Книга: Наваждение



Наваждение

Екатерина Мурашова, Наталья Майорова

Наваждение

Пролог

Лондон, 1897 год от Р. Х.


– Итак, Алекс, вы таки пригласили сюда этого монструозного славянина.

Сэр Эндрю Бичем – крупный, болезненного вида джентльмен лет пятидесяти, с длинными ухоженными седыми усами – вздохнул, демонстрируя покорность судьбе, сложил газету и откинулся на спинку кресла.

Его собеседник с довольным видом ухмыльнулся. Он был относительно молод, чрезвычайно худ и всем своим видом являл воплощенную иронию (или – ехидство, как утверждало большинство его знакомых). Любимым развлечением лорда Александера Лири, третьего сына герцога Уэстонского, было коллекционирование человеческих экземпляров – необычных, парадоксальных или просто смешных, и он никак не мог пожаловаться на то, что его коллекция пополняется медленно.

– Двоих, обратите внимание! И оба – граждане мира. Как вы думаете, почему именно славянам свойственен этот болезненный космополитизм?

– Вот уж не только, – брезгливо буркнул маленький, желчный барон Голденвейзер; он вечно мерз и теперь сидел вплотную к камину, явно борясь с желанием просунуть ноги сквозь решетку, – а французы?

Несмотря на фамилию – или благодаря оной – барон был отчаянным патриотом, до кончиков ногтей полным островного снобизма.

– О, французы – совсем другое. Они всегда точно знают, чего хотят. А русские, поляки и прочие славяне… и, в частности, вот этот конкретный господин Сазонофф, – хотел бы я знать, какова его фамилия и откуда он родом на самом деле!.. – так вот, славяне – это чистая стихия. За что я их и люблю.

Сэр Эндрю фыркнул в усы. Барон, скривившись, придвинулся еще ближе к огню. Четвертый участник беседы, м-р Хаттон – коренастый, румяный, ярко выраженной сангвинической наружности, – поднял глаза от альбома гравюр, посвященных лисьей охоте, и с широкой улыбкой посмотрел на лорда Александера.

– Что предлагаете сделать и нам, – констатировал он. – Полюбить их. Причем исключительно априори, положившись на одно ваше знаменитое чутье… Алекс, – он продолжал улыбаться, но взгляд сделался цепким и пристальным, – вы знаете, что я готов иметь дело с кем угодно. С китайцами, лапландцами и аборигенами Огненной Земли. Если вы мне скажете, что дело верное, я вложу деньги в прокладку железной дороги для торговли с эльфами. Так что – дело верное?

Сэр Эндрю приподнял руку от подлокотника и сделал движение пальцами, словно стряхивая с них невидимый мусор. Жест был адресован лорду Александеру, но, увы, пропал зря – поскольку лорд как раз в этот момент отвернулся к высокому окну, в строгой раме шоколадно-коричневых штор, за которым сгущались промозглые декабрьские сумерки.

Ветер и дождь… Как и всегда на Рождество. Снегопад под звон рождественских колокольчиков – явление в Англии чисто литературное. Вот в России, там – не колокольчики, а колокола, и не снегопад, а… как это? Буран! И – болота на сотни миль, под которыми, оказывается, лежит золото.

Неужели и правда лежит? Или нет?..

– У меня есть опыт общения со славянами. Конкретно, с русскими, – морщась от отвращения, взялся рассказывать барон. – Представьте: к вам является некто с чрезвычайно выгодным, как он уверяет, предложением. И битый час толкует о своем тяжелом детстве и несчастной любви. А когда вы робко намекаете, что пора бы перейти к делу – внезапно звереет и бросается вас душить!.. Нет, Алекс, я не вызвал полицию. Проявил гуманность. Он оказался вдребезги пьян… каким образом?! Бутылка виски стояла далеко, и он не прерывал монолога!

Скрипучий голос барона утонул в хохоте м-ра Хаттона, к которому с удовольствием присоединился и Лири. Только сэр Эндрю с неопределенным видом покусывал ус – но и он, кажется, вовсе не собирался сетовать на то, что обсуждение серьезной сделки превращается в занятную беседу, абсолютно ни к чему не обязывающую. Во-первых – так было принято в уютных стенах клуба, который с легкой руки того же лорда Александера никто не именовал иначе как клуб Чепухи. Во-вторых, пресловутые славяне еще не прибыли… и прибудут ли? Ну, на это еще можно надеяться: ведь всем известно, что представители этой вальяжной нации просто по определению не способны нигде появиться вовремя.

– Судя по тому, что представляет собой мистер Сазонофф внешне, трудное детство его тоже не миновало, – смеясь, заявил лорд Александер, – но, уверяю вас: когда надо, он превосходно умеет говорить кратко и по существу.

– Он ужасен, – отрезал сэр Эндрю. – А этот второй? Явный сумасшедший или шарлатан. Впрочем, они оба шарлатаны.

– Что, он тоже вызывает духов? На манер этой знаменитой особы… как бишь ее, – барон Голденвейзер щелкнул языком, будто припоминая (на самом деле он слегка кривил душой, ибо довольно близко знал в свое время мадам Блаватскую и даже имел с ней общий бизнес), – и в его кабинете тоже стоит шкафчик с двойными стенками?

– Возможно, стоял бы – имейся у него кабинет, – сказал Лири. – Но мистер Ачарья Даса исповедует принцип улитки: omnia mea mecum porto.

– Ачарья Даса? – Хаттон весело вздернул бровь. – Неплохо! Главное – в духе времени. Скажу вам, джентльмены, что не удивлюсь, если очень скоро, придя в Сити, застану всех поголовно клерков сидящими в позе лотоса!

Он снова захохотал. Лорд же Александер на сей раз лишь мягко улыбнулся:

– Боюсь, Генри, все это серьезнее, чем вам кажется.

– Что именно? Поза лотоса или золото в Сибири?

– И то, и другое.

– В самом деле, Алекс? – сэр Эндрю выпятил губу и дернул себя за ус. – Вы, значит, тоже уверовали, что мы все живем по указке гималайских засушенных мудрецов? Этот самый Ачарья так на вас подействовал? Да он опасный тип!

– Еще какой опасный, – охотно подтвердил Лири, – некоторые вещи, что он проделывает… Пожалуй, не буду рассказывать на ночь. Впрочем, не беспокойтесь: Сазонофф крепко держит его в руках. И не позволит нас обидеть.

– Один медведь держит другого, – хмыкнул сэр Эндрю, а Хаттон попросил:

– Пожалуй, все-таки расскажите.

– Лично меня, – заявил барон, мрачно глядя, как моргает в камине гаснущее пламя, – гораздо больше волнует второй вопрос. Так есть там золото или нет? Это ваш славянский индус нагадал, что – есть? А как насчет доказательств?

– Помилуй Бог, – протянул Хаттон, слегка понижая свой жизнерадостный голос, – вам, по большому-то счету, не все ли равно?

– Не все. Я хочу знать, есть ли там реальное золото. От этого многое зависит.

– Что зависит? Барон, это же Россия! Та самая, с трудным детством и несчастной любовью. У них не сегодня – завтра начнется революция, и мы…

– Ну, нет, – решительно перебил лорд Александер, – никаких революций ни сегодня, ни завтра. Вот вернусь из Сибири…

– А, – сэр Эндрю снова потянул себя за ус, изображая приятное удивление, – так вы, значит, едете в Сибирь?

– Мы с мистером Сазонофф едем в Сибирь. Вернее, – на длинной физиономии Лири вспыхнула неотразимая улыбка, – поедем, если мы сегодня договоримся. Без вас я не справлюсь.

– А разве мы еще не договорились? – удивленно осведомился Хаттон.

Барон, отвернувшись от огня, устремил на лорда Александера вопрошающий взгляд. Он таки намерен был получить ответ насчет золота.

Ответ последовал:

– Мистер Ачарья Даса, барон, долго служил в армии. И, как все военные, чрезвычайно предусмотрителен. Так что доказательства есть. Но, к сожалению, – пауза и короткий обескураженный вздох, – есть еще и конкуренты.

– Конкуренты? Откуда?

– Из России, разумеется. Кое-кто в Петербурге намерен сам добывать сибирское реальное золото… Впрочем, эти трудности я беру на себя. Концессию мы получим. Главное, вы ведь понимаете, джентльмены – то, что будет здесь! Барон, в этом деле вы полезнее нас всех, вместе взятых.

Барон Голденвейзер прикрыл тяжелые черепашьи веки. Он прекрасно знал, что так и есть. Слова Лири – отнюдь не грубая лесть, а простая констатация факта. Ну, что ж… Компанию следует назвать просто и солидно. Скажем… какая там река, Ишим, кажется? Приятно звучит – почти по-английски. Ишимское золото. Или как-то еще в этом роде…

– Акции, – пробормотал Хаттон, – много-много акций…

Сдержанный кашель сэра Эндрю заглушил и его бормотанье, и мягкий стук открывшейся двери. В клубной библиотеке появились новые лица. Те самые славянские гости, которые – надо же! – все-таки прибыли, опоздав всего-то часа на полтора. Лорд Александер поднялся, с довольной улыбкой глядя, как Сазонофф неторопливо озирается в дверях, заслоняя спутника – человека тоже не мелкого, но за его громоздкой фигурой пропадающего совершенно. Увы, джентльмены, весело подумал Лири, вам придется долго терпеть этого монструозного славянина. Потому что я намерен продолжать с ним знакомство, невзирая на успех нашей концессии… Такими людьми, знаете, не бросаются!

М-р Генри Хаттон, славившийся острым глазом, приглядывался к вновь прибывшим, пытаясь – ради поддержания реноме – определить их национальную принадлежность. Русские?.. Хм! Как ни удивительно – вполне сойдут за англичан, особенно этот большой, с мрачной тяжелой физиономией. Выговор безупречен… вернее, это – выговор кокни, играющего в аристократа, или наоборот, но уж никак не иностранца! Хаттон тут же сочинил ему такую историю: мальчик из хорошей семьи, в ранней юности сбежавший из дома за приключениями – юнгой на корабль… жизнь, разумеется, проехалась по нему всласть, но, кажется, он до сих пор не наигрался. Угодно выдавать себя за славянина? Ради Бога!

Вот второй – тот да, наверняка. Болгарин или поляк, а еще точнее – серб. Огненный глаз и горбоносый профиль… в сочетании с индусской йогической худобой вполне впечатляет. Из-за такой вот экзотики сошел с ума когда-то милорд Байрон, и понесло его к черту на рога, в Митилены… Для Хаттона же господа с подобным типом внешности всегда ассоциировались с арабскими жеребцами – и, право, с последними дело иметь куда приятнее… да и безопаснее, пожалуй.

Впрочем, безопасностью никоим образом не пахло и от мистера Сазонофф. Да ее – в связи с предстоящей сделкой – никто и не обещал!


– Насчет Алтайской концессии мне все более или менее ясно. А вот насчет Ишима все-таки желательно узнать поподробнее: как это в болотах может быть золото?

Сказано было, разумеется, бароном Голденвейзером – уже за столом, в уютном уголке обеденной залы. Резная ширма красного дерева отделяла его от возможных назойливых глаз. Кажется – какие могут быть назойливые глаза в клубе, отбор в который проводится куда тщательнее, чем в парламент? Но если вы желаете, чтобы члены вашего клуба сделались вашими акционерами… В этом случае им, пожалуй, ни к чему знать, с кем вы делите поздний обед!

Легкомысленный мальчишка, брюзгливо подумал сэр Эндрю о лорде Александере. Что – не было других мест для переговоров? Нет, вот нравится ему этот бессмысленный детский риск! И в Сибири поведет себя так же.

– Почему бы вам, Генри, не поехать в Сибирь? – он поднес к губам бокал, глядя сквозь светлое вино отнюдь не на Хаттона, а на мистера Сазонофф, который с безмятежным видом рассматривал узоры на черенке вилки. Как бы не стащил, подумал сэр Эндрю слегка озабоченно. Ему, в отличие от Хаттона, никогда не являлись в голову романтические истории в духе г-жи Войнич. А уж тем более – на предмет этого субъекта…

– Делать вам всем там нечего, – заявил субъект, – если вы, конечно, не специалисты по рудному делу. Нет? Вот и мы тоже. Так что про золото на Ишиме ничего не можем вам сказать, кроме честного слова мистера Ачарья Даса. Его слово, конечно, чего-то стоит. У них ведь так: соврешь – в будущей жизни станешь лягушкой или кем похуже. А на Алтае, конечно, и золото, и медь – все есть. Это вы у кого хочешь разузнать можете, – Сазонофф взглянул за окно с таким видом, как будто бы именно сейчас там, по улице Лондона, в кэбе проезжали осведомленные об алтайских рудниках люди.

М-р Ачарья Даса молча вежливо улыбнулся. Он вообще предпочитал помалкивать. Сэр Эндрю подумал: сил, что ли, нет на разговоры? Оно конечно, если питаться одним шпинатом…

– Лягушкой в сибирских болотах? – фыркнул барон. – Нет уж. Я должен знать, во что вкладываю деньги. И как именно вкладываю. Покупка концессии на Алтае, арендных прав на Ишиме, взятки этому князю и российским чиновникам, закупка оборудования… вы же понимаете!

– Резонно, – отрываясь от жареного цыпленка, заметил лорд Александер. – Однако в России и в самом деле ни к чему толпиться, вполне хватит меня и еще доверенного человека от вас, барон. У вас ведь уже есть кто-нибудь на примете?

Тут м-р Ачарья Даса, опровергая соображения сэра Эндрю о шпинате, наконец заговорил:

– Оборудование понадобится безусловно, – голос у него был низкий, акцент – мягкий, чуть пришепетывающий (определенно серб, подумал Хаттон). – В этих болотах не просто золото, там – громадные залежи, ждущие разработки. Недавно построенная железная дорога. Энергичные, но дикие, сами недавно от сохи или тачки предприниматели. И нищее население, которому абсолютно некуда себя деть. Вы сделаете доброе дело, джентльмены, вложив деньги в подъем Сибири…

Джентльмены, включая мистера Сазонофф, обескуражено переглянулись.



Глава 1

В которой Софья Павловна Домогатская наследует публичный дом и дауненка Джонни

– От чего она умерла? Когда? Отчего я не знала?!

Софи Домогатская – высокая, худощавая женщина, с темно русыми волосами, уложенными в почти растрепавшуюся нынче прическу – быстро бегала по комнате, нервно заламывая руки.

Помощник известного в городе нотариуса, лысый и немолодой, пытался следить глазами за ее передвижениями, но терпел неудачу. Весь облик его удивительным образом напоминал мутный стеклянный графин для воды, из тех, что случаются в присутственных местах: короткие толстые ноги, тяжелые и широкие бедра, странно узкие и длинные грудь и шея – горлышко графина. Теперь пробка-голова чиновника проворно крутилась со слышимым скрежетом, но визави все время ускользала от его взгляда. Отчаявшись достичь желаемого, помощник нотариуса самочинно присел к столу, разложил бумаги и осмотрел покои, в которых оказался.

Все в них говорило о небрежном достатке. На обстановке, обивке стен, мебели и прочих аксессуарах не экономили, но и не выбирали любовно, учитывая оттенки и стили. В комнате было чисто и прибрано, но вместе с тем она имела какой-то слегка нежилой вид, как будто хозяева заходят сюда лишь время от времени. По очевидной цене истраченных материалов, все было слишком просто. Замысловатые золоченые часы с кузнецами и наковальней, стоящие на полке бюро, смотрелись диковиной, доставшейся по наследству или по пустому случаю купленной на распродаже описанного за долги имущества.

– Да говорите же! – Софи остановилась, завернула на палец выбившийся из прически локон, сильно дернула книзу. – Что вы молчите?!

Ее требовательно-гневный взгляд буквально сверлил гостя. Нотариус пожал узкими плечами и неторопливо подтянул к себе одну из бумаг: гнев Софи его нимало не впечатлил. За свою долгую и не слишком удачную служебную карьеру ему приходилось видеть всякое.

– Анна Сергеевна Востокова, пятидесяти одного года, скончалась февраля третьего числа, сего года от… согласно заключению докторов, от двухсторонней пневмонии.

– Она долго болела? Почему она не послала за мной? – спросила Софи, в голосе ее слышалась сдерживаемая боль.

«Интересно, кем же ей приходилась покойница? – с невольным интересом подумал нотариус. – В бумагах ничего нет. Только имя и адрес. Но что их могло связывать?»

Он вспомнил покойную Анну Сергеевну: широкое, скуластое, очень смуглое лицо, темные, с обильной сединой волосы, узкие, поднятые к вискам глаза. Отчетливый восточный, даже азиатский тип. А эта… Лицо, в котором с первого взгляда, не смотря в бумаги, определишь породу. Не юница, но и еще отнюдь не стара. Можно было бы назвать красивой, если бы не какое-то излишество в оттенках: слишком темно-красные, почти хищные губы, слишком глубокие, темно-серые, да еще подведенные коричневыми тенями глаза, слишком белая, почти неживая кожа. И движения: порывистые, с каким-то тревожным стеклянным сквозняком внутри. Наблюдая за ней, возникало впечатление, что при неосторожном обращении о хозяйку квартиры можно порезаться. До крови.

«Во всяком случае – пикантно. Да. Именно так. Пикантно!» – решил нотариус. Именно так он и скажет о ней за чаем Савелию Сидоровичу, старому и проверенному сослуживцу.

– Что до продолжительности печальной болезни, и нежелания вас позвать, про это я вам, сударыня Софья Павловна, сказать ничего не могу, потому как не ведаю. Однако последние распоряжения, а также завещание Анны Сергеевны мне известны как раз досконально. И поскольку они до вас напрямую касаются…

– Неужели Саджун что-то завещала мне? – с искренним удивлением спросила Домогатская. – Или просила передать?

– Простите? – не понял служащий.

Софи тоскливо сморщилась и потерла пальцами глаза. Потом снизошла до объяснений.

– Саджун – таким было настоящее имя Анны Сергеевны. Его мало кто знал, но я называла ее именно так.

– Ну разумеется, – помощник нотариуса позволил себе улыбнуться краешком губ. – У этих азиатов безумные имена, прямо как собачьи клички. Неудивительно, что в Петербурге она взяла себе нормальное имя.

– Позвольте предположить, что для слуха жителя Азии русское имя Пульхерия Спиридоновна Одуванчикова тоже будет звучать… гм… не слишком благозвучно, – парировала Софи.

Покойную матушку нотариуса звали как раз Пульхерия, и он обиделся.

– Ну так что же Саджун? – поторопила гостя Софи, не обратившая совершенно никакого внимания на его обиду. – Что она велела мне передать? Говорите скорее!

«Торопливость, как говорят, уместна только при ловле блох, – ядовито подумал чиновник, снова неторопливо погружаясь в лежащие перед ним бумаги. – Если ты ничего не ждешь от этой Саджун, а все говорит именно за это, то тебя ждут интересные новости. И пикантные… да, да, пикантные!» – он внутренне захихикал.

– Все дело в том, госпожа Домогатская, что Анна Сергеевна Востокова оставила завещание на ваше имя…

– На мое имя?! Почему? И… и что же она мне завещала?

– В первую и в основную очередь – свой гадательный салон «Персиковая ветвь», если вы, конечно, осведомлены о существовании такого заведения… Если нет, так преинтересное, скажу я вам, местечко… Впрочем, особнячок в центре города, в личной собственности, интерьеры в хорошем состоянии, все налоги уплачены. Недурственное приобретение, скажу я вам, недурственное. Правда, служащие…

Софи Домогатская остановилась напротив помощника нотариуса и испытующе и недоверчиво поглядела на него. Он сделал серьезное лицо и сжал губы куриной попкой. Тогда удивительные глаза Домогатской еще расширились, заняв едва ли не пол лица. Потом одновременно на глазах появились слезы, а на губах – горькая, саркастическая улыбка. Чиновник заворожено наблюдал за происходящими на лице клиентки метаморфозами и одновременно подбирал описания этого для Савелия Сидоровича.

– Так, значит, Саджун, умирая, завещала мне свой публичный дом? Вот это номер! – сказала наконец столбовая дворянка Софья Павловна Домогатская и хрипло расхохоталась. По лицу ее текли слезы.


Петр Николаевич Безбородко вошел в квартиру, оставил пальто и шляпу на руках служанки, и начал стаскивать перчатки с узких запястий. В светлой остроконечной бородке ощутительно таяли, превращаясь в капельки воды, снежинки.

Софи в своей обычной, порывистой манере выбежала в прихожую ему навстречу.

– Пьер, здравствуй! Я так рада… – пробормотала она.

Однако Петр Николаевич мгновенно заметил и излишний излом рук и покрасневшие от слез глаза. Воспитание и природный темперамент не позволили ему задавать жене вопросы в прихожей. Если это до него касается, то он обо всем узнает в свой черед. А если нет, так что ж…

– И я тоже, я тоже, Софи… Там нынче такая метель… Да… Сейчас на лестнице, едва ли не у дверей квартиры встретил гусеобразного субъекта совершенно судейского, крючкотвористого вида. Решил, что ко мне, что-нибудь по поводу имения или налогов, и даже остановился, давая ему возможность обратиться. Однако, так и простоял, как дурак…

– Это нотариус, Пьер. Он приходил ко мне. Представляешь, Анна Сергеевна умерла от пневмонии!

– Анна Сергеевна?

– Ну, это светское имя Саджун, подруги Туманова. Помнишь, я рассказывала тебе?

– Ах, Саджун… – Петр Николаевич нахмурился. Его высокий, с небольшими залысинами лоб собрался в широкие светлые морщины. – Что ж, мне жаль. Она, кажется, была еще не очень старая женщина… Но почему крючкотворец приходил к тебе? Она оставила в твой адрес какие-то распоряжения?

– Да, Пьер, – Софи на мгновение опустила глаза, но тут же снова вздернула подбородок, и во взгляде ее мелькнул совершенно вроде бы неуместный по обстоятельствам вызов. – Саджун завещала мне свое заведение вместе со всем имуществом.

– Как?! Тебе? Но это же невозможно!

– Возможно и соответствующим образом оформлено.

– Откажись! Откажись немедля!

– Я подумаю об этом, Пьер, – медленно и тяжело сказала Софи, темным взглядом утопая в светлых, растерянных глазах мужа.

– О чем тут думать?!

– Особнячок почти в центре Петербурга недешево стоит. Восточный стиль интерьеров внутри… Я помню, там много всего интересного и ценного. И, в конце концов, люди, которые целиком и полностью зависели от Саджун…

– Софи! Опомнись! Ты собираешься принять участие в судьбе проституток?! Не довольно ли тебе уже… Дети… Сколько лет… – Петр Николаевич все более волновался и от волнения прогрессивно терял дар речи.

– Дети! – глаза Софи вдруг расширились до просто-таки жутковатого, явно нездорового состояния. – Как же я могла забыть! Джонни! Как же он?!.. Эй! Эй! Постойте! – Софи, ломая ногти об запоры, распахнула дверь, и, как была, в платье и атласных туфельках, выбежала на лестницу. – Эй! Как вас там?… Пафнутий Мефодьевич!.. Мефодий Ильич!.. Илья Акакиевич! Да стойте же вы!..

Петр Николаевич прошел к окну в первую из анфилады комнат, нервно стащил-таки с рук перчатки и швырнул их на широкий, низкий подоконник. Сверху, со второго этажа, ему было хорошо видно, как Софи выскочила из парадной, пробежала, утопая по щиколотку, по глубокому снегу (февральская метель наметала быстрее, чем дворник успевал убрать), выбежала за чугунные, решетчатые ворота и буквально за руку схватила нотариуса, уже садящегося в сани. Облаченный в шубу графин ошеломленно смотрел на раздетую женщину, вертел пробкой в разные стороны, бросал отчаянные взгляды на дворника, словно ожидая от него помощи, явно предполагал нехорошее и пытался вырваться.

– Послушайте, я должна вас спросить, Акакий Мефодьевич!

– Илья Пафнутьевич, к вашим услугам.

– Простите, Илья Пафнутьевич. У Саджун остался сын, мальчик Джонни. Он… он болен. Что сейчас с ним?

– А… этот идиот… но вы же простудитесь, Софья Павловна! Я должен немедленно…

– Прекратите! Что с Джонни?!

– Он же совсем невменяемый, этот урод, вы же знаете, наверное. С ним пытались говорить, но он никого не подпускает, ревет, брыкается…

– Джонни боится и совсем не переносит мужчин. Его так растили. Из соображений безопасности. Где он?

– Там же пока. В заведении. Сидит в комнате, где умерла мать, с одной из девок. Она как-то его кормит. В ближайшее время, я думаю, будет принято соответствующее решение и его заберут в дом призрения для подобных ему уродов. Прости, Господи, за грехи наши! – нотариус мелко перекрестился несколько раз, как будто бы опасаясь побега мелкого зверька у себя из-за пазухи.

Не прощаясь, Софи отвернулась от Ильи Пафнутьевича и побежала назад, стараясь наступать в свои же, уже протоптанные следы. Нотариус и дородный дворник с номерной бляхой на груди провожали ее ошеломленными взглядами.

– Вот напасть-то! – пробормотал Илья Пафнутьевич и, подумав еще, довольно усмехнулся. Сегодня ему будет что рассказать Савелию Сидоровичу!


– Я еду туда! – с порога заявила Софи. – Фрося, подай мне пальто и капор.

– Куда?! Погоди, Софи! Ты что, внезапно сошла с ума? – возмутился возвратившийся в прихожую Петр Николаевич. – После этой твоей выходки тебе, чтобы не заболеть, нужно немедленно принять горячую ванну и лечь в постель. Ты никуда не поедешь!

– Да-а? – Софи, чуть прищурившись, взглянула на мужа.

Он опустил глаза. Никогда, никогда за все почти уже десять лет супружеской жизни Петр Николаевич не решался отчетливо и до конца проговорить себе, что значит этот взгляд и это «да-а?» в ответ на его пожелания, просьбы, приказы… «Я сам и мое мнение совершенно ничего для нее не значат… Нет! Об этом думать нельзя! Иначе…»

– Погоди, Пьер, не злись, я сейчас объясню, пока одеваюсь… Фрося, ну давай же, не тяни кота за хвост!.. Джонни десять лет. Он сын Саджун. Он болен от рождения, это называется Дауна болезнь. У него слабоумие, это так, но Саджун много с ним занималась, он может говорить, понимать, и любить тоже может и хочет. Ему сейчас так плохо и страшно, что и вообразить нельзя. Он же, наверное, даже не понимает, что произошло. Ему никто не объяснил, потому что с ним говорить можно только тогда, когда он не боится. Меня Джонни знает, я сумею его успокоить. Саджун оставила мне все, значит, она полагала, что я позабочусь о Джонни…

– Господи! – прошептал Петр Николаевич, обхватывая голову ладонями. – А отец? У этого Джонни есть отец?

– Нет. Его отец… Его отец был иностранцем. Он уехал из России и… и умер. Так что у Джонни теперь никого нет, кроме меня…

– Софи! Что это значит? Ты и вправду обезумела? Что ты говоришь? Ты хочешь немедленно поехать в публичный дом и забрать оттуда полоумного урода, оставшегося сиротой? А что дальше, позволь узнать?

– А дальше я отвезу его в Люблино, найму ему няньку из тамошних крестьян. И будет жить, сколько проживет. Доктор сказал Саджун, что у Джонни больное сердце, да и вообще эти дети долго не живут. К сожалению.

– К сожалению?! – вскричал Петр Николаевич, окончательно выведенный из себя абсурдностью ситуации.

По сравнению с намерением жены немедленно усыновить слабоумного ребенка, которого он никогда не видел, новость с наследством как-то сама собой отошла на второй план, но никуда при этом не исчезла…

– Софи…

– Я поехала, Пьер. Жди меня здесь. Если можешь, извести Викентьева и второго, нового управляющего с фабрики, что у меня изменились обстоятельства и я уезжаю в Люблино. Хорошо было бы, если б мне удалось переговорить с ними до отъезда… И… не волнуйся. Ничего страшного не произошло… Ты увидишь, несмотря ни на что Джонни вполне можно полюбить. Он очень привязчивый…

– Софи, я еду с тобой! – решительно сказал Петр Николаевич, снова одеваясь. – Ты не поедешь туда одна!

– Очень хорошо, твоя поддержка может мне понадобиться, – Софи, уже одетая, привстала на цыпочки и поцеловала мужа в висок. – Я знала, что ты поймешь. Ты – чудесный. Я обожаю тебя…

– Но что скажет матушка? – спросил Петр Николаевич, когда супруги уже погрузились в стоящую на полозьях карету и прикрыли ноги одной меховой полостью на двоих. – Вряд ли она…

– О, да! – согласилась Софи, улыбнувшись краешком губ. – Мария Симеоновна молчать не станет! Что-то меня ждет…


В просторной гостиной добротного и славно отремонтированного помещичьего дома разыгрывалась хорошо известная немая сцена из гоголевской комедии «Ревизор».

После слов Софи: «Я привезла вам Джонни. Он будет здесь жить.» – все присутствующие молчали как бы уже не пять минут.

В процессе того дородная старуха в темно синем шлафроке медленно опустилась в кресло, однако не бессильно и расслабленно, в глубь и обиженную истому, а присела на краешек, как бы собирая в комок гнев и ярость для последующей атаки.

Высокий, толстый и вообще очень крупный для своих лет мальчик недовольно хмурился. Его малорослая в сравнении с ним и субтильная сестра быстро-быстро моргала круглыми, светлыми глазами.

Петр Николаевич стоял у входа в гостиную с независимым видом, скрестив руки на груди и словно говоря: «А я тут, знаете ли, ну совершенно не при чем!»

Одна из двух присутствующих в комнате служанок растерянно крестилась. Другая держала в руках поднос с напитками. Руки девушки мелко дрожали и фужеры однообразно и раздражающе, как-то по-комариному звенели. Прилизанный лакей пожилого гостя Марии Симеоновны застыл у стола чурбан-чурбаном, да так и стоял, раскрыв рот. Сам гость, стараясь остаться или хоть казаться невозмутимым, набивал трубку.

Софи, струной вытянувшись во весь свой немаленький рост, стояла посреди гостиной, спиной прижимая к себе очень странного (и это мягко сказать!) ребенка. Свои руки она положила мальчику на плечи, и, если бы кто его спросил, он мог бы удостоверить, что руки эти совершенно не дрожат. На обычно подвижном лице Софи застыло безмерно удивляющее всех присутствующих выражение угрюмого и какого-то окончательного покоя.

Ребенок, которого Софи представила домашним как Джонни, выглядел действительно престранно, если не сказать устрашающе. Очень маленького роста (куда меньше младшей его девочки), с короткими ногами и руками, толстым задом и уродливой, сужающейся к темени головой. Рот его был полуоткрыт, как будто бы чрезмерно крупный язык не помещался в нем. Глазки, напротив, были маленькими, узенькими и близко посаженными. Переносица широкая и слегка вдавленная внутрь. Жиденькие каштановые волосики стояли дыбом. Самым, пожалуй, ужасающим оставалось то, что это существо, несмотря на не закрывающийся рот и дрожащие (от ужаса?) губы, явно пыталось мило улыбнуться присутствующим, обнажая плохие зубы.

– Господи, да что же это?! – не выдержала наконец одна из служанок.

– Мама, это дурная шутка, – низким, но звучным голосом сказал мальчик. – Отвези этого урода обратно, туда, где ты его взяла.



– Это не шутка, Павлуша, – произнесла Софи голосом, до странности напоминающим голос сына. – Джонни останется здесь и будет жить с вами.

– Я не хочу! – голос мальчика сорвался. – Мы все не хотим! Бабушка, скажи ей!

– Софи, мне кажется, что это действительно переходит всякие границы. Может быть, ты, наконец, объяснишься? Петя, что происходит? Ты знаешь?

Петр Николаевич пожал плечами, поднял светлые брови и переступил с ноги на ногу. Казалось, еще немного и он примется беззаботно насвистывать. Мария Симеоновна снова перевела тяжелый взгляд на Софи.

– Джонни – сын моей… моей давней подруги, – негромко сказала Софи. – Она скончалась от пневмонии, и у мальчика больше никого в целом свете не осталось. Я решила взять его к себе. Это не благотворительность. Подруга отписала мне все свое имущество.

– Ах, вот как? – Мария Симеоновна взглянула на невестку без прежнего брезгливого недоумения. – И что же она тебе оставила?

– Драгоценности. Ценные бумаги. Небольшой, но прекрасно обставленный и отделанный особнячок почти в самом центре Петербурга, – дипломатично сообщила Софи, не вдаваясь в подробности. Петр Николаевич закатил глаза, но мать больше не глядела в его сторону.

– Что ж, неплохо, неплохо, – еще подумав, согласилась Мария Симеоновна. – За такое наследство можно и приглядеть сиротку, как бы странно он ни смотрелся… А он не опасен, Софи? Не станет бросаться? Не покусает детей, прислугу?

– Джонни совершенно безопасен. Он не любит и опасается мужчин, так как его с младенчества окружали одни женщины, а в целом весьма добродушен и эмоционален. Очень любит животных. Мы привезли с собой его любимого кота и попугая, он никак не соглашался с ними расстаться…

Мария Симеоновна огляделась, а потом зачем-то заглянула под кресло, словно ожидая увидеть там упомянутого кота или даже попугая.

– Кот и попугай пока на кухне. Поскольку они всегда жили вместе, то дружат между собой. Это весьма забавно, вы увидите… Джонни может говорить и многое понимает. Говорить ему слегка мешает язык, но вы скоро научитесь понимать его…

– Но зачем, мама?! – снова заговорил Павлуша. – Я не могу разобрать: зачем нам учиться понимать этого урода? Если уж нельзя иначе, и ему действительно некуда деваться, так давай отдадим его в какую-нибудь крестьянскую семью и станем платить им деньги за уход. Хотя вообще-то… Все это экономически нерационально. Общество тратит средства на их содержание, но не получает ничего взамен. В древней Спарте таких бросали со скалы в пропасть сразу после рождения. И, по-моему, совершенно правильно делали…

– Павлуша! – предупреждающе воскликнула Мария Симеоновна. – Мы живем в цивилизованном обществе.

– А кто же будет решать, драгоценный мой? – старенький гость изумленно поднял редкие брови.

Одна из служанок снова перекрестилась, а другая наконец-то поставила поднос с напитками на стол. Петр Николаевич шагнул к нему, взял бокал и сразу же отпил половину. Гость Марии Симеоновны последовал его примеру.

– В цивилизованном обществе надо назначать специальную комиссию, – авторитетно разъяснил Павлуша. – Чтобы в ней были врачи, кто-то от судейских, просто умные люди…

– Да что ты городишь?! – взорвался Петр Николаевич. – Ты сам-то себя слышишь или нет?! Как умный порядочный человек возьмет на себя право решать: этому жить, а этому не жить?!

– Да, это проблема, – покладисто согласился мальчик. – Очень серьезная. Но ее следует решать, если это ваше цивилизованное общество хочет…

– А Джонни – это по-русски Ваня, да? – неожиданно для всех вступила в разговор младшая сестра Павлуши.

– Да, Милочка, – ответила Софи. – Джон это по-русски – Иван.

Крестильное имя Милочки было Мария (в честь Марии Симеоновны. Небольшой, но вполне успешный подхалимаж со стороны Софи), но все с самого раннего возраста называли ее Милочкой.

Она и вправду была мила – светлое, хрупкое, тоненькое, довольно длинненькое создание, чем-то похожее на выцветшего кузнечика или маленького богомола. Сходство усиливалось тем, что, прося или убеждая в чем-то собеседника, Милочка любила умоляюще складывать у груди длинные, узкие в запястьях ручки (в этих случаях всегда так и хотелось сказать: передние лапки).

Еще Милочка всегда, всех и даже все жалела. Жалела не только обиженного в процессе игры сверстника, умершего старичка-соседа, больную собаку, зарезанного петуха или корову, у которой отобрали теленка, не только воробьев с подбитым крылышком или котенка со сломанной лапкой (все это вместе и врозь было бы совершенно естественным для девочки ее возраста и эмоционального устройства). Объектами ее слезливой и отчаянной жалости могли внезапно и неожиданно для окружавших Милочку людей делаться вещи и вовсе несусветные.

Так, например, однажды, в возрасте около шести лет, она нашла выброшенный в свалку старый норковый палантин, принадлежавший когда-то Марии Симеоновне. После этого он много лет пролежал в сундуке на чердаке и был почти начисто съеден молью. Обнаружив палантин, Милочка некоторое время внимательно смотрела на тускло-серую рухлядь и глаза ее медленно наливались слезами. Потом она внезапно упала на старую, затхлую от пыли вещь и зарыдала, словно мать над трупом только что скончавшегося младенца.

Ничего не понимающая нянька, которая гуляла с ней, попыталась было утешить девочку, но все ее попытки были напрасны. Вскоре над икающей от горя и нервного истощения Милочкой собрались все домашние.

– Что? Что случилось? В чем дело? Кто тебя обидел? Что у тебя болит? – сыпались вопросы.

Девочка не отвечала. Когда все уже почти отчаялись что-нибудь узнать и подумывали послать за доктором, Милочка вдруг взяла себя в руки и заговорила:

– Она… эта шубка… Чтобы ее сделать, убили так много маленьких хорошеньких зверьков. Они жили в своем лесу и любили его темно-зеленый кров, и ручьи, и папоротники, и своих деток… А потом шубка так верно служила вам… грела, когда холодно… в нее прятали ручки, шею, носик… И всем она нравилась, ею восхищались, говорили: Ах, как изящно! А потом она стала старая и немодная, и ее сунули в сундук. А там темно и страшно, и холодно зимой, и никто не приходил… И так много лет… Только моль ее ела, и ей было больно от этого. Вот если бы от вас откусывали вот так, по кусочку, много-много лет… И еще обидно, что с нею так… Ведь она никогда никого не предала, и отдавала свое тепло… А вы ее выброси-или, как будто бы ничего этого не было, и это для вас ничегошеньки не значит…

Собравшиеся над Милочкой взрослые люди ошеломленно переглядывались. По румяным щекам няньки текли крупные слезы. Пятнадцатилетняя дочка кухарки рыдала в голос, одновременно пытаясь вытащить из под Милочки палантин и отряхнуть его от пыли и шкурок молиных личинок. Первой пришла в себя Мария Симеоновна.

– Милочка, девочка моя, но это просто какая-то чушь! – решительно заявила она. – Все в мире имеет свой срок. Для всего и для всех есть время молодости и надежд, есть время зрелости, и есть старость и дряхлость, когда милосердие Господа позволяет и людям и вещам уйти из этого мира… Все в свое время оказывается на свалке и в этом, поверь, нет ничего ужасного. Гораздо ужаснее, когда то, чему место уж давно там, продолжает жить и коптить небо…

– Значит, когда вы, бабушка, умрете, вас тоже… на свалку? – икнув, спросила Милочка.

– Да, на свалку! – безжалостно ответила Мария Симеоновна. – Как только придет время.

Она всегда считала, что воспитание детей должно быть жестким и честным, а сюсюканья и прочих сентиментальностей не должно быть совсем. Может быть, поэтому ее единственный сын Петя с детства и по сей день писал стихи.

Милочка затравленно огляделась. Софи, стоя вполоборота к происходящему, судорожно кусала губы, чтобы не расхохотаться. Милочка неправильно истолковала ее гримасу, кинулась к матери и зарылась в ее юбки с воплем:

– Мамочка! Не бойся! Я никогда, никогда тебя на свалку не отдам!!!

– Ну, разумеется, разумеется, моя хорошая, – подтвердила Софи, гладя девочку по голове и делая страшные гримасы Петру Николаевичу. – Все так и будет, как ты говоришь. Мы и бабушку на свалку не отдадим. Что за ерунда? Когда придет время, похороним ее в красивом глазетовом гробу с кружавчиками и рюшечками, с золотым вензелем на крышке, и много-много белых цветов положим, чтобы красиво было. И оркестр позовем, музыка будет играть, громкая, как она любит. И шубку эту твою тоже сейчас похороним, а Фома вон ей на дудочке сыграет…

– Фиглярка! – прошипела Мария Симеоновна и удалилась.

Милочка постепенно успокаивалась.

Уже после случая с палантином домашним запомнился эпизод, когда Милочка пожалела закопченную прохудившуюся трубу от парового котла, упросила дворника ее не выбрасывать, и взяла трубу «к себе жить», уверяя окружающих, что она теперь будет играть в шахтеров, а труба будет шахтой, куда куклы-шахтеры станут лазить. Как именно складывалась прошлая жизнь трубы в Милочкином понимании, никто, во избежании излишних расстройств, уточнить не решился. Отобрать у девочки ужасную вещь тоже не рискнули.

При всем при том Милочка вовсе не была глупой. В свои восемь лет она охотно и самостоятельно читала детские книжки, унаследовала чутье Софи к слову и иногда поражала окружающих ее людей оригинальностью и меткостью внезапных оценок.

Теперь Милочка стояла, накрутив на палец прядь светлых вьющихся волос (в этом жесте все тоже узнавали Софи, хотя в целом Милочка была больше похожа на Петю), и явно раздумывала над тем, какова степень покинутости и жалкости странного и малопривлекательного на вид мальчика Джонни. Если рассудить по существу, степень получалась просто ужасающе огромной.

Софи внимательно наблюдала за дочерью, испытывая некоторое (весьма, впрочем, слабое) чувство неловкости перед ней.

– Иванушка!! – взвыла Милочка, срываясь с места, подбегая к мальчику и обхватывая его руками за шею.

Софи благоразумно отошла назад, а несчастный дауненок присел и зажмурился от испуга.

– Иванушка! – причитала Милочка. – Ты только ничего не бойся. Тут тебя никто не обидит. Я тебе все свои игрушки покажу, и насовсем подарю, что ты захочешь. И играть с тобой буду, и разговаривать, если, мама говорит, ты умеешь. И Павлушу не бойся. Он не злой вообще-то, просто… казенный такой (Петр Николаевич поднял бровь, услыхав это определение, а Софи одобрительно улыбнулась). Он в игрушки мало играл, и газеты читает, потому у него душа немного по циркуляру устроилась… Но ты, Иванушка, его не бойся, я тебя от него всегда защитю…

Павлуша презрительно фыркнул.

Софи облегченно вздохнула: дочь определенно оправдала ее ожидания и точно сыграла просчитанную для нее роль.

– Надо будет подыскать для него няньку, – вслух сказала Софи, обращаясь к Марии Симеоновне. – Из тех, которые поумнее и не брезгливые.

– Моя тетка согласилась бы, если барыня изволит, – быстро сказала та служанка, которая все крестилась. – У нее у самой в молодости был ребеночек такой… убогенький… Помер потом, все говорили: «Слава Богу», а она, сердечная, так убивалась…

– Прекрасный случай! – обрадовалась Софи. – Значит, твоя тетка и уход за такими детьми знает, и полюбить Джонни сможет… Где она живет? В деревне?

– В Неплюевке, Софья Павловна, семь верст отсюда.

– Так поезжай же за ней сейчас. Если согласится, пусть едет прямо с вещами.

Мария Симеоновна заползла задом поглубже в кресло и сидела, нахмурившись, сплетая и расплетая унизанные крупными перстнями пальцы.

– Как тут у вас однако… оживленно… – решил привлечь ее внимание гость-старичок.

– Н-да, – согласилась Мария Симеоновна. – С такою невесткой не соскучишься.

Милочка между тем сумела как-то уговорить Джонни и увела его к себе, наверх. По выстеленной ковром лестнице Джонни поднимался с трудом, сопя и цепляясь обеими короткими ручками за перила. Милочка шла рядом и сочувственно вздыхала.

В светлой, просторной комнате Милочки мальчик огляделся, слегка задержав взгляд на прислоненной к стене трубе от парового котла. По-видимому, даже его слабые мозги как-то осознали неуместность присутствия этого предмета в детской.

– Вот, гляди, Иванушка, – воодушевлено объясняла девочка. – Ты, значит, Джонни, а я (девочка ткнула себя пальчиком в грудь) – Милочка. Запомнил? Ми-лоч-ка! Меня вообще-то Марией зовут, но все так называют. Вот как ты: Джонни, а по-русски – Ваня. Понимаешь?

– Джонни. Ваня. Милочка, – вполне внятно, куда-то подобрав язык, сказал мальчик. Милочка в восторге захлопала в ладоши. Джонни улыбнулся ей и спросил. – А «урод» – это тоже я?

Милочка присела и зажмурилась, как будто кто-то ударил ее в грудь. Потом выпрямилась, подошла к Джонни, обняла его и решительно прижала к своему плечу уродливую голову мальчика.

– Ты не урод. Ты – Джонни или Иванушка, – твердо сказала она. – А теперь давай игрушки смотреть. Ты что любишь: куклы или солдатиков? У меня и то, и другое есть, потому что Павлуше дарили, а ему – не надо.

Глава 2

Которую читатель, знакомый с предыдущими тремя книгами о приключениях Софи Домогатской, вполне может пропустить, поскольку в ней излагается краткое содержание этих приключений, а также приводится полный список действующих и действовавших ранее героев

В 1882 году в Петербурге, запутавшись в долгах, застрелился потомственный дворянин Павел Петрович Домогатский. Его вдова Наталия Андреевна осталась одна, имея на руках шестерых детей, по старшинству: Софи, Гришу, Аннет, Ирен, Сережу и Алешу. Имение и петербургскую квартиру на Пантелеймоновской улице пришлось продать, чтобы расплатиться с долгами. Чтобы хоть как-то удержаться на плаву и прокормить детей, Наталия Андреевна решает устроить брак старшей дочери, шестнадцатилетней Софи, с другом семьи – пятидесятитрехлетним Ираклием Георгиевичем. Однако, Софи вовсе не согласна быть жертвой, и выходить замуж по маменькиному расчету. Тем более, что ее сердце, как она полагает, уже занято. Уже несколько месяцев она ужасно влюблена в Сержа Дубравина, который выдает себя за богатого московского дворянина. На самом деле Серж – мелкий мошенник, мещанин из Инзы, провернувший в Москве некую аферу, и сбежавший в столицу с деньгами компаньонов. Но компаньоны отыскивают сбежавшего Дубравина в Петербурге и угрожают убить. Опасаясь разоблачения и смерти, Серж тайком едет в Сибирь вместе со своим камердинером Никанором. Накануне отъезда между ним и Софи происходит решительное объяснение. Серж сообщает Софи, что он ее не любит и советует выбросить всю эту историю из головы. Однако Софи ему не верит, полагая, что таким способом он благородно оберегает ее от каких-то свалившихся на него самого неприятностей. Горничная Софи Вера вступает в связь с Никанором и хорошо осведомлена обо всех планах хозяина и слуги. Заняв деньги у своего учителя математики, Софи едет в Сибирь вслед за Сержем. Вместе с нею отправляются Вера и Эжен Рассен, француз, гувернер братьев Софи Сережи и Алеши.

В дороге Эжен Рассен тяжело заболевает и умирает на руках у Софи. Общение с ним производит на Софи огромное впечатление, в каком-то смысле инициирует ее умственную и эмоциональную жизнь. Именно Эжен Рассен становится ее первой настоящей любовью. Но ни он, ни она об этом не подозревают.

Приблизительно в это же время в Сибири, в маленьком городке Егорьевске, насчитывающем всего полторы тысячи жителей, местный золотопромышленник Иван Парфенович Гордеев после сердечного приступа узнает, что он болен аневризмой и может умереть в любую минуту. Гордеев вдовец и имеет двоих законнорожденных детей. Сыну Пете 28 лет, он пьяница и охотник, а более никаких интересов у него нет. Дочке Машеньке 23 года, она хромоножка, затворница и подумывает о монастыре. В том ее горячо поддерживает незамужняя сестра Ивана Парфеновича, Марфа Парфеновна, которая вот уже много лет, после смерти Марии, жены Ивана, ведет дом брата. Фактически обстоятельства складываются так, что Гордееву не на кого оставить прииски и прочее нажитое в течение его жизни хозяйство.

Иван Гордеев задумывает хитрый план и пишет письмо в Петербург, своему приятелю. В письма Иван просит петербургского конфидента отыскать ему хорошего происхождения и воспитания, но небогатого человека, который имел бы хоть какое-то образование, подходящее к горному делу, и открыто предложить ему следующее: место управляющего на приисках, а в дальнейшем, после смерти Гордеева, все хозяйство в собственность. Условие одно: немедленная женитьба на хромоногой Машеньке.

Желающий находится. Им оказывается бедный и романтически настроенный дворянин Митя Опалинский, только что окончивший курс и выучившийся на горного инженера. С рекомендательным письмом к Гордееву, медальоном с портретом Машеньки, будущей невесты и жены, и напутствиями маменьки-вдовы Митя едет в Сибирь.

Случай сводит его в одной карете с Сержем Дубравиным. По пути Митя рассказывает Сержу обо всех своих планах, расчетах и надеждах, кроме, конечно, будущей женитьбы по уговору. В этой же карете, под охраной двоих казаков, везут деньги на прииск. В полутора десятках верст от Егорьевска на карету нападают разбойники из местной шайки Климентия Воропаева, забирают все деньги и убивают кучера, казаков и их случайных попутчиков. Никанор уходит в тайгу вместе с разбойниками. Спустя некоторое время контуженный Серж приходит в себя. Он обнаруживает пропажу всех своих денег, находит рядом с собой мертвого Митю и, поколебавшись, забирает у него документы и рекомендательное письмо к Ивану Гордееву.

Явившись в Егорьевск, Серж Дубравин выдает себя за Дмитрия Опалинского, а свои собственные документы сдает в полицию, сообщая о погибшем попутчике. Гордеев рад приезду будущего зятя и охотно знакомит его с делами. На прииске «Мария» имеется свой инженер – Матвей Александрович Печинога, странных привычек и уродливый внешне человек, самоед-полукровка, но при том прекрасный специалист. Не будучи осведомленным о матримониальных планах Гордеева, Матвей Александрович полагает, что место управляющего на приисках – по праву его, так как в приишимской тайге никто лучше его не разбирается в горном деле. С людьми честнейший Матвей Александрович ладить не умеет, но полагает это неважным. Приисковые бабы считают Матвея Александровича чертом и уверены в том, что у него нет души. Матвей Александрович сразу, из дела, понимает, что с новым якобы инженером что-то не так, но из своих моральных принципов не доносит о том Гордееву.

Местные обыватели в восторге от Дубравина-Опалинского. Он мил, общителен и приударяет за всеми егорьевскими барышнями сразу. Гордеев по этому поводу недоумевает, но решает выждать, полагая, что это такая особая столичная манера ухаживать. Тем временем хроменькая Машенька Гордеева действительно и от всей души влюбляется в лже-инженера. Он тоже все более симпатизирует ей, но решительного объяснения между ними так и не происходит. Серж вместе с Гордеевым уезжают в Екатеринбург для получения прибывшего из-за границы оборудования.

В это время в Егорьевск прибывает Софи Домогатская вместе с Верой. Почти сразу по приезде она узнает о гибели Сержа Дубравина в тайге от рук разбойников (разумеется, никто не может сообщить ей о том, что Серж на самом деле жив, а погибший – Митя Опалинский). Отчаявшуюся от потерь Софи приютили Златовратские, семья начальника местного училища, состоящая, кроме отца семейства Левонтия Макаровича, из матери – Леокардии Власьевны и троих дочерей – Аглаи, Наденьки и Любочки. Семья вполне образованная и в родстве с Гордеевыми. Леокардия (Каденька, как называют ее родные), приходилась младшей сестрой умершей жене Гордеева Марии, и Иван Парфенович фактически вырастил ее. Все Златовратские имеют свои интересы. Левонтий Макарович интересуется почти исключительно римским правом, Каденька – женским равноправием, и держит амбулаторию для бедных, Наденька тоже увлекается медициной (в основном, народной), Аглая мечтает о женихах, а Любочка тайно влюблена в Николашу Полушкина, старшего сына местного подрядчика.

Николаша Полушкин тоже имеет свою историю. Его мать, юная московская дворянка Евпраксия Александровна забеременела вне брака от кого-то из придворных. Чтобы скрыть позор, ее срочно выдали замуж в Сибирь за давно влюбленного в нее подрядчика. Родившийся Николаша носит фамилию мужа матери, но мезальянс и доселе заметен всем и каждому невооруженным глазом. Николашу Евпраксия Александровна обожает, а младшего сына Васю, напротив, почти не замечает. Между тем Николаша – оболтус и бездельник, приятель Пети Гордеева, а Вася серьезно увлечен наукой и мечтает об учебе в Петербурге. Впрочем, отец даже слышать об этом не хочет и вразумляет Васю с помощью оглобли. Разгадав многое в замысле Ивана Гордеева чутьем природной интриганки, Евпраксия Александровна предлагает драгоценному Николаше свой план, который позволит им обоим вырваться из Сибири и устроиться в столице. Он должен жениться на Машеньке Гордеевой, окончательно споить Петю и увезти жену в Петербург, где она со своей набожностью и хромой ногой будет сидеть за печкой, а Николаша и Евпраксия Александровна будут проводить время в блеске петербургского света на гордеевские деньги. Двери этого самого света откроет перед Николашей его родной отец (Евпраксия Александровна под большим секретом сообщает Николаше его имя). Николаша, который со слов Пети знает о гордеевской аневризме, вырабатывает собственный план и приступает к его реализации.

Машеньке лестно предложение Николаши (когда-то, в детстве, она была влюблена в него), но теперь сердце ее уже занято, и она решает ждать до объяснения с Сержем-Митей. Любит ли он ее? Как он скажет, так и будет.

Тем временем Софи Домогатская приходит в себя и разворачивает в Егорьевске бурную деятельность. Она ставит спектакль силами местной «интеллигенции», организует первый общественный каток и т. д. и т. п. Все это время она пишет в Петербург своей лучшей подруге Элен Скавронской письма, в которых описывает свою сибирскую эскападу.

Пока Софи развлекается и развлекает других, умная и взрослая Вера подозревает что-то неладное в истории с нападением разбойников на карету. Почему никто ничего не знает о Никаноре? Где он? Убит? Сбежал? Пытаясь выяснить правду, она попадает в крайне неприятные обстоятельства, из которых ее выручает инженер Печинога. После этого между мужчиной и женщиной возникает взаимное притяжение, которое в конце концов приводит к развитию между ними романа.

Однако Никанор не только не погиб сам, но и спас Митю. Вернувшись по приказу Воропаева на место убийства, чтобы замести следы, Никанор замечает, что юный инженер еще дышит, и относит его в зимовье, где выхаживает почти всю зиму. Зачем он это делает, он и сам объяснить не может. Климентий Воропаев ничего об этом не знает.

Потом Никанор тайно встречается с Верой и намекает ей на подлинную судьбу Дубравина. Во время этой же встречи Вера сообщает бывшему любовнику, что между ними все кончено, так как она любит другого и собирается за него замуж. Никанор в отчаянии.

Николаша между тем организует сложную, многоходовую интригу, и полуобманом перетягивает на свою сторону Петю Гордеева и Матвея Печиногу. Во время спровоцированного бунта на прииске Гордеев должен погибнуть. Чуть позже убьют Опалинского-Дубравина. Все убийства свалят на восставших рабочих. Николаша женится на Машеньке и останется фактическим хозяином империи Гордеева.

Вера заболевает пневмонией и в полубреду, полагая себя на пороге могилы, рассказывает Софи сразу две тайны. Первая: еще в Петербурге она была любовницей Павла Петровича и даже прижила от него ребенка, который умер в воспитательном доме. Тайна вторая: нынче она беременна от Матвея Александровича. Матвей ребенка не хочет, так как отчего-то считает себя и свой род проклятым.

Софи, проникнувшись несчастьями горничной, едет к инженеру и объясняется с ним из ее интересов. Матвей Александрович появляется у Златовратских и предано ухаживает за Верой.

Сразу же по приезде Сержа и Гордеева из Екатеринбурга Машенька, выпив для храбрости Петиной наливки, идет объясняться с Сержем. Объяснение происходит, но наутро она, вот беда, совершенно не помнит, чем все закончилось. В отчаянии она кидается к Софи за советом.

Бодрая Софи уже давно выведала сердечную тайну Машеньки и охотно дает ей советы. Однако, Машенька посредством Николаши узнает об изначальном сговоре Ивана Гордеева и Опалинского. Она и ее любовь – просто докучный довесок к приискам! Этого Машенькина душа вынести категорически не может и девушка собирается в монастырь. Тем временем Гордеев тоже имеет с Дубравиным серьезную беседу касательно Машеньки и без труда разоблачает его (Серж попросту ничего не знает о сговоре).

Софи Машенькино решение с монастырем не нравится, и она бросается на устройство ее личных дел. Первая же встреча Софи с Сержем-Митей все расставляет по своим местам.

У Гордеева случается сердечный приступ.

В это время на прииске «Мария» происходит бунт. Больной Гордеев и Серж едут туда. Софи тоже едет на прииск вместе с Верой, Надей и Каденькой Златовратскими. Левонтий Макарович тоже намеревается ехать, но оберегающая его служанка – киргизка Айшет – запирает его в кабинете. Петя от волнения напивается и падает под стол. Коварные замыслы Николаши разоблачает для Машеньки Ванечка Притыков – внебрачный сын Гордеева от бобылки Настасьи. Машенька тоже едет на прииск, чтобы спасти отца и Сержа.

Во время бунта убивают Матвея Александровича, который вышел успокаивать рабочих, но абсолютно не преуспел в этом вопросе. Гордеев умирает от разрыва аневризмы. Бунт усмиряют казаки. Никанора арестовывают в числе прочих, обвиняют в убийстве инженера Печиноги и отправляют на каторгу.

Машенька и Серж пытаются строить отношения и вместе управлять империей Гордеева. Митя Опалинский убивает Климентия Воропаева.

Любочка Златовратская тайно помогает бежать Николаше Полушкину.

Вера рожает ребенка и остается жить в Егорьевске (Матвей Александрович завещал ей и ребенку все свое имущество и деньги).

Софи возвращается в Петербург. Там Элен предъявляет ей все ее письма и убеждает подругу, что она должна написать роман о любви.


Спустя шесть лет после описанных событий молодая петербургская писательница Софи Домогатская отправляется в Чухонскую слободу собирать материал для своего нового, социального романа. Там она случайно спасает от гибели Михаила Туманова, скандально известного петербургского промышленника и владельца модного игорного дома, при котором он и живет. Происхождение и начальные этапы восхождения Туманова к вершинам богатства окутаны какой-то мрачной тайной, в которую не посвящены даже близкие друзья Туманова – Иосиф Нелетяга, философ и гомосексуалист, и бирманка Саджун, содержательница борделя восточного типа. Когда-то Саджун и Туманов были подельниками и любовниками. Много лет назад она подобрала его умирающим в Лондонском порту, выходила и использовала для достижения своей цели: возвращения на родину, в корону статуи Будды огромного сапфира, известного в Европе и России под именем «Глаз Бури». Сапфир был украден Тумановым и Саджун из дома князей Мещерских во время сеанса гадания (гадалкой, естественно, выступала Саджун) и благополучно возвращен в Бирму. Следствие по делу вел полицейский следователь Густав Карлович Кусмауль, но обнаружить вора и сапфир так и не сумел. На памятном сеансе присутствовало шесть человек: баронесса Шталь, ее младший сын Ефим, княгиня и княжна Мещерские, друг дома Костя Ряжский и Зизи, подруга Ксении Мещерской, будущая графиня К.

В качестве «платы» за спасение жизни Туманова Софи требует знакомства с бытом его клуба и игорного дома, полезного для нее, как для писателя. Во время купеческого бала в клубе пьяный Туманов ведет себя весьма недостойно. Честь Софи спасает управляющий, вовремя огревший хозяина подсвечником по голове.

Пытаясь вымолить прощение Софи, Туманов подсылает к ней с запиской Грушеньку-Лауру, одну из проституток при Доме Туманова (небольшой бордель существует в отдельном флигеле под видом шляпной мастерской). В доме Софи Грушенька встречается с Гришей Домогатским и между ними вспыхивает любовь. Софи, которая уже осведомлена о роде Грушенькиных занятий, в ужасе, но не знает, как открыть Грише глаза на его избранницу.

За истекшие годы сестра Софи Аннет вышла замуж за пожилого, обеспеченного помещика Модеста Алексеевича Неплюева и родила от него сына. Теперь вся семья Домогатских, кроме Софи, проживает в его имении Гостицы. Гриша учится в Университете. Сама Софи работает учительницей в земской школе в деревне Калищи, недалеко от Гостиц. В этом же уезде проживают помещики Безбородко – мать и сын. Мать, Мария Симеоновна – давняя подруга Модеста Алексеевича. Сын – Петр Николаевич – считается женихом Софи.

Давняя и верная подруга Софи – Элен Скавронская-Головнина – пытается предостеречь подругу от завязывания каких бы то ни было отношений с Тумановым. Собрав сведения в «обществе», она описывает его как человека безнравственного, жестокого и беспринципного. К тому же он побывал едва ли не во всех постелях петербургских красоток самого разного толка.

Незадолго до того мистически настроенная Ксения Мещерская во время спиритического сеанса узнает, что во всех ее жизненных бедах виноват давно пропавший сапфир и укравший этот сапфир кухонный дурачок Мишка Туманов, ныне превратившийся в богатейшего петербургского промышленника.

Свое следствие с помощью все того же Густава Карловича проводит и баронесса Шталь. Она ищет своего среднего сына, прижитого ею от кучера и отправленного в воспитательный дом. Густав Карлович имеет в этом деле свои собственные интересы – кроме денег, обещанных баронессой, ему интересно узнать и историю сапфира, да и сам противоречивый образ Туманова поневоле завораживает его.

В это же время Туманова преследуют многочисленные деловые неприятности. Кто-то явно хочет разорить его. Кто-то также пытается шантажировать Саджун давней историей с сапфиром. Кроме того, неизвестный в черной маске подчеркнуто театральным образом крадет Софи и требует у Туманова за нее весьма специфический выкуп. Туманов соглашается на все условия, но Софи освобождается своими силами. Кто стоит за всем этим? Иосиф Нелетяга проводит для Туманова расследование и, из шестерых присутствовавших на давнем сеансе, подозрение друзей падает на Константина Ряжского (удается установить, что именно в его родовом, полузаброшенном ныне имении держали в плену Софи).

Софи и Туманова тянет друг к другу. Их союз невозможен ни с какой точки зрения, и отношения, постепенно возникающие между ними, осуждаются всеми без исключения. НО когда одного или другого интересовало общественное мнение?

Элен пытается «спасти» подругу и попадает в весьма неприятную историю с векселями собственного мужа, которые Туманов дарит ей за ее благородство. Муж Элен, Василий Головнин, требует отказать «падшей» Софи от дома. Разрываемая противоречивыми страстями, Элен падает в нервной горячке и только вмешательство Софи спасает ее от гибели.

Софи и Туманов становятся любовниками. Их связь сладка, запретна и мучительна для обоих. Софи не желает жить на съемной квартире содержанкой Туманова и, в конце концов, порывает с Михаилом. С подачи Элен она возвращается к светской жизни. В процессе ее Софи знакомится почти со всеми участниками давней истории с сапфиром. Ефим Шталь ухаживает за ней. Она могла бы узнать в нем похитителя в черной маске и «рыцаря в сверкающих доспехах», который под маской, на благотворительном балу подарил ей выкупленное им рубиновое ожерелье, но гонит узнавание прочь, желая без помех наслаждаться жизнью.

Дуня Водовозова тоже давняя подруга Софи. Она – двоюродная внучка того самого учителя математики, который когда-то ссудил Софи деньги для поездки в Сибирь. Поликарп Николаевич умер до возвращения Софи и долг она отдавала уже его наследнице. В жизни Дуни Софи выступила в роли Пигмалиона. Она пробудила в ней волю к жизни, заставила ее выучиться на курсах, вводит в различные кружки, поощряет занятия математикой (Дуня обладает выраженными способностями в этой области), планирует ее замужество по договору с одним из «передовых» молодых мужчин и отъезд за границу для обучения математике в Университете в Германии. Все это Дуня невозмутимо и с благодарностью принимает.

Знакомство Дуни с Михаилом Тумановым многое изменило. Она влюбилась в Михаила. Но Михаил все еще любит Софи, и Дуня знает об этом. Поэтому из интересов любимого она уговаривает Софи вернуться, мотивируя это фактами о том, что без Софи Михаил попросту утерял желание жить и ищет смерти. Софи смеется Дуне в лицо, однако, что-то все же толкает ее на поиски. Она встречает Михаила ночью, в артели рубщиков невского льда, и все еще живое чувство опять бросает их в объятия друг друга.

Гриша и Груша тоже любят друга. После окончательной близости (Грушенька успешно притворяется девственницей-недотрогой) Гриша делает девушке предложение. Софи и ее младшая сестра Ирен боятся сказать ему правду, опасаясь самоубийства с его стороны или иных безумных ходов.

Грушеньке, с ее стороны, угрожает разоблачением Лизавета, умная и корыстолюбивая девушка, которая за деньги работает на всех подряд, но любит Ефима Шталь и является его давней любовницей. В аффекте Грушенька убивает Лизавету. В убийстве по совокупности косвенных улик обвиняют Туманова.

Тем временем сочетание интриг, направленных против Туманова, развивается своим ходом.

Кульминацией их становится пожар в игорном доме, во время которого практически все действующие лица романа сходятся на одной площадке.

Во время пожара, спасая девушку-горничную, гибнет Иосиф Нелетяга. Баронесса Шталь сообщает Туманову, что он – ее средний сын, и она готова признать его и всячески искупить свою давнюю вину перед ним. «Подите прочь!» – говорит ей Туманов. Источником всех прочих неприятностей Туманова оказывается Ефим Шталь, не желающий делить с братом-ублюдком деньги и внимание матери. Впрочем, оборванцев с ножом, послуживших поводом для знакомства Софи и Туманова, нанял не он. Их наняла графиня К., взбешенная тем, что Туманов ее бросил.

Последней каверзой Ефима является то, что Софи провела ночь пожара в его апартаментах. «Нам было хорошо вместе, мы во всех отношениях подходим друг другу!» – высокомерно заявляет он своему брату-плебею, когда-то в буквальном смысле выброшенному на помойку. Раздавленный гибелью Иосифа и прочими переживаниями Туманов не желает выслушать объяснения Софи. Оскорбленная тем, что ей не верят, Софи уходит от него к своим друзьям-аристократам, тоже прибывшим на пожарище.

После всего случившегося Туманов покидает Петербург и вообще Россию, и вскоре гибнет, примкнув к одному из народно-освободительных восстаний на Кавказе. Софи узнает об этом от Саджун, которая проводила специальное расследование по этому поводу. В это же время Софи понимает, что ждет ребенка от Михаила. Ефим Шталь хочет завладеть вниманием Софи, но терпит сокрушительную неудачу. Чуть позже Петр Николаевич Безбородко вновь, невзирая на все обстоятельства, делает ей предложение и сообщает, что согласен признать будущего ребенка. Софи соглашается на брак.

Гриша женится на Грушеньке – бывшей проститутке и убийце.

Дуня Водовозова уезжает за границу вместе со студентом-естественником Семеном. Ее не покидает надежда отыскать Туманова.


Спустя пару лет после событий в Петербурге внимание автора и читателя вновь возвращается в Егорьевск.

На золотые прииски, принадлежащие Гордеевым-Опалинским, приезжает из Петербурга инженер Андрей Измайлов, бывший народоволец, разочаровавшийся в революционных идеалах и мечтающий о «тихой гавани».

Между тем, ни о какой «тишине» в приишимской тайге не может быть и речи. В округе вот уже несколько лет действует банда жестокого и непредсказуемого Черного Атамана – Сергея Алексеевича Дубравина. Ходят слухи о его психической болезни. Так оно и есть: Митя Опалинский, безусловно, психически нездоров. Взяв себе имя Дубравина, который отнял имя, должность и невесту у него самого, он борется со своей болезнью и мстит за свою искалеченную жизнь всем подряд, не решаясь при этом уничтожить своего врага, так как все еще влюблен в Машеньку и не хочет причинять ей горя. Его любовница, остячка Варвара, пользуясь образцом из золотого медальона, написала портрет Машеньки, который Митя хранит на своей заветной заимке.

Серж Дубравин живет в постоянном страхе перед разоблачением и напряжении, которое уже почти раздавило его. Петя пьет и радуется жизни с Элайджей – юродивой еврейкой, на которой он женился по любви после смерти отца. У них трое диких и абсолютно неразвитых детей, которые сами себя называют Лисенком, Волчонком и Зайчонком. Все дела «империи» Гордеева фактически свалились на Машенькины плечи. Сначала ей еще помогал друг отца остяк Алеша (отец Варвары), но после они разошлись во взглядах и расстались. Алеша сошелся с Верой, бывшей горничной Софи. Сначала они вместе делали дела, а потом и жить стали вместе. У Веры двое детей – Матвей и Соня. Оба ребенка – не родные ей по крови. Соню Вера усыновила в память погибшего инженера Печиноги (в некотором смысле он способствовал ее появлению на свет), а что касается Матвея, то его «подарила» Вере Софи Домогатская. Собственный ребенок Веры и инженера Печиноги умер при родах. Пользуясь тем, что Вера после тяжелых родов была без сознания, Софи подменила умершего младенца вполне живым и здоровым первенцем юродивой Элайджи. Тайну происхождения Матвея-младшего знают только Софи и приисковый фельдшер, принимавший роды у обеих женщин.

У Машеньки и Сержа один ребенок – Шурочка, слабый и болезненный.

Надя Златовратская вышла замуж за ссыльного народовольца Ипполита Коронина. Она продолжает заниматься народной и прочей медициной, закончила акушерские курсы. Ее муж фактически возглавляет некую подпольную организацию ссыльных революционеров, занимающуюся издательской и прочей деятельностью, а также устраивающую побеги политических заключенных из сибирских тюрем и с каторги. Аглая служит в училище. Она сошлась с трактирщиком Ильей, но уже несколько лет скрывает эту связь. Любочка тайком от всех переписывается с Николашей Полушкиным.

Пески на приисках истощились и вот-вот нужно принимать какое-то, касающееся их решение. Но кто будет его принимать? Рабочие волнуются, тоже гадая о будущем, в их среде циркулируют всякие слухи, еще более усиливающиеся от провокаций с разных сторон.

Полицейская, жандармская и военная (казаки) власти уезда, по прямому указанию сверху, планируют совместную, не лишенную изящества операцию. В результате ее будет уничтожена банда Черного Атамана, нелегальная сеть явок и доверенных лиц, наброшенная ссыльными революционерами едва ли не на всю Западную Сибирь, а также будут показательно выявлены и изолированы политически распропагандированные и склонные к бунту элементы на приисках. Интерес хозяев приисков: под шумок операции выработанные прииски будут закрыты без всяких волнений и материальных претензий со стороны рабочих. Им будет попросту не до того. Для успешного осуществления операции в банду и в среду политических по полицейскому и жандармскому обыкновению внедряются агенты и провокаторы.

Во всех затруднительных случаях своей жизни многие жители Егорьевска пишут письма в Петербург, Софи Домогатской. Она не отвечает никому, кроме простодушной попадьи Фани Боголюбской, которая запуталась в своей запретной любви к местному уряднику Карпу Платоновичу Загоруеву.

Вот в такую-то «тихую гавань» и приезжает инженер Измайлов. И сразу же попадает как кур в ощип.

Разбойники Дубравина зачем-то отбивают арестованных во время волнений рабочих, убивая при этом сопровождающих их казаков. Следующий вместе с конвоем Измайлов тяжело ранен, но ему удается сбить преследователей со следа и уползти в тайгу. Там его находит собирающая травы и корешки Надя Златовратская. Используя свои медицинские навыки, она выхаживает раненного в зимовье. Между выздоравливающим Измайловым и Надей возникает любовная связь, причем с самого начала проговорено, что Коронина Надя никогда не оставит.

После прибытия Измайлова в Егорьевск, местные ссыльные Коронин, Давыдов и Веревкин пытаются привлечь его к революционной деятельности, а потом, наоборот, считают провокатором. Провокатор должен быть, это известно доподлинно, но кто же он? Измайлов, вроде бы, больше всех подходит на эту роль.

Машенька Гордеева-Опалинская пытается найти в Измайлове друга и соратника. Серж Дубравин по понятным причинам сторонится нового инженера. Черный Атаман вступает с ним в переписку, возвращает документы и советует вернуться в Россию, от греха подальше.

Измайлов тяготится всем этим, включая связь с Надей, но не знает, что предпринять. Он избегает егорьевское общество, дружит с рабочими, Васей Полушкиным, Иваном Притыковым, и «дикими» детьми Пети и Элайджи, причем единственный принимает их всерьез, и в каком-то смысле инициирует их умственное и эмоциональное развитие.

Тем временем настоящий отец Сони, пьяница и бездельник, тайком от Веры шантажирует девочку, требуя у нее вещи и деньги и угрожая отдать разбойникам брата Матвея. Соня открывается брату. Матвей обещает все уладить и попутно знакомится с Волчонком, Лисенком и Зайчонком. Дети организуют некую совместную игру-приключение, целью которой является слежка за разбойниками и выяснение их привычек (Нужны ли им маленькие мальчики, или Сонин отец все врет?).

Приблизительно в это время в Егорьевск приезжает Гликерия Ильинична, мать настоящего Дмитрия Опалинского (все эти годы Серж от имени Опалинского посылал ей деньги, но, по понятным причинам, не прислал ни одного письма). Узнав в дороге о том, что сын жив-здоров, она с нетерпением ждет встречи с ним. Увидев же вместо сына Сержа Дубравина, кричит: «Куда вы его подевали?!» – и теряет сознание.

Вера, узнав всю эту историю от Сони (которой, в свою очередь, рассказал ее очевидец-Волчонок), проникается сочувствием к несчастной старушке и сообщает дочери, что на самом деле сын старой женщины жив, и он – никто иной, как Черный Атаман. Сильный в логике Матвей-младший более-менее правильно просчитывает ситуацию, и дети принимают решение: они тайком уводят старушку из трактира и переправляют ее на заимку к Черному Атаману. Там и происходит встреча матери и сына.

Накануне начала описанных выше событий с каторги бежит Никанор, бывший камердинер Сержа Дубравина, который все эти годы любит Веру и хранит в душе ее образ. Никанор присоединяется к банде Черного Атамана, встречается с Верой и убеждает ее в том, что он не убивал инженера Печиногу. В обмен на неделю ее любви Никанор предлагает Вере и Алеше место и план разработки новых золотых приисков, разведанных в тайге талантливым на золото старателем Коськой-Хорьком. Интерес к делу Черного Атамана в процентах от выручки и применении его собственных инженерных навыков. Вера, подумав, соглашается на сделку.

Открыв новый прииск «Счастливый Хорек», Вера переманивает туда самых активных и непьющих рабочих, которые уходят в тайгу, разрывая контракт с Опалинскими-Гордеевыми. Пытается Вера переманить к себе и Измайлова, но он отказывается. Маша должна либо подавать в суд на рабочих, либо смириться с Вериным и Алешиным мародерством.

Тем временем полицейско-жандармская операция подходит к своему завершающему этапу. Гавриил Давыдов (который и является настоящим провокатором) сдает полиции егорьевских революционеров и ловко подставляет Измайлова, в результате чего ни у кого не остается и тени сомнения в том, что предатель именно он. Арестованный, в кандалах Коронин плюет Измайлову в лицо.

Измайлов решает покончить жизнь самоубийством. Элайджа и ее дети не дают ему довести дело до конца и совместными усилиями вынимают инженера из петли. Против воли оставшийся в живых, Измайлов решает наконец выяснить, что же происходит вокруг него, и разобраться в егорьевских тайнах. С помощью Волчонка он попадает на заимку к Черному Атаману и слышит от него всю историю со сменой имен и т. д. В завязавшемся разговоре Измайлов случайно выдает атаману полицейского агента в банде. Им оказывается Липат Щукин, отец Сони. Через два дня его находят убитым на тракте.

Остяк Алеша встречается с Черным Атаманом по делам прииска «Счастливый Хорек», и одновременно выдает разбойников полиции, желая таким образом оберечь Веру и получить прииск и Коську в свое полное распоряжение.

Отряд казаков уничтожает банду Черного Атамана. Никанора и Митю Опалинского убивают. Одновременно на прииске начинаются запланированные и спровоцированные полицией волнения. Но Измайлов своей волей и своим опытом революционного трибуна предотвращает бунт.

Дети Элайджи выслеживают и, мстя за Измайлова, убивают полицейского провокатора Гавриила Давыдова.

Измайлов, потрясенный, как бы не сломленный свалившимися на него испытаниями, уезжает в обратно в Петербург. Туда же бежит Варвара, унося с собой дневник Измайлова, «красную тетрадь». В столицу стремится и Любочка Златовратская.

Разоблаченную Фаню отправляют в монастырь.

В финале Софи Домогатская пишет новый роман – «Красная тетрадь инженера Измайлова».

СПИСОК ДЕЙСТВУЮЩИХ НЫНЕ И ДЕЙСТВОВАВШИХ РАНЕЕ ГЕРОЕВ.

Петербург


Домогатские:

Павел Петрович (застрелился в 1882 году, 43 лет отроду)

Наталия Андреевна, мать семейства (52 года)

Их дети – Софья Павловна (32 года)

Григорий Павлович (31 год)

Анна Павловна (Аннет) (29 лет)

Ирина Павловна (Ирен) (24 года)

Сергей Павлович (22 года)

Алексей Павлович (20 лет)


Туманов Михаил Михайлович (45 лет)

Безбородко Петр Николаевич, муж Софи (38 лет)

Безбородко Мария Симеоновна, мать Пети (59 лет)

Неплюев Модест Алексеевич (муж Аннет) (63 года)

Кока (Николай) – сын Аннет и Модеста Алексеевича (13 лет)

Павлуша – сын Софи и Михаила Туманова (10 лет)

Милочка (Мария) – дочь Софи и Петра Николаевича (8 лет)

Саджун (Анна Сергеевна) – подруга Туманова (51 год)

Джонни – сын Саджун и Туманова (10 лет)

Грушенька Воробьева (Лаура) – бывшая проститутка из дома Туманова, ныне жена Гриши Домогатского (27 лет)

Людмила – дочь Гриши и Груши (3 года)

Зинаида, графиня К. (43 года)

Ксения Мещерская (44 года)

Константин Ряжский – петербургский промышленник (42 года)

Евфимий Людвигович (Ефим) Шталь, барон, сводный брат Михаила Туманова (41 год)

Измайлов Андрей Андреевич, инженер (44 года)

Подруги Софи:

Евдокия Водовозова (30 лет)

Елена (Элен) Николаевна Скавронская-Головнина (32 года)

Матрена Агафонова, журналистка (36 лет)

Ольга Васильевна Камышева (32 года)

Кэти (29 лет)

Мари Оршанская (Шталь) (34 года)

Ирина Гримм (32 года)


Кузьма, хозяин кухмистерской «У Лизаветы» (30 лет)

Лизавета, любовница Ефима и невеста Кузьмы (убита Грушей)

Даша – бывшая проститутка, ныне жена булочника (30 лет)

Кусмауль Густав Карлович, бывший полицейский следователь, ныне в отставке (66 лет)

Мещерский Владимир Павлович, князь, отец Николаши Полушкина


Егорьевск


Гордеевы:

Иван Парфенович (умер в 1884 г.) – купец и промышленник, фактический основатель Егорьевска.

Марфа Парфеновна, его сестра (умерла)

Марья Ивановна, его дочь (39 лет)

Петр Иванович, его сын (44 года)

Элайджа (жена Петра Ивановича) (45 лет)

Их дети – Анна (Зайчонок) (15 лет)

Юрий (Волчонок) (17 лет)

Елизавета (Лисенок) (18 лет)


Иван Притыков – внебрачный сын Гордеева (30 лет)

Настасья Притыкова, его мать (49 лет)

Сергей Алексеевич Дубравин (живет под именем Дмитрия Михайловича Опалинского) (42 года)

Шурочка Опалинский, сын Сергея Алексеевича и Марьи Ивановны (17 лет)


Златовратские:

Левонтий Макарович – начальник училища (56 лет)

Леокардия Власьевна – его жена (54 года)

Аглая Левонтьевна (35 лет)

Любовь Левонтьевна (30 лет)

Надежда Левонтьевна (33 года) – их дочери


Ипполит Михайлович Петропавловский-Коронин – муж Нади (42 года)

Николай Викентьевич Полушкин (Иван Самойлов) (45 лет)

Евпраксия Александровна Полушкина – мать Николая (63 года)

Василий Полушкин – сводный брат Николая (35 лет)

Фаня Боголюбская, бывшая попадья, ныне монашка в Ирбитском

монастыре (38 лет)

отец Андрей – настоятель Крестовоздвиженского собора, в прошлом муж Фани (41 год)

отец Михаил, священник – отец Фани (63 года)

Арина Антоновна – жена отца Михаила и мать Фани (60 лет)

Вера Михайлова, бывшая горничная Софи (44 года)

Ее воспитанники: Соня (19 лет) и Матвей (19 лет)

Стеша, ее дочь (8 лет)

Матвей Александрович Печинога, инженер, гражданский муж Веры (убит во время бунта на прииске)

Никанор, бывший камердинер Сержа Дубравина, отец Стеши (убит казаками)

Алеша, остяк, друг Ивана Гордеева, «король» тайги, сожитель Веры (умер).

Варвара Остякова, его дочь (33 года)

Манька Щукина, сестра Сони (25 лет)

Крошечка Влас, друг Маньки (27 лет)

Айшет, киргизка, служанка в доме Златовратских (31 год)

Анисья; Мефодий; Игнатий – слуги в доме Гордеевых

Роза и Самсон, мать и отец Элайджи, хозяева трактира «Луизиана» (64 и 66 лет)

Илья Самсонович, их сын, хозяин трактира «Калифорния» (39 лет)

Хайме, калмычка, служанка в трактире (55 лет)

Евдокия, странница (63 года)

Глава 3

В которой Ришикеш Рита опасается чего-то неопределенного, а Любочка Златовратская хочет изменить свою жизнь.

Будуар был обставлен в неоготическом стиле. Остроконечная устремленность исполненной из орехового дерева мебели придавала всему интерьеру странный, какой-то неуместно агрессивный вид. Темно-синий бархат обивки и голубые стены (а, как известно, синий цвет успокаивает) еще подчеркивали парадоксальность обстановки, и делали ее откровенно, хотя и невнятно, говорящей. Неуместная в будуаре неоготика явно хотела что-то сообщить или даже навязать случайному (или неслучайному?) зрителю.

Хрупкая женщина с живыми, широкими, почти сросшимися на переносице бровями, которые практически уничтожали в визуальном восприятии ее узкий и бледный лоб, сидела на кровати, покрытой фиолетовым покрывалом. Серебряные месяцы, вытканные на нем, странно, и, пожалуй что, неприятно гармонировали с ее вымученно изогнутой улыбкой и даже с продолговатыми глазами, в глубине которых тоже переливалось тускловатое рыбье серебро.

– Я не хочу и не могу больше ждать, Николаша, – сказала женщина. Голос ее звучал ровно, но где-то вблизи чувствовалась подступающая истерика. – Не желаю. Ты слышишь?

Мужчина стоял возле окна. Мучительный вечерний свет, проникавший через окно из узкой, похожей на ущелье петербургской улицы, не красил его лицо, делал его землистым и брезгливым. Черты этого лица, впрочем, можно было бы назвать правильными и даже породистыми. Вместе с тем присутствовала в них некая несоответственная более чем зрелому возрасту мужчины расплывчатость и неопределенность. Внимательному наблюдателю могло бы показаться, что этот человек начал стариться прежде, чем окончательно повзрослел.

– Я не понимаю тебя, Любочка. Чего тебе не хватает? Я даю тебе слишком мало денег? Так скажи прямо. Я надеюсь, что это скоро изменится… Честное слово, я пришел сюда вовсе не для того, чтобы выслушивать твои упреки и глядеть на истерики…

– А для чего? Для чего ты сюда пришел? Скажи прямо… – язвительно передразнила женщина.

– Изволь. Я прихожу сюда, как в то место, где я могу сбросить опостылевшую маску и быть самим собой. Место, где я хочу отдохнуть возле женщины, которую я люблю и которая любит меня… Этого достаточно?

– Нет! Теперь – нет! – резко вставая, ответила женщина. Приблизившись почти вплотную к мужчине, она едва доставала ему макушкой до подбородка. – Много лет мне было достаточно меньшего. Я ждала в Егорьевске, живя от одного твоего письма до другого. Потом я приехала сюда и много лет ждала уже тут. Ты поселил меня в этой квартире и пообещал, что все это ненадолго и скоро мы сможем окончательно быть вместе. Я поверила тебе и опять ждала. НО где это все?!

– О чем ты говоришь? Что такое «все», Любочка? Я обижал тебя? Обманывал касательно моего действительного здесь положения? За эти годы я когда-нибудь давал тебе повод усомниться в моей любви?

– Твоя любовь? А в чем, позволь узнать, она проявляется? В том, что ты меня содержишь? Очень, надо сказать, скромно содержишь, но за то я, поверь, не в обиде. Я знаю, что у тебя просто нет больших средств. Но вот другое… Ты приходишь сюда, отдыхаешь душой, сбросив, как ты сам выражаешься, маску, пользуешься моим телом, которое всегда к твоим услугам, рассеянно целуешь меня на прощание и уходишь обратно, к своим делам, интригам, надеждам и разочарованиям, к друзьям и недругам, к своей действительной жизни. А я остаюсь… Сижу, гляжу в окно, читаю опостылевшие романы, бранюсь с кухаркой и мужиком, который приносит дрова…

– Но, Любочка, так живут тысячи женщин в Петербурге. И по всей России… Я опять не понимаю тебя. Тебе скучно? Сочувствую тебе. Но в чем же ты видишь выход? Ты что, хочешь поступить на службу? Но что ты станешь делать?

– Я хочу, пока еще не стало поздно, пожить настоящей жизнью, ради которой я…

– Да что же это за жизнь такая, черт подери, объясни же ты мне наконец! – раздражение исковеркало и еще стерло черты лица мужчины, сделало его не столько старым, сколько призрачно-несуществующим. – Может быть, ты ее просто выдумала, эту жизнь, еще там выдумала, в егорьевской глуши? А по правде ничего такого и вовсе нет!

– Неправда! – вскинув голову, выкрикнула Любочка, и мелкие капельки ее теплой слюны осели на скулах Николаши. – Все есть, да только не для меня! Я уже много лет живу здесь на таком положении, каковое вообще не подобает приличной женщине, а тебе все это трын-трава… Я могла бы так жить и в Егорьевске, но там, по крайней мере, у меня мать, отец, сестры, подруги… Я все это бросила ради тебя, а ты сделал меня… Я не такая….

– Люба! Я, кажется, понял. Ты страдаешь от того, что мы с тобою живем невенчаны. Хорошо! Ты видишь, я готов во всем потакать тебе. На той неделе поедем куда-нибудь в уезд, там за соответствующую мзду любой попик нас тайно обвенчает…

– Я не хочу – тайно!! – взвилась Любочка. – Я хочу везде бывать вместе с тобой, хочу знать твоих друзей и иметь своих. Хочу принимать их в своем, в нашем доме… Хочу открыто ходить с тобой в театр и в концерты… Я хочу, чтобы этот мир меня увидел, наконец! Не бойся, я не опозорю тебя, я многому научилась, манеры у меня не хуже, во всяком случае, чем у Софи Домогатской…

В ответ на упоминание этого имени Николаша поморщился, как от невралгической боли, и осторожно снял с лацканов сюртука цепкие пальчики Любочки, которые вцепились в него в пылу спора.

– Люба! Ты же знаешь, что сейчас все это невозможно! Я объяснял тебе тысячу раз…

– Объясни еще раз, не возьми за труд. Может быть, я, наконец, разберу…

– Хорошо. Мой кровный отец – Владимир Павлович Мещерский, маменька Евпраксия Александровна сказала мне об этом много лет назад. Владимир Павлович – опытный царедворец, входит и к прошлому, и к нынешнему государю без доклада. Однако положение его, тем не менее, опасно и щекотливо, так как всегда есть желающие свалить очевидного, тем более многолетнего, фаворита и сесть на его место.

Я приехал сюда, к нему два года спустя, как после бунта бежал из Егорьевска. Ты, еще ребенок, тогда помогла мне, фактически спасла. Я этого не забыл, как видишь. Меня разыскивала полиция, или можно было так полагать, у меня совсем не было средств. Я даже не мог официально объявиться под своим собственным именем. Впрочем, какое оно было мое, если Викентий Савельевич когда-то матушку за себя взял уже беременной мною!.. При всем при том Владимир Павлович принял меня, представил в свет под именем своего какого-то дальнего родственника Ивана Самойлова (он тоже проживает или жил в Сибири). Нынче у меня есть известные знакомства, я уж несколько лет пытаюсь сотрудничать в журналах, другие еще дела и связи… Могу ли я теперь быть неблагодарным?

– В чем же неблагодарность, ежели ты, Николаша, или пусть Иван Самойлов, теперь меня благодетелю представишь, как свою жену? В твоих годах, пожалуй, неженатым страннее быть…

– Любочка! – Николаша мученически заломил кисти и правую бровь. – Ты настаиваешь, чтоб я вслух объяснился? Но это же…

– Настаиваю! – женщина притопнула изящной ножкой в домашней, вышитой туфельке. – Уж как-нибудь переживу…

– Изволь. Владимир Павлович имеет давнее пристрастие к содомской любви. Как уж там и на каких чувствах он в юности матушку мою оприходовал, и меня породил – того мне неведомо, но вроде бы не только у ней, но и у него сомнений в том нет. Стало быть, было. Но после уж все складывалось иначе… Когда он меня откуда-то из Сибири принял, и у себя в доме поселил, все подумали… Понятно, что? И он в том никого не разубеждал…

– Господи! – воскликнула Любочка, прижав ладони к внезапно загоревшимся щекам. – Значит… Значит, все эти годы ты… Ох, Николаша! Он фактически представил тебя всем не как своего сына, а как своего… любовника? Какой кошмар! Но как…

– Разумеется, он сразу растолковал мне, зачем и почему это делает, и тогда я просто не мог с ним не согласиться. Какое-то объяснение ведь должно было быть. Он меня совершенно не знал, видел впервые в жизни, матушкин медальон и письмо, конечно, сыграли свою роль, но… В общем, он просто не мог рисковать, учитывая еще ту историю, которая за мной тянулась, и его собственное положение… Тогда я принял все, как есть, надеясь, что со временем положение изменится…

– И что ж теперь, Николаша? – нетерпеливо спросила Любочка.

Казалось, она слегка уже позабыла собственную обиду и теперь искренне сочувствовала действительно трудно выносимому, на ее взгляд, положению возлюбленного. Небольшие, но блестящие глазки женщины еще разгорелись, напоминая о завидевшем добычу куньем зверьке, чудесно очерченная верхняя губа мелко шевелилась.

– Теперь я понимаю, что Владимира Павловича все устраивает так, как сложилось, – горько сказал Николаша. – Его долг передо мной, с его точки зрения, исполнен. Я присмотрен, введен в круги. Сложившиеся обо мне слухи и репутация никак не могут его волновать, ввиду собственных его особенностей. Далее я, по его замыслу, должен крутиться самостоятельно, искать возможности…

– То есть, признавать тебя как сына и обеспечивать наследством он не собирается? – четко сформулировала Любочка.

– Очень похоже на то.

– Тогда что же мешает тебе сейчас жениться на мне и представить всем, как свою супругу?

– Но, Люба! Пойми же! – Николаша умоляюще сложил ладони. Видно было, что ему действительно не хочется говорить того, что его так настойчиво вынуждали сказать. – Что за странная получится партия? Записной «любовник» князя Мещерского вдруг женится и берет в жены – кого? Почему? Откуда? С какой стати, в конце концов? Если бы это был брак сугубо по расчету – из-за наследства или титула, – например, я женился бы на богатой вдове – это все поняли бы, и вопросов ни у кого не возникло. Но жениться на никому в Петербурге не известной… Кто ты по сословию, Люба, мне всегда было как-то недосуг спросить?.. Устроив свою семейную жизнь таким образом, я разом загублю все свои знакомства и всю складывающуюся карьеру, князь Мещерский тут же попросит меня выехать из его дома, из знакомых Владимира Павловича меня никто никуда больше не позовет… И на что, позволь спросить, мы будем жить в этом случае? Что вообще делать? Рука об руку вернемся в Егорьевск, станем кормиться из Васькиной милости? Но зачем тогда все это было?

– Вот оно, значит, как… – Любочка обожгла Николашу едким, словно концентрированная кислота взглядом (он невольно потер щеку, словно кожей ощутив ожог), отошла от него и присела на обитую синим бархатом козетку. – Здесь, значит, все шиворот-навыворот. Блистательный Петербург! Искренние чувства человеческие смотрятся бредом, а любой бред или даже преступление, пройдя через преломляющие свет болотные миазмы, становятся вполне понятной, складной и всеми одобряемой картинкой… Что ж. Мне следовало давно это понять, и более читать господина Достоевского, чем слащавых романов… Нынче я и вправду получаюсь тебя и твоего нынешнего круга недостойна. Только не по рождению или богатству, а по, так сказать, степени гнилостности души… Это, разумеется, требуется исправить…

– Люба! Что ты говоришь?!

– Прости, я размышляю вслух…

В ответ на свою оскорбительную для женщины (он не мог не понимать этого) откровенность, Николаша ожидал слез, истерики, может быть, даже попытки любовницы броситься на него с кулаками или ножом для разрезания бумаги (бурный темперамент Любочки был ему хорошо известен). Внезапная сосредоточенность и спокойствие Любы почти испугали его.

– Любочка, солнышко, я все время гадаю над тем, как все устроить…

– И как же, милый? – отстраненно поинтересовалась женщина, думая о своем и не собираясь того скрывать.

– Я тебе сейчас все расскажу, чтоб ты не думала, что я от тебя скрываю, – торопливо заговорил Николаша, старательно отводя взгляд от любочкиного лица, на котором происходили какие-то странные и, откровенно сказать, жутковатые видоизменения. – С кем мне еще и говорить откровенно, как не с тобой? Там… – мужчина махнул рукой за окно, в стремительно сгущающиеся сумерки. – Там все всем врут, и даже сами иногда не помнят и не понимают, как соврали… А я… Я, раз уж в Сибири вырос, так и хочу золото в Сибири добывать… Подожди! Сейчас я тебе все растолкую. Владимир Павлович, я уж говорил, в придворной камарилье не последний человек выходит. А царь дает своим людям, как бы за верную службу, концессии на разработку Кабинетских земель. Золото, медь, черные металлы. Как раньше дворянам деревни в корм давали, понимаешь? Кабинетские земли – это Нерчинский округ и Алтай, да ты то, наверное, сама с детства помнишь. Наш, Ишимский уезд к Кабинетским землям никогда не относился. Так вот, Владимир Павлович тоже может эти земли от государя получить, и как бы уже не получил. Но самому ему этим заниматься недосуг и ни к чему. Стар он, и все интересы его уже много лет вокруг Зимнего дворца крутятся. Что ему медь или хоть золото в Сибири?

– И что же, полагаешь, Мещерский тебе эту концессию за красивые глаза отдаст? – язвительно спросила Любочка. – Как-то это не согласуется с тем, что ты до того говорил…

– Разумеется, за так никто никому ничего не отдаст. Мир не на том с давних пор стоит, и дураком надо быть, чтобы того не разглядеть. Владимир Павлович хочет эту концессию с выгодой для себя продать. Тому, кто будет золотодобычей сам заниматься. Но в Сибири, да и вообще в России сейчас таких капиталов немного, чтобы можно было разом, в расчете на грядущие прибыли, в горно-добывающую отрасль вложить. Однако, есть еще Европа…

– И теперь твой Владимир Павлович метит выгодно перепродать доставшиеся ему кабинетские земли иностранцам, – опять точно и четко подытожила Любочка. – А что ж, уж и желающие есть?

– Он со мной на эту тему, зная мой интерес, говорит не особо, но окольными путями я знаю, что вроде бы есть. Англичане. Готовы учредить в Лондоне акционерное общество и…

– А отчего же в Лондоне?

– В том-то и дело, то-то я и пытаюсь Владимиру Павловичу втолковать. Надуют ведь англичане, не резон им в Сибири промышленность развивать. Легче так как-нибудь, через биржу денег срубить и в кусты. Ты и то поймешь, если поразмыслишь…

– Да уж, конечно, если даже такая дура, как я…

– Любочка, я вовсе не о том хотел сказать, не заводись, пожалуйста, лучше дослушай меня…

– Слушаю внимательно.

– Моему отцу, князю Мещерскому, по большому счету наплевать, что там в Сибири случится или не случится. Даже деньги, и то… На его век ему с лихвой хватит. Единственное, что его по настоящему занимает – власть, возможность вертеть колесо в ту сторону, в которую именно ему захочется. Я же как раз туда и мечу: как это так, какие-то англичашки вас того и гляди надуют?! Было ведь уже два аналогичных случая как минимум. На Лене вроде собирались золото добывать, и еще где-то на Урале – медь. Лопнули компании или уж там финансовые общества, как мыльные пузыри, а деньги в песок, или, точнее, в чей-то английский карман утекли. Так не лучше ли своих подобрать, которых хоть всегда увидеть можно, рукой пощупать, а как понадобится, так тою же рукою и за горло взять…

– Но ведь у тебя, Николаша, своих денег ни копейки нету. Или ты надеешься, что Владимир Павлович ссудит тебе?

– Как же, ссудит… Держи карман шире! В том-то и закавыка. Если я сумею сейчас деньги и людей отыскать, и соответствующее общество с потребным уставным капиталом сколотить, так уж, конечно, и сам в его совет войду и после внакладе не останусь. Понимаешь? Если дело выгорит, тогда я, наконец, богат и свободен. И ты – со мною вместе.

– Да если я тебе в нынешнем положении женою не нужна, потому что неровня, так уж после-то, когда разбогатеешь и освободишься – зачем? – резонно вопросила Любочка.

– Зачем? – Николаша почесал лоб и как бы не впервые задумался над этим вопросом. – Ну… я же люблю тебя и… Что ж ты про меня думаешь, я и благодарности не понимаю? Как ты для меня все эти годы…

– Да я уж не знаю теперь, что и думать… – Любочка покачала аккуратной головкой. – А только где же ты эти потребные капиталы отыщешь? Кого уговаривать станешь? И чем возьмешь?

– Есть мысли. Во-первых, Константин Ряжский. Он из промышленных кругов, толстовец и мистик, света, несмотря на свое вполне благородное происхождение, чурается, но за новое поле деятельности возьмется охотно, если обоснования будут достаточно вескими. Свободных денег у Ряжского не так уж много, почти все вложены в дело, но, если он на это подпишется, то, зная его деловое чутье, многие из общества, поменьше его масштабом и поглупее, тоже захотят поучаствовать. Другая фигура – Ефим Шталь…

– Брат Туманова?! С которым Софи…

– Да, да, тот самый, – быстро оборвал реплику женщины Николаша. – У Ефима как раз есть деньги, и довольно много. После смерти матери он фактически заморозил ее наследство и живет на то, что сам зарабатывает, занимаясь, вслед Константину, подрядами и играя на Бирже. Но психическая картина здесь, увы, вовсе иная. Ряжский имеет убеждения, любопытство к жизни, строит какие-то планы. Шталь же даже по виду похож на окаменелость, вроде тех, которые еще в Егорьевске отыскивал Коронин вместе с моим блажным братцем. Судя по всему, его вообще ничего не интересует и не заботит. Он живет как бы по инерции своего физического тела, и те, кто сталкивался с ним в делах, говорят, что потом им приходилось долго отогреваться, как тому мальчику, который в недобрый час повстречался со Снежной Королевой.

– Кай… – напомнила Любочка. – Он еще должен был сложить из льдинок слово «вечность»… А этот Ефим Шталь женат?

– Кажется, да, но я никогда не слышал о его браке ничего, что мне бы запомнилось…

– И как же ты собираешься привлечь этого Шталя, точнее, его деньги, к своим делам? Если его совершенно ничего не интересует, то… То он, скорее всего, даже не станет тебя слушать…

– Здесь у меня тоже есть кое-какие соображения, но мне не хотелось бы о них тебе говорить.

– Именно мне?

– Именно тебе.

– Тогда тем более скажи.

– Хорошо. Но, учти, что твое неодобрение моих планов не изменит… Так вот. У меня есть основания полагать, что, если я заявлю, что у меня есть свои, личные счеты к Софи Домогатской, которые я намереваюсь предъявить к оплате, то это не оставит его равнодушным. Он вступит со мной в контакт и…

– Николаша! А какие, собственно, у тебя могут быть счеты к Софи?! Ну, у Ефима Шталь, если судить по Софьиному роману, еще туда-сюда (хотя я вполне допускаю, что она все придумала). Но ты-то?

– Это все сейчас уже неважно, Любочка. Главное, что под эту марку Шталь согласится иметь со мной дело. Остальное – вопрос моей ловкости и сообразительности… И доброй воли князя Мещерского, конечно…

– Понятно, – протянула Любочка, и опять ее странно спокойная и неопределенная по знаку реакция почти напугала мужчину. – Что ж, планы у тебя обширные, это я теперь вижу… Мешаться в них мне не след. Ну что ж… Поглядим тогда, что из всего этого выйдет…

– Ты у меня умница, Любочка! – с чувством сказал Николаша, склонился и поцеловал сидящую женщину в напудренную щеку. – С тобою мне всегда говорить можно, а это дорогого стоит. Вот сейчас, здесь, разложил все, и самому стало яснее…

– Ну что ж, и то хорошо, – Любочка отвела взгляд. – Ты ужинать станешь?

– Стану непременно. Вроде бы и ел, а вот, отчего-то снова проголодался. От нервов, наверное. Вели подавать.

– Сейчас распоряжусь.

Любочка спокойно встала, не торопясь, вышла в соседнюю комнату и аккуратно притворила за собой дверь. Там, вместо того, чтобы пойти в коридор и кликнуть кухарку, она остановилась у этажерки с безделушками, взяла с полки металлическую статуэтку, изображающую лебедя с двумя лебедятами и, глядя прямо перед собой и плотно сжав губы, тоненькими изящными ручками уверенно посворачивала шеи всем троим птицам. Потом бросила изуродованную вещицу под стол и медленно улыбнулась себе в старинном, в тяжелой дубовой раме зеркале.


Близкая весна подступала из-за горизонта желтой лихорадочной зарей, наполняла воздух острыми запахами из каналов и подворотен. Ветер, тяжелый, как мокрая парусина, прилипал к окнам, и кому-то хотелось немедленно задернуть все шторы, а кому-то, наоборот – бежать через город к плоскому морскому берегу, смотреть и дышать.

Женщина, стоявшая в скудно освещенной комнате у окна, хотела как раз второго. Но была слишком пуглива и коротконога, к тому же страдала отеками, да и годы уже, честно сказать, были не те. Желтая полоска зари над крышами притягивала ее взгляд. Она щурила близорукие глаза, смаргивая выступавшие от напряжения слезы.

– Знаете, я ее уже почти чувствую, – сообщила шепотом, оборачиваясь, – она зеленая.

Подождала резонного вопроса «почему?» и, не получив его, протянула почти умоляюще, стискивая пухлые руки в тяжелых восточных перстнях и браслетах:

– Ирочка, до чего же вы странно на все реагируете. Не молчите, скажите что-нибудь. Когда вы так вот сидите молча, мне становится совсем не по себе.

Ее гостья играла с собаками, наклонившись с дивана. Три старые левретки, подернутые сединой, как солью, вертелись у ее ног, припадали на передние лапы, тявкали дребезжащим фальцетом. Женщина у окна стиснула руками виски:

– Прекратите! Милые! Ну, невыносимо же!

– Ксеничка, извините, – Ирен Домогатская вскинула голову, жестом показывая собакам, что – все, игр больше не будет. Хозяйка была старше ее почти вдвое, но обращения по имени-отчеству не терпела. Признаться, ей и «Ксеничка» не слишком нравилось, «Ришикеш Рита» звучало гораздо лучше, но – разве объяснишь Ирен? Молча улыбнется и пожмет плечами. Ладно уж, пусть зовет хоть так.

– Вы ведь про чистую энергию говорите, да? Она – зеленая?

Ксения кивнула, жалобно глядя на Ирен. Жалобно – потому что ей отчего-то было тяжело и неловко смотреть на эту молодую, высокую, тонкую девушку с тяжелой косой, уложенной над головой короной. Не красавица, да: слишком много резких углов, а Ксения любила плавные линии, – но так молода, и такая чистая кожа… и что ей, спрашивается, делать в Ксенином пыльном, безнадежно старом жилище?

– Я на каждом шагу чувствую доказательства правоты учителя, – заявила она, идя по комнате нарочно мелкими шагами – для того, видимо, чтобы их (и, соответственно, доказательств правоты учителя) было побольше. – Но, понимаете, мой разум так устроен, что не может объяснить… Ничего не может! – Ксения вновь прижала ладони к вискам и сообщила, глядя куда-то мимо гостьи:

– Ирочка, я боюсь.

Ирен смотрела на нее молча – ждала продолжения. В громоздких складках черной шали с блестками и длинной бахромой, в наверченном на голову бисерном тюрбане, из-за которого ее маленькая головка казалась почему-то еще меньше, Ксения была очень похожа на чирка, отъевшегося за лето. Так и хотелось глянуть на подол: не высунется ли из-под него перепончатая лапа. Можно бы посмеяться, но Ирен было сейчас вовсе не до смеха. Чирок боялся… и вполне обоснованно.

– Боитесь его, – сказала она полувопросительно.

Ксения кивнула так энергично, что бисерные подвески на тюрбане хлестнули ее по лбу.

– Вы знаете, что не зря! Ирочка, я как раз об этом хотела с вами поговорить. Я, поверите ли, разрываюсь… Иногда так совестно! Как я смею! Подозревать – его? А иногда… – она махнула рукой, не находя слов.

Одна из левреток вспрыгнула на диван и улеглась, осторожно вытянув возле Ирен узкую седую морду. Две другие, завистливо порыкивая, крутились, нервно взглядывали то на хозяйку, то на Ирен: почему не гонят с дивана? Несправедливо же!

– Погодите, я вам сейчас все объясню, – Ксения уселась было на низкую оттоманку, но тут же поднялась, подошла к дивану, склонилась, рассеянно гладя собак:

– Тише, милые, тише… Знаете, мне в прошлом месяце сказали одну странную вещь. Как будто дядя… ну, мой дядя Владимир Павлович, князь Мещерский – понимаете? – бросила быстрый взгляд на Ирен и снова начала гладить левреток. – Будто он мне собирается оставить состояние. Я его самая близкая родственница. Детей же нет…

Ирен машинально кивнула, морщась от безуспешных попыток понять, причем тут дядя Владимир Павлович. То, что с Ксенией не все в порядке (вернее – все не в порядке!), она видела отчетливо – точно так же отчетливо, как желтую полосу зари в окне. Эта желтизна обвивалась вокруг отечных Ксениных щек, обхватывала их будто жестким монашеским платом… Но князь Мещерский? Кто же тут виноват?..

– Я не думаю, что это правда. У дяди есть и без меня кому деньги отдать. Хоть своему клубу, он говорил как-то… Вы согласны?

– Почему же клубу, а не вам?

– Вот! И он мне так же сказал. Я, Ирочка, с ним советовалась. Вернее, не то, чтобы… Просто сказала, как бы нам всем, всему нашему Ex Oriente Lux, – Ксения резко понизила голос, произнеся латинскую фразу нараспев, как заклинание, – пригодились бы эти деньги. И вдруг у него стало такое лицо… такое… такое острое, как нож.

– У него всегда такое лицо, – сказала Ирен тихо.

– Нет! Вы не видели и не говорите. Понимаете, он вдруг понял – и решил… Но что? Решил, что не надо этих денег? Я так всегда и думаю. Я думаю, что от денег вся моя жизнь… ну, не получилась.

Она вновь села на оттоманку, и две левретки тотчас же принялись суетливо устраиваться рядом, а за ними и третья, без сожаления покинув диван. Ксения обняла их обеими руками. Ирен молча ждала, что она еще скажет. Сидела неподвижно и прямо, как за гимназической партой. Ксения вдруг подумала: да она сейчас вскочит и убежит! Не станет слушать наговоров на учителя.

Но разве она, Ришикеш Рита, – наговаривает?

Ей стало так обидно, что перехватило горло. Зачем она откровенничает с этой девочкой? Чуть было не рассказала ей, как выходила замуж по большой любви, против воли матери… за человека, которому были нужны ее деньги. Как банально! А она столько лет думала, что во всем виноват камень. Сапфир «Глаз Бури», который у нее похитили.

– Я снова боюсь ошибиться, Ирен. Я слишком дорожу нашей общиной и нашей истиной, чтобы… Я этого не перенесу.

Последние слова она еле договорила сиплым сорвавшимся голосом.

Ирен тряхнула головой, будто сбрасывая наваждение.

– О чем вы, Ксеничка? Ему… Ачарье Дасе ваши деньги совсем не нужны. Он и свои-то отдал! С чего вы взяли?

– Да! Конечно же! Тем более, что денег-то никаких нет. Я пытаюсь это всем объяснить, но мне не верят…

– Кто не верит? Кому вы об этом говорили?

Вот, опять насторожилась. Ксения смотрела на Ирен пристально, забыв, что подозревает вовсе не ее, а учителя. Вернее – что значит подозревает? Она и не думала его подозревать! И не понимала, когда и как влезла в ее голову эта неотвязная мысль: будто он хочет отправиться в новое дальнее путешествие на ее, Ксенины, деньги.

Ирен была, конечно, не первой, с кем она этой мыслью делилась. Но – первой, кто явно принял ее слова близко к сердцу. С чего бы, если это такая чушь, как она уверяет?

– Ирен, милая, скажите мне определенно: успокойся! И я успокоюсь. Но прежде будьте спокойны сами. Я ведь для того вас и позвала, доверяя вашему… вашему третьему глазу.

– Третьему, четвертому, пятому, – беззвучно (чтобы не услышала и не обиделась Ксеничка) пробормотала Ирен, раздраженно хмурясь. Поднялась, собираясь уходить. Нет, не бежать без оглядки, просто уходить. Одна из левреток последовала за ней, извиваясь, как рыба-игла, и ловя настороженными ушами ничего не значащие прощальные слова.

Вижу, что не следует мне успокаиваться, подумала Ришикеш Рита.


Заря еще не погасла, но на тихих улицах стояла сумеречная тишина. Пустые улицы с внезапными крутыми поворотами, из-за которых непременно должен был выйти кто-то неожиданный и страшный – но не выходил. Вязкое, слегка светящееся небо – точно как в июне, в пору белых ночей. Остатки почерневшего снега в тяжелой тени подворотен. Ирен миновала их одну за другой, оставляя дробное эхо шагов под темными сводами. Она шла очень быстро, даже не пытаясь найти извозчика и почти дошла уже до дома на углу Фонтанки и Вознесенского… как вдруг остановилась, будто вспомнив что-то чрезвычайно важное. Постояла, наверно, с полминуты. Потом повернулась и почти бегом бросилась назад.

В доме, второй этаж которого занимала квартира Ксении Благоевой, не светилось ни одного окна. От улицы его отделяла широкая полоса газона, покрытого сейчас растаявшей снежной кашей, изящная решетка и ворота. Совсем недавно, когда Ирен проходила в эти ворота, они стояли распахнутые, а теперь с ними возился дворник в черном тулупе, аккуратно проталкивая меж прутьев толстую цепь с болтающимся замком.

– Подождите… – начала Ирен. И замолчала.

Стукнула дверь подъезда. Высокая худая фигура в чем-то темном и длиннополом, отделившись от двери, обозначилась на фоне светлой стены.

– Эй, любезный, открой-ка ворота, – услышала Ирен и стремительно шагнула назад, скрываясь в сумерках.

Глава 4

В которой бывший следователь Кусмауль принимает у себя князя Мещерского, а Грушенька Домогатская в Сибири вспоминает встречу с попутчицей

– Гусик! Здравствуй, любезный друг! Сколько лет…

– Вавик! Ты ли? Здесь?! Господи Боже! Какими судьбами?

Два старика вполне щегольского вида порывисто обнялись и расцеловались на пороге небольшого, но весьма ухоженного и уютного на вид сельского каменного дома. Потом отстранились и внимательно-придирчиво оглядели друг друга.

– Все тот же, все тот же, чертяка немецкий! Годы тебя не берут! – с искренним восхищением воскликнул приезжий.

– Лиса! Как был лиса, так и остался! Льстишь ведь, безбожно льстишь старому служаке, давно списанному в расход, – ответил явно польщенный комплиментом хозяин. – Куда нам до вас! Это вы там в сферах вращаетесь, министров как колоду тасуете, государю мемории пересказываете… А мы тут… ягодки, цветочки… гнием помаленьку…

– Да не прибедняйся ты, не прибедняйся! На воздухе, да на покое, это для нас, стариков, да для здоровья куда полезней. Вон ты румяный какой, да гладкий! А мы все суетимся, суетимся в столице, интригуем, да подсиживаем друг друга, а здоровье-то оно и того… Право, я о том годе все зеркала велел из своих покоев вынести! Мочи нету смотреть, слезы сразу… А из чего суетимся, и сказать невозможно, если как следует, на покое, рассудить. Да… А ты, Гусик, – железная немчура, достиг. Я уж вижу, как у тебя тут все… Комар носа не подточит. Помню же, как ты как раз о такой усадебке и мечтал, когда на покой удалишься… Покажешь мне? Похвастаешься?

– Беспременно, дражайший Владимир Павлович, беспременно все тебе покажу и разъясню. А только сначала пройдем в дом, расположишься, чаю выпьем, откушаем, чем Бог послал. Тебе, должно, переодеться надо…

– Да уж следовало бы… С вашими-то дорогами, – приезжий с неудовольствием оглядел свой вполне чистый дорожный костюм, счистил с лацкана несуществующую грязь, подул на рукав и брезгливо отвернул кружевную манжету. – Все испачкалось… Герасим, голубчик, поди сюда, не стой столбом! Неси мой кофр туда, куда тебе укажут…

Сопровождаемые слугами, старики прошли в дом. При некотором к ним внимании легко было разглядеть, что щегольство их двух разных родов. Хозяин и в старости оставался как-то слегка по-казарменному подтянут, его ухоженность и опрятность была откровенно гигиенической, с явной отдушкой железного запаха гантелей и мятного порошка для чистки зубов (вполне прилично, несмотря на возраст, сохранившихся). Приезжий, выше ростом, с обрюзгшим породистым лицом, был расслабленно спокоен, уверен в себе и одновременно слегка излишен в мелких движениях. Его несколько потасканная элегантность и удивительная смелость цветовых сочетаний в наряде почти открыто изобличала приверженность к эллинистической любви.

После довольно длительного перерыва, который понадобился Владимиру Павловичу, чтобы привести себя в порядок, хозяин и гость сошлись на светлой веранде, которая с северной стороны была украшена разноцветными витражами. Белокурый, безбородый мужик, в котором, несмотря на откровенно славянскую внешность, угадывалась немецкая выучка, проворно накрыл на стол, расставив на белой крахмальной скатерти немудреные, но полезные для здоровья закуски: редисовый салат с подсолнечным маслом, ветчину, сыр, сметану, такую густую, что в ней вызывающе стояла серебряная ложка, порезанные вдоль огурчики со свежим гусиным паштетом, яйца, фаршированные смесью из соленых грибов и пр. и пр.

– Уж не побрезгуй, после дворцовой-то кухни… – усмехнулся хозяин, едва скрывая действительную тревогу: а вдруг не угодил?

Тревога была напрасной. Проголодавшийся в дороге Владимир Павлович охотно и искренне отдал дань закускам, и тушеным в щавелевом соусе рябчикам, и карасям в сметане, и пирогам, и «царскому» золотому варенью из крыжовенных ягод…

После еды разговор потек легкий, сытый и непринужденный. Оба сошлись на том, что кофий и табак в их возрасте уже вредны для цвета лица, а портвейн можно откушать и на месте, и остались сидеть на веранде в покойных полукреслах с удобными подлокотниками и мягкими вышитыми подушечками под сидячим местом (оба старика уже много лет периодически страдали от геморроя и в полной мере могли оценить их удобство). В основном вспоминали о давних победах и проказах времен ушедшей молодости. Прогулки под кустами благоухающей сирени в сумраке белых ночей. Актеры, юнкера, флейтисты, барабанщики… Биллиард, который завел у себя Владимир Павлович (как известно, в увлеченности этой игрой игрокам приходится сильно наклоняться)…

После, не прерывая вовсе приятной беседы и воспоминаний, осматривали усадьбу – предмет законной гордости владельца.

Все в усадьбе было вылизано до почти невероятной чистоты и правильности очертаний. Казалось, что даже пестрые утки в небольшом пруду (для их гнездования специально была выстроена на мостках ладная крохотная избушка под зеленой крышей) плавают не иначе как строем.

– Ну как? Ну как? – заглядывал в светло-карие глаза, ждал одобрения хозяин.

– Ну немец, ну немец! – послушно цокал языком и качал крупной головой Владимир Павлович, будучи вполне равнодушен к прудам и газонам, но зная доподлинно, чего ожидает от него давний приятель. – Утешно, Густав Карлович, утешно у тебя тут, слов нет как. Просто душой отдыхаешь. Как вот представишь себе, что в этой вот беседочке, виноградом увитой, да на мягких подушках, да под соловьиные трели… А это у тебя что? Стена-то почему толстая такая? Хотел еще что-то выстроить, да передумал?

– Это мое собственное устройство! – с гордостью объяснил Густав Карлович. – С чертежами мне немного сосед Бельдерлинг помог, а так – моего произведения проект, от начала и до конца. Гляди: в доме у меня камин и две печи. Стена эта как раз с домом соединяется, но нынче того не видно, потому что там кусты специально посажены. А вот внутри этой стены трубы проходят, по которым теплый воздух как раз и сюда и подается…

– Да зачем же тебе, Гусик, кирпичную стену в саду отапливать вздумалось? – искренне удивился Владимир Павлович.

– Да рассуди ты, чудак: я более всех цветочных родов розы люблю. А в Петербургской губернии даже здесь, на юге, климат для них не больно-то подходящий. Мерзнут они здесь, понимаешь? А поскольку эта стена всегда теплее окружающего ее ландшафта, то вкруг нее моим попечением создается как бы особый микроклимат. И так розочки мои на шпалерах и грядах все вдоль нее выживают и цветут мне на радость и удовольствие. А вот, взгляни, я здесь еще и южные деревца до совокупности посадил. И тоже, заметь, неплохо себя чувствуют. А в парниках я додумался использовать тепло, выделяющееся при гниении опавшей листвы…

– Да уж, да уж… – согласился Владимир Павлович. – Все-таки до того, до чего немец из экономии или уж из фантазии додумается, русскому человеку и в голову не придет. Немец слепит аккуратненько из говна конфетку и сам радуется и других радует. А русский и из природной конфеты такое, прости Господи, произведет…

– Да ладно тебе, ладно, захвалил… Тебе ж неинтересно это, я ж вижу, ты ж политикой все да государственными делами, это тебе в удовольствие…

– Да брось ты, Гусик, мне эта политика давно уж поперек глотки встала. Однако впрягся – тяни. А вспомню, как в молодости стряпчим был, и с вашей же немецкой кодлой на острова ездил, с горок катались, на гармониках играли… Вот ведь когда веселье-то было! Настоящее, без дураков! Разве теперь такое бывает? Помнишь? Булошницы такие в теле все, ванилью пахнут. Хлеб ситный, духовитый, с крупной солью, большими ломтями. А немчики все как на подбор молодые, чистенькие, аккуратненькие… А у тебя, Гусик, как сейчас помню, тогда такие усики были – сногсшибательные просто!

Густав Карлович поспешно отвернулся, поправил покосившуюся за зиму шпалеру, украдкой, согнутым пальцем утер выступившую в уголке глаза слезу.

После прогулки, растрясши члены и проголодавшись, опять откушали пирогов, выпили портвейна.

– Ну что ж, Владимир Павлович, шуточки и болтовню побоку. Рассказывай теперь, что тебя ко мне, отставному судейскому следователю, привело? – остро блеснув глазами, спросил Густав Карлович. – И не надо «ля-ля», Вавик. Никогда я не поверю, чтоб ты, князь Владимир Павлович Мещерский, тащился в своей карете с гербами в самую глушь Лужского уезда только для того, чтоб на мои парники да на мою лысину взглянуть…

– Ну ладно, ладно, не стыди, Гусик, – замахал руками Владимир Павлович. – Я и вправду давно тебя повидать хотел. С кем нынче вспомнишь, вот как мы с тобой… Но – да, да, да! – оборвал он сам себя, поймав взгляд Густава Карловича. – Дело у меня к тебе есть, просьба. Неофициальное дело…

– Да уж понятно, – вздохнул Густав Карлович. – С официальным делом ты бы в официальные инстанции и обратился. Небось, ты в столице не без возможностей, не последний, как-никак, человек… Ладно, рассказывай, да поподробней.

– Видишь ли, Густав Карлович, дело в том, что десять дней назад кто-то убил мою двоюродную племянницу – Ксеничку Мещерскую, по мужу Благоеву. Не знаю, слыхал ли ты о ней…

– Не лукавь, Вавик! – строго прикрикнул на князя старый следователь, от одного упоминания о преступлении как будто сразу облачившийся в воображаемый мундир. – Прежде, чем ко мне ехать, ты уж наверняка разузнал, что с Ксенией Благоевой я был очень даже знаком, и вел то дело о пропаже сапфира из их особняка, и после…

– Ну разузнал, разузнал. Тебя не проведешь…

– Разумеется, а ты что думал? Рассказывай дальше. Так, значит, Ксению убили? Как? Где? Есть ли улики? Что – полиция?

– Убили ее в собственной гостиной. Ночью или уж под утро, это точно неизвестно. Что она там, полностью одетая, делала, никто не знает. Нашла тело служанка, когда утром вошла.

– Каким способом убили?

– Задушили. Чем – тоже неизвестно. Чтоб это ни было – убийца унес с собой.

– Следы?

– Похоже на то, что она сопротивлялась. Но слабо и, видимо, только в самый последний момент.

– То есть, убийца был ей знаком и она до того с ним разговаривала? Может быть, пила чай? Вино?

– Возможно. Это надо спросить у слуг или у полицейских. Я тебе все предоставлю.

– Но никто из домашних, разумеется, никого не видел?

– Разумеется. После смерти мужа Ксеничка жила одна. Прислуги у нее тоже было немного. В основном, приходящая. Держала трех левреток. Вот! Одна из левреток тоже найдена задушенной. Но – на лестнице. Не могу понять, что это значит…

– Должно быть, собачонка пыталась отомстить… Что-то пропало?

– На первый взгляд, ничего. Драгоценности Ксенички на месте. Скорее прибавилось…

– В каком это смысле? – насторожился Густав Карлович.

– Да там же, в гостиной, рядом с Ксенией нашли какую-то дурацкую книгу… Все в один голос говорят, что у Ксении такой сроду не было…

– Отчего же книга – дурацкая?…

– Густав Карлович, голубчик… – Владимир Петрович нахмурился и почесал нос. – Это вот как раз то, отчего я именно к тебе и приехал. Дело это… ну, как бы тебе объяснить…

– Объясняй прямо, не ошибешься.

– Хорошо, попробую. Ксения, как ты, может, помнишь, была дама невеликого ума. Но я ее, впрочем, всегда любил и жалел, потому что даже в несчастии своем она оставалась безобидной и простодушной, а такое в наше время – редкость. Муж ее был редкостный негодяй, хотя она его когда-то и любила, и Ксеничку своей игрой и долгами едва не разорил дотла. Хорошо, что умер, не докончив дела. Детей у них, как ты знаешь, никогда не было. Так вот, наперекор довольно безрадостной судьбе, едва ли не с юности, а уж к зрелости-то (если можно так про Ксеничку сказать) наверняка, Ксения увлекалась всякими мистическими штучками. Ну, это и тебе не хуже моего известно. Вся давняя история с сапфиром была на этом закручена. Так вот… Спиритические сеансы, духи, блюдца и прочая дребедень… Как-то все это ее утешало, должно быть, помогало жить. Кто судить возьмется? Последнее время появились во всем этом какие-то новые нотки. «Просветление» «Истина» «Свет с Востока». Раньше-то она все какой-то местной нежитью ограничивалась. Вроде бы даже какой-то Учитель у нее появился. Точно-то я не знаю, но такое придыхание у Ксенички в голосе слышалось, когда она мне о том рассказывала, что я еще тогда подумал: «будьте, нате, как бы до беды не дошло». И вот, получается, накликал! Боюсь, что вся эта история как раз по «мистической» линии и случилась. Ксения тут выглядит явной безумицей, а что еще за этим стоит, даже и думать не хочу… Сам понимаешь, не слишком-то хочется, чтобы полиция во всем этом копалась…

– Это все? – спросил Густав Карлович, испытующе глядя на князя.

– Нет, – поколебавшись, ответил тот. – Может быть, все ксеничкины закидоны тут и вовсе не причем. Может, это ко мне подбираются…

– Как так? Что тебе – Ксения?

– У меня, как ты знаешь, официальных детей тоже нет. Ксеничка – одна из моих наследниц… Была…

– Кто-то хочет увеличить свою долю?

– Не исключено. И, значит, возможны еще убийства. Я того не хочу. И еще… В этой дурацкой книге были обведены чернилами две фразы на… арамейском, кажется, языке. В университете мне перевели. «Кто высоко поднялся, тому высоко и падать…» и «Зло приходит в мир из небытия, и горе тем, через кого оно приходит». Рассуди сам, какое отношение это может иметь к Ксеничке?!

– Да, пожалуй, никакого, – согласился Густав Карлович и надолго задумался.


– До Каинска сорок верст. Подрядиться – довезут. Только возьмут много… Если сережки отдать гранатовые, это будет много или наоборот? Конечно, много! Обойдутся. Хоть и некрасивые сережки, а жалко… Значит, до Каинска доезжаем и там ждем поезда. Дня три, ну – неделю, ладно! А сколько до Питера поезд идет? Еще ж пересаживаться, в Челябинске вроде. Точно, в Челябинске. И пересядем, подумаешь. Потерпим. Вот так: стиснем зубы и потерпим. Зато уж когда приедем домой…

Торопливый шепот стих. Маленькая, тощенькая женщина, склонившаяся над устроенной на сундуке детской постелью, выпрямилась и потянулась, закинув руки за голову. Огонь из печки освещал ее сбоку. Острое лицо – то ли старушечье, то ли девичье, глаза с припухшими веками, в тенях, бледноватые губы, дрожащие в мечтательной улыбке.

– Поедем домой, Людмилочка? А? Поедем? Бабушку повидаешь, дядю, братиков двоюродных. Я тебя в Луге сразу на карусель поведу. У нас карусель такая, знаешь – быстрая-быстрая… с лошадками…

Она запнулась и нахмурилась, будто припоминая, какие именно лошадки на карусели в Луге, да и есть ли она там вообще. Ребенок, к которому был обращен монолог, беззвучно спал на сундуке, съежившись в комок под пестрым одеялом. Женщина, высоко подняв голову, уставясь неподвижным взглядом в потолок, громко всхлипнула. И, не меняя позы, двинулась через комнату к столу с лампой, под которой было брошено шитье. Она уже не улыбалась, и выражение лица было такое, будто лишь чрезвычайное усилие воли удерживало ее от воплей и битья головой о стену.

Если б кто увидел ее сейчас, очень бы удивился. С чего такой надрыв? В славной сонной тишине деревенского дома, полного запахов смолистых поленьев, сгорающих в печке, свечного воска, антоновских яблок и чуть пригоревшего молока, из которого только что варили кашу для ребенка. В окружении уюта, который Грушенька Воробьева – ныне Домогатская – умела создавать в любом своем жилище, хоть в гостинице, хоть в шляпной мастерской. Абажуры, наволочки, коврики, скатерти с кружевной каймой – все не пустое, не как у толстой дуры Дашки, а как бы слегка потертое, как бы с историей! – и готово жилье, из которого уходить не хочется.

Как же, не хочется. Из каждого своего жилья она стремилась бежать без оглядки! Не было ни одного, которое бы очень скоро ей не постыло. А уж это… Часто она думала со злорадством: вот, брошу посуду мыть да полы скрести, пусть пылью все зарастет, тогда будет точно так, как надо. Как быть должно! Когда внутри пыль… Она смотрела на мужа, и ей казалось, что эта пыль вылетает из его рта при каждом выдохе, будто пар на морозе.

Длинно заскрипела наружная дверь, что-то с лязгом рухнуло в сенях, Грушенька, очнувшись, метнулась к спящей дочери: проснулась?.. Засыпала-то Людочка быстро, но разбудить ее мог даже топоток пробежавшей мыши. И уж тогда – слезы и баюканье на полночи.

Гриша об этом, конечно же, нисколько не думал. Иначе б не вошел, громко стукнув дверью, задев длинной полою табурет, который с сухим треском проехал по полу и тоже, как ведро в сенях, рухнул бы, если б Грушенька его не подхватила. Людочка, вскинувшись в ворохе одеял, испуганно захныкала. Гриша молча прошел в угол, не глядя ни на кого, сел на стул, втиснутый в узкое пространство между столом и окном. На полу от него остались мокрые следы. И сам – Грушенька, занимаясь ребенком, бросила быстрый косой взгляд, – промок насквозь. Еще бы, который день дожди, а он все бродит. Теперь опять начнет кашлять, если не хуже. Его бы переодеть, растереть, напоить горячим. Грушеньку передернуло от одной мысли, что, хочешь не хочешь – надо этим заниматься. Это ее долг, она – жена!

– …Долг, наш долг, вот главное! – шептала, наклоняясь к ней и быстро моргая выпуклыми, как у ящерицы, глазами, попутчица, с которой они ехали в поезде от Тюмени до Каинска. – Мы, жены, должны быть не свинцовыми гирями на ногах наших мужчин, мы должны обеспечить им все условия для плодотворной деятельности! Вы понимаете? Понимаете, какая на вас ответственность?

Грушенька с готовностью кивала. Дело было прошлым летом, она ехала к новому Гришиному поселению, куда его перевели в виде милости, – и, хотя и намучилась с постоянно хнычущей и прибаливающей Людочкой, была полна радостных предвкушений. Будущая жизнь в деревне ее не пугала. После обских-то болот – чего бояться?! Коровку заведем, курочек. Гриша будет учительствовать. В революцию-то небось уж наигрался – и слава Богу.

И, опять же: Петербург со всей его заносчивой родней, с вечной Софьиной тенью над душой – чем дальше, тем лучше.

Попутчица, хоть и велела звать ее попросту Надюшей, была дворянка – как и Гриша, польских кровей. И, точно как Гриша, все толковала о долге, сгоранье на каких-то кострах и о том, что право на светлое будущее имеют только трудящиеся. К жениху, ссыльному в Енисейской губернии, она ехала не просто так, а с делами, ясное дело, революционными. О делах этих она не могла говорить из соображений конспирации, а о чем-то постороннем – потому, что увязла в революции, как стало понятно Грушеньке с первых минут, – по самые ушки и ничем больше не интересовалась. В том числе и детьми: на Людочку взглянула кратко и с осуждением.

– Это вы зря. Дети – наша ахиллесова пята. Ну, уж коль не убереглись, заимели – так хоть в Тюмени бы оставили…

Грушенька передернула плечами, но возражать не стала, с этими одержимыми спорить – себе дороже, только подумала торопливо: мой Гриша не такой, не такой! И дальше разговор вертелся вокруг трудностей пути, мерзавцев-чиновников, которых легче застрелить, чем выправить у них нужную бумагу, а главное – мужниных великих подвигов и жертв, кои грядущими поколениями непременно будут оценены и воспеты. На все эти темы Надюша высказывалась одинаковой обыденной скороговоркой, походя употребляя столько трескучих иноземных слов, что у Грушеньки, хоть она и прошла Гришину школу, моментально разболелись зубы.

– Кругом первобытная тайга, царь и бог – полицейский пристав, и в соседях одни чернопередельцы. А Володечка уже с ними все решил, вы ведь его блестящую статью о ложных друзьях народа, конечно, читали? Для него они уже неактуальны, ergo, скучны. Скука – первый враг мыслящего человека! Плюс – артрит, еще с тюрьмы, и морозы совершенно противопоказаны. Как вы полагаете, польза изделий из собачьей шерсти не преувеличена? Я везу…

Она демонстрировала изделия из собачьей шерсти – носки, шарфы, варежки, – Грушенька их разглядывала, озабоченно думая: Грише ведь тоже нельзя на морозе. Он такой, чуть ветерок, и простужается. Надо б и ему… Это с каких же собак такая пряжа выходит? Неужто с простых дворняжек?

– Именно, – энергично кивала Надюша, с силой втыкая шпильки в косу, скрученную тугим узлом, – я вам, если хотите, изложу технологию. Конечно, это едва ли панацея. Но мы должны использовать любые средства, чтобы помочь товарищам!

Товарищ, сообразила Грушенька, это муж. Вот интересно – она низко склонила голову, пряча смешок, – ночами-то они тоже всё только о революции? А что: с ней Гриша так и пытался, пока она его не окоротила. Да и теперь иногда…

…Теперь он не разговаривал с ней ни о революции, ни о чем другом. В последнее время завел новую привычку: уходить из дому и по целым дням бродить неведомо где. Сперва-то Грушенька обрадовалась: никак, ожил! – но скоро стало ясно, что хожденья эти не к добру, и как бы он не забрел туда, откуда вовсе не выбраться!

И пусть бы забрел, подумала она, со злостью стискивая зубы. Пусть бы его в тайге медведи сожрали… Взгляд тотчас метнулся к углу, к иконе за вышитыми полотенцами: прости, Господи, грех, грех! Надюша, та бы ни за что… Да ну ее, Надюшу! У нее благоверный, небось, так не мается! Статейки сочиняет одну за одной, а если куда идет, так на охоту, с собаками, с которых она потом шерсть вычесывает. Бодрый, румяный, песни поет, как мужичка увидит – непременно остановится, пошутит, поговорит о жизни. А этот?! Какого ж черта, ежели такой нежный, полез в революцию?

И от Софьи, как назло, – ни словечка. Зря ей писала. Небось, подумала, что она, Грушенька, просто избавиться хочет…

Если б его в тайге медведи сожрали, она бы ни минуты здесь не осталась! А что? Птица вольная – честная вдова! Людочку в охапку и…

– Гриша, ты хоть пальто сними. Течет же с него, весь пол мокрый. И застудишься… Да ты меня слышишь?

– Что?..

Поднял голову, посмотрел – не на Грушеньку, непонятно, куда. Глаза больные-больные. Ей сразу стало его жалко, она сказала себе: это по привычке. Он-то меня не жалеет. Сгинь мы с Людочкой – заметит ли? Разве что молока будет некому подать.

– Снимай, говорю, пальто, а я сейчас молока согрею. Чай, не лето! Да и лето-то здесь…

– А! Да, – он послушно кивнул, стаскивая пальто. В тесном углу ему было неудобно, но он и не подумал даже привстать. Смахнул рукавом кружку со стола, Людочка, услышав звон, начала плакать в голос. Грушенька резко обернулась:

– Замолчи! Замолчи, сказала!..

– Ты почему кричишь?

Она воззрилась на него с удивлением. Он, моргая, тер лоб, словно его разбудили среди ночи.

– Я кричу? Да я бы так рявкнула! Так бы завопила, кабы знать, что ты от этого опомнишься! Да куда тебе!..

Он поморщился от ее громкого голоса и оттого, что приходилось слишком активно двигаться, избавляясь от пальто. Грушенька больно прикусила губу, глядя, как блики печного огня играют на его втянутых скулах. Красив… да: и теперь красив, разве что волосы уже не пышным крылом – обвисли, и не потому, что дождь, они у него теперь всегда так. Ну, и что ей с этого принца? Ни дворца, ни венца, ни алого цветочка.

– Это все сестра твоя, она виновата, – ее тихий голос утонул в Людочкином плаче. Да она и не рассчитывала, что он услышит.

– Моя… сестра? Софи? Почему?

Удивительно: услышал и, кажется, даже заинтересовался! Грушенька быстро подошла к сундуку, отбросила пестрое одеяло и, подхватив ребенка на руки, стала расхаживать по комнате, укачивая, вернее – встряхивая монотонно и зло.

– Хватит реветь, говорю, спи! Ну, что мама, что мама? Нет здесь пауков! Один наш папенька есть – хуже паука!.. Чем виновата, спрашиваешь? Да вот этой самой своей проклятой книжкой про сибирскую любовь! Про Машку хроменькую! Я прочитала, дура, разнюнилась – а тут и тебя увидела, и все, полетела душа в рай!

– Грушенька, ты не могла бы кричать потише?

– А тебе чем не нравится? Головка болит? Иль голосок мой не флейтой? Так он у меня всегда такой был, ты ж про меня все знаешь!

Он встал, держа пальто за воротник, растерянно и неприязненно оглядел комнату, ища, куда б его пристроить. С Грушенькой он явно не собирался больше разговаривать. Господи, отчаянно подумала она, до чего ж я ему в тягость. Как же он жалеет, небось, что поднял меня, гулящую, из грязи, возвысил, имя свое дал! На что ему жена такая? Да и вообще, любая жена ему на что?

А мне-то он…

– Кабы не ты, я бы разве тут сейчас была? Скопила бы денег. Мастерскую бы открыла швейную. Нашла бы человека хорошего, вон, как Дашка… Жила бы сейчас! Ребеночек уж конечно не такой бы чахлый уродился! Ну! Куда ты меня загнал со своим благородством и своей революцией?!

Она топнула ногой. Людочка от страха перестала реветь, вцепилась в ее платье.

Гриша не ответил. Ей казалось, он вообще не слишком понял, о чем она – и хочет одного: чтобы его наконец оставили в покое.

Глава 5

В которой кричит попугай, а Софи Домогатская читает первое из полученных ею писем и вспоминает о прошлом

Софи, двигаясь все еще слегка машинально, так, словно все ее члены недавно замерзали до почти неподвижного состояния, ушла куда-то вглубь дома. Видимо, отправилась распорядиться и проследить за тем, как устроят Джонни.

Мария Симеоновна перевела острый, испытующий взгляд на сына.

– Ты хочешь что-то сказать, – утвердила она. – Что ж молчишь?

– Мне кажется… – Петр Николаевич облизнулся и в задумчивости прикусил кончики пшеничных, ухоженных усов. – Мне кажется, что вы, маман, поступили несколько опрометчиво, когда едва ли не одобрили всю эту затею и фактически благословили Софи на ее развитие и продолжение…

– Ты имеешь в виду этого несчастного ребенка? Но Софи уверяла нас, что он не опасен для детей и прислуги. Это не так? Ты что-то знаешь?

– Нет, я имею в виду не Джонни. Речь идет об этом наследстве… Я твердо полагаю, что Софи должна как можно скорее отказаться от него!

– А что с ним? – еще оживилась Мария Симеоновна. – На нем какие-то долги? Ты уже узнавал? Ловко, не ожидала от тебя… Особняк заложен? В бумагах какая-то путаница? Но, может быть, с нашей помощью Софи еще удастся все поправить? Отказаться от наследства – самое простое, и это никогда не поздно. Сначала, мне кажется, нужно попытаться во всем доподлинно разобраться, посоветоваться со знающими людьми… Вы согласны со мной, Кирилл Андреевич? – Марья Симеоновна оборотилась к гостю-старичку, который поспешно закивал.

– Именно разобраться, Марья Симеоновна. Непременно разобраться… Со знающими…

– Мама, вы не даете мне слова вставить! – раздраженно сказал Петя. – Этот особняк не заложен, на нем нет долгов. Нотариус, который к нам приходил, специально это подчеркивал. И все бумаги, насколько я понимаю, в полном порядке. Дело в том, что он…

– Так что же – он? – нетерпеливо воскликнула Мария Симеоновна. – Ты можешь, наконец, говорить без предисловий?!

– В этом особняке расположен публичный дом. И умершая «подруга» Софи была его хозяйкой.

– Оп-па! – маленькие, выцветшие глаза Кирилла Андреевича забавно округлились, сделавшись похожими на обтянутые ситцем пуговички на девичьем платье.

– Публичный дом? – несколько озадаченно повторила Мария Симеоновна. – Как это так?

– Официально там расположен гадательный салон. Но все всё, естественно, знают. Салон старый, довольно высокого, должен тебе сказать, уровня. С восточным уклоном. И посетители там бывали весьма значительного ранга… В том числе и из высшего света, я хотел сказать… Теперь ты понимаешь, почему Софи должна отказаться немедленно?! Ты только представь, что кто-нибудь из наших знакомых услышит о том, что Софья Павловна Безбородко получила в наследство публичный дом!.. Кирилл Андреевич, я надеюсь, что вы…

– Разумеется, разумеется, Петя, голубчик! Как вы могли подумать! – Кирилл Андреевич закрыл рот обеими ладошками, показывая тем самым, как окончательно его молчание, но потом раздвинул тоненькие пальчики и одновременно лукаво подмигнул Петру Николаевичу. – Софьи Павловны тут нет, так что… осмелюсь спросить: а вы сами-то бывали в том заведении?

– Тьфу! – едва ли не подпрыгнул Петя. – Нет, конечно! Маман! Что ж вы молчите?!

– Я думаю, – резонно отозвалась Мария Симеоновна. – То, что ты сказал, это, конечно, все усложняет… Но если сам особняк свободен от долгов и не заложен, то что нам мешает принять наследство и оборудовать в нем что-то другое?

– Мама! Что ты говоришь?! Моя жена будет заниматься переоборудованием публичного дома?! Ходить по этим лестницам, гостиным, спальням и ванным комнатам? Давать расчет девицам?!

– Ну, она совершенно не обязана заниматься этим сама…

– Это должен сделать я? Какое-то выбранное нами доверенное лицо? Ты только представь себе слухи, которые опять поползут в обществе… Господи, только-только все утихло! Нет, она должна немедленно отказаться! Пока никто не узнал…

– Дорогой мой! – решительно сказала Мария Симеоновна, отталкиваясь от подлокотников и поднимаясь с кресла. – Когда десять лет назад ты решился сделать предложение беременной Софи Домогатской, наплевав на всю ее предыдущую историю, внимание всех сплетников Петербурга было направлено на нашу семью. Я пережила это, хотя и порадовалась про себя, что твой отец уже в могиле и не видит всего этого безобразия. Знаешь, я, может быть, никогда из воспитания тебе этого не говорила, но в тот момент я даже испытала к тебе род уважения. Это был все-таки поступок, что ни говори. Но, голубчик, решившись жениться на ней, ты ведь не мог же не догадываться о том, что Софи вовсе не изменится, обойдя с тобой вокруг аналоя. Она осталась все той же Софи Домогатской (и не случайно все свои романы она публикует именно под этой, девичьей фамилией). Ты до сих пор удивляешься этому? Что ж, тогда ты глупее, чем я полагала. Мне казалось, что именно неистовая жизненная сила Софи, ее невозможность вписаться ни в какие предписанные ей рамки и привлекла тебя когда-то, заставила сделать единственный за всю твою жизнь решительный шаг… И, коли все так сложилось, я не собираюсь делать это свалившееся на Софи наследство выморочным и дарить его российскому государству. Если ты отказываешься, а Софи позволит, я сама займусь им. Я уже слишком стара, и моему доброму имени в любом случае ничего не угрожает. Я быстро превращу этот особняк в конфетку. Вы еще будете устраивать там приемы… А если Софи не захочет, его можно привести в порядок и продать, и тогда мы сможем, наконец, купить Красные покосы и кусок Марьиного леса, и построить там дачи, как я давно собиралась. Там с холма открывается прекрасный вид… Дачи мы станем сдавать в аренду…

– Мама! Остановись! Одумайся! Что ты говоришь?!

Но Марию Симеоновну уже понесло. Она увидела для себя новое поле деятельности, и не могла и не хотела останавливаться. Все в усадьбе Люблино было давно налажено и работало как часы. Всякие сельскохозяйственные усовершенствования, которые Мария Симеоновна время от времени отыскивала в газетах и специальных каталогах, покупала и немедленно вводила в своем хозяйстве, не могли полностью занять ее все еще крайне деятельную натуру.

– В конце концов, мне всегда нравился восточный стиль! – словно вбивая гвоздь, заявила Мария Симеоновна, собираясь уходить.

– Если вам, душечка, понадобится помощник, я всегда готов… – проблеял Кирилл Андреевич. – Право, неловко вам одной… Я мог бы с радостью сопроводить… У меня как раз нынче в делах промежуток. Думал: съезжу-ка в Марии Симеоновне, у нее всегда что-нибудь интересненькое… И вот…

– Что? А? – оборотилась Марья Симеоновна к гостю, про которого, кажется, в пылу дискуссии успела окончательно позабыть. – А-а-а… Поняла! Все поняла! Ах, старый вы греховодник! – раскатисто расхохоталась она.

Кирилл Андреевич потупился и часто замигал пуговичными глазками.

Из кухни донесся странный скрипучий крик. Все присутствующие невольно вздрогнули.

– Что это? – спросила Мария Симеоновна.

– Должно быть, попугай, – подумав, ответил Петя. – Попугай Джонни, про которого говорила Софи. Право, не знаю, кто бы еще в нашем доме мог так кричать.

– А почему он так кричит? – осведомился Кирилл Андреевич. – Ему что-то здесь не нравится?

– Должно быть, так… И я его, знаете ли, понимаю… – сказал Петр Николаевич и, аккуратно обойдя мать, вышел из гостиной.


Января, 20 числа, 1899 г. от Р. Х., Тобольская губерния, Ишимский уезд, г. Егорьевск.

Здравствуйте, драгоценная Софья Павловна!

Пишет Вам Вера Михайлова из Егорьевска. Вместе со мной передают для Вас приветы: Соня, Матвей, Стеша, Леокардия Власьевна и Левонтий Макарович Златовратские, а также Аглая Левонтьевна и Элайджа и Илья Самсоновичи. Желают также удачи во всех Ваших начинаниях.

У нас, слава Господу, все в основном по-прежнему. Снегу в этом году легло много, взрослому человеку по пояс. И рябина с калиной уродились, до сих пор гроздья кое-где висят, птицами нерасклеванные. По народным приметам – к богатому урожаю. Рождественские и новогодние празднества прошли утешно, молодежь гуляла и веселилась, а мы, жизнь прожившие, на них глядючи, радовались. Стеша сама, никем не понуждаемая, смастерила на диво красивого ангела из бумаги, куриных перьев и палочек, который, как за ниточку потянешь, так жезл поднимает и крылышками машет. Все удивлялись, как это у девочки к механике способности. Она все просила его Вам в Петербург послать, чтобы Вашим деткам подарить. Едва уговорила ее, что не доедет до Петербурга – больно хрупок. Аня-Зайчонок, дочь Петра Ивановича, как увидела того ангела, так руками всплеснула и долго ахала, а потом, через два дня привезла сундучок с игрушками, который от старого Тихона и Марфы Парфеновны остался. Стеша теперь от него и на ночь бы не отходила. Я сперва за нож боялась, как бы не порезалась, но Соня с Матвеем сказали: пускай, и, напротив, что помнят, обсказали ей, как Тихон-то игрушки мастерил. Теперь уж она две игрушки, Тихоном недоделанные, собрала: мельничку и кораблик. А на кораблике придумала парус из бересты сделать, а Маня, Сонина сестра, что у нас служит, помогла ей лесенки из ниточек сплести. Прямо как живой кораблик получился.

Матвей училище закончил и надо с ним дальше решать. Думаю о том едва ль не ежечасно. Я Ваше милостивое предложение помню, но боязно мне как-то его в Петербург отпускать, даже под Вашу, Софья Павловна, опеку. Не то, чтоб не смог он учиться, или опасалась, что разбалуется от соблазнов. Ум у него хороший, правильный, может, и не по годам развившийся. А сердце – шелковое, тряпочное. Несправедливости, беды чужой перенесть не может совершенно, видит едва ль не больнее своей. Куда он с такой-то душой попадет? В инженеры, как мне бы хотелось? Или уж прямо со студенческой скамьи да к нам же обратно, на каторгу? Страшно мне его от себя отпускать и ничего поделать с собой не могу. Понимаю: взрослый парень, к материной юбке булавкой не пристегнешь. Насчет того, что Вы писали, чтоб отправить его вместе с Соней, тоже решиться невмочь. Она, конечно, куда осторожнее и в чем-то здравомысленнее его будет. Да только с младенчества и по сей день шума городского и народу боится до обмороков. Даже в Егорьевск ездить не любит. А как-то поехали с ней в Тобольск, на ярмарку, обновки покупать, так она все три дня в гостинице и просидела. Один только раз на ярмарочную площадь и вышла, так и то – Матвей ее едва ли не волоком волок. Как она в Петербурге станет? Не обузой ли всем, и себе ли не в тягость?

И про то думаю неустанно: выросли оба, в тех годах, когда кровь молодая играет. Пара ли они? Или брат и сестра? Кровного родства промежду них нету, это вы знаете, но ведь росли вместе, спали, играли, все друг про друга знают… Любят они друг друга, о том спору нет, но как любят? Как потом обернется? Соня никогда не скажет, но иногда взгляд ее ловлю, будто совета просит. А что мне ей посоветовать, коли у меня у самой судьба из одних узлов связана?

Ходила на все три могилки, просила совета. Все молчат: и Матюша, и Никанор, и Алеша. Видать, сами не знают, как правильно. И то: откуда им-то такое разобрать?

Дела мои идут ни шатко, ни валко. На прииске «Счастливый Хорек», как кузятинские умельцы бочку еще по матюшиным чертежам усовершенствовали, так этот сезон был из лучших – выработка стала до 40 тысяч пудов песка в день доходить. У Гордеевых, мне донесли, – на бутаре до 100 пудов в день на рабочего. Из того и считайте. Зато Марья Ивановна библиотеку на прииске завела, чтоб рабочих от водки отвлечь, и свои книги туда пожертвовала. Не знаю, помогает ли? При случае поинтересуюсь непременно. Думали мы еще с Алешей про электрическую машину, которая от воды работает. Метеоролог наш егорьевский Штольц вместе с Василием Полушкиным ездили нынче осенью на Лену пробы какие-то брать, так после рассказали, что на Павловском прииске уж вторую «электростанцию» построили с динамомашиной и двумя турбинами. Штольц все рисовал что-то, рисовал, я ничего не поняла, но Василий-то, кажется, еще там понял и с большим энтузиазмом мне едва ль не до ночи расписывал, как то здорово и выгодно окажется. Не решила пока ничего, да и куражу особого нет, но Алеше хотелось, и Вася Полушкин подсобить обещал…

Нынче же, на границе осени с зимой вернулся в родные места на побывку Ваня Притыков, Ивана Парфеновича младший сын. Пил-гулял в обоих трактирах с таким шумом-гамом, что даже к нам, в Мариинский, долетало. Угостил и уложил вповалку едва ли не весь Егорьевск. Мне Хайме уж потом рассказывала, когда назад отбыл. Дело у Ивана какое-то на Алтае. Как я поняла, на ногах стоит крепко, и в деньгах не стеснен. Сыновей уж четверо либо пятеро, и все от той вдовы-казачки, что шесть лет назад из Большого Сорокина увез. Мать его просила ее с собой забрать, внуков нянчить, да он отказал. Отчего там промеж них кошка пробежала, не разберешь – чужая душа потемки. Настасью мне, пожалуй, жаль, хоть и сумрачна она была всегда, и в мою сторону только что не плевала. Почто злилась? Должно быть, оттого, что я своих детей без отцов рожала, а себя обиженной не числила… Впрочем, Бог ей судья, не я… А Иван мог бы и милосерднее быть. Вспомнит потом, ан уже и исправить ничего нельзя…

А осенью, накануне Воздвижения Креста Господня, случилось у нас в Егорьевске и еще одно развлечение. Явились к нам англичане. Числом не то двое, не то трое. Сомнения в числе оттого, что в одном из англичан – какая-то неясность наблюдается. Англичан я до того не видала и не слыхала, потому окончательно рассудить не берусь. Но, как я языки слышу, он, этот третий, даже говорит по-английски слегка по-другому, чем те два. Англичанин ли?

Судите сами: зовут его «мистер Сазонофф». Русский язык знает весьма хорошо. В делах наших разбирается изрядно, на тайгу, глубину снега и прочее из природы не дивится, а вроде как даже радуется тому.

И еще одно, пожалуй. Те двое – даже со спины да в шубе чужеродность видна. Двигаются по-другому, встают, садятся, ложку держат. Когда жуют, кажется, что и челюсть у них как-то не по-русски приставлена. Улыбаются враз, внутрь себя и словно не в полную силу. Фигуры линейкой проведены, а после сама она у них внутри для сверки оставлена. Словом, не ошибешься. Не то – «мистер Сазонофф». Когда я его первый раз увидела, у меня аж сердце в ребра ударило и дыхание сперло. Показалось на миг, что это Матюша, Матвей Александрович. Та же медвежатость, движения вроде бы и медленные и даже неуверенные слегка, но – ничего лишнего, и внутри – словно пружина сжата. Обернулся, я, при сдержанности-то моей, что вечно – притча во язытцах, чуть не ахнула. Спустя уж минуту поняла – помстилось, лицо у него не Матюшино, а обыкновенное, просто шрамами изуродовано слегка, оттого и кажется… Впрочем, к тому быстро привыкаешь, и уж не замечаешь ничего. Тем паче, что, в отличие от двух других англичан, лицо-то у мистера, пусть и подпорченное, но все же что-то и выражает и разгадать можно, когда ему в охотку, а когда и нет… А не только я это сходство-то увидела. Многие, из тех, кто постарше… Чудны дела твои, Господи!

Англичане были у нас проездом на Алтай, а чего хотели, так никто толком и не понял. На Алтае у них вроде еще с весны три партии оставлены, чтоб разведку вести. Медь, как я поняла, их интересует, и золото. Но там Кабинетские земли, а у нас ведь – нет. И про золото на Ишиме только Коська Хорек и знал. Где-то он нынче? Жив ли? Соня с Матюшей часто его поминают. Веселил он их, а они его, пожалуй что, и любили. Как сбежал он от страха во время тех беспорядков, что Андрей Андреич утишил, так никто о нем и не слыхал ничего. Сгинул, должно быть, в тайге, да странно… Коське ведь тайга – дом родной, в каждом самоедском стойбище – друзья-приятели, да и время было теплое, даже пьяному не замерзнуть… Пусть Господь милостив к нему будет, кривая у него жизнь, говорят, была, да только мы от него ничего, кроме добра, не видали.

В общем, потолклись у нас англичане, чаю попили, поговорили через мистера Сазонофф о чем не поймешь, и отбыли. Обещали, между тем, на обратном пути опять заглянуть. Зачем такой крюк? Ради чего? Железная дорога от нас далеко. Городок маленький. Путь, не сказать, чтоб приятный. Может, Марья Ивановна чего поняла (они с ней тоже много беседовали)? Что же до меня, то мне показалось, что мистер Сазонофф все хотел меня о чем-то напрямую спросить, да так и не решился. Хотя что ему с меня?

Из общих же разговоров я поняла следующее. Масштабы у них, если по словам судить, немалые. Какие-то важные люди в Англии и в Петербурге заинтересованы в том, чтобы английские деньги в Сибирь привлечь. Это понять можно, у наших-то воротил свободных денег немного. А кредит в Сибирском банке получить сложно, да и не выгодно выходит, если, как у нас принято, только богатые пески в разработку брать, да дедовским способом добычу вести. Вот и послали этих англичан обстановку рассмотреть и своим в Англии доложить. Мистера Сазонофф, понятно, – из тех немногих отыскали, кто в Англии русский язык разумеет и в делах что-то понимает. Судя по обмолвкам его, где он только не побывал… Мне взгрустнулось даже. Слушала и вспомнила вдруг, как Матвей Александрович обещал меня на теплое море свезти…

Двое других-то англичан мистера Сазонофф как-то… ну, не сторонятся, конечно, а словно бы и боятся, и презирают зараз. Нынче не разобрала, отчего это. Может быть, в другой раз разберу. Английский-то их язык я уже к концу начала немного понимать. Мистер Сазонофф, как заметил мой интерес, стал меня учить и называть все, а от двух других мы скрыли. Из озорства, что ли, или еще что-то в этом есть?

В общем, как я уже Вам сказала, в нашей однообразной жизни, англичане – развлечение и пища для слухов. Теперь толки и по Мариинскому поселку, и по Егорьевску. Зачем приезжали? Чего хотели? Что теперь будет? Больше из образованных и служивых волнуются. Рабочим-то все равно, на кого спину гнуть. Наш ли, англичанин – один черт. Я уж прикинула так и эдак. Если они здесь, как и на Алтае, разведку вести будут, или уж действующие прииски от хозяев скупать, как мне поступить?

Жаль, Алеши нет больше, посоветоваться не с кем. Вот ведь как… Вроде и что промеж нас было, однако, так не хватает его теперь! Должно быть, оттого это, что не только ухватистым, но и мудрым человеком Алеша был, видел человека насквозь, да не осуждал, и не злобствовал, и фантазий не строил, а смотрел на него, прищурившись, как он есть: нужен, не нужен, здесь остановиться, или дальше пойти… Мудрости в нашей жизни – как бы не менее всего другого…

Вы уж не серчайте на меня, Софья Павловна, но я ваш запрет нарушила, и, когда Алеша уж совсем плох был, сказала ему про Варвару-то – что, мол, в Петербурге она, и дела у нее все ладятся… Он уж и не ответил ничего, но я-то видела: камень у него с души упал, покатился… Так по Божеским-то законам правильно, я понимаю. А если есть здесь грех какой, так пусть он – на мне. Одним больше, да ради Алеши-то – пустое…

Теперь прошу Вас покорно: коли там в Петербурге чего про эти Алтайские дела, да англичан слыхать, так Вы уж мне отпишите, пожалуйста, да попроще разложите, чтоб я со своими крестьянскими мозгами разобрать сумела. Может, и не сами Вы, а муж Ваш, да кто-то из товарищей его? Мне бы через те сведения большое вспоможение вышло для определения себя в этом деле. А так… Что-то внутри говорит: «Сиди уж, Верка Михайлова, и не высовывайся. Старая, да дура, да Алеша помер – куда тебе?» А другое что-то и супротив подначивает: «А чего и делать-то еще? Смерти ждать? И спроста ли, что мистер Сазонофф так на Матвея Александровича показался похож? Не знак ли тебе?» Ведь ежели тут какие дела развернутся, да в них встрять с удачей, так и Матюшу-младшего можно при них (да при себе – чего уж от Вас-то таить!) оставить…

Теперь хочу от себя пожелать здоровья супругу Вашему Петру Николаевичу, милым деткам Павлуше и Марии, сестричкам и братьям, а также мой привет, ежели сможете передать, Варваре, Алешиной дочке (может, приедет когда на могилку отца-то?) и Андрею Андреевичу Измайлову, инженеру.

При том остаюсь всегда Ваша Вера Михайлова

Софи отложила письмо, попробовала представить себе свою бывшую горничную Веру, которая осталась жить в Егорьевске без малого восемнадцать лет назад. Какая она теперь? Тогда – была на лицо писаной русской красавицей, с косой в руку толщиной и ниже пояса, с ореховыми, завораживающими, какими-то змеиными глазами. Теперь, небось, коса вся побита зимним инеем, глаза потухли и спрятались в мелких серых морщинках… Нет, решительно невозможно было представить себе Веру Михайлову состарившейся, хоть она и писала о том неустанно в каждом письме вот уже много лет. Сама себя убеждала?

Что она, Вера, делает вот нынче, сейчас? Сидит за столом у окна, подперев ладонью щеку, проверяет счета и сметы, шевеля по привычке губами? Читает в кресле? Учит английский язык? Трудно даже сказать, сколько языков знает Вера. Среди самоедов давно ходит поверье, что она может говорить на любом языке тайги. Конечно, это не так, но, чтобы удовлетворительно выучить какой-нибудь новый диалект, Вере Михайловой довольно месяца. Таково ее природное устройство.

Теперь там зима. Зима в Сибири… Софи до сих пор помнила ее. Ярко-желтая круглая луна на промороженном зеленоватом небе. Столбы сизого дыма ползут вертикально вверх. Скрипят оси и колеса возов на тракте…

Раз в два-три года термометр опускается ниже пятидесяти градусов, реки промерзают на два-три метра, а то и до дна. Тогда они останавливаются и скапливающаяся вода шлифует берега.

После того, как Вера и остяк Алеша (с помощью Коськи-Хорька и при участии, на самом излете его трагической судьбы, инженера Мити Опалинского) открыли два своих прииска, жизнь Мариинского поселка, насколько Софи могла судить из скупых Вериных писем, изменилась весьма разительно. В первый же год Вера с Алешей сдали в золотоплавильную лабораторию около 10 пудов золота. Алеша, предчувствуя, видимо, свой близкий конец, настаивал на том, чтобы более золота отправлять нелегальными путями в Китай, откладывать деньги на будущее детей. Однако Вера Михайлова, как и ее бывшая хозяйка, вдруг вошла во вкус обустройства чужих судеб, вознамерившись превратить обреченный Мариинский поселок (пески на Мариинском прииске истощались, и не в этот, так в следующий год, его должны были закрыть, тем самым оставив всех жителей без работы) едва ли не в городок наподобие Егорьевска. В самом поселке, кроме винокуренного и водочного завода (построенных и открытых Алешей) она организовала пимокатное производство, которое работало только зимой и позволяло желающим еще подработать после окончания золотопромывного сезона. Мужчины, ведущие чуть более трезвый образ жизни, чем остальные, а чаще – женщины и подростки, охотно нанимались на Верину мануфактурку. Продукция частично раскупалась в Егорьевске, а частично уходила на Ирбитскую, Тобольскую и Каинскую ярмарки вместе с возами мороженой рыбы, добываемой самоедами на рыболовных песках, которыми уж много лет владел остяк Алеша. Чуть после появился мыловаренный цех, которым неожиданно весьма успешно руководили два поселковых друга-инвалида: русский Ерема и якут Типан. У Еремы не было правой ноги (отдавило бревном), а у Типана – левой (еще в молодости медведь покалечил). Несмотря на несчастье, людьми они оставались веселыми, с молодости держались рядом, и вместе, согласно прыгая по поселку из штофной лавки и распевая песни, производили преуморительное впечатление. Оба были успешно женаты, рукасты, не чурались никакой работы, имели детей. Губило их, как и всех в округе, пьянство. Как Вера сумела разглядеть в немолодых уж друзьях-пьянчужках предпринимательский талант – неизвестно. Однако за дело они взялись рьяно, увидев в том нежданный уже интерес к жизни, штофы с водкой на удивление легко отставили в сторону, с шутками-прибаутками наладили производство не только простого, но и ароматного мыла, раздобыв где-то соответствующие рецепты и произведя потребные опыты. Вывозить продукцию не было нужды. Окрестные крестьяне, егорьевцы и едва ли не с Барабинской степи калмыки сами приезжали в Мариинский за дешевым и качественным мылом, и уезжали, благодаря и кланяясь.

Именно дикий местный обычай мытья изначально и сподвигнул Веру Михайлову на организацию мыловаренной фабрички. Во всяком случае, так она писала Софи. За отсутствием мыла крестьяне мылись «подмыльем» – квашенными кишками.

На «Степном» прииске Вера, как когда-то обещала рабочим, ввела и вовсе нигде невиданную вещь. Сезон добычи там с самого начала задумывался круглогодичным. Так вот, летом работали там приезжие – русские и самоеды из тайги, которые на зиму возвращались по домам – в Мариинский поселок, в Светлозерье, в стойбища, юрты и прочее. Зимой же к работе приступал другой люд, в основном русские и калмыки, жившие вблизи прииска и имевшие там землю или стада. Эти люди летом пахали землю и пасли скот и, таким образом, их годовой заработок получался едва ли не в три с половиной раза больше (третий раз добирался тем, что при таком напряженном трудовом ритме мужикам просто некогда было пропивать заработанные деньги, как обычно водилось у приисковых после окончания сезона. За две-три недели по обычаю пропивался едва ли не весь заработок). Уже на третий сезон в Степной ко всеобщему удивлению переехали несколько кержацких семей из Кузятина и своей звероватой серьезностью еще более подхлестнули поощряемую Верой страсть к трудовой наживе. В земледельческих делах Вера, крестьянка по рождению и воспитанию, понимала куда больше, чем в производстве. Несмотря на маленькую Стешу, она выстроила себе дом в Степном, и подолгу жила там, с давно забытым удовольствием слушая песню жаворонков над колосящимися полями, и с голодной какой-то жадностью перебирая в пальцах жирную, черную, – только на хлеб намазывать – землю. Хороший урожай для яровых считался в тех местах сам-5, для озимых – сам-4. С помощью Кузятинских умельцев (едва ли не сам Алеша, по Вериной умильной просьбе, на поклон ездил к угрюмым кержакам, и уломал-таки – перевез в Степной кузнеца с кузней и тремя богатырями-сыновьями) Вера наладила в недавно народившемся поселке производство передовых сох-колесянок, в которые запрягалась пара, а то и тройка лошадей. Для того скупила по дешевке на Каинской ярмарке пять возов неисправных металлических деталей от всех сельскохозяйственных орудий вперемешку. Сумрачные трезвые кузнецы зиму помозговали над ними и… Уже на третий год урожай у «степняков» достиг сам-7.

Понятное дело, что там, где что-то производят и зарабатывают деньги, должны быть условия и для того, чтоб их потратить. В Мариинском за два года открылось три новых лавки и трактир с комнатами для приезжающих за покупками крестьян, который, под патронатом Ильи Самсоновича (трактирщика из Егорьевска), держала его же бывшая прислуга, калмычка Хайме. Она же с Вериной помощью организовала маслобойню и молочный пункт при ней, где приходящим водки и мяса не давали, а кормили исключительно простоквашей, молочными кашами, и прочими полезными для здоровья продуктами. Здесь же можно было нанять кормилиц и нянек для ребенка и даже за небольшую плату оставить малышей в чистой теплой комнате под присмотром девочек подростков, которые следили за ними, играли и кормили все той же кашей. Последнее было чисто Вериным изобретением, которая, родив Стешу уже в годах, так и не дождалась прихода молока и сама была вынуждена искать кормилицу. К тому же, поскольку многие молодые мариинские женщины пошли работать на верины мануфактурки, вопрос, с кем оставить малолетних детишек, встал перед ними в полный рост. Бездетная и безмужняя Хайме сначала с подозрением отнеслась к этому странному начинанию, но после полюбила «детскую избу» всей душою, и в свободные от трактирных хлопот минуты с удовольствием игралась с ребятишками, изображая по их просьбам «буку» и медведя, и, скрывая слезы по своей несложившейся женской судьбе, умывала и целовала измазанные кашей мордашки.

Условия труда на всех приисках (да и на открытых Верой производствах) были поистине драконовскими. Рабочий день начинался в пять часов утра и длился порою по 14 часов. За несвоевременную явку на прииск к началу сезона – штраф 1 рубль в сутки. Задаток давали маленький – всего 15 рублей (на приисках Гордеевых-Опалинских – до 40). Основные деньги, за вычетом выбранного в лавке кредита, выдавали в расчет, и еще насильно, включая прямо в контракт, заставляли посылать семьям 25 рублей на хозяйство. Многие рабочие роптали: мол, издеваются над рабочим человеком, словно мы им рабы подневольные… Однако, семьи были, понятное дело, довольны. Даже если после окончания сезона хозяин и загуляет по обычаю и пропьет большую часть заработанных и выданных под расчет денег, все одно что-то в семье да останется.

Работали на приисках каждый день, и по воскресеньям тоже. На гордеевских приисках воскресенье выходной, да еще праздники – Вознесение да Благовещение. У Веры да Алеши – никаких праздников, одна работа. «Зимой отдохнете, коли пожелаете. А можете и вовсе – мимо пройти. Никого не неволим», – и весь сказ. Многие, кому лень жилы рвать или несподручно, или уж здоровье не то, и проходили мимо. Шли к Опалинским. Однако, на безлюдье оба Вериных и Алешиных прииска не жаловались. Находились желающие хорошо заработать и в самом Мариинском поселке, и окрест, приходили молодые самоеды из тайги, калмыки из степи, все – с жадными, раскосыми, чего-то ожидающими глазами.

Почти оконченная к 1896 году железная дорога связала Сибирь с Россией. Туда-сюда потекли люди, товары, идеи.

«Деньги, что вы зарабатываете, да на водку не тратите, – ваш пропуск в другой мир. Не вы, так дети ваши его увидят,» – говорила рабочим Вера.

Этих ее разговоров ждали. Когда начинала говорить, незанимательно вроде бы и неспешно, рассказывать, – слушали заворожено, не перебивая. Словно воочию вставали перед темно-коричневой толпой картины иной, непонятно-сказочной жизни, каких-то других миров, как будто доступных каждому, и им в том числе. Хотя саму Веру и боялись, и считали едва ль не ведьмой. Она никого не жалела и не считала обстоятельств. Телесные наказания запретила настрого, однако безжалостно рвала контракты, гнала прочь хоть раз оступившихся, ослушавшихся разумных команд десятников и мастеров. Могла почти к каждому таежному или степному жителю обратиться на его языке. Сказать несколько холодно-приветливых слов, выслушать и понять ответ. Колдовство? Есть ли у Веры Михайловой душа, или, как и у ее давно погибшего мужа, инженера Печиноги, нету вовсе? А вместо нее – чуть теплый серый дымок, вроде того, что поднимается над недавно погасшим или только что залитым костром… Может быть, они и правы, и так все и есть? – спокойно и риторически спрашивала Вера в одном из своих писем к Софи. Кто разберет?

Софи помотала головой, разгоняя усталость и желто-голубые круги перед глазами. Выбившийся из прически локон ударил по щеке. Софи заправила его за ухо, потянулась к стоящей на краю тарелке, свернула в кувертик тоненький, янтарно-прозрачный блин, окунула в блюдечко с яблочным повидлом, сунула в рот. Воровато оглянувшись и убедившись, что никто не видит, вытерла замаслившиеся пальцы об нижнюю обивку полукресла, на котором сидела.

Потом, вздохнув, потянулась ко второму, лежащему перед ней письму. Тоже из Сибири. Но сколько угодно готова тянуть, представлять нынешний быт и промышленные успехи бывшей горничной, лопать блины, от которых к середине масленицы уже вся физиономия жиром лоснится, вот еще с котом можно поиграть… Довольно! – оборвала себя Софи, взяв костяной ножик, вскрыла конверт и, не разворачивая листа, уставилась на ровные, словно гимназистом-приготовишкой написанные строчки.

Адрес и почерк она узнала сразу. Письмо не от брата Гриши, от которого и вправду давно не было вестей, а от его жены – Грушеньки Воробьевой, теперь – Аграфены Домогатской. И чего же хорошего можно ждать от этого письма, если учесть, что Грушенька ненавидит Софи всеми силами своей издавна перекореженной душонки?!

Гришу сослали в 1896 году. Еще обучаясь в Университете, он вступил в кружок «Освобождение труда», который возглавил Юлечка Цеденбаум (Л. Мартов). На следующий год Юлечка был арестован за распространение нелегальной литературы и исключен из университета. Гриша, по счастью, успел закончить курс и получить диплом. Пошел служить, начал набирать практику. Семья вздохнула с облегчением. Однако, после возвращения из ссылки в Вильно вовсе не унявшийся Цеденбаум снова связался со своими прежними сподвижниками и развил поистине бешеную организаторскую деятельность. В декабре 1895 года объединение всего со всем получило название «Союза борьбы за освобождение рабочего класса». Гриша встретил все начинания Цеденбаума-Мартова с воодушевлением. «Теперь мы сможем строить нашу борьбу на строгой научной и организационной основе», – вещал он, посещая сестру и шурина в их поместье в Люблино и страстно критикуя эксплуататорские порядки на ткацкой фабрике, которая по завещанию Туманова принадлежала Софи.

– Почитай «Капитал», там все написано! Поверь, он тебя перевернет! – горячился Гриша.

– Можно, я пока останусь неперевернутой? – щурилась Софи.

Петр Николаевич печально качал головой.

Отвоевавшись, Гриша брал черную лакированную гитару-семиструнку и высоким, задушевным голосом исполнял романсы, музыку к которым сочинял сам на стихи Петра Николаевича. Вся семья и даже прислуга с дворней собирались послушать.

«Потеряю человека, в этом городе,

Где угол каждый след его хранит,

Легкой занавесью снега

Темнотой парадной гулкой

Вечер нас разъединит.

Человек уже потерян,

Он еще шагает рядом,

Теплый локоть, взмах руки,

Но молчаньем путь отмерян…

Площадь, сад, ограда сада,

Мост над призраком реки…»

– Как ты думаешь, чем все это кончится, Петя? – спрашивала Софи после отъезда брата, сдерживая слезы и яростно накручивая на палец локон, едва ли не выдергивая его с корнем.

– Разве тебе нужен мой ответ? – меланхолически вопрошал Петя. – Ты ведь и сама все знаешь…

В 1896 году, после трехмесячного заключения в Петропавловской крепости, Гриша уже ехал по этапу в Сибирь. К немалому удивлению Софи, Груша почти сразу же отправилась вслед за ним. Более того, спустя чуть менее года после ее приезда у Груши с Гришей родился в Сибири ребенок – девочка, которую крестили Людмилой.

«Делать им там нечего, вот и… – решительно высказалась по этому поводу Мария Симеоновна, категорически и ни под каким соусом не одобрявшая никакого вольнодумства. – Так и у скотины бывает…»

– Молчите, ради Бога, молчите! – непривычно высоким голосом вскрикнула Софи, сплетая пальцы.

– А что, правда глаза-то колет? – усмехнулась Мария Симеоновна, никогда не упускавшая случая уязвить невестку. – Законы-то для всех одни. Господом и природой дадены. И не нам их отменять. А эти тут… выискались… освободители! Раз не хочешь по Божеским законам жить, так что же останется? Скотство одно…

– Мама, пойдемте! – Петя успокаивающе моргнул Софи и поспешно увел Марию Симеоновну, стараясь успеть до того, как с одной или с другой стороны будет сказано или сделано нечто плохо поправимое.

Петя всегда, все эти годы после своей женитьбы жил между двух непрерывно горящих огней, и со свойственным ему прохладным, явно тяготеющим ко стоическому, мировоззрением, вполне приспособился к такой жизни. Самое же удивительное и, пожалуй, приятное в его положении заключалось в том, что в общем и целом Мария Симеоновна и Софи ладили между собой, и даже как-то по-своему уважали друг друга.

Когда после своего тайного венчания Софи и Пьер впервые появились перед родственниками, Мария Симеоновна, которая больше всех противилась этому браку, вела себя странно сдержанно до самого конца вечера и не позволила себе ни одного резкого или обидного слова в адрес новобрачных или кого бы то ни было еще. Такое крайне редко с ней случалось, и это отметили все присутствующие.

После чая она пригласила Софи в зимний сад – свою тогдашнюю гордость. Петя хотел увязаться за ними, но Мария Симеоновна шуганула его так, как прогоняют несносную собачонку. Софи согласно кивнула, и Петя подчинился воле своих женщин.

– Присядь, – в оранжерее Мария Симеоновна с неожиданной заботой пододвинула невестке гнутый венский стул. Софи, не скрывая удивления и настороженности, села. На грани поздней осени и зимы ей было приятно вдыхать свежие, влажные запахи теплой земли, листвы и распускающихся тропических цветов. Мария Симеоновна напоминала ей охотящуюся в джунглях кошку. Погрузневшую, но все еще опасную.

– Ты брюхата? – напрямую спросила она невестку.

Софи, помедлив, кивнула, не подобрав нужных слов.

– Ребенок – от того?

Еще один кивок.

– Петя когда узнал?

– Сразу, как предложение мне сделал. В ту же минуту, – честно ответила Софи.

Мария Симеоновна удовлетворенно кивнула. Ответ явно понравился ей, хотя Софи так и не сумела разгадать – почему. А что изменилось бы, если бы Петя узнал о ее беременности раньше, или на неделю позже?

– Пьер, конечно, признает ребенка?

– Мы еще не решили окончательно. Но, думаю, так и будет.

– Правильно. Я про того сама узнавала. И Густав Карлович нам все подробно обсказал. Теперь он где? На ребенка претензии заявлять будет?

– Претензий не будет, – Софи плотно сжала губы, глядела в воду крохотного, поросшего крупной ряской бассейна. В свободной от ряски «полынье» то и дело медленно всплывала огромная толстая рыбка-вуалехвост и выпученными глазами смотрела на Софи. – Михаил Туманов погиб.

– Понятно, – кивнула Мария Симеоновна. – Ты поэтому и согласилась, так?

– Да, – ответила Софи. – Если бы Михаил был жив, наш с Петей брак был бы невозможен.

– Что ж, по крайней мере честно, – Мария Симеоновна вдруг улыбнулась открыто и ясно. – Да и все, что я о нем узнала, мне подходит.

– В каком смысле – подходит? Кто вам подходит? – удивилась Софи.

– Твой Туманов подходит мне для того, чтобы быть отцом моего внука, – невозмутимо разъяснила Мария Симеоновна. – А что он теперь погиб, так это еще и лучше. Меньше головной боли для меня и для Пети…

Софи хрипло расхохоталась. Рыбка-вуалехвост резво нырнула в темную глубину. «Разве они слышат нас?!» – удивленно подумала Софи.

– Вы – просто прелесть, Мария Симеоновна! – вслух воскликнула она. – Вам это говорили?

– Говорили, – сразу же согласилась хозяйка Люблино. – Последний раз лет тридцать назад, если быть честной.

После рождения Павлуши Мария Симеоновна и вправду взяла на себя почти все хлопоты по его воспитанию. Софи занималась фабрикой, написанием романа, издательскими делами (кроме фабрики, Туманов оставил ей еще и небольшое издательство, которое Софи почти сразу же расширила и реорганизовала, ориентировав на выпуск романов и детской литературы).

Впрочем, надо признать, что особых забот маленький Павлуша и не требовал. Родившийся очень крупным, он всегда охотно, много и непривередливо ел, сидел там, где его оставили, не капризничал и не просился на руки. Куча разноцветных тряпочек или старых открыток могла занимать его целый день. Когда он чуть подрос, его любимым занятием стало раскладывать пуговицы, бусы, фасоль, горох и пр. по разным коробочкам. Каждый раз он по-разному сортировал все это: по цвету, по размеру, по количеству дырочек в пуговицах и т. д.

Разговаривал Павлуша мало и не слишком охотно, но как-то ни для кого не заметно уже в четыре года научился читать. Детские книжки с картинками не любил с самого начала. Предпочитал старые иллюстрированные журналы, книжки по географии и естественной истории. Позже, к немалому изумлению всех окружающих, – полюбил читать газеты и почти тогда же научился внятно и кратко пересказывать бабушке основные содержащиеся в них новости и выбирать интересные для нее рекламные объявления.

Выглядело и слышалось это странно и по сей день.

«Общество Взаимного кредита санкт-петербургского уездного земства объявляет о состоянии своих счетов, – громко зачитывал Павлуша, переворачивая газету и выглядывая подчеркнутые строчки и обведенные в рамку абзацы. – Я подумал, может, нам это надо… На Выборг земля опять вздорожала, а лес под сруб дешевеет. Дачи на нашем направлении идут в среднем по 100 рублей за лето… Да, вот. Помощь от Красного Креста по поводу бедствий, вызванных прошлогодним урожаем, больше не собирают. Можно им не платить. Мы ведь платили, так?… Еще вот здесь… Гляди, бабушка, это может нам пригодиться. «Контора инженера Борейна берет на себя производство работ по поднятию местности на высоту одной сажени и более, образуя в короткое время из малоценных, затопляемых наводнениями участков площади высокой ценности»… Я подумал, может нам в районе Николина луга ивняк и вербу, которые каждый год заливает, извести и все вместе вот так поднять? Это ж сколько земли получится! Как ты, бабушка, полагаешь?

– Думать надо, – серьезно отвечала Мария Симеоновна, шевеля губами и явно что-то подсчитывая.

Петру Николаевичу подобные картины искренне казались дикими.

– Мама, что вы делаете? У мальчика же нет детства, – иногда говорил он.

– А я причем? Нет, говоришь, детства? Ну так купи ему мяч и кольцо, – спокойно отвечала Мария Симеоновна. – И уговори побегать во дворе с ребятишками. Я первая посмеюсь, как ты уговаривать станешь.

С детьми Павлуша никогда не общался, изредка снисходя к младшей, обожающей его, сестре. На всех детских праздниках, которые устраивали в Гостицах или Люблино, он стоял в стороне, подпирая стену и снисходительно-презрительно оглядывал веселящуюся малышню. Софи в этих случаях старалась не смотреть в его сторону, чтобы не раздражаться, а главное – не вспоминать другого человека, десять лет назад вот так же отстраненно подпиравшего стены на тех светских сборищах, куда ему по случайности доводилось попасть.

– Папа, гляди, – довольно мирный по характеру Павлуша не любил ссор между родными. – Ты вот на велосипеде ездишь, тут для тебя: фонари ацетиленовые, новейших конструкций, по 5, 6, 7 рублей за штуку. Киннеман и комп., Гороховая, семнадцать… И еще, я тебе сказать хотел, надо бы купить. Вот, написано: редкий случай!

– И что же мы должны приобрести по этому редкому случаю?

– «Случайно продаются карманные американские револьверы системы «Смита и Вессона», 32 калибра, никелированные, по смешной цене – всего лишь 12 рублей. Коробка патронов – 2 рубля, кобура – 1 рубль». Я думаю, и вправду недорого…

– Павлуша, Господи! Зачем тебе револьвер?! Я полагал, что как раз оружие-то тебя не интересует!

– Конечно, меня оно и не интересует, – согласно кивнул мальчик. – Но я для мамы имел в виду. Она вечно по таким местам шляется…

– Павел! – Мария Симеоновна привстала с кресла. – Как ты смеешь так выражаться! Ты говоришь – о ком?!

– Прости, бабушка! Прости, папа! – Павлуша мигом склонил голову и изобразил полнейшее раскаяние. – Но вы же знаете нашу маму! При ее образе жизни и знакомствах ей положительно необходим револьвер! А тот, который у нее есть, он же уже старый, может в решительный момент дать осечку…

– Черт знает что такое, а не семья! – пробормотала себе под нос Мария Симеоновна. – Сын велит отцу прикупить матери револьвер… И ведь самое-то поганое, что он, похоже, прав…

На любые, самые диковинные изменения жизни Павлуша, несмотря на все свои особенности, реагировал вполне адекватно и не по возрасту здраво. Если не мог склонить ситуацию в свою пользу, тут же проявлял конформизм, вполне удивительный для балованного десятилетнего мальчика-барчука, ни в чем не знавшего отказа.

– Бабушка! Вот тут у братьев Грибш, на Караванной продается подстилка для полов – линолеум. Разные цвета и воды не боится. Написано, что материал будущего. Любопытно, что такое. Может, у Джонни в комнате для опыта настелить? Он каждый день все проливает, у него в руках ничего не держится. Лукерья уж жаловалась, что все полы вспучило. А так бы и хорошо было…

Так ты с мамой насчет петербургского-то особняка, который Джоннино наследство, сговорилась или как? За нами останется? Тогда гляди: на Большой Морской Большой восточный магазин. Надо бы туда заглянуть. Там восточная мебель, ширмы, столики, табуретки… Если там, в этом особняке, чего поизносилось, можно прикупить…

Для развлечения Павлуша любил удить рыбу, посидеть на лавочке с поселковыми стариками, со знанием дела потолковать с ними о погоде, политике и видах на урожай. Пользуясь теми же сведениями, почерпнутыми из газет, на равных вступал в разговор: «А вот прибыли холмогорские коровы. Продают. Что скажете про них, уважаемые?»

В три года он увлеченно играл с бабушкой «в магазин», продавал и покупал, явно стремясь соблюсти свою выгоду. В четыре года попросил подарить ему копилочку, а из остальных подарков, которые наверняка принесут приглашенные на праздник гости, – «денежки». Модест Алексеевич, муж Аннет, в последний год не раз заставал Павлушу в своем кабинете за чтением «Биржевых ведомостей».

Все это вместе показалось бы странным кому угодно. Но Софи не слишком много внимания обращала на детей, а Мария Симеоновна тоже беседовала с внуком почти на равных и была тем вполне довольна. «Милочка – сентиментальная дура, – откровенно отзывалась она в отсутствие внуков. – А Павлуша – мозг. Ну и что, что с игрушками не играется? Значит, не надо ему. Он еще свое покажет.»

Единственное, что, пожалуй, не устраивало Марию Симеоновну в воспитании Павлуши, так это его серьезная, насчитывающая уже два года, переписка со ссыльным дядей. Многие, если не все мысли, которые Гриша Домогатский излагал в письмах племяннику, казались ей откровенно крамольными. Однако, прекратить вредное общение она была не в силах. «Я могу спросить у него то, что больше не у кого, – так объяснял Павлуша свое пристрастие. – Не думай, бабушка, что я все на веру беру. Но надо ж со всех сторон смотреть, чтоб в объеме увидеть. Правильно?»

– Правильно-то правильно… – вздыхала Мария Симеоновна и, понимая прекрасно, что ее надежды необоснованны, взглядывала на Софи.

Софи, разумеется, не собиралась прекращать переписку брата и сына.

– Гриша всегда был честен, – говорила она. – От чести, какой бы она ни случилась, вреда не бывает. Вред – лишь от бесчестья. А Павлуше, коли он с таких лет к делам да финансам тянется, полезно бы знать…

– Задурит голову мальчишке, ох, задурит… – качала головой Мария Симеоновна, но больше союзников искать было негде: Петя почти не вмешивался в воспитание Павлуши, резонно полагая, что там всего достаточно, и как бы не лишнее.

В результате писание и чтение стихов Павлуша полагал блажью и бессмысленной тратой времени, но каждый раз, услышав где-либо новые стихи отца, вежливо хвалил их за выдержанность формы и свежесть образов. Где, собственно, он почерпнул эту «свежесть образов» никто так и не понял.

Глава 6

В которой Софи читает второе письмо и гуляет с котом, а Марья Ивановна Опалинская размышляет о прошлом и о будущем

Здравствуйте, любезная Софья Павловна!

Зная, как Вы меня полагаете, решилась писать к Вам только в великой крайности. Но тому, я думаю, Вы и сами поверить сумеете, иного не предположив.

Братец Ваш, Григорий Павлович, а мой Богом данный муж и супруг, нынче стал совсем плох. И даже не в телесном здоровье дело, хотя и оно пошатнулось изрядно, и кашель уж пятый месяц не проходит. Другое хужее, а чтоб описать, у меня и верных слов нет. Это ж Вы, Софья Павловна, писательница, не я. Лежит Гришенька цельными днями, отвернувшись к стене, и ничто ему не мило. И Людочке нашей малой не рад, и со мной сквозь зубы разговаривает. До людей, что вокруг нас живут, в поселке, ему уж и вовсе дела нет. Намедни «товарищ по борьбе» приезжал, так и с ним говорил, едва себя пересиливая. Я потом к товарищу кинулась, что, мол, делать-то, так он на меня взглянул так, словно я мышь, которую на дороге колесом придавило. И жалко, и любопытно, и сам собой за это любопытство брезгуешь. Потом отвел взгляд на облака, сказал: никто не обещал, что борьба за народное счастье будет легка, и на том пути жертв не будет. Каждый, кто на эту дорогу вступил, поклялся, если понадобится, свою жизнь отдать… «И мою, и Людочкину?» – хотелось спросить, однако, не спросила. Он сам догадал и тут же ответил: «Товарищ Григорий допустил слабость и опрометчивость. Революционер должен быть один. Чтобы спасти многих, весь народ, нужно неустанно ковать себя из железа и слабых мест не иметь вовсе…»

После того визита и вовсе свет померк.

Людочка еще заболела и капризничает все время. Жара нет, а и здоровья – тоже. Зовет папу, а он только рукой машет: «отстаньте, мол».

Вот уж второй день Григорий Павлович есть почти отказывается, только воду пьет. Меня до себя не допускает, велит заниматься ребенком, сам сидит у окна, завернувшись в одеяло и читает книгу. Третий день на одной странице.

Я все крепилась, а вчера уж не стерпела, бросилась ему в ноги: «Гришенька, свет мой, что ж мне еще сделать-то, как тебе, как нам всем помочь? Погибель ведь для всех настает!»

Он головой так помотал, как лошади оводов отгоняют, а потом пробормотал что-то, и я в том разобрала: «Соня бы догадала, что делать, а я сам – не могу…»

Вот, теперь сижу, пишу Вам, а за окном – темень, да и на душе – чернота беспросветная. Право, и сама не знаю, зачем. Что Вы из Петербурга сделать-то можете, коли он из дому последнее письмо даже до конца не дочитал, так и лежит… Знаю одно: коли с Гришенькой, упаси Бог, что случится, так и нам с Людочкой не жить…

Иногда думаю, что все это мне Бог за мои грехи посылает, и тогда молюсь смиренно, благо, тут в деревне церковка и еще часовенка есть, попечением местного купца выстроенная… В заключение желаю, чтоб Вас, Софья Павловна, и Вашу семью всяческие напасти стороной обошли. Не всем же век несчастными оставаться, кому-то и счастье должно быть.

Груша Домогатская

Дочитав, Софи нервным движением отшвырнула листок и вскочила, едва не опрокинув кривоногое кресло. Обернувшись, не глядя, поймала его за спинку, поставила прямо.

– Бог! – раздраженно пробормотала она. – За грехи! А ребенка? Черт знает что такое! Сто, тысячу раз говорила, и – вот! Не мальчишка ведь! Как будто не знал, что самое сложное не на плаху взойти, сказать красиво и сдохнуть за этот самый народ. Это-то, извольте, просто. Вот что сложно: жить каждый день, каждый день утром без солнца из постели вставать, холодной водой умываться. И заставлять себя… Когда все пропало, все рухнуло, ни в чем смысла нет – заставлять! Революционер! Тряпка! Рохля!

Софи, не в силах более оставаться в четырех стенах, почти выбежала из комнаты, поспешно оделась, накинула капор, сунула ноги в теплые белые валенки. Распахнула дверь, спустилась по скрипучим ступенькам, торопливо пошла по дорожкам зимнего, усыпанного снегом сада. Еще с ночи ударил мороз, и нынче даже к полудню термометр стоял ниже двадцати градусов. Негреющее солнце искрилось в каждой льдинке. Холод сразу охватил щеки Софи своими ладонями, принялся, пока аккуратно, пощипывать нос и кожу над бровями.

Софи, у которой внутри пылал костерок бессильного гнева, эти прикосновения покуда казались приятными. Оглянувшись, она увидела, что вслед за ней по дорожке, переваливаясь, бежит угольно-черный кот. Хвост его был напружинен и вытянут кверху, глаза горели любопытством.

– Кришна! Куда ты? Вернись! – крикнула ему Софи. – Коты в такую погоду не гуляют!

«А мне – наплевать!» – ясно пропечаталось на независимой широкой морде.

– Господи! – пробормотала Софи, оглядываясь и почти ожидая увидеть где-нибудь по колено в снегу нелепую фигуру Джонни, неодетым кинувшегося вслед за сбежавшим любимым котом. – Зачем мне это все? И почему я не могу хоть немного побыть одна, сама с собой, ни о ком не думать? Почему за мной вечно тащатся… всякие коты?

Поймав себя на последней фразе, Софи поневоле улыбнулась. Вот уж, воистину, пустой гнев делает человека глупее в три, если не более раз. Все еще улыбаясь, женщина присела на дорожке, протянула руку. Кот тут же подбежал, ткнулся в варежку лобастой башкой, затоптался на месте, дрожа тощим хвостом и переминаясь на передних лапах.

Кришна считался, да и был котом Джонни, но при том обладал крайне независимым характером и сам выбирал, с кем и когда он хочет общаться. Практически все слуги и члены господской семьи в Люблине познакомились с этой его особенностью буквально в первые дни пребывания кота в доме, и еще некоторое время ходили с укушенными пальцами и ладонями и расцарапанными запястьями. Исключений не было. Понадобилось некоторое время, чтобы самые смышленые догадались о том, что Кришна – зверь не злой и даже, как ни странно, не вздорный. Просто он привык выбирать сам. Когда был не расположен к общению, всегда прежде предупреждал, а уж потом портил шкуру сунувшемуся невпопад. Те, кто сумел это разобрать, наладили с котом вполне приличные отношения. Остальные дружно считали и говорили вслух, что наглую, злобную зверюгу следует пристукнуть кочергой или уж зашить в наволочке и утопить (что по зимнему времени было совершенно невозможно, но ведь помечтать-то можно всегда…).

Иным было отношение к напарнику, точнее напарнице Кришны, также прибывшей в усадьбу вместе с Джонни. Большая, белая, облезлая попугаиха Радха у всех (а не только у Милочки) вызывала одно и то же чувство – ее хотелось пожалеть и немедленно переместить куда-нибудь, где ей, наконец, будет хорошо. Что это за место – никто не мог даже вообразить. Робкое предположение Милочки, что Радха, должно быть, скучает по родным джунглям, вызвало издевательский смех Павлуши, поддержанный сдержанной улыбкой Петра Николаевича и покачиванием головы Марии Симеоновны.

– Да ты погляди на нее! – озвучил общую мысль Павлуша. – Что она будет делать в джунглях?! Ее же первый случайно проходящий мимо зверь съест. А если такового не случится, так она сама от страха околеет…

В общем-то на то было похоже. Большую часть времени Радха печально сидела на жердочке в своей обширной клетке, вздрагивала от любого резкого звука, ела и пила словно бы через силу и ежедневно роняла на пол клетки белые, бессильные перышки… Со слов Джонни можно было понять, что попугаиха умеет говорить, но ее разговоров никто покуда не слышал. Лишь иногда она печально и хрипло вопила, словно жалуясь на судьбу кому-то невидимому. Служанки тоже чувствовали эту «обращенность» Радхиных жалоб, с легкой руки кухарки называли эти крики «бесовской молитвой» и крестились каждый раз, когда их слышали.

Самым занятным во всей этой звериной истории были отношения Радхи, Кришны и Джонни между собой. Радха была старше всех, но появились они в салоне Саджун практически все одновременно – младенец Джонни, попугаиха Радха, купленная на Сенном рынке из прихоти тяжело беременной Саджун для каких-то неопределенных гадательных целей, и черный тощий комочек с розовой жадной пастью, выброшенный на улицу кем-то лишенным жалости, и Саджун же подобранный. С тех пор эти трое практически не расставались. Радха сразу же усыновила котенка, ловко ловила блох в его жидкой шкурке, и даже пыталась кормить зерном и хлебом из клюва. Котенок, естественно, от зерна отказывался, но засыпать на комоде или в самой клетке попугаихи, залезши под оттопыренное крыло названной матери, привык почти сразу. Радха, несмотря на собственную трусость, ревностно защищала сон детеныша, крутила головой и грозно щелкала огромным клювом, когда кто-то или что-то в окружении клетки казалось ей опасным.

Джонни, подрастая, считал обоих, и зверя, и птицу, своими старшими родственниками и, несмотря на собственное слабоумие, обращался с ними весьма внятно и уважительно. Кришна ни разу не поцарапал мальчика. И клюв Радхи, которым она играючи колола грецкие орехи и рвала медную проволоку, ни разу не причинил ему никакого вреда.

Все десять лет своей жизни Кришна прожил в гадательном салоне, и никогда не бывал на улице. Узнав об этом, все дружно решили, что, оказавшись в усадьбе, на «волю» старый кот не пойдет, побоится. Но не тут-то было! Уже в первый день пребывания на новом месте, Кришна, напружинившись, стоял у дверей кухни и жадно нюхал влажный, но еще холодный воздух, долетавший из сеней. На второй день сиганул между ног кухарки…

С четверть часа весело гогочущая дворня практически в полном составе прыгала по сугробам и безуспешно ловила черного, как уголь, котяру. Потом Кришна сам заскочил на кухонное крыльцо, отряхнулся и независимо вошел в дом. Полакал молока и улегся возле печки – греться.

На следующий день он гулял уже дольше, и никто его не ловил. Потом еще дольше. Потом еще… Казалось, целью кота стало не упустить ни одного дня зимней, оглушительно пахнущей свободы. Может быть, он думал о том, что скоро все это удивительное дело кончится и надо будет ехать обратно, в Петербург. Мороз и снег не останавливали его совершенно, хотя мех его никто не назвал бы густым. Замерзнув, он возвращался, отогревал лапы возле плиты и снова шел гулять. Круги, которые Кришна описывал вокруг дома, становились все более широкими…

– Кришна, иди домой! – строго сказала Софи.

Кот фыркнул и скрылся под кустом, с которого тут же осыпалась маленькая снежная лавинка.

– А я тебя все равно вижу! – рассмеялась Софи. – Ты же черный, Кришна!

Кот в переплетении ветвей выглядел смущенно-обескураженным, как будто и вправду понимал человеческую речь.

– Ну и как же мне поступить? – спросила у него Софи. – Что же теперь будет?

Кришна переступил передними лапами и от этого провалился поглубже в снег. В целом движение выглядело так, как будто кот пожал плечами.

Софи огляделась. Мороз к полудню не утих вовсе, а, кажется, стал еще ядренее. Высокое голубое небо поблескивало едва улавливаемыми глазом разноцветными искорками. Ветви высоких плакучих берез, там, где доставали лучи солнца, казались облитыми жидким золотом. На конце каждой веточки сверкал снежный бриллиант. На ветках кустарников белел иней. Несколько алых округлых снегирей зимними яблоками сидели на ближайшем кусте. Кришна смотрел на них с хищной тоской и ярился от явной невозможности обладания.

Софи засмеялась от захватывающей дух красоты и жизненности представившейся картины.

– Правильно, Кришна, – кивнула Софи. – Я и сама так думаю. Что будет?! Что будет?! Как говорила моя няня: что-нибудь да будет непременно, потому что никогда не бывает так, чтобы ничего не было. Правда, Кришна?

Кот немного подумал, кивнул лобастой головой и скрылся поглубже в кустах. Софи развернулась на каблучках и решительно зашагала к дому.


– Господи, и все-то я делаю не так.

Женщина средних лет, слегка грузноватая, в лисьей шубке и теплой шали козьего пуха, тяжело поднялась с колен. Не глядя, протянула руку за тростью, она давно уж – лет десять, пожалуй, – без нее шага из дома не делала, хотя особой нужды в том не было – не такая уж калека. Но – привыкла… Да и правду сказать: удобно, особенно зимой, на льду.

Зима – кончалась. Солнце за окнами Покровской церкви стояло совсем весеннее. Не то, что оттепель – настоящая весна, с тревожными запахами и птичьими пересвистами. Это в Сибири-то, в феврале-то! А в апреле опять пойдут морозы, и опять ничего не родится…

Она думала об этом точно так же автоматически, как опиралась на трость, как считала столбы в заборе, каждый день проходя мимо усадьбы отца Михаила. В церковь – шесть столбов, и обратно столько же. Да, еще – обязательно! – бросить взгляд на шатровую кровлю Крестовоздвиженского собора и горестно вздохнуть. Сколько уж лет она туда не ходила? По большим праздникам только… Грех это, конечно, грех. Отца Андрея многие хвалят…

Она остановилась. Поправив шаль – в уши задувал сырой ветер, – неторопливо перекрестилась на кресты собора. Вот и все, а идти туда… Владыка Елпидифор бы сказал: гордыня! Она поморщилась, болезненное воспоминание явилось, как всегда, мгновенно: негромкое пришепетыванье, шарканье теплых валенок, запах просфоры и ладана… Ее детство оказалось накрепко переплетено с владыкой и, когда он ушел, рассыпалось безвозвратно. А до той поры все казалось: вот оно, за спиной, и, как только выпадет просвет в делах, можно будет туда вернуться и все поправить, наладить как следует!..

Марья Ивановна Опалинская шла домой по сыроватому утоптанному снегу – быстро, не глядя по сторонам. На протяжное приветствие матушки Арины Антоновны, взиравшей с высокого крыльца, как народ растекается от церкви, ответила коротко, едва взглянув, – и тут же подумала: до Пасхи непременно съездить к Фане!

Фаня Боголюбская – ныне сестра Дорофея – вот уж восьмой год коротала в Ирбитском монастыре, под черным клобуком. Для нее сбылось то, о чем когда-то Машенька мечтала для себя. Вернее – это ей казалось, что мечтала! А Фане и не казалось никогда, она и в страшном сне о том не могла помыслить. Виновата, конечно, была сама. Уж во всяком случае – не Арина Антоновна, глаза по дочери выплакавшая. Но Маша почему-то винила попадью. Не отца Михаила, даже не мужа Фаниного, что служил теперь в Крестовоздвиженском соборе (нет, его, конечно – тоже, но все ж не так), – ее, мать! Видела ж, за кого девку замуж отдаешь! Почему не настояла? Сам велел – как же! Вот так весь век и живем.

Маша уже давным-давно не жила – так. Попросту сказать, у нее не было самого, который мог бы велеть. Это она была сама. А как иначе? И не нужно иначе, да и невозможно – от последних иллюзий, слава Богу, скоро десять лет как избавилась.

До Пасхи съездить к Фане… А если англичане как раз приедут? Марья Ивановна смущенно улыбнулась; старательно двигая губами, проговорила беззвучно: «to give – gave – given… What do you want from me?»

Ох, до чего ж глупо. Это не они от нее что-то «want» – она от них, а они-то без нее прекрасно обойдутся. И не только англичане! Она мгновенно перестала улыбаться, вспомнив вчерашний разговор с Иваном Притыковым. Как он вежливо смотрел на нее – ни разу глаз не отвел! Со всем, что говорила, соглашался. Да, запасы не исчерпаны… новые способы добычи… новое оборудование… было б что предложить, как равноправным партнерам – тогда и прибыли… британцы, все знают – народ надежный, хоть и безжалостный… Ты совершенно права, сестрица Машенька, да вот ведь оказия: вовсе нет свободных средств, и ниоткуда не вынешь. Хорош братец Ванечка. А она-то едва не взвыла: выручай, поддержи, ведь последняя ж возможность на краю удержаться! Господи, а то он не знает.

В распахнутых воротах крутились собаки, на дощатых мостках, с утра тщательно отчищенных от снега, красовалась свежая, еще курящаяся лепешка конского навоза. Радость великая: Петр Иванович с охоты вернулся – и трех дней не прошло, как отбыл; и, судя по веселому голосу из глубины двора, кажется, трезвый. Пятнистая, как Арлекин, Пешка Малая издали увидела Машу, кинулась навстречу, ухмыляясь всей своей широкой брылястой мордой. Маша, наклонившись, выставила вперед руки, оберегая от грязных собачьих лап шубу и подол:

– Ну, утихни, утихни… радости-то! Сколь зайцев подняла?..

Пешка Малая была единственной из братниных собак, с которой Маша дружила. Не потому вовсе, что когда-то пришлось кормить ее из соски – мало ли щенков выхаживала, с ними вечно что-нибудь случается; вырастая, они переставали ее интересовать, только что голова болела от разноголосого бреха. И собаки ее тоже не замечали, а вот Пешка всякий раз подбегала и ластилась с самым счастливым видом; как тут не подружишься?

– О-о, свет Марья Ивановна! – Петя, широко улыбаясь, остановился на крыльце. Все-таки он был слегка пьян – терпимо, лишь бы сейчас не добавил… да, впрочем, это не ее, не Машино дело. – А что же Неонила сказывала: барыня, мол, с утра уехали в поселок?

– Нашел кого слушать, – Маша поморщилась, расстегивая на ходу крючки шубы, – она тебя-то хоть узнала? Или опять обозвала Бовой Королевичем?

Неонила, дочка плотника Мефодия, была взята в дом совсем недавно – на место Анисьи, которая, проживши почти до сорока лет незамужней девицей, вдруг нашла себе суженого из казаков и уехала жить в Большое Сорокино. Службу горничной Неонила исполняла с истовым рвением и редкой бестолковостью. Причина последней заключалась, видимо, в том, что она только малой частью своего существа находилась в этом бренном мире, а куда большей – в компании прекрасных принцев и герцогов, мага Мерлинуса, кровожадного Дракулы, несчастной бразильянки Изадоры и прочих персонажей копеечных книжек, кои добывались ею откуда только возможно в немыслимых количествах. Шурочка, научивший когда-то Неонилу читать, вполне мог гордиться результатом!

Парень, водивший вдоль навеса Петину чалую кобылу, захрюкал от смеха. Маша, осторожно обогнув прислонившегося к дверному косяку Петю, размотала шаль, повесила шубу и прошла, отчего-то тревожно прислушиваясь, на свою половину.

В комнатах громко тикали часы и лежали вечные сумерки. Эти комнаты оживали, только когда в них появлялся Шурочка. Стоило ему уйти – и они мгновенно приобретали совершенно нежилой вид. Даже запах появлялся застойный, с привкусом нафталина. Такой же запах, казалось Маше, исходил и от ее собственных платьев, и от одежды мужа. Она думала: все правильно. Мы не люди, мы – просто вещи в этих старых комнатах, где давно никто не живет.

И теперь она подумала так. И усмехнулась этому претенциозному сравнению, вполне достойному Неонилиных ярмарочных книжек. Однако же где Митя? Вот кто бы должен сегодня поехать в поселок. Но – не поехал, разумеется. Да толку-то от него там…

В вязкой тишине раздался вдруг долгий, глубокий звук – сверху, Маша, споткнувшись, вскинула голову. Кто там? Звуки падали один за другим, как тяжелые капли. Она заторопилась вверх по лестнице.

Дмитрий Михайлович сидел в ее гостиной за роялем, низко склонив голову. Играл осторожно, одной рукой, будто разбирая ноты, хотя никаких нот перед ним не было. Маша, невольно сдержав дыхание, остановилась в дверях. Она не могла понять, почему не решается шевельнуться или сказать слово. Ей совсем не было приятно, что муж сидит за ее инструментом! Ее – ох, Господи… Сама-то сколько лет не садилась? А он, оказывается, тоже играть умеет.

Трость неловко стукнула о половицу; Дмитрий Михайлович поднял голову. Бог весть с чего, ей показалось – он не очень-то рад ее видеть. Хотя – что радоваться? И трех часов не прошло, как расстались.

– Что, служба кончилась?

Маша, не отвечая, дошла до кресла, тяжело опустилась в привычную глубину, сунула под локоть думку.

– Ты не говорил, что музицировать учен.

– А, – он усмехнулся; встал, закрывая крышку, – в гимназии чему только не учили… Не в этой жизни.

Он сделал большой шаг от рояля и нарочито бодрым тоном заговорил о делах – явно опережая ее вопрос о не состоявшейся поездке в поселок:

– Так что, понижаем цены? Я тебе гарантирую, все покупатели Веры Михайловой будут наши. Сейчас – самый удобный момент; она проглотит. Эти англичане…

Она прервала:

– Митя, я с тобой как раз об англичанах хотела поговорить.

Так оно и было, – однако ж это обстоятельство не помешало возникнуть тягостному ощущению, будто она ради ерунды уходит от важного. А важное – что? Молча смотреть на него? Снова и снова пытаться ответить самой себе на какие-то вопросы… или хоть задать их внятно? Он улыбался, демонстрируя деловую готовность к серьезному разговору. Высокий, легкий, моложавый – будто отражение в пыльном зеркале: сотрешь пыль и увидишь юношу… Ох, как глупо-то, прости, Господи! Грехи, грехи…

– Давай подумаем, как лучше найти к ним подход.

– Что? – он поморщился, лицо стало такое, будто раскусил горький орех. – Подход к англичанам? Зачем?

Раздражение, как веник, тут же вымело прочь невнятные вопросы и ответы.

– Митя! Что значит зачем? Мне тебе объяснять?

– Можешь не объяснять. И не надеяться на них, Маша! Напрасный труд.

Он широко взмахнул рукой и, развернувшись на каблуках, отошел к окну. Дернул в сторону тяжелую суконную штору, заслоняющую свет.

– Митя, что ты? Гардину сорвешь.

– И очень хорошо. Эти бурые тряпки…

– Бронзовые, – сказала Маша, с легким удивлением слушая собственный голос. Дмитрий Михайлович посмотрел на нее непонимающе, она объяснила:

– Это бронзовый цвет.

– Это цвет грязи, – отчетливо проговорил он, и Маша удивилась еще больше: до нее дошло наконец, что он едва сдерживает злость. Спрашивается, он-то с какой стати?! – Вашей сибирской октябрьской грязи, в которой нам сидеть еще много лет, и боюсь, что на том свете – тоже. А эти англичане, Маша, они сюда явились, чтобы устраивать свои дела, а не твои, – и не за твой ли счет?.. Ведь говорил же я тебе, говорил: уедем! А…

Он внезапно замолчал и отвернулся, как будто устал от произнесения бессмысленных звуков. Маша, глядя ему в спину, подумала: сам – мошенник, вот других и подозреваешь. Этих мыслей следовало устыдиться, но вместо стыда вдруг явилась жалость к себе. Да сколько ж можно! Пусть она виновата. Все сделала не так. И до сих пор все всегда делает не так! Но они-то что ж – они, умники? Мужчины? Почему только ей приходится решать?!

– Ладно, уезжай, – она встала. Митины плечи дрогнули, но он не обернулся и не сказал ничего. Маша продолжала:

– Вези Шурочку в Петербург. Пора. Денег я дам.

– Благодарствуйте, матушка, – оборачиваясь наконец и низко наклоняя голову, сказал Дмитрий Михайлович.

Глава 7

В которой Марья Ивановна вспоминает, как англичане приезжали в городок Егорьевск и строит планы

Англичане приехали в Егорьевск октябрьским вечером, вскоре после того, как утих дождь, моросивший почти три дня без перерыва, и распахнулось небо, обнажив холодный желтый закат. Коляска на высоких рессорах неторопливо катила через жидкую грязь, лошади – замечательная серая в яблоках пара – фыркали, брезгливо переставляя тонкие ноги. И коляска, и лошади – это было замечено всеми! – принадлежали Василию Викентьевичу Полушкину. И на козлах сидел человек Василия Викентьевича – Афоня, горделиво поглядывал по сторонам и, в связи с торжественностью момента, даже не грыз орешки. Коляска остановилась у трактирных ворот, над которыми сияла вот только что, третьего дня обновленная вывеска: “Hotel California”. Хозяин – Илья Самсонович – моментально возник на крыльце, и, повинуясь его стремительным жестам, двое парней подскочили к коляске и потянули на свет Божий здоровенные клетчатые баулы, обхваченные ремнями. Вслед за чем и Афоня неторопливо сполз с козел, а уж после него изволили ступить на землю и англичане. Егорьевцы – все без исключения, даже те, кто был сейчас далеко от «Калифорнии» и никак не мог наблюдать исторического события – затаили дыхание.

Хотя – что уж было в этом событии такого исторического? Видали в Егорьевске иностранцев. С некоторыми так и ели, и пили, и братались, например, с норвежцем Свенссоном. И вообще – с тех пор, как в трех десятках верст от города прошла Транссибирская магистраль, Европа стала как-то существенно ближе, и многие это чувствовали.

Но все-таки… все-таки – было в них, англичанах, нечто эдакое. Не во внешности даже. То есть, и внешность они имели очень даже заметную, по крайней мере двое. Первый – грузный, осанистый, в пышных бакенбардах, глаза из-под нависших бровей глядят, как и положено у начальства, брезгливо и внушительно. Хоть сейчас бери и производи его в генералы! Впрочем, очень возможно, что он и был генерал – там, у себя в Британии. Второй – еще того примечательнее. Высокий рост, могучие плечи, руки – только кочергу в узел вязать. Скажите, восхищенно подумал Илья Самсонович, кланяясь с крыльца, – оказывается, и на их чахлых островах эдакие водятся. Его бы – к нам в Сибирь; да вот же, он и приехал… Лицо сумрачное, и на нем – шрамы, будто от львиных когтей. Да небось от них и есть, тут же решил трактирщик; англичане ж только и знают, что охотиться на львов да носорогов!

Третий с первыми двумя не шел, надо сказать, ни в какое сравнение. Хотя тоже не обижен ростом, но солидности – никакой. С длинной худой физиономии словно стерты все краски, белесые волосы зачесаны назад, и глаза – тоже светлые, как-то слишком уж легкомысленно поблескивающие сквозь круглые стеклышки, которые непонятно каким образом держались на носу, в руке – длиннейший зонтик с острым концом. В дом, вслед за своими товарищами, он не пошел, а остановился посреди двора и начал с любопытством осматриваться. Лиственничные бревна, из которых была сложена конюшня, привели его в восторг:

– Siberian power! – он взялся мерить диаметр бревна ручкой зонтика, а потом сравнивать полученный результат с собственной талией. Трактирная собачонка Шушка выскочила из кустов, заискивающе помахала хвостом и тут же получила от англичанина кусок печенья. Увидев такое дело, осмелели и дети, из-за забора жадно глазевшие на приезжих. Печенья хватило всем (оно было на удивление пресное и не сладкое), – англичанин, смеясь, доставал его из многочисленных карманов, но ничего большего они не дождались.

– That’s all! – объявил гость, и, мгновенно потеряв интерес к детям, бревнам и собакам, взбежал по ступеням крыльца.

– Это что ж за птицы такие, а? – почтительно осведомился конюх Авдей у Афони, обтирая полушкинских лошадей.

– Известно, что за птицы, – тот пожал плечами, прикидывая: доставать ли уже орешки или, ради солидности, потерпеть еще, – лорды.

– Чего?.. – Авдей нахмурился. – Ты, паря, не крути. Мы тоже кой-чего знаем. Не просто ведь так приехали, а?

– Известно, что не просто, – Афоня, решившись, выгреб таки из кармана горсть орешков, – а про что знаешь, молчи. Дело не наше.

Конюх покладисто закивал головой. Не наше, так не наше. А только Егорьевск – городок маленький, так и так все наружу выплывет и всех коснется.


Марья Ивановна Опалинская узнала о приезде англичан от Неонилы. Та, совершенно ошарашенная, потерявшая от восторга способность связно изъясняться, только всплескивала руками, отрывистыми жестами и гримасами изображала шрамы, очки и длину зонтика. Маша так и не поняла, кто именно из приезжих – и, главное, почему? – произвел на нее такое впечатление. Но – заинтересовалась. Англичане все ж таки, с того самого туманного острова, откуда были родом эльфы и персонажи ее любимого романа «Джен Эйр». К тому же – лорды. Вернее, лорд был только один: Александер Лири, третий сын герцога Уэстонского (звучит-то как, люди добрые!) – тот самый, с длинным бесцветным лицом и легкомысленным взором, одетый точь-в-точь как отважные покорители Африки на картинках в журнале «Нива», только что без пробкового шлема.

Впрочем, Маша его в таком облачении не видела, судила только по Неонилиному невнятному описанию. К ней с визитом он явился в безупречной серой паре. Под цвет полушкинских лошадей, тотчас подумала Маша, углядевшая в окно, в каком экипаже он прибыл. Это был совершенно классический британский аристократ – именно такими она их себе и представляла. На его фоне вовсе потерялся обремененный бакенбардами «генерал» (на самом деле не генерал, а, как ей уже было известно, мистер Барнеби, знаток юриспруденции – в каком-то сложном специфически английском звании, а попросту говоря, стряпчий). То есть, потерялся только в глазах Марьи Ивановны, Петя, например, уверял потом, что только один этот Барнеби и вел себя по-аристократически: глядел вокруг будто с возвышения и, когда ему приходилось до чего-нибудь дотрагиваться, принимал вид страдающей кротости, с каким, должно быть, вставала со своей горошины андерсеновская принцесса.

Лорд же Александер, кажется, и не подозревал о том, что являет собой в диких дебрях цвет британского пэрства. Весело блестя круглыми стеклами очков, подлетел к хозяйке, поцеловал руку – куда изящнее, чем Митя в лучшие времена! – и выдал по-английски длинную восхищенную тираду.

– Old chap, translate, for safe of my soul! – обернулся к третьему гостю. Тот сообщил, не скрывая усмешки, впрочем, вполне доброжелательной:

– Милорд говорит, что Сибирь повергает его в шок, и что ему нравится пребывать в шоке.

Голос у этого третьего был низкий, с приятной мягкой растяжкой, и говорил он по-русски очень правильно. В Маше тут же проснулось любопытство, она пригляделась к нему внимательнее. И сразу решила, что на сей раз Неонила права: это – древний воин. Варвар! Лохматая шкура на плечах, шлем с рогами и на лице – следы львиных когтей! То-то вся прислуга от него едва не шарахается. Вот кому бы в тайгу, да медведя поднять на рогатину. Ну, и – почему нет? Их же развлекать как-то надо…

Как развлекать и вообще – как встречать таких редкостных гостей, она не очень хорошо себе представляла. Особенности европейского этикета были ей известны исключительно из романов, у Пети же и таких знаний не имелось. Оставалось надеяться на Митю, а главное – на Шурочку, который, во-первых, чувствовал себя в любой компании как рыба в воде, а во-вторых, единственный в семье кое-как разговаривал по-английски.

– Oh, you and I share the same name! – заявил он милорду, демонстрируя хоть и далекое от лондонского, но все же вполне внятное произношение. Тот радостно воскликнул:

– Excellent! – и предложил поднять за столь уникальное совпадение имен тост. Машенька, глядя, как наполняют бокалы, понадеялась про себя, что с вином она впросак не попадет: Илья Самсонович головой ручался, ему в таких вещах доверять можно. Еще раз окинула стол быстрым придирчивым взглядом. Кажется, все на нем… Никаких европейских худосочных фуршетов она делать не стала – сохрани, Господь! – раз приехали в Сибирь, так по-сибирски и угощаем. Тревогу вызывало не то, что на столе, а то, что за столом, именно Петя. Пока он был трезв, но на провозглашенный тост отреагировал со слишком явным энтузиазмом. Осушив бокал, глянул на него снисходительно: да, хороши Рейн с Луарой, но лучше бы беленькой… и тут же взялся развивать мимолетную Машину мысль об охоте. Мол, ежели собраться в ночь, то как раз попадем на последнюю тягу. И будет вам, дорогие сэры, настоящая охота – не лис гончими травить! Лорд Александер воодушевился и, кажется, готов был ехать с Петей немедленно; однако, поглядев на спутников, объявил со вздохом, что теперь, увы – дела! А вот по возвращении в Егорьевск через недолгое время – если, разумеется, мистер Гордеев подтвердит свое любезное приглашение…

Хорошо, хоть Каденьки нет, подумала Маша, в который раз представляя, как бы тетка вцепилась в англичан на предмет потогонных методов эксплуатации, грабежа африканских колоний… чего там еще? Нет, это очень удачно, что она в Екатеринбурге. Из Златовратских присутствовал один Левонтий Макарович; Машу беспокоило, как бы он не начал донимать англичан Спартаком и Цинциннатом, – но покамест он сидел тихо и в черном, наглухо застегнутом сюртуке смотрелся весьма внушительно. Аглая же… вот против Аглаи Маша как раз ничего не имела, и та была, конечно, звана, да один Бог ведает, почему не явилась.

В общем, Петя представлял главную опасность. Да еще – его детки: одолеет их любопытство, и придут… и не запретишь ведь! Она все поглядывала на дверь. И, чуть что – вставала, вроде бы распорядиться насчет перемен. Страхи пока оставались напрасными, молодые Гордеевы (надо же: они – Гордеевы! Они, а не Шурочка. Нонсенс…) как ушли с утра из дома, так до сих пор и не возвращались.

– Лорд Александер приятно удивлен тем, что в сибирских гимназиях, оказывается, преподают английский, – перевел «древний варвар» очередную тираду милорда. Кстати, фамилия у него была и для варвара, и для англичанина не сказать, чтоб обычная: Сазонофф. И сам он тоже… Пожалуй, если и варвар, то не простой. Себе на уме. И – опасный, кажется. Впрочем, не для нее. Им-то что делить.

– Ничего такого у нас не преподают, – пожал плечами Шурочка, – в Егорьевске и гимназии-то нет. А английский… как без него? Ведь будущее, всем понятно – за Россией и Североамериканскими Штатами! И… за Британским королевством, – последнее было добавлено исключительно ради гостей; Дмитрий Михайлович отвернулся к окну, индифферентно улыбаясь.

– Учебник я, элементарно, раздобыл у госпожи Михайловой… – продолжал меж тем Шурочка; и Маша, вздрогнув, невольно бросила на сына негодующий взгляд: об этой-то зачем? О змее?! Еще расскажи, как она языками владеет! А тут и Левонтий Макарович очнется, станет расхваливать!

Очнулся, к счастью, не Златовратский, а знаток юриспруденции. Глядя на Шурочку издалека и сверху, важно задал вопрос, который м-р Сазонофф терпеливо перевел:

– Какое же будущее мыслит для себя наш юный друг?

Маша облегченно перевела дыхание. Шурочка, и впрямь настроившийся поговорить об уникальной землячке, покладисто перешел на другую тему:

– Маменька хочет, чтоб я в Петербург ехал, в Университет. Я и не против. А вот правда ли, что на Лондонской бирже за фунт стерлингов дают рубль с полтиною? Это, по-моему, никуда не годится!

М-р Барнеби сделал круглые глаза, а милорд расхохотался.

– Данные устарели, – сообщил м-р Барнеби.

И заговорил с Машенькой об Университете: мол, это замечательно, да что же потом? В Сибирь вернуться? Стать первым в деревне… или вторым в Риме? Маша молча кивала, спрашивая себя: верно ли, что мистер Сазонофф смотрит на нее как-то эдак? Или чудится? С чего б ему смотреть?..

– Вы себе не представляете, – заметил, все с той же непонятной и неприятной Маше улыбкой, Дмитрий Михайлович, – как много людей этим вопросом вовсе не задается.

– Отчего так? – взгляд мистера Сазонофф скользнул по лицу Опалинского и вернулся к Маше. Нет: чудится, подумала она. Это потому, что глаза у него – как у рыси: пристальные и пустые. И совершенно невозможно разобрать, какого они цвета.

– От бессмысленности-с. Спросите, например, почтенного Левонтия Макаровича, одного из умнейших, уверяю вас, представителей рода человеческого: вставала ль перед ним хоть раз подобная альтернатива?

Дмитрий Михайлович улыбался, играя серебряным ножиком. Маша взглянула на него, хотела сказать: что за чушь несешь, – но тут ей стало жалко мужа и неловко за него, и она промолчала.

– Начнем с того, что Сибирь – не деревня, – заявил Левонтий Макарович, вызвав явное удивление не только у Опалинского, но и у англичанина. Кажется, они оба не ожидали, что тот вмешается, – стать здесь первым… это, пожалуй, не хуже британской короны. Только едва ли кому по зубам, хоть своему, хоть пришлому.

Лорд Александер, которому м-р Сазонофф, в строгом соответствии с правилами хорошего тона, успевал переводить все реплики, с интересом посмотрел на Левонтия Макаровича и сообщил, что ни в коем случае не имеет подобных намерений.

– А каковы ж ваши намерения? – полюбопытствовал простодушный Петр Иванович. Милорд живо обернулся к нему и, не обращая внимания на недовольное шипенье м-ра Барнеби, объяснил:

– Разумеется, нам хотелось бы принять участие в освоении вашего Эльдорадо. Сибирь необъятна. Чтобы выпросить у нее тысячную долю того, что она может дать, вовсе не обязательно перебегать друг другу дорогу! Напротив, сотрудничество – единственное, что поможет нам не сгинуть в ваших чащобах… как они называются – тайга? В вашей тайге!

– Интересно, – это Дмитрий Михайлович, – какое же это будет сотрудничество? Может быть, акционерное общество…

– Отчего нет? Есть много способов… Но подождите: мы должны увидеть все, что намечено, и тогда уж мы непременно будем делать общее дело…

Голос милорда, то медлительный, запинающийся на согласных, а то вдруг чирикающий по-птичьи, странным образом переплетался с мягким хрипловатым басом мистера Сазонофф; так, что Маша уже не могла понять: чьи это слова? Чьи мысли? Митя нараспев повторил:

– Интере-есно… – и засмеялся.


Интересно! – думала Маша ночами, уже после того, как англичане уехали. Общее дело… почему нет? Эти господа хотят участвовать в освоении Эльдорадо. У них есть деньги. А у нее… у нее – прииск, вовсе не до конца исчерпанный, но умирающий без нового оборудования, которое она купить не в состоянии. Еще десять лет назад инженер Измайлов, которого она до сих пор вспоминала с тоской (самый дельный был человек из тех, что у нее работали! Так вот ведь – выжили, как будто все нарочно против нее…), составил план модернизации с точным подсчетом расходов и прибылей. Прибыли – таковы, что хоть локти грызи от злости! Потому что не увидеть их никогда: расходы-то неподъемны. Да, конечно: можно взять в банке кредит под залог капитала, рискнувши всем, что имеешь. Если б не Шурочка, она бы так и сделала. Но одна мысль о том, что сын в любой день может серьезно разболеться, и тогда до прииска ли будет – дай Бог сил и денег доехать до теплого моря, до целебных вод! – одна мысль об этом гасила все ее авантюристические планы.

Короче, годы шли, а на прииске если что и менялось, то слегка. Способы добычи оставались старые. Машины потихоньку изнашивались. Маша уже перестала дергать душу, думая об этом. Усердно занималась магазинами, подрядами, лесоторговлей. Иногда думала: вот, пришла к тому же, с чего отец начинал. Каково ему с неба-то глядеть? Но эти мысли гнала. Деньги шли хоть и небольшие, но стабильные. Шурочке хватит.

Конечно… не для такой жизни, какой она бы для него хотела! Разве ему в Егорьевске место? В Петербург, в Европу! Она представляла его там – в бальной зале, в слепящих бликах множества ламп, отражающихся в огромных окнах и зеркале паркета. Рядом почему-то всегда оказывалась Софи Домогатская, глядящая на Шурочку с недоверчивым восхищением: откуда такой? Маша и сама не раз задавала себе этот вопрос, любуясь сыном. Откуда такой? Легкий, тонкокостный, пышноволосый – как свечной огонек. Ее ли сын?.. Она закрывала глаза и вспоминала Митю – тогда, восемнадцать лет назад. Похож… Но – нет, Митя был совсем другим. Митя… Серж… Тут ее начинала мучить совесть, и она спрашивала себя: хорошо, а поступи она тогда правильно – что бы с ними было? Уговори Митю – Сержа! – покаяться, принять кару. Отдай все деньги, чтоб вернуть обманутым. Последуй за ним на каторгу, на поселение – на манер княгини Трубецкой. И что? Не гляделся бы он теперь таким пыльным, как будто в нем душа высохла и осыпалась? А Шурочка?..

Да никакого Шурочки тогда бы и не было!

Дойдя в своих рассуждениях до этого момента, Маша вздыхала облегченно и успокаивалась. Ненадолго, конечно. Сознание того, что Шурочка никогда не покажется в петербургской бальной зале восхищенным глазам Софи Домогатской, сидело в ней постоянно ноющей занозой.

И вот!..

Думать-то она думала, но решилась не сразу. Зато когда решилась, тут же почувствовала жгучую жажду действий. Ах, как же она их упустила, этих англичан! Почему не поговорила тогда же, в тот вечер… ведь они-то ее слов ждали! И милорд, и особенно Сазонофф, с этими его желтыми глазами, насквозь проницающими (теперь его глаза, цвета которых она так и не разглядела, вспоминались ей именно желтыми). Она едва не впала в отчаянье. Хотела даже посылать человека на Алтай с письмом – да впору бы и самой ехать! – но заставила себя остыть, успокоиться, все как следует продумать и взвесить. Это даже хорошо, что их тут нет – иначе наломала бы дров. Англичане – народ ушлый, моментально бы поняли, как сильно она в них нуждается, и не успела б она и глазом моргнуть – осталась бы и без прииска, и без денег. Нет. Она должна обратиться к ним как равная к равным. Предложить такое, за что они точно ухватятся.

Прииск в аренду – хорошо, да мало. Болота за озером, где заимка! (Как всегда, едва вспомнила о заимке, у нее коротко сжалось сердце, дернуло болью – и отпустило. Не до того…) Когда-то это были гордеевские земли. Потом пришлось продать. А ведь как раз там Коська Хорек в свое время шнырял, разнюхивал. На этом сыграть можно… если б найти деньги да выкупить… В одиночку – вряд ли выйдет. Да и страшно. Нужна опора.

Об Иване Притыкове она подумала в первую очередь. Он вел дела как раз на Алтае, – почему-то это казалось ей верным знаком того, что англичане должны его заинтересовать.

Нет. Не заинтересовали. И даже то, что она, сестра – которой он кой чем, да обязан! – его просит, не произвело на него впечатления. Митя тоже отнесся к ее планам, мягко говоря, – странно. Ну, и ладно, и Господь им судья. Она плакать не станет. У нее есть Вася Полушкин.

Уж в ком-ком, а в Васе Полушкине Маша не сомневалась. С раннего детства это был верный, надежный, спокойный друг. Не из самых близких, но – всегда под рукой, как привычная трость. Когда-то она глядела на него снисходительно, потом, с годами, поняла ему цену – научилась уважать. И до сих пор жалела. Очень уж он был неприкаянный; хотя кто не знал его близко, ни за что б не поверил. Глупенькая Любочка Златовратская улетела в Петербург… такой судьбы лишилась! Иногда Маша ловила себя на том, что завидует этой не случившейся судьбе.

Она встретилась с Васей в «Калифорнии». Понятно, приличной женщине не след по трактирам расхаживать, но Илья Самсонович не чужой человек – родственник, и у нее нашлось к нему дело: поговорить о племянниках. Начала с пустого, а потом так увлеклась разговором, что едва не прозевала Васю. Тот вошел в комнату, именуемую в «Калифорнии» господской обеденной залой, и, встав на пороге, огляделся: ясно, искал себе компанию, о делах за обедом потолковать. И тут же нашел бы: человек пять вполне для того годных сидело в разных концах залы, устроив локти на кружевных скатертях. Машенька, умолкнув на полуслове, торопливо кивнула свояку и двинулась к Васе.

– Василий Викентьевич, вот удача. Я спросить хотела: карп амурский – что за рыба? Стоит ли в садок запускать? Говорят, он всю траву разом съедает…

Вопрос был задан правильно. Вася тотчас зажегся и с полчаса, наверно, рассказывал ей про карпов: какова с этой рыбы польза и почему ее не только стоит, но и непременно следует запускать в садок. Когда подали чай, Машенька испугалась, что не успеет поговорить о главном, и перебила:

– У меня, Вася, к вам еще один вопрос.

– Эк планов-то, – он засмеялся. – Не соболей ли разводить? Знаете, мне это и самому в голову приходило.

– Мысль хорошая. Хотите – вместе займемся?

– Что, на паях?

– Почему нет? Мы с вами, Вася, всю жизнь друг друга знаем, а дела вместе почему-то не вели. Что, или достойной меня не считаете? Женщина, мол?

– Ну, вы, женщины, бываете такие, что нам… – он отчего-то замолчал. И в открытом взгляде вдруг мелькнула – или Маше показалось? – тревога.

– Так вы и впрямь о соболях?

– Нет, дорогой Василий Викентьевич, не о соболях. О болоте за Черным озером, где Атаманова заимка. Хочу его выкупить у казны.

Не показалось! Точно – тревога. С чего бы это?

– На что вам? Там, кроме комаров, сроду никакого зверья не водилось.

– Мне зверье и не нужно. Выкуплю, а потом в аренду сдам.

– В аренду? Кому?

– Да хоть англичанам.

– Так, – Вася согласно кивнул. Отщипнув хлебный мякиш, начал катать его по столу. Маша невольно следила за его длинными сильными пальцами – и чувствовала, как растет в ней тягостное удивление.

Он не хочет! Точно как Ваня Притыков. Не станет ей помогать. То есть… как это не станет?!

– Вася, я одна не справлюсь. Я ведь и впрямь – женщина. Мне совет нужен.

– Совет дам, – он поднял голову и поглядел на нее прямо, чуть исподлобья. И опять ей почудилось в его взгляде какое-то странное выражение… виноватое, что ли?

– Ну… говорите. Каков ваш совет?

– Совет мой таков: не связывайтесь с англичанами.

Она хоть и знала уже, что он это скажет, – вздрогнула, как от удара.

– Почему ж так?

– Не под силу они вам, Марья Ивановна. Хорошо, если просто откажутся. А то сожрут.

– Сожрут? Так ведь я оттого и предлагаю… – она едва не сказала ему «ты», как когда-то в детстве, но язык не повернулся. – Вас, небось, не сожрут. А дело выгодное может сложиться.

– Нет, Марья Ивановна… Машенька – не может. И я не могу.

Она хотела снова спросить: отчего ж так? – но промолчала.

Это его «не могу» было таким твердым и окончательным, что сразу стало ясно: нет смысла уговаривать. Да он по-другому и не умел. Да – да, нет – нет, остальное – от лукавого.

Где ж тот лукавый, беззвучно прошептала Маша, отчаянно давя в себе злость. Злость не поддавалась, разбухала стремительно, как перепревшее тесто. Дышать уж было совсем нечем.

Однако ж она себя смирила – впервой ли! – и не встала из-за стола даже после того, как он ушел, неловко попрощавшись. Неторопливо, глядя перед собою в стену, пила чай. Илья Самсонович подошел, задумчиво крутя часовую цепочку, свисавшую из жилетного кармана. Она, коротко покосившись на него, хотела сказать: отстань, Илья, не до племянников сейчас, – но прикусила язык, вдруг разглядев в его смородинно-черных глазах: знает!

Неужто подслушивал?..

Илья вздохнул, заметно морщась: не хотел первым затевать разговор, но и отступать был не намерен.

– Я тоже полагаю, Марья Ивановна: она его уж обработала.

– Она?..

– Кто ж еще?

– А вам что за интерес?

– Интерес не праздный.

– Ох, Илья Самсонович… – Маша, тяжело опершись о край столешницы, поднялась. Удивительное дело: злость, не сделавшись меньше, будто расступилась, перестала душить.

– Сделайте милость, проводите меня до саней.

Во дворе смеркалось, и занялась метель: зима, вытолкав нечаянную весну, спешила исправить все, что та натворила. Маша глубоко вдохнула колкий снежный воздух.

– Говорите, Илья, здесь и теперь, если есть что сказать.

Илья Самсонович поежился под накинутой шубой.

– Вот чего терпеть не могу, так это зимы сибирской… Сказать – конечно, есть что, а то б и не начинал. Вам угодно коротко? Тогда о племянниках не буду…В общем, если коротко, деньги у меня есть.

– Ох, Илья Самсонович!.. – повторила Машенька, чувствуя – хотя уже и ожидала чего-то подобного, – как стремительно растет удивление.

– А что? Всю жизнь трактирный гешефт ловить? Скучно! И опять же: своих-то детей у меня не будет, а им, – он, вздохнув, пробормотал что-то на идиш, – им все это не пригодится, нужен живой капитал, да боюсь, что немалый. Разве только Аннушка… Э, да я таки завел о племянниках!

– Мы с вами о них поговорим, – Маша тряхнула головой, ей, в отличие от Ильи Самсоновича, было жарко – вернее, стало жарко, пока она его слушала, – снежинки, падая на щеки, таяли мгновенно. – Все обсудим подробнейшим образом. Вот вы сестру навестить придете, и… Только, вы ж понимаете: если делать, так надо срочно, сейчас! Я ж ему все выложила! Ох, убить меня за это мало, – она стукнула кулаком по обледенелым перилам.

– Едва ль он ей скажет, – заметил Илья, и Маша сразу поняла, что он прав. – Но что срочно, это да. Нынче к вам и подъеду – потихоньку, – все обговорим… Но вы уж меня простите, Марья Ивановна: когда эти-то, джентльмены, приедут – мы с вами для представительства не подойдем. Ну, вы понимаете? Человек нужен… Может – Дмитрий Михайлович?

– Он еще меньше подойдет, – Маша резко поморщилась. И вдруг – улыбнулась, вспомнив, как Левонтий Макарович защищал перед англичанами честь Сибири. И тихо проговорила, удивляясь неожиданной идее:

– Думаю, человек найдется.

Глава 8

В которой Софи получает предупреждение об опасности и узнает об исчезновении Ирен

– Софья Павловна, здравствуйте!.. Вы меня еще помните, Софи? Я что, так сильно изменилась?

Быстро войдя, гостья оглядела обстановку комнаты жадным, внимательным взглядом, и даже коротко вздохнула от явного разочарования. Никакой оригинальности, стиля. Ничего. Несколько раскрытых книг на столе, кресле, бюро. Но названий прочесть нельзя. Взгляду решительно не за что зацепиться. Кроме самой хозяйки, конечно. Против столичного регулярного обыкновения, где каждый – от князя до фабричного рабочего – был вписан в свою среду, как картина в рамку, а сам Город с той же строгой, слегка высокомерной подчиненностью выстраивался вдоль продольных тускловатых зеркал дельты, Софи являла собой совершенный контраст с окружающей ее обстановкой. Казалось, что с вампирской обстоятельностью она втянула в себя всю ее жизнь, и теперь существует среди случайно выстроенного, обезличенного интерьера с удвоенной скоростью и энергией.

– Любочка! Конечно! Да, изменилась! – Софи окинула гостью взглядом настолько цепким, что он, как крючки повилики, казалось, цеплялся за каждую складку платья и души женщины. Любочка невольно поежилась. – В вас что-то такое новое появилось, как мы не виделись… Не знаю. Как будто вы шагнули куда-то… Не знаю. Да и не хочу знать, если честно! Каждый в душе углы имеет, куда другим не лезть, и за то Богу слава. А у кого душа круглая, без углов, тех дураками зовут, и сказки про них слагают… Вы ж не без дела ко мне, к нам? Сейчас чаю велю и расскажете… Я одну минуту позволю, вот эту бумагу надо сейчас на фабрику с человеком отослать, вы его видали, должно быть, он в прихожей или на кухне ждет… Сейчас…

Софи почти мгновенно переместилась от окна к стоячему бюро («У нее только такое и может быть, – подумала Любочка. – И обязательно в гостиной, где неуместно»), перелистала что-то, быстро выписала в столбик несколько цифр, подняла взгляд к потолку, подумала мгновение, чуть шевеля темными губами («считает, что ли?»), коротко написала что-то внизу, расписалась и буквально выбежала в коридор, на ходу подмигнув Любочке и свободной рукой прихватив лежащий на краешке бюро кусок черного хлеба.

«Не удивлюсь совершенно, если это ее завтрак,» – сказала себе Любочка и попыталась сообразить, как ей следует поступить в сложившихся обстоятельствах, чтобы все было в соответствии с правилами. Она так много лет готовилась к светской петербургской жизни, что правила вспоминались и даже читались легко, так, словно были крупными буквами написаны с внутренней стороны черепа.

Уже все подсчитав, подстроив реплики, и скорчив соответствующую мину (Любочка отчетливо понимала, что Софи все это совершенно безразлично, и делала это для себя, так сказать, для тренировки), она внезапно как-то впервые в жизни подумала о том, что Софи Домогатская может иметь любые манеры и делать вообще что угодно, но при этом все равно останется той же самой Софи, а она, Любочка Златовратская, сколько бы ни выламывалась… На какое-то короткое мгновение Любовь Левонтьевна вдруг (вполне неожиданно для себя) глубоко и искренне разделила социал-демократические и даже коммунистические взгляды мужа своей сестры Нади, и яростно возненавидела весь этот «свет» и всех этих аристократов, но тут же смирила себя. Так… Любочка всегда была отнюдь не бессильна в логике. Стало быть, если она их ненавидит, и допустить, что Ипполит Коронин и его сподвижники правы, и поднявшиеся в гневе темные народные массы должны закономерно их уничтожить, и построить жизнь, в которой все будут равны (и одинаковы, что ли? – вот этого Любочка просто умом не могла понять), то на что же тогда потрачена ее собственная жизнь?! Ведь она-то всегда именно к этому и стремилась: занять место среди них, добиться, чтобы они ее приняли, как… как равную? Что ж, в этом, пожалуй, есть даже какая-то ирония… И не стремятся ли к этому же самому не только она и Николаша Полушкин, но и «темные народные массы»? С кем можно поделиться подобной мыслью? Пожалуй, с той же Софи, но тогда ей слишком много пришлось бы объяснять про себя… Это лишнее…

Софи вернулась в комнату, пробежалась вокруг стола и присела на стул. Почти сразу же тугощекая горничная подала чай.

– Может быть, вы хотите вина? – спросила Софи.

– Нет, спасибо, – чуть удивилась Любочка. – А почему вы спросили?

– В вас напряженность с порога чувствуется. Многие женщины в нашем возрасте пользуются. Я и подумала… – прямо и равнодушно объяснила Софи.

Любочка обиделась и на напоминание о возрасте (она была на два года моложе Софи) и на равнодушие. Софи тут же уловила и то и другое, улыбнулась и упрямо мотнула подбородком: «пустое, мол, да разве вы меня не знаете? Я такая. Прошу любить, а если не выйдет, так хоть жаловать, что ли…»

Черт знает что отдала бы Любочка вот за эту легкость в обращении с жизнью, которая в ее глазах была сродни легкости ярмарочного жонглера, шутя подбрасывающего в воздух одновременно четыре факела. И ни один из них никогда не гас и не падал на землю…

– Вы же мне сказать что-то пришли, Любочка, так? – подбодрила между тем гостью Софи. – Булочки с мармеладом берите, их из кондитерской внизу приносят, хороши… Простите меня, я ведь этих разговоров пустых про погоду и виды на урожай не выношу, и с детства не любила. Да и вы, я помню, Каденькой не так воспитаны. Потому только и позволяю себе… И я, поверьте, вся внимание и слушаю вас, как знаю, что пустого у вас ко мне быть не может. Надя, Ипполит, Каденька, Аглая – в порядке?

– Да, – кивнула Любочка, аккуратно отпивая из чашки. – В Егорьевске, как я судить могу, все по-прежнему. Я же о здешнем говорить хочу. Вы меня когда-то здесь в Петербурге приветили, помогли Николашу отыскать и прочее… Я в долгу быть не люблю…

– Что за глупости, Любочка? – недовольно нахмурилась Софи. Видно было, что оборот разговора искренне не нравится ей.

– Оставьте, – упрямо склонила голову гостья. – Я так чувствую. Кто возразить сможет? Итак: Николаша вместе с Ефимом Шталь и, может, еще с кем, про кого я не знаю, станут пытаться вам навредить как-то. Предупрежден, – значит вооружен. Я хотела, чтоб вы знали…

– Николаша… Ефим… Но с чего же? Столько лет прошло! Даже женщины столько не помнят, а уж мужчины… Ерунда какая-то!

– И вовсе не ерунда! – горячо воскликнула Любочка. – Вы не поняли, а я – объяснить не сумела. Тут мужские интересы замешаны, а не женское… Золото, концессии, деньги. Николаша хочет Ефима чем-нито заинтересовать, а уж потом…

– А… И что же им от меня теперь надо-то? Все равно разобрать не могу…

– Да я толком и сама не знаю, – Любочка с сожалением пожала плечами, и тут же снова оживилась. – А вот скажите, Софи, про Ефима я вроде бы знаю, если из вашего романа судить. А чем же вы Николаше-то досадили? Вы же вроде сначала дружились с ним. Дело давнее, но мне знать охота…

– Вправду охота? – Софи испытующе взглянула на гостью.

Любочка энергично кивнула.

– Хорошо, скажу, только не знаю, что вы из нынешних своих обстоятельств с этим делать станете. Я, как вы помните, жила в Егорьевске у вас дома из милости, на птичьих правах и совершенно без средств. Покровителей у меня не было. Пользуясь тем, Николаша предложил мне стать его любовницей и получать соответствующее содержание, за что и получил натурально по физиономии. Вот и все, что припомнить могу.

– Вот, значит, ка-ак… – протянула Любочка. – Но он же тогда на Машеньке собирался жениться…

– Так в его глазах одно другому и не мешало. Замуж он меня не звал. Я ведь для всех вас была девочка – неизвестно кто, и неизвестно, откуда взялась…

– Вот, значит, как, – механическим несколько, неживым голосом повторила женщина. Софи взглянула на нее с тревогой. – Значит, он уж тогда – одним жениться, а другим…

– Что, Николаша теперь жениться собрался? Не на вас? – Софи всегда соображала достаточно быстро и старалась в любом разговоре сразу перейти к выводам.

– Да нет, нет! – поспешно отмахнулась Любочка. – Он нынче совсем другими делами занят. Золото хочет у нас в Сибири добывать.

– Николаша? Золото? – удивилась Софи. – Это каким же макаром? Я от вас же слыхала, что средств у него особых не водится, а на золотодобычу, как я понимаю, большие деньги вложить нужно.

– Вот он из того и крутится, – подтвердила Любочка и, подумав, добавила невнятно, но вполне искренне. – В общем, вы не волнуйтесь особенно… Я, Софья Павловна, зная Николашу доподлинно, думаю, что ничего страшного и даже крупного из всего этого не выйдет, пустое все… Но лучше знать все-таки, и коли вы сторожиться станете, если что, так тогда и наверняка…

– Конечно, конечно, Любочка, – Софи все еще задумчиво качнула головой. – Спасибо тебе… Сторожиться? – она недоуменно подняла бровь. – Как это? Собаку, что ли, завести?

Любочка брезгливо поморщилась. Софи уловила гримасу, улыбнулась.

– Псов, что ли, не любишь?

– Да нет, – Любочка потрясла в воздухе небольшой, но широковатой в запястье кистью. – Псы разные бывают. Вот как у Веры вашей были или Баньши у инженера Печиноги, это – да, это – звери, тех уважаю. А вот шушеру всякую комнатную терпеть не могу. Левретки, мопсы, болонки… Трясутся, сопят, скулят, чихают… Гадость!

– Ну… – видно было, что Софи никогда не задумывалась над этим вопросом. – Люди развлекаются, преданную душу хотят иметь, женщины в основном… Что ж плохого? Не станешь же в городской спальне волкодава держать!

Любочка упрямо помотала головой, сжав красивые губы, и Софи сочла за лучшее прикрыть собачью тему.

– А что ж у вас-то с Николашей? Как видится?

– Да никак! – Любочка вздохнула и сплела пальцы в замок. – Суетится, пишет, интригует. Тысяча дел. Я – тысяча первое получаюсь. И поскольку ни титула, ни денег у меня нет и не предвидится, то перспективы мои в этом вопросе весьма печальны.

Удивительно, но лицо Любочки при этом крайне пессимистическом высказывании осталось бесстрастным совершенно. Много лет зная ее природную истеричность, Софи взглянула на гостью внимательно.

– А как вам-то, Любочка? Может, иного… иное дело нашли?

– Может быть, может быть… – Любочка покачала головой и улыбнулась бегучей бледной улыбкой, похожей на промелькнувшего по краю поля зрения горностая. – Сколько ж можно все дурой сидеть и другим в рот заглядывать? До старости? Так недолго и осталось… Вот вы, Софи… Никогда никому не поддавались, все по своей мерке мерили и резали, где хотели. И правильно делали. Зато кругом все вашими объедками сыты…

– Что ты говоришь, Любочка?! – пораженно вскинула брови Софи.

– А как же? – гостья открыто и приветливо улыбнулась, приглашая и хозяйку к улыбке. – Судите сами. Сестра вместо вас за старика пошла. Машеньке Сержа с барского плеча кинули. Забирай, мол, нам больше не надо… Мне – Николашу. И, заметьте, как раз на тех основаниях, на которых от вас оплеуху получил. Ефим Шталь… на ком он там женился, в конце концов?

– На Мари Оршанской, – автоматически ответила Софи.

– Вот! – искренне обрадовалась Любочка. – Мари Оршанская, значит… Михаил Туманов…

– Михаил Туманов не достался никому… – металлически звенящим голосом сказала Софи.

– Да, – тут же согласилась Любочка. – Это – да. Такое просто и не может надолго быть. Как пожар. Но вам ведь и с Петром Николаевичем неплохо живется? Так? – она попыталась заглянуть в лицо Софи, но та уже отвернулась к окну. Не оборачиваясь, ответила.

– Совершенно верно, Любочка. Мне с Петей вовсе неплохо. А тебе… Пусть у тебя все будет хорошо… Матери и сестрам писать будешь, привет передай.

Любочка поняла, что ее фактически выставляют за дверь. Но не обиделась совершенно. Ведь она увидела, сделала и сказала именно то, что хотела. И картинка в результате нарисовалась ничуть не хуже, чем получаются у самой Софи.

Сердечно распрощавшись с хозяйкой, клюнув ее в щеку колючим, женским, черт знает что означающим поцелуем, Любочка спустилась по широкой лестнице и вышла на улицу.

Пожилой извозчик, согнувшись на козлах, покашливал и шлепал рукавицами. Каурая лошадка поводила заиндевевшими ноздрями. Наглый, веселый воробей (зиму, считай, уже пережили!) расклевывал теплый навозный катышек едва ли не под самым копытом.

«Может быть, мне тоже попробовать романы писать?» – думала Любочка, усаживаясь на извозчика, пряча руки в меховую муфту и сама чувствуя на своих губах морозную, ядовитую улыбку.


Пучочек мышиных волос, скрученных на затылке, казался не больше крупного грецкого ореха.

«Отчего не подстрижется по моде или уж шиньон не носит?» – подумала Софи, разглядывая Лидию, малознакомую ей компаньонку младшей сестры Ирен и уж догадываясь об очередных, и, видимо, не мелких неприятностях.

После окончания Бестужевских курсов Ирен не вернулась в Гостицы и осталась жить в Петербурге, где вместе с сокурсницей Лидией Безруковой организовала начальную школу для разночинских девочек. Модест Алексеевич помог средствами вначале, но через два года Ирен уж вернула долг (что Модеста Алексеевича немало обидело, так как Ирен, как и младших мальчиков, он всегда рассматривал как собственную дочь. Софи пришлось тогда утешать старика, объясняя ему, что бестужевки всегда отличались странноватым на некоторый взгляд этическим кодексом, и судить их поступки по привычным, старо-усадебным меркам не стоит, чтобы не расстраивать собственных нервов).

Для школы Ирен и Лидия сняли небольшую трехкомнатную квартирку на углу Фонтанки и Вознесенского проспекта. В одной из комнат жили сами. В другой, для старших учениц, стоял длинный стол, стулья, глобус и классная доска. В третьей, для младших, располагались четыре удлиненные парты, на 6 человек каждая, столик для учительницы, классная доска с привешенной к ней коробочкой для мела. Больше оборудования не было. Все потребные для обучения пособия девушки изготовляли своими руками.

В младшем классе преподавала Лидия, в старшем – Ирен. Для обучения закону Божьему два раза в неделю приглашали молодого батюшку из ближайшей церкви. Кроме платы, по уговору поили его чаем с пирогами. Пироги, которые Лидия пекла сама, батюшка очень уважал.

Большинство учениц было из семей среднего достатка. Родители отдавали их в частную школу, так как считали, что там учат лучше, чем в народной, бесплатной, и легче будет потом поступить в гимназию. Поначалу многих смущал юный возраст обеих учительниц. Ирен и Лидия изо всех старались поддерживать реноме серьезных дам. Лидия носила очки. Ирен ходила в темных платьях с небольшими стоячими воротниками и укладывала толстенную косу венцом, как крестьянки на картинах Венецианова. Детей провожали в школу и встречали после занятий либо родители, либо прислуга. Занятия длились четыре часа с получасовым перерывом и завтраком. Завтрак ученицы приносили с собой, в специальных корзиночках. Достаток у всех семей был разный, и соответственно содержание корзиночек – тоже. Ирен и Лидия учили делиться, объединять провизию. Старшие девочки делились охотно и с любопытством заглядывали в чужие корзинки, где казалось вкуснее, а малышки – жадничали, норовили хоть украдкой, но скушать свое.

После завтрака всех учениц выпроваживали в переднюю, а классы – проветривали. В передней сразу же начиналось шушукание, то и дело прерываемое визгом, а то и слезами. Девчонки толкались, щипались, дергали друг друга за передники, старшие иногда в толчее скалывали платья английскими булавками. Ирен и Лидия не вмешивались, полагая, что после двух часов смирного сидения детям нужна разрядка нервов. На особенный шум могла выглянуть из кухни кухарка Лина и замахнуться половником. Ее боялись едва ли не больше учительниц. Особенно малыши…

– Что ж, Лидия, вы, может быть, чаю хотите? – Софи отвлеклась от воспоминаний и вернулась к обязанностям хозяйки дома. – Я велю подать…

– Нет, Софья Павловна, не надо, недосуг теперь…

– Отчего же?

– Ирен пропала! – выпалила Лидия и по-куриному закатила глаза, выпятив вперед белую (без морщин! – невольно отметила Софи) шею. Именно так в юности закатывала глаза лучшая подруга Софи – Элен Скавронская. И всегда безмерно раздражала Софи этим жестом, открыто и, пожалуй, навязчиво демонстрирующим окружающим сильное переживание.

– Когда пропала? Где? При каких обстоятельствах?

– Я ничего не знаю! – Лидия, похоже, раздумывала, не заплакать ли ей.

И, к счастью для Софи (слез она тоже терпеть не могла, и считала проливание их пустой тратой времени), кажется, склонялась к отрицательному варианту. «Возможно, у нее просто нет с собой достаточно свежего платка», – подумала Софи.

– И все-таки! – настойчиво повторила Софи. – Скажите мне все, что знаете. С чего вы вообще решили, что Ирен – именно пропала? А не отправилась, например, в Гостицы? Или еще куда-нибудь?

– Позавчера после уроков она уехала по своим делам, – послушно начала рассказ Лидия, слегка успокоившись от того, что сумела отыскать желающего взять на себя ответственность за происходящее. – Сказала мне, что вернется часам к восьми-девяти. А потом… потом не пришла домой ночевать. Я думала… ну, в общем, это уже теперь неважно, что, потому как она и утром на уроки не пришла. А это… это уже совсем невозможно… Ирен никогда… Никогда… Я боюсь, что с ней что-то случилось! – на последней фразе Лидия заговорщицки понизила голос.

– В полицию ходили?

– Да, – кивнула Лидия. – Они там все записали, приметы и прочее… Сказали, что в… в убитых и умерших Ирен не числится. А когда узнали, кто мы, то и вовсе беспокоиться перестали…

– В каком смысле – кто вы? – переспросила Софи.

– Ну, Софья Павловна, будто вы не знаете, как официальные чины к бестужевкам относятся? Они же не разбирают… Сказали, что, как мы особы свободного поведения, так будто Ирен сама может куда угодно отправиться, и меня не предупредить… А такого быть никак не могло! Это я точно знаю! Ирен не такая!

– Гм-м… Пожалуй… – Софи задумчиво накрутила на палец локон. – Но… может быть, ее задержали… какие-нибудь непредвиденные обстоятельства? Я… я имею в виду сердечного свойства?

Софи решительно ничего не знала о сердечной жизни своей младшей, незамужней сестры, но рационально предполагала, что у двадцатипятилетней женщины, умной, свободной и по своему весьма привлекательной, что-то такое непременно должно быть. С самого детства Ирен была крайне скрытной и никого не подпускала к своим душевным тайнам. Софи, в свою очередь, никогда не обнаруживала излишнего любопытства по этому поводу. И – зря, как теперь неожиданно выяснилось.

– Нет! – твердо сказала Лидия. – Ирен не из тех людей, которые позабудут свой долг ради… ради каких-либо страстей. Она в любом случае нашла бы возможность известить, предупредить меня…

– Пожалуй, так, – снова качнула головой Софи. – Но вот те дела, про которые вы говорили, куда она отправилась после уроков – что они?

– Я точно не знаю, – Лидия говорила отрывисто, нервно покусывала бледные губы. – Меня это никогда не интересовало. Я даже спорила с Ирен. Поэтому она… не слишком распространялась…

– Так «не интересовалась» или «спорила»? – уточнила Софи. – Согласитесь, это разные вещи… И, пожалуйста, подробнее, это важно…

– Да, да, конечно, вы правы, – Лидия переплела пальцы и стиснула их. Раздался хруст, от которого Софи передернуло. – Попробую объяснить. Дело в том, что Ирен, несмотря на весь рационализм полученного нами образования, всегда интересовалась мистикой…

– Да, я помню, – не удержавшись, вставила Софи.

Пожалуй, Лидия выразилась излишне мягко. С детских лет Ирен мистикой не просто интересовалась. Она с нею жила. Странные способности девочки, а потом и девушки были притчей во язытцах у населения едва ли не всех окружавших Гостицы деревень. На протяжении многих лет Ирен то предсказывала что-то такое, что после сбывалась, то лечила покалечившегося крестьянина или заболевшего ребенка наложением рук, то совершала еще какие-нибудь, не менее странные поступки. Впрочем, надо признать, что сама она своих непонятных способностей сторожилась, и старалась их не афишировать без крайней на то надобности. Но любопытство и тревога, разумеется, жили в любознательной и умненькой девушке. И в общем-то нет ничего удивительного в том, что, оказавшись в Петербурге, Ирен сразу же попыталась отыскать единомышленников или, точнее сказать, «единочувственников». Учитывая же обширность и крайнее разнообразие оккультного петербургского болота (в этом месте Софи невольно вспомнила Ксеничку Мещерскую, ее сапфир и спиритические сеансы в ее салоне…)…

– Ирен ходила в какие-то кружки, еще когда мы учились, – продолжала между тем Лидия. – Сначала она смеялась над ними, и много и остроумно рассказывала мне о том, какими глупостями там занимаются. Называла все это средневековьем и мракобесием. Я спрашивала ее: «Зачем же ты туда ходишь? Зачем тратишь свое время на всю эту чушь? Ведь есть множество передовых обществ, кружков, в которых люди встречаются, чтобы поговорить, обсудить и приблизить будущее России, всего мира, а не копаются в давно отмершем прошлом…» Ирен отвечала мне приблизительно так… – Лидия снова закатила глаза, теперь уже вспоминая. – Мир, по-видимому, несколько больше, чем мы о нем понимаем в текущий момент. Что-то в нем поддается научному познанию. Что-то – пока не поддается. Кроме строго научного, у человечества на протяжении тысячелетий были еще и другие способы постижения мира. Отвергать их все разом в угоду голому рационализму, как бред и чепуху, нет никаких оснований. Она, Ирен, чувствовала все это с самого детства своей собственной шкурой (этого я не могла понять, а она – объяснить). Теперь настало время попытаться как-то все это уразуметь, разложить по полочкам. Я, помню, даже советовала ей идти в церковь. Мне кажется, что, если внеразумное постижение мира существует, то его следует искать именно в рамках мировых религий, их тысячелетних практик, а не…

– Да, вы знаете, я согласна с вами! – быстро сказала Софи и взглянула на тусклую Лидию с невольным уважением. – А что же Ирен?

– Ирен говорила, что в традиционных религиях ее отпугивает их закоснелость, невозможность пересмотра даже самой маленькой, случайной, быть может, догмы. Все эти кружки были, по ее словам, хоть каким-то, но поиском новой истины, соотнесенной со временем прогресса…

– Да, это очень похоже на Ирен…

– А потом, с год уже, наверное, что-то изменилось. Сначала она перестала смеяться, а потом и рассказывать…

– И вы… Неужели вы ничего у нее не спрашивали, Лидия? Вы же жили вместе! Право, мне трудно поверить в существование молодой женщины, начисто лишенной любопытства…

– Разумеется, я спрашивала. Она отвечала вежливо, но как-то… отчужденно, что ли? Говорила, что все это слишком сложно и серьезно, чтобы объяснить мне в двух словах, да она и сама еще не слишком разобралась, и потому не хочет вводить меня в заблуждение, путать…

– Она называла какие-то имена? Явки? Пароли?

Лидия взглянула на Софи с удивлением. Ирен упоминала о том, что ее старший брат был связан с революционерами и пострадал из-за этого. Что же, выходит, и старшая сестра – тоже из них? А как же ее фабрики, издательство, прочее?…

– Нет, – подумав, с достоинством ответила Лидия. – Никаких явок и паролей Ирен, разумеется, не называла. Имя же я запомнила только одно, хотя и не уверена в том, что это именно имя…

– Ну! Как? Не тяните же! – нетерпеливо прервала Софи и притопнула обеими ногами сразу, подавшись вперед и вцепившись в ручки кресла побелевшими от напряжения пальцами. Вздохнув, Лидия, в свою очередь, вспомнила о том, что, по словам Ирен, манеры ее сестры временами очень далеки от светских, и это – часть ее очарования и оригинальности. «Возможно, возможно…» – мысленно покачала головой Лидия. Невоспитанность и отсутствие терпения никому не придавали очарования в ее глазах.

– Даса. Звучит, как собачья кличка, вы согласны?

– Даса? – повторила Софи. – Он что же, индус? Китаец?

– Не знаю наверняка, но из каких-то слов Ирен у меня сложилось впечатление, что он такой же европеец, как мы с вами. Кажется, русский. Вроде бы из образованных и даже знатных слоев…

– Из образованных и знатных? Это уже легче… – пробормотала Софи себе под нос. – Спасибо, Лидия, – сказала она, вставая. – Я немедленно попытаюсь что-то разузнать и предпринять.

– Вы… найдете Ирен? – Лидия тоже поднялась (оказавшись одного роста с высокой по любым меркам Софи), взглянула прямо в лицо беспомощно и близоруко. – Она ведь не могла… Вы понимаете? Она не могла просто так… исчезнуть, никого не предупредив… Она не такая…

– Конечно, конечно, – закивала Софи, думая про себя, что, если кто-то из их семьи и мог исчезнуть вот таким непонятным образом, так это как раз Ирен. – Я извещу вас.

– Софья Павловна, я должна вам сказать. Если вам понадобится любая помощь с моей стороны, вы всегда можете на меня…

– Могу рассчитывать. Это очевидно. Спасибо, – Софи говорила отрывисто и явно ждала, когда Лидия уйдет. В душе девушки снова шевельнулась неприязнь к сестре Ирен. «Порядочная женщина из общества не должна быть такой… такой откровенной» – с учительской привычкой она облекла свое недовольство в слова, с неодобрением взглянула на Софи, невнятно пробормотала какую-то прощальную формулу, получила такое же бормотание в ответ и вышла из комнаты.

– Фрося, проводи гостью! – крикнула Софи, как всегда, совершенно не заметив вызванного ее поведением недовольства. Подобные тонкие вещи ее просто не интересовали. «Хочешь драться, так дерись, а мириться – так мирись! – говорила она еще в детстве. – А чего подпрыгивать друг перед другом, как петухи в пыли? Только время терять…»

Терять время Софи не любила из природного рационализма, хотя никакого недостатка в нем никогда не ощущала. Иногда ей вообще казалось, что в ее собственных сутках несколько больше часов, чем в сутках, предоставленных судьбой другим людям. Единственным человеком, который понимал ее вполне и жил в таком же, как бы растянутом относительно прочих времени, была и оставалась бывшая горничная Софи Вера Михайлова.

Отношения Софи со временем оставались весьма удивительны для большинства окружающих. Несмотря на огромное количество дел, которые она делала практически одновременно, у нее всегда находилось свободное время не только на чтение книг или ленивое безделье, но и на любое новое начинание, которое ее хоть сколько-нибудь занимало. Сверстницы и подруги Софи, которые, встав поздним утром, практически не успевали заметить, как наступил вечер, а с весны до Рождества каждого года насчитывали два-три запомнившихся из собственной или общественной жизни события, удивлялись и, пожалуй, не по-хорошему завидовали этой особенности Софи Домогатской.

«Я просто очень многого не делаю из того, что все, – объясняла желающим Софи. – Оттого и времени много остается. Прически, притирания, ванны, вся эта суета перед зеркалом в будуаре. Потом – чай, визиты, карточки, разговоры ни о чем. Мода, портные, доктора… Целый большой кусок жизни ко мне отношения не имеет.» – «Но что ж, если заболело что-то? – удивленно переспрашивала собеседница. – Как же без доктора?» – «Болезни – от скуки, или от того, что делаешь не то, что надо. Или уж от исчерпанности жизни, – отчеканивала Софи. – Думать надо, что еще сделать можно, а не пилюли глотать!» – «Ну это уж вы, милочка, чересчур!» – недовольно бормотала собеседница. – «Извольте, как знаете!» – Софи облегченно вздыхала и вместе с ощутимым кожей сквозняком уносилась по очередному делу.

«Все три сестры Домогатских уродились чертовски разными, – давно уж заметил кто-то из наблюдательных знакомцев семьи. – Вокруг Софи постоянный тревожный сквозняк, средняя – непрерывно зевает, а младшая – всегда стоит на пороге».

Софи, не доверяя первому впечатлению, перелистала воспоминания об Ирен. Действительно, девочка, а потом и девушка всегда помнилась в обрамлении какого-то дверного проема. Теребит толстую косу, глядит искоса и чуть исподлобья, слегка раскачивается с носков на пятки, словно не решается шагнуть…

– Ирен! – тихонько, себе под нос позвала Софи. – Ты, наконец, шагнула с порога? Куда? И почему не предупредила меня?

Глава 9

В которой Софи и Элен Головнина вместе с детьми посещают Масленичные гуляния и беседуют о наболевшем

– Мамочка, дай три копейки, я судьбу попытаю! – попросила Милочка, опасно подпрыгивая на сидении высокой, с гербом кареты и дергая Софи за рукав.

– Что?! – удивилась Софи, и сверху вниз оглядела дочь так, как будто бы само ее наличие явилось для нее неожиданностью.

– Да вон там! – ломким, переменчивым голосом сказал подросток Ваня, и указующе дернул тонкой шеей в воротнике синей гимназической шинели. – Вон, где мышь, туда ей надо.

Элен Головнина с доброй улыбкой взглянула сначала на сына, потом на Милочку и, не дожидаясь реакции Софи, протянула девочке двугривенный.

– Беги, солнышко, коли хочется. Ванечка тебя сопроводит. И купи себе игрушку какую-нибудь.

Сын Элен протестующе и независимо дернул шеей еще раз, однако возражать вслух не стал. Милочка же зажала в кулачке двугривенный и, стараясь даже случайно не встретиться с матерью взглядом, споро выпрыгнула из коляски. Ваня неуклюже полез за ней. Когда он оказался рядом с ней, Милочка сунула ему в руку свою ладошку и потащила в ту сторону, где толпились ребятишки и шарманщик вертел ручку своего органчика, нестройно выпевающего чувствительную мелодию «Мой костер в тумане светит». Кудлатая девчонка в разбитых, подвязанных бечевкой ботинках, не старше Милочки годами, охрипше и бесчувственно выкрикивала:

– А вот кому судьбу попытать! А вот кому судьбу! Три копейки – судьба!

Прямо на ящике шарманщика стояла небольшая деревянная клетка с ржавыми прутьями. В клетке сидела крупная белая мышь и ела заплесневевший с краю кусочек сыра.

Таща за собой Ваню, Милочка протолкалась сквозь толпу.

– Мне, милая, мне судьбу! – привлекла она внимание девчонки и показала зажатый двумя пальцами двугривенный. Какой-то мальчишка-оборванец хотел было выхватить монетку из Милочкиной руки, но Ваня, неожиданно быстро сориентировавшись, отвесил ему увесистую затрещину.

Девчонка-шарманщица хрипло засмеялась и показала оборванцу язык.

– Так тебе, Федька! Не лезь к господским детя́м!.. А вы, барышня, проходьте сюда, проходьте! Сейчас Матильда вам все доподлинно разузнает…

Воришка ощерил черные зубы, но не убежал, а остановился поодаль, сунув в карманы иззябшие кулаки.

– Это ты – Матильда? – спросила Милочка, покуда девчонка доставала ей сдачу откуда-то из глубины своих живописных лохмотьев.

– Не, я – Катька! – усмехнулась девчонка, просовывая в клетку пальцы и отбирая у флегматичной мыши кусок сыра. – А Матильда – вот она!

Достав мышь из клетки, Катька посадила ее на ящик возле маленькой коробочки с прорезью. Матильда быстро шастнула туда и сразу же вылезла обратно, держа в зубах свернутую в трубочку бумажку. Милочка в восторге захлопала в ладоши. Катька, не торопясь, вернула мышь в клетку и отдала ей сыр. Потом развернула бумажку и глянула на девочку с тенью тревоги на скуластом лице.

– Вы прочитать-то сможете? Или вон, кавалер ваш…

– Да я сама умею читать, – удивилась Милочка и взяла бумажку из Катькиных грязных пальцев. Ваня, словно невзначай, заглянул ей через плечо.

«Тайны сгущаются вокруг вас», – вслух прочитал он.

«Ох! – вздохнула впечатлительная Милочка, которая тоже прочла надпись. – Жутко-то как!»

– Не дрейфьте, барышня! – усмехнулась Катька и ковырнула пальцем в широком носу. – Вам еще понравится будет, вот увидите!

– Глупость какая! – на этот раз Ваня дернул плечом. – Охота тебе! Пойдем…

– Пойдем, пойдем, Ваня! – горячо согласилась Милочка, уже позабывшая о странном предсказании. – Пойдем еще поглядим! Вон там, смотри, обезьянка! И еще Петрушка… И карусель… Побежали туда…

– Ерунда все… – пробормотал Ваня, широко шагая вслед за бегущей девочкой.

Впрочем, справедливости ради надо заметить, что он не так уж сопротивлялся происходящему. Несмотря на возраст (этой зимой Ване исполнилось 12 лет) и гимназический мундир, ему и самому было любопытно. Никогда еще он не принимал участия в народных масленичных гуляниях.

Гуляния эти проходили ежегодно на Семеновском плацу, который начинался сразу за казармами Семеновского полка и тянулся до Обводного канала между Звенигородской улицей и Царскосельской железной дорогой. На масленицу весь плац заполнялся балаганами, качелями, каруселями, ларьками с игрушками, сладостями и горячими блинами. Гуляния посещал в основном простой люд, мастеровые, чиновники низших классов. Аристократы иногда привозили детей посмотреть на веселье, но из экипажей не выходили. Отец Вани Василий Головнин, впрочем, и это считал ненужным. Между тем несколько учеников из разночинцев, с которыми Ванечка учился вместе в гимназии, рассказывали, что на масленицу на плацу «отменно весело». Потому не было ничего удивительного в том, что, когда Ванечка узнал, что лучшая подруга матери, Софья Павловна Безбородко, почему-то назначила ей встречу не в особняке Головниных и не в своей городской квартире, а возле масленичных балаганов (пусть Милочка развлечется, посмотрит), мальчик охотно (поворчав лишь для вида) вызвался сопровождать мать и даже согласился развлекать Милочку.

Теперь же ему просто до щекотки в носу хотелось прокатиться на карусели. Карусель-«корабль» была удивительно хороша и пользовалась заслуженным успехом. Площадка карусели при вращении меняла плоскость движения, отчего создавалось впечатление, что палуба под тобой качается и ты действительно находишься на корабле в сильную бурю. Для большего впечатления на перилах были развешаны спасательные круги. Центр ограждала круговая стенка с иллюминаторами, а сбоку висел большой якорь. При отправлении и остановке карусели раздавался пароходный гудок. Карусель вращали вручную несколько здоровенных парней, которые упирались могучими руками в горизонтальные балки.

– Милочка, у нас же деньги остались, – солидно сказал Ваня. – Идем на морскую карусель. Это очень занимательно и познавательно.

– Хорошо, Ванечка, – тут же согласилась Милочка, которая не любила никому отказывать. Огромная карусель, между тем, изрядно пугала девочку. К тому же ее укачивало практически в любом экипаже. А что будет на карусели? – Но сначала давай Петрушку посмотрим, ладно? – попросила Милочка, рассудив, что, если немножко отложить неизбежную неприятность, то она, может быть, окажется уж не такой и страшной…

Ванечка вздохнул и поплелся вслед за девочкой смотреть Петрушку.

Представляли «Петрушку» два артиста – один с ящиком и ширмой, другой – с гармошкой и барабаном. Ширма расставлена в виде замкнутого четырехугольника, внутри сидит артист, который управляет куклами. Во рту у него особая свистулька, которая искажает звук человеческого голоса. Другой в это время играет на гармонике и заменяет собой чуть ли не целый оркестр. За спиной у него турецкий барабан с медными тарелками наверху, от которых к ноге протянута веревка. За манжету на правой руке заложена колотушка для барабана, так что правой рукой он и играет на гармонике, и бьет в барабан. На голове – медный колпак с колокольчиками. Все вместе создает ужасный шум, который нравится собравшейся публике. Главный герой представления – Арлекин-Петрушка. Он никого не боится, всех побеждает, может выкрутиться из любого положения, острит и шутит. Сидящий за ширмой человек говорит разными голосами за разных героев. Вот над краем ширмы появляется кукла-городовой с красной физиономией и необыкновенно длинными усами. Он грозно ревет: «Я тебя, Петрушка, в участок заберу, ты всех обижаешь!» В руках у Петрушки появляется палочка, он бьет ею городового по носу. Петрушка хохочет, публика тоже. Все воспринимают это так, что есть сила выше городового…

Представление с Петрушкой с самого начала кажется Ванечке довольно глупым. Вместе с родителями и братом он много бывал в петербургских театрах, в концертах, у них ложа в Мариинке, в особняке Головниных часто бывают музыкальные вечера… Но вот уже два городовых со свистками наступают на Петрушку, а тот, отшучиваясь, отходит к самому краю ширмы… «Что ж делать, люди добрые? – с ноткой растерянности обращается к людям Петрушка. – Неужто за так пропадать во цвете лет?» – «Нет! Не надо! Дай им, Петрушка! Покажи им!» – кричат вокруг. Мальчишки подпрыгивают, чтобы лучше видеть. Подвыпившие мастеровые ударяют кулаком по ладони. Девчонки стоят, полуоткрыв рты и забыв лузгать подсолнухи.

– Ну же, Петрушка, не сдавайся! – вместе со всеми кричит Ванечка, изо всех сил сжимая мокрую Милочкину ладошку.

Разумеется, Петрушка побеждает.

Милочка, нога за ногу, плетется вслед за Ванечкой к карусели. Чтобы утишить ее страхи, Ванечка покупает ей горячую булку с марципаном. Гармонь играет вальс. Карусель отправляется…


– Три копейки – судьба! – говорит Софи Домогатская в полутьме кареты и некрасиво щерится.

– Да успокойся же, Софи, – ласково уговаривает подругу Элен Головнина. – Ну пусть дети развлекутся, раз уж ты здесь решила. Васечка никогда бы не позволил, а Ванечке, я знаю, охота… И Милочка… Кстати, а почему ты Павлушу с собой не взяла?

– Да потому, что ему все это не надо. Он это презирает.

– Что презирает? – удивилась Элен. – Масленицу?

– Развлечения. Веселье. Не знаю. Иногда мне кажется, что он родился старичком.

– Как это грустно, – вздохнула Элен. – Ну, тем более. Пусть Милочка с Ванечкой…

– Да я ж вовсе не про них, Элен! – с досадой сказала Софи. – Пусть себе делают что хотят, лишь бы нам не мешали…

– Софи! – Элен понизила голос и одновременно, как записная трагическая актриса, подпустила в него темно-синей, морской глубины. – Ты знаешь, как я к тебе отношусь, но иногда мне кажется ужасное…

– Что же? – поморщилась Софи. От голоса Элен ей вдруг представилось, что в горле подруги медленно колышутся длинные водоросли. Видение получилось не из приятных.

– Мне кажется, что ты… что ты вовсе не любишь своих прелестных крошек!

Софи не стала отвечать, и лишь усмехнулась при мысли о том, что сказал бы Павлуша, если бы его в глаза назвали «прелестной крошкой».

– Но ведь ты хотела говорить о чем-то, – напомнила Элен после некоторого молчания.

– Да, – кивнула Софи. – Кроме тебя, мне, получается, говорить не с кем… Ирен, Гриша и публичный дом.

– Что? – Элен выпрямила спину и сделала себе соответствующее ситуации лицо. – Говори все, я тебя слушаю.

Внимательно выслушав подругу, Элен некоторое время молчала. Софи ждала. Они с Элен были знакомы с раннего детства и, несмотря на коренное, казалось бы, различие взглядов и темпераментов, всегда оставались близки. В отличие от большинства окружающих Элен людей, Софи знала о том, что Элен Головнина – это не только светская дама, чьи образцовые манеры и безупречный вкус признаны всеми, не только идеальная, заботливая, как наседка, жена и мать, но и вполне развитый, зрелый, хотя и не особенно гибкий ум.

С Элен она действительно могла поделиться любыми своими проблемами и всегда остаться в выигрыше. Даже ничего не поняв и ни в чем не разобравшись, Элен умела принять тех, кого любила. Бескомпромиссно осуждала поступки, которые казались ей дурными, но не людей. Это дорогого стоило, и Софи была достаточно умна, чтобы знать подлинную цену.

Много лет их дружба как бы играла в одни ворота. Проблемы и дела Софи казались ей самой настолько запутанными и масштабными, что простуды и учебные успехи и неудачи Ванечки и Петечки, повышение по службе, которое получит или не получит Васечка, нервное расстройство самой Элен, воровство кухарки, принятой на службу в особняк Головниных – все это казалось Софи весьма мелким и скучным, и едва достигало ее сознания. Позже, когда, окончательно повзрослев, она внезапно осознала это длящееся неравенство, ей стало просто невдомек: как же Элен много лет терпела это откровенное пренебрежение к своим делам и проблемам? Со свойственной ей прямотой она тут же осведомилась об этом у Элен, присовокупив к вопросу едва ли не оскорбительное:

«Не может же так быть, чтобы тебе, кроме меня, и поболтать не с кем было!»

– Нет, Софи, не так, – грустно улыбнулась Элен. – Я просто люблю тебя. Такую, какая ты есть. Это ты понять можешь?

Вместо ответа Софи закусила губу и, намотав локон на палец, сильно дернула книзу, почти желая причинить себе боль.

– Почему ты меня всегда дурой выставляешь? – с досадой спросила она.

– Разве? Я? – удивилась Элен. За много лет она так и не привыкла к умению подруги все вывернуть наизнанку и в свою пользу.

– А то кто же? – сварливо отозвалась Софи. – Ладно. Теперь ты мне еще раз все про себя скажешь, а я буду учиться слушать.

– Что же сказать? – растерялась Элен.

– Да что хочешь! Только не мямли, пожалуйста! Сейчас! Иначе я прямо на твоих глазах скончаюсь от снедающего меня чувства вины, – Софи привыкла к тому и давно организовала свою жизнь так, чтобы все ее желания исполнялись практически незамедлительно.

Справедливости ради следует отметить, что и сама она при этом вовсе не сидела, сложа руки, а готова была работать буквально день и ночь. Но и другие тоже должны поворачиваться. Просто сидеть и ждать Софи не умела совершенно. Любое, даже самое глупое и бесцельное действие казалось ей более предпочтительным.

– Софи, да что ты такое говоришь?! – нешуточно испугалась Элен. – Какая вина? За что?!

– Да неважно теперь! – отмахнулась Софи. – Коли уж я исправилась. Говори!

– О чем же ты хочешь говорить?

Софи фыркнула, скрипнула зубами от досады, но тут же из обстоятельств переломила себя и ответила с неожиданной в ней лаской.

– Элен, голубка, пойми, я хочу не сама говорить, как всегда бывало, а как раз послушать тебя. Есть же что-то, что тебя-то тревожит или, напротив, радует… Про деток, может быть, или про мужа… Я вот помню, что матушка твоя сильно хворает…

Элен вздохнула и, как было с детства, покорно приняла правила новой игры, которую для чего-то навязывала ей Софи. Подробно рассказала о болезни матушки, о многочисленных и противоречащих друг другу предписаниях докторов, о переэкзаменовке у Петечки и о том, как Ванечка полез на дерево доставать кошку, а после неловко спрыгнул и подвернул ногу.

– А ты-то, ты-то сама, Элен? – выслушав все, Софи недоверчиво заглянула в круглое, безмятежное лицо подруги. – Васечка, Петечка, Ванечка… Другие всякие. Столько лет от тебя и слышу… А что же с тобой-то?

– Так это и есть моя жизнь, Софи, – улыбнулась Элен. – Тебе ведь для рассказа события нужны. А что ж еще со мной может отдельного произойти?

Софи несколько времени подумала, неожиданно вопрос показался ей весьма важным. Когда заговорила, слова падали с ее темных губ вязко и едва ль не в три раза медленнее, чем обычно.

– Получается, твоя жизнь полностью растворена в других людях, в семье. Это очень возвышенно, благородно. Ты, сколько я тебя помню, вроде бы так и хотела. У тебя все сложилось, и ты, выходит, всего достигла уж много лет назад. Ты говоришь, мне события нужны. Это не так. Мне как раз твои (а точнее, не твои) события не интересны. Мне интересно, что у тебя внутри, вот там, – Софи протянула руку и дотронулась пальцем до безупречной, волосок к волоску, прически Элен. – Меня ты интересуешь, Элен. Ты, – понимаешь? Я много лет тебе рассказывала, что со мной происходит, а о тебе, получается, и не знаю ничего… Это странно…

– Да что ж тут странного, Софи?! – горячо воскликнула Элен, словно отметая какое-то серьезное обвинение. – Просто у меня, по сравнению с твоей, жизнь вовсе неинтересная! Но я за то никого не виню, потому что, ты правильно сказала, сама выбрала.

– Элен! – Софи подалась вперед и схватила кисть подруги своими горячими руками. Элен вздрогнула. – Неужто ты мне так и не скажешь?!

– Господи, да чего же?! – Элен уже готова была заплакать с досады.

Софи тревожила, трясла, неудобно мяла ее душу. Хотелось стряхнуть с себя ее цепкие пальцы, уйти. «Но не за то ли я всегда ценила ее?» – спросила себя Элен и в тот же миг – решилась.

– Хорошо, Софи, я скажу.

Обычно румяная, Элен стала бледна, но, как у нее всегда водилось, заговорила об интересующем ее предмете сразу и без малейшего кокетства. Софи между тем внимательно разглядывала подругу и завидовала ей. В повседневной жизни Элен категорически не прибегала ни к каким косметическим ухищрениям, но как у всех полных физически и чистых душой людей, к тридцати годам на лице ее не было ни одной морщинки или иного следа увядания.

– Софи, это давний след. Ты, вероятно, уже сто раз позабыла про тот разговор, но я все же хочу тебе сказать: ты тогда была права абсолютно, а я – совершенно неправа, с лицемерным негодованием отнесясь к предложенному тобой предмету…

– К чему? В чем не права? Элен, я категорически ничего не понимаю.

– Я сама только нынче с полной отчетливостью поняла, как я виновна перед Васечкой. Меня воспитывали… Но ведь еще римляне говорили: незнание закона не освобождает от ответственности. В конце концов тебя воспитывали также, а ты уж давно сумела изменить… Ты должна понять, это буквально убивает меня.

– Господи, Элен, но в чем твоя вина?! Перед Васечкой? Да ты же всю жизнь его только что не облизывала, как кошка котят лижет. Я даже придумать не могу. Ой! – Софи усмехнулась и закрыла рот ладонью. – Неужели ты завела любовника?!

Элен закатила глаза, побледнела еще более и отшатнулась от подруги. Софи противно захихикала.

– Но что же тогда?

– Я не исполняла, как должно, долг супруги и он, бедняжка, был лишен… Софи! – прошептала Элен трагическим шепотом. – Софи, я бы не удивилась, узнав, что мой Васечка… Васечка когда-нибудь… посещал падших женщин! В их вертепах!

Тут Элен зажмурилась от ужаса и мелко, по-старушечьи, затрясла головой.

«Ну да, я бы тоже удивилась, если бы наоборот, – скептически подумала Софи. – Тем более, что мы с ним, помнится, даже как-то столкнулись на пороге одного… гм… вертепа… Но что же все-таки с Элен?»

– Элен, ты можешь сказать определенно: о каком долге мы говорим?

Элен запрокинула голову и судорожно сглотнула, как курица, неожиданно поживившаяся крупным червяком. По ее белому горлу прокатился комок.

«Ага! – подумала Софи. – А вот на шее у нее морщины. Точнее, перевязочки, как у младенца…»

– Я… я не удовлетворяла его в спальне! – выпалила между тем Элен.

– Ого! – Софи с трудом удержалась, чтобы не расхохотаться. – Это смело! Это для тебя… ну просто, как Рубикон перейти. Но что же навело тебя на такую мысль? И почему сейчас? Неужели Васечка предъявил какие-то претензии?

– Нет! Нет! – Элен, забывшись, замахала руками и вместе с потоками воздуха до Софи долетел знакомый запах ее духов. – Как ты могла такое подумать?! Васечка культурный человек, и он никогда не стал бы обсуждать…

– Мир богат и разнообразен, – задумчиво сказала Софи. – К примеру, на Востоке признаком культуры и развития человека как раз считается возможность и способность обсуждать эту тему…

– Вот! – Элен наставила на Софи пухлый палец с овальным розовым ногтем. – Вот именно это! Я знаю, что ты до сих пор общаешься с той женщиной… ну, подругой Михаила… И у тебя есть свой опыт. Я хочу, чтобы ты помогла мне!

– Ты знаешь, я все готова сделать для тебя. Но как же я помогу, если у тебя с Васечкой никогда… – Софи была искренне удивлена.

– Никогда не поздно исправить допущенные ошибки, – бодро заявила Элен. – Так учил Христос: раскаявшийся грешник дороже двух праведников. Я хочу, чтобы ты помогла мне… усовершенствоваться в этом вопросе!

– Ну ни черта себе! – сказала Софи и рукой вернула на место отвалившуюся челюсть.


Софи всегда старалась держать данное ею слово, даже если совершенно не верила в успех предприятия. Тем более, что подруга едва ли не в первый раз за жизнь попросила ее помощи. Почти сразу же после удивительной беседы с Элен Софи отправилась в гадательный салон.

– Тут дело вовсе не в Василии Головнине, – сразу же заявила проницательная бирманка, выслушав Софи. – Просто твоя Элен к тридцати годам дозрела и сама захотела настоящей, полноценной мужской любви. Самый возраст для женщин в вашей стране, как я заметила. Сейчас я расскажу тебе, что можно сделать, а ты передашь ей. Но хочу тебя предупредить: надежды мало, ибо в Василии слишком много от стихии воды.

– Что такое? – уточнила Софи.

Саджун глянула безжалостными, черно-лиловыми глазами:

– Слизь, текучесть и ненадежность для живущих на суше.

Софи вздохнула. Насчет стихий, о которых говорила Саджун, она ничего не знала, но о Васечке была приблизительно того же мнения.

Когда Софи передавала подруге рекомендации Саджун (при этом кое-чего прибавляя от себя), Элен Головнина попеременно бледнела и покрывалась красными пятнами, но в обморок не падала и даже не закатывала глаза.


После того знаменательного разговора прошло более двух лет. Софи не раз хотелось поинтересоваться, как обстоят дела в спальне Элен, но как-то не выпадало случая. Кроме полученного Софи воспитания, в рамках которого разговоры на подобную тему были абсолютно недопустимы, еще и сам образ Элен гасил излишнее любопытство. Иногда Софи даже спрашивала себя: да не привиделось ли ей это все? Действительно ли Элен Головнина, похожая на аккуратную сахарную голову, спрашивала ее об этом?

Может быть, как раз теперь – время? Полумрак кареты, Широкая масленица, гудящая за занавешенным окном…

– Элен, я давно хотела спросить тебя: как у вас с Васечкой?

Элен выпрямилась еще сильнее, хотя на мягких подушках это казалось уж невозможным.

– Ты действительно хочешь знать? Сейчас, когда у тебя…

– Разумеется! Иначе не стала б и начинать. Теперь я решилась, а в другое время хочу, но… я тебя стесняюсь, понимаешь?

– Нет, не понимаю! – сразу отмела Элен. – Так слушай, пока я тоже решиться могу…

Софи пришло в голову, что Элен, по-видимому, уже давно ждала возможности выговориться, и она выругала себя: «Ну, и кто из нас здесь весь такой отважный, эмансипэ, без предрассудков и прочее? Чего ожидала-то столько времени? Что Элен, с ее деликатностью, сама тебя за пуговицу возьмет?»

– С Васей у нас, увы, никак, – начала между тем свой рассказ Элен. – Тогда, после нашего с тобой разговора, я пыталась что-то сделать, но он ни на что не согласился. И я от этого просто с ума схожу. Потому что, конечно же, я сама во всем виновата…

– Отчего же – ты? – логика Элен порою оставалась для Софи просто непостижимой. – И как, прости, это выглядело – «не согласился»?

– Он… он сказал мне… – Элен говорила с явным трудом, тоном отчужденным и пыльным, как старый циркуляр по железной дороге. – Он сказал мне, что ничего ему такого не надо, и не надо его нигде трогать и ласкать. И… даже рассердился на меня, и долго спрашивал, откуда я все эти вульгарные глупости взяла и… и потом догадался, что все это как-то от тебя, и стал говорить… Но тут я ему, конечно, замолчать велела. Он фыркнул и замолчал, и больше… больше мы к этому разговору никогда не возвращались, а он… он после того стал совсем редко ко мне в спальню приходить… А я… я ведь, ты знаешь, всегда еще дочку хотела, но теперь…

Софи! Я глупая и гадкая грешница, конечно, Васечка прав, такие женщины не должны… Которые так могут думать…

– Прекрати нести ерунду! – строго сказала Софи. – Если ты – гадкая грешница, так Господь в раю сидит в одиночестве и сам с собой от скуки в шашки играет. Или уж они там внутри Троицы как-нибудь, как на иконе Рублева, но этого я никогда разобрать не могла… Пустое! Скажи мне: как именно ты сейчас обо всем этом думаешь?

В полутьме кареты алебастровая кожа Элен смотрелась теперь низкого качества бумагой. Яркие карие глаза подернулись тусклой серой дымкой. «Как бы в обморок не откинулась! – озабоченно подумала Софи. – Полежит и встанет, конечно, но что я детям скажу? Испугаются же!»

– Я сама не знаю, как это вышло, – тихо, ровно заговорила Элен. – Он, Васечка, стал теперь таким, незнакомым, как будто чужим. Хотя как это может быть, я не могу понять? Он весь зарос белым таким жиром, и кожа лоснится и натянулась. Мне кажется, что он сквозь этот жир уже вообще ничего не чувствует. И говорит про всех и про все: «Глупость! Глупцы!» Как будто бы он сам… ну, Бог весть, что такое, и право имеет… И еще он так спит на спине, раскинув руки и ноги, и выпятив живот, и тогда челюсть вниз и внутрь куда-то проваливается, и пальцы такие плоские, желтые торчат из-под одеяла, и пятки, и храпит, не ритмично так, знаешь, как дети похрапывают или мопсы, это даже уютно бывает, а по-другому, захлебываясь, хрюкая, все время меняя тональность, как какая-то вещь или машина, а не человек вовсе… А как выпьет в клубе или в гостях, так от него сразу мертвяком пахнет…

И я не знаю, что мне со всем этим делать…

– Господи! – потрясенно прошептала Софи, а Элен от этого шепота, наконец, смогла разрыдаться.

Софи подавшись вперед, неловко обняла подругу и гладила ее плечи и лопатки.

– Видишь теперь, какая я гадкая? – слегка успокоившись, Элен шмыгнула носом и достала кружевной платок. – Как я могу так? Ведь он мой муж, отец моих детей…

– Будет себя уговаривать, – строго сказала Софи. – Ты чувствуешь так, как чувствуешь, и отменить этого нельзя, как бы тебе не хотелось. Теперь думать надо о том, что делать дальше…

– Что ж делать? Жить… – Элен тщательно вытерла глаза и опухший нос. Выговорившись и отрыдавшись, она явно почувствовала себя лучше и бодрее. – Теперь вот надо с твоими делами решить, а у меня – что ж… Я разве одна такая?

– Не одна, конечно, если в общем посмотреть, – согласилась Софи. – Но меня-то общее никогда не интересовало. Что мне до него? Это все равно как наша Оля Камышева, хочет всех спасти. Для меня ты – особенная совершенно, даже сравнить не с чем. Так что просто так я это тоже оставить не могу. Когда ты мне уж сказала… Я потом об этом подумаю, ладно, Элен? Когда смогу…

– Софи! – улыбнулась Элен. – Какая же ты милая! Своих забот полон рот, а вот уж готова решать, как мне с Васечкой в спальне разобраться…

– Разберусь, – едва ли не угрожающе сказала Софи. – Дай только срок…

Теперь уж Элен засмеялась и, тут же снова став серьезной, заметила:

– А не желаешь ли, устроительница, выслушать, что я думаю по поводу твоих дел?

– Желаю, – буркнула Софи. – Для того, между прочим, и звала.

– Я думаю вот как, – Элен теперь явно стала бодрее, чем была в начале встречи. – Главная покуда проблема, это то, что мы ничего не знаем. Что на самом деле происходит с Гришей? Что затевает этот… Николаша? Кто такой Даса, какие у него были отношения с Ирен и чего он вообще хочет? Куда пропала Ирен и по своей ли воле она это сделала? Что собирается делать или, наоборот, не делать Ефим Шталь? Так?

– Да, ты права, – кивнула головой Софи. – Сведений явно маловато. Ты предлагаешь провести расследование?

– Ну что ты! Я же не полицейский! Я предлагаю решить все эти проблемы разом, и как раз с помощью салона бедной Саджун, который и сам по себе, насколько я понимаю, является твоей проблемой…

– Это каким же образом? – заинтересовалась Софи. – А, я догадалась! Ты предлагаешь снова открыть салон и заманить туда Дасу, Ефима и Николашу? Чтобы девочки у них все выведали, а потом…

– П-фу, Софи! – Элен брезгливо потрясла в воздухе пальцами. – Ты, конечно, оч-чень оригинальная и свободно мыслящая женщина, но все-таки… есть границы…

– Тогда как же? – вопрос о границах не заинтересовал Софи совершенно.

– Слушай меня и не перебивай, пожалуйста, – Элен наставила на Софи аккуратный палец, похожий на молодую белую редиску. – А не то я путаться буду, и время потеряем. Значит, если этот Даса действительно из кругов, то я про него по своим связям из одного-двух дней все доподлинно разузнаю: настоящее имя, фамилию, где живет, чем занимается и прочее. Потом. Надо как можно более ускорить все перестройки в особняке Саджун, а кое-что из интерьеров, напротив, оставить, как было, и о том аккуратно слух пустить. Это я тоже, как твоя всем известная конфидентка, на себя возьму…

– Но, Элен, зачем это?…

– Я же просила не перебивать! – воскликнула Элен. Софи послушно прижала палец к губам и покаянно затрясла головой. – Потом ты объявляешь о приеме, или о музыкальном вечере или как тебе пожелается и всех интересующих тебя лиц приглашаешь в обновленный особняк вместе с прочими светскими знакомцами…

– Элен! Прости, конечно, но это ты глупость сказала! Кто из света по приглашению Софи Домогатской пойдет в бывший публичный дом?! Это же скандал!

– Сонечка! – Элен усмехнулась снисходительно, и это выражение на ее лице поразило Софи до крайности – возможно, доселе она вообще никогда его не видела. – Ты все-таки очень рано (разумеется, по обстоятельствам!) покинула петербургский свет, и потому совершенно в нем не разбираешься. Что, по-твоему, движет и питает энергией его жизнь? Разумеется, скандалы! Конечно, все скажут свое «фи», заочно очередной раз обольют грязью и тебя и все, что только возможно, но потом… Потом не только придут – прибегут, как миленькие! Это ведь так чертовски пикантно…. как, впрочем, и все, что делает «эта невозможная Софи Домогатская… И как только муж ее терпит!» – Элен очень похоже передразнила визгливый голосок графини К. – Так что за явку ярких представителей нашего света, я, на твоем месте, беспокоиться бы не стала. Далее по списку. Разумеется, как только мы обнаружим и вычислим этого Дасу, его мы пригласим в первую очередь. Если он сам и не причастен к исчезновению Ирен, то, наверняка, сможет многое рассказать о ее знакомствах и интересах. Кроме того, ты обязательно должна будешь пригласить Мари Шталь…

– Да уж она-то точно не пойдет!

– Ерунда! Ты что, забыла, как устроена наша милая Мари Оршанская? Да даже если бы Ефим решил приковать ее к дивану (чего он, конечно, делать не станет, так как на все без исключения проделки жены ему наплевать), так она из снедающего ее любопытства все равно явилась на эту вечеринку, а слуги несли бы за ней диван. Причем великолепная Мари наверняка сумела бы повернуть дело в обществе так, что будто носить с собой место отдохновения – последний крик парижской моды, и на следующий прием уже многие явились бы со своими диванами…

Софи не удержалась от улыбки. Право, отчего это многие не догадываются, что Элен Головнина – умна, и считают ее скучной и примитивной? Софи никогда не могла этого разобрать.

– Если правильно поведем дело, то у Мари мы наверняка сумеем разузнать что-нибудь о планах Ефима. Он держит ее от себя далеко, но она умна и хитра, и, если я хоть что-то в ней понимаю, наверняка о многом осведомлена. Кроме того, тебе придется пригласить, как бы из старых знакомств, этого Николашу, или Ивана Самойлова, как он известен. Ему-то как раз идти будет невместно, но все знают, что он, как любой «из грязи в князи» никаких возможностей не упускает, да уж и не так много, куда его из вправду приличных домов зовут… Так что и он, я думаю, придет. Здесь уж от тебя зависеть будет, как ты с ним сумеешь. И еще, я полагаю, мы пригласим Олю Камышеву, как будто бы старый, из юности, круг собрать. Она, конечно, теперь революционерка, а я, например, эксплуататор трудового народа, но с тобой, как я помню, она отношений не рвала. Повидать всех она, я думаю, не против, да и агитация в кругах врагов, повод, опять же. И еще, мне кажется, у нее изворота мозгов хватит, чтобы проституток, которые у Саджун трудились, за угнетенные народные массы считать. У нее мы все возможности про Гришу и разузнаем. Надо же его оттуда как-то вытаскивать, пока он жив… Но вот я вижу закавыку…

– Какую же?

– Васечка не пойдет на твой прием ни под каким соусом. Я же, как замужняя дама, не могу явиться туда без сопровождающего. Никто из друзей дома не решиться вызвать Васечкино неудовольствие и сопроводить меня, а своих друзей-мужчин у меня, как ты понимаешь, нет и по моему положению не может быть…

– Ловко! – воскликнула Софи.

Как в Элен все это вместе уживалось – тоже оставалось для нее загадкой. Строить вполне деятельные планы по подготовке побега политического ссыльного и обустройства публичного дома и одновременно не мыслить своего появления на светском приеме без специально подобранного спутника. При всем при том (и Софи не могла этого не понимать) – Элен оставалась завидно цельной личностью, которая никогда не изменяла своим принципам.

– Но я должна там быть, чтобы поддержать тебя, да и сама моя репутация поможет заманить в особняк гостя-другого, – задумчиво продолжала рассуждать Элен. – «Если уж Элен Головнина там будет, значит, милочка, не так страшен черт, как его малюют…» – теперь Элен блестяще спародировала блеющую интонацию Ирочки Гримм и ее чуть квакающий немецкий акцент. – Ты просто физически не сможешь беседовать со всеми интересующими нас лицами одновременно и, значит, кого-то я должна буду взять на себя… И все это получается решительно невозможно, и я теперь чувствую себя неловко по отношению к тебе, так как знаю, что ты, эмансипэ, думаешь про мои принципы…

– Элен, не волнуйся, я очень уважаю твои принципы! – отрывисто сказала Софи. План Элен она уже внутренне приняла, и теперь прокручивала в голове детали, сметы и сроки потребных устроительных работ. – И я, клянусь, найду тебе кавалера!

– Где же ты его найдешь? – с тревогой спросила Элен. – Васечка, ты знаешь, он очень долго может помнить обиду, и я б не хотела, чтобы у кого-нибудь из-за меня… Если кто-то из друзей Петра Николаевича по доброте душевной…

– Элен, я достану тебе спутника не из высшего света, – сказала Софи. – Которому плевать на Васечку и на отношения с ним. Твои принципы, надеюсь, это позволяют?

– Но откуда же все-таки ты его возьмешь? – растеряно переспросила Элен. – Мастера с твоей фабрики? Управляющего имением? Издателя?

– Господи! – не удержалась Софи. – Мне бы твои заботы! Я… Я позову на прием инженера Измайлова. Он тебе подходит?

– Измайлова? – карие глаза Элен блеснули любопытством. – Это тот самый, который как бы герой твоего романа?

– Ну да, – усмехнулась Софи. – Как бы герой.

– Ты знаешь, мне всегда было любопытно на него взглянуть, – призналась Элен. – Насколько он похож… Михаила Туманова я хотя бы немножко знала, и Сержа Дубравина, а Измайлова даже не видела… И еще Машеньку Гордееву…

– Ну, Машеньку я тебе предоставить никак не могу, а вот Измайлова и повидаешь, – подытожила Софи. – Я тоже давно его повидать хотела. А тут и случай вышел…

– Но, может быть, он и не захочет… не согласится? – с сомнением протянула Элен.

– Увидев твою ослепительную красоту, любой мужчина почтет за честь сопроводить тебя на бал, – отчеканила Софи. Элен мило, совершенно по девически зарделась.

– А что он нынче делает-то? – заторопилась она отвести разговор от своей персоны.

– Андрей Андреевич Измайлов, насколько я о нем осведомлена, служит нынче инженером на Николаевской железной дороге. Живет совершенным бирюком, на съемной квартире со столом, семьи не имеет, из шинели носа не кажет. Раз в три-четыре месяца пишет и отсылает в «Вестник железной дороги» статьи, по слухам, весьма дельные. С прошлыми своими знакомцами, по революционным делам, порвал совершенно, а новых – не завел, как будто бы и без надобности. Два раза в месяц посещает Михайловский театр, причем билеты покупает на галерею, по пятьдесят копеек…

– Софи! – удивленно воскликнула Элен. – Но откуда же ты все это знаешь?

– Дядюшка его, Андрей Кондратьевич Измайлов, промышленник, мне по делам известен, еще со времен Михаила, – объяснила Софи. – После он мне изрядно помог советом, когда я дела на фабрике налаживала, и магазины, и прочее к ней присоединяла. Вот он-то мне не раз на племянника и жаловался…

– За что ж?

– Да он-то его вырастил, как сына, хотел к делу семейному пристроить, смотрел, как на наследника и продолжателя, а Измайлов ему: «Вас не надо!» Любому обидно бы стало…

– Пожалуй… – протянула Элен. – Но что ж поделать, если у Андрея Андреевича душа не лежала…

– Ничего не поделать! – с тенью непонятного раздражения в голосе сказала Софи. – Будто мы все только то и делаем, к чему у нас душа лежит…

– Ну уж ты-то – во всяком случае! – неожиданно веско сказала Элен, смягчив, впрочем, свои слова улыбкой.

– Ого! – Софи как будто готовилась возразить, но не успела, так как именно в этот миг дверь кареты распахнулась и в нее буквально влетела подсаженная Ваней Милочка.

– Ой, мама, ой, тетя Элен! – защебетала она. – Там так здорово, так красиво, такой ужас! Мы на карусели катались-катались, пока денежки не кончились, меня потом тошнило, но Ванечка мне головку подержал и свой платок дал, и все уже прошло. Только пирог с марципаном жалко, он весь наружу убежал, но его воробушки склюют, так что – ничего. А на карусели было такое призовое кольцо на пружинке. Кто его сумел вырвать, тот может еще бесплатно кататься. И Ванечка хотел вырвать, но у него не вышло, а оборванец тот, Федька, который у меня денежку хотел украсть, целых два раза сумел, а мышка вытащила, что над нами тайны сгущаются, и я сначала испугалась, но Катька сказала, что мне еще понравится…

Софи сжала руками виски, а влезший вслед за Милочкой Ваня выразительно взглянул на мать: «Понимаешь, мол, как мне тяжело пришлось?».

Элен ласково улыбнулась сыну и нежно обняла дрожащую от возбуждения Милочку.

– Все хорошо, солнышко, все хорошо! – проворковала она. – Сейчас домой поедем, молочка попьем, и в кроватку…

Глава 10

В которой инженер Измайлов говорит о тяжкой доле литературного героя, деревенские дети штурмуют снежную крепость, а Джонни становится братом милосердия

Инженер Измайлов снимал квартиру на Полтавской улице, недалеко от Знаменской площади и Николаевского вокзала. Софи, которая прямо-таки до щекотки любила ковать железо, пока оно горячо (то есть, говоря иными словами, реализовывать любую свою блажь немедленно после того, как она пришла ей в голову), велела ехать туда тот час же, полагая, что в выходной день инженер просто обязан сидеть дома. «А куда ж ему еще пойти-то, коли на службу не надо? – рассудила она. – Да и с Семеновского плаца случай удобный!»

Элен слабо противилась, однако, пока она вслух рассуждала о неуместности столь внезапного визита, ее собственный кучер, повинуясь напору Софи, уже гнал карету сначала по набережной Обводного, а потом по Лиговской улице в сторону Знаменской площади. Уставшая Милочка клевала носом, а Ванечка с любопытством выглядывал из окошка, разглядывал небольшие домики с извозчичьими дворами, всякий хлам на берегу находившегося в запустении канала. За каналом поднимались высокие заводские трубы, вдоль немощеных улиц жались друг к другу грязные домишки окраины, маленькие лавчонки, трактиры, чайные, «казенки».

У дома Элен категорически отказалась подниматься наверх и осталась в карете с вялыми и почти засыпающими детьми. Софи осведомилась у дворника, у себя ли инженер Измайлов, и, получив положительный ответ и провожаемая крайне заинтересованным взглядом (дворник, разумеется, заметил и оценил карету с гербом, из которой Софи вылезла), бодро побежала наверх по чистой и относительно широкой лестнице. Измайлов жил на третьем этаже и сам открыл дверь.

– Здравствуйте, Андрей Андреевич! Вот и я! – весело и оживленно поздоровалась Софи, словно полагая, что Измайлов с утра с нетерпением ожидает ее визита.

– Вы?! – на лице инженера отразилось крайнее, почти граничное изумление. При сем окраска этого изумления была явно неположительной.

– Ну, разумеется, я, собственной персоной! Вряд ли это мой призрак или дух, или еще что-нибудь в этом роде. Так я могу пройти?

– Проходите, – Измайлов мотнул головой, почти открыто демонстрируя лицом, с каким удовольствием он спустил бы незваную гостью с лестницы.

Софи попросту не обратила на его гримасы внимания.

Прошла в прихожую, сбросила на руки Измайлову шубку, бегло оглядела занимаемые инженером апартаменты. Их вылизанная гигиеническая безликость задела что-то даже в ее, вполне равнодушной к красотам интерьера, душе.

– Как будто и нет никого, – высказалась она. – Словно живые и не заходили. Отчего вы так? И сами… – Софи с укором оглядела невысокую, слегка мешковатую фигуру инженера. – Постарели, полысели… на рыжую крысу стали похожи, вот. И ведь своим, не природным расположением… У нас в уезде немец живет, из бывших следователей, Густав Карлович Кусмауль, так он вас как бы не в два раза старше, а все с лысиной борется, втирает какие-то эликсиры для ращения волос и всех, кого видит, спрашивает: ну как? Если кому надо к нему подольститься, так уж все у нас знают: следует на него эдак оценивающе, вприщур, взглянуть, помолчать, а потом и ахнуть: «Ах, Густав Карлович, да никак у вас волосы погуще стали? Неужели нашли-таки чудо эликсир?! Или здоровый образ жизни помог?» После этого и делай с ним что хошь… А вы… Скучно живете, Андрей Андреич…

– Да уж у вас спросить позабыл! – обиженный и больно задетый столь внезапной атакой, Измайлов совершенно выбросил из головы свое намерение держаться с гостьей по возможности пиететно.

– И то верно, – покладисто согласилась Софи. – А я вас как раз развлечь хочу. У меня скоро прием по новому адресу, в новом особнячке будет. И вот моей лучшей подруге, умнице и красавице, по стечению обстоятельств кавалера нету. Я сразу об вас и подумала…

– Напрасно, совершенно напрасно! – резко перебил ее Измайлов. Ему хотелось, чтоб голос прозвучал спокойно и отчужденно, но получился едва ль не истерический выкрик. Софи глянула удивленно.

– Отчего же так? Вы же даже дня не знаете, значит, не можете на занятость сослаться. Поверьте на слово, прием обещает быть интересным, а дама ваша – человек, действительно исполненный всевозможных достоинств…

– Тем не менее благодарю, но я – категорически занят!

– Чем же это вы таким, позвольте спросить, заняты целыми днями? – прищурилась Софи. – Семьи у вас нет, друзей – тоже, даже собаки, я гляжу, не завели…

– Все это, позвольте заметить, совершенно не ваше дело.

– Ну, это еще как взглянуть, – усмехнулась Софи. – Вы, как выразилась все та же моя подруга – мой герой. В какой-то мере автор несет ответственность…

– Уходите! – прошипел Измайлов, бледнея. На какой-то миг Софи показалось, что сейчас он схватит ее за плечи и пинком вытолкнет из квартиры.

– Эгей! – она помахала пальцами перед лицом инженера жестом индийского факира, отвлекающего внимание дрессированной змеи. – Объяснитесь, любезнейший Андрей Андреевич. Я всего лишь пригласила вас на вечеринку. В чем дело? Я имею право знать?

– Наверное, имеете, – тусклым, шершавым голосом сказал Измайлов. – Может быть, вам это будет даже полезно, хотя в последнем я сильно сомневаюсь. Такие люди, как вы, обычно категорически необучаемы…

– Я вся внимание! – поощрила инженера Софи, самочинно усаживаясь на жесткий стул с прямой спинкой. Андрей Андреевич присел в противоположном конце комнаты с таким видом, как будто бы его мучил приступ жестокой внутренней боли.

– Поскольку уверен в совершенной бессмысленности данного объяснения, буду по возможности краток. Вы, Софья Павловна, человек, безусловно, богато природой одаренный и где-то даже талантливый. То, что вы хотите увидеть, можете ухватить и описать в совершенстве. Что же до выводов или следствий из увиденного, то это вас просто не касается, потому что вы так когда-то решили. И в том вы, кажется, даже свою особую доблесть видите. Вроде бы как волк жил сначала, как живется, жрал все, что бегает, а потом однажды познакомился с дарвинистической теорией естественного отбора и вдруг увидел в себе не просто хищника, но – санитара леса. Так же и вы. Некоторая многозначительность ваших ужимок позволяет с достаточной долей вероятности предположить, что вы и миссию себе какую-нибудь придумали в оправдание…

– Но в чем же, позвольте, мне оправдываться? И перед кем? – осведомилась заинтересованно слушающая инженера Софи.

– Я, как вы знаете, не могу отнести себя к людям, которые никогда не меняли своих убеждений. Напротив, увы. Но все же ваша волчья нравственная всеядность не поражать не может. Вы фактически опубликовали мой личный дневник, который к вам неизвестно каким способом попал, и не слишком даже потрудились обстоятельствами замаскировать первоисточник. Если вас в детстве не учили, что читать чужие письма и чужие дневники неприлично, то я, право, не знаю, где ж вы воспитывались? Неужели в Вяземской лавре, как герой вашего предыдущего произведения?! И ладно бы этим ограничиться. После этого у вас хватило наглости лично и бесцеремонно явиться в мою жизнь, и предложить свои услуги для ее дальнейшего обустройства. Помните, когда я, как неблагонадежный элемент, не мог найти работу, вы звали меня инженером к себе на фабрику, и искренне, кажется, удивлялись, отчего это я не хватаюсь с жадностью за ваше предложение? Разумеется, учитывая вашу писательскую известность и знание общества о том, что вы не пишете без прототипов, меня вычислили почти сразу после того, как вы решили со мной «подружиться». Вы же писатель, так вам никогда не приходило в голову вообразить, во что это узнавание превратило мою жизнь? Вот это развешивание на доступных для всеобщего обозрения веревках личных, интимных и не всегда чистых предметов психического туалета? Каждый, начиная от моего собственного дяди и кузин, и заканчивая грамотным рабочим из железнодорожных мастерских, с той или иной долей такта, а точнее, его отсутствия, спешил осведомиться о том, насколько касающиеся меня факты, изложенные в вашем романе, совпадают с действительностью, был ли у меня роман с замужней женщиной, правда ли, что я, будучи несправедливо обвиненным, пытался повеситься и т. д. и т. п. Может быть, это иллюзия, но теперь мне кажется, что как бы не год я слышал вокруг себя непрерывное цоканье языками. Бывшие товарищи предлагали мне свою помощь и убежище в виде немедленного включения в революционную работу и перехода на нелегальное положение… Право, если бы в ту пору я задумал свести счеты с жизнью, мне следовало бы оставить обвиняющую вас записку…

Софи слушала внимательно и серьезно, склонив голову набок и накручивая на палец локон. Когда он замолчал, продолжала молчать и она. Измайлов напрасно ждал каких-то ее слов.

– И вот теперь, спустя столько лет, когда моя жизнь как-то наладилась, и я ясно дал вам понять… – после сказанного инженер позволил себе подпустить в голос патетики. Это было его ошибкой. У Софи совсем не было музыкального слуха, но, несмотря на это, ее слух на интонации был безошибочным.

– Как бы там ни было, вы не сможете меня убедить, что ваша нынешняя «устроенная» бесцветная жизнь – следствие моей ошибки, когда я позволила людям догадаться, кто на самом деле автор «красной тетради», – решительно заявила Софи. – Вы – слишком сильный человек, чтобы хоть что-то в вашей жизни было изваяно чужой рукой. Вы ждете, чтоб я теперь покаялась и вас пожалела? Извольте, только это получится два раза соврамши. Я от души не умею, а вам – сто раз не надо. Что сделано, то сделано. Светская игра, не хуже прочих. Других тоже сто раз узнали, и не всегда лицеприятно, однако никто, кроме вас, шекспировских монологов не произносил и остатки волос на лысине не рвал. Элен Головниной вон даже нравится про себя читать, хотя я ее все время дурой набитой выставляю и с курицей сравниваю… Кстати, о Головниной. Как-то мы с вами далеко от изначальной темы отвлеклись, а меня внизу, между прочим, усталые дети ждут. Так я не поняла: вы на прием-то придете, согласитесь на один вечер счастье той самой Элен составить и стать ее кавалером? Да? Так я вам приглашение на днях пришлю с лакеем. Форма одежды в меру свободная, поскольку там раньше публичный дом был. Правильно решили, Андрей Андреич, и Элен довольна будет. Чего обиды копить? Люди, обещаю, там будут преинтереснейшие, и душка Элен… Эй, Измайлов, вы чего это синеете-то? Никак язык проглотили?!

– Вы… Вы… – с трудом выговорил инженер, явно не находя потребных не только слов, но и мыслей с чувствами. – Усталые дети… Публичный дом… душка Элен…

– Да бросьте вы… – начала было Софи, но ее реплика была прервана звуком открывающейся в прихожей двери (пропустив-таки в квартиру Софи, Измайлов забыл притворить дверь).

Элен вошла в комнату и тревожно огляделась, чуть хмуря безупречный лоб и поводя тонко прорезанными ноздрями. Общую атмосферу беседы она уловила еще в прихожей, хотя и не слышала ни одной реплики.

– Софи! – глубоким, грудным голосом воскликнула она. – Я же говорила тебе, что это бестактно – являться без предупреждения, да еще и навязывать… Как неловко… Простите, Андрей Андреевич? Я – Элен Головнина. Я знаю, это решительно невозможно, так представляться, но когда Софи удила закусит, ее, знаете, совершенно невозможно остановить…

На лицо Измайлова медленно возвращались обычные для него краски. Элен, понимая, что обстановка встречи еще слишком далека от гармонической, продолжала говорить, перебарывая свое обычное смущение перед незнакомым человеком. Впрочем, именно Измайлов почему-то не очень смущал ее с самого начала. В его некрупной, несколько неловкой фигуре, простоватом, но умном лице было что-то отчетливо располагающее к себе, вызывающее мысль о безопасности и уюте. Тем сильнее казался контраст с окружающей его домашней обстановкой, лишенной этого самого уюта насильственно и категорически.

– Я вас, знаете, серьезно по-другому представляла. Это из-за Сониных описаний, когда она всегда какие-то ударные сцены на первый план выводит, будто даже и обычные люди на баррикадах и в каких-то непрерывных битвах живут. Хотя, может быть, для романов именно так и надо. Вы мне по книге казались больше размером, жестче и как бы это… на Михаила Туманова слегка похожим. А в вас совсем этого нет, даже удивительно, что Софи увидела. Мне всегда хотелось с вами познакомиться, но, разумеется, не так… не так навязчиво. Я прошу вас меня и Софи извинить, это был, как всегда у нее, порыв, а я окоротить не смогла, так как это, получается, из моих интересов, и теперь мне так неловко, что вы обо мне, не зная обстоятельств, подумать могли…

– Что же я мог подумать? – хрипло, но уж почти нормально спросил Измайлов.

– Ну вот, – Элен опустила взгляд и зарделась. – Какая-то подруга, которой даже и кавалера на вечер не найти, и надо ехать к дальнему знакомому и его просить… Бог знает что, должно быть, эта дама…

– Я, признаться, ничего вообще об этом не думал, но вашим наличным обликом очарован вполне, – сказал комплимент вроде бы окончательно пришедший в себя Измайлов.

Элен по-девически присела в реверансе и склонила голову, демонстрируя безукоризненный пробор. Софи сардонически усмехнулась.

«Господи, да что же может их объединять?! – смятенно подумал Измайлов. – Эта сказала, что Элен – ее лучшая подруга… И ведь, кажется, не соврала…»

– Вы, как я поняла, отказали Софи, – утвердила между тем Элен, довольная хотя бы тем, что своим комплиментом ее внешности Измайлов открыл им достойный путь к отступлению. – Я вас вполне понимаю, поверьте. Софи со своим напором раз на раз… то выигрывает, то проигрывает. Однако, способа менять не хочет… Простите еще раз, что мы вас в час отдохновения побеспокоили бесцеремонно, а теперь откланяемся, так как нас дети в карете ждут…

«Опять дети? Какие? Чьи? Откуда?» – отрывисто подумал Измайлов, понимая, что женщина, как две капли воды похожая на все грезы его молодости разом, сейчас уйдет, и он больше никогда в жизни ее не увидит.

– Постойте! – сказал Измайлов, делая короткий шаг в направлении Элен. – Я отказал Софье Павловне, но ведь речь, как я понимаю, идет о вас…

– Да, – кивнула Элен. – Из обстоятельств, в которые вдаваться долго и теперь невместно, я не могу прийти туда ни с мужем, ни с кем-то из друзей дома… Простите! Вам это, наверное, еще глупее сейчас кажется… Две великовозрастные дурочки в какие-то игры играют…

– Отчего-то игра, в которую играете вы, больше не кажется мне глупой, – серьезно сказал Измайлов, голосом подчеркнув слово «вы». – Если ваша надобность в моих услугах не отпала, то я готов сопровождать вас на этот прием.

Правая бровь Софи потерялась под выбившимся из прически локоном, а левая свободно ползала по пространству высокого фамильного лба.

«Ну и ничего ж себе пряники! – прошептала она себе под нос. – Знала бы как обернется, сразу ее и послала бы! С Ванечкой и Милочкой, чтоб компрометации не было…»


Снег выпал под утро: мягкий, голубой, влажный и липкий. Едва ль не с восхода рано просыпающиеся деревенские ребята весело и слажено строили снежную крепость. Крепость получилась изрядной – стена высотой едва ли не в сажень, и четыре башни, еще того выше. После полудня парнишки разбились на две команды, атакующих и защитников, и начали штурм. Смех и задорные вопли перемежались действительной яростью и слезами. Заготовленные заранее снежки мало чем отличались от ледышек и, метко пущенные, наносили противнику существенный урон. Нападающие, естественно, побеждали. Крепость, как и каждый год до того, постепенно близилась к сдаче.

Спустя какое-то время после начала штурма, прямо на поле боя, у стен крепости объявилась Милочка в аккуратной шубке, размахивающая белой тряпкой на палке и имеющая на плече сумку, которую украшал вырезанный из тряпки и на живую нитку пришитый красный крест.

Военные действия на мгновение прекратились.

– Я буду сестрой милосердия! – важно заявила Милочка и с тем проследовала в крепость.

Судя по набитой медикаментами и корпией сумке, она и вправду настроилась оказывать защитникам какую-то медицинскую помощь. Обрадованные такой неожиданной поддержкой из барского дома, мальчишки-защитники приободрились, собрались и за довольно короткое время вывели из строя до полудюжины противников. Настроение слуг и прочих взрослых, расположившихся вокруг и с удовольствием наблюдавших за традиционной мальчишеской потасовкой, тоже переменилось. Если ранее подбадривали атакующих, то теперь все улюлюканьем и выкриками желали удачи осажденным.

Липатка, высокий, худой мальчишка, командир нападающих, после очередного отбитого штурма остановил своих и поднял руку:

– Так нечестно выходит! – крикнул он в сторону крепости. – У вас есть сестра милосердия, а у нас – нет. Надо, чтоб по справедливости. Пусть она уйдет.

Со стен крепости защитники, кривляясь, показывали Липатке фиги и прочие неприличные фигуры, выкрикивали всякие оскорбления. Взрослые тоже смеялись.

Однако Липатка не обращал на это внимания. Для своих лет он был весьма наблюдателен, носил уголь в барский дом, и знал, что делал.

Не прошло и пары минут, как тоненькая фигурка Милочки показалась в воротах крепости.

– Ты прав, Липатка. Так несправедливо, – сказала она. – Но, может быть, кто из девочек захочет быть вашей сестрой? Я могу лекарствами поделиться, и бинт дам…

Наблюдавшие за схваткой крестьянские девчонки, на которых падал взгляд Милочки, все, по очереди, отрицательно мотали укрытыми платками головами. Принимать участие в мальчишеских потасовках, по их взглядам, означало – «срамиться». И от братьев после достанется, и от родителей, если узнают. И подруги засмеют. Кому надо? Барское дите – глупое, ему до репутации и дела нет. Вот и пусть срамится, коли ей охота…

Мальчишки ждали, пользуясь заминкой для того, чтобы перевести дух и приложить снег к полученным ссадинам. Милочка растерянно огляделась, на глазах ее выступили слезы. Потом вдруг она просияла, ударила себя варежкой по лбу.

– Сейчас! – крикнула она. – Подождите меня, пожалуйста, минутку. Не начинайте без нас!

Милочка убежала и вернулась действительно скоро, как и обещала. За собой она буквально волокла сопящего от спешки и спотыкавшегося на обтаявших сугробах Джонни. По боку его била почти такая же сумка, как у Милочки. Крест был наскоро нарисован не то мелом, не то пастелью. На бегу Милочка что-то быстро и горячо объясняла мальчику. Дауненок испуганно щурил маленькие глазки и высовывал толстый язык.

– Да ну его! – крикнул сразу во всем разобравшийся Липатка. – Не нужен нам этот…

Милочка хитро усмехнулась и оставив Джонни у стены, пожелала о чем-то переговорить с командиром гарнизона крепости. Быстро пошептавшись с ним, она снова схватила Джонни за руку и подвела его к крепостным воротам.

– Вот! – крикнула Милочка. – Джонни будет у них, в крепости, братом милосердия. А я буду с вами, с теми, кто нападает. НО учтите, стрелять в сестер и братьев милосердия нельзя. Нарушение конвенции…

– Но как же мы поймем-то?… – растерянно пробормотал Липатка. – Он же мелкий совсем, его и не видно…

– А это уж – ваше дело! – торжествующе воскликнула Милочка.

В это мгновение между ног наблюдателей, стоящих на расчищенной дорожке, протиснулся черный кот. Отыскав взглядом Джонни, Кришна подбежал к нему и, примерившись и оттолкнувшись лапами от сумки, вскарабкался к хозяину на плечо. Джонни присел, но, тут же преодолев собственный страх, успокаивающе погладил широкую морду приятеля.

– Нечистая сила! – взвизгнул кто-то из девчонок.

Джонни вместе с котом и командиром гарнизона скрылись за тут же затворившимися воротами, сделанными из старой садовой калитки. Двое совсем маленьких мальчишек из нападавших испуганно перекрестились и бросились бежать, мелькая подшитыми пятками белых валенок.

Липатка хмурился. Милочка, улыбаясь, смазывала мазью ссадину на скуле мальчишки из числа атакующих.

Вопреки многолетней традиции, взять крепость фактически так и не удалось. Две башни из четырех были разрушены бревнами-таранами и превращены в огромные сугробы. Но стены и ворота защищали яростно и, казалось, неутомимо. Джонни никто не видел, но то здесь, то там, нагоняя страх, появлялась на белом навершии стен выгнутая черная фигура с разинутой в беззвучном шипении розовой пастью. И это зрелище каждый раз почти полностью лишало воинство Липатки мужества. В конце концов все устали, проголодались, исчерпали кураж и порешили окончить дело миром. Все мальчишки из крепости благодарили Джонни (наскоро наученный Милочкой, он, тем не менее, вполне удовлетворительно выполнял в течении штурма обязанности медбрата), хлопали его по плечу и осторожно, сняв варежки, гладили кота. Кришна, вопреки обыкновению, разрешал себя трогать, и кажется, по своему гордился их с хозяином успехом в обществе. В конце Милочка и Джонни принесли из господского дома две корзиночки с горячими пирожками, которые имели среди проголодавшейся братии бешеный успех. Джонни, по-видимому, уже ничего не боялся, улыбался мальчишкам, и даже, размахивая коротенькими руками, пытался что-то рассказать Милочке о пережитом во время осады крепости. Милочка успокаивающе кивала в ответ.


Павлушу Петр Николаевич обнаружил в саду, в значительном отдалении от обороняющейся крепости (впрочем, с пригорка, на котором расположился мальчик, все было неплохо видно).

– Отчего ты не с ними, сынок? – спросил он. – Я, когда был мальчишкой, всегда почему-то оборонял крепость. Не могу припомнить, чтоб хоть раз атаковал…

– Глупость это все, – равнодушно отозвался Павлуша. – Визг, писк, а толку? Дурацкое времяпрепровождение для дураков. Джонни вот там как раз на месте, это его уровень. Хорошо Милка придумала. А прочие… Только, чтоб время убить…

– А что же, по-твоему, было бы для них – не дурацкое? – сдерживая себя, осведомился Петр Николаевич. – И – не убить?

– Мне за них решать? – искренне удивился Павлуша. – Уволь, папа. Это вот пусть дядя Гриша за всех радеет. И другие, коли им в радость. Я бы хотел с собой правильно разобраться, а на большее – у меня пока претензий нет…

– Господи, ну до чего ж ты пыльный и скучный какой-то! – не удержался Петя. – Казенный – правильно Милочка сказала. И это в десять-то лет!

Павлуша, совершенно по виду не обидевшись, дружелюбно улыбнулся отцу и погладил его по рукаву.

– Не всем же парить в эмпиреях, папа, – сказал он, как-то по-стариковски пожевав пухлыми, детскими губами. – Надо кому-то и по казенной, и по финансовой части. Без того государство, как я сумел разобрать, не живет… А чтобы все понять, да управлять этим, многое уразуметь надо, и времени, стало быть, много потратить. Если я сейчас начну, как они, вопить и кругами бегать, кому лучше-то будет?

– Павлуша, ну неужели ты не можешь понять, что мир много богаче и красивее… – начал было Петр Николаевич, но оборвал сам себя. Прозрачный до дна взгляд приемного сына убедительно демонстрировал, что Павлуша не по злобе или упрямству, а просто структурно не приемлет подобных рассуждений. Нет у него в душе соответствующего им приемного места. Отсутствует.

«Но как же так вышло-то?» – растерянно подумал Пьер и не нашел ответа. В отцовстве его тоже не было. Что бы ни сказать про покойного Туманова, но одно остается несомненным: он был человеком сильных страстей и эмоциональную сторону его натуры нельзя было назвать бедной ни в каком случае.

– Гляди, папа, там мама приехала! – радостно воскликнул Павлуша, потянув Петра Николаевича за рукав и тем отвлекая его от бесплодных рассуждений. – Во-он она… вон там, видишь? Пошли же туда…

– Пошли, – согласился Петя и, не удержавшись, напоследок подумал о том, что сам он в возрасте Павлуши в сходных обстоятельствах непременно сказал бы «побежали!».

Глава 11

Из которой читатель многое узнает о родственниках Софи, а Аннет Неплюева чувствует себя выпитым бокалом

– Ну как, Флоренсы Найтингейлы, живы? – снисходительно приветствовал Павлуша сестру и Джонни.

Джонни, поглаживая Кришну, ответил молчаливой улыбкой, а Милочка презрительно фыркнула.

– И вовсе я не Флоренс Найтингейл, – отрезала она. – Я – Елена Бакунина. Она еще в 1854 году на поле боя раненным помогала. А Флоренс под Севастополем почти два года спустя. Бакунина – первая.

– Ну… тогда да, тогда – конечно, – сразу же согласился Павлуша и взглянул на сестру с оттенком уважения. Надо признать: иногда Милочке, которая большую часть времени выглядела совершеннейшей дурочкой, удавалось его удивить. – Мама, ты почему приехала? Не собиралась же вроде?

– А ты что, мне не рад? – бегло улыбнулась Софи.

– Рад, разумеется, – Павлуша пожал плечами. – Просто раздумываю, что бы это для нас значило…

– Ужас! – поморщилась Софи. – Немедленно перестань раздумывать, беги лучше поиграй с Милочкой и Джонни…

– Ага, – усмехнулся Павлуша. – Уже бегу. Так ты надолго?

– Проездом в Гостицы. Хочешь поехать со мной? Повидаться с Кокой?

– Я хочу! Я хочу! – тут же запрыгала Милочка.

– Пусть она едет, а я с бабушкой останусь, – сориентировался Павлуша. – У нас еще дела есть. А Кока… опять будет мне свою коллекцию листочков да тараканов показывать…

– Не вижу решительно ничего плохого в том, что Николай собирает гербарий и коллекцию насекомых! – отчеканила Софи. – Он сын моей сестры и твой кузен!

– Да я ничего и не говорю, – примирительно заметил Павлуша. – Пусть себе что хочет собирает. Просто не хочу туда ехать. Там, в Гостицах…. ну там кокины коллекции – это не самое засушенное, что есть…

– Что ты хочешь этим сказать?! – рявкнула Софи.

Павлуша задумчиво смотрел на высоко проплывающие мартовские облака.

– Паша имел в виду тетю Аннет и бабушку Наталью Андреевну, – тихо сказала Милочка, скромно опустив глазки.

Иногда брат и сестра довольно успешно играли в паре.

Софи сдержала готовое сорваться ругательство и, развернувшись на каблуках, пошла к дому.

– Мама, ну вы хоть отобедаете с нами перед отъездом? – послышался сзади невинный голос Павлуши. – Если Милочку сейчас не покормить, то она потом, в Гостицах, капризничать станет.

– Мне листики нравится смотреть, – объяснила Милочка отцу, доверчиво вложив свою ладошку в его руку. – У Коки там все так аккуратненько, и подписано красиво. А бабочек и жучков мне жалко. Они как живые, но все равно – мертвые. Как Кока может их убивать? Ведь он добрый мальчик, я знаю…


Когда тринадцатилетний Кока увел Милочку наверх смотреть свои коллекции, Наталья Андреевна достала пузырек с нюхательной солью и внимательно оглядела старшую дочь и зятя.

– Что?! – патетически вопросила она.

Софи наклонила голову, подбирая нужные слова и одновременно думая о том, что вот, Мария Симеоновна намного старше ее собственной матери, и тоже давно вдовеет, а выглядит не в пример бодрее и свежее Натальи Андреевны.

Сестра Аннет смотрелась молодой копией Натальи Андреевны, которую слегка подержали в хлорном растворе для отбеливания.

«Господи, да отчего ж она себе такие платья-то старушечьи шьет?» – удивилась Софи, рассматривая преждевременно увядшую шею и неживые кисти сестры, и почему-то избегая взглянуть ей в лицо.

– Были ли вести от Ирен? – спросила она.

– Недели две назад – письмо, – припоминая, ответила Аннет. – Все, как всегда. Здорова, работает, детишки в школе балуются. Спрашивала про здоровье Модеста Алексеевича, жаловалась, что Гриша ей не пишет совсем. Приезжала только в Рождественские вакации…

– Больше ничего не писала?

– Больше ничего. Да ты разве за тот же срок с ней в Петербурге не виделась?

– Видите ли, наша Ирен куда-то исчезла… – задумчиво вымолвила Софи.

– Как исчезла?! – ахнула Наталья Андреевна. – Почему?!

– Мы сами покуда ничего не знаем, – быстро заговорил Петя. – И, я думаю, теперь не стоит еще особенно волноваться. Ирен всегда была довольно замкнутой девушкой, насколько я понимаю, про нее никто ничего толком не понимает и не может сказать… Может быть, она просто решила как-то изменить свою жизнь, и не хочет пока никому сообщать, чтобы не нарваться на протесты и уговоры…

– Что это значит – изменить жизнь?! – гнусаво взвизгнула Наталья Андреевна, прижав к носу завернутый в платок флакон. – Неужели этих ужасных курсов, где каждая первая девица – брандахлыстка и революционерка, ей показалось мало?! Что еще? Может быть, теперь она решила выйти замуж за фабричного рабочего? За каторжника? Не томите меня – говорите сразу! Мое сердце давно разбито, и хуже уже не будет…

– Мама, успокойтесь, дайте Пете сказать, – Аннет попыталась урезонить мать, но не достигла успеха.

Софи спокойно присела в кресло, пережидая материнский приступ жалости к себе, и кивнула Пете, призывая его сделать то же самое. Аннет, стоя, отвернулась к окну.

– … и, Господи, Соня, до чего же у тебя все-таки холодное сердце! – закончила Наталья Андреевна. – За всю жизнь ты никогда, ни разу не пожалела родную мать!

– Нет, мама, что вы, мне вас очень жалко! – заученно сказала Софи, подавляя зевок.

– Ты вообще никогда и никого не жалела! Так же как и твой отец! – со слезой выкрикнула Наталья Андреевна и на этом закончила свое выступление.

Дальше Софи излагала известные ей подробности, а Петя и Аннет дополняли известное своими соображениями. Потом пришла служанка и сообщила, что Модест Алексеевич зовет жену. Аннет изготовилась идти.

– Не говори пока Модесту про Ирен, – предложила Софи. – А то он попусту волноваться станет. Все одно помочь не сможет ничем…

Чуть больше года назад у Модеста Алексеевича, которому накануне исполнилось 62 года, случился удар. Вначале правая половина тела оказалась полностью парализованной, но постепенно мимические движения, речь и движения правой руки частично восстановились. Правая нога так и осталась недвижимой. Теперь Модест Алексеевич проводил большую часть времени в специальном кресле на колесиках, которое, благодаря остроумной английской конструкции, могло ездить даже по ступенькам. Читать и особенно писать ему было трудно. Как все тяжело больные люди, он сделался умеренно капризен и, несмотря на постоянный пригляд специально нанятой сиделки, то и дело требовал к себе по неотложному делу то жену, то сына. Кока, замкнутый и застенчивый мальчик, казалось, нимало не тяготился обществом больного отца и, односложно отвечая, терпеливо выслушивал все его невнятные речи. Аннет же порою казалось, что она вот-вот сойдет с ума.

Понятно, что управлять поместьем, конюшнями, оранжерейным хозяйством, сдавать в аренду дачи и делать все прочее, потребное в обширном хозяйстве, Модест Алексеевич в своем нынешнем состоянии больше не мог.

Первое время помогала с делами Мария Симеоновна Безбородко, но, быстро поняв, что толку от Наталии Андреевны и Аннет не добиться в ее понимании никогда, с привычной прямотой обратилась к старому другу, не исключив при том присутствия его женщин.

– Надо тебе, Модест Алексеич, мальчиков на помощь звать. Не хуже меня знаешь, что хозяйство без пригляда не живет, его надо на помочах вести и, более того, развивать, чтоб прибыль была. Ты же сам после болезни мало на что пригоден, если правде в глаза глянуть. Печально это, конечно, но не трагедия. Всему свой срок. Тебе нынче отдыхать, а молодежи – горбатиться. Ты их, по крови не родных, вырастил, выучил, для жизни всячески снарядил. Кока мал еще. Если не хотят дальше в бедности жить, должны теперь потрудиться. Что скажете на то, милочка? – оборотилась она к Наталье Андреевне.

Наталья Андреевна возмущенно кудахнула, но тут же подавила все свои порывы (она была более умна, а точнее – здравомысляща, чем думали все без исключения окружающие), и постно опустила взгляд.

– Разумеется, вы правы, милочка, – тихо сказала она. – Модест Алексеевич всегда занимался всем сам, пользуясь лишь вашими советами, и в результате мы с Аннет оказались теперь совершенно беспомощны…

Мария Симеоновна презрительно скривила тонкие сухие губы. Ей явно хотелось сказать, почему именно, на ее взгляд, оказались беспомощными в ведении усадебного и прочего хозяйства эти две никчемные курицы, но, щадя старого друга, она промолчала.

Модест Алексеевич, сидя в кресле, несимметрично щурился и безостановочно качал окончательно поседевшей головой. Аннет молчала, похожая на пустой лист старой бумаги.

Совет Марии Симеоновны, несмотря на всю недоброжелательность, проявленную соседкой, показался Наталии Андреевне весьма здравым, так как, удивительным образом забывая весь свой жизненный опыт, она продолжала свято верить в то, что миром в целом, так же как и отдельными его частями, могут управлять только и исключительно мужчины.

Сергей и Алексей Домогатские, выращенные Модестом Алексеевичем как родные сыновья, жили в Петербурге на его средства и были нынче вполне взрослыми молодыми людьми.

Сергею на тот момент исполнилось 22 года. Он учился в Николаевском кавалерийском училище на Ново-Петергофском проспекте (бывшая Школа гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров), и спустя полтора года должен был выпуститься корнетом в кавалерию. На Рождество он приезжал в имение в ослепительной парадной форме – большой кивер с султаном, желтый этишкет, ловко сидящий мундир с галунами, блестящие сапожки со шпорами «малинового» звона, белые перчатки и начищенная шашка. Несмотря на то, что бравый юнкер держался в деревне с крайним высокомерием и отчетливо давал понять, что только воинские утехи и петербургские балы знати достойны его внимания, все барышни Лужского уезда плакали в подушки после его отъезда.

Двадцатилетний Алексей имел совсем иной тон. С самого раннего детства он более всего тяготел к духовному, христианскому чину и осторожно мечтал об учебе в семинарии, а потом и в Академии. Разумеется, в семье не хотели и слышать об этом. Особенно жестоко высмеивал Лешу ближайший к нему брат Сергей. Впрочем, революционер Гриша, Модест Алексеевич и даже маман с сестрой тоже вносили свою лепту. Потомственный дворянин, из хорошего древнего рода, умный, воспитанный и образованный, для которого открыты любые карьерные пути в Петербурге – хочет в пределе стать приходским попом в засаленной рясе и с кучей сопливых ребятишек?! Не бывать тому! Единственным, кто пытался осторожно поддержать стремления Алексея, оказался Пьер Безбородко, муж старшей сестры Софи, но, увы! к мнению Пети в семье не очень-то прислушивались. Мирный по натуре Модест Алексеевич почему-то более всех мечтал о блестящей военной карьере любимого приемного сына (сторожась резкости и дерзколюбия Сергея и отдавая себе отчет в том, что Коке военным не быть). В результате после окончания гимназии Леша, по возможности совместив собственные устремления с волей отца и благодетеля (каковым он вполне искренне полагал Модеста Алексеевича. Единственный из всех Домогатских, он не помнил родного отца и с детства называл мужа сестры Аннет папой, что всегда очень льстило сердцу чадолюбивого Модеста), поступил во вполне демократическое Николаевское инженерное училище, в которое принимались лица всех сословий по результатам весьма серьезного проверочного испытания из математики и физики. Готовило училище молодых людей для службы в инженерных и железнодорожных войсках.

Форсу среднего брата и отчаянной лихости старшего в младшем Домогатском не было совершенно. Юнкера инженерного училища в целом держали себя более скромно и серьезно, форма у них не отличалась особым блеском. Однако, Леша выделялся своей «тихостью» даже на этом фоне, и зачастую оказывался из-за этого вне училищных традиций. Например, в первый год обучения юнкера не имели права носить шпор. Однако, было правилом, что юнкера, уволенные в отпуск в субботу, сворачивали с Забалканского проспекта на пустынную набережную Фонтанки, вытаскивали шпоры и надевали их. Возвращаясь вечером в училище, они проделывали то же самое, только в обратном порядке. Алексей, не носивший в увольнении шпор и смотревший на куражившихся однокурсников с доброй сочувственной улыбкой, естественно, довольно быстро заслужил от них презрительную кличку «Леша-святоша».

Вскоре после разговора с Марией Симеоновной Наталия Андреевна отправилась в Петербург. Среднего сына она застала на распределении новобранцев по полкам, которое каждый год происходило в Михайловском манеже. Само по себе зрелище было довольно увлекательным и даже временно заворожило не привыкшую в деревне к обилию впечатлений Наталью Андреевну.

От каждого полка приходила в Манеж делегация для отбора новобранцев. Она выглядела торжественно – взвод солдат в полной парадной форме с оркестром во главе, с офицером или даже командиром полка. Потом начинался отбор: высокие шатены с правильными носами – в Преображенский полк, блондины – в Измайловский, рыжие – в Московский, высоких брюнетов со стройной фигурой – в кирасирские полки; в усами – в гусарские или другие кавалерийские; с бородой – в «вензельные» роты пехотных полков гвардии; высоких с широкой грудью – в гвардейский флотский экипаж.

Интересен был и развод новобранцев по полкам. На Невский проспект выезжает на прекрасных черных конях оркестр и взвод конногвардейского полка, в медных касках с двуглавыми орлами, в начищенных кирасах, белых колетах, при длинных палашах. Оркестр играет бравурный кавалерийский марш. А сзади идет разношерстная группа испуганно озирающихся парней, многие в лаптях, с котомками, узелками, сундучками. Идут не в ногу, спотыкаются. А следом – гвардейские моряки, с тесаками на белых портупеях, с отглаженными ленточками на бескозырках, ведут за собой будущих матросов под звуки великолепного оркестра гвардейского экипажа…

Чистая публика останавливается, глазеет. Простой люд сочувствует новобранцам, суют им в руки папиросы, деньги. Женщины даже причитают со слезами. Мужчины, особенно те, которые отбыли солдатчину, грубо шутят, скрывая волнение. Те из новобранцев, что побойчее, отвечают.

– Забрили тебе лоб, так попробуй шилом патоки!

– Так, чай, военная служба – не в деревне решетом воду носить. Ты-то уж стар для дела, так сиди на печи!

Под общий лад Наталья Андреевна тоже расчувствовалась, шагнула вдруг с тротуара, сунула серебряный полтинник белобрысому солдатику, показавшемуся на миг чем-то похожим на внука Коку:

– Возьми, дружок, купишь себе чего-нибудь.

– Благодарствуйте, барыня, – тупя взгляд, пробормотал парнишка.

Во время развода Сергей и сумел подойти к матери. Однако, разговора между ними не получилось.

– Маман, что вы говорите! – Сергей даже закатил глаза от возмущения. – Я не могу оставить училище! Вся моя жизнь – это служить, быть военным. Единственная альтернатива – застрелиться. Вы этого для меня хотите?!

– Болезнь… деньги… хозяйство… – отрывочно бормотала Наталия Андреевна и сама себе казалась неубедительной рядом с этим блестящим юношей, почти офицером. И это он будет распекать в деревне нерадивых крестьян, препираться с дачниками из-за арендной платы, покупать три воза навоза?… План Марии Симеоновны уже не казался ей таким удачным.

– Но как же нам быть, Сереженька?! – Наталия Андреевна в отчаянии заломила руки. – Если хозяйством никто не будет заниматься, то мы просто не сможем присылать тебе деньги и…

– Как это – не сможете?! – удивился Сергей. – Ты же не хуже меня знаешь: жизнь гвардейского офицера – весьма дорогая штука… Я просто не могу ничего другого… Ты что, все-таки желаешь моей смерти, хочешь, чтобы я кончил, как папа́?

При воспоминании о покончившем с собой муже слезы выступили на глазах у Натальи Андреевны. Она была не в силах говорить.

Сын осторожно положил три пальца на ее рукав.

– Мама, я вас прошу, не отчаивайтесь. Всегда есть выход. Вполне возможно, что Модест еще поправится настолько, чтобы снова взяться за дело. Он же еще не умер, верно? Значит, остается надежда. А пока вы можете поговорить с Лешкой. Он, как я знаю, в душе тяготится и Петербургом, и своим юнкерским положением. Конечно, сам он мечтает стать попом, но, коли уж это нельзя, может быть, ему и в охотку покажется заняться хозяйством. Да и мозги у него, надо признаться, устроены на более научный лад, чем, предположим, у меня самого. И занудства больше. К тому же он сызмальства больше всех нас за Модестом ходил и ко всему в хозяйстве приглядывался. Чем не решение?

Наталья Андреевна тяжело вздохнула. Увы! Блестящий, красивый, как юный бог, Сережа, так же, как и ее старшая дочь Софи, никогда не был способен думать ни о ком, кроме себя самого… А старший сын, вроде бы надежда и опора престарелой матери, порешил думать о благе всего народа разом, да на том и сгинул…

Леша внимательно и серьезно выслушал Наталию Андреевну и согласился сразу, почти не раздумывая. На выполнение всяких формальностей ушло три дня и, по истечении их, мать и сын уж миновали заставу и ехали по направлению к Луге.

– Модест Алексеевич всегда был добр ко мне и держал за родного, – не зная, Леша почти повторил слова Марии Симеоновны. – Теперь мой черед ему помочь Коку на ноги поставить… Да и Сереже доучиться надо и в полк вступить…

Наталия Андреевна смотрела на светлый, тонкий, чуть слабоватый в подбородке профиль младшего сына и думала несколько противоречиво (впрочем, противоречия этого не замечая совершенно): «Хорошо, что мы его Церкви не отдали. Господь не попустил. Коли б не так, что б теперь делать-то? А так, может, еще и обойдется…»

С тех пор Леша безотрывно жил в Гостицах и весьма вдумчиво и небезуспешно вел все дела. Модест Алексеевич и Мария Симеоновна как могли помогали ему разобраться во всех тонкостях. Модест был очень доволен успехами приемного сына и видел в нем своего преемника на вечные времена. Мария Симеоновна, смекающая больше недужного друга, качала головой.

– Душа у него, конечно, благородная и благодарная, да только совсем на иную ноту настроена, чем севооборот соблюдать, да молотилку модернизировать, – говорила она. – Дай Бог, Коку на ноги поднимет…

В редкие часы досуга Алексей Домогатский приезжал в Люблино и подолгу беседовал с Петей Безбородко о поэзии и богословии. Софи эти беседы казались безмерно скучными, она сразу начинала зевать и, извинившись, оставляла мужа и брата одних. Петя не раз говорил, что в Леше есть удивительная светлая наивность, которая одна, быть может, и пристала настоящему священнослужителю. Софи после этих слов отчего-то всегда вспоминала владыку Елпидифора, старого настоятеля Крестовоздвиженского собора в Егорьевске.

Нынче Леша находился в деловой поездке в уезде по поводу Неплюевских покосов.

– Как здоровье Модеста? – спросила Софи у матери, когда сестра вышла. – Ухудшения не было?

– Все то же, без изменений, – вздохнула Наталья Андреевна. – Аннет, бедняжка, за последнее время извелась вся, устала, с лица спала…

– Отчего же она устала-то, раз ухудшения нету? – удивилась Софи. – На хозяйство вы Лешину жизнь кинули, Кока, как я его знаю, присмотра вовсе не требует. У Модеста Алексеевича года такие, что жив, в памяти, и слава Богу. Что ж ее изводит-то, я не разберу?

– Господи, Софи, какая ты все-таки злая, – вздохнула Наталья Андреевна. – Никогда никому не посочувствуешь. Даже родной сестре. Аннет ведь моложе тебя, а ее жизнь, почитай, кончилась…

– Почему – кончилась?! – нетерпеливо притопнув ногой, едва ли не с возмущением переспросила Софи. – Из-за болезни Модеста Алексеевича? А когда он был здоров, то – что же? Она ему в делах помогала? Выезжала с ним куда? Из себя заниматься могла чем-то жутко интересным, а нынче – не может?… Вы пустое говорите, маман. Было и будет так, как Аннет сама захочет и осмелится. Все остальное – ерунда!

– Софи, Софи… – Наталья Андреевна, подпустив на лицо горькую мину, покачала головой. – Как ты понять не можешь, что не все же люди в мире такие, как ты… Толстокожие и энергичные.

– Это я – толстокожая и энергичная? – усмехнулась Софи. – Изрядно, маман! Как ты находишь, Пьер?

Петя доброжелательно и молча улыбнулся жене.

– Аннет мне недавно сказала… – упрямо возвращаясь к своему, продолжала Наталья Андреевна. – Как же?… А, вот: «– Я чувствую себя выпитым бокалом. Но это ничего, пустое, обычное дело. Хуже другое. Жизнь, считай, кончилась, а я так и не сумела разобрать: кто пил и за что

Софи напряглась и привстала в кресле, оперевшись ладонями, в позе нервной и изящной охотничьей собаки.

– Она так сказала? Ого! Это уж что-то! Из этого выйти может…

– Что – выйти? – не поняла Наталья Андреевна, но Софи уже не слушала и не смотрела в ее сторону.

– Петя, ты иди к детям, ладно? – попросила Софи мужа. – Я после к вам присоединюсь. А сейчас – к сестре…

Петр Николаевич молча кивнул жене. Наталья Андреевна кинула в его сторону беспомощный взгляд, который он не подхватил.

Аннет уже была в своей комнате. Стояла у окна, глядела на голую клумбу таким взглядом, каким птицы в клетке заглядывают в пустую кормушку.

– Аня, маман говорит, ты от всего извелась, – сходу, прямо от двери сказала Софи. – И слова твои цитировала, про бокал. Это странно хорошо. Я полагаю, тебе тоже романы писать надо. У меня, говорят, талант. Так и ты, стало быть, можешь, семейное же дело… Аннет Неплюева – это и звучит неплохо…

– Софи, что ты несешь?! – с болезненной досадой откликнулась Аннет, оборачиваясь. – О чем, ты подумай, о чем мне писать? Я же ничего не вижу, ничего не знаю. Вокруг меня уж давно не происходит никого и ничего… Да и никогда не происходило, если здраво рассудить…

– Так от тебя никто и не ждет, Аннет! Разные люди бывают, и романы разные нужны. Я вот для умных пишу, да про приключения. Тебе ж не заказано. Пиши другое, то, что из пальца высосать можно…

– Спасибо, сестричка. Ты даже комплимент скажешь, как иной плюнет. Мой, значит, убогий удел – для дураков писать.

– Для дур, Аннет, для дур. Для дураков – это тебе на войне побывать надобно, или хоть прочитать про то. А дур у нас грамотных в России развелось – не перечесть. И все – читательницы. Сидят на своих квартирах, да в домиках, да усадебках, мужья худо-бедно на службе, а им и вовсе заняться нечем. Сидят, мух гоняют… А тут ты…

– Соня, прекрати! Ты… ты просто микроб беспокойства какой-то… От тебя неудобно…

– Да если б я все время о чужих или хоть о своих удобствах думала, ничего бы в моей жизни и не было, – бодро заявила Софи.

– Знаешь, ты мне сестра, но порою я готова тебя ненавидеть!

– Отчего же – меня?… Погоди, не отвечай, дай я попробую угадать… Ты ненавидишь меня за то, что я не продалась в ранней юности, любила, а после все равно вышла замуж, как ты полагаешь, по голому расчету, и получилось ловчее и интереснее, чем у тебя. Так? Поэтому я – гадина и микроб? Но, может быть, я просто лучше умею считать? Меня математике учил Поликарп Николаевич, дока в своем деле… А, Аннет?

Аннет некоторое время молчала. Потом судорожно зевнула.

– Скажи… Скажи, тебе еще не надоело беспардонно влезать в чужие жизни?

– А чего ты ерепенишься-то, не пойму? Я ж тебе добра желаю. На первых порах, обещаю, с романом помогу, отредактирую где надо, познакомлю с нужными людьми. Все тебе развлечение…

– Да у меня не выйдет ничего!

– Да ну, Аня! Стоит захотеть, – внезапно Софи вскинула тонкие руки так, что широкие, перетянутые в запястьях рукава волной свисли на плечи, и гнусавым голосом завопила. – «Прошла гроза! Поникли помидоры! «Ах!» – вскричала княжна, прижала руки к бурно вздымающейся груди и упала во влажно всхлипнувшие маргаритки…»

– П-почему? – спросила несколько ошеломленная перепадами настроения сестры Аннет. – Почему во в-влажно в-всхипнувшие м-маргаритки?

– Почему? – растерялась было Софи, но тут же нашлась. – Как почему! Гроза же была. Они все мокрые, гладкие, упругие, холодные. Ну представь, что-то тяжелое (княжна) в них падает. Они такой звук издают «ч-чмок!», как будто всхлипнули. А что маргаритки… Ну, можно, конечно, в розы, как у Густава Карловича, это эффектнее, конечно, но тогда ее еще страниц сто никому нельзя будет показывать, там же шипы… Даже похоронить красиво, и то не выйдет…

– Соня!

– Ну как хочешь! – Софи быстро утомлялась, если ее замыслы не встречали понимания, а ей самой это не было до зарезу нужно (в противном случае она вцеплялась в собеседника, как английский бульдог, у которых, как известно, уже сомкнувшиеся челюсти можно разомкнуть только с помощью долота или иных подручных инструментов). – Я сказала, а там уж дело твое. Хочешь тут киснуть и плесневеть дальше – исполать… ДО свидания, Аннет! Прости, у меня дела, более – недосуг! Надо ведь что-то и с Ирен решать…

Софи вышла, упруго шагая и подхватив рукой и без того почти неприлично укороченный подол.

Почти сразу в комнату протиснулась Наталья Андреевна.

– Аннет, деточка, о чем это вы тут? Я слышала, Соня кричала…

– О том, мама, что помидоры окончательно поникли… – потерянно пробормотала Аннет, глядя себе под ноги стеклянными глазами.

– Ну вот, – сказала Наталья Андреевна, сварливо повышая голос. – Ну вот! Теперь, когда я отдала вам всю мою жизнь, никто не считается со мной в этом доме! Все только и норовят надо мной поиздеваться. Нет, чтобы ответить матери как полагается…

Наталья Андреевна достала нюхательную соль и влажно всхлипнула.

Аннет истерически расхохоталась.

– Влажно всхлипнувшие маргаритки! – выкрикнула она и выбежала из комнаты.

– И эта рехнулась… – тихо сказала Наталья Андреевна, бессильно опускаясь в продавленное плюшевое кресло, прямо на брошенную шерстяную шаль Аннет. – И Ирен… Все они, по очереди… Гнилое семя… Боже, только ты видишь, как я несчастна!

Глава 12

В которой Густав Карлович укрывает розы, воспитывает пса и работает с агентурой, а Наталья Андреевна сомневается в здравости его рассудка

– Нет, Савелий, не изволь спорить. Похолодание состоится непременно и очень скоро, и мы должны принять меры. Если сейчас не укроем «Аделину», от нее к окончательной весне останутся только сухие пруты.

– Так вы ж, Густав Карлович, всегда правы, – ответствовал садовник, поедая хозяина льстивым взором.

Кусмауль почти с тем же выражением смотрел на серо-зеленые кончики остриженных на зиму розовых стеблей. «Аделина»! Его собственный сорт, названный в память покойной матушки. Розетки некрупные, но благородной удлиненной формы, а главное – цвет: нежный-нежный сомо, в глубине бутона сгущающийся в розовый. Да-с, это настоящий сорт, и на августовской выставке он непременно будет признан. И не просто признан! Густав Карлович так отчетливо представил ожидающий его триумф, что губы сами собою засвистели вагнеровский «Полет валькирии». Савелий, отворачиваясь, чтобы барин не заметил ухмылки – вполне, впрочем, одобрительной, – принялся аккуратно укрывать кустики лапником и ветошью.

Густав же Карлович прошелся по саду, вдыхая сырой пронзительный воздух и с удовольствием лишний раз убеждаясь, что все в нем соответствует заведенному порядку. Постоял на крыльце, глядя в небо: там ежились от ветра серые рыхлые облака, а за ними пряталось солнце, еще невидимое, но уже вполне готовое светить и греть: была бы только дана команда! Кусмауль подумал, что на месте Всевышнего не стал бы с этой командой так медлить.

И тут же сурово укорил себя за богохульство. В последнее время душа его, прежде никоим образом не склонная к иррациональному, испытывала некий необъяснимый трепет… Он даже взял за правило не реже чем раз в месяц ездить в Петербург, нарочно чтобы послушать проповедь в кирхе на Васильевском острове (именно в той, куда захаживал и прежде, увы, отнюдь не регулярно). Причиной сему было его нынешнее житье. Оно столь точно соответствовало мечтаниям, взлелеянным в сургучной тиши казенного кабинета, что, право слово: оторопь брала! Что-то теперь воспоследует? Ведь в этом мире все подлежит оплате; за свою долгую жизнь отставной судебный следователь убеждался в сей банальной истине множество раз.

Впрочем, резонно возражал он собственным опасениям, – разве он не заплатил? Вот этой самой жизнью, тридцатью пятью годами беспорочной службы! Да, при том и себя не забывал – но никоим образом не в ущерб делу, а, главное, в меру!

Хотя – где она, мера? Кто ее определяет?..

А тут еще Вавик со своим оккультным убийством. Стоило ли ввязываться? Не лучше ль было бы держаться от таких вещей подальше?

Вопрос остался без ответа – не потому, что такового у Густава Карловича не было, а просто неспешный ход его мыслей был нарушен громким дамским голосом, раздавшимся от ворот:

– Да подай же вперед! Или назад! Здесь же лужа, или ты не видишь?

Никакой лужи в усадьбе и ближайших окрестностях не могло существовать просто по определению; Густав Карлович даже почувствовал легкую обиду – но, решив на ней не сосредотачиваться, споро двинулся к воротам: встречать гостью.

Наталья Андреевна Домогатская выбиралась из легкого возка с охами и стонами, прижимая ладонь к виску. Недолгое путешествие по раскисшему проселку превратилось для слабой здоровьем дамы в пытку.

– И на что я вам теперь с мигренью? – жалобно улыбнулась она, глядя на лысоватый затылок соседа, галантно склонившегося к ее руке. – А так, верите ли, хотелось поболтать всласть, попросту… Я ведь нынче со станции. Ехала мимо, и вдруг как толкнуло: заверни к Густаву Карловичу! Вот кто и выслушает, и поможет… – расслабленное дребезжанье как-то незаметно исчезло из ее голоса, отчего бывший судебный следователь сделал вывод, что вопрос у нее, должно быть, и впрямь важный.

Впрочем, что значит важный? Очевидно, следует выяснить, кто подворовывает из кладовой, кухарка или горничная. Кто ж этим займется, как не гроза петербургского преступного мира, хоть и в отставке?.. Густав Карлович распахнул перед гостьей двери, а высоченный молчаливый лакей (на вид – будто вот только что из Нюрнберга или Ганновера) уже раскладывал на столе ножи и вилки и ставил белоснежные жесткие салфетки, свернутые конусом.

– До чего же у вас все налажено, – протянула Наталья Андреевна, ненадолго возвращая в голос привычную слезу, – с нашей-то прислугой битых полчаса приходится ждать, чтоб накрыли к чаю! Что удивительно – он у вас русский? Ведь так?

– Вполне, – согласился Кусмауль и хотел было что-то сказать про своего лакея, но у Натальи Андреевны вдруг сделалось изумленное лицо, и она воскликнула, всплеснув руками:

– Боже! Что это?..

– Мм… – Густав Карлович оглянулся и (небывалое явление, каковое гостья, впрочем, едва ли была способна заметить, а тем паче оценить) слегка смутился и покраснел, – это… ну, как вы изволите видеть – собака.

– Я вижу, что собака, – с очевидной растерянностью согласилась Наталья Андреевна.

Собака, о которой шла речь, не представляла собой ровным счетом ничего удивительного или выдающегося, что могло бы оправдать столь эмоциональную реакцию хозяина и гостьи. Это была довольно тощая гладкошерстная такса рыжей масти, с широкими лоскутами ушей, обрамлявших длинную невозмутимую морду. Не взглянув на присутствующих, такса процокала коготками через всю гостиную и, ловко вспрыгнув на диван, растянулась на бархатной обивке. Тут молча взиравший на нее Кусмауль очнулся и воззвал:

– Герман! Извольте немедленно вон!

Пес и ухом не повел. Густав Карлович обернулся к Наталье Андреевне и обескуражено развел руками:

– Увы, не так уж у меня все и налажено.

– Но откуда?.. Помилуй Бог – вы-то!.. Гостицы переполнены зверьем, в Люблино Софи притащила этого жуткого кота и попугая… ох, да если б только их – полбеды! Густав Карлович, дорогой вы мой, послушайте…

Кусмауль наклонил голову, показывая, что слушает, хотя на самом деле это было не совсем так. Развалившийся на диване пес продолжал отвлекать его внимание – своим вопиющим несоответствием с окружающей идеальной чистотой и всем кусмаулевским образом, неколебимым в глазах мира и самого Густава Карловича. Он представил, что сказала бы Наталья Андреевна, если б узнала, каким образом эта такса у него появилась, – и почувствовал немалое облегчение при мысли, что она этого не знает.

Невероятное событие имело место ровно неделю назад – когда Густав Карлович отправился в Петербург навестить одну свою старую знакомую. С нею он, было время, поддерживал деловые отношения – когда вел негласное расследование по просьбе баронессы Шталь. Тогда шляпница Дашка поработала очень даже неплохо, притащив ему авантюристический архив Михаила Туманова: прелюбопытнейшее собрание векселей, обязательств, судебных постановлений и любовных записок, которое и теперь еще нет-нет, да и шло в дело. С тех пор Дашка остепенилась. Сменила свое предосудительное занятие (известно ведь, прикрытием чего служила шляпная мастерская в Доме Туманова!) на почтенное ремесло булочницы. И сама сделалась похожа на булку, испеченную по всем правилам: в меру пышна, бела и поджариста.

– Вам, Дарья Поликарповна, косу на грудь – и готова мечта славянофила, – польстил, усмехаясь (теперь уж он не представал перед нею, как когда-то, в образе грозного удава), Густав Карлович.

– Ой, а мы-то, наоборот, под Европу стараемся, – Дашка сокрушенно повела пухлыми плечами, распространяя вокруг себя восхитительный запах ванили и кардамона, – как раз на немецкий манер. Неужто непохоже?

– Чрезвычайно похоже, – успокоил ее Кусмауль; после чего она повела его в комнаты, пить кофе «на немецкий манер» и говорить о делах.

Дела Дашке пришлись очень по вкусу.

– Господин Кусмауль, миленький, – она, блестя голубыми глазами, сморгнула радостную слезу, – вас прямо-таки Господь послал! Ведь вот только что: сижу, гляжу на канарейку, как она в клетке толчется… ску-учно! Хочется ж чего-то такого: таинственного и благородного. Опять же, копеечки живой нет, чтоб никому отчета не давать… Да это я так, про копеечку-то, – она застеснялась, зарозовела, и Кусмауль с удивившим его самого благодушием подумал: вот ведь – женщина, Божье недоразумение, а смотреть приятно.

И он взялся рассказывать Дашке, что от нее требуется. Она азартно закивала головой:

– Сумею, господин Кусмауль, в самом что ни на есть лучшем виде! Хоть горничную, хоть кого. К кому, говорите, наниматься-то?

– К господам Платовым, – терпеливо повторил бывший судебный следователь, – вот вам рекомендация, а вот, – конверт и листок бумаги легли на стол, – это адрес. Но точно ли вы уверены, что ваш супруг…

– Ой, про супруга даже не думайте, – Дашка весело махнула рукой, – вот за магазин еще голова болит – да Кирюшечка справится… А что там, – она резко понизила голос, – у Платовых? Ай убили кого?

– У Платовых, – объяснил Кусмауль, – происходят собрания одного любопытного кружка. Названия у него нет, зато есть девиз. Почему-то на латыни, хотя санскрит явно был бы уместнее: «Ex oriente lux»… – он осекся было, сообразив – с кем говорит, но тут же напомнил себе, что собеседница его куда умнее, чем можно подумать, глядя в ее небесные очи. – Что означает «свет с Востока». Теософический, короче, кружок. Глава – некий Ачарья Даса. К нему, увы, поступить невозможно, поскольку одинок и женской прислуги не держит.

– Ачарья, – нараспев повторила Дашка, – красиво-то как. Теософический, говорите? Они, что ли, в Бога не веруют?

– Очень возможно, – подтвердил Густав Карлович, и Дашка, нахмурясь, перекрестилась.

Безбожие таинственного кружка ее, впрочем, не слишком испугало. Напротив: от близости необычайного Дашка начала возбужденно принюхиваться, будто в ее ванильном царстве вдруг повеяло жгучим перцем. А уж когда Кусмауль рассказал ей про убийство…

Короче, расстались они чрезвычайно довольные друг другом. Новая встреча была назначена через десять дней – здесь же, в булочной. Густав Карлович не видел нужды в излишней конспирации. В конце концов, он давно уже не государственный чиновник – и разве не имеет права зайти и купить себе свежих рогаликов?..

От булочной до извозчика пришлось пройти с полквартала, что было и полезно, и приятно: погода стояла почти весенняя. Густав Карлович уже почти дошел до набережной, по которой намерен был еще немного прогуляться – как вдруг… Впрочем, что значит «вдруг»? Ровным счетом ничего не произошло. И уж, разумеется, он не собирался обращать внимание на бездомную собачонку – одну из множества ей подобных, что превращали российскую столицу в труднопереносимый рассадник микробов.

Однако же обратил. Почему? Этот вопрос он и до сих пор себе задавал – и не получал ответа. Потому ли, что стояла собачонка возле парапета, просунув голову между перил, будто решала – а не прыгнуть ли ей от этой собачьей жизни в канал, хоть и затянутый льдом, но вполне для самоубийственных целей подходящий? Или потому, что она была немецкой породы? Да! Возможно, именно в этом все дело: одинокий европеец, не защищенный ни когтями, ни зубами, ни густым мехом, не нужный ни одной живой душе в этом гигантском нелепом городе, также претендующем на принадлежность к Европе, но на деле являющемся не более чем ее призрачным подобием!

Словом, взыграла в Густаве Карловиче пресловутая германская сентиментальность. Да так взыграла, что он, особо не раздумывая, предпринял ряд совершенно необъяснимых с точки зрения здравого смысла действий: велел извозчику поймать пса и, отыскав городового, обратился к нему с просьбой добыть подходящую корзинку… С этой корзинкой он и возвратился домой. Европеец, боясь, очевидно, спугнуть неслыханную удачу, в дороге и первый день в усадьбе вел себя идеально, без единого взвизга стерпел ванну, стрижку когтей и вытравливанье блох. Наутро же обошел свои новые владения, убедился в том, что они и впрямь – его… и с этих пор Кусмаулю так и не удалось объяснить ему, кто в доме хозяин. Пес охотно отзывался на кличку Герман, пугал басовитым лаем уток в пруду, валялся в спальне на белоснежном пикейном покрывале и так внимательно слушал Густава Карловича, уставясь на него сумрачными глазами и выставляя вперед то одно, то другое ухо, что совершенно ясно было: понимает все до последнего слова.


– Нет-с, милостивый государь, – возмущенно заявил ему Кусмауль, забыв на миг о присутствии Натальи Андреевны, – вы у меня таки станете собакой отличного поведения!

Пес не шевельнулся, всем своим видом показывая, как он сладко и глубоко спит. Гостья же запнулась на полуслове, и в ее глазах Кусмауль отчетливо прочел сомнение: полно, да в состоянии ли сей господин определить, кто ворует из кладовой?!

– Прошу великодушно извинить, – произнес он немного поспешно; Наталья Андреевна горестно вздохнула и – делать нечего! – приступила таки к изложению своей проблемы:

– Речь, Густав Карлович, о моей младшей дочери. Она, видите ли, пошла по стопам старшей: демонстративная самостоятельность, зарабатывание хлеба в поте лица. Как это ужасно, когда ты не в силах объяснить собственным детям… Или это времена так стремительно меняются, и мы с нашими принципами для них уже не годимся? Вы-то меня должны понять!.. – она запнулась, сообразив, что как раз Кусмауль, по причине безнадежного отсутствия детей, понять ее сможет едва ли; и вернулась к теме:

– Ирен совсем, совсем не такая, как Софи. Я всегда боялась, что для нее эта самостоятельность плохо кончится.

– Ирен, – не переспросил, но констатировал Кусмауль, – Ирен…

Он поморщился, отчего-то живо вспомнив оторопь, которая охватила его десять лет назад, за столом в милейшей компании нынешних соседей. Тонкий нескладный подросток с тяжелыми косами и сонным взглядом, говорящий о том, чего не знает и знать никак не может. Он тогда еще подумал: они просто не понимают или привыкли?.. А теперь? Теперь поняли что-нибудь?..

– Ирен пропала, – всхлипнув, выговорила Наталья Андреевна. – Представьте себе, пропала, и никому нет никакого дела! Мое последнее, любимое дитя!.. – она снова всхлипнула, остро ощущая, что все так и есть, и больше, чем Ирен, она и впрямь никого не любила. – Я для того к вам и приехала: просить разобраться. Сделайте доброе дело! У вас ведь, конечно, остались связи в полиции…

Она говорила что-то еще. Густав Карлович смотрел на нее, немного растерянно думая, что вот сейчас она непременно разрыдается и нужно послать человека за каплями. Заслоненная этой мыслью, крутилась в голове и другая: вот оно, вот оно, оккультное убийство! Сансара с нирваной… Как у всякого хорошего следователя – а Кусмауль без ложной скромности полагал себя таковым, – у него имелась интуиция, которая, вроде бы без всяких на то оснований, моментально связала два дела в одно. Дальнейшая беседа с Натальей Андреевной подтвердила, что – не напрасно.

Глава 13

В которой Леша и Софи Домогатские беседуют о жертве Христа, Софи узнает о гибели Ксении Мещерской и усыновляет осиротевших левреток

Леша вернулся в Гостицы под вечер и застал сестру и шурина уже готовыми к отъезду. Софи тут же решительно, своей волей отложила отъезд на полчаса, чтобы поговорить с младшим братом. После того, как он взвалил на себя все хозяйство Гостиц и уверенно повлек доставшийся ему воз, уважение Софи к Алексею возросло экспоненциально, и уехать, не обменявшись с ним мнениями по вопросу пропажи Ирен, она не могла категорически. Сморенную дремой Милочку, завернув в плед, уложили на диван в гостиной. Кока пристроился рядом на полу и тихо читал ей из естественной истории. Петя сидел на стуле в позе кучера, опустив руки между колен, и глядел внутрь себя. Возможно, сочинял стихи.

Леша и Софи говорили в библиотеке, на втором этаже. Леша воспринял странное исчезновение сестры неожиданно серьезно.

– Софи, я знаю, как ты ко всему этому относишься, но я уверен: это может быть по-настоящему опасно. И для тела, и для души. Мне страшно за Иру, и мы обязательно должны попытаться ее отыскать.

– О чем ты?

– О том, чем Ирен увлекалась последнее время.

– Что ты про это знаешь? Я лично – ничего совсем. Она с тобой делилась?

– Да, пыталась. Но я… я, может быть, был излишне категоричен. Не выслушал ее внимательно…

– Ты? Излишне категоричен? – Софи удивленно подняла бровь. – Как-то трудно себе представить…

– Она пыталась убедить меня в том, что традиционная религиозность, Христианская Церковь в ее нынешнем виде – все это уже вчерашний день, и на исходе 19 века, в век научного и прочего прогресса ко всему этому надо подходить иначе…

– Как же? – с любопытством спросила Софи. – Как же нужно подходить к религии в век научно-технического прогресса?

– Соня, я давно знаю о твоем атеизме и…

– Но мне действительно интересно, – примирительно сказала Софи. – Впрочем, это действительно подождет. Что же вы с Ирен?

– Я довольно резко объяснил ей, что весь этот оккультизм – суть бесовские происки, в которых на исходе 19 века нет решительно ничего нового в сравнении, допустим, с 5 или с 15 веком. Сам дьявол всегда хочет одного и того же, и потому предлагает каждому времени именно то, чего оно более всего алкает…

– Н-да… И чего же более всего алкает наше с тобой время? По мнению дьявола, я имею в виду?

– Разумеется, прямой социальной справедливости в первую очередь. И еще, пожалуй, хоть какой-то, пусть даже и иллюзорной, соотнесенности между поистине величественными возможностями человеческого разума, воплощенными в научных и технических открытиях, и нищетой тела и духа огромных народных масс… Два этих повода вполне дают возможность нестойким в вере людям усомниться в благости Божественного промысла. Именно об этом и говорила мне Ирен, ссылаясь на свой оккультный кружок…

– Ого! – присвистнула Софи. – Однако, мои братик с сестричкой об интересных вещах беседуют…

– Тебе, как старшей, всегда будет казаться, что мы еще не выросли из коротких штанишек и платьиц, – улыбнулся Алексей. – Ты понимаешь теперь, почему я тревожусь за Ирен?

– Понимаю. Ты полагаешь, что она могла запутаться не только, к примеру, в своих отношениях с мужчиной, но и в тенетах дьявола, что, разумеется, гораздо серьезней.

– Именно так, – Софи произнесла свою ироническую по сути сентенцию без тени насмешки, и глубоко верующий Леша не обиделся на нее. Он давно привык к странной манере, в которой сестра, позиционировавшая себя как атеистку, высказывалась о религиозных вопросах.

Софи, между тем, пришел в голову неожиданный вопрос.

– Скажи, Леша, ты ведь должен это знать: Ирен верит в Бога?

– Думаю, да, – вымолвил Алексей. – Во всяком случае, она ищет Его. В ней нет и следа твоего равнодушия. Ты и Гриша, вы оба – все по эту сторону…

При упоминании имени брата светлое лицо Леши с тонкими, акварельными чертами выразило любовь и боль одновременно.

– Тебе… – Софи с внезапной лаской положила ладонь на узкое плечо младшего брата. – Тебе это… очень тяжело?

– Нет, Соня, – мягко ответил Леша. – Раньше, в детстве, я очень переживал, что вы не верите, не скрою. Теперь же, когда я понял суть жертвы Христа, – мне почти легко это принять.

– Как это? Я не понимаю…

– Я попробую объяснить. Ты ведь читала Евангелие?

– Конечно. И даже неплохо знаю.

– Я долго думал: что значит жертва Христа? Почему смерть одного человека может перевесить весь грех человеческий? Другие страдали больше Его, умирали такой же, позорной и мученической смертью, гибли за свои убеждения. Почему же Христос – Спаситель? И как же может умереть тот, кто сам – Бог? Как может умереть человеческая плоть, которая вся пронизана Божеством? Нет ли тут какого-то подвоха? Может быть, ты помнишь из детства, мы поем на Страстной: «О жизнь вечная, как ты умираешь? О свет невечерний, как ты потухаешь?»… Как же Он умирает?

Однажды весенней ночью я лежал без сна и видел в окно клочок неба с веткой дерева, двумя мерцающими звездами, и еще – две сосульки, которые свисали в верхнем углу окна с какой-то железной закорюки. Где-то светила луна или горел фонарь, и сосульки все были пронизаны синим глубоким светом. Они светились и переливались, как две перевернутые, хрустальные свечи, и жили какой-то своей, особой жизнью. Была оттепель, и за ночь температура, по-видимому, несколько раз переходила через нулевую отметку. Сосульки росли или уменьшались на моих глазах. Иногда правая догоняла левую, а потом опять отставала. Менялись и оттенки их света. Я почти полюбил их обеих, увидел в них сущности. Стыдно сказать, но я всей душой болел за правую, ту, которая была поменьше и потолще… Под утро, когда небо уже стало светлеть, я заснул. Проснулся в районе десяти часов, солнце пальцами шарило по лоскутному одеялу. Я открыл глаза и сразу же вспомнил о сосульках. Бросил взгляд туда… в углу окна изгибалась совершенно пустая и даже уже высохшая закорюка… Утреннее солнце растопило их, они скапали вниз… И в этот миг я понял!!

– Что?! – вздрогнула Софи, художественно захваченная образом двух живых сосулек, горящих в ночи загадочным голубым огнем.

– Я вспомнил последние слова Христа и понял: на кресте Он взял на себя вовсе не физические страдания или унижения. Он взял на себя единственный, конечный ужас человеческого существования и бытия, потерю вечности, ограниченность временем и пространством, потерю Бога, обезбоженность… Эта смерть охватывает всех: нет безбожника на земле, который так пережил бы обезбоженность, как Сын Божий, ставший сыном человеческим. Бог без Бога… Даже вообразить невозможно без дрожи. Никто, таким образом, не оказывается вне тайны спасающего Христа, даже атеисты, вроде вас с Гришей. Получается, что не грехи и грязь мира, а именно ваше стояние над бездной Он искупил в первую очередь. Умер за вас… Ты понимаешь?

– Может быть… – задумчиво накручивая на палец прядь волос, сказала Софи. – Это очень тонко, и я, право, не знаю, одобрило ли бы этот ход классическое богословие. Ведь, логически продолжая твое рассуждение, получается, что мы как будто бы и имеем от Бога право не верить. Что-то вроде оплаченного векселя… Но сосульки понравились мне больше, – честно добавила она. – И… знаешь, что я сейчас подумала? – Софи вдруг лукаво усмехнулась и подняла палец. – Твоя железная закорюка в углу окна сразу показалась мне смутно знакомой, да еще ветка и две звезды… Братец, все это – вид из окна моего учительского домика, где я десять лет назад учила калищинских ребятишек грамоте! Признавайся, братец, что это ты там делал, лежа на кровати бессонной ночью?!

Леша мучнисто побелел, потом сквозь муку проступили красные пятна.

– Господи! Ну как я мог… – пробормотал он. – Я просто позабыл, какая ты наблюдательная и чуткая к слову… Соня! Забудь!

– Уже забыла, – покладисто кивнула Софи. – Но сначала объясни. Агаша?

В едва заметном движении Лешиного подбородка с трудом можно было угадать согласный жест.

– Замечательно! – воскликнула Софи и широко улыбнулась.

– Правда? – Леша поспешно поднял голову, стремясь уловить на лице сестры выражение, с которым было сказано это слово. – Ты вправду так считаешь?

– Конечно, – энергично кивнула Софи. – Агаша всегда виделась мне чрезвычайно милой, умной и набожной девушкой. Для тебя же это сочетание качеств должно быть поистине обворожительным…

– Так и есть! Так и есть! – радостно воскликнул Леша. – У нас с ней так много общего. Мы можем говорить обо всем решительно, и понимать друг друга даже когда молчим. Она, ты помнишь, едва ль не с детства стремилась к послушничеству, но, как и у меня, семья воспрепятствовала. Из нее, впрочем, прекрасная учительница вышла, она так много читает, хочет понять… У меня времени совсем нет, но когда выпадает, я к ней езжу и… И мы вместе читаем святоотеческие писания, а потом обсуждаем…

– Гм-м… Святоотеческие писания, говоришь? – Софи откашлялась. – Гм-м… Чего-то я, видать, не понимаю в современной молодежи…

Приободрившийся было Леша опять покраснел и опустил взгляд. Софи чувствительно ткнула его кулаком в бок.

– Да брось ты кукситься! Вспомни все, что знаешь про свою старшую сестру и… Я уверена, что ты никогда не обидишь Агашу…

– Обидеть Агашу?! Да я скорее себе… – начал было Леша, но, как верующий человек, счел нужным оборвать себя на полуслове. То, что он собирался сказать, откровенно отдавало язычеством. Софи предпочла бы, чтобы он высказался до конца. Дикарские и античные способы доказательства верности и чести умиляли ее со времен Туманова и в память о нем.

– То есть, Соня, если я тебя правильно понял… – помолчав и подобрав форму высказывания, Алексей решился продолжить. – Ты не против, что я с Агашей… Несмотря на то, что она старше и из крестьян…

– Конечно, нет! – удивилась Софи. – Что с того, если вы друг друга любите и понимаете. Она чудесная девушка…

– Прости… Просто я до сих пор помню, как ты рвала и метала, когда Гриша с Грушей…

– Груша – это совершенно другое дело! – жестко отчеканила Софи. – Ты всего не знаешь и слава Богу. Даже и не думай сравнивать!

– Да я и не сравниваю… – пробормотал Леша.

– Вот и славно… – криво усмехнулась Софи и пробормотала себе под нос. – Что ж… Даже если Ирен и не нашла себе фабричного рабочего, маман, похоже, все-таки ждут очередные сословные потрясения…

– Что ты сказала, Соня?

– Ничего важного, Леша. Сейчас нам, пожалуй, ехать пора, Милочка уже просто никакая. Ты нас до плотины проводишь? В дороге еще поговорим, с Петей про Ирен обсудим. Или – слишком устал?

– Конечно, провожу, Соня, о чем разговор…


Когда отъезжали, не хотели прежде времени тревожить спящую Милочку. Коке о том не сказали, и он, высокий и тонкий, вышел на крыльцо к собравшимся взрослым, неся спящую девочку на руках.

– Кока! Зачем?! Надорвешься! – удивленно крикнула Софи.

Петя быстро подошел к мальчику, бережно принял на руки укутанную в плед дочь. Взглянул с мягким укором.

– Я не знал… – сконфуженно пробормотал Кока.

Софи положила руку на худое, вздрагивающее плечо.

– Ничего, Кока. Конечно, тебе не стоило ее тащить. Она же тяжелая для тебя…

– Ничего подобного, – возразил Кока. – Милочка легкая и… Тетя, вы ведь найдете Ирен, правда?

– Конечно, найдем, – чуть поколебавшись, подтвердила Софи. – Ты волнуешься за нее, да?

Кока всегда был молчаливым и, если речь не заходила о его коллекциях, ни с кем не сходился накоротке. Софи трудно было даже предположить, что именно происходит в его удлиненной, коротко остриженной, светловолосой голове.

– Да, я волнуюсь, – подтвердил Кока. – Я… вы думаете, отчего я насекомых собираю? Я помню… я еще совсем маленький был, а Ирен осенью собрала гусениц и из них зимой вывелись бабочки. Я вошел в комнату, а они – летают везде. Ирен стояла посередине, раскинув руки, и они садились ей на голову, на плечи, на ладони… Я подумал: «нет ничего прекраснее!» Вот именно этими словами, я помню. Может быть, я их еще и сказать не мог, они просто были у меня в голове… Я тогда пытался поймать бабочек, но был неловок, и мял их, и ломал им крылья… Ирен сердилась, а я плакал… А потом я решил, что когда-нибудь научусь сохранять, удерживать их мимолетную красоту. И в любой момент смогу ею любоваться. И показывать другим. Мне было совсем мало лет, но я всегда помнил Ирен и ее бабочек…


– Бедный Кока! – сказала Софи Пете, поудобнее умащиваясь в крытых санях, и подтыкая под спящую Милочку меховое одеяло.

– Отчего же бедный? – удивился Петр Николаевич. – Мне он видится разумным и доброжелательным мальчиком. Может быть, излишне застенчивым, но, право, это кажется мне куда более привлекательным, чем наглость и дерзость иных его ровесников. Вероятно, в будущем он займется естественными науками…

– Да я не о том! – с досадой сказала Софи. – Понимаешь, он думает, что красоту можно удержать, убивая ее и насаживая ее на булавку… И никто не объяснил ему… Бедный Кока!

Петя, не услышав в словах жены вопроса, молча пожал плечами.


Вернувшаяся откуда-то Наталья Андреевна, румяная и возбужденная, в дорожном наряде подошла к уже снаряженным саням и ткнула пальцем в Софи.

– Соня! Ты ведь знала Ксению Мещерскую? По тем делам, с сапфиром, и прочим…

– Да, – удивленно подтвердила Софи. – А что с ней?

– Ее убили, – сказала Наталья Андреевна с непонятным торжеством, как будто именно в этом убийстве реализовались наконец какие-то ее чаяния. – И еще: она тоже занималась всеми этими делами, ну… я имею в виду мистику и прочее… Как и наша бедная Ирен… – здесь Наталья Андреевна всхлипнула и зашарила в кармане. – Где…Где моя нюхательная соль?!


– Ксеничку… убили? – растеряно пробормотала Софи, когда Гостицы уже скрылись за поворотом дороги. – Но почему? Кому она могла помешать?…


Большая, но запущенная квартира покойной Ксении Мещерской располагалась в большом сером доме на Казанской улице. Софи, которая, когда хотела, без труда могла расположить к себе кого угодно из простецов, назвала свое имя, представилась подругой Ксении и легко уговорила рыхлую бабу-служанку впустить ее. Серебряный рубль еще помог делу.

Немолодая служанка Акулина напомнила Софи упрощенный вариант самой Ксенички – большая, обвисшая грудь, низкая талия, круглое мучнистое лицо с маской доброжелательного равнодушия. Впрочем, у Ксении Мещерской всегда был такой вид, словно она непрерывно прислушивается к чему-то важному, но неслышимому для других. У Акулины этой особенности в облике, естественно, не присутствовало.

– Ты, знаешь, сама на барыню Мещерскую похожа, – доверительно сказала Софи. – Просто одно сложение, да и на лицо. Хотя ты, конечно, помоложе будешь…

Акулина зарделась, довольно сопнула носом.

– Многие то же говорили, как и вы, многие… Да вы барыню-то давно ли знали?

– Давно! – честно ответила Софи. – Еще лет десять назад, до того как я замуж вышла, мы с Ксеничкой подругами были – не разлей вода. Потом-то я в деревню, к мужу уехала…

– А, вот оно что! – вздохнула Акулина и последние остатки подозрительности исчезли с ее плосковатой, заспанной, несмотря на полуденный час, физиономии. – Десять лет… А я-то восьмой год, как в дом взята… А теперь уж и не знаю, что будет, куда пойду…

– Акулина, – задушевно сказала Софи, посчитав, что отношения уже установлены на достаточном для задушевности уровне. – Давай-ка мы с тобой чаю выпьем, и ты мне все-все расскажешь… Веришь ли, я, как узнала случайно про Ксеничкину смерть, так с тех пор и места себе не нахожу. Сны снятся… Вот, специально сюда приехала, даже мужу не сказалась…

– Ох! Понимаю! Мне ль не понять?! – Акулина сочувственно погладила круглую щеку ладонью. – А что ж снится-то вам, барыня Софья Павловна?

– Представь, – Софи понизила голос и округлила глаза. – Будто является мне Ксения… вся такая в белом… а на шее – ожерелье из больших камней, рубинов… и говорит…

– Ох, ужас-то! – Акулина поспешно перекрестилась. – Ожерелье из рубинов… а ее, сердечную, как раз-то и задушили…

– И говорит… тихим таким голосом, словно ветерок подул… – вдохновенно продолжала врать Софи, небезосновательно полагая, что обладая сходной внешностью, хозяйка и госпожа должны были иметь нечто общее и в душевном устройстве. Ксеничка же с юности обожала все таинственное. – «Софи! Голубушка! Отыщи, сделай милость, моего погубителя! Пусть будет ему страшная кара и не будет ему покоя ни днем, ни ночью, ни в лесу, ни в городе, ни в море, ни на суше, ни…» – Софи на мгновение исчерпалась, но Акулина тут же пришла ей на помощь.

– В общем – нигде в Божьем мире! – воскликнула она.

Софи благодарно кивнула головой.

– Ну и кто ж он? – нетерпеливо спросила служанка. – Тот, которого покарать-то надо? Сказала она?

– Нет! – Софи сокрушенно вздохнула. – В том-то и дело, что не успела. Дочка меня разбудила…

– Ай, беда! Что ж делать-то теперь? Ждать, пока снова во сне явится?

– Искать надо! – твердо сказала Софи.

Еще накрутив чувствительную Акулину, и едва ль не сама испугавшись, Софи отправилась осматривать квартиру. В спальных покоях Ксении вдруг самым мистическим образом заворчало, а потом и зашевелилось богатое одеяло на кровати покойной хозяйки. Софи округлила глаза и зажала рот ладонью, чтобы не закричать.

– А, так это эти… – махнула рукой вовсе не испугавшаяся Акулина. – Мерька, Коська – а ну, подите сюда, сахару дам!

Из-под одеяла, все еще тихонько ворча и огрызаясь, вылезли две крупные, согнутые крючком левретки. Дрожа и переминаясь на тонких лапах, они вытянули длинные морды в сторону Софи и напряженно принюхивались.

– Как, ты говоришь, их зовут? – переспросила Софи.

– А, енти… Констанция и Эсмеральда, – ответила Акулина. – Барыня так звала. Я зову Кося и Меря. Ничего, как жрать захотят, так идут. Но все тоскуют… Тоже твари Божии, без любви чахнут… да и кавалера ихнего убили…

– Убили?

– Точно так. В ту же ночь, когда и барыню мою горемычную. Придушили. Роланд его звали… Барыня говорила: лыцарь…

– Роланд… – повторила Софи. – Можно предположить, что он погиб истинно рыцарской смертью, до последнего защищая свою хозяйку…

– Точно, а я и не подумала! – умилилась Акулина. – Да только что ж он мог, убогий такой… – она со здоровым крестьянским осуждением взглянула на жалких собачонок. – Выдумают же такое… Эти-то под кровать забились и после два дня не вылезали…

– А что ж с ними теперь будет-то?

– Не знаю, – Акулина вздохнула. – У барыни родных не осталось, чтоб взяли их. А они уж старые, видите, все морды седые. Кому надо? На живодерню, должно, отдадут… Да я, по правде говоря, не знаю, что со мной-то будет…

Одна из левреток, вроде бы Констанция, осторожно, по кровати, подошла к Софи, понюхала, а потом и лизнула ее опущенную руку. Софи опустила взгляд и встретилась с лиловыми глазами собачонки. В глазах умирала печальная, никому не нужная жизнь. Отчего-то Софи показалось, что старая левретка, всю жизнь проведшая среди людей, поняла слова, только что сказанные Акулиной, и уже почти смирилась с ними.

– Да за что же на живодерню-то?! – строптиво воскликнула Софи. – Я их к себе, в усадьбу возьму. Пусть доживают в деревне…

– Правда? – явно радуясь избавлению от ненужной обузы, но не без подозрительности спросила Акулина. – Да только на что же вам? – ее крестьянский ум никак не мог примириться с бескорыстным приобретением такой никчемной вещи, как две старых левретки.

– В память Ксенички, – торопливо, но вполне правдоподобно соврала Софи. – Я знаю, ей было бы приятно, что я их присмотрю… Констанция, Эсмеральда, собирайтесь, едем!


Следующим вечером Софи появилась в Люблино, таща под мышками двух унылых, одетых в атласные попонки ливреток, покорно свисающих, как два игрушечных коромысла.

– Господи, это еще что? – спросила Мария Симеоновна, которая вместе с Павлушей просматривала на веранде свежие газеты. – Где ты взяла этих уродцев?

– Вы не поверите, но у меня скончалась еще одна подруга, – радостно сообщила Софи. – Она оставила мне левреток. Но! Никаких публичных домов!

Мария Симеоновна выразительно покрутила пальцем у виска и демонстративно отвернулась от невестки.

– Какие холосые собачки! – умильно прошепелявил Джонни, который вместе с Милочкой выбежал встречать Софи. Следом за детьми вышла нянька Джонни, пожилая степенная крестьянка. Почти не наклоняясь, мальчик поцеловал Эсмеральду в мокрый кожаный нос. Нянька поморщилась и тут же вытерла губы Джонни большим красным платком.

– Тебе они нравятся, Джонни? – обрадовалась Софи. – Вот и отлично! Я тебе их дарю!.. Марфа, вы поможете ему их устроить? И проследите, чтобы Кришна их сразу не покалечил. Потом, я думаю, он привыкнет…

Софи поставила собачонок на пол. Они мелко дрожали, испуганно оглядывались и не двигались с места. Марфа, подобрав юбки, осторожно нагнулась, и одобрительно прищелкнув языком, осмотрела богатые попонки.

– Мой Вовка тоже всякую тварь любил, – наконец, сказала она, тем самым, по-видимому, признавая право левреток на существование.

– Вот эта будет моя! – сказала Милочка Джонни, указывая на Констанцию. – А вот эта – твоя. Договорились?

Джонни кивнул, ничего не поняв. Идея частной собственности была ему совершенно чужда. Мысль же, что в чьей-то собственности может находиться живое существо, вообще никогда не смогла бы уместиться у него в голове. Если бы кто-то сумел ему втолковать, что Кришну в усадьбе считают именно его, Джонни, котом, он бы долго смеялся, а потом сообщил, что с таким же успехом можно самого Джонни считать человеком Кришны.

Глава 14

В которой Софи посещает художественный салон, а остячка Варвара собирается ехать в Северо-Американские штаты к индейцам

– Что вам угодно? – незнакомая Софи, молоденькая, премиленькая в кудельках девушка расцвела белозубой улыбкой. – Вот, ширмочки новые, не желаете взглянуть?

– Желаю взглянуть на Варвару Алексеевну лично, и как можно скорее, – ровно сказала Софи, оглядывая помещение салона и цепким взглядом отмечая произошедшие изменения.

Судя по всему, дела в салоне Варвары Остяковой шли вовсе даже неплохо. Расположенный почти в самом устье Псковской улицы (от подъезда едва ли не целиком видна была Воскресенская площадь), уже само́й огромной разноцветной вывеской он привлекал внимание прохожих и проезжих петербуржцев.

«ДЕКОРАТИВНЫЙ САЛОН ВАРВАРЫ ОСТЯКОВОЙ

ВСЕ ПОТРЕБНОЕ ДЛЯ ОРИГИНАЛЬНОГО УКРАШЕНИЯ ВАШЕЙ ЖИЗНИ»

Оглядевшись кругом, даже Софи, вполне нынче равнодушная к любому виду украшательства, готова была признать непустоту громкого утверждения.

В наличие имелись и, благодаря выгодному, в объеме расположению, тут же открывались взгляду взыскательного покупателя (все перегородки в салоне были снесены, составив огромный, высокий и светлый торговый зал): ширмы с диковинными птицами и цветами; расписные стульчики, колыбельки и даже ночные вазы; разнообразные фигурки, выполненные из дерева, бронзы и стекла; абажуры из ткани и гофрированной бумаги, фантастически закрученные этажерки и покрытые лаком поделки из корней и сучьев; тканые и вязаные ковры и дорожки самых различных, явно этнографических расцветок и узоров; музыкальные инструменты разных народов; луки, арбалеты, кинжалы и иное холодное оружие престранного вида, про которое не сразу можно было и разобрать, для чего оно предназначено и как именно наносит вред человеческой плоти; нашейные, налобные украшения, кольца и браслеты, выполненные из дерева, камня, кожи и металла, все – удивительных, непривычных форм, каких не встретишь в ювелирных лавках, и вместе с тем не лишенные какой-то диковатой гармонии и соразмерности.

Хозяйка салона, внезапно появившаяся из почти незаметной и невысокой двери, выглядела весьма экзотично, под стать своему выставленному на продажу товару. Чрезвычайно, на взгляд европейца, широкие скулы, большие, чувствительные, трепещущие ноздри (казалось, что женщина непрерывно к чему-то принюхивается), косо прорезанные, длинные глаза. Невысокий рост превращал крепкое от природы сложение Варвары в подобие полнотелости, но на самом деле мягкой и услужливой полноты русских матрон в ней не было совершенно: все ее одетое на широкую кость тело было жилистым, сильным и жестким на ощупь.

– Софи, я рада тебя видеть! – приветствовала гостью хозяйка. – Пойдем ко мне. Или ты хочешь сейчас что-нибудь выбрать?

– Нет, – отмахнулась было Софи, но тут же поправилась. – Тут у тебя много красивых вещей, Варвара. Я потом обязательно что-нибудь приобрету…

– Та-та-та! – с неложным негодованием воскликнула Варвара. – Опять! Сколько можно говорить: ты можешь взять все, что тебе понравится!

– Ну, Варя, ты же должна понять, – увещевающе сказала Софи. – При такой постановке вопроса я просто не смогу взять то, что мне действительно понравится. У меня же есть вкус, и, разумеется, я могу положить глаз только на действительно ценную, а, следовательно, дорогую вещь. И я, заметь, вполне могу заплатить за нее. Ты же вынуждаешь меня из вежливости ограничится какой-то дешевкой…

– Гм-м… – рассуждения Софи явно оказались в новинку для Варвары и, похоже, даже слегка смутили ее. – Как вы, русские, любите путать словами! – с досадой проворчала она. – Сердце всегда ходит прямо. Мое предложение тебе – от сердца. Что же еще?… Ну ладно! Я решу так: ты возьмешь что-то в подарок для детей или сестер, а себе купишь за деньги. Согласна?

– Согласна, – улыбнулась Софи. – Но это после. Сейчас я хочу с тобой поговорить.

– Хорошо, пойдем, – кивнула Варвара. – Подать чаю?

– Лучше той соленой рыбки, которую тебе вместе с поделками с Урала привозят… Есть у тебя?

– Есть, конечно, – усмехнулась Варвара. – Но к ней водки надо. Ты водку пьешь?

– Нет, ты же знаешь, не пью. А рыбку все равно ем…

Женщины улыбнулись друг другу и по очереди зашли в маленькую дверь, которая вела на узкую, крутую лестницу.

В противоположность помещению салона две комнаты, занимаемые самой Варварой, были совсем небольшими, и почти полностью застелены шкурами и коврами, которые лежали на полу, на низкой лежанке и таких же низких креслах, висели на стенах… Темный потолок был расписан звездами. Оконные стекла украшали белые, огромные, тончайшей прорисовки снежинки и улыбающийся месяц.

– У тебя в покоях, как внутри волшебной шкатулки! – искренне восхитилась Софи.

По темному лицу Варвары нельзя было читать без многолетней сноровки, но имеющая ее Софи видела, что комплимент принят хозяйкой с радостью и удовольствием.

Прозрачные ломтики вяленой рыбы, толстые ломти ситного хлеба, маринованную редьку и мелко порезанный зеленый лук Варвара сама разложила на тарелках. Поставила на расписной столик хрустальный графинчик и розоватого стекла, с аляповатыми лилиями побоку, кувшин. Налила себе водки в серебряную стопочку, Софи – брусничной воды в стакан. Не торопясь, набила табаком свою любимую трубку с длинным загнутым мундштуком. Оглядела выставленный на низкий столик натюрморт. Подумав, поставила чуть в стороне от центра композиции низкую красную вазочку с одним бесцветным, сухим, колючим даже на вид цветком на длинном стебле. Посмотрела еще, чуть причмокивая губами и вроде бы споря сама с собой.

Софи, вопреки всем своим обычаям, даже не пыталась поторопить остячку. Знала, что бесполезно. Как и сама Софи, Варвара двигалась по жизни своим личным способом и темпом, и сбить ее с этого установленного не то волей, не то судьбой, не то какими-то внутренними физическими механизмами панталыку просто не представлялось возможным. Тем более, что, несмотря на кажущуюся неторопливость и даже вязкость каждого отдельного движения, все действия целиком выходили у Варвары весьма спорыми.

– Ну вот, – Варвара наконец уселась, подобрав под себя ноги. – Давай за встречу.

– Давай! – Софи отсалютовала подруге стаканом с брусничной водой, подцепила вилкой ломтик рыбы, отправила в рот, а потом пальцами отправила туда же щепоть крупно натертой редьки.

– Лучком, лучком сверху, – невозмутимо посоветовала Варвара, закусывая водку поджаристой корочкой.

Софи послушно посыпала прямо в рот лучок. С наслаждением прожевала, пробормотала с набитым ртом:

– Вкусно у тебя, черт побери!

– Ценю! – серьезно откликнулась Варвара. – Знаю, что ты вообще-то к еде…

– Ага, – кивнула Софи, завернула еще одну щепоть редьки в ломтик рыбы и все это водрузила на треугольный кусок хлеба. – Вообще-то я – да!

Варвара знала, о чем говорила. Для урожденной аристократки Софи была просто преступно равнодушна к изыскам кулинарии и искусству поглощения пищи в целом. Вспоминала она о еде лишь тогда, когда в желудке просто не оставалось ничего для переваривания. Получив сигнал и осознав его, садилась за стол и с равным энтузиазмом ела что попадется: от куска черного хлеба до омаров по-флорентийски.

Но у тебя здесь все как-то так гармонично и художественно скроено, – попыталась Софи объяснить измену своим привычным взглядам. – Что поневоле и глаз и слух, и прочие чувства останавливаются на всех деталях и учатся им радоваться. Это все натура твоя…

– Да ты не оправдывайся, а ешь, – резонно посоветовала Варвара. – Что за странность у вас? – Если что-то вдруг в удовольствие случилось, так обязательно после оправдаться надо: я, мол, тут не виноват, это все случайно вышло, из стечения обстоятельств…

– Это и вправду странно… – задумчиво сказала Софи. – Саджун то же самое говорила: лучшие из европейцев живут, как будто все время оправдываясь за свое существование. А вам, азиатам, значит, это очень заметно?

– Еще бы! – усмехнулась Варвара. – Ты хоть обыкновенные, здешние причины ищешь: художественное устроение вокруг, мои вкусы подавляют твои и прочее. А я еще в Сибири, а потом и здесь другое слыхала: слова-ветер, не увидать, не пощупать, только деревья шумят.

– Слова-ветер? – переспросила Софи. – Это что же такое будет?

– «Иметь право», «не иметь право», «благо народа», «всеобщие страдания», «миссия образованных людей», «мой крест»… – медленно перечисляла Варвара. – Еще надо, или ты уж поняла?

– Поняла, – кивнула Софи. – И даже, наверное, объяснить могу. Только не буду сейчас, ладно?

– Объясни! – потребовала Варвара, откинулась назад и запалила свою трубку.

– Ты паровую машину видела? – остячка кивнула. – На приисках, да? Так вот. Это недовольство, оно вроде пара, который всем движет. Те, кто из нас поплоше и попроще, те другими недовольны – они им, де, жить мешают. А кто чуть вырос – собой.

– Ничего себе, жизнь-малина! – искренне удивившись, воскликнула Варвара. – А что ж, по иному у вас и нельзя?

– Не знаю. Михаил говорил, что в Северо-Американских штатах, хотя и европейцы, но много людей – другие. Если по нашему разговору, то так: у них нет потребности в своих удовольствиях оправдываться… Может быть, это как раз оттого, что там еще и негры, и индейцы…

– Интересно, – кивнула Варвара. – Может быть, мне теперь в Америку съездить, поглядеть там на все? Как ты полагаешь?

– Не знаю. Туда дорого очень…

– Деньги у меня есть, – перебила Варвара. – То меня не остановит. Ты же знаешь: я на интерес живу, больше незачем…

– Послушай, Варя, но ты же… ты же женщина, все-таки… – осторожно сказала Софи. – А вот семья, дети?…

– Не интересно! – Варвара махнула рукой. – Слушай, а ты видала когда-нибудь, как эти… индейцы и негры рисуют, режут по дереву, ну….что они там еще делают?

– Да нет, откуда ж мне? – удивилась Софи. – Из книжек я знаю, что они ткут или там вяжут всякие узоры, и у них это вроде письменности…

– Ух, как интересно! – узкие глаза Варвары вспыхнули нешуточным любопытством. Мерное попыхивание трубочки ощутимо ускорилось.

Софи вскинула ладони перед лицом в увещевающем жесте.

– Варя! Варя! Погоди! Не уезжай теперь в Америку! У меня к тебе разговор и просьба есть.

– Ну давай, – попыхивание снова замедлилось, вернулось к исходному ритму. – Я тебя слушаю. Чем смогу, помогу. Остячка Варвара долги помнит.

– Да не об этом же речь! – с досадой отмахнулась Софи, видя, однако, что Варвара говорит вполне серьезно.

Когда-то, лет семь тому назад, после побега из Егорьевска, Варвара появилась в Петербурге в мужской, на столичный взгляд, одежде, с переплетенными кожаными шнурками косами и с сундучком за плечами, до смешного похожая на ту самую индианку из прерий, художественными промыслами которых она так заинтересовалась нынче.

Адресом Софи ее снабдила еще в Егорьевске Вера Михайлова. Недолго раздумывая, Софи поселила экзотическую гостью в своей петербургской квартире, несмотря на то, что с Петром Николаевичем они как-то сразу не пришлись друг другу по душе.

«Соня, у нее душа такая же, как лицо. На деревянную миску похожа, – отзывался о гостье-самоедке обычно лояльный ко всему и ко всем Петя. – Я ее просто боюсь иногда, если честно. Она же никого не любит и любить не может…»

«Я сперва думала: как ты за ним замужем, зачем тебе? – сформулировала Варвара через две недели знакомства с Петром Николаевичем. – Теперь поняла. Твой муж на белую промокашку похож, что в тетрадях кладут. Ты жизнь пишешь скоро, с нажимом, взахлеб, как бы не сбиться, так вот, его завела, чтоб промокну́ть и не размазывалось…»

Софи вовсе не понравилась варварина идея о том, что она «завела» себе мужа вместо промокашки, но и дельно возразить остячке как-то не получилось.

Впрочем, после этого разговора Варвара не долго отягощала супругов Безбородко своим присутствием в их квартире. Почти с самого прибытия остячка сообщила, что никому в тягость не станет, и продемонстрировала изумленной Софи содержимое своего сундучка: золото, самоцветы, ювелирные изделия, монеты и прочие безусловные ценности составляли едва ли не треть его объема. Подробно объяснять происхождение всех этих сокровищ Варвара не стала, а Софи – не спросила. Пете она предусмотрительно ничего не сказала. Бог весть что он подумал бы… И как бы не оказался от истины недалек…

– Я могла бы жить, тратить, но то неинтересно, – объяснила Варвара. – Хочу свое дело иметь.

– А что ж ты хочешь? – спросила Софи.

– Я сама рисовать могу, резать по дереву и по камню, – ответила Варвара. – Но правильней, как я пригляделась, не мастерскую, а мангазею открыть.

– Магазин? Может быть, лучше – салон? Художественный салон?

– Пускай, – согласилась Варвара.

«Мангазея», безусловно, нравилась ей больше, но она признавала опыт петербурженки Софи и готова была пока всему подчиняться.

Для начала дела сняли маленькую трехкомнатную квартирку на Мещанской улице, на первом этаже. В одной из комнат жила сама Варвара. В другой – две девушки из неплохих, но обедневших семей, которые, тем не менее, получили какое-то художественное образование. Могучий природный дар Варвары и мастеровитая покладистость девушек быстро принесли свои плоды. Даже Софи изготовленные ими ширмы и абажуры показались весьма милыми. Существенным преимуществом снятой квартиры было то, что два окна самой большой комнаты выходили прямо на улицу. В них сделали витрину. Два абажура вывешивали на улице на кронштейнах. Вывеска, изготовленная самой Варварой, просто не была похожа ни на что (по разноцветности можно было бы говорить о восточных мотивах, но их там не было, а ведущей деталью орнамента стала кедровая шишка). Софи предложила украсить вывеску разноцветными электрическими фонариками. Далее была задействована Элен Головнина. Темноликая молчаливая Варвара сама отвезла в ее особняк две лучших ширмы и два абажура в комплект к ним. Денег не взяла ни копейки.

– Господи, какая она дикая и прекрасная! – закатывая глаза, щебетала Элен. – Право, даже кажется опасной, я с Петром Николаевичем готова согласиться…

– Варвара опасна только для своих врагов, – объяснила Софи. – Мы, по счастью, в них не числимся. Твоя же, Элен, задача на текущий момент: собрать своих светских приятельниц из числа самых бездельниц и продемонстрировать им варварины поделки: вот, мол, знакомка Софи, дикарка из самого сибирского леса, специальный заказ, но если я попрошу, может быть, и для вас изготовит…

Элен исполнила все так, как ей велела Софи, вложив в исполнение душу и свое собственное желание помочь отважной самоедской девушке. Спустя полгода Варвара наняла еще двух художниц, а мастерская переехала в более просторное помещение. Вывеска и фонарики сохранились. Странные, диковато-соразмерные изделия Варвары Остяковой сделались модой сезона.

В дальнейшем ситуация развивалась исключительно трудами самой остячки. Через пять лет у нее уже имелись налаженные связи с Уралом и некоторыми зауральскими областями. Два десятка лесных стойбищ, десяток каменных дел мастеров, три самоедских резчика по кости и полтора десятка ткачих работали на ее салон. Каждый сезон, помимо основного ассортимента, предлагалось что-то новое. Дамы из света любили встречаться, гулять и проводить время в салоне. В специальном закутке под экзотическими растениями, среди фонариков и висящих на нитках жар-птиц, им предлагался чай и пирожные. Специально для обслуживания подобных сборищ Варвара держала девицу Валерию Львовну Коврову, дворянку с хорошими манерами, из старого, почтенного, но трагически обедневшего рода. Валерия Коврова не только обладала приятной внешностью и тонким художественным вкусом, и могла сообразно поддержать разговор на любую светскую тему, но и никогда не забывала о коммерческих интересах предприятия: редкая посетительница уходила после посиделок, не сделав, по рекомендации Валерии, одной-двух-трех покупок. Сама хозяйка продолжала свои художественные труды и изыскания, но крайне редко показывалась на глаза посетителям, что, в сочетании с ее действительно экзотической внешностью, способствовало формированию вокруг салона различных легенд, которые, разумеется, еще повышали его популярность. Теперь, спустя семь лет после появления темноликой остячки в Петербурге, не иметь в интерьере гостиной или спальной ни одного предмета из салона Варвары Остяковой считалось почти неприличным.

– Саджун умерла от пневмонии, – сообщила Софи и плотно сжала губы.

– Жаль. Но что ж с того? – Варвара никогда не изображала из вежливости потребных этикетом, но не испытываемых ею чувств. Софи вполне способна была уважать такую позицию. Варвара, как и она сама, была из породы деятелей, но не чувствователей.

– Она оставила мне по завещанию свой особняк, все имущество.

– Ага. Там у нее все восточное, как ты рассказывала. Да я и сама один раз видала, ты меня к ней водила, как я приехала, помнишь? Слишком карамельно, на мой вкус… Теперь, значит, ты, как новая владелица, хочешь, чтобы я с художественной точки зрения там все оценила? Что-то поправила в интерьере? Большой заказ?

Даже зная остячку, Софи, тем не менее, была все-таки изрядно обескуражена такой реакцией.

– Варвара, ты помнишь, что именно происходило в салоне Саджун?

– Конечно. Бордель в восточном вкусе. Я тогда, когда хозяйка меня спросила, и придираться не стала, оттого что под действие карамельность эта не излишняя, а в самый тот раз. Надо же все учитывать…

– Варвара, да отвлекись ты хоть на миг от интерьеров! – не удержалась Софи.

– А ты разве не о том меня пытаешь? – в свою очередь удивилась остячка.

– Вовсе не о том! Ты понимаешь, наверное, что я никак не могу вступить во владение домом свиданий, пусть и с восточным уклоном…

– Да, а почему? – спросила Варвара и тут же сама себе ответила. – Ну конечно, не можешь. Это не соответствует твоей «красной тетради», из тех, которую каждый из вас про себя пишет… И ладно бы сначала, как инженеры из Егорьевска, – усмехнулась остячка. – А то ведь рождаетесь, а у вас там уже половина листов исписана. И переписать нельзя. Приходится жить в соответствии.

– Поверь, я и сама вовсе не хочу этим заниматься, – возразила Софи. – Даже если учитывать твою изящную метафору.

– И что же?

– Вот я и подумала, может быть, ты, свободная от всяческих там предрассудков и исписанных кем-то тетрадей… – почти против воли Софи вложила в свою реплику изрядную толику язвительности.

– А! – улыбнулась Варвара. – Поняла! Ты хочешь спросить, не прикуплю ли я у тебя заведение Саджун со всеми его интерьерами и девочками в придачу?

– Я вообще-то хотела тебе его так отдать…

– Ага! Я, значит, буду мадам, а прибыль – пополам? – еще раз попробовала догадаться Варвара.

– Уф! – Софи вытерла ладонью вспотевший лоб и, потянувшись, взяла еще редьки. – Давай так: о частностях мы после договоримся, а пока – в общем: тебе интересно?

– Не-а, – безмятежно ответила Варвара, вытрясла прогоревшую трубочку и по новой набила ее табаком. – Я теперь в Америку хочу. Публичный дом мне без надобности. А скажи, они на меня правда похожи?

– Кто? – ошеломилась Софи. – Девушки из публичного дома?!

– Да нет! – досадливо возразила Варвара. – Индейцы!

– Индейцы? Гм-м… Ну, если по картинкам судить, что-то общее точно есть… Монголоидная же раса…

– Вот и отлично! – обрадовалась остячка. – Значит, как-нибудь договоримся!

– Варвара, послушай! – сказала Софи, неволей вспоминая статьи Ипполита Коронина о примитивном устройстве самоедской души, в которой никогда не задерживается больше одной мысли разом. – Ну почему бы тебе этим не развлечься на какое-то время? Переделаешь там все…

– Да не хочу! – улыбнулась остячка. – Ну что ты пристала ко мне, ей-Богу! Других нету, что ли? Продай!

– Мне не хочется, – призналась Софи. – Саджун в это по-своему душу вкладывала. Там по-особенному все. И девочек этих жаль. Саджун когда-то была храмовой танцовщицей, видела все это применительно к своим богам, и потому они у нее не обычные проститутки…

– Тем более, – подхватила Варвара. – Если не хочешь там все разорять, так вспомни: у тебя же еще от прежних времен, от шляпной мастерской, должны были сохраниться знакомства. Ты не рассказывала, но я ж твой роман прочла. Отыщи их. Кто-то точно на роль мадам сгодится, профессионалки все-таки. И одновременно будет под твою дуду плясать, как тебе и надо…

– Варя, о чем ты… А впрочем… – Софи задумалась и на губах ее словно сама собой родилась веселая усмешка. – Дашка! Как же я о ней сразу не подумала! Если только она не изменилась коренным образом, то… то вот кто наверняка согласится сменить свою булочную на шикарный дом свиданий!

– Ну вот, видишь, все и устроилось! – довольно засмеялась Варвара. – Пойдем, выберешь в салоне, что тебе для своих надо. И скажи, когда ты в Петербурге будешь, а мужа твоего чтоб не было…

– Зачем тебе? – с ноткой недовольства удивилась Софи.

– Я сама тебе поделки привезу. А ты мне дашь книжки. А мужу чтоб не расстраиваться, на меня глядючи. Кстати, как ему заведение Саджун?

– Лучше не спрашивай! Но… какие ж тебе книжки?

– Да про Америку же, и чтоб с картинками обязательно. Читать-то я теперь бегло могу, но без картинок – неинтересно…

– Господи, Варя! – вздохнула Софи. – Ладно, будут тебе книжки с картинками… У меня, кажется, Фенимор Купер здесь, в Петербурге. И еще чего-нибудь подберу…

– Вот и славно, вот и хорошо, – Варвара отложила трубку, поднялась, налила себе еще одну крохотную рюмочку и выпила стоя. – На посошок! И в память усопшей. Пусть ее боги будут к ней благосклонны. Не каждый им на чужбине-то служит. Я вот не могу похвастаться…

Глава 15

В которой Соня и Матвей, названные брат и сестра, встречают свое первое чувство, а Вера Михайлова, Иван Притыков и Василий Полушкин задумывают совместное предприятие

Высокий, уже по-мужски широкий в плечах юноша и девушка, много ниже его, стояли перед окном, причудливо разрисованным морозными узорами. Сквозь сказочный узорный лес мир за стеклом казался туманным и почти нереальным. Юноша и девушка стояли – врозь, не касаясь друг друга, и вместе с тем так напряженно-объединенно, что в сгустившемся вокруг них воздухе, казалось, вот-вот начнут проскакивать желто-голубые электрические искры.

Вытянув палец, девушка принялась протаивать на оконном льду темные кругляшки.

– Что это, Соня? – спросил юноша.

– Это – зимние яблоки, – пояснила она. – Их царице Зиме на стол подают. На расписном ледяном блюде. Видишь, они на дереве висят, морозом наливаются. А внизу – трава.

– Вижу, – кивнул юноша.

Ему всегда удавалось увидеть то, что рассказывала о дольнем мире его названная сестра. Они слишком хорошо понимали друга, чтобы он – не увидел. После он удивлялся: как это самому в голову не пришло, ведь так ясно?… Однако – не приходило.

– Матюша…

– Да, Соня?

– Ты скоро уедешь…

– Ну да… – Матвей опустил подбородок, густого медного оттенка волосы сзади приподнялись, обнажив тонкую мальчишескую шею с продольной ложбинкой. – Мы же все вместе так решили: мама Вера, ты, я… Я поеду в Екатеринбург, поступлю в инженерное училище. Я должен учиться. Отец этого хотел бы, и мама хочет…

– Мама Вера оставила бы тебя при себе и пристегнула булавкой к своей юбке, будь у нее хоть малейшая для того возможность, – резонно заметила Соня и тут же виновато-лукаво улыбнулась. – А на инженера поехала бы учиться Стеша. Хоть сейчас…

– Да, у нашей мелкой явный талант к механике. Жалко, что девчонкам нельзя инженерами стать! – засмеялся Матвей.

Соня оторвала от стекла замерзший, мокрый палец и медленно погладила им ложбинку на шее Матвея. Юноша вздрогнул и замер, напрягшись. В застывшем воздухе словно прозвенел колокольчик.

Девушка и весь мир ждали, но ничего не произошло.

– Матюша… Ты помнишь? – медленно спросила она.

– Всегда, – хрипло, словно перемогая боль, ответил Матвей.

– Но что это значит?

– Если бы я знал!!

– Но ты скажешь мне, когда узнаешь? Поймешь?…

– Конечно, Соня… Конечно, скажу…


Василия Полушкина можно было бы счесть красивым мужиком. Высокий, статный, хорошей формы рот, нос, серые, внимательные, чуть близорукие глаза, аккуратно выгнутые брови. Портили все темные, бурые веснушки, которые круглый год пятнали не только нос и скулы, но и все лицо, включая едва ли не губы и даже оттопыренные уши.

Впрочем, к внешности своей Василий Викентьевич относился вполне равнодушно, почитая из мужских достоинств куда более красоты физиономии – деловитость, годовой доход и успех в различных предприятиях. В этом он уж много лет оставался на высоте, сохранив и по мере сил преумножив доставшееся от батюшки-подрядчика наследство. Последние годы жизни, особливо после смерти своего давнего друга-конкурента Ивана Гордеева и бегства старшего сына Николаши, батюшка Василия от подрядных дел почти отошел, увлекся постом, молитвой, поездками по монастырям да старцам и прочими богоугодными делами. Младший сын, с детства мечтавший о занятиях наукой в столице империи, безропотно взвалил на себя семейное дело и, как выяснилось позже, будучи от природы и научных занятий вдумчив и скрупулезен, обнаружил к нему вполне достаточную сноровку.

Веру Михайлову он уважал давно, причем именно как делового человека, будучи едва ли не единственным в Егорьевске и Мариинском поселке мужчиной, который когда-то и по сей день остался вполне равнодушен к ее женским, змеиного разлива, чарам.

Временные деловые соглашения у них случались и раньше. Полноценных совместных предприятий не было доселе ни разу. Пока был жив престарелый сожитель Веры, некоронованный король приишимской тайги, остяк Алеша, никакой нужды в постоянных партнерах у Веры Михайловой не могло быть по определению. С его смертью все должно было измениться, хотя вечно невозмутимая Вера вела себя так, словно не изменилось ничего. Кроме того, что теперь на поселковом кладбище она обихаживала, давая пищу неутихающим много лет слухам (впрочем, Веру многие поселковые считали ведьмой, и все нелестные слухи о ней передавали шепотком, три раза оглянувшись и перекрестившись), три могилы: своего невенчанного мужа Матвея Александровича Печиноги (отца Матвея-младшего); разбойника и беглого каторжника Никанора (по тем же слухам – отца Стеши, младшей дочери Веры) и остяка Алеши, с которым она жила все последние годы его жизни.

Нынче затеянный фактической хозяйкой Мариинского поселка разговор обещал быть интересным. Василий, не признаваясь себе, ждал его с нетерпением. Доселе, согласно советам отца и матери, во всех делах он вел себя крайне осторожно, и авантюрно-исследовательская часть его натуры фактически много лет находилась под спудом. Может быть, именно сейчас настало время выпустить ее оттуда? Ведь, в противоположность его собственным, почти все предприятия остяка Алеши и Веры Михайловой были крайне рискованными, изменяли окружающую жизнь и приносили деньги и удачу…

Увидев в Верином кабинете Ивана Притыкова, который, сидя в кресле и закинув ногу за ногу, листал какой-то журнал, Василий заинтересовался еще больше.

Ванечка Притыков, внебрачный сын егорьевского отца-основателя Ивана Гордеева, покинул Егорьевск около восьми лет назад после какой-то темной истории, в которую была замешана его мать Настасья – бывшая любовница Ивана Парфеновича, и егорьевский урядник Загоруев.

Уехав на Алтай вместе со своей зазнобой, вдовой казачкой и двумя ее сыновьями, Ваня, по-видимому, вполне использовал унаследованную от отца деловую хватку. За недолгие годы он сумел как-то подняться на ноги в полудиких краях и организовал на Алтае свое дело, связанное сначала с добычей и переработкой графита, воска, дегтя, медвежьей желчи и других редких лекарственных средств. Говорили, что наладить сбыт и связи ему помогла сведущая в медицине Надя Коронина, которую он, в свою очередь, снабжал деньгами и припасами. Потом, когда ее муж, Ипполит Михайлович Петропавловский-Коронин, вышел из острога, и супруги поселились в Екатеринбурге, бывший ученый связал своего бывшего ученика с кем-то из своих знакомых в Петербурге и Москве. Иван сначала приобрел пароход, а потом, когда ввели в строй железную дорогу, продал его, совершив на нем с грузом графита, дегтя и медикаментов крайне удачный рейс из Обской губы через Европу в Санкт-Петербург. Теперь Иван, по слухам, взял в аренду несколько медно-цинковых месторождений и советовался с Корониным о планах организации какого-то химического производства. За это время казачка, с которой Иван венчался немедленно по прибытии на Алтай, родила ему еще не то трех, не то четырех сыновей.

– Иван Иваныч!

– Василий Викентьич!

Мужчины по-родственному обнялись, чувствительно и с удовольствием постучав широкими, натруженными ладонями по широким спинам. По обстоятельствам оба почти не знали друг друга на текущий момент, но оба же полагали, что, раз отцы дружились, так и сыновьям надо держать марку, пока дело не потребовало обратного.

– Как дела? Как сыновья? – улыбнулся Василий, по слухам зная наверняка, чем можно доставить удовольствие Ивану.

– Растут, как на подбор. Грибы-боровички.

– Сколько ж их всего? Прости, запамятовал…

– Шестеро! – не удержавшись перед старым знакомцем, Иван расплылся в совершенно мальчишеской, искренней и восторженной улыбке. – Двое Лушиных, и четверо наших. Да мы не различаем…

– Ого! Силен! – также искренне расхохотался Василий.

– Луша нынче опять тяжелая ходит…

– Еще?! – Полушкин с комическим ужасом прижал ладони к щекам.

– Девочку ждем… – потупился Иван. – Жена с коленей не встает, все Богоматерь о дочери молит…

– Ну, ее понять можно… – усмехнулся Василий. – Столько мужиков на нее одну! Пора бы и помощницу послать…

– Да мы нешто ж не помогаем! Я и девку ей нанял, и на кухню… Так ведь она привыкла все сама… – начал было всерьез оправдываться Иван, но Василий отрицающе помахал рукой, показывая, что шутил.

Помолчали теплым, окутывающим плечи и душу молчанием, в котором родится и живет меж людей человеческое добро и покой.

– А что ж Вера-то Артемьевна… – вернулся к насущному Полушкин.

– Да я и сам толком не понял, – признался Иван. – Только думаю, что в англичанах дело…

– Это про тех-то, что осенью были? Какая ж Вере Михайловой с них корысть? Нешто прииски продавать задумала? А мы тогда к чему?

– Чего гадать? – резонно заметил Притыков. – Сейчас хозяйка придет, да все сама и скажет. Хочешь вот выпить? Забористая штучка, на можжевельнике. Юкагиры считают, целебную силу имеет.

– Да самоедам все целебное, что горит, – с досадой отозвался Василий (несколько его попыток иметь дело с местными народностями провалились именно из-за повального самоедского пьянства.) – Совсем разум теряют. Что водка, что пуля – лишь бы с ног валила. Как Вера с Алешей с ними управлялись – понять не могу.

– На Алтае с этим проще, – признал Иван. – Там местный народ еще не слишком испорчен. Здесь к России ближе. Да теперь дорогу выстроили, и туда дойдет…

Высокая статная женщина в простой красной кофте и длинной черной юбке почти неслышно вошла в комнату. Мужчины, занятые своим разговором, тем не менее, сразу ощутили ее присутствие и обернулись навстречу. Вслед за женщиной, также неслышно, вошла огромная лохматая собака, быстро оглядела мужчин и тут же улеглась на пол у печи, как будто бы толстые лапы не слишком хорошо держали тяжелое тело.

– Вера Артемьевна! Наше почтение! – хором, как школяры, сказали Иван и Василий, и рассмеялись.

– Иван Иванович! Василий Викентьевич! – Вера Михайлова улыбнулась в ответ.

На первый же взгляд, даже в полутьме кабинета, ей можно было дать именно ее года: сорок с хвостиком. Уже второй – вызывал всякие сомнения. Откуда они брались – нельзя было разобрать. В ее облике не было никаких ухищрений пытающейся удержаться молодости – морщинки вокруг глаз, легко выдающие возраст кисти крупных рук с коротко подстриженными ногтями, раздавшаяся талия и неравномерно округлившееся, когда-то строго обтянутое безупречной кожей лицо. В каштановой, уложенной короной косе – не слишком обильная, но отчетливо видная седина.

Однако, что-то в ярко желтых глазах, в развороте головы и шеи, в бесшумной, стремительной повадке Веры Михайловой говорило о том, что возраст не имеет над этой женщиной никакой, вовсе никакой власти. Понимание это, приходящее вместе со вторым, а особенно – с третьим взглядом на нее, казалось опасным и тревожным. Кто так живет? Почему? Ответ находился почти сразу. Конечно! Так живут хищные, да и прочие дикие звери в своей родной стихии. Молоды весь срок, а потом – ложатся и умирают. Но, родившись хищниками, остаются ими, пока живы. До последнего дня.

– Я пригласила вас сюда, господа, чтобы сообщить пренеприятнейшее известие… – с улыбкой начала Вера, зная доподлинно, что творчество Николая Васильевича Гоголя в Егорьевском училище изучают самым подробным образом.

Психологический прием был выбран безошибочно: оба мужчины тут же ощутили себя школярами. Слегка растерянными, опасающимися какого-то неопределенного подвоха. Готовыми внимать.

– Располагайтесь, пожалуйста. Что вам подать?

– Мне хватит можжевеловки! – с соответственным гонором сказал Иван Притыков.

– Я бы чаю… – улыбнулся Вася.

– Разумеется, – Вера вернулась в коридор, что-то негромко сказала кому-то, кто, по-видимому, дожидался ее распоряжений.

Присев, помолчали, разглядывая друг друга. Это было уже совсем иное молчание.

– Англичане хотят вложить деньги в горную отрасль. Там, на Алтае, – утвердила Вера. – Это серьезно, как вы полагаете?

– Почему нет? – осторожно высказался Иван Притыков. – На Алтае работают их поисковые партии. В Европе – избыток капиталов, образованных людей и недостаток ресурсов. У нас в Сибири – наоборот. Есть возможность для смычки.

– Не может ли это быть просто какая-нибудь финансовая игра? Я в этом плохо понимаю, но читала в книгах. Как раз-таки у англичан…

– Вполне может быть, – заметил Василий Полушкин. – Впрочем, ни признаков, по которым можно было бы определить, ни механизмов я тоже не знаю.

– А кто знает? У кого спросить?

– Боюсь, у нас, в Сибири будет трудновато сыскать специалиста по биржевым спекуляциям, – усмехнулся Иван. – Тем более, если речь идет о Лондонской бирже.

– Значит, придется рисковать, – утвердила Вера.

После ее слов Василий Полушкин почувствовал, как вдоль хребта пробежали щекотные, прохладные, но вовсе не противные мурашки. Такие мурашки-предвкушение.

– Рисковать, само собой, будем по-умному, – уточнила Вера. – Чтобы в случае чего мы сами могли их первыми обмануть и сухими из воды (то есть со своим капиталом, пусть и без прибыли) выйти… Кстати, англичане сами – не камень единый… Ты, Иван, их не видал, а вот ты, Василий, сподобился… Как тебе показался мистер Сазонофф?

– Странный человек, – подумав, ответил Василий. – Очень непростой… Впрочем, все они непростые. И, вы правы, Вера Артемьевна… Мне тоже показалось, что промеж ними не такое уж полное согласие…

– На этом, видимо, можно сыграть, – вставил Иван.

– В точку! – Вера по-кошачьи сверкнула желтыми глазами и наставила палец на Ивана. – Ты и будешь у нас первым игроком. Потому что главное у них все-таки – Алтай. А здесь… Если честно, я так и не поняла, чего они здесь хотели… – медленно, словно беседуя сама с собой, продолжала она. – И наши, и гордеевские прииски почти выработаны, покупать их сейчас резону нет, вложишь больше, чем получишь… Сюда даже партии поисковые не посылают. Все знают, что в болотах золота нет. Все, кроме покойника Коськи… Но его карту я никому не показывала. И копии с нее Никанор, насколько я знаю, не снимал… Может быть, они хотели купить именно карту? Но почему не приценились через Сазонова напрямик?

– А с чего вы взяли, что легендарный Коська Хорек – покойник? – спросил Иван Притыков. – Его кто-то видел мертвым? Хоронил? В местных байках о нем, насколько я помню, воспевается как раз его невероятная живучесть.

– О какой карте вы говорите, Вера Артемьевна? – спросил Василий.

– Давайте определимся, господа, давайте определимся, – Вера потерла друг об друга большие ладони. Раздался сухой шелест, словно по опавшей хвое ползла крупная змея. – Если мы с вами делаем дело вместе, то тогда каждый, и я в первую очередь, раскрываем все карты. Если нет…

– А что ж все-таки за дело, позволено ли будет узнать? – Иван Притыков подался вперед, опершись сильными руками о расставленные колени.

Василий Полушкин, который никогда в жизни ни разу не сыграл ни в карты, ни в кости, ни, тем более, в рулетку, вдруг со стыдом понял, что ему, в отличие от Ивана Притыкова, уже все равно. Он – уже в игре. Все эти годы смирения себя, всех своих подлинных сущностей, вдруг выплеснулись в его мозг единым ковшом опьяняющего зелья. И если бы бывшая крепостная крестьянка Вера Михайлова сейчас предложила свой план по опрокидыванию Лондонской Биржи, егорьевский подрядчик Василий Полушкин с восторгом поддержал бы ее задумку.

– Дело, в общем, простое. Попытаемся объегорить англичан в Егорьевске, – полиглотка Вера улыбнулась получившемуся каламбуру. – Деньги у них возьмем и все на свете пообещаем (уж у меня найдется, чем их поманить). А пока суд да дело (Лондон, все же, свет не ближний), соблюдем по возможности свои интересы. У тебя Иван, шесть наследников (а как дальше обернется – Бог рассудит), каждому – свою долю нужно. У меня тоже трое. Вася пока холост, да какие его годы. Что они там хотят – концессию? Акционерное общество? Все им будет. Только прибыли на своей земле все равно мы считать станем, а не они… Но сначала надо их убедить, чтоб они и в Егорьевске, и на Алтае только с нами дело имели, и ни с кем боле. Оттого-то я вас сюда и позвала. У меня карта (позже объясню, какая), но какой же английский лорд или там сэр, или даже мистер станет строить серьезное дело с немолодой русской бабой из крестьян, да в сатиновой юбке и бумазейной кофте? Что? Правильно ли я мыслю, господа?

– В общем, да… – все еще неуверенно согласился Иван Притыков. – Но есть подробности…

– Их сейчас и обсудим, – немедленно согласилась Вера. – Только до того еще одно… Касательно тебя, Иван Иваныч. Если мы сейчас с англичанами, как только они сюда возвернутся, или еще ране, через тебя, на Алтае, в сговор входим, так это значит, что тебе против родни пойти придется…

– Как это так?! – немедленно вскинулся Иван. Его широкое, простоватое, в сущности, добродушное лицо типичного «ваньки» покраснело и сделалось вдруг почти страшным.

Огромная Верина псина, вроде бы поленом спавшая у печи, подняла широкую морду и оскалилась, бесшумно обнажив кошмарные, желтоватые у корней клыки.

«А ведь за каждого грибка-боровичка, включая и того, что еще не родился, Ванька – убьет! И не одного! Убьет и не задумается ни на миг!» – с каким-то веселым восторгом подумал вдруг Василий Полушкин, который в жизни совершенно не выносил жестокости и кровопролития, и даже популярную в Егорьевске охоту уважал не слишком.

– А вот так, – спокойно пояснила Вера. – Если не мы, то в наших краях для англичан только еще одни подельники возможны. То – кровники твои – Мария Ивановна да Петр Иванович Гордеевы. Петр Иваныч, понятно, только загонную охоту для англичан устроить может (правда, как сами пишут, знатные англичане до хорошей охоты охочи весьма, и это, стало быть, им тоже потрафить невредно). Но вот Машенька – совсем другое дело. Она из тех же, что и у нас интересов (Шурочка ейный, считайте, вырос), может в англичан как весенний клещ вцепиться. И мужа своего к тому же приписать. А там – и тебя, как родного, в долю позовут. Что тогда делать станешь? Все же одна кровь… Да они тебя, как ни крути, и вырастили на свои средства, и денег на первое обзаведение дали, хотя ты на них и отработал частично…

– Что тут сказать… – поняв, что дело не касается его нынешней семьи, Иван Притыков по виду успокоился. – Наш общий с Машей и Петром отец признавать меня сыном не желал, и, даже когда болел и умирал, мною не озаботился. Видать, поважнее дела нашлись… – голос Ивана чуть заметно дрогнул. Вася и Вера тактично отвернулись.

«Сколько ж лет эти обиды помнятся? – подумал Василий, вспоминая отношение матери к себе самому. – Ивана Парфеновича уж семнадцать лет, как в живых нету. Видать, срока не имеют…»

– Так что ваша правда, Вера Артемьевна, – то, что Маша с Петей для меня сделали, – это их личная, чистая благотворительность. Я им за то по гроб жизни благодарен и, коли какая их личная во мне нужда случится, всегда рад буду… Деньги же, которые они мне на обзаведение дали, я уж давно, сразу как на ноги встал, им до копейки вернул.

– Вернул? – удивился Василий. – А они разве требовали?

– Ни разу даже и разговор не заходил, – признал Иван. – А просто мне так удобнее показалось.

– Ишь, какой гонористый! – усмехнулась Вера. – Ровно и не русского крестьянского рода, а из поляков-шляхтичей.

– Да уж каков есть! – Иван полупоклонился, привстав на стуле. Псина, чувствуя не ушедший внутренний напряг, не сводила с него глаз. – Теперь до другого, о чем вы сказали. Есть личное, а есть – дело. Я – делец, и того скрывать ни перед кем не собираюсь. Нынче, если все взвесить, мне выгоднее с вами в дело вступить, а не с моими кровными родственниками. Если бы был жив отец, я бы, несмотря ни на что, его бы сторону держал, потому что при нем, уж извините меня, Вера Артемьевна, не видать вам было бы англичан, как локоть не укусить. Так что… ответил я?

– Ответил… – медленно сказала Вера и взглядом, похожим на сильное прикосновение («Таким лошадей оглаживают!» – подумал Василий), оглядела молодого Притыкова с ног до головы.

– Так что ж – подробности? – напомнил невольно поежившийся под Вериным взглядом Иван.

– Сначала – карта, – Вера кивнула куда-то в сторону и невысокая, с крепкой сформировавшейся фигуркой девушка внесла поднос с чаем и свежими шаньгами. – Вот сюда поставь, Соня. Спасибо, – девушка выполнила приказ и, не поднимая глаз на мужчин, молча удалилась. – Робкая она у меня. Хотя и умненькая. Кого плохо знает, слова не вымолвит, а с кем знакома, так не поверите – рта не закрывает. И все не попусту… – мужчины вежливо слушали. Невзрачную Соню они едва разглядели, но если мать желает похвалить свою, пусть и приемную, дочь, то кто ж ей запретит? – Ладно… – сама себя оборвала Вера. – Коську Хорька никто мертвым не видел, твоя, Иван, правда. Сбежал он во время бунта вот из этого самого дома, да и сгинул уж лет семь тому назад. С тех пор и живым не объявлялся. Но до того Коська с помощью покойного Черного Атамана (тот по образованию инженером был) составил карту всех золотых месторождений, которые он в наших краях отыскать сумел. «Счастливый Хорек» и «Степной» прииски по этой карте открыты… Эта карта после смерти Атамана и Никанора, и Коськиного побега у меня осталась…

– А сколько ж там всего… ну мест? – уточнил Василий, снова ощущая щекотку между лопаток.

– Если эти уж не считать, то тринадцать осталось. В трех мы еще с Алешей успели разведку провести. Дело верное…

– Вот это да! – весело, по-мальчишески воскликнул Иван Притыков и, вскочив, ударил кулаком по ладони. Вопреки ожиданиям Василия, псина едва мазнула по Ивану взглядом, шумно повалилась набок, вытянула все четыре лапы и закрыла глаза. – Так и зачем нам тогда англичане? Вера Артемьевна?

– А пускай они все оплатят, – спокойно сказала Вера и по-купечески, из блюдца отхлебнула чай. – И развлекутся заодно до конца жизни. У них там в Европе скучно, наверное, коли за столько верст в Сибирь притащились… И к нам, пока мы не развернемся, уж никто из здешних с палкой в колесо не сунется, коли за нами британский капитал и всякие сэры с лордами стоять будут. Опасаться станут. Даже если и из столиц. Кто такие Ванька Притыков да Верка Михайлова? А? Где? Не видать… А тут – этот… как его… который сам-то на палку похож? А, – лорд Александер Лири Второй, прошу любить и жаловать… И ведь еще же Алтай есть, не забывайте… Что там у тебя, Ваня, – медь, цинк?

– Вера Артемьевна! – восхищенно воскликнул Василий Полушкин и не нашел дальше слов. Хандра, которая мучила его уж, почитай, больше года и делала окружающий мир каким-то тусклым и пыльным, вмиг куда-то отступила.

Божий мир снова окрасился в свой нормальный цвет. Цвет молодой радуги на ясном, только что промытом дождем небе.

«Пойду в собор и свечи поставлю! – внезапно подумал Василий. – За успех предприятия и вообще…»

– А теперь, стало быть, подробности… – произнесла между тем Вера Артемьевна и достала откуда-то перо и лист бумаги.

Глава 16

В которой Павлуша и Милочка приобретают всякие полезные вещи, Дашка становится двойным агентом, а «славянофилы мечтают об оккультном»

Помня, как понравились Милочке Масленичные гуляния, по дороге к Варваре Софи завезла обоих детей на Вербный базар, развернувшийся в преддверии Вербного воскресения на Малой Конюшенной улице. По обе стороны улицы красовались деревянные ларьки, украшенные кумачом с самыми разнообразными и в меру кривыми надписями: «Здесь вафли» «Яр-базар» «Чудеса». У ларьков толпились учащиеся младших классов реальных училищ в форменных фуражках, няньки с детьми, рабочая молодежь. С рук, из клеток торговали птичками разных пород, причем выкрашенные в желтую краску воробьи сходили за канареек. Повсюду продавались вербочки – пучки веточек ивы с пушистыми почками. Они украшались лентами, яркими бумажными цветами. Милочка тут же приклеилась к ларьку с особыми «вербными» чудесами: «пищалками», чертями, «тещиными языками», пучками крашенного ковыля. На выделенные Софи деньги Милочка быстро выбрала для себя «глазастое» павлинье перо, а на сдачу купила пищалку для Джонни. Павлуша, поколебавшись для вида, приобрел себе «американского жителя». Игрушка представляла собой пробирку с водой, затянутую сверху резиновой пленкой. Внутри на поверхности плавал маленький стеклянный чертик с рожками, хвостиком и выпученными глазками. Если нажать пальцем резиновую пленку, чертик, крутясь вокруг своей оси, опускался вниз, а потом снова поднимался.

Усевшись в экипаж, Милочка тут же стала просить у Павлуши поиграть «американского жителя» и расспрашивать, как и почему он устроен.

– Вот! – не преминул уколоть брат (игрушку, впрочем, отдал). – Твое перо яркое, да ни к чему, а моя вещь – познавательное значение имеет.

– Так красиво же… – попробовала оправдаться Милочка, пытаясь заглянуть в крошечные зеленые глазки снова утонувшего чертика. Павлуша в ответ только пожал плечами. Жест, по-видимому, означал: «О чем тут спорить, когда все и так очевидно…»


– О, это опять ты, Софи? Не нашла желающих на публичный дом и пришла снова мне сватать?

– Варвара! Прекрати сейчас! – Софи недовольно нахмурила ровные брови. – Со мной дети!

– О! – словно только что разглядев, сладко воскликнула остячка. – Павлуша! Милочка! Как выросли! Как похорошели! Совсем взрослые стали!

– Здравствуйте, Варвара Алексеевна!

Стеснительная Милочка зарделась, Павлуша презрительно фыркнул, однако, не насупился, как обычно, но с интересом оглядывался по сторонам.

– Варя! Не юродствуй! – строго произнесла Софи. – Я знаю, что ты детей не любишь, однако, это не повод…

– Да ну что ты! – отмахнулась Варвара. – Я на самом деле всех люблю… Или всех не люблю, что, впрочем, одно и то же… Однако, пусть они себе что-нибудь из игрушек подберут, в подарок от тети Вари… Павлуша, Милочка! Берите, что понравится…

– Игрушки, меня, простите, не интересуют, – заметил Павлуша.

– Что ж, ничего не глянется? – вроде бы искренне расстроилась Варвара. – А я так старалась…

– Напротив, – степенно ответил мальчик. – Я нахожу здесь множество преинтересных вещей… А оригинальность общего оформления делает честь вашему художественному вкусу, – добавил он, чуть помолчав.

Варвара расхохоталась, уперев руки в крутые бока. Софи вздохнула. Пикировка никому и ничего не спускающего сына и по-своему язвительной остячки могла затянуться надолго.

– А мы – с Вербного базара, заехали по случаю, – громко сказала Софи. – Павлуша, возьми Милочку и идите посмотрите все, раз Варвара Алексеевна разрешает. Только хрупкие вещи лучше руками не трогайте…

Павлуша укоризненно взглянул на мать и взял сестру за руку. Проявившаяся откуда-то Валерия Коврова тактично и незаметно увела детей вглубь салона.

– Варвара, я тебе книжки про индейцев привезла, – Софи выложила из ридикюля два весьма потрепанных томика с какими-то поистине зверскими рожами на обложках. – И вот еще одна – познавательная. Называется «Детство человечества». Здесь как раз про искусство есть и даже рисунки.

– Замечательно, спасибо тебе! – Варвара жадно схватила все три книжки разом и даже прижала их к груди. Софи порадовалась про себя, что странное увлечение Варвары еще не минуло, и она угадала с подарком.

– А теперь у меня к тебе две просьбы. Первая – для тебя обычная. Я хочу, чтобы ты помогла мне тот самый салон Саджун слегка переделать и подготовить к светскому приему. Так, чтобы и дух вроде сохранился, и комар носа не подточил. Понимаешь?

– Пожалуй, да, – усмехнулась Варвара. – Это, пожалуй, может быть интересно.

Софи нешуточно обрадовалась. В дикарски примитивном (если никому не льстить) мире остячки Варвары существовало всего три абстрактных градации отношения ко всем без исключения жизненным явлениям: «интересно» «все равно» и «не интересно». То, что было официально объявлено «неинтересным», Варвару нельзя было заставить сделать никакими силами.

– Теперь вторая просьба: пока идут переделки и сам прием, я хочу, чтобы ты приютила у себя обслугу салона. Там есть две горничные, кухарка, ну и… девушки, сама понимаешь. Всего одиннадцать человек. Все расходы я тебе, естественно, возмещу… А после приема они вернутся на свое место, и Дарья вступит во владение салоном…

– О! – глаза-маслинки Варвары почти спрятались между припухших век. – О! Не надо денег. Я их буду бесплатно кормить. Говоришь, десять проституток? Это – очень интересно.

– Девушки Саджун не проститутки, Варя, в том смысле, которое обычно вкладывают в это слово в столице… – попыталась объяснить Софи, но Варвара в ответ только замахала руками.

– Знаю, знаю! Много слов, мало смысла! Давай их сюда, и я все увижу своими глазами… Только… – остячка прыснула и закрыла широкий рот ладошкой. – Только не говори Валерии! Иначе она сразу уволится, и мне придется срочно искать для своего салона другую девицу с дворянским воспитанием…

Салон Варвары Остяковой все покидали довольными. Павлуша приобрел красивый нефритовый ножик для разрезания бумаги, Милочка – куколку-калмычку в национальном наряде. Для Джонни они с Павлушей согласно попросили крошечную расписную табуреточку под короткие и вечно болтающиеся в воздухе ножки дауненка. Софи успокоилась насчет временного приюта для специфической обслуги гадательного салона, а Варвара предвкушала увлекательный просмотр книг про индейцев и встречу с интересными людьми. Девице Валерии Ковровой очень понравились начитанные, вежливые и неболтливые дети Софи Безбородко, заботящиеся не только о себе, но и о своем слабоумном братце. Об ожидающих ее испытаниях она пока оставалась в счастливом неведении.


Вопреки ожиданиям Софи, Дашка вовсе не была засыпана с ног до головы мукой. Хотя пахло в заведении соответственно – свежей опарой, ванилью, тмином. И еще в воздухе плавал тот неуловимый, неописуемый никакими словами запах, который всегда сопровождает только одно, сакрализованное почти всеми без исключения земледельческими культурами явление – свежий, только что выпеченный хлеб.

Располагалась пекарня с торговым зальчиком в Нарвской части, на Дровяной улице, которая своим южным концом выходила на Обводный канал. Место было не из дорогих и престижных, зато достаточно густо заселенное рабочим и небогатым служивым людом.

– Даша, здравствуй! – сказала Софи, вскоре после того, как расторопный чубатый мальчишка-разносчик сбегал вглубь помещения за хозяйкой. – Ты меня узнала ль?

– Ой, Софья Павловна! – Дашка расплылась в удивленно-радостной улыбке и всплеснула полными руками. – Случай-то какой! А я только вот про вас и вспоминала!

С немалым изумлением Софи поняла, что Дашка не врет для приятности, а говорит сущую правду: она действительно только что вспоминала именно ее, Софи Домогатскую. С чего бы это, если до того десять лет не виделись, да и раньше в коротких отношениях не бывали?

За эти десять лет Дашка, с юности бывшая весьма пухленькой, естественно, еще растолстела. Впрочем, полнота ее казалась весьма сообразной и не бесформенной, и то, что в молодости смотрелось, пожалуй, излишним, нынче только добавляло Дашке привлекательности. Сейчас, по-видимости, Дашка находилась в самой поре своего женского расцвета. Румяное чистое лицо, большие налитые груди, полные округлые плечи, монументальный зад и тонкая, относительно него, талия – все это делало булочницу чрезвычайно привлекательной для ценителей определенного, рубенсовского типа женской красоты.

Разговаривали в просторной, но уютной, скорее всего, личной Дашиной комнатке, с обилием полочек, комодиков, этажерочек, которые все подряд были застелены вышитыми и кружевными салфеточками, и щедро украшены многочисленными фарфоровыми статуэтками, изображающими амурчиков, зверюшек, пастушек и прочую бессмысленную, но приятную мелочь. Сама Дашка, в просторном платье с рюшами и кружевном переднике, с наколкой на пышно взбитых русых кудельках смотрелась просто очаровательно.

– Даша, ты, со всеми этими салфеточками, собачками и этажерками – что за прелесть! – искренне воскликнула Софи. – Прямо первообраз какой-то!

– Угу! – кивнула Дашка. – Мечта глупого славянофила.

Софи прикусила язык. И вспомнила, что снова попалась в ту же ловушку, что и десять лет назад. Глупая Дашкина внешность и тогда не раз вводила ее в заблуждение. Да и не ее одну…

Софи несколько натянуто рассмеялась. Дашка, явно довольная произведенным впечатлением, вполне искренне вторила ей.

Разговаривали, как всегда водилось у Дашки, под обильную трапезу. По воспоминаниям Софи, и здесь бывшая «шляпница» осталась верна себе: обыкновенные пряники, тыквенные семечки и орешки в сахаре присутствовали и явно предпочитались свежайшим булочкам с розовой помадкой и медовым рогаликам собственного изготовления. Проголодавшаяся Софи налегала на рогалики.

– Ну что, Даша, расскажи мне, как ты теперь живешь? Вижу сама, что неплохо, но все же?

События последних десяти лет своей собственной жизни Дашка изложила неожиданно для Софи коротко и внятно, со спартанской собранностью военного рапорта.

После пожара в игорном доме Туманова и закрытия «шляпной мастерской» Прасковьи Тарасовны бывшая шляпница вернулась в семью и почти сразу вышла замуж за помощника и дальнего родственника отчима. Чуть больше чем через год после этой свадьбы отчим скончался от грудной болезни. Пекарня с булочной достались Дашке с мужем. Мать Дашки пережила супруга всего на два года. Умирая, велела дочери позаботиться о младших сводных братике и сестре. Дашка честно исполнила завет. Сестра Алена удачно вышла замуж за почтового служащего и проживает нынче в Московской части. Братец Кирюшечка остался при семейном деле и, несмотря на молодость, проявляет в нем бо́льшую расторопность, чем малахольный Дашкин супруг, которого хоть бы и черти взяли, хотя грех так о человеке говорить, с которым венчалась. У самой Дашки подряд родились две дочери-погодки: Рая и Тая. Сейчас им восемь и семь годков соответственно. Тая уродилась слегка скорбная на головку, только недавно начала членораздельно говорить, и вообще удалась в отца, а толстушка Рая сама не своя до кондитерского дела и уже сейчас выдумывает и печет такие пирожные, что Кирюшечка выставляет их на продажу на специальном подносе, и есть любители даже из благородных, которые именно за ними и приходят. А одна барыня с Ново-Петергофского проспекта специально приводила свою дочку – фифу и капризулю, и просила Дашку познакомить ее с Раечкой из воспитательных соображений. Вот, мол, смотри, какая маленькая девочка, а уже сама пирожные печет и денежки в семью зарабатывает, а не изводит родителей и не бьет нянек куклой по лицу. Дела идут в целом неплохо, грех жаловаться, но за последние пять лет появились в хлебопечном деле два ближайших конкурента, и оба немцы – один на Приютской улице, другой – на Десятой Роте. И кстати о немцах… Это очень забавно, что вы, Софья Павловна, именно сейчас туточки объявились…

– Что ж забавного? И причем – немцы? – осведомилась Софи, которая выслушала рассказ Дашки с неожиданным для себя интересом и сочувствием, и, вспомнив Джонни, постановила себе попозже выяснить, как Дашка обходится со «скорбной на головку» Таей и как именно ее обучает.

– Да вот намедни Густав Карлович Кусмауль меня отыскал, из тех же пор… – хихикнула Дашка, тут же зажала себе рот ладонью, раздвинула пальцы и сказала шутливо, шевельнув в образовавшейся щели розовым языком. – Только это… – шу-шу! – тайна великая!

– Ну тайна так тайна, – сразу согласилась Софи, хотя и удивилась, признаться, изрядно.

Что могло быть нужно от Дашки, бывшей девицы легкого поведения и нынешней добропорядочной булочницы, отставному следователю? Амурные дела, как она сама когда-то полагала? Но ведь теперь-то Софи точно знала, что Густав Карлович всегда был приверженцем эллинской любви, да и лет ему нынче столько, что… Впрочем, на свете есть много загадок и все их все равно не разгадаешь. По крайней мере, высказывание про «мечту славянофила», кажется, прояснилось и обрело автора… А теперь у нее есть к Дашке другое дело, до странностей старого немца не касающееся совершенно.

– Даша, я ведь, как ты, наверное, уже поняла, не просто так к тебе пришла…

– Да поняла уж, что не проведать и не лясы со мной точить… – беззлобно усмехнулась Дашка и подперла круглую щеку ладонью. – Хотя вам теперь не зазорно со мной должно быть, – простодушно напомнила она. – Я ж теперь не падшая, а порядочная, мужнина жена… Хотя вы, конечно, дворянка, из благородных, что вам…

Софи вдруг почувствовала, что краснеет.

«Господи! Что ж я делаю?! – почти заполошно подумала она. – Пришла к замужней женщине, матери двоих детей и собираюсь предложить ей… Она-то считает меня благородной… Теперь я должна поблагодарить ее за рогалики, купить с собой детям, проконсультироваться насчет Таи и… Остановись, Софи! Эта добропорядочная хозяйка пекарни – бывшая Дашка-шляпница, которая когда-то по собственной воле сбежала из дома, чтобы работать проституткой в игорном доме Туманова, и до пожара была вполне довольна своей участью, – напомнила она себе. – И про меня она все знает: и что я была любовницей Туманова, и что брат мой женился на ее подружке и коллеге Груше-Лауре, и все прочее…»

– Даша, скажи, ты всем нынче в своей жизни довольна? Ничего не хотела бы поменять? – вслух спросила Софи.

– Ну, это смотря что предложите, – Дашка аккуратно бросила в рот горсть орешков и склонила голову, внимательно разглядывая Софи и явно ожидая продолжения.

Софи решила, что с Дашкой, учитывая ее биографию, лукавить и отрезать хвост по кусочкам не следует.

– Я хотела бы предложить тебе публичный дом, – сказала она, стараясь чтобы ее слова прозвучали как можно более легковесно.

– Ну, для публичного дома я уже старовата, – в тон Софи усмехнулась Дашка.

Софи второй раз покраснела от смущения и разозлилась на себя за это. Ее светские знакомые никогда не видели у нее такой реакции, и крайне удивились бы, только узнав, что она возможна. Смутить Домогатскую? Ха! Не смешите меня, этого не бывает никогда!

– Даша, я имела в виду вовсе не это, – заботясь уже не о тоне, а о смысле, снова заговорила она. – Я предлагаю тебе стать хозяйкой заведения, гадательного салона. Прекрасно обставленный особнячок, весьма дорогой, почти в самом центре, в нем десять обученных девушек. Все это досталось мне по завещанию, но я, как ты понимаешь, вовсе не могу этим заниматься. Да и не хочу, конечно. При этом мне не хочется выбрасывать девушек на улицу и продавать особняк… из некоторых моральных соображений, которые я, если позволишь, сейчас оглашать не буду…

Закончив свою речь, Софи отчего-то боялась поднять на Дашку глаза, и потому смотрела на золотистую корочку недоеденного рогалика, лежащего на ее тарелке. Со стороны казалось, что она хочет, но не решается его съесть.

– Мудрено́, – помолчав, задумчиво сказала Дашка и поскребла белую шею коротко обстриженными ногтями. – Это что ж, прямо сейчас надо решить?

– Нет, не прямо. Сначала я кое-что там переделаю, сделаю в этом особняке светский прием, а вот потом…

– А вы-то, я гляжу, – все такая же выдумщица, Софья Павловна! – фыркнула Дашка. – Помните, как Артуруса и рыцарей, и лес, и этот… как его… круглый стол в Доме Туманова представляли? Ловко тогда было!.. А теперь, надо ж, придумали – прием для знати в публичном доме! Хи-хи-хи!

– Прежде, чем ты примешь решение, тебе надо знать, Даша, – серьезно предупредила Софи. – Что этот салон – весьма высокого ранга из подобных заведений. Там бывали очень… ну, очень знатные люди. Ты понимаешь?

Дашка перестала ухмыляться и напряженно задумалась. Мысли ее теперь легко читались с лица. Видно было, как она представляет себе ряд закрытых карет с гербами на одной из улиц центрального Петербурга, из которых в затылок друг другу выходят графы, князья и бароны… и все они, толпясь, направляются в Дашкин салон, и, войдя, приветствуют ее как равную, по-приятельски улыбаются ей и, может быть, даже целуют руку (когда-то Дашка признавалась Софи, что ее, как женщину, очень волнует этот «благородный» знак внимания. Несчастный Иосиф Нелетяга знал об этом и всегда радовал им симпатичную ему Дашку)…

– Тебе придется сменить свой собственный стиль, и все твои нынешние знакомые… Я уж не говорю о муже… – Софи поймала себя на том, что фактически отговаривает Дашку, и поразилась сама себе. Что я, собственно, делаю? Зачем я сюда, собственно, пришла?

– Да вот муж-то меня меньше всего заботит… – фыркнула Дашка. – А ведь это… – женщина вдруг лукаво улыбнулась и подмигнула Софи. – Это, Софья Павловна, когда-то моя самая заветная мечта была… Ну, вы понимаете, когда… Самой стать мадам! Эх!

– Так что же, Даша? – Софи вовсе не забыла о том, что сама сказала Дашке об отсутствии необходимости принимать решение немедленно, но уж больно она не выносила длящейся неопределенности…

– Эх-ма! Где наша не пропадала? – осклабилась Дашка, и в ее словах и тоне опять смешным диссонансом просквозило что-то солдатское. – Только есть тут одна закавычка, Софья Павловна…

– Какая? Деньги? – быстро спросила Софи. – Пекарня? Дети?

– Да нет, – Дашка задумчиво зажевала еще горсть орешков. – С пекарней Кирюшечка сам справится лучше некуда. Да и я ведь – рядом, на извозчике полчаса, не в Сибирь ехать. Денег на первое обзаведение у меня хватит, еще с прошлых времен отложены, ждут как раз своего часа. Детки… Раечка, конечно, при своих пирожных пожелает остаться, а Тая – существо несмысленое, я бы ее с собой взяла. Нет… Понимаете, Софья Павловна…

– Ну же, Даша, не тяни, говори!

– Простите, что спрашиваю, но… вы ведь не проболтаетесь никому?

– Пфу, Даша! Осведомись у кого угодно, умеет ли Софи Домогатская хранить доверенную ей тайну…

– У кого ж это мне осведомляться? – резонно заметила Дашка. – Ну ладно… Не проболтаетесь, значит. Слушайте тогда. Получается так, что немец-то меня уже раньше вас нанял, и я ему обещалась… Может, это все и ненадолго, конечно, но все равно…

– Немец? Густав Карлович? Нанял… тебя?! Зачем это, не пойму! Расскажи, если можно, сначала…

– Если сначала, так знать надобно, что я еще тогда, у шляпниц, была его агентом! – с ноткой лихой гордости отрапортовала Дашка. – И всякие секретные задания выполняла.

– Господи, чудны дела твои! – вздохнула Софи. – Дашка – полицейский агент!

– Вот! – усмехнулась булочница. – И никто подумать не мог. А если кто и узнал, так думал, что мы с ним… ну, по этим делам встречаемся… вы понимаете? А ему, немчуре-то, того и надо.

– Ясно более-менее, – сказала Софи. – Но тогда он был полицейским следователем, а ты… ты, можно сказать, служила в игорном доме. Интерес понятен. Но что ж теперь-то?

– А теперь он тайно расследует жуткое убийство! – шепотом произнесла Дашка, вытаращив глаза. – И там такое делается, что я вам и рассказывать не стану, чтобы не пугать понапрасну. Письмена всякие, ду́хи, благородную даму задушили вместе с ее собачонкой…

– С собачонкой?! – встрепенулась Софи. – Погоди, погоди… Ты хочешь сказать, что Густав Карлович Кусмауль неофициальным образом расследует убийство Ксении Мещерской?

– Ой! А вы-то откуда знаете?! – удивилась Дашка.

– Знаю, знаю, – отмахнулась Софи. – Скажи лучше, для чего ему ты теперь понадобилась, и еще… не говорил ли тебе немец чего-нибудь про пропажу другой благородной девушки, Ирины?

– Нет, про Ирину ничего не говорил, – сразу ухватила суть Дашка. – Я бы запомнила. А что ко мне обратился… Так захотел, чтобы я, по старой памяти, для него кое-чего вынюхала и разузнала. Сами понимаете, там, куда ему входа нет, на меня и внимания не обратят, и скрывать ничего не подумают. Ценит он меня, и ловкость моя ему с прошлых лет известна. Сказал, мол, ты – мой лучший агент была, и я тебе, Дарья Поликарповна, доверяю, как себе…

Представить подобную фразу в устах сдержанного и недоверчивого Густава Карловича было решительно невозможно, но Софи по понятным причинам спорить с Дашкой не стала. Хочет она так именно видеть свои отношения с отставным следователем – и пусть ее.

– Пропавшая Ирина – это моя сестра, – ровно сказала Софи. – И у меня есть основания полагать, что ее исчезновение как-то связано с убийством Ксении Мещерской. По крайней мере, я знаю, что в последнее время они вращались в одном кругу и занимались общими оккультными делами…

– Господи, прости, ужас-то какой! – Дашка перекрестилась и наполовину прикрыла глаза, чтобы их жадно-любопытный блеск не был так заметен собеседнице. Ресницы у Дашки были чудесные – длинные, изогнутые, светлые у корней и темные у кончиков. – Ну, может, обойдется еще, и жива окажется ваша сестрица…

– Я очень на то надеюсь, – сухо ответила Софи. – Даша! Ты понимаешь ли теперь, как для меня важно знать все, что найдет, скажет и даже о чем подумает любезнейший Густав Карлович в связи с этим делом? Чем скорее я отыщу свою сестру, тем больше шанс получить ее назад в целости и невредимости… Я прошу тебя, Даша…

В сущности, Софи была готова к отказу. Прежде, чем обратиться к Дашке, немец наверняка продумал способ, который позволил бы припугнуть его бывшую осведомительницу и тем обеспечить сохранение тайны следствия (Только кто же нанял его самого?! – вот вопрос. Не из чистого же любопытства он за то взялся). Самое простое, если он всего лишь заплатил ей, потому что Софи всегда сможет заплатить больше. Да и лакомый для Дашки кусок в виде салона Саджун… Но, насколько Софи сумела понять, Дашка работала на Кусмауля не только (а, может быть, и не столько?) за деньги, но и за интерес.

– Ой! Я тогда, получается, буду двойным агентом, да?! – почти взвизгнула от возбуждения Дашка, шикарные ресницы ее вновь распахнулись, открыв серо-зеленоватые глаза, горевшие огнем почти нестерпимого интереса и напряженной работы мысли. – Но… тогда вам сюда приходить нельзя. И мне к вам. Глядите: я придумала! У нас с вами, Софья Павловна, будет конспиративная явка…

– Что? Какая явка? – переспросила Софи, удивленная реакцией булочницы и чувствуя себя весьма неловко оттого, что сейчас не успевала мыслями за Дашкой, которую всегда считала страшной тугодумкой.

– Лизавету бедняжку помните? Ну, подружку нашу, горничную графини К.? Ее еще какие-то негодяи убили? Вы же в ней тогда участие принимали, велели ей читать учиться… – вспомнив погибшую, Дашка промежуточно шмыгнула носом, утерлась тыльной стороной кисти и продолжала. – Так вот ее жених, Кузьма, тогда же, после Лизаветиной смерти получил от Михаила Михайловича Туманова деньги на открытие кухмистерской, как они с Лизонькой хотели…

– Михаил дал деньги жениху Лизаветы? – удивилась Софи. – А я и не знала…

– Дал, дал, и условие поставил: чтобы назвать заведение – «У Лизаветы». В память ее, значит. Кузьма все так и сделал, как велели. Кухмистерская его нынче на Галерной улице располагается, я там не раз бывала, чистенькое место и для всех сословий. Вы-то где нынче проживаете? Удобно вам будет там встречаться?

– Галерная? Ничего, сумею, – подумав, сказала Софи. – А только что же…

– А то! – Дашка важно подняла палец. – Как только я для Густава Карловича или от него самого что-нибудь важное по делу разузнаю, так сразу Кирюшечку к вам и пошлю. Вы уж адрес сказать извольте, и если не застанет, кому сообщение оставить. Пароль у нас с вами будет такой…

– Даша, а может обойдемся без пароля? – почти жалобно спросила Софи.

– Без пароля неправильно выйдет, – отрезала Дашка и, подумав, выдала. – «Славянофилы мечтают об оккультном». Красиво, правда? И не спутаешь ни с чем…

– Д-да, действительно… – Софи судорожно сглотнула и поспешно схватила с тарелки еще один рогалик.

Глава 17

В которой Софи и Мари Шталь вспоминают о прошлом, а Лисенок играет на рояле печаль по Матвею

– Боже мой, Софи Домогатская, но это же бред какой-то! Софи! Немедленно оставь это и иди сюда!

Обильно нарумяненная темноглазая женщина высунулась из кареты, пряча курносый носик в меха, и энергично помахала маленькой рукой в перчатке, привлекая к себе внимание.

До Пасхи оставалось едва две недели, но в Петербурге неожиданно выпал острый, колючий зимний снег, и пал мороз, доходящий в ночь до пятнадцати градусов ниже нулевой отметки. Избегая неизбежных в таких случаях обморожений и холодных смертей среди нищей и пьяной братии, которая уж порешила было, что пережила зиму, и расслабилась, по специальному распоряжению градоначальника на перекрестках снова загорелись костры, которые жгли обычно зимой, в большие морозы.

Картина была совершенно не весенней, хотя и характерной, и знакомой всем петербуржцам. Весело пылают заложенные в цилиндрические решетки дрова. Центральная фигура возле костра – заиндевевший величественный городовой. Около него – три съежившихся бродяжки неопределенного возраста в рваной, не по холоду, одежде с завязанными грязными платками ушами (должно быть, обрадовавшись теплу, уже продали и пропили зимнюю амуницию). Тут же приплясывают несколько вездесущих мальчишек, легковой извозчик, ожидающий седока, два прохожих солдата, дрожащая голодная собачонка с поджатым хвостом. Возле собачонки сидит на корточках Софи Домогатская и, уговаривая не бояться, кормит ее, отламывая по куску от только что купленной булки…

– Софи, право, я, когда от рассыльного получила послание, подумала, что – дурацкий розыгрыш. Встречаться на Песках, у водопойки! Почерка твоего за давностью лет не помню… Но после подумала – если кто из наших и мог такое выдумать, так это – ты и есть!

– Ну подумай сама, Мари, – рассудительно сказала Софи, устраиваясь на сиденье рядом с приятельницей и пряча озябшие руки в подсунутую Мари Оршанской муфту. – Не могла же я явиться к вам в дом и столкнуться там с Ефимом…

– Да отчего бы и нет? – Мари засмеялась. – Я сама с удовольствием взглянула бы на его физиономию в эту минуту… Передают, что на прощание, много лет назад, ты сказала ему что-то такое… пикантное… нельзя повторить…

– Вот и не будем! – решительно сказала Софи. – Касательно же «наших». Я вот как раз хочу всех по случаю собрать…

– А что ж за случай? – заинтересовалась Мари, явно подсчитывая что-то в уме.

– Никаких дат, – отмахнулась от ее невысказанных предположений Софи. – Просто мне в наследство достался особнячок, я там кое-какие переделки затеяла, а потом, вот сразу после Пасхи, и хочу устроить там… ну, что-то вроде вечеринки для своих. Элен идею одобрила…

– Ну я, разумеется, тоже «за», – сказала Мари. – А отчего ж такая таинственность? Могла бы просто приглашение прислать. Ефим мою почту не досматривает… Кстати, как я поняла, его ты не приглашаешь?… Только не подумай, что я на то обижусь…

– Мари! Я была уверена, что именно ты меня всегда поймешь правильно! – со всей возможной горячностью воскликнула Софи. – Кстати… Элен тоже будет без своего Васечки…

– Эт-то почему? – тут же насторожилась Мари и строго взглянула на приятельницу. – Домогатская! Ты что-то темнишь! Немедленно рассказывай все как есть!

– Конечно, конечно, Мари, – поспешно согласилась Софи. – Я же для того и позвала тебя…

Когда рассказ был закончен, Мари кончиками пальцев утирала выступившие от смеха слезы.

– Ну, Софи! Ну, насмешила… Значит, опять, как раньше, утрешь всем нос! Они, стало быть, не удержатся, явятся, а потом… А потом – ты опять вернешь туда девушек и… И всем этим напыщенным светским клушам останется только удавиться от злости, как их провели!.. Ну какая ж ты все-таки забавница! И всегда была, и годы тебя не берут! Я помню, в детстве часто злилась на тебя за твои шалости, а теперь так просто завидую тебе, честное слово! И выглядишь прекрасно… поверь, я не из лести… Сразу видно, что у тебя все хорошо, и спокойно налажено, и муж, и детки, и можно развлечься… Замечательно, Софи, я – с тобой!

«Угу! – мысленно согласилась Софи. – У меня все просто отлично. Только вот сестра пропала, брат того и гляди в Сибири окочурится и… А в общем, Мари права, грех жаловаться.»

– Ты сможешь передать приглашение Ирочке? – спросила она. – Как, кстати, сейчас ее фамилия? Я запамятовала…

– Так Гримм же и осталась! – напомнила Мари. – Она же вышла замуж за своего кузена, который ей приходится четвероюродным братом по отцу. Разумеется, я ей все передам… то, что можно, – хихикнула Мари. – Я думаю, она будет рада тебя повидать…

– Прекрасно. А что-нибудь слышно про Кэти? Вот кого я давно не видала…

– О! – Мари потрясла в воздухе пальцами. – Про нее мне как раз Ирочка и рассказывала. Она в позатом годе гостила по приглашению вместе с детьми у нее в имении. Приехала весьма впечатленная увиденным. Наша хрупкая Кэти единолично владеет управляет родовым имением в новгородской губернии, причем благодаря рациональному ведению хозяйства весьма существенно расширила его границы, курит папиросы, говорит, по словам Ирочки, хриплым баритоном, ходит в штанах и саморучно раздает оплеухи нерадивым работникам. Кличка у нее в уезде «Косая Ведьма». Причем, по отзывам окружающих, в последний перед Ирочкиным приездом год она еще существенно помягчела нравом, так как по-женски сошлась со своим управляющим… Что было до того, страшно же подумать…

– Да-а… – протянула Софи. – Ну, в общем, в этом мало неожиданного. Кэти всегда была так ранима, что просто обязана была, чтобы выжить, отрастить себе раковину… Лишь бы этот управляющий не надул ее…

– Ирочка рассказывала, что, когда Кэти удается на него прямо взглянуть, так от ее пламенного взгляда просто стены трескаются и свечи тают…

– Вот, вот, – я про это и говорю, – поддакнула Софи. – Если он ее обманет, Кэти этого может просто не пережить… Ну, будем надеяться, что обойдется… И вот еще у меня к тебе что, Мари… Скажи, ты хоть сколько-то в курсе дел своего мужа?

– Ну… смотря что тебя интересует… Я бы не сказала, что мы слишком друг с другом откровенничаем…

– Вроде бы, по слухам, Ефим по чьей-то наводке заинтересовался сибирским золотом или еще чем-то в горнодобыче. Так сложилось, что от развития этих интересов и грядущих действий Ефима с компаньонами многое зависит в жизни одной моей давней знакомой. Ты не могла бы узнать? Я буду благодарна за любые сведения… Золото… Сибирь… Концессии…

– Я попробую, – помолчав, сказала Мари. – Но, сама понимаешь, твердо обещать ничего не могу… Это же Ефим. Закрытый стальной шкаф без орнамента на дверцах. У нас с ним как: он дает мне деньги на все мои прихоти и никогда не лезет в мои дела. От меня требует того же… Но я попытаюсь до твоей вечеринки что-нибудь разузнать…

– Спасибо тебе, Мари! – искренне воскликнула Софи. – Поверь, это действительно для меня важно…


Восемнадцатилетняя Елизавета Гордеева, которую по прежней привычке многие называли детской кличкой Лисенок, не заглядывая в раскрытые на пюпитре ноты, упражнялась на пианино. Надо признать, что кличка весьма шла ей. Из троих детей Пети и Элайджи, которые в детстве все были ярко-рыжими, теперь лишь она одна сохранила огненно-полыхающую непокорную гриву. Анна-Зайчонок с годами обзавелась медово-русой косой, а Юрий-Волчонок, напротив, потемнел, и нынче имел густую, темно-каштанового оттенка шевелюру. Удивительно, но волосы матери детей, Элайджи, по сю пору сохраняли свой ослепительный оранжевый блеск, ничуть не уступая по пышности и красоте волосам старшей дочери.

Когда-то всех троих детей юродивой Элайджи тоже считали едва ли не слабоумными, так как они практически не получали в семье никакого общественного воспитания, плохо говорили, прекрасно, как и их мать, ориентировались в лесу, но среди людей вели себя, мягко сказать, диковато. Все изменилось после девятилетней давности событий, когда «звериная троица» подружилась с Матвеем Печиногой, сыном Веры Михайловой, инженер Измайлов фактически «приручил» их, Соня Щукина обучила Волчонка читать и писать, а у Лисенка открылся поистине феноменальный музыкальный дар.

После этого всем вроде бы стало ясно, что дело вовсе не в природе и не в устройстве мозгов «звериной троицы», а в воспитании. Но кто этим станет заниматься? Инженер Измайлов после определенных событий их откровенно сторонился, а потом и вовсе отбыл в Петербург. Элайджа, которая сама с детства была «не от мира сего», ничем не могла им помочь. Вечно пьяненький или пропадающий на охоте Петя Гордеев по-своему, конечно, любил детей, но не умел с ними общаться, и как-то серьезно вложиться в их воспитание попросту не мог. Мария Ивановна Опалинская, которой вроде бы сам Бог велел заняться воспитанием странных отпрысков брата (после Шурочки у нее больше не могло быть своих детей) так никогда и не сумела себя заставить деятельно заинтересоваться судьбой племянников. И вроде бы ситуация представлялась вполне тупиковой, но, неожиданно для всех, участие в их судьбе принял Дмитрий Михайлович Опалинский. К явному неудовольствию жены и сына, он сам беседовал с племянниками, играл, уделял им много времени. Привез из Тобольска учителя из бывших ссыльных, а потом, когда тот значительно поднатаскал старших детей, отправил их учиться в Екатеринбург, в гимназию с пансионом. Там же Елизавета должна была частным образом обучаться музыке. Впрочем, данная попытка не удалась совершенно. В Екатеринбурге Волчонок постоянно грубил учителям и отчаянно дрался с новыми однокашниками по любому поводу, а Елизавета-Лисенок отказывалась от пищи и сидела на уроках, уставившись в одну точку. При этом ее музыкальные успехи попросту обескураживали всех без исключения преподавателей. Музыке она училась охотно, но не была особенно прилежной, и техника ее, естественно, оставляла желать много лучшего. Поражало другое: рыжая девочка могла превращать в музыку все, что угодно – дождь за окном, цветущий сад, облик человека… Все это оставалось в музыке легко узнаваемым и при том – исполненным дикой, но обворожительной гармонии.

По рекомендации гимназических учителей и воспитателей дети были возвращены в Егорьевск. «Грех загубить такой талант, непростительный грех!» – качали головами немногочисленные екатеринбургские музыканты, всячески пытаясь напутствовать угрюмую ученицу и ее опекуна.

Воспользовавшись их рекомендациями, Дмитрий Михайлович с трудом, но сумел разыскать в Сибири профессионального учителя музыки, который согласился приехать в Егорьевск и обучать Елизавету. Им оказался старичок Людвиг Францевич, который когда-то, много лет назад, будучи молодым, подающим надежды пианистом и композитором из немецкой музыкальной семьи, задушил из ревности молоденькую жену, застав ее с любовником, и за убийство отправился по этапу в Сибирь. Последние годы он жил на поселении в Тобольске и руководил сборным казачьим оркестром.

На удивление всем учитель и ученица почти сразу поняли друг друга и тесно, насколько это вообще было возможно при таком сочетании судеб и характеров, сошлись между собой. Под руководством Людвига Францевича Елизавета не только делала музыкальные успехи, но и стала учиться письму и математике, соглашалась по заказу играть на пианино для родных и друзей. Дмитрий Михайлович по-прежнему не оставлял всех троих детей своим попечением, и они тоже платили ему если не доверием (этим, пожалуй, после отъезда инженера Измайлова никто, кроме их матери, похвастаться не мог), то откровенной и стойкой приязнью.

При том, несмотря на все свои успехи, старшие брат и сестра оставались все же странноватыми и трудными в повседневном общении. Зато Анна-Зайчонок совершенно преодолела свою былую дикость и за несколько лет, на глазах у всех домашних, превратилась в пухленькую, миловидную, общительную девочку, а потом и в девушку. Учение ее не влекло. Быстро и легко выучившись читать, писать и, особенно, считать, она более абстрактными науками себя не утруждала. Зато трактир «Луизиана», в котором хозяйничали престарелые Самсон и Роза, ее и брата с сестрой бабка с дедом, привлекал Анну издавна, а с недавних пор стал основным местом ее пребывания. Роза даже выделила и оборудовала для внучки флигелек, в котором когда-то, до замужества жила ее мать, Элайджа. Зайчонок подробно и въедливо входила во все дела непростого трактирного хозяйства, в прибыли и расходы, в ведение счетов, в поставки по договору и оптовые закупки, и уже в четырнадцать лет, заменяя Розу, умело хозяйничала в большой зале, управляя прислугой и легко окорачивая подвыпивших мастеровых и приисковых рабочих, если они позволяли себе какие-то вольности по отношению к молоденькой хозяйке. Всегда склонная к полноте Роза в последние годы так разжирела, что даже двигалась с трудом и предпочитала раздавать распоряжения, сидя в огромном, на заказ сделанном кресле, уставив распухшие, босые (ни в одни туфли не влезающие) ноги на специальную скамейку. Самсона все чаще мучил застарелый ревматизм. Илья Самсонович держал «Калифорнию» и магазин при ней, трактир в Мариинском поселке, четыре штофные лавки с гостиницей на тракте и планировал еще расширяться, как-то вовсе не помышляя о судьбе владения престарелых родителей. Оттого, быть может, как-то незаметно, само собой, получилось так, что всеми делами в «Луизиане» фактически управляла шестнадцатилетняя девчонка, про которую можно было бы сказать: «едва забросившая своих кукол». Да вот только кукол-то у Зайчонка никогда не было, и никогда она с ними не играла…

Теперь Зайчонок остановилась в дверях, стояла, прислонившись к притолоке, и, аккуратно лузгая в кулак кедровые орешки, прислушивалась к музицированию старшей сестры. Когда та закончила свои упражнения, Анна закашлялась, привлекая внимание.

– А, Зайчонок, проходи! – Елизавета явно обрадовалась сестре. – Хочешь, я маму позову?

– Нет, – мотнула головой девушка. – Я нынче к тебе пришла. У меня теперь грусть случилась.

– Отчего же у тебя «случилась грусть»? – усмехнулась Елизавета.

– Да разве так скажешь? – Зайчонок помотала головой, толстая коса метнулась поперек высокой груди. – Тут что-то щемит… Бывает… Ты мне сыграй ее…

– Хорошо, – сразу же согласилась Лисенок. – Подожди только минутку… присядь…

– Да я постою, – возразила Зайчонок. – Когда стоишь, больше всего вдаль видать.

Лисенок склонилась над клавишами, осторожно, словно пробуя воду в озере перед купанием, притронулась к ним кончиками пальцев. Привычка как бы играть на пианино, не извлекая из инструмента реальных звуков, но при том слыша их внутри себя, сохранилась у нее из детства.

Зайчонок спокойно ждала.

За ее спиной появилась еще одна девушка, заглянула в комнату, осторожно притронулась к плечу Анны. Вздрогнув, Анна обернулась и тут же, узнав гостью, приложила палец к губам, глазами указав на склонившуюся над клавиатурой Елизавету. Вновь пришедшая согласно кивнула Зайчонку и, сделав шаг назад, прислонилась к стене.

Елизавета начала негромко играть. Обе девушки внимательно слушали простенькую мелодию, не слишком печальную, скорее светлую и обещающую что-то в недалеком будущем.

Когда музыка закончилась, обе вместе прошли в комнату и согласно сели на застеленный одеялом топчан.

– О, Соня! Здравствуй! – приветствовала вновь прибывшую Лисенок. – Ты Волчонка ищешь?

Соня кивнула, потом спросила с любопытством.

– А что ты сейчас играла?

– Зайчонкину грусть, – ответила Елизавета.

– Угу, – вздохнула Соня. – У меня бы не так получилось.

– Ты бы не так ее сыграла? – заинтересовалась Лисенок. Все убеждали ее в обратном, но ей все еще трудно было поверить в то, что другие люди не слышат, подобно ей, весь мир в виде величественной симфонии сплетающихся между собой мелодий…

– Да нет, что я могу сыграть! – улыбнулась Соня. – Моя грусть по-другому звучала бы…

– А какая у тебя грусть? Отчего? Можешь сказать? – тут же влезла Зайчонок. – Вот я, например, – не знаю. Шебуршится здесь что-то, и хочется чего не поймешь. То ли заплакать, то ли пирожное, то ли поругаться с кем…

– Я-то знаю, – печально произнесла Соня. – Да что в том толку?

– Как – что толку? – нешуточно удивилась Анна. – Если доподлинно знаешь, так надо пойти и с ней разделаться.

Старшие девушки согласно рассмеялись. Лисенок смеялась странно и, пожалуй что, жутковато – почти беззвучно разевая рот, полный мелких белых зубов. После Соня обернулась к Зайчонку и пожала неширокими плечами:

– Матвей уезжает учиться, это решено. Я с ним поехать не могу. Как же с этим разделаться?

– Но он же вернется… – не очень уверенно предположила Зайчонок.

– Может быть, и вернется, – сказала Соня. – А может, и нет. Да и годы пройдут, пока он выучится. В Екатеринбурге полно других девушек, не чета мне. Умных, смелых, богатых. Меня он уж точно позабудет…

– Если Матвей тебя на кого-то в Екатеринбурге променяет, так сам дурак, – раздраженно заявила Зайчонок. – А ты не печалься, в девках не пропадешь. Наш Волчонок тогда на тебе со всей душой женится. Я-то знаю…

– Анна! Что ты говоришь?! – воскликнула шокированная Соня. – Это же чепуха какая-то!

Лисенок криво усмехнулась. Потом, по-видимому, решила отвлечь девушек от острого разговора.

– Соня, ты ведь рисуешь прилично, – начала она. – Окажи мне услугу…

– Конечно, Лизонька! – тут же согласилась Соня. – А что тебе нарисовать-то? Пейзажик какой?

Лисенок поморщилась. Она не любила, когда ее называли уменьшительными от «Елизаветы» именами. И Сонины «пейзажики» не любила тоже. Все они казались ей похожими не на могучую тайгу, которая одна только и окружала город, а на сахарные, дешевые и липкие пряники, которые кульками продают в лавке.

– Нет. Ты умеешь людей рисовать так, чтобы похоже было?

– Это сложно для меня… Но… можно попробовать… Чей же ты портрет хочешь?

– Марьи Ивановны Опалинской, – чуть запнувшись, выговорила Лисенок.

– Зачем тебе?! – воскликнули обе девушки разом, а Соня добавила. – Ты же вроде никогда ее особо не жаловала…

– Не жаловала, а вот – хочу! – упрямо повторила Лисенок, пряча взгляд. – Тетка она мне… и вообще…

– Ну ладно… я попробую… – с сомнением выговорила Соня. – Да только я же ее и не вижу никогда. Она у нас не бывает…

– На заимке у Черного озера, в Варварином тереме ее портрет есть, – быстро, как о чем-то продуманном, сказала Елизавета. – Я могу тебя туда свести, ты оттуда и срисуешь. Я-то сама там часто бываю, на рояле упражняюсь. Дмитрий Михайлович дозволяет в любое время…

– Послушай, а эти… странницы и прочие монашки… ну, которые после смерти Марфы Парфеновны там живут, они тебя, с твоей музыкой…. не гоняют? – спросила Зайчонок. На каком-то очень глубоком и явно не сознательном уровне вырастающую прямо из природы музыку сестры она всегда воспринимала как решительно не христианскую.

– Да нет, – удивилась Лисенок. – Некоторые, наоборот, слушать приходят. Другие шипят, конечно, но – тихонько. Да я их и не вижу почти…

– Ты, Лисенок, вообще никого не видишь, – усмехнулась Зайчонок. – Кроме своей музыки…

– Почему? – возразила Елизавета. – Вот теперь тебя вижу, Соню… Еще кое-кого…

– Это кого же? – лукаво подмигнув Соне, спросила Зайчонок.

Лисенок наклонилась и, подняв с пола скинутую туфлю (нажимала на педали она всегда босиком), стремительно бросила ее в младшую сестру. Зайчонок привычно уклонилась, оставшись сидеть, а Соня испуганно вскочила.

– Отыщи Соне Волчонка, – распорядилась Елизавета. – А я пока Сонину печаль по Матвею сыграю…

Глава 18

Из которой читатель узнает о судьбе семьи Щукиных, а молодое поколение егорьевцев пытается решить свои проблемы

Брат и сестра были похожи друг на друга, и исполнены Творцом (кто бы Он ни был) в одной цветовой гамме – теплой и ликующей, но непоправимо осенней. При этом юноша выглядел таинственной и даже немного жутковатой тенью своей яркой сестры, вроде тех лиловатых теней, которые осенью отбрасывают на лесную подстилку разноцветные кусты бересклета. Кожа, глаза, волосы, брови, ресницы, одежда – все в нем было такого же цвета, но на два тона темнее, чем у нее.

– Ты сегодня занимался с Соней?

– Да.

– Она – хорошая. И очень переживает из-за отъезда Матвея.

– Она говорила мне. Я… ничем не мог ее утешить.

– Чем же тут утешишь? – Лисенок удивленно подняла рыжие брови. – Разве что, как полагает Зайчонок, ты заменишь ей его…

– Я оторву ей, негоднице, косу!

– Не стоит… Лучше скажи, Волчонок, кто мы такие? Мы имеем право жить? – серьезно спросила девушка.

– Я думал об этом, – ответил он. – Мне кажется, что нам стоит по крайней мере попытаться. У тебя – талант. Ты помнишь, что сказал твой Людвиг Францевич, когда уезжал от нас?

– Да, помню. Он сказал, что больше ничему не может научить меня. Что я феноменально одарена. Что я должна ехать в Петербург, а еще лучше – в Европу. И там учиться, а потом – концертировать. (Слова «феноменально» и «концертировать» Лисенок произнесла по слогам). Но даже если он прав, я не могу представить себе, как нам все это сделать…

– Во всяком случае это может быть целью.

– Наверное, ты прав. Если мы куда-нибудь денемся, то Анна – забудет и освободится.

– А разве сейчас она не забыла?! – Волчонок выглядел искренне встревоженным.

– Я думаю, нет. Она никогда не говорила со мной об этом, но иногда у нее бывают такие моменты, когда, мне кажется, она чувствует, и, может быть, что-то припоминает… Я тогда пытаюсь успокоить ее, но ты знаешь, какой из меня утешитель…

– Очень хороший, – возразил Волчонок. – Твоя музыка говорит за тебя.

– Вот разве что, – Лисенок пожала плечами.

– Может быть, Дмитрий Михайлович мог бы нам помочь? – помолчав, спросил Юрий. – Ты не говорила с ним?

– Нет, не говорила. Не знаю, захочет ли он, чтобы я уехала навсегда…

– Почему? Напротив, он всегда соглашался с Людвигом в том, что глупо хоронить в Егорьевске такой талант, как у тебя…

– Это было раньше…

– Но что же изменилось теперь? Разве он стал хуже к нам относиться? Я не заметил…

– Поверь мне на слово, кое-что изменилось…


Лицо Маньки Щукиной, старшей Сониной сестры, было похоже на круглую расписную миску, на которой кто-то не слишком старательно нарисовал большие блекло-голубые глаза, курносый нос-кнопку, не слишком здоровый румянец и широкий, но узкогубый рот, полный мелких, наползающих друг на друга зубов. Притом Манька была очень мала ростом, тонка в кости и, будучи двадцати пяти лет отроду, сложением напоминала еще не сформировавшегося подростка. Впрочем, доброжелательной Соне сестра, которая с рождения Стеши служила у них в доме, казалась весьма привлекательной.

– Вот уедет он и меня позабудет, – горько сказала Соня Маньке, которая мыла пол в гостиной. – Так же, как тебя твой Крошечка позабыл…

– Ноги подбери, – велела Манька, елозя тряпкой возле скамьи, на которой сидела Соня. – Крошечки-то, может, и в живых давно нет…

– Но Матюша-то жив покуда! – горячо сказала Соня.

– Так не пускай его!

– Как же я могу поперек его да мамы Веры желаний пойти?! Кто я такая?

– Приживалка, – безжалостно припечатала Манька, полоща тряпку в ведре. – Я на жалованье служу, а тебя из милости взяли. В память Матвеева отца.

– Мама Вера меня дочкой зовет… – попыталась возразить Соня. – И папа Лёка тоже меня любил…

– Про Алешу я ничего сказать не могу, – заметила Манька. – Только он уж нынче в могиле давно. А чтобы Вера Артемьевна кого любила… Это уж я не знаю, что случиться должно. Легче один кедр в тайге другого полюбит…

– Ты ничего про маму Веру не знаешь! – воскликнула Соня. – Она…

– Да что же – она? – подождав, Манька выпрямилась с отжатой тряпкой в руке, уперев в бок маленький кулачок. – Для нее не только ты, для нее и родной сын – вроде ее выученной собаки: беги туда, сюда, сидеть, подай, принеси… Все они такие, эксплуататоры… Порода такая…

– Кто?! – Соня вытаращила глаза и от изумления приоткрыла рот. – Это мама Вера – эксплуататор?

– Конечно, – кивнула Манька и, выпятив тощий зад, снова принялась драить полы, говоря в такт ритмичным движениям. – На приисках и прочем знаешь, как она дело ведет? Чихнул неугодным хозяйке образом – штраф. Опоздал в раскоп – штраф. Занедужил хоть на сколько-то – вычет такой, что лучше бы и помер сразу…

– Не очень-то я тебе и верю, – подумав, сказала Соня. – Откуда тебе знать, если ты в доме служишь и на приисках бываешь хорошо, если раз в год?

– А про братьев-сестер наших позабыла? Я ж, в отличие от тебя, вижусь с ними. Они мне про свою жизнь рассказывают, не таят ничего.

В семье Щукиных изначально было семеро детей. Мать их умерла при рождении Сони, а саму Соню, погибающую от истощения и неухоженности, спустя несколько месяцев взяла к себе Вера Михайлова. Оставшиеся шестеро детей жили, фактически предоставленные сами себе. Пьяница отец и до своей гибели не очень-то ими занимался. После смерти чахоточной тетки немудреное хозяйство вела Манька, старшая дочь. Прочие перебивались сезонными заработками на прииске и в поселке, подворовывали. Все без исключения Щукины ходили в обносках и никогда не ели досыта.

Когда Вера по просьбе Сони наняла Маньку приглядывать за новорожденной Стешей, с деньгами и особенно со жратвой стало полегче. После все как-то пристроились. Старшие братья Ленька и Ванька работали на вскрышке торфа сначала на Мариинском прииске, а потом и на «Счастливом Хорьке». Ленка вышла замуж за приискового рабочего. Карпуха нанялся в кабак подавальщиком. Слабоумный Егорка гонял в луга коров. Все Щукины, кроме Маньки и Егорки, были не дураки выпить. Даже Ленка, как Манька ее ни стыдила, пристрастилась к водке вместе с пьяницей мужем. Позапрошлой зимой Ванька пьяным насмерть замерз на тракте. Карпухе в трактирной драке выбили все зубы. Ленкин муж по пьянке же упал в полынью и поморозил легкие. Теперь каждую осень и зиму помаленьку выкашливал их наружу… Ленька единственный из всех обучился грамоте, связался со ссыльными рабочими-агитаторами и участвовал в стачке, подписывал какие-то требования и воззвания. После всего вылетел с прииска вверх тормашками и с горя тоже запил, пропивая все из дома и поколачивая жену…

Соня поселковых родных избегала, честно сознаваясь перед Матвеем в собственной трусости и нелюбви, и только оставшемуся в родительской развалюхе Егорке носила иногда тайком в узелке еду и что-то из платья.

А Манька, видать, общалась с ними и, по старой памяти, на правах старшей сестры, все пыталась как-то расспрашивать, наставлять, стыдить…

– Все равно! – Соня упрямо выпятила губу. – Не верю я. Мама Вера не такая…

– Ну и не верь, – Манька домывала порог. – Вот придет время, и всех эксплуататоров – на помойку! Тогда и увидишь. А те, кто спину гнул, будут в светлых хоромах жить…

– Ладно, – хитро прищурилась Соня. Будучи слабой и робкой по натуре, в строгой логике она всегда оставалась сильнее сестры и хорошо знала о том. – Эксплуататоры – на помойке. Те, кого эксплуатировали, – в хоромах. А кто ж в раскопе работать будет? И управлять всем?

– Вот те, кого угнетали, те и будут управлять, – не слишком уверенно сказала Манька.

– Вот ты. Ты умеешь? – спросила Соня. – Или Ленька? Или Карпуха?

– Надо будет, научатся, – подумав, твердо заявила Манька. – Когда светлая жизнь придет, народ всему научится. Главное, чтобы свобода была!

– И водку пить народ бросит? Вот Ленька с Карпухой и Ленкин муж? Придет свобода и все – больше ни капли в рот не возьмут? Сразу начнут подрядному или горному делу учиться?

– Да отстань ты от меня! – окрысилась Манька и подхватила на локоть ведро с грязной водой. – Пристала, как банный лист к заднице. Увидим все! Недолго ждать осталось!

– А почем ты знаешь, что недолго?

– Верные люди сказали, – прищурилась Манька. – Такие, которые и книжки читают, и разбирают всё не чета нам с тобой…


– Нет, ну ты подумай еще, чудак, выгода-то какая!

Рядом с высоким, широкоплечим, золотистокожим Матвеем тщедушный бледный Шурочка с темными кругами вокруг глаз казался каким-то довеском. Впрочем, довеском вполне энергичным, единственным выигрышным очком во внешности которого были глаза – синие, живые, лукавые, обрамленные пушистыми ресницами и буквально искрящиеся всякими планами и задумками. Серо-коричневые спокойные глаза Матвея на Шурочкином фоне смотрелись тускловато.

– Если ты насчет самоедов сомневаешься, – продолжал уламывать Шурочка. – Так ты за то не волнуйся – мы их облапошим в два счета, они и разобрать не сумеют… А прибыль-то получится сам-пять, не меньше! А если ее сразу в оборот пустить… – Шурочкины замечательные глаза мечтательно и остро блеснули.

– Шура, да отвяжись ты от меня наконец! – досадливо покачал головой Матвей. – Сколько тебе раз говорить: у меня и денег нет, чтобы в твои авантюры ввязываться…

– Как это нет? Как это нет? – засуетился Шурочка. – Ты ж, считай, взрослый парень. Что ж тебе, мать и денег своих, что ли, не дает?

– Дает, коли попрошу, – Матвей флегматично пожал плечами. – А только на что мне? Сыт, одет, покупных развлечений у нас в Мариинском поселке не густо… Разве что Соне книгу или ленту купить, да Стеше сладостей или игрушку… Так они и сами могут…

– А к делам-то? К делам-то она тебя подпускает?

– Да что я покамест могу? Разве подсчитать что, да баланс свести, да на прииск съездить с каким распоряжением. Это да, это – пожалуйста. Вот выучусь в Екатеринбурге на инженера, вернусь и сразу стану работать во всю силу, пусть тогда матушка от трудов отдохнет…

– Господь да будет милостив к тебе, Матюша! – с насквозь лицемерной скорбью вздохнул Шурочка. – Вот ведь как выходит… Ты своего родного отца и в глаза не видал, а уродился, если по слухам судить, весь в него – такой же блаженный и не от мира сего…

– Ты про отца… того… – с неуверенной угрозой в голосе пробормотал Матюша.

При нечастом общении с Шурочкой ему то и дело хотелось хорошенько потрясти паршивца или уж стукнуть как следует по затылку, но он никогда еще не выполнил своего намерения, так как по природе был незлобив. Да и велика ли честь крепышу Матвею бить заморыша, который к тому же с детства ни с того ни с сего мог начать задыхаться и хватать ртом воздух, словно вытащенная из воды рыба… Охота связываться!

– Да я ничего плохого про Матвея Александровича и сказать не хотел, – тут же пошел на попятную Шурочка. – Разные люди бывают-то, и все под Богом ходят. Просто Вера-то Артемьевна, мать твоя, вовсе из другого теста слеплена. И дела у нее железными удилами взнузданы, и по краешку ради удачи готова пройти, и рисковать ни в чем не боится. Да и приемный твой отец, Алеша, таким же был… Незадача-то какая! – белокурый юноша ударил невеликим кулаком по ладошке. – Нет бы наоборот обернулось…

– Как это – наоборот? – не понял Матвей. – Что ты говоришь-то?

– Ну, чтобы я ихним – Алеши и Веры сыном – уродился, а ты – у моей матушки с отцом, или уж у дяди Пети с Элайджей… А чего? – Шурочка, прищурившись и отступив на шаг, оглядел приятеля. – Ты и по колеру со зверятами нашими схож, и по повадкам… Открывали бы вы с матушкой библиотеки да лекарские пункты на приисках, книжки бы читали, может быть, она бы тебя на рояли научила… А я бы уж у Веры Артемьевны и Алеши самым расприлежным образом учился дела да деньги делать, ни на кого не оглядываясь… А что я при таком раскладе наполовину остяком бы получился, так это – не страшно. Отец-то твой тоже полукровкой самоедским был, так что – так на так. А ты бы инженером верно служил… Не везет Гордеевым на инженеров-то, еще с отца твоего, все с ними чего-то случается, то пристрелят, то прибьют, то сами удавиться норовят… А ты бы уж и не делся никуда…

– Ты… Ты… – незлобивому Матвею на миг показалось, что уж теперь-то Шурочка точно получит по шее.

– А чего – я? – Шурочка предусмотрительно отскочил от пыхтящего приятеля в угол комнаты. Видимо, ему тоже померещилось что-то подобное. – Я просто для примера сказал, ну, сочинил как будто. А у тебя и фантазии никакой нету. Ничего-то себе вообразить не можешь…

– Не могу, – неожиданно согласился Матвей. – Прав ты, Шура. В том беда моя. Что увижу, услышу, сочту или прочту – то и есть. А более – ничего. Оттого и Соню часто не могу понять. Она обижается.

– Да что тебе до нее? – удивился Шурочка. – Пусть себе обижается, коли хочет.

– Как – что? – не понял Матвей. – Она – самый близкий мне человек. Мы, ты не знаешь, что ли? – выросли вместе.

– Ну, это конечно… – согласился Шурочка. – Но так-то, если рассудить, кто она тебе? Твоя мать ее из милости в дом взяла, кровного родства между вами нет…

– В том-то и штука! – с редкой для него эмоциональностью воскликнул Матвей. – Если б она мне кровной сестрой была, или единоутробной, как Стеша, так и все было бы ясно! Я бы и любил ее как сестру, и заботился о ней. А так…

– А… вот оно что! – сообразил Шурочка. – Ты, значит, теперь никак решить не можешь, можно тебе с ней лечь… или нельзя?… Но это ведь и вправду запутано. В одном дому, да и Вера Артемьевна еще неизвестно, как взглянет. Зачем тебе в такое влезать? Соню я твою не раз видел, как она к зверятам приходит, так она, честно сказать, – дурнушка и дикарка. Неужели тебе поприглядней не найти?

– Да зачем?! Кого мне искать? Для меня Соня…

– Как – кого? – изумился Шурочка. – В тебе кровя-то небось играют? Так и найди себе девку посговорчивей из приисковых, или на Выселках, и все дела. Не хочешь постоянную, можно и так – на раз. За рубль, да за кулек пряников – любая пойдет… – Шурочка еще раз оглядел статную фигуру Матвея и тяжело вздохнул. – Не стану тебя обманывать, рубль – это для меня. Ты – можешь сэкономить, обойтись пряниками. Уж очень ты для девок приглядный…

– Что ты ерунду городишь? – Матвей отвернулся и пятнисто покраснел. – Соня… мы… я… никогда не стал бы… за пряники…

– Господи, да ты что, никогда еще?… – Шурочка всплеснул руками. – Ну это уже вообще свинство!.. Да чтобы в твои годы, да в приисковом поселке, да с твоими статями… Безумство сплошное! Ну, Матюша, ты вот меня корил, а я так до боли прав оказался: яблоко от яблони недалеко падает. Если по роману Софьи Домогатской судить, так и отец твой…

– Замолчи! – зарычал Матвей, недвусмысленно растопырив руки и делая шаг по направлению к Шурочке.

– Молчу, уже молчу… – Шурочка приложил палец к губам и, осторожно обойдя Матвея, остановился у двери. – И ухожу. А ты насчет предложения-то моего делового подумай. Если ты еще и с девками… не того, так чем же тебе, бедолаге, и заняться?… А ежели насчет девок решишься, так только свистни. Я тебе уж, так и быть, по дружбе поспособствую. Ты-то, небось, в этих делах неловок. А Сонька твоя страшилка и не узнает ничего… Ухожу… Ухожу… Уже ушел…

Глава 19

В которой Софи подготавливает побег Гриши Домогатского из сибирской ссылки, а Элен Головнина выясняет биографию Ачарьи Дасы

Дежурный дворник у ворот огромного доходного дома на Фонтанке без звука, с поклоном пропустил Софи и явно имел какой-то вопрос к невзрачно одетой Оле Камышевой. Однако, когда Оля подняла глаза и встретилась с дворником взглядом, вопрос испарился, не родившись.

– Отчего нам надо здесь именно говорить? – спросила Софи. – Можно было бы в кофейне или уж на вечеринке, коли ты прийти согласилась.

Оля загадочно улыбнулась.

– Здесь тихо и надежно, да и еще знакомых увидишь…

Софи покорилась, но все же с удивлением оглядывала вывески: «Клавишные инструменты Мейера» «Столярная мастерская – краснодеревцы и белодеревцы надежно выполнят заказы любой сложности»…

Их путь лежал в небольшую слесарную мастерскую, у двери которой висела небольшая черная доска – на ней мастер писал, в какой квартире он работает, чтобы его всегда можно было найти. Сейчас она была пуста, следовательно, слесарь находился на месте.

Согнувшийся над обширным столом мужчина в фартуке и очках чинил «аристон» – музыкальный ящик. Яркая передвижная лампа на деревянном штативе освещала его прочерченный резкими линиями профиль.

– Игнат! – удивленно воскликнула Софи. – Ты – здесь? Здравствуй!

Слесарь обернулся, встал, машинально обтер руки об фартук.

– Здравствуйте… Софья Павловна… – медленно сказал он, а потом снял очки и перевел вопросительный взгляд на Олю.

Когда-то Игнат был рабочим на прядильной фабрике Михаила Туманова, а потом повздорил с самим хозяином и был им уволен. В то же время он посещал политический кружок для рабочих, который вели подруги Софи – Оля Камышева и Матрена Агафонова. После пожара в игорном доме Софи с Игнатом ни разу не встречались.

Несмотря на Олины усилия, разговор не клеился. Все собеседники чувствовали себя едва ли не болезненно чужими друг другу. Софи мысленно удивлялась на то, какими постаревшими и как будто высушенными невидимым пламенем выглядят Оля и Игнат. Некоторое представление об этом пламени давали искры, которые вспыхивали в глазах у обоих каждый раз, когда речь заходила об интересующих их предметах – революции, стачках, растущей политической активности рабочих…

– Только отчего же вы здесь, Игнат? – не удержалась от подколки Софи. – Слесарь-водопроводчик, у богатых домовладельцев… Я думала, вы теперь будете… ну, хоть на Путиловских заводах, там, где рабочие массы… в гуще, так сказать, борьбы…

– Мы с товарищами рассудили, что так удобнее всего будет, – спокойно разъяснил Игнат. – Сюда, в мастерскую, любой может зайти, не вызывая никаких подозрений. Починить, залудить кастрюлю, другая слесарная работа. И я сам могу когда угодно уйти. Очень удобное с точки зрения конспирации место.

– Ах, вот оно что… – протянула Софи. – А я и не подумала…

Однако, по подрагиванию крыльев длинного носа Игната, Софи и даже Оля видели, что слесарь задет упреком.

– У Софи дело ко мне и к товарищам, – поторопилась Оля. – Ее брат, Григорий Домогатский, сейчас в Сибири, в ссылке. И очень нехорош. Болен, хандрит и вообще… Она пришла спросить, нельзя ли как-нибудь делу поспособствовать…

– Так а на что ж товарищ Григорий рассчитывал? – удивился Игнат. – Что путь борца будет розами усыпан? Революций без жертв не бывает, а ссылка – еще не самая большая жертва…

– Я так понимаю, что Гришу больше всего как раз бездействие и мучит, – дипломатично сказала Софи, не желая ссориться с Игнатом. – Невозможность работать…

– Ну, это совсем другое дело, – оживился слесарь. – Вот об этом надо думать, писать… Надо помочь товарищу Григорию, создать возможность приложить свои силы, продолжать…

– Разумеется, разумеется, – прервала Игната Софи. – Но сначала мне хотелось бы его оттуда вытащить…

– Бежать? – Игнат снова надел очки, словно прикрылся ими, и внимательно поглядел на Софи. – Вы именно это имеете в виду?

– Да! – кивнула Софи. – И желательно, за границу. Я знаю, что такая возможность была раньше, много лет назад, а теперь – просто не имею сведений. Но могла бы спросить, если бы вы смогли по своим каналам передать письмо. Моей… подруге и ее мужу. Они там живут, в Сибири, ее муж еще из народовольцев…

– Наивная, давно изжившая себя идеология, – начал Игнат. – Крестьянство, в противоположность промышленному пролетариату, никогда не сможет…

– Игнат, не сейчас, – мягко прервала его Оля. – Софи всегда была далека от этого, и твоих речей просто не разберет. Что ж, мы сможем верно передать письмо в Екатеринбург, чтобы оно не попало в руки фараонов?

– Ну разумеется, сможем, – подумав несколько мгновений, сказал Игнат. – Пусть Софья Павловна его напишет, возьмет какую-то безделицу, как бы починить, и придет сюда. А потом, как ответ придет, или еще что, я пришлю мальчишку сказать, что заказ исполнен и можно забирать…

– Спасибо вам, Игнат! – воскликнула Софи, прижав руки к груди. – Знайте, если надо будет, я могу и сама в Сибирь поехать, чтобы Гришу выручить…

– Не думаю, что это целесообразно, Софи, – покачала головой Оля. – Ты всегда привлекала к себе слишком много внимания. В нашем деле это – помеха.

– Может быть, так, а может быть, – и наоборот, – заметила Софи.

Игнат неожиданно кивнул, словно подтверждая ее слова, и о чем-то задумался.

Выходя со двора, Софи и Оля встретили не то пять, не то шесть женщин разного возраста, по виду – прислугу. Каждая из них несла большой, вкусно пахнущий горшок, накрытый полотенцем.

– Что это, Оля? – удивилась Софи. – Куда они все идут?

– Да вон, к Менакесу идут, в аптекарский магазин, – объяснила Камышева. – За маслом. Каждый год так.

– Отчего же за маслом – с кастрюлями? – по-прежнему не понимала Софи.

– Так завтра же пасха. А в горшках – закваска, опара для куличей. В каждый горшок Менакес им за рубль капает одну каплю розового масла. Как еще такую покупку унесешь?

– Да, действительно, – подумав, согласилась Софи. – Чтобы унести одну каплю масла, другого способа не придумаешь…


1899 г. от Р. Х., апреля месяца, 12 числа, С-Петербург


Любезная и дорогая моя Софи!

Все твои пожелания Элен Головнина уже выполнила успешно, и хоть по этому поводу можешь тревоги свои оставить.

Рассказываю все подробно, как ты знаешь, слабый ум мой устроен так, что не умеет отбирать немногое, из самого важного, а регистрирует все по порядку, как скучный, бесталанный маленький чиновник входящие и исходящие документы.

Настоящее имя и чин «индуса» Дасы я, как и полагала, узнала почти сразу, без всяких к тому затруднений. До всяческих преображений звали его Федор Богданович Дзегановский. Старая шляхетская фамилия, предки на службе у российской короны с прошлого века. Не бедствовали никогда, но и особого богатства, впрочем, не снискали, да и где ты видела богатых чем-то иным, кроме гонора, поляков? Федор окончил Пажеский корпус, служил вроде бы успешно, имел успех у дам, вращался в придворных кругах.

После произошло что-то, о чем толкуют по-разному, но в общем – молодого Дзегановского особо не принижающее. Не то дуэль из-за дамы, не то – долги чести (причем, по обстоятельным слухам, даже не его самого – а мужа сестры), не то что-то такое из области вечно бунтующей Польши и согласного тому зова шляхетской крови в жилах нашего Федора-Дасы… В общем, Бог весть, дело давнее. Результатом же всего был выход в отставку, продажа родового имения под Псковом, множество громких и опасных заявлений в тесном дружеском кругу, недружественный интерес жандармов и… тихий отъезд из Петербурга неизвестно куда. Многие тогда полагали, что тут-то гонористому Дзегановскому и сгинуть окончательно, но, как позже оказалось, просчитались.

Дальнейший кусок – сплошные и даже не слишком достоверные гипотезы, но, я полагаю, тебе следует знать, чтоб хоть как к разговору с ним подготовиться.

Рассорившийся со всеми в Петербурге и отправившийся искать «уголок оскорбленному чувству» Федор-Чацкий почему-то двинулся не в сторону Европы (чего и следовало бы от поляка по крови ожидать), а в сторону прямо противоположную – на восток. Проехал всю нашу Сибирь, был в Китае, в Монголии, в Индии, в Бирме и в Непале (чтобы все это тебе перечислить, специально сходила в Васечкин кабинет и взглянула на глобус). Если чего-то в тех местах я не увидела, так и там он, возможно, побывал. Далее (опять же слежу по глобусу) он на английском корабле обогнул мыс Доброй Надежды, принял какое-то участие в тамошней войне и, спустя время, очутился на Британских островах. Там его действия покрыты мраком неизвестности, который мне не удалось никакими усилиями рассеять.

В азиатских же странах Федор Богданович проводил время известным и весьма плодотворным, на его собственный взгляд, образом, хотя и не слишком понятным для такого просто устроенного человека, как я. В самых общих чертах скажу так: там, среди Гималаев и прочих хребтов и тропиков, он искал Истину. Не больше, не меньше. Разумеется, у него были там какие-то таинственные учителя, он жил в каких-то монастырях, поднимался на какие-то горы и спускался в какие-то пещеры. Кроме того, Дзегановский попутно постиг мистические глубины собственной души и научился управлять какой-то энергией своего тела. Ко всему этому я, право, не знаю, как относиться и оставляю на твое усмотрение. Как православной христианки мое к этому отношение однозначное, и ты легко можешь предположить, какое именно. Ты же – разбирайся сама, есть ли во всем этом хоть что-то, кроме откровенного шарлатанства. Если ты теперь спросишь меня: нашел ли он эту самую Истину хоть по его собственному мнению? – то я, конечно же, не смогу тебе ответить. Спросишь, если к слову придется, у него самого.

Однако, возвратившись после семилетнего (если я правильно все сосчитала) отсутствия в Петербург, Федор Дзегановский уже называл себя Ачарья Даса и вполне уверенно проповедовал какой-то путь, следуя которому человечество в целом (опять же, – не больше, не меньше) поднимется на какую-то новую ступень. Провозвестниками и первопроходцами этого пути являются специальным образом инициированные в Гималаях люди, в числе которых, разумеется, сам Ачарья и все его ученики и ученицы.

Теперь о последних. Оккультный кружок Дасы сформировался почти сразу после его возвращения из странствий и с тех пор (уже около года) в основе своей остается без особенных изменений. И дело вовсе не в том, что они закрыты и как-то специально таинственны. Просто туда, по-видимости, сразу всосались все желающие припасть к этому именно виду истины. И теперь они ее там как-то обихаживают и развивают. Никаких страшных слухов про кружок Дасы в обществе не ходит. Напротив, на общем пейзаже петербургского оккультного болота они считаются весьма светскими и даже наукообразными. Имеют какие-то связи с медицинскими кругами.

Теперь касательно того, что тебя, несомненно, интересует. Ксения Мещерская с самого начала и до дня своей смерти была активным членом кружка, давала деньги на его функционирование, предоставляла помещения для собраний и т. д. Врагов среди мистиков-сподвижников, вроде бы, не имела. Самому Дасе ее смерть однозначно невыгодна. Убийство ее, естественно, вызвало среди оккультистов множество слухов и толков, но ничего даже приблизительно здравого я в их числе не обнаружила. Насчет Ирен мне не удалось выяснить ничего определенного, это я оставляю на твою долю. Сложность в том, что в пределах кружка все они существуют под вымышленными, псевдоиндийскими именами. Например, Ксению Мещерскую звали Ришикеш Рита.

Путем организации несложной интриги мне удалось пригласить господина Ачарью Дасу на наш прием и получить его согласие. В дело пошли два моих светских знакомства, бирманское происхождение Саджун и необходимость освидетельствования ауры (только не спрашивай меня, что это такое!) ее особнячка, доставшегося моей лучшей подруге. К сожалению, в результате всего этого Даса явится к тебе не один, а с тремя своими верными ученицами. Надеюсь, тебе это не помешает.

Ну вот, вроде и все мои новости.

Остаюсь любящая тебя Элен Головнина

Апреля, 15 числа, 1899 г. от Р.Х., г. Екатеринбург


Милая Софи!

С удивлением и радостью, конечно, получили от тебя весточку. Сколько лет, сколько зим! Понимаю, что, кабы не нужда, сроду не сподобились бы. Что тебе – петербургской писательнице и фабрикантке, – до каких-то сибирских провинциалов… Да что ж с того. Природа всего, в том числе и человеков, устроена экономически, и пенять на это глупо и бессмысленно.

Потому, как ты любишь, сразу перехожу к делу, а все приветы, новости и приседания – потом, нижеследуют.

По существу: брата твоего препроводить из ссылки за границу через верных людей – возможно вполне, коли его состояние здоровья то позволит (из твоего письма мне было недостаточно данных, чтобы диагноз поставить). Денежные затраты на сию операцию будут весьма велики, но, я думаю, ты, по своему нынешнему положению, их незатруднительно осилишь. Сложность в том, что Григорий там не один, а с женой, да еще с маленьким ребенком. Возможно ли, чтобы они выехали позже? Или наоборот, – раньше? Передай через тех же людей немедля, от этого будет зависеть весь план, к разработке которого приступаем.

Теперь ответы на другие твои вопросы.

Мы с Ипполитом Михайловичем живем вовсе неплохо. Он по преимуществу пишет, сотрудничает в Сибирской газете, еще в паре изданий, в том числе и в России, кроме того, не оставляет своих увлечений естественными науками, этнографией и ратует, из своих возможностей, за интересы самоедских народов вместе со своими друзьями, бывшими народовольцами, а ныне просто товарищами Ядринцевым, Богоразом и прочими. Совместные труды их, если пожелаешь, можно прочесть и в столице. Особенно рекомендую тебе книгу «Сибирь, как колония». Там много горькой статистической правды, но она лучше, чем красивая ложь или уж страшные легенды о наших краях.

Я, как и прежде, занимаюсь почти исключительно медициной. Практикой и двадцатилетними почти наблюдениями достигла многого, и о диагнозах и медицинских прогнозах моих, скажу без ложной скромности, ходят легенды даже среди местных докторов. Но когда-то законченные акушерские курсы – это, разумеется, не то образование, на котором может что-то серьезное базироваться, и налет шарлатанства на всей моей деятельности – не только пища для злых местных языков, но и сама я порою его ощущаю вполне отчетливо. Слыхала, что два года назад у вас в Петербурге открылся Женский медицинский институт, где учат всех, кто пройдет вступительное испытание и сможет заплатить за обучение. Годы мои вроде бы немалые, чтобы еще учиться, но, поскольку детей нам с Ипполитом судьба не послала… Не сочти за труд, разузнай там для меня подробно про этот институт, что да как, и напиши в следующем же послании. Если есть какие-то препятствия, так я хоть буду знать наверняка и перелистну страницу – не стану тешить себя напрасными мечтаниями.

Кроме обширной, и получается что, полуподпольной, практики с заднего хода (а я еще когда-то над Каденькой смеялась с ее егорьевской амбулаторией! Сама же теперь лечу, как заправская шаманка, преимущественно фитотерапией и едва ли не заклинаниями), в свободное время занимаюсь и медицинской теорией, и обобщением огромного накопленного мною материала. Боюсь, что для одного человека он просто неподъемен. Надо тебе знать, что за эти годы я вместе с этнографами, географами и метеорологами объехала почти всю Сибирь, была в Монголии и Китае. Везде собирала рецепты и описания приемов народной медицины. Восточная и самоедская медицина – это удивительный мир, практически по всем параметрам коренным образом отличающийся от медицины западной. Постичь его как целостную конструкцию невозможно, так как бурятские, к примеру, лекари, учатся у своих учителей с раннего детства, всего около 20 лет, повсюду сопровождая их, и лишь потом получают право на самостоятельное врачевание. Поэтому в моих силах лишь осуществить какой-то, весьма приблизительный и на живую нитку, практический синтез ограниченного числа восточных и западных приемов, что я и пытаюсь совершить вот уже несколько лет…

Аглая и папа живут практически в том же состоянии, в каком ты их помнишь. Наблюдать это со стороны странно. Как будто бы время течет мимо них, и лишь римские когорты и горбоносые абиссинские всадники миражами проносятся где-то по периферии их неизменного в своей основе мира.

Каденька же в последнее время тревожит меня с сугубо медицинской точки зрения. К ее всегдашней нервной порывистости и импульсивности добавились в последнее время какие-то новые, как бы не фатальные для ее рассудка, штрихи. Во время последнего визита к нам я пару раз заставала ее беседующей в пустой комнате непонятно с кем. Кроме того, она регулярно забывает всякие мелочи из бытовой жизни, и, обнаружив это, весьма конфузится и все отрицает. Иногда вдруг ни с того ни с сего, из какой-то мелочи, впадает почти в буйство, а потом, по окончании приступа – плачет (Это Каденька-то, можешь ли себе представить?!). Ипполит полагает, что я сгущаю краски, и наблюдаемые мною симптомы есть всего лишь период окончательного угасания женской сущности, который многие энергичные женщины переносят достаточно болезненно. Но я-то знаю доподлинно, что Каденькино угасание как женщины произошло под ножом хирурга тридцать лет назад. Что ж теперь?

Касательно же Любочки, ты напрасно осторожничала в своем письме и боялась меня ранить. Именно что-то подобное я и предполагала. За истекшие годы мы с Ипполитом получили от Любочки два письма, еще по одному Каденька, Аглая, и почему-то – Вася Полушкин. Содержание Васиного и Каденькиного писем мне неизвестно, а наши с Аглаей были сугубо формальными и почти одинаковыми: «не волнуйтесь за меня, у меня все хорошо, всех люблю… Ваша Любочка». Впрочем, Люба вовсе не так слаба, и, смею думать, не такой уж и воск в руках этого самого Николаши, который все-таки всегда был и, полагаю, несмотря на открывшееся высокое происхождение, остается личностью скользкой и малопочтенной.

Все без исключения, узнавшие про твое новое явление на наших горизонтах, передают тебе самые горячие приветы. Ежели я тебя правильно поняла, и ты действительно намереваешься приехать сюда сама, что ж – мы будем всею душою рады принять тебя. Учти и естественное любопытство егорьевцев: твой образ вошел в фольклор Егорьевска 18 лет назад и с тех пор только обретал новые краски. Андрей Андреевич Измайлов, ознакомившись здесь с тобою уже в фольклорной ипостаси, называл тебя наваждением нашего городка. Кстати… не знаешь ли ты, где он, что он теперь? Интересно было б узнать.

На сем пожалуй буду заканчивать. Если доведется встретиться, думаю, наговоримся всласть.

Привет и наилучшие пожелания супругу и детям.

Жду письма. Надежда Коронина

Глава 20

В которой с разных сторон описывается вечеринка в бывшем гадательном салоне, Юленька Платова недовольна фамильярностью Софи, а Мари Шталь получает в подарок кольцо с изумрудом

ТОЛСТАЯ ТЕТРАДЬ В РОЗОВОЙ САФЬЯНОВОЙ ОБЛОЖКЕ. ЛИЧНЫЙ ДНЕВНИК ЭЛЕН СКАВРОНСКОЙ (НЫНЕ ГОЛОВНИНОЙ).

Господи! Как же давно я ничего в тебя не писала, моя милая тетрадочка, верная наперсница моих девичьих дум и мечтаний. Вон, даже страницы уже пожелтели по краям. Сколько же лет прошло? Страшно перечесть… Последние записи касаются Петечки, как он улыбнулся мне, как у него прорезался зубик, как встал на ножки… Петечка теперь уж как бы не взрослый… А что ж – я? Не надо, не надо о том думать, ведь не для того же взялась за перо. Хотелось по порядку увидеть все произошедшее, оценить как бы со стороны…

Но отчего же теперь, Элен? Будь честной хоть перед собой, это ведь не твой первый бал, да и сам прием в особняке Софи, который тебе вдруг заблагорассудилось описать, ничем существенным не отличается от бесчисленного количества других балов, приемов, суаре и т. п. явлений, которые ты не слишком-то жаловала даже и в юных годах, предпочитая им укромную беседу с приятным человеком с глазу на глаз… Что ж изменилось, Элен?

Вот для того-то, чтобы понять, я сейчас и встала к бюро, для того и стряхнула пыль с выцветшего переплета…


Варвара Остякова, которую Софи наняла для потребного преобразования обстановки заведения Саджун, постаралась на славу. Я еще давно поняла: в этой широколицей, улыбчивой, немногословной женщине есть скрытая восточная ирония над всем нашим суетливым, в сущности, миром, над его установлениями и привычками. Нынче, по-видимому, по счастливому стечению обстоятельств, ее собственное внутреннее ощущение нас почти идеально совпало с заказом, который озвучила для Варвары Софи.

Все было сыграно даже не на полу – а на четверть-тонах. Обивка диванов была лишь чуть мягче, чем следовало. Великолепные расписные ширмы делили помещения на укромные отсеки, размер которых был чуть-чуть меньше, чем приличествовало. Павлиньих перьев, рассыпанных повсюду подушечек странной формы (которая невольно будила фантазию – ведь все приглашенные, не упоминая о том вслух, ЗНАЛИ, что здесь было ранее), хрустальных и иных украшений – слегка многовато. Мягкий свет из разноцветных каменных светильников – чуть тускловат, хотя и приятен для глаза. Жаровни с углями и низкие не то сидения, не то лежанки возле них – можно сколь угодно наблюдать за бегучими огоньками и думать, представлять себе… Не последнюю (а как бы не первую) роль во всем играл запах. Тоже – на грани, отнюдь не лезущий в ноздри (за все время пребывания в особняке я не увидела ни одной ароматической свечи или курильницы), но тем не менее витающий и воздействующий…

В обновленных интерьерах особняка пахло изощренной восточной любовью.

Может быть, именно в искусстве покойной Саджун и подхватившей ее мысль Варвары Остяковой – все дело? Ведь все признают, что многие восточные ритуалы и способы воздействия на человека прямо граничат с колдовством. Бесовское наваждение…

Нет! Не стоит унижаться и оправдываться, Элен. На старости лет не пристало пачкаться во лжи и увертках. Будь честна. Эта тетрадь никогда тебя не предавала. Не предаст и теперь…

Если я правильно понимаю, от приглашения не отказался никто. Разумеется, сплетничали о грядущем приеме зло и во всю силу. В основном, правда, те, кто приглашения не получил. Софи, как всегда, была голо функциональна – звала лишь тех, от кого видела выгоду задуманному делу, и вовсе не думала о приличиях и последствиях. Я, как могла, смягчила ситуацию: самолично пригласила двух-трех самых заядлых, чтобы они не чувствовали себя обиженными и выделяли хоть на капельку яда меньше, чем имели в резерве.

Стол был обычным, а сладкое угощение тоже с восточным уклоном – какие-то полупрозрачные сладкие колобки, похожие на юные осиные гнезда, рассыпающееся в пальцах печенье… Кому пришло в голову, мог задуматься над тем, кто именно его готовил.

Смешно, но наряды большинства гостей тоже оказались на пол тона смелее, чем обычно. Даже я отчего-то открыла плечи (чего обычно не делаю), и почти в самом начале оставила косынку на одном из диванов. Причем, собираясь, вовсе о том не думала, и заметила все значительно позже, когда увидела других и сравнила с собой. Занятно, и есть о чем подумать. Так ли уж сознательно обусловлено наше поведение? Или правы немецкие и австрийские психиатры и лишь крошечный участок нашего мозга действительно подвластен нам? Тогда в чьей же руце остальное? Господа Нашего? Или…

Андрей Андреевич был очень мил и, замечая мою понятную скованность и смущение, в начале вечера почти непрерывно говорил мне умные и ненавязчивые комплименты. Я, в свою очередь, представляла его всем, и реагировала на удивленные (по поводу личности моего спутника) взгляды знакомых со всем возможным высокомерием. Когда я того хочу, у меня неплохо получается – никто не сказал вслух ничего такого, за что мне перед Андреем Андреевичем было бы неловко.

Великолепная Мари Шталь с лукавейшей улыбкой находила слова для каждого: одни снисходительно постукивали веером по ладони, другие – восхищенно ахали, третьи – отшатывались. Хотела бы я иметь такую же бойкость, тогда Софи явно случилось бы от меня больше пользы. Впрочем, я видела, как она сама долго беседовала с Мари и отошла вроде бы удовлетворенная результатом. Еще не знаю наверняка, но могу предположить, что Мари разузнала и рассказала ей что-то существенное о планах своего мужа.

Ирочка Гримм, расплывшаяся и какая-то поблекшая, грустила в углу. Я постаралась ее развлечь, но, кажется, не преуспела.

Ачарья Даса со свитой явился позже других – превосходен, как лицедей, выход явно продуман до мелочей. Не играл ли в театре?

Всякая присущая Европе магия и колдовство ассоциируется в сознании с черным, может быть, темно-синим цветом. Отделка, украшения – серебро, платина.

Даса был во всем белом, из украшений – тонкое золотое колечко на среднем пальце. («Как невеста или покойник!» – высказалась ехидная Мари.) В сочетании со смуглой кожей, темными волосами и глазами – крайне эффектно. Его спутницы, напротив, в темных одеждах. Держатся чуть позади, пожирают учителя празднично сияющими глазами. Фон, рама. Точнее – рампа.

Впрочем, любой спектакль неполон без нашей Софи. Во всяком случае, она так считает. Тут же кинулась к Ачарье, завладела им, учениц буквально раскидала по углам, бойко залопотала что-то удивительное, по слуху похожее на мистическое. Неужели успела прочесть что-то соответствующее? Или Петр Николаевич ее наскоро просветил?

Кстати, из забавного. Петр Николаевич присутствовал на приеме вместе со своей матушкой, Марией Симеоновной Безбородко. Почтенная дама снизошла до бального наряда и облачилась во что-то совершенно несусветное, вышедшее из моды четверть века назад, сплошь покрытое рюшами и цветами. Притом смуглость ее выдубленной сельскохозяйственными усилиями кожи могла соперничать разве что с Дасиной. Софи характеризовала свою свекровь как пристрастную ко всему на свете. Я того не заметила. Все происходящее Марии Симеоновне, по-моему, нравилось. Она трубно откашливалась и громким, привыкшим к отдаванию команд на открытом воздухе, голосом спрашивала у сына: «А вон там, в углу, на сыча похож, – это кто? Не Самарских ли младший сын? А вот та, расфуфыренная, – неужели Рогозиных дочка? Ну надо же, а ведь хорошенькая была в невестах-то…» Петя отвечал шепотом, старался занять мать едой или нейтральной беседой с кем-нибудь хорошо знакомым, и переносил весь этот кошмар со свойственным ему стоицизмом. Софи, занятая Дасой, ничуть не пыталась ему помочь.

Ачарья, между тем, слушал Софи вполне благосклонно, и уж начал что-то ей отвечать во вполне проповедческой манере (ученицы снова подползли поближе и едва ли не достали блокнотики), как вдруг произошло нечто, никем не предвиденное.

Софи внезапно вспомнила обо мне и решила представить нас с Андреем Андреевичем Дасе. Насколько я ее знаю, она боялась увлечься самой беседой и пропустить что-то важное. Хотела, чтобы я потом обсказала ей все то же, но со стороны. Это такой у нее художественный прием, часто помогающий и в реальной жизни что-то понять.

Но, пожалуй, раньше, чем она начала говорить, Андрей Андреевич удивленно улыбнулся, шагнул к Дасе и сказал:

– Вот удивительный случай! Здравствуйте, господин Дзегановский! Федор… простите, запамятовал за давностью лет отчество…

– Богданович, – машинально ответил Даса, и сам в недоумении сдвинул густые брови, явно силясь вспомнить. – А что, мы… мы разве с вами знакомы?

Софи склонила голову и перенесла вес на одну ногу, в какой-то совершенно охотничьей стойке. Андрей Андреевич улыбнулся еще раз.

– Вспоминайте – Егорьевск. Заштатный городок в Сибири. Краснорожий норвежец, капитан Сигурд Свенссон дает обед в трактире «Калифорния»…

– О! Действительно вспомнил! – обрадовался Ачарья. – Там еще были ссыльные революционеры и… Вы – приисковый инженер… Михайлов? Нет – Измайлов!

– Андрей Андреевич Измайлов, к вашим услугам!

– Рад, честное слово, рад! Я, помню, тогда выпил лишнего вместе со всеми и специально ёрничал, говорил ужасную крамолу, а вы просто уничтожали меня огненным взглядом…

– Я, да и все остальные, мы принимали вас за жандармского провокатора…

– Ну конечно! Конечно! Но я тогда просто не мог этого понять, потому что был пьян… И выплескивал свой сплин, и погибшие надежды на случайных знакомых, которые меня явно презирали, и которых я презирал… А вы и не пытались меня остановить… Я даже, помню, думал: может, кто-нибудь из них – ссыльный дворянин, и сейчас позовет меня стреляться? Вот было бы славно!.. Ну надо же, как неисповедимо вяжутся дхармические узлы…

Софи усмехнулась, а Петр Николаевич едва заметно поморщился от явной эклектичности Дасиного высказывания.

Пока мужчины предавались воспоминаниям, забытые ученицы Ачарьи, похожие на крысок, в смятении крутили носиками: «был пьян» «стреляться» «презирал всех»… Все это так не вязалось с образом Учителя! Но Дасе, кажется, было все равно. Он действительно рад был видеть Андрея Андреевича, и теперь вознамерился выяснить, какими судьбами он из Егорьевска очутился на данном приеме…

– Да что моя история? Скука и проза, – дипломатично заметил Андрей Андреевич. – Лучше расскажите, как это вы из бегущего от сплина придворного превратились в Ачарью Дасу?

Даса оказался общителен, на удивление для «неотмирного индуса», и вполне объяснимо для польского шляхтича, почувствовавшего нешуточный, подлинно мужской интерес к своей персоне. Гималайские тайны, сражения на берегах Оранжевой реки, алмазы, китайские контрабандисты, тайфун в Гвинейском заливе – все это сменяло друг друга со скоростью падающих стеклышек в крутящемся калейдоскопе. Софи, вытянув шею, жадно слушала, наматывая локоны сразу на два пальца. На ее подвижном лице оформлялась и крепла гримаса досады.

– Что, не о том говорит? – прошептала я.

– Да нет, – также шепотом отвечала подруга. – Он – плохой рассказчик. Не умеет выделить главного, правильно расположить сюжет. Такие эпизоды пропадают, такие темы проваливаются… Жалко!

– Да ничего, – утешила я. – Андрею Андреевичу, по-моему, нравится… И самому Дасе – тоже.

Картина и в самом деле получалась странной. Даса – само воплощение загадочности и элегантности, – со своей потрясающе интересной (пусть и неправильно рассказанной) личной историей и мешковатый, невзрачный на вид инженер Измайлов говорили явно на равных. При этом некое мужское начало (что я под ним имею в виду – самой хотелось бы знать!) в Измайлове казалось даже сильнее.

Я пристрастна? Возможно, и так. Но Софи и даже Мари Шталь после подтвердили мое наблюдение.

«А этот твой Измайлов, на первый взгляд, ничего особенного, а присмотришься – интересненький, – так выразилась Мари. – Откуда ты его взяла, хотелось бы знать…»

Пока мужчины были заняты разговором под присмотром Софи, я из ее интересов сделала так, чтобы меня представили господину Ивану Самойлову (т. е. тому самому Николаше, о котором она мне говорила). Самойлов показался мне неприятным, но не опаснее мокрицы, которые иногда живут в ванных комнатах. В свете теперь много таких людей. Что-то пишут, где-то служат; имеют неглупое мнение по всем вопросом, причем единственный недостаток этого мнения в том, что оно – текуче, и регулярно меняется в зависимости от обстоятельств; всегда в процессе выполнения какого-то очень важного и (т-с-с!) очень таинственного поручения очень высоко (опять – т-с-с!) стоящего лица. Ни одному слову верить нельзя. Ни в какие дела входить – тоже. Не хочу показаться совсем уж снобкой, но от наблюдений никуда не денешься: среди них много незаконнорожденных, которые как бы по обстоятельствам не имеют никакого класса, который они с уверенностью могут назвать своим. В отличие от, положим, купцов или даже разночинцев, манеры, речь, стиль могут быть безупречны во всем. Но в глубине все время чувствуется не то страх, не то ущербность, не то озлобленность непонятно на что. Говоря с ними, все время хочется сказать: «Будьте любезны, милостивый государь, снимите маску!» Но могут ли они это сделать – вот в чем вопрос? Не покажется ли там другая маска или – еще страшнее – белый пустой овал фарфоровой куклы без лица…

«Умен, приятен в разговорах,

Покорен искренне судьбе,

Друзей имеет целый ворох,

Всем мил и никому не дорог,

Ни даже самому себе…» – не помню, кто, но точнее, кажется, не скажешь…

Тоже говорил комплименты, пересказывал свою последнюю статью о реформах в образовании, хвалил какой-то прием (или хвалился тем, что там был?), описывал угощение – консоме попельет, свежие омары, соус лемулерт, парфе ореховое… Скучно стало почти сразу, хотелось вернуться туда, где Даса и… Андрей Андреевич. Да, да, да!

Но я из интересов Софи пыталась направлять разговор: «Нынче промышленная эпоха. Стало быть, реформы в первую очередь нужны там, в промышленности. Например, в горном деле, в золотодобыче…» – и была вознаграждена.

– Удивительно, что вы, в вашем положении светской львицы, такие вещи понимаете! – искренне воскликнул Иван-Николаша, лицо изменилось и глаза заблестели почти нестерпимым блеском.

Я изобразила оскорбленность недоверием к моим умственным возможностям. Он продолжал:

– Вы правы совершенно. Кроме вас, это и другие понимают. В том числе, государственные люди. И реформы идут. Закон от 1881 года отменили, горную подать в золотодобыче заменили промысловым налогом, как во всей металлургии. В прошлом году разрешили наконец беспошлинно ввозить оборудование из-за границы, значит, можно современные машины на приисках ставить. Денежная реформа, переход на золотой запас вовсю идет…

Кажется, он увлекся и забыл, с кем говорит. Я слушала внимательно, кивала, поддакивала. В конце сомнений не оставалось: о чужом и пустом так не рассказывают. Все, о чем здесь говорено, касается Николаши очень тесно. Так и следует Софи передать.

Вечер, между тем, шел своим чередом. Какие-то девицы играли в зале на флейтах. Еще одна пела что-то восточное. Мимоходом подумала: те или не те? – но уж интереса почему-то не было никакого…

Неужели я ЕГО больше никогда не увижу?!!

Софи бесилась все более оттого, что мужчины (Измайлов и Даса) ее тихонько отодвинули в сторону, как она прежде Дасиных учениц, и, приняв к себе Петра Николаевича, заговорили о чем-то философском (этого Софи с юности терпеть не может).

Я слыхала только обрывки.

– …Но если не крестьянство и не пролетариат, то – кто же?

– …Интеллигенция, просвещенные люди, пронизать религиозность интеллектуальной наукой…

– …Помилуйте, но этого же не может быть…

– … наступает шестая послеатлантическая эпоха…

– … старая мистика, учиться у Европы, просвещение…

И вдруг легко запомнившаяся чеканная формулировка Дасы:

– …энергетически возможно, так как в России интеллигенция преследуется, в средней Европе она приручается, а на Западе – уже рождается ручной!

Андрей Андреевич зааплодировал. Софи сморщилась так, словно пожевала хинина. Я почувствовала, что грядет взрыв, но сделать уж ничего не могла. Разве что увести Андрея Андреевича? Но по какому праву…

На «текущих задачах британских оккультных братств» терпение Софи, как я и ожидала, истощилось.

– В Британии я не была, – заявила она, становясь прямо в центр мужского кружка. – Но по поводу здешних оккультных братств имею сказать вам, господин Даса или уж Дзегановский, как вам будет угодно, нечто вполне конкретное и неотложное. Пьер, тебя Марья Симеоновна обыскалась. А вам, Измайлов, стыдно должно быть. Я вам не просто сердечную подругу, а лучшую из всех женщин доверила, а теперь Элен мучается и скучает…

Я хотела было возразить, но Андрей Андреевич встал и уж склонился в извинениях. Удивленного шляхтича-индуса Софи едва не волоком куда-то утащила – он, бедняга, с ее обычаем доселе знаком не был, и вот уж, должно быть, поразился… Будем надеяться, что ей удалось из него хоть что-то определенное по поводу Ирен вытянуть…

Неужели я больше никогда…


Сандаловый аромат, почти неощутимый, тянулся от светильников, просачивался в легкие и в мозг, понемногу делаясь отчетливым, болезненно-давящим. И сиплый голосок флейты – такой же: течет, завиваясь кружевом, превращая бессвязный шум от скопища праздных людей в причудливую, пульсирующую мелодию.

– Это поддельный Восток, – кривя длинные темные губы, прошептала Патни Сати, в миру – Юленька Платова; длинная бахрома шали колыхалась вокруг ее гибкой фигуры, доведенной ритуальными воздержаниями до почти полной бестелесности. – Извращение, черная иллюзия. Конец эпохи! Все, как ты говорил, учитель, точно как ты говорил…

– Наваждение, – испуганно пискнула вторая адептка, еще не принявшая истинного имени; она мечтала, что ее наречет учитель, но тот не торопился, занятый, очевидно, более важными делами, – вообрази, я вовсе ничего не воспринимаю, и все чакры закрылись! Она нас хочет задушить; я всегда знала про эту Софи…

Писк оборвался, пухлая ладонь в нефритовых кольцах стыдливо прикрыла лицо. Дурного ни о ком нельзя ни говорить, ни думать – так велит учитель. Те, кто еще не увидел, не понял – у них впереди долгий путь во множестве перерождений… а времени-то на это уже нет, потому что кончается эпоха! Полный оборот Великого Колеса почти совершен. Бедняжку Софи пожалеть надо!

Две искательницы истины изо всех сил пытались это сделать, стоя у стенки, в тени узорчатых ширм. Выходило плохо – а как иначе могло выйти, в виду боготворимого учителя, поглощенного беседой с этой самой Софи?! Две фигуры на фоне молочно-белой алебастровой лампы. Два профиля. Его – острый, хищный, вырезанный стремительно и слегка небрежно; и ее… такой же! А вдруг она и не бедняжка вовсе, подумала безымянная, чувствуя обиду и трепет, – вдруг она тоже знает?..

– …Не знаю! – долетел до ширмы нетерпеливый отрывистый голос. – А что еще прикажете думать?

– Хотел бы я вам помочь, – Ачарья Даса нахмурился, пристально глядя на Софи Безбородко. Не прямо в глаза – к чему устраивать ненужный поединок? – но и не вбок, а старым проверенным способом: в переносицу. – Вы не представляете, как хотел бы. Вернее, не вам… Она всегда была в опасности, даже когда занималась этой своей школой, другими обыденными вещами. Ирина – впереди, на краю… Вы понимаете? Вижу, что понимаете, – он резко наклонил голову, двум завороженным зрительницам показалось – клюнул Софи своим горбатым носом. – Ирина… Кстати, вам наверняка интересно, как ее звали у нас? – Софи интереса не подтвердила, но у Дасы, как у многих преподавателей и проповедников, имелась дурная привычка домысливать за слушателей вопросы и отвечать на них. – Представьте, этим самым именем и больше никак. Ей это не нужно. Она… у нее свой путь. Я теперь это отчетливо вижу. Ну, вы-то знаете. У вас похожая аура, вам известно? Но темнее.

Софи слушала его, с явным трудом храня терпеливое молчание. Даса не мог не понимать, что еще миг – и будет прерван самым невежливым образом. И продолжал, чуть ускорив и приглушив голос; губы нервно дергались – он не скрывал волнения:

– Так вот, в последний раз я видел ее поздним вечером, точнее, ночью. Тяжелой оттепельной ночью… Спустя два дня была убита Риши… да вы знаете, конечно: Ксеничка Мещерская. Я был у нее. И, выходя, встретил Ирину.

Здесь его, по всем психологическим законам должны были прервать каким-нибудь восклицанием – почему он и сделал паузу. Однако ж не прервали. Пауза повисла, неловко затягиваясь. В угол, отгороженный светом алебастровой лампы и зелеными лапами пальм, долетел громкий голос матушки Софьиного мужа:

– …Пророчат, все пророчат! Дескать, луна упадет или еще что. И пусть падает: заслужили. А вся эта дурь от бешеных кровей.

Даса поморщился. И продолжал; Софи могло показаться – заставил себя нарушить молчание:

– Она была встревожена, – чем больше он волновался, тем дальше отстранялся от собеседницы, увеличивая приватную дистанцию, – хотела звонить к Мещерской… я едва отговорил! Нет, я всегда доверяю ее предчувствию. Но не думал, что так скоро… Мы сели на извозчика, я привез ее к дому и проводил до дверей. Дорогой шла речь о том, что в общине происходит нечто странное. Так оно и есть. Я непременно выясню – что.

Последние слова он выговорил уже неторопливо, вдруг совершенно успокоившись – по крайней мере, наружно. Темное лицо застыло, глаза, устав прожигать Софи тревожным взором, закрылись тяжелыми веками.

– Простите, – он отвернулся от нее и вновь открыл глаза, ища кого-то взглядом, – вот все, что я знаю. Договорим, если угодно, позже.


Спустя несколько минут Ачарья Даса остановился поблизости от Ивана Самойлова, развлекавшего дамскую компанию рассуждением о парадоксальных и обескураживающих тенденциях французской моды:

– …С корсетами покончено отныне и навсегда. То, что теперь носит это название, не должно вводить вас в заблуждение. Абсолютный гламур. Ничего, кроме шелка. Сломанный цветок…

Слушательницы, кажется, нисколько не сомневались в его праве участвовать в беседах на такие темы. Вдруг, замолчав на полуслове, он сделал шаг в сторону. Смуглолицый индус в белоснежном одеянии – вот только что, третьего дня, с Гималаев, и кто там говорил, что польский шляхтич?.. – слегка повернул голову к дамам, пресекая ахи и вздохи, и коротко спросил:

– Готовы?

– Совершенно, – тряхнул головой Самойлов, – вот ваш трактат, я принес… – в его руке возникла небольшая рукописная книжка, он развернул ее, быстро прочитал:

– Как амрита богов, как корона нагов, как эликсир сиддхи да будет для тебя это лекарство… Не скажу, что хоть что-нибудь понял, но ведь действует! Словом, если только позволите, – он протянул книжку Дасе, – буду прилежнейшим из учеников.


– Что ж, вы довольны? Как все прошло? Скандальнейшая Софья Павловна не обманула ваших ожиданий?

Мари Шталь, расслабленно полулежавшая в кресле, вздрогнула от неожиданно зазвучавшего в ее покоях голоса. От этого движения горничная, вытаскивавшая черепаховые гребни и заколки из замысловатой прически Мари, совершила оплошность: чем-то уколола хозяйку в высокую шею, за что тут же получила чувствительный тычок локтем.

Худощавый мужчина с седыми висками сидел в кресле у окна, высоко забросив длинные ноги и фактически скрывшись от посторонних глаз в тени тяжелых темно-зеленых портьер. Лицо мужчины нарочито выражало скуку и брезгливость. При явных способностях к лицедейству он даже не брал на себя труд скрывать, что упомянутые чувства именно – «лицо выражало». Что там он чувствовал или думал в действительности – не ваше дело! Во всей этой позиции и даже в закинутых на инкрустированный столик высоких сапогах (глубокой ночью, в собственном доме!) было что-то неуловимо подростковое, дерзкое, жестокое и уязвимое одновременно, чему Мари Шталь удивилась несказанно – за все семь лет супружества она ни разу не видела своего мужа в подобном состоянии.

– Я удивлена, Ефим, – честно призналась она. – Что вы здесь делаете? Я не видела вас в своих комнатах уже… уже Бог знает, сколько времени!

– Ну… мне вдруг захотелось узнать, как вы развлеклись сегодняшним вечером. Я взял книгу и подождал вас здесь. Это чем-то предосудительно?

– Конечно, нет, – улыбнулась Мари.

Ей вовсе не хотелось ссориться с мужем. К тому же она действительно не прочь была с кем-нибудь поделиться свежими впечатлениями. Горничная Таня, несомненно, была слишком глупа, чтобы понять всю тонкость наблюдений хозяйки. А вот Ефим, если хотел, мог оказаться очень даже хорошим собеседником.

– Тогда я слушаю вас? – Ефим приглашающе улыбнулся краешком тонких губ.

– Элен Головнина – вот кто меня поразил до глубины души! – немедленно выпалила Мари, сбрасывая с ног туфли и шевеля маленькими ступнями.

– Эта великосветская ханжа? Чем же она могла поразить вас?

– В том-то и дело! Всегда изображала из себя невесть какую недотрогу, а теперь… Ведь просто образец была, пример из хрестоматии, нам всем родители в свое время уши прожужжали: «смотри на Элен Скавронскую, вот как должна держать себя девица из общества…» Потом: «вот так должна вести себя примерная жена и мать…» За все годы ни одной интрижки, да что там – ни одного слуха. «Васечка, Петечка, Ванечка, сю-сю-сю! Дорогая, взгляни на мою новую вышивку, не правда ли, премиленький узорчик!» Рядом с ней даже мухи со скуки дохли… Единственно, что ее мраморность хоть как-то оживляло, так это дружба с Софи, да и того никто понять не мог. Что их, собственно, связывает? И вот, сегодня… Ее наряд, ее манеры, сам факт того, что она, по-видимому, принимала не меньшее участие в обустройстве праздника, чем Софи… Смотрите сюда, Ефим! – Мари вскочила и вытянулась во весь свой невысокий рост, безуспешно пытаясь изобразить осанистость и дородность (которые в ее фигуре отсутствовали начисто, но безусловно присутствовали в зрело-женственной фигуре Элен). – Плечи и грудь открыты вот досюда, здесь как бы оборка, которая тоже ничего не скрывает, и сначала была вот так наброшена косынка, а потом она куда-то потерялась и… Да у нее же старший сын вот-вот студентом станет!

– Ну… может быть, Элен тоже об этом задумалась и решила как-то… наверстать? – лениво предположил Ефим.

– Ну уж я не знаю… Да, я же вам самого главного не сказала: она явилась не с мужем, а с никому не знакомым мужчиной по фамилии Измайлов, по виду – не то из купцов, не то из разночинцев…

– Ну, это, я уж уверен, ей Домогатская сосватала! И кстати, не тот ли это Измайлов, от чьего имени писана «Красная тетрадь»?

– Вот уж не знаю! Вам ведь известно, что я, кроме модных журналов, ничего не читаю… Да хоть бы и так. Но ведь Элен согласилась! Кстати, этот Измайлов весьма странная штучка. Похож, если желаете, на подернутый пеплом, но не до конца погасший костер…

– Мари, душа моя! – сухо засмеялся Ефим. – Какая неожиданная образность! Когда это и где вы видели подернутый пеплом костер?

– В имении, в детстве, – подумав, признала Мари. – Но что ж с того, если этот Измайлов на него именно и похож?… И вот я говорю, что Головнина цеплялась за него так, что просто неприлично. Даже не дала ему поговорить с этим индусом…

– Что за индус, Мари?

– Ну вообще-то он не индус, конечно, а поляк Дзегановский, но держится так, словно вот-вот будет взят живым на небо каким-нибудь их восточным божеством. Многие у нас дамы от него без ума, а мне он кажется каким-то… избыточным, что ли? И потом… он говорит – много и путано. Как будто кому-нибудь интересно, что с ним или еще с кем-то, кого никто не знает, случилось где-то в Африке. На его фоне женщина как-то теряется, не может себя проявить…

– То есть, в сущности, светское предназначение мужчины, с вашей точки зрения, Мари, – это оттенять собой женскую привлекательность? – Ефим уже откровенно смеялся.

– Разумеется, – сразу же согласилась Мари. – Бриллиант не играет без огранки и оправы, но оправа не должна затмевать сам камень… Поэтому настоящий мужчина не должен болтать, и слишком ярко одеваться…

– А «полупотухший» разночинец Измайлов, значит, идеально подходит под это определение? Он нужным образом оттенял внезапно осмелевшую Головнину?

– Ну да, – кивнула головой Мари. – Кроме того времени, когда он разговаривал с этим самым Дасой. А потом Софи его уволокла…

– Кого? Дасу или Измайлова?

– Дасу, конечно. Что касается Измайлова, то мне, напротив, показалось, что они с Софи друг друга терпеть не могут. Так что как она могла при том «сосватать» его Элен, я даже и вообразить не могу…

– Но зачем Домогатской вообще понадобился этот индус? Они что, были знакомы раньше?

– Вроде бы, нет. Я думаю, она его пригласила для усиления восточного колорита. Что бы не сказать про Софи, но, когда она того захочет, у нее есть вкус к деталям. Интерьеры меня просто покорили. Эти ширмы… они, представьте, создают какую-то летучую неосновательность, и одновременно – закрепляют все по вашему желанию. Изменчивость и подвластность мира… Я уже решила заказать полдюжины у этой Варвары Остяковой… И еще светильник. Я не успела спросить, но думаю – это наверняка яшма…

– А что-нибудь кроме интерьеров, Мари?

– Ирочка Гримм плохо выглядит. Так и не оправилась, бедняжка, после последних, неудачных родов… Свекровь Софи отпускала замечания совершенно нелепые, и тоже всех, пожалуй, поразила своим нарядом. Но вам про наряды неинтересно… А, вот. Самойлов, протеже Мещерского, тоже там крутился…

– Да неужели? Иван? А он-то что там делал?

– Как я поняла, его Софи пригласила именно из старых знакомств.

– Сама пригласила или он увертками напросился?

– Вроде бы сама…

– Это непонятно… Впрочем, у нее всегда была такая интуиция… Неужели и теперь что-то почуяла?

– О ком вы говорите, Ефим? О Софи? Что она должна была почуять?

– Ничего, ничего… Простите, Мари. Вы… вы сегодня чудесно выглядите!

– Да что вы говорите! – Мари взглянула на мужа с откровенным недоверием. – Вы ли это, Ефим? Не прокрался ли под видом вас в мою спальню кто-то чужой?

– Ничуть, – Ефим сбросил ноги со столика, поднялся, и легко ступая, подошел вплотную к жене. Мари, волнуясь, поднялась ему навстречу.

– Теперь я должен признаться вам, – чуть хрипловато сказал мужчина. – Весь этот разговор про вечер у Домогатской – всего лишь предлог. Я сидел в одиночестве, думал о том, как вы там веселитесь – очаровательная и соблазнительная…

«Вот теперь он лицедействует в полную силу! – подумала Мари. – Но… навык слегка утратился с годами. «Соблазнительная» – это не то слово, вызывает подозрения. Так не говорят жене. Нужно было придумать что-то иное, более тонкое… Впрочем, что мне за дело? Запомним, в каком месте разговора он начал игру, и используем ситуацию по назначению…»

– Неужели вы хотите сказать, Ефим… – голос Мари прервался, в горле послышался отчетливый всхлип.

Умение управлять своим дыханием и говорить трогательно прерывающимся голоском – когда-то в юности Мари легко овладела этим навыком, и после учила ему остальных девиц, в том числе и Софи Домогатскую. Элен Головнина, помнится, учиться отказалась, сославшись на то, что Господь не одобряет лживые чувства еще более, чем лживые поступки.

– Да, именно это… – Ефим улыбнулся, склонился к лицу жены, погладил ее пальцами по щеке и коснулся губ осторожным поцелуем.

– О, действительно… – простонала Мари…

Любовное удовольствие, которое супруги подарили друг другу в краткий предрассветный час, оказалось неожиданно острым. Ефим мысленно поблагодарил за это инженера Измайлова, Мари, как всегда, – Софи Домогатскую, когда-то жестоко отвергнувшую притязания барона Шталь. С тех пор любой разговор о Софи будил в нем страстную ярость, которую ловкая Мари (Ефим был ее третьим по счету мужем) довольно быстро научилась использовать выгодным для себя образом.

Вечером следующего дня Ефим Шталь преподнес жене неброское золотое кольцо с большим, ярким изумрудом. Мари приняла подарок с лукавой улыбкой.

Глава 21

В которой Густав Карлович беседует с таксом и встречается с князем, Элен Головнина предлагает себя инженеру Измайлову, а Софи пишет письмо своей бывшей горничной Вере

Теплый ветер качал ветки лип, уже готовые одеться зеленым весенним пухом. Отставной судебный следователь Густав Карлович Кусмауль, в светлом пальто и немного легкомысленной касторовой шляпе, прогуливался по Садовой улице свободным и размеренным шагом человека, привыкшего к долгой ходьбе ради здоровья. В одной руке у него была легкая трость, в другой – поводок, на котором он вел гладкошерстную рыжую таксу. Впрочем, кто кого вел – еще вопрос. Такса (вернее, такс) шествовала, строго соблюдая дистанцию: ровно на полкорпуса впереди хозяина, – гордо неся длинную горбоносую голову, украшенную просторными, как паруса, ушами, слегка раздуваемыми ветром. Иногда уши чутко приподнимались: пес не просто шел, он внимал неторопливым рассуждениям хозяина, обращенным лично к нему.

– Не могу не отметить, Герман, что ты за последние дни сильно продвинулся вперед, – говорил Кусмауль, благодушно поглядывая в небо, где над прозрачными кронами Михайловского сада расплывались пронизанные солнечным светом облака. – И вполне можешь быть назван песиком хорошего поведения. Не отличного, нет: вчерашний инцидент на кухне – это большой минус. Ну зачем, скажи, надо было прятать тряпку? Она абсолютно несъедобна…

Он со вздохом качнул головой и продолжал тем же тоном, обращаясь к небесам:

– Вот что еще меня интересует. Если дворник не путает, эти двое приходили к дому еще раз. Или то были другие двое? Дама ушла, потом вернулась. Встретила господина в длинном пальто, коего опознать несложно. А потом… Можно ли предположить, что это они возвратились снова? Вероятнее всего, так. Иначе квартира бедняжки превращается в какое-то место паломничества. Но если – так, то из этого следует… Что следует, Герман?

Такс приподнял ухо, покосился на хозяина и счел нужным издать сдержанное «гав».

– Нет, я так не думаю, – невозмутимо возразил ему Густав Карлович, – во всяком случае, насчет дамы. Эта дама, Герман, кто угодно, но не убийца. Вот он… да, он – другое дело.

Кусмауль заметно нахмурился и замедлил шаг. Посмотрел на такса.

– В таком случае меня чрезвычайно тревожит один вопрос, – проговорил он тихо и с совершенно не свойственной ему мрачной подавленностью. – Жива ли Ирен Домогатская?..

Впереди раздалось цоканье копыт. Легкая коляска, запряженная парой, проехала через мост и остановилась напротив входа в Летний сад. Густав Карлович смотрел, как кучер проворно слезает с козел, наклоняется, подставляя плечо для опоры элегантному господину с орхидеей в петлице и рассеянной улыбкой на губах. Господин был уже в немолодых годах, однако из коляски выпорхнул, лишь слегка придержавшись за плечо кучера. Огляделся, увидел Кусмауля и взмахнул было приветственно рукой, но тут же, будто что-то вспомнив, сделал каменное лицо и, войдя в сад, двинулся по дорожке так скоро, что Густав Карлович его еле догнал.

– Экий же ты, право, быстрый, – выговорил он, переводя дыхание (и машинально с горечью отметив, сколь тяжела для него теперь даже такая нестоящая пробежка).

Князь Владимир Павлович Мещерский ничего не сказал, только взглянул на него с недоумением и укоризной и продолжал идти вперед, лишь слегка сбавив шаг. Густав Карлович покосился на своего такса и, увидев на горбоносой аристократической морде откровенную ухмылку, тоже позволил себе улыбнуться. Ясно: они с Германом оба вспомнили бывшую шляпницу Дашку, а ныне булочницу Дарью Поликарповну, которая тоже обожала конспирироваться подобным образом.

– Уволь, милый друг: ты из дворца, а я – с поезда; и с утра уже три версты прошел для моциона, – останавливаясь, заявил Кусмауль. Князь Мещерский вздохнул и огляделся, явно надеясь обнаружить поблизости подозрительные глаза и уши. Таковых, однако, не нашлось, зато нашлась скамейка, на которую приятели и уселись.

– Ну, Гусик, ты меня удивляешь, – с некоторым возмущением заявил Владимир Павлович. – Назначить секретное свидание и тут же едва не весь город о нем оповестить!

– Секретное, – сказал Кусмауль, – это значит не у тебя дома. А в том, что под этими липами никому нет до нас дела, можешь не сомневаться.

– Пфф! Что значит нет дела? Думаешь, мне это приятно?.. А это что такое? – князь внезапно обратил внимание на рыжего такса, и глаза его округлились неподдельным изумлением. – Гусик! Ты… завел… собаку?!

Густав Карлович кашлянул. Случись это секретное свидание месяц или хоть две недели назад, он бы не знал, куда деться от неловкости. Теперь же воспринял изумление друга Вавика даже с некоторым самодовольством. Наклонившись, погладил таксовы лоскутные уши.

– Представь себе… вот, – хотел добавить, что не просто завел, а подобрал на улице, но не стал. Почему-то показалось, что Герману это не понравится.

– Боже, куда катится мир, – пробормотал князь, – теперь я готов поверить во все, что болтают эти мистики. Конец эпохи и все такое… И он у тебя, что – тоже по линеечке ходит?

– Мм… вполне, – Кусмауль, будучи в делах, не касавшихся службы, скрупулезно честным, снова кашлянул и добавил: – Иногда.

Мещерский, качая головой уже не изумленно, а с восхищением, хотел задать еще вопрос, но Густав Карлович решительно сменил тему:

– Кстати, о мистиках. Меня среди них интересует некто Ачарья Даса, он же Федор Дзегановский. Хотел бы узнать, не говорила ли Ксения…

– Как же, как же. Он тот самый и есть: обожаемый гуру. Представь, она даже меня пыталась затащить на эти их камлания, дабы послушать сего мессию. Теперь жалею, что не пошел.

Густав Карлович задумчиво потер бровь.

– Да, это жаль.

– Но какая была бы анекдотическая картина! Впрочем, я тебе и так могу дать характеристику господина Дзегановского, – князь, слегка поморщившись, сделал изящный жест, будто отгоняя от себя невидимое насекомое. – Шарлатан и вымогатель.

– Вымогатель?

– Совершенно верно. Вытягивал у Ксении деньги. У Ксении! – Владимир Павлович поглядел на улегшегося у хозяйских ног Германа, будто призывая и его возмутиться. – Ну, не напрямую, конечно. Вполне мистически. Она, дурочка, несла сама и очень огорчалась, когда он отказывался…

– А он отказывался?

– Для вида, разумеется. Ненадолго… В конце концов мне пришлось ей пригрозить.

– Каким образом?

– Да просто сказал, что не будет ей ни жениха, ни наследства.

Услышав эти слова, Густав Карлович воззрился на князя и смотрел на него, наверно, с полминуты: сперва удивленно, затем осуждающе, наконец – с ярко выраженным возмущением. Мещерский под этим взглядом занервничал. Осведомился вызывающе:

– Что такое?

– Как что такое? Ты поручаешь мне дело, хочешь получить результат… а о главном молчишь! Про вымогательство – ни слова! Да еще какой-то жених. Что за жених?

– Да ерунда, право, – Владимир Павлович передернул плечами. Он явно чувствовал себя не в своей тарелке, и рассказывать про жениха ему не хотелось.

Но пришлось. Поди-ка, не скажи этому полицейскому бульдогу, когда он впивается в тебя мертвой хваткой! Не зря, не зря его начальство ценило.

– Ну, были у меня планы. На предмет Ксенички и еще одного… подопечного. Молодой человек, из Сибири, с перспективами, но без средств… Понимаешь?

Голос и взгляд князя сделались виноватыми, и Кусмауль, несколько смягчившись, покачал головой. Такие вещи он очень понимал. Хотя сам давно уж научился без них обходиться.

– И что? По-моему, удачный вариант. Ксеничке радость, и ему поддержка. Я тем более обещал…

– Кому, Ксении?

– Да нет же. Ему. Ну, не то чтобы совсем обещал, но дал понять, что он, если найдет денег на разработку, получит мою алтайскую концессию. Сам посуди, Гусик, откуда молодому человеку из Сибири найти такие деньги? – Владимир Павлович махнул рукой, вздохнул и закончил:

– Он нашел.

– А тебе жалко отдавать ему концессию?

– Да она уже отдана! Боже мой! – князь снова, еще выразительнее, всплеснул руками. – Англичанам, в согласии с высочайшей политикой. Привлечение европейского капитала… Как раз тогда, зимой, начались переговоры. А тут он. Я, разумеется, ответил обтекаемо… и он тут же решил, что я на все согласен! Провинциальная наивность и провинциальная же наглость.

– И что ж теперь?

– Да что. Англичане уже там. Иван тоже собирается… Я же не могу ему сказать! Страшно подумать, что будет, – Мещерский, хмурясь, слегка понизил голос. – Иван кажется вполне безобидным, но иногда… Ты понимаешь?

– Понимаю. Только убивать Ксению, Вавик, ему при любом раскладе никак не с руки. Да и тебя – тоже.

– Меня?! – Владимир Павлович, казалось, был шокирован.

– В состоянии аффекта, – пояснил Кусмауль, назидательно подняв сухой ухоженный палец. – Однако, если не глуп, быстро вспомнит свою выгоду. Ведь ты в завещание-то его не включил? Или… – бывший следователь насторожился, заметив, как легкая тучка омрачила княжеское чело.

– Право, это неважно.

– Это есть очень важно! – начиная сердиться, Густав Карлович иногда разговаривал на немецкий лад. – Так же, как и другое: знал ли о твоих планах господин Ачарья? Насколько я понимаю, у Ксении не было от него тайн. А главное… – Кусмауль сделал паузу, чтобы было ясно, что это действительно главное. – Главное, какое впечатление на Ксению произвели твои угрозы.

– Да уж произвели, – князь Мещерский внушительно хмыкнул.

– Если она усомнилась в этом господине и отказала ему в деньгах… хотя бы один раз… Нет. Все равно не сходится. Разве что она знала о нем нечто вовсе предосудительное… Что ж. Настала пора выведать о господине Дзегановском-Дасе всю, как это сказать, подноготную. А заодно и о твоем молодом человеке из Сибири. Как, кстати, его зовут?

– Иван Самойлов, – сказал князь и, отвернувшись, дернул щекой. Перспектива выведать подноготную молодого человека из Сибири его никоим образом не воодушевила.


Софи дописала последнюю цифру, отложила перо и решительно захлопнула гроссбух. Потом сняла очки и потерла ладонями уставшие глаза. Вздохнув и потянувшись, заглянула в небольшую книжицу в кожаном переплете, которая лежала на обширном столе открытой, с заложенной костяным ножом страницей.

«Обсудить с Викентьевым касательно поставок голландской пряжи» – зачеркнуто.

«Узнать в издательстве о сроках по книге Архиповой» – зачеркнуто.

«Не забыть простоквашу для Джонни…»

– Фрося! – пронзительно крикнула Софи.

Горничная появилась на пороге кабинета.

– Ты знаешь, Фрося, мечниковскую простоквашу уже принесли?

– В бидончике которая? Принесли давно, кухарка уж расплатилась… А что, вам подать?

– Нет, не надо! – дернулась Софи. – Укупорь хорошенько, мы ее с собой в Люблино повезем.

– На что же вам? – простодушно удивилась горничная. – Нешто теперь в деревне простокваши нема?

– Это особая простокваша, – объяснила Софи. – Лечебная. А у Джонни все время желудок расстроен, так, может, поспособствует. Доктор велел попытать. Кстати… Ты ведь, Фрося, в деревне выросла?

– Так, барыня. Уклейка деревня наша, на вологодчине.

– Так что, как ты считаешь, если у Джонни улучшение будет, смогут они в Люблино сами эту простоквашу делать? Или возить придется?

– Да чего же не смочь-то? – удивилась Фрося. – Была бы закваска…

– Вот и хорошо… – сказала Софи, а Фрося вдруг встрепенулась и прислушалась.

– Никак, пришел кто… Взгляну… – горничная вышла.

Софи, облегченно вздохнув, отодвинула от себя бумаги. Кто б это ни был, можно пригласить к обеду и до отъезда поболтать…

Фрося вернулась неожиданно быстро. На ее всегда флегматичном лице, как флюс, зрела тревога.

– Барыня, там к вам… Инженер, говорит… Уж не знаю… только чегой-то с ним не то… Может, Петра Николаевича позвать?

– Инженер? Измайлов, что ли? Ко мне?! – нешуточно удивилась Софи. – Ну что ж, проси! Петра Николаевича не надо…

Софи еще не успела ничего обдумать и подобрать потребное к случаю выражение лица, когда на пороге уже обозначилась фигура инженера Измайлова. С первого же взгляда на него Софи стало понятно замешательство горничной: по виду Андрей Андреевич более всего напоминал покойника, чудом Господним восставшего из гроба. Выпуклые глаза казались мертвыми очами садовой статуи. Даже от стола Софи было видно, как дрожат крупные, сильные кисти рук инженера.

– Боже, Измайлов, что с вами стряслось?! – пораженно воскликнула Софи, невольно привставая.

Некоторое время инженер молча смотрел на Софи. Несколько раз его обметанные белым губы приоткрывались и слипались вновь. Потом он вдруг резко встряхнул головой, словно отгоняя наваждение, и, наконец, заговорил. Впрочем, ситуацию это отнюдь не прояснило.

– Простите, Софья Павловна. Виноват, что побеспокоил. Ерунда все. Безумие, – с трудом вымолвил Измайлов и, повернувшись, почти выбежал из комнаты.

Услышав, как захлопнулась входная дверь, Софи медленно вытянула из прически темно-русый локон и в задумчивости намотала его на палец.

– Софи, что ты сказала несчастному Измайлову? – спросил Петр Николаевич, появляясь в кабинете. – На нем лица не было! Сколько раз мы с тобой об этом говорили: у тебя чертовски быстрый ум, редко кто за тобой успевает, но неужели же нельзя помягче с людьми… Они же не виноваты…

– Да ничего я ему не сказала! – с досадой воскликнула Софи. – Просто не успела. Он уж явился таким. Постоял на пороге, извинился и убежал… Вот еще его-то мне и не хватало! – Софи потянула к себе чистый лист бумаги и снова взялась за перо.

Петя подождал еще, пожал плечами и вышел.

«Элен, дорогая! – писала Софи. – Прости заране, так как скорее всего попусту беспокою. Только что был у меня Андрей Андреевич Измайлов, напугал горничную, стоял на пороге с таким видом, будто я – реакционный генерал-губернатор, а он – идейный террорист, и сейчас будет в меня бомбу кидать. Потом, так и не объяснившись и вроде бы в чем-то передумав, бежал. А я вдруг вот что представила: не связано ли данное диковинное явление с тобой? Мы нынче же вечером в Люблино уезжаем, а ты, на всякий случай, – пусть знаешь.

Всегда твоя Софи Безбородко»

После Софи запечатала письмо, кликнула Фросю и велела передать послание рассыльному, чтобы немедленно отнес в особняк Головниных. Глубоко вздохнув, выбросила все странности инженера Измайлова из головы.

После обеда прилегла отдохнуть перед дорогой.

Элен возникла в комнате без доклада, как персонаж из сонного кошмара. Дикие глаза, руки без перчаток. В правой – какой-то обломок или обрывок (веер? зонт? ручка от ридикюля?).

Софи помнила Элен почти столько же лет, сколько себя саму. Еще лежа, выныривая из дремы, она поняла: от обморока, горячки, нервного шока Элен отделяет даже не шаг. Полшага… может быть, одна сотая его…

Оттолкнувшись руками, Софи упруго соскочила с дивана, сделала шаг вперед и уставилась прямо в лицо Элен, не давая ей ни на мгновение отвести взгляд.

– Да чего вам всем от меня надо?!! – во всю силу легких заорала она. – Что я вам, нянька, что ли?! Что у меня, своих бед, что ли, нету, чтобы еще вашим идиотизмом заботиться! Да у меня сестра неизвестно где, брат в Сибири того гляди помрет, ребенок больной, две недели понос не прекращается… Тебе сколько лет, Элен?! Четвертый десяток, если я правильно считаю! А Измайлову так и вообще пятый! Да неужто уж вы как-нибудь не можете меж собой разобраться, не бегая по городу, как наскипидаренные и не тараща, как караси, глаза! И не изображать из себя при том престарелых Офелий, Чацких и Чайльд-Гарольдов, и не надоедать другим своей глупостью!

Софи прижала руки к груди, скомкав оборку домашнего платья, пошатнулась и вроде бы окончательно без сил опустилась на диван, свесив голову. Сраженная Элен, которая теперь по виду была дальше от обморока, чем ее подруга, с задушенным рыданием кинулась к ногам Софи и, причитая, обняла ее.

Петр Николаевич, сначала узревший Элен, с лицом точь-в-точь как у недавно заходившего инженера, а потом явившийся в комнату на вопли Софи, смотрел на разворачивающееся действие с умеренной, приличной случаю тревогой. Он в общем-то догадывался о терапевтическом характере действий Софи, но… уж больно искренне она только что кричала…

– Софи, голубка, прости меня, прости, пожалуйста! – причитала между тем Элен. – Я все только о себе, о себе, негодной, а как у тебя-то – и позабыла вовсе! Ну взгляни на меня, голубка, молю тебя, скажи, что прощаешь, и я тут же, тут же уйду, и больше тебе докучать не стану… Права ты, во всем права! Что я себе вообразила! В какие года! Дура, идиотка! Правильно ты меня честила, голубка, правильно, еще мало мне, а теперь гляди – на коленях прощения молю!

– Ну ладно, хватит выть, – вполне рассудительно сказала Софи, похлопывая Элен по плечу, и утирая взмокшее от напряжения лицо тыльной стороной свободной ладони. – И не след в другую крайность кидаться. Года твои как раз такие, чтобы во всем можно было спокойно разобраться…

– Да в чем же разбираться, Софи? – Элен поднялась, механически поправила прическу, одежду и поджала губы. – Все ясно. Безумие, наваждение, о котором и упоминать среди приличных людей грех…

– Грех? – прищурилась Софи. – Что ж ты теперь, любое чувство в грех записать готова? А как же со мной? Ты ведь про меня все знаешь…

– Ты – совершенно другое дело, – с достоинством сказала Элен, тут же с испугом оглянулась на внимательно прислушивающегося к разговору Петра Николаевича и жалобно добавила. – Ты ведь атеистка, Софи…

– И что с того? Никто до поры не знает. Пусть ты права, а не я – Бог есть. Но ведь и тогда никакая подлинная любовь не может быть греховной. Если ты и вправду веришь в то, что человек – образ и подобие Божие, то что есть жизнь каждого отдельного человека, как не история его любви? А если не так, то все боги – ложны, а сама жизнь – всего лишь наваждение.

– Жизнь без любви – наваждение…. – медленно повторила Элен, и всем присутствовавшим в комнате, включая горничную Фросю, было видно, что в ней зреет какое-то решение. – Но как же отличить подлинную любовь от не подлинной?

– Это просто, – усмехнулась Софи. – Если хочешь в любви блага, удовольствия для себя – тогда и говорить не о чем. А вот если для него или для нее…

– Но ведь тогда любовь Оли Камышевой, Матрены Агафоновой и Ипполита Коронина к народу – подлинная любовь, – неожиданно вступил в разговор Петр Николаевич. – Значит, за ними… Значит, с ними… Бог?! Это, мягко скажем, неожиданный поворот. Хотя и логически непротиворечивый. Но, коли так… что же тогда будет?

– Что-нибудь да будет, – честно подумав, пожала плечами Софи. – Потому что никогда не бывает так, чтобы ничего не было. Увидим. Что мы-то тут можем сделать?… А вот Элен… Где Элен?!

Петя огляделся вслед за женой. Элен Головниной в комнате не было.


– Теперь, когда я столь решительным образом призналась вам в своих чувствах, попирая всякие границы приличий, я, должно быть, должна вам представить и доказательства…

– Доказательства чего? Какие? – спросил вконец растерявшийся Измайлов, вглядываясь в бледное лицо Элен. – А… Вы мне подарить что-нибудь на память хотите? – попытался догадаться он. – Что ж, извольте, я рад буду и отпираться не стану. Только уж какую-нибудь совсем безделку, иначе неловко, да и отдариться мне теперь нечем…

– Я готова теперь же дать вам любые доказательства означенных чувств, – мертвым голосом повторила Элен.

Измайлов стоял у окна. Элен, притиснув сжатые кулаки к груди, замерла ровно посреди его стерильного жилища. Поняв, наконец, смысл последних слов женщины, инженер часто-часто заморгал и машинально отрицательно помотал головой.

– Я… не привлекаю вас? Я ошиблась? – немедленно спросила Элен и в голосе ее слышалось что-то похожее на облегчение.

– Вы – это все, о чем я только мечтать мог когда-либо… – медленно, подбирая слова, произнес Измайлов. – В первый же раз, когда я только вас тут, с Софьей Павловной увидел… Я, атеист, вдруг подумал внезапно: неправда все, есть Бог на свете, коли он вас создал. Потому что никому другому не под силу… И ведь вы могли же мимо пройти, если бы Софье Павловне по-другому в голову взбрело… Теперь холодный ужас, как подумаю, что мог бы вас и не увидеть никогда, остаток дней прожить и не насладиться… Тем, что еще, оказывается, живу, что могу чувствовать такое. Я ведь до той минуты полагал, что уж решительно невозможно… Потом я с вами говорил, смотрел на вас, даже танцевал один раз тем вечером, на приеме у госпожи Безбородко. Я плохо танцую, но вы вид сделали, что не замечаете… Каждый миг у меня перед глазами, когда захочу, могу вызвать, как волшебную картину. Вы – совершенство…

– Не говорите так, мне неловко, – попросила Элен. – Мне никто такого не говорил. Софи в юности пыталась меня научить, но я… мне убежать хочется, когда меня хвалят…

– Я не хвалю вас, я восхищаюсь вами как мужчина.

– Все равно… Но раз так, то, значит… – Элен опустила взгляд и вдруг покрылась красными пятнами.

– Елена Николаевна… – Измайлов решительно приблизился к Элен и, склонившись, дотронулся губами до ее запястья.

– Элен, пожалуйста… – прошептала женщина, вздрогнув, как будто ее руки коснулось каленое железо. – Меня все близкие так называют…

– Хорошо, Элен… Можете уничтожить меня немедленно, но я никогда не позволил бы себе воспользоваться вашей теперешней слабостью…

– Никогда? – голос Элен жалобно дрогнул.

– Теперь, когда благодаря вашему мужеству мы осведомлены о чувствах, которые испытываем друг к другу, нам, наверное, придется принимать какие-то решения. Но… мы не будем принимать их немедленно. Выскажусь определенно: я слишком уважаю вас и упомянутые чувства, чтобы, воспользовавшись моментом, уложить вас теперь же в свою постель.

– Правда? А я о вас иначе и думать не могла! – пылко воскликнула Элен и, вдруг покачнувшись, уткнулась лицом в грудь Измайлову. Запах ее духов напоминал о расцветающей весной березе. – Это Софи меня к вам послала, и я решила, что передовая женщина после того должна…

«Опять эта треклятая Софи, и никуда от нее не деться! – прошептал инженер, сжимая кулаки и вонзая ногти в ладони. – Господи, помоги мне!»

Сразу после того, как, накинув шинель, проводил Элен, Измайлов проклял себя за то, что отпустил ее. И тут же, следом, представил, как любит ее прямо вот здесь, на узкой, сиротского вида кровати, покрытой бежевым пикейным одеялом. Ритмично подпрыгивая и отчего-то не сняв носки. Зарычал от ярости и презрения к себе.

Теперь следует что-то решать, – так он сказал ей, и она ему поверила. Но решать-то, собственно, нечего. Святейший синод никогда не даст развода Головниным, у них ведь идеальная, по общему мнению, семья. Опозорить Элен (!), чтобы Василий мог сам подать прошение о разводе? Немыслимо, легче сразу умереть! Вызвать Головнина на дуэль и убить его? Но Измайлов не дворянин, не умеет стрелять, и к тому же Элен никогда даже не приблизится к убийце мужа. Да и что он может предложить ей? Они не ровня во всем. К тому же у Головниных почти взрослые дети, два мальчика, Элен много рассказывала ему о них на вечере у Софи…

Желание возникло настолько глупое и парадоксальное, что, несмотря ни на какие обстоятельства, искривило губы инженера в горькой улыбке: найти и придушить своими руками Софи Домогатскую…


«Апреля 15 числа, 1899 г. от Р. Х., С-Петербург


Приветствую тебя, милая Вера!

Как ни печальны обстоятельства, но все ж таки я рада, что скоро, пожалуй, увижу тебя. Любопытство не порок ли? Но, признаюсь, жутко любопытно взглянуть, как из моей бывшей горничной получилась сибирская промышленница. Знай сразу, что удивления моего в этом никакого нет: твой необыкновенный ум и способности я недооценивала только уж в совсем юных годах, а после – разобралась во всем. Ты одна – лучшая иллюстрация к возможностям «простого» народа, чем все теории господ революционеров.

Видимо, придется-таки мне ехать выручать братца. Подробности открытой почтой писать не могу, расскажу на месте.

Да беда, как известно, не приходит одна. Ко всему прочему, пропала моя младшая сестра, Ирен. Как ты ее, может, помнишь, она с самых детских лет была замкнута и тонко эмоциональна, жила в своем мире, мы и после не стали близки, и потому предсказать ее поступки и пройти вслед – ни у кого возможности нету. Сама ее жизнь в последнее время оказалась весьма запутанной, и с этим тоже надо как-то разобраться. Попытаюсь сделать все до отъезда, но это уж как Бог пошлет. В самом крайнем случае, оставлю поиски и расследование на Петра Николаевича.

Ты спрашивала про него. Что ж сказать?

Пьер по-прежнему мил и приятен для глаза, как слой свежей штукатурки. Я не могу понять его исканий, да, сказать по чести, не особенно и стараюсь. Довольно того, что он давно и навсегда простил мою тупость в этом вопросе. Иногда его, как я называю, заносит. Тогда он тушит все лампы, зажигает свечу и пишет белыми чернилами на черной бумаге. В последней книге его стихов есть отсыл к пустой странице. Под звездочкой написано что-то вроде: «Эта истина раскрывается подробно там-то». Читатель листает сборник и под указанным номером натыкается на девственно белый лист. Некоторое время таращится на него с недоумением, потом замечает внизу сноску на такую-то страницу комментария. Отправляется туда и обнаруживает следующую сентенцию: «в этом месте Читателю следует поблагодарить Автора за кратковременное молчание, которого так мало в нашем суетливом мире, и за внеплановую встречу с самим собой».

Ты в стихах разбираешься как бы не лучше меня, потому вот тебе образец из тех, что мне, пожалуй, и нравятся:

«Я помню? Стылый серый зал,

И блик лица в тени колонны,

И как я замер изумленно…

Я помню – стылый серый зал,

Что щедр Всевышний ко влюбленным

Подумал я, но не сказал…

Я помню стылый серый зал

И блик лица в тени колонны.»


И вот еще:

«Признайтесь, жить Вам легче иль трудней

Теперь, когда Вам ведомо: есть кто-то,

Кто думает о Вас – среди работы,

Среди любых забот бегущих дней,

Кто в мыслях не обидит и оплошкой?

Признайтесь: жить Вам легче иль трудней,

Коль изо всех пленительных огней

Вы для него – единый свет в окошке?

Когда Вам с каждым месяцем видней,

Сколь пост