Книга: На нарах с Дядей Сэмом



На нарах с Дядей Сэмом

Лев Трахтенберг

На нарах с дядей Сэмом

Предисловие

Ярко, иронично и честно написанная книга Льва Трахтенберга будет одинаково интересна и американофилам, и американофобам. Это практически «энциклопедия американской тюрьмы», весело рассказывающая о невеселом опыте автора, столкнувшегося с правосудием США, об особенностях которого мы либо не знаем, либо не хотим знать. Она поучительна для одних читателей, разрушительна для иллюзий других и, если бы не была документальной, выглядела бы комедией положения, в которой бывший воронежский филолог неожиданно для себя оказывается на нарах в качестве «русского мафиози – работорговца». Уникальность книги не только в бойкости авторского пера, но и в том, что происходящее в тюрьме читается и осознаётся главным героем сквозь богатство нашего родного русско-советского ассоциативного ряда. И это обаятельно подчеркивает и то, что роднит нас с американцами, и то, что делает нас непреодолимо разными».

Мария Арбатова


Приветствую всех, кто начинает читать мои американские тюремные хроники!

20 августа 2002 года в пять часов утра в мою нью-йоркскую квартиру на 20-й авеню ворвались двадцать вооруженных агентов ФБР. Весь квартал был окружен, соседи вываливались из окон. «Сегодня – самый главный день твоей жизни», – сказал начальник ареста. Через несколько часов американские телеканалы сообщили об очередной победе над «русской мафией».

С тех пор я прошел через несколько тюрем, семерых адвокатов, второе уголовное дело, трехлетний домашний арест с электронным браслетом на левой лодыжке и полное банкротство. 3 июня 2005 года американский федеральный судья Джон Лифланд приговорил меня к 60 месяцам тюрьмы. Мои обвинения выглядели пугающими: «преступный сговор с целью вымогательства и обман правительства Соединенных Штатов Америки».

Сейчас мой главный прокурор, которого я видел почти на всех своих судебных слушаниях, – один из кандидатов на пост Президента США, и его показывают по американскому телевидению каждый день. Это – Крис Кристи, нынешний губернатор штата Нью-Джерси. Воистину – пути господни неисповедимы…

В силу многих гуманитарных причин и прямого шантажа со стороны президентского кандидата я был вынужден признать себя виновным. Если бы я пошел на суд присяжных и если бы я его проиграл, то мне грозило бы 30 лет тюрьмы. Тем не менее с переездом на нары к дяде Сэму моя жизнь не закончилась, а лишь временно перешла в другую систему координат. На протяжении четырех лет в двух основных русско-американских изданиях и в Интернете на сайте www.NaNarah.com публиковались мои записки. На основании этих рассказов из-за решетки и была написана моя книга.


Искренне ваш, Лев Трахтенберг


Основано на реальных событиях

Глава 1

В последний путь

Новые трусы «Келвин Клайн» мне так и не пригодились.

Накануне моего ухода в Федеральную тюрьму Форт-Фикс я позвонил Галке. Было пол-одиннадцатого вечера:

– Слушай, делай, что хочешь, но когда ты за мной заедешь завтра утром, мне нужны две пары новых трусов».

«Хотя бы буду в своих собственных», – подумал я.

Когда нас арестовали три года назад и отправили в мою первую в жизни тюрьму графства Эссаик, единственное, что мне оставили охранники, были трусы. Еще я вспомнил свою бабушку, которой пришлось уходить в эвакуацию пешком. Тогда она надела на себя все свои пять платьев. Я хотел последовать ее примеру и пронести на себе как минимум две пары трусов.

Кроме своего прямого назначения, они должны были стать воспоминанием о жизни на свободе. В Форте-Фикс мне предстояло провести пять лет.

Рассуждения будущего зэка сводились к следующему: «Хорошим поведением я могу заслужить условно-досрочное освобождение и получить «гуд тайм[1]» – девять месяцев. Три месяца я уже отсидел в СИЗО округа Эссаик во время предварительного следствия. Итого – год долой. К сожалению, трехлетний домашний арест властями не учитывался. Поэтому я выйду на свободу года через четыре. Все зависит от тюремной администрации и совсем чуть-чуть от меня. Приложу усилия – оно того стоит».

…Первого июля, рано утром, ко мне на 20-ю авеню в нью-йоркском Бруклине приехали Галка, Мишка и Тимур. Я загрузил в «Тойоту» своих друзей остатки вещей, которые ребята должны были сохранить у себя до моего возвращения в Нью-Йорк. Куда именно я вернусь и где буду жить, пока было неизвестно. Держать свою достаточно дорогую квартиру все это время не имело смысла.

Две недели до «дня Х» происходила безжалостная чистка Авгиевых конюшен и полнейшая эвакуация нажитого. Около дома стояло двадцать огромнейших мусорных мешков. Хулиганистые дети и китайцы-побирушки уже успели проделать в них дырки в поисках ценностей: из черного пластика торчала всякая всячина.

Я безжалостно все выбрасывал и раздавал. В одной из кладовок даже обнаружилось югославское пальто и костюм, которые я привез тринадцать лет назад из России. Улетели телик, кое-какая аппаратура, мебель, практически вся одежда и великое множество книг. Себе я решил оставить только самое ценное из моей достаточно хорошей библиотеки. Сказалось советское воспитание: «берегите книгу – источник знаний».

Десять ящиков с самым дорогим чтивом («зарубежно-антисоветских» издательств «Ардис», «ИМКА-пресс», имени Чехова) уже стояли компактной горой в сухом подвале дома у моего друга Саши. Там же лежали мои архивы, сохранялась «меморабилия»[2] – любимая мелочовка, а также нашла временный приют коллекция сумасшедших фарфоровых коров.

Раньше я собирал кое-какую живопись, в основном художников-примитивистов, но за годы домашнего ареста почти все было распродано по дешевке. Квартира казалась пугающе пустой: остались стоять никому не нужные диваны, кровати, столы и книжные шкафы. Во внутреннем дворике, на патио, уныло ютились лежаки, стулья и белый пластмассовый стол под выцветшим зонтом.

Итальянец Марио – владелец квартиры – требовал вывезти и это, но сил, времени да и особого желания у меня уже не было. Последние три года я жил в страшном напряжении, а несколько месяцев между двумя судами и до сегодняшнего дня выжали из меня последние соки.

Сил оставалось только на тюремную акклиматизацию.

К тому же я себя чувствовал свободным от всяческих обязательств: за квартиру платил вовремя, а залог – «секьюрити депозит» оставался у хозяина. Чтобы избежать ненужных разборок, пришлось сказать, что до конца рабочего дня, уже после моего отъезда, за оставшейся мебелью заедут польские грузчики. Для очистки совести я оставлял на столе подарочный набор из соседнего «ликер стора» – русского винно-водочного магазинчика.

Ребята уже сидели в машине и показывали на часы. «Лева, давай, закругляйся! Ты опаздываешь», – торопили они.

Еще раз я прошелся по своему любимому гнездышку, вышел, взглянул на гору мусорных мешков, попрощался с соседкой-китаянкой, которая почему-то называла меня «синьором», прекрасно зная, что я – «рашен».

В голове была полнейшая пустота, сочетающаяся с сентиментальными порывами и жуткой концентрацией. Было тоскливо и грустно, почему-то вспомнил свой отъезд из России и трехлетнюю тогда дочку Соню. Она стояла во дворе, держалась за руку своей няни, а я уходил в компании друзей и тихо всхлипывал. «Сиреневый туман над нами проплывает»… – мысленно запел я и на этот раз прощальную песенку, залезая в «Тойоту» и садясь за руль.

С Галей мы договорились заранее, что машину напоследок поведу я. Никто и не спорил – на меня натурально смотрели, как на человека, уходящего в тюрьму, и выполняли «последние желания».

На сиденье лежала компьютерная распечатка из Интернета с ярко-желтым жирным червяком: «7311 20-я авеню, Бруклин, Нью-Йорк – Форт-Фикс, Нью-Джерси».

Два дня назад мой добряк-адвокат Дэвид, похожий на Карабаса-Барабаса и Геннадия Хазанова одновременно, посоветовал позвонить в тюрьму «Форт-Фикс» напрямую:

– Лев, ты обязательно должен уточнить, до которого часа они принимают новых заключенных первого июля. Не забудь, что день твоего приезда и добровольной сдачи властям – это пятница перед Днем независимости. Учти, к ним опаздывать нельзя. К тому же я не советую тебе заявляться туда хотя бы немного пьяным или с запахами вчерашнего алкоголя. Ты сразу же пойдешь в штрафной изолятор за нарушение режима.

Пришлось оставить картинную домашнюю заготовку – распитие шампанского перед воротами тюрьмы.

Но полностью послушать своего адвоката на этот раз мне не хотелось. Не в русской традиции – проводы в неизвестность без той самой пресловутой стопки. Особенно в тюрьму, хоть и в Америке.

…Вот уже две недели каждый вечер ко мне приходили не знающие, что сказать, друзья и приятели, и все приносили «выпить и закусить». Отказаться «бухнуть на дорожку» было нельзя, да и неудобно. К тому же, по большому счету я не особенно сопротивлялся и прощался с подобающими случаю чувством, толком и расстановкой.

Вот и вчера, напоследок, приехали самые близкие друзья и папа с моей доченькой. Мы цивильно попивали холодный «Русский стандарт», заедая арбузом и остатками последней закупки из брайтонского магазина «Интернейшнл». Папа делал ревизию шкафов и ругал меня за тысячу мелочей, которые я в них оставил.

Я старался шутить и обещал, что буду держать «хвост пистолетом», хотя мысленно был уже в 150 километрах от Нью-Йорка.

В тот злополучный день дозвониться до «Форта-Фикс» было тяжело. Минут пятнадцать телефон тюремного коммутатора выдавал только длинные гудки. Наконец трубку сняли: «Федеральное исправительное заведение Форт-Фикс. Чем могу помочь?»

Я попросил переключить меня на отдел приема новых заключенных:

– Офицер, я завтра самостоятельно сдаюсь в вашу тюрьму. Номер моего дела 24972-050. Скажите, что можно взять с собой и до которого часа вы принимаете?

– Можете привезти 300 долларов наличными, Библию, обручальное кольцо не дороже 100 долларов, а также религиозную атрибутику: крестик на цепочке, ермолку или куфью. Это все, – отрапортовал незнакомый охранник.

– Вы принимаете до?.. – спросил я, надеясь услышать: до пяти вечера.

– Ровно до часу дня. Вы не должны опаздывать, иначе вас не примут, и вы будете вынуждены вернуться домой. Но это уже нарушение судебного решения, – закончил он и повесил трубку.

Такого боевого развития событий я не хотел абсолютно, поэтому Галя была вызвана на восемь утра. «Перед смертью не надышишься», – повторял я уже несколько дней. Именно так в последнее время я обычно заканчивал свои телефонные разговоры.

На самом деле я понял, что все звонившие мне друзья терялись. В большинстве случаев не могли мне сказать ничего мало-мальски вразумительного – общие, не слишком жизнерадостные слова. Приходилось идти им на помощь.

Сложилось несколько стандартных ответов и бодреньких сентенций, которые я выдавал на полуавтомате. «Минус на минус дает плюс, – обещал я своим друзьям. – Я буду не я, если не переверну даже эту ситуацию в свою пользу. Других вариантов нет: брошу пить, курить, займусь спортом, напишу пару книг, буду пописывать в русские газеты, отшлифую английский, заведу новых друзей и, наконец, полюблю рэп».

Я думал по-американски в русле «позитивного мышления».

На самом деле, морально к тюрьме я уже был готов. Три года назад, сразу же после ареста, во время предварительного расследования моего дела, я провел несколько месяцев в нью-джерсийских следственных изоляторах. Как и во всем мире, американские прокуроры пытались сломить подследственного, поначалу помещая его в самые ужасные условия. Даже при воспоминаниях о двух тюрьмах – Эссаик-Куанти-джейл и Хадзон-Каунти-джейл – у меня пробегал мороз по коже.

После того как мои друзья заложили свои квартиры и дома и собрали полмиллиона долларов требуемого залога, судья перевел меня под домашний арест. На такой вот полусвободе я пробыл еще почти что три года. С тех пор на моей левой лодыжке неудобно висел электронный браслет. Сначала – размером с наручные часы. Каждые 90 минут я подносил телефонную трубку к черному аппаратусу и нажимал на «циферблат». Раздавался электронный треск и сигнал уходил на неизвестный пульт. За последние полтора года коробочка увеличилась и сравнялась с пачкой сигарет, но вставать ночью и отвечать на звонок с охраны больше было не нужно.

Новое устройство работало четко и по-американски. К домашнему телефону была подключена антенна, похожая на метроном. Она посылала сигнал мне на ногу. Уйти от антенны дальше определенного расстояния, отмеренного приходившими ко мне домой полицейскими, было нельзя.

Я мог выйти на улицу только к врачам, адвокату, в церковь-синагогу-мечеть и в редких случаях в магазин за едой или к Соне в школу. Каждый четверг я садился за компьютер и печатал свое расписание на следующую неделю. Электронное письмо уходило в адвокатскую контору.

Секретарши моих последовательно меняющихся семи защитников перепечатывали его на бланке той или иной лоерской[3] фирмы. За три года сменились адреса и бланки: Нью-Джерси, Лонг-Айленд, Бруклин, Манхэттен. Подписанное адвокатами официальное письмо-запрос факсовалось в Нью-Джерси прокурорше Лесли Кац и в «претрайл» – Нью-Йоркскую Службу досудебного контроля.

Прокурорша, как правило, возражала («почему нужно столько времени проводить у врача») и по-гаденькому пыталась ограничивать меня всеми возможными способами. В «претрайле» я был прикреплен к двум милым дамам-полицейским, которые могли мне позвонить или в любое время заявиться в гости.

Раз в месяц я сам приходил в их контору на пятом этаже здания Окружного федерального суда в даунтауне Бруклина. За три года жирная тетка-секретарша из окошка начала узнавать меня в лицо и протягивала пустую анкету. Потом меня принимала какая-нибудь из двух кураторш и справлялась о новостях жизни под домашним арестом.

За обладание волшебным водоустойчивым браслетом и антенной-метрономом приходилось платить 105 долларов в месяц. Это очень веселило и меня, и всех моих знакомых. Чек отсылался в охранную фирму в Калифорнии, которая входила в контакт с одним из спутников, обслуживающих домашних арестантов по всем Соединенным Штатам.

Система работала четко и практически без сбоев.

Если бы я хоть раз вернулся домой позже времени, согласованного со всеми сторонами, моя карета превратилась бы в тыкву, как в сказке о Золушке. Я моментально оказался бы в тюрьме, а несколько домов, поставленных в качестве залога моими друзьями, были бы конфискованы.

И я, и они подписывали соответствующие обязательства-контракты. «Против лома нет приема», – часто говорил мне один мой приятель, познакомившийся с американской Фемидой немного раньше меня.

…Машина переехала мост Верразано, Стейтен-Айленд, и влилась в поток, уходящий на юг по шоссе Нью – Джерси – Тернпайк. Тюрьма «Форт-Фикс» расположилась на полдороге от Нью-Йорка к Атлантик-Сити, совсем неподалеку от океанского побережья.

На нервной почве в животе у меня было неспокойно.

Остановившись у одного из придорожных комплексов быстрого обслуживания («Макдоналдс» – туалет-телефон), я вдруг вспомнил, что бывал здесь и раньше. По этой наезженной дорожке я время от времени мотался с друзьями в Атлантик-Сити на русские спектакли и концерты.

Стало грустно. Боевой дух и настрой постепенно улетучивались, жутко хотелось пить.

Через тридцать минут мы съехали с хайвэя и оказались в небольшом захолустном, типично американском городке. Огромный зеленый указатель показывал направление к военной базе ВВС США Форт-Фикс.

Тюрьма находилась на территории базы и была защищена от «свободы» двойными стенами.

Здесь компьютерная карта местности неожиданно заканчивалась. Местоположение базы и моей тюрьмы не попало ни в одну поисковую систему. Федеральные власти скрывали Форт-Фикс от «Яхуу» и «Гугла». Одновременно с интернет-картой исчезли всяческие указатели, и мы начали блуждать по лесным дорогам.

– Хорошо бы напоследок пообедать в нормальном месте, – сказал я, мечтая об уютном сельском ресторанчике.

– Ну уж нет! Давай сначала доедем, а там видно будет, – почти одновременно возразили ребята.

Всю дорогу от Нью-Йорка до Форта-Фикс они пытались меня развлекать и положительно влиять на мое слабеющее биополе. Вспоминали какие-то вечеринки, общих знакомых, совместные бизнес-проекты.

Немного взбудораженная Галя одновременно выполняла роль штурмана и телефонистки-междугородницы. Я во всю эксплуатировал ее мобильник, раздавая последнее «прощай» родственникам и друзьям в Нью-Йорке и Москве.

Неожиданно на обочине появился необычный красный указатель: «Вы находитесь на территории военной базы США. Ваши права могут быть ограничены в соответствии с законом». За щитом начиналась колючая проволока, и был виден КПП с бронетранспортером и солдатами в камуфляже.

Я остановил нашу «Тойоту» и достаточно нервным голосом спросил:

– Офицер, эта ли дорога ведет в тюрьму?

Чернокожий солдат был приветлив и дружелюбен; воспоминания о тюремных охранниках, и особенно судебных приставах, были полностью противоположными.



– Нет, мой друг, – улыбнулся чернокожий, – вам надо проехать вдоль того лесочка и колючей проволоки еще пару миль на восток.

Последний раз живого солдата в полной военной форме я видел в Нью-Йорке после 11 сентября 2001 года. Интересно, улыбнулся бы он, если бы знал, что сейчас разговаривает с без пяти минут заключенным?

– Почему-то сильно в этом сомневаюсь, – размышлял я вслух, разворачивая машину в восточном направлении.

…Мы сразу поняли, что оказались на подъезде к тюрьме.

Три ряда колючек и устрашающие таблички не требовали лишних объяснений. Вдоль правой обочины теснилась длиннющая очередь припаркованных автомобилей. Люди стояли рядом с ними или прогуливались по сосновому лесочку и явно чего-то ждали.

До моего часа «икс» оставалось около полутора часов. Я перестал волноваться, что опоздаю, но захотел в туалет и в ресторан еще сильнее.

Я не люблю нью-йоркское лето.

Вообще-то лето мне нравится, но жару под 40 градусов с почти что 100-процентной влажностью я на дух не переношу. С мая по сентябрь в моей квартире, не выключаясь, работали два кондиционера. «Ты хорошо выглядишь, – всегда шутили мои друзья, – потому что держишь себя в холодильнике».

К сожалению, в Форте-Фикс кондиционеров не было.

Готовясь к отсидке, я провел пару десятков часов на самом крупном американском тюремном интернет-чате, связываясь с бывшими зэками из этой тюрьмы. Я пытался заранее узнать, что меня здесь ожидает и к чему надо быть готовым. Среди прочих неудобств и ограничений отсутствие кондиционеров пугало меня по-настоящему. До ужаса.

Я открыл дверь «Тойоты». В машину моментально влилось раскаленное облако жидкого тумана, пахнущее океаном и грибами. Я зашагал в сторону посадок. Злобные мухи кружились и садились на моментально вспотевшее тело. Опять стало не по себе.

Я понял, что не меньше жары я просто боюсь и не хочу провести в тюрьме еще четыре года.

Все было совершенно непредсказуемо и непонятно.

«В принципе могло быть и хуже, – успокаивал я себя, подходя к хвосту раскаленной на июльской жаре очереди, – ведь не на войну в Ирак все-таки ухожу». Почему-то этот аргумент, часто приводимый моей мамой, сегодня не срабатывал и облегчения не приносил.

Очередь посетителей не двигалась, но никто, кроме нас, кажется, не нервничал. Без пятнадцати час я понял, что надо начинать действовать и что-то предпринимать. Идти в карцер или возвращаться в разграбленный дом мне совершенно не хотелось. Я вновь набрал номер тюремного коммутатора.

Телефон опять долго не отвечал. Когда до часу дня оставалось три минуты я все-таки смог пробиться к дежурившему в приемном отделении офицеру. Сбиваясь, и с жутким от волнения акцентом, я буквально выкрикнул свою историю про «добровольную сдачу» и многочасовую очередь.

– Немедленно подъезжайте к КПП, вы стоите в очереди на свидания. Я предупрежу охрану, – раздраженно ответила трубка.

– Ребята, вперед! Кажется, я уже влетел, – сказал я Галке и Тимуру, выруливая на середину дороги.

Через три минуты я повторил свою жалостливую историю охраннику – вахтеру, одетому в форму Федерального бюро по тюрьмам.

– Поставьте машину здесь и прощайтесь, – равнодушно пропел тюремщик с южным акцентом. – Сейчас за вами придут.

На мне были бананарепабликовские[4] джинсы и голубая, уже мокрая от пота майка. Под джинсами – две пары трусов «Келвин Клайн». На ногах – проверенные временем и двумя предварительными тюрьмами, замшевые саламандровские мокасины.

Я стоял у машины и не знал о чем говорить.

– Лева, не волнуйся, все будет хорошо, – не совсем уверенно успокаивали меня ребята.

Голова была абсолютно пустой, страх куда-то ушел. Я понимал, что надо собраться и сконцентрироваться. В очередной раз просматривал ксерокопии судебных документов и справок, которые собирался пронести с собой в застенок.

Внезапно около нас затормозил грузовой «Додж»-пикап белого цвета. Из него лениво вылезли два мордастых дуболома в серой офицерской форме.

– Это ты Трахтенберг? Давай живо в машину, – приказал один из них, с трудом произнося мою фамилию.

Я обнял Галю и Тимура.

Моя расчувствовавшаяся подружка заплакала. Я натужно улыбался и что-то говорил. На нас смотрели десятки глаз из автомобильной очереди. Все, конечно же, понимали, что происходит.

Я отошел на несколько шагов от машущих мне ребят на прощание и сдался охранникам.

Меня быстро обыскали, похлопывая по всему телу и ногам.

– Надеемся, ты будешь вести себя хорошо. Ты меня понял? – сказал молодой ухмыляющийся охранник. – Садись ко мне в кабину.

Я сел рядом с водителем, а второй полицейский запрыгнул в кузов. «Додж» тронулся, и мы поехали в сторону трехэтажного корпуса из красного кирпича.

На лужайке перед главным входом в тюрьму развевался звездно-полосатый стяг на тонкой серебряной мачте. Мое отношение к этому флагу менялось на глазах.

Глава 2

Теплая встреча

Тюремный «Додж» затормозил у здания администрации.

– Выходи, приехали, – достаточно дружелюбно приказал надзиратель. Наверное, сказывалось предпраздничное настроение и ожидание длинного уик-энда.

Совершенно непонятно почему, но мне самому захотелось заложить руки за спину. То ли сказывался мой печальный тюремный опыт во время предварительного следствия, то ли просто стереотипы из каких-то непонятных кинокартин.

Страх, слава богу, куда-то ушел. На первое место выступили инстинкт самосохранения и совершенно неподобающее ситуации нездоровое любопытство. Я четко понял, что именно с этой минуты перестал принадлежать себе по крайней мере на четыре года и стал тем самым классическим «рабом системы».

Большой брат перестал лишь присматриваться ко мне – он меня съел окончательно. «Ты находишься в животе у чудовища» – это крылатое тюремное изречение я слышал от своих новых приятелей почти каждый день.

…Я шел в пенитенциарную неизвестность в сопровождении охраны. Один дуболом впереди, другой – сзади. Перед входом курили другие надсмотрщики: женщины и мужчины в серой форме. На их массивных ремнях висели стандартные рации и длинные блестящие ключи, один к одному, как показывают в кино.

Краем глаза я заметил жирнющего чернокожего охранника в темно-синих форменных шортах и голубой рубашке-поло. Он явно заигрывал с одной из дуболомш. Охранники улыбались, громко приветствовали друг друга и выглядели добрыми деревенскими парнями. Я представил их на лужайке около какого-то дома, жарящими праздничное барбекю.

Неожиданно для меня самого у меня появилась мысль о своей «второсортности». В то же время я понимал, что их власть надо мной – явление временное. Именно с такими мыслями без пяти минут зек и входил в широкие стеклянные двери здания тюремной администрации.

Никто из окружающих меня охранников в этот момент не догадывался, кто сейчас сдается в Форт-Фикс.

Это был не Лев Трахтенберг, а трехголовая гидра: Робинзон Крузо на необитаемом острове, Миклухо-Маклай в окружении дикарей и Шурик из «Кавказской пленницы» в поисках фольклора. А вокруг этой троицы благородно клубились образы графа Монте-Кристо, Ивана Денисовича и Нельсона Манделы.

На самом деле я не сдавался в тюрьму, как думали моя прокурорша и оба судьи. Я четко знал, что уезжаю в этнографическую экспедицию, хотя мое командировочное удостоверение было выписано именно ими.

«Все проходит, пройдет и это», – повторял я про себя слова царя Соломона.

Меня ввели в большущую комнату, почти до отказа забитую людьми в гражданском. Мужчины, женщины и дети всех возрастов и расцветок, приехавшие на свидание к своим близким, медленно проходили через металлодетектор и личный досмотр.

Они привычно входили в одну дверь и, как артисты какой-то запредельной и безумной массовки, скрывались в другой. Кондиционер с июльской жарой не справлялся, дети хныкали. Пахло вонючей дезинфекцией, как в туалете советского плацкартного вагона, и человеческим потом. Офицеры нервничали и периодически выкрикивали какие-то фамилии: «Гонзалес, Смит, Патерсон, Мелендез!»

Почти все посетители Форта-Фикс были либо чернокожи и жопасты, либо по-латиноамерикански горласты и смуглы. Приблизительно такая же толпа собирается по летним воскресным дням на конечной станции сабвея[5] на Кони-Айленде в Нью-Йорке. Там они спешат на пляж, а их аппетитные национальные формы едва удерживаются легенькими бретельками.

Здесь же бросалось в глаза неожиданное и странное отличие. Несмотря на жару, черные и смуглокожие девушки и дамы были одеты, как в церковь, и застегнуты на все пуговицы. Я понял, что вольности в экипировке тут явно не приветствовались.

Меня тоже провели через металлодетектор и посадили на пластиковый стул внутри тюремного предбанника.

От нечего делать я внимательно рассматривал посетителей федерального исправительного заведения. Большинство из них здоровались со знакомыми дуболомами в сером, те кивали им в ответ – все чувствовали себя почти как дома.

– Трахтенберг, пойдем, – достаточно грубо позвала меня совершенно новая охранница в штатском, открывая какую-то неприметную металлическую дверь.

Мы оказались в еще одном предбаннике, на этот раз явно предназначенном только для работников тюрьмы.

Справа, над маленьким окошком, как в театральной кассе, висело объявление в красной рамке. Оно гласило: «Не будет цепочки – не будет ключей!»

За окном сидела чернокожая офицерша пенсионного возраста, которая принимала и выдавала блестящие связки. Входящие в противоположные двери дуболомы либо пристегивали, либо отстегивали тяжелые карабасо-барабасовские ключи. Громоздкие связки были прикреплены к ремням длинной железной цепью. У некоторых коротышек цепочки висели ниже колен и болтались туда-сюда, в зависимости от скорости передвижения ее владельца, поэтому на проходной было необычайно звонко, как от купеческой тройки.

Позже именно по этим звукам я и мои новые друзья в любой момент знали о приближении охраны, когда нелегально курили или делали что-то полузапрещенное.

Я протянул в окошко свои водительские права, контролерша внимательно вчиталась в мою длинную фамилию.

– Ты кто, немец? – спросила меня любопытная тюремная бабушка.

Последний раз окончание «берг» признавалось за немецкое, когда мне было лет десять, а вся страна смотрела фильм про Штирлица и Шелленберга с Мюллером. Это случилось в пионерлагере «Восток» под Воронежем во время летних каникул. Вот и сейчас я разулыбался совершенно на ровном месте: неужели лингво-страноведческие познания советских пионеров и американской черной тюремщицы были настолько близки? За все время между этими двумя эпизодами ни у кого и никогда не возникал вопрос о происхождении фамилии «Трахтенберг».

Меня передали еще одному полицейскому, который открыл передо мной следующую дверь. Вернее, открыла ее бабушка из «кассы», нажав на невидимую мне кнопку.

Мы спустились вниз – в службу приема новых арестантов. По всему было видно, что в этом отделе все было рассчитано на одновременную обработку пары десятков «новых поступлений» в течение получаса.

Полуподвальный зал был разделен на несколько секций, отгороженных друг от друга железными шкафами и офисными перегородками. Слева от входа пустовали три зарешеченные комнатушки размером с небольшой вольер в передвижных зверинцах. В углу каждого загона приютились знакомые мне по прежним узилищам чисто тюремные устройства: сделанные из нержавейки блестящие гибриды унитаза и раковины.

В стены обезьянников были вмурованы такие же блестящие скамейки. Четвертая, «парадная» сторона была зарешечена и выкрашена в грязно-зеленый туалетный цвет.

Опять, как и три года назад, я оказался в клетке.

Между тем мой провожатый ушел. По другую от решетки сторону копошились двое – белый мужичок и чернокожая тетка – все в такой же форме тюремного департамента. Они живо обсуждали свои планы на приближающийся День Независимости.

Кроме нас троих, в подвале не было никого, а я своим присутствием не особенно им и мешал. Толстожопая офицерша носила типично «черную» прическу – тонюсенькие хвостики-косички бились о ее плечи; в такт им позванивала цепь и прикрепленные к ней ключи.

Неожиданно она развернулась, подошла ко мне и протянула через решетку какие-то бумажки и карандаш.

– Заполнишь анкету – позовешь, – сказала она, возвращаясь к прерванной светской беседе.

За последнее время я заполнил уйму таких же или более изощренных государственных анкет. Обычные вопросы-ответы: как зовут, где жил, номер социального страхования и тому подобное. На этот раз появилось и что-то новое, требующее моей подписи в конце каждой страницы.

«Я понимаю, что моя входящая и исходящая корреспонденция может быть досмотрена. Я понимаю, что мои телефонные переговоры могут быть прослушаны». Все в таком же духе.

В случае если бы я отказался все это подписать, мои почта-телеграф-телефон были бы перекрыты. Так в тюрьме не поступал никто.

Меня вывели из клетки-загона и сразу завели за полутораметровую кирпичную перегородку. Я оказался в маленьком закутке, из-за которого виднелись только голова и грудь.

– Давай, переодевайся, – конвоир бросил на пол какие-то вещи, уставившись на меня в упор. Это были безразмерные брюки защитного цвета на резинке. «Талия уника», – говорили про такие на распродажах в Италии – «универсальный размер».

Три белые застиранные футболки, две пары заношенных трусов «боксерс»[6], четыре пары старых безразмерных носков и оранжевые китайские чешки 14 размера[7] составили мою новую экипировку.

Охранник не уходил и равнодушно смотрел в мою сторону. К тому времени на мне почти ничего не оставалось, кроме двух пар «Келвин Клайнов», надетых друг на друга.

– Трусы снимай тоже, – продолжал он.

В этот момент я понял, что моя затея с контрабандными трусами в федеральной тюрьме провалилась. Таможня «добро» не дала. Более того, она потребовала от меня покрутиться, показать пятки и поприседать перед ней голым.

Минуту спустя я нехотя и брезгливо влез в тюремное исподнее, оно тоже было в пятнах и застиранных катышках.

– Ты хочешь, чтобы мы отправили твои гражданские вещи тебе домой? – продолжал приемщик. – Тебе ничего не придется платить, посылку оплачивает государство.

Я заранее знал, что от этой любезной услуги я откажусь:

– Спасибо. Не нужно. Можете все выбрасывать.

Новые трусы и многострадальные замшевые туфли полетели в мусорный ящик. В голове зазвучал старушечий и скрипучий голос любимой мной певицы Дины Верни, жившей когда-то в Париже:

И вот его побрили,

Костюмчик принесли.

Теперь на нем тюрееемные одеееежды.

В студенческие годы ее репертуар был крайне популярен на факультете романо-германской филологии Воронежского универа, где я и учился.

Однако расчувствоваться мне не удалось, так как в следующий после карнавала момент менты поставили меня к стенке. В самом прямом смысле этого слова.

Позади висел старый заляпанный пластиковый экран с нанесенными на него делениями в фунтах и дюймах. Тетка установила фотоаппарат и нажала на кнопку. Потом она села за стол и начала вводить какие-то данные в компьютер. Минут через пять мне выдали пластиковую красную кредитку – мое новое тюремное Ай-Ди[8].

Слева красовалась усталая физиономия з/к № 24972-050 с опухшими от трехлетнего стресса глазами. Верх головы совпадал с делением 6’2”[9]. Под фото был нанесен индивидуальный штрих-код, как на магазинных ценниках и этикетках.

Сверху на красном фоне оставил автограф мой новый хозяин – «Департамент юстиции США. Федеральное бюро по тюрьмам». Самым крупным шрифтом был набран мой тюремный номер. Посредине в белом прямоугольнике стояли исходные данные: ФИО, дата рождения, цвет глаз и особые приметы. Цвет глаз тетка-приемщица недоглядела, и я из голубоглазого превратился в зеленоглазого. В самом низу, наверное, чтобы не перепутать мой новый «статус кво», таким же шрифтом, как и номер, красовалось слово «заключенный» – «inmate».

Мои приемщики начали торопиться, и я был препровожден в новый загон. В белой комнате без окон и с кафельным полом уже сидели двое в штатском вполне цивильного вида. Худощавый очкарик с семитским носом, как у орла с герба американской почтовой службы, и молоденькая блондинка, явно похожая на девчонку-практикантку.

– Заключенный Трахтенберг, я-веду ваше дело, – достаточно злорадно начал он. – Меня зовут мистер Кэрпман, и я буду курировать вас, пока вы находитесь в Форте-Фикс. Не волнуйтесь, вам здесь будет совсем неплохо и должно понравиться.

Yes, right[10]

На столе лежала какая-то книжка, распечатанная на ксероксе.

– Возьмите это и внимательно изучите. Здесь правила поведения в тюрьме и ответы на все возможные вопросы. Очень рекомендую полностью придерживаться наших правил игры, – ведущий, или по-английски «кейс воркер», хитро улыбнулся и протянул мне брошюрку.

– Да, кстати, у меня к вам есть несколько вопросов, – продолжал управляющий моей тюремной жизнью. Он вытащил из ящика еще одну анкету.



– Сотрудничали ли вы с правоохранительными органами и ФБР в ходе следствия? Есть ли у вас причины бояться кого-либо из заключенных? Давали ли вы показания против кого-либо? Нет ли у вас желания покончить жизнь самоубийством? Не хотите ли вы кого-нибудь убить в настоящее время?

Поскольку на все вопросы я ответил: «Нет, нет, и еще раз нет», мистер Кэрпман удовлетворенно хмыкнул и протянул мне листок:

– Распишитесь внизу, заключенный Трахтенберг. Вы поступаете в корпус 3638 на Южной стороне тюрьмы. С вами мы увидимся через месяц-полтора. Пока что вашим канцлером[11] будет мистер Смит, но это временно. Сейчас вы пройдете в госпиталь, а потом – в карантин для новых заключенных. Ну что ж, удачи вам и с наступающим Днем независимости.

Наверное, Кэрпман не понял, что последняя фраза прозвучала двусмысленно, ведь я окончательно потерял свою собственную независимость в канун американского праздника свободы.

Размышляя о превратностях судьбы, я попал в какое-то другое помещение.

Новый веснушчатый охранник пересчитал мои триста долларов, выдал расписку и бросил конверт в щель в стене.

– Слушай, парень, – достаточно дружелюбно произнес он. – К сожалению, воспользоваться своими зелеными ты сможешь только через неделю. Это все из-за долгого уик-энда и праздников. Не переживай, найдешь своих земляков – «хоум бойз»[12], и они тебе помогут на первых порах. Пойдем, а то до проверки остается совсем мало времени.

Он достал из кладовки куль с тоненьким хлопчатобумажным одеялом и застиранным постельным бельишком, передал его мне, и мы вышли на зону.

Я шел впереди, охранник сзади. Из окон выглядывали чернокожие физиономии, редкие встречные зэки рассматривали меня в упор и не отводили глаз.

Белых лиц пока я не видел.

Кто-то показывал на меня пальцем, кто-кто посмеивался. Я чувствовал себя в совершенно враждебном окружении. «Ну вот, сейчас все только и начнется», – жалел я себя.

В то же самое время я старался идти как можно увереннее и наглее. Такую походку я выработал три года назад в своей первой тюрьме. Она напоминала поступь самцов человекообразных приматов, которых я видел на канале «Discovery».

Я немного пружинил, свел плечи вперед и слегка согнулся. От осознания нелепости и абсурдности всей сегодняшней ситуации я слегка улыбнулся.

Еще через десять минут мы оказались в больничке – «медицинском департаменте» Форта-Фикс. Приемную эстафету подхватила не менее заторможенная тюремная эскулапша.

Несмотря на ее медлительность, медицинское освидетельствование заняло не более пяти минут.

Дежурная чернокожая санитарка засунула мне в рот термометр и измерила давление. На столе лежала очередная анкета: «Этим болел? А этим? А вот этим? На что жалуешься? Какие лекарства принимаешь? Употреблял ли наркотики?» – бормотала она с сильным ямайским акцентом.

Я что-то отвечал, она что-то помечала в своем списке.

– У меня кое-какие проблемы со спиной», – осмелел я перед Человеком в Белом Халате и достал одну из справок, выданных моим многолетним семейным врачом.

«Докторица» быстро и явно машинально выписала мне пропуск на нижнюю койку.

– Все, тебя вызовут к нам через пару недель. Смотри свое имя в списке. Добро пожаловать в Форт-Фикс!

Напоследок она улыбнулась большим зубастым ртом, вывела меня из больничного блока и объяснила, куда идти.

Я зашагал в свой корпус «временного проживания», который назывался достаточно просто: «Прием и ориентация». Под мышкой был зажат мешок с бельем, в левой руке – конверт с документами.

Начинался легкий дождь. Из-за угла показалась трехэтажная казарма из красного кирпича.

У входа стояла толпа моих новых друзей и соседей.

Глава 3

Максимка и другие…

Было начало пятого. Я медленно пробивался через толпу зэков, теснившихся у входа в корпус 3638. Они явно нервничали в предвкушении раннего тюремного ужина.

По-прежнему ни одного белого лица.

Я волновался и проклинал себя вместе со всеми заинтересованными лицами, из-за которых оказался в тюрьме. Что-то похожее испытывал герой Леонова из «Джентльменов удачи» перед входом в свою камеру.

Тем не менее разрывать на себе майку с истерическими криками «скольких я порезал», мне не хотелось – я рассчитывал на спокойный и беспроблемный прием. Хотя план «Б» с участием активных боевых действий в голове существовал.

Вдруг откуда-то слева и сверху раздался чей-то хриплый молодой голос. Кто-то громко и заинтересованно спросил меня на великом и могучем: «Ты русский?»

Я удивленно поднял голову: совершенно не рассчитывая, что меня раскусят так быстро.

Из окна второго этажа свесилась крайне деловая и коротко остриженная пацанья голова.

У меня перед глазами сразу же всплыл образ какого-то лихого беспризорника из «Педагогической поэмы» великого воспитателя А.С. Макаренко. Эта книга мне нравилась, и я ее даже пару раз перечитывал. Последний – лет пятнадцать назад.

И в книжке, и здесь на первое место выступал плохо управляемый мужской коллектив.

– Да! – обрадованно ответил я, разглядывая моего нового знакомого.

Сказать, что я возликовал, встретив русского в самом начале моего заточения, – не сказать ничего! Мой увядший было боевой дух начинал опять приходить в норму.

В тот момент он скорее играл марш Преображенского полка и громко дул в фанфары: «Ура, я не один!»

– Ты в какой камере? – по-деловому спросила голова. Мимолетом я успел рассмотреть, что ее хозяину лет 25–28.

– Не помню, кажется, в двести пятнадцатой. Ты не знаешь, где это? – ответил я, глядя вверх и продолжая сжимать свои пожитки в правой руке.

– Это здесь, недалеко от меня. Поднимайся, я тебя сейчас встречу, – любезно закончил черноголовый беспризорник, ловко выбрасывая сигаретку из окна.

За нашим иноязычным диалогом заинтересованно наблюдало как минимум человек тридцать черных и латиноамериканских зэков. Кто-то из них не удержался и спросил:

– Ты откуда, парень?

– Из Нью-Йорка, но вообще-то родился в России, – сдержанно процедил я домашнюю заготовку. Хотя краем рта я и улыбался, но одновременно продолжал играть роль «крутого парня», еще более сводя плечи вперед.

– Икскьюз ми, гайз[13], – раздавал я налево и направо потоки суровой вежливости, пробираясь через плотно стоящую в коридоре толпу зэков.

За моей спиной слышался громкий шепот: «Рашен, рашен».

В этот момент я с радостью понял, что «русскую мафию» в тюрьме, кажется, уважали.

На лестничной площадке второго этажа меня уже поджидал новый знакомец. Он был среднего роста, с темной, густой, коротко стриженой шевелюрой и трехдневной щетиной на молодой физиономии.

Соответственно сезону и надвигающимся выходным шкидовец был одет в просторные серые шорты ниже колен и белую майку с пятном пота на груди. На загорелых ногах – белые резиновые шлепки. Он выпячивал несуществующий живот и, прищурившись, рассматривал меня. Я как можно дружелюбнее улыбнулся и представился:

– Привет, меня зовут Лева.

– А я Максим, – ответил паренек, протягивая руку.

Ему было 25 лет, в Форт-Фикс попал из Бостона. Здесь он находился уже вполне солидное время – целых полтора месяца. Поэтому моментально показался мне опытнейшим зэком и наимудрейшим тюремным мэтром.

Максим Шлепентох был похож на загорелого солдата из Французского легиона и беспризорника одновременно. Большие улыбающиеся карие глаза со смотрящими вверх, как у щенка, бровями, напоминали мне глаза Антуана де Сент-Экзюпери.

Еще большее сходство с колониальным военным Максиму придавала тюремная форма цвета хаки, которую я увидел на нем пару дней спустя. Макс любил немного по-реваншистски закатывать рукава на своей темно-защитного цвета рубашке.

…Мой первый тюремный приятель выхватил у меня тюк с постельными принадлежностями и уверенно повел за собой по длинному коридору.

Мы громко шлепали резиновыми подошвами по цементному полу, а эхо уносило эти странные звуки вперед. Навстречу нам шли, спешащие на ужин мои новые товарищи по несчастью, которые выходили из своих камер, расположенных по бокам коридора.

По пути мы коротко обменялись понятной каждому заключенному информацией: кто, откуда, за что и, самое главное, на сколько.

– Слушай, а твоя фамилия случайно не Трахтенберг? – спросил меня Максим.

– Да, – уже совершенно ничему не удивляясь, ответил я.

– А мы тут про тебя читали в газетах. Наши ребята так и говорили, что скоро увидимся в Форте-Фикс.

Моя камера оказалась последней в гулком и слабо освещенном коридоре.

Прямо у входа, на торцевой тупиковой коридорной стене, висел огромный промышленный вентилятор; в диаметре он был почти полтора метра и зычно гремел, как прокатный стан.

В тюремном корпусе стояла несусветная жара.

Я моментально вспотел до абсолютно неприличных размеров. Вентилятор едва-едва разгонял застоявшийся коридорный воздух, пропахший дешевой едой, масляной краской, человеческими экскрементами и нашим потом.

Жаркий искусственный ветер бил в лицо, и лишь каким-то чудом часть бесценного сквозняка, попадала в мою камеру. Я справедливо посчитал это уже второй за сегодня удачей после встречи с Максимом.

В моем новом жилище, квадратной камере десять на десять метров карантинного корпуса, находилось двенадцать лежанок. Шесть двухэтажных нар с провалившимися сетками, затертыми матрасами и алюминиевыми табличками на спинах: «Мейд ин Ю.Эс. Эй[14]. Собственность армии США».

Пол был безумно покрашен в черно-зеленую клетку. Между нарами громоздились потрепанные шкафы – узкие, металлические, почти до потолка. Пеналы-небоскребы.

Два небольших зарешеченных окна безуспешно боролись с июльским пеклом. Возле них торжественно стоял задрипанный стол с ножками, обмотанными широким скотч-тейпом[15]. Его окружало несколько таких же колченогих и разноцветных стульев.

Стены и потолок были выкрашены в некогда белый, а теперь грязно-серый цвет. Общая атмосфера, смешанная с запахом человеческих выделений и нью-джерсийской жарой, напоминала прифронтовой госпиталь. Не хватало Павки Корчагина, сестриц милосердия и носилок с тяжелоранеными. В роли революционных солдат и матросов выступал люмпен-пролетариат Нью-Йорка, Филадельфии и Бостона.

Мне опять стало очень тоскливо.

Максим бросил мои пожитки на нижнюю койку самых близких к входу нар. Сюда слегка попадал «веселый ветер» из коридора. Я обрадовался своей удаче, получив доступ хоть к какому-то источнику воздуха.

Увидев, что я немного торможу, мой новый приятель взял инициативу в свои руки.

Я покорно и с радостью, как в садомазохистских сценах, разрешал ему мною командовать.

– Так, что тебе нужно? Хотя у тебя совсем ничего нет, зачем только спрашиваю, – пожал плечами мой благодетель и снова скрылся за дверью.

У меня же появилась возможность рассмотреть своих новых соседей. Я медленно и с опасением посмотрел по сторонам.

Несколько черно-коричневых и кофейно-шоколадных физиономий сокамерников напряженно и с какой-то нездоровой усмешкой глядели в мою сторону.

Рядом со столом я увидел огромную гориллу сорока лет в белых трусах «боксерс». Вожаком этой небольшой стаи явно был он. Как выяснилось позже, до тюрьмы Рубен жил в Филадельфии и сидел за вооруженный грабеж. Он и несколько его дружбанов напали на инкассаторскую машину, выезжавшую из «молла»[16].

Проведя в разных тюрьмах больше шестнадцати лет, досиживать оставшийся ему срок он приехал в Форт-Фикс. Несмотря на абсолютное несходство, с Рубеном мы подружились практически сразу же.

Позже я встречался с ним на зоне или проходил мимо его корпуса, где он всегда тусовался на лавочке, совсем как российская бабушка у подъезда пятиэтажки.

Мы затевали громкий и достаточно демонстративный разговор, приветствуя и похлопывая друг друга по плечам.

– Как дела, дружище Рубен?

– Отлично, Лио! Проблем нет?

– Твоими молитвами, приятель. Хочешь сигаретку?

– Не откажусь, спасибо тебе, Россия! Если что – заходи. Все будет ОК.

На наше теплое общение и непонятную дружбу с удивлением поглядывали его страшнолицые и трудно различимые между собой друзья.

Расизм и сегрегация с обеих сторон расцветала в Форте-Фикс пышным цветом. При этом чернокожие явно брали реванш за все годы унизительного американского рабства.

– Я видел этого русского по телевизору, а потом мы были соседями по камере. Он свой, – обычно с гордостью и улыбкой уже позже отвечал своим приятелям Рубен, размахивая, как бабочка, своим огромными ручищами.

… Я начал знакомиться со своими новыми соседями. Как мне казалось, всем своим видом я излучал потоки доброжелательности и человеколюбия. Я хорошо знал, что первое впечатление важно, как никакое другое.

Относительное радушие проявил только Рубен, остальные отнеслись ко мне по-тюремному: полузлобно и настороженно.

Кратко сказав «здрасьте», я обошел всех по кругу и крепко пожал желающим их мокрые и неприветливые ладони. Некоторые от приветствия уклонились, другие – сжимали руку в кулак и в ответ слегка ударяли по моей дружественной пятерне.

После вручения верительных грамот я скромно уединился у своей шконки и пока пустого шкафа.

В дверях появился по-прежнему взъерошенный и деловой Максим.

Он принес кусок мыла «Дав», пару пачек красного «Мальборо», рулон туалетной бумаги и еще кое-какую мелочовку.

Я разложил свои немногочисленные сокровища на одной единственной полке в незакрывающемся шкафу-локере[17], кое-как заправил койку, и мы вышли из корпуса.

Я чувствовал, что Максиму явно не терпится представить меня русской общине Форта-Фикс.

Макс говорил не переставая: на меня беспрерывно лился поток новой информации. Я, в свою очередь, задавал свои глупые вопросы, казавшиеся мне в тот момент жизненно важными. На многие из них моему великодушному тюремному гуру приходилось отвечать дважды.

Как и в первые дни эмиграции в Нью-Йорк, поток поступавшей извне информации превышал способности моего восприятия. Я хотел знать и понять все – «здесь и сейчас»…

…Русских, то есть выходцев из бывшего Союза ССР, на двух с половиной тысячной Южной стороне тюрьмы Форт-Фикс вместе со мной было человек двенадцать. Большинство из них в столовую не ходили или приходили в последнюю очередь в самом прямом смысле этого слова. Чтобы свести стояние в ней к минимуму.

Максим и я вошли в скорбную тюремную столовую.

Как ни странно, но пахло в ней достаточно аппетитно, особенно принимая во внимание мое многочасовое голодание.

В гудящем на всех языках зале, рассчитанном человек на 250–300, было еще жарче, чем на улице или в корпусах. Вторая за этот вечер тишортка (футболка) за пару минут превратилась в противную мокрую тряпку, плотно облегающую живот, спину и грудь.

Мы уже были на полпути к блестящей стойке, у которой происходила раздача «тюремных макарон», как вдруг Макс начал отчаянно размахивать руками. Он явно пытался привлечь внимание четырех русских зэков, сидящих за отдельным столом в глубине ярко освещенного неоном зала.

Я медленно, как и вся очередь, продвигался вперед, мысленно готовясь к ответственному знакомству.

Наконец нас заметили, и Максим, показывая на меня рукой, как на экзотическое животное, прокричал кому-то вдаль: «У нас новый! Это Лева Трахтенберг!!!»

Четыре головы быстро повернулись в мою сторону.

Я, как и мой благодетель, тоже махнул им рукой, улыбнулся и, как мне показалось, даже присел в почтительном реверансе. В ответ нас позвали присоединиться к ужину за соседним от старожилов столом.

За блестящей двухметровой «раздачей» стояли трое чернокожих заключенных в белых рубашках с короткими рукавами и таких же белых брюках. На их головах озорно примостились полупрозрачные газовые колпаки. Рот и лицевую растительность прикрывали такие же стерильные маски на резинке, только надетые на подбородок. Создавалось полное впечатление, что еду раскладывали три черных Деда Мороза с седыми головами и окладистыми бородами.

Получив в пластмассовом подносе с выдавленными в нем углублениями по паре половников какой-то еды, мы перешли к стойке, гордо называвшейся «салатным баром».

Я моментально заметил разницу в зэковской кормежке между федеральной тюрьмой и двумя следственными изоляторами в Нью-Джерси, где я провел три месяца сразу же после ареста.

Мои глаза приятно радовали какие-то склизкие салатные листья и замызганные огурцы, стоящие рядом с огромными подносами риса, перемешанного с маленькой черной фасолью. Смесь «райс энд бинз»[18] в основном подавали для «латиносов», испаноязычных зэков.

Для них эта тюря была настолько же священна, как борщ для русских или суши для японцев. Как я потом узнал, в некоторых тюрьмах отсутствие этого простого белково-углеводного блюда приводило к забастовкам или восстаниям.

В тот день еды подавали много, но ее качество едва-едва соответствовало кормежке в плохой институтской столовке во времена моего студенчества. Тем не менее я радовался относительному тюремному изобилию – голодать в Форте-Фикс мне, по всей видимости, не придется…

Мы с Максимом добрались до русского стола, когда сидящие за ним зэки уже собирались уходить.

Меня рассматривали почти в упор, но, как ни странно, никаких отрицательных эмоций это не вызывало. Думаю, что я вылупился на своих новых знакомых в точности так же, как и они.

Через пару секунд мы все разулыбались и по очереди начали представляться: Лева – Саша, Лева – Боря, Лева – Славик, Лева – Семен.

Пожав всем руки, мы с Максимом уселись за освободившийся стол.

С русскими мы договорились встретиться после ужина на «Брайтоне»[19].

– Где-где? – не понял я, явно не поверив своим ушам.

– Где-где. В жопе труде! Здесь у нас местечко имеется, где мы тусуемся и играем в карты. Называется Брайтон, – улыбаясь, бросил напоследок мой новый знакомый с уменьшительно-ласкательным именем Славик.

Максим похлопал меня по плечу и успокоил:

– Не переживай, они нормальные ребята.

Он начал рассказывать, «кто за что» сидит и «кому сколько» осталось.

Я честно пытался следить за его мыслью, но информации было слишком много, и она незаметно для нас обоих вылетала из другого моего уха.

После ужина неожиданно испортилась погода: жара не спала, но началась гроза.

Зону закрыли для внутренних переходов. Народ сидел по корпусам, поглядывая на небо через немногочисленные окна. Влажность усилилась до предела; находиться в камерах стало совершенно невозможно. В ожидании окончания ливня многие сидели на холодных и потных ступеньках между вторым и третьим этажами.

Там же примостились мы с Максимом.

Периодически мой наставник выводил нас в один из туалетов на запрещенный в корпусах перекур. Теперь на вопросы отвечал я.

Оказалось, что благодаря «Новому русскому слову» мое «дело» было известно Максу более-менее хорошо. Новые сообщения и подробности он схватывал просто на лету.

Следуя наказам своих более опытных товарищей о многочисленных стукачах в американских тюрьмах, я выдавал информацию весьма избирательно. Однако открытость собеседника вступала в явное противоречие с образом доносчика, и вскоре мы заговорили откровенно.

Неожиданно я вспомнил фильм и детскую оперу советских времен о чернокожем юнге Максимке. С того момента я называл своего добродетеля только этим именем.

Он не обижался и реагировал на мои шутки вполне адекватно.

По-русски Максимка в отличие от киногероя говорил достаточно грамотно и без акцента, присущего детям иммигрантов, которых привезли в Америку в нежном возрасте.

Его родители были врачами и имели практику неподалеку, в Северном Нью-Джерси. Сам он жил в Бостоне со своей герлфрендшей[20], пока не был арестован и посажен под домашний арест на «исправление» к маме с папой.

Сидел Максимка за попытку получить деньги от пославшего его «куда подальше» должника. Судья дал ему 36 месяцев[21].

Помимо официальной службы в автомагазине «Ниссан», мой новый товарищ держал небольшой подпольный тотализатор и принимал ставки на основные спортигры. Работа букмекера оказалась явно неблагодарной – один из его клиентов, проигравший около сорока тысяч, решил вместо расплаты сдать Максимку властям.

Повесив на шею фэбээровский микрофон, должник начал действовать по составленному агентами сценарию. Он в наглую отказался платить по векселям и вел себя, как боевой петушок.

Изюминкой любой подстроенной беседы является с трудом выжатый ответ на вопрос: «А что будет, если я не заплачу, не сделаю, не рассчитаюсь и т. п.»

Ничего не понимающий Максимка (с чего это вдруг давнишний клиент в одночасье стал таким непонятливым) что-то в сердцах ему сказал. Этого было достаточно, чтобы обвинить и позже засудить Максимку по «волчьей» статье: «Вымогательство с использованием угроз».

Что в сердцах может сказать русский человек, когда ему в наглую заявляют, что платить не будут? Обратиться в полицию или суд (особенно в случае с не совсем официальным бизнесом) ему придет в голову в самую последнюю очередь. Сначала он попытается решить вопрос самостоятельно.

Я бы сказал – «по-русски»…

На этом мой Максимка и попался.

В судебных бумагах стояла фраза «возможное насилие» – черная метка для каждого зэка. Из-за нее многие тюремные поблажки для него, меня и еще нескольких русских заключенных, были недоступны.

В глазах правосудия и общества мы принадлежали к грозной «рашен мафиа». Во всяком случае, под таким клеймом мы проходили в американской прессе.

…С того первого дня в Форте-Фикс мы с Максимом и подружились.

Глава 4

Первое тюремное утро

Настало первое тюремное утро. Меня разбудил вчерашний благодетель – полузаспанный и слегла опухший Максимка. Он был одет в серые замызганные шорты, на шее висело коротенькое полотенце, а в руках была небольшая сумка из дешевого кожзаменителя. Из нее торчали всяческие умывалки-расчески.

– Лева, давай, скорее вставай! К десяти часам надо убрать кровать, и все такое. Сегодня суббота, так что первая проверка будет ровно в десять. Учти, что в будние дни, хочет твое величество или нет, но вставать надо к восьми. И то, пока на работу не погонят. Тогда – хочешь не хочешь, но в шесть надо быть на ногах, – умничал Максим.

– А в чем здесь заключается проверка? – спросил я, пытаясь вспомнить, как проходили расчеты-пересчеты в моих прежних тюрьмах.

В своей первой тюрьме графства Эссаик я носил на запястье красную пластиковую полоску с фамилией, датой рождения и номером федерального заключенного. Пять раз в день приходил один из дуболомов и зачитывал список всех обитателей камеры. Когда наступала моя очередь, я подходил к зарешеченной стене и протягивал вперед руку. Охранник смотрел на мой потертый браслет и ставил в списке какую-то закорючку.

То же самое было и во время кормежки: рука – список – получи поднос.

Вторая тюрьма, расположенная там же, в Нью-Джерси, была более «демократичной». Несколько раз в день двести зэков загонялись на второй ярус нашего отсека. Стиль этой ответственной процедуры сильно отличался от предыдущего.

Проверяющий охранник стоял внизу, у самого начала единственной лестницы, и пальцем пересчитывал спускающуюся толпу. Фамилии не проверялись. Если цифры не сходились, то мы опять поднимались наверх и, как стадо, спускались вниз.

Процедура могла повторяться по несколько раз, поскольку часть зэков на нее все время опаздывала.

– Самое главное во время «каунта»[22], – наставлял меня мой новый друг, – находиться в своей камере, стоять у койки и быть полностью одетым. Если опоздаешь, тебя почему-то не будет или проспишь, автоматически получишь «штраф». Ну типа как за парковку в неправильном месте, только посерьезней. Эти гады здесь не шутят, а особенно если нарвешься на сволочного офицера.

– А что они могут сделать?

– Ну, наказаний у нас тут целая куча. Начиная от «экстра дьюти»[23] – уборки зоны, заканчивая «дыркой»[24] – штрафным изолятором. А вообще-то официально это херня называется «SHU» – «special housing unit»,[25] – заумно продолжал Максимка. – К тому же могут лишить телефона, посещений, ларька, забрать десять процентов условно-досрочного освобождения, перевести в более строгую тюрьму или даже добавить срок. Да ты сам лучше почитай, тебе же твой ведущий должен был дать вчера книжку!

Ровно без трех десять я закончил свои мойдодырские процедуры и, как штык, встал у своей шконки. Кое-как заправив тонюсенькое одеяльце, я приготовился к процедуре проверки личного состава.

– Каунт, проверка! – в коридоре раздался оглушительный голос одного из вертухаев.

На этаже хлопнула тяжелая железная дверь. Зазвенели бубенцы ключей и привязанных к ним блестящих цепочек.

Мои соседи и я машинально развернули наши полусонные головы в сторону дверного проема.

В отличие от первых тюрем усиленного режима в Форте-Фикс камеры на замок не запирались. За исключением времени проверок, в коридор можно было выйти практически всегда. Ибо сортиры в жилых помещениях отсутствовали.

В нашу комнату быстрым шагом вошел один из надзирателей. В отличие от принимавших меня накануне полицейских этот дуболом был одет немного по-другому. Те же серые брюки с ремнем, тюремными причиндалами и наручниками. Вместо серой рубашки – белая. На шее расслабленно болтался тонкий бордовый галстук.

Как потом объяснил гориллообразный Рубен, сегодняшний проверяющий был прикреплен к нашему жилому корпусу. Те дуболомы, которые обслуживали жилые помещения тюрьмы, включая и мой «карантин», одевались в бело-серую форму с галстуком или скромным бантом у охранниц.

Они выглядели более-менее цивильно.

Зольдатен, обслуживающие территорию зоны и отвечающие за внутренний порядок, носили полувоенную серую форму с цветными нашивками и блестящими бляхами на груди.

Первые подчинялись гражданскому начальнику тюрьмы, вторые – главному офицеру нашего заведения: лейтенанту или капитану. Таким образом, в Форте-Фикс царило двоевластие.

Между двумя службами шла негласная борьба за власть. Галстучные подсмеивались над «солдатами», военные недолюбливали цивильных. И те и другие в большинстве своем ненавидели нас.

Вошедший в камеру надсмотрщик явно спешил. Для проверки 350 заключенных трехэтажного карантинного корпуса ему отводилось минут пятнадцать. Естественно, никаких разговоров и «здрасьте»-«до свидания».

В левой руке конвоир держал пластиковую дощечку с прикрепленным к ней общим списком. Правой он быстро пересчитал зэков в нашей камере. Это заняло меньше минуты, все десять человек оказались на месте.

Он вышел, и я сразу же присел на нары, поскольку после жаркой бескислородной ночи чувствовал себя абсолютно разбитым.

– Эй, Раша, – замахали черные руки сокамерников. – Вставай! Ты что, в «дырку» захотел?

Я едва успел подняться, как к нам почти вбежал еще один дуболом. Он встал на самую середину комнаты и вытянул вперед худощавую руку. Пальцы – в пучок, как для благословения. Вере тухай закрутился на месте, подсчитывая своих подопечных. Повернув голову, я заметил, что первый конвоир ждал его в дверях.

Закончив проверку, оба сверили цифры и скрылись в следующей камере. Мои соседи моментально расслабились и продолжили прерванные занятия и разговоры.

Я опять начал рассматривать своих сокамерников. Вчерашнее мимолетное знакомство и полупредставление в расчет не принимались.

Огромный черный Рубен общался на достаточно непонятном мне языке: жуткой смеси филадельфийского и нью-йоркского городских жаргонов. Именно так говорили в американских городских гетто и в «проджектах»[26].

Именно в тех краях зародился рэп, вся хип-хоп культура, и вот уже много лет ковались кадры для Федерального бюро по тюрьмам.

Как я понимал мяукающие и проглатываемые звуки, для меня так и осталось непонятным. Тем не менее Рубен донес до меня свою мысль:

– Слушай, парень, тебе ведь нужны полки в твой шкаф? Могу найти парочку и недорого возьму – всего по пятерке за каждую.

Я сразу же согласился, так как прожить в карантине мне предстояло два-три месяца, и с моей единственной полкой я бы не разгулялся.

На вновь прибывших неопытных лохах наподобие меня старожилы корпуса и делали свой «гешефт»[27].

Пользуясь тем, что население в карантине все время обновлялось, несколько рубенов моментально выкручивали полки из освободившихся шкафов. После того как зэк переходил на ПМЖ в постоянный корпус, полки по-новой поступали в открытую продажу. Для следующих тюремных новичков.

Увидев мою покорность и желание купить, Рубен начал втюхивать заношенные черные туфли:

– У тебя какая нога? Вижу, что большая. Эти тебе как раз подойдут. Всего 40 баксов.

Из противоположного угла и незаметно от Рубена мне подавал какие-то знаки тридцатилетний белый парень с аккуратной козлиноподобной бородкой «гоати»[28]. Он сидел, свесив ноги на верхней шконке у самого окна и молча, но энергично, раскачивал головой влево-вправо.

Я вежливо отказался.

Когда чернокожий коробейник наконец понял, что продажа сорвалась, он воззвал к моей покупательской способности.

– Русский, тебе сидеть еще долго, и у тебя должны водиться денежки, как и у всякого другого белого парня. Слушай внимательно: я смогу достать все, что захочешь, – сказал он. Затем, подойдя почти вплотную, Рубен наклонил свою потную бычью физиономию к моему уху. Он прошептал: – Если нужна травка, тоже могу устроить. Еще есть брага, которую делают мои братки из Филадельфии. Только свистни – у тебя все будет. Ну и обо мне не забывай – мой процент за доставку товара вполне доступный. – И уже громко, показывая скрюченным пальцем на настенный календарь, прикрепленный к двери кусочком скотч-тейпа: – Так ты сам будешь мыть полы в камере и туалете во время своих дежурств? А как насчет стирки? Слушай, Лио, в двести восьмой живет Хосе, я его к тебе приведу после обеда. За пару баксов он все за тебя уберет! Тебе понравится. Он и за меня вкалывает!

Зная от Максимки и своего адвоката, что внутреннюю тюремную работу по уборке и стирке обычно выполняют латиноамериканцы, я согласился встретиться с трудолюбивым Хосе…

Над Рубеном, на сильно провисшей верхней койке, расположился такой же, как и он, иссиня-черный Патрик. В отличие от своего жизнерадостного соседа-коммерсанта этот поглядывал в мою сторону без малейшей улыбки, а скорее, наоборот – недоброжелательно и подозрительно.

– Русский, ты вообще чем занимаешься, за что сел? Поделись уж с братвой! Мы теперь вроде как одна семья.

На этот случай у меня имелась, как в КВН, домашняя заготовка.

…Свой монолог я мысленно проговаривал несколько раз и в нескольких вариантах еще в Нью-Йорке. В зависимости от ситуации и личности собеседников текст слегка варьировался.

Одно я знал четко – врать не следует, как, впрочем, и приписывать себе несуществующие криминальные заслуги.

Мое уголовное резюме и так выглядело достаточно «внушительно»: две предварительные тюрьмы; три года домашнего ареста; семь адвокатов; два дела в двух разных штатах; два сообщника, один из которых начал сотрудничать со следствием, и шесть «жертв». А в завершение картины – обвинения в ужасном ужасе: «Преступный сговор с целью вымогательства и обмана правительства Соединенных Штатов Америки».

Недолго думая я доступно и достаточно громко выдал свою домашнюю заготовку.

Я понимал, что сегодняшняя презентация будет разнесена сокамерниками практически по всей зоне. Поэтому, стараясь казаться спокойным, а скорее даже равнодушным, я неторопливо пересказал свою криминальную биографию.

Кроме пары испанцев, не говорящих по-английски, мой небольшой поток сознания на тему «преступления и наказания» был выслушан и, как мне показалось, принят весьма доброжелательно.

Имена индифферентных соседей-латиноамериканцев для меня так навсегда и остались тайной.

Следуя примеру остальных, я называл их «Гватемала» и «Мехико». В случае неожиданного приступа братской любви я вставлял одно из немногих знакомых мне испанских слов: «амиго».

Двумя другими хорошо мне знакомыми фразами были «бесаме мучо»[29] и «мучо трабахо»[30].

Как и большинство здешних латиносов, мои испаноязычные сокамерники сидели либо за множественные нелегальные переходы американской границы, либо за то, что работали «мулами»[31] – перевозчиками кокаина.

– Слушай, Россия, я же тебя по ТВ видел! Ты когда про свое дело рассказывал, то вспомнил сразу же! – воскликнул Рубен после моего выступления. Он начал мерить комнату огромными шажищами, энергично размахивая руками.

Он по очереди подходил к нашим соседям, дотрагивался кончиками пальцев до их груди, и говорил:

– Нет, ты представляешь, я его видел по ТВ. Он свой! Нет, ты представляешь? Вот здорово!

Когда очередь дошла до меня, Рубен протянул руку, как для рукопожатия. Я в ответ протянул свою, радуясь, что моя домашняя работа не прошла даром, и ее оценили.

Вместо рукопожатия он сжал руку в кулак. Я сделал то же самое. Мы быстро свели кулаки на уровне груди и стукнулись костяшками.

Атмосфера в камере разрядилась.

В противоположном углу, рядом с недоступным для меня окном, сидел Элвис. Тот самый, который жестами отговорил меня купить рубеновские ботинки. Ему было лет тридцать, и в Форт-Фикс он попал из больничной тюрьмы Форт-Деванс. Когда требовалось серьезное медицинское вмешательство, то в этот зарешеченный центр свозили тяжелобольных зэков со всей страны.

Элвис был одним из официальных тюремных больных.

Свои 48 месяцев он получил за хранение оружия. До своего ареста парень жил в Айдахо – абсолютно сельскохозяйственном штате, где пистолеты и ружья разрешены и так же естественны, как бродвейские шоу в Нью-Йорке.

Как-то раз его машину остановила полиция. В «бардачке» нашли незарегистрированный пистолет, и он быстренько заработал свой срок.

Через пару месяцев пребывания в СИЗО Элвиса избили. На ногах напавшего на него зэка оказались бутсы со стальными вставками в носах. Менты что-то не доглядели и оставили опасную обувь, запрещенную в городских тюрьмах.

Бедный Элвис получил сотрясение мозга, ему сломали нос и пробили череп. Чтобы избежать неприятностей, его немедленно переправили в Форт-Деванс. На лечение и реабилитацию.

Валяясь на больничных нарах, пострадавший сиделец подал в суд на Бюро по тюрьмам. Его папаша нанял адвоката, специализирующегося на подобных исках.

Теперь Элвис спокойненько обживался в карантине Форта-Фикс, ожидая суда над администрацией своей первой тюрьмы, многотысячной компенсации или досрочного освобождения. Всем желающим он с гордостью показывал свой новый розовый пластиковый черепок и шрамы на лице…

Элвис дружил с Элтоном.

По удивительному совпадению на соседних с ним нарах расположился парень, названный в честь сэра Элтона Джона.

Элтон, как и его тюремный товарищ, до ареста жил в какой-то дыре в Вермонте. В Форт-Фикс он перевелся из тюрьмы строгого режима, где отсидел лет восемь.

Тех зэков, которые «становились на путь исправления», отправляли в менее строгие зоны. Мой Форт-Фикс был одной из них. Ниже следовал лагерь.

Еще ниже – в полушаге от свободы – стояли тюремные общежития, уже непосредственно в городах. Там полусвободным зэкам разрешалось работать на воле, но спать они приходили на нары.

Как и Элвис, Элтон попал к нам на карантин из-за своей любви к оружию.

И не только к нему.

Элтон с напарником грабили сельские и пригородные банки. Войдя в помещение, мой новый сосед надевал маску и требовал от кассиров деньги. Элтон показывал небольшой пистолет или его игрушечный заменитель. Подельник стоял на шухере у заведенной и готовой к отступлению машины. В соответствии с внутренними банковскими правилами кассиры были обязаны отдавать грабителям деньги, не задавая лишних вопросов. Никому не нужно убийство или героизм работника и как результат – многомиллионные иски от их родственников. К тому же ни один банк не был заинтересован в антирекламе, так как после ограбления многие взволнованные клиенты закрывали счета и переводили свои тугрики в более спокойные места.

Хотя у каждого кассира под боком была спрятана связанная с полицией тревожная кнопка, но пользовались ею далеко не всегда. Из десятков банковских ограблений, проходивших волнами по Америке, общественности становились известны лишь единицы.

Чтобы хоть как-то остановить эпидемию банковских грабежей, властям пришлось придумать одну небольшую «игрушку».

По требованию полиции и ФБР в каждый банковский сейф начали вкладывать денежный муляж. В «куклу» вмонтировалась небольшая бомбочка, в нужный момент стрелявшая несмываемой краской. После того как она взрывалась в руках грабителя или в сумке, деньги и все вокруг окрашивалось в полицейский ультрмарин.

На седьмое ограбление это приключилось и с Элтоном. Несмотря на хорошую добычу и, казалось бы, благополучное завершение операции, мини-бомба сработала.

Деньги оказались испорчены.

Элтон, будучи человеком нежадным, свою долю сжег. При попытке расплатиться за покупку нового «Лексуса» некошерными купюрами в синих разводах попался его подельник.

Через сообщника вышли и на Элтона. В Форте-Фикс он говорил, что теперь будет работать только в одиночку.

С Элтоном мы подружились легко и быстро.

…Неподалеку от меня расположился чернокожий мусульманин Абдул. Двухметрового роста, с широченными плечами, лысой головой и черной блестящей бородой, доходившей ему почти до груди.

По опыту моих первых отсидок я абсолютно точно знал: наибольшую опасность (во всяком случае – для меня) представляли чернокожие американцы, принявшие ислам. Обычно они держались группами, были агрессивны и враждебны ко всем неверным.

К моей неописуемой радости, Абдул оказался каким-то исключением из правил.

Большую часть времени он молчал или ходил со склоненной головой, перебирая маленькие бордовые четки своими огромными ручищами.

Абдул получил 18-летний срок за перевозку кокаина. На внутренней стороне его прикроватного шкафа была наклеена фотография жены и двоих детей. Через пару месяцев я увидел его жену в комнате для свиданий – во всем черном и с паранджой на лице. Абдул представил мне ее, я в ответ представил ему свою дочку.

С ним я решил подружиться из чисто тактических соображений, тем более что после карантина мы должны были перейти в один и тот же корпус.

Список моих сокамерников завершал еще один чернокожий ньюйоркер. Мак сидел за торговлю наркотиками, как, впрочем, и шестьдесят процентов заключенных Форта-Фикс. Поскольку его нехило помотало по тюрьмам и пересылкам, он выступал в роли уважаемого тюремного эксперта. Консультировал всех желающих. Меня в том числе.

До ареста Мак жил в Южном Бронксе[32] с шестью братьями, сестрами и мамой Патришией. Семейка была веселой – через тюрьму прошли два его брата и младшая сестра. Дружная бригада торговала героином внутри и вокруг своего многоэтажного комплекса, расположенного в одном из городских гетто.

Однажды он продал наркотик переодетому агенту и с песнями получил семь лет.

Отсидев положенный срок, Мак вернулся в объятия мамы Патришии и к семейному бизнесу. Однако во второй раз он попался на другом – нарушил строжайшие правила послетюремного гласного надзора. «Пробейшена»[33], как говорили русские зэки.

Помимо тюремного срока, практически каждому американскому зэку суд назначал несколько лет полицейского надзора. Год, три, пять – кому сколько. Бывший заключенный был обязан ежемесячно отмечаться в комендатуре, получать разрешение на выезд из города, рапортовать о зарплате и работе. К нему могли прийти в любое время, и он был обязан открыть дверь и впустить полицейских в квартиру.

И самое главное – регулярно сдавать анализы на наркотики и содержание алкоголя в крови.

Мак попался на «грязной моче», бесшабашно и абсолютно по-глупому покурив накануне проверки марихуану. Хотя до конца «пробейшена» ему оставалось всего четыре месяца, впереди замаячил новый срок.

В подобных случаях считалось, что бывший заключенный нарушил условия послетюремного надзора и доверия больше не вызывает. В результате мой говорливый сосед присоединился к огромной армии зэков, отправлявшихся на нары к дяде Сэму за нарушение режима.

Слушая подобные истории, я сразу же вспоминал Ивана-Царевича из сказки «Царевна-Лягушка». И думал, что буду умнее. Осторожнее – так точно.

Глава 5

Русская улица

Русские Форта-Фикс работать не любили. Это было понятно по их расслабленному поведению, свободному персональному графику и принципиальным комментариям. «Работа – не член, стояла и будет стоять, – любил повторять Славик Вассерман – один из четырнадцати русских преступников с Южной стороны моей тюрьмы. – За восемь долларов в месяц я лучше займусь собой, любимым, чем буду горбатиться на ментов».

Славика я видел вчера в столовой. Сейчас вместе с другим русскоязычным контингентом Форта-Фикс он завис возле одного из столов на тюремном Брайтоне.

Я, как пионер, вытянулся перед группой «наших» пацанов. Для самоуспокоения и уверенности засунул руки в карманы и попытался шутить. Завязался диалог: вопрос-ответ, вопрос-ответ, вопрос-ответ.

Выходцы из Советского Союза в большинстве своем держались вместе. Нас навеки объединил язык межнационального общения, водка и кинофильм «Семнадцать мгновений весны».

С «русскими» по доброй советской традиции дружили бывшие граждане социалистического лагеря: поляки, албанцы, румыны, чехи, болгары и венгры. Многие из них знали «великий и могучий» и время от времени говорили по-русски даже на американской зоне.

Мне довелось встретить и других русофилов – любителей и ценителей всего русского: нескольких шизанутых продвинутых американцев; двух африканских наркокурьеров, когда-то учившихся в СССР; весь израильский контингент, а также нескольких европейцев – голландца, англичанина и примкнувшего к ним немецкого дедушку.

Отдельно стоящей союзнической группировкой выступали итальянцы. Вернее – итало-американцы. Мы однозначно питали друг к другу нескрываемые теплые братские чувства – как две дружественные этнические мафии…

…Разговор с русскими постепенно раскручивался. С первых же секунд общения я понял, что бояться мне нечего. А уже через полчаса взаимных допросов мы составили первичное впечатление друг о друге.

– Кажется, ты не очень-то раскаиваешься в своих преступлениях, как об этом писал Ословский в «Новом русском слове», – сказал с хитрой усмешкой Дима Обман – шестидесятилетний седовласый атлет, «смотрящий» за русской улицей в Форте-Фикс.

Я пожал плечами – понимай как хочешь.

– Пойдем-ка ко мне, паря. Тебе, наверное, нужны какие-то шмотки. Кажется, у меня есть шорты как раз на тебя.

Дима Обман слыл легендой русской преступности в Америке. Свои двадцать пять лет он получил двенадцать лет назад. За наркотики.

Во время Диминого ареста ни денег, ни порошка при нем не нашли. Поэтому поначалу Обман не очень-то и переживал за исход суда – доказательств у прокуроров не было. Как и другие, уверенные в себе (или не очень дальновидные) подследственные, Дима отказался от досудебной сделки с прокуратурой и преступником себя не признал.

Тогда власти применили свой излюбленный прием – теорию и практику «преступного сговора», при котором особых доказательств не требовалось, – достаточно лишь слов сдавшегося соучастника. В результате Дима, смело пошедший на суд, получил максимально возможный срок и загремел в одну из самых серьезных зон особо строгого режима – «пенитенциарный центр Аленвуд».

В этой тюрьме он оказался после нескольких лет на «строгом» и «среднем» режиме. В Форте-Фикс условия содержания зэков определись как «низкие», то есть мы были зоной «общего» режима.

Несмотря на название, мы куковали за двойным забором, колючей проволокой по периметру и внутри зоны, автоматчиками на вышках и злобными немецкими овчарками из отдела К-9.

Дима позвал меня в свой, как он говорил, «пентхауз» – прохладный двухместный «номер» на первом этаже трехэтажного корпуса. В камере было чисто и не по-тюремному уютно. В буквальном смысле этого слова.

Пока Дима занимался поисками подарка, я рассматривал фотографии семьи, приклеенные на внутренней стороне металлической двери его шкафа.

Родители, сын, бывшая жена…

Через десять минут я выходил из корпуса счастливый и довольный.

Улыбаясь во весь рот, я держал в руках свернутые в рулон форменные тюремные штаны. На мне красовались серые хлопчатобумажные шорты из весенне-летней коллекции от Димы Обмана.

Легкие белые кроссовки сменили казенные оранжевые чувяки-чешки. Пожертвования в пользу доходяги-первоходки сделал 300-фунтовый[34] штангист и весельчак Вадюша Поляков.

Вадик уже отсидел семь лет, но впереди ему светила еще пятерка. Он был апологетом тяжелой атлетики и проводил бесконечные часы в тюремном тренажерном зале. Остальное время он распределял между игрой в шахматы и чтением.

В Форт-Фикс этот тридцатисемилетний одессит попал за «преступный сговор и попытку вымогательства» – типичное русское преступление в США.

Саша Храповицкий вынес упаковку хлопчатобумажных трусов неизвестной мне доселе компании «Хейтс». Я оценил его подарок, ибо тюремное исподнее было не только старым, но и на семьдесят пять процентов искусственным.

В результате местные трусы натирали все, что только можно было натереть. Не помогала и детская присыпка, одолженная у соседей. Местное бельишко совершенно не пропускало воздух и не давало телу нормально дышать в почти стоградусную[35] жару с почти стопроцентной влажностью – типичную летнюю погоду южного Нью-Джерси.

Саша Храповицкий – успешный московский предприниматель, сидел все по той же «русской статье» – преступный сговор с целью вымогательства. Сидел не только он, но и его бывшая жена Вика, с которой они разбежались лет пять назад, но остались в хороших отношениях.

На свободе у них остался восемнадцатилетний сын.

Экс-супруги могли переписываться только благодаря общему ребенку и вовремя не произошедшей процедуре развода. Другим зэкам, находившимся в разных тюрьмах, обмениваться почтой категорически запрещалось – приходилось пользоваться посредниками на воле.

Наличие бывших жен, попавших в жернова американской Фемиды, и детей, в подростковом возрасте столкнувшихся с арестом обоих родителей, сразу сблизило Сашу и меня.

По началу – так точно.

До ареста Саша жил в Нью-Йорке и мотался между Москвой и США. В один прекрасный день ему позвонила Вика, которая обосновалась вместе с их сыном в Майами. Она рыдала в телефонную трубку – ее изнасиловал их общий приятель.

На следующий день Саша был уже во Флориде. Бывшие супруги решили, что в полицию они не пойдут, а «решат вопросы» самостоятельно. Одна-единственная встреча с паскудой-насильником стоила ему десяти, а Вике – девяти лет тюрьмы.

После «разговора по душам» с Сашей и Викой их бывший приятель прибежал в полицию. Там он рассказал историю о вымогательстве «компенсации» и наезде «русской мафии». Этого волшебного словосочетания было достаточно, чтобы моментально арестовать бывших супругов и прикрепить к делу красный ярлык «организованная преступность».

Как и в случае с Димой Обманом, Саша с Викой решили идти на суд присяжных.

Вместо предложенных прокурором трех лет и полного признания вины, оба – и Саша, и Вика – дело проиграли. «Потерпевший» плакал крокодиловыми слезами, и заседатели ему поверили – «невинный доктор столкнулся с русской организованной преступностью».

А мы все были ее частью.

Высокий и поджарый ньюджерсиец Боря Глухман, обладатель тонкого чувства юмора и пятилетнего тюремного срока, внес свою лепту в дело спасения утопающего.

От него мне досталось несколько хэбэшных маек и спортивные штаны. Уже на следующий вечер, на праздничный салют в честь Дня независимости, я вышел именно в Борином прикиде.

С ним мы сошлись буквально за несколько минут – я, как ненормальный, смеялся над его шутками и байками из тюремной жизни. Он позволял себя подкалывать и сам легко над собой шутил.

Интеллигентный молодой человек сел за бензин.

Имея бензозаправку в Нью-Джерси, Боря покупал горючее у поставщиков в Мэриленде.[36] При этом он «забывал» оплачивать налоги за ввоз товара из другого штата. За обман всемогущей «священной коровы» Ай-Эр-Эс[37] горе-махинатор и получил свой пятерик.

На свободу он выходил через 30 дней.

…Харизматичный и вечно со всеми спорящий 60-летний Семен Семенович Кац узнал о поступлении в Форт-Фикс нового русского заключенного от своего знакомого приятеля из Мексики. Как и Шерлок Холмс, он нарезал круги вокруг карантинного отряда, пытаясь напасть на мой след.

Казалось, что Семен Семеныч, бывший главный инженер черновицкой галантерейной фабрики, обладает какой-то Военной Тайной и Особыми Знаниями. Он и вправду обо всем имел свое мнение и очень любил поучать других.

За пятнадцать лет пребывания в Америке Семен Кац стал владельцем небольшой поликлиники. «Докторского офиса», как говорили русские американцы.

Как и десятки других врачей, его контора обслуживала пострадавших в липовых автомобильных авариях.

За обман страховых компаний, которым выставлялись кругленькие счета за несуществующие процедуры и исследования, его и взяли. Контору, знамо дело, распустили.

«Доктор Айболит» сразу же признал свою вину и получил трехлетний срок.

Семен любил вспоминать советские времена и свой родной завод. В тюрьме он активно оздоравливался. После многолетнего и ежедневного употребления алкоголя он начал бегать и занялся легкой физкультурой. Параллельно с этим он ударился в религию – без него не обходилась ни одна служба в тюремной синагоге.

Немного по-птичьи вытянув вперед свою седую голову, Семен отвел меня в сторону и с важностью произнес:

– Молодой человек, вам к шортам обязательно нужно пришить карманы. У меня тут есть один шварц[38], который за пять долларов это может устроить. К тому же я просто обязан рассказать обо всем, что происходит в этой тюрьме. Как интеллигентный человек – интеллигентному человеку.

Я с благодарностью согласился получить и карманы, и экскурс в тюремные тайны. Хотя потом об этом не раз пожалел – во мне он нашел доступного собеседника и до бесконечности плел свои истории и навязывал семеновское видение мира.

…Сережа по кличке «Капитан» не подарил ничего. Я нисколько не обиделся: подарки – дело добровольное.

Когда же я узнал, что тридцатитрехлетнему бывшему капитану дальнего плавания дали почти сорокалетний срок, всякие дальнейшие вопросы закончились. Американские судьи часто давали сроки из расчета средней продолжительности человеческой жизни лет так в 150–200.

Серегу мне было жалко. Очень жалко.

На небольшом корабле, где он служил первым помощником, перевозили кокаин. Много кокаина – несколько мешков.

Панамский корабль с украинским экипажем остановили катера и вертолеты американской береговой охраны в совершенно нейтральных водах. В нейтральных!

Груз нашли и под прицелом пушек и автоматов «Звезду Атлантики» отконвоировали в Майами. Небольшой экипаж арестовали.

Капитан вместе с семнадцатью украинскими моряками, верившими в американскую юридическую систему и презумпцию невиновности, решил пойти на суд. Ни он, ни его экипаж не знали, что именно заказчики погрузили в трюм – по бумагам это был выращенный в Никарагуа рис для Кубы.

Как обычно, Сережу обвинили в преступном сговоре. Единственным доказательством его вины стало выступление на суде капитана корабля. Чтобы спасти свою шкуру и получить меньший срок, тот показал, что наш Капитан и его земляки знали о грузе. Ударил деревянный молоток, и все получили «по заслугам».

Бедный Серега не отчаивался и надеялся на «трити трансфер»[39] – перевод в тюрьму на родину. В Украине о подобном тюремном заточении и не слышали – перемещенным зэкам засчитывали американский срок и, как правило, сразу же отпускали на свободу.

Капитан уже трижды подавал прошения в главный Вашингтонский офис Федерального тюремного бюро. Два раза ему отказывали, но особые надежды он возлагал на новую петицию. Он и его государственный защитник ждали ответа – процесс рассмотрения просьбы занимал почти год.

…Форт-фиксовские Чук и Гек, Саша Комарковский и Роберт Обман, тридцатилетние подельники и друзья неразлейвода, выставили мне в подарок безалкогольный лосьон после бритья, зубную щетку Palmolive в полупрозрачном тубусе и резиновые шлепки для душа.

И тот и другой прожили в Америке лет по двадцать пять и выступали великими специалистами по русским и американским тюремным «понятиям». Что есть «западло», а что нет. Чего можно, а чего нельзя.

Саша обладал чувством юмора и крепкими мозгами. Это не помешало ему пройти через американскую «малолетку» и зарекомендовать себя в качестве отъявленного «траблмейкера»[40].

Помимо общего уголовного дела – все той же русской организованной преступности – друзей сближал другой немаловажный факт: их отцы были известны не менее своих нашумевших во всех иммигрантских газетах сыновей.

Сашин папа, изящный интеллектуал, был популярным нью-йоркским врачом-психиатром. Он выступал на радио и ТВ, писал в газеты и активно тусовался.

Папа Роберта, основатель славной династии русских мафиози, отбывал срок в нашей же тюрьме.

Дима Обман нежно и по-отечески называл Робика «сынкой» и целовал при утренних встречах и вечерних расставаниях. Всемогущее провидение восстановило справедливость: после тринадцати лет разлуки папа и сын встретились на два года в американской тюрьме.

Роберта Обмана и Александра Комарковского арестовали в один день как членов знаменитой «бригады» Зиновия Малея. По словам прокуроров банда несколько лет третировала нью-йоркский Брайтон-Бич.

Их босс находился здесь же, в тюрьме Форт-Фикс, но только на ее другой стороне. С ним я должен был познакомиться через пару месяцев, сразу после перевода на Северную сторону зоны.

Несмотря на обещания прокуроров засадить всех членов организованной преступной группировки лет на пятьдесят, благодаря известным адвокатам дело практически развалилось. Тогда прокуратура предложила бригадиру и его подельникам года по два-три.

И Малий, и ребята решили не рисковать и приняли условия сделки. Сказался опыт и полученные знания – власти выигрывали девяносто пять процентов всех федеральных судебных процессов.

…Два грузина – Коба и Ираклий – на мой приход не прореагировали никак. Никаких даров «волхвы» не преподнесли. Подошли, поздоровались, представились и сразу вернулись за соседний стол, где с утра до вечера дулись в карты и нарды с гортанными израильтянами. Что вполне нормально. Каждому – свое.

Мне тут же рассказали, за что они попали в Форт-Фикс.

Ираклий получил восемь лет за вымогательство полумиллиона долларов у собственного дяди. Сорокалетний Ираклий и его подельник инсценировали «похищение» племянника и от лица несуществующих вымогателей требовали выкуп у бессердечного родственника-миллионера. Тот оказался «честных правил» – денег не дал и связался с ФБР, которое радостно довело дело до логического конца.

Коба, бывший житель Кутаиси, а потом израильской Кфар-Сабы, несколько лет назад перебрался в Лос-Анджелес. Он сидел за продажу «экстази» – популярного клубного наркотика. За веселые таблетки в Америке с конца девяностых давали «много и долго». Кобу взяли с небольшой партией товара, поэтому он получил всего сто двадцать месяцев.

Ему явно подфартило, не то что Капитану, Обману и окружившим меня новым друзьям-приятелям. Теперь, помимо генерального консультанта Максимки, я заполучил целое созвездие тюремных товарищей.

Пару дней назад, еще дома, я пытался представить, как произойдет сегодняшняя «встреча на Эльбе». В глубине души я надеялся на хороший прием, но на подарки и такой кредит доверия однозначно не рассчитывал. Наверное, помогли газетная шумиха и куча статей, появившихся за три года моей борьбы с ветряными мельницами.

Народ явно приготовился к встрече с известным разбойником…

…Жара и влажность усиливались. Я без перерыва бегал то к фонтанчику с водой, то в туалет.

Корпус, около которого тусовались русские зэки, находился в самом конце зоны. Именно в нем занимал номер-люкс Дима Обман. Напротив него стояло аутентичное трехэтажное строение из красного кирпича. Там квартировали Саша Вербицкий, Семен Семеныч и Капитан. Остальные русские были разбросаны по другим корпусам. Мы с Максимкой жили в карантине, а Боря со Славиком – в «юните»[41] для алкоголиков и наркоманов.

Между двумя корпусами тюремного Брайтона расположился классический российский двор – 60 метров в длину, 30 – в ширину. За покрашенными бордовой краской деревянными столами сидели зэки.

По-тюремному унифицированные и похожие друг на друга. Все как один: белая котоновая футболка плюс серые хэбэшные шорты.

Несмотря на отчаянную жару и всеобщую липкость, народ за столами отчаянно резался в карты и домино. Интеллектуалы же разложили шахматы или нарды.

На весь двор приходилось одно захудалое дерево, и под ним сидело несколько человек. В двух противоположных углах загона красовались два потрепанных временем газибо. В Беловежской Пуще такие нехитрые постройки ставили для зимней кормежки диких зубров и оленей. В наших навесах вместо сена висели старинные телики и были установлены огромные урны для окурков. На территории тюрьмы курить разрешалось только в газибо.

За курение в неотведенных для этого местах: бараках, учебном корпусе или на спортплощадке – попавшиеся заключенные сразу же отправлялись в карцер. Это правило дуболомы соблюдали безупречно.

Даже накануне главного праздника страны.

Глава 6

В преддверии Четвертого июля

Самая большая федеральная тюрьма США готовилась отметить День независимости. Самый праздничный летний праздник.

2,500 зэков с Южной и 2,500 с Северной сторон, а также 500 человек из примыкающего к нам лагеря ожидали Особого Обеда. Самого лучшего обеда в году.

Справлять американский «красный день календаря» в компании преступников мне доводилось впервые, и я внимательно присматривался и принюхивался к своим новым ощущениям.

Разговоры о Дне независимости я слышал буквально с первых часов своего заточения. В тот злополучно-незабываемый год 4 июля выпало на понедельник, поэтому «контингент» расслаблялся три дня подряд.

На выходные и праздники администрация тюряги вводила некоторое послабление: мы могли оставаться без синтетической тюремной формы весь день – с утра и до позднего вечера.

Вот уже три дня как я мотал свой срок, а униформу, можно сказать, так и не «нюхал». Несмотря на липкую июльскую жару и влажность, ходить в шортах и футболке в будние дни можно было только после 5 вечера и в выходные.

Или как сейчас, на праздники…

Когда я впервые увидел зэков в тюремных «хаки», то понял, что красота мир не спасет. Огромные пятна пота на спине и под мышками на грязно-защитном фоне только подтверждали мои наблюдения.

С другой стороны, я не мог утверждать, что одинаковые белые футболки, серые шорты или треники делали из нас расписных красавцев.

Пять тысяч уродцев под одной крышей.

Поскольку наша одежда (не важно: форма или свое «родное», из тюремного ларька) была похожа как пресловутые две капли воды, то на первый план выступало Лицо.

В большинстве своем арестантские физиономии выглядели достаточно отталкивающими. Я сразу же заметил этот любопытный физиологический феномен.

Никаких греческих профилей или римских носов, никакого благородного овала или горящих глаз, никаких волевых подбородков или интеллектуальных лбов. Из сотен зэков я насчитал всего лишь несколько десятков внешне более-менее располагающих к себе людей.

И тут меня осенило: на свободе именно одежда вносила определенное благообразие и миловидность. И скрывала природные недоработки.

В Форте-Фикс напрашивался другой вывод: «Печально я гляжу на наше поколенье. Его грядущее – иль пусто, иль темно…» В тюремной библиотеке труды Михаила Юрьевича отсутствовали, приходилось цитировать по памяти.

Как и три года назад, в своих первых СИЗО, я сам с собой начал играть как бы в детскую игру. Рассматривая окружающих меня сидельцев, я представлял себя по очереди то капитаном шхуны, то каким-нибудь плантатором.

Очень веселенькая тюремная забава, рекомендую!

В первом случае в задачу капитана входил отбор латиноамериканцев или жителей Карибских островов в экипаж парусного фрегата. Они должны были быть надежными морскими волками, не способными к бунту.

Думая о бригантинах и Веселом Роджере, я внимательно вглядывался в лица латиноамериканских и вест-индских заключенных. Выходцы из Доминиканской Республики, Кубы, Ямайки, Гаити, Гондураса, Колумбии, Пуэрто-Рико, Сальвадора, Никарагуа, Бразилии, Чили и Аргентины давали богатую пищу для воображаемой игры.

На самом деле родиной классического пиратства была именно Центральная и Южная Америка, откуда и происходила половина заключенных Форта-Фикс. Они и выглядели по-пиратски: не хватало только косынки на грязную голову, повязки на глаз, «черной метки» вместо тюремного ID и той самой знаменитой бутылки рома.

Когда же я рассматривал чернокожих зэков, составляющих другую половину тюремного контингента, то игра была уже другой. На этот раз я был не капитаном шхуны, а богатым плантатором – производителем сахарного тростника.

Я видел себя в пробковом шлеме и с плеткой-семихвосткой на рынке рабов-невольников, только что привезенных из Африки. В мою задачу входила покупка нескольких десятков негров для работы в поле.

С одним важным условием: будущие рабы не должны поднять восстание. Таким образом, мне требовались доброжелательные и трудолюбивые персонажи, не способные к жестокости и предательству.

Рассматривая своих сокамерников и соседей по заключению, я пришел к совершенно нерадостному выводу. Почему-то так складывалось, что надежных моряков и верных рабов насчитывались буквально единицы.

Большинство фортфиксовцев не выдерживало конкурса на замещение вакантных должностей из моей сказки. И не то чтобы требования были особенно завышенными.

Недаром при входе в наше печальное заведение висел транспарант – «Это тюрьма, а не загородный клуб», то есть «This is jail, not a country club».

Поэтому душа и отдыхала с русскими.

Во всяком случае – поначалу.

… Достаточно рано, часов в девять утра, наиболее активная часть русско-американских зэков подтянулась на место встречи, запланированное еще накануне.

Небольшой овальный лужок с пожухлой травой окаймлялся задрипанной беговой дорожкой. По утрам и вечерам под спортивные знамена Форта-Фикс выходили наши местные легкоатлеты.

Спорт и более-менее активный образ жизни привлекал одну четвертую – одну шестую часть тюремного населения. Карты, телик, 24-часовое поглощение «джанк фуда»[42] были несравненно популярнее диетических ограничений, тренажерного зала и бега трусцой.

У русских в отличие от распухающего от нездоровой пищи большинства проглядывалась некая любовь к физкультурным утехам. Ровно в шесть утра открывалась зона, а вместе с ней – заброшенная беговая дорожка и «джим»,[43] заполненный сломанными тренажерами.

Первым на «стадион», как молодой огурец, выскакивал неугомонный Семен Семеныч Кац. Несмотря на предпенсионный возраст, он упрямо накручивал круг за кругом. К концу занятий бывший гэтэошник и алкоголик выжимал мокрую от пота майку и готовил свою любимую овсянку.

Столовский завтрак его не устраивал ни под каким соусом.

В утреннюю кашку Семен с любовью добавлял украденное из столовки яблочко. Потом – пару ложек арахисового масла и горсточку обезжиренных хлопьев «гранола». Сверху все посыпалось орешками с изюмом и настаивалось минут 10–15.

Умытый и раскрасневшийся брайтончанин, благоухавший туалетным мылом «Доув», выходил из своего корпуса во второй раз ровно в 7.30 утра.

В одной руке он нес затертый пластиковый контейнер с любимой кашкой, в другой – круженцию с декофенированным кофе «Тестерз Чойс»[44]. Под мышкой – очередная книжица с популярными и несложными кроссвордами.

За одним из свободных карточных столов его неизменно поджидал Капитан. Высокий блондин Сережа, природный русак, нежно дружил с тщедушным, но мудрым семитом Семеном Кацем.

Они всегда были вместе – форт-фиксовские Самуэль Паниковский и Шура Балаганов.

Одновременно с Семен Семенычем в корпусе напротив вставал законник Дима Обман. На стадион он не ходил. Прихватив с собой сына и его друга, он отправлялся в тренажерный зал.

Дима, коренастый и подтянутый шестидесятилетний боровичок, находился в отличной спортивной форме. Наравне с молодыми зэками из качалки он вовсю тягал многофунтовые гантели и тяжеленную штангу.

– Слушай меня внимательно, Лева, – делился своими секретами многоопытный арестант. – Движение – это все! Раз менты отобрали у нас столько лет, мы должны зарядиться за это время, как гребаные аккумуляторы! И назло этим скотам прожить на двадцать лет больше запланированного. Посмотри на меня – не пью, не курю, джим каждый день. Ты просто обязан воспользоваться этим отпуском и взяться за себя. Посмотри, еще немного, и придется надеть лифчик – разве это дело?

– Дим, я же просидел под домашним арестом три года. Из дома – почти никуда, только к врачу и адвокату! К тому же постоянный стресс, и все такое. Вот и набрал вес, – начал я оправдываться.

– Знаю, знаю, встречал пацанов в твоей шкуре, – продолжал Дима. – Наверное, зашибал водяру-то?

– Было дело! Пил почти каждый день – иначе не мог успокоиться и заснуть. А выпьешь – хочется есть. Вот и набрал за это время сорок паундов[45]. Но теперь уж я точно завязал!

– Правильно базаришь, парень. Займись собой, потом ментам еще спасибо скажешь. Тебе сидеть недолго, всего пятерик, выйдешь на улицу, твои ровесники с животами и гипертонией по лепилам бегают. А ты только помолодеешь лет на десять!

Дима Обман и правда выглядел значительно моложе своих ровесников, оставшихся на воле. Посвежевшими после тюрьмы выглядели и Марта Стюарт, и Вячеслав Иваньков и даже Пал Палыч Бородин.

Мои новые герои.

Всех троих приводила в пример моя мама. Она явно была озабочена моей предтюремной депрессией и активным «лечебным» потреблением «Гжелки», «Хеннеси» и прочего алкоголя.

– Посмотри на меня – ни единой морщинки, – продолжал Дима, – спорт и витамин Е!

– И это все? – спросил я, внимая поучительной информации.

По опыту своих первых тюрем я уже знал, что ухаживать за лицом и телом «западло» не считалось. Я сразу же вспомнил первых чернокожих сокамерников, разукрашенных, как Пьеро, белой чистилкой «Нокзима»[46]. Они экзотично белели под вечно горящими лампами дневного света.

Итак, секрет вечной молодости Димы Обмана заключался в постоянном движении и внутренне-наружном применении знаменитого антиоксиданта – витамина Е.

– Будешь пить по 4 таблетки в день и мазать лицо и руки, особенно зимой. Немного накладно, но это лучшее из того, чем торгуют в ларьке. Все остальное – американский «булшит»[47], – наставлял меня Дима.

Он вынес показать и попробовать волшебное средство для красоты. В прозрачных ампулах блестело ярко-желтое масло. Надломил одну: теплая вязкая жидкость плавно потекла мне на пальцы.

Я твердо решил поступать так, как научил меня Дима. Тем более что жизненно-важные перемены в лучшую сторону были запланированы на ближайшую пятилетку и мною. Помимо приема витаминов я намечал заняться ежедневными силовыми упражнениями, бегом и прочая, и прочая.

Начинать с нуля.

Омолаживаться – так омолаживаться!

Вслед за старшим поколением в кружки и спортивные секции подтягивались и остальные русские зэки.

Саша Храповицкий каждое утро играл в большой теннис. С 7 до 8 утра, всего на час в день, наш спортзал превращался в теннисный корт. Конкурентная борьба за тюремный Уимблдон и место под солнцем достигала неимоверных высот. В ход шел активный подкуп, занятие очереди, отправка посыльных, подарки, угрозы, посулы и далее по списку.

Саша получал площадку всегда, ибо деньги решали все!

Особенно за забором.

Пару раз в неделю бывшего бизнесмена ублажал черный массажист – бывший спецназовец из морской пехоты. Усталое тело тюремного гедониста требовало постоянного ухода. Впрочем, не только тело – он по-барски держал личного повара и ежедневного помощника по хозяйству.

Александр Храповицкий был человеком с широкой русской душой и к тому же щедр на подарки. Перепадало не только всем русским, но и его вассалам.

Ближе к обеду на свет божий показывались остальные русские спортсмены. В зависимости от рабочего графика к семи вечера физкультурную барщину отрабатывало практически все взрослое русскоязычное население Форта-Фикс.

Разговоры о спортивных достижениях и зарядке велись не переставая.

Максимка, будучи таким же карантинщиком, как и я, уже вовсю вставлял в разговоры умные мысли из журналов Men's Journal или Men’s Health. Бывший Мишка Квакин тоже встал на путь физического исправления.

Я жутко завидовал его целеустремленности и движению к совершенству – он отчаянно боролся со своей ленью. Уже со второго дня заключения Максимка начал меня стыдить и требовал взяться за себя. При этом он сам мог полдня валяться на койке, а другие полдня загорать на лужайке около тюремного стадиона.

Времени оставалось много – в карантине вновь поступивший на зону контингент не работал.

Опытные Боря и Славик советовали мне «осмотреться, оклематься» и никуда не спешить. К тому же последний раз активной физкультурой я занимался на третьем курсе университета.

На самом деле моя голова была забита вопросами адаптации и понимания основ тюремной жизни. Поэтому мое «Динамо» пока еще не бежало.

В тот день, 4 июля, народ был еще более расслабленным, чем обычно – шел третий подряд выходной день. Спортивная жизнь явно замедлилась, как, впрочем, все живое и разумное в такую жару.

Наши шорты и тоненькие маечки постоянно прилипали к потному телу – народ мечтал о пляже и прохладной воде. Я периодически бегал в свой корпус и бросался в побитую временем и зэками душевую – слава богу, проблем с водой не существовало.

Холодный душ спасал лишь на несколько минут.

В мгновение ока я опять превращался в амебообразное и потное существо. Хотелось, чтобы тебя поливали из шланга холодной водой двадцать четыре часа в сутки – как белых медведей в знаменитом зоопарке Бронкса.

Оставалось радоваться, что в кранах еще текла прохладная вода и что морозильные машины периодически выплевывали ледяные кубики на первых этажах наших казарм.

Хоть и с очередью, но приятно.

Периодически кто-то из нашей компании собирал пустые пластиковые бутылки и отправлялся по воду. Мы активно поливали друг друга, засовывали лед за воротник, и даже мастерили некое подобие брызгалок образца 1978 года.

Наши игрища напоминали поведение мальчишек, еще не вступивших в пору гормональных взрывов. Всё, как в детстве, в парке Дома офицеров на воронежском проспекте Революции.

Не хватало лишь большого пионерского костра и песни про «картошку-объеденье». И почему-то отсутствовали вожатые с алыми галстуками.

Вместо пионервожатых по нашему «компаунду»[48] маршировали надсмотрщики, которые и выводили нас на торжественные построения.

«Не верь, не бойся, не проси» – гармонично служило нам лагерным девизом.

Речовка была не менее проста и доходчива: «Expect the worse, but hope for the best» – «Ожидай худшее, но надейся на лучшее».

Как учили зэки-мудрецы.

По большому счету именно так мы и поступали – были готовы ко всему и пытались найти радость в малом.

Вот и сегодня тюремный народ активно загорал.

Исключительно по выходным и праздникам власти проявляли чудеса человеколюбия. Неухоженный, заплеванный и затоптанный лужок посредине разбитого стадиончика превращался в тюремный «солярий». Несмотря на то что оголяться нам разрешалось только по пояс, латиноамериканские зэки метко прозвали его «Пинга-Бич» – «Пляж половых членов».

Подразумевался абсолютно мужской состав загорающих.

В соответствии с приказом начальника тюрьмы Рональда Смита, заключенным Форта-Фикс изредка разрешалось принимать солнечные ванны. При этом в меморандуме четко оговаривалось место (вышеуказанный лужок), время (с 7 до 15.30), дни (суббота – воскресенье) и форма одежды (снимать можно только майку).

…Через год пляжную казачью вольницу отменил новый директор нашего заведения. Как, впрочем, и много других поблажек, включая табакокурение, цветочные клумбы и скамейки перед отрядами…

…Время приближалось к проверке.

Через полчаса тюремные громкоговорители должны были взвыть пронзительным криком одного из ополоумевших от жары офицеров: “Recaaaaaaaaaal”[49], то есть – «Назааааааааааад!»

Услышав команду «Recall», зэк был обязан немедленно обо всем забыть, бросить любые дела и пулей лететь на перекличку к себе в корпус. Если во время проверки кто-то отсутствовал, вся тюрьма сидела по камерам и неоднократно пересчитывалась злыми, как черти, ментами.

Рано или поздно нарушитель находился, но автоматически попадал на полгода в карцер.

…Народ активно обсуждал приближающийся обед. Из разговоров я понял, что сегодня на кухне должно было произойти что-то совершенно неординарное.

Как бы, между прочим, я спросил у лежащего рядом Славика:

– Слушай, а что здесь подают в дни всенародных праздников?

– Тебе это вряд ли интересно. У тебя в животе еще перевариваются котлеты по-киевски из брайтонского «Интернейшнл фудз»[50]. Это для нас праздничная жрачка – большое дело, – с легким надрывом в голосе ответил обычно улыбающийся Славик. – А я вот забыл, какой у винограда вкус. Или у киви. Или у груши. Или у редисочки простой… И вообще, что это такое? Ты, Лева, только с улицы, не напомнишь, какого они цвета? Это фрукты или овощи? Все на фиг менты повыбивали!

Эх, где вы мои заварные пирожные, пельмешки и окрошечка, – подхватил эстафету вечно голодный штангист-вымогатель Вадюша.

Тюремного рациона ему явно не хватало, и от этого он очень страдал.

Боря был реалистом и за несколько дней уже успел дать мне много разумных советов.

– Лева, кого ты вообще слушаешь? Посмотри на их заплывшие рожи – ничего ценного они тебе не скажут. Короче, тебе ведь дали вчера вечером номерок?

– Да, точно! Приходил какой-то филиппинец и по списку их раздавал прямо перед последней проверкой, – ответил я, вспоминая полученный вчера небольшой голубоватый билетик.

Лет семь назад я пускал в дело в точности такие же талончики. Во время русских дискотек на яхте вокруг Манхэттена, они служили контрмарками на бесплатные дринки[51].

– Это талон на сегодняшнюю курицу. Радуйся своей удаче – пришел и сразу такое! Братва гуляет несколько раз в году. Столовая вечером закрыта, после обеда дадут пакет с ужином. Кстати, а ты же на кошерное[52] еще не перешел?

– Нет пока, – неуверенно произнес я.

– Это хорошо, а то не смог бы получить курицу. В кошерном наборе ее нет. Сегодня за раздачей и у входа в столовку будет много ментов. Следить, чтобы вот такие шустрые уродцы, как наш Славик, не влезали в очередь по второму разу. Вот для этого и талоны.

На взаимные подколки никто не обижался.

– Сам урод, – безразлично и мирно ответил Славик. Его срок заканчивался через две недели, и проблемы питания его больше не заботили.

Боря продолжал:

– Видишь, Лева, в честь твоего прихода менты разродились жареным цыпленком, а после обеда будет концерт. Но самое главное – ночью устраивают праздничный салют. Так что наслаждайся жизнью!

Я не знал, шутил Боря по поводу концерта и салюта или нет. Чем черт не шутит: все-таки тюрьма – американская, со всеми капиталистическими вытекающими.

Тем временем мой новый тюремный товарищ продолжал с достаточно серьезным видом:

– Не переживай. Из пяти лет ты отсидишь четыре с небольшим. Увидишь – четыре года пролетят, не успеешь заметить. А сейчас пока что расслабься, тебя и так промариновали три года под домашним арестом. Энджой[53], насколько это здесь возможно!

Пойми, сейчас ты ни на что повлиять не можешь. Ни здесь, ни на свободе. Ну, почти ни на что. Думай о семье и занимайся собой! Присмотрись, устройся на нормальную работу, займись спортом. Выстрой свое расписание. И вперед, с песнями!

У меня был такой же, как у тебя, срок, так я даже его и не заметил. Увидишь, недели будут просто улетать, если правильно ко всему подойти. Все зависит только от тебя! Лес валить здесь не надо, а со всем остальным можно на время смириться. Не отчаивайся, ты вроде бы парень крепкий и с мозгами. К тому же, судя по всему, ты – человек творческий. Напиши книжку об американской зоне и обо всем, с чем столкнешься.

– Был бы с мозгами – сейчас здесь не сидел. А по поводу книженции, я и сам уже думал. Даже название готово: «На нарах с дядей Сэмом», – ответил я.

И Славик, и Вадюша согласно кивали головами, поддакивая Бориным мудрым мыслям.

Несмотря на туманность тюремного будущего, я чувствовал себя более-менее уверенно. Особенно после наставлений Димы и Бори и собственной накрутки.

…Дневная проверка начиналась через пятнадцать минут. По спортплощадке уже ходили конвоиры и грубо загоняли разнежившихся зэков по камерам. Рядом раздавался лай овчарок из охранного отряда К-9. Даже они напоминали, «чьи в лесу шишки» и кто здесь хозяин.

Глава 7

Пикник на обочине

Праздничная курица, как и ожидалось, удалась на славу.

После трехчасовой очереди русское землячество наконец просочилось в столовку.

Часы показывали почти два часа дня, хотя праздничные пайки начали выдавать ровно в одиннадцать, с момента начала обеда.

На подходе к раздаче напряжение в очереди нарастало. Заключенные ожесточенно тянулись к стойке и подталкивали впередистоящих.

Говорили, бывали случаи, когда из-за каких-то просчетов администрации и повышенной изворотливости зэков, праздничного куриного обеда на всех не хватало. Тогда несправедливо обделенным арестантам раздавали самые обычные рыбные консервы, чипсы и тому подобные несравнимые заменители.

Ее Величество Курицу подавали крайне редко, но каждое ее появление подданные встречали как настоящий праздник, и выстраивались к ней на поклон. У вожделенной зажаристой четвертушки аппетитно хрустела коричневая корочка. Непередаваемый аромат витал над кухней и соседними с ней корпусами.

Сухим пайком к куску праздничного гормонального цыпленка выдавали другой тюремный дефицит – остывший пережаренный гамбургер. К нему полагались ватная булочка и пачка картофельных чипсов.

Дешево и сердито.

Вместо ужина в столовке.

Спецпаек дополняли побитое яблоко и теплая банка неизвестной «колы».

Выйдя из столовой, мы не стали дожидаться массового пикника, а уселись за один из уличных деревянных столов.

Началась праздничная трапеза, посвященная американскому Дню независимости.

Русские зэки с искренним трепетом обгладывали крылышки и обсасывали косточки. Никогда до этого я не видел таких чистых куриных скелетов. Это явно доказывало, что курица и вправду являлась местным гастрономическим деликатесом.

Мои новые товарищи вовсю хлопотали над «цыпленком жареным», я же таким энтузиазмом пока похвастаться не мог. Поэтому мой гамбургер и подозрительная «кола» попали в общий котел.

Оголодавший Вадик в одну минуту разобрался с пожертвованием. Я не возражал и смотрел на происходящее во все глаза. Наблюдал и за своими пацанами, и за инородцами. Незаметно заглядывал в рот и слегка крутил головой.

Вокруг расположились похожие на нас и такие же живописные таборы.

Группки из 5-10 зачуханных и побитых жарой заключенных устраивались за соседними столиками или прямо на желтоватой траве. Обстановка напоминала костры отдыхающих волжских бурлаков или казаков в Запорожской Сечи. Неспешное чревоугодие, громкая отрыжка, миролюбивый треп, истории из жизни…

После курочки с котлеткой народ явно подобрел: Боря со Славиком пустились в воспоминания о прошлых пикниках. Дима Обман, совсем как в нравоучительной сказке Салтыкова-Щедрина, по-генеральски вспоминал, что подавали у него на Подьяческой. На свободе он был большим гурманом и завсегдатаем многочисленных русских ресторанов южного Бруклина[54].

– Помню, как-то раз гуляли мы с друзьями в «Национале» («Арбате», «России», «Распутине», «Одессе», «Зодиаке»). Подавали совершенно исключительную жареную картошку (цыпленка-табака, котлету по-киевски, баранью ногу). А на сцене и у стола весь вечер нам пел Миша Гулько (Вилли Токарев, Люба Успенская, Миша Шуфутинский, сестры Роуз).

Саша Храповицкий вспоминал лучшие московские кабаки пятилетней давности. Семен Семенович – стряпню своей супруги, Саша Комарковский – японские рестораны Манхэттена, Робик Обман – любимые заведения Лондона.

Я пока не вспоминал ничего.

В то же время я все лучше и лучше понимал, что бал в Форте-Фикс правит именно еда. О ней говорили больше всего.

На втором месте шли бесконечные рассуждения о преступлениях и наказаниях. О чем бы мы ни беседовали, вольно или невольно мы всегда возвращались к прокурорам, судьям, свидетелям и нашим уголовным делам.

«Женская тема» приютилась лишь на третьем месте. Сопутствующие ей сексуальные воспоминания были не часты и, к моему удивлению, – не ярки. Наверное, «запретная тема» не обсуждалась в компании пацанов-по-понятиям.

Четвертую строчку в списке тюремных вербальных приоритетов (во всяком случае – у русских) занимали физкультура и спорт. Через воздержание и полный контроль над телом мы уверенно тянулись к «здоровому духу».

Расстановка тем, как правило, не менялась. Недаром одним из наших основных вопросов оставался самый насущный: «Что сегодня дадут пожрать?» Хлеб уверенно обошел зрелища и на десять голов – сексуально-половую сферу.

Правильно говорили основоположники марксизма-ленинизма – «бытие определяет сознание».

Особенно в тюрьме.

После пикника и праздной болтовни наша тусовка медленно перетекла в сторону тюремного Брайтона – небольшого пространства между двумя корпусами у западного забора зоны.

Два карточных стола «застолбили» еще с утра – они были покрыты привязанными по углам казенными простынями. На белом фоне красовались два штампа: «Собственность правительства Соединенных Штатов Америки» и «Изготовлено корпорацией «Юникор» в федеральном исправительном учреждении Льюисбург».

Обычно по утрам играющее население Форта-Фикс высылало на улицу гонцов. Постоянные игроки в карты, китайское и обычное домино, шахматы, нарды и ямайские кости могли не волноваться: если к столу вовремя привязывали простыню, то посторонний за него уже не садился.

Особенным изыском у местных зэков считались игральные скатерти, сшитые из темно-зеленых шерстяных армейских одеял.

Даже самому затрапезному и зачуханному тюремному столу они сразу придавали вид цивильного казино из соседнего Атлантик-Сити[55]. К тому же для удобства игроков к скатерти пришивали четыре больших кармана. Если нужно было отлучиться из-за стола, туда можно было положить карты. Самые продвинутые столы отличались яркими аппликациями на вольные тюремные темы. Большинство зэков и без скатерок знало, кто обычно тусовался в том или ином углу зоны.

Основные пятачки, местечки, скамейки и столики закрепились за той или иной этнической общиной или на худой конец группой по интересам. Переменить негласного собственника могли только военные действия.

Дима Обман мне объяснил:

– Лева, пойми. Нас здесь мало, но кто на нас с мечом пойдет, от меча и погибнет! И ты конкретно должен делать все, чтобы русских на зоне уважали. Не только сейчас, но и на годы вперед! Ты меня послушай, Дима плохого не скажет и плохому не научит!

Мои уши все больше и больше превращались в авиационные радары. Я начинал понимать, что внешнее спокойствие и тюремная идиллия – явления очень относительные. Устоявшийся «статус кво» и политика мирного сосуществования были субтильны и хлипки – в любой момент снизу и сверху, слева и справа могла начаться очередная Пуническая война.

Именно так много раз потом и случалось.

Но только не Четвертого июля. Народ барствовал, переваривал курочку, ждал концерта и вечернего салюта.

Несмотря на праздничный день, карточные баталии не прерывались. Я, пожалуй, был единственным «русским», кто относился к картам совершенно равнодушно. Пока за столами проигрывались очередные несуществующие коровы, я сидел неподалеку с книжицей.

И в начале срока, и потом читалось мне легко – обычно книга «улетала» за несколько дней. В какой-то степени я даже наслаждался возможностью немного расслабиться и хотя бы недолго побыть эгоистом. Пожить, не о чем не думая. Как в детстве.

Три года борьбы с «нечистой силой» – крысоподобной прокуроршей и всемогущим ФБР – порядочно истощили Леву Трахтенберга и загнали начинающего сидельца в несвойственную ему депрессуху.

Поэтому я тихо радовался и проглатывал книжку за книжкой.

Степень восприятия прочитанного возросла в сотни раз. Три года назад, в своих первых следственных изоляторах, читалось мне на «слабую троечку».

Тогда это занятие походило на название ленинской работы: «Шаг вперед, два шага назад». Прочитав страниц десять любой книги, я вдруг понимал, что совершенно не врубаюсь в ее содержание. Приходилось возвращаться и перечитывать.

В то время мои мысли плавали в совершенно другом измерении – все еще только предстояло.

Как только судебная тяжба и «Mein Kampf»[56] прекратились, я вновь начал читать запоем. Как в студенческие и раннеперестроечные годы.

Три года назад моими первыми тюремными книжками стали жизнеутверждающие «12 стульев» и «Похождения бравого солдата Швейка». На этот раз в репертуаре появились Татьяна Толстая, Леон Урис, Людмила Улицкая, Василий Аксенов, Дина Рубина, Ромен Гари, Оскар Уайльд и неизвестно откуда взявшийся Аркадий Петрович Гайдар.

В тот день я ностальгически перечитывал «Чука и Гека». Неожиданно у моего уха раздался голос Бори Глухмана, бензинового жулика и хорошего человека:

– Слушай, Левка, я что-то подустал дуться в карты, пойдем лучше погуляем. Тебе как прокатчику артистов будет интересно. Ты такого никогда в жизни не видел – концерт художественной самодеятельности! В тюряге! Пойдем, не пожалеешь.

– Конечно! Здорово! Кстати, а ты знаешь, что в Москве проводят настоящий песенный конкурс «Калина красная»? Я сам по телику недавно видел, в российских новостях показывали. Но самое главное – трех победителей выпускают из тюрьмы прямо на сцене. Представляешь, если такое устроили бы здесь? – предавался я праздным разговорам.

– Я вам не скажу за всю Одессу, но впечатления от концерта в Форте-Фикс обещаю, – сказал улыбающийся Боря. – Все, хватит, еще начитаешься!

Он протянул руку и сильным рывком поднял меня с травы.

Мы пошли в сторону тюремного спортзала и тренажерки. Именно там, на центральной площади, происходило праздничное действо.

В отличие от «Славянского базара», Евровидения и конкурса «Американский Идол» в Форте-Фикс сценой и не пахло. Выступление десятка тюремных ВИА проходило на фоне побитого временем спортзала и двух баскетбольных вышек.

На безрыбье и рак рыба.

Метрах в пятидесяти от «концертного зала» начинался первый из пяти заборов, сделанных из особо прочной сетки. Над ними закручивалась спиралью колючая проволока, утыканная острейшими стальными лезвиями.

Она празднично блестела на солнце и красноречиво предупреждала: «Не влезай – убьет».

Серебряная колючка окружала нас повсюду. Как будто мы находились на съемочной площадке старой советской киносказки «Снежная королева».

Вообще цветовая палитра этой тюрьмы легко умещалась в шести основных красках: серебряной (колючая проволока и заборы из сетки), бордовой (кирпичные стены всех построек), зеленой (пожухлые лужайки и спортивное поле), серой (бетонные дорожки и площадки), хаки (официальная форма заключенного) и белой (футболки зэков на выходных).

Как правило, отклонений в этой веселенькой радуге-шестицветке не случалось. Любая цивильная одежда (даже самая простая: джинсы и цветная майка), которую мы видели на тюремных посетителях, воспринималась нами как крутой многокрасочный экспрессионизм.

Мы с Борей влезли в потную толпу зрителей, стремясь спрятаться под огромнейшим платаном – единственным на площадке деревом.

В это время тюремные группы выдавали американские эквиваленты «Мурки» и «Не жди меня, мама». На моем лице появилась глупейшая улыбка, которая не сходила с лица до самого конца этого запредельного концерта.

Сама ситуация казалась мне невероятным «сюром»: еще недавно я был на свободе, а теперь – на шоу-программе в тюрьме.

Американская зона, русские зэки, многочисленные негры, праздничная курица, необыкновенный концерт с участием иноязычных ВИА и предполагаемый вечерний салют. Такая жуткая жуть могла свести с ума любого начинающего арестанта.

Тем более меня, с пока еще неустоявшейся психикой.

Я невольно сравнивал российский и американский тюремный шансон. Отличие было налицо – никакой трагедии и надрыва, полнейшее отсутствие образа «старушки-матери» и «стервы-жены».

Наоборот – да здравствует жизнь!

В ритме рэпа, рока и латиноамериканских напевов. Песни – на любой цвет кожи и этнические корни. Практически на все вкусы.

Плавильный котел по-форт-фиксовски.

Каждая группа музыкантов развлекала ликующую и танцующую на жаре публику минут пятнадцать. Программу вел настоящий конферансье – здоровенного вида доминиканец. Похоже, что народ его знал и любил.

Как и положено, он активно шутил и развлекал публику во время смены коллективов.

Отыграв свое, «артисты» моментально растворялись в толпе. На их место сразу же залезали участники и техперсонал следующей группы.

Процесс лениво контролировали несколько местных «секьюрити». Толстозадые ВОХРовцы получали по случаю праздника двойное жалованье.

Воспользовавшись сменой караула, я внимательно рассмотрел концертную площадку – «Зеленый театр» Форта-Фикс.

Под бордовой кирпичной кладкой соседнего спортивного зала, как кубики, одна на другой стояли колонки. На «сцене» – настоящие подзвучки для выступающих и несколько микрофонов на стойках. В глубине расположилась скукоженная ударная группа и нагромождение разновеликих барабанов-конго. Слева – электропианино.

Вся аппаратура дышала на ладан. Тем не менее и вопреки всякой логике звук по каким-то непонятным причинам получался вполне приличным.

А может, мне так хотелось…

Периодически мы с Борей обменивались комментариями по поводу происходящего.

Во мне продолжал говорить промоутер: «Вот такое тюремное шоу из Америки взять и покатать бы по России. Что-то типа: «от нашего стола – вашему столу»… А назвать так – первый российско-американский фестиваль тюремной песни и пляски имени графа Монте-Кристо. В финале все участники, одетые в тюремные формы, размахивают горящими зажигалками. Американцы поют попурри из песен «Лесоповала» и Миши Гулько, а русские – рэп из жизни страдальцев Южного Бронкса.

– А если бы туда добавить и подтанцовку… Вороваек таких с сиськами шестого размера… Представь: голые бабы и все – в наручниках! – подхватил мою мысль Боря.

После почти пятилетней отсидки в Форте-Фикс он был несколько сексуально озабочен. «Несколько» – еще мягко сказано.

Я это понимал и не мешал полету его воображения.

Постепенно мы перемещались к центру балагана. Вокруг нас активно выплясывала разношерстная тюремная толпа. Чудо-перформанс явно напоминал какую-то запредельную «gay beach party» – пляжную гей-вечеринку.

Танцующие мужчины и ни одной женщины!

На сцене появился почти настоящей биг-бенд. Ведущий перешел на «спэнглиш»[57] – смесь английского и испанского языков и по очереди начал представлять музыкантов. «Хосе из Колумбии, Рикардо из Мексики, Флако из Бразилии, Санчес из Доминиканской Республики»…» Началась настоящая латиноамериканская вакханалия.

Естественно – с «аморами»[58] и «коразонами»[59].

Боря объяснил, что зэки-музыканты готовились к этому концерту несколько месяцев. При спортзале притулилась крошечная «мьюзик рум»[60], где до бесконечности репетировали участники художественной самодеятельности. Каждая песня оттачивалась до блеска, и на четвертое июля одна за другой следовали «премьеры песни».

На эстраде сладкоголосо выводил трели латиноамериканский соловей.

Вместо обычных красоток у Хосе на подпевке работали четыре смуглолицых качка. Они не только пели, но и активно двигали пятыми точками в ритме сальсы.

Напоследок группа завела «Бесаме мучо». Я слышал много вариантов этого Гимна Любви, но тюремное исполнение затмило всё.

Солисту подпевала и собственная подтанцовка, и толпа арестантов, и даже мы с Борей.

Я верил и не верил.

После оваций площадку заняли представители самой шумной тюремной популяции – выходцы с Ямайки. Регги в таком крикливом исполнении у меня лично возбуждения не вызвало. Тем не менее публика встречала и этот ансамбль с подобающим моменту энтузиазмом.

Шесть негров в разномастных серых шортах повышенной длины и безразмерных белых футболках выглядели крайне экзотично. Удивляли две вещи.

Во-первых, масса их тел. Во-вторых, длина многочисленных косичек и косиц. У троих артистов перекрученные гривы достигали задниц, а у главного солиста они висели ниже колен.

Обладатели подобных волосяных достоинств запихивали свое хозяйство в специально сшитые шапки-чехлы. Они ходили по зоне, таская на голове внушительные мешки с собственными волосами.

В столовку и на работу простоволосыми появляться было строго запрещено, поэтому любители косичек красовались и выпендривались на сцене по полной программе.

Никакой охранник не мог придраться к длине волос ямайцев. Чуть что – они сразу объявляли себя верующими растафарианцами[61] и говорили о высоких религиозных материях.

Вера в тюрьме приветствовалась и защищалась целым сводом инструкций…

Жара стала абсолютно невыносимой, и я отпросился у Бори пойти принять очередной, мало охлаждающий душ.

Мы договорились увидеться позже вечером, прямо перед началом салюта. Я ждал 10 часов вечера, хотя до конца и не верил, что такое может произойти.

Как оказалось, мои новые друзья-приятели меня не обманули! На двери моего корпуса висело объявление, что вечерняя проверка переносится на час раньше, а отбой – на час позже.

И все из-за праздничного фейерверка!

Южная и Северная половины исправительного заведения Форт-Фикс и прилегающий к нему лагерь составляли самую большую федеральную тюрьму США. За заборами и колючей проволокой одновременно содержалось больше пяти тысяч начинающих преступников, опытных нарушителей закона и неисправимых рецидивистов.

Мы находились в тройном окружении – наш острог расположили в самой середине огромного военного комплекса, состоящего из двух баз: военно-воздушных сил и пехоты.

При всем желании из Форта-Фикс убежать было невозможно, ибо за одной охраной следовала другая, а за второй – третья. На подступах к моему заведению висели многочисленные дорожные «кирпичи» и всяческие устрашающие таблички. Помимо многочисленных КПП, солдат и военной полиции.

Примыкающий к комплексу захолустный городок Fort Fix дал имя не только моей тюрьме, но и соседним военным базам. Попасть в населенный пункт Форт-Фикс было не менее проблематично, чем во времена СССР в засекреченные Арзамас-16 или Красноярск-48.

Над головами заключенных каждые десять минут взлетали военные и транспортные самолеты – аэропорт располагался под самым боком у тюрьмы. С третьего этажа одного из корпусов я собственными глазами видел взлетно-посадочную полосу. Ненавистный мною вонючий запах авиационного керосина и могучий гул ревущих моторов сопровождали нас с раннего утра до поздней ночи.

Однако раз в год соседство с ВВС возвращалось сторицей.

Четвертого июля армейцы радовали местных поселян и поселянок, а заодно и нас, зэков, настоящим праздничным салютом. В этот день мы ждали не только курицу, но и вечернее развлечение.

Как говорится – нет худа без добра.

Такого скопления заключенных, как в тот вечер, я больше никогда не видел!

Жилые бараки были совершенно пусты – все вывалили на улицу: в жаркую и липкую ночь. Из-за салюта вечерняя поверка и отбой были перенесены на час, поэтому никто в свои корпуса не спешил.

До этого момента я совершенно не мог представить, насколько нас здесь много. Толпы умирающих от духоты зэков медленно стекались на все более-менее открытые тюремные пространства: дворики, стадиончик и футбольное поле.

В толпе заметно увеличилось число взволнованных дуболомов. Они нервно раздавали приказы, активно регулируя передвижение масс заключенных.

Между двойными заборами острога медленно дефилировали белые пикапы охраны. На вышках появились дополнительные автоматчики. Внутри зоны на гольф-мобилях разъезжали дежурные начальники. Прожекторы выхватывали из полутемноты отдельные островки с зэками.

Присутствие низкорослых, но горластых немецких овчарок из охранного отряда К-9 придавало событию особо праздничную атмосферу.

Вместо обычных в этот день американских патриотических песен повсюду звучал достаточно нахальный смех заключенных и переговоры ментов по воки-токи.

Все смешалось в доме Облонских!

…Русская группировка собралась на забитом людьми футбольном поле практически в полном составе. Семен Семенович и Капитан захватили пару простыней. Мы с трудом нашли место среди подстилок других «отдыхающих».

Первым улегся Дима Обман, рядом с ним Саша Храповицкий, потом – неразлучные Саша и Робик. Кто-то присел с другого края. Максимка, Вадюша, Боря и я устроились на соседней подстилке.

Ровно в десять грянул первый взрыв.

Именно взрыв, поскольку салютные пушки, как оказалось, установили от нас всего метрах в двухстах.

Шизофреническое состояние эйфории и запредельного сюра усилилось до заоблачных пределов.

Салют в тюрьме был выше моего понимания!

Особенно на третий день срокомотания.

Конечно же, я знал, что ночное шоу устраивалось не для нас, и что зэки – чужие на празднике жизни. Тем не менее и я, и окружавшие меня пять тысяч арестантов толкали друг друга и вытягивали вверх исколотые наколками и наркотиками руки: «Смотри, как офигенно!»

Вернее – «факинг офигенно».

Слово «фак», его эквиваленты и производные звучали в Форте-Фикс налево и направо. Утром, днем, вечером и ночью. Всегда, присно и во веки веков.

Салют и, правда, был грандиозным!

«Факинг грандиозным»!

Мы, не отрываясь, смотрели в небо на разноцветные шары, цветы, веточки и букеты, появляющиеся прямо над нашими головами. Никогда раньше так близко к эпицентру фейерверка я не приближался.

И тут я осознал, что этот тюремный салют оказался самым красивым из всех, что я видел до сих пор.

В таких случаях американцы говорят: «It's pаthetic»[62].

Мои соседи и я живо обсуждали каждый новый заряд. Превосходная степень восторга выражалась в матерной радости – обычной лексики нам явно не хватало.

Народ активно шутил и подкалывал друг друга. Любая, даже очень посредственная шутка, вызывала взрывы смеха.

В тот вечер я понял, что хорошее настроение не обязательно находится в прямой зависимости от места обитания или выпитого алкоголя. Моя мама могла радоваться и гордиться необратимыми изменениями, происходившими в моей голове.

Неожиданно Семен Семенович Кац – неисправимый коммунист и король махинаций со страховками – проявил праздничную инициативу. Сначала тихонечко, потом все громче и громче он запел: «По долинам и по взгорьям шла дивизия вперед, чтобы с боем взять Приморье – Белой армии оплот!» К моему удивлению, у него оказался вполне приятный тенор, чем-то напоминающий голос Георгия Виноградова[63].

Революционную песню подхватил улыбающийся Дима Обман. Он повернулся к нам и, подмигнув, сказал:

– Ну, что молчите, молодые? Давайте, подхватывайте!

К дуэту присоединился почти весь русский контингент. Закончив с песнями Александрова и братьев Покрасс, «хор мальчиков» перешел на блантеровскую «Катюшу». В десять луженых глоток мы задушевно выводили историю о любви пограничника и простой девушки.

Гордая советская песня звучала в день рождения Америки под залпы праздничного фейерверка в самой большой федеральной тюрьме США!

Я окончательно понял, что попал в какое-то зазеркалье.

Примерно такое же ощущение запредельности со мной случилось в 1998 году, когда я летел из Нью-Йорка в Питер на перезахоронение останков императора Николая II.

Если бы мне лет в шестнадцать, в самый разгар развитого социализма, кто-нибудь сказал, что я из Америки, в составе делегации какого-то там иммигрантского «Союза соотечественников» поеду в Санкт-Петербург (а не в Ленинград) на похороны царя и его семьи, я счел бы этого человека сумасшедшим.

Вот и на этот раз я бы, наверное, не удивился, если бы над футбольным полем зависла летающая тарелка.

Я должен был свыкнуться с мыслью, что с подобным сюрреализмом на День независимости США я столкнусь еще как минимум четыре раза.

Глава 8

Тюремная рутина

Наступили тюремные будни.

Вернее – так: и вот наступили тюремные будни…

Жизнь в моем заведении в один день изменилась на 180 градусов. Никакой праздничной расслабухи – все по строгому распорядку и строжайшим правилам тюремного поведения. Шаг влево, шаг вправо – расстрел!

Не до такой степени, конечно, но почти…

Штрафной изолятор, он же ШИЗО, он же карцер, он же «шу»[64] всегда стоял наготове и ежедневно принимал новых провинившихся.

Мне выдали тюремную форму – штаны и рубашки цвета хаки.

Без нее мы не могли попасть ни в столовую, ни на работу, ни в школу, ни в больничку, ни на прием к любому «исправительному офицеру». Вертухаи принимали нас только в полной «парадке», – исключение не делалось ни для кого.

К «хаки» полагались неподъемные ботинки-говноступы, за отсутствие которых тебя легко могли сослать в ШИЗО, запретить пользоваться телефоном-автоматом или лишить свиданий и «ларька» на несколько месяцев.

Я влез в жаркие и толстые брюки: 75 % синтетика, 25 % – хлопок. Они мне явно были велики. Выдававший их зольдатен сказал, что надо брать больший размер, так как многие в тюрьме толстеют.

Ничего не понимая, я получил то, что мне бросили на затертый прилавок склада-прачечной.

Федеральное бюро по тюрьмам от имени американского правительства и народа США обеспечило меня джентльменским набором заключенного: двумя парами брюк, тремя рубашками, парой синтетических трусов и тишорток (футболок), тоненьким пояском, осенним болоньевым дождевиком ярко-оранжевого цвета, темно-зеленой зимней телогрейкой на желтой канареечной подкладке и в довершение ко всему серой вязаной шапочкой.

Вся амуниция была пошита американскими заключенными на тюремных фабриках государственной мультимиллионной компании «Юникор». Об этом сообщали кое-как пришитые этикетки: «Made in USA by Unikor».

Я сразу пошел к себе в отряд переодеваться.

Надев потовызывающую форму и нахлобучив тяжеленные башмачищи, я заспешил вниз, где меня уже давно поджидал мой сосед и верный товарищ Максимка Шлепентох.

Я аккуратно спускался по ступенькам в непривычных и неудобных колодках, одной рукой придерживаясь за лестничные перила.

Неожиданно левая нога заскользила вниз, я упал, сильно ударившись копчиком, и проехал на заднице несколько ступенек.

Сзади громко захохотали – ни о каком сочувствии бледнолицему речи быть не могло.

Несмотря на боль, я быстро поднялся. Руки сами рвались вверх, как у советской гимнастки Ольги Корбут, только что триумфально закончившей олимпийское выступление.

Я на ходу учился делать хорошую мину при плохой игре и молча переносить тюремные невзгоды.

…Подъем – обед – ужин – отбой…

В этой незатейливой формуле, из которой по моей лени пока что выпадал завтрак, заключалось новое тюремное существование.

Подъем – обед – ужин – отбой – подъем – обед – ужин – отбой.

Формула стремилась к бесконечности.

Прелестью и одновременно наказанием пребывания в карантине и программе «прием и ориентация» являлось отсутствие ежедневной работы. Мне официально разрешали бить баклуши.

Мы с Максимкой нарезали круги по раскаленному «компаунду», валялись по выходным на Пинго-Бич или до бесконечности тусовались со своими земляками по СССР. Я запоем читал, знакомился с обстановкой и заводил новые знакомства.

Отрицательной стороной карантина стала проблема излишнего свободного времени и как ее результат – пессимистическое настроение.

Время тянулось долго и противно.

Я с нескрываемым ужасом подсчитывал в уме, сколько похожих и бесконечных суток мне предстоит провести на нарах с дядей Сэмом.[65] В отрыве от всего нормального и привычного.

К большому огорчению, меня переводили из полюбившейся угловой камеры в середину коридора. В новой комнате я лишался спасительного потока воздуха, задувавшего из огромного коридорного вентилятора. К тому же все предстояло заново: знакомство, обустройство, возможные конфликты и т. д., и т. п.

Как только вертухай ушел, я побежал к своему главному пенитенциарному консультанту Максиму Шлепентоху.

– Слушай, Максимка, у меня проблемы. Менты приказали перебираться в 230-ю. Представляешь, только устроился, установил новые полки в шкафу, достал офигительную кровать – и все насмарку! Таких коек почти нет: она твердая и совсем не прогибается! К тому же я заплатил за ее ремонт. Один мекс ее полностью перетянул. Слов нет, как обидно, теперь все «снова здорово», – сокрушался я.

Максим попытался меня успокоить.

– Лева, не поднимайся на ровном месте. Из-за какой-то фигни будешь расстраиваться! Ты лучше обрати внимание, что некоторые таскают за собой койки и шкафы из камеры в камеру. Мы тебя тоже с песнями перевезем. Пошли!

Новая камера была такого же стандартного размера, как и обжитая 215-я. Такое же количество нар, зэков и стульев. Такое же число любопытных глаз. Такой же цвет кожи ее обитателей.

Мы вошли в мое новое жилище. И тут я понял, что с койко-местом мне повезло и во второй раз. На маленьком бумажном пропуске красовалась темно-синяя цифра, поставленная дежурным вертухаем: «4 Low». Аббревиатура означала: нижняя койка четвертых нар. Мое новое прокрустово ложе располагалось в полуметре от окна, хотя присутствие уличного воздуха в бесконечно жаркий и влажный день не спасало.

Однако моя койка была занята.

На нарах сидел противнейшего вида доминиканец и ковырялся в пальцах своих безволосых ног. Периодически он находил что-то интересное, с наслаждением выковыривал пахучую субстанцию и подносил ее к своему запотевшему носу. Параллельно с раскопками, санитарной обработкой и взятием проб сорокалетний захватчик вел беседу с одним из своих соседей.

Я вежливо представился, мысленно подготавливая себя к роли Александра Невского в борьбе за свободу и независимость своей койки. Мне очень хотелось получить это место, выписанное ментами с подачи медиков, – во мне опять начинал срабатывать доисторический животный инстинкт.

Продолжая искусственно улыбаться и выражать официальное дружелюбие, я протянул потенциальному противнику «черную метку» на спорную койку. В воздухе запахло холодной войной и Карибским кризисом.

Взгляд доминиканца не предвещал ничего хорошего. Так же враждебно встречали шаманы Заилийского Алатау известного путешественника Семенова Тянь-Шаньского, почувствовав в нем угрозу своему авторитету.

Захватчик моего места в длинные объяснения пускаться не стал:

– Послушай, «гринго»[66], можешь передать своим ментам и себе лично, что я никуда от окна не уйду. Ты меня хорошо понял?

Он огляделся по сторонам в поисках поддержки. Черно-испанское большинство услужливо молчало. Белый полудохлый рахит в расчет не принимался.

Почувствовав массовое попустительство соседей, которое не раз в мировой истории приводило к военным действиям, пальцековырятель поднялся со спорной койки, громко выпустил газы и медленно пошел в мою сторону.

Я испугался.

Драки никогда не были моей самой сильной стороной. В то же время я уже знал, что в отличие от российских тюрем «прописка» в камеру в Форте-Фикс отсутствовала и местные зэки в большинстве своем подчинялись приказам администрации. По большому счету никто не мог занять выписанные мне нары. Оставалось только два варианта: вступить в бой или ретироваться. «Если побоище – то один на один, по-тюремному. – Я быстро прокручивал в голове «защиту Трахтенберга». – Никто ни за кого вступаться не имел права. К тому же мой верный Максимка весьма некстати отсутствовал. Если я отступлю, то буду выглядеть хреново в глазах доминиканцев и черномазых до конца карантина – со мной будут обращаться как с тряпкой!»

Время истекало – последняя песчинка просочилась вниз.

В этот же момент я получил сильнейший удар в грудь. Я упал и на секунду отключился. Краем глаза увидел оживление в рядах зрителей и услышал многочисленные восклицания и «маза факи».

Вспомнив все свои скудные, в основном теоретические, познания в боксировании, я встал в агрессивную позу самца орангутана.

В классе девятом меня немного учил драться грузчик Володя по кличке Вольдемар. Он разгружал машины, завозившие еду и алкоголь в соседнее с домом кафе «Россиянка». В свободное от перетаскивания ящиков время Вольдемар попивал дешевый портвейн и выступал в роли тренера-общественника.

Выставив левой рукой подобие блока, неожиданно для себя я отразил новый подлючий удар противника. Одновременно моя правая рука ушла вперед и вверх. При этом я громко выкрикивал какие-то ругательства.

Поскольку все происходящее совершалось на подсознательном уровне, то и матерился я по-русски. Как и радистка Кэт, звавшая маму на родном языке.

За первым ударом последовали другие. В них сконцентрировались мои оставшиеся сила и обида. Ничего подобного з/к № 24972-050 от себя совершенно не ожидал: последний раз я дрался три года назад в своей первой американской тюрьме Эссаик-Каинти-Джейл.

Время абсолютно классически остановилось, я не понимал, что со мной происходит и жив ли я вообще. В какой-то момент я почувствовал, что меня оттаскивают от доминиканца. На помощь пришел мой верный Максимка. Я не особенно сопротивлялся – за свое койко-место я уже постоял, хотя и получил несколько болезненных тумаков.

– Лева, ты обалдел, что ли? Хватит, заканчивай на фиг! Сейчас менты придут, кто-нибудь обязательно настучит. Все, уходим! Ты что, хочешь в «дырку» попасть в самом начале? Пошли, он и так все понял! – успокаивал меня Максим, оттаскивая с поля боя.

Я тяжело дышал и автоматически вырывался.

– Мерзкая свинья, – продолжал я. – Решил, что я испугаюсь? Ни фига, пусть знает, как со мной связываться. Думает, если я единственный белый, значит, ему, сволочи, все можно. Не на того напал!

– Пойдем скорее ко мне, кофе попьем, – продолжал Максимка, уводя меня из камеры. – Подумаем, что теперь нам делать.

Мы гордо вышли из негостеприимной комнаты.

Внутренние переходы зэков из камеры в камеру в пределах одного этажа совершались беспрепятственно. Двери на замок не запирались – туалеты находились в коридоре.

Это было и хорошо, и плохо одновременно.

С одной стороны – относительная свобода передвижения. С другой – в мою 12-местную камеру мог войти почти любой желающий. Это провоцировало бесконечные кражи, драки и многочисленные «разборы полетов».

Кофейничая, Максим и я вырабатывали несколько возможных сценариев и планов поведения, в том числе и с ментами, на случай расследования драки и моего попадания в карцер.

В случае больших неприятностей со стороны доминиканцев было решено искать подмогу у своих ребят.

Когда происходили подобные заварушки, враждующие стороны начинали играть в русскую народную сказку «Репка»: бабка за дедку, внучка за бабку, Жучка за внучку и так далее. Из запаса призывалось народное ополчение.

Национальная принадлежность и цвет кожи служили главным определителем тройственных союзов и коалиций. Пойдут ли русские за меня в бой, я до конца не знал. Максим был настроен воинственно и уверял, что «на все 100 %».

Я пока что в подобной ситуации не был.

В то же время мы оба понимали, что доминиканцы – самая многочисленная тюремная стая после американских чернокожих. «Кровавый вопрос» мог перерасти в политический.

Время шло, и мне надо было возвращаться в свою новую камеру… На этот раз Максим, как верный Санчо Панса, не отставая, следовал за мной. Мысленно собравшись, я нырнул в номер 230.

Больше половины зрителей отсутствовало, не было и главного соперника. Из угла высунулась чья-то голова. На очень плохом английском, с добавлением испанских слов, голова решила нас предупредить:

– Эй, руссо[67]! Muchos problemas[68]! Когда ты уходить, пришел полиция и говорить с Эдамом. Он его спрашивать, отчего есть проблема. Эдам молчал, он говорить, что все ОК. Он переезжает на другую койку. Твоя свободна. Но Эдам очень злой на тебя, руссо. Полицейский хотел забирать его в «дырку», он спрашивать у всех, кто видел что. Пока все человеки молчали.

– Спасибо, амиго! Все понял, – поблагодарил я своего информатора. – Я твой должник, за мной – сигареты! Если что-нибудь узнаешь еще, то дай мне знать. Договорились? ОК?

– ОК. Русо, я понимать тебя, – ответил сосед. – Меня зовут Карлос. Я хочу быть тебе друг!

– Ноу проблем, Карлос! Давай дружить, – сказал я по-детсадовски. – Ты не знаешь, кто такой этот Эдам?

– Я не знать много. Он есть из Доминики. Наркотики. Скоро ехать домой – депортация. Он не нравится мне. Я имел русские друзья в другой тюрьме. А я из Куба, – закончил он и с уважением пожал нам руки.

– Послушай, Куба, – обратился я к своему собеседнику по-тюремному. – Помоги, пожалуйста, перенести мою койку и шкаф из старой камеры.

«Куба» – Карлос сразу же согласился. Нас стало уже трое. Четвертым грузчиком вызвался поработать мой страшный и громогласный чернокожий приятель Рубен.

Движение народных масс через карантинный корпус происходило в режиме нон-стоп – с понедельника по пятницу, с 8 до 5. Зэков принимали и выпускали в общую зону только через обязательные «прием и ориентацию».

В отличие от других отрядов камеры нашего карантина оставались да конца не заполненными. Тридцать процентов коек и металлических шкафов обычно пустовало. Именно это позволило мне пристроиться под вентилятором в первой комнате, на чужие нары к окну.

К тому же в конечном итоге у меня оказалась более-менее упругая койка и я хотел незаметно для контролеров перетащить ее на новое место жительство. То же самое касалось и моей металлической тумбы – второй раз за полки я платить не собирался.

Побитые временем двухэтажные койко-нары успели послужить на благо американской армии, а потом пару десятков лет – тюремному ведомству. На это указывали алюминиевые бляшки с выбитым на них годом изготовления:1969.

Большая часть коек была растянута до неприличных размеров «экстра-экстра-экстра лардж». Если такое лежбище располагалось во втором ярусе, а на ней возлежал какой-нибудь очередной тюлень, то зэку внизу приходилось по-настоящему плохо.

– Эй, Мексика! – несколько дней назад позвал Максим одного из карантинщиков. – Получишь три упаковки рыбных консервов. Моему другу надо перетянуть кровать!

Один из многочисленных муравьев-мексиканцев с радостью бросился выполнять поручение Максимки.

Многие зэки не получали никаких переводов с воли. В особенности, латиноамериканские наркокурьеры. Поэтому они без разговоров и с энтузиазмом соглашались на любую черную работу. Потомки гордых майя и ацтеков делали все самое неприятное: уборку сортиров и душевых, мытье камер и коридоров, стирку белья, глажку формы, чистку кроссовок и тому подобное.

Этот мекс специализировался на подтяжке кроватей.

Помню, в глубоком детстве к моему дедушке, университетскому профессору, приходил какой-то деревенский долгожитель в валенках. Он занимался перетяжкой и ремонтом диванов. Теперь, тридцать лет спустя, я сам обратился за подобной услугой. Чувствовалась преемственность поколений.

Бесшеий мексиканец по стандартной кличке «Мексика» хорошо знал свое дело и являлся настоящим койко-пружинным профессионалом.

С любезного разрешения моего соседа сверху, наши двухэтажные нары были полностью разобраны – рамы отдельно, спинки отдельно.

Чтобы хорошенько натянуть сетку, мастер избавился от лишних секций. Работа велась при помощи веревок, сплетенных из старых маек, а также целлофановых мусорных мешков, превращенных в прочнейший канат.

Мексиканец стянул боковые секции и сетка значительно ужалась в ширину. Таким образом, получилось три дополнительных ребра жесткости.

Такую чудо-кровать я просто не имел права оставлять в старой камере, и она переехала в новую. Вместе с металлическим шифоньером.

Тайком от ментов.

Откуда в тот знаменательный день во мне взыграла повышенная драчливость и наглость, я так и не понял. Как в классической истории о старушке, легко вытаскивающей из горящего дома свой неподъемный сундук. Очевидное – невероятное: Лев Трахтенберг постепенно превращался в какого-то Джеймса Бонда. Хотя обычно мы с Бондом стояли по разные стороны баррикад.

…Наступившая ночь прошла крайне неудачно.

Несмотря на выигранную в боях шконку у окна, мерзкая духота и непроверенные соседи уснуть мне не давали.

Я давно так не задыхался. Наверное, со времен первой тюрьмы Эссаик-Каунти-Джейл.

Было два часа ночи, я еще не спал и слегка прикрытый ворочался на своей неуютной койке. Несмотря на недавнюю реставрацию тюремных перин, каждое утро у меня болела вся спина.

Снотворное в тюрьме не полагалось, хотя я бы прописывал всем «карантинщикам» двойную или тройную дозу самого сильного успокоительного. Полуспящий народ громко храпел и ворочался, пытаясь забыться на скрипящих пружинах. Раскачивал старые кровати и разговаривал во сне.

Застоявшийся, пропахший человеческими выделениями и какой-то карболкой воздух. Так пахли все тюрьмы, через которые мне пришлось пройти за последние три года.

Этот же запах присутствовал и в закулисье солидных федеральных судов. Стоило конвоиру открыть тяжелую потайную дверь из обшитого дубом судебного зала, и в ту же минуту закованный в наручники арестант оказывался в другом мире.

Невидимый для своих друзей и родственников, униженный и оскорбленный заключенный попадал в полутемные и грязные некондиционированные коридоры с характерным воздухом.

Примерно так пахло и в моей новой камере.

Там же поджидал меня еще один сюрприз.

Нежданный-негаданный.

Им оказался молодой бородатый негр под два метра ростом. Периодически, примерно раз в полчаса, Джей Эн непроизвольно подпрыгивал на свой койке и громко выкрикивал одну и ту же гортанную фразу. Звучала она примерно так: «Кииик-кааа-фееек» и напоминала знаменитый вскрик Рикки-тикки-тави.

Но ночью дело не ограничивалось. Днем, в тюремной столовке, библиотеке или на прогулке, Джей Эн на несколько секунд прерывал любое свое занятие, строил страшную физиономию, и его перекошенный рот выдавал коронную фразу: «Ки-ка-фе».

На самом деле мой сокамерник страдал «синдромом Тюррета»[69], как я потом вычитал в тюремной библиотеке. Как и страшилище Вервольф,[70] в такие моменты Джей Эн себя не контролировал. Поэтому обижаться на орущего по ночам пацана и на всех храпящих сокамерников я не имел никакого права.

Хотя очень хотелось. Очень.

В дополнение к жаре, неуходящей тревоге, выкрикам «Рикки-Тикки-Тави» и храпу, в тюремных коридорах до четырех утра орали и перекликались темпераментные и неотягощенные умом товарищи из соседних камер.

Вот и попробуй уснуть в такой обстановочке.

Индивидуальных вентиляторов, которые хоть как-то облегчали бы ситуацию в сорокоградусную жару при девяностопроцентной влажности, в нашем бараке не было. Только попав на ПМЖ в один из настоящих корпусов, я мог бы рассчитывать на некоторое улучшение ночной жизни.

При наличии денег и связей зэки перекупали друг у друга старые пластмассовые вентиляторы, которые не продавались в тюремном магазине уже несколько лет. Администрация Форта-Фикс решила экономить на нас электричество и вместо нормальных аппаратов пустила в продажу портативные, на батарейках. От жары они не спасали, батареек требовали немерено, и поэтому их никто не покупал.

За 100 баксов (а в сезон – за 150) серые б/у вентиляторы ублажали состоятельных зэков.

Меня лично мог спасти не вентилятор, а нечто более радикальное.

Гильотина.

Глава 9

Кому в Форте-Фикс жить хорошо

На себе любимых тюремные власти денег не экономили. Все без исключения комнаты, кабинеты и малюсенькие закоулочки, куда ступала нога вертухая и «исправительного офицера», имели мощные кондиционеры. Даже внутри наших бараков помещения охраны и ведущих охлаждались по полной программе.

Единственным тюремным помещением с «климат-контролем» был карцер, поэтому некоторые особо умные зэки шли на нарушение режима, чтобы провести там жаркое нью-джерсийское лето.

Я их понимал и сам начинал подумывать в этом же направлении.

Пока же, за неимением технических средств и снотворного, я не пытался изобретать велосипед, а повторял опыт предыдущих, докондиционерных поколений.

Когда-то мои бабушка и дедушка, геологи-нефтяники из душного послереволюционного Баку, рассказывали, как они спасались от местной жары. Рядом с кроватью они ставили тазик с холодной водой и периодически мочили в нем простыню или полотенце. Мокрую тряпку клали на живот и так они засыпали.

Почти через сто лет после описываемых событий их неразумного внука спасло то, что он всегда любил слушать истории «давно минувших лет».

С бакинским «ноу-хау» я научился хоть ненадолго отключаться, нахлобучив на свою горящую от жары и стресса грудь мокрое зачуханное тюремное полотенце.

Еще одним незабываемым испытанием на пути к крепкому духу и железной выдержке стали мерзопакостные американские членистоногие и перепончатокрылые.

Наши освещенные окна служили мощнейшим магнитом для местных насекомых, начиная от малюсеньких мушек-дрозофил, заканчивая страшнейшими десятисантиметровыми летающими тараканами. Про обычных цокотух, которых здесь оказалось великие тыщи, говорить и не приходилось.

В южном Нью-Джерси мухи превратились в агрессивных хищников-кровососов, и поэтому все мое тело постоянно чесалось. Божьи коровки, сороконожки, майские, колорадские и прочие жуки летали и ползали в Форте-Фикс повсюду. Они скрипели и лопались под нашими ногами.

Хрусть-хрусть-хрусть.

Иногда по ночам тюремные жучки-паучки падали на лицо или тело, а один раз какой-то жучара умудрился залезть мне в ухо. Я проснулся от непонятных ощущений и сходу, в испуге, раздавил его пальцем, при этом непроизвольно протолкнул мерзкое существо вглубь. После экзекуции над обнаглевшим насекомым я еще полчаса выковыривал его раздавленные останки.

Из человека, с детства относящегося к пауку со священным ужасом, я превращался в профессора Паганеля, прыгающего по камере в поисках особо ценных экземпляров.

Без страха и с радостью идиота неюный натуралист сажал себе на руку по несколько гигантских зеленых богомолов (когда-то эти твари в изобилии населяли среднюю полосу России, потом исчезли вместе с бабочками-махаонами и сморчками).

Северо-восточное побережье Атлантического океана в двух часах езды от Нью-Йорка, получаса от Филадельфии, четырех от Вашингтона и семи от Бостона, являлось настоящим экологическим раем для всевозможных летающих и ползучих гадов.

Именно так, и явно по заслугам, называл эти пренеприятнейшие существа великий естествоиспытатель Альфред Брэм, дореволюционный трехтомник которого мне запретила вывозить в Америку российская таможня.

Я соглашался с авторитетным ученым.

Точно гады!

В результате ежедневных атак членистоногих на моем теле появились многочисленные красные точки и целые созвездия от укусов.

Все это приобретенное хозяйство неимоверно чесалось – на моих руках и ногах красовались классические болячки, которых у меня не было со времен отдыха в пионерлагере «Восток».

Как атомной войны, зэки Форта-Фикс боялись «Черной вдовы». Так назывался маленький черный паучок, укус которого, как говорили, был опаснее, чем укус некоторых ядовитых змей.

Время от времени в тюрьме появлялись специалисты-экстерминаторы и обрабатывали зону от всяческих черных вдов, а заодно от тараканов, мух, вошек, мышей и крыс.

Живности у нас водилось великое множество, но мерзкий паучок в тюремных страшилках занимал первое место. Русские «Черную вдову» почему-то не боялись и считали эти рассказы тюремными байками из разряда историй о «черном-черном человеке из черного-черного гроба».

Своего мнения по данному вопросу я пока что не выработал и, как всегда, к паукам относился весьма настороженно.

Особенно к особам женского пола.

…Во время очередного собрания русского землячества на тюремном Брайтоне мы с Максимкой сделали доклад об имевшем месте конфликте с доминиканцем и моем бое за вожделенную койку. Дима Обман и Саша Храповицкий высказались одновременно и почти одинаково.

– Не волнуйся. Будут проблемы – решим. Все по мере поступления. Вел ты себя правильно. Если потребуется помощь, поговорим с нужными пацанами. И босса ихнего мы знаем. Он неправильно себя повел на все сто процентов. Короче, если этот гад будет на тебя хоть немножко наезжать, сразу дай знать! И ничего не бойся. С боевым крещением, Левчик!

Между прочим, доминиканец вел себя на редкость спокойно. Во всяком случае – внешне. Мы не разговаривали и делали вид, что друг друга не замечаем, хотя в небольшой камере это было достаточно трудно. Тем не менее я радовался затишью, понимая, что плохая дружба лучше хорошей войны.

…Шли дни, а мы с Максимом все еще не находили наших имен в списках переезжающих на другую тюремную половину.

С «Севера» на «Юг».

Максим должен был уйти первым, мне же еще предстояло пройти официальную учебную программу «Прием и ориентация». Полноценной группы из меня и пары таких же новичков, которые самостоятельно сдались в тюрьму, явно не получалось – зольдатен ждали свежего пополнения.

Уже дней десять в Форт-Фикс не поступал новый этап.

Зэки попадали на нары к дяде Сэму только двумя способами: либо их привозил автобус Федерального бюро по тюрьмам, либо они сдавались сами.

Большинство будущих заключенных всеми возможными способами пытались избежать многодневной гонки по этапу через пересыльные тюрьмы. Адвокаты всегда пытались договориться с судом о самосдаче. Далеко не всем это удавалось: 80 % зэков поступали к нам по этапу – их арестовывали в зале суда после вынесения приговора. Я избежал этой участи только потому, что был «отличником» по трехлетнему домашнему аресту.

После того как в мою квартиру ввалился эскадрон вооруженных фэбээровцев, я провел три месяца в двух нью-джерсийских тюрьмах.

Седовласый дядька судья все-таки выпустил меня на «свободу» под полумиллионный залог, который с трудом собрали мои друзья. Благодаря этому я сдался в тюрьму самостоятельно.

Как Генрих Айзенштайн из «Летучей мыши».

Яркий образ графа гипнотизировал меня с детства, когда я впервые лет в двенадцать попал на оперетту Штрауса в Воронежский театр оперы и балета. В моей юной голове никак не укладывалось, насколько сильным должен был быть этот изящный человек, чтобы перед тюрьмой пойти на бал.

Айзенштайн шутил и веселился, хотя и знал, что его ожидает. То, что я когда-нибудь повторю его славный путь, я не мог себе представить и в самом страшном сне.

Все равно мне повезло в отличие от большинства других.

Американских зэков везли по этапу на специальных вэнах, автобусах и самолетах. Путь из соседней Пенсильвании в Нью-Йорк мог занять несколько недель. У тюремного ведомства существовали раз и навсегда отработанные маршруты, и ради десятка арестантов транспорт не гоняли.

В Форт-Фикс зэков доставляли из двух ближайших пересыльных централов Нью-Йорка и Филадельфии.

Обычно раз в неделю прямо к «приемному отделению» подъезжал замаскированный автобус или вэн. Иногда – несколько. Внешне они ничем не отличались от своих уличных собратьев – таких же блестящих и чистеньких городских или туристических автобусов. Кроме одного – все стекла были тонированы в густой темно-серый цвет.

Подойдя к автозаку почти вплотную, можно было разглядеть, что внутри на окнах красовались прочнейшие металлические решетки. Вырваться из передвижной тюрьмы было невозможно: закованных каторжан сопровождали приставы и офицеры Бюро по тюрьмам, вооруженные автоматическими винтовками М-16.

Зэки были связаны по рукам и ногам в самом прямом смысле этого слова.

Помимо наручников и ножных кандалов, каждый арестант нес на поясе крупную тяжеленную цепь. Отдельное цепное устройство соединяло руки, пояс и ноги в единое целое, как я называл – в «тройной тулуп».

В результате одетый в оранжевую униформу арестант шел на полусогнутых и сильно ссутулившись – выпрямиться ему мешала вертикальная цепь. Длина шага составляла максимум сантиметров двадцать – особенно в бега не пустишься.

Когда меня возили из предварительных тюрем на слушания в суд, я постоянно находился в позе эмбриона, скованный промасленными цепями по горизонтали и вертикали.

Такое не хотелось вспоминать.

Хотелось другого – поскорее перебраться на ПМЖ на другую сторону зоны.

В один из однообразных и лениво-жарких дней ко мне подошел всезнающий Семен Семенович Кац. Он по-заговорщицки взял меня под левую руку и заговорил полушепотом:

– Лева, слушай сюда, я могу тебе помочь остаться на этой стороне. От добра добра не ищут, поверь опытному человеку! Зачем тебе новые переживания? Весь «цурес»[71] ты и так достаточно получил!

В принципе меня эта история более чем устраивала. Здесь находились более-менее нормальные люди, которые проявили по отношению ко мне чудеса гостеприимства. Поэтому я с готовностью кивнул: «А вдруг что ценное скажет?»

– Значит, так. Я все уже придумал, комар носа не подточит! Будешь оставаться здесь по еврейской линии – фамилия у тебя подходящая. Моя жена даст телефон главного тюремного раввина, он имеет контору в Бруклине! Пусть ему позвонит твой отец и пожалуется, что ты верующий и тебе нужна Тора[72]. На этой стороне она есть, а на другой пока еще нет. Надо спешить, юноша, и срочно закосить под пейсатого[73]. Кстати, почему ты до сих пор не заказал себе кошерную еду? – спросил он, вывернув по-куриному свою седую голову на тонюсенькой шее.

– Еще не успел, Семен. На той стороне собирался, – ответил я, отойдя от напирающего Семена на пару шагов.

– Ты лучше меня послушай, – продолжал он. – Я прошел огонь, воду и медные трубы. И здесь, в Нью-Йорке, я тоже хорошо поднялся, и у себя в Черновцах был уважаемым человеком… Так о чем я говорил? Да, о кошерной хавке. Иди в понедельник к капеллану в церковь. Скажешь ему, что еще с детства ел только кошерное и соблюдал все наши посты. Научила тебя всему этому… пусть будет бабушка, – наставлял ментор.

Я представил свою бабушку по папиной линии – Иду Соломоновну. Всю свою жизнь она проработала директором школы, а потом, на пенсии – цензором в областной газете и, думаю, самозабвенно любила советскую власть. Ее муж, мой дедушка Иосиф, был коммунистом и комиссаром. Законы кошрута они явно не соблюдали.

Семен продолжал:

– Ну и про праздники еврейские что-нибудь добавишь: маца[74], гументашен[75] там всякие и прочие пасхальные куличи. Короче, так этому пастору Шлагу и скажешь – лучше будешь голодать, но из общего котла есть не будешь. Еще не раз вспомнишь с благодарностью Семена Каца!

Начали за здравие, кончили за упокой – опять съехали к разговору о еде.

– Ты думаешь, что стоит? – спросил я, чтобы как-то отойти от этой темы.

– Ты настоящий цудрейтер[76]! Слушай сюда. Если на обычного зэка на еду тратят пару долларов в день, то кошерная стоит пять восемьдесят! Разницу чувствуешь?

– Да, конечно, – согласился я, кивая.

Семен продолжал кипятиться и наседать.

– Нет, вы только посмотрите на него! На «общей очереди» ты ешь из многоразовых подносов – тебе ложат, как хазерим[77]. Ты бы видел, как и кто их моет! Я целых три дня проработал по своей же дурости на кухне, так зато все разведал. Эти шварцы с мойки палец о палец не ударяют, машина посудомоечная не справляется, так они полугрязные подносы обратно отвозят на раздачу. А ты и остальные это хаваете!

А у нас, богоизбранных – белая пластиковая торбочка, любо-дорого посмотреть! Одноразовая упаковка, да еще и ножик с вилочкой дают пластмассовые. Все в целлофанчике, как настоящим белым людям, ну, почти как дома. Кстати, ты где жил в Нью-Йорке?

– В Бенсонхерсте[78], – отчитался я.

– А я на Брайтоне. Трехбедрумный[79] кондоминиум в «Ошеане»[80] дожидается… Другую сладкую квартирку пришлось отдать этим сволочам из ФБР – она на меня была оформлена. Все равно, есть место, где встретить старость – рядом океан, бордвок[81], «Золотой ключик»[82] и театр «Миллениум»…

– Фирочка тааааак ждет Семочку домой, – размечтался шестидесятилетний Ромео. – Как она у меня готовит! Эхххх…. Так вот, здесь у кошерников все не так уж и плохо. Правда, хавки дают мало, но можно подкупать. Гарантировано два фрукта в день, овощи всякие, хоть и полугнилые, но зато все равно витамины: капустка, брокколи, полпомидорчика, листики салатика всякие. Все русские на кошерном сидят, этим черным бандитам такое и не снилось, – горячился он, думая о наших соседях по тюрьме.

– Еда, слава богу, есть! И курочки масенький кусочек по субботам, и рыбка соевая – полезнейшая вещь, и омлетик с сыром. Я очень поесть люблю. Я и в столовую хожу, и в ларьке покупаю, если чего еще захочу. Я такую овсянку по утрам варганю!.. Приходи завтра же, угощу!

Я пообещал, что как-нибудь зайду и отведаю его стряпню.

Чтобы закончить еврейско-гастрономическую беседу с неугомонным жизнелюбом и знатоком тюремной жизни, мне пришлось сослаться на вызов к ведущему.

Тем более меня и правда давно ждал Максимка.

Я медленно входил в свой раскаленный корпус и на автомате бросил взгляд на доску объявлений. За стеклом висел новый листок с выведенным на нем жирным черным маркером объявлением:

«Attention![83] Завтра в 10 утра занятия по программе «Прием и ориентация». Явка обязательна!»

Дальше шел список из 37 фамилий. Девятнадцатым был я, Lev Тrakhtenberg, № 24972-050.

Пока я слонялся по зоне и беседовал с Семеном Семенычем, в Форт-Фикс прибыл новый этап…

Глава 10

Курс молодого бойца

Несколько часов назад замаскированный тюремный автобус привез в Форт-Фикс новую партию арестантов. На этот раз из нью-йоркской тюрьмы ЭМ-ДИ-СИ[84], одного из самых больших централов на Восточном побережье.

До ареста я несколько раз в неделю проезжал мимо огромного тюремного комплекса, стоящего на Четвертой Авеню вдоль шоссе Бруклин – Квинс – Экспрессвей. По каким-то совершенно непонятным причинам мой синий «Лексус» там всегда немного притормаживал, а я, его владелец, вытягивал голову, пытаясь хоть что-то рассмотреть сквозь решетки и заборы. Ничего не было видно, но тюрьма действовала на меня как загадочный магнит.

Такое же случалось со мной и в далеком Воронеже. Проезжая по Донбасской, я также пытался заглянуть в зарешеченные окна и с каким-то ужасом рассматривал очередь посетителей городского следственного изолятора.

В Форте-Фикс мое нездоровое любопытство (наблюдаемое, кстати, у большинства законопослушных обывателей) удовлетворилось полностью.

Надеюсь, что раз и навсегда.

Тюрьма преследовала меня совершенно мистическим образом.

Лет в двадцать, когда я был студентом-филологом Воронежского университета, я три раза видел один и тот же сон: непонятным образом я попадал в тюрьму, причем совершенно четко, – самую настоящую американскую! Ни о какой иммиграции речь тогда не шла, а с законом я старался дружить.

В другой раз меня посетило озарение за несколько часов до ареста.

26 августа, уже лежа в постели, я просматривал кое-какую местную русскоязычную прессу. В «Вечернем Нью-Йорке» под статьей о русской мафии красовалась большая фотка: два фэбээровца в куртках и бейсболках с надписью FBI вели какого-то мужичка в спортивном костюме и наручниках. Почему-то подумалось, что меня так тоже могут повязать, хотя особой вины за собой я не чувствовал.

В шесть утра 27 августа ко мне в нью-йоркскую квартиру на 20-й Авеню ввалилась вооруженная автоматами ватага спецагентов и полицейских. Что в конечном итоге и привело меня в карантинный корпус тюрьмы Форт-Фикс. На занятия для вновь прибывшего контингента.

…На следующий день «новое поступление» и я сидели в гулком учебном классе на первом этаже карантинного барака.

Учиться, учиться и еще раз учиться!

Как и в обычной школе, на стене висела белая пластиковая доска, на которой дуболом-инструктор что-то писал жирным фломастером. Слева от доски радовала глаз карта-схема всех тюремных подразделений. На вершине пирамиды красовалась фотография Рональда Смита – нашего главного тюремного начальника. От него шли стрелочки вниз: зам по режиму и охране, зам по приему и быту; зам по связи, зам по оборудованию. Отдельное место в таблице занимали «канцлеры» и «ведущие», которые полагались каждому зэку. Именно к ним предписывалось обращаться в первую очередь.

Зольдатен написал на доске свое имя – «исправительный офицер Родригес». К своим слушателям, развалившимся за старыми столами в фривольных позах, он обращался на удивление вежливо и политкорректно: «джентльмены».

Это меня развеселило – подобное обращение, как мне тогда казалось, большинство из нас не заслужило. По крайней мере выглядели мы не как джентльмены.

Впрочем, на зоне с нами обращались отнюдь не как с господами, а скорее как с холопами.

– Господа, добро пожаловать в Форт-Фикс! – начал Родригес свой неоднократно опробованный спич. – Надеюсь, что вы уже знаете, что наша тюрьма – зона «общего» режима. Средний срок заключения – всего сто два месяца, средний возраст арестанта – тридцать восемь лет. Тюрьма Форт-Фикс расположена на территории военной базы ВВС США и открылась в тысяча девятьсот восемьдесят девятом году. Мы являемся самой большой федеральной тюрьмой в Америке, в которой содержится около шести тысяч заключенных. На Северной и Южной сторонах, а также в примыкающем лагере-поселении «минимального» режима…

Мы слушали статистическую презентацию с подобающим случаю вниманием – почти никто не разговаривал. Осоловевший от жары народ наслаждался кондиционированным воздухом.

После бессонной и душной ночи всех страшно тянуло в сон. Тем не менее поток информации не давал новичкам заснуть.

– Синьор Родригес, – обратился к учителю сидящий недалеко от меня какой-то пуэрториканец. – I not speak English![85]

Зольдатен-инструктор нисколько не растерялся.

Испанский являлся вторым официальным языком в моей тюрьме. Все без исключения приказы писались и на том и на другом для стопроцентного понимания.

В течение пары минут Родригес нас умело перетасовал – впереди сел англоязычный контингент, а сзади, в кружок, – латиноамериканцы.

В середине второй группы уселся усатый тараканообразный мексиканец, который свободно говорил на двух языках. Начиная с этого дня я заметил, что любое выступление любого офицера по любому поводу переводилось на испанский.

Большинство латиноамериканских заключенных не могли связать по-английски и пары слов и, как следствие, не понимали самую главную команду наших зольдатен: «Шаг влево, шаг вправо, стреляю без предупреждения».

Родригес разговорился на несколько часов, с перерывами на обед и туалет.

Я, как и другие вновь поступившие, с интересом поглощал тюремные «можно» и «нельзя».

По каждому из пунктов вертухай распространялся долго и со вкусом, немного вращая глазами и размахивая в воздухе вытянутой правой рукой. Каждое правило сопровождалось правдивой историей о том, что произошло с тем или иным зэком, когда тот нарушил ту или иную тюремную инструкцию.

Подобное шоу ежегодно устраивал Василий Иванович Нерубенко, мой школьный учитель по труду. Мы слушали его бредни о шестикласснике Сереже, у которого на токарном станке оторвало руку, или о Коле, чьи неопрятные волосы попали в сверлильный станок, или о Мише с коварными металлическими стружками в глазах. Апофеозом сдвоенного школьного урока становилось подписание важнейшей бумаги: «инструкцию по технике безопасности прослушал, теперь за все отвечаю сам».

То же самое подготовили на закуску и нам, новобранцам Форта-Фикс.

Еще в самом начале «урока» Родригес раздал всем «ученикам» четырехстраничный документ, в котором мы должны были проставить раз тридцать свои инициалы, собственноручно вписать имя и трижды расписаться внизу.

В самом конце, рядом с финальной подписью, оставлялось место для «свидетеля». В почетной роли выступал сам мистер Родригес.

Нетрудно было догадаться, что администрация тюрьмы придумала эту вводную хренотень, чтобы избежать возможных проблем, а самое главное – судебных и денежных исков от сутяжных американцев.

Зэков в том числе.

В тот день мы узнали много «полезного»:

– распорядок дня (зона открыта с 6 до 9:30);

– приказы офицеров (за малейшую оговорку или малейший обман – карцер);

– штрафной изолятор (вакансии и места есть всегда);

– проверка личного состава (5 раз в сутки);

– личная собственность (практически отсутствует – только то, что купил в ларьке на свои кровные);

– проверка на наркотики и алкоголь (возможны в любое время суток);

– порядок подачи жалоб (трудно, с препонами и почти нереально добиться результата);

– общение с «ведущим» (раз в полгода, остальное время – только при ЧП);

– общие собрания отряда (раз в неделю, явка обязательна);

– уборка корпуса (ежедневное мытье полов и мест общего пользования);

– контрабанда (наркотики, алкоголь, наличные деньги, сотовые телефоны);

– юридическая библиотека (по закону – в каждой американской тюрьме); – тюремные свадьбы (раз в год, в июне, по разрешению начальника тюрьмы);

– посещения (3 дня в неделю, не больше 20 часов в месяц, по заранее утвержденному списку);

– телефон (25 центов в минуту по США, один доллар – за границу при лимите 300 минут в месяц);

– почта (всю переписку перлюстрируют);

– штрафы, назначенные судом (вычитают из зарплаты и всех денежных поступлений);

– работа (обязательна и малооплачиваема – $5-25 в месяц);

– посылки и передачи (строго запрещены);

– денежные переводы (не более $300 в месяц на покупки в ларьке);

– религиозная атрибутика (ермолки, кресты, Библии, четки, коврики можно хранить в шкафу);

– одежда (либо форма «хаки», либо серые спортивные костюмы и шорты вечером или на выходные);

– медицинское обслуживание (как бы существует);

– зубоврачебный кабинет (очередь на год вперед);

– магазин (раз в три недели);

– отдел психологии (помощь при психических расстройствах);

– отдел образования (окончить среднюю школу – обязанность);

– отдел по отдыху (спортивные соревнования, тренажерный зал, кружки: рисования, поделки по дереву, ВИА);

– тюремная церковь (священная корова – полная свобода вероисповедания, более 20 различных религиозных групп и пять работающих капелланов);

– реабилитация алкоголиков и наркоманов (еще одна священная корова – за участие в программе могут «скинуть» часть срока);

– сексуальное насилие внутри тюрьмы (немедленно заявить на обидчика – зэка или офицера).

И так далее, и тому подобное…

– А теперь перейдем к самому главному – наказаниям, – улыбаясь, сказал Родригес.

Он достал из ящика стола небольшую книжицу в зеленом переплете.

Система наказаний была четкой, продуманной и неоправданно жестокой, вполне достойная известной помещицы Салтычихи.

В федеральном исправительном заведении Форт-Фикс запрещалось многое – 186 преступлений, проступков и мелких правонарушений.

Среди прочего, мы не имели права:

– прятать лицо под маской;

– бегать по территории тюрьмы;

– организовывать беспорядки и восстания;

– подписывать коллективные заявления;

– отказываться от сдачи анализов на алкоголь и наркотики;

– употреблять алкоголь и наркотики;

– пользоваться сотовым телефоном или хранить его;

– использовать телефон-автомат для угроз и противозаконных дел;

– драться и заниматься вымогательством;

– принимать участие в несанкционированных митингах;

– предлагать и давать взятки персоналу тюрьмы;

– красть или просто выносить еду из столовой;

– оказывать любые платные услуги;

– демонстрировать или учить боевым приемам и боксу;

– находиться в запрещенных местах, особенно вдвоем;

– заниматься сексом и принуждать к нему;

– передавать и использовать лекарства не по назначению;

– одалживать или получать услуги, вещи, продукты в долг;

– находиться в чужой камере или отряде;

– отказываться от работы или учебы;

– опаздывать или пропускать работу или учебу;

– опаздывать или пропускать проверку личного состава;

– симулировать болезни;

– наносить татуировки;

– заниматься любым видом бизнеса в тюрьме и за ее пределами;

– кормить или приручать животных;

– не выполнять любые приказы работников тюрьмы;

и прочая, и прочая, и прочая…

«За нечаянно бьют отчаянно», – говорили шестилетние карапузы в дворовой песочнице, нанося друг другу удары железной лопаткой по голове.

То же самое полагалось и в моей тюрьме – за любую из 186 официальных провинностей зэк из Форта-Фикс получал одно или комбинацию из нескольких наказаний:

– перевод в тюрьму строгого режима;

– дополнительный срок;

– потеря условно-досрочного освобождения (15 % за хорошее поведение);

– отправка в ШИЗО (карцер) на срок до 1 года;

– выплата дополнительных штрафов;

– отключение телефонной связи;

– запрет на получение почты;

– запрет на покупки в магазине;

– запрет на посещение кружков;

– перевод в другую камеру;

– исключение из учебной программы;

– увольнение с работы;

– перевод на более тяжелую работу;

– еженедельные обыски и проверки;

– конфискация несанкционированных предметов;

– ограничения в передвижении по зоне;

– выполнение работ по уборке территории.

В зависимости от серьезности проступка наказание определял либо дежурный надзиратель, либо лейтенант – начальник охраны, либо «Ди Эйч Оу»[86] – региональный офицер по дисциплинарным слушаниям.

Последний служил зэкам судом высшей тюремной инстанции. Он заезжал в тюрьму раз в месяц и обычно выносил неоправданно строгие решения. Русские называли его «чмо», что вполне оправдывало его мерзопакостную сущность.

«Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать», – крыловская фраза служила для местного вершителя судеб и большинства «исправительных офицеров» девизом и руководством к действию.

Говорить, что американская тюрьма хоть кого-то исправляла, явно не приходилось. Наоборот, она становилась местом, где происходил бесконечный обмен опытом между нарушителями закона, своеобразный «факультет повышения квалификации».

Я называл это необыкновенное для меня явление «Fort Fix University».[87]

Попавший в тюрьму человек, как правило, озлоблялся и строил не совсем кошерные планы на будущее, а самые длинные в мире сроки заточения только обостряли это чувство.

«Исправительную» систему устроили так, что у зеков отсутствовал и стимул, и самый малюсенький шанс на выход на свободу раньше срока.

Кроме стандартных 15 процентов «условно-досрочного освобождения».

Будь ты хоть мальчиком-паинькой, семи пядей во лбу, отличником боевой и политической подготовки, тюремным стахановцем или Эйнштейном, олимпийским чемпионом, заслуженным артистом, народным учителем или Героем тюремного капиталистического труда – никогда и ни при каких условиях американский заключенный поблажек не получал.

А отсутствие стимулов привело к падению рабовладельческого строя и развитого социализма!

В результате уравниловки мои товарищи мотали срок с минимальными потерями в массе тела, при активном бездействии гипотоламуса и серого вещества.

Карты, домино, телик, работа «не бей лежачего», продавленная койка и сон разума продолжали рождать чудовищ.

Выпущенные из тюрьмы, ничему не научившиеся и без перспектив на работу экс-зэки через несколько месяцев пребывания на свободе стройными рядами возвращались на нары на более длительные сроки по новым путевкам американских прокуроров.

Вечная кормушка для тюремной системы и околотюремных прихлебателей – ФБР, прокуратуры, судов, полиции, приставов, поставщиков еды, журналистов – крутилась, не переставая…

Пока что на серьезные наказания я лично не нарывался.

Зато уже трижды толкал перед собой тяжеленную доисторическую газонокосилку.

Чахнущие на жаре зеленые газоны – гордость и забота начальника тюрьмы Рональда Смита – требовали постоянного ухода. Поэтому на покос барских лугов староста ежедневно выгонял несколько десятков провинившихся перед помещиком крестьян.

В первый раз меня сцапали за тридцатисекундное опоздание на проверку личного состава – я задержался в душе и не слышал грубого окрика дуболома: «Count!»

Во второй раз я на минуту опоздал в свой корпус после радиообъявления о запрещении внутренних переходов: «Compound is now closed!»[88]

В третий раз я отделался легким испугом – меня поймали курящим в туалете. На самом деле – за достаточно серьезным нарушением режима.

– Как твоя фамилия и из какого ты отряда? – допрашивал меня заставший на месте преступления надзиратель.

Я представился и протянул ему пластиковую карточку – тюремное ID, выданное в первый день:

– Трахтенберг, отряд 3638.

Статью и срок в таких случаях не называли. Более того, администрация тюрьмы не приветствовала, когда охранники интересовались, за что «чалился» тот или иной зэк.

– Придешь в лейтенантский офис после ужина, ровно в шесть вечера, – приказал либеральный надсмотрщик. Чин «лейтенант» был самым высоким в местной пенитенциарной иерархии.

– All right, officer[89], – ответил я, прикидывая, чем мне будет грозить совершенный проступок.

Если бы у вохровца имелись серьезные намерения, то меня бы забрали на разборку полетов в тот же момент. Слава богу, этого не произошло, и я немного расслабился.

Каждый день в назначенное время у одноэтажного домика в центре зоны выстраивалась очередь из нарушителей внутритюремной дисциплины. После пятиминутной лекции дежурный дуболом или сам лейтенант в белой форменной рубашке отводил провинившихся на склад газонокосилок и грабель. Каждому под расписку вручался агрегат и определялись границы покоса.

Зимой зеки получали лопаты, скребки, соль и щетки-метелки.

В тот вечер я получил тяжелый чугунный агрегат.

Моя машина была проста и неприхотлива в обращении и чем-то напоминала портативный советский каток для укладки асфальта. На длинной металлической ручке крепился цилиндр с тупыми лезвиями. Аппарат походил на упрощенный вариант комбайна «Колос»: при движении тубус вращался и подрезал траву.

«Хлеба – налееево, хлеба – напраааво…» – вспоминал я Людмилу Зыкину, толкая газонокосилку впереди себя.

Одновременно с легендарной певицей из забытья возникло стихотворение «Песня пахаря» моего земляка Алексея Кольцова: «Весело на пашне. Ну, тащися, сивка!»

Я намеренно абстрагировался от ситуации, начиная медитировать и «растекаться мыслею по древу»…

Пятьдесят метров вперед, шаг вправо, разворот, пятьдесят метров назад…

Пятьдесят метров вперед, шаг вправо, разворот, пятьдесят метров назад…

Пятьдесят метров вперед, шаг вправо, разворот, пятьдесят метров назад…

Глава 11

Долгие проводы на волю

Не успел отстрелять салютами День независимости, а в наших желудках перевариться праздничная курочка, как на Северную сторону тюрьмы Форт-Фикс обрушились еще два праздника.

Событие номер один: 60-летие нашего парторга Семена Семеныча Каца. Событие номер два: торжественные проводы на волю бывшего наркоторговца Славика Вассермана.

Если про юбилей мудрого арестанта – грозы американских страховых компаний – мы узнали накануне самой даты, то во втором случае только подготовка подпольного банкета заняла по крайней мере пару недель.

Федеральная тюрьма Форт-Фикс регулярно провожала своих непутевых голубей в прощальный полет. За полгода до выпускного бала расчувствовавшиеся зэки, как зомби, шатались по территории зоны. В течение последнего месяца отсидки ажитация обострялась.

Американские доктора пенитенциарных наук, Doctors in Criminal Justice – шесть лет учебы в университете – заявляли в один голос: тяжелее всего зэку приходилось в начале и в конце срока.

В среднем по полгода активной депрессухи и вытекающих из нее проблем.

Что-то подобное происходило и со мной – я медленно и с трудом привыкал к жизни за решеткой и исключением из правил не был.

Практически каждый день я видел новые лица – черные перестали сливаться в единое целое и стали чем-то отличаться один от другого. Вместе с тем постоянно обнаруживалась пропажа кого-либо из соседей.

Иностранцы-безлошадники, не имеющие американского гражданства и закончившие отсидку в казематах цитадели свободы, отправлялись в иммиграционные тюрьмы.

Некоторые освобождались в связи с «окончанием срока», кто-то уходил на повторный суд и переселялся в городской СИЗО, часть «выпускников» переводилась в «half way house»[90] – общежития тюремного типа.

В этих тюрьмах-общагах зэки проводили только ночь – в дневное время они работали. Половинчатая свобода, но все равно лучше, чем круглые сутки в тюрьме.

По логике Федерального бюро по тюрьмам эта программа давала возможность «вернуться в свою общину» и постепенно привыкнуть к свободному образу жизни.

Тем не менее, по рассказам бывалых рецидивистов, найти работу, даже самую простую, было крайне тяжело – никто не хотел брать на службу бывшего зэка. Скрыть прошлое не получалось – тюремное ведомство требовало указывать в резюме тюремный срок.

Для пущей гадости Служба послетюремного надзора периодически звонила потенциальным работодателям и удостоверялась, что подопечный соискатель места действительно приходил на интервью, а не праздно шатался по городу. Шансов самостоятельно трудоустроиться было ничтожно мало – требовалась помощь друзей или знакомых.

Тем не менее все арестанты, включая меня, стремились попасть в эти богоугодные заведения. Для этого требовалось примерное поведение и отсутствие нарушений режима во время основного срока.

Славик Вассерман оным не отличался: пару раз его анализы на наркотики возвращались «положительными», и в результате он несколько раз и многомесячно гостевал в тюремном карцере.

К тому же он отказался выплачивать назначенный судом штраф – полтинник в месяц. Он гордо сказал «нет» и пошел в отрицаловку.

В надежде вставить мозги худощавому светловолосому пареньку его вызвали к ведущему на «педсовет», а после перекрыли кислород – отказали в ларьке и телефонной связи на полгода. Славик все равно гнул свою линию.

Тогда менты забрали у него несколько месяцев из условно-досрочных пятнадцати процентов. Он по-прежнему продолжал сопротивляться.

Во время последнего, решающего наступления тюремная администрация лишила непокорного заключенного шестимесячной полутюремной общаги. Поэтому неунывающий и непобежденный Славик мотал свой срок на полную катушку. Поскольку терять ему было нечего, он заранее решил, что свое последнее танго он исполнит «по-пацански».

…Как и положено на образцовых деревенских свадьбах, прощальный банкет заключенного Вассермана проходил «как у людей» – в два дня.

В первый день «гуляли» самые близкие, на второй день торжество приняло всенародный характер с последующим праздничным променадом между тюремным Брайтоном и столовкой.

За две недели до события Славик начал вести переговоры с Сашей Храповицким – признанным тюремным гурманом.

За пять лет срокомотания бывший московский предприниматель научился неплохо готовить. Он досконально изучил кухню, основанную на украденных с кухни продуктах и консервах из ларька.

– Лева, с каждым годом приготовить что-то стоящее все труднее и труднее, – жаловался мне Саша.

– Почему? Вроде бы в магазине что-то продается, – не понимал я.

– Ты просто не видел, что в ларьке продавали раньше и какой говенный выбор у них сейчас! Ты же знаешь, что я сидел в трех федеральных тюрьмах? И это не штатные и не городские тюрьмы! Так вот – продукты в ларьке исчезают прямо на глазах! Помню, в Форт-Девансе продавали двенадцать сортов консервов, пасту, специи, даже кое-какие морепродукты… Ты уже ведь понял, что я люблю вкусно поесть, и поэтому знаю ассортимент ларька как свои пять пальцев. Так вот, как только в тюрьму присылают нового хозяина, сразу же все ухудшается: и режим, и еда.

– Слушай, Саня, а что здесь, в Форт-Фиксе, раньше тоже было лучше? – продолжал я свои ежедневные рутинные допросы окружающих.

– Ты даже не представляешь, насколько здесь все изменилось, после того как назначили комендантом этого гребаного Смита. Ты только посмотри на его самодовольную мерзкую рожу – ничего хорошего от него ожидать не приходится! По всей зоне понаставил внутренние заборы, все в колючей проволоке, ввел «десятиминутные переходы»[91] и ужесточил, сука, наказания. А по поводу хавки – так он сразу же половину товара из ларька убрал. Видите ли, слишком хорошо живем, а из консервных банок вроде можно делать заточки.

На кухне тоже стали кормить на порядок хуже – только одни мексы и островитяне довольны. Так они ничего слаще репки не ели в своей жизни, – возмущался Саша.

Мы сидели на скамейке у его корпуса и курили самокрутки из пачечного табака «Бьюглер» – нормальные сигареты в магазине на этой неделе не продавались. Чтобы смастерить сигаретину требовались сноровка и опыт – ни того ни другого у меня пока не было. Поэтому Саша крутил цигарки и для меня.

– Но я видел, что люди постоянно что-то готовят, значит, есть из чего, – не успокаивался я.

– Смотри, Лева, в столовке еды дают много, но есть ее нельзя. Она жирная, невкусная и вредная, не тебе об этом говорить. Я стараюсь совсем не ходить в этот гребаный ресторан «Мечта латиноамериканского идиота». Мне приносят оттуда кое-какие продукты, я покупаю что-то из овощей. Готовлю сам, и еще пара испанцев помогает. Я подбрасываю им немного бабла и продуктов. Они так довольны, что нарадоваться не могут. Женам в свой Сальвадор пишут, что у них белый благодетель и кормилец имеется. Ангел-хранитель, на фиг! Ну а мне хорошо, – продолжал делиться своим опытом Саша.

– А как и на чем вы готовите?

– Когда как: в микроволновке или в ведре с кипятильником. Но учти: если тебя с кипятильником накроют, полетишь сразу же в «дырку».

– А почему нельзя готовить в микроволновке? – не до конца понимал я. – Менее опасно и более качественно, мне кажется.

– А ты, Лева, посиди немного, сам до всего и дойдешь. Обрати внимание, сколько «майкровеев» в каждом корпусе? Видел уже, наверное, – по одной штуке, да и то не во всех. Раньше в каждом отряде штук по пять стояло. На всех хватало, очередей не было. С приходом Смита перестали покупать новые, а старые сломались, и их не чинят.

Не поверишь, года два назад половина отряда в столовую не ходила, все сами себе готовили. Ты бы только попробовал, какие я тогда блюда выдавал! Спроси у ребят, они скажут. Теперь оставили по одной вшивой печке, очереди к ней безразмерные, драки – каждый день! Ты бы видел, скольких человек из-за микроволновки закрыли в ШИЗО, – начал горячиться Саша.

– Ни черта не понимаю. – Я пытался уловить логику в поступках администрации зоны. – Почему нельзя установить новые печки? Они же копейки стоят! Им самим должно быть выгодно – продадут в ларьке больше своего же товара! Я тут на досуге посмотрел список с ценами. Они же на все делают какие-то сумасшедшие наценки. Как за Полярным кругом каким-то!

– Для меня это тоже загадка. Полгода назад мы на собрании предлагали, что сбросимся по доллару с наших счетов и купим еще несколько майкровеев. И с кондиционерами так же можно было сделать. Ведь себе они тухесы[92] охлаждают! Ответ один – не положено. Вот и приходится гонца иметь, чтобы очередь у печки занимать. Особенно сейчас, когда я взялся Славику банкет делать, – закончил расстроенный стряпчий.

…На выпускной банкет Славик потратил не меньше 800 долларов.

Уже несколько дней ему из столовой выносили овощи и фрукты. В ларьке закупалась еда в неимоверных количествах.

Славик потерял присущие ему спокойствие и чувство юмора.

В эти дни он мог говорить только о еде, рецептуре, тарелках и ценах на продукты. Даже свобода его интересовала меньше – гастрономические проблемы явно стояли на первом плане!

Это настораживало.

Я вместе с Максимкой, Борей и Сашей помогал переносить яства в тайник – заранее очищенный шкаф в одной из мало проверяемых каптерок. Туда со всего корпуса были собраны пластиковые ведра и всевозможные емкости.

В сетках для стирки висели яблоки и апельсины. На льду лежали яйца и какие-то вареные мясные ингредиенты. На нижней полке громоздилось самое большое ведро, надежно прикрытое подушкой.

В огромном пластиковом мешке, которым плотно выложили изнутри некогда половое ведро, солились помидоры и огурцы. Причем по высшему разряду – с чесночком, сельдереем, морковкой и цветной капустой. Присутствовал и укроп, тайно выращенный из нелегальных семян на одной из клумб в самом конце тюрьмы.

Огородничеством занимался бывший наркоторговец Джеймс, уже однажды попавшийся на домашней выгонке марихуаны. Пучок укропа обошелся Славику в тридцать долларов.

…За два дня до банкета к работе серьезно подключился шеф-повар Александр Храповицкий. Он пропадал у Славика с утра до вечера. Кулинары колдовали над закупленными и украденными продуктами и при расспросах о меню молчали, как молодогвардейцы.

Их помощники, два колумбийских ваньки жукова, сутками дежурили у двух микроволновок. Причем одна печка стояла в корпусе Славика, другая – у Саши.

Приготовление еды без плиты, ножа и холодильника было особым тюремным искусством, требующим мастерства, любви и, самое главное, бешеного спокойствия и усидчивости.

Если ты не мог часами заниматься монотонной работой и посвятить салату полдня, то из тебя вряд ли мог получиться тюремный кулинар или кондитер.

Чтобы изготовить самое простенькое едово, не говоря уже о пельменях, плове или чизкейке, требовалось более чем продолжительное время.

Каждая операция занимала часы.

Особенно шинкование, нарезка или измельчение исходного продукта.

Обычные ножи в тюрьме практически не водились, а для нанесения ударов по врагам использовались шилоподобные заточки. Поэтому для гастрономических нужд в ход шли сложенные вдвое старые металлические крышки от консервов, тупые пластиковые ножи или лезвия из одноразовых бритв.

Повар зажимал бритву между большим и указательным пальцами и начинал монотонную работу. Каждые пять минут он останавливался и делал производственную гимнастику. Как в первом классе школы: «Мы писали, мы писали, наши пальчики устали; мы немножко отдохнем и опять писать начнем».

За час работы при красивом «мелком измельчении» получалась лишь небольшая горка продукта. Обычным ножом, да на хорошей доске, да под водочку и с предпраздничным настроением я сделал бы ту же самую работу минут за пятнадцать.

Несмотря на очевидные производственные сложности, конфликты у микроволновки, опасности загреметь в карцер за нелегальный самопальный кипятильник, тюремная кулинария процветала в Форте-Фикс пышным цветом!

Китайцы специализировались на грибных блюдах из сухих шампиньонов в жареном рисе. Черные любили приготовить «начо», – залитый горячим сыром рис с канцерогенной копченой колбаской. Испанцы делали смеси – тюри из риса и всего, что попадется. Итальянцы слыли мастерами по пасте с чесночно-помидорным соусом. Гаитянцы готовили умопомрачительную аджику. Поляки лепили пельмени из хлеба и ворованного мяса.

Но все это – по выходным и праздникам.

Да и то – ненадолго.

Через три месяца после моего поступления в Форт-Фикс ларек перестал продавать все овощи-фрукты и полностью перешел на нездоровые консервы и печенья с чипсами.

Не все коту масленница.

Глава 12

Тюремные банкеты

Наступило время «Х» – первый день прощального банкета Вячеслава Вассермана.

Славик заранее обошел избранных русских и лично пригласил на торжество. Поскольку стопроцентной «дружбы, мира, жвачки» между нами не наблюдалось, то VIP из СССР набралось человек девять. Остальные на «первый день» не попали.

Ну что ж, хозяин – барин.

Из рассказов героя дня я понял, что, кроме русских, Славик позвал своих избранных друзей-итальянцев и примкнувшего к ним китайца Ли, с которым он соседствовал в камере.

Для прощального «пати» Славик арендовал одну из четырех «тихих комнат» в своем бараке. На официальном тюремном языке – «quite rooms».

Обычно они служили для коллективных молитв мусульман, игр в карты и шашки, учебы или какого-нибудь скромного тюремного рукоделия.

В дверном проеме появилось объявление: «Reserved for praying. 6 РМ – 9 РМ. Thank you. Slava, cell № 208»[93].

К назначенному времени мы с Максимкой появились у корпуса, где Славик доживал последние зэковские деньки. Все уже собрались и сидели на лавочке, покуривая купленные втридорога у тюремного барыги «Мальборо».

Мы – Дима Обман с сыном Робертом и Сашей Комарковским, Саша Храповицкий и Боря Глухман, большой Вадик, верный Максим Шлепентох и я – ждали команду сверху.

За соседним дворовым столиком ожидала приглашения наверх весьма колоритная компания итальяшек. Мы обменивались недвусмысленными дружескими и полными глубокой симпатии взглядами.

Мафия мафии – друг, товарищ и брат!

Из окна третьего этажа высунулась голова Славика. Он близоруко щурился и жестами звал нас наверх.

Народ с живостью потушил сигареты, бросил окурки себе под ноги и потянулся на «Тайную вечерю».

Уселись мы живописно и весьма картинно: итальянцы по одну сторону стола, мы – по другую. В торце у самого окна устроился Славик. Гости и хозяин могли составить здоровую конкуренцию шедевру Леонардо да Винчи.

По колоритности – уж точно.

Набралось девять русских и десять итальянцев. Между собой мы их называли «итальяшками», а в особо секретных случаях, когда те могли нас услышать, употреблялось слово «курносые». Естественно, ни о какой вздернутости аппенинских шнобелей речь и не шла. Скорее – наоборот.

Пришедшие в гости «курносые» выглядели постарше нас: самому младшему из мафиозников был полтинник. Помимо возраста, представители дружественной криминальной структуры отличались от нас и объемами – они все обладали раблезианскими формами.

Любовь к красивой жизни и вкусной еде, безусловно, объединяла русских и итальянцев. Сегодняшнее тюремное пиршество служило тому наглядным примером.

На фоне бесконечного столовского риса с бобами, кукурузной каши, дешевых соленых сосисок, резиново-вонючих гамбургеров, арахисового масла, соевой рыбы, жирного вареного фарша наша трапеза выглядела роскошно и могла составить конкуренцию знаменитому ресторану «Tavern on the Green» в нью-йоркском Центральном парке.

Мой дедушка – антисоветчик-сибарит со стажем – в таких случаях говорил, что «подобные закуски подавали к столу мучителя испанского народа генералиссимуса Франко». Я ничего не понимал, но с детства знал, что некий Франко, как и я, любил ситро, салат «Оливье», отбивные и яблочный пирог.

Наполнял пластиковые тарелки Саша, бывший бизнесмен, а ныне шеф-повар банкета.

И русские, и итальянцы были до отвращения вежливы друг с другом. За столом только и раздавалось: «Thank you, еxcuse me, sorry и be so kind»[94]. Почему-то все говорили шепотом, что совсем было не характерно ни для нас, ни для курносых.

Не зэковские проводы в мужской тюрьме, а благотворительное чаепитие в Смольном институте!

Три составленных вместе стола были покрыты белыми чистыми простынями. Напротив каждого стуло-места изящно красовалась праздничная сервировка: пластиковая тарелка, по бокам – настоящие цветные салфетки и одноразовое столовое «серебро» – вилка, ложка, нож. Рядом с этой неземной красотой гордо возвышались ледяные бутылки пепси-колы, спрайта и кренберри-джуса[95].

Водка, наливки, самогон и прочее градусосодержащее питье отсутствовало: наш стол был чист и алкогольно-девственен. Славик, как никто другой, знал, что участников банкета в любой момент могут повести «пописать» и «подышать» – сдать анализы на наркотики и наличие алкоголя в крови.

При обнаружении запрещенных субстанций в крови каторжанина немедленно отправляли в карцер, лишали ларька и телефонной связи. Потом его судьбу решал один из лейтенантов или тюремный судья Ди-Эйч-О.

Рисковать никто не хотел, ибо наше коллективное сборище и без того могло привлечь внимание дуболомов. Какой-нибудь недружественный мент мог расценить наш ужин как «нелегальный», а его участников – строго наказать.

Мы ходили под Дамокловым мечом 24 часа в сутки, 365 дней в году.

Тем не менее мы, как и всегда, надеялись на лучшее.

Стараниями шеф-повара Александра Храповицкого и при активной поддержке юбиляра Вячеслава Вассермана судьба-злодейка послала на ужин русско-итальянской организованной преступной группировке незаслуженные тюремные яства: нежнейший салат «Оливье» с куриным мясом, яйца, фаршированные луком и грибами, рассыпчатый ближневосточный кус-кус, самодельную буженину, соленые помидоры и огурцы, деликатесную пасту в чесночно-помидорном соусе и еще кое-какую мелочовку.

Рядом со мной очутился энергичный Саша Комарковский, представитель молодого поколения хранителей тюремных понятий и обычаев. Он с пиететом прислушивался к разговору Димы Обмана и седых итальянских мафиозников, не забывая при этом налегать на угощение.

– Смотри, Левчик, сегодня ты попал на очень необычное застолье, – начал он, вполголоса обращаясь ко мне. – Таких курносых в новостях показывают, о них книжки всякие пишут, да и вообще кино снимают. Серьезные дяди. И с едой тебе повезло, как и с салютом недавним. Ешь и запоминай! Подобное не повторится!

Я мысленно согласился с Комарковским и взялся за нож с вилкой – народ активно уплетал редчайший гастрономический дефицит.

И итальяшки, и мои «хоум бои» восторженно цокали языками. Славик улыбался, довольный собой и нешумным банкетом.

Я повернулся к сидящему рядом Боре:

– Я чего-то не понимаю, почему никто ничего Славику на прощание не скажет? Тост поднимет хотя бы. Все-таки ведь собрались по его поводу, а не только животы набивать.

– А фиг его знает, – ответил Боря. – Пусть Дима начинает, он и старше, и солиднее – ему и говорить.

Как будто услышав наш разговор, Дима поднял стаканчик с пепси и по-английски произнес короткий тост. Он говорил с сильным акцентом, но бойко и легко – сказывалась многолетняя тюремная практика: «Пацан! (это слово он произнес по-русски). Завтра для тебя откроются тюремные ворота, и ты, наконец, выйдешь за забор. Живи с уважением в сердце и не забывай нас! Удачи тебе в новой жизни. На здоровье». – Дима закончил по-русски свой безалкогольный тост, явно пытаясь соответствовать американским стереотипам.

И добавил: «Чин-чин!»…

И мы, и курносые подхватили: «Ура! Чин-чин! Ле хаим![96] Чиэрз![97] На здоровье!» Все присутствовавшие поднялись из-за стола и, как в «Карнавальной ночи», одновременно подняли пластиковые бокалы.

Злоумышленники наперебой славили Славика, тайно мечтая о собственном освобождении. Во всяком случае, я думал именно об этом.

Далее тюремная пирушка пошла поживее.

Несмотря на полное отсутствие стимуляторов, за столом начали завязываться непринужденные дружеские разговоры. Общались в основном со своими, – мостом и народным дипломатом служили авторитетный Дима-Дейвид и скромный улыбающийся Славик.

Напротив Димы Обмана сидел его ровесник – шестидесятилетний седовласый Телло – один из приближенных знаменитого Джона Готти.[98] Говорили, что на воле он имел неограниченную власть – ему напрямую подчинялись многочисленные солдаты мафиозного клана. Таким же могуществом он обладал и в Форте-Фикс.

Недалеко от меня устроился скромный дедушка. Пасечник, да и только! На самом деле до тюрьмы Антони владел вашингтонским элитным эскортсервисом, которым пользовались многие политики и знаменитости.

Рядом с ним – Лоренцо, совладелец нью-йоркской компании по уборке мусора – вотчины итальянской братвы. Слева по диагонали – ресторатор из Нью-Йорка, каким-то боком тоже связанный с коза ностра.

От обилия экспрессивных и ярких мафиози мне нестерпимо захотелось замурлыкать музыкальную тему из «Крестного отца». В крайнем случае – песню итальянских коммунистов «Бандьера Росса»[99].

После очередного перекура Славик и помощники сменили скатерти. Делегация бывших итальянских «трудящихся» выставила на стол свой подарок – два вкуснейших и нежнейших чизкейка, сделанных из сладкого творога, фруктового джема и теста, извлеченного из магазинного хлеба.

Воистину, нужно было быть настоящим чудотворцем, чтобы в тюрьме изготовить такой шедевр!

Позже Славик объяснил, что кондитеров «экстра класса» – всего два на всю зону и что за свою работу они берут долларов шестьдесят. Процесс приготовления занимал несколько часов, последние два – у микроволновки. При этом повар-кондитер – фальшивомонетчик из Кореи – не только следил за поспевающим тортом и отгонял потенциальных воров, но и сдерживал напирающую очередь.

И я, и Максимка были потрясены банкетом – мы совершенно не могли себе представить, как в тюремных условиях при официальном отсутствии многих продуктов, под носом у дуболомов состоялся такой пир.

О «смычке города и деревни» – охранников и заключенных – во имя получения взаимной выгоды я узнал через несколько месяцев, когда на территорию тюрьмы Форт-Фикс был введен американский спецназ. Солдаты с овчарками искали сотовые телефоны и наркотики, а также арестовывали своих «иуд», снабжавших зэков запрещенными плодами цивилизации.

Через полчаса мы уже прогуливались по периметру тюрьмы. Раблезеанство и гедонизм надо было незамедлительно «отработать». Саша, Робик и Вадюша в едином порыве приняли решение объявить на следующий день голодовку ради здоровья.

Я к такому экстриму пока еще не был готов. Как учил Дима Обман – всему свое время, даже в тюрьме.

Особенно в тюрьме.

…Через два дня состоялась вторая часть Марлезонского балета – проводы Славика широкой тюремной общественностью.

По непонятным для меня причинам администрация в подобные массовые мероприятия старалась не вмешиваться или вмешиваться по крайней мере избирательно, чтобы избежать революционной ситуации. На этот раз после двухминутных разборок с героем дня дежурный лейтенант ограничился тем, что выставил дополнительные посты дуболомов неподалеку от места проведения «се си бона»[100].

На «второй день» Славик позвал сокамерников, коллег по работе, партнеров по картам, соседей по бараку и просто местных приятелей.

Пикник проходил на улице – у двух отдельно стоящих доминошно-карточных столов.

Мы с Максимкой вошли в «группу поддержки» – доставали из отмытого мусорного контейнера ледяные бутылки с соком и газировкой; разрывали пакеты с чипсами, сухариками, печеньем, сладкими булочками «хани бан»[101] и прочей «здоровой» снедью из тюремного супермаркета.

Гости потчевали себя безалкогольными напитками и пионерлагерными закусками. Они, не стесняясь, подходили по нескольку раз, пользуясь широтой души и кармана отъезжающего сидельца.

Меня, как дружинника-добровольца, это страшно выводило из себя, но Славик на безобразия внимания не обращал. Он вовсю наслаждался прощальной тюремной тусовкой и светской «теркой» на свежем воздухе.

…Буквально через несколько дней после Славкиного банкета и последующего за ним пикника всех озадачил наш неисправимый тюремный парторг Семен Семеныч Кац.

Почти каждый вечер «русская» ОПГ[102] тусовалась на тюремном «Брайтон-Бич», в самом конце зоны. Народ резался в карты, громко обзывая своих партнеров; кто-то болтал; Вадик разыгрывал шахматную партию с очередным чернокожим; я забивался в угол под навес и читал.

Неожиданно возле нас появился хитро улыбающийся черновчанин. Как обычно, по-птичьи выворачивая загорелую морщинистую шею, тщедушный гроза страховых компаний объявил:

– Внимание, товарищи зэки! Я таки завтра справлю свой юбилей, чтоб я так жил! Вашему покорному слуге исполняется ровно шестьдесят лет! В Черновцах я бы уже выходил на пенсию, и на банкет бы пришла вся городская администрация. Семена Каца уважали и знали все! Сейчас – другая ситуация. Во-первых, на пенсию я не собираюсь, есть еще порох в пороховницах. Во-вторых, до американской пенсии я еще не дорос, да и эти гои[103] мне вряд ли что начислят. В-третьих, я в тюрьме, а не на юбилейном круизе на Багамах. Поэтому Семен Кац имеет честь пригласить досточтимый цвет русской организованной преступности на мое праздничное мероприятие! Завтра, сюда же, в это же время. Всем «зай гизинт»[104]! – закончил он, подняв свою сухощавую руку.

Семеновский указательный палец смотрел на едва появившуюся луну. Он хитро и торжественно улыбался, напоминая мне артиста Милляра из детской киношки «Варвара-краса, длинная коса».

– Урааааа! Слава КПСС! Поздравляем! – раздалось со всех сторон. – Научи, Семен, как с девчонками кружиться в твоем возрасте!

Семен Семеныч радовался возможности оказаться в центре внимания. Себя он считал крупным бизнесменом, заслуживающим соответствующего внимания со стороны общественности.

На самом деле я вполне отдавал ему должное. Семен приехал в Штаты всего лет восемь назад, к тому же с нулевым английским. Тем не менее он развернул в Бруклине весьма кипучую деятельность.

В начале девяностых бывший коммунист и хозяйственник заработал 200 тысяч долларов на поставках спирта и сахарной свеклы на «ридной матке Украiне». И сразу же перебрался в Нью-Йорк вместе с женой Софой и сыном-студентом.

Почувствовав своим еврейским чутьем, что капиталистическая медицина может принести хороший доход, Семен Кац вложил все свои деньги в собственный “докторский офис”.

Он стал владельцем мини-поликлиники с тремя работниками: приходящим врачом, массажистом-физиотерапевтом и секретаршей Оксаной.

Получив все лицензии и мечтая о «свечном заводике» в теплой Флориде, Сема завязал знакомства с русскими адвокатами. И пошла писать контора: «бегунки» приводили в офис «жертв» автомобильных аварий, за которых неплохо и в обязательном порядке платили страховщики.

Однако большинство аварий являлись подставными.

За многомесячные, порой несуществующие посещения врача и многостаночника-физиотерапевта Семен получал неслабые чеки от страховых компаний.

Часть денег возвращалась жертве аварии, кое-что шло адвокату и «бегункам».

В итоге все были довольны: за самую незначительную бумажную аварию липовый пострадавший получал тысяч десять, адвокат – пятерку, ну и автор медицинского заключения – тысяч семь.

В то время только ленивый не стал жертвой русского ДТП…

Тем не менее что-то в устоявшейся цепочке не сработало, и бедный Семен попал под колпак ФБР. Сценарий грустного падения бизнесмена мистера Каца был, как всегда, прост: его сдал собственный друг.

Ментам попался один из адвокатов партнеров Семена по «шахер-махерам»[105]. Тот недолго думая, и ради спасения собственной задницы начал «добровольно сотрудничать» с властями.

Семена записали на магнитофон вдоль и поперек.

Что именно наговорил Семен, я так и не узнал, но бизнес пришлось закрыть, персонал срочно распустить и нанять дорогущего адвоката за изначальные двести тысяч.

В результате тяжелых переговоров с прокуратурой и маневров «туда-сюда», Семен Семенович получил достаточно небольшой срок. С учетом пятнадцатипроцентного условно-досрочного освобождения он собирался покинуть Форт-Фикс уже к концу года. Однако переезд к жене Софе в кондоминиум «Оушеана» на Брайтон-Бич выглядел достаточно проблематичным.

Семена Каца арестовали в Шипсхедбее[106] всего за неделю до принятия присяги на гражданство.

…После семилетнего житья-бытья в благословенной Америке Семен заполнил заковыристую анкету, в которой изложил историю своей жизни и пообещал, что его совесть была и есть чиста. Он съездил в Гарден-Сити[107] и с грехом пополам со второго раза сдал простенький экзамен по английскому языку и государственному устройству США.

Без пяти минут гражданин со дня на день ожидал повестку на торжественное принятие присяги на верность флагу и президенту. Соискатель объявлялся стопроцентным гражданином со всеми вытекающим отсюда правами только после слезоточивой процедуры с пением гимна и сладкими речами местных политиков.

Арест подкрался незаметно…

Если доблестные американские органы заводили уголовное дело на негражданина США, то после отбывания срока человека почти всегда депортировали на родину. Под это же правило попадали и легальные иммигранты – обладатели вожделенных грин-карт,[108] не успевшие получить американское гражданство.

Стоило им нарушить закон до принятия присяги, и гражданства США горемыкам было не видать как собственных ушей. После отбывания срока их отправляли в «страну исхода».

То же самое случилось с Семеном Семеновичем Кацем.

Как в сказке о «Царевне-лягушке» он не дотянул совсем немного: буквально каких-нибудь пару недель. Поскольку Семен не приложил правую руку к шестидесятилетней груди, то после отбытия срока, он подлежал депортации на Украину, которая о нем и думать забыла.

В последний день форт-фиксовской отсидки за гордым парторгом должен был приехать наряд из нью-йоркской иммиграционной тюрьмы «Галифакс».

Ждать решения своей судьбы.

Жена Софа не бездействовала и уже наняла иммиграционного адвоката, который пообещал, что Семен останется в Штатах. Как бывший политический беженец. Как почти гражданин.

Юбиляр надеялся на лучшее, выдавал супруге и сыну ценные телефонные указания и раз в две недели встречался со своим новым защитником.

Не унывал и даже решил отметить свой день рождения.

Через день я ел праздничное мороженое из тюремного ларька. Наличие в Форте-Фикс освежающего лакомства меня удивляло не меньше, чем автоматы с пепси-колой. Продукция «Pepsico» сломила сопротивление «Кока-колы», во всяком случае, в моей отдельно взятой темнице.

Это радовало, поскольку еще с советского детства я симпатизировал именно «Пепси».

Семен и компания с аппетитом поедала холоднющий пломбир с шоколадным печеньем. Небольшие коробки извлекались из мешка с дефицитным льдом. Там же в больших пластиковых бутылках из-под питьевой воды охлаждался кофе «глясе» рецептуры неугомонного юбиляра.

Изнывая от жары и влажности, которые к вечеру не уменьшались, мы славили именинника, желая ему остаться в Америке и открыть новую «обкомовскую» спецполиклинику на Брайтоне. Раскрасневшийся именинник обещал лечить «братву» бесплатно до конца жизни. Нас такой расклад устраивал, и мы мечтали о предстоящих вечерах встреч выпускников Форта-Фикс.

Слово для заключительного доклада взяли штангист-вымогатель Вадюша Поляков и партнер Семена по утренним кроссвордам Сережа-Капитан.

Они достали выкрашенную в красный цвет самодельную папку и начали читать вслух:

– Уважаемый Семен Семенович Кац! Поздравляем вас со славным шестидесятилетним юбилеем! Вы прошли достойный путь от простого еврейского паренька, рабочего и комсомольца с Западной Украины до настоящего американского бизнесмена. Ваша яркая жизнь служит нам путеводной звездой в жестоком мире каменных джунглей, золотого тельца и капиталистической эксплуатации человека человеком.

Желаем Вам отменного сексуального и психического здоровья и многочисленных успехов на славной ниве американского здравоохранения. С уважением, ваши коллеги и поклонники по факультету повышения квалификации.

Форт-Фикс, число, подписи.

Со слезами на глазах Семен принял подарочный адрес.

– Служу Советскому Союзу, – догадался ответить он и поднять руку в пионерском салюте.

Кто-то запел гимн СССР. «Союз нерушимый республик свободных сплотила навеки великая Русь…»

К Семен Семенычу подошел улыбающийся человеколюб Саша Храповицкий. Он протянул небольшой сверток, обернутый в «Новое Русское Слово», и две зеленые веточки, заменяющие подарочные гвоздики.

Торжественный и возвышенный Семен достал из свертка белую тюремную майку с серпом и молотом и самопальной надписью: «Слава Семену Кацу!»

В ту же секунду юбиляр натянул подарок Саши поверх своей старой тишортки.

Все захлопали и подхватили знакомые слова:

– Да здравствует созданный волей народов великий, могучий Советский Союз!

Семен встал по стойке смирно и повернулся к несуществующему Красному Знамени…

…Придя в камеру, я обнаружил на своей койке распечатанный приказ.

Вести принес дежурный по отряду: на следующее утро в 7 часов, «с вещами» меня переводили на Южную сторону.

Я покидал своих русских «comrades in armes»[109] и более-менее привычную обстановку. Стало немного тоскливо – меня ждали новые охранники и новые соседи. Собственно говоря – новая тюрьма.

Но самое ужасное, что я этого хотел!

Глава 13

Переезд в Южную зону

«Да сбудутся мечты Билли Бонса!» Я повторял знаменитую фразу из «Острова сокровищ» и не верил своей удаче: впереди – переезд на другую сторону тюрьмы.

Не пробыв в карантине и трех недель и значительно обогнав Максимку и многомесячную очередь, меня, как по блату, переводили на ПМЖ. Я тихо радовался и не требовал объяснений переезду – искать хоть какую-то логику в броуновском движении Федерального бюро по тюрьмам строго воспрещалось.

Наконец я мог обустроиться и начать обживаться по-настоящему: дом, работа, друзья-товарищи.

Ровно в 7 утра мне предписывалось стоять внизу у кабинета дежурного надзирателя в полной боевой готовности со всеми вещами, постельными принадлежностями и в форме: неподъемных бутцах-говнодавах, белых носочках, брючатах цвета хаки и такой же синтетической рубашке.

Накануне вечером мой верный тюремный инструктор и друг проявил свою обычную и даже в чем-то нездоровую активность.

Совершив пару изящных проходов по тюремным коридорам и поучаствовав в некоторых междусобойчиках, Максим выложил передо мной плоды своих трудов: огромный а ля армейский рюкзак и несколько мусорных мешков, свернутых в упругий рулон.

– Вот, Левик, достал! – гордо произнес он.

Наставник пытался хоть напоследок помочь своему непутевому подопечному.

– Надеюсь, что ты меня будешь встречать на той стороне с оркестром и цветами! По понятиям, короче!

Максимку, как и меня, должны были перевести в южную зону Форта-Фикс.

Мы оба узнали о своем распределении во время первых собеседований, когда нас переодевали и фотографировали при поступлении в тюрягу.

– Будь спок! Все будет на высшем уровне, – кривил душой я.

В глубине души я надеялся, что Максимка останется верным Афанасием Никитиным и персональным Христофором Колумбом и на загадочном «юге».

Wishful thinking[110].

На этот раз мне предстояло все делать самому и вдобавок подготовить плацдарм моему новому другу.

Несмотря на полную неизвестность, я надеялся обойтись малой кровью. В конце концов, трехнедельную школу молодого бойца я окончил вполне успешно. К тому же у меня появились хоть и противоречивые, но вполне исчерпывающие сведения о поджидавшем меня русскоязычном «ограниченном контингенте».

Ни один зэк не мог попасть на Южную сторону, не пройдя «карантин» и «ориентацию» на Севере и не задев, хоть краем, своих земляков – народ знал друг друга довольно хорошо.

…И вот наступило утро.

The Утро[111]!

Мы спустились вниз – сонный Максимка вызвался меня сопровождать. Как и знаменитый тренер Тихонов, он пытался наставлять меня до самой последней минуты.

– Как придешь в свой новый «юнит», сразу иди к ведущему. Покажешь ему докторский «пропуск» на нижние нары – ему будет не открутиться! Найдешь русских – передай им приветы от местных пацанов, они тебе помогут. – Инструкции напоминали прощание пастора Шлага и Штирлица в швейцарских горах. – И сразу же ищи работу и себе, и мне. Готовь почву, короче! Не расслабляйся и жми вперед! Срок надо делать правильно!

Последняя фраза о «сроке» стала Максимкиной визитной карточкой. Он употреблял ее по делу и без.

Все русские ее моментально переняли и чуть что подкалывали ею автора мудрого изречения. Очень часто – было за что, ибо периодически теория расходилась с практикой.

…Отъезжающих целинников завели в единственную классную комнату. С нами остался сидеть и скучать один из дуболомов охраны.

Поскольку в помещении благодатно работал кондиционер, я успел немного вздремнуть и даже увидел какой-то сумасшедший сон о покупке деревенского дома в России.

По русскому соннику, пролистанному в библиотеке неделю спустя, меня ожидала «яркая, но скоротечная любовь».

Это забавляло.

– Выноси вещи! Живее! Живее! – раздался громкий приказ появившегося в дверях розовощекого лейтенанта. Очередной начальник носил усы, как, впрочем, и большинство его коллег.

Казалось, что мода в тюрьме (как и дизайн тяжелейших черных телефонных аппаратов в кабинетах охраны) остановилась на отметке 1976–1977 годов.

Форт-Фикс представлял собой настоящий заповедник «ред неков»[112] – «красношеих» мужиков, гордо носящих свои вторичные половые признаки на откормленных физиономиях.

Это касалось как звероподобных заключенных, так и наших жлобоватых охранников. Девяносто пять процентов цветных обитателей Форта-Фикс имели под носом ту или иную черноволосую щетку. Бледнолицые носили ее значительно реже, а русские с европейцами почти все как на подбор были девственно чисты.

Растительность на лице служила подтверждением мускулинности и мачизма ее владельца-самца и в чем-то выполняла роль боевой раскраски. А в некоторых случаях она заменяла рыцарские доспехи.

Нахлобучив на себя тяжеленный рюкзак с пожитками и запасами еды из местного ларька, я заковылял к выходу.

Коридор был перекрыт одним из зольдатен – с «отъезжающими» всяческие контакты строго-настрого запрещались. Несмотря на запрет, из окон карантинного корпуса торчали физиономии моих бывших товарищей и соседей.

– Раша, давай! Встречай меня на «юге»! See you later![113] – завывал басом мой чернокожий приятель Рубен.

– Лева, не забудь передать ребятам, что за тобой следует совершенно офигительный паренек. Это я о себе, конечно! Настоящий авторитет, можно сказать, – веселился Максимка из своего окна. – Выше голову, не отставать!

Караван переселенцев медленно ковылял к тюремным воротам. Они находились совсем рядом, за соседним поворотом. Я уже слышал приближающийся лай немецких овчарок – подобные проводы никогда не обходились без ментов из отряда К-9 и их верных псов.

На небольшой бетонной площадке столпились конвоиры и собачники.

При появлении головного зэка из нашего взвода межтюремных мигрантов, зольдатен встали по углам мини-плаца, а злобные дрессированные рексы залились мерзким лаем.

Во мне опять, как и в первых двух тюрьмах, сработала генетическая память.

Я стоял на площади, окруженный товарищами по несчастью, а вокруг нас, как в концлагере, злобствовали немецкие овчарки.

«Недаром в Израиле не разводят эту породу. Что-то в этом, несомненно, есть», – попутно размышлял я.

Сегодняшняя фантасмагория в очередной раз напоминала мне фильмы «Список Шиндлера» и «Пианист». Конечно, все не так трагично, как в кино, но весьма похоже. Однозначно – смерть мне не грозила, но благодаря режиссуре прокуроров и судей обстановка была приближена к боевой.

Нас пересчитали и тотчас дали команду «открыть ворота», вдоль и поперек обмотанные американской колючей проволокой. Местная «колючка» отличалась от российско-советской: там на проволоку насаживались шипы – противотанковые ежики; здесь – острейшие лезвия для бритья.

Ажурные ворота, празднично блестящие на утреннем летнем солнце, медленно отъехали влево, и нас ввели в «дьюти фри»[114] – зону-шлюз между тюрьмой и свободой.

Охранные фортификации тюрьмы Форт-Фикс были неприступны, как легендарные Линия Маннергейма[115] и Великая Китайская стена. Кроме пограничных псов, нас неотступно охраняли автоматчики с окружающих ворота и всю зону вышек. Вместо «калашниковых» местные вертухаи пользовались автоматическими винтовками М-16, которые иссиня-черно мерцали на фоне голубого неба.

Как только мы оказались на «нейтральной территории», между многочисленными внутренними и внешними заборами, нас моментально «взяли на мушку».

До этого в меня никогда и никто всерьез не целился, поэтому стало как-то не по себе.

С одной стороны, захотелось под крылышко, с другой – крикнуть что-то героическое типа: «коммунисты, вперед!» и броситься на первую попавшуюся амбразуру.

Тем временем в шлюз въехал белый тюремный микроавтобус с зарешеченными тонированными стеклами. Ворота медленно заняли свое исходное положение, и мы оказались в двойном окружении из мощной сетки-«рабицы» и колючей проволоки.

Из местного автозака, рассчитанного на одиннадцать человек, медленно вывалился вальяжный белорубашечник с золотыми позументами и бляхой капитана – самое высокое тюремное звание.

Моя давешняя охрана моментально взяла под козырек и выразила новому начальнику свое полнейшее почтение. «Генералиссимус» стал в позу и царственно объявил:

– Заключенные! Вы переводитесь на Южную сторону тюрьмы Форт-Фикс! Сейчас на вас наденут наручники и кандалы, и вы быстренько погрузитесь в этот гребаный автомобиль! Ваше вонючее имущество поедет на грузовике. Свои мешки вы получите уже на новом месте. За попытку побега – новый суд и новый срок. Оружие заряжено и будет применяться по необходимости! Шаг влево, шаг вправо считается побегом и является нарушением режима безопасности! Вопросы есть? Нет! Охрана, приступайте!

Где-то седьмым по счету вызвали меня. Молодой чернокожий дуболом громко объявил:

– Трахтенберг!

Я пошел к центру площадки, где вовсю трудились два других охранника. Протянул руку с зажатым в пальцах тюремным ID.

Меня опять обыскали. К этой унизительной процедуре я привык очень быстро, тем более что она совершалась несколько раз в неделю. Иногда я даже жалел, что мои друзья с воли не могут видеть этот живописный тюремный ритуал.

«Обыскиваемому» надлежало вести себя чрезвычайно аккуратно и в чем-то даже трепетно по отношению к «обыскивающему».

Любое неловкое шевеление, когда голова мента оказывалась на уровне твоей пятой точки, расценивалось как нарушение процедуры. И даже как возможное нападение на охранника.

Как в детской игре «Морская фигура, замри»!

Некоторые особенно зловредные вертухаи вовсю пользовались обысками: они вызывали неугодных им зэков на шмон и затем запросто отправляли их в карцер. Доказательств или свидетельств в таких случаях не требовалось – слова охранника сомнению не подвергались.

Я встал спиной к позвавшему меня «исправительному офицеру» и принял исходное положение.

«Руки в стороны, ноги на ширине плеч», – не хватало только голоса диктора из «Производственной гимнастики».

Вертухай занялся рутинной проверкой.

Он быстро прошелся по моим плечам и горизонтально расставленным рукам, тщательно ощупывая мокрое от пота тело. Вот его руки в прозрачных резиновых перчатках коснулись моих подмышек, облапали грудь и живот, слегка дотронулись до спины. Далее – легкие шлепки по ягодицам и тазобедренному суставу.

До гениталий дотрагиваться было запрещено, поэтому именно рядом с мужским достоинством многие зэки и выносили из столовки еду, а также переносили по зоне полузапрещенные ценности.

На «посошок» – легкое скольжение по ногам вниз и приказ снять обувь.

Можно сказать, что на этот раз я отделался «легким испугом».

На самом деле унижения меня абсолютно не напрягали – я начисто выключил чувство стыда, неудобства и стеснения на время своей «тюремной командировки».

Тем временем другой полицай готовил мне самую настоящую сбрую: «тройной тулуп» из наручников, кандалов и тяжелого металлического пояса, соединенных между собой в единый агрегат.

Окольцованный и запряженный, я гусиным шагом поковылял в сторону автозака. Водитель, одетый в стандартную форму тюремной охраны со связкой блестящих и звонких ключей на поясе, принимал и усаживал живой улов.

Я занял последнее вакантное место: остальные зэки остались ждать второй ходки. Вместе с нами в душном фургоне уселось трое усатых охранников. Они явно были не в духе, хотя насильно на эту весьма специфическую работу их никто не тянул.

Что толкало человека поступить на службу в тюремное ведомство в России, Америке или в какой-нибудь забитой Монголии, для меня навсегда осталось тайной Мальчиша-Кибальчиша.

Одно я понимал хорошо: за выбором профессии вертухая, по всей видимости, стояли детские обиды и подростковые комплексы.

Стань профессиональным надсмотрщиком – забудь о всяких там психотерапевтах и всякой глупой неполноценности! Теперь ты вершитель судеб, начальник из начальников, Бог и Дьявол в одном лице!

Исправительный офицер, нах…

Микроавтобус тронулся и выехал из вновь открывшегося шлюза. Мы медленно миновали бетонный забор, заграждения из сетки рабица, колючки и внешние «противотанковых ежей».

Тюрьма осталась позади, а законспирированный вэн уже ехал по охраняемой территории авиабазы ВВС США.

Как в другой детской игре «Попробуй, убеги!»

К вящему сожалению этнографа Трахтенберга и к радости зэка с аналогичной фамилией, наша поездка оказалась крайне недолгой. С въездами-выездами, выкрутасами у ворот и мудреными разворотами – на все про все ушло минут пятнадцать.

Я и мои товарищи по переселению не успели еще вволю покрутить головами, как наш автозак подъехал к тюремным воротам «Южного» Форт-Фикса.

Охрана сообщила по рации о прибытии очередного мини-этапа с рабами Федерального бюро по тюрьмам.

Створки открылись, за ними оказались шлагбаум и еще одна гигантская калитка. «Приехали, вылезайте!», – объявил нам начальник конвоя. Дверь автозака распахнулась, и мы вновь очутились в «дьюти-фри» зоне.

На нас опять смотрели заряженные дула автоматов, а вокруг лаяли «южные» овчарки.

Вслед за микроавтобусом в ворота въехал белый пикап «Додж»[116]. В его кузове высились горой наши пластиковые мусорные мешки и рюкзаки с тюремным барахлом.

Процедура падения «тяжких оков» прошла значительно шустрее – всем хотелось побыстрее разойтись по отрядам и начать новую жизнь в новой тюрьме.

Я взвалил на плечи неудобный рюкзак и потащил по бетонке мешок с постелью и зимней одеждой. Как и три недели назад – под многочисленными любопытными взглядами южан.

Некоторых черных переселенцев встречали местные друзья-товарищи с тележками для мусора, в которые они с удовольствием засунули свои манатки. Меня же никто не ожидал – «маляву» или гонцов вперед выслать не получилось.

Я плыл во влажном мареве, приволакивая правую ногу, поскольку это же плечо оттягивал безразмерный вещмешок. По бесконечной дороге жалко плелся взмокший дервиш-побирушка с котомкой и переметной сумой на спине…

…Мой новый корпус носил загадочное четырехзначное имя – «36/38» с совсем уж непонятной литерой «E». Типичная трехэтажная казарма с зарешеченными окнами – такая же, как и все бараки на Северной и Южной сторонах.

Я ввалился в душный холл, и у комнаты дежурного ИО[117] сбросил свою ненавистную поклажу. Впереди предстояли «разборки» с моим новым и теперь уже постоянным ведущим мистером Робсоном.

В отличие от своего известного чернокожего однофамильца и почитателя Страны Советов Поля Робсона мой тюремный начальник был белолиц и относительно строен.

На стенах его прохладного офиса висела пара десятков почетных грамот, свидетельств и благодарностей Стэнли Робсону от тюремного начальства.

Отличник боевой и политической подготовки в прямом смысле этого слова.

С первой минуты нашего знакомства контакта между нами не случилось, и отношения начали развиваться по принципу «лед и пламень». И немудрено – Робсон популярностью у зэков не пользовался.

Наоборот, к его имени почти всегда добавляли американскую ненормативную лексику, а самой эмоционально легкой приставкой служило словосочетание «ass hole»[118].

«И этот х…й должен будет курировать мою жизнь на зоне все четыре года», – мысленно сокрушался я.

Тем не менее я вежливо представился весьма деликатно положил на стол чиновника-вертухая конверт с волшебным пропуском на нижнюю койку.

Робсон залез в компьютер и занялся какими-то рокировками. Я видел, как он стер чье-то имя и впечатал мое.

– Пойдешь в 315-ю камеру на третьем этаже. Твоя койка «3 Low»[119]. Покажешь вот этот пропуск Марио Санчесу, он там сейчас спит. Пусть перейдет на «6 Upper»[120]… Завтра зайдешь ко мне сразу после обеда, оформлю все бумаги. До пятницы трех часов ты обязан трудоустроиться. Если не найдешь работу сам, с понедельника выйдешь туда, куда я тебя поставлю. Вопросы есть?

– Все понятно, – устало и без особого энтузиазма ответил я.

Мне предстояло во второй раз отстаивать свое место под солнцем. «Сам Господь Бог опять выделил мне нижнюю койку у окна, – думал я. – Там был доминиканец, здесь – какой-то Марио. Наверное, тоже из тех краев будет. Опять начнутся разборки…»

С этими грустными мыслями я и вышел из кабинета надзирателя.

В лицо сразу ударила смесь из душной влаги и человеческого пота.

Около моего скарба стоял какой-то дедок с прокуренной коричневой бородой и седыми волосами до плеч. Тюремный Санта-Клаус.

– Эй, парень, это твои вещи? – начал он.

– Да, только что переехал с той стороны. Сейчас все соберу и пойду в свою 315-ю, – машинально отчитался я перед незнакомцем.

Через пару минут мне еще раз предстояло разыграть шоу «Прибытие капитана Кука к злым людоедам из Полинезии», и поэтому было совсем не до Деда Мороза.

– Ты что, из Европы? Польша, Германия, Югославия? – продолжал доставать меня он.

– Не угадал. Вообще-то я из России, но последние 13 лет прожил в Нью-Йорке. Так что, вроде бы и местный тоже.

– Понял тебя, Раша! Кстати, в нашем корпусе еще пара русских живет. Два Алекса и один, кажется, Роман, – неплохие ребята! – ударение в последнем имени он поставил на первый слог.

Имя Алекс я не переносил на дух. Выходцы из Союза и России – гордые Александры и милые Саши – в Америке в одну минуту превращались в безликих Алексов. В эту кучу-малу добавлялось еще немного Алексеев, Антонов, Аркаш и Артуров.

«Имя тебе – легион!» – это о русскоязычных Алексах в США.

Тем не менее я искренне обрадовался, что нарвался на «земляков» в своем же «юните» и попытался вспомнить, что мне говорили об этой троице русские «тюремные инструкторы» с той стороны.

Как часто со мной бывает, в голове все смешалось в самый неподходящий момент. Информация об Алексах полностью забылась, зато сразу же вспомнил про Рому.

Роман Занавески был братом эстонской поп-дивы 80-х и жил в Штатах уже лет пятнадцать. Сорокалетний арестант сидел за торговлю прибалтийскими женщинами у себя в Бостоне. О его деле я читал еще на свободе, шаря в Интернете страницы с ключевыми словами «современная работорговля».

Вот уже три с половиной года, как меня самого активно волновала эта тема.

– Слушай, русский, – по-тюремному обратился ко мне доброжелательный старичок-лесовичок, подхватывая один из моих мешков. – Я тебя, конечно, не учу, но не забывай, что мы находимся в тюрьме. Вокруг тебя сплошные гребаные преступники и еще черт знает кто. Зачем оставил свои вещи без присмотра? Ты бы видел, сколько черных и испанцев я отогнал от твоего рюкзака. Теперь ты мне должен!

Я готов был расцеловать своего нового добродетеля.

«Все-таки мир не без добрых людей», – тихо радовался я, двигаясь по тюремным коридорам за добрым дедушкой.

Как и на улице, на меня вовсю пялились многочисленные карие глаза из открытых дверей камер.

Я толкнул вперед незапертую задрипанную дверь в свое новое жилище с металлическим номерком «315». «Звонить 12 раз», – мрачно пошутил я над собой и вынужденным коммунальным житьем-бытьем.

Вместе со мной нас стала ровно дюжина.

Глава 14

Тюремный интернационал

«Дети разных народов, мы мечтою о мире живем!»[121] Это о моих новых друзьях-товарищах и обо мне.

Хотя, конечно, они и я мечтали не о мире во всем мире, а о собственной свободе. Еще – о вкусной еде, многочасовом сексе и сказочном богатстве. Совсем немного – о неминуемом возмездии врагам и новых планах на жизнь: легальных и не очень.

Моя 315 камера являла собой настоящий капиталистический интернационал – двенадцать разношерстных братьев-архаровцев.

Лук Франсуа Дюверне – бывший гаитянин, Марио Санчес из Мексики, Роберто Лопес и Кочетон из Колумбии, Чанчи из Доминиканской Республики, Сэл и Джонни – итальянцы из Нью-Джерси, Флако – коренной филадельфиец, Джуниор – чернокожий из Южного Бронкса, Блайнд – вашингтонская штучка, Уай Би – мой сосед по Бруклину и, наконец я, Лева Трахтенберг, – обладатель паспортов Соединенных Штатов и Российской Федерации.

Как семья является ячейкой общества, так и камера – ячейкой тюрьмы.

«Типические герои» в «типических ситуациях» американского «преступления и наказания».

Четверо испанцев из Латинской Америки, пять чернокожих и трое бледнолицых. С последними в нашей комнате был явный перебор, ибо по статистике Форта-Фикс в стандартной камере полагалось иметь только одного или половину белого зэка.

Семьдесят процентов моих соседей сидело за продажу наркотиков, один кадр – за финансовые махинации, пожилой итальянец торговал оружием, его юный компатриот – за содержание подпольного казино и, наконец, я – за «обман правительства США и преступный сговор с целью вымогательства».

С нашими сроками все тоже было в полном порядке и вполне «типически».

Четверых сокамерников приговорили к 15 годам и выше, троим влепили по десяточке, двое сели лет на 7–8, один – всего на два года. Мы с соседом получили по пятерке.

Я находился в районе между самым маленьким из больших сроков и самым большим из маленьких.

По официальной статистике Форта-Фикс средний зэк «мотал срок» семь лет. По-американски – мало, по-российски – много, а по-моему – бесполезно, ибо длинный срок только ожесточал человека.

По большому счету – горбатого исправляла только могила.

Среди зэков моей тюрьмы на путь праведный собиралось становиться процентов двадцать пять. Остальные планировали продолжать в том же духе и с новыми силами.

Каждому – свое…

…Войдя в новую камеру, я увидел одиннадцать пар глаз, направленных в мою сторону.

Все brothers[122] были в сборе и с любопытством разглядывали новичка.

Я с достоинством поздоровался с новым коллективом и протянул широкоплечему испанцу Марио пропуск на его койку. Как выяснилось – на одну из лучших в камере.

У окна.

Как и в карантине, на ПМЖ койки не «завоевывались», а назначались начальством.

Длинноволосый субъект громко выругался: «Коньо!»[123] – и бросил на пол книгу. Как выяснилось позже, мексиканец сидел в третий раз и был зол на «весь крещеный мир».

С Марио я разыграл сценку искреннего мужского раскаяния: вел себя искренне, просто и брутально.

Начал с обращений и фраз, никогда не употребляемых мной в обычной жизни: «Извини, старичок», или «Ты же знаешь, дружище, что это не моя вина», или «Спасибо, братан!»

В соответствии с подаваемыми репликами разводил руками и понимающе кивал.

Я всегда считал, что КПСС была права, придумав теорию «мирного сосуществования», ибо иметь плохого друга, безусловно, мудрее, чем хорошего врага.

Через полчаса, устроившись на новом месте и закончив отработанное представление новым соседям, я подводил предварительные итоги.

«One man show»[124] главного героя прошло более чем успешно – многоуважаемая публика даже улыбалась мне в ответ. Это первый плюс.

Зорро съехал с элитной койки почти без проблем, и никаких эксцессов при этом не возникло – второй плюс.

Нижние нары у окна совсем неплохо – третий.

Наличие в камере еще двух белых – уже четвертый плюс.

Соседство с музыкантом-гитаристом – бальзам на душу – пять с большим плюсом.

Учитывая все вместе взятое, получалось, что я заехал на зону вполне удачно, если не сказать больше. «Все-таки есть бог на свете и хотя бы минимальная справедливость на Земле!» – радовался я своей удаче.

– Русский, ты куришь? Пойдем, пообщаемся, – неожиданно прервал мои мысли чернокожий сосед справа.

Я сразу же согласился.

Мы вышли на перекур в соседнюю уборную, которая оказалась достаточно грязной и некомфортабельной. Место общего пользования в самом прямом смысле.

За курение в туалетах менты моментально давали «тикет»[125] – официальный штраф, предусматривающий обязательное, вплоть до карцера, наказание. Чувствовалось, что моего визави[126] это явно не смущало.

Лук Франсуа, 50-летний мулат с фигурой Арнольда Шварценеггера, музыкант и программист, бывший житель гаитянского Порт-о-Пренса и американского Чикаго, обладатель добрейшей улыбки и впечатляюще высокого IQ, говоривший на семи языках, солист местной рок-группы и некогда успешный бизнесмен, отец четырех детей и… наркоторговец со стажем не боялся никого и ничего.

Лук отсидел одиннадцать лет, еще четырнадцать маячило впереди, Несмотря на чудовищный срок, он сохранял тот самый пресловутый солнечный оптимизм и веру в лучшее – к нему тянулись все и вся.

Я не составил исключения – его харизма завлекла и меня. Он ответил тюремным теплом и взаимностью – мы подружились буквально с первых минут.

Лук и Лев вместе ходили в столовку, занимали друг другу всевозможные очереди, готовили общую еду, бегали по стадиону, занимались утренней физкультурой, слушали музыку, разминались в джиме, нелегально курили и, конечно, были в курсе всех домашних и личных дел друг друга.

На нашу дружбу с некоторым недоверием смотрели и белые, и черные, а сокамерники стали называть нас «Бэтмен и Робин».

Часто при виде Лука Франсуа Дюверне, его широкой негритянской улыбки и многочисленных косичек, спускающихся на железные плечи, я вспоминал одну дворовую песенку, услышанную мною в глубоком детстве: «На острове Гаити / Жил негр Титти-Митти, / Жил негр Титти-Митти / И попугай Нанэ!»

С детских пор и до моего приезда в Америку судьба Гаити меня особенно не интересовала. Знал что-то о «папе Доке»[127], президенте Аристиде и бесконечных переворотах на некогда гордом острове на Карибах.

Впервые «вживую» с выходцами из этой страны я столкнулся в 1994 году, работая «специалистом по трудоустройству» в одной из общественных организаций в соседнем Джерси-Сити.

Тогда Штаты предоставили политубежище нескольким тысячам гаитянских беженцев, добиравшимся до Флориды на плотах и разбитых вдребезги лодках. Чернокожих политэмигрантов газеты прозвали «люди из лодок»,[128] а в мою задачу входило их трудоустройство в благословенной Америке.

Помню, что гаитяне меня поразили.

Несмотря на то что многие из них попали в страну «в чем мать родила» и по-настоящему бежали от войны, от них исходила глубокая положительная энергия, в которой я с удовольствием купался.

Мне так понравились эти светло-коричневые люди, говорящие на «полуфранцузском» креольском языке, что я оставался с ними даже после работы, что на меня не похоже в принципе.

Теперь понятно, почему, как только я узнал про гаитянские корни Лука, в моем сердце ожило «все былое».

Мой чернокожий друг бескорыстно и по-доброму учил меня тюремному житью-бытью, местным порядкам и понятиям, правилам и обычаям. Я внимал и даже в чем-то пытался ему подражать. К тому же с ним я чувствовал себя достаточно защищенным – у местной братвы Лук пользовался безграничным авторитетом.

– Ты попал в очень хорошую комнату, Лев, – часто повторял мой новый друг во время перекуров и разговоров по душам. – У нас подобрались неплохие ребята – почти все как одна семья. Если будешь вести себя правильно, все и всегда будут на твоей стороне: помогут, чем смогут.

– Лук, что ты имеешь в виду? – пытался определить я свой modus vivendi[129] на ближайшие несколько лет.

– Этому не научишь, но с тобой вроде бы все ОК. Относись к людям с уважением и так, как бы ты хотел, чтобы относились к тебе, и все будет нормально, Русский! – сказал он, слегка грассируя по-французски английские слова.

– Да, да, понимаю, – подтвердил я, невольно погружаясь в ненужные рефлексии.

– Ты сам видишь, я делаю все, чтобы в камере было «one for all and all for one»[130], – произнес он знаменитую фразу д'Артаньяна по-английски.

Почему-то у артиста Боярского она звучала по-другому, как-то пошлее и мельче. Здесь, в тюрьме, девиз мушкетеров приобретал более глубокий смысл.

– Напротив тебя нары Марио, ну того мексиканца, которого ты уже успел назвать Зорро. Был тут недавно с ним один случай, который здорово сплотил нашу камеру.

– Что случилось? – спросил я, настраиваясь на рассказ и прикуривая очередную сигарету.

Лук курил ароматизированные самокрутки «Бьюгалз», я подсел на безналоговые «Мальборо», которые на федеральной территории Форта-Фикс стоили в два-три раза дешевле, чем «на воле».

Помимо тюрем такой же неслыханный демпинг творился в американских индейских резервациях и в магазинах «duty free».

Похожими льготами пользовались и сотрудники аппарата ООН с 42-й улицы в Нью-Йорке, а также посетители буфета в Российской дипмиссии в Ривердейле[131]. «Наши» дипломаты, не стесняясь, снабжали недорогим табачком своих вольных друзей – «предателей Родины».

…Лук продолжал:

– Ты заметил напротив нашей камеры пустую комнату со столом? Ну, там еще один испанец гладил форму? Это «тихая» комната[132], так и называется. Для учебы, молитвы и всяких там нешумных занятий… Так вот, по ночам там собирались доминиканцы и играли в карты. А они вообще всегда орут! Они и еще эти, с Ямайки… Спать по ночам в нашей камере стало невозможно.

Тут я вспомнил свой печальный опыт пребывания в первых следственных изоляторах и в «карантине» Форта-Фикс. Крики обезьян и уханье каких-то громогласных филинов не могли даже сравниться с ночными воплями арестантов.

По ночам в тюрьмах стоял непрекращающийся ор, и мне это жутко мешало.

Наверное, доминиканские картежники были не менее шумными и, вполне вероятно, могли «достать» любого.

– Мы с Марио решили разобраться с этими ребятами по-хорошему, но Зорро, как ты его называешь, не выдержал. Он влетел в «тихую» комнату и отделал троих картежников как следует. А их главного он повалил на пол и придавил ему голову своими тяжелыми бутсами. Тот, конечно, заорал, а Марио им всем прочитал лекцию, что шуметь нельзя! Он вернулся в камеру, а на рев раненого доминиканца сбежались его земляки. Что тут началось, Лио! Человек шесть ворвались к нам в камеру и хотели порезать Марио – уже даже заточки достали… Флако – мощный парень из Филадельфии, тот, который спит у самых дверей, перекрыл им ход назад и задвинул дверь железным шкафом. Как только мы отрезали доминиканцев от поддержки, вперед выступили я, Марио, Джон и все, кто был в камере.

Мы их так отдубасили, что они готовы были выпрыгнуть из окна третьего этажа, если бы там не было решеток! В дверь вовсю барабанили, а они в это время просили у нас прощения и извинялись за нарушение тишины. В тюрьме максимального режима, где я просидел пять лет, их бы сразу порезали за такое неуважение к ребятам! Это они здесь расслабились… Короче, двое все равно плевались кровью, и, слава богу, полиция ничего не успела услышать и заметить – иначе всю камеру отправили бы в карцер…. Марио, увидев кровь, стал настоящим «loco»,[133] так что мне самому пришлось его успокаивать. Мы так их отделали, что они еле живыми вылезли на карачках из нашей комнаты. Еще бы немного – и до встречи на небесах! Ты меня еще не знаешь, Лио! Это я с виду расслабленный и добрый, а на самом деле – всегда начеку и готов постоять за себя и своих друзей… Так вот, после того случая мы еще пару недель разбирались с доминиканцами из других отрядов и выясняли с ними отношения. До карцера и больших разборок было очень близко – приходили поболтать их самые крутые мужики из других «юнитов»… Зато теперь нашу 315-ю все уважают! – закончил свой рассказ мой кровожадный, но справедливый друг.

Я постарался проникнуться сознанием своего счастья от удачного попадания в штаб блюстителей тюремного «респекта» и цитадель борьбы за лагерные понятия.

Несмотря на тюремную мудрость «не верь, не бойся, не проси», я почему-то безоговорочно верил Луку с первого дня нашего знакомства.

Верил как надежному и близкому другу.

Лук Франсуа Дюверне родился на Гаити в семье дипломата и архитектора; детство провел во Франции, юность – в Мексике и Европе, потом учился в Чикагском университете, там же работал программистом в IBM, а параллельно сочинял музыку и играл на гитаре в ночных клубах города. Как и положено в добрых сказках, группу Лука заметили, музыканты записали два диска и через год сотрудничества с продюсером из Гамбурга отправились на гастроли в Европу.

«Жизнь на сцене» занимала все больше и больше времени, но денег пока что не приносила. К тому же Лук женился на красавице-креолке, и у них родились сын и дочь. Срочно потребовались финансовые вливания. Забыв о карьере программиста, Лук вспомнил о своих товарищах-земляках из родного Порт-о-Пренса.

Гаити, Доминикана, Ямайка издавна служили складом, перевалочным пунктом и трамплином на великом кокаиновом пути из колумбийских «варяг» в американские «греки».

Скоро из столицы Гаити Порт-о-Пренс через Майами в Чикаго пошли поставки дорогого товара. Принимали его Лук и его самый близкий друг Роберт, с которым он дружил с детства.

Через пару лет партнеры решили расширить свой бизнес и перенесли свои операции в Майами, став «региональными дистрибьютерами» кокаина.

Лук развелся, женился во второй раз, завел еще двоих детей. В свободное от «работы» время он записывал музыку и много выступал – его песни попали в какой-то серьезный хит-парад, и диски успешно продавались.

В какой-то момент Лук «завязал». Но через четыре с половиной года с момента получения последней посылки Лука и Роберта арестовали.

В деле отсутствовали какие-либо видео– или аудиодоказательства, у прокуроров были только свидетельские показания.

По драконовскому закону о «преступном сговоре» никаких вещдоков и не требовалось – достаточно заявлений свидетелей обвинения. Прокуроры, верные заветам своих советских коллег конца 30-х годов, хорошенько испугали младшего партнера и лучшего друга.

Испугали, пообещали – и тот заговорил.

Рассчитывая на победу и отсутствие против него каких-либо серьезных доказательств, Лук пошел на суд присяжных, который с треском проиграл. Он никак не ожидал появления своего лучшего друга на стенде для свидетелей, а не на скамье подсудимых.

Предательство полное, окончательное и бесповоротное!

При помощи «звездного свидетеля» Лук Франсуа Дюверне получил 24 года федеральной тюрьмы. О скандальном процессе писали и говорили все.

Роберт получил полтора года специальной тюрьмы и позже бесследно растворился в бескрайних американских прериях и лесах по программе защиты свидетелей.

Ему и его жене с сыном поменяли имена, биографию, переселили, устроили на работу и дали денег. Роберт не имел права общаться даже с собственными родителями, хотя в этом не было большой необходимости: его мать, гаитянка, так никогда и не американизировавшаяся, прокляла своего сына за предательство друга.

На момент нашей встречи Лук уже отсидел 11 лет и с тоской думал о предстоящей второй декаде в федеральном заточении. Его спасали «пламенный мотор» вместо сердца, утренняя физкультура, бешеное жизнелюбие и ежедневная – по несколько часов – игра на гитаре.

Лук заведовал «музыкальной комнатой» Форта-Фикс – американским подобием тюремного клуба.

В «мьюзик рум» с утра до вечера репетировали наши местные вокально-инструментальные ансамбли. Мой друг был главной заводной пружиной этого механизма – он сочинял песни, аранжировал мелодии, «выставлял» звук, учил игре на гитаре, консультировал начинающих «артистов» как заправский выпускник института культуры.

И конечно, Лук собрал свою собственную рок-группу, играющую классику всех музыкальных жанров.

Любой праздничный концерт, проходивший зимой в спортивном зале или летом на баскетбольной площадке, заканчивался выступлением лучшего тюремного коллектива художественной самодеятельности – группой «Fusion».

Впереди на боевом коне и с гитарой наперевес в лучах заслуженной славы купался Лук Франсуа Дюверне – мой близкий тюремный друг. В такие моменты я по-детски радовался за него, и вместе со всеми выбивал ладонями дробь.

Чувствуя мои флюиды, он всегда посвящал одну из своих песен «своему русскому другу» – Лук находил меня взглядом в толпе зэков, махал рукой и объявлял в микрофон: «For my Russian friend Leo!» Я смущался и радовался одновременно, вспоминая позабытые на время гастроли, которые провел в Союзе и США.

…По вечерам перед отбоем Лук доставал из шкафа свою гитару и устраивал мини-концерты для своих сокамерников.

Он виртуозно исполнял классику, не говоря уже о своих собственных песнях-балладах. По моей просьбе мой креольский друг всегда пел песни «Битлз» и лучшее из Шарля Азнавура и Эдит Пиаф, которых, кроме нас двоих, никто в камере не знал.

Лук не позволял себе распускаться и в картинках представлял, как он выбросит в Атлантический океан свой американский паспорт. Он мечтал переехать на виллу на берегу Карибского моря недалеко от Порт-о-Пренсо и зажить там припеваючи.

В американскую мечту он уже наигрался.

– Лио, представляешь, мы с тобой сидим в креслах у моего бассейна, слушаем музыку, отдыхаем. Ты пьешь свой любимый Long Island Ice Tea[134], я – местный ром. Нам делают массаж, а мы с тобой вспоминаем Форт-Фикс. Фантастика!

– Конечно, представляю! И все это будет обязательно! А потом я тебя повезу в Москву и Санкт-Петербург. Русская культура, русская баня, русские женщины – все, что захочешь, – подбадривал я своего друга много раз, абсолютно веря в мою поездку на Гаити и его в Россию. – То ли еще будет, Лук!

Говорят, что товарищи, дружба которых окрепла на войне и в тюрьме, – самые верные.

Со временем я понял почему.

Глава 15

Собаки, убийцы и ниггеры из 315-й…

«Мне хорошо, я сирота!»

Примерно так начинается роман «Мальчик Мотл» гениального рассказчика Шолом-Алейхема.

Я радуюсь тоже:

– Мне хорошо, я в тюрьме! – И добавляю: – У меня новые впечатления и новые друзья!

Причем среди друзей все больше «dogs, killers and niggers» – «собак, убийц и ниггеров». Именно этими словами называли себя и своих приближенных мои новые сокамерники по 315-й.

Велик и могуч «ибоникс»[135] – язык американских городских цветных гетто и субсидируемых властями многоэтажек.

Я начал изучать этот любопытнейший жаргон с первого же дня своего переезда на ПМЖ на Южную сторону. Ибо, как говорили классики марксизма-ленинизма, «жить в обществе и быть свободным от общества нельзя».

Как Доцент из «Джентльменов удачи», я заучивал новые слова из американской фени: девушка – чувиха, ограбление – гоп-стоп, столовая – chow-hall[136], спасибо – good looking[137], извините – my bad[138], вагина – pink eye[139], иметь секс – to punish the bitch[140].

Моим первым Учителем и Гуру в тюремной лингвистике стал балагур по кличке Джуниор[141] – тюремный Эдди Мерфи. После него у меня было много инструкторов по «ибониксу», но олимпийское золото принадлежало только ему.

Языковые выкрутасы интересовали меня профессионально – где-то в недрах прокуратуры и ФБР завалялся мой синий университетский диплом.

Пять лет я изучал романо-германскую филологию, но только сейчас, в федеральной тюрьме Форт-Фикс, у меня появилась уникальная возможность стать лингвистом-исследователем.

За неимением специальных карточек, на которые я должен был заносить примеры из американского блатного жаргона и черного «ибоникса», новые слова и выражения записывались в общую тетрадь и распределялись по категориям.

Была еще одна причина, по которой я решил заняться прикладной тюремной филологией.

Как правило, людям нравилось рассказывать о себе и давать советы. Следуя заветам мудрого Дейла Карнеги и вспоминая этнографа Шурика из «Кавказской пленницы», который на радость другим записывал тосты, я стал прилежным учеником и студентом – ибониксоведом.

И раскрыл уши.

Как-то раз еще на той стороне, стоя в очереди в тюремную лавку, я разговорился с одним чернокожим. Когда я слышал незнакомые слова, то переспрашивал своего болтливого собеседника. Причем по многу раз.

Выяснилось, что Шон «выдает перлы» на городском негритянском сленге – том самом ибониксе.

Когда же я повторил что-то простенькое из его репертуара, то нам обоим стало необычайно смешно. Веселились и он, и я, и все окружавшие нас черно-испанские зэки.

Аналогично потешались русские иммигранты в Нью-Йорке, научив своих американских коллег по работе говорить по-русски слова «жопа» или «пидарас».

Я нарочно утрировал свои реплики, произнося их с сильным русским акцентом, но, к моему большому удивлению, этого балагана почти никто не замечал.

Через полгода усиленных тренировок ситуация достигла своего абсурдного апогея: большая часть моих чернокожих товарищей по Форту-Фикс называла меня только так: «Gangsta L.», то есть «Гангстер Л.»

Самое забавное и невероятное – я начал отзываться на это имя!

В моем новом лексиконе – «золотом фонде зэка» – появились самые настоящие перлы. Например, два простеньких приветствия.

На стандартный вопрос: «What's up, what's up?», то есть «Как дела?» – отвечать следовало только так: «Same shit, different toilet» («То же самое дерьмо, только другой унитаз»).

Любимая фраза моего гуру Джуниора звучала следующим образом: «What's the story?» – «Как поживаешь, какие истории»? Ответ был трагичен и прост: «Ain't no glory in my story!» («История моей жизни бесславна»).

Высшим шиком в ибониксе считалось умение сочинять новые слова и фразы, которые потом были бы подхвачены народом.

Сленг Филадельфии, Чикаго или Нью-Йорка мог различаться, хотя основной костяк вокабуляра был понятен всем. От Вашингтона до самых до окраин.

Рэп-певцы приложили свою руку к делу популяризации общеамериканского цветного жаргона. Так, одна фраза кочевала из песни в песню, была любима всеми и использовалась зэками направо и налево. Мне она нравилась необычайно, поскольку была настоящим бриллиантом в короне афроамериканского инглиша[142].

Писалась и произносилась она одинаково ярко и необычно: «Fa shizzle, ma nizzle!»[143], означала: «For sure my nigga!» и переводилась: «Конечно, мой ниггер!»

В значении – «друг».

Лингвист Трахтенберг подумал и сделал пометку в своем кондуите: «Ebonics – это особая языковая форма, употребляемая афроамериканцами и заключенными американских тюрем, со своим уникальным синтаксисом, фразеологией, грамматикой, фонетикой, ритмом и семантической системой, отличающейся от логического и общеупотребительного английского языка, служащая замаскированной формой протеста против стигматических и расистских установок в современном обществе, а также для передачи закодированной информации между членами одной социально-возрастной или этнической группы».

Я остался доволен собственным научным выводом. Оказалось, что уроки из Воронежского универа даром не прошли.

Апофеозом наших с Джуниором занятий ибониксом и негритянско-тюремной субкультурой было совместное исполнение рэп-песен.

По вечерам от своих соседей мне волей-неволей приходилось слышать очередную «горячую десятку» хип-хопа, рэпа и «Ар энд Би».

Иногда, как заправский исследователь Миклухо-Маклай, я просил исполнителей написать или медленно проговорить слова того или иного шедевра.

Через несколько месяцев я уже мог поддержать светский разговор – «table talk»[144] о композиторах и поэтах-песенниках, популярных в моей 315-й: Фифти Сенте, Джей Зи, Бигги Смолзе и прочая, и прочая, и прочая.

Джуниор явно гордился своим студентом.

Когда мы с ним прогуливались по зоне, он любил останавливать каких-то своих черных друзей и просил их узнать у меня «как дела»?

Подыгрывая своему 25-летнему профессору, я как собака Павлова, натренированно выдавал один из отскакивающих от зубов ответов про «унитаз» или «глорию мунди»[145].

Успех шоу был гарантирован!

При этом все стороны (каждая на свой лад) получали удовольствие от этих добрых и незлобивых лингвоэтнографических игрищ.

Безусловно, гвоздем программы для сокамерников и особо близких товарищей было мое сольное исполнение популярной рэп-песни Бигги Смолза «Who the fuck is this / Calling me at 5.46 in the morning? / I am yawning![146]»

Иногда по просьбе американских трудящихся я повторял эту композицию о трудной жизни чернокожего наркоторговца на «бис».

Хохот переходил в стон, народ отчаянно бил себя по коленкам или подвернувшимся нарам, а мы с Джуниором снисходительно кланялись «многоуважаемой публике».

При этом мой эксцентричный наставник картинно протягивал мне свою темно-коричневую руку, а я ему – свою.

Как на открытке или политплакате советских времен о дружбе народов, мы застывали в межрасовом рукопожатии и экстазе интернационализма.

При этом мы громко, серьезно и с выражением произносили политически корректную американскую белиберду: «Плавильный котел», «Расовое разнообразие», «Отсутствие предубеждений», «Межэтническая дружба» и тому подобное.

Нами могли бы гордиться доктор-мечтатель Мартин Лютер Кинг-младший, Нельсон Манделла или моя классная руководительница Ольга Николаевна Гранова, навсегда вбившая в меня основы марксизма-ленинизма.

При всем при том и несмотря на показное братание, никаких особых иллюзий о коварстве большинства моих чернокожих соседей-каторжан я не имел.

Для «белого брата» у них зачастую находился увесистый камень за пазухой, хотя в глубине души я надеялся, что и Лук, и Джуниор – исключение из правил.

К тому же Джуниор был моим верхним «банки»[147] – то есть сокоечником и сонарником, а это ко многому обязывало. Более чем близкое соседство.

Джозеф Чарльз Джефферсон – он же Слим[148], он же Джуниор, бывший студент-правовед, сумел поразить мое почти что девственное тюремное воображение.

Это был не просто 25-летний высокий негритос, напоминающий страуса «эму» из-за оттопыренной пятой точки, а ходячий фонтан красноречия, эксцентрики и остроумия.

Наверное, благодаря этому «фонтану» я выбрал именно его своим учителем зэковского жаргона и ибоникса.

Мой новый тюремный дружбан одевался в соответствии с «черной» тюремной модой – его штаны были максимально приспущены и держались на честном слове.

Вернее, на его солидных размеров мужском достоинстве.

Чернокожая молодежь и копирующие ее пуэрториканцы с доминиканцами любили приспустить свои штанцы и за пределами тюрьмы. Взору окружающих открывались либо подштанники-кальсоны, либо трусы-боксерс, либо полуголые темные задницы.

На самом деле история со спадающими безразмерными штанами, захватившими Америку и Европу, весьма любопытна.

Как часто случалось в последние десятилетия, все началось в черных городских кварталах Нью-Йорка. Почти в каждой семье, проживавшей в запущенных городских многоэтажках, кто-то либо сидел, либо ожидал скорой посадки.

Южный Бронкс, Гарлем, Бедфорд-Стайвесант, Ист Нью-Йорк, Краун-Хайтс, Флатбуш, Фар-Раквей, Джамейка[149] – адреса моих новых приятелей и замкнутого круга, из которого выбраться очень и очень трудно: наркотики, безграмотность, многолетняя привычка жить на социальные пособия.

Об институте семьи в этих «нейборхудах»[150] вообще никто не вспоминал.

Почти ни у кого из моих чернокожих товарищей по Форту-Фикс не было жен – их место занимали герлфрендши или «baby mamas»[151]. С первыми тусовались и развлекались, вторые (после тусовок и развлечений) растили будущих бандитов и бандиток.

Многодетная мамаша получала городскую квартиру и социальное пособие – «велфэр»[152] на себя и всех своих разномастных детей – безотцовщина ее нисколько не пугала. Так жили все ее соседи, друзья, родственники и знакомые из поколения в поколение.

Время от времени между отсидками появлялись ветреные папаши и подбрасывали деньжат от торговли крэком на соседнем углу.

Иногда чернокожие «мурки» выходили на дело сами: они шли куртизанить на те же самые углы или воровать шмотье в универмагах.

Попадая в городскую тюрьму или СИЗО, цветные жители гетто лишались шнурков на ботинках, ремней на поясе и в некоторых случаях пуговиц на ширинке.

Через какое-то время в зинданах ввели обязательную форму и заключенных начали переодевать в колючие тюремные рубища.

В моих первых тюрьмах, принадлежащих нью-джерсийским графствам Эссаик и Хадзон, я тоже был расшнурован, а мои штаны были на восемь размеров больше положенного 34-го размера.

При ходьбе я придерживал свои зеленые застиранные панталоны руками, в то время как «черные» себя этим не утруждали. Забыв о приличиях, они шлялись по камерам, тюремным коридорам и прогулочной площадке со спадающими форменными-фирменными брючатами.

Оказавшись на воле, бывшие зэки хоть каким-то образом пытались подчеркнуть свою крутизну и принадлежность к касте «brothers», прошедших через тюремные огонь и воду.

Самым простым и естественным «ноу-хау» стали спадающие при ходьбе безразмерные штаны.

Как и в случае с рэпом, финансово поддержанным музыкальными ротшильдами, запах сверхприбылей почувствовали модные дизайнеры одежды.

Изысканные итальянские дома мод срочно создавали современные урбанистические линии, рассчитанные на молодых гангстеров и их безмозглых апологетов.

Подростки-недоумки всех цветов кожи по всему миру облачились в стилизованные одежды американских заключенных.

Некоторые из моих новых соседей умудрялись следовать моде и в Форте-Фикс.

Заключенным, как при коммунизме, раз в полгода выдавали новый боевой комплект: две рубашки, две пары штанов, два полотенца, носки, трусы, пояс и даже мини-тряпочку, годившуюся для использования в качестве мочалки или махрового носового платка.

Зэки сами заказывали необходимый им размер одежды на тюремном складе-прачечной.

Поэтому мои чернокожие друзья-товарищи и примкнувшие к ним латиноамериканцы ходили по зоне, как и на воле, – в безразмерных штанах.

Я догадывался, что немногие из них знали, что спущенные на заднице штаны вернулись туда, откуда пришли лет двадцать пять назад – в «старую и добрую» американскую тюрьму.

Во всяком случае, Джуниор эту историю не знал и был страшно удивлен, узнав о происхождении своего прикида от бледнолицего ученика.

В отличие от 95 % черных зэков, агрессивно настроенных и закомплексованных по отношению к белым, Джуниор время от времени пытался вырваться из заколдованного круга и «держал свои уши открытыми».

Я всегда отдавал должное его любознательности, желанию узнавать новое и серьезно учиться. Подтверждением тому служила стипендия для оплаты частной школы в Верхнем Манхэттене и двух курсов Университета штата Нью-Йорк в Олбани[153].

На третий год учебы дыхания у Джуниора – Джозефа Джефферсона – не хватило: в нем заговорили Южный Бронкс и попадания по малолетке в детскую комнату полиции.

Как-то раз мой сосед по верхним нарам рассказал мне свою историю, отличающуюся от банальных в тюрьме наркотических крайностей.

Преступная группа, возглавляемая им и его подругой, состояла из студентов своего же университета, расположенного в пяти часах езды на север от Нью-Йорка. В криминальные студенческие сети, раскинутые Джуниором в забытых богом городках, попали несколько доселе невинных поселян и поселянок. Все они работали в деревенских банках, окружавших далекую столицу имперского штата.

Джуниор сотоварищи был пойман через полтора года после первой аферы и осужден на три года за «обман банков и почтового ведомства», что являлось серьезным федеральным проступком.

Молодые заговорщики и юные робин гуды крали из почтовых ящиков богатых «колхозников» письма с банковскими распечатками и чеками.

По мере пополнения коллекции мой «банкир» передавал добычу двум студентам – компьютерным дизайнерам, и скоро студенческое научное общество заработало на полную катушку.

Из лазерного принтера, как горячие пирожки, выскакивали липовые чеки, которые тут же «раскешивались» через дружественных и продажных банковских клерков.

Ленивые корпорации и ротозеи из среднего класса месяцами не замечали появление, поддельных чеков и снятых с их счетов тугриков.

Как и многие преступные сообщества, моего тюремного приятеля погубила жадность, вернее даже, наглость.

Молодой фальшивомонетчик полюбил расчетный банковский счет местного отделения Bank of America, с которого еженедельно улетали кругленькие суммы.

Когда же наконец ФБР и полиция «взяла» кассира-соучастника, тот, недолго думая, в течение получаса раскрыл всю подпольную сеть, возглавляемую Джуниором – талантливым чернокожим студентом-юристом.

Студентом-юристом!

Агенты его арестовали в комнате студенческого общежития. Наверное, детективов развеселило место проведения операции по захвату главаря шайки – кампус юридического факультета известного вуза…

С тех пор карьера стряпчего или правоведа, а также все работы на американское правительство, его под– и субподрядчиков закрылись для Джуниора навсегда.

Впрочем, не только для него: у нас, фортфиксовцев и всех двух с лишним миллионов американских зэков – рабов Федерального бюро по тюрьмам, компьютерный «номер заключенного» не вытравливался до конца жизни.

Меня этот факт по большому счету не напрягал, ибо работать на государственной службе я никогда и не собирался.

В отличие от космополита Трахтенберга мой другой тюремный товарищ и сосед по 315-й, горячо любил свою родину.

Что для русского водка, то для колумбийца – кокаин: и то и другое являлось национальной гордостью и валютной ценностью обеих стран.

Поэтому Рубен Ривьера начал трудиться на благо страны и себя в 13 лет, сбежав со своим двоюродным братом от родителей и подавшись в колумбийские джунгли. Перед побегом Рубен посчитался с ненавистным ему насильником-отцом и напоследок прострелил ему ногу.

Юный Ривьера провел свой переходно-отроческий период на подпольных плантациях коки – в нескольких забытых богом лабораториях, на горных тропах, засекреченных аэродромах и тайных морских причалах.

В перерывах между сбором урожая и работой на кокаиновом току Рубен подавался то в отряды партизан марксистов-маоистов, то в бригады Пабло Эскобара – главного наркобарона Колумбии из Медельинского картеля.

Истории Рубена я слушал широко открыв рот.

Наверное, из-за необычности и экзотичности пленэра вспоминались романы Жюль Верна, Майн Рида, Фенимора Купера, Конан Дойля – вся двадцатитомная «Библиотека приключений».

Я не мог забыть ощущение торжественного праздника, когда мой дедушка открывал книжный шкаф и доставал с верхней полки один из разноцветных томов. Даже через много лет, в тюрьме Форт-Фикс, я прекрасно помнил, что «Шерлок Холмс» и «Копи царя Соломона» имели ярко-желтую обложку.

С таким же удовольствием и интересом я узнавал о жизни, полной опасности и необычайных приключениях Рубена в джунглях Колумбии.

К тому же мой рассказчик обладал редким искусством перевоплощения – он удивительно хорошо показывал забитых полуграмотных сборщиков волшебных листьев, солдат-эскобаровцев или буржуазию Боготы.

Рубену недавно исполнилось 44 года, семь из которых он провел в «системе» – заведениях Федерального бюро по тюрьмам. Перед ним маячил еще пятерик, но, как и Лук Дюверне, мой новый приятель из Колумбии источал жизненный оптимизм. Он не переставая улыбался.

В такие моменты его щеки превращались в смешные подушечки, подпирающие прищуренные карие глаза. За это он, не смущаясь, носил кличку «Кочетон», означающую на испанском языке слово «щечки».

Несмотря на фривольность и игривость своего тюремного прозвища, Рубен на все 300 % был гетеросексуален и дважды женат.

К девятнадцати годам молодой, полный сил и денег Кочетон окончательно встал на ноги и поехал искать счастья в далекий американский Детройт, где в замужестве проживала его старшая сестра Анна. Он окончил колледж, получил грин-карту и необходимые лицензии и вложил плоды трудов неправедных в строительное оборудование и землю.

Но дело развивалось слабенько, поэтому прежние успехи на кокаиновом поприще подтолкнули Кочетона взяться за старое – сон разума породил очередное чудовище.

В Америку и далекую Румынию потекли кокаиновые ручейки, направляемые мастером шпионско-контрабандного дела Рубеном Ривьерой.

Грузопоток измерялся килограммами или, как говорили специалисты-наркоторговцы по всему миру – «КИ».

Шесть «ки», двадцать «ки», триста «ки» и так далее по восходящей…

Наконец недалеко от побережья Флориды нанятый им фрегат задержала Береговая охрана США. Несмотря на богатый «экспириенс»[154] американских таможенников, в лодке ничего не смогли найти.

Мой сосед-оптимист уже вовсю готовился испытать многочисленные оргазмы от невероятной удачи и явного «лопухизма» сыщиков, как обстановка резко усложнилась.

Рассказывая эту историю сначала мне, а потом и другому вновь поступающему контингенту, Рубен заводился не на шутку.

Бывший наркокурьер почему-то называл меня русским именем Владимир, причем ударение по-американски падало на последний слог.

Как и многое другое на «Острове неведения», меня это только забавляло и в чем-то даже веселило:

– Владимѝр, ты только представь! Пошла вторая неделя после моего ареста, а они ни черта найти не могут! Ни команда, ни кто-либо другой крысятничать не стал – все делали вид, что мы просто занимались парусным спортом в этом гребаном Мексиканском заливе…. У копов на меня не было ничего – ни свидетелей, ни телефонных прослушек, ни видео уж тем более – ну, ничего совершенно! Я уже готовился выходить из той дыры, но полицейские ищейки все-таки нашли мой тайник! Гребаная агентша заметила свежий лак около одного из шурупов, крепившего внутреннюю панель на моем «Летучем голландце». Она полезла вглубь и, конечно, нашла весь груз – двадцать КИ «белого». На какой-то ерунде попался, вот что обидно! Так запечатал, что собаки не почувствовали, а эта сука все дело испортила. Карамба![155]

Мне очень нравилось экзотическое восклицание «карамба».

Последний раз до Форта-Фикс я слышал это слово в историях о пиратах и, кажется, бармалее, и всегда был уверен, что этого полусказочного словечка не существует в реальной жизни. Оказалось, что «карамбой» ругаются во всех латиноамериканских странах.

На суд присяжных Кочетон не пошел, и еще до суда заключил стандартное соглашение о признании вины.

За это и за публичное раскаяние судья дал ему всего 15 лет – почти по году за каждые полтора килограмма кокаина. Поэтому к стране с «мощенными золотом тротуарами» Рубен относился весьма и весьма сдержанно.

Как и мой гаитянский друг Лук, Кочетон мечтал о своей родной Колумбии, где «люди живут, а не существуют, и где с утра до ночи не заканчивается народное гуляние». Он постоянно вспоминал свою боевую партизанскую юность и на досуге обдумывал, как получше переквалифицироваться в колумбийские управдомы, поскольку американского графа Монте-Кристо из него не вышло.

В США он разлюбил «все и вся» – начиная с огромных машин и уютных пригородов, заканчивая McDonald's и белокурыми красавицами с Мидвеста.

Его понимали почти все заключенные тюрьмы Форт-Фикс, прошедшие через судебную и пенитенциарные системы самой свободной страны мира.

Несмотря на мою жуткую обиду на беспринципные прокуратуру и ФБР, на суд, закрывавший глаза на многие прозрачные факты, на продажных свидетелей, желающих получить американские грин-карты, – все равно категорических выводов об Америке я никогда не делал.

Ибо кто-то весьма мудро сказал: «Там хорошо, где нас нет».

Поэтому я перестал спорить на тему «где лучше» – в Америке или в России – ровно через полгода после своего приземления в нью-йоркском аэропорту JFK 14 мая 1992 года.

Глава 16

Новые тюремные русские

Как и в дни карантина, «первое собрание» нетрудового коллектива – местных русских арестантов, включая меня, состоялось в самом центре тюремного организма, просторной и вонючей столовой. Несколько недель назад «первый бал Наташи Ростовой» прошел успешно благодаря шпрехшталмейстеру Максимке Шлепентоху. На этот раз меня выводила в свет целая тройка соседей по новому отряду 3638. С Сашей, Ромой и еще одним Сашей я успел познакомиться сразу после четырехчасовой переклички.

Как только в допотопный хриплый коридорный репродуктор объявили, что «каунт» прошел без эксцессов и завершен, в дверь моей камеры постучались.

Поскольку туалетов в наших апартаментах не было (сказывалось военное прошлое исправительного заведения), то входные двери на замок не закрывались. После завершения проверки арестантам дозволялось выходить в длинный и узкий коридор.

В соответствии с внутренним этикетом, открывать дверь в жилое помещение без предварительного стука разрешалось только его обитателям. Никто и никогда это правило не нарушал.

Аналогичный тюремный закон о предварительном «тук-тук-тук» действовал и в уборных – там, как и в камерах, замки напрочь отсутствовали.

Тридцать лет назад из наших казарм выехала доблестная американская армия. После реконструкции и новоселья все щеколды и запоры были уничтожены. На их месте красовались дыры, кое-как заделанные подручным материалом: пластиком, жестью или ДСП. Дыра присутствовала и на двери нашей камеры. После вежливого стука в камеру вошла русская троица.

Саша, он же Санька, он же Моряк, был улыбчив, сед и забит. Колхозный пасечник, а не зэк. Приключения пятидесятилетнего худощавого симферопольца очень напоминали похождения бывшего капитана Сережи с Северной стороны тюрьмы.

Слушая их рассказы, читая прессу и рассуждая в духе теории вероятности, я пришел к выводу, что в мировых тюрьмах сидят десятки российско-украинских моряков и рыбаков.

Про кого-то забыли далекие славянские родины, кто-то попал в казематы, благодаря алчным судовладельцам, кто-то вляпался по собственной глупости в желании быстренько обогатиться.

Одним из них и был тюремный дворник и мой сосед по этажу Санька-Моряк.

Саша Степаненко подался в мореплаватели в 1993 году, как только обанкротилось его родное СМУ[156]. Из стандартной «хрущевки», подальше от мегеры-жены, через ускоренные курсы – прямо в пропахший маслом и потом матросский кубрик.

Где-то в южных морях и теплых странах либерийский пароходик с предприимчивым «самостийным» экипажем загрузили злым колумбийским порошком. Через несколько дней в районе Кубы Сашину шхуну задержала американская береговая охрана. Корабль, экипаж и кокаин доставили в Пуэрто-Рико, в полунезависимый американский протекторат, предоставляющий полукомфортабельные туристические услуги полуобеспеченным жителям США.

Там же состоялся скорый суд, во время которого звездно-полосатая Фемида хищно улыбнулась и отвесила всему экипажу по «пятерке».

Украинские морские волки быстро врубились в ход судебного процесса. Через час после его начала на авансцене федерального суда Сан-Хуана[157] в качестве свидетеля обвинения появился их бывший батька-капитан. Не мешкая, он во всем сознался.

За быстрое признание вины, помощь в расследовании и оказание психологического давления на бывших сослуживцев он избежал тюрьмы, получил грин-карту и поселился в Штатах. Увидев «звездного свидетеля», бесплатные государственные адвокаты симферопольцев остановили процесс и быстренько договорились с прокурором о признательной сделке. Всем влепили по пятерке. Горе-наркокурьеров разъединили и распределили по многочисленным федеральным тюрьмам континентальной Америки.

Огромная карта страны «United States Federal Correctional Instutions»[158] висела в Форте-Фикс у входа в библиотеку. Около нее всегда толпился наш преступный народ и водил пальцами по маршрутам своих пересылок и одиссей.

Сюда, в Нью-Джерси, Санька попал, отсидев по полгода в Пуэрто-Рико, Флориде и Джорджии. В Форте-Фикс он безрезультатно пытался учить не дававшийся ему английский, работал уборщиком и рисовал популярные в тюрьме открытки с голубками и сердечками. Иногда в их незатейливый сюжет вплеталась Богородица, а также имена или фотокарточки каторжан.

Что-то подобное продавали цыганские и псевдонемые фотохудожники в советских электричках и южных поездах.

За праздники (Рождество, Новый год, Пасху, Дни матери и отца) Саня по тюремным меркам вполне прилично зарабатывал и даже умудрялся отправлять денежный переводик жене в Симферополь на улицу Гагарина. За одну открытку он брал 15 долларов, но перекупщикам-брокерам-оптовикам мог отдать товар и дешевле.

Моряк был безвреден, добр и неинтересен, во всяком случае, мне, ибо все его рассказы сводились к описанию соседей по пятиэтажке и садово-дачному участку. Долго слушать эту мутотень я не мог. В то же время мне было его жаль – я вполне допускал, что о наркотиках на своей шхуне он и вправду ничего не знал.

С Санькой-Моряком дружил другой русско-американский Саша-Алекс. Он недавно отпраздновал свое тридцатитрехлетие, из которых первые четыре года прожил в легендарной «жемчужине у моря». По-русски Алекс говорил с сильным акцентом и все время переходил на английский.

В подарок от родной Одессы ему досталась еврейская фамилия Брадис, которую у нас в тюрьме принимали за любую другую, но только не «русскую». Наверное, поэтому Алекс большую часть времени тусовался с американскими зэками, а из русских по-соседски выделял только украинца Сашу Степаненко и эстонца Романа Занавески.

Алекс Брадис был женат на пуэрториканке с забавным именем Чита, с которой нажил двух очаровательных полукровок. Через полгода заканчивалось его трехлетнее заключение, и он планировал прилететь на крыльях любви в свое семейное гнездышко в родной Шипсхедбей[159].

Как и Санька-Моряк, Алекс был незлобив и безвреден.

Несмотря на иисусовский возраст, он напоминал розовощекого карапуза в шортиках из детской книжки Маяковского «Кем быть». Кто такой Маяковский, Саша не знал, как, впрочем, не знал он и большинство других русско-советских реалий. Он категорически отказывался верить, что Саша и Шурик – одно и то же имя, и страшно на меня обижался, когда я его так называл.

При всей своей кажущейся детскости, Саша-Алекс обладал высокой для среднего американца эрудицией. В местных зэковских кругах он ценился как эксперт и знаток, читающий научно-популярные книги и не пропускающий премьеры на «Дискавери» и «Хистори ченал»[160].

По вечерам он обсуждал со своими друзьями (бледнолицыми «синими воротничками»[161] за пятьдесят) содержание прочитанного и увиденного за день.

За эту миссионерскую деятельность я его уважал.

Саша-Алекс попал на нары из-за неукротимого еврейского желания «принести в семью копейку».

По его рассказам выходило, что ничем выдающимся на воле он не занимался: работал то там, то здесь, а то и вообще нигде. Дом содержала жена Чита – обладательница сказочных форм и бывшая его одноклассница по нью-йоркской школе «Линкольн-хай-скул»[162].

Она работала операционной медсестрой, неплохо зарабатывала, а Саша обломствовал: сидел дома с детьми и занимался бесплодными поисками себя. В один прекрасный день он нашел сказочный способ обогатиться. Вернее, «нашли» его: неприхотливого и неиспорченного Шурика Брадиса.

За стыдные пять процентов Алекс обналичивал «левые» чеки через свой банковский счет в «Чейз Манхэттен бэнк». Подобные услуги невероятно ценились у многочисленных американских жуликов и брокеров.

Какой-то добрый дядечка втянул неразумного Шурика в процесс отмывания неправедных доходов. Не получив из этой денежной прачечной и шести тысяч, Сашок схлопотал три года федеральной тюрьмы общего режима.

Как говорил известный карбонарий Александр Андреевич Чацкий: «И вот – за подвиги награда!»

«Тройку» русских соседей по моему новому отряду замыкал и возглавлял Роман Занавески, сорокалетний бостонец и бывший таллинец.

Его сестра, звезда эстонской эстрады, гремела на весь Союз лет 25 назад. В отличие от нее Рома был скромен в быту и до своего неожиданного ареста в «связях, порочащих его», замечен не был.

Тем не менее в соответствии с пресс-релизом бостонской прокуратуры в тихом омуте водились черти.

Во всяком случае, Ромино криминальное дело преподносилось именно так – доблестное американское ФБР и дружественная эстонская полиция задержала «современного работорговца»!

На торговле живым товаром наши с Ромой интересы однозначно пересекались.

С первой же минуты знакомства мы наперебой и по-братски обменивались конфиденциальными рыночными сводками: на каком таком острове Буяне, на каком таком рынке невольников можно прикупить «рабынь» подешевле, порумянее и пожирнее. И еще: как провести самую изощренную пытку или грамотнее поджечь дом с автомобилем.

Мой тюремный друг Рома был высок и по-спортивному худощав – когда-то бегал на лыжах за сборную Эстонской ССР на общесоюзной спартакиаде. Он оказался первым настоящим эстонцем, с которым меня столкнула судьба.

К моему великому стыду, до этого из «чухонцев» я знал только Тыниса Мяги и Урмаса Отта, которых периодически показывали по Первому каналу. Еще я слышал не особенно смешные анекдоты о медлительных эстонцах и умел по-кавээновски пародировать прибалтийский акцент.

Роман Занавески тугодумом не был – он говорил на шести языках и обладал неплохим чувством юмора.

Тем не менее в его случае анекдоты про эстонцев явно имели под собой основания.

Чтобы привыкнуть к Роминой скорости «приема и передачи» информации, всем и всегда требовалось определенное время. Меня это немного забавляло, как, впрочем, и постоянные ошибки в мужском-женском роде.

Поскольку на работе Рома был приписан к спортивному залу и отвечал за вывоз мусора, то по вечерам он тягал на помойку огромную пластиковую тележку.

Если она не стояла в положенном месте за углом тренажерки, то мой новый приятель не на шутку раздражался, жутко нервничал и выдавал одну и ту же незабываемую тираду: «Где мой гребаный тачка?»

По-русски Рома хорошо ругался матом, так как два года отслужил в армейской спортивной роте под Ярославлем.

Роману Занавески дали четыре года, на год меньше, чем мне.

Чтобы не идти на непредсказуемый суд, он, как и я, сознался «в преступном сговоре с целью вымогательства» и в «белой работорговле».

И он, и я знали, что такое крокодиловы слезы «жертв человеческого траффикинга» во имя получения вожделенной грин-карты.

…Рома и его бывшая жена владели популярным в Бостоне массажным салоном. Не каким-то левым эскорт-сервисом, а самым настоящим лицензированным заведением. В нем работали девушки из Эстонии, которые соглашались трудиться за весьма скромную зарплату в обмен на возможность потусоваться в Америке.

Хозяин заведения оформлял на них некошерные бумаги как для «бизнес-поездки». Иначе молодых женщин в Америку не пускали, и это знали все.

Девушки с далекой эстонской родины отличались от американских массажисток: они были трудолюбивы, неприхотливы и нуждались в деньгах. За несколько месяцев интенсивного труда они что-то зарабатывали и счастливые и довольные возвращались восвояси.

Некоторые из них цеплялись за любую возможность остаться в Штатах – выходили замуж, заключали фиктивные браки, начинали учебу в колледже или что-нибудь в этом же духе.

Роман содержал салон, оплачивал рекламу и накладные расходы, связанные с приездом эстонок в Бостон. Процветали «мир, дружба, жвачка» – девушки жили вместе с Романом и его женой, ели-пили с одного стола, отмечали эстонско-американские праздники и составляли одну дружную общину.

Но в семье – «не без урода».

Как-то раз в Америку по приглашению Ромы приехала массажистка с говорящей фамилией Рэбане, что по-эстонски означало «лиса».

Анжела-Лиса проработала в салоне десять дней, сослалась на болезнь сестры и улетела рейсом Finnair назад в Таллин. За это время она успела зарекомендовать себя, как «гребаная ленивый алкоголичка».

Рассказывая о ней, из спокойного эстонца Рома превращался в горячего осетинского парня.

Улетая домой, Анжела Рэбане взялась передать восемь тысяч родителям одной из эстонских девушек-массажисток, которая осталась в Бостоне на второй срок. Вдобавок она одолжила у Занавески еще две тысячи долларов – якобы на операцию сестре, умирающей от рака.

К сожалению, отец трудолюбивой подруги зря прождал Анжелу Патрикеевну в международном аэропорту Таллина. Девушка скрылась, а вместе с ней и десять тысяч.

По тысяче за день пребывания в Штатах плюс непогашенный долг за визу и авиабилеты.

Совсем неплохо!

Телефоны юной аферистки не отвечали, со съемной квартиры она съехала. Еще через месяц до Ромы дошло наконец, что его «развели как лоха». Замедленный Роман уже собирался забыть о своих расходах, списав их на «досадный недоразумение».

В то же время его обманутая работница плакала навзрыд, не смирившись с коварством нечистоплотной товарки. Как и у Кая из «Снежной королевы», сердце холодного эстонского парня дрогнуло – он позвонил своему приятелю в Эстонию с просьбой разыскать беглянку и напомнить о долге.

Во время того телефонного разговора Роман Занавески и подписал себе приговор.

Еще через месяц поисков Анжела нашлась – пьяная и на кокаине, а Ромино доверенное лицо было послано куда подальше.

Протрезвев, девушка сделала необходимые, поистине ленинские выводы, что «промедление смерти подобно», а нападение – лучшая защита, и побежала в таллинскую полицию.

Сенсация! В сонной столице молодого европейского государства свила гнездо самая настоящая работорговая сеть!

Независимая Эстонская Республика решила «прогнуться» и немного полизать задницу мировому жандарму. Быстренько и со вкусом была спланирована и проведена блестящая совместная операция эстонской полиции и американских ФБР, Службы иммиграции и натурализации и, «не пришей кобыле хвост» – Diplomatic Security Services[163].

Анжеле-Лисе нацепили на силиконовую грудь микрофон, дали государственных денег для возврата долга и получения аудиокомпромата против Романа.

И она пошла на встречу с таллинским другом «рабовладельца».

Одновременно с этим в Бостон на работу к Роме отправили еще одну эстонскую Мата Хари и тоже с микрофонами в лифчике. Ничего не подозревающий Занавески дал ей исчерпывающие телефонные инструкции, как обмануть американских таможенников, что отвечать на их каверзные вопросы и как будет обустроена жизнь массажистки, не имеющей официального права на работу.

Мышеловка захлопнулась, компромат собрали, лавочку можно было закрывать!

Как и положено, Рому и девушек арестовали на рассвете.

Через день работниц отпустили, взяв необходимые показания о пытках и угрозах эстонского маркиза де Сада. В одночасье «жертвы работорговли» позабыли совместное житье-бытье, общий стол и заверения в вечной благодарности «международному сутенеру» за редкую возможность попасть в Америку.

Прокуроры быстро объяснили «горячим эстонским девушкам» их status quo.[164] За сотрудничество с властями «современным рабыням» и их семьям в Эстонии пообещали грин-карты.

Совсем неплохо и абсолютно бесплатно! Вместо того, чтобы платить по тридцать тысяч фиктивным американским мужьям или нанимать дорогущих иммиграционных адвокатов. Более того, «несчастным» предоставили государственное жилье, медицинскую страховку и социальные пособия. Эстонские иуды в мини-юбках получили все на блюдечке с голубой каемочкой благодаря закону «О защите жертв человеческого траффикинга» и модным установкам Белого дома.

Поскольку Ромина сага очень напоминала мои собственные «хождения по мукам», мы с ним быстро нашли общий язык.

С двумя другими соотечественниками из моего отряда я практически не общался.

Итак, судьба свела меня еще с тремя новыми «русскими» – Алексом, Санькой и Ромой.

На тюремном языке и они, и я проходили под общей кликухой «Russian». Туда же автоматически попадали все прочие «шведы» – выходцы из Союза ССР, независимо от срока их пребывания в Новом Свете. Насильственная русификация иммигрантов наблюдалась как «на воле», так и в тюрьме Форт-Фикс, «за забором».

Дело доходило до абсурда. Как-то раз мне пришлось обратиться к дежурному надзирателю. У меня спросили фамилию, и, услышав в ответ «Трахтенберг», образованный офицерен воскликнул:

– Ты, наверное, русский? Работаю здесь уже двенадцать лет и все время удивляюсь – почему ваши русские фамилии такие сложные?

Я мысленно умирал от смеха.

Рассказывать ему о «Поправке Лаутенберга»[165], на которую должны молиться все иммигранты-евреи из СССР, а также объяснять, что большинство «русских» в Форте-Фикс имеют «джуиш рутс»[166], я не стал. Пусть остается в сладостном неведении, что Трахтенберг – это типичный славянин.

Поначалу подобное русофильство выглядело как недоразумение. Но уже через пару месяцев пребывания в США новый американец осознавал, что Циля Шлемовна Моргенбессер и Ицык Хаимович Альтшулер были самыми настоящими русскими.

Говорили, что в Америке насчитывалось три миллиона человек выходцев из СССР. И вполне естественно, что какой-то мини-процент этой популяции окопался и на Южной стороне Форта-Фикс.

В столовой мы с Ромой оказались за соседним столом с еще одной группой славян.

Настоящее «дежавю».

Еще человек шесть. Опять короткие представления, дружеские рукопожатия, осторожные взгляды, дежурные шутки с обеих сторон: типичное вручение верительных грамот.

Nothing is new[167].

Один из вкушавших – деловой, коротко стриженный и неулыбчивый сорокалетний крепыш, он же руководитель бандитской бригады собственного имени, слегка приподнял голову от тарелки и посмотрел в мою сторону:

– ЗдорОво, здорОво, Левчик, коли не шутишь! Значит, чалиться вместе будем? Слышали о тебе всякого, читали статейки Ословского и Гранта. Пообщаемся, побазарим по душам, времени у нас много, – сказал Зиновий Малий, об аресте которого четыре года назад писали все русские газеты.

На Северной стороне я познакомился с его подельниками Робиком Обманом и Сашкой Комарковским. Теперь судьба свела меня с их боссом.

– Это, пожалуйста, – сказал я бодреньким голосом, пытаясь при этом сохранить спокойствие, ибо знал, что первое впечатление – самое важное. – С хорошими людьми никогда не против поговорить. Давайте сразу после ужина и встретимся – покурим, я новости «с улицы» расскажу, приветы с той стороны передам.

– Хорошо, договорились. Заметано! Ты сам-то как устроился, вопросы есть? Я понял, что ты в 3638-м, раз тебя Ромка привел.

– Да, вроде бы все нормально, камера – ОК. Вместе со мной – трое белых. Если что, попрошу ребят, чтобы помогли или подсказали на местности, что к чему, – незаметно для себя я заговорил в каком-то былинном стиле, как убеленный сединами старец. – Спасибо, ребятки.

– Слушай, Левчик, раз такое дело, ты только на зону въехал, просьба у меня к тебе будет, – сказал Зиновий и посмотрел куда-то вдаль, в сторону мойки, а затем на сидящих за его столом ребят.

– Пожалуйста, «ноу проблем», – ответил я, готовый выказать образцово-показательное дружелюбие своим будущим товарищам по американской каторге.

– Ты понимаешь, какое дело, Левчик. Я тут договорился с черными пацанами с кухни, что они мне и ребятам нашим баранинки поджарили к ужину. Ее уже полгода на зону не завозили, а вчера мы вдруг прикупили кило шесть… Помните, мужики, какие шашлычки нам корейцы под Новый год зафигачили? Пальчики оближешь, я так вкусно давно не ел! Помните? – спросил сидящих с ним за столом тюремный гурман.

Те послушно закивали головами.

По внушительным формам Зиновия можно было понять, что он любил хорошо поесть. Несмотря на то что в моем желудке еще не переварились утиные ножки и украинский борщ из брайтонского гастронома «Интернешнл», от сочной баранины я бы тоже не отказался.

– Короче, нас тут менты знают как облупленных, наши рожи они за три версты узнают. Нужна твоя помощь, Левчик.

За своих новых товарищей по заключению, с которыми, как в песне, «эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать», я был готов броситься на амбразуру. Тем более по просьбе такого уважаемого тюремного авторитета, как Зина Малий.

– Что надо делать, говори, – согласился я на подвиг.

– Посмотри вот туда. Видишь, у раздачи стоит высокий негр в белом и с фартуком в руке? Недалеко от «копа». Ну вот он сейчас залезает в ихний шкаф какой-то? Испанец с ним рядом еще.

Я приподнялся с липкого пластикового стула, намертво соединенного железной «ногой» со столом, и посмотрел в туманную даль. Черный повар и вправду стоял в заранее обусловленном месте.

– Сейчас ты подойдешь к нему и скажешь пароль: «Майами». После этого он спросит, от кого ты пришел. Ответишь, что от «Большого русского» из двенадцатого юнита». Это я… Он либо сходит на кухню, либо из ихних заначек достанет готовую баранину. Не ссы, все будет упаковано в целлофан. Сразу же засунь пакет себе под рубашку, незаметно уходи и иди к нам. Только смотри, не попадись ментам! За воровство с кухни – карцер, а тем более за мясо… Все понял, пацан? Не передумал? Ну, давай, с богом! Ни пуха ни пера, – произнес напоследок Зиновий Малий и слегка подтолкнул меня в спину.

– К черту! – автоматически ответил я, переживая за потенциальную возможность залететь в «дырку» в первый же день.

После прощальных банкетов Славика и кулинарных подвигов Саши Храповицкого я бы не удивился оленине или страусятине, а тут какой-то обыкновенный баран.

Думая так, я подошел к блестящему парапету, отделяющему запретную зону и «танцпол».

Около металлических перегородок и шкафов из нержавейки толпились кухонные рабочие и дежурные по общепиту, надзиратели в темно-синих форменных бейсболках с гербом тюремного бюро. Мой чернокожий «контакт» стоял на прежнем месте и продолжал разговор с потным испанцем.

Скажу вам честно – из меня получился бы плохой Штирлиц. Как говорится, богу – богово, Кесарю – кесарево. Я совершенно не замечал фэбээровской слежки, которую вели за мной спецагенты в течение последнего перед арестом года. Вместе с обвинением я получил пачку «протоколов слежки» – иногда за мной по пятам двигались одновременно три-четыре машины, периодически меняясь местами в шпионском эскорте. А одну из моих встреч с «жертвой преступления» в манхэттенском ресторане обеспечивало без преувеличения человек 15 переодетых полицейских!

Я мог только догадываться – каких страшилок и бредней сумасшедшего нарассказывали про ужасного русского работорговца мои «жертвы преступления»!

Вот и в тюремной столовке я напоминал рассеянного профессора Плейшнера из «Семнадцати мгновений весны», явившегося на проваленную гестапо явку.

Сильно волнуясь, я подошел к приятелю Зиновия – специалисту по тюремному «седлу барашка». Органы зрения прикидывали расстояние до ментов и скорость, с которой они время от времени поворачивали головы в мою сторону. На всякий случай я придумывал глупые ответы на вопрос: «Что у тебя в руках?»

Внутренний голос подсказывал: «Поворачивай назад!»

Ладони неприятно покрылись потом. Я в последний раз оглянулся на Зиновия и ребят – они знаками подбадривали меня и кивали.

– Будь что будет, – подумал я, повторяя подвиг Александра Матросова.

Остановившись в полуметре от болтающего повара, на которого мне указал преступный авторитет, я, как Али-Баба, произнес волшебное слово: «Майами».

Кулинар сделал вид, что не замечает чужестранца, и вновь повернул голову к своему собеседнику, чтобы продолжить разговор.

Я посмотрел по сторонам, на ментов и, самое главное, на ребят: «на миру и смерть красна». Набрав в легкие побольше воздуха, я повторил заветный пароль значительно более громко:

– Майами!

На меня посмотрели не только повар с испанцем, но и несколько окружавших нас зэков.

Менты тоже заметили нас, – теперь они уже бросали в мою сторону подозрительные взгляды.

Еще до конца не понимая, что явка провалена, а разведчик не хочет выходить на связь с эмиссаром из «Центра», я продолжал упорствовать.

И уже в третий раз произнес все тот же пароль – «Майами».

Чернокожий посмотрел на меня как на больного, и весьма воинственно спросил:

– Какого черта ты разорался мне на ухо? Какого фига ты вообще здесь стоишь, и какого хрена мне сдался твой Майами?

– Я от Большого русского, Зиновия. Он из твоего же отряда и послал меня за бараниной, которую ты обещал ему приготовить, – пустился я в ненужные объяснения. – Посмотри, вон слева, он в углу сидит!

Развернувшись в сторону русских, я встретился с ними взглядом и увидел их реакцию.

В следующий момент меня затрясло – все русские, включая Зиновия, ржали, как ненормальные.

Они просто умирали со смеху!

И тут я понял, что меня просто-напросто гнусно разыграли.

Сразу же вспомнился городничий из «Ревизора»: «Мошенников над мошенниками обманывал… Трех губернаторов обманул… Выжил, глупый баран из ума!..»

Пробормотав непонятливому негру какую-то извинительную мутотень, я вернулся к своим обидчикам.

Как ни странно, но злости на земляков у меня не было. Я во всем винил только себя и свою чертову доверчивость. Прокручивая в голове события последних пятнадцати минут, мне тоже стало смешно. Ну и вляпался!

По дружественным приветствиям, легким тычкам в бок, незлобливым подбадриваниям моих новых товарищей я понял, что «вступительный экзамен» сдал.

Хотя на какую отметку – так до конца и не разобрался.

Ничего, времени у меня было предостаточно…

Глава 17

Бригадир по имени Зина и другие авторитеты

После незабываемого ужина и «вкуснейшего» виртуального барана меня окружили новые тюремные русские.

Кроме уже знакомой мне тройки соседей, при «русском посольстве» состояло еще несколько колоритных личностей: «Ум, честь и совесть» Южной стороны – представитель организованной преступности Игорь Лив, брокер-биржевик-аферист Давид Давыдов, «Гроза Брайтона» Зина Малий и неразлучные тезки, два Лени – местные Добчинский с Бобчинским.

Вместе с Максимкой Шлепентохом и бандитствующим интеллигентом Сашей Комарковским нас должно было стать почти дюжина – целых полпроцента!

Мы отошли от столовки, чинно устроились на трибунке около футбольного поля.

Увидев, так сказать, вживую кое-кого из героев программы «Их разыскивает милиция», я улыбнулся. Калейдоскоп наших преступлений был ярок, весьма типичен и, как в зеркале, отражал интересы и чаяния русско-американского народа.

Почти о каждом из нас писала местная пресса: как по-русски, так и по-английски. Почти каждый из нас в той или иной степени являлся криминальной звездочкой местного значения. Почти у каждого из нас хранились вырезки из The New York Times, Daily News, New York Post, «Нового Русского Слова» или «Вечернего Нью-Йорка».

Американцы, как правило, просто перепечатывали пресс-релизы ФБР и обвинительные заключения прокуратуры. Иногда они добавляли от себя набившие оскомину страшилки о Russian Mafia в духе «Золотого теленка»: «Эту легенду, овеянную дыханием веков, рассказал мне старый каракалпак Ухум Бухеев…»

Русские журналисты оказывались более въедливыми и пытались докопаться до истины. Александр Врант и Владимир Ословский выступали в роли мастодонтов и недосягаемых авторитетов по «русской» преступности в Америке. 60-летние «Шерочка с Машерочкой» являлись конкурентами по жизни. Оба журналиста работали политобозревателями на враждебные друг другу русскоязычные радиостанции, газеты, TV и информагентства. Оба были умны, циничны, остры на язык и носили на лице богемную небритость цвета «соль с перцем».

Волею судьбы и из-за тонкости иммигрантской прослойки они вращались в одной и той же тусовке, их приглашали на одни и те же «круглые столы» и приемы, и даже интервьюировали они зачастую одних и тех же героев каптруда.

И Ословский, и Врант посещали все нью-йоркские судебные процессы, где хоть как-то «засвечивались» наши люди.

На слушания, проходившие в солидных зданиях федеральных и штатных судов, Вова Ословский часто приезжал прямо со своей дачи в Лонг-Айленде. На ногах сияли светлые кроссовки, а на гедонистическом теле красовался темный костюм, застегнутый не на ту пуговицу.

Мы познакомились с ним году в 95-м. В то время я работал директором по маркетингу на русско-американском радио и телевидении WMNB в городке Форт Ли.

«Сумасшедший Влад» (а именно такое имя он использовал для своего электронного адреса) писал для «Нового Русского Слова» и собкорствовал для русской службы Би-би-си. Мы оба патронировали модное в те годы манхэттенское кафе «Anyway» в Ист-Виллидже, где собиралось прогрессивное русско-американское «антифамусовское» общество.

Несмотря на десятилетнее знакомство, Володя зачастую переворачивал факты в описании событий моего уголовного дела. Впрочем, именно этим он и славился: как правило, его материалы были сумбурны, чересчур саркастичны и отражали позицию прокуратуры.

Своими статьями он вызывал справедливый гнев моих товарищей по заключению. Почти каждый из них брутально признавался, что при случае был готов «набить ему рожу».

Иногда у Ословского получались настоящие шедевры, как его умопомрачительно веселое эссе «В защиту ослов». Я прочитал его несколько раз и хранил номер «Нового Русского Слова» в своем тюремном шкафу.

Элегантный Александр Врант на судах и телевизионных экранах появлялся в черном костюме в тончайшую белую полоску от Giorgio Armani.

С ним я познакомился в те же годы, что и с Ословским, во время бесплатного трехдневного круиза по раскрутке гигантского корабля-казино, отплывавшего с пирса № 57 в Верхнем Манхэттене. И Врант, и я состояли в теплой компании двадцати «избранных» представителей русско-американских СМИ и в ту поездку от души погуляли по буфету.

Судебные статьи и репортажи Вранта сильно отличались от репортажей Ословского, были доступны широким слоям населения и несли в массы мнения обеих сторон. Наверное, потому, что еще в советские времена Саша проверил тюрьму на собственной шкуре и знал о лицемерии любых властей не понаслышке.

Именно за объективность зэки уважали Александра Вранта. Человек писал по «понятиям» в лучшем значении этого слова.

Мой новый знакомый Игорь Лив дал много поводов для криминальных репортажей обоим журналистам. И тот и другой выдали на-гора по несколько статей о его деле. Наверное, было за что.

Мне лично Игорь казался ожившим монументом Карлу Марксу, установленным в Москве напротив Большого театра. И Карл, и Игорь были могучи, солидны и бородаты. Он ходил по зоне, как бронзовый король из незабываемого советского мультика 50-х годов «Приключения Нильса с дикими гусями».

Он никогда никуда не торопился и в то же время, как никто другой, ценил каждую свободную минуту. Обладая хорошим чувством юмора, Игорь редко улыбался, думая обычно о чем-то своем.

На момент нашей встречи он сидел уже восемь лет. Приговор судьи был страшным и, как во многих случаях, рассчитан на среднюю продолжительность человеческой жизни лет в 150.

Мои отношения с 35-летним Памятником выстраивались медленно и неравномерно, несмотря на, как мне казалось, взаимную симпатию. Наверное, сказывались «краткосрочность» моей 5-летней отсидки, разница в темпераментах и мое категорическое нежелание поддаваться какой-то тюремной дрессуре.

Во время наших нечастых, но «качественных» встреч форт-фиксовский граф Монте-Кристо пытался вправлять мне мозги.

– Пойми Лева, это не пионерский лагерь и не турбаза, хоть все и ходят в шортах и майках. Это самая настоящая тюрьма со своими правилами и всеми вытекающими отсюда последствиями… Мы никогда не узнаем, чего можно ожидать от окружающего нас народа. Будь готов к худшему и всегда держи ухо востро… К тому же не забывай, что ты русский, и по тебе судят обо всех нас. Ты уйдешь из тюрьмы, а уважение к тебе и русским должно остаться.

То, что Форт-Фикс – это не хиханьки с хаханьками и не «пикник на обочине», я с каждым днем понимал все лучше и лучше. Каким-то шестым чувством з/к № 24972-050 начинал предвидеть всевозможные жизненные перевороты, включая и тюремные катаклизмы.

Впервые подобное произошло во время предварительного следствия и усилилось в уединении трехлетнего домашнего ареста.

Будто обладая способностями Нострадамуса, я чувствовал, когда в очередной раз на меня наедет прокурорша или уже в Форте-Фикс, когда случится многодневный «лок даун»[168], закрытие тюрьмы из-за очередного ЧП. В такие моменты все переходы зэков по зоне и корпусам перекрывались, а коридоры и входные двери в барак запирались на ключ.

Как только в спецчасть тюрьмы поступала информация о готовящейся или случившейся многолюдной драке, или когда охрана находила зэковский труп, или когда в больничку приносили полуживое тело, то по нашим коридорам начинали патрулировать спецназ и злобные немецкие овчарки.

Часть историй о тюремных ЧП я впервые услышал именно от Игоря Лива, поэтому, несмотря на некоторое внутреннее сопротивление, я старался прислушиваться к его советам и замечаниям. Тем более что буквально на второй день нашего знакомства Памятник предупредил меня, чтобы в случае каких-либо эксцессов я сразу обращался к нему.

Благо, опыта во всевозможных «разборках и терках» Игорю было не занимать…

…В 1998 году молодой отдел ФБР «по борьбе с евразийской преступностью» (известной широкой общественности под именем «русского» отдела или неширокой – «Отдела С-24») отрапортовал о разгроме знаменитой «бригады Татарина».

Как и в легенде о «Летучем Голландце», главарь организации бесследно исчез. Подобное с ним случалось и раньше, когда он «подельничал» еще с Япончиком-Иваньковым.

К моему новому тюремному товарищу судьба была менее благосклонна – его поймали, арестовали, велели паспорт показать.

Пятнадцать человек, в основном двадцати – двадцатипятилетних головорезов обвинили в серьезных преступлениях: рэкете, грабежах, вымогательстве, похищениях, финансовых махинациях, обмане государства, захвате заложников, мошенничестве и прочая, и прочая, и прочая.

Одним из тех головорезов и был Игорь Лив, приехавший в Америку из Ташкента в 18-летнем возрасте.

Внутри бригады Татарина и вокруг Игоря сплотилась «подбригадка» его друзей, с которыми он вместе бандитствовал по «малолетке» еще в Средней Азии.

В Америке наследники Робин Гуда наезжали в основном на тех, с кем еще недавно совместно прокручивали кое-какие полулегальные гешефты[169]: владельцев магазинов, бизнесменов и даже на «людей в белых халатах».

В Квинсе от зари до зари на группу Татарина работала медицинская поликлиника, обслуживающая «жертв» липовых автомобильных аварий.

Тридцать русских танцовщиц, работавших в стриптиз-клубах Нью-Йорка и Нью-Джерси, платили дань другу Игоря – Витасу, «координатору» проекта.

Трое бандитов были обвинены в убийстве известного русского боксера Корзева.

И т. д., и т. п., и т. д…

«Сдал» неспокойную бригаду попавшийся на пустяке Александр Сличенко – правая рука неуловимого Татарина.

Находясь в спецблоке Нью-Йорского централа Эм-Си-Си, он в течение нескольких месяцев давал показания на нескольких процессах над русской организованной преступностью. Позже за заслуги перед следствием раскаявшийся информатор попал в программу защиты свидетелей.

После разоблачений Сличенко ни Игорь, ни большинство его подельников на суд присяжных не пошли, а подписали стандартные договоры о признании вины. В ответ прокуратура отозвала многие обвинения и оставила лишь серию менее тяжких «преступных сговоров».

Всем русским гангстерам влепили как минимум по 120 месяцев тюрьмы. Многим – значительно больше, а некоторым – пожизненное заключение.

Кажется, было за что…

На воле Памятник носил кличку «Большой Китаец» из-за своих размеров и в силу того, что его родной дедушка был самым настоящим уроженцем Манчжурии.

Тем не менее на жителя Дальнего Востока внук не был похож совершенно и с тюремными китайцами не тусовался. Игорь Лив дружил с Сашей Комарковским и с нетерпением ждал его возвращения с Северной стороны.

Там, на Севере, находился спецотряд, попасть в который было так же невероятно сложно, как поступить в МГИМО. За участие в девятимесячной программе для бывших алкоголиков и наркоманов снималась часть срока.

Молчаливый Лив работал в конторе тюремной фабрики «Юникор»; по вечерам занимался супертяжелой атлетикой, учил языки и много читал.

Что по-настоящему творилось у него внутри, я не знал совершенно. Чужая душа – потемки. Особенно в случае с Игорем Ливом.

В отличие от Большого Китайца другой форт-фиксовский гангстер и криминальный авторитет Зина Малий был открыт обществу и мне, соответственно.

Арест Зиновия Малия и его подельников в 2003 году был преподнесен властями чуть ли не как окончательная и бесповоротная победа над гидрой русско-американской преступности.

Показывая вырезки из газет, Зина рассказывал, что когда в день ареста их выводили из здания ФБР на Федерал-Плаза в Нью-Йорке, менты постарались на славу.

Появление «тройки» и их проход до «черного воронка» снимали десятки телекорреспондентов и криминальных фотографов. Шумиха по всем правилам прокурорского пиара – бить в фанфары об искоренении жуликов и бандитов всех мастей.

Все без исключения правоохранительные агентства ежедневно выпускали и рассылали многочисленные пресс-релизы для местной и общенациональной прессы. Таким образом, осуществлялся наивыгоднейший симбиоз ментов и журналистов.

Для удобства последних вся информация пестрела ужасами, которые так любил читатель и зритель. В результате обывателя подвергали насильственной кормежке, к которой он, как собака Павлова, достаточно быстро привыкал. Половина всех американских новостей составляли сообщения о преступлениях – средних, мелких и малюсеньких. Большая часть промытых мозгов не понимала простой истины: самые страшные преступники, получавшие суперсверхприбыли, как правило, в этих новостях не фигурировали. Они сидели в государственных и правительственных офисах, в совете директоров мультимиллионных монополий и дергали за веревочки послушных марионеток. Посылали людей на войну. Начинали ее из-за нефти. И блюли свои собственные корыстные интересы.

«Капитал» в чистом виде!

С неимоверным трудом, пробивая плотины цензуры, к простому американцу попадали скандальные новости вроде сообщений о пытках в секретных тюрьмах ЦРУ. О которых прекрасно знали первые лица государства. На моих глазах Америка превращалась в весьма и весьма лицемерную страну, отвергающую прогресс во имя бога, а демократию – во имя национальных интересов.

Но это проблема любой сверхдержавы на самом деле.

Чтобы донести настоящую правду до «потребителя» новостей, требовались невероятные усилия, которые часто терпели фиаско.

Я и сам с этим столкнулся.

Из моих интервью в американских СМИ убирались многие скандальные детали, рассказывавшие о нарушении законов моими «жертвами» и свидетелями, а самое главное – самими спецагентами и прокурорами.

Так было с The New York Times, Daily News, CBS, Fox News и ABC. Некоторые собкоры позже извинялись и, как в Союзе, поднимали глаза вверх; некоторые в открытую говорили, что зрителя/слушателя/читателя интересует только «клубничка», а некоторые бросали в лицо, что за «просто так у нас не судят» и что они безгранично верят именно прокурорам.

В таких случаях я вспоминал карикатуру, которую как-то увидел в либеральном журнале «New Yorker». В студии художника в качестве модели сидел милый добрый песик, совсем еще щенок, и играл с мячиком. Однако на мольберте живописца он превращался в старого злобного пса с оскалившейся мордой и капающей от ненависти слюной. Над входом в помещение висела табличка: «Полицейский художник».

К сожалению, большинство журналистов, работавших в детективно-правовом жанре, занимались именно таким делом.

Безусловно, 42-летний Зиновий не был похож на девственного щенка из карикатуры. Прожив в Нью-Йорке лет десять, он заимел кое-какие связи и восстановил завоеванный еще в Киеве авторитет. Зина Малий, бывший профессиональный физкультурник, в Америке начал работать в секьюрити и личной охране. Клиентов он не искал – заинтересованные в «крыше» товарищи шли к Малию сами.

За некоторое время до ареста к Зиновию обратился загнанный жизнью в угол хозяин подпольного публичного дома. Потрепанное третьесортное заведение на четыре кровати было замаскировано под массажный салон, располагалось на шумном пересечении Кони-Айленд Авеню с Кингс Хайвей[170] и обслуживало русских, китайцев и враждующих между собой хасидов с арабами.

Как мне рассказал Зина, на нью-йоркской блатной фене такие места назывались «точками» или «массажками». На заведение наехали полицейские, напугали хозяина и потянули за все ниточки.

Поскольку «крышевание» точки осуществлял авторитет с Брайтон-Бич Зина Малий, то менты из «русского» отдела ФБР нацепили на запуганного владельца борделя и на пойманную там же проститутку радиомикрофоны. Отправили на встречу с Зиновием.

Бизнесмен-провокатор и зашуганная куртизанка жаловались на беспредел каких-то «кавказских налетчиков во главе с каким-то Георгием». Кроме них двоих, никто больше обидчиков «массажки» не видел, а если бы это произошло, то было бы настоящим чудом, ибо рэкетиров придумало Федеральное бюро расследований.

Подобная ловля на несуществующего живца являлась одной из его самых любимых и изощренных практик.

Жаждущий справедливости и денежной благодарности бригадир Зина Малий не догадывался, что «чеченов» в природе не существует.

В течение нескольких недель он разговаривал с кем-то из ментовских подстав по телефону. В конце концов, полицейские мейерхольды организовали встречу наивного Малия с русскоязычными офицерами ФБР, переодетыми в рэкетиров.

Рандеву обеспечивали двадцать вооруженных агентов, законспирированных под прохожих и автолюбителей. Они же проводили документальные съемки «Операции Зи», позже ставшие доказательством номер один.

Несмотря на ожидания ментов, никаких эксцессов не произошло, и вмешательства ожидавшего спецназа не потребовалось: Зиновий приехал на стрелку вдвоем с товарищем, не имея при себе никаких «волын»[171] и требовал одного – «оставить массажку в покое».

Дальше шли стандартные провокационные вопросы: «А что будет, если…» со стандартными объяснениями: «Лучше до этого не доводить, иначе…»

Иначе и короче – через неделю после злополучной маскарадной встречи у еврейского общинного центра Shore Front на Брайтонской набережной имени Ригельмана Зиновия и троих членов бригады арестовали. Вдогонку им влепили еще парочку давних эпизодов, включая участие в ресторанной драке с целью проучить тайного осведомителя полиции.

Не мудрствуя лукаво Mr. Zinovy Maliy решил не испытывать судьбу и, как большинство американских бандитов, на суд присяжных не пошел.

Представлявший Зину нью-йоркский адвокат-небожитель Антонио Ди Пиетро, специалист по мафиям, выторговал для своего русского подзащитного всего три года.

Сказочная удача. И все благодаря авторитету уважаемого и опытного защитника.

«Бригадир» провел восемь месяцев в бруклинском централе MDC, а сейчас заканчивал «делать срок» у нас в Форте-Фикс. После этого ему светила депортация на родину, прямехонько на родной Крещатик, где «деревья выше и трава зеленее».

С самых первых шагов Америка и Зиновий Малий не полюбили друг друга, и, кроме родных людей, их ничто не объединяло. Как говорится, «не сошлись характерами!»

В тюрьме Зиновий (Зи, Зюня, Зяма, Зина) числился на самой блатной работе – в вечернем отряде бездельников на уборке территории. Члены команды «ух» не делали ничего, а лишь отмечались у дежурного по зоне.

По утрам он ходил в тренажерку, в дневное время постоянно дулся в карты, а вечером прогуливался, если позволяла погода.

По выходным Зюня играл в футбол по-американски – саккер. Сказывался физкультурный факультет Киевского пединститута.

Его наперебой приглашали в наши местные тюремные команды: «Лучшие из Европы», «Дьяволы из Сальвадора», «Сборная Колумбии», «Китайские атлеты», «Бразильские крылья», «Западное побережье».

Зина предпочитал быть вратарем. Гулливером у говорливых лилипутов из «сборной Центральной Америки». Те уважительно обращались к не знавшему ни английского, ни испанского Зиновию – «Ruso»[172].

В морально-политическом плане гангстер Zi был махровым русофилом и агрессивным апологетом Владимира Путина и как другой Владимир, Жириновский – пламенным недругом США.

Ему раз и навсегда промыли мозги в комитетах ВЛКСМ армейского стройбата, индустриального техникума и пединститута. Я бы не удивился, увидев на дверце его шкафа вместо глянцевых полуголых теток из журналов фотографию усатого генералиссимуса с трубкой в руке. Как некогда у водителей-дальнобойщиков.

Взгляды, познания и мировосприятие криминального «гомо советикуса» меня поражали!

Через какое-то время я перестал с ним о чем-либо спорить. Во всем остальном мой тюремный друг Зина, как и Владимир Ильич, был «самым человечным человеком».

У нас с ним получалось совсем неплохо исполнять дуэтом старые советские песни, начиная с детских «Бременских музыкантов» и заканчивая «Не плачь, девчонка» Владимира Шаинского.

А один раз мы совместно провели сутки в двухместной холодной камере тюремного штрафного изолятора. Полночи мы громко пели, пугая соседей и вызывая недовольство охраны.

Пути господни неисповедимы…

…В одном отряде с Игорем – «Большим Китайцем» – состоял 30-летний Давид Давыдов, он же Давидка, он же «Де Вито».

Полутораметровый накачанный карапуз с еврейско-грузинско-харьковскими корнями жил в Нью-Йорке уже 23 года. В двенадцать мальчишеских лет его мать неожиданно ушла из семьи, оставив Давидку с безутешным отцом – владельцем желтого такси.

В пятнадцать старшеклассника Давида исключили из еврейской частной школы после того, как раввин застукал его с подружкой, когда молодые сионисты постигали основы взаимоотношения полов.

В девятнадцать Mr. Davydov стал учеником брокера и уже через три месяца начал ворочать на бирже деньгами своих клиентов.

В двадцать шесть бизнесмен и горе-биржевик осуществил молниеносную операцию, которая и привела его в Форт-Фикс, а бывшую жену – к немедленному побегу из Нью-Йорка через мексиканскую границу и Украину в непробиваемое договорами о выдаче государство Израиль.

Несмотря на солидные заработки, в один прекрасный день Давидка устал работать на дядю – президента компании и обладателя брокерской чудо-лицензии.

Раньше он накручивал телефон и агитировал лопоухих американских поселян и поселянок покупать акции от имени солидной нью-йоркской фирмы с Wall Street. Теперь многочисленные доверчивые «буратино» со всей страны переводили деньги Давиду лично. На этот раз его бешеная энергия была направлена на собственное обогащение.

Схема была проста и рассчитана на невнимательного и доверчивого обывателя. Нью-Йоркский Остап Бендер зарегистрировал совершенно новую компанию и открыл банковский счет. Настоящая, лицензированная и проверенная брокерская фирма называлась ADGL, Inc. и была зарегистрирована на бирже ценных бумаг – New York Sock Exchange. Там мистер Давыдов работал раньше.

Новая липовая фирма начинающего афериста существовала только на бумаге, размещалась в давидкиной квартире и называлась ADGL Energy, Inc. От настоящей легитимной организации ее отличало дополнительное слово Energy, на которое никто не обращал внимания.

Все вкладчики и клиенты Давида были уверены, что ведут дело с «правильной» компанией, имеющей и головной офис, и веб-сайт и представительства по всему миру.

Подобные незамысловатые ловушки широко распространены и в розничной торговле. К именам известных компаний и дизайнеров добавляли слово, а иногда просто одну букву. В некоторых случаях использовали похожий логотип или эмблему.

Насмотревшись на окружавший его «самопал» и «левый» товар, Давид Давыдов решил замутить нечто аналогичное, но в знакомой ему финансовой сфере.

Компания-призрак просуществовала всего двадцать восемь дней, но собрала за это время 453.000 американских долларов.

По наводке «доброжелателя», заодно работавшего на нью-йоркских ментов, к концу второй недели фирмой заинтересовалась NASD[173] – общегосударственная ассоциация дилеров ценных бумаг. К концу третьей – FBI[174] – Федеральное бюро расследований, а к концу четвертой – FDIC [175]– Федеральная банковская страховая корпорация.

К началу пятой недели счет ADGL Energy Inc. в Сити-банке был закрыт, а на «родителей-основателей» (Давидку и его супругу) были выписаны ордера на арест.

Властям потребовалось еще полгода, чтобы разыскать предпринимателя-афериста.

После многочисленных визитов к его престарелой бабушке с расспросами о блудном внуке, Давидка сдался. С повинной головой и в компании известного адвоката он появился в 61-м отделении полиции и осуществил «самосдачу» в руки приставов.

Через несколько часов арестант предстал перед дежурным федеральным судьей-магистратом для официального предъявления обвинений.

Мистеру Давыдову инкриминировалось многое: обман клиентов с биржевыми бумагами, обман банков, обман при переводе денег, обман государственной почтовой службы.

Короче – полный обман по всем статьям!

По совету своего сверхдорогого криминального стряпчего, Давид быстренько вернул часть денег, признал свою вину, за что получил всего 30 месяцев общего режима.

По рассказам маклера из Квинса выходило, что на воле он только и делал, что катался как сыр в масле, пил-гулял по буфету и лишь иногда работал.

В основном мой товарищ «инджоил лайф»[176], и в этом я ему почему-то верил.

Несколько раз Давидка показывал мне свои фотографии, на которых он с головы до ног был укутан в Версаче и Гуччи. Окружали его длинноногие модели из Лас-Вегаса и Атлантик-Сити.

В тюрьме его как родного встретил старый товарищ «по воле» Саша Комарковский из бригады Зины Малия. В честь новенького он устроил праздничный обед, а уже на второй день взялся за прочистку его мозгов. В результате десятидневной учебно-воспитательной работы Давид Давыдов начал на глазах превращаться из Обломова в энергичного Штольца.

Почем зря он занимался самобичеванием, ругал свою прошлую жизнь, читал детективы, много и вкусно готовил, ходил по пятницам в синагогу и пропадал в тренажерном зале.

Иногда в программе перевоспитания и исправления случались срывы.

Тогда Давидка до обеда спал; не занимался спортом и пялился в «ящик», упиваясь конкурсом «Американский идол». Но в общем и целом тюрьма явно шла ему на пользу.

Мне нравилась исходящая от него бесшабашная положительная энергия. Боровичок упруго перекатывался по зоне, рассказывал анекдоты и в стиле барона Мюнхаузена трепался о прошлом.

Узнав, что, к моему «великому стыду», у меня до сих пор нет ни одной татуировки, он пообещал подарить мне на день рождения сертификат на услуги местного «тату-художника». В Форте-Фикс Давидка полюбил запрещенный в тюрьме перманентный татуаж, и время от времени добавлял себе ту или иную картинку.

Все татуировки составляли настоящий телесный ребус «по понятиям», выполненный по его же собственным эскизам. На момент нашего знакомства замышлялось гигантское наспинное живописное полотно с участием популярной у зэков статуи Свободы, нью-йоркских небоскребов, колючей проволоки и какого-то мудрого изречения на иврите.

Меня обещали позвать в качестве VIP-гостя на открытие чудо-выставки.

Я любезно принял приглашение…

Глава 18

Тюремный жилкомхоз: сортир, телеграф, телефон…

Крови было много. Очень много.

Темно-красная липучая и вязкая субстанция образовала внушительное озеро, залившее серый цементный пол. Пятачок перед четырьмя телефонными будками на первом этаже моего корпуса изменился за несколько минут. Еще каких-то полчаса назад я вместе с другими зэками подпирал там стену и периодически присаживался на холодные ступеньки лестницы. Человек пятнадцать «инмейтов»[177] дожидались своей очереди на звонок на волю. Официально эта приятная процедура называлась пользование «ITS – Inmate Telephone System»[178]. Но сейчас ни о каких телефонных разговорах речь уже не шла. 2500 человек, все население Южной стороны Форта-Фикс, сидело под усиленной охраной в своих душных камерах, а по коридорам стучали тяжелые подошвы сделанных в Китае американских армейских бутсов.

Взволнованные дуболомы переговаривались по рациям «воки-токи» и громко матерились на арестантов, подающих из-за дверей неприветливые восклицания:

– Shut the fuck up![179]

Я смотрел в свое замызганное и затянутое металлической решеткой окно. Третий этаж и угловое расположение здания позволяло мне вести наблюдение за тюремным плацдармом. Такое я видел впервые: из армейских закомуфлированных микроавтобусов лениво высаживался одетый в синее спецназ. Из джипа появились незнакомые вертухаи в сером. Неподалеку лаяли служебные овчарки. По всему было видно, что «буржуинам» пришла подмога – убийство в тюрьме Форт-Фикс считалось крайне серьезным ЧП с многочисленными последствиями и оргвыводами.

У Федерального бюро по тюрьмам и зондеркоманд гестапо совпадал принцип наказания. За совершенное преступление существовала коллективная ответственность.

За «партизанен» расплачивалось полдеревни – в нашем случае, за «базар отвечал» весь контингент Форта-Фикс. «Матко, млеко, курка, пуф-пуф-пуф» – плавно перетекало в «Compound is closed! Recall! Census count![180]»

«Исправительные офицеры» и не думали скрывать свое вѝдение второй части д'Артаньяновского девиза «Один – за всех и все – за одного!» И считали, что за одного и отвечают все, конечно.

Нарушители режима моментально выявлялись, и помимо наказания от зольдатен, на них натравливали их же собственных товарищей: «Смотрите, заключенные, этот обыск (дополнительная перекличка, внеплановый труд, шмон камеры, лишение прогулки) только из-за такого-то и такого-то!»

Беспринципные, агрессивные и озлобленные дикари, как пауки в банке, готовы были сожрать своего же товарища. Манипулировать эмоционально неразвитыми и духовно отсталыми приматами, оказывается, было достаточно легко…

…В тот день извержение вулкана началось с самого обычного телефонного звонка.

И мы, и местная администрация знали, что очереди к автоматам являются «горячими точками». Стычки, драки, удары заточкой и прочие конфликты повторялись там с завидной регулярностью.

Я это познал на собственной шкуре.

Пройдя две тюрьмы строгого режима предварительного содержания, я, наверное, перестал чего-либо бояться.

Моя первая «крытка» располагалась в самом центре нью-джерсийского графства Эссаик, афроамериканском анклаве неподалеку от моста Джорджа Вашингтона. Полтора месяца пребывания в этом страшном и вонючем заведении превратились для меня в ежедневную битву за существование.

За пользование телефоном приходилось отталкивать прущий на меня «чернятник», а в некоторых случаях было бесполезно взывать к их совести.

На сотню человек – всего два телефона-автомата, а испано-черные очереди к ним напоминали поток трудящихся в Мавзолей Владимира Ильича. При этом меня полностью игнорировали, по-наглому передавая освободившуюся трубку какому-нибудь из своих соотечественников. И меня, естественно, подобное нецивилизованное поведение крайне расстраивало, особенно в силу полнейшего отсутствия тюремного опыта. Приходилось нервничать, повышать голос и дергаться, ибо связь с волей давала мне «веру, надежду, любовь», а также возможность переговорить с адвокатами.

Вторая тюрьма тоже располагалась в получасе езды от Манхэттена, около выхода из туннеля имени Холланда. В этом складском районе «Садового Штата»[181] я провел еще полтора месяца. Золотая осень 2002 года меня явно не баловала положительными эмоциями. Мой новый СИЗО, подчинявшийся уже другому нью-джерсийскому графству, был чуть-чуть получше и посвежее. Тем не менее проблема с телефонией там тоже стояла весьма остро.

Вроде бы по сравнению с первыми казематами, телефонов-автоматов на душу населения было побольше. Секрет заключался в другом – очередь звонивших контролировалась известной «черной» бандой Crips. Чтобы позвонить, зэку требовалось внести посильную лепту в бандитский общак: пачку сигарет, упаковку печенья, банку супа.

После этого разрешалось звонить сколько душе угодно и насколько позволял твой карман, вернее, кошелек принимавшего звонок, поскольку все разговоры оплачивала другая сторона по системе «collect call»[182].

За три месяца бесславного первичного заточения мои скромно живущие родители и некоторые друзья потратили почти 8000 долларов на тюремные телефонные переговоры.

Администрации обеих тюрем, на пару с гигантом AT&T[183], занимались самым обыкновенным грабежом, ибо конкуренция отсутствовала напрочь.

Первая минута звонка из нью-джерсийских СИЗО в более чем соседний Нью-Йорк (полчаса езды на машине) стоила пять долларов. Каждая последующая – в районе восьмидесяти центов.

На воле подобная связь обходилась всего в 25 центов или того меньше.

Отказаться от «золотых» звонков не получалось – я во всю ивановскую стрессовал. Плюс требовалось строить защиту и собирать полумиллионный залог.

По сравнению с предварительными «крытками» северного и центрального Нью-Джерси тюрьма Форт-Фикс поначалу показалась мне настоящей казачьей вольницей. Однако, несмотря на кажущуюся простоту и доступность, великая тюремная битва за телефон не прекращалась и здесь.

…Зэки Форта-Фикс проживали в паре десятков совершенно одинаковых стандартных трехэтажных казарм из красного кирпича. За свою сорокалетнюю жизнь наши печальные жилища не знали ни одного капремонта – все было разбито, обшарпано и еле-еле функционировало.

«Приятное» исключение составляли заборы, колючая проволока и многочисленные замки, которые работали, как по маслу. Они легко запирали 350 заключенных моего или любого другого отряда.

Первый этаж стандартной жилой казармы отдавался под телевизионные комнаты и комнаты для собраний. Там же расположились и отрядные менты.

Второй и третий этажи отдали зэкам.

По обе стороны длинных коридоров, выкрашенных в веселенький темно-зеленый туалетный цвет, располагались стандартные двенадцатиместные камеры, заставленные двухъярусными нарами.

Раньше, в дотюремные времена, в период авантюры американской военщины во Вьетнаме, в комнате проживало по шесть солдат. После передачи власти Федеральному бюро по тюрьмам нас уплотнили ровно в два раза.

По «компаунду» ходили слухи, что и это не предел – говорили, что администрация вынашивала коварные планы по увеличению койковместимости до 16 человек на 64 кв. метра. З/к № 24972-050 этим слухам верил, ибо количество зэков в Америке росло не по дням, а по часам. Я сам видел, что все двигалось только в одном, весьма печальном направлении…

Те, кто избежал 12-местных камер с грязным цементным полом и островками кое-где сохранившегося линолеума, жили в двухместных «пентхаусах».

Привилегированные апартаменты застенчиво присоседились к главному коридору, по шесть камер с каждой стороны. Итого – 24 счастливчика на этаж, 48 «ветеранов» или жополизов на отряд.

Жизнь зэковской номенклатуры разительно отличалась – у них было чище, прохладнее и тише. Очередь на элитную жилплощадь тянулась в среднем по 5–6 лет, но в случае особых заслуг перед местным начальством – отрядным канцлером, ведущим или «кейс-менеджером»[184] – некоторые заключенные умудрялись получить ее в течение нескольких месяцев.

Мне эта лафа не светила.

Помимо камер, на этажах присутствовали КУТэПы: купально-умывально-туалетные помещения.

По одному ватерклозету и стоячему душу располагалось в «блатных» крыльях корпуса. Основные коридоры дали приют еще двум уборным-душевым с когда-то кафельными полами и стенами.

На стандартный тюремный сортир приходилось по 6 раковин и 6 унитазов. В боковой заплесневелой теплице по выращиванию ножного грибка уныло приютилось по 3 душевые кабинки. Половина «удобств» все время находилась в нерабочем состоянии. Среднестатистически на одном унитазе сидело по 20, а в каждом душе омывалось по 30 заключенных.

Дефицитные раковины для умывания оказались многофункциональными.

Несмотря на то что почти всегда они были забиты пищевыми отходами и волосами со всех концов земли, мы все равно умудрялись чистить над ними зубы и бриться. А мои соседи из стран Ближнего Востока в них же полоскали потные ноги перед каждой из пяти ежедневных молитв.

Все подтекало, нещадно воняло и выполняло функцию гигантской чашки Петри.

В тюрьме я заставил себя забыть, что на воле был «белым и пушистым».

Стремление к чистоте на время осталось в прошлом.

Но даже через год пребывания на американских нарах я так и не научился пользоваться туалетом в качестве джентельменского клуба. То есть вести соседские и приятельские беседы, восседая на унитазе, при этом тайно покуривая, а иногда еще и читая или жуя, как это делали другие.

В отличие от большинства моих товарищей по корпусу я старался пользоваться уборной в помещении школы или церкви. Приватно, сравнительно чисто, более-менее цивильно и всегда свободно.

С необходимым в жару купанием оказалось посложнее – мне приходилось пользоваться общественными душевыми. Там пахло хлоркой и воронежским бассейном «Спартак», куда я в детстве ходил учиться плавать.

В небольших «тихих комнатах», притулившихся в конце коридоров, хлоркой не пахло. Но в них там почти всегда толпился и шумел неприкаянный тюремный народ, вызывая злость обитателей камеры напротив. Кто-то играл на гитаре, кто-то молился, кто-то делал домашнюю работу для местной школы, кто-то дулся в карты, кто-то выяснял отношения, а кто-то гладил ненавистную темно-защитную форму.

На глажке специализировался и держал монополию пожилой доброжелательный колумбиец Гектор. Из подручных средств он смастерил гладильную доску и взимал по доллару за рубашку или брюки.

Почему-то запах свежепроглаженного белья у меня ассоциировался с детскими поездками в Сочи и проживанием у «хозяйки» тети Нины. Обоняние приносило в тюрьму забытые сюжеты из прежней жизни – советской, российской или американской.

В Форте-Фикс я окончательно убедился, что лучше всего человек «помнит носом»… Как у Маяковского, «у каждого дела – запах особый».

Первый этаж пах по-другому.

Нечистотами, гниющим мусором, текущей сантехникой, потом и испражнениями там не воняло. На первом этаже размещались офисы дуболомов, отвечающих за наш отряд, а также центральный командный пункт дежурного охранника. Из их кабинетов цивильно веяло кондиционированным воздухом.

«Что позволено Юпитеру, не позволено быку».

В левом крыле, в самом тупике, располагалась наша мини-прачечная на шесть машин.

За постирушки нужно было платить. Постирать небольшой мешок грязных вещей стоило один-два доллара. Там хозяйничал негр по имени Конго, прозванный так в честь «страны исхода». К услугам расторопного коммунальщика я прибегал каждый понедельник, выставляя на ночь заполненную сетку возле своей койки.

«Черный прачка» возвращал пахнущий «ландроматом»[185] мешок ровно в 10:30 утра.

Рядом с прачечной гостеприимно распахивал свои разбитые двери отрядный «красный уголок» – пустая звонкая комната с низким потолком, выкрашенная все в тот же темно-зеленый цвет. Главное место там занимал древний бильярд. Из другого культинвентаря присутствовал разбитый стол, перекладина для подтягиваний и неработающий велотренажер.

Пять раз в неделю, ровно в 5:30 утра, я, как штык, оказывался в «красном уголке» и начинал свою физкультминутку.

Моими партнерами по первым физкультурным утехам выступали мой друг Лук Франсуа и мой другой чернокожий приятель, нигериец Майкл.

«Миша» был умницей: получил два образования в Кембридже, имел брокерскую компанию на Уолл-стрит, публиковал собственные книги и занимался спортом.

К сожалению, таких, как Лук и Майкл, в моей тюрьме насчитывались единицы. Поэтому я очень дорожил нашими отношениями.

Чернокожие «иностранцы» отличались от наглых и циничных афроамериканцев как небо и земля. Особо искренней дружбы с последними у меня не получалось, хотя по большому счету я к ней и не стремился.

Пошутить – пожалуйста, но не более того…

Телевизионные комнаты или «TV rooms» завершали список служебных помещений моего трехэтажного барака. Их было ровно пять, причем в каждой висело по два телевизора. Итого: 10 каналов в соответствии с древнеримской концепцией для рабов и плебса – «хлеба и зрелищ».

Столовка обеспечивала «хлеб», телекомнаты – «зрелища».

Чтобы смотреть TV, зэк надевал наушники и настраивал свое радио на определенную волну. Поэтому в одной комнате соседствовали зрители двух TV-программ.

Самую большую ТV комнату отвели громкоголосым латиноамериканцам. Другая, чуть поменьше, называлась «General TV Room»[186] и поставляла низкосортную американскую дребедень с драками и погонями. Два других помещения собирали любителей спорта и были вечно заполнены под завязку. Пятая, самая «младшенькая» комнатка, оказалась самой непопулярной.

Там шли новости, показывали общественное TV и образовательные программы каналов «Дискавери» и «Хистори ченел». В более-менее «интеллектуальной» элите отряда 36/38 насчитывалось аж человек пятнадцать.

Испаноязычная популяция с утра до ночи смотрела бесконечные мыльные оперы и эстрадные концерты с сисястыми ведущими и полуголыми певицами. От восторга латиносы стонали и темпераментно обзывали друг друга «кабронами»[187].

Латиноамериканские ТВ-шоу напоминали российскую развлекаловку с участием бесконечных «Сливок», «Блестящих» и «Виагр».

Афроамериканцы были зациклены на американском футболе, бейсболе и, особенно, баскетболе. Во время переходящих из одного в другой чемпионатов и «сезонов», от ора чернокожих зэков в наших зарешеченных окнах по-настоящему дрожали стекла.

«Болы» я не любил тоже.

В «общей ТВ-комнате» нон-стопом шли англоязычные ток-шоу, сериалы и третьесортные фильмы. По уик-эндам по одному из телевизоров в General TV room показывали «institution movies» – художественные фильмы, транслируемые по внутреннему телевидению нашего заведения. Как правило – более-менее свежий детектив, action movie[188] или science fiction[189] из популярной у зэков горюче-развлекательной смеси.

За «ремоут контрол» – пульт управления – любым из десяти телевизоров шла борьба не на жизнь, а на смерть. Арестанты заводились с «пол-оборота» и сразу же лезли в драку. В зависимости от программы или фильма, в TV-комнаты набивалось до двухсот зэков. Каждый из них приносил из камеры железный складной стул и «столбил» место у «ящика».

Стульев на всех заключенных не хватало так же, как и многого чего другого. Поэтому периодически их друг у друга тырили, перекрашивали и перепродавали. Рыночная цена предмета первой необходимости постоянно держалась в районе десяти – пятнадцати долларов.

Из-за возможных краж все спинки и сиденья стульев были разукрашены, или на худой конец подписаны. Типичная надпись могла гласить: «C.L. RapStar»[190] или «Y.Bizzle Philadelphia»[191].

На моем стуле красовались «три веселые буквы»: LEO, для простоты и доступности замещавшие мое настоящее имя.

«Львом» меня звали более продвинутые заключенные – выпускники колледжей и европейцы.

Чемпионом «наскальной живописи» однозначно являлась надпись на стуле одного из мусульманствующих соседей. Она была проста и незатейлива – Allahu Akbar[192].

Я очень волновался, что потрепанный железный табурет принадлежал террористу-самоубийце. В таком случае случайно севший на него нечестивец мог запросто взлететь на воздух.

Почему-то, кроме меня, эта фраза никого не удивляла, я же любил играть словами и выстраивать нелепые аналогии.

В моем воспаленном мозге родились коварные настульные дизайны: «Во имя Отца, Сына и Святого Духа». Или на иврите: «Шма, Исроэл» – «Слушай, Израиль». Хотя арабский вариант выглядел однозначно более эффектно.

Если по телику шла какая-нибудь «супер-пупер»-популярная программа, то мест для всех желающих не хватало, и сразу же начинались конфликты. В дни любимейшего в тюрьме сериала «Prison Break»[193] стулья сносили вниз сразу же после завтрака, и только к 8 вечера они наконец дожидались своих хозяев.

Лично я телевидение игнорировал почти полностью и лишь иногда, once in a blue moon[194], смотрел новости ВВС и CNN. Сидеть на жестком стуле в душном, непроветриваемом помещении, в окружении толпы пукающих, рыгающих и поедающих «джанк фуд» дядек меня не прельщало.

Особенно с учетом качества любимых ими передач.

В Форте-Фикс я с удовольствием взял почти стопроцентный телевизионный тайм-аут на несколько лет.

В семье моего дяди, харизматичного и всезнающего физика-альпиниста-ядерщика из Дубны, долгое время телевизора не было вообще. В советской юности меня это удивляло и возмущало, во времена американской зрелости я его стал понимать.

«Суета-сует… Лучше почитать, желательно, что-нибудь «вечное» или прикладное. Или на худой конец что-нибудь удивительно-саркастически-смешное, a-la Татьяна Толстая или ранний Владимир Сорокин».

Я устраивался с очередной книжицей где придется, хоть на лестничных ступеньках, пока ждал, например, своей очереди позвонить на волю.

На первых этажах форт-фиксовских жилых корпусов были установлены телефонные будки, сделанные из когда-то блестящего дюралюминия. Они сиротливо приютились под лестницами, ведущими на второй этаж и жутко напоминали своих советских двухкопеечных родственников.

Двери в мини-будке складывались, как в троллейбусе, – пополам и внутрь. На уровне задницы прилепилась малюсенькая, как для шампуня и мочалки, полочка. Если я на нее садился, колени упирались в противоположную стену.

Стеклянные стены пестрели нелегальными разноцветными наклейками, рекламирующими самопальные маршрутные такси из основных городов северо-востока США к нам, в Форт-Фикс.

«На современных 12-местных микроавтобусах миссис Эльзы! Ежедневные поездки в тюрьму прямо от вашего дома в Вашингтоне и Балтиморе! Теперь это реальность! Звоните по-английски или по-испански 24 часа в сутки! Взрослые – $50, дети – половина стоимости. Мы действительно заботимся о вашей связи друг с другом!»

Телефон агентства мадам Эльзы был заботливо разодран до блестящей стены «дружелюбной» рукой конкурентов и их представителей. Периодически дежурные охранники объявления соскабливали, но через пару часов реклама появлялась вновь.

Там же, в телефонных будках, а также на стенах туалетных кабинок, подпольно вывешивались листовки-призывы к забастовкам и маевкам.

Одна из них, состоявшаяся годом позже, привела к отправке 300 человек из Форта-Фикс в тюрьмы с более строгим режимом.

Иногда в духе американской законотворческой демократии на стенах автоматов появлялись обращения к родственникам «на воле» – поддержать тот или иной проект закона на уровне штата или страны.

Все поползновения хоть как-то подмаслить жизнь 2,5 миллионов американских зэков, «промотивировать» их исправление и уменьшить драконовские сроки уже лет 15 заканчивались полным фиаско.

С каждым днем жизнь за решеткой становилась все тяжелее. Страна впустую расходовала по 40 тысяч в год на каждого зэка – реабилитацией и подготовкой к жизни на свободе у нас и не пахло. Для 95 % заключенных тюремное заточение становилось пустой тратой времени.

Поэтому я лично драгоценные «телефонные минуты» на малоэффективную политическую борьбу не тратил. Элементарно не верил в ее успех, особенно после трехлетней безуспешной борьбы с ветряными мельницами.

Предпочитал говорить с любимыми и родными, друзьями и семьей.

Inmate Telephone System – «Телефонная система заключенного» любезно позволяла федеральному арестанту совершать звонки «на волю» из расчета 300 минут в месяц.

«Ура, целых пять часов!» – с радостью подумал я, узнав о «потолке» за полгода до ухода в тюрьму.

Но после первого же звонка доченьке и родителям еще из карантинного отряда на Северной стороне я понял, что десяти минут в день мне будет не хватать.

До своего памятного и печального ареста я пользовался двумя сотовыми и одним городским телефоном со всеми возможными на то время «прибамбасами». Об электронной почте я даже и не говорю.

…Через три месяца отсидки в следственных изоляторах я все-таки попал под вожделенный домашний арест.

Федеральный седовласый судья Браун из Ньюарка и хиппующая 30-летняя офицерша Службы досудебного содержания Южного округа Нью-Йорка миссис Веласкес отобрали у меня почти все «телефонные привилегии». Получив один-единственный телефон на проводе, я понял, что связь с миром являлась роскошью.

Которую до ареста я не ценил.

Доисторический 12-долларовый аппарат из магазина «Радио Шек» периодически падал и разбивался, поскольку его хозяин никак не мог привыкнуть к тянущемуся за ним многометровому проводу. Тогда кто-нибудь отправлялся в магазин за новым телефоном и кабелем.

Радиотелефон с «базой» и трубкой мне запретили – волны создавали помехи и мешали ФБР слушать разговоры. К тому же что-то нарушалось в налаженной цепи электронной слежки за преступником: окольцованная нога – приемная антенна на книжном шкафу; телефонный аппарат – спутник в космосе – пульт вневедомственной охраны – компьютер миссис Веласкес в Нью-Йорке – соседнее отделение полиции на 23-й авеню.

Человек привыкает практически ко всему.

Уже через полгода я свыкся с телефонными ограничениями и вместо сотового заново научился пользоваться уличными телефонами-автоматами. Более того, по собственному горькому опыту зная на себе всеобъемлющую систему слежки, подтвержденную видео-, аудио– и фото– доказательствами, я на глазах превращался в какого-то паранойствующего шпиона Гадюкина. Поэтому вот вам лирическое отступление: безумный сон Льва Маратовича…


Песня о Слежке.

«Дамы и господа, пожалуйста, отнеситесь к моему дружественному предупреждению со всей серьезностью! Если, конечно, вас интересует собственная свобода на ближайшие несколько лет, и если у вас хотя бы немножко (как писал поэт Михалков) «совесть не чиста». Даже в совсем малом – аппликейшенах[195] на получение кредиток или медстраховки для малоимущих, бизнесе на кэш[196] или иммиграционных шурах-мурах. Не говоря уж о чем-то другом.

Особенно если вы живете в Соединенных Штатах Америки…

Профессор Преображенский призывал не читать перед едой большевистских газет. Я иду дальше: все конфиденциальные переговоры и встречи надо проводить только в парилке, где нательные микрофоны практически невозможны! Идите в баню!

Также в обязательном порядке – забудьте про имейлы, сотовые и уж тем более домашние или рабочие телефоны!!!

Купите самую простую телефонную карточку, отойдите от вашего дома или офиса на 500 шагов, оглядитесь по сторонам, наберите пин-код и вызываемый номер в уличном телефоне-автомате.

Даже если вы звоните в ваш же город.

При этом, пожалуйста, говорите шепотом, а при особой необходимости – шифруйте сообщения.

Во время разговора желательно выставить на шухере сообщника, который будет следить за обстановкой и что-то громко напевать, чтобы заглушить возможную внешнюю прослушку из соседнего авто.

Фэбээровская или полицейская машина может быть замаскирована подо что угодно, вплоть до нью-йоркского желтого такси, «Скорую помощь» или даже ковра-самолета.

Со мной бывало и не такое. Кто бы мог подумать!

И пожалуйста, никогда не думайте, что все обойдется и вы никого не интересуете!

«Старший брат» не дремлет: ему надо знать о вас любую мелочь. Повторяю – любую!

Уверен, что это только начало, нас ждет много «прекрасных» разоблачений и информационно-шпионских уотергейтов.

Господа-товарищи, привыкайте к новым реалиям! Предохраняйтесь!

И это не бред сумасшедшего, а обращение жизнелюба-реалиста, прошедшего через тернии и огонь и воду.

Не мне вам говорить – законы США в той или иной степени нарушают практически все, от сенаторов-конгрессменов до уборщика в сабвее.

Включая и нас, русских американцев.

Я не знаю ни одного человека, кто был бы стопроцентно чист перед несуразным американским законом.

Повторяю, ни одного!

Просто кто-то попадается, а кто-то нет; у кого-то есть деньги на адвокатов, а у кого-то нет; кто-то следит за своим «базаром», а кто-то – нет!

Поэтому, мои дорогие, будьте бдительны!

То ли еще будет!

Бля буду!

Вечно ваш,

маниакальный параноик Лева Трахтенберг»…


…«Звонки на волю» из федерального Форта-Фикс стоили не так дорого, как в первых двух тюрьмах. Но в то же время в несколько раз дороже, чем на свободе.

Если не звонить в Россию, то при существующем лимите в 300 минут, народ обходился 75 долларами в месяц.

В златоглавой проживали моя сестра и мама, поддерживающие своего нерадивого сына-брата словом и делом. Поэтому в их телефонных трубках время от времени раздавалось мое далекое приветствие: «Говорит голос Америки»!

Разговоры с мамой в Москве, доченькой и папой в Нью-Йорке плюс надежное плечо младшей сестры давали мне ту самую надежду, без которой было бы тяжелее во сто крат.

Часто гуляя перед отбоем по вечерней опустевшей зоне, я в одиночестве пел русские песни. «Надежда» была одной из самых любимых.

«Светит незнакомая звезда, снова мы оторваны от дома…»

Я знал, что меня «помнят, любят и ждут».

Здесь, в Форте-Фикс, я многое переоценил и периодически отделял зерна от плевел. Иногда от беспомощности, тоски, обиды и осознания того, сколько проблем я принес семье, доченьке Соне и очень небольшой группе настоящих друзей, мне хотелось выть на Луну. В такие моменты я молился всем известным мне богам и просил их дать спокойствия, здоровья и благополучия близким и любимым мною людям. Сознание, что дома все хорошо, моментально убивало любую депрессивную поросль в моем закаленном тюрьмами духе.

Если же «на воле» случались проблемы, в ту же секунду у меня предательски начинало дергаться правое веко, перехватывало дыхание и болела левая рука – классические симптомы невроза.

Тогда я «дышал глубже» и шел на беговую дорожку.

Неожиданно для себя я полюбил долгий «джоггинг» трусцой и во времена приливов «сумасшествия» спасался им и физкультурой. От занятий спортом в кровь поступали гормоны счастья, аналогичные алкогольно-наркотическим.

Получалось дешевле, полезнее и в духе журнала Men's Health…

…Просто так набрать любой пришедший на ум телефонный номер нам не разрешалось. Всю мою коммуникацию утверждал ведущий Стэнли Робсон. Я мог звонить всего 20 абонентам, а ответственная тюремная барышня-телефонистка заранее заносила их номера в тюремный компьютер. Чтобы что-то изменить в согласованном списке, требовалось как минимум ждать пару недель. К тому же мистер Робсон повышенным трудолюбием явно не страдал.

Всем двадцати я все равно не звонил – трехсот месячных минут едва хватало на семейные и самые-самые необходимые деловые звонки.

Federal Bureau of Prisons[197] неприятным и холодным автоматическим голосом начинало за меня любой разговор. У англоязычной телефонной бабы существовала такая же, только «испанская» сестра – с ней болтали выходцы из Южной Америки.

Я набирал номер, вводил полученный от Робсона персональный код, и при подъеме трубки вызываемым абонентом столь ненавистная мною полицейская дикторша объявляла: «This is a call from a Federal Prison – Это предоплаченный разговор, и вам за него платить не нужно. Это звонок от… (тут я за пять секунд умудрялся назваться как-нибудь повеселее). Если вы хотите говорить, нажмите 5, если нет – 7».

Пока что никто от соединения не отказывался.

Далее в разговор вступал я сам.

Правда, через 7 минут 30 секунд противная тетка прорывалась снова и напоминала обеим сторонам, что это «звонок из федеральной тюрьмы». Наверное, чтобы еще больше обезопасить абонента от далекого зэка.

И наконец, на 15-й минуте разговора и после двух негромких щелчков все обрывалось. Кто не успел (сказать последнее «прости») – тот опоздал! Следующий раз заключенный мог позвонить только через час – за нас считало минуты тюремное реле времени.

Уступи дорогу другому!

По поводу звонков на свободу администрацией зоны были написаны вагон и маленькая тележка всевозможных инструкций, меморандумов и правил. Самым страшным нарушением считался разговор – «конференция» с участием трех и более человек. Где-то на форт-фиксовском коммутаторе работала сверхчувствительная контролирующая аппаратура, реагирующая на малейшую полулегальную фривольность. Зэк не мог говорить с двумя людьми одновременно, даже если они находились в одной квартире на параллельных аппаратах.

Ни в коем случае абонент «на воле» не имел права переводить звонок на посторонний, «незадекларированный» у отрядного канцлера номер.

Мы не могли обсуждать никакие деловые вопросы, которые хоть каким-то образом вели к зарабатыванию денег. Даже если арестант выдавал на свободу самый либеральный совет, ничего при этом не получая взамен, это каралось внутренними драконовскими законами.

Подготовка к «воле», поиск работы, восстановление деловых контактов полностью блокировались какими-то «умными головами» из Федерального бюро по тюрьмам.

Ни при каких обстоятельствах заключенный Форта-Фикс не мог звонить в свои рабочие часы или из другого корпуса.

И куча всего другого.

В деле прослушивания и телефонного контроля исправительное заведение Форта-Фикс явно преуспело. Кадры «любопытных варвар» – офицеров отдела связи – были полностью укомплектованы.

От «холодных рук» этого подразделения пострадало много моих соседей и товарищей.

Так, мой добрый приятель Вэл, 38-летний бизнесмен-натуропат из нью-йоркского района Квинс, отбывал, как и я, пятилетнее заключение. За решетку он попал «за торговлю препаратами, не утвержденными FDA[198] – Администрацией по контролю за пищевыми продуктами и лекарствами.

По словам Вэла, десять лет назад он вылечил себя от злокачественной опухоли почки, а исцелившись сам, начал помогать другим. Панацеей от страшного заболевания стали продукты из абрикосовых косточек.

Не мудрствуя лукаво Вэл открыл интернет-магазин, не имея на руках соответствующего разрешения от FDA. За это его и взяли.

Авантюрный предприниматель был настолько уверен в своей победе над прокурорами, что не только пошел на суд присяжных, но и отказался от услуг адвоката. Жизнерадостный ньюйоркец защищал себя сам. Такое случалось крайне и крайне редко.

Несмотря на то что в манхэттенский окружной суд даже пришли бывшие пациенты, Вэл суд проиграл. В какой-то рекламе он не указал, что его препарат не лекарство, а «пищевая добавка». И этого оказалось более чем достаточно, чтобы схлопотать «пятерик».

Вэл не унывал и в тюрьме. Перед началом отсидки он что-то доделал-подчистил и перевел свой гуманитарный бизнес на имя бабушки, и время от времени закамуфлированно инструктировал свою партнершу по тюремному телефону.

Вэла три раза лишали телефонных разговоров, покупок в магазине и посещений на несколько месяцев. Тем не менее он не унывал и закамуфлированно общался с волей по почте и через телефонный список «безлошадника» с Вирджинских островов. Последний внес телефонный номер его бабушки в свой список.

Когда наконец власти вычислили Вэла, то он моментально отправился в карцер «на расследование». Оттуда его перевели в тюрьму строгого режима, и мы потерялись.

На телефоне прокалывались многие зэки. Мой другой приятель и коллега по работе, канадец польского происхождения Питер, жутко ругался «курвой» и прочим восточно-европейским матом 24 часа в сутки.

Сорокалетний «Пан Петька» сел в тюрягу на долгие 19 лет за таблетки «экстази».

В Форте-Фикс он заглотнул крючок, коварно заброшенный тюремными ментами. За какие-то нарушения во время свидания Петьку лишили всех «привилегий» на полгода. Включая связь и ларек. При этом его личный телефонный код не заблокировали – зэк должен был сам себя сдерживать и контролировать.

То есть по закону звонить нельзя, но при желании – можно. Именно это и являлось кровожадной пыткой тюремной конторы!

В общем, Питер не выдержал и набрал номер своей второй половины, которая на воле не справлялась с обязанностями «жены декабриста».

До окончания запрета на телефонные переговоры ему оставалось совсем немного, но уже через 15 минут после звонка домой Петьку отправили в карцер. Когда через 4 месяца он вышел из ШИЗО, у него опустились руки – жена перестала отвечать на письма.

К сожалению, разрыв связи между супругами случался сплошь и рядом – испытание неволей выдерживали далеко не все.

Мой тюремный друг и учитель Лук Франсуа служил исключением, только подтверждающим это правило. Жена Мария ждала мужа уже 11 лет, и еще столько же оставалось. Лук часто звонил своей семье в Майами и почти всегда выходил из телефонной будки улыбающимся и окрыленным.

Тем не менее именно он дал мне один сверхценный совет:

– Brother, ты же знаешь, я хочу предостеречь тебя от любых возможных неприятностей в этом аду. Ты же мой друг, и если, не дай бог, с тобой что-то случится, я первым встану на твою защиту. Поэтому я и учу тебя тюремным понятиям – хочу, чтобы ты был прав в любом возможном конфликте… Будь осторожен, когда проходишь рядом с телефонными будками. Смотри, Лев, мы бывая рядом с ними несколько раз в день, и там всегда кто-то либо говорит, либо стоит в очереди. Так вот, брат, всегда обращай внимание на эмоции тех, кто выходит из будок… Не у каждого на воле все хорошо – ситуации бывают разные, поэтому некоторые готовы отыграться и врезать по шее первому попавшемуся или тому, кто, по их мнению, не показал в нужный момент должного уважения. Или тому, у кого некстати на лице появилась улыбка… Взрыв может произойти по любому поводу и в любой момент, а у телефонов – в особенности! В очереди народ «стрессует» и нервничает – там тоже возможны конфликты… поэтому будь осторожен. Ты парень умный, но тюремного опыта у тебя нет, поэтому лучше, если я тебя предупрежу!»

Лук Франсуа как в воду глядел.

Через неделю у наших телефонных будок произошло убийство. Тюремное – очередное, а при мне – первое.

Причем я чуть не угодил в карцер как свидетель происшествия…

Глава 19

И вновь продолжается бой!

Часы показывали 7.30 вечера. Совсем недавно закончился очередной малорадостный тюремный ужин, и народ лениво растекся по территории зоны. Несмотря на раннюю осень, жара и влажность не спадали, и мы изнывали и от того и от другого. Я по-прежнему менял по 3–4 футболки в день и никак не мог дождаться окончания горячего бабьего лета.

Расхлябанный, как черноморская медуза, я сидел на теплом бордюре и лениво почитывал запоздалый номер ежедневной русской газеты. Почта отставала как минимум на неделю.

За старые «заслуги перед отечеством» и старейшим в мире русскоязычным изданием главный редактор «Нового русского слова» оформил мне подарочную подписку. Это радовало, поскольку я опять мог следить за событиями в далекой метрополии и на «русской улице» по всему миру.

К тому же в газете периодически печатался «любимый» всеми русско-американскими зэками Вовка Ословский. Из его ядовитых публикаций под рубрикой «Криминал» мои новые друзья-товарищи с радостью узнавали, что творится в преступных сообществах США. Остальное додумывалось, сопоставлялось и разбавлялось информацией из писем, телефонных разговоров и новых «поступлений» в Форт-Фикс.

Слова «закрыли», «волына», «бригада», «суд», «подельник» и их английские эквиваленты не сходили у них с языка. Волей-неволей я тоже входил в эту специфическую тему, ежедневно общаясь с другими «рашами», обитающими на нашем «компаунде». Мой изысканный русско-американский суржик приобретал все более заметную фене-криминально-блатную окраску.

Спасали книги и «Новое русское слово», за чтением которого я пытался проводить тот достопамятный вечер.

Вспомнив, что мне нужно было позвонить подруге Гале и утрясти кое-какие бытовые вопросы, я отложил газету, пошел в свой корпус и встал в телефонную очередь. На два работающих автомата нас набралось человек пятнадцать.

Я притулился в уголке «пятачка» и извлек из-за пояса газету. Однако не читалось: смотрел в книгу и перед собой упрямо видел ту самую легендарную «фигу».

В очередной раз я тупо рассматривал своих товарищей по несчастью – двое белых и парочка испаноязычных зэков. Чернокожие, как всегда, составляли подавляющее большинство.

Кого-то я знал лично и успел поприветствовать, слегка мотнув головой в стилистике тюремного театра мимики и жестов. Руки друг другу пожимали только бледнолицые каторжане.

Как и в любой нормальной очереди, время тянулось архимедленно.

Из негерметичных будок доносились обрывки чужих разговоров: арестанты ворковали, ненавидели, жаловались, воспитывали, просили, радовались и занимались телефонным сексом.

Кто-то выходил из кабин с улыбкой Моны Лизы и «летящей походкой», кто-то, наоборот, – темнее тучи и злой.

Подобное случалось и со мной: все зависело от обстоятельств и личности абонента.

«Если бы я был волшебником», то установил бы на всех тюремных телефонах-автоматах фильтры, не пропускающие за решетку плохие новости. Мы и так находились в состоянии круглосуточного стресса, усугубленного полной беспомощностью.

Я ужасно переживал, что из-за решетки не мог помочь в решении даже самой пустяковой проблемы. Особенно меня будоражило будущее моей Сони – «взрослой дочери молодого человека». Несмотря на пережитый пару лет назад кризис среднего возраста, я по-прежнему нагло считал себя если не пионером, то по крайней мере комсомольцем. «Буду вечно молодым!» – повторял я вслед за Иосифом Давыдовичем слова патриотического шлягера 70-х, наяривая очередной круг по «треку»[199], или поднимая сорокафунтовые гантели.

Главное – как сам себя воспринимаешь.

Пока с этим особых проблем у меня не возникало: 16-летняя доченька папы Левы не стеснялась, наоборот, приводила своих подружек познакомиться и показать им своего «cool and crazy dad»[200].

Мы с Соней дружили, и мне ее ужасно не хватало.

Время от времени моя кровинушка повышала своему папашке боевой дух: «Папа, выйдешь из тюрьмы, так мы с тобой вместе по клубам будем ходить!»

Это радовало.

Не радовала длинная очередь к заветным телефонам. Она едва шевелилась.

Неожиданно раздался крик и громкая ругань.

Я моментально поднял глаза от «Нового русского слова»: молодой накаченный негр ростом под метр девяносто оттеснил невысокого пятидесятилетнего латиноса и вместо него вошел в телефонную будку.

Обиженный дядечка страшно ругался, пытаясь открыть стеклянную дверь, забаррикадированную спиной мощного человекообразного существа. Из-за разницы в силе и весе у него ничего не получалось. Ни обидчика, ни жертву я до этого не видел или просто не обращал на них внимания. Несмотря на повышенную «либеральность», я тоже думал, что многие черные и китайцы похожи друг на друга как две капли воды. Особенно в тюремных одеждах.

Я перевел глаза на своих соседей. Они оставались невозмутимыми, как и длинноухие статуи с Острова Пасхи. По форт-фиксовским понятиям все проблемы решались один на один. Во всяком случае – поначалу.

На пионерских сборах в советской школе нас учили абсолютно противоположному. Активная жизненная позиция «человек человеку – друг, товарищ и брат» в тюрьме не канала.

В бессильном раздражении я качал головой то влево, то вправо и растягивал губы в саркастической улыбке, одновременно ища глазами поддержку. Таковая отсутствовала.

Пока я предавался ненужным в тюрьме рефлексиям, обиженный перестал колошматить в дверь телефона-автомата и взлетел вверх по лестнице. На ходу он проклинал захватчика, употребляя всевозможные производные от слова «fuck» и «fucking».

Не прошло и трех минут, как он вновь появился на пятачке и с утроенной силой начал стучать кулаком по телефонной будке.

Предчувствуя надвигающийся взрыв и не дожидаясь развязки, я бросил очередь и пошел к себе на третий этаж.

В открытом дверном проеме стояло ярко-желтое «фирменное» ведро на колесиках с торчащей из него шваброй. Дежурный по камере, вашингтонский наркодилер по кличке Уай-Би, решал половой вопрос и никого внутрь не впускал.

Я развернулся и медленно пошел назад, намереваясь выкурить папироску и дочитать газету на железной лавочке у подъезда.

Спустившись вниз на один пролет, я услышал нечеловеческие вопли, идущие откуда-то снизу. Так же страшно ревели подбитые браконьерами слоны в передаче «В мире животных».

Навстречу мне, перепрыгивая через ступеньки, неслись какие-то люди и недавние соседи по очереди. Еще до конца не понимая, в чем дело, я продолжал спускаться.

На мой вопрос: «What's going on?»[201] никто не отвечал: зэки разбегались в разные стороны, как тараканы от внезапного потока света.

Еще десять секунд, и я оказался на последнем лестничном пролете, откуда хорошо просматривалась давешняя площадка у телефонов-автоматов.

Меня всего передернуло, а тело покрылось гусиной кожей.

Внизу в луже крови сидел чернокожий нарушитель очереди. По всей видимости, он уже умер или был критически близок к этому печальному состоянию. Мускулистая неподвижная туша грузно прислонилась спиной к застекленной двери одной из четырех будок. Голова с большими вывернутыми губами безжизненно опустилась вниз. Подбородок касался груди. Тоненькие косички сосульками свисали с неподвижной головы. Совсем как в кино, из приоткрытого рта тянулась красная нить самой настоящей крови.

Но самое страшное творилось на уровне аппендикса.

Некогда белая майка сползла в сторону, обнажая блестящее черное тело. Живот был разворочен – из продольной раны вываливалось что-то необычайно мерзко-противное: желтоватый жир и какие-то окровавленные потроха.

Кровь залила пах чернокожего, его одежду и пол. Одна рука бессильно распласталась на грязном холодном цементе, другая прижимала вылезшие из живота кишки.

Зрелище явно не для слабонервных.

Увидев остатки побоища собственными глазами, я почувствовал, что в мое вспотевшее за секунду тело выбросилась шестимесячная доза адреналина. Я моментально вышел из заторможенного состояния, со свистом развернулся на месте и взлетел к себе, наверх, на третий этаж. Причем взлетел не просто так, а с «суперскоростью». Как в мультиках Диснея: голова зверушки находилась в левой части кадра, шея неестественно удлинялась вправо, принимая параллельное земле положение, а тушка с бешено вращающимися ногами уже выпрыгивала с правой стороны экрана. Как правило, такая картинка сопровождалась бравурным маршем.

В тот вечер вверх по лестнице, перепрыгивая через три ступеньки, бежал не Лев Трахтенберг, а удирающий от погони кролик Багз Банни.

Я боялся только одного – попасть в «дырку» как свидетель происшествия.

По рассказам-страшилкам старших товарищей я уже знал, что в подобных случаях в ШИЗО забирают всех, кто мог хоть что-то знать или видеть. Такую роскошь я позволить себе не мог, точнее – не хотел, ибо, среди прочего, я автоматически терял вожделенную койку у окна и как минимум половину личных вещей, которые наверняка растащили бы мои честные друзья-товарищи. И наконец, мне совсем не хотелось влезать в межплеменные черно-испанские разборки: «милые бранятся – только тешатся». Они явно не нуждались в бледнолицых третейских судьях и русско-еврейских царях Соломонах.

Подлетая к камере, я заметно сбавил темп. Показывать своим непроверенным в деле соседям, что я мог что-то видеть, не хотелось. Буквально с самого первого дня пребывания в Форте-Фикс меня со всех сторон предупреждали: «Учти, эта зона так и кишит «крысами». На американской тюремной фене так называли стукачей и предателей.

В российских реалиях слово «крысятничать» обозначало совершенно другое – кражу у друга/товарища/соседа.

…«Раша, ты что такой?», – не понял моей загадочной и дурацкой улыбки доминиканец Чанчи.

Ответить я не успел: в хриплых коридорных репродукторах раздался истошный радиовизг дежурного дуболома: «Recall, recall, recall!!!»

Команда «назад!» требовала моментального сворачивания всех дел и стойки «смирно» у своих нар. Особенно – в случае ЧП.

По коридору по-муравьиному быстро передвигались отозванные приказом администрации зэки. Из открытой двери и от входящих в камеру соседей слышалось повторяемое многократно и на все лады: «stabbing»[202], «нож», «банда», «телефон», «проблемы».

Из зарешеченного окна доносился голос нью-джерсийского Левитана. Тюремный диктор с ярко выраженным южным мяукающим акцентом повторял каждые две минуты сообщение о полном закрытии зоны: «Rеcall, lockdown[203]

Как эхо ему вторили появившиеся в коридоре вертухаи, отрядные канцлеры с ведущими, и даже менты из находившейся поблизости столовой.

Я подошел к окну.

Чтобы хоть что-то увидеть и как-нибудь вклиниться между возбужденными сокамерниками, мне потребовались особые акробатические способности. Все лучшие места были заняты.

– Все, мы в заднице, – печально констатировал черный филадельфиец Флако.

Он уже отсидел лет шесть и знал, о чем говорит.

– Сейчас закроют зону на несколько дней, а ко мне завтра друг должен был приехать… Дальше сортира из камеры не выпустят!..

– А кто знает, что точно произошло, амигос? – обратился к нам на своем ломаном Spanglish[204] мексиканец Марио по кличке «Зорро».

Кажется, кроме меня, никто ничего не знал.

Я же по-партизански молчал, впитывал новые впечатления и с опаской поглядывал то в окно, то на дверь.

Последним в камеру ввалился запыхавшийся и взбудораженный Уай Би: «Niggas[205], там такое творится! Все гребаные копы здесь, у нас в юните! Корпус закрыт, ни войти, ни выйти! Лестница и первый этаж полностью перекрыты… Там внизу, у телефонов, в гребаной крови лежит гребаный Али-Бин. Ну этот, мой брателла из 207-й, светлокожий нигга из ДиСи[206]. Кто-то его пырнул заточкой и хорошенько порезал. Все, гребаному спокойствию fucking крантец! Тут сейчас такое начнется!»

На Уай Би, как в детской игре, посыпались вопросы: кто, с кем, где, когда, почему? Он прилежно пытался на них отвечать, но стопроцентного попадания не получалось. Догадки и «испорченный телефон» – ничего более.

Этот аппарат творил настоящие чудеса по превращению черного в белое и с легкостью менял изображение ровно на 180о. В безвоздушном пространстве Форта-Фикс зэки с удовольствием сплетничали по любому поводу, достигая в этом недосягаемых для женщин высот.

Тем не менее самого главного Уай Би не знал.

Кто именно попытался убить Али-Бина, гангстера из крупнейшей банды Bloods, имеющей влияние во всех тюрьмах Америки.

Я же не кололся, играя в Ивана Сусанина. Мой наадреналиненный мозг самопроизвольно прокручивал события последних 30 минут – кто видел меня стоящим в очереди к телефону-автомату?

Понимая, что в любой момент начнется дознание, я подсел на краешек соседней койки, где квартировал мой гаитянский друг и криминальный авторитет Лук Франсуа Дюверне.

– Слушай, Лукас, – обратился я к нему, – кажется, твой друг вляпался по-крупному. Совершенно не знаю, что мне делать. Пожалуйста, посоветуй! При этом я шепотом пересказал ему свою недавнюю «Сагу о телефонах».

– Да, ситуация нехорошая, брат! – покачал головой Лук.

При этом его слегка тронутые сединой и достигающие плеч косички, летали вслед за головой то влево, то вправо. – Значит, поступать будем так: ты ничего не видел и не слышал, иначе загремишь в карцер. Думаю, свидетели вряд ли найдутся – никто ничего не видел: дураков нет. Все равно, моли бога, чтобы никто не скрысятничал и не раскололся. Хотя этот хренов Али-Бин состоял в банде «Бладз» – с этими отморозками никто связываться не захочет, все будут молчать.

– А если меня «копы» конкретно спросят, стоял ли я в очереди к телефонам? Что мне отвечать?

Во мне говорил начинающий зэк, не обладающий достаточным тюремным «экспириенсом».

– Скажешь, что да, стоял, но раньше. Учти, ты не видел ни того ни другого. И из очереди никого не помнишь тоже… Жми на плохой английский, на стресс и на то, что здесь ты еще никого не знаешь… В полную отрицаловку не уходи, в наглую им лучше не врать. Смешивай правду и липу. Но самое главное – закрой рот, никому ничего не рассказывай, пока все не успокоится… Не трепись даже своим парням из России, – наставлял меня на путь истинный Лук-Франсуа.

При этом его правая рука дотронулась до губ и изобразила, что закрывает рот на застежку-молнию.

Я кивал головой, впитывая всеми порами необходимый мне совет. Рекомендации дружественного тюремного академика совпадали с моими собственными мыслями и «коммон сенсом»[207].

Всякое хождение зэков по коридору прекратилось. Вместо арестантов появились зольдатен. Мы их видели через открытую дверь камеры.

Старший по званию офицер-белорубашечник закричал своим хриплым прокуренным басом: «Count! Проверка личного состава! Всем по камерам и стоять около своей койки! Всем приготовить свои удостоверения личности! Мы проверяем имя, вы называете свой номер заключенного! Всем раздеться до трусов и полная тишина! За нарушение приказа сразу же отправляетесь в карцер!»

Тираду офицерена заканчивало многословное и многозначное нецензурное обращение ко всем арестантам.

– А зачем раздеваться? Я такого еще никогда здесь не видел, – тихонечко спросил я своего соседа по койке сверху. Иногда за обилие вопросов тюремного исследователя Трахтенберга поначалу называли «One More Question»[208].

– Тихо, Лио! – зашептал в мою сторону преподаватель ибоникса Джуниор, облокотившись своим черным плечом на нашу фирменную вертикально-двуспальную кровать. – Раздевайся быстрее! «Копы» сейчас злые, будут цепляться к любым мелочам! В штрафной изолятор можно загреметь с полпинка! Охрана сейчас будет проверять, есть ли на твоем теле кровь, раны, следы ударов. Последствия драки, короче…

Джуниору я верил. До поступления в колледж за ним имелись приводы в детскую комнату полиции, а перед попаданием в Форт-Фикс он потоптал зону в специальном военизированном лагере-тюрьме.

На последнем слове моего соседа у входа в камеру зазвенели предупреждающие «колокольчики».

Связки непропорционально больших металлических ключей в обязательном порядке украшали ремни каждого работника Форта-Фикс: дедушки-дантиста, протестантской капеланши, сантехэлектростоляра, офисной бухгалтерши, ларечного продавца.

Про обычных охранников говорить и не приходилось: у них на поясе в обязательном порядке висело по паре килограммов блестящей стали.

На этот раз звон известил о появлении четырех конвоиров, возглавляемых дежурным по зоне начальником-капитаном. Обычно нас пересчитывала только парочка отрядных дуболомов.

Один из ментов в серой тюремной униформе и нелепом бейсбольном кепи держал в руках кожаное устройство, сходное с папкой для хранения билетов у советских железнодорожных проводников. В небольших прозрачных карманчиках спецфотоальбома находились копии наших пластиковых ID.

Удостоверения содержались в образцовом порядке – карточки строго соответствовали номерам наших нар.

Все происходило быстро и четко.

Чернокожий зольдатен шустро вертелся посередине камеры, выкрикивая и коверкая наши имена.

Услышав еще один вариант своей фамилии, я быстро назвал номер заключенного: 24972-050.

Три последних номера обозначали один из пятидесяти американских штатов. На нашивке с моим именем красовалась зашифрованная цифра 050 – код штата Нью-Джерси, где я и совершал свои преступления.

Все форт-фиксовские зэки прекрасно разбирались в тюремных криптограммах и зачастую искали земляков по номерам. «Inmate Number»[209] присваивался американскому федеральному преступнику раз и навсегда, на первую и все последующие ходки.

…Начался экспресс-медосмотр, состоящий из достаточно нелепых телодвижений. Нам приказали поднять и показать ладони рук, медленно покрутиться вокруг собственной оси, повращать головой во всех возможных направлениях и по очереди задрать для осмотра наши разноцветные ноги.

Всё вместе, особенно с учетом скорости медицинской проверки, превращалось в веселый детсадовский танец «утят», исполняемый попахивающими потом взрослыми мужиками. Изюминку тюремному балету придавало отсутствие одежды – я впервые видел своих сокамерников в исподнем. По нелепым тюремным «понятиям» Форта-Фикс дать увидеть себя в трусах считалось большим «западло». В этом невинном вопросе солидные и накачанные преступные дядечки превращались в воспитанниц института благородных девиц, еще не познавших плотской любви. Excuse mua, mille pardon![210]

Надевание штанов и шорт происходило молниеносно и в обстановке полной тишины и секретности. Причем особо стыдливые субъекты прикрывались еще и полотенцем, хотя только что стояли в трусах у всех на виду.

Несмотря на адскую жару и влажность, подавляющее большинство зэков надевало поверх трусов неудобные синтетические шорты. В этих же шортах 90 % обитателей Форта-Фикс укладывались спать.

Для выхода на улицу поверх трусов и шорт, уже третьим слоем, напяливались форменные брючата.

Наверное, мои товарищи по нарам как огня боялись «нападения» нескольких субтильных и женоподобных отрядных гомосексуалистов.

Меня же волновал один вопрос: почему в исподнем или в шортах выше колен засветиться перед «однополчанами» считалось неприлично, но в то же самое время вполне допускались другие фривольности? Например, спускать штаны на заднице так, что пятая точка оказывалась наполовину открытой всем окружающим? Или заниматься телефонным сексом и мастурбировать в будках, лишь слегка прикрывшись какой-нибудь тряпицей? Или постоянно держать руки в брючатах и без остановки, в открытую, «наяривать» свое хозяйство, держа его (хозяйство) в постоянном полувозбужденном состоянии?

И многое, многое другое.

Ответов на эти вопросы у меня не находилось, хотя все вышеперечисленное наверняка привлекало внимание очаровашки Люси и десятка других тюремных геев. Во всяком случае, уж точно не жалкие тюремные трусы в желтых от мочи разводах…

Поскольку раненых и покалеченных экспресс-медосмотр в нашей камере не выявил, то сразу за ним начался экспресс-допрос по экспресс-методу дежурного капитана.

Бог и судья поставил вопросы ребром: «Кто видел, что произошло у телефонов? Кто знал Али-Бина? Кто и где находился час назад?»

Мы молчали.

Не получив ответы прилюдно, главный тюремный дознаватель объявил, что вызовет нас по одному. «Пока подумайте хорошенько!» – закончил он, покидая камеру.

Мы расселись по колченогим шатающимся стульям и начали рассуждать по поводу нашего прошлого и будущего. Колумбиец Рубен дежурил у окна, докладывая о ситуации на фронтах. Я пытался успокоиться и перестать «стрессовать», просматривая какой-то журнал.

Неожиданно разведчик доложил:

– Brothers, ведут собак! И вижу машину армейской «Скорой помощи».

Я вскочил со своего места и тоже выглянул в окно.

Зона была девственно чиста – ни единого зэка. К нашему корпусу направлялась группа охранников с немецкими овчарками на коротких поводках. Животные рвались вперед и нещадно лаяли. Мимо входных шлюзов в сторону «больнички» медленно ехал белый медицинский микроавтобус с надписью шиворот-навыворот: Military Ambulance[211]. У входа в отряд толпилась группа инопланетян – спецназовцев, одетых в темно-синюю униформу и с касками на голове. Таких навороченных зольдатен я раньше в тюрьме не встречал…

Через пять минут и в тревожно молчавшем коридоре вновь послышались звуки какой-то возни, сопровождаемые топотом солдатских ботинок и перезвоном ментовских ключей-вездеходов.

Мы опять выстроились напротив своих нар.

Еще через минуту в дверном проеме показалась серая собачья морда в сопровождении двух спецов из отряда К-9.

Процессия вошла в нашу камеру. Вооруженные менты в синем и сером остановились в дверях и где-то в коридоре.

Мы не двигались – овчарка была без намордника, а ее чувствительный нос почти касался нашей одежды.

Я впервые в жизни подвергался следственному обнюхиванию на предмет убийства и не знал, чего можно ожидать. «Пронесет или нет, пронесет или нет?» – с неприятным ощущением внизу живота размышлял я, на всякий случай прокручивая в голове свою версию событий.

Лет шесть назад такая же процедура чуть не стоила мне двухтысячного штрафа и шестимесячной отсидки.

Возвращаясь в Нью-Йорк из Москвы, я умышленно нарушил американский закон и попытался нелегально ввезти в страну три килограмма жирненьких и пахучих фейхоа. Этот экзотический для Америки фрукт был куплен за день до отлета у кутающегося в махровый шарф дядьки на одном из рынков столицы.

Фейхоа предназначались для доченьки и домочадцев в качестве познавательно-ностальгического витаминного подарка. В Нью-Йорке они тогда не продавались, поэтому у меня и возникла идея с «контрабандой».

В таможенной декларации при въезде в Америку задается конкретный вопрос: «Ввозишь ли ты в страну овощи-фрукты и флору-фауну?»

Делать этого нельзя, во всяком случае, без особых бумаг и справок.

Поскольку заветные фейхоа я предусмотрительно упаковал в несколько целлофановых мешков, то рассчитывал, что пронесет: подумаешь, какие-то киви-клубнико-сливы!

На таможне аэропорта JFK я поставил крестик на слове NO, забрал поклажу и двинулся на выход.

Неожиданно около моего чемодана появился недружелюбный пограничный Полкан. В одно мгновение пес оперся на чемодан передними лапами, вызывая на подмогу добрых молодцев из таможенной службы.

Как и во всех подобных ситуациях (дорожная полиция, гражданские слушания и пр.), я перешел на ломаный-переломаный английский.

Меня спасло «незнание» языка и система Станиславского.

«Офицер, – начинал я почти по-русски и с ударением на третий слог, – no understand English[212]. Me – Russian, сэнкю вери мач! Сорри!» – И меня волшебным образом отпускали…

После приключения в аэропорту и первых СИЗО, к служебно-розыскным собакам я относился с пиететом.

Собаки – не люди, хрен их поймешь.

…Никого не вычислив, длинношерстная ищейка помахала хвостом и побежала к двери. «Пронесло», – подумал я, заваливаясь на свою нижнюю койку.

Минут через сорок процедура явно завершилась. Результатов спецоперации я не знал, зато из окна было видно, что зверушки и их проводники уселись на лужайке прямо напротив корпуса.

Они не уходили и чего-то ждали.

Глава 20

Обыски и допросы, или Тюремный ГКЧП

…Году в 75-м, неразумным младшеклассником воронежской школы № 1 имени Алексея Васильевича Кольцова, я вместе с такими же «внучатами Ильича» из клуба интернациональной дружбы посылал письма поддержки бесшеему чилийскому коммунисту Луису Корвалану. Кровожадный диктатор Пиночет, позже оказавшийся спасителем нации и создателем экономического чуда, содержал генсека компартии Чили на стадионе, временно превращенном в концлагерь. Где-то там же с советским «калашниковым» в руках бегал латиноамериканско-еврейский феномен Володя Тетельбойм. Наши детские открытки не помогли, поэтому Корвалана обменяли на «антисоветчика» Владимира Буковского. Но фотографии и кадры хроники тех лет вместе с песнями протеста Виктора Хары я запомнил на всю жизнь.

В Форте-Фикс я вживую увидел «копию» знаменитого концлагеря.

Похожие сюжеты показывали и с новоорлеанского стадиона «Супердоум» после нашествия урагана «Катрины» – повсюду море валяющихся усталых людей.

Сразу же после импровизированной медпроверки и посещения собачников, наш отряд загнали в душный и раскаленный тюремный спортзал.

Все 350 человек, тютелька в тютельку.

В это время наш барак отдали на разорение и надругательство. На безжалостный обыск и полную перетруску. На «shake down»[213] на американской тюремной фене.

В самый разгар осени матушка-природа раздухарила свою печь в южном Нью-Джерси на полную катушку. Даже вечерами термометр не опускался ниже 90 градусов по Фаренгейту[214], а днем зашкаливало за 100[215].

В такие дни герр комендантен Рональд Смит перекрывал всяческое тюремное движение.

Кроме столовки на 400 посадочных мест, закрывались все службы: фабрика «Юникор», ларек, школа и мастерские. Наступала сиеста, ибо кондиционирование воздуха для зэков не предусматривалось.

Тем более в спортзале.

…Несколько раздолбанных промышленных вентиляторов, гонявших туда-сюда раскаленный и мокрый от жары воздух, народ не спасали. Открытые окна, расположенные под самым потолком, оказались бесполезны – стоял полный штиль.

Вместе с остальными товарищами по несчастью я медленно плавился, превращаясь в умирающего тюремного лебедя.

Теплый питьевой фонтанчик не помогал, говорить ни с кем не хотелось. Оставалось только ждать: приближалось время ежевечерней десятичасовой проверки. Я надеялся, что дяденьки-милиционеры наконец и отпустят нас домой, то есть по камерам.

Еще ни разу за пределами отряда пересчет личного состава меня не заставал. Тем более на дворе была ночь.

Однако я просчитался. Проверку начали проводить прямо в тюремном спортзале.

В компании охранников произошло прибавление: в пять минут одиннадцатого появилась чернокожая бабища с задницей необъятных размеров.

Я ее узнал – иногда она замещала наших отрядных ментов и впускала-выпускала зэков из «юнита». Черные зэки прозвали ее Big Mama, я ее про себя называл «рабыней Изаурой».

За ней поспешал коротконогий мексиканский полицай, приписанный к нашему отряду в этом квартале. Мы его звали Карлито. Испанский вариант слова «карлик».

Чтобы избежать симпатий и ненужных фройндшафтов[216] между охранниками и заключенными, ментов раз в три месяца «передвигали» по зоне. Вернее – по месту несения службы. Поэтому за календарный год зэки могли оценить общечеловеческие характеристики и душевные качества практически всех форт-фиксовских дуболомов.

Я лично различал четыре вертухайские группы: а) «старая школа» – охранники уважали своих подопечных; б) «новая школа» – конвоиры унижали свои жертвы; в) «запредельщики» – зольдатен были кровожадны; г) «пофигисты» – надзиратели служили ради зарплаты и страховок.

С последними жилось лучше всего, но на всю тюрьму таких насчитывалось единицы.

Изаура принадлежала к отряду «пофигистов» и классу «ленивых». Мексикашка Карлик тяготел к «новой школе».

Но вместе они выглядели весьма живописно: наши усталые глаза с жадностью пожирали легавую пару и перемену декораций.

«Count!» – в два голоса запричитали тюремщики. К ним присоединились несколько давешних ментов из спецназа: «Построиться по этажам и камерам!»

До этого момента нам никогда не приходилось организовываться по кучкам и строиться в колонны. К моему большому удивлению, «процесс пошел» – мы довольно шустро нашли своих соседей по нарам.

Более того, пчелино-муравьиные разумные перестановки вызывали у каторжан восторг, похлопывания по плечам, рукопожатия и детскую радость. Как и в пионерлагере, вожатые-дуболомы играли с ребятами в новые и веселые игры. «Ментовские салочки», «Полицейские догонялки» и «Легавые разрывные цепи».

Наконец наш отряд построился и занял требуемое дуболомами положение посередине зала. Выдвижные трибуны для зрителей, занимавшие всю стену, где еще недавно мы ютились, были пусты. Деревянные скамейки гордо хранили отпечатки потных зэковских спин и задниц…

Парижские и все мировые экскурсоводы водили за собой толпы туристов, высоко поднимая над головой зонтики, таблички или флажки, чтобы никто случайно не отбился от группы.

Почти тоже самое предприняла и наша счетная комиссия.

Коротышка-латинос и женщина-жопа о чем-то быстренько между собой договорились, вытянули вверх руки и начали выстраивать нас по номерам камер. За 216 стояла 217, далее 218, потом 219 и так далее.

Меня и сокамерников сдвинули влево, а потом завели в тыл 215, которая в отрядном здании располагалась строго под нами на 2-м этаже. Я опять столкнулся с Луком, своим гаитянско-чикагско-флоридским другом.

– Слушай, почему-то я нигде не вижу того мужика, из-за которого все началось, – я имел в виду черного дядечку, которого вытеснил из очереди афроамериканский захватчик Али-Бин.

– Лев, думай о себе, чтобы тебя не забрали в дырку, как гребаного свидетеля. За убийцу беспокоиться бесполезно: если его еще не выдали, то выдадут наверняка! Ты же знаешь, что на каждого нормального зэка приходится по две «крысы»… Если б ты знал, как иногда я скучаю по «максимальному» режиму. Вот там был порядок и «респект», а стукачей мочили вовсю! – разоткровенничался Лук-Франсуа.

Между тем надзиратели обходили наши шевелящиеся виртуальные камеры и выкрикивали зэковские имена. После каждого «взвода» надзиратель что-то помечал в своих бумажках, а черная Big Mama пересчитывала нас, размахивая своими могучими руками, совсем как полковой дирижер.

Через сорок минут, к нашей великой радости, проверка закончилась. Компьютерные списки, распечатываемые несколько раз в сутки, совпали с поголовьем отрядных заключенных!

Мы переступали с ноги на ногу, шумно потягивались и выгибали спины, демонстрируя зольдатен свою усталость. Хотелось побыстрее вернуться «домой», в родную, обжитую и милую сердцу камеру.

К своему великому ужасу, уже через три недели пребывания на зоне, я начал называть свою 12-местную тюремную комнату словом «дом».

Скорость привыкания человека к новым правилам игры иногда меня поражала…

В дверях «джима»[217] вновь появился герр комендантен: «Заключенные! Тюрьма находится на особом режиме! За малейшее нарушение – карцер! Магазин, телефон и посещения временно отменяются! Зона, за исключением столовой, закрыта! Я ввожу три дополнительные проверки личного состава, всего – восемь в сутки. Из камеры можно выходить только за едой, в туалет и к дежурному офицеру… А сейчас вы возвращаетесь к себе в корпус. Предупреждаю: этой ночью я и дежурный капитан будем вызывать вас вниз на собеседования! Идти по территории тюрьмы молча, любые разговоры считаются нарушением режима!»

…Через пятнадцать минут я уже стоял около своего несгораемого металлического шкафа. Метр в ширину, полтора в высоту.

На несколько лет он заменил мне джентльменский набор частной собственности русского ньюйоркца: дом в Сигейте[218], машину «Лексус» и дачу в Катскильских горах[219].

Снаружи наши «локеры» были унитарно выкрашены в грязно-белый цвет, зато внутри они представляли собой чудеса дизайна: дверцы шкафов пестрели голыми и полуголыми бабами всех цветов радуги. Мои соседи ласково называли их «суками».

Вообще слово «bitch»[220] широко употреблялось в тюрьме для обозначения любых особ женского пола. С наклеенными бумажными «суками» разговаривали, ими хвалились перед друзьями, они исполняли роль тюремной иконы. Мои туземцы могли часами вырезать фривольных дам из журналов, обмениваться ими с друзьями или приклеивать их зубной пастой в самые дальние уголки своих шкафов.

Помимо изображений особ женского пола, в «локерах» хранились наши жалкие тюремные пожитки, строго оговоренные в соответствующих меморандумах администрации.

К примеру, нам разрешалось иметь пять пар носков, четыре футболки, пять пар трусов, три пары обуви, пять книг, два куска мыла, одну расческу, три пачки печенья, тридцать упаковок консервов и все в таком же духе.

Излишки продуктов, одежды, книг, галантереи и постельных принадлежностей нещадно экспроприировались дуболомами во время частых обысков.

Тюремная продразверстка была безжалостной и внезапной и напоминала монголо-татарское нашествие. По материальным потерям – уж точно.

Однако на этот раз все выглядело куда как серьезнее.

Я даже боялся набирать секретный код на блестящем вращающемся диске умного замка, увидев на полу около шкафа явно свои вещи.

Со всех сторон камеры и из слабоосвещенного коридора неслись громкие «маза факерз», его производные и прочие нелестные эпитеты в адрес охраны.

Я набрался мужества и влез в «локер» с головой. Увиденное там напомнило мою нью-йоркскую квартиру после фэбээровского обыска.

Все – верх дном!

Тюремные форменные шмотки кучей-малой смешались с нехитрой цивильной одеждой из ларька. На проржавевевшем днище шкафа валялись трусы, носки и почему-то разорванные белые тишортки. Пакеты с непритязательной тюремной бакалеей-гастрономией оказались открыты, а их сыпучее содержание (кофе, сахар, супы) образовало липкий и противный «гоголь-моголь», смешавшись с разлившимся оливковым маслом и вьетнамским соусом «чили».

С таким трудом доставшаяся нелегальщина: купленный или украденный с кухни провиант, легкие одеяла, лежавшие под матрасом и выпрямлявшие мне спину, старый термос, писчая бумага, пакетики-резиночки-скрепочки – была безжалостна конфискована. Аналогичной обструкции подверглись все 350 шкафов нашего отряда.

Мы убирали и матерились. Матерились и убирали…

В половине пятого утра в камере зажегся совсем недавно погашенный свет. В дверном проеме стоял какой-то незнакомый коп: «Триста пятнадцатая! Через минуту всем стоять внизу в большой телевизионной комнате! Живее поднимайте свои гребаные задницы! А может, кто-то захотел в «дырку»? Видно, вам нравится пердеть под одеялом больше, чем разговаривать с лейтенантом! Короче, засранцы, все вон из камеры!» – взревел солдафон, обладатель популярной у армейцев прически «крю кат»[221], напоминающей сапожную щетку.

После такого ласкового выступления никого дважды упрашивать не потребовалось – в мгновение ока мы оказались на первом этаже. Я опять превратился в сверхскорость и кролика Багз Банни.

Плотная металлическая дверь в кабинет дежурного «correctional officer»[222] открывалась и закрывалась каждые три минуты. Очередь каторжан постепенно уменьшалась.

Минут через двадцать кто-то неумело выкрикнул и мою фамилию.

Я вошел в неуютный кабинет, набитый железными шкафами, противопожарным оборудованием и громадным пультом управления с кнопками, лампочками и тумблерами образца 1980 года. На весьма и весьма старом двухтумбовом столе стоял включенный компьютер, в экран которой пялился уставший пятидесятилетний рыжеватый капитан, начальник Отдела тюремной безопасности. Именно он занимался на зоне всеми расследованиями, выполняя функции внутренней полиции, ФБР, ЦРУ и АНБ одновременно. Рядом с контрразведчиком в сломанном и зачуханном кресле на колесиках сидел какой-то незнакомый «кагэбэшник» в штатском. Он и начал мой утренний «допрос коммуниста».

– Фамилия, имя?

– Трахтенберг, Лев, – четко проговорил я.

– Знаешь ли ты заключенного Али-Бина? – спросил подключившийся капитан.

– Нет, – почти не соврал я. До вчерашнего дня ни с ним, ни с «неуловимым мстителем» мне даже вскользь пересекаться не приходилось.

– Звонил ли ты по телефону после вчерашнего ужина, – продолжал он утро вопросов и ответов.

– Нет. – Здесь я говорил чистую правду – просто не успел. А почему они не могут проверить список звонивших по компьютеру? – подумал я, отвечая на вопрос дознавателей.

– Где ты находился в это время?

– Гулял с друзьями по зоне, с Максом Шлепентохом. Потом был у себя в камере.

– У тебя есть свидетели? Они смогут подтвердить твои слова? – спросил кагэбэшник, дописывая что-то в свой кондуит.

– Конечно, офицер!

– Знаешь ли ты что-нибудь о конфликте около телефонных будок? – задал он новый коварный вопрос.

– Никак нет, сэр, – с почти чистой совестью ответил я. Самого главного я ведь так и не видел.

– Понимаешь ли ты, что дача ложных показаний наказуема законом?

– Да, очень хорошо, – сказал я звонким пионерским голосом, предварительно прокашлявшись.

– ОК, свободен. Можешь идти в камеру. Если потребуется, мы тебя вызовем. Крикни там Марио Санчеса. Ты еще здесь?

Я медленно побрел наверх в свою камеру, анализируя свои расплывчатые ответы и в целом «собеседование». Понятно было, что я канал под «трех обезьян»: ничего не видел, ничего не слышал, ничего никому не скажу…

«Как в кино, – глупо усмехнулся я своим нерадостным мыслям, привыкая к тюремному реализму. – И в этом дерьме мне сидеть еще целых четыре года!»

После унизительных обысков, бессонной ночи, разгрома «локера» и раннего допроса, оптимизма у меня явно поубавилось: «Карету мне, карету!»

* * *

Прошло четыре недели. Мы успешно пережили чрезвычайное положение, объявленное Смитом сразу же после «телефонных событий».

Из всего произошедшего я понял только одно: человек разумный привыкает ко всему – 24-часовому перекрытию зоны, отсутствию ларька, телефона и свиданий, участившимся обыскам и допросам, запрету на занятия спортом и просмотр ТВ, задержке с почтой, сухому пайку и прочая, и прочая, и прочая…

…Однако загонять арестанта в угол и долго злоупотреблять терпением тюремного люмпена властям не рекомендовалось. В противном случае возможны непредсказуемые последствия и революционные ситуации: менты не могут, а зэки не хотят.

Ровно через год мне довелось пережить и стать участником «восстания Емельяна Пугачева» – тюремного бунта-забастовки, начавшегося из-за неразумного приказа нового Хозяина.

Великая форт-фиксовская революция была проиграна, а я загремел в карцер…

… Герои осеннего телефонного инцидента и последовавшие за ним репрессии попали в тюремные былины: «дела давно минувших дней, преданья старины глубокой».

Через работавших в медсанчасти однополчан мы узнали, что в тот вечер за Али-Бином приехала «Скорая» и увезла его в реанимацию в соседний армейский госпиталь. Там его попытались зашить, но рана и потеря крови оказались несовместимы с жизнью – агрессивной, бестолковой и озлобленной.

По почившему в бозе была отслужена протестантская панихида в нашей мультиконфессиональной церкви.

Много народу на нее не пришло – коллеги Али-Бина по тюремной банде не особо хотели себя афишировать. Собралась пара калек: соседей по камере и несколько завсегдатаев всех форт-фиксовских церковных служб – наши местные блаженные кликуши.

Воспользовавшись убийством и расследованием, тюремный ГКЧП избавился от пары десятков неблагонадежных зэков, преимущественно афроамериканцев. Сначала, под шумок, их отправили на несколько месяцев в карцер, а потом перевели на «строгий» режим. Эта «новость» до нас дошла с опозданием на полгода, от возвращавшихся из «дырки» арестантов.

Что произошло с обидчивым черным дядечкой, так лихо посчитавшимся с Али-Бином и раскроившим ему живот, до конца было неизвестно. В конце следующего за убийством дня за ним пришли зольдатен из «лейтенантского офиса», чтобы «упаковать» и отправить в «дырку».

Как на него так быстро вышли, узнать мне не удалось.

То ли помогли носатые собачки, то ли корыстные «крысы», получившие за наводку какую-нибудь мизерную подачку вроде сотни 40-центовых почтовых марок. На стукачей тюремное ведомство раскошеливаться не любило.

Вместе с подозреваемым в карцер на время расследования попало еще несколько зэков: пара соседей по камере, кое-кто из приятелей и все звонившие по телефону из нашего корпуса в тот веселенький вечерок.

Последних все-таки вычислила компьютерная программа, обслуживающая Inmate Telephone System.

Мне опять повезло – меня не сдали, не захапали под шумок в «дырку», и я не успел «наследить», набрав в телефоне-автомате свой персональный код. Недаром моя сестра мне всегда говорила, что я везучий.

Лев Трахтенберг в который раз бил поклоны, возносил молитвы и курил фимиам своему трудившемуся в поте лица ангелу-хранителю. С таким нестандартным клиентом, как я, работы у моего защитника и благодетеля было невпроворот.

В тюрьме особенно.

Глава 21

Право на труд

В один прекрасный вечерок я обнаружил свою фамилию в «Списке изменений» – «Change List».

В конце трудового дня пять дней в неделю дежурный мент вывешивал на пустующей доске объявлений два списка – побольше и поменьше.

Священной обязанностью каждого форт-фиксовского зэка было ежевечерне проверять свое имя в обоих списках. Несоблюдение этой славной тюремной традиции каралось дополнительной работой или попаданием на недельку в карцер. Несмотря на природную рассеянность я, как ни странно, не забывал ознакомиться с содержанием списков. Наверняка срабатывала угроза наказания.

На всякий случай мои новые друзья-товарищи и я подстраховывали друг друга, высматривая на доске знакомые фамилии. При встрече в вечернее время мы не говорили «Привет» или What's up, а задавали вопрос: «Ты видел себя в списке на завтра?»

Я был одним из тюремных чемпионов по попаданию в «Call Out List»[223]. Обычно он состоял из 150–200 имен в день, пяти – десяти процентов от общего населения Южной стороны Форта-Фикс.

…Через полгода пребывания на зоне мою долговязую личность, постепенно превращающуюся из опарыша в Муху-Цокотуху, знало большинство местных дуболомов.

Меня это нисколько не удивляло, поскольку с детства я был «фигурой заметной».

Хорошо это или плохо, я не знал, хотя мой последний адвокат категорически рекомендовал на время отсидки «забыть про амбиции, не пытаться открывать тюремную театральную студию и слиться с окружающими».

Кажется, заветам бородатого Дэвида Льюиса я не следовал…

Аналогичная картина наблюдалась с моим космополитичным дедушкой-профессором, филателистом, поэтом и полиглотом; бизнесвумен мамой – университетским преподавателем английского, одной из первых в Воронеже севшей за руль «Москвича»-412 и надевшей настоящие штатовские джинсы еще в начале 70-х; со мной самим и, наконец, с подрастающей дочерью Соней, в тот год окончившей экстерном нью-йоркскую школу и помимо колледжа подрабатывающей моделью в одном из агентств.

В общем, внимание окружающих для моей семьи было делом привычным. Тем не менее прозябать или даже «вонять», как часто говорил о нашей жизни один из русских психически неуравновешенных арестантов, я не собирался. Его фразочка: «Ну что ж, еще поживем, еще повоняем…» вызывала у меня рвотный рефлекс…

Несмотря на искренние советы доброжелателей, «быть, как все» я не любил и просто не мог. Свою позицию я никогда не скрывал, хотя и не выпячивал. Даже в американской тюрьме.

Как говорили американцы: «Why should I settle for less?»[224]

Подобные умные рассуждения пришли к з/к Трахтенбергу с опытом, с годами и многочисленными боями местного значения в России и США.

Плюс – сказывалось положительное влияние «эффекта Золушки» – кропотливого занятия по отделению злаковых культур от плевел. Именно этим я самозабвенно и занимался последние три с лишним года домашнего ареста.

За месяц до ухода в тюрьму на свой день рождения я позвал человек десять. Пятилеткой ранее список гостей зашкаливал за сотню.

Тем не менее и несмотря ни на что, людей я любил. Особенно добрых и умных. Иногда – откровенно шизанутых или маргинальных. Происхождение, образование или социальный статус моих друзей-товарищей меня не волновали никогда. Тем более деньги, которые по большому счету портили и развращали слабого человека. Но больше всего меня отталкивали предательство и ханжество, с которыми я периодически встречался.

Слава богу, что хороших людей вокруг меня все равно насчитывалось на порядок больше. В тюрьме подобным я похвастаться не мог…

…Если в «списке вызовов» я появлялся как минимум раз в неделю, то в «список изменений»[225] попал впервые.

Тюремная компьютерная система, носящая гордое название Century[226], позволяла любому менту вызвать к себе на рандеву какого угодно зэка.

Прием у фельдшера или медбрата, приглашение в тюремный кружок или познавательную секцию, аудиенция у ведущего или канцлера, занятия в группе аэробики или ОФП, сессия в обществе анонимных алкоголиков или наркоманов, участие в католическом празднике или иудейском посте, интервью на работу, возврат просроченной книги в библиотеку, посещение школы или допрос в «лейтенантском офисе» – всему этому предшествовало появление имени зэка накануне вечером в «списке вызовов».

Манкировать запланированную «исправительным офицером» встречу или мероприятие не рекомендовалось. Мы были обязаны быть в назначенном месте в назначенное время – нарушителя, как всегда, ожидали «казни египетские».

Если кто-то опаздывал, его начинали разыскивать по громкой связи. К тому же в любое время дня и ночи начальник тюрьмы или дежурный лейтенант мог начать «Census Count» – всеобщую проверку.

В таком случае железные входные двери всех тюремных помещений одновременно запирались по радиокоманде из ЦУПа.

Нас начинали пересчитывать и сверять с компьютерными распечатками. Зэки должны были находиться в отряде, на работе или любом другом месте, утвержденном «командованием».

В том самом «списке вызовов».

Все прогульщики и нарушители режима немедленно вычислялись ответственными за проверку зольдатен. Через пару часов бедные родственники толпились у центрального офиса для получения «Документов о происшествии» и наказания.

Рецидивистов немедленно отправляли в ШИЗО на месячишко-другой, а попавшихся впервые – на чистку очередных Авгиевых конюшен…

На этот раз я попал во второй список – в «Change List», в котором, среди прочего, фиксировались переходы заключенных с одной работы на другую. Около моей фамилии, лишенной последних двух букв RG, красовалось весьма трагическое назначение: food service – общепит.

Последний раз я испытывал похожие чувства после неудачного распределения по окончании своей любимой alma mater – романо-германского филологического факультета ВГУ. Несмотря на предварительные договоренности, отличные отметки и запрос из управления культуры Воронежского облисполкома, я был распределен в сельскую школу деревни Синие Липяги Верхнехавского района означенной области. Исправить ситуацию мне помогли мамины связи, французские духи «Клима» и подарочное издание «Мастера и Маргариты» из магазина «Березка» при сочинской гостинице «Жемчужина». Легкая взятка была элегантно вручена грудастой и дебелой замдеканше – я остался в городе, где вскоре и началась «моя жизнь в искусстве…»

…На этот раз ситуация выглядела намного сложнее: чем и как ублажить канцлера Робсона, ответственного за трудоустройство, я не знал. Логические объяснения, принципиальные рассуждения о «пользе дела», суровые медицинские справки с воли, отработанные и многократно проверенные шутки-прибаутки и жалостливое выражение лица с ним не проходили. В ответ на мой тихий ропот, что меня готовы взять на другую работу, ветеран тюремного ведомства по-бульдожьи брызнул слюной и категорически покачал головой: «Кухня и еще раз кухня!»

Я по-прежнему сопротивлялся и отчаянно совал ему под нос подписанное заявление о приеме на работу тюремным дворником в вечернюю смену.

Робсон не поленился и залез в один из ящиков своего металлического шкафа-сейфа. На свет божий был извлечен один из томиков «Правил внутреннего поведения».

Начальник шустро открыл нужную страницу тюремной Библии и ткнул жирной культяпкой в верхнюю строчку устава: «Заключенный, получивший распределение на работу в одно из подразделений Федерального исправительного заведения, обязан отработать в нем не менее шести месяцев».

Спорить с упрямым канцлером было совершенно бесполезно.

Труд считался почетной обязанностью каждого раба Федерального бюро по тюрьмам.

От этой повинности освобождались только стопроцентные калеки или зэки за семьдесят. Всем остальным арестантам легко находилась какая-нибудь тюремная работенка: по силам и не очень.

Буквально с первого дня на зоне меня начали учить уму-разуму местные кураторы и воспитатели: Дима Обман, Игорь Лив, Саша Храповицкий и примкнувший к ним Максимка Шлепентох. Они предупреждали и наставляли буквально в один голос: «Лева, выстраивай ежедневную рутину и имей хорошую работу!»

Эта фраза, как и брайтонское «имей хороший день», являлось прямой калькой с английского. Разговаривать русско-американским новоязом и вставлять английские слова многим из нас оказывалось проще и удобнее.

Несмотря на многолетнее пребывание на колоритном, противоречивом и любимом мною «острове Крым», я изо всех сил сопротивлялся влиянию American English и вызывающему улыбку арго русскоязычного района Нью-Йорка.

Хотя периодически я тоже испытывал временные проблемы с переводом и порядком слов в предложении, невольно выстраивая их на английский лад. Но при этом надеялся, что мне все-таки далеко до тех, кто через полгода по приезде в США специально начинал говорить по-русски с акцентом, работая в абсолютно «русском» заведении.

Ханжой я не был: «парковался», просил взвесить в магазине «полпаунда»[227] сыра и звонил в «кар-сервис»[228]. Однако тотального смешения «французского с нижегородским» у меня не наблюдалось, что и было «передадено» любимой дщери. Акцент и русско-американский суржик выжигался каленым железом: «Соня, сейчас получишь по жопе, если не перестанешь так разговаривать».

И это срабатывало…

В Форте-Фикс о сохранности русского языка я не думал, поскольку передо мной стояли другие задачи. Среди прочих – получение хорошей работы, позволявшей совмещать все задуманное.

Предел мечтаний – стать уборщиком территории, как бывший авторитет Зюня.

Великодушный бригадир Зиновий Малий трудился в многочисленном отряде тюремных дворников. Официально это подразделение называлось «трудовой группой»[229]. Члены этого коллектива явно не перетруждались, особенно те, кто работал в вечерние часы – с 18 до 21.

Зону прибирали в четыре смены с продолжительностью рабочего дня всего в три-четыре часа.

На воле, в окружавшем нас Нью-Джерси, государство обязывало работодателей выплачивать минимальные $8.25 в час.

На зоне подметальщики-убиральщики получали $10 в месяц.

Поэтому, рассказывая друзьям и знакомым о тюремных заработках, я все время подчеркивал: «в месяц, а не в час».

Соответственно оплате арестанты и трудились – рабовладельческий строй никогда ни к чему хорошему не приводил.

Тюремные дворники, одетые в ненавистную форму цвета хаки, еле-еле передвигались по закрепленным за ними территориям. Особенно трудолюбивые время от времени медленно склонялись к земле и подбирали арестантский мусор. Его в изобилии производили не привыкшие к чистоте парнокопытные зэки – бывшие обитатели городских гетто Северной и Южной Америки.

В одной руке уборщик держал пластиковый мешок и небольшой веничек на палочке, в другой – прикрепленный к длинной ручке совок.

Почему-то это шарнирно-санитарное устройство зэки гордо называли «Кадиллаком» – так же, как и известное авто от «Дженерал моторс». Ответить на этимологический вопрос о происхождении слова мне не мог никто…

На долю утренней и дневной смен приходилась основная часть работы – как правило, начальство и высшие офицеры покидали тюрьму после 5 вечера. Из-за их присутствия арестантам, как при развитом социализме, приходилось изображать активную трудовую деятельность.

Собранный в целлофановые пакеты мусор демонстрировался ответственному менту – в списке ставилась «галочка», и зэка отпускали.

Вечерняя смена, куда волшебным образом устраивались русские дворники, считалась самой блатной.

С шести до девяти о работе речь не шла: из положенных трех часов рабочей смены десять минут уходило на стояние в очереди в конце дня. Два пятьдесят занимало личное время. Поэтому в эту трудовую синекуру стремились попасть самые ленивые или занятые своими делами зэки.

Я был в их числе.

– Левчик, не ссы, сейчас все устроим, – успокоил меня Зина Малий. – Ни в какой «фуд сервис» ты не попадешь!

Я начал приходить в себя – перспектива работы в вонючем и раскаленном на солнце ангаре меня отнюдь не радовала.

– Зиновий, делай, что хочешь, все в твоих руках! Помоги! – сдался я на милость многоопытного зэка, знавшего в Форте-Фикс все ходы-выходы.

– Короче, дело к ночи! Слушай сюда: сейчас пойдем побазарим с одним черным хреном. Он, кстати, из твоего «юнита», со второго этажа. Да ты его, наверное, видел: мордастый такой, лет пятидесяти, с пузом – беременный гвоздь, короче. Не помню, как зовут… Кажется, Шорти.

– Хорошо, хорошо, – заранее согласился я с Зининым планом.

– Он там главный, в ихнем отряде уборщиков. Шорти сидит в будке с ментом и отмечает всех по списку… У него все схвачено, вась-вась, в натуре. Я уже сам как два года дворником гребаным работаю, через него устроился. Он до хрена народа туда пропихнул, – продолжил благодетель.

– Сколько будет стоить похоронить? – спросил я, заранее готовый дать взятку могущественному чернокожему.

По опыту пройденных мною тюрем я успел хорошо понять, что бесплатно за решеткой не делается ничего. Даже один из «земляков» не брезговал зарабатывать на своих русских ребятах. Лысый Ленчик и шагу без этого не ступал – хоть 50 центов, но урывал пренепременнейше.

– Долларов семьдесят, а может, и в сотенную обойдется. Я не знаю его последних расценок. Инфляция, бляха-муха, – улыбнулся мне кровожадный рэкетир, отправляясь вместе со мной на поиски Шорти.

Нашли мы его быстро. В дневное время Главный-По-Дворникам отдыхал от трудов праведных и возлежал на своей койке в привилегированной двухместной камере.

Чернокожий заступник и «отец родной» принял челобитную и согласился поспособствовать моему зачислению в службу тюремных уборщиков.

До этого момента я и в самом страшном сне не мог себе представить, что когда-то буду мечтать о подобной карьере.

– All right, Russia, – подытожил наш разговор Шорти.

По дурацким правилам тюремной фонетики это популярное междометие прозвучало без «л» и без «р»: «оайт». – Завтра принесешь мне заявление, что хочешь работать в этом отряде. У тебя бланк есть?

– Ноу проблем, – ответил за меня Зина Малий. По-английски он «спикал» едва-едва, но благодаря таким фразам, все окружающие думали, что он говорит по полной программе.

– Thank you, thank you, – поблагодарил я всемогущего Шорти. На ибониксе, черно-тюремном жаргоне, подобное проговаривалось дважды. – Слушай, brother[230], а сколько это будет мне стоить?

Алчный пузан не задумываясь назвал свою цену.

– Для тебя, как для друга Big Russia, все обойдется в сотенную. Когда все срастется, то я дам тебе список для покупки в магазине. ОК?

Я понимал, что Шорти меня нещадно грабил, пользуясь бедственным положением и страстным нежеланием идти на работу в столовую. Других вариантов, однако, у меня не было – почти все новички проходили через злополучный тюремный общепит. «Сэкономлю на чем-то другом. Здоровье и моральный дух важнее денег, – размышлял я, – ведь сам Шорти гарантировал трудоустройство в беззаботную вечернюю смену».

«Целый день будет свободным… Займусь спортом, самообразованием и писаниной… Вечером буду делать вид, что работаю… Не то что в food service пахать целый день… Чего ради, спрашивается в задачке?»

…На следующий день я держал в руках подписанное лейтенантом заявление, удачно плывя по течению в русле советов, полученных от тюремных долгожителей.

С волшебной бумагой я заявился в офис Робсона.

Однако моим дерзким дворницким мечтам сбыться не удалось.

Канцлер Робсон проявил себя с самой худшей стороны: «Меня не волнует подпись лейтенанта! Неизвестно еще, как ты его уговорил… Это я распределяю тюремные работы! У уборщиков свободных мест нет! Я это знаю лучше, чем кто-либо – все в моем компьютере! Тоже мне, решил прыгнуть через голову – ничего у тебя, Трахтенберг, не получится! В общем, даю тебе еще полтора дня… Если не найдешь настоящей работы – с понедельника выходишь на кухню! Все, иди!»

У Шорти сорвался солидный куш и приработок. Я тоже был расстроен, чувствуя к себе особые «симпатии» солдафона Робсона. Все советчики находились в полной растерянности, особенно Зина-бригадир.

– Ни хрена не понимаю. – Он качал головой во время внеочередного срочного «совета в Филях». – Давай ты подойдешь в спортзал… Там народу работает до хрена, должно и тебе местечко найтись!

В разговор включился бывший финансовый махинатор, а ныне «техник по уборке отряда» Давид Давыдов и спец по спортзалу рабовладелец Рома Занавески.

Последний состоял на работе при «спортивно-развлекательном департаменте». Он выносил и вывозил мусор из тюремной «качалки».

– Лева, – сказал Роман с сильным эстонским акцентом и, как всегда, путая мужской и женский род, – я могу говорить о тебе с офицер из спортзалы. Но ты понимай, пожалуйста, что там нужно находиться весь рабочий время. Два смены: с восьми утра до трех дня, или с часу дня до восьми вечера. Работа – бей лежачую!»

Мой новый товарищ, как всегда, смешно переврал известную русскую поговорку.

По его словам выходило, что побитый спортивный зал, заржавевшие тренажеры, баскетбольная площадка и вытоптанные поля для бейсбола и американского футбола обслуживало человек двести.

Однако первое место по количеству тюремных трудящихся занимали мастерские – самая настоящая «тюрьма в тюрьме». Они находились в двух бесконечно длинных одноэтажных бараках, построенных из стандартного красного кирпича.

Прилегающая к ним захламленная территория была затянута трехметровым забором из сетки «рабица» и колючей проволоки. Это и создавало впечатление дополнительной внутренней тюрьмы. Ворота в мастерские открывались три раза в день: в 7.30 утра, чтобы принять темнокожий пролетариат, с 11 до 11.30, чтобы пустить его на кормежку, и в 3.30 дня, чтобы выплюнуть его по отрядам для «всеобщей четырехчасовой проверки личного состава заключенных США».

В 4 дня по вашингтонскому времени по всей стране проводился самый тщательный пересчет контингента. Ежедневные результаты зэковской проверки были доступны каждому желающему на сайте «Bureau of Prisons» – www.BOP gov.

На портале тюремного ведомства присутствовал еще один любопытный виртуальный прибамбас: набрав в поисковике фамилию любого федерального заключенного США, можно было получить информацию о его месте заточения и дате выхода на свободу.

До моего ухода в Форт-Фикс игрушка показывала, что я нахожусь «в дотюремном транзите», поскольку трехлетний домашний арест как часть срока не засчитывался.

Я вовсю развлекался, вводя имена Марты Стюарт[231], Вячеслава Иванькова[232] и прочих крутых американских зэков в качестве познавательного и наглядного примера…

…Время от времени в течение дня дежурный зольдатен открывал шлюзовую камеру мастерских и выпускал очередную техническую команду на диверсионное спецзадание.

Мы располагали целым созвездием «мастеров-ломастеров», как бы отвечавших за починку электропроводки или сантехнического инвентаря, за столярные или слесарные работы и прочие побелки, покраски, шпаклевки.

Через какое-то весьма короткое время все опять ломалось и выходило из строя – диверсанты знали свое дело.

Never ending process[233]

В мастерских не было практически ни одного белого работника.

Исключение составлял неугомонный розовощекий 65-летний Профессор.

В первой половине дня он инженерствовал: читал чертежи и объяснял недорослям «откуда берется ток в проводах». С 6 до 9 вечера Ричард безвылазно просиживал в юридической библиотеке, работая одним из «домашних адвокатов». Так называли бывших американских стряпчих и доморощенных умельцев, готовивших за мзду апелляции другим заключенным. Многостраничный документ стоил от нескольких сотен до пары тысяч зеленых – на порядок дешевле, чем у «уличных» законников.

Ричард был явно не от мира сего. Седовласый «божий одуванчик» обладал энциклопедическими познаниями в точных и естественных науках, был дважды доктором наук, а за тринадцать лет отсидки досконально изучил криминальную юриспруденцию. Он любил говорить латинскими изречениями и рассказывать исторические байки, поэтому вокруг бескорыстного Профессора всегда толпился любопытствующий народ и приживалки. Он практически никому не отказывал в помощи, работая за «просто так».

В Форте-Фикс ему оставалось сидеть еще двенадцать лет – небывалая плата за научное «открытие» в области неорганической химии.

Благодаря профессорскому «рационализаторскому предложению» от таблеток «экстази» как-то особенно хорошо вставляло и плющило танцующую молодежь Восточного побережья США.

Ричард проиграл суд присяжных, которые не поверили, что за изобретение он не получил ни цента.

Я в это верил на все сто процентов – мимо его носа в тюрьме проплывали великие тыщи от отправленных в суды документов о пересмотре срока.

Ученого подставил его бывший сосед, ставший драгдилером[234] и попросивший Профессора провести пару опытов. Чтобы сократить свой собственный срок, «друг» дал показания на Ричарда, и тот с песнями отхватил свой четвертак.

Попасть в мастерские, где трудился Профессор, я не хотел не из-за «голубой крови», а из-за сознания напрасно прожитого дня.

Хотя местный гегемон (за исключением Ричарда) не перетруждался, а большее время возлежал на лавках и верстаках, это занятие было явно не по мне. Читать или писать в мастерских строго воспрещалось, поэтому время там тянулось в десять раз медленнее.

К моему большому удивлению, многим зэкам там «трудиться» нравилось, как, впрочем, и в заранее ненавистной мне столовке.

В первом случае умельцы выполняли спецзаказы состоятельных арестантов, производя «сувенирку» и популярные на зоне запрещенные электрокипятильники. Во втором – нещадно тащили с кухни провиант для оголодавших тюремных буржуинов и «аппер миддл класса»[235].

…У Давидки Давыдова наличествовало свое видение мира: «Левик, братишка, тебе надо идти уборщиком в свой корпус! Тебе это точно подойдет – отвечаю за базар… Заодно через годик двухместный апартмент получишь! Смотри на меня – живу, как принц, ни хрена не делаю! И ты ничего делать не будешь, найдем какого-нибудь мекса, так он за тебя лизать ихние коридоры и сортиры будет!.. Надумаешь – так я подведу тебя к старшему нарядчику по отрядным уборщикам Торресу. Дашь ему на лапу, он все устроит сам, тебе даже с канцлером говорить не придется… Этот Торрес напрямую подчиняется твоему хренову Робсону. Увидишь – все будет зашибись… Все, пошли к нему – Торрес меня сильно уважает, я попрошу за своего пацана!»

В предложении биржевого авторитета явно что-то было. Об этой же работе мне рассказывали и Лук Франсуа, и Саша – «Моряк», и двадцатилетний Джованни – мой полумафиозный итальянский сосед. В должности корпусного уборщика и вправду имелись определенные преимущества.

Самое главное – льготная очередь на двухместную жилплощадь повышенной комфортности и обилие свободного времени.

Тюремные коридоры и места общего пользования время от времени подвергались нашествию бесшеих уборщиков с мексиканского Юкатана. За несколько веков пирамидостроения гордые ацтеки полностью извели «на нет» свои шеи – их головы росли прямо из плеч.

На воле, в Нью-Йорке, носатые и небреющиеся мексиканцы оккупировали ресторанные подсобки, овощные склады и автомойки. В Форте-Фикс им предназначалось новое амплуа – «unit orderly»[236].

Несмотря на то что корпус подметали, мыли и надраивали в шесть смен, эта работа являлась самым настоящим сизифовым трудом.

Все было старым, разбитым и не подвергавшимся капитальному ремонту уже несколько десятилетий. Как исправить остатки линолеума, разбитый кафель, колченогую мебель и потрескавшиеся стены я совершенно не представлял. Легкий косметический «пилинг» и чистка были бесполезны, грим и помада не приставали к потрескавшейся коже Форта-Фикс. Федеральной тюрьме, достигшей своего бальзаковского возраста, требовалось серьезное хирургическое вмешательство…

О том, чтобы я намывал кишащие микробами «дальняки», души и коридоры, речь не шла. Мне предназначалось лишь числиться на ответственной службе и вовремя оплачивать труд своего двойника из племени майя…

…На безграничных просторах Союза ССР в будках холодных сапожников и чистильщиков обуви зачастую сидели черноокие и колоритные ассирийцы.

С раннего детства я чувствовал какую-то особую симпатию к представителям этого древнейшего народа. На углу Комиссаржевской и проспекта Революции напротив друг друга размахивали щетками дружившие с мальчиком Левой золотозубые тетя Ахтамар и дядя Артур.

Аналогичную профессиональную монополию в тюрьме Форта-Фикс получили местные итальянцы. Солидные и мафиозные «доны»[237], не державшие на воле ничего тяжелее столового серебра и пистолета, всем преступным землячеством «трудились» отрядными уборщиками.

Правда жизни: ассириец = сапожник, курносый = шнырь.

Благодаря продажному Торресу двадцать пять тюремных «крестных» или «полукрестных» отцов числились на работе по уборке жилых помещений. За это удовольствие полагалась одноразовая взятка в сто долларов и по пятьдесят зеленых в месяц. Из них 40 шло трудолюбивому мексиканскому безлошаднику, а десятка – прикрывавшему схему Торресу. Подобный симбиоз более чем устраивал все высокие договаривающиеся стороны.

С замиранием сердца я навострил свои криминальные лыжи к своему новому возможному благодетелю.

– Слушай, Раша, что ты там такое сделал этому Робсону? Почему он тебя так не любит? У вас были проблемы? Когда только ты успел? – забросал меня вопросами сорокалетний лысоватый доминиканец Торрес.

Я не знал, что ему сказать. Взаимная астральная неприязнь с первого взгляда – понятие достаточно тонкое и в общем-то субъективное. Поймет ли его практик-реалист и бывший наркодилер Торрес? Я глубоко и искренне сомневался.

– Да так, какая-то непонятка у нас с ним вышла… Наехал ни за что, ни про что… Не подписал мое первое заявление, когда я хотел в дворники попасть, маза факер, – ответил я, настраиваясь на худшее.

– И у меня тоже ни черта не вышло! Первый раз за год! Он даже начал на меня кричать… Странно, к итальянцам у него вопросов не возникает, все проходит без проблем. Ты уж прости, брат, тебе нужно искать другую работу…

Поблагодарив Торреса за хлопоты, я по-настоящему пригорюнился.

Времени у меня оставалось мало – нужно было срочно что-то предпринимать.

Побитый неудачами и обложенный со всех сторон сволочью Робсоном, я поплелся в медвежий угол Форта-Фикс.

Там, вдалеке, в отряде 3603 квартировал Игорь Лив. Он работал в «Юникоре» – государственной корпорации-мультимиллионере, входившей в список самых успешных компаний Америки – «Топ 500». Как и могущественный многорукий Шива, она доставала почти до всех тюрем США – везде имелись ее заводы, фабрики, цеха и подразделения.

Хотя зэкам в «Юникоре» платили на порядок больше, чем на любой другой тюремной работе, все равно, по сравнению с вольными зарплатами, это были сущие капиталистические слезы. В среднем арестант получал $70 в месяц – наверное, больше, чем в Северной Корее, но меньше, чем в Зимбабве. Государство нещадно наживалось на рабском труде своих заключенных…

В Форте-Фикс трудились в четырех «юникоровских» филиалах: в первом шили форму для армии и тюрем. Во втором клепали почтовые ящики и металлические коляски для почты США – US Postal Service. В третьем разбирались на составные части старые армейские и государственные компьютеры и электроника.

В четвертом, самом интеллектуальном, почти как в гулаговских шарашках, в общенациональную базу данных вносились описания патентов и изобретений. Для работы в нем требовались «диплом школы, знания компьютера и офисные навыки…»

Биться за заказы «Юникору» не приходилось – тюремный гигант без проблем получал многомиллионные контракты от правительства страны и без дела не простаивал.

– Лев, все зависит от тебя самого: от того, какие цели ты себе ставишь на время отсидки, – рассуждал вместе со мной бывший гроза Ташкента и Нью-Йорка. – Я тут разных людей повидал, насмотрелся… Работа обязательно должна гармонировать с твоими собственными планами. Понимаешь, о чем говорю?

– В принципе да! – согласился я, еще раз прокручивая в голове свои, пока что неудачные поиски работы.

– Так вот, возьмем, к примеру, меня. Ты думаешь, меня спасут эти несчастные восемьдесят долларов в месяц? К тому же ровно половину забирает хренов дядя Сэм… Штрафы и компенсация жертвам… Остается сорок. Ты уже сам понял, что на это здесь без поддержки не проживешь. Получается, что я добровольно сдал себя в рабство, вкалываю с «овертаймами»[238], как папа Карло, вместо того чтобы хрен валять, наслаждаться жизнью и фуфловой работой.

– Получается так, – ответил я, давая высказаться Игорю и уже понимая, к чему он клонит.

Он явно не был дураком. Я это понял в первую же неделю пребывания – Лив поделился со мной книгами из своего запаса.

Кафкой и Набоковым.

– Мне сидеть еще долго, поэтому ни хрена не делать и пялиться, как некоторые, в ящик – не по мне. Я создал вокруг себя и для себя почти что настоящую рабочую обстановку… Как в «корпоративной Америке»… На несколько часов в день меня в тюрьме нет! Это, во-первых. А во-вторых, большую часть времени я занимаюсь самообразованием. – При этом он достал из шкафа-локера учебники по программированию. – Свободное время есть, с шефом отношения хорошие, компьютер передо мной, кондиционер только посвистывает… Лучше я узнаю что-то новое и полезное, чем просто буду транжирить время. Так что, включай мозги и делай выводы».

Позиция Игоря сводилась к простому: использовать тюрьму себе на благо. Каждый возможный момент. Не опускаться, как большинство зэков. Не лениться, не психовать, делать невозможное «вопреки».

Так поступал мой чернокожий гаитянский друг и гуру Лук Франсуа Дюверне, предававшийся любимому делу и сочинению музыки в «мьюзик рум»; Рома Занавески, занимавшийся спортом и учивший испанский язык; умничка Майк, нигериец по кличке «Миша», писавший на печатной машинке популярные на воле детективы. Каждый их них являлся исключением из правил. Целеустремленной и сильной личностью, не похожей на тюремных картежников, телезрителей и прочих прожигателей жизни…

Поговорив с Игорем Ливом, я еще раз убедился в правильности своих собственных дотюремных установок.

Оздоровление, самообразование, литературное творчество входило в планы Льва «Штольца». Офисная работа, как и всякая другая, занимавшая много времени, – не входила. Я нуждался в свободном времени больше, чем в семьдесят долларах юникоровской подачки.

Поэтому я решил действовать самостоятельно и нетрадиционно, отбросив проторенные русскими зэками пути-дорожки. Тем более путь индивидуалиста-авантюриста мне всегда удавался лучше всего.

«Недостающую интеллектуальную обстановку, ее подобие или имитацию я получу в библиотеке или тюремной школе», – подумал я.

Написав несколько одинаковых заявлений, соискатель уверенно зашагал в сторону трехэтажного корпуса Отдела образования – «Education Department». По пути я заглянул в «ларек» – одноэтажный барак складского типа с окошечками, как у советских вокзальных касс. На тюремном языке магазин назывался «коммиссарией»[239], а трудящиеся в нем десять грузчиков – подавальщиков считались счастливчиками, имевшими доступ к товару и кондиционерам.

Я постучал в дверь и чудом, буквально через пару минут, получил аудиенцию у худосочной бледной спирохеты с небритым лицом в серой дуболомовской униформе.

Обрадовавшись нежданной удаче, я живенько рассказал о своей первой американской работе. В 1992 году, через три месяца после приезда в США, я устроился менеджером в отдел дамских сумок в нью-йоркский дизайнерский универмаг Century 21, столь любимый русскими иммигрантами и гастролерами «второго эшелона». Следующий 1993 год я проработал замдиректора огромного магазина игрушек Toys'R'Us.

Именно с торговли будущий преступник и рабовладелец Трахтенберг начинал свою американскую эпопею…

…Как и на воле, «нет» мне не сказали, а достаточно вежливо и с непонятной улыбкой попросили оставить заявление. Я понял, что перестарался, рассказывая деревенскому зольдатену о своем бесценном опыте управляющего в нью-йоркской рознице и о количестве подчиненных мне продавцов.

В тюремной «комиссарии» требовались подносильщики и подавальщики: «уууууупс, вышло недоразумение – буду умнее».

Расстраиваться было некогда, да и непродуктивно.

Через полчаса я оказался на приеме у тюремного капеллана имама Сабира, чем-то напоминавшего театрального Мефистофеля с нарисованными бровями из оперы Гуно.

Опыта работы в учреждениях культа у меня не было никакого. Разговаривать с мусульманским священником, к тому же наполовину полицейским, мне доводилось, скажем прямо, нечасто. Я был скромен, благочинен и даже в чем-то набожен, что и требовалось будущему церковному работнику.

Спрашивать «почем опиум для народа» и вспоминать Ходжу Насреддина я в этот раз не стал.

Мефистофель был приветлив, что-то проверил в компьютере и пообещал поставить меня «на очередь»: «Где-то через полгода загляните отметиться! Сейчас вакансии нет!» – расстроил меня капеллан в конце разговора.

Еще через полчаса я зашел в «Отдел образования».

На его первом этаже расположились две тюремные библиотеки – обычная и юридическая. Там же притулились читальные зальчики с подшивками газет, комнаты для машинописи и две учебные мастерские. Второй этаж занимали кабинеты учителей и обшарпанные классы. На третьем этаже хозяйничал «Отдел по досугу и отдыху».

В лучших традициях дворцов и домов культуры там работали кружки изобразительного искусства, каллиграфии, кожгалантереи, бисерный, истории кино, хоровой и даже танцевальный. Для полного счастья не хватало традиционных секций мягкой игрушки, фотостудии и какого-нибудь клуба «Солнышко».

Заведовала трехэтажным очагом культуры пятидесятилетняя Сарра Блейк – ветеран тюремной реабилитации и «Главный супервайзер отдела образования и досуга».

Я ткнулся носом в закрытую дверь ее офиса, где на уровне глаз висела выполненная лобзиком табличка с именем и должностью, а ниже прилепленная тейпом неприятное для меня объявление, что миссис Блейк в настоящий момент находилась в отпуске.

Ее замещал Роберт Гринвуд.

Я бросился вниз к кабинету мистера Гринвуда – «специалиста по образованию и суперинтенданта библиотеки».

Соискатель работы совершенно взмок из-за этой поисковой беготни – синтетическая защитная рубашка прилипала к спине и животу.

Моя нервная система взбунтовалась.

Учитывая свои предыдущие ошибки, на этот раз я был скромен, конкретен и заранее трудолюбив. Разговор-интервью с завбиблиотекой, незлобивым усатым сорокапятилетним толстяком с чувством юмора занял целых пятнадцать минут!

Роберт Гринвуд мне понравился – он резко отличался от других тюремных работников: в нем ощущались определенный интеллект и запрещенная надзирателю доброжелательность.

– Ну что ж, есть у меня местечко для тебя! Ты – счастливчик! – улыбнулся в гусарские усы офицер. – Давай заявление, я подпишу. Подождешь недельку приезда миссис Блейк, она его завизирует, а потом отдашь канцлеру Робсону. Проблем не будет! Поздравляю!

– А нельзя без утверждения? – взмолился я, увидев, что такая замечательная работа готова сорваться с крючка из-за отсутствия тетеньки-шефа.

– Нет, порядок есть порядок, – по-армейски ответил Блейк. Лет двадцать он отдал службе американской родине: сначала морским пехотинцем, потом тюремным педагогом и библиотекарем. – Хотя, давай сделаем так… Я сейчас пошлю «и-мейл» твоему канцлеру, что ты ждешь формального утверждения. В крайнем случае поработаешь временно в каком-нибудь другом месте, а потом переведешься в библиотеку. Don't worry[240], Трахтенберг!

Переживай – не переживай, но я заранее чувствовал одним местом, что Стэнли Робсон зашлет меня куда-нибудь подальше и погаже.

Хотя в запасе уже имелось местечко библиотекаря, я совершенно не знал, как мне поступить дальше. Ноги опять понесли меня наверх – я собирался поискать счастья на учительском поприще.

Восемьсот форт-фиксовских зэков регулярно и в две смены посещали двуязычную тюремную школу. Получение школьного диплома для зэков – граждан Америки было делом обязательным. В случае отказа от учебы арестанты лишались 15 % условно-досрочного освобождения, поэтому они «учились, учились и учились».

Я часто проходил мимо здания школы. На переменках зэки выходили покурить и размять конечности. Черные, мексы и белые почти никогда не смешивались – все стояли своими тесными кучками: 95 % «цветных», 5 % белых. 95 % – ученики, 5 % – учителя и помощники учителей… Мне срочно захотелось попасть в заветную «процентную норму».

Сразу же вспомнилось, что на четвертом курсе университета студент Трахтерберг писал научную работу на кафедре педагогики и психологии у интеллигентнейшего профессора Симона Моисеевича Годника.

Во мне все горело, я чувствовал, что наступила пора применить теорию на практике. Пестолоцци, Ушинский, Ян Амос Каменски, Трахтенберг… Я неплохо смотрелся в списке великих педагогов-новаторов.

На преподавательской работе в вузах служили мои дедушка и мама, бабушка была директором школы. К тому же во имя городского распределения я год проработал воспитателем группы продленного дня и даже военруком в одной из воронежских школ…

…Я сунулся в первый попавшийся кабинет. За столом сидела тридцатилетняя чернокожая красавица мисс Макдуггел.

Русско-еврейский Макаренко вежливейшим образом представился и напросился на работу в тюремные учителя. Я чувствовал в себе силы вести Social Sciences – общественные науки – смесь из американской и мировой истории, экономики, географии, социологии и демографии. По большому счету я мог бы справиться и с точными предметами и даже с ESL[241]. Работая первые полтора американских года в торговле, по вечерам я преподавал английский в одном из второсортных нью-йоркских колледжей.

«В тюремной школе планка требований должна быть еще чуть-чуть пониже», – думал я…

«Наоми Кэмпбелл» широко улыбнулась.

Взращенный российской высшей школой и коммунистической педагогикой «молодой специалист» ее явно устраивал. Она изящно подписала мое очередное заявление.

– Когда вы хотите, чтобы я начал? – спросил я, мысленно прощаясь с уютным библиотекарем Гринвудом.

– В любое время, – обрадовала меня непонятно что делавшая в тюрьме модель. – Единственное, надо подождать недельку, пока из отпуска не вернется моя начальница миссис Блейк. Она официально утверждает любого нового учителя.

– Oh, no! – сорвалось у меня. – Пока она вернется, я попаду на какую-нибудь другую работу и застряну там на полгода! Пожалуйста, я вас очень прошу, мисс Макдуггел, позвоните моему канцлеру Робсону, объясните ситуацию, попросите сделать исключение! Увидите, я буду очень хорошим работником, – не стесняясь, врал я.

Ставка делалась на возможные дамские чары красавицы и ее потенциальное влияние на всемогущего Робсона.

К сожалению, телефон канцлера не отвечал.

Макдуггел оставила весьма вежливый и политически корректный мессидж о заключенном Трахтенберге и его желании работать при тюремном гороно. Мы тепло распрощались и оба вышли в коридор…

…На следующий день я проверял вывешенные на доску объявлений списки «Вызовов» и «Изменений». Напротив моей фамилии стояла дата ближайшего понедельника и место первой тюремной работы – «Food Service».

Визит к самодуру и садисту Робсону ни к чему не привел.

Несмотря на послания от Гринвуда и Наоми Кэмпбелл, мой канцлер был неуязвим – подпись главной супервайзерши отсутствовала. На «коммиссарию» я не рассчитывал, «опиум для народа» инициативу не проявил, в дворники и уборщики меня не приняли…

«Предчувствия его не обманули!» – я попал туда, куда мне меньше всего хотелось.

Сам того не зная, з/к Трахтенберг повторял путь многих. С кухни начинали его будущие тюремные знакомцы: бывший мэр Провиденса, вице-президент Энрона,[242] радиоведущий NBC, владелец нью-джерсийского стадиона…

Ничего не бывает просто так, – в очередной раз настраивал себя Миклухо-Маклай, – значит, так нужно!

Для чего именно – в тот момент я не знал.

…Ночью мне снились ведра с пищевыми отходами, защита курсовой работы у профессора Годника и Владимир Конкин в роли Павки Корчагина.

Глава 22

…Трудовые будни – праздники для нас!

В4 утра моя продавленная койка затряслась, и кто-то дернул меня за ногу: «Trakhtenberg, get up[243], подъем!»

Я не сразу понял, что происходит, поскольку в это время нас обычно не пересчитывали. На часы посмотреть не успел.

Ночные проверки личного состава проходили четыре раза: в 10 вечера, 12 ночи, 3 и 5 часов утра. В зависимости от настроения, обстановки на компаунде и личности дежурного дуболома нас либо освещали мощными фонарями, либо включали верхний свет, либо светили в лицо и спрашивали фамилию, либо поднимали с нар.

Любая из ночных счетных процедур была неприятна и даже в чем-то болезненна. Особенно с учетом того, что в 12-местной душегубке без кондиционера с испорченными шконками и при постоянном шуме заснуть было очень нелегко. Популярное в тюрьме снотворное – таблетки от аллергии – на меня не действовали.

Несмотря на усталость и стресс, я был постоянно перевозбужден – сон по-подлому не шел.

Я не хотел, чтобы беспокойные ночные дозоры в Форте-Фикс привели меня к каким-нибудь ненужным неврозам и легким психическим расстройствам. К сожалению, «уколоться и забыться», то есть игнорировать активную полуночную жизнь было опасно для жизни.

Один из первых уроков, преподнесенных мне в карантине Сашей Храповицким, заключался в следующем: зэк не имел права крепко спать. «Моргала» и «ухи» должны были быть начеку всегда!

Я пытался превратиться в осторожное ночное животное с постоянно работающей радарной установкой. Даже во сне я не мог полностью расслабиться – недоброжелатели из числа темнокожих соотрядников могли появиться у твоей койки в любой момент.

К сожалению, это была не паранойя рефлекcирующего новичка, а суровые тюремные будни Федерального исправительного заведения…

– Что происходит? – довольно громко спросил я, увидев в метре от нар зольдатена в сером с фонариком в руках.

– Одевайся быстрее и иди в столовую. Ты что, забыл о своей работе? – спросил он.

– ОК, ОК, офицер, – пришел я в себя, сразу вспомнив о сегодняшней премьере, I got you![244]

Молниеносно приняв душ и почистив зубы, я напялил тяжеленные говнодавы и ненавистный хаки-мундир. Еще через пять минут я открыл дверь в столовку и предстал под светлые очи дежурного офицерена из «Отдела питания».

Мент был в два раза ниже меня ростом и страшно напоминал Микки Мауса, только без огромных ушей. Темные латиноамериканские глаза, два выпирающих вперед резца и мышиноподобная мордашка. На впалой подростковой груди блестел форменный жетон: «Carlos Sanches, Food Service Supervisor».

– В следующий раз опоздаешь – получишь штраф и наказание, – пропищал диснеевский персонаж. – Как твоя фамилия? Ага, вижу, Trakhtenberg… Пока что будешь убирать остатки еды и чистить столы. Днем придет мисс Фрост, ты работаешь в ее смене с 10 до 7. Все, иди одевайся, и за работу! Эй, Рамирес, покажи ему все.

– Я не понял, офицер… Так я буду работать в дневную, а не в утреннюю смену, isn't it? – решил уточнить я.

В глубине сцены раздался угодливый смех чернокожих статистов в белых одеждах. В дружной компании поваров-жополизов я невольно ощущал себя бледнолицым гадким утенком.

Единственное, что меня успокаивало, – сознание того, что в смене Микки Мауса я пребывал временно.

Как, впрочем, и в тюрьме… «Все проходит, пройдет и это»…

Я все глубже проникался мудростью притчи Соломона, сына Давидова, царя Израильского.

… Я напялил на себя одноразовый пластиковый фартук и белый газовый колпак, полностью закрывавший мою шевелюру. «Такие беретки любили носить ленинградские бабульки и американские медсестры», – подумал я и улыбнулся.

Мой выбритый подбородок и нос прикрывала такая же белая газовая вуалька в духе «Гюльчатай, открой личико!» Несмотря на отчаянные попытки объяснить Санчесу, что бороды или усов у меня нет, упрямый дуболом запретил снимать неудобный намордник.

В результате этого маскарада открытыми остались только глаза: слегка испуганные, по-еврейски печальные и не знающие, чего ожидать от работы в американском тюремном общепите.

До шести утра – часа, когда двери столовой открывались на завтрак – мы еле двигались. Работа кипела только за кулисами, где кухонный завпост и монтировщики что-то парили и жарили.

Особо избранные из шестидесяти работников первой смены допускались к ручке зэков-поваров, что оборачивалось для счастливчиков горячими бутербродами и аппетитной яичницей.

Из кухни что-то постоянно выносили – утренние дуболомы-супервайзеры на это внимания не обращали. «Работа у них тяжелая, – объяснил мне коллега-официант, – зарплата маленькая, а дело ответственное. Часто остаются на всю ночь, внеурочно работают, вот Санчес и не обращает внимания. У остальных – не сорвешься!»

– ОК, Let's go! Поехали! – громко объявил второй кухонный вертухай в начале седьмого.

Как по команде, наружные конвоиры открыли две двери, ведущие в святая святых любой из тюрем. В столовку воодушевленно повалил только что проснувшийся народ.

Из двух с половиной тысяч зэков Южной стороны регулярно «службу питания» посещало где-то три четверти контингента. На завтрак процент оголодавших падал до 50 процентов. Остальные спали, завтракали у себя в отрядах или просто ленились.

До этого дня я тоже рано не вставал.

В 7.30 я аккуратно (с «воротничком») заправлял свою койку и вновь заваливался спать поверх одеял. В любой момент в камере могла появиться могущественная и страшная Инспекция, раздающая наказания направо и налево. Поэтому мой утренний сон был особенно чуток.

…Через несколько месяцев ситуация «трагически» изменилась: ровно в 5:30 утра, за полчаса до подъема, з/к № 24972-050 спускался на первый этаж и целый час мучил свое нетренированное тельце в компании друзей – двух чернокожих атлетов: Лука-Франсуа из Гаити и Миши из Нигерии.

После усиленной зарядки, по преданию, заимствованной у американского спецназа «Морские котики», я едва успевал попасть к концу завтрака. Начинающему амбалу для запуска дневного метаболизма, как воздух, требовалось утреннее обезжиренное молочко и немного углеводов.

…Как и Земля вокруг Солнца, ежедневная жизнь зэков весьма серьезно вращалась вокруг тюремной столовой.

Бытие определяет сознание, особенно арестантское, а хлеб и в Америке – «всему голова»!

Худо-бедно, но хотя бы раз в день зэки либо поедали краденое, либо появлялись в Food Service лично. Тюремная столовая одновременно вмещала в свое запотевшее влагалище 370 особей мужского пола, еще столько же стояло в двух очередях, тянувшихся как минимум метров на пятьдесят.

Нехитрым подсчетом «сидячих» мест я занялся в первые полтора часа вынужденного простоя в ожидании «кастамеров»[245].

Сказывалось мое театрально-концертное прошлое.

Настоящий администратор вместо таблицы умножения должен был знать количество мест в том или ином зрительном зале. Даже находясь в американской тюрьме, я помнил вместимость Воронежского театра оперы и балета, где начиналась моя «жизнь в искусстве» в нежном возрасте семнадцати с половиной лет.

За исключением двух «обкомовских» и двух «главлитовских» кресел в седьмом ряду партера в зале насчитывалось ровно 1101 место. О «русско-американских» концертных площадках по всей Америке даже не приходилось говорить.

Отскакивало от зубов.

Поэтому, принимая участие в какой-то сюрреалистической игре в столовой тюрьмы Форт-Фикс, я мысленно представлял себе «Националь» – старейший русский ресторан на Брайтон-Бич.

Стараниями легендарных владельцев: Софы, Бэллы и Марика – «Гнома», нижний зал знаменитого заведения тоже вмещал в себя где-то под 400 посетителей.

Позже, в поту и мыле, вынося мусор, смешивая салаты или раскладывая еду по затертым зэковским подносам, я неоднократно вспоминал этот ресторан. Вместо одетых в Версаччи, Гуччи и Москино русских брайтончан перед моими глазами мелькали одинаковые угрюмые лица зэков… спешащих на очередной прием пищи…

… Итак, она звалась Столовой!

Я загремел в большущий ангар с двумя крыльями в форме подковы, «салат-баром» посередине, несколькими «раздачами», кают-компанией для офицеров, кухней, посудомойкой и складом.

По периметру заведение было обнесено дополнительной сеткой с колючей проволокой в тщетной предосторожности избежать тюремных краж. Однако ни сетка, ни «колючка», ни карцер, ни даже ежедневные обыски результата не давали – кухонные несуны всегда оказывались хитрее и шустрее дуболомов.

«Этот идол золотой» решал все!

Две двери в фуд-сервис полностью контролировали менты. Они регулировали движение и обыскивали выходящих: еда на вынос не пропускалась.

Профессиональные несуны, зарабатывающие на транспортировке, ежедневно рисковали. В случае поимки с поличным как минимум им грозило длительное пребывание в «дырке», а как максимум – потеря заветных 15 процентов условно-досрочного освобождения.

Тем не менее преступная цепочка: работник склада – повар на кухне – уборщик зала – контрабандист – отрядный перекупщик – потребитель не прерывалась ни на сутки. Спрос превышал предложение – дефицита на всех не хватало.

Хотя охранники арестовывали в день по несколько человек, в ряды кухонных контрабандистов ежедневно записывались новые добровольцы из числа бывших наркокурьеров.

«Горбатого могила исправит», – говорила в таких случаях моя бабуля Вера.

…Лысеющий сорокалетний бодрячок – сосед и добрый приятель Виктор, мексиканский житель калифорнийского Сан-Диего, в тюрьме занимался молочным промыслом. Его все так и звали – Молочник, Milk Man. В холодное время года он снабжал молоком четверть моего отряда.

Небольшая упаковка, вмещающая один стаканчик молока, у Витьки стоила 50 тюремных центов. Через несколько месяцев я и мои коллеги по утренним самоистязаниям стали к нему «на контракт», ибо иногда на завтрак мы не успевали. Охлажденное молоко, помещенное в пластиковый термос со льдом, доставлялось прямо в камеру любому страждущему.

При этом Молочник проявлял чудеса эквилибристики по «проносу» ценного напитка через полицейский кордон. Набив карманы синенькими обезжиренными упаковками, Виктор выжидал удобный момент.

Он не шел на выход, как это делали все и как предписывала инструкция, а двигался против потока, через входную дверь. Смешиваясь с прибывающими в столовку зэками, он, как лосось на нерест, упрямо плыл навстречу течению, пока не оказывался на улице.

Поскольку смелый кульбит Молочник проделывал к самому концу завтрака, то все внимание пятерки ментов сосредоточивалось на выходящих каторжанах.

Дуболомы самозабвенно ощупывали арестантов на предмет запрещенного кусочка хлеба, булочки, яблочка или молочка. На это и рассчитывал мой поставщик: он шустро нырял за угол и уходил тюремными задворками.

Позже, когда нас вместе возили к хирургу в соседний с тюрьмой Принстон, Витька признался, что контрабанда молока, помимо солидного подспорья, давала ему дневную порцию адреналина: «Я и наркотики любил перевозить, потому что это – и деньги, и ощущения!»

Как в том анекдоте про кавказский ресторан: «Дайте мне, пожалуйста, что-нибудь остренького, национального, грузинского…»

«Кинжал в жопу хочешь?»

Роль такого кинжала и выполняла работа Виктора, неисправимого контрабандиста, уроженца мексиканской Тихуаны.

…Я достаточно быстро наблатыкался убирать со стола остатки завтрака. В левой руке халдей Трахтенберг держал симпатичную пластмассовую торбочку – фиолетовый ящичек с ручкой, отделением для воды и тряпочек.

До этого мне никогда не приходилось пользоваться таким удобным уборочным агрегатом. Оказалось, что этот американский прибамбас был куда вместительнее и многофункциональнее, чем обычная ладошка.

В моей правой руке пованивала грязно-белая тряпица, бывшая когда-то стандартным полотенцем. Когда вода становилась до неприличия грязной, я шел в «посудомоечный цех», сливал хлорированные обмылки в канализацию и набирал новую порцию Н2О.

Необычность утреннего занятия меня неприятно удивила и одновременно развеселила. Впрочем, как и весь остальной тюремный сюрреализм.

– Раша, пойдем завтракать, – позвал один из дружелюбных уборщиков, с головы до ног в синих татуировках. Так любили себя разукрашивать пацаны из Мексики. – Смотри, не переработай, а то объедки придется есть!

– Да, да, иду! – ответил я, вытирая стахановский пот тыльной стороной ладони.

Мы вымыли руки и стали в очередь, каждый в свою: беззубый синюшный мекс в общую, а я в специальную. Там столовались и мирно сосуществовали иудеи и мусульмане. Чтобы получить кошерно-халяльную пищу, требовалось письмо-распоряжение от одного из тюремных капелланов. Просто так на «спецдиету» было не попасть. Поэтому, как и все другие богоизбранные, я прошел интервью у тюремного капеллана на знание основ иудаизма и законов кашрута. У меня упрямо допытывались, почему нельзя смешивать мясное с молочным и почему евреям запрещено есть свинину.

Свиные шашлыки я весьма и весьма ценил. Тем не менее, воспитанный в лучших традициях страны советов и находясь в поисках тех тюремных мест «где глубже», я решил воспользоваться своей фамилией и происхождением.

Из-за этого з/к Трахтенберг мог рассчитывать на спецпаек, выдаваемый в белых одноразовых контейнерах представителям двух семитских групп: арабам и евреям.

No passaran – cвинья не пройдет!

99 процентов «русских» заключенных (русских-русских, русских-армянских, русских-грузинских, русских-эстонских, русских-азербайджанских) без зазрения совести причисляли себя к иудеям. Особенно поначалу, ибо «кроличья еда» (а именно так зэки называли между собой нашу еврейскую хавку) быстро приедалась.

Нас кормили однообразно, безвкусно и с упором на сою.

Единственным преимуществом белых упаковок было наличие в них кое-какой зелени, недоступной другим каторжанам. Раз в день я получал свою богоизбранную порцию с гарантированными кусочками болгарского перца. Иногда его заменяли половинкой подгнившего помидора, желтым соцветием брокколи, черноватенькой цветной капустой или склизкими листиками салата.

Воспитанным в традициях мясоедства и обжорства «русским» зэкам спецпайка однозначно не хватало. Мы рисковали по нескольку раз в день, набирая в пластиковые коричневые стаканы запрещенный горячий гарнир из общего салат-бара. Если кошерника-неудачника застукивали за этим небогоприятным занятием, его немедленно лишали «религиозной диеты» и выписывали штрафную квитанцию.

Многие из нас не выдерживали стресса, связанного с ежедневным воровством, и пыток здоровой холодной пищей. Поэтому некоторые со спецпайка соскакивали.

Я часто об этом думал, минимум – раз в день, завистливо наблюдая, как соседи по столу поедали жирный френч-фрайз, бумажные сосиски или какой-то мясной гуляш. В таких случаях я медитировал, стараясь думать в русле статей из журнала Men's Health, или пытался прикупить у кухонного дилера полдюжины вареных яиц.

Чаще дело заканчивалось последним.

Жители Форта-Фикс 365 дней в году питались убийственно однообразно. Уже через пару месяцев пребывания на нарах, на большую часть подаваемых блюд мы смотрели если не с отвращением, то точно с раздражением.

Это касалось обеих диет – общей и «религиозной».

Поэтому бывалые и более-менее состоятельные зэки переходили на подножный корм, питаясь продуктами из ларька и купленными полуфабрикатами с кухни.

…Отметившись в кошерном списке у дежурного дуболома, я получил свой обычный утренний паек. В него входили две коробочки кукурузных хлопьев «Чириоз», пакетик дешевого кофе, два кусочка хлеба, немного джема и молоко.

Иногда нам добавляли пачку быстрорастворимой кашки: манной или овсяной. В случае особой удачи в запаянной от нечестивцев целлофановой упаковке красовался перезрелый и подгнивший фрукт: апельсин, банан или яблочко.

Начитавшись умных журналов, я понял, что даже тюремный завтрак являлся самым полезным приемом пищи за весь день, и старался попасть на него во что бы то ни стало.

До Форта-Фикс по утрам я почти никогда не ел, а обходился неспешным кофе часам к 11-ти.

«Лева, завтрак – это святое», – наставлял меня Игорь Лив, добровольный диетолог-инструктор. Он питался архиправильно, вдохновляя собственным примером неразумных зэков, недавно расставшихся с уличным гедонизмом.

Неевреи и неарабы завтракали сказочно вкусно. Во всяком случае, именно так мне поначалу казалось.

В обычной очереди, «main line»[246], по утрам подавали холестериновые деликатесы: поджаренные в многоразовом масле две аппетитно-коричневые гренки, залитые вязким и сладким сиропом. Иногда – перезрелую фруктозу в сочетании с манной, кукурузной или овсяной кашей.

Существовали и отклонения: бублики-«бейглз», засахаренные кукурузные хлопья, тонюсенькие гамбургеры, яичница или оладьи.

Утренняя закуска сопровождалась американским кофе – отвратительной бурдой из общего котла, разливаемой в не отмывающиеся от жира пластиковые стаканы. Чай почему-то отсутствовал – русские, китайцы и прочие любители приносили пакетики с собой.

Меню не менялось из недели в неделю. Мы наизусть знали, чем будут кормить в столовке сегодня, завтра и послезавтра. Я мечтал о бутербродике с индюшатиной, домашнем творожке, йогурте с кефирчиком, свежем соке и настоящих фруктах. Увы – в ближайшие четыре года ничего подобного мне не светило…

И по причине скудного завтрака я неожиданно полюбил ранее ненавистную мне овсянку. Этот «досадный» факт я упрямо скрывал от своих родителей, чтобы в очередной раз не услышать их подковыристую сентенцию: «Ведь мы тебе говорили!»

С выполнением родительских рекомендаций и советов («не пей, не кури, делай зарядку») я опаздывал на пару декад.

Не я первый, не я последний.

Доченька Соня также, как и ее папашка, ненавидела кашку, и во всем другом предпочитала учиться на собственных ошибках. Наблюдалась преемственность поколений, которой меня неодократно пугали мама и папа.

…В 10 утра появилась мисс Фрост – мой будущий босс.

Я сразу же запомнил ее в общем-то простую фамилию. Американский поэтический авторитет Роберт Фрост был у меня на особом счету. Когда-то я выиграл конкурс на лучший перевод его стихотворения, с которым будущий зэк гордо выступил на университетском фестивале «Студенческая весна».

Мисс Фрост оказалась невысокой тридцатилетней лесбиянкой с походкой Чарли Чаплина.

Офицерша носила низкосидящие темно-синие форменные панталоны, белую рубашку с вечно закатанными рукавами и короткую блондинистую прическу a la Гаврош. Бейсбольная кепка с карающим орлом на эмблеме, по тюремной моде повернутая козырьком в сторону, никогда не снималась с ее бледнолицей головы.

Она выглядела не как надзиратель, а как приблатненный подросток в колонии для несовершеннолетних.

Моя новая начальница была брутальна, маргинальна, нетривиальна и гомосексуальна.

Заключенные ее уважали – в отличие от других ментов, она работала с нами на равных, а может, даже и больше.

Несмотря на видимую невооруженным глазом и за три версты сексуальную ориентацию, зэки любили обсуждать, что бы они с ней сделали в постели. Почему-то все сходились во мнении, что именно с «ним» она бы обязательно переспала, забыв про свою природную девиацию.

Мне лично мисс Фрост представлялась с плеткой-семихвосткой в черном латексе и здоровенным дилдо в теле какой-нибудь пышнотелой гурии.

Именно от мисс Рост зависела участь моего дальнейшего кухонного трудоустройства.

Либо я, как Орфей, должен был спуститься в ад – раскаленный и мокрый посудомоечный департмент, либо в «святая святых» – внутреннюю кухню, либо на прибыльную «раздачу», либо на грязную уборку зала.

Поэтому по доброй советской традиции и по совету Зины с Давидкой я решил просить протекции у старшего товарища.

На этот раз моим заступником и благодетелем должен был стать старейший кухонный работник, бывший раввин и бывший цветочный король из Нью-Йорка Мойше Рубин.

К нему на аудиенцию я и попал накануне вечером.

Мойше сидел на шконке своей камеры – «люкс» для больных зэков на первом этаже отряда 3603.

Он читал Тору и на умирающего совершенно не смахивал. Наоборот, пылал оптимизмом, здоровьем и прущим отовсюду авантюризмом.

Особо талантливые зэки пробивали себе льготные двухместные камеры благодаря познаниям системы Станиславского. Рыжебородый пейсатый Мойше находился в их первых рядах.

Бесконечные посещения больнички, припадки, обмороки, конвульсии и битье в падучей иногда срабатывали – зэк отправлялся в спецблок для больных на первый этаж.

В Форте-Фикс мой новый знакомый досиживал свой восьмилетний срок и через месяц-другой возвращался к своему цветочному бизнесу. Он держал несколько магазинов в нью-йоркском «flower district»[247] Седьмой авеню, и импортировал в Америку цветы со всего мира.

Выпускник Вашингтонской школы раввинов погорел за финансовые шуры-муры и нелегальные безналоговые гешефты[248] на васильках и ромашках…

Шестидесятилетний Мойше пообещал невозможное – договориться с мисс Фрост о хорошей позиции для своего протеже: «Начнем с салат-бара, потом переведем тебя на кухню, а перед тем, как я уйду, попробую поставить тебя на свое место. Лучше и чище работы не бывает! Согласен, русски[249]

Криминальный ребе-цветовод заведовал приготовлением кошерной хавки для семитов и диабетчиков.

В дальнем конце внутренней кухни притулилась отдельная, герметически закрытая и сверхчистая комната. Именно там царствовали Мойше и его трижды очищенный помощник.

Никто другой туда не впускался, в противном случае приготовленная еда считалась «нечистой» и «несъедобной».

…За несколько лет до моего попадания на нары Верховный суд США обязал тюремное ведомство предоставлять своим «клиентам» кошерное питание.

Мои интересы в Вашингтоне отстаивал «АЛЕФ Институт» – крупнейшая правозащитная организация заключенных иудеев. Ей помогал гигант международного сионизма «Ю Джи Эй Федерэйшн»[250] – «Объединенный Еврейский Призыв».

Как мне позже рассказывал Мойше, сразу же после победы еврейских активистов в кошерной упаковке всего было «много» и «эксклюзивно». На момент моего заточения из-за дефицита госбюджета зэки-иудеи довольствовались остатками былой роскоши. Но даже эти «слезки» готовились особо чистым способом. Для разделки продуктов в обязательном порядке использовались различные доски, ножики, кастрюльки и контейнеры. Все – как на воле.

Смешать мясное с молочным или даже положить «врагов» на соседние полки в холодильнике считалось серьезным религиозным преступлением. За соблюдением строгих религиозных предписаний и следил бывший ребе Рубин.

Мойше по-еврейски мыл овощи-фрукты, нарезал жидкий еврейский салатик и герметично закатывал еврейскую пайку в еврейский целлофан.

Когда все было готово, кошерный специалист творил молитву, устанавливал упаковки в шкаф на колесиках и вывозил на авансцену. Он становился рядом с дежурным дуболомом и выдавал спецпаек.

На это теплое местечко мне и предстояло пройти интервью у мисс Фрост.

Однако смелая еврейская затея успехом не увенчалась. Несмотря на наши логические объяснения и призывы к разуму, з/к Трахтенберг не получил заветного распределения в кошерный отдел.

Не мудрствуя лукаво живописная кухонная надзирательница распределила меня в «салат бар».

Я должен был следить за тем, чтобы на прилавке всегда стояли алюминиевые поддоны с нехитрой овощной нарезкой и гарниром.

После экспресс-трудоустройства мисс Фрост направила меня в тюремную прачечную для получения белой «поварской» униформы.

…Уже через несколько дней с начала службы в общепите мне понравилось надевать на себя скрипучие белые одежды и хоть на несколько часов отличаться от моих соседей по нарам. От темно-защитного цвета униформы и светло-серых вечерних трикошек с потными белыми маечками меня подташнивало.

В «белом» я чувствовал себя капитаном круизного судна, гордо посматривающим на своих нелепых подопечных стюардов и запредельных пассажиров…

…В столовке Форта-Фикс я проработал несколько месяцев.

Иногда, при запарке, меня отпускали из салатного бара и отправляли на обработку овощей. Тогда я размахивал тупыми ножами, привязанными (из соображения безопасности) к длинному металлическому столу.

Иногда выдавалась особая «честь»: на время превратиться в уборщика-многостаночника и надраивать «палубу» вонючей химической водой.

Управляться американской шваброй, имеющей на конце внушительный пучок из летающих туда-сюда хлопчатобумажных косичек-хвостов, приходилось нелегко. Аппаратус меня не слушался и вырывался из рук, оставляя на полу непонятные разводы.

В своем нью-йоркском жилище я по старой российской традиции пользовался зачуханным махровым полотенцем. Профессиональный полотер был из меня никакой.

При «salad bar» я чувствовал себя значительно увереннее и даже в чем-то «общественно полезным». Последний раз такие светлые ощущения охватывали меня на весенних субботниках в моей далекой воронежской alma mater.

…Дни замелькали как бешеные…

Я уставал.

В голове постоянно шумело, тянуло спину, от многочасового стояния болели ноги. В какой-то момент я испугался, что начинаю слегка сходить с ума – мне слышались «голоса». Сказывался постоянный шум от одновременных громких переговоров нескольких сотен посетителей заведения.

Тем не менее особого выбора у меня не было – я постепенно привыкал к физическому труду, некогда превратившего обезьяну в человека.

Практически ежесекундно я переживал о напрасной трате своего времени. Тупая механическая работа меня раздражала. Мне требовалось время для настоящего, а не «фуфлового» развития личности. Запланированная физкультура откладывалась, на чтение не оставалось сил, «тюремные хроники» застряли на второй главе…

Я мечтал о работе в пыльной библиотеке или в отделе образования. Труд в вонючей и шумной столовке с 10 утра и до 7 вечера высасывал оставшуюся жизненную энергию, не допитую прокуроршей и ее стаей из ФБР…

…Через три недели после моего бесславного трудоустройства в тюремный общепит с Северной стороны поступил неизменившийся шкидовец Максимка Шлепентох.

Он невероятно долго засиделся в карантине и весь пылал желанием наконец-то, приземлиться и начать правильно «делать срок».

Подготовительные курсы мой друг окончил с отличием. Теперь дело оставалось за малым – получением достойной работы и выработкой той самой ежедневной «рутины» – почасового жизнеутверждающего расписания.

По опыту старослужащих и своим собственным наблюдениям я уже знал, что время летит быстрее, когда зэк постоянно чем-то занят…

Мой целеустремленный товарищ занялся поисками работы с вечера первого же дня.

Несмотря на дружеские предупреждения, он пошел абсолютно теми же тропами, что и я. Максимка разыскал очередных «благодетелей», которые, как и мне, пообещали трудоустройство на блатную работу. Следуя стереотипам и советам старших, он тоже навострил лыжи в «вечерние дворники» и «уборщики отрядных помещений».

…Через неделю после переезда Макс Шлепентох поступил в распоряжение моей начальницы мисс Фрост.

Here we go again![251]

Для него назначение на кухню стало настоящим шоком. Для меня – неожиданным подарком – я эгоистично радовался, что теперь мне будет с кем перекинуться словом: добрым и не очень.

…Спустя год тем же комсомольско-молодежным составом – Максим и я – дружно загремели в карцер за участие в тюремной забастовке. Но это еще было впереди, и тогда об этом мы не могли и подумать.

Мой верный дружбан угодил в самый настоящий ад – «посудомоечную комнату».

Постоянно текущая горячая вода и идущий от нее пар нагревали небольшое помещение до температуры русской парной. Избранники судьбы становились полностью мокрыми в течение минуты. Настоящая работа «для негров» и желающих хорошенько прочистить поры на лице. Ни тем ни другим русский посудомойщик не страдал.

Рядом с рабочим местом Максимки прямо в торец обеденного зала смотрели два окна.

Около них было особенно грязно и тошнотворно. Быстрые руки подхватывали у зэков подносы с остатками еды и вываливали их в бурлящий ручей, текущий по блестящему желобу.

Поток с нечистотами поразил мое воображение – такого я не видел никогда.

Словосочетание «пищевые отходы» в моей памяти ассоциировалось с безразмерными кастрюлищами с рвотной массой. Их доверху наполняли остатками борщей, макарон и несъедобных котлет в пионерских лагерях моего детства.

В одно время для выполнения «Продовольственной программы СССР» ведра для отходов появились и в моем подъезде, а во дворе, на «мусорке», подванивал гигантский накопитель. Граждане Страны Советов по-отечески и в принудительном порядке заботились о корме для пригородных поросей.

До попадания за решетку я не имел ни малейшего представления о том, как поступают с объедками в Соединенных Штатах.

В Форте-Фикс в пищевые отходы уплывали великие килограммы неиспользованной еды. Как от самих зэков, так и остатки с кухни.

Посередине посудомойки стоял небольших размеров пресс, куда и впадала кухонная Вонючка. Когда емкость наполнялась до краев, из нее отжимался «сок», а жмых из объедков отправляли на помойку.

Этот удивительный и бесконечный процесс по каким-то совершенно непонятным причинам меня гипнотизировал. Чудо чудное, диво дивное.

Американский уголовник Мax Shlepentokh трудился в лучшей части ада – он вынимал горячие пластмассовые подносы и стаканы из гигантской посудомоечной машины и устанавливал их на тележку.

Когда она наполнялась, работники выкатывали ее на авансцену – блестящую от хрома «раздачу».

Коричневые затертые подносы с углублениями для пищи служили зэкам тарелками для первого, второго, «салата» и редкого десерта.

Круг замыкался.

От посудомойки до моего «салатного бара» было подать рукой, поэтому ухандокавшийся Максимка время от времени заглядывал ко мне в гости.

По сравнению с ним я был сух и чист, а мои обязанности требовали университетского образования.

Перед началом трудовой смены салатчики запасались большими металлическими контейнерами с провиантом.

Я, как и мои коллеги, таскал их из-за кулис на вытянутых руках и оттопыренном животе. Черные повара и поварята наполняли емкости едой и передавали нам в руки.

Мы отвечали за раздачу народным массам гарниров, гнилых овощей, соли-перца и «дрессинга»[252].

Самые шустрые из нас пользовались «салат-баром» как крайне удобной торговой точкой. Удаленный от вертухаев прилавок позволял более-менее безопасно устраивать распродажу государственных продуктов.

Менты это прекрасно знали и несколько раз в день устраивали проверки и обыски. Я в товарообмене участия не принимал – им занималась местная латиноамериканская мафия, и чужака в прибыльный бизнес не впускали.

Скажу честно – не особенно и хотелось.

Моя «секция» выполняла важнейшую физиологическую функцию. На «главной» раздаче арестанты получали небольшую порцию «белка» и за ее размером следили дуболомы.

У меня зэки ублажали себя по полной программе.

И на обед, и на ранний пятичасовой ужин главным тюремным гарниром выступала смесь риса и фасоли.

В странах третьего мира эта комбинация заменяла оголодавшему населению и рыбу, и мясо. Заключенные жадно накладывали себе на подносы целые горы из «rice and beans»[253], чтобы хоть как-то заглушить чувство голода.

Иногда мы раздавали «макарони сэлад» – холодные рожки, перемешанные с морковкой и майонезом. Еще реже – варенную в кожуре гнилую прошлогоднюю картошку. Совсем изредка – быстрорастворимое искусственное пюре.

Овощная часть «салатного бара» тоже не блистала особым разнообразием. Подпорченного салата-латука всегда выдавали много. Пару раз в неделю появлялись витаминосодержащие деликатесы: рубленная капуста, натертая морковь, безразмерные куски безвкусных огурцов и любимый в Америке сельдерей.

Случалось, что зэков радовали супчиком, сварганенным по принципу «что боже тебе не гоже».

Я любил эти редкие фантазийные похлебки, хотя Лук Франсуа мне их есть запрещал: «Лео, это – сплошной жир и мука для густоты. Ты же, кажется, сбрасываешь вес, а не набираешь?»

Мне становилось стыдно, и я нехотя проходил мимо пахучего варева.

Евро-арабо-диабетичкам, получавшим специальное кошерное питание, есть с «общего стола» категорически запрещалось. Мы были привязаны к белым пластиковым контейнерам с соевыми котлетками, соевой рыбкой и соевой отбивной.

Белковая часть семитской жрачки экспортировалась из нью-йоркского района Вильмсбург, где в мире и согласии проживали хасиды, богема и хипстеры. Там-то и размещалась заветная фабрика по производству и упаковке религиозной еврейской еды. Как сообщала небольшая наклейка на хрустящем пластике: строгий религиозный контроль над процессом осуществлял некий ребе Соломон Виткинд. Мне на его месте было бы стыдно за крошечные порции невкусного провианта, поставляемого соплеменникам в темницы США. Я зачастую игнорировал кошерную еду – мои глаза не хотели смотреть на всеобъемлющею и всепоглощающую сою и арахисовое масло.

Как и многие другие «кошерники», процентов на пятьдесят я питался приобретенным на кухне и купленной в ларьке провизией. Плюс время от времени я совершал запрещенные набеги на «общий стол».

За этим непочтительным, но крайне необходимым для вкусовых сосочков занятием меня ловили несколько раз.

Надзиратели ходили мимо столов и искали нелегальную еду.

Поэтому я часто превращался, как говорил мой друг Лук Франсуа, в «stress box», то есть в «ящик со стрессом».

Как минимум раз в день я что-то покупал у испаноговорящих торговцев – вареные всмятку яйца, более-менее нормальные сосиски, ветчину или рыбные котлеты из офицерской части столовой.

При этом никакой скидки «для своих» я не получал. Тем более потом, когда мне все-таки удалось перебраться на другую работу.

Латиносы видели во мне «белого человека», который по определению должен был иметь тугую мошну.

Кусок курицы уходил по три доллара, пять яиц – за доллар, ветчина – за полтора.

Я вовсю пользовался своими кухонными связями – ворованного на всех желающих не хватало. Еда однозначно была в дефиците.

Сверхнаглостью у «кошерников» считалось получение какой-нибудь вкуснятины (наподобие подаваемой раз в неделю курицы) прямо в «основной очереди», под самым носом у мента.

Дуболомы не оставляли зэков на раздаче без присмотра ни на минуту. Если полицай отворачивался, то за это время часть «дефицита» сразу же куда-то улетала.

Кухонный офицер не только следил за раздатчиками, но и собственноручно отмечал семитов и мусульман в особой компьютерной распечатке.

Иногда мне самоуверенно казалось, что очередной дежурный дуболом не помнит заключенного Трахтенберга в лицо. Тогда я пытался раствориться в толпе из двух с половиной тысяч зэков и какое-то время устраивал Хэллоуин местного значения.

Я снимал или, наоборот, надевал темные очки, закрывал салфеткой свою фамилию над карманом рубашки или телогрейки или подозрительно по-шпионски смотрел себе под ноги.

Каждый раз, как и Альхену из «Двенадцати стульев», мне было ужасно стыдно перед самим собой за позорное театральное действо.

Иногда проделки удавались, но большей частью меня ловили.

Я зарабатывал «тикет»[254] – сверхурочную работу по уборке зоны и имейл капеллану, что нарушил «религиозную диету». Новая церковная начальница, горбатая и сердобольная протестантка миссис Флюгер, относилась ко мне как-то по-матерински и лишь делала очередное внушение.

…Один из ментов дежурил на переднем кухонном фланге чаще других. Улыбающийся пончик в вечной синей бейсболке мистер Рэд ловил меня несколько раз, но всегда отпускал с миром в соседнюю еврейскую очередь.

За безуспешную попытку получить редчайший кусок свинины в кисловатом томатном соусе я получил от него кличку «Pork Chop», то есть «свиная котлета».

Мистер Рэд любил здороваться со мной нарочито громко: «Как дела, Котлета! Знаешь, что сегодня на ужин? Вареная ветчина из свинины»

Я на него не обижался – у нас шло негласное соревнование кто кого перехитрит. Побеждал он, ибо человек-невидимка получался из меня хреновый.

Через полгода с общепитовскими играми я завязал окончательно и бесповоротно…

…Меню вожделенных обедов и нерадостных тюремных ужинов повторялось с завидной регулярностью. Зэков кормили американской народной кухней – «мечтой» среднестатистического обывателя.

Несмотря на аппетитные названия подаваемых блюд, большинство из них были весьма малосъедобны: резиново-вонючие гамбургеры, «начоc»[255] из жирнющего мясного фарша, макароны с расплавленным сыром, вареная третьесортная ветчина, сверхмайонезный салат из тунца, слипшиеся спагетти с кислыми мясными тефтельками, зажаренные в жире соленые сосиски.

Обсуждая очередную продовольственную тему тесным русскоязычным кругом, мы пришли к неутешительному выводу: ни один человек на воле (не зависимо от его местожительства) нас бы не понял. В телефонных разговорах и в письмах мы стеснялись озвучивать столь разнообразные и красивые названия блюд.

На самом деле я бы тоже удивился или даже возмутился: «Да они там с жиру бесятся… Им бы в российскую или какую-то другую тюрьму…»

По сравнению со многими местами зэки из Федерального исправительного заведения Форт-Фикс должны были быть на седьмом месте от пищевого счастья.

Я прекрасно отдавал себе в этом отчет.

Еще я знал, что многие латиносы, мексы и островитяне с Карибских островов у себя дома так «хорошо» не питались.

Тем не менее я однозначно попал на дно американского общепита.

Ниже падать было нельзя. Нам скармливали продукты второй свежести и десятого сорта.

Следующей ступенькой вниз являлась сочная капиталистическая помойка…

В святая святых – зале приготовления пищи, расположенном позади раздачи, кашеварили чернокожие повара и поварята.

Они же служили на складе, в разделочном и салатном цехах.

Задворки общепита я знал с детства. Двадцать два года своей жизни молодой Трахтенберг прожил над «Россиянкой» – центральным молодежным кафе на воронежском Бродвее – проспекте Революции.

С младых ногтей я познал расположение его кухонь, цехов, подсобок и посудомоек. В младших классах мальчик Лева обожал помогать разгружать товар, получая за это вожделенные заварные пирожные.

С годами интересы сместились – ради дефицитного сервелата и зеленого горошка «Globus» я подружился с завскладом Клавдией Петровной и экспедитором Романычем.

С грузчиком Вольдемаром мы периодически отмечали мои зачеты с экзаменами ворованным портвейном «777»…

В Форте-Фикс никаких привычных электроплит не было и в помине. В центре кухни, в небольшом кафельном углублении, стояли шесть гигантских скороварок. Каждый из котлов мог легко вместить в себя и Иванушку-Дурачка, и Царя-Батюшку, и Конька-Горбунка вместе взятых.

Блестящие скороварки зловеще шипели и выпускали нескончаемые клубы белого пара. Над ними шаманили лоснящиеся от пота и жира темнокожие кашевары.

Они периодически шуровали в котлах гигантскими половниками, размером с очень большую лопату.

Любой кухонный инструмент выдавался только под расписку. Обязательный и самый опасный атрибут – ножи, тесаки, топорики – менты не доверяли никому. Они были намертво привязаны короткими металлическими канатами к полированным столам из нержавейки.

За кулисами сцены я появлялся крайне редко. Посторонним вход воспрещен!..

В середине рабочего дня, с 2-х до 4-х, в харчевне «Трех пескарей» объявлялся неофициальный перерыв. Еда выброшена, стойки надраены, полы вымыты, а ужин только в пять, но по отрядам нас не отпускали. Видимо, боялись, что говорливые и жизнерадостные латиноамериканцы не вернутся к обслуживанию ужина.

Поэтому наше свободное время менты занимали общественно-полезным трудом.

Мы крутили «silverware»[256] – упаковывали пластиковую ложку и вилку в единый набор, туго завернутый в салфетку. Это занятие я ненавидел всеми фибрами души, ибо время тянулось астрономически долго.

Официально читать запрещалось, поэтому приходилось вертеть ненавистное «столовое серебро».

Латиносы, наоборот, обожали эту послеобеденную сиесту.

Они усаживались группами по интересам – по четыре человека за стол. Руки были заняты работой, а мозги погружались в какую-то латиноамериканскую эйфорию.

Как в сельском ресторанчике далекой Коста-Рики или Сальвадора, усатые «кукарачи»[257] – юноши, дядечки и дедушки пели народные песни, громко смеялись и что-то живо обсуждали.

На «Руссию», то есть меня, они никакого внимания не обращали.

Я с удовольствием пользовался этим и незаметно укладывался на пол – поспать…

Пятичасовой ужин был самым быстрым приемом пищи: спешили рабочие кухни, хотели домой дуболомы – наши интересы совпадали.

За 20 минут до закрытия столовой легавые швейцары громогласно кричали внутрь заведения: «Закрываемся! Finish it up!»[258]. В ответ раздавалось дружное анонимное улюлюканье заключенных, усиленное звонким эхом.

Несмотря на все ментовские старания, звуковые неповиновения продолжались изо дня в день. Я злорадно улыбался и радовался за тюремное движение Сопротивления.

Как только мимо салатной стойки проходил последний зэк, мои коллеги и я, с радостью рабов выбрасывали в мусор оставшиеся килограммы невкусного гарнира. Из раздавальщика я превращался сначала в уборщика, а потом в полотерщика.

Поддоны с прилавка отодвигались в сторону, а в ход шли щетки и тряпки.

Через полчаса все сверкало. Можно было удаляться.

Спектакль подходил к концу.

Звучала бравурная музыка. На сцену выходили духовой оркестр и массовка. Главный герой и хор заключенных исполняли «Марш коммунистических бригад».

«Трудовые будни – праздники для нас!»

Занавес опускался…

Глава 23

Круговорот з/к в природе

Тюрьма Форт-Фикс являла собой сложнейший механизм, находившийся в постоянном броуновском движении.

Пенитенциарный «перпетум мобиле» ежедневно, за исключением праздников и выходных, проглатывал и выплевывал энное количество арестантов, действуя по закону о сохранении энергии.

Определение «все течет, все изменяется» как нельзя лучше подходило под описание моего американского острога.

Ушел на свободу краснощекий Шурик Брадис. Несмотря на клятвенные обещания писать письма своим великовозрастным «красношеим» приятелям и нам, он замолчал, как коммунист на допросе.

Горе-бизнесмен погрузился в нью-йоркскую жизнь с головой.

Вслед за ним «откинулся» Саша-Моряк, обладатель вечно глупой улыбки и опыта контрабандиста.

Через три месяца он выполнил обещание и прислал с воли одну-единственную маляву – открытку с видом родного Симферополя, отпечатанную в какой-то «образцово-показательной типографии имени Н.К. Крупской» в 1982 году. Завязав с морскими одиссеями, Моряк устроился разнорабочим на местную мебельную фабрику. Он остался доволен необычной шустростью украинских консулов и чиновников из СИН[259] – Службы Иммиграции и Натурализации США. В промежуточной иммиграционной тюрьме он отсидел рекордно короткие три недели.

Умышленно застрял на Северной стороне Форта-Фикс Саша Комарковский.

Готовился к уходу в иммиграционный «джойнт»[260] и Зина Малий.

В отличие от других зэков в аналогичной ситуации он не сел на диету и не зачастил в джим. Зюню не покидало чувство тревоги – он подлежал депортации на родину, хотя в Америке оставалось его еврейская мама, блондинка-жена и трехлетний ребеночек. Поэтому он психовал по полной программе.

Как и многие другие зэки, не успевшие получить американское гражданство, Зиновия Малия ожидали иммиграционные центры – сначала на севере Нью-Джерси в Миддлсэксе, потом в центре Америки – Луизиане, и в самом конце, перед посадкой в украинский самолет, – пару дней в нью-йоркской тюрьме Галифакс.

В отличие от Саши-Моряка криминальный бригадир собирался бороться с высылкой из страны, идя по стопам Семы Каца.

В соответствии с международными конвенциями американская СИН была обязана получить предварительное согласие на «посылку» из США от властей принимающей страны. Моему тюремному товарищу, можно сказать, повезло: он эмигрировал в США в 1991 году, еще из СССР. Найти несуществующего советского чиновника и саму страну спустя 15 лет было задачей нелегкой. Именно на это он и рассчитывал.

В случае отказа Украины Зину могли выпустить на американскую полусвободу. Незалежный Киев особых симпатий к американским мафиози советско-еврейского происхождения не испытывал.

…Как в кинохронике или при ускоренной перемотке, мимо меня проскочила еще пара-тройка русскоязычных зэков. Кто-то из них приходил на несколько месяцев, кто-то – на несколько лет. Мы были далеки друг от друга, как декабристы от народа, английский королевский двор от Элизы Дулиттл или Моника Левински от Хиллари Клинтон.

Несмотря на язык межнационального общения и мое дотюремное желание понравиться всем, контакта между нами не происходило. По этому поводу я перестал переживать достаточно быстро – искусственные союзы были обречены на смерть во все времена. К тому же мне не нравились хамство и жлобство, прикрытые «псевдопонятиями». Я тщательно отбирал своих тюремных знакомцев, устраивая невидимые им проверки на вшивость. При всем своем желании некоторых соотечественников я никак не мог отнести к уважаемой в тюрьме категории «good people». Дружной и могучей кучки из форт-фиксовских «рашнз» явно не получалось…

В один прекрасный день мой друг Максимка Шлепентох молча толкнул меня в бок и сверкнул в сторону своими большими печальными глазами. Сюсюкающие сентиментальные американцы называли их «щенячьими» – «puppy dog eyes».

Мы стояли в очереди на получение обеденного кошерного спецпайка.

Где-то впереди нас отчетливо раздавался сильный восточноевропейский акцент, на который я был натренирован, как местные овчарки – на зэков и наркотики.

На форменной рубашке, прямо над грудным карманом новичка, красовался фирменный лейбл Федерального бюро по тюрьмам: Dubrovskiy K. Под фамилией разместился номер заключенного – inmate number.

Гениальный Максимка моментально разобрался, что к чему, и успел быстренько шепнуть мне в ухо: «Лева, он майамский, из Флóриды».

По устоявшимся русско-американским фонетическим правилам ударение в названии штата падало на первый слог. Продвинутые жители далекой метрополии, претендующие на иностранный флер и знание американских реалий, тоже ударяли Флориду на букву «о»…

Как и в моем случае, представление новичка прошло за безрадостным арестантским обедом. Уточнение деталей и второй акт состоялись в тот же вечер в телевизионной беседке у отряда 3641.

Константину Дубровскому по кличке «Костян» оставалось сидеть чуть меньше года. «Дизель-терапия» тюремного ведомства перенесла Костю из известного централа в субтропическом Майами в мой Форт-Фикс.

Кочевой маршрут по городам и весям занял больше двух месяцев, включая посещения промежуточных тюрем Оклахома-Сити, Атланты, Нью-Йорка, Филадельфии и чего-то еще.

…36-летний москвич и бывший слушатель Плехановской академии занимался нелегальным бизнесом с младых ногтей. На заре перестройки молодой Костик промышлял на Арбате и в окрестностях, впихивая «америкосам» и «бундесам» хохломские ложки-матрешки, ушанки, тишортки и прочую горбачевскую хренотень.

Майки с аляповатой и некачественной надписью «СССР», «Mosсow State University»[261], «Perestroika» и эмблемой «Столичной» водки производились в подпольных цехах в районе Речного вокзала. При себестоимости в 75 центов они с легкостью улетали по 15–20 долларов.

Особо доверчивые фирмачи с радостью обменивали у будущего федерального заключенного твердую валюту на деревянную.

Вскоре сфера интересов Дубровского переместилась в гостиницы «Интурист» Москвы и Питера, где его с радостью привечали продажные советские менты и военные отставники – швейцары.

На третьем курсе Плехановки Костя открыл трэвел-агентство, разместившееся в престижной тени нового английского посольства, неподалеку от любимого им Старого Арбата.

Несколько лет Дубровский был прилежным российским предпринимателем. Он отправлял страждущих и неизбалованных москвичей в турции, египты, доминиканы, а настоящих ценителей – в Северную и Южную Америку. Во время одной из ознакомительных поездок в Перу и Колумбию Костя понял, что можно «делать бабки» значительно быстрее и с такой же бешеной прибылью, как и его давешние перестроечные футболки.

Кокаин, кокаин, кокаинище…

Традиционный маршрут традиционного товара пролегал через традиционные Карибы и традиционный Майами. Оттуда самолетами «Аэрофлота», «Люфтганзы» и прочими разными шведами – в город-герой Москву.

В Перу был срочно командирован младший партнер, в Майами на переброске служил старый школьный товарищ. Предприятие заработало на полную катушку.

После первой же пробной партии на след русских вышло недремлющее ФБР – оказывается, за южноамериканскими продавцами давно следила местная и американская полиция.

Костян и его московское бюро путешествий попали под колпак Министерства юстиции США.

…В ту поездку в Америку на встречу 2003 года Костю активно зазывал его товарищ и партнер из Майами.

«Лева, поверь, будто чувствовал одним местом, не хотелось лететь совершенно, – рассказывал мне мой новый приятель, прогуливаясь по предвечерней зоне. – Два раза переносил дату вылета, чуть не опоздал на самолет – на Ленинградке вдруг сломалась тачка. Даже двери на посадку закрыли, пришлось дать таможенникам полтинник. Какого черта я только прилетел в эту Америчку?»

Через неделю отдыха в Майами Дубровского арестовали.

Одетого в бразильские шлепки и шорты «Ральф Лорен» преступника внезапно окружили агенты ФБР. Дело происходило в прибрежной кофейне Starbucks на Коллинз-авеню, где он неспешно завтракал со своей пассией.

Сопротивление оказано не было.

Вместо новогоднего поздравления мама Кости Дубровского получила звонок с телефона тюремного социального работника.

Еще через месяц состоялся скорый суд. Ввиду моментального признания вины и мизерности первой партии, дистрибьютор-любитель получил сказочно короткий срок – четыре года, большую часть которого он отсидел в тюремном небоскребе в даунтауне[262] Майами.

В Форт-Фикс он попал на досидку, и первое время не переставал восхищаться размерами нашего нестандартного компаунда. В больших централах и в городских следственных изоляторах настоящего прогулочного двора не предусматривалось. Зэкам приходилось выгуливаться по часу в день, три дня в неделю на забетонированных и зарешеченных крышах.

Я тоже на всю жизнь наигрался в Карлсона и Спайдермена, наяривая по крошечному пятачку и разглядывая самолеты с крыши моей первой тюрьмы в графстве Эссаик. Поэтому, как и Косте, нынешняя тюрьма мне весьма импонировала большой прогулочной зоной.

Иногда в удовольствие, иногда заставляя себя, но я ежедневно накручивал по компаунду солидный километраж.

Как-то попутно я занялся прикладной тюремной арифметикой, применяя в расчетах достаточно скромные изначальные данные.

На форзаце учебника по математике для пятого класса советской школы был нарисован пешеход – шагающий дядечка с подписью под ним: 5 км/час. Умножив дневной километраж на 30 суток (на выходных я обычно гулял больше – часа 3–4), получилось, что за месяц я легко «делал» 250 км!!! За год отсидки в Форте-Фикс з/к Трахтенберг проходил и пробегал как минимум 3000 км!!!

Авиационное расстояние между Москвой и Нью-Йорком, выверенное по библиотечному атласу мира, составляло 7,536 км. Таким образом, за два с половиной года я пешком и с песнями проделал весьма солидный маршрут!

Без особого фанатизма, себе в радость и на пользу здоровью тюремное заключение на пять лет каралось пешей прогулкой от Нью-Йорка до Москвы и обратно!

Внушительные цифры меня гипнотизировали, как и работающий на местной стройплощадке экскаватор, мусорный пресс в кухонной посудомойке, страшная униформа спецназовцев или вигвам для тюремных индейцев во дворе церкви…

Костя Дубровский тоже любил тюремные забеги и заходы, во время которых мы вспоминали былое и думали о будущем.

Мы регулярно выгуливались по компаунду утренней тройкой: Рома Занавески, Костя и я.

Максимка, Зюня и большинство других русских в 6:30 утра еще видели десятый сон.

На взаимную притирку Дубровскому и мне потребовалось кое-какое время. Порой у него случались непредсказуемые перепады настроения, к которым я никак не мог привыкнуть. Тем не менее общего у нас с ним все же было больше.

Костян обладал обостренным чувством юмора, что я в тюремных условиях особенно ценил. Мы с наслаждением упражнялись в остроумии, разглядывая и раскладывая на три составные части всех встречных-поперечных.

Зэк Дубровский был неприкрытым расистом, а от его язвительно-саркастических комментариев даже у меня поднимались брови.

К сожалению, после пребывания в трех американских тюрьмах знатный либерал Трахтенберг медленно, но верно превращался в апологета сегрегации и почитателя шовинизма.

Костя меня переплюнул:

– Лева, этих животных надо селить вместе с семьями вот на таких же закрытых территориях за высоким забором… И никуда их, на хер, не выпускать – все свое, местное… Открыть фабрику типа нашего «Юникора», бары с дешевым виски, публичный дом, детсад для безотцовщины, начальную школу, чтобы только научить читать и считать… И ввести для всех постоянное военное положение. Выход в город – раз в месяц и только для отличников. В резервацию их! И на пушечный выстрел к белым не подпускать! Нет, ты только посмотри на них!

При этом он по-ленински прищуривался и делал отмашку рукой, как солист ансамбля Игоря Моисеева.

Мы наблюдали за повадками товарищей по несчастью то со смехом, то с плохо скрываемым раздражением.

Афроамериканцы общались между собой, как клоуны в цирковых репризах начала ХХ века: «Эээээээээээээй, Бим! Привеееееееееет, Бом!»

Перед обращением друг к другу черные делали минутную задержку, как будто забывали имя собеседника.

Вместо этого раздавалось длительное заикание междометия «эй», и только после этой увертюры говоривший разражался собственно именем. Вместо звучных библейских имен, полученных от родителей-христиан (Джозеф, Эдам, Эбрахам); нейтрально-современных (Патрик, Эрик, Роберт); африкано-мусульманских (Аким, Каид, Рафик) мои черные соседи употребляли только инициалы.

По зоне ходили толпы всевозможных НВ («Эйч Би»), YZ («Уай Зи»), RA («Ар Эй»). К ним присоединялись отряды из многочисленных Коротышек, Длинных, Худых, Лысых, Жирняков, Горбатых, Левшей и прочих человеческих мутантов.

Ничего примитивнее, чем инициалы в качестве имен, я не встречал.

Русские кликухи и погонялы, как мне казалось, отличались большим разнообразием.

«Варвары, господа, варвары», – приговаривал в таких случаях поручик Ржевский.

Cреди афроамериканцев в качестве тюремных обращений особой популярностью пользовались слова «gangsta»[263] или «nigga»[264]. Они заменяли русское «мужик» или «парень».

Иногда так называли даже меня: «What’s up, Russian nigga»[265] или «What’s popping, gangsta L»[266].

Однако частотным лидером и тюремным чемпионом выступала всеобъемлющая фраза «This shit is crazy!»[267] В зависимости от ситуации и совсем как в случае с Эллочкой Людоедкой она означала совершенно противоположное: от вселенской радости до мировой скорби.

Мне лично больше всего нравился ее прямой перевод на русский: «Это говно – сумасшедшее!»

Простенько и со вкусом!

…Костя Дубровский продолжал:

– Помнишь, Лева, на днях показывали новый «Кинг Конг». Бля, я посмотрел эту хренотень минут пятнадцать. Не выдержал, ушел… Зато моим соседям-идиотам – зашло офигительно! Понравилось так, что два часа не могли успокоиться. Короче, эти козлы уже несколько дней спорят до хрипоты. Как будто корову последнюю проигрывают. Никак не могут решить – кто сильнее и кто кого победит: Кинг Конг из этого фильма или Годзилла из другого. Сравнивают их размеры и силу! Я вначале не поверил, когда услышал, о чем спор. Ну было известно, что баклажаны трахнутые, но не настолько! Здоровые лбы, тридцати-сорокалетние придурки. Анбеливбл,[268] Лева…

Я понимал, что творилось на душе у Кости, поскольку на днях мне пришлось выяснять отношения со своими соседями по камере.

«Шварцы»[269] (как называли чернокожих американские евреи), все как один, оставляли на ночь на нашем единственном столе грязную и вонючую пластмассовую посуду.

После очередного вечернего супа из «пачки» и канцерогенной колбасы Summer Sausage амбре не выветривалось несколько часов. Засыпать в таких условиях было достаточно противно. Несколько раз я пытался донести до неомойдодыренных соседей свою позицию по данному санитарно-гигиеническому вопросу. Несколько раз во время разговора мне хотелось назвать их свиньями. Несколько раз я был на грани жизни и смерти – назвать чернокожего негром или свиньей для меня являлось абсолютным табу.

В ответ на мои упреки афроамериканский звеньевой с раздражением заметил:

– Лио, оставь нас и посуду в покое! Пойми, мы привыкли так делать у себя дома, в «худах»[270]… Мы легко можем выбросить остатки еды из окна… И вообще это тюрьма, не мешай нам «делать срок», как мы привыкли и умеем. Понял, Раша?

Я понял одно – переучить их мне вряд ли удастся. Поэтому я не отказывал себе в малой радости: отважный дрессировщик Лев Трахтенберг не одалживал черным однокамерникам кофе, сахар или кример, если те не произносили заветное слово «please».

Хамство просящих меня возмущало.

В результате опытов черные выработали условный рефлекс быстрее, чем собаки Павлова.

«Спасибо» и «пожалуйста» вошли в их небогатый лексикон, и я этим по праву гордился.

Два негра меня так и называли: «Say please» – «Скажи, пожалуйста».

Почти у каждого из нас была своя ежедневная «черная» история, быль или байка.

Однажды, во время утреннего моциона вдоль тюремного забора и спортплощадки, своей болью поделились эстонский рабовладелец и мой коллега Рома Занавески. Ко всем русским особям мужского пола независимо от возраста он обращался только «мааааалчики». Слово «сапоги», обозначающее любую обувь и вынесенное со службы в советской армии, стояло у него по популярности на втором месте. Третьим выступал глагол «приходить», причем он всегда употреблялся в прошедшем времени, совершенном виде, мужском роде и единственном числе: «Когда она пришел в Америку на следующий год…»

С голубоглазой бестией – бостонцем Ромой – соскучиться было невозможно: «Маааааааалчики, мне пиздец как неприятно смотреть густые кучерявые кусты у ниггеров под мышками! Они не следят за собой в тюрьма, ни хрена не бреют! Пришел из гетто и живут как в пещере! Весь раковины в их волосах – я рвать хотел даже! У них на голове волосы, как у нас в трусах!»

И с этим тоже нельзя было поспорить.

Бытовой расизм у русских зэков расцветал пышным цветом.

Тема «черные – белые» не оставила в стороне и Максимку Шлепентоха.

…В тот субботний день он совершил насилие над собственной личностью и встал на завтрак. Обычно Макс просыпался значительно позже, так как допоздна я пребывал в «ночном» – в ТВ-комнате своего отряда.

Днем он как бы самообразовывался, работал и ходил в спортзал, ночью – заслуженно расслаблялся, посещая у себя под боком филиал казино Атлантик-Сити. Игрища в тюремном катране затягивались до двух-трех утра, но Максимка время не замечал.

Поскольку по субботам на завтрак подавали лакомый зэковский деликатес – запаянный в целлофан кексик «мафин», то к нашей обычной тройке присоединялся мой верный друг Максим:

– Пацаны, вы лучше послушайте меня. Помните, у меня сосед есть из Филадельфии, черный. Его зовут Red[271], лысый такой, весь в прыщах.

Мы закивали, как благодарные лошади после ведра овса.

– Так вот, вчера он принес свои «пикчерс»[272] – он и его друзья-гангстеры из нашего юнита… Стоят на лужайке у качалки, яркий солнечный день, зеленая трава, сзади, как всегда, кирпичная стена… Ничего нового: изображают из себя крутых парней, руки на яйцах… Ну я тоже решил взглянуть внимательнее на фотку. Представляете, пацаны, поскольку все лица темно-коричневые, почти черные, ни у кого не видно ни черта. Голяк! Шесть гребаных черных пятен с белыми точками вместо глаз… Так вот, этот Рэд вышел немножечко посветлее остальных. Он это заметил, тычет в фотку пальцем и говорит: «Смотри, а ведь я светлокожий!» Представляете, как им живется и что у них внутри? Пи…ц полный!

Мы разулыбались и опять по-лошадиному закивали.

Так как мои уши-локаторы были всегда включены на прием, я тоже успел заметить, что среди негров шло негласное соревнование – кто светлее. Счастливчиками считались те, кто по окрасу приближался к европеоидной расе.

В активном лексиконе моих чернокожих соседей насчитывалась как минимум пара десятков слов, описывающих оттенки темного цвета. Светлокожие афроамериканцы нещадно, по-ку-клукс-клановски издевались и подкалывали выходцев из Африки в первом поколении. Мой черный руммейт Уай Биззл называл африканцев не только иммигрантами, но и «угольками» и «поджарками». Те вполне заслуженно обижались – их IQ был значительно выше, чем у большинства местных соплеменников.

Внутрисемейный черный расизм меня особенно забавлял.

Что-то подобное происходило и с темнокожими латиносами из Южной Америки и Карибских островов. И сознательно, и подсознательно жители Западного полушария тяготели к белому цвету.

Как в математике: стрелочка вправо – стремление к бесконечности.

Эта нездоровая тенденция порождала всяческие перегибы, ведущие к нарушению психики и самовосприятия.

…В Нью-Йорке на пересечении центровых 34-й стрит, Бродвея и 6-й авеню, в центре Хералд-сквер свили себе гнездо странные афроамериканские сектанты.

Уличные проповедники самовозбуждались, время от времени воодушевляемые толпой темнокожих кликуш, туристов и всеядных городских люмпенов. По мнению воинствующих фанатиков, время от времени бивших в два барабана, Иисус Христос был негром! Тут же висел громадный портрет Богочеловека с золотым нимбом вокруг головы и с лицом некогда популярного в СССР чернокожего певца Аврика Симона. Последнего периодически показывали в наипопулярнейших «Мелодиях и ритмах зарубежной эстрады» с суперпесней «Аврелла-Кукарелла-Хабанана»…

Я впервые увидел это религиозное святотатство в мае 1992 года, в первую неделю после прибытия в столицу мира на ПМЖ.

В то время я квартировал в манхэттенском отеле «Летхам» на 28-й улице, известном благодаря шпиону Киму Филби, дешевым проституткам, наркоторговцам, Эдичке Лимонову и иммигрантам из Союза.

Днем я изучал город, подрабатывал на раздаче листовок стриптиз-клуба Paradise и посещал НАЯНУ[273]. Вечером гулял по тогда еще очень неприветливой 42-й улице, выискивая чернокожих продавцов ворованных телефонных карточек для звонков на родину. Экономия была существенной: 10 долларов за весь разговор вместо трех долларов за минуту у тогдашнего монополиста АТ&Т.

Дозвонившись, я взахлеб рассказывал своим друзьям о черном Христе и таких же черных «апостолах». Это звучало сверхэкзотично и очень по-американски. Как мне тогда, во всяком случае, казалось.

Национально-расовые девиации продолжали интересовать меня и спустя годы в американской федеральной тюрьме. В этом вопросе мы сошлись с Костей Дубровским.

В свободное от прикладного тюремного расизма время Костян выступал по спортивной части. Благодаря своим знаниям, умениям и навыкам в соккере – европейском футболе – его взяли на работу в спортзал.

Мой товарищ по каторге был единственным белым тюремным судьей. Он с утра до вечера пропадал в спортивном зале и на футбольном поле, обслуживая три тюремные лиги: А, В и «40 лет и старше». В перерывах Костян тренировал собственную команду – там играли русские, поляки, словак, румын и кубинец Хосе. Сборная Варшавского договора называлась очень просто и органично: Red Army[274]. Почти всем выходцам из Восточной Европы было лет по 35–40 – все застали времена развитого социализма и СЭВа. Благодаря общим генеалогическим корням, автомобилю «Lada – Жигули» и фестивалю в Сопоте мы относились друг к другу с особой нежностью и пониманием. При встречах в столовке или на компаунде мы часто называли друг друга русским словом tovarisch. Спасибо Яношу Кадару, Эдварду Гереку, Николаю Чаушеску, Тодору Живкову, Фиделю Кастро Рус и лично товарищу Леониду Ильичу Брежневу за нашу тюремную дружбу и взаимную симпатию!

… Приближался День благодарения.

«Воздух усталые силы бодрит…» – пел о конце ноября любитель детишек и зайцев Николай Некрасов. Зона постепенно пустела: теплолюбивые негритосы, выходцы с Карибов и южные американцы все реже и реже показывались на улице. Мнимая пустота мне нравилась необычайно.

Как говорили в моем дворе на воронежском проспекте Революции, «меньше народа, больше кислорода».

Однако на каждого убывающего зэка приходилось по одному прибывающему…

За жестокую драку в столовке (когда кто-то пытался нарушить очередь) мой сокамерник Марио Санчес загремел в карцер. Учитывая пролитую кровь, крейзанутый мексиканский Зорро предстал перед тюремным судьей «DHO»[275] в рекордно короткие 10 дней.

Как позже доложила разведка и «малява» из «дырки», Марио потерял заветные 15 процентов условно-досрочного освобождения, на год лишился телефона, свиданий и ларька, а также пошел на повышение режима.

За особую жестокость проступка и физические увечья пострадавшего Марио очутился в тюрьме максимального режима – пенитенциарном центре Валенвуд.

На самом деле я нисколько этому не удивился: мой сокамерник был мужиком психованным, явно страдающим от раздвоения личности – «dual personality disorder». Как он оказался в тюрьме общего режима, а не на «строгаче», я не понимал с самого начала…

Через несколько суток к нам, в 315-ю, вместо ушедшего мекса поступил новичок.

В мою камеру попал жгучий брюнет в титановых очках явно дорогого дизайнера и пятидневной щетиной на полном лице.

«Лио, у тебя новый сосед-итальянец», – предупредил меня один из «старичков», молодой филадельфийский негр Флако, встретившись со мной в парадном подъезде.

Я поспешил к себе на третий этаж – Трахтенберга одолевало здоровое любопытство.

Бывало, что вновь прибывший зэк менял атмосферу камеры на 180 градусов.

«Hey, you never know»[276], – гласил о подобном многолетний рекламный слоган государственной лотереи штата Нью-Йорк.

Я вошел в камеру и остановился в дверях. Недалеко от моих нар стоял незнакомец и вытаскивал свои многочисленные манатки из зеленого армейского рюкзака и громадного целлофанового мешка.

Итальяшке было лет 35–37, и он явно не страдал от хлипкого телосложения. Сквозь густую щетину проступали упитанные щеки явного знатока la dolce vita[277]. Большие карие глаза несли в себе печальный средиземноморский отпечаток. На его груди и мощных руках кустилась густая растительность – в общем, чувствовался человек горячих кровей и южного происхождения.

Я попытался вспомнить что-то из своего итальянского лексикона, полученного во время пребывания на Апеннинах. К сожалению, кроме «кванта коста»[278] и «манджаре» [279]на ум ничего не приходило.

Итальянец меня опередил.

– Левка, привет! What’s up! Как дела? – весело сказал он по-русски. Иностранцы так не разговаривали – у новичка чувствовалось особое знание предмета.

Его произношение отдавало южно-русским говором в аранжировке русско-американских интонаций.

– Привет, привет, – ошалело ответил я, удивляясь попаданию двух русских в одну камеру.

Один шанс из тысячи.

– Я Алик Робингудский. А ты Лева Трахтенберг, ведь верно? Слушай, так вот ты какой вживую… Я про тебя столько читал и такого наслушался…

– Плохого или хорошего? – автоматически ответил я, привыкнув за много лет к подобным заявлениям.

– Разного, мэн, разного. И на улице, и в бруклинской тюрьме MDC[280], и на той стороне зоны. Кстати, могу по-дружески предупредить – кое-кто из пацанов с «Севера» недоволен твоими тюремными рассказами в журнале «Метро». А кому-то из дома прислали твои распечатки с Интернета…

– А в чем проблема? – не удивился я вопросу.

– Говорят, что ты слишком плохо о них отзываешься… Вместо того чтобы «приподнимать» русских, ты их «опускаешь». Мол, тон твоих репортажей – очень «саркастик»[281] энд «айроник»[282]. Уважения не хватает. И вообще – серьезнее надо… Понимаешь, мэн? – ответил Алик.

Поначалу я пытался оправдываться перед русскими Форта-Фикс, но скоро оставил это неблагодарное занятие. Объяснять авторскую задачу, нехитрые стилистические приемы, подбор слов и мои шутки было совершенно бесполезным делом.

Половина русскоязычных зэков были не в восторге от моего «Тюремного романа».

Получалась парадоксальная ситуация.

С одной стороны, журналисты на воле писали, что я «приукрашиваю своих соседей по бараку». Им не нравились мои нападки на Америку, а также посылы, что все мои товарищи по зоне «осуждены безвинно».

Неправда – мы все, так или иначе, преступили американский закон. Я возмущался другим: драконовскими сроками, стукачеством и беспрецедентной практикой наказания за часто недоказанный «преступный сговор».

С другой стороны, мои «Тюремные хроники» задевали самолюбие некоторых русских фортфиксовцев. Они с радостью читали о сидящих с ними зэках или зольдатен, находя мои описания точными и даже в чем-то смешными. Когда же дело доходило до них самих, ситуация менялась на противоположную. Классическая реакция на живое слово напоминало только одно – последнюю сцену из «Ревизора», когда чиновники читали вслух письмо Хлестакова Тряпичкину.

Недаром Николай Васильевич в эпиграф пьесы вынес поговорку: «На зеркало неча пенять, коли рожа крива».

С третьей стороны, я лично не мог перечитывать свою эпопею без дрожи. Почти в каждом абзаце чувствовались ненужная бравада и какая-то корявость – большее время я говорил все-таки по-английски. Из-за этого мне часто хотелось все бросить к чертям собачьим и вместо тюремных дневников заняться чтением и расслабухой.

И наконец, с четвертой стороны, мои заметки раздражали тюремные власти.

Проблемы начались через несколько месяцев после первой публикации. Бюро по тюрьмам потребовалось какое-то время на перевод «русских опусов». Меня несколько раз вызывали в спецчасть – «Special Investigation Service»[283] и требовали прекратить «безобразие».

Апофеозом антиконституционных гонений стало заключение «писателя» Трахтенберга в карцер.

Я на собственной шкуре и несколько раз проверил действие любимой американским народом Первой Поправки о свободе слова.

Назад в камеру я попадал после очередного вмешательства правозащитных организаций и прессы из-за «забора».

Безоговорочно «На нарах с дядей Сэмом» нравилось только моим родителям, сестре с дочкой и поддерживающей меня из Чехии доброй университетской подруженции и «няне-по-переписке» Наташе Шубной.

Ну и еще паре десятков читателей «Метро», «Вечернего Нью-Йорка» и «Нового русского слова», которые периодически присылали мне в Форт-Фикс письма поддержки и «восхищения».

Собственно, для них я и старался.

…Поэтому я широко улыбнулся, слушая донесения Алика Робингудского о недовольных моих писаниной русских зэках.

К сожалению, ничего нового он мне не сказал, о чем и был моментально проинформирован.

Поэтому во избежание ненужных пауз мы с радостью переключились на другое – решение хозяйственно-бытовых вопросов моего нового соседа, сопровождаемое краткой историей очередного «преступления и наказания».

Алик слегка суетился и распространял вокруг себя высокочастотную энергию, как турбинный зал Днепрогэса.

…Тридцать лет назад упитанный карапуз Алик вместе с обожающими его родителями покинул столицу Украинской ССР. Как и многие другие, семья новых иммигрантов поселилась в славном русском гетто Нью-Йорка – на знаменитом Брайтон-Бич. По окончании «кузницы русских американцев» – школы имени Абрахама Линкольна на Оушен Парквей – продолжать какую-либо учебу юноша отказался.

Как Максим Горький и другие представители критического и социалистического реализма, Алик Робингудский предпочел «хождение в народ» и свои собственные «университеты».

В конце восьмидесятых в Нью-Йорке, как после дождя, начали возникать брокерские конторы, торгующие акциями на бирже NY Stock Exchange[284]. Некоторые из них специализировались на торговле валютой разных стран на виртуальной бирже FOREX[285].

Оба вида контор в народе назывались «бойлерными», поскольку и там, и там страсти накалялись до предела. В одночасье делались состояния или спускались сбережения всей жизни. Азартные брокеры, проводящие перед компьютерами своих контор сутки напролет, играли деньгами своих клиентов из одноэтажной Америки.

Алик Робингудский был суперброкером и Продавцом с большой буквы. Настоящим, классическим «сейлзмэном». Он мог продавать все: никому не нужные пылесосы «Рейнбоу», гербалайф или страховки. Ему легко удавалось уболтать и живого, и мертвого, причем делал он это мастерски.

Я в это охотно верил, поскольку сам несколько раз попадался на его удочку.

Со временем я научился не поддаваться «чарам» и даже легкому прессингу со стороны моего нового соседа и товарища по несчастью.

«Ушки были на макушке…»

…Наигравшись в биржевого брокера, Алик Робингудский поступил на службу в манхэттенский дилершип «Мерседес». За пару лет он стал менеджером и одним из «чемпионов» по продажам. Но ненасытная натура звала его в свободное плавание – Алик уже давно мечтал о собственном «свечном заводике»…

Молодой золотоискатель вложил заработанные в бойлерных и «Мерседесе» деньги в верное дело – медицинское обслуживание четвертой волны иммиграции.

Государственные страховки с лихвой оплачивали работу десятка микроавтобусов, развозивших пациентов по врачам в Нью-Йорке и Нью-Джерси.

С появлением свободных средств артистическая душа моего приятеля потянулась к прекрасному. Алику захотелось «золота-бриллиантов», живописи-антиквариата.

Американский Третьяков начал вкладывать деньги в собственную коллекцию, став завсегдатаем аттракционов, магазинов, барахолок и нелегальных торгов.

В детстве Робингудский собирал комиксы и бейсбольные карточки, в дотюремный период – произведения искусства, в Форте-Фикс – подшивку журналов о сладкой жизни: Robb’s Report, Architectural Digest, Florida International, Dupont Registry.

Изучив новый номер вдоль и поперек, он клал его на общий стол у окна:

– Лева, пусть эти животные посмотрят мои журналы и увидят, что есть еще и другая жизнь… Эх, мэн, куда мы попали…

В такие моменты я, как Чацкий, саркастически улыбался.

Насмотревшись глянцевых журналов, Алик периодически предавался легкой тюремной депрессухе. Тогда он лежал на койке, слушал клубную танцевальную музыку на филадельфийской радиоволне и запойно читал со скоростью один детектив в два дня.

Причина попадания коллекционера в Форт-Фикс была окутана легким туманом. Одно было известно наверняка – не мудрствуя лукаво Алик Робингудский налево и направо скупал ворованный антиквариат. Что-то он оставлял себе, что-то отправлял за границу, что-то выставлял на интернет-аукционах, что-то перепродавал другим любителям прекрасного.

По-кащеевски чахнуть над златом мой новый однополчанин не хотел – он с удовольствием осуществлял благородную миссию по круговороту антиквариата в природе.

В результате эстет-самоучка за свою любовь к прекрасному получил шесть с половиной лет и штраф в полтора миллиона…

…Через пару недель после прихода коллекционера на зону с воли поступила малява от «доброжелателя»: «Внимание, братва! Алик – стукач»!

Поскольку 90 процентов преступного контингента оказались за решеткой благодаря «Made in the USA» павликам морозовым, сотрудничавшим с полицией и ФБР, то к предостережению отнеслись серьезно.

Расширенный совет стаи Форта-Фикс принял внеочередное и экстренное постановление: затребовать с гражданина Робингудского доказательства его «чистоты». В подобных случаях принцип презумпции невиновности не работал – спасение утопающих являлось делом рук самих утопающих.

Прошел месяц.

За это время инициаторы разборок провели с Аликом несколько часов, накручивая круги по пыльной спортплощадке. Информация сопоставлялась, проверялась и анализировалась с разных сторон, благо общих знакомых оказалось в избытке.

Большинство русско-американских «гангстеров» или персон, хотевших ими быть, если не знали товарищей по оружию лично, то хотя бы слышали друг о друге.

Он медленно, но верно проходил «проверку на вшивость» – предварительное расследование показывало, что «крысой» был не он. Банду сдали другие брайтонские бармалеи.

Чтобы раз и навсегда очистить свое имя, Робингудский пошел на крайние меры. Он заказал с воли сверхконфиденциальные документы. Это говорило о многом.

«Presentence Investigation Report» являл собой краткую историю жизни и похождений любого федерального зэка. На его основании судья выносил свой приговор.

Многостраничный «Доклад о досудебном расследовании» тщательно выверялся его составителями – офицерами службы гласного надзора, следователями и судебными приставами. Основываясь на фактах или липовых признаниях, прокуратура, полиция и ФБР выстраивали свою версию преступления. В зависимости от тяжести содеянного они требовали от судьи то или иное наказание.

Мой последний адвокат Дейвид Льюис, некогда защищавший никарагуанского президента Даниэля Ортегу, знал, что самые простые факты можно интерпретировать по-разному.

Высшее образование, заботливые родители, внушительное резюме для суда являлись недостатком. Побои, юношеский алкоголизм, безотцовщина и Welfare[286] считались основанием для смягчения приговора.

Из-за этого многие из нас пытались косить под каких-то бездомных наркоманов и шизофренствующих клошаров.

Предприимчивые преступники шли на все – лишь бы уменьшить свой срок.

Задача не из легких.

На каждый чих или факт биографии требовалась справка, заверенная нотариусом, свидетелями и «круглой печатью». Врачей досконально проверяли – «офицеры суда» требовали истории болезней, начиная с младых ногтей. То же касалось образования, налоговых деклараций и банковских распечаток врагов народа США.

Палочкой-выручалочкой и «золотым ключиком» к серьезному сокращению тюремного заключения являлись заветные «План 5К1» и «План 5К2» – «сотрудничество со следствием» и «очень хорошее сотрудничество со следствием».

В особых случаях с победителей прокурорского капиталистического соревнования снимали все обвинения, выдавали денежные премии, засовывали в программу защиты свидетелей и предоставляли американское гражданство.

На русско-американском преступном арго обладатели 5К1 («файв кей уан») звались «кооператорами»[287]. Американские зэки назвали их «rats» – крысами. Менты и прокуроры – «cooperating victims и confidential informer» – «сотрудничающие жертвы и конфиденциальные информаторы».

Если подследственный активно саморазоблачался и помогал властям упечь за решетку врагов американского народа, его славный поступок обязательно фиксировался в спецдокладе для судьи…

Такое произошло и с моим подельником.

Как только Сергей Пальчиков начал «кооперироваться», на меня сразу же открыли второе уголовное дело в Федеральном суде Манхэттена.

Он добился снисхождения при вынесении приговора и был освобожден значительно раньше срока. Однако его «соглашение о сотрудничестве» и речь адвоката на последнем судебном заседании попали в газеты – секрет Полишинеля был раскрыт! Поэтому во избежание огласки информаторов-стукачей суперсекретный документ в одном-единственном экземпляре хранился в спецчасти тюрьмы. На руки заключенным его не давали.

Мой друг и тюремный долгожитель Лук Франсуа рассказывал, что раньше эти документы были на руках у каждого зэка:

– Лев, когда я был на максимальном режиме, то там за крысятничество полагалось перо в бок… Пенитенциарный центр – это тебе не игрушки, не то что Форт-Фикс… Здесь убийства редки – раз в месяц; там – несколько раз в неделю. Пойми, там ребятам нечего терять… Подумай сам, Лио, если у тебя пожизненный срок, или два пожизненных, или лет 40… Там люди живут одним днем, о «воле» большинство даже и не думает… Я тоже поначалу, знаешь, каким был, после того как гребаный судья объявил мне 24 года… Из карцера не вылезал, меня боялись и зэки, и охрана!

Мне в это верилось и не верилось…

Иногда я замечал, как в моем гаитянском друге невольно просыпался озлобленный на весь мир зверь. Однако значительно чаще Лук Франсуа все-таки был доброжелательным и спокойным «авторитетом», за советами к которому и на поклон шли многие арестанты.

Дюверне был непреклонен, жесток и агрессивен, только когда дело касалось предателей-стукачей.

Не жаловал он и зольдатен, особенно молодых карьеристов-беспредельников, не дающих ему достаточно «респекта».

От моего гаитянца, как от черта, прятался сидевший в Форте-Фикс бывший прокурор и мэр Провиденса.

Лысоватый шестидесятилетний маразматик Кианси, некогда попавший в ежегодную энциклопедию Who is Who in America[288], все время просил меня познакомить его с Russian women[289].

Как-то в очереди на обед Лук Франсуа услышал его похотливые шутки и мечты о русской женщине.

Мой мускулистый друг с фигурой Сталлоне резко развернулся и посмотрел на «мэра» сверху вниз. При этом спокойное лицо Дюверне исказилось совершенно жутким оскалом – он растянул темные губы в страшной «улыбке смерти» и выдавил из себя самый настоящий звериный рык: «рррррррррррр».

Кианси был готов раствориться в воздухе – он как пробка выскочил из очереди и за секунду скрылся в тюремных пампасах.

Отрицающий насилие либерал Трахтенберг присоединился к компании гогочущих преступников – моя кожа постепенно превращалась в носорожью.

…Лук Франсуа продолжал:

– Раньше вместо представления вновь приходящий зэк клал на стол камеры свое личное дело. Конечно, если ему было нечего скрывать от братвы! Без этого нормальные люди с тобой не стали бы разговаривать… Все было предельно просто, как one-two-three[290]: доклад не показал, значит, ты – крыса! И обращались с тобой соответственно…

Когда в 2000 году Федеральное Бюро по Тюрьмам наконец сообразило, что причиной многочисленных драк и ранений служило «Личное дело заключенного», все имеющиеся на руках бумаги изъяли. Прошлое арестантов и их поведение во время следствия покрылось тайной. Количество «кооператоров» увеличилось. Живущим по понятиям зэкам приходилось задействовать внутренние резервы и пускаться во все тяжкие, чтобы выявлять «крыс» и тюремных доносчиков.

Я всегда помнил слова своей бабушки и мамы, вбитые в меня в глубоком детстве: «Доносчику – первый кнут».

Через два года после начала следствия обольстители-прокуроры предложили пойти на «кооперацию» и мне.

Им требовались показания на нескольких русско-американских бизнесменов, а также на моего друга-адвоката Соломона Розенфельда.

Я отказался, а через месяц с помощью менее принципиального Сергея Пальчикова на меня открыли второе уголовное дело.

В глубине души я гордился своим выбором, несмотря на обещания всяческих поблажек…

…Алик Робингудский решил пойти ва-банк и воспользоваться своей козырной картой. Всеми правдами и неправдами он умудрился получить свое личное дело через специальную «юридическую» почтовую доставку.

И он, и его адвокаты шли на риск. Хотя входящая в тюрьму корреспонденция с грифом «Legal Mail»[291] официальной перлюстрации не подлежала, шансы на вскрытие все же были высоки.

Дежурный офицер звал зэка в свой офис и в его присутствии открывал письмо от адвоката. Содержимое проверялось на наркотики, документы же мента, как правило, не волновали.

Обычная почта поступала распечатанной, проверенной и скрепленной степлером.

Часто вместо невинных вложений в пакете красовался «ордер о конфискации контрабанды».

Несколько раз подобное случалось с нью-йоркским журналом «Метро», где регулярно, раз в неделю, печатались мои тюремные зарисовки. Подозрительные документы и поступления шли напрямую в SIS – Special Investigation Service, «спецчасть» моего исправительного заведения, а оттуда – в ФБР.

…Алик Робингудский, мой тюремный сосед и сокамерник, «крысой» не был.

Его доклад в разделе «Сотрудничество со следствием» был девственно чист! То же самое касалось и стенограммы последнего судебного заседания – никаких разговоров о смягчении приговора как «кооператору».

Робингудский подлежал немедленной и полной реабилитации.

Кого-то эти факты полностью удовлетворили, кто-то по инерции продолжал коситься в его сторону, с кем-то Алик перестал общаться сам. В Форте-Фикс я не раз становился свидетелем, как черное превращалось в белое, а соринка в чужом глазу – в бревно.

В одном чудном и жизненном еврейском анекдоте Рабиновича обвинили в краже серебряных ложек. Скоро столовые приборы нашлись, но «осадок остался».

…Вакуумная обстановка закрытого заведения провоцировала совершенно невероятные сплетни, байки и истории. Почти все они базировались на «достоверных» и «надежных» источниках.

Как минимум раз в полгода активно будировалась новость, что срок федеральной отсидки «вновь вернется к 65 процентам» вместо нынешних 85. Раз в квартал кто-нибудь из отсутствующих охранников попадал в зэковский список «попавших под следствие» за контрабанду. Про какую-нибудь жопастую афроамериканскую дуболомшу непременно говорили, что она тайно сожительствует с десятком зэков.

В том же правдивом ключе раз в два месяца появлялись «новые коменданты» тюрьмы.

Сооружение лишних заборов и ужесточение правил указывало на «скорый перевод зоны в тюрьму строгого режима».

Личные истории форт-фиксовских сидельцев также подвергались многоразовым обсуждениям и обсасываниям. С очередным рассказом количество заработанных денег или спрятанных сокровищ увеличивалось. Жены заменялись любовницами, а любовницы – гаремами.

Совершенные преступления становились все более и более благородными – в стиле разбойника из Шервудского леса или Владимира Дубровского.

Почти в каждом отряде время от времени объявлялись дальние родственники Билла Гейтса и Уго Чавеса, «постельные» друзья Шакиры и Пэрис Хилтон, внучатые племянники владельцев транснациональных корпораций и международных наркобаронов.

Все переворачивалось с головы на ноги, начиналась совершенно запредельная фантасмагория a la Владимир Сорокин.

Тюремный сон разума с легкостью и песнями продолжал порождать чудовищ…

Глава 24

«Праздник Святого Йоргена» или почем опиум для арестанта?

Каждую субботу, ровно в 8 утра, бледнолицый русско-еврейский американец Лева Трахтенберг загадочным образом превращался в краснокожего индейца племени сиу.

Я пел странные песни, курил настоящую трубку мира, стучал в барабаны и сидел в вигваме.

У меня не поехала крыша – федеральный з/к № 24972-050 всего-навсего записался в группу «Native Americans»[292] при тюремной церкви.

Часовня-капелла занимала второй этаж стандартного трехэтажного барака, построенного из темно-красного «военного» кирпича. О куполах, колоннах, башенках, колокольнях, статуях и прочих религиозно-архитектурных излишествах речь и не шла. Все было по-тюремному аскетично и решено в традициях минимализма и схимничества.

Часть церковных помещений «Служба капелланов» Форта-Фикс по-нищенски делила с таким же убогим «Отделом психологии». Последний аннексировал уютное крыло у церковного этажа во время кампании по искоренению у арестантов депрессии и последствий алкоголизма и наркомании. Результаты вынужденного религиозно-психологического соседства проявились весьма неожиданным образом: в комнате буддистов и кришнаитов три раза в неделю собирались «АА» – анонимные алкоголики, в католическом зале квартировали «NA» – анонимные наркоманы, а в протестантском помещении занимались «успокоительные» секции ситха-йоги и стресс-контроля.

Еврейские владения предусмотрительно не трогали, видимо, опасаясь за кошерность «неправильных» собраний. К тому же образованные иудеи чуть что – строчили жалобы влиятельным вольным раввинам и вашингтонским лоббистам «еврейской мафии».

Тюремная церковь подвергалась «психологической» агрессии не только на своем собственном втором этаже. Снизу на нее давила «больничка» – медсанчасть «Health Service»[293], а сверху – почтовый отдел «Mail Room»[294] и отделение телекоммуникации. В особых случаях зэков не возили в суд или на допрос в ФБР – их принимали на третьем этаже «церковного» барака для прямого эфира через спутники и Интернет.

Там же как у Христа за пазухой свил гнездо начальник спецчасти – «Special Investigation Service».

Как и положено спецслужбам, свет на секретном объекте горел всю ночь. Контролировать мозги и поступки 5000 зэков было дело трудоемким, требующим людских и материальных ресурсов.

…В первый раз церковный подъезд встретил меня запахом пахучих буддийских палочек и мусульманских масел, чистейшим линолеумом и гигантским плакатом. На синем фоне улыбался ярко-желтый «смайлик». Его размер раза в три превышал человеческую голову, а левый глаз задорно подмигивал входящим зэкам. Внизу самодельного транспаранта кто-то вывел человеколюбивый лозунг: «Улыбнись! С нами Бог!»

Этот простой призыв шел вразрез с человеконенавистнической политикой Федерального бюро по тюрьмам. Библейское «возлюби ближнего своего» и жестокая тюремная реальность были понятиями-оксюморонами.

Поэтому улыбаться не хотелось.

…Со второго этажа билдинга раздавалась громкая латиноамериканская музыка. Я слышал многоголосное пение, звуки электрогитары и горячую барабанную дробь. Совершенно непонятным образом уроженец центрально-черноземного региона Средне-Русской возвышенности Восточно-Европейской равнины Лева Трахтенберг любил латиноамериканскую музыку. С советских времен меня возбуждали румбы-самбы и сальсы с меренгами. В Америке эта любовь только окрепла – в моей машине одна из радиостанций всегда ловила «мьюзика романтика»[295], а время от времени я тусовался в нью-йоркских «латинских» клубах.

Неудивительно, что заколдованный этими звуками я с таким энтузиазмом зашагал по новому для меня церковному коридору.

Открыв тугую дверь, я попал на абсолютно невероятный тюремный концерт. Смуглые зрители восседали на черных пластмассовых стульях, а на небольшой сцене азартно наяривал латиноамериканский ВИА.

Я примостился в уголке и огляделся.

Как минимум сто пятьдесят латиноамериканцев активно подпевали церковной рок-группе. Многие зэки стояли и размахивали над собой руками, а некоторые из них даже пританцовывали. Подобной религиозной фривольности ранее мне видеть не приходилось.

Единственным отрезвляющим моментом служил вид улыбающегося протестантского священника в блестящей серой робе и слово «Dios»[296], повторяющееся раз в минуту. Для доступности и лучшего восприятия народными массами религиозные гимны пелись на знакомые эстрадные и народные мелодии Латинской Америки. Такой нестандартный и веселенький подход к вере мне весьма импонировал.

Уже через минуту рядом со мной сидел седовласый и низкорослый доброволец-активист по имени Хуан и нашептывал на ухо перевод службы.

– А сейчас поприветствуем новых братьев, пришедших в нашу церковь впервые! Пожалуйста, братья, встаньте и представьтесь, – объявил на двух языках южноамериканский священник.

В зале поднялись четыре человека, включая и меня, абсолютно не понимающие испанский язык.

– Хосе, Гиереро, Микеле, – по очереди объявляли себя новые прихожане. Дальше шел номер отряда и город «исхода».

– Лев, отряд 3638, я из Нью-Йорка, но изначально из России, – скромно по-английски представился любитель румбы.

На меня одновременно посмотрели сто пятьдесят латиноамериканских прихожан. В тот момент мне очень хотелось исчезнуть или по крайне мере объяснить, что я чужой на этом празднике жизни.

Тем не менее падре принял меня за своего, ласково улыбнулся фальшивой улыбкой и торжественно сказал:

– Рады видеть тебя на нашей службе! Братья, примите его в свои ряды с любовью!

Раздались громкие аплодисменты.

Оркестр (две гитары, барабан и электропианино) заиграл бравурную карибскую кадриль. Мелодию подхватил церковный хор, не покидавший «алтарь» в течение всей службы.

Восемь одетых в хаки арестантов пританцовывали на месте, слегка покручивая пятыми точками. Я опять услышал знакомые слова: «диос» – бог, «хермано» – брат и международное «Хесус Кристо»…

Такого неожиданно горячего приема в тюремной церкви латиноамериканских протестантов я не ожидал никак. В тот же вечер друзья с воли услышали мой взволнованный телефонный рассказ о «празднике Святого Йоргена» в Форте-Фикс.

С тех пор ко мне не раз подходил мой личный церковный переводчик Хуан и звал то на протестантскую службу, то на заседание кружка по изучению Библии, то на вечернюю спевку в отряде.

Каждый вечер ровно в девять в двух «тихих комнатах» второго и третьего этажей собирались англо– и испаноязычные христиане. Обычно кто-нибудь играл на гитаре, остальные умильно подпевали и с надеждой смотрели в потолок.

После хорового пения активисты и их приспешники становились в круг, брались за руки, раскачивались и коллективно медитировали на сон грядущий.

Я считал себя малосознательным и «запущенным случаем», поэтому в тюремный «орлятский круг» меня не тянуло.

Лев Трахтенберг находился в индивидуалистических поисках смысла жизни и самого себя – «грустного беби» тюремного ведомства…

Тем не менее пасторы, ксендзы и их клевреты в покое меня не оставляли. Хоть я и объявил несколько раз, что я – «Jewish»[297], все равно мне на койку подкладывали книжки-малышки с пасторальными голубками и розовыми восходами.

В Форте-Фикс процветала религиозная активность.

По вечерам на оживленных тюремных перекрестках – у входа в спортзал или на подходах к столовке – стояли местные «крестоносцы», раздавая проходящим мимо зэкам умные мысли из Нового Завета. Микроскопические шпионские листовки очень напоминали мне мудрые бумажные вложения в «fortune cookies»[298] – китайский хрустящий десерт.

Церковники искали новых «паниковских». Протестанты занимались религиозным рекрутингом более активно, чем любая другая тюремная конфессия.

Раз в месяц миссионеры выходили на спецзадание. «Армия спасения заключенных» раскладывала на самых видных местах стандартные заявления, размноженные на тюремном ксероксе.

Операция «Мышеловка» отличалась особым коварством.

«Прошу включить меня в список приглашенных на торжественный обед (ужин), посвященный Рождеству (Крещению, Пасхе), который состоится в столовой Федерального исправительного заведения Форт-Фикс… такого-то числа. Предполагаемое меню: жареная курица со сладким картофелем, кофе и прохладительные напитки».

На куриную приманку клевали многие оголодавшие и беспринципные арестанты.

Далее мелким шрифтом шло дополнение – рекламно-маркетинговый трюк, когда-то широко использовавшийся американскими телефонными компаниями. Хитроумные коммуникационные гиганты рассылали настоящие пятидесятидолларовые чеки, расписавшись на которых и задепозировав в банке, обыватель «разрешал переключить его телефон на такого-то провайдера на один год».

То же самое делали и протестантствующие миссионеры.

Если соблазненный курицей зэк расписывался на хитром заявлении, он попадал в компьютерную систему Форта-Фикс.

Тюремная электронная система Century описывала любого американского зэка вдоль и поперек.

Место пятой графы занимал раздел «вероисповедание». В дни светлых престольных праздников попавшие в Century последователи той или иной религии получали спецпайки и прочие «нечаянные радости Божьей Матери»…

Начиная с 4 класса воронежской средней школы № 1 имени А.В. Кольцова я неровно дышал к православию. Совсем юный предприниматель Левушка Трахтенберг, будучи членом Всесоюзной пионерской организации имени В. И. Ленина, по воскресеньям тайно продавал самодельные церковные календари.

Для зарабатывания денег я использовал подаренный на день рождения фотоаппарат «Смена 8М». Государственный атеизм и повальный советский дефицит работали на меня.

Нащелкав со всех сторон главный в городе Покровский кафедральный собор, юный ленинец напечатал несколько десятков черно-белых фоток. Самодельные открытки наклеивались на двойной ватманский лист. Там же рисовались жирный черный крест и скромная подпись, выполненная венгерскими фломастерами: «Церковный календарь».

Внутри, на расчерченных простым карандашом строчках, начинающий каллиграф переписывал с оригинала список православных праздников. Старательная детская рука аккуратно выводила: «Рождество Христово», «Святая Великомученица Варвара» или «Нечаянная радость Божьей Матери».

Чудо-календари с легкостью улетали за три рубля. Скоро к ним добавился еще один ценный продукт – Иисусовские ясли, сделанные из развертки, опубликованной в одним из номеров сверхдефицитного журнала «Америка».

Вышедшие с заутрени покупатели непременно умилялись, увидев юного продавца, и гладили его по головке. Все были довольны.

В те же годы за неимением в городе работающей синагоги я время от времени стал ходить в православную церковь. Особым шиком у моих одноклассников и друзей считалось проникновение в храм во время праздников, когда дружинники и милиция устраивали заграждения и кордоны. Для нас это превратилось в многолетнее своеобразное соревнование: кто хитрее.

К воронежской синагоге подойти было гораздо проще – рядом с ней ментов не было никогда. В роскошном старинном здании размещались службы и склад Горгазтехнадзора. Поэтому интересующийся религией агностик Трахтенберг несколько раз в год совершал культовые набеги в Московскую хоральную синагогу на знаменитой улице Архипова. В еврейском простонаречии это называлось «пойти на горку», поскольку небольшой переулок был весьма крут.

Девятиклассник Лева умно и скромно молчал, слушая молитвы столетних московских евреев и разглядывая две светящиеся молитвы по бокам центрального алтаря.

Они поражали мое юношеское бунтарское воображение своим конформизмом. Одна называлась «Молитвой о мире», зато вторая была весьма смешна – «Молитва о здравии Правительства СССР, оплота мира во всем мире».

Советским ребе явно приходилось нелегко.

Подрастающий сионист и антисоветчик по вечерам в компании своего папы слушал и впитывал «голоса»: «This is the Voice of America», «Говорит Коль Исраэль», «Вы слушаете Би-би-си. Передаем хронику текущих событий «Глядя из Лондона», «Бодался теленок с дубом» по «Свободе», и для развлечения – Ватикан с Китаем.

Начались контакты с иностранцами из Западной Европы. Предпочтение отдавалось евреям, которые и стали моими учителями основ иудаизма. Тогда же я начал изучать иврит, посещать подпольные лекции и еврейские кружки, читать и даже (о, ужас для моих родителей) распространять самиздат.

Открыв уши, я слушал рассказы своего дедушки и его старозаветного друга Давида Исааковича.

Несколько раз проведя ночь в поезде, я приезжал в Москву на международную книжную выставку-ярмарку. Начинающего сиониста Трахтенберга интересовали только два павильона, около которых стояли многочисленные очереди страждущих.

Очереди охраняли и фотографировали тучи кагэбэшников в штатском.

Антисоветские толпы с еврейским упрямством пытались попасть в павильон Израиля и Ассоциацию еврейских издателей США, которые превращались в полулегальные точки по распространению «враждебной» литературы. Сотрудники павильонов не успевали выставлять книги на полку – их моментально «сдувало» смеющимися и азартными советскими семитами.

Домой я возвращался «усталый и довольный», прихватив для себя и друзей запрещенные кассеты, книги и журналы.

Моя нездоровая сионистская активность не могла пройти незамеченной воронежским «серым домом». Несколько раз моего папу вызывали на ковер в Первый отдел его КБ и требовали приструнить юного антисоветчика. На 3-м курсе универа я чудом избежал отчисления из любимой alma mater. На добрых десять лет КГБ приставил ко мне постоянного куратора, который время от времени появлялся на моем небосклоне с очередными угрозами.

Дело доходило до вопиющего парадокса.

Когда я открыл первый в городе концертный кооператив и наводнил Воронеж московскими артистами, подполковник Иванов просил у меня контрамарки и билеты на дефицитные представления для своей конторы и сына. Я важничал и просил принести в кассу официальную заявку на фирменном бланке Комитета.

Абсурдность ситуации меня забавляла, и «Лев Маратович» таял.

В Нью-Йорке я делал честные и отчаянные попытки влиться в жиденькие толпы прихожан многочисленных синагожек Южного Бруклина. Хасиды меня не вдохновили, старческая атмосфера удручала, а консерватизм активистов отпугнул.

Только через несколько лет после приезда в США агностик из сочувствующих нашел свое религиозное прибежище. Несколько раз в год по самым «высоким» праздникам я примыкал к еврейской конгрегации «Бет Симхат Тора», квартировавшей в Нижнем Манхэттене.

На еврейский Новый год зал синагоги не вмещал всех желающих – мы снимали пятитысячное помещение в Джавитц-центре на 33-й улице и 10-й авеню.

Актовый зал главного выставочного центра Нью-Йорка полностью застекленной стеной выходил на Гудзон. Вид заходящего солнца на фоне трогательных богослужений вызывал нужный в той ситуации трепет.

Ультрареформистская община с женщиной ребе, смешанной толпой, фольклорными песнопениями и поразительным человеколюбием меня полностью устраивала.

Иудейские запросы Левы Трахтенберга наконец были удовлетворены.

Тем не менее, воспитанный родителями и Америкой в духе либерализма и религиозной терпимости, я все равно держал глаза и уши открытыми.

Благодаря русским корням мне нравилось православие. Протестантизм радовал своим весельем и открытостью. Еврейство тянуло в иудаизм. Католицизм привлекал аскетизмом. Из-за Тибетских гор мне таинственно улыбался буддизм. Кришнаиты интересовали своей простотой. Несмотря на «9/11», ислам интриговал восточной мудростью…

Во мне вновь заговорил Семенов-Тяньшанский, Синдбад-Мореход и Юрий Сенкевич.

Я четко понимал, что был просто обязан воспользоваться интернациональной тюремной обстановкой и в очередной раз расширить свои жизненные горизонты, в том числе и религиозные.

Поэтому воспользовавшись навязчивым приглашением англоязычных протестантов, воодушевленный Луком Франсуа, в одно из осенних воскресений я пошел на их англоязычную службу. Тем более мой гаитянский друг наяривал на церковной электрогитаре и возглавлял протестантский оркестрик «под управлением любви».

На этот раз службу вела улыбчивая капелланша Флюгер, одетая в голубую шелковую ризу с золотым парчовым крестом, как у Арамиса. Ей помогал однорукий «брат» – з/к Донован. Вторая рука церковного служки представляла собой короткий сухой корешок, едва достающий до локтя. Это не мешало ему активничать и даже хлопать в экстазе в «ладоши».

Зрелище, от которого я не мог отвести глаз.

…Заиграл оркестр.

По команде с кафедры зэки поднялись и раскрыли лежащие до этого на стульях красные молитвенники.

– Страница тридцать семь, – объявила умиленная пасторша.

Я тоже поддался общему чувству и автоматически открыл «Книгу гимнов».

Слева и справа от меня запели. Мелодия была простая, тональность низкая, а несколько куплетов перемежались простеньким припевом.

Советские эстрадно-патриотические напевы середины семидесятых…

Через несколько строчек мой голос влился в раздольное песнопение на свободную религиозную тему о Спасителе, любви и мировой радости. Такой прыти я от себя не ожидал никак, поэтому во время пения я непроизвольно улыбнулся и начал крутить головой, пытаясь увидеть себя со стороны.

«Пути Господни неисповедимы», – радостно рассуждал я, старательно и громко выводя третий и четвертый куплеты.

Дальше дело пошло пошустрее.

Флюгерша обратилась к собравшимся с еженедельной порцией мудрости, о которой предупреждала размноженная на ксероксе программка.

Через десять минут Лук Франсуа заиграл очередной мотивчик. Я сразу узнал мелодию с пластинки голубоглазого красавчика Дина Рида, в свое время убежавшего от ФБР в «свободную» ГДР.

На третьем курсе факультета романо-германской филологии ВГУ мои однокурсники и я вовсю распевали эту популярную песенку на уроках английского и страноведения.

«Когда святые маршируют»[299] – оказался самым настоящим американским христианским гимном!

В Воронеже я воспринимал ее по-другому.

От этого открытия во мне все возрадовалось, а подсознание уносило то в «Тома Сойера», то в «Хижину дяди Тома».

Протестантские гимны у тюремного летописца упрямо ассоциировались со «спиричуэлс», неграми и Анжелой Дэвис.

«When the Saints Go Marching In» настолько воодушевила меня, что время от времени я захаживал к протестантам послушать Флюгер и посмотреть на приходящих с воли священников и волонтеров.

Но больше всего я ценил веселое хоровое пение, коллективные рукопожатия и выступления голосистых жопасто-сисястых чернокожих певиц из соседнего городка.

Я легко совмещал старозаветные еврейские догматы, отвергающие Иисуса Христа на пятничных иудейских службах, и его восхваления у протестантов по воскресеньям.

…Из семи дней недели у религиозно-активного зэка Трахтенберга незадействованными оставались еще пять. Мои взоры устремились к другим мировым религиям, представленным в Federal Correctional Institution Fort Fix[300].

После протестантов второе почетное место по многочисленности и популярности занимали мусульмане.

Я был на короткой ноге с некоторыми из их «руководства».

«Чудовища вида ужасного» обладали двумя видами бород – длинными и острыми, как у старика Хоттабыча, и круглыми окладистыми, как у великана Дермидонта Дермидонтовича из старого советского мультика про Незнайку.

Длиннобородые имели агрессивную ментальность, круглобородые – пацифистскую. Первые втихомолку восторгались бен Ладеном, вторые были более человечны.

Во всяком случае, при мне.

Из 2500 зэков Южной стороны нашей зоны настоящих стопроцентных арабов или персов было не больше пары десятков: сирийцы, пакистанцы, афганцы, иорданцы, ливийцы, иракцы и доблестные погонщики верблюдов из Саудовской Аравии.

Небольшой филиальчик «Абу Грейб» и «Гуантанамо»[301]

Как и положено, все они получали религиозный безсвинячий спецпаек, были между собой относительно дружны, крутили в руках четки, а по вечерам до бесконечности пили чай и кофе во дворе 41-го отряда.

Каждую пятницу форт-фиксовские мусульмане официально освобождались от любой тюремной поденщины.

Возле их имен в компьютерном «списке вызовов» стояло слово «джума». То есть намаз. Так называлась торжественная еженедельная послеобеденная служба и коллективная молитва исламистов всех направлений.

К полудню вся площадка перед «религиозным отделом» заполнялась толпами арестантов в тюбетейках и закатанных до щиколоток штанцах.

В остальные дни недели почитатели Аллаха и любители Акбара громко молились либо в «тихих комнатах» своих отрядов, либо прямо на рабочем месте.

Пять раз в день они поворачивались в сторону Мекки и творили свою заунывную молитву. При этом они бухались на колени, бились головой о пол и поднимали вверх внушительные пятые точки.

По пятницам перед своим господом богом и пророком Мухаммедом мусульмане представали с блестящими пятками. Омовения ног в наших многофункциональных и разбитых раковинах для них было делом обязательным.

Мне лично их режим с гигиеной нравился, по крайней мере от мусульман не так сильно смердело.

Прости меня, господи!

…Тюремными чемпионами по зловонию однозначно являлось многочисленное племя мартышкоподобных, наглых и крикливых доминиканцев.

Даже в самую жаркую жару они редко появлялись в душе, а зимой и в непогоду вообще переходили на европейский график – четыре банных дня в месяц.

Уроженцы карибского острова по утрам принимали «доминиканский душ» – слегка мочили пахучие подмышки и свои слабонегроидные волосы на голове. В мои времена подобным славились советские пионерлагеря.

Во время молитв хасаны, абдуллы и мухаммеды опускали свои задницы на чудные разноцветные культовые коврики.

Произведения плюшевого исламского искусства продавалось в тюремном ГУМе за доступные 16 долларов. Вместо лебедей или косолапых мишек на ковриках изображались радужные минареты Мекки и Медины в окружении арабской вязи.

Глядя на них и изучая тюремных мусульман, я почему-то часто вспоминал любимый мной в детстве шеститомник «Тысяча и одной ночи» издательства «Художественная литература».

Примерно в те же годы во мне пробудилась тяга к эротической литературе.

«1001 ночь» вместе с «Пышкой» Мопассана и «Ямой» Куприна будили во мне подростковые желания. Я окончательно заболел Востоком, читая сладкие описания сексуальных утех визирей и падишахов.

Последующий ближневосточный кайф был немного другим – семейная поездка в Израиль совпала с началом второй интифады Аль-Акса.

Гусиная кожа появлялась не только от посещения С