Книга: Мужчины без женщин (сборник)



Мужчины без женщин (сборник)

Харуки Мураками

Мужчины без женщин

ONNA NO INAI OTOKOTACHI by Haruki Murakami.

Copyright © 2014 Haruki Murakami. All rights reserved. Originally published by Bungeishunju Ltd., Tokyo.

Koi Suru Zamuza (“Samsa in Love”) by Haruki Murakami.

Copyright © Haruki Murakami, 2013. Originally published in Japan in 2013 in the anthology, KOI SHIKUTE: Ten Selected Love Stories, by Chuokoron-Shinsha, Inc., Tokyo.

В коллаже на обложке использованы иллюстрации: Seita, ostill/Shutterstock.com

Используется по лицензии от Shutterstock.com

© Замилов А., перевод на русский язык, 2016

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2016

Влюбленный Замза

Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, он обнаружил, что у себя в постели превратился в Грегора Замзу.

Лежа навзничь на кровати, он глядел в потолок. Глаза не сразу привыкли к нехватке света. Потолок казался обычным, повседневным, такой найдется где угодно. Некогда его выкрасили в белый, хотя возможно – и в бледно-кремовый. Пыль и грязь копились, однако, годами, и теперь он больше напоминал цвет скисшего молока. Никакого орнамента, взгляду не попадались никакие его черты. Он ничем не противоречил, ничего не сообщал. Выполнял свою структурную функцию и не притязал ни на что большее.

В одной стене комнаты было высокое окно – слева, но штору с него сняли и через всю раму заколотили изнутри толстыми досками. Между ними оставили горизонтальную щель шириной в несколько сантиметров – намеренно или нет, оставалось неясным; лучи утреннего солнца проникали внутрь и отбрасывали на пол ряд ярких параллельных линий. Зачем окно так основательно забаррикадировали? Чтоб никто не забрался? Или никто (вроде него) не выбрался? Или надвигается сильная буря или смерч?

По-прежнему лежа на спине, он, слегка вращая шеей и глазами, осмотрел всю остальную комнату. Никакой мебели не увидел, помимо кровати, на которой лежал сам. Ни комода, ни письменного стола, ни кресла. На стенах ни единой картины, часов или зеркала. Не было даже светильников. Да и на полу – ни ковра, ни дорожки. Лишь голое дерево. Стены оклеены обоями со сложным узором, но старыми и выцветшими, поэтому в слабом свете почти невозможно разглядеть, что это за узор.

Справа от него располагалась дверь – в стене напротив окна. Латунная ручка местами поцарапалась. Похоже, эта комната некогда служила обычной спальней. Однако теперь ее лишили всех признаков человеческой жизни. Посреди комнаты осталась только эта одинокая кровать. И на ней не было белья. Ни простыней, ни покрывала, ни подушки. Лишь голый потрепанный матрас.

Замза понятия не имел, где он и что ему следует делать. С трудом осознал лишь одно – теперь он человек по имени Грегор Замза. А это он откуда знает? Быть может, кто-то ему нашептал об этом на ухо, пока он спал?

Но кем же он был, прежде чем стать Грегором Замзой? Чем он был?

Впрочем, стоило ему задуматься над этим вопросом, как сознание потускнело, а в голове зароилось нечто вроде черного столба мошкары. Столб становился все толще и гуще, подкрадываясь к участку его мозга помягче, непрестанно жужжа. Замза бросил эту затею. Глубокие мысли оказались для него в ту минуту непосильным бременем.

Так или иначе, теперь ему предстояло научиться двигаться. Нельзя же вечно лежать, пялясь в потолок. В такой позе он слишком беззащитен. Нападут на него враги – да хоть те же хищные птицы – и шансов выжить никаких. Для начала он решил пошевелить пальцами. Их было десять – длинных, приделанных к концам рук. Каждый оборудован сколькими-то суставами, и управлять ими оказалось совсем непросто. К тому же все тело его онемело, словно его погрузили в липкую плотную жидкость, поэтому передать усилие конечностям тоже оказалось трудно.

Тем не менее, закрыв глаза и сосредоточившись, после нескольких неудачных попыток он вскоре смог свободно шевелить пальцами. Пусть не сразу, но разобрался, как действовать ими вместе. Когда заработали кончики пальцев, онемелость, окутавшая все его тело, отступила. На смену ей, как темный и зловещий риф, оголенный отливом, пришла мучительная боль.

Не сразу Замза осознал, что боль эта – голод. Такое ненасытное желание пищи было ему внове – или же он, по крайней мере, не помнил, что нечто подобное переживал. Он как будто ничего не ел целую неделю. Словно вся сердцевина его тела обратилась в полую пещеру. Поскрипывали кости, сжимались мышцы, тут и там судорожно подергивались внутренние органы.

Не в силах больше терпеть эту боль, Замза оперся локтями на матрас и мало-помалу приподнялся. При этом несколько раз глухо и ужасающе треснул позвоночник. Вот так так, подумал Замза, сколько ж я здесь эдак пролежал? Каждая частица его тела громко протестовала против любой попытки подняться и вообще хоть как-то сменить позу. Но он, собрав воедино все свои силы, тянулся, превозмогая боль, пока ему наконец не удалось сесть.

Замза смятенно оглядел свое нагое тело, а что не было видно – ощупал руками. Какое же оно неуклюжее! К тому же полностью беззащитное. Гладкая белая кожа (покрытая неубедительным количеством волос), сквозь нее видны хрупкие синеватые кровеносные сосуды; мягкий незащищенный живот; нелепые гениталии невозможной формы; тощие и длинные руки и ноги (всего по две штуки!); тощая ломкая шея; громадная уродливая голова с путаницей жестких волос на макушке; два абсурдных уха, торчащие по бокам, как пара морских ракушек. И вот это вот – действительно он? Способно ли такое несообразное тело, которое так легко уничтожить (никакого защитного панциря, никакого наступательного вооружения), выжить в этом мире? Почему он не превратился в рыбу? Или в подсолнух? В рыбе или подсолнухе есть смысл. Больше смысла, во всяком случае, чем в этом человеке по имени Грегор Замза. Иначе на это никак не посмотреть.

И все же, собравшись с духом, он спустил ноги за край кровати, пока подошвы его не коснулись пола. От внезапного холода голого дерева он ахнул. Первые болезненные попытки подняться закончились неудачей, но затем, несколько раз ушибившись, он изловчился встать на ноги. Замза стоял, весь больной и измученный, одной рукой вцепившись в раму кровати. Однако очень быстро голова его необычайно потяжелела, и поддерживать ее стало трудно. Под мышками вспотело, а гениталии съежились от напряжения. Он несколько раз глубоко вздохнул, нужно было расслабить скованное тело.

Раз он привык стоять, теперь следовало научиться ходить. На двух ногах перемещаться было пыткой – каждое движение вызывало боль. С какой стороны ни посмотри, а двигать правой и левой ногами, одной за другой, занятием было причудливым – это попирало все законы природы, а от опасного расстояния между глазами и полом он весь в страхе сжимался. Пытался понять, как связаны движения бедер и коленных суставов – на первых порах координировать эти движения было очень сложно. При всяком его шаге вперед колени тряслись от боязни упасть, и ему приходилось обеими руками держаться за стену.

Но он знал, что навеки остаться в этой комнате не сможет. Если не найдет нужной пищи – и быстро притом, – его изголодавшийся живот пожрет его собственную плоть, уничтожит ее.

Он доковылял до двери, все время цепляясь за стену. Казалось, путешествие это заняло много часов, хотя он не знал, чем и как измерять время. Но как бы то ни было – очень долго. Об этом ему ни на миг не давала забыть вся эта боль. Движения его были неловки, шаг – неуверенным. Ему постоянно требовалась опора. Со стороны, хоть и с большой натяжкой, его могли бы принять за инвалида. Однако, несмотря на неудобства, с каждым новым шагом он все лучше понимал, как работают его суставы и мышцы.

Он схватился за дверную ручку и потянул. Дверь не поддалась. Толкнул – то же самое. Затем он повернул ручку вправо и потянул. Дверь с легким скрипом приоткрылась. Она оказалась не заперта. Замза высунул голову в щель и выглянул. В коридоре никого. Там было тихо, как на дне океана. Он просунул в щель левую ногу, подался телом вперед, не отрывая одной руки от косяка, и подтянул следом правую ногу. Потихоньку заковылял босиком по коридору, держась руками за стены.

В коридор выходило четыре двери, считая и ту, которую он только что открыл. Все похожи друг на друга, из того же темного дерева. Что – или кто – есть за ними? Ему хотелось их открыть и выяснить это. Быть может, тогда он хоть как-то начнет понимать непостижимые обстоятельства, в которых оказался. Или хотя бы сможет отыскать какую-то нить к их разгадке. Тем не менее мимо каждой он проходил, стараясь как можно меньше шуметь. Его любопытство превозмогала нужда чем-то набить желудок. Ему следовало как можно скорее заполнить чем-то существенным зловещую полость, что разверзлась в его теле.

И он теперь знал, где отыскать это существенное.

Просто иди на запах, подумал он, принюхиваясь. Пахло приготовленной едой – крохотные частички этого аромата неслись к нему по воздуху и неистово врезались в слизистую оболочку носа, что мгновенно передавалось мозгу, – и от них вспыхнуло такое яркое предвкушение, такая яростная тяга, что желудок скрутило, словно его пытал опытный инквизитор. Рот затопило слюной.

Чтобы достигнуть источника запаха, однако, ему придется спуститься по лестнице. Ему и по ровному-то полу было трудно перемещаться. А преодолеть эти семнадцать ступенек – совсем кошмар. Обеими руками Замза схватился за перила и приступил к спуску. Худые лодыжки готовы были подломиться под его тяжестью, и он несколько раз чуть было не покатился кубарем вниз. А когда всякий раз изгибал тело, чтобы не упасть, все кости и мышцы у него стонали от боли.

О чем же думал Замза, с таким трудом спускаясь по лестнице? Главным образом – о рыбе и подсолнухах. Превратись я в рыбу или подсолнух, думал он, жил бы себе спокойно, а не мучился вот так вот на ступеньках. Какое отношение ко мне имеет подобное беспредельно опасное занятие, да еще и в таком неестественном виде? Полная бессмыслица.

Достигши нижней, семнадцатой ступеньки, Замза выпрямился, призвал на подмогу все оставшиеся силы и поковылял на манящий запах. Он пересек вестибюль с высоким потолком и шагнул в раскрытые двери столовой. На большом овальном столе была разложена еда. Стояли пять стульев, но вокруг – ни души. От блюд подымались белые пряди пара. Центр стола занимала стеклянная ваза с дюжиной лилий. У четырех мест лежали белые салфетки и приборы – нетронутые, судя по виду. Казалось, люди сели завтракать, но некое внезапное и непредвиденное событие заставило их встать из-за стола. Они поднялись и куда-то исчезли – и произошло это буквально только что. Что случилось? Куда они делись? Или их забрали? Вернутся ли они доедать завтрак?

Но у Замзы не было времени обо всем этом рассуждать. Рухнув на ближайший стул, он голыми руками стал хватать любую еду, до какой мог дотянуться, и запихивать себе в рот, не обращая внимания на ножи, ложки, вилки и салфетки. Хлеб он рвал на куски и пожирал его без конфитюра или масла, целиком заглатывал толстые сардельки, поглощал крутые яйца с такой скоростью, что едва не забывал их чистить, загребал горсти еще теплого картофельного пюре и пальцами подцеплял маринованные огурчики. Все это он жевал вместе, а остатки запивал водой из кувшина. Вкус не имел значения. Пресный или пряный, острый или кислый – ему все было едино. Главное – заполнить полость у него внутри. Ел он самозабвенно, словно бы на скорость. Так увлекся он едой, что в какой-то миг, облизывая пальцы, по ошибке впился в них зубами. Повсюду разлетались объедки, а когда на пол упало и вдребезги разбилось большое блюдо, он не обратил на это совершенно никакого внимания.

Обеденный стол теперь выглядел ужасно. Как будто в открытое окно налетела стая сварливых ворон, наелась до отвала и унеслась прочь. Когда сам Замза насытился и откинулся на спинку стула, переводя дыхание, на столе почти ничего не осталось. Нетронутой стояла лишь ваза с лилиями; будь там меньше еды, он бы сожрал и их. Вот до чего он проголодался.


Долгое время он сидел рассеянно, витая в облаках. Опустив руки на стол и еле дыша, он пялился сквозь опущенные ресницы на лилии. Насыщение подступало медленно, словно приливная волна. Он ощущал, как его полость постепенно наполняется, вытесняя пустоту.

Он взял металлический кофейник и налил кофе в белую керамическую чашку. Пикантный аромат что-то напоминал ему. Но сразу он не вспомнил; память возвращалась толчками, смутные воспоминания постепенно сменялись более четкими. Странное то было чувство – как будто он из будущего припоминал настоящее. Словно бы время как-то раскололось надвое, и память и опыт теперь вращались замкнутым кругом, одно следом за другим. В кофе он налил побольше сливок, размешал пальцем и выпил. Хотя кофе остыл, какое-то тепло в нем еще оставалось. Он подержал жидкость во рту, затем осторожно пустил ее ручейком себе в глотку. И понял, что это его несколько успокаивает.

Как вдруг ему стало холодно. Сила голода затмила собою все остальные его чувства. Теперь же, когда он насытился, утренняя прохлада студила ему кожу, и он задрожал. Огонь в камине погас. Отопление, похоже, не включали. А помимо прочего он был совсем гол – и даже бос.

Он осознал: надо найти, что можно на себя накинуть. Так было слишком холодно. И не очень прилично, чтобы предстать перед людьми. Могут постучать в дверь. Или те, кто садился завтракать, вернутся. Кто знает, как они себя поведут, застав его в таком виде?

Все это он понимал. Не подозревал, не воспринимал интеллектом – он просто это знал, чисто и ясно. Замза понятия не имел, откуда у него это осознание. Быть может, это часть тех вращавшихся у него в голове воспоминаний.

Он поднялся со стула и вышел в вестибюль. Движения его по-прежнему были неуклюжи и медленны, но теперь он хотя бы мог стоять и перемещаться на двух ногах, ни за что не хватаясь. В вестибюле была чугунная стойка для зонтиков, из которой также торчало несколько прогулочных тростей. Он вытащил черную, из бархатного дуба – с ней будет легче передвигаться; лишь взявшись за ее крепкую рукоять, он несколько успокоился и приободрился. Теперь у него есть оружие – отбиваться. Если на него нападут птицы. Он подошел к окну и выглянул в щель между кружевными занавесками.

Дом стоял на улице. Улица не очень широкая. И людей на ней было немного. Тем не менее он отметил, что все прохожие полностью одеты. Одежда была разнообразных цветов и стилей. У мужчин и женщин одеянья разные. Ноги закрыты обувью из жесткой кожи. Некоторые щеголяли в ярко начищенных сапогах. Он слышал, как по брусчатке щелкают их подошвы. И все прохожие в шляпах. Казалось, перемещаться на двух ногах и прикрывать себе гениталии – для них пустяк. Замза сравнил свое отражение в высоком зеркале вестибюля с людьми, ходившими снаружи. Человек в зеркале перед ним был существом ничтожным и хрупким. Живот вымазан подливой, а хлебные крошки запутались в волосах его промежности, как клочья ваты. Рукой он стер с себя грязь.

Да, снова подумал он, я должен найти, чем прикрыться.

Он еще раз выглянул на улицу – нет ли где птиц. Но птиц видно не было.

Первый этаж дома состоял из вестибюля, столовой, кухни и гостиной. Но ни в одном из этих помещений он не обнаружил ничего напоминающего одежду. Выходит, люди здесь не переодевались, а хранили одежду этажом выше.

Замза собрался с духом и принялся карабкаться по лестнице. С удивлением он обнаружил, насколько легче ему подниматься, чем было спускаться. Вцепившись в перила, он сумел преодолеть эти семнадцать ступеней вверх гораздо быстрей и без лишних боли или страха, а останавливался по пути всего несколько раз (хоть никогда не надолго), чтобы отдышаться.

Можно сказать, ему повезло – ни одна дверь на втором этаже не была заперта. Ему следовало лишь повернуть ручку и толкнуть – и каждая дверь распахивалась. Всего было четыре комнаты, и помимо той холодной с голым полом, где он проснулся, все оказались удобно меблированы. В каждой стояла кровать со свежим на вид бельем, комод, письменный стол, к потолку или стене крепилась лампа, а пол укрывал ковер с причудливым узором. Все было опрятно и чисто. На полках аккуратно выстроены книги, а стены украшены пейзажами маслом в рамах: непременно белесая скала на взморье и проплывающие облака на высоком синем небе – будто сахарная вата. В каждой комнате – стеклянная ваза с яркими цветами. Ни в одной окна не забиты грубым досками. Здесь висели кружевные занавески, сквозь которые, словно благодеянье свыше, лился солнечный свет. Все постели выказывали, что в них кто-то спал. Он видел вмятины от голов на подушках.

В чулане самой большой комнаты Замза нашел халат себе по размеру – и понадеялся, что разберется, как его надеть. Он понятия не имел, что ему делать с другой одеждой, как облачаться в нее, в каком сочетании носить. Она попросту была слишком сложна для него: чересчур много пуговиц, перво-наперво, и он не был уверен, что отличит перед от зада или верх от низа. И в чем разница между верхней одеждой и нательным бельем? Халат же, напротив, был прост, практичен и вполне лишен узоров – как раз с таким, думал он, справиться удастся. Его легкая мягкая ткань приятно касалась его кожи, а цвет был темно-синий. Замза даже подобрал себе тапочки ему в тон.



Он натянул халат на голое тело и после множества проб и ошибок сумел закрепить на талии пояс. Посмотрел на себя в зеркало – ныне облаченный в халат и тапочки. Определенно лучше, чем расхаживать голышом. Овладение искусством носить одежду потребует внимательного наблюдения и значительного времени. Пока же единственный выход – этот халат. Нельзя сказать, что достаточно теплый, но вполне сносный, чтобы не замерзнуть в доме. А лучше всего в нем то, что больше не нужно беспокоиться, что его мягкая кожа окажется беззащитной перед злобными птицами.


Когда прозвонил дверной колокольчик, Замза дремал в самой большой комнате (и на самой большой кровати) в доме. Под пуховыми одеялами было тепло и так уютно, словно он спал в яйце. Перед тем как он проснулся, ему снился сон. Подробностей он не запомнил, но сон был приятный и добрый. А вот звон колокольчика, эхом разнесшийся по всему дому, выдернул его назад в холодную действительность.

Он слез с кровати, запахнул на себе халат, надел темно-синие тапочки, схватил черную трость и, не отрывая руки от перил, заковылял вниз по лестнице. Оказалось, теперь это гораздо легче, нежели в первый раз. Но все равно он мог упасть в любой момент. И потому должен быть очень осторожен. Не отрывая взгляда от своих ног, Замза преодолевал одну ступеньку за другой, а дверной звонок все заливался. Тот, кто жал на его кнопку, наверняка личностью был весьма нетерпеливой и упрямой.

Держа трость в левой руке, Замза приблизился к входной двери. Ручку он повернул вправо, потянул, и дверь открылась.

Снаружи стояла маленькая женщина. Очень маленькая женщина. Удивительно, как вообще она могла дотянуться до кнопки звонка. Присмотревшись внимательней, Замза понял, что дело тут вовсе не в ее размере. А в спине, согнутой вперед вечной дугой. От этого она и выглядела маленькой, хотя тело ее было вообще-то обычного размера. Волосы себе она перетянула сзади резинкой, чтобы не падали на лицо. И те у нее были темно-каштановыми и очень густыми. Она была одета в потертый твидовый пиджак и широкую мешковатую юбку, скрывавшую ноги до лодыжек. На шее повязан полосатый хлопковый шарф. И она была без шляпы. Ботинки – высокие, на шнуровке, а лет ей, судя по виду, где-то чуть за двадцать. В ней до сих пор чувствовалось что-то от девочки. Глаза большие, носик маленький, а губы немного кривились на одну сторону, словно тощий полумесяц. Через весь лоб темные брови чертили две прямые, отчего вид у нее был скептический.

– Здесь проживает Замза? – спросила женщина, изогнув шею, чтобы посмотреть на него. После чего изогнулась уже всем телом. Совсем так же изгибается земля при свирепом землетрясении.

Поначалу он опешил, но взял себя в руки.

– Да, – сказал он. Раз он Грегор Замза, тут Замза, вероятно, и проживает. Так или иначе, особого вреда в таком ответе быть не могло.

Однако женщина, похоже, сочла его ответ менее чем удовлетворительным. Лоб ее чуть нахмурился. Вероятно, в голосе его она уловила нотку смятения.

– Так здесь в самом деле проживает Замза? – резко переспросила она. Так опытный привратник допрашивает неопрятного посетителя.

– Я – Грегор Замза, – сказал Замза как можно легче и небрежнее. Хотя бы в этом он был вполне уверен.

– Тогда ладно, – сказала она, потянувшись к матерчатой сумке у ног. Та была черной и вроде бы очень тяжелой. Местами протертая насквозь, она, несомненно, сменила много хозяев. – Ну что ж, посмотрим.

Она вошла в дом, не дожидаясь ответа. Замза закрыл за ней дверь. Женщина встала и оглядела его с головы до пят. Казалось, его халат и тапочки возбудили в ней подозрения.

– Должно быть, я потревожила ваш сон, – холодно произнесла она.

– Ничего. Пустяки, – ответил Замза. По ее хмурому лицу он понимал, что его одеяние мало соответствует случаю. – Должен извиниться за свой внешний вид, – продолжал он. – Тому были причины…

Женщина не обратила на это внимания.

– Ну и? – произнесла она, не разжимая губ.

– Ну и? – повторил за нею Замза.

– Ну и где тот замок, что доставляет вам хлопоты? – сказала женщина.

– Замок?

– Замок, который у вас поломался, – сказала она. Раздражение ее было очевидно с самого начала. – Вы нас попросили прийти и отремонтировать его.

– А-а, – произнес Замза. – Сломанный замок.

Замза напряг все свои мысли. Но едва ему удавалось сосредоточиться на чем-то одном, как вновь вздымался черный столб мошкары.

– О замке я ничего особого не слышал, – сказал наконец он. – Должно быть, от какой-то двери на втором этаже.

Женщина сердито посмотрела на него.

– Должно быть? – переспросила она, вглядываясь ему в лицо. В ее голосе зазвучало еще больше льда. Изумленно взделась одна бровь. – От какой-то двери? – продолжила она.

Замза почувствовал, как заливается краской. Очень неловко ничего не знать о замке. Он откашлялся, чтобы заговорить, но слов не получилось.

– Господин Замза, ваши родители дома? Думаю, мне лучше поговорить с ними.

– Они, судя по всему, ушли по делам, – сказал Замза.

– По делам? – переспросила она ошеломленно. – Какие могут быть дела, когда вокруг творится такое?

– Понятия не имею. Когда я утром проснулся, никого уже не было, – ответил Замза.

– Ну-ну, – буркнула молодая женщина. Затем протяжно вздохнула. – Мы же их предупредили заранее, что придем сегодня утром в это время.

– Мне очень жаль.

Женщина постояла несколько минут просто так. Затем медленно вздетая бровь ее опустилась, и она перевела взгляд на черную трость в левой руке Замзы.

– Вас ноги беспокоят, господин Грегор?

– Да, немного, – уклончиво ответил он.

Женщина опять внезапно вся извернулась. Замза не имел ни малейшего понятия, что означает это действие или какова его цель. Однако сложная последовательность ее движений его инстинктивно притягивала.

– Ну, что ж делать, – смиренно произнесла девушка. – Давайте поглядим, что там с замком на втором этаже. Я пришла сюда через весь город, перебралась через мост – при том, что вокруг творится такое. Больше того, жизнью рисковала. Поэтому как-то нет смысла говорить: «Ах вот как, никого нет дома? Ну, позже загляну», – и идти домой, ведь так?

Вокруг творится такое? Замза никак не мог понять, о чем она толкует. Что вообще творится вокруг? Но он решил подробностей у нее не выяснять. Еще большего своего невежества лучше бы не проявлять.


Девушка с согнутой спиной взяла тяжелую черную сумку в правую руку и с трудом потащила ее вверх по лестнице, словно некое ползучее насекомое. Замза поковылял за нею следом, не отрывая руку от перил. Ее ползучая походка возбудила в нем сочувствие – она ему что-то напоминала.

Девушка встала на вершине лестницы и окинула взглядом коридор.

– Значит, – сказала она, – у одной из этих дверей, вероятно, сломан замок, так?

Замза покраснел.

– Да, – ответил он. – У одной. Может статься – у той, что в конце коридора, слева. Кажется, – запнувшись, добавил он. То была дверь в голую комнату, где он проснулся утром.

– Кажется, – повторила женщина голосом безжизненным, как залитый костер. – Может статься. – Она повернулась и всмотрелась Замзе в лицо.

– Так или иначе, – сказал Замза.

Девушка опять вздохнула.

– Грегор Замза, – сухо сказала она. – Разговаривать с вами – сплошная радость. Такой богатый словарный запас, меткие высказывания. – Затем интонация у нее изменилась. – Но не важно. Давайте первой проверим дверь слева в конце коридора.

Девушка подошла к двери. Повернула ручку туда-сюда, толкнула, дверь открылась внутрь. Комната за ней была такой же, как и раньше. Из мебели – одна кровать, прямо в центре, напоминала одинокий остров посреди морского течения. На кровати – лишь голый и не очень чистый матрас, на котором он проснулся Грегором Замзой. И это – не сон. Пол тоже был леденяще гол. Окно заколочено досками. Должно быть, девушка все это заметила, но не выказала ни признака удивления. Будто подобные комнаты можно найти по всему городу.

Она присела на корточки, раскрыла черную сумку, вытащила из нее кремового цвета фланель и расстелила тряпицу на полу. Затем вынула несколько инструментов и тщательно разложила их на тряпке – так матерый мучитель выставляет зловещие инструменты своего пыточного ремесла напоказ перед каким-нибудь несчастным мучеником.

Выбрав проволоку средней толщины, она ввела ее в замок и опытной рукой пошурудила в нем под разными углами. Глаза ее сосредоточенно сощурились, уши насторожились, ожидая малейшего звука. Затем она взяла проволоку потоньше и повторила процедуру. Лицо ее помрачнело, а рот безжалостно скривился, словно китайская сабля. Она вынула фонарик и принялась сурово осматривать замок.

– У вас есть ключ к этому замку? – спросила она Замзу.

– Понятия не имею, где этот ключ, – честно ответил он.

– Ах, Грегор Замза, послушаешь вас – и хоть ложись да помирай, – сказала она, обратив взгляд к потолку.

После этого совершенно перестала обращать на него внимание. Перебрав инструменты, разложенные на фланели, она выбрала отвертку и взялась вынимать замок из двери. Чтобы не повредить шлиц, движения ее были медленны и тщательны. Время от времени она прерывалась, чтобы покорчиться и поизвиваться, как раньше.

Стоя у нее за спиной и наблюдая, как она эдак вот движется, Замза поймал себя на том, что и его тело начинает как-то странно реагировать. Всего его охватил жар, а ноздри его раздувались. Во рту так пересохло, что, сглатывая всякий раз, он слышал треск за ушами. Чесались мочки. А половой орган его, который доселе так неряшливо болтался, начал отвердевать и увеличиваться. Пока он поднимался, спереди на халате у Замзы рос бугор. Однако сам он не очень понимал, что это может означать.

Вынув замок, девушка поднесла его к окну рассмотреть в солнечном свете, что сиял между досок. Она потыкала в замок тонкой проволочкой, резко встряхнула его и прислушалась – лицо мрачное, губы сжаты. Наконец она снова вздохнула и повернулась к Замзе.

– Ну все, механизму конец, – сказала она. – Ты был прав – ему кранты.

– Это хорошо, – произнес Замза.

– Но не настолько, – возразила женщина. – Отремонтировать на месте я его никак не могу. Это особый замок. Мне нужно забрать его с собой – пусть его посмотрят отец или кто-нибудь из братьев. Может, им удастся починить, а я бессильна. Пока что я просто подмастерье, справляюсь только с обычными замками.

– Понятно, – сказал Замза. Так у этой девушки, значит, отец и несколько братьев. Целая слесарная семья.

– Вообще-то сегодня сюда должен был прийти отец или кто-нибудь из братьев, но из-за волнений они послали меня. По всему городу блокпосты. – Она вздохнула полной грудью еще раз и опять посмотрела на замок в руках. – Но как же он так поломался-то? Чудно́. Должно быть, кто-то долбил его чем-то изнутри. Иначе никак не объяснишь.

И вновь ее всю передернуло. Руки ее завращались так, словно она была пловчихой, тренирующейся плавать в новом стиле. Замзу ее действия завораживали и очень возбуждали.

И вот он наконец решился.

– Ничего, если я задам вопрос? – спросил он.

– Вопрос? – переспросила она, с сомнением глянув на него. – Даже представить себе не могу, какой, но валяй.

– Почему вы иногда так извиваетесь?

Девушка воззрилась на Замзу с полуоткрытым ртом.

– Извиваюсь? – На миг она задумалась. – В смысле – вот так? – И она показала ему движение.

– Да, вот так.

Некоторое время девушка смотрела на Замзу испытующе и пристально, а затем кисло произнесла:

– Лифчик постоянно съезжает. Только и всего.

– Лифчик? – тупо повторил за ней Замза. Такое слово у него в памяти не отыскивалось.

– Лифчик. Ведь знаешь, что это, так же? – сказала девушка. – Или что, считаешь странным, что горбатая женщина носит лифчик? Ах, какая самоуверенность, да?

– Горбатая? – повторил Замза. Вот еще одно слово засосало в ту обширную пустоту, что он носил у себя внутри. Он понятия не имел, о чем она говорит. Но все равно знал – он должен что-то ответить. – Нет, я вовсе так не считаю, – промямлил он, как бы оправдываясь.

– Знаешь, у нас, у горбуний, тоже есть две груди, как и у других женщин, и нам приходится носить лифчики, чтобы их удерживать. Не можем же мы ходить, как коровы с болтающимся выменем.

– Конечно, нет, – вставил Замза, так ничего и не понимая.

– Но для нас лифчиков не делают – они на нас висят. Мы сложены иначе, не как обычные женщины. Поэтому нам время от времени приходится изворачиваться, чтобы поправить лямки. Быть горбатой женщиной куда сложнее, чем ты себе можешь представить. Практически во всем. И пялиться на такую вот, как я, сзади – что, приятно? интересно?

– Нет, вовсе нет. Мне просто вдруг стало любопытно, зачем вы так делаете.

Стало быть, заключил он, лифчик – это устройство, предназначенное для удерживания грудей на месте, а горбунья – человек, сложенный так же, как эта женщина. Столькому на свете еще нужно научиться.

– Ты точно не делаешь из меня дуру? – спросила девушка.

– Не делаю.

Девушка склонила набок голову и посмотрела на Замзу снизу вверх. Она понимала, что он говорит правду – в нем не чувствовалось никакой злобы.

«Он просто головою немного слаб, вот и все, – подумала она. – Но видно, что из хорошей семьи, на вид ничего так себе – симпатичный, пусть немного тщедушен и бледен, зато вежливый. Большие уши – это ничего. Сколько ему? Лет тридцать?»

И вот тут впервые она заметила выступ, торчавший в нижней области его халата.

– А это еще что за ерунда? – каменным тоном произнесла она. – Что там за бугор?

Замза опустил взгляд на халат. Орган его уже очень распух. По ее тону он мог заключить, что такое его состояние почему-то неуместно на людях.

– Понятно, – рявкнула она. – Вам интересно, каково это – ебать горбатенькую, так?

– Ебать? – переспросил он. Вот еще одно непонятное слово.

– Воображаешь, раз горбатенькая согнута пополам, ее удобно просто взять сзади, и все, так? – сказала девушка. – Поверь, вокруг полно извращенцев, и все они, похоже, думают, раз я такая, то позволю им делать с собой все, что заблагорассудится. Дудки, господин невезунчик, вы в пролете. Не все так просто!

– Не знаю, чем, – произнес Замза, – но если я вас как-то обидел, мне очень неловко за это. Прошу меня извинить. Простите меня, пожалуйста. Я не хотел плохого. Я долго хворал и многого еще не понимаю.

– Ладно, – опять вздохнула она. – Все с тобой ясно. Ты просто такой – недотепа, да? И только писюн – бодряком. Что с тебя взять.

– Извините, – снова сказал Замза.

– Не стоит, – смягчилась она. – У меня дома четверо никчемных братцев, и они мне еще в детстве все показали. Они-то считают, все это – одна сплошная шутка. Те еще мудаки, все до единого. Поэтому я не шучу, когда говорю, что уж знаю, что тут почем.

Она присела на корточки и стала складывать инструменты в сумку, затем обернула сломанный замок во фланелевую тряпку и аккуратно положила его туда же.

– Замок я беру с собой, – сказала она, выпрямляясь. – Скажи родителям. Мы его либо починим, либо придется менять на новый. Но если подыскивать новый, теперь это может затянуться. Вернутся родители, так им и скажи. Понятно? Только не забудь.

– Не забуду, – ответил Замза.

Девушка медленно спустилась по лестнице, Замза ковылял следом. Вместе они представляли собой полную противоположность друг другу: она будто ползла на четвереньках, а он на ходу откидывался назад крайне неестественным манером. Однако скорость у них была одинакова. Тем временем Замза изо всех сил старался подавить свой «бугор», но эта штука никак не желала возвращаться в прежнее состояние. Он наблюдал сзади за движениями девушки, пока та спускалась, и сердце у него колотилось. Жаркая свежая кровь струилась по его венам. Упорный бугор не увядал.

– Я уже говорила, сегодня должен был прийти отец или кто-то из моих братьев, – сказала девушка, когда они дошли до парадной двери. – Но на улицах полно солдат, повсюду оцепления из огромных танков. На людей устраивают облавы. На «Мосту» соорудили блокпост. Поэтому мужчины моей семьи и не могут выйти наружу. Если арестуют, нипочем не скажешь, когда вернешься. Ведь страшно! Поэтому отправили меня. Через всю Прагу, одну. «На горбатую девушку никто не обратит внимания», – сказали они. Вот и с таким телом я иногда бываю полезной.

– Танки? – рассеянно повторил Замза.

– Ага, и много. Танки с пушками и пулеметами. У тебя-то пушка внушительная, – сказала она, показывая на бугор у него под халатом, – но те пушки больше и тверже – и гораздо смертоноснее. Будем надеяться, все твои вернутся в целости и сохранности. Ты честно не знаешь, куда они ушли, да?

Замза покачал головой. Он честно не знал.

И тут решил взять быка за рога.

– Можно ли нам будет встретиться опять? – спросил он.

Девушка изогнула шею, глядя на Замзу.

– То есть ты хочешь снова меня увидеть?

– Да. Я хочу увидеть вас еще раз.

– С этой торчащей штукой?

Замза опять посмотрел вниз на бугор.

– Я не знаю, как это объяснить, но это не имеет ничего общего с моими чувствами. Должно быть, неполадки с сердцем.



– Да ну, – произнесла она, явно под впечатлением. – Неполадки с сердцем, говорите. Это интересный взгляд. Такого я раньше никогда не слышала.

– Понимаете, мне это неподвластно.

– И не имеет никакого отношения к ебле?

– О ебле я совсем не думал. Правда.

– Ты хочешь сказать, что когда эта штука у тебя вырастает и эдак твердеет, то на нее, если не брать в расчет мысли о ебле, влияет не ум твой, а сердце?

Замза согласно кивнул.

– Ей-богу?

– Бог, – повторил Замза. Вот еще одно слово, которого раньше он, похоже, не слышал. Он замолчал.

Девушка бессильно качнула головой. Она снова извернулась и крутнулась, чтобы поправить на себе лифчик.

– Ладно, о боге не сто́ит. Видимо, бог оставил Прагу несколько дней назад. Наверно, по очень важному делу. Давай не будем его трогать.

– Так мне можно будет вас снова увидеть? – спросил Замза.

Девушка воздела бровь. Лицо у нее приняло новое выражение – глаза будто бы остановились на каком-то далеком и подернутом дымкой пейзаже.

– Ты честно хочешь увидеть меня снова?

Замза кивнул.

– И что будем делать?

– Можем неспешно поговорить вдвоем.

– Например, о чем? – спросила женщина.

– О многом.

– Просто поговорить?

– Я о многом хочу у вас спросить, – сказал Замза.

– О чем?

– Об этом мире. О вас. Обо мне.

Девушка недолго подумала, а затем спросила:

– Не для того, чтобы просто засунуть туда вот его?

– Не для того, – откровенно ответил Замза. – У меня такое чувство, что нам о многом нужно поговорить. Например, о танках. И боге. И лифчиках. И замках.

Их двоих вновь окутало молчание. Послышался лязг – перед домом тянули телегу: неуловимо гнетущие звуки несчастья.

– Даже не знаю, как нам быть, – наконец произнесла девушка. Она медленно покачала головой, но холод в голосе ее был уже не так заметен. – Ты лучше меня воспитан. И я сомневаюсь, что твои родители будут рады тому, что их драгоценный сынок якшается с горбуньей вроде меня. Помимо прочего, весь город сейчас кишит иностранными танками и войсками. Кто знает, что нас ждет.

Замза уж точно понятия не имел, что их ждало. Не понимал он вообще ничего: будущего – само собой, но также – настоящего и прошлого. Даже одеваться для него – загадка.

– Так или иначе, я, наверно, приду сюда через несколько дней, – сказала горбатая девушка. – Если мы сможем починить замок, я его принесу, а если нет – все равно его вам верну. К тому же с вас причитается за вызов на дом. Если ты здесь будешь, мы, само собой, увидимся. А сумеем мы с тобой неспешно поговорить об этом мире или нет, я не знаю. Но я бы на твоем месте этот бугор родителям не показывала. В реальном мире не похвалят, если станешь такое выставлять.

Замза кивнул. Он, правда, не очень понимал, как такую штуку можно скрывать от людей. Хотя об этом можно подумать и позже.

– И все-таки странно ведь, да? – задумчиво произнесла девушка. – Мир, можно сказать, разваливается на куски, но все равно остаются люди, кому небезразличен сломанный замок, а другие добросовестно приходят его чинить… Ведь так же? Но, может, это и хорошо. Может, вопреки ожиданиям, так оно и должно быть. Может, единственный способ сохранить рассудок, когда мир разваливается на куски, – это и дальше выполнять свою работу честно и прилежно?

Девушка посмотрела Замзе в лицо. Взделась одна ее бровь.

– Не хотела бы лезть не в свое дело, но что происходило в той комнате на втором этаже? Зачем твои родители поставили такой большой замок на дверь комнаты, где стоит одна кровать, и почему они так обеспокоились, когда он сломался? И зачем там окно досками забито? Там что-то запирали, да?

Замза покачал головой. Если кого-то или что-то и запирали там, то лишь его самого. Но почему это было необходимо? Он понятия не имел.

– Наверное, нет смысла тебя спрашивать, – сказала девушка. – Ладно, мне пора. Если задержусь, мои будут волноваться. Молиться, чтоб я благополучно дошла через весь город. Что солдаты не обратят внимания на бедную горбатую девушку. Что среди них не окажется извращенцев. Достаточно уже того, что они ебут этот город.

– Я буду молиться, – сказал Замза. Но он не представлял себе, что такое «извращенец». Или вообще-то – «молиться».

Девушка подняла тяжелую черную сумку и, по-прежнему согнувшись, вышла за дверь.

– Я вас еще увижу? – спросил Замза в последний раз.

– Если о ком-то достаточно думать, то вы, конечно, встретитесь опять, – сказала она на прощанье. Теперь в ее голосе чувствовалась настоящая теплота.

– Берегитесь птиц, – выкрикнул он ей вслед. Она повернулась и кивнула. И, как ему показалось, улыбнулась одним уголком кривых губ.


Через щель между занавесками Замза смотрел, как ее горбатая фигурка движется по брусчатке. Шла она неуклюже, но удивительно быстро. Каждый ее жест он считал чарующим. Она ему напоминала жука-вертячку, который вышел из воды и теперь бегает по суше. С его точки зрения, в таком перемещении, как у нее, смысла гораздо больше, чем ковылять стоймя на двух ногах.

Совсем немного погодя после того, как она скрылась с глаз, он заметил, что гениталии его обмякли и втянулись. Тот краткий и яростный бугор в какой-то миг просто исчез. Теперь его орган болтался между ног невинным фруктом, мирным и беззащитным. Яйца удобно размещались в мошонке. Поправив пояс халата, он сел за обеденный стол и допил остатки холодного кофе.

Люди, здесь жившие, куда-то ушли. Он не знал, кто они такие, но воображал, что они и есть его семья. По какой-то причине они внезапно ушли. Может, никогда больше не вернутся. Что значит «мир разваливается на куски»? Об этом Грегор Замза не имел ни малейшего понятия. Иностранные войска, блокпосты, танки – все это окутано тайной.

Наверняка знал он только одно – он всем сердцем хотел снова увидеть эту горбатую девушку. Очень-очень хотел увидеть. Сидеть с нею лицом к лицу и разговаривать сколько душе угодно. Распутывать вместе с нею загадки мира. Он хотел со всех сторон наблюдать, как она изгибалась и корчилась, поправляя лифчик. А если можно – и погладить руками ее тело в самых разных местах. Коснуться ее мягкой кожи и кончиками пальцев ощутить ее тепло. Ходить бок о бок с ней вверх и вниз по лестницам этого мира.

От одной мысли о ней у него потеплело внутри. Чем дальше, тем больше Замза радовался, что он не рыба и не подсолнух. Да и не что-то другое. Хорошо быть человеком. Ходить на двух ногах – скорее неудобство, это уж точно, и носить одежду, и есть ножом и вилкой. Он столько всего еще не знает. Однако будь он рыбой или подсолнухом, а не человеком, – вряд ли ощутил бы такое удивительное тепло своего сердца. Так ему казалось.

Замза долго сидел так с закрытыми глазами. Он тихо наслаждался этим теплом, как будто грелся у костра. Затем, решившись, встал, взял черную трость и направился к лестнице. Он вернется на второй этаж и разберется, как нужно одеваться. Такова – по крайней мере, сейчас – его задача.

Мир ждет его успехов в учебе.

Мужчины без женщин

Предисловие

Ни к романам, ни к сборникам рассказов я не люблю добавлять предисловия и послесловия (они получаются или хвастливыми, или излишне оправдательными) и, где можно, стараюсь этого не делать. Но к новому сборнику «Мужчины без женщин» решил добавить пояснения о том, как он создавался. Может, все это излишне, но пусть уж будет такой «производственный отчет». Постараюсь, чтобы не повредило книге, хотя уверенности у меня никакой нет.

Этот сборник – первый за последние девять лет, когда в 2005 году вышли «Токийские легенды». Все эти годы я писал несколько романов, один за другим, и садиться за рассказы настроения не было. Однако весной прошлого (2013-го) года в силу необходимости я наконец сочинил рассказ («Влюбленный Замза»). На удивление, работа оказалась мне в радость (я еще не забыл, как писать рассказы). И вот летом я, подустав от большого формата, решил попробовать написать целый сборник.

Обычно я пишу рассказы в один присест. Если не брать в расчет самое начало моей карьеры, когда у меня еще не сложился метод сочинения рассказов, я почти ничего не пишу разрозненно для всяких печатных изданий. Тогда мне было удобно создавать рассказы как наброски для романов, а если писать один рассказ для одного, другой – для другого издания, сложно держаться в форме, да и силы распределяются нерационально. Поэтому я настраиваюсь и пишу сразу шесть или семь рассказов. По объему как раз получается на отдельную книжку, и, говоря языком пловцов, легко поймать ритм дыхания.

Сборники «Все божьи дети могут танцевать» и «Токийские легенды» я написал примерно так же: один рассказ за две недели. Три-четыре месяца – и книга готова. Когда пишешь так, при желании можно делать рассказы последовательными или связанными. Не просто складывать их под одну обложку, а подбирать определенную тему или мотив, выстраивать готовые рассказы так, чтобы выдерживалась концепция. Например, мотивом сборника «Все божьи дети могут танцевать» послужило землетрясение в Кобэ 1995 года, «Токийские легенды» – это собрание загадок и причуд, связанных с жизнью в большом городе. Когда есть что-то связующее, пишется несколько проще.

Мотив этого сборника прописан в самом его названии – «Мужчины без женщин». Пока я работал над первым рассказом – «Drive My Car», – эта фраза вертелась у меня на языке. Как мелодия – прицепится и никак не отстает, – фраза эта засела у меня в голове. И вот когда первый рассказ был готов, мне захотелось обыграть эту фразу, сделать ее ключевой, чем-то вроде некоего стержня, и окружить ее связанными рассказами. В этом смысле «Drive My Car» стал отправной точкой книги.

Услышав фразу «мужчины без женщин», многие читатели вспомнят прекрасный сборник рассказов Эрнеста Хемингуэя. Я тоже, разумеется, вспомнил. Однако в переводе Хироси Таками на японский сборник «Men Without Women» получил название «Мир одних мужчин». По моим нынешним ощущениям, лучше было бы перевести его «Мужчины без женщин», а не «Мужчины, у которых нет женщин». Однако эта книга названа прозаично и буквально – «Мужчины, у которых нет женщин»[1]. Те, кого по самым разным обстоятельствам покинули или собираются покинуть женщины.

Почему меня так захватила (а «захватила» – очень точное слово) эта фраза, я даже не знаю. Со мной ничего подобного (к счастью) в последнее время не происходило, у моих близких знакомых – тоже. Просто мне очень хотелось запечатлеть образы и настроения таких мужчин в нескольких различных историях и попробовать их обыграть. Возможно, такова одна из моих нынешних метафор. А может – некое иносказательное пророчество. Или же мне самому не помешает изгнать этого беса. Я сам здесь бессилен что-либо объяснить. Так или иначе, заглавие «Мужчины без женщин» возникло с самого начала работы над книгой, и с выбором этим я нисколько не колебался. Иными словами, в глубине души мне очень хотелось написать серию этих рассказов.

Вначале я сочинил «Drive My Car» и «Кино». Принес в редакцию журнала «Бунгэй Сюнсю» и спросил, смогут ли они их напечатать. Я уже давно ничего не пишу по заказу. Сперва заканчиваю работу целиком и лишь потом предлагаю в те журнал или издательство, которым это произведение подойдет по духу. А если пишешь по заказу, возникают определенные ограничения по содержанию, объему, срокам, и, как мне кажется, при этом утрачивается некая творческая свобода (может показаться напыщенно, но другого подходящего слова я не нахожу).

Нынешний директор «Бунгэй Сюнсю» Такахиро Хирао помогал мне с прежними публикациями рассказов в этом журнале – раньше он работал там ответственным редактором. Мы с ним давно знакомы. Господин Хирао прочел «Drive My Car», посовещался с редакторами и решил напечатать. После этого я написал «Yesterday» и «Независимый орган», полагая, что они тоже попадут на страницы этого журнала. Каждый из них – это 80 листов по 400 знаков, что очень много для рассказа. Но тогда я счел тот объем вполне подходящим. Я не собирался подгонять количество страниц под какой-то объем, но в результате каждый рассказ уложился примерно в 80 листов черновика. Из соображений общего равновесия я поменял местами написанный третьим рассказ «Yesteeday» и второй по счету – «Кино». Работа над «Кино» – даже если не считать затраченные мысленные усилия – оказалась продолжительной. Над этим рассказом мне пришлось изрядно покорпеть, и я несколько раз переписывал его, вплоть до мелочей. Остальные рассказы дались мне намного легче.

Пока я работал над этим сборником, ко мне обратились из литературного альманаха «Monkey» (который издается под руководством моего уважаемого друга Мотоюки Сибата) с просьбой написать рассказ для второго номера журнала. Я уже упоминал, что, как правило, не принимаю заказы писать для печати, но как раз в тот момент я так настроился на работу, что согласился, и тут же написал для них «Шахразаду». По порядку этот рассказ создавался между «Yesterday» и «Независимым органом», но у меня он получился в совершенно ином ключе, нежели те, что предназначались для «Бунгэй Сюнсю».

Журнал «Бунгэй Сюнсю» – массовый, предназначен для широкого круга читателей, а вот «Monkey» – литературный альманах новой формации, он ориентирован на молодежь. Эдакий книжный супермаркет в сравнении с частным газетным киоском. И в этом смысле, предвидя разницу в характере этих изданий, я и сочинил другой по духу рассказ. Он вышел чуть короче – я уложился в 60 листов, что, в общем-то, вполне нормальный объем для короткой прозы. И хоть я писал этот рассказ для другого журнала, мотив «мужчин без женщин» остался тем же, так что можете считать «Шахразаду» полноценной частью тематического сборника.

В заключение, уже не для журнала, а для, собственно, этого сборника я написал «Мужчины без женщин». Этой книге явно не хватало заглавного рассказа, а завершить ее текстом, так сказать, символически связывающим все остальные, было бы неплохо. Словно после всех предыдущих блюд подать десерт.

Для этого небольшого рассказа у меня был и личный незначительный повод, благодаря которому возникло внутреннее представление о том, каким его написать, так что вышло все практически экспромтом и без задержек. Такое в моей жизни иногда случается. Происходит нечто – и мгновенной вспышкой, будто бы от осветительного снаряда, отчетливо, до мельчайших деталей проступает окружающий пейзаж, который обычно не замечаешь: все живые существа и неживые предметы. Я сразу сажусь за стол и на одном дыхании записываю все, что ярко отпечаталось у меня в уме, будто на негативе. Впоследствии эти наброски ложатся в основу произведения. Писателю отрадно получить такой опыт, отрадно ощутить, как некая сила перепахивает инстинктивные залежи повествования, хранившиеся у него внутри. Радостно убедиться, что луч озарения действительно существует.

И каждый раз, когда я пишу сборник рассказов, наибольшую радость мне доставляет возможность сравнительно быстро обыгрывать один за другим разные приемы, стили, ситуации. Я могу писать, рассматривая свой предмет объемно, доискиваясь, проверяя общий мотив под разными углами, использовать разных персонажей и вести повествование от любого лица. И в этом смысле сборник, подобный этому, можно сравнить с концептуальным альбомом в музыке. Над этими рассказами я действительно работал, вспоминая альбомы «Битлз» «Sgt. Pepper’s Lonely Hearts Club Band» и «Бич Бойз» «Pet Sounds». Что уж тут, очень нескромно, если не сказать – дерзко – ставить свои произведения в один ряд с этими нетленными шедеврами, однако я как автор буду признателен, если при чтении вы не забудете о них и моем намерении.

Я хочу поблагодарить множество безмятежных ив, гибких кошек и красивых женщин, что до сих пор мне встречались на жизненном пути. Без их тепла и поддержки я бы вряд ли смог написать эту книгу.

В завершение хочу заметить, что содержание рассказов «Drive My Car» и «Yesterday» претерпело незначительное изменение в сравнении с текстом, опубликованным в журнале. После выхода журнальной версии «Drive My Car» я получил жалобы от жителей населенного пункта[2], упомянутого в том рассказе, после чего решил заменить название на другое. В «Yesterday» я получил недвусмысленное требование от обладателей авторских прав на эту песню. Мне тоже было что сказать (текст не имел никакого отношения к переводу, являясь плодом моего творчества), однако неприятности со стороной «Битлз» в мои планы никак не входили, поэтому я без колебаний значительно урезал текст, чтобы он впредь не вызывал нареканий. Ни то, ни другое особого отношения к сущности сборника не имело, и хорошо, что вопрос мирно разрешился простыми формальными мерами. Поэтому надеюсь и на ваше понимание тоже.


Март 2014 г.

Харуки Мураками

Drive my car

Кафуку нередко подвозили знакомые женщины, которых он по манере езды стал со временем разделять на стихийных лихачей и опасливых тихонь (последние, к счастью, попадались значительно чаще). В целом, женщины водят аккуратнее и осторожнее мужчин. Разумеется, никто их за это не осуждает, но они порой такой манерой ездить раздражают тех, кто позади.

В свою очередь женщины-лихачи, похоже, уверовали в собственную виртуозность. Сплошь и рядом они презирают опасливых тихонь, хвастливо полагая, будто ездить, как прежде, осмотрительно сами уже не смогут. При этом они даже не подозревают: стоит им включить поворотник, чтобы перестроиться в другой ряд, и окружающие водители с замиранием сердца – или же крепко выражаясь – лихорадочно давят на тормоз.

Разумеется, бывают исключения, когда женщины водят машину вовсе не лихо и не чересчур осторожно – обычно. Среди таких тоже немало опытных водителей, но даже от них веет непреходящей скованностью. Кафуку вряд ли мог объяснить, отчего, но стоило ему устроиться рядом с водителем, как он начинал улавливать скрытую опасность и не находил себе места. У него пересыхало в горле, и, чтобы разрядить неловкую паузу, он пускался в никчемную болтовню.

Среди мужчин тоже есть и надежные водители, и чайники. Но их вождение в целом не напрягает. Никто не говорит, что они все сплошь расслаблены, стоит им оказаться за рулем. Возможно, они скованны так же, но в силу мужского естества и, вероятно, на подсознании способны разделять эту скованность и вождение. Сосредоточенно сжимая руль, они беседуют с ездоком и вообще ведут себя как ни в чем не бывало с таким видом, будто одно другому не мешает. Откуда такая разница в поведении, Кафуку было невдомек.

Обычно Кафуку не проводил особой грани между мужчинами и женщинами, да и не видел большой разницы в их способностях. Женщин среди его коллег было нисколько не меньше мужчин, и с ними Кафуку работалось даже спокойнее. Они были внимательны в деталях, умели слушать. Но стоило ему оказаться в машине, которой управляет женщина, и Кафуку отчетливо понимал, кто крутит баранку. Впрочем, опасениями своими он ни с кем не делился, считая их не самой подходящей темой для беседы.


Поэтому когда в разговоре с хозяином автомастерской по фамилии Ооба он обмолвился, что ищет шофера, и тот порекомендовал знакомую девушку, у Кафуку не получилось натянуть на лицо даже подобие улыбки. Заметив это, Ооба усмехнулся, как бы говоря: «Старик, я тебя понимаю!»

– Однако, господин Кафуку, водитель она отменный. Могу поручиться. Хотите – убедитесь сами.

– Хорошо, спасибо за предложение, – ответил Кафуку. Он хотел найти шофера как можно скорее, к тому же доверял Ообе, с которым был знаком уже пятнадцать лет. С жесткими, как иглы, волосами, Ооба напоминал чертенка. Он прекрасно разбирался в машинах, и к его советам прислушивались.

– Тогда я на всякий случай проверю схождение, и если там все в порядке, машина будет готова послезавтра к двум часам. Скажу той знакомой, чтобы тоже пришла, заодно проверите ее навыки. Если не подойдет, так и скажите – не обижусь.

– Сколько ей лет?

– Около двадцати пяти. Я особо не интересовался, – ответил Ооба. Затем слегка нахмурился и продолжил: – Но, как я уже говорил, водитель она, в общем-то, что надо. Вот только…

– Что?

– Как бы это сказать… не без тараканов…

– И что это за тараканы?

– Грубовата в общении, молчунья и смолит, как паровоз. Увидите – сразу поймете: далеко не красавица, почти не улыбается, и, по правде говоря, может показаться бесцеремонной.

– Это не страшно. Наоборот, хорошо, что без лоска – мне лишние пересуды ни к чему.

– Ну, тогда в самый раз.

– Главное, чтобы водила хорошо, верно?

– За это не беспокойтесь. Не в том смысле, что для женщины она… просто и вправду очень способная.

– Она сейчас где-то работает?

– Я толком не знаю. То подрабатывает в комбини[3], то шоферит на почте – так, перебивается от случая к случаю. Но в любой момент может отказаться, если предложат что-нибудь получше. Пришла ко мне по знакомству, а у нас самих дела не ахти, чтоб нанимать кого-то еще. Иногда обращаемся к ней, если возникает запарка. А что, на нее можно положиться. К тому же совсем не пьет.


При упоминании об алкоголе Кафуку слегка смутился и непроизвольно коснулся пальцем губ.

– Хорошо, тогда послезавтра в два, – сказал он на прощание. Грубоватость, молчаливость и непривлекательность девушки подогревали его любопытство.


Через день в два часа пополудни желтый кабриолет «Сааб 900» дожидался своего хозяина. Вмятины на правом крыле как не бывало. И краска подобрана так, что переход незаметен. Кроме того, в мастерской проверили двигатель, настроили сцепление и заменили тормозные колодки и резинки дворников. Кузов сиял полиролью, поблескивали начищенные диски. Работа Ообы, как всегда, была безупречна. За двенадцать лет кабриолет разменял вторую сотню тысяч, брезентовая крыша местами прохудилась и в дождливые дни протекала. Но менять машину Кафуку не собирался – «Сааб» служил ему все эти годы верой и правдой без серьезных поломок. Кафуку любил свою машину и круглый год ездил с открытым верхом. Зимой укутывался в теплое пальто, наматывал на шею шарф, летом нахлобучивал шляпу и цеплял солнцезащитные очки. С легкостью орудуя рычагом передач, он колесил по дорогам Токио, а на светофорах вальяжно задирал голову, разглядывая то караваны облаков, то стайки птиц на проводах. Без такой езды он не мыслил своей жизни. Кафуку неспешно обошел вокруг машины, пытливо проверяя каждую мелочь, точно жокей, осматривающий лошадь перед заездом.

Когда он покупал этот «Сааб», жена еще была жива. И желтый цвет – ее выбор. Первые годы они часто выезжали вдвоем. Жена не водила – уступила это право мужу. Несколько раз они ездили на экскурсии в Хаконэ, на полуостров Идзу, к высокогорью Насу[4]. Однако потом лет десять он всегда ездил один. После смерти жены встречался с разными девушками, но прокатить хоть кого-то из них в машине случай так ни разу и не выпал. С тех пор Кафуку выбирался за город только по работе.

– Местами уже ветшает, но еще послужит, – сказал Ооба, потирая ладонью приборную панель, точно гладил по холке большую собаку. – Надежная машина. Да, «шведки» в ту пору делали на совесть! Поглядывайте за электросистемой, а остальное работает как часы – я проверил.

Кафуку поставил подпись в документах, а пока ему разъясняли детали счета, пришла та девушка. Среднего роста, не упитанная, но при этом широка в плечах и коренаста. Справа на шее лиловым отливало родимое пятно размером с крупную оливку, но девушка, похоже, даже не пыталась его никак прикрыть. Густая копна черных как смоль волос аккуратно подобрана. «Да, Ооба был прав – далеко не красавица», – отметил про себя Кафуку, едва рассмотрев ее грубые черты. На щеках местами остались рытвины после прыщей. Взгляд ясный, только какой-то недоверчивый. И большие глаза лишь подчеркивали его глубину. Большие уши оттопырены, будто локаторы на пустыре. На ней был мужской пиджак в «елочку», несколько плотный для мая, коричневые брюки и черные кеды «Converse». Под пиджаком – белая сорочка с длинным рукавом, скрывавшая довольно пышную грудь.

Ооба представил Кафуку. Ее назвал по фамилии – Ватари.

– Мисаки Ватари. Имя пишется хираганой[5]. Если нужно, могу заполнить анкету, – заявила она с явным вызовом.

Кафуку покачал головой:

– Нет, пока не нужно. Ты ведь можешь ездить на коробке?

– Мне нравится ездить на коробке, – холодно ответила она. Как если бы закоренелого вегетарианца спросили: вы любите латук?

– Модель старая – без навигации.

– Она и не нужна. Мне приходилось развозить почту, поэтому вся география столицы у меня в голове.

– Что ж, тогда немного проедемся по округе? Погода хорошая – можно открыть крышу.

– Куда ехать?

Кафуку задумался.

– Мы в районе Синохаси. На перекрестке перед храмом Тэнгэндзи повернем направо, спустимся на подземную парковку магазина «Мэйдзия», за покупками. После поднимемся к парку Арисугава, проедем перед Посольством Франции, потом на улицу Мэйдзи и вернемся.

– Понятно, – ответила она и без лишних вопросов взяла у Ообы ключи, проворно настроила сиденье и зеркала, словно прекрасно знала, где и какие кнопки надавить. Выжав сцепление, проверила скорости, достала из нагрудного кармана и надела очки «Ray-Ban», после чего слегка кивнула Кафуку, дав понять, что готова.

– Кассетный магнитофон? – как бы усомнилась она, бросив взгляд на центральную консоль.

– Да, мне нравится кассетник, – ответил Кафуку. – Куда удобней, чем все эти компакты. И помогает учить слова роли.

– Давно не попадался…

– Когда я получил права, еще ставили восьмидорожечные.

Мисаки промолчала, но по выражению ее лица Кафуку понял: о таком она слышит впервые[6].

Как и гарантировал Ооба, она оказалась превосходным шофером. Плавно переключая передачи, Мисаки словно чувствовала машину. Движение местами замедлялось, нередко приходилось ждать на светофорах, но она, казалось, старалась лишний раз не задирать обороты. Кафуку это понял, наблюдая за тем, как скользит ее взгляд. Однако стоило закрыть глаза, и переключения скоростей он уже не ощущал. Определить, на какой передаче они едут, можно было, лишь вслушиваясь в мотор. На педали газа и тормоза она давила мягко и аккуратно. Но что больше всего понравилось Кафуку – эта девушка вела машину без малейшего напряжения. Казалось, она чувствует себя за рулем куда увереннее, чем без него. Черты лица ее уже не казались грубыми, как при встрече, взгляд стал чуточку мягче. И только скупость на слова оставалась прежней – Мисаки только отвечала на вопросы.

Однако Кафуку это не напрягало. Он тоже не блистал красноречием. Конечно, мог поддержать интересный разговор с хорошими знакомыми, но в остальных случаях предпочитал промолчать. Утонув в кресле, он рассеянно разглядывал проплывавшие мимо городские пейзажи. И если раньше он видел их мельком, сжимая в руках руль, то теперь они воспринимались иначе, выразительнее.

На улице Гайэн-ниси, вечно полной машин, он для проверки навыков велел Мисаки втиснуть «Сааб» между припаркованных на обочине машин, и она уверенно выполнила все в точности. Мисаки оказалась смекалистой девушкой с превосходной реакцией. На долгих светофорах она курила – судя по пачке, предпочитала «Мальборо». Стоило загореться зеленому, сразу тушила сигарету, чтобы не отвлекаться на ходу. Следов помады на окурке не оставалось. Маникюр Мисаки не делала и обходилась практически без макияжа.

– Ничего, если я задам несколько вопросов? – заговорил Кафуку, когда машина проезжала парк Арисугава.

– Пожалуйста, – ответила Мисаки.

– Где ты училась ездить?

– Я выросла в горах Хоккайдо. За рулем лет с шестнадцати. В тех краях без машины никак. Городок расположен в котловине, солнце быстро уходит за гору, на дорогах почти полгода гололед. Не захочешь, а научишься водить безопасно.

– Но в горах парковаться вдоль дороги ведь негде?

Она ничего не ответила, решив пропустить эту глупость мимо ушей.

– Ооба-сан говорил, зачем мне срочно понадобился шофер?

Мисаки, глядя прямо перед собой, монотонно произнесла:

– Вы – актер, шесть дней в неделю играете в театре. Ездите туда на машине, потому что не любите ни метро, ни такси. И еще потому, что в машине учите роль. Однако недавно вы столкнулись с другой машиной и временно лишились прав. По двум причинам: из-за малой дозы алкоголя и проблемы со зрением.

Кафуку кивнул так, будто ему пересказывали чужой сон.

– По требованию полиции провели медицинскую экспертизу, и офтальмолог обнаружил признаки глаукомы. Будто у вас в поле зрения появилось слепое пятно. В правом углу. Но раньше вы это никак не ощущали… Алкоголя в крови оказалось немного, поэтому езду в нетрезвом виде удалось замять, не допустив утечки информации в прессу, а вот замолчать дефект зрения не удалось. В таком состоянии есть риск не заметить машину, если она обгоняет справа, попадая в мертвый угол обзора. И пока вы не справитесь с этим недугом, садиться за руль вам строго противопоказано… Господин Кафуку, – обратилась Мисаки, – вас так и называть «господин Кафуку»? Это ваша настоящая фамилия?

– Настоящая, – ответил он. – Благозвучная, но блага от нее никакого[7]. Среди предков – ни одного богатея хотя бы средней руки.

Повисло молчание, затем Кафуку сообщил Мисаки, сколько ей будут платить в месяц. Сумма не велика, но большего агент Кафуку позволить себе не мог. Имя Кафуку было известно в определенных кругах, но главных ролей в фильмах и сериалах ему не предлагали, а гонорары театральных актеров невелики. Для артиста уровня Кафуку персональный водитель, пусть и ненадолго, – исключительная роскошь.

– Часы работы могут меняться в зависимости от моего графика. Но последнее время я занят большей частью в спектаклях, и с утра, как правило, работы нет. Так что можешь спать хоть до обеда. Вечером постараюсь заканчивать не позже одиннадцати. Если придется задержаться, вызову такси. Раз в неделю у тебя будет выходной.

– Меня устраивает, – ответила прямо Мисаки.

– Работа совсем не трудная. Поди куда труднее будет дожидаться, маясь от безделья.

Мисаки ничего не ответила, только поджала губы. Взгляд говорил, что в жизни ей приходилось и потруднее.

– Когда крыша открыта, можешь курить – мне все равно. Но при закрытой – извини.

– Понятно.

– Есть какие-то пожелания?

– В общем-то, нет…

Она слегка улыбнулась и, вдохнув полной грудью, переключила передачу на пониженную. Затем продолжила:

– …Раз эта машина мне по душе.

Остаток пути они ехали молча. Когда вернулись в мастерскую, Кафуку отозвал Ообу в сторонку и сказал, что девушка ему подходит.


На следующий день в половине четвертого Мисаки выгнала желтый «Сааб» из подземного гаража дома на Эбису, где жил Кафуку, и отвезла артиста в театр на Гиндзе.

В погожие дни крыша автомобиля оставалась открытой. По пути в театр Кафуку, откинувшись на спинку пассажирского сиденья, повторял под запись на кассете свои фразы из пьесы – постановки чеховского «Дяди Вани», перенесенного в Японию эпохи Мэйдзи. Заглавную роль играл Кафуку. Реплики он помнил наизусть, но для самоуспокоения ему требовалось повторять текст ежедневно, что со временем вошло в привычку. На обратном пути он часто слушал Бетховена, струнные квартеты – вечную музыку, пресытиться которой просто невозможно, и она служила прекрасным фоном для его раздумий, или чтобы отвлечься, когда не думаешь ни о чем. Когда хотелось чего-нибудь полегче, Кафуку ставил старый американский рок: «Бич Бойз», «Рэскалз», «Криденс», «Темптейшнз» – музыку своей молодости. Мисаки делиться своими эмоциями и впечатлениями не спешила, а понять по ее виду, нравятся ей эти ритмы, не переносит она их или же попросту не замечает, Кафуку был не в силах.

Обычно Кафуку держался на людях скованно и уж тем более не мог репетировать свою роль вслух. Однако присутствие Мисаки его не смущало, и в этом смысле ее внешняя холодная невозмутимость была как нельзя кстати. Как бы громко ни декламировал Кафуку, девушка за рулем вела себя так, будто ровным счетом ничего не слышит. А может, и в самом деле не слушала, думая только о дороге. Или же за рулем она погружалась в особое состояние нирваны.

Еще Кафуку не имел понятия, что она думает о нем самом: хоть немного, но приятен, или совершенно безразличен, или противен до отвращения, и она терпит его только ради работы. Хотя что бы она ни думала, ему было все равно. Ему нравилось, как она водит машину, а также устраивало, что она держится невозмутимо и не болтает лишнего.

После спектакля он быстро смывал с лица грим, переодевался и тотчас уходил из театра. Он не любил копаться, как другие, а дружбы с коллегами-актерами не водил. Звонил Мисаки на сотовый, чтобы подогнала машину к служебному выходу, и когда спускался вниз, там его уже дожидался желтый кабриолет. Около одиннадцати он возвращался к себе на Эбису. И так почти каждый день.

Была и другая работа: раз в неделю Кафуку снимался в телесериале. Банальная криминальная сага, но рейтинг держался на высоте, да и платили неплохо. Он играл гадателя, который вечно спасает главную героиню – следователя. Чтобы вжиться в роль, он прямо в гриме несколько раз выходил на улицу и гадал прохожим. О его способностях успела пойти молва. Закончив к вечеру съемки, он, рискуя опоздать к началу, спешил прямиком на Гиндзу, в театр. В конце недели после дневного спектакля вел в театральной студии курс для начинающих актеров. Ему нравилось преподавать молодым. Возить его везде входило в обязанности Мисаки, и девушка его не подводила. Со временем артист привык ездить с ней на пассажирском месте. Порой даже мог по пути очень крепко заснуть.

Потеплело, и Мисаки сменила свой твидовый мужской пиджак на тонкий летний жакет. Садясь за руль, она непременно была в одном из них, заменявших ей шоферский мундир. С наступлением сезона дождей крышу кабриолета приходилось закрывать все чаще.

В пассажирском кресле «Сааба» Кафуку думал о покойной жене: после того как он нанял Мисаки, та просто не шла у него из головы. Жена была красивой, на два года младше и тоже актриса. Кафуку хоть и считался типажным актером, ему часто предлагали хара́ктерные роли второго плана. Лицо слишком длинное, смолоду лысоват – на главные роли Кафуку явно не тянул. В отличие от него, жена была подлинной красавицей, и список ролей был у нее подобающим, да и гонорары под стать. Однако с годами его репутация актера с характерной манерой исполнения росла. Но даже при этом они уважали возможности и способности друг друга, и разница в популярности и доходах ни разу не стала поводом для размолвки.

Кафуку любил жену. С самой первой встречи – ему тогда было двадцать девять – она завладела его сердцем, и свое чувство к ней он сохранил до самой ее смерти в год его полувекового юбилея. За время супружеской жизни он ни разу ей не изменил. Случаи временами выпадали, только воспользоваться ими Кафуку даже не подумывал.

А вот она порой спала с другими мужчинами. Насколько знал Кафуку, всего их было четверо – тех, с кем она, по меньшей мере, периодически имела связь. Конечно, она держала язык за зубами, но Кафуку догадался почти сразу. У него было прекрасное чутье – к тому же, если любишь партнера по-настоящему, неладное не захочешь, а почуешь. Беседуя с женой, по ее тону Кафуку запросто вычислял любовников. Все они были актерами, снимались вместе с ней в кино и почти все младше ее. Закрутившись на время съемок, первый роман угас в аккурат к их завершению. И так, по схожему сценарию, повторялось еще трижды.

Зачем ей нужно было спать с другими мужчинами, Кафуку в ту пору понять не мог, как, впрочем, и теперь тоже. Поженившись, они поддерживали прекрасные отношения и как супруги, и как спутники жизни, старались доверять друг другу. В свободное от работы время они часто и увлеченно о чем-нибудь разговаривали. Кафуку полагал, что они прекрасно гармонируют как духовно, так и сексуально. Окружающие считали их идеальной парой.

По-хорошему, ему бы решиться на разговор, пока жена еще была здорова. Он часто размышлял об этом, и однажды, за несколько месяцев до ее смерти, вопрос чуть не сорвался с его уст: «Ну что ты в них нашла? Чем не устраивал я?» Но видя, как жена, измученная болью, борется со смертью, так и не спросил. И вот она, ничего не объяснив, исчезла из мира, в котором остался жить ее муж. Незаданный вопрос и неполученный ответ. В гробовой тишине крематория, собирая прах жены[8], он крепко задумался. Так крепко, что вряд ли услышал бы чужой голос.

Несомненно, ему было горько представлять жену в объятиях любовников. Да и как иначе! Чуть закроешь глаза, как в сознании возникают всякие реальные сцены – а затем пропадают. Он не хотел представлять такого, но не мог не представлять. Воображение, как остро отточенный нож, неспешно и беспощадно продолжало кромсать его душу. Бывало, он воображал, как хорошо было бы жить в неведении. Но как бы то ни было, жил он по принципу разум побеждает невежество. И как бы ни пришлось страдать после, он не мог не узнать всего сейчас. Только познание может сделать человека сильнее.

Но куда горше даже не представлять, а жить обычной жизнью и не подавать виду, чтобы жена не догадалась, что ее тайна раскрыта. Держать на лице мягкую улыбку, покуда разрывается сердце и кровоточат невидимые раны. Заниматься как ни в чем не бывало повседневными делами, непринужденно беседовать – и при этом обнимать жену в постели. Пожалуй, простому смертному это не под силу. Но Кафуку – профессиональный актер. Оттачивать роль, позабыв о плотском, – его ремесло. И он играл, как мог. Свой бенефис без зрителей.

Однако в остальном, если не брать в расчет ее редкие тайные связи с другими мужчинами, супруги жили безмятежно и самодостаточно. Работа шла своим чередом, доход она приносила стабильный. Почти за двадцать лет совместной жизни они занимались любовью столько раз, что и не сосчитать, и Кафуку казалось – получали удовольствие. Уже после смерти жены, стремительно сгоревшей от рака матки, у Кафуку было несколько женщин; знакомство с ними продолжилось и в постели. Однако ту интимную радость, что прежде ему дарила жена, он так и не обрел, довольствуясь легким «дежавю» ощущений из прошлого.


Агентству Кафуку потребовались данные Мисаки, чтобы платить ей зарплату: дата рождения, домашний адрес и копия водительских прав. Оказалось, что она снимает квартиру на Акабанэ, сама родом из города Ками-Дзюнитаки уезда N на Хоккайдо, и ей накануне исполнилось двадцать четыре. Кафуку не имел ни малейшего понятия, где расположен этот город на карте, большой он или маленький и какие там живут люди. И только от цифры двадцать четыре екнуло в сердце. У Кафуку была дочь. Прожила всего три дня, а на четвертую ночь умерла прямо в больнице. Внезапно, без малейших симптомов, перестало биться сердце. Наступило утро, а малышка уже не дышала. Врачи объяснили врожденным пороком сердца. Но как родители могли это проверить? Можно было бы докопаться до истинной причины, но ребенка уже не вернешь. К счастью или нет, младенцу даже не успели придумать имя. Если бы дочь не умерла, ей как раз исполнилось бы двадцать четыре. Каждый год в день рождения безымянного ребенка Кафуку уединялся, чтобы сложить ладони в молитве. И представить, какой бы выросла дочь.

Неожиданная потеря ребенка подкосила супругов. Окутавшая их пустота тяготила и угнетала. Чтобы прийти в себя, им требовалось время – долгое время. Они затворились в квартире и безмолвно коротали часы, понимая, что любые слова здесь напрасны. Жена пристрастилась к вину, он с головой ушел в каллиграфию. Выводя на белоснежной бумаге черной тушью иероглифы, Кафуку чувствовал, как с каждым взмахом кисти редеет мрак в его душе.

Поддерживая друг друга, супруги смогли пережить черную полосу в жизни и постепенно залечили душевную рану. А потом, не жалея сил, вновь окунулись в работу.

– Прости, но я больше не хочу детей, – сказала она, и он с ней согласился:

– Тебе решать. Поступай, как знаешь.

Оглядываясь, Кафуку понял, что жена завела первого любовника после того их разговора. Может, такую потребность в ней пробудила потеря ребенка. Хотя это всего лишь его догадка. Как знать, как знать.


– Позвольте вопрос, – сказала Мисаки, пока Кафуку, задумавшись, разглядывал пейзаж за окном. Он с удивлением посмотрел на девушку. За те два месяца, что они ездили вместе, Мисаки заговорила первой едва ли не впервые.

– Да, конечно, – ответил он.

– Почему вы стали актером?

– Когда учился в институте, подруга уговорила меня записаться в студенческий театральный кружок. Никакой тяги к лицедейству у меня прежде не было. Вообще я хотел пойти в бейсбольную секцию. В старших классах играл в основном составе шорт-стопом и неплохо справлялся в защите. Но уровень нашей институтской команды оказался мне не по зубам. Вот и решил смеха ради попробовать себя на сцене. Ну и чтобы чаще бывать с той подружкой. Со временем понял, что втянулся и мне просто нравится играть. Ведь когда играешь роль, проживаешь жизнь своего героя. А затем выходишь из образа. И мне это нравилось.

– Вам нравится перевоплощаться?

– Если знать, что вернешься.

– А бывает, что возвращаться не хочется?

Кафуку задумался. Такой вопрос ему задали впервые. «Сааб» застрял в пробке перед съездом с городской трассы возле развилки Такэбаси.

– Так ведь больше некуда! – удивленно воскликнул Кафуку.

Мисаки промолчала.

Повисла пауза. Кафуку снял с головы бейсболку, оглядел ее и опять нахлобучил на голову. Рядом с огромной фурой с бесчисленными колесами их желтый кабриолет выглядел детской игрушкой. Так, пожалуй, смотрится маломерный катерок, покачиваясь на волнах перед танкером.

– Может, я сую нос не в свое дело, но мне интересно, – заговорила спустя некоторое время Мисаки. – Ничего, если я спрошу?

– Давай.

– Отчего у вас нет друзей?

Кафуку повернул голову и заинтригованно посмотрел на Мисаки.

– Откуда ты знаешь, что у меня нет друзей?

Она слегка пожала плечами.

– За два месяца, что я вас вожу, понять несложно.

Кафуку перевел свой взгляд на фуру и разглядывал громадное колесо. Затем сказал:

– Признаться, у меня нет настоящих друзей уже очень давно.

– Что, прямо с детства?

– Ну почему? В детстве были приятели. Мы играли в бейсбол, ходили купаться. А когда я стал взрослым, потребности в друзьях уже не ощущал. Особенно после женитьбы.

– В смысле, с появлением жены необходимость в них отпала?

– Может, и так. Ведь мы с ней были хорошими друзьями.

– Сколько вам стукнуло – в смысле, когда поженились?

– Тридцать. Снимались в одном фильме, так и познакомились. У нее была роль второго плана, а у меня – в эпизоде.

Машина еле ползла вперед в длинной пробке. Крышу перед заездом на трассу, как обычно, закрыли.

– Кстати, ты что, совсем не пьешь? – поинтересовался Кафуку, чтобы сменить тему.

– Организм не принимает, – ответила Мисаки. – К тому же мамаша из-за алкоголя нажила себе массу неприятностей. Может, и это сказывается.

– Что, по-прежнему пьет?

Мисаки несколько раз помотала головой.

– Она померла. Села по пьяни за руль и не справилась с управлением. Машина в занос, вылетела в кювет и прямо в дерево. Скончалась на месте. Мне тогда было семнадцать.

– Извини, – сказал Кафуку.

– Сама во всем виновата, – без обиняков ответила Мисаки. – Когда-нибудь это все равно произошло бы. Рано или поздно. Разница лишь в этом.

На время воцарилась тишина.

– А отец?

– Я не знаю, где он. Когда мне было восемь, ушел из дому – и с концами. Больше его не видела. От него тоже никаких вестей. Мать мне это ставила в укор.

– За что?

– Я у них одна. Уродись симпатичней, отец вряд ли бы нас бросил. Мать постоянно меня этим попрекала. Мол, родилась страхолюдиной, вот он нас и бросил.

– Никакая ты не страхолюдина, – тихо сказал Кафуку. – Просто матушка вбила это себе в голову.

Мисаки опять лишь слегка пожала плечами.

– Вообще она не была такая. Но как выпьет – начинала нудить, и ее как заедало. Меня это сильно ранило. Когда она умерла, простит меня бог, но я, признаться, вздохнула свободно.

Следующая пауза оказалась еще длиннее.

– У тебя есть друзья? – спросил Кафуку.

Мисаки покачала головой:

– Нет.

– Почему?

Она не ответила – только уставилась вперед, прищурившись.

Сомкнув глаза, Кафуку попытался уснуть, но не спалось. Машина, едва притормозив, тут же трогалась и опять тормозила, и Мисаки раз за разом неутомимо переключала передачи. Словно роковая тень, то отставал, то нагонял «Сааб» фуру в соседнем ряду.

– В последний раз я завел дружбу лет десять назад, – отчаявшись уснуть и открыв глаза, сказал Кафуку. – Вернее сказать, подобие дружбы. Этот друг оказался неплохим мужиком. Лет на шесть или семь младше меня. Любил выпить, ну и я за компанию – о чем мы только с ним ни говорили под это дело.

Мисаки, слегка кивнув, ждала продолжения. Кафуку немного поколебался, но затем решительно произнес:

– Дело в том, что тот человек некоторое время спал с моей женой. Причем не подозревал, что я об этом знаю.

До Мисаки дошло не сразу.

– В смысле, он что, занимался с ней сексом?

– Ну да! Полагаю, несколько раз за три или четыре месяца.

– И как вы об этом узнали?

– Она, конечно, скрывала, но я просто догадался. Объяснять как – долго, но это точно. Я такого себе не придумал.

Мисаки, пока машина остановилась, поправила обеими руками зеркальце заднего вида.

– А то, что он спал с вашей женой, не мешало с ним дружить?

– Как раз наоборот! – воскликнул Кафуку. – Я с ним потому и подружился, что он с ней спал.

Мисаки молча ждала пояснения.

– Как бы это сказать… мне хотелось понять: как так вышло, что она улеглась с ним в постель? Зачем ей это понадобилось? По крайней мере, это первое, что подстегнуло меня с ним подружиться.

Девушка глубоко вздохнула. Под пиджаком медленно поднялась и опустилась ее грудь.

– Вам, наверное, было неприятно? Выпивать и разговаривать, зная, что он совершил?

– Конечно, неприятно, – ответил Кафуку. – Размышлять о том, о чем вообще не хочется думать, вспоминать о том, что хотелось бы забыть. Но я играл. Ведь это моя работа.

– Входить в чужой образ?

– Да.

– А потом из него выходить?

– Именно так, – сказал Кафуку. – Тут уж не захочешь, а выйдешь. Но, вернувшись, сразу понимаешь, что оказался не совсем там, откуда пришел. Это правило. В одну реку дважды не войдешь.

Заморосило, и Мисаки включила дворники.

– И как – вы поняли, почему ваша жена спала с тем человеком?

Кафуку покачал головой:

– Нет, так и не понял. Думаю, было в нем что-то такое, чем не мог похвастать я. Или даже много чего. Но чем именно он ей приглянулся, остается только гадать. Ведь мы не можем видеть все насквозь. Взаимоотношения людей, в особенности мужчин и женщин, как бы это сказать… необходимо рассматривать шире. В них все запутаннее, эгоистичнее и невыносимее.

Мисаки задумалась над этими словами, потом сказала:

– Выходит, понять не смогли, но остались друзьями?

Кафуку опять снял бейсболку и, положив ее на колено, потер ладонью темя.

– Как бы тут выразиться… Стоит начать играть всерьез, и уже непросто найти повод, чтобы закончить. Как бы ни было тяжко на душе, до тех пор, пока представление не перевалит смысловой апогей, его течение остановить невозможно. Примерно то же самое в музыке: не достигнув определенной гармонии, произведение вряд ли закончится на правильной ноте. Понимаешь, о чем я?..

Мисаки достала из пачки сигарету, зажала ее губами, но не прикуривала. Когда крыша машины была опущена, она не курила никогда – только держала сигарету в губах.

– Они тогда еще продолжали встречаться?

– Нет, уже не встречались, – ответил Кафуку. – Иначе это было бы… чересчур виртуозно. Я подружился с ним уже после смерти жены, спустя некоторое время.

– Вы что, и вправду стали с ним друзьями? Или это была только игра?

Кафуку задумался.

– И то, и другое. И я сам перестал улавливать ту грань. Вот что значит играть всерьез.


Кафуку с первой встречи почувствовал расположение к тому человеку по фамилии Такацуки – своеобразному «актеру второй дощечки»[9]; высокого роста и с правильными чертами лица. Хотя Такацуки разменял пятый десяток, играл он весьма посредственно. Личность без изюминки. Диапазон ролей ограниченный – в пределах приятного на вид бодрячка средних лет. Такие пользуются успехом у дам бальзаковского возраста. Кафуку неожиданно для себя познакомился с ним на телестудии – примерно через полгода после смерти жены. Такацуки зашел к нему в гримерку представиться и выразить соболезнования.

– С вашей супругой мне как-то раз довелось сниматься вместе в кино. Она мне тогда во многом помогла, – сказал он мягким голосом.

Кафуку поблагодарил. Хронологически, насколько он знал, Такацуки завершал список мужчин, имевших связь с его женой; расставшись с ним, она вскоре легла в больницу, где у нее выявили рак в прогрессирующей стадии.

– У меня есть к вам одна нескромная просьба, – обратился Кафуку после того, как покончили с приветствиями.

– Что за просьба?

– Можете мне уделить немного времени? Хочу пригласить вас где-нибудь посидеть и вспомнить о жене. Она часто о вас говорила.

Такацуки от неожиданности опешил. Правильнее сказать – испытал шок. Он слегка повел четко очерченными бровями и осторожно покосился на Кафуку, как бы взвешивая, в чем здесь может крыться подвох. Но никаких особых подсказок во взгляде Кафуку не обнаружил – на него лишь спокойно смотрел человек, не так давно потерявший спутницу жизни; взгляд его был словно поверхность пруда, на котором улеглись все волны до единой.

– Мне нужен собеседник, с кем я мог бы поговорить о жене, – добавил Кафуку. – А то сидишь дома в одиночестве – и, признаться, становится невыносимо. Если вам это не в тягость…

После этих слов у Такацуки, как показалось, отлегло на сердце – его связь вне подозрений.

– Ну почему в тягость? Конечно же, найдется время, раз такое дело. Если вас устроит никудышный собеседник вроде меня, – сказал Такацуки и слегка улыбнулся. В уголках его глаз сложились морщинки умиления. Улыбка его оказалась прямо-таки чарующей. «Будь я дамой в возрасте, – подумал про себя Кафуку, – наверняка бы зарделся».

Такацуки мысленно пробежался по своим планам.

– Завтра вечером я как раз никуда не спешу и мог бы составить компанию. Что скажете?

Кафуку ответил, что вечер у него свободен, а сам был в восхищении: «Как же прозрачен этот человек. Стоит лишь заглянуть внутрь, а там все чувства как на ладони. Никаких подводных камней и коварства. Такие не роют яму другим. Но как актер он вряд ли был успешен».

– Где встретимся? – спросил Такацуки.

– Выбирайте сами. Куда скажете, туда и приеду, – ответил Кафуку.

Такацуки предложил один известный бар на Гиндзе.

– Если заказать отдельную кабинку, можно спокойно беседовать, не переживая, что нас будет слышно, – пояснил свой выбор Такацуки.

Кафуку знал это место. Они пожали руки и расстались. Рука Такацуки была мягкой, пальцы – длинные и тонкие. Ладонь – теплая и, как показалось Кафуку, слегка влажная от пота. Вероятно, от напряжения.

Проводив Такацуки взглядом, Кафуку опустился на стул, раскрыл ладонь правой руки и пристально уставился на нее. Там еще свежо ощущение от прикосновения руки Такацуки. «Та самая рука, те пальцы, что ласкали нагое тело жены, – подумал Кафуку. – Неспешно, все места». И, закрыв глаза, он глубоко и протяжно вздохнул, пытаясь осознать, что же он такое замыслил. Но так или иначе, не сделать этого он не мог.

В тихой кабинке бара, за бокалом односолодового виски Кафуку понял одно: Такацуки все еще без ума от его жены. И до сих пор не может осознать, что она умерла, а плоть ее стала прахом. В этом Кафуку мог его понять. За разговорами о жене Кафуку глаза Такацуки подчас влажнели от слез. Еще немного, и, глядя на это, Кафуку растрогался бы сам. Такацуки не удавалось скрывать свои чувства. Казалось, немного подначить – и он во всем признается.

Со слов Такацуки Кафуку понял, что о разрыве отношений заговорила жена. Вероятно, она так и сказала: «Думаю, нам лучше расстаться». И больше встреч не искала. После нескольких месяцев связи на стороне в какой-то момент сама разорвала эту связь. С такими решениями вообще нельзя затягивать. Кафуку считал, это вполне в духе его супруги. Однако Такацуки не был готов так просто взять и ее потерять – он рассчитывал на продолжение романа.

После того как неизлечимо больную жену поместили в столичный хоспис, Такацуки собрался было ее навестить, но жена отказала наотрез. Оказавшись в больнице, она не желала видеться ни с кем. Помимо лечащего врача к ней в палату допускали только ее мать и младшую сестру, а также самого Кафуку. И Такацуки очень сожалел, что ни разу не смог ее повидать. О ее болезни он вообще узнал за несколько недель до кончины – известие обрушилось на него как гром среди ясного неба. И он по-прежнему не мог смириться с жестокой действительностью. Кафуку понимал его настроение. Однако чувства их обоих – совсем не одно и то же. На глазах Кафуку прошли последние дни его измученной недугом жены, в крематории он собирал ее кости. В отличие от Такацуки, все эти печальные этапы выпало пережить именно ему.

За разговором об умершей жене Кафуку между прочим подумал: «Будто я его утешаю». Ему стало интересно, каково было бы его жене, если бы та увидела эту сцену. Но мертвые, вероятно, ни о чем не думают и ничего не ощущают. И, по мнению Кафуку, как раз в этом – один из исключительных аспектов смерти.

Еще он понял, что Такацуки, начиная выпивать, уже не видит берегов. Кафуку в силу своей профессии повидал немало разных пьяниц (и с чего это артисты склонны так крепко нализываться?), но Такацуки совершенно не умел пить так, чтобы не вредить своему здоровью. Кафуку считал, что пропойц, по большому счету, можно разделить на две категории: первые вынуждены пить, чтобы обрести в себе новые качества, а другие – с целью от чего-то избавиться. Такацуки, вне сомнения, принадлежал ко вторым.

От чего хотел избавиться Такацуки, Кафуку не знал. Может, от слабости в характере или пережитой душевной раны, а может – от неурядиц, одолевающих его. Или, как знать, – от спутанного из всего этого клубка. Так или иначе, было в нем «нечто такое, о чем он хотел бы забыть». И чтобы вычеркнуть это из памяти или заглушить причиняемую этим боль, он не мог не выпивать. Пока Кафуку пил одну порцию, Такацуки уже заказывал третью. А это весьма высокий темп.

А может, у него просто сдавали нервы. Еще бы! Выпивать с сидящим напротив мужем своей бывшей любовницы. Наоборот, было бы странно, оставайся он невозмутимым. Но, считал Кафуку, вряд ли только поэтому. Просто он такой человек, который иначе пить не умеет.

Поглядывая на собеседника, Кафуку тоже пил, но аккуратно, с расстановкой. После нескольких бокалов Такацуки немного расслабился, и тогда Кафуку поинтересовался, есть ли у него семья. Оказалось, он десять лет как женат, сыну уже семь. Но с прошлого года обстоятельства вынуждают их жить раздельно. Возможно, вскоре дело дойдет до развода, и тогда неминуемо возникнет тяжба из-за родительских прав, а Такацуки очень хотел бы и дальше видеться с ребенком без ограничений, ведь он души в нем не чает. Он показал фотографию сына – мальчика с виду симпатичного и спокойного.

Такацуки, как и многим закоренелым алкоголикам, выпивка развязывала язык. Он сам заводил разговор на темы, о которых следовало помалкивать, тем более что никто его об этом не спрашивал. Кафуку по большей части слушал, к месту поддакивал, где нужно было похвалить, хвалил, подбирая слова. И по возможности старался лучше узнать этого человека. Кафуку пытался показать, насколько он расположен к Такацуки. И это оказалось несложно, ведь был он прирожденным слушателем, к тому же Такацуки действительно ему нравился. Вдобавок их объединяло общее чувство – любовь к одной красивой, но уже умершей женщине. Оба – один муж, другой любовник – так и жили, не в силах восполнить потерю. Потому им было о чем поговорить.

– Такацуки-сан, может, встретимся как-нибудь еще? Мне было приятно с вами побеседовать. Давно не бывало так легко на душе, – сказал Кафуку на прощание. Счет он оплатил заранее. Так или иначе, кто-то должен был это сделать, но Такацуки даже на ум не пришло. Алкоголь заставлял его забывать о различных вещах. И, вероятно, некоторых очень важных.

– Непременно! – оторвавшись от бокала, сказал тот в ответ. – Буду очень рад. Вот поговорил с вами, и у меня словно камень с души свалился.

– Думаю, нас свела сама судьба, – ответил ему Кафуку и, подумав, добавил: – А может, и моя покойная жена.

В каком-то смысле так оно и было.

Они обменялись номерами мобильников и, пожав руки, расстались.


Так они стали друзьями. Точнее, близкими по духу собутыльниками. Время от времени созванивались, встречались в очередном баре, где за бокалом виски вели беспредметные беседы. При этом ни разу вместе не поужинали. Лишь неизменно направлялись в какой-нибудь бар. Кафуку ни разу не видел Такацуки за трапезой, если не считать легких закусок под виски, так что ему впору было усомниться, нужна ли тому еда вообще? Если не брать в расчет редкие стаканы пива, Такацуки не заказывал никакую другую выпивку, кроме виски, предпочитая односолодовый.

Они заводили беседы на самые разные темы, но по ходу неизменно возвращались к разговору о покойной супруге Кафуку. Едва вдовец пускался в воспоминания о молодости, Такацуки с серьезным видом ловил каждое его слово. Будто коллекционер, собиравший истории других людей. Кафуку порой замечал, что и ему самому эти разговоры в радость.

Как-то раз они сидели в маленьком баре на Аояма – неприметном заведении в глубине проулка за Музеем изящных искусств Нэдзу. Там бессменно работал молчаливый бармен лет сорока, а на подставке в углу спала, свернувшись в калачик, кошка. Похоже, бездомной прибилась к этому бару. На вертушке играла пластинка старого джаза. Друзьям понравилась атмосфера этого бара, и они уже бывали здесь. В дни их встреч на удивление часто портилась погода. Вот и в тот день к вечеру зарядил мелкий дождь.

– Она действительно была прекрасной женщиной, – сказал Такацуки, глядя на свои руки, лежавшие на столе, – красивые для мужчины его лет, без видимых морщин и тщательно ухоженные. – Наверняка вы были счастливы встретить такую женщину и прожить вместе с нею столько лет?

– Да, конечно, – ответил Кафуку. – Как вы и говорите, думаю, я был с ней счастлив. Но от этого счастья порою на душе кошки скребли.

– Вы это о чем?

Подняв бокал, Кафуку гонял по нему крупные куски льда.

– От одной мысли, что я ее когда-нибудь потеряю, ныло сердце.

– Да, мне такое настроение знакомо.

– Вы о чем? – поинтересовался Кафуку.

– Ну… – начал было Такацуки, подыскивая слова, – …о том, как тяжко потерять такого замечательного человека, как она.

– Вы это абстрактно?

– Да, – ответил Такацуки и закивал, как бы уверяя самого себя. – Не более чем предположение.

Кафуку некоторое время молчал, оттягивая паузу как можно дольше, до предела. А затем сказал:

– Но в конце концов я жену потерял. Причем терял постепенно, еще с тех пор, как она была жива, а в завершение лишился ее всей, без остатка. Так вот медленно пожираемый ржавчиной остов лодки в одночасье уносит в море набежавшей волной. Понимаете, о чем я?

– Надеюсь, да.

«Да нет, как же, тебе такое невдомек», – подумал Кафуку в сердцах, а вслух сказал:

– И горше всего то, что мне, если честно, не удалось распознать в ней нечто по меньшей мере очень важное. И теперь, когда ее больше нет, это нечто навеки останется тайной. Как маленький прочный сундук, погребенный на дне глубокого моря. Когда думаю об этом, становится тоскливо.

Такацуки на время задумался и вскоре сказал:

– Кафуку-сан, вы считаете, мы можем кого-то понять досконально? Пусть даже любим его всем сердцем…

На это Кафуку ответил:

– Мы прожили душа в душу почти двадцать лет. У нас были тесные супружеские узы, и потому я думал, что мы друзья, которые могут друг другу доверять. Но в действительности так, возможно, не было. Как бы это сказать… возможно, меня подвело некое слепое пятно.

– Слепое пятно? – переспросил Такацуки.

– …из-за которого я не замечал в ней чего-то очень важного. Даже не так – я смотрел во все глаза, но на самом же деле ничего не было видно.

Такацуки некоторое время сидел, покусывая губы, затем осушил бокал и заказал еще порцию.

– Как я вас понимаю! – сказал он.

Кафуку пристально смотрел в глаза Такацуки. Тот в ответ бросил на него краткий взгляд, но затем отвел глаза.

– Понимаете? Вы о чем это? – тихо спросил Кафуку.

Бармен принес свежую порцию виски со льдом и заменил разбухшие от влаги картонные подставки. Кафуку дождался, когда он уйдет, и повторил вопрос.

Такацуки подыскивал ответ. Во взгляде его читалось легкое смятение, и это не ускользнуло от собеседника: Кафуку предположил, что его одолевает острое желание в чем-то признаться. Однако Такацуки усмирил это внутреннее чувство и тихо сказал:

– Нам не дано в точности понять мысли женщины. Вот что я хотел вам сказать. Кем бы она ни была. Я думаю, дело совсем не в слепом пятне. Если то, о чем вы говорите, – слепое пятно, считайте, что мы все живем с таким же. Поэтому не стоит себя корить.

Кафуку, подумав над его словами, ответил:

– Но это же все абстрактно?

– Разумеется, – признал Такацуки.

– Я сейчас говорю о себе и моей покойной жене, и не хочу, чтобы все просто-напросто сводилось к абстракции.

Такацуки надолго умолк, затем сказал:

– Насколько я знаю, ваша супруга была действительно прекрасным человеком. Разумеется, из того, что знаю я, а мне не известна и сотая часть того, что знали о ней вы, – даже при этом могу сказать с уверенностью: вы должны быть благодарны судьбе за те двадцать лет, что прожили вместе с такой прекрасной женщиной. Я сейчас говорю от всего сердца. Как бы партнеры ни понимали друг друга с полуслова, как бы горячо ни любили, чужая душа – потемки. Заглядывать туда бесполезно, даже если очень сильно нужно – только горя хлебнешь. Другое дело мы сами: надо лишь постараться, и этого будет достаточно, чтобы разобраться в себе досконально. Выходит, нам, в конечном итоге, необходимо сделать одно – прийти к душевному согласию с самими собой. И если нам действительно хочется увидеть других, нет иного способа, кроме как приглядеться к себе. Вот что я думаю.

Казалось, эти мудрые слова идут из самой глубины души Такацуки, от самого сердца. Пусть на краткий миг, но туда открылась потайная дверца. Одно несомненно – он не лукавил: не того полета птица. Кафуку, ничего не ответив, посмотрел на Такацуки. Тот на сей раз взгляд не отвел, и какое-то время они сидели, уставившись друг другу в глаза, словно искали там, в их глубинах, след потухшей звезды.


На прощание они опять пожали руки. Когда вышли на улицу, моросило. Такацуки, подняв ворот бежевого плаща и не раскрывая зонтик, скрылся в темноте, а Кафуку, как обычно, разглядывая некоторое время правую ладонь, думал о той руке, что ласкала обнаженное тело жены.

Однако в тот вечер ему не было горестно. Он только заметил себе вскользь: «Странное ощущение. Хотя что здесь странного?.. Ведь это просто тело, – убеждал он сам себя, – то, что когда-нибудь станет кучкой маленьких костей и праха. Наверняка должно быть что-то поважнее».

Если то, о чем вы говорите, – слепое пятно, считайте, что мы все живем с таким же. Эти слова долго не выходили из головы Кафуку.


– Вы с ним после этого еще долго дружили? – поинтересовалась Мисаки, уставившись на вереницу уходящих вдаль машин.

– С полгода выпивали пару раз в месяц, встречаясь в каком-нибудь баре. А потом – как отрезало, и я перестал отвечать на его звонки. Сам тоже не приглашал. Со временем и он звонить перестал.

– Ему это, наверное, показалось странным?

– Пожалуй.

– Поди обиделся?

– Еще бы.

– Почему вы так вдруг перестали с ним дружить?

– Потому что в том спектакле отпала необходимость.

– А раз пропала необходимость в спектакле, не стало и потребности в друге?

– Поэтому тоже, – ответил Кафуку. – Но есть и другая причина.

– Какая?

Кафуку долго молчал. Мисаки с неприкуренной сигаретой в губах мельком поглядывала на него.

– Если хочешь курить, кури, – сказал Кафуку.

– Не поняла.

– Говорю, сигарету можешь прикурить.

– А крыша? Она ведь закрыта.

– Плевать.

Мисаки опустила стекло и потянулась к прикуривателю. Сделав большую затяжку, прищурилась от наслаждения и, задержав дым в легких, медленно выдохнула за окно.

– Курение – смертельно, – сказал Кафуку.

– В таком случае жизнь тоже смертельна, – ответила она.

Кафуку засмеялся.

– Есть и такое мнение.

– Кафуку-сан, я впервые вижу, чтобы вы смеялись.

«А ведь, пожалуй, так и есть, – подумал Кафуку. – Я сам забыл, когда последний раз смеялся не на сцене».

– Уже давно хотел тебе сказать, – произнес он вслух. – Если присмотреться, ты славная девушка. И никакая не страхолюдина.

– Спасибо. Я тоже себя такой не считаю. Просто у меня неправильные черты лица. Как у Сони.

Кафуку с легким удивлением посмотрел на Мисаки.

– Ты прочла «Дядю Ваню»?

– Слушала-слушала день за днем отрывки вашей роли, да к тому же невпопад, и стало интересно, о чем вся история. Я тоже могу быть любопытной, – сказала Мисаки. – «О, как это ужасно, что я некрасива! Как ужасно! А я знаю, что я некрасива, знаю, знаю…»[10] Печальная пьеса, да?

– Безысходная история, – сказал Кафуку. – «Дай мне чего-нибудь! О, боже мой… Мне сорок семь лет: если, положим, я проживу до шестидесяти, то мне остается еще тринадцать. Долго! Как я проживу эти тринадцать лет? Что буду делать, чем наполню их?»[11] В ту эпоху люди умирали лет в шестьдесят. Хорошо хоть Дядя Ваня не родился в наши дни.

– Я узнала, что вы одного возраста с моим отцом.

Кафуку ничего не ответил, а только молча взял несколько кассет и стал просматривать названия мелодий, но никакой музыки не поставил. Мисаки высунула наружу левую руку с прикуренной сигаретой. И только когда машины помаленьку продвигались вперед, зажимала сигарету губами, чтобы переключать рычаг передач.

– По правде говоря, я хотел проучить того человека, – произнес Кафуку, будто сознаваясь. – Того, который спал с моей женой.

После этих слов он вернул кассеты на прежнее место.

– Проучить?

– Устроить ему сущий ад. Втереться в доверие и под маской друга, выявив уязвимое место, нанести туда фатальный удар.

Мисаки, нахмурившись, задумалась над смыслом фразы.

– Уязвимое место? Например, какое?

– Об этом я не думал. Но если человек не умеет пить, рано или поздно он непременно на чем-нибудь проколется. А используя эту зацепку, устроить скандал, чтобы подорвать общественное доверие, в наше время не так уж и сложно. Дойди до этого, и суд по иску о разводе лишит его родительских прав, его жизнь станет невыносимой. Это подкосит его навсегда.

– Мрак!

– Да, причем беспросветный.

– Вы хотели отомстить ему за то, что он спал с вашей женой?

– Не совсем, – сказал Кафуку. – Просто я никак не мог об этом позабыть. Как ни старался. Ничего не помогало. Из головы не выходила картина: моя жена в объятиях другого, – она всплывала перед глазами снова и снова. Будто дух мертвеца, которому некуда идти, облюбовал угол на потолке и пристально следит за мной. Я надеялся, что спустя время после смерти жены это ощущение исчезнет, оставит меня в покое. Но ничего не исчезало. Наоборот, казалось, оно стало еще сильнее. Мне нужно было от этого избавиться. А потому – вырвать с корнем засевшую внутри злость.

Кафуку говорил, а сам думал: «Почему я делюсь сокровенным с девушкой, приехавшей из Ками-Дзюнитаки, которая мне годится в дочери?» Однако начав рассказывать эту историю, он уже не мог остановиться.

– И поэтому хотели его проучить?

– Да.

– Но реально ничего не сделали?

– Нет, не сделал, – сказал Кафуку.

У Мисаки, судя по виду, словно камень с души свалился. Отрывисто вздохнув, она щелчком отбросила горящий окурок прямо на дорогу. Надо полагать, в Ками-Дзюнитаки все так делают.

– Сложно объяснить, но в какой-то момент мне все вдруг стало безразлично. Прежнюю одержимость как рукой сняло, – сказал Кафуку. – Я перестал ощущать злость. А может, то была и вовсе не злость, а нечто совсем другое.

– Однако для вас это, несомненно, хорошо. Так или иначе, вы не причинили человеку зла.

– Я тоже так думаю.

– Но почему ваша жена спала с тем человеком, почему не могла без него обойтись, вы так до сих пор и не поняли, да?

– Да. Думаю, что еще не понял. Это для меня по-прежнему вопрос. Тот человек – бесхитростный и приятный мужчина. И, судя по всему, любил мою жену всерьез. И спал с ней совсем не потехи ради. Смерть жены его потрясла. На сердце остался рубцом ее отказ, когда она его не пустила к себе перед смертью. Так что я не мог не испытывать к нему расположение. И действительно считал, что мы с ним могли бы стать настоящими друзьями.

Кафуку ненадолго умолк и, словно бы прислушиваясь к себе, подыскивал слова, что были бы хоть немного, но близки к истине.

– Хотя, если откровенно, ничего в нем достойного нет. Допустим, характер неплохой, сам он симпатичный, улыбка тоже изумительная. И уж хотя бы не подхалим. Но все равно, таких, как он, не уважают. Прямой, но поверхностный. А со своими слабостями и актер он второсортный. В сравнении с ним моя жена – человек сильной воли и широкой души. Была в состоянии неспешно и спокойно во всем разобраться. Так почему этот никудышный человек завладел ее сердцем, и для чего ей были нужны его объятия? Все эти сомнения жалят меня и по сей день.

– В каком-то смысле этим вас как будто самого обидели. Вы об этом?

Кафуку немного подумал и прямо признал:

– Наверное, да.

– Не думаю, что ваша жена любила того человека, – лаконично сказала Мисаки. – Потому и спала.

Кафуку только посмотрел на ее профиль – будто разглядывал удаленный пейзаж. Мисаки несколько раз включала дворники, смахивая с лобового стекла дождевые капли. Новые дворники издавали дикий скрип, похожий на стенания близнецов.

– У женщин такое бывает, – добавила она.

Кафуку не нашел, что сказать, и промолчал.

– Это, Кафуку-сан, недуг. Тут уж думай не думай – все без толку. И то, что нас бросил отец, и то, что меня мучила мать, – всё это от недуга. А ломать над этим голову – дело пустое. Как-то исхитриться, пережить, осознать – и просто жить дальше.

– И все мы актерствуем, – сказал Кафуку.

– Вот именно. В той или иной мере.

Кафуку откинулся на кожаном сиденье, закрыл глаза, сосредоточился и попробовал ощутить, в какой момент она переключала передачи. Но так и не смог. Все происходило плавно и неуловимо. И только едва различимо менялся гул кардана при смене скоростей. Будто шумело крыльями какое-то насекомое, снующее туда-обратно – то ближе, то снова дальше.

Кафуку решил вздремнуть. Представил, будто, крепко уснув, он открывает глаза. Минут через десять-пятнадцать. И вот он опять на сцене, играет роль. В лучах прожекторов произносит монолог. Раздаются аплодисменты, опускается занавес. Войдя в образ накануне, он возвращается обратно в себя. Но уже не совсем туда, где был прежде.

– Немного посплю, – сказал Кафуку.

Мисаки, ничего не ответив, продолжала молча рулить. И Кафуку был признателен ей за это молчание.

Yesterday

Насколько мне известно, японский текст песни «Битлз» «Yesterday» (к тому же на кансайском диалекте) придумал один человек по имени Китару. Усаживаясь в ванну, он громко пел эту песню:

Вчера-а-а – это позавчера завтрашнего дня-а-а.

Завтра позавчерашнего дня-а-а.

Кажется, начиналась примерно так, но дело давнее, поэтому утверждать не берусь. В любом случае эти слова от начала и до конца были сплошной чепухой, без всякого смысла, подменой, нисколько не походившей на оригинал. Привычная для уха меланхоличная красивая мелодия и отчасти беспечное непатетическое, если можно так сказать, звучание кансайского диалекта складывались в странную комбинацию, напрочь лишенную какой-либо логики. По меньшей мере, мне так казалось. Над нею можно было посмеяться, а можно было и ловить некую скрытую там информацию. Но я в то время просто воспринимал этот опус в полном изумлении.


Китару, насколько я мог судить, говорил на почти идеальном кансайском диалекте. Притом что родился и вырос в токийском квартале Дэнъэн-Тёфу, что в районе Оота. Я родился и вырос в Кансае и говорил почти на идеальном нормативном языке (характерном для речи токийцев). И в этом смысле мы с ним были престранной парочкой.


Я познакомился с ним, когда подрабатывал в кафе, что рядом с главными воротами кампуса Васэды. Я работал на кухне, он – официантом. Когда выдавалась свободная минута, мы с ним перекидывались парой-другой слов. Обоим нам было по двадцать, дни рождения – с разницей в какую-то неделю.

– Китару – редкая фамилия[12], – заметил я, когда мы только познакомились.

– Так, точна. Очань рэдкая, прыкинь, – ответил он.

– В «Лотте»[13], помнится, был питчер с такой же фамилией.

– Так, но да яго нияким бокам. Але, фамилия рэдкая, можа, якая и радня.

Я учился на втором курсе Литературного факультета Васэды. Он – провалился на экзаменах и ходил в подготовительную школу при универе. И хоть поступал уже дважды, тяги к учебе я в нем не заметил. В свободное время он читал книги, которые вряд ли пригодились бы на экзаменах: «Биография Джими Хендрикса», «Этюды в сёги»[14], «Происхождение Вселенной». Говорил, что ездит из дома в Ооте.

– Из дома? – переспросил я. – Я как-то даже не сомневался, что ты из Кансая.

– Не-не, я нарадзиуся и вырас там жа – в Дэнъэн-Цёфу.

Услышав это, я несколько обалдел.

– Тогда почему говоришь на кансайском?

– Вывучыу на вопыте. Сабраушысь з духам.

– В смысле?

– Ну, як бы прылежна вучыуся. Запаминау глаголы, сушчаствительныя, ударэнни. Прымерна так жа, як вучат ангельский ти хранцузский. Некальки разоу ездзиу пракцикавацца у Кансай.

Он меня поразил. Я впервые слышал, чтобы человек выучил кансайский диалект апостериори, на своем личном опыте, как английский или французский. «Кого только в Токио не встретишь! – восторженно подумал я тогда. – Прямо как в «Сансиро»…»[15]

– Я з дзетства быу трасны фанат «Циграу Хансин». Кали яны грали у Токио, хадзиу балеть на стадзион. Але на гасцявой трыбуне дажа у паласатай форме Циграу з такийским говарам няма што рабиць: нихто и слухать не стане. Цябе ни на шаг не падпусцяць да гэтай кампании. Так я поняу, што прыйдзецца вучыць, и старауся як мог. Ох, и намаяуся я з гэтай вучобой!

– И ты пошел на это ради бейсбола? – удивленно спросил я.

– Так, видзишь, як «Цигры» для мяне важныя. З тых пор што дома, што у инстытуце стараюся гаварыць тольки па-кансайску. Ва сне и то гавару па-кансайску, – сказал Китару. – Як мой говар? Пачци идэальны?

– Точно. Будто ты родом оттуда, – сказал я. – Только у тебя диалект не болельщиков «Хансин», а какого-то района Осаки.

– Як ты дагадауся? Падчас летних школьных каникул я гасциу у адной сямъи з раёну Тэнодзи. Цикава правеу врэмя. Аттуда да заапарка – рукой падаць.

– Гостил в семье? – с интересом переспросил я.

– Странный я тып, так? Займайся я такжа увлечонна на падгатавицельнам, не правалиуся бы на экзаменах. Ага?

«Вот именно, – подумал я. – Сперва валять дурака, а затем наверстывать, – как это все-таки по-кансайски!»

– А ты адкуль родам?

– Недалеко от Кобэ, – ответил я.

– Недалёка, гэта дзе?

– Асия, – ответил я.

– Нармальнае мястэчка! Што ж ты сразу не сказау? А то пудрыць мне мазги.

Я объяснил. Меня спросили, откуда родом, вот и ответил. Когда говорю, что родом из Асии, многие считают, что я из зажиточной семьи. Однако в Асии живут не одни толстосумы. Моя семья – совсем не богатая. Отец работал в фармацевтической компании, мать – библиотекарем. Дом маленький, машина – кремовая «Тойота-Королла». Поэтому чтобы у людей не возникало ошибочное предубеждение, когда они спрашивают, откуда я родом, стараюсь отвечать, что «из пригорода Кобэ».

– Вось яно што! Ну, точь-в-точь, як у мяне, – сказал Китару. – Адрэс – у квартале Дэнъен-Цёфу, а жывем на самым яго водшыбе. Дом – не дом, а развалюха. Як-небудзь прыязджай, паглядзиш, яким бывае Дэнъэн-Цёфу. Не паверыш сваим глазам. Але кожны раз парыцца за гэта тожа не дзела. Гэта проста адрас. Таму я, наабарот, з самага пачатку кажу, нарадзиуся и вырас у Дэнъэн-Цёфу. Вроде таго, «як? крута, так?».

Он меня покорил, и мы стали как бы друзьями.


Тому, что после переезда в Токио я совершенно перестал использовать диалект, есть несколько причин. До окончания старшей школы я говорил только по-кансайски, при этом ни разу не пытался заговорить на нормативном токийском. Однако буквально через месяц после переезда в Токио я, к собственному удивлению, заметил, что на новом для себя языке говорю естественно и бегло. По характеру (сам того не замечая) я был как хамелеон. Или же у меня языковой слух развитее, чем у других. Так или иначе, никто из окружающих не верил, когда я говорил, что родом из Кансая.

К тому же есть важная причина, по которой я отказался от кансайского диалекта: мне хотелось стать совершенно другим человеком и начать новую жизнь.

Всю дорогу в «синкансэне», который вез меня в Токио, я размышлял о своей прежней жизни. Признаться, за восемнадцать лет вспомнить было нечего, кроме череды постыдных в большинстве своем событий. Нет, я вовсе не бахвалюсь, по правде говоря, мне даже не хочется об этом вспоминать. Чем больше я думал тогда, тем противнее сам себе становился. Конечно, у меня были и приятные воспоминания. Светлые, так сказать, пятна. Это правда. Однако куда чаще мне приходилось краснеть за свои проступки и стоять, понурив голову. То, как я жил до сих пор, о чем помышлял, если задуматься, было настолько заурядно и беспредельно трагично, что об этом лучше и не вспоминать. Сплошь мещанский хлам, никакого воображения. И мне хотелось собрать это все в кучу и засунуть в самую глубь большого выдвижного ящика. Или же сжечь все дотла (и посмотреть, какой повалит дым). Во всяком случае, я хотел оставить все это позади и начать новую жизнь в Токио с чистого листа. Испробовать новые для себя возможности. И этот отказ от кансайского диалекта, приобщение к новому языку были для меня практическим (да и символическим) средством. В конце концов, язык, на котором мы говорим, формирует нас как людей. Во всяком случае, восемнадцатилетнему мне представлялось именно так.

– Стыдна? Што у гэтым такога стыднага? – спросил у меня Китару.

– Да много чего.

– Ты что, с родственниками не ладишь?

– Нет, с семьей у меня лады, – ответил я. – Но все равно стыдно. Стыдно уже оттого, что нахожусь рядом с ними.

– Странный ты якой-та, – сказал Китару. – Што стыднага у тым, што ты находзишься у кругу сямьи? Мне так са сваими очань дажа весела.

Я молчал. Я не мог ему объяснить. Спроси, чем меня не устраивает кремовая «Тойота-Королла», и мне будет нечего ответить. Просто дорога у нас перед домом узкая, а родители не хотели тратить деньги на новый фасад, только и всего.

– Маи прэдки чуць не кожны дзень праядаюць плеш, чаму я дрэнна вучуся. Гэта, канешна, дастае, але што рабиць – такая у их работа, павучаць сваих дзяцей. Стараюся аднасицца да их натацый спакойна.

– Ты такой беззаботный, – восхищенно сказал я.

– У тебя подружка есть? – поинтересовался Китару.

– Сейчас нет.

– А раньше была?

– До недавней поры.

– Расстались?

– Ага, – ответил я.

– А чаму?

– Долгая история. Сейчас не хочу об этом.

– Тоже из Асии? – спросил Китару.

– Нет, не из Асии. Она жила в Сюкугава. Это рядом.

– И как, она тебе давала?

Я покачал головой:

– В том-то и дело, что не совсем.

– Расталися з-за гэтага?

Я немного подумал:

– Из-за этого тоже.

– А да гэтага усё дазваляла?

– Да, почти до упора.

– А канкрэтна дакудава?

– Давай не будем об этом, – сказал я.

– За гэта табе тожа стыдна?

– Да, – ответил я. Еще одно, о чем я не хотел вспоминать.

– Да ты тожа, гляджу, сабе на вуме, – как бы сочувственно сказал Китару.


Впервые я услышал тот странный текст к «Yesterday», который он напевал, в ванной у него дома на Дэнъэн-Тёфу. Сам дом был не такой уж и развалюхой, как он говорил, и совсем не на отшибе. Обычный дом в обычном районе. Старый, но больше моего в Асии. Хотя без всякого лоска. К слову, во дворе стоял темно-синий «Гольф» предыдущей модели. Возвращаясь домой, Китару первым делом принимал ванну: забирался в нее и подолгу не выходил. Поэтому мне часто приходилось садиться на круглый табуретик рядом с дверью в крохотный закуток перед ванной комнатой[16] и болтать с ним через щель. Я не мог скрыться там от его мамаши, и потому мне приходилось выслушивать ее длинные рассказы о том, до чего глуп ее ветреный сын, который совсем не старается учиться. Из этой самой ванной он громко пел – для меня или нет, я не знаю, – ту песню с ее жуткими словами.

Как-то раз я спросил, какой смысл у придуманного им текста? По мне, так это чистая насмешка над песней «Yesterday».

– Якая чухня! Нихто и не сабирауся насмяхацца. Ды кагда и так, разве Джону не нравилися розныя глупасци? Ци так?

– В «Yesterday» и слова и музыку написал Пол.

– Няужо?

– Вне сомнений, – твердо заявил я. – Пол сам ее написал, пришел в студию, играл на гитаре и пел. Потом наложили струнный квартет. Остальные битлы никак в этом не участвовали. Они считали песню слишком мягкой для своего репертуара. Хотя авторство указали, как обычно, – Леннон – Маккартни.

– Уф, я далек от таких тонкостей.

– Это не тонкости, это общеизвестный факт, – сказал я.

– Няхай так. Мне усе гэтыя падробнасци да лямпачки, – вальяжно сказал Китару из пелены пара. – Я проста спяваю, як хачу, у сваёй ванне. Я ж не записываю пласцинку! Аутарских прау не нарушаю. Никаму не мяшаю. Таму няма нияких прычын на мяне наязджаць!

И опять запел обычным блаженным голосом – тот годился разве что горлопанить в ванной, – бодро вытягивая ноты вплоть до самых верхних: «До вчерашнего дня та девчонка еще была там…» Или что-то вроде того. Слегка потряс руками и шлепнул ими пару раз по воде, как бы дополнив исполнение звуковым эффектом. Я тоже мог бы ему подтянуть, но почему-то не хотелось. Нет ничего приятного в том, чтобы ждать человека целый час, пока он плещется в ванне, а тем временем поддерживать через дверное стекло бессвязный разговор.

– Ты так подолгу сидишь в ванной. У тебя тело не разбухнет? – спросил как-то я.

Сколько себя помню, подолгу в ванне я не сидел никогда. Молча сидеть, погрузившись в воду, мне быстро надоедало. В ванне невозможно читать книгу или слушать музыку, а я без этого убивать время не могу.

– Кали доуга сядзишь у ванне, расслабляецца галава, и яе наведваюць упауне интырэсныя идэи. Няжданна-негаданна, – сказал Китару.

– Мысли – вроде текста к «Yesterday»?

– Да, это одна из них, – ответил Китару.

– Хорошая это мысль или нет, но чем тратить на них время, не лучше ли серьезно позаниматься перед экзаменами? – сказал я.

– Эй, цябя-та куды панесла? Загаварыу саусем як мая мамашка. Яна-та хай, а ты – не слишкам малады, каб мяне вучыць?

– Но ты не поступил уже дважды. Самому, поди, неприятно?

– Зразумелае дзела – непрыятна. Мне хочацца хутчэй стаць студэнтам, расслабицца и устроиць дастойнае свиданне з падругай.

– Ну так для этого нужно напрячься и хорошенько позаниматься.

– Кали бы усё… – врастяжечку возмутился Китару, – …усё было так проста, я б дауно ужо паступиу.

– Вообще-то институт – никудышное место, – сказал я. – Поступишь – будешь жалеть. Это вне сомнений. Но то, что ты не можешь туда поступить, – еще более никудышное дело.

– Ты прав, – ответил Китару. – Слишком справедливо. Слов нет.

– Тогда почему не учишься?

– Таму што няма матывацыи.

– Мотивации? – переспросил я. – «Устроить достойное свидание с подружкой» – разве это не прекрасная мотивация?

– Ну, гэта… – промолвил Китару и выдавил из себя нечто среднее вежду вздохом и стоном, – …вабщчэ-та доугая исторыя. Я бутта раздвоиваюся.


У Китару есть девчонка, с которой он дружит еще с начальной школы. Подружка, так сказать, с горшка. Они из одного класса, но она с первого раза поступила в Университет Дзёти. Учится на отделении французской литературы и занимается в теннисном клубе. Он показал мне фотографию, и я невольно присвистнул, настолько красивая у него подружка. Стильно одета, бодрый взгляд. Но в последнее время они почти не встречаются – договорились, что с отношениями лучше повременить до поступления Китару в институт, чтобы он готовился без помех. Причем предложил это сам Китару. А она согласилась: мол, если ты так считаешь… Перезваниваются часто, а видятся раз в неделю. Да и то – мимолетно, так что это больше похоже на короткие встречи, чем на свидания: пьют чай и обмениваются новостями. Держатся за руки. Немного целуются. И следят, чтобы дальше дело не заходило. Очень старомодно.

Китару хоть и не красавец, но выражение лица у него благородное. Невысокого роста, стройный, и прическа, и одежда – простые, но стильные. Если бы еще и молчал, вполне походил бы на скромного городского юношу. Вместе они выглядели прекрасной парой. Из недостатков – разве что худосочное лицо, глядя на которое могло показаться, что Китару немного недостает индивидуальности и настойчивости. Однако стоило ему открыть рот, как такое впечатление рушилось на глазах, словно песочный замок под лапами энергичного лабрадора-ретривера. Люди поражались его пронзительному голосу и уверенной болтовне на кансайском диалекте. Во всяком случае, несовпадение с внешним видом у него поражало. И эта разница первое время приводила меня в растерянность.

– Як табе без падружки, не грусна? – как-то раз спросил у меня Китару.

Я ответил, что не без этого.

– Паслухай, Танимура, тады не хацеу бы устрачацца з маёй?

Я толком не понял, что Китару хотел этим сказать.

– Что значит – встречаться с твоей?

– Яна добрая. Прыгожая. Па характару прамая, мазгавитая. Гэта я гарантырую. Не пажалеишь! – сказал он.

– Я не думаю, что пожалею, – возразил я, так и не поняв, к чему он клонит. – Только почему я должен встречаться с твоей подружкой? Не понимаю, в чем смысл?

– Ты – нармальны чувак, – сказал Китару. – Иначай, думаешь, я б табе прадлажыу такое?

Ничего это не объяснило. Какая связь между тем, что я нормальный чувак (даже если так и есть), и предложением встречаться с его подружкой?

– Эрыка… – (так ее звали) – …и я выйшли з адной пачатковай школы, вывучылися у сярэдняй, закончыли старэйшыя класы, – сказал Китару. – Можна сказаць, усё сваё жыццё правяли пачци неразлучна. Натуральна стали парай, и нашы атнашэнни прызнаюць усе кругом: и таварышы, и бацьки и вучыцеля. Вось так мы удваём саупали без едзинага зазору и были прывязаныя друг да друга.

Китару для наглядности сложил ладони.

– Аставалася тольки махам паступиць на пару у инстытут, и можна казаць, што жызнь удалася. Без едзинага правалу. Апладысменты. Бис. Вось тольки я з трэскам завалиу уступицельныя, астальное ты знаешь. Не знаю, што случылася, але у нейки-та мамент, пастяпенна, па чуц-чуць усё пайшло наперакасяк. Канешна, я никога у гэтым не виню, бо винаваты ва усим тольки сам.

Я молча слушал продолжение его истории.

– И вось маё я, раз ужо зашоу разгавор, бы радваилася, – продолжил Китару и развел сведенные ладони.

– Твое я будто раздвоилось? – переспросил я. – Каким образом?

Китару какое-то время пристально смотрел на свои ладони. Затем сказал:

– Иначай гавара, адна палавина мяне перажывае, як усё палучыцца: пакуль я напрасна хажу на падгатавицельныя курсы и бесперспектыуна гатоулюся к экзаменам, Эрыка наслаждаеца студэнчыским жыццём. Важна ирае у тэнис, заводзе новых знакамых и, можа быць, ужо устречаецца з ким-та другим. Тольки успомню пра гэта, и галава уся у тумане, бы усе мяне кинули и удаляюцца усё далей и далей. Разумеешь, пра што я?

– Думаю, да.

– Однако у еще одного меня, наоборот, на душе стало спокойно. В том смысле, продолжай мы без проблем и трудностей вольготно жить дальше неразлучной парой, что бы нас ожидало? Чем так, лучше, чтобы дорожки у нас ненадолго разошлись, и если мы поймем, что не можем друг без друга, тогда можно опять идти дальше вместе. Ведь есть и такой выбор, правда? Понимаешь, о чем я?

– Кажется, понимаю. А вместе с тем кажется, что не понимаю.

– Другими славами, скончыць универсицет, устроицца у якую-нибуць фирму, жаницца на Эрыке, палучыу паздравленни, стаць харошай супружаская парай, нарадзиць дваих дзяцей, адправиць их у радную начальную школу Дэнъэн-Цёфу, па выхадным хадзиць гуляць на бераг раки Тамагава, аблади-аблада… нихто не спорыць, упауне прыличная жызьнь. Ды мяне трывожыць, ничога, кали жыццё складываецца гладка, прывольна, без зацэпак?

– Сомнения насчет естественного, накатанного и уютного? Ты об этом?

– Ципа таго.

И я опять не сумел понять, что плохого в естественном, накатанном и уютном? Но разговор мог затянуться, и я решил эту тему не развивать. Только спросил:

– Ладно, но почему я должен встречаться с твоей подругой?

– Проста падумау, кали яна начне устрачацца з другими, пускай гэта будзиш ты. Цябе я зняю, к таму ж чэраз цябе я змагу узнаць пра яе кампанию.

Я нисколько не считал этот разговор серьезным, но при случае встретиться с подругой Китару мне было интересно. На фотографии она казалась писаной красавицей, и мне захотелось узнать, что влечет ее к такому странному парню, как Китару. Я с детства был застенчивым, но при этом очень любознательным ребенком.

– И докуда у вас доходило? – осторожно спросил я.

– Ты о сексе?

– Да. До самого конца?

Китару покачал головой:

– Гэта няма. Мы ведаем друг друга з дзецтва, таму апяць рабиць тожа самае: раздзяваць, ласкаць цела, прыкасацца як-та нялоука. Будзь хто другая, другое дзела. А так, мне кажацца, нядобра запускаць руку у трусы і прадстауляць, бы я з ёй. Разумееш, пра што я?

Я не понимал.

Китару продолжал:

– Вядома, мы цалуемся, бярэмся за руки. Бывае, чапаю грудзи па адзенни. Але гэта напалавину у шутку, а напалавину игра. Як бы мы ни разгарачылися, нияких прызнакау для падаужэння у тым жа духу няма.

– Признаки или что там еще, но разве не мы должны стараться создавать условия для продолжения рода? Люди называют это половым влечением.

– Так, гэта усё добра, але не для нас. Як бы гэта табе абъясниць, – сказал Китару. – Напрымер, кали мастурбуешь, прадстауляешь якую-нибудзь рэальную дзяучыну, так?

– Ну да, в общем-то.

– Але я никак не магу прадставиць Эрыку. Бо счытаю, што так паступаць няльзя. И у такия минуты прадстауляю якую-нибудзь другую. Хай яна мне асоба не нравицца. Як шчытаешь?

Я немного подумал, но никакого вывода так и не сделал. Откуда мне знать, как там онанируют другие. В себе разобраться бы.

– Как бы там ни было, один раз попробуем встретиться втроем, – подвел итог Китару. – А там посмотрим.


В воскресный день мы встретились после полудня в кафе рядом со станцией Дэнъэн-Тёфу: я, Китару и его подруга – Эрика Курия. Она была такого же роста, как Китару, загорелая, в белой, хорошо выглаженной блузке с коротким рукавом и темно-синей мини-юбке. Вылитая примерная и благовоспитанная студентка откуда-нибудь из Центра Токио. Такая же красивая, как на той фотографии, что я видел у Китару. Но вживую меня больше привлекло не ее лицо, а бившая из нее искренняя жизненная энергия. Она во всем казалась полной противоположностью Китару с его вроде бы точеной фигурой.

Китару представил нас.

– Хорошо, что у Аки появился друг, – сразу сказала Эрика Курия. Имя Китару было Акиёси. Но на всем свете его называла Аки только она.

– Таки у мяне характар. Сяброу – хоць адбауляй, – сказал Китару.

– Враки, – спокойно прервала его Эрика Курия и обратилась ко мне: – Ты сам видишь, что он за фрукт. Кто с таким будет дружить? Родом из Токио, а говорит лишь на кансайском диалекте. Как откроет рот – сразу цепляет разговорами о бейсболе и этюдах сёги. Такому отщепенцу с нормальными людьми не по пути.

– Знаишь, гэты малы тожа порядачна чудакаваты, – парировал Китару, показывая на меня. – Родам з Асии, а гаварыць, як закаранелы такиец.

– Ну, как раз это, в принципе, нормально, – ответила она. – По крайней мере, по сравнению с обратным.

– Эй, паастарожней! А то папахивае культурнай дыскрыминацыяй! Разве культура – ня раунапрауная? Или ты хочаш сказаць, што такийски дыялект круча кансайского?

– Возможно, она и равноправна, но со времен Реставрации Мэйдзи[17], если ты помнишь, токийская речь легла в основу японского языка, – сказала Эрика Курия. – Как доказательство: перевода «Фрэнни и Зуи» Сэлинджера на кансайский ведь не существует?

– Кали перавядуць, я канешна куплю.

Я тоже подумал, что купил бы, но промолчал, посчитав, что лучше придержать язык.

– Во всяком случае, это общепризнанные факты, – сказала она. – Просто твои мозги переполнены странными идефиксами.

– Што ты гэтым хочашь сказаць? Якия такия странныя прыстрасция? Па мне, дык культурная дыскрыминацыя куды больш шкоднае прыстрасце, – сказал Китару.

Эрика благоразумно уклонилась от этого спорного вопроса и предпочла сменить тему.

– В моем теннисном клубе тоже есть девочка из Асии, – сказала она, повернувшись ко мне. – Эйко Сакураи. Знаешь ее?

– Знаю, – ответил я. Эйко Сакураи. Такая неуклюжая каланча с носом причудливой формы. Ее папаша заведует большим гольф-клубом. Воображала с неприятным характером. К тому же – плоская. А вот в теннис играет хорошо и часто выступала на соревнованиях. С кем-кем, а с ней я бы точно не хотел больше видеться.

– Танимура – прыкольны хлапец, вось тольки зараз без падрушки, – сказал Китару, обернувшись к Эрике. (Это при мне и про меня!) – Прыкид у яго неплахи, воспитаны, и думае, у атличыи ад мяне, адкрыта. Многа чаго знае. Чытае няпростыя книги. Па виду акуратны. Не заразны. Чым не перспектыуны малады чалавек?

– Хорошо, – сказала Эрика Курия. – К нам в клуб пришли симпатичные первокурсницы. Можно и познакомить.

– Не, я не у тым смысле, – сказал Китару. – Ты магла б сама устрачацца з им? Я – абитурыент-няудачник и табе не роуня. А ён, так казаць, зможа уместа мяне зрабиць табе харошую пару, и мне будзе тольки спакойна.

– Что значит – тебе будет только спокойно? – спросила у него Эрика.

– Я у тым смысле, што ведаю вас абоих. И чым ты начнешь устрачацца з яким-небудзь незнаёмцам, так мне будзе спакайней.

Эрика прищурилась и пристально посмотрела на Китару, будто перед нею расстилался пейзаж с нарушенной перспективой. Затем сказала:

– То есть мне что – встречаться с Танимурой? Потому что он вполне нормальный парень? И ты серьезно предлагаешь нам общаться по-взрослому?

– Мысля-та неплахая. Ци у цябе ужо нехта ёсць?

– Нет у меня никого, – тихо ответила Эрика Курия.

– Ну, так и сустракайся тады з им. Науроде культурных сувязяй.

– Культурных связей, – повторила Эрика и посмотрела на меня.

Что бы я ни сказал, оно бы не подействовало, поэтому я хранил молчание. Я просто взял кофейную ложку и заинтересованно разглядывал узор на ее ручке. Как научный сотрудник музея, тщательно исследующий археологическую находку из египетской пирамиды.

– Что значит – «культурные связи»? – спросила она у Китару.

– Думаю, для нас не будзе лишним папытацца паглядзець пад другим вуглом.

– И в этом заключаются твои «культурные связи»?

– Таму я и хацеу табе сказаць…

– Хорошо, – решительно отрезала Эрика. Попадись ей в тот миг в руки карандаш, наверняка сломала бы. – Если ты так считаешь, давай попробуем эти «культурные связи».

Она залпом допила черный чай, поставила чашку на блюдце и повернулась ко мне. И улыбнулась.

– Ну что, Танимура, как предлагает нам Аки, давай в следующий раз устроим свидание вдвоем. Повеселимся. Когда тебя устроит?

Я словно проглотил язык. Еще одна слабая черта моего характера – я не умею собираться с духом и в важный миг находить нужные слова. Переехал в другое место, заговорил на другом диалекте, но вот от этого недостатка избавиться так и не смог.

Эрика достала из сумки ежедневник в красном кожаном переплете, открыла страницу и проверила свои планы.

– В эту субботу можешь?

– В эту субботу я свободен, – ответил я.

– Хорошо, тогда в субботу. И куда мы пойдем?

– Он любит кино, – сказал Китару Эрике. – Мечтает писать сценарии для кинофильмов. Даже входит в научное сообщество сценаристов.

– Можно и в кино. Ты какие фильмы любишь? Только пусть подумает сам Танимура. Я не выношу ужастиков, а в остальном готова смотреть что угодно.

– Ён ужасны баяка, – сказал Китару. – Кагда у дзецтве хадзіу у парк атракцыёнау у комнату прывидзенняу, дзяржауся за руку старшых.

– А после фильма поужинаем, – заканчивая этот разговор, сказала мне Эрика. Записала на листке номер телефона и дала мне.

– Этой мой домашний. Позвони, когда решишь, где и во сколько мы встретимся, хорошо?

У меня тогда телефона еще не было (не забывайте, когда все это происходило, сотовых телефонов не существовало), и я дал рабочий номер кафе. Затем бросил взгляд на часы.

– Извините, но мне пора, – попытался сказать я как можно бодрее. – Я должен до завтра закончить один доклад.

– Падаждзе твой даклад, – возразил Китару. – Раз ужо мы сабралися утраих, давай пасядзим яшчэ. Пабалтаем. Рядам ёсць харошы рэстаранчык соба.

Эрика ничего на это не сказала. Я оставил на столе мелочь за свой кофе и встал с места.

– Важный доклад, так что – извините, – сказал я, хотя доклад, признаться, был мне до лампочки. – Позвоню завтра или послезавтра, – сказал я Эрике.

– Буду ждать, – ответила она и очень мило улыбнулась. По мне, так эта улыбка была слишком хороша для настоящей.

Оставив их в кафе, я двинулся к станции и по дороге сам себя спрашивал, что я делаю в этом месте? Задумываться, почему так произошло, после того, как что-то уже решено, было еще одной слабой моей стороной.

В ту же субботу мы встретились на Сибуя и посмотрели фильм Вуди Аллена – там действие разворачивалось в Нью-Йорке. Почему Вуди Аллен? С первых минут нашего разговора мне показалось, что такие фильмы в ее вкусе. И я подумал, что Китару вряд ли водил ее на Вуди Аллена. К счастью, фильм был снят весьма неплохо, и мы ушли из кино в прекрасном настроении. Погуляв по городу в сумерках, зашли в итальянский ресторанчик на Сакурагаока, заказали пиццу, взяли карамельное вино. Приятное заведение, к тому же цены вполне божеские. Освещение приглушено, а на столах горят свечи (в те времена в итальянских ресторанах часто зажигали свечи и покрывали столы льняными клетчатыми скатертями). Мы долго разговаривали. О чем могут говорить два второкурсника на своем первом (пожалуй, можно так сказать) свидании? О просмотренном фильме, о студенческой жизни, об увлечениях. Разговор складывался куда оживленнее, чем я себе представлял, и она несколько раз громко смеялась. О себе говорить нескромно, однако, похоже, у меня неплохо получается смешить девчонок.

– Слышала от Аки, ты недавно расстался со школьной подругой? – спросила она.

– Да, мы встречались три года, но у нас не сложилось. К сожалению, – ответил я.

– А не сложилось почему – из-за секса? Аки мне так говорил. Иными словами, как бы это сказать… она не дала то, что тебе было нужно?

– И это тоже. Но не только. Если б я любил ее по-настоящему, мог бы и потерпеть. Если бы у меня была уверенность, что она мне и вправду нравится. Но это было не так.

Эрика кивнула.

– Даже если бы у нас все получилось до упора, результат был бы тот же, – сказал я. – Теперь, переехав в Токио, на расстоянии я это хорошо понимаю. Жаль, что не получилось, но прошлого уже не вернешь.

– Как это… тяжко? – спросила она.

– Что – «это»?

– Долгое время вы были вдвоем, и вдруг остаешься один.

– Временами, – честно признался я.

– Но ведь это важно – пережить в молодости минуты грусти и боли? В смысле – как ступень взросления.

– Ты считаешь?

– Примерно так же деревьям для роста приходится переживать лютые зимы. Если все время тепло и климат ровный, годовые кольца почти не растут.

Я попробовал представить у себя внутри годовые кольца. Но увидел лишь остатки торта «баумкухен» трехдневной давности. Когда я сказал ей об этом, она рассмеялась.

– Да, пожалуй, такие периоды жизни человеку просто необходимы, – сказал я. – Еще лучше, когда понимаешь, что все это когда-нибудь закончится.

Она улыбнулась:

– Не переживай, ты непременно найдешь себе настоящую подругу.

– Да, хорошо бы, – сказал я. «Хорошо бы».

Эрика Курия ненадолго о чем-то задумалась. Тем временем я ел пиццу, которую наконец-то принесли.

– Знаешь, Танимура, я хотела с тобой посоветоваться. Выслушаешь?

– Конечно, – ответил я и понял, что попался. Способность сразу же стать «жилеткой», чтобы кто-то мог в нее поплакаться, – еще одно мое неизменно слабое место. И то, что Эрика собирается поговорить на не совсем приятную для меня тему, я мог предположить с высокой долей вероятности.

– Я не знаю, как мне быть дальше, – сказала она.

Она медленно посмотрела налево-направо, будто кошка в поиске добычи.

– Ты сам все видел и, надеюсь, понимаешь. Аки второй год не может поступить, но при этом почти не готовится. На подгот толком не ходит. Поэтому, скорее всего, провалится и на будущий год. Конечно, если подать документы в университет поскромнее, его куда-нибудь да примут, но у него в голове одна Васэда. Ни в каком другом месте он себя не видит. Я думаю, в этом нет никакого смысла. Но что бы я ни говорила, что бы ни говорили ему преподы, он никого не слушает. Ну кто мешает ему заняться подготовкой? Так нет же, он ничего не делает.

– Почему он не учится?

– Потому что всерьез убежден, что при поступлении достаточно положиться на удачу, – ответила Эрика. – Подготовка к экзаменам для него – пустая трата времени, расход жизни. Не могу понять, откуда у него такие странные мысли.

«У него просто свои взгляды», – подумал я, но вслух, конечно же, не сказал.

Эрика глубоко вздохнула и сказала:

– В начальной школе он учился очень хорошо. По оценкам был одним из первых в классе. А вот в средней успеваемость покатилась вниз, как по наклонной. Вообще, конечно, он очень способный, и голова у него светлая. А учиться прилежно не дает характер. Он не смог вписаться в школьную систему и в одиночку занимается всякой ерундой. Полная противоположность мне. Я на самом деле не такая смышленая, как другие. Просто занимаюсь усидчиво и добросовестно.

Я и сам не обременял себя ревностной учебой, но при этом умудрился поступить в университет. Возможно, мне просто повезло.

– Мне очень нравится Аки, в нем много прекрасного. Но иногда я с трудом понимаю ход его крайне странных мыслей. Вот, например, кансайский диалект. Зачем выходцу из Токио нужно мучить себя и говорить на другом диалекте. Я не понимаю смысла. Сначала я считала, что это просто веселая шутка. Но не тут-то было. Он взялся за дело всерьез.

– Наверняка хотел стать другой личностью, не тем, кем был до сих пор, – сказал я и подумал: «В общем, делает, как я, только наоборот».

– Поэтому и говорит только на кансайском диалекте?

– Да, это очень маргинальный подход.

Эрика взяла пиццу и откусила кусок размером с большую юбилейную марку, основательно пережевала, а затем сказала:

– Знаешь, Танимура-кун, мне не с кем больше поговорить на эту тему, поэтому я обратилась к тебе. Ты не против?

– Не против, – сказал я. А что еще я мог ей ответить?

– Так, чисто теоретически – если парень и девчонка долго и по-дружески встречаются, парень ведь захочет близости с девчонкой?

– Чисто теоретически, думаю, – да, – ответил я.

– То есть целует, а сам хочет продолжения?

– Обычно так и есть.

– А у вас было так же?

– Конечно, – ответил я.

– А вот Аки не такой. Даже когда мы вдвоем, он меня не желает.

Что ей на это ответить? Я повременил, подбирая слова, затем сказал:

– Это все очень личное. И, думаю, каждый мужчина желает женщину по-своему. Китару тебя очень любит, однако воспринимает тебя как слишком близкое, естественное существо, и потому не может найти обычного подхода.

– Ты правда так думаешь?

Я кивнул:

– Я не могу делать вывод за всех. У меня нет такого опыта. Я просто хочу сказать, что, возможно, так тоже бывает.

– Порой мне кажется, у него нет ко мне полового влечения.

– Влечение у него наверняка есть. Но ему просто стыдно в нем признаться.

– Нам уже по двадцать. Не тот возраст, чтобы стыдиться.

– Возможно, течение времени у каждого по-своему понемногу сдвигается.

Эрика задумалась. Мне показалось – когда она о чем-то думает, то вся сосредоточенна и не замечает ничего вокруг.

– Думаю, Китару что-то очень нужно – всерьез и по-настоящему. Так, как нужно только ему, и потому не так, как это бывает у простых людей, в его личном времени, очень просто и напрямик. Но при этом он сам пока не знает, что ему нужно. Потому и не может двигаться вперед, в ногу с окружающим. Когда сам не знаешь, что ищешь, поиск становится непростым делом.

Эрика Курия подняла голову и какое-то время, не говоря ни слова, смотрела прямо мне в глаза. В ее черных зрачках маленькими точками ярко и чу́дно отражалось пламя свечи. И я не мог не отвести взгляда.

– Конечно, ты знаешь его намного лучше, чем я, – сказал я, пытаясь как-то замять то, что сказал раньше.

Она еще раз вздохнула, а затем произнесла:

– Знаешь, по правде говоря, у меня есть парень, помимо Аки. Из того же теннисного клуба, только на курс старше.

Настал черед умолкнуть мне.

– Я очень люблю Аки. Вряд ли я когда-нибудь смогу к кому-то другому так глубоко и естественно относиться. Все то время, что мы с ним не видимся, у меня ноет в груди, словно там зуб болит. Ей-богу! У меня в сердце есть для него укромный уголок. Однако… как бы выразиться… в душе мне очень сильно хочется найти нечто иное, глубже познать этот мир. Как это назвать, даже не знаю: любознательность, дух исследований, поиск возможностей? И все это очень естественно – настолько, что как ни старайся себя пересилить, ничего не выйдет.

«Как бывает тесно в цветочном горшке мощному растению», – подумал я.

– Вот и не знаю, что делать дальше, – посетовала Эрика.

– Раз так, лучше всего честно признаться Китару, – ответил я, осторожно подбирая слова. – Если скрывать от него отношения с другим человеком, ему будет очень больно об этом узнать. Каким бы способом это ни открылось. Не думаешь?

– А как он это воспримет? В смысле – что я встречаюсь с другим?

– Мне кажется, он сможет понять твои чувства.

– Думаешь?

– В общем, да, – ответил я.

Китару наверняка поймет ее сомнения или же смятение чувств. Потому что ощущает примерно то же самое. В этом смысле они, вне сомнения, родственные души. Однако у меня не было ни капли уверенности, сможет ли Китару спокойно воспринять то, как она (вероятно) поступает теперь. Насколько мне казалось, Китару – человек не настолько сильный. Однако еще тяжелее ему будет узнать, что у нее есть от него секрет и что она ему лжет.

Эрика молча смотрела на огонек свечи, колыхавшийся от струй воздуха из кондиционера. Затем сказала:

– Я часто вижу один и тот же сон. Мы с Аки на теплоходе – на большом лайнере, вышедшем в долгое плавание. Мы вдвоем в тесной каюте, уже поздно, а в иллюминаторе виднеется полная луна. Однако луна эта – из чистого прозрачного льда. И нижняя половина ее опущена в воду. Аки мне говорит: «Точь-в-точь как луна, да? А на самом деле она ледяная. Толщиной сантиметров двадцать. Поэтому утром, когда взойдет солнце, она растает. А раз так, лучше смотреть, пока ее видно». Даже не вспомню, сколько раз я видела этот сон. Красивый сон, и каждый раз – все та же луна. Толщиной неизменно двадцать сантиметров. И нижняя половина непременно в воде. Я сижу, прислонившись к Аки, луна красиво мерцает, мы одни, и только нежно шелестят волны… Но я просыпаюсь, и мне каждый раз становится грустно. И ледяной луны нигде нет.

Эрика помолчала и добавила:

– Как было бы прекрасно, плыви мы с Аки и дальше на этом теплоходе. Мы бы прижимались друг к дружке по вечерам и любовались той луной через круглый иллюминатор. Луна бы по утрам таяла, а к вечеру опять бы появлялась. А может, и нет. Однажды вечером луна больше не появится. Представишь такое – и становится страшно до жути. Только подумаешь, какой тогда сон я увижу назавтра, и боязно так, что прямо слышно, как собственное тело съеживается.


На следующий день, когда мы увиделись с Китару на работе, он начал расспрашивать меня о свидании:

– Ну, што, цалавалися?

– С чего бы? – ответил я.

– Ды я б не рассярдзиуся.

– Во всяком случае, ничего подобного не было.

– Што, и за руку не трымау?

– И за руку не держал.

– Чым жа вы тады занималися?

– Смотрели кино, гуляли, ужинали и разговаривали, – пояснил я.

– Только и всего?

– Обычно при первом свидании активных действий себе не позволяют.

– Вось як? – воскликнул Китару. – У мяне абычных сустрэч-та не было. Вось и не ведаю, як яно бывае абычна.

– Но с ней было приятно провести время. Будь она моей возлюбленной – не отпускал бы от себя ни при каких обстоятельствах.

Китару немного задумался. Собирался что-то сказать, но промолчал. Затем спросил:

– И што ж вы ели?

Я рассказал ему про пиццу и карамельное вино.

– Пица и карамельнае вино? – удивленно переспросил Китару. – Я и не думау, што ёй нравицца пица. Мы заусёды хадзили ёсци собу або што-небудзь у гэтым жа родзе. Гаварышь, пили вино? Даже не ведау, што яна пьець вино.

Сам Китару алкоголь на дух не переносил.

– Пожалуй, есть немало того, чего ты о ней не знаешь, – заметил я вскользь.

Уступив его расспросам, я поведал ему о свидании во всех подробностях. О фильме Вуди Аллена (вплоть до особенностей сюжета), об ужине (сколько заплатили, разделили счет пополам или нет), об ее внешнем виде (белое платье из хлопка, волосы уложены наверх), какое было на ней белье (откуда мне знать), о чем говорили. О ее «пробных» свиданиях со старшекурсником я, разумеется, умолчал. Про сон о ледяной луне тоже говорить не стал.

– Дагаварылися на следуюшчы раз?

– Нет, просто расстались.

– Чаго? Яна ж табе понравилася?

– Да, она очень красивая. Но это не может длиться бесконечно. Она ведь твоя подруга, нет? Ну как я могу с ней целоваться, хоть ты и говоришь, что можно?

Китару какое-то время размышлял над моими словами. Затем сказал:

– Ведаешь, кали мне было гадоу пятнаццаць, я рэгулярна наведвау психатэрапеута: настайвали и прэдки и прэпады. У школе я нярэдка устраивау выхадки у таким плане. У тым смысле, што счытауся з адкланеннями. Хадзиць я хадзиу, тольки проку не ашчуциу. Психатэрапеут – звучыць крута, але па суци – яны усе прайдохи. Зделаюць рожу, бы цябе панимаюць, и сядзяць, паддакиваюць, навродзе таго, што слухаюць. Так и я магу!

– Ты и теперь ходишь?

– Так, але цяпер два раза у месяц. Тольки грошы на вецер выкидаць. Эрыка табе пра гэта гаварыла?

Я покачал головой.

– Вось скажы, што у маих думках неабычайнага? Тольки чэсна, а то я не разумею. Па мне, я усяго тольки раблю абсалютна абычныя вешчы абычными спосабами. Але пры гэтым чаму-та усе шчытаюць мяне чудаком.

– В общем-то, есть в тебе стороны, которые обычными не назовешь, – сказал я.

– Например, какие?

– Например, твой кансайский диалект – чересчур идеальный, что странно для токийца, овладевшего им самостоятельно.

Китару согласился:

– Так, у гэтым ты, пажалуй, прау.

– Это может нервировать обычных людей.

– Возможно.

– Люди с обычной нервной системой такого не терпят.

– Да, это уж точно.

– Но на мой взгляд, насколько я понимаю, пусть ты не совсем такой, как все, но при этом никому особо хлопот не доставляешь.

– Это сейчас.

– Ну и нормально, – сказал я. Возможно, тогда я немного злился (сам не знаю, на кого). И сам понимал, что говорю вызывающе. – И что в этом непозволительного? Если ты сейчас никому не доставляешь хлопот, так и нормально! И вообще, что мы можем знать сверх того, что происходит сейчас? Хочешь говорить на кансайском диалекте – говори сколько влезет! Не хочешь готовиться к поступлению – не готовься! Не хочешь запускать руку в трусы Эрике – не запускай! Это твоя жизнь! И ты можешь делать все, что хочется. И не нужно никого стесняться.

Китару в восхищении приоткрыл рот и пристально посмотрел на меня.

– Слухай, Танимура, а ты и напрауду класны чувак! Парой дажа круча абычнага.

– Что поделаешь, – сказал я, – характер такой.

– Именна! Змяниць характар невазможна. Именна гэта я и хачу им сказаць.

– Однако Эрика – хорошая девчонка, – сказал я. – Она всерьез беспокоится о тебе. Что бы ни случилось, лучше тебе ее не терять. Вторую такую не найдешь.

– Ведаю. Гэта я добра панимаю, – сказал Китару. – Тольки што ведаю, а толку…

– Один совет – не напролом, – посоветовал я.


Недели через две Китару забросил работу в кафе. В том смысле, что просто взял и перестал там появляться. О том, что он не выйдет на работу, никому не сообщил. В кафе был напряженный сезон, и хозяин, узнав и очень рассердившись, бранил его на чем свет стоит. Не пришел Китару и за недельным жалованием, которое ему причиталось. Хозяин спросил, не знаю ли я, как с ним связаться. Но я не знал. Ни его адреса, ни номера телефона. Знал только место, где находится его дом в городе Дэнъэн-Тёфу и домашний номер Эрики.

Китару ни словом не обмолвился, что собирается уходить с работы, и с тех пор ни разу не позвонил. Просто тихо исчез из моей жизни. Это сильно задело меня, ведь я считал, что мы стали близкими друзьями. Но на поверку оказалось, что от меня можно очень просто отказаться. Восполнить утрату было очень непросто, и долгое время я так и жил в Токио без настоящих друзей.

Единственное, что я заметил: последние два дня он был очень молчалив – толком даже не отвечал на мои вопросы. А потом пропал. Я мог позвонить Эрике и спросить у нее, куда он делся, но так почему-то и не собрался: пусть разбираются между собой сами. Погружаться в их запутанные, деликатные отношения глубже прежнего вряд ли было разумно. Мне предстояло как-то выживать в том скромном мирке, к которому принадлежал я сам.

После тех событий я почему-то начал задумываться о подруге, с которой расстался. Возможно, что-то почувствовал, глядя на Китару и Эрику. Как-то раз даже написал ей длинное письмо и попросил прощения за свой поступок. Теперь я был готов окутать ее нежностью. Но так и не дождался ответа.

* * *

Я с первого взгляда узнал в ней Эрику Курия, которую прежде видел всего два раза, и то – шестнадцать лет назад. Но я не мог ошибиться – она, как и раньше, была красива, а лицо светилось задором. В черном кружевном платье, на черных шпильках и с двойной ниткой жемчужного ожерелья на тонкой шее. Она тоже сразу вспомнила меня. Мы повстречались на дегустации вин в гостинице на Акасака. В пригласительном значилась пометка «вечерний туалет», поэтому я был в темном костюме и с галстуком. Объяснять, как я там оказался, долго. Она же представляла рекламное агентство – устроителя этой вечеринки. И перемещалась по залу очень уверенно.

– Танимура, ты почему мне потом не позвонил? Я хотела с тобой спокойно обо всем поговорить.

– Ты слишком красива для меня, – ответил я.

Она рассмеялась:

– Хоть это и комплимент, все равно ласкает слух.

– За всю жизнь не сделал ни одного комплимента, – заметил я.

Ее улыбка стала еще шире. Однако в моих словах не было ни капли лести или лжи. Она была слишком красивой, чтобы я мог всерьез ею заинтересоваться. И тогда, да и теперь тоже. Вдобавок, ее улыбка была слишком прекрасной и настоящей не выглядела.

– Спустя время я позвонила тебе на работу, но там ответили, что ты от них ушел, – сказала она.

Не стало Китару, и работа в том кафе вдруг показалась мне жутко занудной, так что через две недели я последовал его примеру.

Мы с Эрикой вкратце поведали друг другу, чем жили эти шестнадцать лет. После университета я устроился в небольшое издательство, но через три года оттуда ушел и с тех пор пишу книги. Сам по себе. В двадцать семь женился, детей пока что не заимел. Эрика до сих пор не замужем.

– Занята одной работой и работаю без продыху, так что на мысли о замужестве времени не остается вовсе, – как бы в шутку добавила она. Мне отчего-то показалось, что у нее значительный любовный опыт. Все в ней наталкивало на подобные мысли. Первой заговорила о Китару она.

– Аки теперь – мастер суси в Денвере.

– В Денвере?

– Именно. В Денвере, штат Колорадо. По крайней мере, так он писал в открытке два месяца назад, – сказала она.

– А почему в Денвере?

– Не знаю, – ответила она. – До того была открытка из Сиэтла. Там он тоже лепил суси. Примерно год тому назад. Как бы вспоминая обо мне, иногда он присылает открытки. Непременно дурацкие, и текста в них – кот наплакал. Адрес отправителя, разумеется, не указан.

– Лепит суси? – переспросил я. – Выходит, в университет он так и не поступил?

Она кивнула.

– Если не изменяет память, в конце лета он вдруг заявил, что поступать никуда не будет. Мол, заниматься всем этим до бесконечности – только тратить время попусту. И пошел на кулинарные курсы в Осаке. Сказал, что хочет всерьез изучать кансайскую кухню. А еще – что сможет теперь ходить на бейсбольный стадион Косиэн[18]. Я, конечно же, спросила: «Ну, хорошо, ты сам, не посоветовавшись, принял такое важное решение, уезжаешь в Осаку, а как же я?»

– И что он ответил?

Она молчала, плотно поджав губы. Хотела что-то сказать, но если бы сказала – прямо тут бы и разрыдалась. Нужно непременно спасти ее нежный грим. И я на ходу сменил тему разговора:

– Когда мы встречались в прошлый раз, пили дешевое карамельное в итальянском ресторанчике на Сибуя. А сегодня – дегустация вин долины Напа. Если задуматься, странное совпадение.

– Ну и память у тебя! – воскликнула она. Положение удалось поправить. – Мы тогда еще смотрели фильм Вуди Аллена. Как он назывался?

Я сказал.

– Интересный был фильм.

Я согласился. Мы действительно посмотрели тогда один из шедевров мастера.

– И что, у тебя сложилось с тем старшекурсником? Ну, из теннисного клуба, – попробовал выяснить я.

Она покачала головой.

– К сожалению, ничего не получилось. Как бы это сказать… не сошлись характерами. Полгода встречались и расстались.

– Можно один вопрос? – спросил я. – Правда, очень личный.

– Давай. Если смогу ответить.

– Надеюсь, я не испорчу тебе настроение.

– Я постараюсь.

– Ты с ним спала?

Эрика удивленно посмотрела на меня. Щеки у нее заметно порозовели.

– Слушай, ты чего это? Здесь? И об этом?

– Действительно, с чего бы? – сказал я. – Наверно, я немного переживал. Еще тогда. Однако прости, что потревожил тебя таким нелепым вопросом.

Эрика слегка кивнула.

– Не бери в голову, я не обижаюсь. Просто ты так внезапно об этом заговорил, что я даже опешила. История-то давняя.

Я неспешно огляделся по сторонам. Люди, облаченные в строгие костюмы и вечерние платья, там и тут прикладывались к дегустационным бокалам. Бутылки дорогого вина одна за другой лишались пробок. Молодая пианистка играла «Like Someone in Love».

– Ответ – «да», – сказала Курия Эрика. – Несколько раз я занималась с ним сексом.

– «Любознательность, дух исследований, поиск возможностей»? – спросил я.

Она едва заметно улыбнулась.

– Да, любознательность, дух исследований, поиск возможностей.

– Иначе как нам наращивать свои годовые кольца?

– Если тебе так будет угодно… – сказала она.

– А впервые это у вас произошло, часом, не вскоре после нашего свидания на Сибуя?

Она, казалось, перелистнула в памяти страницы тех лет.

– Да, примерно через неделю после нашей встречи. Я сравнительно хорошо помню события до и после того. Ведь для меня то был первый подобный опыт.

– И у Китару хорошее внутреннее чутье, – сказал я, глядя ей прямо в глаза.

Она потупила взор и, не зная, что сказать, перебирала одну за другой жемчужины ожерелья, как бы проверяя, все ли на месте. Затем, словно что-то вспомнив, тихонько вздохнула.

– Да, все именно так, как ты говоришь. У Аки – необыкновенно острая проницательность.

– Но в конечном итоге с ним ничего не вышло?

Она кивнула и затем сказала:

– Я, к сожалению, не особо сообразительная. Поэтому мне постоянно требуется дорога в объезд. Кто знает, может, я и теперь делаю дальний крюк.

«Все мы бесконечно бредем окольными путями», – хотел сказать я, но промолчал. Чрезмерно козырять афоризмами – еще одна моя слабая черта.

– Китару женат?

– Насколько мне известно, пока холостяк, – сказала Эрика. – По крайней мере извещений о помолвке или женитьбе я не получала. А может, мы оба не созданы для нормальной супружеской жизни.

– А может, просто каждый из вас бредет своим окольным путем.

– Может, и так.

– Как ты считаешь, есть надежда, что вы где-то пересечетесь и опять будете вместе?

Она только улыбнулась, потупила взгляд и еле заметно покачала головой. Как это понимать, мне было невдомек. «Я уже не надеюсь»? Или «Без толку об этом думать»?

– А тебе еще снится ледяная луна? – поинтересовался я.

Она будто бы отпрянула, подняла взгляд и посмотрела на меня. И тут же по ее лицу растеклась улыбка. Очень мягкая, неспешная и задушевно-неподдельная.

– Ты помнишь даже про тот сон?

– Почему-то помню очень отчетливо.

– Хоть он и чужой?

– Сны, если очень нужно, можно брать напрокат. Точно тебе говорю.

«Нет, я определенно злоупотребляю метафорами».

– Какая чудесная мысль! – воскликнула Эрика. Улыбка не сходила с ее лица.

Кто-то окликнул ее. Похоже, ей было пора вернуться к работе.

– Я больше не вижу тот сон, – напоследок сказала она, – но помню его явственно, будто смотрела только вчера. Все его детали, свое настроение. Такое не забывается. Пожалуй, никогда.

И посмотрела через плечо куда-то вдаль. Будто искала на ночном небе ледяную луну. Затем повернулась и быстрым шагом куда-то ушла. Вполне вероятно, в туалетную комнату – поправить макияж.


Стоит мне за рулем или где-то еще услышать первые аккорды «Yesterday», и в памяти неожиданно всплывает чудной текст, который Китару распевал, сидя в ванне. И я жалею, что не записал тогда эти его слова. Уж больно странным вышел текст. Какое-то время я даже помнил наизусть, затем местами подзабыл, и вскоре он улетучился почти весь. Могу припомнить лишь отдельные отрывки, и то не уверен, что Китару пел именно так. Ведь памяти свойственно непременно их заменять.

Когда мне было двадцать… когда мне было двадцать или около того, я много раз пытался завести дневник, но из этого толком ничего не вышло. Тогда вокруг одно за другим происходили самые разные события, за которыми я едва поспевал, и у меня попросту не было времени, чтобы остановиться и все подробно записать. К тому же большинство из них не тянуло на то, чтобы «непременно лечь под перо». Меня едва-едва хватало, чтобы в потоке мощного попутного ветра осмотреться по сторонам, перевести дух и двигаться дальше.

Но я на удивление прекрасно помню все, что было связано с Китару. Наша дружба длилась считаные месяцы, но каждый раз, когда из динамиков радио до меня доносится мелодия «Yesterday», в памяти воскресают самые разные сцены и диалоги, с ним связанные. Наши длительные беседы в ванной у него дома на Дэнъэн-Тёфу: о проблемах в нападении команды «Хансин Тайгерз»; о том, какие неудобства несет с собой секс; о никчемности предэкзаменационных занятий; об истории образования и становления начальной школы Дэнъэн-Тёфу района Оота, о предполагаемой разнице между одэном и канто-яки[19]. Беседы об эмоциональной глубине лексики кансайского диалекта. Мое странное единственное свидание с Эрикой Курия, навязанное мне Китару. О признании Эрики, когда мы сидели друг напротив друга за столиком со свечой в итальянском ресторане. В такие минуты все эти события ощущаются так, будто они произошли буквально вчера. Так музыка порой оказывает настолько выверенное воздействие, что явственно воскрешает память, иногда – до боли в груди.

Однако если оглянуться и попытаться вспомнить ту пору, когда мне было двадцать… что я могу припомнить? Лишь то, что я повсюду один и безмерно одинок. У меня не было подруги, способной согреть мое сердце и тело. У меня не было друга, с которым я мог бы поговорить по душам. Что ни день, я не знал, как мне быть, не имел никакого представления о будущем. Чего ни коснись, я затворялся в себе, порой ни с кем не разговаривал по целой неделе. Такая жизнь продлилась примерно год. То был очень долгий год. Не знаю, стала ли та пора для меня суровой зимой, что оставила внутри важные годовые кольца?

Мне кажется, в ту пору я почти каждый вечер смотрел через круглый иллюминатор на ледяную луну. Прозрачную, натвердо замерзшую луну толщиной двадцать сантиметров. Вот только рядом со мной никого не было. И я смотрел на нее – красивую и холодную – в одиночестве, не зная, с кем бы поделиться этим.

Вчера-а-а – это позавчера завтрашнего дня-а-а.

Завтра позавчерашнего дня-а-а.

Надеюсь, в Денвере – или в каком-то другом далеком городе – Китару живет счастливо. А если он и не счастлив, то пусть хотя бы проведет сегодняшний день безбедно и в здравии. Потому что какой сон мы увидим завтра, не знает никто.

Независимый о́рган

Бывают на свете люди настолько непреклонные и безучастные к себе, что вообще не смогли бы существовать, не выстраивай они свою жизнь удивительно изощренно. Таких совсем немного, хотя нет-нет да заприметишь где-нибудь в толпе. Врач Токай – один из них.

Чтобы вписываться со своим (раз уж зашла о нем речь) прямым характером в окружающий искривленный мир, они вынуждены так или иначе подстраиваться и в целом даже не замечают, до чего часто применяют эти навыки самонастройки в повседневной жизни. Они просто позволяют себе делать что душе угодно – и при этом глубоко убеждены в собственной порядочности и прямодушии. И однажды в лучах особенного, откуда-то проглянувшего света замечают искусственность – или же неестественность – собственных поступков, что порой оборачивается нестерпимым горем, а иногда – веселой комедией. Некоторым счастливцам (если их так можно назвать) за всю их жизнь вовсе не перепадает чудесного света. Но полно и тех, кто видел свет, но ничего при этом не ощутил…


Итак, история об этом человеке. Многое услышал из его уст, кое-чем поделились его близкие, а потому – заслуживающие доверия люди. Добавил я и собственные догадки, основанные на тех его поступках, какие мне довелось наблюдать в последнее время, – как мягкий слой шпаклевки между кирпичиками реальных событий. В общем, хочу отметить, что на одних только чистых, без примеси объективных фактах портрет вряд ли удался бы. Поэтому как автор я бы не рекомендовал вам – моим читателям – использовать написанное здесь в качестве, скажем, улики на суде или компромата при торговой сделке (хотя понятия не имею, что это была бы за сделка).

Но если вы, не поворачиваясь, отступите (только сперва проверьте, что за спиной нет обрыва) и рассмотрите портрет с удобного расстояния, наверняка поймете: мелкие штрихи в чертах характера – не существенны. И тогда, пожалуй, перед вами возникнет (по крайней мере, автор на это надеется) объемный и четко различимый образ персонажа – доктора Токая. Он, как бы это сказать, не такой человек, чтобы дать вам изрядный повод ошибиться в себе.

И все же я не хотел бы назвать его простым и незамысловатым. Он, по меньшей мере, человек в чем-то очень сложный, запутанный, раскусить его не просто. Разумеется, мне не известно, что там у него на уме и на душе. Но даже при этом могу уверенно сказать: воссоздать его общий портрет в контексте того, что образ его поведения отличается постоянством, сравнительно несложно. Для профессионального литератора, возможно, это отчасти самонадеянно, но таковым было мое первое впечатление о нем.

Итак, Токай разменял шестой десяток, но за свою жизнь ни разу не был женат. Даже не имел опыта сожительства. Просто одиноко жил в своей трехкомнатной квартире на шестом этаже стильного дома в районе Адзабу. Убежденный холостяк. Сам справлялся с домашними делами: готовил еду, стирал, гладил и наводил порядок. Два раза в месяц заказывал профессиональную уборку. По натуре своей он любил чистоту, и домашние дела были ему не в тягость. При необходимости мог сделать вкусный коктейль, а также приготовить несложные блюда, будь то картошка с мясом или судак в фольге. (Ведь если покупать продукты, невзирая на цену, что свойственно приличным поварам, в целом получается вкусно.) Он не ощущал себя беспомощным в доме без женщины, не скучал, коротая вечера, и не грустил в холостяцкой постели. По крайней мере – до определенного времени.

По профессии пластический хирург, Токай держал на Роппонги «Косметическую клинику Токай», унаследованную от отца. Клиника процветала и давала ему немалый доход. Естественно, возможностей знакомиться с женщинами – хоть отбавляй. Пусть сам он не красавец, но с весьма правильными чертами лица (настолько, что себе сделать операцию даже не подумывал). Воспитан, с хорошими манерами, интеллигентен и способен поддержать разговор. Шевелюра еще не поредела, но кое-где уже пробивалась седина. Местами нарастал жирок, который Токай сжигал в спортзале, стараясь поддерживать форму прежних лет. Поэтому – да простят меня феминисты за откровенную фразу – для легких отношений он всегда мог найти себе подружку.

Токай с молодых лет почему-то не испытывал ни малейшего желания обзавестись семьей. Он странно уверовал в то, что семейная жизнь не для него. Поэтому с самого начала избегал отношений с женщинами, которые с ним встречались лишь ради того, чтобы заполучить его в мужья, какими бы прекрасными женщины эти ни были. В результате круг его подружек ограничивался замужними женщинами и особами, нацеленными на других, более «видных» женихов. Покамест он не выходил за эти рамки, не давал даже повода для надежды выскочить за него замуж. Говоря проще, Токай устраивал их как беззаботный «любовник номер два», «парень на случай ненастья», а иногда – и как удобное «средство измены». По правде говоря, именно такие связи, где Токай чувствовал себя как рыба в воде, доставляли ему наибольшее наслаждение. В остальных случаях, например, когда ему предлагали взять на себя какие-то обязательства в отношениях, Токай всегда ощущал себя не в своей тарелке.

Его не волновало, что женщины из его объятий попадают в объятия других. Плоть – всего лишь обычная плоть. Токай думал так (прежде всего – с позиции врача), и женщины думали так же (прежде всего – из соображений своей женской логики). Доктору было достаточно, чтобы на свиданиях женщины думали о нем. О чем они думают, чем занимаются в остальное время – их личное дело, его это не касалось. Вмешиваться в чужие дела он считал недопустимым.

Приятная беседа за бокалом вина во время ужина с женщиной – уже это было для Токая настоящей радостью. А секс – не более чем «еще одно приятное развлечение» по ходу вечера и отнюдь не самоцель. Ему нужно лишь одно – прежде всего, тесное интеллектуальное общение с обаятельной женщиной. А дальше – будь что будет. Очарованные таким подходом, женщины со спокойной душой наслаждались теми часами, которые проводили с ним, и в довершение всего охотно ему отдавались. Это лишь мое личное мнение, но женщины (в частности, обаятельные) в большинстве своем быстро пресыщаются сексом с ненасытными мужчинами.

Случалось, он жалел, что все эти почти три десятка лет не вел счет своим встречам. Однако вовсе не количество интересовало Токая. Он всегда жаждал качества. Внешность партнера также не имела большого значения. Не было б явных изъянов, способных вызвать у него профессиональный интерес, не навевало бы скуку, хоть зевай от одного только вида, – а так что еще нужно? Внешность при желании можно изменить как угодно, стоит лишь скопить энную сумму денег (он, как специалист, знал достаточно потрясающих примеров). Поэтому Токай всегда ценил выше женщин, наделенных сообразительностью, острым чувством юмора и интеллектуальным складом ума. Не имевшие же за душой ни тем для разговора, ни собственного мнения красавицы удручали Токая тем сильнее, чем красивее были. Ведь повысить операцией интеллект невозможно – медицина в этом бессильна. Наедине со смышленой женщиной Токай наслаждался застольной беседой или же мог поболтать в постели, прижавшись к нагому телу. Такие минуты доктор ценил на вес золота.

До неприятностей его амурные дела, к счастью, не доходили. Погружаться в эмоциональные склоки он не любил. Лишь стоило показаться на горизонте мрачной тучке невзгод, как он искусно отступал, ничем не обостряя ситуацию и, по возможности, не причиняя боль партнеру. Быстро и естественно, будто тень растворяется в сумерках. Как холостяк-ветеран это искусство он освоил хорошо.

Расставался он с подружками чуть ли не регулярно. Подходило время, и очередная, державшая любовника помимо самого Токая, заявляла: «Мне очень жаль, но мы больше не сможем встречаться – вскоре я выхожу замуж». И вот что странно: зачастую они решались на брак как раз перед тем, как разменять четвертый или пятый десяток. Примерно так же календари лучше всего продаются с приближением нового года. Токай принимал такие известия спокойно и с чуточку грустной улыбкой: «Конечно, жаль, но что поделаешь?» Институт брака, как ни сторонился его Токай, все же святыня, и с этим приходилось считаться.

В такие минуты Токай покупал ценный свадебный подарок и прикладывал открытку. «Поздравляю со свадьбой! Хочу, чтобы ты стала самой счастливой на свете! Ты – умная, очаровательная и красивая и по праву нашла свое счастье». И он не лукавил. Все они (вероятно) от чистого сердца дарили ему прекрасные минуты, ценную частичку своей жизни. И уже только этим заслуживали его благодарности.

Однако примерно треть таких невест, связавших себя святыми узами брака, спустя несколько лет опять звонили Токаю, чтобы бодрым тоном предложить где-нибудь развлечься. Так вновь завязывались пусть и не святые, но приятные отношения, на сей раз – уже не встречи двух беззаботных холостяков, а осложненная обстоятельствами связь холостяка с замужней женщиной (что лишь добавляло пикантности). Однако делали они, по сути, то же самое (лишь отчасти прибавив в искусности). Остальные две трети вышедших замуж бывших подруг больше не звонили. Вероятно, жили спокойной и достаточной супружеской жизнью: становились прекрасными домохозяйками, рожали детей. И теперь кормили своих новорожденных младенцев грудью, которую прежде нежно ласкал он сам. От этих мыслей Токаю становилось приятно.


Чуть ли не все друзья Токая были женаты, имели детей. Токай иногда навещал их, но ни разу не позавидовал их жизни. Дети – ангелы, пока малы. Превращаясь в подростков, почти все они без исключения начинали ненавидеть и презирать старших и, как будто в отместку, устраивали неприятности, нещадно добавляя родителям седин. А те меж тем только и думали, как пристроить своих чад в элитные школы, а потом были недовольны успехами и беспрестанно ссорились, перекладывая ответственность друг на друга. От детей же дома и слова было не добиться: они запирались у себя в комнате и либо бесконечно переписывались в чате с одноклассниками, либо подсаживались на сомнительные порноигры. Токаю никак не хотелось пройти все это самому. «Дети, что ни говори, это хорошо», – утверждали его друзья все как один, но веры их словам не было. Просто они хотели переложить часть взваленной на собственные плечи ноши на Токая. И почему-то были уверены, что другие обязаны расхлебывать их беды сообща.

Сам я женился молодым и с тех пор без всяких пауз веду семейный образ жизни. Так вышло, что у нас нет детей, и поэтому я могу в какой-то степени разделить его (Токая) взгляды (пусть в них прослеживается доля банальных предубеждений и риторических прикрас). Я даже полагаю, что все почти так и есть. Разумеется, не сплошь такие ужасные примеры. В мире полно прекрасных счастливых семей, где царит взаимопонимание между родителями и детьми, вот только их – что хет-триков в футболе. И я совершенно не уверен, смог бы сам попасть в когорту подобных счастливцев-родителей или нет. Так же как (ничуть) не считаю, что на это способен Токай.

Не побоюсь быть неправильно понятым, но скажу: Токай умел ладить с людьми. В нем не просматривались, по крайней мере на первый взгляд, стремление вознестись выше других, комплекс неполноценности, ревнивость, излишние предрассудки и гордыня, слепая приверженность чему-то, обостренная восприимчивость, косность в политических взглядах – все те черты характера, что способны нарушить личностный баланс. Близкие уважали его за прямодушие, воспитанность и хорошие манеры, открытость и оптимизм. И все эти прекрасные качества были выверенно и действенно направлены в том числе и на женщин, а их – добрая половина человечества. Без чуткости и внимания к женщинам трудно обойтись людям с такой профессией, как у Токая, но для него эти качества были не навыком, которым он в силу необходимости овладел на собственном опыте, а скорее врожденным, естественным свойством. Таким же, как красивый голос или длинные пальцы. По этой причине (разумеется, вдобавок к высокому мастерству доктора) клиника его процветала. Заявкам не было отбоя даже без рекламы в прессе.

Читатели, вероятно, знают, что такого рода «коммуникабельные» люди нередко бывают поверхностными и скучными посредственностями. Кто угодно, но не Токай. Мне всегда было приятно в конце недели посидеть с ним за кружкой пива. Хороший собеседник, с которым есть о чем поговорить. Если шутил, то незамысловато – откровенно и доходчиво. От него я узнал немало интересных закулисных историй его ремесла (разумеется, не нарушая конфиденциальности), почерпнул для себя весьма занимательные знания о женщинах. При этом Токай ни разу не позволил себе вольности в выражениях. О женщинах говорил только уважительно, с любовью и тщательно избегал конкретных имен.

– Джентльмен – это человек, который не болтает об уплаченных налогах и женщинах, с которыми спал, – сказал он как-то в разговоре.

– Чьи это слова? – спросил я.

– Мои. Сам придумал, – ответил он, не меняясь в лице. – О налогах, правда, порой приходится говорить с аудитором.


Для доктора было нормально иметь одновременно двух-трех «подруг». У каждой был муж, а также другие любовники, более важные в их расписании, так что времени на Токая оставалось немного. И держать про запас несколько подружек он видел вполне естественным выходом и не считал это лукавством. Конечно же, от самих подружек он это утаивал. Хотя вообще старался не лгать и потому придерживался собственного правила: «Ни о чем не распространяться без особой на то нужды».

В клинике у Токая долгое время работал первоклассный секретарь, который редактировал насыщенную программу доктора с легкостью опытного авиадиспетчера. С какого-то момента, помимо основной работы, в круг его обязанностей добавились заботы о согласовании частных планов Токая на вечер. Он знал обо всех оттенках пестрой личной жизни патрона, но не задавал лишних вопросов, при всей своей занятости не делал от раза к разу кислое лицо, а просто выполнял свою работу. Следил, чтобы в какой-то день не накладывались встречи, и даже – хоть в это трудно поверить – примерно помнил менструальный цикл каждой подружки, с кем в то время встречался Токай. Еще покупал билеты на поезд, когда Токай собирался с кем-то из них в путешествие, и бронировал гостиницы. Если бы не он, роскошная частная жизнь Токая вряд ли складывалась бы так же роскошно. При случае Токай из благодарности своему симпатичному секретарю (разумеется, гею) делал подарки.

Токай ни разу не попал впросак: к счастью, ему удалось избежать крупных скандалов с мужьями и любовниками разоблаченных подруг. Сам он вел себя осмотрительно и предупреждал, чтоб и те соблюдали осторожность. Суть его советов сводилась к тому, чтобы не пороть горячку, не повторяться в уловках, а если приходится врать, то врать бесхитростно (с таким же успехом можно, конечно, втолковывать чайке, как ей летать, но береженого, как говорится, бог бережет).

При всем том не значит, что его непременно миновали любые невзгоды. Полное отсутствие проблем с его-то «послужным списком» да к тому же за столько лет пусть и очень искусно скрываемых отношений – быть такого не может. Конь о четырех ногах – и тот спотыкается. Попадались невнимательные подруги, их недоверчивые любовники звонили в контору Токая и высказывали сомнения по поводу личной жизни врача, особенно ее этической стороны (и тогда приходил черед его способному секретарю включать свое красноречие). Одна замужняя женщина, зайдя в отношениях с ним слишком далеко, отчасти утратила рассудительность. Ее муж как назло оказался известным единоборцем. Благо, обошлось без серьезных последствий: руки-ноги остались целы.

– Думаю, это не простая случайность, – сказал я.

– Возможно, – ответил он и усмехнулся. – Наверное, мне просто повезло. Но не только это. Я нисколько не считаю себя проницательным, но в таких ситуациях хочешь не хочешь, а приходится шевелить мозгами.

– Шевелить мозгами? – переспросил я.

– Как бы объяснить… скажем, стоит только почуять опасность, щелк – и включается находчивость…

Токай умолк. Видно, не мог быстро подобрать пример. А может, вспомнил, но рассказать постеснялся.

– Кстати, о сообразительности, – начал я. – В одном старом фильме Франсуа Трюффо мне нравится один эпизод – женщина говорит мужчине: «В мире есть люди воспитанные, а есть сообразительные. Оба эти качества хороши, однако зачастую побеждает тот, кто быстро шевелит мозгами». Видели этот фильм?

– Нет, вряд ли, – ответил Токай.

– Дальше она объясняет на конкретном примере: «Мужчина открывает дверь и видит – в комнате, переодеваясь, стоит обнаженная женщина. Человек воспитанный скажет: «Пардон, мадам», – и тут же захлопнет дверь. Тогда как человек сообразительный в той же ситуации скажет: «Пардон, месье»[20].

– Интересно, – восхищенно сказал Токай. – Очень занимательная формулировка. И хорошо понятно, что она хотела этим сказать. Я сам несколько раз попадал в сходные ситуации.

– И раз за разом, включив сообразительность, выходили из положения?

Лицо Токая стало серьезным.

– В общем-то, я не хочу себя переоценивать. Наверно, просто везет. Я всего-навсего порядочный человек, которому сопутствует удача. Пожалуй, так будет вернее.

Как бы там ни было, ведомая фортуной беспечная жизнь Токая продлилась почти тридцать лет. А это срок немалый. И вот однажды он ни с того ни с сего по уши влюбился. Словно хитрая лиса, попавшая по рассеянности в ловушку.


Его любовь была младше на шестнадцать лет, да к тому же замужем. Муж старше ее на два года, работал в иностранной ИТ-компании. Был у супругов и ребенок – девочка пяти лет. К тому времени Токай встречался с той женщиной около полутора лет.

– Танимура-сан, вам случалось прилагать усилия, чтобы не заходить далеко, если вы для себя решили не влюбляться по уши? – спросил меня как-то Токай. Если не ошибаюсь, где-то в начале лета. Мы были в ту пору знакомы уже больше года.

Я признался, что такого опыта у меня не было.

– У меня тоже не было. А вот теперь есть, – сказал Токай.

– И вы пытаетесь не заходить далеко?

– Именно так. Как раз вот сейчас и пытаюсь.

– Интересно, по какой причине?

– Причина предельно проста: если зайдет далеко, я буду страдать. И мне от этой мысли становится невыносимо горько. Сердце не выдержит такой тяжести, вот я и стараюсь не влюбиться.

Похоже, он говорил всерьез. В уголках губ не просматривалось ни малейшего намека на привычный юмор.

– А конкретно – что это за усилия? – спросил я. – В смысле, чтобы не влюбиться безвозвратно.

– Всякие. Пробую самые разные способы. Но в целом стараюсь по возможности думать о негативном. Отбираю, насколько могу припомнить, ее недостатки, или, лучше сказать, неважные стороны, записываю в столбик и затем повторяю мысленно снова и снова, будто мантры. Тем самым как бы уговариваю себя не влюбляться в такую женщину сильнее, чем следует.

– И как, получается?

– Не очень. – Токай покачал головой. – Признаться, не вижу я в ней особых недостатков. И беда в том, что ее недостатки, какие есть, по душе мне самому. К тому же сам не могу понять, что для меня значит «заходить далеко», а что – «вовремя остановиться». Мне не видна эта разделяющая грань. Сроду не испытывал я подобного смятения чувств: чтобы я – да не мог разобраться в себе?..

Я поинтересовался, неужели после стольких встреч и расставаний его сердце впервые разбито.

– Вдребезги, – прямо признался врач. И, задумавшись, будто вытянул из уголков своей памяти старую историю: – Нечто похожее, пусть недолго, но пережить мне довелось еще старшеклассником. Стоит о ком-то задуматься, как все внутри сжимается и голова перестает соображать… Но то была безнадежная неразделенная любовь. Сейчас – совсем другое. Я вполне порядочный мужчина и в реальности связан с нею плотскими отношениями. Но при этом – весь в замешательстве. Продолжаю думать о ней, и будто бы внутренние органы дают сбой, в основном – пищеварения и дыхания.

И, будто решив проверить состояние желудка и легких, он на время умолк.

– Насколько я понял из ваших слов, стараясь не заходить в отношениях с ней далеко, вы при этом с самого начала не хотите ее потерять? – спросил я.

– Да, именно так. Это, конечно же, противоречие. И самораздвоение. Я одновременно надеюсь на диаметрально противоположные вещи. Но как бы ни старался, толку не будет. Что я еще могу поделать? Хотя, как бы там ни было, потерять ее мне нельзя. Иначе я сам где-нибудь потеряюсь.

– Но она замужняя женщина, к тому же – с ребенком.

– Именно.

– А что думает о ваших отношениях она сама?

Склонив голову набок, Токай подбирал слова.

– Что думает о наших отношениях она? Можно лишь догадываться. И эти догадки только усилят мое смятение. Хотя она сказала ясно, что разводиться с мужем не собирается. Опять-таки, у нее дочь, и рушить семью она не хочет.

– Но встречаться с вами продолжает?

– Пока что мы встречаемся при каждом удобном случае, но что будет дальше – неизвестно. Она побоится, что о наших отношениях узнает муж, и рано или поздно перестанет со мной встречаться. А может статься, муж и так узнает, и тогда мы не сможем видеться в самом деле. Или, может, я просто ей наскучу. Кто знает, что уготовано нам завтра?

– И это вас пугает сильнее всего?

– Да. Стоит мысленно прокрутить эти перспективы, как ни о чем другом больше думать не могу. Кусок в глотку не лезет.


Я познакомился с доктором в спортивном центре недалеко от дома. По субботам он приходил туда утром с ракеткой для сквоша. Со временем мы даже сыграли с ним несколько партий. Вежливый, физически сильный, в меру нацеленный на победу – вполне подходящий партнер, чтобы поиграть в удовольствие. В сквош я играю не хуже его. Мы люди одного поколения, хоть я немного старше.

Как-то раз (некоторое время назад), наигравшись до седьмого пота, мы заглянули в соседний пивной бар выпить по кружке разливного. Как и многие люди его уровня, хорошо воспитанные, с престижной профессией, с детства не знавшие недостатка в деньгах, Токай думал лишь о себе. Но при всем этом, как я упоминал раньше, был приятным и интересным собеседником.

Узнав, что я пишу книги, он, помимо бесед на житейские темы, постепенно стал откровенничать, заводить разговоры по душам. Вероятно, считал, что писатель может (или должен) выслушивать чужие откровения, подобно священникам и психиатрам. Мне уже не впервой вникать в истории самых разных людей, так что он не исключение. Я по самой своей натуре никогда не прочь узнать чью-нибудь историю, но признания доктора Токая слушал с особым интересом. Он был открыт и искренен. О себе говорил весьма беспристрастно, не боясь выставить напоказ собственные слабые стороны, – чего не скажешь об очень многих людях в этом мире.


Токай начал свой рассказ:

– Мне часто доводилось встречать женщин куда более красивых и стройных, любознательных и сообразительных, чем она. Но почему-то именно она для меня – некое особенное существо. Пожалуй, можно сказать, совокупное существо. Все ее качества накрепко сплетены в едином стержне. При этом невозможно просчитывать или анализировать, насколько они хороши или плохи по отдельности. И стержень притягивает меня к себе, подобно мощному магниту. Это сверх всякого здравого смысла.

Я сидел за большой кружкой резаного пива – под картофель фри и соленые огурчики.

– Есть такие стихи, – продолжил доктор.—

После наших встреч

Такая на сердце смута!

Как мог я знать,

Когда все едва начиналось,

Что есть неподдельная боль?

– Тюнагон Ацутада[21]? – спросил я, не представляя, зачем он выучил эти строки.

– Помню, в институте на лекции преподаватель объяснял, что в этом стихе под «нашими встречами» подразумевается свидание мужчины и женщины ради плотских утех. Тогда я услышал эти строки впервые, но мало что понял. И только с возрастом наконец-то смог почувствовать настроение автора. Глубокая утрата после расставания с полюбившейся ему женщиной, с которой он был близок. Тяжесть на сердце. Если задуматься, это чувство за тысячу лет совсем не изменилось. И я остро ощутил, что стал настоящим человеком только сейчас, когда сам познал его. И понял это слишком поздно.

– Думаю, такое не может быть слишком рано или поздно, – сказал я. – Как бы поздно ни возникло, все лучше, чем так и не ощутить его до конца дней.

– И все-таки жаль, что я не познал это чувство в молодости, – сказал Токай. – Глядишь, возникло бы нечто вроде иммунитета.

«Дойти до этого своим умом непросто, – продумал я. – Я сам знаю таких, кто, так и не выработав иммунитет, носит в себе скрытый порочный корень зла». Но ничего не сказал, чтобы не затягивать беседу.

– Мы встречаемся полтора года. Ее муж часто мотается по работе в загранкомандировки. Улучив время, мы вместе обедаем, затем идем ко мне. Поводом для нашей связи стала измена ее мужа. Измена вскрылась, муж расстался с любовницей, принес жене извинения, пообещав, что такое больше не повторится. Но она на этом не успокоилась и, дабы восстановить, так сказать, душевный баланс, решила завести любовника. Пусть это прозвучит жестоко – в отместку. Ей сейчас очень важно отладить свою душу. Так часто бывает.

Я не знал, насколько часто бывает такое, и слушал его, не перебивая.

– Все у нас выходило весело и с удовольствием. Оживленные беседы, интимные игры, неспешный деликатный секс. Вместе мы прекрасно проводили время. Она много смеялась, а смеется она очень задорно. Но постепенно я в нее влюбился, влюбился безвозвратно и стал часто задумываться: что я собой представляю?

Я сделал вид, будто не расслышал (или ослышался), и попросил повторить последние слова.

– Говорю что я собой представляю? – повторил Токай. – И думаю об этом все чаще и чаще.

– Непростая задачка, – вставил я.

– Верно. Очень непростая, – поддакнул Токай и как бы в подтверждение своих слов несколько раз кивнул. Похоже, он не уловил легкую иронию, скрытую в моей реплике.

– Что я собой представляю, – продолжил он. – Работал себе врачом и прежде бед не знал. Выучился в медицинском на хирурга-косметолога, сначала ассистировал отцу, а когда у него зрение ослабло настолько, что он не смог практиковать, принял у него клинику. О себе говорить неприлично, но я – неплохой хирург. В нашей сфере, если уж на то пошло, что мух в бочке с медом, полно прохиндеев: реклама броская, а по сути – сплошная халтура. Мы же от начала и до конца работаем на совесть и крупных претензий от клиентов до сих пор не имели. И я, как профи, этим горжусь. В личной жизни тоже все хорошо. У меня много друзей, сам пока жив-здоров. Наслаждаюсь по-своему жизнью. Но в последнее время часто задаюсь вопросом: что я собой представляю? Причем задумываюсь я над этим очень серьезно. Если отбросить навыки и карьеру косметолога, если лишить меня нынешней удобной среды обитания и без малейшего объяснения оставить в чем мать родила посреди этого мира – кем я стану?

Токай посмотрел мне прямо в глаза, будто ожидая какой-нибудь реакции.

– Если не секрет, что навело вас на такие мысли? – поинтересовался я.

– Недавно прочел книжку о нацистских концлагерях. Так вот – и она в том числе. Одна из историй в ней была о враче-терапевте, попавшем в Освенцим. Этот врач-еврей практиковал в Берлине, но однажды его вместе с семьей арестовали и отправили в концлагерь. Вплоть до ареста он жил в достатке в своем уютном доме, любимый семьей, уважаемый людьми и нужный пациентам. Держал несколько собак, по выходным играл на виолончели в любительском оркестре друзей камерную музыку Шуберта и Мендельсона. Наслаждался размеренной и обеспеченной жизнью. Но в одночасье попал в живой ад. Там он уже не зажиточный житель Берлина, не почитаемый врач и даже почти не человек. Оторван от семьи, обращаются как с бродячей собакой, почти без еды. Начальник лагеря знает, что он – известный врач; может на что-то сгодиться, так что газовой камеры пока удалось избежать, но что будет завтра – одному только богу известно. Окажется надсмотрщик не в духе – и может ни за что забить дубинкой насмерть. Родные, вероятно, уже мертвы.

Токай умолк.

– На этом месте я, вздрогнув, представил: родись я в другое время и другом месте, кто знает – мог бы повторить страшную судьбу, выпавшую на долю того врача. Если бы я по какой-то – сам не знаю, какой – причине однажды вдруг выпал за борт жизни, лишился бы всех привилегий и докатился до существования с номером вместо имени, кем бы я стал? – задумался я, закрыв книгу. Кроме навыков хирурга-косметолога и доброго имени у меня нет никаких достоинств, никаких особых способностей. Просто мужчина пятидесяти двух лет. В целом здоров, но силы уже не те, что в молодости. Я вряд ли смогу долго выдерживать тяжелый физический труд. Мой конек – способность отличить вкусный пино-нуар, держать в голове несколько ресторанов, сусечных и баров, где часто бываю, умение выбрать модное ювелирное украшений в подарок женщине да сыграть (если ноты простые, то и прямо с листа) на пианино. И только. Но окажись я в Освенциме, все это никак не пригодится.

Я согласился. Знания о пино-нуар, любительская игра на пианино, умение красиво говорить в таком месте пригодятся вряд ли.

– Извините, а вам когда-нибудь приходили в голову подобные мысли? Если бы вы лишились писательского таланта, кем бы вы стали?

И я ему объяснил. В самом начале я был простым обычным человеком, начал жизнь без гроша в кармане. По стечению обстоятельств попробовал писать; к счастью, получилось на это жить. Поэтому, чтобы осознать себя просто человеком, без особых достоинств и способностей, мне не нужны такие веские доводы, как Освенцим.

Выслушав это, Токай серьезно задумался. Мне показалось, такую точку зрения он услышал впервые.

– Вот как? В жизни, может, так даже проще.

И я скромно ему намекнул, что начинать свой путь никем и ничем вряд ли можно считать таким уже простым делом.

– Конечно, – сказал Токай. – Конечно, вы правы. Начинать жизнь с нуля очень непросто. В этом мне посчастливилось больше, чем другим. Но с возрастом вырабатывается жизненный уклад, формируется положение в обществе, и эти достижения, с другой стороны, сказываются на том, что человек начинает глубоко сомневаться в собственных ценностях. Начинает считать, будто жил до сих пор бессмысленно и зря. В молодые годы еще есть место для перемен, надежд. Но в таком возрасте уже наваливается груз прошлого, и отказаться от него становится непросто.

– Вы хотите сказать, что та книжка об Освенциме заставила вас задуматься всерьез? – спросил я.

– Да, содержание книги лично меня ошеломило. К тому ж непонятно, как у меня сложится дальше с той женщиной. Некоторое время меня одолевала депрессия среднего возраста. И мучил один и тот же вопрос: что я собой представляю? Но сколько бы я ни думал, выхода так и не видел. Только продолжаю блуждать все в том же месте по кругу. Я потерял интерес к разным прежним маленьким радостям. Заниматься спортом не хочу, покупать одежду нет желания, открыть крышку пианино – и то лень. Никакого аппетита. Сижу неподвижно, а в голове сплошь мысли только о ней. Даже при работе с пациентами думаю о ней, и все тут – разве что имя вслух не произношу.

– И часто вы с ней встречаетесь?

– Совершенно по-разному. Все зависит от планов ее мужа. От этого я тоже страдаю. Когда муж уезжает надолго, мы стараемся встречаться чаще. Она отвозит дочку к своим родителям или нанимает няньку. Но пока муж в Японии, мы не видимся неделями. Такие паузы – хуже всего. Начинаешь изводить себя мыслями, что больше мы с ней никогда не увидимся. Извините за банальность, но такое ощущение, будто у меня самораздвоение.

Я молча слушал, как он говорит. Он говорил избитыми выражениями, но банальными они не казались, наоборот – воспринимались вполне насущно.

Он медленно вдохнул и затем выдохнул.

– Я почти всегда держал на прицеле сразу несколько подружек. Можете не поверить, но бывало и по четыре, и по пять одновременно. Всегда находилась хотя бы одна, готовая со мной встретиться. Ну и мы, понятное дело, развлекались. Но вот ведь какое дело – влюбившись в ту женщину, я, к своему удивлению, перестал чувствовать обаяние других. Встречаюсь с ними – а в подсознании всплывает образ той. И я не могу его отогнать. Самый что ни есть тяжкий недуг.

«Тяжкий недуг», – подумал я и представил, как Токай берет трубку и вызывает неотложку: «Алло, «Скорая»? Приезжайте немедленно! Самый что ни на есть тяжкий недуг. Дышать трудно. Грудь прямо разрывается на части…»

Он продолжал:

– И на свою беду, чем лучше я узнавал эту женщину, тем больше она мне нравилась. Мы встречаемся года полтора, так вот – теперь меня влечет к ней куда сильнее, чем тогда. Мне кажется, наши сердца прочно связаны между собой невидимой нитью. Стоит пошевелиться ее сердцу, и мое ему вторит. Будто две лодки на одном канате. И захочешь разрубить, да подходящего ножа нигде нет. Подобное чувство овладело мною впервые, и потому мне очень тревожно: как жить дальше, если дать волю эмоциям.

– Да уж, – только и вымолвил я, хотя Токай ожидал куда более существенной реакции.

– Танимура-сан, как вы считаете, как мне быть дальше?

Я ответил:

– Как быть дальше, я и сам не знаю. Но как мне показалось из вашего рассказа, если уж на то пошло, вы всё чувствуете правильно и осмысленно. Это и есть любовь. Когда сердце перестает слушаться, и вы, ведомые некоей силой, начинаете совершать нелепости. В общем, вполне нормальный опыт, не выходящий за рамки здравого смысла. Вы просто по-настоящему влюбились. И вас пугает мысль, что вы можете потерять свою любовь. Вы хотите неразлучно быть с ней, а если перестанете видеться, наступит конец света. Это естественное чувство – частый гость в сердцах людей. В нем нет ничего странного и особенного. Вполне обычная житейская ситуация.

Доктор Токай, скрестив руки, обдумывал мои слова. Похоже, он никак не мог уловить сути. Кто знает, может, он с трудом понимал смысл моей фразы «вполне обычная житейская ситуация». Или же на самом деле такое не вполне вписывалось в его представления о любви.

Допив пиво, мы засобирались по домам, и тут он тихонько признался:

– Танимура-сан, больше всего я сейчас боюсь – и это не дает мне покоя – некой скрытой во мне самом злости.

– Злости? – переспросил я удивленно; я был уверен, что таким людям, как Токай, злость совсем не к лицу. – Злости на кого?

Он покачал головой.

– Понятия не имею. Но точно не на ту женщину. Хотя когда мы не вместе, когда не можем встречаться, я чувствую, как внутри все прямо клокочет. На что или на кого я злюсь, сам понять не могу. Но это очень жгучая злость, и со мной такое впервые – так и хочется выбросить из окна первое, что попадается под руку: стул, телевизор, книги, тарелки, картину в раме – без разницы. И мне плевать, если это упадет на голову прохожим и кто-то погибнет. Дурость, но в минуты ярости такие мысли одолевают меня всерьез. Пока что я, разумеется, сдерживаюсь, но, не ровен час, более я управлять собой не смогу. И причиню кому-нибудь боль – вот что страшно. В таком случае я, наоборот, предпочту сделать больно себе.

Что я на это ему ответил, уже не припомню. Вполне вероятно, попытался успокоить безобидными словами. Ведь тогда я еще не мог понять, что означает «злость», о которой он говорил, что это был за намек. Пожалуй, мне следовало подобрать более точные слова. Но как бы точнее ни выразился я, это вряд ли повлияло бы на его дальнейшую судьбу. Мне так кажется.

Оплатив счет, мы вышли из бара и направились по домам. Он, сняв с плеча сумку с ракеткой, сел в такси и помахал мне из окна. Позже оказалось, что виделись мы в последний раз. Сентябрь близился к концу, но летняя жара никак не унималась.


Токай перестал появляться в спортзале. Я заглянул туда в конце недели, надеясь на встречу, но доктора там не было. Никто вокруг не заметил его исчезновения. В спортзале такое случается: ходил человек, ходил, но вдруг перестал. Это ведь не работа: посещать или нет – личный выбор каждого. Вот и я не придал особого значения. Незаметно пролетели два месяца.

В конце ноября, в пятницу, ближе к вечеру раздался телефонный звонок. Звонил секретарь Токая – как выяснилось, по фамилии Гото. Секретарь говорил низким плавным голосом, напомнившим мне музыку Барри Уайта. Такую часто можно услышать в ночных радиопередачах FM.

– Извините за внезапный звонок, но вынужден сообщить вам печальную новость: Токай умер в четверг на прошлой неделе, а в этот понедельник в узком кругу лиц прошли похороны.

– Как – умер? – ошарашенно переспросил я. – Еще два месяца назад он выглядел вполне здоровым. Что с ним случилось?

На том конце провода повисла пауза. Затем Гото произнес:

– Дело в том, что еще при жизни Токай поручил мне передать вам одну вещь. Она хранится у меня. Извините за то, что доставляю вам лишние хлопоты, но не могли бы мы где-нибудь встретиться? Много времени это не займет. При встрече я смогу вам обо всем рассказать. Я приеду, когда и куда скажете – только назовите место и время.

– Что, если прямо сейчас?

– Как вам будет угодно, – ответил Гото.

Я сообщил ему название кафе на улице, параллельной Аояма. Условились на шесть часов. Там мы сможем поговорить спокойно и неспешно. Секретарь кафе это не знал, но я заверил, что найти его несложно.


Когда я вошел без пяти минут шесть, Гото уже сидел за столиком, но, стоило мне приблизиться, немедля поднялся с кресла. По голосу я представлял его коренастым здоровяком, но увидел перед собой высокого, но худого мужчину. Как и говорил в свое время Токай, секретарь выглядел вполне симпатично. Он был одет в коричневый шерстяной костюм, белоснежную сорочку с пуговицами на воротнике, носил галстук темно-горчичного цвета – одним словом, безукоризненно. Длинноватые волосы уложены в аккуратную прическу. На лоб изящно спадала челка. Лет тридцати пяти. И если б Токай не обмолвился, что его секретарь – гей, я бы принял его за обычного подтянутого юношу (с юношеским обликом Гото расставаться не спешил). Отращивай он бороду, та была бы густой. Гото пил двойной эспрессо.

Мы обменялись приветствиями, и я тоже заказал двойной эспрессо.

– Весьма внезапная смерть, – осторожно начал я разговор.

Секретарь прищурился, будто ему посветили прямо в глаза.

– Да уж. Весьма внезапная. На удивление. Но вместе с тем – очень болезненная и жутко затяжная.

Я молча ждал дальнейших пояснений. Однако он еще долго – пожалуй, пока несли мой кофе – не решался пуститься в подробности смерти врача.

– Я от всей души почитал доктора Токая, – начал секретарь, чтобы сменить тему. – Он был и прекрасным врачом, и чудесным человеком. Многому меня любезно научил. Я проработал в клинике десять лет и, если бы не он, не стал бы тем, кем стал. Он был прям и бесхитростен. Всегда улыбчив и заботлив, не заносчив, беспристрастен, за это все его и любили. Я ни разу не слышал, чтобы он о ком-то дурно отозвался.

Я тоже поймал себя на мысли, что и я не припомню за ним такого.

– Господин Токай часто упоминал вас в наших беседах, – вставил я. – Дескать, если б не мой секретарь, дела в клинике шли бы не так хорошо, да и личная жизнь потерпела бы полное фиаско.

При этих словах на лице Гото проскользнула печальная улыбка.

– Да что вы, ничего особенного во мне нет. Я лишь хотел быть по возможности полезным своему боссу, прикрывать, так сказать, его тылы. Вот и старался, как мог. К тому же мне это было только в радость.

И лишь после того, как официантка, принеся мой кофе, удалилась, он наконец-то заговорил о смерти врача:

– Первое, что бросилось в глаза – сэнсэй перестал обедать. Раньше он каждый день в обеденный перерыв пусть что-то простое, но непременно съедал. Как бы ни был занят работой, в еде он всегда оставался человеком щепетильным. Но с какого-то времени совершенно перестал обедать. Я напоминал ему, но то и дело в ответ слышал, мол, не переживай, просто нет аппетита. И началось это в первых числах октября. Я забеспокоился. Потому что прекрасно знал, что сэнсэй не из тех, кто меняет излюбленные привычки. Ведь он всегда соблюдал распорядок. Обедами дело не ограничилось: смотрю, а он уже забросил тренировки в спортивном центре. Обычно посещал трижды в неделю: увлекался плаванием, играл в сквош, качался на тренажерах, как вдруг в одночасье потерял интерес к тренировкам. Затем перестал за собой следить. Он всегда был очень чистоплотен, одевался со вкусом. А тут, как бы лучше выразиться, постепенно превратился в неряху – бывало, по нескольку дней не менял одежду. Постоянно о чем-то думал, стал молчалив, а вскоре и вообще перестал отвечать на вопросы. Зачастую впадал в рассеянность: обращаюсь к нему, а он меня будто не слышит. И к тому же перестал встречаться с женщинами после работы.

– Вы ведь следили за его графиком и потому замечали все перемены?

– Да, так и есть. Встречи с женщинами были для сэнсэя важным каждодневным событием. Так сказать, источником жизненной силы. И так внезапно сойти на нет… как ни говори, это неестественно. Пятьдесят два – не тот возраст, чтобы внезапно постареть. Полагаю, вам известно о весьма активных отношениях доктора с женщинами?

– Он этого особо не скрывал. Не в том смысле, что он гордился этим, просто не кривил душой.

Гото кивнул:

– Да, в этом смысле он был очень искренним человеком. Любил со мной поболтать. Поэтому я был в шоке от столь внезапных перемен. Что бы ни случалось, он перестал этим со мной делиться. Как будто держал в себе личную тайну. Конечно, я пытался расспросить, какие у него неприятности, что беспокоит? Однако сэнсэй только качал головой, а сердце оставлял на замке. И почти не разговаривал со мной – лишь продолжал изо дня в день худеть у меня прямо на глазах. Было понятно, что он недоедает. Но я не мог своевольно нарушить границы его частной жизни. При всем его общительном характере на личную территорию просто так он никого не впускал. Я долгое время был его секретарем, но переступил порог его дома лишь однажды: он отправил меня забрать какую-то важную забытую вещь. Двери туда были распахнуты разве что его близким подружкам. А мне оставалось лишь волноваться да строить догадки издали.

После этих слов Гото опять слегка вздохнул – будто, отчаявшись, махнул рукой на близких подружек сэнсэя.

– И что, он продолжал худеть?

– Да, впали глаза, лицо побелело, как бумага, сам еле передвигал ноги. Скальпель из рук вываливался – ну какие в таком состоянии операции? Благо, его ассистент оказался хорошим хирургом и заменил сэнсэя у стола. Но долго так длиться не могло. Я обзвонил пациентов и отменил все операции до единой. Клиника фактически оказалась на грани закрытия. Вскоре сэнсэй совершенно перестал там появляться. Как раз на исходе октября. Звоню ему на домашний – никто не подходит. Два дня не могли с ним связаться. У меня хранился ключ от его квартиры. На следующее утро я поехал туда и проник внутрь. Конечно, так поступать нельзя, но я переживал и потому не сдержался.

Когда я отпер зверь, внутри стоял жуткий запах. По всему полу валялись самые разные вещи. Тут же разбросана одежда: от костюма и галстука вплоть до нижнего белья. Выглядело так, будто в квартире не убирались несколько месяцев. Окна закрыты, воздух спертый. Смотрю – на кровати лежит неподвижно сэнсэй.

Секретарь, закрыв глаза, слегка закивал. Точно увидел ту картину заново.

– На первый взгляд показалось, что он умер. У меня прямо сердце замерло. Но как бы не так! Сэнсэй повернул исхудавшее бледное лицо, открыл глаза и посмотрел на меня. Иногда он моргал. Еле слышно, но дышал. Но так и оставался лежать неподвижно в постели, укрытый по шею. Я поздоровался с ним, но ответа не дождался. Его ссохшиеся губы были крепко сжаты, будто ему их зашили. Отросла щетина. Я первым делом открыл окно и проветрил помещение. Срочной помощи не требовалось – сэнсэй не испытывал боли, – и я решил первым делом прибраться, настолько вокруг все было запущено. Собрал вещи. Что можно было постирать, загрузил в стиральную машинку, что требовало химчистки, сложил в отдельный пакет. Спустил из ванной грязную воду и промыл стенки и пол. Судя по засохшему налету на кромке ванны, воду давно не меняли. Для чистюли-доктора это было немыслимо. Похоже, он отказался от услуг уборщицы. На всей мебели скопился толстый слой пыли. Но, на удивление, на кухне почти не было грязной посуды – мойка оставалась чистой. В общем, долгое время кухней практически не пользовались. Только валялись пустые бутылки из-под минералки. И никаких следов приема пищи. Я открыл холодильник, и оттуда затхло пахнуло протухшими продуктами. Тофу, овощи, фрукты, молоко, сэндвичи, ветчина – собрав это в большой пакет, я отнес все в мусорку на подземном этаже дома.

Секретарь взял в руки пустую чашку из-под эспрессо и разглядывал ее под разными углами, а затем поднял на меня взгляд и продолжил:

– На то, чтобы привести квартиру в прежний вид, ушло три с лишним часа. Все это время окна были распахнуты настежь, и неприятный затхлый запах постепенно выветрился. Но даже теперь сэнсэй продолжал молчать. Просто следил глазами, как я кручусь по хозяйству. Из-за худобы его глаза показались мне куда крупнее и ярче прежнего. Вот только в них не осталось ни толики эмоций. Эти глаза следили за мной, а по сути, ничего не видели. Как бы это объяснить? Они просто следовали за каким-либо объектом, подобно объективу автоматической камеры, настроенной так, чтобы держать в фокусе подвижные предметы. Я это или нет, чем я там занимаюсь, ему уже безразлично. И взгляд такой… печальный. Я до конца своих дней не забуду этот взгляд.

Затем я взял электробритву и сбрил ему бороду. Вытер лицо влажным полотенцем. Никакого сопротивления. Как будто мне дали полный карт-бланш. Затем я позвонил врачу сэнсэя. Стоило мне объяснить ситуацию, как тот явился и после осмотра взял простые анализы. Все это время доктор Токай молчал. Просто уставился на нас в упор отсутствующим взглядом, лишенным всяких эмоций.

Как бы здесь лучше выразиться… может, так говорить неуместно, но сэнсэй уже не походил на живого. Было такое чувство, будто зарытый в землю человек, который без пищи должен был превратиться в мумию, так и не смог избавиться от заблуждения и страданий и, не в силах превратиться в мумию, выполз на поверхность земли. Жуткие вещи я сейчас говорю. Но именно это я тогда почувствовал. Душа отлетела без какой-либо надежды вернуться. И только органы тела, не сдаваясь, работали сами по себе. Такое вот ощущение.

Секретарь несколько раз кивнул.

– Извините, похоже, я отнимаю ваше время. Постараюсь быть кратким и объяснить простыми словами. Сэнсэй страдал анорексией – почти ничего не ел и поддерживал жизнь лишь водой. Хотя нет, если быть точным, это не анорексия. Как вы знаете, анорексией страдают в основном сплошь молодые женщины. Ради красоты ограничивают себя в еде, чтобы похудеть. Постепенно снижение веса становится для них самоцелью, и они почти перестают питаться. Это, конечно, крайность, но в идеале они хотели бы довести свой вес до нуля. Поэтому вряд ли мужчина средних лет мог страдать анорексией. Однако феноменологически именно это с ним и происходило. Конечно, сэнсэй поступал так не ради красоты. Так вышло, на мой взгляд, буквально потому, что пища не лезла ему в горло.

– Муки любви? – предложил я.

– Пожалуй, вроде того, – ответил Гото. – А может, у него возникло желание приблизиться к нулю. И сэнсэю захотелось превратить себя в ничто. Если не ради такого, то простому человеку вряд ли удастся терпеть дикие муки голода. А тут радость от приближения своей плоти к нулю эти муки переборола. Молодые женщины, подверженные анорексии, сбрасывая вес, вероятно, чувствуют то же самое.

Я постарался представить, как Токай сохнет, не поднимаясь с постели, от непомерной любви, превращаясь в подобие мумии. Но всплывал лишь облик бодрого, полного сил гурмана с приятной внешностью.

Врач сделал укол, вызвал сиделку и приготовил капельницу. Но что укол – обычный питательный раствор, а капельницу Токай при желании мог запросто выдернуть. Что же мне – сидеть подле него сутки напролет? Начнешь кормить насильно – будет выплевывать, в больницу против воли не отвезешь. Что можно сделать, если доктор потерял интерес к жизни и устремился к нулю? Что бы ни творилось вокруг, как бы ни пичкали его физраствором, устремления доктора не остановить. Оставалось лишь наблюдать, как голод пожирает его тело. Нелегко тогда мне пришлось. Понимаю – нужно что-то делать, но что я могу? Благо хоть сэнсэй не мучился. По крайней мере, я ни разу не заметил на его лице гримасу боли. Я каждый день приходил к нему, проверял почту, наводил порядок, садился рядом на кровать и старался его разговорить: отчеты по работе чередовал с житейскими темами, – но сэнсэй не говорил ни слова в ответ. Никакой реакции. Ладно реакция – понять бы вообще, в сознании человек или нет. Просто лежит и безмолвно смотрит на меня отсутствующим взглядом. А глаза – на удивление прозрачные. Кажется, видно, что там за ними, в глубине, на той стороне.

– Шерше ля фам? – поинтересовался я. – Он сам рассказывал, что очень близок с некоей замужней дамой.

– Да, сэнсэй незадолго до того по-настоящему сблизился с одной женщиной. Это после его-то бесконечных легких интрижек с другими. И между ними что-то случилось. Полагаю, очень серьезное, раз сэнсэй утратил волю к жизни. Я позвонил ей домой, но ответил муж. Я под предлогом заявки на прием хотел с ней поговорить, но муж ответил, что здесь ее нет и больше не будет. Я попытался было уточнить, как с ней можно связаться, но муж равнодушно ответил, что не знает. И положил трубку.

Он опять ненадолго умолк, затем продолжил:

– История долгая, поэтому вкратце. Мне удалось позднее выяснить адрес той женщины. Она ушла из дому, оставив мужа и дочку, и жила с другим.

Я на мгновение оторопел и не сразу понял суть последней фразы. Затем спросил:

– Выходит, она бросила обоих – и мужа, и Токая?

– Попросту говоря, да, – неохотно ответил секретарь, наморщив лицо. – Оказывается, у нее был еще один мужчина. Подробностей не знаю, но вроде бы – младше ее. И, насколько я могу предположить, тот парень не заслуживает доброго слова. Так вот, ради него та женщина ушла из дому. А Токай оказался, если так можно выразиться, удобным трамплином для бегства влюбленных. При этом – доильной коровой. Судя по всему, сэнсэй потратил на нее целое состояние. Проверив его банковские счета и платежи по кредиткам, обнаружили неестественно внушительные расходы. Вероятно, деньги шли на дорогие подарки. А может, она просила взаймы. Никаких подтверждений, по какой статье расходов проходили платежи, не осталось. Понятно одно: в короткий срок со счетов списали крупную сумму.

Я тяжело вздохнул:

– Ну и дела!

Секретарь кивнул:

– Если бы она бросила Токая из-за того, что не хочет потерять мужа и дочь и потому не может больше встречаться, сэнсэй, пожалуй, это бы пережил. Ведь он ее любил по-настоящему – как никогда прежде. Конечно, пал бы духом, но вряд ли стал бы загонять самого себя в угол. Если б разрыв поддавался хоть какому-то объяснению, Токай рано или поздно выкарабкался бы со дна наверх. Однако появление третьего мужчины, осознание, что тебя прилично использовали, окончательно надломило патрона.

Я молча слушал дальше.

– Накануне своей кончины сэнсэй весил около тридцати пяти килограммов, – продолжал секретарь. – Обычно же его вес ниже семидесяти не опускался – выходит, сэнсэй похудел более чем в два раза. Торчали одни ребра, точно скалы после отлива. Вид такой жалкий, что невольно отводишь глаза. Помню, когда-то я смотрел документальный фильм про освобождение из нацистского концлагеря. Так вот, облик Токая напомнил мне истощенных узников-евреев.

Концлагерь. Этот парень как в воду глядел. В последнее время часто задаюсь вопросом: что я собой представляю?

Гото сказал:

– Говоря языком медицины, причиной смерти стала сердечная недостаточность. Сердце оказалось не в состоянии перекачивать кровь. Но я считаю – это смерть из-за любящего сердца. Как есть, сердечные муки. Сколько раз я ей звонил, объяснял, упрашивал! Падал ниц и молил. Навестите сэнсэя хотя бы раз, хоть на минуту. Иначе его надолго не хватит. Я не думаю, что ее приход избавил бы его от смерти. Свою судьбу он решил к тому времени сам. Но кто знает, могло случиться чудо. Или сэнсэй мог бы оставить этот мир как-то иначе. А может, и наоборот – она смутила бы его душу, заставив страдать пуще прежнего. Чужая душа – потемки. Хотя, если честно, сам этот случай для меня – сплошные темные пятна. Ясно одно: в реальности никто еще в мире не умирал лишь потому, что ему из-за пылкой любви не лез в горло кусок. Вы так не считаете?

Я согласился. Ведь действительно, о таком я слышал впервые. А когда позволил себе заметить, что Токай в этом смысле был единственным в своем роде человеком, Гото закрыл ладонями лицо и бесшумно заплакал. Было видно, что он любил врача всем сердцем. Мне хотелось утешить юношу, но что я, по сути, мог сделать? Вскоре он успокоился, вынул из кармана брюк белоснежный носовой платок и вытер слезы.

– Простите! Позволил себе слабость.

– Оплакивать человека – разве это слабость? Особенно если он дорог и умер…

– Спасибо. От ваших слов немного отлегло, – произнес Гото и, достав из-под стола чехол ракетки, протянул мне. Внутри была ракетка для сквоша «Black Knight». Новая модель. Дорогая. – Токай просил передать. Он заказал по Интернету, но когда эта модель поступила в продажу, сэнсэю уже было не до сквоша. Тогда он велел подарить ее вам, господин Танимура. Незадолго до кончины к сэнсэю на время вернулось сознание, и он успел оставить мне несколько поручений. Одно из них – касательно ракетки. Пользуйтесь на здоровье.

Я поблагодарил и принял ракетку. А заодно поинтересовался, что стало с клиникой.

– Временно не работает, но вскоре либо закроется, либо будет продана со всем оборудованием, – пояснил он. – Предстоит передача дел, и некоторое время потребуется моя помощь, а чем заняться после, я пока не решил. Мне тоже пора побыть наедине с собой. До сих пор прийти в себя не могу.

Я пожелал ему оправиться от потрясения и найти свой путь. На прощание он сказал:

– Танимура-сан, простите за бесцеремонность, но у меня к вам большая просьба: поминайте, не забывайте сэнсэя. Он был чистой души человеком. И, мне кажется, единственное, что мы можем делать ради усопших, – это помнить о них как можно дольше. Но одно дело сказать, а другое – помнить, не забывая. И обратиться с такой просьбой можно далеко не к каждому.

– Так и есть, – ответил я. – Хранить память о тех, кто нас опередил, не так просто, как может показаться. Обещаю вспоминать о нем чаще.

О чистоте души врача Токая судить не мне, но одно могу сказать точно: в каком-то смысле он был человеком неординарным и заслуживал память о себе.

На прощание мы пожали друг другу руки.

Вот потому, ради памяти о докторе Токае, я и пишу эти строки. Для меня самый действенный способ не забывать – значит писать, оставляя на память страницы. Ради доброго имени всех персонажей я незначительно изменил их имена и названия мест, а все остальное почти так и было на самом деле. Хорошо, если мой рассказ когда-нибудь прочтет юноша Гото.


С именем доктора Токая у меня связано еще одно воспоминание. С чего начался разговор, теперь не припомню, но однажды он поделился со мной своим взглядом на женщин в целом.

По его личному мнению, женщины от рождения наделены особым независимым органом, отвечающим за ложь. Что, где и как лгать – каждая решает для себя сама. Однако все без исключения женщины в какую-то минуту, причем зачастую – очень важную – непременно лгут. Конечно, они лгут и по пустякам, но не это главное: в самый ответственный момент они лгут без колебаний и стеснения. При этом большинство из них даже не краснеет и не меняется в голосе.

Делают они это непроизвольно – ими самовольно манипулирует тот независимый орган. Поэтому их не мучает совесть, и спят они, за исключением редких случаев, крепко.

Он говорил на редкость четко. Я это прекрасно помню. И в целом не могу с ним не согласиться – за исключением конкретных нюансов. Полагаю, мы достигли одной и той же, причем не очень приятной вершины, вот только взбирались разными, присущими каждому из нас тропинками.

Перед смертью он наверняка безо всякой радости признался себе в том, что не ошибался в собственных взглядах. Нечего и говорить, мне очень жаль доктора. Я с прискорбием оплакиваю его кончину. Видимо, он был готов к тому, чтобы умирать, отказавшись от еды и мучаясь от голода. И физически, и морально муки куда нестерпимее, чем можно себе представить. Но вместе с тем, – какой бы ни была та женщина, – я в чем-то завидую его глубокому чувству, ради которого он решился свести свое существо к нулю. Если бы он захотел – продолжал бы прежнюю изощренную жизнь, сумел бы довести ее до совершенства. Мог бы флиртовать с несколькими подружками одновременно, пить ароматный пино-нуар, играть в гостиной на рояле «My Way» и наслаждаться амурными делами в разных уголках большого города. Несмотря на это, он влюбился так, что не мог ничего есть, открыл совершенно новый для себя мир, увидел невиданный ранее свет, а в результате обрек себя на путь смерти. Пользуясь словами Гото, «стремился к нулю». Какая жизнь стала для него в истинном смысле счастливой? Или же настоящей? Об этом я судить не могу. Судьба, постигшая доктора Токая с сентября по ноябрь, мне – как и юноше Гото – оставила уйму неизвестных.

Я продолжаю играть в сквош, но после кончины Токая переехал и поэтому тоже сменил спортивный зал. В новом месте стараюсь выбирать партнеров из инструкторов. Приходится доплачивать, но мне, если можно так выразиться, спокойнее. Ракетку, подарок Токая, почти не использую. Хотя бы потому, что она для меня слишком легкая. И стоит мне ощутить в руке эту легкость, как перед глазами непременно всплывает его истощенная фигура.

Стоит пошевелиться ее сердцу, и мое ему вторит. Будто две лодки на одном канате. И захочешь разрубить, да подходящего ножа нигде нет.

Теперь мы понимаем – он привязался к неверной лодке. Но разве можно это утверждать так просто? Сдается мне, примерно так же, как та женщина лгала с помощью (возможно) независимого органа, доктор Токай – конечно, в другом смысле – любил, тоже при помощи своего независимого органа. То было неуправляемое, неподдающееся его собственной воле воздействие. Услышав от меня об этих событиях, вы легко можете скривиться с понимающим видом. Но если бы не вмешательство органа, способного подтолкнуть наши жизни к вершинам или же сбросить на самое дно, заставить сомневаться или грезить радужными мечтами, временами водить по грани смерти, наша жизнь наверняка стала бы пресной и блеклой. Или закончилась простым каскадом изощренных трюков.

О чем думал, что представлял себе Токай на краю выбранной им по своей воле смерти, конечно, не узнать. Но как бы сильно он ни мучился, в последний момент, пусть на короткое время, смог прийти в сознание, которого хватило, чтобы завещать мне ракетку, которой он не успел попользоваться сам. Может, он хотел тем самым что-то сказать. Может, в свои последние минуты он нашел ответ на вопрос: «Что я собой представляю?» И захотел мне это сообщить. Кто знает?

Шахразада

После каждого соития с Хаба́рой она рассказывала ему увлекательную, загадочную историю. Совсем как Шахразада из «Тысячи и одной ночи». Разумеется, отрубать ей, как в сказке, с рассветом голову Хабара не собирался (да и она, собственно, до утра ни разу у него и не осталась). Просто она так хотела и рассказывала ему разные истории – вероятно, старалась скрасить бытие Хабары, вынужденного жить уединенно. Хабара полагал, что не только ради этого – или, пожалуй, даже сверх этого, – ей нравилось душевно поговорить, расслабленно лежа в постели после близости с мужчиной.

Хабара назвал эту женщину Шахразадой. При ней он это имя не произносил, но в своем дневничке, который вел изо дня в день, после ее посещений делал пометку: «Шахразада». И вкратце – чтобы никто, в чьих руках вдруг окажется дневник, не понял смысла – записывал суть ее истории, поведанной ночью.

Хабара не знал, быль ее истории или сплошной вымысел, или они выдуманы частично, а все остальное – чистая правда. Явь и грезы, меткие наблюдения и домысел – все хаотически смешивалось в них, стирались всякие границы. Поэтому Хабара просто и наивно слушал ее истории, не задумываясь, стоит верить своим ушам или нет. В конце концов, какая ему разница, говорит она правду, лукавит или несет откровенную чушь.

Так или иначе, своим мастерством рассказчицы Шахразада могла взять слушателя за душу. Она умела говорить на любую тему, и в ее устах любая история приобретала особый оттенок. Все было идеально: интонация, паузы, развитие сюжета. Пробудив интерес, она, умышленно поддразнивая слушателя, заставляла его обдумывать услышанное, строить догадки, и только затем, улучив момент, давала то, что он желал получить.

На удивление действенно – пусть и на время – заставляла она слушателя позабыть об окружающей реальности. Начисто, будто влажной тряпкой со школьной доски, стирала обрывки цепляющихся за память неприятных воспоминаний, заботы, о которых хотелось позабыть. «Мне что, этого мало? – думал Хабара. – И разве не это нужно мне теперь больше всего?»

Шахразаде исполнилось тридцать пять. Она была на четыре года старше Хабары, по сути – домохозяйка, но с дипломом медсестры: иногда при необходимости ее вызывали на работу. У нее было двое детей, учились в младших классах. Муж работал в какой-то обычной компании. Их дом находился в двадцати минутах езды на машине. По меньшей мере, так объяснила сама Шахразада. Вот и (почти) все, что известно о ней. Проверить ее слова Хабара, конечно, не мог. Хотя не видел даже причины для сомнений. Имени своего она не назвала, лишь уклончиво сказала: «Зачем тебе знать, как меня зовут?» И была права. Для него она была Шахразадой, и это его вполне устраивало. Женщина, в свою очередь, ни разу не назвала Хабару по имени, хотя знала его наверняка, но старательно уклонялась, чтобы не произносить, – словно боялась совершить неверный поступок, способный навлечь беду.

Облик Шахразады ничем не напоминал Хабаре дочь визиря из «Тысячи и одной ночи», как он ни старался. Все тело провинциальной домохозяйки было в жировых складках (будто щели шпателем замазали) – молодость этой женщины необратимо осталась в прошлом. Слегка отвис подбородок, уголки глаз испещрены усталыми морщинками. Прическа, одежда, макияж – все это выглядело старательным, но особого восхищения не вызывало. Лицо вполне приятное, однако без изюминки и могло показаться невыразительным. Оказавшись с нею в одном лифте, встретившись где-нибудь, многие даже не остановили бы на ней взгляд. Хотя кто знает, может, лет десять назад она была симпатичной, бойкой девушкой. И кто знает, сколько парней оборачивалось ей вслед. Но даже если и так, те времена давно позади: занавес ее молодости уже опущен, и подняться вновь ему вряд ли суждено.

Шахразада посещала «жилище» Хабары дважды в неделю. Дни недели никто не определял, но на выходных она, как правило, не появлялась – вероятно, проводила время с семьей. За час до прихода непременно звонила и что-то покупала в ближнем супермаркете. Ездила она на голубой малолитражке «Мазда» старой модели, с вмятинами на заднем бампере и затертыми до черноты колпаками. Она ставила машину на парковку при «жилище», открывала крышку багажника и доставала оттуда пакеты. Не выпуская их из рук, нажимала кнопку дверного звонка. Хабара, глядя в глазок, проверял, кто пришел, поворачивал ручку замка, снимал цепочку и отворял дверь. Женщина сразу шла на кухню, разбирала и укладывала в холодильник принесенные продукты. После составляла список покупок на следующий раз. Было заметно, что она опытная домохозяйка – выполняет работу споро, без лишних движений. Пока занималась делами – почти не говорила, и лицо у нее оставалось сосредоточенным.

Но едва она заканчивала с делами, они оба, словно сговорившись, переходили в спальню, будто их несло туда невидимым течением. Шахразада молча и быстро раздевалась и ложилась к Хабаре в постель. Там они, не тратя лишних слов и словно бы следуя установленному порядку, как будто помогая друг другу справиться с поставленной задачей, совокуплялись. Если у нее были месячные, она действовала рукой. Приятные, хотя и отчасти шаблонные движения руки напоминали Хабаре, что у нее диплом медсестры.

После соития они беседовали, не вставая с постели. Хотя говорила, по большей части, она. Хабара только успевал к месту поддакивать да изредка задавал короткие вопросы. Стоило стрелкам часов перевалить половину пятого, Шахразада обрывала рассказ в любом – и, как назло, часто самом захватывающем – месте, вставала с кровати, одевалась, подобрав разбросанную по полу одежду, и под предлогом того, что должна успеть приготовить ужин, уходила. Хабара провожал ее до порога, закрывал двери на цепочку и в просвет меж занавесок смотрел, как удаляется ее грязная голубая малолитражка. В шесть вечера доставал из холодильника продукты, готовил себе скромный ужин и в одиночестве ел. Какое-то время он работал поваром, поэтому приготовить еду не составляло ему труда. За ужином пил «Перье» (алкоголь он не употреблял вовсе), затем за чашкой кофе ставил видео или читал книги (выбирая, как правило, такие, что можно неспешно перечитывать по многу раз). Больше заняться ему было нечем. Позвонить некому. Компьютера нет – в Интернет не зайдешь. Газет он не выписывал. Телевизор не смотрел (и на то была своя причина). Разумеется, и на улицу выходить он не мог. Если Шахразада почему-то не сможет впредь его навещать, прервется связь с внешним миром и он буквально останется один на далеком островке суши.

Однако такая вероятность его нисколько не смущала. Хабара считал, что должен разрубить этот узел своими силами. «Да, задача не из легких, но я постараюсь справиться. Я ведь не в одиночестве на изолированном острове. Я сам – изолированный остров». К одиночеству ему не привыкать. И нервы бы не сдали, останься он один как перст. Смущало лишь то, что в таком случае он не сможет больше разговаривать в постели с Шахразадой и, если совсем начистоту, не узнает, что было дальше в ее истории.

Освоившись в «жилище», Хабара начал отращивать бороду. Это с его весьма густой щетиной оказалось несложно. Разумеется, ему захотелось сменить имидж, но не только. Главная причина заключалась в том, что ему нечем было заняться. Когда есть борода, можно в любое время массировать подбородок снизу вверх или наслаждаться прикосновением собственной руки, поглаживая себе усы. Также можно было попросту убивать время, постригая и подбривая бороду. Прежде он не обращал внимания, но, отращивая бороду, он на удивление забывал о скуке.

– В прошлой жизни я была миногой, – в какой-то из дней заявила в постели Шахразада. Весьма обыденно, словно сообщила, что Северный полюс находится где-то далеко на севере.

Хабара совершенно не знал, что это за существо и как оно выглядит. Поэтому ничего не ответил.

– Знаешь, как минога поедает горбушу? – спросила она.

– Нет, не знаю, – ответил Хабара. Он впервые слышал, что минога может съесть горбушу.

– У миног нет челюсти. И этим они сильно отличаются от угрей.

– А что, обычные угри – с челюстью?

– Ты когда-нибудь видел угрей? – изумленно спросила она.

– Иногда я их ем. А вот разглядывать челюсти…

– Ну так в следующий раз присмотрись. Сходи, например, в океанариум. У обычных угрей есть и челюсть, и зубы. А вот миноги, представь себе, бесчелюстные. Зато у них есть присоска. Этой присоской они цепляются за камень на дне речки или озера и прямо так – вверх тормашками – колышутся. Будто водоросли.

Хабара попытался представить, как на дне стайка миног колышется наподобие водорослей. Картина вышла лишенной правдоподобия, хотя он прекрасно знал, что и само бытие иногда бывает неправдоподобным.

– Миноги на самом деле живут в водорослях. Точнее, прячутся в них. И когда над головой проплывает горбуша, быстро поднимаются и цепляются к ее брюшку. Присосками. Так и живут паразитами, плотно присосавшись к горбуше, точно пиявки. Внутри присоски у них есть что-то вроде языка с зубами, и они, орудуя им, точно напильником, вскоре проделывают в брюхе рыбы дырку и понемногу едят ее плоть.

– Не хотелось бы мне стать горбушей, – сказал Хабара.

– В Древнем Риме повсюду разводили миног и заживо бросали к ним в пруд дерзких строптивых рабов. Вместо корма.

«Рабом Древнего Рима – тоже, – поймал себя на мысли Хабара. – Как, впрочем, и рабом в любую эпоху».

– Я впервые увидела миногу в океанариуме, когда училась в начальной школе. Затем нашла и прочла научный труд об этом существе, и меня осенило – в прошлой жизни я была миногой, – сказала Шахразада. – Я это к тому, что отчетливо помню, как, присосавшись к камню на дне, колыхалась в водорослях и видела толстенную горбушу, проплывавшую прямо надо мной.

– Что, даже помнишь, как грызла горбушу?

– Нет, этого не помню.

– Ну и хорошо, – сказал Хабара. – Выходит, из своей миножьей жизни помнишь только это? В смысле, что колыхалась на дне?

– Думаешь, прошлую жизнь можно так просто взять и вспомнить целиком и сразу? – возразила она. – В лучшем случае изредка промелькнет какой-нибудь миг. Причем внезапно. Как будто пытаешься разглядеть что-то через крохотный глазок, а удается увидеть один-единственный кадр. Ты сам-то что можешь вспомнить из своей прошлой жизни?

– Я? Ничего, – ответил Хабара. Признаться, вспоминать свою прошлую жизнь ему совсем не хотелось. Тут бы разобраться с той, что здесь и сейчас…

– Но оказаться на дне озера совсем неплохо. Прильнешь к камню ртом и вверх тормашками разглядываешь, как сверху проплывают рыбы. Один раз я даже видела большую черепаху. Снизу она показалась мрачной громадиной – совсем как вражеский космолет в «Звездных войнах». Белые птицы с длинными и твердыми клювами, как убийцы, нападали на рыб. Птицы со дна казались облаками, плывущими по голубому небу. Мы-то прятались на глубине, в зарослях, и поэтому птицы нам были не страшны.

– Ты видишь такие картины?

– Как наяву, – ответила она. – Вижу, как свет туда проникает. Ощущаю течение воды. Могу даже вспомнить, над чем тогда размышляла. Иногда я могу проникать в то видение.

– Ты сказала: «Над чем тогда размышляла»?

– Да.

– Ты там еще над чем-то размышляла?

– Конечно.

– Интересно, о чем размышляют миноги.

– Ну, здрасьте! Миноги размышляют о своем – сугубо миножьем. О миножьей сущности… в миножьем контексте. Вот только переложить на понятный нам язык невозможно. Потому что миножьи мысли – для тех, кто в воде. Как у младенцев в материнской утробе. Я знаю, о чем там думала, но выразить те мысли земными словами не могу. Ведь так же?

– Хочешь сказать, что можешь вспомнить, даже как ты жила в утробе? – удивился Хабара.

– Конечно! – беспечно бросила Шахразада и слегка наклонила вбок прижатую к его груди голову. – А ты можешь?

– Нет, – ответил Хабара.

– Ну, тогда как-нибудь тебе расскажу. О моей жизни в утробе.

Хабара в тот день записал в своем дневнике: «Шахразада, минога, предыдущая жизнь». Если и увидит этот дневник кто-нибудь посторонний, вряд ли что-то поймет.


Хабара познакомился с Шахразадой четыре месяца назад. Его отправили в «жилище», в провинциальном городке к северу от Токио. Она жила поблизости и была назначена ему «связным». Хабара не мог выходить на улицу, поэтому в обязанности Шахразады входила покупка и доставка к нему в «жилище» продуктов и прочих нужных вещей. По его просьбе она также приобретала книги, компакт-диски. Иногда приносила диски с кинофильмами на свой вкус (и он никак не мог понять, чем она руководствуется при отборе).

И вот через неделю, едва Хабара там обжился, Шахразада завлекла его, словно так и было задумано с самого начала, в постель. Не забыла и о средствах предохранения. Кто знает, может, это – одна из порученных ей «услуг по оказанию помощи». Так или иначе, в цепи разных событий с ее стороны все произошло настолько естественно, без колебаний и сомнений, что он даже не сопротивлялся такому повороту. Без лишних колебаний оказался в постели и, не понимая, что к чему, тоже обнял Шахразаду.

Секс с нею вряд ли можно было назвать страстным, но и механическим он тоже не был. Даже если все началось как поручение (или же недвусмысленный намек), с какого-то момента ей это стало доставлять немалую радость, пусть и не во всем. Хабара это уловил по еле заметным переменам – как реагирует ее тело; и ему стало приятно. Что ни говори, он же не запертый в клетке дикий зверь, а человек, не обделенный чувствами. Соитие для того, чтобы лишь разрядить сексуальное напряжение, в какой-то степени необходимо, но не особо приятно. Хабара в минуты их близости был не в силах провести грань между обязанностями Шахразады и ее личным пространством.

И дело не только в сексе. Хабара не мог судить, где заканчивается порученная ей повседневная забота о нем и откуда начинается проявление (если так можно назвать) ее личной привязанности. С какой стороны ни взгляни, распознать чувства и намерения Шахразады было очень непросто. К примеру, она почти всегда носила скромное нижнее белье из простого материала. Такое, вероятно, изо дня в день носят домохозяйки, разменявшие четвертый десяток, – Хабара не водил знакомств с такими домохозяйками и поэтому мог лишь предполагать, что они его покупают на распродаже в каком-нибудь сетевом магазине. Но иногда она приходила в белье затейливого покроя, способном соблазнить любого мужчину. Хабара не знал, где она все это покупает, но понимал, что вещи эти – высшего качества: изящные, насыщенных цветов, из красивого шелка, с тонкими кружевами. Ради чего и чем вызваны такие крайности, Хабаре было совершенно непонятно.

Также его сбивало с толку и то, что постепенно близость с Шахразадой и ее истории стали сплетаться в единое целое, и уже невозможно было воспринимать одно без другого. Хабара оказался связанным с женщиной, которую особо не любил, узами плоти, которые не считал страстью, и оттого пребывал в легком смятении, ибо прежде ничего подобного с ним не случалось.


– Когда я училась в школе, – в один из дней заговорила в постели Шахразада таким тоном, будто собиралась в чем-то признаться, – иногда забиралась в некий дом, как воровка.

Хабара, как и в большинстве подобных случаев, ничего на это не смог ей ответить.

– Ты когда-нибудь воровал в чужих домах?

– По-моему, нет, – сухо ответил Хабара.

– Это дело такое – стоит только попробовать, и сразу входит в привычку.

– Но ведь это – преступление?

– Именно. Попадешься – полиция арестует. Проникновение в чужое жилье, да к тому же с целью кражи (и даже попытка) – преступление весьма тяжкое. А ты, хоть и понимаешь, что поступаешь скверно, остановиться уже не в силах.

Хабара молча ждал продолжения.

– Самое прекрасное, когда попадаешь в чужой дом, – окружающий покой. Не знаю, почему, но и в самом деле вокруг царит полнейшая тишина, будто попал в самое безмятежное место на свете. Так мне казалось. И вот, сидя неподвижно на полу в этом безмолвии, я смогла естественным образом мысленно перенестись в ту пору, когда была миногой, – сказала Шахразада. – Как мне стало тогда хорошо! Я же говорила тебе, что в прошлой жизни была миногой, да?

– Да, было дело.

– Вот, как и тогда, я присосалась к камню на дне, задрала хвост и покачиваюсь в воде. Как водоросли вокруг. Везде и в самом деле тишь, так что ничего не слышно. А может, у меня просто нет ушей. В солнечный день свет с поверхности пронизывает воду, как стрелы. А иногда преломляется, будто сквозь призму. Над головой неспешно проплывают рыбы самых разных форм и раскрасок. А я ни о чем не думаю. Или же у меня одни миножьи мысли. Эти мысли хоть и затуманенные, но при всем том – очень чистые. Хоть и не прозрачные, но все же без примесей. Вроде как я – это я, и вместе с тем – не я. И настроение при этом у меня великолепное.

Шахразада впервые проникла в чужой дом за полтора года до окончания школы – муниципальной, у нее в родном городке. Она влюбилась в одноклассника. Юноша увлекался футболом, был высокого роста и хорошо учился. Не особо симпатичный, но чистюля и приятный на вид. И, как это часто случается у старшеклассниц, любовь та была безответная. Юноше нравилась другая девочка, и с Шахразадой он не то чтоб заговорить – даже ни разу не посмотрел на нее, вероятно, просто не замечая ее в классе. А Шахразада не могла перестать о нем думать. От одного его вида у нее перехватывало дыхание, а временами даже становилось плохо до тошноты. Продолжайся так дальше, и она сошла бы с ума. Однако о том, чтобы признаться ему, не могло быть и речи, ведь она понимала, что ничего бы этим не добилась.

И вот, в один из дней, прогуливая школу, она отправилась в дом того юноши. Дошла минут за пятнадцать. Отца у них не было – он работал на цементном заводе и несколько лет назад разбился в автокатастрофе на трассе. Мать преподавала родной язык в соседнем городке. Младшая сестра училась в средней школе. Поэтому, как заблаговременно выяснила Шахразада, днем дом пустовал.

Дверь, как и следовало ожидать, была заперта на замок. Шахразада на всякий случай пошарила под ковриком и обнаружила там ключ. В тихих жилых кварталах провинциальных городов преступности как таковой не бывает. Люди не боятся оставить дом незапертым. А если кто из домашних забудет ключ, зачастую кладут запасной под коврик или кадушку с цветами.

Для верности она надавила на дверной звонок – убедиться, что никто не ответит. Огляделась по сторонам, не смотрит ли кто из соседей, открыла замок и вошла в дом. Заперла дверь на ключ изнутри. Разувшись, завернула обувь в пакет и положила в рюкзак. Затем, крадучись, поднялась на второй этаж.

Его комната, как и ожидалось, была наверху. Маленькая деревянная кровать аккуратно заправлена. Из мебели – заставленная книжками полка, одежный шкаф да ученический стол. На стеллаже – маленькая стереосистема и несколько компакт-дисков. На стене висели календарь футбольной команды «Барселона» и несколько спортивных вымпелов. И никаких других украшений: ни фотографий, ни картин. Только стены кремового цвета. Окна завешены белыми шторами. В комнате чистота и порядок – книги не валялись, одежда не разбросана. На столе все лежало на своем месте, как бы подчеркивая аккуратность хозяина. Хотя кто знает, может, порядок здесь каждый день наводила его мать. А может, и он сам. Шахразада слегка смутилась. Если бы в помещении царил кавардак, никто бы не заметил, что она тут побывала. А так оставалось только посетовать и действовать предельно осторожно. Но вместе с тем такая простота, чистота и порядок пришлись ей по душе. (Как это на него похоже!)

Шахразада опустилась на стул и какое-то время просидела неподвижно. От мысли, что он каждый день сидит на этом стуле, делая домашние задания, у нее забилось сердце. Она брала один за другим предметы с его стола, поглаживала их, вдыхала запах и целовала. Карандаши, ножницы, линейку, скрепкосшиватель, настольный календарь – все без разбору. Они – эти совершенно обычные канцелярские принадлежности – казалось, излучали свет уже только потому, что побывали в его руках.

Затем она один за другим выдвинула ящики стола – проверить, что внутри. В верхнем, разделенном перегородками, лежали мелкие предметы для письма и какие-то памятные сувениры. В среднем – в основном тетради на текущий учебный год. В нижнем (и самом глубоком) – бумаги, старые тетради и экзаменационные листы прошлых лет. Все – сплошь связанное с учебой или футбольной секцией. И ничего сто́ящего. Она надеялась обнаружить там дневник или письма, хоть какую-нибудь фотографию, но ничего не нашла. Шахразаде это показалось немного странным. Что же выходит, у этого человека, помимо учебы в школе и футбола, нет никаких личных интересов? Или все-таки есть, но скрыты подальше от посторонних глаз?

И все же ее сердце переполнялось даже от того, что она, сидя за его столом, просматривала записи в его тетрадях. Продолжай она сидеть дальше – могла бы попросту сойти с ума. Чтобы справиться с волнением, она пересела со стула на пол. Посмотрела в потолок. Вокруг по-прежнему висела полная тишина. Ни единого звука. Вот так она и уподобилась живущей на дне миноге.


– Ты что, просто вошла в его комнату, прикасалась к его вещам, а затем сидела неподвижно? – спросил Хабара.

– Нет, не только, – ответила Шахразада. – Мне захотелось какую-нибудь его вещь. В смысле, унести с собой предмет из его жизни. При этом не очень важный для него, чтобы пропажа не обнаружилась сразу. Вот я и решила умыкнуть всего один его карандаш.

– Всего один карандаш?

– Да, один начатый карандаш. Но посчитала, что нельзя просто умыкнуть, и все. Чтобы не свелось к банальной домашней краже. Ведь тогда пропадет смысл, что это я и есть. Ведь я, если уже на то пошло, «вор по любви».

«Вор по любви, – подумал Хабара, – прямо название немого фильма».

– Вот я и подумала оставить взамен какой-нибудь знак. В доказательство того, что я там была. Эдаким тайным известием: мол, то была не просто кража, а своего рода обмен. Однако мне в голову не приходило, что бы такое оставить. Вывернула рюкзак и карманы, но ничего подходящего не нашла. Жаль, что эта мысль не пришла мне в голову раньше… Делать нечего – я решила оставить ему свой тампон. Разумеется, неиспользованный – прямо в пакете. Приближались месячные, и я носила с собой про запас. Положила в глубину нижнего ящика – туда, где он заметит не сразу. И это сильно меня возбудило. В смысле, что в глубине его стола украдкой спрятан мой тампон. Может, от перевозбуждения – тут же началась менструация.

«Карандаш и тампон, – подумал Хабара. Пожалуй, так и стоит записать в дневнике: «Вор по любви, карандаш и тампон». Наверняка никто не поймет, что все это значит».

– Я провела там не больше четверти часа. Так я впервые в жизни забралась в чужой дом без спроса. И все это время я тряслась от мысли, вдруг кто из хозяев внезапно вернется. Поэтому я не могла оставаться там долго. Проверив, что на улице тихо, я украдкой вышла, заперла дверь и вернула ключ под коврик на прежнее место.

Шахразада умолкла. Хабара посчитал, что она, мысленно возвращаясь к тому дню, одно за другим прокручивает в памяти его события.

– Целую неделю меня не покидало глубокое умиротворение. Прежде со мной так никогда не бывало, – сказала Шахразада. – Я бесцельно писала в блокноте его карандашом иероглифы, нюхала его запах, целовала, прикладывала к щеке, потирала пальцем. Иногда облизывала, сложив язык трубочкой. Если карандашом писать, он постепенно испишется. Конечно, мне это было обидно, но я не могла ничего с собой поделать. Я считала, что когда старый укоротится и писать им станет невозможно, достаточно будет сходить за новым. В подставке на столе того юноши оставалось еще много очиненных карандашей. И он не знает, что один пропал. Не знает, что в глубине выдвижного ящика стола лежит мой тампон. Стоило подумать об этом, как я вся прямо заводилась. Меня охватывало странное ощущение, похожее на зуд в груди, и чтобы подавить его, мне приходилось потирать под столом коленками друг об дружку. И пусть он не смотрит на меня в реальной жизни, пусть не замечает моего присутствия, теперь меня это ничуть не смущало. Потому что я втайне завладела частичкой его.

– Прямо магический обряд какой-то, – заметил Хабара.

– Верно. В каком-то смысле то был ритуальный поступок. Но поняла я это значительно позже, прочтя о таком несколько книг. А тогда я была еще школьницей и ни о чем серьезном не задумывалась. Я всего лишь шла на поводу своих желаний. Продолжай я заниматься этим дальше, и вся моя жизнь пошла бы под откос. Если б меня там застукали – выгнали бы из школы. Пошли бы разнотолки, и жить в том городке стало бы невмоготу. Сколько раз я себя уговаривала, но тщетно. В том состоянии голова совершенно отказывалась работать.


Через десять дней она опять прогуляла школу и направилась в дом того юноши. Примерно за час до полудня. Как и в прошлый раз, достала из-под коврика ключ и проникла внутрь. Сразу поднялась на второй этаж. В комнате царил все тот же порядок, кровать аккуратно застелена. Шахразада взяла карандаш и бережно положила к себе в пенал. Затем с трепетом прилегла на его кровать. Оправила юбку, сложила руки на грудь и посмотрела в потолок. Каждую ночь он спал на этой кровати. От одной этой мысли вмиг участился пульс, сперло дыхание. Воздух не проникал в легкие. В горле пересохло, и каждый вдох отдавался болью.

Шахразада оставила эту затею, встала с кровати, расправила морщины на покрывале, после чего, как и в прошлый раз, уселась на пол. И посмотрела в потолок, уверяя себя, что ложиться на кровать пока рано – настолько сильно это ее заводило.

На сей раз она провела в доме примерно полчаса. Листала тетради из ящика, наткнулась и прочла его впечатление о книге Нацумэ Сосэки «Сердце»[22], которую задавали на лето. Как и подобало прилежному ученику, иероглифы были написаны аккуратно и красиво – она не нашла ни ошибок, ни пропусков. И оценка была соответствующая – «отлично». Кто бы сомневался! За такую красивую каллиграфию любой учитель поставит «отлично», даже если не читал текст вовсе.

Затем Шахразада выдвигала ящики шкафа с одеждой и по порядку разглядывала вещи. Его трусы и носки, рубашки и брюки, футбольную форму. Все аккуратно разложено, и ни одной плохо отстиранной или изношенной вещи.

Любая его вещь содержалась в чистоте. «Интересно, кто все это раскладывает: он сам или мать? – подумала Шахразада. – Скорее, мать». И она приревновала юношу к матери, которая изо дня в день заботится о нем.

Шахразада засовывала нос поочередно в ящики, нюхая одежду, аккуратно выстиранную и хорошо высушенную на солнце. Достала одну серую майку, расправила ее и уткнулась лицом, – проверить, не пахнет ли потом из подмышек. Но запаха не было. Тем не менее она долго не отнимала лицо от майки, вдыхая через нос. Как бы ей ни хотелось забрать майку с собой, она понимала, что это чересчур опасно. Если они (он или мать) так аккуратно относятся к одежде, наверняка помнят, что у них в каждом ящике. Заметят, что на одну майку стало меньше, и поднимется переполох.

Шахразада так и не решилась унести майку – только аккуратно сложила и вернула ее на прежнее место. Приходилось соблюдать осторожность и лишний раз не рисковать. А кроме карандаша взяла маленький значок в форме футбольного мяча, который нашла в глубине ящика. Ценности значок не представлял, и пропажу никто бы не заметил. А если и заметят, то не сразу. Заодно она проверила, на месте ли тот тампон, что она оставила в ящике в свой первый приход. Тампон лежал там же. Шахразада вообразила реакцию матери, если бы та обнаружила в ящике сына спрятанный тампон. Начала бы расспрашивать: «Зачем тебе гигиенический тампон? Объясни!» Или же промолчала бы, строя мрачные догадки. Шахразада и представить себе не могла, как поступит его мать в таком случае. Но тампон все-таки решила не трогать. Что ни говори, это ее первый знак, оставленный для юноши. На этот раз она добавила в качестве второго знака три своих волоска. Волоски она выдернула накануне вечером, обернула в полиэтиленовую пленку и заклеила в маленький конверт. Она достала его из рюкзака и вложила между страниц старой тетради по математике. Волоски не то чтобы длинные, но и не короткие. Прямые и черные. Разве определишь, чьи, без анализа ДНК? Хотя сразу понятно, что женские.

Выйдя из дому, она отправилась прямиком в школу, чтобы успеть на послеобеденные уроки. И так, довольствуясь своей удачей, провела еще десять дней. Ей казалось, что теперь она владеет куда большей частью его. Но история, конечно же, закончиться на этом не могла. Забираться в чужие дома, как упоминала сама Шахразада, вошло у нее в привычку.


Умолкнув на этом месте, Шахразада посмотрела на часы в изголовье кровати. И сказала, как бы сама себе:

– Мне уже пора! – После чего встала с кровати и начала одеваться. Цифры показывали четыре тридцать две. Шахразада надела простые белые трусы, застегнула крючок бюстгальтера, натянула джинсы и надела через голову синюю спортивную блузу с эмблемой «Найки». В умывальнике тщательно вымыла руки с мылом, наскоро причесалась и уехала на голубой «Мазде».

Оставшись в одиночестве и не придумав, чем бы еще заняться, Хабара пытался мысленно смаковать один за другим рассказы Шахразады – так корова пережевывает пищу. Он совершенно не мог представить, в какую сторону повернет эта история, – такое, впрочем, нередко бывало и раньше. Он с трудом мог представить, какой была Шахразада в молодости, когда училась в старших классах. Неужели в ту пору она оставалась еще очень стройной? В школьной форме, в белых гольфах, с заплетенными косичками.

Есть пока не хотелось, и перед тем как заняться ужином, Хабара собирался почитать начатую книгу, однако сосредоточиться на чтении никак не удавалось. В мыслях возникал образ Шахразады, крадущейся по лестнице на второй этаж или вдыхающей запах одежды одноклассника. Хабара хотел как можно скорее узнать, что было дальше.

В следующий раз Шахразада пришла в «жилище» через три дня – сразу после выходных. Как обычно, разобрала пакет с продуктами, проверила их срок годности и переставила внутри холодильника. Также посмотрела, сколько в запасе банок консервов, сколько осталось приправ, составила список покупок на следующий раз. Поставила охлаждаться новые бутылки «Перье», на стол выложила стопкой книги и DVD, которые принесла с собой.

– Что еще тебе купить? Есть пожелания?

– В общем-то, нет, – ответил Хабара.

Затем они, как и прежде, улеглись в постель и занялись сексом. Старательно ее приласкав, он надел презерватив, проник в нее (по медицинским соображениям она настаивала, чтобы он непременно предохранялся) и после должного времени кончил. Их действия были продиктованы если и не чувством долга, то уж точно не любовью. Она, по сути, постоянно была настороже, готовая осадить его излишнюю страсть. Так водитель-инструктор не ждет от ученика особого рвения при учебной поездке.

Проверив опытным взглядом, что ничего не пролилось, Шахразада начала свой рассказ.


После второго проникновения в дом она дней десять была в прекрасном расположении духа. Значок с футбольным мячом спрятала себе в пенал и на уроках иногда поглаживала пальцем. Слегка грызла зубами карандаш, облизывала графитный стержень. И вспоминала комнату юноши: учебный стол, кровать, на которой он спал, набитый одеждой шкаф, белые спортивные трусы, свой тампон и три волоска, спрятанные в ящике его стола.

Став воровкой-домушницей, она потеряла всякий интерес к учебе. На занятиях либо витала в грезах, либо все свое внимание уделяла карандашу или значку, теребя их в руках. Вернувшись из школы, не могла заставить себя делать домашние задания. Хотя вообще училась она неплохо. Отличницей не была, но занималась прилежно и получала оценки выше среднего[23]. Поэтому, если она не могла на уроке ответить на вопрос, учителя делали недоуменные лица, прежде чем рассердиться. Как-то раз ее даже вызвали в учительскую и спросили: «Да что с тобой стряслось? Может, нужна какая-то помощь?» Но ответить им внятно она не смогла и только промямлила, спотыкаясь на каждом слове: «У меня… сейчас… неважное… состояние». Сказать им: «Дело в том, что я влюбилась в одного парня. И вот с тех пор иногда влезаю к нему в дом. Своровала карандаш и значок. На уроках только и тереблю эти трофеи. И мысли в голове все сплошь о нем», – она, разумеется, не могла. Ей не оставалось ничего другого, только хранить эту глубокую и покрытую мраком тайну в себе.

– И вот я уже не мыслила себя без того, чтобы иногда не забираться в тот дом, – сказала Шахразада. – Думаю, ты понимаешь, насколько это опасно. А вечно ходить по острию ножа я вряд ли смогла бы. Я и сама это прекрасно знала. Рано или поздно меня бы кто-нибудь увидел и сообщил в полицию. Стоило подумать об этом, и на сердце сразу становилось тревожно. Но затормозить, когда летишь под откос, невозможно. Через десять дней после второго «посещения» ноги сами понесли меня к тому дому. Если бы не пошла туда, я бы, пожалуй, свихнулась. Это сейчас я понимаю, что тогда и вправду была немного не в себе.

– А тебе ничего не было за частые пропуски уроков? – поинтересовался Хабара.

– Наша семья – торговцы, в доме все время кипела работа, и родители мало интересовались моими делами. Ведь раньше я не давала им ни малейшего повода для беспокойства, никогда им открыто не перечила. Поэтому они считали, что меня можно оставить в покое. Я запросто подделывала записки в школу, копируя почерк матери: вписывала причину отсутствия, ставила роспись и печать. К тому же я заранее предупредила нашего классного, что у меня не все в порядке со здоровьем и временами приходится ходить в больницу, из-за чего я могу пропускать утренние уроки. Кое-кто у нас в классе прогуливал школу подолгу, добавляя учителям седин, поэтому мои редкие пропуски никого даже не волновали.

Шахразада мельком посмотрела на циферблат электронных часов и продолжила:

– Я опять взяла ключ из-под коврика, отперла дверь и вошла в дом. Там, как всегда, царила мертвая тишина, хотя нет – даже мертвее, чем прежде. Время от времени ее нарушал рокот холодильника, похожий на рык огромного дикого зверя, и я невольно вздрагивала при каждом включении термостата. Один раз зазвонил телефон. От его громких режущих ухо гудков душа у меня ушла в пятки. Все тело враз покрылось холодным потом. Но трубку, понятное дело, никто не снял, и после десяти звонков телефон умолк. И тишина стала еще глубже, чем прежде.


В тот день Шахразада долго лежала на его кровати, глядя в потолок. На этот раз сердце не выскакивало из груди и дыхание оставалось ровным. Ей даже почудилось, будто подле нее лежит он и тихонько спит. Протяни руку – и можно коснуться пальцами его сноровистой руки. Но, конечно же, его рядом нет. Она всего лишь витает в грезах.

Затем ей очень захотелось вдохнуть его запах. Она встала с кровати, выдвинула из шкафа ящик и рассмотрела одну за другой его рубашки. Все они были чисто постираны, высушены на солнце и аккуратно свернуты вроде рулета. Ни пятнышка грязи, ни капли запаха. Как и раньше.

И вдруг ей на ум пришла мысль. «А вдруг получится?» – пронеслось в голове. Она быстро спустилась вниз, сбоку от стиральной машины нашла короб с грязным бельем и открыла крышку. Там в ожидании стирки лежали вещи всей семьи. Вероятно, то, что они носили за день до того. Шахразада нашла среди прочего белья белую мужскую майку – с круглым вырезом, фирмы «BVD» – и вдохнула ее запах. Вне сомнения, от майки исходил аромат молодого парня. Едкий запах тела – Шахразаде случалось вдыхать такой же, приближаясь к мальчишкам из ее класса. Неприятный донельзя. Однако от этого запаха Шахразада сделалась безгранично счастливой. Она уткнулась лицом в рукав, вдохнула запах и будто почувствовала себя в крепких объятиях юноши.

Шахразада взяла эту майку, поднялась и снова улеглась на его кровать. Зарывшись лицом в майку, она ненасытно вдыхала запах его пота. Ее поясницу охватила истома, отвердели соски. «Начинаются месячные? Да нет, не может быть. Еще слишком рано. Наверное, это вожделение», – предположила она. И что с этим делать, как поступить, она не знала. К тому же в таком месте! Что ни говори, она лежит у него в комнате, на его кровати.

Шахразада решила так или иначе умыкнуть эту пропахшую потом майку юноши. Хотя прекрасно понимала всю опасность своего шага: мать юноши наверняка обнаружит пропажу. И пусть ей не придет в голову, что майку кто-то мог украсть, куда она могла деться, уму непостижимо. Судя по чистоте и порядку в доме, можно с хорошей долей уверенности предположить, что мать на этом помешана. Стоит чему-то пропасть – непременно перероет весь дом. Как полицейская собака, прошедшая усиленную подготовку. И тогда она обнаружит несколько следов, оставленных в комнате ее любимого сына. Прекрасно понимая все это, Шахразада расставаться с майкой все же не хотела. И ее разум не смог убедить ее сердце.

«Что бы оставить взамен?» – размышляла она. Хотела положить свои трусики. Самые обычные, почти что новые трусы, которые надела этим утром. «А что – спрячу подальше в стенной шкаф. Вполне подходящая вещь для обмена». Однако, сняв трусы, она обнаружила на них влажное пятно и сразу догадалась о его происхождении. Понюхала, но запаха не было. И все же решила, что оставлять в его комнате испачканную вещь не годится. Поступи она так – перестанет себя уважать. Шахразада вновь надела трусы и задумалась, что бы такое оставить.


Тут она умолкла и долго ничего не произносила. Она закрыла глаза и тихонько посапывала носом. Хабара тоже лежал, молча ожидая, когда она заговорит.

– Слышь, Хабара-сан? – вскоре произнесла она, открыв глаза. Хабара удивился: она впервые назвала его по имени, – и посмотрел на нее. – Слышь, Хабара-сан, может, еще разок. Сможешь?

– Думаю, смогу, – ответил тот.

И они снова обнялись. Только на сей раз тело Шахразады откликалось иначе: оно расслабилось, внутри у нее повлажнело до самой глубины. Кожа стала лоснящейся и упругой. Хабаре показалось, что она в этот миг ярко вспоминает те ощущения, которые пережила в доме одноклассника. Или же эта женщина и впрямь, обратив время вспять, вернулась в семнадцатилетнюю себя. Подобно тому, как возвращалась в свою прошлую жизнь в рассказах. Такое Шахразаде по силам. Незаурядной магией слова она может влиять на саму себя. Так выдающиеся гипнотизеры усыпляют себя при помощи зеркала.

И вот они слились в небывалом прежде экстазе. Неспешно и страстно. В завершении у нее случился сильный оргазм – тело неоднократно содрогнулось от конвульсий. Хабаре показалось, что в Шахразаде необратимо изменилось все, вплоть до выражения лица. Как можно за краткий миг увидеть через щелку в заборе весь мир снаружи, так и Хабара сумел мысленно представить Шахразаду в ее семнадцать лет. И сейчас он сжимал в объятиях терзаемую сомнениями семнадцатилетнюю девочку, оказавшуюся (так получилось) в теле обычной тридцатипятилетней домохозяйки. Он это знал наверняка. И там она, закрыв глаза и мелко дрожа, продолжала наивно вдыхать запах пропитанной потом мужской майки.

После секса она больше ничего не рассказывала. Даже не проверила, как обычно, презерватив Хабары. Они просто лежали молча на кровати. Она, широко распахнув глаза, смотрела прямо в потолок. Так рассматривает со дна яркую поверхность минога. «Вот был бы я миногой – в другом мире или в другом времени, – не человеком со вполне определенным именем «Нобуюки Хабара», а просто безымянной миногой – как это было бы прекрасно», – думал в эти минуты Хабара. Шахразада и Хабара, оба – миноги, прицепились присосками к соседним камням, колышутся под напором течения, сами смотрят на поверхность воды и дожидаются, когда вальяжно подплывет нагулявшая жир горбуша.

– И что в итоге ты оставила взамен той майки? – нарушив молчание, поинтересовался Хабара.

Она еще немного помолчала, а затем сказала:

– В итоге я не оставила ничего. У меня просто не оказалось с собой ничего равноценного, ничего такого, что я бы могла оставить взамен. Я просто унесла майку с собой. И так стала обыкновенной воровкой.

Когда через двенадцать дней Шахразада в четвертый раз пришла в тот дом, в двери стоял новый замок. Он горделиво сверкал в лучах полуденного солнца как воплощение само́й надежности. И ключ под ковриком больше не прятали. Пропажа одной-единственной вещи из корзины для грязного белья насторожила мать одноклассника. Она, вероятно, острым взглядом осмотрела все в доме и почуяла неладное: «Неужто пока нас нет, кто-то забирался внутрь?» И решила срочно сменить дверной замок. Решение матери оказалось единственно верным, а исполнение – просто молниеносным.

Шахразада, догадавшись о смене замка, конечно, пала духом, но вместе с тем у нее отлегло от сердца. Ей показалось, кто-то подошел к ней сзади и снял с ее плеч тяжелую ношу. Она подумала: «Вот и все, забираться туда украдкой больше не нужно». Если бы замок не поменяли, она бы наверняка продолжала украдкой ходить туда, и с каждым разом ее поступки, несомненно, становились бы все извращеннее. И рано или поздно ее настиг бы крах. Ведь пока она была на втором этаже, кто-то из членов семьи мог вдруг вернуться за чем-нибудь домой. Случись такое, деваться было б некуда. Оправдываться нечем. Когда-нибудь так бы все и произошло. А так она смогла избежать губительного конца. И спасибо за это надо сказать матери одноклассника, которую она и в глаза-то не видела, – за ее острый, наметанный, точно соколиный, взор.

Шахразада каждый вечер перед сном нюхала присвоенную майку. Спала, положив ее подле себя. Перед школой заворачивала в бумагу и прятала в укромное место. После ужина уединялась у себя в комнате, доставала сверток, чтобы поласкать майку и понюхать ее. Шахразада переживала, не выветрится ли запах со временем, но ее опасения были напрасными. Запах пота юноши впитался в ткань, казалось, навсегда, словно нестираемое важное воспоминание.

От мысли, что она больше не сможет проникать в дом одноклассника (и впредь можно этого больше не делать), рассудок Шахразады постепенно возвращался к норме. Заработало обычное сознание. На занятиях она все реже витала в облаках и до нее, пока что обрывками, даже стали доходить слова учителя. При этом в классе она все же больше интересовалась тем одноклассником, а не прислушивалась к учительским объяснениям: старалась разглядеть, нет ли перемен в его поведении, какой-то нервозности в действиях. Однако в его поведении не было ни малейших перемен. Он, как обычно, смеялся, широко раскрыв рот, а если учитель задавал вопрос, бойко давал правильный ответ, после уроков тренировался до седьмого пота на футбольном поле. И ничем не напоминал человека, у которого могли быть неприятности. Шахразада восторгалась, до чего же он благовоспитанный юноша. Ни единого темного пятна.

«Но я-то знаю его темное пятно, – думала она. – Ну, или что-то похожее. И, пожалуй, никто другой о нем не знает. А знаю только я (может, и его мать тоже)». При своем третьем проникновении в дом она нашла несколько порножурналов, надежно спрятанных в глубине стенного шкафа. Журналы пестрили фотографиями голых женщин. Женщины, раскинув ноги, беззастенчиво выставляли себя напоказ. Также попадались снимки совокуплений мужчин и женщин, в неестественных позах, с длинными, как палки, пенисами, вставленными внутрь женщин. Шахразада сроду таких не видала. Усевшись за его учебный стол, она с интересом листала журналы, разглядывая одну за другой фотографии, и представляла, как он, глядя на все это, возможно, занимается рукоблудием. Но отвращения это у нее не вызвало, не заставило разочароваться, когда она узнала его истинное, тщательно скрываемое лицо. Она понимала, что таков естественный ход природы. Образующуюся в организме сперму необходимо каким-то образом выпустить. Так устроено мужское тело (примерно так же, как женщинам уготована менструация). И в этом смысле он всего-навсего обыкновенный юноша. Не герой, не святой. У Шахразады даже на душе полегчало, когда она открыла его секрет.


– С тех пор, как я перестала забираться в тот дом, прошло какое-то время. Страстное влечение к однокласснику понемногу притуплялось. Как медленно, но верно отступает отлив на морской отмели. Не знаю, почему, но я перестала нюхать майку с прежним воодушевлением, да и карандаш и значок теребила намного реже. Как будто лихорадка спадала. Пыл иссякал. Ведь то было не подобие недуга, а самый настоящий недуг. Это он некоторое время не давал мне покоя. Кто знает, может, каждому хотя бы раз приходится перевернуть такую несуразную страницу в своей жизни. А может, это особое стечение обстоятельств, которое было уготовано лишь мне одной. Послушай, а с тобой такое случалось?

Хабара подумал, но ничего подобного припомнить не смог и ответил:

– Да так, ничего сто́ящего.

Услышав это, Шахразада немного огорчилась.

– Как бы там ни было, после окончания школы я незаметно для себя совершенно его забыла. Сама диву даюсь, насколько легко и без сожаления. Не могу даже припомнить, что же меня семнадцатилетнюю так страстно в нем привлекло? Жизнь – странная штука. Порой то, что может непременно показаться невероятно блистательным, ради чего готова все бросить, только бы заполучить в свои руки, спустя время – или если посмотреть под другим углом – выглядит на удивление блеклым, утрачивает глянец. Я порой сама понять не могу, куда мои глаза глядели. Вот такая история о моей карьере домушницы.

Хабара подумал: «Прямо «голубой» период Пикассо». При этом он прекрасно понял, что она хотела ему сказать.

Женщина мельком посмотрела на часы в изголовье кровати. Пора было возвращаться домой. Она сделала многозначительную паузу, а затем сказала:

– Но, говоря по правде, история на этом не заканчивается. Года через четыре – я тогда уже училась на втором курсе школы медсестер – мы встретились вновь при весьма странных обстоятельствах. По большей части это касалось его матери, к тому же там случилась одна страшная история. Не знаю, поверишь или нет… Хочешь, расскажу?

– Очень.

– Тогда в следующий раз, ладно? – сказала Шахразада. – Если начать сегодня, затянется надолго, а мне пора домой, ужин готовить.

Она встала с кровати, надела трусы, чулки, топик, юбку и блузку. Хабара с кровати рассеянно наблюдал за чередой ее движений – и поймал себя на мысли, что одевается она соблазнительнее, чем раздевается.

– Хочешь что-нибудь из книг? – спросила Шахразада напоследок.

– Да, в общем-то, нет, – ответил Хабара. Но подумал: «Хочется только услышать продолжение твоего рассказа», – однако вслух не произнес, потому что ему казалось: скажи он это вслух – и уже не сможет узнать продолжение истории никогда.


Хабара в тот вечер улегся рано и думал о Шахразаде. Вдруг она больше не придет, тревожился он. Кто может знать наверняка, что этого не произойдет? Ведь между ними нет никаких личных договоренностей. А отношения случайно начались с подачи другого человека. И точно так же могут по чьей-то прихоти закончиться. Говоря по правде, это отношения, едва-едва связанные одной тонкой ниточкой. Вероятно, когда-нибудь – даже не так, без сомнений в один из дней – им придет конец. И эта нить оборвется. Рано или поздно – разница только в этом. И стоит ей уйти из его жизни, Хабара больше не сможет слушать ее рассказы. Вереница историй прервется, и те причудливые, пока что неведомые для него истории, которые она должна была ему поведать, исчезнут нерассказанными.

Или же он лишится всех свобод, и тогда окажется навсегда отстранен не только от Шахразады, но и от любых других женщин. Такая вероятность очень даже высока. И если такое случится, он больше никогда не сможет проникнуть во влажное женское тело, не сможет почувствовать его, этого тела, еле заметную дрожь. Но горше всего Хабаре даже не то, что прекратятся сношения плоти, а, скорее, то, что он больше не сможет проводить время в близости с женщиной. В этом и есть для него весь смысл потери женщины. Ведь те особые часы, из которых составлена реальность, и есть подарок нам от женщин, – но в них эта реальность утрачивает всякую силу. И Шахразада одаривала его щедро и потому неиссякаемо. Необходимость когда-нибудь расстаться со всем этим огорчала его, вероятно, сильнее всего.

Хабара закрыл глаза, отбросил мысли о Шахразаде и попытался представить миног. Тех бесчелюстных миног, что присосались к камням и колышутся себе среди водорослей. Он стал одной из них и ждал, когда подплывет горбуша. Но сколько бы ни ждал, ни одна не проплыла. Ни нагулявшая жир, ни отощавшая после нереста, никакая. И вот уже вскоре зашло солнце, и мир вокруг погрузился в кромешный мрак.

Ки́но

Мужчина всегда садился на одно и то же место – в самом конце барной стойки. Разумеется, если оно не было занято, но, как правило, дальний табурет почти всегда пустовал. Бар никогда не наполнялся до отказа, а то место было неприметным и не самым удобным: из-за стойки наверх уходила лестница, потолок получался низким и нависал под углом. Приходилось предостерегать, чтобы клиенты не ударялись головой. Мужчина был высокого роста, но, на удивление, предпочитал это тесное место другим.

Кино прекрасно помнит, когда тот появился в баре впервые. Прежде всего – по ровному ежику на голове (будто волосы только что постригли машинкой). Он был худощав, но широк в плечах, и с характерным пронзительным взглядом. Скулы выдавались вперед, лоб широкий. На вид немногим больше тридцати. И неизменно в длинном сером плаще – даже в те дни, когда дождь не шел и даже не собирался.

Вначале Кино принял его за якудзу, поэтому слегка напрягся и был настороже. Часы показывали половину восьмого вечера – промозглого, в середине апреля. Других посетителей в баре не было.

Как только мужчина сел на дальний табурет в конце стойки, сразу снял пальто, повесил его на крючок, тихо заказал пиво и раскрыл толстую книгу. По выражению лица было видно, что он сосредоточен на чтении. Минут через тридцать, допив пиво, он приподнял руку, подзывая Кино, и заказал виски. На вопрос, какой предпочитает, ответил, что без разницы.

– Двойную порцию по возможности обычного скотча. Разбавьте в той же пропорции водой и положите немного льда.

«По возможности обычного скотча»? Кино плеснул в бокал «White Label», добавил равную долю воды, расколол пестиком лед и положил два маленьких ровных кусочка. Мужчина отпил глоток, распробовал вкус и прищурился.

– Годится.

Он еще с полчаса читал книгу, затем поднялся, заплатил по счету наличными. Достал и посчитал мелочь, чтобы вышло без сдачи. Когда он ушел, Кино облегченно вздохнул. Но еще какое-то время присутствие этого мужчины ощущалось в воздухе бара. Кино делал за стойкой заготовки блюд и невзначай перевел взгляд в аккурат на то место, где еще недавно сидел мужчина. Ему показалось – кто-то приподнял руку, собираясь сделать заказ.

Мужчина стал часто захаживать в бар Кино – раз, а то и два в неделю. Сначала пил пиво, после заказывал виски («White Label», столько же воды и немного льда). Бывало, повторял, но в основном довольствовался одной порцией. Иногда, пробежав глазами меню дня на черной доске, заказывал легкую закуску.

Он был молчалив. Даже зачастив в бар, помимо заказов, не говорил ни слова. Встречаясь глазами с Кино, слегка кивал. Как бы произнося: «Я запомнил тебя в лицо». Приходил вечером сравнительно рано с книгой под мышкой, клал ее на стойку и читал. Всегда – первые издания в твердых обложках. Книжек карманного формата Кино не видел у него ни разу. Когда уставали (казалось Кино) глаза, переводил взгляд со страницы на барную полку и разглядывал одну за другой бутылки, стоявшие в ближнем ряду. Будто проверял выделку чучел редких животных, привезенных из далеких заморских стран.

Попривыкнув, Кино перестал ощущать себя неловко, оставаясь с тем мужчиной один на один. Кино и сам был немногословен, поэтому помолчать с кем-то вместе было ему не в тягость. Пока мужчина увлеченно читал книгу, он так же, как и обычно в минуты одиночества, мыл посуду, готовил соусы, выбирал пластинки и читал разом утренний и вечерний выпуски газеты.

Кино не знал имени мужчины, а вот мужчина знал, как зовут Кино – по названию бара. Сам мужчина назваться не спешил, а спрашивать Кино не отваживался. Ведь тот лишь завсегдатай, пьет свое пиво и виски, молча читает книги, платит по счету наличными. При этом никому не мешает. Что еще о нем требуется знать?

Кино проработал семнадцать лет в фирме, торгующей спортивными товарами. Еще студентом института физкультуры он отличался успехами в беге на средние дистанции, но на третьем курсе порвал ахилл и распрощался с мечтой о профессиональном спорте. Получив диплом, он по совету тренера устроился в ту компанию простым сотрудником, продавал спортивную обувь. Работа сводилась к тому, чтобы поставлять как можно больше товаров в спортивные магазины по всей стране, а также чтобы их продукцией пользовалось как можно больше известных спортсменов. Средней руки производитель с главной конторой в префектуре Окаяма, компания не такая известная, как «Мизуно» или «Асикс», и капитала, чтобы заключать, подобно «Найки» или «Адидасу», эксклюзивные дорогие контракты с первоклассными атлетами мира, тоже нет. Что там контракты, представительские на прием известных спортсменов – и те не выделялись. Чтобы пригласить спортсмена в ресторан, приходилось выкраивать из командировочных или выкладывать свои скудные карманные крохи.

Его компания шила обувь для ведущих атлетов вручную и делала это очень тщательно, невзирая на расходы. И спортсменов, высоко ценивших их добросовестную работу, было немало. Директор-основатель считал, что если трудиться на совесть, результат не заставит ждать. Вероятно, то, что компания отказывалась идти в ногу со временем, пришлось Кино по нраву. Даже такой малословный, неприветливый человек, как он, справлялся с работой в коммерческом отделе. Более того, именно из-за его характера советам его следовали спортсмены и доверяли тренеры (пусть их набиралось не так уж и много). Он прислушивался к пожеланиям спортсменов и, вернувшись в компанию, обязательно передавал информацию в производственный отдел. Работа спорилась и была ему в радость. Зарплату большой не назовешь, однако он видел отдачу от своего труда: пусть сам бегать больше не мог, но с удовольствием наблюдал, как подрастающие спортсмены в красивой форме бодро накручивают круги по дорожке.

Кино ушел из компании никак не по причине недовольства условиями работы, а после неожиданной семейной ссоры – узнав, что его лучший приятель-сослуживец спит с его женой. Кино проводил в командировках больше времени, чем в Токио. С огромной сумкой через плечо, наполненной образцами обуви, он колесил по всей стране – объезжал спортивные магазины и наведывался в местные университеты и клубы легкоатлетов при частных компаниях. Пока его не было дома, те тайно встречались. Кино, ничего не подозревая, считал, что в семье у него все в порядке, и верил жене на слово. Если бы случайно не вернулся домой на день раньше, так ничего бы и не узнал.

После очередной командировки он направился прямиком домой (у них была квартира в токийском квартале Касай), где и застал изменницу в постели нагой: в спальне, прямо на их супружеском ложе, ее ласкал другой мужчина. Ошибки быть не могло. Жена взгромоздилась сверху, будто наездница, и когда Кино, отворив дверь, вошел в комнату, их взгляды встретились. Кино видел, как подскакивают ее красивые груди. В тот год ему исполнилось тридцать девять, ей – тридцать пять. Детей у них не было.

Кино, потупив взор, закрыл дверь и, как был, с сумкой на плече, полной грязного белья, вышел из дому. И больше туда не возвращался. На следующий день подал заявление на увольнение.


У Кино была одинокая тетушка – старшая сестра его матери. Эта красивая женщина баловала племянника с детских лет. Тетушка долго встречалась с возлюбленным (точнее сказать – любимым человеком) старше себя, и тот мужчина великодушно подарил ей домик в районе Аояма. Совсем как в старой доброй истории. Тетушка жила на втором этаже, а на первом держала кафе. К дому спереди прилегал крошечный садик, где раскинула пышные ветви плакучая ива. Проулок за галереей Нэдзу – не самое подходящее место для торговли, но тетушка обладала удивительной способностью притягивать к себе людей, и потому кафе не пустовало.

Однако на седьмом десятке у тетушки разболелась поясница, и управляться с кафе в одиночку ей стало не по силам. Отойдя от дел, она решила перебраться в дом-курорт с горячим источником на плоскогорье Идзу, где могла восстанавливать здоровье, и предложила кафе племяннику. Произошло это за три месяца до того, как вскрылась измена. Кино тетушку поблагодарил, но учтиво отказался.

Подав заявление об уходе с работы, Кино позвонил тетушке, чтобы узнать, не продался ли еще ее дом. Оказалось, заявку риелторам подали, но серьезных предложений пока не поступало. Кино сказал, что хотел бы открыть там свой бар, а потому предложил взять домик в аренду и выплачивать ежемесячно ренту.

– Что будет с твоей работой? – спросила тетушка.

– Я недавно оттуда уволился.

– Жена была не против?

– Думаю, мы вскоре разведемся.

Называть причину Кино не хотел, а тетушка не спросила. После короткой паузы на том конце провода тетушка сказала, за сколько бы сдала ему дом. Кино ожидал услышать сумму больше, и сразу ответил, что это ему по карману.

– Вроде обещали дать выходное пособие. Что касается денег – надеюсь, не подведу.

– Не сомневаюсь, – отрезала тетушка.

Они общались не так уж часто (его мать была не в восторге от тяги сына к собственной тетке), но еще с тех пор на удивление прекрасно понимали друг друга. Тетушка знала, что Кино свои обещания держит.

Истратив половину сбережений, Кино превратил кафе в бар: выбрал скромную посуду, сделал из толстой лесины длинную барную стойку, поменял стулья. Наклеил обои спокойных тонов и заменил освещение – под стать месту, где наливают и пьют. Перевез из дома скромную коллекцию пластинок и расставил их на полках. Еще до женитьбы он изрядно потратился на приличную аудиоаппаратуру: проигрыватель «Thorens», усилитель «Luxman», двухполосные компактные колонки «JBL». Он с молодости любил слушать старый джаз на пластинках, и это было его единственным увлечением – которого, правда, не разделяли окружающие. В студенческие годы он подрабатывал барменом на Роппонги и львиную долю коктейлей мог приготовить по памяти.


Бар так и назвал – «Кино». Другие подходящие названия в голову не приходили. Первую неделю посетителей не было вовсе. Он это предполагал и потому особо не переживал. О том, что он открыл собственный бар, знакомым не рассказывал. Ни рекламы, ни приметной вывески. Просто открыл в конце проулка заведение и терпеливо ждал, когда на огонек забредут любопытные прохожие. У него еще оставалось немного от выходного пособия. Благо жена проживала отдельно и никаких денежных претензий пока не предъявляла. Она к тому времени переехала к его бывшему коллеге и в прежней квартире не нуждалась. Поэтому они договорились квартиру продать, а вырученные деньги за вычетом остатка кредита разделить пополам. Ночевал Кино на втором этаже бара, так что на первое время на жизнь ему бы хватило.

Клиентов по-прежнему не было, и Кино впервые за много лет наконец вволю слушал музыку, читал книги, которые давно хотел прочесть. Как впитывает дождевые капли сухая земля, Кино абсолютно естественно впитывал одиночество и тишину. Часто ставил пластинки с сольными записями Арта Тейтэма, чья музыка как раз соответствовала его уединенности.

Он почему-то не испытывал ни злобы, ни ненависти к бывшей жене, к предателю-сослуживцу, который с ней спал. Несомненно, он был потрясен и первое время не знал, как ему быть, но вскоре смирился. Ведь все к тому и шло. Чего он добился в жизни, каких успехов достиг? Кого смог осчастливить? Был ли счастлив сам? Кино все никак не мог решить для себя, каким должно быть оно, его счастье? Он также не мог отчетливо чувствовать ни боль, ни гнев, ни разочарование, ни покорность судьбе. Его бы хватило только на то, чтобы найти бухту, где его утратившая глубину и значимость душа могла бы бросить якорь, покуда совсем не пропала. И воплощением этой потребности стал маленький бар «Кино» в глубине проулка. Место, которому (впоследствии) суждено было стать на удивление приятным.

Опередив людей, первой ощутила уют «Кино» серая бездомная кошка – молодая, с красивым и длинным хвостом. Ей приглянулась декоративная полка в углу бара, в ее глубине она спала, свернувшись в клубок. Кино старался ей не мешать и только раз в день давал поесть да менял воду в миске. Ничего другого не делал. Разве что смастерил для нее дверку, чтобы кошка могла свободно ходить на улицу и обратно. Но кошке понравилось ходить за человеком в большую дверь.


Кто знает, может, кошка принесла с собой удачу. Вскоре понемногу в бар «Кино» стали заглядывать клиенты. Одинокий домик в глубине проулка, маленькая неприметная вывеска, видавшая виды прекрасная ива, молчаливый хозяин средних лет, старые пластинки под иглой проигрывателя, легкая закуска дня из одного-двух блюд, вальяжная серая кошка в углу. Кому такое нравилось, стали захаживать часто, а бывало и друзей приводили. Процветанием не назовешь, а вот на аренду выручки стало хватать. Для Кино уже этого было вполне достаточно.

Молодой человек с прической монаха наведываться в бар начал месяца через два после открытия. И до того, как Кино узнал его имя, прошло еще месяца два. Звали его Камита. Имя из двух иероглифов: «божество» и «поле». «Камита. Никак не Канда»[24], – сказал мужчина, но говорил он это не Кино.

В тот день шел дождь. Такой, что впору задуматься, стоит брать с собой зонтик или нет. В баре сидели Камита и два приятеля в темных костюмах. Часы показывали половину восьмого. Камита по обыкновению пил виски с водой и читал книгу у дальнего конца стойки. Парочка сидела за столом и наслаждалась вином «О-Медок». На пороге бара они вынули из бумажного пакета бутылку и спросили разрешение выпить ее здесь, пообещав пять тысяч иен «за пробку». Прежде никто о таком не просил, но отказать повода не было, и Кино согласился. Он вынул пробку и поставил два бокала. Принес блюдце с орешками. Вот и все обслуживание. Правда, те двое крепко смолили и тем сразу не понравились хозяину заведения, не переносившему дым. Бар пустовал, и Кино, сев на стул, слушал пластинку Коулмена Хокинза с песней «Joshua Fit the Battle of Jericho». Соло на басу Мэйджора Холли было прекрасно.

Двое мужчин первое время мирно пили вино, но вскоре между ними разгорелся спор. Не очень ясно, из-за чего именно, но эти двое незначительно разошлись во мнении по какому-то специфичному вопросу. Попытка найти точки соприкосновения завершилась неудачей. Нервы у обоих постепенно накалились, и невинный спор перерос в острую словесную перепалку. В какой-то миг один попытался встать, стол наклонился и полная окурков пепельница и бокал упали на пол. Бокал разбился вдребезги. Кино принес веник, собрал осколки и мусор, поставил свежую пепельницу и новый бокал.

Было заметно, что Камите – в то время клиенту все еще безымянному – неприятно наблюдать вызывающее поведение забияк. Лицо у него не изменилось, но пальцами левой руки он постукивал по барной стойке, точно пианист проверяет расстроившиеся клавиши. Кино решил вмешаться – ведь это его территория. Он подошел к столику крикунов и вежливо попросил разговаривать тише.

Один перевел взгляд на Кино. Тяжелый взгляд. Он поднялся со стула. Кино отчего-то не заметил раньше, что тот хоть и не высок, но широк, будто шкаф: грудь как броня, толстенные ручищи. С таким телосложением ему хоть в борцы сумо. Наверняка с детства никому не уступал в драке. Привык указывать другим и не любит, когда указывают ему. Кино на таких насмотрелся, пока учился в институте физкультуры. Взывать к разуму подобных типов бессмысленно.

Его спутник был намного меньше. Худой, в лице ни кровинки, но с проницательным взглядом. Он производил впечатление человека, способного искусно подбить собеседника плясать под свою дудку. Он тоже медленно встал. Кино оказался один против двоих. Те, забыв перебранку, решили объединиться против бармена. Они были как два сапога пара – и будто втайне дожидались такого поворота событий.

– Ты это по какому праву встреваешь? – сухим басом бросил крепыш.

Их костюмы выглядели дорогими, но, если присмотреться, качество пошива не впечатляло. Не якудза, но, вероятно, ребята того же разбора. В общем, не самой похвальной профессии. Здоровяк пострижен под бокс, коротыш завязывал крашеные коричневые волосы в конский хвост. Кино, опасаясь заварушки, на всякий случай запомнил их приметы. Под мышками у него вспотело.

– Простите, – раздался голос сзади.

Обернувшись, Кино увидел Камиту, который встал со своего табурета и теперь стоял рядом.

– Вы не могли бы оставить бармена в покое? – сказал он, показывая пальцем на Кино. – Вы разговаривали громко, и я попросил его сделать вам замечание. А то невозможно читать.

Голос Камиты звучал спокойней и протяжней, чем прежде, но Кино показалось – в нем самом что-то медленно и незаметно пришло в движение.

– Невозможно читать? – тихо повторил коротыш слова Камиты. Будто проверял, нет ли грамматической ошибки в структуре предложения.

– У тебя что, дома нет? – просил здоровяк.

– Почему нет? Есть, – ответил Камита. – Я живу здесь, неподалеку.

– Ну тогда можно вернуться домой и читать там, верно?

– Мне нравится читать здесь, – сказал Камита.

Те двое переглянулись.

– Дай-ка мне свою книжку! – сказал коротыш. – Я тебе почитаю.

– Мне нравится читать самому и с расстановкой, – отпарировал Камита. – К тому же мне не нужно, чтобы вы читали иероглифы с ошибками.

– Занятный чувак! – сказал крепыш. – Насмешил.

– Тебя звать-то как? – поинтересовался конский хвост.

– Пишется знаками «божье» и «поле». Произносится «Камита». Никак не Канда. – Так Кино впервые узнал имя своего посетителя.

– Я запомню, – сказал здоровяк.

– Правильная мысль! Память – это сила, – заметил Камита.

– Ну что, выйдем? Там и потолкуем по душам, – предложил коротыш.

– Отчего ж не выйти – выйдем, – спокойно ответил Камита. – Куда вам будет угодно. Но прежде оплатим счета. Чтобы не обижать заведение.

– Годится, – согласился здоровяк.

Камита попросил счет и расплатился до иены, положив деньги на стойку. Конский хвост вынул из портмоне купюру в десять тысяч иен и швырнул ее на стол.

– Этого достаточно? Включая разбитый бокал?

– Вполне, – ответил Кино.

– Что за убогий бар, – сказал с издевкой здоровяк.

– Сдачи не надо. Купи себе бокалы поприличнее, – сказал конский хвост, обращаясь к Кино. – А то в этих даже дорогое вино кажется на вкус противным.

– Вааще убогий бар, – повторил здоровяк.

– Да, здесь убогий бар и собираются скупые клиенты, – сказал Камита. – Вам такой не подходит. Есть много других, что вас устроят. Где? Я не знаю.

– Занятно говорит чувак, – сказал здоровяк. – Насмешил.

– Вспомните после – тогда и смейтесь, сколько душе угодно, – сказал Камита.

– Слышь, ты, не тебе нам указывать, что и когда делать, – процедил конский хвост и медленно облизнул губы длинным языком, точно змея перед добычей.

Здоровяк распахнул дверь и вышел наружу. Конский хвост проследовал за ним. Будто почуяв тревогу, невзирая на дождь, кошка тоже выскочила на улицу вслед за теми двумя.

– Зачем вы с ними связываетесь? – спросил Кино у Камиты.

– Не беспокойтесь, все будет хорошо, – ответил Камита и еле заметно улыбнулся одними уголками губ. – Вы оставайтесь здесь, ждите и ничего не предпринимайте. Я быстро.

Камита вышел на улицу и закрыл за собой дверь. Дождь не прекращался и лил даже чуточку сильнее. Кино сел на стул за стойкой бара и, как ему было сказано, просто ждал, пока пройдет время. Вряд ли кто-то еще наведается в бар в такую погоду. На улице все мертвенно стихло, не доносилось ни звука. Книга Камиты лежала на стойке раскрытой и, как дрессированная собака, дожидалась, когда вернется хозяин. Минут через десять дверь отворилась, и вошел один Камита.

– Вы не могли бы дать мне полотенце? – попросил он Кино.

Кино дал ему новое полотенце, и Камита вытер мокрую голову. Затем также вытер шею, лицо и напоследок руки.

– Спасибо за полотенце. А с теми все в порядке. Вы больше их никогда не увидите. И они не доставят вам хлопот.

– А что произошло? Собственно…

Камита слегка покачал головой:

– Вам лучше не знать.

Затем он вернулся на место и за остатком виски как ни в чем не бывало продолжил читать. Уходя, собрался было заплатить, но Кино напомнил, что расчет уже произведен. Камита смутился, поднял воротник плаща, надел шляпу с круглыми полями и вышел из бара.

После ухода Камиты Кино вышел на улицу и прогулялся по кварталу. В проулке царила полная тишина. Прохожих нет, следов драки, луж крови – тоже. Что здесь могло произойти? Он вернулся в бар и стал дожидаться посетителей, но больше никто не пришел. Кошка тоже не возвращалась. Тогда он налил в бокал двойной «White Label», добавил равную долю воды, положил два маленьких ровных кусочка льда и снял пробу. Ничего особенного. Просто сделал себе так же, как и Камите. Так или эдак, тем вечером ему требовалось немного выпить.

Как-то еще студентом Кино шел по переулку в квартале Синдзюку и увидел драку. Мужичок, похожий на якудзу, не поладил с парой молодых служащих. Якудза – среднего возраста и низкого ранга. Служащие – физически сильнее. И навеселе. И потому отнеслись с пренебрежением. Но якудза в прошлом, по-видимому, занимался боксом. В какой-то миг он сжал кулаки и, не говоря ни слова, с невероятной быстротой сбил обоих с ног. В довершение попинал кожаным ботинком лежащие тела так, что, возможно, сломал несколько ребер – судя по глухим звукам ударов. После чего просто ушел. Кино тогда еще подумал: «Вот как дерутся профи! Лишнего не говорить, заранее продумать все действия. Быстро валить с ног, пока противник не готов. Не колеблясь нанести упавшему противнику последний удар. И сразу уходить. Не оставив дилетанту шансов».

Кино представил, как Камита в схожей манере за пару секунд валит с ног тех мужиков. Если задуматься, есть в нем что-то от боксера. И все же что произошло тем дождливым вечером, Кино знать не дано, а Камита не говорил. Загадка похитрее, чем могла показаться вначале.

Примерно через неделю после того случая Кино переспал с женщиной – его первой с тех пор, как расстался с женой. Лет тридцати или чуть больше. Считать ее красивой или нет – вопрос спорный: прямые и длинные волосы, короткий нос и – нечто особенное, что к ней располагало. По манере поведения и речи больше всего она напоминала мокрую курицу, и по выражению лица понять ее настроение было очень непросто.

Она и прежде несколько раз появлялась в баре. Каждый раз – с одним и тем же сверстником. Парень носил очки в оправе из черепаховой кости и чахлую бородку, как у битников. Длинные волосы, без галстука, поэтому – вряд ли из служащих. Она же одевалась в приталенные платья, красиво подчеркивавшие ее стройное тело. Они садились у стойки, время от времени перешептывались, потягивая коктейли или херес. Долго не засиживались. Кино полагал – заглядывали выпить по бокальчику перед сексом. А может, и после, трудно сказать. В любом случае, одно то, как они пили, заставляло думать о половом акте, долгом и насыщенном. У обоих были на удивление маловыразительные лица, особенно у нее: Кино ни разу не видел, чтобы она смеялась.

Порой она заговаривала с Кино – интересовалась музыкой, которая играла в ту минуту. Кто исполнитель, как называется композиция. Говорила, что ей нравится джаз и она понемногу собирает пластинки.

– Отец часто ставил дома такую музыку. Мне больше нравится современная, но вот сейчас слушаю, и так приятно на сердце.

Приятно что – услышать музыку? Или подумать об отце? По ее тону понять невозможно, однако Кино не уточнил.

По правде говоря, Кино старался не завязывать с ней отношений, видя, что ее спутнику это неприятно. Как-то раз они затронули тему музыки (где в Токио расположены магазины подержанных пластинок, как обращаться с дисками), после чего при каждом случае ее спутник стал поглядывать на Кино опасливо и холодно. Кино старался избегать таких хлопот. Из всех человеческих чувств, пожалуй, нет ничего хуже ревности и гордыни. И Кино почему-то раз за разом страдал за них обоих. Иногда ему даже казалось, будто у него есть нечто вроде шпоры – будоражить мрачные чувства людей.

Однако в тот вечер она пришла в бар одна. Других посетителей не было. Занудно лил дождь. Открылась дверь, и внутрь прокралась ночная прохлада с запахом дождя. Она села за стойку, заказала бренди и попросила поставить пластинку Билли Холидей.

– Если есть, что-нибудь из раннего.

Кино поставил на вертушку старый диск «Коламбии» с композицией «Georgia On My Mind». И они молча слушали музыку. Когда она попросила поставить вторую сторону, перевернул пластинку.

Женщина неспешно выпила три порции бренди под другие, не менее старые пластинки. «Moonglow» Эрролла Гарнера, «I Can’t Get Started» Бадди Дефранко. Сначала Кино посчитал, что она дожидается своего постоянного спутника, но время близилось к закрытию, а тот все не приходил. Да и женщина, судя по виду, вряд ли пришла сюда ради него. Даже ни разу не посмотрела на часы. В одиночку слушала музыку, молча о чем-то думала, прикладывалась к бокалу бренди. Кино показалось, что ее не тяготит молчание. Бренди – подходящий напиток для безмолвия: можно убить время, неслышно покачивая бокал, рассматривая на свет, вдыхая аромат… Она была в черном платье с короткими рукавами, на плечи накинут тонкий синий кардиган. В ушах виднелись жемчужинки сережек – ненастоящие, имитация.

– Сегодня вы без спутника? – набравшись смелости, спросил Кино незадолго до закрытия.

– Сегодня он не придет. Уехал. Далеко, – сказала она, встала с табурета и, подойдя к дремлющей кошке, нежно погладила ее по спине. Кошка, не обращая внимания, продолжала спать. – Я не собираюсь с ним больше встречаться, – проронила она, будто поверяя ему тайну. А может, сказала это кошке. В любом случае Кино не знал, что ответить, и продолжал молча наводить порядок за барной стойкой: оттер накипь на плите, помыл и разложил по шкафам утварь.

Она перестала гладить кошку и, цокая шпильками, вернулась к стойке.

– Как бы тут объяснить… наши отношения нельзя назвать заурядными.

– Нельзя назвать заурядными, – бессмысленно повторил Кино слова собеседницы.

Она допила бренди.

– Хочу вам показать кое-что.

Чем бы оно ни было, Кино смотреть не хотел, потому что с самого начала понимал: смотреть это не следует. Но заранее потерял те слова, что должен быть сказать.

Она сняла кардиган и положила на стул. Затем потянулась руками за шею, расстегнула на платье замок и повернулась к Кино спиной. Чуть ниже бретелек белого лифчика виднелось несколько точек, похожих на родимые пятна. Цвета бурого угля, неравномерно разбросанные по телу, они напоминали зимние созвездия. Россыпь темных блеклых звезд. Возможно, следы очагов поражения при венерическом заболевании или какие-то травмы.

Она, ничего не объясняя, еще долго стояла спиной к Кино. Родимые пятна неудачно контрастировали с белизной ее нового с виду белья. Кино молча уставился на спину с таким лицом, будто ему задали вопрос, а он не уловил даже его суть. Он просто не мог оторвать от спины глаз. Вскоре она застегнула замок и повернулась к Кино. Накинула кардиган и, чтобы потянуть время, поправила прическу.

– Тыкали зажженной сигаретой, – обыденно произнесла она.

Кино не мог найти слов, но сказать что-то было нужно.

– Кто это сделал? – пресным голосом произнес он.

Она не ответила. Даже не подумала отвечать. Впрочем, ему самому тот ответ был не особо-то и нужен.

– Можно еще немного бренди? – попросила она.

Кино плеснул ей в бокал. Она выпила залпом, наслаждаясь теплом, медленно согревающим грудь.

– Знаешь, Кино-сан…

Кино перестал драить бокалы и поднял на нее взгляд.

– Есть и в других, – произнесла она угрюмо, – как бы это сказать… сокровенных местах.


Кино не может вспомнить, что подтолкнуло его на связь с этой женщиной. Он с самого начала ощутил скрытую в ней незаурядную силу. Что-то еле слышно взывало к его инстинктам: в отношениях с этой женщиной нельзя заходить далеко. Да к тому же с такими ожогами на спине. Вообще, Кино был человеком осторожным. Если очень хочется женщину, достаточно обратиться к профессионалкам. Заплатить – и ни о чем больше не думать. Такие вряд ли могли завладеть его сердцем.

Однако в тот вечер женщине явно был нужен мужчина, а на самом деле – Кино. Ее взгляд утратил глубину, только зрачки странно расширились. Они искрились решительностью, исключая возможности к отступлению. Кино не смог устоять под их напором. Не настолько он в этом силен.

Кино опустил жалюзи и поднялся с нею к себе. В тусклом свете ночника она быстро скинула платье, сняла белье и показала ему себя всю, включая и те сокровенные места. Кино невольно отвел взгляд, но посмотреть все же пришлось. Он не мог – да и не хотел – понять, что движет мужчиной, способным на такую жестокость, что движет женщиной, способной вынести такую боль. Для него это все равно что дикий пейзаж бесплодной планеты на расстоянии многих световых лет от его привычного мира.

Она взяла руку Кино и водила ею по рубцам ожогов. Приложила ее ко всем местам, одному за другим – и рядом с грудью, и сбоку от вагины. Его пальцы, ведомые ее рукой, коснулись всех загрубелых рубцов. Будто чертили карандашом линию в порядке номеров, чтобы связать в некую фигуру. Фигура что-то ему напоминала, но в итоге так и осталась неопределенной. Затем женщина раздела Кино, и они слились в экстазе прямо на татами. Без разговоров и ласк. Не успели даже расстелить постель и потушить свет. Ее длинный язык исследовал уголки губ Кино, ее ногти впивались в его спину.

Словно два голодных зверя под оголенной лампочкой, они раз за разом безмолвно жаждали плоти. В разных позах и разными способами, почти без передышки. Когда за окном забрезжил рассвет, они легли в постель и, словно увлекаемые тьмой, уснули. Кино проснулся незадолго до полудня, но ее уже не было. Не отпускала мысль, будто он видел сон наяву. Но, разумеется, то был не сон. На его спине оставались бороздки от ее ногтей, на руках – следы зубов, а в пенисе – тупая боль, как если бы его перетянули жгутом. На белой подушке – водовороты длинных черных волос. А вся простыня пахла так, как никогда раньше не пахла.

Потом она несколько раз появлялась в баре – неизменно в сопровождении того же мужчины с бородкой. Садились за стойку, тихонько разговаривали, потягивали коктейли и уходили. Она перебрасывалась с Кино короткими фразами, в основном – о музыке. Совершенно обычным безучастным голосом, будто ничего не помнила о той ночи, проведенной с Кино. Однако в глубине ее глаз поблескивала глубокая страсть, и Кино это видел, словно свет фонаря в конце мрачного тоннеля. И ошибиться не мог. Этот сгусток света явственно напоминал Кино и боль в спине от ее ногтей, и сдавленность в пенисе, и длинный извилистый язык, и странный, сильный запах на постели. Нет, забыть такое было решительно невозможно.

Пока Кино перебрасывался с нею фразами, ее спутник глазами опытного чтеца между строк внимательно наблюдал за выражением лица и поведением Кино. Мужчина и женщина будто бы осязали друг друга. Казалось, они украдкой делили глубокую тайну, понятную лишь им двоим. Кино по-прежнему не мог понять, заглядывают они в бар до или после близости. Но то, что так или иначе – очевидно. И вот что странно: они оба никогда не курили.

Наверняка в тихий дождливый вечер женщина опять придет в этот бар одна. Пока ее спутник будет где-то «далеко». Кино это знает точно. По сокровенному блеску в глубине ее глаз. Сядет за стойку, молча выпьет несколько порций бренди и будет ждать, когда Кино закроет бар. Затем поднимется наверх, снимет платье, под светом лампы покажет ему себя всю – и рубцы от ожогов. Затем они опять, как два диких зверька, сольются в экстазе. Без всяких раздумий, всю ночь напролет, пока не забрезжит рассвет. Когда это случится, он не знает, но когда-то случится. И решать это ей. От этих мыслей Кино почувствовал жажду в горле. Такую, что не отступит, сколько ни пей.


В конце лета Кино наконец-то оформил развод; тогда же и свиделся с женой. Оставалось несколько вопросов, которые им предстояло решить совместно, и, по словам адвоката жены, она хотела лично поговорить с ним с глазу на глаз. Договорились встретиться в баре Кино до открытия.

Вопрос разрешился быстро (Кино принял все условия, ни на одно не возразив), они поставили подписи и печати. Жена была в новом голубом платье, пострижена короче, нежели стриглась раньше. Выглядела она бодрее и жизнерадостнее прежнего. Жирок на шее и руках у нее сошел. Для нее началась новая и, вполне вероятно, содержательная жизнь. Жена окинула взглядом бар и сделала Кино комплимент:

– Тут у тебя спокойно, чисто, тихо – прямо под стать тебе.

Повисла короткая пауза. Кино предположил, что она хотела добавить: «Однако ничего, цепляющего за душу».

– Что-нибудь выпьешь? – предложил он.

– Немного красного, если можно.

Кино достал два винных бокала и налил «Napa Valley Zinfandel». Пили молча. Не поднимать же тост за официальный развод. Пришла кошка и сама запрыгнула на колени к Кино, что случалось редко. А он почесал ей за ухом.

– Я должна попросить у тебя прощения, – сказала жена.

– За что?

– За то, что причинила тебе боль. Тебе ведь было больно? Хоть немного?

– Да, – выдержав паузу, ответил он. – Я же человек. Когда мне делают больно, мне больно. Сильно или нет – сам не знаю.

– Вот я и хотела увидеть тебя и попросить прощения.

Кино кивнул:

– Ты извинилась, я принял твои извинения. Так что можешь быть спокойна.

– Я хотела откровенно тебе признаться, пока не случилось то, что случилось, но не могла завести этот разговор.

– Как разговор ни начинай, конец у него все тот же.

– Это точно, – согласилась жена. – Правда, пока я медлила и собиралась с духом, вышло так, что хуже не придумаешь.

Кино молча поднес бокал к губам. Признаться, он порядком забыл, что случилось тогда. Как не мог вспомнить и хронологию разных событий. Будто кто-то смешал всю картотеку его памяти.

Он сказал:

– Зачем искать виновных? Если бы я не вернулся домой на день раньше или предупредил бы тебя перед приездом, ничего бы этого не было.

Жена промолчала.

– Как давно у тебя отношения с тем человеком? – спросил Кино.

– Лучше об этом не говорить.

– В смысле, лучше мне не знать?

Она промолчала.

– Да, пожалуй, ты права, – признал Кино и продолжал гладить кошку. Кошка громко мяукнула. И это она тоже сделала впервые.

– Возможно, у меня нет права так говорить, – произнесла женщина, в прошлом – его жена, – но тебе было бы лучше скорее обо всем позабыть.

– Думаешь?

– Непременно найдется женщина, которой с тобой будет хорошо. И найти ее несложно. А вот я не смогла стать такой и совершила жестокий поступок. За что теперь сильно раскаиваюсь. Но у нас с самого начала «пуговицы застегнуты на разные стороны». Мне кажется, ты такой человек, которому стать счастливым даже проще, чем он мог бы себе представить.

«Пуговицы застегнуты на разные стороны», – подумал Кино и посмотрел на новое голубое платье. Они сидели друг напротив друга, и он не мог увидеть, что́ на платье сзади – пуговицы или замок. Но не сдержался и попробовал представить: если расстегнуть замок или пуговицы – что окажется у нее под платьем? Увы, это тело больше ему не принадлежит. Он не сможет ни посмотреть, ни прикоснуться. Ему остается лишь воображать. Закрыв глаза, Кино представил, как бесчисленные буроватые рубцы от ожогов, словно полчища живых насекомых, копошатся и расползаются в разные стороны по ее белой гладкой спине. Чтобы отмахнуться от дурного образа, он несколько раз коротко помотал головой влево-вправо. Жена поняла его неправильно и нежно накрыла его руку своей ладонью:

– Прости меня! Умоляю, прости!


Пришла осень. Сначала пропала кошка, затем стали появляться змеи.

Исчезновение кошки Кино заметил не сразу – через несколько дней. В общем-то, кошка – без имени – приходила в бар, когда хотела, а могла не возвращаться и целыми днями. Кошка – существо свободолюбивое. К тому же, как полагал Кино, ее подкармливали и в других местах. Поэтому совсем не переживал, если она не объявлялась неделю-другую. Но пошла уже третья, и Кино слегка заволновался: вдруг попала под машину? Когда подошла к концу третья неделя, Кино интуитивно понял: она уже не вернется.

Кино она нравилась и доверяла ему. Он ее кормил, привечал и давал кров. Кошка платила своим расположением – ну, или не проявляла враждебности. А еще для бара она была чем-то вроде талисмана. Глядя на нее, посетители думали: пока кошка мирно спит в укромном уголке, ничего дурного не случится. Примерно одновременно с пропажей кошки вокруг дома стали появляться змеи.

Первой Кино увидел змею грязновато-коричневого цвета. Очень длинную. Она, извиваясь, ползла под ивой. Кино заметил ее, когда, сжимая бумажный пакет с продуктами, отпирал входную дверь. Встретить змею в центре Токио – явление редкое. Он слегка обомлел, но виду не показал. За домом раскинулся широкий сад галереи Нэдзу – островок нетронутой природы. Ничего странного в том, что там могла жить змея.

Однако через два дня, выйдя за почтой, он увидел почти на том же месте другую змею. На сей раз – с голубыми полосками. Меньше, чем прежняя, и по виду склизкая. Змея, увидев Кино, остановилась, слегка приподняла шею и вгляделась ему в лицо (или так ему просто показалось). Пока Кино не понимал, что делать, змея медленно опустила шею и скрылась с глаз. Кино стало жутко. Ему показалось, что змея его знает.

Третью змею он увидел почти в том же месте еще спустя три дня. Опять под сенью ивы. Эта была намного короче первых двух и с черными полосками. Кино в видах змей не разбирался. Однако нынешняя произвела на него самое жуткое впечатление. Похоже – ядовитая, но как это определить? Он видел ее считаные мгновения, и змея, учуяв присутствие человека, скрылась в траве, будто ее отшвырнули. Увидеть за неделю трех змей – что ни говори, перебор. Может, в округе что-то стряслось?

Кино позвонил тетушке, в Идзу. Вкратце изложил обстановку, после чего аккуратно спросил, не доводилось ли ей видеть змей вокруг дома.

– Змей? – переспросила удивленная тетушка. – В смысле, этих ползучих гадов?

Кино поведал ей, что видел перед домом трех змей, одну за другой.

– Я прожила в том доме много лет, но не припомню, чтобы видела змей, – сказала тетушка.

– Выходит, три за неделю – как-то странно?

– Выходит, так. Никак не нормально. Может, первые признаки мощного землетрясения? Звери реагируют на стихию, изменяя свои обычные повадки.

– Раз так, может, запастись продуктами?

– Хорошая мысль. Во всяком случае, пока живешь в Токио, должен помнить – рано или поздно город сильно тряхнет.

– А что, змеи тоже его предчувствуют?

Тетушка ответила, что слабо разбирается в чувствах змей. Не знал этого и Кино.

– Но знаешь, они – очень умные создания, – сказала тетушка. – В древнегреческих мифах змеи часто служили людям проводниками. И это, как ни странно, перекликается с мифами по всему миру. Однако к лучшему это или худшему, не узнаешь, пока не рискнешь последовать за ними. Зачастую это к добру, но вместе с тем – и к несчастью.

– Двояко? – сказал Кино.

– Верно. Змея по сути своей двояка. И самые большие и смышленые, чтобы не оказаться убитыми, прячут сердце в отдельное место. Поэтому, если надумаешь убить такую змею, нужно, пока ее нет, спрятаться в засаде, найти сердце, в котором бьется пульс, и раскромсать его на куски. Конечно, это непросто.

Кино поразился эрудиции тетушки.

– Недавно смотрела передачу «NHK» о мифах народов мира. Один ученый – уже не помню, какого университета, – как раз об этом рассказывал. Видишь, какие полезные знания можно получить, посматривая телик. Во как, нас на мякине не проведешь! Тебе тоже полезно в свободное время смотреть телевизор.

Из разговора с тетушкой Кино было очевидно: увидеть рядом с домом за неделю трех разных змей – нормальным такое никак не назовешь.

В полночь Кино закрывал бар, опускал жалюзи и поднимался к себе. Принимал ванну, читал книгу и около двух тушил свет. В такие минуты он начал ощущать себя в окружении змей. Сонм ползучих гадов окружал дом. Чувствовалось их скрытое присутствие. С наступлением ночи окрестности погружались в тишину, и, помимо редких сирен неотложек, не раздавалось ни звука. Казалось, даже слышно, как эти змеи ползают… Кино забил фанерой вход, который делал для кошки, чтобы змеи не смогли пробраться внутрь.

Но они – по крайней мере, пока – вроде бы не собирались беспокоить Кино. Они просто тихо – и двояко – обложили маленький дом. Может, поэтому серая кошка перестала появляться в баре? Давно не заглядывала и женщина с рубцами. Кино опасался и вместе с тем в глубине души ждал и надеялся, что дождливым вечером она придет одна. Таково тоже одно из проявлений двойственности.


Как-то вечером в бар заглянул Камита. Он заказал пиво, позже – двойную порцию «White Label», а между тем поел голубцов. Появился он поздно и просидел довольно долго, что было для него нетипично. Иногда отрывал глаза от книги и пристально смотрел на стену за барной стойкой. Похоже, о чем-то размышлял. Он ждал, когда придет время закрывать бар и он останется последним.

– Кино-сан, – заплатив по счету, обратился он к бармену официальным тоном. – Мне очень жаль, что так вышло…

– Что – так вышло? – непроизвольно переспросил Кино.

– Что бар необходимо закрыть. Пусть даже на время.

Кино, потеряв дар речи, смотрел на Камиту. «Закрыть бар?»

Камита окинул взглядом опустевший зал и сказал прямо в лицо Кино:

– Вижу, до вас еще не дошел смысл моих слов.

– Да, что-то я не пойму, о чем вы.

И тогда Камита выложил ему все начистоту:

– Мне очень нравилось приходить сюда. Читал в тишине книги, наслаждался музыкой, не нарадовался, что в этом месте открылся бар. Однако, увы, теперь от бара многое откололось.

– Откололось? – повторил Кино, не понимая, какой именно смысл вложен в это слово. Он мог себе представить разве что чайную чашку, у которой откололся краешек.

– Та серая кошка больше сюда не вернется, – не ответив на вопрос, продолжал Камита. – По меньшей мере – какое-то время.

– Потому что это место откололось?

Камита не ответил.

Кино, беря пример с Камиты, внимательно окинул взглядом бар, но не заметил ничего необычного. Ему только показалось, что бар стал каким-то пустым и бездушным, утратил свою прежнюю притягательность. После закрытия в нем, конечно, просто никого не осталось, но тем не менее.

Камита сказал:

– Вы не из тех, кто сам по себе поступает неверно. Я это знаю. Однако в нашем мире бывает так, что недостаточно лишь не делать неправильных действий. Есть те, кто использует такую пустоту, как лазейку. Вы понимаете, о чем я?

Кино не понимал. И прямо в этом признался.

– Задумайтесь хорошенько, – начал Камита, глядя Кино прямо в глаза. – Задачка не из легких и требует глубокого осмысления. Ответ так просто не отыщется.

– Вы хотите сказать, сложность возникла не потому, что я сделал что-то неверно, а потому, что не сделал что-то верное? По отношению к бару или к себе?

Камита кивнул:

– Говоря строго, примерно так оно и есть. Но даже при этом я не намерен винить лишь вас одного. Я сам должен был заранее обратить на это внимание. Выходит, в этом есть и моя вина. Здесь было уютно не мне одному, но наверняка – и кому угодно.

– И как мне теперь быть? – поинтересовался Кино.

Камита молча засунул руки в карманы плаща. Затем сказал:

– Закрыть временно бар и уехать подальше. В такой обстановке другого выхода нет. Если среди ваших знакомых есть уважаемый монах, пусть прочтет молитву и расклеит вокруг дома амулеты. Правда, в нынешние времена подходящего монаха сыскать непросто. Поэтому вам лучше уехать отсюда, пока не зарядил следующий ливень. Простите, вам хватит денег на долгую поездку?

– Смотря сколько ездить. На какое-то время хватит, – ответил Кино.

– Это хорошо. Как быть дальше, будет видно после.

– Однако вы-то кто?

– Я – просто Камита, – сказал он. – Пишется знаками «божье» и «поле». Никак не Канда. Издавна живу поблизости.

Кино собрался с духом:

– Камита-сан, позвольте спросить – вам прежде не доводилось видеть в этой округе змей?

Камита не ответил на вопрос, а только сказал:

– Да, хорошо. Езжайте подальше и чаще меняйте места. И вот еще одно: каждую неделю в понедельник и четверг непременно отправляйте открытку. Так я буду знать, что вы живы-здоровы.

– Открытку?

– Любую открытку с пейзажем той местности.

– А на чей адрес слать?

– На тетушкин. В Идзу. Только указывать отправителя и писать текст нельзя. Просто заполняйте поле адресата. Это очень важно, поэтому просьбу мою ни в коем случае не забывайте.

Кино удивленно посмотрел на Камиту:

– Вы что, дружны с моей тетушкой?

– Да, мы с нею старые приятели. Признаться, это она попросила меня приглядеть, чтобы с вами не случилось ничего дурного. А я не уследил.

Кто же он такой? Кино так и не узнает, пока тот не признается сам.

– Когда можно будет вернуться, я вам сообщу. Но до той поры, Кино-сан, чтобы сюда – ни ногой. Понятно?


Кино той же ночью собрался в дорогу. Лучше уехать отсюда, пока не зарядил следующий ливень. Как гром среди ясного неба! Ни тебе пояснений, ничего – как хочешь, так и понимай. Однако Кино поверил Камите на слово. И хоть слова его прозвучали нелепо, усомниться в них желания не возникло. В доводах Камиты крылась удивительная, затмевающая любую логику сила убеждения. Смена белья и предметы туалета поместились в одну сумку среднего размера. В такую же он складывал образцы обуви, отправляясь в очередную командировку. И потому прекрасно знал, что нужно, а что нет для долгого пути.

На рассвете он приколол на стену бара лист бумаги с надписью «На некоторое время бар закрыт». «Подальше», – сказал ему Камита, но куда ему и в самом деле податься, в голову не приходило. На север или на юг – он не знал даже этого. Поэтому Кино решил первым делом отправиться по своему прежнему маршруту, каким ездил, когда работал на спортивную фирму. Сев на автобус, он направился в Такамацу. Там, объехав вокруг Сикоку, собирался перебраться на Кюсю. В Такамацу остановился в бизнес-гостинице рядом со станцией и провел в этом городе три дня. Бесцельно бродил по улицам, посмотрел несколько фильмов. На дневных сеансах залы кинотеатров были пусты, а фильмы – как на подбор никудышны. Вечером возвращался к себе в номер и включал телевизор. По совету тетушки старался смотреть образовательные программы. Но ничего полезного для себя так и не узнал. Второй день в Такамацу пришелся на четверг. Кино купил в «комбини» открытку, наклеил марку и отправил тетушке. Как велел ему Камита, подписал только ее имя и адрес.

Вечером третьего дня ему вдруг захотелось женщину. Номер телефона подсказал таксист. Пришла молодая девушка лет двадцати, с гладким красивым телом. Однако секс с начала и до самого конца оказался ему в тягость. Просто так, снять напряжение. Хотя, если говорить откровенно, даже напряжение снять не удалось. Наоборот, жажда только усилилась.

«Задумайтесь хорошенько, – говорил Камита. – Задачка не из легких и требует глубокого осмысления». Но сколько ни думал Кино, в чем тут смысл, понять так и не смог.

Той ночью шел дождь. Не сильный, но без намеков на прекращение, свойственный осени долгий нудный дождь. Подобно однообразной часто повторяемой рекламе, не было в нем ни просветов, ни ослаблений и усилений. Теперь даже не вспомнить, когда он начался. С собой он нес лишь чувство леденяще-промозглого бессилия. Никакого настроения выйти на улицу под зонтиком и пойти куда-нибудь поужинать. А раз так, лучше и вовсе не есть. По оконному стеклу у изголовья стекали мелкие капли, уступая место все новым и новым. Кино наблюдал за переменами узора на стекле, а сам бессвязно размышлял. Там, по ту сторону узора, бескрайне простирался сумрачный городской пейзаж. Кино налил в стакан из карманной бутылки виски, разбавил равной долей минеральной воды и выпил. Без льда. Тащиться за льдом в коридор к автомату не хотелось. Теплый напиток быстро освоился с вялостью тела.

Кино остановился в дешевой бизнес-гостинице в окрестностях станции Кумамото. Низкий потолок, узкая кровать, маленький телевизор, тесная ванна, крошечный холодильник. Все в этом номере сделано маломерным. Здесь чувствуешь себя громоздким гигантом. Однако Кино проводил все время в номере, особо не страдая от его миниатюрности. Шел дождь, и, за исключением краткой вылазки в «комбини», он никуда не выходил. В магазине же купил карманную бутылку виски, минеральную воду и крекеры на закуску. Завалившись на кровать, он читал книги, а когда уставал читать – включал телевизор. Надоедало смотреть телевизор – опять принимался за книги.

Шел третий день в Кумамото. На банковском счету оставалось достаточно денег, чтобы ночевать в более приличных местах, но он считал, что такие гостиницы ему подходят даже больше. Если долго находишься в тесном пространстве, не думаешь об излишках, и почти все здесь – рядом, стоит лишь протянуть руку. Вопреки ожиданиям, именно это и пришлось очень кстати. «Еще б возможность слушать музыку, и больше ничего не нужно», – думал про себя Кино. Тэдди Уилсон, Вик Дикенсон, Бак Клейтон. Порой ему неудержимо хотелось послушать старый добрый джаз. Отточенная техника, простые аккорды, неподдельная радость от самого исполнения. И превосходный оптимизм. Сейчас как никогда Кино была нужна такая музыка, которой больше нет. Однако его коллекция пластинок далеко отсюда. Он мысленно представил свой бар после закрытия: потушен свет, внутри царит тишина. В глубине проулка высокая ива. Приходят люди, видят, что бар временно закрыт, и, смирившись, уходят. Как поживает кошка? Даже если и вернулась – увидела, что ее вход заколочен, и наверняка приуныла. А таинственные змеи по-прежнему продолжают свою тихую осаду?

Из окна на восьмом этаже было видно окно офисного здания напротив. Продолговатое здание по виду – бюджетного проекта. С утра и до вечера Кино мог наблюдать через стекло работающих на этаже через проулок людей. Местами опущены жалюзи, и что-то видно лишь отчасти, поэтому о деятельности компании судить трудно. Там сновали мужчины в галстуках, женщины стучали по клавишам компьютеров, отвечали на телефонные звонки, разбирали документы. В общем, ничего интересного. Физиономии, одежда, все было одинаково заурядным. Кино не надоедало подолгу смотреть в окно по одной простой причине: делать ему больше было нечего. Но больше всего удивило Кино, что лица людей временами излучали радость. Некоторые даже смеялись во весь рот. Интересно, почему? Работают целый день в таком неприглядном офисе, загружены неинтересной (как показалось Кино) работой – ну откуда у них могло взяться веселое настроение? Или в этом скрыта непостижимая для него самого важная тайна? Размышляя об этом, Кино поймал себя на том, что ему не по себе.

Пора ехать дальше. Следуя наказу Камиты, чаще менять места. Но Кино отчего-то уже не мог выбраться из этой удушающе тесной гостиницы в Кумамото. Не мог придумать, куда бы он хотел поехать и что там хотел бы увидеть. Мир был бескрайним морем без ориентиров, а он – яликом, ни якоря, ни карт. Куда ему податься? Стоило раскрыть карту Кюсю, чтобы проложить маршрут, как подступила тошнота, будто его укачало. Кино улегся на кровать и опять читал книгу, иногда поднимал глаза и разглядывал людей, работавших напротив. Со временем он перестал ощущать тяжесть в теле и чувствовал, как очищается у него кожа.

Накануне был понедельник, поэтому Кино купил в гостиничном киоске открытку с видом замка Кумамото и заполнил адрес и имя тетушки. Затем, наклеив марку, взял открытку в руку и долгое время разглядывал фотографию замка. Фотография была выполнена в лучших традициях пейзажной съемки и идеально подходила для открытки: на фоне голубого неба и белых облаков величественно возвышалась главная башня замка. На обратной стороне открытки Кино прочел, что «другое название замка – Замок Гингко», а сам он «входит в тройку самых известных в Японии». Сколько ни смотрел, Кино никак не мог найти точки соприкосновения между собой и тем замком. Затем он импульсивно перевернул открытку обратной стороной и написал на пустом месте послание тетушке:

«Как поживаешь? Как твоя поясница? Я продолжаю свое одинокое путешествие. Иногда мне кажется, что стал наполовину прозрачным. Словно свежевыловленный кальмар, у которого просвечивают внутренности. А в остальном я жив-здоров. Собираюсь заехать к тебе на Идзу. Кино».

Вряд ли он сможет объяснить, что подвигло его добавить сообщение. Ведь Камита строго-настрого запретил ему это делать – писать на открытках что-либо, помимо адреса. И предупреждал, чтобы Кино этого ни в коем случае не забыл. Однако он не смог удержаться. Ему требовалось хоть как-то связать себя с реальностью. И если б он этого не сделал, то перестал бы быть самим собой. Стал бы человеком, которого нет нигде. Рука Кино почти машинально испещряла узкие поля открытки мелкими иероглифами. А затем, пока не передумал, он сходил к ближайшему почтовому ящику и спешно протолкнул открытку внутрь.


Когда он проснулся, электронные часы у изголовья показывали четверть третьего ночи. Кто-то стучал в дверь. Не сильно, но выверенно и кучно – так опытный плотник забивает гвозди. И тот, кто стучал, хорошо понимал, что Кино все прекрасно слышит. Этот звук выволок Кино из глубокого ночного сна, из милосердной передышки и жестко отрезвил его сознание до самых дальних его закоулков.

Он знает, кто там сейчас стучит. Стучит, требуя, чтобы Кино встал с кровати и отпер дверь изнутри. Требует сильно и настойчиво. Этому кому-то не под силу открыть дверь снаружи, и поэтому необходимо открыть ее изнутри, руками самого Кино.

Кино еще раз осознал, что эта встреча ему очень нужна, но при этом очень сильно пугает. Быть двояким – значит, в конечном итоге, заполнять собой полость в пространстве между двумя крайностями.

«Тебе ведь было больно? Хоть немного?»

«Да, – выдержав паузу, ответил он. – Я же человек. Когда мне делают больно, мне больно», – ответил Кино. Но это неправда. По меньшей мере наполовину ложь. «Когда мне следовало принять эту боль, я принял ее недостаточно, – признался Кино. – Когда мне следовало прочувствовать ее, я подавил в себе важные чувства. Потому что не хотел принимать ее в глубину своей души. Я избегал столкновения с правдой лицом к лицу, и так мое сердце, утратив свое нутро, опустело. Змеи завладели им и собираются хранить там свои сердца – отбивающие леденящий пульс».

«Здесь было уютно не мне одному, но наверняка – и кому угодно», – говорил Камита. И Кино только сейчас догадался, что он хотел этим сказать.

Кино накинул на себя одеяло, закрыл ладонями уши и съежился в своем тесном мирке. И сказал самому себе: «Мне ничего не видно и ничего не слышно». Однако избавиться от звука не мог. Пусть даже сбежит на край света и залепит себе уши глиной – пока он дышит, пока в нем остается хоть капля сознания, этот стук будет настигать его повсюду. Потому что стучат не в гостиничную дверь, а в ворота его души. И человеку от такого стука никуда не скрыться. А до рассвета – если он вообще наступит – время будет тянуться очень долго.

Кино не помнил, сколько это длилось, а когда пришел в себя, стучать уже перестали. В окру́ге все стихло, как на обратной стороне Луны. Однако он не снимал с головы одеяло и сидел неподвижно. Терять бдительности нельзя. Он прогнал все сомнения, напряг слух, пытаясь услышать в тишине недобрые признаки. Те, кто сейчас там, за дверью, так просто не отступят. И торопиться им незачем. До рассвета мир в их власти. Луны тоже не видно – на небе только темные пятна увядших созвездий. У них в запасе множество различных уловок. Их требования могут принимать совершенно разную форму. Запускать мрачные корни хоть до самого края света, терпеливо дожидаясь удобного часа, подыскивая слабые места, даже проламывая крепкие скалы.

Вскоре, как и ожидалось, стук возобновился. Только на сей раз шел с другой стороны. Отличался и его отзвук. Теперь он воспринимался намного ближе – буквально над ухом. Тот, кто стучал, был прямо за окном, у изголовья кровати. Наверное, приникнув к стене здания напротив, прижался лицом к окну и настойчиво тарабанил по мокрому от дождя стеклу. Что еще можно предположить? И только частота ударов все та же: тук-тук, тук-тук, тук-тук… И так без остановки. Только звук то тише, то громче. Как биение чувствующего сердца.

Шторы распахнуты – Кино перед сном бесцельно разглядывал узоры стекавших по окну капель дождя. Кино представлял, что может увидеть во мраке за окном, если вылезет из-под одеяла. Хотя нет, представить этого он не мог. Ему необходимо отказаться от всех потуг что-либо представить. «В любом случае не годится мне это видеть, – думал Кино, – каким бы ни было оно пустым, сердце пока что – мое собственное. Пусть чуточку, но в нем сохранилась теплота других людей. И сколько-то личных воспоминаний, будто обвитая вокруг шестов на взморье морская капуста, безмолвно ждут прилива. Если перерубить, потечет алая кровь. А отпускать сердце скитаться по безвестным просторам пока еще рано.

Пишется знаками «божье» и «поле». Произносится «Камита». Никак не Канда. Я живу здесь, неподалеку.

«Я запомню», – сказал здоровяк.

«Правильная мысль! Память – это сила», – заметил Камита.

«Неужели Камита как-то связан со старой ивой в саду?» – вдруг подумал Кино. Это дерево оберегало маленький дом и его самого. Он пока не понимал сути, но ему пришла в голову эта мысль, и, как ему показалось, теперь все встало на свои места.

Кино мысленно представил иву, приспустившую к земле усыпанные листьями ветви. Летом она создавала в крошечном садике прохладную тень. В дождливые дни сверкала мириадами серебристых капель на мягких ветвях. В затишье они тихо погружались в раздумья, а в ветреные дни бесцельно раскачивали все еще лишенное покоя сердце. Прилетали птахи и, весело щебеча, ловко садились на упругие ветки, но вскоре улетали дальше, а ветки радостно покачивались им вслед.

Кино свернулся калачиком под одеялом и просто думал об иве. Представлял ее себе до мелочей: какой она формы, какого цвета, как движутся ветки. И молился, чтобы скорее рассвело. Ему оставалось лишь терпеть и ждать, когда забрезжит рассвет, проснутся вороны и мелкие птахи и поднимут свой обычный гвалт. Надо лишь верить птицам всего мира – всем пернатым, наделенным клювом. А пока нельзя допустить, чтобы душа оставалась пустой. Пустота и возникающий в ней вакуум притягивают тех.

Когда одной ивы стало не хватать, Кино подумал о стройной серой кошке. Вспомнил ее любимое лакомство – жареные нори[25]. Представил Камиту – как тот сидит за барной стойкой и читает книгу. Мысленно вернулся к молодым легкоатлетам, пожелав им быстрых секунд на беговой дорожке. Вспомнил красивое соло из «My Romance» в исполнении тенора Бена Уэбстера (как раз в том месте пару раз заедало от царапин). Память – это сила. Последним он вспомнил облик бывшей жены – с короткой прической и в новом голубом платье. Что бы ни случилось, Кино желал ей жить счастливо и во здравии на новом месте. Хорошо, если у нее не будет шрамов на теле. «Она передо мною извинилась, я ее простил. Я должен не просто об этом забыть, но даже не помнить о том, что прощал».

Однако ход времени доподлинно расчислить невозможно. Кровавая тяжесть непреодолимого желания, заржавленный якорь раскаяния пытались сдерживать его первозданное течение. При этом время не было стрелой, летящей по прямой. Дождь не стихал, часовые стрелки то и дело колебались, птицы продолжали крепко спать, безликий почтальон молча сортировал открытки, жена трясла красивыми грудями, а кто-то настойчиво продолжал тарабанить по стеклу. Будто пытаясь завлечь Кино в глубокий лабиринт намеков. Тщательно и методично – тук-тук, тук-тук, и опять тук-тук. «Не отводи глаз, смотри прямо на меня, – шептал кто-то на самое ухо. – Ведь это я – облик твоей души».

Первый летний ветерок мягко покачивал ветви ивы. В темной каморке на задворках души Кино чья-то теплая рука тянулась к его руке. Кино, не открывая крепко зажмуренных глаз, представлял тепло кожи, мягкое нутро. То, о чем он долго не помнил, с чем надолго был разлучен. «Да, мне больно. И очень сильно больно», – сказал Кино сам себе. И заплакал. У окна тесной, сумрачной комнаты.

А дождь лил без устали, напитывая землю холодящей влагой.

Мужчины без женщин

Во втором часу ночи меня разбудил телефонный звонок. Посреди ночи такой всегда неистов. Воспринимается так, будто некто, схватив арматуру, крушит весь окружающий мир. И я как представитель цивилизации должен это пресечь. Поэтому я встал с кровати, вышел в гостиную и поднял трубку.

Низкий мужской голос сообщил, что некая женщина навеки покинула этот мир. Обладатель голоса – ее муж. По крайней мере, так он назвался. И сказал, что жена покончила с собой в прошлую среду. Затем добавил:

– Вот я и подумал, нужно сообщить… так или иначе. – Так или иначе. Я не услышал в его голосе ни капли сожаления. Будто он зачитывал текст телеграммы: между словами почти нет интервалов. Чистое уведомление. Голые, без прикрас, факты. Точка.

Что я ему ответил? Что-то, конечно, говорил, но теперь уже не припомню. Затем повисла тишина – с чем ее сравнить? Представьте посреди дороги глубокую яму, и с обеих сторон двое всматриваются в ее глубь. После нее муж, не проронив ни слова, повесил трубку, будто заботливо опустил на пол хрупкую вазу. А я, как был в белой майке и синих трусах, так и остался стоять, бессмысленно сжимая свою.

Откуда он знал обо мне? Понятия не имею. Может, она называла мое имя, рассказывая о своих бывших парнях? Зачем? К тому же как он узнал мой номер? (При том, что в справочнике его нет.) И вообще начнем с того, почему именно я? Зачем ее мужу потребовалось звонить мне, чтобы сообщить о ее кончине? Ни за что не поверю, что она попросила его об этом в своей прощальной записке. Мы с нею встречались очень давно. Расставшись, не виделись ни разу. И даже не созванивались.

Но это ладно. Вся беда в том, что он ровным счетом ничего не объяснил. Просто подумал, что необходимо сообщить мне о самоубийстве жены. И каким-то образом узнал номер телефона. При этом он посчитал, будто прочие подробности меня не касаются. Судя по всему, намеренно замышлял, чтобы я оказался в подвешенном состоянии между ведением и неведением. Интересно, зачем? Неужели хотел заставить меня задуматься?

Например, о чем?

Я не знаю. А количество знаков вопроса тем временем растет. Как у ребенка, который прикладывает в тетрадке резиновую печать, сравнивая оттиски.

Поэтому я не знаю, ни почему она покончила с собой, ни каким способом оборвала свою жизнь? При всем желании выяснить это невозможно: я не знал, где она жила, более того – даже не знал о ее замужестве. Естественно, не знаю ее фамилию по мужу (а тот, позвонив, не представился). Как долго она была замужем? Был ли у нее ребенок (или дети)?

Но все, что сообщил ее муж, я принял за чистую монету. Усомниться в его словах у меня желания не возникло. Расставшись со мной, она продолжала жить в этом мире, в кого-то (наверняка) влюбилась, вышла замуж, а в прошлую среду по какой-то причине неизвестным мне способом лишила себя жизни. Так или иначе. Нотки в голосе мужа не оставляли сомнения: его устами говорили из мира мертвецов. И в ночной тиши я смог различить доносившиеся оттуда отзвуки и даже увидеть натянутую струну, ее пронзительный блеск. В этом смысле, намеренно или нет – не важно, звонок во втором часу ночи был для него правильным выбором. В час дня у него, пожалуй, ничего бы не вышло.

К тому времени, когда я наконец положил трубку и вернулся в постель, проснулась моя жена.

– Что за звонок? Кто-то умер? – поинтересовалась она.

– Никто не умер. Просто ошиблись номером, – ответил я насколько можно сонливо и вяло.

Впрочем, она вряд ли поверила. Ведь и в мой голос наверняка прокрался дух мертвеца. Смятение, которое привносит новоусопший, весьма и весьма заразно. Став мелкой дрожью, оно передается по телефонному проводу, чтобы преобразоваться в слова и потрясти ими весь свет. Однако жена больше ничего не сказала. В кромешной темноте мы улеглись по своим кроватям и, прислушиваясь к тишине, размышляли каждый о своем.


Таким образом, та женщина стала третьей из моих бывших подружек, кто выбрал самоубийство. Если подумать – хотя лучше об этом не думать, – уж очень высока такая смертность, к тому же подружек у меня было не так-то и много. Не укладывается в голове, и я совершенно не могу понять, почему они, молодые, одна за другой обрывали свою жизнь, зачем им потребовалось так поступить. Хорошо, если не по моей вине. Хорошо, если я к этому никак не причастен. И хорошо, если они не видели во мне свидетеля или регистратора. Видит бог, я думаю так от всего сердца. К тому же, как бы лучше выразиться… она – эта третья (без имени как-то нехорошо, поэтому назовем ее, скажем, Эм) – никак не была склонна к суициду. Что уж там, с Эм не сводили глаз самые отважные матросы со всего света.

Какой она была, эта Эм, когда и где мы познакомились, что делали – таких подробностей я здесь позволить себе не могу. Простите меня, но если поведать все в деталях, казусов не избежать, а это наверняка добавит хлопот (пока еще) здравствующим посторонним людям. Поэтому я могу лишь сказать: когда-то давно у нас с ней были очень тесные отношения, но в какой-то момент мы по ряду причин расстались.

По правде говоря, у меня такое чувство, словно мы повстречались, когда мне было четырнадцать. Конечно, это не так, но, по крайней мере, в рассказе я так и оставлю. Мы познакомились в школьном классе, когда мне было четырнадцать. Помнится, шел урок биологии, и мы проходили аммонитов, латимерий или что-то вроде того. Она села рядом со мной за парту. Я как раз забыл свой ластик и спросил, нет ли у нее второго. Она разрезала свой на две части и протянула мне половину. Приветливо улыбнулась. И я влюбился в нее – буквально с первого взгляда. Она была самой красивой девчонкой среди всех, кого я видел. Во всяком случае, тогда я так считал. Такой я и хочу ее запомнить. Вот и выходит, что мы познакомились прямо на уроке, на глазах и при немом согласии всяких аммонитов и латимерий. Если задуматься, многие явления зачастую складываются просто и незатейливо.

Итак, мне четырнадцать, здоров, как бык; при первых порывах западного ветра меня одолевает эрекция. Что поделать, такой возраст. Вот только Эм меня не возбуждала. Потому что превосходила все западные ветры. Да что там западные – она была так прекрасна, что смиряла любые ветры, с какой бы стороны те ни подули. Ну кто, скажите на милость, мог позволить себе твердость в паху перед такой безупречной девчонкой? Я впервые встретил ту, кто мог на меня так повлиять.

Я чувствую – то была наша первая встреча с Эм. На самом деле было не так, но если это предположить, все встанет на свои места. Мне четырнадцать, ровно сколько же и ей. Как ни верти, самый подходящий возраст для нашей неожиданной встречи. Признаться, мы должны были встретиться именно так.

Однако Эм вскоре незаметно пропала. Знать бы еще, куда? Иными словами, я потерял ее из виду. Что-то случилось, и пока я на миг отвернулся, ее как не бывало. Казалось, вот только что стояла рядом, глядь – а ее уже нет. Кто знает, может, ее соблазнил плутоватый матрос и отвез в Марсель или на Берег Слоновой Кости. Мое отчаяние – глубже любого из морей, какие они пересекли. Глубже толщ вод, где скрываются архитеутисы, морские драконы. Я начинаю тихо ненавидеть себя как личность. И перестаю чему-либо верить. Что же это такое? Ведь я ее так любил, так о ней заботился, и она так была мне нужна! Почему же я ее проглядел?

Иначе говоря, Эм с тех пор – повсюду, может повстречаться где угодно. Она – частичка разных мест, разных времен, разных людей. Я это знаю. Я положил половинку ластика в целлофановый пакет и бережно носил с собой. Как будто некий амулет. Как будто компас. А сам верил: раз ластик лежит в кармане, когда-нибудь я разыщу Эм в каком-нибудь уголке света. Она поддалась на сладкие речи прожженного матроса, ее обманом посадили на большой пароход и увезли в далекую страну. Потому что она была человеком, который стремится всегда во что-нибудь верить. Была человеком, способным без колебания разделить новый ластик на две части, чтобы поделиться половиной.

В разных местах я обращался к разным людям, стараясь по крупицам собрать о ней хоть что-то. Но, увы, сколько их ни собирай, они так и останутся крупицами. Ее существо постоянно ускользает, как мираж. А линия горизонта – бесконечна. Как на суше, так и на воде. И я, торопливо двигаясь к горизонту, пытаюсь нагнать его. До Бомбея, до Кейптауна, до Рейкьявика и, наконец, до Багам. Я заезжаю во все портовые города. Но когда я туда добираюсь, ее уже и след простыл. Лишь остается слабый запах ее тепла в скомканной постели. Со спинки стула свисает забытый платок со спиральным рисунком – такой она носила прежде. На столе лежит раскрытой недочитанная книга. В умывальной комнате досыхают чулки. А ее самой уже нет. Расторопные матросы со всего света, почуяв меня, спешно ее увозят, чтобы перепрятать в другом надежном месте. Конечно, мне уже не четырнадцать. Я возмужал, загорел, вместо пуха на щеках пробилась густая щетина. С ходу отличаю метафору от сравнения. Но в чем-то так и остался четырнадцатилетним. И я четырнадцатилетний – нетленная часть нынешнего меня – терпеливо жду, когда ласковый западный ветер погладит мой невинный пенис. Там, откуда подует западный ветер, непременно должна быть Эм.

Вот чем была для меня Эм.

Женщина, требующая жизненного простора.

Но все же не способная оборвать свою жизнь.


Что я хочу всем этим сказать? Толком не знаю сам. Наверное – открыть неподлинную суть. Однако открывать неподлинную суть – все равно что назначить с кем-то встречу на обратной стороне Луны. Кромешная тьма, никаких ориентиров, к тому же слишком просторно. Я хочу сказать, Эм – та женщина, в которую следовало влюбиться в мои четырнадцать лет. Увы, это произошло намного позже. И ей (к сожалению) тоже было уже не четырнадцать. Мы просто ошиблись в сроках для знакомства. Как перепутывают день условленной встречи. Место и время совпали, а дата – нет.

Однако и в Эм продолжала жить девочка-подросток – оставалась в ней целиком, а отнюдь не частично. Если приглядеться внимательно, я замечал краем глаза облик этой девочки, блуждающей внутри Эм. Когда мы бывали близки, она прямо в моих объятиях превращалась то в дряхлую старуху, то в невинную девочку – так она всегда развлекалась, и нравилась мне такой больше всего. В одну из наших невинных минут я изо всей силы прижал к себе Эм, и ей стало больно. Пожалуй, я перестарался. Но по-иному не мог. Я не хотел никому ее отдавать.

Но, разумеется, пришло время лишиться ее повторно. Еще бы – матросы всего света охотятся за ней, ходят за нею по пятам. Защитить ее в одиночку мне не по силам. Ведь я не могу не спускать с нее глаз. Иногда мне требуется спать, ходить в туалет, чистить ванну, резать репчатый лук, удалять плодоножки у стручков фасоли. Требуется проверять давление в колесах. Так мы и расстались. Точнее, она покинула меня. Несомненно, за этим кроется тень матроса. Тень эта обособленна, самодисциплинированна и очень плотна, что позволяет ей легко взбираться по стенам зданий. А ванна, репчатый лук, давление в шинах – не более чем осколки метафор, рассыпаемых тенью, будто чертежные кнопки.

Она ушла; и никто не знает, как я страдал в те дни, в какой глубокий омут погрузился. Да и откуда им знать? Я сам едва припоминаю. Как мне было тяжко, как ныло у меня в груди – придумал бы хоть кто-нибудь на свете прибор, способный быстро и точно измерить печаль. Получились бы результаты, которые можно сохранить. А если бы он еще был величиною с ладонь!.. Так думаю я каждый раз, когда проверяю давление в шинах.


И вот, в завершение всего она умерла. О чем я узнал из ночного звонка ее мужа. Я не знаю ни место, ни способ, ни цель, ни причину. Эм просто решилась, и рука ее не дрогнула. Она уходила из нашего реального мира (наверняка) очень тихо. И никакие матросы со всего света с их складными сладкими речами уже не спасут ее (как и не похитят тоже) из обители мертвых. Если прислушаться за полночь, наверняка и вы сможете расслышать, как вдалеке матросы поют свою поминальную песнь.

Мне кажется, с ее смертью я навеки потерял четырнадцатилетнего себя. Так из игры выводят номер бейсбольной команды – из моей жизни дочиста был устранен пласт «четырнадцать лет». Будто его упрятали в прочный сейф, заперли на мудреный замок и затопили на морском дне. Вряд ли дверцу сейфа откроют в ближайшие миллионы лет. Аммониты и латимерии – вот безмолвные охранники этого сейфа. Чудесный западный ветер полностью утих. А матросы всего света от чистого сердца оплакивают ее кончину. Антиматросы тоже.

Узнав о кончине Эм, я ощутил себя вторым одиноким мужчиной на свете. Самый одинокий – несомненно, ее муж. Это место я оставлю ему. Я не знаю, что он за человек. Сколько ему лет, чем занимается, а чем нет? Для меня он – совершенно чужой человек. Знаю только одно: у него низкий голос, но для меня это ровным счетом ничего не значит. Он матрос? Или он против матросов? Если второе, значит, мы с ним заодно. А если первое… я все равно ему сочувствую. И даже готов чем-нибудь помочь.

Но мне не следует сближаться с мужем моей прежней подруги. Имени его я не знаю, адреса – тоже. А может, он уже лишился и того, и другого? Ведь кто он? Самый одинокий мужчина на свете. На прогулке я сажусь на скамейку перед статуей единорога (которая стоит в парке, расположенном вдоль моего обычного маршрута). Глядя на холодящие струи фонтана, я думаю об этом человеке. И по-своему представляю, что значит быть самым одиноким мужчиной на свете. Что значит быть вторым одиноким мужчиной на свете, я уже знаю. А вот самым одиноким на свете – пока нет. Между вторым одиноким мужчиной на свете и самым одиноким мужчиной на свете – глубокая пропасть. Пожалуй. Причем не только глубокая, но и жутко широкая. Настолько, что из останков птиц, не долетевших с одного ее края до другого и упавших по пути, на дне пропасти сложилась высокая гора.

Однажды ты вдруг станешь «мужчинами без женщин». Этот день нагрянет к тебе внезапно, без малейшего предупреждения и подсказки, без предчувствия и внутреннего голоса, без стука, не откашлявшись. Поворачиваешь за угол и понимаешь, что ты уже там есть. А вернуться невозможно. Там, за поворотом, у тебя остался единственный для тебя мир. И в этом мире тебя будут называть «мужчины без женщин». В строгом множественном числе. Стать мужчинами без женщин. Как это мучительно и больно, понятно лишь мужчинам без женщин. Потерять чудесный западный ветер. Лишиться навеки (миллионы лет – близкий к вечности срок) четырнадцатилетия. Слушать, как далеко матросы нежно затягивают жалостную песнь. Лежать в потемках на морском дне в компании аммонитов и латимерий. Звонить чужим людям во втором часу ночи. Отвечать во втором часу ночи на чей-то звонок. Договариваться о встрече с незнакомцем в любом удобном месте на промежутке между ведением и неведением. Проверяя давление в шинах, окроплять скупой слезой сухой асфальт.

Как бы там ни было, перед статуей единорога я мысленно молюсь, чтобы у него хватило сил рано или поздно начать все сначала. Буду и дальше молиться, чтобы он, не забывая о самом важном – том, что мы называем словом «суть», – смог поскорее забыть все прочие побочные обстоятельства. Как было бы прекрасно, забудь он сам факт, что вообще что-либо забыл. Желаю ему этого от всей души. Разве это не важно, когда второй одинокий мужчина на свете переживает и молится за самого одинокого мужчину на свете (с которым даже не знаком)?

И все же – почему он собрался позвонить мне? Я его не осуждаю. Но если говорить по существу, мне по-прежнему интересно, откуда он узнал обо мне? За что мне такая любезность? Ответ наверняка прост. Эм рассказала мужу обо мне – что-то обо мне. Другое в голову не приходит. Что она про меня рассказала, можно только догадываться. Какая ценность, какой смысл был упоминать меня (специально) в разговоре (с мужем) о бывшем любовнике. Может, нечто важное, и оно связано с ее смертью? Мое существо каким-то образом бросает тень на ее смерть? Неужели она рассказала мужу, что у меня пенис красивой формы? Она часто разглядывала его, нежась на кровати в лучах вечернего солнца. Будто восхищаясь легендарным драгоценным камнем в индийской короне, она аккуратно опускала пенис на свою ладонь, приговаривая: «Какой он чудесный!» Откуда мне знать, говорила она всерьез или нет?

Неужели муж Эм позвонил мне поэтому? Во втором часу ночи выразить уважение форме моего пениса? Вряд ли. Такого быть не может. К тому же, как ни глянь, мой пенис – неприметный эрзац. Ничего особенного. Если подумать, в ее эстетическом взгляде еще тогда сквозила изрядная доля скепсиса. Что ни говори, а ее уникальная система ценностей заметно отличалась от прочих.

А может (мне остается лишь предполагать), она рассказала, как тогда в классе поделилась со мною ластиком. Ничего плохого или двусмысленного. Просто обычное легкое воспоминание из своей школьной поры. Однако нечего и говорить, муж приревновал. Пусть, скажем, Эм до сих пор переспала с двумя полными автобусами матросов, жгучую ревность мужа намного скорее распалит моя половинка ластика. Разве не так? Что ему два автобуса крепких матросов? Как бы то ни было, нам с Эм обоим по четырнадцать, а у меня к тому же от одного западного ветра твердеет в штанах. Поделиться с таким парнишкой половинкой нового ластика – само по себе происшествие. Все равно что отдать дюжину старых сараев на милость огромному торнадо.

С тех пор каждый раз, поравнявшись со статуей единорога, я присаживаюсь на лавку и размышляю о мужчинах без женщин. Почему в том месте? Почему единорог? Пожалуй, он один из них – мужчин без женщин. Еще бы, до сих пор мне ни разу не приходилось видеть их парой. Он – не кто иной, как он – всегда один, стоит, задрав свой острый рог к небу. Пожалуй, нам следует сделать его представителем мужчин без женщин, символом нашего бремени одиночества. Прикрепив значок в форме единорога на лацканы и шляпы, нам следует пройти медленным маршем по улицам мира. Без музыки, без флагов, без конфетти. Пожалуй (я, пожалуй, злоупотребляю этим словом: «пожалуй»).

Стать мужчинами без женщин очень просто. Достаточно крепко любить женщину, и чтобы потом она куда-то исчезла. В большинстве случаев (как вы это прекрасно знаете) их выкрадывают коварные матросы. Они заговаривают девчонкам зубы и быстро увозят их в Марсель или на Берег Слоновой Кости. И мы ничего не можем с этим поделать. А может, они обрывают свои жизни и без связи с матросами. С этим тоже поделать мы ничего не можем. Не только мы – даже матросы.

Так или иначе, примерно так ты становишься мужчинами без женщин. Р-раз – и готово! И тут же твое тело начинает пропитываться красками одиночества. Как пятна от красного вина на светлом ковре. Каким богатым опытом домоводства ты б ни обладал, вывести это пятно будет очень непросто. Пожалуй, со временем оно немного выцветет, но само пятно так и останется там вплоть до твоей кончины. У него есть своя компетенция, а временами – даже официальное право голоса в качестве пятна. И тебе не остается ничего другого – лишь проводить свою жизнь, созерцая его изрезанные контуры и плавную смену его цвета.

На свете множество звуков, и каждый слышится по-разному. У всех по-разному сохнет в горле, растут волосы. Даже в «Старбаксе» каждый работник обслуживает по-своему. Соло Клиффорда Брауна тоже звучит по-другому. Двери в метро открываются иначе. И расстояние, если идти пешком от Омотэ-сандо до Первого квартала Аояма, будет совсем другим. И даже если тебе посчастливится встретить новую женщину, какой бы прекрасной она ни была… нет, не так – чем красивее она будет, тем сильнее ты с самого первого мига встречи начнешь думать о том, что ее потеряешь. А мистическая тень матросов, иностранные слова, которые они произносят (по-гречески, по-эстонски или по-тагальски), не оставят тебя в покое. Тебя вынудят запомнить названия всех экзотических портов мира. Почему? Потому что ты уже знаешь, каково мужчинам без женщин. Ты – светлый персидский ковер, а одиночество – пятна от не пролившегося бордо. Вот так одиночество доставляется из Франции, а боль душевных ран привносится с Ближнего Востока. Для мужчин без женщин мир – огромная толчея, точь-в-точь как на обратной стороне Луны.


Мы встречались с Эм около двух лет. Срок не так уж и велик. Но то были важные два года. Можно сказать, всего два года. А можно – на протяжении долгих двух лет. Все зависит от того, как посмотреть. Встречались – это громко сказано. От силы два-три раза в месяц. У нее были свои причины, у меня – свои. И, к сожалению, в то время нам уже было не по четырнадцать. Все эти мелкие обстоятельства, в конечном итоге, нас и погубили. Пока я пытался покрепче прижать ее к себе, плотная мрачная тень матроса сеяла острые кнопки метафор.

Я и теперь прекрасно помню, что Эм любила «музыку для лифта». Это определенный стиль музыки, хорошо подходящий для поездки в лифте. Перси Фейт, Мантовани, Раймон Лефевр, Фрэнк Чэксфилд, Фрэнсис Лей, «Оркестр 101 струна», Поль Мориа, Билли Вон. Она фатально любила эту (как я ее называю – беззубую) музыку. Плавная, бесконечная струнная группа, приятно вступающие деревянные духовые, засурдиненные медные духовые, нежно ласкающие душу звуки арфы. Никогда не разваливается чарующая мелодия, гармония сладкая, будто сахарная вата, запись с хорошо различимым эхосигналом.

Я, когда ездил в машине один, слушал рок или блюз. «Derek and the Dominoes», Отис Реддинг, «The Doors». Но Эм ни за что не позволяла мне ставить такое. Приносила бумажный пакет с очередной дюжиной лифтовых кассет и слушала их от начала одной стороны и до конца другой. Мы бесцельно ездили на машине в разные места, и она, погрузившись в кресло, тихо шевелила губами в такт мелодии Фрэнсиса Лея из «13 jours en France». Прекрасными, сексуальными губами, слегка подведенными помадой. Иногда мне казалось, что у нее этих кассет десять тысяч. Еще у нее были прямо-таки энциклопедические знания о такой вот невинной музыке со всего мира, так что она вполне могла открыть «Музей лифтовой музыки».

Во время секса, разумеется, тоже всегда играли мелодии этого жанра. Интересно, сколько раз застала нас в объятьях «Летом на даче», самая популярная аранжировка Перси Фейта? Стыдно признаться, но и теперь, когда я слышу эту мелодию, сексуально возбуждаюсь. Дыхание нарушается, лицо пылает. Хоть по всему свету ищи, пожалуй, никто, кроме меня, не начинает возбуждаться при первых тактах «Летом на даче». Хотя нет, может, ее муж тоже. Так что придержу местечко и для него. И поправлюсь: хоть по всему свету ищи, пожалуй, только два человека (включая меня) станут возбуждаться от мелодии к кинофильму «Летом на даче». Так будет лучше.

Пространство.

– Я вот какую музыку люблю, – как-то раз сказала Эм. – Ну, в смысле, если говорить о просторе.

– О просторе?

– Когда слушаешь такую музыку, начинает казаться, что находишься в широком-широком пространстве, где нет ничего. Там и вправду очень просторно и нет никаких перегородок. Ни стен, ни потолка. И там мне можно ни о чем не думать, ничего не говорить, ничего не делать. А просто находиться там, просто закрыть глаза и довериться звукам красивых струнных. Нет ни головной боли, ни озноба, ни месячных, ни овуляции. Там все просто красиво, спокойно и не застойно. Чего лучше можно себе еще пожелать?

– Как будто в раю.

– Да, – сказала Эм. – Думаю, там тоже играют фоновую музыку Перси Фейта. Можешь еще погладить меня по спине?

– Конечно, – ответил я.

– Ты гладишь спину очень приятно.

Мы с Хенри Манчини – так, чтобы она не заметила, переглянулись, обменявшись легчайшими улыбками в уголках губ.


Я, конечно, лишился и музыки лифтов. И думаю так каждый раз, когда запускаю двигатель своей машины. Но при этом на красном свете никто не распахнет внезапно дверцу, и не подсядет на соседнее сиденье, и, не глядя на меня, не вставит в магнитофон кассету с мелодиями из «13 jours en France». Иногда мне снится даже такое. Но этого, конечно, не произойдет. Хотя бы потому, что в машине больше нет магнитофона.

Теперь я слушаю в машине музыку с «iPod»-а через кабель USB. Среди записей нет Фрэнсиса Ле или «Оркестра 101 струны». Зато есть «Gorillas» и «Black Eyed Peas».

Вот что значит потерять женщину. А иногда утрата одной женщины становится потерей всей женской половины. И вот так мы становимся мужчинами без женщин. А вместе с тем теряем и Перси Фейта, и Фрэнсиса Лея, и «Оркестр 101 струны». Теряем аммонитов и латимерий. И, конечно, не остается ее чарующей спины. Той самой, которую я усердно гладил ладонями под мягкий ритм на три такта, слушая «Moon River» Хенри Манчини. «Мой черничный друг… ждет за поворотом реки…» Однако все это куда-то исчезает. Остается лишь кусок старого ластика да отголоски далекой элегии матросов. Ну и, конечно же, единорог, одиноко задравший свой рог к небу. Сбоку от фонтана.

Хорошо, если Эм сейчас в раю – или похожем на то месте – слушает мелодию из «13 jours en France». Хорошо, если она нежно укутана музыкой без края и границ. Хорошо, если там нет «Jefferson Airplane» (надеюсь, бог не до такой степени жесток). И хорошо, если она под звуки скрипичных пиццикато из «13 jours en France» хоть иногда вспоминает обо мне. Однако что-то я разошелся. Просто хочется пожелать, чтобы Эм жилось там (без меня) счастливо и спокойно, под звуки вечно неувядающей музыки из лифта.

И я, как один из мужчин без женщин, молюсь за нее от всей души. Ничего другого мне больше не остается. Пока что. Пожалуй.

Примечания

1

Так дословно переводится название этого сборника. Однако мы остановимся на более лаконичном и не таком громоздком варианте. – Здесь и далее прим. переводчика. Переводчик хотел бы поблагодарить Настю Кратович и Наташу Харебову за лингвистическую поддержку.

2

Город Накатомбэцу в северно-западной части о. Хоккайдо. После публикации рассказа в декабрьском (2013) номере журнала шестеро местных депутатов поставили вопрос на обсуждение Собрания, но не получили поддержки большинства и, чтобы дать делу дальнейший ход, отправили в издательство письмо о «несоответствии фактов истине»: в их населенном пункте не принято выбрасывать мусор на дорогу. История попала на страницы местных газет, но уже через два дня (7 февраля 2014 г.) автор высказал свое сожаление и пообещал изменить название в книжном варианте. В свою очередь, на депутатов обрушился поток недовольства со стороны поклонников творчества писателя, обвинявших депутатов в невежестве и излишней придирчивости.

3

Комбини (яп.) от англ. convenience store – круглосуточный мини-магазин, торгующий предметами первой необходимости.

4

Традиционно излюбленные места отдыха жителей токийского региона.

5

Обычно имена составляются из двух, реже трех иероглифов, что дает выбор для комбинирования. Однако в последние годы нередко встречаются имена, регистрируемые азбукой хирагана, что упрощает их написание.

6

«Восьмидорожечные кассеты» (Stereo 8) – один из форматов магнитофонных картриджей, изобретен в США в 1964 г. Кассеты этого формата массово выпускались до 1982 г., мелкими сериями – до 1986-го, в основном для коллекционеров. Пик популярности пришелся на конец 1960-х – 1970-е гг. Широко применялся в автомобильных проигрывателях и магнитолах.

7

Кафуку (яп.) – фамилия, два иероглифа которой «дом, семья» и «счастье, удача, благосостояние» обычно читаются как «Иэтоми». Однако автор намеренно использовал нетипичное для имен собственных чтение иероглифов, в результате чего получилась фамилия, созвучная с фамилией почитаемого им писателя.

8

После кремации близкие родственники по старшинству перекладывают длинными палочками прах усопшего в погребальную урну.

9

«Нимаймэ хайю» (яп.) – так называли в любовных драмах «вагото» театра Кабуки актеров, игравших роль молодых красавцев, где «хайю» означает «актер», «нимаймэ» – букв. «вторая дощечка». Перед входом в театр вывешивали дощечки с именами действующих лиц, и вторым по порядку номером (вслед за главным персонажем) обычно указывали молодого героя – красавца-любовника.

10

Чехов А. П., Дядя Ваня. Действие II, реплика Сони.

11

Чехов А. П., Дядя Ваня. Действие IV, реплика Войницкого.

12

Китару – фамилия героя рассказа состоит из двух иероглифов: «деревянный» и «бочка».

13

«Лотте» (англ. Chiba Lotte Marines) – японская бейсбольная команда профессиональной Тихоокеанской лиги, принадлежащая одноименному концерну.

14

Сёги – японская настольная логическая игра, обособившаяся ветвь шахмат.

15

«Сансиро» – один из самых известных романов (1908) классика японской литературы Нацумэ Сосэки (1867–1916) о парне из южной провинции Кюсю, приехавшем учиться в Токийский университет.

16

Ванная комната в японском доме, как правило, отделена от коридора умывальной комнатой, где находятся умывальник, стиральная машина, полки или шкафчики под полотенца и туалетные принадлежности и моющие средства.

17

Реставрация Мэйдзи – комплекс политических, военных и социально-экономических реформ в Японии 1868–1889 гг., превративший отсталую аграрную страну в одно из ведущих государств мира.

18

Косиэн – домашний стадион бейсбольной команды «Хансин Тайгерз». Также – место проведения ежегодных всеяпонских соревнований среди школьных команд.

19

Одэн – японское «зимнее» блюдо, состоящее, как правило, из нескольких компонентов: вареные яйца, дайкон, аморфофаллус, коньяк и рыбные котлеты, – тушеное в бульоне даси и заправленное соей. Канто-яки – разновидность блюда о-кономи-яки в районе Канто: жареная лепешка из смеси разнообразных ингредиентов (яйцо, мука, капуста, свиные и говяжьи потроха и др.), смазанная специальным соусом и посыпанная очень тонко нарезанным сушеным тунцом (кацуобуси).

20

Речь о фильме Франсуа Трюффо «Украденные поцелуи» (Baisers volés, 1968).

21

43-й стих средневекового поэтического сборника «Хякунин иссю» (пер. под ред. В. Марковой) – вида антологии японских стихотворений-вака, составленного в 1235 г. Тюнагон Ацутада (Фудзивара-но Ацутада, 905–943) – известный поэт и аристократ из рода Фудзивара.

22

«Сердце» (Кокоро, 1914) Нацумэ Сосэки – одно из значительнейших произведений японской литературы и одна из первых книг современной японской литературы, переведенных на русский язык (1935).

23

В Японии принята 100-балльная система оценки знаний.

24

Поблизости от Токийской станции есть известный книжными магазинами квартал, название которого пишется теми же иероглифами, но читаются они «Канда».

25

Нори – японское название различных съедобных видов красных водорослей из рода Порфира, также относится к продуктам, изготовленным из этих водорослей.


на главную | моя полка | | Мужчины без женщин (сборник) |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 16
Средний рейтинг 4.3 из 5



Оцените эту книгу