Book: Заклятие (сборник)



Заклятие (сборник)

Шарлотта Бронте

Заклятие (сборник)

Купить книгу "Заклятие (сборник)" Бронте Шарлотта

© Перевод. Е. Доброхотова-Майкова, 2012

© Перевод. М. Клеветенко, 2012

Школа перевода В. Баканова, 2012

© ООО «Издательство Астрель», 2012

* * *

Предисловие

Жила-была девочка. Одаренная богатым воображением, редким остроумием и живой душой. В те времена в йоркширской глуши, где она родилась, Интернета не было, не было кинотеатров, только книги, потому ничто не стесняло полета воображения. Разумеется, она много читала, все больше романтиков, повествующих по обычаю ее века об инфернальных злодеях, бессердечных и неотразимых героях, пылких и самоотверженных героинях. А еще она была фантастически талантлива, а талант требует выхода. Что оставалось делать? Писать фанфики! Нет, она не сочиняла продолжений к романам Вальтера Скотта и поэмам Байрона – она создала целую вселенную, населенную вальтерскоттовскими и байроническими персонажами.

Если с чем девочке и повезло, так это с компанией. С братом и сестрами – с ними было так весело сочинять мир, где правили гордые и неотразимые монархи, где интриговали, заводили романы, разбивали сердца, издавали журналы и сочиняли поэмы. Мир, в котором воды Нигера разбивались о гвинейский берег, трепетали на ветру алые полотнища флагов, бушевали африканские страсти.

И кажется, что нет ничего банальнее таких миров, но ее мир благодаря силе воображения, красоте слога, а главное, остроумию, смягчающему неловкие красивости (не сразу, ох не сразу девочка научилась сдерживаться и загонять себя в жесткие рамки), ожил.

Между тем девочка росла, и жизнь ее не баловала – ее любови оказывались по большей части воображаемыми или неразделенными, брат и сестры умерли молодыми. Стоит ли винить ее за то, что в зрелые годы сказка уступила место мрачноватому готическому миру, порождению одиночества и экзальтированности? И стоит ли удивляться, что ее знаменитый роман до сих пор находит отклик во взыскующих романтики женских душах, мало изменившихся за прошедшие века?

Рабским трудом гувернантки и учительницы (главным образом потому, что нелюбимым – наверняка прачке или кухарке кусок хлеба в те времена доставался куда тяжелее) она зарабатывала на жизнь. За полгода до смерти вышла замуж – вероятно, устала ждать своего Рочестера-Заморну, вероятно, не за ровню в интеллектуальном смысле, впрочем, хочется верить, что те полгода, которые им довелось делить кров, Артур Белл Николс с женой жили душа в душу. Фотография преподобного Николса ничего не скажет пытливому взгляду, но, как бы то ни было, книжечки, переплетенные в кожу, он сберег. Не дожив до тридцати девяти, миссис Николс умерла – от токсикоза, туберкулеза или тифа или чего-то еще, что лечить в те времена не умели.

Приходится признать, что судьба, которая поначалу сулит исполнение желаний всем юным и пылким, не сдержала обещания: во взрослой жизни девочке не выпало ни великой любви, ни славы, которая пришла бы под руку с достатком. Впрочем, слава явилась посмертно. Прихотливая слава писательницы, в единственном романе которой за надрывом и роковыми страстями почти невозможно разглядеть юную насмешницу с нежной душой.

Мы не знаем слов, которые могут убедить человека, обладающего литературным вкусом, взяться за чтение ювенилий Шарлотты Бронте. И все-таки попробуйте, потому что обидно разминуться с чудом. Ибо чудо в печальной истории ее жизни все-таки случилось – желтенькие листочки, накорябанные мелким почерком, уцелели, сохранив для тех, кому это нужно, ее мир – мир девочки, писавшей фанфики.


В сборник вошли несколько повестей, написанных Шарлоттой Бронте в 1834–1837 годах, то есть в восемнадцать – двадцать лет. Их действие происходит в Витропольской федерации – придуманном детьми Бронте государстве на берегу Гвинейского залива. Согласно карте Брэнуэлла, столица федерации – Витрополь, или Великий Стеклянный город, стоит в устье реки Нигер. Севернее, в горах, расположена Хитрундия, которой правит король Александр; она примерно соответствует Шотландии, ее жители говорят с шотландским акцентом, носят шотландскую одежду и тому подобное. На западе федерации лежит Веллингтония, ее король – герцог Веллингтон, любимый герой Шарлотты. Жители Веллингтонии (иногда называемой Сенегамбия) – ирландцы, как и сами Бронте; это черноглазые и черноволосые аристократы, с презрением взирающие на мужланов из Земли Парри и Земли Росса, расположенных между Веллингтонией и Витрополем. В заливе есть несколько больших островов; ближайший к Витрополю – Французия со своим Наполеоном, Талейраном и прочими заметными деятелями настоящей Франции. К 34 году Шарлотта и Брэнуэлл сочиняли свои африканские истории уже пять лет. Из-под их пера вышло множество героев, каждый со своим характером и биографией. Поскольку юные Бронте писали друг для друга, не рассчитывая на будущих читателей, в их персонажах легко запутаться; для удобства читателей кратко перечислим основных. Поначалу главным героем Шарлотты был герцог Веллингтон, но к 1834 году он давно отошел на задний план, уступив место сыновьям. Старший, Артур Август Адриан Уэлсли, маркиз Доуро, герцог Заморна – красавец, поэт и воин, неотразимый для женщин. От первого, морганатического, брака с баронессой Гордон у него есть сын Эрнест Фицартур, от второго, с Флоренс Марианной Хьюм, – сын Юлий. Марианна умерла от чахотки после того, как Доуро ее разлюбил, и теперь он женат на Марии Генриетте Перси, дочери графа Нортенгерленда. Нортенгерленд (Александр Перси, лорд Элрингтон, называемый также Шельма) – герой Брэнуэлла, инфернальный злодей ангельски прекрасной внешности, раздираемый необоримыми страстями. Он безумно любит дочь, а вот от сыновей – Эдварда и Уильяма – отрекся, и они вынуждены были сами пробиваться в жизни. Сейчас Эдвард – преуспевающий фабрикант, Уильям – молодой офицер; они люто ненавидят друг друга. Нортенгерленд женат на леди Зенобии Элрингтон, которая была без памяти влюблена в юного Доуро, а когда тот ее отверг, вышла замуж за Перси. Доуро и Нортенгерленд совместно выбили из областей, лежащих к востоку от Витрополя, воинственных ашанти, за что Доуро получил титул герцога Заморны и корону созданного на отвоеванных землях государства Ангрии; Нортенгерленд, несмотря на долгую историю своих преступлений (он был пиратом, затем неоднократно поднимал восстания в разных частях Витропольской федерации), стал премьер-министром. Провозглашение ангрийской независимости вызвало недовольство многих витропольских политиков, в частности Харлау и Ардраха, наследных принцев земель Росса и Парри, а вот наследный принц Хитрундии – Джон, герцог Фиденский, – сохранил верность своему другу Доуро. Военные конфликты внутри федерации – передвижения войск, маневры, битвы – подробно описал Брэнуэлл, не забывая всякий раз указывать огромное число погибших. Читать его сочинения трудно и больно. Очевидно, творческий расцвет этого странного, рано сгубившего себя юноши пришелся на пятнадцать-шестнадцать лет, когда написаны повести, в которых особенно заметно влияние сестры: «Пират» и «Политика в Витрополе».

Шарлотту больше занимала любовь и светская жизнь. Соответственно таковы же интересы ее рассказчика – Чарлза Альберта Флориана Уэлсли, младшего брата маркиза Доуро. Довольно трудно сказать, сколько ему лет. В первых африканских повестях Шарлотты Артур и Чарлз – погодки; в «Заклятии» Артуру двадцать один, а Чарлз – мальчик, которого берут на руки и сажают на колени (однако при том уже автор множества прославленных романов). Благодаря своему неистребимому любопытству и невероятной пронырливости Чарлз знает про всех все, однако читатель должен быть осторожен: верить Чарлзу нельзя. Чтобы оклеветать ненавистного старшего брата, он может изложить версию событий, никак не связанную с реальностью (если в данном случае применимо слово «реальность»). Таково «Заклятие», сочиненное, как признает сам Чарлз в предисловии, ради мести. Таков написанный в тот же год «Лист из неоткрытого тома» – «самое мелодраматичное и неприятное из ее сочинений», как отозвалась о нем Фанни Речфорд, одна из первых исследовательниц детского творчества Бронте. Роман якобы продиктован лорду Чарлзу таинственным зловещим персонажем (по описанию сильно смахивающим на дьявола, а может быть – на Брэнуэлла) и рассказывает о событиях, происходящих в 1858 году, то есть через двадцать четыре года после того, как Чарлз их описывает. По числу обнаруженных при самых драматических обстоятельствах незаконных детей «Лист» даст фору любой мыльной опере, уступая разве что «Вильгельму Мейстеру» Гете. Присутствуют пытки, казни, похищения, покушения на жизнь монарха (два или три) и сыноубийство (одно). Заморна (теперь он император Адриан) в свои сорок пять так же невероятно хорош собой (хотя куда более суров), Нортенгерленд (в семьдесят) – тоже. Не создается впечатления, что это и впрямь будущее, придуманное Шарлоттой для своих героев, поскольку уже в «Заклятии» события поворачивают в русло, которое никак не может привести к «Листу из неоткрытого тома»; скорее всего Чарлзу-Шарлотте просто захотелось сочинить нечто душераздирающее.

Произведения, написанные Шарлоттой в этот период, очень интересны для изучения ее творчества. Она то и дело скатывается в мелодраму; практически безупречное умение строить повествование, заметное уже в самых ранних вещах, временами ей изменяет, язык становится путаным и тяжелым. В «Моей Ангрии и ангрийцах» и «Текущих событиях» есть прелестные эпизоды (одна пародия на Брэнуэлла, выведенного под видом поэта-живописца-революционера-фабриканта Патрика Бенджамина Уиггинса, в самых нелестных выражениях рассказывающего Чарлзу о своих сестрах Шарлотте, Эмили и Энн, искупает все недостатки книги), однако в целом они рыхлые, а монологам героинь отведено непропорционально много места. В последних юношеских романах Шарлотты – от «Мины Лори» до «Каролины Вернон» – этих недостатков нет, видно, что все это время она училась. Мы надеемся, что эти неровные, уже не детские, но еще и не зрелые произведения тронут читателя, позволят ему краешком глаза заглянуть в странную душу девушки, которой предстояло написать одну из самых прославленных книг в истории мировой литературы.

Е. Доброхотова-Майкова, М. Клеветенко

Заклятие

Фантасмагория

Сочинение Лорда Чарлза Альберта Флориана Уэлсли[1]

Я даю вам сырой материал – слова и предоставляю вашему мастерству переработать его в готовый продукт – смысл.

Из предисловия лорда Чарлза Уэлсли к собранию сочинений капитана Древа

ОТПЕЧАТАНО И ВЫПУЩЕНО В СВЕТ ДЖОНОМ ДРЕВОМ ИЗДАТЕЛЕМ И КНИГОПРОДАВЦЕМ

БИБЛИО-СТРИТ

ВИТРОПОЛЬ


Можно приобрести также оптом по пенни за экземпляр на книжном складе Томаса Скряггса, под открытым небом, на Кумасси-сквер в закоулке рядом с «Головой негра».

Шарлотта Бронте

21 июня 1834[2]

От автора

Герцогу Заморне не следовало выгонять меня из Уэллсли-Хауса[3], поскольку все нижеследующее написано ему в отместку. Он что, думает, я буду покорно сносить разлуку с невесткой[4], дамой, которую люблю и почитаю более кого-либо в Витрополе? Думает, я молча проглочу, что она, по его повелению, отворачивается от меня при случайных встречах в общественных местах, а когда я прошу дозволения подсесть к ней в карету, отказывает мне с ласковым сожалением, улыбаясь и качая головой, и (что самое оскорбительное) приказывает меня увести, если я слезами и криками выражаю негодование посреди улицы? Другими словами, неужто он думает, что я тихонько залягу в углу, как побитый спаниель?

Если таковы его мысли, пусть прозреет. Эта книга – месть, и она ему не понравится. В ней я затрагиваю тайные струны его души. Возможно, сторонний наблюдатель и сочтет, что книга ему льстит – по крайней мере часть рассказа идет от имени его жены, – но для самого Заморны она будет невыносима. Некоторые пассажи, содержащие горькую правду, заставят его скрежетать зубами от нестерпимой муки. Я не волен указывать, какие именно, но он-то их обнаружит и поймет, что хотя бы один человек в Витрополе насквозь видит все глубины, подлинные и мнимые, его двуличной, лицемерной, замкнутой, темной, полубезумной натуры.

Холопы Ангрии! Свободные люди Витрополя! Я говорю вам, что ваш идол и тиран – умалишенный. Да, все его существо пронизано ядом душевной болезни, родившейся вместе с ним. Временами он действует под влиянием порывов, которым не может противостоять, демонстрирует странную переменчивость, свойственную помешанным, очертя голову устремляется по темным тропкам, прочь от торной дороги здравого смысла и обычая, порою ведет себя как буйный, неуправляемый безумец.

Все это скорее выводится из моей книги, чем говорится в ней напрямую. Читатели не найдут в ней длинных описаний его возмутительных странностей и должны будут делать собственные выводы из намеков, вплетенных в ткань повествования. Посему вот вам моя просьба: дойдя по последней страницы, закройте книгу, выбросьте из головы все фантастические обстоятельства, оставьте лишь те, реалистичность которых самоочевидна, и скажите, вменяем герцог Заморна или нет? Предоставляю вам самим решить этот вопрос. На сем, поблагодарив общественность за прошлую благосклонность и выразив надежду на столь же теплый прием в будущем, остаюсь читающей публики покорный слуга.

Ч.А.Ф. Уэлсли.


Глава 1

Юный маркиз Альмейда[5] умер. Это известно всем. Два трона остались без наследника. Ангрия и Веллингтония[6] ждут, кого нынешний государь объявит своим преемником.

Неумолимая смерть! Все те, кого царственный Заморна поставил сторожить своего первенца, зеницу своего ока, надежду двух королевств, не остановили безжалостного лезвия, что без разбора косит старых, молодых и едва вступивших в земное бытие.

Не помогли усилия светил медицинской науки, раболепное внимание сотен слуг, материнские заботы Мины Лори[7], некогда спасшей отца, но не сумевшей выходить сына, храмовая тишина уединенной сельской усадьбы, целительный воздух древних лесов и благоуханных лощин, средь которых она стоит. Не помогло и отчаянное желание, до последней минуты наполнявшее душу Заморны: желание, чтобы тот, кого он любил с безграничной, не подвластной словам силой как последнюю память об умершей, жил и сохранял в себе ее образ. Он угас рано, не успев узнать, что такое мир, над просторами которого так светло занималась его заря.

Герцог отослал Юлия в деревню, дабы отцовская тревога, растравляемая хрупким видом этого нежного ростка, не приносила дитяти больше вреда, чем пользы. Знаю, с тех пор как могильная земля сомкнулась над Марианной, герцога преследовал страх, что семя материнской болезни передалось сыну. Он не мог смотреть на алые щечки и блестящие глаза младенца, на белую кожу, сквозь которую просвечивали тонкие голубые жилки. Я часто слышал, как он со стоном проклинал красоту, вызывающую у него нестерпимо-горькие воспоминания, как, подержав на руках миниатюрную копию себя, на краткий миг вспыхивал счастьем и тут же со вздохом, от которого разрывалось сердце, укладывал младенца обратно в колыбель. «Чего бы я не отдал, – шептал он в такие минуты, – чтобы в моем сыне было меньше хрупкой миловидности. О, теперь я ненавижу, всей душой ненавижу всякую красоту, что слишком эфемерна для человека, всякую тень румянца на щеках, всякую лучистость глаз, в которой слишком много небесного, слишком мало земного. Даже голос, пронзающий сердце внезапным трепетом, меня уже не успокаивает, а мучит».

Когда из Грассмира пришло известие, что ядовитый анчар недуга пустил свои неистребимые ростки, герцог воскликнул (я был тогда в комнате, разумеется, невидимо для него):

– Я знал, что так будет! Я почти рад, что неопределенность позади. Больше незачем обольщаться надеждой – будущее открыто и ясно. Он протянет несколько месяцев, может быть, меньше. Да, Флоренс умирала всего восемь недель. Хотел бы я, чтобы все было уже позади – болезнь, смерть, похороны! Тогда я буду если не счастлив, то хотя бы спокоен, а до тех пор…

Он бросился на стул, стоящий у стола, схватил лист бумаги и молниеносно начертал следующие строки:

«Бесценная моя Мина!

Твой труд почти завершен. Трудно уберечь то, что рок предназначил гибели. Я знаю, как много ты сделала; прими благодарность из моих собственных уст и побудь с ним еще несколько дней и ночей. С его последним вздохом закончатся и твои усилия. Не пиши мне ничего, ни слова, ни слога, пока не сочтешь, что конец близок, что сил в нем примерно на неделю – это будет, милая, когда дыхание начнет хрипеть в горле, инфернальный румянец сойдет со щек, а плоть (то немногое, что останется) сделается совершенно прозрачной, без кровинки, и через нее будут просвечивать кости. Когда эта стадия наступит, можешь мне написать. Я постараюсь вычеркнуть срок ожидания из жизни.

Прощай, моя нежная лесная роза! Боюсь, до нашей встречи твоя красота поблекнет от бессонных ночей над умирающим. Не страшись этого: мое сердце и любовь навеки принадлежат тебе, и я знаю, что Мине Лори безразлично одобрение или неодобрение всего остального мира. Верный до смерти (твоей или моей, милая; я не говорю о промежуточных, они что-то идут слишком часто), остаюсь

твой Заморна».

Вот таким был его ответ на робкое послание бедной Мины. Чудное письмо, по крайней мере на мой взгляд. Герцог запечатал эпистолу, потребовал карету и уехал из Витрополя в Ангрию.

* * *

Трудно описать неутомимую энергию, которой было отмечено его поведение в следующие пять или шесть недель. Он всегда деятелен, всегда с жаром отдается тому, что намерен совершить. Сколько я его знаю, он всегда вкладывал в исполнение задуманного душу и сердце, а сейчас, казалось, был готов вложить и самое жизнь.

Даже Уорнер[8] едва за ним поспевал. Заморна с головой бросался в самую гущу дел, неустанно выискивал себе трудные занятия, но едва ли выглядел удовлетворенным, когда их находил. Дни напролет он расхаживал по немощеным улицам Адрианополя, руководя строительством, то давая указания при возведении арки, то поднимая лебедкой тяжелый мраморный блок, то стоя посреди грязи и шума будущих площадей, покуда землекопы рыли в неподатливой почве фундаменты под новые дома.

Стройного, высокого юношу в черном платье и шапочке, обрамленной густыми кудрями, видели повсюду: он ступал властно, направляя все вокруг, словно дух – повелитель бури. Иногда его фигура возникала высоко на фоне неба, на тонкой жердочке лесов, там, где, подобно сотам, росли арки будущего дворца, а мощные балки перекинулись над бездной, от которой закружилась бы голова у юнги. Здесь монарх расхаживал бесстрашно, как орел в своем гнезде на вершине горного пика. Глаза смуглых, суровых подданных часто обращались на него с восхищением, когда он, точно молодой олень, прыгал с одного узкого карниза на другой или шел по дрожащей балке прямо и гордо, словно по паркету Уэллсли-Хауса. Иногда взгляд выхватывал его, высящегося над толпой подчиненных у котлована, в который по его указаниям закладывали заряд, чтобы взорвать скальное основание. Закончив инфернальные приготовления, он своим глубоким, завораживающим голосом командовал всем разойтись, сам отступал последним, а когда оглушительный громовый раскат вырывался из каменной могилы, сотрясая окрестные холмы, ближние и дальние, первый разражался ликующим «ура!», которое, подхваченное остальными, звучало все громче и громче по мере того, как гасли отзвуки взрыва.

Но к вечеру, когда все заканчивалось, когда зодчие, каменщики и плотники, собрав линейки, циркули и отвесы, уходили, тогда задержавшийся наблюдатель мог различить величавую фигуру, одиноко сидящую на ступенях будущего здания. Все вокруг было пустынно и безмолвно. Недвижно, как Фадмор в пустыне[9], безгласно, как Тир на забытом море[10]. Не слышен стук топора, молотка, зубила. Дневной грохот забыт, стихли крики рабочих и отзвуки их шагов, легкий ветерок навевает сумеречное забытье, тихие стоны былого вползают в город с небес вверху и с земли внизу, от замерших до утра окрестностей.

В такой час Заморна, единственный житель своего воздвигаемого города, смотрел (возможно, скрестив руки на груди) на желтую прерию, не ограниченную ничем, кроме бледно-золотистой полоски восточного горизонта; взгляд его выражал не столько печаль, сколько напряженную мысль. Суровость лежала на прекрасном юном челе, словно тень зловещего неба на белом мраморе дворцовой стены, алые губы были сжаты, как если бы вечное молчание наложило на них печать. Черты не выражали никаких сильных переживаний и вообще никаких чувств, кроме глубокой задумчивости, и только по временам мертвенная бледность сменяла обычный румянец щек. Тогда можно было догадаться, что червь грызет его сердце, что некая боль, мучительнее всегдашней, заставила кровь отхлынуть от лица. Однако вскоре краска вновь возвращалась побледневшим ланитам, а когда герцог слегка менял положение и пристальнее всматривался в затуманенный восток или переводил взгляд на тростниковые заросли по берегам Калабара, становилось ясно, что дух его, хотя бы на время, одолел внутреннего мучителя, что политические или военные замыслы взяли верх над горем родителя, теряющего дитя.

Так он сидел однажды вечером, когда внезапно безмолвная площадь огласилась эхом шагов, и из глубокой тени окружающих зданий выступил Розьер[11].

– Ты, Эжен? – спросил хозяин, поднимаясь ему навстречу. – Они приехали?

– Да, милорд, вчера вечером в десять. Всего три кареты: мисс Лори и мистера Сидни, катафалк с телом и коляска гробовщика.

– Довольно, Эжен! А где Эрнест, Эмили и… и… ну, ты меня понял, остальные. – Последнее слово было произнесено с нажимом.

Эжен поклонился:

– Думаю, они приедут завтра, милорд. Его светлость поехал встречать их во Фритаун.

– Его светлость! Так герцог тоже здесь?

– Да, милорд, уже четыре недели. Но не в Уэллсли-Хаусе.

– Странно, что я его не видел.

– Он опасался столкновения. Ангрийская дорога так многолюдна.

Заморна опустил голову и крепко сжал рукою плечо слуги.

– Ты хочешь сказать, – вполголоса проговорил герцог, – что он в окрестностях Витрополя уже четыре недели. Кунштюк следил?

– Да, как рысь, и я тоже, но случая не представилось. Он редко действует напрямик.

– Отлично, – произнес герцог, выпрямляясь. – Я доволен и думаю, что тебе можно доверять. По крайней мере, если бы я хоть на миг заподозрил обратное…

Он сделал паузу и обратил на камердинера грозный, испытующий взгляд, который тот мужественно выдержал.

– Я сказал вам правду, милорд, – ответил слуга, – ибо знаю, что ложь, а по этому поводу особенно, закончится для меня огненной микстурой и свинцовой пилюлей. К тому же обстоятельства свидетельствуют в мою пользу. Он не отважился бы и на малейший шаг, если бы мог, ибо знает, что ваша светлость в силах отплатить ему той же монетой.

И Розьер хохотнул, подмигнув хитрым глазом.

– Молчать! – проговорил Заморна, и голос его был глух, как далекий громовой раскат. – Да как ты смеешь зубоскалить. Отплатить! Не имею такого желания. Нет, если он даст мне повод отплатить, все будет кончено. Его жизнь и моя останутся последними картами в игре, в которую мы так долго играем вместе. Как и когда она кончится? Хотел бы я, чтобы ставки исчезли со стола, а уж чья рука их заберет, мне безразлично.

– Та рука, что их сделала, – произнес другой голос, такой же низкий и глубокий, как у Заморны, однако не ласкающий слух гармонией, а, напротив, царапающий ухо каждым своим звуком.

Герцог не изумился внезапному вторжению. Он отвечал спокойно, не поворачивая головы:

– Да, ей это удастся лучше других. Однако, мой старый друг, выйдите вперед. Я знаю ваш голос, так дайте взглянуть на ваше лицо. Не бойтесь свидетелей. Если нас кто увидит, то разве что летучая мышь или ночная цапля.

– Очень мало их, полагаю, осталось нынче в тростниках Калабара, – отвечал тот же голос, и темная фигура, выступив из-за груды щебня, встала напротив Заморны.

– Кирка, лопата и топор строителя звенят грозным предупреждением для прежних поселенцев этой долины и болотистых берегов, так что теперь между нами и горизонтом едва ли промелькнет хоть одно крыло.

– Кирка и лопата звенят предупреждением еще в одном месте, – промолвил неизвестный. – Нынче ночью в Витрополе копают могилу.

– Склеп открыли, – сказал герцог. – Как сияет фонарь церковного сторожа в тусклом подземном пространстве, легко ли ключ повернулся в заржавленном замке?

– Фонарь церковного сторожа сияет ярко, – ответил незнакомец, – озаряя золото на трех роскошных гробах. Разве рядом с ними не хватит места четвертому? Ключ повернулся как по маслу, и могила завтра утром откроется так же бесшумно. Однако, Заморна, куда положат младенца?

– На грудь матери, – отвечал Заморна сурово и глухо.

– Что ж, положите его туда своими руками, герцог. Она перевернется в гробу, если это сделает кто-нибудь другой. Много ли будет провожающих?

– Вряд ли. Слезы скупо льются над тем, кто прожил всего шесть месяцев.

– Тем лучше. Давайте я расскажу о тех, кто там будет.

– Хватит об этом! – воскликнул Заморна с внезапным гневом, который до сей минуты сдерживал, то ли из уважения к собеседнику, то ли по какой-то иной причине.

– Я умолкну, когда сам сочту нужным, – отвечал его друг. – Мой юный лорд, вы наверняка увидите свою жену, когда посетите ее резиденцию. Вас будут разделять лишь тонкие кедровые доски да бархатный покров. Поднимите их, и леди Флоренс, гордость Запада, предстанет вам во всей красе. Ну, может быть, не совсем, наверняка она слегка поблекла, но даже если глаза ввалились, а щеки обратились в тлен, какое значение это имеет для ее царственного супруга? Его верная любовь не ослабеет от того, что красота, которую он некогда именовал несравненной, слегка увяла.

Приглушенное, но страшное ругательство вырвалось из уст Заморны в ответ на этот сарказм. Пришелец негромко хохотнул и продолжил:

– Воистину, монарх, я удивлюсь, если вы не поговорите с ней лицом к лицу. Она не отшатнулась от вас, когда клала вам на руки своего первенца, неужто вы отшатнетесь от нее, возвращая его назад? Ах, она печально глянет на своего Артура и тихо заплачет, когда он уйдет, как в вечер последнего расставания. Тогда вы слышали ее, но не пожалели, и она осталась сидеть в тишине, покорная своей участи.

Он умолк. Заморна стоял, опершись на большой обтесанный камень. Полная желтая луна висела высоко в спокойном небе, и в ее свете четко вырисовывались черты, бледные, как у могильного привидения. В лице не было ни кровинки, темные волосы на лбу и на висках еще более подчеркивали призрачную белизну осененного ими лица. Глаза, смотрящие прямо вперед, не затуманились слезами, а горели яростным вызовом. В остальном герцог был совершенно спокоен; казалось, он полностью сдерживает гнев, и лишь в глазах просвечивают отблески пламени, которым охвачено все его существо.

– Вы все сказали? – спросил он после нескольких минут обоюдного молчания.

– Да, – отвечал пришелец. – На сегодня вам хватит и этой дозы – переваривайте ее пока на досуге. Так вы помните тот мучительный стон, что едва не заставил вас раскаяться и повернуть назад?

– Помню, – сказал герцог и внезапно улыбнулся. – Отлично помню, но вы ошибаетесь, сударь, если думаете, будто он заставил меня раскаяться, а еще более – если говорите, что я не пожалел Марианну. Ее горе льстило моей гордости, сэр, а потому, безусловно, преобразило мою любовь и мое сочувствие. Коли уж вы так осведомлены, сударь, то должны бы знать, что я так ей и сказал, что в ту ночь я пять часов утешал ее и уговаривал. К рассвету следующего дня она успокоилась и была почти счастлива, ибо поняла, что мои чувства к ней неизменны, что именно глубокая любовь толкнула меня к намеченному шагу. Если бы я позволил ей оставаться со мной, то вскорости возненавидел бы ее – милую, наивную и преданную. От одной этой мысли кровь стыла в моих жилах.

– Что ж, – перебил пришелец, – насколько я понимаю, таким образом вы оправдывали свое поведение.

– Нет, сударь! Я никогда не оправдываюсь перед женщинами! Однако я прибег к этим доводам, чтобы ее успокоить, и горд тем, что они возымели определенное действие. Утром, когда первые лучи солнца заглянули в окно, у которого она в последний раз сидела со мной, они озарили лицо, чьи черты, еще недавно такие скорбные, выражали умиротворенную покорность судьбе. Я осушил ее слезы, и пусть в улыбке, которую вызвало на ее милых губах мое прощальное объятие, сквозила печаль, муки в ней не было. Сударь, вы думаете, будто меня терзает раскаяние. Позвольте вас разочаровать: мне вообще неведомо это чувство.

– Ложь! Ложь! – промолвил неизвестный. – Оно разрывает вам сердце! Этот глухой голос и пепельный цвет лица – свидетели червя неумирающего[12]. Не думайте обмануть меня, Заморна. Я хорошо вас знаю.

– Не так уж хорошо, – отвечал герцог, – или поняли бы, что перемены в моем голосе и лице вызваны не скорбью о жене или сыне, а ненавистью к вам. Да, я любил их глубже, чем могут передать слова. Их безвременный уход, сознаюсь, нанес рану, которую не излечили бы и столетия. Однако, сударь, ненависть сильнее горя в самых крайних его проявлениях, и если в моей жизни случаются минуты, даже часы, когда я забываю скорбеть о мертвых, отвращение к вам не забудется и на миг.

Неизвестный ответил тихим, зловещим смехом, плотнее закутался в плащ и, кивнув Заморне, быстро зашагал прочь.

– Ха! – воскликнул герцог, когда тот пропал из виду. – Жаль, он не задержался еще на минуту. Как ни гадко мне его присутствие, я бы хотел его спросить о состоянии дел. Тайна, заключенная в строках, которые я так часто слышал в отроческие годы и лишь раз после того, как солнце зрелости жарко озарило мой путь, вроде бы понемногу раскрывается.

Когда смерть ледяной рукою

Второй нанесет удар,

Когда земля упокоит

Дарительницу и Дар,

Когда плод увянет до срока,

А розы цветок облетит

И будет лежать одиноко,

Заброшен и позабыт,

Поднимется к выси небесной

Облак, что их гнетет,

Тайны порвется завеса,

И заклятье падет.

Там было еще что-то, но я позабыл. Что ж, время – великий разрешитель загадок, и ничья рука не способна сдержать его бег, только мнится, что все жертвы выпали на мою, и только на мою долю. Мои плод и цветок увяли, а его… Господи Боже Всемогущий! Я ведь не желаю им смерти? Нет, нет, ни к чему множиться общим горестям, ни к чему исторгать кровавые слезы из сердца, почти не ведающего жалости. Да и я не хотел бы третьей смерти, пусть и на той стороне. Туман, которым я окутан, скоро рассеется. О Флоренс, Флоренс! Никогда мое небо не засияет, как встарь. Его горизонт всегда будет затянут дымкой.



В горькой меланхолии герцог заходил по площади, и в следующие четверть часа тишину нарушало лишь эхо его мерных шагов. Наконец он остановился и позвал:

– Эжен! Я немедленно уезжаю из Адрианополя. Мое отсутствие на вилле Доуро будет чересчур заметным, особенно если гости задержатся. Ты сказал, он должен приехать завтра?

Эжен подтвердил свои прежние слова, после чего хозяин и слуга отбыли вместе.

Глава 2

На следующий вечер, вернее даже – на следующую ночь, я получил записку, в которой отец приказывал мне немедля явиться во дворец Ватерлоо. Уже пробило одиннадцать, так что, когда вошел слуга, я был в постели, однако тут же вскочил, оделся и поспешил на зов.

Войдя в северную гостиную, где, по словам лакея, меня дожидался герцог, я застал его сидящим с дамой, в которой сразу узнал мою тетку, графиню Сеймур[13]. И она, и мой отец были в глубоком трауре, на лицах лежала мрачная тень. Я подошел к камину и, согрев над ярким пламенем озябшие ладони – ночь выдалась довольно холодная, – спросил:

– Что, похороны сегодня?

– Похороны! – воскликнула леди Сеймур. – Как ты узнал о похоронах или хотя бы о болезни, дитя? Август был с самого начала чрезвычайно скрытен.

– Но не настолько, чтобы сбить с толку меня. В его жизни есть два-три неведомых мне случая, да и те произошли до моего рождения.

– Что ж, – сказал мой отец, – так или иначе, на сей раз ты прав. Чарлз, твой племянник, лорд Альмейда, скончался неделю назад. Погребение через час. Если ты твердо пообещаешь сдерживать пытливое любопытство, которым так утомил брата, я возьму тебя с собой. Но если живой нрав не даст тебе сдержать слово, лучше оставайся дома. Я не хочу накладывать на тебя тягостных ограничений.

Я с готовностью пообещал, затем спросил отца, из-за чего такая секретность.

– На похоронах будут два человека, которых ты прежде не видел, – сказал он. – По причинам, которых тебе при всем твоем раннем уме не понять, я желаю, чтобы вы и дальше оставались незнакомыми. Не пытайся словом, взглядом или жестом выяснить, кто они. Малейшую попытку такого рода я расценю как самое тяжелое ослушание.

Я снова пообещал вести себя, как велено, хоть и почувствовал острое желание узнать, кто эти запретные незнакомцы.

– Изабелла, – продолжал отец, обращаясь к леди Сеймур, – поручаю его тебе. Крепко держи его за руку до конца церемонии, пока все не разъедутся.

– Всенепременно, брат, – отвечала моя тетя. – Если Август, в своем нынешнем мрачном состоянии духа, поймает на себе хоть один назойливый взгляд, последствия могут быть ужасны.

– Не подпускай его близко к Августу! – строго ответил отец. – Я не хочу рисковать ни его жизнью, ни жизнью других. Оба сейчас так опасны и непредсказуемы, а он так неисправимо любопытен, что столкновение неизбежно приведет к трагедии. – Он достал золотые часы с репетиром. – Половина двенадцатого, и я слышу, что к приватному входу подали карету. Идем, Изабелла, мешкать нельзя.

Он взял с комода шляпу с траурной лентой и черные перчатки, подал тете руку и повел ее к лестнице. Карету подогнали к самому крыльцу, поскольку ночь была очень сырая и ветреная. Они забрались в экипаж. Слуга поднял меня, отец усадил к себе на колени, и мы тронулись.

Несмотря на грохот колес, шум городских улиц, рев ветра и беспрестанный стук дождя, я в моем удобном положении заснул и проснулся, только когда карета остановилась перед собором Святого Михаила. Мы вышли. Большие двери распахнулись и, как только мы вошли, сразу закрылись. Внутри все было тихо, одиноко и окутано мраком, который едва-едва рассеивали два светильника. Один тускло поблескивал за портьерой органной галереи, другой нес в руке впустивший нас причетник. Он был в стихаре, лицо скрывала маска.

– Все собрались? – спросил герцог Веллингтон.

– Да, милорд, все у гроба.

– Тогда веди нас, – продолжал его светлость.

Служка повиновался и, взяв светильник, повел нас вперед. Мы прошли под исполинскими сводами купола, высоту которого скрывала царящая в церкви тьма. Орган издал одну-единственную ноту. Когда она затихла, полились другие, и вскоре темное пространство собора заполнила приглушенная скорбь моцартовского «Реквиема». Я остановился послушать. Леди Сеймур взяла меня за руку и молча потянула вперед. Мы приблизились к входу в королевскую усыпальницу Уэлсли. Наш вожатай постучал. Дверь открыли изнутри, и мы вошли. Множество светильников горело в обители мертвых, но так тускло и бесцветно, словно пламя брезгует здешним воздухом. Каменные стены выглядели темными и сырыми, но не склизкими. Из ниш, приготовленных для гробов, три были заполнены. Перед каждой стояла погребальная урна. Посередине на возвышении белый бархатный покров скрывал маленький гроб. Рядом расположились те, кто пришел проститься с усопшим. От входа я отчетливо видел всех; опишу их как смогу подробнее.

В изголовье гроба стоял доктор Стенхоуп, примас Ангрии, облаченный сообразно сану, справа от него – доктор Самнер в обычном траурном платье, слева – доктор Элфорд, одетый так же. Чуть поодаль, скрестив руки на груди и устремив глаза в пол, прислонился к стене Заморна, бледный и неподвижный, словно сам – ждущий погребения труп. Ни слезинка не дрожала в длинных опущенных ресницах, а чело, как обычно, туманила скорее суровость, нежели скорбь. Подле него стояла Мина Лори, обращенная всем телом (полагаю, неосознанно) к нему, прочь от остальных. Она много плакала, но слезы ее лились обильнее при взгляде на бледное лицо застывшего рядом герцога.

Напротив стоял Эрнест Фицартур. Он закрыл лицо руками, влага сочилась между пальцами, но, исполненный тем же духом, что и отец, он из гордости не выражал свою скорбь рыданиями или всхлипами. Сила его чувств казалась удивительной для столь юного существа. Я видел, как трудно ему их сдерживать.

Кроме перечисленных знакомых мне лиц, присутствовали еще двое. Они расположились в изножье гроба: дама и джентльмен, она в двойной вуали черного крепа, он – в черном плаще. Они переговаривались очень тихо, затем дама подошла к Заморне и что-то произнесла участливым тоном. Герцог слабо улыбнулся и сказал, чтобы она поговорила вот с ним (указывая на Эрнеста), «если хочет утешить страждущего».

– Нет, – промолвила дама. – Пусть Эдвард[14] плачет. Он утратил товарища детских игр и должен печалиться. Однако для вас эта смерть – в некотором роде избавление.

– Что ж, Эмили, – возразил герцог, – вы не видите слез на моих щеках. Бедная Мина, – он сочувственно повернулся к ней, – рыдает о своем питомце, я же спокоен как… – Он выразительно кивнул на фигуру в черном плаще.

– Спокоен, Август! – промолвила дама. – Внешне да, но лицо ваше бело как смерть.

– Эмили, – ответил герцог, – поднимите его капюшон и гляньте, не побледнел ли и он?

Она покачала головой и отошла.

Мой отец выступил вперед и приблизился к двум чужакам. Джентльмен протянул руку, которую его светлость герцог Веллингтон стиснул весьма тепло. Дама откинула покрывало, но, поскольку она в это мгновение стояла спиной ко мне, лицо ее осталось для меня такой же загадкой. Герцог молча поцеловал ее в лоб. Затем они с неведомым джентльменом отошли чуть в сторону. Некоторое время они расхаживали поодаль от нас, что-то обсуждая вполголоса. Теперь я видел, что поступь и осанка неизвестного весьма благородны. Он отличался высоким ростом, а голос, даже приглушенный, звучал повелительно.

Вскоре дверь склепа вновь отворилась, и причетник в маске ввел принца Джона Хитрундского[15] с лордом Розендейлом[16]. Оба, разумеется, были в черном. Розендейл встал рядом с Эрнестом, глядя на того с искренним сочувствием, но не говоря ни слова. Фицартур при виде друга сразу вытер слезы и закусил губу, явно не намеренный более выказывать слабость. Фидена прошел, не заметив Заморну, который, как я говорил, стоял несколько в стороне. Он шагнул к моему отцу и его спутнику, поклонился первому и со словами: «Как ты, мой дорогой Заморна?» – протянул второму руку.

Незнакомец отшатнулся с таким гневом, что Фидена в недоумении тоже отступил на шаг и растерянно огляделся. Артур торопливо подошел к нему. Лицо Заморны, мгновение назад белое и холодное, как мрамор, стало пунцовым.

– Джон, – проговорил он, сжимая руку Фидены, – неужто ты меня не узнал?

– Узнал, конечно, просто в первый миг не заметил и, увидев высокого джентльмена рядом с твоим отцом, допустил ошибку. Теперь, впрочем, все разъяснилось, и поскольку я никого не хотел оскорбить, надеюсь, на меня и не обиделись.

Незнакомец, все так же закрывая лицо широким плащом, молча отошел к даме под вуалью.

Заморна двумя руками сжал руку Фидены. Наступила долгая тишина. Ее нарушил скрежет: причетник поворачивал ключ в заржавленном замке.

– Все здесь? – спросил герцог, глядя на него.

– Все, – коротко ответил Заморна.

– Стенхоуп, начинайте службу, – приказал его светлость.

Открыли книгу молитв, и по склепу прокатился звучный, торжественный голос примаса, предающий могиле и тлению хладное тело, скрытое от наших глаз лишь бархатным покровом и золочеными досками гроба. Прозвучали последние страшные слова о пепле и прахе. Гроб поставили в нишу. Далеко заиграл орган, и голоса хористов сплелись в величественном «Знаю, Искупитель мой жив»[17]. Когда пение скорбно умолкло, над головами раздался новый громоподобный звук: большой колокол церкви Святого Михаила возвестил всему Витрополю, что юный наследник Ангрии и Веллингтонии обрел упокоение в последнем приюте своей царственной родни. Немного слез пролилось на гроб малолетнего принца. Ни одной из глаз его отца, ни одной из глаз его деда, его дядюшки Фидены[18] или незнакомцев. Мина рыдала, как сказал Заморна, по своему питомцу, Фицартур – по товарищу детских игр, однако в остальном наследник двух тронов не сподобился от тысяч своих будущих подданных никаких проявлений жалости.

Все уже собирались выйти из склепа, когда причетник внезапно выступил вперед. Он положил руку на возвышение, где прежде стоял гроб, и, возведя к потолку глаза, сиявшие из-за маски подобно стали, хриплым голосом, который я слышал за двести миль отсюда две ночи назад, проговорил:

Уж смерть ледяной рукою

Второй нанесла удар,

Навеки земля упокоит

Дарительницу и Дар,

Уж плод увял до срока,

А розы цветок облетел,

Теперь он лежит одиноко,

Забыт средь суетных дел.

Поднимется к выси небесной

Облак, что их гнетет,

Тайны порвется завеса,

И заклятье падет.

Но слаб ветерок, что витает

Под сводом сумрачных туч,

Не скоро туман растает

И первый проглянет луч.

Властны скитальца веленья,

Заклятия тяжек гнет,

Наложенный в час их рожденья

На многие годы вперед.

Доколь не придет минута,

Не выбраться им из тенет,

Чар колдовские путы

Смертный не разорвет!

Ждите в ночи непроглядной, когда лишь звезды и темь:

Звезды растают в небе, и воссияет день!

Никто из присутствующих не удивился. Стенхоуп и Самнер тихо обменялись несколькими словами, а Фидена пробормотал: «Хм, слыхал я что-то подобное». Остальные, судя по виду, были полностью в курсе загадочных обстоятельств.

Теперь все покинули усыпальницу и вслед за причетником, освещавшим дорогу, прошли через темный притихший собор к экипажам. Мину, даму под вуалью и Эрнеста Фицартура Заморна усадил в свою карету, потом влез сам и велел трогать. Следом отбыли Фидена и Розендейл. Остались герцог Веллингтон, леди Сеймур, я и незнакомец. Он что-то тихо сказал герцогу тем же тихим, очень мелодичным голосом, что и прежде, затем подал руку моей тетке. Та с готовностью на нее оперлась, и он подсадил тетушку в карету. Отец тоже забрался внутрь, оставив меня наедине с незнакомцем.

Странный трепет пробежал по моим жилам, когда он нагнулся, поднял меня и усадил в карету. После этого он залез сам и сел рядом со мной. Когда лошади тронулись с места, я внезапно ощутил пожатие его руки – маленькой и тонкопалой. Меня словно ударили током. Я вскрикнул.

– Боже! – испуганно проговорила тетушка.

– Господи! – в гневе воскликнул отец. – Что на вас нашло, сударь? Вам бы следовало помнить про его нрав! Не трогайте его и пальцем! Он узнает вас по руке.

Незнакомец тихо хохотнул и, немного отодвинувшись от меня, прислонился головой к стенке кареты.

«Узнаю его по руке», – повторил я про себя. И впрямь, в руке, в теплом прикосновении тонких пальцев был как будто намек на что-то знакомое. Они касались меня и раньше. Если бы я мог ощупать его лицо, это помогло бы мне догадаться. Попробую. Пока он вел себя со мною вполне благожелательно.

Я беззвучно придвинулся ближе. Вот уже моя рука забралась в складки плаща, палец коснулся лба… Незнакомец вздрогнул, словно его ужалила змея, и в следующий миг я, оглушенный, лежал на дне кареты.

Очнувшись, я увидел над собой доброе лицо леди Сеймур. Моя голова покоилась у нее на коленях. Вокруг и выше были ярко озаренные свечами стены и потолок великолепного помещения.

– Тетя, – были мои первые слова, – где я?

– У меня дома, Чарлз, во дворце Сеймуров. Не смотри так испуганно, дитя, здесь тебя никто не обидит.

Я ошалело повел глазами – наверное, искал загадочного и гневливого незнакомца, от чьего удара у меня до сих пор стучало в висках. Впрочем, ни его, ни отца здесь не было. Иногда что-то расплывчатое появлялось в поле моего зрения, а до ушей доносились звонкие голоса, но слов я не разбирал.

– Отойдите, девочки, – сказала тетя. – Вы его беспокоите своим любопытством. Сесилия, дай мне еще раз соль.

Флакон, поднесенный к носу, окончательно вернул меня в чувство. Я встал и поглядел сперва в одну сторону, затем в другую. Тетя сидела на диване у камина, граф Сеймур – в кресле напротив, уложив ногу на обитый подушечкой табурет (видимо, его мучила подагра). Маленькая Хелен легонько растирала отцовскую ногу. Прочие мои кузины, числом пять, юные барышни от двенадцати до двадцати лет, толпились вокруг дивана и хором засыпали мать вопросами:

– Мама, в чем дело? Он раздосадовал Августа? Кто был с нашим дядей? Почему он закрывал лицо, мама? Почему молчал? Ты не находишь, что он очень странный?… – и так далее.

– Тише вы, кхе-кхе, – закашлялся граф, их отец. – Помолчите, девочки, оглохнуть можно от вашего ора! Изабелла, отправьте их всех спать. Я разрешил им не ложиться так долго, чтобы они послушали рассказ о похоронах, но, судя по всему, рассказывать особенно нечего. Не понимаю, почему герцог Заморна почти никого не пригласил. Сколько было людей?

Тетушка собиралась ответить, но тут дверь отворилась, и вошел лорд Фицрой.

– Добрый вечер, мама, – проговорил он, враскачку подходя к камину. – Как я понял, похороны для избранных завершились кровопролитием? Ты привезла сюда раненого? В столь тесном кругу можно было бы обойтись и без ссор. И с чего Заморна вообразил, что можно так манкировать родственниками? Двоюродные братья и сестры вправе проводить кузена в могилу. Я, правда, лорда Альмейду и в глаза-то видел всего один раз, четыре месяца назад, когда ему было всего девять недель, так что убиваться по нему не буду. Уж коли этикет требует сидеть дома из-за того, что твой двоюродный племянник сыграл в ящик, можно для приличия рядом с этим ящиком постоять.

– Стыдись, брат! – хором воскликнули его сестры.

– Стыдись? Сознайтесь-ка, Сесилия, Элиза и Джорджиана, разве вы не ворчите мысленно, что не смогли сегодня вечером поехать на большой концерт к лорду Ричтону, особенно когда видите в окно его ярко освещенный дом, откуда явственно доносится музыка? Наверняка ворчите. С Катариной, Агнес и Хелен дело другое – их бы туда все равно не взяли.

– Мой милый Фицрой, – сказала леди Сеймур, – не стоит так расстраиваться. Уверяю тебя, ничего хорошего в поездке на похороны нет, а уж в такую дурную погоду и подавно.

– Может и нет, мама, а все одно лучше, чем сидеть дома и слушать, как ветер дудит в печную трубу, как в волынку, под которую тебе не разрешают сплясать.

– Фицрой, – начала леди Сесилия, чтобы сменить тему, – к нам тут заглянул один гость с похорон. Он приехал с мамой и дядей, но пробыл всего пять минут и не сказал ни слова.

– Вот как? И на что он был похож?

– На убийцу с картины Томаса Ювинса[19] в малиновой гостиной, потому что все время закрывал лицо плащом.

– Хм. Мама, ты, конечно, знаешь, кто он?

– А вот и не знаю. Я видела его только с закрытым лицом, как сегодня. А теперь, дети, скажу вам раз и навсегда: не задавайте мне вопросов об этом незнакомце, я все равно ни на один не отвечу. И вообще, милые мои, уже второй час. Пожелайте мне и вашему отцу спокойной ночи. Вам давно пора быть в постели.

Девочки пожали друг другу руки и поцеловали родителей. Фицрой неловко кивнул – полагаю, желать родителям доброй ночи было не в его обычае – и, насвистывая, вышел из комнаты.

Через час весь дом, от вестибюля до чердака, погрузился в безмолвие глубокого сна.

Глава 3

Письмо герцогини Заморна

леди Хелен Перси


«Дорогая бабушка!

Я с детства привыкла обо всем Вам рассказывать и во всех случаях просить Вашего совета. Не могу назвать себя открытой натурой, во всяком случае, открытость моя не для многих. Я предпочитаю, чтобы круг моих ближайших друзей был узким, очень избранным. Отец, Вы и герцог Веллингтон – вот те, на ком сосредоточены мои привязанности. Не пристало дочери Нортенгерленда чересчур разбрасываться в своих симпатиях. Ко многим я расположена, многими восхищаюсь, с тысячами поддерживаю хорошие отношения, к двум испытываю естественную приязнь (а именно к моим братьям Эдварду и Уильяму), однако пример великого отца не позволяет мне растрачивать на бесчисленных знакомцев нежность и уважение, предназначенные немногим. Это о привязанностях. Что до любви, вся она, до последней капли, изливается на единственный предмет: вся она принадлежит Заморне, и я не могла бы, даже если бы захотела, оторвать хоть малейшую кроху от того, что ему причитается. Желала бы я – о, как бы я желала! – чтобы он это понимал, чтобы он чувствовал, как глубоко, как страстно я его люблю. Тогда, возможно, не был бы так печален, как бывает по временам – так холоден, так замкнут, так молчалив.

Бабушка, я замужем за герцогом уже полгода. Поверить трудно: я жена Заморны! Я грезила им долгие годы, всматриваясь сквозь дымку его дивной поэзии, беседовала с ним мысленно, в моих мечтаниях мы проходили рука об руку по тем местам, что он изобразил в своих творениях. Часами я сидела под вязами Перси-Холла, погруженная в сладкие думы об этом юном поэте и вельможе. То было надмирное видение, радужный сон, за которым я гналась и гналась, по холмам, равнинам и долам, никогда не уставая, никогда не достигая желаемого, целиком захваченная тщетной, но восхитительной погоней. Когда наконец я увидела его, услышала, как он говорит, ощутила волнующее прикосновение его руки – о, язык не в силах описать чувства, едва не парализовавшие меня в ту минуту.

Ни в чем не походил он на образ, нарисованный моим воображением, но когда я вошла в комнату и навстречу мне поднялся юноша, высокий, как мильтоновский Сатана, светозарный, как его Итуриил[20], я без слов поняла, кто это. Мои прежние фантазии были хоть и блистательны, но расплывчаты и неопределенны до крайности. Я рисовала его себе лишь в романтической обстановке: менестрелем, одухотворяющим величественный пейзаж, где поток, дерево и небо мятутся, изумляя глаз своей грандиозностью, доколе все не станет равно неразличимым.

Не могу описать, как поразила меня явь! Как неожиданно, как захватывающе было лицезреть моего героя, моего царственного певца посреди повседневных сцен обыденной жизни. Это не принижало его, а возносило на новую высоту, представляло в ином свете. Меня завораживало все, что он делал, все, что говорил, даже малейший пустяк. Помню, что пристально наблюдала однажды, как герцог роется в столе графини Нортенгерлендской[21]. Он кипами вытаскивал рукописи, бесцеремонно вскрывал письма, быстро проглядывал их, то фыркая, то посмеиваясь, бросал на пол восковые печати и сургуч. Не найдя того, что искал, он так же поступил с ее бюваром: высыпал содержимое на ковер, встал на колени и принялся раскидывать бумаги. Лицо его немного раскраснелось, глаза сверкали. В комнате присутствовали еще несколько человек, в том числе сама графиня. Она спокойно глядела на герцога, не пытаясь его остановить, и даже когда он потребовал ключи от секретера, молча их отдала, позволив учинить там такой же разгром.

Первый раз, когда я увидела, как он ест, тоже стал эрой в моей жизни. Дело было за чаем в Элрингтон-Холле. Я сидела во главе стола, он – рядом со мной на табурете от рояля, который за этой трапезой предпочитал остальной мебели. Я была так захвачена его лицом и голосом, что забыла спросить, хочет он чаю или кофе, и протянула первую попавшуюся чашку.

Минуту он смотрел на нее, не притрагиваясь к напитку, затем с улыбкой проговорил:

– Знаете ли вы, мисс Перси, что я никогда не пью отвратительной смеси из молока, сахара и зеленого чая?

С этими словами он выплеснул чай в полоскательницу и попросил дать ему чашку черного несладкого кофе.

Я торопливо исполнила просьбу, и он тихим, мелодичным тоном шепнул мне:

– Постарайтесь достигнуть совершенства к тому времени, когда будете наливать кофе мне одному, в уютной гостиной, где Роланд и Росваль[22] уютно вытянутся рядышком на ковре.

При этих словах сердце мое заколотилось так, что почти могли слышать остальные. Тогда я не ведала, как близко их исполнение. Существующий брак исключал подобные мысли, более того, маркиза сидела за тем же столом – слева от меня, неотрывно глядя на супруга. Ни с кем, кроме Вас, я не стала бы упоминать ее имени. Меня передергивает при мысли о ней – не от ненависти (не в моей натуре, бабушка, ненавидеть такое существо; я бы даже полюбила ее, будь она женой кого-нибудь другого), а от ужаса перед тем, что ее постигло. Если бы такое случилось со мной, если бы Заморна оставил меня и женился на другой, я бы умерла – не от чахотки, а от острого пароксизма боли, который скосил бы меня в один миг. Боже, временами я испытывала подобие того, что она сносила с такой кротостью. На меня накатывали внезапные приступы ревности и мгновенной нестерпимой тьмы. Моя душа кипела, как лава, я задыхалась от бешенства, рассудок мутился. И когда та, в ком я подозревала соперницу, оказывалась рядом, я бледнела от ненависти. Оставшись наедине с Заморной, я умоляла убить меня сразу, вставала на колени, омывала его руки в слезах, которые он сам называл обжигающими. Он неизменно выслушивал меня, неизменно жалел, но всякий раз говорил, будто я глупенькая и все выдумала, старался подбодрить меня своим музыкальным смехом, и ему это удавалось: его смех, когда вызван не злобой и не насмешкой, всегда кажется мне искренним.

Однако, бабушка, мое перо увлекло меня куда-то не в ту сторону. Я пишу о чем угодно, кроме того, о чем собиралась Вам рассказать: о непостоянстве в поведении герцога, которое мучает меня и ставит в тупик. С самой нашей свадьбы делом и смыслом моей жизни было изучать его странную натуру, читать в сердце (насколько возможно), угадывать желания и узнавать, что ему не по душе, дабы ненароком не допустить оплошности. Иногда мне это удавалось, иногда – нет, но в целом моя чуткость (или, как говорит герцог Веллингтон, такт) скорее поднимала меня во мнении супруга, нежели наоборот. Вы знаете, что я умею быть внимательной; я всегда была такой с моим дорогим отцом. Сколько себя помню, я понимала, когда с ним можно заговорить, а когда лучше промолчать, знала его вкусы и следила за тем, чтобы ничем его не раздосадовать. Естественно, что, став женою того, кого люблю с такой невыразимой силой, я стараюсь во всем ему угождать. И тем не менее временами он бывает необъяснимо холоден – не груб, такого не скажу, но держится со мною как друг, а не как муж. И перемены эти так внезапны. Были и другие мелкие происшествия, связанные с изменчивостью его настроений, – происшествия, которых никто, кроме меня, не видел и о которых я никому не говорила. Пример лучше всего покажет, что я хочу сказать.

Как-то утром, с неделю назад, он зашел ко мне, одетый для путешествия, и сообщил, что едет в Ангрию. От ласковых слов, сказанных им на прощанье, я почувствовала себя так, будто только сейчас полюбила его по-настоящему. Я провожала карету глазами долго после того, как она исчезла из виду, и до конца дня могла только сидеть, утирая слезы. Наступил вечер. Мне никого не хотелось видеть, так что я не поехала ни в один из домов, куда меня звали, а осталась у огня в малой библиотеке. Вокруг были умиротворенность и великолепие, внутри – нестерпимая боль. Часам к десяти отчаяние мое достигло наивысшей точки, как вдруг дверь отворилась, и вошел герцог Заморна. От изумления и радости я целую минуту не могла встать. Он приблизился, положил руку на спинку моего кресла, глянул на меня, но не заговорил. Я немедленно вскочила и обвила руками его шею. Он попытался их разнять, но не слишком настойчиво и с такой улыбкой, что я решила: это просто игра. И тут яростный звук, почти как если бы рычала большая собака, заставил меня вздрогнуть. Герцог немедленно освободился из моих объятий, отступил на шаг и с той же улыбкой поглядел мне в глаза. Его взор проникал в самое сердце.

– Дорогой Артур, – проговорила я, – что за счастливый поворот колеса Фортуны заставил вас вернуться так быстро?

– Не знаю, счастливый или нет, Мэри, – ответил он. – Вы так изумились при моем появлении.

Я не ответила. Было что-то очень странное в выражении, с которым он на меня смотрел. Тут между нами метнулся Кунштюк[23], мягко, но решительно оттеснил меня от герцога и заговорил с ним на языке жестов. Я молча смотрела, как они с быстротой молнии складывают пальцы в слова; при этом глаза изъяснялись быстрее рук.

– Что происходит? – спросила я, обращаясь к самой себе.

Герцог после недолгого молчания ответил:

– Мэри, я должен быть в Ангрии, поэтому не рассказывайте никому о моем неожиданном возвращении. Я пробуду здесь всего пять минут. Мне только и нужно, что написать письмо.

Чернила и бумага были на столе. Он сел, торопливо набросал записку, сложил ее и запечатал. Я приметила, что на пальце у него нет королевского кольца с печаткой, так что к сургучу он приложил другое, маленькое, с гербом Уэлсли, а не Ангрии. Закончив, герцог встал, надел дорожную шляпу и надвинул ее довольно низко, прижав густые кудри ко лбу, так что глаза оказались скрыты в тени. Он быстро, испытующе глянул на меня, небрежно попрощался и уже хотел выйти из комнаты. Плохо сознавая, что делаю, я бросилась к нему.

– Дорогой Артур, – сказала я, – вы уйдете, не пожав мне руку?

Он хохотнул и перевел взгляд с меня на Кунштюка. Тот затопал и замахал руками, нетерпеливо показывая, что герцог должен уйти.

– Этот карлик управляет вашими поступками, милорд? – спросила я. – Хоть бы он провалился!

– И я желаю того же, – был ответ. – Он несносен, однако полезен. Ладно, дайте мне руку и забудьте о его причудах.

Мои пальцы не успели коснуться руки герцога, когда с Кунштюком случился настоящий припадок. Он прыгал, извиваясь всем телом, словно в него всадили нож, и корчил ужасающие гримасы – другими словами, демонстрировал все симптомы злобного и нелепого бешенства. Ему не было причин так выходить из себя: я почти не ощутила пожатия Заморны, таким оно было легким и прохладным. Его светлость от души хохотал надо мной и над карликом, явно намереваясь продлить забаву, поскольку закрыл дверь, стоявшую до того открытой, и раза два приближался ко мне. Всякий раз Кунштюк впадал в ярость, и белки его глаз начинали опасно блестеть.

– Ха! – проговорил Заморна. – Очевидно, мне пора идти.

Он еще раз бросил мне: «До свидания», – вытащил из-за пазухи пистолет, изо всех сил ударил Кунштюка рукоятью и со словами: «Вот тебе, собака, за твою несносность» – вышел из комнаты.

Так вот, бабушка, что Вы об этом думаете? Разве не странное происшествие? И оно было не первым в своем роде. Дважды или трижды похожие сцены разыгрывались еще раньше. Не могу вообразить, с какой стати карлик встает между мной и моим супругом, а уж тем более – почему тот, при своем вспыльчивом нраве, такое терпит. Так же непонятны мне и приступы его холодности – именно приступы, потому что в остальное время он далеко не холоден, но это и делает их столь для меня мучительными. И еще: обычно Кунштюк в его присутствии едва смеет поднять глаза, пресмыкается перед ним, как червь. Я уверена, что загадку мог бы разгадать только Эдип.

Пока писала, мне стало совсем грустно, а сейчас уже первый час ночи, так что, дорогая бабушка, желаю Вам всего наилучшего.

Ваша любящая внучка

Мария Генриетта Уэлсли


P.S. Утверждают, будто в постскриптумах женщины пишут то главное, что хотели сказать, что сильнее всего занимает их мысли. Думаю, мое теперешнее письмо не станет исключением из правила. Вы наверняка слышали о кончине лорда Альмейды. Я узнала о ней только из официального сообщения в газетах. Заморна ни разу не обронил при мне имя юного принца. С самого нашего знакомства и по сию пору он деликатно избегал говорить о прошлом, хотя, боюсь, часто о нем думает. Так вот, моего пасынка похоронили две недели назад, в полночь, в королевской усыпальнице Уэлсли. Насколько я понимаю, присутствовали только ближайшие родственники и еще два человека, которых никто не знает.

Бабушка, я бы прямо сейчас отдала тысячу фунтов, чтобы узнать, кто такой Эрнест. Он сын Заморны, в этом я не сомневаюсь, поскольку видела мальчика, но кто его мать? Знаю, чье имя Вы назовете, но ваша догадка ошибочна: нет, не М.Л. Я очень серьезно спросила Эдварда[24], и он так же серьезно, без промедления ответил, что не она. Я совершенно лишилась покоя. Дремлющие во мне искры женского любопытства разгорелись жарким огнем. Я решила выяснить, что смогу, и, кажется, частично в этом преуспела. Чарлз сказал, что Эрнест и его воспитательница по-прежнему живут на вилле Доуро. И вот, как-то вечером на прошлой неделе, я надумала туда съездить – погода была как раз для прогулок – и нанести им визит. Мне хотелось узнать, действительно ли мисс Лори так хороша собой, а Фицартур так похож на отца, как утверждают. Я понимала, что рискую навлечь на себя мужнино неудовольствие, однако женское любопытство одолевает любые преграды. К тому же герцог был в Адрианополе, за двести миль отсюда, и я сочла, что опасность невелика. Итак, я велела подать карету и тронулась в путь.

Я въехала в именье за два часа до заката, и торжественная тишина вечера напомнила мне Перси-Холл. Чтобы стук колес не выдал мое приближение, я вышла из кареты еще до того, как впереди показалась усадьба. Свернув с главной дороги, я выбрала более короткую тропку, вьющуюся меж деревьев к саду. Все было таким спокойным, таким тенистым и тихим, что я не удержалась от искушения подняться по склону и немного погулять в сумеречных аллеях, манящих райскими видами. Я брела и брела, забывшись в своих мыслях, и внезапно, повернув, услышала плеск фонтана; мне показалось, что с шумом воды мешаются голоса. Вокруг росли деревья, так что я, оставаясь незримой, могла наблюдать за духами здешних рощ. Над бассейном склонился мраморный Нарцисс работы Чантрея. А рядом, особенно живые по контрасту с мертвым камнем, сидели дама и двое детей. Да, бабушка, двое!

В даме я сразу узнала мисс Лори. Высокий рост, черные глаза и волосы, смуглая кожа – все соответствовало описаниям. Она и впрямь очень хороша собой, чему я не удивилась (среди наших крестьянок немало миловидных), однако меня поразило ее изящество. Она казалась дочерью графа, а не бедного селянина. Увидев ее, я задрожала, но еще сильнее меня затрясло при виде двух ангельских деток, мальчика и девочки, лет, наверное, четырех и двух, таких утонченно прекрасных, так исполненных жизни, что рядом с их кудрявыми локонами и смеющимися глазами незрячие очи и гладкие мраморные руки изваяния пугали своей могильной недвижностью. А сходство – да, оно отравляло всю прелесть открывшейся мне очаровательной сцены. О, если бы их глаза были голубыми, а кудри – соломенными! Я бы почувствовала к ним нежность. Однако видеть черты моего мужа в его очаровательных миниатюрных подобиях, смотреть в его собственные глаза – с такой же темно-коричневой, прозрачной, совершенно ровной радужкой и большими зрачками – от этой красоты мне делалось дурно. Девочка была почти точной копией брата, только чуть светлее кожей, и к чертам Заморны в ней примешивалось что-то неуловимое, придававшее облику женственность. Дети лежали на бортике и пускали в бассейн листья и цветы, глядя, как их затягивает в водоворот. Мина внимательно следила, чтобы малыши не упали в воду. О, какое это было восхитительное зрелище – в ажурной тени, отбрасываемой деревьями на всех троих. Я должна была бы залюбоваться – но не могла.

Едва ли понимая, что делаю, я подошла и села напротив Мины.

– Вы, наверное, очень привязаны к детям, мисс Лори, – сказала я.

При звуке моего голоса она, ничем не выдав удивления, спокойно подняла голову и, глядя мне в лицо, ответила:

– К детям моего хозяина – да, мэм.

– И к самому хозяину, несомненно, тоже, – проговорила я с отцовской (так мне по крайней мере думалось) усмешкой, ибо меня душила злость.

– Дамы, равные с ним по рождению и положению, могут говорить, что привязаны к герцогу Заморне, – ответила она, – но я бы употребила другое слово.

– И какое же, скажите на милость?

– Он мой хозяин, мэм, и посему я его чту.

Кровь у меня вскипела. Я презрительно рассмеялась и сказала:

– Вы лицемерка, мисс Лори. Вы не просто его чтите.

– Да, я перед ним благоговею и послушна ему во всем.

– И это все?

– Я люблю его.

– А еще?

– Я отдам за него жизнь.

– Неправда! – воскликнула я. – Ни одна женщина на земле не сделает для него больше, чем я.

– Хрупкое, изнеженное существо, – вспыхнув глазами, отвечала она, – это пустое хвастовство! Дух ваш может желать многого, но тело в конце концов не выдержит. Госпожа герцогиня – я узнала вас по золотистым волосам и высокому лбу рода Перси, – не избалованной аристократке, с рождения дышавшей лишь ароматами дворцовых зал и ступавшей лишь по мягкому бархату ковров, говорить о служении Заморне. Она может угождать ему и цвести в свете его улыбок, но когда придет время испытаний, когда его чело потемнеет, а голос станет суровым и властным, знайте – он призовет другую помощницу, чьим стопам привычны неторные тропы, кто знает вкус черствого хлеба и жесткую постель, кого растили, не защищая от малейшего ветерка, словно оранжерейный цветок. К тому же, миледи, служение Заморне требует иного ума и сердца, чем у вас, прекрасная патрицианка. Вы в ужасе отшатнетесь от того, на что я смотрела не дрогнув. Экзотические листья поникнут, когда на них, словно ночь, падет тень могилы и скорби. Высокородные особы не способны выдержать горе. Они малодушно бегут от мыслей о смерти, а когда она подбирается к ним или к их близким, дикие вопли оглашают будуар и гостиную, башни и бельведер. Не так в лачугах. Бедность и необходимость трудиться – лучшая закалка для души.

Она умолкла. Целую минуту я от изумления не могла произнести ни слова. Не таких речей ждала я от нее и потому в первый миг опешила. Однако дочь Нортенгерленда так просто не запугаешь.

– Мисс Лори, – сказала я, – по какому праву вы равняете меня с описанной вами хрупкой безделушкой? Да, в моих жилах течет благородная кровь, и я горжусь предками, ибо никогда, в прошлом или в настоящем, сын или дочь дома Перси не уклонялись от опасности и не боялись тягот. Я знаю, кого вы имеете в виду, любезная. Буду откровенна. Сейчас вы думаете о покойной хозяйке.

– Да, – ответила она, поднимая на меня большие черные глаза, в которых сквозила печаль. – Она была прелестна и кротка, как вы, миледи. И так же ревностно предана герцогу. Она тоже говорила про силу своего духа и готовность терпеть невзгоды. Но как быстро, как безропотно она увяла, когда они пришли! В ее сердце не было побудительных причин, чтобы жить для него, когда он перестал жить для нее. Нет их и у вас. Однако я слышу шаги. Вот идет особа одного с вами ранга. Поговорите с ней, я слишком низкого звания, и мне не пристало беседовать с такими, как вы.

При звуке приближающихся шагов ее разгоряченное лицо приобрело обычное, как я полагаю, выражение тихой меланхолии. Мина опустила глаза. В аллее тем временем показалась дама. Она была богато одета и ступала неспешно; за ней следовали две девушки, скорее всего служанки. Я хотела за ней понаблюдать, поэтому сделала несколько шагов назад, к деревьям. Дама была очень молода, лет девятнадцати с виду, но высока ростом; в движениях и осанке сквозило царственное достоинство, однако черты были скорее милы и приятны, нежели величественны. Мне она напомнила прекраснейшие портреты Марии Стюарт в лучшие ее дни: тот же тип лица, те же живые глаза, белая шея и пленительный рот. Темно-каштановые волосы густыми кудрями вились на висках, но не рассыпались по плечам; на тонких ухоженных пальцах сверкали кольца, а на шее я заметила жемчужные четки с золотым крестиком – такие же, как мне в детстве подарил Джордан. Обворожительное зрелище, не так ли, бабушка? Однако я смотрела и никак не обнаруживала своего присутствия.

– Вижу, Мина, вы, как всегда, наблюдаете за своими подопечными, – сказала дама. – Вы хорошая девушка, заботливая. Моя маленькая Эмили уже любит вас не меньше Эрнеста, и обоим, боюсь, будет трудно с вами расстаться в случае необходимости. Что скажешь, Эдвард?

– Я люблю Мину, – ответил тот, – и всегда зову ее мамой, когда вас нет, но папенька говорит, мальчики не должны привязываться к женщине чересчур крепко. Так что когда мы вернемся в замок Оронсей, я всегда буду помнить Мину, однако, матушка, плакать о ней не стану.

– А я стану, – пролепетала его сестра. – Мина должна ехать с нами. Мама, скажи папеньке, чтобы он ей велел.

– Милая моя, – молвила дама, гладя по голове маленькую черноглазую Эмили, – я была бы рада исполнить твое желание. Мисс Лори, как по-вашему, вам совсем невозможно с нами поехать?

– Я поступлю, как прикажет хозяин, мэм, – отвечала мисс Лори.

– Уж наверняка он не отправит вас обратно в именье, – продолжала вопрошательница. – Без Эрнеста и Юлия вы умрете от одиночества.

– Едва ли, – с улыбкой отвечала Мина. – Там будут миссис Ланкастер и мистер Самнер, который хоть и не живет сейчас в Грасмире, остался в Кенсвике, а еще леди Миллисент Хьюм[25] и Эуфимия Линдсей вместе со старой дамой.

– Так вы готовы опять стать хозяйкой старого замка с привидениями?

– Да, если герцог так прикажет. Однако он намекнул, что я поеду в Морнингтон-Корт. Усадьбу в Грасмире запрут и препоручат заботам управляющего и его жены.

– Что ж, – заметила леди, – я, конечно, не смею указывать Заморне, что ему делать, но мне бы хотелось, чтобы мои дети оставались на вашем попечении чуть дольше. Мои горничные, Харриет и Бланш, хорошие девочки, но в сравнении с вами такие ветреницы. Хотя, конечно, я сама виновата, что их избаловала.

Тут я выступила вперед, и дама меня заметила.

– Ха! – проговорила она. – А это кто? Матерь Божия, ну и красавица. Скажи, Харриет, – поворачиваясь к горничной, – тебе не кажется, что из нее бы вышла мадонна еще лучше той, что стоит у меня в часовне?

– Да, миледи, – был ответ, – но как ваш супруг отнесется к таким мадоннам? Не захочет ли он сам им поклоняться? И как бы вы ни хотели обратить его в католическую веру, готовы ли вы прибегнуть к таким средствам?

Дама промолчала и на мгновение посерьезнела, однако вскоре к ней вернулась прежняя веселость.

– Скажите, как вас зовут, милочка, – спросила она, глядя на меня снисходительно.

Я не ответила, но вся побледнела и задрожала от гнева. Пока дама не обращалась прямо ко мне, я еще могла терпеть, но когда она покровительственно-дружелюбно осведомилась о моем имени, словно королева, говорящая с розовощекой поселяночкой, и при этом назвала меня полупрезрительным, полуласковым словом, вся гордость рода Перси вскипела в моем сердце. Думаю, она приняла меня за ребенка. Я была в простом атласном платье и касторовой шляпе, а Вы, бабушка, часто говорили, что в таком наряде мне трудно дать больше пятнадцати-шестнадцати лет. Видя, как я переменилась в лице, дама воскликнула:

– Вы не больны, милая? О Господи! Харриет, смотри, как она побелела – точно мраморный Нарцисс над фонтаном. Бланш, скорее сбрызни ее водой, иначе она лишится чувств!

– Мадам, мадам, – зашептала мисс Лори торопливым, хоть и почтительным тоном, – будьте осторожны, это герцогиня Заморна.

– Герцогиня Заморна! – в крайнем удивлении повторила дама. – Невероятно! Такая юная! Ну, Август… впрочем, что тут говорить, я сама вышла замуж в пятнадцать.

Я сделала шаг вперед и заговорила – думаю, решительнее, чем ожидала дама, поскольку она попятилась и несколько раз перекрестилась.

– Мадам, кто бы вы ни были, не смейте утверждать, будто вы замужем. Будь здесь сам Заморна и поклянись он, что вы – его жена, я бы все равно не поверила. Вы жена Заморны? И что тогда, этот мальчик – его наследник? Ведь, думаю, вы не станете отрекаться и уверять, будто он – не ваш сын?

– Никогда! – ответила она, привлекая Эрнеста к себе. – Он и впрямь мой сын, мое первое и любимое дитя. Наследник ли он Заморны, покажет время.

– Хватит околичностей, я не желаю их слышать. Неужто вы думаете, дочь Александра Перси уступит свои права самозванке? Коли так, вы сильно ошибаетесь. Я вас ненавижу!

Эти слова прозвучали от самого сердца. Дама принялась перебирать жемчужные четки, однако, к моему изумлению, не выказала никаких чувств – если она и ощутила гнев, то сумела его скрыть.

– Я понимаю, – ответила она, – что вы почитаете себя глубоко оскорбленной, однако ничего сейчас объяснить не могу. Мои губы сковывает обет молчания.

– Хватит лицемерить и оправдываться! – воскликнула я. – Говорите прямо: это дети Заморны или нет?

Она нахмурилась, покраснела, пробежала пальцами по четкам, но ничего не ответила.

– Ха! – проговорила я. – Вы не смеете сказать «нет» – свидетельства неоспоримы. Достаточно взглянуть на их глаза!

И я, не выдержав напряжения чувств, разразилась слезами.

Дама усталым движением приложила руку ко лбу, тяжело вздохнула и села. Эрнест обратился ко мне:

– Не надо плакать. Мне вас очень жалко! Только почему вы так сердито говорите с матушкой? Вы ее огорчили. Папенька будет зол, если узнает, он никому не позволяет ее обижать. Она знатная дама, и вы бы ей понравились, если бы вели себя иначе.

– Да, – сказала маленькая Эмили, – вам надо подружиться. Приезжайте к нам в замок Оронсей. Попросите папеньку – он привезет вас в своей карете, когда поедет к нам.

– Конечно, привезет, – подхватил Эрнест. – Эмили совершенно права. Только учтите, леди, будь вы мужчиной и поговори вы с моей матушкой так, я бы вас возненавидел. И в замок Оронсей вы бы не могли приехать, потому что герцог, мой отец, – эти слова были произнесены с гордостью, – заколол бы вас в самое сердце.

Я заплакала еще сильнее. По щекам дамы тоже потекли слезы – полагаю, от счастья, что ее благородный сын вступился за мать. И тут на воду фонтана внезапно упала тень. Я стояла лицом к бассейну, спиной к роще: тень накрыла мое отражение и протянулась значительно дальше. Я поняла, что у меня за спиной кто-то есть, но кто? Кровь застыла в жилах, и по телу пробежал трепет, ибо голос, чьи музыкальные интонации я знала так хорошо, шепнул мне в ухо ответ на незаданный вопрос:

– Мэри, вы сегодня припозднились; солнце село четверть часа назад. Бога ради, поезжайте домой.

В следующий миг зашуршали листья; тень на воде пропала. Я обернулась: сзади никого не было, только с одной стороны зеленой дорожки раскачивались ветки, с другой сыпался на землю град розовых лепестков.

– Папа, папа! – закричал Эрнест и ринулся в ту сторону. Он исчез так же быстро, вызвав новый ливень порхающих листьев с потревоженных ветвей. Я не посмела за ним последовать. Оставалось лишь немедленно повиноваться. Низко поклонившись все еще плачущей сопернице – скорее из гордости, нежели из учтивости, – я вернулась к карете, села и приказала трогать.

На этом пока остановлюсь. Мой постскриптум и так уже получился вдвое длиннее письма.

До свидания, милая бабушка, никакие горести, никакие испытания не заставят меня Вас позабыть. Жду ответа,

Ваша и прочая, и прочая

М.Г. Уэлсли

Глава 4

Дорогая бабушка!

Я подхвачу нить повествования там, где ее бросила, и продолжу по порядку. Вернувшись в Уэллсли-Хаус после тайного визита на виллу Доуро, я немедленно удалилась в свои покои. Хаотическое смешение страхов, надежд и домыслов, наполнявшее мозг, делали меня совершенно негодной для какого бы то ни было общества. Кто эта дама? Вправду ли она жена Заморны, что практически явствовало из ее слов? Почему герцог исчез, сказав мне всего две фразы? Рассердился ли он на меня? Как вышло, что он не в Ангрии, а в Витропольской долине? И может ли он сегодня вернуться в город? Хватит ли у меня в таком случае духа потребовать объяснений? И даст ли он их? Такие вопросы я вновь и вновь задавала себе, но тщетно. Никто не мог дать ответа. Я вздыхала, плакала и почти жалела, что Заморна не остался для меня только мечтой, что мои грезы обернулись такой яркой и пугающей явью.

Одно сомнений не вызывало: мальчик и девочка, безусловно, дети герцога. Каждый взгляд, слово и жест маленького Эрнеста неопровержимо об этом свидетельствовали. Покуда я сидела в таких раздумьях, меня внезапно отвлек тихий вздох, раздавшийся, казалось, совсем рядом. Я торопливо оглядела комнату, почти ожидая увидеть герцога, хотя это не тот звук, какой обычно возвещает о его появлении. Лунный свет, льющийся сквозь незашторенные венецианские окна, наполнял помещение. Никого видно не было, и я вернулась бы к своим размышлениям, если бы кто-то не тронул мою руку, лежащую рядом с креслом на жардиньерке.

Боже! У меня сердце оборвалось от страха, ибо в тот же миг безобразная фигура Кунштюка с пронзительным стоном рухнула к моим ногам. Забыв, что он глухонемой, я спросила, как могла мягко, что ему нужно. Не могу сказать, что я испугалась: карлик всегда был со мною крайне почтителен и, входя, кланялся мне ниже восточного раба, я же в ответ защищала его от других слуг, ненавидящих беднягу за уродство. И все же несмотря на добрые отношения между нами, нарушаемые лишь странными вмешательствами, упомянутыми в прошлом письме, должна сознаться, что едва не позвонила в колокольчик, дабы не оставаться с ним наедине. Я уже встала с намерением это сделать, но тут он вскинул голову, отбросил всклокоченные волосы, так что лунное сияние озарило все чудовищно гипертрофированные черты его нечеловеческого лица, и уставился на меня с такой жалобной мольбой, что я не сумела устоять. Это было тем более трогательно, что обычно он угрюм, замкнут и злобен – по крайней мере так уверяют слуги, хотя со мною совсем иной. Я села и, гладя карлика по косматой голове, чтобы унять его непонятное волнение, повторила вопрос: на сей раз не словами, а с помощью жестов. На этом языке я могу разговаривать с ним довольно быстро, правда, обычным способом, а не так, как они с Заморной общаются по каким-то загадочным общим делам, когда мелькание пальцев исключает для стороннего наблюдателя возможность понять, о чем речь.

Последующий разговор был лаконичен, как телеграфная депеша.


Кунштюк (в ответ на мой первый вопрос). Нельзя было этого делать.

Я. О чем ты?

Кунштюк. О вашей поездке.

Я. Что будет?

Кунштюк. Опасность.

Я. Что герцог рассердится?

Кунштюк. Что герцог умрет.

Я (после паузы, немного придя в себя). Как это понимать?

Кунштюк. Так и понимать! Дело было настолько близко к свершению, что кара, хотя бы частичная, неизбежна.

Я. Не могу взять в толк, что ты говоришь.

Кунштюк. Может, вы и не понимаете, но это так. Не надо вам было ревновать. Зря вы поддались любопытству. Коли любовь Заморны принадлежит вам, важно ли, что она принадлежит не вам одной?


На это я воскликнула:

– Так она и вправду его жена!

Он не услышал моих слов, поэтому я, взяв себя в руки, повторила вопрос на языке жестов.

– Истинная правда, – был ответ. – Леди Оронсей и впрямь жена герцога.

Я ничего не могла сказать; мысли мешались, сердце помертвело. Сколько я пробыла в оцепенении, не чувствуя ничего, кроме нестерпимой боли, – не знаю. Наконец я вспомнила, что произошло, и принялась искать глазами Кунштюка, но он уже ушел. В голове роились тысячи вопросов, которые я хотела ему задать. Однако я понимала, что требовать его назад бессмысленно: он никогда не продолжает разговор, который считает оконченным.

В ту ночь сон бежал от моей постели. Весь следующий день я провела в смятении, которое Вы, моя дорогая бабушка, можете вообразить, но я описать не могу. Меня пугала тень опасности, на которую намекнул мой муж, а еще более – тень его неудовольствия; я корила себя за глупую ревность, и одновременно пламень той же самой ревности разгорался в моей душе еще жарче; я молилась о возвращении герцога и трепетала при мысли о новых бедах, которые оно сулит. Так миновала ночь. Прошел день, и следующий, и еще один – вернее, они ползли, словно нагруженные свинцом. За все время мне не было от мужа ни единой весточки, хотя здешние секретари ежедневно получали из Адрианополя депеши, скрепленные его подписью и печатью. Значит, он не мог быть сейчас на вилле Доуро, и это хоть немного утешало.

Наконец, под вечер пятого дня, он приехал. Я была в салоне среди гостей, когда вошел герцог в сопровождении моего брата. Эдвард был весел и бодр, а вот Заморна, увы, выглядел усталым и изможденным. Значит, проклятье и впрямь пало на него, и я тому причиной.

Едва он вошел, его окружила плотная толпа, так что я, как ни терзалась угрызениями совести, долго не могла приблизиться к нему и заговорить. Стоя в сторонке, я приметила мою невестку Марию: она бесстрашно подошла к своему мужу, и Эдвард улыбнулся так тепло, взял ее за руки с такой нежностью, что я едва не расплакалась при мысли, насколько иной прием ожидает меня саму.

– Заморна, – услышала я голос Монморанси, – скажите на милость, что с вами такое? Вы перетрудились! Клянусь, так не годится! Если вы столь слабосильны, лучше уж сразу препоручить вас заботам гробовщика.

– Скажите на милость, Монт, – беспечно отвечал мой муж, – что с вами такое? Определенно, вы смотрите на мир сквозь кривое стекло. Это вам надо к гробовщику! Что до меня, я здоров как бык.

– Пустое бахвальство! – объявил Монморанси, беря большую понюшку табаку. – Мистер Эдвард, что скажете вы?

– Скажу, что он лжет! – уверенно отвечал мой брат. – Уверяю вас, в последние два дня герцог Заморна принужден был выслушать все, что я думаю о его виде (кожа да кости, как говорят лихие молодцы), отсутствии аппетита, беспричинном унынии и прочей нелепой ерунде! Если он не переменится, я сам вырву у него из рук скипетр и вложу прялку!

– О гневливец! – проговорил герцог тем же веселым тоном, снимая шляпу и являя взорам глаза, блестящие ярче обычного, и прекрасные, как всегда, кудри. – О гневливец, кто набросит узду на твой рот и прижмет удилами твой язык? Брат, гляньте, сколько прелестных щечек побледнело от ваших слов! Клянусь честью, дамы, я горжусь вашим участием, но, как оно ни лестно, приберегите его для кого-нибудь другого. Заморна еще не умер, хоть бы все вороны мира каркали о его скорой кончине! Я жив, клянусь небом, назло им, назло ему!

Это было произнесено твердо, с вызовом в очах, обращенных не к конкретному лицу из числа присутствующих, а скорее к тому, кто стоял перед его мысленным взором.

Что это могло означать? Мгновенное волнение улеглось, герцог стоял такой же спокойный и бодрый, как прежде.

Я наконец смогла подойти ближе, хотела заговорить, хотела сказать, как огорчает меня его нездоровый вид, однако я словно онемела и могла лишь взять герцога за руку.

– Что ж, Мэри, – промолвил он, – вы тоже думаете, что я ходячий скелет, живое олицетворение смерти, существо, медлящее на поверхности земли, хотя давно должно лежать в ее недрах?

Эти слова показали мне истинное состояние его чувств, обостренную мнительность, преувеличивающую всякую услышанную или угаданную мысль. Я ответила только:

– Милый Артур, я так рада вас видеть!

– Что? Рады видеть, как я умираю? – И он с ироническим смехом повернулся к гостям.

Остаток вечера получился донельзя тягостным. Хотя сам герцог был лихорадочно весел, ему не удалось заразить своим настроением других. Все видели, что его веселость притворна, а такого рода натужная бодрость угнетает хуже самой глубокой меланхолии. Наконец гости начали расходиться. Компания за компанией выходила из дома, карета за каретой отъезжала от крыльца; поток «перстней, плюмажей, жемчугов»[26], наполнявший комнаты, схлынул, истончившись до жиденьких ручейков. Они тоже постепенно иссякли, и, когда часы пробили четыре, я раскланялась с последним из уходящих гостей. Мы остались одни – мы, то есть я и мой супруг. С бьющимся сердцем я повернулась к нему. Сейчас мне предстояло узнать, очень он на меня гневается или нет, а еще – сможет ли он наедине со мной превозмогать недуг так же стойко, как на людях. Увы, последний вопрос разрешился сразу.

Герцог упал в кресло, обессиленно уронил голову, закрыл глаза и прижал ладони к лицу. Окна салона уже подрагивали от рассветного бриза, холодный свет зари струился в те из них, что выходили на восток, мешаясь с тусклым сиянием непогашенных свечей. В этом нездоровом освещении я смотрела на мужа. Оно добавляло тягостности и без того гнетущему зрелищу. Я подошла и встала рядом. Он не смотрел на меня и не говорил со мной. Мое сердце обливалось кровью при виде запавших глаз, нахмуренного лба, мраморной белизны губ и щек; все величие Заморны поверглось в прах смертный. Я машинально склонилась над ним, мое дыхание шевельнуло его волосы; он поднял глаза.

– Ах, Мэри, – проговорил он со слабой улыбкой на изможденном лице, – вы прекрасно видите, как я плох. Бесполезно долее притворяться. Я сражался с недугом, сколько мог, и вот плоть изнемогла, хотя дух еще борется. Сядьте, дорогая, вам все равно не понять моих слов. Боюсь, если начнется лихорадка, мой бред будет ужасен.

Ноги у меня подкашивались, и я села, радуясь, что хотя бы не упаду. Я была близка к обмороку и дрожала всем телом. Его доброта оказалась для меня больнее самого сурового гнева. Нахлынувшее раскаяние было нестерпимо горьким. Он привлек меня к себе и, приникнув головой к моему плечу, спросил:

– Мэри, не было ли в городе каких-нибудь странных слухов?

Я, как могла, ответила, что нет, не было.

– Странно, – проговорил он. – Если бы тайну раскрыли, весть распространилась бы со скоростью лесного пожара. Но может, ничего не произошло и мерзавец просто воспользовался низким преимуществом фальстарта.

После недолгого молчания он встал и быстро заходил по комнате, восклицая:

– Кто лез в мои личные дела? Кто сунул нос в то, что я тщательно оберегал от посторонних? Чья рука взломала замок? Чей глаз узрел сокровище? Клянусь небом, нет, клянусь адом – ибо инфернального здесь больше, нежели святого, – если это мужчина, то он заплатит мне жизнью, а если женщина, то она отныне и навеки заклеймена пылающей ненавистью Заморны. Великие духи![27] Умереть сейчас, в первом расцвете бытия сойти в хладный могильный мрак, покинуть поле, созревшее для серпа, когда я только вышел на него со жнецами и вся золотая нива моих надежд расстилается впереди, оставить мое королевство в разрухе, а имя Заморны – нарицательным для того, кто обещал, как Бог, а исполнил – как жалкая земнородная тварь, и знать, что это проклятье обрушилось на меня из-за неуемного любопытства какого-то мерзавца, – от такого мог бы ожить труп, а лед в его жилах вскипел бы так, как кипит сейчас моя кровь! Готов поклясться, что эту подлость совершила женщина из мелочного интереса к чужим делам. Они всегда рушили величайшие здания, воздвигаемые мужчиной. Быть может, тут действовала ревность.

И он взглянул на меня.

В тот миг я чувствовала лишь одно сильнейшее желание: чтобы земля разверзлась под ногами и поглотила меня в свою бездну. Я сжалась под взглядом мужа, который не видела, но чувствовала, словно живой огонь. Тысячи лет счастья не изгладили бы из моей памяти этот миг невыносимых страданий. Зрение застлал туман, в ушах гудело, и сквозь этот меланхолический гул я различила звон колокольчика. Через некоторое время в комнату кто-то вошел. Наступила долгая тишина, потом кто-то застонал, словно от сильнейшего горя. Я немного очнулась и увидела Кунштюка: сидя на корточках у ног хозяина и мотая косматой головой, он быстро-быстро говорил с Заморной на языке жестов. Мычание, срывавшееся с его губ, и было теми стонами, которые я слышала. Недолгий разговор закончился, и герцог шагнул ко мне. Вне себя от ужаса, не сознавая, что делаю, я в помрачении рассудка вскочила и бросилась к двери.

– Мэри, – глухо проговорил он, – вернитесь. Вы же не боитесь, что я вас ударю?

Я подчинилась – скорее машинально, нежели почему-либо еще.

– Что ж, – проговорил он почти игриво, – как я выяснил, вы и есть преступница. Вам вздумалось посетить виллу Доуро, не так ли, моя очаровательная герцогиня? Просто чтобы взглянуть на Мину Лори и юного Фицартура, которые вас, мадам, должны заботить не больше обитателей Камчатки. Вы приметили еще особу-двух, чье существование стало для вас новостью. Домой вас оттуда отправил я – по крайней мере так сказал мне Кунштюк. Короче, из-за треклятого женского любопытства вы дали моему врагу преимущество, которое он теперь развивает в полное свое удовольствие. Бремя смертное отяготело на мне, мадам. Думаю, скоро я умру и оставлю вас свободной. Не дрожите так и не бледнейте. Вот, обопритесь на мою руку, а то вы едва стоите на ногах. Я не испытываю к вам ненависти, Мэри, любопытство родилось вместе с вами, как и со всем вашим полом. Однако, милая, – и он пренебрежительно потрепал меня по шее, – я презираю вас от всей души.

– Артур, – проговорила я, пытаясь собрать силы после чудовищного удара, которым стали для меня эти слова, – ваше презрение излишне. Я и без того раздавлена горем, какого не знала ни одна смертная женщина, когда-либо склонявшая главу во прах раскаяния. Я согрешила, но наказание несоразмерно моему проступку.

– Бедняжка, – ответил он, беря мою руку и глядя на меня со смесью жалости и омерзения. – Не корите себя чересчур сурово. Вы не согрешили, ничего подобного – просто обнаружили треклятую женскую глупость, которая сейчас проявляет себя в другой форме. Ну, мэм, что же мы не уроним слезинку-другую? То должно быть ваше последнее средство при первых признаках бури.

– Адриан, я не могу плакать, мои слезы иссушила жгучая скорбь, – сказала я, и в этот самый миг мои глаза наполнились непрошеной влагой. Невыносимая мука стиснула сердце. Я упала на колени и срывающимся от рыданий голосом закричала: – О Заморна! Пожалейте меня! Простите меня в этот раз! Подозревай я хоть в малейшей мере, что поездка затронет один-единственный волосок на голове моего супруга, я бы скорее отрубила себе правую руку, чем вышла в тот день из дома!

– Мне не за что вас прощать, – отвечал он. – Конечно, я знаю, что вы не желали мне зла. Однако я не могу не улыбаться тому, как воплотилась в вас самая сущность женской натуры: слабость, ошибки, раскаяние. Уходите, дитя, я больше не могу с вами говорить. Проклятие одолевает меня. О демон! Сейчас твой черед торжествовать, но я еще возьму над тобой верх! Не жди, что я сойду в могилу! Сейчас я поддался, но я восстану и не дам ее мраморному зеву меня поглотить!

Он прижал руку к сердцу и содрогнулся так, будто все его существо раздирала внутренняя боль.

Что я испытывала, словами не описать, но, видимо, какая-то часть мучений проступила на моем лице, потому что герцог внезапно прижал меня к груди и проговорил:

– Милая моя Мэри, не надо так огорчаться. Вот вам моя любовь, поцелуй совершеннейшего прощения; я не могу не любить ваших печальных глаз. Идите в свои покои, Генриетта, не бойтесь за меня. Я поборюсь в одиночку. Победа или смерть! Такая пытка не может длиться долго. Или я умру, или пойду на поправку. Не горюйте, дорогая, забудьте то, что я сказал о своем якобы презрении, и дайте я вас еще раз поцелую в знак того, что вы прощены окончательно.

С этими словами он вышел. Я удалилась в свою опочивальню – не для сна, как Вы понимаете, а для того, чтобы размышлять над моими злосчастиями, тщетно биться над тайной, окутывающей все обстоятельства этого загадочного дела, и пить горькую чашу, поднесенную к моим губам раскаянием.

Бабушка, сейчас я не могу писать дальше, так что до свидания.

Ваша

М.Г. Уэлсли

Глава 5

Выдержки из дневника доктора Элфорда,

личного врача герцога Заморны


1 июля

Сегодня за завтраком слуга подал мне записку, доставленную, по его словам, одним из лакеев герцогини Заморна. Она была написана изящным почерком ее светлости и заключалась в следующем:

«Дорогой доктор!

Приезжайте так скоро, как только можете. Я в полном отчаянии. Мой супруг, надежда стольких сердец, боюсь, безнадежен. Он болен уже три дня, но до сих пор не позволял мне обращаться за врачебной помощью. Как быть? Я сама плохо понимаю, что пишу. Думаю – нет, почти надеюсь, – что он в бреду, поскольку он не дозволяет мне к нему приближаться. Ради всего святого, доктор, отмените все прочие визиты и приезжайте немедленно.

Искренне ваша

М.Г. Уэлсли».

Разумеется, я понял, что мешкать нельзя, поэтому тут же велел заложить карету и отправился в Уэллсли-Хаус. Известие не стало для меня полной неожиданностью: день-два назад в печати появилось сообщение, что герцог вернулся из Адрианополя больным, и по городу ходили слухи касательно загадочной природы его недуга.

Сразу по прибытии меня провели в великолепную комнату для завтраков, где я застал герцогиню. Перед нею стояли чашка, кофейник и прочее – очевидно, нетронутые. Она выглядела бледной, осунувшейся и усталой до последней степени. Не будь прекрасные черты рода Перси сильнее даже болезни и скорби, я бы ее не узнал. На щеках не осталось и тени румянца. Лицо было совершенно бесцветно и тем не менее изысканно красиво, скорбь, лучившаяся в карих глазах, исторгла бы слезы у камня. Мне подумалось, что юный герцог, наверное, и впрямь очень тяжело болен, коли не подпускает к себе столь очаровательное создание.

– Ах, доктор! – были ее первые слова. – Как я рада вас видеть! Однако я боюсь, что даже ваши знания не помогут. Мой супруг страждет не от обычного недуга. Сам он твердит, что его излечит лишь та рука, что поразила. Однако чья это рука, знают только Небо и сам герцог, а я – нет.

– Успокойтесь, сударыня, – сказал я, видя, что она в сильнейшем волнении. – Вам, как поглядеть, моя помощь нужна не меньше, чем герцогу. Ваша любовь преувеличивает грозящую ему опасность. Готов поклясться, что увижу его вовсе не таким больным, как вы уверяете.

– Доктор, – ответила она, – не говорите так. Он во власти смертельного недуга, подобного которому я никогда не видела. Жалуется на нестерпимый жар в жилах, а снаружи холоден как лед. А что за выражения проходят по его лицу: оно то ярче огня, то мрачнее тучи! О, вы содрогнетесь, как я, когда увидите своими глазами. И еще, доктор, он меня как будто ненавидит, хотя временами и борется со своим отвращением. Да, оттого-то я так и несчастна. Однако наказание заслуженно. Ибо, доктор, если он умрет, я буду… я буду его убийцей.

Она со стоном уронила лицо на руки. Я не знал, что и думать. Очевидно, что бы ни было с герцогом, его супруга сама нуждалась в помощи врача. Человек в здравом уме не употребил бы таких слов. Я попросил ее успокоиться и выпить немножко кофе, чтобы прийти в себя.

Она отодвинула предложенную мною чашку и с лихорадочным блеском в глазах продолжила:

– Итак, доктор Элфорд, вы видите, что творится непонятное. Кто бы подумал, что Заморна – божественный Заморна, наш идол, кумир мой и моего пола, – умрет от руки своей поклонницы, главной своей жрицы? Как может женщина причинить вред тому, кто так прекрасен, так щедр, а временами так добр? И все же это правда: я, его жена, стала его Атропой. Однако, сэр, не думайте, что я буквально обагрила руки его кровью или, подобно Мессалине, поднесла ему яд. Нет, тогда я была бы демоном, а не женщиной. Кстати, сэр, думаете ли вы, что обычная смертная женщина в силах настолько ожесточить сердце ревностью – да, ревностью, ибо ничто другое так надежно не обращает его в камень, – чтобы бестрепетно, без колебаний и раскаяния, постоянно держа перед глазами образ соперницы – возможно, прекрасной женщины, очень похожей на обезглавленную королеву Шотландии, – подойти к Заморне, с любовью в глазах, с любовью и безумием в сердце, и вложить ему в руку чашу, полную цикуты; спокойно смотреть, как он пьет, как улыбается, как затем улыбка навеки сходит с его лица, слышать голос, сладостный, будто музыка, вот такой, – она коснулась стоящей рядом арфы, и прозвучала очень низкая, очень мелодичная нота, – и то, как он затихает… Однако, доктор Элфорд, я говорю о том, чего никогда не было. Не думайте, будто я это совершила, я это только воображала.

Как-то вечером на вилле Доуро, вернее, почти ночью, когда я возвращалась оттуда в свете луны – вы знаете, доктор, как спокойны бывают звезды над Нигером, так вот, такой же спокойной выглядела я, ибо научилась от отца сохранять полнейшую внешнюю невозмутимость, когда внутри все клокочет от ярости, – мне предстало видение. Оно преследовало меня всю дорогу: будто я могла бы, по должном размышлении о красоте Марии Стюарт и удивительной верности ее миниатюрных копий, укрепить мою руку настолько, чтобы вонзить кинжал в сердце всесильного или поднести чашу с ядом к его губам. Однако, вернувшись домой, я узнала, что это уже свершилось: что я, того не желая, невольно исполнила собственные намерения. И тогда, сэр, я испытала то, чего вы наверняка не испытывали в жизни, а от передуманного в то время едва не повредилась в уме, ибо разница между замыслом и осуществлением огромна.

Покуда она так говорила, я не делал попыток ее перебить. Что-то – вероятно, ревность – возбудило герцогиню до умоисступления. Однако могла ли навязчивая мысль быть основана на фактах… могла ли ее светлость в порыве отчаяния… нет, нет, исключено. Однако она – дочь Нортенгерленда, а граф необуздан и непредсказуем. Что, если под прелестной и кроткой оболочкой бурлят такие же страсти, что в жаркой крови ее заносчивой мачехи? Тогда… однако я не позволил себе развить мысль. Самым спокойным тоном я попросил ее пройти со мною в апартаменты ее супруга, намереваясь понаблюдать за нею в его присутствии и, возможно, прийти к каким-нибудь дополнительным выводам.

Я не успел даже придержать ей дверь – герцогиня меня опередила и быстрыми нервными шагами устремилась через холл. Я еле за ней поспевал.

Мы вместе поднялись по лестнице, застланной роскошным ковром, миновали череду галерей и оказались в комнате, примыкающей к опочивальне герцога. Здесь ждал незнакомый мне молодой человек лет, наверное, пятнадцати, по виду – иностранец; смуглый, черноглазый, черноволосый, с очень красивыми, хотя и острыми чертами лица.

– Эжен, Эжен, – спросила миледи, – как твой хозяин? Почему ты не с ним?

– Он велел мне выйти, мэм, и Кунштюку тоже. Последние полчаса с ним никого нет.

Герцогиня, не ответив, прошла мимо, тихонько приоткрыла внутреннюю дверь и еле слышно шепнула мне:

– Идите первым, сэр. Я не решаюсь встать ближе, чем у изножья кровати. Его раздражает мой вид.

Я подчинился. В просторной опочивальне царила полная тишина. Утреннее солнце, сияющее сквозь длинные занавеси малинового бархата, придавало им особенную, странную яркость; балдахин над королевским ложем, сделанный из того же материала и собранный в глубокие фестоны, касался пола золотой бахромой и выглядел подобием монаршего шатра. На всем остальном лежала глубокая тень; лишь кое-где в величественном полумраке поблескивали снежной белизной мраморный постамент или серебряный светильник. Мне подумалось, что если какая обстановка и может отвратить стрелы смерти, то именно эта. Я подошел к ложу, сел в стоящее рядом кресло и раздвинул балдахин.

Одежда, роскошное одеяло, тонкие батистовые простыни – все было скомкано и разбросано в беспорядке. Мой благородный пациент лежал на спине, однако его голова беспокойно металась на большой подушке белого бархата. Он тяжело дышал во сне, губы были чуть приоткрыты, зубы – сжаты, ноздри яростно трепетали при каждом вдохе и выдохе, лоб собрался глубокими складками, густые кудри спутались и прилипли к лицу. Я не отважился сразу его разбудить, и герцогиня, видя мои сомнения, подошла ближе. Она долго смотрела на мужа, потом со стоном, в котором мешались любовь и мука, обвила его шею и принялась покрывать щеки и уста страстными поцелуями. Он тут же проснулся. Глаза его открылись так резко, что я усомнился, вправду ли он спал.

– Белая колдунья, – проговорил герцог, с жаром глядя на супругу и мягко отстраняя ее от себя, – чего теперь ты от меня добиваешься? А, показаться доктору! Ясно. Что ж, Элфорд, Смерть с нами в комнате. Думаете, ваши порошки и микстуры могут ее прогнать? Откройте окна, сэр. Я задыхаюсь, я сгораю от внутреннего жара. Бога ради, уберите эти треклятые темные занавеси! Распахните рамы, шире, шире, я хочу видеть свет! Воздуха мне!

Я сделал, как он велел. В комнату тут же ворвался освежающий ветерок.

– Вот, – воскликнул больной, – вот поцелуй Нигера! Его дыхание пронеслось над кустами и проникло в мой дворец росистым приветствием. О, если бы оно было еще свежее! Как обрадовался б я ураганному ветру с заснеженных склонов Элимбоса! Генриетта Уэлсли, моя белая колдунья, моя ангельская лицемерка! Это лучше лобзания ваших губ! Клянусь Верховными духами! Уста моей супруги жгут, как огонь!

Она повернулась ко мне в немом отчаянии; герцог это заметил.

– Встаньте, Элфорд, – сказал он, – и пропустите королеву. Я многое должен ей сказать, и теперь пришло время.

Я подчинился; она заняла мое место.

– Роза мира! – продолжал герцог. – Ты долго цвела под защитой пальмового дерева, но уже секира при корнях его[28], и ветви, что тебя укрывала, скоро не станет. Скажи, разве не героизмом будет угаснуть вместе со своим хранителем? Не пей росу, что выпадает ночью, не качайся с ветерком, дующим на заре, не открывайся свету полудня, и скоро ты угаснешь вместе со мною. Да, моя опаленная жаром новобрачная и ее августейший жених вместе обратятся в пепел. Что ты думаешь об индийском обычае, по которому вдова сжигает себя в погребальном костре мужа? Так будет даже лучше. Когда я умру, вели сложить на берегу Калабара костер, пусть меня отнесут туда и уложат на бревна. Тогда ты, Мэри, взойдешь ко мне, положишь мою голову себе на колени, припадешь со жгучим лобзанием к моим хладным бескровным губам – не понадобится даже факелов, мы сами разожжем пламя столь жаркое, что жители Витрополя, глядя из окон на восток, увидят пылание закатного, а не восходящего солнца! Ах! Королева Ангрии, по вкусу ли тебе такой финал?

– Я готова умереть с вами любой смертью, Адриан, – был кроткий и нежный ответ.

– Вот как, мой цветок от корня Перси? – проговорил герцог. – Нет, подумай – лучше начать жизнь сначала. Как только преграда устранится, найди себе нового мужа. Как ты знаешь, верный Пелам до сих пор не женился – отдай ему свою прекрасную ручку. Она стала еще ценнее от того, что побывала в руке монарха. Пусть возложит второй венок из флердоранжа на лоб, который я увенчал диадемой. Отдай ему все, что принадлежало мне, будь мягкой, покорной, предупредительной женой. Следи за ним в оба, Мэри, чтобы он не сбился с пути. Тогда, без сомнения, ты будешь счастлива. Счастлива, я сказал? Ха! Твой солнечный свет, Мэри, всегда будет заслонять тень; что-то будет стоять перед тобою, как вечное пятно в глазу, от которого никуда не скрыться. Я буду приходить беззвучно, безгласно, не ведая перемен. Я буду стоять близ тебя, спокойный и неподвижный, с тем же неомраченным печалью ликом. В гостиной, в спальне, в людном салоне мой взор будет следить за тобой. Я буду с тобою до смертного одра, и когда колесо твоего бытия совершит последний оборот, склонившись, выпью остатки жизни с губ, нарушивших клятву.

Последний раз сверкнув на нее бешеным взглядом, он повернулся на подушке, закрыл глаза, сложил руки на груди и умолк. Герцогиня встала и вышла из комнаты. Позже мне сказали, что, дойдя до своих покоев, она лишилась чувств и два часа пролежала без сознания. Когда она ушла, я вновь приблизился к герцогу и задал несколько вопросов, ни на один из которых не получил ответа. Я хотел пощупать ему пульс, но он вырвал у меня руку; предложил сделать кровопускание – снова отказ. Последняя мера, однако, была совершенно необходима. Неведомая лихорадка свирепствовала так, что без этого спасительного средства он не дожил бы до вечера. Зная герцогское упрямство (ибо не первый раз пользовал его во время тяжелой болезни), я вышел в соседнее помещение и велел Эжену Розьеру позвать кого-нибудь из личных слуг герцога.

Тут же вошли Эдвард Лори и карлик Кунштюк.

– Что, – спросил первый, – артачится?

– Да, Нед, – отвечал я. – Хуже, чем обычно. Тебе придется крепко его держать. Но как только я вскрою вену, станет легче. Потеря нескольких унций крови его утихомирит.

Эдвард кивнул, и мы все вошли в комнату. Я говорил очень тихо, но уши больных, особенно больных в лихорадке, бывают на удивление чутки. Войдя, мы обнаружили, что комната и кровать пусты.

– Где он? – спросил я.

– В гардеробной, – спокойно ответил Розьер и, шагнув к скрытой за портьерой дверце, попытался ее открыть. Она была заперта. Юноша тихо присвистнул и со странной улыбкой пробормотал:

– Mon Dieu[29], надеюсь, он не перережет себе горло.

Я приготовился взломать дверь.

– Нет, доктор, – сказал Лори, – если он решил что с собой сотворить, лучше не поднимать шум – мы только подольем масла в огонь. Я знаю герцога, чем больше ему перечат, тем крепче он стоит на своем.

С этим было не поспорить, и еще целых десять минут мы в ужасе ждали, что будет. Наконец дверь распахнулась, и появился его светлость. Он был полностью одет – в глубоком военном трауре, как обычно, – и сторонний наблюдатель счел бы, что герцог пышет здоровьем и силой. Лихорадочный румянец, однако, по-прежнему играл на щеках, а глаза горели опасным огнем. В руках он держал по взведенному пистолету. Мы все попятились.

– Ну что, Элфорд, – сказал герцог, – вы меня свяжете и пустите мне кровь? Убирайтесь немедленно, сэр. Моя болезнь вас не касается, она лежит вне области ваших познаний. Я не стану больше лежать в ожидании смерти, как дитя: я встречу ее лицом к лицу, как мужчина. Жребий брошен. Нынче ночью кто-нибудь заберет ставки – я или он. Остальным тут делать нечего. Итак, доктор Элфорд, повторяю: уезжайте немедленно. На малейшую попытку противиться моей воле я отвечу… – Он глянул на пистолеты.

Рассудив, что дальнейшие споры лишь усугубят его болезненное состояние, я счел за лучшее временно удалиться, наказав Эдварду Лори следить за хозяином и ни под каким предлогом не выпускать его из дома. По крайней мере я убедился, что болезнь никак не связана с ядом.


2 июля

Прочел сегодня в газете два сообщения, удивившие меня несказанно. Вот первое:

Вчера мистер Г.М.М. Монморанси, эсквайр, дал великолепный обед для первых лиц Ангрийской партии. Присутствовали герцог Заморна и граф Нортенгерлендский. Его светлость был в отменном здравии и весьма весел, что полностью противоречит слухам о болезни, в последнее время настойчиво распространяемым его врагами. Впрочем, мы должны с прискорбием сообщить, что герцогине нездоровится.

Вторая статья содержала длинную речь, якобы сказанную герцогом вчера на встрече научного общества, где он председательствовал. Вся речь была выдержана в его своеобразной ораторской манере и даже отличалась большим изяществом – в ней было меньше яростных всплесков энергии (никак не оправданных темой), чем в прежних его выступлениях.

Все это меня озадачило. Я немедля отправился в Уэллсли-Хаус узнать, как на самом деле обстоят дела.


Вечер

Прибыв в роскошное логово юного льва, я для начала попросил отвести меня к герцогине. Та мне очень обрадовалась.

– Ах, доктор, – воскликнула она, – вы как раз вовремя. Я собиралась за вами послать. Мистер Аберкромби и сэр Эстли Кольридж уже наверху, там же его светлость герцог Веллингтон и леди Сеймур. Сегодня мне не позволили видеть мужа, но говорят, ему лучше. Не знаю, как и верить. Доктор, будьте со мной честны, и если он правда идет на поправку, пусть мне разрешат к нему зайти хотя бы на десять минут.

Слова ее светлости ясно сказали мне, что герцог в опасном, возможно – безнадежном состоянии. От нее это скрывают, вероятно, опасаясь нервного срыва. Я ответил в уклончивом, но успокоительном тоне и вышел. На лестнице меня ждал Эдвард Лори.

– Твой хозяин вчера выходил из дома? – тут же спросил я.

– Из дома, сэр? – был ответ. – Какое там! После вашего ухода он начал бредить, к вечеру стал совсем буйный и бушевал до пяти утра. Мы его силою держали в кровати. А теперь, – продолжал Эдвард спокойно, однако его голос дрожал от сдерживаемых чувств, – уже видно, что не жилец он. Они там наверху, так сказать, последнего вздоха дожидаются.

Я заторопился наверх и у дверей герцогской спальни на мгновение помедлил. Из-за нее доносился слабый гул множества приглушенных голосов. Я легонько постучал, и Эжен впустил меня внутрь. В комнате было темно. Человек десять столпились вокруг кровати, еще двое сидели за столом, на котором горели четыре свечи; перед ними лежали бумага и перья. Меня встретило молчание. Люди у кровати посторонились, чтобы я прошел к другим врачам. Теперь я отчетливо видел всех собравшихся. Графиня Сеймур сидела в кресле напротив больного; рядом с нею стояли герцог Веллингтон, герцог Фиденский и граф Нортенгерленд. Мистер Монморанси, мистер Уорнер, генерал Торнтон, виконт Каслрей и граф Арундел замыкали круг. Очевидно, некое очень важное дело призвало их к ложу умирающего монарха. Неуверенность, тревога и беспокойное ожидание были написаны на лицах, тускло озаренных пламенем свечей, казавшимся в такой час неестественной заменой белому свету дня.

Что до Заморны, он лежал белый и недвижный, как труп, с помертвевшими губами, и лишь движения и блеск глаз свидетельствовали, что в нем еще теплится жизнь. Когда я вошел, Фидена стоял, склонившись над другом, и только негромкий голос принца Хитрундии нарушал царящую в комнате тишину.

– Заморна, – убеждал он, – хотя твои телесные силы полностью истощены, милосердное Небо позволило тебе до последнего часа сохранить ясность ума. Еще раз заклинаю тебя: если хочешь отвратить от своего королевства угрозу гражданской войны, разреши этот вопрос, пока не утратил способность говорить. Назови в присутствии собравшихся свидетелей наследника оставляемой короны.

Бледные губы царственного юноши шевельнулись.

– Ты спрашиваешь, чего сам не понимаешь, Джон, – проговорил он слабым, но недрогнувшим голосом. – Я скоро умру, и, едва меня обовьют могильные пелены, преемник явится без зова. Эрнест последует за Адрианом в череде ангрийских королей.

– Вы говорите об Эрнесте Фицартуре? – перебил Нортенгерленд, чье лицо мрачила зловещая и горькая тень. – Ха! Но, милорд герцог, ваш ли он сын? Законный ли он ваш сын? Имеет ли он право зваться наследником?

Холодная улыбка скользнула по восковым чертам герцога.

– Со временем узнаете, – ответил он.

– Артур, – настаивал Фидена, – это решающий час. Бога ради, раскрой свою тайну! Мгновения твоей жизни утекают, и никто не может тебя спасти.

Наступило гробовое молчание. Заморна не отвечал. Лицо его стало пепельным.

Теперь заговорил Уорнер.

– Я взываю к герцогу Веллингтону, – произнес он взволнованной скороговоркой. – Ваша светлость еще не присоединили свой голос к нашим мольбам.

– И не присоединю, – решительно отвечал герцог. – Я не отниму у сына последнего шанса выжить.

– О чем разговор? – вмешался лорд Арундел. – Как я понимаю, вопрос решен. Заморна объявил наследником Эрнеста Фицартура. Что вам еще нужно? Мне больно слушать, как вы его терзаете! Дайте же ему умереть в мире! Клянусь, что буду до последней капли крови защищать права его сына, не важно, законного или нет!

– Тихо! – прогремел суровый Перси. – Пусть королем будет Эрнест Фицартур, я не возражаю, но тогда надо назначить регента. Заморна, скажите, кто будет регентом.

– Эрнесту не понадобится регент, – ответил тот. – Теперь я все сказал и требую покоя и тишины, чтобы заглянуть в ненасытную бездну, что разверзается подо мной.

– Да будет так! – воскликнул Арундел.

– Я заколю первого, кто посмеет заговорить! – подхватил Каслрей.

Нортенгерленд остался неколебим.

– Кто будет регентом? – повторил он. – Говори скорее, монарх. Если ты умрешь, не выразив свою волю, горе Ангрии! Стенания огласят каждый кров, каждое жилище в ее пределах. Меч войны вышел из ножен, и многих сразит его клинок еще до того, как Адриан остынет в могиле.

– Дурной, безжалостный человек! – проговорил герцог Фиденский, распаляясь гневом. – Такие ли речи должны звучать над смертным одром монарха, вашего зятя, над смертным одром Заморны? Довольно, милорд! Я этого не потерплю! Пусть испустит последний вздох в тиши. Артур, Артур, отвратись от этого мира к лучшему. Боже милостивый! Я верю: счастливый свет озаряет твою ведущую вверх тропу.

– Джон, – отвечал король, – света нет. Лишь река смерти катит предо мною свои воды, черные, будто ночь, но я сумею пройти ее бесстрашно, бестрепетно. Уже полдень?

– Еще пять минут, – ответил неожиданно скрипучий голос одного из нотариусов за столом.

Внезапно герцог сел на постели. Это выглядело так, будто дернулся гальванизированный труп.

– Злодей! – воскликнул он с неожиданной энергией в голосе и на лице. – Ты здесь? Коли так, у меня есть силы жить! Я поборюсь с тобой, я одолею тебя! Сойдемся в рукопашную и посмотрим, кто кого! Еще пять минут. Я думал, время давно прошло. Мужайся, Заморна! Звезда еще сияет. Она не может, не смеет обмануть!

Незнакомец ответил глухим смехом.

– Я слышу звук, – продолжал герцог. – Далекий, легкий, быстрый; ни одно ухо не может его различить. Это ее поступь, ее дивные шаги. Трепещи, мерзавец! Явилась моя защитница!

– Ее колесница застряла в пути, – сказал нотариус, вставая и подходя к окну. – Я гляжу наружу и не вижу развеваемого ветром женского платья. А стрелки на часах церкви Святого Августина вот-вот сойдутся. В полдень весть о смерти ее героя разнесется по всему Витрополю.

Он умолк. Все разом прислушались и различили шаги. Дверь задрожала и распахнулась так резко, что казалось – ее раскололи пополам. Вбежала дама. Она двигалась стремительно, как молния, и почти так же бесшумно. Мы все машинально попятились. Она упала на колени рядом с ложем и прижалась лицом к руке, которую протянул ей Заморна.

– Спасен! – только и выговорили ее губы. И тут городские колокола начали бить двенадцать. Когда отзвучал последний удар, дама поднялась и обвела собравшихся пронзительным взглядом прекрасных черных глаз.

– Джентльмены, – сказала она, вспыхивая румянцем смущения и, как мне показалось, гнева, – надеюсь, вы не собираетесь здесь оставаться. Вопрос о престолонаследии решать больше не надо. Заморна не умрет, и эта мрачная комната напрасно погружена во тьму.

Дама, по очереди подходя к каждому окну, быстро отдернула занавеси, распахнула рамы, задула все свечи, велела оставшемуся нотариусу уйти (другой уже исчез, мы и не заметили как) быстрым и решительным голосом, которому тот немедленно подчинился, после чего еще раз нетерпеливо оглядела нас.

– Все это требует объяснений, любезная, – сказал граф Нортенгерлендский.

– Да, милорд, – отвечала она, делая глубокий реверанс, – однако, возможно, вы позволите отложить объяснения до той поры, когда мой хозяин сам решит, давать их или нет.

– Мина… – проговорил герцог Веллингтон.

При его словах девушка вздрогнула и покраснела; в следующий миг она уже стояла у его ног на одном колене, припав головой к другому.

– Что привело тебя сюда, моя девочка? – спросил герцог самым своим ласковым голосом.

– Милорд, – ответила она, – если мне здесь не место, я уйду. Однако сегодня утром Кунштюк сообщил мне, что сыну моей покойной госпожи может быть полезно мое присутствие. Смела ли я бездействовать, когда ему требовалась моя помощь?

– Боюсь, это было бы не в твоих силах, – сказал его светлость. – Впрочем, ты славное дитя, а твоя сегодняшняя услуга увеличивает его без того немалый долг. Он отплатит тебе так же, как платил раньше.

Мисс Лори сжалась, словно ее придавили к земле. Голова опустилась так низко, что смоляно-черные кудри рассыпались по ковру.

– Иди и служи ему, Мина, – продолжал герцог. – Влачи жизнь в рабстве египетском. Как я вижу, его цепи сковывают тебя по рукам и ногам.

– Да, – гордо отвечала она, вставая. – И лишь смерть их разобьет. Я – его рабыня от рождения и до могилы.

Тут врачи, которые тем временем осмотрели Заморну, в изумлении объявили о чудесной перемене к лучшему. Кровообращение восстановилось, пульс прослушивался, сердце вновь билось, а лицу вернулся живой оттенок.

Такую глубокую сдерживаемую радость, какая отразилась при этом известии на лице Мины, мне редко доводилось видеть. Она подошла к герцогу, склонилась над ним и заглянула ему в глаза так, будто в их темной сияющей глубине заключалась для нее вся вселенная. Казалось, она считала, что может так открыто и смело смотреть на него сейчас по праву искупления. Чувство это, впрочем, лишь мелькнуло на ее лице и тут же исчезло: теперь она вновь была обреченная раба страсти, захваченная единственной мыслью, мечтающая об одном: самозабвенно нести ярмо того, чье обаяние сковало ее так крепко. Смыслом ее бытия, гордостью ее жизни было неустанно трудиться ради Заморны. Он сжал ей руку, улыбнулся с бесконечной нежностью и что-то произнес тоном самого ласкового снисхождения. Это, как я понял, сторицей вознаградило глупенькую девочку.

Мы все, за исключением герцога Веллингтона, графини Сеймур, Мины, Розьера и Кунштюка, вышли. Спускаясь по лестнице, я немного отстал от остальных. На одной из площадок меня окликнули: то был Эдвард Лори. Он стоял, прислонясь к стене и скрестивши руки на груди; красивое лицо побагровело, темные глаза сверкали из-под насупленных бровей. Меня поразило сходство между дочерью и отцом.

– Доктор, – спросил он, – это не Мина Лори приехала?

Я ответил утвердительно.

– Проклятье! – воскликнул он. – Девчонке бы хоть немного ума, а герцогу Заморне – хоть немного совести. Я бы его возненавидел, да только он мой король, и я учил его стрелять из ружья и охотиться. Славный он был мальчонка, настоящий храбрец, а рука какая твердая! Кабы не это, кабы не ходил он со мною много дней, много лунных ночей по оленьим следам, по пустошам да по лесным тропинкам, я бы давно всадил в него либо холодную сталь, либо горячий свинец. Я был дурак и хуже дурака, что взял его тогда, раненого, в свою лачугу. Знал ведь, что он необуздан и бессердечен – бессердечен, хочу сказать, в некоторых вещах, – так нет, надо было принести змею домой и пригреть у себя на груди! С тех пор за свою доброту я пью его яд – и ведь прикипел же к нему душой так, что жизнь за него отдам! Вот болван! Я-то не женщина! Так что мне мешает зарезать его и убежать?

– Не сомневаюсь, что у вас есть причины действовать мудрее и лучше, – ответил я, желая его успокоить.

– Причины! Нет никаких причин, только одно его колдовство. Знаете, доктор, как он себя вел, когда меня ранили в битве при Велино? Уложил в собственном шатре, на своей походной постели, каждый день сам осматривал мою рану, а если врачи были заняты, то и перевязывал ее. По ночам накрывал меня своим плащом, а сам ложился на пол, и, сколько бы я ни возражал, так продолжалось, пока я совсем не выздоровел. Заставлял меня пить вино из своего рациона, еду мне носили с генеральского стола. Он взял мою сторону в той истории с сэром Джоном Букетом – теперь лордом Ричтоном – и как-то в потасовке трое против одного спас меня, рискуя собственной жизнью. Так что презирать его я не могу, по крайней мере долго. К тому же мы с ним оба в каком-то смысле ирландцы, а значит – не злопамятны. И все же сейчас я его выносить не могу, так что подамся куда-нибудь подальше, пока малость не остыну.

Эдвард что есть силы ударил в пол прикладом длинного охотничьего ружья, которое держал в руках, бегом спустился по лестнице и пропал с глаз.

Я вошел в салон, куда удалились другие джентльмены, и увидел, что все они разъехались, кроме Нортенгерленда. Граф сидел на диване подле дочери и что-то с жаром ей говорил. Сочтя себя лишним, я вознамерился уйти, но граф меня окликнул.

– Доктор, – промолвил он, – герцогиня хочет видеть своего доброго, заботливого супруга – что вы на это скажете? Прочие лекари наложили на ее посещение свое вето.

– Боюсь, – ответил я, – что вынужден с ними согласиться. Прошлый визит к супругу пагубно отразился на здоровье ее светлости, и я не рекомендую повторять его так скоро.

– Хорошо, – вздохнула она. – Наверное, я должна покориться, но начиная с завтрашнего дня ничьи указания, кроме его собственных, не помешают мне с ним увидеться.

Граф встал и поманил меня в нишу.

– Элфорд, – резко начал он, – я хочу знать, как давно Заморна болеет.

– За последние четыре дня он ни разу не покидал дома, – ответил я.

– Чистейшие враки, сэр! – ответил Нортенгерленд. – Как смеете вы так говорить, если вчера я видел его у Монморанси в отменном здравии, всем бы вашим пациентам такое. Он поехал со мной обедать в Элрингтон-Холле, а потом, как болван, потащился с графиней на дурацкое сборище каких-то ученых идиотов, где, по ее словам, особенно блистал.

– Да, милорд, я прочел об этом в газете и, уверяю вас, был совершенно обескуражен. За подтверждением моих слов ваше сиятельство может обратиться к герцогине.

– Я с нею говорил перед самым вашим появлением, – произнес он, – и услышал то же самое. Я счел, что она от горя повредилась в уме, теперь так же думаю о вас. Не пытайтесь разубедить меня в том, что я видел своими глазами, сэр. Повторяю: герцог Заморна был вчера со мною полдня и часть вечера. Он выглядел, говорил, смеялся и бахвалился как обычно. Я чрезвычайно удивился, когда на следующий день мне принесли записку от мистера Максвелла с указанием прибыть к смертному одру герцога. Затем его внезапный недуг, поведение нотариуса, приезд девушки… сплошная дьявольщина, клянусь костями Сциллы!

С этими словами его сиятельство вышел из комнаты. Герцогиня оставила нас еще раньше, так что я потребовал экипаж и отправился домой.

Глава 6

Прошло пять дней. За это время Заморна благодаря ласковому уходу Мины Лори и умелому попечению доктора Элфорда быстро восстанавливал почти утраченное здоровье. Герцогиня наконец получила от супруга дозволение его навестить. Она завтракала, когда вошел Эжен и подал сложенный в несколько раз листок, на котором почерком ее мужа были написаны карандашом долгожданные слова:

«Приходите ко мне, Мэри, как только сможете. Элфорд считает, что сейчас это не только допустимо, но и желательно. Он говорит, вы истаяли, как тень. Боюсь, милая, в минуты бреда я дурно отплатил вам за вашу любовь. Не знаю и не желаю знать, что именно я говорил. В сознании остался лишь смутный и пугающий сон, подробности которого мне менее всего хочется вспоминать. Вы найдете меня одного в гардеробной. Я только что оделся и отослал Кунштюка.

Ваш любящий

Адриан».

Герцогиня вскочила, едва не опрокинув столик розового дерева вместе с бесценным фарфором. Она пробежала через вестибюль и уже поставила ногу на первую ступеньку лестницы, когда рядом послышался обрывок мелодии. Кто-то небрежно, но с большим мастерством перебирал гитарные струны. Играли в одном из многочисленных салонов, примыкающих к вестибюлю. Кто это мог быть? Герцогиня знала манеру игры – она слышала ее много раз. Неужто герцог… нет, невозможно. Она вновь прислушалась. Напев зазвучал громче – нежный, меланхолический, монотонный и в то же время изысканно задумчивый. Звук пропадал, и вновь набирал силу, и снова затихал, и пробуждался к жизни, затем, помедлив напоследок на низкой ноте, с неохотой уступил место тишине.

– Это он, это он! – воскликнула Мэри. – Мое ухо, столько раз упивавшееся его игрой, не может ошибаться.

Она слегка растерялась от того, что звуки доносились из части дома, прямо противоположной той, которую герцог указал в записке. Казалось бы, не стоит сильно тревожиться из-за такого пустяка, однако герцогиня почему-то ощутила нервическое волнение. Тут снова дрогнули струны, и прихотливый изменчивый напев – именно так любил импровизировать герцог, когда в руки ему попадала гитара, – заполнил вестибюль. И все же она медлила. Ее как будто приковало цепями к месту; но вот струны умолкли, и чары недвижности рассеялись. Мэри вздрогнула, шагнула к неплотно притворенной двери в салон, откуда доносилась музыка, открыла ее и вошла. Заморна совершенно определенно был здесь. Он стоял у стола в дальнем конце комнаты; гитара лежала рядом, и герцог, листая большой, прекрасно переплетенный том, напевал себе под нос мелодию, которую только что сыграл.

Мэри замерла, разглядывая мужа. Ни тени недуга, ни малейших следов болезни или хотя бы слабости, какой обычно бывают отмечены движения человека, перед тем долго прикованного к постели, не осталось в его царственном облике. Лицо было свежо, как в лучшие дни, орлиные глаза сияли, будто их не коснулась иссушающая лихорадка.

– Смерть была ко мне милостива, – проговорила Генриетта, делая шаг вперед. – Она прошла мимо, не оставив на моем благородном и прекрасном кумире никаких отметин.

Герцог, разумеется, поднял голову. Странное выражение лица предстало его супруге: брови выгнуты, карминно-алая губа закушена, словно в попытке сдержать дурашливую ухмылку. Глаза смотрели высокомерно, испытующе, насмешливо, хоть и не без доброты; их взгляд не пугал, но как будто отталкивал Мэри, словно предупреждая: ее готовая хлынуть через край нежность тут неуместна. Она замерла, покрасневшая и смущенная.

– Мой дорогой Артур, – проговорила она наконец, – почему вы смотрите на меня так холодно, так равнодушно, как на чужую? Я хочу знать причину! Я буду трудиться день и ночь, пока не заслужу хоть чуточку более теплый прием.

– Я не сержусь на вас, Мэри, – ответил Заморна. – И даже напротив. Я всецело к вам расположен, но ответьте, маленькая колдунья, что привело вас в тот вечер на виллу Доуро?

– Сказать по правде, Адриан, любопытство. Я хотела знать, вправду ли мисс Лори так хороша, а Фицартур так похож на вас, как говорят люди.

– И что же вы теперь думаете, Мэри? – спросил Заморна, беря ее за руку. – Девчонка и впрямь хороша собой? Не ревнуйте больше. Торжественно клянусь, что за всю жизнь не сказал ей больше трех слов кряду, да и то по самым мелким житейским поводам. Уверяю вас, она принадлежит другому, и подойди я к ней так близко, как сейчас к вам, крик поднялся бы такой, что Башня всех народов содрогнулась бы до основания. Так скажите честно, нашли ли вы ее хорошенькой?

– Очень, – вздохнула бедная Мэри. – А Эрнест и маленькая Эмили очень, очень на вас похожи.

Герцог рассмеялся:

– Да, так и есть. Отрицать бесполезно. Однако не горюйте, Мэри, не горюйте, придет время, когда это сходство перестанет вас огорчать.

Герцогиня мотнула головой. По бледным щекам покатились слезы. Однако поведение герцога – он хоть и не выказывал любви, но держался мягко и дружелюбно – обнадеживало, и она попыталась прижать свою руку, которую он держал за кончики пальцев, к его ладони. И тут в лице ее мужа мелькнуло выражение, какого она никогда прежде не видела: смесь недоброго озорства и какого-то другого, странного чувства на миг совершенно изменила его черты. Одновременно он стиснул ее руку так немилосердно, что кольца вдавились в пальцы. Герцогиня тихонько вскрикнула от боли. В то же мгновение дверь распахнулась, и влетел Кунштюк. Маленькие звериные глазки на безобразном лице горели бенгальскими огнями, он гримасничал, жестикулировал и пританцовывал. Герцог сперва рассмеялся, затем, отвесив карлику звонкую оплеуху, подошел к окну, распахнул раму, выпрыгнул в сад и вскоре пропал за деревьями.

– Что тебе здесь надо, Кунштюк? – спросила Мэри, гневно поворачиваясь к карлику.

Тот упал перед ней на колени, прижимая руки к груди и касаясь лбом ковра.

– Довольно фиглярства! – воскликнула она, забыв в гневе, что карлик ее не слышит. – Твое поведение крайне дерзко и совершенно необъяснимо! Не успеваю я сказать супругу и двух слов, как появляешься ты и не даешь нам поговорить! Что на тебя находит? Я не желаю больше этого терпеть. Но, бедный уродец, с тем же успехом я могла бы обращаться к статуе. Отпусти мое платье, любезный!

Она вырвала подол из длинных тонких пальцев карлика и, не слушая умоляющего мычания, вышла из салона.

У дверей она едва не столкнулась с Эженом Розьером, что только подлило масла в огонь. Мэри была в том состоянии (не слишком для нее редком), когда поводом для досады становился любой пустяк.

– Что? – вскричала она. – Подслушиваешь, не преступлю ли я границы приличия? Странные порядки! Я не понимаю их и не желаю больше терпеть! Отвечай, любезный: хозяин приказал тебе и этому мерзкому выродку за мною следить?

– Хозяин ничего мне не приказывал, мэм, – обескураженно проговорил Розьер, – только велел спросить, прочли ли вы его записку?

– Записку? Да, сударь, прочла и тут же поспешила на зов. Однако я с тем же успехом могла остаться у себя в комнате – он не удостоил меня и двух слов.

Эжен вытянул губы, словно намереваясь присвистнуть, однако почтение к хозяйке его удержало.

– Мадам, – сказал он, – герцог просил узнать, почему вы не посетили его в гардеробной. Вот и все.

– Не испытывай мое терпение! – воскликнула герцогиня. – Он был в салоне минуту назад и, судя по всему, не очень-то меня и ждал.

Мгновение паж озадаченно молчал, затем подмигнул и хитро ухмыльнулся, давая понять, что разрешил загадку.

– Ах, миледи, если мне позволено так сказать, на герцога иногда находит. Но если вы сейчас подниметесь в гардеробную, ставлю мою ливрею против куртки мусорщика, вас ждет совершенно иной прием.

Покуда Розьер говорил, из салона донеслось «кхе-хм», очень похожее на голос Заморны.

– Он вернулся, – сказала Мэри. – Попробую поговорить с ним еще раз.

Она уже хотела войти в салон, однако Эжен с невиданной прежде дерзостью снял руку герцогини с дверной ручки, встал между хозяйкой и входом и, решительно глядя ей прямо в глаза, сказал:

– Мадам, я не позволю вам туда войти.

Герцогиня попятилась, оторопев от такой наглости. Прежде чем она заговорила, раздался вопль Кунштюка, а затем смех – такое знакомое «ха-ха» Заморны, – и не менее знакомый голос позвал:

– Мэри, пробивайтесь сквозь все преграды! Я здесь и приказываю вам идти ко мне!

Она снова бросилась к дверям и взялась за ручку.

– Мадам, – начал Розьер, – прошу, умоляю, заклинаю вас, миледи, меня выслушать. – Но нет, она была глуха к его уговорам. Тогда он сменил просительно-смиренное выражение на более свойственное ему вызывающее, выпрямился во весь рост, расправил сильные плечи и, схватив хозяйку за руки, сказал: – Сударыня, не соблаговолите ли пройти наверх? Если вы ответите «да», я упаду на колени и буду молить о прощении за свое самоуправство. Если ответите «нет», я вынужден буду применить силу. Мне до конца жизни не простится, что я посмел прикоснуться к вам, но моя жизнь закончится прямо сейчас, если я этого не сделаю. За то, что я вас удерживаю, герцог может меня заколоть, однако, если я вас не задержу, он точно всадит мне пулю в лоб.

С дрожащими губами, белая как мел, герцогиня, сверкнув глазами, высвободилась из его хватки и пошла прочь. Сейчас она была точной копией своего отца. В презрении, с которым она глянула на распоясавшегося пажа, сквозила беспримесная ненависть.

– Mon Dieu! – проговорил тот, когда она величаво прошествовала мимо. – C’est fait de moi![30] Она меня не простит! Вот что бывает от излишнего рвения. Лучше бы я предоставил им с герцогом разбираться между собой. С другой стороны, потом отвечать… А он – вот ведь злоехидна! Зачем надо было ее звать? Parbleu[31], она от этого совсем обезумела. Ладно, пока она у себя, попробую-ка я объясниться первым!

И он со всегдашней своей прытью устремился через вестибюль к лестнице.

Мэри удалилась к себе в комнаты. Она села, закрыла белое лицо еще более белыми руками и полчаса сидела в полной неподвижности. Наконец в дверь тихонько постучали. Герцогиня не ответила, однако дверь все равно отворилась и вплыла высокая дама, затянутая в шуршащие черные шелка. Мэри вскинула голову.

– Почему вы входите без приглашения, Темпл? Или уже и стены собственных покоев не защищают меня от назойливости слуг?

– Моя дорогая госпожа, – ответила почтенная матрона, – вы, как я вижу, расстроены, иначе бы не рассердились на то, что я пришла к вам с просьбой герцога посетить его в гардеробной.

– Опять гардеробная! – воскликнула герцогиня. – Сколько мне будут твердить это слово? Я говорю, что он не в гардеробной, и удивляюсь, что вы, Темпл, передаете мне сообщения, которые ничего не изменят. Он не хочет меня видеть! – И тут избалованная детская натура не выдержала. Юная герцогиня разразилась слезами. Она рыдала и плакала, повторяя: – Я не пойду! Он за мной не посылал! Он меня ненавидит!

– Миледи, миледи, – встревоженно проговорила Темпл, – Бога ради, не испытывайте больше терпение супруга. Он пока не сердится, но мне страшно смотреть в его застывшее как маска лицо. Обопритесь на мою руку, миледи, ибо вы чересчур взволнованны, и идемте, пока не разразилась буря.

– Ладно, ладно, Темпл, – сказала Мэри; она была отходчива и не умела долго сердиться на слуг. – Если вы оставите меня в покое, я, возможно, скоро встану и пойду. Только ведь он не хочет меня видеть! А потом гадкий карлик и нахальный паж ворвутся, и он позволит им оскорблять меня, как захотят. Нет, Темпл, я не пойду! Не пойду!

– О нет, моя дражайшая госпожа, подумайте еще раз. Если я и впрямь передам ваши слова, он ответит: «Очень хорошо, Темпл, засвидетельствуйте вашей хозяйке мое почтение; я сожалею, что напрасно ее обеспокоил», а потом сядет неподвижно – ни дать ни взять его бюст у вас в кабинете, – и следующего приглашения вы будете ждать еще много дней.

Герцогиня некоторое время молчала, затем медленно поднялась и – все так же в слезах, с явной неохотой – позволила достойной экономке взять себя под руку, что та и сделала весьма почтительно и в то же время ласково. Они вместе вышли из комнаты и, миновав вестибюль и лестницу, вступили в ненавистную гардеробную. Вездесущий Заморна самым определенным образом был здесь, как до того в салоне, однако в совершенно ином расположении духа; даже облик его как будто переменился. Высокий худой юноша за столом, заваленным книгами, выглядел исхудавшим. Кудрявая голова опиралась на обессиленную руку, лоб покрывала нездоровая бледность, а в глазах, устремленных на страницу ученого трактата, горел болезненный огонь. Над камином висел портрет герцогини Веллингтонской – и как же велико было сходство между матерью и ее прославленным сыном!

– Что ж, Темпл, – сказал Заморна, вставая при звуке шагов, – вижу, вы преуспели больше других. Женщина всегда найдет подход к женщине! Но, Боже мой, в чем дело? Вы плачете, Мэри? Поднимите личико, любовь моя!

Однако Мэри по-прежнему смотрела в пол. Когда муж шагнул к ней, она сжалась, отвела глаза и даже легонько оттолкнула его рукой. Мгновение герцог молчал. Затем его до сей минуты ласковое лицо приняло пугающе спокойное выражение.

– Аннабель, – обратился он к домоправительнице, – объясните, как это понимать. На вашу хозяйку что-то нашло.

– О, милорд, сейчас все уладится, – ответила миссис Темпл и вполголоса сказала госпоже: – Миледи, умоляю вас, не играйте со своим счастьем.

– Я не играю со своим счастьем, – прорыдала Мэри. – Если он меня тронет, то его мерзкие прихвостни тут же сбегутся, а он уйдет, предоставив им меня оскорблять.

– Безумие, – пробормотала миссис Темпл. – Я никогда не видела вас в таком состоянии, миледи.

– Аннабель, не утруждайте себя дальнейшими уговорами, – сказал герцог. – Проводите вашу хозяйку в ее покои.

Он снова сел, подпер голову рукой и, казалось, целиком ушел в книгу, которую перед этим штудировал. Герцогине стало стыдно. Она взглянула на мужа и впервые увидела, как изнурила его болезнь. Чувства ее мгновенно переменились: слезы полились еще сильнее, грудь содрогнулась от душащих рыданий. Взбалмошность избалованного аристократического ребенка выплеснулась в новой форме: герцогиня оттолкнула Темпл, уже собиравшуюся подать ей руку, чтобы вместе выйти из комнаты, подошла к мужу и замерла, плача и дрожа всем телом. Герцог недолго сохранял напускное равнодушие: довольно скоро он встал, усадил Мэри на диван и, сев рядом, вытер ей слезы собственным платком.

– Можете идти, Аннабель, – сказал он. – Думаю, теперь все будет хорошо.

Добрая женщина выслушала его с улыбкой, но, как писал старик Беньян, «глаза ее увлажнились»[32], и, выходя, она добавила со смелостью, свойственной особо приближенным слугам:

– А теперь, милорд, довольно невозмутимости: не надо походить на собственный бюст.

– Не буду, Аннабель, – отвечал герцог. Улыбка и тон его смягчились. Он повернулся к своей слабой половине и промолвил: – Ну, Мария пьянджендо[33], когда этот ливень утихнет и выглянет солнце?

Она не ответила, но ее лучистые очи за алмазным дождем слез блеснули чуть веселее.

– Ах, – сказал он, – вижу, небо расчищается и на горизонте уже проглядывает синева. Теперь объясните, душа моя, почему вы так долго не откликались на просьбу в моей записке?

– Дорогой, дорогой Артур, как вы могли забыть, что я была у вас в малиновом салоне менее получаса назад? И вы едва коснулись моей руки, говорили и смотрели так странно, совсем не как сейчас – даже выглядели иначе: менее бледным, менее осунувшимся.

– Более пригожим, – с неприятным смешком перебил герцог.

– Нет, Артур, сейчас вы нравитесь мне куда больше. Но я не могу объяснить, в чем разница. У меня что-то случилось со зрением: вы показались мне здоровым и крепким как никогда. А руки… О, милорд, как исхудали ваши пальцы! Кольца на них не держатся, а ведь я отчетливо помню, как вы раз или два провели ими по лбу, и солнце ярко вспыхнуло на драгоценных каменьях.

Герцог смутился.

– Чепуха, дитя, – сказал он, – вам привиделось.

– О нет, Артур, вот наглядное подтверждение. Вы помните, как сильно сжали мне руку?

– Сильно сжал вам руку? – переспросил он, вздрогнув. – Для чего вы так близко ко мне подошли? Скажите, мадам, был ли я очень добр? Сердечен? Чрезвычайно нежен? Клянусь небом, если вы ответите «да»… – Он осекся; что-то явно взбудоражило его до крайности.

– Нет, милорд, напротив. Ваша холодность весьма меня опечалила, и руку вы мне стиснули не ласково, а как будто со злостью. Вот напоминание.

И она показала ему руку с синяками там, где кольца вдавились в пальцы.

– Что ж, – проговорил он, – меня это радует, хотя поступок, конечно, очень грубый и жестокий. Как мог я причинить боль таким прелестным и хрупким пальчикам? – И он нежно прижал ее руку к губам. Мэри улыбнулась сквозь слезы.

– Так вы не совсем меня ненавидите, мой благородный Адриан? – проговорила она не без оттенка тревоги. – Где Кунштюк? Разве он сейчас не вмешается?

– Сейчас нет, Мэри. А теперь расскажите, душа моя, как и что я говорил во время загадочной сцены в малиновом салоне. Не удивляйтесь моему вопросу. Все это может пока представляться в высшей степени необъяснимым, но дайте срок, и, возможно, туман рассеется. Во-первых, как я вас встретил?

– Очень холодно, Артур. Я хотела обвить вам шею руками и не смогла. Вы оттолкнули меня первым же взглядом. Как будто плеснули на пылающее масло водой.

– Отлично, – сказал герцог. – Но продолжайте. О чем я с вами беседовал?

– Вы, помимо прочего, спросили, нашла ли я Мину Лори хорошенькой, и велели не ревновать, потому что за всю жизнь не сказали ей больше трех слов кряду.

Герцог выразительно кашлянул и отвел глаза. Лицо его покраснело так сильно, как только могло при нынешней своей бледности.

– Вы поверили мне, Мэри? – тихо спросил он. Она со вздохом мотнула головой. – Ладно, продолжайте.

– Затем вы спросили, как на мой взгляд, очень ли Фицартур на вас похож. Я ответила: «Да, и маленькая Эмили тоже», ибо, милорд, оба они – ваши точные миниатюрные подобия.

– Черт! – процедил он сквозь зубы. – Не желаю больше слышать! Зачем ему… то есть мне – потребовалось нести такую дьявольскую чушь? Но я с ним поквитаюсь! Пора Кунштюку вмешаться, и Эжену тоже. Вот что, Мэри. Всякий раз, как вы застанете меня в таком дурацком расположении духа, отвечайте на мои выходки звонкой пощечиной. Не бойтесь, что я ударю вас в ответ или буду долго сердиться. Это приказ, и поцелуй – нет, сотня поцелуев будет вам наградой, когда я приду в себя.

Мэри улыбнулась и положила голову ему на плечо.

– Артур, – сказала она, – мне начинает казаться, что вы ведете двойное существование. Я уверена, что Заморна в салоне – не тот Заморна, что сидит со мною сейчас. Тому не было до меня дела, этот, готова поверить – нет, знаю твердо, – меня любит, тот силен и в полном цвету, этот пока поник. Однако мне улыбающиеся бледные губы в тысячу, в миллион раз милее рубиновых, презрительно кривившихся час назад. Эти пальцы бледны и худы, но я люблю их куда больше округлых, недавно с такой злостью стиснувших мою руку. Хотя о чем я говорю? На земле не может быть двух Заморн – она бы их не вместила! У меня и впрямь мрачится ум, если в него пришла такая нелепая мысль! Глупая, невозможная химера! Вы думаете, я повредилась рассудком, Адриан?

Он расхохотался – громко, мелодично, но неискренне.

– Бог с вами, Мэри, я сам, наверное, еще безумнее. Впрочем, довольно: это опасная тема. И все же проклятие, видимо, слабеет. Неделю назад треть того, что я сегодня выслушал так спокойно, меня бы убила. Идите пока к себе, душа моя, мне надо заново обдумать утренние события.

Он прижал ее к себе, нежно поцеловал и проводил до двери. Мэри медленно, неохотно вышла. Никогда не испытывала она к нему такой нежности, как сейчас. Было что-то невыразимо трогательное в его величавой фигуре и благородных чертах, лишенных своего обычного блеска, но исполненных кроткого меланхолического очарования, прежде им совершенно чуждого – по крайней мере в последние годы. Раньше, в шестнадцать, семнадцать, восемнадцать и девятнадцать лет, когда он был хрупким, худеньким мальчиком, тонким как щепка из-за того, что слишком быстро тянулся вверх, его отличала куда большая мягкость. Как изменился Артур после двадцати! Тогда в его облике не было величия, в лице – воинственности. Он выглядел изящным, изнеженным, задумчивым и скорее напоминал высокую красивую девушку, нежели удалого фанфарона. Да, слушайте, о дамы Африки: герцог Заморна некогда смахивал на девчонку! Трудно поверить в это сейчас, когда мы смотрим в заносчивое, властное лицо юного ангрийского султана с его огненным повелительным взором и быстрой сменой выражений, являющей все новые оттенки гордости, вызова и запальчивости. Ранее эти пороки проявлялись в нем, только если его разозлят. И впрямь двенадцатилетний лорд Доуро, захваченный водоворотом чувств, бывал отвратительно похож на герцога Заморну в его двадцать два. В таких же приступах ярости жилы вздувались на белом лбу и не менее белой шее, кудри на гордо вскинутой голове взлетали, словно челка гарцующего жеребца, а в стычках с противником (обычно Квоши[34]) гибкое тело напрягалось, словно дух в моральных судорогах тщился силою желания достичь того, с чем бренная оболочка не справлялась по своей слабости.

Я мог бы еще долго об этом говорить, но сейчас вынужден продолжать нынешний рассказ. Читатель, если ты не уснул, переходи к следующей главе.

Глава 7

Долина Витрополя! Звук, что ласкает слух и волнует душу! Орошаемая Нилом долина Египта, усеянная розами долина Персии тоже объемлют множество славных, пышных и восхитительных мест, но разве Каир подобен Царице народов? Разве в Исфахан или Кандагар стекаются с товаром все купцы мира? Нет, дорогой читатель. Ты думаешь, что после этой преамбулы я перейду к подробному описанию нашей долины во всей ее красе и во всем изобилии, расскажу, как Нигер катит свои чистые воды меж тучных пажитей и холмов, с умиротворенным величием взирающих на свои зеленые подножия и возносящих главы к бездонным, словно океан, небесам; воды, подернутые зыбью речных волн и тающими облачками пены, белой и прозрачной, словно черемуха. Если таковы твои страхи, отбрось их. Я всего лишь приглашаю выйти вместе со мной из шестичасового утреннего дилижанса, мчащегося на север по дороге, широкой и ровной, словно прибрежная полоса песка. Крикни кучеру, чтобы остановил там, где от северного тракта отходит тенистый проселок. Я собираюсь позавтракать на вилле Доуро, но попасть туда не через большую гранитную арку в могучей парковой стене – откуда до усадьбы мили две по аллее, вьющейся меж рощ и лужаек, – а напрямик сквозь живописные поля по тропке, к которой, я знаю, ведет упомянутый проселок.

Дойдя до второго поля, я уселся на деревянную лесенку, приставленную к живой изгороди, под раскидистыми ветвями двух высоких вязов. Утро было раннее, воздух – свежий и прохладный, трава – зеленая и росистая, цветы на живой изгороди источали сладостный аромат. Вдоль края пастбища бежал ручеек, вокруг раскрывались в своей румяной красе герани, гиацинты, душистый горошек и примулы, покачивались розовые метелки конского щавеля. Ничто не нарушало покойную тишину – я говорю о звуках, которые производит человек, потому что в древесных кронах пели дрозды, в небе звенели жаворонки, а из различимого вдали Гернингтон-Холла доносился грачиный грай. Последний звук отнюдь не резал мне слух: он придавал всему пейзажу налет сельской уединенности, который я с удовольствием ощущал, но едва ли сумею описать. Изгородь, на которой я сидел, отделяла поле от парка. Олени не могли ее перепрыгнуть, поскольку она была высажена на вершине природного земляного вала футов восемь высотой. Прислонясь к толстой ветви склонившегося над изгородью вяза, я мог со всеми удобствами любоваться здешними красотами. Вниз от меня уходил зеленый склон, оживленный величавыми деревьями. Там и сям резвились легконогие олени; опьяненные восхитительной свежестью благоуханного утра, они скакали и прыгали во все стороны. Ниже листва густела, превращаясь в лес, а на дне лощины из этих эдемских рощ вставали колонны, портик и арки греческой виллы, озаренной ранним утренним солнцем. Она располагалась на небольшом холме в окружении аккуратно подстриженных газонов, являвших приятный контраст более темной зелени лесистого парка. Невозможно вообразить себе зрелище более очаровательное, более изящное, более элизийское. Вилла ничуть не походила на древнюю фамильную вотчину; она представлялась обиталищем вкуса, утонченности и аристократической гордыни.

Пейзаж без человеческих фигур скучен, и сейчас мой карандаш, вернее, перо, оживит ими нарисованную на полотне картину. По склону цветущего холма, на котором я сидел, медленно поднималась молодая красивая дама. Она была без шляпы. Румяные щеки и смоляно-черные кудри выдавали в ней Мину Лори. На руках она несла ребенка, второй – Эрнест Фицартур – бежал впереди нее. Они тоже были без головных уборов; кудри плясали на ветру, ангельские личики раскраснелись от удовольствия и от свежего воздуха. Эрнест первым выбрался наверх и тут же распростерся под дерновой стеной.

– Скорей, Мина, скорей! – воскликнул он. – Отсюда я вижу дорогу, только папенька еще не едет. Там много людей и лошадей, и кареты есть, и все они маленькие, как точечки, но папеньку я бы сразу узнал по плюмажу, а его пока не видно.

Мина вскоре поднялась на его наблюдательный пост. Она села на траву и усадила рядом маленькое кареглазое существо, которое до того несла на руках. Дитя прижалось щечкой к атласному платью Мины и подняло на нее живой выразительный взгляд, говоривший красноречивее любых слов.

– Эмили ждет маменьку, – сказал Фицартур. – Мина, почему она не выходит, ведь утро такое чудесное! Она бы успела до папенькиного приезда вдоволь нагуляться по парку с Харриет и Бланш.

– Она в часовне, милорд, – отвечала мисс Лори, – и ее фрейлины тоже. Думаю, она закончит молитвы и сразу выйдет на лужайку.

– Отец Гонсальви заставляет ее слишком много молиться, – продолжал Эрнест. – Я не хочу быть католиком, и папенька говорит, мне и не надо. А вот Эмили будет, ей придется всякий вечер читать молитвы по четкам и каждую неделю ходить к исповеди. Я ненавижу исповедь больше всего на свете! Если отец Гонсальви велит мне перечислить мои грехи, я лучше откушу себе язык, чем отвечу. А ты, Мина?

Мисс Лори улыбнулась.

– Отец Гонсальви хороший человек, милорд, – сказала она, – но я не его веры, так что вряд ли соглашусь преклонить перед ним колени в исповедальне.

– Правильно, Мина! А ты знаешь, что Заморна велел ему не приставать к тебе, чтобы ты поверила в мощи и святую воду?

Мина покраснела.

– Неужто герцог говорил обо мне, неужто счел достойным своего внимания… – Она осеклась.

– Да, да, – с наивной простотой отвечал Эрнест. – Заморна очень тебя любит. Судя по тому, какая ты печальная, Мина, ты так не думаешь, но это правда. Ты была в комнате и зачем-то вышла, а он взглянул на Гонсальви очень сурово и сказал: «Святой отец, вот овечка, которую не удастся привести в стадо единственно правильной веры. Сударь, Мина Лори моя. Посему учтите: она не может быть прихожанкой вашей матери-церкви. Ясно?» – и маменькин духовник улыбнулся в своей обычной вкрадчивой манере и низко поклонился, но потом я видел, как он украдкой закусил губу, а это у него верный признак гнева.

Мина не ответила. Ее мысли, судя по всему, унеслись прочь от болтовни маленького утешителя к другим, давним воспоминаниям, и на миг прекрасные черты осветились счастьем. Как трогательны были эти мгновения тишины! Все заливал солнечный свет, слышалось лишь журчание скрытого в траве ручейка, песнь незримого жаворонка в эфире да шелест листвы из долины, где деревья вкруг палладианской виллы качали ветками на ветру.

Эрнест заговорил снова.

– Мина, – сказал он, – говорят, что Заморна в мои годы был в точности как я. Ты не думаешь, что я в его годы стану как он?

– Конечно, милорд, и умом, и телом.

– Тогда, Мина, не грусти больше, потому что я торжественно обещаю на тебе жениться.

Мисс Лори вздрогнула и взглянула на него удивленно.

– О чем ты, малыш? – проговорила она с натужным смешком.

– О том, – серьезно отвечал мальчик, – что ты хочешь быть женою Заморны, а значит, если я стану как Заморна, то буду не хуже его, и если он на тебе не женится, то женюсь я.

– Глупости, малыш. Умоляю вас, милорд Равенсвуд, не надо об этом больше. Вы сами не понимаете, что говорите, и только расстраиваете меня еще сильнее.

– Нет, – настаивал Эрнест. – Я твердо решил, что ты станешь графиней Равенсвуд и мы поселимся в замке Оронсей, потому что ты же знаешь, через двадцать лет он будет моим, и я уверен, тебе там понравится. Замок стоит на озере, а вокруг горы, куда выше здешних, некоторые зимой черные, летом – лиловые, а на некоторых растут высокие деревья, называются – сосны. Комнаты в Оронсее не такие, как здесь, на вилле Доуро. Там нет мраморных потолков и стен и таких светлых окон. Когда входишь, залы как будто смотрят на тебя неприветливо, а в галерее висят портреты мужчин в доспехах и женщин в кринолинах, очень мрачные, но бояться их не надо. Они ничего плохого сделать не могут, они просто нарисованные. А еще есть комнаты в западном крыле, там лица на портретах молодые и красивые, а рамы у картин сплошь золоченые, и все завешано бархатом, и окна выходят на замковую эспланаду. И ты, Мина, будешь сидеть со мною в нише окна – они там глубокие-глубокие, а стены толстые и прочные, как скала, – и в ненастные дни мы будем смотреть, как облака клубятся над Бен-Карнахом, окутывая его вершину туманом и дождем, и слушать далекий рокот у обрывов Ардерини. Когда он раздается, это значит, что будет гроза, и скоро ты увидишь, как гнутся от ветра деревья в долине Глен-Авон и белая пена вскипает внизу, а волны озера Лох-Сунарт разом устремляются к подножию замка. Я так люблю на это смотреть, и ты тоже полюбишь, я уверен! Стань хозяйкой Равенсвуда! Пожалуйста, Мина! Ты и представить не можешь, как я тебя люблю!

– Вовремя начинаешь, мой мальчик, – произнес голос рядом со мной, и в тот же миг кто-то крепкой рукой уперся в мое плечо, перемахнул через восьмифутовую стену и приземлился на лужайке перед Миной. То был Заморна. Он прошел через поля той же тропинкою, что и я; увлеченный словами Фицартура, я не заметил, как подошел его отец. Мисс Лори встала; она совсем не выглядела смущенной или взволнованной. Эрнест с возгласом радости запрыгнул отцу на руки.

– Откуда вы пришли, папенька? – спросил он. – Мы здесь сидим, чтобы вас заранее увидеть. Я думал, что узнаю вас на дороге по плюмажу, а вот не заметил.

– «А вот не заметил»! Немудрено, сударь, ты ведь осыпал вопросами эту черноокую леди. И как же она приняла твое предложение руки, сердца и графского титула? Вижу, что не покраснела, – дурной знак.

– Я не предлагал ей руку, сердце и графский титул, папенька, только сказал, что женюсь на ней через двадцать лет.

– Ну-ну, слишком вяло для такого раннего ухаживания! Надо было назначить свадьбу на завтра, чтобы отец Гонсальви связал вас самыми крепкими узами, какие знает наша святая церковь. Помни, Эдвард, в любви удачлив тот, кто смел.

– Да, я помню. Я помню все, что вы мне говорили, папенька, и при всяком случае повторяю.

– Не сомневаюсь! Так где Эмили?

– Здесь, папенька. Карабкается на вас, словно дикий котенок.

– Я хотел сказать, моя Эмили, твоя мать. А ты бесенок в юбке! Ну и глазищи у нее! Еще убийственней, чем у тебя, Эдвард. Маленькая антилопа, не зыркай на меня так, ради всего святого!

Он с отцовской нежностью поцеловал свое миниатюрное подобие, затем, не выпуская девочку из рук, повалился на траву. Пока Эмили сидела у него на груди, Эдвард катался по нему с радостным визгом; молодой отец то отпихивал мальчика, то крепко прижимал к себе и чуть не защекотал до смерти. Тем временем из дома выбежали две огромные собаки, и возня стала еще более шумной. Обе, заливисто лая и тряся стальными ошейниками, кинулись к хозяину, принялись вылизывать ему руки и лицо, едва не напугали малышку Эмили, а Фицартура и вовсе было не видать за мордами и отвислыми ушами, которые они положили ему на лицо. Заморна подбадривал борзых голосом и поглаживанием, пока те совсем не обезумели от восторга; думаю, их лай долетал до Северного тракта, как и смех герцога, то приглушенный, когда собачьи языки касались его рта, то рвущийся во всю свою звучную мощь.

Что подумали бы ангрийцы, увидь они своего монарха, как видел его сейчас я? Не сомневаюсь, многие из них проезжали в то время по широкому тракту, откуда доносился беспрестанный стук колес и нестихающее цоканье лошадиных копыт – знак близости к большому городу. Наконец из лощины донесся музыкальный раскат колокола.

– Браво! – крикнул Заморна. – Сириус! Кондор! Эдвард! Посмотрим, кто первый добежит до виллы. Ну, мисс Лори, забирайте мой цветочек.

Он передал девочку Мине, и они все припустили бегом – отец, сын и борзые, стремительные, словно живые молнии. Их фигуры исчезли в лесу – ветви, казалось, вздрагивали, когда под ними проносились бегуны. Через мгновение все четверо показались с другой стороны, быстрее орлов пересекли золотистую от солнца лужайку, взлетели на мраморное крыльцо и пропали из виду.

Я белкой спрыгнул со своего насеста под вязами и стремглав пронесся по склону не хуже их, метеором обогнал Мину Лори и был у двери через пять минут после того, как они за ней скрылись.

Заморна в вестибюле отдавал распоряжения лакею. Когда он закончил, я вышел вперед. Его быстрый взгляд тут же меня заметил.

– Чарлз, подойди, – сказал герцог, но я попятился, испугавшись румянца, прихлынувшего в ту минуту к его щекам. – Проклятье! – воскликнул он, делая шаг ко мне. – Чего ты боишься? Я видел, как ты подслушивал, сидя на изгороди, и если сразу не вышиб тебе мозги, теперь-то зачем?

– Решительно незачем, Артур, – был мой ответ. – И я надеюсь, что у себя в доме ты будешь учтив и не пожалеешь для голодного гостя крошку-другую от своего завтрака.

Он наклонился и пристально поглядел мне в глаза, так что наши лица почти соприкоснулись. Я поцеловал его впервые за много лет. Герцог тут же отпрянул и провел пальцами по губам, словно мое прикосновение их осквернило, и в то же время улыбнулся почти дружески.

– Вот что, мартышка, – сказал он, – теперь твои пронырливые глаза большого вреда причинить не могут, и не беда, что ты здесь. Однако, сударь, поймай я тебя тут неделю назад – затоптал бы насмерть.

– Охотно верю, – ответил я, очень довольный, поскольку любопытство мое достигло белого каления.

Герцог царственной поступью направился в дом, я за ним. Настежь – в обычной своей властно-нетерпеливой манере – распахнул он дверь, и на меня повеяло сладостным ароматом дворцовой залы, к которому примешивалась прохлада росистого утра, напоенная благоуханием свежих трав; благодарными ноздрями вбирая дивные запахи, я вошел в просторное высокое помещение со множеством больших окон – все они были открыты, дыхание и свет рождающегося дня струились на персидский ковер, алебастровые вазы с полевыми цветами, бархатные занавеси, колышимые легким ветерком, и все прочее великолепие вкуса, богатства и аристократичности.

Навстречу нам поднялась дама. Это очаровательное создание казалось истинным воплощением патрицианской грации. Все в ней восхищало: стройная, но величавая фигура, изысканная округлость форм, мраморная шея, чью лебединую царственность открывал маленький кружевной воротник, большие влажные синие глаза, завитые и уложенные венком волосы, такие густые и пышные, что вплетенные в локоны тонкие золотые цепочки с трудом удерживали их тяжесть; а более всего восхищала ее чарующая, завораживающая, пленительная улыбка.

– Мария Стюарт, Мария Стюарт, – прошептал я, вне себя от изумления и восторга. – Дивный призрак, обворожительный кумир. Но во имя небес, как это видение связано с Заморной?

– Что ж, моя католическая Эмили, – молвил герцог, беря даму за руки и касаясь губами ее губ, – вот я, твой и больше ничей, без обмана и притворства. Все закончилось. Сегодня вечером тайна будет раскрыта, и герцогская корона наконец увенчает это прекрасное высокородное чело.

– Мне нет до нее дела, – ответила дама. – Я никогда не мечтала об избавлении ради себя, только ради вас. И теперь, коли вы счастливы сбросить оковы, то счастлива и я. Однако вы наверняка на ногах со вчерашнего дня. Вечером будет время для важных дел, а сейчас – завтракать. Харриет, подавайте на стол. Бланш может идти к мисс Лори – я видела, что она направляется сюда с Газелью. Вы знаете, милорд, что я дала Эмили это восточное имя? Ваши глаза под ее бровями горят диким очарованием Востока.

Герцог улыбнулся и уселся рядом с Марией Стюарт на диван подле окна.

Покуда они так сидели, я прошел сзади и шепнул Заморне в ухо: «Бедная Генриетта», ибо меня терзали самые дурные предчувствия.

– Бедная Генриетта! – передразнил он, ничуть не тронутый моими словами. – Да, она сейчас свела бы очаровательные бровки, стала бы такой печальной, такой умоляющей, подняла бы ко мне свое удивительное личико с носиком, словно выточенным из слоновой кости, властным открытым лбом и золотыми кудрями. А затем ее светло-карие глаза сверкнули бы через такую бурю слез! Она стиснула бы мою руку тоненькими пальчиками и зарыдала, точно ее сердце разбито. Но так не годится, верно, Эмили? Думаю, хорошо, что Кунштюк раз или два встревал между нами, иначе я не ручался бы за свой стоицизм, хотя больше всего мне хотелось смеяться. Итак, прочь это ревнивое облачко, моя королевская лилия, и смотрите веселей. Ваша улыбка, я часто это говорю, талисман, связывающий наши сердца одной лентой.

– Тогда получайте ее, – ответила дама, улыбаясь со всей нежностью. – Надеюсь, ее власть реальна, а не придумана, ибо, сказать по правде, я немного испугалась этой хорошенькой девочки, которая отвечала мне так заносчиво и держалась так надменно и гордо при всей своей детской субтильности. Но смотрите, милорд, – продолжала она, вздрогнув, – там на лужайке ваши гости, они идут сюда. Это, верно, Эдвард, он очень похож на сестру, только у нее глаза карие, у него – голубые; даже рука, которую он сейчас поднес ко лбу, такая же белая и точеная. А второй, должно быть, Фидена – строгий и непреклонный принц. Не будь я вашей женой, я бы сейчас оробела.

– Клянусь Верховными духами! – проговорил Заморна с тихим многозначительным смехом. – Он сегодня и впрямь под завязку набит суровостью. Эй! Джон! Сюда! Эдвард, уклоните свои праведные стопы с прямой дороги в направлении этой стеклянной двери.

Они приблизились – Эдвард быстрой, нетерпеливой походкой, Джон медленнее. Оба прошли под низкой аркой и остановились перед Заморной и незнакомой дамой. Герцог выглядел исполином – хоть и пригожим, но безусловным Люцифером во плоти. Что-то исключительно темное, коварное, нехорошее затаилось в его взгляде, в изгибе губ, во всем его величавом облике. Фидена смотрел спокойно и ровно, Эдвард заранее горячился, готовый с порога ринуться в бой. Мой брат заговорил первым.

– Итак, джентльмены, – сказал он, – спасибо, что откликнулись на мое приглашение. Позвольте представить вам Эмили Инес Уэлсли, самого близкого и дорогого члена моей семьи.

– Твоя жена или сестра? – спросил Фидена.

– Конечно, жена, – с неприятной усмешкой произнес Эдвард Перси, – они у него по одной на каждый день недели, как бритвенные лезвия.

– Эдвард прав, – отвечал Заморна, отвешивая ироничный поклон. – Эта дама – моя жена.

Фидена сел, на мгновение подпер голову рукой, затем поднял глаза и проговорил очень тихо:

– Итак, Адриан, именно это ты и хотел нам сообщить? Меня огорчает твое непостоянство, которое, на мой взгляд, граничит с безумием и заставляет тебя совершать крайне жестокие поступки. Один раз ты уже стал убийцей, мой друг. Мне казалось, твои чувства при виде цветка, завядшего у твоих ног, были не столь завидны, чтобы желать их повторения.

– Я понимаю, о чем ты говоришь, Джон, – произнес Заморна с тем же спокойствием. – Ты имеешь в виду Марианну. Она была хрупким подснежником, но, уверяю тебя, о досточтимейший из Солонов нашего времени, не моя хладность заморозила ее лепестки.

– Разумеется, – перебил мистер Перси. – Она умерла от чахотки, и, полагаю, Мэри предстоит уйти со сцены таким же образом, хотя, если я хоть немного ее знаю – и хотел бы я видеть человека, который меня опровергнет, – она скорее перережет горло себе или кому другому.

– Давно ли эта дама носит твое имя? – продолжал Фидена. – Кто первая по старшинству: принцесса Флоренс, принцесса Генриетта или принцесса Инес?

– Эмили – главная султанша, – ответил Артур. – Она, как ни юна, носит кинжал за поясом[35] уже пять лет. Однако мне нет нужды говорить больше: вот идет благородный свидетель моих слов.

В комнату как раз вошел Фицартур. Он направился к отцу.

– Эдвард, чей ты сын?

– Ваш и маменькин. – Малыш указал на даму.

– Отлично. А сколько тебе лет?

– Четыре года.

– Прекрасно. Ну, господа, что вы скажете на это свидетельство?

– Я скажу, что вы – мерзавец, распутник и эгоист, – ответил мистер Перси. – Почему мы узнаем об этом только сейчас? Почему мою сестру короновали ангрийской королевой, если это право принадлежит другой? Почему, храня секрет на протяжении пяти лет, вы не сберегли его на столетие? Заморна, вам это с рук не сойдет! Говорю прямо, сэр, я не откажусь без борьбы от возможности стать дядей будущего короля. Вам придется пройти через огонь, прежде чем эта дама докажет свое первенство. Так и знайте! Я вас предупредил, и я бросаю вам вызов!

– Должен сказать, – заметил Фидена, – никогда еще на моей памяти не всплывал на свет поступок столь бесчестный и безобразный. Адриан Уэлсли, я глубоко о тебе скорблю. Ты избрал путь самого черного предательства. Более того, ты действовал низко. Теперь ты угодил в собственный капкан. Бедствия спорного престолонаследия, ужасы внутреннего раздора – вот что оставишь ты Ангрии. Горькое питье ты приготовил – так пей же его до последней капли!

– Отлично! – вскричал Заморна со смехом. – Браво! Какое благородство! Легион казаков сюда – аплодировать суду Радаманта! Иоахим[36] говорит: «ура!» северных орд несравнимо по мощи ни с чем, что ему доводилось слышать, но твой добрый, мудрый, взвешенный приговор достоин еще более рьяных возгласов. Называть ли тебя Солоном или Драконом, Джон? Мне кажется, ты склонен скорее к драконовским, нежели к солоновым мерам. Да и ты, наш юный Юпитер! Грози отмщеньем, обрушивай громы, прикуй Прометея к скале, пригвозди его своими зазубренными молниями, поручи ненасытному коршуну клевать его неистребимую печень! Ха! Ха! Ха! Жаль, Эмили, они не знают, сколь напрасны их пламенные обличения. Радамант, ты сидишь на троне Аида, но стенающие тени исчезли. Ни один преступник не ожидает твоего суда. Фурии улетели, каждая по своим страшным делам; шипение их змей, крики истязуемых доносятся издалека, и более ни один звук не нарушает тишину Тартара. Судья, ты остался в одиночестве. Так отдохни хоть ненадолго от своих суровых обязанностей. А ты, Юпитер, брось сотрясать Олимп своими громами. Никто их не слышит. Боги и полубоги – если простой смертный вроде меня смеет указывать олимпийцам, – давайте утолим разыгравшийся голод, прежде чем заняться этим делом подробнее. Сытые люди обычно доброжелательней. Геба, исполни свой долг! Фиал небесной влаги к эфирной трапезе! Помилуй Бог, дитя, ты не понимаешь? Что ж, тогда оставим героический штиль: Харриет, детка, подай кофе.

Молодая, богато одетая дама немедля исполнила приказание. Она изящно подала требуемый напиток в фарфоровых чашках, украшенных золотой филигранью. Во все время завтрака стояла почти полная тишина. Герцог откинулся на спинку дивана и смотрел на гостей с загадочной и необъяснимой улыбкой. Так мог бы улыбаться человек, который вот-вот провернет крупную и сложную махинацию.

Думаю, нечто похожее пришло в голову мистеру Перси, ибо тот резко встал, поставил чашку и с угрожающим видом шагнул к герцогу.

– Дорогой зять, если вы намерены капитально позабавиться на мой счет – берегитесь! Позвольте вам доложить, что сын вашего отца – законченный идиот. Поскольку я питаю врожденную ненависть к розыгрышам, всякий, кто вздумает шутить со мной шутки, дорого за это заплатит! Так что советую поостеречься. Пока, на мой взгляд, это дельце чернее сажи. Если эфиоп быстро не отчистит себя добела, он у меня умоется августейшей кровью вашего олимпийского высокородия.

– Завтракайте, Эдвард, – ответил Заморна. – Эй, Харриет, еще нектара, еще амброзии. Громовержец начинает ворчать, как только его чашка пустеет. А вот Радамант, как я погляжу, ведет себя более похвально. Надеюсь, его судейская желчь в должной мере разбавлена благотворными струями шоколада.

Завтрак вскоре закончился, и мой брат встал.

– Идемте, – сказал он. – Предлагаю следующее заседание трибунала провести на открытом воздухе. Перси, Фидена, прошу за мной в парк. Посмотрим, сумеет ли Эдвард отдраить своего прокопченного солнцем негра.

Он шагнул в сад, гости – следом. Провожая троицу глазами, я подумал, что никогда еще на одном квадратном ярде нашей планеты не стояли разом три столь блестящих образчика человеческой породы. Я смотрел им в спины, пока они не скрылись за деревьями, обрамляющими газон, потом отвернулся от окна. Примерно через час герцог вернулся один.

– Все, Эмили, они ушли, – сказал он. – Я их убедил. Встречаемся сегодня вечером во дворце Ватерлоо. Они готовы признать ваши права. Труднее всего было с Эдвардом. То, как он боится розыгрыша, меня смешит, однако его горячность опасна, а недоверчивость – исключительна. Не знаю, сломил бы я ее, не появись он. Это было как нельзя кстати. Мы стояли на холме, он ехал на лошади через парк. Я помахал. Он поднялся, прижимая руку к груди, стискивая цепочку и медальон, краснея и бледнея попеременно. Тут уж все сомнения отпали. Фидена с жаром пожал мне руку, а Эдвард, улыбнувшись, сказал: хорошо, мол, что это не розыгрыш; хотя реальность – хуже некуда, такая шутка стоила бы мне жизни.

– Так они вполне удовлетворены? – спросила дама. – Впрочем, зачем я спрашиваю? Конечно, да. А где он?

– Уехал в город, душа моя, с Джоном и Перси, так что до вечера дела окончены. Чарли, – продолжал он, поворачиваясь ко мне, – в девять часов пополудни я буду готов стерпеть твое присутствие во дворце Ватерлоо. А сейчас выметайся. Я устал от твоих гадких вопросительных взглядов. Марш отсюда сию же минуту.

Оставалось только подчиниться, что я и сделал с крайней неохотой. Впрочем, я утешал себя, твердя «в девять часов, в девять часов» и силясь унять любопытство предвкушением, как человек, жующий табак, чтобы заглушить голод – с тем же неудовлетворительным результатом.

Глава 8

Думаю, генерал Торнтон не скоро забудет тот день. Страдания Иова – ничто в сравнении с тем, что пришлось вынести ему. Тысячу раз я умолял его достать часы и посмотреть время, десять тысяч раз подбегал к двери, открывал ее, выглядывал наружу и закрывал вновь. К вечеру мое нетерпение окончательно сорвалось с узды. Я катался по полу, грыз бахрому ковра, вопил, брыкался, а когда Торнтон вознамерился привести меня в чувство палкой, которую держит под рукою специально для этих целей, я схватил ее зубами и перекусил пополам.

Наступил долгожданный вечер. В девять я был во дворце Ватерлоо и поднимался по лестнице мимо череды лакеев, стоящих через должные промежутки на площадках и тому подобных местах. Я вошел в северную гостиную. Она была освещена и полна людьми. С первого взгляда стало ясно, что общество состоит из членов нашей семьи, а также семейств Фидена и Перси. Заправляла всем, как я понял, тетушка Сеймур. Она сидела на главном месте; ее доброе лицо и гладкий, безмятежный лоб с расчесанными на пробор волосами выражали такое спокойствие и тихую радость, что любо-дорого посмотреть. Она то и дело поглядывала на своих детей, сидящих кучкой неподалеку, и всякий раз ее взор вспыхивал материнской гордостью и заботой. Среди моих кузин Сеймур я заметил Уильяма Перси. Он лежал на низенькой оттоманке у ног трех старших девочек, Элизы, Джорджианы и Сесилии. Младшие расположились вокруг на ковре, крошка Хелен положила голову Уильяму на колени; тот ласково гладил ее густые каштановые кудри, а она с улыбкой смотрела ему в лицо. Каким воодушевлением сияли его привлекательные черты! Какое счастье, какой ум и сила характера светились в голубых глазах Уильяма, когда он говорил с прекрасными и благородными представительницами круга, из которого его, как и более прославленного брата, изгнала черная, противоестественная несправедливость![37] Мне подумалось, что особое внимание он уделяет леди Сесилии Сеймур и что та совершенно очарована изящным юным коммерсантом у своих ног.

Сесилия – хрупкая миловидная девушка, прекрасно образованная, мягкая по характеру, белокурая, в мать, роста среднего или чуть ниже, более субтильная, чем Элиза и Джорджиана – надменные высокие блондинки, гордые своей красотой, гордые своими талантами, гордые древностью рода и королевской кровью, текущей в их жилах, – гордые всем.

Я стоял довольно близко и слышал часть разговора. Мои старшие кузины, по обыкновению, делали стремительные выпады, которые Уильям парировал без запинки и с неизменной учтивостью. Однако лишь в ответ на тихий, но в то же время веселый и мелодичный голос Сесилии он раскрывал всю мощь своих дарований, и тогда глаза, щеки, лоб и речь были одинаково пылки, одинаково выразительны. Я никогда не слышал, чтобы он говорил так много, и не помню, чтобы кто-нибудь на моей памяти говорил так воодушевленно и так хорошо. О талантах и достижениях Уильяма знают мало, ведь он почти всегда появляется в обществе Эдварда. Импозантная внешность Шельмы-младшего, его буйная красота, властные манеры, безграничные способности, поразительная сила и зычный голос способны отодвинуть на второй план человека куда более крепкого и решительного, нежели Уильям. В отсутствие старшего он сияет, словно луна после захода солнца, но вот оно всходит, и младший брат вновь становится незаметен.

Однако перейду к обществу в целом. Рядом с камином расположились два видных представителя ворчливой и словоохотливой старости. Маркиз Уэлсли и граф Сеймур сидели на одном диване, уложив подагрические ноги на скамеечки и пристроив рядом костыли. Подробнее описывать их нет надобности. Зрелище было впечатляющее. Напротив благородным контрастом к ним высился Эдвард Перси во всем своем великолепии, окруженный кольцом блистательных дам. То были: его собственная ослепительная принцесса Мария, Джулия Сидни, маркиза Уэлсли, суровая графиня Зенобия (ибо тень пугающей строгости и впрямь лежала на ярком итальянском лице, обращенном к пасынку, отвергнутому и презираемому отцом), прекрасная королева Ангрии, глядящая на брата так, будто не смеет выказать любовь и в то же время бессильна ее спрятать, кроткая герцогиня Фиденская с Розендейлом на коленях (принц, как всегда, глядел по сторонам отважно и гордо) и, наконец, отнюдь не последняя среди них – леди Хелен Перси, столь же величавая в преклонные лета, сколь обворожительна была в юные.

Эдвард говорил со всегдашним своим напором и красноречием, без заминок и пауз, не хвастливо-громогласно, но и уж тем более не тихо, все более разгорячаясь по мере того, как слова плавно текли одно за другим. Он то и дело поднимал руку, чтобы откинуть назад густые золотистые кудри, как будто не мог вынести, что хоть одна прядь затеняет его высокое алебастровое чело.

Поодаль от остальных, в двух разных нишах, расположились две группы, вид которых чрезвычайно меня удивил. Одна состояла из хозяйки виллы Доуро, ее детей и их гувернантки Мины Лори, вторая включала фигуру, очень похожую на покойную маркизу Доуро. Белизна ее открытых рук и шеи еще более подчеркивалась черным бархатным платьем. Дама сидела в кресле; за спинкой стояла девочка, а рядом расположился высокий джентльмен в белых панталонах, военного покроя сюртуке и черном галстуке. То были леди Френсис Миллисент Хьюм, ее воспитанница Эуфимия Линдсей и его светлость герцог Фиденский. Мне подумалось, что, вероятно, будет и впрямь обсуждаться весьма важное семейное дело, если эту слепую пташку вытащили из укромного олдервудского гнездышка. Я видел, как шевелятся ее губы, но говорила она так тихо, что я не мог разобрать ни звука. Фидена с нежной заботой склонил величавую голову, прислушиваясь к ее словам, и отвечал на них с таким ласковым участием, что не одна слезинка скатилась из-под закрытых век по белой щеке и алмазом упала на черное платье. И все же Миллисент выглядела спокойной и даже счастливой. Таково было общество, собравшееся в раззолоченной, увешанной картинами гостиной дворца Ватерлоо. Не хватало троих, и я напрасно искал их глазами. Герцог Веллингтон, граф Нортенгерленд и король Ангрии отсутствовали. Наконец вошел первый из перечисленных. Все встали, чтобы его приветствовать.

– Добрый день, как все поживают? – проговорил он, с сердечной улыбкой оглядывая собравшихся. – Надеюсь, хорошо? Я рассчитывал быть с вами раньше, но меня задержал его сиятельство Нортенгерленд. Ваш отец, мистер Перси, не желает дышать воздухом одного с вами помещения, и я вынужден был в библиотеке объяснить ему то, ради чего мы собрались здесь. Сейчас он это переваривает на досуге, а через несколько минут вы все получите те же самые сведения. А теперь сядьте и ждите, если можете, спокойно.

Он обошел всех, адресуя по несколько слов каждому.

– Эмили, вы сегодня чудесно выглядите. Беседуете с Фиденой, Миллисент, как я вижу. Джулия, не лопните от любопытства, у вас такой вид, будто вы не в силах прожить еще пять минут. Луиза, не верю своим глазам: вы проснулись?

– Я жажду увидеть Заморну, – отвечала та.

– Он скоро придет, – заверил мой отец.

– Где он, где он? – заволновались все леди Сеймур сразу.

– Помолчите, девчонки! – прикрикнул на них Фицрой. – Скажите, дядя, куда задевался мой кузен?

Все, за исключением Эмили, Миллисент, Эдварда Перси, герцога Фиденского и графини Сеймур, обступили герцога. Я стоял у двери, прислушиваясь, и за хаосом вопросов, ответов, домыслов, ожиданий и опасений внезапно различил шаги. Сперва казалось, будто идет один человек, потом стало ясно, что их двое. Дверь слегка приоткрылась, наступила пауза. Шепотом спорили два голоса. Ручка снова повернулась, створки бесшумно разошлись в стороны, и два очень высоких джентльмена, слегка пригнувшись под аркой, вступили в салон. Они прошли в дальний конец и, не замеченные никем, кроме меня и нескольких вышеупомянутых лиц, сидящих поодаль от общего кружка, встали бок о бок подле камина. Оба быстро огляделись, затем разом сняли армейские шляпы, глянули друг на друга и звонко расхохотались во все горло.

Гости обернулись как один. Легкий шум, поднятый общим движением, сменила гробовая тишина, но вскоре я различил быстрое, взволнованное биение сердец и увидел, что у одних кровь прилила к щекам, а у других отхлынула от лица, оставив по себе мертвенную бледность.

В числе последних была королева Ангрии. Она оперлась на стену. Взгляд остекленел, лишился всякого выражения и казался бездушным, как у трупа, рот приоткрылся, на лбу выступила испарина. И не мудрено, что она была потрясена, ошеломлена, сражена наповал, не мудрено, что все прочие остолбенели и утратили дар речи.

У камина, выпрямившись во весь рост в ярком свете канделябра, озаряющего лицо, словно луч солнца вперил в него указующий перст, стоял герцог Заморна, монарх Ангрии. А рядом, почти касаясь юного короля, залитый тем же янтарным сиянием, видимый так же отчетливо, до последней мелочи, стоял его призрак! Никак иначе не могу я назвать это видение, обращенное к нему лицом к лицу, – так похожее в каждом движении, в каждой черточке, что никто не сумел бы сказать, где субстанция, а где тень. Плоть и кровь смотрели друг на друга, мрачно насупясь: глаза сверкали в глаза, губы кривились и брови хмурились, словно в зеркале; обе лучезарные главы были вскинуты с одинаковой заносчивостью, а каштановые кудри в малиновых отблесках огня вились на висках так густо, что казалось, ни один из двоих не может похвастать и лишним волоском. Все зрители разом вздрогнули, когда тот, что стоял справа, сделал шаг вперед и, поклонившись с холодным воинским изяществом, промолвил, смеясь вспыхнувшими очами:

– Сыновья и дочери племен Уэлсли, Перси, Фидена, все вы давно знаете Артура Августа Адриана Уэлсли, герцога Заморну, маркиза Доуро и короля Ангрии; познакомьтесь теперь с его братом-близнецом, Эрнестом Юлием Морнингтоном Уэлсли, герцогом Вальдачеллой, маркизом Альгамским и наследным принцем Веллингтонии.

Не могу описать последовавшую сцену; не могу даже припомнить ее отчетливо. Мои чувства были в полном смятении. Все ринулись к камину, посыпались восклицания, многие тянули руки с теплыми словами приветствия, но громче всего звучал буйный хохот обоих подобий, словно глас трубы в грохоте водопада. Наконец шум немного улегся, и я смог оглядеться.

Мэри стояла перед ними, переводя взгляд с одного на другого, лицо у нее было взволнованное, растерянное и счастливое. Она недолго оставалась в сомнениях. Один из двоих внезапно заключил ее в объятия, и она, с рыданиями припав к его груди, прошептала:

– Так Заморна – безраздельно мой! Он всегда меня любил! Кунштюк всего лишь исполнял свой долг! Могу ли я, Адриан, смею ли я надеяться на прощение?

Он поцеловал ее в лоб; она, вспомнив, что все глаза устремлены на них, смущенно отвернулась и, высвободившись из его объятий, отошла в нишу, где осталась сидеть, вполне счастливая доказательствами верности и любви своего супруга и повелителя. Вальдачелла, как я должен называть теперь новообретенного брата, следил за невесткой глазами; уголки его губ тронула ироничная усмешка. Он подошел к мисс Лори, взял у нее маленькое, похожее на газель существо и шагнул к герцогине.

– Хм, – проговорил он, выгибая брови. – Вы как-то сказали, что девочка очень, очень похожа на своего недостойного отца, – сказали с глубоким и самым печальным вздохом. Помнится, я, как оракул, предрек, что когда-нибудь это сходство перестанет вас огорчать. Так ли это? Ответьте «да», Генриетта, или я никогда вас не прощу!

– О да, конечно! – воскликнула герцогиня, хватая прелестную крошку и ласково ее целуя. – Теперь я еще больше люблю маленькую Эмили за то, что у нее глаза Заморны!

– Вальдачеллы, правильнее сказать, – поправил он. – А вот и еще один претендент на вашу любовь!

К ним как раз подбежал Эрнест.

– Папенька, папенька! – воскликнул он. – Мне теперь можно называть вас папенькой при всех? А Заморну – дядей? А эта дама поедет с нами в замок Оронсей? Она такая добрая, и больше не плачет, и наверняка жалеет, что сердилась на маменьку.

Его отец улыбнулся и отошел к прочим гостям. Я побежал за ним.

– Брат, – сказал я, – ты еще не поговорил со мной. Это не ты пришиб меня в карете, когда мы возвращались с похорон Альмейды?

Вместо ответа он взял мою руку и стиснул в том же мягком, выразительном пожатии, которое в свое время так разбередило мое любопытство.

– Дорогой, дорогой Эрнест, – продолжал я, – думаю, я буду любить тебя куда больше, чем Артура.

Он скривил губы и презрительно меня оттолкнул.

Теперь со всех сторон все настойчивее и громче звучали требования разъяснить удивительную и пока еще не раскрытую загадку. Кузины, тетушки, дядюшки и все остальные теснились вокруг близнецов, забрасывая их сотнями вопросов: «Почему секрет сохранялся так долго? Зачем вообще было это скрывать? Кто такая герцогиня Вальдачелла? Где они с мужем живут?.. и так далее, и так далее».

– Пощадите нас, Бога ради! – воскликнул Заморна. – Если вы помолчите, я расскажу что смогу. Полной ясности не обещаю, но все, что я знаю, вы услышите. Встаньте в круг. Элиза и Джорджиана, отступите шага на два. Юлий, хватит дурачиться с малышками. Хелен, давай ко мне. Сесилия, подойди к Уильяму Перси. Нечего краснеть, я ничего конкретного не имел в виду. Миллисент, душа моя, никто о тебе не заботится – сядь вот тут, рядом с моей теткой. Юлий, черт тебя раздери, прочь с дороги! И вы тоже, Эдвард Перси! И нечего задираться, сэр! Можете стращать Вальдачеллу, если у вас такое настроение. Эффи, моя чаровница, убери с лица это изумленное выражение, и локоны тоже убери. Джулия Сидни, тетя Луиза, Агнес, Катарина, Фицрой, Мария, Лили, моя императрица Зенобия, ну-ка все разом – два шага назад!

Когда восстановилось некое подобие порядка и тишины, Заморна начал излагать нижеприведенные объяснения. Он стоял, прислонившись к каминной полке, а Вальдачелла сидел рядом, готовый в любой миг встрять с поправками и дополнениями.

– В такой же день, ровно двадцать два года назад, мы с братом вступили в этот полный тревог и радостей мир. Который был час, отец?

Герцог Веллингтон улыбнулся, слыша такой вопрос от юного великана и видя, как другой сын, ничуть не меньше ростом, глянул на него вопрошающе.

– В девять часов и пять минут пополудни восемнадцатого июля тысяча восемьсот двенадцатого года, – ответил он, – двух юных джентльменов, которым предстояло порознь и совместно явить миру образ одного негодника, представили мне в качестве принцев Веллингтонии.

Заморна фыркнул и продолжил:

– Так случилось, что Юлий, с обычной своей наглостью, меня опередил. Всего на несколько минут, однако это давало ему право первородства. Итак, он был Исавом, а я, хоть и не Иаков, будь моя мать Ревеккой, а отец – Исааком, охотно поменялся бы с ним старшинством.

– Кто бы сомневался, черт тебя дери! – перебил Вальдачелла. – Давай скорее, или я вырву бразды из твоих рук. Собственно, я так и сделаю. Леди и джентльмены, – сказал он, вставая, – при рождении мы были схожи как две капли воды: носы-пуговки в точности одного размера, глаза-блюдца равного диаметра, орущие рты неотличимой формы и одинаково вишневого цвета.

– Я тебе сейчас так съезжу по губам, что они станут еще краснее, а их форму вообще никто не узнает, – ответил Заморна, толкая Вальдачеллу обратно в кресло. Юлий, впрочем, сесть не захотел, и начался борцовский поединок.

– Тигрята! – промолвил мой отец полусердито, полувесело. – Никто из вас не достоин произнести в приличном обществе трех слов кряду. Изабелла, разними этих драчунов, а я пока доскажу то, что они толком не начали. Как сказал один из них (не знаю который), при рождении они были столь схожи, что тогдашние мамки-няньки путались не хуже нынешних. В миг их рождения страшная буря разразилась над городом, Морнингтонским замком и даже над всей Веллингтонией. Я помню, что когда впервые взглянул на юных принцев, их лица озарила молния; вместо того чтобы закричать, они открыли глаза и наморщили миниатюрные бровки, словно бросая вызов стихии. Всю ночь ветер, гроза и дождь ревели, грохотали и били по зубчатым зданиям Морнингтон-Корта. Тот, кто верит в знамения, наверняка задумался бы, однако я не забиваю себе голову такой чепухой – ха, Зенобия, как великолепно вы хмуритесь! – посему отправился в постель – спокойней, миледи, спокойней – и попытался уснуть – уж это-то, Зенобия, не преступление? – по крайней мере когда немного улегся шум, поднятый явлением на свет этих двух джентльменов.

Была глухая полночь, самый ведьмовской час, все смолкло, все дремало, за исключением стихий и, возможно, новорожденных отпрысков, когда раздался оглушительный стук, сопровождаемый яростным звоном колокольчика. Кто-то бил в дверь так, что замок содрогался до основания. Потом я услышал оклики часовых, торопливую поступь привратников и скрежет поднимаемой решетки: очевидно, припозднившегося гостя впустили. Последовали долгие препирательства. Судя по шумной брани и проклятиям, челядинцы, проснувшись от шума, сочли, что стучится не иначе как важная персона, и увиденное не оправдало их ожиданий. Я слышал, как старый шотландский гвардеец, сенешаль двора Джейми Линдсей, отец Гарри, канцлера моего сына («Хм, хм!») восклицает на родном наречии: «Гнать его взашей! Ишь удумал, голоштанник, босяк, нищеброд! В кармане – вошь на аркане, а туда же, колотит в дверь, будит порядочных людей, сенешалей двора, гвардейцев его величества, беспокоит миледи и принцев! Выкинуть его вон, пусть сдохнет в канаве!»

В ответ на этот безжалостный приговор голос поднял Дэннис Лори, родитель Эдварда Лори: «Охолони, Джим! Нешто мы прогоним жентильмена под дождь, точно пса паршивого? Поделом бы ему за такой тарарам, да только кому охота в такую ночку спать на мокрых камнях? Нет, пусть не говорят, что жентильмен умер у герцогского порога, да еще в ту самую ночь, когда родились принцы. Ты как хочешь, я уж его и обогрею, и накормлю. Заходи, шаромыжник!»

– Артур, – не утерпел маркиз Уэлсли, ерзавший на диване все время, пока мой отец с истинно ирландским акцентом и пафосом излагал все вышесказанное – явно дразня брата и графиню Зенобию, готовую лопнуть от едва скрываемого возмущения. – Артур, чего ради ты передаешь нам разговор двух простолюдинов? Вернись, пожалуйста, к сути.

– О, – проговорила Зенобия, – умоляю вас, дозвольте своему августейшему брату насладиться столь редким для него удовольствием. Пусть великий герцог Веллингтон сойдет с помоста короля и полководца и, подобно Самсону, потешит нас, филистимлян, своей ирландской речью.

Герцог только тихо рассмеялся на этот ядовитый укол. Вальдачелла взял Зенобию за руку и, глядя ей в глаза с той же дерзкой улыбкой, которая прежде так огорчала Мэри, заметил:

– Охолони, голубушка, лучше расскажи не только как говорят, но и как ругаются в твоих краях. Одно-два крепких словца – и тебе сразу полегчает.

Она с высокомерным презрением отвернулась и хотела выдернуть руку, но Юлий только сильнее стиснул ее пальцы.

– Не стоит так хмуриться и напускать на себя грозный вид! – сказал он. – Если вам люб Август, должен быть люб и я, выбора нет. И, – понизив голос, – я не в первый раз с вами говорю и руку вашу держу тоже не впервые. Часто, часто ваши слова, обращенные к Заморне, лились в ухо Вальдачеллы. И не только ваши. Здесь нет ни одного человека, мужчины или женщины, который не стоял, не сидел и не прогуливался рядом со мной в свете солнца, луны или свеч, неведомо для себя, неведомо для целого мира за исключением меня и моего брата-близнеца; да и он знал об этом далеко не всегда! Прекрасная графиня, хмурьтесь, но вы не можете меня ненавидеть!

– Клянусь жизнью, она будет тебя ненавидеть! – прорычал Заморна, который во время этой беседы неслышно зашел брату за спину. В следующий миг он отвесил тому звонкую пощечину. Юлий обернулся. Они замерли, глядя друг на друга. Зрелище было поучительное. Оба побагровели, оба свели брови, оба закусили губу, оба сверкали гневными очами – такие совершенно одинаковые, такие неразличимо схожие. Они и впрямь казались тигрятами из одного помета. Несколько мгновений их взгляды горели злобой, но внезапно что-то – вероятно, сходство – заставило обоих расхохотаться. Обменявшись короткими энергичными ругательствами, они разошлись к противоположным стенам салона.

– Что ж, – сказал герцог Веллингтон, – коли эта достойная пантомима окончена, я продолжу. Меньше чем через полчаса после того, как ворота замка вновь затворились, наступившую было тишину нарушил новый шум откуда-то из дальних комнат. Некоторое время я прислушивался, затем, поняв, что шум не стихает, а, напротив, становится громче, встал и быстро оделся. За дверью меня едва не оглушил пронзительный вопль; в дальнем конце освещенного коридора показалось маленькое существо, отчасти схожее с прислужниками моих сыновей Кунштюком и Фунштюком, только более щуплое и проворное. Довольно быстро я узнал Гарри Линдсея, десятилетнего проказливого чертенка, которого следовало пороть каждый день с рассвета и до заката. Он размахивал руками, хохотал и что-то выкрикивал на бегу. Я спросил, в чем дело – видимо, довольно сурово, потому что он отскочил вбок и замер на почтительном расстоянии.

– Идите к нашей мамке, милорд герцог, – сказал мальчишка, все еще смеясь, – они там все с ума посбесились, и она, и малые, и все женщины ейные. Малые орут, что дикие кошки, и еще там старик, которого Дэннис Лори пустил, и его прогнать не могут. Идемте, идемте, не пропустите потеху! Я туда, пока дверь приоткрыта, – и он пулей унесся прочь.

Я быстрым шагом пошел за ним. Чертенок нырнул в комнату, которой заканчивался коридор – оттуда и доносился шум. Я вслед за ним переступил порог, и хорошенькое же зрелище мне предстало! Комната была ярко освещена и, судя по наличию колыбели и прочего, переоборудована в детскую для двух высоких джентльменов, которые сейчас угрюмо смотрят друг на друга из разных концов зала. Точно посредине детской, под светильником, два кандидата в лимб, ростом не больше пядени[38], августейшие близнецы трех часов от роду, катались в обнимку, коротко, пронзительно вскрикивая, словно хищные зверьки, и каждый со сверхъестественной злобой, наводящей на мысли об одержимости, силился задушить брата. Подле них стоял высокий тощий человек в черном, с широкополой квакерской шляпой в руке, которой он то и дело взмахивал, словно подзадоривая их драться ожесточенней. Лицо у него было очень хмурое и серьезное, а в том, как он, уперши руки в колени, смотрел на младенцев, читалась глубокая, хоть и комичная озабоченность. Гарри Линдсей скакал вокруг, хлопая в ладоши, ухмыляясь и поминутно восклицая: «Давай! Так его! Это лучше петушьих боев!» и тому подобное. В довершение картины миссис Линдсей рыдала, заламывала руки и громко причитала, однако не пыталась разнять бойцов. Две или три служанки на заднем плане тоже заливались слезами.

Я, как только поборол первое изумление, попытался исправить дело, но тщетно: я не мог переступить через начерченный на полу меловой круг, хотя никакой видимой преграды передо мной не было! И все же она была – хотите – верьте, хотите – нет!

Позвали вдовствующую графиню Морнингтон, леди Изабеллу Сеймур, леди Айседору Хьюм, нашего друга доктора, сэра Александра, который тогда был совсем не такой, как сейчас, мистера Максвелла, юного Эдварда Лори, старого Дэнниса, Джейми Линдсея и еще несколько человек, но все без толку. Помню только, что Линдсей, старик суровый, отвесил сыну такую затрещину, что чуть не вышиб мозги, и пинками выгнал его из комнаты, приговаривая, что, мол, грешно потешаться, когда всех нас постигла Божья кара. Наконец потасовка утихла, видимо, оттого что главные участники выбились из сил.

Тогда человек в черном взял их на руки, положил в колыбель, несколько раз обошел ее по кругу, а затем громким, скрипучим голосом нараспев произнес какое-то стихотворное заклятие. Суть его сводилась к следующему: хотя родительское древо дало два побега, до времени они будут едины; с этого дня им нельзя находиться рядом – если смертные очи узрят принцев вместе или более двенадцати человек узнают, что их двое, один из двоих умрет. Артуру, младшему на минуту или две, досталась привилегия имени, славы, существования; на него же, если тайна будет раскрыта, должна была пасть кара. Эрнесту смерть не грозила, но его таинственный гость обрек уединению и безвестности. Под конец черный человек объявил, что заклятье будет действовать, покуда не увянет плод юного цветка, а дарительницу и дар не скроет земля. Засим он вытащил из кармана черный бумажник, достал визитную карточку, бросил ее на стол и с низким поклоном вышел. Карточка была самая обычная, и на ней значилось: «Генри Чортер. Оптовая торговля серой и углем. Набережная Стикса, неподалеку от ворот Гадеса, 18 июля, круговорот вечности».

С того самого дня заклятие держалось прочно и крепко. Чортер время от времени возвращался и повторял свои слова. Никакими силами нельзя было ему противостоять, а итог вы видите сами. Альгама оставался никому не известным, хотя ошибочно полагать, будто он никого не знал. Он почти столько же времени бывал в обществе присутствующих, да и остальных витропольцев, сколько и его брат Доуро. Их прошлая жизнь неразделима, достижения одного продолжают достижения другого: их литературные труды, воинские подвиги и политические маневры вплетены в единую нить, которую никому, кроме них самих, не распутать, а они этого делать не станут. Даже грехи и приключения их личной жизни перемешаны: трудно сказать, что на совести Заморны, а что – Вальдачеллы. Они часто ссорились, потому что вечно вставали друг у друга на пути, однако сходство ума и души между ними так велико, что в целом они ладили лучше, нежели это было полезно для блага общества.

Теперь мне осталось лишь представить мою невестку, герцогиню Вальдачелла, маркизу Альгамскую, будущую королеву Веллингтонии. Подойдите сюда, Эмили. Она – единственная дочь богатого, престарелого и знатного герцога Моренского, чьи владения лежат к северу от Хитрундии, на берегу моря Джиннов. Эрнест впервые увидел ее, когда странствовал в тех краях, инкогнито и без свиты. Она была романтична, он тоже. Главным образом для удовлетворения собственного тщеславия он под видом безвестного и нищего искателя приключений пленил сердце Владычицы холмов, и лишь когда та поклялась ему в вечной верности, открыл ей тайну своего высокого рождения. Это стало решающим доводом и для девушки, и для ее отца. Они тут же и поженились; жениху в день свадьбы как раз исполнилось восемнадцать, невесте шел шестнадцатый год. Эмили по материнской линии происходит из древнего католического рода Равенсвудов, и сама она ревностная дочь Святой церкви. Со дня свадьбы они жили в замке Оронсей, стоящем в центре озера Лох-Сунарт, в десяти милях от города Кинрира, неподалеку от горы Бен-Карнах. И замок, и окрестные земли она принесла мужу в приданое. Там она имела счастье лицезреть его по шесть месяцев из двенадцати, потому что в остальное время он дурачился и проказничал вместе с таким же бессовестным негодяем в Витрополе и других местах. В этом браке родились двое детей: Эрнест Эдвард Равенсвуд Уэлсли, граф Равенсвуд, виконт Морнингтон, и леди Эмили Августа Уэлсли, которую, как я понимаю, воспитывают маленькой почитательницей Святой Девы. У меня все. Если хотите, можете устроить им перекрестный допрос.

Как только герцог закончил, Вальдачелла начал:

– Мужчины, женщины и дети, – сказал он, – я настаиваю, чтобы меня не считали чужаком. Я знаю вас всех вдоль и поперек. Джулия, не делай такое недоверчивое лицо: я смеялся и болтал с тобой часы, а то и дни напролет. Эдвард Перси, ты знаешь, что я тебя знаю, и ты тоже, сестрица Генриетта. Элиза и Джорджиана, не напускайте на себя чопорный вид – я читаю в ваших гордых сердцах. Зенобия, вы так же часто изучали древних и ругали современников с Юлием, как и с Августом. Миледи Фидена, знакомцем Лили Харт был я, а не Заморна. Миллисент, Орамар, безусловно, принадлежит Заморне, и Олдервуд тоже; мой брат женился на своей Флоренс в тот же год, что я на своей Инес. Однако в остальном рука Эрнеста так же часто направляла ваше счастье; я провел с вами день в Олнвикском замке чуть меньше месяца назад. Тетушка Луиза, Эрнест дразнил вас не реже Артура. Принцесса Мария, Доуро и Альгама – одно; выйдя замуж, вы поклялись быть мне сестрой, а до того Заморна был вашим Ильдеримом[39] не чаще меня. Скажите Эдит[40], что вчера она своим мягким голоском очень серьезно читала мне нравоучения. Скажите Арунделу[41], что он собственной кровью написал мне клятву вечной дружбы. Клянусь небом, вы примете меня как доброго знакомого, или кое-кому из вас придется худо!

Он умолк.

Все тут же объявили, что готовы исполнить его желание. Под гул возобновившихся поздравлений, возгласов удивления и радости позвольте мне опустить занавес.

PS. Роман едва ли может называться романом, если не заканчивается свадьбой, посему я немного отступлю в сторону и добавлю следующий постскриптум – возможно, единственную порцию достоверных сведений во всей книге.

Вчера в соборе Святого Августина его высокопреподобие доктор Стенхоуп, примас Ангрии, сочетал браком Уильяма Перси, капитана ангрийской лейб-гвардии, адъютанта его светлости герцога Заморны, и леди Сесилию, дочь графа Сеймура, племянницу герцога Веллингтона. Насколько нам известно, монарх Веллингтонии, одобряя решение жениха сменить коммерческую стезю на военную, сразу после церемонии вручил ему чек на десять тысяч фунтов. Приданое невесты составляет восемьдесят тысяч фунтов, а вдобавок она вскорости получит имение с годовым доходом почти в три тысячи фунтов – такое наследство оставил любимой племяннице недавно скончавшийся полковник Вавасур Сеймур. Мы пока не знаем, какую долю прибыли намерен выделить брату преуспевающий восточный коммерсант мистер Перси. На Бирже говорят, будто Шельма-младший во всеуслышание объявил, что будет исправно выплачивать Уильяму жалованье приказчика и ни штивером[42] больше.

Vale, читатель! Сесилия Сеймур и Уильям Перси – прелестная и любящая пара. Здоровья им, богатства, счастья и долгих лет жизни!

Остаюсь твой

Ч.А.Ф. Уэлсли


NB. Полагаю, моя задача выполнена. Мне удалось доказать, что герцог Заморна невменяем – да, извилистым окольным путем, но по крайней мере таким, на котором невозможно заблудиться. Читатель, если никакого Вальдачеллы нет, ему бы следовало быть. Если у юного короля Ангрии нет альтер эго, ему следовало бы иметь такого удобного двойника, ибо не должен один человек, обладающий одной телесной и одной душевной природой, если только к ним не примешаны какие-то вредоносные ингредиенты, в здравом рассудке говорить и действовать в такой непоследовательной, двуличной, необъяснимой, непредсказуемой, загадочной и невыносимой манере, к какой он постоянно прибегает по причинам, ведомым лишь ему самому. Я утверждаю, что мой брат сжимает в руке слишком многочисленные бразды, – имеющий уши да услышит. Он дерзкой хваткой собрал все символы власти, он прилагает все усилия души и ума, чтобы их удержать, он днем и ночью, утром и вечером думает, как усмирить завоеванные сердца и земли. Он бьется, чтобы не дать им уйти из-под своей власти. Мозг его пульсирует, кровь кипит, когда они проявляют признаки непокорства (что происходит постоянно) – не дай Бог хоть что-то, ему принадлежащее, вырвется на волю, не дай Бог его всемогущество хоть в чем-то окажется непрочным!.. Великие духи, опустите завесу над этой сценой! Шум, грохот, треск, приглушенные, но грозные раскаты доносятся из облачной гряды, скрывающей от нас будущее. Однако я не смею заглядывать глубже, не смею дольше слушать.

Читатель, вообрази венчанного безумца, низложенного, забытого всеми, отчаявшегося, во мраке скорбного дома. Ни свечи, ни огня в камине, и лишь бледные лучи падают сквозь зарешеченное окно на охапку соломы. Царство утрачено, корона – насмешка, те, кто его боготворил, погибли или отвернулись от своего кумира. «Земля бесстрастна и нема, пустынны небеса»[43].

О Заморна! Не думай о поле брани, о топоте конских копыт и доспехах, залитых кровью, не думай о смерти средь груды порубленных тел, не жди, что уйдешь под ликующие крики «Победа! Победа!» Пусть трубный глас оплакивает твоих полководцев, пусть «Восстань!» – их боевой клич, а восходящее солнце – их гордый стяг; сам ты гниешь в земле, и если тебя вспоминают, то лишь с презрением: Заморна, многообещающий молодой человек, он замахнулся на то, что не смог осилить, дела его пришли в полный упадок, он сошел с ума и умер в частной лечебнице для душевнобольных на двадцать третьем году жизни.

Ш. Бронте

21 июля 1834 года

Моя Ангрия и ангрийцы

[44]


Сочинение лорда Чарлза Альберта Флориана Уэлсли

14 октября 1834 года

И отправились сыны Израилевы из земли нашей, и множество разноплеменных людей вышли с ними, и мелкий и крупный скот, стадо весьма большое. И расположились пред Ваал-Цефоном в пустыне Син. (Точнее, Цин, впрочем, не важно.) И показывал им путь ночью столп облачный, а днем – столп огненный (не есть ли сие точное описание короля Адриана, ангрийцы?). И в своем бегстве разорили они Египтян: не умертвили наших первенцев, но увлекли за собой, говоря, отныне жребий ваш вместе с нами и мы сделаем вам добро. Но не только глас «Аллилуйя!» несся чрез Витрополь, были и те, кто думал, что впору восклицать: «Ихавод, Ихавод, отошла слава наша».

Любовь к показной роскоши у ангрийцев в крови, так стоит ли удивляться, что грандиозное переселение отличалось всегдашней ангрийской помпезностью: в единый день, чуть ли не в единый час, карета каждого восточного вельможи стояла перед дверью его витропольской резиденции, а величественный кортеж, сопровождаемый верховыми, растянулся от восхода до заката – словно грохочущая волна прокатилась по восточному большаку. Остались позади прощальные визиты, последние напутствия и многозначительные предсказания, брюзжание старцев и бахвальство юнцов. Я видел, как некая дама небрежным кивком прощается с подругой, а ее торжествующая, дразнящая улыбка призвана олицетворять квинтэссенцию рафинированного (не вульгарного) ангрианизма. Сколь тяжко для уравновешенного и трезвомыслящего витропольца (не говоря уже о раздражительном старом аристократе) наблюдать сие чванливое бесстыдство! Видеть толпы знатных негодяев и орды безродных мерзавцев, слоняющихся по городу и без устали толкующих о великом исходе! Внимать речам о багаже, зачастую представлявшем собой одну сменную сорочку, шейный платок, пару чулок да полсоверена мелочью, которые сии искатели приключений, отродясь часов не имевшие, прятали в жилетном кармашке для часов, из опасений быть ограбленными предприимчивыми попутчиками. А уж те не преминули бы – коли представится случай – избавить раззяв от неправедно нажитых барышей, покуда те попивали бы свой эль в «Восходящем солнце», «Пурпурном знамени» или «Гербе Нортенгерленда».

Для того, кто обладает хоть малой толикой здравого смысла, что может быть отвратительнее, чем слушать выскочек, которые со щенячьим восторгом хулят свою Отчизну, дом своих родителей, град, чей божественный лик смотрится в тихие воды благородного Нигера, созерцая долины и башни, омываемые бурной Гвадимой и отразившиеся во всей красе на прозрачной поверхности гавани! Слушать их разглагольствования о превосходстве мраморной безделушки Адрианополя и жалкой грибницы Калабара над Вавилоном, что уходит корнями в берега Гвинейского залива, словно вековой дуб!

Читатель, мое возмущение не знает пределов, не уступая политической горячности Сидни, Сен-Клера или Ардраха. Я не считаю нужным притворяться и открыто заявляю: коли местному сброду угодно, могут убираться на все четыре стороны. Витрополь и без них обойдется. Увы, не все витропольцы разделяют подобные воззрения, доказательством чему служит трехстраничное послание, адресованное достопочтенной Джулией, леди Сидни, своей близкой подруге леди Марии Перси. Отдав дань уверениям в вечности и нерушимости дружеских уз, разрушить которые не под силу трубному гласу, она пишет:

«О, Мария, как я тебе завидую, ибо в твоей судьбе осуществились все твои чаяния! Быть первой дамой ангрийского двора (знай, что я ставлю тебя выше леди Н.), женой самого влиятельного и способного из министров, невесткой выдающегося ангрийского премьера, законодательницей мод, красой и славой Ангрии! Неужели ты никогда не испытываешь головокружения от сознания того, сколь высоко ты взлетела? Моя голова давно пошла бы кругом, но ты, Мария, рождена для высокой доли, и то спокойное достоинство, с которым ты несешь свое величие, лишь подтверждает мои слова. Порой мне мнится, что в твоем сердце больше не осталось для меня уголка, ибо Эдвард владеет им без остатка, а все твои мысли занимает милая Ангрия и слава ее великолепного двора. Ничтожное существо вроде меня не имеет права на жизнь. Подумай, как я страдаю здесь одна, совсем одна, забыта и заброшена в окружении бездушного кирпича и мрамора! Ты не представляешь, каким унылым и покинутым стал Витрополь! Отныне солнце восходит и заходит на востоке, и ни единый лучик не проникает в окна Йоркского дворца! Мой Эдвард становится все несноснее, а лицо его столь часто искажает угрюмая гримаса, что вскоре оно превратится в маску. Политика заменила ему еду, питье и дом. Все его мысли и поступки подчинены одной страсти. У нас не бывает приемов, кроме политических, бесед, кроме государственных, а сон ограничен началом и концом заседаний. Но, даже уснув, он не оставляет пререканий с министрами! Ты умерла бы со смеху, если бы увидела, как свирепо он сражается во сне со своими противниками. Руки и ноги ходят ходуном, а язык продолжает молоть чушь: «О, моя бедная страна! О, разорительные порядки! О, безответственное правительство! О, беспринципные реформаторы!»

Впрочем, всегда одно и то же. Обычно дома я не нахожу себе места от скуки, за исключением тех дней, когда мы даем званые обеды, но теперь и они в прошлом! Вчера, промаявшись до вечера, я велела заложить карету и в качестве dernier resort[45] отправилась развеять тоску в королевский театр. И пока актеры кривлялись на сцене, я разглядывала ложи. Увы, там царило запустение! Нет, места по-прежнему занимали самые знатные и родовитые: дряхлые графини в алмазных диадемах и кивающих плюмажах, юные дебютантки, убеленные сединами графы, престарелые виконты, почтенные ветераны и прочая, прочая. Но тщетно искала я глазами благородного и порывистого Каслрея, учтивого и любезного Арундела, надменного Эдварда Перси, то исчезающего, то снова возникающего у перил, сияя в свете канделябров подобно звезде; Нортенгерленда, погруженного в загадочную меланхолию; простодушного Торнтона, от души наслаждающегося представлением. Не было ни Трасти, ни Сеймура, ни Аберкорна, ни Леннокса – никого, кроме дряхлых троянцев и вдовствующих старух. Поверь, я едва сдерживала слезы. А что говорить о дамах! Где твои очи и длинные кудри цвета воронова крыла, дорогая? Где неброская прелесть нашей бледнокожей Харриет? Где статная леди Арундел? Где величавая графиня Зенобия? Так и вижу ее гордый профиль рядом с лордом Н., а его графская звезда выделяется на фоне траурно-черных одежд. Кстати, я всегда находила его наряды весьма импозантными. Где Мэри Перси (язык не поворачивается назвать ее иным именем), восседающая со скромным достоинством, опустив очи долу. Должна признаться, когда ее застенчивый взор останавливается на мне, кровь стынет в жилах! Где все они? О, горе мне, ибо нас разделяют полторы сотни миль! Мария, мое сердце разбито, ты и представить себе не можешь, как близка я к срыву. Напиши мне как можно скорее, иначе я окончательно впаду в ипохондрию. Твои письма – мое единственное утешение. Если я лишусь их, что мне остается? Лишь felo-de-se»[46].

Впрочем, довольно о бедной страдалице. Бегство ангрийцев из Витрополя стало для леди Джулии тяжким испытанием. Что я мог ей посоветовать? Съехать от мужа и жить одной? Оставить Сидни его невесте – политике, а себе подыскать роскошное гнездышко в обожаемом ею восточном раю?

Сколь различны меж собой, читатель, желания смертных! И то, чего так вожделеет Джулия Сидни, встречает высокомерное презрение Чарлза Уэлсли. Как генерал Торнтон ни уговаривал меня составить ему компанию, все было тщетно. Щедрые посулы, угрозы, даже побои. В ответ я ерничал и ухмылялся, упрямо стоял на своем и, наконец, взбунтовался – судите сами, мог ли я добровольно оказаться под властью деспота? Нет, я остался непреклонен, и Уилсону пришлось покинуть Гернингтон-Холл одному. Пять дней я был полновластным хозяином обшитых деревом покоев древнего замка. Однако вскоре уединение начало меня тяготить, и я рассудил, что теперь, когда я волен действовать по своему разумению, а не повинуясь грубому произволу, пора отправляться в путь, высматривать наготу земли сей[47]. Приняв решение вечером шестого дня, я отложил осуществление замысла до завтрашнего утра. Назавтра, солнце еще не взошло, а я уже шагал по парковой аллее.

Представь, читатель, я, который мог позволить себе карету и свиту верховых, отправился в путь пешком, доверившись лишь собственным конечностям и призрачной надежде на милость случайного попутчика с телегой.

Древний Гернингтон-парк похож на дремучий лес, деревья постепенно становятся все выше и толще, а между стволами проступает лесная даль, дремлющая в рассветной дымке. Ни звука, ни шороха, лишь мелькнет порой на фоне дубов-голиафов или бледных берез нежная косуля, взовьется в воздух алый фазан, а в глубине леса послышится низкое воркование горлицы.

Я воспользовался запасным ключом, о котором Торнтон понятия не имеет, и, затворив за собой массивные ворота замка Безысходной печали, радостно продолжил путь. Предо мной, овеваемые благоуханным рассветным бризом, расстилались в тумане зеленые просторы. Эдвардстон-Холл и прилегающая деревня, отсюда казавшиеся частью парка, сбросили плотный покров ночного тумана, и теперь их крыши проступали на фоне разгорающегося неба, призывая первые солнечные лучи.

Горизонт над Сиденхемскими горами заливало золотое сияние, переливаясь оттенками от темно-красного до серебристо-голубого. Летом цвет рассветных небес прозрачен и мягок, лишь на исходе года природа не жалеет красок. Я осмотрелся – никого, только неугомонные птахи пятнали ровную белую гладь дороги, на глазах желтеющую под лучами восходящего светила.

Спешить мне было некуда, и я присел под изгородью в ожидании попутчика. Прошло немало времени, прежде чем на дороге со стороны Эдвардстона показалось темное пятно, поначалу неразличимое на фоне леса. Стояла полная тишина. Вскоре в рассветном полумраке проступили очертания человеческой фигуры. Поворот дороги скрыл ее, но ярдах в восьмидесяти пешеход вновь оказался в поле моего зрения. Твердой походкой ко мне приближался невысокий худощавый мужчина в темном сюртуке и черно-серых брюках. Шляпа, сползшая на затылок, обнажала густую рыжую шевелюру, торчащую с обеих сторон, словно растопыренные пальцы. Крупный нос с горбинкой, украшенный очками; кое-как повязанный черный шейный платок. Довершала портрет черная ротанговая тросточка, которой он небрежно помахивал при ходьбе. Почти прямая осанка вкупе с непередаваемой, чуть расхлябанной поступью выдавали путешественника, придерживающегося весьма лестного мнения о своей выносливости. Я встал ему навстречу.

– Прекрасное утро, Уиггинс! – произнес я (ибо ошибиться было невозможно). – Как поживаете?

– Поистине необыкновенное утро, лорд Чарлз. Не могу выразить, как я рад встрече! Надеюсь, ваше путешествие протекает удачно. Почту за честь разделить с вами компанию, если не возражаете.

– Благодарю, Уиггинс, я вполне доволен путешествием. Однако развейте мои сомнения. Судя по вашему решительному виду, вы собрались на край света?

– Нет еще. Я иду не дальше Заморны, вышел вчера, переночевал в Эдвардстоне. Мистер Гринвуд послал за мной из Витрополя. Сорок миль, лорд Чарлз, и, смею сказать, я преодолел их за двенадцать часов. Впрочем, каких сорок? Все пятьдесят. Или даже шестьдесят – шестьдесят пять. Что вы скажете о ходоке, преодолевшем шестьдесят миль за день пути?

Зная любовь Уиггинса к преувеличениям, я оставил его вопрос без ответа, и он продолжил:

– Сегодня великий день для Заморны. Всенародное собрание по случаю обращения к ангрийцам[48]. Лорд Каслрей будет председательствовать, мистер Эдвард Перси скажет речь.

Я должен его услышать! Великий человек, поистине великий! Проходит сто миль в сутки, носит превосходный фрак, а его высокий воротник почти достает до кучерявой макушки. Сегодня утром я добрые полчаса простоял на коленях перед воротами Эдвардстон-Холла. Взгляните на мои брюки, лорд Чарлз, эта пыль с его сапог. Я желал бы, чтобы и моя спина удостоилась чести, но, боюсь, мой кумир подымет меня на смех!

Стук копыт позади нас прервал поток его красноречия. Мы обернулись. На превосходной гнедой кобыле к нам быстрым галопом приближался объект славословий моего компаньона. Один, но, следует отдать ему должное, для того, чтобы подчеркнуть свой высокий статус, он не нуждался в сопровождающих. Гордо выпрямившись в седле, всадник опытной рукой крепко сжимал поводья: шпоры горели, стремена сияли чистым золотом, мундштук и уздечка сверкали серебром, начищенные сапоги чернели, словно гагат, зеленовато-коричневый сюртук и кремовые панталоны, сшитые превосходным портным, облегали молодцеватую фигуру, превосходно подчеркивая ее достоинства. Ястребиные очи вглядывались в даль, озаряя благородные черты подобно самоцветам. Несмотря на их мягкую синеву, не желал бы я предстать перед сим гордым взором, когда его туманит гнев.

Всадник пронесся мимо, не удостоив нас ни словом, ни взглядом. Я смотрел ему вслед, покуда он не скрылся из виду, после чего перевел глаза на Уиггинса. Представьте себе, мой попутчик распластался по земле, словно камбала или дохлая селедка! Ни дать ни взять огнепоклонник, встречающий восход светила.

– Уймитесь, Бенджамин, – сказал я. – Вставайте, мы одни на дороге, не трудитесь ломать комедию передо мной.

Он не ответил. Понятия не имею, как долго упрямец пребывал бы в таком положении, если бы не дальний грохот, предвестник ангрийского дилижанса. И вот он появился, тяжело груженный изнутри и снаружи: гора саквояжей на крыше, лошади в мыле, пассажиры смеются и болтают, кучер и кондуктор бранятся. Карета промчалась мимо с оглушительным грохотом. Уиггинс с похвальным проворством уступил ей дорогу, но, едва вскочив на ноги, разразился следующей речью:

– Горе мне, ничтожному цыпленку, роющемуся в навозной куче, слабоумному слепому червяку, шелудивому псу, разбойнику с большой дороги, извергу и губителю, висельнику и ворюге, забулдыге и шаромыжнику, нехристю и злодею, воплощению чумы, мора и глада! Смогу ли я жить после того, как сам Перси, сын Нортенгерленда, проехал мимо, не почтив меня ни пулей, ни плевком! Мне остается, подобно индусу, раздавленному колесницей Джаггернаута, встретить погибель под колесами этой кареты. Кареты, везущей достойнейших пассажиров! Мне показалось, я слышал бас Волвертона Толбота, сторонника Шельмы. Вы знакомы, лорд Чарлз? Угрюмый, широкоплечий, насупленный крепыш – твердый, словно каучук, мастер браниться и богохульствовать. Он был пиратом, и поныне убить человека для него – все равно что муху прихлопнуть, но о чем я? Могу ли я грезить о ком-то, кроме мистера Эдварда Перси, гарцующего на великолепной лошади, ценой никак не меньше пятидесяти гиней, точнее, восьмидесяти, да что там, целой сотни! В одиночестве, в столь ранний час, без лакеев, пажей и прочего отребья. Должно быть, торопится в Заморну, чтобы устроить все по своему разумению. Надеюсь, мистер Перси позаботится о том, чтобы музыкантам не пришлось ютиться по углам, иначе мистер Гринвуд будет недоволен, равно как и мистер Рохнер, мистер Николсон и доктор Кротч.

Кстати, известно ли вам, лорд Чарлз, что духовых оркестров будет целых пять штук? И в каждом по две трубы, три бомбардона, четыре циклопеда, пять серпентов, шесть горнов, семь валторн, восемь гонгов, девять литавр и десять рамгалонтонов – новых инструментов, которых Африка еще не слышала! А в каждом из пяти язычковых ансамблей – одиннадцать флейт (все Николсона)[49], двенадцать кларнетов, тринадцать пикколо…

– Хватит, Уиггинс, – перебил я. – Вас послушать, так из-за музыкантов и их инструментов на площади яблоку будет негде упасть. Выбросьте из головы эти бредни, лучше расскажите о себе. Итак, где вам довелось впервые узреть свет и какая часть Африки удостоилась чести называть себя вашей родиной?

– Видите ли, лорд Чарлз, до некоторой степени я родился в Торнклифе, но называю себя уроженцем Говарда, великого града среди Уорнерских холмов, владения достославного джентльмена Уорнера Говарда Уорнера (тут он снял шляпу и низко поклонился). В Говарде четыре церкви и более двух десятков гостиниц, а улица, именуемая Таан-гейт, гораздо шире Бриджнорта во Фритауне.

– Будет вам, Уиггинс, – не утерпел я, – ваш Говард – захудалая деревушка среди унылых торфяников и болотных кочек. Сомневаюсь, что там есть хотя бы одна приличная церковь или гостиница, скорее, придорожный трактир вроде того, что вы пожираете глазами.

– Меня мучает жажда, – ответствовал он. – Пора утолить ее кружкой портера или стаканом разбавленного бренди.

И он со всех ног бросился к трактиру.

– Чего изволите, сэр? – спросила дородная трактирщица, стоявшая на пороге.

– Не будете ли вы так любезны, мэм, – сказал Уиггинс, собравшись с мыслями, – подать мне молока на полпенни или четверть пинты пахты, впрочем, сойдет и глоток воды из канавы, ежели вам недосуг утруждаться ради приблудного кота вроде меня.

Достойной матроне было явно не впервой выслушивать разглагольствования Уиггинса, который, кажется, был тут завсегдатаем.

– Вы бы лучше вошли, сэр, – рассмеялась она, – да выпили чаю. Я как раз накрыла к завтраку.

Тщательно вытерев ноги, Уиггинс последовал за ней. Сквозь открытую дверь я видел, как, усевшись у очага, он одним махом осушил две или три чашки чаю, не забыв подкрепить силы изрядным куском хлеба с маслом, а встав из-за стола, вытащил из кармана около двадцати шиллингов серебром (ума не приложу, где он их взял) и напыщенно обратился к трактирщице:

– Возьмите, сколько потребуется, мэм, я не мелочусь.

Хозяйка со смехом отсчитала деньги, и Уиггинс, пожелав ей доброго утра, присоединился ко мне.

– Итак, – воскликнул он, – пред вами лев, лорд Чарлз! С тех пор как мы расстались, я поглотил две бутылки витропольского эля, полкварты портера, а также изрядное количество сыра, хлеба и холодной говядины. Вот это я называю основательно подкрепиться! А между тем посмотрите на меня – я свеж, бодр и весел! Все гуси в христианском мире, и сотня гусят в придачу, – мне все нипочем! Так на чем мы остановились, сэр?

– Я спрашивал, откуда вы родом, а теперь ответьте мне, есть ли у вас родные?

– Пожалуй, нет. Об отце и матери я знаю не больше вон того камня. Некоторые, а именно три юные девы, именуют меня своим братом, впрочем, не особенно гордятся родством, однако я их сестрами не считаю. Роберт Патрик С’Дохни лишь отчасти приходится мне дядей, но только его я числю своим родственником.

– А как зовут ваших сестер?

– Шарлотта Уиггинс, Джейн[50] Уиггинс и Энн Уиггинс.

– Чудачки вроде вас?

– Что о них говорить, убогие девицы не заслуживают упоминания! Шарлотте восемнадцать, неотесанная пигалица – ростом не достает мне до локтя. Эмили шестнадцать, она тощая и хилая, а лицо размером с пенни. Про Энн мне и вовсе нечего сказать, ничтожество, совершеннейшее ничтожество.

– Да что вы! Неужто полная дурочка?

– Вроде того.

– Хм, что и говорить, прелестное семейство. Однако, мастер Уиггинс, поведайте мне, что подвигло вас оставить Говард и направить стопы в Витрополь?

– Видите ли, лорд Чарлз, я всегда метил выше. В отличие от Шарлотты и младших, вполне довольных уделом швеи, я не намерен до конца дней рисовать вывески в Говарде. Иная судьба влекла меня. У меня разработан великий план покорения Африки, и путь, который я задумал пройти, когда-нибудь приведет к дверям великолепного дворца на холме Кок-Хилл, на фронтоне которого будут красоваться слова: «Резиденция герцога Торнклифского», а закончится гробницей под дубами моего парка. Надпись на ней известит посетителей: «Здесь покоится Патрик Бенджамин Уиггинс, герцог Торнклифский и виконт Говард. Как музыкант он превзошел Баха, как поэт посрамил Байрона, как художник затмил славу Клода Лоррена. Как мятежник обошел Александра Шельму, как купец оставил позади Эдварда Перси, как промышленник обставил Гренвилла. Александр Гумбольдт, Джон Ледьярд, Мунго Парк[51] и прочая, прочая в своих путешествиях не изведали и малой толики тех опасностей, что выпали ему. Он пролил свет цивилизации на Австралию, основал в Новой Зеландии город Уиггинополис. Воздвиг обелиск Баралитикус на Таити, куда принес науку и искусства, впоследствии достигшие там подлинного расцвета. Последним и самым грандиозным его свершением стало строительство великого органа Грохотунагромоподобиуса, ныне украшающего собор Святого Нортенгерленда в Говарде. Наконец, достигнув вершин славы и дожив до четырехсот шести лет от роду, сей summum bonus[52] человеческого величия был вознесен на небеса в огненной колеснице, каковое событие имело место в году две тысячи двести сороковом».

Надеюсь, вы понимаете, лорд Чарлз, что душа моя жаждала простора для осуществления сих высоких устремлений. И вот пробил мой час! В прошлом мае в говардской церкви установили новый орган. В ту пору некий Джон Гринвуд, композитор и музыкант, вернулся в Говард из Стампсленда без средств к существованию: ни пенни в кармане, ни башмаков обуть босые ноги, ни рубашки прикрыть нагую спину. Великому человеку пришлось искать приюта в доме его скромного приятеля мистера Сэдбери Фиггса, проживающего в четырех милях от Говарда. Последний пробавляется уроками музыки, которые дает окрестным семействам. Когда я услыхал о приезде мистера Гринвуда, то четверть часа стоял на голове, дрыгая ногами! Новость казалась невероятной, но когда мистер Эби Фиггс, заглянувший к нам на чай, поведал мне, что благодаря его связям мистеру Гринвуду доверили торжественно открыть новый орган (каковое событие имело место дважды), от радости меня чуть не хватил удар.

И вот он явился – и я был там и видел его – забуду ли, как он вступил в церковь, поднялся на хоры, спихнул со стула Сэдбери Фиггса, исполнявшего «И явится слава Господня»[53] Генделя, занял его место – руки на клавиши, ноги на педалях – и принялся услаждать наш слух арией «А я знаю, Искупитель мой жив»[54].

«Нет, – сказал я тогда, – предо мной не человек, а божество». Покуда музыка звучала в моих ушах, я не смел ни вздохнуть, ни поднять глаз. Но вот звуки стихли, и я обратил пылающий взор на исполнителя, который завладел моим сердцем без остатка. Однако чаша моего восторга переполнилась, когда я увидел, что мистер Гринвуд высок, одет в черное, с двумя плечами, хрупкого сложения и рыжеват, а стало быть, являет собой совершеннейший идеал денди в моем представлении и, более того, отдаленно похож на Шельму! Я немедленно принял перевернутое положение, что для меня всегда служит выражением неописуемого восторга и преклонения. Другими словами, я хлопнулся оземь, что есть сил молотя ногами по воздуху. И тут меня угораздило заехать пяткой в челюсть мистеру Сэдбери Фиггсу, который стоял рядом, по своему обыкновению ковыряясь в зубах и выпятив подбородок на ярд вперед. Тот громко вскрикнул, чем привлек внимание мистера Гринвуда.

– А это что за фигляр? – спросил он.

Не успел никто вымолвить слова, как я пал пред ним ниц, облизывая пыль с его подошв и вопия:

– О Гринвуд, о достойнейший и величайший из людей, стоит ли удивляться, что жалкая козявка вроде меня не удостоилась чести быть вам представленной, тогда как мне выпало величайшее счастье узнать вас благодаря вашему несравненному искусству! Отныне позвольте ничтожнейшему из смертных служить вам: чистить ботинки, канифолить смычок, подавать плащ, переворачивать ноты, да что там, поклоняться вам денно и нощно!

Гринвуд расхохотался и милостиво дозволил мне держаться поблизости. В тот вечер я подал ему шляпу, впопыхах сбив с ног Уильяма Реда, Генри Локка и Джона Милдмея (сына органного мастера). Позднее мне выпало неземное блаженство отнести в трактир забытый им индийский шейный платок. И впоследствии мне не раз удавалось снискать его благосклонность. В свой последний вечер в Говарде мистер Гринвуд сидел в «Черном быке» с Томом и Джоном Редом, дядей и отцом Билли. Опрокинув тринадцатый стакан разбавленного бренди, он сказал мне, что я могу сопровождать его в Витрополь. Не дожидаясь пылких проявлений моего восторга и благодарности, он встал из-за стола и велел мне укладывать вещи, ибо сам тотчас же отправляется на перекресток ловить десятичасовой дилижанс. Я немедленно бросился домой предупредить детей, переодеться в лучший сюртук, чистую рубашку и шейный платок и спустя час со скоростью, на которую способна четверка почтовых лошадей, летел по направлению к Фритауну, а следующим вечером лицезрел, как светило садится за Башней всех народов. Такова история моего отъезда в Витрополь, лорд Чарлз.


Вскоре после того как Уиггинс завершил свой удивительный рассказ, представляющий собой странную смесь безрассудства и предприимчивости, смехотворного раболепства и дерзости, мы вступили на оживленные улицы Заморны. Перед новым зданием биржи мы расстались. Он отправился искать дом Гринвуда, ибо сей ignis-fatuus[55] ныне обрел в столице временное пристанище, а я «свободный, как облачко на летней благодати небес» отправился бродить куда глаза глядят.

Около полудня я достиг великолепного подвесного моста, недавно воздвигнутого над Олимпианой. Здесь орда простонародья, спешащего достичь городской площади ближайшим путем, так сгустилась, что даже я, кому было не впервой работать локтями в толпе, едва мог сдвинуться с места. Чудом избегнув колес грохочущих экипажей, копыт взвившихся на дыбы лошадей и едва не затоптанный пешеходами, я взбежал по ступеням к одной из Высоких башен и вскарабкался на парапет, где и остался стоять, цел и невредим, словно младенец в колыбели. Отсюда взору представало вдохновляющее зрелище. Прямо передо мной вздымалась, кипела, бурлила неисчислимая толпа, растянувшаяся во всю ширь Стюартвиллского тракта до самой площади – места сбора. В волнах реки отражалось солнце и ясная синева небес, а ее быстротечные, словно наша краткая жизнь, воды бурлили, разделяя всеобщее ликование, но бесшумно, ибо все звуки заглушал рев толпы. С востока доносился колокольный звон, восторженные крики оглашали улицы столицы. Громадная фабричная труба, принадлежащая Эдварду Перси, гордо вздымалась над крутыми берегами, а дома и мастерские сгрудились вокруг, подобно пигмеям, стерегущим великана. Напротив, окружая ратушу, раскинулась городская площадь. Здания поскромнее казались алыми заплатками на фоне величественного строения. Музыканты уже заняли свои места, и временами их рулады прорывались сквозь рев беснующейся стихии. Вдали, в окружении воздушной гряды холмов, простиралась череда парков, полей и рощ, далее высились Сиденхемские горы, а, в довершение картины, над ними райским покровом раскинулись полуденные небеса. Покуда я созерцал сей величественный вид, на мосту показалась карета, сопровождаемая верховыми в алых с золотом ливреях. Внезапно карета как вкопанная встала предо мною, дверь распахнулась, и кто-то крикнул: «А ну-ка тащите его сюда!» Не успел я опомниться, как меня силком впихнули внутрь.

В карете сидели дама и двое джентльменов. Я с удивлением узнал в даме мою кузину Джулию. Ее сопровождали мистер Беббикомб Морли и генерал Торнтон. Я сразу понял, что последний сильно не в духе, о чем свидетельствовали нахмуренные брови и покрасневший лоб.

– Ах ты, паскудник, чего ради ты притащился в Заморну именно сейчас? – приветствовал меня генерал. – Поехать со мной он, вишь, не пожелал! Нет, этот остолоп остался в Гернингтоне, а сегодня не нашел ничего лучшего, чем явиться в столицу и торчать у всех на виду, словно юнга на рее! И так голова кругом, так еще ты тут как тут! Погоди у меня, вечером я с тобой разберусь!

– Полно вам, генерал, – вмешалась леди Сидни, – поручите юнца моему попечению, я за ним присмотрю. Чарлз, не хотите посидеть с дамами?

– Посмотрим, – с достоинством ответствовал я. – Джулия, какими судьбами? Кто пригласил вас в столицу?

– Леди Мария. Она была так любезна, так настойчива! Я немедленно заявила Сидни, что еду. Он, однако, воспротивился, но я решила настоять на своем и уйти по-французски. Как только Сидни вышел из дому, я кликнула горничную, велела закладывать мою колесницу и была такова! Ангрия ждала меня!

Тем временем мы оказались в центре бушующей стихии. Взмыленные кони внесли нас на площадь с одной стороны, в то время как с другой ее взяли штурмом лорд Каслрей, мистер Перси, лорд Арундел, полковник Хартфорд, лорд Дэнс и прочие. Оркестры грянули вдохновленный «Марсельезой» марш «Война ждет вас, герои!» Толпа от реки до пригородов Заморны разразилась овацией. Мы медленно продвигались к трибунам, и вот мы на месте. Торнтон и Морли присоединились к остальным джентльменам, а мы с леди Джулией поднялись на подмостки, возведенные для первых дам. Как величаво и размеренно заняла моя спутница свое место в самом центре подле Марии Перси, рядом с леди-наместницей и графиней Арундел!

Дамы сели. Я не мог отвести от них взгляда. Щеки Марии, писаной красавицы, возбужденно пылали – поистине незабываемое зрелище. Ослепительное алое платье оттеняло сияющую белизну шеи, черноту волос и очей. Остальные красовались в белом шелке, лишь алели плюмажи и шарфы. Дамы являли собой воплощенное очарование и грацию, и по странному стечению обстоятельств Эдит, Джулия, Харриет – все как одна – были брюнетками. Кстати, некоторые считают, что леди Арундел не спешит становиться истинной ангрийкой. Спешу развеять сие заблуждение. Леди Арундел не слишком многословна, но даже ее Фредерик не поклоняется восходящему светилу с большим пылом, чем она. Отдав благородному Арунделу свое сердце, она отдала его целиком, без остатка. Его «Бог стал ее Богом, его страна – ее страной»[56].

Откинув волосы с благородного лба, леди Арундел почти исступленно вглядывалась в бушующий людской океан вокруг трибуны, мрачную громаду ратуши позади, в знамена, красные, словно кровь: отливающие багрянцем на солнце, темно-алые в тени; и в тех, кто гордо стоял на трибуне, исполненные такого воодушевления и торжества, словно сей час решалась судьба нации. Затем ее взор обратился дальше: к залитому солнцем городу, полноводной реке, высоким строениям на ее берегах, к лугам, чей простор оживлялся одиноким деревом или пасущейся коровой.

– Мария, – промолвила она, обернувшись к сестре, – в наших жилах течет кровь горцев, мы дочери монарха, но в этой славной земле мы подданные, супруги двух столь славных мужей, как твой Эдвард и мой Фредерик. Только посмотри на них! Так стоит ли горевать о дворце святой Марии, горе Элимбос, озере джиннов и нашем брате Фидене?

Мария широко улыбнулась, сжала руку леди Арундел, но ничего не ответила. Тем временем лукавый взор леди Джулии обратился к субъектам не столь возвышенным. Заметив в толпе мистера Чарлза Уорнера и мистера Джона Говарда, она поманила их веером из слоновой кости в тон нежной ручке. Алый плюмаж на прелестной головке горделиво качнулся, и леди Джулия, рисуясь, отвела перья от лица.

Джентльмены кинулись к ней сквозь толпу, расталкивая встречных. С обезоруживающей простотой, отчасти наигранной, отчасти искренней, она подала обоим по руке.

– Мой дорогой мистер Чарлз, мой дорогой мистер Джон, вот так приятная неожиданность! Я боялась, что в такое время вы понадобитесь мистеру Уорнеру в Ангрии. Ума не приложу, как бы я пережила ваше отсутствие?

Целую минуту достойные джентльмены пихали друг друга в бок – никто не хотел начинать первым. Наконец Чарлз решился:

– Премного обязаны, миледи. Умеете вы сказать приятное. Правда, Джон непривычен к такому обращению.

– Вот уж нет, Чарлз, – пробубнил Джон, – экий ты неловкий! Еще неизвестно, к кому из нас леди была добрее.

– К вам обоим, – подхватила леди Джулия, – ибо парочки, подобной вам двоим, свет не видывал! Но, джентльмены, почему вы не на трибуне? Разве вы не собираетесь выступать?

Достойные сквайры опустили глаза и зарделись.

– Видите ли, мадам, – промолвил Чарлз, – наш Джон не мастак речи говорить. Другое дело я, однако с тех пор, как со мной случилось несчастье, я избегаю публичности. Люди станут подшучивать надо мной, а мне это не по нраву.

– Несчастье, любезный сэр? Впервые слышу! Надеюсь, ничего фатального?

– Увы, миледи, взгляните. – И Чарлз продемонстрировал леди Джулии правую руку, лишившуюся мизинца.

Джулия, чуть не прыснув, поспешила утешить страдальца:

– О, мистер Чарлз, какая печальная история! Это увечье, возможно, и умаляет вашу совершенную мужественность, однако я по-прежнему теряюсь в догадках: как оно помешает вам открывать рот? Я настаиваю, чтобы вы и мистер Джон пролили на здешнее собрание лучи своей мудрости. Ступайте же, джентльмены, ради меня!

Джулия подалась вперед, улыбаясь так нежно и моляще, что Чарлз растаял.

– Джон, – сказал он, энергично поддев локтем под ребро достойного братца, – ты согласен, что невежливо отказывать ее милости? Да и наш патрон не запрещал ни мне, ни тебе открывать рот. Лишь высказал надежду, что нам хватит ума воздержаться от речей.

– А ведь верно, Чарлз! Идем же, докажем, что по части словесных излияний мы ему не уступим.

Поклонившись Джулии, джентльмены резво устремились к трибуне. Между тем собрание началось. Под оглушительные крики вперед выступил мистер Эдвард Перси. Некоторое время он стоял молча, дожидаясь, пока уляжется шум, – никогда раньше мне не доводилось видеть, чтобы глаза его сияли таким воодушевлением. Что до его речи, то Перси был верен себе: напорист, убедителен, точен, порой – особенно там, где оратор упоминал великого Нортенгерленда, – непочтителен и высокомерен. В общем и целом превосходный образчик ангрийского красноречия. Что не ускользнуло от слушателей, которые откликнулись бурной овацией. Каждый следующий оратор гнул ту же линию, награждаемый зрителями в меру своего умения дружными или жидкими аплодисментами. Ближе к вечеру, когда толпа впала в совершенное неистовство, Каслрей дал слово мистеру Чарлзу Уорнеру. Зардевшись, тот выступил вперед, подпираемый неразлучным кузеном Джоном. Из-за шума голос оратора был слышен лишь урывками, тем не менее позвольте предложить дословное изложение сего потока красноречия:

– Джентльмены (аплодисменты) за вашу несравненную доброту, однако (громкие аплодисменты) прискорбного происшествия (продолжительные аплодисменты), повлекшего утрату ценного органа (здесь достойного сквайра переполнили чувства, он запнулся, но, справившись с собой, продолжил) ангрийцы, если бы не настойчивые мольбы одной дамы (оглушительные аплодисменты) достойнейшей представительницей своего пола. Джон, скажи, разве она не хороша собой?

Джон, еле слышно, крутя шляпу, потупив глаза:

– Она, как бы это выразить… ну то есть весьма привлекательная особа (аплодисменты, не смолкавшие несколько минут).

Чарлз:

– Осмелюсь предложить вашему вниманию краткую (вопли, возгласы и одобрительные выкрики). Наш патрон – мой и Джона – против долгих речей (довольный гул) я сокращу (взрыв одобрения) нескольких слов (бурные продолжительные аплодисменты). Джентльмены, это счастливейший день в моей жизни, и я… я… я охвачен (выкрики «ура, не тяни, слушайте его» и прочее) мало времени. Уорнер велел нам вернуться к шести, верно, Джон?

– Сейчас половина шестого, Чарлз.

– Джентльмены, умоляю поддержать резолюцию высокого собрания и выражаю уверенность (бурные, несмолкающие аплодисменты) пожалуй, присяду.

Мистер Ч. Уорнер занял место на трибуне под хохот, вой, выкрики «браво» – в таком гаме уже ничьи слова не могли быть слышны. Благородный председатель предложил девять раз прокричать девятикратное «ура» в честь Заморны и Ангрии, что и было проделано, после чего объявил собрание закрытым. Немедленно вступили оркестры, обрушив на слушателей ураган созвучий. Горны трубили, барабаны гремели, трубы ликовали, толпа бурлила. Тяжелые складки знамен колыхались, повинуясь шагу знаменосцев и легкому бризу.

В это мгновение кто-то высокий и сильный решительно протиснулся сквозь толпу, в один прыжок взлетел на забор, отделявший трибуны от площади, бесцеремонно оседлал его и, раскинув руки, звучным, как трубный глас, голосом, почти заглушившим шум толпы, провозгласил:

– Ангрийцы, прежде чем отправиться по домам, соединим наши сердца в великом гимне «В трубы трубите громко над Африки волной»!

Заиграла музыка.

Как ни удивительно, но толпа слепо повиновалась ему! Властный тон, глубокий тембр голоса, равно как и сам призыв, не оставили ангрийцев равнодушными, и грянула возвышенная песнь, и столь раскатисты были ее каденции, столь ликующи распевы, что казалось, будто небесным громам отвечают земные ветра и моря. Рокочущие звуки стихли, отразившись от стремительных речных вод и докатившись до Сиденхемских болот. Наступила тишина.

– Воистину спето от души, – промолвил незнакомец. – Благодарю вас, друзья, что вняли моей просьбе.

Спрыгнув с ограждения, он медленно пошел вдоль подмостков в сторону дам, которые не сводили с него взоров, с любопытством провожая глазами мужественную фигуру. Незнакомец отвечал им беззаботной и снисходительной гримасой, а когда его взгляд обратился к расходящейся толпе, тонкие черты озарила горделивая улыбка. Он остановился как раз напротив меня, и я имел возможность без спешки его разглядеть.

Незнакомец пребывал в самом расцвете молодости. Его совершенный, словно изваянный скульптором, торс, горделиво возвышавшийся над толпой, нес отпечаток чего-то невыразимого: благородства, порывистости, несгибаемости – того, что трудно описать одним словом. Под пышными волосами цвета воронова крыла скрывался гладкий лоб оттенка слоновой кости, неожиданно светлого для обладателя таких смоляных итальянских кудрей. Длинные темно-коричневые ресницы и яркие карие глаза оттенялись широкими черными бровями. Завитки на висках плавно переходили в пышные черные бакенбарды и усы, совершенно скрывающие подбородок и бледные щеки. Мне показалось, что столь буйная растительность плохо вяжется с его очевидной молодостью. Кораллово-алым губам и белоснежным зубам позавидовала бы любая красавица, а надменный изгиб греческой верхней губы был слишком хорошо мне знаком.

С первого взгляда я решил, что передо мной человек военный. В пользу сего предположения свидетельствовала бравая выправка, сдержанная воинственная отстраненность и размеренная величавая поступь. Даже его наряд, почти неразличимый под кружевом, эполетами и галуном, явственно напоминал военный мундир – синий сюртук, черный шарф, белый жилет и панталоны, головной убор военного образца с мехом, надвинутый на лоб, до блеска начищенные сапоги щегольского кроя, подчеркивающие изящество черкесских ступней.

– Как он красив, – заметила Мария Перси, разглядывая незнакомца. – Поистине этот человек принадлежит к тем редким людям, на ком хочется задержать взгляд. Кто-нибудь его знает? О чем шепчутся моя невестка Сесилия и леди Ричтон?

– Мария произнесла мое имя? – спросила Сесилия Перси с мягким лукавством, наклонившись вперед.

– Да, девочка моя, знакомы ли вы с этим черноволосым Титаном?

– Нет, – сухо отвечала Сесилия. – А вы, Матильда? (к леди Ричтон).

– Нет.

– Клянусь, я узнаю его имя, – не унималась Мария.

– Не стоит, – холодно возразила Эдит. – Сомневаюсь, что он нашего круга.

– А я все равно спрошу, но так, чтобы он не возгордился.

– Вы не успокоитесь, пока не добьетесь своего, Мария, – заметила леди Сидни.

С достоинством, которое так пристало ее красоте и высокому положению, Мария перегнулась через перила и надменно промолвила:

– Приблизьтесь, сэр.

Незнакомец не тронулся с места, лишь слегка повернул голову.

– Что угодно, красавица? – с поразительной непочтительностью ответствовал он одной из знатнейших и прекраснейших дам Африки. Моя кузина Джулия взвилась бы от ярости, Марию отпор лишь раззадорил.

– Что мне угодно, сэр? Всего лишь узнать ваше имя, чтобы передать вас в руки властей за незаконное вторжение.

– Выходит, я должен сообщить вам свое имя против воли? Полегче, красавица.

– Я велю арестовать вас на месте, если не подчинитесь! Здесь мои слуги! – вспылила разгневанная принцесса.

– Неужто посмеешь? – спросил незнакомец внезапно севшим голосом.

Мария вздрогнула, алый румянец залил шею, лоб и щеки, и она опустилась в кресло, кроткая, словно овечка.

Незнакомец, смеясь, приблизился.

– Право, мадам, я вовсе не намерен ссориться с вами, ведь я так мало вас знаю! Мое имя майор Альберт Говард из Уост-Уотер-Фореста на западе, ныне из Монли-Крега в Арундел, и я понятия не имел, что закон запрещает перелезать через этот забор. Посему примите мои извинения.

– Принимаю, – изящно склонив головку, любезно улыбнулась Мария.

Майор Альберт улыбнулся в ответ, но гордой головы так и не склонил и в молчании удалился.

– Какую дурочку я сваляла… – пробормотала Мария, когда он скрылся из виду.

Хорошенькое личико Сесилии склонилось над ее плечом.

– Держу пари, это был он, сестрица, – лукаво заметила она.

– Или его дух, – отвечала принцесса.

– С такими-то черными кудрями, как у тебя, Мария?

– А пусть бы и с золотистыми, как у тебя, Сесил.

– Чем меньше будет об этом сказано, тем лучше, – завершила леди Арундел.

– Понятия не имею, о чем вы там шепчетесь, – сказала леди Джулия. – Этот мужчина очень красив и, вне всяких сомнений, джентльмен. Он похож на моего кузена Заморну больше, чем кто-либо другой. Но с чего вы решили, будто он и есть Заморна, – неужели все дело в крашеных волосах, фальшивых бакенбардах, странном наряде и измененном голосе? Ах, почему я с ним не заговорила? Так вот почему вы покраснели, Мария! «Неужто посмеешь?» – так мог сказать только Заморна, но, с другой стороны, майор Говард! Уост-Уотер-Форест! Монли-Крег! Нет-нет, едва ли, да и бакенбарды не похожи на фальшивые, не правда ли, Харриет?

– При таком-то цвете лица? – усомнилась леди Каслрей.

Тем временем джентльмены присоединились к дамам. Сияющий Каслрей примчался первым.

– И вы здесь, леди Сидни, какая приятная неожиданность! Что скажете о нашем собрании? Все прошло как по маслу! Какое единодушие, какая демонстрация народного единомыслия! Его величеству грех жаловаться. Я был хорошим спикером? Оправдал ваши надежды?

– Нашему кружку вы доставили самое большое удовлетворение.

– Вашему кружку? О большем я и не мечтал! Ха-ха-ха, превосходно! Сурена, мой носовой платок!

Сурена вытащил квадрат алого шелка размером с парус фрегата. Его светлость несколько минут встряхивал и вертел его, распространяя ароматы одеколона и пудры (розовая вода и прочая, и прочая), затем высморкал аристократический нос, сплюнул аристократическую слюну на двадцать с лишним ярдов и продолжил:

– А что до речей, так некоторые оказались весьма недурны – Эдвард Перси не оплошал, как и ваш покорный слуга. Морли был на высоте, если бы не всегдашние дьявольски нудные разглагольствования о развитом уме, бесполезных знаниях и занятной чепухе.

– Полноте, милорд Каслрей, полноте! – воскликнул Морли, стоявший рядом. – Я призываю вашу светлость одуматься! Вы злонамеренно упоминаете сии понятия в презрительном ключе. (Обращаясь к леди Джулии.) Если вы уделите мне полчаса своего драгоценного времени, мадам, обещаю что сумею со всем усердием потрафить вашему интеллекту, доказав, что развитой ум, бесполезные знания и занятная чепуха суть три приправы, придающие обществу блеск. Вашей светлости известно, что существует тринадцать способов определения различий – пять истинных и восемь воображаемых. К этим тринадцати – для ровного счета – я добавлю четырнадцатый и позволю себе разбить свое доказательство на несколько частей. Во-первых…

– Помилуйте! – перебила Джулия. – Ради Бога, мистер Морли, пощадите нас! Как-нибудь в другой раз, когда мы будем наедине, а сейчас…

– А сейчас, ваша светлость, выслушайте меня, – раздался хриплый голос Чарлза Уорнера: они с неразлучным Джоном притопали к подмосткам, словно разгоряченные вином гиганты, и схватили несопротивляющуюся Джулию за обе руки.

– Моя несравненная госпожа, – почти прорыдал Чарлз, – вы золотое кольцо в носу у свиньи[57], если позволительно так сказать о даме! Если бы не вы, я бы не знал, что смогу, а того, что произошло сегодня, никогда бы не случилось!

– Чарлз был на высоте! – подхватил Джон. – Ей-богу, когда он сказал, что это счастливейший день в его жизни, я прослезился! Это я-то! А когда я открыл рот, мне показалось, что ручка вашей светлости махнула платочком нам обоим.

– Ну разумеется! – воскликнула Джулия. В глазах моей кузины сверкали веселые искорки – наконец-то она попала в свою стихию. – Я размахивала бы всеми флагами на площади, будь это в моей власти. Мне не доводилось слышать ничего подобного. Просто сердце замирало! Перед вашим красноречием, джентльмены, никто не устоит – своими искусными речами вы любого уговорите повеситься, утопиться или застрелиться. Поистине опасное умение!

– Нет-нет, ни в коем случае, вашей светлости нечего опасаться. А в знак признательности я хотел бы преподнести вам моего пойнтера Шустрого, лучшего в Уорнерских холмах.

– Чарлз, твоя щедрость послужит славе семейства, к тому же это так по-джентльменски! Со своей стороны я добавлю пятерых хорьков. Прошлой весной Шило и Жало разорили кроличий садок Ричарда Агара. Он так и не простил им гибели своего жалкого выводка.

– Не только им, но и Джону, а наш Генри взял сторону Ричарда, стыд и срам!

– Что верно, то верно, Чарлз. А наш Ромилли поставил на них пять золотых адрианов.

– И Джордж обыграл его.

– А выигрыш потратил на дюжину бутылок мадеры, из которых твой Уильям вылакал четыре.

– Зато твой Джеймс осилил всего пару.

– Причем половину сблевал обратно.

Не ведаю, как долго достойные сквайры обменивались бы учеными замечаниями, если бы их не прервал звучный голос Эдварда Перси:

– Ни слова больше! Милорды, дамы и господа, я приглашаю всех провести вечер в Эдвардстон-Холле. Солнце село, часы пробили шесть, кареты ждут, не мешкайте!

Немедленно вся сцена пришла в движение. Дамы поднялись с кресел и предстали пред нами во всей красе: качались плюмажи и кудри, сияли глаза и бриллианты. Никогда прежде мне не доводилось созерцать подобного великолепия. Их мужья, поклонники и братья предлагали спутницам руку, чтобы сопроводить их к экипажам. Джулия, смеясь, шла к карете, опираясь на Торнтона и Чарлза. Джон, которому доверили нести ее платочек и веер, замыкал процессию. Неожиданно чело Джулии омрачилось, но тут же разгладилось. Что было тому причиной? Думы о Сидни?

– Сесилия, – обратилась Мария Перси к невестке, которую любила за незлобивый нрав, такой несхожий с ее собственным гордым и надменным норовом, – едем с нами, умоляю.

Молодой светловолосый господин выступил вперед и завладел локтем моей кузины.

– Сесилия с радостью последовала бы за вами, но она не может быть гостьей в доме моего брата, – промолвил он и удалился под руку с женой.

Длинная процессия растянулась по Стюартвиллской дороге в меркнущем свете дня, и лишь спустя полчаса последний зевака оставил свой пост на обочине, а дальний стук колес замер вдали.

Мой путь лежал в противоположном направлении, и вскоре я оказался в двух милях от Заморны, у ворот мирной усадьбы, окруженной высокими вязами и гладкими лужайками (не парком). Ракитник и розовые кусты склонялись над росистыми травами, и все вокруг дышало тишиной и покоем. Луна всходила на безоблачном небосводе, звезды ласково взирали на землю с небес, а ветерок шептался с листвой. Огни города мерцали вдали, а его приглушенный ропот, оживляемый звоном колоколов, отсюда казался шумом горного ручья.

Передо мной была усадьба «Под вязами», некогда бывшая местом романтического заточения Лили Харт. В те времена Заморна слыла глухой деревушкой, а ее окрестности были столь же пустынны, как ныне оживленны. Капитан Уильям Перси приобрел поместье у Фидены сразу после женитьбы и с тех пор жил тут.

Вскоре мои думы прервал шорох шагов. Компания из четырех-пяти человек медленно пересекала просторный выгон, тянувшийся от ворот. Миновав заросший боярышником лаз, они остановились рядом со мной. Я с удивлением разглядел впереди статную фигуру майора Говарда. Две дамы, в классических чертах, светлых волосах, белоснежной коже и надменном взгляде синих глаз, в которых я сразу узнал Джорджиану и Элизу Сеймур, опирались на руки майора и казались так поглощены кавалером, что в своем царственном высокомерии не замечали никого вокруг.

Они называли его Августом – отнюдь не Альбертом и не Говардом. Капитан и леди Перси замыкали шествие. Поравнявшись со мной, Сесилия, добрая душа, взяла меня за руку и увлекла за собой.

– Чарли, – сказала она, – не желаете провести вечер в моем доме? У нас небольшое, но избранное общество. Джорджиана и Элиза приехали вчера и прогостят неделю. Помните, как дружески вы болтали с ними в детстве?

– Не помню, – отвечал я, – впрочем, едва ли болтал, скорее, они гладили меня по головке. Я гляжу, дамы глаз не сводят с этого Аполлона в обличье Марса, майора Говарда. Он женат?

– Вдовец, – отвечал Уильям Перси. – Отец пятерых-шестерых детей.

– Пятерых-шестерых! В его-то годы?

– Не все ли равно, сэр? Мой вам совет, держитесь от него подальше. Майор весьма вспыльчивого нрава.

Через стеклянную дверь мы вошли в гостиную, залитую мерцающим светом жарко натопленного камина. Майор Альберт непринужденно разлегся на диване.

– Сюда, красавицы, – позвал он моих благородных кузин, – вон табуреты, диван я забираю себе.

В подтверждение своего бесцеремонного приглашения майор закинул длинные ноги на бархатную обивку, разметав по подушкам пышные кудри. Девицы Сеймур с грацией персидских царевен расположились у его ног, почти заслонив роскошный ковер пышными юбками. Юный Перси прислонился к спинке дивана.

– Сесилия, – обратился он к жене, – как бы завидовал мне этот мерзавец Эдвард, знай он, какое сокровище я здесь прячу. Согласитесь, ваше величество, моя вилла красивее Эдвардстона?

– Уединеннее, – отвечал майор, – а после треволнений дня чего еще желать? А теперь, Уильям, берите флейту. Сесилия, волшебница, вот арфа и ноты. Джорджиана, там, в нише, я заметил гитару. Элиза, рояль жаждет прикосновения ваших пальчиков. Посвятим вечер гармонии и покою. Я же намерен лежать и слушать.

Я был несказанно опечален, когда бронзовые часы пробили полночь. Не припомню, чтобы когда-нибудь посвящал вечер наслаждениям более изысканным и глубоким. Он вечно останется в памяти ярким солнечным бликом на сумрачной жизненной тропе.


Назавтра, в десять вечера, я, генерал Торнтон, лорд Каслрей, мистер Эдвард Перси и майор Альберт Говард прибыли в Адрианополь дилижансом – модным средством передвижения en passant[58], которое ангрийцы зачастую предпочитают собственным экипажам.

Мы вышли у «Плюмажа и Сабли». Расплатившись за проезд, майор Говард запахнул широкий алый рокелор и смешался с толпой в переулке. Осторожно ступая, я последовал за ним.

Майор избрал на диво кружной путь: узкие кривые улочки, тупики. Казалось, Адрианополь знаком ему в самых низменных подробностях. Я же, напротив, очутился в совершенно незнакомой местности, однако благодаря высившейся впереди, подобно Саулу, фигуре, а порой – когда ее окутывал мрак – мерному звуку шагов, с собачьим упорством держался сзади.

Из узкого мрачного переулка мы выбрались на широкое пространство, залитое светом луны, облюбовавшей величественную белоснежную громаду около двухсот ярдов в длину. В мозгу моем теснились картины одна возвышеннее другой, но, приглядевшись, я понял, что нечто, показавшееся мне поначалу грозным и непостижимым, словно убеленные пики Кавказских гор, представляет собой творение человеческих рук. Каменная громада раскинулась вширь и ввысь, но ее границы были искусно очерчены. Ряд бледных колонн, льдисто сверкающих в лунном свете, уходил вдаль в величественной перспективе. Мощный фундамент, пышные капители и длинный, взметнувшийся ввысь карниз являли собой подобие благородных греческих образцов. Все здесь дышало Ионией классических времен. Рука великого Палладио не коснулась этих стен. Венецианская грация уступила место основательному, суровому, имперскому стилю. Сравнение дворца Заморны с Уэллсли-Хаусом подтверждало, как изменился, как возвысился его хозяин. А ведь когда-то ему – Гомеру и Меценату в одном лице – был не чужд вкус и талант, любовь к учению и наукам: впрочем, не стану тратить время и пыл, описывая, во что он превратился ныне.

Широкий Калабар катил перед дворцом свои тихие воды. Я слышал, как набегающие волны нежным поцелуем приникают к мраморным стенам, выражая почтение тому, кто прославил берега, что доныне прозябали в дикости и невежестве.

Майор Говард пересек пустынную площадь, миновал парадный вход и, обогнув дворцовое крыло, остановился перед незаметной дверцей, которую охранял часовой.

– Стой! – воскликнул тот, заметив высокую тень.

– Восстань[59], – был краткий ответ.

Ружье стукнуло оземь, а часовой отпрянул в немом благоговении.

– Уильям Чедвик, если не ошибаюсь, – сказал Говард.

– Он самый, ваше величество.

– С тобой дежурит Джон Ингрем?

– Ваше величество всех знает.

– Только по именам. Всего доброго, Уильям, звездная сегодня выдалась ночка.

Майор коснулся звонка, ответившего слабой мелодичной трелью. Дверь немедленно отворилась – и он вошел. Я проскользнул вслед за ним мгновение спустя и вскоре лицезрел, как Эжен Розьер помогает хозяину высвободиться из складок рокелора.

– Ваша светлость переоденется сейчас или позже? – спросил тот.

– Не важно. Где хозяйка, Розьер?

– Полагаю, в пурпурном салоне, милорд. Она принимает мистера Роберта С’Дохни, полчаса уж прошло.

– С’Дохни! Знать бы, каким ветром занесло сюда этого негодяя.

С этими словами он удалился. Я последовал за ним, не удерживаемый ни часовым, ни Эженом, прекрасно меня знавшими. Крадучись, я поднялся по небольшой мраморной лестнице, миновал изысканный маленький вестибюль и очутился в гулком светлом коридоре. Вряд ли кто-нибудь другой осмелился бы нарушать покой сих величественных молчаливых покоев столь отчетливым звуком, как тот, что издавали подбитые медью сапоги майора Говарда. Он свернул, и вслед за ним я очутился в анфиладе роскошных комнат. Торжественный и мягкий лунный свет, что лился из греческих окон, пятная мебель жемчужно-серебристыми отблесками, лишь подчеркивал их великолепие.

Помедлив, майор раздвинул створки дверей одной из комнат и, не заботясь притворить их за собой, вошел внутрь, оставив превосходный обзор. Теплый свет озарял тяжелые занавеси, яркие ковры и восточные кушетки. Посреди комнаты – одна, всеми покинута и заброшена (как говорит леди Джулия) – нежная, словно видение, утонченная и безмятежная, откинувшись на алый шелк оттоманки, сидела королева Мария Генриетта.

Лишь теперь я осознал, что нахожусь в королевских покоях. Прелестницы, очаровывавшие меня на улицах Заморны, были забыты. Женщины из плоти и крови, болтающие и смеющиеся, сбившись в стайки, они были существами этого мира, а ныне предо мной сияла чистая звезда, обитающая на ясном небосводе, принадлежащем ей одной, – бесценная жемчужина, которую сильный мужчина сумел завоевать и с тех пор ревниво оберегал свое сокровище. Впрочем, в уединении королевы сквозила скрытая меланхолия. Я не завидовал ее доле. Величие отдалило Мэри от прочих женщин, однако в надменном изгибе бровей и лучезарном взоре я не разглядел сожалений. Впрочем, и довольной она не была – скорее задумчивой и печальной. Головка Мэри беспокойно металась на подушке, рука прикрывала лоб, по тонким пальчикам стекали слезы, о причине которых ведала лишь она.

На столике черного дерева рядом с оттоманкой лежало раскрытое письмо. Мэри не сводила с него глаз. Майор Альберт устремил на нее пристальный взор и не успел отвести его, как она вскочила, с резвостью, свидетельствующей о крайней взвинченности. Мгновение герцогиня стояла в замешательстве, сбитая с толку маскарадом. Впрочем, единственное слово – ее имя, произнесенное шепотом – развеяло сомнения.

Мэри не бросилась к нему, лишь печально промолвила:

– Ах, Заморна, неужто вы решили, что меня обманет личина? Где вы были, милорд? Давно ли вернулись? Я потеряла счет времени.

Заморна скривил губы, подошел к огню, продолжая хранить молчание. В кои-то веки герцог был собой недоволен.

– Просто скажите, где вы были, Адриан? – снова спросила герцогиня.

– Что тревожит вас, Генриетта? – промолвил он быстро.

– Меня гнетет давняя печаль.

Рука Заморны двинулась к золотой цепи, висевшей на шее, выглядел он при этом мрачнее тучи.

– Опять старая история? – Он вскинул глаза и тут же опустил их – угрюмый взгляд, едва ли из земли перстный[60].

Герцогиня не ответила, и тогда он спросил:

– Я слышал, вас посетил С’Дохни?

– Да, милорд.

– С какой стати?

– Он прибыл от моего отца, сир.

– Вот уж в чем я не сомневался! Мерзавцу не впервой быть на побегушках у сатаны. Так что с вашим отцом, голубка?

– Его здоровье и дух подорваны жизнью на чужбине. Посланник также доставил письмо, которое я хочу вручить вашему величеству, боюсь только…

– Напрасно, дитя мое. Вряд ли в моем сердце способно угнездиться больше дьявольской ненависти к вашему родителю, чем я испытываю ныне. Давайте сюда ваше драгоценное письмо.

– Я верю, сир, что вы смените гнев на милость, ибо это послание откроет пред вами его душу, – сказала Генриетта, передавая мужу письмо.

Заморна сел. Сжав губы, прямой как струна, герцог изучал знаменитое письмо Нортенгерленда ангрийцам. Слабый отраженный свет падал с потолка. Ни единый звук не нарушал тишины, лишь шуршали страницы.

Мэри не сводила глаз с мужа. Не сознавая, что делает, она приблизилась и встала с ним рядом, а устав стоять, опустилась на колено, оперлась на диван и обратила к своему господину взор, исполненный такой безоглядной любви, нежности и мольбы, коих передать не способны ни резец скульптора, ни кисть живописца.

Дочитав, Заморна сложил письмо. Кровь прихлынула к щекам, в глазах вспыхнул огонь.

– Сир, выслушайте меня, – обратилась к нему королева, молитвенно сжав руки.

Герцог слышал ее голос, но не слова: дух его блуждал в иных сферах. Он улыбнулся слабой рассеянной улыбкой – ибо нельзя было противиться невыразимому очарованию Мэри – однако ж мысли были далеко.

Герцогиня, приняв улыбку за позволение, подобралась ближе и обратилась к мужу с прочувствованной речью:

– Сир, теперь вы видите, лорд Нортенгерленд не желает вам зла. Он называет Заморну своим благородным королем, искренне восхищается им. О, Адриан, когда б вы знали, как сильно я люблю отца, то оценили бы, сколько я перестрадала! Я видела, как вы мрачнеете, когда он проходит мимо. Я знала, как вы ненавидите его, и не смела вам перечить. Я простилась с ним – возможно, навсегда. Я видела, как челн, увлекший его от берегов Африки, растаял вдали, – и не двинулась с места. Я слышала отовсюду, что королеву ни во что не ставят, что у нее нет сердца! Мой брат Эдвард заявлял мне это в лицо, но я не дрогнула. Однако более всего я боялась – и разве мои сомнения лишены оснований? – что ваша неприязнь к Перси перекинется на его несчастную дочь! Я плакала в одиночестве, и, хотя мое сердце едва не разорвалось от горя, я сомкнула уста. Даже себе страшилась я признаться в причине своего главного страха: что, если Перси и впрямь проклятие Заморны? Правда это или ложь, хорошо или дурно, но я с готовностью пожертвовала бы жизнью отца – как бы преданно его ни любила – ради того, кому поклоняюсь слепо, неистово и пылко. Не говоря уже о собственной жизни! Что мне до нее? Но, сир, когда я прочла его послание, страх рассеялся. Теперь я знаю, что Нортенгерленд служил вам верой и правдой, и благословляю его всей душой. Мой отец был дурным правителем, подлым и бесчестным. Человеческие чувства – и нечеловеческий интеллект! Мог ли он противостоять тому, над чем был не властен, не стало ли это причиной его трагических заблуждений? Мой король, мой супруг, мое божество, улыбнись же мне и скажи, что отныне мой отец снова станет твоей правой рукой! О, сир, он стоит всех подлецов, что толпятся вокруг вас! Перси, царственный лев, достойный служить вам опорой, а его клеветники лишь прах у ваших ног! Проведу ли я эту ночь без сна, Заморна? Суждено ли мне есть хлеб горечи и пить горькую чашу, или, осиянная светом твоего прощения, я усну спокойно, а проснусь в мире?

Ее воодушевление, то, с каким искренним рвением припала она к его ногам, и весь облик Мэри – Филиппа, заступница жителей Кале[61], Эсфирь, защитница иудеев, – очень скоро отвлекли Заморну от дум, и последнюю часть ее мольбы он выслушал с глубоким вниманием. Овладевшие герцогом чувства были так сильны, что монаршая длань дрожала, когда, проведя по высокому белому лбу, он уронил ее на голову своей королевы, склонившейся пред ним, словно лилия, истерзанная бурей.

Его пальцы принялись перебирать ее золотистые локоны, и королева разрыдалась.

– Успокойся, любимая, успокойся, моя дорогая Мэри, – произнес он своим проникновенным голосом, звук которого лорд Ричтон сравнил с флейтовым регистром органа. – Я принял бы твоего отца с распростертыми объятиями ради его нежной дочери, будь истиной хотя бы четверть того, о чем он пишет, – но нет, Мэри, в его письме нет ни слова правды. Пустая шестерня вращается вхолостую – и весь механизм прядет завесу обмана, способную затуманить маккиавеллиевы глаза. Однако меня не проведешь – я не сверну с пути.

Герцогиня глубоко вздохнула:

– И я никогда больше не увижу отца?

– Увидишь, любимая, обещаю, увидишь здесь, во дворце. Скажу больше – не пройдет и месяца, как он снова станет премьер-министром Ангрии. Я не намерен чинить ему препятствий. Его гений явлен в сем послании со всей полнотой – хотел бы я обладать таким же даром, – но, видит Бог, я не имею права забывать о его коварстве.

– Он любит вас, сир, – перебила Генриетта.

Герцог улыбнулся. Осторожно подняв жену с пола и усадив на диван, он, скрестив на груди руки и нахмурив чело, принялся мерить гостиную шагами. Постепенно шаги стали быстрее, свидетельствуя, как мучительно убыстряется ход его мыслей.

Герцог остановился. Мэри затаила дыхание. Он стоял, освещенный алым пламенем камина, – выставив ногу вперед, гордо вскинув голову. Его пронзительный взор, устремленный на противоположную стену, был наполнен вдохновенным огнем – безумием, что всегда дремало в крови, а ныне прорывалось сквозь расширенные зрачки, как будто видения, пролетавшие перед его мысленным взором, были материальны.

– Мы идем вместе, – промолвил он. – Рука об руку, движимые одной целью. У него нет сердца, и я вырву свое из груди, не дожидаясь, пока горячие пульсации станут помехой тому, что я вижу, чувствую, предвкушаю денно и нощно. Иначе зачем мы родились в одну эпоху? Его солнце должно было закатиться до того, как взошло мое, иначе пожара не миновать. Клянусь Верховными духами! О, оно разрастается, это широкое кровавое сияние! Я иду за ним – ты не посмеешь заманить меня туда, куда мне нет пути. Ха! Оно заполнило все вокруг – чернота, чернота, где я? Почему погас свет дня? Какая беспросветная темень, дух! Перси! Я вижу конец моих сражений. Как бежит время – ты говоришь, двадцать лет? – отсюда они кажутся часом. Жизнь ускользает, это глоток вечности. Вечность! Бездна, бестелесная, бесформенная, куда мне плыть? Почему так тихо? Какое хладное молчание, какая безжизненная пустыня! Куда делись звезды? Говорите, я должен вспомнить? Тщетная надежда – мысль ускользнула. Низменное и высокое – везде я был велик, но я забыл свое величие.

Он замолчал, глаза смотрели в одну точку, безжизненное лицо посерело. Одна рука покоилась на груди, другая сжимала опору лампы, удерживая его на ногах.

Мое внимание было полностью захвачено речью Заморны, и я не заметил того, что происходило в дальнем углу гостиной.

Внезапно кто-то спросил:

– Вам случалось видеть его таким прежде, Мэри?

Я оглянулся. Господин в черном стоял рядом с герцогиней – эти напудренные волосы и чеканный профиль могли принадлежать только герцогу Веллингтону. На герцоге был дорожный костюм, вероятно, он прибыл только что.

На заднем плане маячила высокая мощная фигура мистера Максвелла-старшего.

Внешне королева Генриетта казалась собранной и невозмутимой, но с головы до ног ее сотрясала дрожь.

– Дважды, – отвечала она, – и оба раза наедине. До сих пор я не обмолвилась об этом ни единому живому существу. Ваша светлость знает о его припадках?

– Да, Мэри, бывало и хуже, по крайней мере опаснее. Элфорд здесь?

– Здесь, но умоляю вашу светлость не посылать за ним! Заморна не в беспамятстве. Малейшее движение или слабый звук разъярят его. Однажды я уже попыталась звать на помощь и до сих пор не могу забыть его взгляд и тон, когда он меня одернул.

– Хм, словно одержимый, – заметил мой отец. – Временами твой хозяин, Максвелл, становится исчадием ада.

Максвелл покачал головой.

– Послать за Уильямом? – прошептал он. – Он был с герцогом на Философском острове, когда у того помутился разум после смерти леди Викторин.

– Говорю вам, не стоит ни за кем посылать, – перебила Мэри. – Я попробую подойти к нему сама, если вы не решаетесь, Максвелл. Я не леди Викторин, которую он видит пред собой, хотя ее дух однажды уже стоял меж нами. Никому из живущих не понять, как тяжело тому, кто, подобно мне, боготворит Заморну и принужден наблюдать за ним в такие минуты. Ему ведомы откровения, недоступные прочим, а его воображение жарче угля. Смотрите, он пошевелился, я иду к нему!

Мэри подалась вперед, но сильные мускулистые руки герцога Веллингтона удержали ее.

– Назад, моя дорогая, в таком состоянии я ему не доверяю.

Заморна прошелся по гостиной, развернулся и приблизился к ним. Не хотел бы я там оказаться! Замерев в полу-ярде, он смотрел на них таким странным, таким невыразимо странным взглядом, что не подлежало сомнению: герцог не узнает ни отца, ни жены, ни Максвелла! Его глаза остекленели, а пристальный взор словно пронзал предметы насквозь, оставаясь неподвижным, лишь трепетали порой веки и длинные ресницы.

Призрачные видения, создания неукротимого воображения, скользили перед его мысленным взором, но вот и они улетучились. Герцог побледнел как мел, в углах губ появилась пена, мышцы на лице задергались.

– Уведите мою дочь, – обернулся герцог Веллингтон к Максвеллу. – Силком, если потребуется, а сами немедленно возвращайтесь.

Дворецкий подчинился, а мой отец тщательно затворил за ним все три двери, лишив меня обзора, – и более мне нечего об этом сказать.


– Вы здесь, отец? – удивился Заморна, входя на следующее утро в столовую герцогини. Он выглядел вполне здоровым, лишь на лице залегла тень усталости. – Когда вы приехали? Что случилось? Впрочем, кажется, я знаю. Письмо Нортенгерленда?

Герцог хмуро кивнул.

– Что ж, – продолжил сын, – я подверг этот вопрос всестороннему изучению, и вот результат моих размышлений.

Он протянул моему отцу набросок речи, которую впоследствии прочел на открытии ангрийского парламента.

– Когда вы это написали? – спросил Веллингтон, прочтя ее.

– Вечером!

– Вечером, мальчик мой? Невозможно! Вы сознаете, в каком состоянии были вчера?

– Состоянии, состоянии, – буркнул Заморна, словно прогоняя неприятные думы. – Этого я и боялся, ибо, проснувшись около полуночи, совершено не помнил событий прошлого вечера. И вы там были? Господи, надеюсь, больше никого? А Мэри… разумеется, достаточно взглянуть на нее – бледная, изнуренная, будь благословенна, Генриетта, когда-нибудь я тебя уморю, и ты от меня отвернешься – как отвернулся Он. Но я не виноват – это сильнее меня.

Заморна покраснел и печально опустил голову на руки. Мэри, не сводившая с мужа влюбленного взгляда, хотела было вскочить, но мой отец сменил тему, и герцогине пришлось остаться в кресле.

– Я прибыл в Адрианополь еще и по частному делу, – сказал герцог, – и мы обсудим его сейчас, а политику оставим на потом. Прочтите, Август.

Вытащив из записной книжки письмо, он бросил его через стол. Письмо было адресовано «Его светлости высокородному Артуру Августу Адриану, герцогу Заморне, королю Ангрии и прочая, прочая» и гласило:

«Милорд герцог, с сожалением сообщаю об уходе моего благородного господина. Его высочество герцог Бадхи скончался вчера вечером. Он сидел в кресле у камина, когда трубка выпала из рук, а лицо почернело. Месье Дезиньят, оказавшийся в доме, испробовал все средства, но тщетно – жизнь угасла. По мнению месье Дезиньята, причиной смерти стал апоплексический удар, посему требуется вскрытие. Разумеется, я счел, что мой долг – воспрепятствовать подобным намерениям, по крайней мере до тех пор, пока не свяжусь с вашей светлостью. Завещание у меня, копию я отправил мистеру Уильяму Максвеллу. Если ваша светлость сочтет нужным самому распорядиться насчет похорон, дворец Бадхи в вашем распоряжении. Если нет, буду счастлив поступить под начало мистера Максвелла. До сих пор я не сообщил о прискорбном событии в Хьюмшир, ибо, полагаю, ваша светлость захочет написать леди Френсис Миллисент Хьюм собственноручно, смягчив своим посредничеством боль потери. Остаюсь вашим самым преданным и смиренным слугой.

Милдерт О’Салливан.

P.S. Утром я навел справки относительно некогда высказанного вашей светлостью желания сменить титул герцога Бадхи на титул герцога Олдервуда. Сэр Копли Линдхерст уверил меня, что пятисот фунтов в казну вашего августейшего отца и столько же – в казну Витрополя достаточно, чтобы уладить формальности».

– Хорошая весть, – сказал Заморна, отложив письмо, – хоть это и весть о смерти. О'Салливан умеет держать язык за зубами. Никаких поздравлений, похвально. Эти дворецкие мягко стелют. Максвеллу есть с кого брать пример, когда придет его черед писать такое письмо. Хм, стало быть, его высочество Александр Бадхи наконец-то выкурил последнюю трубку, проглотил последнюю пинту и перерезал горло последнему подданному. Старый греховодник ускользнул тихо, как мышь! Жаль, не увижу, как на смертном одре он на чем свет костерит слуг!

– И это все, что вы можете сказать о человеке, – перебил мой отец сей весьма непочтительный монолог, – который оставил вам две тысячи фунтов стерлингов в год?

– Почти, – был ему ответ. – Впрочем, меня занимает другое, отец. Куда он отправится: вверх или вниз? И хотя дряхлый распутник не заслужил вечного блаженства, очаг, что растопил хозяин лорда Нортенгерленда, для него жарковат. «Тебе возможность все ж дана, чтоб лучше быть»[62]. Я всегда говорил, в аду следует выделить особый угол для ему подобных.

Вытащив записную книжку, герцог сделал пометку: «На следующем вечернем заседании завести со Стэнхоупом спор на любимую тему. Б. imprimis[63] его жизнь и разговор, secundum[64] его смерть и спасение – разбить аргументы – окончательно сокрушить оппонента».

Затем продолжил:

– Отец, что скажете о похоронах? Чем пышнее, тем лучше? Как-никак один из Двенадцати!

И августейший повеса многозначительно хмыкнул.

– Как пожелаете, сир, но проявите должное уважение, мой вам совет. Идемте, я приказал Максвеллу ждать нас в кабинете.

– Иду. Доброе утро, Мэри. Кажется, мы не увидимся до вечера. Скверно, любимая, но придется облачиться в черное как можно скорее. Подумать только, иной причины для самого глубокого траура, кроме нового титула и наследства, у нас нет. Впрочем, прелестному личику моей Мэри черная вуаль только к лицу. Поцелуй, и еще один, доброе утро, герцогиня Заморна, герцогиня Олдервуд, королева Ангрии и не знаю каких еще земель.

Герцог вышел.

– Храни Господь его великодушное сердце, – пробормотала Генриетта.

– И его смятенный разум, – добавил мой отец, выходя вслед за ним.

В кабинете старший и младший Максвеллы приветствовали их глубокими поклонами и почтительным бормотанием. Заморна, замерев на пороге, окинул обоих пристальным взглядом (сравню ли его с тем горящим взором двенадцать часов назад, когда воображение взяло верх над рассудком, едва не приведя к погибели?).

– Достойнейшие крокодилы и аллигаторы дома и поместья, – промолвил он, – кто из вас двоих готов разделить мою невосполнимую утрату? Уильям, твоя желтушная физиономия подойдет. Какая каменная неподвижность мышц! Взгляните на него, отец: брови сморщились, физиономия вытянулась – вылитая скрипка Паганини, уголки губ опущены, лицо посерело, словно скорбь спровоцировала разлитие желчи, черные локоны на смуглых висках струятся с такой неподдельной печалью! О, что за вид – плачущий нарцисс Саронский, рыдающая лилия долин! Мой дорогой Уильям – мой Ионафан, мой Пифий, мой Пилад, мой Иоав, мой Ахат, мой Патрокл, утри слезы. Горевать будем завтра, а сейчас – за дело! Где завещание?

– Вашей светлости известно, что оригинала у меня нет, – рассудительно ответствовал мистер Максвелл, – только копия, заверенная мистером О’Салливаном. Должен ли я прочесть завещание вслух? – спросил он, извлекая громадный пакет, перевязанный, опечатанный и сложенный с казенной скрупулезностью.

– Ни вслух, ни про себя, сэр. Отдайте его вашему отцу, пусть прочтет моему, а вы садитесь и пишите то, что я надиктую. Милдерту О’Салливану, эсквайру, дворецкому поместья Олдервуд. Приступим.

«Сэр, герцог Заморна поручил мне выразить глубочайшую озабоченность вашим рассказом касательно вчерашнего события».

Готово? К тому же это истинная правда! Я и впрямь весьма озабочен.

«Учитывая высокий статус покойного, его светлость высказал желание, чтобы похороны были устроены по высшему разряду, и…»

Пишите, что вы возитесь, Уильям!

«… и приглашения были разосланы тем из оставшихся в живых Двенадцати, кто пока не non compos mentis»[65].

Такая оговорка исключит нашего досточтимого патриарха Колочуна. Пишите, сэр, нечего рассиживаться!

«Итак, по порядку: Уэллсли-Хаус и дворец Ватерлоо примут участие в похоронной процессии, из Адрианополя надлежит вызвать войска. Мой господин дал понять, что возглавит церемонию, будучи самым близким родственником усопшего, а также наследником титула и прочая. Госпожа не прибудет. Его светлость выразил желание, чтобы вы продолжали исполнять обязанности дворецкого, равно как и прочая домашняя челядь. Остаюсь, сэр, вашим покорным слугой, Уильям Максвелл».

Готово? Сомневаюсь, что вы состряпали бы что-нибудь умнее, умудрившись нигде не сфальшивить. А теперь поднимайтесь – следующее письмо я напишу собственноручно.

Мистер Максвелл встал из-за секретера, а его светлость, заняв место дворецкого, взял чистый лист и набросал следующее послание:

«Миллисент, детка, я знаю, твое доброе сердечко будет скорбеть, когда ты узнаешь, что тот, кто должен был быть тебе отцом, скончался от удара несколько дней назад. Но умоляю: один краткий вздох, одна скупая слезинка, ибо большего он не заслужил. Он даже не упомянул твоего имени в завещании, щедрой рукой отдав все до последнего штивера в мои загребущие руки, но знай, я не забуду мою милую кузину. Отныне да не коснется тебя ни единый порыв холодного ветра, Милли. Август теперь твой отец, а равно брат и защитник. Я знаю, моя бедная слепая сиротка, эта весть умножит твою печаль, но если бы я мог принести ее тебе сам, во плоти, то не позволил бы пролиться слезам, или рука, что пишет сейчас эти строки, немедля осушила бы их. Где ты хочешь жить, Френсис? В замке, в старом поместье, в Морнингтон-Корте, во дворце или в Веллингтонстоуне?

Вероятно, ни в одном из этих мест. Я помню затаенное желание, высказанное в твоем последнем письме, быть ближе к Заморне, который занимает в твоих мыслях гораздо больше места, чем заслуживает. Хочешь, детка, я выстрою для тебя красивый маленький павильон над бурным потоком, который я окрестил Арно? Поток бежит сквозь Хоксклифский лес в уединенной зеленой долине. Я вижу, ты улыбаешься, одобряя мой замысел, а значит, так тому и быть. Эффи Линдсей прочтет тебе это письмо. Скажи ей, пусть будет такой же умницей, как и красавицей, и не бросает занятий музыкой. В следующий раз, когда я приеду и заберу ее вместе с гувернанткой на Восток, она непременно должна спеть мне «Джесси – цветок Данблейна». Моя кормилица будет сидеть на старом пороге под древней кровлей.

Остаюсь вечно твой, Август Уэлсли».


Найдено в кабинете герцога Заморны, между страницами греческой книги. Странный, дикий фрагмент, растолкуйте мне его, если сможете.


Сцена представляет собой балкон дворца, залитый лунным светом. Вдали виднеется Адрианополь. Зенобия одна.

Зен. Тихий, ясный, безмятежный! Такими эпитетами награждают лунный свет, но сейчас они не кажутся мне подходящими. Какая страшная нынче луна! Алая, словно кровь, хотя висит совсем низко. В ней есть что-то угрожающее, а громадный тусклый нимб обещает ненастье. Вон барк собирается отплыть по водам Калабара – на месте моряков я бы остереглась. Ба, но куда пропал корабль? Тень от тучи скрыла его светлый силуэт, приглушила блеск волн, а теперь туча движется к Адрианополю. Она наступает, наступает – и вот уже поглотила башню, купол, дворец, улицу, площадь – и снова просвет, и снова тьма, и опять во тьме проступают призрачные, мертвенно-бледные очертания. Туча ушла, но что затеняет горизонт? Нет, нет, то лишь тень лежит на холмах Заморны. Но тень растет. Ее края отливают серебром, а земля и небо очистились.

Почему я не в силах отвести глаз от неверного столба тумана? Не ведаю. Весь день мой дух пребывал в беспокойстве, и вечер не принес облегчения. Я охотно сосредоточилась бы на чем-то ином, но увы. Разрозненные обрывки давних воспоминаний о том, чего не вернуть, скользят перед мысленным взором, словно этот туман. А когда воспоминания отлетают от меня, остается странная, навязчивая фантазия. Глупо, но я не в силах отринуть ее – будто бы до полуночи мне предстоит некая мрачная миссия. Я не помню, в чем она состоит, но временами нервическое беспокойство заставляет меня в ужасе вскакивать с места.

В полдень я едва не поймала ускользающее видение. В картинной галерее мой взор привлек портрет Александра. Он ожил, как часто бывает, когда я одна и погружена в раздумья, на глазах обретая плоть и кровь. Его взгляд поразил меня! Печальный, тревожный и повелительный, он взывал ко мне, а я трепетала, потрясенная невероятным сходством. И на меня нахлынули воспоминания! Я что-то обещала ему, давным-давно. Я силилась вспомнить, что именно, но тщетно. Снова и снова всматривалась я в портрет, но изображение вновь стало слабым подобием того, которого я знала и любила, а воспоминания померкли. Но чу, я слышу шаги!


Входит Альфа.


Альфа. Зенобия, вы одна? Что вы здесь делаете? Тут холодно, темно, и до полуночи осталось полчаса.

Зен. Милорд, могу задать вам тот же вопрос.

Альфа. У меня есть причина прийти сюда одному в неурочный час. Как уныло свистит ветер, Зенобия!

Зен. И какова же причина, Альфа?

Альфа. Перенеситесь мысленно на двадцать один год назад, графиня. Вспомните такую же ночь, как сегодня. Вспомните, что обещали тому, кто мертв и погребен и ныне, вероятно, стал прахом.

Зен. Ах, вы пришли, чтобы разрешить загадку! Знайте же, с самого утра я думаю о том обещании, но не помню, что обещала!

Альфа. Так слушайте. Проглядывая сегодня бумаги, забытые в запертом секретере, я обнаружил записку: «Сентября 30-го дня, лета Господня 1834-го, вечер в Элрингтон-Хаусе. Зенобия, Перси и я обсуждали смерть и ее последствия. Мы (я и Зенобия) пообещали, что, если Нортенгерленд умрет раньше нас, мы посетим его склеп и откроем крышку гроба, в котором он пролежал двадцать лет, подверженный тлену». Что скажете, графиня?

Зен. Тайна раскрыта, она навеки сковала льдом мое сердце. Ныне я охотно отвела бы взор от столь отвратительного зрелища – я сказала, отвратительного? Да, так и есть, но в то же время возвышенного, не так ли, Альфа?

Альфа. Зенобия, мне ведомы ваши мысли – вы трепещете и страшитесь. То деяние, что нам предстоит, и впрямь рождает ужас, но не пугайтесь, я буду рядом. Мы исполним то, что обещали.

Зен. Так тому и быть, ибо ныне мало что способно смутить мой дух. Я снова увижу Перси, но никогда более уст моих не озарит улыбка.

Альфа. Решено! Вы императрица среди женщин, Зенобия. Природа ошиблась, поместив душу мужчины в женское обличье. Вот вам моя рука – и за мной!


(Уходят.)


Здесь драматический фрагмент обрывается, и повествование продолжается в форме лирической поэмы.

Алтарь, часовню, неф пройди[66],

Его гробница впереди:

Его гробница! О! едва

Я эти вымолвил слова!

Нет, не для Перси пышный свод,

Парадных лестниц разворот;

Ряды колонн он променял

На этот сумрачный подвал,

Чертог, сиявший в свете дня,

На темный склеп, где нет огня.

Под сводами твоих палат

Ни шаг, ни голос не звучат.

Забытые, они пусты,

Безгласны и мертвы, как ты.

Но дальше; вот и тесный вход.

Здесь прах покоится во сне.

Вокруг полуночных теней

Кружится хоровод.

Но, леди, что вас так страшит?

Я слышу сердца частый стук,

Я вижу, самый легкий звук

Вам душу леденит.

Зачем же так дрожите вы?

Навеки мертвые мертвы.

С тех пор как заглянул сюда

Живой, событий череда

Прошла, прошли года.

Помедлим здесь; глухая тишь,

Туман холодный разве лишь

Сгустится, и о камни плит

Капелью редкой прозвенит,

Или иной невнятный звук

Разбудит отзвуки вокруг,

Растает и замрет.

Порой другие в свой черед:

Ночного ветра резкий зов,

Удары башенных часов

Проникнут в эту глубину,

Едва нарушив тишину,

В которой молча, без дыханья

Лежат умершие созданья!

О Перси! Сей приют ужель

Деяний горделивых цель?

Ты брел, срываясь и скользя –

Куда же привела стезя?

Великий муж! Ты жертва тленья.

Меж тем небесных сфер вращенье

Привычно отмеряет день

И ночь, сменяя свет и тень.

Недвижим ты в своем гробу,

Пока империи судьбу

Вершат под рев военных труб,

В ответ которым с тысяч губ

Из всех концов, со всех сторон

Доносится то вой, то стон.

Там плачут, любят, там скорбят

О множестве своих утрат.

Порой сей шторм бушует там,

Где высится старинный храм,

В котором меж старинных плит

Твой, Перси, хладный прах лежит,

Где, с домом распростясь своим,

Усталый странник-пилигрим,

Склонясь, почтит твой вечный дом,

Прильнув губами и челом.

Порою, откатясь назад,

Грома усталые молчат.

Но вот стране грозит страна,

Вновь пробуждается Война,

И моря бурные валы

Поют чудовищу хвалы,

Твоей стихии грозный рев

Смешав с раскатами громов.

Потоки рек до глубины

Бурлят, к морям устремлены,

Но ты не пробужден!

В полях на мертвеце мертвец,

Холмы окрасились в багрец,

В крови их вечер застает,

Такими видит их восход.

Робким, бледным лучом луны

Кровавые росы озарены.

Ночь не приносит сон и покой

На горы и долы, на брег морской.

В полях резни завывают псицы,

Гремят барабаны, скрипят колесницы –

Твой бестревожен сон!

Твой голос не смирит сенат,

Твои враги не задрожат,

Арфа разбита, голос угас

В стенах, где он гремел не раз.

Призывы, издевки, залпы угроз –

Забвенья поток безвозвратно унес.

Неслышно, бесследно года протекли,

Один за другим исчезая вдали.

Свершенья, и славу, и злые дела

История в вечную книгу внесла.

Святилищем стал твой последний приют,

В тебе и злодея и гения чтут.

Из некогда непроницаемых туч

Сочится теперь восхищения луч.

Не все беспощадное время умчало,

Величие ярче из тьмы воссияло.

О Перси! Могу ли я дерзнуть

В лицо, что скрыто сейчас, взглянуть?

Дерзну ли после стольких дней

Крышку поднять и узреть, что под ней?

Открою ли ужасный вид,

Что ныне ревниво саваном скрыт?

Увижу ль тебя, как в твой смертный час,

Когда солнца последний луч угас,

И я над подушкой твоей в смятенье

Тени смертной следил приближенье

И знал без единого слова и взгляда,

Что бытия угасает лампада,

Что вот и кувшин у ключа разбился,

Что ворот колодезный остановился,

Что золотую повязку порвали

И драгоценный сосуд растоптали.

В таком покое, в такой тишине

Ты отходил, что думалось мне,

Хоть я едва удерживал дрожь,

Что ты наконец теперь отдохнешь.

Но мысль сменилась мыслью иной:

Что плоть, остывая, лежит предо мной;

Что пламенный дух отлетел, как дым,

Оставив величия храм пустым;

Источник жизни иссяк наконец,

Великий Язычник ныне мертвец!

Хранящая образ его в груди,

Леди, к супругу теперь подойди:

Пока не угаснет в лампаде пламя,

Лик Перси вновь предстанет пред нами!

(Поднимает крышку гроба, занавес падает.)


Наконец-то герцогиня Заморна исполнила свое предназначение! В истинном, бравурном ангрийском духе. Ее подданные ликуют – и готовы носить королеву на руках. Ангрийцам по душе все необыкновенное, ангрийское – значит особенное. И все, что происходит в Ангрии, должно нести на себе отпечаток величия, тем паче когда дело касается короля. Что ж, им не на что роптать, они получили то, чего хотели, и с лихвой.

Пятого октября 1834 года около полудня я сидел в парадной гостиной дворца «Джулия» (новой резиденции генерала Торнтона в Андрианополе, любезно названной в честь леди Сидни) и смотрел, как жгучие солнечные лучи играют на поверхности стремительного Калабара и беломраморных строений на его берегах, а суетливые суда встают на якорь или, напротив, распускают паруса, пускаясь в плавание по его неспокойным водам.

Внезапно окно рядом со мной содрогнулось от громового раската, о происхождении которого я мог только гадать. Спустя мгновение звук повторился вновь, но теперь я узнал в нем дружный звон колоколов. Звонили в соборе Святой Троицы, в церквях Святого Авдиила, Святого Иоанна, Святого Киприана и церкви Апокалипсиса. Двенадцать ударов – и вот стройный перезвон распался на множество отдельных созвучий, и они мощно взмыли в безоблачное небо, наполнив воздух такими нежными и сладостными переливами, что я воскликнул: «Ура!» – и устремился вон из дворца. Горожане уже заполнили улицы. Уму непостижимо, как им удалось собраться так скоро! Все говорили громко, перебивая друг друга, работали локтями, торя путь в толпе с таким воодушевлением, словно от этого зависела их жизнь. Все разговоры сводились к одному: «сын или дочь, дочь или сын» – главной темой, что управляла хаосом звуков вокруг.

– Что-то случилось? – спросил я у приземистого толстяка, оказавшегося моим соседом.

– Случилось! – воскликнул тот. – Наша славная королева – храни ее Господь! – исполнила долг перед мужем, королем и страной, произведя на свет дитя! Сына или дочку, нам неведомо, но двое гвардейцев только что проскакали по Парламент-стрит к батареям. Десять выстрелов, если родился сын, пять – если дочь. Да нет, какая дочь, сын, конечно же, сын! – И с этим характерным заявлением ангриец круто повернулся.

Батареи на восточном берегу Калабара хорошо просматривались от дворца. Туда были обращены все взоры. И вскоре ощетинившийся пушками берег извергнул вспышку, дым и грохот, приветствуя царственное дитя. Второй, третий, четвертый, пятый. Город затаил дыхание. Когда шестой выстрел прогремел над речной волной, радостная весть прокатилась от дворца «Джулия» по Парламент-стрит, Парламент-стрит нес ее Адриановой дороге, Адрианова дорога сообщала Дворцовой площади, Дворцовая площадь неистовствовала, передавая новость причалам, набережной и Нортенгерленд-террас. Весь Адрианополь взорвался в приступе ликования. Десять условленных выстрелов произвела батарея восточного берега, а спустя шесть или семь минут, к всеобщему изумлению, ей ответила батарея западного. Над городом снова гремели выстрелы, ровно десять.

В это мгновение в толпу влетел всадник, в котором я узнал генерала Торнтона. Его лицо светилось восторгом.

– Браво, ангрийцы! – вскричал генерал, размахивая шляпой. – Долой шапки и парики, ребята! Я только что из дворца. Вот так новость я вам принес! Близнецы, ребята, близнецы! Крепкие, здоровые карапузы, только для вас!

При сем известии ангрийцы пришли в совершеннейшее неистовство. Я выбрался из орущей и вопящей толпы, затмившей солнечный свет шапками и чепцами. Однако, посетив дворец, я не нашел места покоя для ног своих[67]. За исключением левого крыла, где оправлялась от родов герцогиня и куда были допущены лишь самые доверенные слуги, дворец бурлил: курьеры вбегали и выбегали, во все концы страны рассылались предписания о праздновании знаменательного события и открытии всех гостиниц, таверн и пивных за счет его величества.

Суровое чело Максвелла разгладилось, глаза сияли, а ступни почти не касались земли.

– Я написал на Запад, – ответил он на какое-то мое замечание, – и скоро вся страна объединится во всеобщем ликовании. Олдервуд торжествует. Замок заполнили арендаторы и помещики Хьюмшира. Никто не припомнит такого воодушевления! Хоксклиф в Ангрии разнесет весть от края до края лесов. Я слышал от мистера Стейтона, что лорд Нортенгерленд велел закатить пир арендаторам Перси в случае рождения внука. Мистер Уорнер и мистер Керкуолл последовали его примеру, не сомневаюсь, что и Энара не отстанет, ибо теперь у нас целых два наследника! Канцлер клянется, что Арундел будет сотрясен до самых основ, Каслрей ручается за столицу, а что до Адрианополя, то город уже на седьмом небе от счастья.

– А что герцог? – спросил я. – Доволен?

– Вам ли не знать, лорд Чарлз, что моего хозяина порой трудно постичь. Всю прошлую ночь и весь нынешний день он просидел, запершись в кабинете. Лишь его тесть, леди Хелен Перси и доктор Элфорд были допущены говорить с ним, и только спустя полчаса после рождения сыновей он призвал меня, чтобы дать письменные указания. Когда я вошел, он беспокойно мерил комнату шагами, а лорд Нортенгерленд сидел у камина, погрузившись в печальные думы, словно не жизнь, а смерть вошла в дом. Герцог улыбнулся и весьма сдержанно пожал мою руку. Его ледяная длань дрожала. Я искренне поздравил его с рождением сыновей.

– Спасибо, Уильям, – отвечал он коротко. – Надеюсь, страна испытывает не меньшее удовлетворение, чем вы. Это так по-ангрийски – два вместо одного! В любом случае я рад, что все позади.

Затем, явно торопясь, герцог высказал свои пожелания, а глаза горели неспокойным светом, свидетельствующим, что чувства моего хозяина до крайности обострены. Все это время правая рука сжимала цепочку от лорнета и алую ленту на груди. Тем не менее, полагаю, герцог весьма доволен последними событиями.

Я оставался во дворце до вечера, хотел увидеть Заморну, но тщетно. Я слышал его голос и шаги, но сам он был неуловим. Однако, поскольку я на короткой ноге с мисс Софией Грэм и мисс Амелией Клифтон, фрейлинами герцогини, вчера мне удалось поглядеть на юных принцев.

На цыпочках я вошел в детскую. Здесь все было занавешено серебристым дамастом, а колыбельки покрывал белый шелк с серебряной бахромой и кистями.

Я смотрел на крохотных эльфов сквозь тонкую паутину вязанного крючком кружева. Они были похожи на остальных детей Заморны: утонченные, словно восковые, черты лица, завитки бледно-каштановых волос на белоснежных лобиках – и большие, глубокие отцовские глаза. Удивительно, что наследственные черты (к примеру, нос Нортенгерленда) воплотились в них так полно. В этом они мало отличались от Эрнеста и Юлия.

На следующей неделе их окрестят с всевозможной пышностью. Мистер Максвелл, непогрешимый авторитет в этих вопросах, поведал мне крестильные имена и титулы близнецов, а равно имена восприемников.

Первый, прямой наследник Ангрии и Веллингтонии по праву четырех-пяти минут старшинства, будет крещен Виктором Фредериком Перси Уэлсли, маркизом Арно. Его крестными отцами станут Джон герцог Фидена, граф Арундел, Эдвард Перси и генерал Торнтон, матерями – Зенобия, графиня Нортенгерлендская, и Эдит, графиня Арундел.

Второго окрестят Юлием Уорнером ди Энара Уэлсли, графом Салданы. Крестные отцы: виконт Ричтон (по настоятельному желанию его величества), виконт Каслрей, Уорнер Говард Уорнер и Анри Фернандо ди Энара. Крестные матери: леди Мария Перси и Харриет, виконтесса Каслрей.

Таинство совершат доктор Стэнхоуп, примас королевства, доктор Портеус, примас Нортенгерленда, и доктор Уорнер, примас Ангрии.


Шарлотта Бронте

19 октября 1834 года


Следующая песнь принадлежит перу того неизвестного автора, коему мы обязаны гимнами «В трубы трубите громко над Африки волной» и «Придите, герои»[68].

Ура Близнецам! Бесценный дар!

Ваш блеск отразил голубой Калабар!

От востока до запада мир озарен

Сиянием ваших гербов и знамен.

И ветер, ликуя, разносит слова:

В Риме король – но в Ангрии два!

Рода царственного чада!

Вас приветствует народ.

Не в печальный час заката

Совершился ваш приход;

В ночь планета не склонялась,

Тьма, густея, не взбиралась

На беззвездный небосвод;

Но когда явился нам

Новой Ангрии рассвет,

И яснеющим холмам

Первый луч послал привет,

И в преддверии чудес

На прозрачной тьме небес

Пламенный оставил след.

В позлащенных солнцем кущах

Свежий ветер шелестит,

В водах, с горных круч текущих,

Луч преломленный дрожит,

Словно бы земля, богата,

Возвращает небу злато

И за все благодарит.

Принцы! Вы проснулись к жизни,

Чтоб триумф отца венчать,

Чтоб в ликующей отчизне

Арфам петь, рогам звучать,

Чтоб Атлантике суровой,

Вечно юной, вечно новой,

Кликам славы отвечать!

Ангрии счастливый бриз

Первым вы вдохнуть должны.

Мощь и радость собрались,

Охраняя ваши сны.

Слава детям короля!

Обновляется земля

В росах царственной весны.

Дивного отца сыны!

Мощь его пребудет в вас.

Если же опять войны

Грозный грянет час,

Все атаки отобьем,

Стяг победы разовьем,

В небе Ангрии родном

Пламень не угас.

Царствуй же, внушая страх,

И в народах, и в сердцах!

Пусть твоих побед в морях

Пронесется глас!

Ура Близнецам! Бесценный дар!

Ваш блеск отразил голубой Калабар!

От востока до запада мир озарен

Сиянием ваших гербов и знамен.

И ветер, ликуя, разносит слова:

В Риме король – но в Ангрии два!

Крестины и представление

Вчера состоялись крестины и официальное представление близнецов. Я присутствовал на обеих церемониях. Таинство крещения совершалось в соборе Троицы и являло собой впечатляющее зрелище. Приделы и неф заполнила знать и мелкопоместное дворянство Адрианополя. Широкое пространство перед купелью окружили гвардейцы. Когда процессия вступила в собор через северную дверь, хор и орган возгласили «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему, с миром; ибо видели очи мои спасения Твое»[69].

Великолепную процессию возглавляли их королевские высочества герцог и герцогиня Фидена, за ними в надлежащем порядке следовали остальные восприемники. По мере продвижения процессии гвардейцы расступались. Прелаты приблизились к купели, и в это мгновение орган зазвучал громче и ниже, а голоса хористов взвились в торжественном ликовании.

Участники церемонии медленно заняли свои места. Заморна и Фидена встали бок о бок. Первый был почти так же задумчив и мрачен, как и его друг. Постепенно низкий гул затих.

Глубокий выразительный голос Стэнхоупа начал службу. Затем, блистая великолепием нарядов, Зенобия, графиня Нортенгерлендская, и леди Мария Перси приблизились к купели, прижимая к груди юных соискателей, жаждущих войти в лоно святой церкви. Две величественные красавицы преклонили колени на мраморных ступенях купели, передавая драгоценную ношу доктору Портеусу и доктору Уорнеру.

Внезапно стало очень тихо, орган молчал, толпа замерла. Не могу выразить, что я почувствовал, когда слабый крик младенца, которого Стэнхоуп обрызгал освященной водой, и шушуканье дам-восприемниц, получивших обратно своих перепуганных агнцев, раздались посреди величественного собора. Неописуемый, но очень торжественный момент. Двенадцать крестных, произнеся слова отречения от сатаны и сочетания со Христом, опустились на колени для молитвы – джентльмены, обнажив головы, дамы, преклонив плюмажи. Затем они встали, и шорох их одежд потонул в многоголосом рокоте, с которым Гринвуд обрушил на слушателей «Тебе Бога хвалим, Тебе Господа исповедуем. Тебе превечнаго Отца вся земля величает». Когда орган стих, процессия двинулась вдоль алтаря к южному порталу.

На пять часов пополудни назначили официальное представление. Для церемонии был избран Салдана-парк – просторный луг за дворцом Заморна. Уже в половине третьего покатые берега превратились в многолюдный амфитеатр, а ширь реки напротив дворца во множестве усеяли лодки и баржи. В воротах парка стояли часовые, а легкая кавалерия поддерживала порядок в толпе, что было более чем кстати, ибо по приказу его величества для угощения гостей откупорили двадцать бочек с крепким элем по восемнадцать галлонов каждая.

Не было недостатка в оркестрах, алых стягах и лентах, а нестройный хор то и дело затягивал «В трубы трубите громко над Африки волной» и «Придите, герои».

День выдался погожий и ясный. Мягкое осеннее солнце сияло на небосклоне, свежий ветерок развевал яркие знамена и раскачивал верхушки деревьев, что подобно островам высились над колышущимся людским морем. Неумолчный гул Калабара терялся в реве толпы, заполонившей его берега. И посреди этого оживления молчаливо возвышалась мраморная громада дворца, являя собой образец внешнего спокойствия. Но впечатление было обманчиво – внутри, среди роскоши и великолепия, царили оживление и суета. Там собралась адрианопольская знать во всем блеске аристократического величия и восточной роскоши.

Часы на ратуше пробили пять пополудни. Ангрийцы, со свойственной им горячностью, отозвались нетерпеливым гулом. Наконец парадные двери распахнулись, и перед толпой предстал огромный зал приемов, заполненный высокородными и блистательными гостями. Эдвард Перси со своей ослепительной женой возникли на пороге. Вслед за ними показалась статная фигура графини Нортенгерлендской, воплощение женственной величавости. Рядом стояли леди Хелен Перси, виконтесса Каслрей, граф Арундел, Джулия Монморанси, леди Сесилия Перси и прочая, и прочая.

Тщетно выглядывал я среди джентльменов лорда Нортенгерленда. Впоследствии Бритвер сообщил мне, что, мучимый жестокой меланхолией, его милость весь день провел, запершись в пышных и мрачных покоях Нортенгерленд-Хауса.

Не успели распахнуться парадные двери, как сбоку отворилась маленькая боковая дверца. Две высокие темноволосые дамы, София и Френсис Грэм, выскользнули оттуда и, миновав колонны вестибюля, остановились между громадными центральными опорами. Затем, стоя неподвижно, вытянули руки, предъявив толпе крошечные создания в белых летящих платьицах. Огромные карие очи сияли из-под белоснежного облака страусовых перьев. Странное, почти дикое впечатление производили эти огромные глазища на нежных детских личиках.

Ангрийцы приветствовали царственных младенцев несмолкающим ревом бесчисленных глоток. Оркестры заиграли, взвились в воздух знамена. Силуэт с пышными перьями на голове возник на фоне распахнутых дверей дворца, «сынов человеческих выше»[70]. Стремительно сбежав по ступеням, человек с плюмажем встал посреди луга.

– Полюбуйтесь, ангрийцы, кого послали вам небеса! – воскликнул Заморна, показав на сыновей. – Они такие же ваши, как и мои. С рождения я посвящаю их вам. Произведенные на свет во имя Ангрии, они должны жить ради ее славы и, если потребуется, умереть за нее. Я люблю их не потому лишь, что в жилах младенцев течет моя кровь, а на костях – моя плоть, или та, что мне дороже моей, но за их связь с землей, солнце которой ныне сияет над ними. Ангрийцы, я бы с радостью позволил каждому из вас обнять и благословить моих сыновей, но, поскольку это невозможно, передаю их в руки вашего достойного представителя, и в его лице Ангрия приветствует своих принцев!

Он развернулся и подошел к кормилицам. Полагаю, наследники Заморны впервые видели внушительную фигуру герцога так близко, ибо при его приближении испуганно прильнули к своим защитницам, безмолвно взирая на отца. Он улыбнулся и, склонив голову, увенчанную гордыми траурными перьями, над одним из близнецов – полагаю, Виктором Фредериком, – поцеловал его, еле слышно пробормотал что-то и с нежностью прижал сына к груди.

Крошечное создание не выразило неудовольствия. Напротив, заулыбалось всеми ямочками на щеках.

– Пусть мистер Джон Керкуолл приблизится, – повелел герцог. Указанный джентльмен повиновался.

– Поскольку вы, – продолжил его светлость, – являете собой истинное воплощение Ангрии, самую суть ее надежд и чаяний, я вверяю вам моего сына и наследника. Пусть же с поцелуем того, кто избран представлять всех ангрийцев, он впитает в себя благородный дух этой земли!

Не суди строго, читатель, но тут мой рассказ обрывается. Заморна поднял сына, и в это мгновение я, наблюдавший церемонию из дворцового окна, вытянул шею, потерял равновесие и сверзился вниз с высоты в двадцать футов. Меня сочли убившимся насмерть, и до следующего утра я пролежал в полном бесчувствии. Прошу простить меня за этот пробел в повествовании.

Ч.А.Ф. Уэлсли

14 октября 1834 года

Текущие события

[71]

Всякому его ремесло: кузнецу – наковальня, портному – иголка и ножницы. Пусть Ричтон[72] займет место на военном или мирном совете, пусть изобразит в полный рост сановников за массивным круглым столом черного дерева, стонущим от груза государственных документов. Пусть опишет гнев и раздумье, заносчивость и презрение на лицах великих мужей – пусть умело живописует армейский мундир и суровую решимость одного, контраст между штатским платьем и властной повадкой другого, пусть своим колдовским пером вызовет к жизни огромный зал, где зеркала по стенам отражают склоненные над столом фигуры, которые то совещаются, то яростно спорят; пусть, оживленные его мастерством, зазвучат со страницы отдельные голоса во всем богатстве их меняющихся интонаций: уверенная басистая скороговорка Эдварда Перси, гипнотическое журчание Говарда Уорнера. Пусть покажет нам все выразительные мелочи, придающие рассказу истинное правдоподобие: носовой платок, красивым жестом вытащенный из кармана в пылу перебранки, щелчок открываемой табакерки, быстрый взгляд на часы, когда по остекленевшим глазам владельца видно, что мысли его заняты отнюдь не вопросом, который час. Каслрей машинально поправляет галстук или цепочку – он целиком захвачен спором о важных делах страны, но в непроизвольных движениях сквозит его щегольская натура. Арундел приглаживает белокурые локоны, словно перед зеркалом, продолжая самозабвенно и пылко отстаивать некую меру, за которую ратует его партия. Торнтон, распалясь, забывает свой любимый провинциальный говорок, и вот уж речь генерала – чистая и звучная, если не считать редкого присвиста северного ветра, – неотличима от речи его ненавистного и ненавидящего брата. Пусть Ричтон изумит нас этим всем, и пусть Гастингс[73] ознакомит нас с терминологией и тактикой войны, пусть всколыхнет нам душу воинственными и сладостными напевами своей родной Ангрии. Пусть проведет нас вдоль ее величавых рек – не по лугам вдоль недвижных заводей, но через обители цапель, выпей, оляпок, кроншнепов и куликов, обрамленные осокой, камышом и ползучим пыреем, пусть покажет нам Калабар или Этрею (дикую Этрею, чьи бурные волны, бегущие к океану, и сейчас окрашены кровью негров) при луне; первый из них – царственный поток, омывающий белые стены молодой и прекрасной столицы Востока, струящийся меж оборонительных фортов, что с обоих берегов смотрят в его глубины, словно завидуя свету небес, отраженному в белой пене и темном зеркале бегущей воды.

Вторая… Ах, вторая – черна от тени склоненных над нею кустов, от торфяных болот, и когда в бурю или в покойную летнюю ночь мы с Гастингсом стоим на берегу бивуаком, мысль о чернокожих людях-крокодилах в зарослях высокого камыша не дает нам смежить глаз. Пусть Гастингс поведает о Газембе, покажет нам вооруженную до зубов челядь и бандитское окружение Энары, его солдат, офицеров в генеральской ставке – интриганов и честолюбцев, гуляк и удальцов, блестяще образованных умников. Генерал лорд Хартфорд, много путешествовавший, знающий мир, светский джентльмен и отчаянный рубака, чванный аристократ, снисходительный к миру в целом, но дерзкий, когда речь идет о его ангрийских правах, законченный распутник, как видно по изгибу губ и рябому лицу, однако человек слова и чести, по-феодальному убежденный в значимости рождения и касты, твердый и верный в служении королю, щедрый с послушными, жестокий с непокорными, добрый к безропотным низшим, завистливый к равным, не признающий никого выше себя иначе как по званию, зато в этом случае готовый подчиниться легко и без обиды, пригожий, но с уродливым шрамом на лбу, своего рода ангрийский Велик-сердцем[74] на поле брани и в совете. Пусть Гастингс покажет нам Хартфорда и таких, как Хартфорд, ибо в Ангрии их немало, пусть откроет для нас покои, где они встречаются и беседуют, дворы, звенящие от подкованных железом башмаков, когда они проходят, по одиночке или плечом к плечу, – дворяне и сквайры Востока, рожденные от первой крови земной[75], чья речь груба, а в зычных голосах слышны здоровье и натиск. Быть может, заутра сражение, быть может, закат спокоен и величав; мысли о смерти и торжественность вечернего неба заставили удальцов позабыть свои шумные забавы; прислонясь к парапету бастиона, они молча слушают, как играют над Этреей полковые оркестры. Да, Гастингс, мы отчетливо слышим музыку – она льется с твоих страниц. Родные напевы, которые ни офицер, ни рядовой не променяют на лучшую итальянскую оперу. У каждой из семи провинций – своя мелодия, по большей части бравурная, но там и тут пронизанная первозданным буйством, трогающим сердце соотечественников. «В трубы трубите громко над Африки волной»[76] – великолепно! – однако стоп, мысли о Гастингсе увлекли меня не туда. Пусть граф и майор повествуют о подобных материях, они – орлы, им – эта широкая дорога, они мчат на украинских скакунах[77], им и преследовать эту благородную дичь. Я – вороненок, мне уютно средь черных гнезд над старинными усадьбами Африки, я не уйду на своих двоих за пределы дворянских угодий. Покуда Торнтон, кутаясь в меховой рокелор, сидит у походного огня, обсуждает полковой рацион, слушает завывания ветра и шипение падающих в костер дождевых капель; покуда он скучает по своей молодой женушке, по ненаглядной Джулии, жалея, что не может накрыть ладонью ее белую и теплую ручку, не может увидеть, как она со смехом прячет колдовские карие глаза от его орлиного взгляда, я стою рядом с Джулией в ее комнате и наблюдаю, как она одиноко смотрит в пылающий камин, подперев очаровательную головку белой, как мрамор, рукой. Пламя камина окружает ее сиянием, лоб прижат к ладоням, черные кудри рассыпались по коленям, шелковый подол складками лежит на лилово-зелено-алом ковре. Она тоже мечтает, чтобы Торнтон, ее отважный и прямодушный Торнтон, был сейчас здесь. Ах, если бы он перенесся к ней. Она бы позволила ему приникнуть усталой головой к ее кружевной мантилье, что окутывает шею и плечи, ниспадая на яркий шелковый рукав. Она бы коснулась коралловыми губками его сурового открытого лба; но как бы она мучила, как дразнила мужа, окажись он рядом! Впрочем, гордое сердце Джулии бьется в груди настоящей Уэлсли. Она не умеет грустить долго. Миг уныния прошел; она вскакивает с низкого табурета и через мгновение уже сидит за великолепным инструментом в нише, ее пальцы пробуждают богатую мелодию струн, и голос – не ангела, а прелестной молодой женщины – чистый и звучный, пробивается сквозь бурную музыку, словно луч сквозь озаренные солнцем мятущиеся облака.

Легкие руки, веселый нрав,

Славный Мадрид – мой дом.

Волосы – черная мгла, что луну

Прячет в небе ночном.

Не голубая кастильская кровь

В жилах течет у меня:

То мавров непокорный дух

Бьется струей огня.

Все же я знатных многих знатней:

Предки мои в веках

Гранадой правили и страной

Вождям христиан на страх.

Но что мне предки, что мне род?

Я вольна, и я весела;

Очи и кудри черным-черны,

Кожа белым-бела.

Звенит гитара под рукой

Ноги порхают, кружась,

Живость и резвость в танце манят,

В песнях любовь и страсть.

Испанских ясных небес синева,

Жаркого солнца лучи

Музыкой полнят меня, и она

В сердце моем звучит.

Блаженный час, когда рассвет

Глядит в мое окно;

Когда закатным янтарем

Оно озарено;

Когда навес зеленых лоз

Осеребрит луна

И улыбнется мне с высот,

А я лежу без сна;

Когда же ветр с небес дохнет

На мой смиренный кров,

Час благодатный настает:

И звезды, и любовь!

Песня как нельзя лучше подходит исполнительнице, и Джулия поет в манере, которая смягчает даже критическую строгость ее грозного кузена. Он находит ее красивой женщиной – одной из самых красивых в Африке. Как-то она пела эту самую балладу, а он смотрел на нее весьма одобрительно. Читатель, я так ничего и не написал. Я хотел бы попасть в какое-нибудь определенное сюжетное русло, но не могу, мой разум – словно стеклянная призма, полная цветов, но не форм. Тысячи оттенков переливаются, и если бы они сгустились в цветок, птицу или драгоценный камень, я изобразил бы тебе картину, я чувствую, что сумел бы. Передо мной мелькают несколько сцен, и вот наконец мне удается их различить. Сперва это гостиная в Элрингтон-Холле, за широкими окнами сверкают на солнце бурные волны. Одно из них открыто: перед ним графиня, она задумчиво откинулась в кресле, ветер из сада овевает ее лицо, колышет смоляно-черный плюмаж и кудри. На ковре рядом с нею лежит оброненное письмо. Эту сцену вытесняет что-то иное, громоздкое: глаз постепенно различает мощеный двор, темное здание серебрится в свете луны. Это дворец Ватерлоо. Тихо, я ничего не слышу, одиноко, я вижу лишь стены и арки, каменные статуи и гранитные плиты – бесполезная картинка, только временами за колоннами мелькает что-то светлое, похожее на вуаль. Слух различает легкие шаги; я чувствую, что-то происходит, но не знаю что. Двор под луной исчез. Полдень, я беседую с Гринвудом Пискодом в его комнате Уэллсли-Хауса; круглый стол завален газетами, между нами – холодная курица и бутылка отличного французского вина. Служитель ее светлости делится со мной множеством анекдотов о придворных скандалах, похваляется своей значимостью, показывает свои заметки в газетах. Звонит колокольчик, Гринвуд торопливо вскакивает. Исчезают и он, и его комната. Вернемся к первой сцене в моем списке: это Элрингтон-Холл, поспешим же туда скорей.

Ночь, все часы пробили двенадцать, все свечи и камины потушены, в доме никого, кроме хозяйки, – как в прошлую и предшествующие ночи. Зенобия, проходя по комнатам, думает, какой заброшенностью веет их темнота и тишь. Медленнее обычного она поднимается по лестнице в опочивальню с намерением лечь, ибо ей тягостно сидеть одной и гнать мысли, смиряющие гордость и вгоняющие в уныние. Она весь день пробыла без общества, а это не способствует уверенности в себе; всегдашняя царственная заносчивость сошла с ее лица, волосы отчасти развились и выбились из прически. На графине нет никаких украшений: ни плюмажа, ни цепочки с крестиком. Однако теперешний облик – скорее суровый, нежели печальный – ей даже идет. Она переступила порог гардеробной. Почему она медлит? Почему удивленное выражение на ее лице сменилось каким-то другим, непонятным, отчего прекрасные губы приоткрылись и всколыхнулся великолепный бюст? В святилище графини все, как должно быть: свечи зажжены, огонь в камине пылает жарко, на туалетном столе – зеркало, несессеры открыты. Бархатные занавеси на окнах – словно надгробный покров, комнаты наполняют свет, тишина и благоухание. Однако помимо них тут есть кто-то более материальный. Высокая тень дрожит на стенах и потолке – вглядись: это человек! мужчина! джентльмен! Да! Кто-то в черном прислонился вон к той шифоньерке; у него белый лоб и тонкий изящный нос, руки сложены на груди, взор дерзко устремлен на грозную графиню. Преодолев столбняк, Зенобия закрыла дверь, затем молча прошла к камину и уставилась в огонь. Через мгновение она обернулась и глянула на пришельца, словно проверяя, по-прежнему ли тот здесь. Он и впрямь был здесь, но сменил позицию, так что теперь стоял совсем близко к ней. Слово «Перси» сорвалось с ее губ и блеснуло в ее глазах; черные и гордые, они тем не менее просияли теплой готовностью простить, не дожидаясь оправданий. Граф подошел, глянул на жену и сказал:

– Моя дорогая Зенобия, когда вы взволнованны, то выглядите очень интересной, почти как… – он помолчал и закончил с легким смешком: – почти как Луиза Вернон.

Трепещущий свет в очах Зенобии погас, но – о! как он вспыхнул снова! Как она вырвала руку из аристократических пальцев супруга, стиснувших было ее ладонь!

– Милорд! Я уроженка Запада! Наследница Генри Элрингтона из Эннердейла и внучка дона Хуана Луисиады. Я не позволю меня оскорблять – клянусь жизнью! – воскликнула графиня, неосознанно употребляя оборот из лексикона своего мужа. – Я готова была простить вас и полюбить снова, поскольку вы так бледны, так измождены, но теперь этому не бывать… поскольку вы упомянули Луизу Вернон. Я думала, вы устали от своего фальшивого отдохновения и вернулись к истинному.

– Да, моя графиня, – отвечал граф, глядя, как она взволнованно расхаживает по комнате. – Более покойного места я не видал в жизни. Вы, Зенобия, само умиротворение.

– Он одержимый! – проговорила его жена. – Я вижу, что он безнадежно пресыщен и охвачен тоской, однако пена его отчаяния взлетает тем выше, чем стремительнее несется поток.

– Святые слова! – воскликнул Перси. – Воистину ваше сиятельство зрит в корень! Я пресыщен полуфранцузскими-полуитальянскими и совершенно райскими прелестями моей обворожительной Луизы – ее ласками, ее мелодичным голосом, ее будуаром, обставленным слишком роскошно, слишком безукоризненно, ее живой умненькой дочерью (от меня, к слову), истерзан ее желанием единолично владеть моей бесценной особой и ревностью к тем, на кого мне вздумается взглянуть; напуган (вы же знаете, у меня слабые нервы) ее привычкой закатывать буйные сцены. Я уже надеялся, что она, как обещала, убьет меня или себя, но этого не произошло, и я отбыл, не прощаясь, в очень странном состоянии духа, практически не в себе, позабыв, что предпочитаю закрытые экипажи, снятые заранее гостиничные номера и тому подобное. Не знаю, как я добрался сюда один, без Джеймса Бритвера, и когда наконец я вхожу в дом после, как говорят в газетах, почти трехмесячного отсутствия, моя жена вместо ласкового слова начинает пересказывать мне свою родословную.

Зенобия слушала эти легкомысленные разглагольствования печально и даже с некоторой тревогой. Муж, угадав ее мысли, промолвил:

– Скажите, моя кастильская графиня, а вы уверены, что ваш отец и впрямь Генри лорд Элрингтон? В юности я немало слышал о донне Паулине. Утверждают, что она была придворная красавица, каких нынче не сыщешь, и что этот негодяй из Грассмира, этот Маккарти долгое время склонялся перед ее алтарем. Вполне возможно, что вы – его дочь, а значит – побочная тетка Заморны.

Зенобия с необычным для нее спокойствием расчесывала перед зеркалом волосы, словно собиралась отойти ко сну. Она молчала. Граф продолжал:

– Кстати, разговор о тех временах напомнил мне о некоем Александре Перси. Годы почти стерли его из моей памяти, но в одном я уверен: он не был столь безнадежно скорбен головой, как нынешний всесильный граф Нортенгерлендский. Зенобия! Что означает ваш взгляд? Он означает, что вы считаете меня безумцем. – Он подошел ближе, положил руки на плечи жене и глянул на нее с самым печальным выражением. – Не стану уверять, что я повредился в уме, или много страдал от людской несправедливости, или безнадежно отчаялся; по правде сказать, мне всего лишь тошно жить. Однако… однако, миледи, это худшее из несчастий. Я изо всех сил тщился обрести хоть миг покоя и удовлетворения, но понял, что не могу. Луиза мне противна, я ненавижу Францию, Африка мне осточертела, Эдем-Коттедж, вилла в Сен-Клу, Олнвик и Элрингтон-Хаус внушают равное отвращение.

– Тогда, – проговорила графиня, быстро оборачиваясь, – привяжите свой разбитый корабль ко мне; у меня довольно твердости и верности, чтобы стать вам надежным якорем. Доверьтесь мне!

Мгновение Нортенгерленд смотрел на нее так, будто и впрямь обрел тихую гавань, затем рассмеялся.

– Другими словами, миледи, – промолвил он, – привязать себя к вашей юбке. Я мог бы поддаться – но тут меня посетила нежданная мысль. Есть еще область, которую я не испробовал. План, родившийся у меня в голове, гадок, ничтожен и достоин порицания, то есть идеально соответствует моим нынешним чувствам. Доброй ночи, Зенобия!

Графиня не ответила – она не могла говорить; однако резкий звон и сверкающие осколки разлетевшегося вдребезги зеркала вполне выразили ее состояние.


Риво! Знакомо ли тебе это имя, читатель? Думаю, нет. Тогда слушай. Это зеленый, очаровательный, тихий уголок на полпути между Ангрией и подножием Сиденхемских гор, под сенью Хоксклифа, на самом краю тамошних королевских угодий. Маленькое крыльцо обрамляют шпалеры, на которых все лето цветут розы. В хорошую погоду дверь всегда открыта, и виден просторный коридор; в его дальнем конце начинаются низкие белые ступени с ярким ковром посередине. Здесь нет сада, только лужайки, розовые кусты и несколько высоких вязов – последних часовых Хоксклифского леса. Ты тщетно ищешь глазами стену с воротами – их тут нет. Есть лишь замшелый обелиск с полустертым распятием на одной стороне, в зарослях полевых цветов. Да, не слишком внушительное место, однако вечерами я нередко видел, как человек, которого всякий в Ангрии узнал бы с первого взгляда, выходит из уютного полумрака, задевая кудрями цветы и листья, и останавливается на крыльце подышать летней прохладой. Хотя Риво и стоит в укромном месте, оно не принадлежит к числу тайных убежищ Заморны – сюда может приехать любой из его друзей. Это просто охотничий домик; попасть туда легче, чем в Хоксклиф несколькими милями дальше в густой чаще. День ясный, безветренный, близится вечер, и низкое солнце заливает все теплым янтарным светом. Двери домика, как всегда, гостеприимно распахнуты, широкий коридор гудит от звука голосов из прилегающих комнат. В такой погожий вечер всех обычно тянет на воздух; и впрямь, на крыльце расположились два джентльмена – они принесли из гостиной кофе и попивают его здесь, наслаждаясь предзакатным благоуханием. Третий растянулся на мягком мху у подножия обелиска. Эти трое нарушают безмятежное очарование пейзажа, составленного из солнца, неба, прелестного домика и застывших деревьев. Они в мундирах – это офицеры из ставки Заморны. Сказанное относится к двоим на крыльце. Третий джентльмен, тот, что лежит на траве, одет в штатское платье. В нем нетрудно узнать мистера Уорнера, государственного секретаря. И он не один. Особу, с которой он беседует, непременно следует описать. Это красивая девушка в богатом платье черного атласа. Такое обилие украшений, как на ней, вполне пристало бы подруге разбойника. Невольно думается, что на них ушло целое состояние, и немудрено – ведь это подарки короля! В ушах (она не чурается варварской роскоши серег) блестят две длинные капли, алые, как огонь, с пунцовым отливом, говорящим, что это настоящие восточные рубины. Изящные звенья золотой цепочки в несколько рядов обвивают шею, на груди лежит усыпанный драгоценными каменьями крест; центральный камень – с секретом, под ним спрятана прядь темно-каштановых волос, которую хозяйка не променяла бы на целое царство: этот маленький локон срезан с головы помазанника Божия. Уорнер заинтересованно разглядывает мисс Лори, которая склонилась над ним, – воплощение молодости и здоровья; в изящном стане, в манере держать головку, в развороте покатых плеч угадывается военная выправка; так стоять, плотно упершись в землю маленькой ножкой, может лишь дочь сержанта, с детства знающая, что такое муштра. Весь вечер она занимала высоких гостей – ибо два джентльмена на крыльце не кто иные, как лорд Хартфорд и Энара, – беседуя с ними искренне и непринужденно, однако без тени легкомыслия, с привычной целеустремленной собранностью, которая сразу расположила к ней государственного секретаря. Эти трое и лорд Арундел – ее единственные друзья в целом мире. Подруг она никогда не искала, а если бы искала, то не нашла. И так умна, рассудительна и толкова мисс Лори, что кичливые аристократы без колебаний обсуждают с ней вопросы первостатейной важности.

Сейчас мистер Уорнер говорил с мисс Лори о ней самой.

– Мадам, – убеждал он властно и в то же время вкрадчиво, – вам не следует оставаться так близко к опасности. Я ваш друг; да, мадам, искренний друг. Почему вы меня не слушаете и не хотите признать мои доводы? Вам следует немедля покинуть Ангрию.

Дама покачала головой:

– Нет, пока мой господин не прикажет; его земля – моя земля.

– Но… но, мисс Лори, вы знаете, что Всевышний не гарантировал нам победу. Наши враги могут одержать верх, по крайней мере временно, и что в таком случае будет с вами? Когда герцог силится уберечь страну от гибели, когда его славу поглотила пучина и он отчаянно бьется, чтобы ее вернуть, до вас ли ему? Вы оглянуться не успеете, как окажетесь в руках у Квоши или шейха Медины – я говорю о гнусном предателе Джордане.

Мина улыбнулась:

– Вам меня не разубедить. Сам господин не заставит меня отступиться. Вы знаете, Уорнер, что я не боюсь позора и осуждения. Мне нет дела, что меня станут называть его полковой женой. В дни мира все дамы Африки увиваются вокруг герцога – так неужто в час испытаний с ним не будет хотя бы простой крестьянской девушки? Поймите, сэр, у меня в жизни одна цель. Быть рядом с герцогом, предупреждать малейшие его желания, если сумею, а если не сумею – мгновенно их исполнять. Ухаживать за ним, когда он ранен или болеет, переносить его стоны и то, как он с душераздирающим звериным терпением превозмогает боль. Вдыхать, если смогу, в него собственное неистощимое здоровье и силы, а если потребуется – смягчать его муки, брать на себя обязанности, которые никто другой взять не посмеет, взваливать на свои плечи его власть, которая меня так страшит. Таково, сударь, мое предназначение. Я знаю, общество в целом осуждает меня за то, что я целиком посвятила себя одному человеку. Знаю и другое: его светлость редко утруждает себя мыслями о том, что я делаю, он не ценит и не может оценить мое жертвенное служение. Однако он вознаграждает меня, и вознаграждает щедро. Мистер Уорнер, когда в форте Адриан я несла все бремя управления гарнизоном, я радовалась возложенным на меня обязанностям, и тяжесть ноши лишь придавала мне сил. И когда мой господин приезжал в обществе своих офицеров – с инспекцией или поохотиться, каким счастьем для меня было устраивать банкеты и развлечения, следить, чтобы в доме затопили камины и зажгли свечи, – ведь я знала, для кого готовится пир. Я упивалась голосом моего господина, когда он говорил с вами, или с Арундел, или с величавым Хартфордом. Мне было приятно видеть, как он уверенно расхаживает по крепости, и знать, что его окружают верные сердца, что его генералы и министры крепки как сталь, а вверенный моим заботам гарнизон так же надежен, как стены форта. А как он меня приветствовал – от этих ласковых слов, от касания руки могла бы возгордиться королева, не то что дочка сержанта. Вот что значит быть ирландкой, мистер Уорнер. Или взять хоть последний раз, когда он сюда приезжал. Был летний вечер, солнце, цветы и тишина наполняли благородные черты его светлости таким счастьем. Я видела, что он отдыхает душой. Он лежал там же, где вы сейчас, и насвистывал песню, которую давным-давно пел в Морнингтон-Корте под гитару. Моей наградой было счастливое сознание, что благодаря моим заботам это место вытеснило из его мыслей Ангрию, заставило почувствовать себя дома. Уж простите, мистер Уорнер, но Запад, милый Запад – и мой, и его дом.

Мина умолкла и печально взглянула на садящееся солнце. В следующий миг она опять обратила глаза к Уорнеру. Они словно впитали сияние, на которое только что смотрели, и, когда она заговорила вновь, сверкнули металлом.

– Теперь мой черед быть с Заморной. Я не уступлю часов блаженной опасности, когда могу быть рядом ним. Мой добрый, благородный господин не выносит моих слез. Я буду плакать перед ним день и ночь, пока он не исполнит мое желание. Я не боюсь тягот и не ведаю усталости. У меня крепкие нервы. Я не рвусь сражаться, как амазонка. Я умру, но буду с ним.

– Отчего так вспыхнули ваши глаза, мисс Лори? – спросил лорд Хартфорд, выходя вместе с Энарой из-под цветочного полога.

– Герцог, герцог, – пробормотал Анри Фернандо. – Готов поклясться, она его не оставит.

– Спасибо вам, генерал. Вы всегда так добры ко мне, – сказала Мина, торопливо вкладывая маленькую теплую ручку в одетую перчаткой ладонь Энары.

– Добр, мадам? – проговорил тот, ласково сжимая ее пальчики. – Я так добр, что без колебаний вздерну на суку всякого, кто посмеет отозваться о вас без почтения, приличествующего королеве.

Суровый Хартфорд усмехнулся его жару.

– Это дань добродетелям мисс Лори или ее красоте? – спросил он.

– Ни тому, ни другому, но ее бесценным достоинствам.

– Хартфорд, вы же меня не презираете? Отчего вы так усмехнулись? – тихо проговорила Мина.

– Нет, нет, мисс Лори, – ответил генерал. – Я хорошо вас знаю и бесконечно ценю. Неужто вы сомневаетесь в искренней дружбе Эдварда Хартфорда? Она ваша на условиях, на каких я еще никогда не предлагал ее красивой женщине.

Прежде нежели мисс Лори успела ответить, голос из дома окликнул ее по имени.

– Это господин! – воскликнула она и, словно лань, устремилась к крыльцу и дальше по коридору в летнюю гостиную, где стены радовали глаз приятным нежно-красным оттенком, лепнина сверкала позолотой, а синие занавески с золотыми цветами были умело собраны в красивые складки. Заморна сидел один и писал. Одно или два письма, сложенные и запечатанные, лежали перед ним на столе. Рядом были брошены перчатки и батистовый платок с короной, вышитой черными волосами. За три часа в доме он так и не снял драгунский шлем; то ли этот воинственный убор, то ли тень от черного плюмажа, то ли какое-то внутреннее чувство придавали его лицу странную мрачность. Мина закрыла дверь, тихо подошла и, не говоря ни слова и не спрашивая разрешения, принялась отстегивать тяжелую каску. Герцог улыбнулся, почувствовав ее тонкие пальчики под подбородком и в пышных бакенбардах. Избавив своего господина от бремени меди и черных перьев, Мина начала поправлять смятые каштановые кудри, касаясь прохладной рукой его разгоряченного лба. Поглощенная этой приятной задачей, она не заметила, что рука монарха оказалась у нее на талии, а если и заметила, то не посмела отстраниться. Она принимала его касания, как рабыня принимает ласки султана, и, повинуясь легкому нажиму, опустилась на диван рядом с господином.

– Мой маленький врач, – проговорил Заморна, поворачиваясь к Мине во всем своем великолепии и заглядывая в ее обожающие, но встревоженные глаза, – ты смотришь на меня и думаешь, что я нездоров. Пощупай мой пульс.

Она взяла его руку – бледную, тонкую, гладкую от молодости и тщательного ухода, – и быстрым ли был пульс у Заморны или нет, но пульс его служанки точно участился, когда пальцы короля коснулись ее ладони. Тот, не дожидаясь, пока она закончит считать, отнял руку и положил ее на смоляно-черные кудри Мины.

– Итак, Мина, ты не хочешь со мной расстаться, хотя я в жизни не сделал тебе ничего хорошего? Уорнер говорит, ты полна решимости оставаться на арене войны.

– Оставаться с вами, лорд Август… я хотела сказать, милорд герцог.

– Но что я буду с тобой делать, Мина? Куда я тебя дену? Милая моя девочка, что скажет войско, если узнает о тебе? Ты читала историю и знаешь, что Дарий брал наложниц на поле боя, не Александр! Мир скажет: «Заморна обзавелся хорошенькой любовницей; он думает только о себе, ему нет дела до тягот, которым подвергаются его солдаты».

Бедная Мина сжалась от этих слов, как будто в тело ей вонзилось железо[78]. Жгучий румянец залил ее щеки, горькие слезы стыда брызнули из черных очей.

Заморну глубоко тронули ее слезы.

– Нет, нет, милая, – начал он самым вкрадчивым своим голосом, возобновляя небрежные ласки, – не плачь. Мне больно ранить твои чувства, но ты желаешь невозможного, и я должен быть резок, чтобы тебя убедить.

– О, не отсылайте меня, – рыдала мисс Лори, – я снесу позор, лишь бы остаться с вами. Милорд, милорд, я много лет служила вам верой и правдой, почти ни о чем не прося. Не откажите же мне в чуть ли не единственной просьбе.

Герцог мотнул головой и в том, как сошлись его губы – слишком мягко, чтобы сказать «сжались», – читался окончательный отказ.

– Если вас ранят, если вы заболеете, – молила Мина, – что смогут сделать ваши врачи и хирурги? Они не сумеют ухаживать за вами, лелеять и боготворить вас, как я. А вы уже сейчас выглядите нездоровым, лицо осунулось и побледнело. Улыбнитесь, милорд, и дозвольте мне быть с вами.

Заморна снял руку с ее талии.

– Видимо, пока я не рассержусь, ты не отстанешь, – сказал он. – Мина, взгляни на это письмо. Прочти, кому оно адресовано.

Мина посмотрела на письмо, которое герцог писал перед ее приходом. Там стояло: «Ее королевскому величеству Марии Генриетте, герцогине Заморна, королеве Ангрии, герцогине Олдервуд, маркизе Доуро» и прочее.

– Не следует ли мне принимать в расчет чувства этой дамы? – продолжал герцог, которого военные обязанности и конфликт неких внутренних чувств сделали непривычно суровым. – Люблю я ее или нет, у нее есть публичные права, которые я должен уважать.

Мисс Лори сжалась в комок, не смея произнести больше ни слова. Больше всего ей хотелось умереть, лежать в могиле и не чувствовать захлестнувшего с головой стыда. Она видела палец Заморны с кольцом, по-прежнему указывающий на страшное имя. Оно не вызывало у Мины ненависти – слишком высока была та, кто им называлась, – лишь горькое чувство собственного ничтожества. Мине казалось, что она так же не вправе сидеть рядом с Заморной, как лань – делить логово с царственным львом. Пробормотав, что глубоко сожалеет о своей глупости, она уже хотела незаметно выскользнуть из комнаты, однако герцог встал и, склонившись с высоты своего роста, вновь заключил ее в объятия. Вид его был отнюдь не суров, однако величавое, хоть и усталое лицо хранило прежнюю мрачность. Он проговорил:

– Я не буду просить извинений за то, что сейчас сказал, ибо знаю, милая, мои объятия вполне искупают для тебя эту временную жестокость. Прежде чем мы расстанемся, я скажу тебе одно слово. Помни его, когда я буду далеко и когда меня, возможно, не станет. Мина! Я знаю и ценю все, что ты для меня сделала, все, что претерпела, все, что принесла в жертву. Я плачу тебе единственной монетой, которая, знаю, для тебя дороже целых миров. Я люблю тебя самой искренней и нежной любовью, какой господин может любить самого прекрасного вассала, когда-либо приносившего ему клятву феодальной верности. Быть может, ты никогда больше не ощутишь касания губ Заморны. Вот! – И он с жаром, почти неистово, поцеловал ее в лоб. – Иди в свою комнату; завтра ты едешь на Запад.

– Послушна до смерти, – был ответ Мины Лори.

Она закрыла дверь.

Четырех коней вывели на лужайку перед домом. Хартфорд, Уорнер и Энара уже сидели в седлах. Герцог надел каску, взял перчатки и двинулся к выходу. Он был у дверей, когда тихий голосок попросил его остановиться и вниз по лестнице спорхнула женская фигурка в лазурном газовом платье.

– Черт побери! – воскликнул Заморна при виде ее. – Вы под арестом. Как вы посмели покинуть свою комнату?

Страшно было слышать, что он так холодно и резко обращается к миловидной женщине лет двадцати семи, стоящей подле него.

– Я устала сидеть взаперти, – сказала она, – а вечер такой приятный. Дозвольте мне прогуляться только до вашей березы.

– Гуляйте, черт с вами, – ответил Заморна, брезгливо отстраняясь; темные глаза сверкнули из-под каски грозным высокомерием. Черты дамы на мгновение исказились, однако она сделала вид, будто не слышала ни ругательства, ни холодности.

– О, я бесконечно вам признательна, мой дорогой Артур, – проговорила она. – Но вы что-то плохо сегодня выглядите – вы не больны?

– Довольно лицемерить. – И, багровея от досады и отвращения, он зашагал прочь. Дама догнала его и, взяв под руку, нежно к нему прижалась.

– Попрощайтесь со мною, милорд, раз уж вы уезжаете.

– Проваливайте, – был его безоговорочный вердикт.

– Я уйду, – терпеливо ответила дама, – только скажите мне напоследок хоть одно ласковое слово.

Заморна угрожающе оскалился и слегка отодвинул назойливую даму от себя. Та, не выпуская его пальцы, быстро нагнулась, словно хотела их поцеловать. Заморна не вздрогнул и не вскрикнул, но из его руки потекла кровь – тигрица глубоко прокусила ее зубами.

– Луиза Дэнс, можете прогуляться, – холодно проговорил герцог, перевязывая руку носовым платком. – Но с вами пойдет лакей.

Он погладил гриву благородного скакуна, гордо бившего копытом лужайку, вскочил в седло и тронул шпорами конские бока; через мгновение король и его блестящая свита галопом неслись прочь.

В тот вечер Луиза Дэнс и впрямь вышла прогуляться по берегу Арно, однако назад не вернулась. К тому времени как она дошла до великолепной плакучей березы, именуемой деревом Заморны, луна уже поднялась. Луиза села и устремила взгляд на большую дорогу через Хоксклифский лес. Вскоре там показалась открытая зеленая коляска с гербами на дверцах, запряженная четверкой серых арабских коней в великолепной сбруе. Внезапно она остановилась. Луиза взмахнула платком. Из коляски выпрыгнул высокий стройный джентльмен. Лакей опомниться не успел, как джентльмен оглушил его ударом по голове и схватил Луизу под мышку. О дальнейшем мне известно лишь, что больше о ней не слышали.


Ш. Б.

21 апреля 36 года


Мир сошел с ума. Никто не может сказать, как повернутся события. Все политическое тело Ангрии лихорадит, ее члены идут друг на друга войной. Межпартийная рознь и взаимная ненависть сильнее день ото дня. Мало того что на Ангрию ополчились Ардрах, Франция и туземцы, что Запад и Север укрепились на спорных землях, так надо еще и Нортенгерленду баламутить своих сторонников. Неясное брожение черни, про которое никто еще не может сказать, во что оно выльется, есть результат некоего импульса, который она видит в своем вожаке. Он явственно подает ей знаки, что его бездействие позади, но хранит загадочное молчание о том, какое направление примут грядущие беспорядки. Неспроста он отбросил титул Нортенгерленда и вновь стал Шельмой. Его последние эксцентричные выходки – не сама болезнь, а лишь симптомы дремлющего опасного недуга. Мы видим вращение пращи над головой Давида, подготовку к броску, который направит камень точно в лоб Голиафу. Тигр припал к земле: в какую сторону он прыгнет? Многие, подобно мне, задаются этим вопросом и с мучительным замиранием сердца ждут ответа. Иной раз в жизни видишь и слышишь такое, что невольно спрашиваешь себя: а по-прежнему ли я стою на ногах? Или, может, уже перевернулся вверх тормашками? Весь Витрополь говорит, что Нортенгерленд где-то в городе, живет с дамой, рыцарственно спасенной из тюрьмы. Нортенгерленд! – который до сих пор разъезжал между Элрингтон-Холлом и Уэллсли-хаусом и за герцогский титул не вступил бы под более скромный кров! Нортенгерленд – муж дамы, которая на тридцатом году жизни сделалась так царственно-внушительна и надменна, что не выходит из дома даже проветриться. Увы! Мир – карусель, а лучшие из нас – лишь прах и пепел. Одни говорят, что граф устремился в братские объятия Ардраха. Другие – что он ищет утешения на дружеской груди Монморанси. Третьи – что он и Ричард Форбак[79] при поддержке черни готовы вновь поднять над Африкой кровавый стяг революции. Четвертые утверждают, что он вступил в переписку с Квоши и что упомянутому достойному господину в случае успеха совместных действий обещана ангрийская корона и рука герцогини Заморна. Моим читателям, без сомнения, известно, что воскресными вечерами я обычно посещаю службы мистера Бромли в уэслианской[80] часовне на Слаг-стрит. Соответственно в последнее воскресенье, сразу после чая, мы с мистером Суреной Элрингтоном в обществе лорда Масары Лофти, который, несмотря на свою вольтерьянскую усмешку и колкие замечания, легко согласился составить нам компанию, проследовали под руку к нашему всегдашнему месту богослужений. Заняв привычную скамью на галерее, каждый из нас, испустив тяжелый вздох и на миг обреченно зарывшись лицом в ладони, приготовился слушать. Думаю, все мы выглядели в высшей степени набожно, восседая на передней скамье, на которой, забыл сказать, кроме нас расположился и мистер Тимоти Ститон. Сурена, опасаясь холода, завернулся поверх шерстяного сюртука в большую сине-белую шаль, из которой высовывалась самая невзрачная физиономия, какую только можно вообразить, увенчанная коком, торчащим над низким лбом и жадными глазками. Масара, чье хрупкое здоровье тоже требовало забот, был в плаще с высоким жестким воротником. Черный шелковый шарф, аккуратно расправленный поверх черного шейного платка, являл изящный контраст мертвенно-бледному лицу, изборожденному глубокими следами тайных пороков. Тим: парадный коричневый костюм с ярким галстуком и суконные перчатки, мышиного цвета волосы разглажены на прямой пробор, в глазах – ничего, кроме глумливой испорченности. И я сам: в изысканно скроенном наряде, состоящем из темно-зеленого фрака, светло-шафранового жилета и бежево-желтых панталон, белокурые кудри франтовато зачесаны набок, щегольские лимонные перчатки лежат на молитвеннике, а сверху покоится моя воистину патрицианская рука с кольцом на мизинце; привычную ехидную усмешку на время сменила ханжеская суровость, а из груди каждые три минуты вырывается нечеловеческий вздох. Наконец за кафедрой возникла коренастая фигура мистера Бромли. Он с должной мощью и пафосом произнес [конец строки утрачен], после чего все присутствующие запели гимн, достойный услаждать лишь слух серафимов. Последние ноты еще гремели, когда я приметил даму: она поднялась на галерею и застыла, словно не зная, куда идти. Лорд Масара, сидевший с края нашей скамьи, открыл дверь и поманил даму рукой. Та подошла без колебаний, сделала реверанс и уселась рядом с Лофти. Закатный свет почти не пробивался через промасленную бумагу в окнах часовни, так что мне удалось различить лишь очертания ее форм: изящных и довольно внушительных. Пение умолкло, и в сгущающихся сумерках Бромли опустился на колени для молитвы. Когда Масара и его соседка склонили голову, я заметил, как он стрельнул злодейским взглядом под ее шляпку и тут же закусил губу. Меня разбирало желание спросить, что он там увидел, но тут Бромли загрохотал:

– Господи! Никогда еще более гнусная шайка скверных, развращенных, пакостных, поганых, паршивых и паскудных скотов не склоняла колени перед Твоим престолом!

Громкое, самое искреннее и прочувствованное «Аминь!» прокатилось по часовне, пока Бромли переводил дух после вступительного пункта своего вечернего молитвословия. Он продолжал:

– Мы – грязный сброд, черепица, которой скоблил себя прокаженный[81], сосуды зловонной жертвенной крови, мусор со дворов Твоего храма, солома из навозной кучи, подстилка из собачьей конуры, воры, убийцы, клеветники и клятвопреступники.

– Аминь! Аминь! – воскликнул каждый из глубины своего сердца.

– Мошенники, лихоимцы, – добавил я, глядя на своих соседей справа – Тима и Сурену.

– Скарб и дрова для дьявола, – подхватил голос из зала. Я вздрогнул и глянул с галереи, но все внизу скрывал непроницаемый мрак. Мистер Бромли продолжил:

– Яви мы взгляду все, что сделали, что передумали за полчаса под этим кровом, солнце бы почернело от омерзения. Излей милость Твою на нас, словно водопад, очисти нас, ототри песком и мылом, швырни нас в печь Навуходоносорову связанными в сюртуках и панталонах, в башмаках и шляпах, вместе с нашими кроватями и постельным бельем, одеялами, чехлами и наволочками, котлами и грелками, кастрюлями и сковородками, с нашими супницами и половниками – да ничто не уцелеет, ибо язва наших беззаконий на всем этом. О! пусть мы сгорим дотла, пусть от нас останется лишь кучка пепла на алтаре. Не дай нам выйти, как Седраху, Мисаху и Авденаго, чтобы и волосы на голове нашей не опалились и даже запаха огня не было от нас[82]. Нет, Господи! Орудуй кочергой хорошенько! Пусть будет много угля!

Громкое и дружное «аминь» вновь подтвердило, что паства всецело присоединяется к молитве своего пастыря. Голос, звучавший раньше, вновь выступил с дополнением:

– И особенно, Господи, яви милость свою и могущество на возлюбленном брате нашем Бромли, да превратится он в кучку золы и окалины!

Голос и впрямь сильно отличался от грубого баса Бромли – спокойный, проникновенный, довольно громкий, с очень четким выговором и отвратительной гнусавостью. После часа невыносимых страданий молитва наконец закончилась; из ризницы вышел пономарь с двумя большими свечами (купленными, не сомневаюсь, в нашей лавке), которые и водрузил на высокие подсвечники по обе стороны кафедры. В их тусклом свете я наконец смог разглядеть даму на дальнем конце нашей скамьи. Она была в шелковом платье и куталась в большую красивую шаль. Очевидно, они с Масарой друг друга узнали, поскольку теперь негромко о чем-то беседовали; ее рука лежала в его руке. Таким образом, лицо дамы было обращено в мою сторону. Я видел влажные голубые глаза, бледную кожу, рыжеватые волосы и миловидные черты, исполненные глупого кокетства и притворного смирения. Во всем этом без труда угадывалась моя тетка, бывшая маркиза Уэлсли. Не желая подавать виду, что узнал ее, и вполне уверенный, что она меня не узнает, поскольку за время с нашей последней встречи мой облик совершенно переменился, я промолчал и вновь перенес внимание на кафедру. На сцене как раз появился новый актер: за маленькой кафедрой теперь помещались двое, и казалось, что сейчас она разломится пополам. Один – низкорослый и кряжистый мистер Бромли – сидел, второй стоял в полный рост: очень высокий и столь же худой человек с необычным, заострившимся лицом, точеными чертами, блуждающим взглядом и копной черных волос, в беспорядке падающих на лоб. Платье на нем было простое и приличное, однако облегающий покрой являл взорам ужасающую впалость живота и худобу ляжек. Джентльмен начал читать отрывок, не раскрывая Библию: «Не спасать пришел я, а губить»[83]. С первых же слов я узнал голос, звучавший раньше из зала. Последовала проповедь: дикая, сумбурная и жуткая. Она целиком состояла из проклятий и обличений, затем перешла в странную политическую тираду, и вновь оратор говорил тем же нелепым тоном, словно глумясь над собственными словами. По-видимому, он приберегал силы для заключительных фраз и завершил мощным призывом к религиозному возрождению. Проповедник сошел с кафедры под стоны, вопли и громкие восклицания. Мистер Бромли представил его как «нашего дорогого брата Эшфорта», но меньше чем через две минуты после начала проповеди едва ли не каждый в часовне понял, что слушает Александра Перси! Едва наша компания, добравшись до выхода, ощутила дыхание ночной прохлады и увидела отблеск звездного неба, как к нам через толпу протиснулся джентльмен в крылатке. Он взял за плечо Луизу Дэнс, шедшую под руку с Масарой Лофти.

– Миссис Эшфорт, – сказал он, – сейчас в ризнице пройдет молитвенное собрание. Вам следует дождаться его конца.

То был Нортенгерленд. Утонченное, надмирное существо в толпе сектантов с городской окраины! Масаре, Тиме, Сурене и мне было о чем поговорить в тот вечер за бараньей отбивной и стаканом разбавленного джина.


Ловя разговоры в кофейнях, обмениваясь сплетнями в клубах, читая домыслы газетчиков, иными словами – теша себя обсуждением скандальных поступков и возможной судьбы великих людей, мы не задумываемся, что их близкие, их жены и дочери, скрытые от наших взоров в полутьме дворцовых сералей, слышат те же рассказы, и то, что кажется нам облачками, для них – грозовые тучи, а то, что мы считаем снежинками, в их глазах – наконечники стрел. Мы издали смотрим на обиталища знати, будто на храмы; когда мы проходим мимо, задернутые окна кажутся безжизненными; трудно вообразить внутри существ из плоти и крови, подверженных тем же страстям, огорчениям, надеждам и страхам, что остальные смертные. Взгляни сегодняшним ясным апрельским вечером на Уэллсли-Хаус! Утром лил дождь, но сейчас небо прояснилось; солнце, клонясь к закату, заливает все таким ясным и теплым светом, что белое здание словно погружено в золото. Подойди ближе, поднимись по ступеням, встань у дверей. Изнутри не доносятся голоса, площадь тиха и пустынна, далекий городской гул и рокот морских волн лишь усиливают впечатление дремотной безмятежности. Думаешь ли ты сейчас о горестях и смятении, о сердцах, с замиранием ждущих свежих газет, утренней и вечерней почты? Не думаешь, mais allons, nous verrons davantage[84].

– Гринвуд, сегодня герцогиня будет пить чай в западной гостиной.

– Да, мэм. Уильям уже отнес туда сервиз. А вот карточка для миледи.

– Карточка? Да, верно. Подайте мне ящик для письма, Гринвуд.

Мистер Пискод повиновался. Дама, говорившая с ним, села за стол, взяла лист веленевой бумаги и начала писать. Кроме нее и дворецкого, в большом зале никого не было, я имею в виду – никого живого, ибо в нишах застыли безмолвные мраморные фигуры: бледные и холодные в тени, они словно оживали в закатном сиянии из окна. Один солнечный луч падал на даму, о которой говорилось раньше, озаряя ее теплым сиянием. Это была высокая, прекрасно сложенная женщина двадцати пяти лет с очень темными, вьющимися вдоль шеи волосами, бледной кожей, итальянскими чертами узкого лица, выразительными карими глазами и осанкой, исполненной аристократического достоинства. Черное шелковое платье со свободными батистовыми рукавами украшала спереди меховая оторочка; боа из такого же меха свободно укутывало величавую шею, на которой было застегнуто серебряное колье с жемчугами. Дописав, дама велела подать свечу, запечатала записку и протянула ее Гринвуду со словами: «Пусть отошлют немедленно». Затем она встала и плавно скользнула в западную гостиную. Это очаровательная комната: ее окна выходят на цветущую лужайку, которую и солнечный, и лунный свет расчерчивает тенями молодых осинок. Королева Ангрии сидела у большого пылающего камина – подальше от окон, солнечного света и трепета осиновых листьев. На диване подле нее валялось множество прелестных томиков, переплетенных в белый, малиновый, зеленый и пурпурный сафьян. Некоторые были раскрыты, являя взгляду изысканные гравюры, папиросную бумагу и красивый шрифт на страницах цвета слоновой кости. Один выпал из ее руки и лежал на скамеечке для ног. Королева полусидела, откинувшись на подушки, глаза были закрыты, мысли блуждали в блаженных или скорбных видениях. Даже звук открываемой двери и шаги мисс Клифтон не вывели ее из полудремы.

– Так не годится, – вполголоса проговорила упомянутая дама, с тревогой глядя на августейшую госпожу, чье выражение – вернее, отсутствие выражения – явственно указывало на обморочное забытье. Мисс Клифтон ласково потрясла хозяйку за плечо. Та открыла глаза и слабо улыбнулась.

– Я не спала.

– Вы были без чувств, миледи, – ответила мисс Клифтон.

– Почти да. Но скажите, Амелия, который час? Почту уже принесли? Есть ли письмо?

– Семи еще нет, миледи, но ваша светлость сейчас будет пить чай.

И мисс Клифтон принялась расставлять серебряный сервиз. Герцогиня уронила голову на руки.

– Я что-то сегодня совсем вялая, – проговорила она. – Это солнце так сильно печет?

Увы, не слабое апрельское солнце, сверкающее на каплях утреннего дождя, вызвало недомогание ее светлости; так подумала мисс Клифтон, но придержала язык.

– Скорее бы почта, – пробормотала герцогиня. – Как давно было последнее письмо, Амелия?

– Три недели назад, миледи.

– Если и сегодня ничего не будет, что мне делать, Амелия? Я не засну до завтра. О, как меня страшат эти долгие бессонные ночи! Ворочаться столько часов на просторной одинокой постели, глядя на догорающие светильники. Я бы наверняка сумела уснуть, будь у меня одно ласковое письмо, чтобы прижимать его к груди всю ночь как талисман. Я бы все на свете отдала, только бы получить сегодня с востока квадратик бумаги, исписанный его быстрым почерком. Но нет! Если слухи о том, что отец встречался с Ардрахом, уже достигли Ангрии, мне остается лишь ехать в Олнвик и забыть всякую надежду. О, если бы он черкнул мне хоть две строчки за своей подписью!

– Миледи, – сказала мисс Клифтон, ставя перед госпожой серебряную чашечку и блюдце с печеньем, – вы получите вести с востока сегодня вечером, причем совсем скоро. Мистер Уорнер в Витрополе и через несколько минут будет у вас.

Приятно было видеть, как внезапный луч радости блеснул на скорбном лице королевы Марии.

– Благодарение небесам! – воскликнула она. – Даже если он привез дурные известия, это лучше мучительной неопределенности, а если добрые – мне ненадолго станет легче.

Пока она говорила, в соседней комнате раздались шаги. В дверь постучали, и вошел мистер Уорнер, закутанный с ног до головы, что диктовала необходимость: будучи узнан на улице, он бы в тот же миг утратил свободу. С рыцарственной преданностью министр встал на одно колено и поцеловал руку, протянутую ему герцогиней. Тревога блеснула в его глазах, когда он поднялся, оглядел королеву и увидел тень скорби на ее дивных чертах, увидел, как истончились и побледнели [конец строки утрачен].

– Ваша светлость чахнет на глазах, – резко проговорил он после того, как с приветствиями было покончено. – Вы изводите себя фантастическими домыслами и воображаете, будто все много хуже, чем на самом деле.

– Хотела бы я, чтобы вы оказались правы, – ответила герцогиня. – Хотела бы я верить, что мои опасения надуманны и я напрасно терзаюсь нервическими страхами. Докажите мне это, мистер Уорнер, и я ваша вечная должница.

Мистер Уорнер не дал прямого ответа. Он два или три раза прошел по комнате, потом сел и заговорил о деле, которое его сюда привело. Оно состояло в том, чтобы перебрать некоторые государственные документы, вверенные заботам королевы в пору ее регентства на время последней Этрейской кампании. Получив документы и необходимые пояснения, Уорнер углубился в бумаги. Герцогиня стояла у окна, глядя на игру золота, зелени и серебра в озаренных солнцем осиновых листьях, но думая совсем о другом. Она гадала, как заговорить о том, что тяжким грузом лежало у нее на сердце. Уорнер не передал ей письма или хотя бы устного сообщения, даже не упомянул имени, которое постоянно звенело в ее ушах. Покуда она ждала в томительном беспокойстве, мистер Уорнер наконец нарушил тишину.

– Миледи, – проговорил он очень тихо и мягко, – дозволено ли мне спросить, знаете ли вы что-нибудь о действиях вашего отца, графа? Виделись ли вы с его приезда в Витрополь?

– Нет, сэр, и не получала никакой корреспонденции; все, что я знаю о нем, почерпнуто из слухов и газет, а пресса всегда чернит моего отца. А что слышно касательно него в Ангрии?

– Что он вступил в сношения с Ардрахом и Монморанси, – коротко отвечал государственный секретарь.

– И как восприняли это известие?

– Армия и народ возмущены. Ангрийцы негодуют, что номинальный премьер-министр страны заключил союз с ее злейшими врагами.

Мария Генриетта отвернулась от окна.

– Мистер Уорнер, – вымолвила она, понизив голос почти до шепота, – вы знаете, что этот вопрос занимает меня лично. Что герцог Заморна говорит о дурных известиях?

Уорнер свел брови.

– Я предпочел бы обойти эту тему молчанием, но раз ваше величество приказывает, вынужден ответить. Герцог не говорит ничего!

– Но что он думает? – не отставала Мэри. – Как он выглядит! Вы умеете читать по его лицу, по крайней мере я бы сумела!

– Его лицо бледнее, чем когда ваша светлость видели его последний раз, и на нем читается умственное и душевное смятение.

– И… и… – продолжала герцогиня, уже не пытаясь скрыть нетерпение, – он не передал с вами письма, мистер Уорнер? Не просил на словах сообщить что-нибудь о себе и осведомиться, как я?

– Миледи, у меня нет для вас даже слога, не то что клочка бумаги.

– А дети? – проговорила она с усиливающимся волнением. – Наверняка он поручил вам спросить о Фредерике и Юлии, они ж его плоть и кровь! И мой маленький Артур – когда герцог уезжал, ему было всего два месяца! Разве герцог не хочет знать, по-прежнему ли мальчик обещает вырасти точной его копией?

– Миледи, о детях он упомянул. Он сказал: «Если увидите мальчиков, сообщите мне, как они», – и явно хотел что-то добавить, но промолчал. Когда же я спросил, будут ли еще распоряжения, он торопливо ответил: «Нет». Однако не сомневайтесь – он думал о вас.

– И он не упомянул меня! – воскликнула герцогиня. – Я для него ничто! Я совершенно не ждала от отца подобного шага! О, я греховно гордилась таким отцом, горжусь и сейчас, но моя гордость ест мое счастье, как ржавчина! Мистер Уорнер, вы не можете вообразить, что я испытываю. Меня всю трясет, я не в силах этого выносить. Только подумать, что герцог Заморна внушает себе черные мысли, каменеет в решимости заставить меня страдать за безумства своего премьера! А я не в силах его смягчить, потому что нас разделяют сто двадцать миль! Будь я рядом, уверена, он бы видел во мне женщину, а не бестелесное звено между собой и моим грозным отцом. Уорнер, я не могу сносить это ужасное напряжение в каждом нерве. Я привыкла получать что хочу и не приучена ждать. Когда вы возвращаетесь в Ангрию?

– Завтра, миледи. Намереваюсь выехать до света.

– И вы, конечно, путешествуете инкогнито?

– Да.

– Приготовьте мне место в вашей карете – я еду с вами. Не возражайте, мистер Уорнер, умоляю вас. Если бы я не отыскала этот выход, то умерла бы к завтрашнему утру.

Мистер Уорнер слушал молча. Он видел, что спорить бесполезно, однако вся затея крайне ему не нравилась. Он понимал, что план – скоропалительный и опасный. Кроме того, мистер Уорнер уже многократно просчитал последствия герцогского решения, его плюсы и минусы, выгоды и вероятные издержки, и со своей холодной рассудочностью пришел к выводу, что страдания дочери – не слишком высокая плата за возможность сломить отца. Он поклонился герцогине, сказал, что исполнит ее волю, и вышел.


Утро занималось, но дворец был тих, как в самый глухой полуночный час. Одну из комнат в западном крыле окутывало особенное безмолвие; темные занавеси и ковры усиливали дремотный полумрак. Робкий рассвет заглядывал в окна, но еще не приглушил сияние алебастрового светильника под потолком, озарявшего две белые кроватки, составленные бок о бок, маленькие, самой изысканно-классической формы. Белоснежные пологи были собраны в фестоны белыми шелковыми шнурами; за ними на пуху и чистейшем батисте спали три малыша. Их головки не оскверняли чепцы, темные кудри одного розового ангелочка и золотистые – двух мальчиков постарше поблескивали в свете лампы на ясных лобиках. У всех троих были безупречной формы веки, очерченные длинной бахромой ресниц. Все трое блаженно спали – символы безмятежности. Рассвело, лампа померкла. Перемена освещения разбудила младшего. Он проснулся, обнаружил себя в одиночестве, и, по обыкновению младенцев – ибо это был живой ребенок, а не восковая кукла, – запищал, выражая свое неудовольствие. Тут же двое других раскрыли глаза, черные, как ночь. Один встал и, перегнувшись через край собственной колыбельки, устремил не по годам сообразительный взгляд в колыбельку брата, затем резво перебрался к тому в гнездышко и, заткнув ручонкой рот малыша, попытался силой добиться соблюдения тишины, впрочем, сопровождая свои действия поцелуями и такими словами, как: [неразборчиво] Артур! Маленький [конец строки утрачен].

К счастью, в этот миг дверь королевской детской тихо приотворилась, и вошла дама. Она была в пелерине серого шелка с серебряными пряжками на груди и сдвинутой назад соломенной шляпке, из-под которой выбивались золотистые кудри, обрамляющие воистину аристократическое чело. Поверх шляпки дама набросила газовую вуаль, а в руке держала горностаевую муфту. Идеальная леди, воплощенная элегантность: не королева или герцогиня, не оранжерейный цветок, не дикая роза, но изящный садовый нарцисс. Она скользнула к кроваткам и нагнулась взглянуть на своих детей – ибо то были ее дети. Самым нежным тоном она укорила крошечного деспота и взяла на руки маленького крикуна, теплого и уютного в своей муслиновой ночной рубашонке. Малыш улыбнулся и умолк в тот же миг, как его щека коснулась материнской груди. Затем она с ласковым упреком взглянула на старших. Луч гордости вспыхнул в ее глазах, когда они, с такой здоровой резвостью, вскочили и кудрявыми головками приникли к ней, чтобы разделить с Артуром его подушку. На эту картину стоило посмотреть, и Мэри чувствовала, что даже ее гордый супруг порадовался бы такому зрелищу. Входя в комнату, она была бела как мрамор, сейчас раскраснелась и ожила, лаская королевских детей и думая о том, что они – дети короля. «До свиданья, Ромелла, до свиданья, Хоксклиф», – проговорила Мэри, с гордостью называя своих первенцев их титулами и разом сжимая в объятиях обоих наследников воинственного престола. «И до свиданья, Артур Уэлсли, – продолжала она, осыпая самыми нежными поцелуями дитя, в котором было меньше всего ее собственной бледной утонченности и больше всего – отцовского румяного пригожства. – Сегодня папа о вас услышит, если маму примут хорошо и она посмеет замолвить словечко за других. Думаю, я имею право немножко его разжалобить, раз я мама трех таких благородных сыновей».

Она уложила их обратно в гнездышки, заботливо укрыла одеяльцами и, поручив всех троих заботам нянек, которые как раз вошли в комнату, удалилась.

Через час переодетая королева и объявленный вне закона государственный секретарь Ангрии покинули Витрополь и, достигнув своей мятежной, но прекрасной страны, устремились на восток так быстро, как только могла нести шестерка великолепных гнедых. Королева, пребывавшая в подавленном состоянии духа, немного ободрилась, почувствовав волнение быстрой езды, увидев перед собой зеленые холмы Арундела и прекрасное, прекрасное солнце, которое, едва показавшись из-за горизонта, теперь как будто двигалось им навстречу.

«Пусть супруг будет ко мне так же благосклонен, как благосклонно сияет сейчас на меня его символ, – думала она. – Кто я? Не пылинка на весах мироздания, а единственная дочь Александра Перси, чья рука сейчас колеблет основания Витрополя, открывая шлюзы, которые, возможно, никто не сможет закрыть. Я жена того смельчака, что сейчас во главе своей молодой страны противостоит союзу старых народов. У меня большие ставки в этой политической игре. Если Нортенгерленд и Заморна сделали меня звеном между собой, разве не могу я, обладающая независимым бытием, выдвинуть собственные требования, проложить собственный путь в этой юдоли слез, которой мы все бредем? Не должна ли я сама ходатайствовать за себя перед Заморной? Кто еще отважится посредничать между живым и мертвым? Никто. Nil desperandum[85].


Ночь сомкнулась над священным городом Ангрии, сейчас, увы, превращенным в пункт сбора войск! Некогда этот старинный город мирно дремал средь пустошей под тенью своего собора; теперь он стал одной огромной казармой. Множество полковых оркестров играет вечернюю зорю. Солдаты и увенчанные султанами офицеры проходят по улицам, где прежде степенно прогуливались штатские. Звук соборного колокола тонет в грохоте закатной пушки. А синяя Гвадима! Зеленым склонам, сбегающим к ее воде, положено в этот час нежиться в последних отсветах угасающего дня. Гляньте! сотни кавалеристов купают и поят коней в ее чистых струях; одни гарцуют на берегу, другие пускают лошадей вплавь, крики, смех и обрывки песен весело передаются от одной компании к другой. Второе апреля – я запомню этот день, ибо именно тогда, стоя на Ричмондском мосту, видел вышеописанную картину. Небо сгущало синеву. В той его части, где над Уорнерскими холмами висела только что вставшая луна, синь смягчало мягкое золотистое сияние, зенит был темен и во мраке зажигались первые звездочки.

– Хоть кто-нибудь из десятков людей вокруг думает сейчас про это небо? – Я и сам не заметил, что задал свой вопрос вслух.

– Нет, а какого дьявола им про него думать, мистер Тауншенд? – произнес голос совсем близко. Я глянул в ту сторону.

Молодой офицер в алом с белым мундире небрежно облокотился на парапет. Когда его дерзкие голубые глаза встретились с моими, он расхохотался и сказал:

– Думаю, вы знаете Уильяма Перси, так что мне нет надобности представляться. Как я понял, мистер Тауншенд, вы нашли в этом небе некое особое очарование. Я видел куда более красивые небеса, когда бродяжничал на Западе. В ту пору я вдоволь насмотрелся на звезды, ведь другой крыши у меня, черт побери, не было, и как певала в свое время Сесилия:

В летнюю полночь аллеи пусты,

Стынут в росе цветы и трава,

Ни ветерок не тревожит меня;

Шорохи слышны едва,

Меркнет высоких небес синева.

Гляну ли ввысь – мириады звезд

Бросят ответный взгляд,

Так пристально смотрят они на меня,

Стройные хоры за рядом ряд

Ночь напролет горят.

Но если орешник овеет меня

Иль шиповник, задет ветерком,

Стряхнет с зеленых листьев росу,

В ночи я пугаюсь того, о чем

И думать забуду днем.

Хм! Неправда! Думаю, в те дни я был слишком глуп, чтобы чего-нибудь бояться.

– Так вы по складу души поэт, мистер Перси? – спросил я.

– Черт бы вас побрал! – был вежливый ответ. – Вся моя поэтичность в том, что я предпочитаю запах травы запаху хлопковой фабрики, чем диаметрально отличаюсь от жадной уховертки в Эдвардстоне. Эй, мистер Тауншенд, чей это кеб? Клянусь, улитка в той раковине считает себя важной особой, коли так гонит.

Пока он говорил, мимо нас промчался закрытый экипаж. Он остановился у шлагбаума, где взимали деньги за проезд. Потребовалась сдача. Пока служащий ходил в будку за мелочью, из города по Говард-роуд пронеслись восемь великолепных коней. На каждом сидел грум в алой ливрее. Лоснящиеся конские бока покрывали богато расшитые попоны – защита от вечерней прохлады. Берег и река огласились ржаньем и стуком копыт, когда грумы натянули поводья перед самой водой. Более великолепных скакунов не видели шатры Аравии. Они казались призрачными, когда, склонив окутанные гривами шеи, пили из залитых лунным светом волн, а рядом маячили темные фигуры конюхов.

– Это лошади герцога, – проговорил женский голос в экипаже. Дама на миг наклонилась к окну, и ветер всколыхнул ее вуаль. Тут ландо тронулось, и газовый фонарь у шлагбаума ярко осветил лицо дамы. От божественной красоты у меня перехватило дыхание. Я чувствовал себя итальянцем, увидевшим на чужбине голову ватиканской Афродиты.

– Какое обворожительное создание! – заметил я, поворачиваясь к Уильяму Перси.

– Карета государственного секретаря Уорнера, – ответил он, – хотя на дверце нет его герба. Она едет из Витрополя, а лицо в окне, клянусь жизнью, немного напоминает мое собственное. Подозреваю, что моего августейшего зятя ждет неожиданность. Впрочем, Тауншенд, думаю, нам стоит держать язык за зубами. Я ждал такого исхода, когда услышал, что Уорнер едет в Витрополь. Однако у нас с моей блистательной сестрицей нечто вроде договоренности: мы стараемся иметь как можно меньше общего, так что я не обязан тревожиться о ее благополучии. Счастливо оставаться, мистер Тауншенд, сюда идут мои сослуживцы, а я предпочел бы обойтись без их компании.

Мы расстались на мосту, и каждый отправился своим путем. Прохладный вечерний воздух, чистая тьма небес, отражение луны и звезд в Гвадиме и звуки летящих с улиц военных мелодий наполнили меня сладостными, хоть и смутными воспоминаниями о Западе. В памяти возникли обрывки старых забытых песен – песен, читанных мною в матушкиных сборниках романсов, которые, я знаю, маркиз Доуро пел баронессе Гордон в далеком и мрачном Глен-Авоне:

Старая церковь пути стережет,

Виден обломок креста.

Хор не поет, не читает чтец,

Исповедальня пуста.

Статуя Девы в темном углу,

Ни одна не горит свеча.

Ночью божественный лик сквозь мглу

Сияет в лунных лучах.

Решилась Мария в эту ночь

Смиренно припасть в мольбе

К тому, кто отчаянным может помочь,

Отец небесный, к Тебе!

О горестной безнадежной любви

Рыдала до хрипоты.

Царица небесная, благослови,

Ужель не сжалишься Ты,

Когда среди колдовской тиши

Пред ликом Твоим Святым

С мукой из сердца рвутся слова

О том, кто так сильно любим?

Умри, Мария, в месте святом:

Милый вернется, любя;

Скорбя об утраченной, вотще

Вернуть захочет тебя!

Живущую в мире тоски и слез,

Пречистая, не покинь!

Чу! Ветер под сводом прошелестел:

Дева, ступай! Аминь.

В тихое озеро церковь глядит,

Чиста и недвижна вода;

Мария думает, как хорошо

Под ней уснуть навсегда.

Тихая церковь и крест святой

Видят с брега одни

Новую жертву на алтаре,

Чистую, как они!

Случилось так, что во тьме ночной

Черный Генри скакал домой.

Внезапно вспомнил о прежней любви,

О невесте вспомнил с тоской.

Черный Генри видит знакомый дом,

Там сумрак и тишина;

В полуночный час, во мраке ночном

Куда же ушла она?

Черный Генри к святому месту спешит,

Чтобы развеять страх.

Но тишина нерушимо царит

В увитых плющом стенах.

Круги разошлись по глади вод,

Хоть ветер давно утих.

Лишь изредка пузырек всплывет

Меж лилий водяных.

Там, в зачарованной глубине,

Мария дремлет на дне!

Ангрия-Хаус – большое каменное здание без всяких архитектурных изысков, но с красивым парадным входом и широкой лестницей перед дверью. Как известно моим читателям, это резиденция Уорнера Говарда Уорнера, эсквайра, и в описываемую пору здесь располагалась королевская ставка. Множество штабных офицеров и фельдмаршалов Ангрии собралось в просторном обеденном зале упомянутого особняка. Гости по большей части теснились у двух громадных каминов в противоположных концах зала. По обе стороны одного стояли два кресла. В них величественно раскинулись генерал лорд Хартфорд и фельдмаршал граф Арундел: длинные ноги скрещены, головы – черная у одного, белокурая у другого – подперты руками в белых перчатках. Генерал Торнтон и виконт Каслрей стояли на коврике между ними. Все четверо оживленно беседовали.

– Мне нравится, как сгущаются события, – говорил лорд Хартфорд. – За бурной вспышкой может последовать внезапное примирение, но это медленное нарастание взаимных обид, ручаюсь, закончится обвалом.

– Верно, – сказал Торнтон. – Вместо того чтобы вспылить, а потом раскаяться, герцог день ото дня чернеет лицом. Сегодня за обедом все время молчал, только отдал Энаре какое-то распоряжение насчет пикетов.

– И вина не пил, – добавил Каслрей. – Я был задет, когда он встал из-за стола, даже не пригубив свой обычный бокал шампанского.

– Однако, – заметил Арундел, – он иногда смотрит на нас с очень странным выражением. Вчера он объезжал строй в сопровождении всего штаба, и в его лице явственно читалось что-то вроде: «Это настоящие молодцы, готовые сражаться за свою честь и за свою страну. Неужто они не дороже мне, чем десять предателей? Трон, который не опирается на плечи таких людей, шаток».

– Вскоре все поймут, что нас опасно задевать, – сказал Хартфорд. – Как-то дурной человек, вернувшийся из изгнания, произнес речь, в которой яростно нападал на людей знатного рода, гордящихся предками, твердых в своих феодальных взглядах. Людей, которые не привыкли оставлять оскорбление не смытым. И эта гнусная речь прозвучала при обстоятельствах, начисто исключающих месть. Кровь, вскипевшая так, как вскипела она в тот памятный вечер, не остынет, сердца, уязвленные жаждой мщения, не успокоятся, доколе звук последней трубы не призовет всякую плоть к окончательному сведению счетов.

– Видит Бог, книга моих обид тяжела! – воскликнул Арундел. – А впереди еще тысячелетнее царство!

– Увы! – подхватил Торнтон. – И страшная битва Армагеддон отделяет нас от Судного дня! Таким веселым холостякам, как вы и Хартфорд, меня не понять, но в далеких южных краях ждет моя разлюбезная, чьи черные глазки нередко наполнялись слезами от всех тех мерзостей, что адский демон изрыгал в адрес ее милого дружка. Я хотел бы стребовать плату за эти слезы раньше, чем смогу предстать с жалобой пред престолом Ветхого деньми!

– Харриет никогда обо мне не плачет, – сказал Каслрей, – но этот гордец и впрямь не знает ни чести, ни совести. И сердце мое, и взор возрадуются, если его повесят выше Амана![86]

– И мои! – подхватил Торнтон. – За право выбить из-под негодяя лестницу я, так и быть, уступлю Эдварду Перси право накинуть ему на шею веревку!

– Что за нехристианские речи я слышу? – произнес благозвучный голос за спинами говорящих. – Джентльмены, вы когда-нибудь читали Библию или повторяли молитву Господню? Ваши кровожадные разговоры больше вредят вам, нежели дурному и жалкому человеку, против которого направлены. Небесный судия карает Нортенгерленда в его собственном разуме. Мысли предателя непрестанно бичуют его за содеянное. Чем предвкушать месть с животной радостью псов, бегущих по оленьему следу, вы бы лучше извлекли урок из горькой участи преступника.

Это говорил Уорнер. Он вошел в дорожном плаще, бледный и явно усталый, но в его глазах сверкал несокрушимый дух. Офицеры пылко поздравили министра с благополучным возвращением из опасной поездки в Витрополь. Каслрей, коснувшись его руки, спросил:

– Так вы, Уорнер, отпустили бы графа, попадись он вам в руки?

– Нет, я бы убрал его из этого мира как можно скорее, но достойным образом и дав ему возможность примириться с Богом.

– Вы уже виделись с герцогом после своего возвращения? – спросил Хартфорд.

– Нет, и хотел бы увидеться с ним сейчас. Я думал, он здесь.

– О нет, нет! Он за весь день не выходил из комнаты!

– Хм! – ответил Уорнер. – В унынии? Отлично. Так я и надеялся.

И с этими словами он отправился искать своего повелителя.


Уорнер мгновение помедлил перед входом в комнату, где, как он знал, находился Заморна. Все было тихо. Он постучал. Внутри раздались очень, очень легкие шаги. Дверь отворил эльф примерно трех футов ростом с изящной головкой в каштановых кудрях. Слабым детским голоском, но удивительно мелодично маленький привратник обратился к Уорнеру:

– Заходите, заходите. Я так рад, что Ардрах не захватил вас в плен. Только ступайте тише, папа спит.

Заморна разместился в библиотеке. По стенам стояли шкафы с книгами, мебель отличалась изысканной простотой. Герцог лежал на диване подле камина, вытянувшись во весь свой длинный, длинный рост; глаза были закрыты, руки скрещены на груди. Министр некоторое время разглядывал спящего монарха: его соразмерную внушительную фигуру, литые руки и ноги, скульптурную голову, изваянную по всем канонам красоты, густые темные волосы, оттеняющие кожу, которая (по крайней мере сейчас) дышала румянцем. И все же, несмотря на все внешние признаки отменного здоровья, Уорнер в эту минуту с неожиданной определенностью почувствовал то, о чем подозревал уже долгое время: это мощное дерево точит гниль, которая в ближайшие годы доберется до сердца. Обратив беспокойный взгляд к Эрнесту, министр сказал коротко:

– Разбудите вашего отца, милорд Гордон.

Мальчик залез на диван и, взобравшись отцу на грудь, зашептал тому в ухо. Герцог открыл глаза. Поцеловав Эрнеста, он снял его на пол, морщась, словно вес мальчика на груди причинил ему боль, потом встретился взглядом с Уорнером – и просветлел лицом.

– Я знал, что вы придете, Говард, – сказал Заморна. – Слышал ваш голос четверть часа назад. Так вы привезли документы?

– Да, и передал их секретарю вашей светлости.

– Они, полагаю, были в Уэллсли-Хаусе?

– Да, у герцогини. Она сказала, что вы просили бережно их хранить. Ее светлость, – продолжал Уорнер после недолгой паузы, – с большой тревогой о вас осведомлялась.

Фельдмаршальская суровость вновь проступила в смягчившихся было глазах герцога, возлежавшего на диване подобно исполину.

– Мне незачем спрашивать вас, как выглядит Мэри Перси, – глухо проговорил он. – Я знаю это лучше, чем вы можете рассказать. Она выглядит так, будто обречена всеми силами желать того, чего получить не может, – то есть бледна и худа, как бесподобный идеал усопшей красавицы. И что, Говард, она не спрашивала вас про письмо?

– Спрашивала, почти молила.

– А письма у вас не было, – продолжал его государь, затем с горьким смешком отвернулся и умолк.

Уорнер нервно заходил по комнате.

– Милорд, правильно ли вы поступаете? – вопросил он, резко останавливаясь. – Это вопрос между Богом и вашей совестью. Я знаю, что для спасения страны должно жертвовать благополучием и даже жизнью отдельного человека. В правительстве я готов отстаивать сомнительные средства к достижению благой цели. Я согласен проливать кровь и рушить семейное счастье, чтобы поразить предателя в сердце. И все же я человек, сир, и после всего, что видел в последние день-два, спрашиваю ваше величество со всей настойчивостью: неужто единственный способ добраться до сердца Нортенгерленда – пронзить грудь моей королевы?

– Уорнер, – отвечал Заморна, все так же не поднимая головы от дивана, – лишь две живые души в мире знают природу чувств, связавших меня и Александра Перси. С самого начала, наблюдая его маневры, я в глубине сердца поклялся: если он переступит через нашу дружбу, втопчет в грязь мои слова и мои жертвы, пустит прахом дело, ради которого я терпел зависть, соперничество и жгучую рознь меж теми, кто мне дорог; если он обратит в лед то, что огнем пылает в моей груди – я отомщу! Со всех сторон, кроме одной, его крепость надежно защищена. Он может бросать мне вызов, но я знаю брешь, уязвимую для моего копья. Я обмакну наконечник в яд, я всажу трепетное древко в его сердце – и помоги мне преисподняя!

– Она вам поможет, – холодно ответил Уорнер, – ибо, милорд, боюсь, Господь навеки от вас отвратится. Помните: люди могут так искусить Духа Святого, что Он нас оставит. Я вас не разубеждаю; я знаю, что ваша решимость неколебима, но мне горько думать, что неисправимый грешник – мой государь, что я служу [конец строки утрачен].

Печальная улыбка, скорбное напоминание о Заморне, каким тот бывал в минуты дружеской беседы, смягчила лицо монарха. Он протянул министру ладони, говоря:

– Троньте меня, Говард; я все еще мягкая плоть и кровь.

Мистер Уорнер стиснул их так, что кольца впились в тонкие пальцы, и, продолжая обеими руками сжимать руки монарха, проговорил с чувством:

– О, сир, что мне в вас? Я вам не родня, вы мне тоже. Вы стоите надо мной, а в человеческой природе ненавидеть высших. Я не питаю к вам ненависти. Участие – да. Глубокое участие. Я зависимый человек, имея у себя в подчинении воинов, говорю одному: пойди, и идет; и другому: приди, и приходит[87]. Я имел слабость привязаться к чужаку, который пришел из далекого края в мои наследственные холмы и простер над ними власть, большую, чем моя. И меня без устали гложет мысль, что человек, который в этой жизни одарен талантами щедрее всех прочих, не имеет части среди избранников Божьих. Задолго до основания мира вы были причтены к осужденным вечному проклятию. Все ваши мысли и слова, весь склад вашего характера это доказывает. Когда вы умрете – а вы не созданы для долгой жизни, сир, – я прощусь с вами навеки. После того как ваше сердце перестанет биться, мы, возможно, никогда не свидимся!

И, торопливо сменив тон и манеру, Уорнер продолжил:

– В соседней комнате ждет дама. Насколько я понял, это жена офицера ангрийской армии. Она очень настойчиво просила аудиенции. Впустить ее?

– Как хотите, – ответил герцог, едва ли сознавая, что говорит.

Минут через десять после ухода министра упомянутая им дама вошла в комнату через внутреннюю дверь. Заморна уже поднялся с дивана и теперь стоял перед камином во весь свой немалый рост. Он равнодушно глянул на посетительницу, но его зоркие глаза быстро зажглись интересом при виде грациозной, по-юному стройной фигурки; платье, скромная пелерина, прелестная соломенная шляпка и дорогая горностаевая муфта довершали благородный и женственный образ. Дама сделала глубокий реверанс, одновременно поправляя вуаль, чтобы скрыть лицо. Рука ее дрожала. Выпрямившись, она оперлась на книжный шкаф у двери, и герцог заметил, что она трепещет с головы до пят. Самым ласковым голосом он пригласил даму подойти ближе и придвинул к камину стул. Та попыталась сделать шаг, но стало ясно, что если она перестанет опираться на шкаф, то упадет. Его светлость улыбнулся, немного дивясь столь странному волнению.

– Надеюсь, мадам, вас так напугало не мое присутствие, – сказал он и, подав даме руку, заботливо подвел ее к стулу.

Когда она немного успокоилась, он вновь обратился к ней, все так же ласково и ободряюще:

– Если не ошибаюсь, мистер Уорнер сказал, что ваш муж – офицер моей армии. Как его фамилия?

– Арчер, – обронила дама первое свое мелодичное слово.

– И вы хотите что-то попросить для вашего мужа? Говорите без страха, мадам, если ваше желание разумно, я его исполню.

Дама что-то ответила, но так тихо, что герцог ничего не разобрал.

– Пожалуйста, поднимите вуаль, мадам, – сказал он. – Из-за нее я вас не слышу.

Дама мгновение не шевелилась, затем решительным движением развязала узел, державший шляпку, и, сняв ее вместе с вуалью, бросила на пол. На миг его величеству предстало пылающее личико, которое тут же скрылось за водопадом кудрей и двумя белыми ручками со сверкающими на тонких пальцах перстнями. Повелитель Востока оторопел; он неплохо разбирался в красивых женщинах, однако не мог понять, почему очаровательная просительница дрожит всем телом. Он вновь спросил, в чем состоит ее просьба.

– Сир, – сказала наконец дама, – я прошу у вашего величества дозволения увидеть моего дорогого, дорогого мужа прежде, нежели он навсегда меня покинет.

Она вскинула голову, отвела с лица золотистые кудри, устремила кроткие карие глаза, наполненные слезами, на короля, который под их взглядом залился пунцовым румянцем. Сердце монарха стучало все сильней и сильней, пока его биение на стало видно по тому, как вздымается могучая грудь. Он словно окаменел, стоя перед дамой и слегка склонившись над ней: невыразимая искра возникла и разгоралась в его глазах, кровь прихлынула к щекам, а лоб побледнел от мрачной, страшной, отчаянной мысли. Мэри стиснула руки и ждала. Она не знала, что возьмет верх – любовь или гнев, но видела, что эти чувства борются меж собой. Миг – и томительной неопределенности пришел конец: грозовая туча полыхнула электрическим разрядом бешенства! Заморна отвернулся от своей герцогини, распахнул дверь, и по Ангрия-Хаусу прокатился голос, требующий Уорнера, – голос, трубный по силе и рокочущий, как барабан. Прежде чем в человеческих силах было поспеть на зов, он повторился – требовательным, заносчивым, страшным тоном деспота, доведенного до исступления: «Уорнер!» Министр был в гостиной со штабными офицерами. Все слышали крик, ни от кого не укрылся перепуганный вид Уорнера. Пробормотав: «Боже, что на него нашло!» – министр поспешил в библиотеку. Через минуту он уже шагнул через порог, машинально закрыл и запер дверь. Глаза короля горели не прометеевым огнем, в них сверкали молнии.

– Как вы могли привезти сюда мою жену, хотя знали, что я охотнее заключил бы в объятия демона? Вам известно, какого труда, каких мук стоило мне мое решение, известно, в чем оно состоит: если ее отец пойдет против нас, я позволю ей умереть. Чего ради вы губите все и заставляете меня вновь проходить через те же терзания? Вы не можете не понимать, что эта умственная пытка сокращает мой срок на земле – и без того короткий, как вы сами сказали здесь час назад. Вы знаете, что я отмечен роковой печатью болезни, которая свела в могилу мою мать. Знаете, как я любил Перси и чего мне стоило послать его к черту! Взгляните на его дочь! Неужто я должен сносить ее обожание и мольбы? Вы отняли у моей решимости всякий смысл, но я буду стоять на своем из чистого упрямства. Оставьте меня, Уорнер. Пять минут назад я готов был вас застрелить. Я был в помрачении ума, это как закатывать на гору камень: Сизиф выбрался на вершину, мышцы сводит боль, и ему кажется, что он не мог бы повторить свой подвиг. Теперь я немного успокоился; оставьте меня!

Уорнер, чью ангельскую философию не сильно пошатнул этот ураган, готов был задержаться и прочесть его светлости короткую проповедь о том, как дурно поддаваться страстям, однако молящий взгляд герцогини убедил его выйти молча.

Мэри осталась с глазу на глаз с мужем. Сердце ее замирало от сладкого ужаса. Герцог не сказал ей ни одного резкого слова, и даже напротив – кое-что из услышанного наполнило ее радостным волнением. Находиться один на один с Заморной в час его гнева было страшно, однако куда лучше, чем за сто двадцать миль от него. Герцог смотрел в ее прекрасное бледное лицо, пока не почувствовал, что в мире нет ничего и вполовину столь для него дорогого. Он сознавал, что она так исхудала в тоске по нему. Польщенный, что любовь заставила ее преодолеть столько преград и опасностей, он пылко бросился к Мэри, и вскоре она уже трепетала от жара его ласк, как минуту назад трепетала от страха перед его гневом.

– Я приму те несколько часов счастья, что ты мне подарила, – говорил он, пока она обнимала его и называла своим обожаемым Адрианом, – однако твои слезы и поцелуи, твоя пьянящая красота не умерят моей решимости. Я оторву тебя от своей груди, моя обворожительная роза, верну в отцовский сад. Я должен так поступить, он меня вынуждает.

– Мне все равно, – сказала герцогиня, упиваясь кратким мгновением и отворачиваясь от темного будущего к лучезарному настоящему, заключенному для нее в Заморне. – Сейчас я так же счастлива, как перед нашей разлукой, даже счастливее, ведь тогда ты должен был выехать затемно, а сегодня у нас впереди много часов. Но если ты разведешься со мной, Заморна, неужели ты никогда, никогда больше не возьмешь меня к себе? Неужто я обречена умереть до того, как мне исполнится двадцать?

Герцог молча смотрел на Мэри, не находя в себе сил отнять у нее последнюю надежду.

– Пока худшее еще не произошло, и остается шанс, что и не произойдет, но если, милая, я сниму с твоего прекрасного чела корону, которую возложил на твои шелковистые кудри в день нашей коронации… если ты должна будешь уехать в Олнвик – не отчаивайся. Однажды лунной ночью, когда ты меньше всего будешь этого ждать, Адриан свистнет у тебя под окном. Выйди к балюстраде, и я подхвачу тебя на руки. И с тех пор, пусть у Ангрии не останется королевы, а у Перси – дочери, Заморна не будет вдовцом, хоть бы весь мир так его называл…

– Адриан, – проговорила герцогиня, – насколько вы другой, когда я вижу вас так близко; вы совсем не кажетесь суровым, когда я рядом, могу касаться вас и смотреть вам в глаза, а вот издали вы такой недосягаемый; о если бы мой отец был сейчас к вам так же близко, как я, или почти так же, но не совсем, потому что я плющ, обвивающий вас, он – дерево, растущее бок о бок. Будь он здесь, в этой самой комнате, уверена, события приняли бы иной оборот.

Что ответил Заморна, мне неизвестно, но он [угол рукописи оторван]. Не знаю, когда герцогиня вернулась в Уэллсли-Хаус, но сейчас она там.


29 апреля 1836


Это все-таки случилось! Не думал я, что такое увижу. Вот так Непобедимый! Прозвище обернулось насмешкой. Впредь никто да не гордится статной фигурой – она не заменяет мозгов. В конце концов, разница между осанкой и осанной больше чем в одной букве. Люди начинают презирать торопливое Солнце, закатившееся до девяти часов утра, и спрашивают друг друга: может, это была просто свеча-переросток? Дамасский клинок, что должен был их защищать, хрясь! – и переломился; теперь они гадают, не картонный ли то меч арлекина? «Дамы и господа, заходите взглянуть! Александр наших дней сидит здесь в цепях! Всего шесть пенсов для взрослых, три с половиной пенни для детей и нянь! Вот перед вами восточный Бонапарт, юный Цезарь, Ганнибал, Сципион Африканский, Пирр, Помпей, Карл XII, Великий Фридрих Левантский – в затертом черном сюртучишке и крапчатых панталонах, словно спившийся полковой капеллан; в одной руке у него трубка, в другой – старый «Армейский вестник», а жидкость в стакане рядом с его локтем – джин. “А теперь, сударь, хватит рассиживаться, встаньте-ка и расскажите публике, как, подобно мальчишке, пустившемуся вплавь на бычьем пузыре, вы опрометчиво плыли по морю славы, покуда ваша чрезмерно раздутая гордость под вами не лопнула! Давайте-давайте!” Голос у него, господа, не тот, что прежде, охрип от джина и неудач. “Говорите четче, сударь, так не годится, это просто астматическое сипение. Извольте постараться, а не то…”» – звук удара, занавес. Не правда ли, читатель, милая сценка? Как славно, что молния сбила с соборного шпиля золотой шар и теперь мы можем играть им в футбол! Нижеследующий отрывок взят из «Уорнерского компаса»:

«Мы не знаем, в какой мере ответственность за недавние кровавые события на Востоке несет номинальный предводитель бунтовщиков. Из самых надежных источников нам стало известно, что в последние месяцы его светлость был non compos mentis[88] и не мог отдать ни малейшего приказа; его всегдашнее сумасбродство, выражавшееся подчас в самой нелепой и возмутительной форме, окончательно перешло в слабоумие. Военные советники герцога всячески скрывали недееспособность своего вожака, отдавая указания якобы от его имени».

А вот что пишет [уголок рукописи оторван] «Глобус»:

«Нам представили историю Александра Великого. Грубые и невежественные афинские скоморохи Шекспира отыграли «Сон в летнюю ночь»; как ни стыдно потешаться над смесью комического и скотского, мы бы, наверное, хохотнули разок-другой, но зрелище всеобщего разрушения, реки крови и мысль, что ворота войны не только распахнуты, но и затворены человеком, которому и самому место на галерах, обращают нашу веселость в кипучее возмущение».

Напоследок приведу цитату из «Фрипортского Гермеса»:

«Если судьбу разбитого бунтовщика придется решать маркизу Ардраху, мы надеемся, что благородный муж не даст праведному гневу против зачинщика беспорядков возобладать над великодушным снисхождением к жалкому безумцу. Мы убеждены, что экс-король Ангрии не отвечает за свои поступки. Природная мстительность, бессильная жестокость и непостоянство отвратили от него даже ближайших родственников, а непомерно раздутое тщеславие, о котором нам стыдно даже вспоминать, привело к делам, изуверством, гнусностью и бессмысленностью затмившим преступления Нерона; со всеми этими качествами его светлость Артур Август Адриан соединяет скудоумие, голландскую тупость, холуйскую пустоголовость и полную скотскую бесчувственность, что разом лишает его способности самостоятельно замышлять зло и делает игрушкой в руках людей, наделенных более острым умом и почти столь же порочной натурой. Первая часть его характера, как мы сознаем, подталкивает благородный и чистый ум нашего премьера к тому, чтобы немедля вынести смертный приговор, вторая, будем надеяться, взывает к человеколюбивому сердцу, требуя пощадить человека, столь ущербного по своей природе, и до конца жизни оградить того от насмешек света, упрятав в какой-нибудь приют для душевнобольных, где расходы по содержанию несчастного лягут наименьшим бременем на казну и где сам он получит время и возможность для покаяния, в коем так сильно нуждается».

«Более всего, – продолжает мистер Хейнс, – нам отвратительна мысль просто конфисковать имущество государственного преступника и отпустить его самого на все четыре стороны. Разве пес не вернется тотчас на свою блевотину, а свинья не пойдет валяться в грязи?[89] Иные из моих коллег-журналистов утверждают, что закон не допускает более строгих мер. Неужто такая помеха станет неодолимой препоной на пути правосудия? Коли нынешние законы этому препятствуют – отменить их и принять новые! Более того, если в такой критический момент администрация промедлит с принятием нового уложения, мы сочтем ее недобросовестной. Пусть премьер употребит свою отеческую власть, и народ его поддержит, народ и его представители в нижней палате, какой бы крик ни подняли ослы из верхней!»

Я обещал, что это будет последний отрывок, но у меня в запасе еще один, из ангрийской газеты «Заморнский телеграф»:

«То, что мы предсказывали в последнем выпуске, происходит сейчас. Мактерроглен захватил земли между Эдвардстоном и Витрополем, наши войска удерживают пространство от Нортенгерленд-Холла до Стюартвилла. Меч обнажен, рука воздета, до удара остались последние мгновения. Пусть Заморна услышит голос своей истерзанной страны, мы лишь честно повторим, что шепчет она в эти минуты, когда ее голова на плахе и палач уже занес топор. “Государь! Я была счастливой и процветающей провинцией могущественного государства. Ты увидел меня и возгорелся честолюбием – наследник другого трона, ты не захотел ждать, когда смерть сорвет венец с головы твоего отца, старика, почти достигшего пределов человеческого возраста, ты попросил себе мой трон. Ты выстроил столицу, ты расширил города, ты поощрял коммерцию, ты создал армию, ты сделал меня прекрасной на вид, ты позолотил меня с макушки до пяток. Чтобы достичь этого великолепия, ты заставил меня влезть в долги. Смелые молодые промышленники вкладывали в меня свои капиталы. Я стала вместилищем их надежд и страхов, плодом их неусыпных трудов. Так я стояла, осиянная солнцем, навлекая на себя ураганные ветры. А ты, Заморна, кто должен был стать мне плащом и щитом, кирасой на мою грудь и шлемом для моей головы, моим защитником, стражем, советчиком – смог ли ты меня уберечь? Где моя столица? Взята штурмом, захвачена, и в ее разрушенных стенах обитают негры. Где мои города? Обращены в развалины. Мои поля? Разорены. Моя коммерция? Уничтожена. Где люди, что поддерживали меня своими трудами? Рассеяны, поглощены общим хаосом, которым охвачена вся страна. И наконец, где моя армия? Я вижу своих воинов: изнуренные поражениями и болезнями, они все еще под твоими знаменами, все еще безропотно верны человеку, из-за которого их дома – а что человеку дороже дома? – лежат в запустенье, словно капища перуанских индейцев. Они все еще готовы предложить свою жизнь как последнюю жертву ради его дела, последнюю ставку в его кровавой игре. Они терпеливо, мужественно ждут твоих слов, что пошлют их на смерть – или к дорого купленной победе. Подумай, Заморна, если они погибнут бесцельно, если избавление промедлит и топор падет, что ты почувствуешь, когда эшафот обагрится моей кровью? Я же – да, я, твоя загубленная Ангрия, – в свой последний миг прокляну тебя за опрометчивость, за поспешность, за жестокий эгоизм, за то, что ты из детского честолюбия мальчишки, захотевшего сыграть в Александра, поставил на кон народ и благосостояние страны. Я буду ненавидеть тебя и проклинать, и мои дети, и дети моих детей до четвертого колена – тоже. Ты думал основать династию, которая будет править половиной мира. Если завтра ты потерпишь поражение, тебя назовут нечестивым глупцом, который метил на небо, оступился и рухнул в ад!”»

Под впечатлением от приведенных отрывков и сотни других, не менее мрачных, я в прошлую пятницу вышел прогуляться и, оставив позади угрюмый, застывший в тревожном ожидании Витрополь, двинулся вверх по долине. Хотя вечер был ветреный и сырой, дорогу заполняли десятки пешеходов и всадников. Я просто брел в ту же сторону, что и они, и примерно через час оказался у входа в поместье Эшбернхем. Толпа бесцеремонно входила в парковые ворота, чему я нимало не удивился: еще раньше расклеенные по городу объявления известили меня, что двадцать четвертого числа сего месяца состоится аукцион по продаже «движимого имущества виллы Доуро – конфискованной собственности государственного изменника А.А.А. Уэлсли». Я надолго запомню сцену, которая открылась моим глазам, когда я по знакомой короткой тропинке пересек парк и вышел на бархатистый зеленый луг перед виллой. Дом разорили; мебель, статуи из залов и растения из оранжереи – все сгрудилось на газоне в великолепном смешении. Люди в плащах и теплых сюртуках толпились вокруг, защищаясь от дождя зонтиками. Некоторые нашли укрытие под пышными апельсиновыми деревцами и густыми кипарисами, другие набились в опустевшие комнаты и внутренний дворик. Когда я подошел, аукционист продавал последнее из оранжерейных растений: перед ним в глубоком фарфоровом горшке склонилось прекрасное деревце, усыпанное белыми как снег цветами, похожими на длинные колокольчики.

– Вот, – говорил он, – великолепная датура древовидная, которую лорд Доуро за большие деньги выписал из Индии для своей покойной маркизы. Делайте ставки! Я рассчитываю получить за этот лот кругленькую сумму. Только посмотрите, как изумрудная листва оттеняет цветы, белые, словно дамская почтовая бумага. Такое дерево станет султаном оранжереи, а во время приемов его можно вносить в гостиную и ставить посреди стола в качестве естественного украшения. Дамы и господа, сколько предложите?

– Шестнадцать шиллингов! – выкрикнул толстяк в гетрах из глубин шейного платка, завязанного почти под глазами.

– Семнадцать шиллингов шесть пенсов! – перебила старуха во вдовьем платье.

– Восемнадцать шиллингов! – ответил толстяк.

– Соверен! – заорал молодой человек, в котором я с первого взгляда признал молодого джентльмена (иными словами – приказчика) Сурены Элрингтона.

– Фунт! – объявил голос из-за галстука (позже я выяснил, что толстяк – известный в городе любитель оранжерейных растений).

– Два фунта! – задыхаясь, крикнула вдова.

– Два фунта пять! – со смехом перебил приказчик.

– Три фунта! – воинственно прогремел толстяк.

Наступило молчание.

– Кто больше? – вопросил аукционист, подняв молоток.

По-прежнему молчание.

– Три фунта, – повторил мистер Хоббинс. – Неужто никто не предложит больше трех фунтов за индийскую датуру древовидную, несравненной красоты дерево, вывезенное из Дели, великолепный свадебный дар лорда Доуро супруге?

Молчание. Что этим респектабельным господам в плащах и шляпах до Марианниных цветов?

– Кто больше? Кто больше? Кто больше? Продано. Растение ваше, мистер Притимен.

Молоток упал, и мистер Притимен забрал добычу.

– Она так любила это деревце, – произнес быстрый женский голос рядом со мной. – Его колокольчик лежал на ее подушке, когда она умирала, и листьями потом усыпали гроб.

Я обернулся к говорящей – миловидной молодой женщине с двумя или тремя детьми. То была миссис Шервуд. Я обратился к ней, но она меня не услышала – ее внимание было целиком захвачено происходящим. Не могу описать то сосредоточенное и ревнивое выражение, с каким она наблюдала, как разоряют дом, которому они с мужем так преданно служили. Слезы то и дело наворачивались ей на глаза, но она перебарывала чувства, закусив губу и сведя брови, укачивая младенца на руках и с жаром говоря красивому мальчугану у своих ног:

– Артур, запомни на всю жизнь, как распродавали виллу. Ты ведь помнишь джентльмена, который приходил к нам по воскресеньям и слушал, как ты читаешь из Библии и поешь гимны? Они разорили его дом и травят его самого, как твой отец травит собаками оленя.

– Кто, мама? – спросил мальчик.

– Шотландцы. Ненавидь шотландцев, Артур, сколько будешь жить.

Сегодняшние торги заканчивались. Остался единственный лот – картина, как я мог заключить по золоченой раме, выглядывающей из дерюги, в которую она была завернута. Мистер Хоббинс развернул ее. Новые владельцы уже забрали свои приобретения, так что вокруг него как раз освободилось место. Толпа сгрудилась у самого стола. Мистер Хоббинс прислонил картину к плакучему кипарису, чьи ветви ниспадали на нее траурной пеленой. Затем отошел на шаг, склонил голову набок и молча воззрился на полотно – как и я, как и все остальные. Знай, Заморна, что губы твоей тени в тот миг словно шептали: «Ихавод!»[90] Портрет лорда Доуро был написан лет пять назад. Я помню, как Делиль делал для него наброски: помню место, время, все сопутствующие обстоятельства. Это происходило в Морнингтоне вечером самого длинного дня в году. Матушка была уже при смерти. По случаю такого теплого и ясного вечера ее вынесли в гостиную; она лежала на диване в белом креповом платье, исхудалые щеки розовели от жара болезни и нежного отблеска алых подушек. Герцогиня позвала сына посидеть с ней. Она глядела на него и любовалась чертами, в которых ее собственное былое очарование дивным образом сочеталось с суровой римской красотой Веллингтона. Матушка вспоминала свои детские годы в Грасмире, когда и не помышляла стать матерью этого величавого юноши, когда была юной и робкой воспитанницей его отца. Еще она думала о быстро приближающемся часе, который давно маячил впереди, – часе, что внезапно и, возможно, навечно разлучит ее с тем, кого она любила и холила от младенчества до зрелости. Часто Август надрывал ей сердце своими преступлениями и безумствами, много раз она в слезах заступалась за него перед строгим отцом, но все пережитое улетучилось из слабеющей памяти; лишь глубокая нежность стояла в кротких темных глазах, которые смотрели так, словно хотят унести в могилу его образ.

Матушка хотела сменить позу, но от слабости не могла двинуть ни рукой, ни ногой. Доуро взял ее на руки – он легко поднимал матушку, ведь она, несмотря на высокий рост, от болезни сделалась почти невесомой, – и развернул лицом к заходящему солнцу. Слезы одна за другой покатились из-под черных ресниц – так тронула герцогиню забота обожаемого сына.

«Но какое отношение это имеет к картине?» Никакого, читатель, просто атмосфера, окружавшая в те дни матушку, словно запечатлелась на портрете. Я смотрел на юношеское лицо с печальными темными глазами, на длинные густые кудри, на точеные черты, такие чистые и беспорочные, на гордый лоб, чья ширина и явственная тень раздумья исключали всякую мысль о скудости ума, на свежие губы, которых, мнилось, никогда не осквернит грубое слово. Я вспоминал прочитанное два часа назад и думал, как примирить два столь противоречивых образа? Фигура на портрете словно готова была ожить. Доуро стоял на балконе под библиотечным окном; казалось, в этом книгочее пробуждается яростная заря страсти, которая, я помню, горела тогда в каждом взгляде оригинала. Прекрасные глаза не сверкали – ибо веки были полуопущены, – но из темной глубины лучезарно и грустно взирали на поругание его храма. Этот взгляд не внушил мне жалости или любви, но заставил меня долго смотреть на картину. Косой дождь яростно хлестал по нежным заморским растениям на лужайке, сбивал лепестки с апельсиновых деревьев. Из дома не слышалось человеческих голосов, только ветер, гуляя по разграбленным комнатам, оплакивал их опустошение.

Мистер Хоббинс вновь затянул свою песню:

– А теперь, дамы и господа, чрезвычайно ценная картина всемирно известной кисти Джона Мартина Данди – портрет, как вы сами видите, бывшего владельца этой завидной усадьбы.

(По толпе прокатился стон.)

– Да, да, – продолжал он, – сюжет, безусловно, плох, десятая копия глупого лица. Однако исполнение превосходно, а осел, нарисованный с большим сходством, почитается меж знатоками за великое произведение искусства; сколько предложите, господа, за этот блистательный портрет величайшего осла всех времен?

Ответом ему были только смех и улюлюканье.

– Ваш последний лот не продастся! – крикнул кто-то.

– Подарите-ка его черту! Ему понравится почти как собственное отражение! – посоветовал другой.

– Дураки всегда любят, когда художники им льстят! – подал голос третий. – И даже если портрет когда-то верно передавал сходство, оригинал с тех пор сильно погрубел.

Странная дрожь пробила меня при этих словах, когда я взглянул на печальное недвижное лицо, так не похожее на портрет грубого остолопа. Контраст между прошлым и настоящим был ярок, как день, и черен, как полночь. Предвидь герцогиня Веллингтон этот час, в какой бы тоске она умерла; однако она почитала своего сына за солнце, которому должна поклоняться вся Африка и весь мир. Картину в тот день так и не продали, но позже я узнал, что ее купил трактирщик; он велел намалевать лорду Доуро дурацкий колпак на голове, пинту пива в одной руке и трубку в другой, а портрет повесил над входом в качестве вывески.


Есть что-то очень созвучное моему настроению в нынешней атмосфере Витрополя, в ожидании каких-то грандиозных неведомых событий. Грядет великая перемена, но мы не знаем, в чем она будет состоять. Вся общественная жизнь пронизана возбуждением – мрачный праздник, который все соблюдают, как будто вознамерились [конец строки утерян] будет ли им прок. Для одинокого джентльмена вроде меня это довольно приятно. Мне не надо заботиться о жене и детях, у меня нет доли в коммерции, земельных владений и капитала, чтобы за них тревожиться, я смеюсь, глядя на обеспокоенные лица воротил, которым завтрашний день, возможно, сулит банкротство. Все мое имущество можно унести с собой: два-три костюма, несколько сорочек, полдюжины манишек, полдюжины батистовых носовых платков, брусок-другой виндзорского мыла, флакон масла для волос, щетка, гребенка и некоторые другие туалетные принадлежности. Несколько соверенов наличными, которые у меня есть, легко спрятать под одеждой, а случись худшее, что помешает мне протянуть руку за подаянием? Я не обременен гордостью; мне все равно, быть чистильщиком сапог в веселой компании слуг или наследником Веллингтонии. Меня не тяготят ни домашние узы, ни религиозные принципы, ни политические убеждения. Семейные радости и родственное чувство мне чужды, секта, к которой я принадлежу, скатилась так низко, что дальше падать уже некуда, моим политическим легким вольготнее всего будет дышаться в порывах ураганного ветра, поднятого революцией. Шельма не включит меня в проскрипционные списки, а если и включит, где полиция и приставы, что сумеют меня схватить? где тюрьма, что меня удержит? петля, что меня удавит? Если мостовые Витрополя сделаются скользкими от крови, легконогий Чарлз Тауншенд на них не оступится; если каждый житель города будет шпионить за соседом и доносить на него властям, Чарлз Тауншенд превзойдет их всех вероломством, хитростью, кровожадным двуличием. Если все дамы Африки превратятся в мадам Ролан и Нинон де Ланкло[91], Чарлзу Тауншенду все равно отыщется местечко в их салонах и будуарах. Гражданка Джулия с красным шарфиком на шее будет так же мило подзывать меня к своему дивану, как леди Торнтон с алой эгреткой и рубиновым крестиком, а если пожатие ее пальчиков сделается чуть более крепким, а в темных западных глазах вместо ирландской меланхолии вспыхнет неистовое бешенство – что с того? Если речь утратит естественную мелодичность, мягкую напевность с едва различимой неточностью выговора и зазвучит диссонансной парижской скороговоркой, какая мне печаль? Мир меняется, а она все так же ослепительно прекрасна. Читатель знает, каким выдался понедельник, и мне известно, что вчера сердце Нортенгерленда учащенно билось в груди – каждый удар этого неукротимого и озлобленного сосуда жизни отдавался по всему Витрополю, по его пригородам и окрестностям. Город, раздираемый внешним и внутренним раздором, проснулся от набата, как позже весь мир проснется от гласа, зовущего мертвых на Суд, и все в этой сумятице знали, что схватка идет не только в столице, что на востоке, под Эдвардстоном, Заморна и те, кого это имя по-прежнему зовет за собой, кто помнит, как сияло помраченное ныне Солнце, – что Заморна сошелся с противником в решающем бою. Даже за собственными тревогами горожане не забывали спрашивать, есть ли вести из Эдвардстона. Некоторые конституционалисты не утратили сочувствия к бунтарю, подобно тому как снисходительный отец жалеет блудного сына, однако большинство витропольцев желали ему скорейшего поражения. Вчера их чаяния исполнились: пришла весть, что ангрийское войско разбито, ангрийский народ [конец строки утрачен], а король Ангрии [конец строки утрачен].

Возвращение Заморны

Вступление

Читатель, я должен тебе сказать, что мое сердце сейчас разобьется.

«Из-за чего?» – спросишь ты. Потому что я на мели. До вчерашнего вечера я не верил слухам о национальном банкротстве. Вчера же я вернулся к полуночи из Эбенезеровской часовни в самом благодушном настроении и, войдя в гостиную, застал мистера Элрингтона сидящим у камина с двенадцатью дюймами праха во рту (прах – символ бренности, брение – другое слово для глины, а из глины делают трубки).

– Кто служил? – полюбопытствовал Сурена с лаконичностью, отличающей его во время курения.

– Брат Чепмен из Чизелхерста, ревностный соработник Божий, как и Томас Вулдсворт, который усердствовал в молитве четыре мучительных часа кряду и так преуспел, что кафедра не устояла – развалилась. Когда мы уходили, как раз вызвали плотника, чтобы ее чинить.

– Многие ли братья обрели духовную свободу?

– Несколько. Еще до конца молитвы восемь женщин и трое мужчин принялись кружиться в танце посреди часовни, а к концу проповеди галерея уподобилась небесам – по крайней мере театральным, где обитают боги. Я немного посадил горло, вопя во свидетельство наших трудов. Кстати, Сурена, как ваша простуда, которая всегда разыгрывается по воскресеньям к вечеру и мешает вам посетить дом Господень?

– Все еще плохо, – ответил мистер Элрингтон, кашляя и поправляя на горле фланелевый платок. – Впрочем, надеюсь, что провел вечер не без пользы.

И он указал глазами на раскрытую перед ним Библию.

Я кивнул, впрочем, устремив взор не на Священное Писание, а на выглядывающий из-под него уголок прозаической конторской книги.

– Вижу, Сурена, вы вопрошали свое сердце, – заметил я, – подбивали счеты между собой и дьяволом.

– Да, – отвечал он. – Исследовать свою совесть – самое похвальное для христианина занятие.

С полчаса мы молча курили, как вдруг мне пришла в голову мысль, побудившая меня встать и сделать шаг в сторону комнаты. Очевидно, та же мысль пришла в голову Сурене, вернее, она была там весь день, и теперь, когда я обнаружил намерение прошмыгнуть к себе, он с неуместной прямотой высказал ее вслух.

– Сегодня у вас расчетный день, – объявил Сурена.

– Расчетный день? – переспросил я, глядя на него в притворном недоумении.

– Да, сэр. Минуло ровно полгода с тех пор, как вы последний раз вносили плату за свою уютную светлую комнату, стол, дрова и стирку.

– Мне кажется, вы ошибаетесь, – ответил я, ибо признать его правоту было не в моих интересах.

– Все точно, – возразил Элрингтон. – Могу показать вам свои записи.

Я знал, что у него и впрямь все записано, а значит, отпираться бессмысленно. Но что было делать? Мой капитал составляли шесть пенсов серебром и четыре с половиной пенса медью. Последнюю сумму я собирался отнести в табачную лавочку по соседству, куда тоже задолжал, а за квартиру с меня причиталось больше двадцати пяти фунтов.

После недолгой паузы я высокомерно ответил, что сейчас у меня при себе только векселя на крупные суммы, а в нынешнее неспокойное время мой банкир, боюсь, не сможет их быстро оплатить. Где-то завалялись несколько гиней на карманные расходы, но я думал их завтра отдать прачке – она, бедняжка, и впрямь заслужила вознаграждение за фургон моего белья в последние две недели – очень утомительное дело крахмалить тонкие батистовые сорочки и плоить бесчисленные жабо.

С новичком такое, возможно, и прошло бы, но Сурена знал меня как облупленного.

– Мистер Тауншенд, – сказал он, – вы помните, что, решив заняться коммерцией, я торжественно поклялся перед Богом никогда не вводить ближнего во искушение, веря ему в долг, хоть бы даже речь шла о полупенсовике на полчаса. Совесть не позволяет мне нарушить обет, а уж тем более в день Господень. Сэр, если у вас нет денег, либо немедленно отправляйтесь в тюрьму, либо садитесь и пишите книгу. Я сам отнесу рукопись издателю и получу деньги, а до тех пор оставлю себе в залог ваши часы, сюртук и жилет.

У меня была совершенно особая личная причина возражать против такой резолюции. Я смотрел на Сурену, осклабясь, и, боюсь, причину моих затруднений можно было ясно прочесть на моем лице. Несмотря на проповеднический тон прежних моих речей, колебался я недолго, секунды две-три – скорее чтобы подразнить Сурену, нежели от смущения.

Расстегнув сюртук, тщательно застегнутый до черного шейного платка, я снял сперва его, а затем и жилет. Что до рубашки – да простит меня щепетильный читатель – под жилетом была белая кожа и ни намека на белье. А теперь разреши перед тобой похвалиться – ведь я так редко это делаю.

Как ты видишь, я оказался в положении, для джентльмена крайне щекотливом, из которого светский человек должен выйти с большим тактом и ловкостью. Сконфузился ли я? Покраснел? Начал ли запинаться? Сделал ли попытку сгладить неловкость смехом? Нет, нет. Чарлз Тауншенд не из таких. Ситуация, в которой почти всякий испытал бы мучительный стыд, доставила мне истинное наслаждение. Меня огорчало одно: что нет других зрителей.

С тихой улыбкой, означавшей, что я полностью осознаю трудность моей позиции и абсолютно к ней равнодушен, я протянул одежду домохозяину и сказал беспечно:

– Мы, рыцари пера, престранные создания. Следующий раз, надо полагать, я забуду надушить платки туалетной водой.

Знай, читатель, слова эти были произнесены без намерения обмануть – нет, главный мастерский штрих состоял в том, что, говоря, я легонько подмигнул: мол, я иронизирую и мы прекрасно друг друга понимаем.

На следующий день я сел за стол и без рубашки, жилета и сюртука, накинув на плечи одеяло вместо общепринятого наряда, принялся писать по указке Сурены Элрингтона, торговца полотняным товаром, чтобы расплатиться за квартиру. Я не считаю, что пал низко. Мне случалось попадать в куда худший переплет. Это неожиданное происшествие в моей жизни, и все равно, несмотря ни на что, я и впрямь, воистину, подлинно сын короля. Да, это так.

Я изрядно замерз, и тощая старая экономка как раз принесла мне чашку горячего бульона. Прихлебывая его, я обдумаю и распределю материал для первой главы. Итак, переверни страницу, читатель, и приступим.

Глава 1

Я убежден, что лучшая политика для автора – написать первые страницы в ярком и разнообразном ключе, и держался бы этого правила в нынешнем сочинении чуть дольше, однако все вокруг настолько удручает, что я невольно впадаю в тональность, которой пронизано все общество, все разговоры, вся природа.

О читатель, что за странная неопределенность нависла надо всем! Не правда ли, ты заинтригован, какую картину ветреный Тауншенд первой представит твоему взору? Я держу тебя за руку и веду по длинной галерее. Все картины завешены. Давай представим, что галерея – в старой баронской усадьбе. Давай вообразим ее тихим дремотным днем. Давай считать, что обитатели дома в отъезде – возможно, их осталось совсем мало, род почти пресекся. В усадьбе живут лишь двое или трое старых слуг.

Мы одни. Сядь в старинное кресло посередине, а я буду ходить вдоль стен и открывать картины одну за другой. Мы все прочли книгу, изданную недавно лордом Ричтоном[93]; теперь прочтем книгу, опубликованную Чарлзом Тауншендом. У меня собственные источники сведений. У лорда Р***, безусловно, имелись причины написать то, что он написал; точно так же никто не станет отрицать, что слова его произвели желаемое действие.

Стремясь завербовать сторонников, мы в нашей стране прибегаем к методам, которых не ведают политики остального мира. Чувства, которые пробудила в ангрийцах эта прекрасная и волнующая книга, никогда не умрут. Автора обвиняли, что он излишне сочувствует маленькой обреченной стране. Своей книгой он и впрямь ей порадел, хоть и весьма своеобразным способом. Думаю, он искренне любит и Ангрию, и ее героических защитников; творение его пера, истинное в своем божественном духе, хоть и, я глубоко убежден, лживое по сути, зажгло от Гвадимы до Этреи пожар, который с каждым мигом разгорается все жарче.

«В чем же его лживость?» – спросишь ты, читатель. Слушай. Еще до того как труд Ричтона вышел из печати, по всей Федерации распространился слух, будто Мэри Перси скончалась. Было точно известно, что Нортенгерленда в критическую для него самого и для страны минуту вызвали в Олнвик. Ричтон, мудрый и осмотрительный политик, догадался, что из этих слухов можно извлечь выгоду, и со всей своей энергией и мастерством взялся за смелый проект по спасению нации (как-никак он дипломат не из последних). Его страстное и убедительное сочинение, я уверен, будет для повстанцев такой же подмогой, какой стало бы мощное союзное воинство. Дальновидный и сообразительный Уорнер тут же подхватил громовой раскат Ричтона и донес до родных холмов; и пусть сейчас эхо, прокатившееся по стране, отдает похоронным звоном, думаю, недалек миг, когда в нем зазвучат победные ноты.

Мэри Перси! О, если бы я мог описать то, что передумал в долгие томительные часы! О, если бы чувства, наполнявшие меня странным упоением в те две или три ненастные ночи, вернулись, словно перелетные птицы из-за океана!

Вот! Одно белое крыло, будто снежинка, затем другое! Они опускаются на берег, безмолвные, едва различимые – призрачные тени памятных мне живых птиц. И все же попробую.

Есть что-то на удивление печальное в притуплении чувств, которым сменяется острое горе. Герцогиня Заморна не могла вечно ощущать ту боль, что преследовала ее день и ночь, пока расставание было свежо в памяти. Много недель прошло с тех пор, как Заморну разбили, взяли в плен и выслали из Федерации. Заботливые друзья сообщили Мэри, что «Корсар» потерпел крушение в открытом море, и с тех пор об изгнаннике нет никаких вестей.

Осень медленно угасала. В воздухе еще оставалось немного летнего тепла, но усеянные листьями дорожки и побуревшие рощи Олнвика обещали скорые снега. Мэри, истаявшая и бледная, поднялась с постели, с которой, все думали, она уже никогда не встанет. Герцогиня была еще слишком слаба, чтобы выйти в октябрьскую зябкость, пахнущую прелой листвой, однако уже могла прогуляться по длинным гулким коридорам усадьбы. Здесь она и расхаживала часами, иногда присаживаясь отдохнуть в нише окна – безмолвная, отрешенная, в глубокой задумчивости с рассвета до полуночи.

Глядя на бледное, осунувшееся лицо, слуги гадали, откуда у нее силы столько ходить, однако из уважения к невысказанным страданиям хозяйки не уговаривали ее полежать, так что целыми днями в коридорах слышалось легкое шуршание платья и медленные, почти беззвучные шаги, словно там скользит привидение, а не живая женщина.

Что за мысли занимали ее ум в эти томительные часы? Я уже говорил, что она редко плакала, хотя время от времени на длинных ресницах повисала слеза и одинокой жемчужиной скатывалась на пол.

Случалось, воскресным вечером, когда солнце перед закатом заливало парк мирным сиянием, она входила в гостиную леди Хелен и, стоя у открытого окна, слушала, как звонят колокола Олнвикской церкви в нескольких милях от поместья.

Легко вообразить, какие ассоциации рождали небесные звуки в священные день и час.

Последние три года представлялись ей странным сном. Память о сотнях людей, блиставших подле нее, поблекла и расплылась. Мэри с трудом могла вообразить, что такие люди, как Уорнер, Хартфорд, Энара, по-прежнему живы и с ними можно увидеться. Если бы кто-нибудь из них заглянул в Олнвик, она бы удивилась и даже испугалась, словно узрела воскресшего мертвеца.

Временами прошлое казалось ей столь далеким, столь прекрасным и упоительным, что она почти готова была поверить, будто лишь сейчас очнулась от транса, и тогда ее охватывал страх за собственный рассудок.

– Мама, – спрашивала она тогда у леди Хелен, – а была ли я замужем?

Никто не упоминал при ней изгнанника, и сама Мэри никогда не произносила его имя. О детях она не спрашивала и с ними не виделась, да они и жили не в усадьбе, а в отдельном домике на краю поместья.

Мисс Клифтон рассказывала мне, что ее хозяйка по-прежнему носила на шее медальон с портретом герцога, подаренный им в день свадьбы, но никогда не открывала замочек и не глядела на миниатюру.

В одной из ее комнат висел на стене мраморный медальон с его профилем, но Мэри словно забыла, чье это изображение.

Она так пылко, так исступленно любила отнятый у нее оригинал, что была совершенно равнодушна к холодным безжизненным подобиям.

Но – о! – утром и ночью, когда она просыпалась, когда ложилась, как томительно мысли ее блуждали без цели, без путеводной звезды, уносясь неведомо куда, но всегда в одну сторону – к океану.

В ее глазах постоянно стояло видение морской шири, без единого острова или корабля, бездны, в которой отражаются луна и ясные звезды, и весь фантазм пронизывало единственное чувство: в этих волнах растворилась ее надежда, ее счастье, ее небо, ее бог.

Тем временем не заметно было, чтобы здоровье ее сильно ухудшилось, хотя герцогиня почти не притрагивалась к еде. Всего, что она съедала за день, человеку с хорошим аппетитом не хватило бы и на один завтрак.

Но вот и ноябрь почти миновал, приближались ненастные и ветреные декабрьские дни. Мэри не могла больше бродить по коридорам: вдохнув их сырой воздух, она сразу заходилась в кашле. Теперь герцогиня целыми днями сидела в большой комнате, обставленной со всей изысканностью, со всеми ухищрениями искусства, какие леди Хелен могла измыслить, чтобы хоть немного развлечь внимание внучки. Стены были расписаны очаровательными итальянскими сценками – дамы и господа прогуливались меж мраморных статуй и розовых кустов великолепного сада, вдалеке виднелось озеро и край залитого солнцем берега, и все это – под роскошным пологом южного неба.

В каждой нише салона стояло по изящной статуе – смеющаяся вакханка в венке из листьев, лучезарная муза, склонившаяся над своей раковиной. Под одним из окон расположились три огромные вазы бесценного китайского фарфора, лилово-золотые с большими овальными медальонами, в которых были заключены восточные пейзажи изумительной красоты. Пальмы и кассии на фоне сапфирового неба, храмы, изукрашенные гротескными скульптурами, реки, скалы с водопадами чище хрусталя, стройные индусские девушки, черпающие воду из колодцев.

Посреди этого великолепия Мэри сидела с утра до вечера, практически не шевелясь. Воистину незабываемое зрелище для тех, кто ее видел! Разодетая с той же пышностью, как если бы по-прежнему восседала на адрианопольском троне, посреди блистательного двора – утро за утром фрейлины обряжали ее по заведенному еще в столице порядку. «Много раз, – говорила мне позже одна из дам, – надевая перстни на тонкие безвольные пальцы, застегивая жемчужное колье на исхудавшей шее, белой и чистой, словно мрамор, я думала, что скоро нам придется одевать ее в саван и укладывать, такую юную и божественно прекрасную, но хладную и застывшую, в гроб».

Для нее было бы лучше, если бы оцепенение не прерывалось, ибо, далекое от какого бы то ни было подобия счастья, оно хотя бы давало передышку от острых приступов горя; однако вновь и вновь по внезапно накатывавшему на нее беспокойству, по вздымающейся груди, по тому, как сжимались слабенькие болезненные ручки, по истерзанному лихорадочному взгляду становилось видно, что герцогиня очнулась и с новой силой вспомнила о своей утрате.

В такие минуты она обычно начинала говорить, и ее голос, так редко звучавший в доме, наводил на всех благоговейный ужас.

– Как так вышло, – нетерпеливо говорила Мэри, – как так вышло, что я здесь в таком одиночестве, в таком невыносимом унынии? Никто не входит в Олнвик, никто отсюда не выходит. Я не слышу в доме ни шепота, ни шагов. Бабушка, неужто вы не пишете в Витрополь, не получаете оттуда писем? Неужто мы будет так жить вечно? Неужто старое время никогда, никогда не вернется? О Адрианополь, о радостные, упоительные дни, которые я в тебе прожила, великие мужи, исполины духа! твои сыновья! твои властители! Они толпились вокруг меня с утра до ночи, я дышала наэлектризованным героическим воздухом. Звук их голосов, интонации, подобающие воителям и вождям моей юной Ангрии – о, как они волновали струны моего сердца! – не успевала схлынуть одна волна экзальтации, как накатывала другая, будоража чувства, не ведающие усталости! Как мои салоны полнились гордыми эмирами, и я, проходя меж ними, знала, что все они меня боготворят, что мой взгляд, мой шепот в силах смягчить и согреть их неукротимые сердца. И, леди Хелен, отец навещал меня в моем дворце. Торжественными воскресными вечерами, когда город затихал, а весь двор собирался на службу в церкви Св. Марии, отец приходил в мою гостиную – лучезарную обитель красоты.

Глаза, что смежила пучина, улыбались тогда роскошеству моего салона. Как вы помните, там стоял рояль, подаренный мне в день коронации.

Мне отчетливо видится один из тех вечеров. Рука отца лежала у меня на плече, я играла ему гимны и церковные песнопения. Помню, как покойно было в комнате, как ярко горели светильники по стенам и огонь в камине. Была зима. Помню глубокий мелодичный строй моего рояля и даже мой собственный голос и мое отражение в зеркале напротив. Я вновь испытываю дивное чувство, что доставляю радость отцу. Он этого не сказал, но лицо у него было такое светлое, а когда я заканчивала псалом или гимн, он смотрел на меня с такой гордостью!

Знаю, я пела, как могут петь немногие, играла, как немногие могут играть. Мое сердце полнилось пьянящим восторгом. В голове стремительной чередой проносились причины, по которым я могу считать этот мир раем. Дочь знатного рода, прямая наследница титана власти, дарований, славы, я ношу в памяти неисчислимые легенды о грозных пращурах, сладость неувядаемых воспоминаний о детстве в западном доме предков. Память прошлого еще не успела потускнеть от времени, а настоящее уже разворачивается вокруг меня во всей ослепительной красе – рыцарственное королевство склоняется к моим ногам, приветствуя меня, как божество. Я обладаю способностью – отчасти природной, отчасти приобретенной – очаровывать всех, кого пожелаю.

Да, и еще одно в тот дурманящий миг рождало трепет в каждой фибре моего существа, ускоряло пульс, убыстряло струение крови в каждой крохотной жилке, так что я чувствовала ее горячий прилив к щекам и видела в зеркале сияние моей души, бьющее из глаз. Ибо, мама, я знала (не могу удержаться, скажу), что… что сам герцог вошел в комнату, что он на меня смотрит – с любовью, с гордостью, с восхищением во взоре.

Я слышала, как он подходит, чувствовала, как он склонился надо мной. Тень его кудрей легла на ноты, его прекрасные черты были так близко: белый и гладкий лоб, брови, ресницы, темные и удивительно яркие властные, требовательные глаза, идеально очерченный нос… его алые молодые губы… его густые волосы, вьющиеся на висках, мягко касались моей щеки. Так он стоял с минуту, чуть приоткрыв губы в своей особенной улыбке, и я ощущала чуть заметное тепло их благоуханного дыхания. Затем он выпрямился одним из тех грациозных движений, что так шли его героической фигуре, – сколько раз я чувствовала себя в раю, просто любуясь его благородной осанкой!

Мама, этот образ сводит меня с ума. О, если бы он меня оставил! Он такой живой! Нет никаких сил терпеть, потому что всю эту зиму, всю будущую весну, все длинные и солнечные летние дни, всю осень и во все последующее время, если я столько проживу, я больше его не увижу. Он умер.

Кинг сам рассказал мне, что в самый разгар бури, под утро, когда на рассвете после штормовой ночи ветер еще усилился, он видел Заморну на палубе «Корсара» – герцог из-под руки смотрел на всходящее солнце; иные из матросов лежали мертвые в трюме, других смыло за борт, волны вздымались, как горы, и с грохотом обрушивались на корабль, всякий раз унося на обратном пути новую жертву; а когда он взглянул снова, пенный вал как раз катился по тому месту, где мгновение назад стоял мой супруг, и с того часа Кинг больше его не видел. Кто посмеет теперь меня обнадеживать? Если на море буря, его тело – сейчас, в эту самую минуту! – швыряют волны, если штиль – оно недвижно покоится в страшной глубине.

Мама, я помню, как последний раз видела его в Ангрии! Часами, днями я жила воспоминаниями об этой краткой вспышке упоения средь мрака тоски. Несколько месяцев я не видела его и не получала от него писем. Я поехала, почти не надеясь вызвать хоть слабое подобие той страсти, что видела в его глазах после нашей свадьбы, ощутить его ласки, но, леди Хелен, он встретил меня, как лорд Доуро в прежние дни, с пылкой нежностью, со всегдашней нетерпеливой горячностью. И то и другое мне было в нем равно дорого. И, о Боже, неужто этого лучезарного, этого неодолимого человека больше нет? А моя боль никогда не утихнет? Если такова моя участь, я не хочу жить и мгновеньем дольше.

Как-то вечером после одного из таких исступленных пробуждений горя несчастная королева ушла к себе в опочивальню и в отчаянии бросилась на роскошную кровать. Все фрейлины по ее просьбе удалились. Она не позволила им себя раздеть и лежала, облаченная в пышный атлас; на шее мерцали бриллианты, в тусклом свете единственной свечи, озарявшем бледное лицо, искрились слезинки, сбегавшие с ресниц на гладкие щеки.

Быть может, подобного рода человеческие страдания никогда не превосходили то, что испытывала сейчас герцогиня, – сильнейшее влечение к тому, чего не вернуть, угасание надежды, убежденность, что счастье ушло безвозвратно, упадок духа, когда смерть в самых ужасающих своих обличьях подступает совсем близко.

Снаружи бушевала гроза. Ветер глухо ревел в темноте, дождь, налетая порывами, хлестал в стекла. На Мэри напал суеверный страх, которому ее расшатанные нервы едва ли могли противостоять.

Она оглядела просторную сумеречную комнату и подумала: «Как мне вытерпеть эту ночь?» В сознании возникали жуткие образы существ из иного мира, нежданных гостей, лишенных тени человеческого сострадания, хладных как камень, таких, что увидевшему их смертному уже не жить.

Она мечтала хотя бы о кратком роздыхе, молилась о нем, стискивая руки, содрогалась при мысли, что в ответ на молитвы прозвучит замогильный голос.

В холодном поту она закончила молитву и, опустив глаза, обращенные до сей минуты к Богу, случайно посмотрела на маленький секретер, стоящий напротив кровати. Ее блуждающий взгляд остановился на белом бумажном квадрате сложенного письма.

Мэри вспомнила, что утром мисс Клифтон вроде бы говорила о письме, оставленном для нее в домике привратника. В тогдашнем своем бесчувственном оцепенении герцогиня пропустила эти слова мимо ушей, но сейчас все же поднялась, подошла к секретеру и развернула письмо. Там торопливым, небрежным почерком было написано следующее:

«К этому времени ты и весь мир считаете меня погибшим. Роберт Кинг сослужил мне добрую службу, распространив слух о моей смерти, но он отлично знает, что при крушении «Корсара» меня на борту не было. Не унывай! – когда-нибудь я тебя верну. Нас не разделяют морские волны – ни даже река или ручей. Возможно, я куда ближе, чем ты думаешь. У меня есть задача, которую надо выполнить, прежде чем увидеться с тобой, однако будь уверена: после того как я с ней покончу, никакие земные преграды меня не удержат. Вероятно, ты знаешь, что в провинциях Арундела и Заморна разразилась чума. Еще ты знаешь, кто из ставленников Нортенгерленда назначен править моей страной. Мне кажется, я ощущаю в области сердца нечто такое, что позволит мне изрядно попортить кровь сатрапам твоего отца. Колнмос и Эдвардстон по-прежнему усеяны трупами. Думаю, когда я завоюю право предать их земле, положив под каждого по мертвому или живому шотландцу или негру, давящее чувство, которое стесняет мне грудь, немного отпустит. Я хотел бы на мгновенье тебя обнять, но, видимо, время еще не пришло. Если тебе хватит сил выйти завтра в девять утра к воротам парка, мы, возможно, увидимся, но не жди, что я с тобой заговорю. Я не брожу по округе, как беглый каторжник, а следую своему предназначению. Черт меня побери, если я дам себя схватить. Прикладываю к письму локон моих волос. Ты романтична, и такой подарок будет тебе по душе. Сейчас я не твой муж и не собираюсь им становиться еще некоторое время, но я буду думать о тебе всякий раз, как у меня выдастся свободная минута, и если твои стражи не удесятерят бдительность, то скоро останутся в дураках.

Письмо получилось довольно грубое и суровое, но мне за последнее время случилось пережить много разного. Я не спешу умирать.

До встречиА.У

Читатель! Сумею ли я описать действие, которое произвело на Мэри Перси это письмо? Пять минут назад она лежала, без кровинки на лице, и чувствовала, что умирает. Страхи, сотканные отчаянием из ночной тьмы, теснились вокруг, и вот несколько слов разом все изменили.

Неужто надежда, к которой она едва смела обращаться в минуты умоисступления, когда цеплялась за малейшую возможность – не для того, чтобы себя уверить, а лишь ради краткой передышки извлекая из слабеющего воображения призрачную опору, – неужто эта греза обернется явью, да еще так скоро – как только взойдет солнце? Рассудок отказывался верить. Она приучила себя думать о Заморне как о мертвом теле, погребенном в волнах, – полузабытом видении, которое унесли прочь неведомые экваториальные течения. И вдруг – внезапно он сам сообщает, что жив, что он близко, что завтра она его увидит.

И еще было что-то в этом письме, такое жизненное, такое не похожее на фантазии, владевшие ею до сих пор, такое резкое, сжатое, неромантичное – может быть, даже чересчур, – отчего, как я говорил, несколько строк произвели сильнейшую перемену во всем ее существе. Как будто струя живительного воздуха повеяла на ее расшатанные нервы и сломленный дух. Сперва она ощущала лишь неистовый трепет в груди и рвущийся ввысь растерянный восторг, однако следом пронеслась стремительная, но на удивление ясная череда мыслей, отчетливо показавших ей, как сильно она преувеличивала свои страдания.

В единый миг Мэри поняла, что жила в плену чудовищных фантазмов, которые до последней минуты считала явью. Смутные страхи, пронизывавшие все, связанное с Олнвиком, каждую комнату в доме, каждую дорожку в саду, рассеялись. Светлая, разумная надежда мягко оттеснила отчаяние.

Она знала, что они с Заморной по-прежнему в разводе, но он жив, он в Африке, он ее помнит. Вот его письмо, вот локон, совсем недавно срезанный с его головы; герцогиня склонилась над шелковистой каштановой прядью, над листком с таким знакомым почерком, и в ее взволнованный ум разом хлынули воспоминания о чарующих улыбках и взглядах, которыми из всех цветов Африки удостаивали ее одну. Без малейших колебаний гордая уроженка Запада готова была вверить себя бродяге, объявленному вне закона.

Мысль о том, что она ему не жена, на миг и впрямь мелькнула в сознании Мэри, напомнив заодно о некотором безрассудстве и ненадежности его натуры, но хотя от этих воспоминаний кровь бросилась ей в лицо, по тому, как резко вздернулся подбородок и какая решимость вспыхнула в глазах герцогини, ясно было, что никакие соображения благоразумия ее не остановят. Вся властная воля этой молодой женщины сосредоточилась на одном желании. Река готова выйти из берегов; рядом колышется тростник, склоняются ивы, но разве деревце или былинка в силах предотвратить наводнение?

Глава 2

У подножия Олнвик-Парка струится чистая река Дервент. Летом ее пологие берега зеленеют травой в тени могучих вязов и кленов, но сейчас была середина декабря, и солнце, встающее над долиной, холодно улыбалось лугам в перламутре инея. Кусты орешника и вереска над водой побелели от ледяной корки. Земля была тверда и неподатлива, холодный ветер морщил речную гладь.

Колокола далекой Олнвикской церкви, чьи приземистые квадратные башни розовели в рассветных лучах, только-только пробили девять, но закутанная в меха дама под густой вуалью уже два часа расхаживала по дорожке перед воротами парка.

С первыми проблесками зари Мэри выскользнула из спальни и, не страшась пронизывающего ветра и морозного тумана над рекой, поспешила к месту свидания – она, кого в последние месяцы берегли, словно оранжерейный цветок.

О, как бесконечно тянулись два часа ее утренней стражи. Поначалу от волнения она совсем не чувствовала холода, но дух, сломленный долгими страданиями, не мог больше выносить неопределенности. Мэри глядела на дорожку, ведущую к берегу. Глядела на саму реку. Все было тихо и пусто, лишь трепетали на ветру безлиственные кусты.

– Неужто мне приснился сладкий сон? – вопросила она себя, и тут же болезненное воображение обратило эту мысль едва ли не в убежденность. От холода усилился кашель. Герцогиня по складу характера совершенно не умела сносить разочарование. Силы, душевные и телесные, разом ее покинули; мечтая умереть сию же секунду и почти ожидая, что это и впрямь произойдет, она села на мшистый валун и отдалась приступу рыданий.

Так она сидела довольно долго, уронив голову на колени, раздавленная бременем горя, которое, отпустив на мгновение, навалилось с удесятеренной тяжестью, – когда от реки вдруг донесся звук, похожий на плеск весла. Он приближался. Затем наступила короткая пауза, и грубый голос крикнул:

– Какого черта? В берег хочешь врезаться?

– Не лезь, – был ответ. – Я знаю, что делаю.

Всего несколько слов, но от их звука Мэри встрепенулась. Словно лань, пробежала она по склону, через полосу орешника и остановилась по щиколотку в воде средь осоки и плакуна. И вновь тот же голос заставил ее замереть.

– Леди! – прозвучало над широким потоком. – Стойте! Река глубокая, не то, милая, я позвал бы вас подойти ближе.

– Придержи язык, шалопут. Не видишь что ли, это настоящая леди, – произнес грубый голос, который говорил раньше.

По воде побежала рябь; из-за островка, заросшего старыми ивами, показалась тяжело нагруженная барка. Спереди лежали на тюках несколько лодочников, на корме, правя веслом, стоял очень высокий человек.

– Гляньте! – крикнул он, перекрывая зычным голосом шум реки. – Гляньте, она пройдет у меня под этими ветками, как покладистая лошадка!

Он сильным ударом рассек воду, и лодка скользнула под самым берегом, на котором стояла Мэри, в пяти или шести ярдах от нее. Она едва успела разглядеть высокого юношу с очень прямой осанкой, одетого в клетчатую рубаху и холщовые штаны. Его босые ноги, худые и бледные, как мрамор, упирались в мокрые доски палубы, шея тоже была голая, на бескровном заострившемся лице густо курчавились темные бакенбарды. Волосы, явно много месяцев не видевшие ножниц, спутанными прядями плескали на ветру, словно грива степного скакуна. Губы бесшабашно улыбались, но глаза горели яростью, от которой хотелось спрятаться.

Течение Дервента и попутный ветер несли барку прочь. Юноша обернулся и глянул таким страстным орлиным взором, а его античные губы сложились в такую ласковую и добрую улыбку, что голова у Мэри закружилась от избытка чувств, от жгучих и нетерпеливых желаний, пробужденных этой улыбкой и этим взглядом. Она на миг зажмурилась, ослепленная.

Когда Мэри вновь открыла глаза, лодка уже превратилась в крохотное пятнышко. Юноша исчез почти до того, как она успела его узнать. Образ скользнул по поверхности сознания и пропал, не дав себя удержать, и все же это был он. Мэри знала, чувствовала, что это так. Теперь она могла вернуться домой и жить ярким утренним видением до тех пор, пока судьба подарит ей не столь мимолетную встречу. О! о, если бы она успела коснуться его руки, перемолвиться хоть одним словом лицом к лицу. Почему она не спрыгнула с берега в лодку? Ведь было так близко! Он бы ее подхватил… но, – подумала она, – очень скоро я вновь про него услышу. Коли Заморна в Африке, скоро его имя прогремит по всей стране до самой затерянной деревушки. И он меня любит, знаю. Я прочла это в его глазах. Надо продержаться какое-то время на милом взгляде и улыбке…

Но как же мой отец!.. Барка направлялась в Витрополь. Если Адриана узнают и задержат, отец снова его вышлет, а разве ему остаться неузнанным? Я почти жалею, что у него такая примечательная внешность. Он очень исхудал и бледен, однако черты все те же. О, если бы я могла за ним последовать! Я должна, должна ехать в Элрингтон-Холл. Эта мысль пробуждает во мне новую жизнь. Может быть, я вновь увижу его хотя бы на миг, и там я сумею наблюдать за своим грозным отцом. Еду сегодня же! Олнвик – постылая тюрьма, я не могу здесь долее оставаться.

Боже! Призри на Заморну, храни его, даруй ему победу, сокруши его врагов, а главное, главное – пусть он меня помнит!

* * *

Солнце 17 декабря зашло. Много часов минуло с тех пор, как его последние лучи угасли далеко над Атлантическим океаном.

Читатель, ты среди Олимпианских холмов. Забудь Олнвик, забудь зимнее утро, выброси из головы Мэри Перси. Вообрази черные пустоши впереди, позади, справа и слева от тебя, а над ними – чистый полог звездного неба.

Видишь черный гребень? За ним лежит заросшая вереском долина: там пылают костры, озаряя походные палатки. Лагерь спит, ибо сейчас полночь.

Глянь на этот валун. Вокруг никого, лишь ветер гуляет окрест замшелого камня, а час назад с него говорил перед войском Уорнер – предводитель повстанцев!

Да, час назад ты мог бы услышать, как звенит над замершей армией страстный голос, произнося речь, которую Ангрия никогда не забудет[94]. Многие молодые воины не спят сейчас, лежа у бивачных костров в долине, несмотря на усталость, ибо в их ушах еще отдается мужественный голос вождя, в сердце пылает зажженное им пламя.

Как ни темна ночь, как ни яростно завывает ветер в ложбинах между холмами, Уорнер еще не ушел с места, где говорил речь. Его офицеры разошлись, войско давно отдыхает, а сам он лишь сейчас двинулся в сторону Черч-Хилла – своей временной штаб-квартиры.

Он выбрал самый короткий путь – каменистую дорогу, скорее даже просто лощину между двумя вересковыми склонами. Примерно в полумиле впереди показались огни деревушки, мерцающие на краю плодородной прерии, которая зеленым лесным поясом охватывает подножие Олимпианских холмов. Везде царило одиночество и безмолвие. Луны не было, лишь звезды трепетно сияли на черном небе.

Бесстрашный гверильеро смело шагал вперед, полный мыслями, которые то смертоносными дротиками обрушивались на врагов, то чистой благодарственной жертвой устремлялись к небесам. Охваченный душевным подъемом, он перепрыгивал встающие на пути камни, словно один из тех благородных оленей, которых ему нередко случалось преследовать средь этих самых холмов.

Внезапно впереди захрустели камни, будто кто-то приближается. В тусклом свете звезд мелькнул черный силуэт. Раздался низкий отрывистый лай, и через мгновение Уорнера едва не сбил с ног огромный косматый пес, в порыве нежности лижущий ему лицо. Вновь и вновь он так же коротко лаял, съеживаясь от упреков, затем повернулся и двинулся прочь, словно приглашая Уорнера за собой.

Опытное ухо охотника сразу узнало этот особенный хриплый лай, который так часто слышало в недавние годы. Уорнер последовал за псом. Они обогнули поворот дороги, и перед ними блеснул яркий свет. Он шел от фонаря, поставленного на мшистый гранитный валун, к которому прислонилась закутанная фигура. Она стояла неподвижно, скрестив руки на груди и опустив голову.

Пес метнулся к ней, затем снова к Уорнеру. Теперь тот отчетливо видел это великолепное животное: огромное, похожее на льва, с умной и благородной мордой.

Уорнер знал его: Росваля, грозу оленей, любимую шотландскую борзую Заморны. Коротышка, скупой на проявления нежности к людям, любил породистых собак, и часто, лежа на ковре с маленьким Августом на руках (сейчас мальчик вместе с красавицей матерью укрывался на чужбине), позволял Росвалю скакать вокруг и вылизывать его окровавленным, в пене после охоты языком. Часто он гладил пса, кормил из собственных рук и всячески баловал, когда тот в охотничий сезон гостил вместе с хозяином в Уорнер-Холле, чем воспитал в Росвале бешеную любовь к себе и столь же бешеное недоверие к остальному человечеству.

Уорнер знал, что лев последовал за хозяином в изгнание – но как он вернулся? разве его не поглотили волны? Неужто человек у камня, закутанный безмолвный призрак… но нет, рост и осанка говорили, что это не он. Фигура явно была женская, ноги, выглядывающие из-под плаща, отличались миниатюрной изящностью. Ветер раздувал серый капюшон, и Уорнер видел густые длинные кудри.

– Кто вы? – спросил он, подходя.

– Ах, мистер Уорнер, – отозвался мягкий печальный голос, – вы хорошо меня знаете. Вид Росваля пробудил у вас надежду, однако не ждите радостного чуда. Я та, о ком вы, полагаю, не вспоминали полгода, хотя видели меня сотни раз, и числю вас среди своих друзей. Вот конец загадки – смотрите!

Она откинула капюшон, сбросила грубый шерстяной плащ, и Уорнеру предстала очаровательная девичья головка в смоляно-черных кудрях. Фонарь озарял ее всю, выхватывая из окружающего сумрака, – стройную девушку, прямую и статную, как молодая лань. В складках скользнувшего с плеч плаща блеснула золотая цепь, под облегающим платьем черного атласа отчетливо вырисовывалась высокая грудь.

Под нависающим камнем, в алом свете фонаря, между деревьями, тянущими к ней кривые голые ветви, на фоне уходящей во тьму пустоши, она казалась неземным видением блистательной красоты. Однако голову ее не окружал нимб, лицо не озаряла небесная улыбка.

Она смотрела в землю, черные ресницы были мокры от слез, нежные розовые щеки – тоже.

– Мадам! – пылко вскричал Уорнер. – Мадам, как вы здесь оказались?

Глаза его вспыхнули волнением, и он с безотчетным жаром стиснул протянутую ему руку.

– Откуда вы? – продолжал он. – Как сюда попали? Какие у вас известия? Мисс Лори, я счел бы любую женщину безумной, увидь я ее в таком месте в такой час, но вы не похожи на большинство женщин.

– Мне нет надобности на них походить, – ответила она. – Мое призвание и моя участь иные. Скажу вам, мистер Уорнер, той, чье счастье заключено в единственном человеке, временами, временами бывает несколько одиноко. Впрочем, я впадаю в ребячество. Сейчас, когда я одна, мне трудно сдерживать слезы. Я жду вас здесь последние полчаса, вот и коротала время за глупым плачем.

– А у вас есть причина для слез? – тихо и быстро спросил Уорнер. – Все кончено? Он погиб? Вы последовали за его величеством. Вы отыскали его в Марселе. Вы уцелели при крушении – и он тоже? Или сейчас он в источниках бездны, где берут начало потопы?

– Сэр, – ответствовала она, – мой господин жив и здоров.

– Есть Бог! – вскричал Уорнер, поднимая к небесам истовый взгляд.

– Сэр, – продолжала Мина, – нога моего господина вступила на ангрийскую землю. Он под сенью своих знамен. Сегодня он слушал вашу речь, и копья собственного войска окружают его стальным частоколом.

Уорнер довольно долго не отвечал. Его вдохновенный взор был устремлен на широкую темную равнину, тянущуюся за огнями Черч-Хилла. Там раскинулась во всей своей райской красе провинция Заморна, от Олимпианских холмов до самого моря.

Наконец он сказал:

– Тогда мы победили! Мы войдем в историю не безрассудными мятежниками, а героями, стойко оборонявшими свою свободу.

– Да, – отвечала мисс Лори. – Я верю, что тьма и впрямь рассеивается, что вы, сэр, и вся Ангрия, а с нею Север и Запад скоро возрадуетесь новой заре. Счастлив будет день, когда мир раскинет свой белый шатер над этой прекрасной саванной, под кронами Арунделских лесов, над черными холмами ваших родимых пустошей, мистер Уорнер. То будет день торжества, когда последнего мертвого врага предадут земле, а последнего живого оттеснят за дальнюю границу. Да, я почувствую радость, видя, как праздничные костры зажигаются на каждой вершине, но, проснувшись наутро, буду жалеть, что не лежу в могиле.

– Почему, мисс Лори? Вы вправе ликовать вместе со всей Ангрией.

– Нет, сэр. Я чужая на этой земле, нахлебница с далекого Запада. Сэр, мой ум узок и ограничен, в нем помещается лишь один-единственный образ, и пока он со мной, он дает мне силы жить, а когда его отнимают, остается такая пустота, что смерть кажется желанным избавлением. Иначе говоря, господин для меня – весь мир, вот уже много лет. Не осуждайте меня за эгоизм, когда я скажу, что в последние полгода, когда каждый порыв ветра доносил из-за моря стоны истерзанной Ангрии, заставлявшие даже Францию содрогаться от одного края до другого, я была несказанно счастлива. Каждый блаженный миг я была рядом с господином, я служила ему все время без остатка. Я прошла с ним от Руссильона до Нормандии, через край полей, виноградников и садов. С ним я укрывалась в монастырях или одиноких тавернах, а порой, летними ночами – теплыми, как у нас на Западе! – под зеленой изгородью, где земля мягка от цветов и где лунный свет мерцал нам сквозь колоннады олеандров и лип.

О мистер Уорнер, могла ль я скорбеть оттого, что где-то идет война? Могла ль горевать об Ангрии, залитой кровью своих отважных сынов, если в этот час я укладывала Изгнанника на перину из мха и листьев и вполголоса пела ему тоскливые и мрачные песни моего далекого отечества? Могла ли я плакать, могла ли роптать, видя, что звуки, которыми моя мать баюкала моего господина, когда он крохотным ангелочком лежал в своей колыбельке – под защитой твоих могучих башен, Морнингтон! в сердце твоих священных лесов, Запад! – что эти божественные звуки умеряют гнев его очей, прогоняют мучительные мысли, надрывавшие его сердце.

Богоподобный скиталец – он думал об Ангрии, об ее бедствиях; с рассвета до темной ночи его черты мрачила та же тень, что легла на них два года назад при вести о страшной участи Донголы[95]! Он беспрестанно изыскивал способы вернуться к борющимся соратникам (как называл вас). За эти месяцы мы обошли все порты на северном побережье Франции, но за каждым углом его подстерегали жандармы. Уже давно по стране ползли слухи, что вдоль берега бродит примечательной внешности иностранец, хранящий строгое инкогнито, и Фуше[96], к которому стекались эти сведения, употреблял все усилия, чтобы заманить его в когти своих мирмидонов. Тщетно – как вы теперь знаете. Заморна перехитрил кровавого революциониста. Завтра вся Ангрия узнает, что он едет во главе своего воинства. Следом придет победа, и Мине Лори останется прозябать в каком-нибудь дальнем форте победителя, где тот про нее и не вспомнит – возможно, до своего смертного часа. Мистер Уорнер, герцог в Ардсли. Вы идете со мной? Вперед, Росваль!

Она взяла фонарь и скользнула прочь походкой бесшумной и быстрой, словно полет ласточки.

Уорнер орлиным взором следил, как ее грациозная фигурка легко перепрыгивает камни и поваленные сосны на дне лощины. Алый свет фонаря окутывал ее ореолом, на миг выхватывая из темноты мшистые камни справа и слева, и Мина Лори казалась Уорнеру исчезающим призраком.

«Боже! – воскликнул он с нескрываемым восхищением в голосе и во взгляде. – Какое прекрасное, какое верное существо! Лучше бы ей никогда не видеть Заморну. По закону природы она должна была сделаться его рабой. Да благословит ее небо!»

Глава 3

Примерно в миле от Ардсли стоит большая усадьба под названием Ардсли-Холл, в прежние времена хорошо известная охотникам на тетеревов. Многие из них, припозднившись ненастным октябрьским или ноябрьским вечером в Олимпианских холмах, находили приют под ее кровом, и как же приветливо горели окна Ардсли-Холла на краю безрадостных пустошей!

Некогда это был прекрасно обставленный помещичий дом. Война превратила его в разграбленные руины.

Давай присмотримся к нему повнимательнее. В ночь, о которой рассказывалось в нашей последней главе, три офицера, не найдя приличного ночлега в переполненных тавернах Ардсли, решили реквизировать заброшенный дом и по-братски разделить между собой пустующие комнаты. Они прихватили слуг, нагрузив их дровами и провиантом. Вскоре в столовой, сохранившейся чуть лучше других комнат, уже пылал камин, а на широкой доске, подпертой кольями и заменявшей стол, ждали бутылки с вином и холодное мясо.

Выпроводив слуг и запершись на ржавые щеколды, трое вельмож (а все они были вельможи) собрались в непривычном тепле и уюте у жаркого очага.

Взгляни на них, читатель. Разве ты не узнаешь лица и фигуры в тусклых отсветах пламени? Обрати внимание на самого высокого, чьи пышные белокурые волосы, сейчас всклокоченные и спутанные, ты в иных обстоятельствах видел завитыми тщательно, как у дамы. Этот preux[97] шевалье часто попадался тебе на глаза – один из первых франтов столичного двора.

Взгляни теперь на этого вальяжного щеголя, в забрызганных грязью сапогах и шпорах, в сюртуке из грубой ворсистой шерсти, придающем ему занятное сходство с медведем. Густая щетина, худая обветренная физиономия, голодные глаза, как у изможденного тигра. Полюбуйся на лорда Арундела, когда тот жадно следит за куском сырого мяса, жарящимся в камине на углях.

При том прилежном усердии, с каким склоняется над жаревом второй офицер – широкоплечий молодой крепыш, – мне нет надобности его представлять: это генерал Торнтон.

Третий, в плаще, очень похожем на бурое одеяло, перехваченное в талии кожаным поясом, тот, что сейчас таким небрежным движением берет понюшку из золотой табакерки, так вот, этот головорез, с ног до головы забрызганный олимпианской болотной жижей, этот бравый денди – не кто иной, как виконт Каслрей, бывший губернатор провинции Заморна.

– Что ж, – промолвил Торнтон, вставая с колен – в этой позиции он молча надзирал за отбивными, – кажись, готовы. Берите-ка по овсяной лепешке да сольцы, а я раздам мясо. Вот вам, Арундел, вот вам, Каслрей, дружище, а это мне.

– Львиная доля, – вполголоса пробормотал Арундел, вгрызаясь в отбивную зубами белыми и острыми, как у мастифа.

Торнтон не услышал его слов и, слегка разомлев от сытости и тепла, принялся в своей особой манере пожимать плечами и теребить мочку уха с явным намерением произнести что-то умное и поучительное.

– А домик-то славный, – сказал он, оглядываясь, – и ведь жил же здесь кто-то в свое удовольствие. Да и не старый совсем домишко. Я бы сказал, построен лет сорок назад – никаких тебе низких потолков да узких оконцев с частым переплетом, а большие красивые рамы – загляденье небось было, пока стекла не выбили. Стены прямые, ровные – так и вижу их в обоях, а не в зеленой плесени. Интересно, кто тут жил?

– Человек по имени Джордж Тернер Грей, – ответил лорд Арундел.

– Тернер Грей! – вырвалось у Каслрея. – Где-то я его имя слышал, вот только где? Ах да, вспомнил. Это было в Доуро примерно месяц назад. Мы обороняли Саннибэнк. Мы – то есть я и пять десятков отчаянных молодчиков, которых чума выгнала из Честера. Мы укрепились, как могли, в церкви и доме священника и отстреливались от батальона Симпсоновых чертей. Вдруг кто-то крикнул, что в ризнице пожар. Началась паника, но пастор – истинный сын Церкви воинствующей – именем Божьим призвал нас оставаться на местах.

«Стойте, если не хотите гореть в аду! – гремел он. – Ни шагу назад, и помните Тернера Грея!»

Это подействовало как заклинание.

«Тернер Грей! – воскликнул старший из партизан. – Пусть это имя будет нашим боевым кличем! Его кровь еще не просохла на здешних пустошах».

«За Тернера Грея!» – подхватила вся ватага, и мы ринулись вперед, словно нас изрыгнула адская бездна. Враги рассеялись, как солома перед ветром[98]. Так кто этот Тернер Грей? Сдается, Арундел, вы что-то о нем знаете.

– Я знал его, – промолвил шевалье, вставая и мрачно складывая руки на груди. – Я не раз сидел с ним за столом в этой самой комнате. У Тернера Грея был обычай: в бурные ночи он отправлял слугу с фонарем в пустоши – звать припозднившихся охотников в усадьбу. То был человек благородных взглядов, ревнитель исконного ангрийского гостеприимства, патриот, верный королю, как я. Жил он на широкую ногу и очень любил восседать, как князь, в кругу счастливых гостей и, хотя, должен сказать, отличался властностью и обид не спускал никому, принадлежал к числу джентльменов, какие любезны всем, кроме разве гундосых шотландцев.

Когда я бывал здесь, место хозяйки за столом всегда занимала его единственная дочь, Кэтрин Грей, девушка лет восемнадцати, воплощение ангрийской красоты – не такая, как наши божественные западные дамы, Каслрей, а голубоглазая, пухленькая, с белокурыми кудрями почти как у меня.

– Фанфарон! – воскликнул Каслрей.

Арундел продолжал:

– У нее была такая белая шейка, такие восхитительные формы, взгляд лучился радостью, а голос весело звенел; говоря о чем-либо, что ее занимало, она чрезвычайно воодушевлялась. Например, если речь заходила об Ангрии, розовые щечки вспыхивали, глаза загорались, и Кэтрин с нерассуждающим женским задором превозносила свою страну, подобных которой, уверяла она, нет, не было и не будет. В патриотизме она могла дать отцу сто очков вперед.

Адриан (храни его Господь, если он жив, мир праху, если погиб!) был ее кумиром. Прекрасный! бесподобный! Иными словами, то самое лучезарное существо, какому пристало носить ангрийский венец; она что угодно отдаст за счастье поцеловать ему руку. Когда Кэтрин принималась петь ему хвалы, я, поддразнивая ее, рассказывал о каком-нибудь грешке нашего архангела. Она краснела, смущалась, закусывала губу, но явно без всякого огорчения. Ах! Милая, жизнерадостная малышка!

– А что бы сказала наша Эдит, услышь она это все? – с усмешкой перебил Торнтон.

Арундел рассмеялся.

– Эдит, – ответил он, – с ее черными кудрями, статной фигурой, с ее властной прямотой отпугнула бы эту смешливую маленькую ангрийку. Кэтрин, увидь она Эдит, сперва высмеяла бы ее серьезность, а потом убежала бы от первого хмурого взгляда – впрочем, не потому, что оробела бы – она была девочка умная и отважная.

Впрочем, Торнтон, знайте, что, как ни люблю я веселость, тихая преданность Эдит дороже мне всех улыбок мира. Любовь такой женщины, как ваша сестра, льстит мужскому самолюбию. Впрочем, довольно об этом. Эдит на чужбине, и нам еще многое предстоит совершить, чтоб вернуть ей дом в моей зеленой провинции.

Так вот, вскоре после Эдвардстонского сражения, Тернер Грей, видя, что все погибло и каждому честному патриоту остается лишь выйти на порог и собрать вокруг себя крестьян, взял пару пистолетов, сел на свою лошаденку и кликнул клич: «Седлай и вперед!»[99] Я видел, как он говорил перед арендаторами.

«Ребята, – сказал Тернер Грей, – я был вам добрым хозяином, а теперь прошу отплатить мне несколькими месяцами службы под знаменами отечества. Я буду рад, коли вы завоюете славу в этой священной войне. Да будет наш девиз: “Ардсли в первых рядах!”» И все жители Ардсли последовали его девизу. Не было в той гверилье, что началась после Эдвардстона, лучших бойцов.

Много месяцев они сражались, не жалея крови и сил. Отважный командир требовал для своих людей почетного места в первых рядах, но с каждым днем их становилось все меньше, а в яростной битве у Колмоса полегли оставшиеся «к полю спиной, к супостату лицом»[100].

– А их предводитель? Что сталось с ним? – спросил Каслрей.

– Тернер Грей поехал напрямик, через болота и реку, в родные холмы, надеясь собрать новый отряд и отмстить за тех пятьдесят, что остались на поле боя. «На шпорах кровь, лицо горит огнем»[101] – таким подскакал он к родной усадьбе и вместо мирного и величественного строения, окруженного тенистым лесом и зелеными лужайками, увидел оскверненную, разграбленную, шумную казарму – пристанище роты шотландских пехотинцев. Он узнал, что в поместье не осталось ни души, поля разорены, а крестьянские дома и амбары сожжены дотла.

Тогда он спросил о дочери и услышал кровавую повесть. Когда шотландцы напали на Ардсли, последние оставшиеся в деревне арендаторы собрались вокруг мисс Грей. Они обороняли усадьбу и заключенное в ней сокровище, сколько могли, но в конце концов захватчики ворвались в дом. Кэтрин с четырьмя верными защитниками – все остальные погибли – забаррикадировалась у себя в комнате. Она призывала их помнить девиз ее отца и не сдаваться живыми.

Шотландский капитан подошел к окну и крикнул, что если они сию же минуту не капитулируют без всяких условий и не выдадут хозяйку, он ее застрелит.

«Ни с места! – сказала мисс Грей своим людям. – Будьте тверды!»

Негодяй прицелился… взвел курок. Она стиснула руки и воскликнула: «Боже, не оставь Ангрию!» Он выстрелил, и она упала.

«Зачем теперь жить? – проговорил Тернер Грей, услышав скорбный рассказ. – Я отправлю ее убийцу в ад и на том покончу все счеты с жизнью».

Он пошел и стал в воротах собственной поруганной усадьбы. Били барабаны, гудели рожки. Капитан Уилсон давал смотр своему войску демонов. Он как раз отдавал команду, когда пуля, войдя в рот, раскроила ему череп от уха до уха.

Все взоры обратились к воротам. Там стоял Мститель. Когда эти бесы вцепились в него когтями, он сказал с улыбкой: «Я готов. Стреляйте в меня скорее».

– И его расстреляли? – спросил Торнтон.

– Нет, хладнокровно перерезали ему горло в этой самой комнате, на каменной плите перед этим самым камином. Умирая, он прошептал: «Вы еще проклянете день, когда убили Тернера Грея!»

На этом рассказчик закончил и, сведя брови, молча уставился на горящие уголья. Наступило молчание. Каслрей и Торнтон не произнесли ни слова, только скрестили руки на груди и погрузились в свои мысли.

О чем бы ни размышляли эти трое, раздумья их длились недолго. Снаружи долетел цокот копыт.

– Кто это? – спросил Торнтон. – Не гонцы ли из Черч-Хилла? Уж не наступает ли неприятель?

– Думаю, просто кто-то едет мимо по пути в Пекену, – ответил Каслрей. Он еще не договорил, когда громкий, требовательный стук сотряс полуразрушенный дом до основания. Все трое вскочили. Прежде чем кто-нибудь из них успел открыть рот, стук повторился второй раз, затем третий, и грянули ликующие возгласы.

– Что за черт? – спросил Арундел, вставая и опрокидывая скамью. Он торопливо зашагал к двери, Торнтон и Каслрей за ним. Лицо Торнтона выразило некоторую тревогу.

– Чего ломитесь? – спросил он, когда дверь содрогнулась в четвертый раз.

– Генерал! Генерал! – закричали сразу два или три голоса. – Если щеколда не поддается, лезьте в замочную скважину! Добрые вести! Добрые вести!

Снова прозвучало «Ура!», и звук трубы заставил Ночь вздрогнуть на ее троне.

– Мне плевать, что там у вас, – отвечал Торнтон, который, вспылив, отходил не быстро. – Вот ведь дурная манера барабанить в дверь середь ночи. Я бы на вашем месте, Арундел, не трогал щеколду. Пущай учатся вежливо себя вести.

Однако Арундел уже нетерпеливо выбил заржавевшую щеколду рукоятью сабли и, распахнув дверь, обрушил на буянов грозную брань.

– Я сейчас с вами со всеми разберусь! – воскликнул он, с первого взгляда поняв, что шумная толпа перед ним состоит по большей части из молодых офицеров и дворян. – Вы у меня запляшете, если прямо сейчас не представите достойного резона для своего гвалта. Вы разбудили во мне такие ожидания, что если они не оправдаются… Так чего там у вас, Молино, шатун безмозглый? Говорите сию минуту. Новости из-за моря, с юга, от изгнанника? Если что-нибудь менее важное, я зарублю вас на месте, бездельник!

– Бездельника оставьте себе, – отвечал доблестный Молино. – Изгнанник! Фи, какое старомодное слово! Мы, люди сведущие, никаких изгнанников больше не знаем. Ура! Ну-ка, ребята, еще разок: ура!

И вновь победные крики огласили разрушенный дом, и снова к ним присоединился ликующий звук трубы. Арундел, выглянув в ночь, увидел, как на ближайшем холме взметнулось к небу пламя костра. Тут же огонь вспыхнул на следующем, дальше, затем на третьем, на четвертом… Из лагеря долетал глухой рокот, а временами порывы ветра со стороны Черч-Хилла и Ардсли доносили обрывки военной музыки.

Глаза Арундела вспыхнули, кровь прилила к щекам.

– Возможно ли? – проговорил он тихо и взволнованно.

– Возможно ли? – повторил Молино. – Вы сомневаетесь? Я видел его собственными глазами!

– Кого? – вопросил Торнтон резко, словно требуя безотлагательного ответа. И ответ не замедлил.

– Адриана! Короля Ангрии! – выкрикнули два десятка голосов.

– Надеюсь, ничего сверхъестественного, – заметил Каслрей. – Он сам, во плоти? Не его призрак?

– Призрак! – воскликнул Арундел, выходя из мгновенного оцепенения. – Человек он или дух, с этого часа наша битва выиграна. Клянусь Богом, при звуке этого имени у меня по жилам прошла дрожь, передавшаяся сабле. Молино, вы сказали правду. Вы не могли бы так солгать.

– Езжайте и убедитесь сами! Я видел его двадцать минут назад в воротах Ардсли, одетого черт-те во что, совершенно – поверите ли, Арундел? – босого, без башмаков и чулок, только никому больше не говорите.

– Как же вы его узнали?

– Потому что все говорили, что это он, и потому что у него был собственный нос, и запавшие глаза в полфизиономии, черные, как уголья, а уж бакенбарды! Клянусь Богом, он вернулся из краев, где не водятся цирюльники.

– Чума вам в глотку, Молино, хватит молоть вздор! Он говорил?

– Да, слово или два, и по этой причине я готов ручаться спасением души, что это и вправду он, ибо, несмотря на цыганский наряд и вид, как из гроба, стоял он так прямо и глядел так уверенно, будто разряжен в шелка и бархат, а потом, прежде чем войти в «Белого льва», взмахнул шапчонкой в точности как шляпой с плюмажем, когда венчанным королем ехал впереди лучшего войска в мире.

Арундел уже хотел ответить, но что-то, видимо, застряло у него в горле и не давало говорить, поэтому он сделал шаг назад и на минуту прислонился к двери. В следующий миг он овладел собой. Рядом стоял конь, с которого только что спрыгнул офицер. Арундел поставил ногу в стремя, взлетел в седло, обернулся и торопливо произнес несколько слов.

– Тучи не вечны, – сказал он. – Чувствуете ли вы, как я, что ночь отступает? Я возвращаюсь к моей усладе, к моей гульбе. В последнее время война была мне тяжкой обузой, теперь будет утехой! Други! Я люблю Адриана, как сто братьев. Если есть он, мне ничего для себя не надо. Мои счастье и гордость – сражаться под его стягом и знать, что он видит и одобряет мои усилия. Через десять минут я скажу ему, что мой меч, и рука, и сердце – его навеки. И меч не затупится, рука не дрогнет, сердце не устанет гореть верностью моему королю, моему вождю. За мной, други!

Пришпоренный скакун взял с места в карьер и устремился вперед как на крыльях. Вдохновленные примером, все поскакали следом, и быстрее, чем я это рассказываю, Ардсли-Холл остался в тишине и забвении. Рассвет розовил его стены изнутри и снаружи, в пустой комнате одиноко догорал камин.

Глава 4

Безрадостное зимнее солнце только-только озарило первыми лучами малую столовую Элрингтон-Холла. На столе подле ярко пылающего очага была расстелена камчатная скатерть, стояли две фарфоровые чашки и незатейливого вида серебряный кофейник. Здесь же лежала стопка газет, еще влажных от типографской краски.

Над раскрытой газетой увлеченно склонилась дама в утреннем платье серого крепа – легкая призрачная фигурка, с лицом таким бледным, словно она при смерти или только что встала после тяжелой болезни. Впрочем, по чистому открытому лбу, по очаровательным золотистым кудрям, по античной красоте черт, словно позаимствованных у некой идеальной Афродиты, мы легко узнаем в ней дочь Перси.

Она была целиком захвачена чтением – сердце ее стучало, а грудь заметно вздымалась под тонким платьем, пока глаза пожирали колонки утреннего «Штандарта» (первой консервативной газеты Витрополя). Огромными буквами, с восклицательными знаками и выразительными курсивами, они гласили:


ПЕРЕЛОМ В ВОСТОЧНОЙ КАМПАНИИ

ВОЗВРАЩЕНИЕ ЗАМОРНЫ

БИТВА ПРИ АРДСЛИ!

РАЗГРОМ ОБЪЕДИНЕННЫХ АРАБО-ШОТЛАНДСКИХ ВОЙСК ПОД КОМАНДОВАНИЕМ СЭРА ИИУЯ МАКТЕРРОГЛЕНА!


Триумфальное наступление ангрийской армии. Провинция Ангрия освобождена от захватчиков. Мактерроглен отступает к Витрополю.


ОБРАЩЕНИЕ ЗАМОРНЫ К СВОЕМУ ВОЙСКУ


Покуда мисс Перси читала, ее мраморная шея, щеки и виски постепенно розовели. Дыхание вырывалось из приоткрытого рта почти судорожными всхлипами. Она стиснула руки, выронила газету, а когда отвернулась, можно было видеть, что глаза блеснули от внезапно хлынувших слез.

– Меня эти строки наполняют ликованием, – промолвила она, не замечая, что от волнения говорит вслух, – но мой отец… как больно о нем думать! Что ему делать? Как избежать лавины, которая вот-вот на него обрушится? Он окружен предателями – друзья лживы, а враги так свирепы, так неистовы! Конституционалисты все против него, ангрийцы, словно лютые звери, алчут его крови. И они наступают, ведомые Заморной! Человеком, которого он отправил в изгнание, воином, которого принудил к бездействию в середине стремительной карьеры, королем, которого оторвал от милой страны в те самые дни, когда ее землю топтал захватчик. А ведь Адриан такой мстительный! Мне страшно представить его бескровное лицо и оттопыренную губу, когда он увидит моего отца.

А в этой буре побед и мщения ему некогда вспомнить обо мне. Я не могу к нему пробиться, а если бы и могла – разве он станет слушать мои уговоры? И с ним эти гордецы – Уорнер и Энара, Хартфорд и Арундел. Всех их мой отец уязвил в самое сердце насмешками и презрением. Благородные в мирное время, на войне они – кровожадные псы. Они ненавидят Нортенгерленда – о, как они мечтают впиться в него клыками! Как они будут подогревать герцогский гнев, его жажду мщения, которая, видит Бог, не нуждается в том, чтобы ее распаляли. О, как страшен он, как грозен в минуты ярости. Я легко могу вообразить его лицо, белое и суровое, его взор, такой неумолимо-властный, будто этот человек вовсе не умеет улыбаться, такой бдительный, мгновенно подмечающий каждое упущение и готовый безжалостно карать.

Но я слышу шаги. Это отец! Спрячу газеты, ему их сейчас лучше не видеть.

Она едва успела сунуть газеты в ящик секретера, как дверь отворилась, однако вошел не граф Нортенгерлендский. Вошла дама: маленького роста, в розовом шелке с пелериной из брюссельского кружева, дорогого и тонкого, словно паутинка.

Дама всплеснула руками и неистовым движением отбросила назад смоляно-черные кудри.

– Все кончено! – вскричала она. – Все кончено! Мы разбиты, раздавлены, в цепях! Я вижу вокруг эшафоты. Чувствую острое лезвие. Слышу, как льется кровь. О! Перси! Но погодите, кто это? Какое чудовищное сходство!.. Должно быть… Это его дочь!

Маленькая дама, изящная и бешеная, словно дикая кошка, замерла, устремив черные глаза на мисс Перси. При этом она дрожала всем телом, а на губах даже выступила пена.

– Вы! – заорала она пронзительно. – Вы! Я вас знаю! Не правда ли, славные известия? Ваш любовничек наступает. Что ж, продайте отца! Назначьте цену, выменяйте у Заморны столько-то месяцев его любви. Женой он вас больше не возьмет, но, может быть, вы еще сгодитесь ему в качестве содержанки.

– Кто это? Она сумасшедшая? – проговорила мисс Перси с высокомерием, которое мог бы превзойти только сам Нортенгерленд.

– Кто я? Женщина, сумевшая пленить Нортенгерленда, та, ради кого он бросил жену, изгнал друга и произвел в Ангрии революцию. Я Луиза Вернон.

– Так я и думала, – ответила Мэри, царственным движением опускаясь на софу. – Я никогда вас прежде не видела. До сей поры вы были для меня лишь досадным именем, раздражающим звуком. А теперь уйдите – это моя комната. Я не хочу, чтобы вы мне докучали.

– Уйти? – воскликнула леди Вернон, усаживаясь не менее величаво. – Мисс Мэри или как там вас зовут, я не привыкла к такому обращению в своем доме. Я здесь хозяйка. Разве не я леди-протекторесса?

Мэри, не привыкшая, чтобы ей перечили, побагровела и с гневом произнесла:

– Вон! Или мои слуги выставят вас силой. Я позвоню.

Она уже протянула руку к сонетке, когда вошел сам Нортенгерленд. Прежде чем он успел заговорить, Луиза повисла у него на руке и закричала полугневно, полузаискивающе:

– О! Александр, мой Александр! Я знаю, ты спасешь меня от всех оскорблений, от всех опасностей! Не дай мне умереть на гильотине, умоляю! Глянь на мою шейку – тебе ведь не хочется, чтоб ее разрубили топором? Они идут… они меня схватят… обезглавят. Гляньте-ка, он улыбается! Ты рад? Ну да, конечно, это же твоих рук дело. Ты не послушал меня, не казнил его, пока он был в твоей власти. Я так тебя упрашивала, а ты все-таки отправил его в изгнание. Глупец! Поделом тебе, он вернулся. Хоть бы он взял тебя в плен и расстрелял!

– Спасибо, дорогая, – ответил граф. – Добрые пожелания мне как раз кстати, и, думаю, недостатка в них не будет. Но с чего такой приступ нежности? Пришли какие-то особенные известия?

Луиза помедлила, набираясь сил для сокрушительного ответа, и в этот краткий миг дверь с грохотом отлетела к стене. В комнату ворвались еще две женщины: одна – высокая уроженка Витрополя в революционно-алом платье, широком и развевающемся, другая – темная подвижная иностранка, одетая во все белое. В вихре растрепанных волос и летящих шелков они упали перед Нортенгерлендом на колени.

Луиза была в его объятиях, и мгновение он стоял, окруженный красотой – все три дамы рыдали в голос, временами издавая бессвязные возгласы ужаса и отчаяния.

– Клянусь небом! – с беспечным смехом воскликнул граф. – Впрочем, боюсь мое сердце этого не выдержит. Слишком много хорошего, но… – продолжал он уже более сурово, – я хотел бы знать, из-за чего это все. Что случилось?

Луиза и мадам Лаланд (смуглая дама в белом) отвечали только криками: «Спаси нас, спаси нас, мы погибаем!» Казалось, они ничего не видят и не слышат.

– О! – вопила Вернон. – Что мне делать, если меня схватят? Вспомни Энару, кровавого Хартфорда, свирепого дикаря Уорнера! Меня колесуют или сожгут живьем, а я не выношу боли! Я такая нежная! Я вскрикиваю, уколов палец.

– Et moi aussi![102] – пискнула Лаланд. – А дикие ангрийцы ненавидят французов! Перси, я в большей опасности, чем эта пустышка! Спасай в первую очередь меня!

При этих словах леди Гревилл, белокурая царственная витрополитанка, решительно встала с колен. Ее дерзкое лицо, хоть и говорило о чрезмерной вольности в словах и поступках, было куда благороднее, чем смуглые эгоистичные мордочки соперниц.

Оттолкнув уроженку Галлии и маленькую полуфранцуженку, она единолично завладела безвольным графом.

– Милорд, – проговорила леди Гревилл, – я расскажу вам, что произошло. Не обращайте внимания на этих паршивок. Они не думают о вас, только о себе.

Милорд, Заморна в Ангрии, он принял командование войском, объединился с конституционалистами и разбил Симпсона, который сейчас стремительно отступает к Витрополю. Его преследуют по пятам и бьют без пощады. Весь Восток от Олимпианы до Газембы восстал. Крестьяне уничтожают захватчиков. Заморна издал пламенную прокламацию, в которой приказывает народу жечь амбары, вытаптывать посевы, резать скот – обречь себя на голод, но не оставить и крошки еды демонам-поработителям, как он их называет.

Веллингтон, Фидена и конституционалисты рвутся вперед, как стая голодных хищников. Их клич: «Витрополь! Месть республиканскому Витрополю! – и… о, Александр!.. – Долой лорда-протектора! Смерть узурпатору! Кровь убитых вопиет к отмщению!»

Как тебе спастись? Земля разверзается со всех сторон! Моста через бездну нет. Неужто для тебя есть лишь один выход: скрыться, ускользнуть, исчезнуть?

– Да, коли таков мой жребий, – перебил граф. – Ты сказала правду, Джорджиана?

– Да.

– Коли так, – продолжал он, – я, конечно, должен положиться на своих друзей. Собрать всех на совет, сказать, что рассчитываю на их верность, позвать за собой в последнюю безнадежную атаку. Пустая надежда! Мои друзья – увы, кто они? Сейчас Баррас, Дюпен и моя правая рука Бернадот разом обнаружат, что их здоровье требует перемены климата и что они соскучились по целебному французскому воздуху. Монморанси поймет, что семейные неурядицы и расшатанные нервы не позволяют ему принимать активное участие в политике. Масара вежливо сообщит, что его нетребовательным вкусам и скромным привычкам более всего отвечает жизнь на покое. Все мои ангелы-хранители разлетятся. Лаланд, императрица, что мне делать?

– Покинуть Витрополь, милорд. Бежать со мной во Францию, в Орлеануа, в мой замок Шато-де-Буа, и там переждать бурю.

– Tres bien, ma belle![103] Таков твой вердикт. А ты что скажешь, Вернон?

– Скажу, что перепугана, что уже чувствую, как меня растягивают на дыбе, вижу, как кавалеристы Энары хватают меня и тащат на эшафот. О Сен-Клу! Как хотела бы я там оказаться! Скорее на корабль! «Сент-Антуан» отходит меньше чем через час. Поспешим! Я даже переодеваться не стану. Укрой меня своим плащом, Александр! О Каролине не тревожься – она дитя, ей ничто не грозит. Эти звери ее не тронут. Что до мисс Мэри, ей довольно будет разыграть испуганную голубку и укрыться от ястребов войны на груди своего аманта. Сейчас ей прямая выгода – любить кровавого мятежника и злодея!

Мисс Перси, которая стояла у окна, в гневе наблюдая за происходящим, при звуке своего имени сделала шаг вперед.

– Отец, – сказала она, – ты на краю бездны, а эти жалкие твари тебя к ней подталкивают. Твой корабль потерпел крушение, а ты не можешь плыть, пока они за тебя цепляются.

– Бесстыдницы! – продолжала Мэри, распаляясь с каждым словом. – Им нет до тебя дела – они целиком захвачены собственными жалкими страхами, а другие твои приспешники – рабы, лизавшие тебе ноги, втуне евшие твой хлеб – разбегаются, вместо того чтоб сплотиться вокруг тебя. И даже я, твоя дочь, в такую минуту не могу быть с тобою всем сердцем. Было время – я почти хочу, чтобы оно вернулось, – когда я никого не видела, не знала, не любила, кроме моего отца. О! Беги из Витрополя, обратись к народу, призови Форбака. Не может быть, чтобы все от тебя отвернулись.

– О да, этим трусам не хватит духу сбежать сразу, – сказал граф, вставая. – Я вижу кареты у подъезда, слышу голоса в прихожей – они все просят аудиенции. Дамы, оставьте меня. Лаланд и Вернон, отправляйтесь в Сен-Клу и Орлеануа. С тобой, Джорджиана, увидимся вечером.

Все три, подчиняясь его властному голосу, выскользнули из комнаты. Нортенгерленд повернулся к дочери.

– Мэри, – сказал он, – все происходящее – во многом следствие моих собственных поступков, и я не более несчастлив в час урагана, чем в минуты безветрия. Так что обо мне не печалься. Что до ангрийцев – поступай как знаешь. Я тебя не удерживаю, только на случай, если ты питаешь личный интерес к кому-то конкретному в их армии, не забывай, что у тебя на безымянном пальчике нет кольца. Особо это подчеркиваю. Счастливо оставаться! Я очень огорчусь, если ты забудешь то, что я сейчас сказал.

И с этими словами он вышел из комнаты.

Прошло два дня. За это время разгромленная армия Симпсона – вернее, ее остатки – достигла Витрополя. В ходе панического отступления в нее влились дикие банды Джордановых арабов и еще более дикие чернокожие орды Квоши. Дисциплины среди союзников не было никакой, и вскоре столица, давшая им убежище, сделалась похожа на город, отданный захватчикам-мародерам.

Их предводитель словно сошел с ума. Пережитые ужасы усугублялись для него сознанием, что он позорно бежал от тех, кого тиранил с такой ничем не сдерживаемой жестокостью.

Тщетно министры силились его урезонить, тщетно пускали в ход то запугивания, то лесть. Он гнал всех, кто пробовал к нему подступиться, – равно друзей и врагов. Наконец его собственные офицеры взбунтовались и вместе с солдатами перешли под командование Нортенгерленда. Тем временем и Ричард Форбак примкнул к лорду-протектору; французы, испугавшись угроз, тоже (по крайней мере на время) собрались под его знаменами.

Так этот могучий утес стоял, как сотни раз до того, и всполошившиеся морские птицы с криками слетались к его подножью, надеясь укрыться от бури, и все громче, все ближе и ближе, рокотал далекий ураган.

Пусть другие, более способные перья опишут наступление конституционалистов и стремительный натиск ангрийцев. Это нельзя назвать маршем – так яростно они рвались к Витрополю. Всех их одушевляло одно чувство, а вождь без устали напоминал им, что они должны скорбеть, ибо оставляют за собой разоренную страну, которую годы мира не вернут к прежнему процветанию, и торжествовать, ибо, пусть опустошенная, она вновь свободна; что они должны ликовать, ибо пожинают жатву мести, и не успокаиваться, ибо впереди вторая, еще более обильная жатва.

То была поредевшая ватага измученных бойцов, но такую решимость, такую сплоченность придавал им дух человека, за которым они шли, что никто не мог им противостоять, и, даже столкнувшись с превосходящим противником, они дрались, пока в сердце хоть одного солдата оставалась хоть капля крови.

Однако рассказ об этом и о многом другом я уступаю тем, кому батальный жанр удается намного лучше, а сам вновь погружаюсь в частности личной жизни.

При том смятении, что царило в Витрополе, Нортенгерленд ни разу не предложил дочери уехать, и она, в зачарованном полусне средь ревущего урагана, оставалась в беспокойных салонах Элрингтон-Хауса и наблюдала, как надвигается развязка. Ликуя и трепеща попеременно, ибо все газеты писали, все вокруг говорили о Заморне, она молча размышляла про ту перемену, что произошла за последние две недели.

Да, четырнадцать дней назад Мэри была одна в Олнвике, погребенная средь безмолвных рощ, в странном забытье между жизнью и смертью, в котором не слышала грохота войны и лишь изредка ловила слабые отголоски, доносимые чумным ветром из залитой кровью Ангрии – стоны боли и плач по изгнанному королю, едва различимый в грохоте сомкнувшихся над ним волн.

Она вспоминала ночи, когда лежала одна, в огромной старинной спальне, на широком роскошном ложе. Вспоминала, как изматывали рассудок ночная тьма и бледное мерцание лампы. Вспоминала странную летаргию, наползающую вместо сна, когда прошлые радости казались настолько призрачными, что следом приходил страх: а вдруг столь бережно лелеемые воспоминания – не более чем самообман? В такие минуты она боялась произнести имя Заморны, чтобы оно не обернулось воображаемым звуком, никем и никогда не слышанным въяве. Сомнения в реальности жизни, земли, переменчивых небес и глубокого моря черными тучами находили на слабеющий рассудок, погружая его в кромешную тьму.

Все это осталось в прошлом. Победоносный, увенчанный короной и перьями Заморна был в двенадцати милях от нее. Африка в страхе и упоении повторяла его имя. Да, он восстал, как ожившее солнце, над грудами клеветы, презренья, бесчестья, под которыми, словно под трофеями своего успеха, враг думал похоронить его имя.

Таковы были раздумья Мэри в одну из ночей, когда она сидела у себя в спальне, куда поднялась с намерением лечь, да так и не легла, а осталась сидеть за туалетным столом, подперши голову рукой, охваченная воспоминаниями и предвкушением.

Дверь спальни выходила на узкую лестницу, по которой можно было спуститься в укромный уголок сада, и часто до свадьбы Мэри тихонько пробиралась туда, чтобы тайком встретиться с лордом Доуро на темной дорожке, подле залитого луной фонтана или поблескивающего во мраке мраморного изваяния.

Сейчас она припомнила странные чары, против которых не могла устоять: загадочный и пылкий взгляд, которым он ее встречал… узнаваемый с первого взгляда силуэт за деревьями, когда он ждал ее у журчащего фонтана – ждал молча, сосредоточенно, напряженно… и, наконец, его смех, когда она падала ему в объятия, тихие и страстные слова нежности…

– Уж конечно, – сказала она себе, явственно видя мысленными очами все эти картины прошлого, – он не забудет обо мне в вихре побед. Он снова попросит меня стать его женой… или по крайней мере захочет увидеть.

Не успела она договорить, как снизу донесся тихий скрип, словно кто-то осторожно приоткрыл дверь из сада. Порыв холодного ветра всколыхнул ковер у входа. Мэри явственно слышала, как дверь внизу закрыли и заперли на щеколду. На лестнице кто-то кашлянул. Мэри вскочила, хватаясь за стол. Дикая надежда вспыхнула в сердце, но Мэри ее охладила: «В доме моего отца… в такое время… когда на кону Витрополь… жизнь, честь, корона… Он не будет рисковать своей свободой. Я сошла с ума, если вообразила такое хоть на миг». Надежда угасла. Вновь наступила полная тишина. Мэри села. Звуки, которые она слышала, были такими слабыми… наверное, ей только почудилось… но тсс!.. в коридоре раздался голос:

– Жди меня здесь, Эжен. Смотри, слушай. Я вернусь через час.

Этих слов было довольно. Они звучали музыкой – чистейшей, боготворимой, прекрасной музыкой.

Она бросилась к двери, отворила ее, сбежала по лестнице в темный вестибюль, не чуя под собой ног. В полутьме едва различался темный закутанный силуэт. Он поймал ее в полете, окружил, упрятал в черных складках широкого плаща, прижал к бешено стучащему сердцу и запечатлел на податливых губах один-единственный горячечный поцелуй.

Список основных персонажей и географических названий

Адрианополь – столица Ангрии, стоит на берегу реки Калабар, в ста пятидесяти милях от Витрополя.

Ангрия – королевство, созданное Витропольским парламентом в 1834 году для Заморны в знак признания его военных заслуг. Состоит из семи провинций: Заморна, Ангрия, Доуро, Калабар, Нортенгерленд, Арундел и Этрея.

Ангрия – провинция королевства Ангрия, управляемая Уорнером Говардом Уорнером. Ее прообразом стал Йоркшир, в котором росли Бронте, – с Йоркшира срисованы ее вересковые пустоши и язык ее обитателей.

Ардрах – маркиз Артур Ардрах, сын короля Земли Парри. Премьер-министр Витропольской федерации, противник создания Ангрийского королевства.

Арундел – провинция Ангрии, известная своими пастбищами и лесами; находится под управлением лорда Арундела.

Арундел, лорд – см. Лофти, лорд Фредерик.

Бадхи, герцог – сэр Александр Хьюм, герцог Бадхи, герцог Олдервуд, в более ранних произведениях цикла – доктор Александр Хьюм Бейди, личный врач герцога Веллингтона.

Бритвер, Джеймс – камердинер Нортенгерленда.

Букет – см. Ричтон, виконт.

Ватерлоо дворец – Витропольская резиденция герцога Веллингтона.

Веллингтон, герцог – Артур Уэлсли, король Веллингтонии, один из создателей Витропольской федерации и главный из ее четырех королей, отец Заморны и Тауншенда.

Веллингтония (Сенегамбия) – королевство в западной части Витропольской федерации, соответствует британской Ирландии.

Вернон, Луиза – в девичестве Луиза Аллен, оперная певица; сперва была женой лорда Вернона, затем – маркиза Ричарда Уэлсли, дяди Заморны. После его смерти стала любовницей Нортенгерленда, затем – Масары Лофти. Иногда фигурирует под именем Луизы Дэнс.

Витрополь (Великий Стеклянный город) – столица Витропольской федерации (называемой также Витропольский союз). Основан на берегу Гвинейского залива в устье Нигера Двенадцатью искателями приключений – солдатиками Брэнуэлла.

Гастингс, Генри – офицер, поэт, хронист, автор ангрийского гимна. Многие произведения Брэнуэлла подписаны его именем.

Джордан – Джон Джулиан ди Сеговия, граф Джордан, бывший губернатор провинции Доуро, брат первой жены Нортенгерленда Августы ди Сеговия. Во время гражданской войны – предводитель арабов под именем шейх Абдула Медина.

Доуро, маркиз – см. Заморна, герцог.

Дэнс, Луиза – см. Вернон, Луиза.

Заморна – провинция Ангрии, находящаяся под управлением лорда Каслрея. Ее столица – Заморна – стоит на реке Олимпиана.

Заморна, герцог – Артур Август Адриан Уэлсли, маркиз Доуро, старший сын герцога Веллингтона. За военные успехи в борьбе Витропольского союза против французов и ашанти получил титул герцога Заморны и основал на отвоеванных землях королевство Ангрию. Во время мятежа Нортенгерленда был низложен и отправлен в ссылку на остров Вознесения, но вернулся и, разбив противников, снова взошел на трон.

Заморна, герцогиня – Мария Генриетта (Мэри), дочь Александра Перси и Марии Генриетты Уортон, третья жена герцога Заморны.

Зенобия – см. Элрингтон, леди Зенобия.

Каслрей – лорд Фредерик Стюарт, граф Стюартвилл, прославленный щеголь, друг Заморны, министр ангрийского правительства.

Квоши Кашна Квамина – сын Саи Ту Ту, короля негритянского племени ашанти. Ребенком попал в плен и был воспитан герцогом Веллингтоном; таким образом, он приемный брат Заморны.

Кинг, Роберт – зловещий персонаж, известный также под именем С’Дохни. Наставник и советчик Александра Перси.

Керкуолл, сэр Джон – ангрийский помещик, депутат парламента, генерал ангрийской армии.

Кунштюк – немой чернокожий карлик, слуга маркиза Доуро.

Лори, Мина – дочь сержанта Неда Лори, горничная герцогини Веллингтон, затем первой жены Доуро, Марианны Хьюм, воспитательница его старших детей; преданная возлюбленная и помощница Заморны на протяжении всей его жизни.

Лофти, лорд Фредерик, граф Арундел – верховный канцлер Ангрии при ее создании, друг Заморны, искусный наездник, прозванный Шевалье, фельдмаршал ангрийской армии. Брат Масары Лофти, женат на Эдит Хитрун.

Лофти, Масара – бывший член витропольского кабинета при Ардрахе, друг Тауншенда, любовник Луизы Дэнс. Младший брат Фредерика Лофти, графа Арунделского.

Мактерроглен, сэр Ииуй – бывший торговец и ростовщик Иеремия Симпсон, друг Александра Перси. Во время мятежа Нортенгерленда – предводитель одной из республиканских армий.

Монморанси, Гектор Маттиас Мирабо – товарищ юношеских безумств Александра Перси, затем витропольский банкир. Союзник Ардраха и Нортенгерленда в войне с Заморной.

Морнингтон – фамильное поместье Уэлсли в Веллингтонии.

Нортенгерленд, герцог – см. Перси, Александр.

О’Коннор, Артур – друг Александра Перси, затем полковник в армии мятежников.

Олнвик-Хаус – поместье Перси в Хитрундии, к северо-западу от Витрополя.

Пелам, сэр Роберт Уивер – политик, первоначально сторонник Нортенгерленда, затем переходит на сторону конституционалистов. Неудачливый жених Мэри Перси.

Перси, Александр, граф Нортенгерленд, лорд Элрингтон, он же Александр Шельма – главный герой Брэнуэлла. Первая жена Перси, Августа ди Сеговия, отравила его отца, чтобы получить наследство. Вторая жена, Мария Генриетта Уортон, умерла молодой, главным образом от отчаяния, что Перси отбирал у нее новорожденных сыновей, считая, будто они унаследовали его демоническую сущность. После смерти второй жены Перси становится атеистом, пиратом, безжалостным соблазнителем женщин. Брак с леди Зенобией приносит ему деньги и титул лорда Элрингтона. Перси сперва помогает Заморне создать Ангрию и становится ее премьер-министром, затем поднимает мятеж и объявляет себя президентом временного правительства.

Перси, леди Мэри – вторая жена Александра Перси, мать его сыновой Уильяма, Эдварда, Генри (погибшего молодым) и Марии Генриетты, герцогини Заморна.

Перси, леди Хелен – мать Александра Перси.

Перси, Мария – супруга Эдварда Перси, дочь короля Хитрундии Александра, сестра Джона, герцога Фиденского, принцессы Эдит (супруги Арундела) и генерала Торнтона.

Перси, Мэри – см. Заморна, герцогиня.

Перси, Уильям – младший сын Нортенгерленда, отвергнутый при рождении. Поступив в армию, благодаря отваге и уму дослужился до высоких чинов.

Перси, Эдвард – старший сын Нортенгерленда, преуспевающий фабрикант, ангрийский министр торговли.

Ричтон, виконт – сэр Джон Букет, прославленный историк, посол Витрополя в Ангрии, верный соратник Заморны. От его имени написаны некоторые произведения Брэнуэлла.

Розьер, Эдвард – французский камердинер Заморны.

С’Дохни – см. Кинг, Роберт.

Сеймур, графиня – бывшая леди Изабелла Уэлсли, сестра герцога Веллингтона.

Сент-Клер, граф – благородный глава горского клана из Хитрундии, премьер-министр Витрополя, друг Веллингтона и давний враг Нортенгерленда.

Сидни, леди Джулия, в девичестве леди Джулия Уэлсли, во втором браке леди Джулия Торнтон, двоюродная сестра Заморны, дочь маркиза Уэлсли.

Симпсон, Иеремия – см. Мактерроглен, сэр Ииуй.

Стюартвилл – см. Каслрей, Фредерик Стюарт.

Тауншенд, Чарлз – лорд Чарлз Уэлсли, младший сын герцога Веллингтона, брат Заморны, писатель и журналист. От его имени написаны многие произведения Шарлотты.

Торнтон, леди Джулия – см. Сидни, леди Джулия.

Торнтон, Уилсон – генерал, соратник и близкий друг Заморны. Брат герцога Фиденского и второй сын короля Хитрундии, который отрекся от него из-за юношеских беспутств. Торнтон был усыновлен ангрийским помещиком Гернингтоном и впоследствии получил в наследство его земли.

Уорнер, Уорнер Говард, эсквайр – ангрийский помещик, ярый сторонник ангрийской независимости, государственный секретарь, впоследствии – премьер-министр Ангрии.

Фидена – город в Хитрундии.

Фидена, герцог – Джон Август Хитрун, сын и наследник короля Хитрундии. Друг Заморны, он, в отличие от своего товарища, являет собой образец всех возможных добродетелей.

Французия – остров в Гвинейском заливе к югу от Витрополя. Столица – Париж. Нередко называется просто Францией.

Фритаун – столица Хитрундии.

Харлау, маркиз – Эдвард Росс, сын короля Россландии, союзник Ардраха в войне против Ангрии.

Харт, Лили – супруга герцога Фидены.

Хартфорд, лорд Эдвард – ангрийский землевладелец, представитель одного из древнейших ангрийских родов, генерал Заморны.

Хитрундия – королевство в северной части Витропольской федерации, соответствует британской Шотландии.

Хьюм, Миллисент – слепая дочь доктора Александра Хьюма Бейди.

Хьюм, Флоренс Марианна – дочь доктора Александра Хьюма Бейди и вторая жена Заморны.

Эдвардстон – главный промышленный город провинции Заморна, на берегу реки Олимпиана, основан Эдвардом Перси.

Элрингтон, леди Зенобия – ослепительная черноволосая красавица, дочь графа Элрингтона и испанки Паулины Луисиады Элрингтон. Их с Доуро детская дружба переросла в безумную страсть с ее стороны. Не добившись взаимности, она вышла замуж за Александра Перси, принеся ему титул лорда Элрингтона. Зенобия – «синий чулок», то есть высокообразованная дама, читающая на мертвых языках и любящая побеседовать на умные темы.

Элрингтон, лорд – см. Перси, Александр.

Элрингтон, Сурена – младший брат леди Зенобии, владелец лавки в Витрополе; у него снимает комнаты Чарлз Тауншенд.

Элрингтон-Холл – дом Нортенгерленда и его жены в Витрополе.

Энара, Анри Фернандо ди, прозванный Тигром, – итальянец на службе у Заморны, губернатор провинции Этрея, главнокомандующий ангрийской армии.

Ститон, Тимоти – юрист, сын управляющего имением лорда Элрингтона.

Сноски

1

Лорд Чарлз Уэлсли, младший сын герцога Веллингтона; несмотря на свой нежный возраст, он прославленный литератор, автор нескольких десятков книг.

2

© Перевод. Е. Доброхотова-Майкова, 2012

3

Артур Август Адриан Уэлсли, герцог Заморна, король Ангрии, сын герцога Веллингтона, передал своего малолетнего брата лорда Чарлза под опеку Уилсона Торнтона, поскольку не мог больше выносить его постоянных подслушиваний и подглядываний.

4

Мария Генриетта Перси, вторая жена герцога Заморны, дочь графа Нортенгерленда от брака с покойной Марией Генриеттой Уортон.

5

Артур Юлий Уэлсли, лорд Альмейда, сын герцога Заморны от первой жены, Флоренс Марианны Хьюм, умершей от чахотки после того, как муж ее разлюбил.

6

Ангрия – недавно созданное королевство Заморны; Веллингтония – королевство его отца, герцога Веллингтона.

7

Горничная матери Заморны, затем – его жены Марианны, воспитательница его детей, его преданная возлюбленная на протяжении всей жизни. О том, как Мина спасла жизнь Заморны (тогда еще маркиза Доуро), рассказывается в повести Шарлотты «Кое-что об Артуре».

8

Уорнер Говард Уорнер, премьер-министр Ангрии.

9

Ср. «Соломон выстроил Фадмор в пустыне» (1 Пар., 8:4). Фадмор, или Тадмор – древнее название Пальмиры; позже она некоторое время носила название Адрианополь.

10

Ср. «И будет в тот день, забудут Тир на семьдесят лет» (Ис., 23:15).

11

Эжен Розьер, французский камердинер Заморны.

12

Образ из Евангелия от Марка: «идеже червь их не умирает, и огнь не угасает» (Мк., 9:44).

13

Сестра герцога Веллингтона, бывшая леди Изабелла Уэлсли. У нее есть сын, лорд Фицрой, и шесть дочерей.

14

Полное имя мальчика – Эдвард Эрнест Фицартур, лорд Гордон.

15

Герцог Фиденский, сын короля Александра I, наследник трона Хитрундии, ближайший друг Заморны.

16

Джон Август Хитрун, старший сын принца Джона и его супруги Лили, урожденной Харт.

17

Иов, 19:25 (из оратории Генделя «Мессия»).

18

Возможно, описка: в других юношеских произведениях Шарлотты Фидена не дядюшка маленького Юлия, а крестный.

19

Томас Ювинс (1782–1857) – английский живописец и книжный иллюстратор. Возможно, имеется в виду картина «Исповедь у черного распятия», на которой убийца (муж) подкрадывается с ножом к женщине, стоящей на коленях в исповедальне.

20

Итуриил в «Потерянном рае» Мильтона – один из ангелов в воинстве архангела Гавриила.

21

Леди Зенобия Элрингтон, третья жена графа Нортенгерлендского, мачеха Марии Генриетты.

22

Роланд – борзая Мэри Перси, Росваль – любимая шотландская борзая Заморны.

23

Немой чернокожий карлик, слуга Заморны.

24

Т.е. Эдварда Перси, своего брата.

25

Слепая сестра покойной жены герцога Заморны; обойденная отцом в завещании, она вынуждена сама зарабатывать себе на жизнь, поэтому служит гувернанткой Эуфимии (Эффи) Линдсей.

26

Томас Мур. Лалла Рук.

27

Верховые духи Витрополя – Тали, Брами, Эми и Ани, то есть Шарлотта, Брэнуэлл, Эмили и Энн Бронте.

28

Ср.: «Уже и секира при корне дерев лежит» (Мф., 3:10).

29

Мой Бог (фр.).

30

Мне конец (фр.).

31

Черт побери (фр.).

32

Дж. Беньян. Путь паломника, часть I (беседа Христианина с девицей по имени Осмотрительность; он рассказывает о своих бедствиях и просит пустить его на ночлег в дом, где обитают, помимо нее, Благочестие, Благоразумие и Милосердие; девица слушает его с улыбкой и со слезами жалости).

33

Жалобно, плачевно (музыкальный термин).

34

Сын убитого африканского царя, усыновленный герцогом Веллингтоном. Квоши был старше Артура и, как упоминается в других юношеских произведениях Бронте, нередко его поколачивал.

35

См. Байрон. Дон Жуан:

За поясом ее, смущая глаз,

Блистал кинжал, что подобает сану

Избранницы великого султана.

(Пер. Т. Гнедич).

36

Иоахим Мюрат – наполеоновский маршал и (в ангрийском цикле Бронте) один из сподвижников Заморны в войне с ашанти.

37

Речь идет о том, что граф Нортенгерленд, отец Эдварда и Уильяма Перси, убежденный, что сыновья унаследовали его демоническую натуру, отказался от них сразу после рождения, и они вынуждены были самостоятельно пробиваться в жизни. Эдвард, более сильный и решительный, долгое время жестоко эксплуатировал и притеснял Уильяма.

38

Лимб – область загробного мира, куда, согласно католическим воззрениям, попадают умершие некрещеные младенцы; «не больше пядени» – намек на приписываемую Жану Кальвину фразу: «В аду полно младенцев ростом не больше пядени» (23 см). Таким образом Шарлотта в одной фразе высмеивает разом и кальвинистов, и католиков.

39

Ильдерим (Иылдырым), тур. Молниеносный – прозвище османского султана Баязида I (1357–1403), прославленного своими победами, непредсказуемым характером, а также обширным гаремом.

40

Принцесса Эдит Хитрун, младшая сестра Фидены и принцессы Марии, супруги Эдварда Перси.

41

Фредерик Лофти, граф Арундел, близкий друг Заморны, муж принцессы Эдит.

42

Мелкая голландская монета, 1/20 гульдена.

43

Парафраз строки из «Гяура» Байрона.

44

© Перевод. М. Клеветенко, 2012

45

последнее средство (фр.).

46

самоубийство (лат.).

47

Быт., 42:9.

48

Обращение к ангрийцам его светлости герцога Заморны.

49

Чарлз Николсон из Ливерпуля считался «лучшим флейтистом королевства».

50

Полное имя средней из сестер Бронте – Эмили Джейн.

51

Немец Александр Гумбольдт (1769–1859), американец Джон Ледьярд (1751–1789) и шотландец Мунго Парк (1771–1806) – знаменитые путешественники, географы и исследователи своего времени.

52

Зд.: высшее средоточие (лат.).

53

Ис., 40:5.

54

Иов, 19:25.

55

блуждающий огонек (лат.).

56

Ср. Руфь, 1:16: «Но Руфь сказала: не принуждай меня оставить тебя и возвратиться от тебя; но куда ты пойдешь, туда и я пойду, и где ты жить будешь, там и я буду жить; народ твой будет моим народом, и твой Бог – моим Богом».

57

Прит., 11:22: «Что золотое кольцо в носу у свиньи, то женщина красивая и – безрассудная».

58

Кстати, между прочим (фр.).

59

Часть ангрийского девиза «Восстань, Ангрия!»

60

1 Кор., 15:47.

61

С именем английской королевы Филиппы (1314–1369) связана легенда о шести жителях Кале, которых король Эдуард III после сдачи города задумал казнить, но пощадил, поддавшись на уговоры жены.

62

Р. Бернс. Обращение к дьяволу. Пер. Ю. Князева.

63

во-первых (лат.).

64

во-вторых (лат.).

65

не в здравом рассудке (лат.).

66

Здесь и далее стихи в переводе Н. Герн.

67

Быт., 8:9.

68

Генри Гастингс, ангрийский поэт (литературная маска Брэнуэлла).

69

Лк., 2:29.

70

Джон Вильсон. Вечер в Фернесском аббатстве.

71

© Перевод. Е. Доброхотова-Майкова, 2012

72

Ричтон, граф, он же сэр Джон Букет – прославленный историк, посол Витрополя в Ангрии, верный соратник Заморны, одна из литературных масок Брэнуэлла.

73

Майор Генри Гастингс, молодой ангрийский офицер, поэт и военный хронист, литературная маска Брэнуэлла.

74

Во второй части «Пути паломника» Джона Беньяна – отважный герой, сопровождающий Христианку и ее детей на пути к Небесному граду.

75

У. Вордсворт. Не думайте, что Англии свобода…

76

Гимн Ангрии, сочиненный Генри Гастингсом в подражание «Победной песни Мариам» Томаса Мура («Бейте в тимпаны громко…»).

77

Украинских скакунов Шарлотта позаимствовала из поэмы Байрона «Мазепа».

78

Пс., 104:18: «Сдавили оковы ноги его, железо вонзилось в тело его».

79

В более ранних произведениях Шарлотты – Фордыбак; разбойник и бунтовщик.

80

Уэслианство (методизм) – течение в протестантизме, у истоков которого стояли братья Джон (1703–1791) и Чарлз (1707–1788) Уэсли. Политически методисты были близки к либералам. Мать и тетка детей Бронте выросли в методистской семье, и самим детям Бронте методистская религиозная суровость была не совсем чужда, однако они находили смешными многие внешние ее проявления.

81

Ср. Иов, 2:8: «И отошел сатана от лица Господня и поразил Иова проказою лютою от подошвы ноги его по самое темя его. И взял он себе черепицу, чтобы скоблить себя ею».

82

Ср. Дан., 3;8;94: «Тогда Навуходоносор исполнился ярости, и вид лица его изменился на Седраха, Мисаха и Авденаго, и он повелел разжечь печь в семь раз сильнее, нежели как обыкновенно разжигали ее, и самым сильным мужам из войска своего приказал связать Седраха, Мисаха и Авденаго и бросить их в печь, раскаленную огнем. Тогда мужи сии связаны были в исподнем и верхнем платье своем, в головных повязках и в прочих одеждах своих, и брошены в печь, раскаленную огнем…. И, собравшись, сатрапы, наместники, военачальники и советники царя усмотрели, что над телами мужей сих огонь не имел силы, и волосы на голове не опалены, и одежды их не изменились, и даже запаха огня не было от них».

83

Граф, по обыкновению, кощунственно перевирает евангельский текст, в данном случае: «ибо Сын Человеческий пришел не губить, а спасать» (Лк., 9:56).

84

но вперед, мы пройдем дальше (фр.).

85

Нечего отчаиваться (лат.).

86

Эсф., 7: «Сказал Харбона, один из евнухов при царе: вот и дерево, которое приготовил Аман для Мардохея, говорившего доброе для царя, стоит у дома Амана, вышиною в пятьдесят локтей. И сказал царь: повесьте его на нем. И повесили Амана на дереве, которое он приготовил для Мардохея».

87

Лк., 7:8.

88

невменяем (лат.).

89

2 Пет., 2:22.

90

Бесславие (евр.) (1Цар., 4:21).

91

Манон Жанна Ролан (1754–1793) – выдающаяся деятельница Французской революции, хозяйка салона, автор мемуаров; Нинон де Ланкло (1615–1705) – прославленная французская куртизанка, писательница, хозяйка знаменитого салона, известная своим вольнодумством.

92

© Перевод. Е. Доброхотова-Майкова, 2012

93

Восемнадцатистраничная рукопись, законченная Брэнуэллом в октябре 1835-го. В ней рассказывается о революции в Витрополе, в ходе которой Нортенгерленд сверг правительство Ардраха и объявил себя президентом, о разгроме и пленении Заморны объединенными войсками Нортенгерленда, Квоши, Джордана и Мактерроглена, его высылке на остров Вознесения и смерти Марии Генриетты Перси, не выдержавшей разлуки с супругом.

94

«Призыв Уорнера к ангрийцам о реставрации Заморны на троне Ангрии», написанный Брэнуэллом 17 декабря 1836 года.

95

Жестокая резня, которую учинили в захваченной Донголе ашанти, подробно описана в одной из хроник Брэнуэлла.

96

Фуше, Жозеф (1763–1820), участник Французской революции, член Конвента, министр полиции в 1799–1810, во время Ста дней и в первый год после возвращения Людовика XVIII. В африканской Франции Шарлотты и Брэнуэлла действуют те же государственные лица, что в исторической революционной Франции: Фуше, Баррас, Дюпен, Бернадот.

97

доблестный рыцарь (фр.).

98

Ср. Пс., 82:14: «Боже мой! Да будут они, как пыль в вихре, как солома перед ветром».

99

Роберт Браунинг. Песня кавалера.

100

Шотландская якобитская песня.

101

В. Шекспир. Ричард II.

102

И я тоже! (фр.)

103

Прекрасно, моя красавица! (фр.)


Купить книгу "Заклятие (сборник)" Бронте Шарлотта

home | my bookshelf | | Заклятие (сборник) |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 1
Средний рейтинг 1.0 из 5



Оцените эту книгу