Книга: Владимир Святой



Владимир Святой

Алексей Карпов

ВЛАДИМИР СВЯТОЙ

Владимир Святой

ОТ АВТОРА

Писать книгу о Крестителе Руси, святом князе Владимире, очень трудно. Слишком многим мы обязаны этому человеку, слишком величествен совершенный им подвиг, слишком ослепительно, даже ослепляюще сияние, исходящее от его имени. Книжники прошлого — митрополит Иларион, мних Иаков, преподобный Нестор, «грешный» Феодосии, списавший «Слово о крещении Владимира», а также многие другие, чьих имен мы не знаем, безвестные составители летописи и переписчики княжеского Жития — потрудились за нас и для нас, воссоздав образ святого князя. И вправе ли мы сегодня придирчиво ворошить исписанные ими страницы, отыскивая в их словах якобы скрытый подтекст, подозревая их в незнании, тенденциозном умолчании или, напротив, домысливании тех или иных эпизодов биографии князя Владимира? И более того, вправе ли мы вообще с присущими нам высокомерием и скептицизмом оценивать жизнь и деяния нашего великого предка, обсуждать закономерность и обоснованность каждого совершенного им шага? Мы, отделенные тысячелетием от его земного подвига, погрязшие в ханжестве и неверии, самоуверенности и цинизме?

Наверное, не вправе. Но примем этот грех на себя. Историк по своей природе циничен и в той или иной степени безнравствен. «Не судите, да не судимы будете» — увы, эта евангельская заповедь отнюдь не соблюдается им, бесцеремонно рядящимся в одинаково неуместную тогу обвинителя или адвоката.

Но, может быть, в какой-то мере оправдывает нас то обстоятельство, что подлинная биография князя Владимира не написана до сих пор{1}. Масштаб его деяний не определен. Даже о главном событии его жизни — Крещении — мы знаем слишком мало — и главным образом из поздних легенд и преданий, которые, кажется, сильно расходятся с исторической действительностью. А потому прежде, чем обсуждать факты биографии святого Владимира, их надо, по крайней мере, установить.

Исследователь древней Руси поставлен в заведомо сложное положение. В его распоряжении очень мало источников, подлинных свидетельств прошлого. Так, от времени Владимира до нас не дошло ни одного подлинного исторического документа, написанного на пергамене — тогдашнем материале для письма{2}. В летописях, а может быть, и в других произведениях древнерусской письменности («древнейшем Житии», Прологе, «Церковном уставе» Владимира), возможно, сохранились следы каких-то древних записей, сделанных во времена Крестителя Руси. (Таковы, например, выписки из княжеских помянников, какие-то записи, сделанные при киевской Десятинной церкви, может быть, фрагменты первоначальной киевской летописи — хотя ее существование достаточно гипотетично.) Но все они сохранились в составе более поздних сочинений (XI–XIV и более поздних веков), а дошли до нас в рукописях не ранее XIV века, то есть отделены от времени Крестителя Руси по меньшей мере тремя или четырьмя столетиями.

Правда, существуют еще надписи на монетах князя Владимира (и эти монеты многое могут рассказать об их заказчике-владельце); существуют печати сыновей Владимира, скреплявшие какие-то документы еще при его жизни, монеты Святополка и Ярослава Владимировичей, отчеканенные вскоре после его смерти; сохранились различные предметы материального быта конца X — начала XI века, в том числе и имеющие на себе краткие надписи-обозначения или даже княжеский знак самого Владимира — его знаменитый «трезубец»; наконец, археологами открыты остатки древних зданий Владимировой поры — в том числе Десятинной церкви и его каменных дворцов в Киеве. И все же это ничтожно мало, если сравнивать с эпохой Московской Руси или, тем более, с нашей новой и новейшей историей.

Памятники же более позднего времени содержат иногда одни лишь случайные обмолвки, намеки, обрывки и фрагменты некогда существовавших текстов. Недостаток сведений еще в древности неизбежно порождал легенды, которые со временем становились все более и более подробными и красочными, но, очевидно, все менее и менее достоверными. Чем крупнее личность и чем громче имя — тем больше легенд возникает вокруг. Но в русской истории нет более значимого имени, чем Владимир Святой. Легенды, мифы окружают почти каждый его шаг, и за этой завесой очень трудно различить действительное и вымышленное, подлинное лицо князя Владимира и записанный позднейшими красками иконописный лик.

А нужно ли различать их — это каждый решает для себя сам.

Работу историка часто сравнивают с работой следователя, кропотливо разыскивающего новые факты, незаметные и ничего не значащие на первый взгляд, но способные в конце концов воссоздать подлинную картину случившегося. Иногда, наверное, это и в самом деле так. Но возможно и другое, куда менее привлекательное сравнение исследовательского труда — с манипуляциями заядлого игрока, раскладывающего некий сложный пасьянс. В его руках — зачастую случайный набор карт, он тщательно подбирает место для каждой из них — но вот появляется новая карта, и весь пасьянс рассыпается, и его приходится складывать заново. Пасьянс, конечно, сложится — но беда в том, что карты могут оказаться и краплеными, а некоторые из них и вовсе не вынуты из коробки.

Человеческая жизнь, конечно же, не карточная колода. Но свидетельства источников тоже могут быть подогнаны одно под другое, а все вместе — под некую заранее выстроенную схему, повернуты и так, и этак — не хуже, чем в детской мозаике или на карточном столе. Историка как раз и должно отличать в первую очередь критическое отношение к используемому им источнику — не голый, высокомерный скептицизм, но ясное понимание того, как именно появился и какую именно эпоху отражает тот или иной исторический документ. Работа с древнерусскими источниками в особенности требует кропотливого текстологического анализа в каждом конкретном случае — иначе мы вынуждены будем довольствоваться вьщуманнои историей, основанной на чьих-то догадках или даже недоразумениях, на поверхностных выводах и собственной фантазии. К сожалению, в отношении многих древнейших русских источников (в том числе и памятников так называемого «Владимирова цикла», то есть различных редакций Жития князя Владимира) подобная работа до сих пор по-настоящему не проведена{3}. И это обстоятельство вынуждает автора, может быть, чрезмерно перегружать книгу чисто исследовательским, источниковедческим материалом (большей частью вынесенным в примечания в конце книги).

Всякая биография есть всего лишь гипотеза. Тем более это относится к биографиям людей, живших тысячу лет назад. Автор отдает себе отчет в том, что Владимир, изображенный на страницах книги, может оказаться весьма далек от Владимира настоящего, действительная жизнь которого столь мало известна нам. Те, кто будут писать о Владимире позже нас, несомненно, лучше нас поймут и объяснят великие деяния Крестителя Руси. Но, может быть, и настоящая книга поможет кому-то в познании нашего прошлого — не столь отдаленного от настоящего и по-прежнему влияющего на него? Если так, то автор будет считать свою задачу полностью выполненной.


Уподобился ecu купцу, ищущему доброго бисера, славнодержавный Владимире, на высоте стола седя матере градов, богоспасаемого Киева, испытуя же и посылая к Царскому граду уведети православную веру, и обрел ecu безценный бисер Христа, избравшаго тя, яко второго Павла, и отрясшаго слепоту во святей купели, душевную вкупе и телесную…

Из тропаря святому и равноапостольному князю Владимиру

Глава первая.

РОЖДЕНИЕ

Владимир Святой

На рис. — родовой княжеский знак Владимира Святославича. Сребреник Владимира IV типа. Оборотная сторона.

Князь Владимир был сыном великого князя Киевского Святослава Игоревича — князя-воина, князя-завоевателя, самого, пожалуй, яркого и заметного героя нашей первоначальной истории. Известно нам и имя матери Владимира. Ею была Малуша, ключница, «роба» княгини Ольги, матери Святослава.

Ключница — это та, кто ведает княжеским добром, всем обширным хозяйством великой княгини. Многое на княжеском дворе и за его стенами зависело от одного ее слова, многие спешили угодить ей, искали с ней дружбы. Она же была тверда и рассудительна, исполнительна и по мере надобности жестока — иначе бы не пришлась по нраву властной и не терпящей прекословия Ольге. Но была она к тому же молода и красива — и лицом, и станом, горда и неприступна, и, надо думать, не одно мужское сердце начинало сильнее биться при ее появлении. Не стал исключением и Святослав. Равнодушный к роскоши и великолепию, казалось бы не знавший обычных житейских радостей, он не был частым гостем в княжеских покоях своей матери. Но чем-то заворожила его Малуша — молодостью ли, красотой ли, или удивительной своей судьбою. А может, и не было ничего между ними — может, по мимолетной прихоти, наспех, овладел князь нечаянно подвернувшейся ему служанкой. И так, наверное, тоже бывало нередко. Мы мало что знаем о тех давно ушедших днях, с трудом различая в тумане забвения и тишины лишь контуры событий и дат. Где уж нам угадывать чувства, которые влекли друг к другу наших далеких предков… Но так или иначе, а — свершилось. Нежданно-негаданно, вопреки обычаю, не по праву, но по нраву стала Малуша женой князя Святослава.

Имена древнерусских женщин, жен киевских правителей, редко появляются на страницах летописи. Случай с Владимиром — особый. Его биография вообще окутана множеством легенд — необычны были сами обстоятельства, при которых он появился на свет. Одна из таких легенд как раз и связана с происхождением его матери.

Малуша не была женой князя Святослава в полном смысле этого слова. Жены-полонянки — явление обыденное. Но Малуша была «робой» не самого князя, а его матери. Позднее предание рассказывает о жестоком гневе Ольги на свою чересчур пригожую ключницу. Ольга выслала ту из Киева в некое село Будутину весь. Здесь и родился Святославов сын{4}.

Это предание сохранилось в знаменитой Никоновской летописи — крупнейшем летописном своде средневековой России, созданном в XVI веке. Для ее автора — книжника московской поры — образ «рабыни», простой девушки из народа, соединился с представлением о связи с нею князя Святослава, как о чем-то запретном и предосудительном. Многие и сейчас склонны считать Владимира незаконнорожденным сыном Святослава, «бастардом» (или, по-русски, байстрюком), изгоем, не имевшим прав на великокняжеский стол. Это не так. Древняя, языческая Русь совсем по-другому, нежели мы, смотрела на таинство брака. Владимир не мог считаться «незаконнорожденным» уже потому, что он был сыном князя, его продолжением и воплощением. Следовательно, он и сам был князем — с самого момента рождения. Как «семя княжеское» Владимир вобрал в себя все содержание и весь смысл княжеской власти. Он обладал княжеским именем — точнее, именем-титулом, дававшим его носителю право владеть людьми и землею.

Об имени героя нашего повествования следует сказать особо. Обычно имя Владимир кажется простым и понятным: его расшифровывают как «владеющий миром». Но в древнейших русских памятниках письменности — летописях, житиях, сказаниях — имя князя писалось через «е», а не «и»: «Володимеръ». Ученые объясняют это «меръ» как осколок древнего индоевропейского корня, означавшего величие, могущество, славу. (Слово существовало во многих ныне умерших языках. В готском «-mere» — «великий», то же значение имело ирландское «тог», «mdr», кимрское «mawr»; в древневерхненемецком «man» — «знаменитый».) Так что в буквальном переводе «Владимир» («Володимеръ») — «великий в своей власти»{5}. Называя так своего сына, Святослав, конечно, видел его преемником славных деяний своих предков. Имя несло и сакральный, магический смысл: оно определяло судьбу человека, прямо влияло на него — названный им не мог не властвовать славой. Наконец, имя служило титулом — оно сразу, ясно и понятно для каждого, ставило его обладателя на недосягаемую для простых смертных высоту.

А вот о гневе Ольги и о ссылке Малуши память действительно могла сохраниться. Привыкшая властвовать всею землею, Ольга едва ли стала терпеть открытое нарушение обычаев в своем собственном доме. Так что родился Владимир скорее всего не в Киеве, а в сельце («веси»), принадлежавшем его бабке, — Будутине. Где оно было расположено, неизвестно. Иногда полагают, что в южной Руси, недалеко от Киева, иногда — что на севере, вблизи Пскова.

По обычаю русичей, до трех лет ребенок воспитывался матерью и неотлучно находился возле нее. Было ли так и с Малушиным сыном, мы не знаем. Но уже очень скоро Владимир окажется в Киеве, в княжеском тереме Ольги, куда путь Малуше был закрыт. Здесь будут проходить его детские, самые ранние годы. Как дальше сложилась судьба Малуши, нам неизвестно. Русские источники — и это понятно — о ней молчат{6}. Имя матери Владимира еще однажды всплывет в истории — уже в Новгороде, в ту пору, когда Владимир будет княжить в этом славном русском городе. Скандинавские саги расскажут о ней как о ведунье и прорицательнице, высоко почитаемой сыном и его людьми. Но насколько достоверны эти сведения, мы поговорим позднее{7}.

Во всяком случае, с трехлетнего возраста Владимир жил вдали от матери. Даже разговоры о Малуше в доме Ольги были, наверное, запрещены. Лишь людская молва, суды да перетолки да косые взгляды напоминали ему о ней. Хотя, как и любое дитя, Владимир многое должен был унаследовать от матери.

По своему происхождению Малуша была далеко не простолюдинкой. Само упоминание летописью ее имени свидетельствует об этом. Имя в язычестве — всегда знак определенной «особости», обособления от родового, общего для всех имени; оно появляется лишь при известном возвышении, возвеличивании человека. Древнейшая из дошедших до нас летописей — «Повесть временных лет», из которой мы и будем главным образом черпать сведения о жизненном пути киевского князя, — так рассказывает о происхождении Владимира: «Володимер был от Малуши, ключницы Ольгиной, та же была сестра Добрыне; отец же им был Малък Любечанин»{8}.[1] Собственно говоря, имя Малуша (как и большинство женских имен того времени) — не самостоятельное, а производное от имени ее отца, Малъка[2]. Хорошо известен и брат Малуши — Добрыня Малъкович, дядя Владимира и, судя по всему, его воспитатель, «кормилец». Добрыне будет суждено сыграть исключительную роль в жизни своего племянника. Сначала он — руководитель и наставник юного князя, затем — советчик и единомышленник, его правая рука и воевода.

Столь тщательно выписанная родословная женщины, не принадлежавшей собственно к княжескому роду, — явление исключительное в древнейшей летописи. Вероятно, поэтому имена Малуши и Малъка возбудили воображение историков, стремившихся связать их с какими-нибудь другими известными фигурами русской истории. И здесь внимание исследователей привлекла к себе личность знаменитого древлянского князя Мала — того самого, который в 945 году стал одним из главных зачинщиков убийства киевского князя Игоря, деда Владимира по отцовской линии. Сначала в виде осторожного предположения, а затем со все большей уверенностью историки стали отождествлять деда Владимира Малъка Любечанина с Малом Древлянским. Как известно, вдова Игоря княгиня Ольга жестоко отомстила древлянам за смерть своего мужа, предав огню главный город их земли Искоростень. Князь же Мал якобы не был убит ни во время сражения между древлянами и киевлянами, ни после осады и взятия Искоростеня, но был схвачен и приведен в принадлежавший Ольге город Любеч; дети его, Добрыня и Малуша, оказались при дворе киевской княгини. Так возникла гипотеза о древлянском происхождении князя Владимира, ставшая впоследствии весьма популярной{9}.

Легко увидеть, сколь соблазнительна такая гипотеза для биографа. Какие поистине шекспировские страсти можно было бы обнаружить, присматриваясь ко взаимоотношениям внутри княжеской семьи. Как должен был смотреть на своих родных Владимир, и как те — на него. Ибо для Ольги он был бы прежде всего внуком убийцы ее мужа, живым укором и предостережением; но и Ольга для своего внука — губительницей (если не убийцей) его родного деда… Но оставим досужие рассуждения. С достаточно большой степенью уверенности можно сказать, что гипотеза эта сколь соблазнительна, столь же и несостоятельна. Во-первых, она не имеет под собой никаких оснований, кроме далеко не полного сходства в именах действующих лиц. Во-вторых, и это главное, выше описанное развитие событий просто-напросто не могло иметь место. Можно допустить, что, взяв Искоростень и убив Мала, Ольга решила сохранить жизнь дочери древлянского князя и даже приблизила ее к себе. По обычаю, та и в самом деле могла достаться в жены ее сыну. Но отцом Малуши назван Малък Любечанин — то есть житель (временный или постоянный) Любеча, старинного города на Днепре, несколькими километрами выше Киева по течению. Сохранение же Ольгою жизни главному убийце ее мужа кажется совершенно невероятным. Обычай кровной мести не мог быть нарушен. Ольга пролила море древлянской крови, и в этом море должна была течь кровь Мала Древлянского. Вообще завоевание чужой земли, чужого города и насильственное включение их в свою волость не мыслились в древности без убиения тамошнего правителя и искоренения его рода по мужской линии. Такое убийство носило в языческом обществе ритуальный характер. Так было не только на Руси, но и на Руси тоже — так поступил, например, при захвате Киева знаменитый Олег, предшественник Игоря; так поступит, захватив Полоцк, и сам Владимир, о чем речь еще впереди. Немыслимо было и оставлять в живых сына убитого князя — наследника поверженной династии в настоящем и кровного местника в будущем. (Впрочем, чаще встречалось добровольное присоединение земли и превращение местного правителя в наместника великого князя.)



Да и ничто в имеющихся в нашем распоряжении источниках не подтверждает «древлянское» происхождение Владимира или его дяди. Когда отец Владимира Святослав будет делить между тремя своими сыновьями Русскую землю, Древлянская область достанется не Владимиру, а его брату Олегу. Имя же Добрыни навсегда соединится с именем Великого Новгорода, где сначала будет посадником он сам, а затем — его сын Константин.

Генеалогия Владимирова рода по отцовской линии в X веке не шла, кажется, дальше его деда, киевского князя Игоря, так и оставшегося в русской истории под именем Игоря Старого, то есть «старейшего». Позже в летописи появится имя отца Игоря, варяжского князя Рюрика, призванного вместе с братьями Трувором и Синеусом и «с роды своими» править Новгородской землей.

Мы не будем разбирать сейчас знаменитую легенду о призвании варягов, как не будем вдаваться в дискуссию о том, кто такие варяги и какова их роль в складывании Древнерусского государства, с ожесточением ведущуюся в научном мире вот уже более двухсот лет. Скажем лишь о том, что появление этой легенды — даже если она и не вполне соответствует реальной исторической действительности — закономерно. Чем дальше отстоит правящий род от подвластного ему населения, чем меньше точек соприкосновения между ними в прошлом, тем выше (в глазах средневекового человека) его положение в настоящем. Князь-иноплеменник, завоеватель или просто пришлый находник — идеальная фигура для предка монарха во всей древней истории. (Реже в роли основателя династии выступает предок-изгой, безродный бродяга или даже просто обнищавший простолюдин — но в любом случае человек, стоящий вне обычного порядка вещей. Быть может, именно поэтому так волновало позднейших писателей-летописцев «плебейское» происхождение самого Владимира.) Да и в реальной истории чужеземец куда скорее своего, коренного сородича мог встать на недосягаемую высоту необходимого «царского» достоинства. Поэтому и мы примем Рюрикову генеалогию — тем более что другой у нас все равно нет — и будем звать потомков князя Игоря Старого привычным нам именем — Рюриковичи. Этническая отчужденность правящей династии от остального населения если и ощущалась при «вещем» князе Олеге, то ко временам Ольги и Святослава уже сходила на нет.

Нам неизвестна точная дата рождения Владимира. Летопись называет его третьим, то есть младшим, сыном князя Святослава: во всех перечнях Святославичей (а их в «Повести временных лет» два) имя Владимира идет после имен его братьев — Ярополка и Олега. Но это были дети от разных матерей. Малуша родила лишь одного сына, имя матери Ярополка и Олега до нас не дошло{10}. Так что насколько Владимир был младше своих братьев, неизвестно. Да и был ли он вообще младше Олега? Порядок перечисления сыновей Святослава мог определяться не их возрастом, а их происхождением от той или иной жены великого князя. Именно так перечислены, например, в летописи многочисленные сыновья самого Владимира. Правда, некоторые позднейшие летописи прямо именуют Владимира младшим из Святославичей, но к такому выводу их авторы могли прийти чисто логическим путем, исходя из известного нам текста «Повести временных лет».

Время рождения князя Владимира можно установить лишь приблизительно. По летописи, его отец, князь Святослав, родился около 942 года (6450-го по принятому на Руси счету лет «от Сотворения мира»[3]), в действительности же, наверное, немного раньше{11}. Еще ребенком, после гибели отца, он становится — конечно, только по названию — киевским князем и даже возглавляет киевское войско в походе на древлян. Посаженный на коня, согласно обычаю, Святослав начинает битву, бросив своей детской рукой копье в сторону врага. Копье пролетело между ушами коня и ударилось тому в ноги. Но почин был сделан и обычай соблюден. «Князь уже начал, потягнете, дружина, по князе!» — воскликнули киевские воеводы.

Мы не знаем определенного времени начала супружеской жизни в древней Руси; скорее всего, такого срока просто не существовало. И все же, зная приблизительную дату рождения Святослава, легко высчитать, что Владимир не мог появиться на свет раньше второй половины 950-х годов (напомню, что он не был первенцем). Сам же Владимир в первый раз женился, вероятно, около 978 года, еще будучи новгородским князем. Под 980 годом в «Повести временных лет» рассказывается о том, как Владимир силой взял за себя полоцкую княжну Рогнеду, дочь князя Рогволода. (На самом деле это произошло, видимо, зимой или весной 978 года.) Руководил им в этом насилии его дядя Добрыня: «и повеле быти с нею пред отцом и матерью». Руководство в деле такого рода обнаруживает несомненную юность князя — едва ли ему могло быть тогда многим больше 17–18 лет, и уж во всяком случае, не меньше 14–15. Так определяется примерное время его появления на свет — где-то между 959 и 964 годами, скорее всего — между 960 и 962-м{12}. Это время утверждения в Киеве и начала самостоятельного правления отца Владимира князя Святослава Игоревича. Летопись относит первые походы Святослава к 964 году. Надо полагать, что связь князя с ключницей его матери пришлась на киевский, «домашний», период его биографии.

Так появился на свет князь Владимир. Его происхождение, несомненно, выделяло его среди братьев. Не то чтобы оно делало его меньшим князем, чем те, — конечно, нет. В смысле обычного княжеского права все они были равны и в равной степени наследовали отцовскую и дедовскую власть. Но обидное прозвище «робичич» долго будет преследовать юного княжича. Единоутробные Ярополк и Олег не могли не чувствовать превосходства перед своим единокровным братом, и, стало быть, с самой ранней поры между ними не могло не возникнуть отчетливого отчуждения. Едва ли братья даже воспитывались вместе и в равной степени, хотя мы и увидим всех троих в Киеве при дворе великой княгини Ольги. Сын прежней слуги неизбежно вызывал у княгини чувство досады и раздражения; это чувство передавалось другим, более любимым ее внукам. Судя по тому немногому, что рассказывают нам летописи о характере сыновей Святослава, с наибольшей силой влияние Ольги сказалось на старшем из братьев — Ярополке. И менее всех подвержен был влиянию княгини-христианки Владимир.

Но и для Святослава Владимир не стал любимым детищем. Малушин сын напоминал князю не столько о сладости любви (которой, может быть, вовсе и не было), сколько о горечи и унижении разрыва. Позже мы столкнемся с явным проявлением пренебрежения к Владимиру со стороны отца. Да и вообще Святослава мало волновали дела семейные. В Киеве он бывал редко и своими детьми почти не занимался. В свою очередь, и Владимир, вероятно, не чувствовал привязанности ни к кому в своей семье — ни к отцу, ни к бабке, ни к братьям.

Главным событием, произошедшим с ним в эти, самые первые его годы, был обряд «постригов», перехода из женской половины семьи и дома в мужскую. В три года дитя становился мальчиком, будущим мужчиной. Обряд перехода сопровождался срезанием пряди волос, почему и получил название «постриги». Обрезание волос безвозвратно вырывало ребенка из мира женщин, обозначало его принадлежность к мужскому роду — ведь в ту пору волосы стригли только мужчины. С этого времени мальчика воспитывал отец или, как это всегда бывало в княжеских семьях, особый воспитатель, «кормилец». Таким «дядькой» стал для Владимира его родственник со стороны матери Добрыня. В его лице Владимир и нашел человека, чье доброе отношение к себе он ощущал постоянно, на чью поддержку мог рассчитывать. Стоит ли удивляться, что именно его влияние сказывалось на Владимире сильнее всего.

Так с самого раннего детства определилось особое положение Владимира в княжеской семье.


Впервые имя Владимира появляется в «Повести временных лет» одновременно с именами его братьев — в знаменитом рассказе об осаде Киева печенегами весной 969 года. Все три княжича были тогда еще малыми детьми. Святослав со своей дружиной находился вдали от Руси — «и затворилась Ольга во граде со внуками своими, Ярополком, и Олегом, и Володимером». С этого летописного сообщения и начинается известная нам биография будущего Крестителя Русской земли.

Что же за времена переживала тогда Русь, что представляла собой держава, властвовать над которой суждено будет Владимиру в течение почти четырех десятилетий?

К середине X века власть киевского князя простиралась на обширную территорию Восточно-Европейской равнины — от Старой Ладоги и Нового города на севере до Киева и Родни на обжитом полянами поднепровском юге. Великий торговый путь, ведущий «из Варяг в Греки», был захвачен еще новгородским князем Олегом, прозванным Вещим. Утвердившись в Киеве, названном им «матерью городам русским», Олег связал воедино две территории, два государственных образования, до этого развивавшихся самостоятельно и почти не зависевших друг от друга, — Новгородско-Варяжскую северную Русь и Киевское полянское государство. Соединение Севера и Юга и положило начало существованию Древнерусского государства, называемого нами Киевской Русью.

Но государство это не было похоже на современные государства. Оно не имело границ, не знало единых законов. Дань, ежегодно выплачиваемая сельскими и родовыми общинами, племенами и племенными объединениями, а также само признание верховенства киевского князя и составляли все существо государственной власти. Дань шла князю и его дружине. Во времена Олега и Игоря либо сам князь, либо его ближайшие воеводы объезжали людей и земли, собирая все, что могло дать тогдашнее натуральное хозяйство. При княгине Ольге «полюдье» сменилось «повозом» — более или менее ограниченной уроками данью, свозимой на княжеские погосты.

Владимир Святой

Русская земля в X — первой половине XI века.

Это не было повинностью в нашем понимании. Князь воспринимался тогда как некая высшая сила, воплощавшая в себе все общество и всю землю. Он служил, как мы говорим сейчас, гарантом социальной стабильности и порядка, один мог защитить своих подданных не только в случае нападения чужаков, но и в случае любой другой беды — стихийного бедствия, неурожая. (Так, кстати говоря, и было: при голоде и недороде людей выручали запасы, собранные и тщательно сохранявшиеся в особых княжеских закромах.)

Все сущее должно иметь свою завершенность, свой венец. Человеческое общество не являлось исключением. Князь — голова, его народ, подданные князя — тело. Подобно тому, как не может жить обезглавленное туловище и судорожны будут предсмертные движения его членов, не может и народ оставаться без князя. Потому и дань, собираемая для князя, обретала символический, ритуальный смысл ежегодного «кормления», понимаемого первоначально вполне буквально. Как лучший, откормленный телец приносится к жертвеннику — не для того, чтобы просто задобрить богов, но чтобы ощутить свою сопричастность им, свое единение с ними, — так и лучшее из того, что было собрано и возделано на земле, добровольно отдавалось на потребу и прокормление князю. Именно добровольно — почти всегда, кроме тех случаев, когда князь сам нарушал неписаные законы.

Нет и не может быть семьи без старшего и без младшего. Человек лишь тогда ощущает свою зрелость, свою исполненность силой, когда твердо осознает себя на середине жизненного пути, помнит, откуда он вышел и во что воплотится, кем был и кем станет, когда ежечасно созерцает седины своих отцов, видит курганы над могилами предков, слышит плач новорожденного в колыбели. Следование обычаям предков, неукоснительное соблюдение традиций, многочисленных предписаний, запретов давали человеку ощущение цельности своего существования, делали его деятельным и сильным. Это — в привычном круге бытия, в рамках своей семьи и своего рода. Раздвигая привычный круг, сталкиваясь с чужим миром, чаще враждебным, человек и весь его род в целом снова нуждались в точке опоры, снова искали ясный ответ на вопрос: кто они, чьи, откуда, нуждались уже в иной, высшей силе, стоявшей вне их самих, над ними, но и — рядом с ними. Такой объединяющей силой и был князь. Его власть примиряла и уравновешивала всех, ибо в равной степени возвышалась над каждым.

Именно в этом — объяснение того чувства сирости и обреченности, которое (как нам предстоит увидеть) будет охватывать людей, оставшихся без князя, без повелителя, — чувства, кажущегося нам, привыкшим не любить и не уважать всякую власть, нелепым и даже смешным.

«Земля наша велика и обильна, а наряда в ней нет. Пойдите княжить и володеть нами». Памятные слова летописной легенды о призвании варягов выражают самую суть понимания княжеской власти, единственной способной дать «наряд», то есть порядок, устроение земле, способной прекратить бессмысленные усобицы, придать завершенность и осмысленность всему существованию человеческого сообщества. Внешним выражением такого единения земли и князя и служил обряд взимания дани, «кормления» князя. Дань — знак причастности князя к земле и причастности земли к князю. «Кому дань даете? — спрашивал Олег, вступая в чужие пределы. — Мне дайте!» Вот формула добровольного вхождения земли в состав государства, единственное, необходимое и достаточное условие для этого. Большего в обыкновенных случаях не требовалось.

Конечно, эта же дань служила и обогащению князя и дружины. «Кормление» со временем теряло свой ритуальный, сакральный смысл, приобретая приземленное, чисто экономическое значение. Это с неизбежностью вело к разрыву, нарушению естественной связи между князем и его народом. Военные походы княжеских дружин, вовлечение древнекиевской знати в торговые операции с Византией, Хазарией и другими странами ускоряли расслоение древнерусского общества, усиливали корыстолюбие и стяжательство его верхушки{13}. Но во времена Святослава этот процесс еще не зашел слишком далеко. Князь по-прежнему воспринимался неразрывно, нерасчлененно от подвластной ему земли.

Древняя Русь не знала обожествления монарха, как это было в древних государствах Востока. Но княжеская власть, а значит и ее носитель, князь, и у нас обретали черты мистические, сверхъестественные. (Как, впрочем, и в других раннесредневековых «варварских» государствах Европы.) Гибель князя — всегда трагедия для земли; но и земные неурядицы и несчастья гибельны для князя, ибо он неразрывно связан с землей, с миром, и если с теми творится что-то неладное, значит, и данные свыше магические силы покидают его. Князь — голова, земля — тело: «Тяжко голове без плечь, зло телу без головы»{14}. Когда, например, древляне предали смерти князя Игоря, дважды нарушившего обычай ежегодного полюдья, они не сомневались, что и все достояние Игорево — жена, дети и все княжение его — теперь по праву принадлежит им. Тело убитого князя оставалось в их земле. Ясно сознавая собственную правоту и полную неприкосновенность, древлянские послы вступили в покои киевской княгини, не прося, но требуя, чтобы та отдалась их князю. Хитроумное убийство древлянских послов поразило современников, почему и осталось навсегда в памяти потомков. Впрочем — в том-то и заключалась мудрость княгини, — это было вовсе не простое убийство, но лишь буквальное исполнение собственных требований древлян, требований, доведенных до бессмыслия. И все же войну с древлянами Ольга начала лишь после того, как тело убитого князя было предано земле и все необходимые обряды соблюдены — притом с неслыханным пролитием жертвенной крови.

О таком понимании существа княжеской власти в дохристианском славянском мире нам следует постоянно помнить, когда мы станем рассуждать об особенностях биографии Владимира, о перипетиях его судьбы и о том, что происходило вокруг него.

В то же время во многом княжеская власть в древней Руси была гораздо более ограниченной, чем власть правителей нового времени. Она ничуть не вмешивалась в повседневную жизнь сельской и родовой общины, существуя рядом с нею, но вне ее. С князем была лишь его дружина — «старшая», с которой князь советовался, начиная новый поход, заключая мир, «устраивая» землю; и «младшая», используемая как обычная военная сила. Дружина собиралась из всяких людей, рвавших со своим миром ради княжеской службы или по каким-то причинам выпавших из него. Здесь были выходцы из разных земель, люди различных языков и народов, воины-профессионалы, особым образом вооруженные и обученные; каждый из них мог противостоять немалому числу простолюдинов. Дружину связывали с князем особые отношения. Поступая на службу, все они как бы входили в состав княжеской семьи — становясь «детьми» («чадами»), а иной раз и «братьями» (конечно, младшими) князя. Князь должен был защищать свою «чадь», обеспечивать ее всем необходимым. Из «старшей» дружины вышло сословие бояр — вассалов (то есть ближайших слуг и советников) князя.



Миром же правил обычай, идущий от отцов и дедов. В семье беспрекословно слушались старшего, иногда не по возрасту, но по всеобщему признанию таковым. «Старцы» при необходимости собирались для устройства общих для всего мира дел. Городскую жизнь правило вече. И здесь решения принимали «градские старцы».

Две ветви власти — княжеская (бояре) и мирская (старцы, вече) мирно сосуществовали рядом, пока еще почти не соприкасаясь друг с другом. Была, пожалуй, и третья «ветвь» — волхвы, языческие жрецы, верховодившие на языческих «игрищах» и общественных жертвоприношениях. Но их роль в религиозной жизни славян была довольно ограниченной — ибо эта религиозная жизнь сосредоточивалась главным образом в семье, где старшие брали на себя, помимо прочих, и чисто жреческие функции.

Так было во всех областях Русской земли — не только у славян. Русь с самого начала возникла как многоэтническое государство. Славяне не были даже самыми многочисленными обитателями лесных пространств Восточной Европы. Еще раньше них здесь расселились финские, или, правильнее, финно-угорские, племена — весь, мурома, меря и другие, объединенные для славян единым именем — «чудь», то есть чужие, «не наши». Говорили они по-своему, но жили рядом со славянами; те и другие перенимали соседские обычаи, брали друг у друга жен и постепенно смешивались, образуя единую древнерусскую народность.

Владимир принадлежал к княжескому роду. Его жизнь протекала иначе, чем жизнь большинства населения страны, в более тесном, замкнутом кругу. Поэтому и наше повествование будет сосредоточено главным образом вокруг княжеского терема, княжеской дружины и самого князя. Таковы почти всегда особенности жизнеописаний правителей. «Большая политика» как бы в насмешку называется «большой» — ведь она обычно затрагивает интересы не такого уж большого числа людей. Судьбы империй, военные походы и дипломатические союзы далеко не всегда проходят через судьбы отдельных семей. Впрочем, именно Владимиру — одному из немногих в истории — суждено было в буквальном смысле перевернуть жизнь своего народа; но об этом нам еще только предстоит говорить, и не скоро. Пока же Владимир был мал, и судьба его всецело зависела от воли отца и бабки.


Глава вторая.

СВЯТОСЛАВ. СМЕРТЬ ОЛЬГИ

Владимир Святой

На рис. — княжеский знак Святослава Игоревича. Костяная пластина из Белой Вежи (Саркела). 

В 964 году отцу Владимира великому князю Святославу Игоревичу было двадцать с небольшим лет. По нашим представлениям, это молодость; по тогдашним — несомненная зрелость. Большую часть оставшейся жизни Святослав проведет в военных походах и сражениях. Суровый, неприхотливый, неукоснительно соблюдавший неписаные законы войны, этот князь навсегда остался в нашей истории образцом воина, полубылинным, полусказочным богатырем, витязем «без страха и упрека». Вот как с нескрываемым восхищением, явно опираясь на дошедшие до него дружинные предания-песни, писал о князе Святославе летописец XI века: «Князь Святослав, возросши и возмужавши, начал воинов собирать, многих и храбрых, и в походах легко ходил — словно пардус[4], многие войны творил. В походах же ни возов за собой не возил, ни котла, и мяс не варил — но потонку изрезав конину ли, зверину ли, или говядину, на углях испекши, ел. И шатра не имел, но подклад стлал и седло в головах. Таковы же и все прочие его воины были. И посылал к странам, говоря: “Хочу на вы идти!”» (статья 6492 (964) года){15}.

Сохранилось подробное описание внешности князя Святослава. Оно сделано несколькими годами позже — во время русско-греческой войны 970–971 годов. Византийский историк конца X века Лев Диакон, то ли по собственным воспоминаниям, то ли со слов очевидца, так описал поразивший греков облик русского князя: «Умеренного роста, не слишком высокого и не очень низкого, с мохнатыми бровями и светло-синими глазами, курносый, безбородый, с густыми, чрезмерно длинными волосами над верхней губой. Голова у него была совершенно голая, но с одной стороны ее свисал клок волос — признак знатности рода; крепкий затылок, широкая грудь и все другие части тела вполне соразмерные… В одно ухо у него была вдета золотая серьга; она была украшена карбункулом, обрамленным двумя жемчужинами. Одеяние его было белым и отличалось от одежды его приближенных только чистотой»{16}.

Воинскую доблесть и талант Святослава признавали все, кто когда-либо писал о нем. И это неудивительно. Первый поход князя летопись относит к 964 году. Погиб же Святослав спустя восемь лет, весной 972 года. На эти восемь лет пришлись: два похода на вятичей, разгром Хазарского каганата, приведший практически к полному уничтожению целого государства, покорение Дунайской Болгарии, вошедшей в состав «державы Святослава», отражение натиска печенегов на Русь и двухлетняя война с Византией, в ходе которой греки лишь ценой величайшего напряжения сил сумели остановить русские дружины, угрожавшие непосредственно их столице. Достаточно бросить взгляд на карту да вспомнить к тому же, что русские рати сражались преимущественно не на конях, а в пешем строю, чтобы оценить размах военной деятельности киевского князя.

Святослав вошел в историю с именем Храбрый. Поздние источники называют еще одно его прозвище — «Легкый» (то есть «лёгкий»), — данное ему, вероятно, за быстроту натиска, скорость передвижения. В «Похвальном слове князю Владимиру», известном в рукописях XVI–XVII веков, князь получил такую характеристику: «Бе же телом легок, и мудр, и вельми храбр»{17}.

Русский князь принадлежит к числу тех фигур, которые определяли или, по крайней мере, пытались определять ход мировой истории. Сокрушая препятствия, стоявшие на их пути, и не останавливаясь ни перед чем, они устремлялись к достижению своей цели, не всегда даже полностью осознанной, и устремляли вслед за собой целые народы. Кровь, людские слезы сопровождают почти каждый их шаг, но в памяти не склонной к сантиментам истории сохранились лишь результаты их неуемной деятельности — победы и поражения, созданные или разрушенные империи и царства, государственные перевороты и общественные переустройства. Я думаю, не будет большим преувеличением сказать, что имя русского князя Святослава стоит в одном ряду с именами других великих воителей раннего Средневековья — Аттилы и Теодориха, Хлодвига и Карла Великого. Конечно, различны масштабы этих полководцев, да и жили они в разных условиях — одни предводительствовали ордами диких племен, другие стояли во главе развитых государств. Но всех их объединяло стремление к созданию своей империи, к распространению своей власти на весь доступный их взору обитаемый мир, причем обитаемый по преимуществу культурными народами, плодами цивилизации которых можно было воспользоваться незамедлительно. Святославу не повезло. Гибель не позволила ему осуществить свой замысел. Его империя распалась, по существу не успев даже образоваться. Но сам замысел был обозначен достаточно ясно.

В русскую историю князь Святослав вошел не столько как правитель своей земли, сколько как завоеватель чужой. Дружинный вождь, подвиги которого восхищали современников, Святослав тем не менее не стал героем ни одной русской былины; имя его не удержалось в памяти народа, сохранившись, однако, на страницах летописей и хроник — как русских, так и византийских. Родная держава, Русь, не занимала в уме князя главенствующего места. Она представлялась ему лишь частью той великой славянской империи, которую он замышлял создать на Дунае. Причем частью не самой главной. На страницах русской летописи мы почти не увидим Святослава в Киеве — он все время в разъездах, в военных походах, вдалеке от родного дома. Киевляне прямо упрекали своего князя: «Ты, княже, чужой земли ищешь, а своей охабився» (то есть пренебрегаешь, брезгуешь). И Святослав сможет лишь подтвердить их упрек. «Не любо мне в Киеве быть» — так ответит он матери и боярам.

Чем же объяснить это очевидное пренебрежение князя родной державой? Почему не Киев сделается средоточием его деятельности? Вероятно, можно искать разные причины, в том числе и, что называется, объективного характера. Например, такой причиной может быть естественный рост территории Древнерусского государства, интересы которого неизбежно сталкивались с интересами сопредельных стран. Это вызывало войны; одна война порождала другую — и русские дружины все дальше и дальше удалялись от родной стороны. «Путь из Варяг в Греки», некогда захваченный «вещим» Олегом, вел к Константинополю, называемому русскими Царьградом, — «новому Риму» и «новому Иерусалиму», величайшему из городов того времени. Слава о роскоши и великолепии этого «города царей» притягивала к нему искателей добычи со всех концов света. Русские князья также издавна нашли путь к Царьграду. Когда-то Олег перебрался из Новгорода в Киев; теперь же Святослав стремился закрепиться еще южнее, еще ближе к границам великой Империи.

В устремленности Святослава к богатому югу сказывался, конечно, и его воинственный нрав. Пример миролюбия матери вряд ли мог привлечь молодого князя. После памятного похода на древлян Ольга не вела войн. Истосковавшиеся по заморским походам, сулившим баснословное обогащение и славу, киевские дружинники всё чаще вспоминали времена Олега и Игоря. Святослав с его рано проявившимися качествами воина явственно напоминал им своих знаменитых предшественников.

Надо сказать, что Святослав, по-видимому, с детства не вполне уютно и свободно чувствовал себя в родном Киеве. Князь по рождению, он тем не менее и позже не мог творить свою волю в собственном государстве. В течение слишком длительного времени — без малого двадцать лет — Киевской державой единолично и самовластно распоряжалась мать князя Святослава, великая княгиня Ольга — женщина властная и умудренная, привыкшая и умевшая повелевать, как говорится, правительница волею Божьей. По мере взросления сына Ольга не спешила выпускать из своих рук бразды правления — как и большинство людей такого типа, она считала, что справится с делом лучше кого бы то ни было. Так бывает в иной семье. Киевская же держава была для княгини прежде всего большим хозяйством, за которым нужен глаз да глаз, мужниной «отчиной», сохранить которую ей надлежало со всем тщанием и бережливостью. Настоящий князь слишком долго был для нее лишь несмышленым дитем.

А что же Святослав? Ему оставалась та область приложения сил, в которой мать не могла, да и не желала заменить его, — войско. Дружина нуждалась в князе точно так же, как князь — в дружине. Святослав с готовностью отдался воинским упражнениям с самой ранней поры. Сын князя, он в три года сел на коня и стал старшим мужчиной в своем роду{18}. Воинская подготовка была обязательной и обычной для мальчика его происхождения и положения. Необычными были, наверное, успехи, которых достигал Святослав. Первым его наставником стал варяг Асмуд, а затем — варяг же Свенельд, воевода его отца Игоря, самый опытный и удачливый из всех полководцев Руси того времени. Непривычный и неприученный к управлению страной, Святослав находил себя в обстановке военного лагеря, среди походных шатров, бряцания оружия и воинственных кликов соратников.

Надо думать, такое разделение обязанностей устраивало Ольгу. Она сохраняла в своих руках управление Русской землей, рядом же подрастал сын, умелый воин, предводитель дружины.

До 964 года мы не знаем ни об одном самостоятельном шаге князя Святослава в качестве правителя своей страны. Управлением державы и сбором дани, переговорами с иноземными послами — всем занималась княгиня. В 959–960 годах в сношениях с западными странами Ольга именовала себя «королевой русов». Немецкие хронисты, сообщая о ее посольстве ко двору короля (а затем императора) Отгона I, вообще не знают о том, что в это же время на Руси был и «король русов» — уже вполне взрослый князь Святослав Игоревич. Осенью 957 года княгиня посетила Константинополь, где ее принимал император Константин Багрянородный. В сохранившемся описании церемонии приема удивляет чрезвычайно низкий статус послов князя Святослава по сравнению даже со второстепенными членами посольства самой Ольги{19}. И это при том, что тринадцатью годами раньше, при князе Игоре, посол Святослава (тогда еще младенца) занимал второе место в дипломатической иерархии, уступая лишь послу самого Игоря.

Итак, сложившееся положение устраивало Ольгу. Но едва ли оно могло устраивать Святослава. Русские летописи не скрывают противоречий, существовавших между матерью и сыном. В значительной степени эти противоречия касались отношения к христианской вере, которая к середине X века получила заметное распространение в Киеве. В конце 50-х годов святое крещение приняла и княгиня Ольга. Русские летописи и немецкие хроники согласно утверждают, что это произошло в Константинополе (Царьграде), столице Византийской империи, которую сами греки гордо именовали Римской, или Ромейской. Княгиня получила новое имя — Елена — в честь равноапостольной матери святого императора Константина Великого. На Руси, впрочем, это имя почти не употреблялось — за исключением домашней церкви княгини: ее священники молились за здравие «рабы Божией Елены».

Прославляя первую в русской истории правительницу-христианку, летописец с неодобрением пишет о ее сыне: «Живяше же Ольга с сыном своим Святославом и учаше его креститися». Святослав же «не брежаше того ни во уши приимати, но аще кто хотяше креститися, не браняху, но ругахуся тому» (то есть, не желая слышать о собственном крещении, Святослав не запрещал другим принимать новую веру, но лишь ругал и укорял их). И «не послуша матере, творяше норовы поганьския» (то есть языческие обычаи){20}.

Со времени святой Ольги тема борьбы в древнем Киеве языческого и христианского начал почти на половину столетия станет одной из определяющих. Святослав проявил себя ревностным язычником, горячим противником христианства. И дело здесь не только в его видимом стремлении выйти из-под материнской опеки, настоять на своем.

Для Ольги и для Святослава отношения с христианством в корне различны. Ольга — вдова князя, мать князя, но не более того. Святослав же сам был князем. Мы уже достаточно говорили о существе княжеской власти на Руси, чтобы понять: князь просто физически не мог принять новую веру. Он был неразрывно связан с землею, с миром — как голова и тело одного существа, — являлся естественным и необходимым звеном, «венцом» общественного устройства. Для того, чтобы вырвать его из этой слитности с миром, нужны были какие-то чрезвычайные обстоятельства.

Князь мог по-разному относиться к новой вере. Мог благоволить ей — как это было при князе Игоре, в дружине которого состояло немало христиан и при котором в Киеве существовала соборная церковь пророка Ильи. Мог, наверное, даже принять крещение — но лишь внешне, как некий магический обряд, способный помочь в преодолении внезапно возникшего затруднения — так, согласно легенде, некогда поступил русский князь Бравлин в греческом городе Суроже в Крыму (впрочем, русский ли? и точно ли так поступил? — неизвестно). Язычество вообще, в силу присущего ему многобожия, терпимо относится к любой из религий, принимая в многочисленный пантеон своих божеств всякого нового бога и легко приспосабливая к своим нуждам всякий новый обряд. Но принять новую веру полностью, по-настоящему отринуться от веры предков, встать в своем ничтожестве перед Господом наравне с последним из своих подданных или даже рабов — это было бы для князя не просто гибельно, но противоестественно, кощунственно и, следовательно, невозможно. Именно так следует истолковывать помещенный в летописи ответ Святослава на увещевания его матери: «Как же я захочу ин закон принять, а дружина моя сему смеяться начнет?!»

В 961 году — возможно, еще до рождения Владимира — из Германии в Киев прибыл монах трирского монастыря Святого Максимина Адальберт, незадолго до этого поставленный в «епископы ругов» (то есть русов). Его приезду предшествовало упомянутое выше посольство княгини Ольги, просившей императора Отгона прислать епископа и священников для ее народа. Однако ожидавшегося крещения Руси не произошло. Миссия Адальберта закончилась крахом. Уже на следующий год ему пришлось покинуть Русь. С большим трудом избежав смертельной опасности, епископ спасся, но некоторые из его спутников были убиты{21}.

Что произошло в Киеве за два прошедших после отправки посольства года? Сам Адальберт обвинил во всем «королеву Елену»: по его мнению, посольство Ольги было заведомо лживым. Но какие цели могла преследовать княгиня? Едва ли она стремилась, скажем, к дискредитации немецкого духовенства. Надо полагать, что ее намерения были вполне серьезными. В условиях обострившихся противоречий с Византией (которые, кстати, не скрывает и летопись) Ольга действительно намеревалась создать церковную организацию на Руси под патронажем папского престола. Скорее, озлобление киевлян могло вызвать поведение самого Адальберта, его чрезмерная настойчивость в пропаганде нового учения. Но, как бы то ни было, очевидно: в 962 году в Киеве произошел резкий поворот в отношении к христианству, всплеск языческой реакции. И вплоть до самой смерти Святослава христианство будет оставаться в Киеве лишь более или менее терпимой религией чужаков.

Можно ли назвать события 962 года переворотом? И не связан ли этот переворот с личными пристрастиями язычника Святослава, с его выходом на первые роли в политической жизни древнего Киева? Вполне возможно. Под 964 годом летопись говорит о «возмужании» Святослава: «Князь Святослав, возросши и возмужавши…» И «возмужание» это, вероятнее всего, следует понимать не столько в физическом, сколько в политическом смысле.

Неудача предпринятого Ольгой «крещения Руси» ясно показала утрату ею незримых нитей государственного всевластия. Ольга подчинилась. Киевлянам ли, своему ли сыну — но подчинилась. Тем самым как бы признавая наконец-то превосходство Святослава. Однако чисто внешне в Киеве мало что изменилось. Кажется, и после 962–964 годов Святослав не занимался внутренними делами своей страны. Однажды настояв на своем и добившись успеха, он предоставил матери по-прежнему вести привычные ей дела. Его же заботило совсем иное. Все его усилия, все его недюжинные способности были направлены теперь на осуществление другой цели. И этой целью была война.

В X веке война нередко велась ради самой войны. Ибо именно война давала богатство и силу князю и дружине, давала челядь — рабов (главный предмет русского экспорта того времени), оружие, скот. Но вместе с тем с течением времени войны приобретали и чисто государственный характер, обеспечивая нормальную жизнедеятельность государства. Походы Олега и Игоря на Царьград завершились подписанием русско-византийских договоров — первых в истории Киевской Руси. Иным, уже мирным путем русская знать получала те же золото и серебро, ткани и всякое «узорочье» — на этот раз в виде «даней», которые по традиции выплачивала Византия находящимся с нею в мире «варварским» государствам, и в виде вывозимых русскими купцами из Царьграда «заморских» товаров, обмененных на продукты русского хозяйства — мед, воск, пушнину, а также рабов. Торговля находилась всецело в руках князя. Только он мог распоряжаться имевшимися излишками сельскохозяйственного продукта. Купеческие же предприятия того времени представляли собой оборотную сторону военных походов, а сами купцы — тех же воинов, способных с оружием в руках преодолеть громадный и опасный путь, разделяющий Русь и Византию. Византийская империя поглощала и избыток военной силы, начинавший представлять опасность для самого существования Русского государства — многочисленные отряды иноземных находников, искателей добычи, главным образом варягов, переходивших на службу к царьградским императорам. Взаимовыгодные отношения с Империей поддерживались в течение всего правления княгини Ольги.

Знаменитые походы князя Святослава — особенно поначалу — также решали вполне государственные задачи. Об этих походах следует рассказать особо. Хотя ни Владимир, ни его братья по малости лет не принимали в них никакого участия, военные предприятия их отца, несомненно, оказали на их судьбы огромное влияние. И, пожалуй, в наибольшей степени — на судьбу Владимира. Именно ему спустя десятилетия придется распутывать тугие политические узлы, завязанные его деятельным родителем.

В 964 году Святослав вступил в земли вятичей — славянского племенного союза, жившего в междуречье Оки и верхней Волги, единственного восточнославянского племени, остававшегося до поры вне поля зрения киевских правителей. Поход не принес ожидаемого результата. Вятичи отказались платить дань. И дело было не в них самих. Вятичи являлись данниками хазар — вековых противников Руси в Восточной Европе. Так, со спора о вятичской дани, разгорелся русско-хазарский конфликт, приведший к знаменитому хазарскому походу князя Святослава Игоревича.

К X веку Хазарский каганат уже пережил период своего расцвета. Его правители все еще контролировали значительные территории между Азовским (Сурожским) и Каспийским (Хазарским, или, по-русски, Хвалисским) морями — восточный Крым и Тамань, часть нынешнего Дагестана, нижний Дон и низовья Волги. Но немалую часть своих владений Хазария уже потеряла — особенно после появления в южнорусских степях кочевников-печенегов. Миновало и то время, когда дань хазарам выплачивали славянские племена — поляне, северяне и радимичи. Вятичи оставались последним восточнославянским племенем, зависимым от Каганата.

О русско-хазарских отношениях и о роли Хазарии в истории Руси написано немало. Особенно — в относительно недавнее время, когда вопросы эти приобрели не просто острый, но, я бы сказал, болезненный и неожиданно актуальный характер. В среде читающей и размышляющей на исторические темы русской публики получила распространение гипотеза о существовании в русской истории особого «хазарского ига», сродни более позднему монголо-татарскому. Если же принять во внимание тот в высшей степени необычный факт, что официальной (хотя и не единственной) религией в Хазарском каганате был иудаизм, то легко было прийти к выводу о существовании и «еврейского ига», в течение нескольких столетий удушавшего русский народ{22}.

Я думаю, что подобные представления — несомненное преувеличение. Бесспорен факт взимания дани хазарами с восточнославянских племен; бесспорно и то, что какое-то время хазары контролировали Киев. Об этом сообщают и древнерусские, и хазарские (еврейские) источники. Но выплата дани не означает закабаления. Даннические отношения не есть иго; они не затрагивают внутренних основ жизни общества, напротив, до какой-то степени обеспечивают ему определенное внутреннее равновесие. Не стоит переоценивать и тяжесть хазарской дани, носившей, вероятно, не столько экономический, сколько ритуально-символический характер. Разумеется, в условиях славянского язычества эти даннические отношения не могли иметь никакой религиозной окраски; напротив, число хазар-иудеев возрастет в Киеве после покорения Русью Хазарии.

Главное же заключается в том, что в зависимость от Хазарии попала не «Русь», не «Русская земля» и тем более не «русский народ», а отдельные славянские племена, не осознававшие на тот момент своего единства. Само вызревание государственности на поднепровском славянском юге происходило именно в рамках государственности хазарской и — одновременно — в противоборстве с нею. Можно сказать и так: именно о хазарский суверенитет оттачивался суверенитет русский. Не случайно поляне, северяне и радимичи — то есть именно те племена, которые являлись данниками хазар, — стали ядром «южной Руси», государственного образования под верховенством Киева, бывшего одним из двух центров образования единого Древнерусского государства{23}. Эта территория и станет впоследствии именоваться «Русской землей» (в узком значении) в отличие от северной — «Славянской». Знаменитая летописная легенда о «хазарской дани» киевских полян — первое зафиксированное летописью осознанное проявление славянами своей «русскости», своей этнической и политической самостоятельности. Не случайно и то, что киевские князья считали себя прямыми наследниками хазарских правителей — хазарский титул «каган» применялся к ним до конца XI века. Противоборство хазар и славян, а затем хазар и Руси продолжалось несколько веков — приблизительно с VIII и до середины X века. Хазарская война Святослава завершила более чем двухвековое противостояние.

Летопись датирует хазарский поход 965 годом. «В лето 6473, — читаем мы в «Повести временных лет», — иде Святослав на козары. Слышавши же козары, изидоша противу со князем своим каганом, и ступишася бити. И бывши брани, и одоле Святослав козаров, и град их Белу Вежю взя, и ясы победи, и касогы»{24}.

Русская рать двигалась, вероятно, знакомым путем — по Северскому Донцу или Дону. Здесь, в среднем течении Дона, стояла хазарская крепость Саркел — главный форпост хазарского могущества на северо-западе. Название «Саркел» можно перевести на русский язык как «белый (или, по-другому, желтый) дом»; русские называли ее Белой Вежей. Крепость выстроил для хазар в IX веке византийский инженер Петрона Каматир. Мощные, почти четырехметровой толщины стены, возвышавшиеся над ними башни служили для защиты северных рубежей Каганата не столько от кочевавших тогда поблизости венгров и печенегов, сколько от русичей, ставших главными противниками хазар в Подонье{25}. Именно Белая Вежа да лежавшая за нею Тьмуторокань, а не далекая прикаспийская столица Каганата Итиль, олицетворяли для русских Хазарию.

Вероятно, именно у стен «Белой крепости» была разбита армия кагана. Каган — верховный правитель Хазарского государства. Однако его роль была чисто символической, ритуальной. Едва ли он мог действительно стоять во главе войска. Подлинная власть в Хазарии принадлежала «царям», или «бекам», как их называли арабские писатели. Видимо, упоминаемый летописью хазарский «князь» и есть «царь» Хазарии.

Союзниками русских в этой войне стали тюрки-огузы (известные в русских летописях под именем торков) и, может быть, печенеги{26}. Действовали ли они совместно со Святославом, или самостоятельно, мы не знаем. Возможно, нападению тюрков подверглась восточная часть Каганата, прикаспийские области. Во всяком случае, судя по дальнейшим событиям, основа хазарского военного могущества была сломлена именно во время похода 965 года.

Разрушив Саркел и, наверное, оставив в нем свой гарнизон, Святослав двинулся дальше — вниз по Дону и на юг, вдоль побережья Азовского моря — к Тьмуторокани, знаменитому городу на Таманском полуострове, у устья реки Кубань. Русская Тьмуторокань, она же греческая Таматарха (или Матарха) и хазарский С-м-к-р-ц (Самкерц, или Самкуш) — древний город, выросший на месте античной Фанагории, — служила яблоком раздора между Византийской империей, Хазарией и Русью. Русское княжество существовало здесь по крайней мере во времена князя Игоря; однако позже, в ходе одной из русско-хазарских войн, город с округой вновь перешел к хазарам. Русское войско столкнулось не только с хазарским гарнизоном Тьмуторокани, но и с тогдашними союзниками хазар — аланами (ясами, предками нынешних осетин) и касогами (предками адыгских народов Северного Кавказа — адыгейцев, черкесов, кабардинцев). Все эти области, издавна тяготевшие к Тьмуторокани, были завоеваны Святославом; ясы и касоги стали данниками и насильными союзниками русского князя.

Надо полагать, что возвращение Тьмуторокани было одной из важнейших задач хазарского похода Святослава. Присоединив город к своим владениям, Святослав разворачивал свою внешнюю политику на юг и юго-запад и вновь открывал столь необходимый Руси выход к Черному морю — тому самому, которое в X веке слыло у соседних народов «Русским». Большая же часть Каганата, в том числе прикаспийские области у Итиля (Волги), кажется, не заинтересовали князя. Во всяком случае, на Каспий сам он не двинулся. Возможно, уже тогда его взгляды были обращены в противоположную сторону — к Дунаю и Балканам, а может быть, уже и к самому Царьграду.

Хазарии был нанесен сокрушительный удар. Но это еще не было окончательным разгромом, хотя до гибели Каганата оставалось около трех лет. То, что произошло позже, не поддается точному объяснению. В 968-м или в начале 969 года — когда все силы Святослава были прикованы к Дунаю — на Хазарию обрушился новый страшный удар неведомо откуда взявшейся русской рати. На этот раз русы прошли по всей территории Каганата — от старой столицы Самандара (в нынешнем Дагестане) до Итиля в устье Волги. Города были уничтожены, земли разорены, виноградники вырублены, население частью разбежалось, частью было уведено в плен. Нападению русов подверглись также Волжская Болгария и земли соседних с болгарами буртасов[5].{27}

Что это была за рать? Дружина ли Святослава, посланная им еще раз против давнего врага? Или полки какого-то иного, неизвестного нам по имени русского князя? Или же на Хазарию напали вольные, никому не подчинявшиеся «бродячие» русско-варяжские дружины? Источники не дают ответа на этот вопрос. В IX и X веках название «Русь» далеко не всегда означало известное нам Киевское государство. Немало других «Русей» разбросано было на карте Европы — от Черного и до Балтийского моря. Да и вообще название «Русь» не всегда имело определенный этнический смысл: для авторов того времени «Русь» могло значить и просто нечто чуждое, грозное и страшное, находящееся на неведомом и загадочном севере. Ясно одно: русские летописи молчат о втором разгроме Хазарии — точно так же, как молчат они и о других, более ранних южных походах Руси X века. И это молчание не позволяет нам связывать «хазарские» события 968–969 годов непосредственно с деятельностью киевского князя.

Ни Самандар, ни Итиль уже не смогли возродиться, хотя жители и попытались вернуться на пепелища. Разгром Каганата довершили тюрки-огузы. Вскоре в Хазарию вступили войска соседнего Хорезма. Хазарский каганат как государство перестал существовать. Пройдут десятилетия, и волны Каспия сомкнутся над некогда процветавшей столицей государства. Точно так же на долгие столетия мрак забвения покроет и всю историю Каганата. Имя хазар еще будет мелькать в русской истории в течение почти всего XI века. Но оно будет обозначать лишь подданных русских князей, обитавших в некогда хазарской Тьмуторокани. На европейских картах средневековья название «Газзария» («Хазария») закрепится за Крымом.

Однако мы забежали на несколько лет вперед. На исходе 965 года, после победоносного похода на Саркел и Тьмуторокань, Святослав с дружиной вернулся в Киев. И «приведе» к Киеву ясов и касогов, добавляет Новгородская летопись{28}.

Богатейшие восточные товары, золото, оружие, кони, верблюды, пленники и пленницы… Суета, оживление и радость, вызванные дележом привезенной добычи, наполнили стольный город Руси. Ясские и касожские женщины славились красотой и в Европе, и в Азии. Надо думать, многие из них пополнили гаремы знатных вельмож, а может быть, и самого князя. Христианка Ольга не одобряла брачные обычаи своего народа. Но вслух своего мнения, наверное, не высказывала. Святослав поступал так, как считал нужным; его бояре и дружинники — так же, в соответствии со своими убеждениями, а они были разными у христиан и язычников. Внуки Ольги были еще малы, поэтому разгул всеобщего ликования коснулся их только отчасти. Но роскошь переполняла княжеский терем, окружала и живших в нем юных княжичей. Это было торжество старой заповеди русских князей: золото и серебро добывают мечом, в бою, с помощью верной дружины. Но еще сильнее, чем богатство и роскошь, манила слава — та, ради которой славяне нередко готовы были отдать даже саму жизнь. Победы отца открывали детям путь, единственный достойный настоящего князя…

Год спустя киевская дружина вторично вторглась в земли вятичей. На этот раз их судьба была решена. Святослав победил вятичей на поле брани и возложил на них дань.

Так, казалось, были решены все острые внешнеполитические вопросы, беспокоившие Русское государство. Русь укрепилась на юге и на востоке. Союз с ясами и касогами усилил военную мощь Святослава. Печенеги держали мир и не беспокоили Русь, ибо Святослав и им внушил уважение к себе. Но это было лишь началом военных подвигов русского князя. Святослав готовился к новой войне. Противник в этой войне пока еще не был обозначен. Святослав ожидал случая, и случай не замедлил явиться.

Несомненно, за успехами Святослава внимательно следили в Константинополе. Правители Ромейской империи, изощренные в хитроумных дипломатических расчетах, с радостью должны были встретить известие о крушении своего старого недруга — Хазарского каганата. Но они вряд ли стали переоценивать это событие. К тому времени Каганат был уже слаб. Интересы двух держав по-настоящему сталкивались лишь в Крыму: несколькими десятилетиями раньше хазарские войска разорили Херсонес, главный город «византийского» Крыма, и прилегавшую к нему округу. Теперь же у восточного побережья Крыма появились русские дружины. Выход Руси к Черному морю не мог не беспокоить Империю. Святослав явно становился опасен для нее. За двадцать лет мирного правления Ольги византийцы успели позабыть о некогда страшившей их «русской угрозе» с севера. Мир, заключенный с князем Игорем, казался незыблемым. И в этих условиях Империя попыталась втянуть Святослава в решение своих собственных непростых проблем, одновременно отвлекая русского князя подальше от своих причерноморских владений.

В это время византийский престол занимал Никифор Фока. Прославленный полководец, знаменитый своей отвагой и поистине геркулесовой физической силой, он был не прирожденным императором (василевсом), но узурпатором престола. Вскоре после смерти императора Романа (по слухам, насильственной) Никифор, бывший тогда стратигом-автократором Азии (всей восточной половины Византийской империи), провозгласил себя василевсом ромеев и триумфально вступил в Константинополь, где воссел на царский престол и сочетался браком с вдовой Романа красавицей Феофано. Формально Никифор считался лишь соправителем малолетних Василия и Константина, «порфирородных» детей умершего василевса Романа и Феофано. Никифор был выдающимся военачальником, сумевшим одержать ряд внушительных побед и поднять военный престиж Византии. Однако полководческий талант не всегда соединяется с государственной мудростью. Никифор совершил немало ошибок в управлении Империей и со временем возбудил к себе неприязнь и даже ненависть многих соотечественников. Возможно, именно недостаточная проницательность Никифора во внешних делах и привела к неожиданному повороту, в корне изменившему жизнь как Византии, так и Древнерусского государства.

Ранней весной 967 года из Константинополя в Киев выехал личный посланник василевса Никифора патрикий Калокир. Он был родом из Херсонеса Таврического и, следовательно, неплохо знал как внутренние русские дела, так и общую обстановку вокруг Причерноморья. Непосредственным поводом к поездке в Киев послужили весьма необычные события, произошедшие незадолго до этого в византийской столице.

Случилось же вот что. Василеве Никифор принимал послов болгарского царя Петра, считавшегося другом Империи и к тому же женатого на византийской принцессе. Послы явились за ежегодной «данью» — так болгары (как, впрочем, и русские) называли регулярные выплаты византийского правительства соседним «варварским» народам. Казалось, ничто не предвещало внезапного разрыва. Василеве, однако, пребывал в мрачном состоянии духа. Едва послы объявили цель своего визита, как обычно спокойный и уравновешенный Никифор вспылил. Исполнившись гневом, он вскочил на ноги и воскликнул: «Горе ромеям, если они, словно рабы, принуждены платить дань грязному и низкому скифскому племени!» Рядом оказался отец императора патрикий Фока. «Неужели ты породил меня рабом? — загремел василевс, обращаясь к отцу. — Неужели я, самодержавный государь, покорюсь нищему и грязному племени?» Вне себя от бешенства, Никифор повелел отхлестать послов по щекам и выслать их из страны. «Идите, — кричал он, — и скажите своему вождю, покрытому шкурами и грызущему сырую кожу, что великий и могучий государь ромеев в скором времени придет сам в его страну и сполна воздаст дань, чтобы он, трижды раб от рождения, научился именовать повелителей ромеев своими господами, а не требовать с них податей, как с невольников!»{29}

Вспышка Никифора кажется тем более странной, что выплата «дани» была обычной практикой Византийской империи. Это обходилось гораздо дешевле, чем неизбежные войны с соседями. «Варвары» служили также «щитом» Империи, прикрывая греков от других, еще более страшных, врагов. Болгары, например, должны были препятствовать нападению на Империю венгров. Так что ничего зазорного в глазах византийцев не происходило. Напротив, общественное мнение всегда ценило усилия императоров по установлению подобных отношений с окрестными племенами.

Был ли гнев Никифора искусно разыгран? Или же он действительно был оскорблен и не думал о возможных последствиях? Не слишком ли дерзкой показалась ему речь послов, быть может, выбравших неверный тон или недостаточно почтительных к царскому достоинству Никифора? Так или иначе, но слова Никифора означали лишь одно — войну, безусловную и неизбежную. Причем войну с серьезным и на самом деле опасным противником. Всего за сорок лет до этого болгарские войска вторглись на территорию Империи, разгромили армию ромеев и угрожали самому Царствующему граду, а тогдашний болгарский царь Симеон претендовал на императорский престол. Впрочем, времена изменились. Болгария потеряла часть былого могущества. Византия же, напротив, оправилась от потрясений и при Никифоре заметно усилилась в военном отношении.

Как показали последующие события, Никифор не мог рассчитывать на собственные силы. Он давно уже был втянут в изнурительную войну с арабами — которую, кстати, вел довольно успешно. Одновременно продолжалась и другая война — с Германской империей, развернувшаяся в южной Италии. Совершив поход к границам Болгарского царства, поход, носивший скорее демонстративный, чем разведывательный, характер, и убедившись в сложности ведения войны в незнакомой гористой местности, василевс решил добиться победы другим путем. Посланный на Русь Калокир и должен был, по его задумке, привести против болгар русскую рать. Калокир двигался не налегке. Его сопровождал внушительный обоз, включавший, кроме прочего, предназначенное для русов золото — около 15 кентинариев (то есть около 455 килограммов). Для того времени сумма не столь уж большая. Никифор поскупился. Средний византийский наемник получал ежегодно 30 номисм золота. Суммы, привезенной Калокиром, хватило бы чуть больше, чем на три с половиной тысячи воинов. Святослав же должен был привести много больше. Впрочем, Никифор не нанимал Святослава, но лишь стремился задобрить его. Видимо, Калокиру было поручено ненавязчиво напомнить русскому князю о договоре, существовавшем между Русью и Византией. По этому договору Русь признала себя союзницей Империи и обязалась оказывать ей военную помощь в случае нападения неприятеля.

Калокир сумел завязать дружбу с «архонтом русов». Византийский историк Лев Диакон, от которого мы и знаем о подоплеке происходивших событий, объяснял уступчивость Святослава его жадностью к золоту. «Все скифское племя необычайно корыстолюбиво, в высшей степени алчно, падко и на подкупы, и на обещания», — разъяснял он{30}. Но, вероятно, дело было не только в золоте. Тем более что Святослав, по свидетельству русских летописей, проявлял полнейшее равнодушие к богатству.

Предложение Калокира пришлось по душе русскому князю другим. По словам Льва Диакона, Калокир уже тогда дал понять, что Империя не станет препятствовать установлению власти Святослава над всей Дунайской Болгарией. Действовал ли Калокир по указанию Никифора? Или это была его личная инициатива? Последнее более вероятно, особенно в свете того, что, как выяснится впоследствии, Калокир не оставлял мысли самому занять византийский престол. Для этого ему нужен был союзник, каковым и становился Святослав. Позднее в Константинополе стали известны некоторые подробности пребывания Калокира в Киеве. В частности, передавали, что в нарушение законов Империи и норм христианской Церкви патрикий совершил кощунственный акт, побратавшись с язычником Святославом.

Дунай издавна манил к себе киевских князей, начиная с легендарного Кия, основателя Киева и первого Полянского князя. По представлениям людей древней Руси, именно Дунай был родиной славян, колыбелью их истории. «Сели суть словени по Дунаеви, где есть ныне Угорская земля и Болгарская, и от тех словен разошлись по земле и прозвались именами своими» — так повествует древнейший киевский летописец о происхождении своего народа; с этих строк и начинается историческая часть «Повести временных лет».

Дунайские славяне, получившие имя болгар от завоевателей тюрков, пришедших с Волги и Урала, воспринимались киевскими славянами как ближайшие родичи. В этом отношении они немногим отличались, скажем, от древлян или дулебов и тиверцев — та же славянская речь («а язык словенский един»), те же общие исторические судьбы. Правда, болгары были христианами. Но языческая Русь хорошо знала христиан и не питала к ним особого почтения или страха. Имели болгары своего царя — но ведь свои правители были и у древлян, и у вятичей, что не помешало киевским князьям завоевать их. Царское же достоинство правителя болгар не могло не привлекать Святослава. Было Святославу известно о Болгарском царстве и другое — расположенное вблизи Византийской империи, оно вобрало в себя отблеск славы последней; владевший Болгарией как бы держал в своих руках меч, занесенный над Византией.

Какое-то время Святослав, вероятно, колебался. Однако сама судьба положила конец его раздумьям. Святослав увидел себя во сне повелителем страны болгар. Люди того времени смело отдавались судьбе. Пророчество, открывшееся во сне, было верно истолковано князем. Киевские дружины двинулись в поход на Дунай.

«Повесть временных лет» относит дунайский поход Святослава к 6475 (967/968) году. Однако точнее, вероятно, дата, названная византийским историком второй половины XI века Иоанном Скилицей, — по его словам, росы напали на Болгарию «на пятом году царствования Никифора, в августе месяце 11 индикта», то есть в августе 968 года{31}. Лев Диакон называет численность войска Святослава — не считая обоза, оно состояло из 60 тысяч «цветущих здоровьем мужей»: Святослав «поднял на войну все молодое поколение тавров» (так Лев именует киевских русов){32}.

Летние месяцы прошли в хлопотах и подготовке к войне. Главное было запастись оружием и ладьями. Провиант не заботил киевского князя. Приближалась осень — время жатвы, и Святослав справедливо рассчитывал, что войско сможет легко прокормиться в завоеванной стране.

Наступление русов развивалось стремительно. Миновав днепровские пороги, их ладьи вышли в Черное море и двинулись вдоль его северного побережья. За устьем Дуная начиналась страна болгар. Те спешно готовились к отражению натиска (едва ли не предупрежденные коварными византийцами). Болгарское войско должно было помешать высадке неприятеля. Однако уже первая битва показала полное превосходство русов. Стремительно выпрыгнув из челнов и выставив вперед щиты, они обрушились на оборонявшихся. Болгары отступили в беспорядке. Исход войны, по существу, был решен. Рассказывают, что царь болгар Петр, потрясенный бегством своего войска, был поражен эпилептическим припадком и вскоре умер{33}. Восемьдесят болгарских городов — если это не преувеличение летописца — покорились Святославу. Так он стал полным хозяином всей северной части Болгарского царства.

Первая половина замысла императора Никифора казалась выполненной блестяще. Разгромленное Болгарское государство не представляло теперь никакой угрозы для Византии. Но дальнейшее развитие событий, а особенно та легкость, с которой Святослав добился успеха, беспокоили Константинополь. Становилось ясно, что русский князь не станет торопиться с возвращением на Русь. К этому времени, а может быть и раньше, раскрылась двойная игра патрикия Калокира. Все это делало Святослава еще более опасным для Империи, нежели побежденные им болгары. Император Никифор, верный обычной практике византийских василевсов стравливать между собой своих собственных врагов, поддерживая то одну, то другую сторону, предпринял шаги к возможному сближению с Болгарией. Собственно, возможность такого сближения стали нащупывать уже вскоре после разрыва. Еще в июне 968 года, более чем за месяц до появления Святослава на Дунае, в Константинополе любезно встречали послов болгарского царя{34}.

Поворот в политике Константинополя, должно быть, не сильно беспокоил русского князя. Вероятно, перспектива войны с Византией стала для него вполне ясной. Беда, однако, пришла совсем с другой стороны. Уязвимое место Святослава оказалось не в Болгарии, а на Руси, точнее, в Киеве, куда и надлежит нам теперь обратить свои взоры.


После ухода Святослава на Дунай его дети остались в Киеве с Ольгой — вновь, как и во время предыдущих отлучек своего отца. Ярополку исполнилось десять лет или немного больше; Олег и Владимир были еще младше. Ольга воспитывала внуков и, вероятно, по-своему обучала тому, как следует управлять государством. Можно предполагать, что исподволь она знакомила их и с таинствами христианской веры. Исподволь — потому что, узнай об этом Святослав, он бы разгневался. Впрочем, все это, наверное, относилось к Ярополку и Олегу — едва ли нелюбимый Владимир был обласкан заботами и наставлениями своей бабки.

По-прежнему Ольга держала в своих руках нити управления страной. Но простирались эти нити не так далеко, как ей бы хотелось, да и руки были уже не те. Возраст и болезни брали свое. Воевавший в Болгарии Святослав не интересовался делами даже родного Киева — тем более других, более отдаленных земель своей державы. К концу жизни Ольга с горечью видела, что многие из ее начинаний шли прахом. Война отодвигала князя от Киева, превращала Киев из стольного града в захолустье. Главное же, Ольгу и киевлян беспокоило то, что их город остался практически без защиты. В Киеве не было не только князя, но и полноценной дружины.

Зима и весна не вызывали тревоги. Рыхлый тяжелый снег, а затем распутица надежно защищали город от вторжений извне. Но в марте таял снег, в апреле-мае наливались травы в южнорусских степях, а значит, наливались силой и кони обитателей этих степей — кочевников. На исходе весны степи таили в себе несомненную опасность, и у этой опасности имелось свое имя — печенеги.

К середине X века отношения русских князей с печенегами большей частью были мирными. И князь Игорь, и его сын Святослав считали их своими союзниками и даже привлекали к совместной борьбе с общими врагами. Но мир был непрочен. Печенеги кочевали всего в одном-двух днях пути от русских земель и могли внезапно появиться у стен Киева или какого-либо другого русского города. Сами же они были почти неуловимы. Не случайно византийский император-писатель Константин Багрянородный, автор знаменитого трактата «Об управлении Империей», написанного для его сына Романа и последующих василевсов, указывал: «Знай, что и росы озабочены тем, чтобы иметь мир с пачинакитами» (то есть с печенегами). Даже «против удаленных от их пределов врагов росы вообще отправляться не могут, если не находятся в мире с пачинакитами, так как пачинакиты имеют возможность — в то время, когда росы удалятся от своих, — напав, все у них уничтожить и разорить. Поэтому росы всегда питают особую заботу, чтобы не понести от них вреда, ибо силен этот народ, привлекать их к союзу и получать от них помощь, так чтобы от их вражды избавляться и помощью пользоваться» (эти слова писались в начале 50-х годов X века){35}.

Нет сомнений, что перед уходом из Киева Святослав подтвердил мир с печенегами. Но Печенежская земля была разделена между несколькими ордами или родами (Константин называет их «фемами»). Каждой принадлежала своя территория, и действовали они, вероятно, также самостоятельно. Мир с одной из «фем» не означал мира со всей Печенежской землей. В начале 50-х годов вблизи Руси кочевали две печенежские орды — «фемы» «Харавои» и «Иавдиертим» (или «Иртим»). Два десятилетия спустя места кочевий могли и измениться. Устойчивости русско-печенежских отношений мешало и то обстоятельство, что печенеги не только представляли самостоятельную политическую силу, но и являлись в определенной степени орудием политики византийских императоров. Согласно трактату Константина Багрянородного, с 50-х годов X века во всей восточной политике Империи была сделана ставка именно на союз с печенегами. (Не случайно с рекомендаций о том, как можно использовать печенегов в борьбе с хазарами, болгарами, венграми и Русью, начинается трактат «Об управлении Империей».)

Так или иначе, но в конце весны 969 года случилось то, чего, наверное, больше всего опасалась Ольга. Печенеги нарушили мир с Русью и неожиданно подступили к Киеву. «И обступили печенеги город в силе великой, — сообщает летопись под 6476 (968/969) годом, — бесчисленное множество их было около града. И нельзя было людям ни выбраться из города, ни вести послать»{36}. Среди осажденных оказались Ольга и трое княжичей — Ярополк, Олег и Владимир.

Среди историков установилось твердое мнение, что натиск печенегов на Киев явился следствием дипломатических усилий Константинополя: стремясь отвлечь внимание Святослава теперь уже от Болгарии, они подтолкнули печенегов к войне с Русью. Во всяком случае, все получилось в точности так, как рекомендовал император Константин.

Вероятно, в первый раз видел Владимир тех, с кем предстояло ему впоследствии воевать более двадцати лет. «Темные брюнеты, с совершенно бритыми бородами», бедно одетые, — такими описывал печенегов арабский путешественник и дипломат X века Ахмед Ибн Фадлан{37}. Впрочем, брили свои бороды и русы. Гораздо сильнее поражало в печенегах другое. Они как бы сроднились с лошадьми, все были верхом. У стен Киева внезапно возник целый город из кибиток. Отовсюду неслись ржание лошадей, рев верблюдов, крики мужчин и женщин (ибо женщины и во время войн следовали за своими мужьями). В сторону осажденных летели тучи стрел, выпускавшихся из небольших луков, непохожих на те, которыми пользовались славяне. Киевлянам открылся совсем иной мир — непонятный и потому страшный.

Если Владимир и его братья видели печенегов впервые, то были в Киеве и такие, кто хорошо знал их прежде, и даже те, кому пришлось какое-то время пожить среди этого племени. Речь идет о заложниках. В те времена практически все межплеменные или межгосударственные вопросы решались путем обмена договаривающихся сторон заложниками. Отправляясь к печенегам для торговли (а русы покупали у них коров, овец и коней) или для заключения мира, непременно брали «талей» (заложников) — это обеспечивало посольству безопасность. В свою очередь, и печенеги требовали таких же заложников для себя. Среди заложников преобладали люди знатного происхождения, нередко ими оказывались дети.

Неизвестно, насколько затянулась осада Киева. Известно лишь, что следствием ее стал голод. Весна и начало лета всегда истощают силы людей. То, что запасено на зиму, съедено; новый урожай еще не созрел. Отрезанный от округи Киев не мог держаться долго. К тяготам голода прибавилась и более жестокая напасть — жажда, вызванная, видимо, засушливыми маем и июнем. Самое же страшное заключалось в том, что не было никакой возможности сообщить о случившейся беде князю Святославу. Город был обречен, и надеяться было не на кого.

Правда, через какое-то время к противоположной стороне Днепра подошла дружина Претича, одного из воевод Святослава, оставленных им на Руси. Вооруженные люди остановились в виду Киева. Но помочь осажденным они не могли. Дружина была слишком малочисленной. К тому же Претич не знал о том, что происходило в Киеве. Возможно, он надеялся, что киевляне давно дали знать Святославу о печенежском набеге, и терпеливо поджидал князя. Ольга, уже больная, оказалась бессильной что-либо предпринять. Ни дружины, ни даже возможности связаться с сыном или его воеводой у нее не было. Из близких к ней людей не нашлось никого, кто бы смог встать во главе города. Власть, выпавшую из рук княжеской семьи, подхватило вече. Две ветви власти — как это бывает в критические минуты — как бы поменялись местами. Собравшиеся на вече люди сами решили судьбу города, и решение было трагическим. Город надлежало сдать печенегам. Как полагается, была выговорена отсрочка — но безнадежно короткая, менее суток, до утра следующего дня. Голос княгини во время принятия этого решения, видимо, даже не прозвучал.

Как пережили Ольга и ее внуки эти драматические дни, одни из самых тяжелых в их жизни, можно только догадываться. Ольга молилась, уповая на помощь своего Бога. Княжичи были лишены даже этой надежды — ибо их боги редко вмешивались в людские дела, да и ублажать их было уже нечем.

Вот что рассказывает о случившемся предание, записанное в «Повести временных лет»{38}:

«Изнемогли люди [в Киеве] от голода и жажды. [И] собрались люди той стороны Днепра (дружина Претича. — А. К.) в ладьях, и стояли на том берегу. И нельзя было ни из них кому-либо проникнуть в Киев, ни из города к ним. И опечалились люди в граде, и сказали: “Нет ли кого-нибудь, кто бы смог перебраться на ту сторону и сказать им: если не подступите к утру [к городу], сдадимся печенегам?” И сказал один отрок: “Я проберусь”. И сказали ему: “Иди”. Он же вышел из города с уздечкой и побежал между печенегами, спрашивая, не видел ли кто-нибудь коня. Ибо знал он попеченежски, и принимали его за своего. А когда приблизился к реке, скинул порты, и бросился в Днепр, и побрел в брод. Печенеги же, увидев, устремились за ним, стреляя в него, но не смогли ничего ему сделать. Те же с другого берега увидели его и поплыли в ладье к нему, и взяли его в ладью, и привезли его к дружине. И сказал им отрок: “Если не подступитесь к утру к городу, хотят люди сдаться печенегам”. Сказал же воевода их по имени Претич: “Подступим к утру в ладьях и, взяв княгиню и княжичей, умчим их на этот берег. Если не сделаем так, погубит нас Святослав”».

Юноша, отважившийся на подвиг, по всей видимости, был некогда одним из заложников, побывавших у печенегов, — этим и объясняется его знание печенежского языка. Речь же Претича ясно показывает, что именно представлялось жизненно важным для русичей того времени. Не угроза падения Киева, но угроза пленения княжеской семьи заставила выступить воинов; именно за это пришлось бы им отвечать перед Святославом.

На следующее утро, перед рассветом (а светает в это время года совсем рано), люди Претича сели в ладьи и громко затрубили. Осажденные из города откликнулись им. Произошло чудо: «Печенеги же подумали, что князь пришел, и побежали от города врассыпную. И вышла Ольга с внуками и с людьми к ладьям», — рассказывает летопись и приводит далее удивительный факт братания русского воеводы с печенежским князем. «Князь же печенежский, увидев это, возвратился один к воеводе Претичу и спросил: “Кто это пришел?” И ответил [тот] ему: “Ладья (в другом списке — «люди». — А. К.) с той стороны”. И спросил князь печенежский: “А ты не князь ли?” Тот отвечал: “Я — муж его и пришел в сторожех[6], а за мною идет полк с князем — бесчисленное множество”. Говорил так, грозя им. Князь же печенежский сказал Претичу: “Будь мне друг”. Тот отвечал: “Будет так”. И подали руки друг другу, и отдал печенежский князь Претичу коня, саблю и стрелы, тот же дал ему доспехи, щит и меч. И отступили печенеги от града». Отступили, впрочем, совсем недалеко — так, что «нельзя было коня напоить в Лыбеди из-за печенегов». Но главное все же было сделано, потому что, воспользовавшись замешательством врага, киевляне сумели отправить вестника князю Святославу на Дунай. Так благодаря находчивости воеводы Претича и мужеству безымянного киевского отрока Владимир и его братья избежали плена, а может быть, даже смерти.

В еще большей мере спасла Киев громкая слава, превратившая даже имя Святослава в грозное оружие. Теперь же, получив известие из Руси, сам князь поспешил домой. Горькие слова услышал он от посланцев родного города. Ибо киевляне велели передать князю так: «Ты, княже, чужой земли ищешь и о ней заботишься, а своею пренебрегаешь. Едва не взяли нас печенеги, и матерь твою, и детей твоих. Если не придешь и не оборонишь нас, то опять возьмут нас. Или не жаль тебе ни отчины твоей, ни матери старой, ни детей своих?»

Оставив большую часть войска в Болгарии, Святослав с малой дружиной вернулся в Киев. «И, придя в Киев, целовал мать свою и детей своих, и печалился о бывшем от печенегов». А затем, соединившись с дружиной Претича и, может быть, с какими-нибудь другими военными отрядами, оттеснил печенегов в степи. Битвы, похоже, не было. Во всяком случае, летописи ограничиваются формулой: «И прогна печенеги в поле, и бысть мир». Да и времени для серьезной войны хронология событий не оставляет. Все происходило стремительно — в течение июня и самого начала июля.

К этому времени Ольга была уже при смерти. Рассказывая о пребывании Святослава в Киеве, летописец воссоздает такой диалог между князем и его матерью:

«Сказал Святослав матери своей и боярам своим: “Не любо мне в Киеве быть. Хочу жить в Переяславце на Дунае, ибо там — середина земли моей, ибо туда сходятся все блага: от Грек — злато, паволоки[7], вина и плоды различные; от Чех же и от Венгров — серебро и кони, из Руси же — скора[8] и воск, мед и челядь”. Отвечала ему Ольга: “Видишь меня, в болезни пребывающую? Куда же хочешь идти от меня? — ибо уже она разболелась… — Погреби меня и иди, куда хочешь”».

Если верить преданию, записанному в «Повести временных лет», разговор этот состоялся всего за три дня до смерти княгини. Святослав открыто обозначил свой выбор. Киев и Русь не входили в расчет князя и более не интересовали его. Отсрочка же, испрошенная Ольгой, оказалась невелика.

11 июля 969 года Ольга скончалась. (Дата ее смерти сохранилась в церковной традиции как день празднования памяти блаженной княгини.) По оставленному ею завещанию, ее должны были похоронить по христианскому обычаю — она просила не насыпать курган над могилой и не совершать тризну — ритуальный пир с обильными жертвоприношениями. «То была предвозвестница христианской земле — словно денница пред солнцем и словно заря пред светом. Она сияла, как луна в ночи — так и она светилась среди неверных человеков…» — прославлял много позже летописец-монах блаженную княгиню{39}.

Хоронил Ольгу христианский священник, бывший при ней и прежде. Ее отпевали в церкви (может быть, домашней), а затем с пением положенных песнопений и с чтением обычных молитв предали земле. Гроб с телом княгини опустили в вырытую заранее яму и засыпали землей. Это было необычно и странно для киевлян, привыкших к совсем другому ритуалу погребения (особенно, если хоронили членов княжеской семьи).

Святослав и его дети присутствовали на похоронах. Может быть, и раньше, случайно, слышал Владимир христианское богослужение. Но тогда оно никак не откладывалось в его сознании. Теперь же он сам участвовал в странном и чуждом ему ритуале. Неизвестно, на каком языке читал свои молитвы пресвитер. Может быть, и на греческом — ведь именно в Греции приняла княгиня святое крещение. Но даже если славянская речь звучала в его устах, она едва ли была понятна княжичу. Он, конечно, различал слова, но общий смысл ускользал от него.

Владимир не любил бабки и потому вряд ли мог искренне переживать ее смерть. Торжественность богослужения, величественность того, что происходило, не передавались ему. Перед Владимиром совершалось действие, которого он не понимал и которое оставляло неприятный осадок в его душе. Таким, наверное, надолго осталось впечатление Владимира о христианской вере — нечто чужое, угнетающее, тягостное…

Владимир, конечно, не знал, что смерть Ольги открывала новый этап его биографии. Еще ребенок, он выходил на авансцену истории, превращался в самостоятельную политическую фигуру, реально действующее лицо. Впрочем, как мы увидим, и этот новый этап его жизни останется пока еще очень темным, почти не освещенным историческими свидетельствами и документами.


Глава третья.

НОВГОРОД

Владимир Святой

На рис. — украшение скандинавского типа, найденное на Городище, близ Новгорода. IX–X вв. 

Смерть Ольги освободила Святослава от последних обязательств перед киевлянами. Теперь он мог возвращаться на Дунай, куда спешно влекли его дела. Но прежде, чем покинуть Русь, Святославу предстояло обустроить ее, навести в ней порядок. Русь оставалась не просто окраиной вновь создаваемой им державы, но его главным оплотом, «тылом», откуда уводил он воинов для своей дружины и куда мог вернуться в случае неуспеха. От того, насколько надежен будет этот «тыл», зависели будущие успехи князя.

Святослав выбрал наиболее простой и естественный путь удержания Руси в повиновении. Он разделил Русскую землю между своими сыновьями. Каждый становился князем, полновластным в своем княжении, но каждый при этом оставался сыном, во всем послушным отцу.

На киевский престол был посажен старший, Ярополк. Мы не знаем, кто из отцовских воевод или «думцев» должен был править городом вместе с Ярополком (до времени следовало бы сказать: вместо Ярополка). В том, что такой человек имелся, сомнений не возникает — юный князь пока еще не был готов к самостоятельному правлению. Ближайшие воеводы (например, Свенельд) нужны были Святославу на Дунае. В Киеве, видимо, оставляли тех, кто поплоше. Позже рядом с Ярополком мы встретим воеводу Блуда; может быть, именно он был выбран княжичу «в место отца».

Второго сына, Олега, Святослав посадил «в Деревех» (то есть в Древлянской земле). Знаменитые «мести» княгини Ольги нанесли Древлянской земле жестокий и, казалось, непоправимый урон. Но, видимо, в силу обычая, она считалась второй по значению в Русском государстве.

Участь же третьего сына Святослава, Владимира, пока не была определена. И снова мы видим, как будто само Провидение вмешивается в его судьбу — все произошло помимо его воли и даже помимо воли Святослава. Во всяком случае, так рассказывает предание, сохраненное «Повестью временных лет»{40}. Согласно этому преданию, в то самое время, когда Святослав делил Русскую землю между Ярополком и Олегом, в Киев явились послы из Новгорода, видимо, наслышанные о пребывании Святослава на Руси. Пришли же они просить себе князя. «Аще не пойдете к нам, — говорили новгородцы, — то налезем князя собе» (то есть сами, на стороне, найдем для себя князя).

Смысл угрозы вполне ясен. Новгородцы нуждались в князе: его присутствие делало их полноправными в Русском государстве, ставило в равное положение с Киевом и Древлянской землей. В противном случае новгородцы угрожали разрывом с Киевом и выходом из состава Русского государства.

Святослав, однако, не воспринял их угрозу. «А бы пошел кто к вам?» — отвечал он насмешливым вопросом. «И отпреся (то есть отказались. — А. К.) Ярополк и Олег».

Некогда (вероятно, еще младенцем) Святослав сам сидел на княжении в Новгороде{41}. Он, конечно, помнил об этом эпизоде своей биографии, как помнил и о том, что Новгород был родиной его отца Игоря. Где-то на севере Руси родилась и мать князя Ольга. Однако теперь Новгород ничем не привлекал его. Устремленный на юг, к Дунаю и далее к Царыраду, Святослав сознательно отказывался от Северной Руси. Киев и Поднепровье оставались «тылом», окраиной; то, что лежало еще севернее, очевидно, выходило за пределы геополитических интересов князя. Ярополк и Олег, которым для видимости предложили новгородское княжение, не посмели перечить отцу. Да по малости лет они и не могли этого сделать.

Ответ Святослава означал неизбежный распад Руси в ее старых пределах. Но — по крайней мере, формально — распада не произошло. У Святослава был еще один сын — Владимир. Именно ему и предстояло стать главным действующим лицом в разворачивающихся событиях. В княжеские разделы сумел вмешаться его предприимчивый и энергичный родич — дядя по матери Добрыня. Судьба племянника, естественно, чрезвычайно беспокоила его — ведь от нее напрямую зависело его собственное возвышение или падение. И Добрыня каким-то образом смог переговорить с новгородцами. Его вмешательство оказалось решающим:

«Сказал Добрыня (новгородцам. — А. К.): “Просите Владимира себе”… И сказали новгородцы Святославу: “Дай нам Владимира”; тот же отвечал им: “Вот он вам”. И взяли новгородцы Владимира к себе. И пошел Владимир с Добрынею, дядей своим, к Новгороду…»

Этот эпизод стал переломным в биографии Владимира и во многом определил его последующую судьбу государственного деятеля. Именно в Новгороде Владимир становится правителем, не княжичем, но князем, и — как брат братьям — равным Ярополку и Олегу. (Принцип старшинства братьев относительно друг друга в то время, в отличие от последующего, не имел большого значения.) Владимир оказался даже в более выигрышном положении, нежели его братья. Киев и в меньшей степени Древлянская земля, а значит, Ярополк и отчасти Олег, в последующем будут ощущать на себе пристальное внимание Святослава; им (особенно Ярополку) придется жить в постоянном ожидании его возможного возвращения в родной город. Новгород же, к которому Святослав выказал столь явное равнодушие, стал действительно независимым и самостоятельным. Следовательно, действительную независимость от отца и братьев получал и Владимир.


Летом 969 года Владимир покинул Киев. Ему предстояло проплыть по знаменитому пути, шедшему «из Варяг в Греки». Этот путь подробно описывал киевский летописец: «…по Днепру, а в верховьях Днепра — волоком до Ловати, а по Ловати — в Ильмень, озеро великое, а из того озера вытекает река Волхов…» Согласно легенде, первым по Днепру до Ильменя проследовал святой апостол Андрей, направлявшийся столь кружным путем из Черного моря в Рим; впрочем, во времена Владимира этой легенды, кажется, никто не знал. Позднее, уже в историческую эпоху Руси, по тому же пути, только наоборот, из Новгорода в Киев, устремились варяжские военные отряды — сначала Аскольда и Дира, затем — Олега и Игоря. Но в первую очередь это был торговый путь. Обычно весной из Новгорода, Смоленска и других городов к Киеву направлялись ладьи-однодеревки. Сами лодки, а также те товары, которые везли на них, продавали в Киеве для последующей отправки в Византию. В летние месяцы путь был менее оживленным. Но и летом струги Владимира наверняка встречали лодки, спешившие им навстречу, или обгоняли те, которые двигались в одном с ними направлении.

Плыть приходилось против течения, с полной нагрузкой для гребцов. После города кривичей Смоленска, в верховьях Днепра, начиналась сложная система волоков, связывавшая между собой множество рек и речек — Двину, Тороггу, Желну и другие. Иные из волоков тянулись на десятки верст. Новгородцам путь был хорошо знаком. Знали они и людей, живших в городках и селениях, лежавших на пути. В свою очередь, и их уже ждали на погостах — пристанищах для торговых людей («гостей»); таких погостов немало встречалось, особенно в местах волоков. Весть о том, что Новгороду везут своего князя — хотя и отрока, но истинного сына самого Святослава, — конечно, обгоняла путников.

Люди древней Руси жили в согласии с природой. Поклонялись стихиям — небу, огню, воде; источникам, рекам и озерам. Вода давала многое человеку, а если вдуматься, то почти все — еду и питье, здоровье и силу; кроме того, реки служили дорогой, удобной летом и зимой, связывавшей человека с окольным миром. Вся жизнь древнерусского человека была сосредоточена у воды — на берегах озер и рек. Но воду не только любили. Ее и боялись — ибо река или озеро могли легко утянуть в свои глубины любого, дерзнувшего плыть по их поверхности. Как всякая не подвластная человеку сила, река требовала особых даров и подношений. Дарением жертвы путник обозначал свое единение с обитателями водной стихии, задабривал и благодарил их. В жертву приносили то, чем богат был путник, — чаще еду: хлеб, мясо животных или птиц, которых для этой цели нарочно брали с собой.

Все было внове Владимиру во время этого путешествия. В первый раз мог он по-настоящему почувствовать величие Руси, растворяющей в себе всякого путника. Сколько плыли — а вокруг тянулся нескончаемый лес, лишь кое-где расчищенный для пашни. И как ничтожны казались следы вмешательства человеческих рук по сравнению с безбрежием девственной природы. Это величие не подавляло человека того времени, как оно, наверное, подавляло бы нас, оторвавшихся от своих корней. Но оно заставляло помнить о том, что сам по себе человек мал, что мир вокруг него неизмеримо силен и страшен — даже если этот человек князь и повелевает другими людьми. Оно учило простой мудрости бытия: живи по законам и обычаям предков — тех, которые уже растворились в окружающем мире и прошли огненной дорогой к благодатным нескудным пажитям, ни в чем не отступайся от них — и тогда этот мир примет тебя, даст тебе силу и волю. Ведь ты — плоть от его плоти, малая частичка его, и в тебе — часть его силы и величия…

Где-то к концу лета достигли Ловати. Здесь начиналась Новгородская земля. Новгородцы в пояс поклонились мальчику, вышедшему на берег. Отныне и они, и самый берег этот принадлежали ему. В родных пределах и плыть стало гораздо легче: река сама несла челны туда, куда было нужно. Вскоре, прижимаясь к берегу, миновали великое озеро Ильмень и вошли в Волхов. У самых истоков могучей реки лежал Новгород, в котором Владимиру предстояло княжить[9].{42}

На другой стороне Волхова было расположено капище — языческое святилище. Пройдет несколько лет, и по приказу Владимира Добрыня поставит на этом месте деревянный идол Перуна, отчего местность получит название Перынь. Но святилище существовало и раньше, до Владимира. Князь-отрок не мог миновать его, не принеся заготовленную жертву, не приобщившись к древним священным покровителям и защитникам здешней земли.

А земля эта многим отличалась от Киевской. Жестче и холоднее был климат. Раньше начиналась осень, дольше длилась зима. Даже реки текли к северу, а не к югу.

По преданию, Новгородскую крепость построил Рюрик, первый новгородский князь, пришедший из-за моря. Сначала он обосновался в Ладоге, а затем спустился вниз «ко Илмерю» (Ильменю), «и срубил городок над Волховом, и прозвал его Новгород». Выбранное им место оказалось на редкость удачным. Здесь были легкие для пахоты земли (подобных им нет во всей обширной Новгородской волости), но главное, отсюда шли торговые пути на север, юг, запад и восток. Очень скоро торговля стала главным занятием новгородцев.

Дома здесь строили из бревен, как правило, высокими, с подклетью, подальше от холодной, сырой земли. Землянок, какие встречались в Киеве, не было вовсе. Из бревен клали и мостовые. Для киевлянина той поры Днепр казался могучей, почти непреодолимой преградой. Новгородцы же давно свыклись со своей своенравной рекой и без труда переправлялись в обе стороны. У берега теснилось множество челнов, а может быть, существовал и наплавной мост через Волхов.

Отличались от киевлян и сами новгородцы. Их предки пришли на берега Ильмень-озера с запада, из Прибалтики — другим путем, нежели остальные славяне. С западнославянскими землями, Прибалтикой и Скандинавией Новгород был связан теснее, чем с Поднепровьем, даже во времена Владимира (а может быть, даже особенно во времена Владимира, когда Киев на время перестал исполнять по отношению к Новгороду административные функции).

В низовьях Волхова, у впадения его в великое озеро Нево (Ладожское), располагалась Ладога — северные ворота Восточной Европы. Этот город издавна облюбовали скандинавы и выходцы из других районов Балтии. До Ладоги по «Варяжскому» (Балтийскому) морю плыли на морских судах, а дальше приходилось пересаживаться на плоскодонные ладьи. Новгород был первым собственно русским городом на этом пути; от него уходил и разветвлялся дальше великий торговый путь в страны Востока, Киев и Византию.

В Новгороде очень рано возникли иноземные «дворы». На улицах куда чаще, чем в Киеве, звучала заморская речь. Нередкими были диковинные товары, которые в Киеве могли позволить себе лишь князь и его ближайшее окружение.

Здесь совсем не прижилось христианство, распространенное среди верхушки киевского общества. Поклонялись языческим богам и прежде всех — дружинному богу Перуну. Имелись, правда, и дворы христиан и даже какой-то храм, наверное, для приезжих из христианских стран. Но христиан не любили.

То, что их князь отрок, с самого начала должно было прийтись новгородцам по нраву. Владимиру предстояло расти на их глазах; со временем он мог стать истинным новгородцем, готовым постоять за свой город. Но ожиданиям не суждено было сбыться. Владимир, хотя и сжился с Новгородом, не забывал Киева и, конечно, мечтал о «золотом» княжеском престоле «матери городов русских».

Настоящим правителем города стал в эти годы Добрыня. Он вознесся стремительно, из дядьки-воспитателя нелюбимого всеми княжича сделавшись повелителем главного города русского Севера. Его слово оставалось решающим для Владимира. Новгородские бояре и думать не могли о соперничестве с Добрыней во влиянии на своего князя.

Новгород при Владимире жил своей жизнью. Вести из Руси доходили до него — но скупые и к тому же с опозданием. Совсем немногое — из вторых, а то и третьих уст — было известно в Новгороде о Святославе и о его великой войне на Балканах. А между тем ход этой войны должен был серьезно повлиять на судьбу города и его князя.


Той же осенью 969 года Святослав вернулся в Болгарию. Худые вести, которые он получил еще в Киеве, полностью подтвердились. Болгары восстали против завоевателей и, пользуясь отсутствием Святослава, выбили русов из нескольких крепостей[10]. Император Никифор заключил с болгарами военный союз, скрепить который должен был брак двух болгарских царевен с сыновьями покойного императора Романа — Василием и Константином (им было тогда соответственно тринадцать и десять лет). Осенью царевны вместе с болгарским посольством, умолявшим императора о помощи против русов, прибыли в Константинополь.

Святослав ответил болгарам немедленной и жестокой расправой. Восстание было расценено им как «измена» — ибо в глазах Святослава болгары стали его законными подданными и карать или миловать их он был волен по-своему. Святослав одолел болгар в битве. Согласно свидетельству византийского историка Льва Диакона, «объятых ужасом испуганных мисян (так Лев называет болгар. — А. К.) он умерщвлял с природной жестокостью: говорят, что, с бою взяв Филиппополь (современный Пловдив. — А. К.), он… посадил на кол двадцать тысяч оставшихся в городе жителей и тем самым смирил и обуздал всякое сопротивление и обеспечил покорность»{43}. Число жертв филиппопольской резни, может быть, преувеличено греческим хронистом, но самый факт не вызывает сомнений. Город надолго обезлюдел. И, видимо, не он один. «И поиде Святослав… воюя и грады разбивая, яже стоять и до днешняго дне пусты», — свидетельствует об этом периоде войны «Повесть временных лет».

Потопив в крови сопротивление болгар, Святослав был готов начинать войну с Византией. К этому времени он заключил союз с одной из печенежских «фем» и привлек печенегов в свое войско. Такой же союз, возможно, был заключен с венграми, давними врагами Империи. И те, и другие были прирожденными всадниками. Это делало их необыкновенно полезными Святославу, чья собственная дружина состояла в основном из пеших ратников. Насильно были привлечены в армию и покоренные болгары.

В свою очередь, готовился к войне и император Никифор. Он спешно снаряжал пешее войско, собирал и обучал конницу, в том числе и тяжелую, с ног до головы закованную в броню.

На поле брани Никифор чувствовал себя увереннее, нежели на троне. Он уже предчувствовал радость сражения, надеясь на победу ромеев, но… «Небольшой толчок может поколебать судьбу человека», которая «висит на тонкой нити и часто обращается в противоположность», — глубокомысленно заметил Лев Диакон, сообщая о гибели императора Никифора Фоки в ночь с 10 на 11 декабря 969 года. Его убили в собственной опочивальне, во время сна. Убийцы скрывались в самом дворце Никифора — на женской половине, в покоях императрицы Феофано. (Молва приписывала этой женщине смерть по крайней мере трех императоров, двое из которых были ее мужьями, а один — свекром.) На византийский престол взошел новый узурпатор — Иоанн, прозванный Цимисхием (это прозвище, означающее в переводе с армянского языка «туфелька», он получил за свой небольшой рост). Формально Иоанн, как и убитый им Никифор, считался соправителем малолетних Василия и Константина.

Несмотря на свой малый рост, Иоанн отличался необычайной физической силой и ловкостью. Он был отважен, решителен, жесток, вероломен и, как и его предшественник, обладал талантами военачальника. При этом он был более изощрен и хитроумен, нежели Никифор. Византийские хронисты отмечали присущие ему пороки — излишнюю тягу к вину во время пиров и жадность до телесных наслаждений (опять-таки в отличие от почти аскета Никифора).

Итак, Святославу противостоял новый противник — и, пожалуй, более опасный.

Среди множества унаследованных Цимисхием проблем русская была наиболее сложной и требовала немедленного решения. Пытаясь выиграть время и оттянуть войну, император вступил в переговоры со Святославом. Отправленное им посольство предложило «архонту русов» все золото, обещанное прежде Никифором, в обмен на немедленный уход из Болгарии и признание последней частью Византийской империи. Русы сделали свое дело — русы могли уйти. Это был шанс предотвратить войну — но шанс более чем призрачный, что хорошо понимали и Иоанн, и Святослав.

Святослав ответил решительным отказом. Он, напротив, настаивал на своих правах на Болгарию как на исконно славянскую землю. («Пусть ромеи тотчас покинут Европу, на которую они не имеют права, и убираются в Азию», — заявил он.) Угрозы Цимисхия начать полномасштабную войну и силой принудить русов убраться восвояси, как и следовало полагать, не испугали Святослава. В свою очередь, он пообещал вскоре «разбить свои шатры у ворот Византия». «Мы покажем ему на деле, что мы не какие-нибудь ремесленники, добывающие средства к жизни трудами рук своих (намек на состав византийского войска. — А. К.), а мужи крови, которые оружием побеждают врага. Зря он по неразумию своему принимает росов за изнеженных баб и тщится запугать нас подобными угрозами, как грудных младенцев, которых стращают всякими пугалами», — велел передать он императору. «Хочу на вы идти и взять город ваш» — вот смысл ответа Святослава грекам, каким запомнили его на Руси. «Город ваш» — это Константинополь, столица Византийской империи.

За словами последовали дела. Русские вторглись на территорию Византии.

В Константинополе началась паника. Но император Иоанн действовал решительно и смело. Из Малой Азии и других территорий Империи к границам Болгарии уже стягивались войска. Во главе их император поставил известных военачальников магистра Варду Склира (брата своей покойной жены) и патрикия Петра. В области, занятые Святославом, были направлены лазутчики из болгар; через них грекам становились известны планы русов, расположение их войск и т. п.

К зиме 969/970 года русские захватили значительную часть Фракии — европейской части Империи. Но в битве под Аркадиополем (современный Люлебургаз в Турции, примерно в 140 километрах к западу от Стамбула) натиск русов был остановлен. Главный удар Варды Склира пришелся по печенежским частям, попавшим в заготовленную им ловушку и почти полностью истребленным. После этого сошлись основные силы русов и ромеев. Долгое время исход битвы оставался неясным. Однако в конце концов русским пришлось отступить, потеряв множество воинов.

Видимо, после этого сражения в ходе войны установилось определенное равновесие. Русские утвердились в Восточной Болгарии. (К этому времени в их руках находились сыновья покойного царя Болгарии Петра, Борис и Роман.) Их отряды в течение всего 970 года периодически опустошали пограничную византийскую область Македонию. Но масштабного наступления против Византии Святослав уже не предпринимал. Вероятно, сложившееся положение его устраивало. В свою очередь, императору Иоанну приходилось мириться с господством русов в Болгарии — по крайней мере, временно. Другие события, происходившие одновременно в Малой Азии, приковали его внимание.

В 970 году из места своей ссылки в Амасии в Кесарию Каппадокийскую бежал племянник убитого императора Никифора Варда Фока. Собрав вокруг себя ополчение, способное противостоять правительственным войскам, он торжественно и при скоплении народа сбросил со своих ног черную обувь и надел красную — являвшуюся знаком императорского достоинства. Тут же его объявили новым императором ромеев. Известие о мятеже чрезвычайно взволновало Цимисхия. Немедленно из Фракии был вызван Варда Склир, которого Иоанн и назначил стратилатом (предводителем) похода против мятежников. Склиру удалось склонить на свою сторону часть военачальников, находившихся в подчинении у его тезки. Покинутый ими Фока не решился на сражение и предпочел укрыться в крепости с символичным названием крепость Тиранов. Однако осажденный стратилатом, он был вынужден сдаться. Император Иоанн повелел постричь Варду Фоку в монахи и выслал его вместе с женой и детьми на остров Хиос. Варде же Склиру было поручено набрать новых воинов и переправиться через Геллеспонт в Европу, где и готовиться к новой войне с русами. (Имена Варды Склира и Варды Фоки мы еще встретим рядом друг с другом на авансцене византийской истории; судьбы их пересекутся и с судьбой русского князя Владимира Святославича, о чем в свое время пойдет речь на страницах нашей книги.)

Военные действия между Русью и Империей возобновились весной 971 года. Причем случилось это неожиданно для Святослава и при неблагоприятных для него условиях. К этому времени распался союз Святослава с венграми и печенегами. Армия же Цимисхия, напротив, значительно усилилась. Византийские корабли заранее вошли в Истр (Дунай), чтобы воспрепятствовать возможному отступлению русов. Было припасено оружие, продовольствие и все прочее, необходимое для длительной войны. Сам император прибыл в Адрианополь (современный Эдирне), ставший главной базой греческих войск.

В апреле византийская армия прошла сквозь незащищенные ущелья, отделявшие Болгарию от Византии, и внезапно очутилась у Преславы, столицы Болгарского царства. То, что ущелья были оставлены Святославом без всякой охраны, стало, вероятно, его главной и решающей военной ошибкой в ходе всей войны с Византией. В течение двух дней, 12–13 апреля, Преслава была взята. По сообщениям византийских историков, лишь незначительная часть русов во главе со Сфенкелом, ближайшим сподвижником Святослава (может быть, Свенельдом?), сумела уйти к Доростолу, где находился сам князь. Бежал из города и Калокир, которого греки считали главным виновником своих бед. В руки византийцев попал юный болгарский царь Борис, находившийся в Преславе. Иоанн не стал наказывать его за сотрудничество с русами, но, объявив «законным владыкой булгар», воздал ему должные почести. Были отпущены на свободу и пленники-болгары, воевавшие на стороне Святослава.

Эти меры Иоанна, несомненно, способствовали переходу на его сторону населения Болгарии. Святослав же поступал как раз наоборот. Известие о падении Преславы привело его в крайнее раздражение. Обвинив в неудаче «изменников»-болгар, Святослав повелел собрать наиболее родовитых и влиятельных представителей болгарской знати (около трехсот человек) и обезглавить их всех. Многие болгары были брошены в темницы.

Отпраздновав 16 апреля в Преславе Пасху и переименовав город в честь победы в свое имя — Иоаннополь, император Иоанн двинулся на Доростол. Этот хорошо укрепленный город, который славяне называли Дристрой (ныне — Силистрия), служил главной военной базой Святослава на Балканах. По пути ряд болгарских городов (в том числе Плиска — первая столица Болгарии) перешли на сторону греков. В свою очередь и Святослав выступил навстречу врагу. 23 апреля невдалеке от Доростола войска сошлись; произошла кровопролитная битва. И русы, и греки выказали беспримерное мужество. К вечеру, однако, византийцы сумели оттеснить русов к городу. Решающую роль в победе византийцев сыграла конница, вовремя пущенная в дело Цимисхием. Русы, по обыкновению, сражались преимущественно в пешем строю; печенегов же и венгров среди них уже не было.

Начались тяжелые, изнурительные бои за город, продолжавшиеся около трех месяцев. Святослав не считал себя побежденным и отнюдь не бездействовал. Одно за другим у стен Дристры разворачивались кровопролитные сражения. Но каждый раз греки заставляли русских отступать. В этих сражениях погибли главные военачальники русов — Сфенкел (?) и Икмор (русским источникам их имена неизвестны). В свою очередь, во время одной из вылазок русам удалось убить родственника императора Цимисхия Иоанна Куркуаса, руководившего стенобитными орудиями. Из-за богатой одежды русы приняли его за самого императора. Кичась, они насадили отрезанную голову военачальника на копье и выставили ее над городскими стенами.

Византийские хронисты отмечают исключительное мужество и ярость воинов Святослава, не щадивших в бою ни своей, ни чужой жизни. Даже побежденные, они почти не сдавались в плен. «Когда нет уже надежды на спасение, они пронзают себе мечами внутренности и таким образом сами себя убивают, — рассказывал о русах Лев Диакон. — Они поступают так, основываясь на следующем убеждении: убитые в сражении неприятелем, считают они, становятся после смерти и отлучения души от тела рабами его в подземном мире. Страшась такого служения, гнушаясь служить своим убийцам, они сами причиняют себе смерть»{44}.

Последнее, решающее сражение произошло 21 июля{45}. Накануне ночью русы вышли на равнину перед городом и подобрали тела тех, кто погиб днем раньше (среди них было и тело Икмора). Русы положили мертвецов перед стенами, разложили костры и сожгли их, заколов предварительно множество пленных, мужчин и женщин. В числе принесенных в жертву были и грудные младенцы, задушенные русами, а также петухи, которых топили в водах Дуная.

Той же ночью Святослав собрал военный совет, который должен был решить, как поступить дальше. Одни из вождей предлагали дождаться глубокой ночи и, погрузившись на ладьи, тайком ускользнуть от врага. Другие, считая это слишком опасным, настаивали на немедленных переговорах с греками и заключении мира. Тогда Святослав обратился к своим соратникам. Он напомнил им о славе отцов — той, которая «шествовала вслед за войском росов» и «легко побеждала соседние народы и без кровопролития порабощала целые страны». Удивительно, но и враждебно настроенный к Святославу византийский историк Лев Диакон, и русский летописец схожими словами передают речь русского князя.

«И сказал Святослав: “Уже некуда деться нам. Волею или неволею — придется биться. Да не посрамим земли Русской, но ляжем костьми — ибо мертвые сраму не имут! Если же убежим — срам будет нам. Так не побежим же, но станем крепко. Я же перед вами пойду — если моя голова падет, то позаботьтесь о себе сами”». И отвечали воины Святославу: «Где ты главу свою — там и мы свои головы сложим!»{46}

Личное мужество Святослава не вызывает сомнений. В то же время ему чуждо было безрассудство. Свою жизнь он, безусловно, ценил. По словам византийского историка Иоанна Скилицы, император Иоанн предлагал русскому князю решить судьбу войны в личном поединке. Святослав не принял вызова и отвечал насмешливым отказом.

На заходе солнца русское войско выступило из города. Сражение началось небывалым натиском русов. В первых рядах бился князь Святослав. Византийские историки рассказывают о его единоборстве с богатырем Анемасом, сыном критского эмира. Тот прославился накануне убийством Икмора и теперь снова жаждал подвига. Анемас сумел выбить Святослава из седла, однако кольчуга и щит спасли князя. Анемас же, окруженный русскими, погиб.

Лишь внезапно разразившаяся буря остановила натиск русского воинства. И вновь конница византийцев решила исход битвы. Сам император повел ее в бой. Варде Склиру и стратопедарху Петру было поручено ударить с фланга по русскому войску и отрезать его от Доростола. Этот маневр также удался. Позже византийцы рассказывали, как некий всадник на белом коне спустился с неба и устремился на «варваров». Никто не видел его ни до, ни после битвы. Полагали, что это сам великомученик Феодор Стратилат помог ромеям одержать победу.

Последняя попытка изменить течение войны не удалась. Русы отступили. Сам Святослав, израненный стрелами и потерявший много крови, едва не попал в плен.

Но и грекам победа досталась дорогой ценой. На рассвете следующего дня Святослав отправил послов к императору Иоанну с просьбой о мире. Император принял их весьма благосклонно. По рассказу летописи, Святослав рассуждал так: «Если не створим мира с царем, узнает царь, что мало нас — и, придя, обступят нас в граде. А Русская земля далека, а печенеги нам ратны, а кто нам поможет?» И люба была его речь дружине.

По заключенному перемирию, русы обязались уступить грекам Доростол, освободить пленных и покинуть Болгарию. В свою очередь, византийцы обещали пропустить своих недавних врагов на родину и не нападать на их корабли по дороге. (Русские очень опасались «греческого огня», истребившего в свое время корабли князя Игоря.) По просьбе Святослава византийцы обещали также добиться от печенегов гарантий неприкосновенности русской дружины при ее возвращении домой. Добыча, захваченная в Болгарии, судя по всему, оставалась у побежденных. Кроме того, греки должны были снабдить русов продовольствием и действительно выдали по 2 медимна хлеба (около 20 килограммов) на каждого воина.

Между двумя государствами был заключен мирный договор, текст которого сохранился в «Повести временных лет». В силу того, что этот договор почти на двадцать лет определил взаимоотношения Руси и Византии и впоследствии лег в основу византийской политики князя Владимира Святославича, приведем его текст целиком в переводе на современный русский язык:

«Список с договора, заключенного при Святославе, великом князе Русском, и при Свенельде. Писано при Феофиле синкеле, а к Ивану, нарицаемому Цимисхием, царю Греческому, в Дерестре, месяца июля, индикта 14-го, в лето 6479.

Я, Святослав, князь Русский, как клялся, так и утверждаю договором этим клятву свою: хочу иметь мир и совершенную любовь со всяким[11],{47} великим царем Греческим, с Василием, и Константином, и с боговдохновенными царями, и со всеми людьми вашими до конца века; и так же — те, кто есть подо мною, Русь, бояре и прочие. Никогда же не стану замышлять на страну вашу и воинов собирать и иного народа не приведу на страну вашу, ни на те, что есть под властью Греческой, — ни на Корсунскую волость и сколько есть городов их, ни на страну Болгарскую. А если иной кто помыслит на страну вашу, то и я буду противник ему и буду воевать с ним. Как клялся царям Греческим, и со мною бояре и Русь вся, так и сохраним нерушимым договор; если же не сохраним то, о чем сказано прежде, пусть я, и те, кто со мною, и те, кто подо мною, да будем прокляты от бога, в которого веруем, — в Перуна и в Волоса, скотьего бога, — и да будем исколоты, как золото, и своим оружием да иссечены будем. Будет же истинным то, что мы обещали ныне вам, и написали на хартии[12] этой, и своими печатями запечатали»{48}.

После заключения договора Святослав предложил Цимисхию встретиться лично. Встреча произошла на Дунае. Святослав приплыл в лодке. Греков поразило, что князь греб наравне с прочими гребцами. Выражение лица его было мрачным и свирепым. Видом своим князь почти не отличался от приближенных. Это резко контрастировало с пышностью одеяний императора Иоанна, ожидавшего князя на берегу. Недавние враги побеседовали между собою (содержание беседы осталось в тайне) и вскоре расстались. Во все время разговора Святослав оставался в лодке и не поднимался со скамьи.

Так завершилась самая крупная и самая кровопролитная из всех русско-византийских войн. Из почти шестидесяти тысяч человек, приведенных Святославом на Дунай, на Русь возвращалось лишь около двадцати двух тысяч. (Этим цифрам, которые сообщает Лев Диакон, можно доверять — число воинов лежало в основе расчетов количества продовольствия, выданного Святославу; возможно, русский князь несколько завысил, но никак не преуменьшил численность своего войска.)

Впрочем, для Святослава война еще не была окончена. «Пойду на Русь, приведу еще больше дружины», — так, согласно летописи, рассуждал он. Теперь Русь снова была нужна Святославу — как база для подготовки новой войны, нового похода на Царьград. Да иначе князь просто не мог вернуться домой, признать себя побежденным, отказаться от мысли о создании своей державы.

Но и византийцы, вероятно, не считали борьбу полностью завершенной. В их распоряжении оставалась еще одна возможность нанести удар Святославу — может быть, смертельный. По условиям договоренности между Русью и Византией, греки должны были отправить посольство к печенегам и, в частности, просить их о беспрепятственном пропуске русской дружины через свою землю. Такое посольство было отправлено. Во главе его встал епископ Евхаитский Феофил — вероятно, тот самый Феофил синкел, который оформлял русско-византийский договор. Печенеги согласились войти в число союзников Империи и дали обязательство не переправляться через Дунай и не нападать на Болгарию. Но вот по отношению к русам они заняли непримиримую позицию. Иоанн Скилица, от которого нам известно о результатах византийско-печенежских переговоров, полагал, что «пацинаки были раздражены тем, что Святослав заключил с ромеями договор»{49}. Но гораздо вероятнее, что Феофил и не настаивал на просьбе Святослава. Очень может быть, что он сам подсказал печенегам, как им следует поступить. Еще император Константин Багрянородный указывал: «…Когда росы с ладьями приходят к речным порогам», они «не могут миновать их иначе, чем вытащив свои ладьи из реки и переправив, неся на руках». И «нападают тогда на них пачинакиты и легко — не могут же росы двум трудам противостоять — побеждают и устраивают резню»{50}. Это была не просто любопытная информация писателя, но рекомендация, обращенная к правителям Византийской империи.

Осенью Святослав отправился в обратный путь. Он двигался на ладьях вдоль берега моря и затем вверх по Днепру по направлению к днепровским порогам. Надеялся ли Святослав, что печенеги пропустят его? Возможно, византийцы давали ему какие-то гарантии на этот счет, сознательно вводя его в заблуждение. Или он по-прежнему рассчитывал на свою силу, а вернее — на свое громкое имя? А может быть, просто понимал, что иначе ему не довезти до Киева захваченную в войне добычу. Последнее наиболее вероятно. Не простая жадность двигала князем, но стремление войти в Киев победителем, а не побежденным.

Ближайший и наиболее опытный из воевод Святослава Свенельд советовал князю: «Обойди пороги на конях, ибо у порогов стоят печенеги». Но Святослав не послушал его. А Свенельд, конечно, был прав. Печенеги действительно ждали русских. По рассказу «Повести временных лет», о приближении русских печенегам сообщили «переяславцы» (надо понимать, болгары): «Вот идет к вам Святослав на Русь, забрав у греков много добычи и пленных без числа. А дружины у него мало».

В русско-византийском конфликте болгары были наиболее пострадавшей стороной. Но после победы Цимисхия над Святославом большая часть Болгарии (кроме Западной, не затронутой военными действиями) вошла в состав Империи. Царь Борис, с которым Иоанн столь учтиво обошелся в Преславе, позже был лишен всех царских регалий и низведен в сан магистра. Так что болгары, по-видимому, не имели возможности действовать самостоятельно. «Болгарских» посланцев, отправившихся к печенегам, логичнее всего отождествить именно с посольством Феофила Евхаитского.

Дойдя до острова Хортица, который греки называли «островом Святого Георгия», Святослав убедился в невозможности дальнейшего продвижения — у брода Крария, находившегося перед первым на его пути порогом, стояли печенеги. Надвигалась зима. Князь решил отступить и зазимовать в Белобережье, где имелось русское поселение. Возможно, он надеялся на помощь из Киева. Но если так, то его надеждам не суждено было сбыться. Киевляне не смогли (а может быть, не захотели?) прийти на выручку своему князю.

Хлеб, полученный от византийцев, вскоре был съеден.

Местное же население не имело запасов продовольствия, достаточных для того, чтобы прокормить остаток армии Святослава. Начался голод. «И платили за конскую голову по полугривне», — свидетельствует о голоде в Белобережье летописец. Это очень большие деньги. Но, очевидно, золота и серебра у воинов Святослава было еще достаточно.

Печенеги не уходили. В конце зимы — начале весны 972 года Святослав предпринял отчаянную попытку прорваться к Киеву. Однако кончилась она трагически. «И напал на него Куря, князь печенежский; и убили Святослава, и отрезали голову его, и сделали из черепа чашу, оковав череп, и после пили из него»{51}.

По сказанию поздних летописцев, на чаше была сделана надпись: «Чужих ища, своя погубих» (или: «Чужих желая, своя погуби»){52} — вполне в духе представлений самих киевлян о своем предприимчивом князе. «И есть чаша сия, и доныне хранима в казнах князей Печенежских; пьют же из нее князья со княгинею в чертоге, егда поимаются, говоря так: “Каков был сий человек, его же лоб (череп. — А. К.) есть, таков будет и родившийся от нас”. Также и прочих воинов его черепа исковали серебром и держали у себя, пиюще из них», — рассказывает другое предание{53}.

Так закончилась жизнь князя Святослава; так закончилась жизнь многих русских воинов, того «молодого поколения русов», которое князь увел на войну. Печальную весть принес воевода Свенельд, пришедший с «остаточными людьми» в Киев. Мы не знаем, каким образом удалось ему избежать гибели — вырвался ли он из печенежского окружения («збежа з бою», по выражению позднейшего летописца{54}), или двигался другим, сухопутным путем, еще раньше оставив князя.

По поверьям древних, даже останки великого воина, а тем более правителя, князя, таили в себе его сверхъестественное могущество, силу. И теперь, после смерти, сила и могущество Святослава должны были служить не Руси, а ее врагам печенегам.

В позднейшей так называемой Иоакимовской летописи приводятся некоторые дополнительные подробности о последнем периоде балканской войны. Святослав, согласно этому источнику, обвинил во всех своих неудачах христиан, входивших в состав его войска. Рассвирепев, он казнил среди других и своего брата князя Глеба (о существовании которого другие источники ничего не знают). По повелению Святослава в Киеве должны были разорить и сжечь христианские храмы; сам же князь по возвращении на Русь намеревался истребить всех христиан{55}. Однако это, по всей вероятности, не более чем домысел составителя летописи — позднейшего писателя или историка[13].


Смерть Святослава оборвала те незримые нити, которые все еще связывали воедино отдельные части Русского государства. Киев, Древлянская земля, Новгород теперь становились полностью самостоятельными друг от друга. Кровное родство правителей этих земель, конечно, сохранялось, но исчезла та сила, которая в равной степени подчиняла их и делала одинаково послушными отцу[14].{56} Раздел Руси летом 969 года оказался предсмертным завещанием Святослава своим детям. В нем ничего не говорилось ни ©.«старейшинстве» Ярополка, ни тем более о каких-либо его правах по отношению к своим братьям. Разумеется, обладание Киевом — отцовским и дедовским престолом — делало Ярополка наиболее могущественным и авторитетным из русских правителей. Но завещание отца четко определяло границы его «волости», власти — Киев и Киевская земля, не более того.

Вероятно, еще при жизни Святослава от Киева отпали те территории, в которые он не посадил на княжение своих сыновей. Относительно некоторых земель мы знаем это наверняка: летописи сохранили нам имена самостоятельных князей Полоцка и Турова; сообщается в них об отпадении от Киева вятичей и радимичей. К 972 году единое Киевское государство распалось — и не только фактически, но и формально.

Из всех древнерусских земель этого времени нас, конечно, более всего будет интересовать Новгород, а точнее, судьба княжившего в Новгороде Владимира Святославича. Однако с сожалением приходится констатировать, что новгородский период биографии Владимира, вплоть до его бегства из города около 977 года, совершенно не освещен в древнерусских источниках.

Правда, существует один иностранный источник, в котором о Владимире — новгородском князе — рассказывается, и весьма подробно. Этот источник — скандинавская сага об Олаве Трюгтвасоне, норвежском короле (с 995 по 999 или 1000 год), который детские годы провел в Новгороде (или Хольмгарде, как его называли скандинавы{57}), при дворе «конунга Вальдамара» (князя Владимира).

Скандинавские саги — источник своеобразный, трудный для исследования, особенно когда речь в них идет о событиях ранних и происходивших за пределами Скандинавии. В таких случаях не приходится рассчитывать на какие-либо точные соответствия между содержанием саги и реальными историческими фактами. Разновременные события, сохранившиеся в памяти сказителей, переплетались друг с другом, происходило смещение пространственных и временных ориентиров. Как и в других памятниках литературного творчества, в действие приходили законы жанра — схожие ситуации сходно решались, поэтому одни и те же сюжеты кочевали из саги в сагу. И все же сага об Олаве — источник уникальный и бесценный для древней Руси{58}.

Олав, сын норвежского конунга Трюггви, был еще младенцем, когда после смерти отца ему пришлось бежать из Норвегии. Он был отправлен на Русь («в Гарды»), где в городе Новгороде (Хольмгарде) жил его родственник, брат его матери Сигурд. В пути на корабль, на котором плыл Олав, напали пираты-эсты, разбойничавшие в восточной части Балтийского моря. Олав попал на остров Эйсюслу (Сааремаа), где был продан в рабство («и взяли за него отличного козла», — замечает сага). Спустя шесть лет Сигурд, бывший «в великой чести» у конунга Хольмгарда, отправился в землю эстов для сбора ежегодной дани для конунга. (Это, заметим, древнейшее свидетельство распространения власти новгородского князя на Прибалтику и, в частности, на Эстонию.) Сигурд случайно встретился со своим племянником и сумел узнать его и выкупить у прежнего владельца. Так Олав попал в Новгород. По закону, принятому тогда на Руси, в землях, подвластных князю, не позволялось жить сыновьям правителей из других земель без особого на то разрешения. Поэтому Олав воспитывался втайне в доме Сигурда. Позже, однако, его тайна открылась.

Различные варианты записи саги по-разному рассказывают об обстоятельствах, при которых это произошло. По одной из версий, жене конунга Вальдамара Аллогии, «мудрейшей из женщин», стало известно, что в Гардах ощущается присутствие духов-хранителей некоего славного юноши, и она решила выяснить, кто же это. Княгиня попросила супруга созвать «тинг», то есть собрание свободных людей из всех подвластных ему областей. (Явление, безусловно, характерное для скандинавского, а не русского общества.) Люди, пришедшие отовсюду, встали в круг; княгиня подходила к каждому и пристально вглядывалась в глаза. Наконец, на третий день, она дошла до Олава и сразу же распознала его. Олав открыл свое происхождение, и после этого конунг и княгиня взяли его в свой дом и стали воспитывать как собственного сына{59}.

Другая версия еще более романтична. Однажды, в двенадцатилетнем возрасте, Олав встретил на новгородском Торгу (скандинавские саги сохранили древнерусское название главной торговой площади Новгорода) человека, когда-то, еще у эстов, убившего его воспитателя Торольва. Убийца, некий Клеркон, был узнан по топору, принадлежавшему Торольву. Олав выхватил топор из рук Клеркона и зарубил эста. Но тем самым он нарушил закон, согласно которому жизнь любого человека, пока он пребывал в Новгороде, считалась неприкосновенной. «В Хольмгарде была такая высокая неприкосновенность мира, — рассказывал об этом знаменитый исландский поэт-скальд XIII века Снорри Стурлусон, — что, по закону, следовало убить всякого, кто убьет неосужденного человека». По совету Сигурда, Олав бежал к княгине и рассказал ей всю правду о себе. Та приняла мальчика под свое покровительство и повелела созвать своих воинов в полном боевом вооружении. Они должны были преградить дорогу людям, бросившимся преследовать Олава. «Княгиня владела половиной дружины и содержала ее на собственные средства, для чего собирала налоги и подати, как только требовалось. Было так и у конунга Вальдимара, что княгиня владела не меньшей дружиной, чем конунг, и они постоянно соперничали из-за родовитых людей», — разъясняет Снорри Стурлусон, раскрывая нам чрезвычайно любопытную особенность взаимоотношений внутри княжеской семьи (хотя и неизвестно, какого времени). Между конунгом и княгиней разгорелся спор из-за Олава. Люди требовали выдачи юного убийцы. Однако конунг, не желая еще большего кровопролития, пошел на уступку своей супруге и назначил выкуп за убийство Клеркона. Княгиня заплатила выкуп. «С тех пор был Олав у княгини, и она его очень любила»{60}.

Среди своих сверстников Олав выделялся силой, умом и воинской доблестью. По прошествии некоторого времени конунг Вальдамар сделал его вождем своей дружины. В распоряжение Олава было выделено несколько боевых кораблей, «и ходил он то в одну страну, то в другую, и быстро увеличивали его дружину норманы (норвежцы. — А. К.), и готы (готландцы. — А. К.), и даны (датчане. — А. К.)». Олав прославился своими подвигами и успехами в войнах: он покорил конунгу много городов и крепостей — из тех, которые «раньше принадлежали ему и которые другие отвоевали у него и подчинили себе», — и каждую осень привозил в Хольмгард богатую добычу — «разные сокровища, золото и ценные ткани и камни».

Согласно саге, Олав провел на Руси девять лет. Из-за зависти и козней ему пришлось покинуть страну. Несколько лет он провел в Виндланде (на южном побережье Балтийского моря, к востоку от полуострова Ютландия) и «Западных землях». Позже Олав вновь вернулся на Русь, но ненадолго. Сага связывает с Олавом само крещение князя Владимира, которое тот принял именно по его настоянию. (Хотя, заметим, согласно той же саге сам Олав крестился позднее в Ирландии.)

Как мы видим, сага об Олаве Трюггвасоне содержит немало ценнейших подробностей, касающихся как жизни Новгорода, так и личности князя Владимира Святославича. Однако очевидно, что нарисованный ею портрет могущественного конунга Хольмгарда не может быть действительным изображением Владимира той поры. Прежде всего, в саге нет и намека на юный возраст князя. Вальдамар предстает правителем, умудренным опытом и годами. Он намного старше Олава и относится к нему как к сыну, хотя реальные Олав и Владимир были, вероятно, почти ровесниками{61}. Вальдамар женат; саги называют имя его жены — Аллогия (в одной из редакций — Аурлогья). Русские источники не знают жены князя с таким именем, хотя и не исключают того, что Владимир мог впервые жениться еще в Новгороде — возможно, после возвращения «из-за моря» около 978 года. (Об этом речь пойдет в следующей главе.)

Рассказывается в саге и о матери Вальдамара — некой колдунье и прорицательнице, бывшей «в великой чести» у конунга. Она изображена дряхлой и немощной старухой. По словам саги, ежегодно, зимой, во время зимнего языческого праздника (названного по-скандинавски «Йоль», что примерно соответствует христианскому Рождеству), «ее приносили в кресло и сажали перед почетным сидением конунга. И раньше чем люди принялись пить, спрашивает конунг мать свою, не видит ли и не знает ли она, нет ли какой-нибудь опасности или беды, которая грозила бы его земле, не приближается ли немирье или опасность, не хотят ли другие захватить его владения»; на что мать конунга давала точные и исчерпывающие ответы. Так, за девять лет до появления Олава «в Гардах» она угадала его рождение и сообщила о нем конунгу Вальдамару, уже тогда сидевшему на престоле в Хольмгарде{62}.

Описываемые в саге события, конечно, нельзя воспринимать буквально. Они носят не конкретно-исторический, а эпический, полулегендарный характер. Такой же эпический характер имеют и персонажи саги. Так, фигура «конунга Вальдамара», как она нарисована сагой, является обобщенным эпическим изображением русского князя вообще — таким он и должен быть согласно представлениям скандинавских сказителей. Это правитель, которому берется служить главный герой саги. Он наделен соответствующими правителю-сюзерену чертами — соответствующим возрастом, опытом, мудростью и т. п. Конунг обязан иметь жену; причем жена его — как правило, «мудрейшая из женщин» (такова характеристика не только Аллогии, но и, например, Ингигерд, жены Ярослава Мудрого). В сагах жены правителей выступают обычно на стороне героя, тем более когда герой еще отрок. Поэтому нет необходимости искать конкретный прототип княгини, как это часто делают историки (предлагая на роль Аллогии, например, княгиню Рогнеду). Такой же обобщенный характер имеет и образ матери конунга — язычницы, пророчицы и колдуньи. Отсюда ее дряхлость и в то же время исключительная проницательность. Конечно, нельзя исключить возможность пребывания реальной матери Владимира Малуши в Новгороде при дворе ее сына, как и то, что именно ее гипотетическое языческое «ведовство» легло в основу рассказа саги о старухе прорицательнице. Но свидетельство саги об Олаве на этот счет вовсе не является достаточным. Возможно, кстати, что и в образе Аллогии, и в образе матери конунга отразились некоторые черты знаменитой бабки Владимира — княгини Ольги.

И все же в основе сюжета саги — несомненно, действительность. Не вызывает сомнений само пребывание Олава Трюггвасона — вполне реальной фигуры — в Новгороде. Его «сыновство» по отношению к Владимиру — отражение различий в социальном статусе обоих юношей, один из которых был князем, а другой — его дружинником. Время пребывания Олава на Руси совпадает с реальным временем княжения в Новгороде Владимира. Реальны и многие черты Владимира — например, его ревность к язычеству, а затем принятие христианства (хотя и то, и другое навеяно, конечно, более поздним образом киевского князя Владимира), любовь к пышным пирам с дружиной.

Реальна, наконец, и та роль, которую в Новгороде играли скандинавы. Как мы увидим позже, именно варяжская (главным образом, скандинавская) дружина станет той силой, с помощью которой Владимир сумеет утвердить себя на киевском престоле. Условия же для военного сотрудничества со скандинавами возникли с самого начала пребывания Владимира в Новгороде. (Характерно, что именно Владимир стал первым русским князем, имя которого упоминается в скандинавских сагах.) И эта связь с воинственным миром Севера явилась еще одним важнейшим последствием новгородского княжения Владимира Святославича.


Глава четвертая.

ВОЙНА. БРАТОУБИЙЦА

Владимир Святой

На рис. — змеевидная фигура. Змеевик «Крещение». XII–XIII вв. Оборотная сторона. 

Пребывание князя Владимира в Новгороде было прервано драматическими событиями, разыгравшимися в Поднепровье и связанными с враждой, начавшейся между братьями Владимира князьями Ярополком и Олегом. Недолгое княжение Ярополка в Киеве очень скудно освещено древнейшими русскими источниками, и в первую очередь «Повестью временных лет», которая ограничивается рассказом о вражде и войнах Ярополка с братьями Олегом и Владимиром. Ярополк вообще принадлежит к числу тех исторических деятелей, личности которых как бы затемнены личностями их преемников, более яркими и масштабными. Грандиозная фигура князя Владимира в последующем полностью затмила собой фигуру Ярополка, сделав ее на первый взгляд бледной, незначительной и неинтересной. А между тем шесть с небольшим лет самостоятельного княжения Ярополка в Киеве (с весны 972 года по лето 978-го) представляют исключительный интерес для историка. В год гибели Святослава Ярополк был еще отроком. Умер же он совсем молодым человеком. И все же он успел немало сделать. Когда сейчас мы пристальнее вглядываемся в его княжение, мы приходим к мысли о том, что этот князь мог войти в русскую историю как реформатор и преобразователь; многие из его замыслов предвещали будущие свершения Владимира. Так, историки всерьез говорят о том, что при Ярополке Русь стояла перед возможностью принятия христианства.

Показательно, что о важнейшем из внешнеполитических предприятий Ярополка мы узнаем от иностранного автора (немецкого хрониста XI века Ламперта Херсфельдского), при полном молчании русских источников. Ламперт же сообщает следующее. Весной 973 года, а точнее, на Пасху, 23 марта, к германскому императору Отгону I в город Кведлинбург прибыло в числе прочих иноземных посольств (от греков, итальянцев, венгров, датчан, болгар и др.) и русское посольство. Послы явились «с великими дарами». Вместе с императором они должны были принять участие в праздновании Святой Пасхи{63}.

Нет сомнений, что послы «русов» прибыли из Киева (иной случай был бы оговорен немецким хронистом). Они отправились в путь, по-видимому, осенью или зимой 972/973 года — то есть всего через несколько месяцев после получения в Киеве известия о гибели Святослава. Это первый самостоятельный шаг правительства Ярополка, и шаг этот говорит о многом.

Участие в праздновании христианской Пасхи ясно свидетельствовало о том, что представители Руси были настроены по крайней мере благожелательно по отношению к христианской вере, а скорее всего и сами являлись христианами. Последнее более вероятно. Еще со времен Игоря и Ольги в Киеве жили христиане, немало их было среди приближенных киевских правителей. Кого же, как не единоверцев императора Отгона, должен был отправить Ярополк в Кведлинбург?

Посольство Ярополка обозначило выбор, сделанный Киевом. (Конечно, пока еще не самим Ярополком, но его окружением.) Это был тот самый выбор, который четырнадцатью годами раньше сделала бабка Ярополка княгиня Ольга, чьи послы побывали при дворе Отгона еще в 959 году.

Ярополк был старшим среди Святославичей и, вероятно, наиболее близким к Ольге, наиболее подверженным ее воспитательному воздействию. Можно думать, что усилия Ольги не пропали даром. Христианство не было пустым звуком для киевского князя. Наверное, те самые люди, на которых Ольга пыталась в свое время опереться и которые вместе с ней и под ее влиянием думали о преобразовании Руси и о вовлечении ее в лоно Церкви, теперь стояли возле него. И Ярополк прислушивался к ним. Святослава слишком долго не было в Киеве; его влияние стерлось, его воинственные антихристианские пристрастия успели забыться. Язычество же само по себе (и мы уже отмечали это) терпимо относилось к любой из новых религий. При Ярополке христианство, видимо, поощрялось и, во всяком случае, уживалось с традиционным язычеством, соперничая с ним во влиянии на князя.

Кстати сказать, христианское влияние князь ощущал постоянно — в своей собственной опочивальне. Христианкой была его жена — некая греческая красавица, бывшая прежде монашенкой и попавшая в плен к русам во время балканской войны Святослава. По словам летописи, ее «привел» в Киев, в жены своему сыну, сам Святослав, «красоты ради лица ее». Если так, то это могло случиться в 969 году, когда Святослав на короткое время возвращался в Киев. (Юность княжича и вероятная разница в возрасте между ним и его невестой не могли смущать Святослава: напротив, женитьба превращала отрока во взрослого мужчину, свидетельствовала о его способности править своей «волостью».) Женщина в княжеском тереме была не совсем уж бесправным существом; она редко могла творить свою волю, но голос ее порой звучал, и князь прислушивался к ее словам. Вероятно, гречанка и в неволе не забывала о Боге и пыталась приобщить к нему своего юного супруга.

О расположенности Ярополка к христианам рассуждают и составители уже известной нам Иоакимовской летописи. «Ярополк… был муж кроткий и милостивый ко всем, любил христиан, и если сам не крестился народа ради, то никому же не препятствовал», — читаем мы в «Истории Российской» В.Н. Татищева{64}.

О дипломатической активности Ярополка свидетельствует Никоновская летопись, содержащая ряд уникальных известий, отсутствующих в более ранних летописных сводах. Откуда их почерпнул составитель летописи, остается неясным. (Предположение о существовании некой «летописи Ярополка»{65}, попавшей в XVI веке в руки московского летописца, кажется слишком невероятным.) Но как бы то ни было, добавления эти чрезвычайно любопытны и весьма содержательны. (Правда, следует оговориться, что хронология статей Никоновской летописи, посвященных времени княжения Ярополка, сбита — как, впрочем, и хронология соответствующих статей «Повести временных лет» — по крайней мере, на два года; но об этом ниже.)

Так, в летописной статье 6487 (979) года (на самом деле в этом году Ярополка, видимо, уже не было в живых) сообщается о прибытии к киевскому князю послов от греческого царя и о заключении между ними мира и любви. И «яшася» греки Ярополку «по дань» — «как и отцу его, и деду его». Речь, очевидно, идет о подтверждении мирного русско-византийского договора 971 года.

«В том же году, — продолжает автор Никоновской летописи, — пришли послы к Ярополку из Рима, от папы»{66}.

Это второе известие о контактах Ярополка с латинским Западом. (Заметим, что в сообщении Никоновской летописи о русско-византийских переговорах нет никаких намеков на то, что затрагивалась религиозная тема.) О цели визита папских посланников можно только догадываться: не исключено, что они обсуждали возможность распространения влияния папского престола на Русь. Но едва ли послы явились из самого Рима. Источник католической проповеди мог находиться ближе. Император Отгон I, при дворе которого побывали послы Ярополка, делал все возможное, чтобы распространить свет христианской веры на языческие народы, жившие к востоку от его границ. В конце 60-х годов им было основано Магдебургское миссийное архиепископство для христианской пропаганды в славянских землях, главным образом, в Польше. На кафедру в Магдебург был поставлен епископ Адальберт — тот самый, который побывал в Киеве при княгине Ольге и продолжал считаться «епископом ругов». Естественно, что Русь оставалась в сфере его самого пристального внимания. Политику императора Отгона I продолжил и его сын Отгон II (973–983).

В латинских источниках, кажется, имеются косвенные намеки на деятельность латинских проповедников в Киеве при князе Ярополке. Так, известный итальянский писатель и церковный деятель Петр Дамиани, епископ Остиенский (ум. 1072) включил в составленное им Житие блаженного Ромуальда рассказ о подвигах на Руси ученика Ромуальда святого Бонифация (епископа Бруно), обратившего якобы в христианство «короля русов», крестившего множество народа и в конце концов принявшего на Руси мученическую смерть. О проповеди епископа Бруно на Руси сообщается также в Хронике французского монаха Адемара Шабаннского (ум. 1034){67}. Этот рассказ в основном вымышлен. (Епископ Бруно действительно побывал на Руси, но гораздо позже — уже после крещения Владимира, о чем мы достоверно знаем из написанного им около 1008 года письма к немецкому королю Генриху II; погиб же он во время своей миссии к язычникам-пруссам.) Латинские авторы, по-видимому, смешали Руссию с Пруссией. Но историки обратили внимание на то, что рассказ о Бруно-Бонифации обнаруживает некоторое знакомство с той ситуацией, которая сложилась на Руси во второй половине 70-х годов X века, при князе Ярополке. По словам Петра Дамиани, Бруно сумел обратить в христианство «короля русов». Однако брат короля, живший вместе с ним, отказался принять новую веру и был убит названным королем. «Другой брат, который жил отдельно от короля, когда пришел к нему достопочтенный муж, не хотел слушать его слов, но, пылая на него крайним гневом за обращение брата, тотчас схватывает его, а потом… приказал обезглавить его на своих глазах в присутствии немалой толпы людей». Это вызвало его войну с «королем русов».

В самом деле, три брата, враждующие между собой, один из которых живет рядом с «королем», а другой — в отдалении от него, напоминают нам Ярополка, Олега и Владимира Святославичей. Но в таком случае, возможно, латинская легенда не есть простой вымысел; не исключено, что она вобрала в себя воспоминания о различных событиях, разновременных, но близких по характеру, — о действительном пребывании Бруно-Бонифация в Киеве в начале XI века, его миссии к язычникам-пруссам и гибели там, а также о пребывании на Руси при князе Ярополке каких-то безымянных латинских миссионеров, которые сумели подчинить своему влиянию Ярополка, но, вероятно, были враждебно встречены Владимиром и Олегом{68}. Может быть, от рук Владимира, в конце концов пришедшего к власти в Киеве, они и погибли?

Ярополк так и не принял христианство. (Его кости были крещены лишь в 1044 году князем Ярославом Владимировичем.) Но может быть, он намеревался это сделать? Ярополк шел путем своей бабки, княгини Ольги. Но он был еще слишком молод, слишком подвержен различным, порой противоположным, влияниям и не всегда был последователен в достижении своих целей{69}.

Успешной, видимо, была политика Ярополка в отношении печенегов. Об этом свидетельствует та же Никоновская летопись, сообщая под 6486 (978) годом: «Победил Ярополк печенегов и возложил на них дань». Вероятно, речь идет о более раннем времени. «Повесть временных лет» ничего не знает о русско-печенежских войнах при Ярополке. Но они, безусловно, были: гибель Святослава не могла не подтолкнуть печенегов к нападению на Русь. В конце концов натиск кочевников был отбит. Под следующим 979 годом составитель Никоновской летописи продолжает: «Пришел печенежский князь Илдея и бил челом Ярополку в службу. Ярополк же принял его, и дал ему грады и волости, и имел его в великой чести»{70}. Достоверность этого сообщения вызывает сомнения — слишком уж очевидно его сходство с позднейшими случаями переходов татарских и иных «князей» на московскую службу (можно думать, что именно из современной составителю летописи действительности появились в рассказе «грады и волости», данные Илдее). Но если Никоновская летопись сохранила подлинный факт перехода одного из печенежских ханов в подданство киевскому князю, то перед нами — явление совершенно новое, не знакомое более раннему времени. Не неустойчивый союз с печенежской ордой (как это было при Игоре и Святославе), но вовлечение печенегов в состав собственно Киевского государства — вот путь, по которому позднее пойдут взаимоотношения Руси со Степью. Существование русско-печенежского союза при Ярополке в любом случае не вызывает сомнений — о нем мы узнаем из летописного рассказа о последнем периоде войны между Ярополком и Владимиром.


О втором сыне Святослава, Олеге Древлянском, летопись рассказывает еще меньше. Это не удивительно. Все, что происходило за пределами Киевской земли и напрямую Киева не касалось, мало интересовало киевских летописцев. И все же даже скупое летописное повествование о вражде Ярополка и Олега позволяет нам увидеть некоторые черты характеров обоих князей. Такова особенность исторической памяти: в ней остается лишь самое важное, самое значимое. Летопись, составлявшаяся десятилетия спустя, и фиксировала то, что отложилось, запомнилось, то, что было самым характерным для действующих в ней лиц. Запомнилось же миролюбие и медлительность Ярополка и — как полная противоположность — вспыльчивость его брата Олега. Видимо, воинственный характер отца отразился в Олеге с наибольшей силой и успел проявиться достаточно рано и достаточно отчетливо, чтобы впечататься в сознание современников и остаться в памяти потомков. И это несмотря на то, что Олег умер совсем еще молодым человеком, даже юношей. (Существует предположение, что князь Олег Древлянский успел стать героем русских былин и именно он известен под именем былинного богатыря Вольга Всеславича{71}. Я не стану разбирать здесь это предположение, кажущееся мне все же неосновательным; замечу лишь, что вряд ли стоит искать в былинах, как это делается, непосредственного отражения каких-то конкретных исторических событий.)

О том, как правил Олег Древлянской землей, кто из его воевод направлял его действия, мы ничего не знаем. Судя по косвенным свидетельствам позднейших иностранных источников, Олег вел самостоятельную внешнюю политику. Какие-то отношения, возможно, связывали его с Древнечешским государством. Если учесть, что в 70-е годы X века чешский князь Болеслав II воевал с императором Отгоном, вероятным союзником Ярополка, то можно предположить, что древлянско-чешские контакты явились оборотной стороной наметившейся вражды Олега со своим старшим братом{72}.

Вражда эта началась, казалось бы, с незначительного события, о котором тем не менее подробно рассказывается в «Повести временных лет»:

«В лето 6483 (975). Охотился Свенельдич, именем Лют: вышел из Киева и гнал зверя в лесу. И увидел его Олег, и спросил: “Кто это?” И ответили ему: “Свенельдич”. И, заехав, убил его Олег, ибо сам охотился»{73}.

Летопись, конечно, лучше нас оценивает значимость каждого события. Эта встреча и последовавшее за нею убийство Люта сыграли огромную роль в истории Русского государства и привели к совершенно непредсказуемым и трагическим последствиям.

В глазах человека того времени поступок Олега был оправдан. Древлянская земля, куда в поисках охотничьих угодий забрел Свенельдов сын, принадлежала ему. Вмешательство чужака, чужого князя в дела его земли или даже одно присутствие такого чужака в его земле без его на то воли были прямым нарушением обычая и закона, посягательством на его власть. Вспомним, что, согласно Саге об Олаве Трюггвасоне, присутствие человека княжеского рода в чужих владениях без разрешения князя считалось недопустимым и влекло жестокую кару; Олаву, например, пришлось скрывать свое происхождение. Правда, Лют не принадлежал к княжескому роду. Но он был сыном Свенельда — человека, чья власть и чей авторитет, пожалуй, не уступали княжескому. Свенельд — совершенно исключительное явление в ранней русской истории. Согласно летописи, он действует на протяжении более чем пятидесяти лет, с 922 по 972 год (первая дата, правда, явно искусственна), оставаясь первым из воевод при четырех правителях Киевской Руси. Видимо, это был человек выдающихся способностей. Прочности занимаемого им положения не помешало и то обстоятельство, что он косвенно оказался замешанным в гибели как Игоря, так и Святослава. (Забегая вперед, скажем, что смерть еще двух князей впрямую будет связана с именем этого поистине «черного гения» начальной русской истории.)

Появление Свенельдова сына в Древлянской земле таило в себе несомненную угрозу для Олега. Не случайно он убивает Люта лишь после того, как узнает, чей сын очутился перед ним. Едва ли нечаянно Лют заехал в пределы Олега. Дело в том, что еще князь Игорь Старый незадолго до своей смерти вручил Свенельду «древлянскую дань». (Это известие изъято из «Повести временных лет», но сохранилось в другой древнейшей летописи — так называемой Новгородской Первой младшего извода{74}.) Дарение Игоря не могло быть забыто. Более того, по давности лет оно значило едва ли не больше, чем завещание самого Святослава, посадившего «в Древлянах» Олега. Вероятно, Свенельд и Лют посчитали, что пришло время вернуть себе законные права. Впрочем, может быть, сын действовал и независимо от своего отца.

То, что Лют открыто «заехал» в Древлянскую землю, показывало его притязания на обладание ею. Охота на зверя была искони княжеским занятием. Лют, следовательно, ставил себя в княжеское достоинство, вел себя как равный Олегу. Это был прямой вызов, и Олег принял его.

Мы не знаем, как отнесся Ярополк к выходке Люта. Надо полагать, он вовсе не разделял корыстных притязаний своего воеводы и его сына. Ибо таким образом — вольно или невольно — ставилась под сомнение законность завещания его отца, а ведь именно оно составляло правовую основу его собственной власти над Киевом. Скорее всего, Ярополк вообще не был осведомлен о происходивших событиях и узнал о них лишь как о свершившемся факте.

Но так или иначе, а Свенельдов сын был убит. Олег — хотел он того или нет — вступил в открытую вражду с Ярополком.

Что оставалось делать Ярополку? Он попал в трудное положение, и выбора у него, по существу, не было. Обычай кровной мести соблюдался незыблемо. У убитого же Люта имелись родичи. И не кто-нибудь, а Свенельд, ближайший воевода Ярополка. Были у Свенельда и еще сыновья (имя одного из них — Мистиша — упоминается в летописи), но они ничем особенным себя не проявили, во всяком случае в начавшихся событиях никакой самостоятельной роли не сыграли. Едва ли не восьмидесятилетний старец сам становился кровным местником за своего сына. И Свенельд жаждал крови — крови Олега, брата своего князя.

«И поднялась… ненависть между Ярополком и Олегом, — продолжает свой рассказ «Повесть временных лет», — и говорил всегда Ярополку Свенельд: “Пойди на брата своего и займи волость его”, желая отомстить за сына своего».

Между тем князь не подчинялся обычным законам, по которым протекала жизнь иных людей. Он отвечал за все, что творилось в подвластной ему земле, — но точно так же подвластная ему земля принимала на себя все, что происходило с князем. Поэтому принять отмщение за гибель Люта должны были все древляне. Если Ярополк принимал сторону Свенельда — а он должен был это сделать, ибо Свенельд был его воеводой, — ему надлежало начинать войну.

Однако Ярополк медлил. Согласно летописи, лишь два года спустя он начнет военные действия. Эта медлительность и позже будет отличать его. Едва ли здесь малодушие — по крайней мере в противостоянии Олегу Ярополк мог быть уверенным в своем превосходстве. Скорее здесь проявились качества, которые тоже, хотя и не часто, встречаются у правителей, — милосердие, нежелание проливать кровь, братские чувства к близкому человеку. Ведь Олег был Ярополку братом не только по отцу, но и по матери — в древней Руси это всегда связывало братьев особо прочными узами. Нам неизвестно, пытался ли Ярополк какими-нибудь мирными средствами погасить возникший конфликт. Может быть, и пытался. Однако сделать это было чрезвычайно трудно. Единственный путь — признать убийство Люта законным и справедливым. Но это означало бы разрыв со Свенельдом. Отцовский же воевода, видимо, также был дорог Ярополку. Что ж, совестливость и желание угодить всем никогда не приносят политических выгод.

Свенельд сумел добиться своего. Под 6485 (977) годом (дата спорная) мы читаем в «Повести временных лет»: «Пошел Ярополк на Олега, брата своего, на Деревскую (то есть Древлянскую. — А. К.) землю. И вышел Олег против него, и исполчились оба. Сразились полки, и победил Ярополк Олега»{75}.

Подобный исход был предопределен, ибо силы и возможности братьев вряд ли были сопоставимы. За Ярополком стоял Киев, сильнейший и в людском, и в экономическом отношении город южной Руси. Но то, что произошло дальше, вовсе не входило в расчеты киевского князя.

После поражения в битве Олег со своими воинами бежал в город Вручий (или, по-другому, Овруч). Город был укреплен. Через ров к городским воротам вел мост, и люди, стремясь под защиту стен, теснились на нем, сталкивая друг друга вниз. В давке множество людей падало в ров, вместе с ними падали и лошади, и лошади давили людей. Среди прочих упал в ров и князь Олег[15]. Когда Ярополк вступил во Вручий, он повелел отыскать брата. Думаю, для того, чтобы помириться с ним, а не покарать его. Олега искали повсюду, но не могли найти. И тогда один из древлян сказал Ярополку: «Я видел, как накануне столкнули князя с моста». Ярополк велел очистить вручевский ров. В течение половины дня («от утра и до полудня») изо рва вынимали трупы людей и наконец среди мертвых тел отыскали тело князя Олега. Его вынесли на землю и положили на расстеленный ковер. И подошел Ярополк, и начал плакать над телом брата, а затем с такими словами обратился к воеводе Свенельду: «Смотри, этого ты хотел?!»

Да, Свенельд своего добился. Убийца его сына принял мучительную и к тому же бесславную смерть. Но ценой отмщения стала не только жизнь князя Олега, и даже не только жизнь по крайней мере десятков людей, погибших во время вручевской трагедии, но и устойчивость всего порядка, сложившегося на Руси после Святослава.

Законными наследниками отцовской власти выступали сообща все трое Святославичей. Русская земля — хоть и формально, в некоем несбыточном идеале — была их совместным владением и достоянием. Смерть, причем насильственная, одного из братьев нарушала устойчивость положения оставшихся, ставила под сомнение их «легитимность», как бы мы выразились сейчас. Ярополк «переял» «волость» своего брата, включил ее в свои владения. Внешне это, казалось, усиливало его. Но он — пускай невольно — стал виновником смерти брата; он нарушил незыблемую заповедь семейного и родового единства, нарушил предсмертную волю отца. Смерть брата еще отзовется ему. В конечном итоге она станет причиной его собственной гибели.

Понимал ли он это? Или одни только братские чувства переполняли его, когда глядел он на бездыханное тело брата? Так или иначе, но плач Ярополка не выдуман и скорбь его непритворна. («Ох, люто мне, брате мой дорогой! Лучше бы мне умереть, а тебе живу быть! — но все то сотона сотворил лукавством своим», — так передает слова Ярополка автор Никоновской летописи; но эти слова, конечно, выдумка, домысел летописца — так, по его представлениям, должен был оплакивать князь смерть своего брата.)

Ярополк винил в происшедшей трагедии Свенельда («Этого ты хотел?!» — бросил он ему в лицо). В дальнейшем мы не встретим имени Свенельда в летописи; он уйдет — в безвестность или в небытие. Но вряд ли от этого кому-нибудь станет легче.

У Олега, по-видимому, остался малолетний сын. Готовясь к войне со своим братом, он отправил его за пределы Руси. Русские летописи ничего не знают об этом. Но позднейшие чешские историки сохранили какие-то смутные предания о появлении в Моравии русского князя, сына Колги (Олега?) Святославича, племянника князей Ярополка и Владимира. Именно его считали своим прародителем представители старинного моравского рода Жеротинов[16].{76}

Во второй раз Древлянская земля давала последний приют бренным останкам Рюриковичей. Сначала Игорю, теперь его внуку Олегу. Олег был похоронен недалеко от Вручего. Над его могилой насыпали высокий холм. «И есть могила его у Вручего и до сего дня», — замечает летописец XI века. В 1044 году князь Ярослав Владимирович извлек останки Олега из земли и положил их в Киеве, в Десятинной церкви, возле останков убийцы Олега князя Ярополка. Кости князей-язычников — невероятный случай в нашей церковной истории! — были посмертно крещены. Так приобщились к христианству Ярополк и Олег.


О вражде между братьями, растянувшейся по времени почти на два года, в Новгороде, конечно, знали. Но все же известие о гибели Олега потрясло и напугало Владимира. Причем напугало настолько, что князь немедля покинул Новгород и вообще Русь и укрылся «за морем».

Узнав об этом, Ярополк отправил в Новгород своих посадников и «переял» «волость» Малушиного сына — точно так же, как ранее «переял» «волость» Олега. «И бе володея един в Руси», — заключает летописец. «Русь» здесь — достояние Святославичей, главным образом Поднепровье и Новгород, а не вся территория Древнерусского государства, значительная часть которой не входила в состав их владений.

Бегство Владимира кажется необъяснимым. Чего испугался он? Ведь Ярополк, насколько нам известно, не успел предпринять никаких шагов, враждебных ему. Высказывалось предположение, что Владимир и Олег заключили между собой союз против старшего брата и, следовательно, Владимир был косвенно вовлечен в Древлянскую войну{77}. Однако источниками это предположение не подтверждено.

Вероятно, причина бегства Владимира коренилась в другом. Ярополк пролил кровь его брата, совершил тяжкое преступление — тем самым выведя себя за рамки обычных законов, определявших межкняжеские взаимоотношения и взаимоотношения внутри княжеской семьи. Теперь могла настать очередь Владимира, единственного оставшегося в живых его брата. И Ярополка — начни он войну с Владимиром — уже не смогли бы остановить никакие нравственные запреты, обычаи или законы. Завещание Святослава, составлявшее правовую (и нравственную) основу власти каждого из трех братьев, было попрано им и уже не могло защитить Владимира. И Владимир бежал — ибо не знал намерений Ярополка и страшился его.

Конечно, в этом бегстве легко увидеть обычное малодушие, свойственное юноше, даже мальчику, каким был тогда Владимир. Он бежал в страхе, спасая свою жизнь, когда ей в действительности, наверное, ничего не угрожало. Но в том-то и дело, что это нечаянное решение оказалось действенным; кажущееся постыдным бегство в конечном счете предопределило его будущую победу над братом. Вероятно, с самого начала Владимир и Добрыня (несомненно, сопровождавший его) не только искали убежища, но и рассчитывали набрать дружину для дальнейшей войны с Ярополком.

Полагают несомненным, что Владимир бежал в Скандинавию. Действительно, в составе его дружины мы увидим варягов-скандинавов. Имена некоторых из них — Сигурд, Олав — уже известны нам из Саги об Олаве Трюггвасоне, в которой описывается, вероятно, именно тот период княжения Владимира, когда он вернулся в Новгород с варяжской дружиной. Рядом с Олавом, конечно, находились и его сородичи норвежцы, а также шведы, датчане, готландцы. В те времена перед викингами буквально трепетала вся Европа — от Англии на севере до Италии на юге, от мирных обитателей приморских и приречных селений до владетельных монархов. Норманнские воины были свирепы, сильны, отлично вооружены и обучены; они привыкли, а главное, всегда были готовы к бою, к пролитию крови. Такими взрастила их суровая природа Скандинавии — бедной на земли, но богатой на сильных и отважных мужчин. В X и XI веках викинги представляли, несомненно, самую грозную военную силу во всей Европе. Да и на Руси на протяжении более чем полутора столетий (до Лиственской битвы 1024 года, в которой один из сыновей Владимира, Мстислав, разгромил варяжскую дружину своего брата Ярослава) тот из русских князей, у кого в войске оказывалось больше варягов, неизменно одерживал верх над своим противником.

Но варягами на Руси называли не одних скандинавов. Варяжские дружины были разнородны: помимо скандинавов, они включали в себя балтийских славян, балтов, потомков кельтских народов, живших на южном побережье Балтики. В отличие от многих других стран Европы Русь не представляла собой объект целенаправленной норманнской экспансии. Сюда устремлялись не для того, чтобы захватить землю, а для того, чтобы поживиться. Путей для этого было несколько: либо прямой грабеж, либо, чаще, торговля — и не только по торговому пути «в Греки», но, главным образом, по «великому меховому пути»; на него выходили также через Ладогу и Новгород. Этот путь — через Волжскую Болгарию и Хазарию — вел в сказочно богатые страны Востока. Немалую выгоду для варяжских искателей добычи давало поступление на службу к местным князьям и участие в войнах, которые те вели. Набрать варягов на свою службу можно было не только в Скандинавии, но и по всей Прибалтике — от Померании (Поморья) до Старой Ладоги (Альдейгьюборга скандинавских саг) — наиболее оживленной контактной зоны между Скандинавией и Русью. Отметим также, что скандинавские саги ни словом не упоминают о пребывании Вальдамара Старого в Швеции или Норвегии.

Предположительно ко времени бегства Владимира относится и его первая женитьба. Высказывалось мнение, будто Владимир женился в Скандинавии и первой его женой стала скандинавка. Так считал, например, автор Иоакимовской летописи, называвший даже имя «княжны варяжской» — Олава. Имя княжны и ее этническая принадлежность — не более чем простая догадка, но сам факт женитьбы вероятен. Известно, что старший сын Владимира — Вышеслав — родился от некой «чехини» (чешки) и скорее всего не позднее 978 года. Следовательно, брак с «чехиней» мог случиться в 977-м или в самом начале 978 года, то есть либо во время пребывания Владимира на чужбине, либо сразу после его возвращения в Новгород. Откуда взялась «чехиня» (а их в гареме Владимира было даже две), неизвестно{78}.

Что ж, в 977 году Владимиру было приблизительно шестнадцать лет — для князя это достаточный возраст, чтобы иметь супругу. Отцом же можно стать и в пятнадцать, и в шестнадцать. (Добавлю, что присутствие княгини уже в Новгороде в какой-то степени подтверждает и Сага об Олаве Трюггвасоне.)

Пребывание Владимира за морем оказалось недолгим. В том же 977 году или в начале следующего 978-го он вернулся в Новгород с варяжской дружиной и изгнал из города посадников Ярополка. «Идите к брату моему, — объявил им Владимир, — и скажите ему: “Владимир идет на тебя, пристраивайся (то есть готовься, выступай. — А. К.) биться”». Никоновская летопись прибавляет, что Новгород был «взят» (надо понимать, приступом). Однако «Повесть временных лет» этого уточнения не знает. Да и последующие события свидетельствуют скорее о добровольном принятии Владимира новгородцами. Владимир возрос на их глазах, некогда они сами испросили его у Святослава. Едва ли новгородцев могли устроить присланные из Киева посадники Ярополка, правившие городом, конечно, в интересах своего князя. Так что «приступ» оказывался ненужным. Новгородцы сами изъявили готовность биться в дружине своего князя против Ярополка. Помимо пришедших с Владимиром варягов и словен (новгородцев), в составе княжеской дружины летопись называет кривичей и «чудь» (финно-угорское население Северо-запада Руси — эстов, вепсов — весь, мерю и водь). Все эти племена и ранее были объединены вокруг Новгорода — не только при Владимире, но и задолго до него, при первых новгородских князьях. Северная Новгородско-Варяжская Русь по существу восстанавливалась в границах дорюриковой поры.

Владимир готовился идти дорогой Олега — из Новгорода на Киев. Вновь Север противостоял Югу. Но теперь предстояла война не за объединение двух частей Руси — они уже были объединены под властью Ярополка, — но за главенство в пределах объединенной Руси, за Киев.

Я не берусь рассуждать о том, что могло бы произойти, избери Владимир другой путь. Наверное, война не являлась неизбежностью. Ярополк, насколько мы можем предположить, был готов к примирению. Захват им Новгорода стал следствием бегства Владимира, а не стремления киевского князя к единодержавию во что бы то ни стало. Владимир, однако, выбрал войну. Позже он так будет оправдывать свои действия: «Не я начал братию свою избивать, но Ярополк. Я же, убоявшись того, пошел против него». Отчасти он лукавил, ибо, наверное, знал, что смерть Олега приключилась скорее от несчастного случая, стечения обстоятельств, нежели стала результатом намеренного убийства. И все же слова Владимира были исполнены ясного смысла. Война с Ярополком явилась прямым следствием Древлянской войны.

Слишком немного знаем мы о Владимире той поры, чтобы до конца объяснить себе его выбор. Наверное, он не любил Ярополка, как, впрочем, и Ярополк едва ли любил его. Может быть, он завидовал брату, обласканному еще с детства и теперь блиставшему в роли полноправного киевского князя на отцовском престоле. В событиях войны 978 года мы увидим присущее Владимиру желание опередить Ярополка даже в малом, унизить и уязвить его, отобрать то, что принадлежало ему по праву. Мы увидим Владимира жестоким и мстительным, не прощающим нанесенной ему обиды. Наверное, начиная войну за Киев, он жаждал сторицею воздать за те унижения, которые сам пережил в этом городе.

И все же Ярополк был братом ему. И объявляя войну брату, Владимир преступал закон и обычай — как прежде преступил закон и обычай сам Ярополк. Одно зло влечет за собой другое — это, увы, неизбежный закон истории. Но Ярополк, вступая в Древлянскую землю, вовсе не желал убивать своего брата. Владимир же, вероятно, с самого начала замышлял братоубийство.


Ход войны 978 года может быть восстановлен лишь приблизительно, путем сравнения различных сохранившихся письменных источников. Многое мы знаем не наверняка. Отдельные свидетельства поздних летописей, казалось бы, могут прояснить картину — но мы не знаем, насколько они достоверны; каждое такое свидетельство требует тщательной источниковедческой проверки, большей частью до сих пор не проведенной. Что же касается «Повести временных лет», то она сосредоточивает свое внимание только на некоторых эпизодах происходивших событий.

Разъяснений прежде всего требует датировка войны между Владимиром и Ярополком. «Повесть временных лет», а вслед за ней и все другие летописные своды, относят ее к 6488 (980) году. Однако эта дата неверна. В нашем распоряжении есть другой источник — «Память и похвала князю Русскому Владимиру», написанная неким Иаковом мнихом (то есть монахом), вероятно, в XI веке. В ее составе читается текст, который исследователи называют «древнейшим житием» князя Владимира. Составитель «древнейшего жития», в свою очередь, использовал какую-то не дошедшую до нашего времени летопись, более древнюю, чем «Повесть временных лет», — эта летопись, в частности, еще не знала «абсолютных» хронологических дат «от Сотворения мира» и датировала происходящие события годами княжения того или иного князя. Использовались в «древнейшем житии» Владимира и другие, также несохранившиеся источники. Из одного из них была извлечена точная дата вокняжения Владимира в Киеве — 11 июня 6486 (978) года{79}. Учитывая относительность датировок ранних статей «Повести временных лет» и глубокую древность того источника, которым пользовался составитель «древнейшего жития», ученые признают дату «Памяти и похвалы» Иакова мниха более достоверной, нежели летописная. Эта дата находит косвенное подтверждение и в расчетах так называемого «перечня княжений», помещенного в начальной части «Повести временных лет» перед погодными летописными статьями, а также в приведенных летописцем подсчетах возраста сына Владимира князя Ярослава{80}.

Итак, примем, что война между братьями началась либо в конце 977-го, либо в начале 978 года.

Началась же она довольно вяло. Вновь, как и несколько лет назад, Ярополк промедлил с самого начала. Он не решился выступить против брата сразу после получения известия об объявлении войны. Никоновская летопись так объясняет медлительность киевского князя: услыхав слова Владимира, Ярополк «смутился и начал собирать множество воинов, ибо и сам он был весьма храбр. И сказал ему воевода его Блуд: “Отнюдь не может противостоять тебе твой меньший брат Владимир — как не может синица против орла воевать. Не смущайся боязнью и не утруждай себя собиранием воинов”. Говорил же так Блуд господину своему с лукавством, ибо был прельщен и обласкан Владимиром».

Несколько по-иному передают слова обласканного Владимиром Блуда еще более поздние источники:

«Княже, для чего хочешь войско утруждать? — будто бы говорил он Ярополку. — Ведь я совершенно знаю, что Владимир в своих войсках любви не имеет и, как сын рабыни, укоряем. И когда увидят тебя войска его, все без боя тебе предадутся. Поэтому нет тебе нужды против него выступать»{81}.

О роли Блуда, ближайшего после отстранения Свенельда воеводы Ярополка, речь еще впереди. Как можно догадываться, позднейшие авторы несколько забегали вперед и торопили события: тайные переговоры с Блудом Владимир начнет позднее.

Но и в самом деле Ярополк «смущался», то есть медлил выступать против своего брата. Ведь он сам был виновником начавшейся войны; новое столкновение могло упрочить за ним славу братоубийцы и законопреступника. Ярополк не был уверен в своей правоте — и эта его неуверенность передавалась киевлянам. Вероятно, он старался миром уладить ссору. Но промедление, в конечном счете, погубило его. Позднее, когда Владимир обступит Киев, Ярополку придется бежать из города, не чувствуя поддержки со стороны горожан. Ибо бездействующий князь, не способный защитить своих подданных, терял в их глазах достоинство истинного князя.

В столкновениях за власть обычно побеждает тот, кто решительнее, смелее, но нередко еще и тот, кто беспринципнее, безжалостнее, кто в меньшей степени подвержен эмоциям и легче может преступить нравственные запреты, мешающие достижению намеченной цели. Вначале, наверное, и Ярополк, и Владимир равно боялись друг друга. Но Владимир первым решился на военные действия и получил неоспоримые преимущества нападающего над обороняющимся. Может быть, сказалось присутствие рядом с ним Добрыни — безусловно, преданного ему и, безусловно, талантливого и решительного человека. Ярополку, наверное, не хватило Свенельда с его решительностью и жестокостью, с его способностью выпутаться из самого сложного положения. Ни окружающие его люди, ни сам Ярополк, как показали дальнейшие события, истинным полководческим даром не обладали.

По-видимому, было еще одно обстоятельство, которое Ярополку приходилось принимать во внимание. Автор Иоакимовской летописи, рассказывая о ходе войны, замечает: «Ярополк был нелюбим людьми, поскольку дал христианам великую волю»{82}. Мы уже говорили о покровительстве христианам со стороны киевского князя, о его возможных колебаниях в сторону христианизации Руси. Князь был человеком просвещенным, но видимое потакание одним своим подданным, в ущерб интересам других (коих было, конечно, больше), едва ли нравилось киевлянам. Усилению напряженности в отношениях между христианами и язычниками могло способствовать и отстранение от власти Свенельда, вероятного вождя «языческой партии». Так что предположение, высказанное автором Иоакимовской летописи, оказывается и на этот раз вполне правдоподобным.

Ярополк, конечно, должен был что-то предпринять. Однако действия его первоначально носили не военный, а чисто дипломатический характер. Нам известно об одном его шаге — попытке заключения военного союза с князем Рогволодом, княжившим в Полоцке. (Этот город, главный в земле полочан, или западных кривичей, лежал на реке Полоте, у впадения ее в Западную Двину.)

По словам летописца, Рогволод «пришел из-за моря»; он был не зависим ни от Киева, ни от Новгорода по крайней мере со времен Святослава. Полоцкий князь — заключи с ним союз Ярополк — надежно бы защищал Киевскую землю с северо-запада; его владения располагались между Киевом и Новгородом. К тому же Полоцк, возможно, связывали союзнические отношения с Туровом на Припяти, центром самостоятельной тогда Туровской земли. По легенде, сохраненной «Повестью временных лет», первый князь Турова — Туры — также пришел «из-за моря». Некоторые поздние летописи называют его даже братом Рогволода. Туровская же земля непосредственно граничила с Киевской.

У Рогволода была красавица дочь по имени Рогнеда. Союз Киева с Полоцком намеревались скрепить браком Ярополка с Рогнедой. (То, что Ярополк уже был женат, конечно, не мешало этому — у знатных русов, тем более у князей, было в обычае иметь не по одной, а по нескольку жен.) Женщина, а тем более девушка, пользовалась в древней Руси гораздо большей свободой, нежели в последующие века нашей истории. Рогволод любил свою дочь, прислушивался к ее желаниям и старался не неволить ее. Рогнеда же была согласна идти за Ярополка, да и Киев, видимо, манил ее. Казалось, ничто не мешало установлению прочного династического союза двух княжеств.

Однако Владимир сумел вновь опередить своего брата и расстроить его замыслы, хотя первоначально попытка Владимира перехватить инициативу у Ярополка и в свою очередь вступить в союз с Рогволодом окончилась позорной и унизительной неудачей.

«…Послал [Владимир] к Рогволоду в Полоцк, — рассказывает об этом «Повесть временных лет», — с такими словами: “Хочу дщерь твою поять себе в жены”. Тот же спросил у дочери своей: “Хочешь ли за Владимира?” Она же отвечала: “Не хочу розуть робичича, но Ярополка хочу”». («Розуть» — то есть вступить в брак: по обычаю, невеста разувала своего супруга, тем самым признавая его власть над собой.) «И вернулись отроки Владимировы, и поведали ему всю речь Рогнедину»{83}.

Итак, это был отказ, означавший не только личный выбор гордой княжны, но и политический выбор ее отца, полоцкого князя. Прозвучал же этот отказ вызывающе оскорбительно для Владимира. Назвав новгородского князя «робичичем» (сыном рабыни), Рогнеда как нельзя больно уязвила его. Это была пощечина, снеся которую, Владимир превращался бы в посмешище для всех. Ведь слова княжны стали известны и в Новгороде, и в Киеве.

Одобрял ли Рогволод откровенно оскорбительный тон своей дочери? И не сделал ли он ошибку в том, что слова Рогнеды были услышаны людьми Владимира? Последний вопрос, конечно, риторический, ибо мы хорошо знаем, чем завершился конфликт между Полоцком и Новгородом.

Владимир сумел даже из унижения извлечь для себя очевидную выгоду — как политическую, так и военную. И вновь большая часть заслуги в этом принадлежала его дяде. Добрыня счел себя оскорбленным в той же мере, что и племянник. Ведь унижалась честь его сестры, матери Владимира Малуши. Владимир «пожалился» дяде своему, читаем мы в летописи, и «исполнился ярости» Добрыня.

Ко времени переговоров с Полоцком Новгород в основном уже подготовился к войне. «Исполчилась» княжеская дружина, к набранным «за морем» варягам присоединились новгородцы и жители подвластных или союзных Новгороду земель. И Добрыня, по-прежнему остававшийся наставником и руководителем своего племянника, решился на немедленное возмездие. Обиду надлежало смыть кровью самих обидчиков. «И пришел Владимир к Полоцку, и убил Рогволода и двух его сыновей, а дочь его поял себе в жены», — кратко сообщается в «Повести временных лет».

Более обстоятельный рассказ содержит Лаврентьевская летопись, в которой под 1128 годом записано предание о полоцких князьях. Главную роль в событиях, разыгравшихся в Полоцке, этот рассказ отводит Добрыне. Именно он, охваченный яростью, повелевает войскам двинуться на Полоцк. «Идоша на Полоцк, — продолжает летописец, — и победили (Добрыня и Владимир. — А. К.) Рогволода. Рогволод же вбежал в город. И приступили к городу, и взяли город»{84}. Об осаде города и о сражении, «учинившемся» «на поле» пред градом, сообщает и В.Н. Татищев, использовавший не дошедшие до нашего времени летописные своды (Лаврентьевскую летопись Татищев не знал).

Мощный и хорошо укрепленный город[17],{85} пал на удивление быстро. Внезапность нападения и натиск варягов принесли Владимиру победу — первую (если не считать бескровного овладения Новгородом) в длинной цепи его военных успехов.

Участь правящей в Полоцке династии была ужасной. Рогволода, его жену и сыновей{86} убили. Но прежде чем это сделать, Добрыня в отместку за нанесенное ему оскорбление решил унизить и обесчестить их. «И поносил Добрыня Рогволода и дочь его, и нарек ее робичицей, и повелел Владимиру быть с нею пред отцом и матерью». И, следуя совету всегдашнего своего наставника, Владимир силою овладел Рогнедой на глазах ее родителей. «И нарек он имя ей — Горислава».

Не случайно это злодеяние Владимира сохранилось в народном предании. Оно раскрывает перед нами характер Владимира той поры — жестокого и мстительного человека, не прощавшего обиды или оскорбления: ведь не безвольным же исполнителем чужой воли был он в самом деле! И ни жалость, ни сострадание не пробудились тогда в нем.

То, что погиб Рогволод, конечно, не было чем-то из ряда вон выходящим. «Дивно ли, если муж пал на войне? Так умирали лучшие из предков наших», — воскликнет сто лет спустя тезка и потомок Владимира Святого Владимир Мономах. Правда, Рогволода убили не на поле брани, а безоружным, захваченным в плен — что ж, и это было в обычае того времени. Гибель ни в чем не повинных сыновей Рогволода могла бы показаться преступлением христианину Мономаху. Но для язычника она была объяснима: здравый смысл не позволял оставлять в живых сыновей убитого князя, способных впоследствии отомстить убийце. Дочь же (или жена) убитого по обычаю должна была достаться победителю как неотъемлемая часть добычи — так что и в принудительной женитьбе Владимира на Рогнеде проявилось лишь право сильного, не более того. Но сама причина войны, пожалуй, выходила за рамки обычного порядка вещей, да и степень жестокости Владимира и Добрыни вряд ли соответствовала тяжести нанесенной им обиды. Обесчестить дочь на глазах родителей и затем хладнокровно умертвить их — это изощренное злодейство, и значило оно для того времени примерно то же, что и для нынешнего.

Так кровью и слезами завершилось сватовство Владимира. Так неизменно, в различных записях русских былин, будет завершаться и сватовство былинного князя Владимира, в образе которого, как мы увидим, воплотились многие черты реального Владимира Святославича. О том, насколько впечаталась в память потомков полоцкая кровавая свадьба, свидетельствует тот факт, что даже в церковно-историческое сочинение — так называемую особую редакцию Жития святого Владимира, в повествование о крещении князя и о взятии им греческого города Корсуни (центральный эпизод всего Жития Крестителя Руси) — вошел вымышленный рассказ о том, как Владимир сначала заслал сватов к корсунскому князю, а затем, разгневанный отказом, обесчестил корсунскую княжну на глазах князя и княгини{87}.

О горькой судьбе несчастной Рогнеды мы еще будем говорить на страницах книги. Теперь же вернемся к событиям войны между Владимиром и Ярополком, составляющей главное содержание настоящей главы.

Итак, Полоцк был взят и, судя по археологическим данным, полностью разрушен{88}. Полоцкое княжество прекратило свое существование, а его земли отошли Владимиру. Это резко изменило соотношение сил в борьбе между братьями. Полочане пополнили ряды новгородско-варяжской дружины. У Владимира появилась хорошая возможность для наступления на Киев. Ярополк же лишился столь необходимого ему союзника. Больше того, удача явно отвернулась от него, улыбнувшись Владимиру. В глазах людей того времени это обстоятельство само по себе свидетельствовало о бесперспективности его положения.

И тем не менее только теперь Ярополк, кажется, решается на активные военные действия. По свидетельству поздних летописей, он отправляет войско в землю кривичей, намереваясь не допустить Владимира к Киеву. Но было уже поздно.

На реке Друче (современная Друть), в трех днях пути от Смоленска, войска сошлись. Произошла битва, в которой дружина Ярополка потерпела поражение. «Добрыня с Владимиром победили полки Ярополковы не силою, не храбростью, но предательством воевод Ярополковых», — сообщает Иоакимовская летопись, вообще склонная приукрашивать Ярополка и осуждающая Владимира. В этой же полулегендарной летописи приведена любопытная подробность, еще больше снижающая образ Владимира: еще до битвы, услыхав лишь о приближении войск Ярополка, Владимир якобы «убоялся» и хотел бежать в Новгород — «но дядя его Добрыня… удержал Владимира; и отправил с дарами в полки Ярополковы, к воеводам, водя их к Владимиру»{89}.

Было или нет сражение на Друче, достоверно мы не знаем[18]. Древнейшие летописи о нем умалчивают. Известно лишь, что весной или в начале лета 978 года войска Владимира и Добрыни подступили к Киеву.

Подавленный неблагоприятным для него стечением обстоятельств, Ярополк опять не решился выступить против брата и затворился в городе. Началась осада, всегда гнетуще действующая на осажденных — ибо бездеятельность, помноженная на видимую взору силу врага, порождает безысходность и отчаяние.

Как долго продолжалась осада, мы точно не знаем. Какое-то время, конечно, понадобилось хотя бы для того, чтобы Владимир с войсками «обрывся» (то есть укрепился, окопался) на Дорогожиче, «между Дорогожичами и Капичем». «И есть ров тот и до сего дня», — замечает летописец{90}.

Дорогожичи — пригород Киева, к северо-западу от самого города, несколько выше по течению Днепра. Сюда сходились пути, шедшие из Чернигова и ближних к Киеву крепостей — Белгорода и Вышгорода. Так что, надо думать, Владимир приблизился к Киеву естественным для него днепровским путем. И позднее, уже во времена удельной Руси, именно у Дорогожича останавливались князья, искавшие «златого» киевского стола. Тут часто случались сражения. «Кровью политой» называл летописец здешнюю землю. «Капичь» же — капище, языческое святилище, располагавшееся уже близ самой киевской крепости.

Киев был хорошо укреплен. Сам город возвышался на Старокиевской горе, господствующей над округой. Надо заметить, что древнейшая киевская крепость имела незначительные размеры, занимая лишь небольшой северо-западный угол будущего «города Владимира», примерно в 2 гектара. Все это облегчало защитникам города возможность обороняться. Вероятно, Ярополк заранее подготовился к осаде, и запасы, необходимые для поддержания жизни, в городе имелись. Но, как мы помним, длительную осаду, без поддержки извне, киевляне едва ли могли выдержать. А на поддержку извне надеяться не приходилось. Союзников у Ярополка уже не было.

Владимиру и Добрыне оставалось терпеливо ждать, пока ресурсы защитников города не истощатся и люди не начнут изнемогать от голода и жажды. Но ждать они не захотели. Существовал другой, более рискованный, но зато и более действенный, путь овладения городом. Еще до того, как новгородско-варяжские дружины подступили к Киеву, может быть вскоре после захвата Полоцка, к воеводам Ярополка были направлены тайные лазутчики с предложением перейти на сторону Владимира. На посулы и обещания не скупились. Главная ставка была сделана на воеводу Блуда. Ярополку он был, вероятно, «в место отца» — то есть в детские годы исполнял при нем роль кормильца и наставника. Впоследствии Блуд был оттеснен Свенельдом. Затем вновь возвысился, но обиду на князя, наверное, затаил. Это ли принимал во внимание многоопытный Добрыня, или он знал о корыстолюбии и тщеславии старого воеводы? Или же (на что намекает Иоакимовская летопись) рассчитывал на неприязненное отношение Блуда к христианским пристрастиям своего князя? Последнее, думаю, менее вероятно: Блуд в равной степени отстранялся и от Ярополка, и от киевлян. Но вот до золота, а главное, до почестей и славы оказался охоч. Понимал он, наверное, и тщетность борьбы с варяжской дружиной Владимира и, как это часто бывает, воспользовался случаем ловко переметнуться на сторону сильного. «Поприяй мне!» (то есть «будь мне приятелем, другом»), — передавали Блуду слова Владимира. «Если убью брата своего, то хочу иметь тебя вместо отца. И многую честь от меня примешь». Расчет оказался безошибочно верным. «Буду тебе в сердце и в приязни» (то есть «в любви и в дружбе с тобою»), — отвечал Блуд князю Владимиру.

Каким был выбор других воевод Ярополка, мы не знаем. Можно догадываться, что и среди них оказались те, кто поддался на лесть и уговоры Владимира и Добрыни. Летописи называют имя лишь одного человека, до конца оставшегося верным своему князю. Это некий Варяжко, ближний дружинник Ярополка. (Его имя, между прочим, свидетельствует о том, что варягов было немного в окружении киевского князя: иначе это этническое обозначение не смогло бы стать личным именем одного из дружинников.) Варяжко, видимо, догадывался об измене, но сделать ничего не смог. Ярополк доверял Блуду куда больше, чем ему. Обычная причуда истории. Голос разума редко бывает услышан; преданность и верность оказываются невостребованными. Тот же, кто думает лишь о себе и в любую минуту готов переметнуться к врагу, торжествует. «О злая лесть человеческая!» — воскликнем и мы вслед за летописцем.

Итак, Блуд затворился в Киеве вместе с Ярополком. Он стал действовать осторожно, исподволь, но в то же время достаточно уверенно. И вскоре выяснилось, что Ярополк всецело полагается на него. Изменник оказался во главе защитников города.

Блуд постоянно пересылался с Владимиром, ставя его в известность обо всем, что происходило в Киеве. Он же давал советы Владимиру, как ему надлежит действовать, призывал пойти на приступ, обещая свою помощь. Владимир с Добрыней, однако, не решились на это. И оказались правы: Ярополк сам шел к ним в руки.

Блуд искал удобный случай убить князя. Но сделать это в самом Киеве было затруднительно. Ярополк оставался законным киевским князем. Его постоянно окружала дружина, в большинстве своем лично преданная ему. И Блуд сумел добиться того, что Ярополк покинул Киев. По рассказу «Повести временных лет», воевода проявил завидную изворотливость и по существу открыл князю измену, заговор, во главе которого стоял сам. «Кияне ссылаются с Владимиром, — убеждал Блуд вконец растерявшегося князя. — Велят ему: “Приступай к городу, предадим тебе Ярополка”». И Ярополк поверил. Может быть, он и вправду знал что-то о тайных переговорах, только не знал, кто же на самом деле предал его. А может быть, другая сторона происходящего открылась ему благодаря словам Блуда. Владимир открыто заявлял, что борется не с киевлянами, но с Ярополком — братоубийцей и законопреступником. («Не я начал войну, но он. Я же, убоявшись его, выступил против», — говорил он, обращаясь к Блуду, а значит, и к киевлянам.) И эта его ложь (впрочем, в том-то и дело, что не вполне ложь) не пропадала даром, сказывалась на настроениях киевлян. Продолжение осады, неизбежным следствием которой должен был стать голод, грозило возмущением людей против Ярополка. Биться и умирать за него они уже не хотели. Мы знаем, что в критические минуты вече могло взять на себя власть в городе и объявить князю, намеревается ли город и дальше поддерживать его. Так что, наверное, не один лишь обман Блуда подталкивал Ярополка к бегству. Да и не все получилось так, как хотел Блуд. Во всяком случае, в руки Владимира Ярополк тогда не попал.

Он бежал в город Родню (или Родень), старую славянскую крепость в устье реки Рось, правого притока Днепра. Бросил Киев, бросил беременную жену. Дружина (и, конечно, неотступный Блуд) последовала за ним.

Выбор Родни как укрытия кажется необъяснимым. Само название этого города — происходящее от имени славянского божества Рода — свидетельствует о том, что здесь был старый языческий культовый центр Полянской земли. Что же мог искать здесь Ярополк, чьи симпатии к христианству известны? Или он поспешил поменять свои взгляды и поискать защиты и покровительства у языческих богов? Это, конечно, можно было сделать и в Киеве. Вероятно, Ярополк оказался в Родне случайно, внезапно застигнутый на пути своими преследователями. В таком случае, куда намеревался бежать несчастный князь? За Родней простирались уже чужие земли — ниже по Днепру, за порогами, начиналась страна печенегов. Может быть, он спешил укрыться у греков, договор с которыми заключил несколько лет назад? Не думаю. Более вероятным кажется мне другое предположение. Киевский князь направлялся к печенегам, с которыми также был связан договором. О том, что такая вероятность существовала, свидетельствует «Повесть временных лет». В конце родненской осады Варяжко прямо призывал Ярополка: «Беги, княже, в Печенежскую землю. Приведешь воев оттуда». Но достичь Печенегии Ярополку было не суждено{91}.

Иаков мних называет точную дату вокняжения Владимира в Киеве — 11 июня 978 года. Оставшиеся без Ярополка киевляне сами отворили город и встретили Владимира как своего князя, с поклоном. Исполнилась его мечта. Владимир сел на столе своего отца и деда. Но война еще не была завершена.

Владимир осадил Родню. Он подошел к городу со всем своим войском, подавляя волю к сопротивлению немногочисленных защитников Ярополка. Через некоторое время в городе начался жестокий голод. Это не означает, что осада слишком затянулась. Просто Родня, в отличие от Киева, не была подготовлена к длительной войне; запасов, достаточных для князя и его дружины, в городе не хватило. О событиях в Родне рассказывает поговорка, известная на Руси и позднее: «Есть притча и до сего дня, — свидетельствует летописец XI века, — “беда аки в Родне”». Впрочем, вероятно, это лишь часть «притчи», не раскрывающая ее подлинный смысл. «Беда аки в Родне: брат брата убил», — наверное, так точнее звучала пословица{92}, обыгрывая название города, в котором произошла трагедия («Родня» — это ведь еще и «родня»).

О том, как завершилась война между братьями, «Повесть временных лет» рассказывает так: «Сказал Блуд Ярополку: “Видишь, сколько воинов у брата твоего? Нам не перебороть их. Заключай мир с братом своим”. Говорил же так Блуд, обманывая князя. И согласился с ним Ярополк: “Так будет”. И послал Блуд к Владимиру: “Сбылась-де мечта твоя. Веду к тебе Ярополка. Приготовься убить его”».

Вновь летописец винит во всем Блуда, приписывая именно ему совет убить Ярополка. Но решение о судьбе брата должен был принимать сам Владимир. И здесь ни Добрыня, ни тем более Блуд не были указчиками ему.

И Владимир решился. Услыхав слова Блуда, Владимир собрал в Киеве, в своем дворце, ближнюю дружину. Сюда же было велено прийти Ярополку. Участь его была уже решена.

Наверное, Владимир дал через Блуда какие-то гарантии своему брату. Это было в порядке вещей. Иначе князь не пришел бы к нему. И Блуд вновь обращается к Ярополку: «Пойди к брату своему и скажи ему: “Что ты ни дашь мне, все я приму”». Ярополка пытается спасти Варяжко: «Не ходи, княже! — умоляет он. — Убьют тебя. Беги к печенегам, приведешь воинов их». Но не послушался его Ярополк.

Сопровождаемый своей дружиной, он возвратился из Родни в Киев. И вот теремной двор его отца и еще совсем недавно его собственный. Мощные каменные стены внизу (верхняя часть дворца была деревянной), богатое убранство… Как недавно он покинул его. Сюда желал он ввести Рогнеду. Здесь принимал иноземных послов, отсюда диктовал свою волю подданным, вел переговоры с самим Владимиром. Сколь внезапно изменилось все. И теперь Ярополк явился пленником, послушным воле брата и ждущим его приговора о дальнейшей своей судьбе. Догадывался ли он, что его ждет? Этого мы не знаем. Но если слово, обещавшее жизнь, было Владимиром произнесено, то Ярополк, конечно, надеялся на него.

И вот — развязка. Когда Ярополк вступил в двери, ведущие в покои Владимира, двое варягов, стоявших в дверях, подняли его «под пазуху» на мечи. Блуд же, неотступно следовавший за князем, проворно затворил двери, не дав ворваться внутрь людям Ярополка. Так погиб Ярополк. Владимир, наверное, увидел уже бездыханное тело. Все кончилось без его личного участия. Его руки не обагрились кровью.

Большинство дружинников Ярополка безропотно перешли на сторону Владимира. Смерть князя освобождала их от каких-либо обязательств. Варяжке же удалось бежать из Киева к печенегам, к которым он безуспешно звал Ярополка. «И много воевал с Владимиром, водя печенегов», — прибавляет летопись. Лишь впоследствии с немалым трудом сумел Владимир привлечь его на свою сторону.

Можно много рассуждать о любви к Отечеству, о преданности родной земле героев нашего повествования. Но нет, в X веке служили не Родине, но князю. Ни Владимир, ни писавшие позднее летописцы не обвинили Варяжко в предательстве, когда он обратился за помощью к злейшим врагам Руси. Напротив, Варяжко остался в русской летописи примером беззаветной преданности своему князю, образцом для подражания, а не для осуждения.

Как сложилась судьба изменника Блуда, мы достоверно не знаем. Согласно новгородской летописной традиции, Блуд был «дядькой» и воеводой у князя Ярослава Новгородского. Он, в частности, возглавлял его войска в несчастливой для Ярослава битве с польским князем Болеславом Великим на Буге в 1018 году и стал главным виновником поражения. «И убили тут Блуда воеводу», — читаем, например, в Софийской Первой летописи{93}.

Если доверять этому сообщению, то надо признать, что Владимир отчасти выполнил свои обещания, сделав Блуда «кормильцем» одного из своих старших сыновей. Но в «Повести временных лет» место Блуда занимает совсем другой воевода — некий Буды, и вряд ли это имя — результат описки летописца. Скорее, наоборот, позднейший книжник заменил непонятное ему имя Буды на хорошо известное и ставшее едва ли не нарицательным имя Блуд.

Совсем другое известие о Блуде читаем в «Истории» В.Н. Татищева:

«Блуд же, изменник Ярополков, принял от Владимира великую честь и возносился три дня». Но затем Владимир повелел убить его, произнеся якобы следующее: «Я, по обещанию своему, воздал тебе почести как приятелю своему. Теперь же сужу тебя как изменника и убийцу господина своего»{94}.

Но достоверность этого известия также вызывает большие сомнения.


Так с помощью подкупа и обмана и благодаря братоубийству Владимир стал киевским князем, единолично восприняв наследие своего отца. Можно с уверенностью сказать, что если бы он умер спустя несколько лет после своего вокняжения в Киеве, то остался бы навсегда в народной памяти лишь клятвопреступником и злодеем. Ибо все, что он сделал на пути к власти, выходило за рамки обычного даже применительно к его жестокому веку. Надругательство над невестой и целая череда убийств, прямое предательство, а затем и клятвопреступление. Но последнее его злодеяние перевешивало остальные. Владимир вошел в русскую историю как первый известный нам сознательный братоубийца. Ведь в отличие от самого Ярополка, тоже ставшего виновником смерти брата, он убил своего брата намеренно, расчетливо, тщательно подготовив свое преступление.


Глава пятая.

КИЕВ. ЯЗЫЧНИК

Владимир Святой

На рис. — изображение князя Владимира на сребренике III типа. Лицевая сторона. 

11 июня 978 года Владимир сел на княжение в Киеве. Ему было лет семнадцать, или около того, — возраст юноши, но не мужа. На киевском же престоле Владимир просидел непрерывно тридцать семь лет — дольше, чем другие русские князья, время княжения которых достоверно известно. Именно здесь, в Киеве, окончательно выработался его характер; здесь он стал тем Владимиром, которого мы знаем, — выдающимся государственным деятелем, реформатором, преобразователем, защитником и радетелем родной державы, а не одним только насильником над нею. Надо сказать, что реформаторская деятельность Владимира отнюдь не сводится к введению им христианства в качестве государственной религии. По крайней мере девять из тридцати семи лет киевского княжения Владимир оставался убежденным язычником. Но уже в это время он обнаруживает себя с новой стороны, в нем проявляются качества, которых мы ранее не имели возможности увидеть. Жестокость и решительность и в дальнейшем будут отличать его. Но наряду с ними мы увидим его милосердие и нищелюбие, способность понять и простить другого, прислушаться к чужому совету, даже если тот идет вразрез с его первоначальными намерениями. В истории крайне редко встречаются одномерные, выкрашенные в один цвет характеры. И Владимир не являл собой исключения.

К сожалению, древнейшие источники не сохранили нам описания внешности князя Владимира, не рассказали о том, какое впечатление производил он на окружавших его людей. Но зато сохранились многочисленные, хотя и схематические, изображения князя — на монетах его времени, «златниках» и «сребрениках». Таких монет известно около двухсот (один вид «златников» и четыре вида «сребреников»), многие сохранились не в одном экземпляре. Владимир изображен на их лицевой стороне, в обрамлении надписи: «Владимир на столе», «А се его сребро» или: «А се его злато». На реверсе — изображение Христа или родовой княжеский знак Владимира.

С монет на нас глядит довольно худое, удлиненное лицо, с резко обозначенными скулами. Черты лица, насколько их можно угадать, утонченные, «византийские». Длинный прямой нос, выделенный подбородок, большие глаза, дугообразные брови. Длинные усы — такие носил и его отец Святослав, похожие мы увидим на раннем изображении сына Владимира Ярослава Мудрого. Бороды нет, щеки и подбородок выбриты — что, опять же, напоминает известное описание внешности князя Святослава Игоревича. В целом, можно сказать, — красивое мужское лицо. Владимир на монетах не стар, но и не юн — все монеты относятся к более позднему, «христианскому» периоду его биографии{95}.

Конечно, изображения на древнерусских монетах очень условны, схематичны. Для резчика главным было обозначить княжескую принадлежность этих монет, поэтому его усилия были сосредоточены, по-видимому, не столько на изображении внешности самого князя, сколько на тщательной прорисовке княжеского знака. На разных монетах Владимир выглядит по-разному. И все же, несомненно, монеты отражают какие-то реальные черты; именно они дают нам преимущественное право судить о внешности Владимира.

Совсем по-другому выглядит князь на миниатюрах древнерусских рукописей. В первую очередь, речь идет о миниатюрах знаменитой Радзивиловской летописи (эта летопись датируется XV веком, но рисунки выполнены по гораздо более ранним оригиналам), а также Сильвестровского сборника XIV века{96}. Здесь у Владимира лицо широкое, круглое, нос, что называется, «картошкой», окладистая борода. Еще позднее сложится канонический иконописный образ святого князя — густые седые волосы, спокойный и мудрый взгляд, правильное, скорее полное, чем худое, лицо, внушительная длинная борода. Таким предстает Владимир перед нами — своими далекими потомками. Но едва ли эти изображения близки к действительности…

Мы же вернемся к Владимиру настоящему — Владимиру киевского времени, язычнику и братоубийце, пока еще юноше, силой оружия оказавшемуся на «златом» киевском престоле.

Овладев Киевом незаконным и преступным путем, открыто поправ отцовское завещание, Владимир столкнулся с немалыми трудностями. Прежде всего ему предстояло упрочить и узаконить свою власть, обрести опору и поддержку среди новых подданных. И первой, самой острой проблемой неожиданно стала для него варяжская. Что делать с нанятыми им варягами, оказавшимися теперь не просто ненужными, но и опасными для него самого? Правители, пришедшие к власти силой оружия, всегда находятся в известной зависимости от тех, на чье оружие они вынуждены опереться. Владимир был обязан победой иноземцам. Теперь те требовали для себя законной и, наверное, заранее оговоренной награды. Как правило, расплачиваться приходилось городу, завоеванному победителями.

«Се град наш, — объявили, согласно «Повести временных лет», варяги Владимиру. — Хотим выкуп с горожан взять — по две гривны от человека».

Размер выкупа велик, но в общем-то вполне реален: спустя несколько десятилетий новгородцы, нанимая тех же варягов для войны со Святополком Окаянным, будут собирать «от мужа по 4 куны, а от старост по 10 гривен, а от бояр 18 гривен». Но и такая дань с истощенных осадой киевлян грозила разорением городу. Владимир должен был либо ублажить наемников и вконец рассориться с горожанами, либо защитить киевлян и каким-то образом избавить их от варягов. Он избрал второе.

«Сказал Владимир варягам: “Пождите с месяц, пока люди не соберут куны”». Приближалась осень — время жатвы, и отговорка Владимира выглядела вполне уместной. Варяги согласились на отсрочку. Но со стороны Владимира это был сознательный обман. «Ждаша с месяц», и «не вдасть им» Владимир ничего. Взамен князь сумел прельстить варягов заманчивой перспективой обогащения в далекой Византии. Он обещал им «указать» туда путь, снабдить проводниками и, вероятно, припасами, а также сослаться по их поводу с византийскими императорами. Предполагалось, что в Византии варяги либо наймутся на службу к василевсам, всегда нуждавшимся в воинах, либо силой добудут себе такие богатства, которых в Киеве просто не было. Возможно, варягам была предложена еще одна «служба», которую те должны были напоследок «сослужить» князю.

Но не все из военачальников варяжского воинства были обмануты киевским князем. Некоторые, напротив, стали его сообщниками. Вероятно, на это и был расчет. В Константинополь же Владимир действительно отправил посольство, но совсем с другими словами, нежели те, что были обещаны его прежним союзникам.

«И сказали варяги: “Сольстил ты нам (то есть обманул нас. — А. К.). Покажи нам путь в Греки!” И ответил Владимир: “Идите”. И избрал среди них мужей добрых, смысленых и храбрых, и раздал им грады. Прочие же отправились в Царьград, в Греки. И послал Владимир пред ними послов, так говоря царю: “Вот идут к тебе варяги. Не моги их держать в граде, не то сотворят тебе зло — такое же, как и здесь. Но расточи их по разным местам, сюда же не пускай ни единого”»{97}.

Какое зло сотворили варяги на Руси, понятно. Но не сами же по себе! Владимир переменяется внезапно — он, сам приведший варягов в Киев и развязавший братоубийственную войну, вдруг обвиняет во всем происшедшем собственных наемников, а сам нарочито отстраняется от них. Это был удивительный по изворотливости и дальновидности политический ход. Киев избавлялся от присутствия чужаков, Владимир — от сильного и не вполне подчинявшегося ему лично войска, которому к тому же был обязан собственным возвышением. Наконец, уцелел международный престиж Киевского государства, ибо Владимир отводил от себя возможные обвинения в убийстве законного киевского князя, официально признанного Византией.

«Смысленые» же мужи становились теперь воеводами Владимира и его наместниками в городах и землях Руси. Нам известно, правда, имя лишь одного такого наместника, причем вовсе не из числа пришлых варягов. Это все тот же Добрыня, дядя Владимира, посаженный править Новгородом. Добрыня и позже будет участвовать в важнейших военных походах своего племянника в качестве воеводы и первого советчика. Но постоянная опека с его стороны, видимо, начинала утомлять Владимира.

Выбор наместников и посадников имел существенное значение для укрепления власти киевского князя. В подвластные ему земли Владимир направлял людей, не связанных родственными или иными узами с местным населением. Эти люди были преданы ему лично — практика, которая станет обычной для многих поколений правителей Русского государства. Иноземцы служат князю, а не стране, — и тем надежнее для князя их служба.

И все же рассказ об избавлении Киева от варягов ясен не до конца. В летописи этот рассказ несет на себе черты фольклорного сказания, сказки: в нем прославляется хитрость Владимира, сумевшего обмануть корыстолюбивых чужеземцев. Но в то же время речь идет о вполне конкретном и весьма важном политическом шаге — посольстве в Византию, переговорах с Константинополем и оказании военной помощи Империи путем отправки туда воинов-варягов.

Владимир Святой

Схема киевских высот (по Б.А. Рыбакову).

1 — Замковая гора; 2 — крепость Кия на Старокиевской горе. 

О переговорах Владимира с византийскими императорами и о прибытии в Империю военного контингента из Руси сообщают и иностранные источники. Но они датируют эти переговоры более поздним временем — 986–987 годами — и связывают их с крещением русского князя. Об обстоятельствах и последствиях русско-византийских переговоров мы будем говорить позже. Сейчас же замечу, что в летописном повествовании о варягах, по-видимому, соединились устные предания о мудрости Владимира в первое время его пребывания в Киеве и об освобождении города от уплаты варяжской дани, с одной стороны, и устные же припоминания об отправке русско-варяжской дружины в Константинополь — с другой. События же эти вряд ли были одновременными. Характерна ошибка, допущенная летописцем при упоминании «царя» греков. С 976 года, после смерти Иоанна Цимисхия, в Византии правили братья-соправители Василий и Константин, сыновья Романа II. Русские источники в тех случаях, когда они сообщают о реальных контактах Руси с греками, называют их обоих и говорят о «царях», а не о «царе».

Вероятно, к первым годам киевского княжения Владимира относятся его мероприятия по укреплению и украшению города — как в военном, фортификационном, так и в политическом и культурном отношениях. В отличие от своего отца, Владимир всегда считал Киев центром и средоточием своей державы и всячески заботился о его процветании.

Так, он занялся возведением новых укреплений («детинца»)[19], чтобы защитить разросшийся более чем за век город. Линия укреплений «города Владимира» проходила к югу от древнейшего «городка Кия», вдоль склонов днепровских круч, и спускалась к киевскому Подолу — уже тогда оживленному торговому и ремесленному предместью. Она охватывала территорию примерно в 10 гектаров. Укрепления в основном состояли из мощных земляных валов, высота которых достигала шести метров, а ширина — девяти метров и более[20], а также глубокого рва перед ними. (Следов какой бы то ни было каменной кладки внутри этих земляных валов археологи не обнаруживают.) Наверху вала, вероятно, находился деревянный частокол. В самих валах были устроены несколько ворот, особенным образом укрепленных. Археологи открыли остатки главных, въездных ворот «города Владимира», позднее получивших название «Софийских», или «Батыевых»{98}.

Еще большее значение для укрепления власти киевского князя имела религиозная реформа, превратившая Киев в главный культовый центр всей Русской земли. Как рассказывает летопись, вскоре после вокняжения князь установил на киевском холме, близ своего теремного двора, изображения шести языческих богов — языческий пантеон, своего рода храм под открытым небом.

«И начал Владимир княжить один в Киеве, и поставил кумиров на холме вне двора теремного: Перуна деревянного (а глава сребряна, а ус злат), и Хорса, Дажьбога и Стрибога, и Симарьгла, и Мокошь. И жряху (то есть совершали жертвоприношения. — А. К.) им, нарицая их богами, и приводили сынов своих и дочерей, и приносили жертвы бесам, и оскверняли землю требами[21] своими. И осквернилась кровьми земля Русская и холм тот…»{99}

О языческой реформе Владимира написано чрезвычайно много. И все же подлинный ее смысл ясен не до конца. Так, историки совершенно по-разному, иногда прямо противоположно объясняют выбор Владимиром тех или иных божеств. И в самом деле — некоторых чтимых славянских богов (Велеса, Сварога, Рода) Владимир вовсе не выставил возле своего терема, а некоторые из тех, что были выставлены, кажется, не слишком почитались в древней Руси.

Главное божество в пантеоне Владимира — Перун. И это вполне понятно. Перун — дружинный, княжеский бог. Это бог грозы и молнии, разящий, карающий, бог оружия и войны. Его именем клялись воины Олега, Игоря и Святослава, заключая мир с греками. Русы-язычники противопоставляли Перуна христианскому Богу. Но при этом культ Перуна вовсе не был общеславянским. Более всего, помимо Руси, его чтили в Прибалтике, среди балтийских славян и балтов (предков литовцев), которые приносили Перуну (Перкунасу) кровавые, нередко человеческие жертвы. Наверное, немало поклонников Перуна-Перкунаса было среди пришедших с Владимиром варягов.

Владимир изобразил Перуна подобным человеку. Его туловище было сделано из дерева (очевидно, дуба), голова — из серебра, усы — из золота. Вспомним, что длинный ус являлся на Руси своего рода признаком княжеского достоинства. Перун и выглядел как князь — только небесный, а не земной. Позднейшие источники дополняют описание «Перунова кумира»: ноги у него были железные, а сам он украшен драгоценными каменями. В руке Перун держал каменное подобие стрелы, или сверкающей молнии. Перед главным из киевских божеств непрерывно горел огонь, который поддерживали жрецы{100}. Вид Перуна должен был внушать страх и трепет.

Из других божеств Владимирова пантеона наиболее известны Дажьбог и Стрибог. Дажьбог (или Даждьбог) — это бог солнца и света, даруемого солнцем, бог — податель всех благ. В отличие от Перуна, это милующий бог. Русские князья считали его своим предком, «дедом»: «Даждьбожьими внуками» называет всех русских князей автор «Слова о полку Игореве». Стрибог же — повелитель и родоначальник ветров («Стрибожьих внуков», по образному выражению того же «Слова о полку…»), бог воздушной стихии, сеющей иногда не только жизнь, но и смерть.

Остальные три божества менее понятны. Их нередко считают неславянскими по происхождению. Но в полной мере это относится лишь к двум — Хорсу и Симарглу. Это божества иранского мира, пришедшие в Киев с юга — либо еще в древние времена от скифов или сарматов, либо от более поздних аланов (ясов), хазар или торков. Хоре (персидское Xurset) — солнце, божество солнечного диска. (В таком смысле, помимо летописи, его знает еще и «Слово о полку Игореве»{101}.) Хоре не относился к числу наиболее чтимых на Руси божеств. Его и позднее считали явно чужим для Руси, противопоставляя «еллинского старца» Перуна «Хорсу жидовину» (так в одном из списков древнерусского апокрифа «Беседа трех святителей»). Но в пантеоне Владимира Хоре стоит на почетном втором месте, сразу за Перуном. Вероятно, это объясняется особой связью, существовавшей в русском язычестве между князьями и их покровителем — Солнцем. Вспомним, что «Солнцем» («Солнышком», «Красным Солнышком») былины величают киевского князя Владимира. Князь правит своей землей, объезжая ее и надзирая за нею — так же и солнце, ежедневно передвигаясь по небесному своду, властвует над небом. Потому князь — воплощение солнца на земле, а солнце — воплощение князя на небе. Надо сказать, что и позднее, уже в христианской традиции, солнце нередко олицетворялось в образе «мужа», увенчанного венцом. Изображения такого мужа можно увидеть на миниатюрах древнерусских рукописей{102}. Но вот вопрос, почему не славянское, но иранское божество было избрано Владимиром для олицетворения верховного небесного светила, остается без ответа до сих пор.

Не менее загадочен Симаргл (Семаргл), непонятный уже для переписчиков «Повести временных лет». По всей видимости, он родствен иранскому демону Симургу (или Сэнмурву), являвшемуся, по некоторым представлениям, покровителем семян и ростков, всходов. Это божество также небесное, ибо оно покровительствует движению вверх, к небу. Иранские мифы изображали Сэнмурва в виде крылатого пса или некой фантастической птицы{103}. О существовании культа Симаргла на Руси из других источников ничего не известно. Уже вскоре после реформы Владимира о нем забыли. Позднейшие переписчики и истолкователи летописного текста, как правило, не понимали смысла этого имени и передавали его как два разных слова — «Сим» и «Регл» (или «Ергл»).

Единственное женское божество в пантеоне Владимира — Мокошь. До недавнего времени ее преимущественно считали божеством финно-угорского мира. Но основание для такого суждения — созвучие имени Мокошь с самоназванием одной из двух этнических групп мордвы (мокша) — кажется недостаточным. В последнее время утвердилось иное мнение — о славянских корнях Мокоши{104}. И это мнение более основательно. Имя Мокошь сохранилось в русских диалектах (как название некоего домашнего женского божества), в топонимике (в том числе и западнославянской); знают Мокошь и другие памятники древнерусской письменности, помимо «Повести временных лет». Вероятно, имя Мокошь происходит от чисто славянского «мокнути», «мокрый». Это — богиня плодородия, а также орошающей землю живительной влаги.

Все эти боги, собранные Владимиром вместе, — «высшие», или «верхние» божества, так или иначе связанные с небом. Они олицетворяют все небесные стихии — благодатный солнечный свет и тепло, дуновение ветра, разящие гром и молнию, живительную небесную влагу. И над всем этим вышним миром властвует бог богов Перун.

Так на киевском холме возникает как бы второе небо, являющееся точным отражением или, лучше сказать, повторением подлинного божественного Неба.

Историки давно оценили по крайней мере одну сторону реформы Владимира. Перун, бывший ранее покровителем лишь князя и его дружины, превращался в верховное государственное божество, поклонение которому становилось обязательным для всех{105}. Но это влекло за собой существенные изменения в языческом мировоззрении славян.

Язычество, как известно, по своей сути не является государственной религией, но религией племенного общества, основанного главным образом на кровно-родственных отношениях. Поклонение силам природы делает каждый род и каждое племя, каждую семью самостоятельными в большинстве своих религиозных проявлений. Реформа Владимира ломала эту самодостаточность, приближала внутренний мир славянина к миру князя и княжеской власти, более того — прямо вовлекала в него. Киевлянин поднимался на княжеский холм, к господствовавшему над ним идолу Перуна, приносил ему жертву, участвовал в обрядовом пиршестве — тризне, приводил с собою своих сыновей и дочерей. Проливалась жертвенная кровь животных, а порой — мы будем еще говорить об этом — и человеческая кровь. Княжеский бог принимал на себя жертву, приносимую человеком, — и тем самым приобщал его к себе.

Подобные идолы Перуна воздвигались не только в Киеве, но и в других городах Руси, где появлялись наместники Владимира. Определенно мы знаем об этом относительно Новгорода.

Новгородского Перуна поставил Добрыня, ставший новгородским посадником. Здесь княжеский идол стоял вне града, на старом капище ильменских славян в урочище Перынь, находившемся у самого истока Волхова из Ильменя, на небольшом плоском холме, превращавшемся во время половодья в остров. Деревянный идол возвышался в середине круглой площадки (ее диаметр археологи определили в 21 метр), обрамленной неглубоким рвом с восемью ячейками («лепестками») по сторонам света. В каждой из них горел костер. Вблизи Перуна располагались идолы других языческих богов, также окруженные кольцевыми рвами{106}.

В опубликованном в 1578 году в Кракове сочинении Александра Гваньини, итальянца по происхождению, находившегося на польской службе, имеется описание внешнего облика новгородского Перуна. Надо полагать, что оно восходит к местным новгородским преданиям, которые через вторые, а то и третьи руки стали известны автору. По словам Гваньини, «новгородские язычники более всего почитали этого идола: его изображали в облике человека, держащего в руке раскаленный камень (в другом переводе: кремень. — А. К.), подобный молнии… Во славу его и честь сооружался костер из дубовых поленьев, который должен был непрерывно пылать и днем, и ночью. Если же из-за небрежности служителей, назначенных следить за костром, огонь погасал, их казнили»{107}.

Еще и в XVII веке приезжим показывали в Новгороде так называемые «перуновы палицы» — якобы точные копии той грозной палицы, которую держал в своих руках новгородский Перун.

Языческая реформа Владимира в наибольшей степени повлияла на мировоззрение киевлян. Но торжественные жертвоприношения, наверное, совершались возле языческих идолов во всех русских городах. Учреждение единого государственного культа связывало между собой отдельные части государства — причем узами, которые обещали стать более прочными, нежели обычные узы военного подчинения.

В то же время реформа Владимира — с присущими ей начатками единобожия (ибо культ Перуна в какой-то мере можно рассматривать как шаг к единобожию){108}, с упорядочением взаимоотношений и более или менее строгой иерархичностью среди языческих богов, — несомненно, означала упадок самого славянского язычества. Ведь язычество в принципе не приемлет упорядоченности и иерархии. Для него весь мир, в том числе и человек внутри этого мира, изначально един и нерасчленим на соподчиняющиеся друг другу структуры. Это обстоятельство, между прочим, отчасти объяснит нам тот факт, что пантеон Владимира просуществует всего лишь десять лет и будет разрушен самим Владимиром, избравшим себе иную веру.

О языческом пантеоне князя Владимира мы знаем не только со слов летописца. Уже в наши дни, в 1975 году, киевскими археологами было обнаружено и исследовано языческое святилище, находившееся в непосредственной близости от теремного дворца киевских князей. Особенности этого святилища (его местонахождение, конфигурация, время разрушения) позволили прийти к выводу: найденный памятник — тот самый «Перунов холм», о котором рассказывает летопись под 980 годом.

В плане капище представляет собой прямоугольник, вытянутый строго с севера на юг. Ширина его — 1,75 метра, длина — 7 метров. С севера, юга и востока имеются шесть округленных симметричных выступов — «лепестков», представляющих собой остатки постаментов шести божествам. Два больших достигали в диаметре 2 метров, четыре меньших — 1 метра. Примерно в метре к югу от святилища обнаружен так называемый зольник — чашеобразное углубление диаметром около 3 метров, заполненное чередующимися слоями угля, пепла и пережженной глины. Здесь находилось огромное кострище. Огонь горел непрерывно; время от времени жрецы выравнивали жертвенное место, обсыпая его глиной. Найденные в золе кости свидетельствуют о том, что в жертву приносили главным образом быков, а также свиней, птиц и рыб. Животных закалывали невдалеке, затем мясо тщательно разделывалось, отдельные куски бросали в огонь, а часть туши съедали на ритуальных пиршествах. Руководил священнодейством, наряду со жрецами-волхвами, сам князь.

В жертвеннике найден и боевой топорик — символ грозного Перуна. Им, наверное, убивали животных. Вблизи святилища обнаружены остатки и других кострищ. Внимание археологов привлекла также небольшая округлая яма. По кругу и в середине ее некогда были воткнуты 12 колышков (от них остались, конечно, только следы-вмятины). Здесь, наверное, происходили ритуальные гадания, сопутствовавшие языческому богослужению. Святилище действительно располагалось на крутом, высоком холме — естественном или, может быть, насыпанном по велению князя{109}.

Возможно, Владимир установил в Киеве еще один идол, изображавший славянского бога Велеса. Но стоял он не на княжеской Горе, а внизу, на Подоле. (О существовании этого идола сообщают древнерусские Жития князя Владимира, однако когда и кем он был установлен, неизвестно{110}.) Отсутствие столь чтимого на Руси бога в пантеоне Владимира порой приводило историков в недоумение. Однако оно объяснимо: Велес (или, по-другому, Волос) был божеством «нижнего» мира. Летопись именует его «скотьим богом», то есть богом богатства («скот», по-древнерусски, означает «деньги», «богатство»). Более поздние славянские обряды свидетельствуют о том, что Белеса почитали также как бога земледелия: «Волосу» «завивали» бороду во время жатвы в благодарность за дарованный урожай. Поэтому ему не было места рядом с «вышними», небесными божествами на «Перуновом холме». Он и оказался внизу. Белес противостоял Перуну — как противостояли эти враждующие друг с другом боги в мифологии славян.

Ко времени утверждения в Киеве Владимир, как мы знаем, был убежденным язычником, неприязненно относившимся к христианской вере. Полагают, что и Киевом он овладел на гребне борьбы язычества с христианством, используя настроения киевлян, недовольных чрезмерными прохристианскими пристрастиями Ярополка. Мы даже предположили, что в ходе борьбы братьев и, может быть, не без участия Владимира в Киеве погибли какие-то миссионеры-немцы. (См. об этом в предыдущей главе.)

В языческой реформе Владимира также нетрудно заметить ярко выраженную антихристианскую направленность. Археологические данные, кажется, подтверждают это. Дело в том, что при исследовании капища Владимира выяснилось, что для засыпки фундаментных рвов — оснований языческих идолов — использовали, в частности, обломки плинфы (древнерусского кирпича) и шифера. По-видимому, это остатки какого-то разрушенного каменного сооружения середины X века. Среди строительного материала встречается и штукатурка со следами фресковой живописи — типа той, какая применялась для украшения христианских церквей. Следовательно, можно предположить, что в основание языческих божеств легли обломки некоего раннехристианского киевского храма, причем разрушенного намеренно — либо Святославом, либо Владимиром{111}. Первое предположение кажется менее вероятным: Святослав после второй балканской войны так и не добрался до Киева, и его антихристианские намерения (если таковые имелись) не успели реализоваться. Владимир же одолел своего брата в ходе кровопролитной войны, в которой, возможно, пали многие из христиан — союзников Ярополка. Церковь, несомненно, казалась ему враждебной силой.

Но если это так, если действительно Владимир намеренно разрушил христианский храм, то использование его обломков при возведении языческого святилища должно было иметь глубокий символический смысл. Христианство не просто подавлялось Владимиром, но заменялось организованным языческим культом, прямо противостоявшим христианскому. Так позднее на местах разрушенных языческих капищ Владимир будет возводить христианские церкви, чтобы возвеличить и возблагодарить нового Бога, сменившего обветшавшие идолы.

И все же не одно желание искоренить христианскую веру двигало Владимиром. У него, несомненно, имелись свои личные причины для религиозного рвения. Вспомним еще раз, что он захватил Киев в результате братоубийства и клятвопреступления. Гибель брата — такого же князя, как он сам, — чудовищным клеймом ложилась на него. Владимир был лишь одним из Святославичей (причем прежде всего Святославичем и только потом Владимиром). И все те бедствия, которые преследовали «семя Святославово», самым непосредственным образом отражались на нем. Судьба, казалось, благоволила Владимиру по ходу войны с братом. Но итогом войны стала гибель брата — благо для Владимира-убийцы, Владимира-властолюбца и хищника престола, но трагедия для Святославова рода, для Владимира-князя. И не это ли значило, что рок отворачивался от него, что та сверхъестественная, магическая сила, которой он обладал как прирожденный князь, начинала покидать его?

Создание капища было еще и попыткой умилостивить богов, вернуть себе их благорасположение. И не только. Владимир обновлял старые божества — и вместе с ними обновлялся он сам. Покровительствуемый обновленным, украшенным и приобретшим невиданную власть Перуном, Владимир становился как бы иным, новым — уже не тем Владимиром, который совсем недавно взошел в Киев, пролив кровь брата.

Реформа имела еще одно последствие, о котором, впрочем, сам Владимир едва ли когда-нибудь догадывался. Насильно вторгшись в мир языческих божеств, выставив их для всеобщего поклонения у самого своего терема и подчинив своему богу, Владимир заступил ту незримую грань, которая отделяла князя от подвластного ему населения. В мироощущении человека древней Руси князь всегда стоял где-то рядом — но вне, над ним самим, на некой недосягаемой высоте. Теперь же общий для всех культ единого верховного божества в какой-то степени уравновешивал каждого — ибо делал всех одинаково подвластными ему. Реформа Владимира — высшая точка в развитии русского язычества, его апогей. Но в то же время — и его надлом, нарушение общих закономерностей языческого мировоззрения. Наверное, можно сказать и так: языческая реформа князя Владимиpa — даже при ее антихристианской направленности (а может быть, и благодаря этой антихристианской направленности) — оказалась шагом на том пути, который в конце концов привел Владимира к принятию христианства.


О языческих пристрастиях Владимира свидетельствуют не только водруженные им идолы, но и его ставшие знаменитыми пиры. Эти пиры воспеты в летописях, а также в многочисленных былинах, действие которых обычно начинается со «столованья», «почестна пира» у киевского князя «Красна Солнышка» Владимира. Летописи, правда, рассказывают исключительно о пирах Владимира-христианина. Но корни княжеских пиров — языческие.

Совместная трапеза, и прежде всего принятие в пищу мяса жертвенного животного, — это обряд, идущий из глубокой древности. Он имел ритуальный, магический смысл, объединяя и даже породняя участников пиршества между собой, а всех их вместе — с тем божеством, которому приносилась жертва. Со временем связь пира с жертвоприношением стиралась, но не исчезала вовсе — не случайно, наверное, гридница Владимира, в которой он пировал с дружиной, соседствовала с «Перуновым холмом».

Конечно, княжеские пиры устраивали и до, и после Владимира. Но никогда они не получали такого значения, как при этом князе. Свидетельством тому — глубокая народная память, сохранившаяся в народных сказаниях, «старинах».

При Владимире пиры превращаются в своеобразный княжеский совет, прообраз будущей боярской думы. На них «думают» об «устроении земли», о войнах и мирах, вершат суд и расправу. Сюда, к «крылечку переному», приходят «мужики да все киевляне» со своими жалобами и обидами, с просьбами рассудить их, здесь узнают о новостях, происшествиях как в Киеве, так и в других, отдаленных землях, принимают богатырей на княжескую службу. Здесь, наконец, князь чествует свою дружину.

Как и его отец Святослав, Владимир был подлинным «дружинным» князем. Он лелеял и оберегал свою «чадь», стараясь не отказывать ей ни в чем. «Серебром и златом дружины не налезти (то есть не добыть, не найти. — А. К.), а с дружиною добуду себе и серебра, и злата, как добыли дед мой и отец мой!» — так, по преданию, отвечал князь Владимир, услыхав ропот дружины, недовольной тем, что случилось на трапезе им есть деревянными ложками, а не серебряными. И повелел, не медля, исковать серебряные «ложицы» для дружины своей{112}.

Но в то же время именно при Владимире княжеские пиры перестают быть чисто дружинными, замкнутыми. Круг их участников значительно расширяется. Согласно летописи, на пир званы «бояре, и гриди (дружинники. — А. К.), и сотские, и десятские, и нарочитые мужи»; в другом месте: «бояре, и посадники, старейшины по всем градам» и вообще «люди многи». Вторят летописи и былины, называя в числе приглашенных «князей да бояр», «могучих богатырей», но также и «купцов торговых» и даже «мужиков деревенских» (состав участников пиров, разумеется, зависел от того, в какой социальной среде исполнялась былина). Констатируя этот факт, обычно говорят о «демократизме» Владимира. Точнее, наверное, было бы сказать по-другому: Владимир придавал своим пирам (как и всему языческому ритуалу) всеобщий, государственный характер, включал их в систему государственного управления страной. А именно при князе Владимире — мы еще убедимся в этом — начинается процесс слияния двух основных ветвей государственной власти — княжеской и общинно-родовой, основанной на славянском самоуправлении. Потому-то все эти «сотские», «десятские» и вообще «старцы», «старейшины» становятся участниками Владимировых устроений наряду с представителями княжеской власти — боярами и дружиной.

Но, помимо прочего, пиры — это всегда еще и трапеза в самом простом, обыденном смысле этого слова: вкусная, обильная еда и питье, «веселие» и раздолье. «Не скоро ели предки наши», как выразился Александр Сергеевич Пушкин. А было что поесть и чего выпить. Столы ломились от яств. «И множество мяс бывало, — свидетельствовал летописец, — и от скотины (говядины), и от зверины (дичи), и всего в изобилии». Меды варили сотнями бочек, да впрок, с запасом — так что упиваться случалось всей дружине. И хлебов не жалели, и рыбы «драгоценной», и «овоща разноличного», и вообще «всякого ухищрения рук человеческих». «Перцу же выходила колода без князя, а с князем три колоды на неделю, а в колоде — восемь бочек» — так, с поистине эпическим преувеличением, описывал Владимировы пиры переяславльский книжник XV века{113}.

Пожелала дружина — и «исковали» ей серебряные ложки, да и пили, наверное, из серебряных чаш, и разливали серебряными ковшами. И буйства, и удали молодецкой, и хмельного веселья довольно было на этих пирах. Гудцы наигрывали, да скоморохи веселили князя и его сотрапезников, а шутки все больше нескромные, срамные.

Владимир, без сомнения, любил вкусно поесть и сладко попить. И не зря позднейшему книжнику казалось, будто князь самолично способен был поглотить яств да приправ вдвое больше, чем вся остальная дружина. «Руси есть веселие пити, не можем без того быти» — так складно скажет князь позже, но скажет именно о своих пирах и подразумевая в первую очередь самого себя. Да и вообще, плотские, телесные наслаждения — будь то еда, питье или любовная утеха — играли в жизни Владимира далеко не последнюю роль.

Так, Владимир был непомерно сластолюбив. Познав женщину очень рано — лет в пятнадцать-шестнадцать, — он, по словам летописца, был «побежден похотью женскою» и сделался «несыт блуда».

Язычник, он имел пять законных, или, как говорили в древней Руси, «водимых» жен, но сверх того — еще и сотни наложниц в своих загородных резиденциях: «300 в Вышгороде, да 300 в Белгороде, да 200 на Берестовом, в сельце». Но и наложницы не могли удовлетворить необузданного в своих желаниях князя. «Ненасытен бьш в блуде, приводя к себе замужних жен и девиц растлевая» — так с осуждением писал о Владимире летописец XI века{114}.

Эта «ненасытность» князя — отнюдь не вымысел позднейшего автора-христианина, стремившегося подчеркнуть греховность Владимира-язычника и противопоставить ей высоту его христианского подвига, как иногда полагают. Если летописец и преувеличивал, сравнивая Владимира с библейским царем Соломоном, имевшим, по преданию, до 700 жен и до 300 наложниц, то преувеличивал в цифрах, а не по сути. О чрезмерном распутстве Владимира свидетельствуют и другие источники, помимо «Повести временных лет», в том числе и иностранные — например, «Хроника» современника Владимира Титмара, епископа Мерзебургского. Титмар, в частности, пишет не только о сластолюбии Владимира, но и о тех изнурительных средствах, которыми князь, уже после крещения, пытался обуздать свою неукротимую плоть.

Надо думать, что подобное «женолюбие» князя подвергалось осуждению лишь христианской моралью. Мужская сила язычника Владимира должна была почитаться проявлением присущей ему княжеской силы вообще, особой, сверхъестественной мощи. Она не только не роняла достоинства князя в глазах современников, но, наоборот, возвышала его. Удивительно, например, но до нас не дошло ни малейших намеков на ропот недовольства насилиями Владимира со стороны киевских «мужей», жены которых якобы попадали на княжеское ложе. Видимо, ропота и не было.

Те из наложниц князя, которые приносили ему здоровых полноценных сыновей, становились «водимыми» супругами. Таковых, повторюсь, было пять, не считая гречанки Анны, с которой Владимир соединился христианским браком в 989 году.

Первой, как мы уже говорили, следует считать либо Рогнеду, либо некую чешку (автор Иоакимовской летописи считал ее скандинавкой), родившую князю первенца Вышеслава.

Насильно взятая в жены Рогнеда родила четырех сыновей: Изяслава, Ярослава, Мстислава и Всеволода (в некоторых более поздних летописях вместо Мстислава назван Вышеслав), а также двух дочерей, одной из которых была знаменитая в будущем Предслава[22]. Кто из сыновей Рогнеды был старше, кто младше, не вполне ясно. «Повесть временных лет» называет первым Изяслава, Ярослав же следует третьим или четвертым в общем списке сыновей Владимира. Но, с другой стороны, в той же «Повести…», в рассказе о смерти Ярослава Мудрого в 1054 году, указан его возраст, исходя из которого князь должен был родиться в 6486 (978) году{115}. Историки с недоверием относятся к этой дате, видя в ней тенденциозное стремление летописца утвердить задним числом «старейшинство» Ярослава среди Владимировичей{116}.

Умерла Рогнеда в 1000-м или в самом начале 1001 года. Ее судьба даже и после замужества была удивительной, можно сказать, исключительной для древней Руси. Видимо, Владимир с годами не охладел к ней, но продолжал страстно любить. Он и поселил ее отдельно, не в Киеве, а в пригородном сельце Предславино, на речке Лыбедь. (Название этого сельца, наверное, связано с именем дочери Рогнеды.)

Сохранилось красивое предание о Рогнединой мести Владимиру. Оно записано в Лаврентьевской летописи, в рассказе о полоцких князьях, под 1128 годом. Содержание его следующее. После того как Владимир взял себе новых жен, Рогнеда вознегодовала на своего супруга и решила его погубить. Однажды, когда Владимир пришел к ней в опочивальню и остался с нею, Рогнеда взяла в руку нож и занесла его над спящим князем. Может быть, никогда Владимир не был так близок к смерти, как в эту минуту. Но внезапно ему случилось проснуться. Он перехватил руку княгини и отнял нож. И сказала Рогнеда князю: «Опечалена я, ибо отца моего ты убил и землю его полонил меня ради, а ныне уже не любишь меня с младенцем моим». И указала на спящего тут же младенца Изяслава. Владимир повелел княгине нарядиться во все убранство, как в день свадьбы ее, и сесть на постели в горнице, чтобы, вернувшись, казнить ее. Сам же вышел. И вот, сделав все так, как повелел ей Владимир, Рогнеда разбудила Изяслава, вручила ему обнаженный меч и научила, что сказать, когда вернется отец. И когда вошел Владимир в горницу, встал сын против него с мечом в руке и с такими словами обратился к нему: «Отче! или ты думаешь, что один здесь?» И отвечал Владимир: «Кто бы думал, что ты здесь?» И опустил меч свой, и вышел. И созвал Владимир бояр своих, и рассказал о том, что случилось. Сказали бояре ему: «Не убивай жены своей, княже, ради дитя своего, но отдай ей вместе с сыном отчину ее». Владимир построил город в отчине Рогнединой, и назвал его Изяславлем — по имени сына, и отдал им обоим. «С той поры, — заключает летописец, — поднимают меч Рогволожьи внуки против Ярославлих внуков»{117}.

Противопоставление кажется странным: ведь и Ярослав был сыном Рогнеды и, следовательно, внуком Рогволода. Но легенда имеет отношение скорее к Изяславу и Изяславичам, чем к Рогнеде. Ибо именно Изяслав, поднявший руку на родителя, был осужден Владимиром и «выделен», то есть изгнан из своего рода. Отныне он перестанет считаться наследником своего отца — но лишь наследником своего деда по матери. А значит, имя «Рогволожьего внука» будет принадлежать ему одному. (Именно этим обстоятельством и объясняется тот факт, что сыновья самого Изяслава, умершего рано, не будут принимать участия в борьбе за Киев после смерти Владимира{118}.) Изяслав принял на себя преступление матери, даже усугубил его, но тем самым спас ей жизнь.

Но сколь живо и ярко предстает перед нами в этом предании образ гордой и своенравной Рогнеды — поруганной, растоптанной, но все же несломленной, пылающей жаждой отмщения, смешанной с ревностью и обидой. Удивительно — она ненавидит своего супруга, но в то же время, ненавидя, ревнует его и требует любви к ней одной! О, женщины — вечная загадка для историка.

Когда произошла эта драма? Судя по тому, что Изяслав находился при матери, ему было года три или немногим больше. Стало быть — еще в начале княжения Владимира, приблизительно в 982–983 годах. Но если так, то Рогнеда вовсе не была оставлена Владимиром и продолжала пользоваться его благосклонностью и исполнять свой супружеский долг. Вряд ли она последовала за опальным сыном в его новый город. Вероятно, Владимир окончательно покинул Рогнеду лишь после своего крещения и женитьбы на Анне. (Хотя в самом ли деле окончательно? Трудно сказать.) Но мы еще вернемся к судьбе Рогнеды — когда будем говорить о крещении Владимира и о судьбе всего его языческого гарема.

Следующей женой Владимира стала «грекиня», вдова убитого им Ярополка, некогда поразившая своей красотой даже сурового Святослава. Бывшая монахиня досталась Владимиру в качестве военной добычи. Она была «непраздна», то есть ждала ребенка от Ярополка[23].{119} Но это не остановило убийцу ее мужа. И женщина, и дитя теперь принадлежали ему. Когда ребенок родился — а это оказался мальчик, — Владимир усыновил его. Новорожденного назвали Святополком. Впоследствии он станет убийцей своих братьев, Бориса, Глеба и Святослава, и под именем Святополка Окаянного навсегда войдет в русскую историю как ее главный злодей и преступник.

Летописец-христианин так рассуждал об изначальной греховной природе князя-убийцы: «От греховного кореня зол плод бывает: во-первых, потому что была мать его прежде черницею, а во-вторых, “залежал” ее Владимир не по браку, но как прелюбодеец. Потому-то и не любил Святополка Владимир, что был тот от двух отцов — от Ярополка и от Владимира»{120}.

Но так можно было рассуждать, лишь примериваясь к браку с христианской точки зрения. В представлении же язычника отцом Святополка мог считаться только Владимир, и в этом смысле Святополк ничем не отличался от других его сыновей. Так что вряд ли Владимир испытывал какую-то особую неприязнь к пасынку — разве что в последние годы своей жизни, когда тот попытался восстать против него.

Позднее Владимир поимел еще двух жен — «другую чехиню» (в отличие от «первой», родившей ему Вышеслава) и болгарыню. От чехини родились два сына. «Повесть временных лет» называет Святослава и еще одного Мстислава. Последнее имя — возможно, ошибка: в другом месте та же «Повесть…» называет в числе сыновей Владимира Станислава; согласно другим летописям, он и был сыном «второй чехини». (Впрочем, может быть, Владимир имел среди своих сыновей и Станислава, и обоих Мстиславов — тогда число его сыновей следует увеличить до тринадцати{121}.) Болгарыня же родила Владимиру Бориса и Глеба — будущих святых. (Автор Иоакимовской летописи называет матерью Святослава некую Мальфрид. Это имя (точнее, Малфредь) упоминается и в «Повести временных лет», под 1000 годом. Кем она была, неизвестно. Мать же Мстислава и Станислава (так!) имеет в Иоакимовской летописи имя Адиль, выбранное, по-видимому, совершенно произвольно.)

Всего Владимир имел двенадцать сыновей. Кто из его жен родил ему двух младших — Позвизда и Судислава, — мы не знаем[24].{122} Дочерей же у Владимира, наверное, было без счета. Нам известно по меньшей мере о девяти. (Столько сестер Ярослава Мудрого, по свидетельству Титмара Мерзебургского, попало в плен к Болеславу Польскому.) Одна или две дочери Владимира, Мария-Добронега и, предположительно, Феофана, родились, вероятно, уже от царевны Анны{123}. Киевские летописцы мало интересовались судьбами княжеских дочерей. Их было, наверное, много больше.

А сколько детей рождались мертвыми или умирали вскоре после рождения, не успев оставить свои имена в летописи? Так что число 20 — столько детей Владимира источники называют определенно (одиннадцать сыновей, исключая Святополка, и девять дочерей) — следует, по крайней мере, удвоить. Остается только поражаться исключительной плодовитости этого человека!


Обилие сыновей составляло предмет гордости любого правителя. Сыновья — новые воплощения князя, проявление его силы и мужественности, продолжение его рода. Давая жизнь новому поколению, князь исполнял свой долг перед отцом и дедом, давшими жизнь ему самому. Но, сверх того, многочисленные сыновья делали князя сильнее чисто в политическом отношении. Владимир яснее, чем другие, прочувствовал это. По мере взросления сыновей он будет направлять их в различные отдаленные части своей земли — и тем самым будут распространяться его собственная власть и его собственное присутствие. Он как бы умножится, удесятерится. Новгород, Псков, Полоцк, Туров, Волынь, Ростов, Муром, Древлянская земля, Смоленск и даже далекая Тьмуторокань — все эти старые племенные центры, изначально чуждые Киеву, будут охвачены его властью — причем непосредственной, зримой.

Но для этого сыновья должны были хоть немного подрасти, по крайней мере выйти из младенческого возраста. Главное же — самому Владимиру еще только предстояло утвердить свою власть над разрозненными частями Русской земли. Ведь после ухода Святослава на Дунай, а особенно после его смерти, Русь распалась на отдельные земли, и далеко не все из них подчинялись Киеву. Так что мы явно забегаем вперед в своих рассуждениях о личности Владимира и о его политических дарованиях.


К концу 70-х годов X века власть киевского князя охватывала примерно половину территории прежней державы Игоря Старого. В первую очередь, это была собственно Киевская область, удел Ярополка, включавший в себя земли полян и северян. Ярополку принадлежал и главный город Северской земли Чернигов, стоявший на Десне. После победы над Олегом киевскому князю отошла Древлянская область. Былое свободолюбие древлян со временем угасло. Происшедшую в Киеве «замятию» и троекратную смену собственных властителей они, кажется, пережили спокойно, не предприняв никаких видимых попыток отделиться от Киева. На какое-то время Ярополк подчинил себе Новгород, удел Владимира. Победив брата, Владимир, в свою очередь, получил возможность распоряжаться всеми подвластными ему землями. Естественно, за ним оставалась и Новгородская волость, включая земли тех племен, которые исторически тяготели к Новгороду, — чуди, мери и части кривичей.

Уже по ходу войны Владимир сумел значительно расширить свои владения за счет Полоцка и Полоцкой земли. Возможно, тогда же ему удалось подчинить себе земли дреговичей, живших вблизи обширных припятских болот. Центром их земли был Туров на Припяти. Легендарный Туры, пришедший, по преданию, как и полоцкий Рогволод, «из заморья», в летописи упоминается лишь однажды; о судьбе его мы ничего не знаем. (Если не связывать с его именем некую «Турову божницу» в Киеве.) В дальнейшем Туров станет одним из основных областных центров государства Владимира.

Двигаясь к Киеву обычным водным путем, Владимир, как прежде его родич Олег Вещий, наверняка завладел и Смоленском, центром Кривичской земли. Но это было лишь начало нового объединения Руси.

Мы определенно знаем, что ко времени утверждения Владимира в Киеве вне власти киевского князя находились радимичи, жившие по реке Соже, левому притоку Днепра, а также вятичи, расселившиеся на обширных пространствах в верховьях Оки и ее притоков. Эти два племени имели общие исторические судьбы. По преданию, их родоначальники, Радим и Вятко, были братьями и вместе пришли на Русь из Ляшской (то есть Польской) земли.

Значительно приблизились к Киеву западные рубежи государства. Земли бужан (или, позднее, волынян), дулебов, уличей, восточнославянских хорватов, ранее входившие в состав Руси, были утрачены киевскими князьями. Там же, на западе восточнославянского мира, видимо севернее волынян, проживали загадочные лендзяне, которых еще император Константин Багрянородный называл данниками Игоря. После смерти Игоря власть Киева на них не распространялась.

Стоит ли говорить, что после гибели Святослава Киев утратил контроль и над своими южными колониями — Тьмутороканью и Белой Вежей.

Владимиру пришлось заново восстанавливать державу Рюриковичей. За первые восемь лет своего самостоятельного правления (978–985) Владимир совершил по меньшей мере десять больших походов. Он воевал с полоцким князем Рогволодом, победоносно завершил войну с братом за Киев, дважды ходил на вятичей, завоевал Червенские города, отразил натиск печенегов, воевавших в союзе с Ярополковым воеводой Варяжко, покорил ятвягов, радимичей, вел войны с Волжской Болгарией и Хазарией. Уже вслед за этим последовали война с Византией, взятие Корсуни, присоединение восточнославянской Хорватии и военные действия в Трансильвании, война на севере, а также изнурительные войны с Польшей и печенегами. Владимир воевал даже чаще, чем его отец Святослав. Но, в отличие от отца, он не удалялся так далеко от дома. Все его помыслы были связаны с Киевом. Если нанести походы Владимира на карту в виде стрелок, то окажется, что они образуют почти правильный круг, центр которого приходится на Киев.

Пожалуй, Владимира нельзя назвать выдающимся полководцем. Он не раз бывал бит в отдельных сражениях. Он не показывал чудеса храбрости на поле брани, подобно своему отцу. Но по-настоящему он, кажется, не проигрывал войн и в большинстве случаев достигал поставленной цели. Владимир предпочитал действовать скорее не как полководец, а как дипломат. Войны он начинал, как правило, тогда, когда успех мог прийти скорее всего, а его противник уже был ослаблен. В то же время, как мы уже видели и еще увидим, случалось, что личная обида служила для него достаточной причиной для того, чтобы начать войну. Но даже в гневе Владимир не забывал о выгоде, которую сулил ему тот или иной шаг.

Большинство войн Владимира связаны либо с воссозданием отцовской и дедовской державы, либо с обеспечением экономических (прежде всего торговых) и политических интересов Руси. В отличие от отца, Владимир выступал прежде всего защитником и радетелем Руси, а не завоевателем чужих земель. Наверное, именно поэтому он и остался в народной памяти не то чтобы любимым, но обязательным киевским князем, именно таким, которому, несмотря на присущие ему недостатки, берутся служить былинные богатыри, собирающиеся в Киев, ко двору «ласкового князя» «Красного Солнышка» Владимира.

Впрочем, обо всем по порядку.


Первый поход Владимира был обращен на запад, в земли волынян и дулебов, живших в верховьях Западного Буга и Стыри, а также по реке Сан, притоку Вислы. В древности эти земли именовали Червенскими — по их главному городу Червену. (Корень названия — тот же, что и в слове «червленый», то есть «красный»; позднее эта территория будет известна как Червонная Русь.)

Червенские города находились в сфере внимания киевских князей, по крайней мере, со времен Олега. Это объяснялось тем, что Червен, как и Перемышль в излучине Сана, служил перевалочным пунктом на важнейшем сухопутном торговом пути раннего Средневековья, пересекавшем почти весь Евразийский континент. Путь купцов вел из Центральной Европы через Краков, Прагу, Червенские города и Киев в Волжскую Болгарию и Хазарию, а оттуда в страны Ближнего и Среднего Востока. Русские князья уже давно овладели водной артерией «из Варяг в Греки»; контроль над значительной частью сухопутного трансконтинентального шляха «из Немец в Хазары» сулил не меньшие экономические выгоды.

По заветам отцов и дедов, этих выгод следовало добиваться мечом, с помощью верной дружины. Так рассуждал и Владимир. Отправляясь на запад, он стремился возвратить себе достояние рода, твердо помня о дани, собираемой некогда его дедом.

Летопись сообщает о западном походе Владимира под 6489 (981) годом: «Иде Владимир к ляхам (полякам. — А. К.) и занял города их: Перемышль, Нервен и иные грады, которые и до сего дня находятся под Русью»{124}. Последнее замечание принадлежит позднейшему редактору-переписчику. Основной же текст, кажется, близок по времени к последним годам княжения самого Владимира. Тем не менее в нем много неясного.

Нельзя, например, с уверенностью принимать летописную дату. Как мы помним, летопись датирует вокняжение Владимира 980 годом. На самом деле это произошло двумя годами раньше. Если предположить, что летописец распределял события по годам княжения Владимира — а это вообще было принято в древнейшем русском летописании, — то появляются основания для того, чтобы отнести поход к 979 году («второму лету» после его вступления в Киев){125}. Конечно, это только предположение, и, строго говоря, возможна любая дата похода внутри временного промежутка с 978 по 981 год. Но 979 год выглядит, пожалуй, наиболее предпочтительным.

Не вполне ясно и другое: с кем в действительности воевал киевский князь? Дело в том, что, по общепринятому мнению, ни в 70-е, ни в 80-е годы X века Червенские города не принадлежали Польше. К Польскому государству они отошли лишь во втором десятилетии XI века, после успешной войны с Русью Болеслава Великого. Их государственная принадлежность в интересующее нас время остается спорной. Одни исследователи считают их не зависимыми ни от кого, другие полагают, что они были включены в состав Древнечешского государства. Последнее мнение находит косвенное подтверждение в источниках. Восточная граница Пражской епархии в X веке проходила, кажется, как раз по верховьям Буга и Стыри. Где-то здесь соприкасались земли Чехии и Руси согласно свидетельству еврейского автора X века Ибрагима Ибн Якуба. В это время Чешскому государству принадлежала так называемая Малая Польша, включая Краков. Вероятно, восточные рубежи Краковской земли захватывали и Волынь.

Это обстоятельство заставило ряд историков вообще отрицать факт войны между Русью и Польшей, считать ее позднейшим домыслом летописца{126}. Но можно ли так относиться к прямому свидетельству «Повести временных лет» — источника, в этой части достаточно близкого к описываемым событиям? Едва ли{127}.

Политическая ситуация в Центральной и Восточной Европе в 70-е годы X века была очень неустойчивой и запутанной, и границы государств менялись часто и весьма замысловато. Крупномасштабная европейская война, в которую с самого начала были втянуты Чехия и Польша, началась в 974 году, вскоре после смерти германского императора Оттона I и восшествия на престол его сына Отгона II. Мятеж против нового императора поднял герцог Генрих Баварский, которого поддерживали чешский князь Болеслав II Благочестивый, польский Мешко I и датский король Гаральд Синезубый. Военные действия продолжались до конца десятилетия и шли с переменным успехом. Отношения союзников между собой по ходу войны менялись. В конце лета — начале осени 977 года Отгону удалось наконец справиться с Болеславом Чешским; спустя полгода был заключен мир. Примерно в то же время происходит охлаждение отношений между Чехией и Польшей. В том же 977 году скончалась жена князя Мешка Добравка, сестра Болеслава Чешского. Союз двух славянских государств, стержнем которого и был брак Мешка с Добравкой, дал трещину. Вероятно, уже тогда начались поиски новой невесты для польского князя. (В конце концов, ее найдут в Германии.)

Не воспользовался ли Мешко неудачей своего бывшего шурина? И не тогда ли города Малой Польши (и в том числе, вероятно, Червенские грады) на какое-то время перешли под контроль Польши? В исторической литературе уже высказывалось такое предположение{128}. Во всяком случае, показания русской летописи как будто свидетельствуют именно о таком развитии событий.

Рассуждая о перипетиях политической истории древней Руси и других сопредельных с нею государств, мы, к сожалению, вынуждены опираться на слишком хрупкий фундамент гипотез и предположений. И если одно предположение подтверждает другое и делает возможным то или иное толкование непонятного и спорного источника, то это дает гипотезе право на существование — но не более того. Истина, увы, призрачна и зачастую неуловима.

Нас интересует не ход войны за германский престол, не столкновения между Германией, Чехией и Польшей сами по себе, но лишь та война, которую вел на западе князь Владимир. А результатом этой войны, очевидным и бесспорным, стало возвращение под власть Руси Волыни, то есть серьезное изменение политической ситуации на стыке Центральной и Восточной Европы, событие общеевропейского масштаба.

На мой взгляд, у нас есть основания предполагать факт военных действий Владимира как с Польшей, так и с Чехией. Первое предположение подтверждается самим летописным текстом{129}. В пользу второго свидетельствует хотя бы присутствие чехинь среди жен князя Владимира (хотя их появление могло иметь и другие причины). Но так или иначе, а действия Владимира, безусловно, оказываются вписаны в контекст общеевропейских событий конца 70-х — начала 80-х годов X века.

Судя по скупым и смутным свидетельствам немецких источников, осенью 979 года Оттон начал военный поход в Польшу{130}. Военные действия, однако, сложились не очень удачно для него. Ввиду начавшейся зимней непогоды и проливных дождей его войско повернуло назад. Вскоре был заключен мир между Германией и Польшей, скрепленный новой женитьбой князя Мешка — на немке Оде, дочери маркграфа Саксонской северной марки Дитриха (зима 979/980 года?).

Князь Владимир как нельзя лучше выбрал время для своего наступления на западе. Если мы принимаем предположение о том, что его поход состоялся в 979 году, то получается, что хронологически он точно совпал с польской кампанией Отгона.

Можно думать, что наступление Владимира было даже согласовано с германским императором. Во всяком случае, связи между Германией и Русью установились по крайней мере еще при князе Ярополке, и Владимир, придя в Киев, вряд ли поспешил разорвать их. И для Отгона, и для Владимира совместные действия против Польши были чрезвычайно выгодны. (Правда, мы предположили, что в самом начале княжения Владимира в Киеве были убиты некие немецкие миссионеры, направленные на Русь Отгоном. Но, во-первых, это остается лишь предположением, а во-вторых, Оттон II вовсе не был религиозным фанатиком и вполне мог закрыть глаза на случившееся, понимая значимость именно политической стороны союза с Киевом.) В нашем распоряжении имеются косвенные свидетельства в пользу того, что контакты между Киевом и немецким двором продолжались и в первые годы княжения Владимира{131}.

Польский князь, занятый войной на своих западных рубежах, вероятно, не смог организовать отпор русскому войску. Возможно, восстановить свою власть над Червенскими городами тогда же попытались и чехи. Но Владимир оказался проворнее всех.

Так или иначе, но Европа признала его завоевания. С течением времени урегулировались отношения Руси с Польским и Чешским государствами. Свидетельство об этом сохранила «Повесть временных лет». Под значительно более поздним 996 годом она сообщает о том, что князь Владимир «жил с князьями окольними в мире — с Болеславом Лядским (Польским. — А. К.), и Стефаном Угорским (Венгерским. — А. К.), и с Андрихом Чешским». Перечисленные здесь правители — современники последнего этапа жизни князя Владимира. Но историки обращают внимание на то, что к числу «окольних» (то есть соседних) с Русью государств отнесена Чехия. В XI веке Русь уже не имела с ней общей границы. Единственный чешский князь, который мог называться «окольним» (сопредельным) для Владимира, — это Болеслав II Благочестивый (умер в 999 году). Предполагают поэтому, что припоминание о мире с «окольним» чешским князем отражает мирный договор, последовавший за червенским походом князя Владимира{132}.

Столкновение же с Польшей оказалось для Руси далеко не последним. Борьба за западные русские земли продолжится и в 90-е годы X века, и в XI столетии. Но тогда противником Владимира станет уже сын князя Мешка князь Болеслав Великий[25].{133}

Возможно, уже в начале 80-х годов X века Владимир поставил на Волыни город, названный его именем — Владимир (точнее, «Володимерь» — притяжательная форма к имени князя, то есть «Володимиров», «город Владимира»)[26]. Этот город стал центром всей вновь присоединенной округи. Построенный по велению князя и ставший оплотом княжеской власти, пристанищем для княжеской администрации и дружины, он противостоял старым местным племенным центрам — Червену и Перемышлю. Позднее сюда на княжение будет посажен один из сыновей Владимира — Всеволод.

Не исключено, что уже в результате червенского похода власть Владимира распространилась и на более южные земли, заселенные восточнославянскими хорватами, — Поднестровье и Прикарпатье. Однако об окончательном присоединении этих племен к Киеву летопись сообщает лишь под 992 годом.

К тому же 6489 (981) году «Повесть временных лет» относит и другой поход Владимира — на славянское племя вятичей. Даже беглого взгляда на карту достаточно, чтобы усомниться в достоверности летописных датировок. Едва ли два столь противоположных по направлению похода — на запад и на северо-восток — могли быть совершены в один год. Однако если принять предложенную дату «Червенской войны» — 979 год, все встает на свои места. Два года — вполне достаточный срок для того, чтобы уладить свои дела на Волыни и двинуться на Оку.

Вятичи были побеждены. Владимир, вероятно, не стал изменять систему управления, сложившуюся в вятичских землях. Он ограничился установлением дани с покоренного населения. «Возложил на них дань от плуга, как и отец его», — констатирует летопись. Дань «от плуга», или «от рала» — это дань с поля, обрабатываемого плугом. Она имела в виду какую-то определенную, но неизвестную нам в точности меру площади. (По разным приблизительным подсчетам, «плуг» равнялся пяти или восьми современным десятинам.)

Святослав брал «от рала» «по щелягу». (Почему именно западноевропейская монета — шиллинг — стала в IX–X веках единицей обложения славянского населения, остается неясным[27].) Владимиру этого показалось довольно. Для него важнее было доказать законность своих притязаний. Поэтому он подчеркнуто восстанавливал существовавший при отце порядок взаимоотношений с подвластной ему землей.

Однако вновь, как и при Святославе, одного похода на вятичей оказалось недостаточно. На следующий год вятичи «заратишася» (то есть восстали). В какой-то не дошедшей до нашего времени летописи, использованной в XVIII веке В.Н. Татищевым, о восстании вятичей рассказано более подробно.

Не пожелав выплачивать дань, вятичи вступили в сговор с печенегами, призывая их совместно напасть на Владимиpa. Печенеги, однако, не посмели начинать войну против киевского князя и отказали вятичским послам.

Источник этих сведений неизвестен. Что касается печенегов, то, по свидетельству летописи, в первые годы после вокняжения Владимира они неоднократно нападали на киевские пределы в союзе с Ярополковым воеводой Варяжко. Чем заканчивались эти войны, мы не знаем. С Варяжко же в конце концов Владимир примирился. Вероятно, был заключен и русско-печенежский мир.

В 982 году Владимир совершил второй поход в Вятичскую землю. Вятичи вновь были побеждены на поле брани. «Повесть временных лет» не упоминает о каких-либо карательных мерах Владимира или об увеличении дани. Татищевский же источник, напротив, прибавляет к сказанному, что Владимир установил «сугубую» (то есть увеличенную вдвое) дань с непослушных.

Покорение вятичей все же не стало окончательным. Свободолюбие этого племени, нежелание подчиняться кому бы то ни было вьщеляли его среди прочих восточнославянских племен. В течение более чем ста лет вятичи не могли примириться со своей зависимостью от Киева. Еще и Владимиру Мономаху в 80-е годы XI века придется дважды воевать с вятичским вождем Ходотой и его сыном.

Эти времена ожесточенной борьбы вятичей против Киева отразились в народных былинах, и в частности в знаменитом рассказе о путешествии «старого казака» Ильи Муромца из города Мурома через «Брынские леса» к Чернигову. Путь Ильи, будущего богатыря «Красна Солнышка» Владимира, шел вдоль рек Ока и Угра, на юг, через вятичские города и селения. Здесь и мнились сказителям старин те «дороги нехожалые», среди которых свивали свои гнезда страшные «Соловьи-разбойники». И действительно — ни пешему, ни конному не было здесь пути — и не только во времена Владимира Святого, но и сто лет спустя. Не зря Мономах, вспоминавший на склоне лет свою жизнь, в поучении детям ставил себе в особую заслугу то, что ходил из Переяславля Южного к Ростову прямой дорогой, «сквозь вятичей». Сыну же Владимира Святославича, святому Глебу, в 1015 году пришлось отправляться из того же Мурома в Киев кружным путем — через Смоленск и далее по Днепру.

Летопись, бывшая в распоряжении В.Н. Татищева, рассказывает о продолжении второго вятичского похода Владимира Святославича. Князь якобы двинулся еще дальше, «в поле», и, «покорив землю Польскую (в первоначальном тексте «Истории…» Татищева значилось: «покорив поляны». — А. К.), град Суздаль утвердил»{134}.

Суздаль был основан, по-видимому, еще до Владимира. Само название города свидетельствует скорее о финно-угорском происхождении его основателей. Что же касается названия «Поле» (Суздальское Ополье), то оно действительно встречается в летописях, но применительно к более позднему времени. Позднейшие летописи (например, Степенная книга царского родословия, которой, кстати, в данном случае пользовался и Татищев) сообщают о походе Владимира в Суздальскую землю — но под 992 годом, и связывают этот поход с легендарным основанием князем Владимиром города Владимира-на-Клязьме (основанного на самом деле Владимиром Мономахом). Может быть, летопись, бывшая в распоряжении В.Н. Татищева, основывалась именно на этом предании?


Походы Владимира тем временем следовали один за другим, каждый год.

«В лето 6491 (983), — читаем в «Повести временных лет», — пошел Владимир на ятвягов, и победил ятвягов, и взял землю их».

Ятвяги — литовское племя. Они расселились между реками Неман и Нарев. В конце X века их земли граничили как с Киевским государством, так и с принадлежавшей Польше Мазовией. К северу от ятвягов жили племена пруссов. Уже в силу своего географического положения земля ятвягов привлекала внимание правителей Руси, Польши и Германской империи. Однако она им не принадлежала и оставалась независимой. На этот раз Владимир не мог ссылаться на пример деда или отца; в своем ятвяжском походе он не имел предшественника.

Причины ятвяжского похода, по-видимому, схожи с теми, которые двигали Владимира в Польшу и Червенские грады. Прибалтика — еще одни ворота в Восточную Европу. Обладание Ятвяжской землей означало, помимо прочего, контроль над важным участком торгового пути, шедшего по Неману и Висле (через приток Вислы Нарев). Пошлины, взимаемые с купцов, и сами товары, привозимые купцами с запада и востока, служили постоянным источником дохода, столь необходимого князю и его дружине.

Мы не знаем о каких-либо столкновениях Польши и Руси по поводу ятвяжских земель в конце X века. Известно, однако, что польские правители смотрели на эту территорию как на зону своего исключительного влияния{135}. В польском латиноязычном документе «Dagome iudex» (ок. 990) указывалось на важное значение той части польско-прусской границы, которая доходила «до места, называемого Русь». Польского князя Мешка, конечно же, не могло не волновать утверждение в этих землях киевского князя.

И вновь мы убеждаемся в точности и расчетливости действий Владимира. Время для начала похода было выбрано им не случайно.

В 983 году вспыхнуло большое восстание славян, живших к востоку от Лабы (Эльбы), — лютичей, ободритов и других. К этому времени они формально считались подданными германского императора и христианами, однако на самом деле оставались убежденными язычниками. Восстание было жестоким. Главный удар славяне нанесли по ненавистной им церкви. Они жгли монастыри, убивали немцев, особенно служителей церкви. Приносились кровавые жертвы языческим божествам. Власть немцев была низвергнута. По всему Полабью восторжествовало язычество, причем в наиболее свирепой и воинственной форме.

Восстание краем затрагивало и Польшу, ибо значительная часть славянского Поморья от города Волин до Гданьска в то время принадлежала ей. Польша была крещена совсем недавно, при князе Мешке в 966 году, по латинскому образцу. Христианство не успело утвердиться и в ней. Языческие лозунги, проникая на ее территорию, становились популярными среди населения. Многочисленные враги Мешка из числа местной знати без труда могли воспользоваться ими в целях свержения династии Пястов. Нет сомнений, что Мешко с большим вниманием следил за развитием событий в Полабье. Его симпатии и поддержка были, конечно, не на стороне родственных славян, но на стороне императора-единоверца.

Земли пруссов и ятвягов не были затронуты войной. Христианство почти не проникало сюда, и для жестокой вражды между христианами и язычниками просто не было оснований. Но ненависть заразительна. И пруссы, и ятвяги вполне могли стать союзниками лютичей и ободритов. Это, конечно, понимали и в Польше, и в Германии. Поэтому объективно наступление Владимира в Прибалтике должно было восприниматься как жест в поддержку Империи, несмотря на то, что сам Владимир был язычником. Ибо это было наступление порядка и государственности против беспорядка и анархии.

Косвенные данные позволяют нам предположить, что война с ятвягами была недолгой. Летом (в июле?) Владимир вернулся в Киев[28]. Это кажется удивительным — ведь его противник был весьма силен.

Много воевавшие впоследствии с ятвягами поляки с содроганием отзывались о бесстрашии и свирепости этого народа. Никто из ятвягов не покидал поля боя. Женщины сражались наряду с мужчинами. И те, и другие «с охотой», как казалось врагам, принимали смерть. Как и русы, ятвяги смотрели на смерть с легкостью — как на переход в иной мир, в котором каждому надлежало предстать перед судом своих предков. Смерть с честью, в бою облегчала этот переход, гарантировала безбедное пребывание в загробном мире.

Владимир, вероятно, действовал не только с помощью силы. Но так или иначе, а по крайней мере часть Ятвяжской земли вошла в состав Русского государства{136}. Позднее на землях между Неманом и Наревом возникнет так называемая «Черная Русь» — одна из составных частей будущей Белоруссии. Однако сами ятвяги со славянами не смешались. Уже вскоре они освободились от дани киевским князьям и впоследствии не раз воевали с Русью.

Ятвяжский поход Владимира имел еще одно важное последствие для Руси. Вступив в Прибалтику, Русь как бы прикоснулась к кипящему котлу религиозной ненависти, заразилась враждой, охватившей и язычников, и христиан, живших в этом регионе. Мы уже говорили, что среди ятвягов и пруссов христиан почти не было. Зато они имелись на Руси. Воины Владимира и прежде неприязненно относились к последователям Христа. После их возвращения из ятвяжского похода эта неприязнь приняла более резкие формы и ознаменовалась жестоким убийством — первым открытым убийством на религиозной почве, о котором мы имеем достоверное свидетельство в источниках. Но об этом нам предстоит отдельный разговор — в следующей главе.

Очередной поход Владимира пришелся на 984 год. На этот раз князь направил свое войско на северо-восток, в земли радимичей. Покорением этого племени должно было в основном завершиться воссоединение восточнославянского мира.

О радимичской войне «Повесть временных лет» сообщает подробнее, чем о предыдущих военных предприятиях киевского князя. Причина этого, на первый взгляд, совершенно случайна — имя княжеского воеводы, возглавлявшего передовой отряд. В силу своей необычности оно попало в народную поговорку и уже через нее — в летопись. Но имя в язычестве всегда играет особую роль. Оно раскрывает сущность человека, само влияет на его судьбу и во многом способно определять ход событий.

«Был у Владимира воевода по имени Волчий Хвост, — рассказывает «Повесть временных лет». — И послал его Владимир вперед себя. Встретили радимичи Волчьего Хвоста на реке Пищане[29], и победил радимичей Волчий Хвост. Оттого и корит (то есть дразнит. — А. К.) Русь радимичей, так говоря: “Пищанцы [от] волчьего хвоста бегают”»{137}.

Смысл насмешки понятен без труда. Радимичи бежали с поля боя, чем и заслужили укоризны соседей. Но вся соль — в имени победителя. Здесь и горький подтекст: вечное противостояние гонителей и гонимых, бегающих и догоняющих — иными словами, «зайцев» (воистину, «пищанцев») и «волков». Но испугались-то «пищанцы» не самого «волка», а одного только «волчьего хвоста». «Волк» (Владимир) еще и не приблизился к ним. И всю силу своего оружия по-настоящему до конца не использовали ни те, ни другие.

Археологи предположительно определили место сражения радимичей и киевлян. Невдалеке от этого места обнаружено захоронение воина-радимича того времени. Его вооружение — панцирь, боевой топор, нож — не многим отличалось от вооружения киевского дружинника{138}.

Владимир возложил на радимичей дань. Взималась она в виде «повоза» — иными словами, радимичи сами должны были свозить ее в княжеские города — вероятно, города по Днепру (Любеч) или по Десне (Чернигов). В известном смысле, такая дань была предпочтительнее прежнего «полюдья», ибо исключала возможность злоупотреблений со стороны княжеских тиунов или наместников. Но в то же время она была унизительнее, обиднее.

Радимичский «повоз» сохранялся еще и в XI веке. «И платят радимичи дань Руси, повоз везут и до сего дня», — отмечал позднейший редактор-летописец.

Как видим, в состав собственно Руси Радимичская земля не вошла. И в X, и в XI веке «Русью» называли не всю территорию Древнерусского государства, какой мы ее представляем, но лишь часть — непосредственное достояние Рюрикова рода. Вероятно, радимичская область, как и земли вятичей, сохранила свое самоуправление. Владимир так и не послал туда на княжение никого из своих сыновей.

Следующий 985 год отмечен в летописи большим походом Владимира на болгар. Руководил русскими войсками на этот раз Добрыня. Союзниками Владимира стали тюркиогузы, называемые в русских источниках торками:

«В лето 6493 (985) пошел Владимир на болгар с дядей своим Добрынею, в лодьях. А торков привел берегом, на конях. И победил болгар»{139}.

«Повесть временных лет» не уточняет, какие болгары имелись в виду — волжские или дунайские. Одинаковое имя, под которым те и другие были известны на Руси, вызвало недоумение многих историков — начиная со средневековых историописателей Руси и кончая современными исследователями.

Сама логика рассказа, участие в походе торков-огузов, кочевавших в X веке на обширных пространствах от Аральского моря до Днепра, — все это подсказывает восточное, волжское направление похода Владимира. Большинство летописцев XV–XVI веков так и полагало; они называли болгар, на которых напал князь Владимир, «низовскими» или «волжскими»{140}.

Но существует и прямо противоположная точка зрения. Василий Никитич Татищев в своей «Истории Российской» так излагал ход событий 985 года:

«Владимир, собрав воинство великое, и Добрыню, вуя (дядю. — А. К.) своего, призвав с новгородцы, пошел на болгоры и сербы в лодиах по Днепру, а конныя войска руские, торков, волынян и червенские послал прямо в землю болгорскую, объявив им многие их нарушении прежних отца его и брата договоров и причиненные подданным его обиды, требуя от них награждения».

Болгары здесь однозначно понимаются как дунайские. В числе участников войны с Владимиром Татищев называл и сербов. Далее в его «Истории» приведены подробности похода:

«Болгоры же не хотя платить онаго («награждения», или иными словами дани. — А. К.), но совокупившись со сербы, вооружились противо ему (Владимиру. — А. К.). И по жестоком сражении победил Владимир болгоров и сербов и попленил земли их, но по прозьбе их учинил мир с ними и возвратился со славою в Киев, взятое же разделил на войско и отпустил в домы их»{141}.

Весь этот текст, конечно, осмыслен и истолкован самим Татищевым. Можно вычленить летописную, известную из «Повести временных лет», канву его рассказа. Но версия похода — совершенно иная, чем в «Повести временных лет». Татищев, разумеется, не сочинил ее, но позаимствовал из более ранних средневековых источников — русских или, что более вероятно, польских. Так или иначе, основа «дунайско-сербской» версии похода Владимира — древнерусская.

О войне Владимира с дунайскими болгарами и сербами знают и польские средневековые хронисты, использовавшие в свою очередь русские источники. Так, польский хронист XVI века Мацей Стрыйковский сообщал, что Владимир «собрал большое войско, с которым, переправившись через Дунай, подчинил земли: Болгарскую, Сербскую, Хорватскую, Семиградскую, Вятницкую (Вятичскую. — А. К.), Ятвяжскую, Дулебскую, и те земли, где теперь волохи, мултаны и татары добручские, и всех их привел в послушание одним походом и возложил на них дань…»{142}.

Как мы видим, сведения польского хрониста относительно войн Владимира путаны. Поход Владимира на восточнославянских (но не балканских!) хорватов имел место, например, в 992 году; тогда же, возможно, Владимир воевал и в Седмиградии (Трансильвании). Войны же с вятичами и ятвягами летопись датирует 981–983 годами. Но откуда попали в «Хронику» Стрыйковского и в «Историю» Татищева сербы?

Свет на события проливает внелетописный источник, к которому мы уже обращались в нашем повествовании и информативность которого оценили очень высоко. Этот источник — «Память и похвала князю Русскому Владимиру» Иакова мниха. Именно в ней находится тот текст, который, очевидно, и вызвал недоумение средневековых описателей русской истории, но который сегодня способен дать однозначный ответ на вопрос о том, какие же болгары подверглись нападению Владимира в 985 году. После сообщения о победе князя над радимичами, вятичами и ятвягами мы читаем следующее: «…и серебряныа болгары победи»{143}.

Название «серебряные болгары» было достаточно ясным для древнерусского читателя. Это именно волжские, или камские болгары, основавшие свое государство еще в VII или VIII веке на средней Волге и Каме. «Серебряными» их называли и позднее. Так, южнорусский летописец, составитель Киевской летописи, рассказывая о походе суздальского князя Всеволода Большое Гнездо в 1183 году «по Волге на болгар», уточняет: «Сами же (суздальцы. — А. К.) поидоша на конях… к Великому городу серьбреных болгар»{144}. Упомянутый здесь город — Болгар (или, позднее, Биляр), столица Волжского государства; русские называли этот город Великим. Еще в прошлом веке на основании данных топонимики было установлено, что местность вокруг самого Великого города в древности получила наименование «Серебряной»; так называлась и речка, впадавшая в реку Билярку{145}.

Но для книжников более позднего времени название «серебряные болгары» оказалось совершенно непонятным. В одном из списков «Памяти и похвалы» вместо словосочетания «серебряный болгары» читаем: «сербяныи болгары». Это-то сочетание и было прочитано еще более поздними списчиками или читателями текста как «сербяны и болгары». (Напомню, что в древнерусском письме слова не отделялись друг от друга пробелами.) Такое прочтение и оказалось в распоряжении М. Стрыйковского или его информатора, а также у В.Н. Татищева (если он не пользовался в данном случае как источником исключительно текстом Стрыйковского). Такое же понимание текста было предложено и в современной исторической науке; более того, оно сделалось едва ли не преобладающим{146}. Так возник очередной историографический миф — о «дунайском» походе князя Владимира 985 года.

(Вот и еще повод посетовать на неразработанность источниковедения нашей древнейшей истории. Сколь хрупка, оказывается, фактическая основа наших исследований. Один миф порождает другой. Легко догадаться, сколько споров вызвал этот несуществующий поход, сколько копий было сломлено, сколько предположений о причинах и последствиях похода было высказано. Как менялся взгляд на внешнюю политику Владимира, на историю русско-болгарских и русско-сербских отношений!)

Итак, поход 985 года был направлен на восток, в земли волжских болгар. На основании имеющихся источников это можно утверждать совершенно определенно.

Не первый раз Русь сталкивалась с миром ислама. Но если раньше походы русских в мусульманские (главным образом, прикаспийские) области больше напоминали пиратские, грабительские набеги, имевшие целью лишь захват добычи, то теперь Владимир начинал войну за обеспечение жизненно важных государственных интересов своей страны. Это была прежде всего торговая война — война за преобладание на восточном отрезке великого трансконтинентального торгового пути, шедшего по Волге в страны Востока. В какой-то степени она явилась оборотной стороной червенского похода Владимира.

Трудно переоценить роль Волжской Болгарии в международной торговле того времени. Практически все товары, провозившиеся из Европы и Руси на восток или в обратном направлении, проходили через Великий город болгар. Десятина, взимавшаяся болгарским царем с этих товаров, составляла основу экономического могущества страны. После разгрома Хазарии в 968 году Болгария освободилась от существовавшей ранее зависимости от Каганата. Правда, тогда же были разорены и многие болгарские города. Но нанесенный им ущерб оказался не столь велик.

Надо сказать, что к концу X века мир ислама в целом переживал не лучшие времена. Владимир, видимо, был в общих чертах в курсе событий, происходивших на громадных пространствах Азии. Окончательный распад Арабского халифата привел к тому, что правители Багдада потеряли всякий политический вес. В Сирии мусульмане терпели поражения в войне с Византией. На самом востоке мусульманского мира, в Средней Азии, еще недавно могущественная держава Саманидов клонилась к упадку; ее сотрясали мятежи и междоусобицы. Главным центром распространения ислама в Восточной Европе стал Хорезм. Это небольшое государство располагалось в низовьях Амударьи. Формально Хорезм подчинялся Саманидам, но проводил полностью самостоятельную политику. Особенно усилился Хорезм при эмире (позднее, с 996 года, хорезмшахе) ал-Мамуне Ибн Мухаммеде. После падения Хазарии ал-Мамун установил протекторат над ее бывшими территориями в низовьях Волги. Под влиянием Хорезма остатки хазарской знати в Итиле приняли ислам. Хорезм вышел на авансцену восточноевропейской политики.

Так же, как и Болгария, Хорезм был в значительной степени торговым государством. Между двумя странами существовали экономические противоречия. Более сильный в военном отношении Хорезм, несомненно, стремился к распространению своего влияния на север. Контроль над средней Волгой и Камой мог бы дать его правителям огромные экономические выгоды, и прежде всего доступ к меху, торговля которым была полностью монополизирована болгарскими купцами.

Но и Болгария, и Хорезм в одинаковой степени не могли допустить утверждения на Волге Руси. Наступление Владимира на болгар привело к тому, что все противоречия между Хорезмом и Болгарией отошли на второй план. Вероятно, правы те исследователи, которые полагают, что Хорезм оказал непосредственную политическую (а может быть, и военную) помощь своему мусульманскому соседу{147}. Владимир столкнулся с сильной антирусской коалицией.

Правда, у него нашлись и союзники — уже упомянутые торки. В свое время торки-огузы и русы совместно выступили против Хазарии. Возможно, существовало какое-то устное соглашение между ними и Святославом, которое Владимир сумел восстановить. В X веке огузские племена раскололись надвое: часть их под влиянием Хорезма приняла ислам, часть осталась верна старой вере. Язычники-огузы враждебно относились к мусульманам и воевали с Волжской Болгарией и Хорезмом. Их-то и привлек на свою сторону Владимир.

Летопись, как мы помним, сообщает о победе Владимира над болгарами. Но последующий летописный текст свидетельствует о том, что победа эта оказалась весьма и весьма относительной:

«Сказал Добрыня Владимиру: “Оглядел я колодников (пленников. — А. К.). Все они — в сапогах. С этих нам дани не брать. Пойдем искать лапотников”. И заключил Владимир мир с болгарами, и дали клятву друг другу. И сказали болгаре: “Тогда не будет между нами мира, когда камень начнет плавать, а хмель начнет тонуть”. И вернулся Владимир в Киев».

И снова анекдотичность ситуации, случайность повода, послужившего к заключению мирного соглашения, не должны свидетельствовать в пользу заведомой недостоверности летописного сообщения. Действительно, весь рассказ несет на себе ярко выраженную фольклорную, сказочную окраску. Чрезмерное внимание к кожаной обуви, например, заставляет нас вспомнить некоторые народные сказки, как русские, так и украинские. Но ведь повод для начала переговоров и истинная причина прекращения войны не совпадали во все времена.

Вероятно, Владимир и Добрыня столкнулись с сильным, хорошо организованным противником. Продвижение вперед оказалось делом проблематичным. И слова, произнесенные Добрыней, были обращены не только (и даже не столько) к Владимиру, сколько к русскому войску, а значит, и к тем русичам, которым предстояло встречать их после возвращения домой. Мир, заключенный после победы хотя бы в одном сражении, а тем более оправданный некой экзотической деталью, присущей местному населению, позволял возвратиться на Русь с честью, как говорится, сохранив лицо.

(Правда, русы сражались с обутыми в кожу византийцами — и не без успеха. Киевляне, конечно, прекрасно помнили об этом. Но — что и говорить! — перед «лапотниками» русские воеводы всегда чувствовали себя гораздо увереннее.)

Формула же «вечного мира», заключенного с болгарами, наверняка передана в летописи буквально. Мирные договоры того времени не всегда фиксировались на письме. Слово произнесенное, особенно яркое, запоминающееся, способное надолго впечататься в память, было столь же весомо, как и записанное. Оно так же признавалось в дипломатической практике.

Мы не знаем всех условий «вечного мира». Возможно, обещание не нападать друг на друга и было единственным, о чем удалось договориться. Если так, то успех болгарской дипломатии очевиден. Владимир же своих целей не достиг. Известно, что переговоры между Болгарией и Русью продолжились. На следующий год в Киев прибыло посольство из Болгарии. За ним последовало ответное посольство Владимира. К тому же времени, вероятно, относится и посольство Владимира в Хорезм, о котором сообщают мусульманские источники. Насколько мы знаем, в ходе этих переговоров обсуждались религиозные вопросы, и в частности возможность принятия Русью ислама. Сама постановка такого вопроса весьма примечательна. Но религиозная тема вряд ли была единственной. Да и сами разговоры о преимуществах ислама едва ли не свидетельствовали о желании Владимира прощупать почву относительно возможности союза Руси с Хорезмом и раскола антирусского мусульманского блока. Очевидно, Владимир был не прочь использовать в своих интересах чрезмерное религиозное рвение эмира ал-Мамуна. А может быть, переговоры с Хорезмом имели еще одну тайную цель — оказать нажим на Византийскую империю, находившуюся в состоянии непрерывной войны с мусульманским миром. Но об этом — позже.

Так или иначе, но «вечный мир» с Волжской Болгарией Владимир соблюдал недолго. В 90-е годы возобновятся военные действия против Болгарии; впоследствии, кажется, будет заключено и торговое соглашение с этим государством.


Поход на болгар 985 года, вероятно, был связан с еще одним военным предприятием Владимира. О нем сохранилось уникальное известие в «Памяти и похвале Владимиру» Иакова мниха. Согласно этому источнику, Владимир ходил войной на хазар, «и победил их, и дань возложил»{148}. Иаков помещает хазарский поход между болгарской войной Владимира и его походом на Корсунь 988 года. Другие источники об этом событии не знают{149}.

К 80-м годам X века Хазарский каганат прекратил свое существование. Его восточная часть отошла Хорезму. Означал ли хазарский поход начало войны с Хорезмом? Очевидно, нет. Более того, с известной долей осторожности можно предположить, что военные действия Владимира явились следствием его соглашений с эмиром ал-Мамуном.

Как и Святослав, Владимир, по-видимому, не претендовал на территории в низовьях Волги{150}. Хорезм же, в свою очередь, не включал в зону своих интересов западную часть бывшего Каганата. Очевидно, Владимир не стал продвигаться по Волге: он двинулся в обход хорезмских владений — на Дон и далее к устью Кубани.

Можно ли утверждать это с уверенностью? Ведь текст «Памяти и похвалы» не содержит указаний на маршрут продвижения Владимира, не сообщает, на какие именно хазарские земли распространил свою власть Владимир.

Я исхожу в своем выводе из того уже отмеченного выше факта, что в древнерусской письменности название «Хазары» применялось не ко всей территории бывшего Хазарского каганата, но лишь к его западной части — нижнему Подонью и Прикубанью, Тамани и восточному Крыму. Эти же земли называли Хазарией в средние века и византийцы, и евреи, а позднее и итальянцы.

Непосредственной целью Владимира было, по-видимому, восстановление суверенитета Руси над Тьмутороканью. И он достиг своего. Известно, что уже в начале XI века Тьмуторокань с обширной прилегающей округой принадлежала Киеву. Владимир посадит сюда на княжение одного из своих сыновей — Мстислава.

Поход Владимира «на Хазары» неизбежно должен был привлечь пристальное внимание еще одного могущественного соседа Руси — Византийской империи. Интересы двух стран снова сталкивались в Причерноморье. Укрепив свое государство с запада и востока, развернув его на юг и получив выход к Азовскому и Черному морям, Владимир повторял путь своего отца Святослава. Но за ним стояло сильное и, главное, прочное государство, которое Владимир вовсе не намеревался отдать кому бы то ни было или разделить на части, как это сделал его родитель.

Столкновение с Византией казалось неизбежным. Более того, источники позволяют предположить, что к 985–986 годам дело дошло до каких-то реальных военных столкновений между двумя странами{151}. Но Владимир уже проявил себя дипломатом и государственным деятелем в гораздо большей степени, чем полководцем. Он и в этой ситуации сумел не только избежать полномасштабной войны, но даже сделаться союзником византийских василевсов. Впрочем, это стало возможным в результате тех потрясений, которые пережила Византия в 80-е годы X века и о которых мы поговорим немного позже.


В этой главе речь шла главным образом о внешней истории Руси первых лет пребывания Владимира на киевском престоле, о военных действиях и дипломатических союзах. Но что творилось в душе князя? Ведь эти годы стали едва ли не важнейшими в его жизни.

Владимир взошел на престол язычником, противником христианства. Он много воевал, много занимался внутренними делами страны, он вершил суд, собирал дани, сажал по городам и землям своих наместников и посадников. Он достиг самых вершин власти.

Но пройдет девять или десять лет — и Владимир превратится из язычника в христианина. Он, князь, полновластный в своих проявлениях, так истово продолжающий на поле брани славные дела отца и деда, вдруг откажется от своей веры и примет чужую, казавшуюся раньше враждебной и неприятной ему. Как произойдет этот великий поворот в его жизни? Как придет он к тому шагу, который не только перевернет его личную судьбу, но и на тысячелетие определит исторические судьбы всего русского народа?


Глава шестая.

ВЫБОР

Владимир Святой

На рис. — златник Владимира с изображением Спаса. Оборотная сторона 

Летом 983 года войско Владимира возвратилось в Киев из ятвяжского похода. В ознаменование победы решено было принести жертву языческим богам, окрасить кровью Перунов холм, и прежде всего кумир самого Перуна. Жертвоприношения после успешных войн были в обычае славян. Но на этот раз киевляне вознамерились отдать на заклание богам не какое-либо жертвенное животное (быка, барана или коня), но человека.

Что ж… И человеческие жертвоприношения были знакомы славянскому миру. Но совершались они, как правило, в исключительных случаях, когда жизни всего сообщества людей угрожала серьезная опасность. Так, например, как мы помним из истории Святославова похода на Дунай, после кровопролитного сражения с греками язычники-русы умертвили множество пленных. Их кровь должна была искупить кровь павших в бою соплеменников.

В позднейшие века русского язычества, когда, подавляемое властями, оно сопротивлялось наступлению христианской церкви, человеческие жертвоприношения стали более частыми. О них было известно давно — из летописей и церковных поучений XI–XIV веков, направленных на искоренение остатков языческих культов. Археологические же разыскания последних лет показали, что обвинения, содержавшиеся в этих поучениях, — вовсе не полемическое преувеличение христианских проповедников; они отражали реальную практику древнерусских жрецов. Многочисленные останки людей, принесенных в жертву, найдены в языческих святилищах на реке Збруч в Прикарпатье, исследованных относительно недавно, в 1982–1989 годах. Тела некоторых расчленены на части; нередко встречаются отдельные черепа, кости рук и ног; некоторые кости взяты как будто из специальных «хранилищ» человеческих останков, где умерщвленные ждали своей очереди быть брошенными в жертвенное пламя. В предполагаемых местах таких «хранилищ» перемешаны кости различных людей — детей и взрослых. Удивительно, но святилища эти действовали и жертвы приносились вплоть до середины — второй половины XIII века — времени казалось бы полного утверждения христианства в Киевском государстве{152}.

В самом Киеве человеческие жертвоприношения были все же в редкость. По крайней мере во времена князя Владимира. В зольнике киевского святилища на Перуновом холме, например, археологи не обнаружили никаких людских останков. Так что события 983 года, по-видимому, выходили за рамки обычного священнодействия.

Что же происходило на самом деле? Только ли благодарность за ниспосланную победу двигала киевлянами? Или у них имелись какие-то иные побудительные мотивы для религиозного рвения? Этого мы не знаем. Известно лишь, что в жертву задумали принести даже не пленника-ятвяга, но своего, киевлянина, причем из числа детей, живших в городе.

«…И сказали старцы и бояре, — свидетельствует «Повесть временных лет». — “Метнем жребий на отрока или девицу — на которого падет жребий, того и зарежем богам”»{153}.

Принесение в жертву ребенка, особенно младенца, — явление также распространенное в языческом обществе, в том числе и славянском. О младенцах, задушенных в водах Дуная воинами Святослава, мы уже вспоминали на страницах книги. Добавлю, что и на капище Богит на Збруче (вероятно, на том самом месте, где стоял знаменитый Збручский идол) также были обнаружены кости младенцев, принесенных в жертву.

Русы-язычники верили, что тело убитого возвращает земле ту жизненную силу, которая была в нем. Эта сила передается живым. Но сколь же многой жизненной силой — еще не растраченной! — обладает тело новорожденного. Ведь он как бы и не вступил еще окончательно в мир взрослых людей и является ближайшим посредником между здешним и потусторонним, между ведомым и неведомым. Возвращение его в тот неведомый, непостижимый мир, откуда он произошел, способно сберечь и сохранить тех, кто остается в мире ведомом и постижимом. («Отдай то в доме своем, чего сам не знаешь!» — то есть новорожденного, младенца, прежде всего первенца, — сколькие герои русских сказок избавлялись такой жертвой от неминуемой беды, заручались поддержкой могущественной потусторонней силы.) Вера в сверхъестественность приносимого в жертву младенца была присуща многим народам. Рассказывают, например, что легендарный скандинавский конунг Аун продлевал свою жизнь, принося в жертву богу Одину своих собственных сыновей и отбирая таким образом их жизненную силу{154}. Для общины в целом такой жертвой могло стать любое избранное богами дитя. Да и в русских поверьях кровь младенцев наделялась особой сверхъестественной силой. О кровавом обычае «деторезанья идолам от первенец» упоминает древнерусское «Слово святого Григория… о том, како первое погани суще языци кланялися идолом и требы им клали…» (XIV век){155}.

Вероятно, «отроки и девицы» летописной статьи 983 года (или «дщери и сыны» других вариантов записи этого сказания) подразумевали именно малых детей, младенцев, может быть, даже только первенцев.

Волю богов должен был указать жребий. (Обычная практика в языческом богослужении всех народов.) И жребий пал на двор некоего варяга, христианина.

Случайность ли это? Или люди сами помогли богам принять верное решение? Напомню, что драматические события, разыгравшиеся в Киеве, совпали по времени с великим восстанием полабских славян против христианства, что все Полабье и Прибалтика истекали кровью, а войско Владимира только что вернулось из Ятвяжской земли, то есть как раз из Прибалтики. И не прямым ли влиянием балтийско-славянского мира, обуянного чудовищной ненавистью к христианам, объясняется особая антихристианская направленность киевского жертвоприношения?

Кажущееся уникальным в русской религиозной истории X века событие весьма напоминает и по форме, и по содержанию многочисленные кровавые жертвоприношения балтийских славян, какими их описывают западные хронисты и историки XI–XII веков. (Более ранние сведения просто не дошли до нас в такой же полноте.) Так, немецкий священник Гельмольд, автор «Славянской хроники», живший в XII веке в Поморье и хорошо знакомый с обычаями местных славян-язычников, свидетельствовал, что богу Световиту (верховному божеству балтийских славян, храм которого находился в Арконе на острове Рюген) ежегодно приносили в жертву христианина, причем такого, «какого укажет жребий». По уверениям язычников, кровь христиан доставляла особое наслаждение их богам. Гельмольд рассказал об ужасной судьбе епископа Иоанна, принявшего мученическую смерть в 1066 году в Ретре, главном городе славян-ободритов. Когда епископ отказался отречься от Христа, язычники отрубили ему руки и ноги, а затем и голову; тело несчастного было выброшено на дорогу, голову же, воткнув на копье, принесли в жертву богу Редегасту{156}. Нет сомнений, что такие же, а может быть, и более кровавые сцены происходили на тех же землях и в 983 году. Многочисленные человеческие черепа и другие кости обнаружены в святилище Арконы (они датируются временем с IX по XII век), да и не только там, но и в жертвенных ямах Волина, Праги, польского Плоцка…

Но мы вернемся в древнюю Русь и вновь обратимся к летописному повествованию о событиях 983 года. «Повесть временных лет» так продолжает свой рассказ:

«Был (в Киеве. — А. К.) один варяг, и был двор его там, где стоит ныне церковь Святой Богородицы, которую поставил Владимир. Пришел тот варяг из Грек и держался христианской веры[30]. И был у него сын, прекрасный лицом и душою; на него и пал жребий по зависти дьявольской. Не терпит ведь дьявол, власть имеющий над всеми, и был ему сей словно терние в сердце, и тщился он погубить его, окаянный, и людей подучил. И сказали посланные к нему, придя: “Пал жребий на сына твоего, ибо изволили его боги себе. Да сотворим требу богам!” И сказал варяг: “Не боги это, но дерево: днем есть, а наутро сгниет — не едят они, не пьют, не разговаривают, но сделаны руками из дерева. А Бог есть един, Ему же служат греки и поклоняются, — Он же сотворил небо, и землю, и звезды, и луну, и солнце, и человека, и предназначил ему жить на земле. А эти боги что сделали? Сами они рукотворны. Не дам сына своего бесам!” Посланные ушли и поведали людям обо всем. Те же, взяв оружие, пошли на него и разнесли его двор. Он же стоял на сенях[31] с сыном своим. Сказали ему: “Дай сына своего, да отдадим его богам!” Варяг же отвечал: “Если боги это, то пусть пошлют одного из своих и возьмут сына моего. А вам что за дело?” И кликнули [люди], и подсекли сени под ними, и так убили их. И не ведает никто, где положили их, ибо были тогда люди невежды и язычники. Дьявол радовался тому, не зная, что близка уже погибель его…»

Эти двое варягов — отец и сын — стали первыми известными на Руси мучениками за веру. Летописец не знал их имен; речь варяга, обращенная к толпе, также сочинена им, но общий ее смысл передан, несомненно, верно. Место их погребения осталось неизвестным, однако на месте гибели, «на крови» мучеников, впоследствии была поставлена князем Владимиром церковь Пресвятой Богородицы — знаменитая Десятинная церковь, главный храм Киевской Руси конца X — начала XI века. Видимо, именно среди клира этой церкви и было записано сказание о варягах — одно из ранних дошедших до нас сочинений древнекиевской поры.

В 1908 году, во время археологических раскопок близ южной апсиды Десятинной церкви, были открыты остатки деревянного сооружения — сруб, сложенный из сосновых бревен размером 5,5x5,5 метра. Полагают, что это строение и есть тот самый двор варяга, который был разрушен киевлянами в 983 году, хотя доказать это сейчас, конечно, невозможно{157}.

Сказание о мученической смерти варягов-христиан читается не только в летописи, но и в так называемом Прологе — сборнике кратких житий святых, расположенных по дням празднования{158}. Проложный текст содержит ценнейшие подробности, отсутствующие в летописи. Во-первых, указан день памяти святым (очевидно, день их мученической кончины) — 12 июля. Во-вторых, названо имя сына варяга — Иоанн. По-видимому, составитель Пролога пользовался летописью. Но есть основания полагать, что в его распоряжении находилась более ранняя редакция летописного текста, чем те, которые дошли до нас. Кроме того, в Проложном сказании использован и иной источник — вероятнее всего, это краткая запись о мученической кончине святых; она-то и содержала календарную дату и имя одного из страдальцев. Так мы узнаем дату кровавого события (12 июля 983 года), а вместе с тем — и приблизительную дату возвращения Владимира в Киев из ятвяжского похода — начало июля того же года.

В более поздней церковной традиции (не ранее XVII века) появляется и имя отца варяга — Феодор; но вот источник этого добавления неизвестен. (Во всех древних Прологах под 12 июля читается память «святых мучеников Варяга и сына его Ивана (Иоанна)»{159}.)

Христианская Русь высоко чтила память своих первых мучеников. Первыми «гражданами Русского мира» назвал их в XIII веке епископ Владимиро-Суздальский Симон, один из составителей Патерика Киево-Печерского монастыря{160}.

Летопись не упоминает имени Владимира в рассказе о драматических событиях в Киеве в 983 году. Роковое решение принимали «старцы градские» и «бояре» — обычные соучастники всех начинаний киевского князя. Владимир остался как бы в стороне. Но мы знаем, что именно князь исполнял в языческом обществе верховные жреческие функции. Все происшедшее напрямую касалось его. Более того, вызов варяга-христианина должен был принять на себя он сам, ибо именно он водрузил на холме тех идолов, которые подверглись теперь насмешкам и оскорблению.

Можно с уверенностью сказать, что смерть варягов произвела сильное впечатление на князя. Он, конечно, знал старшего из них, как знал всех знатных и именитых киевлян своего времени — воинов или купцов. Но не сама по себе смерть знакомого ему человека поразила его — сколько таких смертей видел он на своем недолгом еще веку, сколькие были убиты им самим или по его приказанию. В тот жестокий век смерть вообще представлялась обыденным явлением — слишком мало ценилась сама человеческая жизнь. Дело в другом. В представлении людей того времени кровавая развязка вовсе не означала торжества деревянных богов над Христом. Скорее наоборот. Ведь сами боги избрали младенца Иоанна себе в жертву. Но жертва не была принесена, и, следовательно, идолы остались ни с чем. Кажущиеся наивными слова варяга («Если боги это, то пусть пошлют одного из своих и возьмут сына моего. А вам что за дело?») вряд ли представлялись такими уж наивными киевлянам. Многим они должны были по крайней мере запасть в душу.

Конечно, смерть варягов сама по себе не могла пошатнуть устоев старой веры. Но отец и сын приняли ее с такой решимостью, с такой уверенностью в своей правоте, в том, что, умирая, они приобщаются к Христу и «принимают венец небесный со святыми мучениками и праведниками» (слова летописца), что это не могло не вызвать замешательства среди их убийц. На стороне их врагов было оружие, у них же — только слово, исполненное и укоризной, и насмешкой, но главное — верой, непоколебимой верой в христианского Бога. И эта вера в конечном счете пересиливала все остальное — в том числе могущество и власть самого князя Владимира, все блага этой, земной, жизни, которыми князь так дорожил и которыми пользовался с такой ненасытностью.

Прежде христианство должно было казаться Владимиру лишь тягостной и унылой религией чужаков и слабых, по преимуществу женщин. (Христианство исповедовала его бабка Ольга, его невестка, а затем жена грекиня, может быть, кто-то из других его жен — болгарыня или чехини.) Но теперь он по-другому увидел христианство — в его героической ипостаси — как религию прежде всего сильных людей, способных к самопожертвованию во имя высокой идеи. В душу князя было заронено сомнение: кто знает, может, за этой верой действительно стояло что-то, раз оно давало такую стойкость и такое мужество?

А князь Владимир не был глух к слову, произнесенному другим. Это качество во многом стало определяющим в его жизни.


Добившийся колоссальной власти, получивший еще в юности от жизни все, что та могла дать, не остановившийся ни перед чем в достижении своих целей, он должен был искать если и не оправдания, то по крайней мере объяснения и обоснования своей власти, столь непростым путем доставшейся ему. Старые божества переставали удовлетворять его. Он стремился подняться над окружающим его обыденным миром, вырваться из той нерасчлененной, первобытной слитности с ним, которая была свойственна языческому мироощущению, — но старые боги, даже обновленные им, сковывали его и не желали выпускать из своих объятий.

В самом деле, Владимир более других проявил ревность к язычеству. К 983 году антихристианские настроения достигли в Киеве, казалось, своего апогея. Внешне Владимир победил. Но эта его ревность к старой вере не была ли лишь поиском истинной веры, поиском оправдания его буйной, неуемной жизни?

Пройдет всего лишь три года после гибели христиан — ничтожно мало! — и Владимир вступит в общение с проповедником того же христианства и благосклонно выслушает его. Более того, он сам проявит заинтересованность в диалоге с ним и сам, своей волей, примет христианскую веру. А перед этим с интересом и вниманием выслушает апологетов других учений, предлагавших свои пути обретения истины.

Путь человека к Богу неисповедим. И не нам браться за упрощенное рациональное объяснение того, что творилось в душе князя. Но и пройти мимо внутренних поисков веры, которые обуревали его, тоже нельзя, раз уж мы взялись за книгу о Крестителе Руси. Поэтому попытаемся хотя бы обозначить какие-то вехи, указать на события, которые могли (и должны были) повлиять на образ мыслей и переживаний князя Владимира. Одной из таких вех стала в его жизни смерть варягов-христиан.

Конечно, не одна только исключительная личность князя Владимира явилась причиной тех религиозных исканий, которые охватили русское общество во второй половине 80-х годов X века. Русская земля при Владимире была уже не та, что даже полстолетия назад. Прежняя организация государства на началах своеобразной «федерации» союзов племен, связанных лишь данническими отношениями, отходила в прошлое, уступая место прямому подчинению всех восточнославянских земель власти киевского князя; постепенно оформлялась более или менее четко стратифицированная структура общества, не знающего «ни кривича, ни древлянина», но лишь подданных одного великого князя. Старое язычество с его многочисленными богами, являвшееся по своей сути религией родоплеменного общества, не способно было освятить новые процессы, идущие в Киевском государстве, и нуждалось в замене принципиально новым — внеплеменным и внеэтническим — религиозным учением. Крещение Руси явилось не только личным подвигом князя Владимира, но и выражением его государственной воли, его стремления к превращению Руси в цельное и сильное государство. Русь стояла перед необходимостью выбора новой веры — но оставался вопрос: какой именно? каким образом?

Как мы увидим из последующего повествования, выбор князя был сделан не сразу и совсем не случайно, но после долгого и трудного размышления, с совета и одобрения бояр и «старцев», то есть всей земли. Князь и его окружение должны были учитывать историю взаимоотношений Руси с различными религиозными системами, исходя из той конкретно-исторической ситуации, которая сложилась на Руси и вокруг нее к тому времени.

«Повесть временных лет» начинает сказание о крещении Владимира с рассказа о приходе к нему послов от соседних народов — волжских болгар-мусульман, немцев, хазарских евреев и наконец греков. Выслушав этих послов, каждый из которых хвалил свой закон, а чужой хулил, Владимир отправляет собственные посольства для испытания разных вер и только после этого вместе со «старцами и боярами» (может быть, теми самыми, которые избрали на смерть варяжского сына!) принимает решение креститься.

В исторической литературе, особенно старой, сложилось мнение о вымышленности летописного сказания о «выборе вер». В нем видели или прямое заимствование из сказаний других народов (дунайских болгар или даже хазар), или просто басню, своего рода «духовную мистерию» или сказку. Однако такое мнение неправомерно. Дело даже не в том, что летописный рассказ о посольствах Владимира, как мы увидим позже, находит подтверждение в иностранных, полностью не зависимых от русской письменной традиции источниках. Главное заключается в другом. Рассказ о выборе вер совершенно точно отражает ту историческую ситуацию, которая сложилась на Руси к концу X века. В течение длительного времени Русь была окружена странами и народами, придерживавшимися самых разных вероучений и молившимися разным богам. Христианство различных толков (и не только византийское православие и латинский католицизм), ислам и иудаизм действительно проникали на Русь с запада, юга и востока. Язычество в целом терпимо относилось к новым богам и обрядам — и приверженцы различных религий находили пристанище в Киеве.

Так, младенец Иоанн и его отец варяги, конечно, не были единственными последователями Христа, жившими в Киеве. Правда, Ипатьевский список «Повести временных лет» и Новгородская Первая летопись младшего извода замечают, что варяг «втайне» держался христианской веры{161}, то есть скрывал свои убеждения от людей. Но ни Лаврентьевская летопись, ни Проложное сказание о святых (отразившее, по-видимому, более ранний вариант летописного повествования) этого уточнения не знают. Думаю, оно появилось позднее — для усиления тягостного впечатления от обстановки в языческом Киеве и в подражание древним образцам мученичеств за веру. Сохранить втайне христианскую веру, свое неприятие языческих кумиров было непросто в древнем Киеве, пережившем за сравнительно короткий период несколько чередующихся волн оживления и упадка христианства.

Языческая реакция, наступившая в Киеве после прихода сюда Владимира, едва ли привела к полному искоренению христианства или хотя бы к уходу его приверженцев в «подполье». Гонения на христиан (а возможно, и разрушение некоего христианского храма, как мы предположили ранее, или даже гибель отдельных приверженцев христианства) действительно могли иметь место. Но Владимир предпринял их в первую очередь для ослабления позиций сторонников своего брата Ярополка, каковыми он должен был считать христиан. Дальше его репрессии, видимо, не шли. В иных случаях Владимир старался следовать примеру отца. А Святослав — при всей своей нелюбви к христианам — «не браняху», но лишь «ругахуся» на тех, кто принимал крещение по своей воле.

Уже известная нам Сага об Олаве Трюггвасоне изображает Владимира горячим поклонником языческих богов.

Но и в ней подчеркнута веротерпимость князя. Согласно саге, Олав, например, не участвовал в обрядах и жертвоприношениях. Его отзывы о языческих кумирах напоминают слова христианина-варяга из русской летописи: у этих богов нет «ни слуха, ни зрения, ни разума… Те боги, которых ты чтишь, правят мраком», — говорит он князю. Но Владимир, хотя и осуждает Олава («Может быть, боги разгневаются на тебя… Я бы очень хотел, чтобы ты смирился перед ними», — обращается он к нему), все же не отстраняет его от себя вовсе{162}. Разумеется, слова Олава и князя, да и вся изображенная здесь сцена отражают не какие-то исторические реалии, но лишь представления сказителя-христианина об идеальном герое саги и язычнике-конунге, покровителе героя. Но сходство их с летописной версией взаимоотношений князя-язычника и киевских христиан налицо. Владимир-язычник относится к христианам примерно так же, как его отец.

(Собственно, и сам эксцесс 983 года был вызван прежде всего нарушением со стороны варяга языческого обряда, хотя и выходящего за рамки обычного в Киеве языческого культа.)


Вообще же тема распространения христианства в древней Руси до ее официального крещения князем Владимиром относится к числу наиболее сложных и дискуссионных в отечественной истории. Но коснуться ее необходимо — потому что иначе мы не сможем объяснить себе мотивы будущего выбора киевского князя. Приглядываясь к христианству, примеривая на себя это учение, Владимир должен был учитывать историю его взаимоотношений с Русью.

Как известно, христианство стало проникать в земли восточных славян довольно рано. Если следовать византийским источникам, Русь приняла крещение еще во второй половине IX века, за сто лет до рождения Владимира Святого. Это произошло при константинопольском патриархе Фотии (который занимал кафедру дважды: в 858–867 и 878–886 годах) или его преемнике Игнатии (867–877). Первое и наиболее авторитетное свидетельство на этот счет принадлежит самому Фотию и содержится в официальном документе — «Окружном послании», с которым патриарх обратился к иерархам Восточной церкви в начале 867 года. Фотий, в частности, заявил, что и «так называемый народ Рос», то есть те, кто еще недавно дерзнул поднять руку на Ромейскую державу, ныне «переменили языческую и безбожную веру, в которой пребывали прежде, на чистую и неподдельную религию христиан» и даже «приняли… у себя епископа и пастыря и с великим усердием и старанием предаются христианским обрядам»{163}.

Когда произошло это обращение, точно неизвестно. Но во всяком случае, оно последовало за упомянутым Фотием нападением русов на Константинополь. Последнее же событие, потрясшее своей внезапностью и приведшее в ужас византийцев, точно датируется июнем 860 года.

Другое свидетельство принадлежит писавшему значительно позже императору Константину Багрянородному, составившему «Жизнеописание» своего деда императора Василия I Македонянина. (Оно вошло в «Хронику» так называемого «Продолжателя Феофана».) Константин, а вслед за ним и другие византийские авторы приписывали обращение русов уже не Фотию, а его преемнику и политическому противнику патриарху Игнатию и императору Василию, покровителю Игнатия. Константин привел и некоторые легендарные подробности этого события. Так, по его словам, русы потребовали от прибывшего к ним архиепископа, чтобы тот совершил какое-либо чудо, например, бросил в огонь святое Евангелие. Помолившись, архиепископ сделал это, рассказывал Константин. «Прошло немало времени, и когда погасло пламя, нашли святой том невредимым и нетронутым, никакого зла и ущерба от огня не потерпевшим… Увидели это варвары, поразились величию чуда и уже без сомнений приступили к крещению»{164}. Эта подробность попала и в более поздние византийские хроники и исторические сочинения, а через них (в XVI веке) — и в русские летописи.

Сколько «крещений Руси» имело место в IX веке, не ясно. Возможно, что Константин просто приписал своему деду и патриарху Игнатию то, что в действительности совершили убитый Василием император Михаил III и недруг Василия Фотий. Но могло быть и так, что оба патриарха независимо друг от друга направляли миссии к различным группам «Руси», и обе миссии добились определенных успехов.

В русской исторической литературе крещение (или крещения) Руси IX века обычно связывают с именем киевского князя Аскольда. Но если говорить строго, то для утверждения о христианстве Аскольда у нас недостаточно данных. Дело в том, что до сих пор остается не до конца ясным, какие именно русы напали в 860 году на Константинополь и, соответственно, какие именно русы приняли крещение несколькими годами позже. Литература по этому вопросу огромна{165}. Часть авторов однозначно связывает нападение русов с Киевом и киевскими князьями; другие — с так называемой Причерноморской Русью, существовавшей предположительно в восточном Крыму и Тамани[32].{166}

В самом Киеве никаких преданий об этом событии, по-видимому, не сохранилось. Рассказ «Повести временных лет» (помещенный под 6374-м, то есть 866 годом), полностью основан на византийских письменных источниках — «летописаньи греческом», то есть на Хронике так называемого Продолжателя Георгия Монаха (Георгия Амартола). Имена предводителей похода — киевских князей Аскольда и Дира — впервые появляются, по-видимому, в русском переводе «Хроники Георгия Амартола» (XI век), причем явно искусственно присоединены здесь к греческому тексту и сами по себе не могут свидетельствовать об их действительном участии в этом военном предприятии (тем более что Аскольд и Дир вряд ли были современниками). Сведения же о крещении Аскольда появляются в русских источниках лишь с XVI века — в Никоновской летописи и тесно связанной с ней западнорусской редакции Русского Хронографа. Но и здесь рассказ целиком заимствован из греческих хроник, а имя князя Аскольда явилось результатом исторических разысканий средневековых русских книжников.

Кое-какие сведения мы имеем относительно распространения христианства среди русов в Крыму. В самом конце 860-го или в начале 861 года знаменитый впоследствии просветитель славян Константин (в иночестве Кирилл) Философ, находясь со своим братом Мефодием в греческом городе Херсонесе в Крыму, обнаружил там «Евангелие и Псалтирь, написанные русскими письменами»{167}. Напомню, что это происходило всего через несколько месяцев после нашествия русов на Константинополь, и это совпадение вряд ли можно признать случайным.

Пути знакомства Руси с христианством были различными. Об одном из них сообщает, например, арабский географ IX века Ибн Хордадбех, автор известной в мусульманском мире «Книги путей и стран» (первая редакция — 842 год). По его словам, купцы «ар-Рус» (то есть русы) во время своих путешествий иногда «утверждают, что они христиане, и платят подушную подать (джизию)»{168}. Смысл сообщения ясен: русы выдавали себя за христиан для того, чтобы пользоваться налоговыми льготами, установленными для этой категории купцов. Надо полагать, что такое «полухристианство» оборачивалось для кого-то искренним приобщением к новой вере.

Но были еще, конечно, и переселенцы на Русь из других, в том числе и затронутых христианством, стран, и просто пленники-христиане. (Вспомним, что Русь воевала в Крыму, в Болгарии и Византии; вспомним о пленных гречанках, чехинях и болгарынях, попадавших в гаремы русских князей и, наверное, других представителей киевской знати.) Были и люди, вернувшиеся на Русь после длительного пребывания в странах христианского мира, в том числе и побывавшие там в плену; были, наконец, и гости — купцы и послы — из христианских стран.

Не стоит забывать, что уже при Игоре в состав Киевского государства вошла Тьмуторокань — город, в котором проживало немало христиан и в котором с VIII века существовала епископия под юрисдикцией Константинопольского патриархата.

Первые достоверные известия о христианах в самом Киеве относятся к 40-м годам X века, времени княжения Игоря Старого. Существовавшая при Игоре киевская христианская община была уже весьма значительной. В Киеве имелась соборная церковь Святого Ильи; киевские христиане входили в состав княжеской дружины. При заключении договора с греками они приносили клятву по христианскому закону и, очевидно, пользовались теми же правами, что и язычники-русы.

Как мы помним, вдова князя Игоря княгиня Ольга сама сделалась христианкой. Во время ее путешествия в Константинополь летом — осенью 957 года ее сопровождал священник, некий Григорий. В начале 60-х годов на Руси побывали епископ и священники из Германии.

В последующие века жесткого противостояния Рима и Константинополя обе столицы христианского мира доказывали свой приоритет в деле христианского просвещения Руси. Но в X веке раскол между Восточной и Западной церквями еще не произошел окончательно. Более того, Рим и Константинополь вовсе не являлись единственными центрами христианской проповеди для Руси.

Киевская Русь была в то время лишь частью обширного славянского мира, пока еще относительно единого для всех земель, где проживали славяне. Соседние и наиболее близкие к Руси славянские народы — болгары, чехи, поляки — к тому времени уже сделались христианами. То, что чехи или поляки находились под юрисдикцией римского папы, а болгары — константинопольского патриарха, не имело особого значения. Крещеных славян объединяло восприятие христианства как единого учения. Это восприятие было присуще уже святым Кириллу и Мефодию, первоучителям славян, которые пользовались покровительством как византийского, так и римского престолов. Славянская миссия Кирилла и Мефодия как бы заново объединяла христианский мир.

Говоря о начальных этапах русского христианства, стоит обратить внимание на такой удивительный факт: основная, так сказать, коренная лексика русского церковного языка вовсе не восходит к языку греческому, но скорее к латинскому. Мы говорим «церковь», а не «базилика», «поп», а не «пресвитер» или «иерей»; к латинскому или немецкому языкам восходят такие слова, как «крест», «крещение», «алтарь» и другие. Все эти слова — общеславянские, а не исключительно русские. И они свидетельствуют о том, что Русь приобщалась к христианству вместе со всем славянским миром и в первую очередь — через его посредничество.

Киевскую Русь очень многое связывало с соседними славянскими странами. И главное, конечно, — язык, в X веке еще общий в основном и для болгар, и для сербов, и для поляков, и для русских. В «Повести временных лет» под 6406 (898?) годом помещено «Сказание о грамоте славянской». Его пронизывает мысль о единстве всех славян между собой, и в том числе славян и Руси. «Апостол Павел доходил до моравов и учил там, — рассказывает летописец. — Вот почему он учитель славян. От славянского языка и мы, Русь. Поэтому и нам, Руси, учитель есть Павел… А славянский язык и русский един есть»{169}.

В XV или XVI веке возникла легенда о том, что на Руси проповедовали христианство и сами святые Кирилл и Мефодий. (Ее, надо сказать, подхватили отдельные ученые и в XIX, и в XX веках.) Эта легенда, конечно, — миф. Но роль первоучителей славян в истории русского христианства необыкновенно велика. Как и другие славянские народы, русские получили возможность знакомиться со Словом Божиим на своем родном языке. Славянское богослужение, священные и богослужебные книги на славянском языке — все это давало возможность христианству укорениться на Руси, стать со временем поистине родным для народа.

Замечательно, что восточные славяне пользовались славянской азбукой (кириллицей) еще до того, как приобщились к христианству. Кириллические надписи открыты на сосудах (знаменитая корчага из Гнездовского кургана под Смоленском), на цилиндрах-замках из Новгорода. Надписи использовались, видимо, княжеской администрацией, заботившейся об учете и сохранности своего имущества; может быть, буквам придавалось и какое-то сакральное (священное) значение. Так еще языческое общество впитывало в себя элементы христианского культа (а буквы, изобретенные Кириллом и Мефодием, несомненно, были таковыми).

Когда мы станем говорить о выборе князем Владимиром христианской веры, нам надо не забыть и об этой стороне христианства — а именно о том, что оно было уже подготовлено для восприятия славянами.


Однако не одно христианство стремилось утвердиться на землях Киевской Руси. Согласно летописному рассказу о «выборе вер», первыми из посланцев различных народов, предлагавших свою веру князю Владимиру, появились в Киеве болгары-мусульмане. В предыдущей главе мы уже связали это посольство с заключением русско-болгарского мира 985 года. Как видно, контакты между двумя государствами продолжились.

«В лето 6494 (986), — читаем мы в «Повести временных лет», — пришли болгары веры магометанской, говоря: “Вот ты, князь, мудр и разумен, а закона не знаешь. Уверуй в закон наш и поклонись Магомету!” И спросил Владимир: “Какова вера ваша?” Они же отвечали: “Веруем в Бога, а Магомет нас учит так: обрезать тайные уды и свинины не есть, вина не пить; после же смерти можно блудить с женами. Даст Магомет каждому по семидесяти прекрасных жен, и изберет из них одну красивейшую, и воплотит в ней красоту всех — она и будет тому женой. И здесь можно вволю предаваться блуду. А если кто беден на этом свете, то и на том также”. И еще много ложного говорили — о чем и написать нельзя срама ради»{170}.

Согласно летописи Владимир весьма благосклонно выслушал мусульманских послов. Особенно понравилось ему в их учении то, что можно вволю предаваться блуду — «бе бо сам любя жены и блужение многое», неодобрительно замечает летописец. Но вот что «нелюбо» было ему — обрезание, а также запрет на употребление свиного мяса. Особенно же неприемлемым оказалось для князя запрещение пить вино. Именно в ответ на увещевания болгарских проповедников Владимир и произнес ставшую знаменитой фразу: «Руси есть веселье питье, не можем без того быти!» На этом разговор был закончен.

Причина, по которой киевский князь отверг предложения мусульман, кажется курьезной и во всяком случае несерьезной. Но мы уже видели, какое большое значение языческая Русь (особенно во времена Владимира) придавала пиршеству, имевшему во многом ритуальный, сакральный смысл. Ислам, возникший позднее других мировых религий, с большей нетерпимостью относился к традиционным языческим культам, требовал полного и одномоментного разрыва с языческим прошлым — не только во внутренних догматах, убеждениях, но и во внешней организации жизни, в том числе и в мелочах. Слова Владимира о «питии» и «веселии» для Руси не так уж поверхностны и легкомысленны, как нам представляется; они отвергают указанную обрядовую нетерпимость ислама.

Впрочем, Владимир не дал окончательного ответа — ни положительного, ни отрицательного. На следующий год, по свидетельству той же летописи, Владимир отправил в Болгарию собственное посольство, состоявшее из десяти мужей «добрых и разумных». Посланцам Владимира велено было на месте ознакомиться с исламским богослужением и рассказать об увиденном князю и боярам. (Этому предшествовали визиты в Киев немцев, хазар и греков. О содержании и смысле их переговоров с Владимиром мы поговорим позже.)

Посланники Владимира дали резко негативную оценку мусульманскому богослужению. «Ходили мы в Болгары, — говорили они, вернувшись, князю и боярам, — видели, как они поклоняются в храме своем, то есть в мечети[33] — стоят без пояса; сделав поклон, сядет и оглядывается туда и сюда, как бешеный. И нет в них веселия, только печаль и смрад великий. Не добр закон их».

Еще более резко отозвался об исламе грек-философ, наставлявший Владимира в христианской вере. Узнав о посещении князя мусульманскими проповедниками, философ пришел в великое негодование: «Их же вера оскверняет небо и землю, прокляты они более всех людей». Византийцы в то время постоянно воевали с арабами, и ислам был для греков поистине худшим из зол. В вину мусульманам грек поставил их особую нечистоплотность, вызвавшую у Владимира чувство омерзения: «Омовения свои в рот вливают и, по бороде размазывая, поминают Бохмита (то есть Магомета. — А. К.). То же и жены их творят: ту же скверну и даже еще хуже — от совокупления мужского и женского вкушают». Услышав это, Владимир плюнул на землю и сказал: «Нечисто дело»{171}.

Как можно догадаться, речь идет об обрядовых омовениях мусульман. Это кажется довольно странным, поскольку эти омовения, напротив, давали мусульманину возможность с чувством собственного превосходства смотреть на «неверных», обвиняя именно их в нечистоплотности и «скверных делах». Впрочем, в межконфессиональных спорах стороны нередко заимствуют друг у друга обвинения, направленные против них самих. Обвинения грека-философа между прочим удивительным образом схожи с теми обвинениями, которые в свое время выдвигал против язычников-русов арабский путешественник и дипломат Ибн Фадлан: встретив русов в Болгаре на Волге в 921/922 году, араб с отвращением отозвался именно об обряде их умывания{172}.

Приведенный летописный фрагмент не входит в состав знаменитой «Речи Философа», возникшей независимо от летописи и имеющей самостоятельный характер. По-видимому, он принадлежит тому же летописцу, который составлял весь летописный рассказ о «выборе вер». Несомненно, рассказ этот носит ярко выраженный антимусульманский характер, являясь (в этой части) своего рода антимусульманским памфлетом. Но в то же время он не имеет ничего общего с другими антимусульманскими сочинениями, бытовавшими в византийской и древнерусской письменности{173}. Само содержание летописного рассказа, подчеркнутое внимание к обрядовой (а не догматической) стороне исламского учения, наивное восприятие особенностей исламского богослужения и поведения верующего в мечети свидетельствуют не о книжном, а именно об обыденном (и притом довольно раннем) знакомстве русских с исламом[34].{174}

Сохранилось два восточных известия о переговорах Владимира с мусульманами. Они подтверждают достоверность летописного сказания об «испытании вер». Первое известие принадлежит придворному сельджукскому врачу арабу Шарафу аз-Заману Тахиру Марвази, составившему около 1120 года трактат «О естественных свойствах животных»; второе — персидскому писателю Мухаммеду ал-Ауфи, составившему в Индии около 1228 года сочинение «Сборник анекдотов и собрание блестящих рассказов». Правда, оба автора плохо представляли себе Русь и писали о ней явно с чужих слов. Их информация не только вторична, но и во многом искажена. И тем не менее она представляет исключительный интерес для понимания внешней политики Владимира и его внутренних религиозных исканий. Здесь содержится и имя князя Владимира — переданное в форме «Буладмир»; восточные авторы поняли его не как имя собственное, а как титул правителя Руси.

Вот что рассказывается в 9-й главе трактата Марвази, посвященной тюркским народам, к которым автор (и в этом он, кстати, был неодинок в арабской географической литературе) относил также славян и русов.

Изложив хорошо известный из арабской географической литературы рассказ о русах, живущих якобы на некоем острове, и об их военных доблестях (русы, согласно Марвази, постоянно занимаются разбоем и знают лишь одно средство добывать себе пропитание — меч)[35], Марвази продолжает{175}:

«…И было их воспитание таковым, пока они не приняли христианства в месяцах 300 года (хиджры; по христианской эре — 912/913 год. — А. К.)[36]. Когда они обратились в христианство, вера их притупила их мечи, дверь добычи закрылась за ними, и они вернулись к нужде и бедности, сократились у них средства к существованию. Вот они и захотели сделаться мусульманами, чтобы для них были дозволены набег и священная война, возвратиться к тому, что было раньше. Вот они и послали послов к владетелю Хорезма, четырех мужей из приближенных их царя, ведь у них независимый царь, и называется их царь Буладмир, подобно тому, как называется царь тюрок хакан, а царь булгар Б. т. л. т. в. (?)[37]. Пришли послы их в Хорезм, поведали цель посольства; обрадовался хорезмшах тому, что они захотели стать мусульманами, и послал к ним кого-то, чтобы тот наставил их в законах ислама, и они обратились в ислам…»

Впоследствии рассказ Марвази был использован в сочинении ал-Ауфи. Однако персидский писатель сообщил ряд дополнительных подробностей, отсутствующих у его предшественника:

Русы… «почувствовали склонность к религии ислама и сделались мусульманами; их побуждало к этому желание получить право вести войну за веру. Они отправили послов к хорезмшаху; послов было четверо, из родственников царя, правившего вполне самостоятельно и носившего титул Буладмира… Когда послы пришли к хорезмшаху, он очень обрадовался их желанию принять ислам, пожаловал им почетные подарки и отправил одного из имамов, чтобы научить их правилам ислама. После этого они все сделались мусульманами…»{176}

Известие об обращении русов в ислам в сокращенном и сильно дефектном виде сохранилось также в двух других, более поздних сочинениях. Одно из них принадлежит персу Шукруллаху (XV век), другое — турецкому писателю Мохаммеду Кятибу (XVI век){177}.

Легко увидеть, что мусульманский рассказ имеет существенные отличия от летописного. Совершенно по-другому оцениваются в нем результаты посольства русов; само посольство направлено не в Волжскую Болгарию (как в летописи), а в Хорезм; иначе названо число послов и т. д. Но и тот, и другой рассказы — поздние, и вышли они из прямо противоположных лагерей — христианского и мусульманского. Само обращение Владимира к мусульманским правителям за разъяснением мусульманской веры было, конечно, далеко не рядовым событием. Мусульманский проповедник (имам), очевидно, отправился в Киев для непосредственных переговоров с князем. Результат этих переговоров был отрицательным. Но под пером автора-мусульманина результат переговоров переосмыслен — отсюда, очевидно, и возникло предание об обращении русских в ислам. Известно: если в действие вступает интерес, то от желаемого до действительного — один лишь росчерк пера.

Мы уже определили фрагмент летописного текста как своего рода антимусульманский памфлет. Теперь перед нами антихристианский мусульманский памфлет, причем типичный для исламской литературы. Учение Христа изображено мусульманскими авторами как вредная религия, оказывающая разлагающее, изнеживающее влияние на своих последователей. Результаты крещения — нужда, бедность и слабость в военном отношении. Именно в этом смысле христианству противопоставляется ислам.

Сравнивая летописный рассказ с известиями арабского и персидского авторов, исследователи приходят к выводу, что русское посольство, посланное Владимиром в Болгар, было направлено оттуда в Хорезм, куда сами болгары обращались за разъяснением своих религиозных вопросов{178}. Это вполне может быть, хотя нельзя исключать и того, что речь идет о двух различных посольствах, близких по времени и, может быть, по целям. Во всяком случае, итоги военных действий князя Владимира на Волге и в Хазарии делали желательным урегулирование отношений между Русью и Хорезмом.

Насколько серьезной и искренней была заинтересованность Владимира в исламе? Действительно ли он допускал возможность принятия этой религии в качестве государственной на Руси? Ответ на эти вопросы не так прост, как кажется. С самого начала своего существования Русь находилась на стыке Запада и Востока, ощущая влияние как с той, так и с другой стороны. Возможность выбора у Владимира действительно была. Начиная войну на Волге, Владимир, как некогда его отец, поворачивал Россию лицом к Востоку, входил в соприкосновение с мусульманским миром; усиление влияния ислама на Русь становилось неизбежным следствием этого. Мы уже говорили о том, что путь в страны ислама был хорошо знаком древним русам. В X веке они неоднократно разоряли мусульманские области вдоль западного и южного побережий Каспийского моря. Иной раз эти набеги заканчивались неудачей, но чаще приносили богатую добычу. Современники Владимира, несомненно, хорошо помнили об этом.

«Восточный поход» Владимира, однако, не получил продолжения. Более того, он стал своеобразной прелюдией к событиям на совсем другом театре военных действий. Присоединение Тьмуторокани к Киевскому государству неизбежно (как и во времена Святослава) требовало урегулирования русско-византийских отношений, становившихся главными для Владимира. Не исключено, что, разыгрывая «мусульманскую карту», вступая в демонстративные переговоры с правителем Болгара или эмиром Гурганджа относительно возможностей принятия ислама, Владимир лишь стремился оказать нажим на Константинополь, попросту шантажировал византийских василевсов угрозой выхода Руси из числа возможных союзников Империи.

В то же время нельзя исключать, что интерес Владимира к исламу был вполне искренним. Поиски своей веры всегда нелегки, и далеко не сразу человек находит свой путь в жизни. Ислам не был чем-то совсем уж неизвестным для киевского князя; он имел возможность оценить его как сильное и цельное учение, подчиняющее себе десятки тысяч людей и дающее им силы и волю для отстаивания своих идеалов. Вероятно, Владимир пытался примерить это учение и на себя лично, соотнести его со своими собственными чаяниями, но — после серьезного размышления — все же решительно отверг.

В биографии Владимира эпизод с «испытанием» магометанской веры весьма показателен. Он высвечивает многие стороны в характере князя, частью уже знакомые нам, — готовность к нестандартному, неожиданному решению, крутому повороту в выборе союзника, стремление «выжать» из ситуации максимум того, что та может дать.

В конце концов Владимир повернулся в другую сторону — а именно в сторону Византии, обозначив это направление своей политики как главное. Драматические события в Империи в 986–988 годах (о которых мы будем говорить в следующей главе) сделали политику религиозного давления и шантажа попросту ненужной. Обращения Руси в ислам не произошло, да и не могло произойти. Слишком прочными и устойчивыми оказались ее связи со странами христианского мира — славянскими соседями, Византией, Германией. Но этот однозначный выбор между Востоком и Западом, сделанный князем Владимиром в пользу последнего, дался нелегко.


В нашем распоряжении имеется еще одно известие о контактах Руси с миром ислама, происходивших около 987 года. Оно относится совсем к другому региону — а именно к городу Дербенду (в нынешнем Дагестане), крупнейшей мусульманской крепости на Каспийском море, в буквальном смысле «запиравшей» узкий проход в Восточное Закавказье вдоль восточных отрогов Главного Кавказского хребта. (Арабское название Дербенда — ал-Баб, или Баб алабваб — и значит дословно «Ворота»; согласно преданию, могучие «двойные стены» Дербенда, уходившие с одной стороны высоко в горы, а с другой — в глубь Каспийского моря, построил в VI веке знаменитый персидский царь Хосров Ануширван.) Известие о русах содержится в арабской «Истории Ширвана и Дербенда», составленной в XI веке, но дошедшей до нашего времени лишь в изложении турецкого историка XVII века Мюнежжим-баши. Согласно этому источнику, во второй половине 80-х годов X века Дербенд переживал внутреннюю смуту: эмир Маймун бен Ахмад бен Абд ал-Малик был фактически отстранен от власти мятежными раисами — представителями местной знати (буквально: «правителями города»), а затем и заключен под стражу. Раисы пользовались поддержкой правителя соседнего Ширвана (мусульманского государства в Северном Азербайджане) ширваншаха Мухаммада бен Ахмада и проводили откровенно проширванскую политику. В свою очередь, эмир Маймун также нуждался в союзниках для борьбы с мятежниками; он решил обратиться к язычникам-русам, о военной доблести которых в Дагестане и Азербайджане, конечно, не забыли. В 987 году было заключено тайное соглашение. Русы на восемнадцати кораблях (а это примерно 1000 человек) появились вблизи Дербенда. «Сначала они послали один корабль, чтобы выяснить, действительно ли эмир желает их помощи», и в самом деле «вывели эмира из его заключения». Однако «народ ал-Баба соединенными усилиями перебил их до единого». Оставшиеся русы (на семнадцати кораблях?) отправились дальше на юг, вдоль побережья Каспийского моря, и разграбили сначала Маскат (к югу от Дербенда), а затем Ширван.

Неудача первого дербендского похода не обескуражила русов и не привела к расторжению их договора с эмиром. В следующем году эмир Маймун, очевидно при поддержке своей русской гвардии, овладел Дербендской крепостью. Однако спустя еще год, в 989 году, в Дербенде вновь начались беспорядки, вызванные на этот раз появлением некоего религиозного фанатика, проповедника из Гиляна (мусульманской области на южном побережье Каспия) Мусы ат-Тузи. Влиянию Мусы подчинился весь город. Эмир Маймун, обвиненный между прочим в пристрастии к пьянству, был вынужден публично покаяться в грехе и дал обет не прикасаться к вину. Не удовлетворившись этим, Муса потребовал от эмира «выдать ему его телохранителей-русов, чтобы им был предложен ислам или смерть». Эмир ответил отказом, против него восстал весь город. В течение двадцати восьми дней русы вместе с эмиром оборонялись в «цитадели ал-Баба»; наконец договорились о том, что эмиру и его «гуламам» (телохранителям) будет разрешено покинуть Дербенд и удалиться в соседний Табарсаран. В город вступили войска ширваншаха, а вместе с ними и сам ширваншах Мухаммад. Несколько месяцев спустя один из «гуламов» бежавшего эмира, по имени Балид (или, по другой рукописи, Балду; вероятно, рус?), напал на ширваншаха и тяжело ранил его. После поспешного отъезда ширваншаха обратно в Ширван эмир Маймун вернулся в Дербенд, но ненадолго. Окончательно эмир занял свой город только в 992 году, после смерти ширваншаха Мухаммада. О русах в составе его войска источники уже не сообщают{179}.

Из контекста «Истории…» следует, что русы, прибывшие в Дербенд, жили где-то поблизости, скорее всего в Тьмуторокани на Тамани. Этот город имел давние и прочные связи со всем Северным Кавказом; традиционными союзниками правителя Тьмуторокани считались ясы (аланы) и касоги. Первые постоянно упоминаются на страницах «Истории Ширвана и Дербенда», в том числе и в связи с русами{180}.

Это обстоятельство, кажется, позволяет поставить дербендскую драму в контекст собственно русской истории, связав ее с двумя важнейшими событиями — присоединением Тьмуторокани к Киевскому государству и началом русско-византийских переговоров, в том числе и по поводу принятия князем Владимиром христианской веры.

Около 985–986 годов Тьмуторокань перешла под власть князя Владимира. Можно не сомневаться в том, что Владимир знал о тайных переговорах, которые велись с эмиром Маймуном в 987 году, — все, что касалось вновь присоединенного города, имевшего огромное стратегическое значение для него, не могло не волновать киевского князя. Но ведь именно к 987 году относятся переговоры князя Владимира с византийскими императорами Василием и Константином; весной 988 года (а может быть, и раньше) шеститысячный русский корпус уже прибыл в Константинополь. Так стоило ли распылять силы, направляя примерно тысячу человек совсем в другую сторону?

Я думаю, что Владимир и не был инициатором отправки русских кораблей на Каспий; русы, появившиеся у Дербенда, действовали на свой страх и риск. Но если так, то их появление в Восточном Закавказье можно объяснить лишь одним — несогласием с тем поворотом, который произошел в политике Владимира вскоре после завоевания Тьмуторокани, то есть с началом переговоров с Византией и решением о принятии христианства. Русы, несомненно, жили в Тьмуторокани и в тот промежуток времени, когда город с округой не входил в состав Киевского государства, оставаясь, по-видимому, не зависимым ни от кого осколком прежнего Хазарского каганата. Вероятно, подчинение Владимиру пришлось по душе далеко не всем русам; часть войска предпочла перейти на службу к другому правителю. То, что им стал эмир Дербенда, вероятно, объясняется стечением обстоятельств — просто эмир нуждался в сильном войске, не связанном этнически с населением своего города.

Надо полагать, Владимир не стал препятствовать своим сородичам, подобно тому, как несколькими годами раньше он с легким сердцем распрощался с варягами, завоевавшими для него Киев.

В Дербенде русы поступили на службу к эмиру, который отныне становился единственным их сюзереном. Власть же Владимира, напротив, перестала распространяться на них. (Это — вне зависимости от того, каким образом русы покинули Тьмуторокань и оказались вблизи Дербенда.) Их связи с Киевской Русью оборвались — обычная ситуация во времена наемников и бродячих безгосударственных образований. Но все же — хотели они того или нет — они оставались русью для всех, и все происходившее в собственно Руси косвенно касалось и их. Рискну предположить, что и конфликт 989 года, проявившийся в ультиматуме Мусы ат-Тузи и всплеске антирусских настроений в Дербенде, мог быть вызван, в частности, известием о принятии русским князем Владимиром христианской веры.

Исламский фактор будет оказывать определенное воздействие на Русь и после принятия ею крещения. Еще не раз правители Руси будут выбирать свой путь между Западом и Востоком. Однако ислам навсегда останется чуждой и враждебной религией для русских.


Еще меньше шансов на успех имели в Киеве проповедники иудаизма. Если верить летописи, они также появились у князя Владимира, прослышав о приходе к нему магометан и «немцев» (латинян).

«Услышав об этом, пришли жидове козарские[38], говоря: “Слышали мы, что приходили болгары и христиане, уча тебя каждый своей вере. Христиане же веруют в того, кого мы распяли; а мы веруем в единого Бога Аврамова, Исакова, Иаковлева”. И спросил Владимир: “Каков закон ваш?” Они же отвечали: “Обрезаться, свинины не есть и зайчатины, субботу соблюдать”. Он же спросил: “А где земля ваша?” Они же отвечали: “В Иерусалиме”. И спросил он: “А точно ли там?” И отвечали те: “Разгневался Бог на отцов наших и рассеял нас по странам за грехи наши, и предана была земля наша христианам”. Владимир же сказал на это: “Как же вы иных учите, а сами отвержены от Бога и рассеяны. Если бы Бог любил вас и закон ваш, то не были бы рассеяны по чужим землям. Или и нам того же хотите?”»{181}.

Иудаизм оказался лучше знаком князю Владимиру, нежели ислам. Он и повел себя в разговоре с проповедниками-иудеями совсем по-другому — наступательно, перехватывая инициативу. Более того, Владимир (или, вернее, пересказывающий слова Владимира летописец) обнаружил знакомство с полемическими приемами, применявшимися в религиозных спорах с иудеями: «А точно ли там?» — спрашивал Владимир хазарских послов, очевидно, хорошо зная, каким будет ответ{182}.

Такая осведомленность объяснима. Последователей иудаизма действительно хорошо знали в Киевской Руси. В свое время сам Киев возник на окраине хазарского мира, а поляне были данниками хазар. Еще в первой половине X века в городе существовала влиятельная еврейско-хазарская община («кагал»). Хазары-иудеи жили в Киеве и позднее (по крайней мере, до 10–20-х годов XII века); один из кварталов города носил название «Жидове», а расположенные близ него ворота еще долго именовались «Жидовскими». Преподобный Феодосии Печерский во второй половине XI века по ночам, «отаи всех», «исхожаше к жидом» и устраивал с ними прения о вере{183}.

Число иудеев в Киеве, вероятно, возросло после сокрушения Хазарии при князе Святославе. Обратим внимание и на такое хронологическое совпадение: появление хазарских проповедников в Киеве последовало вскоре после присоединения к Киевскому государству Тьмуторокани. Этот город был издавна заселен евреями и считался одним из центров иудаизма в Причерноморье. (Не случайно арабские авторы IX–X веков называли его иногда «С-м-куш ал-яхуд», то есть «Самкуш евреев».) Летописное выражение «жидове козарские», вероятнее всего, указывает на Крым или Тамань (Тьмуторокань) — в X–XI веках именно эти районы стали называться Хазарией не только в русских, но и в греческих, латинских и еврейских источниках.

Многим кажется странным и в высшей степени маловероятным факт иудейской пропаганды в отношении Руси. Иудаизм — замкнутая, закрытая религия одного, «избранного», народа, не предусматривающая вовлечение в свое лоно новых членов. Однако в средние века это было не вполне так. Нам известны многочисленные случаи иудейского прозелитизма (обращения в иудейскую веру) в VIII–XI веках, причем в различных регионах тогдашнего мира.

Само обращение в иудаизм хазар — вовсе не исторический миф, как иногда полагают. Не только этнические евреи придерживались в Каганате Моисеевых законов, но и обращенные, собственно хазары. Именно такие недавние прозелиты — как это следует из обнаруженного недавно еврейско-хазарского документа (так называемого «Киевского письма») — проживали и в Киеве{184}. Случаи обращения в иудаизм рабов, пленников отмечены на протяжении длительного времени (с I по XI век) и в Крыму. Так что для Киевской Руси эпохи Владимира иудаизм не был неким реликтом, но представлял собой вполне жизнеспособную религиозную систему, последователи которой, по-видимому, были не прочь повторить «хазарский эксперимент» на новом этническом материале[39].{185}

Владимир бесповоротно отверг увещевания хазар. Евреи оказались единственными, к кому он, по летописи, не отправил собственных послов. Но ведь и некуда было посылать! После падения Хазарии в Восточной Европе как бы заново повторилась ситуация с рассеянием евреев — хазарские иудеи лишились государства и остались без своей «земли». Неудивительно, что именно это обстоятельство стало решающим для князя Владимира при принятии окончательного решения. Хазария была повержена Русью. В глазах язычников гибель государства неопровержимо доказывала гибельность и беспомощность его богов. «Обветшавшая» религия поверженного Каганата не могла стать религией победившей Руси.


Казалось, выбор был сделан. Христианство оставалось единственной религией, приемлемой для Руси. Но и по отношению к христианству Владимир первоначально не выказал никакого предпочтения. Отчасти это объяснялось неоднородностью самого христианства, противоборством двух враждующих христианских центров — Рима и Константинополя.

Согласно «Повести временных лет», послы «из Немец» появились при дворе Владимира еще до прихода хазарских иудеев, вскоре после отъезда из Киева проповедников-болгар.

«Потом же пришли немцы, — рассказывает летописец, — говоря: “Пришли мы, посланные от папы”. И сказали ему (Владимиру. — А. К.): “Так говорит тебе папа: земля твоя, как и наша земля, а вера ваша, не как наша вера. Ибо наша вера — свет; поклоняемся Богу, который сотворил небо и землю, звезды, месяц и всякое дыхание. А ваши боги суть дерево”. Владимир же спросил их: “В чем заповедь ваша?” Они же отвечали: “Пощение по силе — если кто пьет или ест, то все во славу Божью, как сказал учитель наш Павел”»{186}.

Ответ «латинян», кажется, заранее предусматривает наклонности киевского князя, не ограничивая его ни в еде, ни в питье; создается впечатление, что христианские проповедники учли неудачный опыт излишней требовательности магометан. Но едва ли не сам летописец видоизменил слова апостола Павла, на которые, вероятно, ссылались немцы, придав им совершенно иной смысл. (Ибо апостол Павел в Первом послании к Коринфянам (10: 31) говорил совсем другое и по другому поводу: «Итак, едите ли, пьете ли, или иное что делаете, все делайте в славу Божию».) Летописное «пощение по силам» немцев, вероятно, представляет собой позднейшее осуждение тех послаблений в исполнении поста, которые отличали католическую церковь от православной.

Так или иначе, но Владимир отверг увещевания немцев. Любопытна причина, которую он указал сам. «Идите обратно, — обратился князь к проповедникам, — так как отцы наши не приняли этого».

Несомненно, ответ Владимира имел в виду недолгое пребывание на Руси «епископа ругов» Адальберта в 961–962 годах. «Отцы наши» — это в первую очередь князь Святослав, а также отцы бояр Владимира и «старцев градских». (Заметим, кстати, что о миссии Адальберта летопись ничего не сообщает; слова Владимира между прочим подтверждают обстоятельность и осведомленность составителя сказания о «выборе вер».)

На следующий год, однако, с совета бояр и «старцев» Владимир отправил послов «в Немцы» — «соглядать» тамошнюю церковную службу и поклонение Богу.

«Пришли мы в Немцы, — рассказывали по возвращении князю и боярам уже знакомые нам десять «добрых и разумных мужей», ездивших сначала «в Болгары», а впоследствии и в Царьград, — и видели в храмах многие их службы, а красоты не видели никакой». Так у Владимира появился второй аргумент для отказа от принятия западного варианта христианства.

Оценка, данная латинскому богослужению посланцами Владимира, вызывает некоторое недоумение, поскольку оно, как известно, отличается не меньшей пышностью, нежели православное, поразившее, по словам летописца, своим великолепием тех же послов. Но возможно, что описанные летописью путешествия (на Запад и в Царьград) были не одновременными; в таком случае слова летописца могли бы отражать различия в отношении к христианству самих русских на протяжении какого-то (может быть, небольшого) временного промежутка. Кроме того, можно вспомнить, что в различных странах и областях западнохристианского мира богослужение отличалось своими особенностями: где-то оно было скромнее, где-то более пышным. Мы же, к сожалению, не знаем точно, кого именно назвал летописец обобщенным наименованием «немцы».

Согласно прямому указанию ряда летописей (Радзивиловского, Академического, Ипатьевского списков «Повести временных лет», Новгородской Первой летописи младшего извода) латинские проповедники явились в Киев непосредственно из Рима{187}. (Лаврентьевская летопись этого уточнения не знает.) Однако название Рим в древней Руси имело не столько географический, сколько политический и конфессиональный смысл. Рим — это область распространения латинства, а также территория Священной Римской империи, и прежде всего ее этнического ядра — Германии. Ссылка Владимира на казус с епископом Адальбертом также подтверждает, что посланцы папы на самом деле явились из Германии и представляли скорее всего нового германского императора Отгона III (983–1002).

Но летопись, кажется, позволяет точнее определить ту этнополитическую среду, из которой вышли немецкие проповедники. Я имею в виду упоминание ими в качестве своего учителя апостола Павла (а не «князя апостолов» Петра — основателя Римской церкви, имя которого мы скорее ожидали бы услышать из их уст). Имя апостола Павла, называемого также «апостолом язычников», было неизменно популярно среди варварских народов, только начинавших свое приобщение к христианству, ибо в посланиях этого апостола с особой силой подчеркивалась мысль о равенстве перед Господом всех народов, независимо от времени их приобщения к единому Богу. Обращает на себя внимание, что именно Павел назван учителем славян и собственно Руси в уже известном нам летописном «Сказании об обретении славянской грамоты». Речь проповедников-немцев неожиданно оказывается созвучна идее славянского единства, пронизывающей «Сказание об обретении славянской грамоты», и кирилло-мефодиевской традиции в целом.

Латинские источники не сообщают ничего определенного о проповеди христианства в Киевской Руси около 985–986 годов (время пребывания немецкой миссии согласно «Повести временных лет»), равно как и о посольстве самого Владимира в Рим или «в Немцы». Скорее, как мы уже отмечали выше, в послах «из Немец» можно было бы увидеть тех безымянных немецких проповедников, которые, кажется, посещали Русь в последние месяцы пребывания в Киеве князя Ярополка Святославича и с которыми, по-видимому, недружелюбно обошелся сам Владимир, придя в Киев, или же послов Отгона II к самому Владимиру, побывавших на Руси предположительно в 982–983 годах. Послы Владимира «в Немцы» также могли быть теми самыми, которые, вероятно, посещали Германскую империю вскоре после вокняжения Владимира в Киеве в конце 70-х — начале 80-х годов X века (см. об этом в главе 5).

Отвергая предложения латинских миссионеров, Владимир ссылался на неудачу миссии Адальберта, тем самым демонстративно отвергая тот путь, который некогда избрала княгиня Ольга, а затем и ее внук князь Ярополк. Но спустя совсем немного времени (а если доверять летописи, то всего через год) имя Ольги прозвучит уже совсем в ином контексте — именно о ней, «мудрейшей из всех людей», вспомнят бояре и «старцы градские», когда князь начнет советоваться с ними по поводу принятия новой веры. Перед нами несомненное противоречие, но это противоречие, вероятно, отражает тот поворот, который произошел в отношении Владимира к христианству за годы его княжения в Киеве.

Ольге и Ярополку Владимир противопоставит ту же Ольгу — но Ольгу, крестившуюся в Царьграде, а не выпрашивающую проповедников в Германии. (Противоречие, конечно, мнимое, но оказавшееся необходимым для Владимира.) Как мы увидим, на выбор киевского князя окажут влияние те события, которые произойдут в 80-е годы X века в самой Византийской империи и которые заставят византийских василевсов обратиться за помощью к самому князю, забыв о своих религиозных и политических амбициях. Выбор Владимира будет определен и той внешнеполитической линией, которую в конце концов изберет он сам и которая сделает его отношения с Византийской империей главными и определяющими. Но все эти обстоятельства внешнего и частного характера наложатся на внутренний выбор Владимира, а также на тот несомненный факт, что именно к Византии более всего тяготели киевские христиане. (В этой связи мы вспомним не только саму княгиню Ольгу, но и варягов-христиан, убитых в Киеве в 983 году[40].) Ко второй половине X века под юрисдикцией Константинопольской церкви находились и те области славянского мира, в которых Слово Божие звучало на славянском языке — единственном приемлемом для Руси. Еще с конца IX века началось вытеснение славянского языка в качестве богослужебного из Моравии, Чехии, Польши. Последователи Кирилла и Мефодия вынуждены были переселяться — главным образом в Болгарию, а также, возможно, и непосредственно на Русь. Наконец, под юрисдикцией Константинополя находилась и Тьмутороканская епископия — единственная на территории Киевского государства. (При всей отдаленности Тьмуторокани от Киева все же нельзя полностью исключать влияния таманских христиан на князя Владимира.)

Возможно также, что, выбирая между Римом и Константинополем, князь Владимир учитывал еще один, чисто политический, аспект христианизации своей страны. Принимая новую веру извне, князь должен был позаботиться о том, чтобы вместе с церковной зависимостью Русь не попала еще и в политическую зависимость от крупнейших держав того времени. И Рим (а точнее, Магдебург или Гамбург) в этом отношении оказывались, пожалуй, опаснее Константинополя. Вспомним, что Владимир совершал свой выбор всего через несколько лет после начала кровопролитного восстания прибалтийских и полабских славян, когда становилось очевидным, что продвижение немецких проповедников в славянские земли могло нести с собой не только свет веры, но и кровь и порабощение. Киевская Русь непосредственно граничила на западе с Польшей и Чехией, находившимися под юрисдикцией Рима. Формально ее земли уже были заранее включены в состав Магдебургской епархии, и угроза церковно-политического подчинения Империи казалась вполне реальной.

Но усилия латинского Запада, попытки христианской проповеди, предпринимаемые и в 60-е, и в 70-е, и, вероятно, в 80-е годы X века немецкими миссионерами, очевидно, сыграли свою роль в христианизации Руси. В этой связи стоит привести свидетельство еще одного довольно раннего источника, рассказывающего о Крещении Руси, а именно уже упомянутой Хроники французского монаха первой трети XI века (то есть почти современника Владимира) Адемара Шабаннского. Как уже отмечалось, его рассказ во многом легендарен; в частности, Адемар приписывает обращение Руси святому Бонифацию (что, напомню, основано отчасти на недоразумении, а отчасти, возможно, на смешении немецкого епископа Бруно-Бонифация с какими-то его предшественниками-латинянами, действовавшими на Руси при Ярополке и Владимире). В то же время, в отличие от некоторых других латинских авторов, Адемар был более или менее осведомлен как о судьбе самого Бонифация, так и об обстоятельствах христианизации Руси[41].

Адемар же сообщает следующее. Спустя некоторое время после миссии Бонифация «на Русь прибыл один греческий епископ и обратил ту половину страны, которая еще оставалась предана идолам, и заставил их принять греческий обычай ращения бороды и прочее»{188}.

Отметим в этом известии очевидное совпадение с той версией, которая изложена в «Повести временных лет»: согласно обоим источникам, проповедь латинян предшествовала проповеди на Руси греков. И это, вероятно, отражает действительные реалии. Однако согласно русской летописи (и, пожалуй, в соответствии с показаниями французского хрониста), именно греческие проповедники сумели убедить русских в преимуществах христианской веры. Именно с появления у князя Владимира «философа-грека» начинается путь князя к христианству — путь, который завершится не только его личным крещением, но и Крещением всей Руси.


Глава седьмая.

КРЕЩЕНИЕ

Владимир Святой

На рис. — изображение князя Владимира на златнике. Лицевая сторона. 

Крещение князя Владимира — главное, поворотное событие не только в его личной жизни, но и в жизни всего Русского государства, во всей истории восточных славян. Однако о самом крещении киевского князя мы знаем очень мало. Византийские историки того времени — и это кажется невероятным! — ни единым словом не упоминают о нем, хотя очевидно, что для судеб их Империи Крещение Руси явилось событием первостепенной важности. Русские же источники содержат крайне противоречивые сведения, которые к тому же по-разному интерпретируются современными исследователями.

В этой и следующей главах мы будем говорить главным образом о внешних, политических, обстоятельствах крещения князя Владимира. Как и раньше, нам придется обращаться непосредственно к письменным источникам, занимаясь подчас скучным, но совершенно необходимым их источниковедческим истолкованием. К сожалению, главы, посвященные важнейшему событию в жизни героя нашей книги, получаются наиболее сложными, даже запутанными. Но это не только вина автора. Переломные моменты истории всегда требуют наиболее тщательного изучения, сопоставления и разбора всех возможных точек зрения — тем более потому, что исследователю приходится преодолевать различные исторические и историографические мифы, неизбежно вырастающие вокруг самих этих событий.

Нам неизвестно точно ни когда крестился князь Владимир, ни где именно это произошло, ни каковы были обстоятельства приобщения князя к христианской вере. История Крещения Руси, увы, до сих пор не написана, и это заставляет нас предпринимать самостоятельное исследование, может быть, перегружая книгу разного рода гипотезами, предположениями, разбором чужих мнений и необходимым обоснованием собственного.

Цепь событий, связанных с обращением князя Владимира в христианство, растянулась на несколько лет — по меньшей мере с 986 по 989 год. Мы поделили события этого временного промежутка между двумя главами книги, но не столько хронологически, сколько по смыслу и месту действия. Как известно, среди историков и писателей, пишущих на исторические темы, начиная еще с XI века и по сей день, в ходу две основные версии крещения киевского князя. Одна из них связана с Киевом (или, шире, с Поднепровьем), другая — с древней Корсунью, греческим Херсонесом в Крыму. Киев и Корсунь — две точки на карте, разделенные без малого тысячью километров пути, — и привлекут наше пристальное внимание. Но события, о которых пойдет речь, будут разворачиваться на гораздо большем пространстве, включающем в себя прежде всего территорию Византийской империи и сопредельных с нею стран.


Итак, обратимся к источникам. Наиболее обстоятельный рассказ о крещении князя Владимира читается в «Повести временных лет»{189}. Этот рассказ давно уже стал хрестоматийным и широко известен. Тем не менее прочитаем его еще раз.

Согласно летописи, после проповедников из болгар, немцев и иудеев в том же 6494 (986) году в Киеве появился и греческий философ[42]. Как мы помним, грек крайне неприязненно отозвался о вере магометан («Их же вера оскверняет небо и землю, прокляты они более всех людей»). После этого пришел черед латинянам. «Сказал же философ: “Слышали мы о том, что приходили к вам из Рима научить вере своей. Их же вера по сравнению с нашей мало в чем развращена: служат на опресноках, то есть на облатках[43], о которых Бог не оставлял заповедь. Но повелел на хлебе служить и заповедь дал апостолам, приняв хлеб: «Се есть тело мое, преломленное за вас». Так же и чашу приняв, сказал: «Се есть кровь моя Нового завета». Те же, кто не творит этого, неправильно веруют{190}».

Историки давно обратили внимание на известную снисходительность греческого философа. В вину латинянам он поставил всего одно прегрешение, правда, довольно существенное: использование в таинстве причащения пресного, а не заквашенного хлеба. Спор об опресноках ведет ко времени не ранее XI века{191}: именно тогда этому стали придавать особое значение, тем более что православные апологеты видели в использовании опресноков уклонение католиков в иудейство. Но удивительно, что о других, не менее серьезных отклонениях от православия (в том числе и о добавлении «филиокве» в православный символ веры[44]) греческий философ как будто не знает.

Наибольшее же внимание философ уделил критике иудейского вероучения. Узнав от Владимира о приходе к нему иудеев, говоривших, будто «немцы и греки в того веруют, кого мы распяли», философ произнес следующее:

«Воистину веруем в Того. Это еще пророки их прорицали, что Бог родится; а другие, что распят будет и погребен, а на третий день воскреснет и взойдет на небеса. Они же одних пророков избивали, а других истязали. Когда же сбылись пророчества их, сошел Он на землю и распятие принял, и воскрес, и взошел на небеса. И ожидал от тех покаяния 46 лет, но не покаялись. И тогда послал на них римлян, и разграбили они их города, а самих рассеяли по странам, где и пребывают в рабстве».

«Спросил же Владимир: “Для чего сошел Бог на землю и страсть такую принял?” Отвечал же философ на это: “Если хочешь послушать, скажу тебе с самого начала, чего ради сошел Бог на землю”. Владимир же отвечал ему: “Послушаю с радостью”. И начал философ говорить так…»

Этими словами в летопись вводится знаменитая «Речь Философа» — краткое, но яркое изложение библейской истории, Ветхого и Нового заветов. «Речь Философа» дошла до нас не только в составе летописи, но и в отдельных списках, под заголовком «Слово из Палеи, выведено на жиды», или «Слово о бытии всего мира»{192}. И в самом деле, перед нами прежде всего антииудейское полемическое сочинение — именно через отрицание иудейского неприятия Христа обосновывается в нем истинность христианского вероучения. При этом «Речь» насыщена не только библейскими, но и апокрифическими подробностями, заимствованными из многочисленных ветхозаветных апокрифов[45], во множестве бытовавших в древнееврейской, греческой, славянской и других средневековых литературах. Показателен подбор ветхозаветных пророчеств, приведенных автором «Речи», — это, во-первых, обычные пророчества о воплощении Христа, его сошествии на землю, распятии и воскресении; и, во-вторых, пророчества относительно отвержения и рассеяния иудеев и призвания на их место новых народов. Впоследствии идеи «Речи Философа» будут восприняты русскими книжниками для обоснования исторической миссии Руси — «последней» из «новых» народов, призванных Богом.

«Сбылись ли все эти пророчества? Или еще только должны сбыться?» — задается вопросом Владимир. Философ продолжает кратким пересказом Нового завета — начиная с воплощения Иисуса Христа и кончая сошествием Святого Духа на апостолов и апостольской проповедью.

Далее рассказ «Речи Философа» прерывается вероятной вставкой. Во всяком случае, вопрос Владимира: «Что ради от жены [Христос] родился, и на древе распят, и водою крестился?» — не мотивирован. Зато подобные вопросы-загадки очень распространены в апокрифической литературе: ветхозаветная история оказывается в них лишь прообразом и иносказанием последующей новозаветной. «Потому, — разгадывает загадки Владимира философ, — что сперва род человеческий через женщину согрешил… — через женщину изгнан был Адам из рая, через женщину же Бог воплотился… а на древе был распят, потому что от древа Адам вкусил… а водою обновился, потому что при Ное навел Бог потоп на землю…»

Но это лишь отступление от логически выстроенного повествования. Философ возвращается к прежнему изложению христианской истории:

«Когда апостолы учили по всему миру веровать Богу, учение их и мы, греки, приняли, и весь мир верует в учение их. Установил Бог и единый день, в который хочет, сойдя с небес, судить живых и мертвых и воздаст каждому по делам его: праведным — Царство небесное и красоту неизреченную, веселие без конца и чтобы не умирать им во веки; грешникам — мучение огненное, и червь неусыпающий, и мучение без конца. Эти мучения ожидают тех, кто не верует в Бога нашего Иисуса Христа; будут в огне мучиться те, кто не крестится».

Произнеся это, философ показал Владимиру «запону» (то есть завесу, полотнище) с изображением Страшного суда: справа были нарисованы праведники, идущие с веселием в рай, слева — грешники, идущие на мучения. «Владимир же, вздохнув, сказал: “Добро тем, кто справа, горе же тем, кто слева”. И сказал философ на это: “Если хочешь справа с праведниками стоять, то крестись!”»

Историки прошлого и настоящего по-разному отнеслись к «Речи Философа». Когда-то ее считали подлинным греческим сочинением, записью речи греческого проповедника, действительно обращавшегося к князю Владимиру, позже — сочинением самого летописца. В настоящее время, кажется, можно признать доказанным, что «Речь Философа» написана не на Руси и искусственно внесена в летописный текст. Достаточно сказать, что в «Речи» использована иная система летосчисления, чем та, что применяется в летописи: рождение Христа отнесено здесь к 5500 году от Сотворения мира[46] (в летописи, в соответствии с константинопольской эрой, — к 5508 году){193}. Исследование языка этого памятника показывает, что он восходит к какому-то греческому антииудейскому полемическому сочинению, переведенному на славянский язык в Моравии или Чехии, а затем отредактированному в Восточной Болгарии, откуда он и проник на Русь{194}. Заметим, что область бытования «Речи» (включая Русь) совпадает с областью распространения кирилло-мефодиевских традиций. Подбор пророчеств относительно исторических судеб евреев и прихода «новых народов», призванных Богом, сближает «Речь Философа» с выдающимся памятником славянской литературы — Житием Константина (Кирилла) Философа, первоучителя славян, в котором подробно рассказывается о «прении» Константина с хазарскими иудеями{195}.

Искусственность включения «Речи Философа» в летопись вовсе не означает, что весь рассказ о проповеди грека является простой выдумкой летописца[47].{196} Составитель летописного сказания, вероятно, воспользовался готовым славянским сочинением, вложил его в уста греческого проповедника. То, что для этой цели был выбран памятник кирилло-мефодиевского происхождения, показательно: лишний раз это обстоятельство напоминает нам о той громадной роли, которую сыграло наследие великих славянских учителей в приобщении древней Руси к христианству.

Но на Владимира увещевания проповедника подействовали лишь отчасти. Блестящая проповедь фека не привела к ощутимым результатам, и это кажется странным. Вместо ожидаемого согласия принять крещение (иначе зачем было вставлять «Речь Философа» в летопись?) из уст Владимира следует более чем осторожный ответ: князь «положи на сердце своем» все сказанное ему, но отвечал: «Пожду еще мало», «хотя испытати о всех верах». С «честью великой» и «дарами многими» философ был отпущен домой. Но ведь «испытание» «о всех верах» уже было проведено! Проповедники из магометан, евреев и латинян уже побывали при дворе князя.

Как видим, Владимир с величайшей осторожностью отнесся к прямым попыткам склонить его к принятию христианства; возможно, подобная тактика выжидания отражает действительные его колебания в выборе веры, а не является лишь литературным приемом, необходимым летописцу для согласования своего рассказа с последующим изложением.

Тем не менее «испытание вер», согласно летописи, действительно продолжилось на следующий год. Под 6495 (987) годом летописец сообщает: «Созвал Владимир бояр своих и старцев фадских и сказал им: “Приходили ко мне болгары, говоря: «Прими закон наш». Затем приходили немцы и хвалили свой закон. За ними пришли евреи. После же всех пришли греки, браня все законы, а свой восхваляя, и многое говорили, рассказывая от начала мира, о бытии всего мира. Мудро говорили они, и чудно слышать их, и каждому любо их послушать. Рассказывают они и о другом свете: если кто, говорят, перейдет в нашу веру, то, умерев, снова воскреснет, и не умереть ему вовеки. Если же в ином законе будет, то гореть ему на том свете в огне. Что вы присоветуете, что ответите?”

И сказали бояре и старцы: “Знай, княже, что своего никто не бранит, но всяк хвалит. Если хочешь разузнать лучше, то вот есть у тебя мужи, пошли их, пусть испытают, у кого какая служба и кто как служит Богу”. И понравилась речь их князю и всем людям…»

Далее, как мы уже знаем, были избраны десять мужей, «добрых и смысленных», которые отправились сначала «в Болгары», а затем к немцам. Ни там, ни там церковная служба посланникам не понравилась. Из «Немец» мужи Владимира пришли в Царьград, где предстали перед «царем».

Надо сказать, что с 976 года (год смерти Иоанна Цимисхия) в Византии правили два императора. Неточное название «царь» как будто обнаруживает фольклорный источник летописного сказания. В дальнейшем же, в соответствии с исторической действительностью, в летописном рассказе появляются уже два «царя» — Василий и Константин. Такое несогласование с несомненностью обнаруживает составной характер летописного рассказа — по-видимому, наряду с фольклорным в нем использован и иной источник, сообщавший о действительных и вполне официальных переговорах между Византией и Русью. Упоминание одного «царя» позволяет сблизить летописное сказание, вернее, один из его источников, с летописным же рассказом об избавлении Владимира от варягов, который читается в «Повести временных лет» под 980 годом.

Когда посланцы Владимира явились к царю, продолжает летописец, «царь спросил их, с какой целью они пришли. Они же поведали ему обо всем. Услышав их рассказ, царь обрадовался и воздал им великую честь. На следующий же день, наутро, послал к патриарху[48], говоря ему: “Пришла Русь разузнать о вере нашей. Приготовь церковь и клир, а сам облачись в святительские ризы, чтобы видели они славу Бога нашего”. Выслушав это, патриарх повелел созвать клир, сотворил по обычаю праздничную службу; и кадила возожгли, и устроили пение и хоры. И пошел с ними в церковь[49], и поставил их на открытом месте, показав им церковную красоту, пение и службу архиерейскую, предстояние диаконов и рассказав им о служении Богу своему. Они же изумились, удивляясь, и хвалили службу их. И призвали их цари, Василий и Константин[50], и сказали им: “Идите в землю вашу”. И отпустили их с дарами великими и честью. И вернулись они в землю свою».

Посланцев Владимира изумила и восхитила красота и торжественность церковной службы, великолепие убранства храма, богатство святительских облачений. Люди своего времени, они нерасчлененно воспринимали окружающий их мир — прекрасное, несомненно, являлось для них в той же степени истинным. Но не будем забывать и того, в каком храме они побывали! Даже и сегодня Константинопольская София, превращенная некогда в мечеть, многократно разоренная и оскверненная, способна потрясти воображение человека, заставить его забыть о сиюминутном, открыть для него как бы иной мир, соединяющий небесное и земное. Что же говорить о тех временах, когда храм этот был в полном своем величии и великолепии!

Вернувшись в Киев, мужи предстали перед Владимиром и его людьми. «И созвал князь Владимир бояр своих и старцев, и сказал им: “Вот, пришли посланные нами мужи, послушаем же их”. И обратился к послам: “Говорите перед дружиной!” Они же сказали: “Ходили к болгарам, смотрели, как они молятся в храме… Не добр закон их. И пришли мы к немцам, и видели в храмах их разные службы, а красоты никакой не видели. И пришли мы в Греческую землю, и ввели нас туда, где служат они Богу своему, и не знали — на небе или на земле мы, ибо нет на земле такого зрелища и красоты такой, и не знаем, как и рассказать об этом. Знаем только, что пребывает там Бог с людьми, и служба их лучше, чем во всех странах. Не можем забыть красоты той, ибо каждый, если вкусит сладости, не возьмет потом горького. Так и мы — не можем уже оставаться прежними”».

Так, по признаку красоты, избирала для себя Русь христианскую веру.

Отметим исключительно важную подробность летописного рассказа. Владимир не сам совершает выбор, но с совета и согласия своей дружины («бояр») и всей «земли» («старцев градских»). И те, и другие — обычные соучастники всех его начинаний. Две ветви власти — и это уже становится обычным для князя Владимира — сближаются и даже переплетаются между собой.

Совет и одобрение — это еще и ответственность за принятое решение. Надо полагать, что летописные «старцы» представляли в первую очередь Киев, а также ближние «княжеские» (то есть построенные, заселенные князем или принадлежащие князю) города. Выбор Владимира с самого начала стал не его личным, но общегосударственным делом.

Решение, однако, оказалось еще далеко не принятым, хотя бояре и «старцы» одобрили выбор послов. «Если бы плох был закон греческий, то не приняла бы его баба твоя Ольга, которая была мудрейшей из всех людей», — сказали они, обращаясь к князю. Владимир, очевидно, согласился. Однако крещения вновь не последовало. Владимир задается вопросом, вызывающим законное недоумение у современного исследователя. «Где крещение примем?» — спрашивает он бояр и старцев. «Где тебе любо», — отвечают те ничего не значащей фразой, подводящей читателя к продолжению летописного повествования.

Рассказ продолжается уже под следующим годом. Причем действие переносится из Киева на юг, в Крым, в принадлежавший грекам город Корсунь (Херсонес, на территории нынешнего Севастополя).

«Минуло лето, в лето 6496 (988) пошел Владимир с войском на Корсунь, город греческий…» Летописец никак не объясняет причины корсунского похода, который оказывается вырванным из реальной исторической обстановки того времени. Но именно в Корсуни и вследствие именно этого похода, как сообщает летопись, князь Владимир наконец принимает крещение. По этой причине весь летописный рассказ получил в историографии название «Корсунского сказания» или «Корсунской легенды». Крещению Владимира предшествуют совершенно новые драматические события, причем все, что происходило раньше, как будто забыто; приобщение князя к христианству начинается заново.

Согласно летописи, Владимир долго осаждает Корсунь, однако не может взять город до тех пор, пока один из защитников города, некий Анастас (впоследствии приближенный князя Владимира и управитель киевской Десятинной церкви), не приходит ему на помощь и не подает совет перекопать трубы, по которым в осажденный город поступает вода. «Услышав об этом, — продолжает летописец, — Владимир посмотрел на небо и сказал: “Если сбудется это — крещусь!”».

Корсунь действительно пала, но Владимир забывает о своем намерении креститься. Теперь он посылает в Константинополь, к царям Василию и Константину, с требованием выдать за него замуж их сестру, царевну Анну. «Если не отдадите ее за меня, — угрожает он императорам, — то и вашему городу сделаю то же, что и этому» (то есть Корсуни). Ответ императоров гласил: «Не подобает христианам отдавать за язычников. Если крестишься, то и ее в жены получишь, и Царство небесное обретешь, и с нами единоверцем будешь. Если же не сделаешь этого, не отдадим сестру за тебя».

Владимир наконец вспоминает о своем прежнем намерении принять христианство. «Скажите царям так, — сообщает он посланникам императоров. — Я крещусь, ибо прежде испытал закон ваш, и люба мне вера ваша и богослужение, о котором поведали мне посланные нами мужи». Однако Владимир ставит условие: он примет крещение лишь после того, как в Корсуни появится греческая принцесса.

Императорам с большим трудом удается уговорить Анну принять предложение русского князя. Царевна прибывает в Корсунь, где ее торжественно встречают жители. Однако крещению Владимира предшествует еще один эпизод, содержащий новый агиографический мотив. Князя внезапно поражает тяжелый недуг, болезнь глаз. Царевна Анна посылает к князю, призывая его скорее креститься: только в этом случае он сумеет избавиться от болезни. Владимир наконец повелевает крестить себя. После этого корсунский епископ и священники, прибывшие в Корсунь вместе с Анной, предварительно совершив обряд оглашения, крестят князя. «И когда возложил епископ руку на него, тотчас прозрел Владимир».

Так рассказывает о крещении князя Владимира «Повесть временных лет». Мы уже имели возможность заметить, что этот рассказ носит сложный и, очевидно, составной характер. Крупнейший исследователь русского летописания Алексей Александрович Шахматов, посвятивший разбору летописного сказания отдельную книгу, предположил, что в нем соединены различные и к тому же противоречивые источники, которые составителю летописи пришлось согласовывать между собой. По мнению А.А. Шахматова, использование в дошедшем до нас рассказе нескольких агиографических тем (обращение вследствие проповеди, обращение вследствие испытания вер, обращение вследствие чудесного избавления от недуга) указывает на искусственность рассказа в целом: каждая из указанных агиографических версий, очевидно, ведет к самостоятельному рассказу об обращении князя в христианскую веру. Так, по мнению исследователя, проповедь философа в соответствии с законами жанра должна была заканчиваться рассказом о крещении князя Владимира, однако в результате переделки под пером редактора-составителя этот рассказ превратился в начальную часть большого летописного сказания. Шахматов выявил и ряд связок внутри летописного повествования, служащих для согласования противоположных версий. Такими связками он признавал фразы Владимира: «Пожду еще мало» (переход к рассказу об испытании вер); «Где крещение примем?» (переход непосредственно к «Корсунской легенде»){197}.

Возможно, выводы Шахматова несколько прямолинейны. Противоречия в источниках (по крайней мере отчасти) могут отражать и действительные колебания Владимира в отношении к христианству, и даже в какой-то степени особенности византийской богослужебной практики (см. об этом ниже). Но и пренебречь выводами ученого-источниковеда нельзя. Составленное спустя значительное время после смерти Владимира (в середине или второй половине XI века) летописное сказание, по-видимому, вобрало в себя различные источники — как письменные (предшествующая летописная «повесть» о крещении Владимира, «Речь Философа» и др.), так и устные (воспоминания о корсунском походе, местные корсунские предания о пребывании в городе Владимира и Анны и т. д.). Как мне кажется, в летописном повествовании различаются по крайней мере два разновременных и разнохарактерных пласта — один из них связан с переговорами князя Владимира с посланниками византийских императоров в Киеве, другой — с событиями в Корсуни. Их переплетение и дало современный вид сказанию о крещении князя Владимира.

Отметим еще одно важное обстоятельство. «Корсунское сказание» (со всеми указанными особенностями) сохранилось не только в составе летописи, но и в виде особого сочинения, встречающегося в рукописях, — «Слова о том, како крестися Владимир, возмя Корсунь» («Слово о крещении Владимира»). Этот памятник изучен слабо; достаточно сказать, что он опубликован всего по одному (и, кажется, не лучшему) списку{198}. Его взаимоотношения с летописью не вполне выяснены. Как представляется, «Слово…» действительно восходит к летописи, но отражает более ранний летописный текст, нежели дошедший до нас в составе «Повести временных лет»: так, в «Слове…» отсутствует ряд очевидных позднейших вставок, отразивших работу редакторалетописца 70–80-х годов XI века{199}. Используя летопись при реконструкции событий конца 80-х годов X века, следует различать первоначальный текст «Корсунского сказания» и позднейшие редакторские добавления.

Летописная (корсунская) версия крещения князя Владимира была принята всеми позднейшими русскими источниками — летописями, различными редакциями Жития князя Владимира. Но в древности (в XI — начале XII века) эта версия была далеко не единственной.

Уже в XI веке в Киеве действительно спорили о месте и обстоятельствах крещения князя Владимира. Подробно пересказав «корсунскую легенду», летописец с явным неодобрением замечает:

«Несведущие же говорят, будто крестился Владимир в Киеве, иные же говорят — в Василеве, а другие иначе скажут»{200}.

Это замечание многого стоит! Оказывается, в те времена, когда обрабатывалось летописное сказание (вероятно, 70–80-е годы XI века), существовали по крайней мере четыре различные версии этого события — «корсунская», «киевская», «василевская»[51] и какая-то другая (или другие!). «Корсунская» версия закреплена авторитетом «Повести временных лет». Однако до нас дошел не менее древний памятник, совершенно по-другому излагающий историю обращения Владимира в христианство. Это уже известная нам «Память и похвала князю Владимиру» Иакова мниха, включающая в свой состав так называемое «древнейшее житие» князя Владимира. Согласно показаниям этого источника, крещение князя произошло, во всяком случае, до взятия им Корсуни (Корсунь пала на «третье лето» после крещения){201} — то есть версия «Памяти и похвалы» резко противоречит «корсунской» версии «Повести временных лет».

«Память и похвала» содержит хронологические расчеты, которые позволяют определить дату крещения князя Владимира, какой она представлялась древнему автору. Эта дата также отличается от летописной: согласно Иакову мниху, князь крестился «на десятое лето» после убийства своего брата Ярополка; после крещения Владимир прожил 28 лет. Обе указанные даты при пересчете дают 6495 (март 987-го — февраль 988-го) год{202}. Напомню, что летопись датирует крещение князя 6496 годом (март 988-го — февраль 989-го); под 6495-м же помещается рассказ об «испытании вер».

Расчеты «Памяти и похвалы» не стоят особняком в древнерусской историографии. Они находят подтверждение в целом ряде древнейших памятников. Так, 28 лет жизни князя по крещении называют анонимное «Сказание о святых мучениках Борисе и Глебе» (в своей основе вторая половина XI века){203}, отдельные списки «Слова о том, како крестися Владимир, возмя Корсунь»{204}, а также Особая (распространенная) редакция Проложного жития князя Владимира{205}.

Наконец, дата 6495 год как год крещения Владимира прямо названа в ряде списков «Чтения о святых мучениках Борисе и Глебе», принадлежащего перу знаменитого Нестора, крупнейшего писателя и историографа конца XI — начала XII века[52] (в большинстве списков этого сочинения стоит явно неисправная дата — 6490 (982?) или даже 6400 год){206}. Мы уже отмечали, что хронологическая сетка «Памяти и похвалы» (не те абсолютные даты, которые имеются в ней, а именно расчет событий по годам жизни князя) в целом совпадает с хронологическими расчетами, отразившимися в ряде статей «Повести временных лет» — в так называемом «перечне княжений» русских князей, помещенном в летописи под 6360 (852?) годом, и в расчете лет жизни князя Ярослава Владимировича{207}. Но именно эти хронологические расчеты принадлежат к более раннему летописному слою, нежели сохранившаяся погодная летописная сетка. Все это придает показаниям «Памяти и похвалы» исключительную источниковедческую ценность.

Помимо летописи и «Памяти…», до нас дошли и другие русские сочинения XI — начала XII века, в которых рассказывается о крещении князя Владимира Святославича. Это выдающиеся произведения древнерусской литературы — «Слово о законе и благодати» митрополита Илариона (40-е годы XI века) и уже упомянутое «Чтение о святых Борисе и Глебе» диакона Нестора. Оба автора не знали (или не принимали?) «корсунской» версии. Крещение Владимира представлялось им вполне самостоятельным шагом, не вызванным никакими внешними обстоятельствами. Креститель Руси прославлялся как «равный апостолам», превзошедший иных «царей», лишь «благомыслием» и «остроумием» своим постигший истинного Творца.

«Как уверовал ты? Как воспламенился любовью ко Христу?.. — восклицает митрополит Иларион. — Как приобщился любви Его? Не видел ты апостола, пришедшего в землю твою… Не видел ты, как именем Иисуса Христа бесы изгоняются, болящие исцеляются, немые говорят, жар в холод претворяется, мертвые восстают. Не видев всего этого, как же уверовал?»{208}

Принимая «корсунскую» версию в ее летописном изложении, едва ли можно было восторгаться тем, что Владимир уверовал, не видя «исцеления болящих», — ведь по летописи, напротив, он и был одним из исцеленных именем Христа[53].{209}

Так «внекорсунская» версия получает не меньшую (а пожалуй, и большую) поддержку в источниках, чем «корсунская».

Столь явная разноголосица мнений относительно важнейшего для судеб Руси события не может не вызвать замешательства и недоумения историка. Но, как известно, «большое видится на расстоянии». Выдающееся событие в истории воспринимается таковым лишь спустя определенное время — вот тогда-то и разгорается борьба за ту или иную его трактовку, за политическое наследство великого человека или великой идеи. Вероятно, особые версии крещения князя Владимира (и, как мы увидим, Крещения Руси в целом) отражали различия между теми или иными христианскими общинами в самом Киеве и вокруг него, являлись следствием неоднородности начального русского христианства{210}.


Мы уже говорили о том, что Крещение Руси — поворотное событие не только во внутриполитической жизни Киевского государства, но и в его внешней политике. Выбор веры — всегда еще и выбор союзника и противника на бесконечно долгую историческую перспективу. Поворачиваясь к христианству, Русь поворачивалась ко всему христианскому сообществу, и прежде всего к Византийской империи. Поэтому мы не сможем понять и оценить исторический выбор князя Владимира и те конкретно-исторические обстоятельства, в которых он был совершен, без самого подробного анализа русско-византийских отношений середины — второй половины 80-х годов X века.

Русские источники очень скудно освещают внешнеполитическую сторону Крещения Руси, сосредоточиваясь лишь на одном эпизоде — женитьбе князя Владимира на царевне Анне. К счастью, в нашем распоряжении имеются иностранные источники — византийские, арабские, армянские, латинские. В некоторых из них содержатся сведения и о крещении князя Владимира[54]; краткие, но оттого не менее ценные, именно они дают нам возможность более или менее ясно представить себе суть происходивших событий.

Однако прежде чем переходить к внешнеполитическим обстоятельствам крещения Владимира, нам придется сделать еще одно отступление и выяснить, что же происходило в Византийской империи в 80-е годы X века, а именно после смерти императора-узурпатора Иоанна Цимисхия, случившейся 11 января 976 года.


Смерть поразила Цимисхия внезапно, в тот момент, когда он, казалось, находился на гребне славы. В Константинополе тотчас распространились слухи, будто императора отравили; шепотом называли и имя убийцы — всесильного паракимомена (то есть верховного спальничего, начальника службы личных покоев императора) евнуха Василия. Это был не простой человек. Незаконнорожденный сын императора Романа I Лакапина, он приходился двоюродным дедом императорам-соправителям Василию II и Константину VIII. Его оскопили еще в детстве, дабы он, рожденный вне брака, не мог претендовать на императорский престол. И при императоре Никифоре, и при Цимисхии Василий обладал огромной властью: к нему лично сходились все нити управления дворцом, а значит, во многом и государством. После смерти Цимисхия правителями Ромейской державы были объявлены сыновья Романа II Василий и Константин. Они и раньше считались императорами — соправителями сначала Никифора, а затем Цимисхия; теперь же к ним должна была прийти и настоящая власть. Василию (впоследствии получившему грозное прозвище Булгароктон, то есть Болгаробойца) исполнилось восемнадцать лет, Константин был почти на два года моложе. Братья различались характерами: старший производил впечатление человека деятельного и целеустремленного, младший, напротив, казался безвольным прожигателем жизни; до самой смерти Василия он и не пытался участвовать в управлении Империей, довольствуясь лишь титулом и прилагающимися к нему чисто материальными выгодами. Впрочем, различия в характере братьев в полной мере проявились с возрастом. Поначалу и Василий больше бражничал и предавался любовным утехам. Власть над Империей оказалась всецело в руках умудренного опытом, хитрого и властного паракимомена. Из ссылки возвратилась Феофано, мать императоров. Наибольшие опасения у нового правителя-временщика вызывал могущественный доместик Востока (то есть начальник над всеми вооруженными силами в восточной части Империи), прославленный полководец Варда Склир, однажды уже поднимавший восстание против императора Цимисхия, но прощенный последним. Теперь Варда был смещен со своей должности и назначен дукой (правителем) одной из восточных фем — Месопотамии. Случилось так, что именно это, может быть чересчур поспешное, решение положило начало длинной цепи событий, в которые в конце концов оказался вовлечен и киевский князь Владимир Святославич.

Летом того же 976 года Варда Склир прибыл в город Мелитину (на востоке Малой Азии), где поднял мятеж и объявил себя императором ромеев. Его поддержала малоазийская знать, а также армяне и мусульмане пограничных, подвластных Византии районов. Посланные в Малую Азию правительственные войска были разгромлены. Императору Василию пришлось возвращать из ссылки с острова Хиос опального полководца Варду Фоку, племянника императора Никифора Фоки, также имевшего славу бунтовщика. В течение трех лет по всей Империи продолжались кровопролитные военные действия, удача переходила то на одну, то на другую сторону. Наконец в марте 979 года Варде Фоке удалось одержать верх и разбить своего тезку. Склир вместе с братом Константином, сыном Романом и еще тремястами своих сторонников бежал в страны ислама, где решился просить об убежище эмира Багдада Адуда ал-доулу[55]. Император Василий попытался заполучить мятежника в свои руки. К эмиру отправился его личный представитель Никифор Ураник со значительной суммой денег и предложением обменять Варду Склира на всех пленников-мусульман, находящихся в Империи. В случае неудачи переговоров Никифор должен был постараться физически устранить Склира. Адуд ал-доула поспешил схватить Склира, препроводил его в Багдад и заключил под стражу. Его личный посланник в свою очередь отправился в Константинополь к императору Василию: ссылаясь на обещание Варды Склира возвратить мусульманам ряд завоеванных греками крепостей, эмир требовал их теперь уже у Василия в обмен на голову его врага. Василий ответил отказом. В Багдаде был схвачен Никифор Ураник. Варда также остался в руках эмира на положении пленника (хотя и почетного); он проведет в заточении долгих восемь лет{211}.

Так закончился первый этап затяжной гражданской войны.

В событиях этого времени проявилась незаурядная личность императора Василия. Мятеж и угроза потери престола (а возможно, и жизни) сильно подействовали на него. Из юноши, беззаботно проводящего время в развлечениях, он превратился в сильного и властного государственного мужа. По словам византийского хрониста Михаила Пселла, император изменился — и внешне, и, главное, внутренне. (Как многие считали, не в лучшую сторону.) Большинству окружавших его он стал казаться человеком угрюмым, грубым, вспыльчивым и упрямым. Любивший прежде роскошь, он стал чрезвычайно скромен и даже аскетичен — конечно, по меркам своего царственного сана. Михаил Пселл с восхищением писал, что Василий, преумножая государственную казну, почти ничего не тратил на себя лично. Он отказался от украшений, не носил ни дорогих ожерелий, ни тиары, снял лишние перстни с пальцев рук; лишь несколько ниток жемчуга украшали его грудь. Его пурпурное платье имело не яркие, как у других императоров, но темные оттенки. Василий ограничил в расходах и своего брата, беззаботного Константина.

Император был истинным воином, как, впрочем, и его предшественники Никифор и Иоанн. Он легко переносил зимнюю стужу и летний зной. Томясь жаждой, не сразу бросался к источнику, но выждав определенное время; короче говоря, был стоек ко всяким телесным лишениям. Василий не давал гневу овладеть собой, зато был удивительно злопамятен: если какому-нибудь воину случалось провиниться во время военного похода, Василий не наказывал его сразу, однако по возвращении из похода давал волю гневу и без всякого снисхождения карал виновного{212}.

Жестокость императора, как правило, не знала ни границ, ни социальных различий. Он мог, например, сурово наказать лицо духовного звания — так, по свидетельству армянского историка Аристакэса Ластивертци, император приказал вырвать язык у епископа Валаршакертского Захарии, не вполне удачно выступившего посредником в переговорах Василия с грузинским царем Георгием I. После одного из сражений император назначил награду за каждую голову вражеского воина и приказал складывать головы в кучи по сторонам дороги. Врагами же императора в то время были грузины — такие же христиане, как он сам{213}.

Михаил Пселл оставил и описание внешности императора Василия: «Очи его были светло-голубые и блестящие, брови не нависшие и не грозные, но и не вытянутые в прямую линию, как у женщины, а изогнутые, выдающие гордый нрав мужа. Его глаза, не утопленные, как у людей коварных и хитрых, но и не выпуклые, как у распущенных, сияли мужественным блеском». Роста Василий был ниже среднего, но фигуру имел чеканную. Густая борода, казалось, росла по всему лицу императора. Он имел привычку теребить рукой подбородок. К этому надо добавить, что речь императора отличалась косноязычием. Он часто запинался, делал паузы, «скорее как деревенщина, нежели человек образованный», замечает Пселл. Смеялся раскатисто, сотрясаясь всем телом[56].{214}

Императору Василию Болгаробойце не пришлось лично встречаться с князем Владимиром Киевским. Но судьбе угодно было сделать так, что он стал шурином и заочным крестным отцом киевского князя.

В событиях начала царствования Василий проявил недюжинную твердость и неуступчивость, способность, что называется, «держать удар» (черты характера, сближающие его с князем Владимиром). Спустя немного времени все эти качества проявятся в полной мере: как выяснится, мятеж 976–979 годов стал лишь прелюдией к еще более драматичным событиям, потрясшим Империю в середине 80-х годов X века. Роль же паракимомена Василия постепенно сошла на нет — император вполне научился обходиться без его помощи. Понятно, что паракимомен, переживший в своей должности уже трех василевсов, не намерен был мириться с этим.

С конца лета — начала осени 985 года Империя вновь оказалась в трудном положении. Неожиданный и неприятный оборот получили события сразу на двух театрах военных действий — в Сирии (где византийские войска, возглавляемые Вардой Фокой, вели борьбу с арабами) и в Южной Македонии и Фессалии (где византийцам противостояли болгары). 8 сентября мусульмане захватили монастырь Святого Симеона — многолюдную и процветающую христианскую обитель в Сирии; множество монахов и спасавшихся в стенах монастыря христиан было убито или уведено в Халеб (Алеппо). Почти одновременно с этим войска египетских Фатимидов захватили важную византийскую крепость Валанею. Император Василий направил в Сирию магистра Льва Мелиссина с поручением непременно вернуть Валанею под власть Империи. (Варда Фока в это время осаждал другую сирийскую крепость Апомею.)

Вероятно, незадолго до этого из Константинополя в Болгарию бежали два болгарских царевича — Борис и Роман, сыновья покойного болгарского царя Петра{215}. Им удалось беспрепятственно достичь перевалов, отделяющих Болгарию от Империи. Старшему, Борису, однако, не повезло. Он опередил своего брата, но на одном из перевалов был убит болгарскими сторожами, принявшими его за византийского лазутчика. Младший, Роман, избежал этой участи. Болгары признали его и отвели к правителю своей страны Самуилу, известному в источниках под именем Комитопула (то есть сына «комита» — «кметя» Николы, бывшего прежде правителем Македонии)[57]. Роман был провозглашен царем болгар, хотя реальная власть в государстве осталась у Комитопула Самуила.

Уже в течение десяти лет (после смерти Иоанна Цимисхия) Западная Болгария находилась в состоянии войны с Византией. Около 980 года Самуил занял город Ларису в Фессалии, болгарские войска опустошали северо-западные области Империи. Возвращение в страну законного государя придало войне новый импульс.

По мнению историков, около 985 года в Империи возник заговор, душой которого стал паракимомен Василий. Заговорщики намеревались отстранить от власти законных императоров, используя недовольство в византийском обществе военными неудачами на западе и востоке. Судя по сообщению осведомленного сирийского историка Яхъи Антиохийского (к «Истории» которого мы не раз будем обращаться в этой главе), заговорщики несколько опередили события: осенью 985 года, как раз тогда, когда император Василий арестовывал в Константинополе своего тезку паракимомена, в находившейся в Сирии армии Льва Мелиссина распространился слух, будто мятеж уже состоялся; войско Мелиссина сняло осаду и ушло от Валанеи — вероятно, намереваясь соединиться с войском Варды Фоки и двинуться к столице Империи{216}.

Однако император сумел предотвратить мятеж. Паракимомен был схвачен и выслан из Константинополя, вскоре его разбил паралич и он умер. Других вероятных участников заговора император на этот раз предпочел не заметить. (Эта снисходительность стоила ему дорого.) Так, от Льва Мелиссина император потребовал лишь одного из двух: либо немедленно вернуться к Валанеи и наконец взять город, либо внести из собственного кармана те деньги, которые были затрачены на жалованье для солдат, — тогда-де император найдет другого полководца для взятия крепости. Мелиссин выбрал первое и действительно вскоре занял Валанею.

Все это время Варда Фока (вероятно, лучше Мелиссина осведомленный о том, что происходило в Константинополе) держался в тени. Он сумел добиться от правителя Халеба эмира Сауда ал-доулы обещания возобновить уплату Византии оговоренной дани и на этом по существу прекратил военные действия. Император, однако, сместил Варду с должности доместика всех войск и назначил его дукой Антиохии и востока.

Между тем основные события, приведшие к общеимперской катастрофе, происходили в Болгарии. По свидетельству армянского историка Матвея Эдесского, император Василий попытался внести раскол в ряды болгар: он вступил в переговоры с братом Самуила Аароном, предлагая тому принять зависимость от Византии. Аарон отказался. Вероятно, именно этот отказ послужил для Василия поводом к вторжению в Западную Болгарию{217}.

Летом 986 года армия, во главе которой находился сам император, пройдя по узким, крутым горным тропам, подступила к городу Средцу (нынешней Софии). В течение двадцати дней Василий осаждал город, однако успеха не добился; более того, осажденные своими смелыми вылазками наносили большой урон императорскому войску и к тому же сожгли осадные орудия. Наконец припасы, взятые в поход, были съедены, и император объявил о возвращении домой. 17 августа 986 года, когда войско проходило через одно из труднодоступных лесистых ущелий, болгары напали на него и перебили большую часть воинов. Были захвачены шатер императора, казна и весь обоз. Сам Василий чудом избежал плена; остатки его войска бежали, преследуемые болгарами. Катастрофа в Ихтиманском ущелье произвела тяжкое впечатление на всех в Византии. Многие сравнивали Василия с Никифором Фокой и Иоанном Цимисхием — и сравнение оказывалось далеко не в пользу молодого императора.

Я бы скорее поверил, что солнце не встанет сегодня:

   Мисянин верх одержал над авсонием, лук — над копьем!

Словно в движенье пришли и леса, и дикие скалы,

   Так что страшился и лев выйти из логова вон, —

писал византийский поэт Иоанн Геометр. А в другом своем стихотворении, обращаясь к Никифору Фоке, призывал того стать из гроба и отомстить «мисянам» за позорное поражение{218}.

События накатывались стремительно, одно за другим, словно снежный ком. Известие о болгарской катастрофе вскоре достигло Багдада, где продолжал томиться в заточении мятежный Варда Склир. Теперь он почувствовал, что пришло его время. Варда обратился к правителю Багдада эмиру Самсам ал-доуле, сыну Адуд ал-доулы, с просьбой освободить его и помочь людьми и припасами. Взамен Варда брался выполнить все, что в свое время обещал его отцу, Адуд ал-доуле, — а именно: освободить всех мусульман, находящихся в плену в Византии, передать эмиру ряд византийских крепостей и не нападать на владения эмира до конца жизни. На исходе 986 года (или в первых числах января следующего 987-го) Варда Склир и его люди были освобождены. Спустя некоторое время Варда прибыл в город Мелитину, где провозгласил себя василевсом ромеев (февраль 987-го). Его поддержали прибывшие вместе с ним арабы-окайлийцы и нумерийцы, а также армяне и курды. В Византии опять началась гражданская война.

Вновь, как и десять лет назад, император Василий не нашел ничего лучшего, как обратиться за помощью к Варде Фоке — казалось, единственному человеку, способному победить Склира. Ему было возвращено звание доместика войск (апрель 987-го). Предварительно Василий взял с Фоки клятву в том, что тот останется верным ему; это, однако, совершенно не подействовало на честолюбивого полководца. Получив армию под свое начало, Фока вступил в переговоры с Вардой Склиром через посредничество брата последнего Константина Склира, приходившегося зятем (мужем сестры) Варде Фоке. Бывшие враги договорились объединить свои силы против императора Василия с тем, чтобы впоследствии разделить государство между собой: Фоке должны были достаться Константинополь и европейская часть Империи, Склиру — Азия. Тщетно призывал Склира к осторожности его сын Роман, справедливо опасавшийся вероломства со стороны Фоки; отец не послушал его. Летом 987 года прославленные полководцы встретились. Сначала все шло хорошо, но во время второго свидания Варда Склир был схвачен. Фока заточил его в один из своих замков, где оставил под надзором своей жены. Впрочем, Фока поспешил успокоить своего тезку, а главное, поддержавших его армян и греков: он заявил, что Склир останется в крепости до тех пор, пока он (Фока) не достигнет своих целей и не овладеет Константинополем, но затем будет выпущен и получит обещанную долю.

14 сентября 987 года[58] Варда Фока открыто провозгласил себя императором ромеев и переобулся в красные башмаки — главный признак императорской власти. Его признали войско (в том числе и то, что было собрано под знаменами Склира) и флот; в распоряжении Фоки находилась также сильная гвардия, преимущественно из иверийцев (грузин). Уже к концу года Фока овладел всей восточной частью Империи, занял все морские пристани и порты Малой Азии, кроме Авидоса на берегу Геллеспонта (Дарданелл). Его корабли загородили Геллеспонтский пролив, не давая грузовым судам доставлять провиант в столицу. На Хрисопольском холме напротив Константинополя, на противоположном берегу Боспора, было возведено мощное укрепление, куда направилось значительное войско во главе с братом Варды Никифором (некогда ослепленным Цимисхием) и патрикием Калокиром Дельфином. Другая часть войска во главе со Львом Мелиссином высадилась у Авидоса и приступила к осаде города. Падение Авидоса означало бы полную блокаду Константинополя с моря.

Император Василий попал, казалось, в безвыходное положение. Основу армии Империи всегда составляли армяне и иверийцы — теперь и те, и другие были на стороне узурпатора. Восток был потерян. На севере и западе хозяйничали болгары. Фока пользовался поддержкой и большей части греков: в нем видели не только правителя, способного вернуть провинциальной знати былое могущество, но и человека, который сможет восстановить пошатнувшийся престиж Империи. Варда во многом напоминал своего прославленного дядю — императора Никифора П. «Всегда озабоченный и настороженный, он умел все предвидеть и увидеть, был искушен в военных хитростях, опытен в разного рода приступах, засадах и в открытых сражениях. В боевых же схватках он был решительнее и мужественнее его (Никифора Фоки. — А. К.). Раненный им враг тотчас испускал дух, и одним боевым кличем приводил Варда в замешательство целую фалангу», — так описывает Варду Фоку Михаил Пселл{219}.

И все же Василий не пал духом. Он сумел найти выход из тупика. Император действовал решительно, смело и, главное, неординарно, не останавливаясь перед явным нарушением традиций византийской имперской политики.

Мы знаем о нескольких действиях, предпринятых императором в период с осени 987-го по лето 988 года. Одно из них чисто военного характера: император отправил магистра Григория Таронита с частью войск в Требизонд (Трапезунд, в Малой Азии), в тыл армии Варды Фоки{220}. Таронит был армянином; очевидно, посылая его в районы, населенные преимущественно армянами, император Василий рассчитывал внести раскол в лагерь противника — ведь армяне, поддерживавшие Склира, едва ли до конца простили Фоке арест своего вождя. Расчеты императора в целом не оправдались, спустя несколько месяцев Таронит был разбит отрядами иверийцев. И все же, хотя бы частично, Василий добился своей цели: часть войск Варды Фоки была отвлечена от Константинополя[59].{221}

Вероятно, осенью 987 года византийское посольство из Константинополя с богатыми дарами отбыло в Каир к халифу Фатимиду ал-Азизу. Императору нужен был мир с египтянами, его главными врагами на востоке. Он пошел на неслыханные уступки и даже на унижение — согласился отпустить всех пленников-мусульман, находившихся в Империи, разрешил, чтобы в константинопольской мечети каждую пятницу поминалось имя египетского халифа, а также обещал доставлять халифу любые греческие товары, которые тот пожелает, — но цели достиг: между двумя правителями было подписано соглашение о перемирии на семь лет. Так Василий не только развязал себе руки для борьбы с Вардой, но и предотвратил союз последнего с Фатимидами{222}.

Но более всего в тревожные месяцы мятежа императора должно было беспокоить отсутствие у него сильного, боеспособного войска, которое могло бы противостоять натиску Варды Фоки. В поисках такого войска Василий обратил свои взоры на север, в сторону Руси, которая, напомню, по договору 971 года считалась официальным союзником Империи и должна была оказывать ей помощь в случае нападения извне.

Мы не знаем, когда именно император Василий обратился за помощью к русскому князю Владимиру. Восточные историки и хронисты (Яхъя Антиохийский, Абу-Шоджа Рудраверский, Ибн ал-Асир) полагали, что это случилось лишь после того, как мятежники Варды подступили к самому Константинополю.

«И взбунтовался открыто Варда Фока… и овладел страной греков до Дорилеи и до берега моря, и дошли войска его до Хрисополя, — писал в своей «Истории» Яхъя Антиохийский (около 980-го — предположительно 1066), врач и историк, христианин по вероисповеданию, один из наиболее точных и осведомленных представителей арабоязычной историографии. — И стало опасным дело его, и был им озабочен царь Василий по причине силы его войск и победы его над ним. И истощились его богатства, и побудила его нужда послать к царю русов — а они его враги, — чтобы просить их помочь ему в настоящем его положении»{223}.

«Вардис… расположился вблизи Константинополя, объявляя войну Василию и Константину, византийским царям. Общее настроение было за него; войско и население присоединились к нему. И остались оба царя с малым количеством людей внутри города и его неприступной твердыни… Когда их положение поколебалось, они вступили в сношения с царем русов и попросили у него помощи», — вторит Яхъе Абу-Шоджа Рудраверский (1045–1095), историк и государственный деятель, визирь багдадского халифа аль-Муктади{224}.

Русские войска действительно появились в Константинополе в критический для Империи момент и сыграли решающую роль в восстановлении власти императора Василия. Но просьба о помощи могла прозвучать (и, вероятно, прозвучала) раньше — скорее всего, на исходе лета 986 года, после катастрофического поражения императора в Болгарии: именно тогда угроза нападения извне позволила византийской дипломатии использовать формулировки русско-византийского договора 971 года. Напомню, что именно болгарские события стали в свое время причиной соглашения между Никифором Фокой и князем Святославом Игоревичем; спустя двадцать лет ситуация во многом повторилась{225}.

Во всяком случае, летопись сообщает о прибытии греческого посольства в Киев под 986 годом. Совпадение с датой болгарской катастрофы Василия весьма знаменательно.

Из приведенного выше свидетельства Яхъи Антиохийского видно, что ко времени начала переговоров между Василием и Владимиром обе страны находились во враждебных отношениях друг к другу. Русская летопись позволяет уяснить причины этой враждебности: как мы помним, к 985–986 годам относятся переговоры Владимира с Волжской Болгарией и (или?) Хорезмом — мусульманскими странами, заведомо враждебными христианской Византии.

Присоединение к Русскому государству Тьмуторокани (по нашим расчетам, 985–986 годы) также не могло не ухудшить русско-византийских отношений. Однако контакты Владимира с миром ислама не пошли дальше прощупывания почвы относительно политического и религиозного союза и не увенчались успехом. Продолжая политику отца и прежних правителей Киевской Руси, Владимир стремился к укреплению своего влияния прежде всего на юге и юго-западе. Переговоры с Византией и восстановление союзнических отношений с Империей были, несомненно, выгодны ему.

Судя по «Повести временных лет», в состав византийского посольства входили духовные лица. Это обычная практика византийской дипломатии, независимо от того, к кому отправлялась миссия — к язычникам, иноверцам или христианам. В предыдущей главе мы уже говорили о том, что Владимир был открыт для миссионерской проповеди со стороны различных конфессий, а также о том, почему именно христианская проповедь могла найти в его душе наибольший отклик. Греки, прибывшие в Киев, не были первыми христианами, которых он видел; более того, вероятно, не они первыми попытались склонить его в свою веру. Но летописец сообщил своим читателям о миссии философа, считая именно ее началом обращения Владимира в христианство.

Владимир рассказа об «испытании вер» — несомненный язычник и по своему мировоззрению, и по своей психологии. Он и отнесся к проповеди грека как язычник, ища в его словах прежде всего ощутимой выгоды для себя лично. И до, и после крещения князь глядел на мир глазами политика, правителя своей державы, интересы которой (вряд ли различимые со своими собственными интересами) стояли для него на первом месте. Просьба греков о помощи, то плачевное положение, в которое попала Империя, — все это давало киевскому князю возможность в полной мере воспользоваться выгодами собственного положения, получить от переговоров максимум того, что они могли дать.

Владимир согласился предоставить военную помощь императору Василию. Но дело стало за ценой. Как мы помним, русский князь не считал для себя выгодным разменивать дружину на золото или серебро. («Серебром и златом дружины не добыть, а с дружиною добуду себе и серебра, и золота», — говорил он в свое время.) Поэтому (может быть, даже не поднимая вопрос о деньгах) русский князь потребовал от императоров ни много ни мало, как руки их сестры, дочери императора Романа II, порфирородной принцессы Анны. Женитьба на византийской принцессе-христианке князя-язычника в любых обстоятельствах была бы невозможной. Поэтому очевидно, что в ходе переговоров встал вопрос о крещении князя; вероятно, Владимир дал понять о своей готовности в случае благоприятного ответа принять христианскую веру. Так, предположительно, реконструируется ход русско-византийских контактов в 986 году.

Надо ли говорить о том, как поразило, в какое смятение привело византийских послов, прибывших в Киев, предложение русского князя! Во все времена брачные отношения сильных мира сего — предмет высокой или низкой политики, объект торговли и спекуляций. Но требование Владимира было в своем роде беспрецедентным. В нем, пожалуй, в равной степени проявились два различных, но во многом связанных в биографии князя начала — с одной стороны, его несомненная государственная мудрость, ясное осознание тех громадных преимуществ, которые могла бы получить Русь, если бы ее глава породнился с правящим византийским домом; с другой — непомерное тщеславие и гордыня. Имевший пять «водимых» жен и несколько сотен наложниц, князь возжелал заполучить на свое ложе самую знатную и, пожалуй, самую недоступную невесту из всех имевшихся в тогдашнем мире.

И это было воистину так. В те времена византийский император бесспорно стоял на первом месте среди правителей Запада и Востока как прямой наследник римских императоров (вернее сказать, как собственно римский император). Анна же, которую Владимир потребовал себе, являлась не просто византийской принцессой, и даже не просто дочерью и сестрой византийских императоров, но порфирородной принцессой — то есть рожденной в Порфире, особом покое императорского дворца, где имели счастье появляться на свет лишь дети правящего в то время императора. Порфирородные представители династии (порфирогениты) всегда были окружены особым священным ореолом, их судьбы напрямую связывались с судьбами Империи, и отдавать их «на сторону» нельзя было ни в коем случае.

В свое время император Константин Багрянородный, автор известного нам трактата «Об управлении Империей», разъяснял своему сыну, будущему императору Роману II (отцу Анны), а заодно и всем последующим василевсам, как именно следует отвечать на «неразумные и нелепые домогательства» правителей «варварских» стран (особенно «из этих неверных и нечестивых северных племен»), которые пожелали бы породниться с правящей в Византии династией. Такую просьбу следовало немедленно отвергнуть как кощунственную и недопустимую; при этом Константин предлагал ссылаться на слова, якобы произнесенные императором Константином Великим (IV век) и начертанные на престоле константинопольского храма Святой Софии: «Никогда василевс ромеев да не породнится через брак с народом, приверженным к особым и чуждым обычаям, по сравнению с ромейским устроением». «Подобно тому, как любое живое существо вступает в сношения с ему единородными, так и у каждого народа стало правилом вступать в брачные сожительства не с иноплеменниками и иноязычными, а с людьми того же рода и того же языка», — высокомерно утверждал порфирородный император. Если же кто-либо из правителей Ромейской державы дерзнет совершить нечто подобное, то он «должен рассматриваться как нарушитель отеческих заветов и царских повелений, как чуждый сонму христианскому — и предается анафеме». Таким был, по словам Константина, незаконный узурпатор престола, его собственный тесть Роман I Лакапин, выдавший в 927 году свою внучку (разумеется, не порфирородную, дочь своего сына Христофора) за болгарского царя Петра; но ведь Роман и был человек «простой и неграмотный», действовавший самовластно, «не повинуясь при этом запретам церкви, не следуя заповедям и повелениям Великого Константина», — за то он и «ненавидим, порицаем и поносим» всем ромейским народом, утверждает Константин; его поступок нельзя оправдать никакими соображениями политического характера{226}.

Последующие правители Византии следовали предписаниям Константина Багрянородного. Так, в 967 году император Священной Римской империи Отгон I безуспешно пытался сосватать за своего сына, будущего императора Отгона II, порфирородную дочь византийского василевса (вероятнее всего, ту же самую Анну, которой было тогда всего четыре года), но получил отказ императора Никифора Фоки. «Неслыханнейшее дело, чтобы багрянородная дочь багрянородного императора могла быть выдана за иноземца», — так, по словам кремонского епископа Лиутпранда, руководителя франкской делегации, отвечали греки на просьбу Отгона{227}. В 995 году начались долгие, но также безрезультатные переговоры о браке Отгона III с одной из порфирородных византийских принцесс (очевидно, одной из двух дочерей императора Константина VIII — Зоей или Феодорой). Правда, императору Отгону II удалось все-таки получить в жены византийскую принцессу Феофано, но та была не только не порфирородной, но вообще не принадлежала к императорскому роду, приходясь лишь племянницей узурпатору престола Иоанну Цимисхию.

Нет сомнений, что византийские послы первоначально отвечали на предложение Владимира примерно так, как рекомендовал отвечать в подобном случае Константин Багрянородный. Однако условия союза были произнесены, и послам надлежало покинуть Киев, чтобы передать требования Владимира императору Василию. Как мы знаем из летописи, византийское посольство получило богатые подарки от киевского князя. Осенью 986 года послы должны были вернуться в Константинополь. Очевидно, вместе с греками в Царырад отправились и послы самого Владимира — те самые десять «добрых и разумных мужей», которым было поручено «испытать» христианскую веру. Посланники князя встретили весьма теплый прием у императоров Василия и Константина и патриарха Николая Хрисоверга. Церковная же служба произвела на них неизгладимое впечатление. Послы возвратились домой воодушевленные всем видимым и слышанным, с богатыми дарами и новыми впечатлениями[60].{228}

Между тем, как мы помним, с начала 987 года ситуация в Империи значительно осложнилась; начался мятеж двух Вард — сначала Склира, а потом Фоки. Эти обстоятельства заставили императора Василия по-новому взглянуть на перспективу заключения союза с князем Владимиром на условиях, продиктованных в Киеве. Разочаровавшийся в собственных подданных, изменивших ему, оставшийся без армии, а вскоре и запертый в Константинополе, Василий увидел в таком союзе единственный выход из сложившегося положения. Его сестра должна была стать и вознаграждением новому союзнику, и гарантом будущей верности последнего.

Надо думать, что такое решение совсем не легко далось императору. Разумеется, он хорошо знал наставления своего деда и, наверное, раздумывая над тем, как поступить, перечитал соответствующие страницы трактата «Об управлении Империей». Василий должен был понимать, что подобный шаг будет не просто непопулярным, он вызовет шквал обвинений в его адрес в открытом и злонамеренном неуважении к византийским обычаям и законам, к предписаниям прежде царствовавших василевсов и самого равноапостольного императора Константина Великого. Все те обвинения, которые его дед выдвигал против Романа Лакапина, теперь обрушатся на него, но он уже не сможет оправдаться тем, что якобы неуч и необразован; его, порфирогенита, станут судить строже, нежели узурпатора престола. Всяческие же оправдания его поступка — как, например, то, что в результате такого брака многочисленный и могущественный народ русов сможет приобщиться к христианской вере, станет дружественным по отношению к Империи, что таким образом может быть спасена целостность Ромейской державы, — не будут приниматься в расчет, о чем специально предупреждал в своем трактате Константин Багрянородный.

И тем не менее Василий пошел на предосудительный, с точки зрения византийской морали, но спасительный для него шаг. Разумеется, предварительным условием заключения брака должно было стать крещение Владимира.

«…И заключили они (император Василий и князь Владимир. — А. К.) между собой договор о свойстве и женитьбе царя русов на сестре царя Василия, после того, как он поставил ему условие, чтобы он крестился и весь народ его стран, а они народ великий… И когда было решено между ними дело о браке, прибыли войска русов также и соединились с войсками греков…» — пишет о заключении договора и о последующем прибытии русского войска в Византию Яхъя Антиохийский{229}.

Вероятно, весной-летом 987 года новое посольство отбыло из Константинополя в Киев[61]. На этот раз послы везли с собой официальное согласие императоров Василия и Константина на брак их порфирородной сестры с князем Владимиром Святославичем при условии перехода последнего в христианскую веру{230}.

В свою очередь, Владимир не возражал против крещения. «Я крещусь, ибо прежде испытал закон ваш и люба мне вера ваша и богослужение, о котором поведали мне посланные нами мужи» — как мы помним, эти слова, предназначенные для императоров, вкладывал летописец в уста князя Владимира. (Правда, по летописи, слова эти звучат несколько в ином контексте и произносятся в Корсуни, а не в Киеве; но во всяком случае они верно изображают отношение князя к возможности избрания новой веры.)

Историки попытались отыскать в источниках имя того церковного иерарха, который возглавлял византийское посольство в Киев и который, возможно, и был человеком, обратившим князя Владимира в христианскую веру. Правда, свидетельства источников на этот счет весьма смутны и имя посланника императоров восстанавливается на основе целого ряда допущений и предположений, далеко не очевидных и не бесспорных. Суть их в следующем. Византийский автор начала XIV века Никифор Каллист называет среди епископов, сменивших свои кафедры при императоре Василии II, некоего митрополита Севастии[62] Феофилакта, переведенного императором на Русь. Если принять аргументированное предположение исследователей о том, что Никифор Каллист извлек это известие из источника конца X века (причем восходящего к севастийской митрополичьей кафедре), то получится, что перемещение Феофилакта на Русь произошло между 986 и 997 годами{231}. В таком случае, вероятно, именно об этом Феофилакте рассказывает армянский историк конца X — начала XI века Степанос Таронский, более известный под прозвищем Асохик («певец»), чья «Всеобщая история» является ценнейшим источником по истории Византии в период правления Василия II Болгаробойцы.

Неназванный Асохиком по имени севастийский митрополит (Феофилакт?) был, очевидно, твердым сторонником императора Василия. Он известен своими жестокими репрессиями, предпринятыми в 986 году против армян-монофизитов, населявших Севастию. В результате гонений многие армянские священники были отправлены в оковах в Константинополь, некоторые умерли в заточении; в Севастии была ограничена свобода вероисповедания для армян (в частности, запрещен колокольный звон). Вероятно, сразу же после мятежа Варды Склира, поддержанного армянами Малой Азии, Феофилакту пришлось бежать в Константинополь. Его судьба привлекла внимание армянского историка потому, что, как казалось, митрополит принял заслуженное наказание от Бога за совершенные им насилия. Асохик рассказывает, что оставшийся без кафедры митрополит был послан императором Василием с ответственным и весьма деликатным поручением, касавшимся бракосочетания сестры императоров, — правда, не на Русь, а в Болгарию, — и там принял жестокую смерть{232}. Мы еще остановимся более подробно на этом известии армянского историка, в котором, как можно догадаться, многое спутано и основано лишь на слухах, доходивших до восточных окраин Ромейской империи. Как я полагаю, Асохик в данном случае смешивает Болгарию и Русь.

Итак, митрополит из Севастии мог появиться на Руси летом 987 года[63]. Высокий сан, преданность императору — все это позволяет считать его возможным руководителем Киевской миссии. По-видимому, бывший севастийский митрополит задержался в Киеве. В его непосредственную задачу входили подготовка князя Владимира к принятию христианской веры, оглашение и последующее крещение, которое, таким образом, можно датировать второй половиной 987-го или самым началом 988 года.

Можно предположить, что священники-греки, прибывшие из Константинополя, руководствовались предписаниями Византийской церкви, прежде всего Константинопольского Евхологиона — книги, содержавшей последования совершения таинств, в том числе и таинства крещения. Исследователи, придерживающиеся такой именно точки зрения, пытаются рассчитать и точную дату крещения князя Владимира: в соответствии с византийской богослужебной практикой наиболее подходящим днем для крещения князя мог бы быть день Богоявления (Крещения Господня) 6 января 988 года{233}.[64] Крещению предшествовало оглашение князя — особый обряд христианского посвящения, в результате которого прежний язычник становился новообращенным (так называемым «некрещеным христианином») и получал доступ в христианское сообщество. Между оглашением и крещением должно было пройти определенное время (обычный срок оглашения для принимающих крещение в день Богоявления — начало Рождественского поста, 15 ноября){234}.

Но применимы ли были к Владимиру жесткие требования Константинопольского Евхологиона? Мне кажется, что едва ли. И византийцы, и сам Владимир были заинтересованы в скорейшем принятии христианства — но не столько из высоких религиозных, сколько из чисто прагматических соображений: греков больше беспокоили сроки отправки в Константинополь русской дружины, Владимира же — прибытие Анны и утверждение своего имени в христианском мире.

Известно, что язычники-славяне, тем более князья, не были готовы сразу принять христианские обряды, многие из которых не соответствовали их представлениям о достоинстве княжеской власти{235}. В свою очередь, проповедники-миссионеры, по-видимому, смотрели сквозь пальцы на нарушения принятых Церковью норм, особенно в тех случаях, когда результаты крещения непосредственно влияли на международное положение их собственной державы — как это было в случае с Владимиром. Мы знаем, например, что крещение киевлян, состоявшееся уже после возвращения Владимира из корсунского похода, проходило при явном нарушении норм византийского Евхологиона; трудно поэтому настаивать на том, что эти требования соблюдались в отношении самого Владимира. Князь мог креститься в январе 988 года, но — если по каким-либо причинам это представлялось более удобным — крещение могло произойти и в другое время — летом или осенью 987 года{236}.

Тогда же, очевидно, князю был преподан и Символ веры — краткое и вместе с тем наиболее точное изложение христианских догматов, которое новообращенный должен был произнести во время самого обряда крещения[65].{237}

Мы уже говорили о том, что христианство утверждалось на Руси в своей славянской версии. Существовал славянский язык священных и богослужебных книг, переведенных святыми Кириллом и Мефодием и их учениками, существовала славянская проповедь. Очевидно, что и Владимир знакомился с христианством и принимал крещение на славянском языке. Это было в обычае Византийской церкви. Сам греческий проповедник (Феофилакт Севастийский), конечно, не обязательно должен был владеть славянской речью, но в его окружении священники-славяне (скорее всего, болгары) не могли не присутствовать. Наверное, в таинстве участвовали и священники киевских храмов (а Владимир, вероятно, принимал крещение в каком-то из них).

Еще до крещения, во время предварительного оглашения, Владимир получил новое христианское имя — Василий[66]. С этого времени и в течение нескольких веков — до XIII, а то и до XIV века, русские князья будут носить два имени: одно славянское, княжеское — для повседневного пользования, другое христианское — для молитвы, церкви, предстояния перед Господом.

Имя Василий, очевидно, указывает на крестного отца князя Владимира, которым (разумеется, заочно) стал император Василий II. От святой купели князя принимал, вероятно, особый посланник василевса, облеченный необходимыми полномочиями. Так киевский князь вступил в символическую «императорскую семью» — сообщество христианских государей Европы; его место в иерархии государей должно было определить бракосочетание с порфирородной сестрой главы «семьи» императора ромеев.

В переводе с греческого языка имя «Василий» значит «царственный». Принимая его, князь Владимир принимал как бы новый титул — «царствующего» над своими подданными, подобно своему порфирородному тезке. Византийцы, конечно, были далеки от такого понимания имяречения новообращенного, но в мировосприятии славян имя играло несравненно большую роль; напомню, что и княжеское имя Владимир было не только именем, но и своего рода титулом.

«И совлекся каган наш, вместе с одеждами ветхого человека, отложил тленное, отряс прах неверия — и вошел в святую купель. И возродился от Духа и воды: во Христа крестившись, во Христа облекся; и вышел из купели убеленный, став сыном нетления, сыном воскресения. Имя принял древнее, славное в роды и роды — Василий, с которым и вписан в книгу жизни, в вышнем граде, нетленном Иерусалиме»{238}.

Так писал о крещении князя Владимира митрополит Иларион, автор знаменитого «Слова о законе и благодати» — торжественного гимна равноапостольному Крестителю Руси.

«Блажен, кому отпущены беззакония, и чьи грехи покрыты! Блажен человек, которому Господь не вменит греха, и в чьем духе нет лукавства! Когда я молчал, обветшали кости мои от вседневного стенания моего, ибо день и ночь тяготела надо мною рука Твоя; свежесть моя исчезла, как в летнюю засуху. Но я открыл Тебе грех мой и не скрыл беззакония моего; я сказал: “исповедаю Господу преступления мои”, и Ты снял с меня вину греха моего». «Много скорбей нечестивому, а уповающего на Господа окружает милость» (Пс. 31: 1–5, 10).

А это строки тридцать первого псалма, которые произнес по завершении обряда сам Владимир или — от его имени — кто-то из священнослужителей-славян. Ибо крещение есть подлинное духовное рождение нового человека для жизни во Христе. Греховное прежнее перечеркивается — и из купели «пакибытия» (по-славянски, возрождения, новой жизни) выходит новый человек, призванный Господом и принятый Им под свою руку. Этот высокий смысл водного крещения — «бани пакибытия» — был по-своему доступен пониманию язычника, ибо получавший крещение получал новое имя и нового Бога, покровительствовавшего ему и защищавшего его. Но это осознание своего нового бытия могло прийти не сразу, а спустя некоторое время. Думаю, что так произошло и с князем Владимиром, ибо — как мы увидим — и после принятия святого крещения в течение какого-то времени, как бы по инерции, он будет продолжать действовать скорее как язычник, нежели как христианин. В жизни князя, по-видимому, произойдет еще один поворот в отношении к христианству; подлинное же внутреннее перерождение его в христианина случится позднее, и не на Руси, а в Корсуни.

Так, в общих чертах, можно представить себе события 987-го — начала 988 года в Киеве, таким видится непосредственное крещение князя Владимира[67].

Я повторю еще раз, что это лишь предположение, лишь одна из нескольких существующих версий, как мне кажется, лучше других обоснованная источниками — и древнейшими русскими (кроме «Повести временных лет»), и иностранными. Но для того, чтобы принять эту версию, нам необходимо объяснить смысл и происхождение «Корсунского сказания», содержащегося в летописи и в основных вариантах Жития Владимира и совершенно по-другому объясняющего крещение киевского князя. Что же произошло в Корсуни на самом деле? Почему летописец выбрал именно «корсунскую» версию, хотя знал о существовании других? Как вообще она возникла? На все эти вопросы мы постараемся дать ответ в следующей главе. Пока же, по возможности кратко, завершим рассказ о событиях в Византии, где продолжалась жестокая междоусобная война.


Итак, князь Владимир выполнил свою часть обязательств перед императором Василием. Вероятно, летом 988 года русские войска прибыли в Константинополь.

Некоторые арабские историки, писавшие о мятеже Барды Склира и Варды Фоки, но пользовавшиеся информацией из вторых рук (Ибн ал-Асир, ал-Макин), утверждали, будто бы и сам русский «царь» явился в Константинополь во главе своих войск{239}. Это, конечно, ошибка: молчание русских, греческих и первостепенных восточных авторов бесспорно свидетельствует против такого предположения.

Однако незримое присутствие князя Владимира в Царьграде несомненно. Его имя произносилось и греками, поддерживавшими законных императоров, и инсургентами; его интересы, действия и даже одни только намерения непременно учитывались в разворачивающихся событиях. Киев и Константинополь того времени тесно сопряжены друг с другом: все, что происходило в одной столице, вскоре отзывалось в другой.

Русские прибыли в Константинополь морем. Условия навигации на Черном море во все времена были примерно одни и те же: плавание на гребных судах допускалось лишь в ограниченный промежуток времени — с апреля по начало октября. В апреле же вскрывались реки на Русской равнине, и можно было спуститься вниз по Днепру. Плавание из Киева в Константинополь занимало примерно тридцать дней, для многочисленного, вооруженного войска — несколько больше. Следовательно, русская дружина могла появиться в Константинополе не ранее начала лета — вероятнее всего, в июне-июле.

Обычно ее численность определяют в шесть тысяч человек. Эту цифру называет армянский историк Асохик, но говоря вовсе не о событиях 988–989 годов, а о гораздо более позднем времени, когда наемники-русы, оставшиеся на службе у императора Василия, принимали участие в походе в Грузию против царя Георгия I (1000 год); тогда-то их корпус и насчитывал шесть тысяч человек{240}. Но мы не знаем, увеличилась или уменьшилась численность русских за прошедшее время. Однако несомненно, что войско, прибывшее из Киева, было значительным — иначе не имело смысла его посылать. «Все они были большой силы и отваги», — говорит о воинах из Руси арабский историк Абу-Шоджа{241}.

Появление многочисленного войска сразу изменило к лучшему положение императора Василия, хотя вряд ли прибавило ему авторитета в византийском обществе. В Константинополе еще со времен патриарха Фотия русов не любили и боялись. Одним своим именем, заставлявшим вспоминать зловещие слова пророка Иезекииля о «князе Роша и Мешеха» и о «последних временах» царства, они вызывали суеверный ужас. Теперь эти русы находились в самом Царствующем граде (или возле него), и вряд ли их поведение отличалось от обычного, грубого и беззастенчивого, поведения наемников.

Император Василий, однако, не спешил и не сразу бросил прибывшее к нему войско в бой. Русы получили возможность привыкнуть к новым для себя условиям местности, к особенностям боя в составе византийской фаланги. Император объединил их с другими бывшими в его распоряжении войсками из западных провинций Империи, образовав мощный ударный корпус.

Первым сражением, в котором приняли участие посланцы Владимира, стала битва у Хрисопольского холма, на противоположном от Константинополя берегу Боспорского пролива. Обычно ее относят к лету 988 года, но, строго говоря, сражение могло произойти и позже — осенью или даже зимой того же года, во всяком случае, ранее января — начала февраля 989 года{242}.

Ночью войска императора скрытно переправились через пролив. По словам Асохика, они обошли крепость сзади и залегли за окружавшими город холмами. С рассветом со стороны Константинополя показались военные корабли императора. «Крепостные войска при виде этого вышли против них на бой. Тогда сидевшие в засаде за крепостью пошли на них и часть войск Дельфинаса предали мечу, а другую загнали в море». Командующие Хрисопольской крепостью патрикий Калокир Дельфин, а также брат Варды Фоки Никифор попали в плен; Никифора император повелел заковать в цепи и переправить в Константинополь, а Дельфина — повесить (по-другому, посадить на кол) там же, на Хрисопольском холме, на том самом месте, где был разбит шатер мятежников. В руки императора Василия попали и корабли Варды Фоки, базировавшиеся у Хрисополя.

Так в ходе войны произошел перелом. Фоку начали постепенно покидать его сторонники и союзники, в том числе один из грузинских отрядов, посланный к нему незадолго до этого его личным другом курополатом Давидом, правителем Таикским.

Фока все же постарался перехватить инициативу в войне. Узнав о происшедшем, он двинулся к Авидосу, где, напомню, находились верные ему войска во главе с Львом Мелис сином. По-прежнему наиболее боеспособной частью войска Фоки оставались иверийцы. В свою очередь, и Василий во главе своих войск (основу которых составляли русы) выступил навстречу врагу. В боевых порядках занял место и его брат Константин.

Решающее сражение произошло 13 апреля 989 года у Авидоса. Вновь Василий разделил свои войска на две части. Одна из них напала на корабли узурпатора и предала их огню. Сам же император приступил с суши к лагерю противника. Рассказывали, что Фока с презрением отзывался о боевых качествах русов, считая их не способными противостоять его воинам. Но он ошибался. Как и во времена Святослава, русы были сильны своим натиском, способностью опрокинуть противника в прямом, открытом бою. «Едва они высадились на берег, — писал о сражении русов с Вардой Фокой Абу-Шоджа Рудраверский, — и оказались на одной земле с врагом, как разгорелся между ними бой, и победителями вышли русы». Фока предпринял отчаянную попытку спасти положение. Он сам бросился в битву, стремясь любой ценой прорваться к императору Василию и поразить того мечом. Зловещие предзнаменования предшествовали этому: под полководцем оступился сначала один конь, потом другой. Лицо Фоки потемнело, сознание помутилось. Когда он уже был в виду императора, сжимая изо всех сил рукоять высоко занесенного меча, внезапно с ним случился удар, он вывалился из седла и рухнул на землю. Официальный историограф Империи Михаил Пселл полагал, что причиной случившегося стала икона Божьей Матери, которую император Василий в тот момент держал в руках. Но, вероятно, все объяснялось проще и прозаичнее: накануне сражения великий муж был отравлен своим слугой, которого удалось подкупить императору Василию. (Подробности приводит в своей хронике византийский историк конца XI века Иоанн Скилица{243}.)

Гибель полководца разом положила конец сражению. Его войска частью бежали, частью сдались в плен. Поверженное тело Варды было расчленено победителями. Отрубленную и надетую на копье голову по приказу императора доставили в столицу и торжественно пронесли по улицам, а затем отправили к оставшимся мятежникам в Малую Азию.

Так завершился мятеж Варды Фоки, но не завершилась еще гражданская война в Византии. Узнав о гибели мужа, жена Варды Фоки выпустила из заточения Варду Склира. Престарелый, но по-прежнему грозный полководец собрал вокруг себя остатки разгромленного войска и вновь переобул ноги в пурпурные башмаки, провозгласив себя императором ромеев. К Склиру присоединился и сын Варды Фоки Никифор, прозванный Кривошеим. Новый мятеж Варды Склира продолжался по крайней мере до осени 989 года, а может быть, и дольше[68].

Однако читатель, знакомый уже с общей канвой событий и знающий о корсунском походе князя Владимира и его последствиях, вправе задаться вопросом: в какой же связи с событиями византийской войны находился этот корсунский поход, то есть открытые военные действия русского князя против своего нового и, казалось бы, столь желанного и надежного союзника? Что произошло в Киеве и Киевском государстве между летом 988-го и весной 989 года?

Для того, чтобы разобраться в этом, нам придется еще раз вернуться на Русь и поговорить об обстоятельствах, предшествовавших походу князя Владимира на греческий город Корсунь в Крыму.


Глава восьмая.

КОРСУНЬ

Владимир Святой

На рис. — императоры-соправители Василий II и Константин VIII; изображение на византийской монете. 

Византийский историк Лев Диакон, один из наиболее образованных, осведомленных и талантливых писателей-историографов своего времени, посвятил десять книг написанной им «Истории» царствованию в основном двух василевсов — Никифора Фоки и Иоанна Цимисхия; смертью последнего он и закончил труд. И тот, и другой казались ему подлинным воплощением ромейского гения — мужественные, властные, способные покорить любого врага, они, на его взгляд, сильно отличались от императора Василия II, личность которого совсем не привлекла внимание историографа. Лев Диакон писал еще в первые годы самостоятельного правления Василия (как полагают, около 991 года). Громкие победы будущего Болгаробойцы на западе и востоке, наступившее при нем процветание Ромейской державы были еще далеко впереди и не угадывались ни Львом, ни другими современниками тяжелых неудач молодого василевса. Прошлое казалось величественным, настоящее — ужасным, будущее (если его вообще можно было ожидать) — беспросветным. С напряженным вниманием вглядывался историк в цепь происходивших событий и искал объяснения несчастий, обрушившихся на Империю. Человек своего времени, он находил их в Божественном Провидении, и потому его особое внимание привлекали разного рода небесные знамения, знаки вмешательства высшей силы — они предвещали всё то, что затем сбывалось в действительности. Следуя за видимыми указаниями свыше, историк иногда выходил за хронологические рамки своего повествования и рассказывал о том, что случилось позднее, уже в его дни.

Таково хронологическое отступление в десятой, заключительной книге «Истории». В начале августа 975 года, незадолго до смерти Иоанна Цимисхия, Империю поразило необычное небесное явление: на небосклоне появилась хвостатая звезда — «нечто божественное, небывалое и превышающее человеческое разумение». «Появившись на северо-востоке, комета поднималась в форме гигантского кипариса на огромную высоту, затем постепенно уменьшалась в размерах и склонялась к югу, пылая сильным огнем и распространяя ослепительные яркие лучи. Люди смотрели на нее, преисполнившись страха и ужаса». Знамение продолжалось долгих 80 дней — до середины октября. Император Иоанн спрашивал придворных мудрецов, что может означать такое непостижимое чудо. Но те, исполненные лести, «истолковали появление кометы не так, как требовало их искусство, а согласно желаниям государя: они пообещали ему победу над врагами и долгие дни жизни». Однако через несколько месяцев Иоанна не стало. «Появление кометы, — пишет Лев Диакон, — предвещало не то, что предсказали эти мужи в угоду императору, а пагубные мятежи, вторжения иноплеменников и гражданские войны, бегство [населения из] городов и областей, голод и мор, страшные землетрясения и почти полное уничтожение Ромейской державы — все то, что мы узнали по дальнейшему ходу событий»{244}. Описанию этих страшных последствий хвостатой звезды и посвящена большая часть X книги его «Истории».

Как истинный ромей, Лев мало интересовался судьбами соседних народов; только в связи с историей Византии они иногда привлекали его внимание. Так, с нескрываемой неприязнью Лев отзывался о «мисянах» — болгарах, и «тавроскифах» — русах. Удивительно, например, но он даже не обмолвился об участии русов в подавлении мятежа Варды Фоки, не упомянул и о принятии русскими христианства. Однако именно Лев, единственный из иностранных писателей, отметил в своем повествовании взятие русскими Херсонеса.

Рассказав в своем хронологическом отступлении о смерти Иоанна Цимисхия, о первом мятеже Варды Склира, о несчастном сражении императора Василия в Болгарском ущелье (в котором Лев участвовал лично) и наконец о мятеже Варды Фоки, историк продолжил свое описание тяжких бедствий, предсказанных зловещей кометой:

«И на другие тягчайшие беды указывал восход появившейся тогда звезды, а также напугавшие всех огненные столбы, которые показались затем поздней ночью в северной части неба; ведь они знаменовали взятие тавроскифами Херсона и завоевание мисянами Веррии[69]»{245}.

Свидетельство византийского историка особенно ценно тем, что дает возможность более или менее определенно датировать взятие Корсуни князем Владимиром Святославичем. Еще ученые прошлого века — сначала византинист Василий Григорьевич Васильевский, а затем востоковед барон Виктор Романович Розен — обратили внимание на то, что «огненные столбы», напугавшие Льва Диакона и, очевидно, предвещавшие падение Херсонеса{246}, похоже описаны арабскими историками, и прежде всего Яхъей Антиохийским, который по своему обыкновению точно датирует необычное небесное явление:

«Случилось в Каире (где жил тогда Яхъя. — А. К.) в ночь на субботу 27-го Зу-л-Хидджы 378 (7 апреля 989 года) гром и молния и буря сильная, и не переставали они до полуночи. Потом покрылся мраком от них город, и была тьма, подобия которой не видывали, до самого утра. И вышло с неба подобие огненного столба, и покраснели от него небо и земля весьма сильно. И сыпалось из воздуха премного пыли, похожей на уголь, которая захватывала дыхание, и продолжалось это до четвертого часа дня. И взошло солнце с измененным цветом и продолжало восходить с измененным цветом до вторника 2 Мухаррема 379 (12 апреля 989 года)»{247}.

Если арабский и греческий историки описывали одно и то же поразившее их явление — что более чем вероятно, — то падение Корсуни следует отнести ко времени вскоре после 7–12 апреля 989 года{248}.

В «Истории» Льва Диакона есть еще одно бесспорно датирующее уточнение. Сразу же после описания «огненных столбов» автор продолжает: «И сверх того, звезда появлялась на западе при заходе солнца, восходя по вечерам, она не имела какого-либо постоянного места на небе. Распространяя яркие, видные на далеком расстоянии лучи, она часто передвигалась, показываясь то севернее, то южнее, а иногда за время одного и того же восхождения меняла свое положение на небе, производя внезапные, быстрые движения. Люди, смотревшие на комету, удивлялись, страшились и полагали, что ее странные перемещения не приведут к добру»{249}. И действительно, комета предвещала великое бедствие. Вечером 26 октября 989 года, в день празднования святому Димитрию Солунскому, в Константинополе случилось землетрясение, во время которого был разрушен храм Святой Софии — главная святыня Империи.

Комета, которую наблюдал Лев Диакон и которая предвосхитила разрушительное землетрясение, была не чем иным, как знаменитой кометой Галлея, действительно проходившей вблизи Земли летом 989 года. В июле-августе ее наблюдали астрономы Европы, Ближнего, Среднего и Дальнего Востока; Яхъя сообщает, что комета появилась на небе 27 июля и оставалась в поле зрения в течение двадцати дней{250}. Из описания Льва Диакона выходит, что комета предсказывала уже следующее событие в длинной цепи бедствий и несчастий, поразивших Ромейскую державу; следовательно, очевиден вывод: взятие русскими Херсонеса произошло не только после 7 апреля 989 года, но и до 27 июля того же года{251}.

Но если так, то военный поход Руси, направленный против Византии, по времени совпал с теми событиями внутриполитической византийской истории, о которых мы говорили в предыдущей главе и в которых русы выступали как раз союзниками и, более того, спасителями императоров Василия и Константина: напомню, что битва при Авидосе, решившая исход гражданской войны в пользу законных императоров, произошла 13 апреля того же 989 года. Кажется, перед нами неразрешимое противоречие, своеобразный логический тупик.

Наиболее естественный выход из возникшего логического противоречия предложил еще в 1883 году В.Р. Розен, открывший сочинение Яхъи Антиохийского для науки. Как полагал исследователь, летом 988 года, отправив значительный воинский контингент в Византию, князь Владимир выполнил свою часть обязательств перед императором Василием. Однако тот не спешил исполнять свое обещание: ни летом, ни осенью 988 года Анна так и не появилась в Киеве. Разгневанный обманом (или промедлением?), Владимир двинул свои войска на Корсунь для того, чтобы принудить императоров сдержать слово. И он добился своего — византийская принцесса прибыла в Херсонес{252}.

Эта гипотеза утвердилась в науке и — по крайней мере, до недавнего времени — господствовала в ней{253}. Действительно, судя по показаниям русских источников, бракосочетание Владимира и Анны произошло в Корсуни — а значит, после апреля 989 года, то есть приблизительно спустя год после того, как русские войска прибыли в Константинополь. (Помимо рассказа «Повести временных лет», на это указывают и топографические данные: еще в XI веке в Корсуни была известна «царицына палата» — свидетельство пребывания Анны в городе.) Арабский историк Яхъя Антиохийский, похоже, также располагал сведениями о том, что сестра византийских императоров появилась на Руси заметно позже того, как между двумя правителями был подписан договор о свойстве{254}.

В нашем распоряжении имеется еще один источник, позволяющий, кажется, прояснить причины того поворота, который произошел в русско-византийских отношениях накануне корсунского похода князя Владимира. Я имею в виду упомянутый в предыдущей главе рассказ армянского историка Асохика, посвященный судьбе безымянного митрополита Севастийского, предположительно отождествляемого исследователями с севастийским митрополитом Феофилактом. В связи с миссией митрополита Асохик сообщает чрезвычайно любопытные подробности относительно намечавшегося бракосочетания не названной им по имени сестры византийского императора Василия.

Вскоре после удаления из Севастии («в том же году», уточняет Асохик) севастийский митрополит был отправлен Василием «в страну булхаров». Далее и приведен рассказ, который не может не привлечь внимание исследователя русско-византийских отношений того времени:

«Булхария просила царя Василия отдать сестру свою замуж за ее царя. Император в сопровождении митрополита отправил (к булхарам. — А. К.) какую-то женщину из своих подданных, похожую на сестру свою. По прибытии той женщины в землю булхаров узнали, кто она, и потому осудили митрополита как прелюбодея и обманщика; цари булхарские сожгли его, обложив хворостом и соломой; это было сделано двумя братьями, называвшимися комсадцагами…»{255}

Исследователи давно обратили внимание на путаницу Асохика в изложении болгарских событий. Так, например, он правильно называет болгарских правителей «комсадцагами» (армянский вариант греческого «комитопулы»), но в дальнейшем, очевидно, смешивает их с Борисом и Романом, бежавшими из византийского плена накануне большой болгаро-византийской войны. Несколько раз нарушает Асохик и хронологию болгарских событий. Это неудивительно. Армянский историк проявлял чрезвычайную осведомленность относительно событий в самой Византии, особенно на востоке Империи. Западные же окраины Империи и тем более то, что происходило за их пределами, привлекали его внимание в меньшей степени.

Наибольший интерес для нас представляет сообщение Асохика об участии севастийского митрополита в некой афере, задуманной императором Василием. У последнего, по-видимому, была всего одна сестра — Анна. Мы ничего не знаем о переговорах императора с правителями Болгарии Самуилом и Аароном относительно бракосочетания Анны. Более того, ход византийско-болгарских отношений того времени исключает возможность таких переговоров в 986–987 годах. Зато мы хорошо знаем, что именно в 986–987 годах такие переговоры велись императором Василием с правителем Руси князем Владимиром Святославичем. Я не настаиваю на том, чтобы буквально принимать сообщение Асохика, механически меняя название «Булхария» на Русь. Но и пройти мимо его очевидного совпадения с русскими событиями было бы неправильно.

Важнее, как мне кажется, понять природу известия армянского историка. Несомненно, Асохик опирался на слухи, доходившие до восточных окраин Византийской империи, населенных армянами. В этих слухах правда перемешана с вымыслом — либо с сознательной ложью, либо с естественным искажением передаваемой устно информации. Мы легко можем догадаться, какими невероятными слухами обрастало известие о скандальном согласии императора Василия на брак своей сестры с правителем «северных варваров» (к которым византийцы в равной степени относили и «мисян», и «тавроскифов»). Особенно фантастический характер эти слухи приобретали в тех областях Империи, которые поддерживали Варду Склира и Варду Фоку, в том числе и в армянских провинциях.

По-видимому, Асохик путает Болгарию и Русь. Я думаю, что в его рассказе нашел отражение факт переговоров императора Василия именно с Владимиром Киевским. Но помимо этого, в его информации имеется по крайней мере еще одно очевидное зерно истины — как представляется, эти переговоры осложнились неким конфузом, нарушением договоренности со стороны византийского императора. В чем именно оно выразилось, можно только догадываться.

Можно ли допустить, что Василий действительно послал на Русь «какую-то женщину», похожую на его сестру? Поверить трудно — ведь столь примитивный обман неизбежно был бы раскрыт. Но для выигрыша времени он, пожалуй, годился. Можно усомниться и в известии Асохика о гибели севастийского митрополита. Но с другой стороны, именно факт гибели послужил Асохику основанием для включения всего рассказа в свою «Историю»: автору важно было показать неотвратимость Божьего наказания за совершенное зло; напомню, что митрополит был повинен в смерти священников-армян. Можно усомниться, наконец, в тождественности безымянного севастийского митрополита с севастийским митрополитом Феофилактом, посланным на Русь императором Василием, согласно известию Никифора Калиста; да и любая вообще деталь рассказа Асохика может оказаться вымыслом. И все же слухи не появляются «из ничего»; как говорится, «дыма без огня не бывает» — смею предположить, что рассказ армянского историка подтверждает: тем или иным способом, но император Василий постарался уйти от выполнения своего обещания.

Что ж, греки «сольстили» — не в первый и не в последний раз в русской истории.

Пожалуй, мы не удивимся этому. И дело даже не в том, что первые победы в ходе гражданской войны дали императору Василию возможность обойтись без помощи своего северного союзника. Вероятно, сыграла свою роль позиция, занятая самой Анной, порфирородной сестрой императоров Василия и Константина.

Анна была едва ли намного младше князя Владимира. Она родилась 13 марта 963 года, за два дня до смерти своего отца императора Романа II{256}. К началу русско-византийских переговоров (986 год) ей исполнилось 23 года. Рожденная в Порфире, Анна ясно осознавала свое высокое предназначение. Судьба вряд ли готовила ей счастливое замужество: выдача ее за иностранца (даже облеченного императорским достоинством, подобно Отгону II) была оскорбительной по соображениям престижа; в самой же Византии ее возможный супруг становился претендентом на византийский престол и — при живых братьях Василии и Константине — угрозой целостности и спокойствию Империи. Но честь и достоинство для порфирородной принцессы, несомненно, имели большую притягательную силу, нежели брачные узы. Любовные же утехи — как показывала практика византийского двора — можно было найти и вне брака. Со временем Анна могла рассчитывать и на византийский престол: как известно, Македонская династия пресеклась на императорах Василии и Константине — первый не имел детей, а у второго рождались лишь дочери — Евдокия, Зоя и Феодора; двум последним суждено было стать августами (правительницами) ромеев.

Предложение Владимира и, главное, согласие Василия на брак не могли быть восприняты Анной иначе как несчастье, крушение всех жизненных планов. Намечавшееся замужество несмываемым пятном позора ложилось на порфирогениту. Император Василий пытался убедить сестру в обратном, представить ее, напротив, спасительницей родной державы. («Обратит Бог тобою Русскую землю в покаяние, а Греческую землю избавишь от лютой рати. Видишь, сколько зла сотворила Русь грекам? И ныне, если не пойдешь, то же сотворят нам», — так, согласно летописи, говорил он сестре.) Но ведь Анна, вероятно, тоже читала трактат Константина Багрянородного (или по крайней мере слышала о предостережениях своего деда) и знала: ничто не служило оправданием брака порфирородной принцессы с «варваром». Север, куда ей предстояло отправиться по воле брата, не просто страшил ее, но приводил в ужас. Нам трудно понять это, но ведь даже Крым представлялся грекам «гипербореей», крайним пределом обитаемого мира. Дальше, по представлениям античных, а потом и раннехристианских ученых, находилось обиталище едва ли не полулюдей, мифических чудовищ, вместилище того апокалипсического ужаса, который в последние дни мира (а об их приближении в Византии говорили все чаще) должен был выплеснуться наружу и заполнить собою вселенную. Северный правитель Владимир, князь Руси, воспринимался едва ли не как апокалипсический «князь Роша». Удесятеренная молвой слава о его буйствах, безграничном распутстве, жестокости не могла не достигать Империи, и можно только догадываться, какие невероятные слухи переполняли женскую половину дворца, особенно после прибытия в Царствующий град киевских послов. Вряд ли Анна готова была безропотно примириться со своей участью.

Русские летописцы рассказывают о том, как отчаянно противилась Анна желанию братьев принести ее в жертву своим политическим расчетам. «Она же не хотела идти, — читаем в «Повести временных лет». — “Словно в полон, — говорила, — иду; лучше бы мне здесь умереть!”… И едва принудили ее»{257}.

Арабские историки подтверждают слова летописца. «Женщина воспротивилась отдать себя тому, кто разнствует с нею в вере, — свидетельствует Абу-Шоджа Рудраверский. — Начались об этом переговоры, которые закончились вступлением царя русов в христианство. Тогда брак был заключен, и женщина была подарена ему (Владимиру. — А. К.)». Почти в тех же выражениях вторит багдадскому историку Ибн ал-Асир{258}. И император Василий, очевидно, не сразу смог сломить сопротивление своей сестры.

Но мог ли он, нарушая договоренность с русским князем, рассчитывать в то же время на верность своей русской дружины? Можно ли допустить сам факт одновременного участия русских войск в военных действиях за и против императора Василия? Мы уже говорили о том, что этот вопрос многим кажется неразрешимым.

Однако противоречие между одновременным участием русов в борьбе за и против императора Василия — как ни парадоксально это звучит — во многом надумано. Говоря о событиях давно минувших дней, мы зачастую переносим на них современные представления о политике и практике международных отношений. Посылка русской дружины в Византию представляется нам чем-то вроде нынешнего оказания военной помощи соседней стране по просьбе ее правительства с использованием «ограниченного воинского контингента». В раннее Средневековье, по-видимому, дело обстояло иначе. Русы, появившиеся в Константинополе, приобретали нового сюзерена — императора Василия — взамен старого — князя Владимира. Их связи с Киевом, зависимость от киевского правительства обрывались сразу же по прибытии в Империю. (То же самое мы отмечали и в отношении русов, поступивших на службу к дербендскому эмиру в том же 987 году.) Название «русская дружина» несет на себе даже не этнический и тем более не государственный признак, но лишь обозначает территорию, откуда прибыли наемники. Среди них, вероятно, были люди разных языков и наречий — славяне, скандинавы, кельты, финны. То обстоятельство, что когда-то они служили князю Владимиру, а теперь тот поссорился с императором Василием, конечно, не могло их заставить отказаться от новой и, несомненно, хорошо оплачиваемой службы. Эти наемники-профессионалы оставались на службе у византийских императоров на протяжении десятилетий — вне зависимости от характера русско-византийских отношений. Воинов «с секирой на правом плече» (так византийцы именовали варяжскую дружину) мы встретим и в составе войска Василия II, сражавшегося в Европе и в Азии, и в составе императорской гвардии в Константинополе во время многочисленных политических эксцессов, происходивших в византийской столице в первой половине XI столетия. Роль Владимира заключалась в том, что он позволил части своих воинов уйти от него (и это совсем не мало!). Но в дальнейшем его права как сюзерена, его влияние на своих бывших соратников заканчивались.

Считается, что русские источники не содержат сведений о посылке воинского контингента в помощь императорам Василию и Константину. Но это не вполне верно. Напомню уже известный читателю летописный рассказ о том, как князь Владимир вскоре после захвата Киева (согласно летописи, 980-й, реально — 978 год) избавился от наемников-варягов, требовавших непомерный выкуп, и «показал им путь» к Царьграду. Мы уже говорили о сложном происхождении этого рассказа: чисто фольклорные мотивы смешаны здесь с какими-то воспоминаниями о реальных контактах между Киевом и Константинополем. Между тем ни в греческих, ни в восточных источниках нет никаких сведений о прибытии русской дружины в Византию при императоре Василии II ранее 987–988 годов. Следовательно, вполне вероятно, что в летописной статье под 980 годом в сильно завуалированной форме как раз и отразился факт выполнения Владимиром основного условия договора 987 года{259}. Но как далеки были посланные Владимиром наемники от самого князя, в сколь малой степени считали себя обязанными ему! Император Василий мог опасаться их ухода лишь в одном случае — если бы кто-нибудь предложил им еще больше золота или серебра. Правда, в случае прямого столкновения с войском Владимира наемники-русы могли, наверное, перейти на сторону своих недавних товарищей. Но этого можно было избежать.

Летом 988 года, «на другое лето по крещении», как сообщает «Память и похвала» Иакова мниха{260}, князь Владимир «ходил к порогам» — надо полагать, навстречу невесте, которая, согласно договоренности с императором Василием, должна была прибыть на Русь[70]. Однако Анны князь так и не дождался. Если верить сообщению Асохика о том, что к «царю булхаров» (Владимиру?) взамен порфирородной принцессы была отправлена другая женщина, то здесь, на Днепре, и состоялась его встреча с «Лжеанной». Сразу ли князь распознал подлог, или позже, в Киеве, — гадать не имеет смысла. Можно безошибочно предположить лишь одно: Владимир был разгневан. Как мы уже знаем, смыть подобное оскорбление князь мог лишь кровью.

Возможно, к этому времени относится и расправа над бывшим севастийским митрополитом (Феофилактом?), о которой сообщает Асохик. Если верно и это предположение, то перед нами несомненное свидетельство резкого поворота Владимира в отношении только что принятой веры. Это обстоятельство, пожалуй, может объяснить многое — и молчание византийских историков о крещении русского князя, и свидетельства русских источников о явно нехристианском поведении Владимира во время корсунского похода.


Владимир стал готовить свое войско к войне, вероятно, сразу же после возвращения в Киев. Объектом нападения был выбран не далекий Царьград, а более близкий и лучше знакомый русским Херсонес — древняя греческая колония, столица византийского Крыма. В своем гневе князь умел быть расчетливым — несомненно, экспедиция в Крым преследовала и чисто политические цели: Русь рассчитывала сильно укрепиться на своих причерноморских рубежах, совсем недавно возвращенных под власть Киева.

Русские источники по-разному объясняли причины корсунского похода. «Надумал же пойти и на греческий град Корсунь, — читаем мы, например, у Иакова мниха, — и так стал Богу молиться князь Владимир: “Господи Боже, Владыко всех, сего у тебя прошу: дай мне град взять, чтобы привел я людей христианских и попов в свою землю, да научат они людей закону христианскому”»{261}. Но это, конечно, осознание последствий корсунского похода (который и в самом деле сыграл исключительную роль в христианизации Руси), а вовсе не его причин.

Уникальное объяснение причины похода содержит так называемое Житие князя Владимира особого состава, известное лишь в поздних рукописях (XVII века), но, очевидно, восходящее к более раннему источнику (некоторые существенные особенности этого Жития читаются в особой редакции Проложного жития, встречающегося в рукописях XV–XVI веков){262}. В этом памятнике поход на Корсунь связан с «женолюбием» Владимира: он посылает своего воеводу «князя Олега» (из других источников неизвестного) к «князю» «Корсунского града» «прашати за себя дщерь его». Тот, однако, отвечает презрительным отказом: «вельми посмеялся ему, что поганый сей творит». Оскорбленный Владимир собирает своих воевод и «варяг, и словен, и кривичей, и болгар с черными людьми»[71] и идет походом на Корсунь.

Владимир Святой

План Херсонеса с обозначением основных храмов города (по С.А. Беляеву).

Несомненно, перед нами — один из вариантов фольклорного рассказа о сватовстве князя Владимира, в свою очередь основанного на реальных событиях — сватовстве Владимира к Рогнеде и его же сватовстве к царевне Анне. Но — кто знает — может быть, поздний источник содержит какие-то намеки на посредническую роль Херсонеса в переговорах между Владимиром и императором Василием (как это было за двадцать лет до этого, во время переговоров между императором Никифором Фокой и князем Святославом)? Может быть, «князь» (правитель) Херсонеса, а также его дочь каким-то образом были замешаны в аферу с подменой невесты? Разумеется, эти вопросы не имеют ответов. Но соблазнительно было бы объяснить именно этими обстоятельствами выбор Корсуни в качестве жертвы Владимира и исключительную (даже по меркам Владимира) настойчивость русских при овладении городом.

Однако вернемся от ненадежных предположений к известным нам обстоятельствам самого похода.

Итак, русские спустились вниз по Днепру и, вероятно, в самом конце лета или в начале осени того же 988 года появились вблизи Херсонеса. Войско Владимира насчитывало несколько тысяч человек (не более пяти-шести тысяч на 150–200 ладьях, согласно подсчетам военного инженера и археолога Александра Львовича Бертье-Делагарда, посвятившего обстоятельное исследование корсунскому походу Владимира){263}. Херсониты, конечно, заблаговременно узнали о приближении русского флота (ибо их сторожевые корабли и обычные рыболовные лодки постоянно курсировали вблизи устья Днепра) и успели подготовиться к осаде: «затворились в граде», по выражению летописца.

Русы были сильны натиском, напором в первом бою. Умелая же осада крепостей не входила в число их достоинств. Войско Владимира не располагало ни стенобитными машинами, ни камнеметами или огнеметами, способными забрасывать в осажденный город горшки с зажигательной смесью и тяжелые камни. Не сумев выманить противника из крепости и взять город прямым лобовым ударом, русы были вынуждены приступить к осаде, надеясь на время и, как казалось, неизбежный голод. Но осада затянулась и легла тяжелым бременем не только на осажденных, но и на осаждавших. По сведениям средневековых русских источников (разных редакций Жития князя Владимира), русские простояли у города от шести до девяти месяцев{264}, то есть осень, зиму и часть весны.

Херсонес был отлично укреплен и считался почти неприступным. Город находился на полуострове, соединенном с сушей лишь узким перешейком на западе. С севера его омывали волны Черного моря, с востока глубоко в линию берега врезался залив — нынешняя Карантинная бухта Севастополя. В древности к ней тянулась глубокая и узкая балка, защищавшая крепость с юга. Западная часть города ограничивалась нынешней Стрелецкой бухтой — не очень глубоким, но обширным заливом. Каменные стены города достигали пятнадцати метров в высоту и трех (а в некоторых местах даже шести — десяти) метров в толщину. На наиболее опасных участках крепость окружала вторая, дополнительная боевая стена — так называемая протеихисма{265}.

До нас дошли два рассказа об осаде Корсуни князем Владимиром. Один из них читается в летописи и — с различными дополнениями — в основных редакциях Жития князя Владимира. Второй — в упомянутом выше Житии князя Владимира особого состава. И тот, и другой рассказы наполнены реальными подробностями, ярко рисующими происходящие события. В первую очередь это относится к летописному повествованию, автор которого, возможно, сам был херсонитом. Он обнаруживает исключительное знание местности и, как видно, пользовался местными корсунскими преданиями и воспоминаниями о пребывании Владимиpa в городе. Осада Корсуни описывается не столько глазами нападавших русов, сколько глазами самих корсунян. Связь автора летописного рассказа с Корсунью не должна вызывать удивления: известно, что после взятия города князь Владимир увел в Киев многих его жителей, в первую очередь священников. Из них, в частности, составился клир главного киевского храма времен Владимира — Пресвятой Богородицы, — известного как Десятинная церковь. Корсунянин Анастас, один из главных героев летописного сказания, стал впоследствии ближайшим сподвижником князя Владимира; Десятинная же церковь — одним из центров первоначального русского летописания. Вероятно, в 70–80-е годы XI века летописный рассказ был обработан еще раз; тогда он и получил тот вид, в котором читается ныне в «Повести временных лет». Редактор летописного текста также хорошо знал Корсунь и скорее всего также принадлежал к клиру Десятинной церкви. Он внес в текст некоторые добавления, посвященные большей частью топографии современной ему Корсуни. Эти добавления, наряду с основным текстом летописного рассказа, являются ценнейшим источником по истории корсунского похода.

Летописец точно называет место стоянки русских войск: «Встал Владимир об он пол города, в лимени, далее града стрелище едино»{266}. «Стрелище едино» — это расстояние полета стрелы. «Об он пол города, в лимени» — значит, в лимане (заливе), «по другую сторону от города». Так можно было сказать об одном из двух заливов вблизи Херсонеса — либо о нынешней Карантинной бухте, либо о Стрелецкой. И тот, и другой вариант возможен. Одни исследователи, исходя главным образом из особенностей местности (удобство Карантинной бухты как главной гавани Херсонеса, наличие пресной воды и т. д.), полагали, что ладьи Владимира вошли в Карантинную бухту, миновали город и остановились в самой глубине залива, на другой стороне от города{267}. Но к этому предполагаемому месту стоянки не вполне подходит определение «в стрелище»: оно было отделено от города высоким холмом, и стрелы, выпущенные из лука, не могли долетать непосредственно до города. Другие исследователи считали, что Владимир остановился вблизи Стрелецкой бухты. Она была менее удобна для византийских кораблей, но для легких челнов русов подходила вполне. Именно ее скорее всего корсуняне называли не «городским» заливом («лиманом»), а находящимся «об он пол града»{268}. Археологи обратили внимание на сохранившиеся следы военных действий в западной части города, примыкавшей к Стрелецкой бухте, что также может указывать на расположение вблизи нее стоянки русов. Однако следов самой стоянки Владимира не обнаружено, поэтому вопрос о ее местонахождении остается открытым.

Осада города носила изнурительный характер. Корсуняне, по свидетельству летописи, отчаянно защищались («боряхуся крепко из града»). «Владимир же обступил град. Изнемогли люди в граде, и сказал Владимир горожанам: “Если не сдадитесь, буду стоять и три года”. Они же не послушали того».

Лет за десять до корсунской войны в Византии был составлен военный трактат «О боевом сопровождении», или «О сшибках с неприятелем», в котором обобщался богатый боевой опыт императора-полководца Никифора Фоки. Последний указывал, что в каждом городе, который только может быть подвергнут осаде, каждый житель должен запастись продовольствием не менее чем на четыре месяца; следует также позаботиться о цистернах с водой «и обо всем остальном, что может защитить осажденных и оказать им помощь»{269}. Требования Никифора, по-видимому, исполнялись — тем более в Херсонесе, пограничной крепости, выдержавшей за свою многовековую историю множество осад. К тому же Владимир едва ли мог обеспечить полную блокаду города и с моря, и с суши. Согласно позднейшему Житию князя Владимира особой редакции, некий доброжелатель русского князя из херсонитов, варяг по имени Ждберн (по-другому Жберн, или Ижьберн), так передавал Владимиру из осажденного города: «Если будешь с силою стоять под городом год, или два, или три, не возмешь Корсуня. Корабельники же приходят путем земляным с питием и с кормом во град». Это известие можно было бы посчитать позднейшим домыслом[72], если бы оно не нашло неожиданного подтверждения в археологических исследованиях средневекового Херсонеса. Оказывается, некий «земляной путь», знакомый «корабельникам», но совершенно неизвестный русским, действительно существовал. К югу от одной из калиток херсонесской крепости, в заболоченной низине, прилегавшей к упомянутой выше балке, археологи обнаружили древнюю дорогу, скрытно проложенную по особой насыпи. Зимой и весной, когда уровень воды в балке поднимался, дорога полностью уходила под воду; пользоваться ею было можно, но лишь человеку, хорошо знавшему местность{270}. Известно, что Владимир по подсказке Ждберна повелел «перекопать» «земляной путь». Было ли это исполнено в действительности или рассказчик соединил предание о «земляном пути» с другим известием — о «перекопанном» Владимиром херсонесском водопроводе, сказать трудно.

Войско Владимира, конечно, не бездействовало в течение долгих месяцев осады. Опираясь на косвенные свидетельства позднейших русских источников, можно предположить, что ко времени окончания осады Владимир контролировал весь юг Крымского полуострова — от Херсонеса на западной его оконечности до Керчи на восточной{271}. Вероятно, эти земли должны были обеспечивать продовольствием многочисленное русское войско.

Позднейшие русские источники (в частности, Никоновская летопись) рассказывают об активной внешнеполитической деятельности Владимира в период его пребывания в Крыму. Помимо послов «из Грек», Владимир принимал в Корсуни (или под Корсунью?) посольство «из Рима, от папы». «Тогда же пришел печенежский князь Метигай к Владимиру и, уверовав, крестился во Отца и Сына и Святого Духа»{272}. Союз с какой-либо из печенежских «фем» на время корсунской осады был для Владимира крайне желателен. Однако мы не знаем, насколько достоверны эти известия летописца XVI века.

Вероятно, во время пребывания под Корсунью Владимир ни на минуту не прерывал связей и с Киевом и Русью в целом. Напомню, что по крайней мере две территории, имевшие постоянное русское население и налаженные связи с Киевом, находились по соседству с Крымом: Белобережье (где-то недалеко от устья Днепра) и Тьмуторокань на Тамани.

Главной же целью Владимира, несомненно, оставалась Корсунь. Но военные действия, предпринимаемые русскими, не давали пока никаких результатов.

«Владимир же изрядил воинов своих, — читаем мы в летописи, — и повелел приспу сыпать к граду. Те же сыпали, а корсуняне, подкопав стену градскую, выкрадывали насыпаемую землю и уносили к себе в город, насыпая ее посреди града. Воины же присыпали еще больше, а Владимир стоял».

Смысл действий Владимира прояснил А.Л. Бертье-Делагард: Владимир повелел делать так называемую присыпь — то есть присыпать землю к городским стенам для того, чтобы затем взобраться по ней на саму стену и таким образом ворваться в город. Этот прием известен в военной истории[73], но в практике русских встречался редко (если встречался вообще): не случайно практически все переписчики летописного текста не смогли понять, что же именно задумал Владимир, и заменили непонятное им «приспу сыпать» на обычное «приступать» «к граду». Корсуняне вовремя оценили опасность. По свидетельству летописи, они подкопали стену, а скорее всего сделали пробоину в нижней части городской стены — и через нее вносили насыпаемую землю в город.

Археологам, кажется, удалось найти остатки этой насыпи. В западной части Херсонеса, на свободном пространстве между двумя базиликами (церквами), находящимися на расстоянии примерно 50–60 метров друг от друга, обнаружен слой насыпной земли толщиной около метра; время его образования датируют очень приблизительно IX–X веками, что как будто позволяет объяснить его возникновение военными действиями князя Владимира{273}. Позднее вблизи насыпанного корсунянами холма Владимир поставит церковь — памятник своей победы.


Несомненно, Владимир испытывал тяжелые чувства во время многомесячной осады Корсуни. Время шло — а он все еще пребывал в Крыму, не имея возможности вернуться в Киев с победой. Оскорбление, нанесенное ему, оставалось несмытым. Надежды на то, что Херсонес будет взят измором, конечно, могли еще оправдаться. Но необходимо было ускорить события. Вновь, как и десять лет назад при осаде Киева, Владимир решил сделать ставку на раскол во враждебном лагере, на поиск союзника в самом осажденном городе. И вновь его попытка увенчалась успехом.

Источники расходятся в описании решающего момента корсунской осады, равно как и в вопросе о том, чье именно предательство помогло Владимиру захватить город. Согласно летописи, содействие русским оказал корсунянин Анастас — личность вполне историческая, впоследствии один из ближайших соратников князя Владимира. Вероятно, он был священником. (Поздние русские источники называют Анастаса даже корсунским епископом{274}, но это несомненное преувеличение.) По возвращении в Киев Владимир сделает Анастаса главой (настоятелем?) киевской Десятинной церкви и поручит ему церковную десятину, собираемую со всего княжеского «имения».

Когда и почему Анастас перешел на сторону Владимира, мы не знаем. Сам ли он почувствовал неизбежность падения города и поспешил переметнуться к неприятелю? Или этому предшествовала кропотливая работа лазутчиков Владимира, долгий обмен посланиями через крепостную стену? Об этом можно гадать. Отметим лишь, что корсунское предательство — не единственный эпизод такого рода в биографии Анастаса: спустя тридцать лет, в 1018 году, во время оккупации Киева польскими войсками, Анастас «лестью» войдет в доверие к князю Болеславу Храброму и, приставленный последним ко всему награбленному в Киеве добру, покинет Русь, перебравшись в Польшу.

Так или иначе, но Анастас оказал Владимиру неоценимую услугу. С городской стены, из осажденного города, он пустил стрелу в лагерь Владимира, воспользовавшись обычным способом сообщения между осажденными и осаждавшими. Летопись приводит содержание послания, отправленного со стрелой. «Кладязи суть за тобою от востока, — сообщал Анастас князю Владимиру, — из того вода идет по трубе. Раскопав, перейми [воду]»{275}. Получив столь ценные сведения, Владимир, «воззрев на небо, сказал: “Если сбудется это, крещусь!”» И все действительно сбылось. Русские немедленно начали копать наперекор трубам и сумели прекратить доступ воды в город. Как и следовало ожидать, это сыграло решающую роль в исходе осады: «люди изнемогли от жажды и сдались».

Летописный рассказ получил блестящее подтверждение во время археологических раскопок, проведенных в Херсонесе еще в позапрошлом веке. Археологи открыли водопровод, которым херсониты пользовались на протяжении нескольких столетий. Во времена Владимира керамические трубы вели по желобам к источнику, расположенному к югу от города. В самом городе трубы подходили к цистерне, вмещавшей около 4–5 тысяч ведер воды. После прекращения подачи воды в город запасов цистерны (если она к этому времени была полной) могло хватить лишь на два-три дня. Затем херсониты должны были сдаться{276}.

Другая версия капитуляции Корсуни содержится в упомянутом выше Житии князя Владимира особого состава. Здесь союзником («приятелем») Владимира назван некий «вариженин» (то есть варяг) Ждберн (Жберн, Ижьберн). Он и пустил стрелу в «полк варягом», прокричав якобы со стены: «Донесите стрелу сию князю Владимиру!» К стреле же, как мы уже знаем, была привязана записка, в которой сообщалось о подвозе в город продовольствия «земляным путем». Владимир повелел перекопать «земляной путь» и «по трех месяцех» взял город. Ни имени Анастаса, ни каких-либо сведений о разрушении городского водопровода в данном памятнике не имеется.

Предпринимались попытки согласовать обе версии. Ждберн якобы первым вступил в переговоры с Владимиром. Однако, несмотря на прекращение доступа продовольствия, город продолжал держаться еще три месяца, и лишь предательство Анастаса привело к развязке. По-другому представляли дело так, будто Анастас и Ждберн действовали заодно друг с другом: Анастас был вдохновителем замысла, а воин-варяг, которому сподручнее и естественнее было подняться на крепостную стену с луком и стрелами, — лишь исполнителем{277}. У меня, однако, нет сомнений, что летопись и особая редакция Жития князя Владимира, имея в виду один и тот же реальный факт — падение Корсуни в результате предательства, — отражают две различные версии этого события, два разных рассказа о ходе и обстоятельствах корсунской осады. Летописное повествование и в целом, и в частностях представляется более достоверным[74]. В то же время стоит обратить внимание вот на что. Летописный рассказ несет на себе явное влияние церковной, агиографической традиции. Автор связывает с предательством Анастаса само крещение князя Владимира. Таким образом, действия корсунского иерея наполняются высоким содержанием, скрывая в себе одну из причин обращения в христианскую веру Крестителя Руси. Такая версия могла возникнуть скорее среди клириков Десятинной церкви, которую в течение нескольких десятилетий возглавлял Анастас Корсунянин. Вполне возможно, что она тенденциозна и выпячивает Анастаса на первый план, может быть, приписывая ему чужую заслугу. Рассказ же о Ждберне лишен каких бы то ни было агиографических черт. Рискну высказать предположение: не является ли он отражением той версии рассказа о корсунском походе князя Владимира, в которой вообще ничего не сообщалось о крещении князя в этом городе?


Но вернемся к событиям в Корсуни. Итак, город сдался на милость победителю, сдался, не выговаривая каких-либо условий, ибо жители — вне зависимости от своего положения и достатка — находились в изнеможении и бессилии перед одинаково страшной для всех «водною жаждой». Легко представить себе торжество Владимира в тот миг, когда отворились городские ворота. Многомесячная осада, отнявшая столько сил у его войска, наконец завершилась. Выплеснул ли князь наружу таившийся в его душе гнев? Отдал ли город на разграбление воинам, как это обыкновенно делалось в подобных случаях?

Такой именно исход осады вполне возможен, хотя в источниках мы не находим прямого подтверждения этому[75]. Зато сам князь, кажется, дал волю своим чувствам.

О страшных подробностях первых дней пребывания Владимира в завоеванном городе рассказывается в Житии князя Владимира особого состава:

«…А князя корсунского и с княгинею поймал, а дщерь их к себе взял в шатер, а князя и княгиню привязал у шатерной сохи и с дщерию их пред ними беззаконство сотворил. И по трех днях повелел князя и княгиню убить, а дщерь их за боярина Ижберна дал со многим имением, а в Корсуни наместником его поставил…»

Этот рассказ, несомненно, слишком напоминает известное предание о насилии, учиненном Владимиром над полоцкой княжной Рогнедой около 978 года. Во многом, как мы уже отмечали, он имеет фольклорное происхождение. Но в сокращенном, лишенном какого-либо сказочного обрамления виде этот же рассказ читается в особой (распространенной) редакции Проложного жития святого Владимира («Успение благоверного великого князя Владимира»), сохранившейся в рукописях XV–XVI веков, но имеющей, по-видимому, более древнее происхождение: по взятии Корсуни, сообщается здесь, Владимир «князя и княгиню убил, а дщерь их дал за Жберна»{278}.

Кровавая расправа была в обычае того времени, и русские, вступившие в Корсунь после длительной и изнурительной осады, едва ли отличались своим поведением от любых других завоевателей. Оскорбление, нанесенное князю, принимала на себя вся дружина; отвечать же за это оскорбление также должны были все греки без разбору. Вспомним знаменитую былину о сватовстве «ласкового князя» Владимира, в которой нашли отражение реальные факты биографии киевского князя Владимира Святославича, в том числе его сватовство в Полоцке и Царьграде, а также корсунское взятие — продолжение царьградского сватовства. Герой этой былины «Дунаюшка Иванович», оскорбленный отказом «литовского короля» выдать свою дочь замуж за Владимира, убивает «татар до единого, не оставит-то татар на семена»{279}. В другой русской былине — о князе Глебе Володьевиче и взятии Корсуня-града (в ней, как мы уже говорили, также отразились предания о корсунском походе Владимира Святославича) — князь такими словами призывает свою дружину:

Поезжайте-тко ко городу ко Корсуню,

А скачите вы через стену городовую,

Уж вы бейте-ка по городу старого и малого,

Ни единого не оставляйте вы на семена{280}.

А ведь виновата перед былинным Глебом Володьевичем была одна только правительница Корсуня-города злая «еретица» и «безбожница» «Маринка дочь Кайдаловна», а отнюдь не рядовые жители города, «старые и малые».

До недавнего времени в науке господствовало мнение о том, что Херсонес был полностью разрушен князем Владимиром; казалось, об этом свидетельствовали данные археологических раскопок города — следы пожарищ, опустошений, толстый слой мусора, покрывавший отдельные городские кварталы{281}. Однако исследования последних лет, проводимые Херсонесской археологической экспедицией, ставят этот вывод под сомнение: как оказалось, следы разрушения Корсуни в конце X века — во многом мнимые; во всяком случае, город продолжал жить и развиваться и в последние годы X века, и в начале XI века{282}.

Следы же военных действий современные археологи обнаруживают в ином. Так, в городе открыты клады монет, зарытые жителями в конце X века (вероятно, незадолго до взятия города русами). Откапывать припрятанные клады было, очевидно, уже некому.

В западной части города, вблизи так называемой «базилики на холме», раскрыто и исследовано целое кладбище, в том числе комплекс братских могил с массовыми захоронениями (всего около десяти могил по 30–40 человек в каждой). Исследователь этого погребального комплекса С.А. Беляев полагает, что в могилах погребены погибшие во время военных действий, вероятно, жертвы осады Корсуни Владимиром в 80-е годы X века. Отметим подробность: одна из раскопанных могил наполнена в основном черепами. Если предположение археологов о связи этого некрополя с корсунским походом Владимира верно, то перед нами следы жестокой расправы, учиненной воинами Владимира над жителями города: язычники-русы сбрасывали в могилу головы казненных херсонитов.

Археологи выделяют еще одну группу могил в том же комплексе погребений. Это могилы с захоронениями, резко отличающимися от других, обычных в Крыму: погребенные в них лежат на спине с руками, сложенными на плечах. Такой тип погребений сближается с так называемыми «варяжскими» погребениями в Киеве, в некрополе под Десятинной церковью. Предположительно, здесь захоронены варяги, находившиеся на службе у князя Владимира и погибшие во время осады Корсуни{283}.


Взяв город, Владимир не распустил воинов и не прекратил военных действий. Напротив, он отправил в Царьград, к императорам Василию и Константину, новое посольство. (Согласно Житию князя Владимира особого состава и особой редакции Проложного жития, во главе посольства были поставлены воевода Владимира Олег и Ждберн, ставший к этому времени наместником князя в Корсуни.) Владимир, очевидно, требовал немедленного выполнения условий ранее заключенного соглашения и в случае отказа отдать ему Анну угрожал походом на Константинополь: «Аще, рече, не дадите за мя, то сотворю граду вашему, аки и Корсуню».

Русские могли достичь столицы Империи всего за три-четыре дня. В распоряжении Владимира находились не только легкие челны, но и херсонесский флот. Следовательно, угроза, содержавшаяся в словах князя, была весьма и весьма серьезной, что не могли не понимать в Константинополе. Император Василий по-прежнему был занят внутренними делами (напомню, что весной 989 года начался новый мятеж Варды Склира). Основу войск императора составляла русско-варяжская дружина. Мы уже отмечали ее лояльность к императору Василию. Но прямое военное столкновение с Русью, использование этой дружины против Владимира, недавнего сюзерена русских наемников, было для византийцев делом чрезвычайно рискованным: вчерашние товарищи по оружию легко могли договориться между собой. Очевидно, в этих условиях Василий предпочел завершить дело миром, выполнить требование князя Владимира. Мольбы Анны на сей раз оказались напрасными. Владимир тоже не жаждал полномасштабной войны с Византией. Между Константинополем и Херсонесом зачастили «скорые послы», которые должны были оговорить детали будущего путешествия Анны, церемонию ее приема херсонитами и бракосочетания с русским князем. В качестве компенсации за руку царевны (порусски, «вено») Владимир обязался вернуть грекам Херсонес.

Поздние русские летописи приводят молитву царевны Анны перед отплытием в Корсунь, имеющую, несомненно, литературное происхождение. «Она же, обратив лицо свое к Святой Софии, начала плакать, глаголя молитву сию: “О, великое человеколюбие, высокий Царю славы, Премудрость Отчая, иже от чистыя отроковицы храм себе создал, Сыне и Десница Вышнего! Простри, Отче Вседержителю, десницу от среды ядра Твоего и потреби врагов Христа Твоего. Ибо вот враги Твои восшумели и ненавидящие Тебя подняли голову и замышляют на людей Твоих… Но, Господи, Господи, не оставь слез моих, от противящихся деснице Твоей сохрани меня, Господи, яко зеницу ока, и крылом Своим укрой меня. Ибо все Тебе подвластно, и слава Твоя в века, аминь”». «И плакали оба брата, глядя на нее, видя ее в тоске и печали»{284}.

Но плач и печаль — не большая помеха для воплощения в жизнь политического замысла. Сердце скорбит, но разум велит: делай. Словно прощаясь с жизнью, расцеловалась Анна с родственниками и ближними своими и взошла на корабль («кубару»), который должен был доставить ее на далекий и чуждый север, к неведомому и грозному Владимиру. Анна переступала незримую черту, отделявшую ее прежнюю жизнь от будущей. И кто мог знать тогда, что будущее ее окажется не столько ужасным, сколько величественным…

Путь в Херсонес лежал вдоль южного анатолийского берега Черного моря до Синопа, а далее поворачивал резко на север, к Крыму. Все путешествие занимало не более трех или четырех дней. В ясную тихую погоду мореплаватель еще мог видеть за кормой южный берег Черного моря — а впереди по курсу показывались отвесные скалы Крымского полуострова. Жители города вышли навстречу порфирородной принцессе — не только как послушные граждане великой Империи: Анна несла им мир и скорое освобождение от завоевателей. Царевну с великими почестями ввели в город и поселили в палатах, которые с того времени получили название «царицыных». Видел ли в тот день князь Владимир свою невесту, неизвестно. Сама же Анна, надо думать, по обычаю познакомилась с будущим супругом лишь в самый день свадьбы.

Вместе с Анной в Корсунь прибыли греческие сановники, а также священники («попы царицыны», как их станут называть на Руси), которым предстояло сопровождать царевну на Русь. Разумеется, была и свита, состоявшая из знатных гречанок и невольниц. Всех их тоже разместили с почестями и удобствами, насколько это было возможно в городе, только что перенесшем многомесячную осаду.

Начались приготовления к свадьбе. Однако, согласно летописи, бракосочетанию предшествовали новые неожиданные события.

«По Божьему устроению, — читаем мы в «Повести временных лет», — разболелся Владимир в то время глазами, и ничего не видел, и скорбел сильно, и не знал, что сделать. И послала к нему царица сказать: “Если хочешь избавиться от этой болезни, то крестись поскорее; если же не крестишься, то не избавишься от недуга своего”. И услыхав это, Владимир сказал: “Если вправду исполнится это, то поистине велик Бог христианский!” И повелел крестить себя. Епископ же корсунский с попами царицыными, огласив, крестили Владимира. И когда возложили на него руку, он тотчас прозрел. Уведал Владимир свое внезапное исцеление и прославил Бога, говоря: “Теперь познал я истинного Бога!” Увидела это дружина его, и многие крестились…»{285}

Итак, перед нами новый поворот темы, новый агиографический сюжет, согласно которому крещение князя Владимира произошло в результате его чудесного избавления от тяжелого недуга. Источники по-разному описывают болезнь князя. Согласно обычному Житию, Владимира поразила язва или, в одном из вариантов, — струпие. Житие Владимира особого состава, кажется, пытается согласовать обе версии — летописную и житийную: «Князь же Владимир хотел безверие сотворить; за неверие спустя немного времени напала на него слепота и струпие великое». Когда князь вошел в святую купель и трижды погрузился в воду, «отпало струпие, аки рыбья чешуя, и просветилось лицо его, и стал чист»[76].

В последнем случае участие Анны в исцелении князя Владимира не отмечено. Между тем, на мой взгляд, это главная особенность всего рассказа о болезни и выздоровлении Владимира. Именно вмешательство Анны привело к исцелению и окончательному крещению князя. Таким образом, Анна стала едва ли не главным действующим лицом всего «Корсунского сказания». А это, само по себе, примечательно. Как известно, Анна была похоронена в киевской Десятинной церкви — той самой, клирики которой и составили «Корсунское сказание». Прославление «царицы Анны» (может быть, даже чрезмерное), несомненно, отвечало их интересам.

Надо сказать, что крещение в результате чудесного избавления от недуга — сюжет очень распространенный в житийной литературе, в какой-то степени даже агиографический штамп. Это объяснимо: и в жизни чудесное исцеление служило язычнику достаточным основанием для принятия нового Бога. Но в отношении Владимира этот сюжет кажется искусственным и излишним.

В самом деле, в летописи это уже по крайней мере пятая версия приобщения князя Владимира к христианству. Один только рассказ о корсунском взятии содержит три таких версии: согласно первой из них, крещение князя объясняется мудрым советом Анастаса; согласно второй — результатами переговоров Владимира с императорами Василием и Константином относительно женитьбы на Анне и предшествующим «испытанием вер»; наконец, согласно третьей — личной настойчивостью царевны Анны. Такое многообразие сюжетов, очевидно, свидетельствует о сложном характере всего рассказа. Сюжеты, связанные с именами Анны и Анастаса, по-видимому, восходят к традиции Десятинной церкви (к различным устным преданиям, бытовавшим в рамках этой традиции); сюжет, связанный с именами императоров Василия и Константина, вероятно, отражает другую традицию, лишь зафиксированную автором-клириком Десятинного храма. Причем не исключено, что эта последняя версия могла относить крещение князя не к Корсуни, а к Киеву — во всяком случае, в ней имеется ссылка на посольство, отправленное Владимиром из Киева в 986 или 987 году.

Исследователи уже высказывали предположение о вероятном литературном происхождении летописного сообщения о болезни и последующем крещении князя Владимира, отмечали его сюжетное сходство с рассказом о крещении апостола Павла в «Деяниях апостолов» и апокрифическим рассказом о крещении императора Константина Великого в «Хронике» Георгия Амартола{286}. Я бы отметил еще одну и, кажется, более близкую параллель к летописному сообщению.

Лет за полтораста-двести до описываемых событий Корсунь и другие греческие города в Крыму подверглись нападению другой рати с севера во главе с неким (русским?) князем Бравлином. Рассказ о «прихождении» Бравлина к Сурожу (по-гречески, Сугдее, ныне — Судак) и о чудесном крещении князя читается в Житии святого Стефана, епископа Сурожского, жившего в VIII веке, в разделе о посмертных чудесах святого (чудо третье). Это Житие сохранилось в поздних рукописях (не ранее XV века) и только на русском языке, причем в обработке русского средневекового книжника: так, например, святой назван здесь «предстателем Русской земли», а родным городом Бравлина оказывается Великий Новгород. Тем не менее еще в прошлом веке выдающийся русский византинист В.Г. Васильевский в своем классическом исследовании памятника доказал, что само Житие сурожского святого, в том числе и рассказ о его посмертных чудесах, составлен греческим автором и, вероятно, не позднее конца X века; поход Бравлина исследователь относил к концу VIII или началу IX века{287}.

Крымский поход Бравлина действительно имел много общего с корсунским походом князя Владимира. Многочисленная русская[77] рать «пленила» весь юг Крымского полуострова — «от Корсуня и до Корча» (Керчи). Был захвачен и Сурож, родной город святителя Стефана. Князь, «изломив» силою железные врата, вступил в город и подверг его жестокому разграблению; была осквернена и разграблена церковь Святой Софии и гробница святителя. Но внезапно Бравлин был поражен жестоким недугом: его лицо оборотилось назад, он упал, изо рта пошла пена. Князю представилось, будто некий старец (святой Стефан) схватил его и намеревается убить. Старец обратился к поверженному с такими словами: «Если не крестишься в церкви моей, [лицо твое] не возвратится на место и ты не выйдешь отсюда». «И возгласил князь: “Да придут священники и крестят меня. Если поднимусь и лицо мое станет как прежде, крещусь!”» Так и произошло. Бравлин действительно принял крещение. Русская рать покинула Сурож, не причинив городу никакого ущерба{288}.

Очевидно, перед нами легенда, но, как показывает исследование В.Г. Васильевского, легенда, бытовавшая в Крыму в конце X века и, несомненно, известная не только сурожанам, но и херсонитам.

Параллель между чудесными исцелениями двух предводителей варварских северных ратей достаточно красноречива[78]. В глазах жителей крымских греческих городов Бравлин был не просто предшественником князя Владимира, но и типологическим образцом для него, тем историческим примером, на который можно было опереться, объясняя происходившие события. Но это еще не все. У нас есть основания полагать, что культ святого Стефана (и, следовательно, все те сюжетные мотивы, которые присутствуют в его Житии) стал особенно актуальным в Крыму именно в конце X века и, более того, именно в связи с корсунским походом князя Владимира. Оказывается, с именем святого Стефана Сурожского связано имя царицы Анны, супруги Владимира. Это следует из Жития святого, а именно из его четвертого, последнего посмертного чуда, которое называется в рукописях: «О исцелении царицы корсунской»:

«Анна же царица, от Корсуня в Керчь идуши, разболелась на пути смертным недугом на Черной воде[79]. Пришел ей на ум святый Стефан, и сказала [царица]: “О святый Стефан! Если избавишь меня от болезни сей, многим одарю тебя и почести тебе воздам!” И той же ночью явился ей святый Стефан, говоря: “Христос, истинный Бог наш, исцеляет тебя через меня, служебника своего. Восстань здрава, иди в путь с миром”. Тотчас прекратился недуг ее, и выздоровела, словно никогда не болела, и ощутила исцеление, дарованное ей, и возблагодарила горячо Бога и святого Стефана. И на следующий день все, кто был с нею, встали с радостию великой, и отправились в свой путь… и много даров даровали церкви святого»{289}.

Трудно сомневаться, что названная по имени «царица» Жития — супруга князя Владимира. Имя «Анна» не относилось к числу распространенных имен среди представительниц византийского двора в IX–X веках (а именно этим временем может датироваться описанное в Житии чудо){290}. Главное же заключается в том, что Анна — вообще единственная византийская царица, о пребывании которой в Крыму — и именно в Херсонесе! — достоверно известно[80]. Отмечу, что в тексте Жития «корсунская царица» вовсе не отождествляется с русской царицей Анной, супругой Владимира, — а следовательно, исключена возможность появления ее имени в результате догадки переводчика или переписчика текста.

О странном на первый взгляд маршруте путешествия Анны — из Корсуни в Керчь — мы поговорим позже. Для нас важен прежде всего сам факт болезни Анны, а также ее обращение к заступничеству святого Стефана, очевидно, почитавшегося по всей территории греческого Крыма. Анна (а значит, и Владимир), оказывается, побывали вблизи Сурожа, отослали богатые дары церкви, в которой лежали мощи святого, — и это обстоятельство служит еще одним доводом в пользу предположения о влиянии Жития сурожского святого на рассказ об обращении Владимира в христианство. Я думаю, что связь между рассказом о крещении Бравлина из Жития Стефана Сурожского и легендарным сказанием о Владимире могла быть двоякой: с одной стороны, те или иные детали рассказа о крещении Владимира могли появиться под влиянием Жития (или устного предания, бывшего его источником); с другой, военные действия Владимира в Крыму могли повлиять на наименование самого Бравлина в Житии именно «русским князем».

Выскажу еще одно соображение. Литературное влияние на «Корсунское сказание» о Владимире устойчивой агиографической схемы: болезнь — крещение — чудесное исцеление (вне зависимости от того, к какому — устному или письменному — источнику оно восходит) могло проявиться не совсем так, как это обыкновенно представляется ученым: не рассказ о болезни Владимира мог быть домыслен составителем сказания для того, чтобы объяснить крещение князя, а, напротив, рассказ о крещении мог возникнуть под влиянием вышеназванной агиографической схемы как естественное следствие болезни, поразившей Владимира в столь ответственный момент. Возможно, эта болезнь действительно приключилась с князем после завершения корсунской осады, но, думаю, не лишено основания и предположение о том, что она появилась в сказании в результате припоминания о болезни царевны Анны, о которой прямо свидетельствует Житие святого Стефана Сурожского.

Летописец сообщает некоторые другие подробности корсунского крещения князя Владимира. Из них мы узнаем еще об одном вероятном источнике летописного сказания — местных корсунских преданиях, привязанных к тем или иным памятникам древнего Херсонеса.

«Крестился же [Владимир] в церкви Святого Василия, и стоит церковь та в Корсуни-граде, на месте посреди града, где торг совершают корсуняне; палата же Владимирова с края церкви стоит и до сего дня, а царицына палата за алтарем»{291}.

За крещением Владимира последовало его бракосочетание с Анной[81].

Выше процитирован текст Лаврентьевской летописи (или, по-другому, Лаврентьевского списка «Повести временных лет»). Удивительно, но другие летописи, в том числе и очень близкие к Лаврентьевской в этой части «Повести временных лет», резко расходятся с ней и друг с другом в наименовании той корсунской церкви, в которой произошло крещение князя Владимира. Так, согласно Радзивиловской и Академической летописям, Владимир крестился в церкви Святой Богородицы{292}; согласно Ипатьевской — Святой Софии{293}; по Новгородской Первой младшего извода — в церкви Святого Василиска{294}. (И это при том, что в остальном текст этих летописей в описании данного события почти не разнится: о церкви, например, одинаково говорится, что она стоит «посреди града, где торг деют корсуняне», и т. д.) Другие источники еще больше увеличивают разнобой. Обычное Житие Владимира называет церковь, в которой крестился князь, церковью Святого Иакова{295} (без указания на ее местоположение в городе); из Жития это наименование попало в некоторые летописи, в частности, в Софийскую Первую, Новгородскую Четвертую, Тверскую. Отдельные списки летописного сказания предлагают еще два варианта названия корсунской церкви — Святого Спаса{296} и Святого Климента{297}. Житие Владимира особого состава вообще сообщает, будто Владимир крестился (или крестил дружину?) «в речке». (По мнению исследователей, это искажение первоначального «в церкви», без уточнения названия{298}.)

Итак, по крайней мере, семь разных версий. А ведь в этой, столь различно поименованной церкви произошло важнейшее для судеб Руси событие.

Этот факт, конечно, требует объяснения.

В историографии утвердилось мнение, согласно которому в первоначальном варианте корсунского сказания церковь, в которой крестился Владимир, не была названа по имени, но обозначалась греческим словом «базилика»: оно-то (в форме «василика») и превратилось под пером переписчика сначала в церковь Святого Василиска, а потом и Василия{299}. Думаю, что это не так. Дело в том, что исследователи не проводили подробного текстологического анализа летописного рассказа с учетом различных (в том числе и внелетописных) текстов, содержащих Корсунскую легенду. А такой анализ приводит совсем к другому выводу.

Мы уже говорили о внелетописном памятнике, содержащем близкий к летописи текст, — так называемом «Слове о том, како крестися Владимир, возмя Корсунь». В нем представлена более ранняя версия «Корсунского сказания», нежели те, что сохранились в летописных сводах, — в частности, отсутствуют очевидные вставки в летописный текст, разрывающие связное повествование. Некоторые из таких вставок содержатся как раз в том летописном фрагменте, в котором упоминается интересующая нас церковь. Для наглядности сравним текст Лаврентьевской летописи и «Слова о крещении Владимира». (В виде исключения нам придется сравнивать древнерусский текст; однако только что был приведен его перевод на современный русский язык, так что особых трудностей у читателя не должно возникнуть.)

Лавр.:

Видив же се Володимер напрасное ицеленье и прослави Бога, рек: «Топерво увидех Бога истиньнаго!» Се же видевше дружина его, мнози крестишася. Крести же ся в церкви Святаго Василья, и есть церки та стоящи в Корсуне граде на месте посреди града, идеже торг деють корсуняне. Полата же Володимеря с края церкве стоит и до сего дне, а царицына полата за олтарем. По крещеньи же приведе царицю на браченье...{300}

Слово:

Видев же Володимер напрасное исцеление, прослави Бога рек: «Топерво уведех истиньнаго Бога!» Се видевше дружина его, мнозии крестишася в церкви Святыя Богородица. По крещении же приведе цесарицю на обручение... {301} 

Легко увидеть, что в тексте «Слова» отсутствуют очевидные вставки, связанные с топографией Корсуни, — указание на местоположение церкви Святого Василия, Владимировой и «царицыной» палат. Это характерно не только для данного фрагмента текста, но и в целом для «Слова» при сравнении его с летописью. Одной из вставок, разрывающих связный текст, оказывается и упоминание церкви Святого Василия как той церкви, в которой произошло крещение Владимира.

В самом деле, летописец сначала говорит о крещении и исцелении Владимира, затем о крещении дружины и после этого снова возвращается к крещению Владимира. Особенно ярко первичность «Слова» видна при сравнении его с текстом Радзивиловской летописи. Сравним:

Радз.:

И се же видевши дружина его, мнози крестишася. Крести же ся в церкви Святое Богородици...{302}

Слово:

Се видевше дружина его, мнозии крестишася в церкви Святыя Богородица... 

Слова «крести же ся» повторены летописцем некстати (ибо ранее он уже говорил о крещении Владимира); они попросту вставлены в первоначальный текст и при этом придают отрывку новый смысл: церковь, которая первоначально была названа как место крещения дружины, становится местом крещения князя. Текст Радзивиловской летописи (и совпадающий с ним текст Академической летописи) представляется в данном случае первоначальным по сравнению с текстом Лаврентьевской. Это подтверждается еще целым рядом случаев, в которых текст Радзивиловской летописи оказывается ближе к тексту «Слова о том, как крестился Владимир», чем соответствующий текст Лаврентьевской летописи{303}.

Из всего сказанного следует вывод: первоначальный вариант «Корсунского сказания» ничего не говорил о церкви, в которой крестился Владимир, называя лишь церковь, в которой крестилась его дружина. Под пером позднейшего редактора эта церковь (Святой Богородицы) превратилась в ту, в которой принял крещение сам князь. Думаю, что название церкви Святого Василия (и, может быть, как искажение, Святого Василиска) появилось под влиянием последующего сообщения о церкви Святого Василия в Корсуни (см. ниже). Литературное происхождение скорее всего имеет и наименование церкви Святого Климента: о существовании такого храма в Херсонесе русскому книжнику было известно из Слова на перенесение мощей святого Климента Римского «из глубины моря в Херсон», принадлежащего перу учителя славян Константина (Кирилла) Философа. Что же касается других названий корсунскои церкви, то здесь дело может объясняться иначе. Возможно, несколько храмов Херсонеса со временем стали претендовать на обладание купелью, в которой произошло крещение Крестителя Руси[82].

Во всяком случае, мы вправе сделать еще один вывод: и во время обработки летописного сказания (70–80-е годы XI века) в Корсуни и на Руси по-прежнему не было известно ни точного места крещения князя Владимира, ни точного названия той церкви, в которой — согласно утверждавшейся «корсунскои» версии — крещение произошло. И это при том, что летописец-редактор (как и составитель первоначального «Корсунского сказания») обнаруживает отличное знание города и его святынь.

Стоит обратить внимание еще на один аспект корсунскои легенды — терминологический. В русском языке слово «крещение» не вполне точно передает содержание обозначаемого им понятия. Крещение буквально значит наложение знака креста, тогда как смысл таинства заключается прежде всего в погружении в воду, через которое и происходит обновление человека, его рождение к новой жизни (ср. славянское выражение «баня пакыбытия», синоним крещения){304}. Так вот Владимир, несомненно, был крещен в Херсонесе, но крещен в буквальном, а не в церковном значении этого слова — крещен и при исцелении его от болезни («И когда возложили на него руку, он тотчас прозрел…»), и во время бракосочетания с Анной. Разумеется, христианин, тем более священник, не мог спутать разные церковные обряды. Но автор сказания, вероятно, пользовался устными преданиями. В памяти же людей, сопровождавших Владимира, вчерашних язычников, наложение креста могло запечатлеться именно как действительное крещение князя. Для херсонитов же превращение Владимира в христианина произошло именно в их городе, на их глазах; отсюда — всего один шаг к созданию благочестивой легенды[83].


Но главная причина утверждения «корсунской» версии в древнерусской общественной мысли заключается, конечно, в той громадной роли, которую сыграла Корсунь в жизни князя Владимира и в христианизации всей Руси. Ведь именно взятие Корсуни действительно привело к очевидному для всех перерождению князя Владимира. Он выступил из Киева одним человеком — исполненным гнева, жаждущим отмщения, склонным к разрушению и убийству, — а вернулся в Киев почти год спустя совершенно другим. Болезнь ли сказалась на нем, или, может быть, благотворное влияние Анны, общение с корсунскими и константинопольскими священниками? Или само влияние Херсонеса, города с почти тысячелетней христианской историей?

Этот город знал святого апостола Андрея, просветителя всего Севера. Вблизи города можно было увидеть камень, на котором отпечатались ступни ног святого Андрея: когда прибывала морская вода и наполнялось углубление в камне, к нему устремлялось множество страждущих; они зачерпывали воду и омывались ею, получая исцеления от недугов.

В этом городе, по преданию, принял мученическую смерть святой Климент Римский, утопленный в море по велению императора Траяна. Херсониты рассказывали о том времени, когда тело мученика лежало в море, расступавшемся в дни его памяти, чтобы открыть доступ к гробу. Храм во имя святого, сооруженный, по преданию, «руками апостольскими» на одном из ближних к городу островков, в течение многих веков считался еще одной великой христианской святыней. Однажды у гробницы святого был по забывчивости оставлен некий отрок; море сомкнулось, казалось бы, унеся его навсегда, — каково же было изумление горожан, когда через год мальчика нашли целым и невредимым: святитель чудесным образом сохранил его в течение всего этого времени. Пройдет несколько десятилетий, и вся Русская земля уподобит себя отроку, спасенному в море забвения и идольской тьмы{305}, ибо мощи святителя, перенесенные князем Владимиром в Киев, станут главной русской святыней, а сам святой Климент — защитником и покровителем Русской земли.

В Херсонесе, наконец, побывал и святой Константин Философ, первоучитель славян, создатель славянской азбуки. Он первым перенес мощи святого Климента Римского в город, а часть мощей забрал с собою (впоследствии он положил их в церковь Святого Климента в Риме, где и сам был похоронен). Здесь, в Херсонесе, святой Константин обрел «русские письмена» — еще одну, на этот раз незримую и невещественную святыню русского христианства.

Владимиру поистине было с кого брать пример ревности в вере и христианском подвиге. Затянувшееся пребывание в Корсуни, наверное, стало для него временем духовного перерождения. То формальное крещение, которое было воспринято им в Киеве и которое своим непосредственным поводом, побудительным мотивом имело внешние, чисто политические обстоятельства, теперь наполнилось подлинно высоким, соответствующим содержанием. И если в точном, церковном значении этого слова крещение Владимира в Корсуни — все же, вероятно, не более чем исторический миф, легенда, то в более широком, символическом смысле — несомненная истина.

Памятником духовного перерождения князя Владимира стал построенный им храм в Корсуни — первая из многих христианских церквей, возведенных по велению Крестителя Руси. Летописец так говорит об этом:

«Поставил же [Владимир] церковь в Корсуни на горе, посреди града, где сыпали землю корсуняне, вынося присыпь. Та церковь стоит и до сего дня»{306}.

Слова летописца «посреди града» вовсе не означают некую центральную точку древнего Херсонеса, но лишь указывают на то, что церковь находилась внутри городских стен. Ее название опять-таки по-разному приводится различными письменными источниками. Из летописей, содержащих древнейший текст «Повести временных лет», лишь Ипатьевская называет церковь — Святого Иоанна Предтечи. Житие Владимира именует ее церковью Святого Василия. Возможно, это название отразилось и в Лаврентьевской летописи — в названии другой корсунской церкви, также стоящей «посреди града», — той, в которой крестились князь или его дружина.

Археологам, кажется, удалось найти остатки этого храма, отождествив Владимирову «церковь на горе» с открытой еще в XIX веке «базиликой на холме» в западной части города. Как оказалось, эта базилика — простая по форме и не очень большая по размерам — была поставлена на месте прежде разрушенного храма. Кем и когда был разрушен этот последний, неизвестно. Возможно, воинами самого Владимира после захвата города. Во всяком случае, новая базилика строилась из обломков прежнего храма, которые были под рукой у строителей. О связи новопостроенного храма с военными действиями свидетельствуют находки среди ее развалин каменных зубцов треугольной формы, некогда возвышавшихся над стенами города; их, очевидно, также использовали при строительстве{307}. Сбрасывание зубцов со стен после окончания военных действий имело символическое значение — оно знаменовало падение города в буквальном смысле этого слова.


Теперь наконец Владимир мог покинуть Корсунь. Но значительная часть города — богатства, святыни и даже жители, священники, — была вывезена князем на Русь. «Владимир же… забрал царицу, и Настаса, и священников корсунских с мощами святого Климента и Фива, ученика его, взял сосуды церковные и иконы на благословенье себе… Взял же и двух идолов медных, и четырех коней медных, которые и ныне стоят за Святою Богородицей (то есть за Десятинной церковью. — А. К.), о которых несведущие думают, будто они мраморные. Корсунь же возвратил обратно грекам в качестве вена[84], ради царицы; сам же пришел к Киеву»[85].{308}

Вывезенные Владимиром реликвии должны были не просто украсить Киев, но по существу превратить его в новый Корсунь, перенести седую древность и святость этого знаменитого византийского города на берега Днепра. В средние века такие абстрактные понятия, как преемственность, традиции и т. д., воспринимались очень конкретно. Киев, стольный град Владимира, не имел пока своего определенного места в границах христианского мира. Владимир раздвигал эти границы, включал в их пределы собственную державу, привносил в нее христианскую традицию — и делал это не умозрительно, а вполне осязаемо, буквально, перемещая сами христианские святыни.

Мы уже говорили о том, что священники-корсуняне составили клир киевской Десятинной церкви. В эту церковь была положена глава святого Климента Римского и мощи его ученика Фива (имя которого, кстати, упоминается в славянском тексте Мучения святого Климента). В начале XI века Титмар Мерзебургский назовет сам Десятинный храм «церковью мученика Христова папы Климента» — возможно, по находившемуся в нем приделу во имя святого. В XI или XII веке клирик Десятинной церкви составит торжественное «Слово», прославляющее святого Климента Римского как защитника и покровителя Руси, а также и князя Владимира, который «со многим тщанием, пребольшой верою… любезно и благоверно» перенес святые мощи из Корсуни в Киев «на освящение и спасение себе же и всему роду своему, скажу же, и стране нашей»{309}.

Сама Десятинная церковь даже строилась с использованием строительных материалов, вывезенных из Херсонеса{310}. После ее возведения князь Владимир передал церкви все то, что взял в Корсуни, — «иконы, сосуды и кресты». Рядом с церковью встали квадрига медных коней и античные изваяния, вывезенные из Крыма; своим видом они удивляли киевлян, только что сбросивших собственных идолов в днепровские воды. Так в Киеве рядом с княжеским двором возник, по удачному выражению современного историка, «свой собственный новый Корсунь»{311}.

Еще одним завоеванием Владимира, трофеем, вывезенным из Корсуни, киевляне должны были считать саму царицу Анну. Мы не знаем, насколько она была хороша собой, тем более после болезни, перенесенной ею в Крыму. Но киевляне, конечно, смотрели на нее не теми глазами, какими обычно мужчина смотрит на женщину. Ибо она была прирожденной «царицей» и, более того, единственной теперь законной супругой великого киевского князя. По мнению киевлян, ради нее и велась долгая и трудная корсунская война. Прошедшие события возвышали и приукрашивали Анну, делая ее эталоном женщины.

Она ростом высокая,

Станом она становитая,

И лицом она красовитая,

Походка у ней часта и речь баска;

Будет тебе, князю, с кем жить да быть,

Дума думати, долгие веки коротати,

И всем князьям, всем боярам,

Всем могучиим богатырям,

Всем купцам торговыим,

Всем мужикам деревенскиим

И всему красному городу Киеву

Будет кому поклонятися —

так, согласно былине о сватовстве князя Владимира, описывал былинный богатырь Дунай Иванович «ласковому князю» Владимиру его будущую невесту (меньшую дочь литовского, или, по-другому, ляховитского короля Опраксу-королевичну){312}. Наверное, примерно так же представляли себе киевляне и новую хозяйку теремного двора.


Остается сказать несколько слов о возвращении Владимира на Русь. Обычно полагают, что князь двигался привычным днепровским путем, тем, которым приплыл в Корсунь, — то есть морем до устья Днепра, а затем вверх по Днепру до Киева. Возможно, именно так возвращалась на Русь часть княжеской дружины, сопровождавшая вывезенные из Корсуни ценности. Сам же Владимир и царица Анна, судя по сведениям Жития святого Стефана Сурожского, воспользовались более длинным, кружным маршрутом: вдоль южного берега моря до Керчи, затем через Керченский пролив в Тьмуторокань, оттуда морем до устья Дона и вверх по Дону или Северскому Донцу на Русь. Этот путь также хорошо был известен русским, пользовавшимся им по крайней мере со времен Игоря Старого, — так возвращался на Русь Игорь после поражения от греков в 941 году{313}; так возвращался Святослав после победоносного хазарского похода.

Но почему Владимир отказался от более короткого днепровского пути? Скорее всего, он опасался печенегов. Памятуя об ужасном конце своего отца у днепровских порогов двадцать лет назад, Владимир решил не искушать судьбу и воспользовался более «счастливой» дорогой.

Правда, со слов летописца XVI века, мы знаем о союзе, заключенном Владимиром в Корсуни с каким-то печенежским князем Метигаем. Но Печенежская земля не была единой, и на пути из Корсуни в Киев Владимир неизбежно должен был столкнуться с другой, враждебной ему ордой. А о том, что к концу корсунского похода Владимир враждовал с печенегами, мы знаем определенно. В течение всех 90-х годов X века печенеги не прекращали нападений на Русь. И «Повесть временных лет» начинает рассказ о войнах Владимира с ними сразу же после рассказа о крещении князя в Корсуни — в той же летописной статье 988 года.

Вблизи Черной речки (Карасу) Анна, как мы уже знаем, заболела. Вероятно, сказались переживания последнего года, то истерическое состояние, в котором царевна пребывала накануне и во время своей поездки в Херсонес. Но, к счастью, все обошлось. Молитвы ли святого Стефана, покровителя Сурожа, или благотворный климат и забота окружавших ее людей помогли Анне — но она вскоре встала на ноги и смогла продолжить свой путь. В том же 989 году Владимир, Анна и сопровождавшие их лица наконец прибыли в стольный Киев{314}.


Глава девятая.

СВЕРЖЕНИЕ ПЕРУНА

Владимир Святой

На рис. — змеевик «Крещение». XII–XIII вв. Лицевая сторона. 250 

Как и подобает при возвращении князя из далекого и трудного, но завершившегося славной победой похода, Киев восторженно встречал Владимира. Вывезенные им из Корсуни богатства — мраморные и литые изваяния, святыни, подарки, поднесенные греками, да и сама греческая царевна, окруженная многочисленной свитой, — все это зримо свидетельствовало о воинской доблести и удачливости киевского князя.

Разумеется, знали в Клеве и о крещении Владимира, его приближенных и большей части дружины. Еще совсем недавно христианский Бог подвергался здесь насмешкам и поруганию. Но теперь Владимир принял Его — и Он даровал ему победу над «льстивыми» греками, добыл руку порфирородной царевны. В глазах язычников-киевлян сам христианский Бог и Его служители, в богатых и пышных одеждах сопровождавшие Владимира и Анну, воспринимались как еще один трофей, добытый в войне. Киевляне приняли Христа в первую очередь как княжеского Бога. Пожалуй, именно этим мы объясним тот внезапный поворот в их отношении к христианству, который последовал за возвращением Владимира из Корсуни и который казался столь удивительным и непостижимым книжникам XI столетия.

«Слышите ли чудо, исполненное благодати?.. — с пафосом вопрошал диакон Нестор в «Чтении о житии и о погублении блаженных страстотерпцев Бориса и Глеба». — Но и другое чудесней: повеление пришло креститься всем — и все стали креститься, ни один не стал противиться, как будто издавна наученные, так и устремились, радуясь, к крещению!»{315}

Как мы увидим, Нестор преувеличивал, рисуя слишком идиллическую картину. И все же он верно изображал всеобщий характер киевского крещения. Христианство утверждалось на Руси трудно, долго; старая вера неохотно уступала свое место в умах и душах людей. Но, главное, смена религий прошла в основном мирно, без гражданской войны и раскола общества. А ведь в последующие времена нашей истории даже менее серьезные потрясения в общественном сознании сопровождались потоками людской крови! (Я имею в виду прежде всего Раскол и Смуту начала XX века.) И это, между прочим, — еще одна великая историческая заслуга князя Владимира.


О том, что происходило в Киеве после возвращения Владимира, рассказывают летопись, а также различные редакции княжеского Жития.

«Придя в Киев, — читаем мы в «Повести временных лет», — повелел Владимир кумиров ниспровергнуть: одних изрубить, а других огню предать. Перуна же повелел привязать к хвосту конскому и волочить его с Горы по Боричеву взвозу к Ручью[86], и приставил 12 мужей бить его жезлием. И это не потому, что дерево чувствовать может, но на поругание бесу, который обманывал людей в этом образе, — дабы принял он возмездие от людей… Когда же тащили его по Ручью к Днепру, оплакивали его неверные люди, ибо не приняли еще святого крещения. И, притащив, бросили его в Днепр, и приставил Владимир [мужей], сказав: “Если где пристанет к берегу, отпихивайте его, пока не пройдет пороги, и только тогда оставьте его”. Они же исполнили то, что им повелели. И когда пустили его и прошел он пороги, выбросило его на отмель, и с той поры прослыло то место Перуня Рень[87], как и зовется до сего дня»{316}.

Внимание летописца привлекла аристократическая «верхняя» часть Киева — так называемая Гора, то есть киевская крепость («детинец»), где располагались княжеский дворец и дворы знати. Потому и говорит он лишь о разрушении главного киевского святилища — «Перунова холма» с идолами Перуна, Хорса, Дажьбога и других языческих богов. Составитель же обычного Жития князя Владимира заглянул и на заселенный «простой чадью» киевский Подол. От него мы узнаем о судьбе «нижнего» киевского бога Белеса, или Волоса:

«Войдя в Киев, повелел [Владимир] ниспровергнуть и избивать кумиров: одних иссечь, а других сжечь; Волоса же, которого именовали скотьим богом, повелел в Почайну реку бросить»{317}.

Летописец описывал события несколько десятилетий спустя. Вероятно, он не был участником или очевидцем их (иначе не преминул бы отметить это обстоятельство) и во всяком случае принадлежал уже к другому поколению русских людей. Но он слушал и записывал рассказы людей, хорошо помнивших Крещение Руси. В его повествовании все живо, все наполнено подробностями, причем не выдуманными и даже не приукрашенными легендой. Летописец позволил себе лишь благочестивый комментарий. Но по прошествии десятилетий он, очевидно, уже не вполне улавливал подлинный смысл происходившего.

Обыкновенно полагают, будто Владимир хотел попросту унизить Перуна — для того и бросил его в воды реки и повелел избивать тяжелым дубьем («жезлием»), отпихивать от берега шестами. Безропотность, с которой принял Перун побои и издевательства, должна была показать киевлянам бессилие обветшавшего бога перед всесильным Христом. Но это не совсем так. За действиями Владимира и за поведением киевлян стояла тысячелетняя традиция, причем не христианская, а языческая. Ученые уже давно обратили внимание на поразительное сходство летописного рассказа о падении Перуна с различными обрядами «проводов» и «похорон» «нечистой», «нежелательной» или просто уходящей на время силы, бытовавшими у восточных славян и других европейских народов. Таковы «проводы» зимы («Масленица»), весны (так называемая «Кострома», или «Коструба»), праздники Ивана Купалы или Ярилин день. Некоторые из этих обрядов дошли и до наших дней, сохранив в себе остатки древних языческих празднеств и жертвоприношений. Чучела Масленицы или Костромы, Купалы или Ярилы, соломенные или тряпичные куклы, олицетворявшие некогда грозные божества, точно так же, как и киевских идолов, подвергали в этих обрядах побоям и поношению. Их с разнузданными песнями или с жалобным причитанием выносили за пределы поселения и «хоронили» — чаще всего либо сжигали, либо разрывали на части (полная аналогия летописному: «овы иссечи, другие огневи предати»), либо сплавляли по реке (как Перуна или Волоса). С ними прощались до будущей зимы или весны — и в этих действиях не было ничего унизительного или чересчур жестокого. Смысл древнего обряда забывался его участниками, но без труда может быть восстановлен учеными-этнографами.

Так, плач и причитания («аки по мертвому») изначально должны были зафиксировать бесповоротный уход божества в «иной», потусторонний мир, обозначить границу между прежде живым и ныне умершим. (Без особого «заговаривания», произнесения подобающих слов факт смерти мог оказаться мнимым.) Тот же смысл обозначения состоявшейся смерти — только посредством не слов, а действий — имело ритуальное избиение идола (неважно — деревянного или соломенного). Магический, ритуальный характер приобретали и способы его умерщвления — разрывание (разрубание) на части, сжигание.

Знаменательно, что главные киевские божества — «верхний» Перун и «нижний» Велес — были брошены в воду. Издавна у большинства народов река служила наиболее естественным и прямым путем, соединяющим «этот» и «тот» свет. Водам реки доверяли то, что должно было сгинуть, покинуть «посюсторонний» мир, в том числе и обветшавшие святыни[88]. Не случайно, наверное, Перуна привязали к конскому хвосту: в поверьях славян и других народов конь является одним из главных «проводников» на «тот» свет. Весь смысл свержения Перуна, как его изображают летопись и Жития князя Владимира, и состоял в «проводах», «похоронах» главного языческого бога Руси{318}.

Киевляне прощались с ним и с другими своими божествами, провожая (точнее, выпроваживая) их из своей земли. И, как окажется, уже не на время, а навсегда. Приставленные Владимиром двенадцать мужей (магическое число, несомненно, подходящее для своеобразной свиты языческого кумира) должны были проследить за тем, чтобы идол не прибился к берегу до тех пор, пока не покинет пределы обитаемого славянами мира, то жизненное пространство, которое они считали своей землей. Границей между своим миром (Русью) и чужим (Степью) служили днепровские пороги.

Позднее киевское предание, записанное в XVII веке в Киевском Синопсисе, рассказывает, будто киевляне провожали своего идола по берегу с криками: «Выдобай (то есть выплывай. — А. К.), господине боже, выдобай!» Идол и выплыл («выдобнул») чуть ниже по течению Днепра. Владимировы мужи оттолкнули его шестами, и Перун поплыл прочь, более уже нигде не приставая к берегу до самых порогов. Место, где Перун в первый раз приблизился к берегу, якобы получило с тех пор название Выдубичи{319}. Впоследствии здесь возник знаменитый киевский Михайловский Выдубицкий монастырь, славный в истории русской культуры и русского летописания.

Так покидал Перун Киев и всю Русскую землю. Его провожали в соответствии с языческими законами, тысячелетней языческой традицией, можно даже сказать, с подобающей почестью — не как презираемого, поруганного беса, но как по-прежнему могущественного бога. Зримо, явственно он освобождал место для нового, еще более могущественного Христа. И не случайно именно на месте «Перунова холма» выросла деревянная церковь во имя святого Василия{320} — вероятно, первая, поставленная Владимиром в Киеве. И в других местах Русской земли церкви первоначально ставили на месте прежних языческих капищ, знаменуя тем самым торжество новой веры и ее своеобразную преемственность с обветшавшими идолами.

Подобные обряды «проводов» Перуна проходили, по-видимому, и в других городах Руси. В летописях сохранились предания о свержении новгородского Перуна, идол которого, как мы помним, был поставлен над Волховом Добрыней по повелению Владимира.

«…Пришел к Новгороду архиепископ Аким Корсунянин, и требища разрушил, и Перуна посек, и повелел тащить его в Волхов. И, повязав его веревками, потащили его по калу (грязи. — А. К.), побивая палками. И повелел никому и нигде не принимать его». Новгородский летописец рассказывает о некоем «питьблянине» (жителе с Питьбы, небольшой речки, впадающей в Волхов немного ниже Новгорода), который пришел рано утром на реку, собираясь везти горшки в город на продажу, и увидел Перуна, приткнувшегося к берегу. «И отпихнул его питьблянин шестом, так сказав: “Ты, Перунище, досыта пил и ел, а ныне плыви прочь!” И сгинул тот со свету»{321}.

Этот рассказ читается в Новгородской Первой летописи младшего извода, составленной в XV веке. Конечно, он осовременен. Так, например, епископ Иоаким Корсунянин назван здесь «архиепископом», хотя этот титул новгородские владыки получили только в XII веке. по-новому, по-христиански, осмыслены и происходившие в Новгороде события.

Но в основе рассказа летописца, несомненно, лежит древнее предание, а обряд изгнания новгородского Перуна очень похож на киевский.

В том же XV веке было записано еще одно предание о новгородском Перуне. Когда идол влачили к Волхову, рассказывает составитель Псковской летописи, «вошел в Перуна бес и завопил: “Ох, ох мне! Достался немилостивым рукам сим!” И бросили его в Волхов, и повелели никому не принимать его. И когда плыл тот под Великим мостом, забросил палицу свою на мост, ею же безумные убиваются, утеху творят бесам». По другой летописи, Перун будто бы произнес при этом следующее: «Люди Новгородские! Сим потешаясь, вспоминайте обо мне, когда биться будете»{322}.

Это предание связано со знаменитой новгородской потехой — кулачными боями, устраиваемыми на Великом новгородском мосту через Волхов и всячески осуждаемыми Церковью, которая видела в них «бесовскую потеху». Позднее в Новгороде появятся и фальшивые «перуновы палицы» — деревянные, с тяжелыми оловянными наконечниками. В 1652 году тогдашний новгородский митрополит Никон (будущий патриарх) сожжет их публично у церкви Святых Бориса и Глеба, «и тако преста бесовское то тризнище».


За свержением идолов следовало крещение народа. Вероятно, вначале Владимир открыто окрестил своих сыновей и других членов семьи, которые должны были подать пример остальным. Согласно позднему киевскому преданию, крещение двенадцати сыновей Владимира происходило в «единой» «кринице», или источнике, получившем с того времени название Крещатик{323}. Крещатицкий источник (небольшой ручей) протекал в глубоком овраге вблизи впадения реки Почайны в Днепр. Позже это место киевляне стали почитать как святое. В начале XIX века над Крещатицким источником была сооружена часовня с высокой кирпичной колонной, увенчанной золотым крестом на серебряном шаре, — памятник Крещению Руси.

При крещении княжичи получили вторые, христианские имена. Так, Святополк был наречен Петром, Ярослав — Георгием, Мстислав — Константином, Борис — Романом, Глеб — Давидом{324}. Христианские имена остальных сыновей Владимира неизвестны (на Руси они почти не употреблялись). Примечательно, что как минимум три из шести известных нам крестильных имен первых князей-христиан (включая крестильное имя самого Владимира) были в употреблении в византийском императорском семействе. Василий, Константин и Роман — так звали представителей правящей в Византии Македонской династии, царствующих братьев и отца царевны Анны.

Наверное, одновременно с Владимировыми сыновьями приняли святое таинство и многие из знатных киевлян, пока еще остававшихся язычниками.

Как быстро сумел Владимир привести к крещению остальную часть города, мы не знаем. В «Истории Российской» В.Н. Татищева рассказывается о том, как киевский митрополит[89] и священники долго уговаривали киевлян принять новую веру, но лишь отчасти добились успеха: «По опровержении идолов и крещении множества знатных людей, митрополит и попы ходили по граду, уча людей вере Христовой. И хотя многие принимали, но множайшие, размышляя, отлогали день на день; иные же, закоснелые сердцем, и слышать о том не хотели»{325}.

И Владимиру пришлось проявить твердость, произнести свое веское княжеское слово. Согласно летописи, он посылает по всему городу глашатаев («послов») объявить жителям так:

«Если кто не придет завтра на реку — богат ли, или убог, или нищий, или раб — да будет противник мне». «И услышав это, пошли люди с радостью, радуясь и говоря: “Если бы не хорошо это было, не приняли бы сего князь и бояре”»{326}.

Летописец преувеличивал и здесь, говоря о всеобщем ликовании в Киеве. Ликование, наверное, было — но лишь со стороны тех, кто и раньше проявлял расположенность к христианству или уже принял крещение. Таких, как мы знаем, немало имелось в Киеве еще со времен Игоря и Ольги. Крещение самого Владимира в 987/988 году должно было увеличить их число.

Язычники же принимали новую веру, прежде всего повинуясь слову своего князя. Открытый княжеский призыв, провозглашение христианства княжеской верой, а отказывающихся принять крещение — личными врагами князя — все это и определило судьбу киевлян, а в конечном счете и всего Русского государства. Очень точно выразил эту сторону Крещения Руси митрополит Иларион, писавший в середине XI века: Владимир повелел креститься всей земле своей, «чтобы… всем быть христианами: малым и великим, рабам и свободным, юным и старым, боярам и простонародью, богатым и убогим. И не было ни одного противящегося благочестивому повелению его, если даже некоторые и крестились не по доброму расположению, но из страха к повелевшему сие, ибо благочестие его сопряжено было с властью»{327}.

Иные из киевлян, «окаменелые сердцем», по выражению В.Н. Татищева, предпочли покинуть Киев и уйти в «пустыни» и леса, укрыться там от крестителей. Но едва ли таких было много. Большая часть жителей откликнулась на призыв своего князя.

В рассказе о самом крещении русские источники отчасти противоречат друг другу. Так, летопись называет местом крещения киевлян Днепр:

«На следующий день вышел Владимир с попами царицыными и с корсунскими на Днепр, и сошлось людей без числа; залезли в воду и встали там — одни по шею, другие по грудь, малые же у берега по грудь, другие же младенцев держали, а кто постарше — бродили. Священники же, стоя, совершали молитвы…»

Иную версию излагают Жития князя Владимира. Наиболее подробный и вместе с тем отличный от летописи рассказ читается в Проложном житии князя, составленном не ранее второй половины XIII века, но использовавшем более древний источник:

«…Созвал (Владимир. — А. К.) все множество людей и заповедал им креститься. Назвал день им, так сказав: “Если кто не придет на утро на реку, будет противник мне”. И сошлись на Почайну реку люди всех возрастов, мужи, и жены, и младенцы. Взрослые же стояли в воде, одни до пояса, иные до шеи, а другие бродили. Пресвитеры же, на берегу стоя, молитвы совершали, как [подобает] над крестимыми. И нареклось с того времени место святое, где стоит ныне церковь Петрова»{328}.

Близость приведенных текстов между собой несомненна. Но Пролог использовал какой-то иной, не известный летописи источник, который отразился также в обычном Житии князя Владимира, других редакциях Жития и, что особенно важно, в «Слове о том, како крестися Владимир, возмя Корсунь». Все они называют местом крещения реку Почайну, приток Днепра, протекавший у самого Киева, и, по-видимому, в этом отношении оказываются точнее, чем летопись[90].{329}

Почайна скорее, чем Днепр, подходила для крещения жителей города. Она протекала ближе к тогдашнему Киеву и к тому же омывала киевский Подол, где селился простой люд, приобщение которого к христианству как раз и должно было беспокоить князя Владимира. К началу прошлого столетия Почайна практически полностью иссякла и исчезла с карты города, скрывшись под городскими мостовыми. Лишь у своего истока вне Киева она представляла собой едва заметный ручей{330}. Но совсем не то было во времена Владимира. В X веке Почайна была судоходной. Именно на ней находилась киевская гавань, куда свободно заходили даже византийские суда. И именно в водах этого русского Иордана (как стали впоследствии именовать Почайну) и совершилось событие, навсегда изменившее ход русской истории, определившее место России в семье христианских народов и место Киева — подлинной «митрополии», «матери городам русским»{331}.

Летописец с исключительной подробностью описывал крещение киевлян, отмечая даже мелкие, казалось бы, малозначимые детали. Как мне кажется, такая точность не случайна. Крещение в водах Почайны было совершено с явным нарушением предписаний Византийской церкви, и летописец, по-видимому, знал об этом и, более того, подчеркивал это обстоятельство в своем повествовании.

В самом деле, в соответствии с требованиями византийских богослужебных книг (Требников, Евхологиона), принимающий таинство крещения «входит в купель или в реку так, чтобы вода доставала ему до груди». Епископ «кладет руку ему на голову», произнося при этом соответствующие слова, а затем «крестит его рукой, погружая его и заставляя выныривать трижды». «И если возникнет необходимость крестить в глубоком потоке… оглашенный обвязывается белой веревкой через грудь и под мышками, и кто-нибудь крепко держит веревку за концы; епископ окунает его в воду трижды». После этого следует миропомазание{332}.

Разумеется, соблюсти в точности все эти предписания в условиях массового крещения киевлян было попросту невозможно. Мы уже говорили о том, что Церковь не всегда настаивала на точном исполнении буквы закона, заботясь более о сохранении его духа, и принимала крещение, даже если оно было совершено с нарушением норм. Но настойчивое стремление составителя летописного рассказа отметить несообразность, нарушение именно буквы церковных правил заслуживает внимания. Летописец отмечает, как именно стояли киевляне в воде: «овы до шие, а друзии до Персии (груди. — А. К.)… Свершении же (взрослые. — А. К.) бродяху»[91].{333} Священники находились на берегу — а в этом случае вряд ли можно было проследить за троекратным погружением в воду каждого. Наконец, летописец отмечает, что крещение состоялось «заутрия» после повеления князя — а следовательно, без подобающего оглашения и поста, на которые, конечно, требовалось определенное время.

Позднейшие книжники, как правило, подправляли летописный текст, приводя его в большее или меньшее соответствие с известными им предписаниями Требников. Так, например, читаем в Никоновской летописи XVI века: «И стояли в воде до персей, и иные младенцы на руках держали…» Составитель Степенной книги царского родословия (также XVI век) рисует уже грандиозную картину всеобщего и единодушного просвещения людей:

«Сие же услышав, люди с радостью отовсюду устремились креститься, исповедуясь в грехах своих и оглашение принимая… Святители же и пресвитеры, стоя на берегу, молитвы возглашали святого крещения и елеем святым помазывали их. И так крестилось все множество народа Русского во имя Отца и Сына и Святого Духа, и священным миром помазали их, и слова утешения возглаголали к ним, и, благословив, отпустили их»{334}.

Авторы еще более поздних сочинений немногое прибавляют к летописному рассказу. Так, согласно свидетельству Киевского Синопсиса, священники и диаконы «стояли при бреге на досках» (может быть, на плотах?) — вероятно, для более удобного крещения народа. В «Истории Российской» В.Н. Татищева отмечена еще одна подробность: «Пресвитеры, стоя на брегу, читали молитвы и каждой купе (группе людей. — А. К.) давали имена особые, мужам и женам». Число крестившихся, по словам Татищева, было столь велико, «что не могли всех исчислить»{335}.

Приняв же святое крещение, люди разошлись по своим домам — вернулись к привычному, знакомому, будничному.

«И видна была радость на небе и на земле о стольких душах спасаемых, — заключает свой рассказ о крещении киевлян автор «Повести временных лет». — …Сколько радости!.. Сказал Господь: “Радость бывает на небе и об одном раскаявшемся грешнике”. Здесь же не один и не два, но бесчисленное множество к Богу приблизилось, просвещенные святым крещением».

Летописец привел и слова Владимира, с которыми тот обратился к Богу, завершив великое дело:

«Христе Боже, сотворивший небо и землю! Призри на новые люди сия и дажь им, Господи, познать Тебя, истинного Бога, как познали Тебя христианские страны! Утверди веру в них правую и непорочную и мне помоги, Господи, на супротивного врага, да надеясь на Тебя и на державу Твою, одолею козни его»{336}.

Так — свершилось. Молитвою началось, молитвою кончилось. И этот день — день Крещения — поистине стал поворотным днем в жизни всей Русской земли, и с него начинаем мы отсчет своей христианской истории.


Еще на одно обстоятельство обращу я внимание читателей книги. Ни древний летописец, ни составители княжеского Жития ни единым словом не обмолвились о