Book: Жители ада (сборник)



Жители ада (сборник)

Жители ада

Жители ада (сборник)

Жители ада (сборник)

Артур Мейчен

Жители ада (сборник)

Великий бог Пан

1. Эксперимент

Как хорошо, что вы пришли, Кларк. Весьма польщен и, знаете, я был не вполне уверен, что вы сумеете выкроить время». «Мне удалось завершить дела в несколько дней, впрочем, все идет не так живо сейчас. Но нет ли у вас дурных предчувствий, Раймонд? Это безопасно?»

Собеседники медленно прохаживались по террасе перед домом доктора Раймонда. Солнце все еще висело над цепью западных гор, но светило уже тускло — красным, не отбрасывающим теней заревом, и было тихо кругом, лишь свежее дыхание старого леса доносилось со склонов гор, а с ним — мягкое воркование диких голубей. Внизу, в вытянутой прелестной долине, извивалась меж уединенных холмов река, и как только низко парящее солнце растворилось где-то на западе, робкий молочно-белый туман начал подниматься от берегов. Доктор Раймонд резко повернулся к своему приятелю.

«Безопасно? О, разумеется. Сама по себе операция простейшая. Любому хирургу по плечу». «И никакой опасности впоследствии?»

«Никакой, даю слово, ни малейшей физической опасности. Вы чересчур робки, Кларк, чересчур, к тому же вам известна моя научная биография. Двадцать последних лет я отдал трансцендентальной медицине и все эти годы только и слышал: знахарь, шарлатан, мошенник! Но, тем не менее, я не сомневался, что нахожусь на верном пути. Пять лет назад я достиг цели, и с тех пор каждый день стал приготовлением к предстоящему нам этой ночью».

«Хотелось бы верить, что все это так, — Кларк сдвинул брови и подозрительно взглянул на доктора Раймонда. — Вы абсолютно уверены, Раймонд, что ваша теория не плод фантазии, пусть и научной, не видение ли это, положим прекрасное, но все же видение... не мечта ли, в конце концов?»

Доктор Раймонд задержал шаг. Он был средних лет, угловатый и тощий, с бледно-желтым оттенком лица, но когда, отвечая Кларку, он полуобернулся к собеседнику, вспышка румянца окрасила его щеку.

«Посмотрите вокруг, Кларк. Вы видите горы и волнами набегающие друг на друга холмы, видите сады, поля созревшей кукурузы и луга, доходящие до плавней у реки. Вы видите меня, стоящего рядом с вами, и слышите мой голос, но я говорю вам, что все это — да, все, начиная с той звезды, рая только что светила в небе, до твердой почвы у нас под ногами — я говорю, что все это, как не иллюзии и тени: тени,| скрывшие от нас истинный мир. Да, есть подлинный мир, не он вне этих чар и этой призрачности, вне этих «гонок за собственным хвостом и карьерных мечтаний», — он спрятан всем этим, словно за покрывалом. Не знаю, приподнимала ли хоть одна человеческая душа это покрывало до меня, но я знаю наверняка, Кларк, что сегодня ночью мы с вами увидим его поднятым перед глазами другого существа. Вы можете счесть; это дикостью, игрой праздного ума — да, это кажется странным, но это правда, и древние знали, что значит поднять покрывало. «Увидеть великого бога Пана[1]», — мудрость не простаков, не находите?»

Кларк задрожал: от белого тумана, сгущавшегося над рекой, несло холодом.

«Это действительно чудесно, — сказал он. — Мы стоим у порога странного мира, Раймонд, конечно, если все, сказанное вами, правда. Полагаю, без ножа не обойтись и в чудесах?»

«Да, легкое повреждение в сером веществе — и все; незначительное перераспределение ячеек коры, совсем микроскопическое изменение, которое ускользнуло бы от внимания девяноста девяти специалистов по мозгу из ста. Я не хочу докучать| вам «кухней», Кларк. Я мог бы погрузить вас в массу технических деталей, и они выглядели бы весьма впечатляюще да для неспециалиста, но при этом вы не стали бы более сведущи, чем сейчас. Но вы, должно быть, читали в подвале ваше газеты о том, что в физиологии мозга сделаны огромные шаги. Как-то я видел параграф о теории Дигби и открытиях Брау Фабера. Теории и открытия! Там, где они находятся сейчас, был пятнадцать лет назад и мне не нужно вам объяснять, я не топтался на месте эти пятнадцать лет. Достаточно, если я скажу, что тому уж пять лет, как мною было сделано открытие, которое я упомянул, говоря, что достиг цели. После долгих лет труда, после изнурительного блуждания в потемках, после дней и ночей разочарований, а порой и отчаяния, когда я дрожал и покрывался холодным потом от мысли о других искателях того же, и вот, когда наконец я понял, что долгие странствия подошли к концу, острая, почти болезненная радость пронзила меня. Рядом с тем, что казалось тогда и до сих пор кажется мне случаем, прихотью сиюминутной праздной мысли, сошедшей, словно кэб, с давно проторенной колеи, великая истина вдруг озарила меня; и целый мир, задуманный в линиях света, увидел я в сфере неизвестного; материки и острова, и огромные океаны, в которых не плавал ни один корабль с тех пор, как Первый человек размежил веки и увидел солнце, и звезды тверди небесной, и твердь земную у ног. Вы можете счесть все это высокопарной болтовней, Кларк, но, поверьте, как трудно передать это словами. И я не знаю, можно ли изложить в простых и понятных терминах то, что я ощущаю. Например, этот наш мир уже сейчас изрядно опутан телеграфными проводами и кабелями, и мысль со скоростью чуть меньшей скорости света носится по ним через пустыни и топи от восхода до заката, то с юга на север, то с севера на юг. Теперь вообразите, что сегодняшний электрик совершенно неожиданно ощутил, что он и его друзья просто играли в бирюльки и ошибочно принимали их за основания мироустройства, вообразите, такой человек вдруг увидел, что бесконечное пространство раскрывается за тем, которое он считал единственным, и слова людей без всяких проводов несутся к солнцу и дальше за него, в потусторонность, а голоса «здравомыслящих» и «отчетливоговорящих» бренчат в пустоте, скованные узостью мысли. Мы продолжим эту весьма удачную аналогию, и вы, надеюсь, поймете сейчас немного из того, что ощутил я сам, когда стоял здесь в один из вечеров. То был обычный летний вечер и долина выглядела почти такой же, как сейчас, Я стоял здесь и вдруг увидел перед дабой невыразимую, немыслимую бездну, что зияла меж двух миров, между миром материи и миром духа, Я видел огромный и пустой разрыв, его глубины в тусклой дымке, и в этом мареве — мост ярчайшего света, переброшенный от земли к неизвестному берегу... Бездна была перекрыта. Вы можете взглянуть в книгу Брауна Фабера, если захотите, и вы обнаружите, что до настоящего времени люди науки не в состоянии объяснить суть или хотя бы точно определить функцию одной группы клеток в сером веществе головного мозга. Эта группа, если позволите, для причудливых теорий специалистов есть только бесполезное место. Но я не разделяю точки зрения Фабера; и иже с ним, я в совершенстве знаю функции этих нервных центров в мозге и шире, в мироустройстве. Одним касанием я могу ввести их в игру, и это касание способно изменить привычный нам ход событий, одним касанием я могу установить; сообщение между этим миром чувств и... мы закончим предложение чуть позднее. А по поводу ножа — да, он необходим, но подумайте, что совершит сей нож. Он устранит крепчайшую из стен, стену чувств, и, возможно, впервые со времен сотворения человека, дух взглянет на духовный мир, Кларк, Мэри увидит бога Пана!»

«Но помните ли вы, что писали мне? Я думал, это будет необходимым — то, что она...» — и Кларк прошептал остальное доктору на ухо...

«Нисколько, нисколько. Чепуха, уверяю вас. Лучше не бывает. Я вполне уверен в этом».

«Подумайте хорошенько, Раймонд. Это большая ответственность. Если что-то сорвется, остаток ваших дней вы ведете в муках».

«Нет, я думаю, нет, даже если произойдет худшее. Насколько я понимаю, из пропасти вытащил Мэри я, я вырвал ее из рук голода и лишений, когда она была еще совсем ребенком. И поскольку ее жизнь — это моя жизнь, я могу использовать ее так, как сочту необходимым. Пойдемте, уже поздно, нам лучше зайти в дом».           

Доктор Раймонд вошел первым, пересек холл и спустился! в длинный темный коридор. Он вытащил из кармана ключ, открыл тяжелую дверь и жестом пригласил Кларка в лабораторию. Когда-то на месте ее была бильярдная, освещалась она стеклянным куполом в центре потолка, откуда все еще лился слабый серый свет сумерек, падавший на фигуру доктора, в то время как тот зажигал лампу с тяжелым экраном и водружал ее на стол, стоящий посредине комнаты.

Кларк осмотрелся. Менее фута[2] стен лаборатории оставалось свободным, все остальное пространство занимали полки, уставленные колбами и фиалами всех возможных цветов и оттенков. В углу стоял небольшой книжный шкаф. Раймонд кивнул в его сторону.

«Видите тот пергаментный список Освальда Кролиуса. Кролиус первым указал мне путь, хотя я не думаю, что он нашел его сам. Послушайте, это странное высказывание принадлежит ему: «В каждом пшеничном зерне спрятана душа звезды».

Мебели в лаборатории было немного: стол посредине, в углу каменная плита со сточным желобком, два кресла, на которых сидели Раймонд и Кларк, — и все, если не считать диковинного сиденья в дальнем углу. Кларк взглянул на него и приподнял в удивлении брови.

«Да, на этом вот кресле, — сказал Раймонд. — И мы можем теперь установить его должным образом». Он поднялся и, подкатив кресло к свету, начал его приподнимать, а когда сиденье оказалось на нужном уровне, доктор отрегулировал наклон спинки и подогнал подножку. Теперь кресло казалось достаточно удобным, и Кларк, как только доктор отрегулировал уровень, положил руку на мягкий зеленый бархат.

«Теперь, Кларк, устраивайтесь поудобнее. Несколько часов меня будут занимать дела — нужно сделать последние приготовления».

Раймонд прошел к каменной плите, и Кларк смутно различил, как он нагнулся над рядом фиал и зажег огонь под тиглем. Доктор держал в руках лампу, затененную, как и большая на столе, по краю приборов, и Кларк, сидевший в тени, видел только низ большой мрачной комнаты, дивясь странным эффектам, возникающим при сочетании яркого света и размазанной по верху комнаты тьмы. Вскоре он почувствовал странный запах, а когда тот усилился и стал отчетливым, он с удивлением обнаружил, что это не запах аптекарской или операционной. Некоторое время Кларк пытался анализировать свои ощущения, а потом вдруг ни с того ни с сего начал думать об одном дне, когда он, пятнадцать лет назад, бродил по лесам и лугам вблизи своего старого дома. Это был ослепительный день начала августа, жаркое марево растворило в себе расстояния и границы предметов, и те люди, что следили за столбиком термометра, говорили о небывалой, почти тропической жаре. Странно, что чудесный жаркий день пятидесятых, всплывший из глубин памяти Кларка, своим ослепительным всепронзающим светом, казалось, растворил тени и огни лаборатории, и он вновь ощутил, как бьют в, лицо порывы горячего воздуха, и увидел мерцание, идущее от торфа, и услышал, как мириадами голосов перешептывается лето.

«Я надеюсь, запах не раздражает вас, Кларк; не волнуйтесь, в нем нет ничего нездорового. Быть может, малость усыпляет, и только».

Кларк слышал слова вполне отчетливо, и знал, что Раймонд обращается именно к нему, но даже жизнь, поставленная на карту, не оторвала бы его сейчас от сладостных грез. Он мог думать только о той прогулке в одиночестве пятнадцатилетней давности: это был его последний взгляд на леса и поля, с которыми он был знаком с самого детства, и сейчас вдруг все это выступило перед ним в ослепительном свете, словно из картинки на стене. Но прежде был запах лета: смешанный аромат разных цветов, запах леса, тенистых мест, и густой, вездесущий запах хорошей земли, лежащей словно женщина с раскинутыми руками и улыбкой на губах. Его фантазии, как и в той, уже далекой реальности, заставили его брести из поля в лес, выслеживая крохотную тропинку мел поблескивающих корней бука и слушая, как сплетались прозрачную мелодию стекающие с известняка струйки воды. Затем мысли его начали блуждать и смешиваться с другими воспоминаниями: буковая аллея преобразилась в дорожку под сенью вечнозеленых дубов, где там и сям карабкались по ветвям виноградные лозы, выбрасывая вьющиеся усики роняя на землю лиловые ягоды; и редкие серо-зеленые листья олив выделялись на темном фоне дубовых крон. Кларк в глубине своих мечтаний воображал, что тропинка от дома его отца вела в неоткрытую еще страну, и он шел и удивлялся странности этого мира, когда неожиданно, посреди жужжания и шепота лета, беспредельная тишина, казалось, упала на все окружающее, замолчали леса и поля, и на мгновение он оказался лицом к лицу с сущностью, которая не была ни человеком, ни зверем, не была живой, и не была мертвой, и не было в ней ничего по отдельности, а все смешалось, и не было формы, а только отсутствие всех форм. И в этот момент растворились таинства тела и души, и голос, казалось, выкрикнул: «Уйдем отсюда!» — и мрак, чернее, чем за звездами, глянул из вечности.

Когда Кларк проснулся, он увидел Раймонда, наливавшего по каплям в зеленую фиалу какую-то маслянистую жидкость из склянки с плотно подогнанной пробкой.

«Вы задремали, Кларк, — сказал Раймонд, — путешествие, должно быть, утомило вас. Все готово. Я схожу за Мэри, вернусь через десять минут».

Кларк откинулся назад в своем кресле и любопытство вновь охватило его. Теперь он как бы перескакивал от одной грезы к другой, ожидая увидеть стены лаборатории расплавленными и исчезнувшими, а себя самого где-нибудь в Лондоне, содрогающимся от своих дремотных фантазий. Но наконец-то дверь открылась, это вернулся доктор, за ним вошла девушка лет семнадцати, вся в белом. Она была восхитительно хороша, и Кларк теперь не удивлялся тому, что доктор писал ему о ней. Ее покрывал румянец волнения: шею, лицо, руки, — Раймонд же был абсолютно бесстрастен.

«Мэри, — сказал он, — время пришло. Ты вольна делать, что хочешь. Согласна ли ты полностью доверить себя мне?»

«Да, дорогой».

«Ты слышишь это, Кларк? Ты мой свидетель. Вот кресло, Мэри. Это совсем легко. Просто сядь в него и откинься назад. Ну как, готова?»

«Да, дорогой, вполне готова. Поцелуй меня перед тем, как начнешь».

Доктор остановился и нежно поцеловал ее в губы. «Теперь закрой глаза», — сказал он. Девушка прикрыла веки, как если бы она устала и сильно хотела спать, и Раймонд поднес зеленую фиалу прямо к ее ноздрям. Лицо ее побелело и стало одного цвета с платьем, она вяло поборолась с чем-то внутри себя и с выражением покорства на лице затихла, скрестив на груди руки, словно дитя перед вечерней молитвой. Яркий свет лампы бил ей прямо в лицо, и Кларк отчетливо видел, как менялись его черты, точно тени быстрых облаков на холмах. Через минуту всякое движение в ней исчезло, перед ними лежала мраморная статуя. Доктор приоткрыл ей одно веко. Она определенно была без сознания. Раймонд надавил на рычаг, и кресло мгновенно откинулось назад. Кларк видел, как доктор выстригает на голове девушки круг, потом лампа придвинулась ближе. Раймонд взял маленький блестящий инструмент из небольшого ящика, и Кларк, вздрогнув, быстро отвернулся. Когда он посмотрел вновь, доктор уже стягивал края сделанного им разреза.

«Через пять минут она очнется, — сказал Раймонд, по-прежнему невозмутимый, — все уже сделано, остается только ждать».

Минуты тянулись медленно, в тишине было слышно медленное тяжелое тиканье старых часов, что стояли в коридоре. Кларк почувствовал слабость и тошноту, из-за дрожи в коленях он едва смог подняться.

Неожиданно, когда они смотрели в сторону кресла, до них донесся протяженный вздох, и цвет, что, казалось, полностью сошел с лица девушки, внезапно наполнил ее щеки и так же внезапно открылись ее глаза. Кларк дрогнул перед ними. Они сияли ужасным светом и смотрели куда-то далекие дали, маска нечеловеческого удивления скрывала ее черты, руки вытянулись вперед, точно касались чего-то невидимого. Но через мгновение удивление спало с ее лица и уступило место невообразимому ужасу. Лицевые мышцы отвратительно сокращались, тело от головы до ног неистово тряслось, словно бы запертая в нем душа билась о стены плоти, с чем-то сражаясь там, внутри. Это было невыносимое зрелище, но Кларк все же бросился к ней, едва она, пронзительно крича, рухнула на пол.

Три дня спустя Раймонд подвел Кларка к постели Мэри. Она лежала без сна, вращая головой в разные стороны и бессмысленно ухмыляясь.

«Да, — сказал доктор с присущим ему бесстрастием, — какая жалость, она безнадежный идиот. И здесь уже ничем не поможешь, но все же — именно она видела Великого бога Пана».




2. Мемуары мистера Кларка

Мистер Кларк, джентльмен, выбранный доктором Раймондом в свидетели странного эксперимента с богом Паном, был человеком, в характере которого странным образом смешались осторожность и любопытство. Пребывая в трезвом духе, он думал о необыкновенном и эксцентричном с нескрываемым отвращением, и все же в глубине его сердца притаилась пытливость ко всему, что касалось наиболее сокровенного и тайного в природе человека. Последнее как раз превалировало, когда он принял приглашение Раймонда; хотя по зрелом суждении Кларк отвергал теории доктора как дичайшую нелепицу, все же в тайне он поддерживал веру в чудеса и был бы рад видеть подтверждение этой веры. Ужасы, коим он стал свидетелем в мрачной лаборатории, были в известной степени полезны дли него, а осознав, что доктор Раймонд вовлек его в дела не вполне достойные джентльмена, он все последующие годы отважно цеплялся за банальности и отвергал любой повод к оккультному исследованию. В самом деле, по принципу гомеопатии он некоторое время посещал сеансы признанных медиумов, надеясь, что неуклюжие трюки сих джентльменов заставили бы его переполниться отвращением к мистицизму любого сорта, но лекарство, хоть и было горьким, оказалось неэффективным. Кларк знал, что он все еще томится неведомым, и как только перекошенное в дикой гримасе лицо Мэри стало блекнуть в кладовых его памяти, мало-помалу окрепла в нем и давняя страсть. Вечер после целого дня серьезных и прибыльных дел вносил сильнейшее желание расслабиться, особенно в зимние месяцы, когда пламя из камина наводило теплый румянец на обстановку его холостяцкого жилища, а под рукой стояла початая бутылка отборного бордо. Переваривая обед, он несколько притворно углублялся в чтение вечерней газеты, но простое перечисление нескончаемых фактов вскоре пресыщало его, и Кларк находил себя за любовным рассматриванием японского бюро, что приютилось неподалеку от камина. Похожий на мальчика перед запертым в шкафу вареньем, он некоторое время топтался в нерешительности, но вожделение брало верх, и в конце концов Кларк пододвигал свое кресло, зажигал свечу и садился перед бюро. Отделения и ящики бюро кишели документами по самым болезненным вопросам, а на дне покоился большой рукописный том, в котором он хранил самое дорогое из своей коллекции. Кларк, надо сказать, испытывал стойкое отвращение к публикуемой литературе, только самые инфернальные истории могли удостоиться его интереса, если им «посчастливилось» выйти в свет. Его единственное удовольствие заключалось в чтении, собирании и составлении того, что он называл «Свидетельствами существования Дьявола», и отданный этим занятиям вечер уже не тянулся, а, казалось, пролетал, слишком быстро обрываясь в ночь.

В тот особенный вечер, когда уже падала промозглая декабрьская чернота, Кларк спешно окончил свой ужин, чтобы не мешкая приступить к своему обычному ритуалу перебирания бумаг. Перед тем как подойти к бюро, он два или три раза смерил шагами комнату, потом открыл дверцу и, постояв с минуту в задумчивости, сел. Откинувшись назад, он поначалу погрузился в одну из тех фантазий, которым был особенно привержен, потом вытащил из ящика толстую тетрадь и открыл ее на последней записи. Три или четыре страницы были покрыты плотным каллиграфическим почерком Кларка, начало записи выделялось более крупными буквами:

НЕОБЫЧНЫЙ РАССКАЗ, ПОВЕДАННЫЙ МНЕ МОИМ ДРУГОМ ДОКТОРОМ ФИЛИППСОМ. ОН УВЕРЯЕТ, ЧТО ВСЕ СОБЫТИЯ, ИЗЛОЖЕННЫЕ НИЖЕ, СТРОГО И ЦЕЛИКОМ ДОСТОВЕРНЫ, НО ОТКАЗЫВАЕТСЯ СООБЩИТЬ КАК ФАМИЛИИ УЧАСТНИКОВ, ТАК И ТОЧНОЕ МЕСТО, ГДЕ ЭТИ ЭКСТРАОРДИНАРНЫЕ ЯВЛЕНИЯ ПРОИСХОДИЛИ.

Мистер Кларк начал читать изложенное, наверное, в десятый раз, с любовью поглядывая на карандашные строчки, которые он набросал во время рассказа приятеля. Это была одна из его услад — гордиться своими литературными способностями; он тщательно соблюдал стиль повествования и потому испытывал некоторые затруднения в передаче драматических моментов. Читал же он следующее:

Участниками нижеизложенных событий были: Элен В., которой, если она ныне здравствует, исполнилось бы двадцать три, Ракель М., ныне покойная, но возрастом на год младше вышеуказанной, и Трэвор У., имбецил, восемнадцати лет. К моменту описываемых событий все они были жителями деревни на границе с Уэльсом, и хотя во время походов римлян это местечко имело некоторое значение, сейчас оно представляло собой полузаброшенную деревушку, в которой обитало не более пяти сотен душ. Она расположилась на плоскогорье в шести милях от моря, уютно раскинувшись в живописном лесу.

Около одиннадцати лет назад Элен В. появилась в деревне при довольно необычных обстоятельствах. Будучи сиротой, она находилась на воспитании у дальнего родственника, который заботился о ней до двенадцати лет. Считая, однако, что ребенку необходимо иметь для общения сверстника, этот человек поместил объявление в местной газете, где заявил, что ищет хороший семейный приют в сельской усадьбе для девочки двенадцати лет, на каковое и откликнулся м-р Р., преуспевающий фермер из вышеупомянутой деревни. Его рекомендации оказались удовлетворительными, и джентльмен отправил свою приемную дочь к м-ру Р. с сопроводительным письмом, в котором он поставил условие, что девочке должны предоставить отдельную комнату и что ее попечители не будут беспокоиться о ее образовании, ибо она уже достаточно подготовлена к предстоящей взрослой жизни. М-ру Р. недвусмысленно дали понять, что девочке должно быть позволено самой выбирать себе занятия и проводить время так, как она хочет. М-р Р. встретил ее на ближайшей станции — то был городок в семи милях от его дома — и, кажется, не заметил ничего особенного в ребенке, помимо некоторой скрытности в отношении к прошлой жизни и сдержанности к приемному отцу. Она, однако, сильно отличалась от обитателей деревни: ее гладкая кожа была оливкового цвета, а черты лица — строгими и какими-то чуждыми местному типу. Но девочка, похоже; приспособилась к сельский жизни довольно легко и вскоре стала заводилой среди местной детворы, которая иногда сопровождала ее в лес — любимое место развлечений Элен. М-р Р. утверждает, что прогулки Элен, когда она покидала дом сразу после завтрака и не возвращалась до позднего вечера, не были тайной для него, и вызывали, понятно, вполне оправданное беспокойство. По прошествии некоторого времени м-р Р. связался с приемным отцом Элен, на что тот в коротком послании ответил: пусть она делает, что хочет.

Зимой, когда лесные тропы становились непроходимыми, почти все время Элен проводила в своей комнате, где жила одна, в полном соответствии с инструкциями ее родственника. Первый, выходящий за рамки обычного случай, связанный с Элен, произошел во время одной из прогулок в лесу, примерно через год после ее прибытия в деревню. Прошедшая зима была весьма суровой, с глубоким снегом и небывалыми морозами, и столь же яростным, но только в жаре, оказалось наступившее лето. В один такой исключительно жаркий день Элен отправилась из дому на свою, как обычно, длительную прогулку в лес, взяв с собой на ланч немного хлеба и мяса. Несколько человек видели ее, идущей по старой римской дороге, мостовой с позеленевшими камнями, что пересекает самую высокую часть леса, и были поражены, что девочка шла в эту дикую, почти тропическую жару, намеренно сняв шляпу. В то время в лесу недалеко от римской дороги работал Джозеф У., и ровно в полдень его маленький сын Трэвор принес ему обед: сыр и хлеб. После обеда этот мальчик семи лет от роду отправился в лес, как потом говорил Джозеф У., поискать цветы, и отец, которому были слышны счастливые возгласы сына от маленьких его находок, не испытывал и тени беспокойства. Но совсем неожиданно блаженство сменилось ужасом: из леса, как раз оттуда, куда пошел сын, донесся леденящий кровь вопль, и отец мальчика, бросив инструменты, поспешил узнать, что случилось. Пробираясь в направлении этих ужасных звуков, он вскоре встретил своего мальчика, который бежал сломя голову и был, несомненно, страшно напуган. Расспросив его как следует, отец в конце концов выяснил, что после того, как мальчик набрал себе букетик цветов, он почувствовал усталость и лег вздремнуть прямо на траву. Ребенок был разбужен внезапно, как он говорил, необычным шумом, похожим на странное пение, и, тихо раздвинув ветки, он увидел Элен В., игравшую на траве со «странным голым человеком», о котором напуганный мальчик ничего более сказать не мог, только то, что он почувствовал дикий страх и убежал прочь, отчаянно крича. Джозеф У. пошел туда, куда указал сын, обнаружил Элен В., сидевшую на траве посредине поляны или вырубки. Он со злобой начал обвинять ее в том, что она напугала его ребенка, но Элен полностью отрицала свою вину, да еще посмеялась над выдумками малыша о «странном голом человеке», которым и сам отец, надо сказать, не особо доверял. И Джозеф У. пришел к выводу, что мальчик проснулся от внезапного страха, такое нередко случается с детьми, но Трэвор настаивал на «странном человеке», был очевидно расстроен, и отец поспешил забрал его домой в надежде, что матери удастся успокоить сына. Многие недели, однако, мальчик тревожил родителей: он стал капризным и странным в привычках, отказывался выйти из дому без провожатых и постоянно будил домочадцев, просыпаясь среди ночи с криками: «Человек в лесу, папа! папа!».

И все же с течением времени засевший в нем страх, казалось, рассосался, и тремя месяцами позднее мальчик уже сопровождал отца в дом одного джентльмена, живущего по соседству, на которого Джозефу уже как-то доводилось работать. На время, пока хозяин вводил работника в курс дела, мальчика оставили поиграть в гостиной, и несколькими минутами позднее раздался пронзительный вскрик и звук падения. Поспешив на помощь, мужчины обнаружили мальчика лежащим на полу без сознания, с искаженным гримасой ужаса лицом. Не мешкая, позвали доктора, и тот после небольшого обследования заявил, что ребенок страдает особыми припадками вызванными неожиданным испугом. Мальчика отнесли в одну из спален и через некоторое время привели в чувство, но сознание, которое они пробудили, было уже сознанием жестокой истерии, как охарактеризовал его доктор. Он дал мальчику сильное успокоительное и часа через два сказал, что можно отвести ребенка домой, но когда несчастный пересекал гостиную, пароксизм страха обрушился на него с еще большей силой. Отец видел, как ребенок показал на что-то рукой, а потом услышал уже знакомый выкрик: «Человек в лесу!» — и, посмотрев в указанном направлении, увидел каменную голову гротескной наружности, которая была вмонтирована в стену над одной из дверей. Выяснилось, что владелец особняка совсем недавно делал некоторые изменения в помещениях дома, и когда во время рытья фундамента под какие-то конторы рабочие нашли забавную голову, пролежавшую, очевидно, еще со времен Римской империи, он не преминул украсить ею свою гостиную. Голова, как провозгласили опытные археологи района, была частью фавна или сатира[3].

Что бы ни вызвало припадок, этот второй шок оказался куда опаснее для здоровья мальчика, юноша и сейчас страдает прогрессирующим слабоумием с ничтожной надеждой на исцеление. Дело тогда дошло до сенсации, и м-р Р. расспросил Элен со всем возможным тщанием, однако безрезультатно, она стойко отрицала, что испугала Трэвора или как-то иначе навредила ему.

Второе происшествие, с которым связано имя этой девицы, случилось около шести лет назад и имело еще более экстраординарный характер.

В начале лета 1882 года Элен тесно сдружилась с Ракелью М., дочерью преуспевающего фермера, что жил по соседству. Ракель была годом моложе Элен, и большинство жителей деревни считало ее более очаровательной в этой симпатичной паре, хотя черты Элен с приходом зрелости значительно смягчились. Две девушки, которые старались быть вместе при каждом удобном случае, являли собой странный, но вместе с тем и притягательный контраст: одна — с итальянскими чертами и гладкой оливковой кожей, другая — белокожая и румяная, общепризнанная, по деревенским меркам, красавица. К месту будет сказать, что содержание Элен, назначенное м-ром Р., было притчей во языцех в деревне из-за его исключительной щедрости, и мало кто из местных жителей сомневался в том, что наступит день — и Элен станет обладательницей огромного состояния. Родители Ракель, понятно, не возражали против дружбы своей дочери с этой девушкой и даже поощряли их отношения, хотя сейчас горько сожалеют о своем косвенном содействии беде. Элен все еще сохраняла чрезвычайную расположенность к лесу, и в нескольких прогулках Ракель сопровождала ее — тогда подруги, отправляясь в дорогу рано утром, оставались в лесу до поздних сумерек. Раз или два после этих экскурсий миссис М. замечала, что манеры ее дочери стали довольно странными, да и сама она казалась вялой и рассеянной, говоря словами миссис M., «не похожей на себя», но все эти странности выглядели пока несущественными для серьезного беспокойства. Но однажды вечером после прихода дочери мать Ракель услышала шум, похожий на сдерживаемый плач, он шел из ее комнаты; войдя к дочери, она обнаружила ее лежащей на постели наполовину раздетой в состоянии горчайшего отчаяния. Как только Ракель увидела мать, она воскликнула: «Ах, мама, мама, зачем вы разрешали мне ходить в лес вместе с Элен?» Миссис М. была, понятно, удивлена столь странным укором и решила как следует расспросить дочь. Ракель поведала ей жуткую историю. Она сказала: —

Кларк с громким хлопком закрыл книгу и развернул кресло к огню. Когда однажды вечером его друг сидел в этом самом кресле и рассказывал эту самую историю, Кларк на тех же словах перебил его речь, а несколько позднее, не найдя в себе сил слушать последующие ужасы, и вовсе оборвал рассказ. «Боже! — воскликнул он, — Ты только подумай, о чем говоришь. Это невероятно, чудовищно, такое не может происходить в нашем тихом мирке, где мужчины и женщины просто живут, живут и умирают, и борются, и побеждают или проигрывают — и тогда горюют, мучаются долгие годы от не сложившейся судьбы, но такого, слышишь, Филиппе, такого здесь не случается. Должно, должно быть другое, не столь ужасное объяснение всему этому, если нет — наш мир превратится в кошмар».

Но Филиппс все же рассказал тогда всю историю до конца, заключив ее следующим:

«Полет Элен остается тайной до сего дня; она исчезла среди бела дня, ее видели гуляющей по лугам, а мгновением позже там никого уже не было».

Кларк, как только придвинулся к огню, попытался обдумать все еще раз, но сознание его опять не выдержало: содрогнулось и отпрянуло, испуганное явлением столь мощных, ужасных и неизъяснимых сил, царственно утвердившихся и ликующих в человеческой плоти. Перед ним вытянулась длинная туманная перспектива зеленой[4] мостовой в лесу, как описал ее его приятель; он видел покачивающиеся листья и их дрожащие тени на траве, видел солнце и видел цветы, и две фигуры, идущие к нему из смутного далека. Одна была Ракель, но другая?..

Кларк вовсю пытался разувериться во всем этом, однако в конце рассказа собственноручно записал:

Et diabolus incarnatus est.

Et homo factus est.[5]


3. Город воскресений

«Герберт! О, Господи! Да возможно ли это?»

«Да, меня зовут Герберт. Думаю, что и мне знакомо ваше лицо, но имени вашего я не помню. Память — причудливая вещь».

«И вы не помните Виллиса Уэдхема?»

«Да, конечно, конечно. Прошу прощения, Виллис. Никогда бы не подумал, что буду просить милостыню у старого однокашника. Спокойной ночи, Виллис».

«Мой дорогой друг, к чему такая спешка. Мое пристанище неподалеку отсюда, но сразу мы туда не пойдем. Давай немного пройдемся по улице Шефтебери? Но черт возьми, как ты докатился до этого, Герберт?»

«О, это долгая история, Виллис, и еще более странная, но, если захочешь, можешь выслушать ее».

«Тогда продолжай. И возьми мою руку, ты выглядишь не слишком бодрым».

Странная пара медленно шла вверх по Руперт-стрит: один был выряжен в грязные ужасные лохмотья, другой — в роскошную униформу городского повесы, щеголевато, нарядно, с тем ненавязчивым шиком, что выдает немалый доход и общее процветание. Виллис до этой странной встречи как раз выскочил из ресторана после своего роскошного многосменного обеда, приправленного фляжкой хорошего кьянти; в легком приподнятом настроении, ставшем почти хроническим, он несколько задержался в дверях, дабы осмотреть тускло освещенную улицу в поисках каких-нибудь загадочных происшествий или даже особ, коими Лондон кишел на каждой улице, в каждом квартале, в каждый свой час Виллис, надо сказать, гордился собой в роли опытного исследователя темных закоулков, лабиринтов и трущоб Лондона, и в этом неприбыльном деле выказал тщание, достойное более серьезного применения. Итак, он стоял у столба, оглядывая прохожих с нескрываемым любопытством и той весомостью, что доступна только систематически обедающим джентльменам, и перекатывал в сознании полюбившуюся формулу: «Лондон назвали городом встреч, нет, он больше того — это город воскресений», — когда его размышления были внезапно прерваны жалким скулением где-то у локтя и смиренным прошением милостыни. Он огляделся в некотором раздражении и был явно потрясён, столкнувшись лицом к лицу с воплощенным доказательством напыщенности и никчемности своих капризов. Там, в шаге от него, с помятой физиономией, со слабым телом, едва прикрытым отвратительными лохмотьями, стоял его старый друг Чарли Герберт, который поступил в университет одновременно с ним, и с которым он веселился и набирался мудрости двенадцать семестров подряд. Различие занятий и расхождение интересов прервали эту дружбу, прошло шесть лет с тех пор, как Виллис последний раз видел Герберта, и сейчас он глядел на этот огрызок человека с печалью и тревогой, смешанной с известной долей неуемного любопытства к несчастному: какая же мрачная цепь обстоятельств выволокла его на столь скорбный путь? Как всегда в таких случаях вместе с сожалением в Виллисе прорезался и вкус любителя тайн, так что он имел все основания поздравить себя с успехом в наблюдениях.



Некоторое время они шли в тишине, и мало кто из прохожих не оборачивался, чтобы не потешиться видом хорошо одетого джентльмена и нищего, висевшего на его руке, отчего Виллис, смущенный таким вниманием, решил продолжить путь темными улицами Сохо[6]. Здесь он еще раз задал свой вопрос.

«Как вообще это могло случиться, Герберт? Я всегда был уверен, что ты займешь превосходное место в Дорсетшире. Не лишил ли тебя наследства отец? Ведь определенно нет?»

«Нет, Виллис. Я стал полноправным собственником всего состояния после смерти моего бедного отца, умершего спустя год, как я окончил Оксфорд. Он был мне очень хорошим отцом, и я довольно искренне оплакивал его смерть. Но тебе ли не знать, что такое молодость. Через несколько месяцев я оказался в городе и много времени проводил в обществе. Разумеется, я получил блестящее представление, наслаждениям не было конца. Я немного играл, как без этого, но никогда не делал больших ставок, и даже выиграл в нескольких забегах, что принесло мне несколько фунтов — немного, но на сигары и мелкие удовольствия этого было довольно. Шел второй год моих увеселений, когда все круто переменилось. Ты, конечно, слышал о моей женитьбе?»

«Нет, никогда».

«Да, я женился, Виллис. Однажды в доме своих знакомых я повстречал девушку удивительной и странной, почти неземной красоты. Не могу сказать тебе, сколько ей было лет, я никогда не знал этого, но, насколько мог догадываться — что-то около девятнадцати в то время, когда я познакомился с ней. Мои друзья встретили ее во Флоренции, она сразу сообщила им, что она круглая сирота, отец ее был англичанин, мать — итальянка. Она очаровала их, как потом очаровала и меня. В первый раз я увидел ее на вечеринке. Я стоял в дверях и беседовал с приятелем, когда неожиданно над шумом, суетой и разговорным бубнением услышал голос, который сразу проник в мое сердце. Она пела итальянскую песню. Меня представили ей в тот же вечер, а через три месяца Элен стала моей женой. Виллис, эта женщина, если я вообще могу назвать ее женщиной, съела мою душу. В первую брачную ночь я вдруг понял, что сижу на кровати в ее спальне и слушаю, как ее прекрасный голос говорит о таком, что я не решился бы произнести и шепотом в беззвездную ночь, хотя я и сам далеко не безгрешен. Ты, Виллис, наверное думаешь, что знаешь жизнь и Лондон, и все, что происходит днем и ночью в этом ужасном городе, и уж, конечно, слышал немало гнуснейших историй обо всем на свете, но, поверь мне, о том, что знаю я, ты не имеешь ни малейшего понятия, даже в мыслях своих ты не сможешь вообразить и тени того, что слышал и видел я. Да, видел. Мне довелось лицезреть такие невероятные ужасы, что я останавливаюсь иногда посредине улицы и спрашиваю себя, да возможно ли, чтобы человек продолжал жить, увидев такое... Через год, Виллис, я был конченый человек, душой и телом».

«Но твое состояние, Герберт? И твои земли в Дорсете».

«Я все продал: поля и леса, наш старинный дом — все».

«А деньги?»

«Она все взяла себе».

«И, конечно, после этого исчезла?»

«Да, в одну ночь. Мгновенно, словно растворилась. Я не знаю, где она сейчас, но уверен, если увижу ее еще хотя бы раз — мне конец. Оставшаяся часть моей истории уже неинтересна — убогое нищенство — вот и все. Ты можешь подумать, Виллис, что я все преувеличиваю и говорю для эффекта, так знай, ты не услышал и половины. Я мог бы рассказать тебе и все остальное, что, конечно, убедило бы тебя, но после этого ты бы никогда не испытал счастья. Никогда. Ты провел бы остаток своей жизни, как провожу свою я: вечно преследуем тем, от кого не уйти, — собой, человеком, видевшим ад».

Виллис привел несчастного товарища в свой номер и накормил его. Герберт ел мало и едва прикоснулся к стоящему перед ним вину. Он сидел, понурившись, у огня, молчаливый и унылый, и оживился только к уходу, когда Виллис дал ему немного денег.

«Кстати, Герберт, — уже у дверей сказал Виллис, — как звали твою жену? Ты, кажется, говорил Элен? Элен, а дальше?»

«Когда я встретил ее, она называла себя Элен Воган, но каково ее настоящее имя, не знаю. Не думаю, что у нее вообще есть имя. Нет, нет, не в этом смысле. Только люди имеют именам Виллис, и извини, большего я сказать не могу. Прощай. Да, я не паду больше до того, чтобы просить у тебя денег, если увижу иной способ воспользоваться твоей помощью. Прощай».

Когда нищий уже окунулся в неприютную ночь, Виллис вернулся к камину. Было нечто такое в Герберте, что чрезвычайно потрясло его: нет, ни его лохмотья, ни отметины, что наложила на него бедность, а скорее, бесконечный ужас, который висел вокруг него, точно туман. Он сознался, что сам не избежал напасти, что эта женщина совратила его, войдя в душу и тело, и Виллис почувствовал, что его бывший друг — просто статист на подмостках зла, в театре, где слова теряют свою силу. Его рассказ не требовал подтверждений: он сам был его воплощенным доказательством. Виллис, тщательно обдумывая только что выслушанную историю, задался вопросом, а есть ли у нее начало и конец, «Нет, — подумал он, — определенно; это еще не конец, скорее, это только начало». Подобные случаи похожи на русскую матрешку: открываешь одну за другой, а там все новые и новые головы. Скорее всего, бедный Герберт — самая внешняя, и за его бедой откроются другие, куда более значительные...

Виллису не удалось отвлечься от истории Герберта, мрачность и дикость которой только сгустились к исходу ночи. Огонь начал слабеть, холодный утренний воздух вползал через открытое окно в жилище, Виллис поднялся, осторожно оглядел пустую комнату и, слегка дрожа, пошел к постели.

Несколькими днями позже он увидел в своем клубе одного знакомого джентльмена, звали его Остин, прославился же он своей осведомленностью в интимной жизни Лондона, как в ее темных, так и в светлых проявлениях. Виллис, памятуя их встречу в Сохо и последующие за ней, подумал, что Остин мог бы пролить некоторый свет на злоключения Герберта, и после некоторого обмена любезностями неожиданно спросил:

«Доводилось ли вам что-нибудь знать о человеке по имени Герберт, Чарльз Герберт?»

Остин резко обернулся и уставился на Виллиса с нескрываемым удивлением.

«Чарльз Герберт? Вас не было в городе три года назад? Нет? Значит, вы не слышали о случае на Поул-стрит. В свое время он произвел сенсацию».

«Какой случай?»

«Ну так слушайте. Джентльмен, человек с хорошим положением и репутацией, был обнаружен мертвым вблизи одного дома на Поул-стрит, за дорогой на Тоттенхем. Разумеется, не полиция сделала это открытие: если вы засиживаетесь за полночь с горящим светом в окне, констебль забьет тревогу, а если вам случается лежать мертвым на чьем-нибудь участке, уверяю, вас оставят в покое. В этом случае, как и во многих других, тревогу поднял какой-то бродяга, я не имею в виду обычного бродягу или бездельника из ночлежки, то был, скорее, джентльмен, чье любимое занятие — бродить по лондонским улицам в пять утра. Этот индивид, как он объяснял впоследствии, шел домой, откуда — неясно, и между четырьмя и пятью утра проходил Поул-стрит. Что-то привлекло его внимание к дому под номером 20, он объяснил свое любопытство тем, что строение это имеет наиболее отталкивающий вид, каковой доводилось ему созерцать, но тем не менее он удосужился посмотреть под ноги и был весьма удивлен, когда заметил лежащего на камнях человека с плотно прикрытыми веками и уставленным в небо лицом. Наш джентльмен успел подумать, что лицо лежавшего несло на себе печать неизгладимого ужаса, и, занятый этой мыслью, он поспешил на поиски полицейского. Констебль поначалу был склонен рассудить здраво и просто, заподозрив обычное пьянство, однако после осмотра подозреваемого весьма быстро сменил тон. Та ранняя пташка, которая первой клюнула этого червячка, была отряжена за доктором, а полисмен стал звонить и стучать в дверь до тех пор, пока неряшливая полусонная служанка не спустилась вниз. Констебль поспешил указать ей на непорядок на участке, после чего девица закричала так, что ee благим матом можно было разбудить всю улицу, но человека она не узнала, и вообще никогда не видела его ни дома, ни на улице и т.д. Тем временем своеобразный открыватель успел вернуться с доктором, и следующий этап расследования предполагал изучение места происшествия. Ворота были открыты, и весь квартет заковылял вниз по ступеням. Доктор, не затратив и минуты на обследование, сказал, что бедняга уже несколько часов как мертв, и с этого момента рядовой случай начинает становиться интересным. Мертвый человек не был ограблен, и в одном из его карманов нашли документы, по которым выходило, что несчастный принадлежал, да, к элите общества, был изрядно родовит и, насколько это могло быть известно, никогда не имел врагов. Я не привожу его фамилии, Виллис, по той причине, что она ничего не значит для нашей истории, да и соскребывать истории с мертвого не лучшее занятие для джентльмена. Следующей особенностью было то, что медицинские эксперты не могли прийти к согласию относительно того, как он встретил свою смерть. На плечах у него было несколько синяков, но ушибы были столь легки, что, скорее, выглядели результатом бесцеремонного обращения с кухонной дверью, чем последствием серьезных действий: швыряния на рельсы или спускания с лестницы. Но и других следов жестокого обращения с умершим, которые могли бы прояснить причину смерти, не было решительно никаких. И никаких следов яда при вскрытии. Конечно, полиция захотела узнать все возможное об обитателях Поул-стрит, 20, и здесь снова, как мне сообщили из частных источников, проступили странности. Оказывается, проживали по этому адресу некие мистер и миссис Герберт: он, как говорят, был земельным собственником, хотя Поул-стрит по общему мнению не лучшее место для родовых поместий. Что до миссис Герберт, никто, кажется, не знал, ни что, ни кто она есть, и между нами, я воображаю, что ловцы жемчужных раковин после истории с ней обнаружили себя в довольно странных водах. Разумеется, они оба отрицали, что знают хоть что-нибудь об умершем, и в отсутствие всяких улик против этой пары обвинение с них было снято. Но некоторые весьма необычные факты все же обнаружились. Хотя это происходило между пятью и шестью утра — время, когда увозили мертвеца, у места происшествия собралась большая толпа, оказалось там и несколько соседей, очаровательно свободных в своих комментариях на счет дома 20, из чего и выяснилось, что сей дом был в большой немилости у Поул-стрит. Детективы попытались подвести твердое основание фактов под эти слухи, но ничего не вышло, почва осталась такой же зыбкой. Люди качали головами и сводили брови, и все, чего удалось добиться от них, заключалось в том, что Герберты «странные», «и никто их не видит», и «неприветливые» и т.д., но в целом ничего осязаемого. Власти не сомневались, что несчастный встретил свою смерть в доме номер 20, однако отсутствие доказательств, а также следов насилия или отравления, превращали их подозрения в беспомощные гипотезы. Странный случай, не так ли? Но к вящему любопытству, за этим кроется нечто больше того, что я вам рассказал. Мне довелось знать одного из врачей, консультировавших полицию при выяснении причин смерти, и некоторое время спустя я встретил его и спросил напрямую, что он сам об этом думает. «Не изволите ли признаться, — сказал я, — что тогда вы зашли в тупик, и причина смерти так и осталась не выясненной». «Прошу прощения, — ответил он. — Я вне всяких сомнений знаю, что повлекло смерть. Бланк умер от страха, и никогда еще за время моей практики я не видел столь чудовищно искаженных черт лица, а я видел целое сонмище мертвых лиц». Доктор был, как правило, невозмутим, поэтому горячность его речи и жестов поразила меня, но большего я от него добиться не смог. Я полагаю, судебные органы не нашли способа законного преследования Гербертов за то, что они до смерти напугали человека; как ни крути, «деяния» не было, и, пошумев, случай забыли. А вы, вы знаете что-нибудь о Герберте?»

«Да, — ответил Виллис, — он был моим однокашником и одно время приятелем».

«Да неужели? А жену его вы видели?»

«Нет, не довелось. Я потерял его из виду много лет назад».

«Странно, не правда ли, расстаться с человеком у дверей колледжа, не видеть его годами, а затем обнаружить его нищим. Но я хотел бы повидать м-с Герберт, о ней рассказывают потрясающие вещи».

«Какого рода вещи?»

«Хорошо, но я, право, не знаю, как описать это. Каждый, кто видел ее в полицейском участке, рассказывал потом, что она являла собой красивейшую и одновременно отталкивающую женщину из всех, на которых когда-либо взирал человеческий глаз. Я говорил с одним из тех, кто видел ее, и могу уверить, он, что называется, трясся, когда пытался описать ее, но так и не смог ответить, почему. Она, кажется, была одной из тех загадок, о которых, если бы мертвые умели говорить, можно было бы услышать немало странного. Но увы, головоломка останется без решения, и мы не узнаем, что привело такого весьма респектабельного джентльмена, как мистер Бланк (если не возражаете, давайте назовем его так), в столь загадочный дом на Поул-стрит, 20. Странный случай, не находите?».

«Нахожу. Случай, Остин, действительно, невероятный. Не думал, когда спрашивал вас о своем старом друге, что забреду в такую чащу. Ну, ладно, мне пора. Адью».

Виллис ушел от всезнающего друга с мыслью о своей собственной матрешечке — блестящая работа!


4. Открытие на Поул-стрит

Через несколько месяцев после встречи Виллиса с Гербертом мистер Кларк, как обычно, коротал послеобеденные часы у камина, решительно ограждая свое внимание от блужданий в районе бюро. Целую неделю он успешно удерживал себя от копания в «Записках» и лелеял надежду на полную реабилитацию, но, несмотря на его усилия, удивление не ослабевало, и в конце концов почти неудержимое любопытство к последнему, записанному им случаю, охватило его. Он изложил происшествие или, скорее, очертил его своему гипотетическому ученому другу, который, покачав головой, решил, что у Кларка поехала крыша, отчего в этот особенный вечер Кларк прилагал все усилия для рационализации истории, когда неожиданный стук в дверь оторвал его от внутреннего спора.

«Виллис с визитом», — прозвучало за дверью.

Кларк открыл.

«Дорогой мой Виллис, прекрасно, что улучили минутку. Сколько же я не видел вас, год, наверное? Входите, входите... Да, но как вы поживаете, Виллис? Нужен совет по вкладам?»

«Благодарю, думаю, вклады в полной безопасности. И все же я пришел к вам именно за советом, и в деле, скажу вам, чрезвычайно любопытном. Но, боюсь, вы сочтете все это выдумками, стоит лишь мне рассказать эту историю. Иногда я и сам так считаю, именно поэтому я решился зайти к вам, и потом, вы человек практический и рассуждаете на редкость здраво».

Мистер Виллис был незнаком с «Записками к доказательству существования Дьявола».

«Хорошо, Виллис, я буду счастлив дать вам совет, насколько это в моих силах. Но в чем же дело?»

«Оно целиком из ряда вон выходящее. Вы знаете мои пристрастия, я всегда созерцаю жизнь улиц и на своем веку мне доводилось наблюдать и необычных людей, и необычные случаи, но этот, думаю, превосходит все. В один из отвратительных зимних вечеров, месяца эдак три назад, я, как обычно, вышел из ресторана после весомого обеда и доброй фляжки кьянти, думая, какая же все-таки это загадка, вечерние улицы Лондона и проплывающие по ним компании, как вдруг мои мысли оборвал какой-то нищий — он плелся позади меня и привычно голосил. Я обернулся, обернулся и нищий: передо мной стоял мой старый приятель по колледжу, звали его Герберт. Я спросил его, как он дошел до такого отчаянья, и он мне все рассказал. Мы поднимались и спускались темными улицами Сохо, и я слушал его историю. Он поведал мне, что женился на прекрасной девушке, младше его на несколько лет, и, по его словам, она сокрушила и его душу, и его тело. Он не вдавался в детали, говоря, что не осмеливается, ведь то, что он видел и слышал, преследует его ночью и днем, и, когда я взглянул ему в лицо, я понял — Герберт говорил чистую правду. Было в нем нечто такое, что и меня ввергло в дрожь. Не знаю почему, но это произошло. Я дал ему немного денег и довольно поспешно выпроводил, и уверяю вас, когда он уходил, у меня перехватило дыхание. Его присутствие, казалось, останавливает кровь».

«А не смахивает ли все это на водевиль, Виллис? Полагаю, бедный ваш друг слишком опрометчиво женился и, попросту говоря, захирел».

«Ладно, тогда что вы скажете на это?» — и Виллис рассказал Кларку историю, которую слышал от Остина.

«Поймите, — заключил он, — практически нет никаких сомнений в том, что мистер Бланк, кто бы он ни был, умер от ужаса, он видел нечто столь страшное, столь невыносимое, что именно это оборвало его жизнь. И все, что он видел, он, скорее всего, видел в том доме, который так или иначе снискал дурную славу у соседей. Я решил полюбопытствовать и отправился на место, чтобы осмотреть все самому. Это унылая улица, где дома достаточно стары, чтобы выглядеть значительными и мрачными, но не стары в той мере, чтобы стать необычными. Насколько я мог видеть, большинство из них превращено в квартиры, меблированные и нет, и почти на каждой двери по три звонка. Там и сям первые этажи были сделаны под лавки обычнейшего типа — улица, в общем, оставляла гнетущее впечатление. Узнав, что дом 20 сдается, я от правился к агенту и взял у него ключ. Разумеется, я ничего не выяснил о Гербертах, но я честно и откровенно спросил у агента, как давно они покинули дом, и были ли арендаторы после них. Он подозрительно осмотрел меня и сказал, что Герберт съехали сразу после неприятностей, и с тех пор дом пустует».

Мистер Виллис перевел дыхание и продолжил.

«Я всегда любил осматривать пустые и брошенные дома есть какое-то неуловимое очарование в затхлых комнатах, торчащих из стен гвоздях, в толстом покрывале пыли на подоконниках, но дом под номером 20 удовольствия мне не доставил. Стоило мне ступить за порог, как сразу я отметил нечто загадочное и тяжелое в воздухе этого жилища. Конечно, все пустые дома кажутся душными, но в этом была особенная духота. Я не могу описать это точно, но, казалось, в доме перехватывает дыхание. Я прошел в передние и задние комнаты, спустился на кухню — все эти помещения были пыльными и довольно грязными, что неудивительно, удивительно другое — «то самое» ощущалось и в них. Особенно сильное чувство тревожного ожидания вызывала самая большая комната на первом этаже. Обои, картины на стенах, возможно, в оные! времена и взывали к радости, но теперь на всем лежал налет какого-то мрачного уныния. Комната была переполнена страхом, словно сами стены хранили его: стоило мне тронуть ручку на двери, как у меня заклацали зубы, и когда я вошел, первым моим желанием было броситься на пол. Но я пересилил себя и встал напротив дальней стены, изумляясь тому, что же, черт возьми, заставляет дрожать меня всеми членами, словно у гробовой доски. В одном углу была целая куча газет, разбросанных по полу, и я начал рассматривать их: это были газеты трех— и четырехлетней давности, некоторые наполовину стерты, некоторые измяты, словно в них было что-то упаковано. Я перевернул целую кипу и нашел любопытный рисунок. Я еще покажу его вам. Но я не мог больше находиться в комнате, это было сильнее меня. Я был рад убраться восвояси, целым и невредимым, и быстро вышел на улицу. Обитатели ее дырявили меня взглядами, пока я шел, и кто-то сказал, что прохожий сильно пьян. Я шатался от одной стороны тротуара к другой и делал все возможное, чтобы как можно скорее вернуть ключ агенту и добраться домой. Я провалялся в постели около недели, страдая, как сказал доктор, чем-то вроде нервного срыва и истощения. В один из этих дней я читал вечернюю газету и случайно набрел на заметку, озаглавленную: «Умерший от голода». Это был рядовой случай: меблированные комнаты в Мерилебоне, запертая несколько дней дверь и мертвый человек в кресле. «Мертвец, — говорилось в колонке, — не кто иной, как Чарльз Герберт, ранее процветающий землевладелец. Его имя стало известно публике три года назад в связи с таинственной смертью на Поул-стрит, Тот-тенхем-корт-роуд, когда он был арендатором дома номер 20, и тогда же на участке этого дома джентльмен видного положения был найден мертвым при обстоятельствах, не исключающих подозрений». Трагический конец, не так ли? Но в конце концов, если то, что он рассказал мне, правда, в чем я уверен, то жизнь его была трагедией куда более зловещей, чем представлялось поначалу».

«Так это и есть история?» — меланхолично спросил Кларк. «Да, она самая».

«Ну, Виллис, я и не знаю, что сказать вам. Имеются в этом случае, без сомнения, обстоятельства, выпадающие из обычного понимания, труп того джентльмена, например, и непривычное слуху мнение врача насчет причины его смерти, но, в конце концов, все эти факты могут быть объяснены без обращения к чудесному. Что касается ваших ощущений, Виллис, во время осмотра дома, здесь я бы предположил, что они обязаны яркому воображению, и размышляли вы, должно быть, под бессознательным впечатлением от слышанного. Я определенно не вижу, что еще можно сказать по этому делу, вы, конечно же, думаете, что там кроется тайна, но Герберт мертв, куда еще обратить свои взоры?»

«Я предлагаю обратить их на женщину. На ту женщину, которая была его женой. Она — тайна».

Два человека сидели в тишине у камина: Кларк, тайно поздравлявший себя с тем, что успешно справился с ролью защитника банальностей, и Виллис, вовлеченный в свои мрачные фантазии.

«Думаю, стоит закурить», — сказал гость и полез в карман за портсигаром.

«Ах! — воскликнул Виллис. — Я забыл, ведь у меня кое-что припасено для вас. Вы помните, я говорил вам, что нашел довольно любопытный набросок в куче старых газет. Вот он».

Виллис вытащил из кармана небольшой пакет, обернут коричневой бумагой и перетянутый для сохранности бечевой с запутанным узлом. Невзирая на свою маску бесстрастия, Кларк почувствовал такое любопытство, что вытянулся вперед в своем кресле, глядя, как Виллис разрывает бечеву и разворачивает верхнюю оболочку. Внутри была еще одна, матерчатая, Виллис снял ее и молча протянул небольшой лист бумаг Кларку.

Мертвая тишина в комнате воцарилась на целых пять минут. Эти двое сидели так тихо, что могли слышать тиканье высоких старомодных часов, стоявших в гостиной, и в сознании одного из них этот монотонный звук пробудил давние, давние воспоминания. Он напряженно вглядывался в небольшой набросок женской головы, сделанный мастером так точно и достоверно, что, казалось, душа выглядывает из глаз, т улыбка вот-вот сорвется с разомкнутых уст. Кларк пристально вглядывался в лицо на портрете, и оно выудило из его памяти один давний летний вечер: он снова видел вытянутую очаровательную долину, реку, петляющую меж холмов, луга и поля кукурузы, тусклое красное солнце, холодный белый туман, поднимающийся от реки. Он слышал голос, говорящий ему через годы: «Кларк, Мэри увидит бога Пана!» — а затем стоял в мрачной комнате рядом с доктором, слушал тяжелое тиканье старинных часов и ждал, ждал, поглядывая на зеленое кресло под ярким светом лампы. Мэри поднялась, и он взглянул в ее глаза, и сердце его похолодело.

«Кто эта женщина?» — спросил он наконец; Голос у него был сухой и хриплый.

«Та самая, на которой женился Герберт».

Кларк еще раз взглянул на рисунок; нет, это была не Мэри. Лицо определенно ее, но черты его выражали нечто большее, чего не было у Мэри, ни когда она вся в белом вошла в лабораторию с доктором, ни в момент ее ужасного пробуждения, ни когда она лежала, ухмыляясь на кровати. Чем бы это ни было вызвано: взглядом, идущим из глаз на изображении, улыбкой на губах, или выражением всего лица, — Кларка затрясло той дрожью, что исходит из самых глубин души, и он бессознательно вспомнил слова доктора Филиппса: «самое яркое воплощение зла, каковое я когда-либо видел». Он перевернул набросок совершенно механически и мельком глянул на оборот.

«Милостивый Бог! Кларк, в чем дело? Вы белы, как смерть».

Виллис вскочил со своего кресла, видя, как Кларк со стоном откинулся назад, выронив рисунок из рук.

«Мне плохо, Виллис, я подвержен приступам. Налейте мне немного вина. Спасибо, этого будет довольно. Мне станет лучше через несколько минут».

Виллис поднял упавший набросок и перевернул, как до него сделал Кларк.

«Вы видели это? — спросил он. — То, почему я опознал в портрете жену Герберта, точнее, мне следовало сказать — вдову. Но как вам сейчас?»

«Спасибо, лучше, обычная мимолетная слабость. Не думаю, что я уловил ваши намеки. Что, вы говорили, позволило вам отождествить рисунок?»

«Это самое слово — «Элен», написанное на обороте. Разве я не говорил вам, что ее имя было Элен? Да-да, Элен Воган».

Кларк застонал; теперь не оставалось и тени сомнений.

«Вы и сейчас будете настаивать, — сказал Виллис, — что в истории, которую я только что рассказал, особенно в той ее части, где на сцену выступает Элен Воган, нет ничего загадочного?»

«Да, Виллис, — пробормотал Кларк, — это действительно странная история, очень странная. Вы должны дать мне время все обдумать. Возможно, я смогу вам помочь, а может и нет. Вам, наверно, пора? Ладно, прощайте, Виллис, спокойной ночи. Навестите меня на неделе».


5. Письмо с пожеланием

«Знаешь ли, Остин, — сказал Виллис, степенно прохаживаясь с приятелем по Пиккадилли одним чудесным майским днем, — знаешь ли, я убежден, что все, рассказанное тобой, — лишь эпизод в исключительной истории. Могу также признаться, что, когда я расспрашивал тебя о Герберте несколько месяцев назад, я видел его собственными глазами.

«Ты видел его? Где?»

«Он попрошайничал и наткнулся на меня. Он был в отчаянном, почти плачевном положении, но я его узнал и, более того, выбил из него рассказ о его злоключениях. Если коротко, он дошел до ручки не без помощи своей жены».

«И каким же образом?»

«Он так и не сказал мне, только сообщил, что она погубила его: и душу и тело».

«А что с его женой?»

«Гм, я и сам хотел бы это знать. Но, поверь, я найду ее рано или поздно. И я знаю человека по имени Кларк, он хоть и человек дела, но проницательный донельзя. Ты понимаешь, говорю не о меркантильной проницательности, а о той, что связана с жизнью и человеком вообще. Так вот, я посвящаю его в исключительную историю, и он, проницательный человек, несомненно поражается ей. Говоря, что случай нужно как следует обмозговать, он просит меня прийти еще раз в течение недели. А несколькими днями позже я получаю это необычное письмо».

Остин взял в руки конверт, извлек письмо и с любопытством прочитал его. Оно гласило следующее:

«Мой дорогой Виллис, я обдумал то дело, о котором мы говорили с вами прошлой ночью, и мой вам совет — бросить портрет в огонь и вычеркнуть эту историю из своей памяти. И никогда не вспоминайте ее, вспомните — печаль разъест вашу печень. Вы, конечно, рассудите, что я обладаю какими-то тайными знаниями, и в определенном смысле — это правда. Но по делу я знаю немного, я только странник, который заглянул в бездну и отпрянул назад в диком страхе. Все, что я знаю, загадочно и страшно, но за пределами моих знаний есть глубины таинственного и злого, ужас от которых превосходит всякое воображение. Я твердо решил, и ничто не изменит моего решения не заниматься этим, и, если вы цените свое счастье, то, уверен, примете такое же решение.

Разумеется, ничто не мешает вам навещать меня, но впредь беседовать мы будем на более веселые темы, чем эта».


Остин методично свернул письмо и вернул его Виллису.

«Письмо, определенно, необычное, — сказал он. — А что знакомый подразумевал под портретом?»

«Ох, забыл сказать тебе, что я был на Поул-стрит и кое-что там обнаружил».

И Виллис рассказал о своем приключении Остину, как и ранее Кларку; Остин слушал Виллиса в полной тишине и, казалось, погружался во все большее недоумение. Наконец он произнес:

«Все это настолько необычно, что я едва не упустил главного: ведь твои неприятные ощущения в той комнате могли быть просто игрой воображения, обычным отвращением, короче».

«Нет, это было больше физиологическим, чем психическим. Так, словно в меня при каждом вдохе проникали Испарения смерти, в каждый нерв, в каждую мышцу и каждую кость. Я чувствовал изнеможение во всем теле, от головы до пяток; мои глаза затуманились, казалось, сама смерть пожаловала ко мне».

«Да, и впрямь очень странно. Ты говоришь, твой приятель признался, что с этой женщиной связана какая-то очень темная история. Не заметил ли ты чего-нибудь особенного в нем, когда рассказывал ему о своем визите».

«О, конечно. Он сильно побледнел и обмяк, но уверял меня, что это рядовые приступы слабости, коим он давно подвержен».

«И ты ему поверил?»

«Да, тогда да, сейчас — нет. Он слушал все, о чем я говорил ему, в совершенном спокойствии до тех пор, пока я не показал ему портрет. Как раз в тот момент с ним случился приступ. Уверяю, он выглядел ужасно».

«Значит, он должен был видеть эту женщину до того. Но есть и другое объяснение, ему могло быть знакомо имя, не лицо. Что ты скажешь на это?»

«Пока ничего. Насколько я помню, приступ случился с ним как раз после того, как он перевернул портрет лицом вниз — он чуть не свалился с кресла. А имя, как ты знаешь, написано на обороте».

«Вполне вероятно. В конце концов, в таких случаях невозможно прийти к чему-то определённому. Я не люблю мелодрам, и ничто не вызывает во мне большего отвращения, чем банальная и скучная история о привидениях из книжной лавки, но здесь, Виллис, действительно кроется какая-то загадка».

Два человека поднимались вверх по Эшли-стрит, направляясь от Пиккадилли на север! Это была длинная, довольно унылая улица, хотя местами более жизнерадостный вкус обитателей оживил темные дома цветами, веселыми занавесочками и бодрыми картинками на дверях. Остин вдруг прервал беседу и взглянул на один из домов: герань, красная и белая, зеленой рекой лилась с каждого подоконника, и желтые шторы струились за стеклом.

«Выглядит свежо, правда?» — спросил Виллис.

«Да, а внутри, скажу тебе, еще милей. Я слышал, это — один из приятнейших домов сезона. Самому мне там побывать не удалось, но я встречался с некоторыми людьми из числа принятых в доме, и они признались мне, что место необычайно веселое». «Чей это дом?» «Миссис Бьюмонт». «И кто же она?»

«Не могу сказать. Я слышал, она приехала из Южной Америки, и в конце концов не так уж важно, кто она. Она, вне всяких сомнений; очень богатая женщина, более того, ее приняли в лучших семействах. Да, вот еще, она угощает своих гостей уникальным бордо, которое стоит огромных денег. Лорд Apгентино говорил мне об этом, он был у Бьюмонт в прошлое воскресенье. Аргентино заверяет, что никогда не пробовал такого вина, а он, как ты знаешь, в этом деле дока. Между нами миссис Бьюмонт весьма странная особа. Как-то Аргентино поинтересовался у нее возрастом вина, и что ты думаешь, она ответила? «Полагаю, около тысячи лет», — каково?! Лорд Аргентино посчитал, что она разыгрывает его, и, когда он рассмеялся над ее «шуткой», она сказала, что говорит вполне серьезно и предложила ему взглянуть на бутыль. Разумеется, после осмотра крыть ему было нечем, но вообще-то, любому покажется подозрительным распивать такой раритет... Ах, смотри, мы дошли до моего дома. Не желаешь зайти?»

«Благодарю, не откажусь. Давненько я не осматривал твою лавку древностей».

Обстановка в комнате была богатой и не совсем обычной, поскольку не только каждый стул, каждая полка и каждый шкаф, но даже коврики и разные банки-склянки, казалось, вели свою собственную, отделенную от других, полную индивидуальности жизнь.

«Есть что-нибудь свеженькое?» — после некоторой паузы спросил Виллис.

«Нет, думаю, нет... Кувшинчики ты, кажется, видел, любопытные, не так ли? А больше... нет, не думаю, что мне приходилось сталкиваться с чем-нибудь интересным за последние, недели».

Остин шарил взглядом по комнате от буфета к буфету, от полки к полке в поисках новых пополнении своей экстравагантной коллекции. Наконец, глаза его остановились на старом сундуке с искусной и причудливой резьбой, что стоял в темном углу комнаты.

«О! — воскликнул он. — Я совсем забыл, ведь у меня есть чем тебя позабавить». С этими словами Остин открыл сундук, вытащил оттуда толстый альбом, положил его на стол и раскурил погасшую сигару.

«Ты был знаком с Артуром Мейриком, художником?»

«Немного. Я встречался с ним разок-другой у моих друзей. С ним что-то случилось? Признаться, я давно не слышал, чтобы его кто-то поминал».

«Как же, помянули. Он мертв».

«Не может быть! Он был достаточно молод, чтобы...»

«Да, всего лишь тридцать».

«И почему?»

«Не знаю. Мейрик был моим близким другом, и каким! Представляешь, он частенько захаживал ко мне, и мы могли толковать с ним часами — собеседник он был отменнейший. Даже о живописи, подумай, с художником говорить о живописи! Года полтора назад он почувствовал себя несколько переутомленным и, частично с моего одобрения, отправился поскитаться по свету без особых целей и программы. Мне кажется, Нью-Йорк был первой его остановкой, хотя я и не получал от него никаких вестей. Три месяца назад мне вручили этот альбом с весьма официальным письмом от английского врача, практикующего в Буэнос-Айресе; в письме утверждалось, что сей врач посещал мистера Мейрика на протяжении его болезни, и что упомянутый больной выражал настоятельнейшее желание, чтобы запечатанный пакет с альбомом после его смерти был доставлен именно мне. Вот и все, пожалуй».

«И ты не догадался написать доктору для выяснения обстоятельств?».

«Я подумывал об этом. А ты бы посоветовал мне написать?»

«Разумеется... Так что там за книга?»

«Она была запечатана, когда я ее получил. Не думаю, что доктор видел ее содержимое».

«Должно быть, редкая? Он что, был коллекционером?»

«Нет, думаю, нет. Вряд ли он что-нибудь собирал... А вот, взгляни-ка на эти айнские кувшинчики[7], как ты их находишь?»

«Своеобразно, но мне нравится. Однако ты, кажется, хотел мне показать альбом бедного Мейрика?»

«О да, конечно. Дело в том, что там, под обложкой, находятся довольно своеобразные вещи, и я еще не рисковал кому-либо показывать их. И тебе не советовал бы распространяться. Взгляни».

Виллис взял альбом и открыл его наугад.

«Кажется, он не печатный?»

«Нет, это коллекция рисунков моего бедного друга Мейрика».

Виллис добрался до первой страницы, она была пуста, рая содержала краткую запись, которую он зачитал вслух.

Silet per diem universus, nec sine horrore secretus est; lucet nocturnis ignibus, chorus Egipanum unique personatur: audintur et cantus tibiarum, et tinnitus cymbalorum per oram maritimam[8]. На третьей странице был набросок, который заставил Виллиса вздрогнуть и взглянуть на Остина — тот стоял у окна и рассеянно смотрел вдаль. Виллис листал альбом страница за cтраницей, погружаясь, вопреки своему сознательному желанию, в рисованную черным и белым Вальпургиеву ночь, в чудовищную вакханалию зла. Фигуры сатиров, фавнов и дриад танцевали перед его глазами, танцы в чащах, танцы на вершинах гор, сцены на пустынных берегах и сцены в зеленых долинах и в пустынях, и среди камней, — чуждый человеку мир, перед которым не может устоять слабая душа, что трепещет и бежит от непознанного. Оставшуюся часть книги Виллис бегло листал, зрелищ было в избытке, но самая последняя страница все же остановила его внимание.

«Остин!»

«Слушаю».

«Ты знаешь, кто это?»

Виллис говорил о женском лице, единственном на белой странице.

«Знаю, кто это? О, нет, конечно, нет».

«Я знаю, Остин».

«И кто же?»

«Миссис Герберт».

«Ты уверен?»

«Никаких сомнений. Бедный Мейрик! Еще одна веха в ее хронике».

«Но каково все-таки твое мнение о рисунках?»

«Они ужасны. Закрой книгу и спрячь ее подальше. На вашем месте я бы сжег ее. Я бы не хотел иметь такого спутника жизни, даже если он и спрятан в сундуке».

«Да, художества несколько необычны. Но мне все-таки интересно, какая может быть связь между Мейриком и миссис Ге берт, или, скажем проще, что соединяет ее и эти рисунки?»

«Ах, кто может сказать? Есть вероятность, что все сказанным и кончится, и мы ничего больше не узнаем, но... на мой взгляд эта Элен Воган или миссис Герберт — только начало. Он вернется в Лондон, Остин, не сомневайся, обязательно вернется, и мы еще услышим о ней. И не думаю, что это будут приятные новости».


6. Самоубийства

Лорд Аргентино был чрезвычайно популярен в лондонском свете. К двадцати, помимо выдающейся фамилии предков, иного богатства он не нажил и был вынужден сам зарабатывать на жизнь, так как даже самые ярые из ростовщиков не рискнули бы и пятьюдесятью фунтами под залог смены его имени на титул, а бедности на удачу. Хотя состояние его отца было в известной степени уже близко к тому, чтобы обеспечить хотя бы одного из наследников, но сын, вот беда, доведись ему вступить в права наследства, все равно не получил бы так много, как хотел, а «состояние» Экклезиаста его не влекло вовсе. Так он предстал перед миром: защищенный лишь одеянием холостяка и сообразительностью бедного родственника, — но и при таких доспехах он решил не сдаваться. К двадцати пяти м-р Чарльз Обернаун обнаружил, что он все еще человек борьбы и дерзаний, из семи родственников, что стояли между его скромным местом в семье и высшим положением, осталось только трое, правда, в этой троице «жильцы» все были отменные, однако против дротиков зулусов и тропической лихорадки средств еще не придумано... и вот однажды утром Обернаун проснулся и понял, что он теперь лорд Аргентино, и что ему всего лишь тридцать, и что, столкнувшись с трудностями существования, он не дрогнул и потому победил. Новое положение развлекло его чрезвычайно, и он решил, что богатство должно приносить не меньше удовольствий, чем до того давала бедность. После некоторого раздумья новоявленный лорд заключил, что трапеза, возведенная в ранг искусства, была, вероятно, наиболее сладким грехом из всех, открытых падшему человечеству. Его обеды стали греметь на весь Лондон и вызвали настоящую охоту за приглашениями. После десяти лет обедов Аргентино все еще проявлял готовность развлекать других и изнурять развлечениями себя, из-за чего и был признан душой общества. Его неожиданная и трагическая смерть вызвала настоящую сенсацию. Обитатели престижных кварталов отказывались верить в эту кончину, хотя со всех углов неслись выкрики газетчиков: «Загадочная смерть в высшем свете!» — и прямо в глаза лезли крупные заголовки газет. Но под заголовками помещалось не так уж много строк: «Лорд Аргентино был обнаружен утром мертвым. Обстоятельства смерти удручающи. Как утверждается, нет никаких сомнений в том, что его светлость совершил самоубийство, хотя мотивов для подобного акта общему мнению не имелось. Умерший был широко известен в обществе и любим всеми, кому довелось ощутить его роскошное гостеприимство, и т.д., и т. п».

Постепенно стали выявляться и детали, но происшествие оставалось загадкой. Главным свидетелем при расследования был слуга умершего лорда, который и сообщил, что вечер, предшествовавший трагической ночи, его светлость проводил с одной весьма уважаемой леди, чье имя выпало из газета сообщений. Около одиннадцати лорд Аргентино вернулся и сообщил слуге, что тот ему не потребуется до утра. Несколько позднее, оказавшись по случаю в прихожей, слуга увидел: его хозяин тихо ускользает наружу, чему был весьма удивлен. Лорд сменил свой обычный вечерний наряд и был одет в. кую куртку, бриджи и низкую коричневую шляпу. Причин предполагать, что лорд Аргентино видит его, у слуги не было и, хотя хозяин нередко ложился спать поздно, мысль о некоторой необычайности вечернего ухода не слишком занимала его голову; утром, без четверти девять, он, как обычно, постучал в дверь спальни. Ответа не последовало, постучав с перерывами еще два или три раза, слуга решился войти в комнату и, войдя, увидел тело лорда Аргентино, свисающее с крова под неестественным углом. Он обнаружил, что его хозяин привязал к спинке кровати прочный шнур, потом, сделав петлю, накинув ее себе на шею, этот несчастный, должно быть, вполне обдуманно бросился вниз, чтобы умереть от медленно удушения. Он был в том же самом легком костюме, в котором слуга видел его выходящим за дверь, доктор же, которого немедленно позвали, объявил, что смерть наступила более четырех часов назад. Все бумаги, письма и прочее оказались в совершенном порядке, не было обнаружено ничего и из того, что намекало хотя бы на малейший скандал или неприятности. На этом очевидное заканчивалось: ничего больше на не удалось. Несколько человек, присутствовавших на последнем обеде, уверяли, что лорд Аргентино был, как обычно» в ударе. Слуга также подтвердил, что хозяин вернулся несколько возбужденным, но признал изменения в его настроении незначительными. Казалось совершенно безнадежным искать какие-либо зацепки, и предположение, будто лорд Аргентино неожиданно подвергся приступу острой суицидальной мании, получило повсеместное распространение.

Однако все эти «находки» пришлось отвергнуть, когда в течение трех недель еще три джентльмена, один дворянского сословия, двое других тоже хороших кругов и не последних состояний, весьма плачевно, почти в той же манере, что и несчастный лорд, закончили свои дни. Лорд Суэнли одним прекрасным утром был найден повешенным на вбитом в стену крючке в своей гардеробной, а мистер Колли-Стюарт и мистер Харрис избрали тот же способ покончить с собой, что и лорд Аргентино. И опять не нашлось ни единой причины в каждом из случаев. Только голые факты: живой человек вечером и мертвое тело с черным распухшим лицом утром. Как-то полиция уже была вынуждена признать себя неспособной арестовать преступников или хотя бы объяснить убийства в Уайтчепел[9], но эти ужасные самоубийства на Пиккадилли[11] и Мэйфайр[12] просто ошарашили полицейских, ибо жестокость нравов, служащая дежурным объяснением для преступлений в Ист-Энд[13], вряд ли могла годиться для Запада. Каждый из этих джентльменов, решивших умереть позорной и мучительной смертью, был богат, уважаем и, по всей очевидности, находился с миром в полной и тесной гармонии, и ни одно, даже самое тщательное расследование не смогло выудить и намека на тайную причину в любом из этих случаев. Ужас разлился в воздухе: при встречах люди стали вглядываться друг другу в лица, гадая, кто же станет следующей жертвой безымянной трагедии. Журналисты тщетно искали в своих коллекциях газетных вырезок схожие случаи, чтобы состряпать предупредительные статьи; и утренние газеты во многих домах разворачивались с чувством страха и напряженного ожидания: никто не знал, где и когда будет нанесен следующий удар.

По прошествии нескольких дней вслед за последним из этих ужасных происшествий Остин навестил мистера Виллиса. Ему не терпелось узнать, преуспел ли Виллис в поисках свежих следов миссис Герберт, с помощью Кларка или как-нибудь еще.

«Нет, — сказал Виллис, — я писал Кларку, но он по-прежнему упрямится, другие каналы тоже ничего не дали. Я не могу выяснить, что стало с Элен Воган после ее исчезновения с Поул-стрит, но думаю, она, должно быть, уехала за границу. И, по-правде говоря, Остин, я не уделял много внимания этому делу в последнее время; я очень близко знал бедного Харриса, и его ужасная смерть просто потрясла меня, просто потрясла...»

«Хорошо понимаю тебя, — серьезно ответил Остин, — знаешь, ведь и Аргентино был моим другом. Если я не ошибаюсь, мы говорили о нем в тот самый день, когда ты заходил ко мне».

«Да, это было в связи с тем домом на Эшли-стрит, что принадлежал миссис Бьюмонт. Ты, кажется, упоминал, что Аргентино посещал его».

«Так и есть. Тебе известно, конечно, что именно там Аргентино обедал перед... перед своей смертью».

«Нет, я ничего подобного не слышал».

«О да, это не дошло до газетных полос, чтобы уберечь репутацию миссис Бьюмонт. Аргентино был ее большим другом, и, говорят, она некоторое время после его кончины находилась в ужаснейшем состоянии».

На лице Виллиса отразилась борьба любопытства и сомнения: и пока он пребывал в нерешительности сказать или не Остин продолжил:

«Никогда еще я не испытывал такого ужаса, как в тот момент, когда мне на глаза попалась заметка о смерти Аргентино. Я до сих пор не в состоянии понять, как, по какой причине он, человек, которого, как мне казалось, я знаю от и до, мог столь хладнокровно отправить себя на тот свет да еще сто чудовищным способом. Не говоря уж о способностях лондонских сплетен: они выведут на свет божий любой похоронный скандал и перемоют косточки всякому скелету, а уж в этом случае — знатный человек, весь на виду, и нате, чудеса — гробовое молчание. Что до теории мании, она, конечно, годится для королевского суда, но даже глупец скажет тебе, что все: чушь. Суицидальная мания — не иголка, в стог ее не упрячешь.

Остин снова впал в печальные раздумья. Виллис тихо снарядом, и выражение нерешительности все еще разгуливало его лицу; он, казалось, взвешивал свои мысли, но коромысло рассуждения, так и не придя в равновесие, держало его в стоянии напряженного молчания. Остин же попытался стряхнуть с себя воспоминание о трагедиях, столь же запутанное, безнадежное, как критский лабиринт Дедала[14], и заговорил нарочито бесстрастно о более приятных происшествиях сезона:

«Та миссис Бьюмонт, — начал он, — о которой мы уже говорили — сущая бестия — она ворвалась в Лондон как буря. Я видел ее как-то у Фулхэмов — удивительная женщина».

«Ты встречал миссис Бьюмонт?»

«Да, и подле нее чуть ли не дворцовые страсти, свита, и все такое. Ее можно было бы назвать красавицей, если бы не что-то такое в ее лице. Не знаю, как сказать, но что-то отталкивающее. Нет, все черты исключительно хороши, но выражение... странное. И все время, когда я смотрю на нее, мне кажется, что как раз это выражение я уже где-то и когда-то встречал».

«Должно быть, ты видел ее в театре».

«Нет, я уверен, раньше она не попадалась мне на глаза; в этом-то и загвоздка. И ко всему прочему я не встречал женщину даже отдаленно похожую на нее; то, что я ощущал при виде ее, было смутным и точно чужим воспоминанием, неясным, но настойчивым. Единственное чувство, с чем я могу сравнить это, возникает во сне, когда фантастические города, невообразимые земли и скользящие тени обитателей кажутся знакомыми и даже привычными».

Виллис кивнул и бесцельно стал шарить взглядом по комнате, вероятно, в поисках какой-нибудь зацепки, способной подтолкнуть к другой теме. Его глаза остановились на старом сундуке, по виду весьма подходящем для странных наследств и фамильных гербов.

«Ты писал что-нибудь о бедном Мейрике доктору?» — спросил он.

«Да, и в письме я просил его сообщить все обстоятельства его болезни и смерти. Я не рассчитываю получить ответ раньше, чем через три недели. Думаю, мне следовало бы расспросить его и о том, знал ли Мейрик англичанку по имени Герберт, и ежели так, то мог бы он дать мне о ней информацию, которой располагает. Но и так, мне кажется, ясно, что Мейрик встретил ее в Нью-Йорке или в Мехико, или в Сан-Франциско, правда о дальнейшем его путешествии у меня нет ни единой догадки.

«Да, и весьма вероятно, что имя у этой дамы может быть и не одно».

«Точно. Жаль, что я не догадался попросить у тебя ее портрет. Я мог бы послать его вместе с письмом д-ру Мэтьюсону».

«Конечно мог, а мне и в голову не пришло. Но мы можем послать его и сейчас. Чу! О чем там голосят эти мальчишки?»

В то время как два джентльмена вели эту беседу, сумбурные крики, доносившиеся с улицы, становились все громче и громче. Шум, набирающий силу на востоке, разбух и уже заполнял Пиккадилли — то был настоящий поток звуков, он катился по обычно тихим улицам, превращая на своем пути каждое окно в раму, откуда выглядывали портреты возбужденных обывателей. Крики и голоса уже ломались эхом между домов улицы, где жил Виллис, когда неожиданно мешанины звуков вылетел отчетливый возглас:

«Ужасы Уэст-Энда[15]! Еще одно ужасное самоубийство! Все подробности!».

Остин бросился вниз по лестнице, купил газету и тут же вернулся. Волна шума уже прокатилась мимо дома, но тишина и покой не вернулись на улицу: там, за окном, царила уже другая тишина, отравленная тяжелыми вздохами почти панического страха. Остин нашел нужный абзац и зачитал его Виллису:

«Еще один джентльмен пал жертвой ужасной эпидемии самоубийств, которая вот уже месяц терзает обитателей Уэст-Энда. Мистер Сидней Крошоу из Королевского Банка Фулхэма, Девоншир, был после длительных поисков найден в собственном саду сегодня в час дня повешенным на дереве. Скончавшийся джентльмен, как утверждается, в обычном расположении духа провел прошлый вечер в клубе Карлтон. Он вышел из клуба около десяти пополудни и несколько позднее был замечен прогуливающимся по улице Сент-Джеймс-стрит. Последующие его перемещения не прослеживаются. Попытка оказать медицинскую помощь была предпринята сразу же после обнаружения тела, но желаемого действия не возымела, жизнь в нем уже угасла. Насколько известно, мистера Крошоу не беспокоили никакие проблемы или неприятности. Это прискорбное самоубийство, следует напомнить, стало за последний месяц пятым из того же ряда, что и предыдущие. Руководители Скотленд-Ярда не берутся даже предположить что-либо, способное объяснить эти ужасные события».

Остин отложил газету в немом страхе.

«Завтра же я покидаю Лондон, — сказал он, — это город кошмаров. Происходящее здесь просто чудовищно, Виллис!»

Мистер Виллис сидел у окна, спокойно поглядывая на улицу. Он внимательно прослушал газетное сообщение, и теперь даже тени нерешительности не было на его лице.

«Погоди минуту, Остин, — сказал он, — я хочу кое-что добавить по поводу происшедшего сегодня ночью. В газете, кажется, утверждается, что Крошоу в последний раз видели живым на Сент-Джеймс-стрит сразу после десяти?»

«Да, кажется так. Секунду, я взгляну еще раз. Да, точно так».

«Почти так. Ну хорошо, я в состоянии опровергнуть это утверждение, что скажешь? Крошоу видели живым и позже десяти, значительно позже».

«Откуда тебе это известно?»

«Потому что мне самому довелось видеть Крошоу где-то около двух часов утра».

«Ты видел Крошоу? Ты сам, Виллис?»

«Да, я видел его совершенно отчетливо, между нами не было и нескольких футов».

«Где, черт возьми, ты видел его?»

«Не так далеко отсюда. На Эшли-стрит. Он как раз выходил из дома».

«Ты узнал, чей это дом?».

«Разумеется... Миссис Бьюмонт».

«Виллис! Подумай, что ты говоришь, здесь, должно быть, кроется ошибка. Возможно ли, чтобы Крошоу был у миссис Бьюмонт в два часа утра!? Нет, нет, тебе это приснилось, Виллис, ты всегда слыл фантазером».

«Нет. Я был бодр, как никогда. Но даже если бы я и спал, как ты считаешь, то увиденное пробудило бы меня лучше пушки».

«Что, что же ты видел? Что-то необычное было в Крошоу? Но нет, нет, я не могу поверить, это невозможно».

«Ладно, если ты не против, я расскажу тебе о том, что видел, или, если тебе больше по вкусу, о том, что вообразил, а ты уж тогда сам рассудишь, было это или нет».

«Хорошо, Виллис, не томи».

Суета на улице как будто улеглась, и хотя отдельные выкрики до сих пор пробивались откуда-то издалека, свинцовая тишина уже накрыла все мрачным покоем, какой бывает после штормов и землетрясений. Виллис отвернулся от окна и заговорил.

«Тем вечером я находился в одном доме возле Регент-парка[16] и, когда я ретировался оттуда, странное желание прогуляться до дома пешком вместо того, чтобы нанять извозчика, овладело мной. Ночь была приятной и достаточно ясной, улицы казались свежими и привлекательными. Удивительное и странное дело, Остин, оказаться в Лондоне ночью: вытянувшиеся в клин пунктиры фонарей, мертвая тишина, всегда неожиданно прерываемая шумом одинокого экипажа, дробный перестук, посвист хлыста, летящие от копыт искры. Я двигался весьма живо и около двух уже сворачивал на Эшли— стрит. Здесь было еще тише, чем на других улицах, мне не встречалось и фонарей, в общем, как в лесу зимой. Пройдя с половину улицы, я вдруг услышал мягкое хлопанье двери , естественно, полюбопытствовал, кто же еще, помимо меня, в столь поздний час высунулся наружу. Как водится, неподалеку от дома оказался фонарь, так что я хорошо разглядел стоящего на ступеньках человека. Он только что прикрыл дверь, и лицо его было направлено как раз ко мне — я сразу узнал Крошоу. Я никогда не был знаком с ним до такой степени, чтобы завести разговор, но и ошибиться не мог, видел я его достаточно часто. Несколько мгновений я смотрел на него, а затем, должен признаться, я буквально сорвался с места чуть ли бегом и сохранял столь быстрый темп до тех пор, пока не закрыл за собой собственную дверь».

«Но почему?»

«Почему? Да потому что у меня кровь застыла в жилах, когда я разглядел его лицо. Я не посмел бы и вообразить, что такая адская смесь страстей способна таиться в человеческих глазах. Я чуть не упал в обморок. Я понял» что заглянул в глаза, которые уже не были вратами души, но стали вратами ада. Неистовая страсть и ненависть бушевали там диким пламенем, утрата всех надежд, и ужас, казалось, надрывался немым криком в ночи, и все тонуло в черноте отчаянья. Я уверен, он заметил меня, он не мог видеть ничего из того, на что смотрим мы, но он видел что-то другое, то, чего мы не увидим когда, если только. Да... Я не знаю, когда он умер, думаю, через час или два, но уже тогда, на Эшли-стрит, человек, открывавший дверь, не принадлежал этому миру, ибо тот, на кого я взглянул, был сам Сатана».

Виллис умолк, тяжелая тишина повисла в комнате, и такс же тяжелое безмолвие царило над улицей, которая еще ч назад кипела от шума. Смеркалось. К концу истории голос Остина, склонилась к столу, руки закрывали глаза.

«Что все это может значить?» — спросил он наконец.

«Кто знает, Остин, кто знает. Темное это дело, и я считаю, что пока мы должны сохранить его для себя. А я тем временем попытаюсь что-нибудь разузнать о доме на Эшли-стрит и, ее мне удастся пролить хоть капельку света на это темное пятно, обещаю, что сразу дам тебе знать».


7. Встреча в Сохо

Три недели спустя Остин получил от Виллиса записку с приглашением посетить его в этот или в следующий полдень. Остин решил не откладывать встречу и обнаружил Виллиса на его излюбленном месте у окна, погруженным в созерцание сонной жизни улицы. Рядом стоял бамбуковый столик, диковинная вещь, украшенная позолотой и странными сценами, на нем лежала небольшая кипа бумаг, собранных и подписанных с такой же педантичностью, как любая вещь в кабинете мистера Кларка.

«Ну, Виллис, есть ли находки за эти три недели?»

«Думаю, да. Я располагаю двумя записками, поразившими меня своей необычностью, есть также одно заявление, к которому я бы хотел привлечь твое внимание».

«И что, эти документы относятся к миссис Бьюмонт? И ты действительно видел Крошоу на крыльце ее дома?»

«Что касается той ночи, моя позиция не изменилась, но все, что удалось узнать, не имеет никакого особого отношения к Крошоу. Правда, мое расследование привело к довольно странному результату. Я выяснил, кто такая миссис Бьюмонт!»

«Кто она? Что ты имеешь в виду?»

«То, что ты и я знаем ее гораздо лучше под другим именем».

«И под каким же?»

«Герберт».

«Герберт?!» — изумленно воскликнул Остин.

«Да, да. Миссис Герберт с Поул-стрит, а также Элен Воган с более ранними приключениями, также неизвестными мне. Поверь, у тебя был повод узнать выражение ее лица; когда вернешься домой, взгляни на лицо в конце альбома ужасов Мейрика и ты поймешь источник твоего воспоминания».

«У тебя есть доказательства?»

«Да, лучшее из доказательств. Я видел миссис Бьюмонт или, назовем ее миссис Герберт?»

«И где ты видел ее?»

«Едва ли там, где ты ожидал бы встретить леди с Эшли-стрит, Пиккадилли. Я видел ее у дверей дома на одной из самых тлетворных и порочных улиц Сохо. На самом деле, я назначил там встречу, нет, конечно не ей, но, в общем, она пришла и была в ладу с местом и временем».

«Все это выглядит весьма забавно, но я бы не сказал, что так уж невероятно. Ты, должно быть, помнишь, Виллис, что я уже видел эту женщину в привычной ей светской обстановке, разговаривающей, смеющейся, потягивающей кофе в уютной гостиной в компании милых людей. Но раз ты сказал о Сохо, то, наверное, знаешь, о чем говоришь».

«Разумеется, знаю. И учти, я не позволял себе увлекаться вымыслами или догадками. У меня и в мыслях не было искать Элен Воган, когда я затеял поиски миссис Бьюмонт в мутных водах лондонского дна, но итог, как ни крути, именно таков.

«Должно быть, ты побывал в диковинных местах, Виллис!».

«О да, в очень странных местах. Как ты понимаешь, было бы безумием идти на Эшли-стрит и просить миссис Бьюмонт рассказать мне о ее прошлых воплощениях. Нет, я предположил то, что и следовало предположить: послужной список это леди далеко не безупречен, а раз так, в прошлом она доля была вращаться в кругах, не столь рафинированных, как внешние. Если ты видишь грязь на поверхности, можешь быть уверен, всплыла она со дна. Знаешь, мне всегда нравилось погружаться в глубины этих странных улиц лондонского дна, но, как выяснилось, знание сих мест очень мне пригодилось, кажется, нет нужды говорить о том, что мои тамошние друз никогда не слышали имени Бьюмонт, и так как я никогда видел эту леди и, следовательно, имел мало шансов описать ее, пришлось приступить к делу с другого конца. Люди трущоб хорошо знают меня, к тому же я имел несколько поводе оказать им добрую службу, подозрений в связях со Скотленд-Ярдом на мой счет никогда не было, так что, пользуясь этим, я мог беспрепятственно получать какие угодно сведения. Мне пришлось оборвать немало обещающих нитей, хотя, перед тем как выудить рыбку из воды, я до последнего мгновения не знал, что ловлю именно ту рыбку. Но я слушал, и моя органическая тяга к бесполезному знанию помогла мне выслушать все, что мне говорили; в итоге я познакомился с одно весьма любопытной историей, на первый взгляд не имевшей к моим поискам никакого отношения. Итак. Около пяти шести лет назад, некая особа, называвшая себя Раймонда, неожиданно очутилась по соседству с тем местом, о котором я только что говорил. Ее описали мне, как весьма юную, не больше восемнадцати, и привлекательную, слегка деревенского вида, девицу. Я бы ошибся, если бы сказал, что она заняла подобающее ей место, очутившись в этом весьма сомнительном квартале, но дело не в том, что оно было слишком грязным для девушки, нет, даже самая грязная, зловонная от пороков дыра была бы слишком хороша для нее! Как ты понимаешь, особа, от которой я получил эти сведения, не относится к пуританскому сословию, так представь себе, даже ее трясло, когда ей довелось перечислять те гнусности, что выкидывала наша деревенская «овечка». После года такой жизни она испарилась так же неожиданно, как возникла, и мои знакомые не видели ее до того самого случая на Поул-стрит. Поначалу она приходила в свое прежнее обиталище эпизодически, потом стала появляться чаще, и в конце концов обосновалась там на целых шесть или восемь месяцев. Нет нужды входить в детали той жизни, которую вела эта женщина; если тебе хочется узнать подробнее, можешь заглянуть в альбом Мейрика. Те наброски — не плод его больного воображения, это зарисовки с натуры... И снова она исчезла, и местные обитатели потеряли ее из виду до настоящего времени за вычетом нескольких месяцев. Потом мой осведомитель сообщил мне, что она заняла несколько комнат в известном ему доме и имеет привычку появляться там два или три раза в неделю всегда ровно в десять утра. Теперь мне оставалось только надеяться, что какой-нибудь из этих визитов совпадет с нашим дежурством, когда мы с моим проводником будем на нашем посту. Да, мне удалось застать ее. Леди была весьма пунктуальна. Я стоял со своим другом под аркой, несколько поодаль от улицы, но она заметила нас и одарила меня таким взглядом, какой долго не забудется. Этого взгляда мне вполне хватило: теперь я знал, что мисс Раймонда — все равно что миссис Герберт, или миссис Бьюмонт, которые, признаться, успели вылететь у меня из головы. Она скрылась в доме, я же продолжил наблюдение; около четырех, когда она вышла, я последовал за ней. О, это были долгие блуждания, мне следовало быть очень внимательным, чтобы не засветиться и не потерять ее из виду. Она спустилась к набережной, потом к Вестминстеру[17], затем поднялась по Сент-Джеймс-стрит вдоль Пиккадилли. Мне показалось странным, что она свернула на Эшли-стрит, мысль о том, что миссис Герберт и миссис Бьюмонт — одно лицо, хоть и пришла мне в голову, но показалась слишком невероятной, чтобы быть правдой. Я подождал на углу, все время держа Раймонду в поле зрения, и проявил особенную заботу, чтобы запомнить дом, у которого она остановится. Да, это был тот самый дом с веселыми шторами, дом, полный цветов, дом, из которого однажды ночью вышел Крошоу, чтобы прийти в свой сад и там повеситься. Я уже отправился восвояси, переживая свое открытие, как на улице появился пустой экипаж и остановился перед домом, из чего я заключил, что миссис Герберт отправляется на прогулку. Я оказался прав. Наняв извозчика, я последовал за экипажем парк. Там мне довелось встретить одного знакомого, и мы стояли, беседуя, неподалеку от дороги. Мы не проговорили и десяти минут, как вдруг мой приятель снял шляпу, я обернулся увидел ту самую леди, которую преследовал весь день. «Кто это?» — спросил я у него, и он ответил: «Миссис Бьюмонт с Эшли-стрит». Все сомнения развеялись. Не знаю, видела она меня или нет, хотя, скорее, думаю, что нет. Я сразу же отправился к себе домой и, по некотором размышлении, решил, что теперь имею достаточно вескую причину, чтобы наведаться к Кларку».

«Но почему к Кларку?»

«Да потому что я не сомневался, что Кларк располагает такими фактами об этой женщине, о которых я ничего не знал».

«Ну, и что потом?»

Мистер Виллис вытянулся в своем кресле и некоторое время смотрел на Остина, как будто что-то решая. Наконец ответил:

«Моя идея заключалась в том, что мне вместе с Кларком было необходимо заглянуть к миссис Бьюмонт».

«И ты бы пошел в такой дом? Нет, что ты, Виллис, нет, не должен этого делать. И, кроме того, подумай, что...»

«Вскоре ты узнаешь обо всем. Но я собирался сказать, что мои сведения на этом не обрываются, конец их куда более невероятен. Взгляни на эту небольшую опрятную подшивку рукописей. Видишь, страницы пронумерованы, вот-вот, меня тоже прельстила эта алая кокетливая ленточка. И все не так уж незаконно, правда? Взгляни на это, Остин. Это список развлечений миссис Бьюмонт, припасенный ею для избранных гостей. Тому, кто написал это, удалось исчезнуть живым, но я не думаю, что ему удастся протянуть долго. Доктора говорят, что он, должно быть, перенес несколько тяжелейших нервных потрясений».

Остин взял рукопись, но читать не стал. Открыв ее на случайной странице, он мельком взглянул, вырвав взглядом всего одно слово, но тут же окунулся в следующую фразу, губы его мгновенно побелели, лоб покрылся испариной, и, застонав от укола в сердце, Остин швырнул бумаги вниз.

«Убери это скорее, Виллис, и никогда больше не говори o6 этом. Ты что, каменный, что ли? Ведь сам ужас и отчаяние смерти, даже точная запись мыслей того, кто в одно прекрасное утро стоит у выщербленной стены со связанными руками и ждет, когда в колокольный звон врежется грубое щелканье затвора, — все это пустяки по сравнению с этим. Я не стану читать, я навсегда лишусь сна».

«Замечательно. Могу представить, что ты там разглядел. Да, все это, конечно, страшно, но в конце-то концов, это лишь старая сказка, древняя мистерия, разыгранная у нас на глазах, здесь, в тумане лондонских улиц, а не среди оливковых рощ и виноградников. Теперь нам известно, что случилось с теми, кому довелось встретить Великого бога Пана, и с теми, кто сумел понять, что все символы есть символы чего-то, а не фиговый листок небылиц. Да, это был тонкий знак глубин, которым люди давным-давно прикрыли свои знания о самых ужасных и тайных силах, лежащих в сердцевине всех вещей, силах, перед которыми души людей чернеют и умирают, как чернеют под электрическим током их белые тела. Такие силы нельзя назвать, о них невозможно говорить, их даже нельзя вообразить, — можно лишь пощупать покров, лежащий на них, — символ, понимаемый большинством просто как поэтическая прихоть, а то и как глупая сказка. Но, во всяком случае, мы с тобой уже кое-что знаем о том кошмаре, который обитает в тайных закоулках жизни, скрывшись под человеческой плотью, — он, бесформенный, присвоил чужую форму. Как такое могло случиться? Нет, как такое может быть? И почему тогда солнце не померкнет, почему не расплавится и не закипит под такой ношей земля?»

Виллис мерил шагами комнату, капли пота выступили у него на лбу. Остин сидел молча, но Виллис заметил, что он украдкой крестится.

«Я повторяю, Виллис, ты не должен переступать порог того дома, ты ни за что не выберешься оттуда живым».

«Да, Остин, но я выйду и, думаю, живым. Я и со мною Кларк».

«На что ты надеешься? Ты не можешь, ты...»

«Погоди минуточку. Какой чудный воздух был сегодня утром, легкий бриз оживил даже эти унылые улицы; вот я и подумал, что неплохо было бы прогуляться. Пиккадилли выгнула передо мной залитый ярким светом простор, и солнце поблескивало на лаковых боках экипажей, и рассыпались в световой дождь его лучи, коснувшись подрагивающих листьев. Это было радостное утро, такое, что даже прохожие, спешащие, как обычно, по своим делам, взглянув на небо, улыбались, и даже ветер, веселящийся только на простерт пахучих лугах, весело дул в каменные ребра улиц. В общем, я и сам не знаю, когда покинул это оживленное место, но вскоре я уже шел по тихой пустынной улице, куда, казалось, не заглядывало солнце и не долетал ветер, и где горстка пеших людей слонялась без дела, позевывая на углах мрачных домов. Я шел по улице, едва сознавая, куда иду и что делаю, лиг странное побуждение продолжать поиски с неизвестной пока целью двигало мной. Итак, я шел по улице, замечая некоторое оживление у молочной лавки и дивясь той несообразной мешанине из грошовых безделушек, табака, конфет и газет, что была вывалена в небольшом проеме единственного окна. Я думаю, что как раз холодная дрожь, пробравшая меня там, это необычный мой собеседник первым сообщил мне: то, что я искал, — найдено. Я остановился напротив лавки и бросил взгляд на полустертую надпись над дверью, на почерневшие за два столетия кирпичи, на мутные окна, вобравшие в себя туманы и грязь бесчисленных зим. Я смотрел на дом и понимал, что вижу то, что давно желал видеть, но, думаю, прошло еще минут пять, прежде чем я успокоил себя и смог войти внутрь и, сделав каменное лицо, бесстрастно спросил то, что мне было нужно. Но и тогда, как мне кажется, голос мой слегка дрожал, ибо старый человек, появившийся из задней части лавки, как-то косо поглядывал на меня в то время, как увязывал сверток с покупкой. Я заплатил, не торгуясь, и остался стоять у прилавка, едва отдавая себе отчет в своей медлительности. Справившись у хозяина о делах, я узнал, что торговля идет плохо, прибыли почти нет, и улица с тех пор, как движение пошло стороной, неузнаваемо изменилась, уж сорок лет тому. «Как раз перед смертью моего отца», — сказал он. Я вышел из лавки и на сей раз пошел очень быстро, эта улица действительно угнетала, и мне было до странности приятно вновь ощутить себя среди шума и суеты. Не желаешь взглянуть на мое приобретение?»

Остин не ответил, но все же кивнул головой, хотя выглядел все еще бледно. Виллис выдвинул ящик из бамбукового столика и показал Остину моток веревки, новой и крепкой, с петлей на конце.

«Это самая лучшая пеньковая веревка, — сказал Виллис, — и дюйма джута, как сказал мне старик».

Остин стиснул зубы и уставился на Виллиса, еще больше белея в лице.

«Ты не сделаешь этого, — прошептал он наконец, — ты не должен брать на себя чужую кровь. Боже! — воскликнул он с неожиданной силой. — Ты что, действительно решил стать палачом, вешателем?»

«Нет, нет, что ты. Я предложу ей сделать выбор, а потом оставлю нашу милую Элен Воган наедине с этой веревкой в закрытой комнате на пятнадцать минут. И если, войдя через пятнадцать минут, мы увидим, что ничего не произошло, я вызову ближайшего полицейского. И все».

«Я должен немедленно уйти отсюда, это чрезмерно, я не вынесу этого. Спокойной ночи».

«Спокойной ночи, Остин».

Дверь закрылась, но через мгновение открылась вновь. В проеме стоял Остин, белый, как полотно.

«Я забыл, — сказал он, — что у меня тоже есть о чем рассказать. Я получил письмо от доктора Хардинга из Буэнос-Айреса. Он говорит, что посетил Мейрика за три недели до его смерти».

«А он случайно не говорит, что лишило Мейрика жизни в расцвете лет? Не лихорадка же, в самом деле?»

«Нет, разумеется, нет. Согласно его заключению, это был предельный коллапс всей системы, вызванный, возможно, каким-то жестоким потрясением. Но он утверждает, что пациент ничего не говорил ему об этом, что поставило его в весьма невыгодное положение при лечении болезни».

«Что-нибудь еще?»

«Да, свое письмо доктор Хардинг заканчивает словами: «Думаю, это все, что я могу сообщить вам о вашем бедном друге. Он недолго прожил в Буэнос-Айресе и едва ли кого-нибудь здесь знал за исключением одной особы, которая, к сожалению, не была наделена благородством характера и с тех пор исчезла без всяких следов — мисс Воган».


8. Разное

(Среди бумаг хорошо известного врача д-ра Роберта Мэтьюсона с Эшли-стрит, Пиккадияли, внезапно скончавшегося от апоплексического удара в начале 1892-го, был обнаружен один листок с карандашными заметками. Все заметки сделаны на латыни, с большими сокращениями и, по всему видно, в великой спешке. С невероятными трудностями большинство фрагментов удалось расшифровать, но некоторые слова так и остались загадкой, несмотря на усилия специалистов. Дата 25 июля 1888 расположена в верхнем правом углу листа, изложенное ниже — перевод рукописи д-ра Мэтьюсона.)


Удовлетворится ли научный мир этими короткими заметками, если они будут напечатаны, или нет, я не знаю, хотя скорее всего, нет. Но одно для меня совершенно определено — я никогда не возьму на себя ответственность опубликовать ил разгласить хотя бы одно слово из записанных здесь, не только в силу моей клятвы, данной тем двум особам, что поведали мне обо всем, но также из-за невыносимости деталей этого злополучного дела. Возможно, что по зрелом размышление взвесив все «за» и «против», в один прекрасный день я уничтожу эту бумагу, или, по меньшей мере, оставлю ее, запечатанной, моему другу Д., полностью положившись на его усмотрение в том, дать ей ход или же просто сжечь.

Как и следовало, я сделал все, находящееся в пределах моих знаний, дабы увериться, что я нахожусь в здравом уме и рассудке и не принимаю иллюзии за действительность. Потрясенный поначалу в такой степени, что едва мог соображать, потом я пришел в себя и убедился, что мой пульс бьется ровно и я в своем уме. Тогда я попытался спокойно и твердо взглянуть на то, что было передо мной.

Хотя ужас и тошнота поднялись во мне, а вонь разложения перехватила дыхание, я все же решил не отступать. И был вознагражден или, лучше сказать, проклят видеть то, что содрогалось на кровати в метаморфозах, превращаясь в черное, подобно чернильной кляксе, пятно. Кожа и плоть, и мускулы, внутренности и кости, — вся та основа человеческого тела, которую я считал неизменяемой, постоянной от сотворения, от Адама, начала плавиться и растекаться.

Я, конечно же, знал, что тело под влиянием внешних воздействий может быть расчленено, но я бы ни за что не поверил, расскажи мне кто-то другой о том, что я видел сам. Там, несомненно, присутствовала какая-то внутренняя сила, о которой я совершенно ничего не знал, и которая отвечала за все превращения.

Перед моими глазами была повторена вся работа по сотворению человека. Я видел великое многообразие форм: форму, единого пола и колебание между мужским и женским, андрогина, разделяющегося на два пола, и воссоздающего себя вновь. Видел тело человека, падшего до зверя, и зверя, поднимающегося из глубин; и то, как бывшее наверху стало низом, и существо из бездны, ниже всех творений. Великая вереница рождений прошла передо мной, и я понял, что вижу не организмы, а саму силу жизни, ее тинктуру[18], лежащую в основе всех форм.

А потом изменился сам свет, он обернулся чернотой, нет, не той чернотой ночи, в которой видны лишь смутные очертания предметов, а прозрачной, нисколько не мешавшей видеть отчетливо и ясно. Но то был не свет, а будто его противоположность, предметы были как бы предъявлены мне без всяких посредников, примерно так, как была бы видна призма, в которой не разлагается свет.

Я смотрел за превращениями до тех пор, пока на кровати не осталось ничего, кроме какой-то желеобразной субстанции. И тогда лестница снова поднялась... (далее неразборчиво)... на мгновение я увидел Форму, восстававшую из мутного желе, форму, которую я описывать не буду. Намек на нее можно увидеть в древних скульптурах и в помпеянской живописи, которая сохранилась под лавой, но все это слишком отвратительно, чтобы описать словами... и как только это ужасное и непредставимое, ни человек, ни зверь, было преобразовано в человеческий вид, оно приняло окончательную смерть.

И я, кто видел все это, не без великого страха и трепета души, ставлю здесь свое имя в подтверждение того, что все, изложенное на бумаге, истинная правда.

Роберт Мэтьюсон, доктор медицины».


Такова, Раймонд, эта история, с которой я лично знаком и которую сам же наблюдал. Ноша, признаюсь, слишком тяжела для меня, чтобы нести ее одному, но я по-прежнему никому, кроме вас, не решаюсь все рассказать. Виллис, бывший со мной в конце этого дела, ничего не знает о той ужасной тайне леса, о том, как то, что мы оба видели мертвым, лежало когда-то на мягкой благодатной земле среди подсолнухов, в их легкой колеблющейся тени, и цепко держало тонкую руку Ракель, и как, приняв твердые очертания, оно ходило среди Нас, и мы не могли даже назвать его, и пользовались именем фигуры, являвшейся только символом, намеком. Я не стал говорить Виллису об этом, не сказал и о сходстве, поразившем меня, подобно молнии, когда я увидел портрет, который и переполнил в конце концов чашу моей смелости. Не осмеливаюсь я и предположить, что все это может значить. Да, я понимаю: то, чью смерть я наблюдал, не было Мэри, и все же глаза, что взглянули на меня из последней агонии, были ее глазами. Найдется ли кто-нибудь, кто сможет указать мне на последнее звено в цепи этих ужасных загадок. Я не знаю, есть ли такой человек вообще, но если он есть, то этот человек, Раймонд, вы. И, если вам известна разгадка, решайте сами, рассказать о ней или нет.

Я пишу вам это письмо сразу же по возвращении в город. Последние несколько дней я провел в деревне, и вы наверно угадаете, где она расположена. В то время как страсти и страхи в Лондоне накалились до предела, — как я уже сообщал вам, миссис Бьюмонт была хорошо известна в обществе, — я написал моему другу, д-ру Филиппсу, коротко обрисовав или, скорее, намекнув на то, что случилось, с просьбой сообщить мне название деревни, где произошли события, о которых он мне когда-то рассказал. Он выдал мне имя, уже с меньшими, как он сам признался, сомнениями, поскольку родители Ракель были к тому времени мертвы, а остальные члены семьи перебрались к родственникам в штат Вашингтон шесть месяцев назад. Ее родители, как он заявил, скончались от скорби и страха, вызванных ужасной смертью дочери и всем тем, что его предшествовало. Вечером того же дня, в который я получил письмо д-ра Филлипса, я был в Кермене и, стоя под рассыпающимися стенами римских построек, белых от семнадцати прошедших веков, смотрел на долину, где когда-то стоял старый храм Бога Глубин, и видел поблескивающий на солнце дом. Это был дом, где в свое время жила Элен. Я провел в Кермене несколько дней. Местные обитатели, как я выяснил, знали немного и еще о меньшем догадывались. Те, с кем я обсуждал это дело, охотнее удивлялись интересу какого-то антиквара (так я им представился) местной и почти забытой трагедией, чем сообщали что-нибудь важное. В общем, кроме набора общих рассуждений, я от них ничего не добился, ну и понятно, предпочел умолчать о том, что знаю сам. Большую часть своего времени я проводил в огромном лесу, что начинается сразу за, деревней, взбегает на холмы и спускается вниз к реке; там такая же прелестная долина, похожая на, ту, что была перед нашими глазами, когда мы, Раймонд, прогуливались у вашего дома. Многие часы я бродил в самой гуще этого леса, кружась и возвращаясь назад, продираясь сквозь заросли густого подлеска, темные и холодные даже в полдневную жару, делал короткие привалы под раскидистыми кронами дуба, лежал на крошечных лужайках, где вдыхал сладкий запах диких роз, смешанный с тяжелым ароматом бузины, больше походивший на смрадные испарения мертвецкой, — все прилетало ко мне на крыльях одного ветра: благоухание и вонь. Я стоял на опушках, созерцая всю пышность наперстянок, вздымающихся среди прибрежных лугов и сияющих красным в солнечных лучах, и вглядывался в темные глубины чащ за ними, где источники вскипают в камнях и насыщают влагой коварную сырую плесень. Но во всех моих блужданиях одного места я все же избегал вплоть до вчерашнего путешествия, когда я взобрался на вершину холма, туда, где по самому гребню вьется древняя римская дорога. Здесь они гуляли, Элен и Ракель, вдоль заброшенной позеленевшей мостовой, огороженной с обеих сторон высокой насыпью красной глины и живой изгородью буков. Здесь я пошел по их следам и, вглядываясь в просветы между ветвей, увидел, как широкая панорама леса, уходящего влево и вправо, сбегала вниз и тонула в бескрайней равнине, и желтое море было за ней, и земля за морем, а на другой стороне — холмы, волнами набегающие друг на друга, редеющие рощи, луга, еще дальше — кукурузные поля, белые дома, сверкающие на солнце, а за всем этим, далеко на севере, стена величественных гор с зубцами голубеющих пиков. Я пришел на место. Тракт здесь мягко уходил вверх и расширялся в площадку, огражденную плотной стеной зарослей, потом, сужаясь вновь, терялся в голубой дымке летних испарений. И как раз на эту прекрасную поляну Ракель проводила девочку и оставила, вот только кто скажет, что? Я же пробыл там недолго.

В небольшом городке вблизи Кермена есть музей, в котором содержится основная доля находок римской эпохи, обнаруженных поблизости в различные времена. На другой день после моего прибытия в Кермен я отправился в этот городок и сразу воспользовался возможностью посетить местный музей. Порядком устав от созерцания множества скульптурных поделок, каменных гробов, колец и монету я заметил, наконец, ту небольшую колонну квадратного сечения, что нашли совсем недавно в лесу, о котором я уже говорил, и, как мне удалось узнать, именно у расширения римской дороги. На одной стороне колонны была вырезана надпись. Я ее переписал. Некоторые буквы стерлись, но я не думаю, что могут возникнуть сомнения в том, как я их восстановил. Вот эта надпись:

DEVOMNODENTi

FLAvIVSSENILISPOSSVit

PROPTERNVPtias

quasSVIDITSVBVMBra

«Великому Богу Грез (Бог Великих Глубин или Бездны) Флавий Сенилиус воздвиг этот камень по случаю свадьбы, которую он видел ниже тени».

Смотритель музея сообщил мне, что местные антиквары были озадачены не столько надписью или трудностью в ее переводе, сколько событием или же обрядом, на который дается намек.


***

...А теперь, мой дорогой Кларк, перейдем к тому, что касается рассказа, посвященного Элен Воган, чью смерть, по вашим словам, вы лично наблюдали при обстоятельствах беспредельного, почти невероятного ужаса. Мне было интересно ваше изложение событий, но все, что вы мне сообщили, и даже больше того, я уже знал. Я могу объяснить и поразительное сходство портрета и реального лица, отмеченное вами, — вы видели мать упомянутой Элен. Вы, конечно, помните ту тихую летнюю ночь, когда я рассказывал вам (Боже, сколько лет назад!) о мире, лежащем за миром теней, и боге Пане. Вы помните Мэри. Она была матерью Элен Воган, которая родилась через девять месяцев после той ночи.

Сознание к Мэри так и не вернулось. Всю беременность она была прикована к постели и через несколько дней после того, как разрешилась от бремени, Мэри умерла. Мне кажется, что под конец она узнала меня; я стоял у ее кровати, и она вдруг взглянула на меня, осмысленно, как до помешательства, но это длилось всего секунду, потом она задрожала, испустила глубокий стон и скончалась. Это была дурная работа, та, которую я сделал в вашем присутствии той злополучной ночью. Я взломал дверь обители жизни, не зная и не слишком заботясь о том, что могло войти в нее. Я вспоминаю все, сказанное вами тогда — да, достаточно резко, но, как выясняется, и достаточно правдиво — в одном ключе, — я разрушил сознание человеческого существа, проводя глупый эксперимент, основанный на нелепой теории. Вы в совершенном праве винить меня, и я не стану отрицать вины; но что касается теории, она не вся состоит из нелепиц. Мэри действительно видела то, о чем я ей говорил, но я не принял во внимание одной вещи — ни одно человеческое око не может выдержать этого зрелища. И, признаюсь, было еще одно упущение: когда обитель жизни открыта, она беззащитна, нечто, еще не названное человеком, способно свободно проникнуть в нее, и тогда человеческая плоть может оказаться лишь покровом — чему? — ужасу, какой едва ли можно описать. Да, я играл с силами, которых не понимал, и вы видели конец этой игры. Элен Воган сделала доброе дело, сунув голову в петлю, хотя смерть ее была чудовищной. Почерневшее лицо, отвратительные формы, вовлеченные в те жуткие метаморфозы, что происходили прямо у вас на глазах: от женщины к мужчине, от мужчины к зверю, из зверя в нечто еще более гадкое, — весь тот ужас, свидетелем которого вы были, поразителен, но не скажу, что он сильно удивляет меня. То, что видел и отчего содрогнулся ваш доктор, которого вы позвали засвидетельствовать происшествие, я заметил очень давно. Ведь я знал, что сотворил уже в миг рождения ребенка, а когда девочке не исполнилось и пяти, я успел не раз и не два, «насладиться» ее играми, и теперь вы можете догадаться, с каким партнером. Жизнь с ней стала для меня постоянным непереносимым кошмаром, нескольких лет такой жизни хватило сполна, я почувствовал, что выносить этого больше не могу — и я избавился от Элен. Теперь вы знаете, что испугало мальчика в лесу. Знаете и то, от чего сходили с ума ее жертвы. И посему решили, что в этой загадочной истории теперь вам известно все до конца. Не спешите. Осталась последняя глава. Думаете, Элен умерла? Ошибаетесь, она просто вернулась в круг подобных себе, туда, откуда пришла в наш мир из-за моей беспечности, по невольному моему зову. Но двери в ее мир заперты не до скончания времен. И последнее, Кларк, я слышал, вы женились?»

Сокровенный свет

1

Однажды осенним вечером, когда бледно-голубая дымка тумана скрыла уродство огромного города и длинные, широко раскинувшиеся проспекты Лондона обрели красоту, мистер Чарльз Солсбери неторопливо спускался по Руперт-стрит, неспешным шагом направляясь к своему любимому ресторанчику. Он смотрел себе под ноги, пристально изучая мостовую, и именно это обстоятельство послужило причиной тому, что в тот самый момент, когда он добрался до узкой двери ресторана, на него вдруг налетел человек, подоспевший с другого конца улицы.

— Простите, — сказал мистер Солсбери, — я должен был хотя бы изредка смотреть по сторонам. Вот тебе на, да это же Дайсон!

— Совершенно верно. Как поживаете, Чарльз?

— У меня все в порядке. Но вы-то где пропадали? Я вас, кажется, уже лет пять не видел.

— Да уж наверное. Помните, когда вы последний раз навещали меня на Шарлотт-стрит, дела у меня шли совсем плохо?

— Еще бы не помнить. Вы тогда еще сказали, что задолжали хозяйке за пять недель и вам пришлось по дешевке продать часы.

— У вас замечательная память, мой милый Чарльз. Вот именно: дела у меня шли совсем плохо. Но еще смешнее, что вскоре после вашего визита они пошли еще хуже. Один мой приятель определил все мои попытки выкарабкаться из нужды как «дохлый номер». Честно говоря, я не переношу жаргона, но точнее и впрямь не скажешь. Однако, нам все-таки стоит войти в эту дверь: мы загородили дорогу людям, которые тоже хотят пообедать — вполне извинительная человеческая слабость, не правда ли, Чарльз?

— Конечно, конечно, зайдем. Я как раз думал о том, свободен ли столик в углу — там, где кресло с замшевой спинкой.

— Я знаю этот столик — он не занят. Так вот, как я уже говорил, дела мои пошли еще хуже.

— И как же вы тогда поступили? — спросил Солсбери, пристроив свою шляпу и бросая жадный взгляд на меню.

— Как поступил? Сел и подумал хорошенько. Я получил хорошее — то есть, классическое — образование, и у меня не было ни малейшей склонности заниматься «делом». С таким-то капиталом я должен был выйти в мир! Знаете, Чарльз, есть люди, которым не нравятся оливки. Жалкие дураки! Право, Чарльз, я мог бы написать гениальные стихи, будь только у меня оливки и бутылка красного вина. Давайте закажем кьянти — может быть, оно у них и не слишком хорошее, но мне страшно нравится бутыль, в которой его подают.

— Здесь очень хорошее кьянти. Можно заказать большую бутылку.

— Отлично. Так вот, я обдумал свое безвыходное положение и решил избрать карьеру писателя.

— Правда? Вот никогда бы не подумал. Однако для писателя у вас вполне преуспевающий вид.

— Однако! Так-то вы отзываетесь о моей профессии. Вы просто не в силах вообразить себе истинного величия художника. Представьте себе: я сижу за рабочим столом (вы вполне могли бы застать меня в этой позе, если бы потрудились зайти), передо мной чернила и ручка и ничего более — а несколько часов спустя из этого ничего может явиться новый шедевр!

— Совершенно согласен. Я только имел в виду, что литература — занятие неблагодарное.

— Ошибаетесь, по части благодати это настоящий рог изобилия. К тому же, вскоре после вашего визита, я унаследовал небольшую ренту. Умер какой-то дядя, перед смертью почему-то решившийся проявить щедрость.

— Ага. Что ж, это было очень кстати.

— Это было удачно — не буду скрывать. Я принял это, как своего рода стипендию для продолжения моих изысканий. Я только что назвал себя писателем, но, может быть, правильнее было бы назвать меня исследователем.

— Право, Дайсон, вы страшно изменились за эти годы. Знаете, я всегда считал вас праздношатающимся лентяем — одним из тех ребят, что все лето фланируют по тенистой стороне Пикадилли.

— Так оно и было. Но даже в то время я постоянно работал над собой, хоть и сам того не понимал. Вы же знаете, бедняга отец так и не смог дать мне хоть на что-нибудь годное образование. В своем невежестве я злился, что так и не побывал в университете. Заблуждения юности, дражайший мой Чарльз; именно Пикадилли суждено было стать моим университетом. Там я и начал изучать ту науку, которой предан ныне.

— Какую же?

— Тайну огромного города, Чарльз, физиологию Лондона. Как буквально, так и метафизически это величайший предмет изучения, какой только может противопоставить себя человеческому мышлению. Отличное рагу — они сумели-таки выбрать самые нежные части фазана! Я был полностью поглощен мыслью о необъятности и сложности Лондона. Париж можно изучить досконально — надо только не пожалеть времени, но Лондон всегда остается загадкой. В Париже можно смело сказать: «Здесь живут актрисы, здесь — цыгане, а здесь — политики», но в Лондоне все иначе. Вы можете назвать какую-нибудь улицу обиталищем прачек и будете вполне правы, но при этом останетесь в неведении того, что под крышей одного из домов притаился человек, изучающий магию халдеев, а в мансарде напротив обитает всеми заброшенный, умирающий с голоду художник.

— Дайсон, я был не прав относительно вас! Вы ничуть не изменились и, по-видимому, уже никогда не изменитесь, — заметил Солсбери, смакуя свое кьянти. — Как всегда, вас увлекает ваше буйное воображение: загадка Лондона существует только в ваших грезах. Вот уж поистине скучный город! Здесь даже не бывает тех по-настоящему артистичных преступлений, которыми изобилует Париж!

— Налейте-ка мне немного вина. Спасибо. Ошибаетесь, дорогой, сильно ошибаетесь. Как раз по части преступлений Лондону стыдиться нечего. Агамемнонов у нас достаточно — не хватает Гомера. «Carent quia vate sacro»[19], как справедливо заметил Гораций.

— Я еще помню эту цитату. Тем не менее, я не совсем понял, что вы хотите этим сказать.

— Попросту говоря, в Лондоне нет ни одного писателя, который бы целиком посвятил себя преступлениям. Наши репортеры — просто глупцы. Их отчеты способны только испортить все впечатление. Их представление об ужасе и о том, что вызывает в человеке ужас, просто смехотворно: их интересует только кровь, вульгарная ярко-красная жидкость. Когда им удается ее заполучить, они накладывают ее жирными мазками на бумагу и думают, что вышла потрясающая статья. Идиотизм. К сожалению, их привлекает как раз самое заурядное, животное убийство, и обычно они только об этом и пишут. Вам доводилось что-нибудь слышать о харлесденском деле?

— Нет. Во всяком случае, не припоминаю ничего подобного.

— Вот именно. А ведь это чрезвычайно занятная история. Я расскажу ее вам, пока мы будем пить кофе. Как вам известно — хотя, возможно, вы как раз и не знаете этого — Харлесден является одним из дальних пригородов Лондона. Он совсем не похож на старые, густо заселенные пригороды вроде Норвуда или Хэмпстеда. Он отличается от них так же сильно, как оба они отличаются друг от друга. В Хэмпстед люди едут по большей части из-за просторных коттеджей, этаких домиков в китайском стиле с тремя акрами земли и сосновой рощей, хотя в последнее время там появились и художники, а в Норвуде селятся преуспевающие буржуа, привлеченные тем, что их дом окажется «возле самого Дворца»[20] (правда, через полгода от этого самого Дворца их уже тошнит). У Харлесдена нет столь ярко выраженного лица, так как это совсем новый пригород. Ряды красных кирпичных домов, ряды белых каменных домов, ряды нежно-зеленых «венецианских» домов, и вычищенные дорожки перед каждым домом, и у каждого маленький задний двор, который тамошние обитатели именуют садом. Ну, еще пара чахлых магазинчиков. Вроде бы и все — но едва ты решил, что запомнил физиономию этого поселка, как вдруг она начинает расплываться у тебя перед глазами.

— Какого черта вы хотите этим сказать? Можно подумать, что дома рушатся, стоит только на них взглянуть!

— Ну, не совсем так. Исчезает некая цельность, сама идея Харлесдена. Улица сворачивает и превращается в тихую лужайку, дома — в буковую рощу, «садики» — в зеленеющий луг, и ты мгновенно переходишь из городского пейзажа в деревенский. Здесь нет ни полутонов, характерных для маленьких провинциальных городов, ни постепенного перехода к лужайкам и большим садам, заставляющим дома слегка расступиться. Все происходит в одно мгновение, бац — и словно отрезало! Населяющие этот пригород люди в основном работают в Сити. Я видел их пару раз в переполненных автобусах. И все же даже посреди полуночной пустыни человек чувствует себя не таким одиноким, как в ясный полдень посреди этого квартала. Настоящий город мертвых: повсюду одни раскаленные, опустевшие улицы. Бредешь по ним и вдруг понимаешь, что это тоже Лондон. Так вот, два или три года тому назад в этих местах поселился некий врач, повесивший свою красную лампу и медную табличку в самом конце одной из этих чистеньких улиц, сразу же за его домом начинались уходившие на север поля. Не знаю, почему он выбрал это не слишком-то бойкое место — быть может, доктор Блек (будем его называть так) был прозорлив и загадывал далеко вперед. Как потом выяснилось, его родственники давно потеряли его из виду и не знали даже, жив ли он еще. Тем более они не знали, что он выучился на врача. Итак, он поселился в Харлесдене, нашел с полдюжины пациентов и перевез туда свою необычайно красивую жену. Летними вечерами они отправлялись вдвоем на прогулку и видевшие их люди утверждали, что они казались очень любящей парой. Осенью прогулки продолжались, но к зиме прекратились — конечно, когда сильно похолодало и начало рано темнеть, поля возле Харлесдена утратили свою привлекательность. За всю зиму никому не удалось увидеть миссис Блек. На вопросы пациентов доктор Блек неизменно отвечал, что она плохо себя чувствует, но к весне, несомненно, поправится. Наступила весна, а миссис Блек так и не появилась, и люди потихоньку начали сплетничать.

Слухи постепенно ширились и во время обильных чаевозлияний, являющихся, как вы, наверное, знаете, единственной формой увеселения в такого рода пригородах, можно было услышать все более странные вещи. Все чаще доктор Блек замечал на себе косые взгляды окружающих, и его и без того жалкая практика таяла на глазах. Соседи перешептывались, что миссис Блек умерла, что доктор убил ее. Но они заблуждались — наступил июнь, а миссис Блек была еще жива. Было воскресенье, один из тех редких солнечных дней, какими порой балует нас английский климат, и пол-Лондона устремилось в поля вдыхать ароматы, еще уцелевшие от майского цветения, и искать застрявшие в колючих изгородях бутоны диких роз. Я тоже спозаранку отправился в путь и после долгой прогулки хотел уже повернуть домой, но тут каким-то образом забрел в этот самый Харлесден. Честно говоря, я выпил стакан пива в «Генерале Гордоне» — есть в тех местах такой кабачок — и пошел дальше, не ставя себе никакой особой цели. Я брел, куда глаза глядят, до тех пор, пока меня не соблазнила дорожка, пробиравшаяся между рядами изгородей. Я решил обследовать луга, в которые она уводила. Согласитесь, что мягкая трава особенно приятна для ног после жуткого пригородного гравия. Пройдя довольно внушительный отрезок пути, я нашел скамейку и решил посидеть и выкурить трубочку. Я достал кисет и глянул в сторону домов — и тут, Чарльз, у меня перехватило горло и зубы начали выбивать дробь! Я так сильно сжал трость, которую привык брать с собой на прогулки, что она переломилась надвое. Мой спинной мозг, казалось, пронзил мощный электрический заряд — и все же еще несколько секунд я продолжал недоумевать по поводу того, что же, собственно, произошло.

Наконец я понял, отчего содрогнулось мое сердце и закостенели, словно в предсмертной муке, мышцы. Случайно подняв глаза, я уперся взглядом в самый крайний дом улицы, и в тот же миг в верхнем окне этого дома мелькнуло чье-то лицо. Лицо женщины — но какое! В нем не было ничего человеческого. Мы с вами, Чарльз, в свое время слышали в церкви — в старой доброй трезвомыслящей английской церкви — о похоти ненасытной и огне неугасимом, но вряд ли кто-нибудь из нас двоих понимает, что на самом деле означают эти слова. Надеюсь, вы-то никогда этого не узнаете. Ибо когда я увидел это лицо — а надо мной простиралось теплое синее небо, и теплый ветерок овевал меня приятной прохладой — я понял, что заглянул в другой мир. Я посмотрел в окно заурядного современного домика и увидел разверстую пасть преисподней. Первый приступ ужаса миновал, но мне все еще казалось, что я вот-вот упаду в обморок — ледяной пот струился у меня по лицу, а дыхание вырывалось со всхлипом, словно я только что выбрался из реки, где едва не утонул. Наконец я сумел встать и кое-как выбрался на улицу. У парадной двери того страшного дома я увидел табличку с именем его обитателя — «Доктор Блек». На мое счастье (или несчастье) дверь как раз растворилась и по ступеням крыльца спустился какой-то человек — я решил, что это и есть доктор собственной персоной. Обычный лондонский тип: длинный, тощий, бледный, с поблекшими черными усиками. Выйдя на улицу, он бросил на меня мимолетный рассеянный взгляд, которым обычно обмениваются случайные прохожие, но, несмотря на его мимолетность, я почувствовал, что с этим человеком опасно иметь дело. Понятно, что я отправился восвояси достаточно озадаченный и к тому же весьма напуганный. Правда, предварительно я зашел в кабачок «Генерал Гордон» и постарался собрать все местные сплетни насчет семьи доктора Блека. Естественно, я никому и словом не обмолвился о том, что видел в окне женское лицо, но этого было и не нужно: прекрасные золотые волосы миссис Блек, приводившие в восторг всех рассказчиков, совпали с одной особенно страшной подробностью моего видения — с потоком золотых волос, словно облако славы обрамлявших явившееся мне лицо ведьмы. Все это чрезвычайно меня растревожило, и, вернувшись домой, я попытался уверить себя, что все это мне пригрезилось, но от этого было мало толку.

Я совершенно точно знал, что видел своими собственными глазами все то, что я вам только что рассказал, и был уверен, что видел не что иное, как лицо миссис Блек. К тому же я вдоволь наслушался местных сплетен, наперебой обвинявших доктора в убийстве, — я-то знал, что все они неверны, но был уверен, что в веселеньком красном домике на углу Девон-роуд совершается какое-то ужасное преступление. Каким же образом из этих двух несовместимых частей можно было сложить сколько-нибудь разумную теорию? Короче говоря, я попал в самое сердце некой детективной истории. Я ломал себе голову над этой загадкой, посвящая все часы досуга попыткам собрать воедино рассыпавшиеся нити этой истории, но мне так и не удалось хоть на шаг приблизиться к какому-нибудь разумному решению. На протяжении всего долгого лета она, история эта, все больше покрывалась туманом, превращалась в какой-то расплывчатый и смутный комок ужаса, становясь похожей на кошмар, приснившийся мне много ночей назад. Вскоре все это наверняка померкло бы в глубинах моего сознания, но однажды утром, просматривая газеты, я заметил небольшой столбец, набранный мелким шрифтом и озаглавленный: «Дело Харлесдена». Я сразу же понял, что мне предстоит узнать: миссис Блек умерла. Так оно и было. Чтобы получить свидетельство о смерти, Блек обратился к другому врачу, но что-то вызвало у последнего смутные подозрения, и в результате вмешался коронер и было назначено расследование. Результаты этого расследования весьма озадачили меня: должен признаться, такого я вовсе не ожидал. Оба врача, проводившие вскрытие, согласились, что не видят ни малейших следов насильственной смерти. Они провели самое тщательное исследование со всевозможными реактивами, но так и не обнаружили присутствия яда — даже в мельчайших дозах. По их словам, смерть была вызвана необычной, с научной точки зрения даже интересной, формой воспаления мозга. Оболочки мозга и само серое вещество подверглись целому ряду самых невообразимых превращений, и младший из двух врачей, считавшийся специалистом по заболеваниям мозга, объявляя свое заключение, произнес несколько фраз, которые с первого прочтения поразили меня, хотя тогда я еще не знал их подлинного смысла. Он сказал: «Несмотря на свой довольно большой опыт в этой области, я был крайне удивлен, уже в самом начале нашего исследования обнаружив явления, совершенно мне неведомые. Сейчас нет нужды подробно описывать эти явления — достаточно сказать, что в процессе работы мне все время казалось, что я исследую не человеческий мозг». Сами понимаете, это заявление вызвало некоторый переполох, и коронер спросил врача, не хочет ли он этим сказать, что исследуемый мозг напоминал мозг животного. «Нет, — отвечал тот, — этого я сказать не берусь. По некоторым признакам объект исследования и впрямь напоминал мозг животного, однако — и это кажется мне гораздо более странным — там присутствовали многочисленные указания на организацию чуждую как человеку, так и животным».

Все это звучало довольно странно, тем не менее присяжные удовлетворились вердиктом, утверждающим, что смерть наступила от естественных причин, а потому дело не вызвало никакого интереса у публики. Но когда я прочел отчет этого врача, я понял, что мне следует узнать гораздо больше и решился начать то, что поначалу показалось мне увлекательным расследованием. Тем самым я навлек на себя немало хлопот, но мне удалось отчасти добиться успеха — сам не знаю, почему. Однако… Знаете, мы просидели здесь уже больше трех часов. Официанты начинают поглядывать на нас. Давайте-ка спросим счет и выйдем на улицу.

Они вышли из ресторана под холодные порывы ветра и некоторое время безмолвно созерцали царящую на Ковентри-стрит суету, прислушиваясь к звонкам извозчиков и воплям мальчишек-газетчиков, раздававшимся на фоне далекого, глухого, неумолчного рокота Лондона.

— Правда же, удивительная история? — сказал наконец Дайсон. — Хотел бы я знать, что вы об этом думаете.

— Друг мой, я же еще не слышал окончания этой истории, так что лучше мне пока воздержаться от каких бы то ни было суждений. Когда же вы собираетесь завершить свой рассказ?

— Приходите ко мне как-нибудь вечером — скажем, в четверг. Вот мой адрес. Всего доброго. — С этими словами Дайсон остановил проезжавший мимо кэб, а Солсбери свернул в северном направлении и отправился домой пешком.

2

Из тех немногих реплик, которые мистер Солсбери соизволил произнести в течение вечера, можно заключить, что сей молодой джентльмен отличался непоколебимым здравомыслием и предпочитал не иметь никакого дела с невероятными историями и тайнами, не говоря уж о том, что всякого рода парадоксы были противны самой его натуре. За обедом на него обрушился поток необычных и странных событий, собранных воедино и изложенных человеком, чьей профессией как раз и были всевозможные тайны и лихо закрученные сюжеты. Солсбери безропотно выслушал его, но теперь, переходя Шафтсбери-авеню и углубляясь в Сохо (его квартира располагалась в скромном квартале по соседству с Оксфорд-стрит), Чарльз почувствовал сильную усталость. Он размышлял о будущем Дайсона, не имеющего надежных родственников и возложившего все свои упования на литературу. Что ждет этого талантливого и утонченного человека — не обычная ли судьба безработного и бездомного английского бродяги? Будучи всецело поглощен этими мыслями, он не мог не восхищаться талантом — несколько, правда, извращенным, — который сумел превратить лицо несчастной женщины, умершей от банального воспаления мозга, в набросок романа, и, пробираясь по тускло освещенным улицам, почти не замечал ни резких порывов ветра, со злобным завыванием караулившего его за каждым углом, ни водоворотов мелкого мусора, взвихривавшихся над тротуаром, ни черных туч, собравшихся вокруг изжелта-бледной луны.

Даже первые капли дождя, которые ветер швырнул ему в лицо, не смогли оторвать Солсбери от его размышлений, и только когда ливень с грохотом обрушился на Лондон, он сообразил, что пора искать какое-нибудь укрытие. Подгоняемый ветром дождь обрушился на город, словно сухой разряд молнии, воздух наполнился свистом, камешки дребезжали по мостовой, потоки воды переполнили канавы, размыли улицы и начали собираться в огромные лужи. Несколько запоздалых прохожих, пробиравшихся в этот миг по улице, разбежались, словно перепуганные кролики, и попрятались кто куда. Сколько Солсбери ни свистел в надежде остановить кэб, ни один экипаж так и не явился ему на выручку. Он огляделся, пытаясь понять, далеко ли ему осталось до своего надежного пристанища на Оксфорд-стрит, но увидел, что, углубившись в размышления, отклонился от привычного маршрута и попал в совершенно незнакомую ему часть города, где, кажется, не было даже кабачка, готового за умеренную плату в два пенни предоставить крышу над головой всем заблудшим среди дождя. Фонарей на улице было мало, они далеко отстояли друг от друга, и слабый керосиновый свет с трудом пробивался сквозь закопченные стекла ламп.

В этом дрожащем и мерцающем свете ограждавшие улицу старые дома показались Солсбери пустыми и призрачными. Он торопливо пошел прочь, прижимаясь к стенам домов в надежде хоть как-то уберечься от дождя и машинально читая имена на медных дверных дощечках под бесчисленными звонками и дверными молотками — имена, которые за множество лет уже успели потускнеть и почти стереться. Порой ему попадалось пышно отделанное крыльцо с резным навесом, почерневшим за полстолетия. Ливень становился все яростнее, Солсбери уже промок насквозь и безнадежно загубил свою новую шляпу, а до Оксфорд-стрит было по-прежнему далеко. Наконец с чувством глубочайшего облегчения он заметил впереди темный свод арки, сулившей ему убежище если не от ветра, то хоть от дождя. Он забрался в сухой уголок и огляделся по сторонам: он стоял в узком проходе, над его головой возвышался дом, а позади начиналась дорожка, ведущая неизвестно в какие края. Какое-то время он простоял там, тщетно пытаясь хоть чуть-чуть отжать одежду и уловить грохот проезжающего мимо кэба, как вдруг со стороны тропинки до него донеслись чьи-то громкие голоса. Они становились все громче, быстро приближаясь к тому месту, где он стоял. Вскоре он уже мог различить пронзительный и хриплый женский голос, угрожающе и настойчиво — так, что даже каменный свод арки звенел от ее визга, — выкрикивавший что-то неразборчивое. Время от времени в эту истерическую тираду вклинивался, возражая и успокаивая, мужской голос. Лишенный романтической жилки Солсбери был, тем не менее, большим любителем уличных сцен и питал особенный интерес к определенным стадиям опьянения и вызываемым ими ссорам, а потому он тут же навострил слух, придав своему лицу выражение рассеянного внимания, свойственного денди, по долгу положения посещающему Оперу. К несчастью, ссора уже прекратилась, и теперь он различал только нервные шаги женщины да лениво раскачивающуюся походку мужчины — они по-прежнему приближались к нему. Затаившись в тени у стены, он наблюдал за ними: мужчина, несомненно, был пьян, и ему немалых трудов стоило избегать постоянных столкновений со стенами, на которые его бросало, словно хрупкий ялик на скалы. Женщина неподвижно смотрела прямо перед собой, слезы струились по ее щекам. И вдруг, в тот самый момент, когда они проходили мимо Солсбери, угасшее было пламя вспыхнуло вновь, и женщина, обернувшись к своему спутнику, разразилась потоком проклятий и брани.

— Подлец, низкий трус, подонок! — вопила она, перебирая все существующие на свете непристойные ругательства. — Я что, так и буду работать на тебя всю жизнь, точно рабыня, а ты будешь таскаться за этой девчонкой с Грин-стрит и пропивать последний пенни? Ошибаешься, Сэм, очень ошибаешься — больше этого не будет. Черт бы тебя побрал, грязный воришка, я с тобой покончила — с тобой и с твоим хозяином. Так и скажи ему, можете в свое удовольствие заниматься вашими грязными делишками — авось, они когда-нибудь доведут вас до беды.

Она рванула лиф своего платья, извлекла нечто, похожее на листок бумаги, смяла и швырнула прочь. Комок бумаги упал у ног Солсбери. В следующий момент женщина выбежала на улицу и скрылась в темноте, а мужчина, раскачиваясь, последовал за ней, что-то неразборчиво и смущенно бормоча. Солсбери, не отрываясь, смотрел на него: мужчина медленно шел по тротуару, то и дело останавливаясь, раскачиваясь в нерешительности и, наконец, выбрав новую цель, отваживаясь сделать еще несколько шагов. Небо прояснилось, редкие белые облака кружили высоко в небе, сплетаясь венком вокруг луны. Померкнув на тот краткий миг, когда проходящее мимо облако скользнуло по лунному диску, ясный белый свет разлился вновь, и в ту минуту, когда прозрачные белые лучи заглянули в узкий проход, Солсбери обернулся и заметил скомканную бумажку, которую бросила к его ногам женщина.

Любопытство разобрало его, он подобрал листок, спрятал в карман и продолжил свой путь.

3

Солсбери был человеком строгих привычек: раз он пришел домой промокший до костей, в облепившей тело сырой одежде, в шляпе, загубленной отвратительными влажными пятнами, то его немедленно охватил страх за свое здоровье, о котором он всегда прилежно заботился. Раздевшись и завернувшись в теплый халат, он решил подогреть себе джин с содовой в качестве потогонного. Пока он готовил целебное питье на спиртовке — одном из немногих предметов роскоши, которые позволяют себе современные отшельники — и между делом раскуривал трубочку, его растрепавшиеся было мысли и чувства благополучно пришли в порядок. А потому, выпив свой джин, он улегся в постель и с облегчением забыл как о своем приключении в темном проулке, так и о безумных фантазиях, которыми Дайсон обильно приправил его обед. Он сохранял блаженную пустоту в мыслях и за завтраком на следующее утро, ибо поставил себе правилом за едой ни о чем не думать. Однако, очистив тарелку и чашку и раскурив первую утреннюю трубку, он припомнил подобранный накануне клочок бумаги и принялся рыться в карманах все еще сырого пальто. Он не помнил, в какой из карманов он положил записку, и пока он обшаривал один карман за другим, его томило предчувствие, что она так и не найдется. При этом даже ради спасения собственной души он не смог бы объяснить, зачем ему так уж понадобился этот пустячный обрывок. И все же, нащупав во внутреннем кармане скомканный шарик бумаги, он с облегчением вздохнул и, осторожно вынув, положил на маленький столик возле своего кресла так бережно, словно то была редкая драгоценность. Несколько минут он сидел неподвижно, попыхивая трубкой и глядя на свою находку. Странное желание бросить эту записку в огонь и навсегда забыть о ней боролось со столь же странным желанием узнать, почему же озлобленная женщина с такой яростью отбросила от себя этот клочок бумаги. Как и следовало ожидать, победило именно любопытство, и все же, когда он в конце концов развернул записку, он сделал это почти против воли. Это был вырванный из дешевой школьной тетрадки листок самой обычной бумаги, к тому же изрядно грязной. Посреди страницы наличествовало несколько строк, написанных неровным, каким-то судорожным почерком. Склонившись над листком, Солсбери впился в него глазами, затаил дыхание — и вдруг откинулся назад к спинке кресла, уставился в пустоту перед собой и расхохотался так, что неудержимо громкие раскаты его хохота разбудили младенца на первом этаже и тот приветствовал этот припадок веселья ужасающими воплями. Не обращая никакого внимания на последнее обстоятельство, Солсбери продолжал хохотать, время от времени вновь поднося к глазам текст, показавшийся ему безумной чепухой:

«К. отправился навестить своих французских друзей. Пойди к-баран-3, 1-ти. Раз по траве сырой, два с девчонкой молодой и третий раз вокруг майского дуба».

Скомкав бумажку, точно так же, как перед тем ее скомкала разъяренная баба, он уже собирался бросить ее в огонь, но, передумав, щелчком отправил в ящик стола и снова расхохотался. Все же эта бессмыслица раздражала его. Ему было обидно, ибо он предвкушал захватывающую тайну, а его обманули, словно человека, который купился на кричащий заголовок в колонке срочных новостей и не нашел там ничего, кроме рекламы и самых заурядных происшествий. Подойдя к окну, он постоял минуту, созерцая неторопливую утреннюю жизнь своего квартала: занятых мытьем окон неряшливых служанок в платьях из набивного ситца, мясника и торговца рыбой, совершающих свой привычный обход, изнывающих от безделья и дремоты владельцев мелких лавочек, праздно стоящих на пороге своих заведений. Вдали улица растворялась в синеве, казавшейся даже величественной, но само по себе это зрелище угнетало и могло привлечь разве что усердного исследователя лондонской жизни, который как раз здесь нашел бы нечто редкое и соответствующее его прихотливому вкусу. Солсбери сердито отвернулся от окна и уселся в кресло, обтянутое веселенькой зеленой материей с желтым позументом — хозяйка квартиры весьма гордилась изысканностью своего вкуса. В этом кресле Чарльз имел обыкновение предаваться своему излюбленному утреннему занятию — чтению романа о любви и честном спорте, язык и смысл которого предполагали соавторство конюха и воспитанницы привилегированного пансиона. В обычный день роман развлекал бы Солсбери вплоть до ленча, но сегодня он то поднимался с кресла, то вновь усаживался, то брался за книгу, то снова откладывал ее — и так до тех пор, пока, наконец, обозлившись на самого себя, не принялся проклинать про себя весь белый свет. Комок бумаги, подобранный под темным сводом арки, «застрял у него в мозгах», и как бы он ни пытался отвлечься, он все время слышал свое бормотание: «Пойди к-баран-3, 1-ти. Раз по траве сырой, два с девчонкой молодой и в третий раз вокруг майского дуба».

Это превращалось в назойливую пытку, какой иногда становится нелепая песенка из кафе-шантана, которую все повторяют и распевают днем и ночью, и даже уличные мальчишки рассматривают ее как источник неиссякаемого веселья на ближайшие шесть месяцев. Он вышел на улицу и попытался ускользнуть от невидимого врага, смешавшись с толпой, растворившись в грохоте и суете оживленного движения, но вскоре заметил, что против воли замедляет шаги и сворачивает в сторону, по-прежнему тщетно ломая голову в поисках объяснения этой очевидной бессмыслицы. Он почувствовал облегчение, когда наконец наступил четверг — день, в который он обещал навестить Дайсона. Даже пустая болтовня этого «литератора» казалась ему желанным развлечением по сравнению с непрестанно повторяющейся у него в голове фразой, этой головоломкой, от которой не было спасения.

Обиталище Дайсона располагалось на одной из самых тихих улочек, прилегающих к Темзе, и когда Солсбери вошел из узкой прихожей в комнату своего приятеля, он понял, что покойный дядюшка и впрямь проявил щедрость. Пол у него под ногами горел и переливался всеми красками Востока (как напыщенно объявил Дайсон, это был «Сон о заходе Солнца»), свет фонарей и полусумрак лондонских улиц были скрыты от глаз занавесками ручной работы, в которых весело поблескивали нити золота. Полки буфета из мореного дуба ломились под тяжестью старого фарфорового сервиза, по всей видимости, французского, а черно-белые гравюры на рисовой бумаге были куплены явно не в общедоступном магазине на Бонд-стрит. Солсбери сел в кресло у камина и, вдыхая смешанный аромат табака и горящих поленьев, втихомолку подивился всей этой роскоши, так непохожей на зеленые занавески, дешевые олеографии и зеркало в позолоченной раме, украшавшие его собственную комнату.

— Хорошо, что вы пришли, — сказал Дайсон. — Уютная комнатушка, не правда ли? Что-то вы плохо выглядите, Чарльз. Что-нибудь случилось?

— Ничего страшного. Просто все эти дни я ломаю себе голову над одной загадкой. У меня было нечто… э-э-э… нечто вроде приключения в тот самый день, когда мы с вами повстречались, и теперь я никак не могу от всего этого отделаться. Самое обидное заключается в том, что все это совершенная чепуха. Однако я лучше потом расскажу вам все по порядку. Вы ведь собирались закончить ту странную историю, которую начали тогда, в ресторане.

— Совершенно верно. Но вы, Чарльз, неисправимы. Вы остаетесь рабом «фактов» и по-прежнему считаете «странность», присущую этой истории, не чем иным, как моей выдумкой. Вы надеетесь, что на самом деле все окажется еще проще, чем в рапорте полицейского. Ну что ж, раз уж я начал, придется продолжать. Но сперва мы выпьем, а вы раскурите свою трубку.

Дайсон подошел к дубовому буфету, извлек из его недр округлую бутылку и две позолоченные рюмки.

— Это бенедиктин, — объявил он. — Я полагаю, вы не откажетесь?

Солсбери не отказался, и несколько минут оба приятеля молча смаковали вино. Затем каждый закурил свою трубку, и Дайсон приступил к рассказу.

— Постойте, — начал он, — мы, кажется, остановились на медицинском исследовании? Или нет, с этим мы уже покончили. Ага, вспомнил! Я уже говорил вам, что в общем и целом я добился успеха в моем частном расследовании или исследовании — как вам больше нравится. Я остановился на этом, верно?

— Верно. Точнее говоря, последнее слово, которое вы произнесли по этому поводу, было «однако».

— Точно. Вчера я еще раз обдумал всю эту историю и пришел к выводу, что это было весьма серьезное «однако». Но вообще-то я вынужден признаться, что мне удалось обнаружить, в сущности, самую пустяшную малость. В настоящий момент я все так же далек от сути этого происшествия. Как вы помните, замечания одного из врачей, дававших показания в суде, сильно заинтересовали меня, и я решил прежде всего попытаться узнать от него самого что-нибудь более определенное и вразумительное. Мне удалось связаться с ним, и он назначил время, когда я мог бы зайти и поговорить с ним. Он оказался очень приятным, открытым человеком, еще молодым и совсем не таким занудой, как большинство ученых врачей. Наше свидание началось с того, что он предложил мне сигары и виски. Мне не хотелось долго ходить вокруг да около, поэтому я сразу объяснил ему, что меня поразили некоторые места в его заявлении на Харлесденском процессе. Кроме того, я показал ему отчет о заседании суда, в котором интересовавшие меня фразы были подчеркнуты. Он бросил быстрый взгляд на страницу отчета и как-то странно посмотрел на меня.

— Значит, вам все это показалось необычным, — тихо сказал он. — Должен вам сказать, что все харлесденское дело было весьма необычным. В некоторых отношениях оно было — не побоюсь этого слова — уникальным.

— Совершенно согласен с вами, — отозвался я. — Именно поэтому оно так и заинтересовало меня. Я хотел бы узнать от вас подробности. Я полагаю, если кто и сможет дать мне полную информацию, то только вы. Что вы сами думаете об этом происшествии?

Я задал вопрос слишком прямо — мой собеседник на миг растерялся.

— Вот что, — сказал он наконец, — поскольку вы интересуетесь этой историей только из любопытства, то я, пожалуй, могу говорить с вами откровенно. Итак, мистер Дайсон, раз вы хотите знать мое мнение, оно заключается в следующем: я уверен, что мистер Блек убил свою жену.

— Но как же вердикт? — воскликнул я. — Ведь присяжные вынесли его на основе ваших показаний.

— Совершенно верно, они вынесли вердикт на основании моих показаний и показаний моего коллеги — и, по-моему, поступили вполне разумно. Честно говоря, я и не представляю, что еще они могли бы сделать. Тем не менее, я остаюсь при своей точке зрения и не боюсь признаться вам в этом. Я не удивляюсь тому, что Блек сделал то, что (как я твердо уверен) сделал. Я полагаю, он имел на это право.

— Право! Какое же у него могло быть право?! — воскликнул я. Сами понимаете, слова этого врача порядком удивили меня.

Мой собеседник развернул свое кресло и пристально посмотрел мне в глаза, прежде чем ответить.

— Как я понял, вы сами не врач? Стало быть, подробности вам ни к чему. Я лично всегда возражал против попыток объединить психологию с физиологией. От этого союза страдают обе науки. Я как специалист лучше других представляю себе ту непреодолимую бездну, что отделяет сознание от материи. Мы знаем, что любое изменение в сознании сопровождается перестройкой молекул серого вещества — но и только. Но какова связь между этими явлениями и почему они происходят одновременно — этого мы не знаем и, как полагает большинство медицинских авторитетов, нам и не суждено это узнать. Тем не менее, когда я делал свое дело и анатомировал мозг этой женщины, то, вопреки общепринятой теории, был убежден, что передо мной был отнюдь не мозг умершей женщины — этот мозг вообще не мог принадлежать человеческому существу. Я видел ее лицо — плоское, лишенное всякого выражения. Она была красива, но, честно говоря, даже за тысячу гиней — да что там, и за втрое большую сумму! — я бы не решился взглянуть ей в лицо, когда она была жива.

— Уважаемый сэр, — перебил я его, — вы чрезвычайно заинтриговали меня, сказав, что этот мозг не принадлежал человеку. Что же тогда это было?

— Мозг дьявола, — сказал он совершенно спокойно, и ни один мускул не дрогнул на его лице. — Это был мозг дьявола, и я уверен, что Блек нашел какое-то средство, чтобы положить конец жизни этого существа. Я не могу винить его за это. Чем бы ни была на самом деле миссис Блек, ей не следовало оставаться в нашем мире. Вы хотите узнать что-нибудь еще? Нет? Тогда всего доброго.

— Довольно странное заключение в устах ученого, не правда ли? Когда он сказал, что ни за тысячу, ни за три тысячи гиней он не решился бы взглянуть в лицо той женщины, когда она была жива, я вспомнил лицо, которое видел в окне дома — но промолчал. Я вернулся в Харлесден и стал бродить между тамошними лавочками, делая всевозможные мелкие покупки и прислушиваясь к разговорам в надежде разузнать какие-нибудь свежие сплетни относительно семьи Блек, но узнал очень мало. Один из торговцев, с которыми я говорил, сообщил, что был хорошо знаком с умершей, так как она покупала у него зелень для своего маленького хозяйства — служанки у них не было, лишь изредка приходила женщина помочь с уборкой, да и к той миссис Блек перестала выходить уже за много месяцев до своей смерти. По словам этого человека, миссис Блек была «весьма приятной дамой», доброй, внимательной, и все были уверены, что они с мужем глубоко и взаимно любят друг друга. И все же, даже если бы я не беседовал с врачом, мне все равно не удалось бы забыть то ужасное лицо. Обдумав все как следует, я пришел к выводу, что единственный человек, который может мне что-то объяснить, — это сам доктор Блек, и я тут же решил разыскать его. Конечно, в Харлесдене его уже не было — он покинул эти места сразу после похорон. Всю обстановку дома он распродал и в один прекрасный день с маленьким чемоданчиком в руках отбыл в неизвестном направлении. Только невероятная случайность могла вновь вырвать из небытия его имя. Как раз благодаря такой случайности я в буквальном смысле слова столкнулся с ним нос к носу. Однажды, как обычно, безо всякой цели, я прогуливался по Грей-Инн-роуд, поглядывая по сторонам и то и дело хватаясь обеими руками за свою шляпу, потому что был один из тех пронзительных мартовских дней, когда верхушки старых деревьев раскачиваются, а их стволы содрогаются от резких порывов ветра. Я шел со стороны Холборна и уже добрался почти до Теобальд-роуд, когда заметил человека, который медленно брел впереди меня, опираясь на палку, и по своему виду казался ослабевшим после долгой болезни. Что-то в его облике возбудило мое любопытство. Сам не зная зачем, я ускорил шаги, рассчитывая нагнать его, но тут внезапный порыв ветра сорвал с него шляпу и покатил по мостовой к моим ногам. Конечно, я подхватил шляпу и, прежде чем вернуть владельцу, бросил на нее взгляд. Шляпа эта сама по себе могла бы рассказать целую историю жизни: когда-то ее сделали на заказ в мастерской на Пикадилли, но теперь даже нищий не поднял бы эту шляпу, если бы нашел ее в канаве. Вручая шляпу владельцу, я поднял на него глаза — передо мной стоял доктор Блек из Харлесдена. Странное совпадение, не правда ли? Но Боже, Чарльз, как он переменился! Когда я впервые встретил доктора Блека на крыльце его дома в Харлесдене, у него была отличная осанка, он шагал уверенно и прямо, как человек в самом расцвете сил. Теперь передо мной стояло какое-то съежившееся и жалкое существо, слабое, скорчившееся, со впалыми щеками и поседевшими волосами. Ноги его дрожали и подгибались, глаза были глазами больного и глубоко несчастного человека. Он поблагодарил меня за спасение шляпы, добавив:

— Мне бы, наверное, не удалось ее поймать. В последнее время я разучился бегать. Ветреный день, не правда ли, сэр?

Затем он отвернулся, собираясь продолжить свой путь, но мне удалось незаметно втянуть его в разговор и сделать так, что мы вместе отправились в восточную часть города. Кажется, он был бы не прочь избавиться от меня, но я не собирался выпускать его из рук, и в конце концов он привел меня к жалкому домишке на какой-то обшарпанной улице. Это был самый мерзкий и заброшенный из лондонских кварталов, какой мне только довелось увидеть на моем веку. Дома были достаточно безобразными, даже когда их только что построили, а теперь они еще и набрались сырости, пропитались запахом распада и, казалось, готовы были в любую минуту завалиться набок или рассыпаться на куски.

— Я живу здесь, — сказал доктор Блек, указывая на крыльцо. — Нет, не в передней части дома, а там, сзади. Мне здесь очень спокойно. Сегодня я не могу позвать вас в гости, но как-нибудь, если вы захотите…

Я поймал его на слове и заявил, что буду очень рад его навестить. Он удивленно взглянул на меня, не понимая, с какой стати я — или вообще кто-нибудь — должен им интересоваться, и я ушел, оставив его неловко возиться с ключами. Думаю, вы оцените мое искусство, если я скажу, что всего за несколько недель я сделался закадычным другом доктора Блека. Я никогда не забуду, как впервые вошел в его комнату: искренне надеюсь, что мне никогда больше не придется увидеть такого запустения, такой жалкой нищенской берлоги. Отсыревшие обои, с которых давным-давно изгладился не только рисунок, но даже следы рисунка, пропитанные зловещими испарениями здешних мест, отстали от стены и висели тяжелыми складками. Только в углу комнаты можно было распрямиться в полный рост, а вид его шаткой и грязной кровати вкупе с запахом разложения, притаившимся в этой комнате, едва не заставили меня бежать оттуда без оглядки. Когда я вошел, он медленно пережевывал кусок хлеба. Похоже, он не очень обрадовался тому, что я сдержал свое слово, но тем не менее встретил меня любезно и, перебравшись на кровать, уступил мне единственный стул. Я начал регулярно навещать его, но хотя нам часто доводилось пускаться в долгие разговоры, он ни словом не обмолвился ни о Харлесдене, ни о своей покойной жене. Видимо, он полагал, что мне ничего не известно об этой истории, а если я даже и слышал о ней, то мне и в голову не придет, что всеми уважаемый врач из Харлесдена и нищий отшельник на задворках Лондона — одно и то же лицо. Странный это был человек, и нередко, когда мы вели за трубкой неторопливый разговор, я пытался понять, в здравом ли он уме, ибо самые безумные фантазии Парацельса или розенкрейцеров показались бы нормальной научной теорией по сравнению с теми идеями, которые он совершенно спокойно и трезво излагал в своей мрачной пещере. Однажды я осмелился сделать ему замечание. Я сказал, что кое-что в его теориях противоречит как положениям науки, так и всем известным на сей день эмпирическим фактам.

— Отнюдь, — возразил он. — Это не противоречит всем фактам, ибо я располагаю данными, полученными опытным путем. Я не имею дела с непроверенными гипотезами. То, о чем я говорю, подкреплено доказательствами, и я дорого заплатил за эти доказательства. Есть некая область знания, о которой вам ничего неизвестно, от которой ваши мудрецы отшатываются, словно от опасной заразной болезни. Но я вошел туда. Если бы вы знали, если б вы хоть на миг могли вообразить, что можно сотворить (а, быть может, два или три человека в мире и впрямь осмелились на это) в нашем богоспасаемом мире, сама ваша душа содрогнулась бы от ужаса. Я показал вам один только внешний покров, одну лишь оболочку подлинного знания. Само это знание означает смерть и бывает страшнее смерти для тех, кто им овладел. Люди твердят, что в мире случаются странные вещи, но они и понятия не имеют о том ужасе, который таится непосредственно среди них, который всегда неотступно следует за ними.

Этот человек зачаровал меня своими рассуждениями, и я был очень огорчен, когда дела заставили меня на пару месяцев покинуть Лондон: мне порядком не хватало этих наших разговоров. Вернувшись в Лондон, я почти сразу же отправился навестить его, но на двойной звонок, которым я привык его вызывать, никто не ответил. Я позвонил еще раз, и еще, и уже собирался уходить, когда дверь наконец отворилась, и какая-то неряшливо одетая женщина спросила, что мне тут понадобилось. Судя по ее взгляду, она приняла меня за сыщика в штатском, явившегося за кем-нибудь из ее жильцов, но когда я спросил, дома ли мистер Блек, она уставилась на меня с совсем другим выражением лица.

— Нет тут никакого мистера Блека, — сказала она. — Он помер. Уже шесть недель, как помер. Я все думала, что у него не в порядке с головой или что-то в жизни не ладится. Каждое утро, с десяти до часу, он отправлялся на прогулку, а тут как-то утром в понедельник он вернулся домой, пошел в свою комнату, запер за собой дверь — и вдруг, только мы сели обедать, оттуда раздался такой вопль, что я подумала: все, на этот раз точно упаду без чувств! И тут мы слышим: он топает ногами и бежит вниз по лестнице, весь вне себя, и орет, и ругается так, что прямо стыдно слушать. Кричит, будто у него украли какое-то сокровище. А потом он свалился прямо у самой лестницы, и мы решили, что он помер. Мы его отнесли в комнату и уложили в постель, и муж побежал за доктором, а я смотрю, окно-то и вправду распахнуто, а на полу валяется такая шкатулочка — он всегда ее пуще всего берег — и она открыта, а в ней ничего нет. Да только никто не мог забраться в окно — слишком высоко — и опять же, он вопил, будто у него ценность какую украли, так это неправда. Какие у него там ценности, он и плату-то за комнату иной раз по месяцу не вносил, муж-то мой сколько уж раз грозился выставить его на улицу, потому как, говорит, мы ничем не хуже других людей и тоже должны зарабатывать себе на жизнь. А только я никак не соглашалась его выгнать. Хоть и странный он был человек, но и он, похоже, знавал лучшие времена. И вот доктор пришел, посмотрел на него и сказал — тут уж ничем не поможешь, и так он и умер в ту же ночь, когда я при нем сидела. И сказать вам по правде, мы еще понесли с ним убытки, ведь всего-то и осталось, что самая малость одежды, да и за ту мы выручили сущие гроши.

Я заплатил доброй женщине полсоверена и пошел домой, раздумывая о жизни доктора Блека и об эпитафии, которой она увенчалась, и пытаясь понять, что же означали его крики, будто он был ограблен. Честно говоря, я думаю, что бедняге не приходилось опасаться воров — попросту он был безумен и умер во внезапном приступе умоисступления. Хозяйка сказала мне, что когда она пару раз заходила в его комнату (конечно же, чтобы потребовать с несчастного квартирную плату), он заставлял ее с минуту ждать у двери, чего она совершенно не могла перенести. Врываясь в комнату, она всякий раз заставала его с таинственной шкатулкой в руках, но он быстро прятал ее в какое-то потайное место, расположенное в углу у окна. Должно быть, в его безумии ему мерещилось, что он стал обладателем какого-то сокровища, и посреди своей нищеты он воображал себя тайным миллионером. Итак, моя история закончена и, как видите, хотя мне и удалось разыскать Блека, я так ничего и не узнал ни о его жене, ни о ее загадочной смерти. Вот вам харлесденское дело, Чарльз, и, сдается мне, оно потому так глубоко запало мне в душу, что у меня нет и тени надежды когда-нибудь проникнуть в эту тайну. А что вы обо всем этом думаете?

— Честно говоря, Дайсон, я думаю что вы сами выдумали всю эту загадку. Я принимаю объяснение того врача: Блек убил свою жену, а затем и сам сошел с ума.

— То есть как? Выходит, вы считаете, что эта женщина и в самом деле была чем-то слишком ужасным — нечеловеком, по словам доктора — и что ее не следовало оставлять в живых? Вы ведь помните, что он сказал: ее мозг был мозгом дьявола!

— Ну, конечно, но ведь он говорил… э-э-э… в переносном смысле. Если только посмотреть на это дело с иной точки зрения, то все станет совершенно ясно.

— Ну, ну, может быть, вы и правы, хотя я в этом совсем не уверен. Ладно, не стоит об этом спорить. Выпьете еще бенедиктина? Вот и хорошо. Да, и попробуйте этот табак. Вы, кажется, говорили, что вас что-то тревожит — какая-то история, приключившаяся с вами в тот самый день, когда мы вместе обедали?

— Да, Дайсон, меня тревожит, и даже очень, одна вещь… Но это такой пустяк — просто глупости… Мне даже стыдно об этом рассказывать..

— Давайте, давайте, выкладывайте!

Запинаясь, ежеминутно повторяя, что все это необычайно глупо, Солсбери изложил историю своих приключений и, нехотя повторив бессмысленные указания и еще более бессмысленный стишок, который он обнаружил на смятом обрывке бумаги, смолк, ожидая услышать рокочущий смех Дайсона.

— Ведь правда, это очень глупо, что я никак не могу избавиться от этой чепухи? — спросил он, воспроизведя стишок в третий раз.

Дайсон выслушал своего приятеля вполне серьезно, а затем помолчал несколько минут, сосредоточенно раздумывая о чем-то.

— Да, — сказал он наконец. — Безусловно, это удивительное совпадение, что вы спрятались от дождя под аркой именно в тот момент, когда эти двое там проходили. Но я бы не стал торопиться и объявлять этот стишок бессмыслицей. Нет сомнения, он звучит странно, но для посвященных в нем наверняка имеется смысл. Повторите-ка мне его еще раз — я запишу, а потом мы попробуем подобрать ключ к этому шифру, хотя я не думаю, что нам удастся вот так с ходу его обнаружить.

С трудом шевеля губами, Солсбери еще раз произнес чепуху, отравившую его спокойное существование, и Дайсон поспешно нанес загадочные слова на лист бумаги.

— Проверьте, пожалуйста, — сказал он, окончив работу. — Я ничего не перепутал? Кто знает, может быть, самое главное, чтобы каждое слово стояло точно на своем месте.

— Вы все записали правильно. Боюсь только, что вам ровным счетом ничего не удастся извлечь из этого. Поверьте, это просто чепуха: кто-то написал первые попавшиеся слова, какие ему пришли в голову. Знаете, мне, пожалуй, пора домой. Нет, пить я не буду: ваш бенедиктин и так слишком крепок для меня. Спокойной ночи.

— Дать вам знать, если мне посчастливится с этим разобраться?

— Нет уж, благодарю покорно: я бы предпочел ничего больше об этом не слышать. Можете присвоить себе это открытие, если оно покажется вам ценным.

— Очень хорошо, Чарльз, спасибо. Всего доброго.

4

Много часов спустя, когда Солсбери давно уже вернулся в свою уютную комнату с обтянутыми зеленым холстом креслами, Дайсон все еще сидел за столом, изукрашенным древним японским мастером, и, обхватив голову руками, курил трубку за трубкой, вновь и вновь перебирая в голове все детали рассказанной ему приятелем истории. Чепуха, раздражавшая и тревожившая Чарльза, Дайсону казалась загадочной и привлекательной. Вновь и вновь брал он в руки листок с непостижимыми письменами и внимательно вчитывался в них, обращая особое внимание на странный куплет в конце. Какой-то знак, символ, условное обозначение, но не код — вот чем это должно быть, а женщина, бросившая скомканный листок бумаги, сама не понимала значение этих слов. Она была только орудием в руках Сэма, которого проклинала, да и Сэм тоже не был самостоятельным действующим лицом, а, скорее всего, чьим-то подручным — быть может, наемником того неизвестного лица, которого записка обозначала буквой К. «К. отправился навестить своих французских друзей» — так, хорошо, а что же значит «к-баран-3, 1-ти?» Здесь крылся корень, самое начало загадки, и даже пачки крепчайшего виргинского табака Дайсону не хватило, чтобы придумать хоть какое-нибудь объяснение. Дело казалось почти безнадежным, но в отгадывании сложных загадок Дайсон считал себя великим стратегом, вроде Веллингтона, и когда он в конце концов отправился спать, то был уверен, что рано или поздно нападет на след.

На несколько дней он погрузился в свои литературные исследования — занятия, которые его близким друзьям казались мифическими, поскольку они понапрасну обшаривали привокзальные киоски в поисках великой книги, родившейся в результате многих часов бдения над японским письменным столом в обществе трубки, набитой крепким табаком, и чашки черного чая. На этот раз Дайсон просидел взаперти четыре дня. Наконец он с облегчением отложил ручку и вышел на улицу в поисках свежего воздуха и развлечений. Газовые фонари уже горели, продавцы газет гнусаво навязывали прохожим свежий выпуск вечерних газет, и Дайсон, остро нуждавшийся в тишине и покое, свернул с многозвучного Стренда и направился на северо-запад. Вскоре он забрел на тихую улочку, где единственным звуком было гулкое эхо его шагов, и, перейдя широкое новое шоссе и углубившись в западную часть Лондона, вскоре заметил, что оказался в самом сердце Сохо. Здесь его вновь поджидала пестрая суета жизни: тут были лучшие вина Италии и Франции, предлагаемые по грошовой цене, тускло сияли сыры, огромные, пожелтевшие, отменного вкуса, прохожим улыбались оливковое масло и гроздь раблезианских колбас, а в одном магазинчике, казалось, продавали оптом всю печатную продукцию Парижа. Посреди проезжей дороги бесстрашно толкались представители множества наций, поскольку коляски и кэбы не отваживались заезжать сюда, а из окон, друг у друга над головой, выглядывали обитатели жилых домов, с любопытством глазевшие на все уличные дела. Дайсон медленно пробирался сквозь толпу, то и дело оказываясь в центре кипевшего на мостовой водоворота; прислушиваясь к необычной трескотне немецкого и французского наречий, перемежаемых причудливыми звуками английского языка, сильно разбавленного итальянскими трелями; поглядывая на витрины магазинов, уставленные грозными рядами винных бутылок. Переходя от улицы к улице, он почти добрался до конца Ковентри-стрит, как вдруг его внимание привлек один магазинчик на углу, разительно отличавшийся от всех прочих. Это была типично английская лавочка, какую можно увидеть в бедняцких кварталах. Здесь прохожим предлагали табак и сладости, дешевые трубки из глины и вишневого дерева, копеечные тетрадки, ручки и карандаши, сборники комических песенок и дешевое чтиво с кровавыми обложками, свидетельствующими, что жажда романтики не была удовлетворена даже подробностями вечерних газет. Дайсон взглянул на имя, написанное над дверью магазинчика, и остановился, как вкопанный — резкая дрожь, судорога восторга и страха, которая настигает человека в момент великого открытия, на миг лишила его способности двигаться. Над дверью стояло имя: «Расти». Дайсон взглянул еще раз и разглядел на углу дома, чуть повыше фонаря, белые буквы на синем фоне: «К-овен-три-стрит». То же самое повторялось ниже, уже порядком выцветшими буквами. Он удовлетворенно вздохнул и, ни минуты не колеблясь, вошел в магазин, где и уставился прямо в глаза человеку, сидевшему за прилавком. Человек поднялся, с некоторым удивлением встретил его пристальный взгляд и произнес обычную фразу:

— Что вам угодно, сэр?

Дайсон наслаждался необычностью ситуации, равно как и замешательством, теперь уже отчетливо проступившим на лице продавца. Он аккуратно прислонил свою трость к прилавку и, наклонившись поближе к продавцу, произнес отчетливо и внушительно:

— Раз по траве сырой, два с девчонкой молодой и третий раз вокруг майского дуба.

Он рассчитывал, что его слова возымеют некоторый эффект — и не был разочарован. Продавец мелочной лавки раскрыл рот, захлебнулся, словно вытащенная на берег рыба, и обессиленно привалился к прилавку. Когда через минуту он сумел наконец заговорить, из его уст вырвалось лишь слабое и хриплое бормотание, неуверенное и неразборчивое:

— Не могли бы вы повторить это, сэр? Я, кажется, не вполне вас понял.

— Нет, любезнейший, и не подумаю. Вы отлично слышали, что я сказал. Я вижу, у вас в лавке есть часы — отличный хронометр, на мой взгляд. Так вот: я даю вам ровно минуту по этим часам.

Человек по-прежнему нерешительно глядел на него, и Дайсон понял, что ему придется на него нажать.

— Ну же, Расти, ваше время почти истекло. Надо полагать, вам доводилось слышать о К. Ваша жизнь в моих руках — и не вздумайте об этом забыть. Пошевеливайтесь!

И вновь Дайсон был поражен действием своих собственных слов; человек задрожал и скорчился в ужасе, его лицо мучнисто побледнело, а по отвисшим щекам заструился пот. Словно защищаясь, он выставил руки ладонями вперед:

— Мистер Дэвис, ради самого Господа, мистер Дэвис, не говорите со мной так! Я же просто не узнал вас, клянусь, не узнал. Боже мой, мистер Дэвис, вы же не захотите меня погубить? Одну минуточку, только одну минуточку подождите!

— Я бы не советовал вам терять время.

Жалкое создание выползло из прихожей магазина и направилось в заднюю комнату. Дайсон слышал, как зазвенели ключи в дрожащих пальцах продавца, затем послышался скрип открываемого сундука. Через минуту человек возвратился с маленьким пакетом, аккуратно завернутым в коричневую бумагу и, по-прежнему трясясь от дикого страха, протянул пакет Дайсону.

— Я буду рад избавиться от этого, — промолвил он. — И больше не давайте мне таких поручений.

Дайсон взял пакет, прихватил свою трость, и холодно кивнув, вышел из магазина. На пороге он обернулся: Расти упал в кресло, краски так и не вернулись на его сведенное судорогой ужаса лицо. Одной рукой он устало прикрывал глаза, и Дайсон, быстрыми шагами удалявшийся от магазина, задумался над тем, какие же тонкие струны он так неосторожно задел своим внезапным вторжением. Он остановил первый же встречный кэб, быстро добрался домой и, запалив лампу и выложив свою добычу на стол, помедлил с минуту, пытаясь отгадать, что же откроется ему сейчас при свете настольной лампы. Он проверил замок на двери, разрезал веревки, слой за слоем развернул коричневую бумагу и добрался наконец до маленькой деревянной шкатулки — очень простой на вид, но очень крепко слаженной. Замка на ней не было. Дайсон просто поднял крышку — и замер, со свистом втянув в себя воздух и отпрянув назад. Лампа еле горела, свет ее был едва ли не слабее, чем свет обычной свечи, но комната внезапно наполнилась светом — не только светом, но и цветом, тысячью оттенков всех цветов, словно утреннее солнце ударило в старинные витражи и везде — на стенах старой комнаты, на полированных боках мебели — ненадолго засияли отблески пламени, а потом вернулись обратно к своему источнику, таившемуся в деревянной шкатулке. Там, на плотной шерстяной подкладке лежало изумительное сокровище — драгоценный камень, какой Дайсон и во сне себе представить не мог: в этом камне переливалась синева высокого неба и прозелень моря, какая бывает у самых берегов. Темно-красный цвет рубина перемежался в нем темно-фиолетовыми лучами, а в самом средоточии камня горел огонь, водопад пламени, вздымавшийся и рассыпавшийся тысячами искр, похожих на хрустальные брызги воды. Дайсон глубоко вздохнул, опустился на стул и, словно тот продавец, прикрыл глаза руками. Камень был похож на опал, но Дайсон, привыкший рассматривать всевозможные товары в витринах магазинов, хорошо знал, что в целом свете не найдется опала в четвертую или даже в восьмую часть величины этого чуда. Он снова посмотрел на камень с чувством, очень близким к страху, осторожно уложил его на стол поближе к лампе и вгляделся в волшебный огонь, бившийся и сиявший в его сердце. Затем он вновь заглянул в деревянную коробку в надежде обрести там еще какие-нибудь чудеса. Он поднял шерстяную подкладку, на которой покоился камень, и обнаружил под ней маленький блокнот, потершийся и почти разорванный. Дайсон открыл тетрадку на первой странице — и в изумлении выпустил ее из рук. Там, на первой странице, стояло имя владельца, аккуратно выведенное фиолетовыми чернилами:

Д-р Стивен Блек, Девон-роуд, Харлесден.

Лишь спустя несколько минут Дайсон вновь решился раскрыть блокнот — слишком свежа еще была память о несчастном отшельнике, его жалком логове и странных беседах, слишком хорошо помнил он и то лицо, что ему довелось увидеть в окне дома доктора Блека, и загадочный приговор врача. А потому, когда пальцы Дайсона снова коснулись обложки блокнота, он вздрогнул и невольно отдернул руку, страшась того, что ему предстояло прочесть. С трудом он заставил себя взять тонкую тетрадку в руки и перелистать. Первые две страницы доктор не заполнил, а на третьей начиналось его признание, написанное четким мелким почерком. При свете фантастического камня, казалось, освещавшего всю комнату, Дайсон принялся читать.

«С самой ранней молодости я посвящал весь свой досуг (а также изрядную часть того времени, что мне следовало отводить другим занятиям) изучению скрытых и неизведанных областей знания, — так начинался рассказ доктора. — Меня никогда не привлекали так называемые «услады жизни». Я жил в Лондоне одиноко, избегая даже своих коллег, и другие студенты, в свою очередь, также избегали меня, считая человеком эгоцентричным, всецело поглощенным своими делами и вообще не внушающим никакой симпатии. До тех пор, пока мне удавалось удовлетворить свою страсть к тому особому знанию, само существование которого остается тайной для огромного большинства людей, я был несказанно счастлив и нередко просиживал ночи напролет в своей плохо освещенной комнате, размышляя о чуждом всему земному мире, до самой границы которого я дошел. Тем не менее, мои профессиональные обязанности, а равно и необходимость сдать экзамен на звание доктора на некоторое время вынудили меня оставить мои хранившиеся в глубочайшей тайне занятия. Вскоре после успешной сдачи экзамена я встретил Агнес, и она стала моей женой. Мы нашли совсем новенький домик в отдаленном пригороде Лондона, я погрузился в обычную рутину ежедневной врачебной практики и несколько месяцев жил вполне нормальной и даже счастливой жизнью, принимая участие во всех текущих делах человеческого сообщества и лишь изредка вспоминая о тех тайнах, которые некогда составляли весь смысл моего существования. Я достаточно успел изучить те тропы, по которым блуждал, чтобы понимать, как они трудны и опасны: я знал, что упорствуя в стремлении к тайному знанию я, скорее всего, загублю свою жизнь, что эти тропы приведут меня в столь ужасные места, что при одной лишь мысли о них человеческое воображение заранее отшатывается в страхе. Кроме того, тишина и покой, которые я обрел в браке, тоже уводили меня от страшных вершин, к которым я стремился, но на которых, как я хорошо знал, мне не будет ни покоя, ни мира. Но внезапно — за один день, за одну ночь — старое вожделение, прежняя ненасытная страсть вернулась ко мне. Она вернулась, стократно усилившись за время своего отсутствия, и вот однажды наступило утро, когда я выглянул из окна и тусклым взглядом посмотрел на загоревшийся восток: я знал, что мой приговор уже произнесен, что я успел зайти слишком далеко и мне остается только без трепета идти дальше. Я обернулся к постели, в которой мирно спала моя жена, и лег рядом с ней, проливая горькие слезы, потому что понимал: солнце нашего счастья зашло и новый восход горит для нас обоих кровавым отблеском ужаса. Не стоит излагать в подробностях, что последовало за этим. Внешне все оставалось, как было: я продолжал свою ежедневную работу и ничего не открывал жене. Но вскоре она заметила, как я переменился. Теперь я проводил все свободное время в комнате, которую я оборудовал под лабораторию, и частенько пробирался наверх, в спальню, в сером свете наступающего утра, когда множество фонарей еще горело над тусклыми лондонскими улицами. С каждой ночью я подходил все ближе к той великой бездне, через которую я надеялся перебросить мостик, — к пропасти между миром сознания и миром материи. Я провел множество сложных экспериментов, и прошло несколько месяцев, прежде чем мне удалось осознать смысл полученных мной результатов. Когда же в одно страшное мгновение я постиг этот смысл, лицо мое застыло и побелело, а сердце замерло у меня груди. Но я давно уже лишился власти над собой и не мог вернуться, не мог остановиться теперь, когда двери широко распахнулись передо мною: обратный путь был мне заказан, и я мог идти только вперед. Мое положение было столь же безнадежным и жалким, сколь положение узника в подземном карцере: двери заперты, бежать нельзя, а единственный источник света — та лучина, которую ему оставят тюремщики. Я ставил опыт за опытом. Все они давали один и тот же результат, и, сколько я ни гнал от себя эту мысль, я все отчетливее понимал, что для завершающего опыта необходимы те ингредиенты, которых мне не даст никакой лабораторный эксперимент, которые я не сумею взвесить ни на каких самых точных весах. В этот опыт — опыт, который я сам не надеялся пережить — необходимо было вложить частицу жизни. У какого-то человеческого существа я должен был отнять основу его бытия, то, что мы называем душой, а на место души (ибо природа не терпит пустоты) я собирался вложить то, что губы мои не смеют назвать, а разум отказывается воспринимать — ужас, ужас без конца и без края, ужас, перед которым страх неизбежной смерти — ничто. И когда я понял это, я понял также, на кого указывает роковой приговор — я увидел перед собой глаза жены. Даже в ту злосчастную минуту я мог бы спасти наши с ней души: я мог бы взять веревку и повеситься, но в тот момент я не видел другого выхода. Наконец я все рассказал ей. Она плакала и дрожала, умоляя свою покойную мать прийти к ней на помощь. Она взывала к моему милосердию, а я не мог даже заплакать. Я ничего не скрыл от нее, я сказал ей, во что она превратится. Я сказал ей, что именно займет место ее души. Я не утаил от нее ни ужаса, ни мерзости, которые ей предстояли. Ты, читающий эти страницы после моей смерти (если, конечно, я не уничтожу их прежде, чем умереть), ты, открывший коробку и нашедший там этот камень, — понимаешь ли ты, что таится в этом опале?! Ибо однажды ночью моя жена согласилась выполнить то, о чем я просил — согласилась, хотя горячие слезы струились по ее прекрасному лицу и краска стыда заливала ее шею и грудь. Она согласилась на все — ради меня. Я распахнул окно, и мы в последний раз поглядели вместе на небо и на темную землю. Была чудесная звездная ночь, легкий сладостный ветерок играл ее волосами. Я поцеловал жену в губы, и ее слезы упали мне на лицо. В ту ночь она спустилась в мою лабораторию. Я надежно запер двери, опустил и задернул шторы, чтобы избавить звезды от зрелища этой проклятой комнаты, в центре которой на спиртовой лампе раскалялся тигель. Там я совершил то, что должен был совершить, а затем вывел оттуда существо, переставшее быть человеком. Но на столе в лаборатории остался камень — пылавший, переливавшийся светом, какого никогда не видели человеческие глаза, и лучи пламени сверкали, бились и играли в нем так, что это оживило даже мое давно умершее сердце. Моя жена попросила меня об одном: когда все будет кончено, я должен убить ее. Я сдержал свое слово».

На этом запись обрывалась. Дайсон выронил блокнот, обернулся и взглянул на опал, на его сокровенное пламя. Ужас, бессловесный всепоглощающий ужас захватил его душу. Он вскочил, швырнул камень наземь и с отвращением наступил на него. С застывшим и побелевшим лицом он отскочил от жуткой драгоценности, с минуту постоял, корчась в приступе тошноты, а затем бросился к двери и, весь дрожа, прислонился к ней. В комнате раздалось гневное шипение, словно из клапана под сильным давлением вырвался пар, и Дайсон, оцепенев, увидел, как из самого средоточия камня выплыло облако серовато-желтого дыма и сплелось над камнем, словно клубок разъяренных змей. А затем сквозь желтый дым прорвалось ярко-белое пламя, поднялось высоко в воздух и исчезло, а на полу осталась лишь горстка золы — черная, хрупкая, рассыпавшаяся от первого же прикосновения.

Белые люди

Пролог

— Колдовство и святость, — сказал Эмброуз, — более чем реальны. И в том, и в другом случае это прежде всего экстаз, выход из обыденной жизни.

Котгрейв слушал с интересом. В этот обветшалый, окруженный старым, запущенным садом дом в северном пригороде Лондона его привел один старый приятель. Здесь в полутемной пыльной комнате корпел над своими книгами мечтательный отшельник Эмброуз.

— Да, — продолжал он, — магия и по сей день живет в душах людей. Я думаю, что те, кто едят сухие корки и запивают их сырой водой, испытывают наслаждение, какое и не снилось самым завзятым эпикурейцам.

— Вы говорите о святых?

— Да, но и о грешниках тоже. Я думаю, что вы разделяете чрезвычайно распространенное заблуждение, оставляя духовный мир только носителям высшего блага, — напротив, носители высшего зла также причастны к нему. Чисто плотский, чувственный человек может быть великим грешником в такой же мере, как и великим святым. Большинство из нас — достаточно нейтральные создания, в которых в равной степени смешаны и переплетены добро и зло. Мы живем наобум, не осознавая значения и внутреннего смысла вещей, и, вследствие этого, добро и зло выражены в нас неявно, а все наши грехи и добродетели посредственны и незначительны.

— Значит, вы полагаете, что великий грешник должен быть аскетом, как и великий святой?

— Великий человек, каков бы он ни был, отвергает несовершенные копии и стремится к совершенным оригиналам. Я ничуть не сомневаюсь, что многие из величайших святых ни разу не совершили «доброго дела» в обычном понимании этого слова. С другой стороны, были и такие, кто дошел до самых глубин порока, не совершив за всю свою жизнь ни одного «дурного поступка».

Он на минуту отлучился из комнаты, и Котгрейв, пребывавший в полном восхищении, поблагодарил своего приятеля за столь многообещающее знакомство.

— Это великий человек! — сказал он. — Я до сих пор никогда не встречал подобного чудака.

Эмброуз принес еще виски и щедро налил обоим гостям. Посылая проклятия всей секте трезвенников, он наполнил свой бокал сельтерской и уже собирался продолжить свой монолог, когда Котгрейв перебил его.

— Знаете что, — сказал он, — я больше так не могу. Ваши парадоксы чересчур чудовищны. Человек может быть великим грешником, не сделав ничего греховного! Ничего себе!

— Вы ошибаетесь, — возразил Эмброуз. — Я не сочиняю парадоксов — а хотелось бы. Я просто сказал, что человек может обожать изысканное вино и не прикасаться к дешевому пиву, вот и все. Согласитесь, что это скорее трюизм, чем парадокс. Мое замечание так удивило вас потому, что вы плохо понимаете, что такое грех. Да, конечно, существует некоторая связь между Грехом с большой буквы и делами, которые принято называть греховными: убийством, воровством, прелюбодеянием и так далее. Но связь эта приблизительно такая же, как между алфавитом и художественной литературой. Мне кажется, что это разделяемое всеми недоразумение возникает в основном оттого, что мы всегда смотрели на этот предмет с социальной точки зрения. Мы думаем, что человек, который творит зло по отношению как к нам лично, так и ко всем окружающим, непременно должен быть очень злым. С общественной точки зрения так оно и есть; но разве вы не видите, что Зло в своей сущности есть нечто сокровенное — страсть, овладевшая отдельной, индивидуально взятой душой? Действительно, обычный убийца, сколь бы отпетым он ни был, ни в коем случае не является грешником в истинном смысле этого слова. Он просто дикий зверь, от которого нам следует избавиться, чтобы спасти свои собственные шеи от его ножа. Я бы скорее причислил его к тиграм, чем к грешникам.

— По-моему, это немного странно.

— Не думаю. Убийца убивает не из положительных, а из отрицательных соображений; ему просто не хватает чего-то такого, что имеется у не-убийц. А настоящее зло, разумеется, полностью положительно — только с обратной, дурной стороны. Можете мне поверить, что грех в собственном смысле слова встречается очень редко; вполне возможно, что грешников гораздо меньше, чем святых. Ну да, ваша точка зрения вполне подходит для практических, общественных целей; мы естественно склоняемся к мысли, что тот, кто нам очень неприятен, и есть великий грешник! Когда вам обчистят карманы, это очень неприятно — и вот мы объявляем вора великим грешником. А на самом деле он попросту неразвитый человек. Конечно, он не может быть святым, но может быть — и часто бывает — бесконечно лучше, чем тысячи и тысячи тех, кто ни разу не нарушил ни единой заповеди. Он порядком вредит нам, я признаю это, и мы правильно делаем, что всякий раз, как поймаем его, сажаем за решетку, но связь между его неприятным, антиобщественным деянием и Злом — слабее некуда.

Было уже очень поздно. Приятелю Котгрейва, приведшему его в этот дом, должно быть, приходилось выслушивать монологи Эмброуза уже не в первый раз, ибо за все время разговора с его лица не сходила вежливо-снисходительная улыбка, но Котгрейв всерьез начинал полагать, что этот «чудак» все больше и больше становится похож на мудреца.

— А знаете, — сказал он, — все это ужасно интересно. Так вы думаете, что мы не понимаем истинной природы зла?

— Да, я думаю, что не понимаем. Мы переоцениваем и в то же самое время недооцениваем его. Мы наблюдаем весьма многочисленные нарушения наших общественных «вторичных» законов, этих совершенно необходимых правил, регламентирующих существование человеческого сообщества, и ужасаемся тому, как распространены «грех» и «зло». На самом деле все это чепуха. Возьмем, к примеру, воровство. Испытываете ли вы реальный ужас при мысли о Робин Гуде, о шотландских катеранах семнадцатого века, о разбойниках или, скажем, о современных основателях фальшивых акционерных обществ? Конечно, нет. Но с другой стороны, мы недооцениваем зло. Мы придаем такое непомерное значение «греховности» тех, кто лезет в наши карманы (или к нашим женам), что совсем забыли, как ужасен настоящий грех.

— Что же такое настоящий грех? — спросил Котгрейв.

— Я думаю, что на ваш вопрос мне следует ответить вопросом. Что бы вы почувствовали, если бы ваша кошка или собака вдруг заговорила с вами человеческим языком? Вас бы охватил ужас. Я в этом уверен. А если бы розы у вас в саду вдруг начали кровоточить, вы бы сошли с ума. А если бы камни на обочине дороге стали пухнуть и расти у вас на глазах, а на гальке, что вы приметили с вечера, поутру распустились бы каменные цветы? Ну вот, эти примеры могут дать вам некоторое представление о том, что такое грех на самом деле.

— Слушайте, — сказал до тех пор молчаливый третий из присутствующих, — вы оба, кажется, завелись надолго. Как хотите, а я пошел домой. Я и так опоздал на трамвай, и теперь придется идти пешком.

После того, как он растворился в раннем туманном утре, подкрашенном бледным светом фонарей, Эмброуз и Котгрейв еще основательнее расположились в своих креслах.

— Вы меня удивляете, — сказал Котгрейв. — Я никогда и не думал о таких вещах. Если это действительно так, то придется весь мир поставить с ног на голову. Так, значит, грех на самом деле состоит…

— …Во взятии небес штурмом, как мне кажется, — закончил Эмброуз. — Я полагаю, что грех — это не что иное, как попытка проникнуть в иную, высшую сферу недозволенным способом. Понятно, что он встречается крайне редко, ибо мало найдется таких людей, кто вообще стремится проникнуть в иные сферы, высшие или низшие, дозволенным или недозволенным способом. Люди, в массе своей, вполне довольны своей жизнью, какой бы она ни была. Поэтому святых мало, а грешников (в истинном смысле этого слова) и того меньше. Что же до гениев, которые иногда бывают и тем и другим вместе, то они тоже встречаются редко. И вообще, стать великим грешником, может быть, гораздо труднее, чем великим святым.

— Значит, в грехе есть что-то глубоко противоестественное? Вы это имеете в виду?

— Вот именно. Достижение святости требует таких же или, по крайней мере, почти таких же огромных усилий; но святость следует путями, которые некогда были естественными. Это попытка вновь обрести экстаз, который был присущ людям до грехопадения. Грех же является попыткой обрести экстаз и знание, которые подобают лишь ангелам, а потому, предпринимая эту попытку, человек в конце концов становится демоном. Я уже говорил, что простой убийца именно поэтому и не является грешником; правда, иногда грешник бывает убийцей. Жиль де Рец[21] тому пример. Итак, очевидно, что ни добро, ни зло не свойственны тому общественному, цивилизованному созданию, какое мы называем современным человеком, причем зло несвойственно ему в гораздо большей степени, чем добро. Святой стремится вновь обрести дар, который он утратил; грешник пытается добыть то, что ему никогда не принадлежало. Иными словами, он повторяет грехопадение.

— Я надеюсь, вы не католик? — спросил Котгрейв.

— Нет. Я принадлежу к конгрегации гонимой Англиканской церкви.

— В таком случае, что вы думаете о священных текстах, в которых считается грехом то, что вы склонны рассматривать как простое нарушение правил?

— Но ведь, с другой стороны, в греховный список входит и слово «чародеи», не так ли?[22] Мне кажется, что это ключевое слово. Судите сами: можете ли вы представить хоть на минуту, что лжесвидетельство, спасающее жизнь невинному человеку, является грехом? Нет; отлично, но тогда вам следует признать, что эти слова осуждают не просто лжеца — именно «чародеи» пользуются недостатками, свойственными материальной жизни, как орудиями для достижения своих чрезвычайно порочных целей. И позвольте сказать вам еще вот что: наша интуиция настолько притупилась, и все мы настолько пропитались материализмом, что, вероятно, не признали бы настоящее зло, если бы даже столкнулись с ним лицом к лицу.

— Но разве от самого присутствия злого человека мы не почувствовали бы определенного рода ужаса — вроде того, который, по вашим словам, мы испытали бы при виде кровоточащего розового куста?

— Почувствовали бы, если бы были ближе к природе. Ужас, о котором вы говорите, знаком женщинам и детям — даже животные испытывают его. Но у большинства из нас условности, воспитание и образование ослепили, оглушили и затуманили естественный разум. Конечно, иногда мы можем распознать зло по его ненависти к добру — например, не нужно большой проницательности, чтобы догадаться, какое совершенно неосознанное для авторов влияние навеяли рецензии на Китса в «Блэквуде»[23]. Однако подобные манифестации случаются крайне редко, и я подозреваю, что, как правило, иерархов Тофета[24] совсем не замечают, а если и замечают, то принимают за хороших, но заблуждающихся людей.

— Но вы только что употребили слово «неосознанный», говоря о критиках Китса. Разве зло бывает неосознанным?

— Всегда. Ему просто полагается быть таким. В этом отношении, как и во всех прочих, оно подобно святости и гениальности. Это всегда некий подъем, или экстаз, души; необычайная попытка выйти за пределы обыденного. А то, что выходит за пределы обыденного, оставляет позади и категории сознания, ибо наш разум улавливает лишь те явления, которые ему привычны. Уверяю вас, человек может быть невероятно дурным и даже не подозревать об этом. Но я повторяю, что зло — в столь определенном и истинном смысле этого слова — встречается крайне редко. Более того, я полагаю, что оно встречается все реже и реже.

— Я стараюсь следовать за вашей мыслью, — сказал Котгрейв. — Из того, что вы сказали, можно сделать вывод, что истинное зло в корне отличается от того, что мы привычно называем злом?

— Именно так. Без сомнения, между ними существует некая поверхностная аналогия — чисто внешнее сходство, которое позволяет нам вполне оправданно употреблять такие выражения, как «спинка стула» или «ножка стола». Оба эти явления иногда говорят, так сказать, на одном языке. Какой-нибудь грубый шахтер, неотесанный, неразвитый «тигрочеловек», выхлебав пару лишних кружек пива, приходит домой и до смерти избивает свою надоедливую жену, которая неблагоразумно попалась ему под горячую руку. Он убийца. И Жиль де Рец был убийцей. Но разве вы не видите, какая пропасть лежит между ними? В обоих случаях употребляется одно и то же «слово», но с абсолютно разным значением. Нужно быть невероятным простофилей, чтобы спутать эти две вещи. Это все равно, что предположить, будто слова «Джаггернаут» и «аргонавты» имеют общую этимологию[25]. Несомненно, такое же слабое сходство существует между «общественными» грехами и настоящим духовным грехом, причем в иных случаях первые выступают в роли «учителей», ведущих человека ко все более изощренному святотатству — от тени к реальности. Если вы когда-либо имели дело с теологией, вы поймете, о чем я говорю.

— Должен признаться, — заметил Котгрейв, — что я очень мало занимался теологией. По правде говоря, я много раз пытался понять, на каком основании теологи присваивают своей любимой дисциплине титул Науки Наук. Дело в том, что все «теологические» книги, в которые мне доводилось заглядывать, были целиком посвящены либо ничтожным и очевидным вопросам благочестия, либо царям Израиля и Иудеи. А все эти цари меня мало интересуют.

Эмброуз усмехнулся.

— Нам следует постараться избежать теологической дискуссии, — сказал он. — У меня есть ощущение, что вы оказались бы опасным противником. Хотя, может быть, упомянутые вами «даты правления» имеют столько же общего с теологией, сколько гвозди в сапогах нашего шахтера-убийцы — со злом.

— Однако, возвращаясь к предмету нашего разговора, вы полагаете, что грех есть нечто тайное, сокровенное?

— Да. Это адское чудо, так же как святость — чудо небесное. Время от времени грех возносится на такую высоту, что мы совершенно неспособны даже догадаться о его существовании. Он подобен звучанию самых больших труб органа — такому низкому, что наш слух не может его воспринимать. В других случаях он может привести в сумасшедший дом, в третьих — к еще более странному исходу. Но, в любом случае, его никак нельзя смешивать с простым нарушением законов общества. Вспомните, как апостол, говоря о «другой стороне», различает «милосердные» деяния и милосердие. Человек может раздать все свое имущество бедным и все же не быть милосердным и точно так же можно избегать любого преступления, и все же оставаться грешником.

— Ваша точка зрения очень необычна, — сказал Котгрейв, — но я признаюсь, что она мне чем-то привлекательна. Я предполагаю, что из ваших положений логически вытекает заключение, что настоящий грешник вполне может произвести на стороннего наблюдателя впечатление достаточно безобидного создания?

— Конечно — потому что истинное зло не имеет отношения к общественной жизни и общественным законам, разве что нечаянно и случайно. Это потаенная страсть души — или страсть потаенной души, как вам больше нравится. Когда мы случайно замечаем зло и полностью осознаем его значение, оно и в самом деле внушает нам ужас и трепет. Но это чувство значительно отличается от страха и отвращения, с какими мы относимся к обычному преступнику, потому что последние чувства целиком основаны на нашей заботе о своих собственных шкурах и кошельках. Мы ненавидим убийцу, потому что мы не хотим, чтобы убили нас или кого-нибудь из тех, кого мы любим. Так, «с другой стороны», мы чтим святых, но не «любим» их, как любим наших друзей. Можете ли вы убедить себя в том, что вам было бы «приятно» общество Св. Павла? Думаете ли вы, что мы с вами «поладили» бы с сэром Галахадом[26]? Вот и с грешниками так же, как со святыми. Если бы вы встретили очень злого человека, и поняли бы, что он злой, он, без сомнения, внушил бы вам ужас и трепет; но у вас не было бы причин «не любить» его. Напротив, вполне возможно, что если бы вам удалось забыть о его грехе, вы нашли бы общество этого грешника довольно приятным, и немного погодя вам пришлось бы убеждать себя в том, что он ужасен. И, тем не менее, грех ужасен. Что если бы розы и лилии поутру вдруг стали кровоточить, а мебель принялась бы расхаживать по комнате!

— Я рад, что вы вернулись к этому сравнению, — сказал Котгрейв, — потому что я только что хотел спросить у вас, что в человеке может соответствовать этим воображаемым фокусам неодушевленных предметов. Одним словом — что есть грех? Да, я знаю, вы уже дали абстрактное определение, но мне хотелось бы получить конкретный пример.

— Я уже говорил вам, что грех очень редко встречается, — сказал Эмброуз, который, казалось, хотел уклониться от прямого ответа. — Материализм нашей эпохи, который много сделал для уничтожения святости, может быть, еще больше постарался для уничтожения зла. Земля кажется нам такой уютной, что нас не тянет ни к восхождениям, ни к падениям. Сдается мне, что ученому, который решил бы «специализироваться» на Тофете, пришлось бы ограничиться одними антикварными изысканиями. Ни один палеонтолог не покажет вам живого птеродактиля.

— Однако, мне кажется, что вы-то как раз «специализировались», и судя по всему, довели ваши изыскания до наших дней.

— Я вижу, вам в самом деле интересно. Ладно, признаюсь, я немного занимался этим, и, если хотите, могу показать одну вещицу, относящуюся как раз к занимательному предмету нашей с вами беседы.

Эмброуз взял свечу и направился в дальний угол комнаты. Котгрейв увидел, как он открыл стоявшее там старинное бюро, достал из потайного отделения какой-то сверток и вернулся к столу, за которым проистекал разговор.

Развернув бумагу, он извлек из нее зеленый блокнот.

— Только будьте с ним поаккуратнее, — сказал он. — Не бросайте его где попало. Это один из перлов моей коллекции, и мне было бы очень жаль, если бы он вдруг потерялся.

Он погладил выгоревший переплет.

— Я знал девушку, которая это написала, — добавил он. — Ознакомившись с изложенными здесь фактами, вы увидите, как это прекрасно иллюстрирует наш сегодняшний разговор. Там есть и продолжение, но об этом я не хочу говорить.

— Несколько месяцев назад в одном журнале появилась любопытная статья, — продолжал он с видом человека, желающего переменить тему. — Она была написана каким-то врачом — кажется, его звали доктор Корин. Так вот, он рассказывает, что некая леди, наблюдавшая за тем, как ее маленькая дочка играет у окна в гостиной, вдруг увидела, как тяжелая оконная рама падает прямо на пальцы ребенку. Я думаю, что леди упала в обморок, — во всяком случае, когда вызвали врача и он перевязал окровавленные и изувеченные пальцы девочки, его позвали к матери. Она стонала от нестерпимой боли — три ее пальца, соответствующие тем, что были повреждены на руке у ребенка, распухли и покраснели, а позднее, выражаясь медицинским языком, началось гнойное воспаление.

Все это время Эмброуз бережно сжимал в руках зеленую книжечку.

— Ладно, держите, — сказал он наконец, с видимым трудом расставаясь со своим сокровищем.

— Верните, как только прочтете, — добавил он, когда они, пройдя через холл, вышли в старый сад, наполненный слабым ароматом белых лилий.

Когда Котгрейв отправился в путь, на востоке уже разгоралась широкая красная полоса, и с возвышенности, на которой он находился, перед ним открылась величественная панорама спящего Лондона.

Зеленый блокнот

Сафьяновый переплет книжечки поблек и выгорел, но при ЭТОМ был чистым, непорванным и неистертым. Книжка выглядела так, словно ее купили этак лет семьдесят-восемьдесят тому назад во время очередного выезда в Лондон, а потом засунули куда-нибудь с глаз долой да и позабыли о ней навсегда. Она распространяла древний тонкий аромат, какой иногда сопровождает старую мебель, которой уже лет сто или даже больше. Форзацы были украшены причудливыми цветными узорами и стершейся позолотой. С виду книжечка была небольшой, но ввиду почти нематериальной тонкости бумаги содержала изрядное количество страниц, каждая из которых была исписана мелким, убористым и весьма неровным почерком.


«Я нашла эту книжку (так начиналась рукопись) в ящике старого комода, который стоит на лестнице. День был очень дождливый, и я не могла пойти гулять, а потому после обеда взяла свечку и стала рыться в комоде. Почти все ящики были набиты старыми платьями, но один из маленьких ящичков оказался пустым — лишь на самом дне его лежала эта книжечка. Я давно хотела такую книжку, и я взяла ее, чтобы писать в ней про все-все. Теперь в ней полно всяких тайн. У меня много других книжек, куда я записываю мои тайны, и все они спрятаны в надежном месте. Сюда я тоже запишу многие из моих старых тайн, и еще несколько новых. Но некоторые я совсем не буду записывать. Мне нельзя писать настоящие названия дней и месяцев, которые я узнала в прошлом году. Нельзя также упоминать о том, как писать буквы Акло, говорить на языке Чиан, рисовать большие прекрасные Круги, играть в Игры Мао и, уж конечно, петь главные песни. Я могу написать обо всем этом вообще, но только не о том, как это делать. На то есть особые причины. И еще мне нельзя говорить, кто такие Нимфы, и Долы, и Джило, и что значит «вулас». Все это самые тайные тайны, и я счастлива, когда вспоминаю, кто они такие на самом деле и как много чудесных языков я знаю. Но есть и такие вещи, которые я называю самыми тайными тайнами из всех тайных тайн и о которых я даже думать не смею, пока не останусь совсем одна, и тогда я закрываю глаза, кладу на них ладони, шепчу слово, и приходит Алала. Я делаю это только по ночам у себя в комнате, или в некоторых лесных местах, которые я знаю, но мне нельзя их описывать, потому что это тайные места. И потом еще есть Церемонии, которые вообще все очень важные, но некоторые — важнее и прекраснее остальных. Есть Белые Церемонии, Зеленые Церемонии и Алые Церемонии. Алые Церемонии лучше всех, но по-настоящему их можно устраивать только в одном месте, хотя в них можно очень славно поиграть в каких угодно местах, но не по-настоящему. А кроме того, есть всякие танцы, и есть Комедия, и я иногда проделывала Комедию на глазах у всех, но никто в этом ничего не понял. Я была очень маленькая, когда впервые узнала об этих вещах.

Я помню, что, когда я была очень маленькая и мама была жива, я помнила о чем-то, что было со мной до того, да только все это смешалось у меня в голове. Однако, когда мне было лет пять или шесть, я не раз слышала, что говорили обо мне, когда думали, что я не слушаю. Говорили, что за год-два до того я была очень странной, и что няня просила мою маму прийти послушать, как я говорю сама с собой, и что я произносила такие слова, которых никто не мог понять. Я говорила на языке Ксу, но сейчас я могу припомнить лишь очень немного слов, да еще маленькие белые лица, которые часто глядели на меня, когда я лежала в кроватке. Они часто говорили со мной, и я выучилась их языку. Я говорила с ними на этом языке о каком-то огромном белом месте, где они жили, и где деревья и трава были белые, и были белые холмы высотой до луны, и дул холодный белый ветер. Это место мне потом часто снилось, но лица пропали, когда я была еще совсем маленькой. Но когда мне исполнилось что-то около пяти, со мной случилось удивительное происшествие. Няня несла меня на плечах; вокруг было желтое пшеничное поле, и мы шли по этому полю, и было очень жарко. Потом мы шли по лесной тропинке, и нас догнал какой-то высокий человек и шел вместе с нами, пока мы не попали в одно место, где был глубокий пруд, и место это было очень темным и мрачным. Няня посадила меня на мягкий мох под деревом и сказала: «Теперь она до пруда не доберется». И они оставили меня там, и я сидела тихо-тихо и смотрела на пруд, и вот из воды и из леса навстречу друг другу вышли удивительные белые люди, и они стали играть, танцевать и петь. Они были кремово-белого цвета, совсем как древняя статуэтка слоновой кости, что у нас в гостиной. Их было двое, он и она. Она была прекрасной леди с добрыми темными глазами и серьезным лицом, и она все время странно и печально улыбалась мужчине, а тот смеялся и гонялся за ней. Они все играли и играли, все танцевали и танцевали вокруг пруда, напевая что-то, пока я не заснула. Когда няня вернулась и разбудила меня, она была немножко похожа на ту леди, и потому я ей рассказала об этом, и спросила, почему она так странно выглядит. Сперва она ахнула, как будто очень испугалась, и вся побледнела. Она посадила меня на траву и долго смотрела мне в глаза, и я видела, что она вся дрожит. Потом она сказала, что все это мне приснилось, но я-то знала, что не спала. Еще потом она заставила меня пообещать, что я никому не скажу об этом, а если скажу, то меня бросят в черную яму. Но я совсем не испугалась, а няня испугалась изрядно. Я никогда не забывала об этом, потому когда вокруг никого не было и стояла тишина, я закрывала глаза и снова видела их, расплывчато и как бы издалека. Они были очень красивые; и мне вспоминались обрывки песни, которую они пели, но спеть ее я не могла.

Когда мне было тринадцать, даже почти четырнадцать лет, я испытала совершенно невероятное приключение — такое странное, что день, когда оно случилось, с тех пор всегда называется Белым днем. Мама умерла больше чем за год до того. По утрам я занималась, а после обеда меня отпускали гулять. В тот день я пошла по незнакомой дороге, и ручеек привел меня в незнакомое место, только по пути я порвала себе платье, пробираясь в некоторых трудных местах, где надо было идти через густые заросли кустарника, и под низкими ветками деревьев, и через колючие кусты на холмах, и через темные леса, полные стелющихся колючек. И это был долгий, очень долгий путь. Казалось, я иду уже целую вечность, а потом мне пришлось еще лезть по чему-то вроде тоннеля. Наверное, раньше там тек ручей, но он пересох, и дно было каменистое, а наверху переплелись кусты, и потому было почти совсем темно. Я все шла и шла по этому темному тоннелю; путь был долгий, очень долгий.

И вот я вышла к холму, которого раньше никогда не видела. Я очутилась в унылой чаще кустарника, полной черных сплетшихся сучьев, которые царапали меня, когда я пробиралась сквозь заросли, и я плакала от боли, потому что на мне живого места не было. А потом я почувствовала, что поднимаюсь, и долго шла все вверх и вверх, пока наконец кусты не кончились и я не вышла на большой пустынный склон холма, где посреди травы лежали уродливые серые камни, из-под которых выбивались чахлые, скрюченные, похожие на змей деревца. И я стала подниматься к вершине холма, долго-долго. Я раньше никогда не видела таких больших и уродливых камней: некоторые выступали из земли, а другие выглядели так, словно их недавно прикатили туда, где они были, и все они простирались на сколько хватало глаз, далеко-далеко. Я посмотрела поверх камней и увидела все это место целиком, и было оно очень странное.

Стояла зима, и с холмов, что стояли вокруг, свешивались страшные черные леса, и это было похоже на комнату, увешанную черными занавесями. А у деревьев были такие очертания, каких я раньше и представить не могла. Мне стало страшно. За лесами были еще холмы, стоявшие гигантским кольцом, но я их раньше никогда не видела; все казалось черным и заляпанным вуром. Кругом было тихо и молчаливо, а небо было тяжелым, серым и унылым, как отвратительный вурский свод в Глубоком Дендо. Я углубилась в эти страшные скалы. Им было несть числа. Некоторые были похожи на ужасно оскалившихся людей; у них были такие лица, словно они собирались выскочить из камня, броситься на меня и утащить с собой в скалу, чтобы я осталась там навсегда. Другие скалы были похожи на зверей — ужасных зверей, присевших перед прыжком и высунувших языки, третьи — на слова, которые я не могла произнести, а четвертые — на мертвецов, лежащих в траве. Как я ни боялась их, я все же шла между ними, и мое сердце было полно злыми песнями, которые они мне напевали. Мне хотелось строить гримасы и корчиться, как они. Я шла долго-долго, и наконец камни стали нравиться мне, и я перестала их бояться. Я пела песни, которые вертелись у меня в голове; песни, полные слов, которые нельзя ни произносить, ни писать. Еще я строила гримасы, подражая камням с лицами, и корчилась, подражая тем, что корчились, и ложилась на землю, подражая тем, что лежали мертвые, и даже подошла к одному оскалившемуся камню и обняла его. И вот я все шла и шла между скал, пока наконец не вышла к круглому кургану, стоявшему посередине. Он был выше обычного кургана, высотой почти с наш дом, и при этом был похож на огромную чашу, опрокинутую вверх дном — такую ровную, круглую и зеленую — а наверху стоял большой камень, похожий на столб.

Я стала карабкаться вверх, но склон был такой крутой, что мне пришлось остановиться, а то бы я скатилась вниз, ударилась о камни у подножия и, может быть, разбилась бы насмерть. Но я хотела забраться на самый верх большого кургана, а потому легла на живот, уцепилась за траву и стала понемногу подтягиваться, пока не оказалась на гребне. Потом я села на камень посередине и огляделась. Мне показалось, что я шла долго-долго, и ушла за сотню миль от дома, и попала в другую страну, или в одно из тех удивительных мест, о которых читала в «Арабских ночах», или уплыла за море, далеко-далеко, и нашла другой мир, которого раньше никто не видел и о котором раньше никто не слышал, или будто я каким-то образом улетела на небо и попала на одну из звезд, о которых читала, что там все мертвое, и нет воздуха, и ветер не дует. Я сидела на камне и смотрела вверх, вниз и во все стороны. Я сидела, словно на башне посреди огромного пустого города, потому что вокруг не было ничего, кроме серых камней. Отсюда я не могла различить их очертаний, но видела, что они тянутся далеко-далеко. Я глядела на них, и мне казалось, что они расставлены группами, образуя рисунки и узоры.

Я знала, что это невозможно, так как сама видела, что многие из них выступают из земли и соединены со скалой. Поэтому я присмотрелась внимательнее, но по-прежнему видела только расходящиеся круги, пирамиды, купола и шпили, но теперь мне казалось, что все они смыкаются вокруг того места, где я сидела, и чем дольше я смотрела, тем отчетливее видела гигантские круги камней, которые все увеличивались и увеличивались. Наверное, я смотрела слишком долго, потому что мне стало казаться, будто они все движутся и крутятся, как гигантское колесо, и я сижу в середине и кручусь вместе с ними. У меня закружилась голова, все стало туманным и расплывчатым, в глазах замелькали голубые огоньки, и мне почудилось, что камни подпрыгивают, приплясывают и корчатся, кружась, кружась, кружась в хороводе. Я опять испугалась, громко закричала, спрыгнула с камня, на котором сидела, и бросилась на землю. Когда я поднялась, то с радостью увидела, что камни остановились, и тогда я села на землю, съехала с кургана и пошла дальше. На ходу я приплясывала, стараясь подражать танцующим камням, и была очень рада, что у меня хорошо получается. Я танцевала и танцевала, и напевала странные песни, которые сами приходили мне в голову. Наконец я спустилась с этого огромного пологого холма, и камни сразу же кончились, а дорога снова повела в лощину, поросшую кустарником. Эта лощина была такая же неприятная, как и та, через которую я прошла, поднимаясь на холм, но я не обратила на это внимания, потому что была очень рада, что видела эти необыкновенные камни и теперь могла подражать им. Я спускалась вниз, продираясь сквозь кусты, и высокая крапива кусала мне ноги и обжигала меня, но я и на это не обращала внимания, а когда сучья и шипы кололи меня, я только смеялась и пела. Потом я выбралась из кустов в скрытую лощину, такое укромное местечко, похожее на темную улочку, по которой никто никогда не ходит, потому что она очень узкая и глубокая, а вокруг нее рос густой лес. Склоны были крутые, сверху нависали деревья, а папоротники там всю зиму оставались зелеными, хотя на холме они были засохшие и бурые, и от них шел густой пряный запах, похожий на еловый. По лощине бежал ручеек — такой маленький, что я легко могла его перешагнуть. Я стала пить, черпая воду горстью, и вкус у нее был как у светлого, золотистого вина, и она искрилась и бурлила, пробегая по красивым красным, желтым и зеленым камушкам, и потому казалась живой и разноцветной.

Я пила и пила ее, и все не могла напиться, так что мне пришлось лечь, наклонить голову и пить прямо из ручья. Так было еще вкуснее, да к тому же маленькие волны подбегали к моим губам и целовали меня. Я смеялась и снова пила, воображая, что в этом ручье живет нимфа, вроде той, что есть у нас дома на старой картинке, и что это она-то и целовала меня. Поэтому я наклонилась еще ниже, опустила губы в воду и прошептала нимфе, что приду еще. Я была уверена, что это не обычная вода, и когда наконец встала и пошла дальше, я была очень счастлива. Я снова танцевала и все шла и шла вверх по лощине, под нависающими кручами. И когда я вышла наверх, передо мною встал откос, высокий и крутой, как стена, и больше там ничего не было, кроме стены и неба. Я подумала, что нашла конец мира, потому что это выглядело так, словно за стеной вообще ничего не могло быть, кроме королевства Вура, куда уходят погасший свет и высохшая под солнцем вода. Я стала думать о том долгом, очень долгом пути, которым прошла: о том, как я нашла ручеек и пошла вдоль него — и все шла и шла, проходя сквозь заросли и колючие кусты, и темные леса, полные стелющихся колючек; и как потом пробиралась по тоннелю под деревьями, и сквозь заросли кустарника, и смотрела на все эти серые скалы, и сидела в середине каменной чаши, а скалы кружились вокруг меня; как снова шла мимо серых камней, и спустилась с холма по колючим кустам, и поднялась по темной лощине. Это был долгий, очень долгий путь. Я подумала о том, как мне добраться домой, и смогу ли я когда-нибудь найти дорогу, и существует ли мой дом вообще, или он и все, кто в нем был, превратились в серые камни, как в «Арабских ночах». Я сидела на траве и думала, что мне теперь делать. Я устала, и ноги у меня горели от долгой ходьбы.

Оглянувшись вокруг, я увидела чудесное озерцо у самой стены. Вся земля вокруг него была покрыта ярко-зеленым влажным мхом; это был самый странный мох на свете: он был похож то на маленькие папоротники, то на пальмы, то на елочки. Он был зеленый как изумруд, а капельки воды лежали на нем, как алмазы. И посреди мха был большой водоем, глубокий, сверкающий, очень красивый — и такой чистый, казалось, что можно дотянуться до красного песочка на дне, но на самом деле там было очень глубоко. Я стояла возле него, и смотрелась в воду, как в зеркало. На дне озерца, посередине, красные песчинки все время шевелились, и я видела, как бурлит вода, но на поверхности она была совершенно гладкая и стояла вровень с краями. Это был довольно большой водоем, и в этом сияющем, мерцающем мху он выглядел как огромный бриллиант среди зеленых изумрудов. Ноги у меня были такие горячие и усталые, что я сняла ботинки и чулки и опустила ноги в воду. Вода была ласковая и холодная, и когда я встала, моя усталость прошла, и я почувствовала, что мне нужно идти дальше, все вперед и вперед, чтобы увидеть, что там за стеной.

Я очень медленно стала подниматься по стене, и когда выбралась наверх, то очутилась в самом странном месте, какое мне только приходилось видеть, даже более странном, чем холм серых камней. Оно выглядело так, словно великаньи дети поиграли там в песочек, потому что кругом были сплошные холмы, впадины, замки и стены, сделанные из земли и поросшие травой. Там были два кургана, похожие на большие ульи, круглые и мрачные, и глубокие ямы, и круто вздымавшаяся вверх стена, похожая на ту, что я однажды видела у моря (там на ней еще были большие пушки и солдаты). Я чуть не упала в одну из круглых ям, что совершенно неожиданно разверзлась у меня под ногами, быстро сбежала вниз, остановилась на дне и посмотрела наверх. Все было странным и мрачным. Наверху было только серое, тяжелое небо да стенки ямы — все остальное исчезло, и теперь во всем мире не осталось ничего, кроме этой ямы. Я подумала, что когда в глухую полночь луна освещает ее дно и наверху стенает ветер, она, наверное, полна злых духов, движущихся теней и бледных призраков. Яма была странной, мрачной и пустынной, как заброшенный храм мертвых языческих богов. Это напомнило мне сказку, которую мне рассказала няня, когда я была совсем маленькой, — та самая няня, которая взяла меня в таинственный лес, где я увидала прекрасных белых людей.

Я вспомнила, как однажды зимним вечером, когда ветер хлестал ветвями деревьев по стенам дома, и плакал, и стенал в трубе детской, няня рассказала мне вот такую историю. В одном месте, сказала она, была глубокая яма, вроде той, в которой я стояла, и все боялись спускаться в нее, и даже близко не подходили — такое это было нехорошее место. Но однажды одна бедная девушка сказала, что спустится в эту яму. Все принялись отговаривать ее, но она все-таки пошла и спустилась в яму, а когда вернулась, то весело смеялась и повторяла, что там ничего нет, кроме зеленой травки и красненьких камушков, а также беленьких камушков и желтеньких цветочков. Вскоре люди увидели на ней великолепные изумрудные сережки и спрашивали ее, где она их взяла, ведь они с матерью были очень бедные. А она смеялась и отвечала, что сережки эти вовсе не из изумрудов, а из обыкновенной зеленой травки. Потом однажды у нее на груди появился самый алый рубин, какой только можно себе представить, и был он величиной с куриное яйцо, а горел и сверкал, как раскаленный уголь в печи. И ее спрашивали, где она взяла его, ведь они с матерью были очень бедные. А она смеялась и отвечала, что это никакой не рубин, а попросту красненький камушек. Потом однажды у нее на шее появилось самое расчудесное ожерелье, о каком только было можно подумать, — гораздо лучше самых лучших ожерельев королевы, и было оно сделано из больших сверкающих алмазов, и были их сотни, и они сияли, как звезды летней ночью. И ее спрашивали, где она взяла их, ведь они с матерью были очень бедные. Но она все так же смеялась и отвечала, что это вовсе не алмазы, а пустяшные беленькие камушки. И вот однажды, рассказывала няня, она явилась ко двору, и на голове у нее была корона из чистейшего золота, так рассказывала мне няня, и она сияла, как солнце, и была гораздо роскошнее, чем корона самого короля. В ушах у нее были изумруды, на груди — огромный рубин вместо брошки, а на шее сверкало большое алмазное ожерелье. И король с королевой, подумав, что это какая-нибудь знатная принцесса из дальних краев, встали со своих тронов и вышли ей навстречу, чтобы приветствовать ее. Но кто-то сказал королю с королевой, что на самом деле она очень бедна. И король спросил у нее: раз они с матерью такие бедные, то почему на ней золотая корона и где она взяла ее?

А она рассмеялась и ответила, что это никакая не золотая корона, а просто венок из желтеньких цветочков. И король подумал, что это очень странно, и велел ей остаться при дворе, чтобы посмотреть, что будет дальше. А она была очень хорошенькая, и все говорили, что глаза ее зеленее изумрудов, губы — краснее рубина, лицо — светлее светлых алмазов, а волосы — ярче золотой короны. И королевский сын сказал, что хочет жениться на ней, и король разрешил ему. И епископ обвенчал их, и был большой пир, а потом королевич пошел в комнату своей жены. Но когда он открыл дверь, то увидал, что перед ним стоит высокий черный человек с ужасным лицом, и в тот момент чей-то голос произнес:

— Куда торопишься? Постой! Она обвенчана со мной.

И королевич упал на пол в судорогах. Люди попытались войти в комнату, но не смогли, и тогда стали ломать дверь топорами, но дерево сделалось твердым, как железо, и в конце концов все в страхе бросились прочь, потому что из комнаты доносились ужасные вопли, хохот, визг и плач. Но на следующий день они вошли туда, и увидели, что в комнате ничего нет, кроме густого черного дыма — черный человек пришел и утащил ее. А на краю постели были два пучка сухой травы, красный камень, несколько белых камушков и увядший венок из желтых цветочков.

Я вспомнила эту нянину сказку, стоя на дне глубокой ямы; там было так неуютно и одиноко, что мне стало страшно. Поблизости не было видно ни камней, ни цветов, но я испугалась, что могу взять что-нибудь, сама не зная об этом, и решила выполнить один обряд, чтобы отогнать черного человека. Я встала точно посередине ямы и особым жестом проверила, нет ли на мне чего-нибудь такого, о чем говорилось в сказке, а потом обошла вокруг ямы, коснулась своих глаз, губ и волос и произнесла несколько странных слов — заклинаний от темных сил и дурного глаза, которым меня научила няня. После этого я почувствовала себя в безопасности, выбралась из ямы и пошла дальше мимо всех этих курганов, ям и стен, а так как дорога все время вела наверх, то когда я прошла последнюю стену, я оказалась высоко над ними. Обернувшись, я увидела, что эти земляные сооружения тоже образуют рисунки, как и серые камни, только совсем другие.

Уже начинало темнеть, и было плохо видно, но с того места, где я стояла, это было похоже на две огромные человеческие фигуры, лежащие на траве. И я пошла дальше, и наконец нашла одну тайную рощу. Она слишком тайная, чтобы описывать ее здесь, и никто не знает, как туда пройти. Я и сама узнала это только случайно, причем довольно занятным образом: я увидела какого-то зверька, который туда побежал. Я пошла за ним, и нашла между колючих кустов очень узкую и темную тропку, и когда уже почти совсем стемнело, я вышла на поляну. Там мне явилось самое чудесное видение, какое я когда-либо видела, но длилось оно только миг, потому что я тут же бросилась бежать и выбралась из рощи той же тропинкой, а потом еще долго улепетывала прочь, стараясь бежать как можно быстрее, потому что я испугалась этого видения — таким удивительным, таким странным и прекрасным оно было. Но я очень хотела вернуться домой и там подумать о нем, и к тому же я не знала, что случилось бы, останься я вблизи этой рощи. Мне было жарко, я вся дрожала, сердце у меня колотилось, и пока я бежала через рощу, изо рта у меня вырывались странные крики, которых я не могла сдержать. На мое счастье, большая белая луна встала из-за круглого холма и осветила мне дорогу, и при ее свете я пробежала мимо курганов и ям, вниз по скрытой лощине, вверх по кустам, мимо серых камней — и наконец добралась домой.

Папа работал у себя в кабинете, и слуги не сказали ему, что в столь поздний час меня еще нет дома, хотя на самом деле они испугались и не знали, что предпринять. Я сказала им, что заблудилась в лесу, но не сказала, где именно. Я легла в постель и всю ночь пролежала без сна, думая о своем видении. Когда я вышла на поляну, все вокруг меня светилось, хотя было уже темно, и потом, когда я возвращалась, я все время была абсолютно уверена в том, что видела его. Мне хотелось побыстрее очутиться у себя в комнате и наслаждаться им в одиночестве, хотелось закрыть глаза, представлять, что оно здесь, и делать все, что я сделала бы там, на поляне, если бы не испугалась. Но когда я закрыла глаза, видение не явилось, и тогда я стала перебирать все детали своего приключения и вспомнила, как темно и мрачно было под конец, и испугалась, что ошиблась, потому что это казалось невозможным — это было похоже на одну из няниных сказок, в которые я по-настоящему не верила, хоть мне и стало страшно тогда на дне ямы. Мне вспомнились истории, которые она рассказывала, когда я была маленькая, и я подумала, а правда ли, что я видела все это, или это было давным-давно в одной из ее сказок? Все было так странно: я лежала без сна у себя в комнате, а луна светила из-за дома прямо на реку, так что на мою стену свет не падал. В доме было совсем тихо. Я слышала, как пробило двенадцать, папа прошел к себе в спальню и после этого в доме стало тихо и пусто, словно в нем не было ни души. И хотя у меня в комнате было темно, сквозь белые шторы проникал бледный мерцающий отсвет. Я встала и выглянула в окно: дом отбрасывал огромную черную тень, и она накрывала сад, отчего он стал похож на тюрьму, где казнят людей, а дальше все было белое-белое — даже лес сиял белизной, исчерченной темными провалами между стволами. Было тихо и ясно, небо было безоблачным. Я хотела еще подумать о своем видении, но не могла, и тогда стала вспоминать все сказки, которые няня рассказывала мне так давно, что я думала, что все их уже перезабыла. Но они вспомнились мне и почему-то стали переплетаться у меня в голове с колючими кустами, серыми камнями и тайным лесом, и в конце концов я перестала различать старое и новое, и мне начало казаться, что и то, и другое было сном. А потом я вспомнила тот далекий жаркий летний день, когда няня оставила меня одну в тени под деревом, а из воды и из леса вышли белые люди и стали играть, танцевать и петь, и мне казалось, что няня уже говорила мне о чем-то похожем еще до того, как я их видела, вот только я не могла точно вспомнить, что она мне говорила.

Потом я стала думать, не была ли моя няня той самой белой леди, потому что она была такой же белой и прекрасной и у нее были такие же темные глаза и черные волосы; и иногда она улыбалась так же, как та леди, и вообще бывала похожа на нее, особенно когда рассказывала свои истории, которые начинались словами «Давным-давно…» или «В давние-давние волшебные времена…» Но я подумала, что это не могла быть няня, потому что она ушла в лес в другую сторону, и, по-моему, тот мужчина, что догнал нас, не мог быть белым мужчиной, иначе я бы не увидела того чудесного тайного видения в тайной роще. Я подумала, что во всем могла быть виновата луна, но она появилась потом, когда я уже была посреди пустоши, где всюду были большие фигуры из земли, и стены, и таинственные ямы, и ровные круглые курганы, — вот тогда-то я и увидела большую белую луну, встающую над круглым холмом. Я думала обо всем этом, пока мне не стало страшно. Я испугалась, что со мной что-то случилось, потому что я вспомнила нянину сказку о бедной девушке, которая спустилась в глубокую яму и которую в конце концов утащил черный человек. Я тоже спускалась в глубокую яму — а вдруг это была та же самая, ведь это просто ужас какой-то! Поэтому я снова повторила обряд, коснулась глаз, губ и волос особым жестом и произнесла древние слова из волшебного языка, чтобы быть уверенной, что меня никто не утащит. Я снова попыталась представить себе тайную рощу, осторожно пройти по тропинке и увидеть то, что я видела там — но почему-то не смогла, и снова стала думать о няниных сказках. Я вспомнила одну историю о юноше, который однажды собрался на охоту и объехал со своими собаками все окрестные леса, перебирался через реки, бродил по болотам, но так и не нашел никакой дичи.

Так он проохотился весь день, пока солнце не стало спускаться за горы. И юноша был зол, оттого что день был неудачный, и собирался уже повернуть назад, как вдруг в тот момент, когда солнце уже коснулось гребня горы, прямо на него из чащи выбежал прекрасный белый олень. И он крикнул «ату!» своим гончим, но они заскулили и не хотели гнаться за оленем. Он пришпорил коня, но тот дрожал и стоял, как вкопанный. И тогда он спрыгнул с коня, и бросил собак, и погнался за оленем один. И вскоре стало совсем темно, и небо было черное, без единой звездочки, а олень все бежал во тьме. И хотя у юноши было с собой ружье, он не стал стрелять в оленя, потому что хотел поймать его живьем, да и боялся отстать в темноте. Но он не отставал, хотя небо было совсем черное и вокруг было совсем темно. Олень все бежал и бежал вперед, пока юноша не заблудился окончательно. Они мчались бесконечными лесами, полными шорохов, и бледный, мертвенный свет исходил от поваленных и гниющих стволов, и каждый раз, когда юноша думал, что потерял оленя, тот снова появлялся перед ним, белый и светящийся, и юноша старался бежать еще быстрее, чтобы догнать его, но тогда олень тоже прибавлял ходу, и юноша не мог его поймать. Они бежали бесконечными лесами, переплывали реки, пробирались по черным болотам, где земля булькала под ногами и вокруг мелькали болотные огоньки, а потом олень бежал через узкие горные ущелья, где пахло подземельем, и юноша бежал за ним.

И они бежали через горы, и юноша слышал, как предрассветный ветер спускается с неба, а олень все бежал и бежал, и юноша следовал за ним. Наконец встало солнце, и юноша увидел место, где никогда раньше не бывал; это была прекрасная долина, через которую струился светлый поток, а посередине высился большой круглый холм. И олень начал спускаться вниз по долине, к холму, и казалось, что он устал и бежит все медленнее и медленнее. Хотя юноша тоже устал, он ускорил свой бег, думая наконец-то поймать оленя, но в тот миг, когда они были у самого подножия холма и юноша уже протянул руку, чтобы схватить оленя, тот провалился сквозь землю, и юноша расплакался: ему было так обидно потерять его после всей этой бесконечной погони. Но тут он увидел прямо перед собой дверь, ведущую внутрь холма. И он вошел, и там было совсем темно, но он шел вперед, потому что думал, что найдет там белого оленя. И вдруг он увидел свет, и небо над головой, и сияющее солнце, и птиц, поющих на деревьях, и чудесный прозрачный родник. И у родника сидела прекрасная леди, и это была сама королева фей, и она сказала юноше, что это она обернулась оленем, чтобы привести его сюда, потому что страстно влюбилась в него. Она принесла из своего волшебного дворца большую золотую чашу, усыпанную драгоценными камнями, и предложила ему выпить вина из этой чаши. И он стал пить, и чем больше он пил, тем больше ему хотелось еще, потому что вино было очарованное. И он поцеловал прекрасную леди, и она стала его женой, и он провел весь день и всю ночь в холме, где она жила, а когда проснулся, то увидел, что лежит на земле, на том самом месте, где в первый раз увидел оленя. Рядом стоял его конь, и собаки ждали его пробуждения. Он посмотрел в небо и увидел, что солнце садится за горы. И он вернулся домой, и прожил долгую жизнь, но с тех пор ни разу не поцеловал другую леди, потому что он целовал королеву фей, и никогда не пил обычного вина, потому что ему довелось выпить очарованного. А иногда няня рассказывала мне сказки, которые она слышала от своей прабабушки. Та была очень старая, и жила одна-одинешенька в хижине посреди гор. В большинстве этих сказок речь шла о холме, где в стародавние времена по ночам собирались люди, и играли в разные удивительные игры, и делали странные вещи, о которых няня мне говорила, да только я ничего не поняла, а теперь, говорила она, про это все забыли, кроме ее прабабушки, и даже прабабушка толком не знала, где этот холм. Она рассказала мне одну очень странную историю об этом холме, и меня пробрала дрожь, когда я ее вспомнила. Она говорила, что люди всегда приходили туда летом, в самую жаркую пору, и сперва все должны были долго танцевать. Они танцевали до темноты, причем вокруг холма были деревья, и потому там было еще темнее, и люди собирались отовсюду и приходили по тайной тропе, которой никто кроме них не знал, и двое стерегли проход, и каждый, кто приходил, должен был сделать очень странный знак, няня показала мне его, как могла, но сказала, что делать его по-настоящему она не умеет.

Туда приходили всякие люди: бывали там и дворяне, и мужики, и старики, и парни, и девушки, и совсем маленькие дети, которые просто сидели и смотрели. И когда они входили внутрь, там было совсем темно, только в стороне зажигали какое-то благовоние с сильным и сладким запахом, от которого всем хотелось смеяться; видно было, как светятся угли и поднимается красный дым. И вот они все входили, и когда последний из них оказывался внутри, дверь исчезала, так что никто не мог проникнуть внутрь, даже если и знал, что внутри что-то есть. И однажды один дворянин, который был нездешний и ехал издалека, заблудился ночью, и конь завез его в самую непроходимую глушь с болотами и огромными валунами, и конь то и дело оступался и проваливался копытами в какие-то норы, и деревья протягивали поперек дороги свои огромные черные сучья и были очень похожи на виселицы. И путнику было очень страшно, и его конь начал дрожать, а потом и вовсе остановился и не хотел идти дальше, и тогда дворянин слез с коня и взял его за узду, но конь стоял, как вкопанный, и от страха весь покрылся пеной. И дворянин пошел один, все дальше углубляясь в чащу, пока наконец не попал в какое-то темное место, где слышались шум, пение и крики, каких он никогда раньше не слышал. Казалось, что все это звучит совсем рядом, но он не мог войти внутрь, и принялся кричать, и пока он кричал, кто-то схватил его сзади, и не успел он и глазом моргнуть, как ему связали руки и ноги, заткнули рот, и он потерял сознание. Очнулся он на обочине, как раз в том месте, где сбился с пути, у дуба, разбитого молнией, и его конь был привязан рядом. И вот он приехал в город, и рассказал, что с ним случилось, и некоторые удивились; но большинство людей знали об этом. Так вот, когда все входили внутрь, дверь исчезала, как будто ее и не было, и больше никто войти не мог. И когда все оказывались внутри, они вставали в круг, плечом к плечу, и кто-нибудь начинал петь в темноте, а другой грохотал специальной погремушкой, и этот грохот целыми ночами доносился издалека, из глуши, и те, кто знал, что это за грохот, крестились, проснувшись заполночь и услыхав этот ужасный низкий звук, похожий на раскаты грома в горах. И грохот и пение продолжались очень долго, и люди в кругу слегка покачивались из стороны в сторону, а песня была на древнем-древнем языке, которого теперь никто не знает, и напев был очень странный.

Няня говорила, что когда ее прабабушка была еще маленькой девочкой, она знала человека, который немного помнил эту песню. Няня попробовала спеть мне кусочек, и это был такой странный напев, что я вся похолодела, и меня мороз пробрал по коже, словно я дотронулась до трупа. Иногда пел мужчина, а иногда женщина, и иногда они пели так хорошо, что двое-трое из тех, кто там был, падали наземь, кричали и бились, как будто в припадке. Пение продолжалось, люди раскачивались туда-сюда, и наконец над этим местом, которое они называли Тол Деол, поднималась луна. Она освещала их, а они все раскачивались из стороны в сторону, и густой сладкий дым вился над тлеющими угольями и плавал в воздухе. Потом начиналась трапеза. Мальчик вносил большую чашу вина, а девочка — каравай. Хлеб и вино передавали по кругу, а вкус у них был не такой, как у обычного хлеба и обычного вина, и никто из тех, кому довелось их отведать, уже не был таким, как раньше. Потом все вставали и начинали танцевать, и доставали тайные предметы из потайного места, и играли в необыкновенные игры, и водили хороводы в лунном свете, а иногда кто-нибудь из них внезапно исчезал, и о тех, кто исчез, больше никто никогда ничего не слышал, и неизвестно, что с ними случалось. И они снова пили это удивительное вино, и делали идолов, и поклонялись им, и однажды няня показала мне, как выглядели эти идолы. Мы тогда гуляли, и набрели на такое место, где было много влажной глины. И вот няня спросила, не хочу ли я посмотреть, что они делали на холме, и я сказала, что хочу. Тогда она попросила меня пообещать, что я ни единой душе об этом не скажу, а если скажу, то пусть меня бросят в черную яму с покойниками, и я ответила, что никому не скажу, и она повторила это трижды, и я пообещала.

И вот она взяла мою деревянную лопатку, накопала глины и положила ее в мое жестяное ведерко, и велела сказать, если кто-нибудь встретится и спросит, что я хочу напечь дома пирожков. Потом мы пошли по дорожке и пришли к рощице, растущей у самой дороги, и няня остановилась, поглядела на дорогу в обе стороны, заглянула за живую изгородь, за которой было поле, а потом сказала: «Быстро!», и мы бегом бросились в рощу, подальше от дороги. Там мы сели под кустом, и мне очень хотелось посмотреть, что няня собирается делать с глиной, но она сперва еще раз заставила меня пообещать никому не говорить ни слова, а потом опять пошла и выглянула из кустов, и поглядела во все стороны, хотя эта дорожка была такая маленькая и такая заросшая, что вряд ли кто-нибудь вообще по ней ходил. И вот мы сели, и няня достала глину из ведерка, и принялась ее месить, и делать с ней странные вещи, и вертеть ее во все стороны. Потом она укрыла ее на пару минут большим лопухом, а еще потом снова достала, встала, села, и обошла вокруг глины особым образом. При этом она все время напевала какие-то слова, и лицо у нее стало очень красное. Потом она снова села, взяла глину и стала лепить из нее куклу, но совсем не такую, какие бывают у меня дома. Она сделала самую странную куклу, какую мне только доводилось видеть, и спрятала ее под кустом, чтобы она высохла и затвердела, и все время, пока она ее делала, она напевала себе под нос все те же странные слова, и ее лицо становилось все краснее и краснее. Наконец мы спрятали куклу под кустом, где ее никто никогда бы не нашел. И когда через несколько дней мы снова пошли в ту же сторону и пришли на ту узкую тропку, няня заставила меня повторить свое обещание и огляделась во все стороны, как и раньше. Мы пробрались через кусты к той зеленой полянке, где был спрятан глиняный человечек. Я очень хорошо все это помню, несмотря на то, что мне было только восемь лет, а с тех пор прошло еще восемь. Небо было густо-синее, почти фиолетовое, и в рощице, где мы сидели, стояло большое цветущее бузинное дерево, а рядом с ним — купа таволги. Когда я думаю о том далеком дне, мне кажется, что комната наполняется запахом таволги и цветами бузины, а если я закрываю глаза, то вижу ярко-синее небо с ослепительно-белыми облаками, и давно ушедшую от нас няню, сидящую напротив меня и похожую на прекрасную белую леди в лесу. И вот мы сели, и няня достала глиняную куклу из тайника, где она ее спрятала, и сказала, что мы должны «почтить» ее, и что она покажет мне, что надо делать, а я должна все время следить за ней. И она делала всякие странные вещи с этим глиняным человечком, и я увидела, что она вся вспотела, хотя мы шли сюда очень медленно. Потом она велела мне «почтить» куклу, и я сделала все то же, что и она, потому что я любила ее, а эта игра была такой необычной. И она сказала, что если очень сильно полюбишь кого-нибудь, то этот глиняный человек может помочь, стоит лишь совершить над ним определенные обряды, и если очень сильно возненавидишь, то он тоже может помочь, только надо совершить другие обряды, и мы долго играли с ним, и воображали все, что угодно. Няня сказала, что ее прабабушка все-все объяснила ей насчет этих фигурок, и то, что мы сейчас делаем, никому не вредит, это просто игра. Но потом она рассказала мне одну очень страшную историю об этих фигурках, и я вспомнила ее в ту ночь, когда лежала без сна у себя в комнате — в бледной, пустой темноте, — думая о своем видении и о тайной роще.

Няня рассказала, что некогда была очень знатная молодая леди, которая жила в большом замке. И она была так прекрасна, что все знатные юноши хотели жениться на ней, потому что она была самой прелестной и самой доброй из всех леди, и все думали, что она очень хорошая. Но хотя она и была любезна со всеми молодыми людьми, которые хотели на ней жениться, она все же отказывала им и говорила, что никак не может решиться и что вообще не уверена, хочет ли выходить замуж. И тогда ее отец, очень знатный дворянин, рассердился на нее, хотя очень любил ее, и спросил, почему она не выберет себе в мужья одного из прекрасных юношей, что бывают в замке. Но она ответила только, что никого из них не любит достаточно сильно, и что ей нужно подождать, а если ее не оставят в покое, то она уйдет в монастырь и пострижется в монахини. И тогда все молодые люди сказали, что уйдут восвояси и будут ждать ровно год и один день, а когда год и один день пройдет, они вернутся и спросят, за кого она пойдет замуж. День был назначен, и они ушли, а леди пообещала, что через год и один день она выйдет замуж за одного из них. Но на самом деле она была королевой тех людей, что летними ночами танцевали на тайном холме, и в эти ночи она запирала дверь своей комнаты и вместе с горничной тайком выходила из замка по потайному ходу, о котором никто, кроме них, не знал, и уходила в лесную глушь к холму. И ей было известно больше тайных вещей, чем кому-либо еще до или после нее, потому что самых тайных тайн она никому не открывала. Она умела делать всякие ужасные вещи; знала, как извести человека, и как навести порчу, и другие вещи, которых я не могла понять. И хотя ее настоящее имя было леди Эвлин, танцующие люди звали ее Кассап, что на древнем языке означает «очень мудрая». И была она белее их всех, и выше ростом, и глаза ее горели в темноте, как самоцветные рубины; и она знала песни, которых не знал никто из них, и когда она пела, все падали ничком и поклонялись ей. И она умела делать то, что они называли «шиб-морок», то есть самое чудеснейшее волшебство.

Она говорила своему отцу лорду, что хочет пойти в лес собирать цветы, и он отпускал ее, и они с горничной уходили в такой лес, где никто никогда не бывал, и она оставляла горничную на страже, а сама, раскинув руки, ложилась на землю, и запевала особую песню, и со всех концов леса, шипя и высовывая раздвоенные язычки, к ней начинали сползаться огромные змеи. Они подползали к ней и начинали обвиваться вокруг ее тела, рук и шеи до тех пор, пока она вся не покрывалась извивающимися змеями, и видна была только голова. И она разговаривала с ними, и пела им, а они ползали по ней, все быстрее и быстрее, пока она не приказывала им удалиться. И все они тут же уползали в свои норы, а на груди у леди оставался удивительный, очень красивый камень. Он имел форму яйца, и был окрашен в темно-синий, желтый, красный и зеленый цвет, а поверхность его словно была покрыта змеиной чешуей. Он назывался «глейм-камень», и с его помощью можно было делать всякие удивительные вещи, и няня говорила, что ее прабабушка видела глейм-камень своими глазами, и был он блестящий и чешуйчатый, точь-в-точь как змея. Эта леди умела делать и многие другие вещи, и она твердо решила, что замуж ни за что не пойдет. А на ней хотели жениться очень многие знатные юноши, но больше всех ее любили: сэр Саймон, сэр Джон, сэр Оливер, сэр Ричард и сэр Роланд. Все остальные поверили, что она говорит правду и выберет одного из них себе в мужья, когда пройдет год и один день; но сэр Саймон, который был очень хитрый, решил, что она их всех водит за нос, и поклялся, что будет следить за ней, пока не откроет, в чем тут дело. А был он еще совсем молодым, хотя и очень умным, и лицо у него было гладкое и нежное, как у девушки, и вот он сделал вид, что, как и все остальные, решил не бывать в замке, пока не истечет срок, и объявил, что уезжает за море, в дальние края, а сам отъехал недалеко и вернулся, переодевшись служанкой, и нанялся в замок мыть посуду. И он все время ждал, следил, слушал, помалкивал, прятался в темных уголках, вставал по ночам и подсматривал. И он увидел и услышал много такого, что показалось ему весьма странным.

Он был такой хитрец, что сказал девушке, которая прислуживала леди, что на самом деле он юноша и что переоделся девушкой, потому что очень любит ее и хочет быть с ней в одном доме, и девушке это так понравилось, что она многое рассказала ему, и он больше чем когда-либо убедился, что леди Эвлин водит за нос и его, и всех остальных. И был он так ловок и так много наврал служанке, что однажды ночью ему удалось пробраться в комнату леди Эвлин и спрятаться за шторой, и он стоял там тихо-тихо, не шевелясь и не дыша. Наконец пришла леди. Она полезла под кровать и подняла плитку пола, и под ней было углубление, откуда она достала воскового идола, совершенно такого же, как тот глиняный, которого мы с няней сделали в рощице. И глаза у нее все время горели, как рубины. И она взяла восковую куколку в руки и прижала ее к груди, и стала шептать и бормотать что-то, а потом подняла ее и положила, и снова подняла, и снова положила ее, и наконец произнесла: «Блажен тот, кто породил епископа, который рукоположил священника, который обвенчал мужчину, который женился на женщине, которая сделала улей, в котором поселилась пчела, которая собрала воск, из которого сделан мой истинный возлюбленный». И она достала из сундука большую золотую чашу, а из шкафа большой кувшин с вином, и налила вина в чашу, и очень бережно опустила свою куколку в вино, и омыла ее всю. Потом она пошла к буфету, достала круглую булочку и приложила ее к губам идола, а потом осторожно взяла и накрыла ее. И сэр Саймон, который смотрел, не отрывая глаз, хотя ему было очень страшно, увидел, как леди наклонилась и вытянула руки, что-то шепча и напевая, и вдруг рядом с ней появился красивый юноша, который поцеловал ее в губы. И они вместе выпили вино из чаши и съели булочку. Но когда встало солнце, юноша исчез, и осталась только восковая куколка, и леди снова спрятала ее в углублении под кроватью. Теперь-то сэр Саймон знал, кто такая эта леди, и продолжал следить за ней, пока назначенное ею время не вышло, и через неделю срок должен был истечь. И однажды ночью, спрятавшись за шторой в ее комнате, он увидел, как она сделала еще пять восковых куколок и надежно спрятала их. На следующую ночь она достала одну из них, налила в золотую чашу воды, взяла куколку за шею и опустила ее под воду. Потом она сказала:

— Сэр Дик, твоей жизни оборвана нить,

Тебя я велела в реке утопить.

И на следующий день в замке узнали, что сэр Ричард утонул, переправляясь через реку. И ночью она взяла другую куколку, затянула у нее вокруг шеи фиолетовую веревочку и повесила на гвозде. Потом она сказала:

— Сэр Роланд, конец твоей жизни земной

— Ты будешь повешен в чащобе лесной.

И на следующий день в замке узнали, что сэр Роланд был повешен в лесу разбойниками. И ночью она взяла еще одну куколку, и вонзила свою булавку прямо ей в сердце. Потом она сказала:

— Сэр Нол, ты не будешь тревожить мой дом.

Вот, сердце твое я пронзаю ножом!

И на следующий день в замке узнали, что сэр Оливер подрался в кабаке, и какой-то незнакомец ударил его ножом прямо в сердце. И ночью она взяла еще одну куколку, и держала ее над горящими угольями до тех пор, пока она не растаяла. Потом она сказала:

— Сэр Джон, ты меня на земле не найдешь

— В огне лихорадки в могилу сойдешь.

И на следующий день в замке узнали, что сэр Джон умер от горячки. И тогда сэр Саймон вышел из замка, оседлал коня, поехал к епископу и все ему рассказал. И епископ послал своих людей, и они схватили леди Эвлин, и открылось все, что она делала. И вот в тот день, когда истек год и один день и когда она должна была выйти замуж, ее провезли через весь город в одной рубахе, привязали к большому столбу на рыночной площади и, подвесив ей на шею восковую куколку, сожгли живьем перед лицом епископа. И люди говорили, что восковой человечек завизжал, когда его охватило пламя. И я не переставала думать об этой истории, лежа без сна в своей постели, и мне мерещилась леди Эвлин на рыночной площади, объятая желтым пламенем, пожирающим ее прекрасное белое тело. И я так долго думала обо всем этом, что мне стало казаться, что я сама попала в эту историю. Я представляла, будто я и есть эта леди, и что меня собираются сжечь на костре, и весь город будет глазеть на меня. И я думала, было ли ей страшно, несмотря на все те удивительные и страшные вещи, которые она делала? И очень ли это больно — быть сожжённой у столба? Я снова и снова старалась забыть нянины истории и вспомнить тайну, что мне открылась днем, и то, что было в тайном лесу, но видела только тьму и какое-то мерцание во тьме, а потом и оно исчезло, и я видела только себя и то, как я бегу, и еще большую белую луну, встающую из-за темного круглого холма. Потом опять мне на ум пришли старые истории и странные слова, которые няня, бывало, напевала мне; а еще я вспомнила одну песенку, начинавшуюся словами «Хэлси камеи Элен масти», которую няня обычно очень тихо напевала мне на ухо, когда хотела, чтобы я уснула. И я стала напевать ее про себя и очень скоро уснула.

На следующее утро я была такая сонная и усталая, что едва могла заниматься, и очень обрадовалась, когда уроки кончились и пришло время обедать, потому что мне хотелось уйти и побыть одной. День был теплый, и я пришла к красивому холму у реки и села, подстелив под себя старую мамину шаль, которую нарочно захватила с собой. Небо было серое, как и вчера, но из-за облаков лился белый свет, и с того места, где я сидела, был виден весь город — тихий, спокойный и белый, как картинка. Я вспомнила, что на этом самом холме няня научила меня играть в древнюю игру, которая называется «Город Троя». В этой игре надо танцевать и извиваться на земле, как змея, и когда протанцуешь так достаточно долго, другие начинают задавать тебе вопросы, и ты не можешь не отвечать на них, хочешь ты этого или нет, и чувствуешь, что должна делать все, что тебе ни прикажут. Няня говорила, что таких игр очень много, и только немногие знают о них, и что есть такая игра, в которой можно превратить человека в кого захочешь, и что один старик, которого знала ее прабабушка, помнил, как одну девушку превратили в большую змею. И есть еще одна очень древняя игра, где тоже надо танцевать, крутиться и извиваться, и в ней можно вынуть душу из человека и прятать ее, сколько хочешь, а тело его будет блуждать совсем пустое, без чувств и мыслей. Но сегодня я пришла на этот холм не играть, а подумать о том, что случилось вчера, — о великой тайне, сокрытой в лесу. С того места, где я сидела, мне был виден тот проход за городом, откуда ручеек привел меня в неведомый край. И я стала представлять себе, что снова иду вдоль ручейка, и прошла в уме весь путь, и наконец нашла лес, и пробралась через кусты, и там, в сумраке, увидела то, от чего все мое тело словно наполнилось огнем, и мне очень захотелось танцевать, петь и летать по воздуху — и все оттого, что я переменилась и стала необыкновенной.

Но мое видение совсем не изменилось и не постарело, и я снова и снова думала, как такое может быть и неужели нянины истории на самом деле правда, потому что днем под открытым небом все казалось иначе, чем ночью, когда мне было страшно и я думала, что меня сожгут живьем. Однажды я рассказала папе одну из няниных сказок, ту, что о призраке, и спросила его, может ли такое быть, и он сказал мне, что здесь нет ни слова правды и что только темные, невежественные люди могут верить в такой вздор. Он очень рассердился на няню за то, что она рассказала мне эту историю, и долго ругал ее, и после этого я ей пообещала, что никогда не буду говорить о том, что она мне рассказывает, а если расскажу, то пусть меня укусит большая черная змея, которая живет в лесном пруду. И сидя в одиночестве на холме, я думала о том, может ли мое видение быть правдой. Я видела нечто очень интересное и очень красивое, но оно было, как в одной из няниных историй. И если я действительно видела его, и оно не примерещилось мне во мраке, родившись из переплетения черных сучьев и яркого сияния луны, встающей в небе из-за большого круглого холма, то приходилось подумать о многом удивительном, прекрасном и страшном, чего я то жаждала, то страшилась, и от чего меня бросало то в жар, то в холод. И я смотрела вниз на город, такой тихий и спокойный, словно белая картинка, и все думала и думала, может ли это быть правдой. Я долго не могла решить; в душе у меня какой-то странный голос все время шептал, что я ничего не выдумала, — и все же это казалось совершенно невозможным, и я знала, что папа и все остальные сказали бы, что это ужасный вздор. Я и не думала говорить об этом ни ему, ни кому-нибудь еще, потому что я знала, что это бесполезно, и надо мной только посмеялись бы или стали бы ругать. А потому я долгое время вела себя очень тихо и бродила, все время думая и размышляя, а по ночам мне снились удивительные вещи, и иногда я просыпалась рано утром, с криком протягивая к ним руки. Но при этом мне было еще и страшно, потому что в моем видении были всякие опасности, и если бы я не была всегда настороже, со мной могло бы случиться что-нибудь ужасное, если только, конечно, все, что со мной происходило, было правдой. Старые нянины сказки все время вертелись у меня в голове, днем и ночью, и я все время вспоминала их и пересказывала их себе, и ходила гулять в те места, где няня мне их рассказывала; и сидя по вечерам у огня в детской, представляла себе, будто няня сидит рядом на стуле и, как всегда шепотом, боясь, чтобы кто-нибудь не подслушал, рассказывает мне какую-нибудь удивительную историю. На самом деле она предпочитала рассказывать мне обо всяких тайнах, когда мы были где-нибудь в поле или в лесу, подальше от дома, потому что она говорила, что это очень важные тайны, а у стен бывают уши. А когда она хотела рассказать мне нечто большее, чем простая тайна, нам приходилось прятаться в кустах или глубоко в лесу. Мне всегда казалось очень забавным пробираться вдоль живой изгороди, тихо-тихо, а потом, когда мы были уверены, что на нас никто не смотрит, прятаться в кустах или внезапно скрываться в лесу. Только тогда мы могли быть уверены, что наши секреты останутся между нами и никто-никто их не узнает.

Иногда, когда мы прятались особенно тщательно, она показывала мне всякие странные вещи. Я помню, как однажды мы были в орешнике над ручьем, и нам было очень тепло и уютно, хотя был еще только апрель: солнце припекало, и только-только начинали раскрываться почки. Няня пообещала, что покажет мне кое-что забавное, и показала, как можно перевернуть весь дом вверх дном, да так, чтобы никто и не узнал, что это ты сделала. И горшки с кастрюльками будут прыгать, и фарфор перебьется, и стулья будут кувыркаться, и случится еще много забавных вещей. Я попробовала сделать это однажды в кухне, и увидела, что у меня очень хорошо получается, потому что огромное количество тарелок вылетело из шкафа, а кухаркин столик завертелся и перевернулся вверх ногами, как она потом говорила, «прямо у нее на глазах», но она так испугалась и побледнела, что я этого больше не делала, потому что я любила ее. А еще в той же ореховой рощице, где няня научила меня тому, как заставить стулья кувыркаться, она показала мне, как делать всякие постукивания в доме, и этому я тоже научилась. Еще она научила меня стихам, которые надо произносить в некоторых случаях, и особым жестам, которые надо делать в других случаях, и многим другим вещам, которым ее научила прабабушка, когда она сама была еще совсем маленькой девочкой. И обо всем этом я размышляла все дни после странной прогулки, во время которой мне показалось, что я увидела великую тайну, и мне хотелось, чтобы няня была со мной, чтобы расспросить ее обо всем, но она ушла от нас больше двух лет тому назад, и никто не знал, что с ней стало и куда она подевалась. Но я всегда буду помнить те дни, даже если доживу до глубокой старости, потому что я все время чувствовала себя очень странно и все время размышляла и сомневалась.

Иногда я была уже совершенно уверена в том, что все это правда, а потом вдруг снова начинала думать, что такого не бывает на свете, и все начиналось сначала. Но я старалась не делать некоторых вещей, которые могли быть очень опасными. И вот я очень долго выжидала и размышляла. Я вовсе не была уверена, и никак не решалась проверить. Но вот однажды я убедилась в том, что все, о чем говорила няня, было чистой правдой. Я была совсем одна, когда узнала это. Я вся задрожала от радости и страха, и со всех ног бросилась в одну из тех рощиц, где мы с ней любили прятаться. Это была та самая рощица у маленькой тропки, где няня сделала глиняного человечка, и я прибежала туда и забралась в нее. И когда я пришла на то место, где росла бузина, я закрыла лицо руками, бросилась на траву и пролежала часа два, не шевелясь, шепча про себя сладостные и ужасные вещи, повторяя и повторяя некоторые тайные слова. Все, что со мной случилось, было правдой, и это было чудесно, это было великолепно, и когда я снова вспомнила ту нянину историю и снова подумала о том, что я видела в тайном месте, меня бросило в жар и в холод, и воздух показался мне наполненным благоуханием, ароматом цветов и пением чьих-то голосов. И я захотела сделать глиняного человечка, вроде того, которого давным-давно делала няня, но мне пришлось все рассчитать и о многом подумать заранее, потому что нельзя было, чтобы кто-нибудь заподозрил, что я собираюсь делать, а я была уже слишком большая, чтобы носить глину в жестяном ведерке. Наконец я кое-что придумала, и принесла влажной глины в рощицу, и сделала все, что делала няня, только мой идол получился гораздо красивее; и когда он был окончен, я сделала все, что только могла вспомнить, и я сделала гораздо больше, чем няня, потому что мой идол был намного лучше. И через несколько дней, сделав пораньше уроки, я во второй раз отправилась к тому ручейку, что вывел меня в те странные места. И я пошла вдоль ручья, и через кусты, и под низкими ветвями деревьев, и темными лесами, полными стелющихся колючек, и зашла далеко, очень далеко. Потом я долго пробиралась темным тоннелем, где был ручей и каменистая земля, пока наконец не вышла к зарослям кустарника на склоне холма. И хотя почки на ветвях уже раскрылись, там все выглядело почти таким же черным, как и в первый раз. Кусты были те же самые, и я медленно поднималась вдоль них, и вышла на большой голый склон холма, где были удивительные скалы.

Я снова увидела ужасный вур, лежащий на всем вокруг, и хотя небо было светлее, чем в первый раз, кольцо диких холмов вокруг меня все равно оставалось темным, и нависающие леса выглядели черными и страшными, и необыкновенные камни были такими же серыми, как всегда; и когда я, сидя на камне, посмотрела на них с большого кургана, я снова увидела все эти удивительные круги один в другом, и пока я сидела и смотрела, они закружились вокруг меня, и каждый камень приплясывал на своем месте, и казалось, что они кружатся и кружатся, как гигантское колесо, словно сидишь в середине Вселенной и слышишь, как все звезды несутся сквозь пространство. И вот я пошла дальше между камнями, и опять танцевала с ними, и пела странные песни; и я прошла через заросли и, опустив губы в воду, напилась из светлого потока, что пробегал по дну скрытой и тайной лощины, а потом пошла дальше, пока не вышла к глубокому озерцу среди мерцающего мха и не села возле него. Я обернулась: передо мной был потаенный сумрак лощины, а сзади меня стояла высокая травяная стена, а вокруг нависал лес, который и делал лощину таким укромным местечком. Я знала, что вокруг совсем никого нет и никто меня не увидит. Поэтому я сняла туфли и чулки и опустила ноги в воду, произнеся известное мне заклинание. И вода оказалась вовсе не холодной, как я ожидала, а теплой и очень приятной, и у меня было такое ощущение, словно мои ноги в шелку или словно их целует нимфа. И когда я встала, я произнесла другое заклинание и сделала особые знаки, а потом вытерла ноги полотенцем, которое я нарочно захватила с собой, и обулась. Потом я вскарабкалась на крутую стену и попала в то место, где были ямы, два прекрасных круглых кургана, круглые земляные валы и всякие странные фигуры. В этот раз я не стала спускаться в яму, но, дойдя до конца, обернулась, и различила фигуры совершенно отчетливо, потому что было светлее, чем в первый раз, и я вспомнила одну историю, которую почти совсем забыла, и в той истории фигуры назывались Адам и Ева, и только те, кто знает эту историю, понимают, что они означают. И вот я пошла дальше, и пришла к тайной роще, про которую нельзя писать, и пробралась в нее той тропинкой, которую нашла раньше. И когда я была на полпути, я остановилась и приготовилась к встрече, завязав глаза платком и удостоверившись, что ничего не вижу — ни прутика, ни листочка, ни неба. Это был старый шелковый носовой платок, красный с большими желтыми пятнами, и я сложила его вдвое и завязала себе глаза, так что совершенно ничего не видела. Потом я пошла дальше наощупь, медленно-медленно. Сердце у меня билось все быстрее и быстрее, и в горле встал какой-то ком, от которого я задыхалась, и мне хотелось кричать, но я сжала губы и продолжала путь. Сучья цепляли меня за волосы, большие шипы царапали меня, но я дошла до конца тропы. Там я остановилась, вытянула руки, поклонилась и обошла вокруг с вытянутыми руками — но мне ничего не было явлено. Я обошла вокруг с вытянутыми руками во второй раз, и снова ничего не было. Тогда я обошла вокруг с вытянутыми руками в третий раз, и вся история оказалась чистой правдой, и мне захотелось, чтобы стремительно промчались годы и мне не нужно было ждать столько времени, прежде чем стать счастливой навеки.

Няня, наверное, была пророком наподобие тех, о которых мы читали в Библии. Все, что она говорила, начало сбываться, и с тех пор произошли другие события, о которых она мне рассказывала. Вот как я узнала, что все ее сказки были правдой и что я не выдумала эту тайну из головы. Но в тот день произошла и еще одна вещь. Я во второй раз пришла в тайное место. Это было у глубокого озерца, наполненного до краев, и когда я наклонилась над ним и глянула в него, я узнала, кто была та белая леди, которая вышла из воды в лесу, давным-давно, когда я была еще совсем маленькая. И меня пробрала дрожь, потому что это знание открыло мне и другие вещи. Я вспомнила, как однажды, после того как я видела белых людей в лесу, няня стала очень подробно расспрашивать меня о них, и когда я рассказала ей все в сотый раз, она долго-долго молчала, а потом сказала: «Ты еще увидишь ее». И тогда я поняла, что произошло, и что должно было произойти. И я поняла, кто такие нимфы, и что я могу встретить их где угодно, и они всегда будут помогать мне, и что я должна всегда искать их, и что буду находить их в самых необычных формах и обличиях. И если бы не нимфы, я никогда не открыла бы эту тайну, и вообще ничего бы не было, если бы не они. Няня рассказывала мне о них давным-давно, но она называла их другим именем, и я не знала, что она имеет в виду, и о чем те сказки, в которых о них говорится, — знала только, что они были очень странные. Нимфы бывают светлые, а бывают темные, но и те и другие очень милые и чудесные. Некоторые видят только темных, некоторые только светлых, а некоторые — и тех и других. Но обычно сперва появляются темные, а светлые приходят потом, и о них есть разные необыкновенные сказки. Впервые я по-настоящему узнала нимф дня через два после того, как вернулась из тайного места. Няня показывала мне, как их вызывать, и я попробовала сделать это. Но я не знала, что она имела в виду, и думала, что все это чепуха. Потом я решила попробовать еще раз, и вот я снова пошла в тот лес, где был пруд, у которого я увидела белых людей, и попробовала еще раз. Пришла темная нимфа, Аланна, и обратила воду в пруду в огонь…»

Эпилог

— Очень странная история, — сказал Котгрейв, возвращая зеленую книжечку отшельнику Эмброузу. — Я улавливаю основное направление, но многого совершенно не понимаю. Вот например, что она имеет в виду, когда на последней странице говорит о нимфах?

— Видите ли, я полагаю, что вся рукопись пронизана ссылками на некоторые «подходы», которые из века в век поддерживались традицией. Некоторые из них лишь теперь начинают оказываться в поле зрения науки, которая пришла к ним — вернее, пока только к ступеням, которые ведут к ним, — самыми различными путями. Я понял ссылку на «нимф» как указание на один из этих «подходов».

— И вы в самом деле думаете, что такие вещи бывают?

— О да, конечно. Думаю, что могу даже представить убедительные доказательства. Я боюсь, вы пренебрегли изучением алхимии? Очень жаль, потому что присущий ей символизм в любом случае замечателен, а, кроме того, если бы вы были знакомы с некоторыми трудами по этому предмету, я мог бы напомнить вам отдельные отрывки, могущие многое объяснить в прочтенной вами рукописи.

— Хорошо; но я хотел бы знать, верите ли вы всерьез, что все эти фантазии имеют под собой какое-то реальное основание? Не принадлежит ли все это к области поэзии, к занятным грезам, которыми человек имеет обыкновение тешить себя?

— Я могу сказать только, что для большинства людей, несомненно, лучше принимать все это за грезы. Но если вас интересует мое настоящее мнение, то я думаю совсем иначе. Это даже не мнение, это знание. Дело в том, что мне известны случаи, когда люди совершенно случайно сталкивались с некоторыми из этих «подходов» и бывали абсолютно ошеломлены неожиданными результатами таких встреч. В тех случаях, о которых я говорю, не может идти и речи о «самовнушении» или каких-либо подсознательных действиях. С таким же успехом можно вообразить, что школяр «внушает» себе существование Эсхила, когда механически зубрит склонения греческого языка.

— Однако вы все же обратили внимание на постоянные недомолвки, — продолжал Эмброуз. — В данном случае они, возможно, были чисто инстинктивными, ибо автор никогда не думал, что рукопись попадет в другие руки. Но на самом деле так поступают все носители знания, и поступают более чем обоснованно. Сильнодействующие целебные лекарства, которые в то же время непременно бывают сильными ядами, хранятся в шкафу под замком. Ребенок может случайно найти ключ и отравиться, но в большинстве случаев поиск ведется разумно и целенаправленно, и для того, кто терпеливо подбирает ключ, склянки содержат драгоценные эликсиры.

— Вы не хотите объяснить подробнее?

— Откровенно говоря, не хочу. Лучше оставайтесь неубежденным. Но теперь-то вы видите, как эта рукопись иллюстрирует наш недавний разговор?

— Эта девушка еще жива?

— Нет. Я был с теми, кто нашел ее. Я хорошо знал ее отца; он был адвокатом и почти не заботился о ее воспитании. Он думал только о документах и договорах, и то, что случилось, было для него ужасной неожиданностью. Однажды утром ее хватились; кажется, это произошло примерно через год после того, как в зеленую книжечку были внесены последние строки. Начали расспрашивать слуг, и они рассказали кое-что, придав всему очень естественное и совершенно ложное истолкование. Эту зеленую книжечку обнаружили у нее в комнате, а саму ее я нашел распростертой перед идолом в том самом месте, которое она описывала с таким трепетом.

— Так это все-таки был идол?

— Да. Он был спрятан в колючих кустах необычно густого подлеска. Это была на редкость дикая, пустынная местность. Да вы знаете ее по описаниям девушки, хотя, конечно, понимаете, что она сильно сгустила краски. Воображение ребенка всегда делает горы выше, а ямы глубже, чем это есть на самом деле; а у нее, на ее несчастье, было нечто большее, чем воображение. Можно сказать, что та картина, что возникла у нее в уме и что ей отчасти удалось выразить словами, могла бы представиться талантливому художнику. Но это и в самом деле очень необычная местность.

— И она была мертва?

— Да. Она отравилась — и вовремя. Нет, с обыденной точки зрения ее упрекнуть не в чем. Помните ту историю о леди, которая увидела, как пальцы ее ребенка были раздавлены оконной рамой?

— А что это было за изваяние?

— Это была статуя римской работы, изготовленная из камня, который за века не почернел, а наоборот сделался белым и сияющим. Вокруг нее разросся лес, полностью скрывший ее от посторонних взоров. В средние века последователи одной очень древней традиции стали использовать ее в своих целях. Она была вовлечена в чудовищный ритуал шабаша. Обратите внимание на то, что те, кому случайно — или как бы случайно — было явлено белое сияние этой статуи, обязательно завязывали себе глаза, когда шли туда во второй раз. Это очень важно.

— Она все еще там?

— Я послал за инструментами, и мы разбили ее на мелкие кусочки.

— Живучесть традиции никогда не удивляла меня, — помолчав, продолжал Эмброуз. — Я мог бы назвать не один английский приход, где обряды, о которых эта девочка наслушалась в детстве, все еще существуют — втайне, конечно, но на редкость устойчиво. Нет, самым странным во всем этом для меня является сама возможность подобной «истории», а вовсе не ее «последствия», ибо я всегда полагал, что чудо исходит из души.

Черная печать

Необыкновенную повесть об исчезновении профессора Грегга следует начать с краткого изложения истории моей жизни. Я дочь инженера-строителя Стивена Лелли, на долю которого выпала печальная участь: он скоропостижно скончался в самом начале своей карьеры, не успев скопить достаточно средств, чтобы обеспечить жену и двух малюток.

Матушка едва умудрялась сводить концы с концами на те жалкие крохи, что у нас еще оставались. Жили мы в отдаленной деревне, где все намного дешевле, чем в городе, но и там нам приходилось придерживаться режима жесточайшей экономии. Отец был умным, начитанным человеком. Он оставил после себя небольшую, но прекрасно подобранную библиотеку из греческой, латинской и английской классики; книги эти были для нас единственным доступным развлечением. Брат, помнится, выучил латынь по «Размышлениям» Декарта, а у меня вместо сказок, которые обычно дают читать детям, не было ничего более подходящего, чем перевод «Gesta Romanorum»[27]. Так мы и жили — тихие, прилежные дети — и с течением времени брат сумел устроить свою судьбу. Я оставалась дома. Бедная матушка стала инвалидом и требовала постоянного ухода; два года тому назад она скончалась после долгих мучений. Я оказалась в ужасном положении: денег от продажи ветхой мебели едва хватило, чтобы расплатиться с долгами, наделать которые меня вынудили обстоятельства, книги же я отправила брату, понимая, как они дороги ему. Я осталась совершенно одна. Зная, какое скудное жалованье платят брату, я все же приехала в Лондон в надежде найти работу. Понимая, что брат возьмет на себя мои расходы, я дала себе клятву, что так будет только в течение месяца, а если за это время работы не найдется, я скорее стану голодать, чем лишать его тех жалких гиней, которые он откладывает на черный день. Я сняла крохотную комнатушку в дальнем предместье, самую дешевую, какая только нашлась, питалась одним хлебом и чаем — и без толку тратила время, бегая по объявлениям и обивая пороги домов, где были вакансии. Проходили дни, недели, мне все не везло, назначенный срок истекал, и передо мной открывалась мрачная перспектива медленной голодной смерти. Моя домохозяйка была добросердечной женщиной и, зная мою стесненность в средствах, наверняка не смогла бы выставить меня за дверь, так что оставалось только уйти самой, выбрать местечко поукромнее и тихо умереть.

Стояла зима, плотный белый туман с полудня собирался над городом, а к исходу дня загустевал, как гипс; помнится, было воскресенье, и все обитатели дома отправились в церковь. Около трех я выскользнула на улицу и пошла прочь, быстро, насколько хватало сил — я уже ослабла от недоедания…

Белая пелена обволокла все улицы безмолвием, сильный мороз похрустывал на голых стволах деревьев, иней сверкал на деревянных изгородях и мерзлой земле. Я шла вперед, бездумно сворачивая то влево, то вправо, не удосуживаясь даже взглянуть на названия улиц, и все, что осталось у меня в памяти от того воскресного хождения по засыпанному снежной мукой городу, напоминает разрозненные фрагменты какого-то жуткого сна. В полубреду тащилась я по улицам — не то городским, не то деревенским. По одну сторону серые поля сливались с хмурым туманом, по другую — мерцали отблесками каминов уютные, но призрачные виллы; красные кирпичные стены, освещенные окна, смутные силуэты деревьев, огоньки, превращающиеся в белые тени фонари, уходящие вдаль под высокой насыпью железнодорожные пути, зеленые и красные огни семафоров — все это были лишь мимолетные картины, ухваченные моим истомленным рассудком и распаленными голодом чувствами. Изредка до меня доносились гулкие шаги по мерзлому насту, и мимо проходили закутанные по самую макушку мужчины. Они шли торопливо, чтобы не замерзнуть, и явно предвкушали радости жаркого очага при плотно задернутых на замерзших стеклах шторах, в кругу добрых друзей; но с наступлением темноты прохожих становилось все меньше, и улицу за улицей я проходила в полном одиночестве.

Я брела средь белой тишины, до того пустынной, что казалось, будто я вступила в мертвый, погребенный город. Силы мои были на исходе, и сердце сковал страх смерти.

Свернув за угол, я вдруг услышала, как меня вежливо окликают, спрашивая, не подскажу ли я дорогу к Эвон-роуд. Заслышав человеческую речь, я от неожиданности совсем пала духом, силы окончательно покинули меня, и я рухнула наземь, истерически рыдая и смеясь. Я вышла на улицу, приготовившись умереть и, в последний раз переступая порог приютившего меня дома, распростилась со всеми надеждами и воспоминаниями. Дверь за моей спиной закрылась с зубовным скрежетом — я поняла, что это железный занавес грохнул в конце короткого спектакля моей жизни и что мне совсем недолго осталось бродить в юдоли скорби и печали, ибо могильщик уже наточил свою лопату. Потом было блуждание в тумане, обволакивающая белизна, пустынные улицы и гробовая тишина, а потому когда ко мне вдруг обратился чей-то голос, я вдруг подумала, что уже умерла и меня окликают Там. Через несколько минут, однако, я совладала с собой и, поднявшись на ноги, увидела приятной наружности джентльмена средних лет, строго и со вкусом одетого. Он глядел на меня с нескрываемой жалостью, и прежде чем я успела пробормотать, что местность мне незнакома — а я действительно не имела ни малейшего представления о том, где нахожусь, — он заговорил:

— Мадам, похоже, вы в отчаянном положении. Вы и представить себе не можете, как напугали меня. Могу я осведомиться, что с вами случилось? Можете на меня смело положиться.

— Вы очень добры, — ответила я, — боюсь только, помочь мне нельзя. Положение мое безнадежно.

— Вздор! Вы слишком молоды, чтобы говорить такое. Давайте пройдемся немного, и вы все расскажете. Может быть, я смогу быть вам полезен.

Во всем облике этого господина было нечто умиротворяющее, внушающее доверие. Я открылась ему, честно поведала об отчаянии, толкнувшем меня к краю пропасти.

— Никогда не следует так сразу сдаваться, — сказал он, когда я умолкла. — Месяца вовсе недостаточно, чтобы устроиться в Лондоне. Лондон, позвольте вам заметить, мисс Лелли, отнюдь не ласковый и открытый для всех город, это своего рода цитадель, обнесенная рвом и двойным кольцом хитроумных лабиринтов. Как это случается в больших городах, жизнь проистекает здесь в предельно искусственных формах, и на пути мужчин и женщин, пытающихся взять его приступом, вырастает не простой частокол, но плотные ряды изощренных приспособлений, мин, ловушек, преодоление коих требует особого умения. Вы, по простоте душевной, считали, что стоит только захотеть, и преграды рухнут сами собой, но времена таких скорых побед миновали. Мужайтесь, скоро секрет успеха откроется вам.

— Увы, сэр! — ответила я. — Наблюдения и советы ваши несомненно глубоки и верны, мешает лишь то, что в настоящий момент я нахожусь на верном пути к голодной смерти. Вы говорили о секрете — во имя всего святого, откройте его мне, если у вас есть хоть капля сожаления.

Он добродушно рассмеялся.

— В том-то и загвоздка. Знающий этот секрет не может, при всем желании, раскрыть его. В сущности, он так же невыразим, как основная доктрина франкмасонства. Душа знает, язык неймет. Могу лишь сказать, что вам самой удалось проникнуть в верхнюю оболочку тайны. — Он опять засмеялся.

— Умоляю, не издевайтесь надо мной, — взмолилась я. — Что мне удалось сделать? Я пребываю в полнейшем неведении, не знаю, как добыть кусок хлеба на пропитание.

— Простите. Вы спрашиваете, что вы сделали? Встретили меня — вот что! Довольно говорить обиняками. Вижу, вы занимались самообразованием, а это единственное из образований, которое более или менее безвредно. Так вот, двум моим детям нужна гувернантка. Я овдовел несколько лет назад. Фамилия моя Грегг. Предлагаю вам место гувернантки и сотенное жалование. По рукам?

Я могла лишь кое-как пробормотать слова благодарности, и мистер Грегг, всучив мне карточку с адресом и довольно-таки солидную банкноту, нырнул в ночь, сказав, что ждет меня в ближайшие дни.

Так судьба свела меня с профессором Греггом, и стоит ли удивляться, что память о близости холодного дыхания смерти заставила меня считать его вторым отцом?

Уже в конце недели я приступила к исполнению своих обязанностей. Профессор арендовал старую усадьбу в западном пригороде Лондона, и здесь, на этих милых лужайках, в окружении фруктовых садов, под сенью древних вязов, умиротворяюще шелестящих ветвями по крыше, началась новая глава моей жизни. Характер занятий профессора известен всему миру, и вы вряд ли особенно удивитесь, услыхав о том, что дом ломился от книг, и стеклянные шкафы, набитые странными, а то и попросту страшными предметами, заполонили все углы просторных, с низкими потолками, комнат. Греггом владела одна, но весьма пламенная страсть — тяга к знанию. Я быстро прониклась научным энтузиазмом, и спустя несколько месяцев меня можно было назвать скорее секретарем профессора, чем гувернанткой его детишек, и бывали периоды, когда я ночами напролет просиживала за бюро под лампой, а он расхаживал вдоль камина и диктовал мне «Учебник этнологии». Но за конкретными точными исследованиями, крылось, как я всегда ощущала, нечто потаенное, некая страстная устремленность к предмету, о котором он умалчивал; не раз бывало, что он забывался на полуслове, уходил в себя, зачарованный, как мне казалось, отдаленной перспективой того или иного поразительного открытия. Учебник, наконец, был завершен, и почти сразу же стали приходить гранки от издателей. Первоначальное их прочтение было доверено мне, после чего они удостаивались просмотра профессором. Я помню, как радостно, словно мальчишка по окончании семестра, он смеялся, вручая мне в один прекрасный день экземпляр книжки.

— Ну вот, — сказал он, — я слово сдержал. Обещал написать — и написал. Я выполнил свой долг перед строгой наукой, и отныне волен жить более возвышенными идеями. Признаюсь, мисс Лелли, я посягаю на славу Колумба, и вам, надеюсь, доведется увидеть меня в роли первооткрывателя.

— Одно плохо, — искренне огорчилась я. — Открывать практически нечего. Вам следовало бы родиться на несколько столетий раньше.

— Думаю, вы ошибаетесь, — возразил профессор. — Поверьте, есть еще неоткрытые — неоткупоренные, так сказать — чудесные страны и континенты, и размеры их необычайно велики. О, мисс Лелли! Мы ежесекундно пребываем среди внушающих трепет тайн и загадок, и совершенно неясно, что с нами будет завтра. Жизнь, поверьте, не такая простая штука, это не одно лишь серое вещество и сочленение сосудов и мышц, обнажаемое ножом, обязанностями и праздным любопытством хирурга; человек — это тайна, и я планирую ее постичь, но прежде, чем это произойдет, я должен одолеть морскую пучину и толщу тысячелетий. Известен вам миф о погибшей Атлантиде? Что, если это правда, и мне назначено судьбой стать первооткрывателем сказочной страны?

Я ощущала, как неуемное возбуждение прорывается сквозь его слова, видела, как пылает охотничьим азартом лицо. Передо мной стоял человек, уверовавший, что призвание его — схватка с неведомым. Я почувствовала острый прилив радости, когда осознала, что каким-то образом буду причастна к этому предприятию. Меня не смущало, что я не знаю, какую именно тайну нам предстоит раскрыть.

На следующее утро профессор Грегг провел меня в свой внутренний кабинет, где у стены стоял шкаф с картотекой, каждый ящичек которой был аккуратно надписан, В этом ограниченном несколькими футами пространстве ухитрялись помещаться в неправдоподобно строгом порядке результаты многолетнего кропотливого труда.

— Здесь, — сказал профессор, — вся моя жизнь, все факты, которые я собрал воедино ценой невероятных усилий, результаты напряженной работы и бессонных ночей, и все это — совершенные пустяки. Ерунда по сравнению с тем, что я намереваюсь предпринять. Поглядите сюда, — он подвел меня к старинному бюро. Обшарпанное, непривычной формы, оно мирно стояло в углу комнаты. Профессор повернул ключ в замке крышки, поднял ее и выдвинул один из ящиков.

— Несколько клочков бумаги, — показал он, — да испещренный странными отметинами и царапинами камень — вот практически все содержимое ящика. Есть еще старый конверт с потемневшей красной маркой двадцатилетней давности (я, правда, черканул несколько строк на оборотной стороне), лист старинного манускрипта и несколько вырезок из местных журналов, мало кому известных. Вы спросите: что послужило поводом для составления столь странной коллекции? Извольте, вот поводы — их несколько. Служанка, бесследно пропавшая из фермерского дома; ребенок, якобы провалившийся в старый горный карьер; странные каракули на известняковой скале; мужчина, убитый наповал неизвестным орудием, — таковы следы, по которым я должен идти. Да, вы вправе сказать, что всему этому есть готовое объяснение: девушка могла сбежать в Лондон, Ливерпуль или Нью-Йорк, мальчик может лежать на дне заброшенной шахты, надпись на скале может быть пустой выдумкой какого-то праздного бродяги. Все так, но только я знаю, что в руках у меня верный ключ. Глядите! — он протянул мне полоску желтой бумаги.

«Буквы, начертанные на известняковой скале Серых Холмов», — прочла я, затем следовало стершееся слово, возможно, название графства, и дата пятнадцатилетней давности. Ниже помещалась череда обещанных букв, очертаниями похожих на клинопись, столь же необычных и диковинных, как в древнееврейском алфавите.

— Теперь печать, — сказал профессор Грегг и протянул мне черный камень, вещицу двухдюймовой длины, напоминавшую старомодный пестик для набивания трубки табаком.

Я поднесла ее к свету и с удивлением обнаружила, что буквы на печати те же, что и в газетной вырезке.

— Да-да, — подтвердил профессор, — те же самые. Знаки на известняковой скале нанесены каким-то красным составом лет пятнадцать назад. Буквам же на печати по меньшей мере четыре тысячелетия. А может, и значительно больше.

— Не мистификация ли это? — озабоченно спросила я.

— Нет, к счастью, нет. Неужели я мог бы клюнуть на фальшивку и поставить на нее свою жизнь? Я все тщательным образом проверил. Кроме меня только одно лицо знает о существовании этой черной печати. К тому же есть и иные доказательства, о которых я не могу сейчас распространяться.

— Но что все это значит? — спросила я. — Я просто не в состоянии понять, куда вы клоните.

— Дорогая мисс Лелли, вопрос этот я бы оставил на некоторое время без ответа. Может быть, нам вообще не будет суждено разгадать тайну. Может быть, и нет никакой тайны… Что мы имеем? Несколько туманных намеков, смутные сведения о деревенских трагедиях, знаки, нанесенные на скалу красной краской да древняя печать. Сомнительный набор дат, на который едва ли можно положиться. Полдюжины отрывочных свидетельств, к тому же собранных по прошествии двадцати лет. И кто знает, что за terra incognita[28] скрывается за этим? Я, мисс Лелли, гляжу в глубокие воды, и то, что мне кажется дном, может оказаться всего лишь обманом, дымкой. Но мне хочется верить, что это не так, и не пройдет и полгода, как мы узнаем, прав я или нет…

Я вообще-то не обделена воображением, в здравом рассудке профессора не сомневаюсь и по сей день, но все же содержимое ящика смутило меня. Напрасными были мои старанья представить, какую теорию можно выстроить, основываясь на разложенных передо мной предметах. Услышанное и увиденное, однако, казалось началом какого-то увлекательного романа, и меня снедало любопытство заядлой читательницы. Изо дня в день я пытливо вглядывалась в лицо профессора Грегга в ожидании намека на дальнейшее развитие сюжета.

И вот как-то вечером, после ужина, долгожданное слово было произнесено.

— Надеюсь, вы можете без промедлений приступить к сборам? — спросил вдруг профессор. — Через неделю мы уезжаем отсюда. Я снял загородный дом на западе Англии, неподалеку от Каэрмаэна. Этот маленький городок некогда был крупным поселением, там стоял римский легион. А теперь буду жить я… Да… Там скучновато, но место приятное и воздух чудесный.

Я увидела нездоровый блеск в его глазах и догадалась, что наша внезапная поездка каким-то образом связана с сюжетом романа.

— Я возьму с собой лишь несколько книг, — сказал профессор Грегг. — Все остальное останется здесь до нашего возвращения. Я устрою себе отпуск, — продолжал он с мечтательной улыбкой. — Невредно будет отдохнуть от всех этих старых костей, камней и прочего хлама. Знаете, я тридцать лет корпел над одними строгими фактами, пора дать волю мечтам и фантазиям.

Дни бежали быстро. Я замечала, что профессор еле справляется с охватившим его возбуждением, — мысленно он уже был на новом месте. Физически же мы выехали, как и намечали, в полдень следующего понедельника, и к сумеркам прибыли на маленькую тихую станцию. Я устала, переволновалась и остаток пути провела в полудреме. Вначале были пустынные улицы какой-то захолустной деревушки — и голос профессора Грегга, толковавшего про легионы Августа, лязг оружия и чудовищное великолепие когорт; потом широкая река, морем растекавшаяся при слиянии с последними отблесками зари, сумеречно мерцавшими на желтой воде; белеющие нивы и петляющая меж пригорков тропа. Наконец дорога начала забирать в гору, воздух становился более разреженным. Я глянула вниз и увидела молочной белизны туман, точно саван пеленавший реку, призрачную, расплывавшуюся вдали деревню, причудливо разбухшие холмы и висячие леса, а в отдалении — жаркое пламя на горе, то разгоравшееся и полыхавшее светлым столбом, то угасавшее до ровного багрянца. Мы медленно двигались вверх, и меня вдруг обдало холодным дыханием таинственного, великого леса, простершегося над нами. Я словно вступала в его заповедную чащу, слышала журчание ручья, шелест листьев и глубокое дыхание ночи. Экипаж наконец остановился, и, стоя на крытой галерее, я едва различала в темноте очертания дома. Остаток вечера пролетел, как странный сон, посреди притихшего леса, реки и долины.

Проснувшись утром и выглянув из арочного окна просторной старомодной спальни, я обнаружила под серым небом все тот же таинственный край. Узкая дивная долина с петляющей внизу рекой, перекинутый через нее средневековый мост на каменных сводчатых опорах, зачарованный лес и ни с чем не сравнимый теплый воздух, нежно льющийся в растворенное окно. Я бросила взгляд через долину: там один за другим, как волна за волной, вздымались холмы; прозрачно-голубой дымок аккуратно струился в утреннее небо из трубы серого фермерского дома; хмурая вершина высилась в венчике темных елей; белая полоска дороги вилась вверх и исчезала вдали… А граница всему — громадная горная гряда, уходившая, насколько хватало глаз, далеко на запад и обрывавшаяся четко обозначенной на фоне неба крепостью с крутыми отвесными стенами.

Под окнами прогуливался профессор Грегг — он явно наслаждался ощущением свободы и мыслью о том, что распрощался на время с рутинным служением академической науке. Я вышла к нему, и он взбудораженно заговорил об изгибе долины, о речке, петлявшей меж дивных холмов.

— Да, — заключил профессор, — это на редкость красивый край, и он полон тайн — так мне, по крайней мере, кажется. Вы не забыли, мисс Лелли, тот ящик, который я вам показывал? Надеюсь, вы не думаете, что я приехал сюда только для того, чтобы подышать чистым воздухом и заодно позабавить детей своим нелепым видом?

— У меня, конечно, были кое-какие предположения, — ответила я, — но вы ведь знаете, что я совершенно не в курсе предмета ваших исследований, а связь их с этой чудесной долиной попросту выше моего разумения.

Лицо профессора озарилось лукавой улыбкой.

— Ну-ну, не думайте только, что я держу вас в неведении из любви к розыгрышам, — сказал он. — Я молчу, потому что говорить, собственно, не о чем. У меня нет ничего такого, о чем можно было бы написать черным по белому и что имело бы заведомо неопровержимый, как в школьном учебнике, вид. Молчу я и по другой причине. Много лет тому назад случайно обнаруженная в газете заметка привлекла мое внимание, и тотчас смутные догадки и бессвязные фантазии сложились в определенную гипотезу. Я сразу понял, что иду по тонкому льду: теория моя была невообразимо дикой, и мне бы в голову не пришло обмолвиться о ней в печати хоть единым словом. Но я полагал, что в обществе себе подобных, в обществе ученых, которым ведома неисповедимость познания, и известно, к примеру, что газ, ныне огнем полыхающий в любой пивной, некогда тоже казался дикой гипотезой, я могу рискнуть рассказать о своей мечте — будь то Атлантида, философский камень, да что угодно! — и не быть осмеянным. Я жестоко заблуждался: друзья тупо уставились на меня, потом переглянулись, и в их взглядах я прочел не то жалость, не то высокомерное презрение, не то смесь из обоих этих чувств. Один из них зашел ко мне на следующий день и издалека завел речь о том, что я-де переутомился и перенапряг свой и без того слабенький мозг. «Короче говоря, — сказал я ему, — вы считаете, что я сошел с ума. Было бы странно, если бы и я считал так же,» — и в сердцах выпроводил его. С тех пор я поклялся ни слова не говорить ни одной живой душе о своей теории и никому, кроме вас, никогда не показывал содержимого того ящика. Конечно, я могу ловить руками воздух, могу быть сбит в толку нелепым совпадением, но, стоя здесь, в этой таинственной тишине, посреди лесов и диких холмов, я не сомневаюсь: я на верном пути.

Все это взволновало и удивило меня. Я ведь знала, как дотошен профессор Грегг в повседневной работе: выверяет каждый дюйм и не осмеливается делать никаких утверждений, не убедившись, что они непоколебимы. Его дикий взгляд и горячность тона сказали мне больше слов: некое непостижимое видение владеет помыслами профессора. Наделенная скептицизмом не меньше, чем воображением, я начала противиться этим намекам на чудо и вообще задаваться вопросом: уж не охватила ли профессора мономания и не отрекся ли он по этому случаю от научных навыков предшествующей жизни? Не свихнулся ли он на самом деле и не стоит ли мне, пока не поздно, дать, что называется, решительного деру?

Но эти беспокойные мысли не помешали мне насладиться очарованием окружавшей нас природы. За нашим потрепанным долгим запустением домом начинался бескрайний лес: длинной темной полосой, миля за милей тянулся он над рекой с севера на юг, отступая на севере перед еще более мощной громадой голых диких холмов и неприступных ничейных земель — местами сплошь нехоженных и диковинных, куда более неизвестных англичанам, нежели какая-нибудь сердцевина Африки. Дом отделяла от леса лишь пара распластанных по круче полей, и детям нравилось подниматься за мной длинными перелесками меж сплошных стен, сплетенных из блестящих буковых полей, к самой высокой точке леса, откуда глянешь в одну сторону, поверх реки, — упрешься взглядом в западную горную гряду, глянешь в другую, поверх волнистых шапок тысяч деревьев, ровных лугов и сияющего желтого моря — едва различишь вдали зыбкую кромку горизонта.

Я обычно сиживала здесь на теплом, залитом солнцем дерне, некогда окаймлявшем дорогу, по которой прошли римляне, а двое ребятишек сновали вокруг в поисках ягод утесника, которым поросли обочины. Здесь, глядя на бездонное голубое небо и огромные облака, я наслаждалась жизнью и вспоминала о странном сюжете романа только по возвращении домой, когда обнаруживала, что профессор Грегг либо заперся в маленькой комнатке, которую оборудовал под кабинет, либо расхаживал около дома с терпеливо-вдохновенным видом заядлого следопыта.

Однажды утром, дней через восемь-девять после нашего приезда, я, привычно выглянув из окна, увидела, что пейзаж переменился. Нависшие тучи скрыли гору на западе, южный ветер играл в долине с дождевыми столбами, а маленький ручей, лениво струившийся мимо нашего дома по склону холма, теперь бушевал, бурым потоком срываясь в реку. Нам поневоле пришлось сидеть взаперти. Я и раньше наведывалась в комнату, где старомодный книжный шкаф еще хранил в своих недрах останки библиотеки. Я уже давно обследовала полки, но содержимое их привлекло меня мало: сборники проповедей XVIII века, старый ветеринарный справочник, собрание стихотворений «знатных лиц», «Опасные связи», какая-то вещь Придоу, томик из собрания сочинений Попа — таковы были пределы сей библиотеки, и едва ли приходилось сомневаться, что из нее было изъято все, представляющее интерес или мало-мальскую материальную ценность. Теперь же, от безысходности, я заново принялась перебирать заплесневелые пергаменты в переплете из телячьей кожи, и к восторгу своему обнаружила изящный старинный том ин-кварто, отпечатанный Стефани и содержащий три книги «De situ orbis»[29] Помпония Мелы, и другие сочинения древних географов. Моих познаний в латыни хватило, чтобы довольно быстро продвигаться по несложному тексту, и вскоре меня захватило причудливое сочетание правды и вымысла: свет, сияющий в ограниченном пространстве мира, а вне его — туман, мрак и всяческие инфернальные существа. Просматривая четко отпечатанные страницы, я остановилась на заголовке главы из Солина — «Mira de intimis gentibus Libyae, de lapide Hexecontalitho»[30] — «О чудесном народе, обретающемся во внутренних пределах Ливии, и волшебном камне, именуемом Шестидесятизначником».

Странный заголовок привлек мое внимание, и я принялась читать дальше: «Gens ista avia et secreta habitat, in montibus horrendis foeda mysteria celebrat. De hominibus nihil aliud illi praeferunt quam figuram, ab humano ritu prorsus exulant, oderunt deum lucis. Stridunt potius quam loquuntur; vox absona nec sine horrore auditur. Lapide quodam gloriantur, quem Hexecontalithon vocant; dicunt enim hunc lapidem sexaginta notas oslendere. Cujus lapidis nomen secretum ineffabile colunt: quod Ixaxar»[31].

«Народ сей, — бормотала я про себя, обнаруживая недюжинные способности переводчика, — обретается в глухих потаенных местах и отправляет свои мерзкие таинства в диких горах. Ничего человечьего в нем, кроме лица, нет, людские обычаи ему чужды, он ненавидит солнце. Народ сей не говорит, а шипит голосами резкими, слушать которые без содрогания невозможно. Похваляется он неким камнем, который именует Шестидесятизначником, ибо тот имеет на себе шестьдесят букв. У камня есть тайное непроизносимое имя — Иксаксар».

Я посмеялась над удивительной нелогичностью написанного и подумала, что это вполне в духе «Синдбада-Морехода» и всех «Арабских ночей» в целом. Увидевшись днем с профессором Греггом, я рассказала ему о находке из книжного шкафа и о содержавшемся там вздоре. К моему удивлению, он отнесся к нелепице с глубокой заинтересованностью.

— Это и впрямь весьма любопытно, — сказал он. — Мне и в голову не приходило заглянуть в книги древних географов, и я наверняка многое потерял. Вы говорите, там есть целый абзац? Грешно, конечно, лишать вас одного из последних развлечений, но я непременно должен забрать эту книгу.

На следующий день профессор позвал меня в кабинет. Он сидел за столом у незашторенного окна и что-то внимательно рассматривал через лупу.

— Мисс Лелли, — обратился он ко мне, — хочу воспользоваться вашим зрением. Лупа эта неплохая, но ей далеко до той, что осталась дома. Вас же, по счастью, я догадался захватить с собой. Поглядите, прошу вас, и скажите, сколько тут высечено знаков.

Он вложил мне в руку вещицу, на которую так внимательно пялился. То была черная печать, которую он показывал мне в Лондоне, и сердце мое забилось при мысли, что я вот-вот приоткрою завесу тайны. Я взяла печать и, поднеся ее к свету, пересчитала причудливые знаки.

— У меня получилось шестьдесят два, — сказала я наконец.

— Шестьдесят два? Чушь, не может этого быть. Что за глупая цифра? А, понимаю, вы отдельно посчитали вот это и это, — показал он на две отметины, которые я и впрямь приняла за самостоятельные буквы.

— Да-да, — продолжал профессор, — но это явно случайные царапины, я сразу понял. Значит, все верно. Большое спасибо, мисс Лелли.

Разочарованная тем, что меня пригласили лишь затем, чтобы пересчитать отметины на черной печати, я собралась уходить, как вдруг в сознании у меня всплыл прочитанный вчера абзац.

— Но, профессор Грегг, — вскричала я, и дыхание у меня перехватило от волнения, — ведь ваша печать — это же Неxecontalithon, о котором пишет Солин! Иксаксар!

— Да, — ответил он, — мне тоже это пришло в голову. А может быть, это всего лишь простое совпадение. В таких делах, знаете ли, никогда нельзя быть слишком уверенным. Совпадения сгубили многих ученых. Они — совпадения — это любят.

Я ушла пораженная услышанным и сильнее прежнего обескураженная своей неспособностью сыграть роль Ариадны в этом путаном лабиринте. Три дня длилась непогода, ливни сменялись плотным туманом, пока нас не окутало белое облако, совершенно отрезав от мира. Все это время профессор Грегг скрывался в своей комнате, явно не желая откровенничать, да и вообще говорить; слышно было, как он, снедаемый вынужденным бездействием, расхаживает по кабинету быстрым нетерпеливым шагом. На четвертое утро несколько распогодилось, и за завтраком профессор оживленно произнес:

— Нам требуется помощник для работы по дому, мальчик, знаете ли, лет пятнадцати — шестнадцати. Полно мелких дел, на которые прислуга тратит уйму времени, а паренек с ними прекрасно бы справился.

— Но прислуга не жаловалась, — заметила я. — Энн даже говорила, что работы здесь куда меньше, чем в Лондоне, — почти нет пыли.

— Да, пыли немного… И все же с мальчиком дела пойдут еще лучше. Признаться, два последних дня меня очень занимала эта мысль.

— Занимала? Вас? — изумилась я. Профессор вообще никогда не проявлял ни малейшего интереса к домашним делам.

— Да, погода, знаете ли… Я просто не мог выйти один в этот густой туман, ибо округа мне знакома мало и заблудиться здесь легче легкого. Но сегодня утром я намереваюсь нанять мальчика.

— Но откуда такая уверенность, что поблизости сыщется нужный вам мальчик?

— О, я нисколько не сомневаюсь, что стоит мне пройти самое большее милю или две — и я найду то, что требуется.

Я подумала, что профессор шутит, поскольку говорил он довольно легкомысленным тоном, но меня насторожило угрюмо-застывшее выражение его лица. Затем он взял трость, приостановился в дверях, задумчиво глядя перед собой, и окликнул меня, когда я проходила через холл.

— Между прочим, мисс Лелли, хочу вам кое-что сказать. Вы наверняка слышали, что среди здешних парней встречаются не блещущие умом… Определение «идиот» пришлось бы здесь как нельзя более кстати, но их обычно деликатно именуют «полоумными» или чем-то в этом роде. Надеюсь, вы не станете возражать, если мальчик, которого я найму, не будет особенно сообразительным. Естественно, он абсолютно безвреден, да ведь для чистки обуви особых умственных способностей и не требуется.

На том он и ушел вверх по дороге, ведущей в лес, оставив меня стоять с открытым ртом. И тут к моему изумлению в первый раз добавилась едва слышная пока нотка страха. На мгновение я ощутила у сердца нечто вроде могильного холода и того неопределенного страха перед неизвестностью, что хуже самой смерти. Я силилась обрести спокойствие, вдыхая сладкий воздух, исполненный запахами моря, и подставляя лицо солнечному свету, пришедшему на смену дождям, но над моей головой точно сомкнулся таинственный лес, и вид петлявшей в камышах реки, серебристо-серого древнего моста рождал у меня безотчетный страх — так в сознании ребенка самые безобидные и знакомые предметы могут порождать ужас.

Двумя часами позже профессор Грегг возвратился. Я встретила его, когда он спускался по дороге, и спокойно спросила, удалось ли ему найти мальчика.

— О да, — ответил он. — Искать долго не пришлось. Его зовут Джарвис Кредок, и я надеюсь, он придется как нельзя более кстати. Отец его умер много лет назад, а мать — я ее видел — явно обрадовалась возможности получать по субботам несколько лишних шиллингов. Как я и предполагал, умом он не блещет, и с ним, по словам матери, случаются припадки, но не с фарфором же ему иметь дело, верно? И он совершенно безопасен, уверяю вас, просто слаб на голову.

— Когда он придет?

— Завтра утром, в восемь. Энн покажет, что он должен делать и как. Поначалу он будет на ночь уходить домой, но потом, возможно, освоится, и будет проводить здесь всю неделю, а домой будет наведываться по воскресеньям.

Профессор Грегг говорил о случившемся как о само собой разумеющемся факте, лишь уточнял детали, а я все не могла заглушить в себе изумление. Я знала, что никакой помощи по дому нам не требовалось, да и туманное пророчество о том, что мальчик, которого он намеревается нанять, может быть иногда «не в себе», сбывшееся потом с редкой точностью, крайне озадачило меня. На следующее утро я услыхала от прислуги, что мальчик Кредок пришел в восемь и что Энн попыталась приладить его к делу. «Не знаю, мисс, в чем дело, а только, кажется, чокнутый он», — таков был ее краткий комментарий. Днем я увидела его, когда он помогал старику, работавшему в саду. Это был подросток лет четырнадцати, черноволосый, черноглазый, с оливковым цветом кожи. По отсутствующему выражению его глаз сразу было видно, что ума у него немного. Когда я проходила мимо, то услышала, как он отвечает садовнику — странным резким голосом, сразу привлекшим мое внимание: впечатление было такое, будто голос идет из далекого подземелья, со страшным присвистом — так шипит фонограф, когда лапка съезжает с валка. Он, похоже, горел желанием переделать всю работу, был послушен, тих, и Морган, садовник, знакомый с его матерью, заверил меня, что он действительно совершенно безобиден. «Он всегда был со странностями, — сказал садовник, — да и не мудрено родиться слегка пришибленным после того, что случилось с его матерью. Я и отца его хорошо знал, Томаса Кредока. Да, работяга он был славный, что и говорить. Он застудил себе легкие — работать-то приходилось в сырых лесах. Так бедолага и не оправился, помер в одночасье. А миссис Кредок, право слово, так убивалась — совсем ума лишилась. Ее мистер Хиллер нашел в Серых Холмах — припала к земле и рыдает, вопит, как неприкаянная душа. А Джарвис — он через восемь месяцев родился и… сами понимаете; он, право слово, ходить еще толком не научился, а до жути пугал других ребятишек — уж больно чудные звуки издавал».

Кое-что в этой истории показалось мне знакомым, и я невольно спросила, где находятся Серые Холмы.

— Да там, — сказал он, махнув рукой вверх, — пройдете «Лису с ищейками», потом двигайте лесом, по старым руинам. Отсюда добрых пять миль, место чудное. Скудней земли нет до Монмаута, право слово, но пастбище для овец там доброе. Да, не повезло бедняжке миссис Кредок.

Старик вернулся к своей работе, а я побрела вниз по тропинке меж подагрически скрючившихся от старости шпалер, обдумывая услышанную историю и пытаясь понять, что именно нашло отзвук в моей памяти. И вспомнила: я видела слова «Серые Холмы» на полоске пожелтевшей бумаги, которую вынимал из ящика в своем кабинете профессор Грегг. Меня вновь охватил страх, смешанный с любопытством. Мне припомнились странные буквы, срисованные с известняковой скалы, идентичная им надпись на древней печати и фантастическая легенда римского географа. Я понимала: если только не чудом уготовлены все эти странные события, то мне суждено стать очевидцем того, что совсем не укладывается в рамки обыденных представлений о жизни.

Я наблюдала за профессором Греггом изо дня в день: он шел по горячему следу, он худел на глазах, а по вечерам, когда солнце переваливало за вершину горы, он, не отрывая глаз от земли, расхаживал вокруг дома, пока туман в долине не сгущался до белизны, вечерняя тишь не приближала далекие голоса и голубой дымок из ромбовидной трубы серого фермерского дома ровной струйкой не устремлялся ввысь — точь-в-точь как в то утро, когда я впервые его увидела. Я уже говорила, что во мне сильна скептическая жилка, но несмотря на это я начала бояться и тщетно успокаивала себя, мысленно повторяя избитые истины о том, что мир материален, что в природе вещей нет ничего непостижимого и что даже сверхъестественное может быть объяснено с научной точки зрения. Но все эти догмы разбивались мыслью о том, что материя на самом деле столь же пугающе непостижима, как и дух, что сама по себе наука занята ерундой и скольжение по поверхности сокровенных тайн — предел ее возможностей.

Вспоминаю один день, выделяющийся из всех остальных, словно красная сигнальная вспышка, предвещавшая пришествие зла. Я сидела на скамейке в саду, наблюдая за Кредоком, который пропалывал какие-то растения, и вдруг услышала резкий звук — так дикое животное кричит от боли. Я была несказанно поражена: тело несчастного парня сотрясалось, будто через него пропускали электрический ток, он скрежетал зубами, пена выступила у него на губах, лицо распухло и почернело до неузнаваемости. Я в ужасе закричала. К той поре, когда прибежал профессор Грегг, мальчик рухнул в конвульсиях на сырую землю и извивался в корчах, как раненая змея, а изо рта у него с хрипом и свистом рвались чудовищные звуки. Он словно говорил на каком-то жутком наречии, сыпал словами — если только это можно назвать словами — которые вполне могли принадлежать языку, исчезнувшему в незапамятные времена и погребенному под толщей нильского ила или в мексиканских дебрях. Пока этот инфернальный рев терзал мой слух, у меня мелькнула мысль — да это голос ада! Я снова закричала и бросилась прочь, потрясенная до глубины души. Я видела лицо профессора Грегга, когда он склонялся над несчастным мальчиком и поднимал его, и была убита нескрываемым торжеством, которым светилось все его существо.

Оказавшись у себя в комнате, я задернула шторы и закрыла лицо руками. Внизу послышались тяжелые шаги — впоследствии мне рассказали, что профессор Грегг отнес Кредока в кабинет и заперся там с ним. Я слышала отдаленные голоса и трепетала при мысли о том, что может происходить в нескольких шагах от меня. Мне хотелось выбежать на солнечный свет, скрыться в лесу, но меня страшили видения, которые могли явиться мне на пути. Я нервически цеплялась за дверную ручку, когда услыхала голос профессора Грегга, бодро звавшего меня к себе.

— Все в порядке! — возвестил он. — Бедняга пришел в сознание — пусть поспит у нас до завтра. Не исключено, что я смогу помочь ему… Зрелище, конечно, не из приятных — не мудрено, что вы испугались. Но, может быть, хорошее питание пойдет ему на пользу, хотя окончательно поправиться, боюсь, ему не удастся.

Он напустил на себя подобающий случаю удрученный вид, с которым обычно говорят о безнадежной болезни, но я-то видела, что за этим кроется рвущееся наружу ликованье. Словно глядишь на тихую поверхность моря, ясную, неподвижную, а видишь вздымающиеся глубины и разверстые бездны. Для меня было поистине невыносимо, что человек этот, столь великодушно спасший меня от гибели, показавший себя по всех отношениях щедрым, сострадательным, добрым и заботливым джентльменом, мог так скоро, одним махом, перейти на сторону демонов и находить мрачное удовольствие и муках ущербного ближнего своего. Я билась над этой загадкой, но не находила и намека на возможное решение: в этом сонме тайн и всякого рода противоречий не было ничего, что могло бы мне помочь, и я снова подумала, а не слишком ли дорогой ценой досталось мне спасение от белого тумана на лондонской окраине? Что-то в этом духе я обиняком высказала профессору, и этого было достаточно, чтобы тот понял, в какой степени замешательства я пребываю. Мне пришлось сразу же пожалеть о содеянном — я увидела, что лицо профессора исказилось настоящим страданием.

— Мисс Лелли, — сказал он, — вы ведь не хотите оставить нас? Нет-нет, вы не сделаете этого. Вы представить себе не можете, как я на вас рассчитываю, как уверенно продвигаюсь вперед, зная, что вы здесь и что дети находятся под вашим присмотром. Вы, мисс Лелли, мой надежный арьергард, ибо дело, которым я сейчас занимаюсь, далеко не безопасно. Не забыли, что я говорил в первое же утро нашего пребывания здесь? Я зарекся раскрывать рот, пока моя схема, пусть даже и гениальная, не обрастет мясом математических выкладок. Хорошенько подумайте, мисс Лелли! Я не осмелюсь ни минуты держать вас здесь против вашей воли, но все же откровенно говорю вам: я уверен, что именно здесь, в этих лесах, мы найдем разгадку тайны.

Горячность его тона и память о том, что человек этот, в конце концов, был моим спасителем, растопили мое сердце, и я протянула ему руку, обещая служить верой и правдой без лишних расспросов.

Несколькими днями позже пастор нашей церкви (это была маленькая церквушка, серая, строгая, необычная по архитектуре, нависавшая над рекой и видевшая все приливы и отливы) зашел к нам, и профессор Грегг легко убедил его остаться отужинать. Мистер Мейрик был выходце из древнего рода сквайров. Поместье его находилось посреди холмов, в семи милях от нас, и как уроженец этих мест, пастор был живым кладезем многих исчезнувших обычаев и старинных преданий края.

Своей подкупающей, не лишенной затворнической чудаковатости манерой держаться пастор расположил к себе профессора Грегга. Пришла пора подавать сыры, изысканий бургундское дало о себе знать, и оба джентльмена, раскрасневшись в тон вину, принялись рассуждать на филологические темы с пылом судачащих о знати поселян. Пастор как раз толковал о произношении уэльского «ll» и издавал звуки, похожие на журчание милых его сердцу лесных ручейков, когда профессор вдруг встрепенулся.

— Между прочим, — сказал он, — мне тут на днях встретилось очень странное слово. Вы знаете мальчика, который меня работает, — бедняжку Джарвиса Кредока? Так вот, у него есть скверное обыкновение говорить с самим собой. Позавчера я гулял по саду и услышал его голос. Кредок явно незнал о моем присутствии. Многое из того, что он говорил, я не разобрал, но одно слово врезалось мне в память. Звук был на редкость странный — не то шипящий, не то гортанный, и такой же необычный, как эти двойные «l», которые вы сейчас нам столь любезно демонстрировали. Не знаю, смогу ли я хоть отчасти передать звуковой строй этого слова — «Иксаксар» или нечто в этом духе. Знаю только, что «к» должен звучать как греческий «chi» или испанский «j». Что это означает на уэльском языке?

— На уэльском? — переспросил пастор. — Такого слова в уэльском нет, и хотя бы отдаленно напоминающего его тоже нет. Я знаю уэльский канон, разговорные диалекты, насколько это возможно, но похожего слова нет нигде начиная от Англии и кончая Аском. К тому же никто из Кредоков не знает ни слова по-уэльски. Этот язык вымирает.

— Неужели? Все это крайне интересно, мистер Мейрик. Признаюсь, слово поразило меня вовсе не уэльским звучанием. Просто я думал, что это некое искажение на местный лад.

— О нет, я такого слова не слышал, вообще ничего похожего. Впрочем… — добавил он, загадочно улыбаясь, — если в каком языке и есть такое слово, так это в языке эльфов. У нас он называется Тилвид Тегг…

Разговор перекинулся на стоявшую неподалеку римскую виллу. Вскорости я ушла из комнаты, чтобы побыть в одиночестве и немного поразмышлять об услышанном. Когда профессор заговорил о необычном слове, я увидела, как он покосился на меня, и тут же узнала название упоминаемого Солином камня — имя той самой упрятанной в потайном ящике черной печати, на которую исчезнувшая раса навсегда нанесла знаки, что не мог прочесть ни один человек; знаки, которые вполне могли скрывать историю ужасных деяний, совершенных давным-давно и забытых еще до того, как горы обрели свои нынешние очертания.

Спустившись следующим утром вниз, я застала профессора Грегга за его бесконечным кружением перед домом.

— Поглядите на этот мост! — закричал он, увидев меня.

— Какое чудное готическое творение! Эти углы между сводами, эта серая серебристость камня, благоговеющего перед утренним светом! Признаюсь, он кажется мне символом: он вполне мог бы олицетворять мистический переход из одного мира в другой…

— Профессор Грегг, — сказала я спокойно, — не пора ли мне узнать о том, что произошло и что должно произойти?

В тот момент он устранился от ответа, но вечером я вновь подступилась к нему, и профессор вдруг вспыхнул негодованием.

— Так вы еще не поняли? — шумел он. — Но я же вам столько рассказал и показал! Вы слышали почти то же, что и я, видели то же, что и я, — голос его начал понемногу остывать, — а ведь всего этого, в конечном счете, достаточно, чтобы многое прояснилось. Слуги, не сомневаюсь, уже доложили вам, что у несчастного Кредока предыдущей ночью опять случился припадок. Он разбудил меня криками, и я отправился к нему на помощь. Не приведи вас Господь увидеть то, что я видел этой ночью!.. Но все это впустую, ибо время мое истекает. Через три недели я должен вернуться в город — нужно готовить курс лекций, и мне понадобятся все мои книги. В считанные дни все будет кончено, и мне не придется больше говорить намеками, боясь оказаться посмешищем. Мне будут внимать с таким чувством, какого еще ни один человек не пробуждал в душе ближних.

Он замолк, лицо его лучилось радостью великого и необыкновенного открытия.

— Но все это в будущем — ближайшем, но все-таки будущем, — продолжил он наконец. — Кое-что еще надо сделать. Вы, конечно, помните, как я говорил вам, что исследования мои небезопасны. И именно сейчас мне предстоит одна чрезвычайно опасная встреча. Но это приключение должно стать последним, заключительным звеном в цепи…

По ходу разговора профессор нервно расхаживал по комнате. В голосе его боролись нотки ликования и откровенного страха, страха человека, который без оглядки совершает прыжок в неведомое; мне почему-то пришло на ум сравнение с Колумбом, сделанное профессором в тот день, когда он дарил мне свою книгу.

Вечер выдался прохладный, в кабинете, где мы сидели, трещал камин, и рубиновый отсвет на стенах напомнил мне былые дни. Я молча сидела в кресле у огня, обдумывая услышанное и по-прежнему безуспешно пытаясь поймать ускользавшую от моего внимания сюжетную нить, как вдруг до меня дошло, что в комнате произошла некая перемена. Некоторое время я приглядывалась, тщетно стараясь ее уловить: стол у окна, стулья, старое канапе — все было на месте. Но в следующее мгновение внутри у меня что-то сверкнуло, и я поняла, в чем дело. Я сидела лицом к бюро, что стояло по другую сторону от камина. На самом верху бюро красовался угрюмого вида бюст Питта, которого раньше я там никогда не видела. Потом я вспомнила прежнюю прописку этого шедевра. В дальнем углу, за дверью, помещался старый шкаф. Вот на этом-то шкафу, футах в пятнадцати от пола, бюст и покоился, обрастая пылью с самого начала века.

Я была крайне удивлена. В доме, насколько я знала, такой вещи, как стремянка, не водилось — я искала ее, когда мне понадобилось переменить занавеси в комнате. В то же самое время ни один, даже самый высокий мужчина не смог бы снять бюст при помощи стула, тем более что он стоял не на краешке шкафа, а был задвинут к самой стене. А профессор Грегг, кстати говоря, роста был ниже среднего.

— Как же вы сумели спустить вниз Питта? — поинтересовалась я.

Профессор с любопытством посмотрел на меня и минуту-другую помедлил с ответом.

— Должно быть, стремянка нашлась, или садовник принес с улицы лесенку?

— Нет, никакой лестницы у меня не было. Вот вам, мисс Лелли, — продолжил он, неловко пытаясь свести все к шутке, — маленькая головоломка, проблема в духе неподражаемого Холмса. Перед вами ряд фактов, ясных и очевидных, нужно проявить лишь остроту ума, чтобы найти решение. Ради всего святого! — вскричал он вдруг срывающимся голосом и с выражением сильнейшего испуга на лице. — Ни слова больше! Я же говорил, что не хочу обсуждать эту проблему. — С этими словами он вышел из комнаты и со всей силы хлопнул дверью.

Я в замешательстве оглядела комнату, не совсем понимая, что, собственно, произошло, и одно за другим отбрасывая пустые, нелепые объяснения. Я не могла взять в толк, с какой стати одно ничего не значащее слово и мельчайшая перемена в обстановке могли вызвать такую бурю. Дело выеденного яйца не стоит, блажь какая-то, размышляла я. Профессор в мелочах очень щепетилен и суеверен, и мой вопрос, очевидно, разбудил в нем потаенные страхи, какие вспыхивают у шотландки, когда у нее на глазах убивают паука или просыпают соль. Я начала потихоньку успокаиваться, но тут истина тяжелым грузом легла мне на сердце, и я с леденящим ужасом поняла, что тут не обошлось без постороннего чудовищного вмешательства. Бюст был просто недосягаем, без лестницы до него никто бы не добрался.

Я отправилась на кухню и, насколько могла спокойно, спросила прислугу:

— Кто снял бюст со шкафа, Энн? Профессор Грегг говорит, что не трогал его. Вам удалось найти стремянку в одном из сараев?

Девушка непонимающе смотрела на меня.

— Я и не притрагивалась к нему, мисс, — сказала она. — Я увидела его на теперешнем месте давеча утром, когда протирала пыль в комнате. Помнится, это было в среду, да-да, наутро после той ночи, когда на Кредока опять нашло. Моя комната рядом с его, — продолжала с жалостью Энн. — Это был какой-то кошмар! Он так орал, имена непонятные выкрикивал. Я не на шутку перепугалась, но потом пришел хозяин, что-то сказал, перенес Кредока вниз и дал лекарство.

— А на следующее утро вы обнаружили, что бюст переехал?

— Да, мисс. Когда я спустилась вниз и открыла окна в кабинете, там стоял жуткий запах. Я еще подумала, какая гадость, что же это такое? Знаете, мисс, я несколько лет назад взяла выходной и пошла с двоюродным братом Томасом Бартером в зоопарк. Я тогда служила у миссис Принс в Стенхоуп-Гейт. Мы отправились в зеленый домик поглядеть на змей, и там был точно такой же запах, помню, мне еще стало дурно, и Бартеру пришлось меня выводить оттуда. Вот я и говорю, такой же запах стоял в кабинете, я еще думала, с чего бы ему тут быть, и тут увидела, что Питтов бюст стоит себе на бюро хозяина. Я еще подумала: кто же это сделал и как? А когда начала протирать пыль, глянула на бюст — а на нем здоровенный такой след, прямо по пыли, пыль-то с него лет тридцать не стирали, и на следы от пальцев не похоже, а просто полоса — широкая, длинная. Я прошлась по ней рукой, сама не знаю, зачем, а она такая скользкая, липкая, будто змея проползла. Странно ведь это, правда, мисс? И кто это сделал? Беда, да и только.

Своей болтовней добросердечная Энн окончательно выбила меня из колеи. Я рухнула в постель и закусила губы, чтобы не закричать от мучительного ужаса и смятения чувств. Я просто едва не обезумела от страха; уверена, случись это днем, ноги моей там не было бы через пять минут. Я забыла бы все свое мужество, долг благодарности, все, чем была обязана профессору Греггу, не задумалась бы о том, какая судьба меня ждет и не придется ли мне вновь умирать голодной смертью, — только бы выскочить из липкой сети панического ужаса, которая с каждым днем стягивалась вокруг меня все туже и туже. Если бы знать, думала я тогда, если бы знать, чего бояться, я бы себя защитила, но здесь, в этом уединенном доме, окруженном со всех сторон дремучим лесом и уступами холмов, страх словно выползал из каждой норы, и кровь стыла в жилах от едва слышного глухого ворчания ночи. Тщетно призывала я на помощь остатки своего скептицизма и силилась холодным здравомыслием подкрепить веру в естественный порядок вещей — воздух, сочившийся в растворенное окно, дышал тайнами, я сидела в темноте и ощущала, как тишина становится тягостной и скорбной, словно на заупокойной службе, а мое воображение рисовало всяческих странных существ, роящихся в камышах у речной заводи.

Утром, едва ступив на порог столовой, я почувствовала, что неведомый мне сюжет близок к развязке. Профессор сидел с каменным лицом и явно никого и ничего не слышал.

— Я отправляюсь на довольно длительную прогулку, — сказал он, когда с завтраком было покончено. — Если я не вернусь к ужину, не ждите меня и не думайте, будто что-то случилось. В последнее время я заскучал, засиделся, и небольшая прогулка меня встряхнет. Не исключено, что я переночую в какой-нибудь скромной гостинице, если найду ее чистой и удобной.

По опыту совместной жизни с профессором Греггом я знала, что им движет отнюдь не желание развлечься. Я не могла и предположить, куда он направляется, и не имела ни малейшего представления о его миссии. Все мои ночные страхи вернулись, и когда он с улыбкой стоял перед домом, собираясь с силами перед дальней дорогой, я принялась умолять его остаться и оставить все мечты о неизвестном континенте.

— Нет-нет, мисс Лелли, — отвечал он, продолжая улыбаться. — Уже поздно. Vestigia nulla retrorsum[32] — девиз всех истинных первооткрывателей, хотя в моем случае, думается, это не стоит понимать слишком буквально. Но, право же, вы напрасно так тревожитесь. Моя маленькая экспедиция не опаснее дня, проведенного геологом в горах с киркой в руках. Риск определенный, конечно, есть, как и во время любой обычной экскурсии. Но в конце концов, могу же я позволить себе побыть беспечным? Я же не делаю ничего предосудительного. Так что — выше нос! Я прощаюсь с вами, самое позднее, до завтрашнего утра.

Он легко зашагал вверх по дороге, отворил калитку, ведущую в лес, и исчез в гуще деревьев.

Исполненный тягостного сумрака день тянулся бесконечно долго. Я вновь ощущала себя пленницей древнего леса, брошенной в неведомом краю тайн и кошмаров, причем так давно, что живой мир уже забыл о моем существовании. Надежда и страх боролись во мне, а между тем время шло к ужину, и я замерла в ожидании того момента, когда в холле зазвучат шаги профессора и его ликующий голос возвестит неведомую мне победу. Но наступила ночь, а профессора все не было.

Утром, когда служанка постучалась ко мне, я первым делом спросила ее, не вернулся ли хозяин; услышав, что спальня его пуста, я похолодела от отчаянья. Но я все еще тешила себя надеждой, что профессора задержала какая-нибудь приятная компания, и он вернется к ленчу или чуть позднее. Я взяла детей и отправилась на прогулку в лес, изо всех сил стараясь веселиться, играть с ними — одним словом, вести себя так, словно ничего не случилось. Час за часом ждала я, и мысли мои становились все более мрачными. Снова наступил вечер, я не находила себе места, и наконец, когда я через силу давилась ужином, снаружи послышались шаги и мужской голос.

Вошла служанка и как-то странно посмотрела на меня.

— Простите, мисс, — сказала она, — мистер Морган хочет поговорить с вами.

— Проводите его сюда, пожалуйста, — ответила я и прикусила губу от волнения.

Старик медленно вошел в комнату, служанка закрыла за ним дверь.

— Присаживайтесь, мистер Морган, — сказала я. — Что вы хотели мне сообщить?

— Да вот, мистер Грегг вчера утром, прямо перед уходом, оставил мне кое-что для вас и строго-настрого велел не передавать в точности до восьми часов сегодняшнего вечера, коли случится так, что он к той поре домой не вернется; а коли вернется — вернуть ему в собственные руки. Вот видите, мистера Грегга до сих пор нет, так что лучше, думаю, вручить вам этот пакет.

Он вытащил что-то из кармана, и, привстав, передал мне. Я молча приняла пакет; видя, что Морган не знает, как ему быть дальше, я поблагодарила его, пожелала доброй ночи, и он вышел. Я осталась в комнате наедине с бумажным пакетом — он был аккуратно скреплен печатью и адресован мне; условие, о котором только что упоминал Морган, было начертано размашистым почерком профессора на его лицевой стороне. С дрожью в сердце я сорвала печати. Внутри был еще один конверт, тоже надписанный, только открытый, и в нем-то я и обнаружила прощальное послание профессора Грегга.

«Дорогая моя мисс Лелли, — так оно начиналось, — цитируя фразу из старого учебника по логике, можно сказать, что сам факт чтения вами этого письма является свидетельством грубого просчета с моей стороны, просчета, боюсь, такого свойства, что он превращает эти строки в прощальные. Со всей определенностью можно утверждать, что ни вы, ни кто-либо еще никогда больше не увидят меня. Я сделал свой выбор, предвидя подобный оборот дела, и надеюсь, вы согласитесь принять адресованное вам скромное напоминание о моей особе и искреннюю признательность за то, что вы связали свою судьбу с моею. Постигшая меня участь столь ужасна, что подобное не привидится и в страшном сне, но вы имеете право узнать все — если пожелаете. Загляните в левый ящик моего стола, найдите там ключ от секретера — на нем есть особая пометка. В глубине секретера лежит большой конверт, скрепленный печатями и адресованный вам. Можете немедля бросить его в огонь, и тогда вам будет гораздо спокойнее спать по ночам. Но если вам угодно знать мою историю — читайте. Она написана для вас».

Внизу стояла знакомая твердая роспись. Я вновь вернулась к началу и перечитала письмо. Внутри у меня все замерло, губы побелели, руки заледенели. Мертвая тишина, царившая в комнате, близкое дыхание темных лесов и холмов, обступивших дом со всех сторон, обрушились на меня — я окончательно осознала, что осталась одна, без помощи и поддержки, не зная, куда обратиться за советом. Наконец я решила: пусть это преследует меня всю жизнь, все отпущенные судьбою дни, но я должна узнать, что кроется за необычными страхами, которые так долго изводили меня ужасной серой хмарью, похожей на зыбкие тени в лесных потемках. В точности исполнив указания профессора, я не без внутреннего сопротивления сорвала печати на конверте и извлекла из него рукопись. С тех пор рукопись эта всегда со мной, и я не вправе скрывать от мира ее содержание. Вот что я прочла в ту ночь, сидя за бюро около бюста Питта при свете настольной лампы.

«Заявление Уильяма Грегга, действительного члена Лондонского Королевского общества археологов, и прочая.

Много лет минуло с тех пор, как первое предвкушение гипотезы, которая ныне стала почти доказанной теорией, забрезжило в моем сознании. Я был изрядно подготовлен к этому беспорядочным чтением старых книг, и позднее, уже приобретя специальность и полностью отдавшись науке, известной под именем этнологии, я то и дело становился в тупик перед фактами, которые никак не согласовывались с научными догмами, перед открытиями, которые свидетельствовали о наличии чего-то, неподвластного всем нашим рационалистическим выкладкам. К примеру, я убедился, что многое из мирового фольклора есть лишь сильно преувеличенный рассказ о событиях, случавшихся в реальности. Особенно меня увлекала идея изучения рассказов об эльфах, добром народце из кельтских преданий. Там я и надеялся обнаружить канву, щедро расцвеченную позднейшими домыслами о фантастическом обличье маленьких человечков, одетых в зеленое и резвящихся среди цветов; мне казалось, что я вижу определенную связь между именем этой расы (которую считали вымышленной) и ее культурой и нравами[33]. Наши далекие предки называли эти жуткие созданья „справедливыми“ и „добрыми“ именно потому, что боялись их, по той же причине они придавали им чарующий и милый облик, прекрасно зная, что на самом деле все выглядит совсем иначе. К этому обману живо подключилась и литература, приложив свою шаловливую руку к сему преображенью, так что игривые эльфы Шекспира уже весьма далеки от оригинала и вся присущая им мерзость прикрывается маской безобидной игривости. В более же древних преданиях — сказаниях, которыми обменивались люди, сидя вокруг горящего костра, — можно уловить совсем иной дух. Он сквозит в историях о детях, мужчинах и женщинах, таинственным образом исчезавших с лица земли. В последний раз пропавших обычно видел какой-нибудь случайный крестьянин — человек шел полем, направляясь к странным зеленым круглым холмикам, и больше его никто никогда не встречал. Существуют также истории, рассказывающие о несчастных матерях, которые оставляли мирно спящее дитя за плотно закрытой на деревянную щеколду дверью, а по возвращении находили не пухлого розовощекого английского малыша, а чахлое, желтокожее, морщинистое созданье с угольно-черными глазищами, — одним словом, дитя иной расы. А есть и еще более мрачные предания о страшных ведьмах, колдунах и зловещих шабашах, содержащие явные намеки на соитие демонов и дочерей человеческих. Подобно тому, как мы превратили в добросердечных, хоть и чуточку капризных, эльфов мерзкий „честной народец“, мы подменили богопротивную скверну ведовства ходульным изображением старой карги на помеле в компании потешного черного кота. Еще греки называли отвратительных фурий великодушными благодетельницами, и северные народы неосторожно последовали их примеру.

Я продолжал свои исследования, урывая часы у других, более насущных трудов, и постоянно задавался вопросом: если предания правдивы, то кто же те демоны, что обеспечивали шабашам кворум? Естественно, я сразу отринул все сверхъестественные средневековые гипотезы и пришел к заключению: эльфы и дьяволы являются существами одной расы и одного происхождения. Благодаря болезненному воображению и буйной фантазии древние весьма преуспели в искажении и приукрашивании, но все же я твердо уверен, что у всего этого вымысла существует реальная, причем весьма мрачная, подоплека. В отношении ряда мнимых чудес у меня были сомнения. Да, мне очень не хотелось встретить в практике современного спиритуализма хоть один пример, содержащий малую толику истинности, но все же я не был целиком готов к отрицанию того, что человеческая плоть порой — пусть в одном случае из десяти миллионов — может служить покровом силам, кажущимся нам магическими; на самом деле, эти силы имеют отнюдь не небесное происхождение, наоборот, они представляют собою некий атавизм. У амебы или змеи есть возможности, которыми мы не обладаем. Теорией реверсии я объяснил многое из того, что кажется необъяснимым. Вот из чего я исходил: у меня были серьезные основания полагать, что львиная доля древнейших и непереиначенных преданий о так называемых эльфах есть чистая правда; сверхъестественный пласт этих преданий я объяснял предположением, что раса, выпавшая из великой цепи эволюции, может сохранять, как атавизм, определенные способности, которые нам представляются чудесными. Вот примерно такая теория складывалась у меня, и отовсюду я получал ей подтверждения — будь то обнаруженные в кургане сокровища, сообщение в провинциальной газете о заседании собирателей древностей или очередной курьез, почерпнутый из мировой литературы. Помнится, меня особенно поразило обнаруженное у Гомера замечание о нечленораздельно говорящих людях — значит, тот знал, сам или понаслышке, людей со столь неразвитой речью, что ее едва ли можно было назвать членораздельной. В свою гипотезу о расе, значительно отставшей в своем развитии от остальных, я легко вписал предположение о том, что представители ее говорят на наречии, которое не особо далеко ушло от звуков, издаваемых дикими животными.

На том я и стоял, радуясь тому, что моя концепция была весьма близка к истине, пока не наткнулся на случайную заметку в провинциальной газете. То было короткое сообщение об обычной, по всем приметам, деревенской драме: непостижимым образом исчезла молодая девушка, и злые языки распустили о ней дурные слухи. Я же глядел между строк: скандальные подробности были, скорее всего, придуманы, дабы хоть как-то объяснить то, что не поддается обычному объяснению. Бегство в Лондон или Ливерпуль, самоубийство (лежит себе припеваючи с камнем на шее где-нибудь на илистом дне лесного пруда), убийство — таковы были версии соседей несчастной девушки. Но я подумал: а что, если неведомая, ужасная раса обитателей холмов жива и поныне? А вдруг она обитает по-прежнему в диких, пустынных местах и время от времени являет миру злые деяния первобытного мифа, вечного, как мифы урало-алтайских племен или испанских басков? Мысль эта поразила меня в самое сердце: в странном припадке ужаса и ликованья я судорожно хватал ртом воздух, вцепившись руками в подлокотники кресла. Такое ощутил бы мой собрат, занимающийся естественными науками, доведись ему, гуляя по тихому английскому лесу, увидеть мерзкого ихтиозавра, прототипа легенд об ужасном змее, повергаемом доблестным рыцарем, или заслонившего солнце птеродактиля, именуемого в преданиях драконом. И все же меня, как человека, преданного науке, мысль о подобной возможности повергла в буйную радость. Я выкромсал заметку из газеты и положил ее в ящик старого бюро, решив, что это будет первый экспонат наистраннейшей из существующих коллекций. Долго сидел я в тот вечер, предаваясь мечтам о работе, которую предстоит проделать, и старался не остужать здравым смыслом пыл первых откровений. Когда же я начал беспристрастно разбираться с упомянутым случаем, то понял, что строю свои предположения на довольно-таки зыбком основании, вернее — безо всякого основания; правда вполне могла быть на стороне местных обывателей, и я решил оценить этот случай очень сдержанно. И все же с тех пор я стал держать ухо востро и втайне упивался мыслью о том, что я один стою на страже, а полчища ученых и исследователей, ничегошеньки не ведая, позволяют, может быть, исключительно важным фактам проходить мимо незамеченными.

Прошло несколько лет, прежде чем я смог пополнить содержимое ящика. Вторая находка в точности повторяла первую с той лишь разницей, что место действия было другое, тоже весьма удаленное. Но кое-что я из нее извлек — ведь во втором случае, так же, как и в первом, драма разыгралась в пустынном и глухом краю, а значит, теория моя находила пусть ничтожное, но подтверждение. Решающее значение имело для меня третье происшествие. Опять же среди отдаленных холмов, в стороне от торных дорог был обнаружен умерщвленный человек, причем орудие убийства валялось рядом. Тут же пошли всякого рода слухи и догадки, поскольку роль кистеня удачно исполнил первобытный каменный топор, закрепленный жилами на деревянной рукояти. Выдвигались самые нелепые и неправдоподобные предположения. Самые дикие версии заходили в тупик. Я же думал об этом случае с нескрываемой радостью и не поленился вступить в переписку с местным доктором, который участвовал в дознании. Человек острого, проницательного ума, доктор пребывал в полнейшем недоумении. „О таких вещах в провинции распространяться не стоит, — писал он мне, — но тут явно кроется какая-то жуткая тайна. В мое распоряжение был предоставлен тот самый каменный топор, что послужил орудием убийства, и мне стало интересно опробовать его. Как-то в воскресенье, пополудни, когда домочадцы и слуги отлучились, я отнес топор на задний двор и там, укрывшись за тополями, проделал эксперимент. Я обнаружил, что топор совершенно непригоден для дела — то ли у него какое-то особое равновесие, некий скрытый центр тяжести, к которому надо долго приноравливаться, то ли нанесение нужного удара требует исключительной ловкости и силы — не знаю, только домой я вернулся с самым нелицеприятным мнением о собственных атлетических данных. Мои „упражнения“ с топором походили на неумелое метание молота, когда сила рывка обрушивается на метателя — меня резко заносило назад, а топор падал на землю. В другой раз я привлек к эксперименту одного опытного лесника, но и этот человек, не выпускавший топора из рук на протяжении четырех десятилетий, ничего не мог поделать с каменным орудием — любая попытка совладать с ним кончалась неудачей. Короче говоря, не будь это в высшей степени абсурдным, я бы сказал, что за последние четыре тысячелетия не земле вывелись существа, способные нанести удар тем оружием, которым был убит старик“. Это, как можно себе представить, не было для меня особой новостью, и впоследствии, когда я услышал эту историю целиком — несчастный старик, оказывается, любил посудачить о том, что-де можно увидеть по ночам на одном диком холме, намекая при этом на неслыханные чудеса, и как раз на том самом холме обнаружили его окоченевший труп — я понял, что пора догадок и предположений позади. Но с еще большими затруднениями я столкнулся, предприняв следующий шаг. Многие годы я владел необычной каменной печатью — куском тусклого черного камня, насчитывающим от кончика рукоятки до печатки два дюйма в длину. Сама печатка была естественного происхождения шестиугольником диаметром в дюйм с четвертью. Внешне она походила на увеличенный старомодный пестик для набивания табака в трубку, но, скорее всего, таковым пестиком не являлась. Ее прислало мне одно внушающее всяческое доверие лицо, сообщившее, что печать была обнаружена близ стен древнего Вавилона. Вырезанные на печати буквы оставались для меня неразрешимой загадкой. Они представляли из себя нечто вроде клинописи, перемежавшейся чужеродными элементами, которые сразу же бросались в глаза. Сколько я ни пытался прочесть надпись, полагая, что мне помогут известные на сегодня правила дешифровки клинописи, все оканчивалось полным провалом. Это обстоятельство весьма задевало мою профессиональную гордость. Я частенько вынимал Черную Печать из шкафа и разглядывал ее с таким тупым упорством, что в сознании у меня отпечатался каждый ее штрих, — я безошибочно мог воспроизвести надпись по памяти. Вскоре я получил от своего корреспондента на западе Англии письмо с приложением, которое сразило меня наповал, словно удар молнии. На большом листе бумаги были старательно выведены буквы с моей Черной Печати, а над ними рукой моего друга было выведено: „Надпись, обнаруженная на известняковой скале Серых Холмов, в Монмутшире. Нанесена неким красным веществом, причем совсем недавно“. Друг сообщал: „Посылаю вам эту странную надпись с необходимыми уточнениями. Пастух, проходивший мимо камня неделю назад, клянется, что на нем не было никаких отметин. Буквы, как я уже говорил, нарисованы на камне неким красным составом, средняя высота их составляет около дюйма. Мне они напомнили клинопись, только сильно деформированную, что, конечно же, мало похоже на правду. Либо это мистификация, либо каракули цыган, которых в нашем краю предостаточно. У них, как известно, есть множество условных значков, при помощи которых они сообщаются друг с другом. Два дня тому назад мне довелось побывать около этого камня в связи с довольно печальным случаем, который там произошел“.

Как вы понимаете, я немедля написал ответ, в котором выразил другу благодарность за то, что он не поленился скопировать надпись, и между делом осведомился об упомянутом случае. Из его ответа я узнал, что некая женщина по фамилии Кредок, лишившаяся за день до того мужа, отправилась сообщить прискорбное известие двоюродному брату, который жил в пяти милях от ее дома. Она пошла кратчайшим путем, через Серые Холмы. Миссис Кредок, бывшая в ту пору совсем молодой женщиной, до родственников не добралась. Поздно вечером потерявший пару овец фермер, думая, что те отбились от стада, шел через Серые Холмы с собакой и фонарем. Внимание его привлек звук, который, по его описанию, походил на тоскливый и жалобный вой; пойдя на голос, фермер обнаружил несчастную миссис Кредок скорчившейся у известняковой скалы и раскачивающейся из стороны в сторону с такими рвущими сердце стенаниями и воплями, что поначалу он даже был вынужден заткнуть уши. Женщина позволила отвести себя домой, приглядеть за ней пришла соседка. Ночь напролет миссис Кредок кричала, перемежая стенания словами какого-то непонятного наречия; вызванный доктор поспешил объявить ее душевнобольной. Неделю она пролежала в постели, то завывая, как неприкаянная и навеки проклятая душа, то впадая в глубокое забытье; все считали, что горе утраты помутило ее разум, и врачи серьезно опасались, что она не выживет. Стоит ли говорить, как заинтересовала меня эта история. Я попросил своего корреспондента регулярно сообщать мне обо всем, имевшем хоть какое-то касательство к данному случаю. Через шесть недель женщина опамятовалась, постепенно пришла в себя, а спустя несколько месяцев произвела на свет сына, нареченного при крещении Джарвисом, — он, к несчастью, родился слабоумным. Таковы были факты, известные деревне. Для меня же, леденевшего при мысли о чудовищных преступлениях, которые, вне всякого сомнения, творились древней расой под покровом ночи, все эти объяснения были в высшей степени недостаточными, и я по неосторожности рассказал о моей гипотезе кое-кому из коллег. Не успело последнее слово покинуть мои уста, как я горько пожалел о преждевременном разглашении своей величайшей тайны. Друзья рассмеялись мне в лицо, сочтя меня сумасшедшим. Возмущаясь и негодуя, в душе я посмеивался, ибо мог не опасаться этих болванов — доверять им все равно что откровенничать с полями, морями, песками, лесами, равнинами, пустынями и горами.

Только теперь, уже обладая достаточными знаниями, я сосредоточил все свои усилия на дешифровке надписи с Черной Печати. Долгие годы эта загадка была единственным, что занимало меня в короткие часы досуга, поскольку большая часть моей жизни, как водится, была посвящена исполнению других, более „приличных“ обязанностей. Лишь изредка мне удавалось урвать недельку для сокровенных изысканий. Полная история этого любопытного исследования кому угодно может показаться крайне утомительной, ибо в основном она состоит из длинного перечня изнурительных неудач. Я достаточно поднаторел в древних рукописях, чтобы иметь нахальство рассчитывать на успех. Я состоял в переписке со многими учеными. мира и не верил, что в наши дни какие бы то ни было письмена, сколь угодно древние и запутанные, могут устоять перед мощью научного знания. Тем не менее факт остается фактом — четырнадцать полных лет понадобилось, чтобы найти ключ к таинственному тексту. С каждым годом профессиональных обязанностей у меня все прибавлялось, а часов досуга, в соответствии с немудреными правилами механики, становилось все меньше. Это, понятно, замедляло ход исследований, и все же, оглядываясь на те годы через левое плечо, я удивляюсь масштабности своих поисков. Я терпеливо собирал образцы древнего письма всех времен и народов. Ничто не ускользнет у меня из виду, решил я, буду использовать любую подсказку. Один шифр сменялся другим, но результатом даже не пахло, и с годами я стал отчаиваться и подумывать, уж не является ли Черная Печать единственным реликтом некой исчезнувшей расы, отказавшей нам в иных следах своего существования. Сгинувшей, как Атлантида, в каком-нибудь великом катаклизме… И теперь тайны ее погребены на дне океана или в толще холмов. Я продолжал упорствовать, но прежней непоколебимой веры уже не было. Дело решил случай. Оказавшись в одном крупном городе на севере Англии, я посетил самый богатый в тех краях музей. Хранитель его был одним из моих преданных поклонников, и когда, уже изрядно измученный, он показывал мне очередную витрину с минералами, мое внимание вдруг привлек один экспонат — черный четырехдюймовый камень, чуть-чуть напоминавший Черную Печать. Я инстинктивно взял его в руки, перевернул и с изумлением обнаружил, что тыльная сторона надписана. Своему другу-смотрителю я хладнокровно сказал, что экспонат мне любопытен и что я буду крайне признателен, если мне будет позволено взять камень на пару дней в гостиницу. Смотритель, естественно, был рад мне угодить. Я поспешил к себе в номер и со всем тщанием принялся изучать экспонат. На камне было две надписи: одна обычной клинописью, другая — знаками Черной Печати. Я понял: разгадка рядом. Сделав точную копию обеих надписей, я вернулся в Лондон, и, положив их на стол рядом с Черной Печатью, приступил к решающей атаке. Надпись на камне, сама по себе довольно любопытная, не проливала света на мои вопросы, но транслитерация сделала меня обладателем шифра. Конечно, не обошлось без конъектуры[34], причем то и дело возникала неуверенность относительно одной идеограммы, а один вновь и вновь повторявшийся на печати знак подло не давался мне несколько ночей кряду. Наконец тайна предстала предо мной в облачении обычных английских букв. Могу с уверенностью сказать, что наш благородный язык никогда еще не использовали для передачи таких ужасных текстов. Едва дописав последнее слово, я дрожащими, неверными руками разорвал листок в мелкие клочья, бросил их в красное жерло камина, убедился в том, что они вспыхнули и почернели, а затем стер в порошок оставшиеся серые хлопья пепла. Никогда с тех пор я не писал и уж, конечно, никогда не напишу этих чудовищных слов — слов, которыми человека можно вновь низвести до скверны, из коей он поднялся к свету, и облечь плотью мерзкого пресмыкающегося или змеи.

Теперь оставалось одно, но самое важное. Я знал, но жаждал видеть. И вот спустя некоторое время мне удалось снять дом в окрестностях Серых Холмов, неподалеку от хижины, где жила миссис Кредок с сыном Джарвисом. Наверно, не стоит вдаваться в детальное описание всех событий, которые произошли со мной здесь. Я был уверен, в Джарвисе Кредоке течет кровь „маленького народца“, и позднее узнал, что он не раз встречался с сородичами в самых укромных местах этого пустынного края. Когда однажды я услыхал, как он в очередном припадке говорит или, скорее, шипит на жутком наречии Черной Печати, ликование, боюсь, заглушило во мне жалость. С уст его слетали тайны подземного мира, в том числе — словесное воплощение ужаса „Иксаксар“, о значении, произношении и начертании которого я предпочитаю умолчать.

Но один случай я обязан рассказать. Однажды глубокой ночью я проснулся от уже знакомых свистящих звуков, прошел в комнату к несчастному мальчику и увидел, как он в конвульсиях, с пеной у рта, мечется по кровати, словно уворачиваясь от нападавших на него демонов. Я отнес его к себе в комнату и зажег лампу. Он корчился на полу, умоляя вселившуюся в его плоть силу убраться туда, откуда она пришла. На моих глазах тело его разбухло, вздулось, как пузырь, лицо почернело — и вот тогда, в этот решающий момент, я сделал все, что требовали предписания печати, и, отбросив угрызения совести, поступил, как подобает настоящему ученому — стал хладнокровно наблюдать за происходящим. Зрелище, развернувшееся передо мной, превосходило самые дикие фантазии. От тела на полу отделилось Нечто, вытянулось, липким колышущимся щупальцем обхватило бюст на шкафу и переставило на бюро.

Когда все было кончено, я до самого рассвета не мог найти себе места. Бледный, дрожащий, исходящий потом, я расхаживал по кабинету и тщетно силился увещевать себя: „Ты не видел ничего поистине сверхъестественного. И кроме того, змей, выпроставший и втянувший обратно свои жуткие щупальца, был не самым значительным эпизодом из того, что предстало у тебя перед глазами“. Но неодолимый ужас отметал все доводы разума, и я не переставал клясть себя за причастность к ночному происшествию.

Остается добавить совсем немного. Я отправляюсь на последнее испытание, на последнюю схватку, ибо я решился на все и готов встретиться лицом к лицу с „маленьким народцем“. Со мной будет Черная Печать, и я надеюсь, что знание ее тайн поможет мне. Но если я, по несчастью, не вернусь из этой экспедиции, не стоит даже и гадать о моей ужасной участи».

Этими словами кончалась рукопись, которую оставил после себя профессор. Я читала ее всю ночь, а поутру взяла с собой Моргана, и мы отправились к Серым Холмам по следам пропавшего. Мое и без того унылое настроение усугублялось дикой глушью того края — со всех сторон нас окружали голые зеленые холмы, усеянные серым известняком и валунами, которым разрушительное время придало фантастическое сходство с фигурами людей и животных. Наконец, после долгих часов изнурительных поисков, мы обнаружили часы с цепочкой, кошелек и кольцо, завернутые в плотный пергамент. Когда Морган разрезал жгут, которым был перевязан сверток, и достал вещи профессора, я расплакалась, но заметив повторяющиеся на пергаменте знаки Черной Печати, умолкла в ужасе. Наверное, только в тот момент я впервые осознала, насколько страшна была участь, постигшая моего недавнего хозяина. Скажу еще, что адвокат профессора Грегга отнесся к моим свидетельствам как к сказке и наотрез отказался даже заглянуть в документы, которые я положила перед ним. Это на его совести появившееся в печати заявление о том, что профессор Грегг утонул, а тело его было унесено в открытое море.

Белый порошок

Фамилия моя Лестер, мой отец, генерал-майор Уин Лестер, прославленный артиллерийский командир, скончался пять лет тому назад от какой-то редкой болезни печени, которой его наградил зловредный индийский климат. Годом позже после исключительно блестящей учебы в университете вернулся домой мой единственный брат Френсис, одержимый идеей зажить отшельником и лучше всех на свете постичь дух и букву закона. Брат питал редкое безразличие ко всему, что именуется радостями жизни. И хотя мужчина он был интересный, много красивее обычного, и умел поддержать разговор с любезностью и остроумием светского повесы, он с первого же дня решительно отгородился от общений любого рода, накрепко запершись в своей просторной комнате, преследуя свою заветную цель — сделаться блестящим законоведом. Поначалу он назначил себе десять часов чтения в день, и с первого луча света, забрезжившего на востоке, до наступления вечера сидел взаперти со своими книгами, отрываясь от них лишь ради получасового ленча, который проглатывал с лихорадочной быстротой, почти не замечая моего присутствия, да ежедневной короткой прогулки в сумерках. Такое самоистязание казалось мне губительным, и я всячески пыталась отвлечь брата от заумных учебников, но его рвение не убывало, скорее наоборот, часы его ежедневных занятий только увеличивались. Я серьезно поговорила с ним и предложила изредка давать себе передышку — хоть денек побездельничать, полистать пиратский или шпионский роман, но он лишь расхохотался, заявив, что когда испытывает охоту развлечься, читает о феодальной собственности. Когда же я заикнулась о театрах и загородных уик-эндах, он высмеял меня, как последнюю идиотку. Признаюсь, первое время он выглядел хорошо и, похоже, не был изнурен своими занятиями, но я знала, что такое противоестественное напряжение в конце концов скажется. И я не ошиблась. Вскоре в глазах у него появился беспокойный блеск, вид стал на редкость утомленный, и наконец он сознался, что не совсем здоров, что его беспокоит головокружение и что по ночам он то и дело просыпается в холодном поту от страшных сновидений.

«Но я слежу за собой, — сказал он. — Можешь не волноваться, вчера я целых полдня ничего не делал. Развалился в том удобном кресле, что ты мне дала, и черкал на бумаге всякую чепуху. Нет-нет, я не переутомился. Через недельку-другую все будет в порядке, вот увидишь».

Несмотря на все его заверения, ему становилось все хуже и хуже. Он появлялся в гостиной подавленный, с ужасно сморщившимся лицом, и натужно старался казаться молодцом, когда ловил на себе мой взгляд. Я видела в том дурное предзнаменование и часто замирала от испуга при виде его дрожащих рук и судорог лицевого нерва. Я заставила его проверить свое здоровье и, скрепя сердце, он пригласил нашего старого семейного врача.

Так и сяк повертев пациента, доктор Хэбердин обнадежил меня:

— Ничего серьезного в общем-то нет. Конечно, читает ваш брат многовато, ест торопливо, с еще большей спешкой вновь налегает на книги — все это, естественно, повлекло за собой кое-какие неполадки с пищеварением и перегрузку нервной системы. Ничуть не сомневаюсь, мисс Лестер, мы с этим справимся. Я выписал ему рецепт. Средство испытанное, так что никаких оснований для беспокойства нет.

Брат настоял на том, чтобы рецепт отнесли в аптеку, что располагалась неподалеку от нашего дома. Это была чудная старомодная лавка: в убранстве ее не было того расчетливого кокетства и продуманного блеска современных аптек, в которых от выставленного на прилавках и полках товара просто глаза разбегаются, но Френсис питал привязанность к старику-фармацевту и верил в непогрешимую точность приготовляемых им лекарств. Предписанное доктором средство было прислано в срок, брат стал послушно принимать его после ленча и ужина. Это был безобидный с виду порошок, который надо было понемножку всыпать в стакан с холодной водой и размешивать до тех пор, пока он не растворялся полностью, не придавая при этом ни запаха, ни цвета воде. Сначала казалось, что он идет Френсису на пользу: следы измождения исчезли с его лица, и он вновь обрел жизнерадостность, неизменно присущую ему в школьные годы. Он весело обсуждал происходящие в нем перемены и признавался, что право не стоит того, чтобы уделять ему столько времени и сил.

— Слишком много часов я убивал на науки — говорил он со смехом. — Думаю, ты вовремя спасла меня. Подожди, я еще стану лорд-канцлером, но нельзя же забывать и о жизни. Но ничего, скоро мы устроим себе праздник: поедем в Париж, будем развлекаться и держаться подальше от Национальной библиотеки.

Эта идея привела меня в восторг.

— Когда же мы едем? — спросила я. — Если понадобится, я буду готова послезавтра.

— Не спеши! Я и Лондона-то толком не знаю, а человек должен сначала вкусить всю толику удовольствий, которую ему может предоставить родина. Отправимся через недельку или две, а ты пока постарайся освежить в памяти французский. Я знаю только французское законодательство, которое нам, боюсь, не понадобится.

Мы как раз покончили с ужином, и брат осушил предписанный стакан лекарства с таким видом, будто это была заздравная чаша, наполненная коллекционным вином.

— А какое оно на вкус, твое лекарство? — осведомилась я.

— Лично я не отличил бы его от воды, — ответил он, поднимаясь из-за стола и принимаясь расхаживать по комнате, как бы не зная, куда себя деть.

— Кофе будем пить в гостиной? — спросила я. — Или тебе хочется покурить?

— Да нет, я, пожалуй, пройдусь. Гляди, какой закат — словно громадный город полыхает в огне, а внизу, меж темных домов, дождем струится кровь. Да, пойду-ка я на улицу. Может быть, я скоро вернусь, но на всякий случай все-таки возьму с собой ключи, так что доброй ночи, дорогая, если больше сегодня не увидимся.

Дверь за братом захлопнулась с веселым треском. Я смотрела, как он легко шагает вниз по улице, размахивая тросточкой, и мысленно благодарила доктора Хэбердина за его порошок.

Брат, судя по всему, вернулся очень поздно, однако, несмотря на это, утром выглядел очень оживленным.

— Я шел без всякой цели, не думая, куда иду, — рассказывал он, — наслаждаясь свежестью воздуха и радуясь толчее оживленных кварталов. И тут, в самом сердце этой сутолоки, я встретил старого университетского приятеля Орфорда. С ним-то мы и провели остаток вечера. Я снова ощутил, что значит быть молодым, и к тому же мужчиной! Обнаружил, что в жилах у меня, как и у многих других мужчин, течет горячая кровь! Мы с Орфордом условились увидеться сегодня вечером: устроить в ресторане небольшую пирушку. Да, погуляю недельку-другую, послушаю полночный звон колоколов, а потом отправимся вместе с тобой в путешествие.

Таково было превращение, случившееся с моим братом: за считанные дни он стал жадным до удовольствий, бесшабашным, неугомонным гулякой, завсегдатаем злачных мест и ценителем умопомрачительных современных танцев. Он взрослел у меня на глазах и больше ни словом не обмолвился о Париже, поскольку явно обрел свой рай в Лондоне. Я радовалась, но одновременно и недоумевала: что-то в его веселости меня настораживало, хотя ясно сформулировать своих подозрений я не могла. Постепенно назревал перелом — брат каждый раз возвращался под утро, но о своих развлечениях рассказывать мне перестал. Однажды, когда мы сидели за завтраком, я глянула ему в глаза и увидела перед собой незнакомца.

— О, Френсис! — закричала я. — О, Френсис, Френсис, что же ты наделал?! — Мои слова потонули в бурных рыданиях, и, заливаясь слезами, я выбежала из комнаты. Ничего не понимая, я вдруг поняла все. Какая-то сложная игра ассоциаций заставила меня вспомнить тот вечер, когда брат впервые высунул нос из дому в неурочный час: закатное небо вновь полыхало у меня перед глазами, а по нему неслись облака, похожие на пожираемый огнем город и проливали на землю кровавый дождь. Немного успокоившись и убедив себя, что, в конце концов, никакого особого вреда брату нанесено не было, я решила, что вечером заставлю его назначить день отъезда в Париж. После ужина брат выпил лекарство, которое продолжал принимать, и некоторое время мы непринужденно беседовали на какие-то ничего не значащие темы. Я уже совсем было собралась завести нужный разговор, как вдруг все слова выскочили у меня из головы, и леденящая, невыносимая тяжесть легла мне на сердце и стала душить невыразимым ужасом, как забиваемая над живым человеком крышка гроба.

Мы ужинали без свечей. Комната постепенно погружалась во мрак, который, накопившись в достаточном количестве в дальних углах, медленно расползался по стенам. Пытаясь сообразить, что нужно сказать Френсису, я задержалась взглядом на одном из окон — и тут небо сверкнуло, засияло, как в тот достопамятный вечер, и в проеме двух темных громад-домов появилось ужасающего великолепия зарево: то пульсировали багрянцем облака, разверзшаяся неведомо где бездна изрыгала огонь, сизые тучи беспорядочно наползали одна на другую, где-то вдали полыхали языки зловещего пламени, а внизу все было словно залито кровью. Я перевела глаза на брата, сидевшего ко мне лицом, и попыталась обратиться к нему, но слова застыли у меня на устах, ибо я увидела его руку, лежавшую на столе. Между большим и указательным пальцами сжатого кулака виднелась отметина — пятнышко размером в шестипенсовик, по цвету напоминавшее глубокий кровоподтек. Каким-то шестым чувством я поняла, что это не синяк. О, если б человеческая плоть могла гореть огнем, а огонь быть черным, как смоль, то примерно так бы это и выглядело! От этого зрелища жуткий страх зашевелился в моей душе, и только краешком ускользавшего сознания я уловила мысль: это клеймо. На мгновение надо мною померкли краски неба, а когда я очнулась, брата в комнате не было, и тут же я услыхала, как внизу хлопнула входная дверь.

Было уже поздно, но все же я надела шляпку и отправилась к доктору Хэбердину. В большой приемной, тускло освещенной единственной свечой, которую доктор принес с собой, я, заикаясь, срывающимся голосом рассказала ему все, начиная с того дня, когда брат стал принимать лекарство, и кончая увиденной полчаса назад отметиной.

Когда я закончила, доктор с минуту глядел на меня с видом величайшего сострадания.

— Дорогая мисс Лестер, — сказал он, — вы, очевидно, очень волновались за брата и беспокоились о нем. Это правда?

— Да, — ответила я. — Последние две недели я была Сама не своя.

— Как раз к этому я и клоню… Вы, конечно, знаете, какая это загадочная штука — воображение?

— Понимаю, что вы имеете в виду. Но это не обман чувств! Все, о чем я вам рассказала, я видела собственными глазами.

— Да-да, конечно. Но вас зачаровал этот необычный закат, который мы все наблюдали сегодня вечером. Этим все и объясняется. Я уверен, что завтра все предстанет в своем истинном свете. И помните, я всегда готов оказать вам любую услугу. Не стесняйтесь, заходите, посылайте за мной, коли придется туго.

Слова эти меня мало утешили, и я ушла подавленная, исполненная смятения и страха, не ведая, что предпринять.

Встретившись с братом на следующий день, я сразу же с замиранием сердца заметила, что правая рука, та самая, на которой я явственно видела пятно, похожее на выжженное черным огнем клеймо, перевязана носовым платком.

— Что у тебя с рукой, Френсис? — спросила я твердым голосом.

— Ничего особенного. Порезал вечером палец, кровь долго не останавливалась, вот и перехватил, как умел.

— Давай я перевяжу как следует?

— Нет, благодарю, дорогая, сойдет и так. Пора бы и завтракать. Я очень проголодался.

Мы сели за стол. Я внимательно наблюдала за братом. Он почти ничего не ел и не пил. Всякий раз, как ему казалось, что я не смотрю в его сторону, он сбрасывал еду со своей тарелки собаке. У него был совершенно дикий, блуждающий взгляд, и в голове у меня промелькнула мысль, что этот взгляд вряд ли можно назвать человеческим. Я была твердо убеждена, что виденное накануне, каким бы невероятным оно ни казалось, не иллюзия, не обман расстроенных чувств, а потому после завтрака вновь отправилась к доктору.

Он недоуменно покачал головой и пустился в расспросы:

— Так вы говорите, он до сих пор принимает лекарство? Но зачем? Насколько я понимаю, все симптомы, на которые он жаловался, давно исчезли. Так зачем же пить лекарство, если он здоров? А кстати, где вам его готовили? У Сэйса? Я давно уже не посылаю к нему пациентов — старик стал не очень внимателен. Давайте вместе зайдем к аптекарю, мне хотелось бы с ним переговорить.

Мы отправились в аптеку. Сэйс, уважавший доктора Хэбердина, готов был дать любые объяснения.

— В течение нескольких недель по моему предписанию вы посылали вот это мистеру Лестеру, — сказал доктор, протягивая старику листок бумаги.

Аптекарю не сразу удалось водрузить на нос очки с толстыми стеклами.

— О да, — кивнул он. — Лекарство довольно редкое. У меня оставался кое-какой запас, но он почти иссяк. Надо бы заказать еще…

— Будьте так любезны, покажите лекарство, — попросил Хэбердин. Аптекарь подал ему стеклянный флакон. Доктор вынул пробку, понюхал содержимое и как-то странно посмотрел на старика.

— Откуда вы его получили? — спросил он. — И вообще, что это такое? Одно могу сказать наверняка: это не то, что я прописывал. Да-да, вижу, наклейка правильная, но лекарство, говорю вам, совсем не то.

— Оно у меня очень давно, — не на шутку переполошился старик. — А получил я его обычным путем, от Бербеджа. Его прописывают нечасто, так оно несколько лет впустую простояло у меня на полке. Видите, как мало осталось.

— Отдайте-ка это мне, — сказал Хэбердин. — Боюсь, тут что-то не так.

Мы молча вышли из аптеки. Доктор осторожно прижимал к себе завернутый в бумагу флакон.

— Доктор Хэбердин, — заговорила я, когда мы отошли от аптеки, — доктор Хэбердин…

— Да? — спросил он, глядя сквозь меня отсутствующим взглядом.

— Я хочу, чтобы вы были откровенны со мной. Скажите, что принимал мой брат дважды в день на протяжении последнего месяца?

— Откровенно говоря, мисс Лестер, я и сам пока не знаю. Поговорим об этом у меня дома.

Не проронив больше ни слова, мы быстро добрались до квартиры Хэбердина. Доктор попросил меня присесть, а сам начал кружить по комнате с не на шутку встревоженным лицом.

— Что ж, — сказал он, — все это очень и очень странно. Я просто теряюсь в догадках. Даже если отбросить все то, что вы мне наговорили вчера вечером и сегодня утром, факт остается фактом: мистер Лестер пропитал свой организм лекарством, мне совершенно неизвестным. Попробуем установить, что это за препарат.

Он развернул обертку, осторожно наклонил флакон, высыпал несколько белых крупинок на листок бумаги и впился взглядом в порошок.

— Гм, — сказал он, — похоже на сульфат хинина, но… Но понюхайте его.

Я склонилась над протянутым флаконом. Запах был странный, тошнотворно тягучий и дурманящий, как у анестезирующего вещества.

— Разберемся, — сказал Хэбердин. — У меня есть друг, посвятивший всю свою жизнь химии. А потом уж будем решать. Нет-нет, о том, другом — ни слова. Слышать об этом не желаю, да и вам советую выбросить из головы.

В тот вечер брат не ушел, как обычно, из дома.

— Хватит, порезвился, — сказал он со странным смешком.

— Возвращаюсь к прежним привычкам. Небольшая порция права — лучший отдых после такой мощной дозы удовольствий, — он криво ухмыльнулся и быстро поднялся к себе. Рука у него по-прежнему была перевязана.

Спустя несколько дней к нам наведался доктор Хэбердин.

— Новостей у меня пока нет, — сказал он. — Чемберс в отъезде, так что о лекарстве я знаю не больше, чем вы. Но мне хотелось бы повидать мистера Лестера, если он дома.

— Он у себя, — сказала я. — Передать ему, чтобы спустился?

— Нет-нет, я сам поднимусь к нему. Мы немного побеседуем. Думается, мы беспокоимся понапрасну, ведь чем бы ни был этот белый порошок, он, в конце концов, пошел вашему брату на пользу.

Доктор поднялся наверх. Мне было слышно, как он постучал, открыл и закрыл за собой дверь. Битый час я просидела в тишине, которая с каждой минутой становилась все тягостнее — стрелки часов, как сонные, еле ползли по циферблату. Затем наверху вновь хлопнула дверь, и на лестнице показался доктор. Пройдя через холл, он замешкался перед дверью в гостиную. Я через силу сделала глубокий вздох и увидела в маленьком зеркале, как побелело мое лицо. Доктор вошел — и ухватился одной рукой за стул, чтобы не упасть. В глазах у него застыл невыразимый ужас, верхняя губа дрожала, как у загнанной лошади, и прежде чем заговорить, он долго мычал нечто невразумительное.

— Я видел этого человека, — начал он сдавленным шепотом. — Я провел в его компании целый час. О, Господи! И после этого я еще жив и, может быть, даже в своем уме! Я всю жизнь имел дело со смертью и копошился в тлеющих останках бренного сосуда души. Но это! О, только не это! — Он замахал руками, как бы отгоняя от себя непрошенные видения.

— Не посылайте больше за мной, мисс Лестер, — сказал он, чуть-чуть успокоившись. — В этом доме я не могу больше ничего сделать. До свидания.

Когда я глядела, как доктор неверной походкой спускается по ступенькам и бредет по тротуару в направлении своего дома, мне казалось, что он состарился на целых десять лет.

Брат из комнаты не выходил, только крикнул изменившимся до неузнаваемости голосом, что очень занят и хочет, чтобы еду ему оставляли под дверью. Я отдала соответствующие распоряжения слугам. С того дня та и без того условная вещь, которую мы называем временем, совсем перестала существовать для меня. Я жила в неизбывном страхе, механически распоряжаясь по хозяйству и общаясь со слугами только в случае крайней необходимости. Иногда выходила на улицу, бродила час-другой и возвращалась домой; но где бы я ни была в тот или иной момент, душа моя постоянно караулила у запертой двери той комнаты наверху. Я с содроганием ждала того момента, когда она наконец отворится.

Где-то недели через две после визита доктора Хэбердина я возвращалась после прогулки домой, несколько посвежев и успокоившись. Разлитая в воздухе приятная свежесть, пышная листва, зеленым облаком плывшая по площади, аромат цветов заворожили меня. Я почувствовала себя не такой уж несчастной и пошла быстрее. Прежде чем перейти улицу перед нашим домом, я задержалась на минутку на тротуаре, пропуская экипаж, и случайно посмотрела вверх, на наши окна. В тот же миг в ушах у меня зашумел, закружил холодный поток, сердце подпрыгнуло и провалилось в бездонную яму, безликий, безымянный страх сковал меня. Клубы черного дыма спустились на меня из долины теней и мрака, и я слепо вытянула руки вперед в поисках опоры, ибо булыжная мостовая подо мной встала дыбом, закачалась, заходила ходуном и медленно поплыла из-под ног. Потому что когда я посмотрела на окно комнаты брата, скрывавшая его занавеска на секунду отдернулась, и прямо на меня глянула некая невообразимая тварь. Нет, я не разобрала ни лица, ни фигуры — просто нечто живое вперило в меня два огненных глаза, вокруг которых колыхалось нечто столь же бесформенное, как и мой страх. Меня трясло, как в лихорадке, мучительная тошнота, вызванная невыразимым страхом и отвращением, рванулась к горлу, и минут пять я стояла, как вкопанная, не в силах пошевельнуть и пальцем. Очутившись, наконец, дома, я взлетела по лестнице и закричала:

— Френсис! Френсис! Во имя всего святого, отзовись! Что за жуткое существо у тебя в комнате? Выгони его, выгони немедля!

Я услышала шаркающие, медленные, неловкие шаги, за которыми последовало сдавленное клокотание, постепенно оформившееся в голос — надломленный, придушенный, произносивший слова, которые едва можно было разобрать.

— Здесь никого нет, — донеслось до моего слуха. — Умоляю, не беспокой меня. Я сегодня не совсем здоров.

Испуганная, беспомощная, я сошла вниз. Сделать я ничего не могла. Френсис солгал мне, поскольку я отчетливо видела то существо в окне — тут я не могла обмануться. Внезапно меня озарило еще одно жуткое воспоминание: когда я еще только поднимала голову вверх, занавеска на окне уже поехала в сторону. Я мельком увидела отдергивающий ее предмет и сразу же поняла, что этому жуткому образу суждено навеки запечатлеться в моем сознании. То была не рука, занавеску сжимали не пальцы — черная культя отводила ее. Размытый силуэт и неуклюжесть звериной лапы врезались мне в память за мгновение до того, как черная волна ужаса окатила меня, и я стала проваливаться в преисподнюю. Рассудок мой изнемогал при мысли о том, что это чудище обитает в комнате брата, и я вновь пошла к его двери. Бессчетное количество раз звала я его, но ответа так и не дождалась.

В тот вечер ко мне подошел слуга и шепотом сообщил, что вот уже три дня еда у двери остается нетронутой. Он добавил, что неоднократно стучал, но ему не ответили — изнутри доносилось лишь уже знакомое мне шарканье ног. День шел за днем, еда по-прежнему относилась к двери братовой комнаты и по-прежнему оставалась нетронутой, а я все не могла до него достучаться. Слуги начали роптать — оказалось, что они также напуганы, как и я. Кухарка рассказала, что поначалу, когда брат только заперся у себя, она слышала, как он выходит по ночам и бродит по дому, а однажды даже хлопала входная дверь, но вот уже несколько ночей она не слышала ни звука.

Наконец наступила развязка. Это случилось как-то в сумерки — я сидела одна в сгущавшемся полумраке, когда отчаянный вопль прорезал тишину. На лестнице послышался дробный топот ног. В комнату ворвалась бледная, трясущаяся от страха служанка и во весь опор кинулась ко мне.

— О, мисс Хелен! — зашептала она, — Господи помилуй, мисс Хелен, что же это такое творится? Вы только посмотрите, мисс, посмотрите на мою руку!

Я подвела служанку к окну и увидела на ее руке мокрое черное пятно.

— Не понимаю, — сказала я. — Объясните, в чем дело?

— Я как раз убиралась в вашей комнате, — начала она.

— Перестилаю я постель — и вдруг мне что-то как упадет на руку, мокрое такое. Я глянула вверх, а потолок весь черный, и с него капает…

Я в ужасе посмотрела на нее и закусила губу.

— Идемте, — сказала я. — Прихватите свечу.

Спальня моя была как раз под комнатой брата. Я вошла туда с отчаянной дрожью в сердце. Взглянув на потолок, я увидела пятно, черное, мокрое, набухшее вязкими каплями. Под ним, на постели, растекалась лужа гнусной жижи, постепенно впитывавшаяся в белоснежное белье.

Я побежала наверх и громко постучала.

— О, Френсис, Френсис, мой дорогой брат! — закричала я. — Что случилось с тобой?

Я прислушалась — какое-то хлюпанье, похожий на клокотанье воды шум и больше ничего. Я позвала громче — ответа не было.

Хоть доктор Хэбердин и предупредил, что не хочет больше меня видеть, я все же отправилась к нему. Заливаясь слезами, я рассказала обо всем, что случилось. Доктор выслушал меня с посуровевшим и опечаленным лицом.

— Ради памяти покойного батюшки, — сказал он наконец, — я пойду с вами, хотя сделать ничего не смогу.

Мы вышли на темные, тихие, измученные зноем и многодневной засухой улицы. Когда мы проходили под фонарями, я всякий раз посматривала на доктора — лицо у него было бледное, а руки заметно дрожали.

Без промедления мы поднялись наверх. Я держала лампу, а доктор решительным голосом взывал:

— Мистер Лестер, вы меня слышите? Я настаиваю на встрече с вами. Отзовитесь!

Ответа не последовало, но мы явственно услышали загадочное клокотанье.

— Мистер Лестер, я жду. Отворите дверь сейчас же или я ее выломаю.

И в третий раз он обратился к брату, и голосу его гулким эхом вторили стены:

— Мистер Лестер! В последний раз приказываю вам отпереть дверь.

— Мы только попусту тратим время, — сказал доктор после мучительной паузы. — Будьте любезны, принесите мне кочергу или что-нибудь в этом роде.

Я побежала в кладовку, где хранился всякий хлам, и нашла нечто похожее на тяжелый тесак, который вполне мог подойти доктору, решившему попробовать себя в роли взломщика.

— Очень хорошо, — сказал он. — Это именно то, что нужно. Предупреждаю вас, мистер Лестер, — громко крикнул он в замочную скважину, — сейчас я вломлюсь к вам в комнату.

Раздался громкий скрежет, хруст, на пол полетели щепки. Внезапно дверь распахнулась, и на мгновение мы в ужасе застыли на пороге, внимая страшному, пронзительному воплю — то был не голос человека, а рев чудовища, извергавшего нечленораздельные звуки и угрожавшего нам из темноты.

— Держите крепче лампу, — сказал доктор.

Мы вошли в комнату.

— Вот он! — сказал доктор Хэбердин, переводя дыхание.

— Глядите, вон в том углу.

Я взглянула в указанном направлении, и словно раскаленный добела нож вонзился мне в сердце. На полу колыхалось черное, вязкое, вонючее месиво. Оно гнилостно разлагалось, таяло и пульсировало, клокоча жирными гнилостными пузырями, как кипящая смола. Горящие точки глаз светили изнутри наподобие раскаленных угольков, шевелились и вытягивались остатки губ, какие-то бесформенные отростки вздымались вверх неубедительным подобием рук. Доктор шагнул вперед, поднял железный прут и принялся яростно молотить им по распростертой у его ног отвратительной массе до тех пор, пока горевшие внутри ее угольки не погасли. Потом я потеряла сознание.

* * *

Недели через две, когда я несколько пришла в себя, меня навестил доктор Хэбердин.

— Я продал свою практику, — сказал он, — и завтра отправляюсь в дальнее путешествие. Не знаю, вернусь ли я когда-нибудь в Англию. Скорее всего, куплю клочок земли где-нибудь в Калифорнии и обоснуюсь там до конца жизни. Я принес вам пакет, можете вскрыть и прочесть, если у вас найдутся силы сделать это. В нем отчет доктора Чемберса о составе того препарата, который я передал ему. До свиданья, мисс Лестер, точнее — прощайте навсегда!

Когда он ушел, я вскрыла конверт и в считанные минуты проглотила написанное. Вот эта рукопись, а с нею и чудовищная разгадка пережитого мною кошмара:

«Дорогой Хэбердин, — начиналось письмо, — я непростительно затянул с ответом на ваш вопрос о составе белого вещества, присланного вами. Сказать по правде, я долго сомневался и выбирал тактику, коей мне следует придерживаться — ведь в естественных науках, как и в теологии, есть свои догматы, свои принимаемые на веру истины. К тому же я знал, что правда будет оскорбительна для принципов — а если говорить по правде, то предубеждений, — которые когда-то были дороги и мне. Тем не менее, я решился не лукавить с вами, но вначале должен сделать небольшое отступление личного характера.

Вы, Хэбердин, знали меня много лет как ученого и как человека. Мы с вами частенько толковали о нашей профессии и не раз размышляли о безнадежной бездне, открывающейся перед тем, кто силится проникнуть в истину нетрадиционными способами, в обход проторенных путей. Я помню пренебрежение, с коим вы говорили об ученых, которые тайком балуются чем-то невидимым и позволяют себе туманно намекать, будто разум и органы чувств могут, в конце концов, и не быть извечными, единственными инструментами познания, определяющими пределы, за которые пока не проникало ни одно человеческое существо. Мы от души смеялись — и, думается, совершенно справедливо, над новомодной оккультной чепухой, прикрывающейся различными именами, будь то месмеризм, спиритуализм, материализация или теософия, над сбродом мошенников, поднаторевших на жалких фокусах и убогих трюках с вызываниями худосочных духов. И все же, несмотря на все сказанное, я должен признаться в том, что никогда не был оголтелым материалистом, если, конечно, употреблять это слово в его обычном значении. Минуло много лет с тех пор, как я, отчаянный скептик, убедился в том, что старая, непоколебимая материалистическая теория в корне неверна. Признание это, возможно, и не поразит вас так больно, как поразило бы двадцать лет тому назад, поскольку вы, я думаю, не могли не заметить, что выдвигаемые современными учеными новейшие гипотезы содержат робкие догадки о трансцендентальном и что самые именитые нынешние химики и биологи, не колеблясь, подписались бы под dictum[35] старого учителя „Omnia exeunt in mysterium“[36], обозначающем в моем понимании то, что всякая область человеческого знания, будучи прослеженной до своих истоков, до первооснов, упирается в непостижимое. Не буду докучать вам подробным рассказом о мучительных шагах, приведших меня к таким выводам; скажу лишь, что кое-какие опыты поколебали тогдашнюю мою точку зрения, а весь последующий ход мысли, потревоженной пустяковыми, казалось бы, обстоятельствами, завел меня достаточно далеко. Былые представления о Вселенной рассыпались, как карточный домик, и я в растерянности стоял перед разверзшимися безднами мироздания… Ныне я знаю: пределы разума, которые казались неодолимыми, обрекая нас веки вечные биться в узких сетях рационализма, всего лишь тончайший покров, что рассеивается перед жаждущим истинного опыта и улетучивается, как сон, как утренний туман, как юные забавы… Знаю, вы никогда не стояли на позициях воинствующего материализма, никогда не тяготели к вселенскому нигилизму — от этой вопиющей абсурдности вас удерживал простой здравый смысл — однако все, сказанное здесь, уверен, покажется вам нелепым и противным вашему собственному умонастроению. Тем не менее, Хэбердин, все, что я здесь говорю, правда — только не подумайте, что я имею в виду плоскую „научную истину“, удостоверенную опытом, ибо Вселенная куда более совершенна и страшна, нежели мы подозреваем. Вселенная как таковая, друг мой, есть величайшее таинство, совокупность мистических и сокровенных сил и энергий. Человек, солнце, звезды, цветок в поле, кристалл в пробирке — все подчинено великому таинству мироздания.

Вас, Хэбердин, наверняка интересует, к чему я все это несу. Небольшое разъяснение тут действительно необходимо. Видите ли, все, казавшееся нам прежде невероятным и абсурдным, при перемене точки зрения становится вполне возможным. Мы должны другими глазами взглянуть на древние легенды и поверья, принять за правду то, что впоследствии превратилось в волшебную сказку. Право же, не такое уж это невыполнимое требование. Современная наука делает послабление в свойственной ей лицемерной манере: в ведовство верить нельзя, а в гипнотизм можно, привидения нынче не в почете, зато о телепатии толкуют на. всяком научном углу. Хочешь быть суеверным, будь им, подбери только своему суеверию латинское имя…

Итак, перехожу к делу. Вы, Хэбердин, прислали мне закупоренный и запечатанный сосуд, содержащий небольшое количество хлопьевидного белого порошка, полученного у аптекаря, который отпускал его в качестве лекарства одному из ваших пациентов. Не удивительно, что порошок этот не поддался вашим попыткам разложить его на составляющие. Вещество это было известно сотни лет тому назад, причем очень немногим. Я никак не ожидал, что оно обнаружится в лавке современного фармацевта. Не вижу причин для сомнений в правдивости аптекаря — пузырек, очевидно, попал к нему очень давно. Тут вступает в действие то, что мы называем стечением обстоятельств. Все эти годы соль во флаконе подвергалась определенным перепадам температуры, по всей видимости, от 40 до 80° по Фаренгейту. Эти-то перепады, повторявшиеся из года в год с неравномерными промежутками, с различной интенсивностью и продолжительностью, и стали причиной реакции столь сложной и тонкой, что я не уверен, можно ли с помощью самых современных приспособлений, при самом тщательном контроле за процессом добиться подобного результата. Присланный вами порошок представляет из себя тот самый состав, из которого в древности приготавливали вино шабаша, Vinum Sabbati.

Вы, безусловно, читали о шабашах ведьм и от души смеялись над сказками, внушавшими страх нашим предкам, — анекдотическими историями о черном коте, помеле, порче, насланной на корову какой-нибудь старухи или на быка какого-нибудь старика. Я часто думал: как хорошо, что люди верят таким безобидным пародиям! Ведь они на редкость удачно скрывают многое из того, о чем обывателю лучше не знать. Но если вы удосужитесь прочитать приложение к монографии Пейна Найта, то обнаружите, что истинный шабаш — это нечто совсем иное (при этом автор, из милосердия к читателю, не опубликовал всего, что знает). Истинный шабаш — это жестокий обряд бесчеловечного ведовства, существовавший задолго до появления в Европе арийцев. Мужчин и женщин, выманенных из дома под благовидным предлогом, встречали существа, прекрасно освоившие роль — а это была именно роль! — самого дьявола, и отводили в отдаленное уединенное место, известное только посвященным. Это могла быть пещера в скалистом, иссушенном ветрами холме или же чаща дремучего леса. Там и происходил шабаш. Там, в самый глухой час ночи, приготавливалось вино шабаша, сей Грааль зла, и подносился новообращенным. Те вкушали дьявольское причастие, и рядом с каждым, отведавшим его, вдруг оказывался спутник — чарующий неземным соблазном образ, суливший блаженство поизысканнее и поострее фантазий самого сладкого сна. Трудно писать о подобных вещах, и главным образом потому, что сей прельстительный образ — отнюдь не галлюцинация, а, как ото ни ужасно, часть самого человека. Силой нескольких крупиц белого порошка, брошенных в стакан воды, размыкалась жизненная субстанция, триединая ипостась человека распадалась, и ползучий гад, чутко дремлющий внутри каждого из нас, становился осязаемым, самостоятельным, облеченным плотью существом. А потом, в полночный час, заново разыгрывалось действо первого грехопадения, глухо упоминаемое в мифах о райском древе. Называлось оно nuptiae Sabbati[37]».

Ниже следовала приписка доктора Хэбердина:

«Все вышеизложенное, к несчастью, чистая правда. Брат ваш во всем мне признался в то утро, когда я заходил к нему в комнату. Сразу обратив внимание на перевязанную руку, я заставил показать ее. То, что я увидел, вызвало у меня, врача с многолетним опытом, такое отвращение, что мне едва не стало дурно; история же, которую я вынужден был выслушать, оказалась столь невообразимо пугающа, что некоторое время я, кажется, был близок к помешательству. После этого я усомнился в благости Предвечного. А кто не усомнится, коли природе дозволяется играть такими возможностями!.. Если бы вы собственными глазами не видели развязки, я бы сказал: не верьте всему этому. Мне остается жить считанные недели, вы же молоды и можете все забыть. Вы должны забыть.

Джозеф Хэбердин, доктор медицины».

По прошествии двух или трех месяцев я услышала, что доктор Хэбердин скончался в море вскоре после того, как его корабль отплыл от берегов Англии.

Абрахам Меррит

Жители ада (сборник)

Сквозь драконье стекло

Херндон помогал грабить Запретный Город, когда союзники превратили подавление восстания боксеров в самый веселый со времен Тамерлана фестиваль мародеров. Шесть преданных матросов помогали ему воплотить в жизнь его пиратские фантазии. Русская княгиня, с которой он баловался в Нью-Йорке, помогла ему без помех добраться до яхты. Поэтому Херндон сумел провезти через проливы не меньше сокровищ Сына Неба, чем самый усердный работник пекинского посольства.

Кое-что из этих сокровищ он подарил очаровательным дамам, которые жили или по-прежнему живут в солнечных областях его сердца. Большую часть он превратил в обстановку двух поразительных китайских комнат в своем доме на Пятой авеню. Еще чуть-чуть, следуя ленивому религиозному импульсу, он подарил Метрополитен-музею. Ему казалось, что таким образом он как бы узаконивает свой статус владельца сокровищ…

Но драконье стекло — ничего более удивительного он никогда не видел — Херндон поселил в своей спальне, чтобы встречаться с ним первым утренним взглядом. Он устроил специальные светильники, чтобы можно было, проснувшись среди ночи, глядеть на стекло. Удивительное? Оно более чем удивительно, это драконье стекло! Тот, кто сделал его, жил в те времена, когда боги ходили по земле и каждый день создавали что-нибудь новенькое.

Я был на Гавайях, когда телеграф сообщил о первом исчезновении Херндона. Сведения были крайне скудны. Слуга пришел утром будить хозяина, но Херндона не было. Вся одежда оказалась на месте. Все говорило, что Херндон где-то в доме. Но его не нашли.

Человек, который стоит десять миллионов, не может растаять в воздухе, не вызвав большого смятения. Газеты подняли дикую суматоху, но оперировали они, в сущности, только двумя незатейливыми фактами: Херндон вернулся домой вечером, а утром исчез.

Я был в море, возвращался домой, собираясь принять участие в поисках, когда радио принесло новость о его возвращении. Херндона нашли на полу спальни в странных шелковых лохмотьях, тело его было искалечено, как будто его терзал старательный тигр. Но появление Херндона объяснялось не более внятно, чем исчезновение.

Вечером его еще не было — утром он появился. Когда Херндон обрел дар речи, он отказался рассказать что-нибудь даже врачам. Я отправился прямо в Нью-Йорк и терпеливо ждал, пока медики не решили, что лучше пустить меня к нему, чем заставлять его беспокоиться из-за того, что он меня не видит.

Херндон встал мне навстречу с инвалидной коляски. Глаза у него были ясные и яркие. Ни в приветствии, ни в рукопожатии я не почувствовал слабости. Сестра выскользнула из комнаты.

— Что это было, Джим? — воскликнул я. — Я не думал, что на этой земле с вами что-нибудь может произойти.

— Я не уверен, что на земле, — он кивнул на что-то похожее на высокий пюпитр, накрытый куском тяжелого шелка с вышитыми на нем китайскими рисунками. Несколько мгновений он колебался, потом подошел к шкафу. Достал оттуда два тяжелых ружья, — я вспомнил, что в последний раз он охотился с ними на слонов.

— Вы не сочтете меня сумасшедшим, если я попрошу вас держать одно из них наготове, пока мы будем разговаривать, Уорд? — извиняющимся тоном спросил он. — Ведь то, что со мной произошло, вполне реально.

Он распахнул халат и показал перевязанную грудь. Я без лишних вопросов взял одно ружье. Потом Херндон подошел к пюпитру и снял покрывало.

— Вот оно.

Так я впервые увидел драконье стекло.

Я уверен, что ничего подобного ему никогда не существовало. Сначала вы видите только зеленоватую мерцающую прозрачность, как в море, когда плывешь в спокойный летний день под водой и смотришь вверх… По краям всплески алого и золотого, сияние изумруда, сверкание серебра и блеск слоновой кости. А в основании — топазовый диск, обрамленный красным пламенем, искрящимся маленькими желтыми язычками.

Потом вы начинаете понимать, что эта зеленая прозрачность — овальный кусок полированного камня. Вспышки и отблески превращаются в драконов. Их двенадцать. Глаза у них изумрудные, клыки из слоновой кости, когти — из золота. Драконы чешуйчатые, и каждая чешуйка у основания зеленая, как первобытные джунгли, потом становится ярко-алой, а на конце алое сменяется золотым. Крылья — серебристые и зеленые — тесно прижаты к бокам.

И эти драконы — живые. Никогда не было столько витальной силы в металле и дереве со времен Аль-Ахрама, скульптора древнего Ада, который изваял крокодила, и в наказание за дерзость ревнивый Всемогущий вдохнул в его творение жизнь.

Наконец вы замечаете, что топазовый диск, обрамленный маленькими желтыми огоньками, является вершиной металлической сферы, вокруг которой обвивается тринадцатый дракон, тонкий и красный, и кусает свой скорпионий хвост.

Первый же взгляд на драконье стекло заставляет затаить дыхание. Да и второй, и третий взгляды тоже.

— Где вы его взяли? — потрясенно спросил я.

Херндон спокойно ответил:

— Оно стояло в маленьком тайном помещении во дворце императора. Мы обнаружили эту комнату, — он немного помолчал, — скажем, по чистой случайности. Как только я его увидел, я понял, что оно должно быть моим. Что вы о нем думаете?

— Думаю! — воскликнул я. — Я теряю способность думать! Да это чудеснейшая вещь, какую когда-либо сотворил человек! Что это за камень? Гагат?

— Не уверен, — ответил Херндон. — Но идите сюда. Встаньте передо мной.

Он погасил в комнате свет, повернул другой выключатель, и три скрытые электрические лампы бросили свои лучи на зеркальный овал.

— Смотрите! — сказал Херндон, — И говорите мне, что видите.

Я посмотрел в стекло. Вначале я ничего не видел, кроме лучей, уходящих все дальше, дальше — казалось, в бесконечность. Но потом…

— Милостивый Боже! — вскричал я, застыв от ужаса. — Джим, что это за адское существо?

— Спокойней, старина, — раздался голос Херндона. В нем слышалось облегчение и даже какая-то странная радость. — Спокойней. Скажите мне, что вы видите.

— Мне кажется, я смотрю в бесконечность, — ответил я, — и все же то, что я вижу, находится близко, как будто по другую сторону стекла. Я вижу расщелину, которая разделяет два темно-зеленых массива. Я вижу лапу, гигантскую отвратительную лапу, протянутую через расщелину. У лапы семь когтистых пальцев, они разжимаются и сжимаются, разжимаются и сжимаются. Милостивый Боже, какая лапа, Джим! В аду лам такие лапы хватают пролетающие мимо слепые души!

— Смотрите, смотрите дальше, в ущелье… Что вы видите?

— Я вижу невероятно высокую гору, вздымающуюся в небо, как гигантская пирамида. За нею вспышки пламени, гора четко вырисовывается на их фоне. Вижу, как большой светящийся шар, похожий на луну, медленно выходит из огня. Другой шар движется поперек горы. И третий плывет в пламени на дальнем краю…

— Семь лун Рака, — неожиданно прошептал Херндон. — Семь лун, которые купаются в розовом пламени Рака. Это пламя жизни, и оно окружает Лалил как диадема. Тот, кто знал свет семи лун Рака, привязан к Лалил на всю жизнь, на десять тысяч жизней.

Он протянул руку и повернул выключатель. В комнате вспыхнул свет.

— Джим, — беспокойно сказал я, — это не может быть реальностью! Что за дьявольская машинка упрятана в этом стекле?

Джим размотал бинты на груди.

— На лапе, которую вы видели, семь когтей, — холодно сказал он. — Посмотрите на это.

От левого плеча к правым нижним ребрам тянулись семь глубоких царапин. Как будто поперек груди провели острым стальным гребнем. Как будто провели бороной.

— Это следы знакомой вам лапы, — сообщил Джим.

— Уорд, — продолжал он, прежде чем я смог что-нибудь сказать, — я хотел, чтобы вы увидели то, что вы видели. Я не знал, получится ли у вас. И не знаю, поверите ли вы мне даже сейчас. Если бы я был на вашем месте…

Он подошел к пюпитру и набросил покрывало на драконье стекло.

— Я расскажу вам все по порядку, — сказал он. — Но я хотел бы, чтобы меня… не прерывали. Поэтому я и закрыл его… Не думаю, Уорд, что вы когда-нибудь слышали о Раке-Чудотворце, который стоял у истоков вещей, и о том, как Великий Чудотворец изгнал его за пределы мира.

— Не слышал, — коротко ответил я, все еще потрясенный невероятным зрелищем.

— Конечно, вы решите, что это вздор, — продолжал Джим, — но… впервые я встретился с этой легендой в Тибете. Потом снова — имена, конечно, назывались другие, — когда уходил из Китая. Боги еще были очень близки с людьми, когда родился Рак. Происхождение у него какое-то скандальное. Став старше, Рак перестал удовлетворяться наблюдением за тем, как другие совершают чудеса. Он сам хотел их совершать и… гм… как-то узнал технологию творения. Немного погодя Великий Чудотворец обнаружил некоторые вещи, сотворенные Раком, и нашел их восхитительными — даже слишком восхитительными. Он не хотел уничтожать нежданного коллегу, потому что — как утверждает сплетня-легенда — чувствовал за него определенную ответственность. И он отвел Раку место где-то за пределами мира и дал ему власть над десятками миллионов рождений — научил ловить души человеческие, уводить их в свои владения, так чтобы у него был свой народ — и над этим народом Раку дано безраздельное господство.

И Рак ушел за пределы мира. Он оградил свои владения облаками. Он поднял гигантскую гору и на ее склоне выстроил город для мужчин и женщин, которые должны были принадлежать ему. Он окружил город удивительными садами и разместил в садах множество вещей — одни прекрасные, другие… ужасные. Вокруг горы он, как диадему, расположил семь лун, а за горой разжег огонь — огонь жизни, через который вечно должны проходить луны…

Херндон перешел на шепот.

— И через этот огонь проходят луны. И с ними — души людей Рака. Они проходят через огонь и рождаются заново. И живут десять тысяч жизней. Я видел луны Рака и души, которые идут в огонь. В этой земле нет солнца. Только луны льют изумрудный свет на город и сады.

— Джим! — воскликнул я. — О чем это вы говорите? Проснитесь! Какое отношение этот лунный вздор имеет к этому… прибору?

И я указал на драконье стекло.

— Вы о стекле? — переспросил он. — Ну, как же, через него пролегает дорога в сады Рака!

Тяжелое ружье выпало у меня из рук. Я переводил взгляд с Джима на стекло и обратно. Он улыбнулся и вновь указал на свою перевязанную грудь.

— Вместе с союзниками я побывал в Пекине. Я представлял себе масштаб операции и хотел в ней участвовать. Одним из первых я оказался в Запретном Городе. Как и все, я собирался разбогатеть. Это зрелище сводило с ума, Уорд! Солдаты над грудами драгоценностей, которые даже Морган не может позволить себе купить; солдаты с удивительными ожерельями на волосатых шеях, с карманами, наполненными баснословно дорогими камнями; солдаты, рубашки которых набиты сокровищами, — Сыны Неба собирали эти сокровища многие столетия. Мы были готами, грабящими имперский Рим. Войском Александра, набросившимся на увешанных золотом куртизанок в царском Тире! В таком грандиозном масштабе воровство превращается в эпический подвиг.

…Мы достигли тронного зала. Влево вел узкий коридор, и я со своими людьми пошел по нему. Мы оказались в небольшой восьмиугольной комнате. В ней ничего не было, кроме необыкновенно скорчившейся статуэтки из гагата. Она стояла на полу спиной к нам. Один из моих людей наклонился, чтобы поднять ее. Поскользнулся. Статуэтка вылетела из его руки и ударилась в стену. И часть стены отодвинулась! Так по счастливой случайности мы узнали тайну восьмиугольной комнаты.

Я посветил в отверстие. И увидел другое помещение — в форме цилиндра. Круглый пол футов десяти в диаметре. Стены покрыты типично китайскими росписями: странного вида животные и предметы, о назначении которых догадаться невозможно. По стенам на высоте примерно в семь футов шла картина, изображающая остров, плывущий по воздуху. Облака вокруг него напоминали замерзшее море, полное радуг. На острове высилась гигантская пирамидообразная гора. Вокруг вершины семь лун, а над ними — лицо!

Я ни с чем не могу сравнить это лицо. Я не мог оторвать от него взгляда. Это не был китаец или представитель другой известной мне расы. Лицо — милостивое и злобное, жестокое и доброе, жалостливое и безжалостное, мрачное, как у Сатаны, и радостное, как у Аполлона. Глаза желтые, как лютики или солнечный камень на голове крылатого Змея, которому поклоняются в тайном храме Тюлуна. И мудрые, как Судьба.

«Здесь что-то есть, сэр», — сказал Мартин. Помните Мартина, моего первого помощника? Он указал на некий закутанный предмет. Я вошел и развернул ткань. Это было драконье стекло! Как только я его увидел, я понял, что оно должно быть моим. И знал, что оно будет моим. Я хотел эту вещь, но и она хотела быть моей. Вначале мне показалось, что она живая. Такая же живая, как вы и я. Ну, я ее забрал. Добрался до яхты, и тут произошло первое странное происшествие.

Помните Ву-Синга, моего слугу на лодке? Помните, как ужасно он говорил по-английски? Драконье стекло было у меня в каюте. Я забыл закрыть дверь. Услышал резкий звук. Бросился в каюту и увидел Ву-Синга. Ну, вы знаете, про Ву-Синга нельзя сказать, что он выглядит интеллигентно. Но тут что-то как будто коснулось его лица… Глупое выражение исчезло, словно его стерли губкой. Он не поднял взгляда, но сказал — обратите внимание — на превосходном английском: «Хозяин подумал о стоимости своего приобретения?»

Я молча смотрел на него.

«Может быть, — продолжал он, — хозяин никогда не слышал о знаменитом Хао-Цзане? Ну, он сейчас услышит».

Уорд, я не мог ни шевельнуться, ни заговорить. Но теперь я знаю, что удерживало меня не просто изумление. Я тупо застыл на месте, а Ву-Синг гладкими фразами излагал ту самую легенду, которую я слышал в Тибете, только там героя звали Рак, а не Хао-Цзан. Но история была та же самая.

«И перед дальней дорогой, — закончил он, — знаменитый Хао-Цзан сотворил великое чудо. Он назвал его Вратами. — Ву-Синг указал на драконье стекло. — Это чудо теперь у хозяина. Но посмеет ли тот, кто увидел Врата, войти в них? Не лучше ли оставить Врата?»

Он замолчал. Я тоже молчал. И пытался сообразить, каким образом этот парень вдруг так хорошо заговорил по-английски? И тут Ву-Синг распрямился. Он посмотрел мне прямо в глаза. Глаза у него были желтые, как лютики, Уорд, и такие мудрые! Я вспомнил маленькое помещение за тронным залом — я видел эти глаза на лице, что нависало над горой с семью лунами!

Через мгновение лицо Ву-Синга приобрело привычно-глупое выражение. Глаза стали черными и тусклыми. Я вскочил со стула.

— Эй ты, желтый мошенник! — закричал я. — Зачем ты притворялся, что не знаешь английского?

Он непонимающе уставился на меня. Что-то прохныкал на своем ломаном английском. Я ничего не смог от него добиться, хотя напугал до полусмерти. Пришлось поверить, что он ничего не помнит. К тому же я видел его глаза…

Ну, вначале я просто испытывал любопытство и желание как можно скорее доставить стекло домой. Я привез его сюда, установил и устроил лампы, которые вы видите. У меня было смутное ощущение, что стекло ждет… чего-то. Не мог сказать, чего именно. Но знал, что ждет оно чего-то очень важного…

Неожиданно он обхватил голову руками, начал раскачиваться и причитать.

— Сколько еще, — простонал он, — сколько еще, Санту?

— Джим! — воскликнул я. — Джим! Что с вами?

Он выпрямился.

— Скоро поймете.

И продолжал так же спокойно, как раньше:

— Я чувствовал, что стекло чего-то ждет. В ту роковую ночь я не мог уснуть. Выключил верхний свет, включил лампы у стекла и сел перед ним. Не знаю, сколько времени я просидел. Вдруг мне показалось, что драконы зашевелились. Закружили вокруг стекла. Двигались все быстрей и быстрей. Тринадцатый дракон начал обвиваться вокруг топазового шара. Драконы кружили все стремительнее, пока не превратились в ореол алого и золотого пламени. Само стекло затуманилось, туман быстро густел, пока ничего не стало видно, кроме зеленой дымки. Я подошел и коснулся стекла. Рука моя прошла сквозь него…

Я просунул туда руку — по локоть, по плечо. Почувствовал, что руку мою схватили маленькие теплые пальцы. Я сделал шаг вперед…

— Вы прошли сквозь стекло? — воскликнул я.

— Я прошел сквозь стекло и тогда… другая рука коснулась моего лица. Я увидел Санту!

Глаза у нее были синие, как васильки, как большой сапфир, что сияет на лбу Вишну в его храме в Бенаресе. Широко расставленные. Иссиня-черные волосы двумя длинными прядями опускались меж маленьких грудей. Золотой дракон увенчивал ее голову. Другой золотой дракон опоясывал ее. Она рассмеялась мне в глаза, притянула к себе мою голову… наши губы соприкоснулись. Она была стройна и податлива, как тростник, который растет перед храмом Хатор на краю пруда Джибы.

Кто такая Санту, откуда она пришла — не знаю. Но знаю: женщины прекраснее не было на земле! И не будет!

Она повела меня за собой. Я осмотрелся. Мы стояли в ущелье между двумя большими скалами мягкого зеленого цвета, как оттенок драконьего стекла. Сзади — зеленая дымка. Впереди я увидел сквозь ущелье огромную гору в виде пирамиды, высоко-высоко вздымающуюся в небо цвета хризопраза. Мягкое сияние лилось из-за горы, а прямо перед ней плыл большой шар зеленого огня. Мы шли медленно, рука об руку. И тут я понял: Уорд, я был в том самом месте, что было запечатлено на картине в комнате драконьего стекла!

Мы вышли из ущелья и оказались в саду. Сады многоколонного Ирама, затерянные в пустыне, потому что были слишком прекрасны, могли выглядеть именно так. Странные огромные деревья с ветвями, похожими на перья; они переливались и сияли огнями, как одеяния танцовщиц Индры. Странные цветы росли вдоль нашей тропы, они мерцали, как светящиеся черви, что живут на радужном мосту Асгарда. Ветер вздыхал среди крылатых деревьев, и разноцветные тени проплывали мимо их стволов, Я слышал девичий смех. Мужской голос что-то пел…

Мы продолжали идти. Однажды в саду послышался низкий вой, и девушка бросилась передо мной, широко расставив руки. Вой тут же прекратился, и мы пошли дальше. Гора приближалась. Я увидел, как другой большой зеленый шар выполз из розовых всплесков справа от горы. Еще один входил в это сияние слева. За ним тянулся странный туманный след. Туман как бы состоял из множества маленьких звездочек. И все тонуло в мягком зеленом свете — как если бы вы жили внутри изумруда.

Мы повернули и пошли по другой тропке. Поднялись на небольшой холм, где стоял маленький дом. Он был будто сделан из слоновой кости. Очень старый маленький дом. Немного похож на джайнские пагоды на Брамапутре. Стены светились, они были полны какого-то внутреннего огня. Девушка коснулась стены, и она скользнула в сторону. Мы вошли, и стена закрылась за нами.

Комната была полна шепчущим желтым светом. Я говорю «шепчущим», потому что именно таким я его ощущал. Свет был живым, мягким. Лестница слоновой кости вела в комнату наверху. Девушка посмотрела на меня. Никто из нас не сказал ни слова. Я был в плену какого-то зачарованного молчания. Я не мог говорить. Мне казалось, что и нечего говорить. Я чувствовал себя свободно и легко — как будто вернулся домой. Я поднялся в верхнюю комнату. Там было темно, только полоска зеленого света пробивалась сквозь длинное узкое окно. Я выглянул и увидел гору и луны. На полу — подставка для головы, сделанная из слоновой кости, и несколько шелковых покрывал. Мне вдруг страшно захотелось спать. Я упал на пол и заснул.

Когда я очнулся, девушка с васильковыми глазами лежала рядом со мной. Она еще спала. Я видел, как медленно распахнулись ее глаза. Она улыбнулась и притянула меня к себе…

Я вдруг понял, что знаю откуда-то ее имя. Я воскликнул: «Санту!» Она снова улыбнулась. Мне показалось, что мы знакомы три тысячи лет. Я встал и подошел к окну. Посмотрел на гору. На ее груди красовались две луны. И тут я заметил на склоне горы город. Такой город можно увидеть только во сне или в сказке. Цвета слоновой кости и зелени, сверкающей синевы и алого. Я разглядел на его улицах людей. В воздухе плыл звон золотых колокольчиков.

Я повернулся к девушке. Она сидела, обхватив руками колени, и смотрела на меня. Она встала… я обнял ее…

Много раз луны огибали гору, и за ними тянулась звездная туманная дымка. Никого, кроме Санту, я не видел и не хотел видеть. Деревья кормили нас своими плодами, и в них был сок самой жизни. Да, плоды дерева Жизни, что росло в саду Эдема, должны были походить на плоды этих деревьев. Пили мы зеленую воду, что струилась меж зеленых огней и имела вкус вина, которое Озирис дал голодным душам в Аменти, чтобы подкрепить их. Купались в бассейнах резного камня, полных другой водой, — желтой, как янтарь.

А чаще всего мы бродили по садам. Так много удивительного в этих неземных садах! Там нет ни дня, ни ночи. Только зеленый свет вечно танцующих лун. Мы никогда не разговаривали друг с другом. Не знаю, почему. Всегда казалось, что сказать нам друг другу нечего…

Вскоре Санту начала петь для меня. Песни у нее были странные. Не могу сказать, о чем в них говорилось. Но у меня в мозгу одна за другой возникали волшебные картины. Я видел, как Рак-Чудотворец сотворял свои сады и заполнял их вещами добрыми и вещами злыми. Видел, как он воздвигает гору, и знал, что это Лалил; видел, как он делает семь лун и разжигает огонь — огонь жизни. Видел, как он строит город, и видел, как мужчины и женщины приходят в этот город через множество врат.

Санту пела — и я узнавал, что звездный туман, скользящий за лунами, это души людей, которых Рак хочет возродить к вечной жизни. Она пела, и я видел, как тысячелетия назад шел рядом с Санту по городу Рака. Песня плакала, и я чувствовал себя одной из звездочек в тумане. Песня плакала, и я видел, как одна из звездочек вырывалась из тумана, бежала, уходила через зеленую бесконечность…

Рядом с нами стоял человек. Он был очень высок. Лицо его — одновременно жестокое и доброе, мрачное, как у Сатаны, и веселое, как у Аполлона. Он взглянул на нас, и глаза у него оказались желтые, словно лютики, и очень мудрые. Уорд, это было то самое лицо из комнаты драконьего стекла! Этими глазами смотрел на меня Ву-Синг! Человек улыбнулся… и исчез!

Я схватил Санту за руку и побежал. Мне вдруг показалось, что с меня достаточно этих призрачных садов Рака, что я хочу вернуться в свой мир. Домой. Но вернуться с Санту. Я пытался вспомнить дорогу к ущелью. Я чувствовал, что именно там можно найти выход. Мы бежали изо всех сил. Далеко сзади донесся вой. Санту закричала — но я чувствовал, что она боится не за себя. За меня. Ничто здесь не могло ей повредить: она сама плоть от плоти этого мира. Вой приближался. Я остановился и оглянулся.

По зеленому воздуху на меня пикировал дикий, немыслимый зверь. Похожий на крылатое чудовище Апокалипсиса, которое несет на себе женщину в пурпурном и алом. Но зверь был даже прекрасен в своем ужасе. Он с треском сложил ало-золотые крылья, и его длинное сверкающее тело устремилось ко мне, как чудовищное копье.

И тут, в то мгновение, когда копье должно было ударить, между нами возник туман! Радужный туман, он был кем-то… брошен. Будто чья-то рука бросила сеть. Я услышал, как злобно взвыло крылатое чудище. Санту крепче схватила меня за руку. Мы побежали сквозь туман.

Впереди было ущелье, раскинувшееся меж двумя скалами. Снова и снова устремлялись мы к нему, и снова и снова пернатый кошмар атаковал нас — и каждый раз появлялся сбивающий его с толку туман. Это была какая-то адская игра. Один раз я услышал смех и понял, кто мой охотник. Хозяин зверя. Тот, кто швыряет спасительный туман. Человек с желтыми глазами… он играет со мной… играет, как злой ребенок играет с котенком, когда снова и снова бросает ему кусочек мяса на веревочке и выхватывает его из голодного рта!

Туман вновь рассеялся, и я увидел вход в ущелье прямо перед нами. Снова зверь устремился вниз — на этот раз ничто не пришло на помощь. Игра надоела игроку! Зверь ударил. Санту бросилась передо мной. Зверь вильнул, и лапа, которая должна была разорвать меня от горла до пояса, нанесла скользящий удар. Я упал… и пришел в себя на этой постели, окруженный докторами, с перебинтованной грудью.

В ту же ночь, когда сестра уснула, я заглянул в драконье стекло и увидел… лапу, как ты и сказал. Они ждут меня. Тот, что с желтыми глазами, и его летучий страж.

Херндон немного помолчал.

— Если он устанет ждать, то может послать зверя за мной. Поэтому здесь эти ружья. Таким ружьем я останавливал слона.

— Но кто же он, человек с желтыми глазами? — прошептал я.

— Как кто? — Херндон удивился моей бестолковости. — Конечно, сам Чудотворец!

— Ты не можешь в это верить! — воскликнул я. — Это… это безумие! Какой-то дьявольский обман есть в этом стекле. Хрустальный шар тебя гипнотизирует, и ты думаешь, что видения, порожденные твоим мозгом, реальны. Разбей его! Это дьявольское стекло, Джим. Разбей его!

— Разбить его? — недоверчиво переспросил он. — Разбить его? Разбить дар Рака? Ни за что на свете! Видения не реальны? А разве мои раны не реальны? Разве Санту не реальна? Разбить его! Милостивый Боже, вы не ведаете, что говорите! Да ведь это же единственный путь к ней! Если этот желтоглазый дьявол умен, то он должен понимать, что ему не нужно держать зверя на страже. Я хочу идти туда, Уорд, хочу вернуться назад вместе с ней. Мне кажется, что он… не до конца контролирует ситуацию. Мне кажется, что Великий Чудотворец не мог полностью отдать в руки Рака души всех тех, кто войдет через множество ворот в его царство… Должен быть выход, Уорд, должен быть путь к бегству. Я ушел от него один раз, Уорд. Уйду и во второй. Но я оставил там Санту. Мне нужно найти ее.

Я пойду туда снова, Уорд. И вернусь — вместе с Санту!

* * *

Но он не вернулся. Прошло шесть месяцев со дня его второго исчезновения. Он снова пропал из своей спальни, как и в первый раз. По завещанию — в нем говорилось, что если Джим не вернется в течение недели, права на дом и все его имущество переходят ко мне, — я оказался владельцем драконьего стекла. Я знаю, что Херндон снова прошел через Врата. Я нашел только одно слоновье ружье и понял, что второе он унес с собой. Ночь за ночью сижу я перед стеклом, жду, что он придет вместе с Санту. Рано или поздно они придут. Я верю в это.

Храм лис

Глава 1

Древние ступени вьются по склону горы между высоких сосен, в тяжелом воздухе двадцати последних столетий. Душа самой тишины, седая и терпеливая, как эти ступени, живет здесь. Ступени очень широкие, двадцать человек могут пройти по ним в ряд. Коричневые и оранжевые лишайники образуют странные символы на старых камнях, а изумрудный мох покрывает их мягким ковром. Ступени поднимаются то круто, то совсем полого, но всегда по обе стороны стоят плечом к плечу могучие сосны — настороженные, бдительные, вечные часовые.

У подножия сосен — изогнутые лавры и карликовые рододендроны, одинаковые по форме и одного роста — с коленопреклоненного человека. Их жесткие блестящие листья напоминают звенья кольчуги. Они похожи на зеленых лучников Квеньяна, которые охраняют богиню, когда она выходит весной, чтобы разбудить деревья от зимнего сна. Высокие сосны как настороженные часовые, лавры и карликовые рододендроны как склонившиеся лучники говорят на странном, безмолвном, но очень внятном языке. «Подняться ты можешь, спуститься ты можешь, но пройти через нас — нет!»

На склоне появилась женщина. Она шла, упрямо склонив голову, как человек, который идет против сильного ветра. Только воля заставляла двигаться неповинующееся тело. Белое плечо и одна грудь ее были обнажены, на плече — кровавые ссадины, четыре алые полосы, словно след жестокой руки с длинными стальными когтями. Женщина плакала.

Ступени стали круче. Женщина подняла голову и увидела, какой трудный подъем ей предстоит. Женщина остановилась, глубоко вздохнула. Повернулась, прислушиваясь. Казалось, вся она ушла в напряженный слух, все ее тело превратилось в натянутую струну, по которой нервно пробегали быстрые арпеджио ужаса, В сумерках юнаньских плоскогорий видны были, как сквозь неосязаемый хрусталь, каштановая с медными прядями шевелюра и прекрасное лицо, искаженное страхом. Серые глаза ее тоскливо смотрят на каменные ступени, но и они как будто тоже не смотрят, а слушают…

Женщина беременна… Женщина слушает саму себя. Женщина слушает себя и тишину.

Из-за изгиба бастиона донеслись голоса — гортанные и монотонные, гневные и спорящие, приказывающие и протестующие. Донесся топот множества ног, — он приближался неуверенно, с остановками, с долгими паузами, но все же — неумолимо. Это ханг-худзе, разбойники, убившие какой-то час назад ее мужа, Кенвуда и носильщиков. Если бы не Кенвуд, они убили бы и ее. Но у них еще будет такая возможность. Теперь они напали на ее след.

Женщина хотела умереть. Джин Мередит отчаянно хотела умереть. Она верила, что после смерти окажется рядом со своим милым супругом, которого она так любила, хоть он и был вдвое старше ее. Если бы они убили ее сразу, как только настигнут… Но она знала, что они этого не сделают.

Она боялась даже подумать о том, что ждет ее перед смертью. У нее даже нет оружия, чтобы самой убить себя. А под сердцем у нее зреет новая жизнь…

Но сильнее желания смерти, сильнее страха пытки, сильнее зова нерожденного ребенка горела в ней жажда мести. Не мести мерзким ханг-худзе — они всего лишь стая диких зверей и поступают так, как велит им их дикая природа. Мести тем, кто их направил. Она была уверена, что кто-то сделал это. Это стремительное убийство не было случайным.

Он как пульс, как голос крови, этот призыв к священной мести. Биение его усиливается, заглушая горе и ужас. Как будто в ее душе забил какой-то горький недобрый источник. Когда его темные волны поднимутся выше, коснутся ее губ, она сделает глоток… и к ней придет знание… — кто должен понести кару. Она должна ждать. Она должна узнать и отомстить. Она должна жить…

Ибо сказано: Аз воздам.

Как будто кто-то прошептал ей в уши эти прошедшие через тысячелетия слова. Она ударила себя в грудь сжатыми кулаками. Холодными глазами, в которых высохли слезы, посмотрела в спокойное небо. И ответила:

— Ложь! Как и все, чему меня учили… Я больше не верю в Тебя! Месть! То, что поможет мне отомстить, будет моим Богом!

Голоса и шаги теперь слышались совсем близко. Странно, как медленно, как неохотно они приближаются. Как будто чего-то опасаются. Она посмотрела на заросли, окружающие лестницу. Для нее они непроходимы. Если она попытается там спрятаться, ее сразу найдут. Она должна подниматься выше. Там, наверху, может быть какое-нибудь укрытие… может быть, там располагалось святилище…

Да, это очевидно: ханг-худзе боятся каменных ступеней… они поднимаются так медленно, так нерешительно… спорят, возражают…

Она заметила впереди еще один поворот. Если она доберется до него раньше, чем они ее увидят, возможно, они прекратят погоню. Она быстро двинулась вверх. В десяти шагах выше на лестнице, преграждая ей путь, сидела лиса. В шелковистой красно-рыжей шубе. С необычно широкой головой и раскосыми зелеными глазами. На голове серебристо-белое пятно в форме колеблющегося на ветру пламени свечи.

«Какая стройная и грациозная лиса», — машинально подумала Джин Мередит… «Словно заколдованная женщина». Безумная мысль, рожденная отчаянием и отказом от Бога, которого ее с детства учили считать всеблагим, всемудрым, всемогущим, пронзила ее мозг. Она протянула к лисе руки. И закричала:

— Сестра, ты слышишь меня, я знаю! Спаси меня! Я должна отомстить… сестра!

Она только что пережила смерть своего мужа под ножами ханг-худзе, она ждала ребенка… кто знает, какие фантазии могли возникнуть в ее воспаленном воображении… Но лиса, будто поняв Джин, медленно спустилась по ступеням. Она и впрямь была похожа на хрупкую изящную женщину. Лиса остановилась на расстоянии вытянутой руки и смотрела на Джин своими раскосыми зелеными глазами — яркими и блестящими, как драгоценный камень цвета зелени моря. Никогда Джин не видела таких глаз у животных. В этом взгляде чудилась легкая насмешка, чуть заметная угроза. А когда взор лисы пробежал по окровавленным плечам Джин и остановился на ее большом животе, женщина могла поклясться, что увидела в раскосых глазах человеческое понимание и жалость. Джин снова прошептала:

— Сестра, помоги мне!

Послышался внезапный взрыв гортанной речи. Они совсем близко, ее преследователи, сразу за поворотом… Скоро они увидят ее. Она стояла, с надеждой глядя на лису… она сама не понимала, на что надеется.

Лиса скользнула мимо и, казалось, растаяла в кустах. Исчезла. Беспросветное отчаяние ребенка, который обнаружил, что тот, кому он верил, бросил его на растерзание зверям, обрушилось на Джин Мередит. То, на что она надеялась, от чего ожидала помощи, было слишком смутным и не поддавалось выражению. Надежда на чужого бога — теперь, когда она отказалась от своего? Или более древнее чувство выплеснулось в этом ее обращении к животному? Возвращение к незапамятному прошлому, когда человек считал, что у зверей и птиц есть такие же души, как у него самого, только животные ближе к природе, и она дает им сверхчеловеческую мудрость… Звери — слуги и посланники богов, сами почти боги. И вовсе не так давно святой Франциск Ассизский говорил с животным и птицей, как с людьми, называя их братом Волком и братом Орлом. И разве святой Конан не крестил тюленей на Оркнейских островах, как он крестил язычников? Прошлое никогда не умирает в человеке. И иногда открываются двери в иные миры, и оттуда выходят такие странные вещи… И кто может поклясться, что они нереальны?

Лиса, казалось, поняла ее, и даже пообещала… Но тут же покинула ее, убежала. Последний шанс потерян… Всхлипывая, Джин снова побрела по лестнице.

Слишком поздно. Ханг-худзе показались из-за поворота. Дикий хор воя и лая. Сумбур вместо музыки. Симфония смерти. С непристойными жестами, выкрикивая страшные угрозы, они бросились к Джин. Впереди, с лицом, изрытым оспинами, с ножом в руке, несся предводитель, полукровка-тибетец, тот самый, что первым ударил ножом ее мужа. Неспособная пошевелиться, не в силах даже закрыть глаза, Джин смотрела, как они приближаются. Предводитель заметил это, хохотнул, отдал короткий приказ, и вся свора пошла шагом, всячески насмехаясь над ней, продлевая ее мучения.

И вдруг они замерли! Что-то похожее на язык рыжего пламени мелькнуло на ступенях между ними и ею. Лиса! Она стояла, спокойно разглядывая растерянных ханг-худзе. Надежда вернулась к Джин Мередит. Холодный ужас отступил. К Джин вернулась способность двигаться. Но она не пыталась бежать. Не хотела бежать. Крик о мести рвался из нее. Она чувствовала, что ее безмолвный призыв достиг лисы…

Лиса повернула голову и посмотрела на нее. Джин увидела, как сверкнули ее зеленые глаза, как оскалились в улыбке белые зубы.

Когда она отвела взгляд, ханг-худзе уже пришли в себя. Предводитель достал пистолет и выстрелил в лису.

Джин Мередит увидела — или подумала, что видит — невероятное. На месте лисы стояла женщина! Высокая и стройная, как молодая ива. Джин Мередит не могла посмотреть в ее лицо, ей видны были только рыжие волосы, аккуратно уложенные на маленькой красивой головке. Шелковое красно-рыжее длинное платье без рукавов. Женщина подняла руку и указала на предводителя. Его люди застыли в ледяном ужасе, разинув глупые рты и широко распахнув тупые глаза.

Женщина медленно опустила руку. И вслед за рукой, вместе с ней опустился тибетец. На колени, потом на четвереньки. Он смотрел ей в лицо, оскалив зубы, как собака. На губах его показалась пена. Потом он, уже как волк, набросился на своих людей. С воем прыгал, вцеплялся в горло, рвал зубами и ногтями. Люди в гневе и страхе закричали. Отчаянно пытались отбиться.

Блеснули ножи. Предводитель, дергаясь в конвульсиях, упал на ступени. Выкрикивая что-то на своем диком наречии, его люди устремились вниз по лестнице и вмиг исчезли. Джин Мередит не выдержала напряжения и закрыла лицо руками. А когда опустила ладони, охнула: на месте женщины вновь стояла шелковистая, красно-рыжая лиса. Джин видела, как сверкнули зеленые глаза, как обнажились в улыбке зубы. Лиса подошла к ее ногам.

Слабость охватила Джин. Женщина склонила голову, опустилась на колени, закрыла глаза дрожащими руками. Она ощутила рядом незнакомый аромат — беспокойный, пробуждающий странные туманные образы… Услышала низкий сладкий смех. Мягкий голос прошептал:

— Сестра!

Она подняла голову. Над ней склонилось изысканное женское лицо. Раскосые глаза цвета морской волны под широким белым лбом… красно-рыжие волосы спускаются на лоб… серебристо-белая прядь, напоминающая по форме пламя свечи, колеблющееся на ветру… длинный, но изящный нос, ноздри слегка раздуваются… маленький рот, красный, как королевский коралл, в форме сердца…

На этом изысканном лице, воздушная, словно вуаль, легкая насмешка, слабая угроза, в нем мало человеческого. Руки белые, длинные и стройные. Они коснулись лба Джин Мередит и сразу успокоили ее, прогнали прочь страх и горе.

Джин снова услышала странные, сливающиеся звуки, слегка насмешливый голос существа, которое понимает человеческие чувства и желания, но само никогда не снисходит до такой ерунды.

— Ты отомстишь своим врагам, сестра!

Белые руки коснулись ее глаз… Все поплыло куда-то, голова закружилась… больше Джин ничего не помнила… даже себя самое…

* * *

Джин Мередит казалось, что она лежит на чем-то мягком в слепой, безграничной, непроницаемой тьме. Она ничего не помнила и знала только, что она это она. «Я это я», — подумала Джин. Тьма, в которой она лежит, мягкая, добрая. «Я нерожденный дух в чреве ночи,» — подумала Джин. «Но что такое ночь… и что такое дух? Я довольна, я не хочу рождаться вновь». Вновь? Это значит, что она уже рождалась… раньше… и тут в ее сознании всплыло имя: Джин. «Я Джин… но кто это — Джин?» — подумала Джин.

Она услышала два голоса. Один женский, мягкий и сладкий, со сдерживаемой дрожью, как натянутая струна. Она уже слышала этот голос… раньше, когда была Джин. Мужской голос низкий, полный спокойствия, человеческий… да, в нем есть что-то человеческое, чего нет в сладком голосе женщины. Она подумала: «Я Джин, я человек…»

Мужчина сказал:

— Скоро она должна проснуться. Сон ее глубок, и она может утонуть в нем. Но сон не должен утопить жизнь.

— Сон подчиняется мне. Он отпускает ее. Скоро она проснется, — ответила женщина.

— Она будет помнить? — спросил мужчина.

— Да, — ответила женщина. — Но она не будет страдать. Как будто все произошло не с ней, а с кем-то другим. Ей будет очень жаль эту другую, но сама она будто умерла вместе со своим мужем. Да так оно и есть. Смерть унесла с собой печаль, боль, горе. У нее осталась только память.

Джин показалось, что на какое-то время она вновь потеряла сознание… хотя никакого времени не могло существовать и окутавшей ее темноте… да и что такое время?

Тишину нарушил задумчивый мужской голос:

— Но память не принесет ей счастья.

Женщина ответила со звонким насмешливым смехом:

— Счастье? Я считала, что ты достаточно мудр, чтобы не говорить всерьез о такой чепухе, священник. Я дала ей покой, а это гораздо больше счастья. Да она и не просила счастья. Она хотела отомстить. И я помогу ей.

— Но она не знает, кто… — начал мужчина.

— Знает, — прервала его женщина. — И я знаю. И ты знаешь. Ты успел вырвать это из сознания тибетца, когда он умирал. А если ты все еще в это не веришь, поверишь, когда виновник придет — а он придет, чтобы убить ее ребенка.

— Убить ребенка! — прошептал мужчина.

Голос женщины похолодел. Он не утратил сладких интонаций, но стал звучать угрожающе:

— Ребенок не должен достаться ему, священник. Не сейчас. Позже, когда ты получишь сигнал…

Снова в ее голосе послышалась насмешка…

— Я собираюсь совершить путешествие… я слишком долго жила среди этих холмов. Пора повидать другие места… и я не хочу, чтобы опрометчивость спутала мои планы…

И снова Джин Мередит услышала ее холодящий смех.

— Не бойся, священник. Тебе помогут мои сестры.

Он спокойно ответил:

— Я не боюсь.

Голос женщины снова стал мягким, насмешка исчезла.

— Я знаю это. У тебя хватило мужества и мудрости, чтобы открыть запретные двери. Но меня держат тройные путы: обещание, клятва и желание. Когда наступит время, я смогу больше… но пока я беспомощна, эти путы держат меня. Поэтому мне нужен ты, священник.

Человек, который придет…

Голоса стихли. Тьма вокруг Джин медленно начала рассеиваться. Постепенно она сменилась зеленоватой серостью. Джин в отчаянии подумала: «Я должна родиться снова. Но я не хочу этого!» Свет начал резать глаза. Среди мутной серости показался изумрудный круг. Он становился все ярче, ярче…

Джин лежала на низкой постели, в гнезде из шелковых подушек. Рядом с ней — огромный древний бронзовый сосуд, похожий на купель для крещения. Ладони тысячелетий оставили на нем густую патину, похожую на мягкие зеленоватые сумерки. Солнечный луч упал на сосуд, и патина засверкала, как крошечное солнце. На боках высветились странные геометрические рисунки, спирали и изгибы ли-вен — символ грома. Сосуд стоит на треножнике… да ведь это древняя обрядовая купель династии Танг, которую Мартин привез из Юнани несколько лет назад… она была у них дома… Джин снилось, что она была в Китае и что Мартин… что Мартин…

Джин резко села и через широко раскрытую дверь выглянула в сад. Широкие ступени полого спускались к овальному бассейну, по краям которого гибкие ивы склоняли зеленые щупальца в голубую воду, где красовались глицинии с висящими гроздьями белых и светло-желтых цветов, азалии, подобные языкам пламени. Розовые лилии покрывали водную гладь. А на другой стороне маленькая сказочная пагода, покрытая разноцветной черепицей, и по обе стороны пагоды стройные кипарисы… да ведь это же их сад, сад голубой пагоды — Мартин воссоздал то место в Юнани, где живет его друг, старый мудрый священник… Очень похоже, но не совсем.

Что-то здесь не так. Горы не совсем такие, как вокруг их ранчо. В форме правильных конусов. Их ровные голые склоны из розового камня окружены деревьями… они похожи на огромные каменные шляпы с зелеными полями…

Джин повернулась и подробно осмотрела комнату. Помещение широкое и длинное, но насколько длинное, ей не видно, потому что солнце, вливавшееся в высокое окно и играющее на древнем сосуде, образовало непроницаемый блистающий занавес. Джин заметила на потолке мощные балки, потемневшие от времени, со странными резными символами. Слоновая кость и сверкающий лак. Низкий странно изогнутый алтарь из зеленого гагата, на нем церемониальные предметы незнакомой формы, большой бронзовый кувшин с крышкой в форме головы лисы…

Из тени за древним тангским сосудом появился человек, одетый с ног до головы в шелковое серебристо-голубое одеяние, на котором искусно, словно паутиной, вышиты даосские символы, а ниже, на серебряной груди, все та же голова лисы. Человек лыс, лицо у него тяжелое, лишенное выражения, кожа гладкая и слегка желтоватая, как древний пергамент. Ему можно дать и шестьдесят лет — и триста. Но глаза его просто приковали внимание Джин Мередит. Большие, черные, подвижные, поразительно живые. Молодые глаза на лишенном возраста тяжелом лице. Этот взгляд вливал в нее силу, спокойствие, уверенность, и все сомнения, все страхи, вся неясность словно улетучились из сознания. Впервые… после того страшного эпизода мозг ее стал ясным, хрустально чистым, мысли снова принадлежали только ей.

Она все вспомнила. Но вспомнила так, будто это случилось с кем-то другим. Ей было жаль этого другого, но сама она горя не чувствовала. Она была спокойна. Черные молодые глаза вливали в нее этот покой.

— Я вас знаю, — сказала Джин. — Вы Ю Чин, мудрый священник, которого любил мой муж. Мы в Храме лис.

Глава 2

— Я Ю Чин. Ты права, дочь моя, — тот самый мужской голос, который она слышала в мягкой полудреме.

Она попыталась встать, но — внезапно ощутив слабость — снова опустилась на постель. Он сказал:

— Ночь и день, и еще ночь и часть дня ты спала, — сказал Ю Чин. — Теперь тебе нужно поесть.

По-английски он говорил медленно, подолгу подбирая слова…

Он хлопнул в ладоши, и мимо зеленого сосуда скользнула сквозь столбы солнечного света женщина. Так же, как и он, лишенная возраста, с широким умным лицом и большими раскосыми черными глазами, добрыми и очень мудрыми. Халат прикрывал от полной груди и до колен ее сильное, крепкое, смуглое, как будто вырезанное из дерева, тело. В руках у нее был поднос, на нем чашка дымящейся похлебки и овсяной хлеб.

Женщина села рядом с Джин Мередит, подняла ее голову, прислонила к своей полной груди и начала кормить, как ребенка. Джин заметила, что сама она обнажена, на ней только тонкая рубашка из мягкого голубого шелка с серебристым символом лисы.

Священник кивнул, глаза его улыбались.

— Фьен-ви будет ухаживать за тобой. Скоро ты окрепнешь. Я вернусь. И мы поговорим.

Он вышел в широкие двери. Женщина скормила ей похлебку и хлеб. Потом ушла и вернулась с бронзовыми бутылками, в которых плескалась горячая и холодная вода. Она раздела Джин, вымыла, вытерла, снова облачила в свежую серебристо-голубую рубашку, обула ноги в сандалии… Трижды Джин пыталась заговорить с ней, но женщина только качала головой и бормотала на каком-то диалекте. Джин не поняла ни слова.

Солнце передвинуло луч с большой тангской купели. Джин лениво лежала в постели. Мозг ее был кристально прозрачен. Джин помнила все, что произошло, но оставалась невозмутимой, как лесной пруд, который отражает тучи, когда собственная его поверхность остается неподвижной. Но под этой внешне спокойной поверхностью скрывалось что-то безжалостное, алмазно твердое, что внушало бы боль и горечь, если бы Джин не знала, что ее желание будет удовлетворено…

Она вспомнила, что рассказывал ей Мартин о Ю Чине. Китаец, чьи предки были просвещенными правителями за десять столетий до того, как Человек из Галилеи был распят на кресте, он изучал западную науку в Англии и Франции, но не удовлетворил свою жажду истинной мудрости. Вернувшись в землю своих отцов, он принял философию Лао-Цзи и уединился в древнем храме в Юнани, известном как Храм Лис. С этим храмом связывались странные легенды, все в округе почитали и боялись его. Здесь Ю Чин проводил жизнь в размышлениях и ученых занятиях.

Как же Мартин его называл? Владельцем тайного знания. Повелителем иллюзий. Она знала, что Мартин уважал Ю Чина больше всех людей.

Джин подумала, не является ли женщина, ухаживавшая за ней, одной из его иллюзий… не принадлежит ли мир, в котором она живет, его фантазии… Но думала она об этом как-то лениво, всерьез это ее не волновало…

Ю Чин показался в дверях, подошел к ней, и опять убаюкивающий покой заструился из его глубоких глаз. Джин попыталась приподняться, поприветствовать его: мозг ее был ясен, но тело не слушалось. Ю Чин коснулся ее лба, слабость исчезла. Он сказал:

— Все хорошо, дочь моя. Теперь нам нужно поговорить. Выйдем в сад.

Он хлопнул в ладоши. По его сигналу появилась смуглая Фьен-ви, и с ней двое одетых в голубые одежды мужчин. Они несли кресло. Женщина подняла Джин, усадила в кресло. Мужчины вынесли ее в широкие двери, спустились по пологим ступеням к голубому бассейну. Джин с интересом осматривалась.

Храм стоял на выступе горы. Он был выстроен из коричневого камня и темного дерева. Стройные колонны, изгрызенные зубами столетий, поддерживали изогнутую крышу, крытую голубой черепицей. От широкой двери, через которую они вышли, спускался двойной ряд статуй лисиц, похожий на аллею сфинксов в Фивах. Аллея заканчивалась на полпути к бассейну. По склону горы вилась древняя лестница, по которой Джин тогда поднималась… Там, где лестница подходит к храму, росло покрытое белыми цветами дерево. Оно колебалось на ветру, как пламя свечи.

А весь храм неуловимо похож на голову лисы, морда лежит между лап — скульптурных аллей, вершина горы — лоб, а белое цветущее дерево как белое пятно в волосах той женщины…

Они подошли к бассейну. Лицом к синей пагоде стоит скамья. Фьен-ви накрыла ее подушками. Джин Мередит заметила, что у скамьи есть ручки, а на конце каждой ручки голова лисы. На спинке скамьи вырезана цепочка танцующих лис. По обе стороны скамьи выбиты в камне маленькие тропки, будто следы небольших зверьков, которые спускаются на водопой.

Джин посадили на скамью, и она утонула в подушках. Если бы не эта скамья, было бы полное впечатление, что она сидит у бассейна, который Мартин построил на их калифорнийском ранчо. Там, как и здесь, ивы опускают в воду зеленые щупальца, там, как и здесь, свисают бледно-аметистовые и белые соцветия глициний. Там, как и здесь, царит мир.

Ю Чин заговорил:

— Камень брошен в пруд. Рябь бежит кругами, круги достигают берега. Но вот волна стихает, и пруд становится прежним. Камень коснулся дна, пруд затих…

Она спокойно ответила, почти физически ощущая прозрачную ясность сознания:

— Вы хотите сказать, Ю Чин, что убийство моего мужа — такой камень?

Он продолжал, как будто не слышал ее слов:

— Но есть жизнь внутри жизни, и над жизнью, и под жизнью… И то, что произошло в пруду, могли ощутить и многие другие. Жизнь — это пузырь, в котором много других пузырей, мы их не видим, и пузырь, который мы знаем, тоже лишь часть большего пузыря, который мы также не видим. Но иногда мы ощущаем красоту больших пузырей, чувствуем свое родство с меньшими… и когда меньшая жизнь касается нашей, мы говорим о демонах… а когда нас касается большая жизнь, мы называем это небесным вдохновением, вспоминаем ангела, говорящего нашими устами…

— Я поняла вас, — вновь прервала его Джин. — Убийство Мартина — это камень. Он уйдет вместе с рябью… но он потревожил пруд, внутри которого много меньших прудов. Ну, хорошо, и что же?

Ю Чин медленно ответил:

— Есть такие места, где занавес между нашим миром и другими мирами особенно тонок. Где можно перейти из мира в мир. Почему это так, я не знаю… Но древние различали такие места. Они называли тех, кто незримо живет в таких местах, genii locorum — духи местности. Эта гора, этот храм — такое место. Поэтому я и живу здесь.

— Вы имеете в виду лису, которую я видела на ступенях? — спросила Джин. — Женщину, в которую превратилась лиса и свела с ума тибетца. Лису, которую я попросила о помощи и назвала сестрой. Женщину, которая прошептала мне, что я получу возможность отомстить, и которая назвала меня сестрой? Ну, хорошо, и что же?

— Ты все говоришь правильно. Убийство твоего мужа было камнем, упавшим в воду. Нужно подождать, пока уляжется рябь. Но это место… и это время… и теперь рябь не сможет улечься, пока…

И снова она его прервала, новая мысль мелькнула в ее мозгу, когда блеснул солнечный луч, отразившийся от камней на дне пруда.

— Я отвергла своего Бога. Существует он или нет, но этим я открылась для других жизней. И сделала это там и тогда, где и когда эти другие жизни, другие миры совсем рядом. Я принимаю это. И опять-таки — и что же?

— У тебя сильный дух, дочь моя, — заметил Ю Чин.

Она ответила с иронией в голосе:

— Еще оставаясь в темноте, незадолго до своего пробуждения, я как будто слышала разговор двоих, Ю Чин. Один голос был ваш, а другой — женщины-лисы, которая назвала меня сестрой. Она обещала мне покой. Что ж, он у меня теперь есть. И обладая этим покоем, я приобрела что-то нечеловеческое, как ее голос. Скажите мне, Ю Чин, вы, кого мой муж называл повелителем иллюзий, скажите — эта женщина на ступенях — одна из ваших фантазий? Исходит ли мой покой от нее или от вас? Я не ребенок и знаю, что вам легко было бы это сделать — с помощью наркотика или просто вашей ноли, — пока я лежала без сознания.

— Дочь моя, если это и иллюзии, то они созданы не мною. Если это иллюзии, то я, как и ты, подвержен им.

— Вы тоже видели… ее? — спросила Джин.

— И ее сестер. Много раз, — кивнул головой Ю Чин.

— Но это еще не доказывает, что она реальна, — рассудительно заметила Джин. — Фантазия вполне может перейти из одного мозга в другой…

Он промолчал. Она резко спросила:

— Я буду жить?

Он без колебаний ответил:

— Нет.

Она немного подумала, глядя на щупальца ив и сплетения глициний. Прошептала:

— Я не просила счастья. Она дала мне покой. Я не просила жизни, просила дать мне возможность отомстить. Но меня и месть больше не интересует.

— Это неважно. Ты столкнулась с другим миром. Ты просила и получила обещание. Рябь на пруде не уляжется, пока обещание не будет выполнено.

Она рассеянно глядела на конические холмы. Рассмеялась.

— Они похожи на большие каменные шляпы с широкими полями. Интересно, какое под ними лицо.

— Кто убил твоего мужа? — неожиданно спросил Ю Чин.

Она подняла руки, сплела их вокруг шеи. Сказала ровным голосом, будто читала по книге:

— Мне исполнилось двадцать лет, когда я встретила Мартина. Я только что кончила колледж. Ему было пятьдесят. Но в глубине души он оставался мечтательным мальчиком. О, я знала, что у него очень много денег. Но это не имело значения. Я любила его. Я любила в нем этого мальчика. Он предложил мне выйти за него замуж. Я согласилась.

Чарлз с самого начала возненавидел меня. Чарлз — его брат, он на пятнадцать лет моложе. И жена Чарлза тоже меня ненавидела. Видите ли, у Мартина не было других родственников. Если бы Мартин умер, все деньги достались бы Чарлзу. Они и не думали, что он женится. Последние десять лет Чарлз управлял делами: шахтами, акциями, инвестициями. Я не виню Чарлза за его ненависть ко мне. Но он не должен был убивать Мартина.

Медовый месяц мы провели на ранчо Мартина. Знаете, у него бассейн и сад точно такие же, как у вас. Только горы вокруг покрыты снежными шапками… И у него большой бронзовый сосуд, как у вас. Он рассказал мне, что точно скопировал сад, в котором живет у голубой пагоды Ю Чин. И что у сосуда тоже есть двойник в Храме лис Ю Чина. Он много рассказывал мне о вас…

Потом он вдруг срочно захотел приехать к вам, в ваш храм. Мартин оставался все таким же мальчишкой. Желание захватило его. Я была согласна на все, что могло сделать его счастливым. И мы отправились. До Нанкина нас сопровождал Чарлз. И ненавидел меня все больше — я чувствовала — с каждой милей этого пути. В Нанкине я сказала Мартину, что у меня будет ребенок. Я знала это уже несколько недель, но скрывала от него, боясь, что он откажется от путешествия и будет очень грустить. Но больше я не могла держать это в тайне. Мартин страшно обрадовался. Он рассказал все Чарлзу, который, разумеется, еще больше возненавидел меня.

Мартин написал завещание. В случае его смерти Чарлз, как и раньше, будет исполнять обязанности доверенного лица, распоряжаться деньгами и делами, его доля даже увеличится. Но все состояние — а это миллионы — переходит ко мне и ребенку. Чарлзу он завещал только полмиллиона.

Мартин прочел ему завещание. Я присутствовала при этом. И Кенвуд, секретарь Мартина, тоже. Я видела, как побледнел Чарлз. Он старался казаться довольным, озабоченным только тем, чтобы ничего не случилось с его братом. Но я догадывалась, что у него на сердце недоброе.

Кенвуду я, наоборот, нравилась, а Чарлзу нет. Однажды вечером в Нанкине, за несколько дней до нашего выхода в Юнань, он пришел ко мне. Старался отговорить меня от участия в путешествии. Насчет истинных причин он не распространялся, говорил о моем состоянии, тяжелом пути и так далее, но звучало это неубедительно. Наконец я прямо спросила его: в чем дело? Он сказал, что Чарлз тайно встречался с Ли Конгом, известным китайским деятелем. Я ответила, что у Чарлза есть право выбора знакомых. Кенвуд сказал, что Ли Конга подозревают в связях с преступниками, действующими в Сычуани и Юнани, в том, что он получает и реализует краденое и награбленное. Кенвуд добавил:

— Если вы с Мартином умрете до рождения ребенка, Чарлз унаследует все. Он ближайший и единственный родственник, потому что у вас больше никого нет. Вы отправляетесь в Юнань. Очень легко известить одну из тамошних банд. И тогда братец Чарлз получит все деньги. Конечно, бесполезно что-нибудь говорить вашему супругу. Он как ребенок, верит всем, а Чарлзу больше всех. Это кончится только моим увольнением.

Конечно, он был прав. Но я не могла поверить, что Чарлз, несмотря на всю ненависть ко мне, может убить брата. Нас было двое, плюс Кенвуд и приятная шотландка, мисс Маккензи, которую я отыскала в Нанкине и которая согласилась сопровождать нас, так как мне нужна была помощь. Всего в группе было двадцать человек, — остальные китайцы, но очень хорошие и надежные. Мы медленно, неторопливо пошли на север. Я сказала, что в Мартине жил мальчишка. Нет надобности говорить о его отношении к вам. И он любил Китай, старый Китай. Он сказал, что старый Китай теперь сохранился в немногих местах. И прежде всего в Юнани. Он хотел, чтобы наш ребенок родился… здесь…

Она некоторое время сидела молча, потом рассмеялась.

— Он родится здесь. Так, как мечтал Мартин… — Снова помолчала. Сказала слегка удивленно: — Это как-то странно… смеяться в таких обстоятельствах! — Потом спокойно продолжала: — Мы двигались довольно тихо. Меня несли в носилках. Всегда медленно, осторожно… из-за ребенка. Две недели назад Кенвуд сказал мне, что слышал, будто на нас нападут в определенном месте. Он много лет провел в Китае, знал, как добывать информацию, и я понимала, что с самого нашего выхода он наблюдал, и увещевал, и угрожал, и подкупал… Он действовал. Он сказал, что организовал контрнападение, что бандиты попадутся в собственную ловушку. Он ужасно ругал Чарлза. Говорил, что если бы мы добрались до Ю Чина, то были бы в безопасности. Потом он сказал, что, должно быть, ему подбросили ложные сведения. Контрнападение не понадобится. Я считала, что у него слишком разыгралось воображение.

Но мы все-таки попали в засаду. Им не был нужен выкуп. Им нужно было уничтожить нас. Они не дали нам ни одного шанса. Должно быть, мертвые мы для них дороже живых. Я поняла это, когда выбежала из палатки и увидела, как зарубили Мартина, как падает бедная Маккензи. Кенвуд мог бы спастись, но он умер, чтобы дать возможность убежать мне…

— Ю Чин, что вы со мной сделали? — сонно спросила Джин Мередит. — На моих глазах убили моего мужа… Я видела, как человек отдал за меня жизнь… и я переживаю за них не больше, чем если бы они были тростинками под серпом… что вы со мной сделали, Ю Чин?

— Дочь, если вы мертвы… и все ныне живущие мертвы, имеет ли это значение? — Ю Чин ответил вопросом на вопрос.

Джин сказала, качая головой:

— Но я не мертва! И не мертвы те, что живут сейчас. Я предпочла бы быть человеком, Ю Чин. И страдать, как человек.

— Это невозможно, дочь моя.

— Я хотела бы испытывать человеческие чувства, — сказала Джин. — Добрый Боже, как я хотела бы мучений…

Джин вздохнула и закончила свой рассказ:

— Вот и все. Кенвуд заслонил меня собой. Я бросилась бежать и оказалась на этих ступенях. Увидела лису, потом она превратилась в женщину…

Ю Чин продолжал:

— Ты видела тибетца, полукровку, который, завывая, как бешеный пес, набросился на тех, кто преследовал тебя. Видела, как тибетец пал под ножами своих людей. Я успел подойти раньше, чем он умер. Мы принесли его сюда. Я проник в его потухающий разум. Я узнал, что глава ханг-худзе Шенси нанял их, чтобы они полностью уничтожили ваш отряд. И что им пообещали не только все ваше добро, если вы все будете убиты, но и тысячу таэлей серебра. И когда тибетец спросил, кто гарантирует получение этой суммы, тот, что его нанял, проболтался спьяну, что это Ли Конг.

Она обхватила рукой подбородок, посмотрела на голубую пагоду и на бассейн… задумалась…

— Значит, Кенвуд был прав. Надо было его послушаться. Это Чарлз…

Потом сказала:

— Я почти ничего не чувствую, Ю Чин. Но одно чувство во мне все же живет. Это ненависть, Ю Чин…

Мне всего двадцать четыре года. Слишком рано умирать, не правда ли, Ю Чин? Но что сказала та женщина, когда я была в темноте? Что та моя часть, в которой есть место добру и жалости, умерла вместе с Мартином? Она права, Ю Чин… Вы правы. И я думаю, что хотела бы воссоединиться с этой своей частью.

Солнце садилось. Аметистовая вуаль опустилась на конусы гор. Неожиданно они как бы растаяли, растеклись… Пространство между вершинами стало хрустально прозрачным. Голубая пагода засверкала, словно была сложена из темных сапфиров, за которыми вспыхнули маленькие солнца. Джин вздохнула.

— Как здесь красиво, Ю Чин. Я рада, что я здесь… умру.

Рядом послышался шорох маленьких лап. По одной из высеченных в камне тропок пробежала лиса. Еще одна скользнула к бассейну, и еще, и еще. Они спокойно лакали голубоватую воду, с любопытством поглядывая на Джин.

* * *

Скользили минуты, часы, недели, прошел месяц. Каждый день Джин сидела на скамье у бассейна. Смотрела, как опускают свои ветви ивы, как лилии, словно большие розовые жемчужины, раскрываются и закрываются, рождаются и умирают на голубой глади бассейна, смотрела, как хрустальные зеленоватые сумерки окутывают конические вершины, смотрела, как с наступлением темноты приходят к бассейну лисы.

Теперь они относились к ней по-дружески, эти лисы, приветствовали ее, сидели рядом, заглядывали в глаза. Но никогда не приходила та стройная лиса с белым пятном между раскосыми зелеными глазами. Джин хорошо узнала смуглую женщину Фьен-ви и крепких слуг. А из разбросанных в округе деревень к храму приходили пилигримы; они украдкой, со страхом взирали на нее, когда она сидела на скамье рядом с лисами, и даже простирались перед ней ниц, как будто она какое-то божество, перед которым следует преклоняться.

И каждый день был точно таким, как день предыдущий. И она думала: «Дни без печали, без страха, без радости, без надежды ничем не отличаются друг от друга. И поэтому нет никакой разницы, умру я завтра или через год».

Какую-то сверхсильную анестезию получила ее душа — то ли от загадочной женщины на ступенях, то ли от Ю Чина. Она не испытывала никаких эмоций. И даже к будущему ребенку не было никакого чувства. Джин знала только, что должна его выносить.

Но однажды она ощутила слабое любопытство. Она хорошо понимала, что у мудрого священника из Храма лис есть свои средства, чтобы узнавать новости о мире.

Она спросила:

— Чарлз знает о засаде… о том, что я еще жива?

— Еще нет. Посыльные, которых к нему отправляли, не дошли до него. Пройдет несколько недель, прежде чем он узнает.

— И тогда он придет сюда, — сказала Джин, — ребенок уже родится, когда он придет сюда, Ю Чин?

Он ответил:

— Да.

— А я буду жива, Ю Чин?

Он промолчал. Она рассмеялась.


В сумерках, в середине часа собаки, она подошла к нему в саду, у бассейна.

— Мое время пришло, Ю Чин. Ребенок шевелится.

Ее отнесли в храм. Она лежала на кровати. Смуглая женщина ухаживала за ней. В храме горел единственный светильник из молочного гагата, сквозь его прозрачные стенки видны были огни свеч — как пять маленьких лун. Джин почти не чувствовала боли. Она подумала: «Я, наверное, обязана этим Ю Чину». И минуты летели, пока не наступил час кабана.

Она услышала, как кто-то царапается в дверь храма. Священник приоткрыл ее. Он заговорил негромко, произнес одно слово, — он его часто произносил, и Джин знала, что оно означает «терпение». Сквозь приоткрытую дверь ей виден был сад. Там горели маленькие круглые зеленые огоньки. Десятки огоньков, словно фонарики гномов.

Она сонно сказала:

— Мои маленькие лисы ждут. Пусть они войдут, Ю Чин.

— Еще нет, дочь моя.

Прошел час кабана. Прошла полночь. В храме царила полная тишина. Джин казалось, что весь храм ждет. И даже бледное пламя пяти маленьких лун на алтаре тоже ждет. Она подумала: «И ребенок ждет… чего?»

Тут она почувствовала острую боль и закричала. Смуглая женщина крепко держала ее за руки, которыми она пыталась колотить воздух. Священник сделал знак, и в зал вошли четверо крепких слуг. Они принесли сосуды с горячей водой и с водой, от которой не шел пар, и Джин решила, что в них вода холодная. Слуги не смотрели на нее, они подходили, отвернувши лица.

Священник коснулся ее глаз, погладил по бокам, и боль ушла так же быстро, как появилась. Она видела, как слуги налили воду в древнюю тангскую купель и ускользнули.

Она не заметила, как открывалась дверь, но теперь в храме оказалась лиса. Призрачная в тусклом свете храмовой лампады, она приблизилась грациозной походкой… лисица, изящная, как женщина… с раскосыми глазами, зелеными и яркими, как бриллиант… лисица-спасительница, которую она назвала сестрой…

И вот уже перед Джин — необычное женское лицо. Изящное лицо с раскосыми зелеными глазами под широким белым лбом, красновато-рыжие волосы слегка приподнимаются, и среди них виден клок серебра… глаза смотрят на нее, смотрят одновременно с лаской, насмешкой и легкой угрозой.

Женщина обнажена. И хоть Джин Мередит не может оторвать взгляда от ее зеленых раскосых глаз, она видит изгиб тонких плеч, круглые груди, стройные бедра. Джин почувствовала щекочущий холодок в груди… приятный холодок… как будто женщина погружается в нее, становится ее частью. Лицо придвинулось почти вплотную… оно еще ближе… еще… глаза теперь совсем рядом… и насмешка и угроза из них исчезли… в них теперь только мягкость и обещание… Джин почувствовала, как холодные губы касаются ее губ…

Лицо исчезло. Она тонет, тонет, не сопротивляясь… уходит в сверкающую серость… в мягкую слепую тьму… тьма приняла ее… Она испуганно воскликнула:

— Мартин! — Потом снова, с радостью: — Мартин!

Одна из пяти лунных ламп в гагатовом светильнике померкла. Пламя заколебалось. Погасло.

Смуглая женщина лежала лицом вниз на полу рядом с постелью. Священник коснулся ее носком ноги. Сказал:

— Приготовься. Быстрее.

Фьен-ви склонилась к неподвижному телу.

Что-то шевельнулось у алтаря. Из тени к тангской купели приближались четыре лисы. Четыре самки, — двигались они, как грациозные изящные женщины, у всех красновато-рыжая шкура, глаза яркие, цвета морской волны, и на лбу у каждой серебристо-белое пятно. Они собрались вокруг смуглой женщины.

Священник подошел к дверям и распахнул их. В храм одна за другой заскользили лисы… двадцать… сорок… весь храм заполнился лисами. Они окружили древнюю купель, сидели, свесив красные языки, и смотрели на постель.

Священник подошел к кровати. В руке у него был странно изогнутый тонкий бронзовый нож, обоюдоострый, заточенный остро, как скальпель хирурга. Смуглая женщина снова упала на пол. Священник склонился над постелью, начал резать уверенными движениями хирурга. Четыре лисицы придвинулись ближе, следили за каждым жестом…

…И в храме послышался жалобный крик новорожденного.

Священник отошел от кровати к купели… в руках он нес ребенка, и руки его, и сам ребенок были красны от крови. Четыре лисы шли рядом с ним. Остальные расступились, пропустили их и снова сомкнули круг. Четыре лисицы остановились по четырем сторонам купели. Они не стали садиться, — стояли, не отрывая взгляда от священника.

Священник обошел купель, склоняясь перед каждой лисицей и поднося ей ребенка. И каждая коснулась ребенка языком. Потом он поднял ребенка за ноги и подержал вниз головой высоко над собой, поворачиваясь, чтобы его увидели все остальные лисы.

Пять раз окунул ребенка в воду купели.

И тут погасли четыре остальные луны.

Послышался шорох, топот множества лап. Затем воцарилась тишина.

Ю Чин отдал короткий приказ. Слуги принесли лампы. Смуглая женщина поднялась с пола. Он передал ей ребенка. Сказал:

— Все кончено — и все начинается. Позаботься о ней.

Так родилась дочь Джин и Мартина Мередитов в древнем Храме лис. Родилась посреди часа лисы — так называют это время в тех районах Китая, где еще живы древние верования. Часу лисы противостоит час лошади: это животное в определенное время и в определенных местах обладает волшебством, которого не могут преодолеть лисы.

Глава 3

Дом Небесных Ожиданий оказал своим присутствием честь Пекину, еще не переименованному тогда в Бэйпин. Дом скрывался в самом сердце Древнего Города. Популярные здесь ожидания обычно были прямой противоположностью небесным. Во всяком случае, они имели отношение к весьма неортодоксальным представлениям о прекрасном.

Но, кроме хозяев Дома, никто не знал, что происходит за его стенами. Никогда никакие тайны не выходили за его пределы. И почти никакой информации нельзя было получить о Доме Небесных Ожиданий и его обитателях.

В сущности, здесь отмывали деньги, полученные в результате мероприятий, к которым неодобрительно относятся даже и наименее цивилизованных странах, — таких мероприятий, как шантаж, воровство в крупных размерах, контрабанда, пиратство, убийства… Хозяева дома получали щедрую долю от каждой успешной операции в обмен на абсолютную защиту от препятствий, подслушивания, шпионов, в обмен на продуманные ценные советы специалистов по поводу любого сомнительного аспекта предприятия.

Кандидаты в члены наиболее изысканных лондонских клубов никогда не проверяются с той тщательностью, как ищущие права войти в Дом Небесных Ожиданий — нужно быть законченным мерзавцем, чтобы это заслужить. Но возможности, которые предоставлял Дом, стоили любых усилий. Через три недели после рождения ребенка Джин в одной из комнат этого дома сидел Чарлз Мередит. Он не был здесь своим человеком, но признанные посетители дома обладали правом приводить гостей, которые нуждались в тайных услугах.

Привилегия для гостей сомнительная, хотя они об этом и не знали. Было вполне вероятно, что кое-кто из них никогда и нигде больше не появится. В таких случаях было почти невозможно установить их связь с Домом Небесных Ожиданий. След всегда терялся на дальних подступах к Дому. И если впоследствии обнаруживали их тела, то в таких обстоятельствах, что никогда нельзя было заподозрить Дом Небесных Ожиданий: там были специалисты не только по мошенничествам, но и по всяческим алиби. Хотя Чарлз Мередит ничего этого не знал, он все равно беспокоился. Во-первых, у него в кармане было много денег, очень много. Пятьдесят тысяч долларов. Во-вторых, он понятия не имел, где находится.

В назначенном месте он отпустил кули, сопровождавшего его из отеля, к нему подошел другой кули, который назвал правильный пароль; потом его везли по каким-то улицам, потом через узкий переулок; потом он обнаружил себя в извивающемся коридоре, потом оказался в прихожей, где его с поклоном встретил китаец и провел в эту комнату. Он никого не видел и ничего не слышал. Он ценил секретность — но, черт побери, всему есть предел! И где Ли Конг?

Он встал и нервно прошелся по комнате. Испытал легкое удовлетворение, нащупав под мышкой пистолет. Чарлз был высокого роста, худой, со слегка обвисающими плечами. Серый цвет глаз казался странным на смуглом лице. Открытый лоб, хищный нос крючком… Неприятнее всего рот, в котором отражалась жестокость и привычка потакать своим слабостям. Внешне энергичный, осторожный, деловой американец, не способный, конечно же, потворствовать убийству своего брата.

Он повернулся, услышав звук открывающейся двери. Вошел Ли Конг. Этот человек когда-то закончил один из американских колледжей. Отец питал надежды на дипломатическую карьеру сына, и обучение в Америке было частью исполнения его планов. Ли Конг пошел другим путем. Он узнал в мельчайших деталях все темные стороны американской жизни. Этот опыт, а также природные склонности и таланты, позволили ему занять высокое положение в Доме Небесных Ожиданий… На нем был строгий вечерний английский костюм. Внешне он полностью походил на того, кем надеялся его сделать отец. На самом же деле это был абсолютно беспринципный человек, начисто лишенный морали и совести.

Мередит раздраженно воскликнул:

— Какого дьявола вы так долго сюда добирались, Ли Конг?

Глаза китайца сверкнули, но ответил он вежливо:

— Плохие новости летят быстро. Хорошие идут медленно. Я не пришел слишком рано и не опоздал.

Мередит подозрительно спросил:

— Что это значит?

Ли Конг ответил, внимательно глядя на него:

— Ваш почтенный старший брат поднялся к дракону.

Серые глаза Мередита сверкнули. Рот его искривился в жестокой гримасе. Прежде чем он смог заговорить, Ли Конг добавил:

— С ним поднялись и его недостойные слуги. Все, кроме… — он замолчал.

Тело Мередита напряглось. Он вытянул голову вперед, словно хотел клюнуть собеседника. Тонким голосом спросил:

— Кроме?

— Когда вы минуту назад упрекнули меня в медлительности, — сказал Ли Конг, — я ответил, что не пришел раньше времени и не опоздал. Поэтому я должен принести не только хорошие новости, но и дурные…

Американец прервал его:

— Черт вас возьми, Ли Конг, кто уцелел?

— Жена вашего брата, — ответил китаец.

Лицо Мередита побелело, потом почернело от ярости. Он прошептал:

— Боже!

Потом взревел:

— Вы все испортили! — Рука его дернулась к пистолету под мышкой, но сразу опустилась. Он хрипло спросил:

— Где она?

Китаец заметил его движение, но не подал виду. Спокойно ответил:

— Она бежала в Храм лис, владение старого друга вашего брата Ю Чина.

Мередит заревел:

— Как они ее отпустили? Почему не пошли за ней?

— Они пошли за ней! О том, что случилось дальше, вы услышите… когда заплатите мне, мой друг.

— Заплачу! — Ярость победила благоразумие. — Когда эта шлюха жива? Я скорее увижу вас в аду, чем заплачу вам хотя бы цент!

Китаец бесстрастно сказал:

— Но с тех пор она также поднялась к дракону. По стопам своего супруга… Она умерла при родах.

— Оба умерли… — Мередит опустился в кресло, дрожа, как человек, с которого спало огромное напряжение. — Оба умерли…

Китаец следил за ним с застывшей злобой во взгляде.

— Но ребенок — жив! — сказал он.

Некоторое время американец сидел неподвижно, сверля китайца взглядом. На этот раз он взял себя в руки. Холодно сказал:

— Значит, вы играли со мной? Ну, что ж, слушайте. Вы ничего не получите, пока ребенок не последует за родителями. Ничего! И если вы задумали меня шантажировать, то помните: если вы обвините меня, то и сами отправитесь на встречу с палачом. Подумай об этом, желтая обезьяна!

Китаец закурил сигарету. Спокойно продолжил:

— Ваш брат мертв, в соответствии с указаниями. Его жена тоже умерла — это также соответствует указаниям, хотя и умерла она позже остальных. В нашем договоре не было речи о ребенке. Я не думаю, чтобы вы смогли добраться до него без моей помощи. — Он улыбнулся. — Разве не сказано, что тот из двух братьев дурак, кто считает себя неуязвимым?

Мередит ничего не ответил, мрачно глядя в потолок. Ли Конг продолжал:

— К тому же я могу поделиться информацией, дать совет… очень важный для вас, если вы решитесь идти за ребенком. А вам придется идти, если девочка вам нужна. И наконец — разве не написано в «Книге перемен», что в мозгу человека много входов, но только один выход? В этом Доме старинное высказывание переосмыслено. У этого Дома только один вход, но зато много выходов, и у каждого выхода ждет смерть.

Он снова помолчал, потом сказал:

— Подумай над этим, белый братоубийца!

Американец вздрогнул. Он вскочил на ноги, потянулся за пистолетом. Сильные руки схватили его за локти. Он оказался совершенно беспомощен. Ли Конг подошел к нему, вытащил пистолет и сунул в свой карман. Руки отпустили Мередита. Он оглянулся. Сзади стояли два китайца. Один держал алый шнурок для удушения, другой короткий обоюдоострый меч.

— Две из смертей, охраняющих выход. — Ли Конг был сама вежливость. — Можете выбирать. Рекомендую меч — это быстрее.

Мередит не был трусом и отличался редкой жестокостью, но тут он столкнулся с воплощенной безжалостностью.

— Вы выиграли, — сказал он. — Я заплачу.

— И немедленно, — улыбнулся Ли Конг.

Мередит достал пачку банкнот и протянул ему. Китаец пересчитал их и кивнул. Что-то сказал двум палачам, и они вышли. Потом очень серьезно добавил:

— Мой друг, вам повезло, что я понимаю: оскорбления, произнесенные представителем молодого народа, не обладают той же силой, как если бы были нанесены человеком моей расы, гораздо более древней. В «Книге перемен» написано, что нас не должно смущать внешнее сходство: нельзя одинаково оценивать слова взрослого человека и ребенка, пусть это те же самые слова. Кроме того, я чувствую себя перед вами в определенном долгу. Случилось так, что из посаженного в этом доме семени вырос деформированный цветок. Это, — серьезно продолжал Ли Конг, — пятно на чести дома… Поэтому я предлагаю, чтобы мы обсудили дальнейшие шаги без гнева и взаимных упреков.

Мередит учтиво сказал:

— Простите меня за мои слова, Ли Конг. Я вел себя как последний болван. Я приношу свои извинения.

Китаец поклонился, но не принял протянутой руки. Он продолжал:

— Ребенок в Храме лис. В Кансу это чрезвычайно почитаемое место. О девочке заботится Ю Чин. Он не только мудр, но и очень могуществен. К тому же, верный друг вашего покойного брата. Если Ю Чин что-нибудь заподозрит, вам будет очень трудно способствовать счастью вашего брата и его жены на небе, присоединив к ним дочь. Вы должны считать, что Ю Чин не просто подозревает вас — он все знает.

Мередит недоверчиво спросил:

— А что он может подозревать? Откуда он может знать?

Ли Конг, прежде чем ответить, задумчиво размял сигарету.

— Священник очень мудр. К тому же, как и у меня, у него есть опыт контакта с вашей восхитительной цивилизацией. Женщина жила с ним несколько недель, следовательно, он мог понять, кому будет выгодно… гм… исчезновение ваших почтенных родственников. Ему должно показаться крайне подозрительным, что ответственные за это прискорбное событие не стали, как требует обычай и как велит логика, удерживать пленников ради получения выкупа, они… гм… устранили их на месте. Естественно, он спросит себя почему. Наконец, как говорят свидетели, у Ю Чина есть доступ к источникам информации, недоступным другим людям, — живым людям, я хочу сказать. Мертвые, — сардонически заметил Ли Конг, — разумеется, знают больше…

Мередит презрительно спросил:

— О чем это вы? Духи, предсказание будущего — и прочий вздор?

Ли Конг задумчиво смотрел на него, потом ответил:

— Нет, не совсем это. Что-то близкое к классической идее о союзе с природой, природными духами, существами из другого мира, более древнего, чем мир человека, все еще живущими на Земле. Что-то вроде духов, обитающих в дубовой роще Додоны, или тех, что говорили с Сивиллой в гроте в Кумах, или, если перейти к более близким временам, тех, что наставляли Жанну Д’Арк с ветвей arbre fee, волшебного дерева в Домреми.

Мередит рассмеялся.

— Добрый Боже! И все это я слышу от вас?

Ли Конг невозмутимо ответил:

— Да, от меня! Я… я то, что я есть. Я ни во что не верю. Ни в добро, ни в зло. Я смелый человек. Но говорю вам: я не стал бы подниматься по ступеням Храма лис, сколько бы золота вы мне ни предложили.

Мередит подумал: «Он просто пытается запугать меня. Желтая собака старается не допустить меня к храму. Почему?» Произнес он только последнее слово:

— Почему?

— Китай очень стар, — сказал Ли Конг, — древние верования здесь еще сильны. Например, распространены легенды о женщинах-лисах. Женщины-лисы — духи природы. Разум земной, но нечеловеческий. Родственный дубовой роще Додоны, Кумскому гроту, волшебному дереву Жанны Д’Арк. В них многие верят, особенно в Кансу. Эти… духи… обладают силами, недоступными человеку. Потерпите немного, я вам расскажу о них. Они могут принимать только два земных облика: лисы и прекрасной женщины. Встречаются и мужчины-лисы, но легенды в основном связаны с женщинами. Для них не существует времени, вернее — они его хозяева. Для тех, кто оказывается в их власти, день может показаться тысячелетием, а тысячелетие — одним днем. Они могут открывать двери в иные миры, миры ужаса и миры радости… Если эти миры и иллюзорны, они не кажутся таковыми тем, перед кем распахнулись двери. Женщины-лисы могут помочь такому путешествию, а могут и помешать ему.

Мередит подумал: «Мы, кажется, подходим к сути». Китаец спокойно продолжал:

— Они могут заставить поверить во что угодно. Возможно, они создают фантомы, могут ранить и убивать. Они капризны и могут делать добро, независимо от добродетельности человека. Особенно они внимательны к беременным. Они могут войти в беременную, проникнуть внутрь через ее грудь или под ногтями пальцев… Они могут войти в нерожденного ребенка, который скоро должен родиться. В таких случаях мать всегда умирает. Они не могут вытеснить душу ребенка, но могут жить рядом с ней, вместе с нею. Странные легенды, друг мой, сам я в них не верю. Но именно из-за них ничто не может заставить меня подняться по ступеням Храма лис.

Мередит снова подумал: «Он пытается запугать меня! Что он обо мне думает — что я полный идиот и поверю этому суеверному бреду?» Он сказал высоким голосом, на который срывался, когда терял хладнокровие:

— Что это за игры, Ли Конг? Вы хотите меня обмануть? Хотите сказать, что вы на моем месте не пошли бы в храм за этим ублюдком? Почему?

Китаец ответил:

— Мой друг, моя игра с вами сыграна. Я не говорю, что вы не пойдете. Но, вы правы, если бы я был на вашем месте, то не пошел бы. Ни за что.

Американец ударил сжатым кулаком по столу.

— И вы хотите, чтобы я серьезно воспринимал этот вздор? Не думайте, что откажусь только потому, что какая-то желтая… — он испуганно смолк.

Китаец вежливо закончил:

— Из-за каких-то суеверий желтых людей. Позвольте указать вам еще на несколько тревожащих обстоятельств. Считается, что в Храме лис живут пять таких женщин-лис. Пять… духов. Они сестры. Ко мне были отправлены три вестника с сообщением о результате засады. Первый должен был добраться до меня через три недели после происшествия. Он исчез. Второго отправили с неделю спустя. Он тоже исчез. Но третий, с вестью о смерти жены вашего брата и о рождении ребенка, прилетел как на крыльях ветра. Почему не дошли первые два? Потому что кто-то хотел, чтобы мы были в неведении до рождения ребенка? Кто?

Далее, из Кансу не пришло вообще никаких вестей о нападении на вашего брата. Это, друг мой, ставит перед нами дополнительные проблемы. Вы не можете сказать, что знаете о смерти вашего брата. Вам придется говорить, откуда вы это знаете. Поэтому официально послать за ребенком вы не можете. Вам придется ехать самому — под каким-нибудь предлогом. Мне кажется, что тот, кто пропустил третьего вестника, хочет, чтобы явились вы сами.

Мередит снова ударил по столу.

— Я поеду!

— В-третьих, — продолжал Ли Конг, — мой вестник сообщил, что сбежавшая женщина поднялась по лестнице Храма лис. И когда воины почти догнали ее, между нею и ими оказалась лиса. И что эта лиса превратилась в женщину, которая, в свою очередь, превратила их предводителя в бешеного пса. И они удрали. Я думаю, — задумчиво сказал Ли Конг, — что я тоже удрал бы.

Мередит ничего не ответил, но продолжал как заведенный ударять кулаком по столу, а в глазах его полыхала ярость.

— Вы думаете, — сказал Ли Конг, — о трусливых желтых собаках! Конечно, они убежали. Полны по горло ромом и опиумом! Конечно!

Именно так Мередит и подумал, но предпочел промолчать.

— И наконец, — сказал Ли Конг, — жена вашего брата умерла при рождении ребенка…

— Потому что шлюха-лиса забралась в нее, — усмехнулся Мередит и, откинувшись, засмеялся высоким тонким смехом.

Китаец на мгновение утратил свое спокойствие, привстал, потом снова сел. Потом терпеливо сказал:

— Если решитесь подниматься по лестнице, поезжайте верхом на лошади. Предпочтительно на английской, на которой охотятся за лисами.

Он зажег новую сигарету.

— Если решитесь отправиться, возьмите с собой двух человек, таких же свободных от позорных суеверий, как и вы. Я знаю как раз двоих. Один немец, другой француз. Храбрые и решительные люди. Поезжайте втроем. Держите при себе как можно меньше китайцев. Когда подойдете к храму, поднимайтесь по ступеням одни. Туда не берите с собой ни одного китайца, — он серьезно сказал: — Я поручусь за этих двоих. Больше того, за них ручается Дом Небесных Ожиданий. Конечно, им нужно будет заплатить.

Мередит спросил:

— Сколько?

— Не знаю. Думаю, много. Вероятно, не меньше пяти тысяч долларов.

Мередит подумал: «Вот зачем он все это придумал. Это ловушка».

Ли Конг будто прочел его мысли. Он очень неторопливо и взвешенно сказал:

— Послушайте, Мередит. Я больше ничего от вас не хочу. Я не говорил с этими людьми. Они не знают и не узнают от меня ничего о той операции, за которую вы мне только что заплатили. Наши дела закончены. Вы мне не нравитесь, и я надеюсь, что мы больше никогда не встретимся. Я внятно говорю?

Мередит так же неторопливо ответил:

— На редкость внятно. Продолжайте.

— Они должны только знать, что вы беспокоитесь о брате. Когда по дороге вы обнаружите, что ваш брат и его жена мертвы и что остался ребенок, вы, естественно, захотите забрать с собой ребенка. Если вам откажутся отдать ребенка и понадобится кого-то убивать, они вам очень помогут. Это все. Я сведу вас с этими людьми. И позабочусь, чтобы все, с кем у меня есть связь, не мешали вам на пути в Кансу и на обратной дороге — если вы ухитритесь уцелеть. Если бы не обязательства, о которых я говорил, я бы и этого не сделал. Я и пальцем бы не пошевелил, чтобы помочь вам. После того, как вы выйдете из дверей этого дома, вы для меня больше не существуете. Я не желаю иметь ничего общего с Ю Чином и с теми, кто идет в Храм лис. Если мы когда-нибудь встретимся — не заговаривайте со мной. Не показывайте, что мы знакомы! Никогда не говорите со мной, никогда не пишите мне, не думайте обо мне. Между нами все кончено. Ясно?

Мередит, улыбаясь, кивнул. Подумал: «Я ошибался, думая, что он не хочет пускать меня в храм. Желтая крыса просто боится… он верит в эти идиотские предрассудки! Даже Америка не смогла выбить этого из его тупой китайской башки!»

Мысль эта позабавила его. Помогла отнестись к Ли Конгу с презрительной снисходительностью. Пробудила приятное чувство собственного превосходства. Он сказал несколько свысока, вернув былой гонор:

— Ясней, чем вы думаете, Ли Конг. Где я встречусь с вашими друзьями?

— Они будут у вас в отеле ровно в час, если вас это устроит.

— Устроит. Как их зовут?

— Они вам скажут. У них будет с собой моя письменная рекомендация.

Ли Конг встал. Он остановился у двери и вежливо поклонился. Мередит прошел мимо него. Они миновали коридор и через извилистый переулок выбрались на улицу. Это была не та улица, с которой он вошел. Его ждал кули. Ли Конг с поклоном усадил его.

— Пусть наши тени больше никогда не соприкоснутся, — церемонно сказал китаец. И добавил неожиданно угрожающим тоном: — Ради вашего здоровья!

Повернулся и исчез в переулке. Кули быстро побежал.

Глава 4

Месяц спустя в середине солнечного дня Мередит выехал на зеленую поляну и увидел первые ступени лестницы, ведущей к Храму лис. Рядом с ним ехали фон Бреннер и Лассаль, два храбрых и решительных человека, которых рекомендовал ему Ли Конг. Они вели себя крайне деликатно. Без всяких комментариев они приняли его объяснение, что он хочет узнать о судьбе брата, проявили должное сочувствие и не задавали неудобных вопросов. Оба могли говорить по-китайски и на нескольких диалектах. Лассаль знал Кансу и был даже немного знаком с местностью, в которой расположен Храм лис.

Мередит для маскировки расспрашивал жителей в тех поселках, через которые проезжал Мартин, и здесь немец и француз были его переводчиками. Когда им сообщали, что это место отряд брата миновал в добром здравии, казалось, что они верят, будто для Чарлза это добрая новость.

Либо они превосходные актеры, либо Ли Конг сдержал слово и действительно не посвятил их в подробности. Но вторая версия вскоре после вступления в Кансу несколько поколебалась. Француз слишком небрежно сказал, что если нужно подобраться к храму незаметно, минуя все деревни, то он знает обходной путь. Он заметил, что священник храма, несомненно, осведомлен об их приближении, но ожидает, что они пойдут обычной дорогой. Таким образом его можно застать врасплох.

Мередит оказался в затруднительном положении. Согласиться с этим предложением значило признать, что истинная цель экспедиции — храм, а то, что он говорил раньше, всего лишь предлог, и беспокойные расспросы в пути — обман. Он резко ответил, что у него нет причины заставать священника врасплох, что Ю Чин почтенный ученый, старый друг его брата и когда они до него доберутся, беспокоиться будет не о чем. Почему Лассаль считает, что нужно действовать тайно? Француз вежливо ответил, что если бы он знал об этой дружбе, такая мысль ни на мгновение не пришла бы ему в голову.

Сам же Мередит опасался Ю Чина не больше, чем женщин-лис Ли Конга. Вспоминая, как китаец старался запугать его своей болтовней об этой желтой Матушке-Гусыне, он испытывал презрение, которое несколько компенсировало перенесенное унижение. Он часто слышал, как Мартин превозносит мудрость и добродетели Ю Чина, но это лишь доказывало, насколько непрактичен был Мартин, который просто преждевременно впал в старческое безумие, что стало ясно, когда он женился на этой юной искательнице богатства, годной ему в дочери… Это был уже не тот брат, какого он знал раньше… кто мог бы сказать, как пошли бы дела дальше… это безумие могло их всех разорить, погубить… Старческий мозг в здоровом теле… если бы Мартин страдал от какой-нибудь тяжелой неизлечимой болезни и попросил бы помочь ему умереть, Чарлз, несомненно, сделал бы это… ну, и какая разница между этим и тем, что он в действительности сделал? То, что пришлось пожертвовать девчонкой и ее отродьем, конечно, плохо… но другого выхода не было.

Так Мередит оправдывал себя. Но, разумеется, у него не было причин довериться своим спутникам.

Он не совсем понимал, что станет делать с ребенком, когда тот окажется у него в руках. Девочке всего два месяца, а дорога в Пекин долгая. В храме должна быть какая-нибудь женщина. Он устроит так, что она поедет с ними в Пекин. Если что-то случится, если девочка в пути заболеет, это не его вина. Ее законное место, очевидно, в семье ее отца. А не в языческом храме в глубине Китая. Никто не обвинит его, что он захотел привезти ее домой… даже если с ней что-нибудь произойдет.

Но, поразмыслив, он решил, что это опасный вариант. Придется привезти ее целой и невредимой и доказать, что она дочь его брата. Лучше доставить ее в Пекин живой… может, даже лучше, если она живой попадет в Штаты, и будет законно установлена опека и передано наследство. Времени впереди много. А он получит свои полмиллиона и увеличенный процент с доходов, это поможет продержаться до тех пор, пока… что-нибудь не случится и все состояние не перейдет к нему. Он цинично подумал: «Ну, что ж, пока это чертово отродье в безопасности».

Утром они проехали через деревню. Их встретил староста и в ответ на обычные вопросы дал полный отчет об убийстве, бегстве Джин, о ее смерти в храме и о рождении ребенка.

Рассказ был настолько подробен, что у Мередита родилось легкое подозрение. Как будто этот человек заучил свой текст. Время от времени он подзывал какого-нибудь жителя для подтверждения его слов. Но все же Чарлз постарался проявить должное горе и желание наказать убийц. А Бреннер и Лассаль, разумеется, выразили ему глубокое сочувствие.

Наконец он сказал:

— Прежде всего нужно увезти ребенка в Пекин. Там я найму хороших белых нянек. Здесь придется найти женщину, которая будет заботиться о ребенке в дороге. Я хочу, чтобы девочка как можно скорее оказалась в Штатах под присмотром моей жены. И хочу привести в действие механизм наказания убийц, хотя понимаю, что здесь особенно надеяться не на что…

Спутники согласились, что желательно побыстрее отвезти девочку к его жене и что надежд на наказание убийц мало.

И вот теперь он стоит, глядя на древние ступени, которые приведут его к цели…

— По этой лестнице не подняться на лошади, если только это не цирковая лошадь. А таких здесь, кажется, нет.

Лассаль улыбнулся.

— К храму на лошади вообще не подняться. Там выше ступени еще более крутые. А тропы никакой нет. Нужно идти пешком.

Мередит подозрительно сказал:

— Похоже, вы хорошо знаете это место, Лассаль. Вы бывали раньше в храме?

— Нет, но я разговаривал с теми, кто в нем был, — ответил француз.

— Ли Конг посоветовал мне взять лошадь. Сказал, что женщины-лисы боятся их, — улыбнулся Мередит.

Бреннер рассмеялся:

— Die Fuchs-Damen! Всегда хотел их увидеть. Точно так же, как хотел увидеть одного из тех лунных лучников, о которых говорили во время войны. Да! Лучника я хотел бы угостить пулей, но для женщины-лисы у меня нашлось бы другое оружие. Да!

Лассаль уклончиво заметил:

— Трудно кое-что изгнать из головы китайцев, кое-какие вещи…

Бреннер сказал Мередиту:

— Я хотел бы задать вопрос. Насколько далеко мы зайдем, пытаясь забрать ребенка? А если священник решит нам его не отдавать? Как далеко мы можем зайти, убеждая его? — И задумчиво добавил:

— Староста сказал, что со священником три женщины и четверо мужчин. — Потом еще более задумчиво: — Рассказ старосты был полон подробностей. Он подозрительно много знает. Мне это не нравится, совсем не нравится.

Лассаль кивнул, ничего не говоря и вопросительно глядя на Мередита.

— Не вижу, на каком основании Ю Чин отказался бы отдать нам ребенка, — пожал плечами Мередит. — Я его дядя и законный опекун. Отец девочки, мой брат, оставил распоряжение на случай своей смерти. Ну, он умер. Если священник откажется отдать ребенка добровольно, я буду иметь право применить силу. Если священник при этом будет ранен, винить он должен только себя. Если его люди нападут на нас и будут ранены, мы в этом не виноваты. Так или иначе, ребенка я заберу.

Лассаль мрачно сказал:

— Если дело дойдет до схватки, обратно поедем тем путем, о котором я вам говорил. В Кансу для нас будет лучше, если мы не покажемся ни в одной деревне. И нам придется ехать со скоростью, которая может повредить ребенку.

— Надеюсь, у нас не будет неприятностей с Ю Чином, — ответил Мередит.

Путешественники привели с собой четвертую лошадь, крепкое животное с широким китайским седлом, на каких ездят женщины. Лошадей они привязали внизу и начали подниматься по лестнице. Вначале они разговаривали о всякой чепухе, постепенно их голоса поглотила окружающая тишина. Высокие сосны смотрели, как они проходят мимо. Скорчившиеся кусты следили за ними. Путники никого не видели, ничего не слышали, но постепенно стали такими же настороженными, как сосны и кусты, руки их не отрывались от рукоятей пистолетов, как будто прикосновение к оружию придавало им уверенности. С лиц их тек пот, как струится он со спин испуганных лошадей, когда они чувствуют, но не видят и не слышат опасность.

И тут все напряжение пропало, улетучилось, сгинуло. Они по-прежнему молчали, но распрямились, перевели дыхание, руки их оставили рукояти оружия. Перед ними показалась черепичная крыша Храма лис и его мирный голубой бассейн. На каменной скамье сидел человек. Он встал и пошел к храму. По обе стороны от него шли рыжие собаки. И вдруг путники поняли, что это не собаки, а лисы.

Путники обогнули храм. В коричневой стене не было двери, — только шесть высоких окон, казалось, наблюдали за их приближением. Сами они никого не видели. Подошли к фасаду храма. Человек, которого они заметили у бассейна, ждал их здесь. Лисы исчезли.

Мередит ожидал встретить пожилого человека, слабого, может быть, даже дряхлого. Лицо, которое он увидел, несомненно, старое, но глаза на нем молодые и поразительно живые. Большие, черные, подвижные, они притягивали к себе. Одет человек был в серебристо-голубое одеяние, на груди серебром вышита голова лисы.

Мередит подумал: «Он совсем не таков, как я ожидал». Он нетерпеливо покачал головой, как будто избавляясь от оцепенения. Сделал шаг вперед, протянул руку. Сказал:

— Я Чарлз Мередит. Вы Ю Чин, друг моего брата…

Священник ответил:

— Я ждал вас, Чарлз Мередит. Вы уже знаете, что произошло. Деревенский староста милостиво снял с меня тяжесть вручения вам первого цветка печального знания.

Мередит сообразил: «Откуда он об этом знает? Деревня отсюда в половине дня пути. Мы двигались быстро, и никто не мог добраться сюда раньше нас».

Священник взял его протянутую руку. Но не пожал, а пальцами обхватил запястье. Мередит почувствовал, как странные холодные иголочки покалывают его руку, распространяясь к плечу. Черные глаза пристально смотрели на него, и он ощутил то же прохладное оцепенение в мозгу. Рука разжалась, взгляд отпустил. Мередит почувствовал, что одновременно что-то уходит из его мозга.

— И ваши друзья… — Ю Чин так же схватил руку Бреннера, глянул ему в глаза. Потом повернулся к Лассалю. Француз убрал руки за спину, отвел взгляд. Поклонился и сказал:

— Для меня это слишком большая честь, почтенный отец мудрости.

Мгновение Ю Чин задумчиво смотрел на него. Потом обратился к Мередиту:

— О вашем брате и его жене больше сказать нечего. Они ушли. Вы увидите девочку.

Мередит резко ответил:

— Я пришел забрать ее с собой, Ю Чин.

Священник, казалось, его не услышал.

— Идемте в храм, и вы ее увидите.

Сквозь изъеденные временем колонны он прошел в зал, в котором умерла Джин Мередит. Трое следовали за ним. В зале стояла странная пугающая полутьма. Мередит предположил, что это сказывается контраст с ярким солнцем. Казалось, все помещение заполнено молчаливыми внимательными тенями. Алтарь из зеленого камня, на нем пять древних ламп молочного гагата. Лампы круглые, и в четырех из них горят свечи, превращая светильники в четыре маленькие луны. Священник подвел их к алтарю. Неподалеку стоял огромный бронзовый сосуд, похожий на крещенскую купель. Между алтарем и сосудом — старая китайская колыбель, а в ней запеленутый ребенок. Девочка. Она спала, поднеся ко рту сжатый кулачок с ямочкой.

Священник негромко сказал:

— Это дочь вашего брата, Чарлз Мередит. Нагнитесь. Я хочу вам кое-что показать. Пусть ваши друзья тоже посмотрят.

Трое склонились к колыбели. Священник осторожно откинул пеленку. На груди, над сердцем, было родимое пятно в форме колеблемого ветром пламени свечи. Лассаль поднял руку, показывая пальцем, но прежде чем он смог заговорить, священник схватил его за запястье. Посмотрел французу в глаза. Строго сказал:

— Не будите ее.

Француз несколько мгновений глядел на него, потом прошептал онемевшими губами:

— Вы дьявол!

Священник отпустил его руку. Спокойно сказал Мередиту:

— Я показал вам это родимое пятно, чтобы вы его узнали, когда снова увидите девочку. А это, Чарлз Мередит, будет не скоро.

Мередит почувствовал приступ гнева, голова закружилась… Он прошептал:

— Загородите меня, Бреннер! Лассаль, придушите его!

И наклонился, чтобы взять девочку из колыбели. Застыл. Руки схватили пустой воздух. И ребенок, и колыбель исчезли. Он поднял голову. Священник тоже исчез.

На месте Ю Чина стоял ряд лучников. Больше десяти. Четыре светильника отбрасывали на них тени. Они были в древних кольчугах, на головах блестели черные шлемы. Из-под забрал смотрели с бесстрастных лиц желтые раскосые глаза. Луки натянуты, тетивы напряжены, треугольные головки стрел, как змеи перед укусом… Мередит тупо смотрел на них. Откуда они взялись? Во главе цепи стоял гигант семи футов росту, с каким-то древним лицом, как будто вырезанным из грушевого дерева. Его стрела была нацелена Мередиту в сердце. Остальные…

Он прыгнул назад, встал между Бреннером и Лассалем. Они недоверчиво смотрели на линию лучников. Чарлз увидел, как немец поднял пистолет, услышал, как он хрипло сказал:

— Лунные лучники…

Услышал крик Лассаля: «Бросай, дурак!» Услышал щелчок тетивы, свист стрелы, увидел, как стрела пронзила запястье немца и пистолет со звоном упал на пол храма.

Лассаль бросил свой пистолет и крикнул:

— Не двигайтесь, Мередит!

Неожиданно под алтарем в свете четырех светильников Мередит снова увидел колыбель и в ней спящего ребенка.

Рядом с колыбелью стоял Ю Чин.

Священник поманил его. Лучники расступились, и Мередит прошел к алтарю. Ю Чин смотрел на него непроницаемым взором. Тем же спокойным тоном, совершенно лишенным гнева или упрека, сказал:

— Я знаю правду о гибели вашего брата. Вы считаете, что я ничего не смогу доказать. Вы правы — не смогу. В земном суде. А другого вы не боитесь. Но слушайте внимательно: у вас все же есть основания бояться меня. Однажды ребенок вашего брата будет послан к вам. До этого дня аккуратно заботьтесь об интересах девочки и не пытайтесь — прямо или косвенно — ей повредить. У вас есть деньги, оставленные вам братом. В вашем распоряжении проценты с состояния. Пройдет не меньше семи лет, прежде чем она появится. Хорошо используйте эти годы, Чарлз Мередит. Постарайтесь хотя бы отчасти загладить причиненное вами зло, хотя, конечно, полностью погасить свой долг вы не сможете. Но говорю вам: не пытайтесь отыскать ребенка, прежде чем его к вам пришлют. Не досаждайте мне. А когда она явится к вам, дело будет уже не в моих руках. Вы меня поняли, Чарлз Мередит?

Мередит услышал собственный голос:

— Я вас понял. Все будет так, как вы говорите.

Ю Чин достал из-под одежды пакет.

— Здесь описаны обстоятельства смерти вашего брата, смерти его жены и рождения ребенка. Они засвидетельствованы мною и другими очевидцами. Моей подписи достаточно, чтобы документу поверили. Я указал причины, по которым считаю бесполезным добиваться наказания убийц вашего брата и его спутников. Написал, что предводитель нападавших пойман и казнен. Это правда! Истинные причины моих действий останутся вам неизвестны. Теперь поднимите ваше бесполезное оружие — по крайней мере, здесь оно бесполезно — берите бумаги и уходите!

Мередит взял документы. Поднял пистолеты. Повернулся и прошел между лучниками к выходу, где под прицелом стрел стояли Бреннер и Лассаль. Они вышли из храма и двинулись по древней дороге.

Молча, как в полусне, миновали они бдительные сосны и вскоре оказались на поляне, где оставили лошадей…

Немец вдруг разразился проклятьем. Все трое будто проснулись. Фон Бреннер воскликнул:

— Стрела! Черт, где моя рана? Никакого следа! Лассаль, Мередит, смотрите, никакого следа!

Лассаль очень тихо ответил:

— Никакой стрелы не было, фон Бреннер. И лучников не было. И давайте побыстрее уйдем отсюда.

— Но я видел, как ударила стрела, — возразил Мередит.

— И лучников видел.

— Подержав человека за запястье, Ю Чин овладевает его мозгом, — произнес Лассаль. — Если бы мы не поверили в реальность лучников… мы бы их и не увидели. Лучники не могли причинить вам вреда, фон Бреннер. Но священник управлял нами. Нам пришлось поверить в их реальность. — Он отвязал свою лошадь. Повернулся к Мередиту, поставив ногу в стремя. — Ю Чин угрожал вам?

Мередит с угрюмым весельем ответил:

— Да… но дал мне семь лет отсрочки.

— Хорошо, — сказал Лассаль, — тогда мы возвращаемся в Пекин. Переночуем в деревне этого слишком информированного старосты, назад поедем открыто. Но быстро.

Он стиснул коленями бока лошади и поскакал вперед. Остальные последовали за ним. Лошадь с широким китайским седлом спокойно смотрела им вслед.

Через два часа после наступления темноты они добрались до деревни. Староста был вежлив, — дал им пищу и ночлег, — но крайне неразговорчив. Мередит молчал. Перед тем как закутаться в одеяло, он сказал Лассалю:

— Когда священник схватил вас за руку, вы собирались что-то сказать… что-то о родимом пятне на груди ребенка. Что именно?

— Я хотел сказать, что это символ женщины-лисы, — спокойно ответил Лассаль.

— Не прикидывайтесь, что вы верите в этот вздор!

— Я вам говорю только, что такое пятно — символ женщины-лисы.

Вмешался фон Бреннер:

— Я видывал странные вещи в этом проклятом Китае и в других местах, Пьер. Но никогда стрела не протыкала руку человека, чтобы не оставить никакого следа…

Лассаль терпеливо ответил:

— Послушайте, Франц. Священник — великий человек. Я видел, как нечто подобное проделывают так называемые волшебники в Индии и Тибете. Но никогда не видел такой полноты, такого совершенства. Лучники пришли в наш мозг по воле священника — да, это я знаю. Но говорю вам, Франц, если бы вы поверили, что стрела пронзила вам сердце, сердце ваше остановилось бы. Повторяю — он великий человек, этот священник.

— Но… — начал Мередит.

— Ради Бога, неужели вы так ничего и не поняли? — Лассаль закутался в одеяла и замолчал.

Мередит долго не мог заснуть. Он размышлял.

«Ю Чин ни черта не знает. Если бы знал, разве пообещал бы отдать мне ребенка? Он понимает, что ничего нельзя доказать. Он считает, что может запугать меня, и когда девочка вырастет, я со страху отдам ей наследство. А Лассаль такой же сумасшедший, как Ли Конг. Лучники все время где-то прятались. Они, конечно, реальны. А если это гипноз, хотел бы я посмотреть, как я вспомню все это в Нью-Йорке!»

Он рассмеялся.

Очень хорошее соглашение, решил он наконец. Вероятно, священник не пришлет ему девочку… еще лет десять. А тем временем… «Хотел бы я посмотреть на этот ряд лучников в ночном клубе Бронкса!» Экспедиция завершилась успешно. Священник такой же сумасшедший, как Мартин.

Чарлз был доволен. И уснул спокойным глубоким сном.

Три строчки на старофранцузском

— Война оказалась исключительно плодотворной для хирургической науки, — закончил Хоутри, — в ранах и мучениях она открыла неисследованные области, в которые устремился гений человека и нашел пути победы над страданием и смертью, — прогресс, друзья мои, невозможен без чьей-то крови. Но мировая трагедия указала еще на одну область, в которой будут сделаны еще более грандиозные открытия. Для психологов это была удивительная практика, лучшая, чем для хирургов.

Латур, великий французский медик, выбрался из глубин большого кресла; красные отблески камина падали на его проницательное лицо.

— Это верно, — сказал он. — Да, это верно. В горниле войны человеческий мозг раскрылся, как цветок под лучами солнца. Под воздействием примитивных животных сил, захваченные хаосом физической и психической энергии, — хоть сам человек породил эти силы, они закрутили его, как лодку в бурю, — все те тайные, загадочные области мозга, которые мы из-за отсутствия достоверных знаний называем душой, и смогли проявиться с куда большей мощью… Да и как могло быть иначе — когда мужчины и женщины, охваченных лютым горем или солнечной радостью, раскрыли глубины своего духа, — как могло быть иначе на фоне этого фантастического крещендо эмоций?

Заговорил Макэндрюс.

— Какую психическую проблему вы конкретно имели в виду, Хоутри? — спросил он.

Мы вчетвером сидели в каминном зале Научного клуба: Хоутри, руководитель кафедры психологии одного из крупнейших колледжей, чье имя почитается коллегами во всем мире; знаменитый Латур, француз; Макэндрюс, американский хирург, чей труд во время войны вписал новую страницу в летопись науки; и я. Имена всех троих — вымышленные, но читатель наверняка догадается, кто скрыт за псевдонимами.

— Я имею в виду проблему внушения, — ответил психолог. — Реакция мозга, проявляющая себя в видениях: случайная кучка облаков становится для перенапряженного воображения наблюдателей небесным войском Жанны Д’Арк; лунный свет в разрыве облаков кажется осажденным огненным крестом, который держат руки архангела; отчаяние и надежда трансформируются в легенды о лунных лучниках, призрачных воинах; клочья тумана над ничейной землей преобразуются усталыми глазами в фигуру самого Сына Человеческого, печально бредущего средь мертвых тел. Знаки, предзнаменования, чудеса, целый сонм предчувствий, призраки любимых — все это граждане страны внушения; они рождаются на свет божий, когда выходит на поверхность подсознание. В этой сфере, даже если будет собрана лишь тысячная доля свидетельств, психологов ждет работа лет на двадцать.

— А каковы границы этой сферы? — спросил Макэндрюс.

— Границы? — Хоутри был явно озадачен.

Макэндрюс некоторое время молчал. Потом достал из кармана желтый листок телеграммы.

— Сегодня умер молодой Питер Лавеллер, — сообщил он без видимой связи с предшествующим разговором. — Умер там, где хотел: в засыпанной траншее, прорезанной через древнее владение сеньоров Токелен, близ Бетюна.

— Он умер там? — Хоутри был предельно изумлен. — Но я читал, что его привезли домой; что это один из ваших триумфов, Макэндрюс!

— Он уехал умирать туда, где хотел умереть, — медленно повторил хирург.

Так объяснилась занимавшая прессу уже несколько недель странная скрытность семьи Лавеллеров: они никак не хотели сказать, что сталось с их сыном-солдатом. Молодой Питер Лавеллер был национальным героем. Единственный сын старшего Питера Лавеллера — как вы понимаете, и эта фамилия вымышлена, — он был наследником миллионов старого угольного короля и смыслом его существования.

В самом начале войны Питер отправился добровольцем во Францию. Связей и денег отца было бы достаточно, чтобы обойти французский закон, по которому каждый должен был начинать армейскую карьеру с самых низов, но молодой Питер и слышать не хотел о протекции. В нем горело благородное пламя мушкетеров и крестоносцев.

Привлекательный, голубоглазый, шести футов роста, двадцатипятилетний мечтатель поразил воображение французских солдат. Они очень любили Питера. Дважды он был ранен, и когда Америка вступила в войну, его перевели в экспедиционный корпус. При осаде Маунт Кеммель он получил еще одну рану, которая вернула его домой, к отцу и сестре. Я знал, что Макэндрюс сопровождал его в Европе и полностью излечил — во всяком случае, все так считали.

Но что с ним случилось потом и почему он отправился умирать во Францию? Макэндрюс положил телеграмму в карман.

— Есть границы, Джон, — обратился он к Хоутри. — Лавеллер был как раз пограничным случаем. Я вам расскажу. — Он поколебался. — Может, я поступаю неверно, но мне кажется, что Питер не возражал бы… он считал себя открывателем. — Он снова помолчал, потом принял решение и повернулся ко мне.

— Меррит, можете использовать мой рассказ, если сочтете его интересным. Но если решите использовать, измените имена и, пожалуйста, постарайтесь, чтобы по описаниям нельзя было никого узнать. Важна, в конце концов, суть случившегося — а тому, с кем это случилось, теперь все равно…

Я пообещал; вам судить, насколько я сдержал свое слово. Теперь я расскажу эту историю так, как тот, кого я назвал Макэндрюсом, рассказывал нам ее в полутемном каминном зале…

* * *

Лавеллер стоял за бруствером первой линии траншей. Была ночь, ранняя апрельская ночь северной Франции, — те, кто бывал там, поймут, о чем идет речь.

Рядом с Питером стоял траншейный перископ. Ружье лежало рядом. Ночью перископ практически бесполезен; поэтому Питер всматривался в щель между мешками с песком, разглядывая трехсотфутовой ширины полосу ничейной земли.

Он знал, что напротив, в такую же щель в немецком бруствере, другие глаза напряженно следят за малейшим движением.

По всей ничейной полосе лежали причудливые груды, и когда осветительные снаряды заливали полосу белым светом, они, казалось, начинали двигаться: вставали, жестикулировали, протестовали… И это было ужасно, потому что шевелились мертвецы: французы и англичане, пруссаки и баварцы — отходы работы красного винного пресса войны… На проволочном заграждении — два шотландца. Один был прошит пулеметной очередью, когда перелезал через заграждение. Взрыв перекинул его руку на шею товарища, который погиб в следующее мгновение. Так они и висели, обнявшись; и когда загорались и угасали осветительные снаряды, казалось, что шотландцы раскачиваются, пытаясь выпутаться из проволоки, убежать…

Лавеллер дико устал. Сектор ему достался тяжелый и нервный. Почти семьдесят два часа он не спал, потому что несколько минут оцепенения, прерываемые сигналами тревоги, были еще тяжелее, чем бодрствование.

Артиллерийский обстрел продолжался почти непрерывно. К тому же, еды в дивизии мало, а доставлять ее очень опасно. За ней приходилось ходить за три мили под смертельным огнем.

И постоянно нужно было восстанавливать бруствер, соединять разорванные провода, все снова и снова приходилось проделывать ту же утомительную работу, потому что был приказ: удержать сектор любой ценой.

Сознание Лавеллера почти отключилось, сохранялась только способность видеть. И зрение, повинуясь его сжатой в кулак воле, из последних сил исполняло свой долг: Лавеллер будет слеп ко всему, кроме узкой полоски земли, пока его не сменят с поста. Тело его онемело, земля уходила из-под ног, иногда ему казалось, что он плывет… — как те два шотландца на проволоке!

Почему они не могут висеть неподвижно? Какое право имеют люди, чья кровь давно вытекла и стала черным пятном, плясать и выделывать пируэты под аккомпанемент разрывов? Черт их возьми — хоть бы какой снаряд похоронил их, сбросил с проволоки, смешал с землей…

Выше по склону, примерно в миле находился старый замок — шато, вернее то, что от него осталось. Там глубокие подвалы, куда можно забраться и хорошо выспаться. Он знал это, потому что несколько столетий назад, впервые оказавшись на этом участке фронта, он уже ночевал там.

Каким счастьем было бы вползти в эти подвалы, прочь от войны, прочь от безжалостного дождя; снова спать в доме с крышей над головой.

— Я буду спать, и спать, и спать — и спать, и спать, и спать, — бормотал Питер и действительно чуть не заснул: мерный ритм повторения сыграл роль колыбельной.

Осветительные снаряды вспыхивали и гасли, вспыхивали и гасли; потом послышался треск пулемета. Сначала он решил, что это стучат его зубы, пока остатки сознания не подсказали ответ: какой-то нервный немец изрешетил беспокойных мертвецов.

Послышались чавкающие шаги. Нет необходимости оборачиваться: это свои. Иначе они не прошли бы часовых на повороте. Тем не менее его глаза невольно скосились на звук, и он увидел трех рассматривающих его человек.

Над головой плыло не менее полудюжины огней, и в их свете он узнал подошедших.

Один из них — знаменитый хирург, который приехал из базового госпиталя в Бетюне, чтобы посмотреть, как заживают раны после проведенной им операции; рядом — майор и капитан. Они, несомненно, направляются к подвалам. Что ж, кому-то должно быть хорошо. Питер отвернулся к щели.

— Что-то не так? — это майор обратился к гостю.

— Что-то не так… что-то не так… что-то не так? — слова мелькнули в мозгу, разгоняя сон.

Действительно, что не так? Все в порядке! Разве он, Лавеллер, не на посту? Измученный мозг гневно бился. Все в порядке. Почему они не уйдут и не оставят его в покое?

— Ничего, — сказал хирург. И опять слова забились в ушах Лавеллера, маленькие, шепчущие, шустрые, как мыши: «Ничего — ничего — ничего — ничего».

Но что говорит хирург? Почти не понимая смысла, он ловил обрывки фраз:

— Идеальный пример того, о чем я вам говорил. Этот парень — абсолютно истощенный, вымотанный, уставший. Все его сознание сосредоточено на одном — на бдительности… сознание истощилось, так что высвобождается подсознание… сознание реагирует только на один стимул — движение извне… но подсознание так близко к поверхности, что почти не удерживается… что оно… если его совсем освободить…

О чем это они говорят? Питер прислушался к шепоту.

— В таком случае, с вашего разрешения… — это опять хирург… О чем они? Разрешение на что? Почему они не уходят, почему не перестанут его беспокоить? Ему так трудно смотреть, а теперь еще приходится слушать. Что-то промелькнуло перед его глазами. Он совсем перестал понимать, что происходит. Должно быть, затуманилось зрение.

Он поднял руку и потер глаза.

Небольшой светлый кружок вспыхнул прямо перед ним на бруствере. Луч карманного фонарика. Что они ищут? В круге появилась рука, рука с длинными гибкими пальцами. В ней листок бумаги, на нем что-то написано. Хотят, чтобы он еще и читал? Не только смотрел и слушал, но еще и читал! Он приготовился возражать.

Прежде чем застывшие губы смогли произнести слово, он почувствовал, как кто-то расстегнул верхнюю пуговицу его шинели, чья-то рука сунула что-то в карман рубашки, как раз над сердцем.

Кто-то прошептал:

— Люси де Токелен.

Что это значит? Это не пароль.

В голове у него загудело — как будто он погружался в воду. Что за свет слепит его даже сквозь закрытые веки? Он с трудом разлепил глаза.

Лавеллер смотрел прямо на золотой диск солнца, медленно садившегося за строем благородных дубов. Он опустил взгляд. Он стоял по щиколотку в мягкой зеленой траве, усеянной маленькими голубыми цветами. Над их чашечками жужжали пчелы. Парили маленькие желтокрылые бабочки. Дул мягкий ветерок, теплый и ароматный.

Ему тогда это не показалось странным — нормальный домашний мир — мир, каким он и должен быть. Но он помнил, что когда-то был в другой жизни, совсем не похожей на эту, в мире несчастий и боли, кровавой грязи и холода, в мире жестокости, где ночи — мучительный ад раскаленных огней и яростных смертоносных звуков, в мире измученных людей, которые ищут и не находят отдыха и сна, в мире танцующих мертвецов. Где это было? Неужели действительно может существовать такое? Или это сон? Теперь ему совсем не хотелось спать.

Он поднял руки и посмотрел на них. Загрубевшие, исцарапанные и грязные. Обнаружил, что одет в грязную рваную шинель. На ногах ботинки с высокими голенищами. Рядом с ботинком полураздавленный букетик голубых цветов. Он почти застонал от жалости и наклонился, чтобы поднять раздавленные цветы…

«Слишком много мертвых, слишком много», — прошептал он и смолк, удивленный собственными словами. Он на самом деле пришел из того кошмарного мира? Как иначе он мог попасть в этот рай в таком отвратительном виде?

Где он теперь? Как мог добраться оттуда сюда? Ах, да, был пароль… Какое-то имя..

Он вспомнил: «Люси де Токелен».

Лавеллер произнес это вслух, все еще стоя на коленях.

Мягкая маленькая рука коснулась его щеки. Низкий сладкий голос ласкал истосковавшийся слух.

— Я Люси де Токелен, — сообщил этот голос. — А цветы вырастут снова. Но это очень мило, что вы о них горюете.

Он вскочил на ноги. Рядом с ним стояла девушка, стройная девушка лет восемнадцати, с туманным облаком волос вокруг маленькой гордой головки; ее большие карие глаза, устремленные на него, были полны нежности и жалости.

Питер стоял молча, насыщая свой голодный взор: низкий широкий белый лоб, красные, красиво изогнутые губы, округлые белые плечи, светящиеся сквозь шелковую паутину шарфа, стройное сладкое тело в облегающем платье необычного покроя с высоким поясом.

Она и так была достаточно хороша, но для жадных глаз Питера она казалась чем-то большим: источником, бьющим в безводной пустыне, первым прохладным ветерком сумерек после иссушающего дня, картинами рая для души, только что освободившейся от столетнего ада. Под его горящим восхищенным взглядом она опустила глаза, слабая краска появилась на ее белом горле, поползла по лицу…

— Я… я мадемуазель де Токелен, мессир, — прошептала она. — А вы…

Он заставил себя обрести дар речи.

— Лавеллер… Питер Лавеллер… так меня зовут, мадемуазель, — запинаясь, выговорил он. — Простите мою грубость… но я не знаю, как оказался тут… и не знаю, откуда пришел… из мира, совсем не похожего на ваш. А вы… вы так прекрасны, мадемуазель!

Ясные глаза на мгновение задержались на нем, в них промелькнула шаловливая улыбка. Потом она снова опустила веки.

Он, казалось, весь ушел в свой взгляд. Но потом к нему вернулось недоумение.

— Не скажете ли, что это за место, мадемуазель, — Питер по-прежнему запинался, — и как я здесь оказался, если вы… — Он замолчал. Откуда-то издалека, из других времен и пространств на него надвигалась огромная, тяжелая усталость. Он чувствовал ее приближение… все ближе и ближе… она коснулась его, прыгнула на него, он повалился на землю…

Две мягкие теплые руки схватили его. Его тяжелая голова упала на них. Сквозь тесно прижатые маленькие ладони в него вливалась сила. Усталость как-то сжалась, начала медленно отступать… исчезла…

Но возникло непреодолимое, неконтролируемое желание плакать… плакать от облегчения, что усталость ушла, что дьявольский мир остался где-то далеко, что теперь он здесь, с этой девушкой. Его слезы покатились на ее ладони.

На самом ли деле голова ее склонилась к нему, губы ее коснулись его волос? Или это ему показалось? Он тряхнул головой и встал.

— Не знаю, почему я плакал, мадемуазель… — начал он; и тут увидел, что ее белые пальцы переплелись с его — избитыми, почерневшими. Он выпустил ее руки.

— Простите, — пробормотал он. — Я не должен был вас касаться.

Она сделала быстрое движение, схватила его ладони, крепко сжала их.

Глаза ее сверкнули.

— Я вижу их не так, как вы, мессир Пьер, — ответила она. — И даже если бы я видела пятна, разве это не пятна крови из сердец храбрых сынов, воевавших под знаменами Франции? Считайте их боевой наградой, мессир.

Франция — Франция? Да, так назывался мир, который он оставил за собой; мир, где живые люди тщетно ищут сна, а мертвецы пляшут.

Мертвецы пляшут — что это значит?

Он бросил на нее тоскливый взгляд.

С коротким жалостливым возгласом она на мгновение прижалась к нему.

— Вы так устали. Вы голодны, — прошептала она. — Ни о чем не думайте, ничего не старайтесь вспомнить, мессир, пока не поедите, не напьетесь и не отдохнете немного.

И тут Лавеллер увидел невдалеке шато. Увенчанное изящными башенками, величественное, безмятежное, из серого камня, благородное, со шпилями и вымпелами, устремившимися к небу, словно плюмаж на шлеме гордого воина. Взявшись за руки, как дети, мадемуазель де Токелен и Питер Лавеллер пошли по зеленому газону к замку.

— Это мой дом, мессир, — сказала девушка. — А вон там, среди роз, нас ждет моя мать. Отца нет, и он расстроится, что не встретился с вами. Но вы с ним увидитесь, когда вернетесь.

Он вернется? Это означает, что — для начала — он отсюда уйдет. Но куда он отправится и откуда вернется? На мгновение взгляд его затуманился; потом вновь прояснился. Он шел среди роз; тонул в розах; розы были повсюду — большие, ароматные, раскрытые цветы, алые и шафрановые, розовые и совершенно белые; они росли гроздьями и полосами, взбирались на террасы, образуя у основания шато ароматный прибой.

По-прежнему рука об руку они прошли с девушкой между розами и оказались у стола, накрытого белоснежной скатертью и бледным фарфором. Стол стоял в беседке.

За ним сидела женщина. Она совсем недавно миновала расцвет своей дамской прелести, подумал Питер. Волосы ее напудрены, щеки розовые и белые, как у ребенка, глаза сверкают, они тоже карие, — как и у мадемуазель, и добрые, мягкие. Знатная дама старой Франции.

— Мама, — сказала мадемуазель, — представляю тебе сэра Пьера Ла Валье, очень храброго и достойного джентльмена, который почтил нас своим недолгим присутствием.

Ясные глаза женщины внимательно рассматривали его. Потом она чуть склонила величественную белую голову и протянула над столом тонкую руку.

Питер понял, что должен поцеловать руку, но не решался, помня о том, насколько он грязен.

— Сэр Пьер видит мир иначе, чем мы, — девушка рассмеялась ласковым, золотым смехом. — Мама, можно он увидит свои руки так, как мы?

Беловолосая женщина улыбнулась и кивнула, и взгляд ее, заметил Лавеллер, был полон той же доброты и жалости, что была в глазах девушки, когда она впервые на него посмотрела.

Девушка слегка коснулась глаз Питера и взяла его ладони в свои — они теперь были белые, изящные, чистые и даже красивые.

Он с огромным трудом подавил удивление, поклонился, взял в свою руку изящные пальцы дамы и поднес их к губам.

Она позвонила в серебряный колокольчик. Сквозь розы прошли два высоких человека в ливреях, приняли у Лавеллера его шинель. За ними последовали четыре негритенка в алой, вышитой золотом одежде. Они принесли серебряные тарелки — мясо, белый хлеб, пирожные, фрукты — и вино в высоких хрустальных флаконах; все это чуть не свело Питера с ума.

Лавеллер вспомнил, как он голоден. Он не удержал в памяти подробностей этого пира. Помнил только, что был счастлив больше, чем когда-либо за свои двадцать пять лет.

Мать говорила мало, но мадемуазель Люси и Питер Лавеллер болтали и смеялись, как дети. Они нравились друг другу и упивались друг другом.

И в сердце Лавеллера росло восхищение этой девушкой, встреча с которой была так удивительна. Сердце, казалось, не может вместить его радость. А глаза девушки, когда они останавливались на нем, становились все мягче, все нежнее, они полны были обещанием счастья, а гордое лицо под белоснежными волосами наполнилось бесконечной мягкостью, как лицо мадонны.

Наконец мадемуазель де Токелен, подняв голову и встретив в очередной раз его взгляд, вспыхнула, опустила длинные ресницы и очи долу; потом снова храбро вскинула глаза.

— Ты довольна, мама? — серьезно спросила она.

— Да, дочь моя, я довольна, — улыбаясь, ответила та.

И тут произошло невероятное, ужасное — похожее на руку гориллы, протянувшуюся к груди девственницы, на вопль из глубин ада в разгар ангельских песнопений.

Справа, среди роз, замелькал свет — судорожный порывистый свет, он разгорался и гас, разгорался и гас… И две фигуры… Одна обнимала другую рукой за шею; они наклонились, казалось, выделывая уродливые пируэты, стараясь вырваться, побежать вперед, вернуться… — они танцевали!

Танцующие мертвецы!

Мир, где люди ищут и не находят отдыха и сна, где даже мертвые не заслужили света и покоя, но должны танцевать под аккомпанемент осветительных снарядов.

Он застонал, вскочил на ноги, он дрожал каждым нервом. Девушка и женщина проследили за его смятенным взором, посмотрели на него глазами, полными жалости и слез.

— Успокойтесь, — сказала девушка. — Успокойтесь. Садитесь, там ничего нет!

И снова коснулась она его век, и мертвенный свет и пляшущие мертвецы исчезли. Но теперь Лавеллер понял. В его сознание устремился поток памяти — памяти о грязи, о вони, о яростных убийственных звуках, о жестокости, страхе и ненависти; памяти о разорванных людях и искалеченных мертвецах; памяти о том, откуда он пришел, — о траншее.

Траншея! Он уснул, и все это только сон! Он уснул на посту! Товарищи доверили ему, а он уснул! А эти две ужасные фигуры среди роз — это два шотландца, явившиеся напомнить ему о воинском долге, они пришли за ним. Он должен проснуться! Должен!

Он отчаянно попытался вырваться из этого иллюзорного сада, вернуться в родной дьявольский мир, который этот час очарования затуманил в его сознании… А женщина и девушка смотрели на него — все с той же бесконечной жалостью, со слезами на глазах.

— Траншея! — выдохнул Лавеллер. — Боже, разбуди меня! Я должен вернуться! О Боже, позволь мне проснуться! Я должен!

— Значит, я только сон?

Это голос мадемуазель Люси, слегка жалобный, слегка удивленный.

— Я должен вернуться, — простонал он, хотя сердце от ее вопроса просто замерло в груди. — Позвольте мне проснуться!

— Я — сон? — Теперь в ее голосе звучал гнев. Мадемуазель вплотную придвинулась к нему. — Я не реальна?

Маленькая ножка яростно топнула, маленькая рука сильно ущипнула его над локтем. Он почувствовал боль и с глупым видом потер пострадавшее место.

— Вы думаете, я сон? — спросила она и, подняв руки, прижала ладони к его вискам, притянув к себе его голову так, что его глаза смотрели прямо в ее.

Лавеллер тонул в их густой глубине, и по-прежнему не ощущал сердца, и мозг его плыл куда-то в тумане… Ее теплое сладкое дыхание касалось его щек. Что бы это ни было, где бы он ни был — она не сон!

— Но я должен вернуться назад, в траншею! — Солдат, сидевший в нем, продолжал цепляться за свой долг…

— Сын мой, — негромко произнесла мать, — сын мой, вы в траншее.

Лавеллер изумленно смотрел на нее взглядом одураченного ребенка. Она улыбнулась.

— Не бойтесь, — сказала она. — Все в порядке. Вы в вашей траншее, но в другом времени. За два века от нас — по вашему летоисчислению. Мы тоже так считали когда-то…

Холодок пробежал по его телу. Кто-то сошел с ума? Они или он? Рука его случайно коснулась теплого плеча; это его чуть-чуть успокоило.

— А вы? — наконец спросил он.

Он заметил, что женщины переглянулись, и мать в ответ на невысказанный вопрос коротко кивнула. Мадемуазель Люси взяла лицо Питера в свои нежные руки, снова взглянула ему в глаза.

— А мы… — мягко сказала она, — мы были… — тут она заколебалась… — вы называете это… Мы были мертвыми… для вашего мира. Это было двести лет назад.

Но прежде чем она произнесла это, Лавеллер понял, что именно происходит. На мгновение он почувствовал во всем теле ледяной холод, который тут же исчез, исчез, как изморозь под палящим солнцем. Если это реальность, правда — значит, смерти не существует! А это правда!

Это правда! Он был полон уверенности, у него не осталось даже тени сомнения, — но, может быть, это его страстное желание верить стало причиной такой убежденности?

Он посмотрел на шато. Конечно! Именно его руины вырывали из темноты вспышки осветительных снарядов, именно в его подвалах он хотел уснуть. Смерть — о, глупые, трусливые люди! — и это смерть? Это солнечное чудо, полное мира и красоты — это смерть?

И эта удивительная девушка, чьи карие глаза смеются в лад его самым сердечным желаниям! Смерть? Он чуть не расхохотался.

Еще одна мысль пришла ему в голову, пронеслась, как ураган. Он должен вернуться, вернуться в грязную траншею и открыть остальным великую истину, которую он только что обнаружил. Он похож на посланца погибающего племени, случайно разгадавшего сокровенную тайну: и теперь их лишенный надежды, трижды оплаканный мир вновь начинает играть всеми красками жизни. Больше не нужно бояться глупых снарядов, сжигающего огня, жалящих пуль, сверкающей стали. Какое они имеют значение, когда это — это — истина? Он должен вернуться и все рассказать. Даже эти два несчастных шотландца успокоятся на своей проволоке, когда он шепнет им… то, что узнал.

Он был возбужден, полон радостью, вознесен до небес, — полубог, носитель истины, которая освободит одолеваемый демонами мир от всяческой нечисти; новый Прометей, который подарит людям более драгоценное пламя, чем его мифологический предшественник.

— Я должен вернуться! — воскликнул он. — Должен рассказать людям о том, что мне открылось! Как мне попасть туда?

Но в этот миг чело его омрачилось тенью сомнения.

— Но они не поверят, — прошептал он. — Нет, мне нужно доказательство. Я должен принести что-нибудь, чтобы они поверили…

Леди Токелен улыбнулась. Взяла со стола маленький нож и срезала букет роз. Аккуратно вложила ему в руку.

Прежде чем он сжал стебли, девушка перехватила цветы.

— Подождите, — прошептала она. — Я дам вам другое послание.

На столе вдруг появились перо и чернила, и Питер удивился, откуда они взялись? Впрочем, что значит среди такого количества чудес еще одно маленькое чудо?

В руке мадемуазель Люси возник и листок бумаги. Она склонила головку и принялась писать; потом подула на бумагу, помахала ею в воздухе, чтобы просушить; вздохнула, улыбнулась Питеру и обмотала послание вокруг стеблей роз. Положила на стол и взмахнула рукой, словно фея.

— Ваш плащ, — сказала она. — Он вам понадобится. Теперь вам пора вернуться в траншею.

Она помогла ему одеться. Она улыбалась, но в ее больших карих глазах стояли слезы, рот, напоминающий розу, горестно искривился.

Теперь встала старшая женщина, снова протянула руку. Лавеллер склонился и поцеловал ее.

— Мы будем ждать вас, сын мой, — негромко сказала она. — Возвращайтесь, когда настанет час.

Он протянул руку за розами с обернутой вокруг стеблей бумагой. Девушка опередила его, взяла букет, подала ему.

— Вы не должны читать, пока не уйдете, — сказала она. И снова розовое пламя вспыхнуло на нежных щеках.

Рука об руку, как дети, они заторопились по газону к тому месту, где недавно встретились. Там они остановились, внимательно глядя друг на друга. И еще одно чудо произошло с Питером Лавеллером и потребовало, чтобы Питер в нем признался.

— Я люблю вас! — прошептал Питер — такой живой — так давно умершей мадемуазель де Токелен.

Она вздохнула и бросилась в его объятия.

— О, я знаю! — воскликнула она. — Дорогой, я знаю… — Я так боялась, что ты уйдешь, не сказав мне об этом.

Она подняла свои сладкие губы, прижала их к его губам; страстно откинулась назад.

— Я полюбила тебя сразу, как только увидела здесь, — сказала она, — с первого взгляда. Я буду ждать тебя здесь, когда ты вернешься. А теперь ты должен идти, любимый. Но подожди…

Он почувствовал, как рука ее пробралась в карман его рубашки, что-то прижала к сердцу.

— Возьми это, — сказала она. — И помни: я жду. Я обещаю ждать тебя вечно. Я, Люси де Токелен…

В голове у него зашумело. Он открыл глаза. Он снова в грязной военной траншее, но в ушах его еще звучит имя мадемуазель, а на сердце он чувствует пожатие ее руки. Рядом стоят и смотрят на него три человека.

У одного из них в руке часы. Это хирург. Зачем он глядит на циферблат? Неужели Питер так долго отсутствовал?

И тут Питер вспоминает, какое он принес известие! Усталость его как рукой сняло, он чувствовал себя преображенным, торжествующим; душа его пела гимны. Забыв о дисциплине и об уставе, он устремился к хирургу и двум офицерам.

— Смерти нет! — воскликнул он. — Мы должны сообщить об этом по линии — немедленно! Немедленно, понимаете? Скажите всем: у меня есть доказательство… того, что смерти нет!

Он запнулся и подавился своими словами. Трое переглянулись. Майор поднял электрический фонарик, посветил Питеру в лицо. Потом быстро встал между юношей и его оружием.

— Придите в себя, мой мальчик, и расскажите нам об этом поподробнее, — попросил он.

Они явно ему не верили. Ну, ничего, сейчас он им расскажет! Они узнают!

И Питер рассказал им о своем путешествии, опустив только то, что произошло между ним и мадемуазель: ведь это, в конце концов, их личное дело. Они серьезно и молча слушали. Тревога в глазах майора усиливалась.

— И тогда — я вернулся, вернулся быстро, как мог, чтобы помочь нам всем, забыть все это, — рука его взметнулась в жесте отвращения, — потому что все это неважно. Когда мы умираем, жизнь продолжается! Когда мы умираем, начинается истинная, прекрасная жизнь!

На лице ученого появилось выражение глубокого удовлетворения.

— Отличный пример! Лучше, чем я надеялся! — сказал он майору. — Замечательная штука — человеческое воображение!

В голосе его звучало благоговение.

Воображение? Питер был поражен и возмущен до глубины души.

Они ему не верят! Он им сейчас покажет!

— Но у меня есть доказательство! — воскликнул он.

Он распахнул шинель, порылся в кармане рубашки; пальцы его нащупали клочок бумаги. Ага, сейчас он им покажет!

Он вытащил цветы и протянул им.

— Смотрите! — Голос его звучал торжественной трубой.

Но что это с ними? Неужели они не видят? Почему они смотрят ему в лицо, а не на то, что он им показывает? Он сам взглянул на букет, потом недоверчиво поднес его к своим глазам, и вселенная будто перевернулась, а сердце перестало биться. Потому что в руке своей он обнаружил не те свежие и ароматные розы, что срезала для него в саду мать кареглазой мадемуазель.

Нет — пучок искусственных цветов, грязных, рваных, потрепанных, выцветших, старых!

Оцепенение охватило Питера.

Он тупо смотрел на хирурга, на капитана, на майора, чье лицо стало теперь не только тревожным, но и строгим.

— Что это значит? — прошептал Питер.

Неужели это был сон? Нет и не было прекрасной Люси, — неужели она лишь порождение его сознания? Нет кареглазой девушки, которая любила его и которую любил он?

Ученый сделал шаг вперед, вытащил из его разжавшихся пальцев фальшивый букетик. Бумага соскользнула, осталась в руке Питера.

— Вы, несомненно, имеете право узнать, что именно с вами произошло, — вежливый, интеллигентный голос едва пробивался сквозь его оцепеневший слух, — вы отлично себя проявили в нашем маленьком эксперименте. — Хирург весело рассмеялся.

Эксперимент? Эксперимент? Тупой яростный гнев загорелся в Питере. О чем говорит этот ученый болван?

— Мсье! — умоляюще сказал майор своему почетному гостю.

— О, с вашего разрешения, майор, — продолжал хирург, — этот молодой человек несомненно умен и образован. Вы слышите, как хорошо он говорит. Он поймет.

Майор не был ученым. Но он был французом, человеком, и к тому же тоже обладал некоторым воображением. Он пожал плечами, но на всякий случай чуть ближе придвинулся к упавшему ружью Питера.

— Мы, ваши офицеры и я, — продолжал ученый, — обсуждали сновидения, которыми мозг пытается объяснить прикосновение, незнакомый звук или что-нибудь другое, пробуждающее его ото сна. Допустим, рядом со спящим разбито окно. Он слышит звук, сознание стремится объяснить услышанное, но оно уступило контроль за происходящим подсознанию. И подсознание охотно приходит на помощь. Но оно вполне безответственно и может выражать себя только в образах…

Оно берет этот звук — и сплетает вокруг него некую романтическую историю. Увы! В лучшем случае это только фантастическая сказка, и как только сознание пробуждается, оно тотчас все понимает.

Подсознание производит свои образы невероятно быстро. Оно может в долю секунды прокрутить перед вами целую серию событий: в реальной жизни они заняли бы часы… или дни. Вы следите за моей мыслью? Возможно, вы понимаете, о каком эксперименте я веду речь?

Лавеллер неуверенно кивнул. Горький, всепожирающий гнев его все усиливался. Но внешне он оставался спокоен. Он выслушает, что проделал с ним этот самодовольный дьявол, а потом…

— Ваши офицеры не согласились с некоторыми моими выводами. Я увидел вас здесь, страшно усталого, сосредоточенного на своих воинских обязанностях, в полугипнозе-полубреду от перенапряжения и постоянных вспышек снарядов. Вы представляли прекрасный клинический случай, непревзойденный лабораторный материал…

Сможет ли он удержать свои руки вдалеке от горла хирурга, пока тот не завершит свою подлую речь? Люси, Люси, фантастическая сказка…

— Спокойно, mon vieux, — прошептал майор.

Да, он должен ударить быстро, офицер слишком близко. Но майор должен смотреть в щель вместо него. Когда Питер прыгнет, майор должен смотреть туда.

— И вот, — хирург говорил в лучшей академической манере, словно стоял на университетской кафедре, — и вот я взял веточку искусственных цветов, которую нашел между страниц старого молитвенника, подобранного в развалинах этого замка. На листочке бумаги написал по-французски строку из баллады об Окассене и Николетт:

«И вот она ждет, когда кончатся дни…»

— На страницах молитвенника было написано имя, несомненно принадлежавшее его давно покойной владелице — Люси де Токелен…

Люси! Гнев и ненависть забыты, и сердце вновь задыхается в странной тоске.

— Я провел веточкой цветов перед вашими невидящими глазами… Я хочу сказать, что слепо было ваше сознание и был уверен, что подсознание ничего мимо себя не пропустит. Показал вам строку из баллады — и ваше подсознание почувствовало и верную любовь, и разлуку, и ожидание. Я обернул бумагой цветы, сунул их вам в карман и прямо в ухо прошептал имя Люси де Токелен.

Проблема заключалась в том, что сделает ваше «альтер эго» с этими четырьмя вещами: цветком, содержанием строки, прикосновением и именем — захватывающе интересная ситуация! И не успел я отнять руку, не успело еще остыть на моих губах имя Люси, — вы повернулись к нам с криком, что смерти не существует, и вдохновенно изложили вашу замечательную историю… все, что создало ваше незаурядное воображение…

Питер сорвался: терпению его пришел конец. Он молча кинулся к горлу хирурга. Перед глазами его мелькали вспышки — красные, колеблющиеся языки пламени. Он умрет сам, но убьет этого хладнокровного дьявола, который может извлечь человека из ада, раскрыть перед ним райское небо, а потом швырнуть обратно в ад, ставший во сто раз более жестоким… И никакой надежды на вечную жизнь.

Но прежде чем он успел ударить, сильные руки скрутили его. Алые огни перед глазами померкли. Ему показалось, что он снова слышит нежный золотой шепот:

— Ничего! Ничего! Постарайся видеть, как я! Смотреть моими глазами…

Офицеры крепко держали Питера с обеих сторон. Они мрачно молчали и глядели на бледного хирурга с холодным недружелюбным выражением.

— Мой мальчик, мой мальчик… — самообладание хирурга исчезло, он дрожал, он был растерян. — Я не думал… простите… я и не думал, что вы воспримете это так серьезно…

Лавеллер спокойно сказал офицерам:

— Господа, все прошло. Не нужно держать меня.

Они посмотрели на него, освободили, похлопали по плечу. Опять глянули на своего гостя с тем же холодным неодобрением.

Лавеллер Неуверенно повернулся к брустверу. Глаза его были полны слез. Мозг, сердце, душа — все сплошное опустошение. Ни тени надежды. Ее письмо, его священная истина, с помощью которой он собирался открыть измученному миру рай, — всего лишь сон. Обман. Сказка.

Его Люси, его кареглазая мадемуазель, которая шептала слова любви, — фантом, пробужденный словом, прикосновением, строчкой, искусственными цветами.

Он не мог поверить в это. Он не хотел верить. Он все еще чувствовал ее золотой поцелуй, дрожь ее мягкого тела… Она сказала, что он вернется, и обещала ждать.

Что это у него в руке? Листок, в который были завернуты стебли роз, проклятая бумага, с помощью которой этот холодный дьявол поставил свой эксперимент.

Лавеллер скомкал ее, хотел швырнуть в темноту.

Но что-то остановило его руку.

Он медленно развернул листок.

Офицеры и гость увидели, как на лице его появилось сияние. Как будто душа его освободилась от вечной муки. Вся печаль, вся боль мира — исчезли. Перед ними снова был мальчик, верящий в рай.

Он стоял с широко открытыми глазами. Он не мог пошевелиться.

Майор сделал шаг вперед, осторожно взял у него листок.

Непрерывно рвались осветительные снаряды, траншея была залита их дергающимся светом, и при этом свете майор долго всматривался в прыгающие буквы.

Когда он поднял лицо, на нем было выражение благоговейного ужаса. Капитан протянул за бумагой дрожащую руку… Поверх слов, написанных хирургом, было еще три строчки — на старофранцузском:

Не печалься, сердце мое, не бойся кажущегося:

Наступит время пробуждения.

Та, что любит тебя. Люси.

* * *

Таков был рассказ Макэндрюса. Наступившее молчание первым нарушил Хоутри.

— Эти строчки, конечно, уже были на бумаге, — сказал он, — вероятно, они были слишком бледны, и ваш хирург их просто не заметил. Шел дождь, и влага проявила их.

— Нет, — ответил Макэндрюс, — их там не было.

— Откуда вы знаете? — возразил психолог.

— Потому что этим хирургом был я, — негромко произнес Макэндрюс. — Листок я вырвал из своей записной книжки. Когда я заворачивал в него цветы, он был чистым — только те слова, что написал я.

Более того, Джон… Почерк, которым были написаны три строчки, был очень похож на почерк из найденного мною молитвенника. И подпись «Люси» была точно та же самая, изгиб за изгибом… причудливый старомодный наклон.

Вновь повисло долгое молчание. Вновь его нарушил Хо-утри.

— Что стало с листком? — спросил он. — Сделали экспертизу чернил? Было ли…

— Мы стояли в недоумении, — прервал его Макэндрюс, — и вдруг резкий порыв ветра пролетел по траншее. Он вырвал листок у меня из руки. Лавеллер смотрел, как его уносит; но не сделал даже попытки схватить.

— Пусть летит. Теперь я знаю… — сказал он и улыбнулся мне прощающей, счастливой улыбкой веселого мальчишки. — Простите, доктор. Вы мой лучший друг. Вначале я решил, что вы сделали со мной то, чего ни один человек не сделал бы другому… теперь я знаю, что это действительно так.

Вот и все. Он прошел всю войну, не ища смерти, но и не прячась от нее. Я полюбил его, как сына. Если бы не я, он умер бы после Маунт Кеммель. Он очень хотел попрощаться с отцом и сестрой, и я залатал его невероятные раны. Он попрощался, а потом отправился в траншею под тенью старого разрушенного шато, где его нашла кареглазая мадемуазель…

— Зачем? — нервно спросил Хоутри.

— Он думал, что оттуда он сможет вернуться… быстрее.

— Для меня это совершенно произвольное заключение, — раздраженно, почти гневно сказал психолог. — Должно существовать какое-то естественное объяснение.

— Конечно, Джон, — примирительно ответил Макэндрюс, — конечно. Скажите нам, каково же оно.

Но Хоутри только махнул рукой.

Лесные женщины

Маккей устроился на балконе маленькой гостиницы, которая, как коричневый гном, присела на корточках на восточном берегу озера.

Озеро крохотное и одинокое, затерявшееся высоко в Вогезах; однако, нет, одиночество — не то слово, которым можно определить его дух, скорее — уединение. Со всех сторон нависали горы, образуя огромную треугольную чашу, которая, когда Маккей впервые ее увидел, показалась ему наполненной неподвижным вином мира и спокойствия.

Маккей с честью носил свои крылышки на лацканах всю мировую войну, сначала во французской авиации, потом, когда его страна вступила в схватку, в экспедиционном корпусе.

Как птицы любят деревья, так же любил их и Маккей. Для него это были не просто стволы и ветви, побеги и корни, для него это были личности. Он остро сознавал разницу в характерах даже представителей одного вида: вот эта сосна благожелательная и веселая, а вот та — суровая как монашка; этот дуб — важничающий разбойник, а тот мудрец, укутанный в зеленые таинственные размышления; эта береза распутна, а другая рядом с ней девственна и мечтательна…

Война опустошила его нервы, мозг, душу. Прошло уже несколько лет, но раны не затягивались. Но здесь, в обширной зеленой чаше, он почувствовал, что его охватывает ее дух: ласкает, успокаивает, обещает исцеление. Казалось, он плывет, как падающий лист, сквозь густой лес, и мягкие руки деревьев убаюкивают его.

Он остановился в маленькой гостинице и задержался здесь, и никак не мог уехать — сначала несколько дней, потом недель…

Деревья нянчили его, мягкий шепот листьев, медленное пение игольчатых сосен вначале заглушили, а потом совсем прогнали грохот войны и мелодию печали. Открытая рана его духа начала затягиваться от этого зеленого снадобья; потом она закрылась и стала шрамом; потом даже шрам зарос и исчез, как шрамы на груди земли зарастают и покрываются опавшей осенней листвой. Деревья наложили ему на глаза исцеляющие зеленые ладони, изгоняя картины войны. Он брал силу в уверенном шелесте ветра.

Но по мере того, как к нему возвращались силы, по мере того, как разум и дух исцелялись, Маккей все острее чувствовал, что само это место чем-то обеспокоено, что его тишина обманчива, что и оно испытывает непонятный страх.

Как будто деревья ждали, пока он выздоровеет, прежде чем передать ему свою тревогу. Теперь они пытались сказать ему что-то: в шепоте листвы, в пении сосновых игл слышались гнев и какие-то мрачные опасения.

Именно это удерживало Маккея в гостинице — чувство долга и благодарность, ощущение призыва о помощи, сознание, что что-то неладно… Он напрягал слух, чтобы уловить язык шелестящих ветвей, их слова, дрожавшие на самой грани человеческого восприятия.

Но они никогда не переходили через эту грань. И Маккею пришлось действовать самому.

Постепенно он сориентировался, определил, как ему казалось, источник тревоги.

На берегах озера было только два здания. Одно — гостиница, и вокруг него уверенно и дружески смыкались деревья. Как будто они не только приняли это здание под свою защиту, но и сделали его частью себя: частью природы.

Не так было с другим жилищем. Эта охотничья хижина давно умерших землевладельцев полуразвалилась, стояла заброшенная и мрачная. Она располагалась на другом берегу, прямо напротив гостиницы, и чуть в глубине, в полумиле от берега. Когда-то ее окружали поля и плодородный сад.

Лес надвинулся на них. Тут и там на полях стояли одинокие сосны и тополя, как солдаты, охраняющие пост; отряды молодой поросли поднимались среди изогнутых высохших стволов фруктовых деревьев. Но лесу не просто давалось продвижение: прогнившие пни показывали, где обитатели хижины срубали противников, черные полосы говорили, где лес жгли.

Здесь центр конфликта, который ощущал Маккей. Здесь зеленый народ леса атаковал, и сам был атакован; здесь шла война. Хижина была крепостью, осажденной лесом, крепостью, чей гарнизон устраивал постоянные вылазки с топором и факелом, унося жизни осаждающих. Однако Маккей чувствовал безжалостный напор леса, видел, как зеленая армия заполняет бреши во вражеских рядах, выбрасывает десант на расчищенные места, цепляется корнями и делает все это с сокрушительным терпением, заимствованным у вечных холмов и вековых скал.

У него было странное впечатление, что лес ночью и днем следит за хижиной мириадами глаз; неумолимо, ни на миг не забывая о своей цели. Он рассказал о своих наблюдениях хозяину гостиницы и его жене. Те посмотрели на него несколько удивленно.

— Старый Поле не любит деревья, это точно, — сказал старик. — И двое его сыновей тоже. Они не любят деревья, но и деревья их не любят.

Между хижиной и берегом до самого края озера виднелась прелестная маленькая рощица из серебристых берез и пихт. Роща тянулась примерно на четверть мили, в глубину достигала не более ста-двухсот футов, и не только красота деревьев, но и их любопытное расположение вызвало живой интерес у Маккея. По обоим концам рощи росло с десяток игольчатых пихт, не группой, а цепочкой, как в походном порядке; с двух других сторон на равных промежутках друг от друга также стояли пихты. Березы, стройные и изящные, росли под охраной этих крепких деревьев, но не очень густо, не заслоняя друг друга.

Маккею эта хитрая дислокация напоминала прогулку милых девушек под защитой благородных рыцарей. Со странным чувством он узнавал в березах восхитительных веселых женщин, а в пихтах — их возлюбленных трубадуров в игольчатых зеленых кольчугах. И когда дул ветер и склонял вершины деревьев, казалось, что изящные девушки приподнимали свои трепещущие лиственные юбки, склоняли лиственные головы и танцевали, а рыцари-пихты окружали их, смыкали руки и водили хороводы под музыку ветра. В такие минуты он почти слышал сладкий смех берез, страстные выкрики пихт.

Из всех деревьев этой местности Маккею больше всего нравилась эта маленькая роща. Он переплывал озеро на лодке и отдыхал в ее тени, он, закрыв глаза, слышал волшебное эхо сладкого смеха, слышал загадочный шепот и шорох танцующих ног, легкий, как падающие листья; он упивался мечтательным весельем, которое было душой этого миниатюрного леса.

А два дня назад он увидел Поле и двух его сыновей. Маккей дремал в роще почти весь день; лишь когда начали сгущаться сумерки, он неохотно встал и погреб к гостинице. Он был в нескольких сотнях футов от берега, когда из-за деревьев показались три человека и остановились, глядя на него. Три мрачных сильных человека, выше среднего роста, обычного для французских крестьян.

Он выкрикнул им дружеское приветствие, но они не ответили. Они стояли, хмуря суровые брови. И когда он снова склонился к веслам, один из них поднял топор и свирепо ударил по стволу стройной березы. Маккею показалось, что он слышит тонкий жалобный стон раненого дерева. Лес горько вздохнул.

Маккею показалось, что острое лезвие впилось в его собственную плоть.

— Прекратите! — закричал он. — Прекратите, черт вас возьми!

Вместо ответа человек ударил снова — и никогда ни у кого Маккей не видел такой ненависти, как на его лице в момент удара. Дико бранясь, со смертоносным гневом в сердце, он повернул лодку и устремился к берегу. Он слышал, как снова и снова крякал топор. Совсем рядом с берегом он услышал треск и опять тонкий жалобный крик. Он поднял голову.

Береза шаталась, падала. Но Маккей успел заметить нечто весьма необычное. Рядом с березой, росла одна из пихт, и, падая, меньшее дерево склонилось на пихту, как девушка падает в обморок на руки своего возлюбленного. Она лежала и дрожала, а одна из больших ветвей пихты вдруг выскользнула из-под нее, взметнулась и нанесла владельцу топора сокрушительный удар по голове, швырнув его на землю.

Конечно, всего лишь случайный удар ветви, согнутой давлением упавшего дерева и разогнувшейся, когда береза скользнула ниже… Но в движении ветви ощущался такой гнев, что это очень походило на мстительный удар. Маккей почувствовал странное покалывание на коже, сердце забилось с перебоями.

Мгновение Поле и его второй сын смотрели на крепкую пихту и лежащую на ее груди серебристую березу, защищенную игольчатыми ветвями, как будто — снова у Маккея возникла та же фантазия — как будто раненая девушка лежит в объятиях своего благородного возлюбленного. Потом, ни слова не говоря, все с той же жгучей ненавистью на лицах, отец и сын подняли пострадавшего, он обнял их руками за шеи, и они повели его, едва волочившего ноги, прочь.

Утром, сидя на балконе гостиницы, Маккей снова и снова возвращался к этой сцене, и все более и более человеческим казалось ему падение березы на подхватившую ее пихту, все более сознательным — ответный удар. В прошедшие с того момента часы он почувствовал, что беспокойство деревьев усилилось, что их призывы о помощи стали настойчивей…

Что они пытаются сказать ему? Что он должен сделать?

Обеспокоенный, он смотрел на озеро, пытаясь пронзить взглядом туман, совершенно скрывший противоположный берег. Неожиданно ему показалось, что он слышит призыв рощи. Маккей почувствовал, как она привлекает его к себе — так магнит притягивает и удерживает иглу компаса.

Роща звала его. Роща просила о помощи.

Маккей немедленно подчинился. Он встал и бросился вниз к причалу, сел в свой скиф и начал грести поперек озера. И когда весла коснулись воды, беспокойство покинуло его, уступив место миру и какому-то особому возбуждению.

Над озером по-прежнему лежал густой туман. Ветра не было, но туман вздымался сгустками, перемещался, дрожал и сворачивался под прикосновением невидимых воздушных рук…

Он был живым, этот туман. Он собирался в фантастические дворцы, мимо чьих сверкающих фасадов проплывал Маккей; дворцы превращались в холмы и долины, в окруженные стенами равнины. Блестели маленькие радуги, а на воде возникали блестящие полосы и растекались, как опаловое вино. Маккею вдруг показалось, что туманные холмы — это настоящие горы, а долины меж ними — не просто видение. А сам он — великан, плывущий сквозь волшебную страну. Прыгнула форель — словно левиафан вынырнул из бездонных глубин. Вокруг дуги ее тела плясали радуги, потом они превратились в россыпи мягко сверкающих драгоценностей: алмазов и сапфиров, пламенных рубинов и жемчужин с блестящей розовой сердцевиной. Рыба исчезла, беззвучно уйдя под воду; ее радужное тело сверкнуло в волне, и только многоцветный водоворот вспыхнул на мгновение на том месте, где была форель.

Не было слышно ни звука. Маккей опустил весла и наклонился вперед, доверившись течению. Он чувствовал, как открываются ворота неведомого мира…

Неожиданно он услышал голоса, множество голосов, вначале слабые и бормочущие, потом громче, отчетливее, — сладкие женские голоса и смешанные с ними более низкие мужские. Голоса поднимались и падали в диком веселом напеве, в их радости переплетались гнев и печаль — как будто солнечные ткачи вплетали в свою огненную ткань черные нити печали и алые полосы гнева.

Маккей дрейфовал, не смея дышать, чтобы не заглушить звуки волшебного пения. Оно звучало все ближе и ближе, и он заметил, что лодка пошла быстрее, что маленькие волны подталкивают ее вперед своими мягкими бесшумными ладонями. Когда лодка уткнулась в берег и зашуршала по гладкой гальке, песня смолкла.

Маккей привстал и всмотрелся. Здесь туман был еще гуще, но он увидел очертания рощи. Как будто глядишь через множество занавесей из тонкого газа: деревья казались плавающими, воздушными, нереальными. И среди них в размеренном ритме мелькали фигуры: так тени ветвей ритмично танцуют под ветром.

Маккей вышел на берег и медленно направился к ним. Туман сгустился сзади, спрятав озеро.

Ритмичное мелькание прекратилось; ни движения и ни звука среди деревьев. Но он чувствовал, что вся роща полна внимательно наблюдающей за ним жизни. Маккей попробовал заговорить, но какое-то молчаливое заклятие запечатало его уста.

— Вы меня звали. Я пришел помочь вам, если смогу…

Слова всплыли в его сознании, но произнести их он не смог. Снова и снова он пытался открыть рот; казалось, слова умирают у него на губах…

Туманный столб проплыл вперед и остановился, покачиваясь, на расстоянии вытянутой руки. Неожиданно из него выглянуло женское лицо. Глаза на уровне его глаз. Да, женское лицо… но Маккей, глядя в эти глаза, внимательно рассматривавшие его, понимал, что они не могут принадлежать человеку. Глаза без зрачков, белки — оленьи и цвета мягкой зелени лесной поляны. В них — крошечные светлые звездочки, как мотыльки в лунном луче. Глаза широкие и широко расставлены под низким лбом, над которым — прядь за прядью — вьются волосы цвета бледного золота, словно посыпанные золотым пеплом. Нос маленький и прямой, рот алый и изысканный. Лицо овальное, заостряющееся к нежному острому подбородку.

Прекрасное лицо… прекрасное чуждой волшебной красотой. Несколько мгновений эти необычные глаза всматривались в Маккея. Потом из тумана вынырнули две белые тонкие руки — длинные ладони, узкие пальцы…

— Он услышит, — прошептали алые губы.

И сразу вокруг замельтешили звуки: шепот и шорох листьев, дыхание ветра, скрип ветвей, смех невидимых ручейков, плеск воды, падающей в глубокий каменный пруд…

— Он услышит!

Длинные белые пальцы коснулись его губ, и прикосновение их освежало, как глоток березового сока после долгого утомительного подъема; оно казалось прохладным и слегка сладковатым.

— Он будет говорить, — прошептали алые губы.

— Он будет говорить! — подхватили щебечущие лесные голоса, как подхватывают молитву.

— Он увидит, — прошептали губы, и холодные пальцы коснулись его глаз.

— Он увидит! — повторили лесные голоса.

Туман, скрывавший рощу, задрожал, поредел и исчез. Его место занял ясный, прозрачный, слегка зеленоватый, чуть светящийся эфир: Маккею показалось, будто он находится внутри чистого бледного изумруда. Под ногами — золотой мох, расцвеченный маленькими звездочками васильков. Женщина со странными глазами и волшебным лицом теперь стала видна вся… Он увидел стройные плечи, крепкие острые груди, гибкое тело. От шеи до колен на ней какое-то одеяние, тонкое, шелковое, будто сотканное из паутины; сквозь него просвечивает и мерцает тело, словно огонь молодой весенней луны играет в ее венах.

Дальше, на золотом мху, видны другие похожие женщины, все они смотрят на него такими же широко расставленными зелеными глазами, в которых танцуют облака, и мотыльки, и лунные лучи; все увенчаны короной блестящих бледно-золотых волос; у всех овальные заостренные лица волшебной, опасной красоты. Но если первая женщина смотрела на него серьезно, оценивающе, то среди ее сестер некоторые смотрели насмешливо, другие звали его соблазнительным взглядом, были и такие, что глядели с обычным любопытством, и такие, чьи большие глаза упрашивали, умоляли его…

И вдруг Маккей понял, что видит в этом неземном зеленоватом сверкающем воздухе и деревья своей любимой рощицы. Только они стали туманными; они напоминали теперь белые тени, отброшенные на тусклый экран; стволы и ветви, побеги и листья — они окружали его, как будто сплетенные из воздуха неведомым мастером призраки деревьев, растущих в каком-то другом измерении.

Неожиданно он заметил и мужчин. У них так же широко расставлены глаза, и так же лишены зрачков, но белки — карие и голубые. У них заостренные подбородки и овальные лица, широкие плечи; одеты они в темно-зеленые куртки; смуглые, мускулистые, сильные и красивые, но и их красота была чуждой, волшебной, нечеловеческой…

Маккей услышал негромкий жалобный плач. Он обернулся. Недалеко от него в объятиях смуглого мужчины в зеленом лежала девушка. Его глаза были полны черным пламенем гнева, ее — затуманены и наполнены страшной болью. На мгновение Маккей увидел березу, которую срубил сын Поле, и пихту, на которую легла эта береза. Он увидел их мерцающие контуры вокруг женщины и мужчины. На секунду девушка и мужчина, береза и пихта показались ему одним целым… Женщина с алыми губами коснулась его плеча, и зрение его прояснилось.

— Она засыхает, — вздохнула женщина, и в голосе ее Маккей услышал печальный шелест листвы. — Разве не жаль, что она засыхает, наша сестра, такая молодая, такая стройная и красивая?

Маккей снова посмотрел на девушку. Белая кожа потрескалась, лунный блеск, который так нежно просвечивал сквозь тела остальных, казался у нее тусклым и бледным, стройные руки безжизненно опустились, тело обмякло. Рот побледнел и высох, туманно-зеленые глаза поблекли. Золотые волосы посерели, Маккей видел медленную смерть увядания…

— Пусть отсохнет рука, ударившая ее! — сказал мужчина в зеленом, который поддерживал девушку, и в его голосе Маккей услышал свирепый шум зимнего ветра в мертвых ветвях.

— Пусть сердце его высохнет, пусть его сожжет солнце! Пусть он никогда не увидит дождя и воды! Пусть его покарают ветры!

— Я хочу пить, — прошептала девушка.

Женщины зашевелились. Одна выступила вперед, держа чашу, словно сделанную из тонких листьев, превратившихся в зеленый кристалл. Она остановилась у ствола одного из призрачных деревьев, взяла одну ветвь и потянула ее вниз.

Стройная девушка с испуганными негодующими глазами подплыла к дереву и обняла руками призрачный ствол. Женщина с чашей надрезала ветвь чем-то, показавшимся Маккею стрелой из гагата. Из раны полилась тягучая жидкость. Когда чаша наполнилась, женщина, стоявшая рядом с Маккеем, подошла к дереву и закрыла руками раненое место. Маккей увидел, что жидкость больше не течет. Женщина ласково коснулась дрожащей девушки.

— До свадьбы заживет, — мягко сказала она. — Выпал твой жребий, маленькая сестра. Рана зарастет. Скоро ты о ней забудешь.

Женщина с чашей опустилась на колени возле пострадавшей. Девушка жадно выпила — все до последней капли. Туманные глаза прояснились, засверкали; сухие и бледные губы покраснели, сквозь тело блеснул загадочный внутренний свет.

— Пойте, сестры! — резко воскликнула она. — Танцуйте для меня, сестры!

Зазвучала песня, которую Маккей уже слышал в тумане на озере. И теперь он не мог понять ни слова, но тему разобрал ясно: радость весеннего воскресения, нового рождения, когда в каждой ветви поет, вздувается в почках, расцветает во всяком листочке жизнь; танец деревьев в ароматных ветерках весны; барабаны радостного дождя на лиственном капюшоне; страсть летнего солнца, испускающего на деревья свой золотой поток; медленное величественное шествие луны и протягивающиеся к ней зеленые руки; мятеж и дикая радость ветров, их безумный вой и гудение; мягкое сплетение ветвей, поцелуй влюбленных листьев — все это и еще большее, чего Маккей не мог понять, потому что есть тайны, о которых у человека нет никакого представления… И было в ритмах танца этих странных зеленоглазых женщин и смуглых мужчин что-то невероятно древнее и одновременно молодое, что-то от мира, каким он был до появления человека.

Маккей слушал, Маккей смотрел, Маккей терялся и изумлялся; мысли его растворялись в этом потоке зеленого волшебства.

Женщина с алыми губами коснулась его руки. Она указала на девушку.

— И все же она увядает. И даже все наши жизни, если бы мы могли их отдать, не спасли бы ее.

Маккей увидел, что краска медленно покидает губы девушки, сверкающий прибой жизни отступает; глаза, которые только что были такими яркими, опять затуманились и потускнели. Неожиданный приступ великой жалости и великого гнева потряс его. Он склонился к девушке, взял ее руки в свои.

— Убери… Убери свои руки! Они жгут меня! — простонала девушка.

— Он пытается помочь тебе, — негромко прошептал ее кавалер. Однако отвел руки Маккея в сторону.

— Не так ты можешь ей помочь, — сказала женщина.

— Что же мне сделать? — Маккей встал, беспомощно оглядываясь по сторонам. — Научите меня.

Пение стихло, танец прекратился. Над рощей нависла тишина. Маккей почувствовал, что все взгляды устремлены на него. Женщина протянула ему руки. Прикосновение их было прохладным, и странная сладость потекла по венам…

— Там живут три человека. Ты видел их, — сказала она.

— Они ненавидят нас. Скоро мы все вот так, как она, — увянем. Они поклялись в этом. И они сдержат свое слово. Если только…

Она замолчала. Маккей почувствовал странное беспокойство. Лунные мотыльки в ее взгляде сменились на красные точки. Они почему-то привели его в глубокий ужас, эти красные точки.

— Три человека? — В его затуманенном мозгу всплыло воспоминание о Поле и двух его крепких сыновьях. — Три человека, — тупо повторил он. — Но что такое для вас три человека? Ведь вас так много! Что могут сделать три человека против ваших рослых рыцарей?

— Нет, — она покачала головой. — Это наши… мужчины как раз ничего не смогут. Никто ничего не может сделать. Когда-то мы веселились — и днем и ночью. Теперь мы боимся — ночью и днем. Они хотят уничтожить нас. Нас предупредили наши родственники. Но они не в силах нам помочь. Эти трое — хозяева лезвия и огня. Мы беспомощны против лезвия и огня.

— Лезвие и огонь! — как эхо подхватили остальные. — Против лезвия и огня мы беспомощны.

— Они нас обязательно уничтожат, — прошептала женщина. — Мы все увянем, как она, или сгорим… Если только…

Неожиданно она обхватила белыми руками шею Маккея. Прижала к нему свое гибкое тело. Ее алый рот нашел его губы. По жилам Маккея пробежало быстрое сладкое пламя, зеленый огонь желания. Он схватил ее, обнял…

— Ты не умрешь! — воскликнул он. — Нет, клянусь Господом, ты не умрешь!

Она откинулась, посмотрела ему в глаза.

— Они поклялись уничтожить нас, — сказала женщина, — и очень скоро. Лезвием и огнем они покончат с нами, эти трое… если только…

— Если только? — яростно повторил он.

— Если только ты не убьешь их раньше, — ответила она.

Холод охватил Маккея, притушив зеленое сладкое пламя желания. Он опустил руки, оттолкнул от себя женщину. Она задрожала перед ним…

— Убей их! — услышал он ее шепот. Женщина исчезла. Призрачные деревья задрожали, их очертания стали плотнее, контуры оформились. Зеленая прозрачность потемнела. На мгновение Маккей почувствовал головокружение, словно при переходе из одного мира в другой. Он закрыл глаза. Головокружение скоро прошло.

Маккей стоял на обращенном к озеру краю маленькой рощи. Не было никаких мелькающих теней, не было ни следа белых женщин или смуглых, одетых в зеленое мужчин. Под ногами — простой мох; исчез мягкий золотой ковер с голубыми звездами цветов. Вокруг него толпились березы и пихты. Слева росла мощная пихта, на ее игольчатых ветвях лежала увядающая береза. Это была та самая береза, которую так бессмысленно и жестоко срубил сын Поле. На мгновение он увидел в пихте и березе призрачные очертания одетого в зеленое мужчины и стройной умирающей девушки. На мгновение береза и пихта, девушка и мужчина слились в его сознании в один образ. Маккей сделал шаг назад, и руки его коснулись гладкой прохладной коры другой березы, растущей справа от него.

И ему почудилось прикосновение длинных стройных рук женщины с алыми губами. Оно не принесло того нечеловеческого восторга, но оно помогло ему прийти в себя. Призраки девушки и мужчины исчезли. Перед ним была крепкая пихта и упавшая на ее ветви вянущая береза.

Маккей помотал головой, как человек, проснувшийся после странного сна. Легкий ветерок пошевелил листву стоявшей рядом с ним березы. Листва зашумела, вздохнула. Ветер стал сильнее, и листья зашептали.

— Убей! — услышал он шепот. — Убей их! Помоги нам! Убей их!

И это был голос женщины с алыми губами!

Гнев, быстрый и беспричинный, вспыхнул в Маккее. Он побежал по роще — туда, где, как он знал, стоит старая хижина, в которой живут Поле и его сыновья. Ветер дул все сильнее, и громче и громче шептала листва:

— Убей! Убей их! Спаси нас! Убей!

— Я убью! Я спасу вас! — Маккей задыхался, и пульс колотил у него в ушах, как бы отвечая на этот все более громкий, все более настойчивый приказ. У него было теперь только одно желание — добраться до горла Поле и его сыновей, сломать им шеи; стоять рядом с ними и смотреть, как они увядают; увядают, как та стройная девушка в объятиях одетого в зеленое мужчины…

С криком выбежал он из рощи на залитое солнцем поле. Пробежал еще сто футов и понял, что шепот прекратился, что его больше не преследует гневный шорох листьев. Казалось, он освободился от заклятия, разорвал колдовскую паутину. Маккей остановился, упал на землю, зарылся лицом в траву.

Он лежал, собираясь с мыслями, приводя их в порядок. Что он намеревался сделать? Наброситься, как сумасшедший, на этих троих в хижине, убить их? А за что? Из-за того, что его попросила об этом волшебная женщина с алыми губами, чьи поцелуи привиделись ему в березовой роще?

И из-за этой фантазии он собирался убить трех человек!

Что же такое эта женщина, и ее сестры, и одетые в зеленое кавалеры? Иллюзии, фантомы, рожденные гипнотическим действием клубящегося тумана, который настиг его на озере? Такие случаи встречаются. Маккей сам знал людей, которые, глянув широко раскрытыми глазами на движущиеся облака, создавали в воображении фантастический мир и долго жили в нем; знал других, которым нужно было лишь посмотреть на гладкую падающую воду, чтобы оказаться во власти галлюцинаций; были и такие, кто погружал себя в сон, глядя на сверкающий хрустальный шар, а некоторые находили источник видений в блюдце с черными чернилами.

Не мог ли этот странный туман протянуть такие гипнотические пальцы в его сознание? И его симпатия к деревьям, беспокойство, которое он так давно чувствовал, воспоминание о бессмысленно срубленной березе — все это соединилось в его замутненном сознании в сказочные картины. А потом — в потоке ясного солнечного света — очарование растаяло, сознание очистилось…

Маккей поднялся на ноги. Оглянулся на рощу. Ветра не было, листва безмолвствовала. И снова ему показалось, что он видит группу девушек, окруженных рыцарями и трубадурами. Он вспомнил слова женщины с алыми губами: веселье ушло, его место занял страх.

Кем бы она ни была — привидением, дриадой, фантомом — она сказала правду: место веселья занял страх.

Маккей повернулся, в мозгу его начал формироваться план. Что-то в глубине души упрямо утверждало, что происшедшее было реальным. Во всяком случае, говорил он себе, роща слишком прекрасна, чтобы допустить ее уничтожение. Пусть пережитое им — сон, но он спасет рощу хотя бы ради ее удивительной красоты.

Старая хижина находилась примерно в полумиле. К ней вела по полю извивающаяся тропа. Маккей быстро прошел по тропе, поднялся по шатким ступеням и остановился, прислушиваясь. Он услышал голоса и постучал. Дверь распахнулась, — на пороге стоял старый Поле, глядя на него полузакрытыми подозрительными глазами. Из-за спины выглядывал один из его сыновей. У обоих лица были мрачные и враждебные.

Маккею показалось, что со стороны отдаленной рощи ветер донес слабый отчаянный шепот. Двое на пороге как будто тоже что-то услышали, потому что взгляд их переключился на рощу, и Маккей увидел, как лица их исказила ненависть. Потом они снова посмотрели на него.

— Что вам нужно? — буркнул Поле.

— Я ваш сосед, живу в гостинице… — вежливо начал Маккей.

— Я знаю, кто вы такой, — резко прервал его Поле. — Но что вам нужно?

— Воздух этого места очень хорош для меня. — Маккей с трудом подавил растущий гнев. — Я хочу прожить здесь с год или больше, пока здоровье не поправится. Я хотел бы купить часть вашей земли и построить себе домик…

— Да, мсье? — в мрачном голосе старика звучала теперь ядовитая вежливость. — Но позволительно спросить, почему бы вам не остаться в гостинице? Там хорошие условия. Вы там понравились.

— Я хочу жить один, — ответил Маккей. — Мне не хочется видеть людей. Мне нужна своя земля, я хочу спать под собственной крышей.

— Но почему вы пришли ко мне? — спросил Поле. — На той стороне озера полно места, можете выбирать. Там хорошо, а эта сторона несчастливая, мсье. Но скажите, какой именно участок моей земли вам приглянулся?

— Вон та маленькая роща, — осторожно ответил Маккей.

— Ага! Я так и думал! — прошептал Поле и понимающе переглянулся с сыном. Потом мрачно посмотрел на Маккея.

— Роща не продается, мсье, — сказал он наконец.

— Я могу дорого заплатить, — настаивал Маккей. — Назовите любую цену.

— Она не продается, — повторил Поле, — ни за какую цену.

— Послушайте, — рассмеялся Маккей, хотя душа у него ушла в пятки от такого бесповоротного отказа. — У вас так много акров, что вам за дело до нескольких деревьев? Я могу позволить себе исполнение своих прихотей. Я дам вам столько, сколько стоит вся остальная ваша земля.

— Я спросил вас, какое место вам нужно, и вы ответили, что всего несколько деревьев, — медленно сказал Поле, и высокий сын за его спиной неожиданно резко и злобно рассмеялся. — Но это больше, мсье, чем несколько деревьев. Гораздо больше. И вы это знаете. Иначе зачем бы вам платить? Да, вы все знаете. Вы знаете, что мы должны уничтожить эту рощу, и хотите спасти ее. И кто вам сказал об этом, мсье? — рявкнул он.

В его лице, резко придвинувшемся к Маккею, в оскаленных зубах была такая злоба, что Маккей невольно отступил.

— Несколько деревьев! — насмехался старый Поле. — Тогда кто ему сказал, что мы собираемся делать, а, Пьер?

Сын его снова рассмеялся. И, слушая его смех, Маккей почувствовал, как в крови снова вспыхивает та же слепая ненависть, что и тогда, в шепчущем лесу. Он справился с собой, повернулся. Он ничего не может сделать — сейчас. Поле остановил его.

— Мсье, — сказал он. — Подождите. Войдите на минутку. Я хочу кое-что сказать вам. И показать тоже. Кое о чем, возможно, попросить.

Он отступил в сторону, поклонился с грубой вежливостью. Маккей прошел в дверь. Поле и его сын двигались за ним. Он оказался в большой, тускло освещенной комнате с высоким потолком, под которым виднелись почерневшие от дыма балки. С балок свисали связки лука, травы и копченые окорока. В углу широкий очаг. Возле него сидел второй сын Поле. Когда они вошли, он поднял голову, и Маккей увидел большую повязку, скрывавшую левый глаз. Маккей узнал в нем того, кто срубил стройную березу. Он с явным удовлетворением увидел, что пихта хорошо отомстила обидчику.

Старый Поле подошел к сыну.

— Смотрите, мсье, — сказал он и снял повязку. Маккея передернуло. Он увидел почерневшую пустую глазницу… — Милостивый Боже, Поле! — невольно воскликнул Маккей. — Ему нужна медицинская помощь! Я немного разбираюсь в ранах. Я сейчас поплыву на тот берег и привезу свою аптечку. Я позабочусь о нем.

Старый Поле покачал головой, хотя его угрюмое лицо на секунду смягчилось. Он натянул повязку на место.

— Заживет, — сказал он. — Мы тоже в этом разбираемся. Вы видели, как это было. Смотрели со своей лодки, когда проклятое дерево ударило его. Выбило глаз, и он повис на щеке. Я отрезал его. Заживет. Нам не нужна ваша помощь, мсье.

— Не нужно было рубить березу, — пробормотал Маккей, скорее про себя.

— Почему? — яростно спросил Поле. — Она его ненавидела.

Маккей посмотрел на Поле. Что знает этот старый крестьянин? Его слова подтвердили — то, что Маккей видел и слышал в роще, было реально. А следующие слова Поле еще более укрепили эту уверенность.

— Мсье, — сказал Поле, — вы пришли как своего рода посол от них. Лес общался с вами. Что ж, я буду говорить с вами, как с послом. Четыреста лет здесь жили мои предки. Сто лет как мы владеем этой землей. Мсье, за все эти годы не было ни одного мгновения, чтобы деревья нас не ненавидели — а мы не ненавидели деревья.

Долгие века между нами и лесом — ненависть и война. Мой отец, мсье, был убит деревом, мой старший брат искалечен деревом. Отец моею отца, который был дровосеком, заблудился в лесу; когда его нашли, он оказался лишенным рассудка, кричал, что лесные женщины околдовали его и насмехались над ним, заманивали его в болото, в трясину, в густой кустарник, пытали, мучили его. В каждом поколении деревья брали с нас свою дань, калечили и убивали не только мужчин, но и женщин.

— Совпадения, — прервал Маккей. — Случайности, раскрашенные легендами. Это ребячество, Поле. Нельзя винить деревья.

— Сами-то вы в это не верите, — покачал головой Поле.

— Послушайте, наша вражда очень древняя. Она началась столетия назад, когда мы еще были рабами, крепостными у господ. Чтобы мы не подохли зимой, хозяева позволяли нам собирать хворост, мертвые ветви, засохшие прутики, упавшие с деревьев. Но если мы срубали дерево, чтобы нам было по-настоящему тепло, чтобы было тепло нашим женщинам и детям, нас вешали, нас бросали в темницы, где мы заживо гнили, или пороли нас так, что спины наши превращались в кровавое решето.

У них, у господ, были широкие и раздольные поля, а мы должны были выращивать пищу на клочках, где деревья считали ниже своего достоинства расти. И если они все же прорастали на наших жалких землях, то и тогда, мсье, мы должны были оставлять их в покое, иначе нас пороли, бросали в темницы, вешали…

Деревья наступали на нас, — в голосе старика звучала фанатичная ненависть. — Они занимали наши поля, вырывали пищу изо рта наших детей, бросали нам хворост, как бросают подаяние нищим; они искушали нас согреться, когда холод пробирал нас до самых костей, и мы повисали, как плоды, на их ветвях, если поддавались искушению.

Да, мсье, мы умирали от холода, чтобы они могли жить! Наши дети умирали от голода, чтобы у их поросли было место для корней! Они презирали нас! Мы умирали, чтобы деревья могли жить, а ведь мы — люди!

А потом, мсье, пришла революция и свобода. Ах, мсье, как мы отплатили им! Огромные стволы ревели в очагах в зимние холода — больше никаких подачек хворостом. На месте лесов раскинулись поля — больше не умирали с голо