пальцы схватили его за лацканы:

– Кто тебя подослал?

Хватка была железная. Евсей дергался, посинев, бил с размаху ладонями, но освободиться не мог и барахтался, словно мышь, придавленная капканом:

– Пусти… пусти…

– Альдина? – спросил Сергей, дыша в щетину грязного подбородка.

– Пусти… Задушишь…

– Я спрашиваю: Альдина?

– Она…

– А Котангенса… учителя Перевертова… тоже – предупреждали?

– Ничего я не знаю… Сумасшедший… Пусти!..

Евсей все же вывернулся из сомкнутых пальцев и, предусмотрительно отскочив метра на полтора, будто тронувшийся, заскреб себя ногтями по горлу.

– Чокнутый… Так же убить недолго… Ничего – скоро отправишься за стариком…

– Каким стариком?

– Который… ну это… по географии…

– Мамонтов?

– Фамилию не докладывали… Ты сходи-сходи, может, попрощаться успеешь…

Он дурашливо чмокнул, как будто целуя, и вдруг ринулся по переулку, топча крапиву. Миг – и опушенные стебли начали расправляться…

9

Разумеется, Сергей опоздал.

Когда он, как и был – в тренировочном рабочем костюме, с перепачканными руками и с гвоздями в кармашке на левой части груди, задыхаясь, подбежал к кирпичному трехэтажному дому, где Мамонт имел квартиру, то увидел, что у дома уже собралась небольшая толпа, окна во всех этажах открыты, а из зева парадной с заклиненной половинкой дверей, санитары в халатах вытаскивают покрытые простыней носилки, Обрисовывались под тканью детали распростертого тела.

Носилки исчезли в фургончике «скорой помощи», и машина начала выбираться из сквера, который опоясывал дом – глухо ухнула и поплыла по направлению к Первой больнице. Синий выхлоп повис в неподвижном воздухе. В толпе сразу же зашептались: Кричал-то как!.." – "Я сначала не понял, жена говорит: «Посмотри, что случилось.» – «Дверь закрыта была, пришлось вышибать…» – «Как хотите, товарищи, а что-то здесь не в порядке…» – «Ну конечно, с чего бы он так кричал?» – «Милиция, вон, милиция, они разберутся…»

Из парадной действительно выходил круглый маленький Пекка, потирая в задумчивости раскрасневшийся нос, а за ним озабоченно шествовал участковый сержант, и не менее озабоченный дядя Миша оглядывался, то и дело вздыхая. И живот его надувался и опадал под мундиром. Сразу чувствовалось, что дядя Миша в глубокой растерянности. Он остановился посередине враз сконцентрировавшейся толпы и сказал, ни к кому в особенности не обращаясь:

– Ну идите-идите, ну что вы тут митингуете?.. Ну – сердечный приступ у человека, ну – с каждым может случиться…

Мощные руки его отталкивали любопытных. Тем не менее, уверенности в голосе не доставало. Все присутствующие, наверное, это чувствовали, и из массы собравшихся неслись соответствующие возражения:

– Ты нам баки не забивай!..

– Какой-такой приступ?!.

– От сердца так не кричат!..

– Убили – и вся недолга!..

– За идиотов нас принимают!..

Дядя Миша был стиснут напирающими телами. Особенно бесился старик – почему-то в галошах и в полушубке на голое тело: «Ты тут нам, Михаил, зубы не заговаривай! Ты скажи: может народ терпеть таких безобразий? Есть у нас милиция или нет? Ты скажи: за что тебе деньги платят!..» – борода его задиралась, как у раскольника, палка, вытертая на ручке, так и взлетала.

Сергей не стал ждать, а, воспользовавшись суматохой, проскочил в никем не охраняемую парадную и, поднявшись по лестнице, которая пахла гнильем, оказался в забытой, распахнутой настежь квартире. Горел электрический свет, и спокойный эксперт, немного знакомый Сергею, напоследок оглядывался – все ли закончено.

Звали его, кажется, Владимир Савельевич.

Он, не удивляясь, кивнул вошедшему из полумрака Сергею и сказал, по-видимому, предупреждая вопросы:

– Я бы квалифицировал – как естественную кончину. Входная дверь заперта, окно тоже закрыто. Форточка, конечно, оставлена, но ведь кто же полезет в форточку третьего этажа. Вообще – никакого насилия, посторонних в квартире не было. Вероятно, и в самом деле инфаркт, тоже – бывает…

– А ужасный крик перед смертью? – спросил Сергей.

– Какой-такой крик?

– Соседи слышали.

Эксперт пожал плечами.

– А что, собственно, крик? Приснилось что-нибудь человеку. Разве вам, Сережа, кошмаров видеть не доводилось? Нервничал, наверное, волновался, какая-нибудь пустяковина и отказала. Опять же – возраст, вскрытие, конечно, произведем, но скорее всего, – сердечная недостаточность.

Он достал сигареты и закурил, все также оглядываясь. Сразу чувствовалось, что происшедшее нисколько его не волнует. Он, наверное, присмотрелся к подобному за годы службы.

Сергей неловко поинтересовался:

– Извините… Владимир Савельевич… а не заметили ли вы чего-нибудь необычного, что-то, может быть, странное, такое, что никуда не укладывается… Вы меня еще раз простите за то, что вмешиваюсь…

Эксперт его понял.

– Необычного мы вообще почти никогда не находим. Это все-таки жизнь, а не какие-нибудь детективы. У меня за всю практику был только один странный случай. Представляете: вся квартира заросла паутиной. Но и то потом – достаточно вразумительно объяснилось…

– Паутиной? – тупо спросил Сергей.

– Ну да, комнаты, кухня, прихожая – везде паутина. И такие пласты, как будто специально выращивали. Точно войлок. Представляете себе картину?

Сергей представил: пыльные нитчатые наросты. Ему стало нехорошо.

– И какое тут объяснение? – спросил он.

– Какое-какое, – сказал эксперт. – С ума сошел. Разводил пауков – какое тут объяснение… – Он нагнулся и что-то бросил в свой саквояж, напоминающий медицинский. Прикрывая его, отчетливо щелкнул замком. – Заканчивать надо. Итак весь вечер потерян…

– А человек? – также тупо спросил Сергей.

– Какой человек?

– Хозяин квартиры.

Эксперт выпрямился и посмотрел на Сергея.

– Человек умер, конечно. Высох весь – еще бы, пролежал две недели…

Руки его вдруг застыли на половине движения. Длинный стонущий скрип раздался у них за спиной – словно от невидимого усилия начала расщепляться какая-то половица.

Оба они обернулись.

В коридорчике, который соединял комнату с кухней, находился, по-видимому, небольшой, ранее незаметный чулан, и теперь прямоугольная дверца чулана медленно отворилась, а из темного пугающего его нутра мрачно высунулось что-то, напоминающее человеческую фигуру. Но – бесформенное какое-то и даже, кажется, безголовое.

У Сергея пересохла гортань. А эксперт побледнел, и лицо вдруг оделось блестящими каплями пота.

– Ч-ч-что т-т-такое?..

Мертвые губы слипались.

Однако дверца чулана продолжала движение – из-за блеклого пластика вывалилось нечто тряпичное и, взмахнув рукавами, безжизненно распласталось по коридору.

И вдруг стало понятно, что это обыкновенный ватник.

Более ничего.

– Фу-у-у… – устало сказал эксперт. – Это надо же, прямо сердце остановилось. Испугался – наверное, от паутины проклятой. Я ведь, честно говоря, ее до сих пор вспоминаю…

Он поспешно выщелкнул из упаковки большую таблетку.

Руки у него тряслись.

Чувствуя, как обрывается все в груди, Сергей подошел к чуланчику и распахнул его. Внутри никого не было: висело зачехленное полиэтиленом пальто, висел летний плащ с узенькими цветными погончиками и висела брезентовая лесная куртка, прожженная на боку, а внизу, словно скопище грызунов, теснилась разнообразная обувь. Выделялись среди них большие резиновые сапоги.

Вот и все.

Ни на что иное он, в общем-то, и не рассчитывал.

Тем не менее, было ощущение чьего-то присутствия. Будто что-то губительное, враждебное наполняло чулан – до конца не исчезло, а затаилось в складках одежды.

Сергей это чувствовал.

И он даже вздрогнул, когда, топоча сапогами, в квартиру вошел дядя Миша и, наверное, тоже прикидывая не забыто ли что-нибудь, повернулся, обозревая настороженную комнату.

– Вот такая петрушка… – задумчиво сказал он. – Происшествие. Что теперь делать не представляю…

И, по-видимому, от громкого голоса в тенях что-то дрогнуло.

Сергея словно толкнули.

– Я знаю, что делать – решительно сказал он…

10

Часов в одиннадцать стало ясно, что обыск ничего не дает. К тому времени были уже осмотрены помещения магазина: тщательно исследован склад, отодвинуты стеллажи в торговом зале, а директорский кабинет Альдины ощупан буквально по миллиметру. Нигде ничего. Сейчас группа милиционеров спустилась в подвал и без лишнего рвения ворочалась среди пыльных напластований, а другая группа, всего из двух человек, тоже, кажется, неохотно разбиралась в помойке, которую представлял собой задний двор. Впрочем, эту группу можно было понять: двор уже изучали после смерти Котангенса, и надеяться на что-либо новое не приходилось.

Настроение вообще менялось в худшую сторону, нервный Пекка начинал откровенно скучать и поглядывать на Сергея, который чувствовал себя неуютно. Было видно, что Пекка прикидывает как бы выпутаться. Он во всяком случае то и дело смотрел на часы. Что ж касается первоначально активного дяди Миши, то полазав между контейнерами пыльного склада, саданувшись локтем о неизвестно откуда выпирающую трубу, и нечаянно прислонившись к мазутному сочленению батареи, он заметно утратил кипевшую в нем энергию – очень долго кряхтел, счищая мазутную жижу с рубашки, а затем, улучив подходящий момент, осторожно сказал – быстрым шепотом, чтобы не донеслось до начальства:

– Ну и влепят нам, парень, за это мероприятие. Похоже, мы с тобой промахнулись…

Вид его был не слишком приветливый.

Сергей и сам понимал, что хорошего мало. Когда он вчера изложил свои соображения дяде Мише, и когда они оба часа, наверное, полтора уламывали твердолобого Пекку, и когда пришлось звонить Харитону, чтобы тот их со своей стороны поддержал, то ему казалось, что все достаточно просто: сделают в магазине обыск, обнаружат какие-нибудь следы, интенсивно допросят Альдину, а остальное уже дело техники. Ведь на то она и милиция, чтобы расследовать. Так во всяком случае ему представлялось. Но по мере того, как тянулась сама процедура обыска, по отсутствию результатов, о котором докладывали время от времени милиционеры, по прошествии долгих и нудных часов, проведенных в помещении магазина, он вдруг начал осознавать, какая колоссальная глупость допущена. Собственно, на что он рассчитывал? Что за стойками «Детского мира» обнаружат расчлененные трупы? Или что найдут следы свежей крови в сейфе Альдины? Или, может быть, что Альдина не выдержит и признается в преступлении? Какая удручающая наивность. Ведь не уголовником же они занимались – не вульгарным убийством и не похищением с целью выкупа. Какие там трупы, какие там, к чертовой матери, следы свежей крови! Удалось обнаружить – лишь короткий кожаный поводок в кабинете Альдины. Сергей подобрал его среди кучи веревок. То был именно Тотошин ошейник, зрение его не обмануло. Но ведь не подойдешь же с этим ошейником к Пекке, и не скажешь ему, что, мол, от пропавшей собаки. Причем тут собака? Не собакой же они занимаются. И причем тут ошейник? То есть, явный идиотизм. Искать следовало бы другое.

Позор был страшный. Под косыми взглядами Пекки хотелось провалиться сквозь землю. Сергей пытался скрыться за зеркальными стеллажами – отойти и как бы вообще затеряться среди беспорядка. Но куда бы он по магазину ни перемещался, альбиносные белые брови майора подрагивали. Взгляд его, казалось, напоминал, что, товарищ Алкимов, вы вторично уже устраиваете катавасию: будоражите наших сотрудников, отрываете их от дел. И зачем? Чтоб они проверяли ваши странные домыслы? Несерьезно вы поступаете, товарищ Алкимов.

В общем, ужасно.

Сергей ежился и старался выглядеть как-нибудь незаметнее. Утешало его только то, что, по-видимому, дядя Миша собирался взять на себя значительную долю ответственности. Он, наверное, тоже чувствовал себя дураком: весь распаренный, промакивающий лоб и затылок, синяя рубашка его потемнела от пота, а коричневый галстук превратился в помятую тряпочку. Дядя Миша, конечно, сильно переживал, – тем не менее, именно он, сдерживал гнев начальника, и рокочущий бас его заметно приглушал недовольство.

Сергей был ему за это признателен.

И еще его утешало то, что, быть может, происходящее и не было совершенно напрасным. Альдина встретила их очень любезно: улыбаясь и демонстрируя готовность к сотрудничеству. Она тут же, без возражений согласилась закрыть магазин и немедленно выдала Пекке ключи от всех помещений, она выложила документацию и привела персонал, она даже отперла отделения сейфа, хотя была не обязана. И в течение нудной томительной процедуры осмотра она всем своим видом показывала, что претензий ни к кому не имеет – неизменно доброжелательная и готовая тут же пойти навстречу. Хладнокровие ее поражало Сергея. Но как раз в этой явной любезности и заключался просчет: черезчур уж Альдина эту любезность выказывала, ведь не может же человек спокойно относится к обыску и распросам, неестественно это, тут даже Пекка насторожился. А к тому же, как будто ничем не выделяя Сергея среди остальных, она бросила на него такой жгучий взгляд сквозь замысловатые стекла, что Сергей тут же понял: радушие ее напускное, она попросту великолепно владеет собой, но с другой стороны – никому и ничего не прощает, приговор уже вынесен, и оправдания бесполезны. Смерть придет за ним в ближайшее время. Значит, все это не напрасно, уверенность ее поколеблена.

Слабое это было, надо сказать, утешение. Кроме взгляда Альдины его пока ничто не оправдывало. Через полчаса приехал серьезный начальственный Харитон и, слегка осмотревшись в разгромленном зале, подозвал к себе Пекку.

Сергей видел, как они о чем-то коротко переговорили, причем Пекка пару раз отрицательно качнул головой, а затем оглянувшись через плечо на Сергея, кисло сморщился и что-то буркнул сквозь толстые губы. Вероятно, он выругался, таким образом завершая дискуссию. Слов слышно не было, но по мрачному серьезному лицу Харитона стало ясно, что сообщения его не обрадовали. Он, во всяком случае, быстро и озабоченно покивал, резким жестом прервал сунувшегося к ним дядю Мишу, напряженно подумал о чем-то, что-то такое прикинул и еще раз кивнул, наверное, принимая решение.

Вероятно, теперь наступала очередь разбираться с Сергеем.

И действительно, Харитон, еще послушав возбужденного Пекку, оборвал его, как до этого оборвал дядю Мишу, поднял голову, отчетливо втянул воздух в ноздри, и неторопливо приблизился, доставая из кожаного пиджака сигареты.

Как ни странно, но вид у него был скорее сочувствующий.

– Ну, закуришь? – спросил он, вскрывая твердую пачку. – Не стесняйся, Серега, Виктория твоя не узнает… – А когда они закурили (причем, компанию пришлось поддержать), то добавил, обтирая импортную зажигалку. – Ну что скажешь? Какие будут еще предложения?..

– Надо искать, – немедленно ответил Сергей.

А сглотнувший эти слова Харитон затянулся и выпустил в потолок струйку дыма.

– Что искать, где искать? Может быть, ты подскажешь?

Вопрос был убийственный.

– Не знаю, – честно ответил Сергей.

Лично он разобрал бы здание «Детского мира» до основания: стены, перекрытия, потолки, – снял бы крышу подвала, а задний дворик перекопал бы метров на десять. Должно ведь что-нибудь обнаружиться.

Но другим этого было не объяснить.

– Не знаю…

Харитон поразмыслил.

– Хреновая ситуация, – наконец сказал он. – Ты, надеюсь, догадываешься, что все это – на грани законности. Да и вовсе за гранью – может быть грандиозный скандал. Это ты понимаешь?

– Понимаю, – кивнул Сергей.

– А ответит кто, если эта… Альдина… пожалуется прокурору? Кто тогда, скажи мне, ответит?

– Надо искать…

Харитон покачался в раздумье с носков на пятки, поглядел на Сергея, как будто оценивая его, и эффектным щелчком выбросил наружу хабарик.

Губы у него искривились.

– Ладно, – отрезал он. – Ничего не поделаешь. Пойду извиняться.

И, по-видимому, опасаясь, что возникнет конфликт, отвернулся и с полупоклоном переместился к Альдине. Крепкое мужественное лицо выражало раскаяние.

Сергей видел, как он склонился пред ней, предложил сигарету, поднес язычок зажигалки, а потом зажурчал – чуть танцуя и делая округлые жесты. Приносил, вероятно, соответствующие извинения. Вот – кивком головы указал на подошедшего Пекку, и тот тоже закланялся, страдальчески морщась.

На Сергея они не обращали внимания.

Ждать было нечего.

Сергей судорожно затянулся и, не прощаясь, вышел из магазина.

Однако, обернулся в дверях.

Альдина стояла между Пеккой и Харитоном и, наверное, слушала их путаные объяснения. Но на Харитона она не смотрела – смотрела она на Сергея, и во взгляде ее, как ему показалось, блеснуло скрытое торжество.


У него появилось ощущение обреченности.

Город был небольшой, расползшийся вдоль гладкой реки, за рекой низлежали обширные болотистые пространства, а за сопками, которые находились с другой стороны – перепаханные поля, засаженные картофелем и капустой. Подступал синий лес, простершийся на тысячи километров, и в лесу караулило случайного путника Топкое Место, и Дом Смерти стоял на окраине, распахивая двери парадных, и высовывались из темноты пальцы Черной Руки, и Пузырь-невидимка слонялся от огородов до Торгового центра.

Можно было, конечно, уехать из этого города, можно было, как предлагала Виктория, пока перебраться в Красницы, но и в Красницах тоже спускается по ночам темнота и кошмарные призраки просовываются в сновидения.

От темноты не уедешь.

Сергей догадывался об этом, и, шагая домой после неудачного обыска в магазине, с обостренным вниманием вглядывался в привычный пейзаж: ломкий старый асфальт, покрытый зигзагообразными трещинами, лопухи и крапива по периметру зданий. Удар мог быть нанесен отовсюду, – быстрый смертельный удар, не оставляющий времени для защиты. Он это чувствовал. Но такой жаркий полдень разлит был среди кварталов, такая знойная дымка дрожала над раскаленными крышами, так блестела река, проглядывающая в створе улиц, что совсем не хотелось думать об этом. Не было никакой Черной Руки, следящей из мрака, не было Мамонта и Котангенса, которые за