Книга: Вы помните Англию?




Дерек Марло


ПОМНИТЕ АНГЛИЮ?


Перевод с английского

Ф. Сарнова


Часть первая.


Э М И Л И


1.


Начать с того, что никто понятия не имел, каким образом Доусон оказался в Стэдсханте. Совершенно очевидно, что он не был приглашен. Он просто появился с двумя родственниками хозяев, которые полагали, что он - один из гостей Бененденов, случайно прибывший с ними на одном поезде. Честно говоря, вопрос о его праве, находиться там, ими вообще не обсуждался, поскольку сам Доусон в машине не произнес ни слова - просто сидел рядом с шофером и глядел на пробегавшие мимо изгороди. Когда в конце концов они втроем приехали в Стэдсхант, все остальные гости приняли его за друга родственников и не стали задавать никаких вопросов. Вопрос возник у кого-то, лишь когда Доусон пошел прогуляться перед обедом, но было уже поздно. Бененден был слишком стеснителен, чтобы попросить его уехать, и слишком вежлив, чтобы спросить, с какой стати он вообще оказался здесь. Таким образом, Доусон был отнесен к разряду обычных гостей, и к началу следующего дня все пришли к выводу, что никогда в жизни не хотели бы его больше видеть.

Это было довольно странно, поскольку он никоим образом никого не обидел. Он был просто самим собой в самом точном смысле этого слова, и я не могу сказать ничего более конкретного, как бы я ни старался. Он был вежлив, предупредителен, проиграл хозяйке (Марте) партию в триктрак и общался с собачками, как только представлялся подходящий случай. Конечно, внешне он слегка отличался от остальных - слишком смугл для чистокровного англичанина, акцент свидетельствовал скорее о лондонском воспитании, чем об Оксфорде, - но эти мелочи были вполне безобидны и вряд ли могли вызвать у кого-то идиосинкразию. В особенности в Стэдсханте, мирным ноябрьским вечером.

В самом деле, Доусон, несмотря на свое загадочное появление, был идеальным гостем. Пил, только когда ему предлагали, аккуратно пользовался пепельницами, рассказал один очаровательный анекдот и даже умудрился просмотреть альбом с семейными фотографиями, не пропустив ни одной страницы. Ни разу не взяв неверной ноты он сыграл на фортепьяно миленький романс, с простодушной искренностью сознался, что не умеет ни ездить верхом, ни кататься на лыжах, легко запомнил имена всех детей (но ни одного из имен присутствующих взрослых), ни разу не занял самое удобное место у камина и не вылез со своей эрудицией, когда кто-то разгадывал кроссворд. Он с похвалой отзывался о каждом блюде за столом (большинстве из них - совершенно несъедобных), услужливо наливал желающим портвейн и любезничал со всеми женщинами по очереди в столь непринужденной манере, что ему мог бы позавидовать сам Лотарио. Короче говоря, он продемонстрировал себя тем гостем, о котором хозяин может лишь мечтать, и естественно, все присутствующие дружно его возненавидели.

Когда в воскресенье он уехал - все пошли взглянуть на розарий тетушки Бет, а вернувшись, обнаружили, что его комната пуста, - никто не выразил сожалений. Доусон приехал и уехал, и мы понадеялись, что видели его в первый и последний раз, но прекрасно знали, что это не так, и дело тут было не в каких-то предвидениях и мрачных предчувствиях. Просто он пробыл здесь тридцать шесть часов, лишь на секунду задержал взгляд на жене Хэллэма (в длинном шелковом платье, с распущенными волосами она выходила из детской с книгой в руках) и я понял, что ничто уже никогда не будет так, как прежде. Не могу объяснить, почему. Просто понял и - все.

Мне больше нечего добавить к сказанному - ни об этом уик-энде, ни о Доусоне, - кроме разве что одного крохотного эпизода. Мы вчетвером играли в карты (в канасту), а Доусон сидел в кресле и читал книгу. Не знаю, как она называлась - книга была без обложки, - но помню, что внимательно наблюдал за ним, пока сдавались карты. На нем был темно-зеленый бархатный костюм (не болотного цвета, а потемнее), сидел он ком не в профиль и курил сигарету. Веки у него в тот момент были опущены (за спиной - лампа и камин)и он показался мне представившимся в своем истинном обличье - портрет молодого поэта начала века, написанный специально для тех, кто будет потом читать и перечитывать его некролог. Он выглядел по-настоящему трагически и романтично - убогое клише, я понимаю, но вспоминая все, что случилось несколько месяцев спустя, не могу сказать иначе, - и на какую-то долю секунды я застыл, словно под гипнозом. Возможно, все остальные в комнате ощутили то же самое, но я в этом не уверен (считая Бенендена и Хэллэма, нас было девять), хотя мы и не сговариваясь прервали игру. Но в чем я абсолютно уверен, так это в том, что Доусон поднял глаза и взглянул... Нет, не на меня, а куда-то вглубь комнаты, в тень занавесок и тихо, без всякого выражения сказал:

- Вы помните Англию?

Вопрос показался просто бредовым, хоть и прозвучал сугубо риторически, как утверждение. Потом Доусон закрыл книгу, осторожно положил ее на столик, поднялся и медленно, по очереди оглядел нас всех. У него были удивительные голубые глаза - такие ясные, полупрозрачные и сразу же вызывающие раздражение - эдакий последний нарочитый штрих ко всему его облику... Потом он с грустью повернулся (с грустью - я настаиваю на этом определении, в его движении проскользнула та грусть, какую можно увидеть на лице человека, потерявшего то, что он очень любил, и твердо знавшего, что никогда уже больше это не найдет) и вышел из комнаты.

На следующее утро он не появился к завтраку, а в полдень уехал, оставив под статуэткой фунтовую бумажку для слуг и еще монетку за блокнот, который взял в детской. Все это, конечно, полный бред, я знаю, но таково было мое первое впечатление о Доусоне, и больше всего на свете мне хотелось, чтобы оно было и последним. Мне остается исправить лишь одну неточность в том, что я уже написал. Я утверждал, что его возненавидели все, а это - не совсем так. Эмили Хэллэм видела его лишь одну секунду, когда он приехал (она шла от соседского дома - навестить детей, прежде чем вновь вернуться туда и потанцевать), и еще - когда он выходил из гостиной. Они не обменялись ни единым словом. Он просто стоял на лестнице и смотрел на нее, пока она не скрылась в комнате мужа, чтобы переодеться.


Когда через полчаса Эмили выходила из комнаты, она вновь увидала его. Он стоял у окна своей комнаты (дверь была открыта), правой рукой придерживая занавеску (розовые цветы на белом фоне), и смотрел на деревья - не равнодушно глазел на пейзаж, а глядел на их с печалью. С ностальгией. Ничто в его облике не давало Эмили повода так подумать - в конце концов, он мог просто о чем- то задуматься. Но все же... Он, казалось, совсем не замечал ее присутствия. До сих пор мне неясно, почему она, заглянув в комнату и увидев его там, просто не прошла мимо. Но весь этот уик-энд был каким-то необычным, а поведение каждого из нас - непредсказуемым. Он явно не вписывался в комнату, по крайней мере, в эту комнату, какую можно встретить в любом графстве Англии. Бутылка теплой минеральной воды на ночном столике, бумажные обои, рисунок родословного дерева какой-нибудь королевы (Александры, Марии) для тех, кто страдает бессонницей... Он просто был здесь, стоял у окна спиной к ней - этот живой анахронизм. Вы помните Англию?


После того уик-энда никто не видел Доусона и ничего о нем не слыхал почти два месяца, как, собственно, и следовало ожидать, за исключением одного-единственного раза в конце января - по чистой случайности.

Небольшой компанией (включая Хэллэма) мы поехали в Лэмберхарст в Кенте на свадьбу сестры Авеля Харди. Вообще-то никому из нас не было никакого дела до невесты, как, впрочем, и до ее брата, но путешествие само по себе обещало быть приятным, а кроме того, прошел слух, что там будет присутствовать никто иная, как сама Люси Блэйкуэлл собственной персоной, причем одна, поскольку ее любовник (художник по костюмам с весьма скандальной репутацией) бы вынужден прервать очередной сезон показа мод, сломав себе ногу, и наотрез отказался появляться на публике до тех пор, пока не сумеет ходить на своих двоих и носить оба своих элегантнейших башмака (девятого размера).

Процедура бракосочетания была на редкость краткой, после чего мужчины собрались у церковных ворот, чтобы выкурить по сигарете, перед тем как отправиться на прием по случаю свадьбы - примерно в полумиле от церкви. Вот тогда-то сам Авель Харди и упомянул имя Доусона - просто так, без всякой связи с общим разговором. Харди, кстати говоря, был одним из гостей в тот уик-энд в Стэдсханте; он вообще за последние месяц-полтора успел побывать буквально везде, включая и Биарриц.

Там-то он и видел Доусона. Или по крайней мере молодого человека, очень похожего на Доусона, прогуливавшегося в белом костюме по пляжу с женщиной средних лет в розовой шляпке. Они просто шли рядом, а Харди наблюдал за ними из окна отеля.

- Похоже, они долго шли молча, - рассказывал Харди, - потом остановились и стали о чем-то говорить. Мне показалось, они серьезно обсуждали что-то довольно важное. Женщина выглядела озабоченной. Насколько я мог видеть, Доусон, если это был он, не проявлял к женщине никакого интереса, но без сомнения, условия в их дебатах диктовал он... Господи, я сейчас это так сказал, словно.... Это звучит как-то слишком определенно, но я стараюсь точно передать... Знаете, в Биаррице мне все тогда надоело - эти волны выше домов, этот пляж, утыканный флажками... Словом, все, что мне оставалось делать, это сидеть на балконе, пить, глазеть на пляж и ждать, пока откроется казино. Но тот человек был здорово похож на Доусона. В белом костюме, белой шляпе, ядом с этой дамой - наверняка очень богатой, ведь она жила на том же этаже, что и я.

- А ты выяснил, кто она?

- Ну, знаете, я не стал разыгрывать там из себя сыщика, потому что, честно говоря, мне глубоко плевать на этого Доусона. Но на следующий день я стоял в холле, и она как раз проходила мимо меня, когда ее окликнул портье и передал ей записку. Она распечатала ее, прочла и, как сейчас помню, задрожала и побелела как бумага... Да, вот так все и было. Странновато как-то. Не знаю, что там было в этой записке, но на следующий день она уехала. Все, что я смог разузнать, это - она не англичанка. Больше ничего. Понимаете, я... Слушайте, чего мы ждем? Все уже пошли.


До самого конца приема мне так и не выпал случай снова поговорить с Авелем Харди. Весь вечер он провел, хлопая пробками от шампанского и щелкая своим фотоаппаратом (один снимок получился неплохо и по-моему появился потом в "Воге" - все мы, человек сорок, дрожим на лужайке под довольно аляповатой смоковницей), да еще отгоняя племянника по имени Тимоти от искусственного пруда. Молодожены отбыли рано - проводить медовый месяц в Нью-Йорке (первая брачная ночь в "Боинге"), и сразу после их отъезда те из нас, кто поумнее, расположились на полу перед телевизором, доедая копченую осетрину и сожалея по поводу отсутствия Люси Блэйкуэлл, которая, по всей вероятности, провела весь полдень в постели с любовником - рядом с гипсом, автографами и всем прочим.

Никто больше не задавал вопросов о причине отсутствия Эмили. По крайней мере никто не спрашивал об этом Хэллэма, оставив его на диванчике с двумя престарелыми дамами (тетушками), пребывавшими в счастливой уверенности, что его любимая тема для разговоров - способы варить варенье и готовить джемы.

Часов в семь, когда вереница машин потянулась к шоссе, ведущему к Лондону, я заметил Харди. Он был один, чуть-чуть пьянее меня, и я предложил подвезти его.

- У меня с собой отличные кассеты, - сказал я ему, - и мы можем прихватить шампанского и выпить по дороге.

- Ладно, - кивнул он. - Но хотел бы я знать, какой ублюдок раззвонил, что сюда собиралась Люси... Старая корова!.

- Поехали. Через час мы будем в городе, и ты сможешь позвонить ей и спросить у нее сам.

- Если она с этим Бриджесом, я ему сломаю вторую ногу!

- Ладно, залезай в машину. И не забудь прихватить пару стаканов.


Было уже темно, мы прикончили бутылку, пролив половину на сиденье, и молча смотрели на пробегающие мимо рощи, лужайки, огни машин у придорожных кабачков, слушая чью-то симфонию. По-моему, "Пастораль" Уильямса - такую по-английски ностальгическую, вызвавшую у нас обоих одну и ту же мысль.

- Интересно, - сказал я, повернувшись к Харди, - это в самом деле был Доусон? Там, в Биаррице?

Помню, он долго не отвечал, уставившись на холмы справа от нас.

-Когда женщина уехала, он еще оставался там, - наконец буркнул Авель. - Я его видел два дня спустя.

- На пляже?

- Нет. На этот раз он проехал мимо меня, когда я гулял. Он меня не заметил, но я его узнал... В том же костюме, но без шляпы. Темноволосый и очень загорелый...

- Проехал? А я не знал, что у него есть машина.

- А это была не его машина... Явно - не его! Итальянская штучка... Оранжевая такая. Стоит, поди, как небоскреб...

- Он был один?

Последовала пауза, а потом короткое:

- Нет...

Больше мы на эту тему не говорили, да это было и ни к чему. Кассета кончилась, мы подъезжали к пригороду Крайдона, оба погрузившись в печальные раздумья и не произнося ни слова - каждый, почти страдая от присутствия другого.

Когда мы, наконец, подъехали к Слоан Стрит, Харди пробормотал, что прямо сейчас уляжется спать. Ну, разве что быстренько примет ванну перед сном. А потом:

- Знаешь, это был Доусон. Он самый! Я совер-р-шенно увер-р-ен! Альфонс проклятый!

- Ты же не можешь знать наверняка... - начал было я, но Авель уже захлопнул за собой дверцу, и, когда машина отъехала, я краем глаза увидел его на тротуаре, державшегося за дорожный указатель и согнувшегося почти пополам. Его здорово развезло по дороге.


На следующий день Хэллэм получил посылку со штемпелем: "Милан". Это был небольшой прямоугольный конверт, сантиметров двадцать на пятнадцать, послан он был нераспечатанными через Стэдсхант. Внутри конверта - красный школьный блокнот (странички в "линейку" и в "клетку"), и не отрывая первую страницу, он сразу понял, от кого посылка. В конце концов, за блокнот была заплачена монетка.

Я так никогда и не узнаю, почему Доусон послал ему блокнот, как, впрочем, не узнаю и многого другого о Доусоне. Первая страничка была пуста, а на второй от руки было написано стихотворение Вильяма Эмпсона:

Боль от утраты не сгорит в огне,

Останется, чтобы мучить, ранить, жечь.

Не созданных стихов и давних встреч

Утрата болью выжжет сердце мне,

Отравой, ядом в жилах будет течь,

Останется со мной...

чтоб мучить, ранить, жечь.

И больше ничего. Все остальные странички - чистые и лишь на последней детский рисунок голубым фломастером: плоский домик на холме, а под ним аккуратно выведенное печатными буквами одно-единственное слово:

С Т Э Д С Х А Н Т.


2.


Все равно мне не удастся скрыть свою любовь к Эмили, поэтому я даже не стану стараться. Она считалась самой красивой девушкой среди своих сверстниц, и в этом легко убедиться, кинув один взгляд даже на случайный любительский снимок. Сейчас передо мной лежит один такой, сделанный в середине пятидесятых годов, перед ее первым выходом в свет. С него на меня глядит лицо молоденькой девушки, как бы выглядывающее из рамки, словно она смотрит на что-то, привносящее грусть в выражение глаз и уголки губ. Снимок выглядит так, будто это лишь кусочек огромного полотна (ныне утерянного), от которого осталась она одна - ангелок на боковом плане, взирающий на какую-то библейскую трагедию с печалью, которую ей теперь не с кем разделить.

Красота безусловно есть в этом лице - та английская красота, в которой присутствует удивительное сочетание глаз и остальных черт лица. Эти глаза хорошо знакомы любителям полотен Боттичелли и прерафаэлитов - большие, овальной формы, с тяжелыми веками и взмахом ресниц, таящим в себе какое-то отрешенное одиночество, вызывающим любовь и одновременно жалость. необычные глаза, их теперь редко можно встретить и, когда я впервые увидел их, мне показалось, что девушка эта медленно тонет, погружается в омут. Понимаю, это довольно нелепое сравнение, тем более что я всегда считал образ Офелии нарочито мелодраматическим, но ничего не могу с собой поделать - именно эта ассоциация остается у меня и по сей день.

Прошлой осенью мне часто приходилось видеть Эмили - большей частью в чьем-то окружении - сидящую напротив меня за столом или забирающую детей из школы. И лишь очень редко - одну, совсем одну, когда она даже не замечала моего присутствия... Однажды я смотрел на нее из окна - она неподвижно стояла в саду, в Суссексе, освещенная сзади солнцем, в белом платье и смотрела на цветущий плющ у южной стены... Другой раз на венецианской выставке, когда она сидела в главном зале перед одним из самых больших полотен, словно сама была одним из экспонатов и ее можно было найти в каталоге, как бесценный шедевр с примечанием: "Собственность владельца". Может быть, глаза с тех пор и изменились, стали взрослее и еще прекраснее, но общее впечатление осталось неизменным.



Волосы длинные и пушистые, распущенные по плечам с тех пор, как ей минуло семнадцать, но по каждому подходящему поводу она делала себе прическу, придававшую ей сходство с мадам Рекамье - впрочем, иногда и без повода, а просто в те дни, когда чувствовала себя красивой. А на свадебные церемонии, пикники и просто в дни, когда ощущала себя обыкновенной, она прятала волосы под большой шляпкой, украшенной цветами. Нос прямой - почти греческий, делающий профиль удобным для моментальных набросков в альбоме, а рот она унаследовала от тетки (ныне покойной), чей портрет однажды писал Дункан Грант.

Длинная шея, узкие бедра, длинные ноги и тонкая, чуть сутуловатая фигура, очевидно, из-за слабого здоровья, хотя никто из встречавших ее никогда бы в это не поверил. Все прекрасно знали, что она великолепно катается на лыжах и ездит верхом, и все решительно предпочитали ее исполнение Равеля любому другому, включая и самого Равеля. Мужчины влюблялись в нее и посвящали ей стихи, а женщины любезничали с ней и сплетничали про нее. На взгляд постороннего она по сути дела воплощала в себе все, что только может мужчина желать от своей жены - красива, умна, богата и плюс ко всему принадлежит к одному из самых респектабельных семейств Северной Англии; дочь пэра, заветная мечта каждого холостяка, она ограбила их всех, разрушила все их надежды, испортила все их планы, уничтожила все мечты одним-единственным поступком - выйдя замуж за Хэллэма перед самым своим семнадцатилетием, когда список возможных претендентов на ее руку и сердца лишь начал составляться.

Зависть не позволила ни одному мужчине простить это Хэллэму и вряд ли кто-нибудь, в том числе и я, и вряд ли когда-нибудь ему простит. Все просто пришли на их свадьбу, а потом разошлись по домам. Когда родились дети, несостоявшиеся любовники, вынужденные стать дядюшками или, что еще хуже, крестными, поприсутствовали на крестинах и опять разошлись по домам. Некоторые из тех, кто любил ее, когда она была совсем молоденькой девушкой, превратились в "друзей семьи", некоторые женились на женщинах, которые хоть чем-то напоминали ее, и были счастливы, а прочие - те, кто любил ее сильнее, - так и не женились. Они и теперь одиноки и, если они похожи на меня, то останутся одинокими до конца дней своих.


Что поразительно - не забывайте, я всего лишь наблюдатель, не более того, - за все годы ее брака не возникло ни одной сплетни о том, что Эмили завела любовника, хотя было известно, что по меньшей мере шесть последних лет из восьми, прожитых с Хэллэмом, она была несчастлива. Конечно, всегда найдется какой-нибудь "неотразимый" ловелас, вскользь намекающий на мимолетный роман (фотографы, новеллисты и банковские клерки обожают это делать), но им никто никогда не верит, хотя и слушают их россказни не без интереса. В конце концов, она имела полное право на любовную связь, если бы это сделало ее счастливой, но все мы в глубине души были полны пуританской зависти, чтобы хоть в мыслях допустить такое. Я не утверждаю, что Хэллэм был причиной ее несчастья, поскольку знаю о нем меньше вашего, я лишь говорю, что нам - рыщущим в тьме шакалам - было бы куда проще, если бы у нас был повод. Формально Хэллэм обладал всем, дающим ему прав сделать предложение Эмили - сын известного депутата парламента, хоть и сидящего в задних рядах, но всем сердцем (а заодно и рукавами пиджака) отдававшегося политике, взгляды которого к сожалению расходились со взглядами правящего кабинета - его империя больше им не принадлежала и роль вице-короля Индии давно вышла из моды в обществе. Но никто не мог отрицать, что он всегда любил Эмили, быть может, даже преклонялся перед ней. В этом была его слабость, и поэтому он не смог найти с ней общий язык или хотя бы понять ее, а по прошествии года со дня их свадьбы перестал даже стараться.

Они поженились, потому что она влюбилась в него, когда ей было пятнадцать, в шестнадцать - потеряла с ним девственность и с тех пор даже не представляла, что можно быть с кем-то еще. Когда она вышла за него замуж, он был горд и заносчив, как Икар. А когда он, спустя семь лет, брякнулся оземь, что было неизбежно, она стала обвинять в этом себя, словно и впрямь была тем солнцем, которое растопило воск на его крыльях. Может, так оно и было на самом деле, но в конце концов, символику, если захотеть, можно увидеть в чем угодно

Мне известно лишь, что в конце концов она забрала своих четверых детей и отправилась в единственный еще принадлежавший ей маленький дом в Уилтшире. Хэллэм жил в Лондоне и продолжал общаться со всеми, кто не отказывался от общения с ним. Прошел слух о разводе, но он исходил не от жены и не от мужа. Просто они жили раздельно, это устраивало их обоих и иногда, правда, очень редко, их можно было встретить под одной крышей, как это произошло у Бененденов.


В первое после их разъезда Рождество - через месяц после Стэдсханта, - Эмили поехала с детьми к своим родителям. Их дом в Кумберленде - громадное георгианское строение, - казалось, был создан для множества людей, огней и подарков под огромной елкой. Собрались там лишь родственники, включая двух ее братьев. Все смотрели по вечерам телевизор, играли в настольные игры и отправлялись на прогулки с собаками. Встречать Новый Год они поехали в Шотландию - на север, через границу. Эмили еще с детских лет вспоминала эту семейную традицию и всегда плакала в полночь, когда на балкон дома, где они останавливались, выходил одинокий человек с дудочкой и начинал играть. Она любила Шотландию за эти ночи и, конечно же, плакала и на этот раз, стоя с братом на снегу, ухватив его за руку и без конца повторяя: "Я хочу всегда быть такой счастливой!.. Но хоть еще денечек...".

Было решено, что она проведет каникулы одна - детей оставит с дедушкой и бабушкой. Все сошлись на том, что "так будет лучше". Ей нужно было уехать куда-нибудь, желательно к югу, вообще из Англии - прочь от всего, что напоминало ей о прошлом. Сначала она воспротивилась, а потом согласилась - у двоюродного брата был свой дом на острове Коркула, на Адриатике, который он предоставил в ее полное распоряжение, да и по соседству там было полно знакомых. Кроме того, там тепло и очень красиво, она может взять с собой кучу книг и звонить домой хоть каждый день.

В марте Эмили отбыла. Не обошлось без слез аэропорту, прощальных подарков, сувениров, поцелуев; братья долго стояли, подняв детей на руки, чтобы она могла видеть их из окна самолета. Она прибыла на Коркулу через Дубровник в четверг утром и очутилась в маленьком городке эпохи Возрождения. Она присела на площади, среди каменных венецианских львов и колонн, и написала открытки всем, кого только знала.

В пятницу она уже соскучилась по дому и выяснила, что все друзья ее двоюродного брата отправились на юг - в Грецию, - и не вернутся раньше, чем через месяц. Она прочла две книги, сидя на балконе, и рано легла спать.

В субботу она, разумеется, встретила Доусона.


Если взглянуть сверху, возникает ощущение, что остров должен принадлежать материку - побережье Югославии так и льнет к нему, простирает лапу перешейка, как бы парящую над его восточным краем. "Пальцы" побережья растопырены, словно когда-то пытались схватить островок, но застыли, окоченели, и он теперь соединяется с материком лишь косыми тенями гор в поздний полдень и маленьким паромом, курсирующим туда и обратно каждые четыре часа. Пролив достаточно глубок и пароходы из Афин и Дубровника могут плыть на север - в Сплит и Риджеку, на восток - к Анкону, а некоторые, думаю, даже до самой Венеции. С вершин холмов и из окон верхних этажей можно наблюдать за большими пароходами, белыми, как бурунчики на гребне волны, медленно плывущими по воде цвета гиацинта; на палубе - дамы с зонтиками от солнца и няни-англичанки, поминутно окликающие детишек в матросских костюмчиках...Молодые люди в клубных пиджаках прогуливаются с престарелыми тетушками, снуют стюарды в белых кителях, разносящие шампанское, а симпатичные девушки с бледными личиками под желтыми шляпками, сидящие почти прижавшись друг к дружке, с любопытством осматривают еще один островок на их пути... Сейчас, конечно, все уже не так - пароходы все те же, но набиты они чемоданами, раздраженными туристами, а на верхней палубе - "фиатами 5000". Но есть там все же какое-то ощущение безвременья, и в сумерках, когда зажигаются огни и стоит приятная погода, а на берегу видны очертания кипарисов и лежащих прямо за ними гор, красота остается. Она была всегда и будет там вечно.

Существует легенда, согласно которой на Коркуле побывал Одиссей, и вполне возможно, что так оно и было на самом деле. Во всяком случае нет сомнений в том, что римляне бросали якорь в проливе, ибо в оливковых рощах еще можно набрести на остатки разрушенных храмов (выстроенных в честь Минервы, а не Пана), а на южном берегу, возле лаврового дерева лицом вниз лежит статую Дафнии - без носа и без указательного пальца. В ХIII веке венецианцы побывали на острове и заново отстроили город Коркулу - в таком виде он существует и по сей день. Узенькие улочки и аллейки расходятся во все стороны от центральной площади - самого высокого места, с которого туристам, сидящим на мраморных скамейках после посещения собора или аленького магазинчика за углом, открывается вид на море.

"Я читала, что в ХVI веке здесь была чума, - писала Эмили своей матери в первом письме (я привожу здесь лишь отрывок из него), - и все жители умерли. А те, кто уцелел, сбежали отсюда, оставив город пустым. Сейчас на дверях нет красных крестов, но город все так же пуст. Туристов еще нет, а те европейцы, у которых здесь виллы, приедут только летом. Поэтому я совсем одна. Мне не тоскливо, но все же одиноко, и я очень стараюсь не думать о прошлом. Я прочла два романа Агаты Кристи - для Пруста еще не созрела, - и побывала в музее... Сегодня утром я встретила первого, с тех пор как приехала, человека, говорящего по-английски - очень вежливого и предупредительного старика на базаре. Он рассказывал мне о войне. Он очень гордился, что бы партизаном, и показывал мне дом одного шотландца, считавшегося героем на всем острове, потому что помогал освобождать его от немцев. Местные жители называют этого шотландца "эль женераль"и отзываются о нем, как об очень добром и хорошем человеке... Говорят, у него красавица дочка, но дом пуст и заброшен, ставни заколочены и, я думаю, они тоже приедут сюда только летом... Кроме этого старика я еще ни с кем не разговаривала, но не жалею, что приехала. Жутко скучаю по детям и по тебе и вообще по всем, я уже послала дюжину открыток и очень много гуляла, когда было не слишком жарко. Но я ни о чем не жалею. Я даже не подозревала, насколько я устала от всего и как мне нужен покой. Иногда мне кажется, что я совсем одна на целом острове, а по ночам я знаю, что так оно и есть, если не считать цикад и собаки в соседнем саду..."


На второй день Эмили написала множество писем (с подробными, как в путеводителе, и восторженными описаниями для подруг в Варвикшире и Западном Лондоне, даже с рисунками, стихами и непременными поцелуями всем-всем-всем), сначала сидя возле каменной статуи у фонтана - довольно посредственное изваяние разинувшей рот Медузы, - а потом, когда солнце взошло высоко, в тишине своего балкончика. С балконы были видны терракотовые крыши домов и близлежащие острова, Эмили сидела в голубом парусиновом шезлонге почти раздетая и писала эти письма, пока не заснула, а когда проснулась, было уже темно. Тремя часами позже, поужинав на первом этаже и поблагодарив прислугу за ужин, она приняла таблетку снотворного и мирно проспала всю ночь и почти все субботнее утро.


Доусон прибыл на яхте из Италии, Не на своей яхте - о был просто гостем, а с ее хозяином познакомился в Риме.

Яхта не отличалась большой красотой - двухпалубный катер метров сорока в длину, списанный из американского флота в Тихом океане, слегка переделанный и названный фиджийским словом, означавшим "Мир". Владелец купил ее, когда был богат - сразу же после того, как снялся в серии посредственных, но весьма прибыльных фильмов в начале сороковых годов, и поклялся, что никогда ее не продаст. Он обнаружил, что это была единственная вещь на всем белом свете, на которую он мог положиться, не только потому что она ему послушна, но и потому, что та давала ему ощущение возможности в любой момент сбежать от всех и вся. Теперь, когда ему было под шестьдесят и его все забыли (кроме кредиторов), он - его звали Лейт, - он предпочел прогулку по Средиземноморью нудному путешествию по офисам продюсеров. Таким образом, он нанял минимальное количество матросов, взял с собой молоденькую девчонку, которой едва исполнилось пятнадцать и которая делила с ним койку (ее звали Мелисса), три ящика водки и Доусона.

- Мы просто покатаемся по островам, старина, - сказал Лейт, - покатаемся по островам, пока у нас не кончится выпивка.

Что они и делали.

Узкий пролив Мессина вызвал у Лейта депрессию, он часами уныло простаивал на носу яхты в белом фланелевом костюме и белой кепке - с брюшком, но все еще красивый - в позе английского офицера, чью роль ему столько раз приходилось играть в прошлом, когда публика еще валом валила не его фильмы и прохожие останавливали его на улице, чтобы взять автограф. Но все это было в другой эпохе, а сейчас от него остались лишь усы и устаревший сленг.

- Когда-то мне присылали сценарий, - сказал он Доусону, усевшись прямо на палубу и уставясь в небо, - где в описании главной мужской роли было сказано: "Родни - строе, красив, обаятелен, кумир всех женщин и гроза всех мужчин.." - и я знал, что это - я. Теперь, если мне и пришлют сценарий, это прежде всего будет означать, что от него все отказались. И найти в нем мою роль не составит труда: "Родни - когда-то красив и строен, теперь - опустившийся пьяница, умирает на тридцать второй странице..." Слов у Родни будет значительно меньше, чем у меня - морщин.

Все это Лейт произнес без всякой жалости к себе, просто как констатацию факта, и больше возвращался к своему прошлому, за исключением воспоминаний о детстве, проведенном в Англии. Не распространялся он и о будущем - лишь улыбался, пил стакан за стаканом, а потом шел вниз - спать.

Когда они плыли по Ионическому морю, он не появлялся на палубе два дня, появлялась лишь Мелисса - с мутным взглядом и раскрашенная, как индеец, - и несла какую-то чушь. На Корфу Лейт надел свой единственный пиджак, повязал шейный платок, взял Доусона под руку и сказал: "Давайте-ка пройдемся, старина, я хочу показать вам Грецию," - после чего брякнулся на землю прямо под ноги шествующей экскурсии членов клуба игроков в бридж из Огайо. После этого он решили, что лучше плыть на север, чем на юг - там меньше людей. И четырнадцатого марта после краткой стоянки у Дубровника они бросили якорь у Коркулы.


Появление любого плавучего средства здесь было событием, и яхта Лейта не явилась исключением. Когда двухпалубный "Лайнер" подошел на расстояние полумили к пристани, стало видно, что жители острова толпой высыпали на берег и облепили мол. Доусон и Лейт стояли верхней палубе: молодой человек - в белом пиджаке, а тот, что старше - в кепке и фланелевом костюме.

- Вы говорите на Сербском?

- Нет, - ответил Доусон.

- И я тоже, - заметил Лейт, улыбнулся и добавил, - что ж, давайте разыграем сцену на английском, а они потом сами будут дублировать ее для себя.

- Я немного говорю по-гречески, - сказал Доусон через несколько секунд, когда стали уже видны пальмы и силуэты домов.

- Вы серьезно? - восхитился Лейт. - В жизни не встречал на этой грешной земле человека, который бы хоть немного говорил по-гречески.

- Моя мать была гречанкой.

- Я думал, вы англичанин.

- Подданство у меня английское, но мать была гречанкой.

- Была? Значит она умерла, старина?

- Да. Да, она умерла.


Они решили сразу же где-нибудь перекусить. По крайней мере так решил Доусон, поскольку Лейт обычно ел очень мало, а Мелисса вообще никогда не была в состоянии что-либо решить. Они нашли ресторанчик у подножия старого города, который ничем не отличался от доброй сотни других ресторанчиков средиземноморья, и в этом была его главная прелесть. Назывался он "Планджак": столы выставлены прямо на мостовую вместе с жаровней с углями, над ними устроен навес из виноградных лоз, защищающий посетителей от солнца, со свисающими фонарями, которые зажигались, как только стемнеет. Словом, небольшое уютное заведение - наполовину пустое. Наша троица заняла угловой столик - Доусон сел спиной к остальным посетителям и, рассеянно вертя в руках сигарету, задумчиво уставился на дремлющую возле жаровни кошку.

- Как вы думаете, они говорят по-английски? - спросил Лейт. Доусон посмотрел на него, улыбнулся и опять отвернулся к кошке - Я хочу сказать... Должны же они понять хотя бы слово "вино", а? - довольно беспомощно произнес Лейт и глянул на Мелиссу, которая в этот момент старательно ощипывала виноградный лист, пытаясь придать ему форму звездочки, чтобы потом прилепить к волосам.



Им подали меню, Доусон на смеси греческого и итальянского заказал бутылку местного вина, и литровая бутыль была принесена моментально. Они принялись медленно потягивать вино, ведя себя так, словно были незнакомы, что собственно, и соответствовало действительности. Три человека, случайно повстречавшиеся в Риме на Пьяццо Навона и прибывшие теперь, спустя четыре недели, на этот остров, неожиданно поняли, что они - чужие, причем не только по отношению ко всему, что их окружает, но и друг другу. Они сидели и потягивали вино, стараясь не встречаться глазами. Позади Доусона за столик уселась женщина в желтом платье и соломенной шляпке и раскрыла книжку в бумажной обложке - спинка ее кресла едва не касалась его плеча.

- Тут есть перевод на английский, - Лейт ткнул пальцем в меню. - На английский и на немецкий... Немецкий! Они довольно толстокожие, эти немцы, а? Приезжать сюда на своих "Фольксвагенах", размахивать номерами "Штерна" и глазеть на то, что они едва не прикарманили.

- Ты дрался немцами - спросила Мелисса своим американским, слегка гнусавым и скучающим голоском.

- Одной рукой, дорогая, - невозмутимо ответил Лейт и протянул пустую бутылку официанту, но тот в это время как раз пытался принять заказ от женщины, сидящей позади Доусона.

Она колебалась - хотела заказать одно из национальных блюд, но в меню не объяснялось, что это, а официант не мог понять, чего она хочет. Наконец, Доусон повернулся в их сторону, подозвал официанта и тихо сказал ему:

- Raznijicy, per favore, perla signora, - а потом повернулся к женщине и объяснил, - это кебаб, по всей видимости, с молодым барашком. Я бы посоветовал вам остановиться на этом.

Эмили кивнула и отвернулась.

- Если хотите, присядьте за наш столик, - добавил Доусон, кивнув на незанятое кресло.

- Нет-нет, благодарю вас.

- Ну, разумеется. Вы, вероятно, ждете своего мужа.

- Нет. Я здесь одна, - быстро ответила Эмили без всякой задней мысли, но и без малейшего кокетливо-призывного оттенка в ее голосе - просто именно эту фразу она два часа назад написала у себя в дневнике. Она была одна в Коркуле, за тысячу миль от тех, кого любила, и от тех, кто любил ее, и сейчас очень остро ощущала это.

- Какое совпадение, - произнес Доусон, взглянув на книжку, которую она держала в руках, а потом вновь подняв глаза.

- Но ведь вы с друзьями, - возразила Эмили и повернула книгу названием вниз. Это был томик Пруста. Так и не прочитанный.

- Совпадение, что мы опять встретились... Да еще не где-нибудь, а здесь... Разве вы забыли, что мы встречались с вами раньше?

Эмили поглядела на него, посмотрела на Доусона, сидящего всего в двадцати сантиметрах от нее - не на его глаза, а на нос, на губы, на волосы. Последовала пауза, потом она встала, произнесла: "Нет. Я совсем не помню. Извините...", - взяла книжку со столика и вышла из ресторанчика. Доусон наблюдал за ней, пока она переходила площадь, направляясь к ступенькам. Она кинула быстрый взгляд по сторонам, секунду поколебалась, а потом исчезла из виду.

- Не повезло, старина, - услыхал Доусон голос Лейта. - Этот прием уже не работает. Я во всяком случае отказался от него еще давным-давно.

Доусон еле заметно улыбнулся, кивнул и повернулся к столу. Мелисса зевнула.

- Наверно, я ошибся, и она просто похожа, - сказал он, и этим инцидент был исчерпан, по крайней мере для него. В конце концов завтра они поплывут в Венецию, где он никогда не бывал. Таковы во всяком случае были их дальнейшие планы, и, казалось, менять их нет никакой надобности


3.


Они провели весь вечер на яхте, после того как без особого восторга осмотрели часть города, правда, потом Доусона захотелось еще часик побродить одному по узким улочкам, прежде чем присоединиться к остальным в кают-компании. Он застал Лейта в приподнятом настроении - тот демонстрировал тросточкой фехтовальное искусство Мелиссе, которая сидела, скрестив ноги, на полу и что-то бормотала себе под нос. Доусон наблюдал это представление до тех пор, пока актер не выбился из сил.

- Раньше у меня получалось лучше, - вздохнул Лейт, тяжело опершись на стол. - Когда-то я был чемпионом в Беверли Хиллс.

- Охотно верю, - заметил Доусон. - Я помню вас в "Робин Гуде".

В немом изумлении Мелисса подняла глаза на Лейта и спросила:

- Кого ты играл в "Робин Гуде"?

- Ну, ясно, Робина, мать его, Гуда. А кого, черт возьми, ты думала, я там играл? Рыжую Мэри?

- Я просто не помню тебя в "Робин Гуде", только и всего. Я смотрела его по телеку, но тебя в нем не помню.

- Были десятки "Робин Гудов", моя прелесть... Много разных экранизаций...

- Ваша была лучшей, - мягко сказал Доусон.

Лейт застенчиво глянул на него, смущенно помолчал, а потом предложил:

- Пойдемте на палубу. Здесь что-то душновато.

Двое мужчин направились к ступенькам, потом Лейт остановился и оглянулся на Мелиссу, которая смотрела на него нахмурясь, с таким видом, словно собиралась высказать какую-то очень важную мысль.

- Не говори ничего, - предостерег он ее. - Просто молчи. Иди ложись спать.

- Но ведь еще только девять.

- Я знаю. Но за нами не надо ухаживать, мы сами себе нальем, - с этими словами Лейт взял бутылку и отправился на палубу.

- Я могла бы поехать в Марокко, - пробурчала девчонка, ни к кому конкретно не обращаясь, когда Доусон уже закрывал за собой дверь, оставляя ее в полном одиночестве.


Доусон выпил всего один стаканчик водки (просто чтобы поддержать компанию) за все время, пока они сидели на палубе спиной к стенам города и наблюдали за огоньками на материке. В темноте освещенный крест на церкви, стоявшей на горе, казалось, плыл по небу, как, вероятно, и было задумано, но эффект получался каким-то гротескным, претенциозным, и это, пожалуй, было единственным, что немного раздражало и нарушало спокойную умиротворенность пейзажа.

- Вы мало рассказываете о себе, старина, - небрежно заметил Лейт.

- Вы тоже.

- Нет ничего хуже, чем когда о себе начинает говорить актер. Кроме того, если бы я вел дневник, чего я никогда в жизни не делал, в нем были бы лишь записи о судебных тяжбах и разводах, о которых никому и уж во всяком случае мне неохота вспоминать. Слишком долго из меня делали шута горохового. Хотите, немного посмеемся? Расскажите чего-нибудь про Лейта... Когда-то это задевало меня, честное слово. Но теперь...

В темноте Доусон кинул взгляд на профиль Лейта - на нос Линкольна (мечта скульптора), узкую полоску усов, слабо очерченный подбородок. Загар отчасти скрывал морщины и проступившие сосудики, но все равно это было лицо пожилого человека, усталого, разочарованного и, без всяких сомнений, отравленного скукой.

- Знаете, где бы я сейчас хотел оказаться? - спросил Лейт.

- Нет. Где бы вы хотели оказаться?

- В Англии, старина. Я уже много лет там не был, а когда был в последний раз, там шел дождь. Но мы должны быть там. В милой нашему сердцу... доброй старой Англии.

Доусон улыбнулся и долгое время молчал, глядя в ночное небо. Ему было слышно, как Мелисса в каюте вертит транзисторный приемник, перескакивая с одного языка на другой и на музыку. Потом он наконец заговорил - очень тихо, словно просто начал думать вслух:

- Во время войны мы жили в деревне, в Йоркшире - моя мать и я. Это была небольшая деревушка - маленькое поместье, ферма, церковь - и все. Наверное, были еще какие-то дома, но я не помню их. Даже жителей не помню, только само место. Это было... Как сон, где ты совсем один. И, как во сне, там ощущалось, какое-то счастье, которому нет конца, и радость... С тех пор я никогда не испытывал ничего подобного. От этого чересчур веет ностальгией, и я понимаю, что за многие годы создал себе романтическую иллюзию, но... Мне не хотелось бы, чтобы менялась память о том. Для меня это - моя Англия. И если я когда-нибудь вернусь... Я имею в виду, вернусь, чтобы осесть и жить там всегда, я вернусь в ту Англию... - Он замолк, взвесил то, что сказал, и пожал плечами. - Впрочем, может быть, ее уже больше нет. А возможно, и никогда не было. Но тогда, пока нас нет там, мы не можем разочароваться, не можем утратить нашу иллюзию, правда?

Ответа не последовало. Доусон повернулся и взглянул на Лейта. На мгновение ему показалось, что актер внезапно умер - сигарета выпала у него из пальцев... Но он просто отключился, погрузились в столь привычный ему теперь алкогольный транс. Через некоторое время глаза у него закроются и он заснет - немного поспит, а потом Доусон поможет ему спуститься в каюту, прежде чем воздух станет совсем сырым и холодным. Но сейчас вечер был еще теплый, а небо - безоблачное.

Доусон просидел на палубе еще часа два, не замечая любопытных взглядов местных жителей, прогуливавшихся по берегу на острове. Средиземное море никогда не вызывало у него восторга, поэтому он относился ко всему, что его здесь окружало, включая и греков, вполне равнодушно. Он добровольно выбрал для себя эту роль изгнанника, и с тем же успехом - как сам описывал это позже - мог быть сейчас, особенно в этот вечер, где угодно.


- Вы ведь миссис Хэллэм, не так ли?

Это уже на следующее утро, на базаре. Огромная площадка с бетонными навесами, сооруженными перед въездом в город, чтобы удобно было подъезжать на машинах. Беспорядочное нагромождение пальм, овощей, фруктов (молодой картофель, ранний лук, помидоры), резных безделушек из Турции, ковров, торговцев вразнос, менял. Доусон - в белом костюме и бледно-желтой рубахе. Эмили - в голубом платье без рукавов, волосы под шляпкой, - оборачивается и подносит руку к лицу, заслоняясь от бьющего в глаза солнца. Слева - ступеньки, ведущие к старому городу, справа - море. Еще недостаточно тепло, чтобы купаться, но погода явно разгуливается.

- Вы можете не отвечать, - продолжал Доусон, заметив нахмурившиеся брови Эмили. - Я понимаю, что иногда меньше всего за границей хочется встретить знакомого из Англии. Но поскольку вы явно не вспомнили меня вчера, я не хотел бы, чтобы вы подумали, будто я намеренно пытался смутить вас.

- Вы меня не смутили, - просто и не делая ударения ни на одном слове, ответила Эмили.

Доусон улыбнулся.

- Тогда вы действительно миссис Хэллэм?

- Да...

- Мы встречались в Стэдсханте. По крайней мере я видел вас там несколько секунд. Вы были в белом платье, а волосы - распущены, нет так, как сейчас, а...

- Да. Я вспомнила. Я собралась пойти потанцевать и зашла проведать детей.

Пауза. Эмили отвернулась и посмотрела на двух торгующихся женщин под ближайшим навесом. Они спорили все громче и упорнее, и она услышала, как Доусон сказал:

- Я бы поставил на ту, что слева. Она выглядит более независимо. И линия подбородка...

Эмили с улыбкой кивнула, но не повернулась к молодому человеку, стоявшему рядом с ней. Она неожиданно почувствовала странное беспокойство, ощутила себя какой-то болезненно хрупкой, неспособной даже сдвинуться с места. Она стала думать, спланировал ли он эту встречу заранее, поджидал ли ее здесь... Но в конце концов, вся Коркула стекается на базар в этот час дня. Он просто пришел купить что-нибудь поесть, как и все прочие, и встреча эта, конечно, чисто случайная - тут и думать нечего.

- Меня зовут Кристофер Доусон. Я знаю, это не по-английски представляться самому, но зато меньше формальностей. По-моему, это волне удобно, особенно здесь.

Они обменялись вежливым рукопожатием, Эмили первая высвободила свою руку и отодвинулась на полшага.

- Мне надо купить что-нибудь поесть, к обеду, - сказала она. - Моя экономка плохо себя чувствуете, и я вызвалась сходить на базар. Правда, мы объясняемся с ней жестами, как в театре теней, но, я думаю, она поняла меня.

- Тогда, быть может, я смогу вам помочь. Как видите, чтобы что-то купить здесь, одними жестами не обойдешься.

- Это совсем не обязательно...

- Да, наверное, я не сомневаюсь, что торговцы с радостью отдадут вам все бесплатно. Но мне тоже нужно купить еду на яхту, и вы могли бы помочь мне.

- Как это? - удивленно спросила Эмили.

- Я совершенно не различаю их, - ответил Доусон, кивая на разложенные на прилавке фрукты. - Для меня они все одинаковые... Вот этот, скажем, на мой дилетантский взгляд, точь в точь, как тот. Но все женщины выбирают каждый фрукт с такими осторожными раздумьями, словно играют в шахматы...

Эмили неожиданно рассмеялась, взглянула на Доусона и к своему удивлению заметила, что он слегка покраснел и пытается что-то сказать, чтобы скрыть свое смущение... Да-да, он явно смутился, когда арабский мальчишка не старше четырнадцати подошел к ним с ухмылкой и протянул Эмили вышитую сумку с бахромой. Она непроизвольно качнула головой, сказав "нет", и улыбнулась, когда мальчишка театрально пожал плечами, отошел на несколько шагов в сторону, остановился и уставился на них обоих.

- Теперь я вижу, что вы совершенно не нуждаетесь во мне, - глядя на нее, сказал Доусон. - Мне потребовалось бы минут десять, чтобы избавиться от него. И я наверняка вышел бы из себя, - он смущенно улыбнулся и, посмотрев в сторону, добавил. - Всего хорошего, миссис Хэллэм. Рад был снова повидать вас.

Прежде чем Эмили успела как-то отреагировать, он исчез и до нее неожиданно дошло, что базар полон людей, что-то кричащий ей, что-то предлагающих, жестикулирующих и толкающихся. Она словно впервые услышала все эти орущие, выклянчивающие и, что хуже всего, совершенно чужие голоса.


Когда немного похоже Доусон вернулся к причалу, яхты там не было. Сначала он решил было, что заблудился и вышел не к той пристани, и хотел уже уходить, когда к нему приблизился человек, который явно поджидал его здесь.

- Сеньор Доусон?

Доусон взглянул на него и кивнул. Мужчина улыбнулся и вручил ему запечатанный конверт, сказав:

- Я давать вам вот это, вы давать мне сто динаров.

Записка была от Лейта. Написана карандашом:

"Старина, планы изменились. Зомби прослышала про купание нагишом на одном местном островке и пожелала смотаться туда. Учитывая мой возраст, не могу ей отказать, а вы - слишком большая угроза моему мужскому тщеславию. Скоро вернусь. Л.

Дайте красавцу 50."


Доусон позавтракал в "Планджаке", купив перед этим неподалеку у газетчика перепечатку "Таймса" (двухдневной давности). Он успел прочитать всю газету, включая довольно подробную статью об угольной промышленности, к тому времени, когда вошла Эмили, одетая как и утром, но без шляпы и без единой заколки в распущенных волосах.

- Мистер Доусон, - торопливо сказала она, подойдя к его столику. - я совсем не хотела вас обидеть сегодня утром. Но если я все же обидела вас, пожалуйста, простите меня.

Доусон медленно поднял голову и взглянул на нее. Он смотрел долго и пристально изучающим взглядом, в котором тем не менее не было и малейшей доли дерзости или какого-то вызова. Смотрел так, словно разглядывал античную статую, случайно обнаруженную в саду соседа. Восхищение в его глазах было вызвано не столько редкой красотой, сколько самим фактом, что красота эта каким-то странным образом оказалась именно здесь.

Он отметил для себя множество деталей: Небольшой шрам на левой руке чуть ниже плеча, обручальное кольцо, еще одно кольцо с бриллиантами и сапфирами; кисти рук - без единой морщинки, словно она с детства не снимала перчаток, вышивка на платье (белые цветы на голубом поле), шея, намек на складку возле подбородка, несколько веснушек на носу и, наконец, глаза, смотрящие прямо на него и лишь на мгновение отведенные в сторону. Он так же заметил и сумку, которую она держала перед собой - ту самую, вышитую, с бахромой, наверняка купленную у арабского мальчишки, - Но ни словом, ни жестом не выразил своего отношения к этому. Он просто попросил ее присесть и выпить с ним кофе, который он только что заказал.

Что она и сделала.


"Был такой случай - это не выдумано, а было на самом деле, - шестнадцатилетняя девушка никогда в жизни не видела своего лица. Она считала себя растением и все дни проводила в полутьме, хотя в ее комнате, в приюте, на стене висела ее фотография - выцветшая, но достаточно четкая, где она стояла с тремя подружками. Но девушка воспринимала лицо на фотографии как чужое и не подозревала, что это она сама, до тех пор пока кто-то не оставил однажды зеркало в ее комнате. Четыре дня он с опаской лишь издали поглядывала на зеркало, думая, что там притаился враг. А на пятый день ее нашли забившейся в угол и плачущей - в руке она сжимала изорванную в клочки фотографию, которую сорвала со стены...

Сама не знаю, зачем я пересказала эту историю сегодня, в такой чудесный день, когда я здесь, на Адриатике. Может, потому что она странным образом запала мне в голову и я могу избавиться от нее лишь одним способом - записать на бумаге. Больше я ничего сегодня писать не стану. У меня нет настроения возиться с дневником..."


После встречи в ресторане Доусон и Эмили не виделись двадцать четыре часа. В ресторане они проболтали где-то около часа и договорились встретиться на следующий день, чтобы поехать посмотреть Мореску - местный аттракцион, который их уговорил посетить метрдотель, принявший их за мужа и жену и, обращаясь к ним: "Сеньор и Сеньора", угощавший их местными ликерами.

Лейт не вернулся к вечеру, и Доусон заночевал в маленьком отеле, который сразу же возненавидел. Утром он еще раз спустился на пристань - яхты не было видно ни у причала, ни на горизонте, поэтому ему пришлось купить новую рубашку, зубную пасту, зубную щетку и белье (все его вещи болтались где-то в радиусе не менее пятидесяти миль отсюда), а также побриться у парикмахера в отеле. У нег оставалось меньше десяти фунтов наличными, поэтому он решил вручить счет за номер Лейту, когда тот появится.

Днем, ожидая Эмили в ресторанчике, он снова увидел мальчишку-араба, и тот навеял на него воспоминания об отце, который почти двадцать лет своей жизни провел в пустынях Аравии и Египта. Он отправился туда добровольно в 1925-м, когда очереди безработных стали толпиться на уличных перекрестках. У Доусона сохранилось несколько его фотографий в маленьком альбоме, который раскрывался очень редко. На снимках изображен молодой красивый мужчина с усами, рано полысевший - он стоит в шортах и пробковом шлеме на фоне Нила или перед входом в отель "Шеферд" в Каире. Есть в альбоме и фото матери Доусона, сделанное за месяц до ее свадьбы в Александрии. Под фотографией - задумчивая молодая девушка в шляпке стоит на балконе, длинные тени вокруг от полуденного солнца, ставни закрыты, - его мать написала по-гречески белыми чернилами четыре строки из Кавафи. В переводе они звучат так: "Я вышел на балкон, чтобы от дум тревожных, отвлечься хоть на миг, взглянуть на город, который был когда-то мне так дорог - на мостовые, магазины, на прохожих...".

Днем раньше Доусон сказал Эмили, что его мать так же любила Грецию, как он сам Англию, хотя одна хунта в 20-х годах вынудила ее бежать, а другая, в 60-х - принесла смерть. Она возвращалась на свою родину лишь один раз, после того как покинула ее ребенком, чтобы узнать, остались ли ее родственники в живых и помнят ли они ее. Больше она не уезжала, так и не вернулась в Англию и умерла в возрасте сорока девяти лет, в том самом доме, в котором родилась, на одном из островов Средиземного моря, правда, не на том, где сейчас обретался ее сын. Ходили слухи, что она покончила с собой, но доказательств никаких не было. Власти похоронили ее на острове Лерос, рядом с ее матерью и бабкой.

Когда Эмили спросила Доусона, навещал ли он когда-нибудь ее могилу, тот отрицательно покачал головой и ответил, что лучше вспоминать мать такой, какой она была в молодости (ведь этот образ уже не может измениться), чем смотреть на клочок земли, где она похоронена.


Мореска - это битва королей, устраиваемая в городском саду Коркулы, это сцена соперничества ради любви прекрасной плененной принцессы (Булы), где участвуют монахи (красные и черные). Они похваляются мужеством, хвастаются доблестью и наконец вступают в поединок, требующий такого риска и мастерства, что нередко проливается настоящая кровь. Говорят, молодежь на острове годами тренируется, чтобы участвовать в инсценировке, и одной дуэли на шпагах вполне достаточно, чтобы зрители и гости поверили - такое может быть устроено лишь раз в десять лет. Тем не менее представление устраивают раз в две недели каждым летом, с одним и тем же составом - вероятность риска (как все здесь говорят) минимальная, а Добро всегда торжествует над Злом, несмотря на то, что в жизни случается и наоборот. Була в конце концов достается прославленному победителю в красном и с бледным лицом и гирляндой цветов в волосах, шепча: "Любовь моя... Единственный мой...", - приподнимает вуаль в ожидании поцелуя.

Эмили и Доусон не были разочарованы. Они сидели бок о бок в крытой галерее, время от времени заглядывая в листки с переводом текста, и не обменялись и парой слов, пока Мореска не закончилась и сад не опустел.

По сути дела, они почти не разговаривали целый день, с того самого часа, когда встретились, и постороннему наблюдателю могло показаться, что они стесняются друг друга - избегают случайных прикосновений и смущаются даже от мимолетного соприкосновения рукава его пиджака с ее рукой. Разумеется, их невозможно было принять за брата и сестру - слишком уж непохожи они были внешне. Она - с мягкими чертами лица, в белом, с белой, почти нетронутой загаром кожей, хрупкая, вежливо улыбающаяся, как бы отстраненная от всех и вся... Англичанка. Спутник же ее, чья кожа сильно потемнела от южного солнца, казался кем угодно, но никак не англичанином - скорее, молодой грек, несмотря на голубизну глаз; словом такая же естественная принадлежность Адриатики, как и сам остров.

Но если не родственники - не забывайте, все это с точки зрения невидимого стороннего наблюдателя, - то явно и не любовники. В этом нет никаких сомнений, ибо глаза женщины выдают слишком многое: в них симпатия, лукавое смущение и, быть может, легкая виноватость, но - не более того. На лице молодого человека вообще невозможно ничего прочесть, на таком лице можно различить следы лишь самых простых и поверхностных эмоций - боли, раздражения, возбуждения, но - ничего больше. И вовсе не потому, что само лицо бесчувственное (как раз наоборот), просто его владелец однажды выбрал для себя маску и стал постоянно носить ее на людях. И лишь очень редко, застав его врасплох, когда он не подозревает, что за ним наблюдают, можно заглянуть под эту маску и различить какие-то черты его подлинного характера. Я сам заглянул ему внутрь один раз, в тот вечер, в Стэдсханте и описал его образ, как трагический и романтичный, вызвав, быть может, у читателей симпатию к Доусону. Я сознаю, что симпатия эта волне может оказаться обманчивой и, хотя мне известны все последующие события, причем события, последовавшие очень скоро, я не отказываюсь от тех своих слов. При всем сказанном в данный момент эти двое, идущие рядом по саду, просто друзья. Они чувствуют себя не совсем свободно в компании друг друга, но тем не менее они - друзья. И это, как бы там ни было, хорошо известно им обоим.

- Давайте спустимся к пристани, - предложил Доусон. - Может быть, яхта уже вернулась.

- Это ведь не ваша яхта, правда?

- Не моя, - улыбнулся Доусон. - И честно говоря, я не хотел бы иметь ее.

- Почему? - спросила Эмили. - Вы не любите яхт. Мне казалось, что буквально все и везде - от Англии до Греции, - обожают яхты. Правда, англичане предпочитают маленькие, а греки - большие...

- Возможно это и так, но дело в том, что я не умею плавать, - Доусон рассмеялся и придвинулся чуть ближе к Эмили, так что ее локоть легонько коснулся его руки - столь быстро и легко, что она даже вряд ли заметила.

- И все же, - возразила она, - вы плаваете, пусть на чужой, но на яхте. По-моему, риск тот же самый...

- Когда вы увидите эту яхту, вы поймете, что потопить ее может разве что торпеда, а торпеды в наши дни, мне кажется, встречаются нечасто.

- А если айсберг? Как "Титаник".

- Честно говоря, это я не брал в расчет. Напомните мне, чтобы я попросил Лейта обогнуть Гренландию, когда мы поплывем обратно в Италию.

Эмили взглянула на Доусона, на секунду задумалась и спросила:

- Тот человек за вашим столиком... Ну, когда мы впервые здесь встретились? Это и был Лейт?

- Да, А вы не узнали его? Жаль, он очень расстроится.

- А-а, значит, это все-таки он! Он - тот самый актер, который снимался во всех этих пиратских фильмах, да? Значит, официант не ошибся?

- Да, он не ошибся.

- А я думала, он умер.

- Нет. Он не умер. Он еще только умирает.

Доусон произнес это очень просто, хотя сама констатация факта прозвучала вызывающе, почти грубо.

- Простите, - быстро добавил он, - я не хотел, чтобы это прозвучало так...

- Все в порядке, - торопливо перебила его Эмили. - Мы вовсе не должны извиняться друг перед другом за каждое слово. Давайте лучше спустимся и посмотрим, не вернулась ли яхта.

Доусон кивнул, они вышли из сада на площадь и направились к лестнице у старых ворот, ведущей от города к порту. Отсюда за пальмами им уже был виден главный паром из Риджеки, ожидавший у берега пассажиров.

- Лей будет от вас в восторге, - сказал Доусон, глядя на нее сбоку, когда они спускались по ступенькам.

Выслушав комплимент (первый, хотя и косвенный), Эмили улыбнулась.

- Я слышала, он в восторге от всех женщин. Или у него другая репутация?

- Репутация именно такая. Но тем не менее вы ему особенно понравитесь.

- А мне он понравится?

Доусон поколебался - об этом он до сих пор как-то не думал, - и ответил:

- Да. Мне он нравится.

Пауза. Они шли дальше. Разговор продолжался, но по обоюдному молчаливому согласию перешел на общие темы: остров, погода в Средиземноморье, Мореска, Англия. Словно сговорившись, они не касались личной жизни друг друга, кроме упоминаний о школьных годах (здесь нашлось очень много схожего) и войне. Не спрашивали они друг у друга и, почему они оказались сейчас на Коркуле. Лишь однажды, когда Эмили увидала в витрине магазинчика деревянную игрушку, она вскользь обронила, что хорошо бы купить ее для Виктории, и это был единственный случай, когда она коснулась в разговоре своей семейной жизни, но Доусон словно не расслышал. Он знал он ней, лишь что она была замужем, имела четверых детей и принадлежала к аристократическому классу, к которому он не испытывал 9в отличие от множества знаменитостей, щеголявших своим простым происхождением так, словно это был терновый венец) ни восторженного восхищения, ни неприязни.

Еще Доусон знал, что у него нет ни малейшего желания покидать Коркулу, пока Эмили оставалась здесь, даже если они больше не обменяются ни единым словом. У него не было никаких иллюзий и восторгов по поводу их отношений, поэтому все это даже не могло казаться ему безумием. Он просто хотел как можно дольше оставаться в пределах ее досягаемости и в конце концов, когда они подошли к пристани, вынужден был сознаться самому себе, что не возражал бы, если бы Лейт вообще не вернулся.

- Это его яхта? - спросила Эмили, кивая в сторону моря.

Доусон медленно повернулся, увидел двухпалубное чудище Лейта, покачивающееся на волнах в двадцати ярдах от берега, и услышал звук транзистора с нижней палубы. Помолчав секунду, он сказал:

- Нет. Яхта Лейта больше и вся белая.

- Значит, он еще не вернулся?

Доусон оглядел причал и отрицательно качнул головой.

- Нет еще, - сказал он. - Но он вернется.


Эмили была довольна, что Лейта пока не вернулся на Коркулу. Она никогда бы не призналась в этом, даже не записала бы это в вой дневник, но для себя она знала, что ей хочется побыть с Доусоном вдвоем.

Этим же вечером, в течение целого часа, ожидая, когда он заедет за ней (они решили пообедать в загородном приморском ресторанчике), она попыталась разложить по полочкам все, происшедшее за последние два дня. Конечно, она отдавала себе отчет в том, что одиночество подталкивает ее к встрече с Доусоном. Одиночество и сам остров, овеянный романтикой. Однако она всегда считала себя практичной женщиной, вполне способной пресечь в зародыше любую авантюру, невзирая на личности и независимо от собственных настроений. В конце концов, она все еще была замужней женщиной, имела детей и никогда не забывала об этом. Кроме того, ей было двадцать семь, а это тот возраст, когда ни в коем случае нельзя придавать значение случайному флирту и тем более поощрять его.

И все же Доусон ни разу, ни на одну секунду не повел себя каким-то неподобающим образом, не предпринял ни единой попытки придать их отношениям некую большую значимость, чем обычное вежливое знакомство. Она совершенно его не знала: он мог быть и сам женат (он не был) или по крайней мере просто любить кого-то в Англии... А может, ему просто все наскучило. Ведь вполне возможно, что она оказался на Коркуле по чистой случайности - не нашлось под рукой друзей и приятелей, вот он и скучал тут один. Кроме нее здесь не было англичан, потому они и предпочитал проводить время с ней... Да-да, за этим наверняка не стояло ничего большего - эта мысль принесла Эмили некоторое облегчение. Ей не нужно было ничего бояться, поскольку если бы сплетня, которую она слышала в Англии (а такая сплетня ходила), что Доусон обыкновенный альфонс, оказалась правдой, он немедленно попытался бы воспользоваться ситуацией безо всяких колебаний. Но он не пытался. Стало быть, или слух этот ложный, или по тем или иным причинам в этом качестве она Доусону не приглянулась... Как бы там ни было, Эмили не могла отрицать, что это льстит ей и доставляет определенное удовольствие.

Когда она приняла ванну и оделась, ее вдруг кольнула мысль, что это - первый случай в ее жизни, когда она ждет мужчину и собирается куда-то отправиться с ним вдвоем с тех самых пор, как она впервые повстречала Хэллэма. Бывали разные варианты, случались заманчивые предложения, но она всегда находила предлог для отказа - несмотря на неудачный брак, она все равно оставалась замужней женщиной.

Даже когда она в конце концов уже не могла закрывать глаза на то, что у ее мужа есть любовницы, она продолжала отвергать предложения других мужчин. Отчасти это происходило от того, что все они так или иначе были друзьями или знакомыми тех, с кем она постоянно общалась в своем, довольно узком социальном кругу. А отчасти причиной тому был самый обыкновенный страх. Но сейчас, сию минуту, она была далеко от дома, вообще от Англии, а Доусон - посторонний, чужак, о существовании которого всего полгода назад никто из ее окружения вообще не подозревал. Как только вернется Лейт, он уедет отсюда, а до тех пор за ними наверняка никто не станет следить. Так что тут, убеждала она себя, ей ничего не грозит и она может чувствовать себя совершенно спокойно и уверенно.

К восьми часам она успела трижды переодеться, сделать сначала одну прическу, потом другую и в конце концов решила оставить их распущенными и вот уже минут десять, как расчесывала их щеткой. Она пожалела, что не взяла с собой еще один чемодан с платьями, засунула фотографию детей (снимок, сделанный в Кенсингтонских Садах) в ящик комода, а потом вытащила ее и поставила на прежне место - на столик у кровати. Прибрав маленькую гостиную и вымыв чашку из-под кофе, обнаруженную на балконе, она пошла в спальню за сигаретами и неожиданно застыла, как замороженная, взглянув на свое отражение в зеркале. Очень медленно она присела на краешек кровати, с трудом сделала глубокий вдох и невидящими глазами уставилась в пространство.

Когда через сорок минут приехал Доусон, на его звонок никто не вышел. Он обошел дом кругом, поглядел на темные окна, еще раз сверил улицу и номер дома с записанными у себя, а потом снова позвонил в дверь. Через некоторое время, видимо, из комнаты для прислуги (доносился звук включенного телевизора) вышла экономка и недоуменно (с примесью раздражения) уставилась на Доусона.

- Сеньора Хэллэм дома? - спросил он.

Экономка замешкалась, обернулась, поглядела на темный холл и лестницу и отрицательно покачала головой. Потом она подозрительно оглядела Доусона с головы до ног, помотала головой более энергично и захлопнула перед его носом дверь.

Сверху, из-за полуприкрытых занавесок Эмили, бледная как полотно, пристально следила за Доусоном - видела, как он пошел было прочь, остановился, оглянулся на дом, неожиданно вытащил из кармана листок бумаги, что-то написал на нем и торопливо зашагал обратно к дому. Она быстро отошла от окна на самую середину комнаты и, сдерживая дыхание, стояла там не шевелясь и прислушиваясь, пока не раздался звук его удаляющихся шагов и не наступила полная тишина.

Медленно она приоткрыла дверь гостиной, вышла на лестницу и уставилась на листок бумаги, лежащий внизу, на полу в холле. Секунду она не двигалась, потом спустилась вниз, чувствуя себя ужасно глупо - словно ребенок, тайком выбравшийся раньше положенного времени из спальни, - и подняла записку.

Стоя в полутемном холле, она прочла то, что было написано на страничке, вырванной из карманного блокнота. Записка была очень простая:

"К сожалению, не сумел нанять машину, чтобы добраться до загородного ресторана, поэтому поужинаю в "Планджаке". Я сейчас там. Свет у вас не горел, поэтому я ушел."

Целый час потребовался Эмили для того, чтобы сломить свою гордость и выйти из дому, а когда ей это удалось, она была вынуждена усилием воли сдерживать себя, чтобы не бежать вприпрыжку по лестнице, торопясь в "Планджак". Она прокручивала в уме тот грядущий момент, когда увидит Доусона, сидящего за столиком в одиночестве, и тщательно отрепетировала по дороге свою первую фразу. Она наконец приняла твердое решение увидеться и поговорить с ним и предвкушала встречу со столь радостным и нетерпеливым ожиданием, какое, ей казалось, она не испытывала давным-давно - зашвырнула в самый дальний ящик комода вместе со своим первым в жизни вечерним платьем и бальными туфельками.

Когда она приехала в "Планджак", он конечно же был там, но не один, а к тому моменту, когда она увидела его, уже поздно было давать задний ход и пытаться незаметно исчезнуть. Он оказался сидящим за большим столом в окружении по меньшей мере дюжины людей, смеющихся и громко разговаривающих по-итальянски. Их голоса, казалось, гремели по всей площади. Доусон встретил ее появление лишь приветливым взглядом, а потом почти целый час вовсе не обращался к ней, кроме одной-единственной фразы:

- Я уже заказал для вас, садитесь вот здесь, - сказал он и тут же повернулся к остальным, словно ее появление было никчемным и никому здесь не нужным. Что соответствовало действительности.

Она попыталась влиться в компанию, стать одной из них, но не говорила по-итальянски, а они (случайные туристы) - по-английски. Некоторые из сидящих за столом улыбались ей, пытались завязать разговор, но потом с извиняющимся пожатием плеч сдавались и переключали внимание на Доусона. Вскоре о ней просто забыли. Через десять минут Эмили попыталась уйти, но оказалась так плотно стиснутой сидящими справа и слева, что малейшее движение смутило бы ее. Она злилась и чувствовала себя уязвленной тем, что ей не оказывали того внимания, на которое она рассчитывала (и к которому привыкла), и все же в глубине души она не могла не признать, что сама виновата в этом. Множество раз за их совместную жизнь ее муж повторял, что она испорчена, упряма и эгоистична до мозга костей. Так это было на самом деле, или нет, но сейчас она ясно понимала, что этим вечером продемонстрировала все три названных качества, поэтому как бы в наказание себе самой, осталась. Через пол часа у нее и в мыслях не было покинуть ресторанчик: нигде ей так не хотелось сейчас быть, как за этим столом.

Эмили сидела и во все глаза смотрела на Доусона, на его лицо на фоне бутылок и стаканов, освещенное с левой стороны фонарем. Казалось, он чувствовал себя удивительно легко и просто, похлопывая по плечу пожилую женщину, хохочущую над только что рассказанным анекдотом; он очаровывал всех сидящих за столом так, что и женщины и мужчины изо всех сил старались придвинуться к нему ближе, привлечь его внимание, соревнуясь между собой. Этот образ Доусона - в такой роли - ей не суждено было уже забыть никогда, и лишь несколько месяцев спустя до нее дошло, как редко, в сущности, он бывал таким. Всего несколько раз - не больше.

Сегодня же, сейчас она впервые видела его таким радостным, веселым, щедро раздающим свой шарм и обаяние всем присутствующим (кроме нее). А когда три молодых итальянца стали петь, аккомпанируя себе на гитарах, он не присоединился к их хору, но с улыбкой ободрял их, поощрительно кивал, подливал им вино, и Эмили вдруг поняла, какую радость можно испытывать, просто находясь в его обществе. Я понимаю, это звучит мелодраматично, но такие вещи и впрямь случаются, и слова эти принадлежат ей самой, когда она позже рассказывала обо всем. Что же касается меня, то я не способен описать эту сцену каким-то иным способом: даже если бы и попробовал, все равно бы не получилось, поэтому и пытаться не стану. Эмили неожиданно ощутила, что она счастлива, что за многие годы она просто забыла, каково это - быть счастливой, и что она чуть было не прошла мимо этого, едва не отшвырнула это прочь, прячась за унылую мораль и древние предрассудки. Эта неожиданная мысль заставила ее вздрогнуть и похолодеть, на секунду она даже прикрыла глаза, а когда открыла их, увидела, что Доусон улыбается ей - в первый раз за все время, с тех пор как она приехала в ресторан. Он присел рядом с ней, осторожно коснулся ладонью ее плеча и сказал:

- Когда вам надоест, Эмили, мы уйдем. Игра закончена.


Полоска света дрогнула, заметалась, встретилась с другой - очертаниями, напоминавший эллипс, - поиграла с ней, потом забилась в самый дальний угол потолка и, наконец, разбилась на крошечные кусочки и исчезла, когда волны внизу, под балконом откатились в тень. Детский смех, чье-то бормотание, крики, еще какой-то звук - поначалу Эмили не могла определить его, а потом сообразила, что это сенокосилка, - потом неожиданный скрип закрывающейся двери в самом отеле, этажом выше, чей-то громкий приветственный возглас, телефонный звонок в соседнем номере, рев автомобильного двигателя у машины, буксующей вдалеке, на склоне холма. Мираж... Сон. Ее настроение спросонок, спокойствие и безмятежность раннего утра и над всем этим восходящее солнце, подбирающееся к ее глазам, делящее комнату на две половины, и решетчатая тень от жалюзей на ковре... Занавески мягко колышутся, стул с ее одеждой опрокинут, рядом с ним валяется ее туфля, на противоположной стене в рамке - листок с отпечатанным текстом, памятка владельцу номера. Письменный стол, край кровати, ее рука, дрогнувшая и вновь застывшая на простыне, телефонный звонок. Неподвижность, тихое дрожание кончиков ее пальцев и волна спокойствия, накатывающая на нее сверху буквально видимая. День словно преподносит себя в подарок каждой минутой, каждым часом, которые будут проведены вместе, и теми вновь ожившими ощущениями, что она столь блаженно предвкушала накануне. В ее пробужденной памяти не оставалось ничего кроме последних двенадцати часов; с закрытыми глазами она мягко покачивалась на волнах отступающего сна, потом медленно повернулась, перекатилась на другую сторону постели, волосы разметались по подушке, простыня откинулась, оголив всю спину, и телефон замолчал. Он поднял трубку, она потянулась губами к его плечу и услышала:

- Привет, старина... - вся сложная мозаика ее ощущений разлетелась вдребезги. - Вот я и вернулся.


4.


Лейт понравился Эмили сразу. Не потому, что он был другом Доусона, и не потому, что очаровал ее своими прекрасными манерами - просто он принял ее появление без всяких вопросов, а заметив ее секундное смущение и з0амешательство, повел себя очень деликатно, и она была благодарна ему за это.

Они встретили его в баре отеля, где он включался в дневную жизнь с помощью большого бокала Кровавой Мэри. Он осторожно и уважительно пожал ей руку и обнял Доусона за Плечи.

- О-о... - кивнул он, когда Доусон представил ему Эмили, - Вы и не поверите, как приятно смотреть на вас вдвоем. Это - произведение искусства. Да-да, иначе не скажешь.... - после чего, смутясь, он отвернулся, допил стакан и заказал себе следующий.

Доусон и Эмили уселись молча рядом с ним и, избегая смотреть друг на друга, уставились на открывающийся за окнами вид на море. Подошел официант, они заказали кофе, но сидели, не притрагиваясь к нему, - просто наслаждались ощущением того, что они вместе, мысленно возвращаясь к прошедшей ночи. "Ощущение теплой безмятежности" - так она описывала мне это позже и цитировала стихотворение Франциска Горовитца, которое она написала на листке бумаги и оставила в его комнате, чтобы он прочитал, когда останется один. Любовь была знакома ей по литературным образам, по готовым клише, которые она узнала задолго до встречи с Доусоном, и теперь она была вынуждена пользоваться ими и пользовалась с удовольствием. Он говорил, что любит ее, и она говорила это ему в ответ - не в постели, а когда они уже одетые стояли у задернутых штор, в тот первый момент страха, охватывающего любовников, когда прекращается действие. Она, конечно же, расплакалась, прижимая его крепко к себе, а потом он ненадолго оставил ее одну, прежде чем они отправились в бар, где и встретились с Лейтом. Она медленно бродила по комнате, осторожно дотрагиваясь до стульев, до стены, до постели, вбирая в себя все - каждую черточку, каждую тень того, что ей довелось испытать, - на случай, если это никогда больше повторится. Потом она говорила, что остро ощущала никчемность, бессмысленность всего остального, всего, что было вне этой комнаты...

- Что случилось с Мелиссой? - спросил Доусон.

- От зомби пришлось отделаться, - ответил Лейт. - Избавился от нее. Я могу противостоять злобе, могу ужиться с кретинизмом, но не с полной отключкой - и умственной и физической... С этим, старина, никому не справиться. Последний раз я видел ее, когда она садилась на "Распутина", отплывавшего в Турцию. Поверьте, с ней я чувствовал себя таким же нужны и полезным, как Эйфелева башня.

Эмили рассмеялась, тихонько сжав локоть Доусона.

- Вы знаете, Эмили, - продолжал Лейт, - мы с Джеком Бэрримором, да и с другими тоже, случалось, покуривали травку, когда этой девчонки еще не было на свете, но не двадцать же четыре часа в сутки... Словом, все, что у меня от нее осталось, это два полароидных снимка, где она сидит на скале, как дочь самого Будды, причем снимки получились такими же туманными, как мой рассудок, когда я ее снимал... Прости меня, Господи, - он повернулся к Доусону, - но я там чувствовал стариком Мафусаилом, и мне вас очень не хватало, Кристофер. Серьезно...

- Почему же вы не вернулись сразу? - покраснев, спросил Доусон. - В тот же день?

- Был слишком пьян, старина. Я бы утопил яхту и сам утонул вместе с ней. Как Китс.

- Как Шелли. Китс умер в Риме.

- Я тоже. И не один раз... Эх, бедняга...

Лейт болтал еще около часа, и Эмили с Доусоном понимали, что не могут сейчас бросить его, да, по правде говоря, им и не хотелось этого. Они оба не осмеливались заговорить о предстоящем рано или поздно отъезде с острова и потому с благодарностью пользовались каждой минутой безмятежной болтовни. Когда же Лейт ненадолго покинул их и отправился искать туалет, Доусон, предупреждая вопрос Эмили, сказал:

- Нам надо побыть сейчас с ним, хотя бы пару часов. Он не будет на этом настаивать, но сейчас нельзя оставлять его одного.

- Но разве у него нет друзей?.. Я хочу сказать, вообще... Где-нибудь?

- Не знаю. Те, о ком он говорит, давно уже умерли. По-моему, у него есть где-то жена, но он никогда он ней не упоминал. Мы с тобой его друзья - ты и я.

- Я хочу побыть с тобой вдвоем, - сказала Эмили. - Такая я эгоистка.

- Два часа, - поколебавшись, произнес Доусон, - позавтракаем, погуляем, а потом он уснет. Ведь он привез меня сюда и заслужил хотя бы это.

Но они не собирались воздавать ему по заслугам, и оба знали это. Лейт настоял на том, что им надо побыть вдвоем, и ушел, сказав, что ему нужно проверить яхту. Они принялись было уверять его, что хотят остаться с ним, но Лей ухмыльнулся, обнял их обоих за плечи и сказал:

- Позже. Можем пообедать втроем, и вы успеете насладиться обществом Лейта. Да-да, и Лейт постарается послужить украшением столу, - после чего он зашагал прочь, не оглядываясь.

Вернувшись в номер, Эмили и Доусон подошли к кровати (застеленной, подушки аккуратно уложены одна на другую) и молча разделись, полубессознательными движениями складывая одежду на один стул. Доусон лег первым и посмотрел на нее. Она не шевельнулась, даже не закрыла ставней, а просто стояла у окна обнаженная, видя, что он смотрит на нее, на ее грудь (внезапно Эмили как молоденькой девушке захотелось, чтобы грудь была побольше), на бедра. С тревогой она подумала, что бедра, пожалуй, тяжеловаты, и порадовалась, что на теле у нее нет никаких шрамов. Раздался стук в дверь, но она не двинулась с места. Стук повторился.

Доусон натянул брюки и приоткрыл дверь сантиметров на десять так, чтобы Эмили не было видно снаружи. В коридоре стоял официант из бара и на лице его было написано раздражение:

- Сеньор Доусон, - запинаясь сказал он, - ваш друг... с которым вы были в баре, он... Он спрашивает вас.

- Он плохо себя чувствует?

- Да. Он на улице... Он просит прощения, но...

За спиной Доусона, когда он закрыл дверь, Эмили потянулась к своей одежде.

- Не ходи со мной, - сказал Доусон. - Ему будет неловко.

- Подождать тебя здесь?

- Наверное, тебе лучше пойти домой. Мне придется побыть с ним немного. А потом я зайду за тобой.

- Это правда? Правда зайдешь?

Доусон взглянул на нее, увидел глубоко затаившийся страх в ее глазах, улыбнулся, подошел к ней вплотную и осторожно поцеловал в шею у самой ключицы. Эмили тут же обняла его и крепко прижала к себе.

- Не ходи, - сказала она. - Лейт поймет. Скажешь потом, что официант нас не нашел.

Через ее плечо Доусон взглянул на их отражение в зеркале: ее волосы, спина, причудливая игра бликов солнца и теней на ее спине, все чудо ее мертвенно-бледной наготы на фоне открытого окна, деревья внизу и еще дальше пристань, невидимая отсюда, но если бы он стоял на балконе, то смог бы разглядеть и лодки, и яхты, и среди них одну - двухпалубную. У постели валялся листок бумаги со штампом отеля и написанным с обратной стороны стихотворением, его талии касалось обручальное кольцо светловолосой женщины, матери четверых детей, целующей его в плечо и нежно шепчущей его имя. Снаружи - мужчина лет шестидесяти лежал в луже грязи.

- Что ж, все мы люди, старина, все мы люди, - без улыбки произнес Доусон, задергивая шторы. И подошел к постели.


Мне трудно сопоставить события, последовавшие сразу вслед за этим, поскольку Эмили больше не писала писем ни домой, ни вообще кому бы то ни было и окончательно забросила свой дневник. Она признавалась позже, что испытывала чувство глубокой вины, но я знаю, что это относилось не к любовной связи. Возможно, это имело отношение к Лейту (по правде говоря, я в этом уверен), но настоящее раскаяние за то, что они бросили в тот полдень Лейта на произвол судьбы, пришло к Эмили, как это часто бывает, много месяцев спустя, когда все было уже в прошлом.

Есть несколько эпизодов в моей собственной жизни, которые до сих пор не дают мне покоя - когда я поскупился на самую малость доброты и участия по отношению к другим, чаще всего к тем, кого я любил. Я пытаюсь забыть их, укрыться за набором пошлых банальностей. Порой мне удается на какое-то время убедить себя в том, что все мы, дескать, подвержены этому "пороку", что добровольно влезать в вериги раскаяния - абсурднейшая и бессмысленнейшая попытка искупления, но память упорно возвращает меня к этим эпизодам, как правило, очень внезапно (случайно отыскавшееся в ящике стола письмо, кем-то произнесенное имя, эхо которого долго не стихает в мозгу, чей-то пристальный взгляд), и я вновь оказываюсь незащищенным перед этим. Я понимаю, что как-то слишком сосредоточился на этом, и поэтому сменю тему - в конце концов ни я, ни Эмили не исповедуемся здесь. Кроме того, это одни лишь предположения, поскольку фактами я не располагаю, и подобные рассуждения из-за одного лишь эпизода, который, кстати говоря, нетрудно понять, быть может, даже и не совсем порядочны. Вы уже наверняка заметили, что я не очень-то беспристрастен, и мне остается лишь самому признаться в этом.

Кстати, мне точно известно, что вечером Эмили и Доусон пришли к Лейту на яхту и нашли его мирно спящим в своей каюте. Двое местных жителей отвели его днем на яхту и уложили в койку. Когда он проснулся, никто не упомянул о том, что произошло днем, он лишь заявил, что очень рад видеть их обоих и, если они потерпят полчаса, пока он примет душ и переоденется, они смогут прекрасно поужинать, поскольку он страшно проголодался и готов съесть все что угодно за исключением рыбы. Ни при какой погоде, объявил он, не станет он есть рыбу на суше, в особенности эту чертову копчушку.


"Эмили, родная, вчера мы поехали с детьми в Эдинбург к Эстер, как ты, наверное, уже догадалась по почтовой марке. Все, включая Роберта, передают тебе привет и скучают по тебе, особенно дети. У них все нормально, только у Виктории опять разыгрался тонзиллит - у нее это повторяется из года в год, но ради Бога, не беспокойся, за ней есть кому поухаживать. Мы уложили ее в постель, принесли ей пачку комиксов и, я уверена, через денек-другой она уже будет на ногах.

Я надеюсь, ты там не скучаешь (и уже здорово загорела), мы же все время думаем о тебе. Я прекрасно понимаю, насколько ты подавлена из-за всех семейных неурядиц, но совершенно точно знаю, что все будет хорошо. Получила первое твое письмо и с нетерпением жду следующих, но почта у нас работает отвратительно, поэтому они, наверное, придут все сразу и я предвкушаю долгие часы неторопливого чтения их всех по очереди. На этом я, пожалуй, закончу, потому что как видишь, я кладу в этот конверт письма от всех остальных, а они требуют, особенно Джеймс, чтобы я дала им возможность самим рассказать тебе обо всех новостях и сплетнях.

Зная, я молюсь за тебя, люблю тебя и, хотя мы все жутко хотим тебя видеть, мы понимаем, что ты должна оставаться там столько, сколько захочешь, чтобы спокойно и хорошенько все обдумать. Жаль, что там нет никого из знакомых, но насколько я знаю, местные жители очень милы и, я уверена, у тебя у же появились друзья. И, Эмили, не переживай сильно из-за Эдварда. Мы с папой начинаем ненавидеть друг друга каждые семь лет, но, как видишь, до сих пор - вместе! Надо надеяться на лучшее, и я надеюсь.

Целую и люблю. МАМА.

Помни, ты в любое время можешь позвонить за наш счет. Мы здесь пробудем до субботы, так что, пожалуйста, очень тебя прошу, позвони."


Но Эмили так и не позвонила ни разу, а когда села писать письмо, поняла, что ей по сути дела нечего сказать. Все, что она могла сказать, было или слишком важным, или слишком банальным, чтобы писать об этом. Сидя поздно вечером у себя в гостиной и ожидая, когда Доусон заедет за ней, она лишь надписала адреса на открытках детям и нарисовала на них что-то вроде воздушных поцелуев.

Эмили и Доусон решили сплавать вечером в Дубровник, поскольку оба когда-то слышали, что там надо побывать после захода солнца, когда улицы безлюдны. "Чувствуешь себя так, словно попадаешь в средние века, - сказал Лейт, - все вокруг так зыбко, призрачно и поблизости ни души, лишь ты один..." Эмили загорелась желанием увидеть это и настояла на том, чтобы они отправились туда сегодня же вечером. Она лишь захотела зайти домой, где не была уже целые сутки - переодеться и взглянуть, нет ли для нее писем из дома.

Когда приехал Доусон, он сразу же заметил, что она плакала, и тут же взглянул на стол, на котором были разбросаны письма и детские рисунки.

- Ты вовсе не должна ехать, - проговорил он, усаживаясь рядом с ней. - Если хочешь побыть дома одна...

- Нет, - торопливо произнесла Эмили, испытывая неловкость от того, что ее застали в таком виде, и отвернулась. Доусон дотронулся до ее руки, кожа была прохладной, и Эмили никак не отреагировала, а потом он почувствовал, что она вся дрожит, как испуганный ребенок. Он ощутил свою беспомощность, почувствовал, что не может произнести ни слова, и они так и сидели молча, не глядя друг на друга. Тишину нарушал только комариный писк и веселый смех туристов на улице. Впрочем, смех очень быстро затих вдали.

Доусон взглянул на рисунки перед собой, подписанные незнакомыми именами, и на письма, содержащие намеки, описания, рассказы, столь же далекие от него, как чужая галактика. Фотография двух маленьких мальчиков и двух девчушек (одна - с пасхальным яичком в руке), которых он просто не заметил бы в большой комнате, но родила их женщина, сидящая рядом с ним. Она называла их по именам, одевала, купала, жила их заботами и любила их, а для него они ровным счетом ничего не значили. Ничего. Они принадлежали лишь ей одной и еще ее мужу, о котором она избегала говорить, и больше никому. И тут никогда ничего не изменится. Он влюбился в их мать, занимался с ней любовью - и все. Для того же, что лежалой сейчас перед ним на столе, он был посторонним, чужаком, и ему захотелось уйти.

Днем Эмили говорила, что он нужен ей, и он верил этому. Она просила его помочь, поделиться с ней силой; когда они лежали в постели, плакала и рассказывала ему о себе. Не все, наверное, но какую-то часть, какие-то кусочки своей жизни. Она называла имена, но за ними вставали лишь безликие тени, как за именами, начертанными на маленьком обелиске в деревушке, воздвигнутом в честь павших на войне - они вызывают эмоции, но, в общем, ничего не значат для случайно проезжающих мимо. Муж, которого она больше не любила, родители, друзья, родственники, собаки, тетушки дети. Как на старой черно-белой пленке: вереница сцен, эпизодов фигур, пейзажей - фресочное изображение кусочков жизни, бессвязных, наползающих друг на друга, полустертых, хотя некоторые хранились бережно и с любовью, а иногда и вовсе скрытых во тьме. Он не заговаривал ни о разводе, ни о браке и, по правде говоря, ему это даже не приходило в голову, а просто - все было так, как было. Доусон не противился тому, что она посвящала его в подробности своей жизни, он понимал, что влюбился в нее, но ведь это продолжалось всего два дня, ну, от силы - три, и Селия, которую он тоже любил, все еще была с ним, хотя она и умерла. Он никогда никому не говорил о ней, даже Эмили, и, быть может, тут тоже играл роль страх. Обязательство. Вы помните Англию? Слишком хорошо.

Молчание затягивалось, Наконец Доусон поднялся, чтобы тих уйти, и это движение, казалось, потревожило всю комнату. Он почувствовал, как она повернулась в его сторону, а потом крепко прижалась к нему, пряча лицо (отброшенное письмо падает на пол), и он услышал ее тихий голос, бормочущий:

- У Виктории опять тонзиллит. Сколько уже я уговариваю ее удалить миндалины, но ты ведь знаешь, какая она упрямая.

Ну, что можно было ответить на это..,


Когда под утро Доусон вернулся на яхту, бронзовая полоска рассвета уже провела черту между морем и небом и с рыбачьих лодок доносился шум моторов. Лейт ждал его на палубе. Он не спал. Впрочем, он мог как следует выспаться за ночь.

- Эмили не едет с нами?

Доусон не ответил, присел на одно из кресел и закурил сигарету. За его спиной Лейт взглянул на пристань, потом на Доусона и сочувственно пожал плечами.

- Ну, что ж... - тихо произнес он. - Так или иначе, плыть в Дубровник уже поздновато. Как-нибудь в другой раз.

- Да, - кивнул Доусон.

- Что-нибудь... Все в порядке?

- Конечно. Просто ей нужно было, чтобы я немного побыл с ней. Она чуть расстроена. Дочка заболела.

- Надеюсь, ничего серьезного, старина?

- Нет, - быстро сказал Доусон. - Обыкновенный тонзиллит. Через пару дней пройдет.

- Тогда не стоит волноваться. У меня когда-то был бронхит - взгляните на меня теперь, - Лейт нарочито закашлялся и подмигнул. Потом он присел на соседнее кресло, положил ноги на перила, и они оба молча уставились вдаль. Перед ними проплывали рыбачьи лодки, рыбаки перекликались друг с другом; несмотря на ранний час с базара доносились оживленные голоса. Помолчав Лейт сказал:

- Ладно. Какие у нас планы на сегодня? Погода, пожалуй, разгуляется. Может быть, мы пойдем купаться втроем? Разумеется, не голышом. Вполне респектабельно, а?

- Я не умею плавать. Но так, побултыхаться, наверно, смогу.

- Отлично, - улыбнулся Лейт. - Сегодня ваша очередь быть капитаном. Вы и решайте.

Доусон взглянул на Лейта, кивнул и сказал:

- Ладно. Эмили должна подойти ближе к полудню.


Когда Эмили проснулась (уснула она лишь после таблетки снотворного), было уже одиннадцать часов утра, и солнце било ей прямо в глаза. Несмотря ни на что она чувствовала себя умиротворенной и отдохнувшей и решила надеть свое самое яркое платье, а волосы оставить распущенными, как нравилось Доусону. Сегодня она, наконец, решила заняться загаром - этим скучнейшим и утомительнейшим делом, которое не минует ни одного англичанина заграницей, - а поэтому предусмотрительно достала из чемодана бикини. Она купила в местной лавке даже целых два комплекта: один - темно-коричневый, чтобы носить на еще белом теле, а второй - белый, когда она уже слегка загорит. С Доусоном и Лейтом они могут позагорать на палубе яхты, а потом, быть может, обогнуть остров, как они собирались сделать раньше, и найти какой-нибудь ресторанчик в Ламбарде или на Вела Лука. Угощать будет она - так она сказала Доусону этой ночью, - это станет ее подарком им обоим.

Она пришла на пристань к полудню, как они договаривались и обнаружила, что у Доусона по-видимому появились другие планы. Вообще-то они точно не договаривались, все это предполагалось в общих чертах, но все же она испытала разочарование, увидев, что яхты нет у пристани. Ни у нее дома, ни в отеле, ни в "Планджаке" для нее никто не оставлял никаких записок. Яхта просто исчезла - и все. Она не стала расспрашивать никого на причале, ей это было не нужно - в тот момент, когда она проснулась, она на самом деле уже знала, что Доусон навсегда покинул этот остров и плывет сейчас обратно в Италию... Знала, что он больше не вернется.

Двумя часами позже Эмили на пароме отплыла в Дубровник, а там первым же рейсом улетела домой, в Англию. Матери она сказала, что не могла не повидать детей до окончания школьных каникул. Тут же по ее приезде был устроен большой пикник в долине, где дети вдоволь нарезвились, запуская змея - все ее родные знали, что Эмили обожает такие семейные пикники.


Часть вторая.


Л Е Й Т


5.


События, о которых я расскажу дальше, равно как и многие из тех, что я уже описал, изложены мною неверно. И это, должен вам заметить, вовсе не потому, что я выдумал здесь какие-то эпизоды, которых на самом деле не было, а по той простой причине, что я не описал множество других эпизодов, которые были.

Под "эпизодами" я подразумеваю каждое мгновение, каждую минуту каждого дня человека: всю ежедневную рутину с пешими прогулками, завтраками и ужинами, все подробнейшее расписание каждого часа жизни от рассвета до заката и так - снова и снова. Сделай я это - а я уверен, что такое вовсе не невозможно, - и повествование стало бы безумно длинным, подробным и непроходимо скучным. Смерть, неожиданная трагедия, момент наивысшего экстаза, редкие взлеты и падения жизни ничуть не выделялись бы из многократно повторяемых умываний, зеваний, одеваний, переодеваний и всех прочих обычнейших, рутинных действий, из которых состоит каждый Божий день любого человека - и ваш и мой в том числе. Эти взлеты и падения дождались бы своей очереди, пока каждая предшествующая секунда не была бы зафиксирована, записана и пройдена (сразу возникает в мыслях образ конвейерной ленты, хотя это сравнение, конечно, не совсем точно) и только после этого появлялись бы сами взлеты (и падения), чтобы точно таким же образом быть зафиксированными, записанными и пройденными. Тогда все было бы, без сомнения, точно и, возможно, интересно - в качестве своего рода эксперимента, но в конечном счете совершенно непригодно для чтения и оказывало бы лишь эффект снотворного (по крайней мере на меня). Нарушилась бы система соответствий. По темпу и эмоциональной нагрузке взмах ресниц был бы равен смерти сына.

Каждому художнику это прекрасно известно. Каждому, кто хоть как-то участвует в общении с другими - посредством ли газетных репортажей или передачи обычных сплетен, - это тоже известно. И потому мы производим отбор. Мы выбираем, мы ищем маяки, ищем подводные камни, по которым можно передвигаться, перепрыгивая с одного на другой, ищем нечто уместное в том, что собираемся преподнести и преподносим. К этому мы стремимся со всей честностью и энтузиазмом, на которые способны и которые вообще возможны. Часто мы, совсем как карикатуристы и поэты, добираемся до истины не столько тем, что показываем, сколько тем, что опускаем. Я мог бы продолжать эту мысль, разрабатывать ее детально, в подробностях, но главное уже сказано.

Как писатель, я зафиксировал здесь то, что произошло между двумя людьми (Эмили и Доусоном) - главными героями этой истории, - за четыре месяца: с ноября 1967 года по март 1968-го. Кое-где я пытался передать их мысли (узнанные мной из первых рук), а кое-где позволял себе собственные интерпретации и суждения. Я избегал того, что считал лишним, разве что пытался привнести определенную атмосферу, и сосредотачивался лишь на том, что было важно для понимания взаимоотношений людей, а через взаимоотношения - и для понимания самой природы этих людей. В этом, возвращаясь к тому утверждению, с которого я начал, заключена определенная недостоверность, неправда, а если быть совсем точным, не вся правда.

Ибо эти самые рутинные моменты, которые я опускал, могли бы позволить глубже заглянуть в том, что вскоре должно произойти, помогли бы понять, почему это происходит, лучше чем то, что я предпочел записать. Я не берусь утверждать наверняка, но так могло быть: какой-нибудь мимолетный жест, проходная фраза, показавшиеся мне незначительными, могли бы раскрыть все до конца кому-нибудь другому. Мое единственное оправдание может состоять в том, что в моем распоряжении находились все дневники, письма, воспоминания, записанные разговоры, какие я только сумел раздобыть, и я выбирал материал, исходя не только из собственных представлений о важности и уместности, но и руководствуясь тем (поскольку у меня уже была вполне деловая, коммерческая договоренность), как это должно быть написано.

А теперь, когда я привел выше все эти пояснения (имеющие значение, быть может, лишь для меня одного), позвольте сообщить, что я, ничтоже сумняшеся, пропущу и апрель, и май, и еще две недели июня. Кстати, мы теперь уже не на Коркуле и не в Англии, а в Риме. А еще точнее - на вилле на Аппиа Антика. Итак, затемнение, смена декораций и - нашему взору открывается...


Молодой парень лет девятнадцати лежи лицом вниз на белом надувном матрасе, а матрас лениво покачивается на воде - в бассейне размером с приличный лесопарк. Время от времени, когда слабый ветерок затихает и жара усиливается, он погружает руку в воду и медленно передвигает матрас и себя или на середину бассейна, или к кафельной кромке, где его ожидает бокал с шампанским. В траве стоят ведерки со льдом - розовые, пурпурные и цвета малахита, это небольшие пластиковые квадратики, в которых лед быстро тает (очень жарко) и лишь согревает вино под палящим полуденным солнцем. На парне не надето ничего, кроме узкой набедренной повязки, кожа его - цвета бронзы, волосы длинные и светлые, тело по бокам влажное - такая ученическая пастель в импрессионистских тонах. Невдалеке от него на воде качается еще один матрас и два кресла на пластиковых подставках - тоже белые, никем не занятые. Подхватываемые легким ветерком они иногда сталкиваются друг с другом - эдакая плавающая гостиная работы Мэгритта (на дне бассейна покоятся забытые всеми солнечные очки), а парень, пожалуй, - работы Хокни. Такое сюрреалистическое полотно, и парень знает, что вполне вписывается в него. Он плавает здесь с самого утра, не двигаясь - разве что иногда поворачивает голову, чтобы через плечо окинуть взглядом сад, лениво махнуть рукой мужчине, стоящему на террасе, а потом отвернуться и снова закрыть глаза.

По лужайкам всюду натыканы поливальные установки. Они издают противные звуки и распрыскивают воду на магнолии с такими громадными белыми цветками, что всего несколькими из них можно было бы устлать нишу древней усыпальницы. Официант взял бокал с края бассейна, а несколько других накрыли на стол в тени виноградных лоз и глициний. Внутренний двор, вымощенный плиткой с изображением Помпеи, зарос и теперь является прекрасным обиталищем для ящериц терракотового цвета, кустов и бюста императора (Тиберия), почти невидимого в алькове из зарослей. Жара усиливается, с террасы доносится чья-то болтовня, неожиданный взрыв смеха, из тени самой виллы вдруг выходит седоволосый мужчина в голубых джинсах, останавливается, смотрит на бассейн, секунду колеблется и возвращается в дом. Через некоторое время оттуда доносятся звуки рояля - возможно, это играет он, - исполняют Равеля. Исполняют неплохо - сдержанно, но со страстью.

Вымощенная камнями тропинка ведет через всю лужайку к столу для пинг-понга с поцарапанной поверхностью и порванной сеткой, а за ним разложены подушки (турецкие), расставлены стулья - так, чтобы до них не долетали брызги от поливальных установок, - для гостей, которым захочется прилечь подремать, или посидеть и выпить, или просто помечтать. Неподалеку в гамаке лежит мужчина в бледно-розовой рубашке, в белых хлопковых штанах, с темными очками, сдвинутыми почти на макушку. Он ждет, когда ему представится возможность ответить отказом на просьбу что-нибудь спеть: он - итальянец, лет двадцать назад его называли гением, и он не считает нужным опровергать эту версию. Живет он не на вилле и не в Ватикане, а в Венеции, куда вернется на следующий день с тем парнем, что плавает в бассейне (они еще не встретились, но оба знают это), если станет попрохладнее. Но сейчас жара в самом разгаре, она душит и будит самые разные фантазии.

Перед гамаком на подушке расположилась женщина - симпатичная, рыжеволосая, слега обгоревшая на солнце (что неизбежно при такой масти) и жутко скучающая. На ней - бикини на размер меньше, чем нужно, и поэтому ее соски могут быть видны любому, кто чуть наклонится над ней. Она курит какую-то поганую травку, которой угостил ее сосед. Она американка, ее узнает каждый, кто хоть иногда заходит в кинотеатр, но кинозвездой она так и не стала и уже слишком стара, чтобы продолжать оставаться "звездочкой". На вилле она, как здесь говорят, уже шестой день. Говорят также, что предыдущей ночью она занималась любовью с двумя мужчинами на лужайке за домом, а потом, сверкая голой задницей, стремглав неслась на Аппиа Антика. Но таким сплетням, как правило, верит нельзя, а кроме того у актрисы есть муж в Сингапуре.

Да, мы пропустили собаку, даже двух собак, одного композитора, одного поэта, еще четверых актеров, двух военнослужащих (одного - без формы) из казарм по соседству, молодого английского писателя, жаждущего поговорить о фильме про Савонаролу (нашел тему), музыкальный квартет из Пьяццо дель Пополо (преувеличенно размахивают руками), липовое дерево, античную статую, две "альфа-ромео" и фотографа снимавшего когда-то римскую футбольную команду. Мы также пропустили группу, позирующую на верхней террасе, состоящую из самого хозяина виллы (средних лет, самодовольный, поминутно окидывающий взглядом свои владения), дизайнера, чью-то секретаршу (простенькая девушка, благодарная за все, что дают), режиссера эпического жанра, чья последняя картина - "Илиада", - решительно подтвердила, что у ее создателя и у Гомера лишь одно общее - слепота... Еще: потрясающей красоты актриса, которой не следовало бы здесь быть, третий заместитель директора киностудии (был ответственным за последовательность арий в "Орфее в аду") и актер из Англии, влюбленный в собственное зеркало. Еще одна собака и, наконец, Доусон собственной персоной, сидящий поодаль от всех остальных, но не игнорируя их, а просто смотря на усыпанное гравием шоссе, что ведет к воротам виллы.

Он чуть повернул голову вправо и увидел хозяина виллы по имени Бакули; тот подошел к нему с незажженной сигаретой во рту, встал рядом и погладил ладонью цветок, растущий на балюстраде.

- Вам скучно, Кристофер? - спросил он Доусона.

- Нет.

- Но вы совсем не разговариваете с нами, Кристофер?

- Я жду одного своего друга.

- Но ведь все мы здесь - ваши друзья.

- Я жду своего друга, которого зовут Лейт.

- А кто такой этот Лейт?

- Актер.

- Еще один актер, да, Кристофер?

- Да. Еще один.


Лейт был пьян. Утро еще только начиналось, но он уже был пьян. Оказавшись лицом к лицу с перспективой встречи с людьми, чьи фильмы он никогда не видел, чьи имена не в состоянии был произнести, которые жили, казалось, в мире, расположенном где-то над ним, как какие-нибудь Лапутяне, он выпил почти целую бутылку водки и уже начал сожалеть об этом.

Доусон подготовил его для предстоящей стычки с этими людьми, объяснил, что их интеллектуальные шарады - обыкновенный фарс, что они представляют собой сборище Дорианов Грэев, чьи истинные портреты покоятся отнюдь не в мансардах, а запечатлены на кинопленках, что они притворяются, будто постигли тайны мироздания в ужимках клоуна или в монологе Карла Маркса из дешевой пьески. Лейт попытался это усвоить. Звучало все довольно обнадеживающе, но она прекрасно сознавал, что из-за собственной необразованности он не сумеет распознать точь в точь такое же невежество, и поэтому ко всякому, кто демонстрировал хоть на мизинец большую интеллектуальность, чем его собственная, он относился с благоговейным страхом. Он понимал, что именно поэтому он и избегает бывать в гостях, не вечеринках и коктейлях и предпочитает им надежность яхты в море - в особенности теперь, когда уже не способен приковать к себе внимание любой аудитории одним лишь своим появлением.

Двадцать лет назад помреж сказал бы ему, что он должен делать. Помреж дал бы ему сценарий и велел бы выучить его к понедельнику. Он возражал и спорил по поводу всех роле, которые ему довелось сыграть, просил, чтобы ему дали появиться не только затянутым в военную форму (один раз ему дали - когда он сыграл Гамлета), но тогда по крайней мере все было просто. Он восхищался своими современниками, которые боролись с системой менеджеров и добивались побед, но сам так не мог, отчасти, быть может, потому что никогда по-настоящему не хотел быть актером. Его когда-то отыскали, но не в аптеке, как лану Тернер, а в баре по соседству - в этом-то и было дело. Теперь, после четырех жен, пятерых детей и тридцати восьми фильмов он опять очутился в баре и, что любопытно, каждый день ждал, что его имя появится в каком-нибудь журнале, хотя бы в кроссворде. Лейт понимал, что это - не более, чем слезливая сентиментальность, и списывал ее на алкоголь, езду по Риму и постоянный ветерок, раскачивающий кипарисы.

Еще он был напуган. В этом не было никаких сомнений. Однажды ему прислали сценарий "Великого Гэтсби" (потом эту роль получил Алан Лэдд), и он вспомнил сцену, где Гэтсби страшно испугался при мысли о встречи с бывшей возлюбленной, которую все ее еще продолжал любить, и от страха напился до состояния полной прострации. Этот эпизод полностью соответствовал как его тогдашнему состоянию, так и нынешнему. Он обычно говорил, что в такие минуты ему нужна или женщина, или выпивка, а желательно - и то и другое. Он уже здорово принял, а накануне нашел женщину, но сейчас всего этого было недостаточно. Ему нужна была работа. Работа, к которой он относился бы с уважением, и те люди на вилле, куда он должен был приехать, могли дать ему такую работу. Он - актер, так было указано даже в его паспорте и, хотя многие его фильмы были давно осмеяны, все некоторых моментов и эпизодов, пускай очень редких, он не стыдился... Он по-своему очень многое отдал кинематографу, он развлекал в прошлом миллионы зрителей и никто не мог у него это отнять. Он все еще мог двигаться (иногда) и разговаривать, появляться на съемочной площадке и заучивать роли, и если его имя уже не стоит в самом начале титров, то что ж, страдает лишь его гордость, а не банковский счет и не (если уж быть совсем честным) качество его игры. Но все же, если как следует разобраться, такой способ зарабатывать себе на жизнь дико нелеп...


Подъехав к вилле, Лейт увидел несколько машин и две-три человеческих фигуры на лужайке. Он беспокойно огляделся в поисках Доусона, но не видя его нигде, вылез из машины, тут же обжег ладонь опершись о капот, расплатился с шофером и остался стоять прямо на дороге, ловя на себе любопытные взгляды.

Он вдруг почувствовал себя очень неловко в своем костюме, галстуке, туфлях (замшевых), запонках (с монограммой "А.Л."). Неожиданно он покачнулся, с трудом обрел равновесие, дрожащей рукой сунул в рот сигарету, не сумел отыскать зажигалку и с ужасом обнаружил, что не в силах шевельнуться. Дорожка к саду казалась бесконечной, и он ясно понимал, что никогда не сумеет одолеть ее. Такси за его спиной развернулось и уехало, и он остался один-одинешенек. Ему казалось, что все вокруг уставились на него. Люди выглядели как-то нарочито раздетыми - целые горы бронзовой от загара плоти, смеющиеся мальчишки, зависшая над ним удушливая жара, а метрах в двадцати - шофер, облокотившийся на капот и наблюдающий за ним так, словно разглядывает бабочку, пришпиленную иглой к пергаменту... Смешки, обрывки имен, взгляды искоса, растягивающиеся в ухмылке губы... Лейта вдруг бросило в пот, кожа стала холодной и, не в силах больше бороться с подступившей тошнотой, он отвернулся, нагнулся над какими-то грядками, и его вырвало. Ему страстно захотелось умереть, но вдруг наступила полная тишина, какое-то бездыханное молчание, нарушаемое лишь его собственным прерывистым, а потом все более спокойным дыханием. Лейт медленно выпрямился, вытер рот носовым платком и осторожно огляделся вокруг. Ничего не изменилось: шофер болтал с какой-то девчонкой, соседский ребенок улыбался и махал ему рукой из-за живой изгороди, лужайка перед виллой была пуста - лишь двое мужчин безмолвно застыли в креслах, склонившись над журналами... Какая-то очень приятная, неброская красота была в тенях деревьев, в цветах, в маленьких ящерицах, неожиданно выскакивающих из норок в траве и тут же ныряющих обратно, и в резных украшениях над дверями виллы.

- Привет, Лейт, - сказал Доусон, улыбнувшись и беря его под руку. - Все уже собрались обедать во внутреннем дворике. Вы как раз вовремя, - он еще раз улыбнулся и добавил. - И выглядите вы прекрасно. Серьезно, вы в отличной форме.


Во внутреннем дворике за столом (приправы и зеленый салат, а если желаете, бифштекс на закуску)сидело двенадцать человек; все они оторвались от еды и смотрели на подходящих к ним Доусона и Лейта. Пока кто-то наклонялся к уху соседа, кто-то удивленно взмахивал руками, кто-то задавал соседу вопрос, прошелестевший вдоль всего стола, Лейт и Доусон успели приблизиться к хозяину. Лей оглядел всех молча уставившихся на него людей: двоих или троих, задумчиво трогающих тыльными сторонами ладоней уголки рта, кончиком салфетки - подбородок, двумя пальцами - непослушный локон. Доусон, сделав секундную паузу, сказал:

- Позвольте представить вам Ардена Лейта.

Лейт кивнул и протянул было руку, но в ответ получил лишь несколько ничего не значащих улыбок от некоторых из молчаливых наблюдателей (кто-то прочил передать ему бутылку вина), а потом гости вернулись к прежнему разговору, все перешли на итальянский, кроме самого хозяина - тот встал, жестом велел официанту принести еще один стул и сказал:

- Когда Кристофер называл ваше имя, - он пристально вгляделся в Лейта, - мне и в голову не пришло связать его с... ну, в общем, с вами.

Лейт застенчиво улыбнулся, а Доусон быстро пояснил:

- Я нарочно упомянул о вас, просто как о каком-то Лейте. Я знал, что все сразу же узнают вас, как только увидят, - он повернулся к Бакули. - Лейт терпеть не может, когда к нему обращаются просто по имени. Разумеется, это не распространяется на женщин.

- О-о, да, - кивнул Бакули, жестом приглашая Лейта садиться на стул, поставленный между ним самим и молоденькой актрисой, на которую никто не обращал внимания. - Я полагаю, о женщинах вы знаете не мало.

- Очень мало, мистер...

- Можете называть меня просто - Донали.

- Очень мало. И по правде говоря, с каждым днем все меньше и меньше.

- Ну, у вас ведь было немало жен.

- Это верно.

Доусон улыбнулся Лейту, ободряюще кивнул и уселся напротив него, подчеркнуто не замечая, что рука Бакули улеглась Лейту на плечо, скользнула чуть ниже и там и осталась.

После секундной паузы и нескольких вежливых фраз на Лейта перестали обращать внимание, казалось, вообще забыли о нем, и он осторожно пригубил вино. Потом ему начали задавать вопросы на ломано английском или с американским акцентом - вопросы, которые задавали ему раньше тысячу раз, но тем не менее он почувствовал скрытое удовольствие от внимания к собственной персоне.

- Я видел вас в "Вильгельма Телле"... Вы сами исполняли все трюки?

- Какие фильмы вам нравятся?

- Вы правда англичанин, или американец? (Англичанин)

- Это вы играли в "Бюи Джесте"? (Нет, это был Гарри Купер)

- А в "Капитане Бладе"? (Нет, это был Эролл Флинн)

- Вы когда-нибудь встречались с Хэмфри Боггартом? (Много раз)

- Он вам нравился? (Мы оба были слишком пьяны, чтобы думать о таких пустяках)

- Вы сами исполняете все трюки? (Эй, Франко, Лейт уже отвечал на это)

- Вы встречались с Мэрилин Моно? А с Джеймсом Дином? А с Гретой Гарбо? С какой актрисой вам больше всего нравится работать? (С Оливией де Хавиленд и Лэсси)

А потом, когда вино кончилось и появилось другое вместе с коньяком и граппой, вопросы стали задаваться все более личные, среди смешочков, улыбочек и перешептываний запахло скандалом:

- А вы правда изнасиловали тех двух девчонок? (Это называлось "факт изнасилования", то есть совсем не то, что вы думаете. Даже если девушка согласна, даже если она насилует ВАС, но ей нет восемнадцати, по закону вы обвиняетесь в изнасиловании. Кроме того, меня оправдали. Мне никогда в жизни не нужно было никого насиловать.)

- Какая жалость, а я-то думала...

- Чего вы больше всего боитесь? (Кастрации)

- Ваша лучшая сексуальная встреча? (Следующая)

- А правда, что про вас говорят? (Что про меня говорят?)

- А вы не знаете, что про вас говорят? (Не знаю. А что про меня говорят?)

- Ну, насчет размера вашего члена, а? (А вот это, боюсь, вы никогда не сумеете узнать.)

- Но вот она, я думаю, сумеет, - впервые подал голос Бакули, кивая на молоденькую актрису.

- Не сейчас, старина, - улыбнулся Лейт, - не сейчас.

- Старина? Что это за "старина"?! - не спросил, а неожиданно яростным фальцетом взвизгнул Бакули. - Почему он называет меня "старина"?! Я совсем не старый и не... Не этот... Не "старина"!..

Последние десять минут все забыли о существовании Бакули и теперь, когда стало ясно, что это не шутка, возникла неловкая тишина. Кое-где за столом раздалось сдержанное хихиканье. Какой-то мужчина, еле удерживаясь от смеха, встал из-за стола так резко, что его стул упал, громко звякнув о вымощенное плиткой патио. Все принялись увлеченно разглядывать бокалы с вином, дерево, бегущую по лужайке собаку.

- Обыкновенное обращение, - спокойно заметил Доусон, давая Бакули прикурить, - только и всего. Всех, кто ему нравится, Лейт называет "старина". Как у вас, скажем, амиго, или как-нибудь еще. Это обычное английское обращение.

- Никогда его не слышал. Старина... Что это значит?

- Я прошу прощения... - начал было Лейт, но Доусон резко прервал его:

- Не извиняйтесь, - с силой сказал он. - Вам совершенно незачем извиняться.

Бакули пристально взглянул на Лейта, лицо у него вспыхнуло, он аккуратно положил салфетку на стол, встал и оглядел остальных так, словно Доусона и Лейта больше не существовало.

- IL pranzo e finito! - сказал он, хлопнув в ладоши, и в сопровождении гостей, обнимая за плечи двоих, пытавшихся его утешить, направился напрямик через лужайку - к бассейну. Доусон и Лейт остались за столом одни, если не считать молоденькую актрису (Антонеллу), которая закусив губу смотрела прямо перед собой, изредка кидая быстрые взгляды на Доусона.

- Он все очень темпераментны, - наконец произнес Доусон, наливая Лейту бокал вина и выбрав себе апельсин. - Все итальянцы таковы. Взгляните хоть на того. Он воображает, что он сейчас на сцене в Ла Скала. Bruta figura.

Девушка улыбнулась и, кивнув, повторила за ним:

- Bruta figura...

- Могут вспылить из-за пустяка, - продолжал Доусон. - Он очень тщеславный человек, вот все.

Лейт сидел, как оглушенный.

- Это значит... Значит, моя работа накрылась? - извиняющимся тоном спросил он.

Доусон ответил не сразу. Поколебавшись, он оглядел весь сад. Мужчина в гамаке оставался все там же - его не было за столом, потому что он не желал играть вторую роль при хозяине. Парень все еще покачивался на воде в бассейне, но теперь он уже не лежал, а сидел на матрасе - эдакая путеводная звезда для гостей, стоящих у края воды, словно посетители галереи перед огороженным шедевром.

- Пока нет, - пробормотал Доусон. - Пока еще нет.

Затем он поднялся, продолжая жевать апельсин, и задвинул свой стул.

- Вы ведь не надолго, правда? - с тревогой спросил его Лейт.

- Да нет, старина, - улыбнувшись, сказал Доусон. - Я скоро вернусь. Если вам захочется побыть одному, на вилле полно пустых комнат.

Он отвернулся и пошел прочь, через сад, к дальней лужайке. На полпути он услышал, что кто-то бежит за ним, обернулся и увидел девушку - Антонеллу.

- Можно мне пойти с вами? - чуть задыхаясь, спросила она.

- Ты же не знаешь, куда я иду.

- Я просто хочу побыть с вами. Я чувствую себя здесь какой-то уродкой. Ну... Вы ведь понимаете, что я хочу сказать.

Доусон посмотрел на нее, а потом мимо нее, туда, где сидел Лейт - он наливал себе коньяк и выглядел каким-то отрешенным и очень одиноким.

- Как тебя зовут?

- Антонелла.

- Присмотри за ним, Антонелла, - сказал Доусон, кивая на Лейта. - Он не сможет ни дать тебе роль, ни сделать тебя знаменитой, ни познакомить с Полом Ньюманом. Но он - мой друг... Из Англии. Поговори с ним.

- А вы уверены, что он захочет? Я имею в виду... Ну, просто поговорить и все?

- Не знаю. Может быть, ты сама его спросишь?

Антонелла кивнула и посмотрела в сторону Лейта. На ней были джинсы, белый батник и мужской кожаный ремень. Карие глаза, большой рот - англичанка, несмотря на имя; нос - предмет зависти всех пластических хирургов, но наградила им ее родная мать. Красива грудь (без лифчика), бедра и ноги манекенщицы, босые ступни...

- Ладно, - сказала она, а потом повернулась к Доусону и быстро спросила. - Вы ведь никому ничего не должны, правда? Ну, я хочу сказать, не как все эти?..

Доусон неожиданно так громко рассмеялся, что она испуганно вздрогнула.

- Меня об этом спрашивают все, - сказал он и пошел прочь.


6.


Погода в мае в Англии, а точнее в Кумберлэнде, всегда непредсказуема. В первую неделю затянутое облаками небо нависло над озером, завеса тумана над водой скрыла горы, а в начале второй недели наконец разразился ливень, и Эмили оказалась запертой в доме. В главном холле зажгли камин. Она была не одна (дом принадлежал родителям), а с матерью и старшим братом, но редко вилась с ними в течение дня. Энтони обычно рано уезжал - кататься верхом или навещать друзей по соседству, а ее мать постоянно принимала участие в нескончаемых встречах, благотворительных базарах и прочих социальных мероприятиях, где замещала своего мужа, который тщательно избегал сборища подобного рода.

Поначалу они пытались брать ее с собой, планировали поездки в Грасмер или обед с Бруккфилдами, но Эмили казалась совершенно безучастной и в конце концов они, хотя и неохотно, но предоставили ее самой себе. Они просто решили, что она хочет поразмышлять в одиночестве и сама что-то решить - таким образом, по вечерам они рано ложились спать, выключая везде свет и оставляя неубранную доску от игры в "скрэбл" на столе в гостиной.

Никто разумеется не упоминал о Доусоне, поскольку никто из них ровным счетом ничего не знал ни о нем, ни вообще о его существовании. Эмили решила, что скажет им, если получит от него хоть одно письмо, но никаких писем не было. Каждое утро, начиная с того дня, как она покинула Коркулу, она притворялась безразличной, когда Деверелл приносил утреннюю почту к завтраку и клал рядом с ее прибором; быстрым взглядом она окидывала белые конверты - обычно английские открытки, приглашения, или что-то в этом роде - и оставляла их нераспечатанными.

Лишь однажды в конце апреля, когда трех старших детей уже отправили в школу, брат передал ей конверт со штампом "Авиа", который по ошибке вручили ему. "Это - тебе. Из Югославии, - сказал он и добавил. - Ты что, даже не хочешь распечатать. Может, это от самого маршала Тито..." Эмили вздрогнула, торопливо взяла письмо и прочла его в своей комнате, когда осталась одна. Писал ей кузен, выражавший сожаления, что не встретился с ней на Коркуле, надежду, что она хорошо провела там время, и уверенность в том, что они непременно увидятся на грядущей унылой свадьбе какой-то Фионы. После этого она уже ничего не ждала и старалась приучить себя к мысли, что никогда больше не увидит Доусона. Он знал ее адрес, но писем от него не было. Она не испытывала ни горечи, ни сожалений от того, что случилось на Коркуле, просто теперь она была одна и, спустя некоторое время, стала сознавать, что не может даже вспомнить его лицо и тембр голоса. С ней оставались лишь мимолетные воспоминания о каких-то случайных жестах, оставалась пустота во всем теле и оставалась любовь. Сумка с бахромой была засунута в тот же ящик комода, где лежал ее дневник, а два платья (желтое и голубое) покоились в гардеробе, завешанные мехами.

Она начала было записывать свои мысли и воспоминания - что-то, вроде психотерапии - но очень скоро перестала, а потом сожгла эти записи. Долгие часы она проводила с младшей дочкой, Аннабеллой - та еще не ходила в школу, - читала ей Беатрису Поттер, гуляла с ней по саду и лугам, ходила к старому мосту и в сосновую рощу, где прошло все ее детство. Случалось, она забиралась на холм и смотрела сверху на дом, на мать, рассматривающую покосившуюся изгородь в саду, на озеро и приходила к мысли, что никогда на самом деле не хотела уезжать из Кумберлэнда. Она провела здесь первые семнадцать лет своей жизни и уехала, чтобы выйти замуж за Хэллэма, а выйдя за него замуж и разойдясь с ним, встретила Доусона. Здесь по крайней мере была хоть какая-то надежность, хоть какая-то защита от угнетающей пустоты - быть может, искусственная и иллюзорная, но все же такая, за которой можно было укрыться.

В мае она перебралась в свою бывшую детскую спальню (овальная комната в стиле Регентства, на стенах - репродукции Рэкхама) и начала перечитывать книжки, которые читала еще учась в школе, помеченные на внутренней стороне титульных листов ее девичьей фамилией: Эмили Шарлота Боунесс. Она стала играть в те же игры, в которые играла когда-то с братьями в детстве, на ночь укладывала себе на подушку свою старую куклу и однажды надела свое первое в жизни выходное платье и вышла в нем к обеду. какое-то время в этой заново возрожденной атмосфере ее девичества она чувствовала себя счастливой и даже ходила с матерью по магазинам в Баттермере и навещала жителей старых коттеджей в имении, которые наперебой уверяли ее, что она ничуть не изменилась, усаживали в лучшее кресло и угощали чаем с пирожками.

Когда пошли затяжные дожди, она достала из детской старые переводные картинки (многие затерялись), целый вечер возилась с ними (самая любимая - с видом на Тинтернское аббатство), а потом спрятала обратно в коробку Первые недели мать внимательно наблюдала за ней, сначала с беспокойством, а потом с облегчением - видя, как дочь постепенно выбирается из своей раковины, хотя в глубине души она понимала, что, ведя себя подобным образом, Эмили забирается в другую раковину - быть может, более знакомую, родную, но в то же время и более беспросветную. Тем не менее, она молчала, стараясь отбросить все свои страхи и поощряя эти экскурсы в прошлое, это бегство дочери в детство, ибо ничего другого она сама ей предложить не могла. Эмили казалась совершенно не расположенной к интимным беседам и вообще к разговорам о чем бы то ни было, кроме как о детях. Поэтому они продолжали играть в шарады по вечерам, обследовать антресоли и кладовки, вспоминать какие-то мелочи и подробности ее детства, словом, разыгрывать этот жалкий спектакль.

Любимой их забавой была игра в цитаты. Эмили всегда была очень начитанной. В детстве она поражала даже самых интеллектуально развитых сверстников своими познаниями в художественной литературе и обычно с довольным видом раскачивалась на краешке стула, пока вслух зачитывались отрывки из романов и стихов и все мучительно старались угадать автора и название книги. Когда ей исполнилось шестнадцать, ее эрудиция была признана выдающейся, и однажды она поразила всех присутствующих (одного члена парламента, трех кузенов и дражайшую тетушку Маб), когда назвала книгу, услышав лишь два - последние - слова. Слова были: "Наша сад", а книга - "Кандид".

Как-то вечером они втроем играли в цитаты в гостиной (Деверелл подал туда чай), роясь в антологиях и отыскивая интересные места в тексте. Первую фразу из "Анны Карениной" угадали все. Джейн Остин как обычно вызвала сомнения лишь по поводу названия книги ("Эмма"), а цитата из Ивлина Во оказалась триумфом лишь для Эмили. Игра перешла на стихи под тем предлогом, что поэзия - дело более сложное: угадать автора, может, и просто, а вот само стихотворение или поэму - куда труднее. Мать Эмили нараспев прочла:

- Мне улыбнулась ты, но в той улыбке снова ловушку я узрел и не поддался зову...

- Броунинг! - наугад ляпнул Энтони. - только не Элизабет, а Роберт.

- Что ты! Никогда! - смеясь, закричала Эмили, сидевшая на полу в обнимку с собакой. - Это Теннисон! И я тебе сейчас назову стихотворение... Я прекрасно знаю Теннисона! Сейчас, одну минуту... Это "Леди Шэлотт".

- Неверно. Поэт - правильно, а стихотворение - нет.

- Черт... Ну, тогда это "Леди Клара Вердевер"!

Она угадала. Игра продолжалась, Деверелл давно отправился спать, шторы были задернуты, верхний свет выключен. Руперт Брук, Паунд, снова Теннисон, Бернс (слишком легко - Энтони заработал себе очко), Пушкин...

- Ладно, Эмили, хватит, - запротестовал Энтони, - теперь моя очередь. Ты, конечно, узнаешь эту вещь, но кто написал? Стихотворение очень известно, но автор...

- Давай, читай... Ох, перестань, Грамбл! Прекрати, слышишь! Мама, Грамбл здорово растолстел... Ну, давай, читай же!

- Хорошо, слушай: "Я безутешен был и болен страстью прежней..." Ну?

Молчание. Напряженная работа мысли, повторение строчки про себя на все лады: "Я безутешен был и болен..." Итак, рискованный ход:

- Китс!

- Нет, - ухмыльнулся Энтони. - Мне очко!

- Ладно, кто?

- Говорил я тебе, что не справишься.

- Хорошо-хорошо, я все равно выигрываю... Скажи, кто это?

- Доусон, - ответил Энтони, в качестве доказательства протягивая ей сборник. - Можешь прочесть: Эрнест Доусон: 1867-1890. Вот так-то.


И отделаться от этого было невозможно. Отзвуки, отголоски какого-то совершенно постороннего разговора. Портрет человека в белом костюме в "Лондонских Новостях с Иллюстрациями", корешок от билета на паром, завалявшийся в кармане юбки динар, шаги садовника за окном ранним утром.

Занавески мягко колышутся, стул с ее одеждой опрокинут, рядом с ним ее туфля, на противоположной стене в рамке - листок с отпечатанным текстом...

Его присутствие ощущалось во всем доме, а ведь была еще и ее комната, ее постель, и если она могла как-то отгонять от себя его образ в течение дня, то ночью, в снах он упрямо возвращался... Или по дороге через луг, или в маленьком магазинчике на углу, где она покупала сигареты. Или поднося к губам бокал с вином, она вдруг видела его - не совсем ясно и четко, а как бы угловым зрением. И она возвращалась домой, шла по лестнице к себе в комнату, вставала у окна и молча смотрела на дорогу. Игры были заброшены, кукла отправлена в свою коробку, а в середине мая Эмили перебралась из овальной спаленки в другую. Однажды она чуть было не рассказала все матери, но в последний момент удержалась и заговорила о другом, а потом, когда дождь прекратился и погода прояснилась, надела желтое платье. И теперь ее часто можно было увидеть гуляющей по берегу озера среди вязов в соломенной шляпке, с псом - Грамблом - бегущим за ней по пятам.

В конце месяца она уехала из Кумберлэнда.

- Марта попросила меня пожить у нее в Стэдсханте, - объяснила она матери. - Там сейчас нет никого, кроме нее и уперта. Думаю, мне стоит съездить. Хотя бы на несколько дней, пока у детей не начались каникулы.


Энтони отвез ее на станцию в Кезуик, купил ей газеты ("Сельская Жизнь", "Дом и Сад"), они уселись на скамейку на платформе (Эмили держала Аннабеллу за руку) и принялись обмениваться неловкими банальными фразами.

- Сколько ты еще здесь пробудешь? - в конце концов спросила его Эмили, обняв сумку на коленях двумя руками и невидящим взглядом уставясь на забор, на груду серых камней за ним и дальше - через поле, на лес.

- Три дня. Потом надо возвращаться в казармы - к понедельнику.

- Ты знаешь, куда тебя пошлют?

- Я не могу сказать - ну, сама понимаешь... Но если я вернусь загорелый, ты поймешь, что это была не Аляска.

- Да, верно...

Потом они помолчали, глядя, как носильщик на противоположной платформе со знанием дела свертывает папироску, прикуривает, загораживая спичку от ветра ладонями. Энтони улыбнулся и спросил у Эмили, не купить ли Аннабелле шоколадку, но девчушка уже успела заснуть и Эмили отрицательно покачала головой. Он в очередной раз поглядел на часы, кивнул и откинулся на спинку скамейки. На платформе появилась пожилая пара, женщина уселась на скамейку, а мужчина, внимательно изучив расписание, подошел к краю платформы и стал глядеть в ту сторону, откуда должен был подойти поезд.

- Все будет нормально... - наконец выдавил Энтони, не глядя на Эмили. - Ты не должна так расстраиваться. Я понимаю, что ты знаешь, какого я мнения о Хэллэме, но... Все меняется. Вспомни, как я был влюблен в ту дурочку из Йоркшира...

- Джейн Оакс?

- Ну, да, Джейн Оакс. Так вот, когда она вышла замуж за Лейберна, я думал, для меня настанет конец света. Надо же, из все выбрать этого Лейберна. В школе он был у меня шестеркой, не мог сам подвязать свои говеные бриджи, а она взяла и вышла за него замуж, за такого вот придурка.

- Она счастлива?

- Наверно. Ну, вот... Когда умрет его отец, она получит титул, а ей только этого и надо. Леди Лейберн - можешь себе представить? Кстати, у меня сохранились фотографии, от которых ее кондрашка хватит: стоит их кому-нибудь показать, и она тут же брякнется со своего Герцогского Трона вверх тормашками.

Эмили рассмеялась и сказала:

- Что ж, ты сам виноват. Ты ведь тоже получишь титул. Рано или поздно.

- Это самое я ей и говорил, но она высчитала, что Лейберн-старший умрет раньше, чем наш отец. Вот ведь торгашеская душонка, а?

Они снова замолчали. Поезд запаздывал, и оба сознавали, что им просто больше не о чем говорить. Они испытывали неловкость, потому что любили друг друга, но Эмили знала, что никогда не сможет ничего рассказать ему - не потому, что Энтони не посочувствует ей, а потому, что просто не сумеет понять. Как бы она ни описала ему Доусона, в его глазах он будет лишь проходимцем, который переспал с его сестрой и исчез, а Эмили просто не смогла бы выслушать такое. Поэтому она отвернулась, взглянула на дочку, мирно спящую на раскладном стульчике рядом с ними, и аккуратно укрыла ей ножки сползшим одеялом.

- Вылитая ты, - неожиданно произнес Энтони, кивнув на Аннабеллу.

- Это комплимент?

- Господи, еще бы! Причем вам обеим... - потом после паузы: - Знаешь, если я хоть что-то могу сделать для тебя... Я понимаю, какая от меня польза, особенно в таком деле, но все-таки, я ведь твой брат, и... - он смешался , покраснел, пожал плечами и полез за сигаретой.

- Я знаю, - ответила Эмили. - Не переживай.

- Я... Если бы мне сейчас повстречался Хэллэм, он бы у меня своими собственными зубами подавился за то, что он с тобой делает.

- Это не Эдвард, - тихо произнесла Эмили.

Последовала долгая пауза, потом брат пристально посмотрел на нее, вертя в руках незажженную сигарету. Он смотрел на нее долго, потом взял ее за руку и так же тихо, как она, сказал:

- Ох, Эмми...

Больше они не разговаривали до самого прихода поезда. Когда тот наконец подошел, Энтони отнес племянницу в пустое купе и поставил чемодан Эмили на полку.

- Да свидания, Эмили. Передавай привет старине Бенендену.

- Непременно.

- Я напишу тебе. Буду часто писать из... разных далеких мест.

- Да... Смотри, не забывай.

Поезд тронулся, Эмили стояла у окна и смотрела на одинокую, неподвижную фигуру брата на платформе, пока та не скрылась из глаз. Поезд, набирая скорость, устремился на восток, а потом на юг - через холмистую местность, прямиком к Йоркширу.

Она тихонько уселась в уголке купе и стала напряженно вглядываться в пробегавшие мимо окна холмы и маленькие озера. Вот мелькнул ее дом, потом начался лес - скоро они подъедут к Вестморленду, а там уже недалеко и до Йоркширских Долин. Очень многие, как я сам убеждался на собственном опыте, ощущают некоторую торжественность в поезде, идущем по сельской Англии - в особенности, когда путешествуешь в одиночку. Я не знаю, почему это происходит, как не знаю, отчего на кладбищах всегда становишься очень чувствительным или почему пауков обычно считают предвестниками близкой смерти - вероятно причина кроется в чисто эмоциональной сфере восприятия. Можно радостно предвкушать встречу с возлюбленной или близким другом, смеяться над анекдотом, рассказанным попутчиком, но налет некоей торжественности все равно присутствует. Поэтому для меня нет ничего удивительного в том, что в дом, где она впервые увидела Доусона, Эмили приехала вся в слезах. Что бы там кто ни говорил про Доусона - плохое ли, хорошее, но факт оставался фактом: ни разу за три месяца после того, как он оставил ее, он не написал ей, а он прекрасно понимал, как, впрочем, и его друг Лейт, что означает для женщины, вроде Эмили Хэллэм, подобное безразличие. Какие бы вы ни придумывали тут причины, какие бы ни искали для него оправдания, никто бы не простил Доусону такое. Ни одна живая душа. Кроме Эмили, разумеется.


Рим никогда не относился к числу любимых мною городов. Я понимаю, что меня мало кто поддержит в моем неприятии того, что всеми, кроме тех, кто обязан конечной точкой любого туристского маршрута считать Мекку, почитается как святейшая из святынь, но мне Рим никогда не нравился. Здесь нет ничего личного, никакой персональной предвзятости (Римский Папа всегда приветливо махал мне рукой, когда мне случалось проходить мимо), поэтому, полагаю, причина этого - моя общая нелюбовь к городам, а в особенности к тем, которые претендуют на статус вечных.

Архитектура, безусловно, заманчива, историю - невозможно отвергать, а будучи человеком достаточно объективным, я перепробовал все самое лучшее и самое худшее в ресторанных блюдах и ночной жизни этого города и пришел к выводу, что vita отнюдь не такая dolce, как мне бы хотелось. Признаюсь, что не бывал во всех столицах мира (например, в Бангкоке, да и Канберре тоже пришлось обойтись без меня), но Рим - точно не на мой вкус. Здесь я солидарен лишь с вкусом Лейта, а насчет Доусона - не уверен. Честно сказать, во всех моих попытках как-то определить Кристофера Доусона я постоянно сталкиваюсь с несоответствиями, парадоксами и такими действиями, которые в сочетании с его образом в целом, кажутся чудовищно инфантильными. С примером того, что я имею в виду, я познакомлю вас очень скоро. Можно отыскать какие-то объяснения, даже письменные, хотя, к сожалению, все его записи (по крайней мере относительно Рима) сгорели, а те люди, с которыми я беседовал и которые встречались с ним там, были, как правило, уклончивы, пристрастны или исполнены откровенной враждебности по отношении к нему. Почему Доусон возбуждал вокруг себя такой антагонизм - остается для меня загадкой. И останется навсегда, если только я не отыщу хоть сколько-нибудь убедительного объяснения.

Взять хотя бы тот обед у Бакули. Доусон был приглашен туда по меньшей мере четырьмя людьми, включая и самого хозяина, и в течение первого же часа своего пребывания там получил предложения интимного характера от представителей обоих полов. Он был, как и всегда, предупредителен и вежлив - особенно с Лейтом, - не спровоцировал ни единого намека на скандал, и тем не менее почти все, кто был в тот день на вилле, или вовсе отказывались о нем говорить, или напали на него с яростью, присущей обычно лишь сановным священнослужителям, пожилым мачехам и диким зверям. Однако никаких конкретных порочащих его фактов никто так и не смог привести.

Доусон провел на вилле не только весь день, но и ночь, настояв на том, чтобы Лейт (плюс Антонелла) вернулся в Рим, в их номер в отеле, и заверил его, что роль ему уже обещана. Каким образом Доусон выцарапал для него роль, поскольку Доусон отказался объяснять это; не понимал Лейт и того, зачем его друг пожелал остаться на ночь у Бакули, питая такое явное отвращение ко всем этим людям. Тем не менее, все было именно так или по крайней мере должно было быть так.

Однако по прошествии двух недель Лейт так и не получил ни сценария, ни контракта, ни даже письма, а когда он обратился к своему агенту, то получил в ответ лишь казенную отписку и знакомое предложение - запастись терпением и ждать. Не мог Лейт ничего разузнать и через Доусона, поскольку тот неожиданно пожелал в одиночестве посетить Сиену и Флоренцию и до сих пор не вернулся. Таким образом, Лейт проводил все время, сидя в отеле с Антонеллой (очаровательной в постели), иногда ездил в Остию, поглядеть на яхту, и ждал, когда зазвонит телефон. Время от времени он ездил обедать на Виа-Венето, но вскоре перестал там бывать, когда обнаружил, что постоянно оказывается в компании актеров, преимущественно английских или американских, которые ровным счетом ничего не достигли на своем поприще (да ничего другого и не заслуживали) и которые торчали теперь на террасах, ступеньках, возле фонтанов, демонстрируя свой загар, темные очки и серые бакенбарды.

Один раз, поддавшись естественному тщеславию, он принял приглашение на прием, устроенный актером, который удостоился сыграть Тарзана, но ушли они с Антонеллой оттуда рано. Лейт выпил столько, сколько смог в себя влить, выслушал все жалобы на невезение и все жалкое хвастовство почти всех присутствующих и ушел, ни с кем не попрощавшись. "Они думают, я такой же, как они все, детка, - сказал он в лифте отеля Антонелле, - думают, я, как и они, притворяюсь, будто получил роль, а на самом деле мне ни черта не светит. Они просто не могут взять в толк, что мой контракт уже вот-вот будет подписан."

Однако прошло еще два дня, новостей по-прежнему не было, и Лейт начал пить так, как не пил последние несколько месяцев, - дважды он свалился прямо на улице. Он не решался съездить еще раз на виллу, но в конце концов поехал - ворота были закрыты, окна - зашторены, сад - пуст.

Весь следующий день он провел в постели с Антонеллой - она ухаживала за ним, выслушивала его жалобы на колющую боль в боку и рассказывала о своей жизни в Англии; они разговаривали о тех местах, где оба побывали и где обоим очень понравилось (Гринвичский музей, холлы Дорсета, Уилтон), и он словно воочию увидел, как изменилась его родная страна. Он не видел ее уже лет двадцать, за исключением коротких приездов на съемки и похороны, и это сейчас повергало его в еще большее уныние, чем обычно. Телефон молчал, они занимались любовью - не так часто, как ему хотелось бы, потому что силы у него уже были не те, но с нежностью и лаской. Эти оттенки поражали ее; она никак не ожидала такого, потому что ее прежние любовники считали агрессивность и силу теми непременными атрибутами постели, которых жаждет каждая женщина, и с ними она всегда чувствовала себя обделенной. С Лейтом же - человеком, старше ее отца и здорово пьющим, - ей удавалось испытать то наслаждение, которое раньше всегда обходило ее стороной. (Качество, детка, а не количество, - с улыбкой сказал Лейт на следующее утро, стоя под душем, а еще лучше: и то и другое. Только, пожалуйста, не надо просить автограф."

Но такие дни выпадали редко, поскольку, чем больше опухаешь от пьянства, тем меньше места остается для секса. Глухое молчание по поводу фильма длилось уже месяц, и они перестали говорить об этом, сознавая, что упомяни кто-то из них предстоящие съемки, и придется вслух произнести приговор - просто вычеркнуть это из жизни. Они ходили в кино, в музеи или просто сидели в номере и смотрели телепередачи на непонятном им обоим языке. Оба хотели, чтобы Доусон вернулся; они много говорили о нем, но от него не было ни письма, ни открытки, и их обоих это каким-то странным образом возмущало.


Похоже в эти дни Лейт впервые попробовал написать свою автобиографию, предпочти реальность прошлого неясности и туманности грядущего. Он написал целую главу, посвященную детству, и глава эта сейчас находится в моем распоряжении. Я могу привести отрывки из нее, но они не содержат в себе ничего важного, кроме подтверждения ностальгии Лейта (Местами, должен признать, чересчур романтической) по Суффолку и деревеньке, где он родился. Есть там одна фраза, которая дает исчерпывающее представление об общем стиле всего написанного: "Зеленью цвета зеленого шартреза были окрашены летние месяцы моего отрочества. Эта зелень и молчаливо покачивающиеся сосны - все было опоганено целлулоидом кинопленки..." - слишком уж это пронизано жалостью к себе, что, впрочем, вполне объяснимо.

Я отыскал Антонеллу в 1970-м (она теперь замужем и, насколько мне известно, все еще живет в Париже со своим мужем - человеком по фамилии Кейтсби), она долго отказывалась говорить, но потом все же рассказал мне о некоторых подробностях тех нескольких недель в Риме... Почти все из рассказанного ею я уже написал, но еще она сказала, что Лейт постоянно говорил с ней о Доусоне. Он рассказал ей, как они встретились с ним на Пьяццо Навона, рассказал о Коркуле и путешествии по островкам. Об Эмили он не упомянул ни разу (во всяком случае по словам Антонеллы), да я и не уверен, что должен был.

- Он говорил о Доусоне так, словно тот был его сыном и... даже больше, - сказала Антонелла. - Он любил его и все время повторял, что Кристофер, мол, сделал бы то, Кристофер сделал бы это, Кристофер бы знал, как поступить... Он восхищался им и верил ему, а когда тот так и не появился за весь месяц ни разу, он сказал, что чувствует себя беспомощным... как будто он ослеп. Так оно и было...

- Но почему тогда, - спросил я, - столько самых разных людей из тех, что знали Доусона в Риме, так невзлюбили его?

- Он бы слишком честный, - без колебаний ответила она. - Думаю, все дело в этом. Никто не мог с этим смириться... Даже я, - она отмахнулась от какой-то внезапно пришедшей ей в голову мысли, смущенно улыбнулась и хотела было уже встать и уйти, когда я спросил:

- Вы любили Доусона?

Помню, как она посмотрела на меня, на блокнот, лежавший на столике, потом на снующие за окном автомобили (мы завтракали на бульваре Сен-Мишель, в кафе напротив фонтана) и ответила так, словно сама сейчас впервые осознала это:

- Да. Только он любил другую.

Я стал спрашивать, почему она так сказала. Он что, говорил ей это? Называл какое-то имя? Но интервью было закончено. Я заплатил по счету, на вышла из кафе и больше я ее никогда не видел.


Прошло еще десять дней, и Лейту стало ясно, что шансы на его участие в фильме равны нулю. Когда он звонил своему агенту, то постоянно нарывался на секретаршу, которая отвечала, что сейчас все на совещании или только что вышли, но непременно отзвонят ему, как только появятся. Никто, разумеется, не звонил, и Лейт злился, а однажды разъярился до того, что расколотил настольную лампу. С подобным отношением продюсеров он еще мог мириться (хотя так и не простил им), когда был молод и никому не известен. Но только не теперь. Он лично отправился в офис и был встречен молодым человеком, смотрящим мимо него в пространство и сообщившим ему тоном, в котором сквозило вежливое раздражение (таким тоном обычно разговаривают с соседскими детьми), что директор сейчас находится в Венеции и связаться с ним нет никакой возможности. Дальнейшие вопросы, угрозы и опять вопросы вызвали у юноши лишь этот распространенный на Континенте вяло-равнодушный жест, который во всех нас будит самые кровожадные инстинкты (слегка надутые губы, вялое пожатие плечами, согнутые в локтях руки вздергиваются вверх, словно оттуда их дернули за веревочку).

Лейту некуда было деваться, кроме как на Виа Венето - к стареющим Тарзанам и Гераклам и располневшим продюсерам, торгующим фиктивными ролями. Он кочевал от столиков в "Дони" к столикам в "Кафе де Пари", пожимал руки Кассиям и пил на брудершафт с Яго. Он избегал Антонеллу, избегал всего на свете, лишь бы только встать в очередь в "Флавиа-таверну", позавтракать там, а потом сидеть, першись взглядом в стену и пить, пока за окном не стемнеет и по улицам не начнут сновать "Фиаты" и "Ламбретты" - тогда уже можно отправляться в поход по барам на Пьяццо дель Пополо и снова пить.

Его узнавали, с ним заговаривали туристы, он раздавал автографы, в глубине души понимая, что все эти настойчивые пожимания рук, оклики со всех сторон - не более, чем жалкие ошметки былой известности, которыми он пытался тешить свое тщеславие. И все же он не уходил, раскланивался, чокался с тянувшимися к нему бокалами и пересказывал старые, никому не интересные байки и анекдоты, вроде:

- Ага, а этот актеришка, который вечно играл негодяев и его всегда убивали в третьей части, так вот, он как-то решил покончить с собой... Был у него такой приступ депрессии. Но ведь он был актером, вот и придумал, что сделает это в своем следующем фильме - умрет по-настоящему, прямо перед камерами, старина, да-да, он все рассчитал: заменит бутафорский нож на настоящий и - привет. Он все волновался, ждал следующей роли, составил завещание, продал дом, а дальше... Надо же было так случиться, что ему предложили роль в какой-то комедии, да-да, старина, в комедии, где ему не только предстояло остаться в живых, но еще и жениться на хорошенькой девушке и жить с ней припеваючи. Представляете, такой вот номер... Короче, он снялся во всех ключевых эпизодах, во всех основных сценах, а потом пошел и повесился у себя в ванной. А пол фильма еще не отснято! А он повесился! С концами! Ну, конечно, сами понимаете, старина, все были огорчены... Сейчас, одну минутку, я вспомню, как его звали... Надо же, выскочило из головы. Начинается на "Джи"... Джимми, Джимми... Нет, не помню, ну, да вы сейчас сами вспомните... Так вот, все, конечно, расстроились, потому что у него ведь был контракт, а получить неустойку уже не с кого. Говорили, дескать, лучше бы он сделал это в первый день съемок - по крайней мере избавил бы студию от стольких расходов. Ему долго не могли забыть такой подлянки... Нет-нет, только водку и безо всякого льда, терпеть не могу водку со льдом, старина... Да-а-а, такие вот были времена...

Так он и кочевал из бара в бар, таская за собой подхалимов и прихлебателей, хвастаясь знакомством со своими знаменитыми коллегами ("Знаете, я ведь помню Хэнка Фонду еще до того, как он сыграл Крошку Линкольну..."); ночевал он во второразрядной гостинице, по вечерам сидел у себя в номере и смотрел телевизор, а по ночам занимался любовью с хозяйкой гостиницы - графиней - которая упорно называла его Ли-и-т. Словом, он плыл по течению, совершенно не сопротивляясь, не стараясь вырваться из этой тупой, вялой и бессмысленной круговерти. Вы помните Голливуд? А, старина?


Когда Доусон в конце концов вернулся из Флоренции, он застал Антонеллу в спальне Лейта. И не одну, а с итальянцем, утверждавшим, что он работает в кафе "Синеситта".

- Что он здесь делает? И где Лейт? - спросил Доусон, прикрыв за собой дверь.

- Я не знаю... - испуганно прошептала Антонелла, поджимая под себя ноги и натягивая простыню на грудь.

Доусон взглянул на мужчину, дрожавшего от страха и в отчаянии уставившегося на изображение какого-то святого в углу спальни, а потом вновь перевел взгляд на Антонеллу.

- Он начал сниматься в фильме? Я имею в виду Лейта?

- Никакого фильма нет...

- Что значит нет? Он должен был появиться на съемках на прошлой неделе!

- Кристофер, нет никакого фильма. Я... Я клянусь, я говорю правду. По-моему, они отдали роль кому-то другому...

- Не лги мне, - произнес Доусон и начал медленно приближаться к постели.

- Я не лгу! Я не...

- Лей пытался? Он пытался получить роль?

- Да. ДА!.. Он звонил туда каждый день. Два раза в день... Я была все время здесь. Он звонил, он ходил туда... Но они говорили, что ничего не знают. Послушай, я знаю этих ублюдков! Поверь, Кристофер, они... Они всегда так делают, а для него это хуже смерти...

Доусон долго стоял, не шевелясь, потом медленно подошел к постели вплотную и в упор посмотрел на итальянца, шевелившего губами и прикрывавшего лицо рукой так, словно ожидал удара. Комната была пропитана запахом пота, дешевого крема для бритья, дезодоранта и секса.

- Как тебя зовут, - улыбнувшись, спросил Доусон и сдернул на пол простыню, обнажив оба тела на постели, лежавшие под неестественным углом друг к другу и застывшие, как куски лавы на Помпее.

- Паскуале... - пробормотал тот.

- Ты говоришь по-английски?

- Да.

Доусон кивнул и внимательно оглядел все его тело, заросшее волосами от пяток и до самых плеч.

- Чем же ты зарабатываешь на хлеб, Паскуале?

Пауза. Потом:

- Я работаю... Работаю в "Синеситте".

Готовая расплакаться, Антонелла попыталась отодвинуться на край постели, но Доусон схватил ее за руку, сдернул с постели и, не обращая внимание на ее сопротивление, поставил прямо перед собой. Медленно он дотронулся ладонью до ее груди, потом до живота, потом до треугольника влажных волос под ним, а потом ударил ее по лицу с такой силой, что она отлетела к противоположной стене. Мужчина на кровати не шевельнулся - он лежал, отвернувшись к стене, и шептал какую-то молитву.

- Я же просил тебя присмотреть за Лейтом. Это - его отель и его номер. Присмотреть за ним - вот все, что от тебя требовалось, - медленно произнес Доусон и двинулся к ней. Дрожа, она присела и инстинктивно прикрыла ладонями свое самое чувствительное и чувственное место. - Больше тебя ни о чем не просили. Просто присмотреть за ним - и все. Та где же он?

- Я не знаю... Я была с ним, не отходила от него ни на шаг, но он исчез, и я не знаю, где он сейчас... О, Господи, правда, не знаю! И, ради Бога, не бей меня больше!..

Доусон помолчал, глядя ей прямо в глаза, медленно убрал прядь волос с ее щеки и кивком показал, чтобы она легла в постель. Она поколебалась, потом послушно легла, и он укрыл простыней ей ноги так бережно, словно укутывал ребенка. Потом он наклонился, поцеловал ее в ту самую щеку, по которой ударил и на которой уже начал появляться отек.

- Извини, - сказал он. - Я знаю.

Он пошел к двери, распахнул ее и снова повернулся к Антонелле:

- Ты ведь не лжешь мне? Это правда - про Лейта и про фильм, да?

- Правда, Кристофер, я клянусь тебе. Он сказал, что в студии его подняли на смех и чуть ли не выставили вон.

Пауза. Доусон уже собрался было уходить, когда Антонелла сказала:

- Да, Кристофер... К тебе заходила женщина два дня назад... - Доусон застыл в двери, не оборачиваясь. - Она очень огорчилась, что не застала тебя.

- Сколько ей лет на вид?

- Ну, не знаю. Может, пятьдесят. Очень красивая... Да, она еще оставила для тебя конверт. Он лежит в ящике стола.

Доусон поколебался, потом медленно подошел к столу, достал из ящика конверт и вскрыл его. Внутри были деньги - итальянские лиры - сумма, соответствующая ста английским фунтам. И больше - ничего. Ни письма, ни записки. Доусон кинул деньги обратно в ящик и пошел к двери. Уже выходя, он небрежно бросил:

- Прибери комнату и распорядись, чтобы принесли поесть. Да, и вышвырни этого, - он кивнул на итальянца, - отсюда вон. Он не работает в "Синеситте". Он официант в "Иль каватаппи", - с этими словами он закрыл за собой дверь спальни.

Они слышали, как в соседней комнате он кому-то звонил, а потом вышел из номера, хлопнув входной дверью. Двое остались лежать в постели. Мужчина лежал, уткнувшись в стену, золотой крести с распятием болтался у него за спиной, а Антонелла - скрестив руки на груди, спустив одну ногу на ковер, а вернее на валявшийся на ковре нейлоновый черно-красный носок итальянца.


По поводу событий, происшедших сразу вслед за этим, нет каких-то различных версий; собственно говоря, фотографии - не самих событий, их последствий - были сделаны и полицейскими, и прессой. На этих снимках запечатлен интерьер виллы на Аппиа Антика (цветной разворот в "Огги" особенно удался во всех деталях), а точнее три комнаты на первом этаже... В отчете было сказано, что злоумышленник, воспользовавшись отсутствием хозяев, проник в дом и установил в центре гостиной на ковре (персидском), а также в библиотеке (неплохая коллекция раритетов, несколько работ Бартона и еще кое-какая редкая эротике) и в кабинете владельца большие поливальные установки, стоявшие в саду. После чего, включив все установки на полную мощность, "гость" удалился. Владелец виллы, Бакули, вернулся лишь на следующий день, а к этому времени, несмотря на то, что насос в конце концов вышел из строя, все три комнаты постигла судьба Атлантиды.

Подпись под одной из фотографий гласила: "Детский вандализм" - так по всей вероятности оно и было. Но что интересно - сам вандал, уж был он, там, подростком или взрослым, так и не был пойман.


8


Марта Бененден и Эмили были лучшими подругами с той поры, когда обе вместе учились в школе. Они впервые появились в свете в одно и то же время и вышли замуж в один и тот же год (списки приглашенных на свадьбы были взаимозаменяемы), и хотя долгое время, как это часто случается, им приходилось видеться крайне редко, их дружба не иссякла. Скорее, наоборот. Марта нравилась Эмили тем, что частенько смешила ее, была очень практична и прекрасно справлялась с бытом. Эмили восхищало то, как Марта справлялась с чем угодно с легкостью и без всякой суеты: со Стэдсхантом, с фермой, с Рупертом, с детьми (пуговицы и метки никогда не отлетали от рубашек бененденовских сыновей. Она шагала по полю в высоких сапогах и в тулупе посреди зимы и задавала корм лошадям, когда ее муж находился в отлучке, всегда помнила дни рождения родственников и друзей, никогда не забывала о чьих бы то ни было приглашениях, выпроваживала детей из дома ранним утром, а вечером появлялась на приемах свежая и веселая, словно весь день ничегошеньки не делала. В этом смысле она была прямой разновидностью Эмили, которая запросто могла разреветься, когда ей случалось нечаянно разбить яйцо.

Что же касается Марты, то для нее Эмили была просто Эмили - красивая и хрупкая, которую любили все и которая сама всех любила. Марта очень гордилась, когда друзья расхваливали Стэдсхант - ухоженные сады, лужайки, цветники, внимание, которым здесь всегда окружали гостей (букетики цветов в каждой спальне - везде разные), воспитанность и послушание детей. Но Марта знала, что ею восхищаются, потому что она хорошая Мать, прекрасная Жена, замечательная Хозяйка, в то время как Эмили любят, потому что та такая, какая есть - просто как женщину, знакомством с которой гордятся и жены и мужья и в чьем обществе мечтают побыть и те и другие, хотя бы один день или час.

В школе Эмили была всеобщим кумиром, ее отождествляли со всеми героинями всех классических произведений, входящих в программу. Она была и Беатриче, и Лаурой, и Джульеттой, а ученицы младших классов просто молились на нее и мечтали хоть чем-то привлечь ее внимание. Марта никогда не завидовала этому - ни тогда, ни теперь. Она просто гордилась тем, что была избрана в качестве близкой подруги, и была польщена, когда Эмили попросила разрешения провести уик-энд в ее доме.


Когда подошел поезд, Марта, в джинсах и свитере, уже стояла возле своего "Лэндровера" на парковочной стоянке возле станции. Она сразу же отыскала взглядом Эмили, подбежала к выходу с перрона, расцеловала ее и Аннабеллу, подхватила чемодан и залпом выпалила, что она уже давно здесь ждет их, что "погода-просто-чудо-правда" и что Руперт отправился на какую-то дурацкую лошадиную ярмарку, но приедет к обеду.

По дороге в Стэдсхант Эмили говорила очень мало - просто слушала рассказы Марты о детях, о ферме и о розах на заднем дворике, возле кухни, которые все завяли. Через двадцать минут на холме показался белый викторианский дом среди буковых деревьев и акаций, они свернули на дорогу, ведущую к нему ("А вон моя любимая утка. Видишь? Вон там, на самом краю озера. Вообще-то это селезень и надо бы придумать ему имя, а? - "Фрэнсис". - "Фрэнсис?" - "Фрэнсис Дрейк". - "Ну-у, Эмили, это уже чересчур"), и через две минуты остановились возле главного входа.

Чай уже ожидал их, Аннабеллу сдали на руки бененденовской няне, и женщины остались вдвоем - в глубоких креслах, окруженные бронзовыми лошадьми и вазами с цветами. Между ними стоял столик с журналами, разложенными такими ровными рядами, словно их выставили на продажу. Подруги болтали о друзьях, знакомых, родственниках, а уж конечно не о лошадях; недавно Марта провела один уик-энд в обществе какого-то члена королевской семьи и теперь делилась впечатлениями. Хотя Эмили говорила мало, она вовсе не жалела о своем приезде, поскольку приняла одно решение - сейчас, слушая очередную сплетню, она решила, что должна рассказать Марте о Доусоне, потому что большей ей рассказать было просто некому, а после двух месяцев ей жутко хотелось хотя бы просто произнести вслух его имя, поговорить хоть с кем-то, кому она могла доверять и кто бы ее понял. Но разговор, а вернее монолог Марты плавно продолжался и Эмили все как-то не могла выбрать момент, чтобы сменить тему, а когда, наконец, представился случай и настроение у обеих подошло к нужной точке, вернулся Руперт, проклинающий свою машину и лошадиную ярмарку, и тут же предложил Эмили выпить.

- Поужинаем за телеком? - спросил он, и Марта ответила, что все готово и они ждали лишь, когда он вернется.

- Ладно, я только ненадолго вас оставлю, прошвырнусь недалеко и приду, - сказал он, подмигнул Эмили и вышел со стаканом виски в руке. Они слышали, как он окликнул собаку, потом хлопнула боковая дверь и наступила тишина. Но настроение было уже не то. Момент был упущен.

- Кажется, он не купил никаких лошадей.

- Вроде бы, не купил...

На каминной доске Эмили заметила открытку, которую она посылала им с Коркулы, прислоненную к вазе. Цветное изображение базара, ворота на переднем плане и старый город внизу. Она удивилась тому, что открытка все еще стоит здесь, когда прошло уже столько времени. Она постаралась вспомнить, что она написала там, и неожиданно подумала: на скольких еще каминных досках, книжных полках и подзеркальниках выставлена сейчас ее запись, которую она сделала на второй день своего пребывания на острове, когда чувствовала себя такой одинокой. Вы ведь миссис Хэллэм, правда?


Когда Руперт вернулся, он немедленно включил телевизор, они уселись перед экраном и, держа тарелки с омлетом и салатом на коленях, просмотрели от начала до конца весь вечерний боевик ("Большой сон"). Время от времени Марта вглядывалась в профиль Эмили и видела, что та даже не глядит на экран и почти не прикасается к еде. Марта предложила было выключить телевизор, но Руперт воспротивился с такой яростью, словно она попросила его прыгнуть в Ниагарский водопад.

- Но ты-то ведь тоже хочешь досмотреть?! А, Эмили?

- Да... Да, конечно.

- Ну, вот видишь, - с упреком повернулся он к Марте и снова уставился в экран.

Тем не менее Эмили поднялась задолго до конца фильма и извинившись сказала, что очень устала и что, пожалуй, ей лучше лечь пораньше.


- Не сердись на Руперта, - сказала Марта, когда они поднимались по лестнице в спальню Эмили. - Ты же знаешь, он просто помешан на телевизоре.

- Ну что ты, все в порядке. Я просто устала.

- Да, конечно. Ты действительно бледненькая, - они поднялись еще на несколько ступенек и Марта спросила: - Ты уверена, что хочешь спать в маленькой комнатке? Мы специально приготовили комнату для гостей.

-Нет-нет, я понимаю, это выглядит глупо, но я люблю маленькую... Она такая милая и уютная... Я заметила ее еще тогда... Ну, когда была здесь в прошлый раз. Дверь была открыта, и я еще подумала - как же там уютно.

- Ну, хорошо. Постель я постелила, полотенце в шкафу. Знаешь, скажу тебе честно, я тоже люблю эту комнатку. Мы ее обычно держим наготове для одиночек - холостяков, там, и прочих.

- Что ж, я как раз и есть одиночка, разве не так? - чуть улыбнувшись, спросила Эмили.

Марта подняла на нее глаза, обняла за плечи и, на мгновение прижав к себе, смущенно отвернулась и сказала:

- Может... ты хочешь поговорить, а, Эмили? Я хочу сказать, если ты не очень устала...

- Нет... Не сейчас.

Решение было принято.

Марта открыла дверь маленькой спальни, Эмили остановилась на пороге и одним взглядом охватила занавески (розовые цветы на белом фоне), бумажные обои, бутылку минеральной воды на ночном столике возле кровати, рядом с рисунком генеалогического дерева какой-то королевы (Александры, Марии). До нее донесся голос Марты:

- Кстати, завтра приедет один из твоих друзей. Никак не могла от него отделаться, а уж когда он услыхал, что ты будешь здесь, мне уже вообще деваться было некуда, - сказав это, она опустила шторы и вышла из спальни.

Эмили медленно разделась, сложила платье и аккуратно уложила его в комод, а потом надела длинную белую ночую рубашку с голубой оторочкой. Умывшись, расчесав волосы и почистив зубы, она достала из чемодана пачку снотворного, легла в постель и налила в стакан минералки. Она долго смотрела на розовые цветы на занавесках, потом вытащила из пачки одну за другой все таблетки и сложила у себя на ладони. Бросив пустую пачку на одеяло, она положила одну таблетку в рот и, почувствовав языком ее легкий привкус, потянулась за стаканом с водой.

- Да, кстати, - громко стукнув в дверь и тут же войдя в комнату, сказала Марта, - если ты сразу не заснешь, - она помахала двумя книжками, - тут у меня последние вещички Жоржетт Хейер... Да еще в каких обложках! Погляди, какие бедра и попки - прямо кровь с молоком. Я проглотила их за одну ночь, а потом валялась на спине и все раздумывала о королеве Виктории, - Марта хихикнула и тут ее взгляд упал на коричневую коробочку из-под снотворного.

Эмили с трудом глотнула, крепко зажала в кулаке таблетки и кивнула:

- Легкая мигрень. Ничего страшного, иногда это у меня бывает.

- Кошмар. Слушай, у нас по-моему где-то есть Панадол. Он посильнее, чем это. Если хочешь, я...

- Нет-нет. Все будет нормально. Мне просто нужно выспаться.

- Ты уверена?

- Да... Да-да, спасибо.

Марта поколебалась было - ей очень хотелось побыть в роли сиделки - а потом сказала:

- Ладно, о завтраке не беспокойся. Аннабелла поест с Мартином, а миссис Джей принесет тебе яичницу с ветчиной прямо сюда, на подносике. Тебе чай или кофе?

- В этом вовсе нет ни...

- Не спорь. Мы ведь, знаешь ли, не перед каждым гостем тут ковровую дорожку расстилаем.

Эмили улыбнулась и отвернулась к стене с глазами, полными слез.

- Спокойной ночи, Эмили. До завтра.

Марта вышла и тихонько прикрыла за собой дверь. Таблетки были сложены обратно в коробочку, коробочка убрана в чемодан, и через несколько минут Эмили забылась чутким, тревожным сном, то дело просыпаясь на мгновенье от лая собак, потом от звука автомобиля, въехавшего во двор и остановившегося под ее окном.


9.


Двое мужчин сидят в Бабингтонском чайном зале в Риме. Сидят в самом углу и молчат. Английские круглы булочки и индийский чай. Молодой человек - с длинными волосами, в льняном костюме и шелковой рубахе с открытым воротом, - сидит, небрежно закинув руку за спинку соседнего стула, словно позирует для обложки тоненького поэтического сборника. Напротив него, спиной ко всему ресторану сидит тот, что старше. Он небрит, руки слегка дрожат, он пьет уже третью чашку кофе, оставляя на белой скатерти перед собой темные пятна. Они производят впечатление чужих, случайно сидящих рядом, поскольку не видно ничего такого, что могло бы их как-то объединять - ни одной общей черточки в манерах, стиле одежды или поведения, - но тем не менее они пришли сюда вместе и счет у них будет общий. Снаружи пьяццо Ди Спагна полна шума - вавилонская толпа туристов в свете утреннего солнца, которое просачивается внутрь сквозь кружевные занавески, поднимает сгустки пыли, кружащейся в воздухе и оседающей на серебряные чайники, подносы и кольцо на пальце у молодого человека. Здесь, внутри, царит освежающее спокойствие, и хотя оно и не до такой степени английское, как утверждают владельцы ресторана, в нем присутствует отзвук Англии, ее прошлого, и в этом ощущается какой-то комфорт.

- У меня не получится, Кристофер, - нервно сказал Лейт. - Я уже пробовал раньше, но теперь слишком поздно.

- Получится, - ответил молодой человек, осторожно наливая себе еще одну чашку чая. - Я больше не оставлю вас.

- Этого мало. Мне нужно выпить.

- Пока нет.

- Вам же придется посылать за доктором, старина. Взгляните на меня. Я так и часа не продержусь.

Доусон улыбнулся, кинул взгляд на стену, расписанную спортивными картинками (футбол, скачки, парусные регаты) и сказал:

- У меня есть план. На сегодня. Для нас обоих.

- Господи, как я ненавижу Рим, - неожиданно выпалил Лейт и опустил голову к самому краю стола. Тут же появился официант с остро сузившимися глазками, некоторые лица повернулись в их сторону, но Доусон, не обращая на них никакого внимания, достал сигарету, прикурил ее, протянул через стол Лейту и сказал:

- Выкурите сигарету, а потом мы пойдем навестим Китса.


Это была ошибка. Они оба поняли это сразу, как только вошли в здание возле Испанской лестницы. Они переходили из одной темной комнаты в другую, им показали постель, на которой умер поэт, а больше там ничего и не было, кроме письменного стола, где сидел немецкий турист и писал что-то на открытке. Они постояли на балконе, стараясь углядеть оттуда нечто такое, на что кто-то мог смотреть и полтораста лет назад, но видели лишь молодых парней, развалившихся на лестнице и со смешками тянущих ладони к обтянутой джинсами попке проходившей мимо девчонке.

- Это место связано только с его смертью. Но не с жизнью, - вздрогнув, сказал Доусон.

- Бедняга, - кивнул Лейт. - Бедный малый... Умереть в двадцать пять, в римских меблированных комнатах... Подыхать в одиночестве и сознавать, что тебя постигла такая тупая, такая трагическая неудача. Даже хуже - знать, что всего лишь несколько месяцев... одна весна и еще, быть может, лето - и все твои помыслы и мечты станут явью, но только тебя уже не будет... А, старина? Вот это трагедия... У него не было и тени надежды.

- Вы думаете, он вспоминал Англию? - спросил Доусон, повернувшись спиной к улице и вглядываясь в темную глубь комнаты.

- Каждую чертову минуту. Каждое проклятое мгновение. Вы взгляните на них, - Лейт указал на группу туристов с путеводителями в руках, бродящих по комнатам с вежливо-равнодушным видом; один как раз спрашивал, где он может купить фирменный итальянский пояс. - Взгляните на них на всех. Половина жаждет поглазеть на труп, а остальные поверят, если вы сообщите им, что Китс был водопроводчиком! - он помолчал, а потом вновь повторил: - Бедняга. Умереть в таком месте...

- Пойдемте отсюда, - сказал Доусон, беря актера под руку.

- "Мне б терпкого вина один глоток, в земле хранимого веками, ледяного..." - с грустной улыбкой пробормотал Лейт, повернулся, и они, протолкавшись сквозь толпу туристов, вышли на залитую солнцем, оживленную площадь.


Позже они за шли в книжный магазин на Виа Кавур, вытащили все книги по английским садам и архитектуре, разложили перед собой большие цветные иллюстрации и, медленно переворачивая страницы, стали молча разглядывать виды Адам-хауза, тюдорской Стены Роз, речку, струящуюся среди зеленых холмов в Сомерсете. Они купили английскую газету, просто чтобы узнать, какая погода в Лондоне, а потом отыскали маленький ресторанчик возле Форума и уселись за столик на каменных плитах, в тени виноградника.

- Давайте теперь выпьем вина, - сказал Доусон и заказал целый графин. - Сейчас мне это нужно не меньше, чем вам.

Они молча стали есть, чувствуя себя очень близкими друг другу, и думать забыв обо всей истории с фильмом и Бакули. Они оба были благодарны друг другу за то, что они вдвоем, но полны грусти от воспоминаний о сегодняшнем утре. В конце концов Лейт, запинаясь, но с нажимом произнес:

- Кристофер, я... Только если это не мое дело, вы так и скажите.

- Это не ваше дело.

- Хорошо.... Но все-таки, почему вы ни словом не обмолвились об Эмили с тех пор, как мы оставили Коркулу? Вы, конечно, можете ничего не отвечать, но... Ох, ради Бога, старина, нельзя же ее просто вот так ее вычеркнуть. Ведь вы сделали больно этой женщине. Вы причинили ей боль, понимаете?

- Понимаю, - помолчав, сказал Доусон.

- Тогда от чего вы убегаете? Я же не слепой, старина. Я знаю, что вы чувствуете. Вернитесь в Англию и повидайтесь с ней, или хоть по крайней мере напишите ей.

- Хорошо, - пожал плечами Доусон, - я убегаю. Но это - мое решение, мой выбор, Лейт, а не ваш.

- Но убегаете от чего? - воскликнул Лейт. - Ни один нормальный человек в здравом рассудке не стал бы убегать от Эмили. И не говорите мне, что вы убегаете от Англии! Чем мы с вами занимались весь этот проклятый день? Мы гуляли не по Риму, старина. Мы гуляли по Англии, каждую минуту... каждый шаг... Каждую чертову минуту...

Доусон не ответил, вообще никак не отреагировал, словно он и не слышал, словно Лейт разговаривал с кем-то, сидящим за соседним столиком. Он только кивком подозвал официанта и заказал себе кофе.

- И большой стакан бренди мне, - вызывающе сказал Лейт. - Давайте оба поиграем в детские игры.

Они долго молчали, Доусон взглянул на актера, потом посмотрел на площадь, на маленький фонтанчик, бьющий прямо из стены, на простыню, висевшую над балконом в доме напротив.

- Когда я был во Флоренции... - начал было он, но замолчал и больше не сказал ни слова. Кофе и бренди были выпиты в молчании, Лейт понимал и чувствовал, что Доусон сейчас уже не здесь, не с ним. Нет, физически он присутствовал - сидел за столиком, повернувшись к Лейту в профиль. Но глядя на Доусона, актер видел, что для того сейчас ничего из окружающего их мира просто не существует. Разговор умер, не успев родиться - вновь появилась маска. Доусон опять, как всегда, превратился в загадку.


Он был единственным ребенком в семье, родился в Лондоне за год до начала войны, когда его отец окончательно вернулся в Англию из Египта. Квадратная терраса за домом была его обиталищем в первый год жизни; потом, когда отец снова вернулся в Африканскую пустыню, он шесть лет прожил в Йоркшире со своей матерью, в Уэст-Рэйдингской усадьбе. А потом снова вернулся на ту же террасу, в тот же дом, стоявший на вымощенной булыжником улице.

Сохранились две-три фотографии Доусона в детстве (он с матерью в Маргейте), а больше, пожалуй, ничего, что относилось бы к первым его шагам по жизни. Того дома, в котором он родился, там теперь уже нет; не сохранилось и никаких писем. У меня есть три фотокопии трех его школьных характеристик; они свидетельствуют о его интеллигентности, артистичности, равно как и о склонности к бунтарству. Не могу с точностью сказать, какие формы принимало его бунтарство, но в характеристиках он неоднократно порицался за самовольные пропуски занятий и, судя по всему, его частенько наказывали. Лишь один из его бывших учителей ответил на мои письма (опять мы сталкиваемся с упорным нежеланием говорить о нем) - он занимался с Доусоном, когда тому было четырнадцать - и в короткой записке (четыре строчки, не считая тех, в которых он представился) охарактеризовал своего бывшего ученика, как "молчаливого, склонного к уединенности, неконтактного". Что ж, это вполне соответствует моему представлению.

Впрочем, детские и подростковые его годы меня не особо интересуют = отчасти потому, что здесь имеется очень мало фактов и сведений, на которые можно положиться, а отчасти потому, что из этого слишком легко выстраиваются любительские фрейдистские теории, а это, слава Богу, не моя стихия. Что меня действительно занимает, это те годы, даже месяцы, что предшествовали его встрече с Эмили, и тут фактов, сведений и подробностей, казалось бы, должно быть с избытком. В конце концов, мы помним и думаем о том, что происходило самое большее пять лет назад. И живи ты хоть отшельником, все равно кто-то случайно встретит тебя и на какое-то время ты останешься в его (или ее) памяти. Доусон не жил отшельником и потому, готовясь писать эту книгу, я думал, что столкнусь с целыми грудами историй, эпизодов, анекдотов, исходящих и от друзей и от врагов, а в результате не нашел почти ничего. Так, какие-то наброски, отголоски совершенно не относящихся к делу событий (кто-то видел его здесь, кто-то слышал, что он живет там) - вот, пожалуй, и все. Отчаявшись, я было даже подумал, что он сидел в тюрьме, но документы, естественно, опровергали это бредовое предположение. Иногда мне казалось, что Кристофер Доусон просто не существовал (несмотря на свидетельство о рождении), что он впервые появился в Стэдсханте в ноябре 1967-го, прибыв с какой-то чужой и далекой планеты. Но он, конечно же существовал, у него были детство и юность, как у всех нормальных людей, включая вас и меня, несмотря на то, что доказательство тому сохранилось очень немного. Молчали, склонен к уединенности, неконтактен. Возможно, в этих нескольких словах все сказано.

И все же есть кое-что еще, о чем я узнал совершенно случайно, как раз когда уже хотел сдаться и прекратить поиски.

Вполне очевидно, что Доусон должен был где-то жить постоянно (естественно предположить, что не в Англии и уж во всяком случае не в Лондоне), как очевидно и то, что он откуда-то должен был брать деньги - хотя бы на еду и жилье. Из того, что уже написано мной, явно вытекает, что он не бедствовал, и хотя я воздержусь от обвинений в каких-то нелегальных способах добычи средств к существованию, его образ жизни можно безусловно назвать аморальным. Это не осуждение, не приг7овор, а просто факт. Быть может, факт этот не проливает много света на его прошлое, но он проливает свет на весь его образ в целом.

Даже если не брать в расчет историю Авеля Харди о встрече Биаррице, у меня есть достаточно свидетельств того, что Доусон тянулся к богатым (и очень притягивал их к себе), а точнее к тем, кого принято называть "богатыми и праздными". Представителей этого вида я знаю очень хорошо - я встречал их и проводил время в их обществе в Марбелее и Каннах, в Марракеше, на Сардинии, в Сант-Морице и многих других местах. Я бывал на их унылых пикниках в Венеции и Баварии, на загородных уик-эндах в Беркшире, завтракал на их безвкусных яхтах в Портофино; словом, могу сказать, что я близко знаком практически со всеми, кто входит в этот реестр - от турецкого паши до жены известного судовладельца. Короче говоря, я сам - и богат и празден. Во всяком случае был таковым, пока не решил поиграть в игры с акциями "Греческого синдиката".

Таким образом, когда Доусон находился с Лейтом в Риме, я был в клубе на Курзон Стрит, где и узнал впервые об истории Доусона и девушки, которую я назову здесь Селией Бэтлейф.

Вместе с братом Эмили я играл в рулетку, пользуясь системой Марингейла, и к моему крайнему удивлению, равно как и к большому неудовольствию крупье, здорово выигрывал. Справа от меня сидел миллионер шведско-германского происхождения (он тоже выигрывал) - очень красивый, хотя и утомительно тщеславный, - как я слышал, только что разведшийся со своей женой - международной красоткой, которую мне частенько приходилось лицезреть как в бикини, так и без оного. За игрой до меня доносились обрывки беседы миллионера с сидящим рядом английским художником-декоратором. О чем они говорили, я не помню (помню лишь, что я в этот момент поставил на номер 22), но вдруг я совершенно ясно услыхал отчетливо произнесенное имя "Доусон". Ошибиться я не мог. И хотя это не такое уж редкое имя, насколько Маргинейл был уверен в своей системе, настолько и я не сомневался ни секунды, что речь идет о Кристофере Доусоне.

Я дождался, пока художник (его звали Ладстоун) встал из-за стола (кстати, как раз вовремя, поскольку ветер удачи переменился), и поспешно догнал его со словами:

- Ладстоун... только не подумайте, что я пьян... Вы сейчас говорили о каком-то Доусоне, да? Только что, за столом...

Он посмотрел на меня, как на сумасшедшего. Мы оба терпеть не могли друг друга и оба знали это (я не выносил его прическу, а он испытывал отвращение к каждой черточке моей внешности), поэтому он никак не мог взять в толк, что могло заставить меня обратиться к нему.

- Доусон, - повторил я. - Вы имели в виду Кристофера Доусона?

Его спутница, блондинка (наверняка, любит животных) подошла ближе и положила руку на плечо Ладстоуна.

- А вы что, знаете этого Доусона? - спросил он.

- Нет. Но мы встречались с ним в Стэдсханте. Молодой, темноволосый, наполовину грек...

- Послушайте, милейший, я понятия не имею, что вас так заинтересовало, но скажу честно: я никогда его не видел.

- Но вы назвали его имя.

- Только потому, что оно связано с Селией Бэтлейф. Если уж вам так приспичило подслушивать, то хотя бы слушайте внимательно, - он обнял свою спутницу за талию и повернулся, чтобы уйти.

- Селией Бэтлейф? - переспросил я. - Не знаю такой. А где она живет?

- Она нигде не живет. Она мертва. Умерла в прошлом году, в октябре. Господи, а вам-то что до этого?

- Простите... А Доусон... Вы сказали, Доусон знал ее?

- Она говорила мне, что у нее роман с человеком по имени Доусон, если вам так уж хочется все знать.

- Понимаю...

- Серьезно? Что ж, тогда, если встретите его, спросите, почему, черт бы ее взял, он даже не появился на ее похоронах.


"... Шляпки. Женские шляпки по всей комнате, узор на стенах, кровать с купленным на базаре матрасом, набитым сеном, рисунок современного абстракциониста рядом с фотографией Джеймса Дина. Кофейные чашки, дом, комната, цветные шляпки, портрет Мэрилин Монро, бумажные цветы, брелки, безделушки, ночи, проведенные в этой постели, танцы по пятницам в колледже... Мы одни здесь, в этой викторианской комнате, одни - я не знаю ее друзей, она не знает моих. Ее улыбка, светлые волосы, звук Равеля и "Крошки Бадди" из проигрывателя, стоящего прямо на дощатом полу. Шляпки, платья, джинсы... Первое "люблю", потом - "люблю тебя" и наконец, "я тебя люблю". Любовь, всплески наивной радости, ее нагота, детские игрушки разбросанные по полу, объятия, редкие слезинки. Расставание неизбежно - неожиданно и неотвратимо, как комета. Почему? Я так никогда и не узнаю. Шляпки...

Ее нет, бесконечно длинные месяцы лета и - случайна встреча в забегаловке, радостный смех, мы движемся навстречу друг другу сквозь чужие лица, сквозь ее друзей и знакомых, которых я никогда не знал и которые не знают меня. Она представляет меня им, но они тут же забыты - опять ее радость принадлежит мне, как хрупкая статуэтка, излучающая тепло и свет. Любовь...

Помню октябрь. Я тогда сидел в поезде, в скором поезде, мчащемся в Шотландию, и купил газету. Мы не виделись два года, и тут вдруг я увидел ее имя - короткий абзац на третьей странице, я чуть было не пропустил его, один маленький абзац и ее имя. Там было написано, что она умерла от рака и что сегодня - ее похороны. А я даже не знал. Даже не подозревал, что она больна, ничего не знал, я был в поезде, в скором, следующая станция лишь через два часа - я буду в Донкастре, а ее похоронят в... Один коротенький абзац, четыре строчки - не больше. А я ничегошеньки не знал, и я - в скором поезде, который уносит меня, запертого в вагоне и совершенно беспомощного. Я ничего не могу поделать. Совсем ничего. Не могу. Поделать. Совсем.

Шляпки. Нагота. Любовь. Помоги мне, Селия..."

Тишина. Лейт закрыл тетрадку (красную ученическую тетрадку - странички в клеточку, в линейку) и уставился в окно. Через некоторое время он услыхал шаги Доусона в коридоре и быстро положил тетрадку обратно в чемодан, откуда достал.

Доусон вошел в номер, подмигнул Лейту и, широко улыбаясь, указал на бутылку водки, стоящую на столе:

- У вас получилось! - воскликнул он. - Вы не выпили ни капли! Я же говорил, что у вас получится, - он рассмеялся, обнял Лейта, а потом упал на диван и, уставясь в потолок, вздохнул: - Господи, какая жара.

Лейт полежал минуты две не шевелясь, а потом резко сел на кровати.

- Кристофер... - поколебавшись, начал он. - давайте... Давайте уедем отсюда, хватит с меня Рима. С нас обоих хватит - мы оба ненавидим его. Мне уже совершенно наплевать на этот фильм, давайте сядем на яхту и - прочь отсюда!

- Как скажете, - немедленно отозвался Доусон и вздернул руку вверх в знак согласия. - Куда прикажете? Африка? Карибские острова? Индия? Нет... Индия не годится. Гонконг - это да. Словом, куда хотите, я - с вами.

Лейт помолчал, взглянул на Доусона и сказал:

- В Англию... Вы помните Англию, а, старина?


10.


В Стэдсхант я приехал, как и рассчитывал, к завтраку - этому обилию накрытых тарелок, в которых можно обнаружить что угодно, от салата до холодных яиц, сваренных вкрутую. Руперт уже сидел за столом, читал (разумеется, "Лошадь и охотничья собака") и приветствовал меня небрежным кивком, указав на блюдо с горячим и извинившись за неудачный кофе. Ему следовало бы извиниться и за то и за другое, поскольку еда была чудовищна (кто-то когда-нибудь наверняка напишет оду, посвященную гастрономической близорукости аристократии), и я, ожидая появления Эмили, довольствовался чашкой чая и колонкой свежих новостей. Больше всего на свете я в таких случаях стремлюсь избежать разговоров, поскольку твердо убежден, что никто, ни один нормальный человек не в состоянии быть умным и ли хотя бы остроумным за завтраком. И все же я очень обрадовался, когда наконец появилась Эмили: она медленно спускалась по лестнице - бледная и очаровательная. Я всегда считал, что первый взгляд, который бросаешь на красивую женщину, должен быть именно в тот момент, когда она спускается по лестнице (желательно георгианской) - медленно идет вниз- с опущенными глазами, и нагота ее заметна лишь на ступнях и, быть может, на левой лодыжке.

Мы поздоровались, она пожала мне руку, сказала, что рада меня видеть, и спросила, неужели я сам вел машину всю дорогу от Лондона.

- Нет, конечно. Ее вел Денбинг, - ответил я, - а я лишь сидел сзади и махал рукой из окошка.

Потом я взглянул в ее глаза (они были все еще прежние), и мне показалось, она плакала. Не только что, а несколько часов назад: веки - чуть красные, под глазами - плохо замаскированные припухлости, которых я раньше не замечал. Это была наша первая встреча с тех пор, как я виделся с ней в Стэдсханте, и она, конечно же, изменилась. Пожалуй, стала тоньше, овал лица - более правильный, волосы - не очень аккуратно уложены, легкая неуверенность в движениях, какая-то отстраненность, но в то время все это я мог отнести лишь на счет Хэллэма, поскольку, как вы помните, имя Доусона для меня еще ничего не значило.

Когда появилась Марта - розовощекая, в высоких сапогах, с садовыми ножницами в руках - было решено, что с утра мы пойдем купаться. Стояла жара, а у матери Руперта, леди Бененден (дамы, внушающей ужас, которая носила шляпки и днем и ночью и разговаривала так, словно она обращался к совершенно глухим), был небольшой бассейн размером примерно с грядку для укропа, среди газонов, роз и чахлых деревьев.

- Но у меня нет купальника, - возразила Эмили в робкой попытке избежать этого мероприятия.

- Ну, так возьми один из моих! - расхохотался Руперт. - Обойдешься без верха! Это сейчас модно.

- У меня есть лишний, - сказала Марта, подарив мужу взгляд, которому позавидовала бы сама Медуза Горгона. - Это если ты действительно хочешь съездить.

- Я... Ну, если все поедут...

- Конечно, она хочет! Разве нет, Эмили? - вмешался Руперт и обнял ее за талию.

Возникла пауза. Марта взглянула на меня, потом на Эмили и кивнув, сказала:

- Мы возьмем Аннабеллу и Мартина и поедем на двух машинах.

- Это вовсе не обязательно, - возразил я. - Мы все прекрасно уместимся в моей.

- Неужели у тебя все тот же десятитонный трактор? - спросил Руперт, рассеянно вертя в руках вилку.

- Боюсь, что да.

- Здоровенная телега. Где ты умудряешься на ней развернуться?

- На твоем шоссе. А кроме того, мне просто больше нечего продемонстрировать окружающим.

В комнату вошла девчушка, в которой я сразу узнал младшую дочку Эмили - она подбежала к матери, прижалась к ее ногам и спрятала личико у нее в коленях. На одно короткое мгновение женщина и ребенок застыли, как замороженные, слились в одно целое - Эмили чуть наклонила голову, ее рука замерла на головке Аннабеллы, волосы девчушки отливали белым золотом, как и у ее матери...

- Аннабелла, а ты хочешь купаться?

Головка девочки приподнялась и опустилась. Да, она хотела.

На том и порешили.

Если бы я не любил Эмили Хэллэм раньше, не был влюблен в нее, когда она была еще Эмили Боунесс, я влюбился бы в нее этим июньским уик-эндом. Я знал, что никогда не добьюсь здесь успеха (знал это давным-давно), никогда не буду любим ею даже на расстоянии, но я верил в то, что был ее другом, и был благодарен судьбе за это. Если взять, да процитировать что-нибудь из Пруста, а я не вижу причин, почему бы этого не сделать, это прозвучит примерно так: "Ничто не может сравниться с желанием отдалить то, что мы говорим, от малейшей связи с тем, о чем мы думаем". Это далеко не лучшее, что у него есть, но я вспомнил именно эту фразу тем днем, когда мы подъезжали к дому леди Бененден, и решил как можно меньше говорить и просто наблюдать. Что-то я заметил за завтраком в лице Эмили, что меня встревожило - ведь я знал ее больше десяти лет и это было ей чуждо, несвойственно. Я не могу точно описать этого, не было произнесено никаких слов, но я понял, что она таит в себе какой-то секрет, какую-то огромную тайну, которая медленно уничтожает ее изнутри. Разлагающийся корень зуба, видимый лишь при рентгеновском луче. Только один раз, на одну секунду, когда мы садились в машину, она взглянула на меня (на мне был легкий белый льняной костюм - по случаю открытия летнего сезона), и во взгляде ее промелькнула неожиданная мольба о помощи; она тихонько дотронулась до моего рукава и... момент был упущен и утро огласилось негромким смехом.

Может, из-за шампанского, или из-за того, что мать Руперта, к счастью, предпочла нашему обществу какую-то регату, или просто причиной тому - покой исходивший от четырех друзей, мирно сидящих в английском саду теплым летним днем, но помню, я заметил, как неожиданно в Эмили проснулась радость. Она словно заново родилась, когда, хихикая, они вышли с Мартой из дома в одинаковых бикини, достаточно скромных и строгих, даже для моей матери. Я смотрел, как она плавала - нырнув у самого края бассейна, проплывала абстрактным розово-зеленым мазком под водой, выныривала с волосами, облепившими лоб, и смеялась, откинув голову перед тем, как вновь скрыться под водой...

Крики, всплески, попытки Руперта ухватить нижнюю часть бикини Марты, отчаянные призывы ко мне, чтобы я присоединился к ним (да, ни в жизни), неуклюжие игры, утягивания под воду и, наконец, глубокие выдохи, когда все трое повалились на газон и замерли, любезно позволив солнцу сушить их тела, пока дети вдоволь набултыхаются в воде.

- У кого-нибудь есть сигареты?

- Там, под деревом.

- Господи, какая жара...

- Под каким деревом?

- Которое прямо перед твоим носом. Знаешь, дерево - такая высокая штука с листьями?

- Аннабелла... Не сходи со ступенек.

- Под деревом нет сигарет.

- Они там. Я их вижу отсюда.

- Кто-нибудь хочет еще шампанского?

- Да! Да, пожалуйста.

- А оно еще холодное?

- Ох, Руперт, ради Бога, не будь занудой!

- Я не зануда. Но шампанское надо пить холодным... А чай - горячим.

- Лично я обожаю холодный чай.

- Ради Бога, кинь ты мне сигареты, в конце концов.

- Она пустая.

- Что? Кто пустой?

- Пачка пустая.

- А, черт! Лучше бы я пошла спать.

В течение всего этого пикника я почти не принимал участия в общем веселье, а лишь наблюдал за Эмили. Она лежала на траве лицом вниз ярдах в десяти от меня, вытянув руки вдоль тела и глядя, как ее дочь бултыхается на мелкой стороне бассейна. Ленивый изгиб тела от макушки до кончиков пальцев, капельки воды еще блестят на ногах и на спине, рука неожиданно тянется к плечу, короткий взгляд в мою сторону, улыбка при возгласе Марты о сигаретах. Розы, жужжание пчел, жара. Проходит время и, когда Руперт засыпает, а Марта в отчаянии идет снова в воду, я подхожу к ней и сажусь рядом.

- Ты совсем не коричневая.

- Что?

- Ты вся белая, а я дума, увижу тебя коричневой, - сказал я. - Думал, ты здорово загоришь.

- Ну... В Кумберлэнде почти все время шли дожди.

- Я имел в виду Коркулу. Я получил твою открытку, ты писала там про жуткую жару. Я думал, ты приедешь оттуда, как кофейное зернышко. Не размером, конечно. Такого же цвета.

Она помолчала и отвернулась, убрала со лба мокрую прядь волос, взглянула на меня и очень просто ответила:

- Я была в тени.

- Тебе понравилось? Там, на Коркуле?

- Очень.

- Тогда ты должна рассказать мне обо всем. Я никогда там не бывал.

Около минуты Эмили молчала, глядя на траву, а потом сказала:

- Я расскажу... Позже. Обещаю.

Она сдержала слово. А сейчас я не стал настаивать, да, в этом и не было нужды. На следующий день я узнал все, что только мог тогда узнать, и начал составлять первые кусочки той мозаики, которая сейчас перед вами.


В полдень, оставив детей отдыхать в Стэдсханте, мы поехали навестить одного моего друга, гостившего когда-то у меня в доме, в Итоне. Он унаследовал не только родовой замок и столько титулов, сколько не уместилось бы на одной книжной полке, но и родословную, корнями уходившую непосредственно к Гогу и Магогу. Замок, в котором вам, вполне вероятно, доводилось бывать, был расположен на Авоне и занимал на карте Варвикшира положенное ему пространство с тех самых пор, когда еще Викинги привязывали своих лошадей в его дворе и пировали в помещениях для прислуги. Есть версия, что сам герцог Кларенсийский собственной персоной однажды останавливался в Восточной Башне (которой теперь уже нет, как, впрочем, и Кларенции) и попивал там кислое вино, к которому был весьма пристрастен. Между тем, шли годы, акценты сменявших друг друга не престоле монархов все меньше отдавали английским (и интеллигентностью) и границы земли моего друга, Рассельтона, сужались - сначала постепенно, вследствие налогов, долгов и общей амнезии, а потом довольно резко, в особенности после того, как один из предыдущих владельцев, семнадцатый баронет Томас, лихой игрок и повеса, за один присест проиграл весь пейзаж, открывающийся из окна оружейного зала. Обладатель счастливого выигрыша вступил в свои новые владения на следующий день и тут же превратил их в частные угодья для охоты на лисиц, разумеется, сняв предварительно с одного из персиковых деревьев (весьма запущенного) тело повесившегося на нем Томаса.

Замок до сих пор обитаем, хотя, кроме необходимого количества слуг, там живет лишь сам Рассельтон. Он до сих пор холост, хотя увлекается противоположным полом (во всяком случае, его вдовствующая мать сильно на это надеется) и живет в одном из дальних уголков здания, среди коллекций мушкетов, копий и фамильных привидений.

Когда мы приехали, то застали его в кабинете, где он сидел за огромным столом, на котором были разложены пакетики с цветочными семенами, и выглядел так, словно играл сам с собой в какую-то игру, требующую усидчивости и терпения. Эмили была чмокнута в щеку первой (она приходилась ему какой-то дальней родственницей), а потом мы пили чай и, уж не знаю по каким причинам, серьезно обсуждали качество линолеума. После чая Рассельтон с неожиданно порозовевшим от возбуждения лицом вскочил и объявил, что сделал какое-то феерическое, просто исключительное приобретение для замка и что мы все должны это немедленно посмотреть.

- А что это? - спросила Марта.

- Сами увидите, - ответил Рассельтон, хихикнув с гордостью человека, только что изобретшего паровой двигатель.

В замке, где картины лишь в одном Большом холле были дороже, чем вся Национальная Галерея, а серебра хватило бы, чтобы уплатить весь национальный долг, мы могли ожидать чего угодно и потому почти не дыша последовали за хозяином по коридорам, забитым великолепными украшениями (гобелены из Абиссинии, Хепплуайтская мебель, безделушки работы Фаберже и Николаса Хильярда), мимо портретов монархов и их любовниц, пейзажей, платьев, украшенных драгоценностями, перчатками обезглавленной королевы. Мы торопливо шли мимо всего этого вслед за нашим Белым Кроликом, маячившим впереди, который пробирался через эти хрупкие осколки истории, как сквозь коробки с кофе в ближайшем супермаркете.

- ты знаешь, куда мы идем? - услышал я шепот Марты.

Эмили отрицательно качнула головой, и на обеих женщин стали накатывать приступы смеха. Один раз им даже пришлось остановиться, забиться в угол и зажать рот носовыми платками, сделав вид, будто они любуются алебардами - выдавали их лишь трясущиеся плечи.

Вскоре мы уже спускались по ступенькам в бывшую темницу (в подвале, где по преданию жил когда-то один святой, находился теперь паровой котел) прошли по недавно заново оштукатуренному коридору и очутились в помещении, явно превращенном в буфет для посетителей. Распахнулась дверь, и Двадцатый баронет Рассельтон, освободив для нас дверной проем, торжественно объявил:

- Там!

В изумлении мы уставились туда, куда указывал перст хозяина, потом - друг на друга, потом опять на "приобретение". Это был прозрачный пластиковый шар, размером с настольный глобус, для прохладительных напитков - обыкновенный шар, до половины наполненный жидкостью, на поверхности которой плавал пластиковый апельсин.

- Ну? Разве не блеск? Посетители просто обожают его. Сознайтесь, это ведь самая потрясающая штуковина, которую вам приходилось видеть, правда?

В подобные, быть может, слишком редкие минуты начинаешь беспредельно верить в будущее человечества.


- По-моему, он сумасшедший. Просто псих! Весь замок набит бесценными сокровищами, каких нет больше нигде на свете, а он показывает нам какой-то сраный пластмассовый апельсин!

Мы в "Роллс-ройсе". Эмили сидит напротив меня, Руперт орет мне в левое ухо, что Рассельтон псих, Марта едва не сползает в истерическом хохоте с сиденья на пол.

- Господи, спаси нас всех и помилуй! Какой-то ё...й пластмассовый апельсин!

Эмили улыбнулась, а потом начала смеяться. Ее смех был так заразителен, что у нас у всех очень скоро показались слезы на глазах, и я инстинктивно, чтобы не свалиться от хохота с откидного сиденья, ухватился за Эмили. Неожиданно я ощути, как она вздрогнула, напряглась и отодвинулась. Все это заняло не больше доли секунды, и никто ничего не заметил, потому что Эмили продолжала смеяться, правда, уже не столь заразительно и громко.

- Пятьдесят елизаветинских миниатюр, - никак не мог успокоиться Руперт, - Бог знает, сколько полотен Рейнолдса, Тернера, Констебля... А он показывает нам это ё...й плавающий апельсин!..

Как мне стало на следующий день известно, этой ночью Эмили рассказала Марте о Доусоне. Она подождала пока та не уйдет к себе в спальню, а потом сама пришла к ней и все рассказала. Женщины сидели в ночных рубашках на постели, держа в руках чашки с шоколадом. Дверь была на замке. Свет, насколько я знаю, горел у них до четырех утра.


11.


- А что ты ей сказала на это?

- Ну... А что я могла сказать? Я чувствовала, что- что-то не так, но я и не подозревала такого.

- А ты уверена, что это бы Доусон?

- Да. Я ведь уже сказала тебе.

- Тот самый Доусон, который...

- Да! Но это совершенно неважно - кто... Она любит его.

- Вот ублюдок. Никогда бы не подумал, что он способен на такое.

- Бедняжка Эмили. Это было ужасно. Она все время плакала... Не знает, где он... Он не написал ни строчки. Просто исчез, не сказав ни слова.

- Вот ублюдок...

Стоит воскресный день. Мы с Мартой бредем по полю к холмам, вдали слышен звон колоколов в церкви. Небо чистое, не ни облачка, слева от нас стая ворон неожиданно срывается с веток дуба. Человек на соседнем поле машет нам рукой и указывает на парящего в небе ястреба.

- У тебя хватило ума ничего не говорить Руперту?

- Господи, конечно, - отмахнулась Марта. - Он до сих пор не простил ему, что тот появился здесь невесть откуда. Руперту придет в голову только одно решение - достать ружье на словно и уложить его на месте.

- Что ж, это не так уж глупо.

- Ты забываешь, что она влюбилась в него. Она сказала... Сказала, что никогда никого так не любила... даже Эдварда в самом начале не любила так, как любит Кристофера Доусона. Она сейчас просто опустошена, понимаешь... Вся пустая... Так она и сказала - вся пустая. Ты знаешь, она чуть не попыталась покончить с собой.


- Что? Ты... Нет, я не верю... Когда?

- В пятницу ночью. Она этого, конечно, не сделала из-за детей или... Ох, как это все ужасно! Подумать только, чтобы Эмили... Кто угодно, кто угодно, только не она!

- ты думаешь, она попробует еще раз? Я имею в виду, попытается?..

- Нет. Я спрашивала ее об этом.

- Подонок. Нет, ну что ж за подонок!

- да, перестань ты о нем! Подумай же о ней, наконец!


Выхода, конечно же, не было. Существуют, правда, распространенные клише - тщетные попытки обрести хоть какое-то равновесие, вроде: "Время лечит раны", "Свет на нем клином не сошелся", "Жизнь продолжается", и тому подобные детские банальности, которые мы твердим, когда вынуждены расписаться в полной беспомощности. Конечно, окружающие могут облегчить положение, пытаться чем-то помочь: уверять, что мы "все понимаем", тщетно убеждать, что "все образуется", что он вернется, что он просто потерял ее адрес; использовать другие, такие же жалкие средства, но все они в конце концов обречены на провал. Ведь нас - наблюдателей чужого горя с самыми распрекрасными побуждениями и добрыми намерениями - горе, как ни эгоистично это звучит, горе раздражает; мы стремимся отодвинуть его подальше от себя, хотим, чтобы где-то нашлось от него средство, чтобы кто-то наложил повязку на рану. Мы хотим переложить ответственность на кого-то или хотя бы разделить ее с кем-то (доктор, священник, "в конце концов, дорогая, есть люди, которые специально затем и существуют") независимо от того, как сильно мы любим жертву. Сначала мы, конечно, полуосознанно стараемся смягчить чужую боль, но это длится недолго. Мы - люди, у нас вечно нет времени и, главное, мы всегда отвергаем того, кто вдруг почему-то стал иным, не таким, к какому мы уже привыкли. И мы - беспомощны. В глубине души мы знаем: что бы мы ни делали, чтобы смягчить, уменьшить чужую боль и чужое отчаяние, все равно тот, ради кого мы пытаемся это делать, один, и он будет спать и страдать - в одиночестве. И если это касается тех, кого мы любим, то по сути дела мы - трусы. Легко, слишком легко помочь в беде незнакомцу - пьяному на улице, попавшему в автомобильную аварию, - или даже плохо знакомому человеку, поскольку, хотим мы того или нет, а в этом присутствует некое самодовольное удовлетворение, и Добрый Самаритянин, пожалуй, не заслуживает всех тех медалей, которые мы на него навешали. Но когда дело доходит до тех, кого мы любим, кто близок нам, как Эмили, повторяю, выхода нет. Никакого.

- Нам лучше вернуться, - сказала Марта, - Я не хочу оставлять ее одну.

- Ты хочешь, чтобы она еще побыла в Стэдсханте?

- Да. Но я не думаю, что она останется. Я хочу сказать, он спит в комнате Доусона... Ну, там, где он жил в прошлый раз. А тут еще Руперт и дети... Ох, пойми, я вовсе не...

- Я понимаю. Я отвезу ее обратно в Лондон. Он может пожить в квартире своего брата. Его ведь там долго не будет, да?

- Энтони? Да, она сказала, что завтра он уезжает. А ты... ты думаешь, так будет лучше?

- Понятия не имею. Но, быть может, в окружении людей, друзей она... Ну, не будет чувствовать себя такой одинокой.

- Тогда ты ей скажи, ладно? Тебе она доверяет.

Я взглянул на Марту и хотел было ответить ей, но тут мы заметили Руперта, идущего к нам с пустым мусорным ведром.

- Эй, я вас давно ищу, - крикнул он. - Где вы бродили?

- Восхищались твоими владениями, - сказал я.

- А-аа, ну ладно, пошли домой. Я решил сразиться с Эмили в настольный теннис. По шесть пенсов за партию. Хочешь поставить против меня?

- Нет, Руперт, - сказал я. - Не сомневаюсь, что ты выиграешь.


Мне не понадобилось долго уговаривать ее. После того, как она излила душу Марте, Эмили чувствовала себя неловко в этом доме. Наверно, все должны, как пьяницы и ревностные католики, исповедываться только случайным встречным, потому что она стала обращать внимание на каждый жест и каждое слово своей давней подруги, чувствуя себя виноватой. Ей казалось, на не имеет права нарушать привычное течение жизни в Стэдсханте, и хотя рассказ о Доусоне принес ей какое-то облегчение, теперь она хотела уехать, чтобы избежать всплесков жалости и косых участливых взглядов при каждом ее появлении. Поэтому она сразу приняла мое предложение - отправиться вместе в Лондон - чмокнула на прощание Марту, и мы отбыли, не дожидаясь, пока Руперт вернется с прогулки верхом.

В машине Аннабелла уселась рядом с Денбигом (разложив на коленках листки бумаги и цветные фломастеры), а мы с Эмили расположились сзади, перед набросанными на полу воскресными газетами. Некоторое время мы ехали молча. Потом я спросил:

- Хочешь послушать музыку? У меня полно классики. Или Стэна Гетза... А еще есть какой-то Гарри Нильсон, мне он очень нравится... Хочешь?

- Нет-нет, спасибо. Не сейчас...

- Ладно, можем читать указатели или поиграть в дорожные знаки - скажем считать одинаковые.

Эмили улыбнулась, но не ответила, а стала молча глядеть из окошка на улицы и дома Бэнбери, на автобус, застрявший рядом с нами у светофора... Почему все пялятся на задний бампер "Роллс-ройса" сначала с завистью, а потом, когда до них доходит, что ты не английская королева и Дракула, - с негодованием и какой-то потаенной обидой?

- Рассказать тебе историю об одном человеке, с которым я недавно познакомился?

- Она веселая или грустная? Или ты ее выдумал?

- И то, и другое, и третье. Его звали Экзисто - через "э", - так вот, когда его с кем-то знакомили, ему всегда очень льстило, что все стремятся записать его номер телефона. Он знаешь, мягко говоря, не очень-то хорош собой, а если честно, то пожалуй, самое непривлекательное создание на свете. Это - счастливая часть. А грустная состоит в том, что со временем Экзисто понял: его именем просто пользовались, чтобы заполнить вечно пустующую страничку записной книжки. Он понял это, потому что его телефон всегда молчал.

Эмили кивнула, бросила на меня быстрый взгляд, а потом отвернулась и закурила сигарету. На переднем сиденье за перегородкой Аннабелла держала в руках листок с синими каракулями и внимательно рассматривала его

Больше я почти ничего не помню из этой поездки, да и помнить-то по существу нечего - просто обменивались ничего не значащими фразами и все. Я решил сказать Эмили, что знаю о Доусоне, и так и сделал. К моему удивлению, это почти не вызвало у нее никакой реакции, словно она знала, что Марта говорила со мной (вообще-то и Эмили и Руперт видели, как мы с ней часа два бродили вдвоем). Я уверил ее, что никто больше ни о чем никогда не узнает, но она отнеслась к этому довольно равнодушно - будто это не имело для нее никакого значения. Конечно, так вести себя подсказывала ей гордость - в подобных случаях она просыпается у нас у всех - но еще она, я уверен, ни о чем не жалела, а быть может, и медленно вытравляла весь эпизод - Доусона, Коркулу - из памяти. Хотя нет, конечно, это было невозможно, но я подозреваю, она намеревалась хотя бы попробовать.

Я не стал углубляться в эту тему, и мы просто болтали обо всем, что приходило нам в голову по дороге. Например, когда мы проезжали мимо Оксфорда, где я провел когда-то три несчастнейших года в моей жизни, пока меня оттуда не послали подальше (или поближе, поскольку я жил неподалеку), она указала рукой на застывшие шпили башенок справа от нас и сказала:

- Это ведь твой колледж, правда?

- Вот этот? Да.

- Джеймс учился там в то же время, что и ты?

- Твой брат? Да, почти. Поступил годом позже. Представляешь, ему досталась моя комната на Фолли-Бридж, когда я уехал. Вот уж повезло.

- Да, я помню. Я видела его там.

- На Фолли-Бридж?

- Да.

- А что он сейчас делает? - спросил я. - Все еще у "Кристи"?

- Нет. Он сказал, что насмотрелся на такое количество кошмарных картин, которые приносят на оценку, что решил нарисовать что-нибудь сам.

- И нарисовал?

- Пока нет.

- Что ж, пока ты ничего не делаешь, никому и в голову не придет, что ты этого не можешь.

Мы замолчали и принялись молча изучать затылок Денбига, пока не въехали в пригород Слоу.

- Какие у тебя планы?

- Ты имеешь в виду, пока я буду в Лондоне?

- Пока ты будешь в Лондоне.

Она посмотрела прямо перед собой, глаза чуть сузились, и в профиль она стала вылитой девушкой с рисунков Гибсона. Никогда раньше я не замечал сходства, но если вы видели эти чувственные наброски в больших альбомах - красавицы времен Эдуарда в платьях без рукавов, с округлыми подбородками, небрежно откинувшиеся на спинку шезлонга в ожидании любовной записки или просто смотрящие на вас с полотна (глубокое декольте удлиняет линию шеи), - вы поймете, что я имею в виду. Я всегда обожал эти рисунки, думаю, отчасти из-за того, что видел на них Эмили (за исключением тех, где Гибсон рисовал брюнеток), хотя сам того не знал до этой минуты. Сейчас не самое удачное место для отступлений, но я все равно жду, пока Эмили ответит мне что-нибудь хотя и почти уверен, что она промолчит. Но нет - слабо улыбается, по уголкам ее губ видно, что она колеблется, а потом откидывается на спинку сиденья, приняв решение.

- Ты знаешь, - произносит она тихо и отчетливо, глядя прямо пред собой, я ведь не существовала сама по себе с тех пор, как мне исполнилось шестнадцать. Я хочу сказать, меня никто не воспринимал так - ни друзья, ни ты, вообще никто. Больше девяти лет я была или матерью, или женой, а теперь мне двадцать семь и я думаю, мне пора начать, пока еще не слишком поздно.

- В отличие от телефона Экзисто, твой будет звонить, не переставая.

Она задумалась над этим, а потом подняла на меня глаза и сказала:

- Но ведь это же очень страшно, да? Я хочу сказать, что я ведь действительно одна, и ничего другого нет. Я не хочу быть затворницей, а дома я почти стала ею... Совсем как ежик в зимней спячке... Мне захотелось снова стать маленькой, чтобы меня укладывали в постель и заставляли чистить зубы, - она улыбнулась, слегка покраснела и стала сосредоточенно прикуривать новую сигарету чуть дрожащей рукой. - Я должна найти няню для Аннабеллы.

- Это будет несложно.

Пауза. Мы проезжаем мимо аэропорта, и машина на хорошей трассе ускоряет ход.

- Все дело в том... Как мне начать?

- Ну, я с утра позвоню в Агентство и они пришлют...

- Да нет, я хочу сказать - в Лондоне. Мне нужно будет купить новые платья, туфли, вообще все... И волосы... Они уже здорово отросли...

Помню, она здесь замолчала, в глазах ее промелькнул страх, потом она улыбнулась и без всякого выражения проговорила:

- Если бы только...


На следующий день Эмили и я вновь появились в лондонском обществе, что бы там ни означало это понятие. В первые три недели нас можно было видеть на всевозможных вечерах, приемах, обедах воскресных завтраках, концертных премьерах (и закрытьях), словом, во всей этой пустой суете, заставляющей нормальных людей избегать(не без оснований) культурное болото западной лондонского вест-энда - Инслингтон и, конечно же, Барнес. Мы посещали сборища актеров и писателей, докучали младшим сыновьям пэров, режиссерам и крайне раздражительным поэтам; восседали на огромных подушках, одетые от Кардена и Ти-Портера, пили, курили и тщательно напускали на себя пресыщено-нахальный вид, столь необходимый для того, чтобы тебя приняли здесь за своего. И мы позволяли себе быть принятыми, разрешали себя обхаживать и умудрялись даже сказаться заболевшими до такой степени, что смогли посетить очаровательнейшего и моднейшего доктора на Эбери Стрит. Круги нашего вращения становились все шире, пересекались, поглощали друг друга (театралы, американцы и, конечно же, гвоздь любой гостиной - эти революционеры в туфлях от Гуччи) - процесс естественный и почти незаметный из-за одинаково присущего им однообразия, общей городской монотонности.

Мужчины почти сразу начинали флиртовать с Эмили: сидели у ее ног и, потягивая хозяйское виски, цитировали Маркса, напрашивались на уик-энды, гипнотизировали ее завороженными взглядами ждущих своего часа гиен через длинные дощатые столы и обрывали по утрам ее телефон. Где бы она ни появилась, все неизменно сосредотачивалось вокруг нее, и мало-помалу она начала наслаждаться всем этим, хотя и сознавала, что это ребячество. Она увлеклась этим, потому что это было ново для нее, потому что она чувствовала себя освобожденной, потому что она надевала красивые платья и идущие ей золотые побрякушки и вообще выглядела так, словно была счастлива. В определенном смысле, думаю, она и была счастлива - до тех пор, пока все это не приелось. У нее появились близкие друзья (кстати, немало) и подруги, она ходила с ними по магазинам и выслушивала их рассказы о неудачных связях или он неверном муже, которого видели с какой-то особой, весьма скандальной репутации; бывали моменты (премьера балета, торжественный обед, прогулка в лодке по Темзе), когда она чувствовала, что во всем этом есть не только внешняя фальшь, не только фасад. Все вокруг наперебой превозносили ее, осыпали комплиментами, и она наслаждалась этим, потому что это было ей нужно, необходимо; у нее просили советов, и она щедро раздавала их. Ей стало нравится бывать в обществе некоторых мужчин, хотя о связях не могло быть и речи.

Когда настал июль, она с удовольствием начала строить планы на лето, выбирая себе компанию - поездка на машинах в Шотландию, вилла в Испании, путешествие в Ирландию, - и радостно предвкушала удовольствие от предстоящих зрелищ, обложившись у себя в квартире картами и перелистывая справочники вместе с гостями, растянувшимися на полу и лениво уставившимися в экран телевизора с выключенным звуком.

Несмотря на мое врожденное отвращение к Кенсингтонским забавам, я часто сопровождал ее, неплохо справляясь с ролью очарованного евнуха; мы вместе бывали на обедах, премьерах (премьеры одного фильма хватит любому человеку на всю его жизнь), пили чай в "Ритце", покупали книжки у Хэтчарда и навещали друзей за городом на уик-энды. Все это, конечно, не было нам в новинку, но Эмили это казалось новым, явилось своего рода вторым рождением; шли дни, недели и, я думаю, Доусон постепенно был забыт. Нет-нет, не совсем - это было попросту невозможно - но он перешел в иное качество, стал ностальгией, которой предаются в молчаливом одиночестве, как порой вытаскивают из антикварного комода старый альбом с пожелтевшими от времени фотографиями. Так или иначе внешне Эмили выглядела веселой и радостной, снова превратилась в путеводную звезду для всех окружающих, которой была всегда, и, казалось, забыла, что такое усталость.

На смену июлю (как всегда дождливому) пришел август, Эмили купила малолитражку и часто каталась с детьми - Аннабелла удобно устраивалась у меня на коленях. Мы решили осмотреть все исторические здания в Лондоне, в которых успел побывать уже весь белый свет, за исключением жителей самого Лондона. Тауэр оказался уютным и всепрощающим, было определенное очарование в соборе Святого Павла (один катафалк Веллингтона чего стоит) и Хэмптонском дворе. Помню, как раз там, когда мы шли по коридору, увешанному портретами виндзорских красавиц (может, в Виндзоре они и красавицы, но в Хэмптонском дворе за это звание нужно еще побороться), я повернулся к Эмили и спросил, довольна ли она, что приехала в Лондон.

В ее ответе не прозвучало ни тени сомнения:

- Да, - сказала она. - Не то, чтобы я уже получала нормальное удовольствие от жизни, от общества здесь, но я довольна. Я понимаю, что все это - безумие, но теперь я чувствую себя сильнее. И радостнее.

- И?..

- Кристофер? Ну, вот видишь, я произношу его имя, не заикаясь. Я смирилась с тем, что никогда его больше не увижу, и, наверное, это самое большее, чего я смогла добиться. Или нет? Я имею в виду, что я приняла это. А?

- Да.

- Было бы гораздо хуже, если бы я стала похожа на них, - она кивнула на целый ряд любовниц Карла Второго, занимающий пол стены. - Быть брошенной и жить при дворе, видеть его каждый день с кем-то еще... Во всяком случае от этого я избавлена.

- Ну, их-то мне не очень жаль. Всех их сделали герцогинями или чем-то в этом роде. Вон та, в желтом платье с лицом, напоминающим треску, даже умудрилась втиснуть свой профиль на монетку - один пенс.

- Небольшое утешение для той, которая мечтала о короне, - засмеялась Эмили и мы решили этим вечером сходить в оперу, чего не делали уже давным-давно. - Все это как огромный праздник, - сказала она, когда мы возвращались домой. - Я знаю, он будет длиться недолго, но все равно для меня это праздник.

В тот день случился один небольшой эпизод, который я хорошо запомнил. Войдя в дом, где она жила, мы наткнулись на швейцара - он ждал нас в холле с телеграммой, адресованной Эмили. Помню, когда он вручил ей листок, я сказал:

- В отличие от всех я обожаю телеграммы. Всегда почему-то надеюсь, что мне сообщат о смерти богатого дядюшки, который завещал мне все свое состояние и пару гончих в придачу.

Эмили улыбнулась, вскрыла конверт, прочла телеграмму и медленно отвернулась с побелевшим лицом.

- Что-нибудь случилось? - спросил я.

Она оглянулась, посмотрела на швейцара, потом перевела взгляд на лифт, на меня, вложила мне в руку листок бумаги, взяла его обратно, снова вернула мне и застыла как статуя.

Я посмотрел на листок в свое руке и, должен признаться, текст, написанный на нем, не сказал мне ровным счетом ничего. Там не было ни имени, ни других сведений о том, кто отправил телеграмму - лишь место и время кремации и еще четыре слова. Повторяю, текст мне ни о чем не говорил, но я допускал, что известие было довольно важное, поскольку в оперу этим вечером я отправился один. Все, что лично я узнал из телеграммы - это, что какой-то "Старина", кем бы он там ни был, умер.


12.


Доусон уже был в аванзале крематория. Он стоял у входа один и молча смотрел на аккуратные ряды могил и стоянку для машин. Казалось, он ничего не ждет, а просто убивает время - выглядел так, словно случайно бродил возле здания и решил посмотреть, как оно выглядит изнутри. Загар еще не сошел с его лица, волосы - длиннее обычного; одет он был в темный вельветовый костюм и синий в золотую полоску галстук, похожий на офицерский.

Когда появилась Эмили (серый жакет, шляпка - чуть темнее, бледное лицо), он не сразу взглянул на нее, хотя тут же ощутил ее присутствие в маленькой белой комнате. Он и заговорил с ней не сразу, да и что они могли сказать друг другу в такую минуту - двое молчащих людей, погруженные в собственные мысли и в то странное состояние тела и разума, похожее на легкий спасительный наркоз: мужчина стоит у окна и смотрит на могилы, женщина усаживается, вынимает из сумочки сигарету, не находит спичек, колеблется, а потом говорит:

- У тебя нет огня? Я забыла...

Доусон обернулся, взглянул на нее, кивнул, подошел и дал ей прикурить.

- Ты испачкалась, - сказал он.

- Где?

- На щеке. Вот тут.

Эмили достала платок, провела им по щеке и машинально по всему лицу.

- Стерла?

- Дай взглянуть... Да.

Часы на стене показывали десять минут первого, но, возможно, они спешили, потому что у красного кирпичного здания напротив не было заметно никаких признаков движения. Шоферы съехавшихся к зданию машин не трогались с места, раздавались приглушенные звуки органа.

- Можно я сяду рядом с тобой? - спросил Доусон, и Эмили кивнула так, словно они были незнакомы, словно они встретились здесь впервые и между ними никогда ничего не происходило. Нервы у нее были на пределе; они спали вместе; занимались любовью, признавались друг другу в любви и, несмотря на все это, ей казалось, что, дотронься она даже чуть-чуть до его рукава, и это будет выглядеть неуместно и нагло.

- Только ты и я, - очень тихо произнес Доусон. - Ты спрашивала меня на Коркуле, есть ли у него друзья, и я сказал, что мы с тобой - его друзья. Никто не думал, что это окажется такой правдой. Никого, кроме нас. Нет даже его жены.

- Я читала в газетах. Как будто это о каком-то другом человеке. Так о нем написали...

- Он просто сказал, что хочет прилечь. Мы были в Суффолке всего неделю. Он сказал, что немного устал и хочет прилечь. А потом умер.

- Если бы только я была там...

- Утром в вестибюле отеля стояла какая-то женщина. Небольшого роста, в коричневом пальто. Лет сорока - сорока пяти. Она стояла там с мужем и спросила у него, кто умер этой ночью. Она точно не знала, просто слышала что-то. Она стояла у стойки... У регистрационной стойки и спрашивала у своего мужа, кто умер, а он сказал ей: "Не знаю. Какой-то актер". Это все, что он сказал: "Какой-то актер...". Он подарил мне свой галстук.

- Лейт?

- Да. Это от его старой формы. Не помню, какой именно, надо посмотреть по справочнику. Он ему очень дорог... Был дорог.

Больше так никто и не появился. Они молча наблюдали, как подъехал автобус, забрал присутствовавших на предыдущей церемонии, потом машины тронулись - подав чуть назад, стали медленно проезжать в ворота. Мужчины сидели, глядя прямо перед собой, женщин - опустив глаза, ребенок выглядывал из окна большого "лимузина" с затаенной гордостью. Мужчина, по-видимому служащий крематория, открыл дверь, заглянул в помещение, а потом вернулся во двор, прикрыв за собой дверь и оставив Эмили и Доусона одних, сидящими бок о бок, брошенными, забытыми торжественной белой пустоте зала.

- Можно попросить у тебя сигарету? - спросил Доусон.

- да. Да, конечно.

- А-а, нет... У тебя осталось всего две.

- Все равно. Возьми, прошу тебя. Мне больше не нужно.

- Ты уверена?

- Да.

Доусон улыбнулся, закурил сигарету, встал и уставился на плакат на стене, который сообщал ему, что Господь милосерден и что напечатано это "Картью и сыновьями" в Бристоле.

- Как звали мужа Вирджинии Вульф?

- Леонард, - ответила Эмили.

- Верно, Леонард. Помню, я читал, как она описывал кремацию своей жены после того, как она утопилась. Он писал, что попросил викария или кого-то еще, чтобы во время службы сыграли одно место из Бетховена. Это была ее любимая вещь, и он пишет, они с ней всегда обращали внимание, что в один из моментов музыка там прекращается - всего на долю секунды. Пауза. А потом продолжается вновь. И жена говорила ему, что именно в этот момент и должны открыться дверцы, а гроб - скользнуть в огонь. Как раз в этой паузе. Потому Леонард и попросил, чтобы сыграли этот отрывок.

Эмили подняла глаза на Доусона и отвернулась, избегая его ответного взгляда, а он продолжал:

- Но они так и не сыграли это. Церквушка была маленькая, шла война и у них, я думаю, просто не было такого оркестра. Они сыграли обычный реквием. Кстати, довольно паршиво. И вечером того же дня Леонард Вульф слушал эту музыку один, у себя дома, сидя в кресле жены рядом с граммофоном...

Он помолчал, а потом добавил:

- Интересно, что бы хотел услышать Лейт? Мне следовало подумать об этом заранее.

Эмили ничего не ответила. Она была уже в слезах.

Через несколько минут в аванзале появился служащий. Он огляделся, явно удивился, обнаружив лишь двоих провожающих, и сказал:

- Мистер Доусон? Прошу прощения за то, что мы немного опоздали, просто мы несколько выбились из графика. Пройдите за мной, пожалуйста.

Они пошли за ним через двор, в здание напротив, Эмили застыла на мгновение, увидев пустые лавки, потом пошла дальше, не смотря по сторонам и уселась сзади, рядом с Доусоном. Гроб стоял прямо перед ними на неестественно большой подставке, краем почти упираясь в левую стену, готовый скользнуть в огонь от нажатия обыкновенной кнопки. Небольшое окошко наверху с цветным стеклом, букетик цветов в крашеной вазе, женщина в платье с цветочками и в фетровой шляпе, сидящая за маленьким церковным органом и смотрящая на них, словно на витрину магазина.

Служба была короткая, не более восьми минут - вероятно, самый необходимый минимум, принятый здесь. Молитва имела такое же отношение к личности покойного, как ежемесячный гороскоп. Она сопровождалась двумя цитатами из "Иерусалима" (стандартное количество), пропетые одной лишь женщиной, поскольку и Доусон и Эмили молча смотрели на металлическую подставку гроба, в котором покоилось тело Лейта, и вспоминали о Коркуле или Риме, о яхте и том дне, когда они остались в постели, пока он лежал в грязи, а потом - вообще ни о чем. Неожиданно все закончилось. Они услышали, как дверцы с лязгом распахнулись - тихий скрежет, еще какой-то едва уловимый шум, - а потом захлопнулись... До следующего раза.

- До свидания, старина, - тихо и совсем не торжественно сказал Доусон. Они поднялись на ноги, вышли на свет дня и остановились в полуметре друг от друга. Тем временем подъехали новые машины и участников следующей церемонии препроводили в аванзалу после того, как там вытряхнули пепельницы.

- Спасибо, - сказал наконец Доусон, - что ты приехала. Без тебя мне было бы очень трудно пройти через все это.

- Но почему же больше никого нет? - спросила Эмили и опять расплакалась, вдруг представив себе, что сейчас происходит с Лейтом.

- Не знаю. Я поместил объявления в газетах и здесь, и в Калифорнии, но... Ну, наверно, все были заняты.

Доусон еле заметно улыбнулся, подошел к Эмили и стал внимательно изучать ее, не обращая внимания на шофера, сигналящего ему, чтобы он отошел с дороги и дал проехать.

- Ты выглядишь похудевшей. Тебе не идет быть такой худой. Ты ведь знаешь это.

Эмили не ответила, до нее неожиданно дошло, что после почти пяти месяцев она очутилась лицом к лицу с Доусоном, что он стоит совсем рядом, держа ее за руку, и говорит:

- Хочешь я подвезу тебя? Меня ждет машина.

Эмили вздрогнула, поколебалась и спросила:

- Если... Если бы он не умер, мы увиделись бы когда-нибудь?

- Не знаю. Но мы увиделись сейчас, и ты не ответила на мой вопрос. Хочешь я отвезу тебя домой?

- Хорошо.

Доусон взглянул на нее и улыбнулся. Они уже подходили к воротам, когда услышали за собой хруст гравия от торопливых шагов служащего крематория.

- Мистер Доусон, - сказал тот, нагнав их, - могу я спросить вас, сэр, каковы будут распоряжения относительно праха покойного?

Доусон остановился, немного подумал, потом достал листок бумаги, написал на нем адрес и вручил служащему.

- Пошлите прах этому человеку, - сказал он, и в солидном ящике. Он - директор киностудии, живет в Венеции и, я знаю, как много для него будет значить эта посылка. Всего доброго.


Эмили вернулась к себе на квартиру одна. Няня была выходная, я играл роль сиделки (читал журнал и слушал радио, пока Аннабелла мирно посапывала во сне - остальные дети пили чай у соседей) и слышал, как машина подъехала к дому и тут же отъехала. Секунду поразмышляв, что лучше, приготовить чай или налить Эмили виски - в любое время года кремация довольно холодная и печальная процедура - я остановил свой выбор на виски и соорудил две порции как раз к тому моменту, когда Эмили со слегка раскрасневшимся лицом вошла в комнату.

- Не говори ничего. Просто выпей вот это, - сказал я, протягивая ей стакан.

- Сначала я должна кое-что тебе сказать.

- После того, как выпьешь. Или, если не хочешь, после того, как выпью я, раз ж ты сейчас станешь рассказывать о рыдающих вдовах и всхлипывающих поклонниках его таланта.

- Нет, - ответила Эмили, садясь на краешек кресла. - Совсем наоборот.

И действительно, это оказалось совсем наоборот. Восемью месяцами позже Эмили развелась с Хэллэмом и вышла замуж за Кристофера Доусона. Брак был заключен в Регистрационном бюро в Марлборо, а на церемонии присутствовало не более четырех человек, включая Марту Бененден и меня.

Никаких фотографий в газетах.


Часть третья.


ДОУСОН


13.


Хочу сразу же сказать, что если и существуют на свете счастливые браки, то брак Эмили и Доусона, вне всякого сомнения, со стороны казался счастливым. Впрочем, если вы спросите меня, а что, собственно, такое "счастливый брак", я или переведу разговор на другую тему, или посоветую вам достать с полки позади вас сборник афоризмов, а скоре всего притворюсь, что оглох, как Бетховен. Я никогда не мог набраться достаточной смелости и нахальства, чтобы судить об отношениях какой-то семейной пары и, пожалуй, мне уже поздновато сейчас начинать. Могу лишь сказать, что в сравнении с другими мужьями и женами, чьи отношения мне приходилось наблюдать, мое первое утверждение на этой странице искренно - насколько это вообще возможно. Эмили говорила мне, что она счастлива, Доусон тоже говорил, что счастлив, и у меня не было причин им не верить. Конечно, следует помнить, что женаты они были пока всего месяц, но начало можно считать обнадеживающим.

После жалкого бракосочетания в Марлборо, во время которого человек в парике связал их узами неразрывными "вплоть до самой смерти ", они отправились проводить свой медовый месяц в деревушке на Южном побережье. Они решили никогда не покидать Англию - страну, которую оба любили (каждый по-своему), и они хотели открыть ее для себя заново - вместе и именно теперь, когда снова настало лето и отцветали цветы. Потому они и отправились в Дорсет, сняли коттедж, стоящий среди утесов, и каждую ночь устраивали на пляже пикники, разжигая костер на песке.

В течение всех предшествующих свадьбе месяцев, пока адвокаты увлеченно грызлись друг с другом, Эмили с каждым днем все больше влюблялась в Доусона. Он всегда был внимателен, всегда терпелив, особенно, когда дрязги развода становились невыносимы. Он старался как можно быстрее научиться любить детей (поначалу немного нервно - пока шла борьба за то, чтобы они принимали его как отца, а не как постороннего дядю), причем, каждого ребенка - особым, единственно верным образом. И хотя Доусон редко говорил о своем прошлом ("Оно просто перечеркнуто, как и твое, Эмили") , она научилась понимать его - не целиком, не полностью, поскольку это было просто невозможно, но больше, чем все остальные. Однажды, когда они строили планы на будущее, он сказал ей, что с ним трудно ужиться, и она улыбнулась не веря. Вряд ли нужно говорить, что первые несколько месяцев я практически не видел Эмили - как, впрочем, и все остальные, - но когда мы встретились, атмосфера счастья вокруг нее была почти осязаема; она пригласила меня к ленчу и стала рассказывать забавные истории про Доусона и детей, иногда для убедительности касаясь ладонью моего рукава, и ее чудные, широко распахнутые глаза светились гордостью. Я завидовал и ей, и Доусону и ненавидел себя за это. Нет, я не дал этой зависти выплеснуться наружу, но она была внутри, и я не могу сейчас солгать, сделав вид, что ее не было.

Я видел эту зависть в глазах других, а еще чаще мне приходилось слышать ее. Все только-только начали потихоньку прощать Хэллэма, наблюдая за Эмили в те месяцы, когда Доусон был в Риме - им казалось, что она уже почти готова стать досягаемой. И у тех, кто давно любил ее, и у тех, кто лишь теперь открыл для себя ее существование, зародился проблеск надежды. Они все стали готовиться принять участие в этом Сотби и попытаться приобрести собственность, столь долго принадлежавшую кому-то другому. Они окружали и преследовали ее, ожидая нужного момента, веря в то, что со временем, через сезон-другой она согласиться наконец остановить свой выбор на ком-то. Так она и поступила, осчастливив появившегося невесть откуда Доусона, а все остальные опять остались за бортом. Вновь вернулись и зависть, и ненависть, но ненависть стала уже несколько другого рода. Раньше они не любили Хэллэма просто оттого, что он был мужем Эмили (теперь, кстати, Хэллэм вновь был принят за своего), Доусона же они презирали просто потому, что он был Доусон. Они не понимали его, да и не желали понять. При всех обстоятельствах, даже если бы он женился на гарпии, он все равно оставался бы их врагом. Вот они и притаились у дверей, как заговорщики в трагедии о мести, и стали ждать. Они были кое-чем вооружены - слухи и обрывки сплетен, просочившиеся сюда из отдаленных уголков Европы - и они ждали своего часа. Быть может, это звучит слишком драматично, слишком уж не похоже на реальность, но все было именно так. Я включаю и себя в их число, и хотя, к счастью, это длилось недолго, но какое-то время я был одним из них. Зависть слепа в своей ярости, и у меня не было от нее защиты.


После медового месяца Эмили и Доусон поселились в Уилтшире, в маленьком доме неподалеку от Кеннета. Деревушка эта видела на своем веку экипажи еще времен Регентства, проезжавшие из Марлборо и Чиппенхэма. Простенький сад, разбитый несколькими поколениями бабушек и тетушек (скамейка в углу под ивой, лужайка, еще одна лужайка, изгородь, разделяющая поле, речка, смутные очертания гор вдали). Типичный английский сад со всем, что входит в это понятие и что приносит радость и развевает скуку, где Эмили могла ухаживать за жимолостью и рододендронами, копаться в парниках и где так приятно почитать книгу или воскресную газету в тени вяза. Этот сад и сам дом, выкрашенный снаружи в белый цвет, видимо, для контраста с кустами роз вокруг и внутренним убранством, всегда восхищали меня. Дом был удобным, как мягкий пуфик, и в то же время в нем присутствовала какая-то романтика, очень подходящая к Эмили и, уж само собой разумеется, к Доусону.

Этот дом словно был создан для того, чтобы исследовать его - находить книги на полке за лестницей, которые читались одним поколением и перечитывались следующим. Книги - не в одинаковых переплетах, а все разные, любовно поставленные рядом - романы, сборники стихов, все - желанные гости. На стене овальный портрет работы Рэйберна, маленький пейзаж, рисунок Генри Лэмба, изображающий его дочь, Генриетту; на каминной полке - белая фарфоровая статуэтка обнаженной девушки, читающей книгу, фортепьяно со старыми нотами на пюпитре, кукольный домик в темном углу. Спальни с покатыми крышами - наверху, поэтому если там наклониться, то становятся видны прямоугольные очертания деревьев, река, проходящая по ней баржа и потускневшие бумажные обои рядом с оконной рамой. Возле одной из кроватей викторианские детские сборники, блокнотики, ширма, иконка в рамке на одной стене - словом редчайший анахронизм, отгороженный от нынешнего века, где единственная примета современности - телефон в холле.


"Мы не хотим отсюда уезжать. Никогда, - писала мне Эмили в июне. - Мы живем здесь, как отзвуки нетронутого, застывшего прошлого. Я стесняюсь описывать нашу повседневную жизнь, получится очень претенциозно - как глава из Джорджа Элиота для тех, кто живет в Лондоне, но ты должен увидеть это своими глазами. Здесь нет телевизора - только в комнате няни - нет поблизости кино, так что будь к этому готов! Каждый вечер мы читаем и слушаем музыку - Кристофер очень увлекся английской музыкой... Еще мы, конечно, едим и разговариваем.

Мы - чаинки, а дом этот - наш чайник, и мы не смеем позволить кому бы то ни было открыть крышку. Кроме тебя, конечно. Пожалуйста, приезжай повидать нас. С любовью. Эмили Доусон."

Я принял приглашение и провел у них уик-энд в начале июля. Спал я в комнате Марка и Томаса - они все еще были в школе. Эмили приготовила завтрак, мы уселись в кухне, и я с восхищением уставился на занавески. Мне все еще трудно было разговаривать с Доусоном, он вообще говорил очень мало и казался - хотя я могу и ошибаться - полностью отстраненным. Это производило странное впечатление, ведь мы находились не в Стэдсханте, а в его собственном доме, где он жил со своей собственной женой, и все же он оставался таким же непонятным и непричастным ко всему, что его окружало, как и в первую нашу встречу. Возможно, виной ому была его застенчивость (этим словом мы вечно пытаемся объяснить нашу ранимость), а может быть, я его просто не интересовал. Что ж, пускай я воспринял этот брак с великим ликованием, но нужно же делать какие-то скидки. Ради Эмили я готов был стать ему другом, готов был забыть все сплетни, которые слышал о нем, и мне очень хотелось как-то показать ему это. И потому после завтрака (чудесного, хотя пирожные - не стихия Эмили) я попросил Доусона показать мне окрестности, и, к моему удивлению, он согласился.

Оставив Эмили с Аннабеллой, мы перешли по мосту через Кеннет и медленно побрели в направлении холмов (один из них очертаниями очень походил на нарисованную мело лошадь). Небо затянулось тучами, но было все еще тепло.

- Вам одиноко здесь? - небрежно спросил я.

- Нет, - ответил Доусон, немного подумал и пояснил: - Это как раз то, о чем я всегда мечтал. Я родился в городе и все жизнь жил в городах, в самой гуще толпы, как и вы. И никогда не ощущал... такого. Не ощущал безвременья. Ведь это, - он обернулся и указал в сторону деревни, моста и кукурузного поля, - может быть какой угодно год, даже век, но это всегда лишь одно - Англия. Здесь я могу наблюдать... Замечать разные вещи, понимаете? Тень дерева, всплеск рыбы, крик болотной птицы, могу часами стоять неподвижно и смотреть на тихую грусть всего, что нас окружает.

- Грусть? - удивленно переспросил я. - Грусть, пожалуй, в том, что Англия везде меняется, но... Вы и Эмили совсем не выглядите грустными.

- Когда я впервые увидел ее, она была грустна. Там, в незнакомом мне доме.

- В Стэдсханте...

- И она была грустна, как, быть может, та Англия, о которой вы сейчас говорите. Она... была грустна, и именно тогда я в нее и влюбился.

Доусон надолго замолчал, а потом неожиданно посмотрел на меня, улыбнулся и сказал:

- Вы ведь были там, правда?

- Да.

- Как и всегда...


На гребне самого высокого холма трое мальчишек запускали змея - красное страшилище, зависшее прямо над нами. С высоты нам был виден Марлборо, а если бы день был пояснее, возможно, мы смогли бы различить и городки вдали. Мы уселись на траву и стали смотреть на парящего в воздухе змея.

- Вы смелый человек, - сказал я, - нужно иметь мужество, чтобы отважиться взять на себя заботу о четырех детях.

Доусон на это никак не прореагировал, словно давая понять, что он никогда не считал это какой-то смелостью и отвагой. Мы помолчали, а потом я, не глядя на него, спросил:

- Кстати, вы когда-нибудь ездили в Биарриц?

Пауза, потом с сомнением:

- Биарриц?

- Да.

- А я должен был бывать там?

- Нет... Просто кое-кто говорил, что видел вас там в начале прошлого года.

- Вот как? Смотрите, они сейчас упустят змея. Видите?

- Значит, вы никогда не бывали там?

- В Биаррице? Нет. По-моему, нет.

- Наверно, он вас с кем-то спутал.

На секунду воцарилось молчание, потом мы оба поднялись и уже спускались с холма, когда Доусон спросил:

- А кто говорил, что видел меня в Биаррице?

- А-а, один из моих приятелей. Его зовут Авель Харди. Вы его не знаете.

- Почему же? Знаю.

- Вот как?

- Конечно. Он же был в Стэдсханте в тот день, когда я впервые увидел Эмили. Он мне даже понравился.

- Значит, он ошибся?

- Наверно.

Когда мы вернулись домой, Эмили сидела в саду на скамейке и пришивала пуговицу к детской курточке.

- Ты выглядишь усталым, - сказала она мне, аккуратно втыкая иголку в подушечку. - Не иначе Кристофер потащил тебя на вершину Леди Гамильтон.

- Леди Гамильтон?

- О, мы так называем вон ту, самую высокую гору. Мы здесь все холмы назвали в честь известнейших дам. По ночам, когда видны одни лишь силуэты, они все выглядят, как огромные груди, кроме одной, у которой на самой верхушке растет дерево - она портит весь образ. В общем, Леди Гамильтон - самая большая, а та, в конце - миссис Фитцерберт, и еще есть Лили Лэнгтри, но я забыла, которая из них. Кристофер, какая у нас Лили Лэнгтри?

Но Доусон исчез. Мы поискали его, но не нашли ни в доме, ни в саду, ни на прилегающем к саду поле.

- Он, наверно, пошел по магазинам... - сказала Эмили, когда мы стояли у реки, глядя на камыши, но по тону ее голоса я понял, что она сама старается убедить себя в этом. Тогда я заподозрил, а позже узнал, что так оно и было - что Доусон часто исчезал без предупреждения - как на Коркуле и в Риме - хотя в первое время всего лишь на несколько часов или, самое большее, на день.

Когда стемнело и он все еще не вернулся, мы сели в гостиной, и я попросил Эмили сыграть на пианино ее любимую сонату. Она согласилась, но как-то нехотя и, начав, почти сразу прекратила играть: сказал, что у нее нет настроения, и предложила мне выпить,

Ночью, за городом, в таком доме, как этот, все звуки почему-то печальны. Бой часов в холле, уханье совы, скрип стула и даже шорох опускаемых штор. Мы сидели в глубоких мягких креслах друг против друга, и я видел, что Эмили ждет звука шагов, распахивающейся двери и входящего в комнату Доусона. Чтобы отвлечь ее, я стал рассказывать идиотские байки о друзьях и знакомых в Лондоне, но с тем же успехом я мог бы описывать второстепенных персонажей никому неизвестного романа - они ровным счетом ничего для нее не значили. Было уже десять часов, и в камине горел огонь, потому что как-то неожиданно похолодало.

- Эмили... я очень рад за тебя. Ты ведь знаешь это.

- Да. Да, я знаю.

- А как твои родители? Они уже примирились с Доусоном?

- А-а, примирятся. Ты ведь понимаешь, это явилось своего рода шоком для них. Энтони, разумеется, индифферентен, он хорошо играет роль сурового офицера, но мама до сих пор уверена, что Кристофер - водопроводчик, что он соблазнил меня, когда на вилле сломался кран, и женился на мне из-за денег.

Я улыбнулся и попробовал было закинуть удочку:

- А у него есть какие-нибудь планы? Я имею в виду работу...

- Работу? Но Кристоферу вовсе не нужно работать...

- Я понимаю, но какие-нибудь планы... вообще?

Эмили посмотрела куда-то в сторону, вздрогнула, потом улыбнулась и сказала:

- Ну, конечно, у него есть планы!

Она встала, прошла к столику с напитками и, наливая шерри, быстро выглянула из-за занавески на улицу.

- Сыграем в карты? - спросил я, решив сменить тему.

- Нет...

- Ну, давай. Ты же знаешь, что всегда можешь обыграть меня. А когда вернется Кристофер, он сыграет с победителем. Идет?

Я принялся раскладывать карточный столик, а Эмили медленно повернулась и посмотрела на меня.

- Я люблю его, - сказала она.

Я сложил столик, приставил его к стене и кивнул:

- Я знаю.

- Он другой, не такой, как ты и я. Не такой, как все те, кого мы знаем или узнаем когда-нибудь. Я знаю, его нелегко понять. Он честный и... Он добрый. На Коркуле я видела его с Лейтом, и он был... Он был добрый... Не думал о себе. А это так редко бывает... - она отвернулась, села в кресло и уставилась на огонь.

- Он никогда не рассказывает о своем прошлом? - спросил я. - Признаюсь, я бы очень хотел узнать побольше. Он, по-моему, побывал, где только можно.

Неожиданно Эмили улыбнулась, а потом рассмеялась:

- О, Господи, да. Правда, где только можно. Вот это он купил в Риме, Он подарил его мне. Смотри! - она торопливо подошла к полке, достала и показала мне томик Петрарки в очень красивом переплете. - Теперь ты видишь, что он добрый? О, я должна показать тебе еще вот это! - Эмили возбужденно вскочила и достала из ящика комода маленькую брошь, а потом взяла со столика пресс-папье. - Возьми их в руки. Разве они не чудесны?

Я кивнул. Они действительно были прекрасно сделаны, и я спросил, где он достал их.

- Пресс-папье во Флоренции, - ответила она. - А брошь, он сказал, из Франции. Да-да, точно, он сказал - в Биаррице. Впрочем, я, конечно, могла и перепутать...


Когда Доусон вернулся, я уже лежал в постели. Сначала я услышал, как захлопнулась входная дверь, потом его шаги на лестнице, а потом он вошел в комнату, соседнюю с моей. Последовала тишина, а потом я услыхал стон Эмили - нет, не болезненный, не мученический, а тот, что издают в самую первую секунду радости, невыразимой словами.

На следующее утро я уехал в Лондон до того, как они проснулись, оставив записку, в которой извинялся, что не смог провести у них весь уик-энд, поскольку неожиданно вспомнил о званом ужине, устраиваемом одной из моих тетушек, где мое присутствие совершенно необходимо.


14.


Они называли его Кристофер. Их никто этому не учил, просто он был представлен детям, как Кристофер, и так оно и осталось. Сам Доусон не возражал, потому что просто не видел другого выхода. Он не мог требовать, чтобы они обращались к нему как к отцу - ведь слова "отец" или более нежные: "папа", "папочка", - они уже раньше адресовали Хэллэму, и он ничего не мог с этим поделать. Итак, он был Кристофер - отчим четверых детей, которые приняли его без всяких вопросов.

Он понравился им, хотя не старался их ничем подкупить, а главное, они поверили ему. Он любил их и, я уверен, они тоже любили его, хотя и редко с ним виделись. Доусон очень мало распространялся о своей новой роли отчима, но я знаю, что он не жалел о ней, и дети - это было видно даже постороннему - изменились к лучшему: держались более свободно и естественно, были вежливы за чаепитьями и говорили "спасибо" без всяких подсказок.

В те летние месяцы, когда начались школьные каникулы, они всей семьей нередко отправлялись в поездки по графству и даже дальше - бывали в Лонглите, Уилтоне и Стоунхендже (к своему большому разочарованию), плавали по Кеннету и Авону. Погода была добра к ним, она будила по утрам мужа и жену солнечными бликами на простынях, позволяла им лежать в объятиях друг друга или заниматься любовью, пока не проснется старшая дочка, не постучится к ним в дверь и не усядется на краешек кровати - еще одно робкое подтверждение тому, что день начался. Потом входили остальные дети, листая комиксы и покорно подставляя головки под расческу, или так же покорно выслушивая распоряжения - пойти еще разик умыться. Однажды они побывали в Эйвбери - поехали туда на машине и долго бродили среди гигантских камней, фотографировали друг друга для альбома и бегали по высохшему рву, окружавшему монастырь, а когда устали, сели пить чай с пирожными.

- Я все время на нервах с ними, - признался Доусон Эмили однажды ночью, когда они лежали в постели. - Я хочу, чтобы ты как-то уверила меня... Сказала, что они меня приняли. Я знаю, я никогда не смогу стать им отцом. Знаю, что настанет день и кто-то из них станет обвинять меня или тебя, но мне нужно, чтобы они любили меня... ведь они - часть тебя. Когда я слышу, как Марк случайно называет меня "папа" - как сегодня в машине - мне больно. Я страшно рад и благодарен ему за эту оговорку, но мне больно. Я вижу их имена на тетрадках, на школьных дневниках, и там везде написано "Хэллэм", а не "Доусон", и так будет всегда, по крайней мере, у мальчиков... Одна часть меня жаждет осыпать их подарками, избаловать, как щенят, а другая - всегда в страхе, когда мне случается в чем-то одернуть, поправить их, пусть даже по пустяку. Я все время жду, что кто-то из них повернется к мне и скажет: "Но ведь ты же мне не отец", - стоит мне сделать лишь малейшее замечание... Правда, такого еще ни разу не случилось... Я знаю, ты все понимаешь, но мне нужно не понимание, не участие, а... Мне нужно, чтобы ты вселила в меня уверенность. Ты должна относиться ко мне, как к их отцу, тогда со временем и они тоже...

Эмили улыбнулась, обвила его руками и сказала, что она, конечно же, все понимает и что она вовсе не хочет отстаивать свои права на них, что это было ее единственным правом, лишь когда она жила со своим первым мужем. А кроме того, добавила она, придвигаясь к нему ближе, вжимаясь в него всем своим телом и осыпая поцелуями его шею, губы, глаза, - когда-нибудь они заведут своего, их ребенка. Может быть, сына. И он будет Доусон и навсегда останется Доусоном...

- Нет.


Если я своим описанием создал у вас впечатление, будто семейная жизнь Доусона протекала в полной изоляции, поддерживаемой той или другой стороной в его браке, то это не совсем так. Разумеется, они не сикали встреч с людьми и, естественно, это приходится отнести на счет желания самого Доусона, поскольку Эмили всегда наслаждалась в компаниях друзей и знакомых. И конечно, Эмили иногда ощущала беспокойство - и в себе самой и в своем муже. Однажды, после того как он отсутствовал почти полночи, она спросила его, где он был. Доусон ответил не сразу, и ответ его был прост:

- Все меняется. И я хочу увидеть, застать как можно больше, пока это не умрет. С начала весны уже срубили два дерева не берегу реки, и скоро не останется ничего... Я хожу и смотрю. Вот и все.

- Тогда можно мне пойти с тобой?

- Если ты станешь бродить со мной, я не смогу к тебе возвращаться, с улыбкой ответил Доусон, нежно поцеловал ее, дотронулся до локонов, обрамлявших ее лицо и попросил ее никогда больше не стричь волосы коротко, чтобы они были точно такими, как в тот день, когда он увидел ее впервые. Эмили обещала.

Между тем, помимо прогулок Доусона в одиночестве (которые вполне могли быть обыкновенными ночными прогулками, как они говорил), они уезжали из дома вместе с Эмили - например, первую неделю июля решили провести в Кумберлэнде. Дом Боунессов был пуст - трое детей уже вернулись в школу - и леди Боунесс предложила Эмили и Доусону (с Аннабеллой) провести неделю или больше здесь, где их никто не потревожит и они будут совершенно одни. Не знаю, с большой ли охотой это предложение было сделано одной стороной и принято другой (по сути дела, это был первый визит Доусонов), но так или иначе третьего июля они сели в машину, поехали на север и прибыли в дом на берегу озера как раз к чаю.

- Ты уверена, что здесь никого нет? - спросил Доусон, поднимая голову и оглядывая фасад здания с рядами окон.

- Я же говорила тебе. Никого... Кроем, конечно, Деверелла и Анны.

- Деверелла и Анны? - переспросил Доусон, с недоумением уставясь на нее. - Это еще кто такие?

- Ну, Анна - моя няня, - сказала Эмили, - вернее, была когда-то моей няней, а Деверелл - ее муж.

- Но ты говорила, что здесь никого нет.

- Ну да, никого из родных. Но Деверелл и Анна всегда здесь.

- Значит, мы не одни.

- Но они никак нам не помешают... Да, и живут они в самом дальнем крыле дома. Мы их даже видеть не будем, разве что за завтраком. Анна готовит, а Деверелл... Ну, Деверелл просто дворецкий, - Эмили улыбнулась и повернулась к Доусону. Он стоял у машины и не двигался с места.

- Что случилось? - спросила она удивленно.

Он не ответил, поднял чемодан и пошел к главному входу.

- Не сердись на меня, - попросила она, беря его за руку.

- Я просто хотел, чтобы здесь никого не было. Вообще никого. Ты не понимаешь?

- Прости. Я не подумала.

Возникла пауза, потом Доусон улыбнулся и кивнул.

- Ты уверена, что их только двое? - спросил он. - Или, может быть, в доме еще цирковая труппа и пара дивизий? Как насчет старшего садовника, мажордома и горничной-француженки?

- Садовник - возможно, - рассмеялась Эмили, - но будьте уверены, мистер Доусон, что ни о какой француженке не может быть и речи.

- Quel dommage.11


так получилось, что после первоначального знакомства ("Мне называть его Деверелл, или мистер Деверелл?") они и в самом деле остались совершенно одни. Няня Эмили была ревностной католичкой (чем чаще ее колени соприкасались с церковной скамьей, с тем большим рвением она отдавалась работе по дому) и порицала развод со страстью Томаса Мора; но вместо того, чтобы в знак протеста отправиться в Тауэр, она отправлялась на кухню - к медным тазам, столовому серебру и, разумеется, доскам для рубки мяса. С ее стороны подобный жест выглядел весьма драматически - Эмили сожалела об этом, а Доусон просто игнорировал, разве что относился к еде с подозрительной осторожностью. Тем не менее Деверелл ему понравился, хотя он никак не мог приучить себя к самому понятию слуг, и в первый день обращался к дворецкому, как к равному, пока не понял, что это смущает того и, в свою очередь, стесняет и его самого. Это заставило его осознать громадную разницу между его прошлым и прошлым Эмили, и, хотя, возможно, это была и не главная причина, по которой он избегал круга ее друзей, но несомненно, одна из них.

- Мне очень неловко, - говорил Доусон Эмили за их первым обедом в доме, - смотреть, как человек, вдвое меня старший, кланяется мне и называет меня сэр. Мне неловко не только потому, что я вижу, как он играет роль слуги, но и потому, что он ждет от меня роли хозяина. А я не могу. И дело тут не в ритуале или воспитании, а в отношении...

- По тебе незаметно, - возразила Эмили, словно желая вселить в него уверенность.

- Но ведь это же только роль, - ответил он. - Лишь еще одна роль, которую... - Доусон поколебался, глядя не на Эмили, а на канделябр, на серебряную фигурку фазана, на чей-то портрет на стене. - Эмили... Я хотел бы выразить все, что чувствую, как-нибудь попроще. Высказать это, но... Я прячу все это в темноте, как та бедная женщина в кухне, которой нужно забраться в церковную нишу и отгородиться от всего света решеткой, чтобы раскрыть кому-то душу.

- Но почему ты так говоришь? Только лишь оттого, что Деверелл...

- Да нет, не из-за него. Из-за...

Возникла пауза, потом Доусон слегка покраснел и молча сосредоточился на пойманной этим утром форели, лежавшей в его тарелке. Эмили взглянула на него через стол и тут же отвернулась - до того, как их глаза встретились. Кажется, ее муж пытался найти какой-то способ сказать ей что-то важное, но у него это не получилось, и она чувствовала себя здесь беспомощной. Она попыталась придумать какой-то вопрос, который можно было бы задать - нечто такое, что приблизило бы ее к нему, но было уже поздно. В комнату вошел Деверелл, подлил им вина в бокалы, спросил, подавать ли кофе, и - момент был упущен. Вновь, как и в Риме, когда он сидел в кафе с Лейтом, вернулась маска - к огорчению не только Эмили, но и, безусловно, его собственному. Из всего, что мне известно о нем, я сделал вывод (а свое личное мнение я всегда высказываю с большой осторожностью), что Доусон очень хотел, чтобы его понимали и принимали таким, каков он был на самом деле, но вместе с тем боялся быть непонятым и не принятым. Поэтому постепенно, с годами он стал скрытен, стал носить маску, прятать за ней себя и прекрасно понимал это. Если я прав, то причина этого мне неизвестна и вряд ли я когда-нибудь узнаю ее. Конечно, приближаясь к возрасту Фрейда, мы все становимся немножко фрейдистами, но... Катись оно все к черту! Будем придерживаться лишь фактов, Может быть, сами по себе они и не все объясняют, но во всяком случае они более надежны, чем диагнозы в модных гостиных. Итак: после форели - лимонный шербет, затем кофе, бренди, постель и любовные шалости.

На следующий день Эмили повела Доусона гулять по окрестностям. Утром они провели целый час, бродя по дому, заходя в комнаты прислуги, ее детскую спальню, библиотеку - исследовали даже чердак и собачью конуру, а после, в этот теплый июльский день решили пройтись к озеру, а потом по прилегающим к нему полям и лесу. Аннабеллу оставили с Анной (передача происходила со слезами на глазах и у девочки, и у няни) и пошли вдвоем, муж и жена - держась за руки, не торопясь, даже стараясь растянуть время полного одиночества. Они разговаривали - по крайней мере говорила Эмили, а Доусон слушал, - потом сошли с вымощенной галькой тропинки на траву и стали подниматься вверх по холму, пока не вышли к ручью в глубине тихой сосновой рощи. Там они стали заниматься любовью, как озорные подростки - хихикая и замирая, когда кто-то проходил неподалеку (корова? Пастух?). Откидываясь на спину, Эмили начинала ерзать, стараясь отодвинуться от колющей ей спину сосновой иголки, но тут же натыкаясь на другие. Потом Доусон сбежал вниз к ручью и громко вскрикнул - вода оказалась холодной, как лед. Эмили испытывала радостное возбуждение и наслаждалась, чувствуя себя развратной дочерью лорда-землевладельца, и в тайне желала, чтобы кто-нибудь увидел ее, лежащей голой на траве под полуденным солнцем. ЧТО СОСЕДИ СКАЖУТ! ВДРУГ МАМА УЗНАЕТ!

- Она бы приказала повесить меня на своей любимой акации, - сказал Доусон, ложась рядом с ней, и велела бы выбрить мне лоб, как простолюдину. Каков я и есть на самом деле.

- Выбрить тебе что?

- Лоб.

- А-а... Мне послышалось, ты сказал что-то другое.

- Миссис Доусон, для дочери аристократов у вас порочнейшее воображение.

- А ты разве не знал?.. таковы все представительницы высших классов. Мы повсюду суем свой нос и мечтаем, чтобы нас зверски изнасиловал конюх.

- Подумать только, - рассмеявшись и целуя ей плечи и шею, сказал Доусон, - на каком извращенном создании меня угораздило жениться.

- Ты чуть было не избежал этого.

Неожиданно возникла пауза. Доусон поднял голову, взглянул на нее и увидел, что глаза ее погрустнели. Она отвернулась, закрыв лицо прядью волос.

- Ты имеешь в виду Коркулу? - тихо спросил он.

Ответа не последовало.

- Эмили... Если ты о Коркуле, то я могу лишь сказать, что безумно боялся попросить тебя выйти за меня замуж или даже хотя бы остаться еще на день... Боялся отказа. Поэтому я уехал. А потом, когда я увидел тебя в Лондоне и ты не изменилась...

Эмили быстро взглянула на него и спросила:

- Почему я должна была измениться? Ты имеешь в виду то, что я испытывала к тебе?

- Нет, не только это...

- Что же тогда?

Доусон помолчал.

- Ничего, - потом сказал он. - Давай одеваться.

Он поднялся и пошел к своей разбросанной одежде.

- Но что же тогда? - настойчиво повторила Эмили. - Что еще могло измениться?

Одеваясь, Доусон стоял к ней спиной, потом повернулся, скрестил руки на груди и, наклонив голову, принялся изучать ее, как главный приз, разыгрываемый в лотерее.

- Знаете, миссис Доусон, - сказал он наконец, - у вас самая очаровательная попка, которую я когда-либо видел. Если бы здесь сейчас оказался Чиппендейль, свои кресла он создавал бы специально под нее.

Он бросил Эмили ее платье и пошел прочь, даже не оглянувшись, когда она крикнула: "Почему ты не отвечаешь мне?", - а продолжая неторопливо спускаться с холма. Эмили, сердясь и шепотом бормоча ругательства, впопыхах натянула на себя одежду (трусики, платье), побежала за ним, вернулась за туфлями, снова побежала к нему, но не стала догонять, а молча шла в нескольких шагах позади.

Через двадцать минут вдали показался дом и дорога, а еще через минуту они оба остановились, как вкопанные, потому что возле дома увидели "Лэндровер" с дверцами нараспашку, возле которого крутился, с интересом обнюхивая колеса, Грамбл.

- Ох, нет... - сказала Эмили с изменившимся лицом.

- Кто это?

- Я не уверена, но... По-моему, это Генри Уотерфорд. Приятель Энтони.

- Но ведь Энтони здесь нет.

- Да. Но я - здесь.


Они уехали почти сразу. Уотерфорд был мил и любезен (хотя дважды назвал Доусона Эдвардом), но они уехали - не остались даже еще на одну ночь. Они собрали чемоданы, положили одеяло на заднее сиденье машины, чтобы Аннабелла могла уснуть и вечером поехали к себе в Уилтшир. Эмили извинилась перед Девереллом и его женой за внезапный отъезд, обещала написать им и весело помахала всем рукой из машины. Но в глубине души ей было жаль уезжать.

- Мы могли бы подождать... Хотя бы поужинать, - сказала она Доусону, когда машина отъехала далеко от дома. Анна испекла какой-то особый пирог. Специально для нас. Она старалась не показать виду, но это был явный жест примирения с ее стороны.

Ответа не последовало, и Эмили уставилась на дорогу, на фары встречных машин, слепящими лентами проносящиеся перед ними, на дорожный знак, промелькнувший мимо.

- Что там было написано? - спросил Доусон.

- Где?

- На знаке.

- Понятия не имею.

- Ты же должна знать, куда ехать.

- Я знаю дорогу.

- То же самое ты говорила на пути сюда, и в результате мы заехали в поле.

- Это не я была виновата...

- Не кричи. Ты разбудишь Аннабеллу.

- Ничего я не... Не кричу, - ответила Эмили почти шепотом. - И как бы там ни было... После Кендала мы сразу свернем на М-6.

- Терпеть не могу скоростные трассы.

- Это самый короткий путь.

- Знаю.

Оба замолчали. Через час они проехали Ланкастер. При такой скорости они могли оказаться дома уже к рассвету. Эмили задремала и просыпалась, лишь когда машина замедляла ход, петляя по городу, или останавливалась возле бензоколонки - на секунду открывала глаза, пытаясь сообразить, где они находятся, и тут же вновь проваливалась в сон. Когда же она наконец проснулась окончательно, уже светало, и они ехали по более узкой и совершенно пустой дороге на открытой местности. Она оглянулась, посмотрела на Аннабеллу (увидела, что та еще спит - ротик открыт, одеяло на полу), а потом на Доусона. Сначала ей казалось, он не замечает ее взгляда, пока он, не поворачивая головы, не спросил:

- Хорошо выспалась?

- Мне снился Лейт. Такой странный сон...

- Плохой или хороший?

- Точно не помню. Он был в Англии.

- Тогда хороший, - кивнул Доусон и протянул ей руку. - Мир?

Эмили улыбнулась и, дотронувшись до его руки, сказала:

- Да.

- Через несколько минут мы проедем Чентелхэм. И самое большее, через час будем дома.

Доусон закурил сигарету и стал вглядываться в приближающиеся огни города. В отличие от Эмили, он, хоть и отлично водил машину, не любил слишком быстрой езды: не более семидесяти миль в час, кроме тех случаев, когда ездил один.

- Я подумал... - произнес он и на секунду смолк. - Об Эдварде. Эдварде Хэллэме. И об этом любезном генри, которого мы сейчас встретили в Кумберлэнде.

- Он вполне безобидный.

- Я им завидую. И Эдварду, и ему... Девереллу. Им всем.

- Господи, почему?

- Потому что они знали тебя до того, как узнал я. Знали, когда ты была моложе.

- Я была толстой и капризной. С большими зубами.

- Но Эдвард знал тебя десять лет - с тех пор, как тебе исполнилось шестнадцать. Его брак был очень удачным.

- Но не для меня, Кристофер. Мой нынешний брак - счастливый. И неважно, что мы росли не вместе - он счастливый, потому что мы можем вместе состариться.

Доусон неожиданно повернулся к ней и уставился на нее, пораженный, почти с ужасом, пока Эмили предостерегающе не вскрикнула (поворот, дерево, стена) и не раздался скрежет шин и визг тормозов, когда Доусон, круто повернув руль, бросил машину прочь от стены дома, а потом резко затормозил на самой кромке тротуара, осветив фарами витрину магазина.

- С тобой все в порядке? - тревожно спросила Эмили.

Доусон выключил двигатель и взглянул на двух или трех приближающихся к ним прохожих, явно разочарованных тем, что происшествие закончилось столь малоинтересно. На заднем сиденье Аннабелла повернулась во сне на другой бок и устроилась поудобнее.

- Да. Все в порядке.


Двадцать третьего июля Эмили должно было исполниться двадцать девять лет. В ознаменование этого события двое ее друзей - Майкл и Вирджиния, владельцы огромного дома возле Солсбери - пригласили ее с Доусоном на уик-энд. Приглашение было отвергнуто. Письмо распечатала Эмили, а потом упомянула об этом небрежно, вскользь, словно это не имело никакого значения:

- Это просто мои друзья, они хорошо ко мне относятся и я знаю, они не обидятся, если мы скажем "нет".

Доусон ничего не ответил, и таким образом вопрос был решен сам собой, а письмо - выброшено.

Однако в тот же день раздался телефонный звонок (редкий случай за последние несколько месяцев, поскольку все знакомые уже привыкли получать отказы на свои приглашения) и Эмили сняла трубку. Звонила Вирджиния.

- Эмили, я просто хотела уточнить, когда вы приедете. Если вы поедете поездом, мы можем встретить вас на станции.

- Ну... Я вообще-то не уверена... - начала Эмили.

- Тогда приезжайте на машине. Тут езды-то всего полчаса. Эмили, вы об должны приехать. Ты соображаешь, что мы не видели тебя уже много месяцев. И никто не видел.

Эмили уже собиралась ответить, когда открылась дверь, вошел ее муж и остановился в дверях, глядя ей прямо в глаза. Она поколебалась, а потом виновато произнесла:

- Нет, не получится. Мне очень жаль, - и быстро повесила трубку. - Вирджиния всегда очень настойчива, - сказала она, чуть покраснев, и отвернулась.

- Это чувствуется, - прозвучал его голос, а потом: - Ты хотела поехать?

- Нет. Конечно, нет. Глупо было с моей стороны даже упоминать об этом. Я хочу быть здесь. Здесь, в этом доме - с тобой. И больше нигде.

И она протянула к нему руку, притянула его к себе, и они вышли в сад - посмотреть, не пора ли подрезать розы. Позже они легли в постель и занимались любовью до тех пор, пока не настало время полдника для детей. Это были самые счастливые минуты ее жизни - когда она лежала рядом с ним, прижимала его к себе, дотрагивалась до него, просто чувствуя, что он рядом. Порой в эти часы они разговаривали о детях, о доме и его окрестностях, но чаще всего молчали, и Доусон лишь повторял, что любит ее. Но в этот день, когда до них донеслась возня детей снаружи (виктория унаследовала голос своей бабки - этот неповторимый тембр), Доусон неожиданно сказал:

- То желтое платье. Ты его больше не носишь.

- Какое желтое?.. Господи, Марк опять упал.

- Желтое платье, в котором ты была на Коркуле. Ты с тех пор больше его не надевала.

- Ах, это? Но, Кристофер, ему уже больше двух лет. Оно уже совсем не модное... Когда-нибудь Марк свалится в реку. Нам надо починить изгородь.

- Мне бы хотелось, чтобы ты носила его.

- Но оно слишком коротко. И потом...

- И то голубое. С цветами. Ты и его ни разу не надевала с тех пор.

- Ох, не валяй дурака. Они давно уже вышли из моды. Их просто невозможно уже носить.

Доусон посмотрел на нее, отодвинулся, окинул ее долгим, пристальным взглядом, а потом, не произнеся ни слова, оделся и вышел из комнаты. Эмили, не шевелясь, смотрела на дверь, пока не затихли его шаги на лестнице, потом она подошла к гардеробу и извлекла оттуда желтое платье, висевшее за грудой остальных. Она встала перед зеркалом и внимательно оглядела себя, приложив платье к телу. Он действительно было слишком коротко, и его нужно погладить, но все же, наверно, его еще можно поносить. Ну, просто ходить в нем по дому или в крайнем случае - в магазин за покупками.


В двадцать минут шестого снова раздался телефонный звонок. Я так точно указываю время, потому что на этот раз звонил я сам. Вирджиния попросила меня уговорить Эмили приехать на уик-энд, сказав, что у них есть для нее сюрприз, что это - ее день рождения, и что она просто не может навеки спрятаться от всех людей, как монахиня. "Это на нее совсем не похоже, - сказала Вирджиния, - на кого угодно, только не на нее". Я согласился, что это, конечно, не похоже на ту Эмили, к которой мы все привыкли, но постарался убедить Вирджинию в том, что они с Доусоном совершенно счастливы и просто предпочитают оставаться вдвоем. Когда они сами захотят встречаться с другими, так и будет, а до тех пор никто тут ничем не поможет. "Но мы можем хотя бы попробовать, - настаивала Вирджиния. - Мы все прекрасно знаем, что это он держит ее взаперти. И это жутко эгоистично с его стороны. Ведет себя, как какой-то викторианский помещик...". Я ответил, что как помещик - это вряд ли, но обещал попробовать что-нибудь сделать. Вот я и стал пробовать. Трубку снял Доусон.

- Кристофер, - поздоровавшись, начал я, - как хорошо, что это вы подошли к телефону. Эмили нас сейчас не слышит?

- Нет.

- Хорошо. Тут, мм-м, такое дело... Майкл и Вирджиния знают, что в следующий вторник у Эмили день рождения, и они приготовили ей какой-то сюрприз. Даже я не в курсе, что они там придумали. Какой-то забавный подарок, что ли. Словом, хорошо бы вы уговорили ее приехать, а?

На другом конце последовало долгое молчание, и я даже подумал, что нас разъединили или того хуже: что Доусон просто повесил трубку. Но в конце концов он спросил:

- Сколько там будет гостей?

- У Майкла? Ну, точно не знаю... Самое большее, человек двенадцать. Майкл вам понравится, у них вообще чувствуешь себя очень свободно. И потом, все это устраивается специально ради Эмили. В честь ее дня рождения.

Он снова надолго замолчал, и мне уже показалось, что я убедил его, как вдруг Доусон задал вопрос, поразивший меня:

- Сколько лет ей исполнится?

- Кому?

- Эмили. Это же ее день рождения.

Первым моим побуждением было рассмеяться и принять это как шутку, но Доусон повторил свой вопрос. Он действительно не знал.

- Двадцать девять, - сказал я.

- Двадцать девять... - задумчиво повторил он, как мне показалось, с некоторым сожалением. Впрочем, я мог ошибаться.

- Так, значит, вы приедете?

- Я поговорю с ней, - ответил Доусон и повесил трубку.

Как же, черт возьми, подумал я, прикажете это понимать?


Утро следующего дня было солнечным, и Доусон предложил Эмили покататься на лодке по Кеннету - только вдвоем: детей они оставят с экономкой, живущей на другой стороне лужайки, и прокатятся по реке, захватив с собой корзину со съестным, а может быть, зайдут перекусить в какой-нибудь кабачок возле Девайза. Эмили сразу согласилась, и все было решено. Много позже он говорила мне, что это был один из счастливейших дней ее семейной жизни, и еще это был день, когда она начала гораздо больше понимать того человека, которого встретила на Коркуле и за которого вышла замуж. Не могу сказать, чтобы я полностью был с ней согласен, но, с другой стороны, меня ведь там с ними не было.

Они решили плыть на запад и лениво двигались по течению мимо поросших ивняком берегов, ныряя под мостами возле Уилкота-Эль-Каннингса. Лодка медленно скользила по воде, Эмили улеглась на подушках возле руля, прикрыв лицо соломенной шляпкой, а Доусон, в белых брюках и голубой рубашке, сидел на веслах напротив нее.

- Ты замечталась, - с улыбкой сказал он. - Или задремала средь бела дня. Тогда я должен, как Льюис Кэрролл, рассказать тебе сказку. Здесь не Стана Чудес, а ты, слава Богу, не Алиса, но настроение подходящее.

- Льюис Кэрролл, если ты помнишь, рассказывал сказки маленьким девочкам, а не мамам четверых детей.

- Да, но я же говорю про настроение здесь.

- У маленьких девочек - возможно, - улыбнулась Эмили, свесив руку в воду.

- Но мне нравятся маленькие девочки. Лучше всего, лет одиннадцати, с такими светлыми волосами, сложенными на коленках ладошками и опущенными глазками.

Эмили взглянула на него и полусерьезно сказала:

- Я очень надеюсь, мистер Доусон, что вы не увлеклись какой-нибудь маленькой девочкой. Я могу быть очень ревнива.

- Но я как раз увлекся. Ее зовут Виктория, - Доусон рассмеялся, приглашая Эмили посмеяться вместе с ним, и она привстала и так крепко поцеловала его, что лодка вильнула и едва не застряла в камышах.

- Мы ведь очень счастливы с тобой, правда? - спросил он.

- Да, - кивнула Эмили, - очень...

- Если б только мы могли быть, как та церковь в деревне.

- Такими же серыми и обветшалыми и с палкой, торчащей из наших голов?

Доусон улыбнулся и покачал головой.

- Она стоит там уже семь столетий, - сказал он, - и совсем не изменилась. Она видела на своем веку уэльских королей, шотландских королей, германских... Видела свадьбы и похороны. Появления людей на свет... И ничто не изменило ее. Тот, кто построил ее, умер еще до крестовых походов, а она все еще стоит. И не меняется... Счастливая...

- Счастливы мы, - ответила Эмили.

- Однажды я провел в этой церкви полночи.

- Да-а-а? Там слишком много привидений.

- Да. Слишком много.

Так безмятежно они покачивались на воде (баржа проплыла мимо, кто-то в зеленой рубахе полировал медный поручень на палубе), пока не подплыли к кабачку на берегу Кеннета - небольшому заведеньицу, названному в честь одной из королевских армий, с несколькими выставленными на лужайке, почти у самой воды столиками. Официантка словно сошла со страниц Диккенса и ожидала, когда можно будет вновь вернуться туда.

Вдвоем они уселись за столик, стоящий на траве, поодаль от остальных, и заказали салат и пиво. Они сидели под тенью огромного вяза, а лодка с разбросанными по скамейкам подушками и болтающимися по бокам веслами покачивалась внизу, почти у самых их ног.

- Я уверена, все это тоже не изменилось, - небрежно заметила Эмили.

- Что именно?

- Весь этот вид. Ничто не изменилось, как та церковь. Те же холмы, река...

- Нет-нет, - перебил ее Доусон. - Может, не очень заметно, не целиком, но изменилось. Деревья умерли, или их срубили и посадили новые. Река стала шире или уже. Все это изменилось, потому что это живет. Как мы с тобой. Что-то не меняется, только когда умирает. Физически, конечно, меняется, но не в нашей памяти. Образ человека остается таким, какой мы сами себе выбираем. И если та, кого ты любишь, умирает молодой не на твоих глазах, она остается молодой навсегда.

- Как твоя мать?

Доусон помолчал - на другом берегу реки играли в крикет и до них доносились звуки мяча, когда по нему ударяли битой, - а потом сказал:

- Как-то Лейт говорил мне, что все хотели, чтобы он выглядел таким, каким был в "Робин Гуде", хотя он снялся в том фильме тридцать лет назад. Таково было их представление о нем, и все страшно разочаровывались, когда видели пожилого человека, и обращались с ним так, словно это его вина в том, что он изменился. Но те, кто никогда в жизни не встречались с ним, всегда представляли Лейта таким, каким впервые увидели в фильме - юным, атлетически сложенным героем. Они страстно желали, чтобы он навсегда остался таким, и он остался - в их воображении. Потому я и не возвращался никогда в ту деревушку в Йоркшире, где я жил ребенком - пока я не увижу ее вновь, в моей памяти она останется прежней. Пусть это представление ложно, неверно, слишком романтично, но... Она останется неизменной...

Он поколебался, взглянул на Эмили и сделал знак официантке, чтобы та принесла еще пива.


Многое из того, что было сказано этим днем, Эмили записала у себя в дневнике. Там есть и просто заметки, и вопросы, адресованные себе самой, и какие-то мысли. На одной из страничек она написала: "Он сказал мне, что за всю свою жизнь любил четырех людей и что трое из них уже умерли. Думаю, первой была его мать, вторым мог быть Лейт, но я не знаю, кто третий. Мне кажется, это - девушка, с которой у него был роман. Вообще-то я уверена в этом. И эта девушка умерла. Когда и почему - не знаю. Я спросила его, но он сказал, что расскажет как-нибудь в другой раз...".

Нет сомнений в то, что это была Селия Бэтлейф. Я не сказал Эмили об этом, поскольку не сомневался, что она узнает сама.

На другой странице она развивает мысль Доусона (так во всяком случае мне кажется) об иллюзорности памяти, о постоянстве образа того, кто умер молодым. "Неизменность и тихая грусть" - так он сказал мне во время нашей перовой прогулки по деревне, и в какой-то степени я готов принять эту философию - во всяком случае на поверхностном уровне. Можно поспорить, почитались бы так Китс или, скажем, Александр Великий, если бы они умерли в старости, пуская слюни на больничных койках. Или даже сам Христос, если бы лысый и беззубый, он скончался от простуды, когда ему стукнуло бы девяносто. Но все это больше подходит для разговоров в гостиной после обеда, и я не стал бы относиться к теориям Доусона слишком уж серьезно. Тем не менее вопрос, почему он все же решил вернуться в Англию насовсем после двенадцати лет скитаний, остается в силе, поскольку ответ на него явно связан с его выбором Эмили - сначала как любовницы, а потом и как жены. Короче, я боюсь, ответ будет зловещий - словно Эмили была лишь своего рода альбомом с иллюстрациями, вроде того, который он рассматривал в Риме с Лейтом, после их визита к Китсу. Лирическим и возвышенным это может показаться лишь пустому мечтателю, а мне, как реалисту, или, если хотите, цинику, его представление об Англии кажется столь же мертвым, как ихтиозавр, и таким же никчемным. Но, с другой стороны, тут возможны сотни различных вариантов и слишком уж легко (и опасно) судить со стороны. События могут и подтвердить мою правоту, и вдребезги разбить мои теории, но в конце концов, судить об это - вам самим. Словом, давайте забудем, что я произносил слово "зловещий".


По дороге домой дождь, казалось, наконец, собрался освежить английское лето. На небе появились тучи, и облака затянули вершину Леди Гамильтон. В камышах зашелестел ветер, полевые мыши и суслики попрятались в норки. Доусон, похоже, выкинул из головы разговор за ленчем и пребывал в отличном настроении.

Они привязали лодку возле мостика, и Эмили сказала, что пойдет заберет детей от миссис Поуэлл. Она сделала несколько шагов по лужайке (Виктория уже бежала ей навстречу с красивым венком в руке - сходство с матерью просто поразительное), когда Доусон окликнул ее по имени. Эмили обернулась и стала ждать, что он скажет, но он просто смотрел на нее, внимательно оглядывал ее всю с головы до ног, каждый сантиметр ее тела, словно видел в первый и последний раз, пока она не почувствовала себя неловко.

- ты не должна меняться, - тихо произнес Доусон. - Никогда.

Эмили как-то нервно улыбнулась и ответила:

- Я ведь не церковь. И я уже изменилась за те восемнадцать месяцев с тех пор, как мы повстречались. Я стала старше и на следующей неделе мне исполнится двадцать девять.

- Я знаю, - сказал он, - и мы отметим это событие. Я имею в виду не твой возраст, а день рождения.

- Каким образом? - спросила она.

- С твоими друзьями. Поедем на уик-энд. К Майклу и... Ну, на ком он там женат.

- На Вирджинии...

- Тебе ведь хочется поехать, правда?

Эмили поколебалась и кивнула. Доусон улыбнулся и пошел к дому, обнимая за плечики Викторию и спрашивая ее, во что бы ей хотелось сейчас поиграть.

Итак, к худу или к добру, уединение, кажется, закончилось.


15.

Две морщинки шли параллельно друг другу - каждая не больше сантиметра длинной, а в конце почти соприкасались. Когда брови сдвигались, возникала мостиком третья, а на лбу - множество морщинок поменьше, раньше незаметных, а теперь проступивших, как водяные знаки на карте. Были они и возле уголков глаз, вместе с тенями и складками, проявлявшимися, как малюсенькие стрелочки лишь под резким светом лампы. Но они были там и теперь будут всегда.

Казалось, кожа обнажила все свои поры за считанные часы, и чем дольше Эмили пристально разглядывала себя в зеркале, тем больше они в ее воображении увеличивались, придавая щекам, лбу и подбородку вид изрытой лунной поверхности. Конечно, их можно было объяснить солнцем, усталостью и невыгодным освещением, но все равно от них уже никуда не деться. Любая мимика, самая крошечная гримаса выдавала все новые и новые признаки увядания всех черт лица - из размытость, стертость, маленькую морщинку под нижней губой. Рот неожиданно приобрел сходство с круглыми скобками - две дуги между носом и нижней челюстью, по бокам которых раскинулись сетки смешинок, как назвал эти морщинки какой-то давным-давно позабытый садист. И сама шея, и плечи, и углубившиеся тени под грудью... чем дольше она вглядывалась в зеркало, тем больше видела изъянов, пока, казалось, на теле не осталось и сантиметра, издевательски не напоминавшего о ее уходящей молодости. Призрак Возраста встал перед ее глазами - начало того неизбежного распада, который не в силах предотвратить и скрыть никакие кремы, пудра и косметика на свете. Этот призрак был там, в зеркале и смотрел на нее в упор. Неотвратимо приближался тридцатый год ее жизни, и ничто не могло остановить его. Она старела, и это вселило в нее ужас.

- Что это тебе вздумалось стоять у зеркала и гримасничать? Что-нибудь случилось?

Вздрогнув, Эмили быстро отодвинулась от света, обернулась и увидела Доусона. Он стоял в дверях ванной комнаты и держал за руку Викторию.

- Нет-нет, ничего, - торопливо ответила она, поворачиваясь к ним спиной и протягивая руку к баночке с каким-то кремом.

- Да? А мы тут, между прочим, придумали совершенно новую игру, - сказал Доусон.

- да, это совсем-совсем новая игра, - улыбнувшись, закивала Виктория. В белом платьице и с распущенными светлыми волосами она в свои одиннадцать лет выглядела просто очаровательной. Она уже миновала ту стадию, в которой девчушки бывают слишком худощавыми, угловатыми или, наоборот, чересчур полными, а нынешним летом в ней развилась грация, отчасти благодаря тому, что она все время старалась подражать манерам матери, унаследовав при этом ее врожденную элегантность. - Мы с Кристофером всегда придумываем совсем-совсем новые игры, как будто каждый раз клад находим.

Ничего не ответив, Эмили, сидя у зеркала, стала втирать в лоб крем, медленно водя пальцами от середины к вискам и обратно.

- Главное тут - начальные буквы в названиях цветов, - стал объяснять Доусон, глядя на отражение Эмили в зеркале. - Один из нас выбирает какой-нибудь цветок, ну, скажем, герань, а другой должен отыскать такие цветы в саду, чтобы из первых букв их названий складывалось слово "герань". Это довольно трудно, но помогает Виктории запоминать названия.

- Хуже всего левкой, - заметила Виктория, - из-за "й".

- Ты не хочешь поиграть с нами? - спросил Доусон.

- Попозже, - сказала Эмили, - мне еще нужно кое-что сделать.

Она видела в зеркале, как Доусон некоторое время молча смотрел на нее, потом кивнул и повернулся к Виктории:

- Ладно, давай вдвоем, - сказал он. - Ты начинаешь.

Они вышли из ванной, закрыв за собой дверь. Эмили услыхала, как Виктория неожиданно рассмеялась на лестнице, потом хлопнула входная дверь, и их голоса стали доноситься уже со двора. Она долго сидела не шевелясь, потом встала и с лицом, намазанным кремом лишь наполовину, подошла к окну и выглянула в сад. Виктория стояла посреди лужайки с крайне сосредоточенным видом (головка опущена вниз, глаза уставились на туфли, кончик указательного пальца - во рту), а Доусон - на некотором расстоянии от нее с разведенными в стороны руками - терпеливо ждал ответа, улыбаясь и пристально разглядывая лицо девочки.

Эмили отвернулась, прошла в комнату и накинула на лампу платок. И комната, и она сама погрузились в мягкий полумрак.


дорогая вирджиния не можем приехать на уик-энд тысячу извинений за столь короткую весточку но я в постели с простудой извинись перед Майклом не сердись целую

твоя эмили


15 августа Доусона не было дома с самого рассвета до полудня. В этом не было ничего необычного, и Эмили почти не тревожилась, поскольку ее муж никогда не отсутствовал больше нескольких часов и, уж, конечно, не больше дня. Она знала, что он любит прогулки в одиночестве, а порой, хотя реже, и поездки на машине, и это давало ей возможность заниматься собой - как можно тщательней наводить красоту. Кроме того, она прекрасно помнила жизнь с Хэллэмом, когда он целыми днями безвылазно торчал дома (под предлогом обдумывания сюжета для сценария, о котором было много разговоров и который так никогда и не был написан) и напряжение от того, что они постоянно находились друг у друга на виду, порой отдавалось звоном в ушах. Именно это, а даже не его измены, привели к краху ее первого брака, и она испытывала облегчение от того, что это не повторялось во втором. Она больше не расспрашивала Доусона, не выискивала причин, приняв однажды и навсегда тот факт, что он не похож на других. Понимая, что у нее очень мало опыта в отношениях с мужчинами, она верила, что он просто пытается избавиться от какого-то беспокойства, которым был заражен еще с детских лет. Но все же этот раз был не похож на предыдущие, потому что, спустившись вниз к завтраку, она обнаружила, что он взял с собой Викторию.

- Разве ты не видела, как она уходила? - спросила Эмили у Аннабеллы, тщетно пытаясь привлечь внимание девчушки за столом.

Аннабелла, спавшая с Викторией в одной спальне, отрицательно качнула головкой и спросила, можно ли ей пойти погулять.

- Но ты должна была хотя бы слышать?

- Я слышал звук мотора, - небрежно сказал Томас. - Он сначала долго не заводился, а потом как заревет... И я проснулся.

Эмили быстро дошла до гаража и увидела, что машины там нет. Она постояла на дороге, глядя на лужайку с качелями и в другую сторону - на мост, Никого не было видно, кроме двоих мальчишек, свесившихся через перила моста и глазевших на реку. Рядом стояли их велосипеды - у каждого к рулю была привязана бутылка с соломинкой в пробке.

В половине четвертого к дому подъехала их машина ("Моррис") и из окна гостиной Эмили видела, как Виктория - в соломенной шляпке, радостно улыбающаяся - вылезла, открыла заднюю дверцу и вытащила две больших корзины. Потом показался Доусон (в профиль), он обошел машину сзади - белый костюм и бледно-желтая рубашка - и взял одну из корзин у своей приемной дочери. Вы ведь миссис Хэллэм, правда?

Эмили отошла от окна, и они застали ее сидящей в элегантной позе в кресле - позади нее стояла лампа, на ней было длинное шелковое платье, и выглядела она так, словно позировала Герарду или Ингресу. Образ этот слегка подпортила Виктория, ворвавшаяся в комнату и водрузившая матери на колени корзину, всю в красных пятнах.

- Мама! Взгляни, что у нас тут! Это ежевика. Мы с Кристофером собрали целую тонну!

Вошел Доусон со второй корзиной, улыбнулся Эмили и нежно поцеловал ее в щеку.

- Виктория просто заводная, - сказал он. - Боюсь, моей доли здесь не больше четверти. Белый костюм - не самая лучшая одежда для собирания ежевики... Ты потрясающе выглядишь, - добавил он с улыбкой.

Эмили чуть покраснела, взглянула на ежевику, а потом перевела взгляд на викторию - та с измазанными красными губами стояла, спрятав руки за спину, и вся сияла от гордости.

- Ты можешь сделать джем, - выпалила она.

- Или пирожные, - кивнула Эмили.

- И то и другое. Тут же целая тонна! Кристофер сказал, это будет сюрприз.

- Это и правда сюрприз. Настоящий сюрприз.

Виктория хихикнула, быстро подняла глаза на Доусона и, устремившись к дверям, скороговоркой проговорила:

- Я пойду расскажу всем.

- А где вы еще были? - торопливо бросила Эмили ей вслед. - И как насчет Ленча?

- А-а, мы поели в кабачке. Нас пустили в сад, прямо у реки. А потом мы были в Стоурхеде, видели Башню Альфреда и замки, и эту ужасную трассу, которую там строят, и... ну, еще много всего. Пока.

Дверь за ней захлопнулась.

- Она здорово повеселилась, - тихо заметила Эмили, ставя корзины на стол.

- Да, - кивнул Доусон, закурил сигарету и выглянул из окна в сад.

- Я никогда не была в Стоурхеде, - сказала Эмили, не глядя на него. - Быть может, мы как-нибудь съездим туда вместе? Пока не кончилось лето.

Вместо ответа Доусон распахнул дверь и задержался лишь для того, чтобы сказать:

- Это платье на тебе... То самое, что ты носила, когда я впервые увидел тебя. В Стэдсханте.

- Вот как? - быстро переспросила Эмили. - А я совсем забыла...

- Да, по-моему, то самое. Я вспомнил, потому что ты надела его днем. Иначе я бы его не узнал.

- Но... Оно все еще нравится тебе?

Доусон взглянул на нее, досадливо пожал плечами и вышел в сад, поглядеть, не нужно ли постричь газон.


Вечером, когда дети уже легли, Доусон достал Альбом с фотографиями Эмили, на которых была зафиксирована вся ее жизнь с детских лет - огромные фолианты с украшенными цветами обложками и серыми страницами, к которым были приклеены снимки. Некоторые были вырезаны из журналов и газет - ее нередко снимали известные фотографы для светской хроники.

Эмили, сидя в кресле, внимательно наблюдала, как ее муж молча переворачивает страницы, изучая ее лицо во всех ракурсах.

- Это ты в восемь лет, или Виктория?

Эмили встала и взглянула на лицо маленькой девочки, сидящей на пони.

- Я. Пони звали Кухарка.

Открывались следующие фолианты, и снова переворачивались страницы. Вот она уже девушка, первый танец; Эмили с подругой по имени Сусанна в Тинтагеле, бледные личики девушек на фоне молодых людей в бабочках с напомаженными волосами; Энтони с какой-то девушкой в Йоркшире, собака (Грамбл), Эмили на лошади возле Мэйфилда, Эмили с Аннабеллой в довоенном “Бентли” Джеймса, Эмили со своей матерью в саду с гостями (свадьба Генри), Эмили в бикини на Корфу, в лондонском саду с друзьями из “Слоан-сквера”, принявшими самые немыслимые позы...

- Это Биндель - поэт, которого ты видел, - сказала Эмили, указав на мужчину с "стетсоне". - Снимку уже года четыре. Это, конечно, Марта. Это я. Вот Джордж, он - художник. Это - не знаю кто, по-моему, какой-то дизайнер. Опять Сусанна. А вот эту прелестную девушку звали Селия Бэтлейф. Он умерла месяцев через шесть после того, как мы все снялись здесь. Мы были на ее похоронах. Это ужасно печально. Здесь трудно разобрать, как она выглядела, но она была действительно прелестной. Тебе бы ужасно понравилась.


Два дня спустя, семнадцатого августа Доусон снова уехал с Викторией. Они взобрались на вершину одной из "грудей" Леди Лэнгтри, соорудили там бумажный колпак, водрузили его на то место, где по их расчетам должен был находится "сосок", а потом спустились вниз - как раз к ленчу.

Этой ночью, в отличие от всей прошлой недели, Доусон и Эмили не занимались любовью. Ссора разразилась внезапно, казалось, на ровном месте и все же явилась облегчением для обоих, как гроза после долгого удушливого зноя. Крича и задыхаясь от злости, и муж и жена старались словесно (была брошена пепельница, но она ударилась о стену, не причинив никому вреда) ранить друг друга как можно больнее. Потом все внезапно стихло. Доусон вышел из комнаты, спустился вниз и провел всю ночь в гостиной. Он не сомкнул глаз, сидя в кресле возле фортепьяно - сначала опять рассматривал фотографии, а потом просто дожидался рассвета. Эмили наверху, как всегда, что-то писала в своем дневнике.

Трудно понять эмоциональный настрой женщины даже в лучшие ее годы, но в возрасте Эмили неожиданно возникает и разрастается ощущение беззащитности - часто преувеличенное, но тем не менее острое и болезненное. Это можно заметить во многих внешних проявлениях у тридцатилетних женщин: ревность к молоденьким смазливым девчонкам, внезапный отъезд с какого-то вернисажа, выставки, приема, где она может вдруг, ни с того ни с сего почувствовать себя старой, неожиданная тяга или к слишком старящим платьям, или ч чересчур молодежным, жажда совершить нечто такое, что помогло бы ей самоутвердиться, и вместе с тем постоянный страх такого поступка. Все это проявляется в крайней неуверенности, в твердом убеждении, что все осуждают любое ее действие, вплоть до мытья посуды. Она ищет общества тех, кто старше, окружает себя льстецами, хочет, чтобы ей наконец уже стукнуло сорок, бегает по врачам и психоаналитикам,, не желает мириться с тем, что дети ее вырастают, а муж добивается определенного успеха, очертя голову бросается в любую случайную связь, в наркотики, в алкоголь, словом, проявляет все мелодраматические симптомы своего возраста. Все это, конечно, звучит крайне обобщенно, эдакие "Краткие Заметки на Полях", но мне не один раз приходилось наблюдать все это, особенно в Лондоне.

В случае же с Эмили я, честно говоря, был поражен. Она не старалась убежать от проблемы, оставалась такой, какой была всегда, в своем собственном доме и лишь записывала все, что в данный момент испытывала и переживала. Все очень ясно и просто: она испугана тем, что ей уже почти тридцать, и не может объяснить себе причину своего страха. Вот, собственно, и все. Она нуждается во внимании, нежности и участии, но не станет напрашиваться на них. Вот так. Я не читал эти страницы ее дневника, но Эмили пересказала мне их содержание, и я, разумеется, не поверил ни одному ее слову. Если она и в самом деле написала то, что я подозреваю, она с тем же успехом могла записать любую бессмыслицу и сама это прекрасно знала. Знал, наверняка, и Доусон.

Утром, до того как проснулись дети, он вернулся в спальню и медленно подошел к столу, за которым сидела и писала Эмили. Она тут же прикрыла рукой исписанные страницы, но Доусон и не пытался их прочесть. Он просто взял со спинки стула свою рубашку и начал одеваться, не обращая на Эмили никакого внимания, а когда оделся, сказал:

- Марта Бененден - твоя лучшая подруга, правда?

Эмили озадаченно нахмурилась.

- Судя по альбомам, ты знаешь ее лет с двенадцати и, по всей вероятности, она твоя лучшая подруга, так?

- Ну, да... Я думаю. Да, - ответила Эмили.

- Тогда почему бы тебе не навестить ее?

Эмили смотрела, как Доусон надевает туфли и пыталась придумать, что бы ему ответить. Но так ничего и не придумав, она перевела взгляд на лежащие перед ней исписанные страницы и, в конце концов, сказала.

- Хорошо. Если ты так хочешь.

- Ляг в постель и поспи немного, - кивнул Доусон. - А я позавтракаю с детьми.

Он вышел из комнаты, и наступила тишина. Через несколько минут она услышала, как в гостиной заиграла пластинка с музыкой Элгара.

На следующий день она позвонила Марте, а в Четверг села в машину и одна поехала в Стэдсхант.


Визит Эмили к Бененденам был во многом похож на предыдущий - когда она приезжала сюда год назад (Доусон тогда был в Италии). Та же нервозность, та же жажда выговориться с ее стороны, а когда такая возможность наконец представилась (они с Мартой сидели на заднем дворике, ухоженном и аккуратном, как вышитый узор на подушечке), Эмили почувствовала, что ничего не может сказать. Она попыталась проговорить про себя первую фразу, но вдруг все ее страхи насчет мужа показались ей совершенно пустяшными - ведь он и вправду не сделал ровным счетом ничего, что можно было бы счесть угрозой ее счастливому браку. Все это было лишь в ее воображении и возникло от какого-то дурацкого приступа депрессии, накатывавшей на нее временами, но быстро проходящей. Итак, вместо собственный излияний она стала слушать Марту, жалующуюся на свои проблемы и сложности, и была довольна, что сама решила помолчать. Нередко разрешить чужие семейные трудности оказывается на удивление простым делом, и в этом часто находишь большое удовлетворение. "Честно тебе сказать, Эмили, мне и впрямь кажется, что он любит своих лошадей больше, чем меня. И меня это просто бесит. Какой-нибудь шлюхе я могла бы выцарапать глаза, но что прикажешь делать с четвероногим и хвостатым созданием, которое выигрывает скачки в Ньюмаркете? Все, что я могу, это - мечтать, что эта чертова кобыла сломает себе ногу, и тогда я заряжу пистолет и торжественно вручу его Руперту...".

Они решили поесть в ресторане отеля в Варвике, поскольку Марта должна была запастись едой на уик-энд, а Эмили захотелось купить себе новое платье. Они поехали туда на машине (путешествие заняло не больше двадцати минут) по дороге через Эджхилл. За рулем сидела Марта, и на протяжении всего пути скорость не увеличивалась ни на дюйм.

- Кстати, - неожиданно сказала она, - надеюсь ты не будешь против, если к нам присоединится Руперт с одним своим приятелем?

- Только если это будет не лошадь, - с улыбкой ответила Эмили.

- Нет, на сей раз - нет. Он вообще-то довольно мил, хотя и слегка напыщенный. Любит выпить... Вряд ли ты его знаешь.

- А как его зовут?

- А, черт! Куда ж он прется, этот кретин! Что-что? А-а, Чарльз Петтисон. Он одно время состоял при Люси Блэйкуэлл, когда она бросила Бриджеса.

- Нет, никогда его не видела.

- Ну, он такой толстый и довольно занудный, как, впрочем, и все остальные дружки Люси, так что можешь не волноваться - Кристофер ревновать к нему не станет.

- Кристофер, кажется, вообще не ревнив.

- Правда? Знаешь, если бы я была мужчиной и женилась на тебе, я бы ревновала тебя как сумасшедшая.

Эмили улыбнулась и, не ответив, стала смотреть на пробегавшие мимо изгороди. До самого Варвика она больше не проронила ни слова.


Петтисон оказался точь в точь таким, каким описала его Марта (клочковатые волосы, красное лицо, наполненное шампанским брюхо). Они сидели с Рупертом в переполненном баре отеля и пили, ожидая прибытия дам.

— ты не поверишь, - прошептала Марта, когда они подходили к мужчинам, - но он был очень симпатичным до того, как растолстел. Чарльз, - обратилась она к Петтисону, - это Эмили Доусон. Она счастлива в браке и абсолютно неприступна. Эмили - Чарльз Петтисон.

Они обменялись рукопожатием и несколько минут болтали о пустяках - Петтисон успел за это время влить в себя еще две порции шерри, - а потом прошли в ресторан и заняли столик у окна. Через две минуты, не успели еще подать какой-то особый суп, Эмили страшно захотелось встать из-за стола, выйти из отеля и вернуться домой - к Доусону. Она просто не находила причины, по которой стоило оставаться вдали от него: разговоры, раньше забавлявшие ее, теперь казались нестерпимо скучными (анекдоты о вечеринках, сплетни о поэте Бинделе, по утрам принимавшем участие в маршах протеста против высшей меры, а по вечерам создававшим поэмы, бичующие буржуазию; прочие лондонские и загородные сплетни), и если бы снаружи стояла машина не Марты, а ее собственная, она бы тут же уехала. Она даже собралась было притвориться, что ей стало дурно, но представив себе назойливо-заботливую панику друзей и официантов, отказалась от этой затеи. Нет, она вытерпит весь ленч до конца, каждое блюдо. Вытерпит с мазохистским удовольствием, все время думая о Доусоне, представляя себе, что он сейчас делает, и обещая себе, что независимо ни от чего, она сделает все, чтобы он был счастлив.

Вскоре ей стало ясно, что она не найдет в себе силы не говорить сейчас о нем, и стала рассказывать им о путешествиях, которые они совершали с Кристофером по окрестностям Уилтшира (даже подменив Викторию на себя, когда речь пошла о поездке в Стоурхед), о подарка, которые он привез ей из Рима и Флоренции. Заговорив о Флоренции, она поймала на себе взгляд Петтисона - тот в недоумении уставился на нее через весь стол, нахмурился и воскликнул:

- Доусон! Ну, конечно...

Все застыли и посмотрели на него.

- Доусон... - повторил он и спросил у Эмили. - Когда вы говорите, он был во Флоренции?

- Кристофер? Сейчас соображу... Прошлым летом. В июне или в июле. А что? Почему вы спросили?

Лицо Петтисона неожиданно раскраснелось еще больше, словно до него наконец дошло, что он полез куда не следовало, и он даже попытался замять разговор. Но Эмили с улыбкой снова задала тот же вопрос:

- Почему вы спросили об этом?

- Да нет, ничего особенного...

- Но должна же быть какая-то причина, - спокойно произнесла Эмили, глядя на него в упор.

Марта тут же попыталась вмешаться, но Эмили, которая к этому моменту, если и не избавилась от своей неприязни к Петтисону, то по крайней мере решила запрятать ее поглубже, продолжала настаивать на своем.

- Не беспокойтесь, - улыбаясь, ободрила она его, - вы можете говорить все что угодно. Он ведь тогда еще не был со мной. Мы по сути дела почти не знали друг друга. Меня разбирает обыкновенное любопытство. Вы встречали та Кристофера?

- Ну... Я ничего не знаю о Кристофере, - сказал Петтисон, бросив быстрый взгляд на Марту и Руперта, которые словно по команде уставились в свои тарелки. - Я так и не узнал, как его зовут. Мы просто остановились в одном и том же отеле, и меня усадили за один стол с каким-то Доусоном. Вероятно, оттого, что мы оба были англичанами.

- Понимаю, - кивнула Эмили, но почему же вы тогда хотели это скрыть?

- Да, я вовсе не... - начал было Петтисон.

- Я тогда была еще миссис Хэллэм, - перебила его Эмили. - Была еще замужем за своим первым мужем. И мне просто любопытно узнать, что же там произошло.

- Да ничего не произошло, - пожал плечами Петтисон. - Мы просто поболтали об Англии и... ну, там, о разных пустяках. А когда приехала его тетка, он ушел.

Возникла секундная пауза, в которой Руперт попытался окликнуть официанта.

- Его тетка? - тихо переспросила Эмили.

- да... Так по крайней мере он сказал. Я подумал, что она могла быть его матерью, но...

- Его мать умерла, - сказала Эмили.

- Я знаю, Он мне сказал.

- А как она выглядела, эта женщина? Его тетка?

Петтисон беспомощно оглянулся по сторонам и пожал плечами:

- Ну, точно не могу описать, - неуверенно произнес он. - Я видел его всего несколько секунд. Ей было лет пятьдесят. Прекрасно одета.

- Англичанка?

- Не думаю. Больше похожа на итальянку, но... Я почти не видел ее. Послушайте, я ведь даже не знаю, был ли это ваш муж. Я никогда его раньше не видел. Все, что мне известно, это - что тот, с кем я встречался во Флоренции, носил фамилию Доусон.

Эмили моментально раскрыла свою сумочку. Когда фотография была положена перед Петтисоном, Марта и Руперт смущенно переглянулись.

- Это был он? - ровным голосом спросила Эмили.

Секунду Петтисон изучал снимок, а потом покачал головой и вернул его Эмили.

- Нет, - сказал он. - Ничего общего. Тот Доусон был блондин


После Ленча Эмили и Марта отправились, как и намеревались, за покупками, оставив Руперта и Петтисона дожидаться их возвращения в баре. Мужчины заказали бренди, отошли к потухшему камину и встали там, облокотившись о стойку.

- Послушай, - без всяких предисловий начал Руперт, - ты свалял дикого дурака с этой историей о Доусоне и его тетке.

- Но я же не хотел, - стал оправдываться Петтисон, - и потом, она так настаивала...

- Ну, ладно. Слава Богу, это был нее ее муж.

- Но это был он.

Чуть не поперхнувшись бренди, Руперт пораженно уставился на своего собеседника.

- Что-о-о? Но ведь ты сказал...

- Я знаю, что я сказал. Я солгал. Был вынужден.

В отчаянии Руперт прикрыл глаза.

- Господи... - пробормотал он. - Хоть бы она поверила!

- Мне очень жаль... Но я уверен, что она поверила. Я ведь смотрел ей прямо в глаза, когда врал.

В этот момент кто-то вошел в бар, Руперт вздрогнул и обернулся. Но это был незнакомый.

- Ладно, - сказал он, - так или иначе, это ведь и вправду могла быть его тетка, - ответа не последовало, и он пристально взглянул на Петтисона, с интересом разглядывавшего свой башмак. - Или не могла?

- Я видел их в коридоре, - помолчав, сказал Петтисон. - Она совала ему деньги и пыталась удержать его... держала за локоть. Но взяв деньги, он сразу ушел.

- Ты хочешь сказать... Он вел себя, как альфонс?

- Почему "как"? - вздохнул Петтисон.


Эмили уселась в свою машину в Стэдсханте и поехала домой, когда было еще светло. Рядом с ней на сиденье лежали два платья, которые она купила, коробочка косметики, подарки детям и "История Селборна" в кожаном переплете - для Доусона. Она вела машину умело и на большой скорости (всегда гордилась своим искусством вождения), сгорая от нетерпения увидеть мужа, представляя его сидящим в саду или ловящим окуней с Томасом - на их излюбленно месте, возле старой ивы.

Когда она вошла в дом, то сразу услыхала звук телевизора из детской. Зайдя в комнату, она застала троих детей, сидящих перед экраном. Оторвались они от телевизора лишь затем, чтобы получить подарки и поцеловать мать.

- Где Виктория?

- В саду. С Кристофером.

Эмили пошла к себе и стала раздумывать, надеть ли ей одно из двух новых платьев прямо сейчас. Но они были гораздо моднее, чем те, что она обычно носила, и она решила подождать с этим до вечера. И все же она сразу вышла в сад с книгой в подарочной обертке в руках и увидела Доусона, сидящего с картонным листом на коленях и делающего набросок карандашом - левое крыло дома.

Когда она подошла ближе, он поднял голову и моментально улыбнулся. Она подбежала к нему и повисла у него на шее.

- Я соскучился по тебе, - сказал он, целуя ее в щеку.

- Я тоже, - она вложила книгу ему в руку. - Это тебе. Подарок.

- Мне? А что это?

- Сюрприз.

Доусон усмехнулся и начал разворачивать обертку.

- Виктория тоже получила подарок. И тоже - сюрприз. Новое платье, - сказал он.

- Новое платье? - переспросила Эмили. - У Виктории?

Доусон кивнул и указал рукой на большой вяз.

- Можешь посмотреть сама, - сказал он, - оно сейчас на ней. Я нашел в деревне женщину, которая перешила его. Из твоего старого.

Эмили обернулась и посмотрела туда, куда указывала его рука. Виктория стояла неподвижно и смотрела не на нее, а на Доусона. Платье на ней было голубое, без рукавов. Коркула... Базар... Вы ведь миссис Хэллэм, правда?


16.


Началось это вяло и постепенно, как обычная дань уважения к умершему. Как уступка ностальгическим настроениям публики. Был осуществлен ретроспективный показ ранней классики в Вест-энде Лондона, и он вызвал непрекращающийся поток очередей в течение четырех недель, так что срок показа был немедленно продлен. Тут же, желая показать всему миру, что сердца у них из чистого золота (или по крайней мере, что они готовы нажить достаточно капитала, чтобы приобрести себе таковые), директора студий сняли с полок все имеющиеся у них старые фильмы и к январю 1969-го кинотеатры Нью-Йорка, Лондона и Лос-Анджелеса держали в постоянном прокате шесть самых знаменитых картин Лейта.

За шесть месяцев были выпущены две его биографии (бульварная пошлятина, сплошь состоящая из сенсационных сплетен), и те самые журналисты и критики, которые когда-то приклеили актеру ярлык "марионетки" и "штампованного героя", теперь дружно разразились глубокомысленнейшими очерками для интеллектуально прессы, рвя друг у друга из рук "Тезаурус"21 в поисках подобающих эпитетов. Каждый кадр "Робин Гуда" и "Элизабет и Лестера" был вытащен на свет божий и проанализирован со страстью археолога; были написаны десятки эссе, и некоторые обозреватели открыли для себя, что можно написать больше одного абзаца о фильме, даже если он не черно-белый и без субтитров. Всюду появились изображения Лейта, и к весне вся молодежь Европы и Америки признала в нем своего кумира, принимая его как "Жертву Капиталистической Эксплуатации", или как "Супербабника" - в зависимости от того, кто какие журналы выписывал. Сплетни и анекдоты о нем (больше частью недостоверные) муссировались беспрестанно; те, кто когда-то был с ним едва знаком, выдавали себя за его ближайших друзей, его четвертая жена стала появляться на публике в трауре и принимать знаки внимания с таким брезгливым выражением лица, какое появляется у человека, услыхавшего, как мальчишка рассыльный насвистывает Паганини.

Естественно, Доусон, даже находясь в своей сельской башне из слоновой кости, был в курсе всего происходящего, но относился к этому с тем презрением, какового оно и заслуживало. Те проклятые месяцы в Риме, да и саму кремацию забыть было невозможно. В марте, когда стало известно, что последние недели своей жизни Лейт провел с ним, две столичные газеты (и один еженедельник) обратились к Доусону с предложением, написать воспоминания об актере, но он даже не ответил на их письма. В августе, с приближением первой годовщины смерти Лейта, бум вокруг его имени достиг своего апогея. Национальным кинотеатром был анонсирован ретроспективный показ дюжины картин с его участием, начиная с "Долины смерти" (1936 г., режиссер Майкл Куртис), и официальная его биография, засвидетельствованная вдовой, красовалась в левой витрине у "Хэтчарда" и на центральном прилавке в "Даблдэйс".

Эти события сопровождались еще и такими широко освещаемым в прессе процедурами, как панихида в Церкви Святого Мартина на Полях и последующий а ля-фуршет ("самому Лейту наверняка хотелось бы, чтобы мы так помянули его") в отеле "Дорчестер". Билеты - только по приглашениям, если не считать живущих в Ислингтоне и Кенсингтоне, которые при любых обстоятельствах найдут способ посетить подобное мероприятие. Одно из приглашений было адресовано мистеру и миссис Кристофер Доусон и, ко всеобщему удивлению, его приняли.


Хотя приглашение распространялось и на мужа, и на жену, в Лондон отправился один Доусон. Точно известно, что Эмили никто не уговаривал оставаться в Уилтшире - напротив, она с каким-то внутренним страхом ждала, что Доусон захочет, чтобы она поехала с ним в Лондон, но в то же время ее терзали угрызения совести, и это явно ощущается в письме, которое она написала 18 августа:

"Кристофер и я сначала не хотели принимать приглашение, но теперь нам кажется, что он снова, как и в тот раз, лежит в грязи, окруженный посторонними, чужими, глазеющими на него людьми, и на этот раз мы должны быть с ним".

Несмотря на это чувство вины, Эмили не поехала и была благодарна Доусону за то, что он на этом не настаивал. Она убедила себя, что ей не на кого оставить детей (хотя тут легко можно было все устроить) и не поехала - осталась чаинкой в своем чайнике; зеркалом, погруженным во тьму.

- Не могу смотреть на них на всех, - сказала она Доусону, - просто не могу. И потом, как ты когда-то говорил, если я поеду с тобой, ты не сможешь вернуться ко мне, а я хочу, чтобы ты вернулся.

Доусон улыбнулся и сказал, что это займет всего два дня и что он вернется до уик-энда.

- Я должен поехать, - добавил он. - Когда эти стервятники соберутся вокруг него, мне нужно быть там. Хоть эту дань нашей дружбе я должен отдать. А он... Он уже мертв, и что бы они с ним не сделали, им не разрушить того, что я чувствую - моего отношения к нему.

Эту же фразу Доусон повторил мне в Лондоне, когда я высказал свое удивление по поводу того, что он все-таки решил выбраться из своей "скорлупы". И я знаю, что он сказал правду, что именно это было главной причиной его решения. Чего я не знал тогда - это, что он получил второе письмо с пометкой "лично" из отеля "Дорчетстер", о котором он не сказал ни Эмили, ни мне. И после этого письма он окончательно решил поехать в Лондон, хотя и не без некоторого внутреннего сопротивления необходимости встать перед тем простым фактом, что все это время он прятался от нас. Все обстояло именно так и 29 августа он собрал кое-какие вещи, чтобы сесть на полуденный поезд в Пьюсэе.

- В конце концов, - повторил он Эмили, кладя смокинг в чемодан, - это действительно лишь на пару дней. Я вернусь в субботу утром.

- А когда ты вернешься, мы проведем чудесный уик-энд. И все будет прекрасно, - она придвинулась к нему, желая поцеловать, но он, кажется не заметил этого, взял чемодан и вышел из комнаты.

Дети все собрались в саду, ожидая, когда он выйдет. Доусон внимательно оглядел каждого по очереди, улыбнулся всем на прощание и пошел к заказанному заранее такси. Эмили вышла на порог, когда он укладывал чемодан в машину. Доусон обернулся и оглядел дом.

- Уберите вон те цветы к моему возвращению, - он небрежно указал на торчащие на стене желтые бутончики.

- Совсем убрать? - спросила Эмили.

- Да.

Он улыбнулся, сказал детям "до свидания" и уже хотел было сесть в машину, как к нему подбежала Виктория и повисла у него на шее. Эмили смотрела, как Доусон целует ее дочь в щеку и что-то ей говорит (что именно - она не слышала), а потом дверца такси захлопнулась за ним. Когда машина развернулась и выехала на дорогу, Эмили медленно вошла в дом, Она слышала, как Виктория крикнула Доусону, когда машина отъезжала:

- А мы поиграем в совсем-совсем особую игру, когда ты вернешься?

Вечером Эмили достала Альбомы с фотографиями из шкафа и заперлась в гостиной. Она разожгла огонь в камине и медленно по очереди сожгла все свои снимки, начиная с того, на котором ей было одиннадцать лет. На это у нее ушел почти целый час.


Я уже был уверен, что он сел на другой поезд. Он просил меня встретить его, и вот, я стоял на платформе, следя за выходящими из вагонов людьми, но его нигде не было видно. Краснолицые жители Западных графств с чемоданами, набитыми глиняной утварью, толпой валили мимо меня, а я беспокойно шарил глазами по этой колонне, шествующей по платформе: казалось, половина Англии пожаловала сегодня в Лондон, но Доусона нигде не было.

Наконец платформа опустела и ворота позади меня раскрылись, чтобы дать возможность отъезжающим пройти на перрон и занять место прибывших. Доусон, очевидно, или опоздал на поезд, или в последний момент решил вообще не приезжать. В глубине души я и не очень-то полагался на него и подозревал, что такое может случиться - уже собирался уходить, как вдруг увидел его. Он медленно выходил из вагона первого класса; когда он взялся за ручку чемодана, я обратил внимание, что в движениях его сквозит какая-то неуверенность. Потом он обернулся и двинулся к барьеру как раз в тот момент, когда ворота за мной распахнулись и очередь отъезжающих ринулась ему навстречу. На секунду мне показалось, что он хочет войти обратно в вагон (рука его потянулась к двери), затем он сделал шаг в сторону и пошел по направлению ко мне, хотя и не замечая меня.

Мы виделись с ним всего два месяца назад, но не могло быть никаких сомнений - он изменился. Он был по-прежнему красив, все еще мог с успехом красоваться на обложке Чайльд Гарольда", его голубые глаза и темные волосы на фоне загара резко отличались от блеклых лиц вокруг, но та самоуверенность, которая так раздражала окружающих, почти испарилась - даже на расстоянии в нем улавливалась какая-то ранимость, чуть ли не беззащитность. Не стараясь привлечь его внимание, я наблюдал, как он идет по краю платформы, то исчезая за головами пассажиров и носильщиков с тележками, то выныривая вновь уже ближе ко мне, беспокойно шаря глазами по толпе.

Тут произошел один инцидент - ничего особенного, но я все же обратил на него внимание. Доусон был уже в метрах десяти от меня, когда какой-то мужчина примерно его возраста отделился от толпы и подошел к нему. По тому, как он подошел и по выражению его лица было совершенно ясно, что он узнал Доусона, как ясно было и то - хотя я не слышал, что он при этом сказал - что Доусон поражен этой встречей. Незнакомец - по виду явно англичанин (лицо цвета клубничного желе, костюм из Сити) - протянул Доусону руку, но тот прошел мимо, даже не повернув головы. Мгновение поколебавшись, то вновь догнал Доусона, но был отодвинут им с дороги, как пешка. В этот самый момент Доусон заметил меня и, хотя я притворился, что не вижу его, и даже отвернулся в другую сторону, у него не могло возникнуть и тени сомнения, что я оказался свидетелем инцидента. Не в силах сдержать любопытства, я сразу же, как только Доусон подошел ко мне, обернулся и посмотрел в сторону того человека - он молча постоял с видом напрасно обиженного, а потом произнес какое-то имя. Имени я не расслышал, но как бы он не назвал Доусона, тот никак не повернул головы, а подошел ко мне и кивнул.

Я поздоровался с ним, и, видимо, в моих глазах угадывался вопрос, поскольку он без всяких вступлений сразу сказал:

- Он думал, что мы знакомы. Но он ошибся.

- Вот как, - произнес я, не глядя на него, и указал на "Роллс", - машина там.

Мы молча подошли к автомобилю, на секунду остановились и я спросил:

- А Эмили... Как она?

- Нормально. Все в порядке.

- Ну и прекрасно. Жаль, что она смогла приехать.

Доусон взглянул на меня, лицо его не отразило никаких чувств, и протянул свой чемодан Денбигу. Тот открыл дверцу, и когда Доусон сел в машину, от меня не ускользнуло, что он быстрым взглядом окинул платформу, но незнакомец, кем бы он там ни был, уже ушел.

- Часто так бывает? - спросил я, когда мы отъехали от станции.

- Что именно?

- Что вас принимают за кого-то другого.

Последовала пауза. Доусон закурил, взглянул на больницу, мимо которой мы проезжали, на магазинчики Паддингтона, а потом ответил:

- Иногда, - и секунду спустя добавил, скорее самом себе: - Наверно, пора к этому привыкнуть...

Мне вспомнились случаи в Биаррице и Флоренции (сплетни, конечно, но многое совпадало), и я подумал, не могло ли все это и впрямь оказаться случайным совпадением. Ради Эмили я понадеялся, что так оно и есть, но честно говоря, я в это не верил и готов был принять на веру любую грязную сплетню, пока Доусон сам не докажет мне обратное. Впрочем, в течение следующих двадцати четырех часов правда о человеке, сидящем рядом со мной, всплыла наружу, и я узнал, что ни Авель Харди, ни Петтисон, ни человек на перроне никоим образом не ошибались.


Панихида на следующее утро обернулась чистым фарсом. При всей торжественности убранства церкви святого Мартина на Полях, собравшиеся вели себя, как на премьере мюзикла, вертя головами, стараясь не упустить появления каждого нового приглашенного и разочарованно отворачиваясь, когда выяснялось, что вновь прибывший - не какая-нибудь исключительная знаменитость, не сам Святой Марти собственной персоной и даже не монашка без лифчика. Все вслушивались в перипетии церковной церемонии с таким видом, словно это нудная вступительная лекция перед показом главной достопримечательности - то и дело посматривали на часы, боясь пропустить ленч у "Тиберио" или в "Айсоу". Сидящие по левую сторону от прохода (члены семьи, родственники, дети) глазели на сидящих по правую (директора студий, кинозвезды, зеваки) и наоборот; все замолкли, лишь когда Ведущий Актер приступил к своей роли (солидный гонорар плюс толстый слой грима на лице) - исполнению главного панегирика с амвона. В конце службы все встали и затянули мелодию одного из лейтовских фильмов, а потом торопливо устремились к выходу, чтобы успеть принять подобающие позы для фотографов. Как заметил Доусон, если и было нечто утешительно в том, что Лейт умер, так это лишь то, что он не смог стать свидетелем происходящей клоунады и ему уже невозможно было послать счет за это представление.

Когда Доусон возвратился в мою квартиру на Гайд-Парк-Гейт ( где он останавливался, когда Энтони Боунесс жил в квартире Эмили), был уже вечер. Я сидел в кабинете, смотрел из окна на улицу и парк и не заметил, что он приехал, пока не прошел в гостиную - налить себе виски - и не увидел на кресле его плащ и программку с панихиды. Я окликнул его, но он не отозвался, и я в конце концов нашел его в спальне, где он сидел, не зажигая света, в кресле и, казалось, дремал. Когда я повернулся, чтобы потихоньку выйти, он тихо произнес:

- не уходите.

Я поколебался - скорее от удивления, потому что в тоне Доусона проскользнула какая-то беспомощность. За тот год, что я был с ним знаком, в нем никогда не ощущалась потребность в чьем бы то ни было обществе (за исключением Эмили) и уж тем более в моем. А сейчас, здесь, в этой простой просьбе остаться явно прозвучала нужда во мне.

- Хорошо... Может быть, принести вам выпить?

- Нет, спасибо.

Я кивнул, закрыл дверь и присел на краешек кровати. Зазвонил телефон, мне нужно было встать и пойти снять трубку, но я не шелохнулся. Казалось, он звонил целую вечность, но в конце концов замолчал и наступила тишина.

- Где сегодня должен быть прием? - спросил Доусон.

- Вы же наверняка не захотите идти туда... После сегодняшнего утра? - ответа не последовало и, помолчав, я сказал, - в "Дорчестере".

- Ах, да...

- Мы можем пойти попозже и рано уйти оттуда.

Доусон поднял на меня глаза, обдумал то, что я сказал, и произнес:

- Я бы хотел, чтобы вы провели уик-энд с нами. Возвращайтесь со мной завтра.

- Ну, я... А как насчет Эмили? Она ведь может не ожидать...

- Я скажу ей. Вы поедете?

- Вообще-то, у меня есть кое-какие дела...

- Пожалуйста, я прошу вас. Мне надо с вами поговорить.

Неожиданно вновь зазвонил телефон. Вероятно, звонил тот же, кто и раньше, подумав, что в первый раз он набрал неправильный номер. Я взглянул на Доусона - его лица почти не было видно в полумраке - и сказал:

- Хорошо. Я с удовольствием съезжу.

Он никак не отреагировал и, похоже, больше ничего не хотел сказать. Под предлогом, что мне нужно подойти к телефону, я встал и пошел к двери. Когда я уже приоткрыл дверь, он тих произнес - так тихо, что мне пришлось прикрыть дверь, чтобы расслышать:

- Тот человек на станции, вчера... Это Виктор Лудорам - мы с ним вместе учились в школе. Он совсем не изменился. После стольких лет - совсем не изменился. Ни капельки...

Я ничего не ответил, а просто-напросто открыл дверь и тихо прошел в соседнюю комнату, чтобы ответить на телефонный звонок. Но пока я подходил к телефону, звонивший уже повесил трубку.


Эмили больше не пыталась дозвониться нам тем вечером. Вместо этого она прошла в спальню и уселась на кровать, глядя на шкатулку красного дерева, которую достала из шкафа Доусона. Она долго не решалась ее открыть, хотя держала ключ в руке, тихонько гладила крышку, водя пальцами по полированной поверхности, и то и дело машинально дотрагивалась до замка. В конце концов замок был открыт, крышка откинута и содержимое извлечено наружу.

С нехорошим предчувствием Эмили выложила на стол по очереди: четыре тетради в красных обложках, исписанные мелким почерком - по-видимому, дневники, - несколько фотографий, коллекцию открыток с видами Англии, белый входной билетик в квартиру-музей Китса в Риме, два билета на Мореску, антологию английской поэзии, пожелтевшую вырезку из греческой газеты и мятую пачку из под сигарет с греческими буквами. Больше ничего. Она раскрыла первую тетрадку (ту самую, которую читал Лейт в Риме) и, не дойдя даже до половины, вздрогнула, ясно и четко что-то сообразив. Она стала лихорадочно рыться в фотографиях, пока не нашла снимок прелестной светловолосой девушки, улыбающейся прямо в объектив. Неожиданно Эмили услышала, как кто-то входит в комнату, в ужасе обернулась и увидела Викторию в голубом платье, стоящую рядом с ней.

- Что тебе нужно? - быстро спросила Эмили. - Почему ты не постучалась?

- Но я стучала.

- Я не слышала.

- Я стучалась два раза, - упрямо повторила Виктория.

- Ну, хорошо, что тебе нужно?

- Я просто хотела сказать: "Спокойной ночи".

Эмили взглянула на нее, смущенно улыбнулась и взяла дочку за руку.

- Прости... - сказала она.

Виктория наклонилась, чтобы поцеловать мать, и увидела фотографию, лежащую на столе.

- Кто эта женщина, мама?

- Ее зовут Селия.

- Она твоя подруга?

- Был. Она умерла.

- Совсем как наше дерево, - пробормотала Виктория, отворачиваясь.

- Какое дерево, - удивленно взглянула на нее Эмили.

- Ну, то чудное деревце на Миссис Фитцерберт. Оно тоже умерло. Кристофер сказал, что в него, наверно, ударила молния. Это наше любимое деревце, потому что оно очень красивое и застывшее... Ну, в смысле, будет таким всегда. Кристофер назвал его "Селия". И он сказал, что оно теперь уже никогда не изменится. Потому что оно мертвое.

- И он называет его Селией?

- Да. Спокойной ночи, мам.

Виктория поцеловала Эмили в щеку и пошла к двери. На пороге она обернулась и увидела, что ее мать медленно, один за другим кладет предметы со стола обратно в шкатулку - так бережно и осторожно, словно они из тончайшего фарфора.


- А правда, что он всех называл "Старый Пень"?

- Нет. Старина.

Очаровательно. Просто очаровательно.

Мы сидим в "Дорчестере" (бальный зал, все в черных галстуках, оркестр - сплошь из любимцев публики) за одним из столиков, расположенных вокруг площадки для танцев. Все обмениваются пустыми банальными фразами, надравшиеся актеры влезают на стулья и орут оттуда тосты, шампанское - теплое. Мне дико скучно, как, впрочем, и Доусону, сидящему радом со мной, пьющему рюмку за рюмкой и отвечающему на идиотские вопросы пожилых кинокритиков с вежливым терпением, вызывающим в данных обстоятельствах завистливое восхищение. Оркестр меняет ритм на более медленный, и я поворачиваюсь к своему соседу:

- Кристофер... Вы уверены, что хотите остаться? Мы торчим здесь уже два часа.

- Я должен.

- Ничего вы им не должны. Посмотрите на этих людей. Да, окажись здесь Лейт, он давно бы уже сбежал отсюда.

- Я должен остаться, - повторил Доусон и налил себе еще рюмку. Я уставился на него, крайне озадаченный таким поведением. Я еще мог понять, почему он так пьет (в подобном обществе сам Моисей налакался бы джину), но он явно нервничал, смотрел то на дверь, то на часы, словно ожидая чьего-то прибытия. Или, вернее, если присмотреться повнимательней, словно надеясь, что кто-то так и приедет.

- Тогда я, пожалуй, приглашу кого-нибудь потанцевать, - сказал я. - Здесь по меньшей мере две дамы заслуживают моего внимания. Обе, разумеется, замужем, но ведь так всегда бывает с красивыми женщинами. Если я вам понадоблюсь, я буду вон там - за столиком Авеля Харди.

- А он тоже здесь?

- Авель Харди вездесущ, как сам Господь Бог. Только в отличие от Господа, к концу любого мероприятия он никогда не стоит на ногах, - я встал и, замешкавшись на секунду, добавил: - Да, кстати... Муж Эмили тоже здесь.

Доусон поднял на меня глаза, и тут я вдруг сообразил, что я сказал.

- Простите, - торопливо произнес я, - я имел в виду ее первого мужа... Хэллэма.

Эти слова были встречены улыбкой.

- Я понял, кого вы имели в виду, - кивнул он. - Я лишь хотел понять, просто так ли вы это сказали или хотели остеречь меня от каких-нибудь выходок... Уверяю вас, у меня сейчас совершенно неподходящее настроение для дуэлей.

Проговорив это, он отвернулся, поскольку кто-то опять задал ему какой-то вопрос о частных привычках Лейта (а может, и об интимных размерах - я не расслышал).

Начиная с этого момента, мне понадобился весь мой скептицизм, чтобы вынести прием до конца. Я слушал косноязычные речи, терпел тупую надменность режиссеров, приписывающих все лавры себе, если фильм имел успех, и обвиняющих во всем продюсеров, если успеха не было; единственное, что скрашивало убожество происходящего, это замечательнейшее достижение прекрасной половины человечества - женские задницы, которыми я любовался с нескрываемым удовольствием. Авель Харди предпочитал груди (только не англичанок), особенно те, что украшали звезду соседнего Плейбойского клуба.

- Они у нее замечательные. Просто вкуснятинки. Обе. Ты только взгляни, разве не прелесть, а?

Я согласился, что вкуснятинки и прелесть, тем более, что они возлежали на столике с закусками, но эстетики в них, честно говоря, было маловато. Женская грудь - если вы спросите меня - должна быть аккуратной и желательно, чтобы каждая обладала по крайней мере одним соском и была не больше тех грейпфрутов, какие я ем, когда сижу на диете. Авель Харди решил тем временем сплясать на столе, кто-то затянул песенку о сигарете со следами губной помады, а потом, где-то в половине двенадцатого я обнаружил, что Доусона в зале уже нет.

Сначала я подумал, что он плохо себя почувствовал, и стал расспрашивать сидящих за его столиком, но в ответ получил лишь равнодушные пожимания плеч, пока кто-то наконец не сказал, что видел, как Доусон выходил в вестибюль отеля.

- Но он нормально выглядел?

- Может, слегка пьян. А так - нормально.

- Он был один?

- ...

Немедленно я протолкался сквозь танцующие пары (последний вальс, лихорадочные попытки назначить свидания) и очутился в коридоре, ведущем к выходу. Передо мной замаячила фигура Авеля Харди, который и впрямь оказался вездесущ и в данный момент осыпал комплиментами актрису, специализировавшуюся (по крайней мере для публики) на ролях обнаженных вампирш. Приняв эту сцену за любовную арию, я постарался проскользнуть мимо незамеченным. Но меня заметили, Авель Харди устремился ко мне и оттащил меня в сторону, как заговорщик:

- Это та самая женщина, - выпалил он, украдкой оглядываясь по сторонам.

- Неужели? Я тебя поздравляю.

- Да не эта! А та, что с Доусоном. Та же самая баба!

- Постой, ты о чем?

- О Доусоне. Он был в вестибюле с той самой женщиной, с которой я видел его в Биаррице.

Я тупо взглянул на него, уставился на его опухшее лицо, стараясь осмыслить то, что он сказал. Вампирша позади него нахмурилась и испарилась.

- Ты уверен?

- Ну, конечно же, черт возьми, я уверен.

- Значит, та самая женщина..

- Да-да, та самая баба, с которой он был в Биаррице.

Я ему поверил. Авелю Харди не имело никакого смысла врать, и он был не их тех, кто мог ошибиться.

- Когда ты видел Доусона?

- Минут двадцать назад. Они сначала поговорили, а потом она взяла его под руку и они поехали наверх на лифте.

А, черт, - подумал я, - ну зачем, зачем он продолжает это? Я еще мог бы как-то принять и понять, когда дело касалось прошлого, но не теперь, не здесь, не на глазах у все, будучи уже женатым на Эмили!

- Хэллэм тоже их видел, - добавил последнюю каплю Авель Харди.

- Что-о-о?

- Он их видел. Он стоял со мной рядом и тоже видел.

- О, Господи, неужели Доусону на все наплевать?

- Не знаю. Только вот Хэллэму - нет. Он сказал, что позвонит Эмили и все ей расскажет.

- Так... Надеюсь, ты отговорил его?

- С какой стати? - Авель Харди пожал плечами и на лице его мелькнуло явно удовлетворение.

Я смотрел на него с ненавистью, но отдавая себе отчет в том, что сам на его месте поступил бы точно так же. Мое терпимое отношение к Доусону быстро таяло, и, кажется, я был этому рад. Единственно, о ком я думал сейчас, это об Эмили, и сказать по правде, так было всегда.

- Мы должны позвонить ей, - сказал я и направился к телефонной будке, стоявшей в углу коридора.

- За каким чертом?

- За тем чертом, что мы не знаем, что только может наговорить ей Хэллэм.

- Какая разница? В любом случае Доусон этого заслуживает. Разве нет?

- С каких это пор ты стал таким праведником? Со злобой спросил я и, не дожидаясь ответа, снял трубку и назвал телефонистке номер. Разумеется, он был занят. Страшась самого худшего, я попросил проверить абонент и после того, как по моим подсчетам прошла целая вечность, мне было доложено, что линия свободна. Эмили, по всей видимости, неправильно положила трубку.

- она часто так делает, - сказал я, стараясь убедить в этом самого себя. - Когда она хочет рано заснуть, то всегда кладет трубку рядом с телефоном. Наверняка она сделала это до того, как звонил Хэллэм.

Авель Харди скептически приподнял брови, и вряд ли его стоило винить за это. И все же оставался шанс, что прав я, но убедиться в этом я мог, лишь поговорив с самим Хэллэмом. Я прошел по коридору, вышел в вестибюль и тут-то и увидел их обоих, стоящих в углу, следа от выхода.

- Это и есть та женщина? - спросил я.

Авель Харди взглянул на них и кивнул.

- Да, та самая.

Она стояла лицом ко мне, подняв глаза на Доусона и положив руку ему на плечо. На вид с такого расстояния ей было где-то между сорока и пятьюдесятью - очень привлекательная и одета с большим вкусом. Изящная, глаза и волосы - темные; женщину такого типа можно увидеть победительницей на аукционе или обедающей у "Максима". Европейское лицо, быть может, есть примесь греческой крови и - удивительная свобода, раскованность в каждом движении... такой стиль. Который может передаваться лишь из поколения в поколение. Как уже было сказано, я встречал немало женщин самых разных национальностей, заполнявших мир бездельников и "Гранд отелей", но этой женщины я никогда раньше не видел. Она, безусловно, идеально подходила к данной категории и тем не менее казалась очень далекой от всего этого - отшельницей, с налетом какой-то печали и беспокойства, когда он говорила с Доусоном. Одно было совершенно ясно: она была совсем не из тех, кто пользуется услугами альфонсов, даже таких привлекательных, как Кристофер Доусон.

- Чего я не могу понять, - повернулся я к Авелю Харди, - так это, почему одна и та же?

- Кто его знает... Может, она просто платит больше.

- Я подойду к ним, - сказал я.

- не можешь же ты... - пораженно начал он, но я уже шел по ковру к дверям. Я не стал извиняться за свое вторжение в разговор, явно носящий личный характер и уж при всех обстоятельствах меня никак не касавшийся. Я мог бы оправдать свое поведение изрядной дозой шампанского или просто естественным порывом, но это было бы неправдой. Просто я устал от загадок, и мне нужна была правда, даже если для этого придется вести себя самым наглым и бесстыдным образом.

- А-, вот вы где, Кристофер, - сказал я с дежурной улыбкой, не глядя на женщину. - А я-то думал, куда же вы запропастились.

Возникла секундная пауза, женщина взглянула на меня (потрясающие глаза, рот кисти Ренуара), потом Доусон отвернулся и, прикурив сигарету, небрежно заметил:

- Кажется, вы взяли на себя роль моей сиделки?

- Простите... я не заметил, что вы не один.

- Вот как? Ну что ж, теперь вы это явно заметили.

Конечно, я допустил глупейшую ошибку и теперь уже сам сожалел о ней, когда Доусон вдруг указал на женщину и сказал:

- Быть может, раз уж вы здесь, вам стоит познакомиться с миссис Тзавелас.

В тоне его не звучало ничего, кроме любезности, словно он давал понять, что неверно истолковал мои намерения, женщина же казалась совершенно безучастной и вежливо протянула мне руку. Таким образом, я был представлен ей. Затем последовала затянувшаяся пауза, поскольку Доусон не произносил ни слова, а просто смотрел на меня, причем с выражением легкого восхищения на лице.

- Тзавелас? - обратился я к ней, стараясь придумать предлог, чтобы уйти. - Это испанская фамилия, или греческая?

- Греческая, - ответила женщина (с легким акцентом) и повернулась к Доусону.

- А-а... Ну да. Вы здесь отдыхаете?

Она не ответила, ее рука импульсивно дернулась к горлу.

- Простите, - торопливо проговорила она, быстро отошла к регистрационной стойке, облокотилась на нее и стала оттуда смотреть на нас.

- Прошу прощения, - обратился я к Доусону, - я... Я не хотел так грубо вмешиваться и прерывать ваше...

Он посмотрел на меня, потом - через весь вестибюль на Авеля Харди и кивнул так, словно слышал все, что тот мне говорил: он прекрасно понял, почему я подошел.

- Я не дурак, - сказал он, - и прекрасно знаю, что обо мне все говорят. И они правы. Это действительно та самая женщина, что была в Биаррице, во Флоренции, да и в других местах. Она дает мне деньги.

- Послушайте, Кристофер, - начал я, не в силах скрыть своего смущения, - чем бы вы не занимались, это ваше личное дело. Я ни слова не скажу Эмили, но...

Неожиданно Доусон, поразив меня, расхохотался и сказал:

- Но почему? Эта женщина - моя родственница.

- ну да, разумеется, - ответил я, сам уже ища ему оправдание. - Это ваша тетка.

- Тетка? - удивленно взглянул на меня Доусон. - С чего вы взяли, что она мой тетка?

- Ну... Так сказал Петтисон...

- Кем бы ни был этот Петтисон, но он ошибся. Миссис Тзавелас вовсе не тетка мне. Она - моя мать.

Он аккуратно потушил сигарету в пепельнице, прошел мимо меня к дверям и, не оборачиваясь, вышел из отеля, даже не взгляну на стоящую у регистрационной стойки женщину. Я посмотрел на нее, и, кем бы она там ни была, сейчас она выглядела беспомощной и одинокой - женщиной без имени, кочующей из города в город, из отеля в отель... Всегда - одна, и всегда, занимая номер на первом этаже.


17.


Ну, кто бы на моем месте поверил Доусону? Если допустить, что женщина, назвавшая себя миссис Тзавелас, действительно была его матерью, тогда почему он говорил всем (и Эмили в том числе), что его мать умерла и похоронена на острове в Греции? Честно говоря, меня самого это все уже мало интересовало, и когда, вернувшись к себе, я обнаружил, что Доусон еще не пришел, у меня не возникло ни малейшего сожаления по этому поводу. Я еще раз попробовал дозвониться Эмили, но безуспешно, а потом лег в постель с надеждой, что никогда больше его не увижу. Тем не менее в четыре часа утра в спальне зажегся свет, я приоткрыл глаза и увидел, что он стоит на пороге, одетый как на приеме; капли воды блестели на его волосах и плаще, словно он разгуливал под дождем. Моей первой реакцией было сказать ему, чтобы он извинился, выключил этот чертов свет и убрался вон. Но он уже уселся в кресло, в профиль ко мне, с тем же выражением лица, какое я впервые увидел у него в Стэдсханте примерно два года назад. Выражение - не то, чтобы печали, но какого-то сожаления.

- Что бы вы ни собирались мне рассказать, - раздраженно сказал я, - я предпочел бы, чтобы вы отложили это до утра. В такой час у меня, как правило, не очень подходящее настроение для общения.

Он помолчал, потом повернул ко мне свое бледное лицо и тихо сказал:

- Простите. Я не сообразил, что уже очень поздно.

- Рано, - возразил я. - Не поздно, а очень рано, и я здорово устал.

- Быть может, если я сварю вам кофе...

- Нет. Мне ничего не нужно. Я хочу спать.

Пауза, затем Доусон встал и пошел к двери.

- Простите, - повторил он и выключил свет.

Я слышал его шаги - он пошел не к себе в комнату, а на кухню, откуда раздалось звяканье чайника и хлопанье дверцы шкафа. Еще несколько секунд я инстинктивно вслушивался в какие-то шорохи, а потом, слава Богу, заснул.


Когда я вновь проснулся, был уже более приемлемый для нормального человека час (около восьми). Доусон все еще оставался на кухне - одетый сидел за столом и что-то записывал в тетрадь.

- Вы что, все это время не ложились?

- Я не устал, - ответил он, закрывая тетрадку.

- Что ж... Должен сказать, выглядите вы кошмарно.

- Охотно верю.

Я замешкался, стараясь придумать, что бы сказать еще. Его вид, вообще весь его облик причинял мне какую-то неловкость. Не то, чтобы он выглядел заболевшим, хотя быть может, он впрямь простудился вчера, но он явно изменился - весь какой-то нервный, взвинченный, словно ощущал, что у него нет никакого права находиться здесь. Будто незваный гость, который чувствует, что ему больше не рады, и, мне показалось, еще секунда. И он станет мыть чашку и блюдце и извиняться за выпитый кофе. Возможно, он намеренно старался создать такое впечатление - мне случалось наблюдать, как он в мгновение ока еле уловимым жестом или взглядом менял свое настроение, чтобы добиться желаемого эффекта. И все же я почувствовал, что сожалею о своих резких словах четырьмя часами ранее, хотя я, разумеется, не собирался в этом признаваться.

- Вы уже завтракали? - спросил я.

- Нет. Я не голоден.

- Тут где-то есть сэндвичи...

- Нет, - потом он взглянул на меня и улыбнулся: - Хорошо. Спасибо.

За завтраком (никогда не ем то, что мне нравится, кроме как во Франции) Доусон, наконец, начал рассказывать - сначала неуверенно, а потом все больше раскрываясь, чувствуя себя все более раскованно и свободно, когда понял, что нашел во мне отнюдь не враждебно настроенного слушателя. Многое, о чем он рассказывал, я уже написал (Коркула, Рим, Эмили) и, хотя все это было для меня сейчас ново и интересно, я по-прежнему ждал объяснений по поводу таинственной миссис Тзавелас. Доусон явно понимал это, но не торопился, словно желая расставить все по местам, чтобы дать мне возможность лучше понять происходящее; но пока все, о чем он говорил, относилось скорее к прошлому, чем к настоящему, и выстраивалось отнюдь не в хронологическом порядке. Например, рассказ о детстве (годы, проведенные в Йоркшире) последовал за историей встречи с Эмили, а эпизоды в Риме - до рассказа о смерти его отца, происшедшей лет за двадцать до этого. Примерно через час у меня уже кончались сигареты.

- Когда умер отец, я был в школе. Шел урок географии, неожиданно вошел директор, мы все встали, а он что-то сказал учителю - мистеру Д'Арси - они посмотрели на меня и велели мне выйти. Я подумал было, что в чем-то провинился, так раньше часто бывало, но директор повел меня в свой кабинет, попросил меня сесть, а потом сказал, что мой отец умер. Он говорил со мной осторожно и очень сочувственно... Попросил секретаршу вызвать машину и отвезти меня на станцию. Машина сразу приехала - "Хамбер", по-моему, а может быть, "Форд" - точно не помню... Матери не было на похоронах, и лишь через два... да, почти через два года я узнал, что она была уже снова замужем. Если бы она хоть написала мне, может быть, я сумел бы понять, но она так и не написала ни строчки. Я никогда не мог ей этого простить, и сейчас не могу. Больше я с ней не виделся, пока мы случайно не встретились в Биаррице. Ее второй муж развелся с ней, она осталась совсем одна и хотела, чтобы я вернулся к ней. Но было уже слишком поздно... Она страшно надоедала мне, совала деньги, конечно, и я никак не мог заставить ее понять, что я не хочу больше ее видеть. Для меня она больше не существовала, она была другая, и я ничего к ней не испытывал. Только когда она пригрозила, что приедет в Уилтшир, я согласился встретиться с ней - вчера вечером. Но это было ошибкой...

- Почему она бросила вашего отца? - спросил я, пытаясь понять ход его мыслей.

- Она говорила, что не бросала его... Что просто сбежала. В Грецию.

- Просто так?

- Я тоже спросил ее: "Просто так?"

- И что она ответила?

- Что если бы она не бросила его тогда, он сам бросил бы ее - позже. А она старела...

Он запнулся, пожал плечами и отвел от меня глаза. Неожиданно между нами возникла какая-то неловкость, и я встал и предложил ему еще чашку кофе, но он отказался.

- Значит, Тзавелас - второй муж вашей матери? - спросил я.

- Да, я же сказал вам.

- Кристофер, но вы точно так же говорили всем, что ваша мать умерла.

- Та женщина, которую я знал ребенком, умерла.

- Но ведь вы понимаете, что это не так. Если вы говорите правду, она живет в отеле, всего в полумиле отсюда.

- Но это совсем не та женщина. Неужели вы не понимаете?

- Как бы там ни было, она - ваша мать. Или нет?

- Теперь нет.

- Вы так ненавидите ее?

- Нет. Те годы... Когда я был ребенком, жил с ней в деревне, в Йоркшире, - это были самые счастливые годы в моей жизни.

Несколько секунд я с раздражением смотрел ему прямо в глаза, а потом понял, что мне нечего больше сказать, и вышел из комнаты. Я не следователь и не психоаналитик и, честно говоря, не уверен, что поверил хоть одному его слову. Быть может, я и ошибался. Может, я был не прав. Возможно, вы окажетесь более восприимчивы, чем я, и вам удастся понять, как кто-то, вроде Доусона, может испытывать острую боль от предательства. Видите ли, моя собственная мать бросила меня, когда мне было три года, и хотя я с тех пор ее больше не видел, мне в жизни не приходило в голову - убить ее в собственном сознании, чтобы таким образом обессмертить ее образ. Начать с того, что эта сука того просто не заслужила.

- Вы ведь приедете к нам на уик-энд, правда? - спросил Доусон. Он зашел в ванную комнату как раз, когда я искал свою электробритву, которую моя горничная имеет обыкновение прятать в самые неподходящие места. Я взглянул на его лицо в зеркале, медленно повернулся к нему, прислонился к раковине и развел руками:

- Кристофер...

- Да? - невинно спросил он, словно ничего не произошло.

- Если то, что вы сказал, правда...

- Насчет уик-энда? Ну, конечно, правда. Я просил и сейчас очень прошу вас приехать.

- Нет, не насчет уик-энда, - терпеливо сказал я. - Насчет вашей матери.

Это было встречено удивленным взглядом человека, честно пытающегося понять, о чем идет речь. Доусон уже выкинул весь разговор из головы. Он мне все рассказал, и для него с этим было покончено - иначе он просто не мог; так было, потому что было так. "Он был слишком честный, - говорила мне Антонелла в Париже, - и никто не мог с этим смириться". Что ж, понадеемся, что она права, потому что если нет...

- То, что вы рассказали о вашей матери, - продолжал я, стараясь отвлечь его внимание от медленно вращающегося диска на весах, на которых он стоял, - я думаю, вам нужно сказать об этом Эмили.

- Семьдесят три. Я похудел на два килограмма.

- Кристофер... тут такое дело... Словом, Хэллэм мог позвонить ей вчера вечером. Я не уверен, что он дозвонился, потому что она, по-моему, неправильно положила трубку, но он видел вас с вашей... с миссис Тзавелас. Вы понимаете меня?

Доусон еще несколько секунд рассматривал диск на весах, а потом перевел взгляд на меня и сказал:

- Да... Да, я понимаю.

- Так вы позвоните Эмили? До того, как мы поедем?

Он помолчал, потом кивнул, сошел с весов и направился мимо меня к двери. Но не дойдя до нее, неожиданно остановился и дотронулся до моего плеча.

- Моя мать, - сказал он, - хочет, чтобы Эмили с детьми пожила у нее в Италии. У ее мужа там есть вилла, в Тоскане.

- Но... Я так понял, она же развелась с ним.

- Он... Он оставил виллу ей. Она слишком велика для одного.

- Понятно.

Он улыбнулся, сообразив, как можно было истолковать эти его слова, и вышел из ванной комнаты. Я услышал, как тихонько звякнул телефон (Доусон набирал номер), а через двадцать минут он вновь появился, одетый в обычный костюм, готовый к отъезду.

- Что она сказала? - спросил я, когда мы уже выходили из квартиры.

- Кто?

- Эмили?

- А-а, - протянул он, - там было занято, - и он прошел к лифту, распахнул дверь и придержал ее для меня и Денбига, несшего чемоданы. Мы отправились в Уилтшир на машине не только потому, что так было удобнее, но потому, что быстрее - меня неожиданно охватила тревога, хотя я и старался не показывать вида. Тревога за Эмили.


Во время поездки, в отличие от моих собственных страхов, Доусон казался таким спокойным и безмятежным, каким я не видел его за последние несколько месяцев. Он сидел рядом со мной, все время улыбался, шутил и просил Денбига ехать быстрее, явно желая поскорее очутиться дома.

- У меня куча планов для нас с Эмили. Может, мы переберемся в Лондон... Надо навестить всех ее друзей, наверстать все, что было упущено.

- Уверяю вас, - возразил я, - вы немного потеряли.

- Но как вы не понимаете, - воскликнул Доусон так, словно до него это впервые дошло, - ведь мы с Эмили месяцами не отлучались из дому!

Я не ответил. Денбиг - шофер экстра класса - вел машину быстро и умело, избегая перегруженных трасс, но тем не менее поездка заняла у нас не меньше часа.

- Кстати, я забыл поблагодарить вас, - сказал Доусон, наклоняясь ко мне.

- За что?

- За то, что вы выслушали меня утром. Мне всегда претило лгать о своей матери, и теперь, когда я сказал вам правду, у меня словно камень с души свалился. Может быть, я кажусь вам бесчувственным и бессердечным, но я не переношу, когда думают, будто я нечестен. Я решил сказать вам первому, потому что знал - вы поймете.

Доусон улыбнулся и закинул ноги на откидное сиденье напротив него.

- Когда я позже расскажу все Эмили, - добавил он, глядя через пластиковую перегородку вперед, на дорогу, - я знаю, вы мне поможете.

Я повернулся и уставился на него - до меня вдруг дошло...

- Так вы поэтому пригласили меня на уик-энд? Осторожно спросил я.

Доусон рассмеялся и, не отвечая на мой вопрос, наклонился вперед и попросил Денбига остановиться у ближайшего цветочного магазина.

- Я куплю ей цветы, - объяснил он, обернувшись ко мне, - и Эмили, и детям. Мы завалим цветами всю машину.

- Она станет похожа на катафалк.

Доусон быстро взглянул на меня, задумался, оценивая сравнение, и кивнул.

- Да. А почему бы и нет?

- Тогда кто покойник? Как плакальщик, я имею право знать.

- А-а, покойник... Не кто, а что.

- Рад это слышать. Но все же, что умерло?

Он замешкался, огляделся по сторонам, изображая заговорщика, и, смеясь, ответил:

- Моя Англия.

- Звучит очень мелодраматично.

- Да, очень.

В Марлборо мы купили цветы (лилии, красные гвоздики), но только несколько букетиков - больше у них не нашлось. Но и эти букетики показались мне добрым знаком - приятной прелюдией к уик-энду. Хоть я по натуре и не суеверен, но вдруг поверил в то, что все может быть прекрасно и, что бы там ни произошло, предстоящие два дня мы запомним надолго.

И мы их запомнили.


18.


Дом был пуст. Я рассчитывал, что сразу увижу детей или по крайней мере услышу их голоса, но вокруг не раздавалось ни звука. Мы с Доусоном оставили Денбига с машиной в деревенской гостинице (под названием "Дикий Кабан" - с низкими деревянными сводами, как дань Ричарду Третьему) и пешком пошли через лужайку, мимо качелей. Когда мы подходили к воротам, тишина уже стала действовать на нервы.

- Может быть, Эмили пошла гулять и взяла с собой детей, - предположил я.

- Возможно.

Я прошел вслед за Доусоном в дом и подождал внизу, пока он обошел все комнаты, окликая жену по имени, - ответа не было. На полу, возле моих ног валялась утренняя газета, но в конце концов, в деревне почта часто запаздывает. Когда Доусон спустился вниз, я спросил, не оставила ли Эмили записку.

- Я нигде не заметил, - как-то неуверенно ответил он.

- На каминной полке или возле телефона. Обычно их оставляют в таких местах, верно? - и не дожидаясь ответа, я прошел по коридору в холл перед гостиной. - Смотрите, - кивком я указал на телефон, - она повесила трубку на место.

- Нет. Это сделал я. Только что, - сказал Доусон.

- Понятно...

- Да, - он улыбнулся и добавил: - Наверно, они все в саду. Где же им еще быть в такой ясный день!

- Но тогда они бы услышали, как мы подходим, или?..

- Давайте сходим и поищем их, - пожал он плечами.

Сад, однако, казался столь же безлюдным, как и дом, и мы уже собирались уходить ("Нужно спросить у экономки - миссис Поуэлл - она, наверно, в курсе"), когда в голубом платье, с развевающимися светлыми волосами, на лужайке показалась сама "миссис Добро-пожаловать" и повисла у Доусона на шее.

- Когда ты приехал?

- Только что.

- Как хорошо. Я как раз подумала, что мы все можем сыграть в совсем-совсем особую игру.

- Конечно. А в какую ты хочешь?

Знакомая поза раздумья (голова опущена, кончик указательного пальца между зубами, взгляд устремлен на свои туфли), а потом:

- В "названия цветов", или в "ищем клад"?

Я улыбнулся, заразившись их настроением, пожал ей руку и сказал:

- очень рад тебя видеть, Эмили. А мы тут гадаем, куда это вы все запропастились.

Эмили сжала мою руку и ответила сама ответила - но не на мой вопрос, а на свой:

- Думаю, в "ищем клад".


Играть решили ближе к полудню, а поскольку утро было солнечным, завтракать расположились в саду - втроем уселись за деревянный стол в тени огромного вяза. Пахло свежескошенной травой на лужайке, розами и хлебом, который Эмили испекла сама. В соломенной шляпке с голубенькой лентой она сидела напротив меня, смеялась и болтала с нами обоими и выглядела такой красивой и счастливой, какой я никогда раньше ее не видел. Конечно же, все мои страхи - чистая патология, и теперь я понимал, как легко и как опасно давать волю воображению и подозревать все самое худшее в обычных случайных совпадениях. Просто Эмили была в самом дальнем уголке сада и не слышала, как мы звали ее, а детей не было, потому что вчера вечером их забрала на несколько дней бабушка - к себе, в Кумберлэнд. Вот и все. И глядя сейчас на Эмили и на Доусона, я просто не мог себе представить, что когда-то сомневался в их счастье и подозревал, что за всем этим кроется нечто темное и порочное. Вот до чего может довести разрушительная сила зависти, и, признаюсь, мне неожиданно стало стыдно. Ведь я хотел, точь в точь как Авель Харди и все остальные, усомниться в порядочности Доусона - с подозрением относился ко всему, что он только ни делал или произносил. И тем не менее я сидел сейчас здесь, был гостем в его доме, проводил уик-энд с двумя людьми, которые принимали меня с тем естественным радушием, что уделяется лишь самым близким. За привилегию - считаться таковым - я был сейчас готов пожертвовать всем на свете, и если это и звучит претенциозно, у меня нет ни малейшего желания извиняться. Единственное, о чем я сожалел, это что меня не пригласили на месяц или даже больше. В следующий раз обязательно напрошусь.

- Это Японские анемоны, - говорила Эмили, указывая на цветы позади нас, - вон те, белые. А те, розовато-лиловые называются "Принц Генрих", хотя я не знаю точно, какой Генрих. Я их посадила два года назад. И они так быстро выросли. Они вообще прекрасно растут, только не любят, когда их пересаживают. Я, правда, не пробовала, но так написано в руководстве... А там - гиацинты. Правда, прелесть? Я их обожаю.

Я посмотрел на Доусона. Он наклонился и поцеловал Эмили в щеку. Она взяла его руку в свою и крепко прижалась к нему.

- Я люблю тебя, Кристофер, - сказала она тихо, без всякого смущения и на секунду застыла так, словно хотела остаться в этой позе навечно. Потом она неожиданно вскочила и торопливо пошла к дому, на ходу уже бросив, что ей нужно приготовить пометки для игры в "ищем клад".

- Вы спрашивали Эмили, звонил ли Хэллэм? - спросил я Доусона, когда его жена скрылась из виду.

- А зачем? Вы же сами видите, даже если и звонил, это ничего не изменило между нами.

- Да, я вижу, - ответил я, а потом, поколебавшись, добавил, - Кристофер... Я должен вам это сказать. Простите меня, если... Если вам показалось, что я вам не верю.

Он удивленно взглянул на меня, потом улыбнулся и пожал плечами.

- Но ведь я сам во всем виноват. И я это прекрасно понимаю. Но теперь все будет по-другому.

- Когда вы расскажете Эмили о вашей матери?

- После игры в "клад". Кстати, вы ведь сыграете с нами, правда?

- Ну, конечно. Звучит заманчиво.

- Еще бы. Но это не так просто, как вы думаете.

- Ну, если это не сложнее, чем кроссворды в "Таймсе", я попробую.

Доусон посмотрел в сторону дома, оглядел весь сад.

- Хорошо сюда возвращаться, - задумчиво сказал он. - Нам с Эмили надо чаще делать это... Уезжать, чтобы возвращаться.

Пока Эмили готовила записки - несколько шарад, каждая из которых наводила на место, где была спрятана следующая, а последняя - на главный приз, - мы были обязаны не выходить из гостиной, чтобы не подглядывать, куда она их спрячет. Еще перед ленчем Доусон положил несколько бутылок белого вина в ведерко со льдом, и теперь мы, включив проигрыватель, откупорили одну. Иногда за окном мелькала Эмили, и тогда мы демонстративно прикрывали глаза руками, а она, смеясь, тут же старалась скрыться из виду.

- Она радуется игре прямо как ребенок, - с улыбкой сказал я и налил себе еще вина.

Доусон быстро повернулся и внимательно посмотрел на меня, но промолчал. Пластинка кончилась (Делиус) и наступила тишина. Я изучал его профиль, а он пристально и слегка озадаченно смотрел на фотографию детей в рамке, стоящую на столе.

- Где они снимались? - небрежно спросил я.

- В Эвбери.

- Ах, да...

- В этой рамке здесь раньше стояла фотография Эмили, но она, должно быть, переставила ее.

Он хотел было налить себе вина, но на пороге появилась Эмили собственной персоной со шляпкой в руке.

- Ну, вот! Все готово, - довольно произнесла она.

Доусон ухмыльнулся и встал.

- Сколько всего шарад? - спросил он.

- Шесть.

- Трудные или легкие?

- Это - как сказать.

- А каков главный приз? - спросил я.

- Нет-нет, - прервал меня Доусон. - Об этом спрашивать нельзя. Это - сюрприз.

- Вот первая шарада, - сказала Эмили, положила листок бумаги на стол и пошла к двери, - я буду наблюдать из сада, но помогать вам не стану. Ни капельки. Привет, - и мы остались одни.

Я взял со стола листок и прочел вслух то, что там было написано:

- "Чтоб вторую найти, вы должны поглядеть на костюмы, которые вам не надеть... Ножом есть, право, неудобно, к тому же это - несъедобно". О, Господи! - вздохнул я. - Они что же, все такие?

Доусон рассмеялся и взглянул на листок.

- Думаю, нам нужно еще выпить, - сказал он.

- Костюмы, которые не надеть! А какие еще бывают костюмы?

- Может быть, игральные карты? - предположил Доусон, роясь в ящике стола.

- Точно. Где они у вас лежат?

- Здесь, но тут нет следующего листка. И потом, что это еще за "ножом есть неудобно"?

- Ну, это может означать вилку, раз ножом...

- Лопаты! - неожиданно воскликнул он.

- Что-что?

- Лопаты!31 Ну, карты-костюмы, понимаете? А вилки - вилы!

- В сарае? Который в саду?

- В саду... В сарае.

И игра началась.


По сути дела, мне осталось сказать очень немногое. Есть несколько причин, по которым я опишу остаток этого полудня (и конечно же, итог наших поисков), но главная - запечатлеть на бумаге то необыкновенный Сюрприз, преподнесенный нам этой Субботой, которую нам уже никогда не вернуть. Никогда не вернуть... Никогда.

Взяв с собой бутылку вина, мы с Доусоном передвигались от шарады к шараде, с упорством Тезея (правда, не в злобном страхе, а в предвкушении веселья) пробираясь по лабиринту листков Эмили - от сарая в саду к кусту роз, а потом к "Ярмарке тщеславия" на книжной полке и так далее. Мы пили вино, смеялись, спорили о следующих шарадах ("Дни салата, но без Верди - попробуйте разгадать сами, а у нас на это ушло полчаса), а Эмили наблюдала за нами со скамейки в саду, то напуская на себя улыбку, которая переплюнула бы бочкообразную натурщицу Да Винчи, то зажимая ладонью рот, чтобы не расхохотаться, когда мы продирались сквозь крапиву.

После четвертой шарады мы с Доусоном вошли во вкус - превратились в настоящих соперников и уже не помогали друг другу, изучая листки. Предпоследняя - пятая, - привела нас на чердак - к моему большому неудовольствию, так как пауки никогда не входили в разряд моих любимых домашних животных. От одной мысли о них я вздрагивал и с опаской смотрел на потолок, предпочитая скорее увидеть там Дамоклов меч, нежели хоть одного из этих гадких насекомых. У меня к ним настоящая идиосинкразия, потому я и не сразу сосредоточился и прочел надпись на листке на полминуты позже, чем Доусон. Этот кусочек шарады был совсем нетрудный, но прежде чем я расшифровал его, Доусон, хохоча, уже спускался по лестнице с чердака. Ключевым местом оказались детские качели в середине лужайки ("Двойной по воздуху полет - на 44 ярда вперед"), но пока я сообразил, что длина каждой цепи на качелях равна двадцати двум ярдам, то отстал минут на пять, и клад, чем бы он та мни оказался, кажется от меня уплывал.

Однако, к моему облегчению, когда я спустился на лужайку, Доусон все еще был там - сидел на качелях, с недоумением уставясь на последнюю шараду.

- Только не говорите мне, что она сложнее всех предыдущих, - сказал я, подходя к нему.

- Вообще ничего не могу понять... даже не знаю, с какой стороны подступиться. Она и написана-то неграмотно. Взгляните, я сначала подумал, что это писал десятилетний ребенок.

Я наклонился и поглядел через его плечо на листок бумаги - слова были начерчены цветным карандашом, то заглавными, то маленькими буквами, со множеством ошибок.

- Может, то как она их написала - часть шарады? - предположил я, но Доусона гораздо больше озадачил сам текст.

С исправленными ошибками он выглядел так: "Возле живого сверчка, но не насекомого, лежит бессмертный клад. Как счастлива я, но меня назови - не Эмили, а скорей Розмари."

- Розмари? А это еще кто такая? - спросил я, присаживаясь рядом с ним на качели.

- Понятия не имею. Никогда не знал никого с таким именем. А вы?

- По-моему, нет...

Я взял в руки листок и стал перечитывать его, не обращая внимания на троих деревенских мальчишек, нетерпеливо переминающихся с ноги на ногу и явно ждущих, когда же мы освободим качели.

- Возле живого сверчка? Ну, это как раз может быть довольно просто. Поле для крикета? А?41

Доусон покачал головой:

- Тут есть одно, но в нескольких милях отсюда. Она никак не успела бы дойти до него.

- Ну, хорошо... А что может означать "живой сверчок", если это паршивое насекомое?

Доусон нахмурился и взял у меня листок.

- Может, спросим у этих ребятишек? - предложил я.

- Нечестно, - ответил Доусон. - И потом, клад может быть у них.

-Живой сверчок... А что, если это ива? То есть я хочу сказать, что биты для крикета делают из...

Я не успел договорить, а Доусон уже вскочил.

- Конечно! - воскликнул он. - Большая ива! Там где мы с Томасом ловим рыбу! - и он быстро пошел к дому.

- Но как насчет остального - в шараде? Розмари и...

- Разберемся, когда придем на место. Пошли. Захватим с собой еще вина.

Я поспешил за ним к дому. Эмили уже не было в саду. Доусон взял пару бутылок вина и штопор, мы вышли на берег реки и пошли к большой иве, растущей метрах в пятнадцати от тропинки. Еще стояла жара, но воздух был свеж и прозрачен. С соседнего поля доносилось жужжание стрекоз и стрекот кузнечиков.

Подойдя к дереву, Доусон уселся на траву.

- Давайте сначала выпьем вина, - предложил он. - Вы захватили стаканы?

- Забыл! Сходить за ними?

- Обойдемся.

Он открыл бутылку, протянул ее мне, открыл вторую и, сделав по глотку, мы уставились на реку. Нас охватила такая приятная истома, что на какое-то время мы почти забыли о поиске "клада".

- На прошлой неделе мы поймали здесь окуня. Не я поймал - Томас.

- И съели его?

- Нет. Бросили обратно в реку. Может быть, поймаем его снова через неделю, - и Доусон радостно засмеялся.

Как это часто бывает, я тоже заразился его смехом, мы оба стали хохотать над каждым следующим нелепейшим словом, и я неожиданно вспомнил, как Эмили описывала тот вечер на Коркуле, когда Доусон сидел в компании итальянских туристов. На траве лежал темноволосый, загорелый мужчина в белой рубашке и хлопковых штанах - он был бесконечно счастлив, лежа на берегу реки, рядом со мной, и глядя на холмы за рекой.

- Ну, конечно, - неожиданно сказал я. - Розмари это... Это ведь может быть растение - розмарин.

- Какая Розмари?

- В шараде. Не Эмили, а Розмари.

Доусон равнодушно пожал плечами, а потом вдруг усмехнулся:

- С какой стати ей вдруг захочется стать растением? И почему именно розмарином? Поганая трава...

- Понятия не имею... Хотя постойте! Розмарин... Розмарин для воспоминаний.

- А что это? Считалка?

- Нет. Цитата.

- Да? - Доусон нахмурился. - Никогда не был силен в цитатах. Не то, что Эмили... Откуда это?

- Из "Гамлета". Это слова Офелии.

- Серьезно? Неплохо сказано, - он прислонил голову к иве и поглядел на небо. - Если завтра будет такая же погода, мы устроим пикник на Лили Лэнгтри. Лучше всего - на левой груди. С правой хорошо запускать змея, а левая - для пикников, - он улыбнулся, взглянул на меня, сделал глоток вина и, вздохнув, сказал: - Ладно. Пожалуй, надо пойти и отыскать это чертов клад, чем бы он там ни оказался.

Он поднялся и пошел вдоль берега, в сторону от дома, потом оглянулся на меня и спросил, выбыл ли я из борьбы.

- Лень, - махнул я рукой.

Доусон улыбнулся, кивнул, вдруг быстро указал мне на что-то несущееся по полю (наверняка, заяц) и не очень уверенно побрел дальше. Засмотревшись на воду, я начал было дремать, но вдруг заметил, что Доусон застыл метрах в двадцати от ивы и держит в руке что-то блестящее. Без сомнения, это и был "клад".

- Нашли? - окликнул я его, встал и пошел к нему.

Он показал мне предмет, но солнце за его спиной било мне прямо в глаза и мешало рассмотреть его как следует.

- Что это такое? - спросил я.

- Туфля.

- Туфля? Ничего себе, приз... - и все же я зааплодировал. Может, это и не бог весть какое сокровище, но все-таки он выиграл.

- И платье тоже здесь, - сказал Доусон, кивая на траву. - Вся ее одежда...

- Что ж, неплохой денек для купания...

Но Доусон ничего мне на это не ответил, потому что уже бежал прочь от меня, вдоль берега, отчаянно выкрикивая имя своей жены.


Часть четвертая


В И К Т О Р И Я


19.


Дом все еще стоит точно такой же, каким я увидел его впервые, только сад слега запущен. Впрочем, это неизбежно, потому что за ним никто не ухаживал, пока улаживались все необходимые юридические формальности для передачи четверых детей Хэллэма их родному отцу, и до продажи дома с аукциона прошло целых восемь месяцев. Дом со всей его обстановкой был куплен мной за сумасшедшую цену, и здесь я теперь живу. Поначалу я спал в комнате для гостей - на тот случай, если Доусон вернется, но теперь я думаю перебраться в хозяйскую спальню. В конце концов, я не видел его и ничего не слышал о нем с тех пор, как через три недели после смерти Эмили, он уехал из Англии. Прошел, правда, слух, что он живет в отеле в Вероне, но с тем же успехом он мог быть и в Вене, и даже в Ницце.

Последний раз я разговаривал с ним после следствия - тогда он и сказал мне, что уезжает за границу. Он не сказал, надолго ли, да я и не спрашивал - мне это было ни к чему. И потом, о нем вообще никто ничего знать не хочет, кроме Виктории (ей теперь тринадцать), которая навещает меня, как только у нее появляется такая возможность. Иногда мы просто сидим в доме, болтаем и слушаем музыку, но чаще берем корзину с едой и идем гулять - на миссис Фитцерберт. Должен признаться, что я жду каждого ее приезда и стараюсь их соответственным образом обставить, поскольку вижу, что она взрослеет и скоро станет женщиной. Конечно, в каждый свой приезд она спрашивает меня, когда вернется Доусон, и каждый раз я отвечаю, что это может произойти в любой день - хоть завтра. Но я никогда не умел правдиво лгать, и, хотя никто из нас не произносит этого, мы оба знаем, что в октябре 1969-го Кристофер Доусон покинул Англию навсегда, и нет никакого смысла надеяться, что он вернется.


————————————————————


Заметки

[

←1

]

1 Как жаль (франц.)

[

←2

]

1 словарь, стремящийся охватить полную лексику языка (от греч. - сокровища)

[

←3

]

1 Spades (англ.)- два значения слова: лопаты и пики (карточн.)

[

←4

]

1 Cricket (англ.) два значения слова: сверчок и крикет (спорт.)


на главную | моя полка | | Вы помните Англию? |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу