Book: Кимоно



Кимоно

Джон Пэрис

Кимоно

С тех пор как узнал я,

Что реальность совсем

Не реальна,

Как думать могу я,

Что сны — только сны?

Стихи взяты из «Japanese Poetry: The Uta» A. Waley, как и многие классические стихотворения, помещенные в начале глав.

Глава I

Англо-японский брак

Горек ли плод

Иль сладок он, скажет

Первый глоток.

Брак капитана Джеффри Баррингтона и мисс Асако Фудзинами был выдающимся событием сезона 1913 года. Он был необычайным, общественно важным — словом, тем, что могло прийтись по вкусу лондонскому обществу, которое при приближении сезона заранее раздражается монотонной чредой Гименея в высшем свете и постоянным спросом на ценные свадебные подарки.

Еще раз общество за сидение в Сент-Джордже и за свой бокал шампанского и ломтик пирога расплатилось золотыми и серебряными вещами и драгоценными камнями в количестве, достаточном для того, чтобы задавить миниатюрную невесту: но на этот раз платили с удовольствием, не просто повинуясь обычаю, а ради участия в необычной и прелестной сцене — трогательной церемонии сочетания Востока и Запада.

Будет ли японская богатая наследница венчаться в кимоно с цветами и веерами, с искусной и сложной прической? Так любопытствовали леди, вытягивая шеи, чтобы сколько-нибудь увидеть шествие новобрачной в церковном приделе: но хотя некоторые и становились на подушки и церковные стулья, немногие смогли различить что-нибудь. Она была такая миниатюрная. Во всяком случае, шесть высоких подруг невесты были наряжены в японские платья — милые белые фантазии, расшитые птицами и листьями.

Трудно различить что-нибудь в постоянном сумраке Сент-Джорджа, сумраке символическом для новых жизней, выливающихся из его коринфского портика в женатый свет, о котором может быть столько догадок и так мало верных сведений.

Одно, во всяком случае, было видно всем, пока пара продвигалась к решетке алтаря: это рост жениха, столь не соответствующий маленьким размерам невесты. Он выглядел большим грубым медведем рядом с серебристой феей. Было что-то особенно патетичное в том, как он склонился над маленькой ручкой, чтобы возложить на предназначенное ему почетное место крохотное золотое колечко, соединяющее две жизни.

Когда они покидали церковь, орган играл Кими-га-йо, японский национальный гимн. Никто не знал его, кроме нескольких присутствующих японцев; но леди Эверингтон, с типичным для нее увлечением стильностью, настаивала на том, чтобы был выбран именно он как совершенно необходимый. Те, кто слышал мелодию раньше и полузабыл ее, решили, что это, пожалуй, из «Микадо», а одна строгая вдова зашла так далеко, что заявила ректору протест по поводу данного им позволения осквернить священное здание подобной арией.

Вне церкви стояли друзья жениха — офицеры. И через сверкающий обнаженными сабельными клинками проход с веселой улыбкой странно подобранная пара вступила на путь семейного счастья как мистер и миссис Баррингтон — ветвь Фудзинами была привита к стволу одной из древнейших и благороднейших английских фамилий.

— Здесь ли ее родители? — спросила одна из дам свою соседку.

— О нет, они оба умерли, мне кажется.

— Что они за люди, вы не знаете? Есть ли у этих японцев аристократия, общество и тому подобные вещи?

— Не знаю, наверное. Думаю, что нет: они как-то недостаточно серьезны для этого.

— Как бы то ни было, она очень богата, — вмешалась третья, — я слышала, что они богатые землевладельцы в Токио и родственники адмирала Того.

Удобный случай для более близкого наблюдения за предметом общего любопытства доставил прием в жилище леди Эверингтон на Карптон Хаус-Террас. Конечно, весь свет был там. Огромный бальный зал был драпирован красными и белыми занавесками — национальные цвета Японии. Значки тех же ярких окрасок были распространены и среди гостей. Гербы Соединенного Королевства и Страны восходящего солнца сочетались в углах и на фестонах над окнами и дверьми.

Леди Эверингтон постаралась придать возможно больше международного значения покровительствуемому ею союзу. Ее оригинальный план был пригласить всю японскую колонию в Лондоне и увеличить популярность англо-японского союза, предоставив возможности для общественного братания. Но где была японская община в Лондоне? Никто не знал. Может быть, не было вовсе. Было, конечно, посольство, которое и явилось с улыбками, любезностями и почти чересчур хорошими манерами. Но леди Эверингтон не удалось провести до конца свою программу очаровательной международности. Были странные желтые человечки из Сити, занятые корабельными и банковскими делами; были странные желтые человечки с той стороны Вест-Энда, изучавшие изящные искусства и, видимо, живущие неизвестно на какие средства. Но хозяйке совсем не удалось найти дам, кроме графини Саито и дам посольства.

Мсье и мадам Мурата из Парижа, опекуны невесты, присутствовали тоже. Но Восток был затоплен наплывом наших мод и фигур так, что, как заметила одна леди, надо было следить за своими шагами из страха задавить маленькие создания.

— Как вы допустили его до этого? — сказал миссис Маркхэм своей сестре.

— Это было ошибкой, моя милая, — прошептала леди Эверингтон, — я принимала ее за нечто совершенно другое.

— И вы теперь опечалены?

— Нет, у меня нет никогда времени печалиться, — отвечала вечно любезная и свободная Эгерия, одна из влиятельнейших в лондонском обществе. — Интересно будет посмотреть, что получится у них.

Леди Эверингтон ставили в вину ее каменное сердце, ее оппортунизм и эгоистичное пользование огромным богатством мужа. Ее сравнивали с химиком-экспериментатором, который смешивает противоположные элементы, чтобы видеть результат, охлаждает их во льду или кипятит на огне, пока жизни разбиваются на куски или краска медленно сходит с них. Ее называли артисткой по части мезальянсов, устроительницей опасных ловушек, поставщицей живописных нищих дев для романтических глаз Кофетуа, дерзкой проводницей честолюбивых американских девушек, чемпионом герцогинь из музыкальной комедии, а ее дом — новым клубом холостяков. Милые юноши, которые, казалось, были прикованы невидимыми цепями к ее гостеприимному очагу, служили материалом для ее разрушительных импровизаций и действующими лицами бесчисленных маленьких комедий, которые она любила наблюдать вокруг себя в различных стадиях развития.

Джеффри Баррингтон был секретарем этого клуба и фаворитом богини-покровительницы. Все мы предполагали, что он останется холостым, и появление Асако Фудзинами в лондонском обществе сначала не давало оснований изменить наше мнение. Однако она была действительно привлекательной.

Она должна была венчаться в кимоно. В этом не было сомнения теперь, когда можно было свободно наблюдать, как она стояла, протягивая руку сотням гостей и невнятно отвечая: «Очень вам благодарна», — на повторяющиеся поздравления.

Белое платье, великолепно скроенное, наилучшим образом подчеркивало цвет лица с восковым оттенком, подобным старой слоновой кости или лепесткам магнолии, причем только чуть-чуть различалась монголоидная желтизна. Это было милое маленькое лицо, овальное и нежное; его можно было назвать лишенным выражения, если бы не ямочка, которая появлялась и исчезала в уголке небольшого сжатого рта, а также большие и глубокие темные глаза, подобные глазам газели или воде лесных озер, глаза, полные чувства и теплоты. Это были черты, которые отталкивали большую часть из нас, когда мы случайно видели ее в европейском платье, а не в изящном кимоно. Это были глаза восточной девушки, создания более близкого к животному миру, чем мы, руководимого чаще инстинктом, чем рассудком, сохранившего ребяческую душу, существа робкого, боязливого, неуверенного, порой порывистого, обычно сдержанного и таинственного.

Сэр Ральф Кэрнс, известный дипломат, говорил об этом с профессором Айорнсайдом.

— Японцы чрезвычайно стремительны, — утверждал он, — самый восприимчивый народ со времен древних греков, на которых они в некоторых отношениях походят. Но они очень поверхностны. Ум устремляется вперед, а сердце задерживается в глубине темных веков.

— Может быть, перекрестные браки разрешат великую расовую проблему, — предположил профессор.

— Никогда, — сказал старый администратор. — Сохраняйте чистоту крови, белые вы, черные или желтые. Смешанные расы не могут процветать. Они бессильны по природе.

Профессор взглянул в сторону новобрачных.

— И эти так же? — спросил он.

— Быть может, — сказал сэр Ральф, — однако в этом случае… ведь ее воспитание было до такой степени европейским.

Как раз подошла леди Эверингтон; сэр Ральф обратился к ней:

— Дорогая леди, позвольте мне поздравить вас: ведь это ваша искусная работа.

— Сэр Ральф, — сказала хозяйка, осматриваясь, к кому из гостей надо будет подойти сейчас, — вы так хорошо знаете Восток. Помогите мне немножко руководить этими детьми, прежде чем начнется их свадебная поездка.

Сэр Ральф благосклонно улыбнулся.

— Куда они едут? — спросил он.

— Куда-нибудь, — ответила леди Эверингтон, — они поедут путешествовать.

— Тогда пусть ездят по всему свету, — отвечал он, — но только не в Японию. Это для них как шкаф Синей Бороды, и туда им нельзя заглядывать.

Было вообще больше разговоров о женихе и невесте, чем обычно при светских свадьбах, которые кажутся простыми собраниями фешенебельных людей, причем лишь смутно помнят о тех, в честь которых сошлись вместе.

— Джеффри Баррингтон — такой здоровый варвар, — сказал бледный юноша с моноклем. — Если бы это был высоколобый сын культуры, как вы, Реджи, с наклонностью к экзотическим ощущениям, я едва ли бы удивлялся.

— А если бы это были вы, Артур, — возразил Реджи Форсит из министерства иностранных дел, шафер Баррингтона, — я знал бы с самого начала, что главной приманкой были двадцать тысяч дохода.

В известной мере сказывалось индоевропейское чувство у тех, кто вовсе осуждал этот брак как нарушение общепринятых норм.

— О чем думал Брэндан, — ворчал генерал Хэслем, — когда разрешал сыну жениться на желтокожей.

— О своих заложенных имениях, я думаю, генерал, — отвечала леди Рэшуорт.

— Это скандал, — кипятился генерал. — Милый молодой человек, славный молодой офицер… Карьера, разрушенная карлицей-гейшей!

— Но подумайте о миллионах йен, или сен, или как там их, которыми она собирается позолотить герб Брэндана.

— Это не вознаградило бы меня за желтого бэби с глазами-щелками, — продолжал генерал, повышая при споре голос по привычке, приобретенной во время дебатов.

— Тише, генерал, — сказала собеседница, — не будем обсуждать таких возможностей.

— Но ведь каждый здесь думает о них, исключая этого несчастного.

— Ведь мы никогда не говорим, что думаем, генерал, это было бы слишком неудобно.

— И мы будем иметь в палате лордов японца — лорда Брэндана? — не мог остановиться генерал.

— Да, посреди евреев, турок и армян, которые уже там, — отвечала леди Рэшуорт. — Дальневосточный лорд даже не будет замечен. Это просто вторая инстанция в движении империи на Восток.

В столовой Эверингтонов были разложены свадебные подарки. Похоже было на внутренность магазина на Бонд-стрит, где разные сорта предметов роскоши, пригодных или бесполезных, нагромождены кучами.

Быть может, единственный подарок, стоивший меньше двадцати фунтов, был даром самой леди Эверингтон — ее собственный фотографический портрет в гладкой серебряной рамке, ее обычный презент, если женился один из ее протеже с ее непосредственным участием.

«Моя милая, — как бы говорила она, — я обогатила вас несколькими тысячами фунтов. Я ввела вас к настоящим людям, и как раз в надлежащий момент перед браком, когда вас знали не слишком мало и не слишком хорошо. Долгим опытом я научена фиксировать день. Но я не намерена сама участвовать в их неразборчивом мотовстве. Я даю свой портрет для вашей гостиной, как художник ставит свою подпись на законченном произведении, так что, когда вы взглянете на мебель, серебро, разное стекло, часы, поздравительные карточки и разные танталовы мучительные приспособления, подарки богачей, чьи имена вы забыли давно, вы должны будете признаться в порыве благодарности к милой приемной матери, что все это без нее вовсе было бы не вашим».

В углу комнаты, в стороне от более видных подарков, стояла на маленьком столике большая корзина, а в ней лежала огромная красная рыба, надменное морское чудовище с выпученными глазами, все сделанное из мягкого, волнистого шелка. Под ним в корзине были свертки и свертки гладкого шелка, красного и белого. Это было подношение японской колонии в Лондоне, традиционный свадебный подарок всякой японской семьи — от самой богатой до самой бедной, различающийся только по размеру и ценности. На другом столике лежала связка темных предметов, похожих на клинки доисторических топоров, перевязанных белыми и красными лентами и издающих смутный запах копченой селедки. Это было сушеное мясо рыбы, называемой японцами кацуобуши; ее отсутствие могло принести несчастье новобрачным.

Позади на маленькой подставке стоял миниатюрный ландшафт, представляющий старую сосну на морском берегу и низенький домик с четой старых-престарых людей у дверей — две прелестные куклы, одетые в грубые, бедные кимоно, коричневое и белое. Старик держал грабли, а старуха — метлу. У них были совсем детские лица и белые волосы из шелка. Всякий японец тотчас узнал бы в них стариков Такасаго, олицетворение счастливого брака. Они смотрели с удивлением и тревогой на сапфиры Брэндана, массивные украшения, предназначавшиеся еще во времена до Виктории для какой-то леди Брэндан, вероятно отличавшейся внушительной комплекцией.

Асако Фудзинами проводила целые дни, радуясь прибывающим подаркам, мало интересуясь личностью посылающих их, но восхищенная ими самими. Целыми часами она расставляла их в гармоническом порядке. Но новый подарок разрушал симметрию, и приходилось начинать сначала.

Кроме этих сокровищ в столовой, там были все ее платья, упакованные для свадебного путешествия, целый гардероб феерических нарядов, чудесных платьев всех цветов, фасонов и материй. Это она приобрела, разумеется, сама. Денег у нее всегда было больше, чем нужно; но только с тех пор, как она жила у леди Эверингтон, она узнала кое-что о бесчисленных способах их тратить и о всяких прелестных вещицах, на которые их можно обменять. Поэтому все новые вещи, каково бы ни было их происхождение, казались ей подарками, неожиданным богатством. Среди своих новых приобретений, молчаливая, как всегда в минуты счастья, она как бы грелась в лучах собственного блаженства. Лучше всего то, что ей не нужно будет больше носить кимоно в обществе. Жених одобрил это ее заветное решение. Она может одеваться теперь, как все девушки вокруг нее. Больше она не хочет быть выставляемой, как любопытная вещь в витрине магазина. Исследующие пальцы не будут больше мять длинных рукавов волнистого шелка или пытаться разгадать тайну огромной бабочки на ее спине. Она может выходить теперь безбоязненно, как английские женщины. Она может забыть о мелких шажках и робких манерах, которые казались ей неразлучными с платьем ее родины.

Когда она рассказала своей покровительнице, что Джеффри согласился, леди Эверингтон вздохнула.

— Бедное кимоно! — сказала она. — Оно хорошо вам послужило. Я понимаю, что солдат рад сбросить мундир, когда война окончена. Только никогда не забывайте о таинственном влиянии мундира на людей другого пола.

В другой раз, в плохом расположении духа, она недовольно посоветовала:

— Бросьте, дитя, эти вещи и вернитесь к вашему кимоно. Это ваше естественное оперение. В заемных перьях вы кажетесь незаметной и неинтересной.

Японский посланник при дворе Сент-Джеймса провозгласил тост за здоровье жениха и невесты. Граф Саито был маленький, умный человек, которого долгое пребывание в европейских странах несколько деориентировало. Волосы его были с проседью, лицо сморщено; смотрел он сквозь свои золотые очки, вытягивая голову вперед, как полуслепой, каким на самом деле не был.

— Леди и джентльмены, — говорил он, — я с большой радостью присутствую при настоящем событии, так как думаю, что этот брак делает честь мне лично и моей деятельности в вашей прекрасной стране. Мистер и миссис Джеффри Баррингтон — живые символы англо-японского союза, и я надеюсь, они всегда будут помнить об ответственности, возложенной на их плечи. Пусть сегодняшние новобрачные думают, что отношения Великобритании и Японии зависят от согласия и гармоничности их семейной жизни. Леди и джентльмены, выпьем за долгую и счастливую жизнь мистера и миссис Баррингтон, за Соединенное Королевство и за Восходящее солнце!



Выпили, трижды прокричали «ура», и еще раз специально в честь миссис Джеффри. Новобрачный, вовсе не привыкший к застольным речам, отвечал — и его от природы прекрасный голос был почти глухим от волнения, — что было просто превосходно со стороны всех устроить его жене и ему такой прощальный праздник и просто превосходно со стороны Сэра Джорджа и леди Эверингтон в особенности, и просто превосходно со стороны графа Саито; и что он самый счастливый и самый полный блаженства человек в целом мире; и что жена просит его сказать, что она счастливейшая женщина, хотя, собственно, он и не понимает, почему бы ей такой быть. Во всяком случае, он изо всех сил будет стараться сделать ее жизнь приятной. Он благодарит друзей за добрые пожелания и великолепные подарки. Они проводили время вместе так приятно в прошлом, и в обмен на все их любезности он и его жена желают им приятного времяпрепровождения. Так говорил Джеффри Баррингтон; и в этот момент многие из присутствующих чувствовали мучительное сожаление, что этот прекрасный образчик английской молодежи женится на женщине Востока. Он был шести с лишком футов роста. Его широкие плечи, казалось, таили в себе спокойную силу добродушно настроенного хищного животного, льва из Уны, а волосы у почти круглого лица были цвета настоящей львиной гривы. Он носил усы длиннее, чем требовала мода. Этот рот, кажется, был готов смеяться в любой момент, но также и зевать. Потому что в нем рядом с мужской твердостью и определенностью было что-то пассивное и полусонное и много школьнического. Но ему было за тридцать. Впрочем, жизнь военного всегда близка к тому, чтобы стать простым продолжением жизни в школе. Итон вливается в Сэндхерст, и Сэндхерст — в полк. Товарищами все время бывают люди того же класса и тех же взглядов. Та же дисциплина, та же условность и тот же фетиш хорошего и дурного тона. Столько генералов бывают вечными школьниками. Они теряют свою свежесть, и только.

Но Джеффри Баррингтон не потерял своей. В этом заключалась его привлекательность, потому что он не был ни ловок, ни остроумен. Леди Эверингтон говорила, что дорожит им как дезинфицирующим средством для очистки воздуха.

— Этот дом, — объявляла она, — иногда слишком пахнет туберозами. Тогда я открываю окно и впускаю Джеффри Баррингтона.

Он был единственным сыном лорда Брэндана и наследником титула древнего, но обедневшего рода. Он был воспитан в убеждении, что должен жениться на богатой женщине. Он не сопротивлялся упрямо этим проектам, но и не сдавался так легко тем наследницам, которые хотели кинуться ему на шею. Он принял свой жребий с фатализмом, какой всякий добрый солдат должен хранить в своем ранце, и занял, как выжидающий Марс, свой пост в гостиной леди Эверингтон, полагая, что именно там нашел удобный стратегический пункт для приведения в исполнение своих намерений. Он не терял надежды, что, помимо приобретения золотых мешков, ему выпадет и счастье влюбиться в их обладательницу.

Асако Фудзинами, которую он встретил впервые на обеде у леди Эверингтон, поразила его, как мелодичный напев. Тогда он не раздумывал о ней, но забыть не мог. Мелодия упрямо всплывала в его памяти. Три или четыре раза она носилась в танце в его руках, и это довершило очарование. La belle dame sans merci[1], скрывающаяся в каждой женщине, овладела им. Ее самые простые замечания казались ему перлами мудрости, каждое движение — триумфом грации.

— Реджи, — сказал он своему другу Форситу, — что вы думаете об этой японской девочке?

Реджи, который был дипломатом по профессии и музыкантом по милости Божией и чья впечатлительность почти равнялась женской, особенно когда дело касалось Джеффри, отвечал:

— Что, Джеффри, вы думаете жениться на ней?

— Клянусь Юпитером, — воскликнул его друг, для которого эта мысль была внезапным откровением, — но я думаю, она не захочет меня! Я не в ее вкусе.

— Этого никогда нельзя знать, — лукаво подбодрил Реджи, — она совершенно нетронута и имеет двадцать тысяч в год. Единственная в своем роде. Вы не спутаете ее с чьей-нибудь чужой женой, как это бывает нередко у новобрачных. Почему не попробовать?

Реджи думал, что такой брак невозможен, но его забавляла сама мысль.

Что касается леди Эверингтон, знавшей так хорошо каждого из них и думавшей, что знает их вполне, она ни о чем не догадывалась.

— Я думаю, Джеффри, вам нравится, чтобы вас видели рядом с Асако, потому что это подчеркивает контраст.

Ее признание сестре, миссис Маркхэм, было искренним. Она ошиблась; она предназначала Асако для кого-нибудь совершенно иного. Сама девушка первая просветила ее. Она пришла в будуар своей хозяйки однажды вечером, перед началом сооружения ночного туалета.

— Леди Джорджи, сказала она (леди Эверингтон — леди Джорджи для всех, кто ее хоть немного знает), — Il faut, gue je vous dise quelque chose[2]. Девушка наклоняла и отворачивала лицо, как всегда в минуты смущения. Когда Асако говорила по-французски, это значило, что дело идет о чем-нибудь серьезном. Она боялась, что ее неточная английская речь может извратить то, что она намерена сказать. Леди Эверингтон догадалась, что это, вероятно, новое предложение; она уже имела сведения о трех.

— En bien, cette fois qui est-il?[3] — спросила она.

— Lt capitaine Geoffroi[4], — отвечала Асако.

Тогда ее покровительница поняла, что это серьезно.

— Что вы сказали ему? — осведомилась она.

— Что он должен спросить у вас.

— Но зачем вмешивать в это меня? Это ваше собственное дело.

— Во Франции и в Японии, — сказала Асако, — девушка не говорит «да» или «нет» сама. Решают отец и мать. У меня нет родителей, так пусть он спросит вас.

— Что же я должна ему сказать?

Вместо ответа Асако слегка сжала руку старшей подруги, но леди Джорджи не ответила пожатием. Девушка сразу почувствовала это и сказала:

— Разве вам не нравится капитан Джеффри?

Но ее приемная мать ответила с горечью:

— Напротив, у меня сильная привязанность к Джеффри.

— Значит, тогда, — воскликнула Асако, поднимаясь, — вы думаете, я недостаточно хороша для него? Это потому, что я — не англичанка!

Она разрыдалась. Несмотря на внешнюю холодность, леди Эверингтон имела очень нежное сердце. Она обняла девушку.

— Дорогое дитя, — сказала она, приближая маленькое мокрое лицо к своему, — не плачьте. В Англии мы отвечаем на этот великий вопрос сами. Наши отцы, матери и приемные родители только соглашаются. Если Джеффри Баррингтон просил вашей руки, это потому, что он любит вас. Он не расточает предложения, как визитные карточки, подобно другим молодым людям. Право, я никогда не слыхала, чтобы он сделал предложение кому-нибудь прежде вас. Он не заслужил вашего «нет», конечно. Но разве вы совсем готовы сказать «да»? Ну хорошо, подождите недели две и встречайтесь с ним как можно реже в это время. А теперь пошлите за моей массажисткой. Ничто так не утомляет пожилых людей, как волнения молодежи.

В этот же вечер, встретив в театре Джеффри, леди Эверингтон сурово напала на него за коварство, скрытность и слабоволие. Он смиренно признал себя виновным во всем, кроме последнего, объясняя это тем, что не мог выкинуть из головы мысль об Асако.

— Да, это-то и есть симптом, — сказала леди, — ясно, что вы не владеете собой. Но боюсь, что я слишком поздно принимаюсь за лечение. И мне остается только поздравить вас обоих. Все-таки помните, что жена — не такая мимолетная вещь, как мелодия, если, конечно, она жена не слишком плохого сорта.

Тяжело было бедной леди расстаться со старейшей из ее дружеских привязанностей и предоставить ее Джеффри заботам этой декоративной иностранки с неизвестными и невыясненными душевными качествами. Но она знала, какой ответ будет дан через две недели, и справилась со своими нервами до такой степени, что смеялась в ответ на соболезнования друзей и старалась сделать свадьбу ее приемных детей гвоздем сезона. В конце концов, все это будет интересным приобретением для ее музея семейных драм.

Было одно лицо, у которого леди Эверингтон решилась выведать возможно больше в день свадьбы и с именно этой целью заманила его в сеть своих приглашений. Это был граф Саито, японский посланник.

Она завладела им, когда он принялся любоваться подарками, и увлекла в тишину и сумрак кабинета своего мужа.

— Я так рада, что вы нашли возможность прийти, граф Саито, — начала она. — Я полагаю, вы знаете Фудзинами, родственников Асако в Токио?

— Нет, не знаю, — отвечал его сиятельство, и в самом тоне леди инстинктом почувствовала, что он сам и не желал бы знать их.

— Но имя это вам известно, не правда ли?

— Я слыхал; есть много семейств в Японии с фамилией Фудзинами.

— Они очень богаты?

— Да, я думаю, очень богаты, — сказал маленький дипломат, видимо, чувствовавший себя не совсем удобно.

— Откуда у них эти деньги? — продолжал неумолимый инквизитор. — Вы скрываете от меня что-то, граф Саито. Пожалуйста, будьте откровенны, что бы там ни таилось.

— О нет, леди Эверингтон, здесь нет тайны, я уверяю вас. Фудзинами владеют домами и землями в Токио и других городах. Я хочу быть совсем откровенным с вами. Они, скорее всего, те, кого вы в Европе называете нуворишами.

— В самом деле! — И леди откинулась назад. — Но вы не замечали этого по самой Асако? Я надеюсь, у ней нет простонародного выговора или чего-нибудь подобного?

— О нет, — успокоил ее граф Саито, — не думаю. — Мадемуазель Асако не говорит по-японски, значит, не может быть и простонародного выговора.

— Никогда не предполагала ничего подобного, — продолжала хозяйка, — я думала, что богатый японец непременно даймио или что-нибудь в этом роде.

Посланник улыбнулся.

— Англичане, — сказал он, — не знают настоящих условий жизни в Японии. Разумеется, у нас есть недавно разбогатевшие семьи и обедневшие старые фамилии, как и у вас в Англии. В некоторых отношениях наше общество такое же, как и ваше. В других, наоборот, оно очень отличается, так что вы могли бы растеряться от массы новых понятий, противоположных вашим.

Леди Эверингтон прервала эти размышления отчаянной попыткой добиться чего-нибудь от него внезапной атакой.

— Как интересно будет, — сказала она, — для Джеффри Баррингтона и его жены посетить Японию и узнать все это.

Посланник переменил положение:

— Не думаю, — сказал он, — не думаю, чтобы это было хорошо. Не надо, не позволяйте им этого.

— Но почему?

— Я говорю всем японцам, мужчинам и женщинам, которые долго жили за границей или женились там: не возвращайтесь в Японию. Япония — это маленький цветочный горшок, а чужой мир — большой сад. Если вы пересадите дерево из горшка в сад и дадите вырасти, его нельзя будет перенести обратно в горшок.

— Но в этом случае это ведь не единственная причина, — настаивала леди Эверингтон.

— Да, есть и другие, — закончил посланник и поднялся с софы, показывая этим, что объяснения закончены.

Чета новобрачных уехала в автомобиле в Фоксон, осыпанная на прощание рисом; сзади болталась приносящая счастье белая туфля.

После ухода гостей леди Эверингтон скрылась в своем будуаре и там, на широком диване, разразилась рыданиями. Без сомнения, она переутомилась; но тяжело было и сознавать, что она ошиблась, и чувствовать, что пожертвовала при этом лучшим другом, самым ценным человеком из всех, посещавших ее дом. Мрачное облачко тайны нависло над молодой четой, одна из тех зловещих тайн, которые путешественники привозили на родину с Востока, — проклятие божества, скрытую отраву, ужасную болезнь.

Было бы так естественно посетить им обоим Японию и познакомиться со своей другой семьей. Но оба, сэр Ральф Кэрнс и граф Саито, единственные, кто знал сегодня кое-что о действительном положении дел, настаивали, что такое посещение было бы роковым. И кто были эти Фудзинами, которых граф Саито знал, но делал вид, что не знает. Как она, всегда такая осторожная в том, что касалось общества, сочла все улаженным именно потому, что Асако была японкой?

Глава II

Медовый месяц

Утром, проснувшись,

Не трону я гребнем волос:

Для них изголовьем

Была, их касалась рука

Нежно любимого.

Баррингтоны покинули Англию для продолжительного свадебного путешествия; Джеффри мог теперь привести в исполнение свой любимый проект поездки за границу. Так попали они в число англичан вне Англии, которых беспокойная потребность движения переносит с места на место между Парижем и Нилом. Джеффри отказался от военной службы. Друзья его находили это ошибкой. Бросать начатую карьеру, даже если она не соответствует стремлениям, — серьезная ампутация и влечет за собой нечто вроде духовного кровотечения. Он отказался и от предложения отца поселиться в его поместье, потому что лорд Брэндан был неприятным старым джентльменом, любителем местных трактиров и трактирных девушек. Его сын хотел держать свою молодую жену как можно дальше от сцен, которых сам искренне стыдился.

Прежде всего направились в Париж, который Асако обожала; ведь он был родным для нее местом. Но на этот раз она познакомилась с таким Парижем, о котором знала разве по сказкам и во время жизни в монастырском пансионе и за надежной оградой виллы Мурата. Она была очарована театрами, магазинами, ресторанами, музыкой и жизнью, как будто танцующей вокруг нее. Ей хотелось снять апартаменты и прожить там до конца дней.

— Но сезон кончается, — говорил ее муж, — и все уедут.

Не привыкнув пока к своей свободе, он чувствовал еще себя обязанным делать то же, что и все.

Перед отъездом из Парижа они поехали с визитом на виллу в Отейле, где Асако жила столько лет.

Мурата был директором крупной японской фирмы в Париже. Почти всю жизнь он провел за границей и последние двадцать лет, если не принимать во внимание низкий рост и узкие глаза, он выглядел французом, со своей бородкой a’I’imperiale и быстрыми птичьими жестами. Его жена была японкой, но тоже не сохранила никаких следов национальной манерности.

Асако Фудзинами была привезена в Париж своим отцом, который здесь и умер еще молодым человеком. Он вверил свое единственное дитя попечениям семьи Мурата, требуя, чтобы она была воспитана на европейский лад, не имела общения с родственниками в Японии и, во всяком случае, была выдана замуж за человека белой расы. Он завещал ей все свое состояние, и доходы регулярно высылались Мурата токийским агентом, чтобы быть употребленными на нужды наследницы так, как найдет лучшим опекун. Эти деньги были единственной связью между Асако и ее родной страной.

Оторвать дитя от семьи, важным членом которой оно должно было оказаться в силу юридических и материальных связей, было, на взгляд всякого порядочного японца, актом столь революционным, что даже просвещенный Мурата возроптал. В Японии индивидуум значит так мало, а семья так много. Но Фудзинами настаивал, а ведь неповиновение воле умирающего влечет за собою проклятие «гневного духа» и всевозможные дурные последствия.

Так Мурата приняли Асако и полюбили ее, насколько их сердца, завядшие вдали от родины и неестественных условий жизни, способны были любить. Она стала дочерью хорошо воспитанной французской буржуазии и воспитывалась строго и вместе с тем мягко, с особенным вниманием к естественному росту ее мысли и индивидуальности.

Домашний очаг Мурата произвел на Джеффри Баррингтона не особенно приятное впечатление. Он удивлялся, как такой яркий цветочек, как Асако, мог быть взращен в такой мрачной обстановке. На вилле царствовал дух внешне приличной скупости и рабского подражания вкусам и привычкам парижских друзей. Жилые комнаты были так же безлики, как и номера в гостинице. Изобиловали нейтральные краски, безобразно темные и кошмарные растительные образчики на коврах, обивке мебели и обоях. Замечалась любовь к покрывалам — чехлам для кресел, диванов, скатертям для столов, салфеткам для ламп и ваз, чехлам для подушек, подставкам ламповым, подставкам для ваз и вообще ко всяким сортам декоративных тряпок. Повсюду тяжелый запах скрытой пыли, говорящей о недостаточной численности прислуги и поверхностном подметании. Ни одного украшения или картины, которые напоминали бы о Японии или служили ключом к личным вкусам хозяев.

Джеффри думал, что будет свидетелем трогательной сцены между своей женой и ее приемными родителями. Нет, приветствия были вежливые и с соблюдением правил. Нарядом и драгоценностями Асако восхищались, но без той нотки досадливой зависти, которая часто пробивается в самых сдержанных разговорах английских дам. Потом в мрачном расположении духа сели за завтрак, съеденный в совершенном молчании.

После завтрака Мурата увел Джеффри в свой каменистый сад.

— Я думаю, что вы будете довольны нашей Асако-сан, — сказал он, — ее характер еще пластичен. В Англии это не так, но во Франции и в Японии мы говорим, что характер жены должен воспитать муж. Она чистая белая бумага: пусть он возьмет кисть и пишет, что ему угодно. Асако-сан — очень милая девушка. Ею легко руководить. У нее очень хорошие наклонности. Она не лжет беспричинно, не заводит дружеских связей с неподходящими людьми. Не думаю, чтобы вам было трудно с ней.



«Говорит о ней, почти как о лошади», — думал Джеффри.

Мурата продолжал:

— Японская женщина — плющ, обвивающийся вокруг дерева. Она не стремится к самостоятельности.

— Так вы думаете, Асако до сих пор остается японкой? — спросил Джеффри.

— Не по манерам, не по взглядам, даже не по мыслям, — отвечал Мурата, — но ничто не может изменить сердца.

— Вы думаете, она испытывает иногда тоску по своей родине? — спросил муж.

— О нет, — улыбнулся Мурата. Сморщенный человечек был полон улыбок. — Она оставила Японию, не будучи и двух лет от роду, и вовсе ничего не помнит.

— Я думаю, мы когда-нибудь отправимся в Японию, — сказал Джеффри, — когда нам надоест Европа, вы понимаете? Говорят, это восхитительная страна, и, конечно, нехорошо, что Асако ничего о ней не знает. Кроме того, я хотел бы ознакомиться с ее имущественным положением.

Мурата уставился на свои желтые ботинки в затруднении. Англичанина внезапно поразила мысль, что он, Джеффри Баррингтон, стал родственником людей, похожих на этого человека, что они имеют право называть его своим кузеном. Он вздрогнул.

— Вы можете довериться ее адвокату, — сказал японец. — Мистер Ито — один из моих старых друзей. Можете быть совершенно спокойны, деньги Асако целы.

— О да, конечно, — подтвердил Джеффри, — но каково ее состояние, точно? Думаю, я должен это знать.

Мурата начал нервно смеяться, как все японцы, когда они смущены.

— Mon Dieu![5] — воскликнул он. — Я и сам не знаю. Деньги высылались регулярно почти двадцать лет, и мне известно, что Фудзинами очень богаты. Право, капитан Баррингтон, мне кажется, что Асако не понравится Япония. Последнее желание ее отца было, чтобы она никогда не возвращалась туда.

— Но почему? — спросил Джеффри. Он чувствовал, что Мурата хотел, чтобы Асако совсем забыла, что была японкой. — Да, но теперь она замужем и ее будущее определено. Притом она не возвратится навсегда в Японию, а только для того, чтобы посмотреть ее. Япония, наверное, понравится нам обоим. Говорят, это великолепная страна.

— Вы очень любезны, — сказал Мурата, — отзываясь так о моей родине. Но иностранец, женившись на японке, счастлив, только оставаясь в своей стране, и японка, вышедшая замуж за иностранца, счастлива только вдали от своей. В Японии им хорошо не будет. Национальная атмосфера в Японии слишком сурова для неяпонцев или полуяпонцев. В ней они увядают. Кроме того, жизнь в Японии очень бедна и сурова. Мне она не нравится самому.

Джеффри все-таки не мог счесть все это действительной причиной. Ему не случалось прежде долго разговаривать с японцами; но теперь он чувствовал, что, если все они так уклончивы, неестественны, скрытны, ему лучше держаться подальше от родственников Асако.

Ему интересно было знать, что на самом деле думает его жена о Мурата, и по дороге в гостиницу он спросил:

— Ну, девочка, хотелось бы вам вернуться и жить в Отейле? — Она покачала головой. — Но ведь приятно думать, что вы всегда можете найти родной дом в Париже, не правда ли? — продолжал он, желая вызвать признание, что для нее родной дом только в его объятиях — стиль разговора, который был для него «вином жизни» в этот период.

— Нет, — отвечала она с мягкой дрожью, — я не считаю это родным очагом.

Джеффри был немного смущен таким отсутствием чувствительности, и кроме того, разочарован, не получив точно такого ответа, какого ожидал.

— Почему, разве там было нехорошо? — спросил он.

— О, некрасиво и неудобно, — сказала она, — они так не любят тратить деньги. Когда я мыла руки, они говорили: не мыльте слишком много, это лишнее.

Асако походила на заключенного, выпущенного на солнечный свет. Она пугалась мысли быть брошенной опять в темноту.

В новой жизни все делало ее счастливой, то есть все новое, все, что давали ей, что-нибудь вкусное для еды или питья, что-нибудь мягкое и красивое из одежды. А муж ее был наиболее очаровательной новинкой. Он был гораздо приятнее леди Эверингтон, потому что не говорил постоянно «не надо» и не делал тонких замечаний, которых она не могла понять. Он давал ей полную самостоятельность и все, что ей нравилось. Он напоминал ей большого ньюфаундленда, бывшего ее рабом, когда она была еще маленькой девочкой.

Он забавлялся с ней, как играл бы с ребенком, наблюдал, как она примеривает украшения, прятал от нее и заставлял находить вещицы, держал их над ее головой, чтобы она прыгала за ними, как собачка, раскладывал ее сокровища для бесконечных частных выставок, которые поглощали такую значительную часть ее времени. Тогда она звонила и требовала, чтобы все горничные пришли и смотрели; и Джеффри должен был стоять посреди этой женской толпы, прислушиваясь к хору всех этих «Mon Dieu» и «Ah, que c’ext beau»[6] и «Ah! qu’elle est gentille»[7], похожий на Гектора, зашедшего в гинекей[8] Приамова дворца. Он чувствовал себя, может быть, поглупевшим, но очень счастливым, счастливым наивным счастьем своей жены, ее привязанностью, которая угадывалась без всяких умственных усилий, исследований и изысканий, за которые ему приходилось приниматься не раз, чтобы не отстать от лукаво флиртующих красавиц салона леди Эверингтон.

Асако вся сияла счастьем. Но будет ли она счастлива всегда? Были обстоятельства, с которыми следовало считаться, — болезнь, рождение и воспитание детей, скрытое, постепенное изменение к тому, что раньше любили, разрушительные посторонние влияния, привлечение и отталкивание так называемых друзей и врагов и все, что усложняет примитивную простоту брачной жизни и разрушает Эдем медового месяца. Адам и Ева в садах мироздания могли слышать голос Бога в шелесте вечернего ветерка; они могли жить без борьбы и честолюбия, без подозрений и упреков. У них не было ни родственников, ни братьев, ни сестер, ни теток или опекунов, ни одного друга, чтобы проложить дорогу клевете или постоянно стараться вырвать их из объятий друг друга. Но первое влияние, которое проникает через стены их рая, первое существо, с которым они говорят, которое обладает человеческим голосом, вернее всего окажется сатаной, тем старым змеем, который был лжецом и клеветником искони и чьи советы неминуемо влекут за собой изгнание от лица Бога и мрачную жизнь труда и страдания.

Было маленькое облачко на небе их счастья. Джеффри был склонен надоедать Асако ее родиной. Его сведения насчет Японии были почерпнуты главным образом из музыкальных комедий. Он охотно называл жену Юм-Юм или Питти-Синг. Он прикрепил конец одной из ее черных вуалей себе под шляпу и спрашивал, больше ли он ей нравится с косичкой.

— Капитан Джеффри, — печально сказала она, — это китайцы носят косы; они совсем дикий народ.

Потом он хотел назвать ее своей маленькой гейшей, но она не согласилась, потому что знала от Мурата, что гейши — нехорошие женщины, которые отнимают у жен мужей, а это совсем не забавное дело.

— Что за пустяки! — воскликнул Джеффри, ошеломленный этим внезапным отпором. — Они милые, маленькие штучки, как вы, дорогая, приносят чай и машут веерами над вашей головой, и я рад был бы иметь их двадцать, чтоб они служили вам.

Он дразнил жену, подозревая в ней пристрастие к рису, к палочкам, которыми едят китайцы, бумажным веерам и джиу-джитсу. Ему нравилось дразнить ее, как дразнят ребенка, едва не доводя до слез. У Асако тоже слезы были не очень далеко от смеха.

— Почему вы мучите меня? За то, что я японка? — почти плакала она. — Но ведь на самом деле это не так! Что мне делать, что мне делать!

— Но, милочка, — говорил ей капитан Джеффри, внезапно устыдясь своего юмора, достойного слона, — о чем же тут плакать? Я бы гордился, если бы был японцем. Они отличный, храбрый народ. Они задали русским великолепную взбучку.

Ей было приятно, что он хвалит ее народ, но она все же сказала:

— Нет, нет, они вовсе не такие. Я не хочу быть японкой. Я не люблю их. Они безобразные и злые. Почему мы не можем выбирать, кем быть? Я хотела бы быть английской девушкой или, пожалуй, французской, — прибавила она, вспомнив о Рю де-ля-Пе.

Они оставили Париж и поехали в Довилль. И там-то впервые вполз в Эдем змей, нашептывающий о запрещенном плоде. Этим змеем были очень милые люди, развлекающиеся мужчины и изящные женщины, только и думавшие, что о знакомстве с сенсационной парой — японской миллионершей и ее представительным супругом.

Асако завтракала с ними, и обедала с ними, и сидела у моря в таких восхитительных купальных костюмах, что просто стыдно было бы их замочить. Сравнивая себя с окружающими ее стройными «русалками» и осознав недостатки своего тела, Асако вернулась к кимоно, к большому удивлению мужа; и «русалки» должны были признать себя побитыми.

Она прислушивалась к их разговорам и научилась при этом сотне вещей, но еще по крайней мере сотня осталась скрытой для нее.

Джеффри предоставил жене развлекаться самой в космополитическом обществе французского купального курорта. Он хотел этого. Все жены, которых он знал прежде, казалось, веселились больше, когда были вдали от мужей. Он не совсем верил в дух взаимного обожания, который ниспослали боги ему и его жене. Может быть, это был болезненный симптом. Еще хуже: это могло быть дурным тоном. Пусть Асако будет естественной и веселится сама; не надо обращать их любовь в какой-то дом заключения.

Но он чувствовал себя очень одиноким без нее. Нелегко было найти себе занятие, если ее присутствие не помогало ему в том. Он бродил взад и вперед по эспланаде и иногда пускался в смелые плавания по морю Он часто становился добычей скучающих людей, которые всегда водятся в приморских местах у себя и за границей, высматривая одиноких и вежливых людей, чтобы нагружать их своими разговорами.

Все они, казалось, или были сами в Японии, или имели друзей и родных, которые досконально знали страну.

Удивительная земля, уверяли они. Народ будущего, сад Востока; но, конечно, капитан Баррингтон сам хорошо знал Японию. Нет? Нет. Никогда не был там? Ах, наверное, миссис Баррингтон описала ему все. Не может быть! В самом деле? С тех пор как была младенцем? Это необычайно! Очаровательная страна, такая спокойная, такая оригинальная, такая живописная, настоящее место для отдыха, и потом, японские девушки, маленькие «мусме», в их ярких кимоно, носящиеся вокруг, как бабочки, такие милые, мягкие и любезные. Но нет! Капитан Баррингтон — женатый человек; это не для него. Ха, ха, ха!

Пожилые прожигатели жизни, отогревавшиеся, как февральские мухи, на солнце Довилля, казалось, имели особенно богатые воспоминания о населении чайных домиков и о восточных любовных похождениях под вишневыми деревьями Йокогамы. Ясно, Япония та же, что в оперетках.

Джеффри начинал стыдиться, что не знает родины своей жены. Кто-то спросил у него, что такое, собственно, бусидо. Он ответил наудачу, что это делается из риса с приправами. По веселой реакции на его объяснение он понял, что попался на удочку. Тогда он попросил наиболее ученого из своих скучных знакомых назвать ему несколько книг о Японии. Он хотел проглотить их и получить основные сведения по важнейшим вопросам. Эрудит сразу же одолжил ему несколько томов Лафкадио Хирна и «Мадам Хризантему» Пьера Лоти. Он прочел повесть прежде всего. Сначала пикантную закуску, не правда ли?

Асако увидела книгу. Это было иллюстрированное издание; и маленькие изображения японских сцен так ей понравились, что она принялась читать.

— Это история нехорошего мужчины и дурной женщины, — сказала она, — Джеффри, зачем вы читаете такие вещи? Они приносят вред.

Джеффри улыбнулся. Он сомневался, чтобы общество воображаемой Хризантемы было более вредным нравственно, чем компания настоящей мадам Ларош-Мейербер, с которой его жена была в этот день на пикнике.

— Потом, это несправедливо, — продолжала Асако. — Люди прочтут такую книгу и подумают, что все японские девушки такие нехорошие.

— Но милочка, я не думал, что вы уже прочли это, — сказал Джеффри, — кто говорил вам о ней?

— Виконт де Бри, — отвечала Асако. — Он назвал меня Хризантемой, и я спросила его почему.

— Ах вот как! — сказал Джеффри.

Положительно, пора было покончить с пикниками и «русалками». Но Асако была так счастлива и так явно невинна.

Она вернулась к своему кругу поклонников, а Джеффри — к своему изучению Дальнего Востока. Он прочел книги Лафкадио Хирна и не заметил, что вкусил при этом опиума. Прелестные описания этого мастера поэтической речи в прозе носились перед его глазами, как клубы наркотического дыма. Они убаюкивали ум, как во сне, и сами постепенно слагались в видения страны более прекрасной, чем любая из существующих, — страны оживленных рисом равнин и обрывистых холмов, изящных лесов, красных храмовых ворот, мудрых священников, фантастических сказок, простосердечного, улыбающегося народа, детей, прелестных, как цветы, смеющихся и играющих в мягком солнечном свете, страны, в которой все мило, красиво, миниатюрно, ясно, артистично и безукоризненно чисто, где люди становятся богами не в силу внезапных апофеозов, а просто и легко, естественным течением жизни, — словом, страны, противоположной нашему собственному бедному и неприятному континенту, на котором все чудовищное и отвратительное с каждым днем умножается.

Однажды после полудня Джеффри лежал на террасе гостиницы, читая «Кокоро», как вдруг его внимание было привлечено прибытием автомобиля мадам Ларош-Мейербер с Асако, самой хозяйкой и другими женщинами в глубине. Асако выскочила первая. Она прошла в свой номер, не глядя по сторонам и прежде чем муж успел позвать ее. Мадам Мейербер наблюдала ее бегство, быстрое, как полет стрелы, и пожала своими массивными плечами, прежде чем медленно вылезти самой.

— Все в порядке? — осведомился Джеффри.

— Ничего особо неприятного, — улыбнулась дама, известная в Довилле под именем мадам Цитеры, — но вам лучше пойти и утешить ее. Мне кажется, она увидела дьявола в первый раз.

Он открыл дверь ее солнечной, светлой комнаты и нашел Асако лихорадочно укладывающей вещи и громко рыдающей.

— Моя бедная крошка, — сказал он, обнимая ее, — в чем дело?

Он уложил ее на софу, снял с нее шляпу, распустил платье, и понемногу она пришла в себя.

— Он хотел поцеловать меня, — сказала она, плача.

— Кто? — спросил муж.

— Виконт де Бри.

— Проклятая обезьяна! — воскликнул Джеффри. — Я переломаю все кости в его несчастном теле.

— О нет, нет, — протестовала Асако, — уедем сейчас отсюда. Уедем в Швейцарию, куда-нибудь!

Змей-искуситель заполз в райский сад, но оказался не очень ловким пресмыкающимся. Он слишком рано обнажил ядовитые зубы, и оскорбленная японка сделала один его глаз похожим на импрессионистский солнечный закат, так что несколько дней ему пришлось прятаться, боясь насмешек друзей.

Но и Асако была глубоко поражена в невинности сердца, и понадобились все снежные ветры Энгадина, чтобы сдуть с ее лица горячий след мужского дыхания. Она больше не выходила из-под защиты мужа. Прежде не отвергавшая самой усиленной любезности, теперь она осыпала стены своего оскверненного рая острыми осколками стекла холодной вежливости. Всякий мужчина казался подозрительным: немецкие профессора, собиравшие альпийские растения, горные туристы — маньяки с глазами, прикованными к тем вершинам, на которые еще надо было забраться. У нее не находилось словечка ни для кого из них. Даже мужеподобные женщины, которые играли в гольф, гребли и карабкались по горам, казались ее негодующему взору опасными прислужницами мужских страстей, замаскированными союзницами мадам Цитеры.

— Они все скверные? — спрашивала она Джеффри.

— Нет, девочка, вряд ли. Они слишком безобразны для этого.

Джеффри был доволен ходом событий, сделавшим его опять единственным компаньоном жены. Он был очень рад ее желанию обедать в своем номере и избегать общих комнат. Ему наскучило одиночество в Довилле. Ее прежнее общество он не любил больше, чем признавался себе сам; потому что все это бабье — жалкая компания. Поистине, это-то и был дурной тон.

В это время он нуждался в ней, как в зеркале для своих мыслей и собственной особы. Она следила за тем, чтобы его платье было без пятен и чтобы его галстук был красиво завязан. Разумеется, он всегда переодевался к обеду, даже если они обедали в своей комнате. Она тоже надевала свои новые драгоценности исключительно для его глаз. Она прислушивалась к его словам, налагая запрет на предметы разговора, которых он не решился бы коснуться в беседе с кем-нибудь еще. Она никогда не прерывала его, не обнаруживала невнимания, хотя ее ответы часто бывали странны и невпопад.

Человеку с его характером была очень приятна эта молчаливая лесть. Она, казалось, впитывала в себя его мысли, как промокательная бумага, а он не переставая наблюдал, усиливалось ли или, наоборот, ослабевало впечатление. Он, бывший таким молчаливым среди «гениальных» гостей леди Эверингтон, теперь сразу стал разговорчив, что было простой реакцией его любви к жене, инстинктом, который заставляет петь самцов-птиц. Он продолжал свои разговоры и с каждым днем становился в собственном мнении и в глазах Асако интеллигентнее, оригинальнее и красноречивее.

Глава III

На Восток

От глубокого сна

В эту долгую ночь

Меня пробудивший,

Мил этот шум челнока на волнах.

Когда августовские снега выпали на Сент-Морице, Баррингтоны спустились к Милану, Флоренции, Венеции и Риму. К Рождеству они направились на Ривьеру, где в Монте-Карло встретили леди Эверингтон, сильно негодующую или представляющуюся рассерженной за небрежное к ней отношение.

— Приемные матери — народ важный, — говорила она, — и легко обижаются. А тогда они обращают вас в диких зверей или усыпляют заколдованным сном на сотни лет. Почему вы не писали мне, дитя?

Они сидели на террасе перед казино, любуясь лазурью Средиземного моря. В нескольких шагах от них высокий молодой англичанин смеялся и болтал с двумя молодыми девушками, чья красота и ослепительный наряд были слишком искусственны для какого угодно света, кроме разве полусвета. Внезапно он обернулся и заметил леди Эверингтон. Вежливо простившись с собеседницами, он подошел поздороваться с ней.

— Обри Лэкинг, — воскликнула она, — вы так и не ответили на письмо, которое я написала вам в Токио!

— Дорогая леди Джорджи, уже целые века, как я покинул Токио. Меня повлекло опять в Англию; и я теперь второй секретарь в Христиании. Вот почему я в Монте-Карло.

— Так разрешите представить вас Асако Фудзинами, которая стала теперь миссис Баррингтон. Вы расскажете ей о Токио. Это ее родной город, но она не видала его с того времени, когда еще носила детское платье, если только японские дети носят такие вещи.

Обри Лэкинг и Баррингтон учились вместе в Итоне. Они были старыми приятелями и очень обрадовались встрече. Баррингтон, кроме того, был доволен представившимся случаем поговорить о Японии с человеком, недавно ее оставившим и притом рассказывавшим охотно и интересно. Лэкинг жил в Японии не особенно долго, и Восток ему не успел надоесть. Он описывал странные, живописные, забавные стороны восточной жизни. Он был полон энтузиазма, восхищаясь страной нежных голосов и улыбающихся лиц, где в бесчисленных лавочках продаются товары при свете вечерних фонарей, где из ярко освещенных чайных домиков долетают гнусавые звуки самисена и пение гейш и видны сквозь бумажные «шодзи»[9] тени их причесок, подобных шлемам, то появляющиеся, то исчезающие. Восток, положительно, притягивал Баррингтонов к своим погибельным берегам. Должность Лэкинга при посольстве в Токио перешла к Реджи Форситу, одному из старейших друзей Джеффри, шаферу на его свадьбе и светочу кружка леди Эверингтон. Теперь Джеффри послал ему открытку со словами: «Согрейте бутылку саке и ждите в скором временен друзей». (Джеффри уже считал себя знатоком японских обычаев)

Однако, когда Баррингтоны уже готовы были проститься с Ривьерой, они притворно заявляли, что едут в Египет.

— Они очень счастливы, — сказала Лэкингу несколько дней спустя леди Эверингтон, — и ничего не подозревают. Боюсь, что их все же постигнет удар.

— О, леди Джорджи, — возразил он, — я никогда не знал, что вы можете пророчить несчастье. Я хочу думать, что все предзнаменования благоприятны для них.

— Им следовало бы чаще ссориться, — с сожалением промолвила леди Эверингтон. — Она должна бы противоречить ему гораздо больше, чем теперь. В браке всегда есть вулканический элемент. Если огни спокойны, это признак грядущей опасности.

— Но у них сколько угодно денег, — заявлял Обри, все затруднения которого неизменно бывали связаны с его банковскими счетами, — и они влюблены друг в друга. Какая же тут опасность?

— Горе следит за всеми нами, Обри, — отвечала его собеседница, — никакое счастье не убежит от него. Единственное, что можно сделать, это смотреть ему прямо в глаза и смеяться над ним. Горю это иной раз наскучит, и оно уйдет. Но эти бедняжки летят к нему на всех парусах и вовсе не знают, что значит смеяться над ним.

— Вы, верно, считаете Египет способным развратить всех без исключения. Тысячи людей ездят туда и возвращаются невредимыми, да почти все, кроме, разве что, героинь Роберта Хиченса.

— Нет, нет, не Египет, — сказала леди Эверингтон, — Египет только ступенька. Они едут в Японию.

— Что ж, и Япония, право, достаточно безопасна. Там нет никого, с кем стоило бы флиртовать, кроме разве нас, в посольстве, но у нас обычно полно дел. Что касается приезжих, они постоянно во власти билетов Кука и японских гидов.

— Милый Обри, вы уверены, что несчастьем могут грозить только деньги и флирт?

— Я знаю, что эти две вещи — обильный источник неприятностей.

— Что вы думаете о миссис Баррингтон? — спросила леди, показывая, что меняет тему разговора.

— О, очень милая малютка.

— Похожа на ваших приятельниц в Токио, японок, вероятно?

— Нисколько. Японские дамы выглядят очень живописно, но глупы, как куклы. Они скромно сопровождают своих мужей и совсем не ждут, что с ними могут заговорить.

— А вы не делали более интимных опытов? — спросила леди Эверингтон. — По правде, вы жили не согласно со своей репутацией?

— Ну, леди Джорджи, — продолжал молодой человек, глядя на свои блестящие ботинки с видом притворного смущения, — зная, что у вас нет предрассудков, признаюсь вам, что имел там маленькое хозяйство, а-ля Пьер Лоти. Мой японский учитель полагал, что это хороший способ повысить мое знание местного языка; и это знание давало мне лишнюю сотню фунтов за услуги переводчика, как это называется. Я думал, кроме того, что будет настоящим отдыхом после дипломатических обедов возможность часок-другой отпускать отборнейшие ругательства и проклятия в компании милого создания, которое ничего из них не поймет. И вот учитель взялся подыскать мне подходящего товарища женского пола. И нашел. Именно он и представил меня своей сестре, а наиболее подходящей она оказалась потому, что занимала то же положение при моем предшественнике — человеке, который мне очень не нравился. Но это я узнал только позже. Она была глупа, смертельно глупа. Я даже не мог научить ее ревновать. Глупа, как моя японская грамматика; и когда я сдал экзамен и сжег свои книги, я расстался и с ней.

— Обри, что за безбожная история!

— Нет, леди Джорджи, это не было и безбожным. Она была до такой степени несерьезной, что не чувствовала греха. Все дело не имело даже заманчивости дурного поступка.

— Хорошо ли вы знаете японцев? — Леди Эверингтон вернулась на путь прямых вопросов.

— Никто их не знает; это самый скрытный народ.

— Думаете ли вы, что, если Баррингтоны поедут в Японию, Асако угрожает опасность быть втянутой опять в недра семьи?

— Нет, не думаю, — возразил Лэкинг, — японская жизнь так стеснительна даже для самих японцев, вы понимаете, если они попробовали жизни в Европе или Америке. Спят они на полу, одежда неудобна, пища отвратительная, и это даже в домах богачей.

— Да, это, должно быть, удивительная страна. Что вы считаете наибольшей приманкой для путешественников, едущих туда?

— Леди Джорджи, вы сегодня задали мне столько пытливых вопросов. Я, пожалуй, не буду больше отвечать.

— Еще этот один, — настаивала она.

Он опять с минуту рассматривал свои ботинки и потом, подняв к ней свое лицо с видом насмешливого вызова, который он обычно принимал на самой границе нескромности, ответил:

— Йошивара.

— Да, — сказала леди. — Я слыхала об этом. Это что-то вроде «Ярмарки тщеславия» для всех кокоток Токио?

— Гораздо больше этого, — отвечал Лэкинг, — это рынок человеческого тела, притом грубый факт ничем не прикрыт, кроме живописности места. Это огороженный квартал величиной с маленький город. В этой ограде лавки, а в их витринах выставлены женщины, совсем как товары или дикие звери в клетках, потому что на окнах деревянные решетки. Одни девушки сидят неподвижно, как неживые, другие подходят к перекладинам, стараются дотронуться до прохожих, совсем как обезьяны, заигрывают с ними и кричат вслед. Но я не мог понять, что они кричали, — к счастью, может быть. Девушки — там их несколько тысяч — все одеты в яркие кимоно. Это в самом деле очень красиво, пока не начнешь раздумывать об этом. На окнах лавок висят билетики с обозначением их цен — от шиллинга до фунта. Это наиболее поражает из всего, что припасла Япония для обычных путешественников.

Леди Эверингтон с минуту молчала; ее болтливый собеседник стал совершенно серьезным.

— В конце концов, — сказала она, — разве это хуже Пиккадилли ночью?

— Дело не в том, хуже или лучше, — отвечал Лэкинг. — Такая откровенная система продажи — страшнейшее оскорбление наших самых дорогих верований. Возможно, мы лицемерим, но само наше лицемерие есть признание вины и акт благочестия. Для нас, даже самых отчаянных грешников из нашей среды, в женщине — всегда есть нечто высокое. Самая низменная уличная сделка надевает по крайней мере маску романа. Она символизирует речи и дела любви, даже пародируя их. Но для японца женщина — просто животное. Покупают девушку, как покупают корову.

Леди Эверингтон было не по себе, но она пыталась поддержать свою репутацию женщины, не смущающейся ничем.

— Все-таки все равно, на Пиккадилли или в Йошиваре, всякая проституция есть чисто коммерческая сделка.

— Может быть, — сказал молодой дипломат, — только не касаясь идеала в глубине нашей души. Страсть — часто уродливое воплощение идеала, как и грубое изображение Бога, сделанное дикарем. Проблеск идеала возможен на Пиккадилли и невозможен в Йошиваре. Нечто божественное видели в Маргарите Готье; молоденький Гюг видел его даже в Нана. Словом, здесь, в Лондоне, в самых грязных и отвратительных случаях женщина все еще отдается, тогда как в Японии мужчина ее просто берет.

— Обри, — сказала его приятельница, — я не подозревала, что вы поэт, иными словами, можете говорить безрассудные вещи без смеха. Думаете, все это может отразиться на жизни Баррингтонов?

— Было бы жестоко думать о старине Джеффри, таком прямом, чистом и честном парне, что он не мог бы победить дурных мыслей. Я только подумал, что, если кто-нибудь женится на обезьяне, он может принимать ее за человека, только пока не увидит ее собратьев в клетке.

— Бедная маленькая Асако, моя последняя приемная дочь! — воскликнула леди Эверингтон. — Право, Обри, вы уж слишком грубы.

— Я не хотел этого, — сказал тоном раскаяния Лэкинг. — Она чрезвычайно милое маленькое создание, похожее на котенка, но я считаю неблагоразумным, что он везет ее в Японию. Ее восточные инстинкты могут проявиться самым неожиданным образом.

Наступила весна, время порывов, когда мы легче всего подчиняемся внезапным движениям сердца. Даже в сухом климате Египта пронеслись потоки дождей, как стаи перелетных птиц. Асако Баррингтон почувствовала их свежее влияние и вместе с тем влечение к новому и к новым местам. До сих пор у нее замечалось мало склонности посетить страну своих предков. Но теперь, возвращаясь от храмов Луксора, она совсем неожиданно сказала Джеффри:

— Если мы поедем в Японию теперь, мы как раз поспеем, чтобы увидеть цветущие вишневые сады.

— Как, маленькая Юм-Юм, — вскричал в восхищении муж, — вам надоели уже фараоны?!

— Египет очень интересен, — поправилась Асако, — поразительно это величие тысяч и тысяч лет. Но оно наводит грусть, не кажется вам? Думается, что все здесь умерли давным-давно. Хорошо бы увидеть опять зеленые поля, правда, милый Джеффри?

Голос весны говорил ясно.

— И вы в самом деле хотите ехать в Японию, милая? Я ведь в первый раз слышу от вас об этом.

— Дядя и тетя Мурата в Париже не раз говорили в это время: «Если теперь вернуться в Японию, мы как раз застанем цветение вишни».

— Почему, — спросил Джеффри, — японцы так много думают о вишневых цветах?

— Они очень изящны, — отвечала его жена, — настоящие снежно-белые облака; кроме того, говорят, что эти цветы — души японцев.

— Так вы будете моим вишневым цветочком, хорошо?

— Нет, не женщины, — возразила она, — это мужчины — вишневые цветы.

Джеффри засмеялся. Ему казалось нелепым сравнивать мужчину с хрупким цветком, с его преходящей красотой.

— А как же японские дамы, — спросил он, — если цветы — мужчины?

Асако не знала, чтобы особый цветок символизировал их прелесть. Она выразила предположение:

— Кажется, бамбук, потому что женщины должны склоняться, как во время бури, когда мужья сердятся. Но, Джеффри, вы никогда не сердитесь. Вы не даете мне случая сделаться бамбуком.

На следующий день они взяли билеты в Токио. Долгое морское путешествие оказалось приятным опытом, прерываемым беглыми визитами к друзьям, живущим на Цейлоне и в Сингапуре, и, оживляемым тесной, хотя и эфемерной, интимностью жизни на борту парохода.

На «Суматре» была пестрая компания, и ее наиболее бросающиеся в глаза представители — шумные и пьющие завсегдатаи курительной комнаты и дамы сомнительного поведения, с которыми они проводили время, — были сразу отвергнуты Джеффри как недостойные.

Из-под этой пены вышли на свет люди более подходящие — офицеры и правительственные чиновники, возвращающиеся к своим постам, и несколько туристов от безделья. Каждый, казалось, старался оказать внимание очаровательной японской леди, и избегнуть этого усиленного внимания было трудно в тесных пределах судовой жизни. Единственным средством отстранить несносных было окружить себя телохранителями из приемлемых компаньонов. Райская ограда медового месяца не запиралась в пути.

Разумеется, много говорили о Востоке, но совсем не с тех точек зрения, что энтузиасты Довилля или Ривьеры. Многие из этих мужчин и женщин жили в Индии, в малайских странах, в Японии или открытых портах Китая, жили, зарабатывая там кусок хлеба, а не потому, что грезили о волшебных снах Востока. Для таких его романтические краски поблекли. И исписанные страницы их трудовой жизни имели траурную рамку недовольства, тоски по родине, куда они так охотно возвращались в редкие периоды отдыха и где, казалось, не находилось для них ни места, ни занятия. Это были члены британской диаспоры: только их Сион оказывался для них скорее сладким воспоминанием, чем настоящим родным домом.

— Да, — говорили они о стране изгнания, — очень живописно.

Но их лица, морщинистые или бледные, их озлобленность и молчаливость говорили о годах усилий и тяжелом добывании денежных средств в странах, где развлечений мало и их трудно найти, где климатические условия неблагоприятны, где угрожает лихорадка, где белое меньшинство живет, как солдаты в одиноком форте, вечно подозревая и опасаясь, вечно настороже.

Самым надежным из телохранителей Асако был ее соотечественник Камимура, сын известного японского государственного деятеля и дипломата; он, окончив курс в Кэмбридже, возвращался на родину первый раз за многие годы.

Это был ловкий, красивый юноша, очень спокойный и утонченный, казавшийся даже немного женственным из-за преувеличенной изящности и мелочной заботливости о своем костюме и своей особе. Он избегал всех, кроме Баррингтонов, вероятно потому, что сходство положения перекидывало мост между ним и его соотечественницей.

У него был высокий лоб мыслителя, красивые, глубокие, темные глаза, как у Асако, изогнутые саркастические губы, нос почти орлиный, но с чересчур низким переносьем. Он читал все, помнил все и был лучшим в университете игроком в лаун-теннис.

Он возвращался в Японию, чтобы жениться. Когда Джеффри спросил, кто его невеста, он ответил, что еще не знает, но родственники скажут ему, как только он приедет в Японию.

— А вы совсем не имеете голоса в этом деле? — спросил англичанин.

— О нет, — отвечал он, — если она мне не понравится, я могу не жениться; но, разумеется, выбор ограничен и я должен стараться не быть слишком требовательным.

Джеффри подумал, что вследствие его принадлежности к высшей аристократии очень немногие девушки в Японии были достойны его руки.

Но Асако задала вопрос:

— Почему выбор так невелик?

— Видите ли, — сказал он, — так мало девушек в Японии могут поговорить и по-французски, и по-английски, а так как я поступаю на дипломатическую службу и должен буду скоро опять покинуть родину, это совершенно необходимо; кроме того, она должна пройти хорошую школу.

Джеффри едва смог удержаться от смеха. Идея выбирать жену, как гувернантку, на основании ее лингвистических познаний, показалась ему необычайно комичной.

— И вы не боитесь поручать другим, — спросил он, — устраивать ваш собственный брак?

— Конечно, нет, — сказал молодой японец, — это мои родственники и хотят мне добра. Все они старше меня и имеют опыт в своей семейной жизни.

— Но, — сказал Джеффри, — ведь вы видели: ваши друзья в Англии выбирают сами и влюбляются и женятся по любви.

— Некоторые их них выбрали для себя и женились на трактирных горничных и на разведенных особах именно потому, что влюбились и действовали без контроля. Этим они опозорили свою семью и, вероятно, теперь очень несчастливы. Я думаю, они сделали бы лучше, если бы поручили выбор родным.

— Да, но другие, которые женились на девушках их класса?..

— Я считаю их выбор в действительности вовсе не свободным. Не думаю, чтобы больше всего привлекала их сама девушка. Их подталкивали расчеты и желания окружающих. Это своего рода магнетизм. Родители юноши и родители девушки устраивают брак силой воли. Это тоже хороший способ. Он не очень отличается от нашей, японской системы.

— Разве вы не думаете, что в Англии женятся потому, что любят друг друга? — спросила Асако.

— Может быть, и так, — возразил Камимура, — но в нашем, японском языке нет слова, которое точно значило бы то, что у вас слово «любовь». Поэтому, говорят, мы и не знаем, что такое любовь. Может быть, это и так. Во всяком случае, мистер Баррингтон не захочет, кажется мне, учиться японскому.

Джеффри нравился молодой человек. Он был хороший гимнаст, ненавязчив, хорошо воспитан и ясно сознавал разницу между хорошим и дурным тоном. Для Джеффри, когда он думал о Японии, чрезвычайно неприятна была неуверенность, благоразумно ли будет знакомиться с родными его жены. Как ужасно, если они окажутся коллекцией восточных древностей, с которыми у него не будет ни одной общей мысли.

Общение с этим молодым аристократом, отличающимся от англичанина разве только большей одаренностью и возмужалостью, успокоило его. Без сомнения, у его жены есть родные, похожие на этого: безупречные молодые люди, которые поведут его на охоту и сыграют с ним партию в гольф. Он полагал, что Камимура — типичный молодой японец высших классов. Он не понимал, что это было официальное произведение, избранное правительством, заботливо сформированное и отполированное для того, чтобы быть не домашним японцем, а заграничным, достойным представителем первоклассной державы.

Камимура высадился с ними в Коломбо и сопровождал их во время визитов к нескольким родственникам — чайным плантаторам. Он готов был сделать то же в Сингапуре, но получил срочную депешу, немедленно призывающую его в Японию.

— Я должен торопиться с собственной свадьбой, — сказал он во время последнего совместного завтрака в Раффль-отеле, — иначе я страшно погрешу против сыновней почтительности.

— Как это? — спросила Асако.

— Дорогая миссис Баррингтон, вы, дочь Японии, никогда не слыхали о двадцати четырех детях?

— Нет, кто они?

— Это образцовые дети, примеры святости, прославляемые за их любовь к отцам и матерям. Один из них проходил ежедневно целые мили, принося воду из известного источника для больной матери; другой, когда тигр собирался съесть его отца, бросился к зверю и закричал: «Нет, съешь меня вместо него!» Маленьких мальчиков и девочек в Японии всегда учат подражать двадцати четырем детям.

— О, как бы я ненавидела их! — воскликнула Асако.

— Это потому, что вы непокорная индивидуалистка-англичанка. Вы утратили чувство единства семьи, которое заставляет добрых японцев — братьев, кузенов, дядей, теток — любить друг друга публично, хотя бы тайно они и ненавидели один другого.

— Но ведь это лицемерие!

— Это социальный закон, — возразил Камимура. — В Японии семья — важная вещь. Вы и я — ничто. Если вы хотите добиться успеха, вы должны всегда держаться вашей семьи. Тогда вы преуспеете, как бы ни были глупы сами по себе. В Англии же семья, кажется, служит только для того, чтобы было с кем ссориться.

— Я считаю, что родные должны быть лучшими друзьями.

— В некотором смысле это так и бывает, — отвечал молодой человек. — В Японии лучше родиться без рук и без ног, чем не имея родных.

Глава IV

Нагасаки

Моя мысль с челноком,

Что плывет к островам

В утреннем тумане

От берега Акаши,

Темного берега.

После Гонконга они вышли из полосы вечного лета. Переход от Шанхая до Японии был тяжел и ветер резок. Но в первое же утро в японских водах Джеффри поспешил на палубу, чтобы вполне насладиться радостью приезда. Они приближались к Нагасаки. Утро было туманно. Небо казалось перламутром, а море походило на слюду. Серые острова внезапно выступали и исчезали, фантастичные, как духи-хранители Японии, представители этих мириад шинтоистских божеств, оберегающих империю. Внезапно из-за утесов одного из островов выплыл рыбачий бот, скользя с молчаливым величием лебедя. Челнок был низок и узок, сделан из какого-то светлого дерева, посреди поднимался высокий парус, как серебряная башня. Казалось, что это душа заснувшего острова покидает его для путешествия в страну снов. Туман рассеивался, медленно показались еще острова и еще лодки. Некоторые проплывали у самого парохода, и Джеффри мог видеть рыбаков, фигуры карликов, работавших веслами или сидевших на корточках в глубине лодок; они напоминали о Нибелунгах, ищущих золото Рейна. Он мог слышать, как они окликали друг друга странными голосами, резкими, как крики морских чаек.

Асако вышла на палубу и подошла к мужу. Волнение от возвращения в Японию победило ее любовь к утреннему сну. Она надела пальто и платье из саржи цвета морской волны. Плечи были укутаны накидкой из соболей, но голова не покрыта. Может быть, инстинкт, унаследованный от многих поколений японских женщин, никогда не покрывающих головы, заставлял ее не любить шляп и, насколько возможно, избегать их.

Солнце было еще в тумане, но вид открылся до высоких гор на самом горизонте, куда и направлялся пароход.

— Смотри, Асако, Япония!

Она не смотрела вдаль. Ее глаза были прикованы к изумрудному островку в полумиле от парохода или даже ближе, настоящей жемчужине моря. Конический холм, густо поросший деревьями, возвышался футов на двести. На самой вершине виднелись груда скал, похожая на развалины крепости, и растущая над гребнем утесов одинокая сосна. Ее ствол был овеян всеми морскими ветрами. Ее длинные обвисшие ветви, казалось, хватали воздух, как руки ослепленного демона. Было что-то почти человеческое в выражении бесплодного стремления, патетическом и вместе с тем нелепом: Прометей среди деревьев. Джеффри уловил взгляд жены, направленный на подошву островка, где темные утесы, понижаясь, приводили к морю. У миниатюрного залива он увидел узкую полоску золотистого песка и на ней красные ворота: два столба и две перекладины, нижняя — между столбами и верхняя — положенная на них, обе выдающиеся в стороны. Это простейшее архитектурное сооружение странно поражало. Оно превращало лесистый остров в жилое место, придавало ему очарование и, казалось, объясняло смысл соснового дерева. Место было священным обиталищем духов.

Джеффри прочел достаточно, чтобы сразу признать ворота за «тории» — религиозный символ в Японии, всегда указывающий на соседство святыни. Это особенность страны, так же часто встречающаяся в ней, как распятие в христианских странах.

Но Асако, видевшая в первый раз красоту родной страны и не заботившаяся о темных облаках археологических изысканий, трижды хлопнула в ладоши в полном восхищении; а может быть, она бессознательно повиновалась обычаю своей расы, которая так призывает своих богов. Потом движением чисто западным она обвила руками шею мужа, целуя его и отдаваясь всем своим существом.

— Милый Джеффри, я так люблю вас, — прошептала она. Ее темные глаза были полны слез.

Пароход шел узким каналом, похожим на фьорд: с обеих сторон были лесистые холмы. Леса зеленели весенней листвой. Никогда Джеффри не видел такого разнообразия и густоты растительности. Каждое дерево, казалось, отличалось от своего соседа, и склоны холмов были покрыты теснящимися толпами деревьев. Здесь и там потоки горных цветущих вишен, пробивались среди зелени, подобные грудам снега.

У подошвы лесов, у обреза тихих вод гнездились селения. Были видны только крыши, высокие, коричневые, соломенные крыши с линиями ирисов, растущих на их гребнях. Эти туземные домики казались робкими животными, скрывающимися в тени покровителей-деревьев. Казалось, когда-нибудь нахальный гудок парохода может заставить их спрятаться опять в лесные чащи. Не было признаков жизни в этих затопленных лесом селениях, где спор между топором дровосека и первобытной растительностью еще не казался решенным. Жизнь там была, но скрытая под роскошным покровом растений, скрытая от взоров случайного прохожего, как жизнь насекомых. Только со стороны моря, там, где дома теснились под стеной из циклопических камней, и в гавани, где длинные, узкие лодки с острыми носами, пиратского образца, были вытащены на берег, те же маленькие, похожие на гномов люди, откровенно показывая темное нагое тело, пилили, стучали молотками и чинили сети.

Пароход скользил теперь по фьорду, направляясь к облаку черного дыма впереди. Прошли мимо не узнанного Джеффри серого католического собора в итальянском стиле, памятника старинной христианской веры в Японии, насажденной святым Франциском Ксавье четыре сотни лет тому назад. Якорь бросили у острова Дешима, теперь соединенного с берегом; там, в века недоступности Японии для иностранцев, позволено было пребывать голландским купцам в полном, но выгодном для них рабстве. Дешима вырос теперь в целый японский город, значительность которого поддерживается его гаванью; в ней шум и дым доков Мицубиси предупреждает романтически настроенных путешественников о современной индустриальной жизни новой Японии. Днем и ночью разгораются огни в печах, и десять тысяч работников заняты постройкой военных и торговых судов для Британии.

Явились на борт карантинные чиновники, маленькие, темные люди в мундирах, нелепо важные. Затем пароход был осажен роем длинных примитивных лодок, называемых сампанами и описанных Лоти как варварская разновидность гондолы; все они толкали одна другую, привозя на борт торговцев местными товарами, шелком, черепаховыми изделиями, глиняной посудой, иллюстрированными открытками и доставляя путешественников на берег.

Джеффри и Асако были на берегу одними из первых. Момент прибытия на японскую землю принес неприятное разочарование. Набережная Нагасаки оказалась совершенно похожей на улицу в каком-нибудь захиревшем европейском городке. Глазам представлялся ряд казенных зданий и консульств, выстроенных на западный лад, совсем одинаковых и лишенных изящества. Таможенные чиновники и полицейские подозрительно косились на иностранцев. Несколько женщин, нагруженных детьми и рыночными корзинами, тупо уставились на них.

— О, они носят кимоно! — воскликнула Асако, — но какие грязные и пыльные. Можно подумать, что они спали в них!

Японские женщины действительно придерживались национальной одежды. Но Баррингтонам, высадившимся в Нагасаки, они показались уродливыми, бесформенными и грязными. Их волосы были пыльны и растрепанны. Лица — тупы и неподвижны. Фигуры скрыты в ворохе грязных одежд. Джеффри слышал, что они моются по крайней мере раз в день, но теперь был склонен сомневаться в этом. Или это оттого, что они все моются в одной ванне и их омовения — простой взаимный обмен грязью? Но где же те девушки-мотыльки, что танцуют с веерами среди чашей и блюд?

Рикши, детские тележки для одного человека, показались интересными и забавными; и костюм везущих их людей, и их мускулистые, неутомимые ноги. В своих узких штанишках из грубой темно-синей материи, коротких куртках, похожих на те жакетки, что употребляются в Итоне для спортивных матчей, в широких, круглых, как грибы, шляпах, они казались фигурами из толпы, изображаемой на фламандских «Распятиях Христа».

Позади сампана Баррингтонов вдоль верфи плыл широкий лихтер. Он был черен от угольной пыли, и в углу его была навалена куча плоских корзин, употребляемых на угольных судах в японских портах; их передают из рук в руки в непрерывной цепи на борт судна и опять вниз на угольную баржу. Работа была окончена. Лихтер был пуст и вез обратно в Нагасаки толпу перепачканных углем кули. Они были одеты, как рикши: узкие панталоны, короткие куртки и соломенные сандалии. Они сидели, утомленные, по бокам баржи, вытирая пот с грязных лиц грязными тряпками. Их волосы были длинные, прямые и спутанные. Руки грубые, потерявшие форму от тяжелого труда.

— Бедные люди, — воскликнула Асако, — трудная у них работа.

Толпа прошла мимо, указывая на англичан и разговаривая высокими голосами. Джеффри никогда не видел раньше таких странных парней, с длинными волосами, выбритыми лицами, толстыми бедрами. Один из них, самый растрепанный из всех, остановился возле них с распахнутой рубахой. Показалась женская грудь — черная, сухая, грубая, будто кожаная.

— Это женщины! — воскликнул он. — Что за странная вещь!

Но зато дети Нагасаки, они-то уж не принесли никакого разочарования. Смеющиеся, счастливые, разноцветные и вездесущие. Они катались под колесами рикш. Они выглядывали из-за товаров, нагроможденных кучами на полу лавок; вечная угроза для лавочников, особенно с китайскими товарами, где их птичьи движения более опасны для вещей, чем присутствие неуклюжего быка. Они катались вверх и вниз по храмовым ступеням, как опавшие лепестки. Они слетались, как маленькие птички вокруг уличных разносчиков, которые носят на широких плечах весь свой торговый склад сластей, сиропов, игрушек или поющей саранчи. Они — будто куклы нашего собственного детства, одаренные неугомонной жизнью. В одеждах их маленьких тел проявляется любовь к ярким краскам восточных народов, чей прихотливый вкус связан традиционным преобладанием темного — коричневого и серого. Удивительно пестрые кимоно они шьют для своих детей, с изображением цветов, бабочек, игрушек, сцен, волшебных сказок, отпечатанных на фланели — или на шелке для маленьких плутократов, — всеми красками, причем преобладают красные, оранжевые, желтые, пунцовые, голубые и зеленые тона.

Они врывались в чопорную атмосферу отеля в европейском стиле, где Джеффри и Асако пытались насладиться безвкусным завтраком, — их огрубевшие босые ножки топтались на изношенном линолеуме. Ему нравилось наблюдать их игру с постоянным показыванием пальцев, со спокойным или порывистым убеганием. Он даже сделал попытку добиться популярности, бросая им медные деньги. Его щедрость не вызвала никакой давки. Серьезно и по очереди каждый ребенок прятал в карман свое пенни; но все они одаривали Джеффри враждебными и подозрительными взглядами. Он тоже, при близком рассмотрении, нашел их менее похожими на ангелов, чем при первом взгляде. Ему не понравилась ужасная влажность невытертых носов, а также значительное количество шелудивых голов.

После неаппетитного завтрака в серо-желтом отеле Джеффри и его жена снова принялись за свои исследования и открытия. Нагасаки — заколдованный город; если пассивно двигаться по его узким улицам, как течет вода в ручье, по их змеиным изгибам, то скоро очутишься в самой его глубине.

Они оставили позади иностранный квартал с его неописуемой уродливостью и погрузились в лабиринт маленьких туземных переулков, запутанных и прихотливых, как тропинки, с внезапно открывающимися крутыми холмами и ступенями, которые мешают движению рикш.

Здесь дома богачей были тщательно ограждены, строго недоступны; но домашняя жизнь бедняков и лавочников выливалась на улицу из тех ящиков, которые они называют домами.

С помощью еще одного человека, подталкивающего сзади, рикши зигзагами привезли их на холм, к деревянным воротам, полуоткрытым в плотной бамбуковой ограде.

— Чайный дом! — заявил рикша, останавливаясь и скаля зубы. Он явно ждал, что иностранцы остановятся и войдут.

— Выйдем и посмотрим, милая? — предложил Джеффри. Они прошли под низкими воротами, по усыпанной мелким щебнем дорожке, через уютный хорошенький сад ко входу в чайный дом; легкая постройка из коричневых досок, очень чистая и не знающая прикосновения грязных ботинок. На ступенях — целая коллекция гета — местных деревянных галош — и отвратительных модных ботинок говорила, что как раз принимали гостей.

Внутри темных коридоров дома слышался непрерывный легкий шум, как воркование голубей. Четыре или пять маленьких японок простирались на полу перед посетителями, бормоча шопотом: «Ирасшаи!» («Удостойте войти!»).

Баррингтоны сняли обувь и последовали за одной из этих женщин по светлому коридору с другим миниатюрным огороженным садиком, с одной стороны, и бумажными шодзи и выглядывающими из-за них лицами — с другой, через еще один сад, род восточного моста вздохов, к маленькому отдельному павильону, как бы купавшемуся в море зеленых кустов и чистого воздуха и связанному деревянным проходом с главной массой строения.

Этот летний домик заключал в себе единственную небольшую комнату, наподобие очень светлого ящика с деревянными рамами, стенами из непроницаемой бумаги, бледно-золотистыми циновками на полу. Только одна стена казалась капитальной и представляла род алькова. В этой нише был помещен продолговатый рисунок, изображающий цветущую вишню на склоне горы, а под ним на подставке из темного сандалового дерева сидела бронзовая обезьяна с хрустальным шариком в руках. Вот единственное украшение комнаты.

Джеффри и его жена сели или прилегли на четырехугольных шелковых подушках, называемых «забутан». Затем шодзи были отодвинуты, и открылся вид на Нагасаки.

Это было восхитительное зрелище. Чайный дом нависал над городом. Легкий павильон казался пульмановским аэропланом, парящим над гаванью. Был тот час вечера, когда волшебное очарование Японии особенно сильно. Все неизящное и грязное было скрыто бамбуковыми заборами и окутано туманом сумерек. Это полчаса серого сияния. Серо было небо, и воды гавани, и крыши домов. Серый туман поднимался над городом, и черно-серые полосы дыма шли от доков и пароходов к порту. Деятельный шум города доносился ясно и отчетливо, но бесконечно далекий, как доносятся к небесным богам звуки земли. Волшебный час, когда ожидаешь чуда.

Две маленькие женщины принесли чай и сладкое печенье; зеленый чай, похожий на горьковатую горячую воду, безвкусный и не утоляющий жажды. Поразили их лица: покрытые слоем пудры, они были старые и сморщенные.

Они заметили национальность Асако и заговорили с ней по-японски.

— «Вежливость у них не особенная, — подумал Джеффри, — достаточно любопытства, назойливости и распущенности».

Но Асако знала всего несколько фраз на родном языке. Это привело девушек в затруднение, и после совещания шепотом и хихикания в рукава одна из них побежала искать подругу, которая могла бы рассеять тайну.

— Несан, несан[10], — звала она через сад.

Странная маленькая посуда была подана на лакированных красных подносах, рыба и овощи живописно расположены, но чрезвычайно невкусные.

Появилась третья «несан». Она говорила немного по-английски.

— Оку-сан[11] — японка? — начала она после того, как поставила перед Джеффри маленький квадратный столик и проделала обряд преклонения.

Джеффри отвечал утвердительно. Снова преклонения, уже перед «оку-сан» и приветствия шепотом на японском языке.

— Но я не говорю по-японски, — сказала Асако, смеясь.

Это смутило девушку, но любопытство подталкивало ее.

— Данна-сан — ингирис[12]? — спросила она, смотря на Джеффри.

— Да, — сказала Асако.

— Что, у многих англичан японские жены?

— Очень у многих, — был неожиданный ответ.

— О Фудзи-Сан, — продолжала она, указывая на другую девушку, — иметь ингирис — данна-сан — много лет назад: очень хороший данна-сан: дать О Фудзи масса красивых кимоно: он сказать О Фудзи — очень хорошая девушка, идти в ингирис с ним; О Фудзи сказать нет, не могу идти, мать очень больна, так, данна-сан уезжать. Дать О Фудзи-сан очень красивое кольцо.

Она заговорила на туземном языке. Другая девушка с деланным смущением показала колечко с поддельными сапфирами.

— О! — воскликнула Асако, смутно понимая.

— Все ингирис данна-сан приходить Нагасаки, — продолжала болтливая девушка, — нуждаться японские девушки. Ингирис данна-сан хороший человек, но очень много пить. Японский данна-сан нехороший, недобрый. Ингирис данна-сан много денег, много. Нагасаки девушка очень много чужой данна-сан. Жены иностранцев из Нагасаки знамениты. Ингирис данна-сан уходить постоянно. Один год, два года — тогда уходить в Ингирис страну.

— Что же тогда с японками? — спросила Асако.

— Другие данна-сан приходить, — был лаконичный ответ. — Ингирис данна-сан жить в Японии, японская девушка очень красива. Ингирис данна-сан уезжать, не надо японская девушка. Японская девушка идти другая страна, она чувствует очень больна; сердце очень одиноко, очень печально!

В маленькую комнату пробралось смутное неприятное чувство — непривычные мысли, понятия чуждой морали, зловещие птицы.

Две другие девушки, не умевшие говорить по-английски, явно позировали перед Джеффри; одна из них, прислонившись к раме открытого окна, вытянула вперед длинные рукава своего кимоно, как крылья; ее раскрашенное овальное лицо смотрело на него, несмотря на то, что глаза казались опущенными; другая присела на пятках в углу комнаты с тем же выражением жеманства и с руками, скрещенными на груди. Несмотря на спокойствие поз, они также призывали на свой манер, как и покачивающие бедрами девицы Пиккадилли. Это истинно сегодня, как и двести пятьдесят лет тому назад, в дни Кэмпфера, старого голландского путешественника, что в Японии всякий отель — публичный дом и всякий чайный домик — дом свиданий.

Из ближайшего крыла здания донеслись звуки струн, похожие на игру на банджо в странном ритме. Несколько резких нот, казалось, были взяты наудачу, сопровождались несколькими отрывками песни, полной трелей, все разрешилось хохотом клоуна. Молодежь Нагасаки пригласила гейшу, чтобы развлекать их за обедом.

— Японская гейша, — сказала девушка из чайного домика, — может быть, данна-сан хочет видеть танец гейши?

— Нет, благодарю, — сказал Джеффри поспешно. — Асако, милая, пора домой, нам время обедать.

Глава V

Чонкина

Сидеть молчаливо,

Спокойно смотря,

Не значит сравняться

С пьющими саке,

Буйно кричащими

Сейчас же после обеда Асако ушла спать. Она была утомлена массой виденного и новых впечатлений. Джеффри сказал, что он немного погуляет и покурит, возвращаясь. Он направился по улице, которая ведет к порту Нагасаки.

«Чонкина, Чонкина, Чон, Чон, Кина, Кина

Йокогама, Нагасаки, Хако-дате-Гой!»

Припев старой песни пробудил в его памяти мелодичное название места.

Он спустился с холма, на котором стоял отель, и перешел по мосту узкую речку. Город был полон прелести. Теплый свет в маленьких деревянных домиках, кремовый оттенок бумажных стен их, освещенных изнутри, с черными силуэтами обитателей, просвечивающими сквозь них, покачивающиеся на лодках в гавани фонари, огни на больших судах, расположенные правильно, как линии в чертежах Евклида, фонари на экипажах и рикшах, фонари, похожие на фрукты: красные, золотые, сверкающие и круглые, висящие над входом в каждый дом, с китайской надписью на них, сообщающей имя жильца.

«Чонкина, Чонкина!»

Как бы в ответ на свое пение Джеффри внезапно встретил Вигрэма. Вигрэм был пассажиром на пароходе вместе с ними. Он старый итонец, и, правду сказать, это было единственным сходством между двумя мужчинами. Вигрэм был низкого роста, толст, вял, имел глупые глаза и помятое лицо. Он растягивал слова, имел литературные претензии и путешествовал для развлечения.

— Эй, Баррингтон, — сказал он, — вы совсем один?

— Да, — отвечал Джеффри, — моя жена сильно утомилась, ушла спать.

— Так вы, пользуясь благоприятным случаем, изучаете ночную жизнь, а, повеса?

— Немножко в этом роде, — сказал Джеффри, который считал, что быть благонравным мальчиком — дурной тон, и не хотел прослыть таким даже перед Вигрэмом, хотя его мнение и не ставил ни во что.

— Не следует ходить по улицам; а впрочем, все равно. Здесь в клубе мне сказали, что Нагасаки — одно из самых жарких мест на земном шаре.

— Довольно сонное место, — отвечал Джеффри.

— О, здесь! Здесь английские товарные склады и консульства. Здесь всегда мертво. А вот пойдемте со мной смотреть танец Чонкина.

Джеффри был поражен таким эхом собственных его мыслей, но сказал:

— Я должен вернуться: жена будет беспокоиться.

— Нет еще, не сейчас. Все это окончится в полчаса, и это стоит посмотреть. Я как раз иду в клуб за приятелем, который обещал повести меня.

Джеффри позволил убедить себя. В конце концов, дома его не ожидают сию минуту. Уже много лет он не посещал мест с дурной репутацией. Это дурной тон, и они не влекли его. Но странность и новизна привлекательны, и ему хотелось на минутку заглянуть за кулисы этой новой и неизвестной страны.

Чонкина, Чонкина!

Почему бы ему не пойти?

Он был представлен Вигрэмом его приятелю мистеру Паттерсону, шотландскому коммерсанту в Нагасаки, имевшему обычай в субботние вечера выходить из клуба в состоянии некоторого опьянения.

Они позвали трех рикш, которые, казалось, знали без всяких приказаний, куда их везти.

— Это далеко отсюда? — спросил Джеффри.

— Не очень, — сказал шотландец, — очень удобно расположено.

Они ехали по узким, запутанным улицам с той же фантастической игрой света и теней, освещенными бумажными стенами и яркими шарами ламп на воротах.

Издали донесся звук барабанного боя. Джеффри слышал раньше звуки барабана, похожие на эти, в сомалийском селении близ Адена, дикие, примитивные звуки с подобием маршевого ритма, побуждавшие двигаться сотни черных тел на каком-то диком празднестве.

Но здесь, в Японии, такая музыка звучала призывом оторваться от цивилизации, как старой, так и новой.

«Чонкина, Чонкина!» — казалось, выбивал барабан.

Рикши свернули на улицу пошире, с домами более высокими и богатыми, чем были до сих пор. Они были выстроены из темного леса, как большие швейцарские шале, и увешаны красными бумажными фонарями, похожими на огромные спелые вишни.

Снова вход, похожий на театральные подмостки, но более заполненный женщинами с их нижайшими преклонениями, шествие по освещенным коридорам и крутым лестницам, похожим на пароходные трапы, и всюду тяжелый запах дешевых духов и пудры — запах публичного дома.

Трое гостей поместились сидя или полулежа вокруг низкого столика с пивом и печеньем. В коридоре слышался целый хор писклявых и хихикающих голосов. Затем распределение ролей, видимо, совершилось, и шесть маленьких женщин вбежали в комнату.

— Патасан-сан! Патасан-сан, — кричали они, хлопая в ладоши.

Это, наконец, были женщины-мотыльки из видений путешественников. На них яркие кимоно, красные и голубые, вышитые золотом. Лица их бледны, как фарфор, и кажутся эмалированными от употребляемой ими жидкой пудры. Их волосы, черные и блестящие, как солодковый корень, собраны в фантастические завитки, украшены серебряными колокольчиками и бумажными цветами. Очарование, впрочем, разрушало облако тяжелого запаха, окружавшее их.

— Добрый день вам, — пищали они на комическом английском языке. — Как поживаете? Я люблю вас. Пожалуйста, целуйте меня. Дам! Дам!

Паттерсон представил их: О Хана-сан (мисс Цветок), О Юки-сан (мисс Снег), О Эн-сан (мисс Близость), О Тоши-сан (мисс Год), О Таки-сан (мисс Высота) и О Кома-сан (мисс Пони).

Одна из них, мисс Пони, обвила руками шею Джеффри маленькие пальцы давали ощущение прикосновения насекомых — и сказала:

— Милый, любите вы меня?

Огромный англичанин освободился осторожно. Ведь это дурной тон — грубо обходиться с женщиной, хотя бы и японской куртизанкой. Но он начинал жалеть, что пришел сюда.

— Я привел двух дорогих друзей, — ораторствовал Паттерсон, — скорее для наслаждений художественных, а не плотских; хотя, конечно, смело могу предсказать, что удовольствие чувственное будет венцом истинного искусства. Мы пришли смотреть национальный танец Японии, вихрь Нагасаки, знаменитый Чонкина. Я-то сам привык к нему. Два или три раза я и сам исполнял его в этих залах. Но вот два джентльмена специально приехали из Англии только для того, чтобы видеть, как его танцуют. Поэтому прошу плясать сегодня ночью заботливо и внимательно, давая волю воображению, с чувством предвкушения наслаждения и полным уважением к голой истине.

Он говорил с истинным красноречием и упоением, и когда шлепнулся в конце концов на пол, Вигрэм хлопнул его по плечу с одобрением: браво, старина!

Джеффри молчал и чувствовал себя очень неловко. «Чонкина, Чонкина!» Маленькие женщины принимали скромный вид, закрывая лица длинными рукавами кимоно. Служанка раздвинула стены-ширмы, отделявшие соседнюю комнату, точную копию той, в которой они сидели. Пожилая женщина в зеленоватом кимоно сидела там молча, с видом строгим и достойным.

На минуту Джеффри подумал, что произошла ошибка, что это тоже гостья, потревоженная во время спокойного размышления и оттого негодующая.

Но нет, эта римская матрона держала на коленях белый диск «самисена», род местного банджо, по которому она ударяла широкой белой костяшкой. Она, прежде гейша, была теперь оркестром.

Шесть маленьких мотыльков построились перед ней и начали танец, не западный, со свободными движениями членов, а восточный, танец бедер с перемещениями рук и ног. Они пели резкую, прерывистую песню без всякого сколько-нибудь заметного соответствия аккомпанементу, наигрываемому серьезной дамой.

«Чонкина, Чонкина!» Шесть фигурок склонялись вперед и назад. «Чонкина, Чонкина! Гой!» Резким криком внезапно оборвались песня и танец. Шесть танцовщиц застыли, простирая руки, в разнообразных позах. Одна из них сбилась с круга и должна была уплатить штраф. Она сняла широкий вышитый шарф. Он был отброшен в сторону, и хриплая песня зазвучала снова.

«Чонкина, Чонкина! Гой!» Та же девушка ошиблась опять; и с легким шуршанием великолепное красное кимоно упало на землю. Она осталась в красивом голубом нижнем кимоно из легкого шелка; все оно было бледно расшито изображениями вишневых цветов.

«Чонкина, Чонкина!» Круг за кругом та же игра, и ошибалась то одна девушка, то другая. У двух уже была обнажена верхняя половина тела. На одной оставалось что-то вроде вязаной белой нижней юбки, грубой и в пятнах, обернутой вокруг бедер; на другой — короткие фланелевые панталоны типа мужского купального костюма, окрашенные в цвета Британии, подарок какого-нибудь матроса своей возлюбленной. Обе были молоды. Их груди были плоски, лишены формы, и на желтой коже их лиловые соски казались какими-то ядовитыми ягодами. Желтая кожа у горла и шеи резко граничила с линией пудры. Шея и лицо были покрыты сплошным белым слоем. Это производило сильный эффект: казалось, тело потеряло под ножом гильотины свою настоящую голову и получило дурно сделанную замену ее из рук хирурга.

«Чонкина, Чонкина!» Паттерсон придвинулся ближе к исполнительницам. Его красное лицо и похотливая улыбка были образцом того, что он назвал предвкушением наслаждения. У Вигрэма вялое лицо стало бледнее обыкновенного, глаза выкатились, губы раскрылись и отвисли, и смотрел он, как в гипнотическом трансе. Он прошептал Джеффри:

— Я видел танец живота в Алжире, но это побьет все, что угодно.

Джеффри из-за облаков табачного дыма наблюдал эту дикую фантасмагорию как видение сна.

— Сорвите это! Сорвите это! — кричал Паттерсон. — Не бойтесь, мы знаем, что там!

«Чонкина, Чонкина!» Танец стал еще более выразительным не в смысле искусства, но животности. Тела тряслись и изгибались. Лица искажались, чтобы выразить экстаз чувственного наслаждения. Маленькие пальцы сплетались в нескромных жестах.

«Чонкина, Чонкина! Гой!» Девушка в узких панталонах ошиблась опять. Она сбросила их с выражением стыдливости, подчеркивающем бесстыдство. Потом, в уродливой наготе, встала в позу посреди группы отрицанием всех канонов эллинской красоты.

Джеффри видел до сих пор обнаженных женщин только идеализированными в мраморе или на полотне. Тайна Венеры была для него, как для многих мужчин, недоступной Меккой, возбуждавшей благоговение. Он знал только проблески, призраки мягких изгибов, слюдяной блеск кремовой кожи, но не грубый анатомический факт.

Она же казалась огромным эмбрионом, нелепо и безобразно отлитой формой.

«Женщина, — думал Джеффри, — должна быть изящной и гибкой, и оттенок стремительности в движениях должен оживлять тонкость линий». Аталанта была для него идеалом женщины.

Но это создание, видимо, не имело ни нервов, ни костей. Она казалась набитой опилками, начиненным ими мешком из темной ткани. Совсем не было волнистых, упругих линий. Грудь складками падала вниз, как веки, а большой живот выглядывал из-под них своим бесстыдным глазом. Ляжки свисали с бедер, как бока у шаровар, и казались заправленными в ноги, как штаны в гетры. Вывернутые пальцы ног были смешны и отвратительны. Грудь, живот, колени, икры были бесформенны. Ничто в этой фигуре из глины не указывало на нежную заботливость руки Создателя. Она была отлита бездарным ремесленником в минуту невнимательности.

Но она стояла там, выпрямившись и призывая, этот жалкий головастик, узурпирующий трон Лаисы, окруженная поклонением таких почитателей, как паттерсоны и вигрэмы.

«Неужели все женщины безобразны? — пронеслось в мозгу Джеффри. — Неужели видение Афродиты Анадиомены — ложь артиста?» И он подумал об Асако: «Без газового ночного покрова не будет ли она такой? Страшно подумать об этом!»

Паттерсон посадил полуголую девушку к себе на колени. Вигрэм хотел схватить другую.

Джеффри сказал, но никто не слышал его:

— Для меня здесь становится слишком жарко. Я ухожу.

И он ушел. Его жена проснулась и собиралась плакать.

— Где вы были? — спросила она. — Вы сказали, что вернетесь через полчаса.

— Я встретил Вигрэма, — сказал Джеффри, — и пошел с ним смотреть танец гейш.

— Вы могли взять и меня. Это красиво?

— Нет, очень безобразно; не стоит и думать об этом.

Он принял горячую ванну, прежде чем лечь рядом с ней.

Глава VI

Через Японию

Хоть много людей

В больших городах

С сотнями башен,

Но в сердце одна лишь

Дорогая сестра.

Путешественник в Японии прикреплен к определенному избитому маршруту, предписанному ему господами «Кук и сын» и информационным бюро туристов.

Эта via sacra[13] отмечена гостиницами в европейском стиле различного достоинства, назойливыми лавочками, продающими вещицы местного производства, и туземными гидами, разделяющими путешественников на два класса: посетителей храмов и посетителей чайных домов. Одиноких мужчин-путешественников обязательно подозревают в склонности к тем поддельным гейшам, которые поджидают в туземных ресторанах; женатые пары водят в храмы и к тем торговцам древностями, которые предлагают гидам самую высокую комиссионную плату. Всегда составляются маленькие заговоры в ожидании туристов, посещающих страну. Если иностранец склонен к энтузиазму, он восхищен наивностью манер и считает их отражением сердца «счастливого маленького японца». Если он не любит страну, он считает доказанным, что вымогательство и подлость сопровождают каждый его шаг.

Джеффри и Асако бесконечно наслаждались, знакомясь с Японией. Неутешительные опыты в Нагасаки были скоро забыты, когда они прибыли в Киото, древнюю столицу Микадо, где обаяние старой Японии еще сохранилось. Они были счастливы в своей невинности, любя друг друга, легко приходя в восторг, имея возможность тратить массу денег. Они восхищались всем: народом, домами, лавками, тем, что на них глазели, что их обманывали, что их тащили на самые окраины громадного города только за тем, чтобы показать сады без цветов и совершенно развалившиеся храмы.

Особенно увлечена была Асако. Прикосновения к японскому шелку и вид ярких кимоно и красивых вышивок пробудили в ней нечто наследственное, жадность целых поколений японских женщин. Она покупала кимоно дюжинами и проводила часы, примеряя их посреди хора восхищающихся горничных и служанок, специально выдрессированных дирекцией отеля в трудном искусстве восторгаться приобретениями иностранцев.

А потом лавки редкостей! Антикварные магазины Киото производят на наивного иностранца такое впечатление, будто бы он в гостях в частном доме у японского джентльмена, конек которого — коллекционирование. С самыми чистосердечными упрашиваниями предлагаются сигареты и почетный чай, густо-зеленый, как суп с горошком. Подают альбом автографов, где записаны имена самых богатых и образованных людей, посетивших коллекцию. Просят вас присоединить вашу скромную подпись. Потом показывают глазированные глиняные горшки, утварь тибетского храма эпохи Хан. Они уже приобретены для коллекции Винклера в Нью-Йорке, пустячок в сотню тысяч долларов.

Ослабив в госте силу сопротивления, продавец древностей передает его своим мирмидонянам, которые водят его по лавке — потому что, в конце концов, это только лавка. Точно взвесив его кошелек и его вкус, они заставляют его купить то, что угодно им, совершенно как заклинатель заставляет свою публику вынуть именно намеченную карту.

Комнаты Баррингтонов в Мийяко-отеле скоро сделались копией выставочных залов в торговых складах господ Яманака. Парча и кимоно раскинулись на креслах и кроватях. Столы были загромождены фарфором, посудой из перегородчатой эмали и статуэтками богов. С потолка спускались фонари; в одном углу комнаты огромный чашеобразный колокол покоился на красном лаковом треножнике. При ударе толстой кожаной палкой, похожей на барабанную, он издавал глубокое рыдание, удивительный, закругленный законченный звук, полный меланхолии ветра в сосновых лесах, мрачного величия исчезнувших цивилизаций и буддийского одиночества. Был на холме, позади отеля, храм, откуда такие ноты доносились к путешественникам на восходе и на закате солнца. Все очарование страны звучало в этих тонах; Асако и Джеффри решили скорее отказаться от всяких дальнейших покупок, но непременно привезти с собой домой, в Англию, эхо этой тюремной музыки.

И вот они купили этот циклопический голос, украшенный каббалистическими надписями; возможно, что это был, как утверждали, пятисотлетний колокол фабрики для производства античной медной утвари в Осака. Джеффри называл его «Большой Бэн».

— Для чего нам все эти вещи? — спрашивал он жену.

— О, для нашего дома в Лондоне, — отвечала она, хлопая в ладоши и смотря с экстатическим упоением на все свои сокровища. — О, Джеффри, Джеффри, как вы добры, давая мне все эти вещи!

— Но ведь это ваши собственные деньги, дорогая!

Никогда Асако не казалась более чуждой расе своих отцов, как в эти первые недели пребывания в родной стране. Она до такой степени «не помнила родства», что ей нравилось играть в подражание туземной жизни как чему-то в высшей степени чуждому и нелепому.

Обеды в японских трактирах бесконечно забавляли ее. Сидение на корточках на голом полу, преувеличенная почтительность служанок, необычные кушанья, неудобство палочек для еды, онемение ног после получасового сидения — все заставляло ее разражаться взрывами веселого хохота, к удивлению ее соотечественников, которые довольно часто принимали ее за одну из своих.

Однажды она с помощью служанок отеля нарядилась важной японской леди, причесав свои черные волосы наподобие шлема и перетянув талию широким шарфом «оби», который, в конце-концов, нисколько не стеснительнее корсета. В таком виде она сошла вечером к обеду, держась позади мужа, как благовоспитанная японка. В чуждой одежде она казалась маленькой и экзотичной, но трудно было бы отгадать ее родину. Джеффри поразил ее вид в туземном костюме. В Европе он выделял ее, но здесь, в Японии, делал частью местного пейзажа. Он никогда не чувствовал так ясно, до какой степени его жена — представительница своего народа. Низкий рост, семенящая походка, маленькие, тонкие руки, косой разрез глаз, овал лица — все было чисто японское. Противоречила остальному только белая кожа, цвета слоновой кости, которая, впрочем, как красивая особенность, встречается иногда и у выросших дома японок, а больше всего выражение подвижных глаз и красных губ, созревших для поцелуев, — выражение свободы, счастья и природного ума, чего не найдешь в стране, где женщины почти несвободны, всегда неестественны и редко счастливы. Взор японской женщины не оживляет лица, так что оно кажется просто маской; он часто блестит украдкой воровским блеском, как у хищного животного, полуприрученного страхом.

Надев местный костюм, Асако спустилась к обеду в Мийяко-отеле, смеясь, болтая и, в подражание туземным женщинам, делая крошечные шаги и преувеличенно жеманясь. Джеффри пытался принять участие в маленькой комедии, но его шутки были неестественны, и постепенно воцарилось молчание, какое наступает иногда в фантастических маскарада, после того как пытались вести разговор, соответствующий обстановке, но запас воображения истощился и фантазия перестала служить. Если бы Джеффри был способен к более глубоким мыслям, он понял бы, что как раз эта комедия с переодеванием и указывала на пропасть, разверзтую между его женой и желтыми женщинами Японии. Она поступала теперь, как белая женщина, уверенная в невозможности смешать ее с туземными. Но Джеффри в первый раз почувствовал экзотичность жены, и не со стороны очаровательно-романтической, но со стороны уродливой, неприятной и — страшное слово — как что-то низшее по отношению к нему. Так он женился на цветной женщине? Он — муж желтокожей? Болезненное видение Чонкина в Нагасаки представилось ему.

По окончании обеда Асако, приняв комплименты других гостей, ушла наверх, чтобы переодеться. Джеффри любил после обеда выкурить сигару, но Асако не выносила клубов ароматного дыма в своей комнате. Как и все, они скоро усвоили привычку рано ложиться спать в стране, где не было театров с пьесами на понятном языке и вечерних ресторанов, обращающих ночь в день.

Джеффри зажег сигару и прошел в курительную. Два пожилых человека, купцы из Кобе, сидели там за виски с содовой, разговаривая о своем общем знакомом.

— Нет, — говорил один из них, американец, — я мало его вижу, как и все теперь. Но даю слово, когда он приехал сюда еще молодым, он был одним из самых способных людей на Востоке.

— Я вполне верю вам, — сказал другой, медленный в движениях англичанин, куривший трубку из шиповника, — он произвел на меня впечатление чрезвычайно воспитанного человека.

— Я вам скажу больше. Это был финансовый гений с огромным будущим.

— Бедняга! — вздохнул другой. — Впрочем, виноват он сам.

Джеффри вовсе не имел склонности подслушивать, но вдруг заинтересовался судьбой этого анонима и нетерпеливо хотел узнать причину его падения.

— Когда эти японки завладевают мужчиной, — продолжал американец, — они лишают его яркости, всякого блеска. Пройдите по клубу в Кобе и посмотрите на лица. Вы сразу сможете сказать, кто женат на японке, у кого японка в доме. Чего-то не хватает в выражении их лиц.

— Это ужасно, — сказал англичанин. — Женится такой парень на японке и должен содержать всех ее лентяев родственников, а потом появится целая куча полукровных птенцов, и он не знает, его они или не его.

— Хуже того, — был убежденный ответ, — и с белой женой может быть много неприятностей, и мужчине можно пойти повеселиться в чайный дом, что ж тут такого? Но жениться на них — это все равно что подписать договор с дьяволом. Такой человек пропал.

Джеффри встал и вышел из комнаты. Ему надо было или уйти, или ударить по лицу этого янки с резким голосом. Он чувствовал, что оскорбили его жену. Но ведь разговаривавший мог не знать, перед кем он говорил. Он просто высказывал мнение, которое, как подсказывал Джеффри внезапно проснувшийся инстинкт, должно быть очень распространенным у белых людей, живущих в желтой стране. Теперь, думая об этом, он вспомнил любопытные взгляды, бросаемые иногда на него и Асако иностранцами и, странно сказать, японцами, взгляды полупрезрительные. Быть может, он уже приобрел то выражение, которое отличает лица несчастных в клубе Кобе? Он вспомнил также бестактные замечания на борту парохода: «Миссис Баррингтон прожила всю жизнь в Европе; конечно, в этом вся разница».

Размышляя, Джеффри взглянул в большое зеркало в зале. На его честном, здоровом британском лице не было признаков преждевременной гибели. Были, пожалуй, признаки более зрелой мысли, опытности, менее поверхностных оценок. Глаза, казалось, провалились, как у фигурок в игрушечных барометрах, когда они чувствуют сырость.

Он начал понимать правильность советов тех, кто хотел удержать его от посещения Японии. Здесь, в колыбели расовых предрассудков, злые духи были на свободе. Совсем иначе в великодушном, терпимом Лондоне. Асако была прелестна и богата. Ее принимали всюду. Жениться на ней было не страннее женитьбы на француженке или русской. Они могли бы мирно жить в Европе, и ее далекое отечество еще придавало бы ей прелести. Но здесь, в Японии, где между горсточкой белых и мириадами желтых людей лежит пустынная и укрепленная нейтральная полоса, отмеченная кровавыми схватками, подозрительностью и коварством, положение Асако, жены белого, и самого Джеффри как мужа желтой женщины было иное. Услышанные им фразы прояснили все. Нехорошо, когда белые мужчины связывают свою жизнь с желтыми девушками. Это их падение. Джеффри слышал о подающих надежды молодых офицерах в Индии, которые женились на туземных женщинах и должны были оставлять службу. Он ведь сделал то же самое. Лучше идти забавляться в чайные дома, как Вигрэм. Он — муж цветнокожей.

И затем толпа полукровных ребят… В Англии почти никто не раздумывает о потомстве смешанных рас. Горькое слово «полукровный» — отдаленное эхо сенсационных новостей. Джеффри еще ничего не слышал о бледных, нежных детях Евразии, самом позднем и самом вялом произведении природы, чья производительность, говорят, прекращается в третьем поколении. Но он слышал презрительную ноту в этом термине; и ему внезапно пришло в голову, что ведь его собственные дети будут «полукровные».

Он гулял на террасе сада, выходившей в сторону города, усеянного огнями… Его мысль работала с необычным и странным напряжением, подобно машине, пущенной во всю ее силу и потрясающей свое основание, не приспособленное к такой интенсивности. Ему нужно было теперь присутствие друга, поверхностная болтовня со старым товарищем о людях и вещах, ясных им обоим. Слава Богу, Реджи Форсит был в Токио. Они поедут завтра же. Ему надо видеть Реджи, посмеяться его лукавым, острым речам, развлечься и почувствовать себя здоровым.

Он боялся встречи с женой, боялся, что она инстинктом угадает его мысли. Но нельзя было надолго оставлять ее одну, иначе она забеспокоится. Его любовь к Асако как будто не уменьшилась, но он чувствовал, что они идут вместе по узкой тропинке над бездонной пропастью в неизвестной им местности.

Он вернулся в комнаты и нашел жену опечаленной, лежащей на софе, завернутой в легкий золотистый пеньюар, приобретенный в Париже. Ее волосы были расчесаны наспех, и хитрая туземная прическа разобрана. Они казались жирными и жесткими, хотя она их вымыла. Титина, французская служанка, убирала кимоно и шарфы, разбросанные вокруг.

— Вы плакали, милая, — сказал Джеффри, целуя ее.

— Я не нравилась вам в японском платье, и вы думали ужасные вещи обо мне. Взгляните на меня и скажите, что вы обо мне думали?

— Маленькая Юм-Юм говорит иногда очень большую чепуху. На самом деле я думал о том, чтобы ехать в Токио завтра. Кажется, мы уже видели здесь все, что надо, правда?

— Джеффри, вам хочется видеть Реджи Форсита. И вам уже скучно и тянет домой.

— Нет еще. Страна интересует меня. Я хочу посмотреть еще. Вот чего не знаю, взять ли нам Танаку?

Это заставило рассмеяться Асако. Всякое упоминание имени Танаки действовало как талисман веселья. Танака был японский гид, который сам прикомандировал себя к ним, присосался, как рыба-прилипала, чуя в них послушных и выгодных туристов.

Это был очень маленький человек, маленький даже для японца, к тому же очень толстый. Сзади он выглядел совсем маленьким мальчиком, и это впечатление еще усиливалось коротенькой курткой и крохотными соломенными туфлями с цветными ленточками. Даже когда он оборачивался, иллюзия не вполне рассеивалась, потому что у него было круглое, красное, толстое лицо с ямочками, полные щеки, чавкающие при еде, и глубоко посаженные свиные глазки.

Он шел за Баррингтонами во время их первой экскурсии пешком в старый город, уверенный, что рано или поздно они собьются с пути. Когда ожидаемая минута наступила и он увидел, что они стоят, беспомощно озираясь, на перекрестке, он вырос перед ними, снимая шляпу и говоря:

— Не могу ли помочь вам, сэр?

— Да, не будете ли добры указать мне дорогу к Мийяко-оттелю? — спросил Джеффри.

— Я сам en route[14], — отвечал Танака. — В самом деле, мы встретились очень a propos[15].

По дороге он рассказывал обо всем, что следует посмотреть в Киото. Только надо, чтобы посетители знали дорогу или пользовались бы услугами опытного проводника, который был бы au fait[16] и знал бы открывающие двери «сезамы». Он произнес это слово «сесумы», и только гораздо позже Джеффри догадался о его значении.

Танака владел целой коллекцией иностранных и идиоматических фраз, которые заучивал наизусть из книг и потом пользовался ими для украшения своей речи.

Он явился на следующее утро по собственной инициативе, чтобы вести их в императорский дворец, причем дал им понять, что дворец открыт только сегодня, и в силу его, Танаки, влияния. Распространяясь о чудесах, которые они увидят, он почистил щеткой платье Джеффри и прислуживал ему с заботливостью опытного слуги. Вечером, когда они возвратились в отель и Асако пожаловалась на боли в плече, Танако показал себя умелым массажистом.

На следующее утро он опять был на своем посту, и Джеффри понял, что в его семейство вошел еще один член. Он действовал в качестве чичероне или, как он произносил «сисерона», когда дело шло о сокровищах храмов, старых дворцовых садах, антикварных магазинах и маленьких туземных ресторанах. Баррингтоны подчинились не потому, что им нравился Танака, а потому, что были добродушны и чувствовали себя потерявшимися в незнакомой стране. Кроме того, Танака присосался, как пиявка, и мог быть полезен на разные лады. Только в воскресное утро чай подавал им отельный слуга. Танака отсутствовал. Появился он позже с серьезным и важным выражением, которое так мало шло к его круглому лицу, и нес большой черный молитвенник. Он объявил, что был в церкви. Он христианин, православный. По крайней мере так он говорил, но позже Джеффри был склонен думать, что это просто одна из его мистификаций с целью приобрести симпатию своих жертв и создать лишнюю связь с ними.

Его методом было наблюдение, подражание и наводящие вопросы. Долгое пребывание в комнатах Баррингтонов, время, потраченное на чистку платья и на массаж, представляло столько удобных случаев для изучения комнат и их обитателей, для ознакомления с их привычками и их доходом и для размышления о том, как извлечь из них наибольшую выгоду для себя.

Первые результаты всего этого были почти незаметны. Исчез высокий воротник, в который было всунуто его лицо, и низкий отложной воротничок, какие носил Джеффри, занял его место. Яркий галстук и лента на шляпе заменились скромными черными. За несколько дней он усвоил манеры и жесты хозяина.

Что до перекрестного допроса, то он имел место однажды вечером, когда Джеффри был утомлен и Танака снимал его ботинки.

— Перед замужеством, — начал Танака, — леди Баррингтон долго жила в Японии?

Он был расточителен по части титулов, полагая, что деньги и благородное происхождение должны быть нераздельны; кроме того, опыт научил его, что употребление почетных титулов в разговоре никогда не бывает бесполезным.

— Нет, оставила ее совсем маленьким ребенком.

— У леди есть японское имя?

— Асако Фундзинами. Знаете вы такую фамилию, Танака?

Японец опустил голову, показывая, что размышляет.

— Токио? — предположил он.

— Да, из Токио.

— Исполнит ли лорд свой долг по отношению к родным леди?

— Да, я думаю, когда будем в Токио.

— У родных леди благородная резиденция? — спросил Танака — это был его способ осведомляться о людях, богаты ли они.

— Вовсе не знаю, — отвечал Джеффри.

— Тогда я разузнаю для лорда. Это будет лучше. Можно наделать больших ошибок, если не разузнать.

На этот счет Джеффри разочаровал Танаку, но Асако считала его милым развлечением для себя. Он был полезен и приятен, исполняя ее поручения и забавляя ее своим удивительным английским языком.

Он почти устранил Титину от забот о госпоже. Однажды Джеффри подвергся изгнанию из комнаты жены на время, пока она переодевалась, и заметил:

— Но ведь Танака был там. Вы не замечаете, а он непременно видел вас.

Асако разразилась смехом.

— О, это не мужчина. Он совсем не настоящий. Он говорит, что я как цветок и очень хороша в дезабилье.

— Нет, это звучит по-настоящему, — проворчал Джеффри, — и достаточно по-мужски.

Быть может, Асако в своей невинности забавлялась, противопоставляя Танаку мужу, совершенно так, как развлекалась соперничеством между Титиной и японцем. Это давало ей приятное сознание, что она может заставить своего большого мужа принять такой негодующий вид.

— Сколько, по-вашему, лет Танаке? — спросил он ее однажды.

— Восемнадцать или девятнадцать, — отвечала она, еще не привыкнув к обманчивости внешнего вида японцев.

— Мне также часто кажется, что не больше, — сказал ее муж, — но у него манеры и опытность пожилого человека. Я готов держать с вами пари, что ему не меньше тридцати.

— Хорошо, — отвечала Асако, — отдайте мне статуэтку Будды, если проиграете?

— А что вы дадите мне, если выиграю? — спросил Джеффри.

— Поцелуй, — ответила жена.

Джеффри вышел искать Танаку. Четверть часа спустя он вернулся с видом триумфатора.

— Мой поцелуй, милая, — требовал он.

— Погодите, — возразила Асако, — сколько ему лет?

— Я вышел к парадным дверям, а там господин Танака сообщал о нас рикше «последние известия». Я и сказал: «Танака, вы женаты?» «Я вдовец, сэр», — ответил он. «Есть дети?» «Два потомка, — отвечал он, — они солдаты на службе его величества императора». «Но сколько же вам лет?» — спрашиваю. Ответ: «Сорок три года». «Вы очень хорошо сохранились для своих лет», — сказал я и вернулся за своим поцелуем.

Сделав такое необычайное открытие, Джеффри объявил, что прогонит Танаку.

— Кто выглядит так, — сказал он, — тот ходячая ложь.

Два дня спустя, рано утром, они уехали из Киото по железной дороге, заменившей теперь прославленный путь Токаидо, освященный историей, легендой и искусством. Каждый камень, каждое дерево вызывают образы из песен и романов. Даже у западных знатоков японской гравюры на дереве его пятьдесят две станции встречаются очень часто. Таков Токаидо, путь между двумя столицами, Киото и Токио, еще населенный духами императорских повозок, влекомых быками, лакированных паланкинов сегунов — феодальных воителей в их наряде, напоминающем образ смерти, и размашистой поступи самураев.

— Смотрите, смотрите, Фудзияма!

Движение на площадке, где Джеффри и его жена ожидали, что покажет им новая страна. Справа исчезло море за чайными полями и сосновыми лесами. Слева — подошва горы. Вершина была окутана облаком. По отрывкам, открытым для взора, можно было оценить архитектуру целого — ex pede Herculem[17]. Поезду надо целый час пробираться через дугу отрогов Фудзи, которые лежат на дороге к Токио. Все это время полускрытое присутствие горы доминирует над пейзажем. Все, кажется, тянется к этой облачной мантии. Рисовые поля террасами поднимаются к ней, деревья склоняются в ее сторону, болото вздувается кверху, и кожа земли морщится складками над какими-то громадными членами, которые протянулись к ней снизу, спокойное море готово принять ее отражение, и даже микроскопический поезд, кажется, вращается в своей орбите вокруг горы, как ее безвольный спутник.

— Жаль, что нельзя ее видеть, — сказал Джеффри.

— Да, это единственная крупная вещь во всей этой мелочной стране, — сказал упитанный американец, сидевший напротив, — и то, подойдите к ней — и увидите просто кучу пепла.

Асако не интересовалась окружающим пейзажем. Ее внимание было направлено на семью богатых японцев, пассажиров первого класса, которые сидели на площадке уже около часа и двигались по ней. Семья состояла из отца, матери и двух дочерей, двух восковых фигурок, которые не произнесли ни слова в течение часа и, как тени, скользили то в купе, то из него. Не были ли они ее родственниками?

Потом, когда они проходили с мужем к завтраку коридорами и переполненными вагонами второго класса, она была снова поражена, видя, как мужчины-японцы растянулись во всю длину на сиденьях, в уродливых, но спокойных позах, а женщины сидели по-обезьяньи на корточках, успокаивая шаливших детей и вытирая им уши и ноздри кусочками бумаги.

Вагоны были переполнены детьми, багажом и мягкой рухлядью. На полу валялся рассыпанный чай, разбитые кружки, расколотые ящики. Всюду кучами был нагроможден дешевый багаж: ивовые корзины, бумажные свертки, связки чего-то, обернутые в желто-серую материю, и ящики из поддельной кожи. Посреди всего этого играли, ничем не стесняемые, дети, пачкая свои лица рисовыми пирожками и ловя мух на оконных рамах.

Есть старая японская пословица, она говорит: «Дурные манеры в путешествии не нуждаются в оправдании».

Большое несчастье для репутации японцев, что этой пословице они следуют буквально и что наблюдать их в вагонах железной дороги — единственный удобный случай для многих путешественников-иностранцев составить себе понятие о повадках туземца в его частной жизни.

Быть может, и среди этих есть у нее родственники? Асако вздохнула. Что в самом деле знала она о своих далеких родных? Правда, она могла вспомнить своего отца. Она могла представить себе большие, темные, блестящие глаза, тонкие черты лица, исхудалого от чахотки, которая и убила его, нежность голоса и манер, совсем не похожих на то, что она знала с тех пор. Но это все исчезло так быстро. После она знала только добросовестную, но холодную заботливость Мурата. Они рассказали ей, что мать умерла при ее рождении, что отец был очень несчастен и покинул Японию навсегда. Ее отец был очень умный человек. Он читал все английские, французские и немецкие книги. Умирая, он приказал, чтобы Асако не возвращалась в Японию, потому что там мужчины дурно обращаются с женщинами, чтобы она воспитывалась вместе с французскими девочками и вышла замуж за европейца или американца. Но Мурата не могли рассказать ей никаких интимных подробностей о ее отце, которого они и сами не очень хорошо знали. Точно так же, хотя они и знали, что у нее есть богатые родственники, живущие в Токио, они не были с ними знакомы и ничего не могли сказать о них.

Ее отец никаких бумаг не оставил; только фотографию — портрет изящного, красивого мужчины с грустным лицом в черном пальто и кимоно, и французское издание «Мыслей» Паскаля; в конце ее были записаны адреса мистера Ито, адвоката в Токио, через которого получались дивиденды, и «моего кузена Фудзинами Гентаро».

Глава VII

Посольство

Росой омытый мир —

Есть мир, росой омытый,

Все тот же он!

Наша жизнь работает, как вязальная машина, испорченная и починенная в разных местах. Она рвет многие нити, они висят и забываются при дальнейшей работе, а иной раз связываются опять через несколько лет. Эти нити — наши старые дружеские связи.

Первая нить из периода холостых дней Джеффри, ввязанная снова уже в его женатую жизнь, была дружба с Реджи Форситом, шафером на его свадьбе, назначенным потом секретарем посольства в Токио.

Реджи получил телеграмму, извещавшую о приезде Джеффри. Он был очень обрадован. Он уже достиг той ступени в жизни изгнанника, когда бывают необычайно счастливы, если удается увидеть прежнего друга. В самом деле, он уже начинал чувствовать себя пресытившимся Японией, ее очень скудными развлечениями и монотонностью своих дипломатических коллег.

Вместо того чтобы идти играть в теннис (его обычное занятие после полудня), он провел несколько часов, приводя в порядок свои комнаты, переставляя мебель, перевешивая картины, особенно заботливо раскладывая свои восточные редкости, новейшие приобретения — его последнюю страсть в этой стране скуки. Реджи собирал коллекцию Будд, китайских трубок и лакированных ящиков для лекарств, которые называются по-японски «инро».

— Не в коня корм, — пробормотал Реджи, рассматривая своего псевдо-Корина, тонкий рисунок рыбок на перламутре. — Бедняга Джеффри! Он-то настоящий варвар, но, может быть, она заинтересуется. Эй, То! — позвал он вялого японского слугу: — Принесли вы еще цветов и маленькие деревца?

То доставил из отдаленных частей дома известное количество карликовых деревьев, рассаженных, как миниатюрный ландшафт, в плоских фарфоровых вазах, и целые охапки веток с распускающимися цветами вишни.

Реджи расположил цветы в виде триумфальной арки над столом, в углу, где стояла молчаливая компания Будд. Из деревьев он выбрал своего любимца, карликовый кедр, и поместил его между окном, выходящим на залитую солнцем веранду, и старинными золочеными ширмами, где среди нежного сияния была изображена вся комическая пестрота процессии императора во время путешествия: работа художника Кано, жившего три столетия тому назад.

Он прибрал книги, валявшиеся в комнате, — внушающие отвращение японские грамматики и никогда не раскрываемые работы по международному праву; на их место он положил тома стихов и мемуаров и английские иллюстрированные журналы, разбросанные в художественном беспорядке. Затем он приказал То вычистить серебряные рамки его фотографических снимков — портретов красивых женщин, подписанных христианскими именами, дипломатов в парадных мундирах и изящных иностранцев.

Изменив серьезную атмосферу своего кабинета так, чтобы он производил впечатление милой небрежности, Реджи Форсит закурил сигарету и вышел в сад, улыбаясь собственному нетерпению. В Лондоне он никогда не стал бы беспокоить себя ради «старины Джеффри Баррингтона», который был ведь во всяком случае филистером, не имеющим понятия о сущности вещей.

Реджи был стройный, изящный молодой человек с густыми, красивыми волосами, зачесанными со лба прямо назад. Слегка выступающие скулы придавали ему немного хищный вид, а подвижные голубые глаза, казалось, никогда не глядели спокойно. Он был одет в костюм флотской саржи, плотно прилегающий к телу, черный галстук и серые гамаши. Он был невинен и чист настолько, насколько может быть таким молодой дипломат.

По ту сторону широкой веранды шла усыпанная гравием дорожка, а за ней — японский сад, конек его предшественника, миниатюрное поместье с холмиками и кустами, с неизбежным журчащим по камням ручейком, в котором бронзовый журавль вечно ловил рыбу. Над стеной из красного кирпича, окружавшей здания посольства, красноватые почки вишневой аллеи распускались белыми звездами.

Пространство, занимаемое посольством, — это кусок британской земли. Британский флаг реет над ним, и японские власти не имеют никаких прав внутри его стен. Его многочисленное туземное население — японские слуги, около ста пятидесяти человек, — свободны от тяжести японских налогов, и так как полиция не имеет права входить сюда, процветают азартные игры, запрещенные по всей империи; кварталы служителей, расположенные за домом посла, — Монте-Карло для токийских «бетто» (извозчиков) и «курумайя» (рикши). Однако после поразительного открытия, что профессиональный громила поселился, наподобие Диогена, в старой бочке, в углу обширного пустыря, полисмену было позволено осмотреть сад; но он упустил наглеца, заметившего его присутствие по ту сторону стены.

За исключением зарослей Реджи Форсита, нет ничего японского за толстой красной стеной. Само посольство — точно дом богатого джентльмена из Сити, и могло бы быть перенесено без всяких изменений в Бромлей или Вимбльдон. Небольшие домики секретарей и переводчиков с красными кирпичными стенами и бело-черными фронтонами имеют вид нарядных пригородных жилищ. Только широкие веранды указывают, что солнце здесь греет жарче, чем в Англии.

Лужайка служила миниатюрной площадкой для игры в гольф, причем густые массы японских кустов были оградой, и Реджи потерпел уже много неудач, когда один из немногочисленных в Токио наемных кэбов, заключая в себе особу Джеффри Баррингтона, медленно обогнул угол, как будто нащупывая верный путь среди этого множества зданий.

Джеффри был один.

— Э, старый товарищ, — закричал Реджи, выбегая и тряся огромную лапу друга своей маленькой, нервной рукой, — я так безумно рад видеть вас, но где миссис Баррингтон?

Джеффри не привез жену. Он объяснил, что они должны были нанести первый визит японским родственникам и, хотя их не застали, это было утомительно, и Асако вынуждена была остаться отдыхать в отеле.

— Но почему бы вам не остановиться у меня? — предложил Реджи. — У меня много лишних комнат: ведь образуется целая пропасть между людьми, живущими в гостинице и живущими у себя. Они смотрят на жизнь с совершенно различных точек зрения и вряд ли в чем-нибудь сходятся.

— Есть у вас комнаты для восьми больших ящиков с кимоно, еще нескольких со всякими редкостями, для французской горничной, японского проводника, двух японских собак и обезьяны из Сингапура?

Реджи только свистнул.

— Нет, неужели уже до этого дошло? Я думал, что брак прибавляет только одного человека. Было бы так хорошо, если бы вы оба были здесь, и потом, это единственное место в Токио, приспособленное для жизни.

— Это очень комфортабельное местечко, — согласился Джеффри.

Они пришли к домику секретаря, и гость восхищался его артистическим убранством.

— Совсем, как ваши комнаты в Лондоне!

Сам-то Реджи гордился строго ориентальным характером своего жилища и тем, что оно, таким образом, отличалось от всех его прежних квартир. Но ведь Джеффри — просто филистер.

— Эти фотографии, по-видимому, еще от старых времен, — продолжал Джеффри. — Как поживает маленькая Вероника?

— Вероника замужем за аргентинским магнатом — стадовладельцем, самым отвратительным из всех людей, с которыми я когда-либо избегал встреч.

— Бедняга Реджи! Не поэтому ли вы забрались в Японию?

— Отчасти, а отчасти потому, что один из моих начальников в министерстве посмел заявить, что мне не хватает практического опыта в дипломатии. Ну, он и послал меня набираться опыта в этой смешной стране.

— Это мое последнее вдохновение, — сказал Реджи. — Слушайте!

Он сел к пианино и сыграл грустную пьеску, изящную, нежную и жуткую.

— Japonaiserie d’hiver[18], — объяснил он.

Потом быстрый переход к мелодии стремительной и бурной, со странным журчанием посреди басовых нот.

— Ламия, — сказал Реджи, — или Лилит.

— Нет мотива в этой последней вещи; вы не смогли бы насвистеть его, — сказал Джеффри, который преувеличивал свое филистерство, чтобы сдержать в более строгих границах артистическую натуру Реджи. — Но какое отношение имеет это к леди?

— Ее фамилия Смит, — сказал Реджи. — Я знаю, что это почти неприлично и страшно досадно, но другое ее имя Яэ. Что-то хищное и дикое, не правда ли? Похоже на крик птицы в темноте ночи или клич каннибалов в походе?

— И это восточная версия Вероники? — спросил его друг.

— Нет, — сказал Реджи, — это совсем новая глава в моем опыте. Быть может, старый Гардвик был прав. Мне еще многому остается учиться, и слава Богу. Вероника была личностью, а Яэ — символ. Она для меня модель, как для художника. Она для меня Восток, потому что для меня непонятен Восток, чистый и неразбавленный. Она моя соотечественница со стороны отца, и потому ее легче понять. Безличность и фатализм, восточный Протей, в схватке с самостоятельной настойчивостью и идеализмом, британским Геркулесом. Тело мотылька, а потрясает его ежечасно эта космическая борьба. Бедное дитя, неудивительно, что она всегда кажется утомленной.

— Она полукровная? — спросил Джеффри.

— Скверное слово, скверное слово. Она ни в чем не «полу», кроме того, это слово уместно в Индии с ее кастами и сожжением вдов. Она евроазиатка, дитя страны снов с мелодичным именем и без географического положения. Слышали вы, чтобы кто-нибудь спрашивал, где Евразия? Я слыхал. Несколько месяцев тому назад, здесь, в посольстве, одна путешественница, жена члена парламента. Я сказал, что это обширная, еще не открытая страна, лежащая между экватором и Тьерра-дель-Уэго. Она совершенно удовлетворилась и только интересовалась, очень ли там жарко, при этом припомнила, что слышала, как один миссионер жаловался, что евроазиаты слишком мало одеваются. Но вернемся к Яэ, вы должны встретиться с ней. Сегодня вечером? Нет? Тогда завтра. Она вам понравится, потому что немного похожа на Асако, а она придет в восхищение, потому что вы совсем не похожи на меня. Она приходит сюда вдохновлять меня раз или два раза в неделю. Она говорит, что я нравлюсь ей потому, что все в моем доме так нежно пахнет. Я иногда думаю, что это начало любви. Любовь входит в душу через ноздри. Если не верите мне, понаблюдайте животных. Ведь дома иностранцев в Японии пахнут пылью и гарью. В них нельзя любить. Она любит лежать на моей софе, и курить сигареты, и ничего не делать, и слушать мои музыкальные гимны ей самой.

— Вы, очень впечатлительны, — сказал его друг, — если бы это был кто-нибудь другой, я сказал бы, что он влюблен в эту девушку.

— Я все тот же, Джеффри: влюблен всегда и — никогда.

— Ну а еще кто здесь есть? — спросил Баррингтон.

— Никого, никого, достойного внимания. Я не впечатлителен, у меня просто близорукость. Я должен сосредоточивать свое слабое зрение на одном и пренебречь всем остальным.

Рикша уже ожидал Джеффри, чтобы везти его в гостиницу. Под шафранными лучами некрасивого заката, перегородившего западную часть неба тремя полосами оранжевого и чернильно-синего цветов, как на платках у цыганок, странная маленькая повозка катилась вниз с холма Миякезака, нависшего над оградами императорского дворца.

Скрытая душа Токио, тайна Японии заключена там, в пределах этих валов, единственной величественной вещи в этой широко раскинувшейся деревне, в которой больше двух миллионов жителей.

Дворец Микадо — название, которое никогда не употребляется японцами, — скрыт от взоров. Это его первая замечательная особенность. Бросающийся в глаза Версаль, это провозглашение «L’Etat c’est moi»[19], величественная вульгарность, которой любой миллионер может подражать, хотя бы с вульгарностью менее величественной, здесь совершенно отсутствует, а кто может подражать невидимому?

Только в дни зимы, обнажающей все, когда рощи лишены покровов и стесненное сердце нуждается в подкреплении, показывается зеленый блеск медных крыш.

Гошо в Токио не дворец властелина: это местопребывание Бога.

Окружающие его леса и сады занимают в самом центре города площадь большую, чем Гайд-парк. Хорошо содержащаяся дорога пересекает крайний угол этого поместья. Остальная его территория не доступна для посторонних. Это очень большое неудобство в современной коммерческой метрополии, но это поражающая дань невидимому.

Самое замечательное во дворце — это его валы. Это три или четыре концентрических круга, укрепления древнего Иедо, внешняя линия их подверглась влиянию современного прогресса и получила электрический трамвай. У валов рвы, полные воды, по ширине не уступающие Темзе у Оксфорда, в них плавают и ловят рыбу утки. Сказочные сосны Японии протягивают над серыми стенами свои обвисшие, измученные ветрами ветви. Внутри дом императора.

Джеффри торопился домой вдоль края валов. Густая, стоячая вода была желтого цвета от солнечного заката, желтый свет окрашивал зеленые склоны, серую стену и темные вершины сосен. Стая гусей пронеслась высоко над головой, около бледного месяца. Внутри мистической ограды Сына Неба вороны неумолчно кричали своим резким саркастическим криком.

Таинственные силы властны в Токио в краткий час захода солнца. Смешанный характер города менее очевиден. Претенциозные правительственные здания новой Японии приобретают больше достоинства с более глубокими тенями и возрастающей темнотой. Неприятная для глаза сеть перепутанных проволок исчезает в наступающих сумерках. Рахитические вагоны трамвая, переполненные до невозможности толпами горожан, возвращающихся домой, кажутся ползущими светлячками. Огни вспыхивают вдоль края валов. Еще больше огней отражается в глубине рвов. Темные тени сдвигаются, как морщины, у Ворот Вишневого Поля, где шестьдесят лет тому назад кровь Ии Камон но-Ками окропила зимний снег за то, что он осмелился открыть «страну богов» презренным иностранцам, и в криках уличных торговцев слышится голос старой Японии, протяжная жалоба, заглушаемая теперь шумом трамвайных колес и хрустением и шипением в местах соединения вспомогательных линий с главными.

Джеффри, сев поглубже в свою повозку, поднял воротник и смотрел, как облака закрывали закат, словно саван.

«Похоже на снег, — говорил он себе, — но ведь это невозможно!»

При входе в «Императорский отель» — правительственное учреждение, как, в конце концов, почти все в Японии, — стоял Танака в характерной для него позе собаки, ожидающей возвращения хозяина. Характерно было и то, что он болтал с каким-то японцем, великолепной особой с очками и напомаженными усами, одетой в костюм цвета зеленого горошка. Как раз при приближении Джеффри этот индивидуум поднял свою кеглеобразную шляпу, качнулся и исчез, а Танака принялся помогать своему патрону вылезти из коляски.

Когда он подходил к дверям своего помещения, кучка отельных боев рассеялась, как стайка воробьев. Это обстоятельство не обратило на себя внимания Джеффри. Туземные слуги как бы не существовали для него. Но скоро он должен был убедиться, что бой-сан — господин-слуга, — как он требует теперь, чтоб его назвали, нечто большее, чем забавная подробность местной обстановки.

Когда его улыбки, поклоны и характерный английский язык надоедят вам, он представляется уже в истинном свете, — как постоянная назойливость и всегда возможная опасность. Ад не знает фурии худшей, чем не получивший на чай бой-сан. Он не желает отзываться на звонок. Он внезапно совсем перестает понимать по-английски. Он стучит всеми дверьми. Свое драгоценное время он тратит на то, чтобы создавать для вас всевозможные сорта мелких неприятностей: сырые и грязные простыни, случайную порчу вашего имущества — целый ряд тайных шахматных ходов. А пожаловаться на боя — это значит раздразнить всю их касту, вызвать бойкот. Наконец чаевые даются. Сразу сияние, вроде солнечного, почтительные манеры, всевозможное внимание — все на недолгий период, в конце которого бой ожидает за свои услуги вознаграждения, вымогаемого им регулярно в определенные сроки.

Но что действительно ужасно и не может быть устранено никакой щедростью — это его национальное пристрастие к шпионству. Чем занят он в свободное время, которого у него так много? Он тратит эти минуты на подслушивание и подсматривание за гостями отеля. Он слышал легенды об огромных суммах, уплачиваемых за молчание или за выдачу тайны. Стало быть, здесь может быть денежный интерес, а уж развлечение — наверняка. И потому единственная работа, которую бой-сан выполняет действительно охотно, — это очищать дверь от пыли, полировать ее ручку, подметать порог, вообще все то, что ставит его в непосредственную близость к замочной скважине. Всем виденным и слышанным он обменивается с другими боями, а швейцар или дворецкий — обычно главарь этого осведомительного бюро и всегда в сношениях с полицией.

Прибытие гостей столь замечательных, как Баррингтоны, разумеется, сразу сосредоточило на себе внимание и честолюбивые стремления боев. К тому же рикша рассказал слуге, жена последнего — жене одного из поваров, а тот передал дворецкому, что есть какая-то связь между этими путешественниками и богачами Фудзинами. А бои знали, что такое Фудзинами, подозрительные тайны могли посыпаться как из рога изобилия. Началась игра, самая любопытная из всех, бывших в отеле за многие годы, по крайней мере с тех пор, как жена американского миллионера убежала с китайцем из Сан-Франциско.

Но для Джеффри, рассеявшего их собрание, бои были просто кучкой простодушных маленьких японцев.

Асако лежала на софе, читая. Титина убирала ее волосы. Когда Асако читала — а это случалось нечасто, — она предпочитала книги сентиментальной школы, вроде «Розария», показывающие жизнь через цветные стеклышки, и трагедии, переполненные благородством характеров.

— Я скучала и беспокоилась без вас, — сказала она, — а только что был посетитель. — Она указала на карточку, лежащую на круглом столике, тонкую, с печатной надписью — негравированной — на кремовом картоне.

Джеффри взял ее с улыбкой.

— Продавец редкостей? — спросил он.

Японские буквы были на одной стороне, английские — на другой: «С. Ито. Адвокат.»

— Ито — это адвокат, который выплачивает доход. Видели вы его?

— Нет, я была слишком утомлена. Но он только что ушел. Вы должны были пройти мимо него по лестнице.

Джеффри вспомнил о подвижном джентльмене, который разговаривал с Танакой. Послали за гидом и спросили его, но он ничего не знал. Джентльмен в зеленом просто остановился спросить у него, который час.

Глава VIII

Полукровка

Легкий мотылек;

Даже сидя, движет

Крылышками он.

На следующее утро шел снег и было страшно холодно. Снег в Японии, снег в апреле, снег, падающий на цветущие вишни, что же это за гостеприимная страна?

Снег шел целый день, окутывая молчаливый город. Постоянная тишина — характерная черта Токио. Эта громадная и важная столица всегда молчалива. Единственный постоянный звук на улицах — грохот и треск трамвая. Шум экипажей, лошадей и автомобилей совершенно отсутствует, потому что в качестве животных, служащих для передвижения, лошади обходятся дороже, чем люди, а в 1914 году автомобили были еще новостью. Правда, со времени знаменитой войны всякий богач-выскочка стремился купить себе автомобиль, но состояние дорог, то каменистых, то грязных, не могло ободрять их владельцев, а для тяжелых машин они были и вовсе непроходимы.

Поэтому невероятные тяжести и тюки переносятся руками носильщиков, а товары и продукты вообще сплавляются по темным водным каналам, придающим некоторым частям Токио живописность Венеции. Люди, слишком гордые, чтобы ходить пешком, ездят почти бесшумно в снабженных резиновыми шинами повозочках — рикшах, которые вовсе не старинный и типичный для Востока способ сообщения, как многие думают, а новейшее изобретение и притом английского миссионера по имени Робинсон. Больше всего слышны в городе скрип трамвайных вагонов на главных улицах и постукивание деревянных галош — постоянный раздражающий шум, похожий на падение капель дождя. Но теперь все это заглушилось снегом.

Ни снег, ни какая бы то ни было другая неприятность со стороны природы не могут долго удержать японца дома. Может быть, это потому, что его дом так несолиден и неудобен.

В этот день они, мужчины и женщины, тысячами двигались по улицам, бесцельно, но с видом необходимости, закутанные в серые одежды, закрывая шеи изорванными мехами — трогательным наследством домашней кошки, и пряча головы под огромные зонтики из промасленной бумаги, ставшие в глазах иностранцев символом Японии, гигантские подсолнечники дождливой погоды, огромные цветы, темно-синие, черные или оранжевые, на которых написаны курсивным японским почерком имена и адреса владельцев.

Большинство надело «ашиды» — высокие деревянные галоши, весьма неудобные в смысле соблюдения равновесия, потому что они с помощью деревянных платформ подняты над уровнем мостовой; они придавали фантастический вид этим молчаливо движущимся толпам.

Снег падал, скрывая неприятные мелочи города, его вульгарное обезьянье увлечение американизмом, его грубые рекламы. С другой стороны, настоящая туземная архитектура говорила сама за себя и была более чем когда-либо привлекательной. Чистый белый снег, казалось, окутал все эти миниатюрные совершенства — неровные крыши, балконы, как у швейцарских шале, широкие стены и беседки из камня и деревьев — тесно прилегающим плащом, их естественным зимним одеянием.

Холод и дурная погода удерживали Джеффри и Асако у домашнего очага. Но внутренний комфорт японского отеля очень невелик. Безвкусие общих комнат и ничем не сглаживаемое противоречие стилей в номерах частного пользования гонят всякую мысль о том, чтобы провести приятно день за чтением или писанием писем друзьям на родину о Востоке. Так что в середине первого же отчаянно скучного дня вопрос о визите в посольство решился сам собой.

Они покинули отель, провожаемые поклонами боев, и за несколько минут раскачивающийся автомобиль, не заботясь о препятствиях и брызгах по сторонам, провез их грязными улицами к британской ограде; посольству не хватало только красногрудого реполова, чтобы напомнить своим видом традиционную рождественскую открытку.

Так приятно после долгого путешествия через страны, наспех модернизированные, быть встреченными английским дворецким перед толстым турецким ковром, столом из красного дерева и часами. Отрывком давно забытой музыки казалось падение снежно-белых карточек в приготовленную для них серебряную чашу.

Гостиная леди Цинтии Кэрнс не была убрана артистически: для этого она была слишком комфортабельна. Там было много кресел и кушеток; по их простым, широким очертаниям видно было, что они предназначены для спокойного и долгого сидения, для солидных и любящих удобства тел. Было много фотографий особ, отличающихся скорее солидностью, чем красотой, портреты гостей, которых ожидаешь встретить сидящими в этих креслах. Был там большой рояль, но по отсутствию нот на нем было видно, что его назначение — символизировать гармонию домашней жизни и предоставить еще лишнее пространство для помещения разных безделушек, переполнявших уже несколько столов. Над всем господствовал большой фотографический портрет королевы Виктории. Перед открытым камином, где потрескивали ярко горевшие дрова, спал на ковре из леопардовой шкуры огромный черный кот.

Над всем этим морем удобства возвышались леди Цинтия. У нее, дочери знаменитых графов Чевиот, была невысокая, но достаточно представительная фигура, закованная в черный шелк, шуршащий, блестящий и искрящийся в танцующем свете огня. Поза ее была по-мужски спокойна, а лицо совершенно мужское: строгие губы и подбородок, насмешливые серые глаза — лицо судьи.

Мисс Гвендолен Кэрнс, которая, по-видимому, читала своей матери перед приходом гостей, была высокой девушкой с красивыми пепельными волосами. Простой покрой ее платья и его бледно-зеленый цвет указывали на ее симпатии к старому эстетическому вкусу. Сдержанная ласковость выражения и манер указывали на то, что задача ее жизни — смягчать чувства, возбуждаемые суровостью матери, и сглаживать дорогу жизни ее отца.

— Как поживаете, мои дорогие? — говорила леди Цинтия. — Я так рада, что вы приехали, несмотря на погоду. Гвендолен только что почти усыпила меня чтением. Читаете вы когда-нибудь мужу, миссис Баррингтон? Это хорошая вещь, если только ваш голос достаточно монотонен.

— Надеюсь, мы не помешали вам, — пробормотала Асако, почти смущенная манерами величественной леди.

— Я так была потрясена, услышав звонок. Я даже вскрикнула во сне — правда, Гвендолен? — и сказала: «Это господа Биби!»

— Очень рад, что вышло не так уж плохо, — сказал Джеффри, приходя на помощь жене, — ведь это было бы худшее, что могло случиться?

— Самое худшее! — отвечала леди Цинтия. — Профессор Биби чему-то учит японцев, и он, и миссис Биби живут уже сорок лет в Японии. Они напоминают мне ту старую черепаху в зоологическом саду, что жила в глубине моря целые века, так что совершенно покрылась раковинами и водорослями. Но они очень беспокоятся обо мне, потому что я почти что вчера приехала сюда. Они приходят почти каждый день поучать меня, наставлять на истинный путь и поедать дюжинами мои печенья. Они не готовят обеда в те дни, когда приходят ко мне на чай. Миссис Биби — королева «гуни».

— Что такое «гуни?» — спросил Джеффри.

— Остаток древних черепах. Здесь целая куча этих гуни, и я их вижу гораздо больше, чем гейш, самураев, харакири и всяких восточных вещей, о которых будет рассказывать Гвендолен, когда вернется домой. Она собирается написать книгу, бедняжка. Больше нечего делать в этой стране, как только писать о том, чего в ней на самом деле нет. Это очень легко, вы знаете? Собрать все это из нескольких других книг и только иллюстрировать собственными летучими заметками. Издатели говорят, что есть небольшой, но прочный спрос, особенно для передвижных библиотек в Америке. Как видите, я уже основательно познакомилась с сущностью дела, хотя здесь только несколько месяцев. Так вы видели Реджи Форсита, он мне говорил. Как вы нашли его?

— Таким, как всегда: кажется, он сильно скучает.

Леди Цинтия отвела своего гостя дальше от камина, у которого болтали Гвендолен Кэрнс с Асако. Джеффри заметил пытливый огонь в устремленном на него судейском оке и почувствовал ощущение, какое бывает при входе великого человека в комнату. Нечто серьезное готово было ворваться в беседу, сотканную из общих мест.

— Капитан Баррингтон, ваш приезд сюда теперь прямо дело Провидения. Реджи Форсит совсем не скучает, очень далек от этого.

— Я думал, ему понравится страна, — осторожно сказал Джеффри.

— Страна ему не нравится, да и почему ей нравиться? Но ему нравится кое-кто в стране. Теперь вы понимаете?

— Да, — согласился Джеффри, — он показал мне фотографию девушки полу-японки. Он говорил, что она его вдохновительница по части местного колорита.

— Совершенно верно, и окрашивает в желтый цвет его мозг, — воскликнула леди Цинтия, забывая, как и все, сам Джеффри в их числе, что такое же критическое отношение можно проявить и к Асако. Однако в последнее время Джеффри стал чувствительнее. Он покраснел немного и вздрогнул, но сказал:

— Реджи всегда легко воспламенялся.

— О, в Англии это, может быть, и полезно для воспитания молодого человека, но здесь, капитан Баррингтон, это совсем не так. Я долго жила на Востоке, в Суэце; и я знаю, как опасны любовные эпизоды в стране, в которой нечего делать и не о чем говорить. Я сама люблю болтать, так знаю, каких бед может наделать болтовня.

— Разве это так серьезно, леди Цинтия? Реджи как будто смеялся, говоря со мной об этом. Он сказал: «Я люблю всегда и никогда!»

— Она опасная молодая леди, — сказала посланница. — Два года тому назад молодой человек, очень дельный, должен был жениться на ней. Осенью его тело было выброшено на берег близ Йокогамы. Купался он неосторожно, но был хорошим пловцом. В прошлом году два офицера, из прикомандированных к посольству, дрались на дуэли, и один был тяжело ранен. Разумеется, рану объяснили несчастной случайностью; но оба были ее поклонниками. В этом году очередь Реджи. А Реджи — человек с большим будущим. Досадно будет потерять его.

— Леди Цинтия, не слишком ли у вас много пессимизма? Кроме того, что я могу сделать?

— Что-нибудь, что угодно! Ешьте с ним, пейте с ним, играйте в карты, кутите с ним, ах да, вы ведь женаты! Но даже так — это лучше, чем ничего. Играйте с ним в теннис; возьмите его с собой на вершину Фудзиямы. Я ничего не могу поделать с ним. Он открыто смеется надо мной. Мой старик может сделать ему официальный выговор, но Реджинальд сейчас же начнет передразнивать его на потеху канцелярии. Я отсюда слышу, как они смеются, когда Реджи проделывает перед ними одну из своих штук. Но вы, в вашем лице он может увидеть весь Лондон, который он уважает и чтит, несмотря на свои космополитические песни. Он сможет представить себе себя самого, вводящим мисс Яэ Смит в гостиную леди Эверингтон в качестве миссис Форсит.

— А для этого есть большие препятствия? — спросил Джеффри.

— Это просто невозможно, — сказала леди Цинтия.

Внезапная слабость овладела Джеффри. Можно ли отнести это безжалостное «невозможно» и к его случаю? Закроется ли и для него дверь леди Эверингтон, когда он возвратится? Виновен ли он в наихудшем оскорблении хорошего тона, в мезальянсе? Или Асако спасена своими деньгами? Он посмотрел на двух девушек, сидящих у камина, пьющих чай и смеющихся. Он, должно быть, проявил чем-нибудь свое смущение, потому что леди Цинтия сказала:

— Не думайте о пустяках, капитан Баррингтон. Это совсем другой случай. Леди всегда леди, родилась ли она в Англии или в Японии. Мисс Смит — не леди; еще хуже — она полукровка, дочь журналиста — искателя приключений и женщины из чайного дома. Чего тут можно ожидать? Это плохая кровь.

Простившись с Кэрнсами, Джеффри и Асако пересекли сад, белый, имеющий совсем святочный вид под своим снежным покровом. Они нашли тропинку, которая вела к владениям отшельника Реджи Форсита. Подвижные тени от огня на спущенных шторах давали впечатление теплого и гостеприимного убежища и комфорта; и еще заманчивее были звуки рояля. Это было тем приятнее путешественникам, что они давно уже отвыкли от звуков музыки. Музыка — голос души дома, в беспорядке отелей она теряется и заглушается, но домашний очаг без музыки мрачен и несовершенен.

Реджи, должно быть, слышал, как они пришли, потому что сменил мечтательную мелодию, которую играл, на популярную песню, модную в Лондоне год тому назад. Джеффри засмеялся. «Отцовский дом опять! Отцовский дом опять!» — напевал он, подбирая слова к напеву, в ожидании, пока откроют дверь.

Их встретил в коридоре Реджи. Он был одет совершенно как японский джентльмен — в черный шелковый хаори (верхнее платье), в коричневое, стеганное ватой кимоно и широкие шаровары. На нем были белые таби (носки) и соломенные туфли зори. Это приличный и изысканный костюм мужчины.

— Я был уверен, что это вы, — смеялся он, — и потому сыграл лозунг. Я представил себе, что вы уже болеете тоской по родине. Войдите, пожалуйста, миссис Баррингтон. Я часто желал видеть вас в Японии, но никогда не думал, что вы приедете; позвольте мне взять ваше пальто. Вам будет здесь достаточно тепло.

Было в самом деле тепло. Стояла оранжерейная жара в артистически убранной комнате Реджи. Казалось даже просторнее, чем во время первого посещения Джеффри, потому что двери, которые вели в следующие комнаты, были отворены. Пылали два больших огня; и старые золотые ширмы, блестя, как сокровища Мидаса, защищали от сквозняков из окон. Воздух был тяжелый; чувствовался запах ладана, дым которого еще поднимался над большой бронзовой жаровней, стоявшей посреди пола и полной пылающих углей и серого пепла. В одном углу находился стол Будд, освещаемых вспышками огня. Миниатюрные деревья расположились вдоль внутренней стены. Не было другой мебели, кроме громадной черной подушки, лежащей между жаровней и камином; а посреди подушки — маленькая японская девушка.

Она сидела на корточках; пальцы ее ног были обтянуты как бы белой перчаткой по туземной моде. Ее кимоно было сапфирно-синее и стянуто серебристым шарфом с вышитыми на откинутых концах его голубыми и зелеными павлинами; эти концы казались большими крыльями и занимали почти столько же места, сколько вся ее остальная маленькая особа. Она сидела спиной к гостям и всматривалась в пламя, погруженная в мечты. Она, казалось, ничего не замечала, все еще прислушиваясь к эху замолкшей музыки. Реджи, торопясь встретить гостей, не заметил быстрого движения, которым складки кимоно были расположены так, чтобы произвести надлежащее впечатление.

Она выглядела мотыльком ювелирной работы, сидящим на большом черном листе.

— Яэ — мисс Смит, — сказал Реджи, — это мои старые друзья, о которых я говорил вам.

Маленькое создание поднялось медленно, с полусонной грацией и сошло со своей подушки, как выходит фея из своей кареты — ореховой скорлупы.

— Я очень рада встретить вас, — протянула она.

Это типичное американское приветствие, перелетевшее на запад через Тихий океан; но отрывистость деловитого горожанина была заменена небрежной королевской снисходительностью.

Ее лицо имело такой же нежный овал и кремовый оттенок, как у Асако. Но подбородок, который у Асако, согласно законам японской красоты, невинно уходил назад, у нее сильно выдавался вперед; изогнутые губы имели форму лука Купидона; форма, отлитая для поцелуев бесчисленными поколениями европейских страстей, тогда как японский рот всегда нечто смутное, смятое и бесцветное. Переносье и глаза, зеленые, с глубоким оливковым оттенком, глаза дикой кошки, заставляли вспомнить происхождение ее матери.

Артистическая натура Реджи не могла не произвести сравнительной оценки обеих женщин. Яэ была еще меньше и тоньше, чем чистокровная японка. Еще с первой встречи с Яэ Смит он сравнивал и противопоставлял ее в своей памяти с Асако Баррингтон. Он пользовался обеими как моделями для своей изящной музыки. Гармония, которую он должен был выразить, приходила к нему в образе женщин. Чтобы выразить японское, он должен был видеть японскую женщину. Не потому, что он сколько-нибудь был заинтересован японской женщиной физически. «Они слишком отличны от наших женщин», — думал он, и это отличие отталкивало и влекло его. Широкое пространство, отделяющее их, можно перешагнуть или голой чувственностью, или ослепленным воображением. Но артисту нужно воплощение его мечты в плоти и крови, если даже эта мечта полна противоречий. Так, представляя себе Восток, Реджи сначала пользовался своими воспоминаниями об Асако с ее европейским воспитанием, воздвигнутым над почвой японской наследственности. Позже он встретил Яэ Смит, у которой инстинкты ее шотландских предков бурно прорывались сквозь бумажные стены японской оболочки.

Джеффри не мог бы так же точно определить свои мысли. Но что-то странное происходило в его сознании: тот дух, который он знал в дни ухаживания за Асако, поднялся теперь перед ним в темно-голубом кимоно. Его жена действительно многим пожертвовала, отказавшись от своего родного костюма ради гладкой голубой саржи. Конечно, он не хотел бы, чтобы Асако выглядела, как кукла; но все-таки не был ли он влюблен когда-то в несколько ярдов шелка?

Яэ Смит чрезвычайно заботилась о том, чтобы нравиться, несмотря на аффектированность своих поз, которая, может быть, и была необходима: будучи до такой степени похожа на безделушку, она могла ожидать и отношения к себе как к безделушке. Ей всегда хотелось нравиться. Это было главной чертой ее характера. Это было корнем ее слабостей, плодородной почвой, на которой всходили их семена.

Она по-кошачьи ласкалась, восхищаясь кольцами на пальцах Асако, фасоном и материей ее платья. Но глаза ее все обращались в сторону Джеффри. Он был так высок и велик, стоя в проеме открытых дверей, рядом с небольшой фигуркой Реджи, еще более женственного в складках своего кимоно.

Капитан Баррингтон, сын лорда! Как красив должен быть он в мундире, в кавалерийском мундире, серебряной кирасе, каске с плюмажем, как английские воины на рисунках в книгах ее отца.

— Ваш муж очень высок, — сказала она Асако.

— Да, это так, — отвечала та, — даже слишком для Японии.

— Нет, это хорошо, — сказала маленькая евроазиатка, — так еще красивее.

Было что-то теплое и искреннее в тоне, что заставило Асако взглянуть на собеседницу. Но детское лицо оставалось невинно смеющимся. Ленивая усмешка и опаловая непроницаемость зеленых глаз не выдали неопытной Асако ни одной из своих тайн.

Реджи сел к роялю и, продолжая наблюдать обеих женщин, стал играть.

— Это «Яэ-соната», — объяснил он Джеффри.

Начиналась она несколькими тактами старой шотландской песни:

Если бы мы не дети были,

Если бы слепо не любили,

Не встречались, не прощались —

Мы б с страданием не знались.

Незаметно трогательная мелодия переходила в стаккато песни гейш, имеющей больше ритма, чем напева, и все ускоряющей свой бег, спотыкаясь и подпрыгивая на странных синкопах.

Внезапно музыкант остановился.

— Не могу описать вашу жену, как я ее сейчас вижу, — сказал он. — Не знаю ничего достойного старой японской музыки, чего-нибудь вроде гавотов Куперена, только в обстановке Киото и золотых ширм; а потом закончить надо чем-нибудь очень английским, что она приобрела от вас, — «Дом, милый дом» или «Салли в аллее».

— Ничего, старина, — сказал Джеффри, — играйте «Отцовский дом опять!».

Реджи заиграл, и полились вальсирующие звуки; но в его передаче они становились все задумчивее. Звук был заглушенный, темп медленный. Избитый мотив стал выражением глубокой меланхолии. Он сильнее, чем самый вдохновенный концерт, напомнил обоим мужчинам Англию, блеск театра, уличный шум Лондона, теплую, дружескую компанию, все милое и теперь такое далекое.

Реджи перестал играть. Обе женщины сидели теперь рядом на большой черной подушке перед огнем. Они смотрели папку с японскими гравюрами — зародыш коллекции Реджи.

Молодой дипломат сказал другу:

— Джеффри, вы были недостаточно долго на Востоке, чтобы прийти от него в отчаяние. Это случилось со мной. Значит, наши представления не будут в согласии.

— Это не то, чего я ожидал, должен признаться. Все здесь так неиндивидуально. Если вы видели один храм, вы знаете уже все, и так здесь во всем.

— Это первая ступень разочарования. Мы так много слышим о Востоке и его блеске, о пышности Востока и прочем. А в действительности столько мелкого и грязного, и все это очень походит на самое уродливое в наших странах.

— Да, они носят ужасно плохую одежду, и она выглядывает из-под кимоно. И даже кимоно кажутся изношенными и грязными.

— Это так, — сказал Реджи. Было бы так и у вас, если бы вы содержали жену и восемь человек детей на тридцать шиллингов в месяц.

Потом он прибавил:

— Вторая ступень в наблюдении — период открытий. Читали вы книги Лафкадио Хирна о Японии?

— Да, некоторые, — отвечал Джеффри. — Мне ясно, что он отъявленный лжец.

— Нет, он поэт, поэт! И он перескочил через первую стадию, чтобы некоторое время задержаться на второй, вероятно, потому, что был близорук от природы. Это чрезвычайно выгодное качество для исследователей.

— Но что вы называете второй стадией?

— Стадию открытий! Случалось вам ходить по японскому городу в сумерки, когда звучат вечерние колокола невидимых храмов? Поворачивали ли вы в переулки и видели ли мужчин, возвращающихся в свои тихие домики, и группы членов их семьи, собравшихся встретить их и помочь им переменить кимоно? Слышали ли плеск и журчание в банях, этих вечерних клубах для простого народа и сборных пунктах для болтунов? Слышали прерывистую музыку самисена, зовущую вас в дома гейш? Видали вы гейшу в синем платье, сидящую строго и холодно в рикше, везущей ее на встречу к любовнику? Слышали вы музыку Приаповых празднеств, несущуюся из веселых кварталов? Видели вы, какая толпа собирается на храмовый праздник, покупая маленькие растения для своих домов и грошовые игрушки для детей, теснясь возле предсказателей, чтобы узнать будущее счастье или горе, швыряя Богу свои медяки и хлопая руками, чтобы привлечь его внимание? Разве вы смотрели на все это без удовольствия, без желания узнать, как живет и что думает этот народ, что у нас общего с ним и чему у него нам учиться?

— Думаю, что понял вас, — сказал Джеффри. — Это все очень живописно, но всегда кажется, что они что-то скрывают от вас.

— Конечно, — сказал его приятель, — всякий умный человек, живущий в их стране, думает, что надо только изучить их язык и усвоить их обычаи, и тогда откроется все скрытое. Это сделал Лафкадио Хирн; оттого и я надеваю кимоно. Но что же он открыл? Массу красивых рассказов, отголоски старой цивилизации и фольклора; но в разуме и сердце японского народа — единственного из цветных народов, который не склонил головы перед белой расой, — очень мало или даже ничего, пока не достиг третьей стадии — свободы от иллюзий. Тогда он написал «Мой взгляд на Японию» — свою лучшую книгу.

— Я не читал ее.

— Надо прочесть. Остальные его вещи — мелодии, которые я мог бы сыграть вам сейчас. А это серьезная книга — истории и политической науки.

— Что звучит для меня довольно сухо, — засмеялся Джеффри.

— Это объяснение страны человеком, лишенным иллюзий, страны, в которую он хотел проникнуть глубоко и которая оттолкнула его. Он объясняет настоящее прошлым. Это разумно. Мертвецы — истинные руководители Японии, говорит он. Под изменчивой поверхностью нация скрывает глубокий консерватизм, подозрительность ко всему постороннему и новому, скрытую самоудовлетворенность. И сверх того, она так же скована сейчас первобытными семейными узами, как и тысячи лет тому назад. Вы не можете быть другом японца, если вы не принадлежите к числу друзей его семьи; и вы не можете быть другом его семьи, если не входите в нее. Это несокрушимое препятствие, которого не одолеешь.

— Значит, я имею преимущество в этом отношении, так как вхожу в семью.

— Не знаю, право, — сказал Реджи, — но не думаю, чтобы они очень желали вас. Примут вас очень вежливо, но посмотрят на ваше появление как на вторжение и постараются удалить вас из страны.

— Но моя жена? — сказал Джеффри. — Ведь это же их плоть и кровь.

— Не знаю, конечно. Но как бы дружественно к вам ни относились, я все же на вашем месте был бы очень осмотрителен. Японцы внешне гостеприимны, но искреннее отношение к иностранцу бывает у них только в очень редких случаях.

Джеффри Баррингтон посмотрел в сторону жены, сидевшей на уголке большой подушки, переворачивая одну за другой цветные, с белыми полями японские гравюры на дереве. Огоньки вспыхивали и перебегали около нее, как толпа назойливых мыслей. Она почувствовала, что на нее смотрят, и взглянула на него.

— Видно ли вам так, миссис Баррингтон, или зажечь, может быть, свет? — спросил хозяин.

— О нет, — отвечала маленькая леди, — это все испортит. Эти рисунки кажутся совсем живыми при таком огне. Какая милая коллекция у вас!

— Там нет ничего ценного, — сказал Реджи, — но они очень эффектны, даже самые дешевые.

Асако подняла пеструю гравюру работы Утамаро, изображавшую японку, совершенно изогнувшуюся, в ослепительном платье, с шарфом, завязанным спереди, и головой, усаженной булавками, как дикобраз иглами.

— Джеффри, возьмете ли вы меня посмотреть Йошивару? — спросила она.

Просьба не понравилась Джеффри. Он знал хорошо, что можно видеть в Йошиваре. Ему было интересно посетить официально отведенный полусвету квартал в компании, например, Реджи Форсита. Но это была область, подлежащая, по его мнению, только мужскому исследованию. Изящные женщины никогда не думают о таких вещах. Что его жена хочет видеть такое место и, еще хуже, выражает такое желание при посторонних, казалось ему грубым оскорблением хорошего тона, и извинить это можно было, только принимая во внимание ее наивность.

Но Реджи, привыкший к любопытству, которое все туристы, мужчины и женщины, обнаруживают по отношению к ночной жизни Токио, ответил сейчас же:

— Да, миссис Баррингтон. Это стоит посмотреть. Нам нужно устроить экскурсию туда.

— Мисс Смит говорит, — сказала Асако, — что все эти хорошенькие веселые создания — девушки Йошивары и что их и теперь можно видеть.

— Не эту самую даму, конечно, — сказал Реджи, присоединяясь к группе у огня, — она умерла лет сто тому назад; но ее праправнучки по профессии еще здесь.

— И я могу видеть их! — захлопала ладонями Асако. — Дамам можно прийти и посмотреть? Это ничего? Не неприлично?

— О нет, — сказала Яэ Смит, — мои братья брали меня с собой. Вам хочется пойти?

— Да, хотелось бы, — сказала Асако, взглядывая на мужа, который, однако, ничем не обнаружил своего одобрения.

Глава IX

Ито-сан

Даже и бог грома,

Чьи шаги грохочут

На равнинах неба,

Разделить не может

Связанных любовью

Спокойствие Джеффри было нарушено. На лице его отражались мысли, не беспокоившие его со времен волнений самой ранней юности. Как большинство молодых людей своего класса, он рано научился разрешать все неясности поведения избитыми правилами хорошего тона. Вопрос о Йошиваре был для него нечто большее, чем нравственная загадка. Это было искусное нападение его собственной жены, поддерживаемой и подкрепляемой его старым другом Реджи Форситом и таинственными силами необычайной страны в лице Яэ Смит на цитадель хорошего тона, на самую основу его принципов.

Джеффри сам хотел видеть Йошивару. Он рассчитывал когда-нибудь вечером, когда Асако будет приглашена на обед к друзьям, пойти с Реджи и посмотреть. Все это санкционировалось бы хорошим тоном.

Для него взять туда свою жену, да еще так, чтобы об этом знали, было поступком дурного тона, поступком из ряда вон выходящим. К несчастью, тоже дурным тоном было бы спорить об этом с Асако.

Страшная дилемма. Возможно ли, чтобы законы хорошего и дурного тона имели только местное значение и теряли силу здесь, в Японии? Реджи совсем иной. Он так необычайно искусен. Он может импровизировать свой хороший тон, как импровизирует на рояле. Кроме того, он жертва артистического темперамента, который не поддается контролю. И пребывание на этой странной земле не исправило Реджи, иначе он никогда не забылся бы до такой степени, чтобы говорить о подобных вещах в присутствии дам.

Джеффри очень хотелось бы одержать над ним решительную победу в теннисе и тогда, доведя его таким образом до известной степени унижения и скромности, выяснить с ним дело. Ибо Баррингтон был не из тех людей, что могут долго питать неприязнь к друзьям.

Площадка для тенниса в Токио, занимающая великолепный участок в центре, предназначенный в будущем для парламента, после полудня является сборным пунктом для молодежи в изгнании и для любителей из японцев; некоторые из них приобрели большую ловкость в игре. Перед вечерним чаем дамы приходят полюбоваться спортивными упражнениями мужей и поклонников и проводить их домой, когда стемнеет. Так площадка тенниса сделалась маленьким социальным оазисом в обширной пустыне восточной жизни. Блестящей она не стала, блеска там вообще нет. Но на ней слышно чириканье, насильственная веселость птиц в клетке.

День был теплый и ясный. Снег исчез как бы по сверхъестественному приказу. Джеффри наслаждался игрой вполне, хотя и был побежден, долго не имея практики и не привыкнув к мощеным площадкам. Усилия, сделанные им, заставили его, по его собственному выражению, «вспотеть, как свинья», и он чувствовал себя прекрасно. Он думал отложить неприятный разговор, но Реджи сам вызвал его.

— Что касается Йошивары, — сказал он, садясь на одну из скамеек, расставленных вокруг площадки, — так они готовят на завтра специальную выставку. Вероятно, будет что посмотреть.

— Подумай, — сказал Джеффри, — прилично ли дамам, английским дамам, идти смотреть такое место?

— Конечно, — ответил приятель. — Это одно из зрелищ в Токио. Что ж, я ходил недавно с леди Цинтией. Она была восхищена.

— Клянусь Юпитером, — воскликнул Джеффри. — Но для молодых девушек? Ходила и мисс Кэрнс?

— В этот раз нет, но не сомневаюсь, что она бывала там.

— Но разве это не то же самое, что вести даму в публичный дом?

— Нисколько, — был ответ Реджи, — это все равно что пройтись ночью по Пиккадилли, заглянуть в «Эмпайр» и вернуться по Риджент-стрит; а в Париже пойти в «Ра-Мор» или «Баль-Табарен». Это местная версия старой темы.

— И это интересное зрелище для дамы?

— Как раз то, что дамы хотят видеть.

— Реджи, что за чушь! Девушка со здоровым чувством?

— Джеффри, старина, вы хотите видеть?

— Да, но для мужчины это другое дело.

— Зачем вам смотреть это? Вы идете туда не по делу, я думаю.

— Из любопытства, конечно. Слышишь, как столько людей толкуют о Йошиваре.

— Из любопытства, это верно; и вы в самом деле думаете, что любопытства у женщин, даже со здоровым чувством, меньше, чем у мужчин?

Джеффри Баррингтон расхохотался над собственным поражением.

— Реджи, вы всегда дьявольски искусны в доказательствах! — сказал он. — Но дома, в Англии, никто не говорит о таких вещах.

— Есть маленькая разница между домом и недомом. Там соблюдаются известные условия. А вне его ищут зрелища. Наблюдают внешность и привычки туземцев полунаучным методом, как смотрят на животных в зоологическом саду. Кроме того, никто не знает и не думает о том, где вы бываете. Нет ужасающей ответственности перед соседями; и нет или почти нет опасности встретиться с близким знакомым, когда бываешь в неудобном для таких встреч положении. В Лондоне живут в постоянном страхе таких встреч.

— Но моя жена, — продолжал Джеффри, смущенный еще больше, — я не могу представить себе…

— Миссис Баррингтон может быть исключением; но даю вам слово, что каждая женщина, как бы чиста и свята она ни была, чрезвычайно интересуется жизнью своих падших сестер. Они знают о них меньше нашего и потому представляют себе их жизнь таинственной и интересной. И они все-таки ближе к ним уже по своему полу. У них вечно является вопрос: ведь я тоже могла бы избрать эту жизнь, что она дала бы мне? Есть, кроме того, сочувствие, сожаление; а больше всего интерес соперничества. Кто не интересуется жизнью своего опаснейшего врага? И какая женщина может не желать узнать, с помощью какой черной магии ее конкурентка овладевает мужчиной.

Площадки для тенниса были полны молодежью, только что кончившей свои служебные занятия. Прямо против них два молодых человека начали партию. Один из них был японец; волосы и глаза другого указывали на туземное происхождение, но он был слишком высок и бел. Это — евроазиат. Оба играли исключительно хорошо: приемы были красивы, удары ловко рассчитанны. Немногочисленные игроки, не занятые сами, с интересом следили за игрой.

— Кто это? — спросил Джеффри, пользуясь случаем переменить тему беседы.

— Это брат Яэ, один из лучших игроков здесь, и молодой Камимура, должно быть самый лучший; но он недавно женился и потому играет теперь нечасто.

— О, — воскликнул Джеффри, — он ехал с нами на одном пароходе!

Он не сразу узнал изящного молодого японца. Он не ожидал его встретить в такой европейской среде. Но Камимура заметил своего бывшего спутника.

Когда игроки менялись местами, Джеффри подошел к нему с сердечным приветствием:

— Говорят, вы только что женились, поздравляю вас.

— Благодарю, — отвечал Камимура, краснея. Японцы краснеют легко, несмотря на цвет своей кожи. — Мы, японцы, не хвастаемся своими женами. Это было бы тем, что вы зовете дурным тоном. Но я хотел бы, чтобы жена встретилась с миссис Баррингтон. Она недурно говорит по-английски.

— Да, — сказал Джеффри, — я надеюсь, вы придете пообедать с нами в «Императорский отель».

— Чрезвычайно благодарен, — ответил виконт, — долго ли вы пробудете в Японии?

— Несколько месяцев.

— В таком случае, я надеюсь, мы будем встречаться часто, — сказал он, возвращаясь к игре.

— Чрезвычайно приличный юноша, и вполне человек, — заметил Реджи.

— Да, не правда ли? — сказал Джеффри и спросил внезапно: — Вы думаете, он взял бы свою жену смотреть Йошивару?

— Вероятно, нет; но ведь это японцы, живущие в Японии. Это — другое дело.

— Не думаю, — сказал Джеффри, полагая, что на этот раз он победил приятеля.

Мисс Яэ Смит пришла на площадку; она делала это ежедневно. Ее окружала маленькая свита молодых людей, которые, однако, рассеялись при приближении Реджи.

Мисс Яэ милостиво улыбнулась подошедшему и осведомилась о миссис Баррингтон.

— Так приятно было поговорить с ней, как будто опять побывала в Англии.

Да, мисс Яэ бывала в Англии и в Америке тоже. Ей эти страны нравятся гораздо более Японии. Там гораздо веселее. Здесь положительно нечего делать. Кроме того, в Японии так мало людей, и все так неприятны, особенно женщины, вечно говорящие неискренно и неестественно.

Она казалась такой нематериальной, такой одухотворенной в своем голубом кимоно, с глазами, потупленными по привычке, когда она говорила о себе и своей жизни, что Джеффри счел ее неспособной на злое и дурное и не удивлялся взгляду Реджи, полному восхищения; этот взгляд освещал ее, как солнечный луч картину.

Однако Асако, верно, ожидает его. Он простился и вернулся в отель.

Асако только что приняла посетителя. Она вышла на час сделать покупки, не совсем довольная, что осталась одна. Когда она возвращалась, японский джентльмен в ярко-зеленом костюме поднялся с кресла на террасе отеля и представился сам:

— Я — Ито, ваш поверенный.

Это был маленький, жирный господин, с круглым масляным лицом и закрученными усами. Выражения глаз не видно было за очками в золотой оправе. Европейцу было бы невозможно угадать его возраст: вероятно, между тридцатью пятью и пятьюдесятью. Его густые напомаженные волосы были начесаны на лоб в грубых завитках. Во рту блестели искусственные золотые зубы. Он носил костюм цвета зеленого горошка, радужный галстук и желтые ботинки. По выпуклому, напоминающему своей формой яйцо, животу проходила толстая золотая цепочка часов с какими-то полугеральдическими брелоками; они могли быть масонскими эмблемами или значками клуба велосипедистов. В карманах на груди, казалось, содержались целые колчаны автоматических перьев.

— Как поживаете, миссис Баррингтон? Рад встретиться с вами.

Голос был высокий, писклявый, похожий на ломающийся голос подростка-мальчика. Протянутая рука была мягкая и вялая, несмотря на то, что он сделал попытку энергичного пожатия. С утонченной вежливостью усадил он миссис Баррингтон в кресло. Сам сел рядом, близко, скрестил свои толстые ноги и запустил пальцы в рукава.

— Я ваш старый друг Ито, — начал он, — друг вашего отца, и надеюсь быть также и вашим.

Только ввиду упоминания об отце она не обошлась с ним резко. Все же она решила предложить ему чай здесь и не приглашать в свои комнаты. Возрастающая подозрительность по отношению к соотечественникам, результат наблюдений над маневрами Танаки, сделали Асако уже не такой доверчивой, какой она была раньше. Она еще охотно забавлялась их манерами, но уже не верила показному простодушию и неизменной улыбке. Однако она скоро была тронута мягкостью и ласковостью манер мистера Ито. Он похлопал ее по руке и назвал «девочка».

— Я ваш старый поверенный, — продолжал он, — друг вашего отца и ваш друг также. Захотите чего-нибудь, сейчас же звоните мне, и это у вас будет. Вот мой номер. Не забывайте его. Шиба, тринадцать-двадцать шесть. Как вам нравится Япония? Прекраснейшая страна, по-моему. А вы еще не видели Мияношита, или Камакура, или храмов Никко. Наверно, у вас еще нет автомобиля? Право, это очень жаль. Это очень нехорошо. Я добуду вам самый лучший автомобиль, и мы совершим большую поездку. У всякого богатого и знатного человека бывает автомобиль.

— О, это в самом деле было бы хорошо! — воскликнула Асако, хлопая в ладоши. — Япония такая красивая. Я хотела бы получше посмотреть ее. Но о покупке мотора я должна спросить мужа.

Ито улыбнулся жирной, масляной улыбкой.

— Право, это по-японски, девочка. Японская жена говорит: я спрошу мужа. По-американски жена говорит совсем иначе. Она говорит: мой муж сделает то, сделает это — совсем как кули. Я часто бывал за границей и очень хорошо знаю американские обычаи.

— Мой муж дает все, что мне нужно, и даже гораздо больше, — сказала Асако.

— Он очень любезный человек, — осклабился адвокат, — потому что деньги все ваши, совсем не его. Ха-ха-ха!

Потом, заметив, что, пожалуй, несколько перешел границы дозволенного, прибавил:

— Я очень хорошо знаю американских дам. Они не отдают деньги мужьям. Они говорят своим мужьям: давайте деньги мне. Они все делают сами, всегда подписывают чеки.

— В самом деле? — сказала Асако. — Но мой муж самый любезный и самый лучший человек в мире!

— Совершенно верно, совершенно верно! Любите своего мужа, как хорошая девушка. Но не забывайте вашего старого поверенного Ито. Я был другом вашего отца. Мы учились вместе в школе, здесь, в Токио.

Это очень заинтересовало Асако. Она пыталась заставить адвоката рассказать об этом, но он сказал, что это длинная история и он поговорит с ней в другое время. Потом она спросила о своем родственнике мистере Фудзинами Гентаро.

— Он сейчас уехал из города. Когда вернется, он, наверно, пригласит вас на прекрасный пир. — С этими словами он простился.

— Что скажете о нем? — спросила Асако Танаку, который наблюдал их встречу вместе с толпой прислуживавших боев.

— Он хайкара джентльмен, — был ответ.

«Хайкара» — это туземное извращенное слово «high collar» (высокий воротник) и означало сперва особый вид японских щеголей, по-обезьяньи перенимавших привычки, манеры и моды у европейцев и американцев, причем высокий воротник был наиболее ярким символом всего этого. Сначала выражение это было презрительным, но давно потеряло этот оттенок и стало означать «изящный, фешенебельный». Теперь можно жить в хайкара доме, читать хайкара книги, носить хайкара шляпу. Практически это слово стало японским эквивалентом не поддающегося переводу слова «шик»

Асако Баррингтон, как и все простые люди, мало знала свою душу. Она жила поверхностными чувствами, как счастливое молодое животное. Ничто, даже замужество, не затронуло ее глубоко. И внезапное столкновение с дерзким ухаживанием де Бри потрясло только ее природную гордость и наивное доверие к мужчинам, не больше.

Но в этой странной, тихой стране, смысл которой скрыт в глубине, а лицо — только маска, перемена в ней началась. Ито оставил ее, как и хотел, с нарастающим сознанием ее собственного значения, ее отдельного от мужа существования. Поклонение Танаки подготовило почву для посева. Несколько слов адвоката раскрыли глубокую пропасть между ней и широкоплечим, прекрасноволосым варваром, чье имя она носила. «Я был другом вашего отца; мы вместе учились в школе здесь, в Токио». Ну а Джеффри не знал даже имени ее отца.

Асако думала не совсем так. Так бы она не смогла. Но она казалась очень задумчивой; вернувшийся Джеффри застал ее еще сидящей на террасе и воскликнул:

— О, маленькая Юм-Юм, как мы серьезны. Похоже, что мы на собственных похоронах! У вас нет чего-нибудь, чего очень хочется?

— Есть, — сказала Асако, стараясь принять веселый вид. — Был у меня гость. Отгадайте!

— Леди Цинтия Кэрнс?

— Нет.

— Родные?

— И да, и нет. Был мистер Ито, поверенный.

— А, этот маленький злодей. Это напоминает мне, что надо пойти завтра и повидать его; надо знать, что он делает с нашими деньгами.

— Моими деньгами, — засмеялась Асако. — Танака никогда не упустит случая напомнить мне об этом.

— Конечно, крошка, — сказал Джеффри, — я бы уже попал в рабочий дом, если бы не вы.

— Джеффри, милый, — сказала, колеблясь, его жена, — захотите ли вы дать мне одну вещь?

— Да, милая, разумеется: чего вы хотите?

— Мне хотелось бы автомобиль, да, пожалуйста, и еще хотелось бы чековую книжку, свою собственную. Иногда, когда я выхожу одна, мне нужно…

— Конечно, — сказал Джеффри, — давно бы уже надо завести. Но ведь это было ваше желание — не возиться с деньгами.

— О, Джеффри, вы ангел, вы так добры ко мне! Она бросилась ему на шею; и он, видя, что в опустевшем отеле никого уже нет, поднял ее на руки и понес по лестнице, к большому удивлению и удовольствию хора боев, которые как раз обсуждали, почему данна-сан так надолго оставлял оку-сан сегодня днем и кем и чем был японский джентльмен, который разговаривал с оку-сан.

Глава X

Женщина Йошивары

На сливах лучший цветок

Этой ночью раскрыт для тебя.

Если ты хочешь узнать его сердце,

Спеши, при лунном свете приди![20]

После этой трогательной сцены с женой Джеффри уже не стал противиться посещению Йошивары. Если все ходят туда, стало быть, это не такой уж дурной тон.

Асако позвонила Реджи, и на следующий день молодой дипломат явился за Баррингтонами в автомобиле, в котором уже водворилась мисс Яэ Смит. Они проехали через Токио. По расстоянию это все равно что проехать по Лондону из конца в конец; громадный город — только город ли или просто выше всякой меры разросшаяся деревня?

Японская столица лишена величия, в ней нет ничего векового и неизменного, кроме таинственного лесистого участка внутри рвов и серых стен, где обитает император и дух расы. Это какая-то смесь, скопление туземных деревянных хижин, наскоро снабженных кое-какими современными удобствами. Столбы, как пьяные, пошатываются на улицах, раскачивая свою паутину электрических проводов. Трясутся разбитые вагоны трамвая, переполненные до такой степени, что люди висят гроздьями на ступеньках и площадках, как мухи, прилипшие к какой-нибудь сладкой поверхности. Тысячи маленьких лавочек привлекают внимание, манят или отталкивают прохожего. У некоторых из них на западный лад стеклянные витрины и штукатурка на стенах, скрывающие их дикость; такие походят на туземных женщин, наряженных пышно и смешно. Другие, сурово консервативные, вводят покупателя в подобие пещеры, где его глаза легко поддаются обману вследствие вечной полутемноты. Некоторые из них так малы, что запас товаров не умещается и частью раскладывается на мостовой. Лавки с игрушками, с китайскими изделиями, с пирожками, с женскими лентами и булавками для волос, кажется, стараются обнаружить все свое содержимое, вывернуться наизнанку. Другие, наоборот, так сдержанны, что не показывают ничего, кроме светлых соломенных подстилок, на которых сидят мрачные приказчики, раскуривая трубки у очага. Только когда глаз привыкнет к темноте, можно рассмотреть позади них ряды чайных кружек или кипы темных материй для кимоно.

Характер лавок изменялся по мере того, как Баррингтоны и их спутники приближались к цели поездки. Туземный элемент преобладал все больше и больше, а назначение выставленных на продажу вещей все труднее было объяснить. Были лавки с золочеными Буддами и медными лампами, употребляемыми в храмах, лавки, выставляющие какие-то непонятные приборы и таинственные связки вещиц, тайна назначения которых скрывалась за кабалистическими знаками покрывающих их китайских надписей. Встречались скопления антикварных вещиц, а иногда товары плохого сорта лежали прямо на мостовой, под охраной невнимательного, сморщенного старика, который сидел на корточках и курил.

Краснолицые девушки глазели на иностранцев с балконов высоких постоялых дворов и харчевен близ станции Уэно. Дальше они проезжали мимо молчаливых храмовых стен, обширных пространств монастырей, населенных, по-видимому, голубями, крыш над алтарями, с крутыми скатами и углами, закрученными наподобие рогов. Дальше, в конце узкой аллеи, показались яркие флаги театров и кинематографов Асакуза. Они слышали крик зазывателей публики и нестройную музыку. Видели отвратительные плакаты, грубые рисунки которых указывали, какими зрелищами можно насладиться там, внутри: девушки, падающие с аэропланов, демонические фигуры с окровавленными кинжалами, разнузданные мелодрамы.

Повсюду целые толпы людей бродили по тротуарам. Никакой торопливости, никаких признаков деловых занятий. Разве мальчик-посыльный промелькнет на полусломанном велосипеде или кули с тупым лицом протащит тяжело нагруженную тележку. Серо-коричневая толпа постукивает своими деревянными галошами. Серо-черная хайкара молодежь проходит в своих модных желтых ботинках. Черные, волоча свои сабли, бродят взад и вперед полисмены, незаметно прячась в сторожевые будки.

Единственно яркие тона вносили в однообразную толпу маленькие девочки в своих пестрых кимоно. Они то прятались, то выбегали из дверей и без помех играли на тротуарах. Они же только и казались счастливыми; потому что их взрослые родственники, особенно женщины, имели меланхолический вид, чтоб не сказать, вид животных — подгоняемых овец или коров, пережевывающих жвачку.

Толпы становились гуще. Все лица были обращены в одну сторону. Под конец вся широкая улица была заполнена медленно движущейся человеческой волной. Баррингтоны и их спутники должны были выйти из автомобиля и продолжать путь пешком.

— Все они идут смотреть на зрелище, — объяснил Реджи, указывая на ряд домов, возвышавшихся над низкими туземными хижинами. Это был четырехугольник в несколько сот ярдов длиною, застроенный зданиями странного вида, похожими на товарные склады, бараки или казармы рабочих.

— Какое некрасивое место! — сказала Асако.

— Да, — согласился Реджи, — но ночью здесь гораздо красивее. Все освещено сверху донизу. И называется «город, не знающий ночи».

— Какие скверные лица у этих людей! — сказала Асако, которая была в настроении замечать повсюду дурное. — Что, здесь не опасно?

— О нет, — отвечал ее гид, — японская толпа очень сдержанна.

В самом деле, толпа не причиняла им никаких беспокойств, а только глазела на них — испытание, которому иностранец подвергается во всех уголках Токио.

Они дошли до очень узкой улицы, где шумно торговали простонародные пивные. Они заметили грязные скатерти и напудренных служанок — в юбках, передниках и бесформенных ботинках. Сперва они миновали маленький храм, с узкого дворика которого лукаво выглядывали две каменные лисицы, — храм бога Инари, дающего богатых любовников девушкам, молящимся ему.

Они прошли через железные ворота, похожие на ворота парка; два полисмена стояли там на посту, регулируя движение. Дальше шла сплошная линия вишневых деревьев в полном цвету, сплошная волна бледно-розовой растительности, занавес ароматной красоты — предмет тысячи поэм и тысячи намеков, то неприличных, то деликатных, то плоских, — цветущие вишни Йошивары.

На углу стояло большое белое здание с вывеской золотыми буквами по-японски и по-английски: «Пивная Асахи».

— Это здесь, — сказала Яэ, — выберемся из толпы.

Они нашли убежище посреди грязных скатертей и многочисленных гостей. Когда Яэ заговорила с девушками по-японски, последовало множество поклонов и речей, похожих на шипение; потом их пригласили наверх, на первый этаж, где был другой зал. Здесь стол и кресла были поставлены для них в амбразуре окна, которое, выходя на перекресток, открывало великолепный вид на расходящиеся улицы.

— Процессия будет здесь только через два часа, — сказала Яэ недовольно.

— В Японии всегда приходится ждать, — сказал Реджи. — Никто не знает точно, когда именно будет что бы то ни было, и японцы вечно ждут. По-видимому, им это даже нравится, по крайней мере они не выказывают нетерпения. Жизнь здесь настолько лишена событий, что они, должно быть, стараются протянуть всякое развлечение как можно дольше, как будто медленно сосут сладкое.

Пока можно было глядеть на толпу, Асако не могла удержаться от содрогания, взглянув на море безобразных лиц, волнующееся внизу.

— К какому классу принадлежат эти люди? — спросил Джеффри.

— О, я думаю, в большинстве торговцы и фабричные рабочие, — сказала Яэ.

— Так высший класс японцев не бывает здесь? — опять спросил Джеффри.

— Нет, только низшие классы и студенты. Японцы считают позорным делом ходить в Йошивару. И если ходят, то всегда тайно.

— И вы не знаете никого, кто бы ходил сюда? — спросил Реджи с прямотой, оскорбившей понятия его друга о хорошем тоне.

— Моих братьев, — отвечала Яэ, — но они ходят всюду или по крайней мере говорят, что ходят.

Это была в самом деле зловеще-безобразная толпа. Японцы вовсе не уродливая раса. Молодые аристократы, выросшие на свежем воздухе, имеют недурной вид, а иногда изящные и тонкие черты. Но низшие классы, знакомые с бедностью, грязью и закладыванием вещей, с наслаждениями саке и Йошивары, — самые уродливые существа, какие только были сотворены по образу и подобию своих безобразных богов. Маленький рост и обезьяньи манеры, бесцветность кожи, плоский монгольский нос, разинутые рты и плохие зубы, грубые косички их черных, лишенных блеска волос придают им вид карликов-кобольдов, как если бы эта страна была питомником всякой сказочной нечисти, страной, где воплощаются дурные мысли. К тому же их лица не имеют характерных черт, хороших ли, дурных ли, как это бывает у арийских народов; нет резких линий, твердого профиля.

— Скорее это отсутствие, чем наличие чего бы то ни было, отталкивает и подавляет нас, — заметил Реджи Форсит, — может быть, это отсутствие счастья или надежды на счастье.

Толпа, заполнявшая все четыре дороги медленно движущейся серой волной, была настроена очень мирно и странно молчалива. Стук и шлепанье галош были гораздо слышнее человеческих голосов. Подавляющее большинство — мужчины, но попадались и женщины, спокойные и серьезные. Если даже кто-нибудь повышал голос, колеблющаяся походка и глупая улыбка ясно показывали, что их обладатель пьян. Такого уводили в сторону его друзья. Японцы обычно ходят на зрелища и развлечения дружными компаниями.

Два кули, ссорясь, остановились под окном Баррингтонов. Оба сильно выпили. Они не подрались, как сделали бы англичане, но стояли, обмениваясь сердитыми односложными звуками, нечленораздельным хрюканьем и храпом.

— Дурак!.. Скотина! Вонючий!

Когда эти любезности еще приподняли их настроение, они начали дергать один другого за платье и рвать, как раздраженные дворняжки. Это было знаком, что дело скоро станет серьезным, и последовало вмешательство полиции. Сражающиеся были разведены товарищами и увлечены в противоположных направлениях.

За некоторыми исключениями все толчки, отдавливания ног и тому подобное принимались с умеренной досадой или апатичным равнодушием. Между тем на другой день газеты говорили, что толпа была так велика, что оказалось шестеро задавленных насмерть, а очень многие лишились чувств.

— Но где же Йошивара? — спросил наконец Джеффри. — Где же держат этих несчастных женщин?

Реджи указал рукой в направлении трех улиц, лежащих перед ними.

— За железными воротами все Йошивара: и те высокие дома, и вон те низкие тоже. Там и девушки. Здесь их две или три тысячи. Но, разумеется, их смотрят ночью.

— Очевидно, так, — неопределенно сказал Джеффри.

— Они сидят в витринах, как это можно назвать, — продолжал Реджи, — только впереди решетка, как в клетках в зоологических садах. На них богатые кимоно, красные, золотые, голубые, вышитые цветами и драконами. Этого ни с чем не сравнишь, разве только с клетками, полными попугаев и колибри.

— Они красивы? — спросила Асако.

— Нет, этого нельзя сказать, и все они ужасно похожи одна на другую, на взгляд западного человека. Не могу представить себе, чтобы кто-нибудь выбрал себе из них и сказал: «Я люблю ее, она — прекраснее всех». Жирные, вялые, тип Будды. Есть типы лукавого животного, обменивающиеся любезностями с молодыми людьми через перекладины клеток; есть просто бесформенные уроды, тип неуклюжих деревенских девок, какие есть во всякой стране. Но изысканные дома не выставляют своих женщин, а только ряд фотографий, на которых, без сомнения, фотограф очень польстил оригиналам.

Асако рассматривала теперь здания, высокие, четырехугольные, как тюрьмы, и низенькие туземные кровли. У каждого была маленькая платформа, «монохоши», где на солнце сушилось выстиранное белье — бумажные кимоно, полотенца, фланелевые юбки.

На дальнем конце улицы большое оштукатуренное здание с греческим портиком стояло поперек ее, закрывая проход.

— Что это? — спросила Асако, — похожее на церковь.

— Это больница, — отвечал Реджи.

— Но зачем здесь больница? — спросила она опять.

Яэ Смит чуть-чуть улыбнулась незнанию ее новой подруги о карах за грех. Но никто не ответил на вопрос.

Началось движение в толпе, оттесняемой от каких-то еще невидимых пунктов, как бы очищающей железнодорожный путь. В то же время вытягивание шей и шепот любопытства.

Толпа очистила середину улицы, лежащей как раз напротив. Полиция, выраставшая всюду, словно всходы драконовых зубов, разделила народ. И тогда по открывшейся таким образом дороге двинулась процессия, самая странная из всех, какие только видел Джеффри Баррингтон.

Высоко над головами толпы показалось что-то похожее на оживленный автомат, движущаяся восковая фигура, наряженная в великолепную белую парчу с красными и золотыми вышитыми изображениями фениксов и громадный красный шарф, завязанный спереди бантом. Толстые, набитые ватой и обшитые красным рубцы пол топорщились, приподнимались и обнаруживали края массы платьев, надетых одно на другое; все это похоже было на артишок со множеством листьев. Из-под монументальной прически, усаженной, как кожа дикобраза, булавками и украшенной серебряными блестками и розетками, выглядывало белое маленькое лицо с неподвижным взглядом, совершенно лишенное выражения, крайне неестественное, сплошь покрытое блестящей эмалью — лицо китайской куклы.

Это возвышалось над серой толпой, как яркий световой столб. Оно продвигалось медленно, потому что было поднято над толпой с помощью пары черных лакированных галош, с платформами высокими, как ходули. С каждой стороны было по маленькой фигурке, тоже разукрашенной, — дети лет девяти-десяти, маленькие служанки «комуро». Если бы они не были так малы, можно было бы счесть все это за движущуюся Голгофу, причем они играли бы роль разбойников по сторонам распятого. Они должны были поддерживать эту царственную красавицу и в то же время расправлять и выставлять напоказ ее длинные, расшитые рукава, вытянутые в стороны, как крылья.

— Если бы меня так нарядили, и я бы привлекал мужчин, — не удержался от кощунственного заключения Реджи.

Блистательная фигура и два ее адъютанта двигались в тени громадного церемониального зонтика из желтой масляной бумаги, похожей на тонкую кожу, на старинный пергамент; на нем китайскими знаками было написано личное имя леди, удостоившейся этих почестей, и название дома, в котором она обитала. Древко этого зонтика, в восемь или девять футов длиной, держало неуклюжее создание, одетое в голубую ливрею японских ремесленников — род табарды, платья герольдов, и в узкие панталоны. Он все время покачивал изогнутое древко зонтика вперед и назад, сообщая этим его диску волнообразное движение. Следовал он за королевой медленной и странной походкой.

При каждом шаге он на несколько секунд замирал с высоко поднятой ногой в позе дрессируемой лошади, и в это время его карликовое тело сводили дьявольские конвульсии, как ангела ужаса на картине Дюрера. Он казался домовым, насмешливым бесом, «шпильманом» средневековых мираклей, чей резкий смех раздается в пустой комнате, когда выпита последняя чаша, истрачен последний грош и мечтатель пробуждается от своих сновидений.

Позади него шли пять или шесть мужчин, несущих громадные овальные фонари, на которых также было обозначено название дома, а потом представительная коллекция должностных лиц этого высокого учреждения, несколько старух с хитрыми лицами и толпа мужчин нахального, порочного и преступного вида. «Ойран» (главная куртизанка) дошла до перекрестка. Здесь, механически или как бы под влиянием магнетизма, она медленно повернулась налево. Она прошла к одному из маленьких туземных домиков, построенных на старинный лад, на улице, по которой пришли Баррингтоны. Здесь зонтик опустили к земле. Красавица нагнула свою голову с монументальной прической, чтобы пройти в низкую дверь, и уселась на куче подушек, приготовленных для ее приема.

Тотчас же внимание толпы было привлечено другой такой же процессией, которая показалась с противоположной стороны. Новая ойран, наряженная в голубое, с золотым шарфом, вышитым изображениями вишневых цветов, поддерживаемая также двумя маленькими помощницами, приковыляла к другому домику.

После ее исчезновения сразу показалась третья процессия.

— Ах! — вздохнула Асако. — Какие красивые кимоно! Откуда они берут их?

— Кажется, — сказала Яэ, — некоторые из них очень древние. Они год за годом переходят от одной девушки к другой.

Яэ, со своей извращенной душой, думала, что, пожалуй, этот единственный день полного триумфа, когда представляешь собой воплощение красоты на земле, чувствуешь восхищение и страстные желания этого громадного сборища мужчин, горячей волной теснящихся к живому телу, стоит целых годов рабства, унижения и болезней.

Джеффри смотрел, пораженный тем, что факт проституции выставляется без всякой стыдливости, как публичное зрелище. Ненависть и презрение вызвали в нем эти скотоподобные мужчины, которые сопровождали девушек и, видимо, жили за счет их позора.

Реджи же интересовало, о чем могут думать эти создания, наряженные с таким блеском, что их личность, как у детей-королей, совершенно терялась в огромности того, что они собой символизировали.

Ни улыбки, ни проблеска сознания нельзя было уловить сквозь неестественную белизну их лиц. Но не могли же они быть такими автоматами, какими казались? Горды ли они своим нарядом и драгоценностями? Рады ли они такому рекламированию? Бьется ли сердце у них для какого-нибудь одного мужчины или их тщеславие упивается поклонением толпы? Обращаются ли их мысли назад к бедной ферме и работе на рисовых полях, к убогой лавчонке и шуму маленького городка, к упивающемуся саке отцу, продавшему дочь в дни ее невинности, и первым поражающим впечатлениям их новой жизни? Может быть. А может быть, они совершенно поглощены заботой о сохранении равновесия, ступая в своей высокой обуви; может быть, и просто ни о чем не думают. Реджи, бывший невысокого мнения об умственных способностях необразованных японок, думал, что последнее предположение всего вернее.

— Хотел бы я знать, что это за домики, куда они входят, — сказал он.

— О, это чайные домики Йошивары, — с готовностью сообщила Яэ.

— Они там живут? — спросила Асако.

— Нет; богатые люди, придя в Йошивару, не ходят в большие дома, где живут ойран. Идут в чайные домики, заказывают ужин и гейш для пения и велят привести ойран из больших домов. Так удобнее. Поэтому они и называются «хиките чайа» — «чайные домики, куда приводят».

— Яэ, — сказал Реджи, — вы много обо всем этом знаете.

— Да, — отвечала мисс Смит, — мне рассказали братья.

Приблизительно через полчаса ойран оставили чайные домики. Шествия построились вновь и медленно вернулись туда, откуда вышли. На дорогу им как раз падали вишневые лепестки, как хлопья снега; вишневые цветы в Японии — символ бренности земной красоты, всего дорогого и милого.

— Клянусь Юпитером! — сказал Джеффри Баррингтон, обращаясь ко всем, — это было удивительное зрелище! Да, Восток — это Восток, а Запад — Запад. Никогда я не ощущал этого так сильно. Часто бывает это торжество?

— Это совершается в течение трех дней каждой весной, уже около трехсот лет, — сказал Реджи. — Но более чем сомнительно, чтобы это продержалось долго в будущем. Называется это «ойран дочу» — процессия куртизанок. Джеффри, то, что вы видели сегодня, есть ни больше ни меньше, как шествие старой Японии!

— Но кому принадлежат эти женщины? — спросил Джеффри. — И кто наживается на этом грязном деле?

— Должно быть, разные люди и компании владеют отдельными домиками, — отвечал Реджи. — Один японец предлагал мне купить все его учреждение, мебель и шесть девушек за пятьдесят фунтов. Но, должно быть, ему не везло. Во многих странах это самое выгодное предприятие. Помните «Профессию миссис Уоррен»? Тридцать пять процентов, я думаю, это наверно. И Япония, конечно, не исключение.

— Клянусь Юпитером! — снова вскричал Джеффри. — Женщины, эти несчастные бедняги, конечно, сами не виноваты, и мужчин, которые покупают то, что продается, тоже не стоит бранить. Но тех, кто составляет себе состояние на всем этом скотстве и жестокости, их, говорю я, следует драть на площади девятихвостыми кошкам, пока не выбьют из них жизнь. Уйдем отсюда!

Когда они вышли из пивной, маленький, круглый японец вылез из толпы, приподнял шляпу и поклонился, улыбаясь. Это был Танака.

Джеффри оставил его дома, желая, чтобы по крайней мере их слуги не знали, куда они ходили.

— Я думал, что встречу леди здесь, — сказал маленький человек, — но долго не мог отыскать ее. Очень извиняюсь.

— Что-нибудь случилось? Зачем вы здесь? — спросил Джеффри.

— Хороший самурай никогда не оставляет своих господ. Поэтому я и пришел, — был ответ.

— Ну, так поторапливайтесь и ступайте назад, — сказал его хозяин, — иначе мы придем раньше вас.

После новых поклонов он исчез.

Асако смеялась.

— Мы никогда не сможем отделаться от Танаки, — говорила она. — Он следит за нами, как сыщик.

— Иногда мне кажется, он нагло шпионит за нами, — сказал ее муж.

— Успокойтесь, — заметил Реджи, — они все это делают.

Друзья расстались у «Императорского отеля». Асако была весела и довольна. Она развлекалась в этот раз больше, чем обыкновенно, но и по своей наивности мало или даже совсем не поняла мрачного смысла всего виденного.

Но Джеффри был мрачен и расстроен. Он слишком близко к сердцу принял все это. Ночью он видел страшный сон. Процессия ойран прошла еще раз перед его глазами; но он не мог видеть лица наряженной куклы, перед которой теснилась восторженная толпа. Однако он чувствовал странное беспокойство. Вдруг на углу улицы фигура повернулась к нему лицом. Это была Асако, его жена. Он рванулся к ней, чтобы спасти ее. Но толпа японцев сгрудилась перед ним; он рвался напрасно.

Глава XI

Обед с гейшами

Молодую сливу

На моем дворе

Вырыл я с корнями

И пересадил:

Все ж цветет она.

На следующее утро Джеффри поднялся раньше обыкновенного и, одевшись в одно из своих кимоно, вышел в кабинет. Там он нашел Танаку, погруженного в созерцание письма. Он рассматривал конверт так внимательно, что казалось, пронизывал его взглядом.

— От кого бы это, Танака? — спросил Джеффри, он давно уже прибегал к иронии в своих отношениях со слишком любопытным гидом.

— Я думаю, не приглашение ли от благородных родственников леди, — отвечал Танака, не смущаясь.

Джеффри понес жене письмо, и та прочла: «Дорогие мистер и миссис Баррингтон, теперь великолепная весенняя погода. Я надеюсь, вы наслаждаетесь полным здоровьем. Я очень огорчен тем, что отсутствовал во время вашего любезного визита. Много спешных дел удерживало меня, также желудок не в порядке, но, конечно, мне нет извинений. Пожалуйста, не сердитесь. Теперь я надеюсь предложить вам скромный пир, отель «Кленовый клуб», следующий вторник, шесть. Надеюсь на высокое счастье и всегда ваш друг, ваш покорный слуга Г. Фудзинами».

— Что, собственно, это значит?

— Танака говорит, приглашение на «partie de plaisir»[21] в начале будущей недели. Ответьте на это, милая, — сказал Джеффри, — скажите им, что мы не сердимся и рады принять предложение. Танака объяснил, что ресторан «Кленового клуба», или Койокван, что точнее перевести следует «зал “Красного листа”», — самый большой и известный из токийских чайных домов; последний термин одинаково применяется и к придорожным харчевням, и к изысканным увеселительным местам, где счет легко достигает четырех-пяти фунтов с персоны. Есть рестораны более таинственные и более элитарные, где эстетический гурман может чувствовать себя очень удобно и дух богемы проявляется не стесняясь. Но для всего носящего официальный характер, для всего стоящего на общественных высотах пригоден только «Кленовый клуб». «Князей» Токио и цвет делового мира можно встретить в его коридорах. Здесь устраиваются грандиозные муниципальные и политические обеды. Здесь знаменитых иностранцев официально знакомят с тайнами японской кухни и чарами японских гейш. Здесь висит портрет самого лорда Китченера, окруженного смеющимися «мусме», как бы выскакивающими из его карманов и петлиц; настоящий Гулливер у лилипутов.

И Джеффри и Асако смотрели на приглашение несколько насмешливо; но в последний момент, когда они шли по таинственным улицам тихого и чуждого города, оба испытывали некоторое волнение. Сейчас им предстоит погрузиться в глубины неведомого. Они ничего не знали о привычках, вкусах и предрассудках людей, с которыми вступят в сношения, не знали даже их имен и языка.

— Ну что же, — сказал Джеффри, — присмотримся повнимательнее.

Они поднялись по крутой мощеной тропинке и остановились перед широким японским входом; три широкие ступеньки, похожие на ступени алтаря, вели в темный пещерообразный зал, полный кланяющихся женщин и мужчин в черных платьях, совершенно одинаковых, молчаливых, похожих на бесплотных духов. Получалось мрачное впечатление какого-то праздника немых.

Долой ботинки! Джеффри уже знал это правило номер один японского этикета. Но кто такие эти проворные женщины, заботливо убирающие их пальто и шляпы? Родственницы или служанки? А молчаливая группа за ними? Фудзинами это или слуги? Оба гостя поторопились изобразить на всякий случай дружественную улыбку, но беспомощно отыскивали какое-нибудь знакомое лицо.

Видение в вечернем костюме — длинном фраке, пурпурном галстуке — вынырнуло из мрачной толпы зрителей. Это был Ито, адвокат. Свободные и резкие американские манеры были на этот раз сдержаны ответственностью, налагаемой торжественным костюмом.

У него были вид и движения приказчика из магазина. После глубокого поклона и рукопожатия он сказал:

— Очень рад видеть вас, сэр и миссис Баррингтон. Семья Фудзинами гордится честью принять вас.

Джеффри ожидал дальнейших представлений, но еще не наступило время. Указывая движением руки путь, мистер Ито прибавил:

— Прошу пройти сюда, сэр и леди.

Баррингтоны и Ито стали во главе процессии, немые следовали непосредственно за ними. Неслышными шагами шли они бесконечными, очень чистыми коридорами; полы — без единого пятнышка. Единственным звуком было шуршание шелка. С закрытыми глазами все это можно было принять за процессию вдов. Женщины, те самые, что раздевали их, шли по сторонам и теперь напоминали собой колибри, эскортирующих стаю ворон. Одна из них спасла Джеффри от неприятности. Он в полутемноте почти стукнулся лбом о дверную притолоку, но она, коснувшись ее пальцами и положив другую маленькую руку на плечо рослого Баррингтона, засмеялась и сказала на ломаном английском языке:

— Английский данна-сан очень высокий!

Внезапно перед ними открылись бумажные стены. В маленькой комнате позади стола стояла японская чета, пожилая, неподвижная, как восковые фигуры. На минуту Джеффри подумал, что это слуги. Но, к его удивлению, Ито возвестил:

— Мистер и миссис Фудзинами Гентаро — главы семьи Фудзинами. Прошу подойти и пожать руки.

Джеффри и его жена исполнили распоряжение. Взаимные поклоны были произведены в совершенном молчании и сопровождались рукопожатием. Затем Ито сказал:

— Мистер и миссис Фудзинами желают сказать, что они счастливы видеть вас сегодня вечером. Это очень плохая пища и очень бедный пир. Японские кушанья очень просты. Но они просят вас соблаговолить извинить их, потому что они делают все от чистого сердца.

Джеффри нерешительно пробормотал что-то, не зная, ожидают ли ответа на эту речь. Ито громко воскликнул:

— Прошу следовать сюда!

Они прошли в большой зал, похожий на концертный, со сценой на одном конце. Там несколько мужчин сидели на полу, курили и пили пиво. Походили они на пасущихся черных овец.

К ним присоединились немые, сопровождавшие Баррингтонов. Все эти люди были одеты совершенно одинаково. На них были белые носки, темные кимоно, почти скрытые черными сюртуками, на воротниках и рукавах которых сверкал, как звезда, фамильный герб — венок из листьев вистерии, и в желтоватые шаровары из тяжелого шуршащего шелка. Этот костюм, хотя мрачный и торжественный, казался достойным и приличным; но одинаковость доходила до нелепости. Похоже было на заранее приготовленный эффект фантастического маскарада. Для почетных гостей было совершенно невозможным делом различить родственников, выделить среди них того или другого: выделялся только Ито своим европейским платьем и пурпурным галстуком.

«Он — как господа Джэрли, — подумал Джеффри, — выставляющие для обозрения восковые фигуры».

Посреди комнаты было несколько простых потертых кресел. На двух из них лежали ярко-красные плюшевые подушки. Это почетные сиденья для Джеффри и Асако.

Среди черных овец не произошло никакого движения, только пар тридцать глаз устремились на них. Когда Баррингтоны были возведены на трон, хозяин и хозяйка подошли к ним неслышными мелкими шагами, опустив головы. Казалось, что они вестники, собирающиеся сообщить печальные донесения. Высокая девушка следовала за своими родителями.

Миссис Фудзинами Шидзуйе и ее дочь Садако были единственными женщинами, удостоившимися представления гостям. Это было компромиссом и особым вниманием к чувствам Асако. Мистер Ито предлагал пригласить всех дам Фудзинами, так как главным почетным гостем будет леди. Но строго консервативному мистеру Фудзинами такая идея показалась ужасной. Как?! Женщин на банкет?! В публичном ресторане?! В присутствии гейш?! Нелепость, и притом отвратительная! О времена! О нравы!

Но тогда, настаивал адвокат, не надо приглашать Асако. А ведь Асако была гвоздем вечера; и кроме того, английский джентльмен будет оскорблен, если его жену не пригласят тоже! И, продолжал мистер Ито, всякой женщине, японской или иностранной, будет неловко в компании, состоящей из одних мужчин. Кроме того, Садако так прекрасно говорит по-английски; будет очень удобно, если придет и она, а при надзоре ее матери нравственность девушки не пострадает от близкого соседства гейш. Так мистер Фудзинами был доведен до того, что согласился взять своих жену и дочь.

Шидзуйе-сан, как полагается матроне зрелых лет, надела гладкое черное кимоно, но на Садако было бледно-пунцовое платье с шарфом цвета бронзы, завязанным огромным бантом. Волосы ее были зачесаны назад и собраны в какое-то подобие булки — последняя хайкара мода и дань иностранным гостям. Ее лицо было недурно, но его выражение и глаза совершенно скрывались темно-синими очками.

— Мисс Садако Фудзинами, дочь мистера Фудзинами Гентаро, — сказал Ито. — Она прошла курс в университете и говорит по-английски совершенно свободно.

Мисс Садако трижды поклонилась, потом сказала неестественно высоким голосом:

— Как поживаете?

Между тем комната наполнилась маленькими женщинами-колибри, встретившими их раньше в передней. Они подавали гостям сигареты и чашки чаю. Они казались веселыми и оживленными и заинтересовали Джеффри.

— Эти дамы тоже родственницы Фундзинами? — спросил он Ито.

— О нет, совсем нет, — прошептал адвокат, — вы очень ошибаетесь, мистер Баррингтон. Японские дамы остаются дома, никогда не ходят в рестораны. Эти девушки не дамы, это гейши. Гейши очень популярны у иностранцев.

Джеффри понял, что он совершил свой первый «faux paas»[22].

— Теперь, — сказал мистер Ито, — будьте добры пройти сюда: мы поднимемся в зал для пиршеств.

Столовая оказалась еще больше, чем приемная. Вдоль стен стояли два ряда красных лакированных столов приблизительно в восемнадцать дюймов высотой и такой же ширины. Таинственная маленькая посуда была расставлена на этих столах; бросалась в глаза плоская красноватая рыба с громадными глазами, которой была придана самая заносчивая поза; это само по себе было приглашением к еде.

Английских гостей провели к назначенным им местам в самом конце комнаты, где два столика стояли в почетной изоляции. Там посадили их, как короля и королеву, а подданные поместились двумя длинными шеренгами справа и слева от них. Сиденьями служили простые подушки, но предназначенные для Джеффри и Асако лежали на низеньких подставках. Потом два ряда Фудзинами заняли отведенные им места вдоль стен. За ними пошли гейши; каждая девушка несла маленькую белую китайскую бутылку в форме тыквы и тонкую чашечку, похожую на те ванночки, которыми любящие гигиену старые девы запасаются для своих канареек.

— Японское саке, — сказала Садако своей кузине. — Вам не угодно?

— О, я не откажусь, — отвечала Асако, которая старалась восхищаться всем. Но на этот раз она дала неудачный ответ, потому что, как принято думать в Японии, воспитанные дамы не пьют теплой рисовой водки.

Гейши выглядели чрезвычайно мило, медленно приближаясь в почти ритуальной процессии. Их ноги, похожие на маленьких белых мышей, распахивающиеся полы безупречно чистых кимоно, преувеличенная заботливость и услужливость и строго определенные позы казались рисунками ваз Сацума. Их платья были всех цветов: черного, голубого, пурпурного, серого и пунцового. Уголки пол, отогнутые над подъемом ноги, показывали пестрые нижние платья, привлекая взоры мужчин, и вышитые на них шаблонные цветы; у более молодых были отогнуты и закреплены вверху длинные рукава. Маленькие девушки-танцовщицы, лет тринадцати-четырнадцати, так называемые «ханйоку», то есть полудрагоценности, сопровождали своих старших сестер по профессии. Они носили очень яркие платья, совсем как куклы, а их массивные прически были убраны серебряными блестками и искусственными цветами художественной работы.

— О, — воскликнула в восторге Асако, — я хотела бы, чтобы одна из этих гейш научила меня, как нужно по-настоящему носить кимоно; у них это выходит очень изящно!

— Не думаю, — ответила Садако. — Это вульгарные женщины, дурной стиль; я научу вас приемам более благородным.

Но все гейши имели серьезный и достойный вид и совсем не походили на бабочек из опереток, по которым Джеффри составлял себе некогда представление о Японии.

Они опускались на колени перед гостями и наливали немного саке в протянутые им плоские чашечки. Потом вытягивали руки и, казалось, замирали.

Первая чаша была выпита, причем слышался звук какого-то сосания. Потом наступила полная тишина, прерываемая только шарканьем ног девушек, приносящих новые бутылки.

Мистер Фудзинами Гентаро обратился к собравшимся гостям, предлагая им начать еду и забыть о церемониях.

«Это похоже на сигнал — раз, два, три — на скачках», — подумал Джеффри.

Все гости заработали палочками для еды. Джеффри взял свою пару. Два тонких отрезка дерева не были разделены на одном из концов, чтобы показать, что они еще не употреблялись. Надо было дернуть, чтобы разорвать их. Когда он сделал это, тонкая полосочка дерева выпала из щели между ними.

Асако смеялась.

— Это зубочистка, — объяснила кузина Садако. — Мы называем такие палочки для еды «комочи-хаши», палочки с ребенком, потому что зубочистка внутри палочки, как дитя внутри матери. Очень смешно, по-моему.

Были супы двух сортов — великолепные; была рыба, вареная и сырая, красными и белыми ломтиками, поданная со льдом; были овощи, известные и неизвестные — сладкий картофель, французские бобы, стебли лотоса, побеги бамбука. Все надо было есть с помощью палочек — трудная работа, когда надо было отделить крылышко цыпленка или донести до рта сваренное всмятку яйцо.

Гости не особенно заняты были едой. Они как бы только развлекались ею, прихлебывая постоянно вино, куря сигареты и ковыряя в зубах.

Джеффри, по его собственному выражению, проглядел себе все глаза, когда мистер Фудзинами Гентаро поднялся со своей подушки в дальнем конце зала. В речи, полной поэтических цитат, на подбор которых, должно быть, немало труда потратили студенты из его семьи, он приветствовал Асако Баррингтон, которая, сказал он, ныне возвращена Японии как семейная драгоценность, затерянная, но обретенная вновь. Он сравнивал ее посещение с внезапным цветением древнего дерева. Это, может быть, звучит не особенным комплиментом, но он намекает не на возраст леди, а на древность той семьи, представительницей которой она является. После долгих извинений по поводу безвкусности предложенного угощения и бедности развлечений он провозгласил тост за здоровье мистера и миссис Баррингтон; тост был выпит всей компанией стоя.

Ито извлек из своего кармана перевод этой речи.

— Теперь прошу сказать несколько слов в ответ, — распорядился он.

Джеффри, чувствуя себя смешным, поднялся, поблагодарил всех за доставленное ему и его жене величайшее наслаждение. Ито переводил.

— Теперь, пожалуйста, предложите выпить за здоровье семейства Фудзинами, — сказал адвокат, по-прежнему руководя его действиями.

За здоровье мистера и миссис Фудзинами торжественно выпили все, включая и самих чествуемых лиц.

«В этой стране, — подумал Джеффри, — принято готовить застольные спичи перед обедом. Недурно придумано. Это избавляет от нервности, лишающей аппетита».

Старый джентльмен с трясущейся челюстью поднялся на ноги и приблизился к столику Джеффри. Он дважды поклонился и протянул руку, похожую на клешню.

— Мистер Фудзинами Генносуке, отец мистера Фудзинами Гентаро, — возвестил Ито. — Он удалился от мира. Он желает выпить вина с вами. Пожалуйста, вымойте вашу чашку и дайте ему.

Прямо перед Джеффри стояло что-то вроде полоскательной чашки, что он до сих пор склонен был принимать за плевательницу. Повинуясь указаниям, он погрузил свою чашку в эту посудину и подал ее старому джентльмену. Мистер Фудзинами Генносуке принял ее в обе руки, как нечто священное. Прислуживающая гейша налила туда немного зеленоватой жидкости, которая и была выпита с подсасыванием и причмокиванием. Опять поклоны; затем чашка была возвращена, и старый джентльмен удалился.

Его сменил сам мистер Фудзинами Гентаро, повторив ту же церемонию выпивания саке. И затем прошли все члены семьи, один за другим, выпивая из той же чашки. Похоже было на фигуру в лансеровской кадрили.

Каждый раз, как сгибалась и кланялась новая фигура, Ито возвещал ее имя и звание. Их имена были так же похожи, как их лица и костюмы. Джеффри мог только смутно припомнить, что ему был представлен член парламента, толстый человек с огромной, как яблоко, опухолью под ухом, и два армейских офицера, рослых, со светлым взглядом, которые понравились ему больше других. Были и разные правительственные чиновники, но большинство — деловые люди. Наверняка Джеффри мог различить только самого хозяина и его отца.

«Оба глядят, как два старых коршуна», — думал он.

Был там и мистер Фудзинами Такеши, сын хозяина и надежда семьи, бледный юноша с тонкими усами и нездоровой сыпью на лице, как зернышки малины под кожей.

Между тем гейши приносили все новые и новые кушанья, сменявшиеся без всякой системы, что вовсе не похоже на принятую в Англии строгую последовательность. Ито постоянно побуждал Джеффри есть, в то же время непрестанно повторяя свои извинения за качество пищи. Джеффри очень ошибся, вообразив, что рыба и окружающие ее блюда, стоявшие перед ним вначале, были полным обедом. Он с удовольствием оказал им честь и теперь с тревогой убедился, что это была только закуска. Также слишком поздно заметил он, как мало ели другие гости. Совсем не было бы невежеством оставить некоторые блюда нетронутыми или только брать из них кусочек время от времени. Невежливо — не есть совсем ничего.

Появлялись подносы с жарким и бутербродами, вазы с супом, угри, жаренные на вертеле, — знаменитый токийский деликатес; наконец, неизбежный рис, рыхлым веществом которого японский эпикуреец заполняет последние уголки своего завидного желудка. Рис принесли в круглом, похожем на барабан ящике из блестящего белого дерева, окованном медными яркими обручами, большом, как шляпная коробка. Девушки накладывали эту клейкую массу в китайские чашки для риса деревянными плоскими ложечками.

— Японцы всегда съедают две чашки рису под конец, — заметил Ито, — одна чашка приносит несчастье; только на похоронах мы едим одну чашку.

Для Джеффри это было последней каплей. Он едва одолел одну чашку с печальным сознанием исполняемого долга.

— Если придется съесть вторую, — пробормотал он, — то это будут мои собственные похороны.

Но эта шутка не укладывалась в строго определенные рамки японского юмора. Мистер Ито просто подумал, что огромный англичанин, выпив слишком много саке, сказал бессмыслицу.

Все гости теперь двигались; кадрили становились все более сложными. Один подходил к другому и пил вино из его чашки. Беседа становилась более оживленной. Некоторые смельчаки начали смеяться и шутить с гейшами. Некоторые сняли сюртуки, иные даже раздвинули кимоно у шеи, открывая волосатую грудь. Строгая симметричность во время обеда была теперь нарушена. Гости рассеялись, как стая ворон, бродя, усевшись отдельно или группами на желтых циновках. Яркое оперение гейш нарушало их черное однообразие.

Теперь гейши начали танцевать в дальнем конце зала. Десять маленьких девушек выделывали свои па медленного танца, помахивая цветными платками. Три старшие гейши в гладких серых кимоно уселись на корточках, играя на самисенах. Но было очень мало музыкальности и в инструменте, и в мелодии. Звук струн был неприятного тембра, а удары костяной палочки лишали ноту мягкости. В результате получалось что-то вроде сухого стука или треска, нечто любопытное, но некрасивое.

Реджи Форсит обыкновенно говорил, что нет мелодии в японской музыке; но зато ритм великолепен. Это род искусного отбивания такта без всякого напева.

Гости не обращали внимания на представление и не аплодировали, когда оно кончилось. Мистер Ито посмотрел в записную книжку и на свои золотые часы.

— Вам надо теперь выпить с этими джентльменами, — сказал он.

Джеффри медлил, и он продолжал:

— Это японский обычай; будьте добры пройти сюда; я проведу вас.

Бедняга Джеффри! Теперь была его очередь проделать фигуру кадрили, но голова у него кружилась от тридцати чашек саке, проглоченных из вежливости, а также от бессмыслицы всего, что он видел.

— Я не могу, — протестовал он, — и так уже много выпито.

— Мы в Японии говорим: когда друзья встречаются, продавцы саке улыбаются, — процитировал адвокат. — В Японии обычай пить вместе, чтобы быть счастливыми. Быть пьяным в хорошей компании — не стыдно. Многие из этих джентльменов теперь напьются. Но если вы не желаете пить больше, только представьтесь пьющим. Вы берете чашку вот так, поднимаете ко рту, но выливаете саке в чашку, в которой ее мыли. Это фокус гейши, когда молодежь старается ее напоить; о, она слишком хитра.

Вооруженный этим советом, Джеффри начал свой обход: сначала хозяин, потом его отец. Лицо старого мистера Фудзинами Генносуке было красно, как свекла, и его челюсть жевала энергичнее обыкновенного. Тем не менее ничто не могло сравниться по совершенству с его манерами при обмене чашки с гостем. Но едва успел Джеффри обернуться к следующему родственнику, как заметил легкое волнение в зале. Он оглянулся и увидел мистера Фудзинами-старшего в состоянии совершенной невменяемости, выводимого из комнаты двумя членами семьи и кучкой гейш.

— Что случилось? — спросил он с некоторой тревогой.

— О, ничего, — сказал Ито, — старый джентльмен легко пьянеет.

Теперь все улыбались и казались довольными. Джеффри очень мучился невозможностью вступить в разговор. Он был теперь преисполнен добродушия и очень желал понравиться. Японцы уже не представлялись ему такими комичными уродцами. Он был уверен, что у него нашлись бы общие интересы со многими из этих людей, болтающих между собой так добродушно и просто, пока его приближение не нагоняло на них холода.

Единственным из присутствующих, умевшим бегло говорить по-английски, кроме Ито и Садако Фудзинами, был этот прыщавый господин мистер Фудзинами Такеши Молодой человек был в очень веселом настроении; он окружил себя толпою гейш и обращался к ним с шуточками. Судя по его жестам, эти шутки были далеки от благопристойности.

— Присядьте, пожалуйста, мой милый друг, — сказал он Джеффри. — Нравятся ли вам гейши?

— Не думаю, чтобы я им нравился, — сказал Джеффри. — Я слишком велик.

— О, нет! — отвечал японец. — Очень большой — очень хороший. Японские мужчины очень малы, совсем не хороши. Почему все гейши любят «сумотори» — профессиональных борцов? Потому что сумотори очень велики. Но английский джентльмен больше сумотори. Поэтому эта девушка любит вас, и эта очень хорошенькая девушка, должно быть!

Он задал вопрос по-японски. Гейша хихикнула и закрыла лицо рукавом.

— Она говорит, что хочет сначала попробовать. Пробуя пирог, вы его немножко едите, не правда ли?

Он повторил шуточку по-японски. Девушка представилась сконфуженной и убежала от него, а другие смеялись.

Мистер Фудзинами-младший сообщил тогда Джеффри конфиденциально:

— Эта девушка любит вас очень сильно. Она пошла искать маленькую комнату, размером в четыре циновки, как раз место для двоих.

Он снова перевел на японский. Одна из гейш ответила ему. Он захохотал и сказал:

— Эта гейша говорит, что не хватит места для высокого англичанина в маленькой комнате. Надо будет выставить голову и ноги наружу. Я сказал ей, что это ничего.

Теперь все гейши с хихиканьем закрыли лица. Джеффри был смущен этими шутками, но не хотел показаться стыдливым до смешного и сказал:

— У меня жена, вы знаете, мистер Фудзинами, она следит за мной.

— Ничего, ничего, — отвечал молодой человек, помахивая рукой. — У всех нас жены; жена — это ничего в Японии.

Наконец Джеффри вернулся к своему трону, рядом с Асако. Он ждал, что последует еще, как вдруг, к великому его удивлению и облегчению, Ито, взглянув на часы, сказал:

— Теперь пора идти домой. Проститесь, пожалуйста, с мистером и миссис Фудзинами.

Кружок Фудзинами собрался снова. Они и гейши проводили гостей к рикшам и помогли им надеть пальто и обувь. Их не удерживали, и, когда Джеффри проходил в передней мимо часов, он увидел, что было ровно десять; очевидно, время празднества было точно рассчитано.

Некоторые из гостей слишком увлеклись саке и флиртом, так что не заметили прощания, и последнее, что мог заметить Джеффри относительно члена парламента — жирного мужчины с опухолью, была какая-то петушиная пляска в углу комнаты, причем толстая рука законодателя высоко поднимала рукав его дамы.

Глава XII

Падают вишневые лепестки

Цвета еще ярки,

Но сыплются лепестки;

Кто в этом мире

Останется вечно

Теперь, углубляясь

В высокие горы сомненья,

Забудем мгновенные сны,

Пьянящие грезы.

— О хайо госаймас!

Хихикающие служанки приходят к хозяйке дома с традиционным утренним приветствием. Миссис Фудзинами Шидзуйе отвечает высоким, писклявым, неестественным голосом, который считается верхом изящества в ее общественном кругу.

Слуги проскальзывают в комнату, из которой она только что вышла, и двигаются бесшумно, чтобы не разбудить хозяина, который еще спит. Они вытягивают почти из-под него еще теплые матрацы, на которых лежала его жена, грубое деревянное изголовье, похожее на доисторический пережиток, белые простыни и тяжелое стеганое одеяло с рукавами, как громадное кимоно. Они скатывают все эти «ягу» (ночные принадлежности), убирают их и кладут в потайной шкаф на веранде.

Мистер Фудзинами Гентаро еще храпит. Через некоторое время его жена возвращается. Она надела утреннее платье — гладкое кимоно из серого шелка с широким оливково-зеленым оби. Из волос уже построена внушительная шлемообразная прическа — все японские матроны со своими затейливыми прическами имеют отдаленное сходство с Афиной Палладой и Британией. Требуется много внимания от причесывающего, чтобы вернуть к повиновению несколько прядей волос, выбившихся ночью, несмотря на эту жесткую деревянную подушку, мучительное высокое приспособление, придуманное женским тщеславием для того, чтобы предохранить от разрушения сложное сооружение из волос. Ее ноги были обтянуты в маленькие белые «таби», похожие на перчатки, с отделенным большим пальцем. Ходила она, выворачивая ступни внутрь и едва касаясь пятками пола. Такая манера влечет за собой сгибание колен и бедер, чтобы удержать тело в равновесии, и придает женщине крайне неуклюжий вид, который считается в Японии верхом элегантности; там такая грациозная походка прекрасной женщины сравнивается с «ивой, колеблемой ветром», а шарканье ее ног по половикам — с «шепотом ветерка».

Миссис Фудзинами несет красный лакированный поднос. На подносе маленький чайник, маленькая чашка и маленькая тарелка, на которой три тоже маленькие соленые сливы, с зубочисткой, воткнутой в одну из них. Это завтрак ее господина. Она ставит поднос в изголовье и делает низкий поклон, касаясь пола лбом.

— О хайо госаймас!

Мистер Фудзинами начинает ворочаться, потягиваться, зевать, тереть своими костлявыми кулаками совсем стеклянные глаза и с неудовольствием видит вторжение дневного света. Он не обращает внимания на присутствие жены. Она наливает ему чай, придавая локтям и кистям рук заученную позу, традиционно грациозную. Она почтительно просит его удостоить вниманием предлагаемое ею и опять делает поклон.

Мистер Фудзинами зевает еще раз и после этого удостаивает. Он сосет густой зеленый чай, издавая свистящие звуки. Потом кладет в рот сливу, балансирующую на конце зубочистки. Он снова и снова переворачивает ее там языком, как будто жует жвачку. Наконец он решается проглотить ее и выплюнуть косточку.

Затем поднимается с ложа. Он очень маленький, морщинистый человек. Одетый в ночное кимоно светло-голубого шелка, он выходит на веранду, чтобы совершить утреннее омовение. Скоро доносящийся звук промывания горла возвещает, что он уже приступил к умыванию. Три девушки как по волшебству являются в опустевшую комнату. Постель свернута и убрана, пол подметен, и утренний костюм приготовлен к моменту возвращения хозяина.

Миссис Фудзинами помогает мужу одеться, держит наготове каждую принадлежность костюма, облачая его как хорошо выдрессированный лакей. Мистер Фудзинами не говорит с ней. Когда его пояс застегнут и часы с золотыми крышками засунуты в него, он спускается с веранды, сует ноги в пару «гэта» и выходит в сад.

Сад мистера Фудзинами известен. Это храмовый сад; ему уже несколько столетий. И глаза посвященного могут прочесть в миниатюрном ландшафте, в группировке кустов и скал, во внезапных водных просветах и чистых вымощенных дорожках целую систему философской и религиозной мысли, созданную терпеливыми священниками в период Ашикага, как раз тогда, когда готические каменщики давали свою версию библейской истории в архитектуре своих соборов.

Но для незнающего, включая в число их и теперешнего хозяина, это просто идеальный маленький парк, с лужайками в шесть квадратных футов и древними соснами, с непроходимыми лесами, через которые можно перепрыгнуть, с ущельями, водопадами, с убежищами в листве для любовных свиданий лилипутов и маленьким прудом, низенькие берега которого изображают восемь лучших видов озера Бива, близ Киото.

Жилище семьи стоит на холме, с которого открывается вид на пруд и долину сада; это постройка из темного дерева со ступенчатой крышей из серой черепицы, по форме похожей на ручного дракона, вытянувшегося на солнышке.

В действительности это не один дом, а несколько, соединенных вместе значительным числом коридоров и проходных комнат. Потому что мистер и миссис Фудзинами живут в одном крыле, их сын и его жена — в другом, а также мистер Ито, адвокат, дальний родственник и компаньон в предприятиях Фудзинами. Затем, в дальнем конце дома, близ мощеной дороги и больших ворот, помещаются шумные квартиры слуг, рикш и секретарей мистера Фудзинами. Разные бедные родственники ютились незаметно в отдаленных уголках; там были студенты, посещающие университет, и профессиональные хулиганы, которых всякий важный японец держит в качестве рекламы своей щедрости и которые для него занимаются своим грязным делом. Японский семейный дом очень походит на улей, полный… трутней.

Через сад, посреди зарослей бамбука, — маленький дом сводного брата мистера Фудзинами и его жены, а в противоположном углу, у вишневого сада, «инкио» — «вдовий дом», где старый мистер Фудзинами Генносуке, удалившийся от дел хозяин (он отец нынешнего мистера Фудзинами только по акту усыновления), следит за увеличением семейных богатств с бдительностью Карла Пятого в монастыре святого Юста.

Мистер Фудзинами Гентаро направил шаги к небольшой комнате, чему-то вроде летнего домика, отдельного от главного здания и стоящего в самой благоприятной точке для обозрения сада и пруда.

Это кабинет мистера Фудзинами — как все японские комнаты, четырехугольный ящик с деревянными рамами, деревянным потолком, раздвижными бумажными шодзи, бледно-золотыми татами и двойным альковом. У всех японцев комнаты одинаковы, от императора до рикши; можно узнать степень благосостояния семьи только по ценности леса, качеству плотничьей работы, свежести бумаги и подстилок да по украшениям, помещенным в алькове.

В кабинете мистера Фудзинами одна ниша алькова была отделана в виде книжного шкафа; и сделан он был из чудесного, золотистого, как мед, сатинового дерева, привезенного из глубины Китая. Замок и ручки были выложены изящными золотыми изображениями, сделанными знаменитым художником Киото. В открытом алькове висело изображение рая Лао-Цзы, стоившее несколько сот фунтов, и такова же была находившаяся под ним тарелка эпохи Сунг из аметиста, в форме распускающихся цветов лотоса.

На столике посреди этой священной комнаты лежали очки в золотой оправе и желтая книга. Комната была открыта для лучей утреннего солнца; бумажные стены были раздвинуты.

Мистер Фудзинами передвинул квадратную шелковую подушку на край подстилки, поближе к внешней стороне веранды. Там он мог прислониться спиной к одному из столбов, образующих деревянную раму постройки, потому что и сами японцы утомляются от бесконечного сидения на корточках, к которому принуждает жизнь, проводимая на ровном полу, и придать своему телу спокойное положение, столь необходимое для размышления.

Мистер Фудзинами имел привычку размышлять часок каждое утро. Это было семейной традицией: его отец и его дед делали так до него. Руководителем его мысли были труды Конфуция, эта Библия Дальнего Востока, которая отлила восточную нравственность в форму трех обязанностей: обязанность ребенка по отношению к родителям, жены по отношению к мужу и слуг по отношению к хозяину.

Мистер Фудзинами сел на пороге своего кабинета и погрузился в размышления. Кругом тишина раннего утра. Из дома доносилось шуршание метел, которыми служанки чистили татами, и хлопанье бумажных веничков, похожих на лошадиные хвосты, которыми они сметали пыль со стен и карнизов.

Большая черная ворона сидела на одном из вишневых деревьев сада. Она поднялась, качая ветки и размахивая широкими черными крыльями. Она перелетела пруд, каркая еще резче, неприятнее и циничнее, чем обычно кричат европейские вороны. Это было зловещим предупреждением «с ночного берега Плутона», символом чего-то нечистого и угрожающего, что скрывалось за изяществом и утонченной чистотой.

Мысли мистера Фудзинами были глубоки и серьезны. Скоро он отложил в сторону книгу. Очки сползли вниз на его носу. Грудь быстро поднималась и опускалась под тяжестью подбородка. Непосвященному наблюдателю показалось бы, что мистер Фудзинами заснул.

Однако, когда часа через полтора появилась его жена, чтобы поставить на другой красный лакированный столик завтрак своего господина и нежно просила его снизойти до еды, она прибавила, что он, верно, устал от долгой работы На это мистер Фудзинами отвечал, проводя рукой по лбу:

— Правда, это так! Я очень утомил себя трудом.

Эта маленькая комедия повторялась каждое утро. Все в доме знали, что час утренних размышлений хозяина был просто предлогом для дополнительного сна. Но в семье была традиция, что хозяин должен таким образом заниматься; и дед мистера Фудзинами был великим ученым своего поколения. Чтобы поддержать традицию, мистер Фудзинами нанял какого-то голодного журналиста; тот написал серию случайных этюдов с сентиментальной окраской, а он опубликовал их под своим именем, назвав «Осыпающиеся цветы вишен».

И такова сила притворства в Японии, что никто в целом доме, даже и студенты, которые, как известно, ничего не уважают, не позволяли себе и тени улыбки над священным часом занятий, даже когда хозяин поворачивался к ним спиной.

— О хайо госаймас! Поистине много обязан за вчерашний вечерний пир!

Масляный лоб мистера Ито коснулся циновок пола с преувеличенной униженностью традиционной японской благодарности. Адвокат был в гладком кимоно темно-серого шелка. Его американские манеры и пышность были отложены в сторону вместе с пиджаком и ласточкиным хвостом фрака. Теперь он был настоящим японским деловым человеком, раболепным и льстивым в присутствии патрона. Мистер Фудзинами слегка склонился в ответ над остатками своей еды.

— Это пустяки, — сказал он, помахивая веером. — Прошу сесть поудобнее.

Оба джентльмена уселись, скрестив ноги, для утренней конфиденциальной беседы.

— Цветы вишен, — начал Ито, указывая рукой в сторону сада, — как быстро они осыпаются, увы!

— Поистине, человеческая жизнь подобна им, — согласился мистер Фудзинами. — Но что следует думать о вчерашних гостях?

— Ma! Несомненно, сенсеи[23], невозможно не признать Асако-сан красавицей.

— Ито Кун, — сказал его родственник в тоне мягкого упрека, — неблагоразумно думать постоянно о женских взорах. Этот иностранец, что сказать о нем?

— Что до иностранца, он кажется почтенным и бравым, — отвечал собеседник, — но можно бояться, что это несчастье для дома Фудзинами.

— Иметь сына, который — не сын, — сказал глава семьи, вздыхая.

— Домо! Это ужасно! — был ответ. — Кроме того, как выразился сенсеи вчера так красноречиво, мало цветов на старом дереве.

Чтобы помочь своим мыслям, мистер Фудзинами вынул ящик, в котором находилась тонкая бамбуковая трубка, называемая по-японски «кисеру», с металлической чашечкой, размером и формой походившей на желудь. Он положил в эту чашечку щепотку табака, напоминающего по виду жесткие коричневые волосы. Он зажег ее тлеющим угольком из жаровни. Сделал три затяжки, выпуская дым медленно изо рта густыми серыми клубами. Затем тремя резкими ударами о деревянный край жаровни выбросил из трубки тлеющий комочек табака. Исполнив ритуал, он опять вложил трубку в ее ножны из старой парчи.

Адвокат перевел дыхание и склонил голову.

— В семейных делах, — сказал он, — трудно человеку со стороны советовать главе семьи. Но в эту ночь я видел сон. Я видел, что англичанин был отослан назад в Англию и что Асако-сан со всеми ее деньгами опять в семье Фудзинами. Конечно, глупый сон, но хорошая мысль, я думаю.

Мистер Фудзинами размышлял, наклонив голову и закрыв глаза.

— Ито Кун, — сказал он наконец, — вы в самом деле великий изобретатель. Каждый месяц вы делаете сотню изобретений. Девяносто из них неосуществимы, восемь неумны, но парочка — мастерские вещи.

— А это? — спросил Ито.

— Я думаю, это неосуществимо, — сказал его патрон, — но это стоит попробовать. Было бы, без сомнения, очень выгодно отделаться от иностранца. Он большая помеха и может стать даже опасным. К тому же в семье Фудзинами мало детей. Где нет сыновей — там желательны даже и дочери. Если бы у нас была эта Асако, мы могли бы выдать ее замуж за человека влиятельного. Она очень красива, богата и говорит на иностранных языках. Это было бы нетрудно. Ну а теперь, как обстоят дела с Осакой?

— Я слышал сегодня утром от моего приятеля, что есть хорошие новости. Губернатор позволит открыть новый увеселительный квартал в Тобита, если согласится министр.

— Это-то пустяки. Министр всегда нас поддерживает. Кроме того, разве я не внес пятидесяти тысяч иен в фонды Сейюкай? — сказал мистер Фудзинами, называя политическую партию, располагающую большинством в парламенте.

— Да, но надо действовать быстро, потому что оппозиция организуется. Во-первых, Армия спасения и миссионеры. Затем и наши японцы, японцы, которые кричат, что система официально разрешенной проституции неприлична в цивилизованной стране и что это позор для Японии. И еще, скоро будут перемены в политике и смена министров.

— Тогда мы начнем все сызнова; дадим пятьдесят тысяч иен и другой стороне.

— Стоит ли? — Мой отец говорит, что Осака — золотое дно Японии.

— Сколько ни платить, все равно стоит.

— Да, но мистер Фудзинами Генносуке устарел, и времена переменились.

Хозяин засмеялся.

— Времена меняются, — сказал он, — но мужчины и женщины не меняются никогда.

— Несомненно, — настаивал Ито, — богатые и знатные люди перестали посещать «юкваки»[24]. Мой друг, Сузуки, видел начальника столичной полиции. Он говорит, что не сможет разрешить празднества на следующий год. Говорит также, что скоро будет запрещено выставлять женщин в витринах. Во всех домах будет фотографическая система. Это все признаки перемен. Следовательно, Фудзинами не должны вкладывать новые капиталы в юкваки.

— Но мужчины остаются мужчинами и всегда нуждаются в прачечных для их душ. — Мистер Фудзинами воспользовался фразой, которая в Японии служит обычным извинением для тех, кто посещает подобные заведения.

— Это правда, сенсеи, — сказал советчик, — но наша Япония должна подделываться к западной цивилизации. Это то, что называется прогрессом. При западной цивилизации люди становятся лицемернее. Иностранцы говорят, что Йошивара — позор; а в их городах бесстыдные женщины ходят по лучшим улицам и предлагают себя сами мужчинам совсем открыто. Эти добродетельные иностранцы хуже нас. Я сам видел. Они говорят: у нас нет Йошивары, значит, мы хороши. Притворяются, что не видят, все равно как гейша, подсматривающая из-за веера. И мы, японцы, делаемся лицемерными, потому что это необходимый закон цивилизации. Два меча у самураев исчезли; но честь, ненависть и месть не исчезнут никогда. Что потеряют ойран, выиграют гейши. Поэтому на месте Фудзинами-сан я откупил бы гейш, а пожалуй, и инбаи[25].

— Но это уж грязное дело, — возразил магнат Йошивары.

— Можно тайно; ваше имя не будет произнесено.

— И это слишком распыляется, слишком дезорганизованно, невозможно будет контролировать.

— Не думаю, чтоб было уж так трудно. Можно образовать гейша-трест.

— Но ведь даже у всех Фудзинами не хватит денег.

— Я гарантирую, что в течение месяца найду подходящих людей с капиталом, опытом и влиянием.

— Но тогда дело будет в руках не одних Фудзинами.

— Что ж, по-американски товарищество нечто более крупное. Только в Японии довольствуются маленькими делами. В самом деле, мы, японцы, очень маленький народ.

— В Америке, может быть, больше доверия, — сказал Фудзинами, — но в Японии мы говорим: берегись друзей, если они тебе не родственники. В Асакусе есть, вы знаете, храм Инари Даймиодзин. Говорят, что человек, молящийся в этом храме, завладеет богатством своего друга. Боюсь, что очень многие японцы ходят молиться в этот храм, по крайней мере по ночам.

С этими словами мистер Фудзинами взялся за газеты, показывая этим, что аудиенция окончена; и мистер Ито после целого ряда поклонов удалился.

Как только он скрылся из виду, мистер Фудзинами Гентаро отобрал из кучки, лежащей перед ним, несколько писем и газет. Взяв их с собой, он вышел из кабинета и направился по дорожке, вымощенной широкими плоскими камнями, через сад к вишневой заросли. Здесь дорожка внезапно исчезла под покровом осыпавшихся листков. На обнаженных черных ветках кое-где еще виднелись один-два упрямых цветка, похожих на бабочек, пострадавших от непогоды. За зеленой зарослью, на маленьком холме, купался в лучах солнца светлый, недавно выстроенный японский домик, похожий на кроличью будку. Это был «инкио» — «жилище тени», или «вдовий дом». Здесь жили мистер Фудзинами-старший и его жена — результат четвертого брачного эксперимента.

Старый джентльмен сидел на корточках на балконе угловой комнаты, откуда был лучший вид на вишневую рощу. Казалось, что его самого только что распаковали и вынули из ящика, столько было набросано возле него бумаги, то белой, то исписанной китайскими письменами. Он выводил буквы с помощью толстой кисточки для рисования и так погрузился в свое занятие, что не заметил приближения сына. Его беспокойная челюсть все еще жевала без перерыва.

— О хайо госаймас!

— Таро, йо! О хайо! — воскликнул старый джентльмен, называя сына уменьшительным детским именем и опуская в своей речи все почетные обращения. Он всегда притворялся удивленным визитом, хотя он повторялся ежедневно уже много лет.

— Падают и гибнут цветы вишен, — сказал младший. — Ах, человеческая жизнь, как коротка она!

— Да, еще раз видел я цветы, — сказал мистер Фудзинами Генносуке, кивая и принимая на свой счет замечание сына, сделанное в общей форме. Он отложил в сторону кисточку, очень интересуясь, что скажет Гентаро о вчерашнем пире и почетных гостях.

— Отец опять занимался каллиграфией?

Манией старика было красивое письмо, как у его сына — литература. Среди японцев это считается занятием, подходящим для людей его возраста.

— Моя рука потеряла гибкость. Не могу писать как прежде. Всегда так. У молодых есть силы, но нет знания; у старых есть знания, но нет сил.

В действительности мистер Генносуке был в высшей степени удовлетворен своей каллиграфической работой и ожидал комплиментов.

— Но это, это великолепно написано. Это достойно Кобо Дайши! — сказал младший, называя имя известного ученого священника средних веков. Он рассматривал листок, на котором были в вертикальном порядке начертаны четыре знака. Они означали: «Из глубины покоя я наблюдаю мир».

— Нет, — сказал каллиграф, — видите, эта точка не удалась. Плохо исполнено. Надо было написать так.

Отвернув рукав — он носил голубое бумажное кимоно, приличное его возрасту, — он легким движением кисти руки, как игрок в гольф, готовящий удар, вывел новый вариант знака на белой бумаге.

Усевшись на своей веранде, наклонив голову в сторону, он был очень похож на аиста марабу, какого можно наблюдать в зоологическом саду: это лукавая птица со складками на шее, пятнистым оперением, как у совы, лысой головой и карими человеческими глазами. У него был такой же вид респектабельного мошенника. Младший Фудзинами обещал стать совершенно похожим на него, хотя родство между ними было только юридическое. Он не был еще так лыс. Седина уже пробивалась в черных волосах. Кожа на горле еще была гладкой, не висела складками.

— Что ж эта Асако-сан? — спросил старший после паузы, — что скажете о ней? Я вчера, по обыкновению, опьянел и не мог рассмотреть их хорошо.

— Она громко говорит и смелая, как иностранные женщины. На самом деле у нее мягкий голос и взгляд. Сердце очень хорошее, я думаю. Она боязлива и во всем отдает первое место мужу. Она совсем не понимает света и ничего не знает о деньгах. Право, она походит на хорошую японскую жену.

— Гм! Это хорошо. А ее муж?

— Он военный, почтенный человек. Кажется неумным или, наоборот, очень хитер. Англичане такие. Скажут вам что-нибудь. Разумеется, думаешь, что ложь. А окажется правда, и таким образом вы обмануты.

— И зачем этот иностранец приехал в Японию?

— Ито говорит, что он приехал разузнать о деньгах. Это значит, что, узнав, он захочет больше.

— Сколько мы платим Асако-сан?

— Десять процентов.

— А доход в прошлом году со всего нашего дела дошел до тридцати семи с половиной процентов. Ах! Хороший заработок. Мы не можем занять у банков по десять процентов. Они потребуют по крайней мере пятнадцать и еще подарков за молчание. Лучше одурачить мужа и отправить их обратно в Англию. В конце концов, десять процентов — хороший доход. А нам нужны все наши деньги для новых публичных домов в Осаке. Если заработаем там, тогда сможем и им дать больше.

— Ито говорит, что, если бы англичанин узнал, что деньги добываются в публичных домах, он от всего отказался бы. Ито думает, что можно отослать англичанина обратно в Англию и удержать Асако здесь, в Японии.

Старик внезапно поднял глаза и перестал жевать челюстью.

— Это было бы лучше всего! — воскликнул он. — Тогда он в самом деле очень почтенный человек и большой дурак. У англичан это возможно; пусть отправляется в Англию. Асако мы удержим. Она ведь тоже Фудзинами, и, хотя она женщина, может быть полезна семье. Она останется с нами. Не захочет быть бедной. Она не родила ребенка этому иностранцу и еще молода. Я думаю, наша Сада могла бы научить ее многому.

— О Сада я и хотел говорить с отцом, — сказал мистер Гентаро.

— Брак нашей Сада — важный вопрос для семьи Фудзинами. Вот письмо от мистера Осуми, одного из друзей губернатора Осаки. Губернатор очень помог нам в получении концессии на новые публичные дома. Он вдовец, не имеет детей. Он человек с большим будущим. Ему покровительствуют военные сферы. Он очень желает жениться на женщине, которая помогла бы его карьере и была бы способна занять положение жены министра. Мистер Осуми слышал о достоинствах нашей Сада. Он назвал ее имя губернатору, и его превосходительство вполне согласился, чтобы мистер Осуми написал кое-что об этом в письме к Дито.

— Гм! — хрюкнул старый джентльмен, искоса посматривая на сына. — У этого губернатора есть собственное состояние?

— Нет, он сам выбился в люди.

— Тогда не будет того, что было с Камимурой. Он не откажется из гордости от наших денег.

Намек на Камимуру объясняется тем, что имя Садако Фудзинами фигурировало в списке возможных невест — списке, предложенном юному аристократу по его возвращении из Англии. Сначала казалось, что выбор падет на нее вследствие ее бесспорной образованности, и семья Фудзинами сияла в ожидании такой блестящей победы. Хотя между двумя семьями не велось никаких формальных переговоров, но Садако и ее мать знали от своего парикмахера, что о такой возможности толкуют слуги в доме Камимуры и что старая вдова Камимура, несомненно, наводит справки, что подтверждало их догадки.

Однако молодой Камимура, осведомившись о происхождении богатств Фудзинами, вычеркнул бедную Садако из числа претенденток на брак с ним.

Это было большим разочарованием для Фудзинами и больше всего — для честолюбивой Садако. На минуту она заглянула через приоткрывшуюся дверь в блестящий свет высшей дипломатии европейских столиц, бриллиантов, герцогинь и интриг, о котором читала в иностранных повестях, где все богаты, блестящи, безнравственны и утонченны и где женщины играют даже более важную роль, чем мужчины. Это был единственный мир, чувствовала она, достойный ее талантов; но мало, очень мало японских женщин, едва одна на миллион, имели хоть какие-нибудь шансы войти в него. Этот шанс представился Садако, но только на один момент. Дверь захлопнулась, и Садако острее, чем прежде, почувствовала пустоту жизни и горечь судьбы женщины в стране, где господствуют мужчины.

Ее кузина Асако, имевшая, по счастью, эксцентричного отца и получившая европейское воспитание, была обладательницей всех этих выгод и опытности, о которых японские девушки узнают только через посредство книг. Но эта Асако-сан была глупа. Садако поняла это после нескольких минут разговора на обеде в «Кленовом клубе». Она была добрая, милая и наивная; право, гораздо более японка, чем ее просвещенная кузина. Ее безусловные уважение и любовь к большому, грубому мужу, трогательная привязанность к отцу, лицо которого она едва помнила, и матери, о которой ничего не знала, кроме имени; ведь такие черты характера — принадлежность скромных японских девушек, из «Великого поучения женщины», этой знаменитой классической книги для японских девиц, проповедующей подчинение женщины и превосходство мужчины. Это тип, уже ставший редким в ее собственной стране. Асако ничего не имела общего с мыслящими героинями Бернарда Шоу или решительными и мужественными девами Ибсена, духовное родство с которыми чувствовала в себе Садако. Асако, конечно, просто глупа. Она разочаровала свою японскую кузину, которая в то же время завидовала ей, завидовала прежде всего ее независимости и богатству. Она заявила своей матери, что в высшей степени неестественно, чтобы женщина, и особенно молодая, имела так много денег, и притом своих собственных. Это обязательно испортит ее характер.

Между тем знакомство с Асако могло бы дать непосредственное, из первых рук, знание европейской женской жизни, которая так сильно влекла мысли Садако, этого почти невероятного мира, в котором мужчины и женщины равны, имеют равные имущественные права, равные права в любви. Асако должна была видеть довольно, для того чтобы разъяснить все это; если бы только она не была глупа. Но ясно, что она никогда не слыхала о Стриндберге, Зудермане или д’Аннунцио; и даже Бернард Шоу и Оскар Уайльд были незнакомыми ей именами.

Глава XIII

Семейный алтарь

Встречи во сне,

Как печальны они,

Когда, пробуждаясь,

Ищешь вокруг —

И нет никого.

Мисс Фудзинами решила добиться дружбы Асако и узнать от нее все, что возможно. Поэтому она сразу пригласила кузину в таинственный дом в Акасаке, и Асако приняла приглашение.

Двери, казалось, сами отворялись как по волшебству перед возвратившейся странницей. За каждой из них был кто-нибудь из слуг семьи, кланяющийся и улыбающийся. Три девушки помогали ей снимать ботинки. Чувствовались ожидание и гостеприимство, что успокаивало робость Асако.

— Добро пожаловать! Добро пожаловать! — распевал хор горничных.

— Просим войти в дом!

Посетительницу ввели в красивую, просторную комнату, выходящую в сад. Она не могла сдержать восклицания удивления, взглянув в первый раз на открывшийся вид. Все было так зелено, так тонко, так изящно — волнистые лужайки, полосы серебристой воды, карликовые леса по ее берегам, и все кончалось уступами скал на заднем плане и высокими деревьями, закрывавшими горизонт и препятствовавшими вторжению безобразного города.

Японцы лучше нас умеют производить месмерические эффекты с помощью видов и звуков. Чтобы дать ей возможность рассмотреть окружающее, Асако оставили одну на полчаса, пока Садако и ее мать убирали волосы и переодевали кимоно. Были принесены чай и бисквиты, но ее фантазия блуждала в саду. В ее воображении крошечный город возник на берегах маленькой бухты, как раз напротив нее. Белые паруса кораблей блестели в солнечных лучах на воде, а у скалистого мыса она видела блеск корабля принца, с высокой кормой и палубой, покрытой чистым золотом. Он плыл, чтобы освободить леди, заключенную на вершине красной пагоды на противоположном холме.

Ноги Асако онемели. Она сидела все это время в корректной японской позе. Она гордилась талантом, который считали наследственным, но все же не могла выдержать более получаса. Вошла мать Садако.

— Добро пожаловать, Асако-сан!

Начались бесконечные поклоны, причем Асако чувствовала свое невыгодное положение. Длинные складки кимоно с огромным шарфом, завязанным сзади, укладывались сами с особенной грацией при поклонах и приседаниях японского приветствия. Но Асако понимала, что ее позы, в короткой голубой жакетке костюма, очень напоминают те, которые в английских книжках с рисунками усвоены негодным маленьким мальчиком, подвергающимся наказанию.

Миссис Фудзинами надела совершенно гладкое кимоно, черно-коричневое, с гладким же золотистым шарфом. Для женщин средних лет в Японии считается приличным одеваться скромно и строго. Она была высокого для японки роста и с широкими костями, с длинным, как фонарь, лицом и почти европейским носом. Дочь была копией матери. Только ее лицо было совершенно овальное, формы дынного семечка, что особенно высоко почитается в ее стране. Строгость ее выражения еще усугублялась темно-синими очками; и как у многих японских женщин, ее зубы были полны золотых пломб. Она вся сияла в голубом кимоно, цвета вод Средиземного моря; гирлянды вишневых цветов и лепестки гвоздики были вышиты на его полах и на концах преувеличенно длинных рукавов. Шарф из толстой широкой парчи отливал голубыми и серебряными волнами света. Он был завязан сзади громадным бантом, который казался присевшей на ее спину гигантской бабочкой, прильнувшей к стеблю цветка. Ее прямые черные волосы были зачесаны в одну сторону на иностранный манер. Но у матери была шлемообразная прическа, больше похожая на парик.

Кольца блестели на пальцах Садако, и поперек шарфа шла бриллиантовая застежка; но ни ценностью, ни вкусом они не могли поразить ее кузину. Ее лицо было такого же цвета слоновой кости, как у Асако, но оно скрывалось под обильным слоем жидкой пудры. Это отвратительное украшение скрывает не только азиатскую желтизну, которую стремится замазать, кажется, всякая японская женщина, но и естественные и очаровательные оттенки молодой кожи под своим однообразным покровом, похожим на глиняную маску. Нарисованные «розы» цвели на щеках девушки. Брови были выведены искусственно, так же как и линии вокруг глаз. Лицо и его выражение были совершенно не видны из-под косметики; и мисс Фудзинами была окутана в облака дешевых ароматов, как горничная в ее выходной вечер. Она говорила по-английски хорошо. Школу она действительно закончила блестяще и даже поступила в университет с намерением добиваться ученой степени — успех, редкий для японской девушки. Но чересчур усиленная работа принесла неизбежные плоды. Книги пришлось изгнать и надеть очки, чтобы предохранять усталые глаза от света. Это было горьким разочарованием для Садако, девушки гордой и честолюбивой, и не улучшило ее настроения.

После первых формальностей Асако повели показывать дом. Одинаковость комнат удивила ее. Единственное различие между ними только в сорте дерева, употребленного на потолок и стены, а его ценность и красота заметны только опытному глазу. Все они были чрезвычайно чисты и совершенно пусты, с золотистыми татами из рисовой соломы на полу; на краях их черная кайма; их количеством определяется площадь японской комнаты. Асако восхищалась палево-белыми шодзи и «фусума», тоже раздвижными перегородками между комнатами, вставленными в рамы дома; некоторые из них прелестно украшены эскизами пейзажей, цветов, человеческих фигур, другие — гладкие кремовые, а края их оттенены тонким золотым бордюром.

Ничто не нарушало одинаковости комнат, кроме двойных альковов, или «токоном», с их неизбежным украшением — висящим рисунком, изображающим цветущую ветвь. Двойные ниши разделялись деревянными колоннами, которые, по объяснению Садако, являлись душой комнаты, их самой характерной чертой: одни были гладкие и солидные, другие перекручены и изукрашены или даже бесформенны, протестующие против утонченности сухими и черными сучками обрезанных веток. Токонома, как показывает само название, было первоначально местом для сна хозяина комнаты, потому что это единственный угол в японском доме, защищенный от сквозного ветра. Но, вероятно, уважение к невидимым духам заставило в конце концов спавших там покинуть свой удобный уголок, предоставить его для эстетических целей, а самим растянуться на полу.

Каждая комната производила впечатление чистоты и обнаженности. Все были строго прямоугольны, как ячейки в пчелином улье. Не было ничего, что указывало бы на индивидуальные привычки и характер лиц, для которых та или другая комната была назначена. Не было также ни столовой, ни гостиной, ни библиотеки.

— Где же ваша спальня? — спросила Асако, смело прося этого доказательства чувств сестры, принятого у западных девушек. — Я так рада была бы посмотреть ее.

— Я обычно сплю, — отвечала японская девушка, — в той комнате на углу, в которой мы только что были, где нарисован бамбук. Это комната, где спят и отец с матерью.

Они стояли на балконе комнаты, в которой Асако была сначала.

— Но где же постели? — спросила она.

Садако прошла на конец балкона и открыла огромный шкаф, сделанный в наружной стене дома. Он был полон свертков — толстых, темных и стеганных ватой.

— Вот постели, — усмехнулась японская кузина. — У моего брата Такеши есть иностранная кровать в его комнате; но отец не любит ни их, ни иностранной одежды, ни иностранных кушаний, ничего иностранного. Он говорит, японские вещи лучше для японца. Но он так старомоден!

— Японский стиль красивее, — сказала Асако, представляя себе, как большая и грубая кровать выделялась бы в этой чистенькой пустоте и как ее железные ножки рвали бы эти соломенные подстилки, — но разве не дует и не неудобно?

— Мне иностранные кровати очень нравятся, — сказала Садако, — брат мне давал попробовать.

Итак, в стране отцов Асако «пробуют», что такое кровать, как если бы она была поразительным изобретением вроде велосипеда или фортепиано.

Кухня сильнее всего привлекла гостью. Для нее это было единственное помещение в доме, имевшее свою индивидуальность. Она была велика, темна, высока и полна служанок, сновавших по ней, как мыши; при приближении обеих хозяек они кланялись и исчезали. Асако заинтересовали особые печи для варки риса, круглые железные чаны, как европейские котлы, стоявшие каждый на особом кирпичном очаге. Все надо было объяснять ей: наверху была подвешена странная посуда из белого металла и белого дерева; бутылки саке и «шойу» (соусы) с яркими этикетками неподвижно расположились в темноте, как депутация от дружественного общества в ее официальных одеждах; молчаливые банки с чаем, зеленоватые и исписанные странными знаками — именами знаменитых чайных фирм; железный котел, привешенный цепями к балке над очагом для угля, вырытым в полу; изящные формы самых простых глиняных кувшинов; маленькая доска и тарелка для стругания сырой рыбы; чистые, белые рисовые ящики с медными обручами, полированные и блестящие; странность формы и совершенно японские особенности отличали самые обычные вещи и придавали сидящим на корточках слугам сказочно романтический вид, а большим деревянным ложкам — сходство с орудиями колдовства; наконец, маленький алтарь кухонному божку, укрепленный на полке у самого потолка, имел фасад кукольного храма и был украшен медными сосудами, сухими травами и полосками белой бумаги. Вся обширная кухня была пропитана запахом, с которым уже освоился нос Асако, ароматом, наиболее типичным для Японии: это — запах туземной стряпни, влажный, острый и тяжелый, как дым сырых дров; к нему примешивается что-то кислое и гнилостное от заготовленной впрок редьки дайкон, милой японскому вкусу.

Центральной церемонией приема Асако было ее приобщение к культу умерших родителей. Ее привели в маленькую комнату, где в алькове, почетном месте, помещался запертый ящик «бутсудан» прекрасной столярной работы, покрытый, как решеткой, полосами красного лака и золота. Садако подошла и благоговейно открыла этот алтарь. Внутренность вся сияла ослепительным золотом, таким, какое встречается на древних рукописях. В центре этого блеска сидел Будда с золотым лицом, в темно-синем платье и с волосами такого же цвета, в ореоле золотых лучей. Под ним были расположены ихай — таблицы смерти, миниатюрные надгробные плиты, около фута высотой, с черной, обрамленной золотом поверхностью, на которой написаны имена умерших, новые имена, данные священниками.

Садако ступила назад и трижды сжала ладони рук, повторяя формулу секты буддистов Ничирен.

— Поклонение дивному закону лотосовых письмен! — Она велела Асако сделать то же самое. — Потому что, — сказала она, — мы верим, что духи умерших здесь, и мы должны очень заботиться о них.

Асако повторила, раздумывая, не наложил ли бы на нее исповедник покаяния за это идолопоклонство. Затем Садако усадила ее на пол. Она взяла одну из таблиц и поставила перед кузиной.

— Это ихай вашего отца, — сказала она, потом, вынимая другую и ставя рядом с первой, прибавила:

— Это ваша мать.

Асако была глубоко тронута. В Англии мы любим наших умерших, но мы предоставляем их заботам природы, смене времен года и холодному смешению с почвой кладбища. Японские умершие никогда не покидают своего места в доме и в кругу семьи. Мы несем нашим мертвым цветы и молитвы; но японцы дают им пищу, питье и ежедневные беседы. Общение теснее. Мы много болтаем о бессмертии. Мы верим, многие из нас, в посмертную жизнь. Мы даже думаем, что в ином мире мертвый может встретить умершего, которого знал при жизни. Но действительное общение живых и мертвых для нас скорее прекрасная и вдохновенная метафора, чем живая вера. Ну а японцы, хоть их религия настолько ниже нашей, даже не ставят вопроса о возможности близкого общения предков с их детьми и внуками. Маленькие погребальные таблицы заключают в себе для них невидимую индивидуальность.

«Это ваша мать». Асако была под влиянием окружающего. Ее память стремилась оживить то, что еще не было окончательно забыто. Как раз в этот момент появилась миссис Фудзинами, неся старый альбом с фотографиями и сверток шелка. Вид у нее был такой торжественный, что всякий человек, менее наивный, чем Асако, заподозрил бы, что сцена была заранее разучена. В тишине и очаровании этой маленькой комнаты духов лицо старухи казалось мягким и добрым. Она открыла альбом посередине и поставила его перед Асако.

Она увидела портрет японской девушки, сидящей в кресле; мужчина стоял рядом, положив руку на спинку. Она сразу узнала отца: широкий лоб, глубокие глаза, орлиный нос, выдающиеся скулы и тонкие, саркастические губы; это совсем не обычное японское лицо, это тип, попадающийся в нашем переутонченном свете, культурный, печальный, останавливающий на себе внимание. Асако очень мало имела с ним общего, потому что характер отца был отлит в форму или перекован двумя могучими силами — его мыслью и его болезнью. Дочь, к ее счастью, не получила этого мрачного наследия. Но никогда прежде она не видала лица матери. Иногда она пыталась представить себе, какая была ее мать; что она думала, пока развивался в ней ребенок, и с какой тоской отдала свою жизнь за его. Но чаще она рассматривала себя как существо, не имеющее матери, дитя чуда, принесенное в мир солнечным лучом или рожденное цветком.

Теперь она видела лицо, дышавшее для нее страданием и смертью. Оно было бесстрастное, кукольное и очень молодое, чистый овал по очертаниям, но лишенное выражения. Крохотный рот был самой характерной чертой, но он не был оживлен улыбкой, как у дочери. Он был сжат, сужен, нижняя губа подтянута.

Фотография была, очевидно, свадебным сувениром. Мать была одета в черное кимоно невесты и многочисленные нижние платья. Что-то вроде маленькой карманной книжки с серебряными украшениями, привешенными к ней, старинный символ брака, было помещено на ее груди. Голова была покрыта странным белым колпаком, похожим на шапочку из рождественской хлопушки. Она сидела, выпрямившись на краю своего неудобного кресла, и казалась переполненной важностью этой минуты.

«Любила ли она его, — думала дочь, — как я люблю Джеффри?» Пользуясь Садако как переводчицей, миссис Фудзинами рассказала, что имя матери Асако было Ямагата Харуко (Дитя Весны). Ее отец был самурай в старые дни, когда носили два меча. Фотография ей не нравилась. Вышло слишком серьезно.

— Как вы, — говорила старуха, — она всегда улыбалась и была веселой. Отец моего мужа часто называл ее «Сами» (Цикада), потому что она всегда напевала песенки. Ее выбрали для вашего отца, потому что он был так печален и молчалив. Думали, что она сделает его веселее. Но она умерла, и он стал печальнее, чем был.

Асако заплакала. Она почувствовала прикосновение руки кузины к своей. Рассудительная мисс Садако тоже плакала; слезы разрушали ее белейший цвет лица. Японцы очень чувствительная нация. Женщины любят плакать; и даже мужчины не отказываются от этого очень естественного выражения чувств, которое англосаксонцы выучились презирать как что-то детское. Миссис Фудзинами продолжала:

— Я видела ее за несколько дней до вашего рождения. Они жили в маленьком доме на берегу реки. Можно было видеть плывущие лодки. Было очень сыро и холодно. Она говорила все время о своем ребенке. «Если это мальчик, — говорила она, — все будут довольны, если девочка — Фудзинами-сан будет очень огорчен из-за семьи, а предсказатели говорят, что будет, наверно, девочка. Но, — прибавляла она обыкновенно, — я охотнее играла бы с девочкой: я знаю, что их забавляет!» Когда вы родились, ей стало очень плохо. Она больше не говорила и через несколько дней умерла. Ваш отец стал как сумасшедший, он запер свой дом и не хотел никого из нас видеть, и как только вы окрепли, он взял вас и увез на корабле.

Садако положила перед кузиной сверток шелка и сказала:

— Это японское оби. Оно принадлежало вашей матери. Она дала его моей матери незадолго до вашего рождения; потому что она говорила: «Это слишком роскошно для меня; когда у меня будет ребенок, я откажусь от общества и все время буду проводить с детьми». Моя мать передает его вам от вашей матери.

Это было чудесное произведение искусства: тяжелая золотая парча, вышитая веерами, и на каждом веере японское стихотворение и маленькая картинка старых времен.

— Она очень любила это оби, а стихи выбирала сама.

Но Асако не восхищалась прекрасной работой. Она думала о материнском сердце, которое билось для нее под этой длинной полосой шелка, о маленькой матери-японке, которая сумела бы забавлять ее. Слезы тихо падали на старый шарф.

Обе японки видели это и с инстинктивным тактом их нации оставили ее наедине с этим странным представителем ее матери. Есть для нас особое трогательное очарование в одеждах умерших. Они так близко связаны с нашим телом; кажется почти неестественным, что они с упорством бездушных вещей остаются и тогда, когда те, что давали им видимость жизни, сами становятся более мертвыми, чем они. Может быть, было бы правильнее, если бы все вещи, связанные с нами тесно, погибли с нами же вместе на костре. Но страсть к реликвиям никогда не потерпела бы такого полного исчезновения тех, кого мы любили, и то, что мы храним волосы, украшения и письма, есть отчаянная и, может быть, не совсем бесплодная попытка задержать освободившуюся душу на ее пути в бесконечное.

Асако понимала, что этот убор матери приносил ей гораздо более верное отражение жизни, отданной за нее, чем аляповатая фотография. Она выбирала стихи сама. Асако может дать их списать и перевести, они будут верным указанием на характер ее матери. И теперь дочь могла уже видеть, что мать любила богатые и красивые вещи, веселье и смех.

Старый мистер Фудзинами называл ее Сэми. Асако еще не слыхала голоса маленьких насекомых, составляющих летний и осенний оркестр Японии. Но она знала, что это что-то веселое и милое; иначе ведь ей не рассказали бы этого.

Она поднялась с колен и нашла свою кузину ожидающей на веранде. Каково бы ни было действительное выражение ее лица, оно совершенно скрывалось за цветными стеклами и слоем белил, возобновленным после разрушительного волнения. Но сердце Асако было покорено могуществом мертвых, живыми представителями которых были Садако и ее семья.

Асако взяла обе руки кузины в свои.

— Так хорошо, что вы и ваша мать подарила мне это, — сказала она, и глаза ее были полны слез, — нельзя было придумать ничего, что доставило бы мне столько удовольствия.

Японская девушка почти готова была начать поклоны и традиционные извинения за малоценность подарка, но вдруг и она почувствовала себя охваченной неизвестной ей до сих под властью, силой западных чувств.

Ее руки сжались сильнее, лицо наклонилось к кузине, и она почувствовала в уголке рта теплое прикосновение губ Асако.

Она отскочила с криком «Йя!»[26], криком оскорбленной японской женственности. Потом она вспомнила свои книги, вспомнила, что поцелуи обычны у европейских девушек, что они знак приветствия и симпатии. Она надеялась, что это не испортило снова цвета ее лица и что никто из служанок не заметил.

Удивление кузины вывело Асако из ее грез, а поцелуй оставил горький вкус пудры на губах, что разрушило очарование совсем.

— Не пойдем ли в сад? — спросила Садако, чувствуя, что свежий воздух будет полезен.

Они взялись за руки; столько фамильярности допускается японским этикетом. Они шли по усыпанным песком дорожкам на вершину холма, где цвели недавно вишни, Садако — в ярком кимоно, Асако — в своем темном платье. Она казалась простым смертным существом, введенным в волшебную долину Титании своенравной феей.

Солнце садилось на ясном небе, одна половина которого была бурным смешением цветов — оранжевого, золотого и красного, другая — теплой и спокойной, с розоватым отливом. Над тем местом, где фокус всего этого сияния опускался в темноту, медлило, покачиваясь, будто задержавшись на невидимой зарубке, пурпурное облачко, как кусочек нимба монарха. Края его были цвета пламени, как если бы часть солнечного огня скрывалась за ним.

Даже с этого высокого места почти ничего не было видно за оградой владений Фудзинами, кроме верхушек деревьев. Вдоль по долине виднелись серые уступы крыш разбросанных домов, а на противоположном холме — высокие деревья и пробивающийся среди них странной формы зубец пагоды. Он походил на серию шляп, нагроможденных продавцом одна на другую. Огни зажглись в доме Фудзинами, еще больше огней виднелось сквозь кусты внизу. Этот мягкий свет, проходя через бумажные стены, давал впечатление сияющего жемчуга. Это свет родного дома японцев, символ его, как у нас пылающий очаг; он зеленоватый, тихий и чистый, как блеск светлячка.

Среди глубокой тишины зазвучал колокол. Как будто невидимая рука ударила по блестящему металлическому небосводу или голос заговорил с облаков на закате.

Девушки спустились к берегу озера; на конце его, не видном из дома, вода была гораздо шире. Зеленые водяные растения росли по берегу, и листья ирисов, теперь черные при закатном свете, поднимались, как шпаги. Была умышленная дикость в этом маленьком уголке, а посреди него стояла избушка.

— Какой прелестный летний домик! — вскричала Асако.

Он похож был на хижину колониста: выстроен из грубых, необтесанных бревен и покрыт соломой.

— Это помещение для чайных церемоний, — сказала ее кузина. Внутри стены были вымазаны глиной; а круглое окно с бамбуковой решеткой выходило в чащу деревьев.

— Совсем как кукольный дом! — воскликнула Асако в восхищении. — Можно туда войти?

— Да, — сказала японка.

Асако вбежала сейчас же и села на светлую циновку. Но ее более предусмотрительная кузина обмахнула местечко носовым платком, прежде чем рискнуть присесть.

— Часто совершаете вы чайные церемонии? — спросила Асако.

Мурата рассказывали ей кое-что об этих таинственных обрядах.

— Два или три раза весной и столько же раз осенью. Но моя наставница приходит каждую неделю.

— Долго вы уже учитесь? — пожелала знать Асако.

— О, с десятилетнего возраста.

— Разве это так трудно? — сказала Асако, находившая, что налить чашку чаю в столовой, не проявив при этом неуклюжести, довольно легко.

Садако снисходительно улыбнулась наивности кузины, ее незнанию вещей эстетических и интеллектуальных. Это было все равно, как если бы спросили, трудна ли музыка или философия.

— Никогда нельзя научиться достаточно, — сказала она. — Учатся всегда, не достигая совершенства. Жизнь коротка, искусство вечно.

— Но ведь это не искусство, как живопись или игра на рояле, — просто налить чай.

— Нет, — опять улыбнулась Садако, — это нечто большее. Мы, японцы, не думаем, что искусство — это делание вещей, какие показывают гейши. Искусство в характере, в духе. И чайные церемонии учат нас воспитывать характер, устранять все уродливое и грубое во всяком движении, в движении рук, в положении ног, во взоре и лице. Мужчины и женщины не должны сидеть и ходить, как животные. Положение их тела, их манеры и движения должны выражать собой поэзию. Вот это искусство чайной церемонии.

— Я хотела бы посмотреть на это, — сказала Асако, возбужденная энтузиазмом кузины, хотя едва ли поняла хоть одно слово из сказанного ей.

— Вы должны научиться кое-чему из этого, — говорила Садако с рвением пропагандиста. — Моя учительница говорит — а она была воспитана при дворе шогуна Токугава, — что ни одна женщина не может иметь хороших манер, если она не изучила чайную церемонию.

Конечно, Асако больше всего на свете желала бы сидеть в этой прелестной чаще в теплые дни наступающего лета и забавляться чайными церемониями с недавно обретенной кузиной. Она очень хотела бы, кроме того, учиться по-японски и помочь Садако во французском и английском.

Обе кузины работали над фундаментом их будущей близости, пока звезды не начали отражаться в озере и ветерок не стал для них слишком прохладным.

Тогда они оставили маленький эрмитаж и продолжали прогулку по саду. Они прошли мимо бамбуковой рощи, длинные перья которой, черные в сумерках, танцевали и кивали, как дочери лесного царя. Прошли мимо маленького домика, закрытого, как Ноев ковчег, откуда доносился монотонный стонущий звук, как жалоба страдания, и ритмические удары деревянной колотушки.

— Что это? — спросила Асако.

— Это дом брата моего отца. Но он незаконный брат, не принадлежит семье. Он очень благочестив. Он повторяет молитву Будде десять тысяч раз каждый день и бьет в «мокуже», барабан вроде рыбы, употребляемый буддийскими священниками.

— Был он на обеде в тот раз? — спросила Асако.

— Нет, он никогда не выходит. Он ни разу не покинул дома за десять лет. Может быть, сумасшедший немного. Но говорят, что он приносит этим счастье семье.

Дальше они подошли к двум каменным столбам, холодным и темным, как надгробные камни. Каменные ступени начинались между ними и вели в темноту, к чему-то похожему на большую собачью будку. Бумажный фонарь висел перед этим сооружением, как большой спелый плод.

— Это что? — спросила Асако.

В наступающих потемках этот чудесный сад становился все волшебнее. В иные моменты ей казалось, что можно встретиться с самим императором в белом одеянии минувших дней и черной изогнутой шляпе.

— Это маленький храм Инари Сама, — объяснила кузина.

На верхней ступени Асако увидела двух каменных лисиц. Их выражение было голодное и коварное. Они напомнили ей — но что именно? Потом она подумала о маленьком храме близ Йошивары, виденном ею, когда она ходила смотреть процессию.

— Молитесь вы здесь? — спросила она кузину.

— Нет, я не молюсь, — отвечала японка, — но служанки зажигают лампу каждый вечер; и мы верим, что это приносит дому счастье. Мы, японцы, очень суеверны. Кроме того, это очень украшает сад.

— Мне не нравятся морды лисиц, — сказала Асако, — они выглядят злыми существами.

— Они и на самом деле злые существа, — был ответ, — никому не нравятся лисицы, они дурны.

— Тогда зачем молиться, если они злы?

— Именно потому, что злы, — сказала Садако, — надо нравиться им. Мы льстим им, чтоб они не вредили нам.

Асако не знала разницы между религией и почитанием демонов и не вполне поняла значения этого замечания. Но впечатление было неприятное, в первый раз за весь день. И она подумала, что, будь она сама хозяйкой этого милого сада, изгнала бы этих каменных лисиц, рискуя навлечь их немилость.

Девушки вернулись в дом. Ставни были закрыты, и он имел вид Ноева ковчега, только лучшего и большего. Маленькое отверстие в деревянной броне было оставлено для их возвращения.

— Пожалуйста, приходите опять, часто, часто, — были последние слова кузины Садако. — Дом Фудзинами — ваш дом. Сайонара[27]!

Джеффри ожидал свою жену в зале отеля. Он был обеспокоен ее поздним возвращением. Обнимая, он приподнял ее, к удовольствию бой-санов, которые дискутировали об опоздании окусан и о том, что у нее может быть любовник.

— Слава Богу! — сказал Джеффри. — Что вы делали? Я уже собирался организовать розыски.

— Я была у миссис Фудзинами и Садако, — отвечала Асако, — они долго не отпускали меня, — и она готова была рассказать ему все о портрете матери, но внезапно остановилась и сказала: — У них такой прелестный сад!

Она описала в ярких красках дом своих родных, гостеприимство семьи, любезность кузины Садако и знания, приобретенные от нее. Да, отвечала она на вопросы Джеффри, она видела похоронные таблицы отца и матери и их свадебную фотографию. Но какой-то странный паралич сковал ее уста, и душа ее не высказалась. Она увидела, что совершенно не в состоянии объяснить своему огромному иностранному мужу, как ни любила она его, чувства, испытанные ею лицом к лицу с умершими родителями.

Джеффри никогда не говорил с ней о ее матери. Казалось, у него не было ни малейшего интереса к ее личности. Эти «японские женщины» не казались ему стоящими внимания. Она боялась открыть ему свои тайны и не получить никакого отзыва на свое волнение. Кроме того, у нее было инстинктивное нежелание усиливать в уме Джеффри сознание ее родства с чужими ему людьми.

После обеда, когда она ушла в свою комнату, Джеффри остался один со своей сигарой и своими мыслями.

«Странно, что она так мало говорила о своих отце и матери. Но, верно, они для нее не так много и значат. И, клянусь Юпитером, это хорошо для меня. Не хотел бы я жены, постоянно бегающей к своим родным и собирающей сведения о матери».

Наверху, в спальне, Асако развернула драгоценный оби. Фотография без рамки, шурша, выпала из свертка. Это был портрет отца, одного, снятый незадолго до его смерти. Он был одет в европейский костюм, лицо прозрачное, неземное, глубокие складки у рта и под глазами. На обороте фотографии была японская надпись.

— Здесь ли Танака? — спросила Асако у своей горничной Титины.

Ну разумеется, Танака был здесь — в соседней комнате, приложив ухо к двери.

— Танака, что это значит?

Маленький человек посмотрел на надпись, склонив набок голову.

— Японское стихотворение, — сказал он, — значение очень трудное, много значений. Это, верно, значит: и путешествуя по всему свету, он очень грустит.

— Да, но слово в слово, что это значит, Танака?

— Эта строка значит: мир на самом деле не то, что он говорит; мир много лжет.

— А это?

— Это значит: я путешествовал всюду.

— А это, в конце?

— Это значит: везде все одно и то же. Я плохо перевожу. Очень печальные стихи.

— А эта надпись здесь?

— Это японское имя — Фудзинами Кацундо — и дата: двадцать пятый год эры Мейдзи, двенадцатый месяц. — Танака перевернул фотографию и внимательно всматривался в портрет. — Это почтенный отец леди, я думаю, — заметил он.

— Да, — сказала Асако.

Ей послышались шаги мужа в коридоре. Она поспешно бросила оби и фотографию в ящик.

«Ну почему она это сделала?» — удивлялся Танака.

Глава XIV

Карликовые деревья

На старые сосны

У дома из камней

Гляжу я и вижу

Тех лица, что жили

В минувшие годы.

В первый раз за время путешествия и совместной жизни Джеффри и Асако шли разными дорогами. Без сомнения, вполне нормальная вещь, чтобы муж уходил в свою работу и развлечения, в то время как жена отдается своим общественным и домашним обязанностям. Вечер приносит общение с новыми впечатлениями и новыми темами для разговора. Такая жизнь с короткими перемежающимися разлуками предохраняет любовь от скуки и от раздражения нервов, которое, постепенно нарастая, может повести к кощунству над самой искренней верой сердца. Но брак Баррингтонов был особенный. Выбрав долю путешественников, они осудили себя на продолжительный медовый месяц, на беспрерывное общение с глазу на глаз. Пока они были в непосредственном движении, они, постоянно освежаемые новыми сценами, не чувствовали тяжести испытания, наложенного на себя ими самими. Но когда их пребывание в Токио приняло почти постоянный характер, их дороги разделились так естественно, как две ветви, связанные вместе, начинают расти в разные стороны, как только перевязка снята.

Это разделение было так неизбежно, что они даже не осознавали его. Джеффри всю жизнь увлекался гимнастикой и играми всех видов. Они были необходимы, как пища для его большого тела. В Токио он нашел совершенно неожиданно великолепную площадку для тенниса и первоклассных игроков.

Утро они еще проводили вместе, бродя по городу и осматривая все любопытное. Поэтому вполне понятно, что Асако любила проводить время после полудня со своей кузиной, которая так старалась понравиться ей и приобщить ее к интимной японской жизни, естественно гораздо более привлекательной для нее, чем для ее мужа.

Джеффри находил общество этих японских родственников необычайно скучным.

В ответ на прием в «Кленовом клубе» Баррингтоны пригласили представителей клана Фудзинами на обед в «Императорском отеле», за которым следовало общее посещение театра.

Это был обед, подавляющий скукой. Никто не говорил. Все гости нервничали: одни — по поводу своей одежды, другие — ножа и вилки, все — по поводу их английского языка. Нервничали до того, что даже не пили вина, хотя оно могло бы быть единственным лекарством от столь холодной обстановки.

Только Ито, адвокат, болтал, болтал шумно, с полным ртом. Но Ито не нравился Джеффри. Он не доверял этому человеку; но ввиду растущей близости его жены с ее родственниками он счел нужным прекратить тайное выяснение положения ее состояния. Именно Ито, предвидя затруднения, предложил эту поездку в театр после обеда. За это Джеффри был ему благодарен. Это избавляло его от бесплодных попыток завязать разговор с родственниками.

— Разговаривать с этими японцами, — сказал он Реджи Форситу, — все равно что играть в теннис в одиночку.

Позже по настоянию жены он присутствовал на прогулке в саду Фудзинами. Он снова жестоко страдал от молчаливости и сдержанности, которые, замечал он, были стеснительны для самих японцев, хотя те этого не показывали.

Чай и мороженое подавались гейшами, которые потом танцевали на лужайке. Когда представление закончилось, гостей привели на открытое пространство позади вишневой рощи, где был устроен маленький плац для стрельбы, с мишенью, духовыми ружьями и ящиками свинцовых пуль.

Джеффри, конечно, принял участие в состязании и выиграл хорошенький дамаскированный ящик сигарет. Но он думал, что это довольно жалкая игра, и никогда не догадывался, что развлечение было придумано специально для него, чтобы польстить его военным и спортивным вкусам.

Но самым большим разочарованием был сад Акасака. Джеффри приготовился к тому, что все остальное будет скучно. Но жена так восхищалась прелестями поместья Фудзинами, что он ожидал, что будет введен в настоящий рай. И что же он увидел? Грязную лужу и несколько кустов; притом ни одного цветка, чтобы нарушить монотонность зеленого и желтого цветов; и все такое маленькое. Он мог бы обойти вокруг ограды в десять минут. Джеффри Баррингтон привык к сельским усадьбам в Англии с их громадными пространствами и расточительной роскошью цветов и ароматов. Ювелирное искусство ландшафта у японцев показалось ему мелким и ничтожным.

Он предпочитал сад при доме Саито. Господин Саито, недавний посол при Сент-Джеймском дворе, сгорбленный человек с седеющими волосами и глубокими глазами, устремляющимися из-под золотых очков, провозгласил здоровье капитана и миссис Баррингтон на их свадебном завтраке. С тех пор он уже вернулся в Японию, где скоро должен был играть видную политическую роль. Встретив однажды Джеффри в посольстве, он пригласил его и жену посетить его знаменитый сад.

Это был «висячий» сад на склоне крутого холма, разделенный посередине маленьким потоком с целой цепью водопадов, на обоих берегах росли группы ирисов, красных и белых, шепчущихся между собой, как длинные прерафаэлитские девушки. Вокруг искрящегося на солнце фонтана, из которого вытекал поток, как раз над террасой, где стояло жилище графа, они теснились гуще, склоняясь под музыку воды в движениях медленной сарабанды или неподвижно стоя на краю бассейна, как бы любуясь собственным отражением.

Саито показал Джеффри, где у него были розы, новые разновидности которых он привез с собой из Англии.

— Возможно, что они не захотят ояпониться, — заметил он, — ведь роза — такой английский цветок.

Они прошли и туда, где скоро должны были распуститься огненным цветом азалии. Истинного садовода неясное обещание завтрашнего дня более побуждает восхищаться, чем уже достигнутый успех распустившегося цветка.

Саито носил шуршащее туземное платье; но по пятам его ходили две черные легавые собаки. Эта комбинация представляла странное смешение жизни английского эсквайра и даймио феодальной Японии.

На вершине холма, над ним, возвышался высокий дом в итальянском вкусе, серая штукатурка которого смягчалась ползучими растениями, жасмином, вьющимися розами. В стороны тянулись низкие неправильные крыши японской части резиденции. Почти всякий богатый японец имеет такой двойной дом, полуиностранный-полутуземный, чтобы удовлетворить потребности его двойственной, как у амфибии, натуры. Это гротескное соединение попадается всюду на глаза в Токио; кажется, что высокий надменный иностранец сочетался с робкой японской женщиной.

Джеффри спросил, в каком крыле этого двойного дома хозяин, собственно, живет.

— Когда я вернулся из Англии, — сказал Саито, — я пытался жить опять по-японски. Но мы не смогли — ни жена, ни я. Мы простудились и получили ревматизм, засыпая на полу; и пища делала нас больными; пришлось все это оставить. Но я был опечален. Потому что я думаю, что для страны лучше держаться своих собственных обычаев. Теперь угрожает опасность, что весь мир станет космополитическим. Нечто вроде интернационального типа уже появилось. Его язык — эсперанто, его почерк — скоропись, у него нет родины, сражается он за того, кто больше платит, как швейцарцы в средние века. Он наемник коммерции, идеальный коммивояжер. Я очень напуган им, потому что я японец, а не гражданин мира. Мне нужно, чтобы моя родина была великой и уважаемой. Сверх того, я хочу, чтобы она была всегда Японией. Я считаю, что потеря национального характера — потеря национальной мощи.

Асако хозяйка показала прославленную коллекцию карликовых деревьев, сделавшую знаменитой квартиру — посла в Гросвенор-сквере.

Госпожа Саито, как и ее муж, прекрасно говорила по-английски; и здоровалась она с Асако по-лондонски, а не по-токийски. Она взяла обе ее руки в свои и дружески потрясла их.

— Милая, — говорила она своим странным, грудным и несколько хриплым голосом, — я так рада видеть вас. Вы приходите, как кусочек Лондона, сказать, что не забыли меня.

Эта важная японская дама была низкого роста и очень проста. Ее лоб был в глубоких морщинках, а на лице следы оспы. Большой рот, когда она говорила, открывался широко, как у птенца. Но она была необычайно богата. Единственное дитя самого богатого банкира Японии, она принесла мужу возможность тратить громадные суммы в качестве политического лидера, и роскошь, с которой они жили.

Деревья-карлики были повсюду: они украшали жилые комнаты, стояли, как часовые на посту, на террасе, были помещены на видных местах вместо статуй в саду. Но главным местом для них был солнечный уголок за кустами, где они были выстроены на полках в лучах солнца. Три садовника были приставлены к ним; они ухаживали за ними, наряжали и убирали их для временных выступлений перед публикой. Для них была особая оранжерея с тщательно поддерживаемой температурой для нежных сортов, а также для лечения более грубых; потому что эти драгоценные карлики были похожи на людей, что касается болезней, удовольствий и личных склонностей.

Госпожа Саито имела сотню, и даже больше, этих модных любимцев, всех сортов и форм. Здесь были гиганты первобытных лесов, сведенные к размерам меньше одного фута; они казались великанами парка, на которых смотришь через задний конец бинокля. Были грациозные клены, чьи маленькие звездообразные листья постепенно приводились к размерам, пропорциональным задержанному росту ствола и ветвей. Были плакучие ивы со светло-зеленой перистой листвой, такие маленькие, что печальные феи могли бы посадить их на могилке Тальесин во дворе Оберона. Была поздноцветущая вишня: ее цветы натуральных размеров висели среди тоненьких ветвей, похожие на гнезда громадных птиц. Был дуб, задержанный в росте, ползущий по земле с искривленными и неуклюжими членами, как миниатюрный динозавр; над ним покачивался в воздухе клубок крохотных листьев с угрожающим видом, как перчатка боксера или клешня омара. В центре прямоугольника, образуемого этой компанией деревьев, расставленных на длинном столе, помещалась маленькая вистерия, образованная собственно двенадцатью растениями, расположенными пятиугольником. Переплетшиеся веточки поддерживались бамбуковыми подпорками, а цветочные гнезда, как виноградные кисти или маленькие канделябры, еще висели над опавшей красой лепестков; несколько цветков, блеклых и бледных, еще держались на них, походя на птиц.

— Им двести лет, — сказала гордая собственница, — это из одного императорского дворца в Киото.

Но истинной гордостью коллекции были хвойные и вечнозеленые деревья, которые имеют только японские и латинские названия, все деревья из темных, погребального вида семейств ели и лавра, которых избегают птицы и чья яркая зимняя зелень летом делается ржавого цвета. Там были кедры, черные, как палатки бедуинов, и прямые криптомерии, идущие на мачты для кораблей. Было странное дерево со светло-зеленой листвой, растущей круглыми площадками, как полочки зеленого лака, на оконечностях искривленных ветвей — естественная этажерка. Были искривленные сосны Японии, символ старости, верности и терпения в несчастье, наконец, японской нации самой; они приняли самые различные позы — угрозы, любопытства, радости и печали. Некоторые выползли из горшков и склонили голову на землю под ними; иные ползли по земле, как пресмыкающиеся; другие были голыми стволами и только на вершине имели пучок зеленых ветвей, напоминая пальмы; еще другие — трогательно вытягивали вперед одну длинную ветвь в поисках бесконечного, пренебрегая всем остальным; было несколько вытянутых и изогнутых в одну сторону, как будто ветер, дующий с моря, наклонял их к берегу. Образуя миниатюрный ландшафт, они шептали друг другу легенды минувших лет.

Японское искусство культивирования этих крохотных деревьев — странное и болезненное занятие, близкое к вивисекции, но не имеющее соответствующих оправданий. Оно походит на китайский обычай уродовать ноги женщин. Результат забавляет глаз, но подавляет ум сознанием ненормальности, а сердце — жалостью.

Восхищение Асако, вообще легко возбуждаемое, дошло до высшей степени, когда госпожа Саито рассказала ей кое-что из личной истории своих растений-фаворитов; этому было двести лет, тому триста пятьдесят; такое-то дерево было свидетелем таких-то знаменитых в японской истории сцен.

— О, как они милы! — вскричала Асако. — Где их достают? Я хотела бы иметь несколько таких.

Госпожа Саито дала ей имена нескольких хорошо известных на рынке садоводов.

— Вы можете получить от них маленькие деревья по пятьдесят, по сто иен за штуку, — говорила она. — Но, конечно, настоящие, исторические деревья очень редки; они едва ли когда и бывают на рынке. Ведь вы знаете, они совсем как животные и требуют так много внимания. Им нужен сад для прогулок и собственный слуга.

Эта важная японская леди чувствовала привязанность и симпатию к девушке, которая, как и она сама, была выделена судьбой из однообразных рядов японских женщин, подавленных их тяжелой зависимостью.

— Маленькая Аса-сан, — сказала она, называя ее ласкательным именем, — не забывайте, что если вы можете сделаться опять японкой, то ваш муж этого не может.

— Конечно нет, — смеялась Асако, — он чересчур большой. Но я иногда убегаю от него и прячусь за шодзи. Тогда я чувствую себя независимой.

— Но не на самом деле, — сказала японка, — ни вы, ни другие женщины. Вы видите эту вистерию, висящую на большом дереве. Что будет, если большое дерево убрать? Вистерия станет независимой, но упадет на землю и умрет. Знаете ли вы японское имя вистерии? Это — фудзи, Фудзинами Асако. Если вам будет трудно, придите и расскажите мне. Вы видите, я тоже богатая женщина; и я знаю, что почти так же трудно выносить богатство, как и нищету.

Капитан Баррингтон и бывший посол сидели на одной из скамеек террасы, когда дамы присоединились к ним.

— О, Дэдди, — обратилась госпожа Саито к мужу по-английски, — о чем это вы говорите так серьезно?

— Об Англии и Японии, — отвечал граф.

И в самом деле, во время разговора, переходящего с одного предмета на другой, Саито спросил гостя:

— Что больше всего поразило вас из того, чем отличаются наши две страны друг от друга?

Джеффри с минуту взвешивал ответ. Он хотел сказать откровенно, но еще был стеснен канонами дурного тона. Наконец он сказал:

— Это Йошивара.

Японский аристократ казался удивленным.

— Но ведь это только местная разновидность регулирования всемирной проблемы, — сказал он.

— Англичане не лучше других, — сказал Джеффри, — но мы не желаем слышать о том, чтобы женщин выставляли на продажу, как вещи в лавке.

— Так, значит, вы сами не видели их? — спросил Саито. Он не мог не улыбнуться типичной британской привычке судить о вещах поверхностно.

— Нет, действительно, но я видел процессию в прошлом месяце.

— Вы в самом деле думаете, что лучше позволить падшим женщинам бродить по улицам, не пытаясь предупредить преступления и болезни, которые они порождают?

— Это не то, — сказал Джеффри, — мне кажется ужасным, что женщины поступают в продажу и выставляются в витринах с ценниками.

Саито улыбнулся снова и сказал:

— Я вижу, что вы идеалист, как большинство англичан. Но я практичный политик. Проблема порока есть проблема управления. Никакой закон не может уничтожить его. Забота государственных людей — сдерживать его и его дурные последствия. Три сотни лет тому назад эти женщины обычно ходили по улицам, как теперь в Лондоне. Они носили маленькие соломенные циновки на спинах, чтобы устроить постель в любом подходящем месте. Токугава Йеясу, величайший из государственных людей Японии, умиротворивший всю страну, устранил и этот беспорядок. Он построил Йошивару и поместил женщин туда, где полиция может следить и за ними, и за мужчинами, посещающими их. Англичане должны были поучиться у нас, я думаю. Но вы непоследовательный народ. Вы не только возражаете по нравственным причинам против заключения этих женщин; но ваши мужчины еще и очень недовольны тем, что глаз полисмена следит за ними, когда они совершают свои визиты туда.

Джеффри был вынужден умолкнуть перед сведениями хозяина. Он, как и большинство англичан, легко пугался, когда говорили об их идеализме, и побоялся настаивать на том, что британская решимость игнорировать порок и оставлять его непризнанным и бездомным в нашей среде, как бы она ни была опасна на практике, все-таки в идее благороднее, чем соглашение, дающее злу право на существование и ставящее его на определенное место в нашей жизненной обстановке.

— А как относительно людей, которые извлекают из этого прибыль? — спросил Джеффри. — Они должны быть заслуженно презираемы.

Лицо мудрого политического деятеля, суровое, пока он развивал свои аргументы, внезапно смягчилось.

— Я мало знаю о них, — сказал он. — Если и встречаемся, то они не хвастаются этим.

Глава XV

Евразия

Странно привлекают

Те цветы, что поздно

Цветут одиноко.

Хотя Джеффри чувствовал, что его интерес к Японии иссяк, он все-таки наслаждался своим пребыванием в Токио. Он устал от путешествия и рад был пожить этим подобием домашней жизни.

Он очень увлекался своим теннисом. Большим удовольствием также было видеться часто с Реджи Форситом. Кроме того, он помнил о поручении, данном ему леди Цинтией Кэрнс, спасти своего друга от опасного союза с Яэ Смит.

Реджи и он были вместе в Итоне. Джеффри, на четыре года старше, член «общины», атлет во многих специальностях, заметил однажды, что стал предметом поклонения, почти кумиром худенького, маленького мальчика, до неприличия искусного в сочинении латинских стихов и имеющего малопочтенную привычку свободное время одиноко проводить за роялем. Он был смущен, но и тронут этой преданностью, совершенно для него необъяснимой, и украдкой поощрял ее. Когда Джеффри оставил Итон, друзья несколько лет не виделись, хотя издали следили друг за другом. Встреча их произошла наконец в гостиной леди Эверингтон, где Баррингтон слышал, как светские красавицы восхищались талантами и чарами молодого дипломата. Он слышал его игру на рояле; слышал также и оценку общепризнанных судей. Он слышал его живой разговор, напоминающий арабески. Наступила очередь Джеффри почувствовать чужое превосходство, и он уплатил старый долг восхищения; его щедрость заполнила образовавшуюся пропасть, и они стали прочными друзьями. Живость ума Реджи разрушала духовную инертность Джеффри, обостряла его способность наблюдения и развивала в нем интерес к окружающему миру. Благоразумие и флегматичность Джеффри несколько раз удерживали молодого человека на самом краю сентиментальных пропастей.

Ведь бесспорный музыкальный талант Реджи питался впечатлениями любовных увлечений — опасных и необдуманных. Он не хотел и думать о браке с одним из тех милых молодых созданий, которые рады были бы использовать его нарождающуюся привязанность в надежде стать со временем супругой посланника. Равным образом отказывался он принести свою молодость в жертву одной из тех зрелых замужних женщин, которым их положение и характер в соединении с такими же качествами их мужей позволяли играть роль признанных Эгерий. У него была опасная склонность к авантюристкам высокого полета и к пасторальной любви, задумчивой и печальной. Но он никогда не дарил своего сердца; он только отдавал его за проценты. Потом он целиком брал его назад, и с прибылью в виде музыкальных вдохновений. Так его связь с Вероникой Джерсон породила издание ряда музыкальных поэм, которые выдвинули его сразу в первый ряд молодых композиторов; но они же обеспокоили министерство иностранных дел, которое отечески интересовалось карьерой Реджи. Это повлекло за собой его изгнание в Японию. Недавно прогремевшая «Attente d’hiver»[28] — его чистосердечное музыкальное признание в том, что молчание, порожденное изменой Вероники, было только дремотой ожидания земли, перед тем как новый год возобновит старую историю.

Реджи никогда не чувствовал влечения к туземным женщинам и не имел сухого любопытства своего предшественника Обри Лэкинга, которое могло бы побудить его купить и держать женщину, к которой не чувствовал ни малейшей привязанности. Любовь, при которой нельзя обмениваться мыслями, была слишком груба для него. Скорее эмоции, а не чувственность порождали в нем любовные возбуждения. Его слабое тело просто следовало даваемому направлению, как следует маленький челнок за сильным ветром, надувающим его паруса. Но еще с тех пор как он полюбил Джеффри Баррингтона в Итоне, для его натуры стало необходимостью любить кого-нибудь; и с тех пор как прояснился туман юности, этим кем-нибудь должна была непременно быть женщина.

Он скоро понял, почему министерство иностранных дел выбрало для него Японию. Это была голодная диета, которую ему предписали. Тогда он отдался воспоминаниям и «Attente d’hiver», думая, что пройдет два долгих года, может быть, и больше, пока снова расцветет для него весна.

Потом он услышал историю о дуэли из-за Яэ Смит двух молодых английских офицеров, которые, как говорили, оба были ее любовниками, и смутную историю о самоубийстве ее жениха. Несколько недель спустя он встретился с ней в первый раз на балу. Она была там единственной женщиной в японском костюме, и Реджи сразу вспомнил об Асако Баррингтон. Как умно со стороны этих маленьких женщин носить кимоно, которое драпирует так грациозно их короткое тело. Он танцевал с ней и не раз касался рукой складок громадного банта с вышитыми павлинами, закрывавшего ее спину. Под твердой парчой нисколько не чувствовалось живое тело. Казалось, что нет у нее костей и что она легка, как перышко. Тогда он и вообразил ее Лилит, женщиной-змеей. Она танцевала легко, гораздо лучше его и после нескольких туров предложила посидеть, не танцуя. Она провела его в сад, и они сели на скамью. В бальной зале она казалась робкой и говорила очень сдержанно. Но в этом тенистом уединении, при звездах, она стала говорить откровенно о собственной жизни.

Она рассказала ему, что была в Англии один раз, с отцом; как она полюбила эту страну и как скучно ей здесь, в Японии. Она спрашивала о его музыке. Она так хотела бы слышать его игру. В их доме очень старый рояль. Может быть, он и вообще этого не хочет? (Реджи уже дрожал от предвкушения удовольствия.) Не прийти ли ей к нему на чашку чаю в посольство? Это было бы великолепно! Может ли она взять с собой мать или брата? Нет, лучше она придет с подругой. Прекрасно, завтра?

На другой день она пришла. Реджи терпеть не мог играть перед публикой. Он говорил, что это все равно что стоять обнаженным перед толпой или читать вслух собственные любовные письма на бракоразводном процессе. Но нет ничего более приятного, чем играть для внимательного слушателя, особенно если это женщина и если интерес, который она проявляет, — интерес личный, который у стольких женщин занимает место справедливой оценки: они смотрят поверх искусства на самого артиста.

Яэ пришла с подругой, тощей девушкой, тоже полукровной, похожей на цыганку, которой Яэ покровительствовала.

Она пришла еще раз с подругой, а потом уже одна. Реджи был смущен и высказал это. Яэ засмеялась и сказала:

— Но я приводила ее только ради вас. Я всегда и всюду хожу одна.

— В таком случае, пожалуйста, не принимайте более во внимание моих интересов, — отвечал Реджи. Так начались эти послеполуденные встречи, которые скоро затянулись и стали вечерними, когда Реджи сидел у рояля, играя вслух свои мысли, а девушка лежала на софе или сидела на большой подушке у огня, с сигаретами и рюмочкой ликера подле, окутанная атмосферой такой лени и благополучия, каких никогда не знала до этого. Потом Реджи переставал играть: он усаживался рядом с ней или брал ее на колени, и они начинали болтать.

Они разговаривали, как разговаривают поэты, волнуясь по поводу ничтожных рассказов, извлекая смех и слезы из того, мимо чего она прошла бы, не замечая. Она рассказывала еще о себе, о ежедневной жизни в их доме, о своей печали и одиночестве с тех пор, как умер ее отец.

Он был товарищем ее детства. Он никогда не жалел ни времени, ни денег для ее забав. Она воспитывалась, как маленькая принцесса. Она была до последней степени избалована. Он передал ее восприимчивому уму свою любовь к возбуждениям и потребность в них, свое любопытство, свою смелость и отсутствие предрассудков, а потом, когда ей было шестнадцать лет, он умер, оставив в качестве последнего распоряжения своей жене-японке, которая готова была подчиняться ему мертвому так же послушно, как и живому, строгое требование, чтобы Яэ распоряжалась собой самостоятельно всегда и во всем.

Он оставил значительное состояние, японку-вдову и двух недостойных сыновей.

Бедная Яэ! Если бы она была окружена друзьями и развлечениями жизни английской девушки, хорошие качества ее счастливо одаренной натуры могли бы развиться нормально. Но после смерти отца она оказалась изолированной, без друзей и развлечений. Она была пересажена на остров Евразии, плоскую и бесплодную землю с узкими пределами и задержанной в росте растительностью. Японцы обычно не имеют сношений с полукровными, и европейцы смотрят на них сверху вниз. Они живут отдельно, особым кружком, в котором госпожа Миязаки — признанная королева.

Госпожа Миязаки — упрямая старая леди; ее характер как будто заимствован из какой-то комедии восемнадцатого века. Ее покойный супруг — а молва утверждает, что она была его экономкой в то время, когда он учился в Англии, — занимал высокое положение при императорском дворе. Его жена, в силу величественности манер и потому, что у нее подозревали необычайно глубокие знания, добилась того, в чем не могла преуспеть ни одна белая женщина, — приобрела уважение и дружбу высокопоставленных дам в Японии. Она ввела пентонвильский выговор, со всеми его простонародными особенностями, в английский язык высшей японской аристократии.

Но сначала умер ее муж, а потом старый императорский двор императора Мейдзи, был распущен. Так госпожа Миязаки должна была отказаться от общества принцесс. Она отошла не без достоинства, чтобы занять вакантный трон в евроазиатском кружке, где ее владычества никто не оспаривал.

Каждую пятницу вы можете видеть ее, окруженную маленьким двором, в жилище Миязаки, среди характерной для него смеси блеска и пыли. Бурбонские черты лица, высокий белый парик, слоновые формы, шуршащая тафта и палка из черного дерева с набалдашником из слоновой кости переносят ваши мысли назад, в дни Ричардсона и Стерна.

Но ее верноподданные, окружающие ее, — их невозможно отнести к определенному месту или эпохе. Они бедны, подвижны, беспокойны. Их черные волосы растрепанны, их темные глаза печальны, их одежда безусловно европейская, но дурно сшитая и изношенная. Они говорят все вместе без перерыва и быстро, как скворцы; при этом с курьезными искажениями английской речи и фразами, заимствованными из туземного наречия. Они постоянно переглядываются и шепчутся, разражаются по временам дикими взрывами хохота, далеко выходящими за предел обычных выражений радости. Это народ теней, носимых резким ветром судьбы по лику земли, в которой они не могут найти себе постоянного спокойного уголка. Это дети Евразии, несчастнейший народ на земле.

И в среду этих-то людей судьба кинула Яэ. Она быстро поднялась между ними на значительную высоту благодаря своей красоте, своей личности, а больше всего благодаря своим деньгам. Госпожа Миязаки сразу увидела, что у нее появилась соперница в Евразии. Она ненавидела ее, но спокойно выжидала удобного случая, чтобы помочь ее неизбежному падению: как женщина с большим опытом, она ждала ошибок со стороны девушки, наивной и опрометчивой; баронесса играла роль Елизаветы Английской по отношению к Яэ — Марии, королеве Шотландской.

Между тем Яэ узнала, о чем шепчутся между собой постоянно евроазиатские девушки — любовные приключения, интриги с секретарями посольств из Южной Америки, тайные сношения, замаскированные послания.

Это семя упало на хорошо подготовленную почву. Ее отец был развратен до самого дня смерти, и перед ней он посылал за своей фавориткой, японской девушкой, чтобы та пришла массировать его больное и обессилевшее тело. Ее братья имели одну постоянную тему для разговоров, причем не стеснялись нисколько присутствием сестры — гейши, дома свиданий, узаконенные кварталы проституции. Ум Яэ привык к идее, что для взрослых людей есть только одно поглощающее наслаждение — именно находиться в компании людей другого пола, а вершина тайны, полной страсти, — телесная близость. В доме Смитов никогда не говорили о романтической стороне брака, о любви родителей к детям и наоборот, что могло бы, может быть, придать здравое направление господствующему в нем настроению. Говорили о женщинах все время, но женщинах как орудии наслаждения. И миссис Смит, ее японская мать, не могла направлять шаги своей дочери. Она была исполнительницей долга, иссохшей, полной самоотречения. Она делала все, что только могла, для того чтобы удовлетворить физические потребности своих детей: она самоотверженно выкормила их, несмотря на собственную слабость, она заботилась об их одежде и удобствах. Но даже не пыталась влиять на их моральные убеждения. Она потеряла всякую надежду понять своего мужа. Она приучила себя принимать все, что угодно, без удивления. Бедняга муж! Он был иностранец, и «имел лисицу» (то есть был помешан); и, к несчастью, его дети унаследовали это неисправимое животное.

Для развлечения дочери она открыла свой дом для гостей до неприличия скоро после смерти мужа. Смиты давали частые балы, охотно посещаемые молодежью из иностранцев, живущих в Токио. На первом из балов Яэ прислушивалась к страстным признаниям молодого человека по имени Госкин, клерка английской фирмы. На втором балу она была уже его невестой. На третьем ее поразил южноамериканский дипломат, с зеленой лентой боливианского ордена, пересекающей манишку. Дон Кебрадо д’Акунья был опытным соблазнителем, и невинность Яэ исчезла очень скоро после празднования семнадцатого дня ее рождения и ровно за десять дней до того, как ее обожатель отплыл на корабле, чтобы присоединиться к своей законной супруге в Гуаякиле. Связь с Госкином еще продолжалась, но молодой человек, обожавший ее, худел и бледнел. А у Яэ был новый поклонник — учитель английского языка в японской школе, который великолепно декламировал и писал стихи в ее честь.

Тогда госпожа Миязаки решила, что ее время пришло. Она пригласила молодого Госкина в свое высочайшее присутствие и с серьезным материнским видом предостерегала его по поводу легкомыслия его невесты. Когда он отказался поверить дурным слухам о ней, она показала ему трогательное письмо, полное полупризнаний, которое девушка сама написала ей в момент откровенности.

Неделю спустя тело молодого человека было выброшено на берег волнами близ Йокагамы.

Яэ была опечалена, узнав об этом несчастном случае, но она уже давно перестала интересоваться Госкином, сдержанная страсть которого казалась ледяным прикосновением к ее лихорадочным нервам. Но для госпожи Миязаки это был удобный случай дискредитировать Яэ, сделать для нее невозможным серьезное соперничество и свести ее в «demi-monde»[29].

Это было сделано быстро и безжалостно, потому что ее слова имели вес в кругах дипломатических, коммерческих и миссионерских, хотя над ее личностью все и потешались. Обстоятельства самоубийства Госкина стали известны. Порядочные женщины стали совершенно избегать Яэ, а непорядочные мужчины преследовали ее с удвоенным рвением. Яэ не понимала этого остракизма.

Балы Смитов в ближайшую зиму вызывали настоящее соревнование в развращении дочери; им придавало блеск постоянное присутствие нескольких молодых офицеров-атташе при британском посольстве, которые устроили серьезное состязание и в конце концов монополизировали приз.

В этом году Смиты приобрели автомобиль, который скоро сделался собственностью Яэ. Она исчезала на целые дни и ночи. Никто из семьи не мог остановить ее. Ее ответ на все уговоры был:

— Вы делаете что хотите, и я буду делать что хочу.

Летом два английских офицера, пользовавшиеся ее вниманием, имели дуэль на пистолетах — за ее красоту или за ее честь. Точный мотив остался неизвестен. Один был серьезно ранен; оба должны были покинуть страну.

Яэ была опечалена внезапной потерей обоих любовников. Она оказалась в положении двойного вдовства и очень хотела от него избавиться. Но теперь она стала разборчивее. Школьные учителя и клерки не привлекали ее больше. Ее военные друзья ввели ее в круг посольства, и она хотела оставаться там. Первой жертвой она наметила Обри Лэкинга, и от него же получила впервые отпор. Вовлекши его, по своей методе в беседу наедине, она просила совета, как ей дальше жить.

— На вашем месте, — ответил он сухо, — я бы уехал в Париж или Нью-Йорк. Там для вас было бы больше простора.

По счастью, судьба скоро заменила Обри Лэкинга Реджи Форситом. Он был как раз тем, что ей нужно было на время. Но некоторая безличность в его поклонении, приступы мечтательности, владычество музыки над его душой скоро заставили ее сожалеть о прежних, более мужественных любовниках. И как раз в такой момент неудовлетворенности она впервые увидела Джеффри Баррингтона и подумала, как красив должен быть он в мундире. С этого момента желание овладело ее сердцем. Не то чтобы она хотела оставить Реджи: мир и гармония, окружавшие ее у него, действовали на нее как теплая и душистая ванна. Но она хотела обоих. Уже раньше она имела двоих и находила, что они дополняют один другого и оба ей приятны. Она хотела сидеть на коленях у Джеффри и чувствовать его сильные объятия. Но надо было действовать медленно и осторожно, иначе она упустит его, как Лэкинга.

Легко осудить Яэ как женщину дурного поведения, как прирожденную кокотку. Но такой приговор был бы не вполне справедливым. Она была любящим смех маленьким созданием — дитя солнца. Она никогда не желала повредить кому-нибудь. Наоборот, она, скорее, была чересчур добра. Больше всего хотела она сделать своих друзей-мужчин счастливыми и нравиться им. Она узнала, что лучший путь для этого — отдавать им свою собственную особу; и она редко отказывала. Никогда не имели на нее влияния соображения выгоды. Ее можно было завоевать поклонением, красотой, личными достоинствами, но ни в коем случае не деньгами. Если ей надоедали чересчур быстро ее любовники, то именно так, как ребенку надоедает игра или книга, и он бросает их, чтобы приняться за другие.

Оба была скорее ребенком с дурными привычками, чем зрелым грешником, чудесным ребенком из мира эльфов, где не признаются наши нравственные законы и где смешение полов оскорбляет их не больше, чем калейдоскопическое сочетание несущихся облаков. Ей никогда не приходило в голову, что Джеффри Баррингтон женат и потому она не должна подвергать его своим атакам. В ее видениях земного рая не было браков, только тесные объятия разгоряченных тел, сладкое смешение дыханий, безумный пыл плоти, стук бьющихся сердец, как шум ее любимого автомобиля, звук арпеджио скрипок, подымающийся все выше и выше, экстатические моменты, паузы, когда теряется чувство времени, и потом возврат на землю на крыльях томной лени, как недвижное парение морской птицы в струе бриза, дующего на берег. Таков был для Яэ идеал любви — и жизни тоже. Короткий опыт жизни был достаточен для того, чтобы привести ее к полному согласию с аксиомой ее покойного отца, что существование есть однообразное и скучное дело, услаждаемое только восторгами чувственной страсти. Не нам презирать Яэ, ведь мы, большинство из нас, разделяем ее мысли настолько, насколько хватает у нас смелости; скорее должны мы осудить кощунство смешанных браков, которые дают существование таким «найденным под капустным листком» детям из области, где нет ни королей, ни священников, ни законов, ни парламентов, ни долга, ни традиции, ни надежды на будущее; где нет даже акра сухой земли, которую они могли бы унаследовать, или конкретного символа души — из Киммерийской страны Евразии.

Реджи Форсит понимал всю трогательность положения девушки и, будучи бунтовщиком и анархистом в душе, какими и должны быть люди творческого гения, сейчас же извинял все ошибки, которые она ему чистосердечно поверяла. Сначала его привлекала оригинальная наружность. Но постепенно сострадание, самый опасный из всех советчиков, представило ее девушкой, романтически несчастной, которая никогда в жизни не встретила удачи, которая была игрушкой негодяев и дураков, а между тем довольно искренней дружбы и привязанности, чтобы солнечный луч ее природного характера пробился сквозь густые облака ночного покрова ее души. Одно только Реджи упускал из виду в те светлые минуты, когда мечтал об обновлении своей Лилит: трагический факт отсутствия у ней души.

Глава XVI

Великий Будда

Морской берег Мицу!

Хорошо там лунной ночью,

Пребывать в покое.

Прежде чем совсем отцвели ирисы и прежде чем развернулись азалии «хибийя» — в Японии обозначают месяцы по распускающимся в них цветам, — Реджи Форсит покинул Токио ради прелестей морского купания в Камакуре. Он проводил утром служебные часы в посольстве, но сейчас же после завтрака возвращался снова на морской берег. Эти отъезды расстраивали составленные Джеффри планы спасения друга, потому что он не собирался идти так далеко по пути самоотречения, чтобы пожертвовать даже игрой в теннис.

— Что там такого, на что вы готовы променять нас? — недоумевал он.

— Купание там, — говорил Реджи, — божественное. Сверх того, на следующий месяц я должен отправиться на загородную виллу со своим начальством. Надо приготовиться к испытанию молитвой и постом. Но почему бы вам не приехать и не присоединиться к нам?

— Есть там какой-нибудь теннис? — спрашивал Джеффри.

— Там есть двор, поросший травой и с ямами, но я никогда не видел, чтобы кто-нибудь играл там.

— Так что же там делать?

— О, купаться, спать и зарываться в песок; смотреть храмы и купаться опять, а на будущей неделе там будут танцы.

— Ладно, мы можем приехать на них, если согласится моя леди. Как поживает Ламия?

— Не зовите ее так, пожалуйста. Она, во всяком случае, получила душу. Но, скорее всего, из непокорных и восставших. Она, как щенок, увлекшийся охотой за кроликами, исчезает на целые дни. Она теперь во всеоружии, и в лунные ночи мы катаемся в ее автомобиле.

— В таком случае самое время мне приехать, — сказал Джеффри.

Баррингтоны приехали в своем великолепном новом автомобиле в полдень, в день бала, о котором говорил Реджи.

Возле бухты они нашли его в голубом купальном костюме, сидящим под громадным бумажным зонтом с мисс Смит и полукровной девушкой-цыганкой. На Яэ было бумажное кимоно голубого и белого цветов, и она выглядела фигуркой с нанкинской вазы.

— Джеффри, — сказал молодой дипломат, — идите в море. Вы кажетесь ужасно пыльным. Любите ли вы морские купания, миссис Баррингтон?

— Я плавала, — отвечала Асако, — когда еще была маленькой девочкой.

Джеффри не мог противостоять искушению голубой воды и лениво клубящихся волн. Через несколько минут мужчины сошли к самом обрезу берега; Джеффри смеялся болтовне Реджи. Он уперся руками в бока, положив кисти на бедра; его ноги казались корнями могучего дуба. Он касался земли с гибкостью Меркурия и будто расталкивал воздух плечами Геркулеса. Линия его спины сгибалась, как стальной клинок. Волосы, на которых играли солнечные лучи, казались золотой проволокой, Бог сошел на землю в образе мужа.

У Яэ перехватило дыхание, и она схватила руку цыганской девушки, как если бы ей стало дурно.

— Как велик ваш муж, — сказала она Асако, — что за великолепный мужчина!

Асако думала о своем муже как о «милом старине Джеффри». Она никогда не оценивала его форм и подумала теперь, что восхищение Яэ довольно-таки дурного тона. Однако она восприняла это как неловкий комплимент, сказанный плохо воспитанной девушкой, которая не умела сделать ничего лучше. Цыганка-компаньонка наблюдала сцену с многозначительной улыбкой. Она понимала, какого сорта восхищение Яэ.

— Разве не жаль, что они должны надевать купальные костюмы, — продолжала мисс Смит, — это так некрасиво. Посмотрите на японцев.

Дальше, вдоль по берегу залива, купались несколько японцев-мужчин. Они сбрасывали свою одежду на песок и бежали в море, не имея на теле ничего, кроме бумажной полосы, обвязанной вокруг бедер. Они прыгали в воду, подняв руки над головой, с диким криком, напоминая собой колдунов дикого племени, призывающих своих богов. Море сверкало, как серебро, вокруг их красно-бурых тел. Их торсы были хорошо сформированы и сильны, а ноги, уродливые, как у карликов, скрывались волнами. Поистине они представляли художественный контраст с полинявшими голубыми купальными костюмами иностранцев. Но Асако, воспитанная в строгих идеалах монастырской скромности, сказала:

— По-моему, это отвратительно; полиции следовало бы запретить этим людям купаться без костюмов.

Пыль и солнце во время поездки в автомобиле, постоянная боязнь, как бы они не наскочили на какую-нибудь растерявшуюся старуху или на неосторожных детей, вызвали у нее головную боль. Как только Джеффри вернулся, она объявила, что хочет пойти в свою комнату.

Так как головная боль продолжалась, ей пришлось отказаться от намерения танцевать. Она ляжет в постель и будет слушать музыку издалека. Джеффри собирался остаться с ней, но она не хотела и слышать об этом. Она знала, что ее муж очень любил танцы; она думала, что рассеяние и блеск будут приятны ему.

— Не флиртуйте с Яэ Смит, — улыбнулась она, когда он поцеловал ее в последний раз, — а то Реджи будет ревновать.

Сначала Джеффри скучал. Он не знал большинства танцующих — деловых людей из Йокогамы по большей части или иностранцев, остановившихся в отеле. У женщин были наглые лица, тусклые волосы, они надели платья, дурно сшитые, лишенные стиля и прелести. Мужчины были толстые, тяжелые, с одышкой. Музыка — устрашающая. Она производилась роялем, ачелло и скрипкой в руках трех японцев, не заботившихся о мотиве и такте. Каждый танец был, очевидно, рассчитан ровно на десять минут. Когда эти десять минут истекали, музыка прекращалась, не закончив начатой фразы или даже такта, и движения танцующих внезапно сменялись неподвижностью.

Реджи вошел в комнату с Яэ Смит. Его манеры указывали на необычный подъем и возбуждение.

— А… Джеффри, развлекаетесь один?

— Нет, — сказал Джеффри, — у моей жены болит голова, и эта музыка прямо ужасна.

— Пойдем выпьем, — предложил Реджи.

Он увел их обоих с собой в буфет и потребовал шампанского.

— Выпьем за наше собственное здоровье, — объявил он, — и за много лет счастья для всех нас. И за то, Джеффри, чтобы вы прогнали прочь ваш английский сплин и сделались приятным соломенным вдовцом, в руки которого я предаю эту молодую леди, потому что вы можете танцевать, а я не могу. Мой вечер закончен.

Он провел их обратно в бальный зал. Там, с низким поклоном и помахиванием воображаемой шляпой с плюмажем, он исчез.

Джеффри и Яэ танцевали вместе. Потом они отдыхали вместе; потом танцевали снова. Яэ была низкого роста, но танцевала хорошо, и Джеффри приспособился к маленькой партнерше. А для Яэ было истинным наслаждением чувствовать, как этот громадный и мощный гигант склоняется над ней, как тенистое дерево; быть почти поднятой в воздух его руками и скользить по полу на кончиках пальцев с легкостью сновидения.

Какие странные оргии — наши танцы! Для критического ума какое странное противоречие между ними и нашими овечьими бесстрастными собраниями! Это архаический пережиток жертвоприношения девушек племени, ритуал, дошедший до нас из туманной дали времен, подобно культу рождественской елки или пасхального яйца; только с той разницей, что значение тех позабыто, тогда как смысл танцев прозрачен, очевиден. Девушки, чистые, как Артемида, женщины, строгие, как Лукреция, переходят из объятий в объятия мужчин, едва известных им, при прикосновениях рук и ног, с перекрещивающимся дыханием, при звуках музыки афродизий[30] или фесценнин[31]!

Японцы замечают, и не совсем неразумно, что наши танцы отвратительны.

Невинная девушка, без сомнения, да и невинный мужчина тоже думают о танце как о красивом гимнастическом упражнении или как об игре вроде тенниса или лапты. Но Яэ не была невинной девушкой, и, когда музыка оборвалась со своей возмутительной резкостью, это пробудило ее от чего-то похожего на гипнотический сон, в котором она потеряла все ощущения, кроме сознания прикосновения рук Джеффри, его тени, покрывающей ее и неумолчного ропота своих желаний.

Джеффри оставил свою даму после второго танца. Он поднялся наверх, чтобы взглянуть на свою жену. Он нашел ее мирно спящей и потом вернулся в большой зал опять. Заглянул в буфет и выпил второй бокал шампанского. Он чувствовал, что начинает развлекаться.

Он не мог найти Яэ и потому танцевал с цыганской девушкой, которая прыгала, как кенгуру. Потом Яэ появилась вновь. Они танцевали еще два раза; затем еще один бокал шампанского. Ночь была хороша. Лунный свет ярок. Джеффри заметил, что стало слишком жарко для танцев. Яэ предложила прогуляться по морскому берегу; и через несколько минут они стояли вместе у залива.

— О, посмотрите на иллюминацию! — воскликнула Яэ.

В нескольких стах ярдах по морскому берегу, там, где черные тени туземных домиков нависли над заливом, освещенные окна блистали мягко, как кусочки слюды. Рыбаки жгли водоросли и прибрежные травы, чтобы получить пепел, употребляемый как удобрение. Языки пламени, блестя, поднимались к небу. Ночь была голубой. Небо — глубокая синева, а море — масляно-зеленовато-голубое. Синеватые от соли огоньки прыгали и танцевали над пылающими грудами. Дикие фигуры, сидящие на корточках вокруг огней, были одеты в туники темно-синего цвета. Их ноги были обнажены. Их здоровые лица, освещаемые пламенем, — цвета спелого абрикоса. Их позы и движения напоминали обезьян. Старики разговаривали между собой, а молодые смотрели в огонь с выражением спокойствия и оцепенения. Лодка пришла к берегу с моря. Рубиновый свет горел на корме. Гребли на ней четверо мужчин — двое на корме и двое на носу. Их тела двигались в такт ритмически однообразному напеву. Лодка была стройная, с острым носом, а гребцы напоминали собой викингов.

Чернильно-черны были отбрасываемые лунным светом тени: тени от причаленных лодок, от дикого вида хижин, от подобных обезьянам людей, от громадных круглых корзин для рыбы, похожих на большие амфоры.

Вдалеке от земли, там, где забрасывали в море большие плавучие сети, огни собирались в настоящие созвездия. Совершенно ясно можно было рассмотреть мыс, с его вершиной, покрытой высоким лесом. Но дальний конец залива исчезал в неровных полосах света, мягкого и разноцветного, как блуждающие огоньки. Теплота поднималась от заснувшей земли; а бриз веял с моря, производя тот шуршащий металлический звук в сухих, наклоненных соснах, который японскому уху кажется самой сладкой музыкой природы; высота этих сосен преувеличивалась полутемнотой и, казалось, достигала чудовищных и грозных размеров.

Джеффри почувствовал маленькую, теплую и влажную руку в своей руке.

— Не пойти ли нам посмотреть дай-бутсу? — сказала Яэ.

Джеффри не имел понятия о том, что такое может означать «дай-бутсу», но охотно согласился. Она шла рядом с ним, и движения больших и длинных рукавов ее кимоно напоминали о крылышках бабочки. Голова Джеффри была полна парами вина и напевами вальса.

Они вошли в узкую улицу с жилыми домами по обеим сторонам. Некоторые из них были с закрытыми ставнями и молчаливы. Другие — широко раскрыты на улицу, и в их незадвинутые оконные отверстия были видны все детали домашней жизни — женщины, засидевшиеся над своим шитьем, мужчины, болтающие, сидя вокруг очага, лавочники, сводящие свои дневные счета, рыбаки, чинящие сети.

Улица вела в глубину поселка к обрывистому холму, казавшемуся стеной из темноты. Он освещался круглыми уличными фонарями, сияющими глобусами с китайскими надписями на них, фонарями, которые так понравились Джеффри сначала в Нагасаки. Дорога вела в ущелье между двумя обрывами, что-то вроде той расселины, в которой, по легенде, исчезли дети Гаммельна вместе с чудесным крысоловом.

— Я не вошла бы сюда одна, — сказала Яэ, прижимаясь теснее к нему.

— Это выглядит довольно мирно, — ответил Джеффри.

— Здесь есть налево от нас маленький храм, где еще недавно, в прошлом году, один священник убил монахиню. Он зарезал ее кухонным ножом.

— Почему он сделал это? — спросил Джеффри.

— Он любил ее, а она не хотела и выслушать его; тогда он убил ее. Я думаю, я чувствовала бы то же, если б была мужчиной.

Они прошли через громадные ворота, похожие на двери амбаров, только никакого амбара за ними не было. Два охраняющих входы бога стояли на часах по обеим сторонам. Под влиянием лунного света казалось, что их сгорбленные фигуры движутся.

Яэ повела своего большого спутника по протоптанной широкой тропинке между рядами деревьев. Джеффри до сих пор все еще не знал, что именно они идут смотреть так далеко. Но он и не думал об этом. Все казалось ему сном, и очень милым.

Тропинка повернула, и внезапно прямо перед собой они увидели Бога — великого Будду — колоссальную бронзовую статую, дожившую до наших дней со времени независимости Камакуры. Склоненная голова и широкие плечи отчетливо рисовались на синем звездном небе; туловище, закрытое тенью деревьев, только смутно угадывалось. Лунный свет падал на спокойную улыбку и кисти рук, сложенные на груди; концы пальцев сходились — положение традиционное, указывающее на состояние размышления. Это невозмутимо-спокойное, улыбающееся лицо казалось смотрящим вниз с высоты небес на Джеффри Баррингтона и Яэ Смит. Долина была полна присутствием Бога, терпеливого и всемогущего, творца вселенной и хранителя жизни.

Джеффри никогда еще не видел ничего, производящего столь сильное впечатление. Он повернулся к своей маленькой спутнице, как бы ожидая ответа на испытываемые им чувства. И ответ был дан. Прежде чем он сообразил, что случилось, он почувствовал, как мягкие рукава кимоно, как крылья, обняли его шею и горячий рот девушки прижался к его губам.

— О, Джеффри! — прошептала она.

Он сел за низким столиком у закрытого ставнями маленького ресторана, держа Яэ на коленях, придерживая ее и обнимая своей сильной рукой так, как она об этом мечтала. Будда Бесконечного Понимания улыбался им сверху.

Джеффри был далек от того, чтобы побранить девушку; он слишком мужчина для того, чтобы не быть тронутым и польщенным искренностью и доверчивостью этого объятия. Он был и чересчур англичанин, чтобы заподозрить настоящий, чувственный мотив его и воспользоваться удобным случаем.

Вместо того он сказал себе, что это просто дитя, возбужденное красотой и романтичностью ночи, подействовавшей ведь и на него самого. Он и не подумал, что они ведут себя, как любовники. Он взял ее на колени и погладил ее руку.

— Разве это не прекрасно? — сказал он, смотря вверх, на Будду.

Она встрепенулась при звуке его голоса и опять обвила руками его шею.

— Джеффри, — прошептала она, — как вы сильны!

Он поднялся, улыбаясь, с девушкой на руках.

— Если бы не ваш большой оби, — сказал он, — вы бы совсем ничего не весили. Теперь держитесь крепче: я понесу вас домой.

Он стал спускаться по аллее пружинистыми шагами. Яэ чувствовала почти у своих губ могучий профиль его крупного лица, лица солдата, созданного для того, чтобы строго повелевать мужчинами и быть уступчивым перед женщинами и детьми. От него веяло знаком свежести, ароматом чистого человека. Он не смотрел на нее. Его глаза были подняты к темной тени над головой, его душа еще полна внезапным видением Будды Амитабы. Он едва помнил о полукровной девушке, так тесно прижавшейся к его груди.

Яэ интересовал дай-бутсу только как фон для любовного приключения, как хороший предлог для пожатия руки и экстатического движения. Она это пробовала уже однажды со своим любовником — школьным учителем. Ей вовсе не пришло в голову, что Джеффри чем-нибудь отличается от других ее поклонников. Она думала, что только она, она сама и одна, причина его волнения и что его сосредоточенное выражение, когда он спускался в темноте, было признаком страсти и признанием ее чар. Она была слишком тактична, чтобы сказать что-нибудь, ускорить события, но почувствовала себя разочарованной, когда показались освещенные дома и он поставил ее на землю без всяких дальнейших ласк. В молчании вернулись они в отель, где немногие утомленные пары еще вертелись при звуках спазматической музыки.

Джеффри был теперь утомлен; и влияние вина исчезло.

— Спокойной ночи, Яэ, — сказал он.

Она взялась за борт его сюртука; она охотно поцеловала бы его опять. Но он стоял неподвижно и прямо, как башня, не наклоняясь к ней.

— Спокойной ночи, Джеффри, — прошептала она, — я никогда не забуду этой ночи.

— Это было прекрасно, — сказал англичанин, думая о великом Будде.

Джеффри вернулся в свою комнату, где мирно спала Асако.

Он был истинный англичанин. Только первый момент удивления при поцелуе девушки мог потрясти его лояльную верность. С ограниченностью страуса, которую наши континентальные соседи называют лицемерием, он прятал голову за свои принципы. В качестве мужа Асако он не мог флиртовать с другой женщиной. Как друг Реджи он не мог флиртовать с его возлюбленной. Как честный человек он не мог играть чувствами девушки, которая никогда не будет иметь для него значения. Следовательно, инцидент подле великого Будды не имеет в себе ничего важного. Итак, он может лечь и заснуть с легким сердцем.

Джеффри проспал полчаса или немного больше и был пробужден внезапным толчком, как если бы все здание вдруг столкнулось с каким-нибудь другим, или кулак гиганта ударил по нему. Все, находящееся в комнате, было в движении. Висячая лампа раскачивалась, как маятник часов. Картины на стенах тряслись, а китайские украшения на каминной полке сдвинулись и упали с шумом.

Джеффри вскочил с постели и бросился туда, где спала его жена. Даже пол был ненадежен, как палуба корабля.

— Джеффри, Джеффри, — звала Асако.

— Это, должно быть, землетрясение, — сказал ее муж. — Реджи говорил мне, что этого следует ожидать.

— Это опять сделало меня больной, — сказала Асако.

Удары прекратились. Только лампа еще медленно раскачивалась, доказывая, что землетрясение не было просто кошмаром.

— Есть здесь кто-нибудь? — спросила Асако.

Джеффри вышел на веранду. Отель, переживший много сотен подземных ударов, казалось, не заботился о том, что произошло. Далеко на море показывались вспышки пламени, как огни боевых снарядов военного корабля; это вулканический остров Ошима посылал яростные клубы к небесам.

Были в этой странной земле чуждые и скрытые силы, о которых Джеффри и Асако еще не имели понятия.

Под высоким фонарным столбом на лужайке, посреди привлеченных его светом стай ночных бабочек стояла короткая, коренастая фигура японца, глядевшего на отель.

«Это похоже на Танаку, — подумал Джеффри, — клянусь Юпитером, это и есть Танака!»

Они решительно приказали гиду оставаться в Токио. Или Асако позвала его в последний момент, не будучи в состоянии расстаться со своим верным оруженосцем? Или он приехал на собственный страх, но тогда зачем? Эти японцы такой непонятный и назойливый народ.

Как бы то ни было, утром подал им чай Танака.

— О, — сказал Джеффри, — я полагал, что вы в Токио.

— Право, — бормотал гид, — я очень извиняюсь. Может быть, я сделал большой проступок, приехав. Но я думал все время и чувствовал, что леди нездорова. Сердце очень беспокоилось. Пошел в театр, хотел развеселиться, но все время сердце очень печальное. Я подумал, надо сесть в последний поезд. Может быть, лорд сердится?

— Нет, не сержусь, Танака; ничего не поделаешь. Что, было землетрясение этой ночью?

— Не очень опасное «джишин»[32]. Каждые двадцать, тридцать лет бывает очень большое джишин. Последнее большое джишин, Джифу, двадцать лет тому назад. Много тысяч народа убито. Японский народ говорит, что под землей громадная рыба. Когда рыба двигается, земля дрожит. Глупая басня, миф! Танака говорит: это воля Божья!

Несколько минут спустя раздался громкий стук в дверь и голос Реджи, кричащий:

— Пойдете купаться в море? Землетрясения — страшная вещь, — говорил Реджи по дороге к заливу. — Иностранцы обычно умудряются проспать первый случай. Второй они находят очень интересным опытом; но третий, четвертый и так далее — это ряд нервных потрясений в возрастающей прогрессии. Как будто чувствуешь проявление божества, но бога грозного, жестокого. Нет ничего удивительного в том, что японцы так склонны к фатализму и отчаянию. Это как раз случай для применения: «Ешьте и пейте, ибо завтра умрете».

Море утром было холодное и неласковое. Два друга недолго оставались в воде. Когда они высохли и оделись снова, Джеффри хотел возвратиться завтракать, но Реджи удержал его.

— Пойдемте пройдемся по берегу, — сказал он, — мне надо что-то рассказать вам.

Они пошли по направлению к рыбачьей деревне, где Джеффри и Яэ гуляли всего несколько часов тому назад. Но огни уже потухли. Оставались только черные круги золы от костров; и волшебная страна лунного света превратилась в груду мрачных хижин, где грязные женщины мели засоренные полы и золотушные дети играли на жестких постелях.

— Заметили вы что-нибудь необыкновенное в моих манерах вчера вечером? — начал Реджи очень серьезно.

— Нет, — засмеялся Джеффри, — вы просто казались возбужденным. Но почему вы ушли так рано?

— По разным причинам, — сказал его друг. — Во-первых, я ненавижу танцы; во-вторых, я чувствую зависть к людям, которые любят их. Затем мне надо было побыть одному с моими чувствами. Кроме того, мне надо было, чтобы вы, мой друг, имели удобный случай наблюдать Яэ и составить о ней определенное мнение.

— Но почему? — начал Джеффри.

— Потому что… но, пожалуй, уже слишком поздно для меня спрашивать у вас совета, — сказал Реджи таинственно.

— Что это значит? — спросил Баррингтон.

— Вчера вечером я предложил Яэ выйти за меня замуж; и я считаю, что предложение принято.

Джеффри опустился на край рыбачьей лодки на самом солнцепеке.

— Это невозможно, — сказал он.

— О, Джеффри, я боялся, что вы скажете это, и вы говорите, — сказал его друг, полусмеясь. — Почему нет?

— Но ваша карьера, старина?

— Моя карьера, — заворчал Реджи, — протокол, протокол и протокол. Я сыт этим по горло, во всяком случае. Можете ли вы вообразить меня его превосходительством, украшенным орденской лентой, которого дергают за проволочки из Лондона, болтающим всякие пошлости за вечерней чашкой чая другим старым превосходительствам, а утром посылающим в министерство иностранных дел целую кучу всякой чепухи. Нет, в старые времена были там очарование, и мощь, и блеск, когда посол был действительно полномочным, а мир и война зависели от придворной интриги. Но все это умерло вместе с Людовиком Четырнадцатым. Личность теперь не играет роли в политике. Все теперь — коммерческие дела, концессии, гарантированные проценты, дивиденды и держатели ценных бумаг. Дипломаты теперь совсем не живые люди. Они только тени, пережитки старых времен, привидения Талейрана или, еще вернее, коммивояжеры без отдыха. Я не называю это карьерой.

Джеффри слыхал эти тирады и раньше. Это был конек Реджи.

— Но что же вы предполагаете делать? — спросил он.

— Что делать? Конечно, музыка прежде всего. Перед моим отъездом из Англии несколько мюзик-холлов предлагали мне семьдесят фунтов в неделю за выступление в них. Сначала предлагали даже двести пятьдесят, потому что воображали, что я имею титул. Мое официальное жалованье — двести фунтов в год. Как видите, я не понес бы материальных потерь.

— Так вы хотите оставить дипломатию, потому что пресыщены ею или же ради Яэ Смит? Я это не вполне понимаю, — сказал Джеффри.

Он все раздумывал о сцене вчерашнего вечера и находил теперь очень удобным объяснять поведение Яэ возбуждением — следствием полученного ею предложения.

— Яэ — непосредственная причина; крайнее пресыщение — причина основная, — отвечал Реджи.

— Чувствуете ли вы, что очень любите ее? — спросил его Друг.

Молодой человек размышлял с минуту, потом ответил:

— Нет, я не влюблен в точном смысле слова. Но она представляет собой как раз то, чего я желал. Я был так одинок, Джеффри, и мне нужно было кого-нибудь, какую-нибудь женщину, конечно; а я ненавижу интригу и адюльтер. Яэ никогда не раздражает меня. Я ненавижу болтливую суетню современных женщин, их маленький спорт, их маленькую ученость, их маленькую серьезность, маленькую благотворительность, маленькое подражание жизни мужчин. Мне нравится тип женщины сераля, ленивой и пустой, мало отличающейся от красивого животного. Я могу играть с ней и слушать ее мурлыканье. У нее не должно быть ни отца, ни матери, ни братьев, ни сестер, ни общественных связей, чтобы не путать меня в них. Она не должна пытаться проникнуть в тайны моего ума, не должна ревновать меня к моей музыке или ожидать моих объяснений. Еще меньше объяснять меня другим — жена, выводящая мужа на показ, как обезьяну, — какой ужас!

— Но, Реджи, старина, любит ли она вас?

Идеи Джеффри были достаточно стереотипны. По его мнению, только великая любовь обеих сторон могла бы извинить такой странный брак.

— Любовь! — вскричал Реджи. — Что такое любовь! Я могу чувствовать любовь в музыке. Я могу чувствовать ее в поэзии. Я могу увидеть ее в солнечном сиянии, в сыром лесу, в фосфоресцирующем море. Но в действительной жизни! В брачной постели, в обмене пота и чувств, как выразился Наполеон! Я понимаю вещи слишком абстрактно, чтобы чувствовать себя влюбленным в кого-нибудь. Так я и не думаю, чтобы кто-нибудь мог действительно влюбиться в меня. Это как с религиозной верой. У меня нет веры, но я верю в веру. У меня нет любви, но есть великая любовь к любви. Блаженны те, которые не видели и уверовали!

Когда Реджи бывал в таком состоянии, как теперь, Джеффри терял надежду добиться от него толка, а между тем он чувствовал, что случай был слишком серьезен и что улыбаться нельзя.

Они шли обратно в отель с намерением завтракать.

— Реджи, вы уже совершенно решились? — спросил его друг торжественно.

— Нет, разумеется нет. Я ведь никогда не мог этого.

— И вы намерены жениться скоро?

— Не сейчас, нет; и все это еще тайна, пожалуйста.

— Я рад, что это не так спешно, — ворчал Джеффри. Он знал, что девушка была легкомысленная и не отличалась достоинствами. Но представить Реджи доказательства этого — значило обнаружить собственное соучастие; а предать женщину так коварно было бы гораздо большим преступлением против хорошего тона, чем его минутный и незначительный вчерашний проступок. Фундамент романа Реджи был так явно непрочен. Если только брак будет отложен, время подточит хрупкую постройку.

— Все-таки есть одна вещь, о которой вы забываете, — сказал Реджи с некоторой горечью.

— Что это, старина?

— Когда кто-нибудь объявляет о своем обручении с самой милой девушкой в мире, друзья приносят ему свои поздравления. Это — хороший тон, — прибавил он лукаво.

Глава XVII

Дождливый сезон

Яд наслаждений

Прошлою ночью узнал я

И пробудился — живой.

Джеффри Баррингтон решил не мучиться больше мыслью о Яэ Смит и, конечно, не рассказал эпизода с великим Буддой ни жене, ни Реджи Форситу. Он, собственно, и не стыдился этого инцидента, но понимал, что он легко допускает дурные истолкования. Он, безусловно, не был влюблен в Яэ; и она, сделавшись невестой его друга, само собой разумеется, не могла любить его. Бывают известные неестественные состояния души, за которые мы не можем быть вполне ответственны. Среди них и то настроение, которое порождает бальный зал, делающий благоразумных людей безумными. Музыка, вино, бешеное кружение, откровенная красота женщин и смущающая близость к ним создают необычную атмосферу, которую знает большинство у нас, настолько околдовывающую, что поклонение одной женщине может заставить нормального человека целовать другую. Объяснить это, конечно, невозможно, и в результате дела идут своим путем. Ловкий народ — матери со зрелыми дочерьми на руках — изучили эффекты этой психической химии и пользуются своим знанием. Сам Джеффри под влиянием таких обстоятельств бывал виновным и в больших нескромностях, чем поцелуй полукровной девушки.

Но чем больше он думал об этом, тем больше жалел, что так случилось; и он был очень благодарен случаю за то, что никто не видел его.

Однако кто-то его видел. Верный Танака, которому мистер Ито, адвокат, поручил следить за хозяином во все глаза, следовал за ним на приличном расстоянии во все время полуночной прогулки. Он замечал беседу и позы, паузы и пожатия рук, обмен поцелуями, сидение Яэ на коленях Джеффри и триумфальное возвращение ее на его руках.

Для японского ума такое поведение могло иметь только одно значение. Японский мужчина откровенно животен, когда дело касается женщин. Он не понимает тонких оттенков и наших иллюзий, которые придают ласкам любви характер неожиданности и романтический покров. Танака решил, что у сцены, при которой он присутствовал, могло быть только одно окончание.

Он также уверился, что Яэ Смит была любовницей Реджи Форсита, что он посещал ее комнату по ночам, что она была девушкой дурного поведения, часто останавливалась в отеле Камакуры с другими мужчинами и что все они были ее любовниками.

Все эти сведения Танака скопил с такой точностью деталей, какая возможна только в Японии, где привычка к шпионству глубоко укоренилась в повседневную жизнь народа.

Мистер Ито едва мог поверить таким счастливым известиям. Семейная жизнь Баррингтонов казалась ему настолько безукоризненной, что он часто терял надежду выполнить свое хвастливое обещание, данное патрону, отделить жену от мужа и вернуть ее в лоно семьи. Теперь, если сообщение Танаки верно, выполнение задуманного было просто детской игрой. Женщина, исполненная ревности, походит на ружье, заряженное и со взведенным курком. Если Ито удастся возбудить ревность в Асако, он будет знать, что любая искра случайного недоразумения всегда может вырыть темную пропасть между мужем и женой и даже унести этого нахального англичанина обратно в его собственную страну — и притом одного.

Адвокат изложил свой план главе фамилии, который одобрил его классическую простоту. Садако дали понять, какую роль она должна сыграть в отвлечении симпатий ее кузины от иностранца. Она должна была настаивать на неверности мужчин вообще и мужей в особенности и на важности денежных расчетов при матримониальных соображениях.

Она должна была намекнуть, что иностранец никогда не избрал бы японскую девушку просто из любви к ней. Затем, в удобный психологический момент, имя Яэ Смит должно было засиять в уме Асако ослепительным блеском.

Асако посещала своих японских родственников почти ежедневно. Ее уроки японского языка проходили блестяще, потому что первые шаги в этой области легки. Новая жизнь привлекала Асако, любящую все новое, а ее странность удовлетворяла ее детскому интересу к невероятному. Требовательные духи ее родителей пробудили в ней потребность в родном доме, которая таится в каждом из нас, любовь к старым семейным вещам, окружающим нас, сознание наследственности и традиции. Она устала от отельной жизни; и она развлекалась, играя в японку с кузиной Садако так, как ее муж играл в теннис.

Ее любимым убежищем был маленький чайный домик посреди тростников на краю озера, который казался таким закрытым со всех сторон. Здесь обе девушки упражнялись в практическом изучении языков. Здесь они примеряли одежды одна другой и болтали о своей жизни и планах. Садако имела более развитый ум, но Асако больше слышала и больше видела; поэтому они шли наравне, голова в голову.

Часто сталкивались между собой противоположные понятия кузин о пристойности. Асако сразу заметила, что, по понятиям японцев, непосредственная задача брачной жизни — производить детей так быстро и стремительно, как только возможно. У ней уже спрашивали о детях Танака, приказчики в лавках. Даже половые способности ее любимцев-собак обсуждались с беззастенчивой свободой.

— Так жаль, — говорила кузина Садако, — что вы не имеете ребенка. В Японии часто разводятся с женой, если у нее нет детей. Но, может быть, это вина мистера Баррингтона?

Асако смутно желала иметь детей в будущем; но в общем она была довольна, что их появление замедлилось. Прежде еще столько надо было сделать и повидать. Ей никогда не приходило в голову, что отсутствие детей может быть «виной» ее или ее мужа. Но кузина продолжала безжалостно:

— Много таких мужчин. Потому что из-за болезни у них не бывает детей.

— Какой болезни? — спросила Асако удивленно.

— Много мужчин имеют болезнь, которую они получили от дурных женщин, от «йоро». Тогда у них не бывает детей или они заражают своих жен. Этих вещей очень боятся в Японии.

Асако вздрогнула. Эта прекрасная страна ее отцов, казалось, полна злых духов, как сновидения ребенка.

В другой раз Садако спросила с большой неуверенностью и опустив глаза:

— Я хотела бы узнать о… поцелуях.

— Как по-японски поцелуй? — засмеялась Асако.

— О, совсем нет такого слова, — утверждала Садако, смущенная развязностью кузины, — мы, японцы, не говорим о таких вещах.

— Значит, японцы не целуют?

— О нет, — сказала девушка.

— Никогда? — спросила Асако недоверчиво.

— Только когда они совершенно одни.

— Тогда, если вы видите, как иностранцы целуются в обществе, вы думаете, что это очень неприлично.

— Для нас это отвратительно.

Это в самом деле так. Иностранцы целуются до такой степени неосмотрительно. Они целуются при встрече, целуются при прощании. Они целуются в Лондоне, целуются в Токио. Целуют без разбора своих отцов, матерей, жен, любовниц, кузин и теток. Каждый поцелуй вызывает нервную дрожь у наблюдателя-японца, какого бы пола он ни был; он поражен так, как если бы перед ним открыто проделали неприличный жест. Потому что поцелуй — распускающаяся почка нашей симпатии — вызывает в нем с непосредственной и детальной ясностью представление о другом акте, с которым он, по его понятию, неминуемо связан.

Японцы находят извинение для наших поцелуев в нашей невоспитанности, в нашем незнании, совершенно так, как мы извиняем грязные привычки туземцев. Но все же они смотрят на поцелуй как на неоспоримое доказательство низкого уровня нашей нравственности, как на знак развращенности даже не отдельных индивидуумов, а всей нашей цивилизации.

— Иностранцы целуются слишком много, — говорила кузина Садако, — это нехорошо. Если бы у меня был муж, я всегда бы боялась, что он целует кого-нибудь еще.

— Вот почему я так счастлива с Джеффри, — сказала Асако, — я знаю, что он никогда никого не полюбит, кроме меня.

— Опасно иметь такую уверенность, — загадочно ответила кузина, — женщина создана для одного мужчины, но мужчина создан для многих женщин.

Асако, наряженная в японское кимоно, внешне такая же японка, как и ее кузина, сидела в чайном домике Фудзинами. Она немного усвоила из урока чайных церемоний, при котором присутствовала. Но поразительная чистота и достоинство учительницы, дочери важной семьи, павшей в тяжелые дни, произвели на нее впечатление. Она хотела бы приобрести это спокойствие осанки, медленные, грациозные движения рук, строго размеренную речь. Когда учительница ушла, она начала подражать ее жестам со всей серьезностью человека, восхищенного другим.

Садако смеялась. Она предположила, что кузина дурачится. Асако же думала, что забавляет ее своей неуклюжестью.

— Я никогда не буду в состоянии сделать это, — вздохнула она.

— Но, конечно же, вы сможете. Я смеюсь потому, что вы так походите на Кикуйе-сан.

Кикуйе-сан была их учительница.

— Если бы я только могла поупражняться сама! — сказала Асако, — но в отеле это невозможно.

Обе стали смеяться над неудобствами совершения этих изящных обрядов старой Японии в переполненной мебелью гостиной «Императорского отеля», причем Джеффри будет сидеть сзади в своем кресле, попыхивая сигарой.

— Если бы у меня был маленький домик, как этот, — сказала Асако.

— Почему бы вам не нанять какой-нибудь? — предположила кузина.

— В самом деле, почему?

— Мысль показалась ей откровением. Так думала Асако и в тот же вечер изложила свой проект Джеффри.

— Разве не приятно было бы иметь собственный японский домик, такой маленький, прямо кукольный? — настаивала она.

— Ну да, — согласился ее муж утомленно, — это была бы большая игрушка.

Мистер Фудзинами был восхищен дипломатическим успехом дочери. Он понимал, что этот проект найма японского дома означает дальнейшее разделение мужа и жены, дальнейшие шаги по пути обретения блудного дитяти. Потому что он уже начинал смотреть на Асако с родственным чувством и оплакивать ее положение жены грубого чужестранца.

Мисс Садако вовсе не находилась под влиянием таких альтруистических чувств. Она завидовала кузине. Завидовала ее деньгам, ее свободе, ее откровенному счастью. Она часто думала об отношениях японских мужей и жен, и чем больше думала, тем больше завидовала счастливой брачной жизни Асако. Она завидовала ей женской завистью, стремящейся повредить и обокрасть. Она хотела отомстить за собственную неудачу, и, заставив страдать свою кузину, она думала сгладить собственную печаль. Кроме того, сама по себе интрига интересовала ее, обещала наполнить ее праздное существование и занять ее беспокойный ум. Привязанности к Асако у нее не было никакой; она и вообще не питала привязанности ни к кому. Она была типом современной японской женщины, результатом долгого унижения, браков без любви и внезапного интеллектуального освобождения.

Асако находила ее очаровательной, потому что еще не научилась различать людей. Она поверяла ей все свои планы, касающиеся нового дома. И вместе обе девушки объездили Токио, осматривая дома, в автомобиле, который Ито достал для них.

Асако заранее решила, что ее дом должен быть на берегу реки, где она могла бы видеть проходящие суда, совсем так, как дом, в котором жили ее отец и мать. Желаемое жилище было наконец найдено на берегу реки в Микодзиме, совсем на краю города; там вишневые деревья цвели так роскошно весной, и ей можно было видеть, как широкая река Сумида омывает ступени ее сада, как проходят мимо пыхтящие речные суда, портовые джонки, увозящие на прогулку толпы студентов; а дальше, на противоположном берегу, виднелись деревья Асакусы, освещенные прибрежные рестораны, такие шумные при наступлении ночи, высокие мирные пагоды, серые крыши храма богини милосердия.

Как раз когда новый дом был почти готов для житья и энтузиазм Асако достиг высшей степени, а проекты шелковых драпировок и изящных полочек почти выполнены, Джеффри внезапно объявил о своем желании уехать из Японии.

— Больше я не могу выносить ее, — говорил он с досадой, — не знаю, что это нашло на меня.

— Оставить Японию? — воскликнула его жена с ужасом.

— Ну, я не знаю, — проворчал муж, — здесь вовсе не следует оставаться и пускать корни.

Дождливый сезон только что кончился, жаркий сезон теплых дождей, который японцы называют «нуйюбай». Он и расстроил нервы Джеффри. Ему в жизни не приходилось испытывать ничего более неприятного, чем эта сырая, утомительная жара. Она заставляла потеть стены. Она пропитывала бумагу, простую и промокательную; она портила кожу, форму обуви и платья. Она не давала спичкам загораться. Она напитывала испарениями постель Джеффри и прогоняла его сон. Это заставляло его совершать долгие ночные прогулки по молчаливому городу в атмосфере, густой, как воздух оранжереи. Она не давала подняться над Токио вонючим испарениям, запахам кухни, прачечной и людей, и слишком сильно пахло в городе мощным дыханием вечнозеленых деревьев, что напоминало о крепких духах публичного дома в Нагасаки и вызывало в памяти картины танца Чонкина.

Она вызвала из всякой лужи стоячей воды тучи кровожадных москитов. Они преследовали Джеффри с какой-то дикой расовой ненавистью. Они умели проникать сквозь сетку от москитов, отделявшую его постель от постели Асако. При вечернем свете они легко избегали его ударов, и он мог удовлетворять чувство мести только по утрам, когда они отяжелевали от его крови.

Краска сошла со щек англичанина. Его аппетит уменьшился. Теннис казался пыткой и утомлял. Он становился резким и раздражительным, каким никогда не был прежде.

Реджи Форсит писал ему из Чузендзи: «Яэ здесь, и мы катаемся на яхте, на парусной лодке, называемой жаворонком. Здесь за пять фунтов можно стать собственником одной их них. Я вообразил себя шкипером и уже выиграл приз на двух состязаниях. Но чаще мы уплываем от компании дипломатов и наслаждаемся бутербродами на еще не тронутых другими берегах озера: пикник богов. Потом, если ветер не упадет, это счастье; если же его нет, я должен грести весь обратный путь. Яэ смеется над моей греблей и говорит, что, будь вы здесь, вы бы сделали это гораздо лучше. Она не хочет верить, что я однажды выиграл приз на состязаниях Четвертого Июля и щеголял с очень милым букетом, как прекрасная дама, тогда как вы остались с пустыми руками. Вы опасный соперник, но в этом-то я могу вас вызвать на состязание. Есть еще не занятое место в моей кроличьей будке. Как раз найдутся комнаты для вас и миссис Баррингтон. Здесь, наверху, воздух свеж. По ночам бывает совсем холодно и вовсе нет москитов».

Но Асако не хотела ехать в Чузендзи. Все ее мысли вращались около маленького домика у реки.

— Джеффри, милый, — говорила она, перебирая его волосы тонкими восковыми пальчиками, — это жаркая погода раздражает вас. Почему бы вам не съездить, ну хоть на неделю, наверх, в горы, и не остановиться у Реджи?

— Вы хотите ехать? — спросил ее просиявший муж.

— Я, право, никак не могу. Вы знаете, они как раз кладут «татами»; и когда это сделают, дом будет готов. Кроме того, я чувствую себя так хорошо здесь. Я люблю жару.

— Но я ведь ни разу не расставался с вами, — возражал Джеффри. — Я думаю, что это было бы очень нелюбезно с моей стороны.

Но эта сторона вопроса не затрудняла Асако. Она была поглощена своими проектами. Наоборот, она даже чувствовала некоторое облегчение. Она сможет отдавать все время своему любимому японскому дому. Джеффри она очень любила, но ведь он до такой степени не интересуется ничем.

— Ведь это же всего на несколько дней, — сказала она. — Вам нужна перемена. А когда вы вернетесь, мы как будто поженимся вновь.

Глава XVIII

В горах Никко

Тьма легла на пути,

Что оставил в воде

Пробежавший челнок;

Слышно, горцы идут,

Возвращаясь домой.

Джеффри уехал рано утром после долгих колебаний, поручив Танаке заботиться и оберегать его леди и точно выполнять то, что она ему прикажет.

Только на половине пути, на крутом подъеме между Никко и Чузендзи, он почувствовал, что его легкие как будто освобождаются от толстой, покрывавшей их кожи. Тогда он порадовался тому, что поехал.

Приехав, он пошел пешком. Кули шел перед ним, неся на спине его багаж. Они шли под проливным дождем по длинной тропинке через ущелье. Джеффри чувствовал, что вокруг него горы, но их очертания были окутаны туманом. Наконец туман поднялся вверх; и хотя местами он еще висел на ветвях деревьев, похожий на клочки ваты, стали видны обрывы и пропасти; а над головой, пробиваясь сквозь покров тумана на невероятной высоте, обрывки гор казались падающими с серого неба. Все было омыто дождем. Утесы песчаника сияли, как мраморные, роскошная листва деревьев походила на лакированную кожу. Поток ревел в этой пустыне, несясь великолепными свободными прыжками по серым валунам. Туземцы проходили мимо, одетые в соломенные плащи, очень похожие на пчелиные ульи, в тонких капюшонах из промасленной бумаги, цвета шафрана или лососины. Полы их кимоно были подняты и закреплены вверху у мужчин и женщин как у рыбаков, показывая узловатые, мускулистые ноги. Цвет лица у этих горцев был красный, как цвет спелого плода; азиатская желтизна едва была заметна.

Некоторые вели длинные вереницы худых, с выдающимися ребрами лошадей, с колокольчиками на уздечках и высокими вьючными седлами, похожими на детские колыбели, окрашенные в красный цвет. Дикого вида девушки проезжали верхом в узких синих панталонах. Они ехали, чтобы доставить провизию в поселения на берегу озера или в отдаленные лагеря рудокопов по ту сторону гор.

Вся окрестность была полна шумом потока, тяжелым шлепаньем дождевых капель, задержавшихся на листьях, и грохотом дальних водопадов.

Какое облегчение вздохнуть опять полной грудью и какая радость убежать от мучительных улиц и игрушечных домиков, от переутонченного изящества токийских садов и утомительной для глаза мозаики рисовых полей в природу дикую и величественную, в землю лесов и гор, напоминающую о Швейцарии и Шотландии; а звучащий совершенно по-западному крик фазанов был музыкой для уха Джеффри!

Двухчасовой подъем внезапно кончился, и началась ровная песчаная дорога, обсаженная березами. В стороне, у чайного домика, за низеньким столом сидел мужчина. На нем были белые брюки, сюртук цвета маиса и шляпа-панама; все новенькое, с иголочки. Это был Реджи Форсит.

— А, — воскликнул он, — мой милый старина Джеффри! Я страшно рад, что вы приехали. Но вы должны были привезти с собой и миссис Баррингтон. Без нее кажется, что вам очень многого недостает.

— Да, это совсем особенное чувство, и очень неприятное. Но вы знаете, жара в Токио совсем испортила меня. Мне просто необходимо было уехать. А Асако так занята теперь своими новыми родными, японским домом и всякими вещами в этом роде.

В первый раз Реджи показалось, что он уловил в тоне голоса друга то, что он ожидал услышать раньше или позже, что-то обескураженное, — слово пришло ему в голову позже, когда он создавал музыкальный этюд, названный им «Дисгармония любви». Джеффри казался бледным и утомленным, он задумывался. Как раз пора было ему приехать в горы.

Они приблизились к озеру, просвечивающему между стволами деревьев. Дорожка вела налево, через мостик деревенского вида.

— Это дорога в отель. Яэ здесь. А там дальше русское, французское и британское посольства. Это будет с полчаса отсюда.

Маленькая дача Реджи была в нескольких минутах ходьбы, в противоположном направлении; потом два японских отеля, казавшиеся, со своими отодвинутыми стенами, скелетами домов, еще дальше лачуги, где продавалось съестное, иллюстрированные открытки, сухие бисквиты.

Сад дачи выходил к озеру, к каменной пристани. Дом совершенно скрывался за высокой изгородью вечнозеленых растений.

— Часовня Вильгельма Телля, — объявил Реджи, — неделя в милой Люцерне!

Это был японский дом, тоже скелет. От калитки Джеффри мог видеть его простую схему, открытую всем четырем ветрам, его скудную меблировку, беззастенчиво выставленную напоказ: внизу стол, софа, несколько бамбуковых кресел и пианино; вверху две кровати, два умывальника и прочее. Сад состоял из двух полосок тощей травы по обеим сторонам дома; и дорожка ступеньками сбегала к берегу озера, где была привязана маленькая парусная лодка.

Поросшие высоким лесом холмы исчезали в вечернем сумраке по ту сторону озера, покрытого мелкой свинцовой рябью.

— Что вы думаете о нашем горном домике? — спросил Реджи.

На печальных водах озера не было признаков жизни: ни лодок, ни птиц, ни даже острова.

— Ничего особенного, — сказал Джеффри, — но воздух хорош.

— Разве вам не нравится озеро? — возразил Реджи.

Несомненно, озера всегда были привлекательны для Джеффри, возбуждая в нем чувство природы, инстинкты спортсмена. Есть что-то ласкающее в этой плененной воде, романтичность моря без его неукротимости и ярости. Свежесть необитаемых островов, возможность целого мира под водами, рискованность доверять себя и все свое нескольким деревянным дощечкам — все это приятные ощущения, хорошо знакомые любителю озер. Он знает, кроме того, радость, с какой покидаешь берег, берег будничных забот и скучных, однообразных людей, и очарование необычной игры света, красок и отражений. Даже на Серпентине можно найти эту прелесть, когда птицы собираются стаями на деревьях острова Питера Пана. Но в этом озере Чузендзи была какая-то особая мрачность, отсутствие жизни, что-то заставляющее подозревать трагедию.

— Это не озеро, — объяснил Реджи, — это кратер старого вулкана, наполненный водой. Это одна из ран земли, залеченная и забытая, но есть в нем что-то таинственное, какое-то воспоминание бурно пылавших страстей, что-то пугающее, несмотря на красоту места. Сегодня вечером слишком темно и не видно, как это прекрасно. Местами озеро невообразимо глубоко, люди падали в воду и не показывались больше.

Вода была теперь почти синяя, густой, мрачной синевы с сероватым оттенком.

Внезапно, далеко влево, серебристые линии показались на поверхности воды, и в шумном смятении торопливо взлетела стая белых гусей. Они дремали у самого берега, и кто-то вспугнул их. Можно было смутно различить белую фигурку, похожую на язычок бледного пламени.

— Это Яэ! — воскликнул Реджи, и он зашумел нарочно, что было, видимо, условным знаком. Белая фигура задвигалась в ответ.

Реджи взял мегафон, принесенный, очевидно, для этой цели.

— Спокойной ночи! — прокричал он. — Завтра, в то же время!

Фигура заволновалась в ответ и исчезла.


На следующее утро Джеффри разбудил звон храмового колокола. Он вышел на балкон и увидел, что озеро и холмы ясны и чисты в желтоватом солнечном свете. Он упивался холодным дыханием росы. В первый раз после стольких тягостных и неприятных пробуждений он почувствовал веяние крыльев утра. Он благодарил Бога за то, что приехал сюда. Если бы только Асако была с ним, думал он. Может быть, она и права, устраивая японский домик только для них двоих. Они будут счастливее, чем среди мешающей им сутолоки отеля.

За завтраком Реджи получил записку от посла.

— О, проклятие, — сказал он, — надо идти и колотить два или три часа на пишущей машинке. Значит, придется отказаться от свидания. Но я надеясь, что вы замените меня, как бессмертный Сирано, идеал всякого солдата. Не возьметесь ли вы покатать Яэ на лодке часок-другой? Она будет очень рада вам.

— А если я утоплю вашу невесту? Я совсем не умею обращаться с парусами.

— Я покажу вам. Это очень легко. К тому же Яэ умеет это даже лучше меня.

Итак, Джеффри после короткого изучения всех манипуляций с парусами благополучно перевез своего хозяина в Британский залив, исключительное владение временного помещения посольства на противоположном берегу озера. Затем он обогнул Французский мыс, Русскую бухту и прибыл к лесистой пристани у озерного отеля. Там он нашел Яэ сидящей на скамье и бросающей камешки в гусей.

Она была в голубом с белым кимоно из бумажной материи — летней одежде японских женщин. Это очень дешевое и очень эффектное одеяние — такое чистое и прохладное в жаркую погоду. Шелковые кимоно скоро кажутся грязными, но это бумажное платье все время остается свежим, как будто оно только что из прачечной. Нитка фальшивых жемчужин обвивала ее темные волосы; а широкий темно-синий шарф закреплялся спереди старинным китайским яшмовым украшением.

— О, большой капитан! — вскричала она. — Я так рада, что это вы. Я слышала, что вы приехали.

Она вошла в лодку и завладела рулем. Джеффри объяснил отсутствие своего друга.

— Скверный мальчик, — сказала она, — ему просто надо избавиться от меня, чтобы заняться своей музыкой. Но мне это все равно!

Под крепнущим ветром они понеслись по воде. Справа была деревня Чузендзи, имевшая совершенно швейцарский вид со своими коричневыми «шале», она казалась совершенно карликовых размеров возле огромной лесистой куполообразной горы Нантаи Сан, которая поднималась сзади нее. Налево всюду был сплошной лес, за исключением пяти или шести маленьких прогалин, на которых домики, снимаемые иностранными дипломатами, стояли над озером. Несколько дальше лестница с широкими каменными ступенями вела к буддийскому храму. Священные здания были свежеотлакированы и красны, как новые игрушки. Прямо на склоне из золотистого песка, подошву которого омывали мелкие волны озера, стояли деревянные ворота, — постоянно встречающийся в Японии религиозный символ. Их значение такое же, как значение «тесных врат» в «Путешествии Пилигрима». Где бы они ни встретились, а они встречаются повсюду, — они означают выход на дорогу, будет ли этот путь «синто» (дорога богов) или «бусидо» (дорога Будды) или «бутсудо» (дорога воинов).

Бриз дул с полной силой. Лодка скользила вдоль по озеру со значительной быстротой. Путешественники достигли под конец маленького залива Шобу-га-Хама — Гавани Лилий — с топким берегом, грязными утесами, несколькими коричневыми домиками и лесопильней.

— Выйдем и посмотрим на водопад, — предложила Яэ, — это всего в нескольких минутах ходьбы.

Они поднимались вместе по крутой извилистой дороге. Свежий воздух и березовые деревья, вид настоящих ольдернейских коров, пасущихся на лужайках с настоящей травой, дальний шум водопада вернули Джеффри сознание силы и благополучия, сознание, уже столько недель чуждое ему.

Если бы только с ним была настоящая Асако, а не это загадочное и беспокойное подобие ее!

Японцы, имеющие врожденную любовь к красоте природы, никогда не забывают отметить исключительный вид скамьей или каким-нибудь сиденьем для путников, и притом в таком месте, откуда зрелище всего прекраснее. Если любители видов посещают местность в достаточном числе, там обязательно окажется старая дама en guerite[33], с ее раскрашенными почтовыми карточками, пивом Эбису, «сидром шампанским», с ее «сембей» (круглыми солеными бисквитами) и рассказыванием местных легенд.

— Иррашай, иррашай! — пищит она. — Идите, идите пожалуйста, отдохните немного!

Но каскад под Шобу-га-Хама — только один из тысячи маленьких водопадов в этой гористой стране. Поэтому его почтили просто непрочной скамьей под проломленной крышей и канатом, привязанным к стволу высокого дерева посреди потока, чтобы указать, что эта местность — жилище духов, и предостеречь проходящих, чтобы они не нанесли неумышленно оскорбление Ундине.

Джеффри и Яэ балансировали на скамье, глядя на несущуюся пену и гладкие блестящие камни. Англичанин собрал свои мысли и приступил к делу.

— Мисс Смит, — начал он наконец, — вы думаете быть счастливой с Реджи?

— Так он говорит, большой капитан, — отвечала маленькая полукровная девушка, странно скривив губы.

— Если вы не будете счастливы, Реджи не будет тоже; а если никто из вас не будет счастливым, то вы пожалеете, что поженились.

— Но мы еще не женаты, — сказала девушка, — мы только помолвлены.

— Но ведь вы же поженитесь когда-нибудь, я предполагаю?

— В этом году, в будущем году, когда-нибудь, никогда! — смеялась Яэ. — Это так удобно — быть помолвленной и такая прекрасная защита. Если бы я не была помолвлена, все старые кошки, как леди Цинтия и другие, говорили бы, что я флиртую. Но теперь я помолвлена, и мой жених налицо, чтобы защищать меня. Поэтому они не смеют ничего сказать, а если говорят, это доходит до него, и он сердится. Вот я и могу делать все, что хочу, потому что помолвлена.

Это было для Джеффри откровением совсем новой морали, и ему пришлось отказаться от текста проповеди, заготовленного им. Она была такой же развращенной, как сам Реджи; но в противоположность ему не сознавала своей развращенности.

— Значит, выйдя замуж, вы будете флиртовать? — спросил ее собеседник.

— Я думаю, — сказала Яэ серьезно. — Кроме того, Реджи нужно только одевать меня да писать обо мне музыку. Если бы я была всегда одинаковой, как скучные английские жены, он создал бы не много музыкальных мотивов. Реджи очень похож сам на девушку.

— Реджи слишком хорош для вас, — сказал англичанин грубо.

— Я так не думаю, — отвечала Яэ. — Не я хочу Реджи, а Реджи нуждается во мне.

— Чего же вы тогда хотите?

— Я хотела бы крупного, большого мужчину с руками и ногами, как у борца. Человека, который охотится на львов. Он поднимал бы меня, как вы сделали это в Камакуре, большой капитан, и подбрасывал на воздух и ловил опять. И я хотела бы взять его у женщины, которую бы он любил, так чтобы он ненавидел меня и бил бы меня за это. И когда он увидел бы на моей спине следы хлыста и кровь, он любил бы меня опять так сильно, что делался бы слабым и послушным, как ребенок. Тогда я заботилась бы о нем и кормила его, и мы вместе пили бы вино. И мы ездили бы на долгие прогулки вместе, верхом, при лунном свете, несясь по песку на краю моря!

Джеффри смотрел на нее с тревогой. Не сошла ли она с ума? Девушка вскочила и положила свои маленькие руки на его плечи.

— Ну, большой капитан, — вскричала она, — не пугайтесь! Это только один из мотивов для рояля Реджи. До него я никогда не слышала таких песен. Он играет их и объясняет мне, что значит каждая нота; и потом играет все снова, и я могу видеть всю историю. Вот почему я и люблю его — иногда!

— Так, значит, вы любите его? — Джеффри трогательно добивался чего-нибудь, что он мог бы понять и схватить у этой ускользающей, неуловимой девушки.

— Я люблю его, — сказала Яэ, танцуя на краю обрыва, — и люблю вас, и люблю всякого мужчину, достойного любви.

Они вернулись к озеру в молчании. Проповедь Джеффри не состоялась. Эта девушка была совершенно вне круга его кодекса хорошего тона. Он мог бы с таким же успехом проповедовать вегетарианство леопарду. Но она привлекала его, как привлекала всех мужчин, если они не была так сухи, как Обри Лэкинг. Она была так изящна, так хрупка и так бесстрашна. Жизнь не дала ей удачи; и она взывала к рыцарским инстинктам мужчины с такой же силой, как и к его менее благородным страстям. Она так была похожа на мотылька, и сжигающая лампа жизни имела для нее такую фатальную притягательную силу.

Ветер дул прямо к берегу. В бухте Шобу-га-Хама было очень мелко. Как ни старался Джеффри, он не мог направить яхту в открытые воды озера.

— Мы на мели, — сказал Джеффри.

Под конец он должен был сойти в воду и брести в ней босыми ногами, таща лодку за собой, пока Яэ не сказала, что ватерлиния понизилась и лодка слушается руля.

Джеффри влез в лодку весь мокрый. Он отряхивался, как большая собака после купания.

— Реджи никогда не сделал бы это, — сказала Яэ со страстным восхищением, — он боялся бы простудиться.

Наконец они приехали к ступеням дачи. Оба были голодны.

— Я сейчас позабочусь о завтраке, большой капитан, — сказала Яэ, — Реджи не вернется.

— Почему вы знаете?

— Потому что я заметила, как Гвендолен Кэрнс прислушивалась вчера вечером, когда он говорил со мной через большую трубу. Она рассказала леди Цинтии, а это значит, что на следующий день у Реджи будет целая груда дел, чтобы он не мог проводить время со мной. Вы видите! О, как я ненавижу женщин!

После ланча все в Чузендзи отправляются спать. Пробуждаются около четырех часов, и тогда белые паруса, скользя, как лебеди, выплывают из зеленых бухт. Одни ищут встреч, другие избегают их. Одни плывут рядом вдоль озера по направлению ветра. Одни кокетничают друг с другом, подобно мотылькам, или же прячутся в одну из закрытых бухт, составляющих главную прелесть озера, там распаковываются корзины, появляются бутерброды и печенье, собирают сухие ветки для костра, и через час, а то и больше беспокойной суеты котелок наконец закипает.

Из всех японских мест для праздничных прогулок, говорит Реджи Форсит, Чузендзи самое аристократичное и самое приятное: это единственное место во всей Японии, где иностранцев действительно любят и уважают. Они здесь щедро тратят деньги, не сорят и не ссорятся. Тип охотника за женщинами, тянущего виски, навлекший на нас такую немилость в открытых портах, здесь неизвестен. Здесь горцы-туземцы — грубые и необразованные дикари, но они честны и прямодушны. Мы легко входим с ними в соглашение, как и с нашими крестьянами. На деревенской улице Чузендзи я видел, как молодой английский офицер посвящал в тайны крикета сыновей лодочников и плотовщиков.

В Чузендзи не бывает японских посетителей за исключением пилигримов, которые собираются к озеру во время сезона, чтобы подняться на святую гору Нантаи. Это туземцы, деревенские жители Японии, кому посчастливилось вытащить жребий в их местном клубе паломничества. Их можно сразу узнать по грязным белым платьям, похожим на саваны, — мужчины и женщины одеты одинаково — по соломенным грибовидным шляпам, по полосам соломенной плетенки, надетым на плечи, и по длинным деревянным палкам, которые они несут, чтобы на них поставили печать горного святилища, когда они достигнут вершины. Эти богомольцы свободно размещаются у храма на берегу озера в длинных бараках, похожих на загоны для скота.

Бесконечные вереницы вьючных лошадей, нагруженных мешками риса и другой провизией, грубые бесполые девушки, ведущие их, и женщины, которые ходили за дровами, и спускаются с горы с громадными вязанками на согнутых плечах, составляют задний план ландшафта Чузендзи.

Джеффри спал наверху в своей спальне. Яэ спала внизу на софе. Он ожидал, что она вернется в отель после ланча, но ее поза говорила: «J’y suis, j’y reste»[34].

Он проснулся, пораженный тем, что девушка стояла у его постели. Затем он понял, что и пробужден был мягким прикосновением ее пальцев к его лицу.

— Проснитесь, большой капитан, — говорила она. — Уже четыре часа, и приплыл ковчег.

— Какой ковчег? — зевнул он.

— Ну, бот посольства.

С несомненным коварством Яэ поджидала прибытия леди Цинтии. Но важная леди уделила ей не больше внимания, чем какой-нибудь вещи из меблировки дома. Зато Джеффри она приветствовала очень сердечно.

— Пойдем пройдемся, — сказала она ему в своей отрывистой манере.

Когда они повернули на улицу деревни, она объявила:

— Я думаю, вы знаете, что самое худшее произошло.

— Относительно Реджи?

— Да, он действительно помолвлен и женится на этой твари. Говорил он вам?

— Как величайшую тайну.

— Ну, он забыл внушить скрытность своей молодой леди. Она рассказывает всем и каждому.

— Нельзя ли его отозвать в Лондон?

— Старик говорит, что это значит толкнуть его с обрыва в пропасть. Он болтает о том, что выйдет в отставку.

— Можно ли вообще что-нибудь сделать?

— Ничего! Пусть женится на ней! Это испортит, конечно, его дипломатическую карьеру. Но ему скоро надоест, когда она примется дурачить его. Он разведется с ней и отдаст всю жизнь музыке, которой, конечно, она и принадлежит. Люди вроде Реджи Форсита, собственно, и вовсе не вправе жениться.

— Но вы уверены, что она хочет выйти за него замуж? — спросил Джеффри. И он передал ей свой разговор с Яэ этим утром.

— Это очень интересно и утешительно, — сказала ее превосходительство. — Так, значит, она пробует сейчас свою силу на вас.

— Этого не может быть! — вскричал Джеффри. — Как! Ведь она знает, что Реджи мой лучший друг и что я женат.

Судейские черты лица леди Цинтии осветились ее юридической улыбкой.

— Вы провели столько сезонов в Лондоне, капитан Баррингтон, и до сих пор еще так невинны.

Они проходили в молчании мимо террас храма по извилистой деревенской улице.

— Капитан Баррингтон, хотите сыграть роль настоящего героя, настоящего театрального героя, из тех, что восхищают галерку.

Джеффри был сбит с толку. Что это, разговор внезапно переходит к любительскому театру? Леди Цинтия ведь любительница крутых поворотов.

— Слыхали вы когда-нибудь о Мэдж Карлайль, — спросила она, — или это было еще задолго до вас?

— Я слышал о ней. Она была знаменитой лондонской кокоткой в дни, когда носили бакенбарды.

— В возрасте сорока трех лет Мэдж решила выйти замуж в третий уже или четвертый раз. Она нашла очаровательного молодого человека с большими деньгами и благородным сердцем, который поверил тому, что Мэдж — женщина оклеветанная. Друзья были очень опечалены участью молодого человека, и один из них решил устроить торжественный обед по случаю помолвки. Посреди празднества явился к влюбленному посланный, под каким-то предлогом вызвавший его домой. Когда он ушел, все остальные принялись наперебой наливать бедной Мэдж всякие напитки. Пить-то она очень любила. Шутка удалась великолепно. Затем один из гостей, прежний любовник Мэдж, намекнул ей, что наверху имеется роскошная спальня. Ведь это же будет просто шуткой! И притом в последний раз! Прощание с прежними днями и тому подобное. Другой гость послал как можно скорее привести молодого человека. Он приехал, увидел все собственными глазами, и брак расстроился.

— Но что он подумал о своих друзьях? — спросил Джеффри. — Кажется, что такая шутка-выходка достаточно низка.

— На время он был очень опечален этим, — сказала леди Цинтия, — но потом понял, что они были герои, настоящие театральные герои.

— Похоже на дождь, — сказал Джеффри, испытывавший некоторое смущение.

Они повернули назад, разговаривая о лондонских знакомых. Первые капли начали падать, когда они проходили в калитку; и в дом они вошли при раскатах грома. Реджи был один.

— Я вижу, что моя судьба решена, — сказал он, поднимаясь, чтобы встретить их. — Сами небеса пылают в час смерти принцев.

Глава XIX

Яэ Смит

Схватил я вора,

Взглянул в лицо, и был он —

Мое дитя родное.

Для Реджи наступила целая неделя очень тяжелой работы. Посол вызывал его из дома под всевозможными предлогами — от политического убийства до производства целлулоида. Это было частью плана леди Цинтии. Она решилась как можно чаще оставлять вместе одних Яэ Смит и Джеффри Баррингтона и ожидать последствий, каковы бы они ни были.

Тогда Яэ, хотя у нее была собственная комната в отеле, стала почти обладательницей дачи Реджи. И завтракала, и обедала она там, и проводила там почти всегда время после полуденной сиесты. Проводила с Реджи и целые ночи, так что их отношения не могли быть больше секретом даже для очень заботившегося о скромности Джеффри.

Эта откровенность смущала его, потому что присутствие любовников и тень, отбрасываемая их интимностью, смущают даже самые чистые души. Но Джеффри чувствовал, что это не его дело и что пока Яэ и Реджи таковы, с его стороны было бы бесполезным лицемерием мешать их отношениям.

Между тем Асако написала ему, жалуясь на свое одиночество. Тогда утром, за завтраком, он объявил, что должен вернуться в Токио. Тень прошла по лицу Яэ.

— Нет еще, большой капитан, — потребовала она, — мне еще нужно проехать с вами на дальний конец озера, где водятся медведи.

— Ну хорошо, — согласился Джеффри, — только завтра, пораньше утром, потому что завтра же мне в самом деле надо ехать.

Он написал Асако длинное письмо, где много говорил об озере и Яэ Смит, и обещал вернуться через сутки.

На следующее утро, на рассвете, Яэ постучала в дверь Джеффри.

— Вставайте, старый сонливый капитан! — кричала она.

Джеффри нашел лодку уже готовой; и Яэ припасла завтрак, чтобы съесть его по пути. У бедного Реджи, конечно, была работа в посольстве; он ехать не мог.

Это была восхитительная экскурсия. Они доехали до Сендзу, деревни плотовщиков, на конце озера. Они поднялись по лесной тропинке к верхнему озеру, собственно луже, поросшей камышом и водорослями, где, как предполагалось, водились Медведи.

Джеффри и Яэ, однако, не встретили ничего опасного, если не считать деревенских дворняжек.

— Вернулись невредимыми из опасных краев! — вскричала девушка, выпрыгивая из лодки на ступени дачи.

Воздух и прогулка утомили Джеффри. После ланча он переоделся в кимоно Реджи. Потом улегся на свою постель и скоро заснул.

Сколько он проспал, он не мог сказать, но медленно очнулся от смутного сна. Кто-то был в его комнате. Кто-то у самой постели. Не Асако ли это? Или это сон?

Нет, это была его спутница по утреннему путешествию. Это была Яэ Смит. Она сидела на постели рядом с ним. Она смотрела ему в лицо своими мягкими, спокойными кошачьими глазами. Для чего она это сделала? Она взяла его руку. Ее прикосновение было мягко. Он не остановил ее.

Ее волосы были распущены и спадали ниже талии, длинные черные волосы, более шелковистые и волнистые, чем у японских женщин чистой крови. Ее кимоно было широко распахнуто у горла, открывая полузатененную округлость груди, двух «почек лотоса», по выражению Реджи. Сладкий аромат исходил от ее тела.

— Можно, большой капитан? — спросила она.

— Что? — сказал Джеффри, еще почти спящий.

— Только лечь рядом с вами, только один раз, в последний раз, — ворковала она.

Как бы не ожидая отказа, она поместила свое маленькое тело на постели рядом с ним и положила голову на подушку на одной высоте с его головой.

Джеффри готов был заснуть опять, еще не расставшись окончательно с приятными снами. Но Яэ скользнула рукой по его груди и взяла пальцами его плечо. Она теснее прижалась к нему.

— Джеффри, — шептала она, — я так люблю вас. Вы такой сильный и большой. Джеффри, я всегда хотела бы оставаться так, как теперь, всегда, всегда, держать вас, пока не заставлю полюбить себя. Полюбите меня хоть немного, Джеффри. Никто никогда не узнает. Джеффри, разве не хорошо, когда я возле вас? Джеффри вы должны, вы должны любить меня.

Она приникла к нему всем телом в объятии поразительно сильном для такого маленького создания. Это объятие и пробудило окончательно Джеффри. Он тихонько высвободился из ее рук и сел на постели.

Она снова обняла его шею, глаза ее стали дики, как у менады. Он чувствовал себя жалким и смешным. Ведь роль Иосифа так неблагодарна и унизительна. Месяц тому назад он строго приказал бы ей уйти из комнаты и опомниться. Но жаркий месяц в Токио ослабил силу его характера; а знакомство с исповедуемой Реджи моралью богемы раскачало крепость хорошего тона.

— Не будьте такой, Яэ, — сказал он слабо. — Реджи может вернуться. Ради Бога, сдерживайте себя.

Ее голос стал теперь страшным, как дикое мяуканье кота на крыше в марте.

— Джеффри, я должна, я должна. Все время я думала о вас, всегда, с самой Камакуры. Мне нужно было вас, мне нужно вас. И здесь, сейчас я вижу по вашим глазам, что вы хотите меня. Они смотрят на меня так, как будто хотят меня. Это как огонь. Это сжигает меня, и мое тело горит, будет гореть, пока вы не возьмете меня. Джеффри, милый, только один раз, теперь. Я никогда больше не буду такой. Реджи это все равно. Он не такой, как другие. Он не как другие. Я говорила ему. Я сказала ему: «Я люблю Джеффри», а он ответил: «Как и я тоже».

Джеффри упустил первый момент, когда еще можно было быть строгим с ней. Неловко попытался он освободиться от ее объятий. Но первый раз в своей жизни он испытывал схватку с первичной природной силой, неизвестной ему в его прежних отношениях с женщинами, в браке или вне его.

— Яэ, не надо, — говорил он, отталкивая девушку, — я не могу, я женат.

— Женат! — воскликнула она. — Разве брак мешает этому? Любите меня, любите меня, Джеффри. Вы должны любить меня, вы будете!

Она совсем сбросила кимоно и всем телом прижалась к нему, как будто хотела взять его силой.

— Рапсодия кончена!

Голос, который никто не признал бы за голос Реджи, внезапно положил конец этой нецеломудренной атаке. Он стоял в дверях с кривой усмешкой. Он видел обоих еще из сада; на самом деле и весь Чузендзи мог бы наблюдать все, что делалось в открытой спальне. Он снял обувь и тихонько подкрался, чтобы подслушать их. Теперь он решил, что время вмешаться.

Яэ вскочила с постели с совершенно распущенными волосами. С минуту она колебалась в нерешительности, какую избрать тактику. Джеффри глядел неподвижно, поднеся руку ко лбу. Потом девушка перебежала через комнату, упала к ногам Реджи, обняла его колени и конвульсивно зарыдала.

— Реджи, Реджи, простите меня! — кричала она. — Это не моя вина! Он просил меня и просил сделать это еще в Камакуре и все время здесь! Он для этого приехал сюда. Реджи, простите меня, я никогда больше не буду такой!

Реджи взглянул на своего друга, ожидая подтверждения или отрицания. Его кривая улыбка исчезла. Хороший тон требует, чтобы мужчина солгал для спасения женщины, жертвуя, если это необходимо, даже собственной репутацией. Но для Джеффри уже давно «хороший тон» потерял свою обязательную силу, как международное право теряет во время войны свою. К тому же эта женщина была не лучше кокотки; и дело шло о дружбе Реджи.

— Нет! — сказал он с жаром. — Это неправда! Я спокойно спал здесь, и она пришла ко мне. Она безумна.

Ее руки, сжимавшие колени Реджи, разжались, ее зеленые глаза загорелись.

— Лжец! — закричала она. — Реджи, неужели вы поверите ему? Лицемер, ханжа, низкий белый человек, сводник!

— Что же это значит? — спросил Джеффри. Слава Богу, женщина явно оказалась сумасшедшей.

— Фудзинами! Фудзинами! — кричала она. — Великий король девок! Даймио Йошивары! Каждая монетка из тех, что тратит его дура-жена на глупые прихоти, добыта в Йошиваре женщинами, развратом, проститутками!

При последнем слове Джеффри вскочил на ноги. В своей настоящей агонии он совершенно забыл о своем позорном поступке.

— Реджи, ради Бога, скажите мне: это правда?

— Да, — отвечал спокойно Реджи, — это совершенная правда.

— Тогда почему никто не говорил мне?

— Мужья, — сказал молодой человек, — и предполагаемые мужья всегда узнают последними. Яэ, возвращайтесь в отель. Вы наделали уже достаточно зла для этого дня.

— Нет, пока вы не простите меня, Реджи, — молила девушка. — Я не уйду, пока вы не простите меня.

— Я не могу простить, — сказал он, — но, вероятно, смогу забыть.

Ярость обоих мужчин влекла ее. Она хотела бы подождать, подслушать за дверью, если бы могла. Реджи понял это.

— Если вы не уберетесь, Яэ, я позову То вывести вас, — пригрозил он. К его великому облегчению, она спокойно ушла.

Реджи вернулся в опустевшую комнату, где Джеффри, склонив голову, смотрел в пол. В коротком кимоно Реджи этот высокий человек казался решительно смешным.

«Хорошо, — подумал Реджи, — слава Богу за ниспослание комизма. Легче будет пройти через это».

Первым его движением было вымыть руки. У него был бессознательный инстинкт, влекущий к символическим действиям. Потом он сел против друга.

«Стоит усесться, чтобы сразу свести трагедию к комедии», — одно из изречений Наполеона.

Затем он открыл ящик с сигаретами и предложил Джеффри. Это тоже было символом. Джеффри механически взял сигарету в рот, не зажигая.

— Джеффри, — сказал его друг очень спокойно, — попробуем выкинуть из головы этих женщин и всю их лживость. Попробуем говорить обо всем этом прилично.

Джеффри был так поражен ударом, который нанесли ему только что, что не думал ни о чем другом. Теперь он сразу вспомнил, что обещал дать серьезные объяснения своему другу.

— Реджи, — сказал он грустно. — Я очень огорчен. Я никогда не думал об этом. Я сблизился с Яэ только из-за вас. Я никогда не думал ухаживать за ней. Вы знаете, как я люблю свою жену. Она сошла бы с ума, если бы только подумала обо мне что-нибудь подобное. Кроме того, — прибавил он с глупым видом, — ведь ничего не случилось.

— Я, безусловно, очень мало забочусь о том, произошло что-нибудь в действительности или не произошло. Проклятие фактам! Они затемняют истину. Они лежат в глубине каждой несправедливости. Что случилось в действительности — не важно. Важна картина, которая рисуется в чьем-нибудь мозгу. Верная или ложная, она остается той же самой; и резко или постепенно, но она изменяет все. Однако, кажется мне, следует отбросить мои собственные неприятности. Ваше дело, Джеффри, гораздо серьезнее моего. Она ужалила меня в пяту, а вам «стерла главу». Нет, не спорьте, ради Бога. Я ведь не заинтересован.

— Значит, все, что она сказала, несомненная истина! — сказал Джеффри, зажигая наконец сигарету и отбрасывая в сторону спичку, как если бы она была надеждой. — Целый год я жил заработком проституток. Я не лучше этих ужасных «понсов» в Лестер-сквере, которых секут, если поймают. И вся эта грязная Йошивара принадлежит Асако, моей милой невинной девочке, и на эти грязные деньги мы покупали себе комфорт, и наряды, и редкости, и всякие пустяки!..

Реджи приготовил виски с содовой, в очень крепком растворе. Джеффри разом проглотил напиток и продолжал свои жалобы:

— Теперь я понимаю все. Все это знали. Секрет и тайны. Еще на свадьбе они говорили: «Не ездите в Японию, не ездите!» Все знали даже тогда. А эти проклятые Фудзинами, которые так стараются быть любезными из-за этих скотских денег и скрывают все и лгут, не переставая. И вы знали, и посол, и Саито, и даже слуги, которые вечно шептались и пересмеивались за нашими спинами. Но вы, Реджи, вы были моим другом, вы должны были сказать мне!

— Я спрашивал сэра Ральфа, — ответил Реджи чистосердечно, — надо ли рассказать вам. Он очень умный человек. Он сказал: «Нет». Он говорил: «Это будет жестоко и бесполезно. Они скоро уедут обратно в Англию и никогда ничего не узнают». А вы понимаете теперь, какое это счастье — не знать?

— Это было некрасиво, — рассердился Джеффри, — вы все обманывали меня.

— Я говорил сэру Ральфу, что мне кажется это некрасивым и опасным. Но он гораздо опытнее меня.

— Но что же мне делать теперь? — беспомощно продолжал этот крупный мужчина. — Надо отдать эти деньги, все, и все, что у нас есть. Но кому? Не этим же грязным Фудзинами?

— Не торопитесь, — посоветовал Реджи. — Прежде всего возвращайтесь в Англию. Пусть ваши мысли прояснятся. Посоветуйтесь с адвокатами. И не будьте слишком щедры. Великодушие испортило много благородных жизней. И помните, что здесь замешаны интересы вашей жены. Вы должны прежде всего подумать о ней. Она очень молода и ничего не знает. Не думаю, чтобы она захотела быть бедной или поняла ваши мотивы.

— Я постараюсь, чтобы она поняла их, — сказал Джеффри.

— Не говорите с ней резко. Надо быть очень терпеливым и осторожным с ней. Не торопитесь!

— Могу я остаться здесь на ночь? — жалобно спросил Баррингтон.

— Нет, — отвечал Реджи твердо, — это, право, больше того, что я могу вынести. Я говорил вам: истину или ложь, но мозг сохраняет запечатлевшуюся в нем картину. Соберите ваши вещи. Позовите кули. Вечерняя прогулка в Никко поможет вам больше, чем моя болтовня. Прощайте!

Слабое рукопожатие, и он ушел. Только тогда Джеффри внезапно понял, что он, хоть и неумышленно, но глубоко обидел этого человека, который был его лучшим другом и опорой в минуту испытания. Как на Иова, на него обрушились несчастья со всех сторон, чтобы он мог проклясть Бога и умереть. Теперь его друг отказался от него. Вероятно, он больше никогда не увидит Реджи Форсита.

Когда он шел по длинной дороге, ведущей вниз, мимо него пронесся автомобиль. Только одна машина поднималась в этом сезоне по обрывистому пути, ведущему с равнины. Он узнал автомобиль Яэ Смит. Проезжая мимо, девушка высунулась из окна и послала Джеффри поцелуй.

Она была не одна. Рядом с ней в автомобиле сидел низенький толстый мужчина-японец, с круглым нахальным лицом. С горьким предчувствием нового несчастья Джеффри узнал собственного своего слугу Танаку.


На следующее утро Реджи Форсит переехал через озеро, как всегда, для служебных занятий в посольстве. Он встретил жену посла на террасе ее дачи.

— Доброго утра, леди Цинтия, — сказал он. — Поздравляю вас с успехом вашей мастерской дипломатии.

— Что это значит? — Ее обращение с прежним любимцем стало в последнее время очень холодным.

— В полном согласии с вашими гениальными проектами, — сказал Реджи, — мой брак расстроен.

— О, Реджи! — Ее холодность сразу исчезла. — Я так рада…

Он предостерегающе поднял руку.

— Но вы разбили жизнь человека, который лучше меня.

— О чем вы говорите?

— О Джеффри Баррингтоне. Он узнал, кто такие Фудзинами и откуда идут его деньги.

— Вы сказали ему?

— Я не такая грязная скотина, чтобы сделать это, леди Цинтия.

Ее превосходительство обдумывала, что лучше сделать для Джеффри.

— Где он? — спросила она.

— Он оставался ночевать в Никко, теперь, вероятно, едет в Токио.

Если бы она была героем, настоящим театральным героем, каким, по-видимому, оказался Джеффри, она отправилась бы тоже прямо в Токио и, может быть, оказалась бы в состоянии предупредить катастрофу. А вернее, не смогла бы. Может быть, сделала бы положение еще худшим. В конце концов, лучше остаться в Чузендзи и заботиться о собственном муже.

— Реджи, — сказала она, — вы счастливо избегли опасности. Как вы узнали, что я приложила руку к этому? Вы больше девушка, чем мужчина. Неудачный брак сломил бы вас. Джеффри Баррингтон сделан из более крепкого материала. Для него наступили плохие времена. Но он научится многому из того, что уже знаете вы, и он справится.

Глава XX

Кимоно

Эти люди с тобой

Разделили меня

О вернись, господин!

И не верь ты словам

Разговоров людских!

После ужасной бессонной ночи в Никко Джеффри Баррингтон приехал в Токио перед ланчем. Его мысли были смутны и противоречивы.

— Чувствую себя, как будто пьянствовал целую неделю, — повторял он себе.

В самом деле, он чувствовал, что все, что он делает, — смутное, ненастоящее. Одно было несомненно: что касается денег, то он совершенно разоренный человек. Тысячи фунтов годового дохода, которыми он обладал еще утром, удобства и комфорт, которые казались столь обеспеченными, исчезли еще безнадежнее, чем если бы лопнул какой-нибудь хранящий их банк. Даже к наличным деньгам в своем кошельке он прикасался с таким отвращением, как если бы это были те самые бумажки и звонкие монеты, которыми было заплачено содержателю публичного дома за позор и страдание девушки. Ему казалось, что хозяин гостиницы в Никко смотрел на его чек подозрительно, как будто не обороте его была печать Йошивары.

Джеффри был разорен. Теперь он мог рассчитывать только на то, что сможет заработать своим умом, и на то, что сможет выделить ему отец, — пятьсот фунтов в год самое большее. Если бы он был один на свете, он не мучился бы этим: но Асако, бедная маленькая Асако, невинная причина всего этого ужаса, она была разорена тоже. Она, так любившая свои богатства, свои драгоценности, свои изящные вещицы, должна будет продать все это. Она разделит с ним почти нищету, она, не понимающая и значения этого слова. Это была, может быть, кара, посланная ему за то, что он так твердо решился когда-то жениться лишь на богатой. Но что сделала Асако, чтобы заслужить эту кару? Ведь, слава Богу, его брак оказался, в конце концов, браком по любви.

Джеффри в своем смятении испытывал настоятельную потребность в сочувствии другого человека. Вследствие несчастной случайности он утратил дружбу Реджи. Но ведь он мог еще опереться на любовь жены.

И вот он взбежал по ступенькам «Императорского отеля», страстно желая увидеть Асако, хотя и боялся необходимости сообщить ей это ужасное известие.

Он открыл двери. Комната была пуста. Он искал глазами пальто, шляпы, редкости, домашние вещи, какой-нибудь знак ее присутствия. Но ничего не указывало на принадлежность комнаты ей.

С болезненным предчувствием он возвратился в коридор. Там поблизости оказался бой-сан.

— Оку-сан уехала, — сообщил бой-сан. — Не вернется назад, я думаю.

— Куда она уехала? — спросил Джеффри.

Бой-сан с отвратительным японским злорадством качал головой.

— Я очень извиняюсь перед вами, — сказал он. — Сегодня, очень рано, пришло много народа, Танака-сан, две японские девушки. Очень много говорили. Оку-сан плакала, кричала. Все красивые кимоно увезли очень скоро.

— А где Танака, где он?

— Уехал с Оку-сан, — злорадно сообщил бой, — я очень извиняюсь.

Джеффри захлопнул дверь перед лицом своего мучителя. Он упал в кресло и застыл, смотря и ничего не видя. Что могло случиться? Понемногу возвратилась к нему способность думать. Танака! Он видел маленького негодяя в автомобиле Яэ в Чузен-дзи. Он, наверное, приезжал шпионить за хозяином, как делал это пятьдесят раз прежде. Он и этот полукровный дьявол вернулись раньше его в Токио, опередили его и наплели Асако целую кучу лжи. Она, очевидно, поверила им, если уехала, но куда она уехала? Бой-сан говорил о двух японских женщинах. Она, наверно, поехала в дом Фудзинами, этих ужасных, грязных родных.

Надо найти ее сейчас же. Надо открыть ей глаза, пусть узнает правду. Он должен привезти ее обратно. Надо увезти ее совсем из Японии — навсегда.

Баррингтон проходил по зале отеля, говоря сам с собой, ничего не видя, ничего не слыша, как вдруг почувствовал прикосновение чьей-то руки к своей. Это была Титина, французская горничная Асако.

— Мсье капитан, — сказала она, — мадам уехала. Это не моя вина, мсье капитан. Я говорила мадам, не уходите, подождите мсье. Но мадам околдована. Она, такая честная католичка, говорит молитвы в храмах этих желтых дьяволов. Я сама видела, как она хлопала руками — так! — и молилась. Святые покинули ее. Она околдована.

Титина была деревенской девушкой из Бретани. Втайне она верила в темные силы. Она уже давно решила, что боги японцев и корриганы[35] ее собственной страны тесно связаны между собой. Она служила Асако еще до ее свадьбы и хотела бы остаться с ней до смерти. Она была бесконечно преданна. Но последовать за своей госпожой в дом Фудзинами и рисковать спасением души она, конечно, не могла.

— Мсье капитан уехал; и мадам очень, очень несчастлива. Каждую ночь она плачет. Почему мсье оставался так долго?

— Всего две недели, — возразил Джеффри.

— Для первой разлуки это слишком долго, — сказала Титина авторитетно. — Каждую ночь мадам рыдает. И потом она пишет мсье и говорит: «Вернись!» Мсье пишет и говорит: «Еще нет!» Тогда у мадам разрывается сердце, и она говорит: «Это из-за какой-то женщины он остается так долго!» Она говорит так Танаке, и Танака говорит: «Я поеду узнаю и, когда возвращусь, расскажи мадам»; и мадам говорит: «Да, Танака может ехать, я хочу узнать правду». И еще больше она плачет и плачет. Сегодня утром, очень рано, Танака приходит с мадемуазель Смит и кузиной мадам. Они все говорят долго с мадам в спальне. Но меня отсылают вон. Потом мадам зовет меня. Она плачет и плачет. «Титина, — говорит она, — я ухожу. Мсье не любит меня теперь. Я ухожу в японский дом. Соберите мои вещи, Титина». Я говорю: «Нет, мадам, никогда. Я никогда не пойду в этот дом дьяволов. Что скажет мадам доброму исповеднику? Как сможет пойти мадам к святой мессе? Хочет ли мадам оставить мужа и идти к этим людям, которые молятся каменным зверям? Подождите мсье!» Я говорю: «Что Танака говорит — это ложь, всегда ложь. Что мадемуазель Смит говорит — все ложь». Но мадам говорит: «Нет, пойдем со мной, Титина!» Но я говорю опять: «Никогда!» — и мадам уходит, плача все время; и шестнадцать рикш полны багажа. О, мсье капитан, что мне делать?

— Я право же, и сам не знаю, — беспомощно отвечал Джеффри.

— Отошлите меня обратно во Францию, мсье. Эта страна полна дьяволов, дьяволов и лжи.

Он оставил ее рыдающей в зале отеля; кучка бой-санов наблюдала за ней.


Джеффри взял извозчика к дому Фудзинами. Никто не отозвался на его звонок. Но ему казалось, что он слышит голоса внутри дома. Тогда он вошел без доклада и с обувью на ногах — величайшее оскорбление японского этикета.

Он нашел Асако в комнате, выходящей в сад, где ее принимали при первом посещении. С ней были ее кузина Садако и Ито, адвокат. К его удивлению и неудовольствию, его жена была одета в японское кимоно и оби, что прежде так нравилось ему. Ее возврат к национальности казался полным.

Асако была такой, какой он ее никогда не знал. Ее глаза опухли от слез и лицо похудело и побледнело. Но взгляд приобрел совсем новое выражение решимости. Больше она не была ребенком, куклой. В течение нескольких часов она выросла в женщину.

Все стояли. Садако и адвокат держались по сторонам, как бы для того, чтобы оказать ей моральную помощь.

Присутствие этих двух японцев раздражало его. Его поведение было нетактично и неудачно. Его высокая фигура в этой низкой комнате казалась грубой и дикой. Садако и Ито уставились на его дерзновенные ботинки с выражением крайнего ужаса. Джеффри внезапно вспомнил, что должен был снять их.

«О, проклятие!» — подумал он.

— Джеффри, — сказала его жена, — я не могу вернуться. Мне очень больно, но я решила оставаться здесь.

— Почему? — резко спросил Джеффри.

— Потому что я знаю, вы не любите меня. Я думаю, что и всегда вы любили только мои деньги.

Ужасная ирония этого утверждения возмутила Джеффри. Он схватился за деревянную раму, как бы ища поддержки.

— Боже мой! — закричал он. — Ваши деньги! Знаете вы, откуда они? — Асако смотрела на него, все более и более пугаясь. — Вышлите людей из комнаты, и я скажу вам, — продолжал Джеффри.

— Я хочу, чтобы они остались, — ответила жена.

Было условлено заранее, что, если придет Джеффри, Асако не останется с ним наедине. Ее заставили поверить, что ей грозит опасность, быть может, насилие. Она была страшно испугана.

— Ну хорошо, — загремел Джеффри, — каждый грош ваш добыт проституцией, продажей женщин мужчинам. Вы видели Йошивару, вы видели несчастных женщин, заключенных там, вы знаете, что всякая пьяная скотина может прийти туда, заплатить деньги и сказать: «Я хочу эту девушку», — и она должна позволить ему целовать и обнимать себя, даже если она ненавидит и презирает его. Ну так вся эта развратная Йошивара, и все эти несчастные девушки, и грязные деньги принадлежат Фудзинами и вам. Вот почему они так богаты и были так богаты мы. Если бы мы были в Англии, нас могли бы наказать телесно и посадить в тюрьму, лишить нас прав. Все эти деньги ужасны; и если мы удержим их, мы будем хуже преступников; и никто из нас не может быть счастлив, не посмеет посмотреть кому-нибудь в лицо.

Асако тихо качала головой, как автомат, не понимая ни одного слова из всей этой бурной речи. В ее сознании была только одна мысль — мысль о неверности мужа. А он думал только об одной вещи — о позорных деньгах жены. Они были похожи на карточных игроков, которые сосредоточили бы внимание исключительно на картах у каждого на руках и забыли о том, что может быть у их партнеров и противников.

Так как Асако продолжала молчать, стал говорить мистер Ито. Его голос казался еще более писклявым, чем обычно.

— Капитан Баррингтон, — говорил он, — я очень извиняюсь перед вами. Но вы видите истинное положение вещей. Вы должны вспомнить, что вы английский джентльмен. Миссис Баррингтон не желает вернуться к вам. Ей рассказали, что вы дурно себя вели с мисс Смит в Камакуре и снова — в Чузендзи. Сама мисс Смит говорит так. Миссис Баррингтон думает, что рассказ должен быть правдив, иначе мисс Смит не говорила бы о себе самой таких дурных вещей. Мы считаем, что она совершенно права…

— Молчать! — загремел Джеффри. — Это касается только меня и моей жены, нас одних. Потрудитесь оставить нас. Моя жена выслушала одну сторону, историю некрасивую и лживую. Она должна услышать от меня, что произошло в действительности.

— Мне кажется, лучше, если это будет в какой-нибудь другой день, — вмешалась кузина Садако. — Вы видите, миссис Баррингтон не может говорить сегодня. Она слишком несчастна.

Это было совершенно верно. Асако стояла ошеломленная, видимо, ничего не видя и не слыша, не утверждая и не противореча. Как могущественно влияние одежды! Если бы Асако была одета в свою парижскую кофточку и юбку, ее муж перескочил бы через несколько циновок, разделявших их, и унес бы ее с собой волей или неволей. Но в кимоно совсем ли она принадлежала ему? Или она стала японкой опять, одной из Фудзинами? Казалось, ее преобразила волшебная сила, как говорила Титина, она была заколдована.

— Асако, а вы думаете так? — Голос этого крупного человека стал грубым от горя. — Вы тоже думаете, что я должен уйти без вас?

Асако ничем не показала, что она поняла.

— Ответьте мне, милая: надо мне уйти?

Ее голова склонилась в знак согласия, и губы прошептали:

— Да.

Этот шепот так больно отозвался в сердце ее мужа, что его кулак надавил на хрупкие шодзи, и это нервное движение вырвало их из стойки, так что они с шумом упали на пол. Ито бросился вперед, чтобы помочь Джеффри исправить беспорядок. Когда они обернулись опять, обе женщины уже исчезли.

— Капитан Баррингтон, — сказал Ито, — я думаю, вам лучше уйти. Вы сделаете дурное положение еще худшим.

Джеффри мрачно взглянул на маленького человека. Ему хотелось раздавить его ногой, как таракана. Но, раз это невозможно, оставалось только уйти, оставляя следы грязных ботинок в сияющем чистотой коридоре. Последнее, что видел он в доме родственников жены, это как две маленькие служанки спешили с метелками, чтобы устранить нечистоту.

Асако лежала в обмороке. Как сказал Реджи в Чузендзи: «Что случилось на самом деле — не важно; укореняется мысль о том, что могло бы произойти». Если ум Реджи, терпимый и опытный, не мог оторваться от картины возможной измены друга и легкомыслия возлюбленной, как могла надеяться Асако, незнающая и неопытная, избежать еще гораздо более навязчивой идеи? Она поверила, что ее муж виновен. Но и простого чувства, что это возможно, что он мог бы быть виновен, было бы достаточно для того, чтобы притупить ее любовь к нему, по крайней мере на время. Она вовсе не знала до сих пор сердечной скорби. Она не знала, что это — как стремительная лихорадка, приносящая мучения и отчаяние, которая потом, через известное время, ослабевает и затем исчезает вовсе, оставляя страдальца слабым, но здоровым опять. Второй приступ болезни застает жертву уже знакомой с симптомами, приготовленной к короткому периоду страданий и верящей в исцеление.

Но Асако была подобна человеку, пораженному еще не известной болезнью. Ее натиск сокрушил ее, и в своем незнании она молила о смерти. Больше того, ее окружали советчики, которые пользовались ее легковерием, которые внушали ей, что она японка, что она среди своего родного народа, который любит и понимает ее, что иностранцы известны своей неверностью женам, что у них голубые глаза и жестокое сердце, что они думают только о деньгах и материальных выгодах. Пусть она остается в Японии, пусть она будет ее домом. Здесь она всегда будет иметь свое место, будучи членом семьи. Посреди же этих крупных, с громким голосом иностранных женщин она всегда будет в тени и не на своем месте. Если муж покинул ее ради полукровной, есть ли у нее шансы удержать его, когда они вернутся назад, к женщинам его собственной расы? Смешанные браки действительно ошибка, оскорбление природы. Если даже он захотел бы быть верным ей, он не смог бы любить ее так, как любил бы английскую женщину.


Как только Джеффри Баррингтон покинул дом, мистер Ито отправился на поиски главы семейства Фудзинами; он застал его за редакционной работой над последним литературным произведением его смиренных студентов под названием «Сосновая роща на морском берегу».

Мистер Фудзинами Гентаро отложил свои письменные принадлежности медленным жестом, потому что японский культурный джентльмен никогда не должен спешить.

— Право, было так шумно, заниматься становилось невозможно, — пожаловался он, — что, иностранец приходил в дом?

Он употребил нелюбезное слово «кетоджин», что можно буквально перевести «волосатый негодяй». Это пережиток времени появления черных кораблей Перри и раннего периода вторжения иностранцев, когда «Гоните варваров!» было лозунгом в стране. Современные японцы уверяют своих чужеземных друзей, что это слово совсем вышло из употребления, но это не совсем так. Фудзинами понимал, что его литературные занятия — сплошное притворство. Теперь происходила буря в политическом мире Японии. Правительство трещало, так как обнаружилось взяточничество на самых высоких постах и получило более широкую огласку, чем обыкновенно. С падением кабинета те суммы, которые истратили Фудзинами, добиваясь концессий и привилегий, необходимых в их деле, делались пропащими деньгами. Правда, губернатор Осаки еще не был смещен. Представитель Фудзинами поспешил туда с возможной быстротой, чтобы закрепить концессии на новые «тобита» — публичные дома с помощью fait accompli[36], прежде чем совершится неизбежная смена.

Следовательно, глава дома Фудзинами, будучи маленьким монархом, должен был подумать о многом, кроме «ссор женщин и дикарей». Больше того, он не чувствовал под собой твердой почвы и в деле Асако. Взять жену у мужа против его воли кажется японскому уму таким явно незаконным поступком; и старый мистер Фудзинами Генносуке настойчиво и серьезно предостерегал своего нерелигиозного сына об опасности нарушения завещания отца Асако и возможности вызвать этим появление его «грозного духа».

Глава XXI

Прощай!

Суда, что покидают

Одну и ту же гавань

Бок о бок, направляясь

В неведомый поход,

Расстанутся в дороге!

Реджи Форсит, оставаясь в Чузендзи, пережил самые сокрушительные волнения. Во время испытания он сохранил спокойствие и ясный взгляд. На минуту он испытал даже чувство облегчения, сбросив цепи, которые наложило на него очарование Яэ. Он столько раз был предупрежден о ее моральном ничтожестве. Теперь он даже обрадовался, что оно неоспоримо подтверждено. Но его рай, хоть и очень искусственный, все-таки был раем. Из него исходили поэтические видения и музыка. Теперь у него не было товарища, кроме неугомонного собственного духа, грызущего его сердце. И он пришел к печальному заключению, что должен взять Яэ обратно. Но, конечно, она уж не вернется к нему на прежних условиях. Он возьмет ее в качестве того, что она есть в действительности, единственной в своем роде и очаровательной fille de joie[37], и он знал, что она рада будет вернуться к нему. Без чего-нибудь, без кого-нибудь, без женщины, интересующей его, он боялся взглянуть в лицо предстоящему еще году жизни в этой скучной стране.

А как быть с Джеффри, его другом, который предал его? Нет, он не мог рассматривать его в таком трагическом освещении. Он рассердился на Джеффри, но не пришел в негодование. Он рассердился на него за то, что он слепец, слон, так легко дал увлечь себя в интриги леди Цинтии, был так добродушен, глуп и легковерен. Он утверждал, что, если бы Джеффри был коварным обольстителем, смелым донжуаном, он бы простил и чувствовал бы больше симпатии к нему. Он прямо наслаждался бы, сидя с ним и разбирая психологию Яэ. Но что мог понять такой болван, как Джеффри, в этой связке нервов и инстинктов, частью примитивных и частью очень искусственных, выросших от ненормального скрещения Востока и Запада и болезненно развившихся в рассеянной жизни на границе света и тьмы? Он разочаровался в своем старом друге и больше не хотел его видеть — никогда.

— И какой обман эти «благородные натуры», — говорил он самому себе, — эти порядочные люди на старый лад, эти высокопробные души! И он в качестве извинения говорит мне: «Ничего на самом деле не произошло!» Противно!

Играть в любовь с ней у портала, лобзать, ласкать и напевать! Добродетель наших дней — попросту импотентность! Желание, страсть, любовь, брак! Как могут наши темные островные умы смешивать эти четыре совершенно различные вещи? И как умеем перескакивать с такой козлиной легкостью из одного круга понятий в другой, даже не замечая перемены ландшафта?

Он бросился к роялю, чтобы выразить эти идеи музыкой. Леди Цинтия решила, что ему нехорошо оставаться в Чузендзи. Горная обстановка так деморализующе действует на натуры до такой степени байронические. Он был послан в Токио в качестве представителя посольства на заупокойной литургии по австрийскому эрцгерцогу и его супруге, только что убитым каким-то сербским фанатиком в Босни. Реджи пришел в ярость, получив эту миссию. Потому что горы успокаивали его и он не был подготовлен к встречам. Когда он прибыл в Токио, он был в очень плохом настроении.


Асако услышала от Танаки, что Реджи Форсита ожидают в посольстве. Этому опытному разведчику было поручено Фудзинами наблюдать за посольством и доносить о всех важных передвижениях; потому что заговорщики были не вполне уверены в легальности увода жены у британского подданного и держания ее у себя, несмотря на требования мужа.

Асако получила в этот день трогательное письмо от Джеффри, дающее во всех подробностях отчет о его поведении с Яэ Смит; он умолял понять и поверить ему и простить ему преступление, которого он не совершал.

Несмотря на недоверчивость кузины, решимость Асако была поколеблена этим призывом. Только теперь, покинув мужа, она начала сознавать, как сильно любила его. Реджи Форсит мог бы быть более или менее беспристрастным свидетелем.

Поздно вечером, в закрытой рикше, проехала она короткую улицу, которая вела к посольству. Мистер Форсит только что прибыл.

Мистер Форсит был очень недоволен, когда доложили о миссис Баррингтон. Это была как раз такая встреча, которая могла раздражить и расстроить ему нервы.

Уже ее вид говорил против нее. На ней было японское кимоно, неприятно напоминавшее о Яэ. Ее волосы были в беспорядке, непричесаны. Глаза красны от слез.

— Разрешите сказать вам сразу, — заметил Реджи, — что я ни в коем случае не отвечаю за проступки вашего мужа, у меня достаточно своих.

Асако никогда не могла понять Реджи, когда он начинал говорить таким саркастическим тоном.

— Я хотела бы точно узнать, что случилось, — умоляла она. — У меня нет никого, кто мог бы сказать мне.

— Ваш муж говорит, что, собственно, ничего не случилось, — сердито ответил Реджи.

Молодая женщина сообразила, что такое утверждение было далеко от оправдания Джеффри, на которое она уже начинала надеяться.

— Но что вы в действительности видели? — спросила она.

— Я видел мисс Смит в постели с вашим мужем. Так как это было в моем доме, то им следовало бы сначала спросить моего разрешения.

Асако дрожала.

— И вы думаете, что Джеффри ласкал мисс Смит?

— Не знаю, — сказал Реджи устало, — судя по тому, что я слышал, кажется, это мисс Смит ласкала Джеффри, но, по-видимому, он не препятствовал этому ее занятию.

Надежды Асако получить доказательства невиновности мужа были сокрушены.

— Что мне делать? — жалобно спросила она.

— Этого я совершенно не знаю. — Эта сцена начинала казаться Реджи положительно глупой. — Везите его обратно в Англию как можно скорее. Я так думаю.

— Но если он будет влюбляться в женщин в Англии?

— Возможно.

— Но тогда что же мне делать?

— Терпите и смейтесь над этим. Вот все вообще, что можем мы делать.

— О, мистер Форсит, — умоляла Асако, — вы знаете моего мужа так хорошо. Думаете вы, что он дурной человек?

— Нет, не хуже всех нас остальных, — отвечал Реджи, которого этот разговор совершенно взбесил. — Он просто огромный дурак и крупнейших размеров глупец.

— Но вы осуждаете Джеффри за то, что случилось?

— Я уже сказал вам, дорогая миссис Баррингтон, что ваш муж уверял меня, будто в действительности ничего не случилось. Я совершенно уверен, что это правда, так как ваш муж очень честный человек — в мелочах.

— Вы думаете, — сказала Асако, ухватившись за эти слова, — что мисс Смит не была на самом деле любовницей Джеффри, что они… не грешили вместе?

Асако не знала, как интимны были отношения между Реджи и Яэ. Потому она не понимала, как жестоко ее слова ранили его. Но еще больше, чем раны памяти, нелепость всей этой сцены раздражала молодого человека до того, что ему хотелось кричать.

— Безусловно, — отвечал он, — в терминах Библии: она легла с ним, но он не познал ее.

— Так вы думаете, что я должна простить Джеффри?

Это было уже слишком. Реджи вскочил на ноги.

— Дорогая леди, поистине, это вопрос, касающийся вас, и только одной вас. Я лично сейчас не в состоянии прощать кому бы то ни было. И меньше всего я прощаю дуракам. Джеффри Баррингтон — дурак. Он был глуп, женясь; глуп, выбирая вас; глуп, отправляясь в Японию, когда все советовали ему не делать этого; достаточно глуп, чтобы болтать с Яэ, когда все говорили ему, что она опасная женщина. Нет, лично я сейчас не могу простить Джеффри Баррингтону. Но уже очень поздно, я утомлен и уверен, что вы тоже не меньше меня. Я посоветовал бы вам вернуться домой, к вашему заблудшему мужу. А завтра утром мы все будем соображать яснее. Как французы говорят: L’oreiller raccommode tout[38].

Асако все еще не двигалась.

— Ну, дорогая леди, если вы хотите еще подождать, вы извините меня, если я вместо ненужного разговора поиграю вам. Это лучше успокаивает нервы.

Он присел к роялю и заиграл хор из «Веселой вдовы»:

Сейчас иду к Максиму:

довольно грез любви;

Там девушки хохочут;

не лгут и не морочат;

Лоло, Додо, Жужу,

Клокло, Марго, Фру-Фру.

Сейчас иду к Максиму;

вы можете идти…

Пианист круто повернулся на стуле: посетительница ушла.

— Слава Богу, — вздохнул он и через четверть часа заснул. Проснулся он скоро, с болезненным, беспокойным чувством в груди, которое он определял названием «сознание греха».

— Боже мой, — сказал он вслух, — каким я был невежей!

Он думал о том, что неиспорченное и кроткое создание оказало ему величайшую честь, придя к нему за советом в минуту самого тяжелого горя. А он принял ее с глупой бравадой и дешевым цинизмом.

За завтраком он узнал, что дело было гораздо серьезнее, чем он воображал, что Асако совсем покинула мужа и жила у своих японских родственников. Он думал, что это ссора влюбленных, а теперь понял, что это крушение двух жизней. Ласковым словом он мог бы предупредить это несчастье.

Он отправился прямо к жилищу Фудзинами, рискуя опоздать на заупокойную мессу. У ворот дома он увидел двух хулиганов со злыми глазами, которые остановили его рикшу, сообщили, что никого из семьи Фудзинами нет дома, и, видимо, готовы были силой помешать ему войти.

Во время приема в австрийском посольстве, который следовал за мессой, произошел инцидент, совершенно изменивший направление мыслей молодого дипломата; совсем неожиданно для себя он отправился в «Императорский отель», чтобы найти Джеффри Баррингтона, как человек, нашедший сокровище и желающий поделиться им с другом.

Большой англичанин был погружен в созерцание стакана виски с содовой в зале отеля. Совершенно несомненно, что это был уже не первый стакан. Он мрачно посмотрел на Реджи.

— Думал, что вы в Чузендзи, — проговорил он вяло.

— Я приехал сюда специально из-за эрцгерцога Франца-Фердинанда, — возбужденно сказал Реджи. — Они устроили угощение, шампанское галлонами! Кое-кто из дипкорпуса ощутил вдохновение. Они узрели видения и принялись пророчествовать. Фон Фалькентурм, германский военный атташе, кричал: «Нам надо драться! Мы будем драться! Нам все равно, кого бить! Россия, Франция, Англия, да, разом всех!» Этот мужчина был пьян, конечно, но ведь, в конце концов, in vino veritas[39]. Остальные квадратные головы очень обеспокоились и наконец утихомирили Фалькентурма. Но я говорю вам, Джеффри, это все-таки придет; это в самом деле будет!

— Что это будет?

— Великая война. И слава Богу, что будет!

— Почему слава Богу?

— Потому что мы стали слишком изощренными и слишком животными. Надо уничтожить себя и возродиться заново. Надо уйти по крайней мере от женщин, гостиных и глупой болтовни. Мы станем мужчинами. Это даст нам над чем поработать и над чем подумать.

— Да, — эхом отозвался Джеффри, — я хотел бы найти работу.

— Вы получите ее наверняка. Я желал бы быть солдатом. Вы останетесь в Японии еще?

— Нет, уезжаю на следующей неделе, уезжаю домой.

— Увидите, я в своем самоотречении пойду далеко и, пожалуй, уеду вместе с вами.

— Не благодарю, — сказал Джеффри, — скорее наоборот.

В своем возбуждении Реджи не заметил холодности в обращении своего друга. Прямая грубость вызвала представление о целой цепи фактов, которые Реджи или моментально забывал до сих пор, или не успел осознать.

— Извините, Джеффри, — сказал он, поднимаясь, чтобы уходить.

— Не за что, — ответил Баррингтон, не обращая внимания на протянутую руку друга и отворачиваясь, чтобы заказать новую порцию напитка.

В кармане у Джеффри было письмо, полученное в это утро от его жены. Оно гласило:

«Милый Джеффри! Я очень жалею. Я не могу вернуться. Это не только оттого, что случилось. Я — японка. Вы — англичанин. Вы не можете любить меня по-настоящему. Наш брак был ошибкой. Все говорят так, даже Реджи Форсит. Я делала все, что могла, чтобы вернуться к Вам. Я пошла к Реджи вчера вечером и спросила его, что в самом деле было. Он сказал, что наш брак — ошибка и что наш приезд в Японию — тоже ошибка. Так и по-моему. Я думаю, мы в Англии могли бы быть счастливы. Я прошу Вас дать мне развод. Это, кажется, очень легко в Японии. Вам надо только подписать бумагу, которую даст Вам мистер Ито. Тогда я стану совсем опять японкой и мистер Фудзинами может принять меня опять в свою семью. А Вы будете свободны и можете жениться на английской девушке. Но не делайте ничего с мисс Смит. Она очень дурная девушка. Я никогда не выйду замуж за кого-нибудь еще. Мои родные очень любезны со мной. Мне гораздо лучше оставаться в Японии. Титина говорила, что я напрасно ушла. Пожалуйста, дайте ей от меня пятьдесят фунтов и отошлите обратно во Францию, если она хочет уехать. Я не думаю, чтобы для нас было бы хорошо увидеться. Мы только сделали бы один другого еще несчастнее. Танака здесь. Я не люблю его теперь. Прощайте! Прощайте!

Любящая Вас Асако».

Из этого письма Джеффри понял, что и Реджи тоже был против него. Просьба о разводе сокрушила его окончательно. Как мог он развестись с женой, не имея ничего против нее? В ответ он послал новый отчаянный призыв вернуться. Ответа не было.

Тогда он переехал из Токио в Йокогаму — расстояние всего восемнадцать миль, — дожидаясь отправления парохода.

Туда и последовал за ним Ито.

— Я извиняюсь перед вами, — возмутительный низенький человек начинал теперь каждый раз разговор с этой приводящей в отчаяние фразы. — Миссис Баррингтон очень рада была бы получить развод. Она очень желает, чтобы ее имя было внесено в семейный список Фудзинами. Если не будет развода, это невозможно.

— Но, — возразил Джеффри, — ведь развестись не так легко, как жениться, к несчастью.

— В Японии, — сказал адвокат, — это очень легко, потому что у нас другие обычаи.

— Тогда у вас здесь должна быть куча разводов, — сказал Джеффри сердито.

— Их много, — отвечал японец, — больше, чем в какой-нибудь другой стране. В деле развода Япония впереди других стран. Даже Штаты позади нашей страны. Среди людей низшего класса в Японии встречаются даже женщины, побывавшие замужем до тридцати пяти раз, замужем по-настоящему, честно и законно. В высшем обществе тоже много разводов, но не столько, потому что это доставляет неприятности семье.

— Великолепно! — сказал Джеффри. — Как же вы это устраиваете?

— У нас есть развод по суду, как в вашей стране, — сказал Ито. — Потерпевшая сторона может преследовать другую сторону, и суд вынесет решение. Но очень немногие японцы обращаются в суд за разводом. Это некрасиво, как вы говорите, стирать грязную рубашку перед народом. Поэтому разводятся по обычному праву.

— Ну? — спросил англичанин.

— Теперь, как вы знаете, наш брак также совершается на основании обычая. Религиозных церемоний не бывает, если стороны не пожелают этого. Мужчина и женщина просто идут в шийякушо, городскую или деревенскую канцелярию, и мужчина говорит: эта женщина моя жена, пожалуйста, запишите ее имя в список моей семьи. Потом, когда он хочет развестись с ней, он идет опять в канцелярию и говорит: я отослал совсем мою жену, пожалуйста, вычеркните ее имя из списков моей семьи и внесите его опять в список семьи ее отца. Вы видите, наш обычай очень удобен. Ни задержек, ни затруднений.

— Очень удобно, — согласился Джеффри.

— Итак, если капитан Баррингтон захочет пойти со мной в присутственное место Акасаки, в Токио, и показать, что он отослал миссис Баррингтон обратно к ее семье, тогда развод закончен. Миссис Баррингтон станет опять японской подданной. Ее фамилия будет Фудзинами. Она опять будет принадлежать своей семье. В этом и заключается просьба к вам.

— А деньги миссис Баррингтон? — спросил саркастически Джеффри. — Вы о них забыли?

— О нет, — был ответ, — мы не забыли о деньгах. Мистер Фудзинами вполне понимает, что развестись с миссис Баррингтон — большой убыток. Он согласен дать значительную компенсацию, какую пожелает капитан Баррингтон.

К удивлению Ито, его жертва отошла от стола и больше не вернулась в комнату. Тогда он стал расспрашивать слуг об образе жизни капитана Баррингтона и узнал от бой-санов, что великан-англичанин пьет много виски с содовой, но не говорит ни с кем и не ходит в публичные дома. Возможно, что он немного помешан.

Ито возобновил деловой разговор на следующий день. За это время Джеффри пришел к определенному решению. Он сказал, что, если ему устроят свидание наедине с Асако, он обсудит с нею проект развода и даст согласие, если она будет просить его об этом лично. После некоторого колебания адвокат согласился.

Последняя встреча мужа и жены имела место в конторе Ито, где Джеффри побывал уже однажды, производя свои расследования насчет имущества Фудзинами. Сцена для свидания была выбрана удачно, как раз для того, чтобы устранить возможность возрождения прежних чувств. Полированная мебель под красное дерево, пурпурные плюшевые кресла, позолоченные французские часы, грязный бюст Авраама Линкольна, многоязычная юридическая библиотека останавливали всякое нежное слово и благородный порыв.

Японцы инстинктивно понимают влияние неодушевленных предметов и пользуются этим знанием с беззастенчивостью, которую грубые иностранцы отгадывают слишком поздно, если отгадывают вообще.

Жена Джеффри вошла рука об руку с кузиной Садако. В ее наружности не было ничего английского. Она стала совершенной японкой, начиная с черной шлемообразной прически и кончая маленькими белыми ногами, обтянутыми в пыльные носки. Не было рукопожатия. Обе женщины сидели неподвижно в креслах у стены, удаленной от Джеффри, как две ласточки, неудобно зацепившиеся за неустойчивую проволоку. Асако держала веер. Было абсолютное молчание.

— Я желал видеть мою жену одну, — сказал Джеффри.

Он говорил Ито, который, улыбаясь смущенно, посмотрел на обеих женщин. Асако кивнула.

— Я совершенно ясно изложил вам, мистер Ито, — сказал Джеффри с досадой, — мои условия. Я считаю, что было оказано давление на мою жену, чтобы удержать ее вдали от меня. Я обращусь в свое посольство, чтобы вернуть ее.

Ито тяжело дышал. Это был оборот дела, которого он в высшей степени опасался. Он повернулся к Садако Фудзинами и быстро заговорил с ней по-японски. Садако что-то зашептала на ухо кузине. Потом поднялась и вышла вместе с Ито.

Джеффри остался один с Асако. Но действительно ли это прежняя Асако? Джеффри часто видел японских леди из высшего света в гостиной токийского отеля. Он находил, что они живописны, с утонченными манерами, одеваются с изысканным вкусом. Но они казались ему какими-то нереальными, выходцами из мира привидений, скользящими тенями.

Он теперь понял, что его прежняя жена сделалась вполне японкой, человеком, совершенно отличным от него самого, гостем из другой, чуждой среды. Больше не могло быть и мысли об объятиях и поцелуях. Теперь вопрос был уже не о Яэ Смит, осуждении или прощении. Он был англичанин, она — японка. Они были уже разведены.

Асако ожидала, как жертва в застенке, готовящегося удара.

Большой человек поднялся с кресла и протянул руку жене.

— Простите меня, маленькая Асако! — сказал он очень мягко. — Вы совершенно правы. Это было ошибкой. Прощайте, и да благословит вас Бог!

С бесконечным облегчением и благодарностью она взяла лапу гиганта своей тонкой ручкой. Она, казалось, уже потеряла способность к пожатию, стала настоящей японской рукой. Больше ничего не было сказано.

Он открыл перед ней дверь. Еще раз, как на ступенях алтаря в Сент-Джордже, высокие плечи склонились над маленькой фигуркой движением инстинктивным — покровительства и нежности. Он закрыл за ней дверь, перешел через комнату и встал у пустого камина, засоренного спичками и окурками сигарет.

Через некоторое время вернулся Ито. Оба мужчины пошли вместе в присутственные места района Акасаки. Там Джеффри подписал заявление, английское и японское, подтверждающее, что его брак с Асако Фудзинами уничтожается и она может вернуться в семью ее отца.

На следующее утро, на рассвете, его пароход оставил Йокогаму. Прежде чем он прибыл в Ливерпуль, война была объявлена.

Глава XXII

Фудзинами Асако

И ложусь, смотрю,

И проснусь — смотрю,

Как, увы, просторно ложе.

Асако была восстановлена в имени и принадлежности к семье Фудзинами. Ее поведение было результатом наследственного инстинкта или естественной силы обстоятельств, но, во всяком случае, и ловкой дипломатии ее родных. Она была затравлена и поймана, как дикое животное; и скоро она почувствовала, что стены ее тюрьмы, сначала казавшейся такой обширной, что она ее вовсе не чувствовала, стали постепенно, день за днем, надвигаться на нее, как в средневековой комнате пыток, толкая ее шаг за шагом в сторону зияющей могилы японского брака.

Фудзинами приняли в семью свою иностранную кузину вовсе не из чистого альтруизма. Как японцы вообще, они сопротивлялись бы вторжению «танин» (чужого) в тесный их кружок. Взяли они ее потому, что это было выгодно для них.

С тех пор как Асако стала членом семьи, обычай позволял мистеру Фудзинами Гентаро управлять ее деньгами. Но мистер Ито предуведомил своего патрона, что деньги все-таки были ее, и только ее, и что в случае второго брака они опять уйдут из рук. Следовательно, для политиков дома Фудзинами стало необходимо, чтобы Асако вышла замуж за одного из Фудзинами, и как можно скорее.

Затруднение было не в том, что Асако могла бы воспротивиться новому браку, — Фудзинами и в голову не приходило, что у этой иностранки из Европы могут быть мнения, не подходящие к японскому укладу жизни, — а в том, что было очень мало претендентов, подходящих по своим качествам. Действительно, в прямой нисходящей линии имелся только молодой мистер Фудзинами Такеши, юноша с пурпурными прыщами, выделявшийся своим остроумием и savoir vivre[40] на вечере первого семейного банкета.

Правда, у него уже была жена, но с ней легко развестись, так как ее семья неважная. Но если он женится на Асако, способен ли он еще производить здоровых детей? Конечно, он может усыновить детей, которых уже имел от первой жены. Но старший мальчик обнаруживал признаки умственной дефективности, младший был совершенно глух и нем, а две девочки и в счет не идут.

Дедушка Фудзинами Генносуке, который ненавидел и презирал своего внука, стоял за совершенное устранение его и его потомства и за усыновление заботливо выбранного и подающего надежды «йоши» — приемного сына — путем брака с Садако или Асако.

— Но если эта Асако бесплодна? — говорила миссис Фудзинами Шидзуйе, которая, естественно, хотела, чтобы муж ее дочери Садако был наследником Фудзинами. — Тот англичанин был силен и здоров. Они жили вместе больше года, и все-таки не было ребенка.

— Если она бесплодна, тогда надо взять приемного сына, — говорил старый джентльмен.

— Усыновлять два раза подряд приносит несчастье, — возражал мистер Фудзинами Гентаро.

— Тогда, — сказала миссис Шидзуйе, — надо позвать для совета старушку из Акабо. Она осмотрит тело этой Асако и сможет сказать, способна ли та иметь ребенка.

Акабо было горное село, откуда первый Фудзинами пришел в Токио искать счастья. Японцы никогда не разрывают окончательно связей с родным селом, и в течение более ста лет токийские Фудзинами ежегодно ездили в горы севера, чтобы воздать честь могилам своих предков. Они еще хранили наследственную веру в знахарок округа и время от времени приглашали их для совета в столицу. Другим их медицинским советником был профессор Кашио, получивший ученые степени в Вене и Мюнхене.

В течение первых дней своего добровольного вдовства Асако была почти в положении выздоравливающего. Прежде она совсем не знала горя, и то потрясение, которое она испытала, парализовало ее жизненные силы, но не усилило способности понимания. Как собака, которая в минуту ее преданного обожания вдруг наказана за неизвестный ей проступок, она искала убежища в темноте, одиночестве и отчаянии.

Японцы, которые обычно интуитивно постигают чужие чувствования, поняли ее положение. Для нее была приготовлена комната в дальнем конце уединенного дома, комната в высшей степени иностранного стиля, со стеклами в окнах, и притом цветными, с белыми муслиновыми занавесками, цветной литографией Наполеона и настоящей кроватью, недавно приобретенной ввиду настояний Садако, что всеми средствами надо сделать жизнь гостьи приятнее.

— Но ведь она японка, — возражал мистер Фудзинами Гентаро. — Это непорядок, что японка будет спать на высокой кровати. Она должна учиться забывать роскошные привычки.

Садако указывала на то, что здоровье ее кузины еще ненадежно, и учение было на время отложено.

Асако проводила большую часть дня в своей высокой кровати, глядя через открытые двери, через полированную деревянную веранду, похожую на сахарные веранды кондитерских изделий, через качающуюся ветку старой кривой сосны, прижавшейся к стене дома, как верное домашнее животное, и через карликовый ландшафт сада на уступы крыш отдаленного города и на пагоду на холме.

Ее успокаивало такое лежание и вид местности. Время от времени Садако прокрадывалась в комнату. Кузина не мешала больной молчать, но всегда улыбалась; и она приносила с собой какой-нибудь подарок: чашку с едой — одну из любимых чашей Асако, которым Танака составил целый реестр, — или иногда цветок. У открытой двери она медлила, снимая свои бледно-голубые сандалии, и скользила потом по циновкам из рисовой соломы, обутая только в снежно-белые таби.

Асако постепенно привыкла к звукам этого дома. Сначала раздавалось хлопанье амадо — деревянных ставень, отодвигание которых означало наступление дня; потом журчание и рычание, сопровождавшие семейные омовения; потом резкий звук мужских голосов и их грубый смех, стук их гета по каменистым дорожкам сада, похожий на медленное падение тяжелых капель дождя на железную крышу, потом легкие удары и шуршание горничных, когда они принимались за ежедневную уборку дома, их звонкий разговор и глупое хихиканье; потом послеполуденная тишина, когда все отсутствуют или спят; и затем возрождение жизни и шум около шести часов, когда снимают галоши перед входной дверью, начинают звенеть чайные чашки, доносится из ванной шум кипящей воды, потрескивание дров, дым горящих поленьев и отдаленный запах кухни.

Снаружи сумрак начинал сгущаться. Большая черная ворона лениво хлопала крыльями на ветке соседней сосны. Ее резкий крик смущал Асако, как угроза. Высоко над головой проносилась стая диких гусей в боевом порядке на пути к материковой Азии. Огоньки начинали блистать между деревьями. Небо малинового цвета за приземистой пагодой составляло фон картины.

Сумерки коротки в Японии. Ночь — бархатно-черная, и лунный свет преображает архитектуру кукольных домиков, наклонные сосны, перистые чащи бамбука и башни пагоды.

Из комнаты внизу доносились звуки «кото» кузины Садако, инструмента вроде цитры, на котором она наигрывала бесконечные меланхолические сонаты из тягучих отдельных нот, похожих на разрозненные печальные мысли на фоне молчания. Не было аккомпанемента к этой музыке и песни, которую бы она сопровождала; потому что, как говорят японцы, аккомпанемент для игры на кото — летняя ночь с ее душным ароматом, а голос, гармонизирующий ее, — шепот ветерка в листьях сосны.

После того как Садако оканчивала свои упражнения, начинали звучать вдали еще более меланхолические высокие ноты флейты одного из студентов. Это было последним человеческим звуком. После этого ночь переходила в распоряжение оркестра насекомых — кузнечиков, сверчков и цикад. Асако скоро научилась различать десять, двенадцать отдельных голосов, все с металлическим оттенком: казалось, кто-то медленно заводил будильники и потом оставлял их звучать. Ночь и дом были полны этими неумолкающими хроматистами. Иногда Асако боялась, что эти маленькие создания проберутся к ней в комнату и запутаются в ее волосах. Тогда она вспомнила, что прозвище ее матери было Сэми и что она получила его потому, что всегда была весела и пела в маленьком домике над рекой.

Это воспоминание однажды оживило в Асако желание посмотреть, насколько продвинулся ее собственный дом. Это желание было первой положительной мыслью, посетившей ее ум после того, как муж расстался с ней, и оно отметило собой новую стадию ее выздоровления.

«Если дом готов, — думала она, — я скоро перееду туда. Фудзинами, конечно, не хотят, чтоб я оставалась здесь вечно».

Это показывает, как еще мало понимала она строй японской семьи, в которой родственники остаются в гостях целые годы, вечно, до конца жизни.

— Танака, — сказала она однажды утром почти с прежней манерой, — я думаю, мне понадобится автомобиль сегодня.

Танака стал ее телохранителем, как в старые дни. Сначала она отказывалась видеть этого человека, пробуждавшего в ней своим появлением тягостные воспоминания. Она говорила Садако, что надо его удалить; та улыбалась и обещала. Но Танака продолжал исполнение своих обязанностей, а у Асако не было сил настаивать. На самом деле мистер Фудзинами Гентаро специально поручил ему шпионить за всеми движениями Асако, дело, впрочем, очень легкое, так как она не выходила из своей комнаты.

— Где автомобиль, Танака? — спросила она опять.

Он оскалил зубы, как все японцы в затруднении.

— Очень извиняюсь, — отвечал он, — автомобиля нет.

— Разве капитан Баррингтон… — начала Асако бессознательно; потом, вспомнив, что Джеффри был теперь за много миль от Японии, она повернулась лицом к стене и зарыдала.

— Молодой Фудзинами-сан, — сказал Танака, — взял автомобиль. Он поехал в горы с гейшей. Очень дурной молодой Фудзинами-сан.

Асако думала, что было очень невежливо воспользоваться ее собственным автомобилем, не спросив позволения, даже хотя бы она и была их гостьей. Она еще не понимала того, что и сама, и все ее вещи принадлежат отныне семье — ее родственникам-мужчинам, точнее сказать, потому что сама она была ведь только женщиной.

— Старый мистер Фудзинами-сан, — продолжал Танака, обрадованный тем, что его хозяйка, которой он был предан на особенный японский лад, наконец проявляет интерес и отвечает, — старый мистер Фудзинами-сан тоже уехал в горы с гейшей, но в другие горы. Все японцы уезжают на летний сезон с гейшами. Очень дурной обычай. Старый Фудзинами-сан, он не очень дурной, держит ту же гейшу уже очень долго. Может быть, леди видела маленькую девочку, очень хорошенькую маленькую девочку; она приходит иногда с мисс Садако и приносит еду. Эта девочка — дочь гейши. Может быть, и дочь старого Фудзинами-сан тоже, мне кажется, очень незаконная, я не знаю!

Так он сплетничал обо всех, как полагается слуге, пока Асако не узнала всех разветвлений своих родственников, законных и незаконных.

Она узнала, что все мужчины покинули Токио на жаркий сезон и что только женщины остались в доме. Это дало ей мужество выйти из своего убежища и попытаться занять отведенное ей место в семье, которая начинала ей казаться все менее привлекательной по мере того, как она узнавала всю ее историю.

Жизнь японской высокопоставленной леди очень скучна. Она избавлена от забот по домашнему хозяйству, которое доставляет хлопоты ее сестрам в более низком положении. Но на нее не смотрят как на равную, как на товарища мужчины, которые приучены думать, что брак — сделка, а не наслаждение, и что, следовательно, семейная жизнь скучна. Предполагается, что у нее есть свои собственные развлечения, как разведение цветов, чайные церемонии, музыка, нарядные кимоно и сочинения стихов. Но этот утонченный и невинный идеал часто вырождается в нищенски скучное существование, оживляемое чтением журналов, сплетнями служанок, пустой болтовней о платьях, соседях и детях, клеветой, завистью и интригой.

Однажды Садако повела свою кузину на благотворительный вечер в пользу Красного Креста, устраиваемый в доме богатого вельможи. Присутствовало больше сотни леди, но всех подавлял строжайший этикет. Казалось, никто из гостей не знал других. Не было дружеской беседы. Не было мужчин-гостей. Три часа продолжалась агония сидения на корточках, заботливой выставки дорогих кимоно, слабого чая с безвкусным печеньем, тупого смотрения пустой сказочной пьесы и мертвой тишины.

— Бывают у вас когда-нибудь танцы? — спросила Асако кузину.

— Танцуют гейши, потому что им за это платят, — сурово сказала Садако. Ее обращение не было больше сердечным и заискивающим. Она держала себя как наставник с юным дикарем, не знающим обычаев цивилизованного общества.

— Нет, не так, — сказала девушка из Англии, — но танцы между собой, со знакомыми мужчинами.

— О нет! Это совсем неприлично. Только пьяные могут танцевать так.

Асако пыталась, с очень небольшим успехом, болтать по-японски с кузиной, но она избегала бесконечных бесед своих родных, в которых не понимала ни одного слова, кроме разве бесчисленных восклицаний — «наруходо» (в самом деле!) и «со дес’ка» (не так ли?), которыми пестрела речь. Так как сознание одиночества сделало ее нервы чувствительнее, она начинала воображать, что женщины вечно говорят о ней, неблагосклонно критикуют ее и распоряжаются ее будущей жизнью.

Единственным мужчиной, которого она видела в эти жаркие летние месяцы, был, кроме неизбежного Танаки, мистер Ито, адвокат. Он хорошо говорил по-английски и не казался таким самоуверенным и язвительным, как Садако. Он ездил в Америку и в Европу. Он, казалось, понимал смятение и печаль Асако и охотно давал сочувственные советы.

— Трудно ходить в школу, когда мы уже не дети, — говорил он наставительно. — Асако-сан надо много терпения. Асако-сан должна забывать. Асако-сан надо взять японского мужа. Я думаю, это единственное средство.

— О, нет, — бедная девушка задрожала. — Я ни за что не выйду замуж опять.

— Но, — продолжал настойчиво Ито, — это вредно для организма, если кто уже привык к брачной жизни. Я думаю, что по этой причине многие вдовы так несчастны и даже сходят с ума.

Каждый день он час или два проводил в разговорах с Асако. Она считала это признанием дружеских чувств и симпатии. В действительности его целью было прежде всего усовершенствоваться в английском языке. Позже и более честолюбивые проекты зародились в его плодовитом мозгу.

Он рассказывал о Нью-Йорке и Лондоне в своей смешной, напыщенной манере. Он был кочегаром на борту парохода, учителем джиу-джитсу, фокусником, ярмарочным дантистом, Бог знает кем еще. Движимый сознательным любопытством своей расы, он выносил неприятности, презрение и грубое обращение с улыбкой и терпением, которое укореняется в японцах воспитанием. «Надо зализывать свои раны и выжидать», — говорят они, когда слишком могущественный иностранец оскорбляет или обманывает их.

Он видел великолепие наших городов, громадные размеры наших предприятий и, вернувшись в Японию, почувствовал облегчение, найдя жизнь собственного народа менее напряженной и бурной, увидя, что она направляется обстоятельствами и семейными связями, что здесь гораздо меньшую роль играют личная смелость и предприимчивость, что события чаще случаются, чем создаются. На него безличность японца действовала так же успокоительно, как подавляюще действует она на европейца.

Но не следует думать, что Ито был пассивным, ленивым человеком. Наоборот, он был поразительно трудолюбив и честолюбив. Он грезил о том, чтобы стать государственным человеком, наслаждаться неограниченной властью, возвышать людей и низвергать их и умереть пэром. Такова была его программа, когда он вернулся в Японию из своих странствований ровно с двумя шиллингами в кармане. Подобно Сесилю Родсу, его любимому герою из числа белых людей, он в уме своем распределял миллионы. Затем он уцепился за своих богатых родственников Фудзинами и очень скоро стал им необходим. Фудзинами Гентаро, человек неэнергичный, предоставлял ему все больше самостоятельности в управлении имуществом семьи. Это было очень грязное дело — покупка девушек и наем сводней, но зато необычайно выгодное, и все большие и большие суммы из прибылей перечислялись на личный счет Ито. Фудзинами Гентаро, казалось, не обращал на это внимания. Такеши, его сын и наследник, был ничто. Ито был намерен продолжать свою службу у родных до тех пор, пока не соберет оборотного капитала в сотню тысяч фунтов. Потом он хотел ринуться в политику.

Но прибытие Асако манило его быстрым исполнением надежд. Женившись на ней, он приобретет право непосредственного распоряжения значительной частью имущества Фудзинами. Кроме того, она обладала всеми качествами, нужными жене министра, члена кабинета: знанием иностранных языков, умением держаться в иностранном обществе, умением одеваться и знанием иностранных обычаев. Кроме того, и страсть проникла в его сердце, стремительная, бурная страсть японского мужчины, которая, развившись, способна толкнуть его на убийство и самоубийство.

Как и большинство японцев, он, странствуя за границей, чувствовал привлекательность иностранных женщин. Его возбуждала их независимость, их «дикость» и их искусные уловки. Ито находил в Асако физическую красоту в духе его собственной расы в соединении с характером и энергией, восхищавшими его в белых женщинах. Все, казалось, благоприятствовало его намерениям. Асако, ясно было видно, предпочитала его компанию общению со всеми другими членами семьи. Он пользовался таким влиянием на Фудзинами, что мог заставить их согласиться на все, что он потребует. Правда, у него уже была жена, но с ней легко было развестись.

Асако терпела его за неимением лучшего. Кузине Садако уже надоела их система взаимного обучения — раньше или позже ей надоедало что бы то ни было.

У ней развился романтический интерес к одному из бедных студентов, которых Фудзинами держал как телохранителей и как вывеску своей щедрости. Это был бледный юноша с длинными сальными волосами, в очках; в его зубах было столько золота, сколько никогда не бывало в его кармане. Приличие запрещало им с Садако какие бы то ни было разговоры, но существовал обмен письмами почти каждый день, длинными интимными письмами, описывающими состояние души и высокие идеалы, прерываемые тонкими японскими стихотворениями и цитатами из Библии, Толстого, Ницше, Бергсона, Эйкена, Оскара Уайльда и Сэмюэля Смайлса.

Садако рассказывала кузине, что этот молодой человек был гением и должен сделаться когда-нибудь профессором литературы в Императорском университете.

Глава XXIII

Синто

С чем могу я

Сравнить этот мир?

С белой пеной, бегущей

Позади корабля,

Что ушел на заре.

Когда наступила осень и кленовые деревья стали ярко-красными, мужчины вернулись со своих долгих летних каникул. После этого судьба Асако стала еще тяжелее, чем прежде.

— Что тут толковать о высоких кроватях и специальной кухне, — сказал мистер Фудзинами Гентаро. — Эта девушка — японка. Она должна жить, как японка, и гордиться этим.

Итак, Асако должна была спать на полу рядом с кузиной Садако в одной из нижних комнат. Ее последнее имущество, последняя частная собственность, была взята у нее. Мягкие матрасы, из которых состоит туземная постель, не были неудобны, но Асако сразу же отвергла деревянную подушку, которую всякая японская женщина подставляет себе под шею, чтобы не пришла в беспорядок во время сна ее хитрая прическа. В результате ее волосы постоянно были в беспорядке, обстоятельство, которое без конца комментировали ее родные.

— Она совсем не выглядит теперь важной иностранной леди, — говорила миссис Шидзуйе, хозяйка дома. — Она походит теперь на посудомойку из деревенской гостиницы.

Другие женщины хихикали. Однажды явилась старуха из Акабо. Ее волосы были совершенно белы, а восковое лицо покрыто морщинами, как рельефная карта. Ее тело было перегнуто вдвое, как у рака, а глаза слезились целыми водопадами. Кузина Садако со страхом сообщила, что ей больше ста лет.

Асако должна была подвергнуться унижению позволить этой высохшей ведьме пройтись своими трясущимися руками по всему ее телу, щекоча и ощупывая его. От старухи страшно несло соленой редькой. Затем перепуганная девушка должна была отвечать на целую батарею вопросов о ее личных привычках и прежних брачных отношениях. Взамен она получила массу курьезных сведений о себе самой, знания, о которых до тех пор и не подозревала. То счастливое совпадение, что она родилась в час Птицы и в день Птицы, возвышало ее над остальными женщинами как исключительно одаренную личность. Но, к несчастью, злое влияние года Собаки было против нее. Если бы только это зловредное животное было побеждено и прогнано, Асако ожидало бы блестящее будущее. Фамильная колдунья согласилась с мнением Фудзинами, что, по всей вероятности, Собака удалилась вместе с иностранным мужем. Потом беззубая ведьма дунула трижды на рот, грудь, живот и ляжки Асако; и когда эта операция закончилась, она высказала мнение, что нет никаких причин гинекологического или таинственного характера, в силу которых искупленная дочь Фудзинами не могла бы стать матерью многочисленных детей.

Но о психологическом положении семьи в целом она сообщила далеко не утешительные новости. Решительно все в доме — рост деревьев в саду, полет птиц, шумы в ночное время — предсказывали крупное несчастье в ближайшем будущем. Фудзинами попали в «инге» (цепь причин и следствий), внушающую наибольшую тревогу. Несколько «гневных духов» скитались вокруг, и почти наверное они успеют навредить, прежде чем удастся смирить их ярость. Каковы же были средства исцеления? Трудно было предписать что-нибудь для такого сложного случая. Храмовые чары, во всяком случае, бывали действенны. Старуха назвала имена нескольких святилищ, специализировавшихся на экзорцизме — изгнании духов.

Через несколько дней были добыты талисманы — полоски рисовой бумаги со священными надписями и символами на них и развешаны на подставках и притолоках по всему дому. Это было сделано в отсутствие мистера Фудзинами. Когда он вернулся, то отнесся очень неблагосклонно к этому акту веры. Молитвенные ярлыки безобразят его дом. Они похожи на наклейки на багаже. Они разрушают его репутацию сильной личности. Он приказал студентам убрать их.

После такого кощунственного деяния старуха, прожившая в доме уже несколько недель, вернулась опять в Акабо, тряся седыми локонами и пророчествуя, что наступят ужасные дни.


По тем или другим причинам визит колдуньи не улучшил положения Асако. Ожидали, что она будет оказывать некоторые мелкие услуги, приносить пищу во время обеда и подавать мужчинам, склонив колени, хлопать руками, чтобы позвать служанку, массировать миссис Фудзинами, которая страдала от ревматических болей в плече, и тереть ей спину в бане.

Ее желания обычно игнорировались, а она все не осмеливалась оставить дом. Садако больше не брала свою кузину с собой в театр или в магазин Мицукоши, выбирать там кимоно. Она была раздражена неудачей Асако в изучении японского языка. Ей было скучно все постоянно объяснять. Она находила, что эта девушка из Европы глупа и не знает своих обязанностей.

Только ночью они болтали, как делают это девушки, даже враждебно настроенные, и именно в это время Садако рассказала ей историю своего романа с молодым студентом.

Однажды ночью Асако проснулась и нашла, что постель рядом с нею пуста и что бумажные шодзи отодвинуты. Волнуясь и беспокоясь, она встала и вышла на темную веранду снаружи комнаты. Холодный ветер дул через отверстие в амадо. Это было совершенно необычно, потому что японский дом в ночное время закупорен герметически.

Внезапно появилась из того же отверстия Садако. На ней было темное пальто поверх цветного ночного кимоно. При слабом свете лампадки в бумажном четырехугольном ящике Асако могла заметить, что пальто было мокро от дождя.

— Я была в бенджо, — сказала Садако нервно.

— Вы были снаружи, под дождем, — возразила кузина. — Вы совсем промокли. Вы простудитесь.

— Тише! — прошептала Садако, сбрасывая пальто, — не говорите так громко! Смотрите! — Она вынула из-за пазухи короткий меч в шагреневых ножнах. — Если вы скажете слово, я убью вас этим.

— Что вы делали? — дрожа, спросила Асако.

— То, что захотела, — был мрачный ответ.

— Вы были с Секине? — вспомнила Асако имя студента.

Садако кивнула в знак согласия. Потом она стала рыдать, закрывая лицо рукавом кимоно.

— Вы его любите? — не удержалась от вопроса Асако.

— Конечно, я люблю его, — кричала Садако, прерывая свои рыдания. — Смотрите на меня. Я больше не девушка. Он — моя жизнь. Почему мне не любить его? Почему не могу я быть свободной, как мужчины, и свободно желать и любить, как они? Я новая женщина. Я читала Бернарда Шоу. Я нахожу один закон для мужчин в Японии и другой для женщин. Но я хочу нарушить этот закон. Я сделала Секине моим любовником, потому что я свободна. Я спала в его объятиях в чайном домике у озера. Он дал мне такое чувство, чувство горы Фудзи, когда ее вершины коснется восходящее солнце!

Асако никогда не думала, чтобы ее гордая, холодная кузина могла дойти до такого потрясающего волнения. Ни разу до сих пор она не видела японской души, до такой степени обнаженной.

— Но вы выйдете замуж за Секине, милая Сада, тогда вы будете счастливы.

— Выйти замуж за Секине, — прошипела Садако, — за мальчика без денег, и позволить вам стать наследницей Фудзинами, когда я помолвлена с губернатором Осаки, который будет министром двора в новом кабинете!

— О, не делайте этого, — настаивала Асако, в душе которой проснулся весь ее английский сентиментализм. — Не выходите замуж за человека, которого не любите. Вы говорите, что вы новая женщина. Выходите замуж за Секине. Выходите за того, кого любите. Тогда вы будете счастливы.

— Японские девушки не бывают счастливы, — рыдала кузина. — Но я сохраню Секине. Когда я выйду замуж, он поступит ко мне шофером.

Асако с трудом перевела дух. Такая мораль смутила ее.

— Но это будет смертным грехом, — сказала она, — это не будет счастьем.

— Мы не можем быть счастливы. Мы — Фудзинами, — сказала серьезно Садако. — На нас проклятие. Старуха из Акабо говорит, что это очень тяжелое проклятие. Я не верю в суеверия, но я верю, что есть проклятие. Вы также. Вы были несчастливы и ваши отец и мать. Мы все прокляты за женщин. Мы добыли столько денег от несчастных женщин. Их продают мужчинам, они мучаются и умирают, а мы от этого богатеем. В Акабо говорят, что в семье у Фудзинами — лисица. Это приносит нам деньги, но делает нас несчастными. В Акабо даже бедные люди не хотят вступать в брак с Фудзинами, потому что у нас — лисица.

Это народное поверье, еще широко распространенное в Японии, что некоторые фамилии имеют духов-лисиц, нечто вроде семейного домового, который оказывает им услуги, но и насылает проклятие.

— Я не понимаю, — сказала Асако, испуганная этой дикой речью.

— Знаете вы, почему уехал англичанин? — спросила резко ее кузина.

Наступила очередь Асако зарыдать.

— О, если бы я уехала с ним! Он был так добр со мной, всегда нежен и ласков.

— Когда он женился, — говорила Садако, — он еще не знал, что на вас лежит проклятие. Ему не надо было приезжать с вами в Японию. Теперь он знает, что на вас лежит проклятие. Вот он и уехал. Он сделал умно.

— Что вы называете проклятием? — спросила Асако.

— Вы не знаете, отчего Фудзинами так разбогатели?

— Нет, — сказала Асако. — Все идет ко мне от мистера Ито. У него фонды или что-то такое…

— Да. Но фонды — это значит паи в деле. А вы не знаете, что такое наше дело?

— Нет, — повторила Асако.

— Видели вы Йошивару, где девушек продают мужчинам? Это наше предприятие. Понимаете вы теперь?

— Нет.

— Тогда я расскажу вам всю историю Фудзинами. Сто или двести лет тому назад наш прапрадед пришел в Йедо, как тогда называли Токио. Он был бедным деревенским парнем. У него не было друзей. Он стал приказчиком на товарном складе. Один раз пожилая женщина спросила у него: «Сколько вам платят?» Он сказал: «Ничего, только кормят и одевают». Женщина и говорит: «Идем со мной, я дам вам пищу, и одежду, и плату». Он пошел с ней в Йошивару, где у нее был маленький дом с пятью или шестью девушками. Каждую ночь он должен был стоять перед домом и кричать: «Ирасшаи! Ирасшаи! (Входите, входите!) Красивые девушки, очень дешево! Новые девушки, молодые девушки! Входите, испробуйте их. Они очень милы и ласковы!» И вот пьяные работники, игроки и дурные самураи приходят, платят деньги и заставляют девушек услаждать их своим телом. Они платят и ему, прапрадеду. Когда девушки были больны или не хотели принимать гостей, он должен был бить их, морить голодом и жечь «о куйю» (лекарственное растение, употребляемое для прижиганий) на их спинах. Однажды он сказал женщине, бывшей хозяйкой заведения: «Ваши девушки уже очень стары и сухи. Богатые друзья больше не станут приходить. Продадим этих девушек. Я поеду в деревню и привезу новых, и тогда выходите за меня замуж и сделайте меня вашим компаньоном». Женщина сказала: «Если нам повезет с новыми девушками и мы заработаем денег, я выйду замуж за вас». Тогда наш прапрадед вернулся в свою деревню, в Акабо; и его старые друзья удивились, видя, как много денег он тратит. А он говорил: «Да, у меня очень богатые друзья в Йедо. Они хотят взять в жены красивых деревенских девушек. Смотрите, я плачу вам вперед пять золотых монет. После свадьбы дадут еще больше денег. Позвольте мне взять с собой в Йедо ваших самых красивых девушек. И у них у всех будут богатые мужья». Это были простые деревенские люди и поверили ему, потому что он был из их села, из Акабо. Он вернулся назад в Йедо с двадцатью девушками пятнадцати-шестнадцати лет. С этими девушками он добыл очень много денег. И вот он женился на женщине, которая содержала дом. Потом нанял большой дом, названный Томондзи. Он обставил его очень богато и решил принимать гостей только из высшего света. Пятеро из его девушек сделались очень известными ойран. Каждый из их портретов, сделанных Утамаро, стоит теперь несколько сотен йен. Когда наш прапрадед умирал, он был очень богатым человеком. Его сын был второй Фудзинами. Он купил еще больше домов в Йошиваре и еще больше девушек. Это был наш прадед. У него было два сына. Один, отец вашего отца, купил эту землю и построил здесь первый дом. Другой был мой дед, Фудзинами Генносуке. Они все богатели и богатели от девушек, но проклятие наложено на всех, особенно на их жен и дочерей.

— А мой отец? — спросила Асако.

— Ваш отец написал книгу, в которой говорил, какая это дурная вещь, эти деньги, добытые из похоти мужчины и мучений женщины. Он рассказал в книге, как девушек обманом привозят в Токио, как их родители продают их, потому что они бедны или потому что наступает голод, как девушек везут в Токио по десять, по двадцать сразу и выставляют в аукционном зале для продажи в Йошиваре, как их запирают, будто пленниц, как к ним посылают очень грубых мужчин, чтобы сломить их волю и заставить быть йоро, чтобы они никогда не отказывали мужчине, хотя бы он был очень уродливый, и очень дурной, и очень пьяный. Даже если они больны и несчастны, если они даже беременны, они не должны отказывать. Делается испытание, чтобы узнать, насколько они сильны. Двадцать или тридцать мужчин посылают к одной девушке в одну ночь, одного за другим. Потом, когда сопротивление сломлено, их показывают в окнах, как «новых девушек», в красивых кимоно и с венками цветов на головах. Если им повезет, они избегают болезни несколько лет, но раньше или позже это приходит. Их посылают в больницу на излечение; или еще приказывают скрывать болезнь и принимать побольше мужчин. Так мужчины заражаются болезнью и приносят ее своим женам и детям, которые ведь ничего не сделали. Но девушки Йошивары должны работать все время, даже если они только наполовину вылечены. Поэтому они становятся старыми, некрасивыми и болезненными очень скоро. Тогда, если у них чахотка или что-нибудь такое, они умирают, а хозяин говорит: «Это хорошо. Она была уже слишком стара. На нее даром тратились деньги». И их поскорее хоронят на кладбище йоро, за чертой города, на кладбище мертвых, которых забывают. А некоторые, если они очень здоровы, живут, пока их контракт не кончится. Тогда они возвращаются в деревню и выходят замуж там и распространяют болезнь. Но, умирая, они все проклинают Фудзинами, которые наживаются на их горе и мучениях. Я думаю, что этот сад полон их духов и их проклятия бьются в стены дома, как ветер, когда он стучит ставнями.

— Как вы узнали все эти страшные вещи? — спросила Асако.

— Это описано в книге вашего отца. Я прочту ее вам. Если не верите, спросите Ито-сан. Он скажет вам, что это правда.

И несколько вечеров Садако читала этой иностранной Фудзинами слова ее собственного отца, слова предтечи.

Япония — еще дикая страна, писал Фудзинами Кацундо, японцы еще варвары. Сравнивать те условности, которые они ошибочно приняли за цивилизацию, с глубиной и высотой западного идеализма, который проповедовали Христос, и Данте, и св. Франциск Ассизский, и Толстой, — это все равно что сравнивать черепаху с луной. Япония подражает Западу в его самых худших наклонностях: грубому материализму, вульгарности, погоне за деньгами. Японцы должны быть скромны и должны сознавать, что самую трудную школу еще предстоит пройти. Урезанные и обескровленные системы бесполезны. Прусская конституция, техническое образование, военные успехи и бравады — это еще не прогресс. Япония должна отказаться от рабского почитания предков и уйти из-под власти мертвых. Она должна прогнать призраки суеверия и наслаждаться жизнью как вещью прекрасной и любовью как видением жизни еще более прекрасной. Она должна очистить свою землю от всей ее грязи и сделать ее тем, чем она могла бы быть, — Страной восходящего солнца.

Такова была задача отца Асако, когда он писал свою книгу «Истинное Синто».

— Нам не позволяют читать эту книгу, — объясняла Садако, — правительство запретило ее. Но я нашла тайную рукопись. Это было недостойным поступком со стороны вашего отца — написать такие вещи. Он уехал из Японии, и все сказали: «Это хорошо, что он ушел; он был дурным человеком; он позорил свою страну и свою семью».

В книге было много такого, чего Асако не могла понять. Ее кузина старалась объяснить ей это. И много ночей провели обе девушки, сидя вместе и читая при слабом свете. Это было возобновлением старой дружбы. Иногда тихий свист раздавался снаружи дома. Садако откладывала книгу, надевала пальто и выходила в сад, где ожидал ее Секине.

Предоставленная самой себе, Асако первый раз в жизни начала мыслить. До сих пор ее мысли касались просто ее собственных радостей и горестей, улыбок или недовольства окружающих ее, маленьких событий и пустых проектов. Но, должно быть, отцовская кровь текла еще в ее жилах, потому что в некоторых отношениях она понимала его книгу лучше, чем ее переводчица Садако. Она знала теперь, почему Джеффри не хотел касаться ее денег. Они были грязны, они были заражены, как несчастные женщины, заработавшие их. Конечно, ее Джеффри предпочел бедность такому богатству. Могла ли бы она встретить бедность с ним? Ну, она уже была бедна в доме своих родственников. Куда делась вся та роскошь, которую покупали ей ее деньги? Она жила теперь жизнью служанки и пленницы.

Чем все это кончится? Конечно, Джеффри вернется за ней и возьмет ее с собой. Но теперь у него нет денег, а так дорого стоит доехать до Японии. И потом, эта ужасная война! Джеффри был солдатом. Он, наверное, был там, во главе своих людей. Может быть, он уже убит?

Однажды ночью она увидела во сне, что его тело привезли к ней, мертвое и окровавленное. Она закричала во сне. Садако проснулась, испуганная.

— В чем дело?

— Я видела во сне Джеффри, моего мужа. Может быть, он убит на войне?

— Не говорите так, — сказала Садако. — Разговоры о смерти приносят несчастье. Это смущает духов. Я говорила вам, что дом полон ими.

Разумеется, для Асако дом Фудзинами потерял свое очарование. Даже красивый ландшафт казался мрачным. Каждый день две-три женщины из Йошивары умирали от болезни и небрежности, говорила Садако, и, следовательно, каждый день невидимое население сада Фудзинами росло и все увеличивался клубок их проклятий. Духи шипели, как змеи, в бамбуковой роще. Они вздыхали в ветвях сосны. Они питали карликовую растительность своими извержениями. Под водами озера тела — женские тела лежали рядами. Их тонкие руки касались тростника. Их бледные лица всплывали ночью на поверхность и смотрели на луну. Осенние клены пятнали землю своей отравленной кровью, и каменные лисицы перед святилищем Инари зевали и скалили зубы перед бесовским миром, который вызвала к жизни из темной почвы разврата, жадности и болезней их злая волшебная сила.

Глава XXIV

Осенний праздник

Если б в этом мире

Не было для нас

Воловьей телеги

Буддийской религии

Как из дома мыслей

Ускользнуть могли б мы?

В октябре все семейство Фудзинами выехало из Токио на несколько дней, чтобы выполнить свои религиозные обязанности в храме Икегами. Даже дедушка Генносуке вылез из своего особого домика, везя свою жену О Цуги. Мистер Фудзинами Гентаро вез свою жену Шидзуйе-сан, Садако и Асако. Только Фудзинами Такеши, его сын и наследник, со своей женой Мацуко отсутствовал.

Произошли еще какие-то неприятности в семействе, которые скрывались от Асако и которые заставляли торопиться запастись помощью религиозной благодати. Фудзинами были последователями куддизма, секты ничирен. Их ревностное благочестие и богатые подарки священникам храма считались причиной возрастания их богатства. Покойники семьи Фудзинами, начиная с прапрадеда, который первый явился в Йедо искать счастья, хоронились в Икегами. Здесь священники давали каждому покойнику новое имя, которое и писалось на маленьких черных таблицах — «ихай». Одна из таких таблиц с именем покойника хранилась в домашнем святилище в Токио, другая — в храме Икегами.

Асако взяли с собой на октябрьский праздник потому, что отец ее тоже был погребен на земле храма — собственно, одна маленькая косточка, «икотсу», или «священная кость», посланная домой из Парижа прежде, чем его останки подверглись чуждому погребению на кладбище Пер-Лашез. По мертвому была отслужена заупокойная служба, и Асако показали его табличку. Но она не испытала того сильного волнения, которое овладело ею во время первого посещения дома Фудзинами. Ведь теперь она уже слышала собственный голос своего отца. Она знала его отвращение к претенциозности всех видов, к лживой условности, к ложным чувствам, его ненависть к священникам и их влиянию, его осуждение семейного богатства и его презрение к почитаемым всеми мелочам в японской жизни.

Храм в Японии — не просто здание, а целый поселок. Место для этих поселков избиралось с тем же самым вдохновением, которое руководило и нашими бенедиктинцами и картезианцами. Храм Икегами расположен на длинном обрывистом холме на половине пути между Токио и Йокогамой. Он окружен деревьями криптомерии. Эти темные вечнозеленые деревья, похожие на громадные кипарисы, придают местности мрачный, молчаливый, невозмутимый характер, все то, что Беклин сумел выразить в своей картине «Остров мертвых». Эти величественные деревья являются существенной частью храма. Они напоминают колонны наших готических соборов; крыша — синий свод неба, а настоящие постройки — только алтари, часовни и памятники.

Крутая ступенчатая дорога спускается, как водопад с вершины холма. Вверх и вниз по этим ступеням непрерывно постукивают деревянные галоши японцев, как капли дождя. Наверху лестницы стоят башенные ворота, окрашенные красной охрой, ведущие к внутренним помещениям. Хранители — стражи ворот, Ни-О, два гигантских царя, перешедшие в японскую мифологию из Индии, поставлены в клетках в самой постройке ворот. Их клетки и самые их особы засорены липкими кусками жеваной бумаги, с помощью которой поклонники буквально оплевывают их своими молитвами.

Внутри ограды находятся различные храмовые здания: колокольня, библиотека, прачечная, зал обетных приношений, священные купальни, каменные фонари и помещения для паломников; также два громадных зала для богослужения, которые подняты на низких столбах над уровнем земли и соединены между собой крытым мостом; так они выглядят двумя кривыми ковчегами спасения, ровно на пять футов возвышающимися над житейской суетой. Эти здания по большей части окрашены красным цветом; бывает изящная резьба на панелях, фризах и верхушках. Позади этих двух святилищ находится часовня мертвых, где хранится память многих величайших людей страны. Позади нее помещения священников с красивыми закрытыми садами, висящими на склонах крутого обрыва; главный вдохновитель их — старая сосна, под которой сам Ничирен, современник и соперник святого Доминика, любил размышлять о своем проекте Всемирной Церкви, основывающейся на жизни Будды и руководимой апостолами Японии.


В течение целой недели Фудзинами жили в одной из верениц совершенно лошадиных стойл, похожих на пустые ящики, внутри ограды храма. Празднество, по-видимому, имеет нечто родственное с еврейским праздником, когда благочестивые люди оставляли свои городские жилища и жили в палатках за стенами города.

Поклонение Дивному Закону Лотосовых Письмен! Знаменитая формула священников секты ничирен повторялась снова и снова под аккомпанемент барабанов; потому что в самом священном тексте лежит единственный путь к спасению. С примерной настойчивостью мистер Фудзинами Генносуке отбивал такт молитвы деревянной колотушкой на мокигио, деревянном барабане, имеющем форму рыбьей головы.

Наму миохо ренге Кио. Из всех углов храмовой ограды неслись выколачиваемые молитвенные призывы, как шум молотьбы. Католическая совесть Асако, проснувшаяся теперь, когда она почувствовала влияние чар Японии, возмущалась ее участием в этих языческих обрядах. Чтобы изгнать из своих ушей эхо этой литании, она попыталась сосредоточить свое внимание на собравшейся толпе.

Наму миохо ренге Кио. Вокруг нее была густая масса паломников, сотни и тысячи развлекающихся, торгующих и глазеющих. Некоторые из них, как и Фудзинами, наняли временные помещения и имели с собой поваров и слуг. Некоторые расположились лагерем на открытом воздухе. Иные просто посещали храм и уезжали в течение одного дня. Люди толпились и кишели, как муравьи в муравейнике. Любопытство скорее, чем благочестие, было господствующим настроением; потому что это один из немногих в году праздников токийских рабочих и ремесленников.

В центральных зданиях, на пять футов выше этого шумного стечения народа, там, где сидели на тронах золотые фигуры Будды, священники в митрах и коричневых ризах, расшитых золотом, выполняли обряды своего культа. Справа и слева высокого алтаря чтецы, сидящие у своих красных лакированных столиков, декламировали сутры в строфах и антистрофах. Поднимались облака фимиама.

В прилегающем здании серьезный молодой проповедник увещевал собрание пожилых и сонных леди избегать плотских наслаждений и отказаться от мира и его суеты, отмечая каждый пункт в своей речи взмахами веера. Служитель храма, с лисьим выражением лиц, вели бойкую торговлю амулетами против всевозможных несчастий и священными свитками с печатными молитвами и фигурами ничирен.

Двор храма представлял собой обширное ярмарочное поле. Храмовые голуби отчаянно кружились в воздухе или опускались на крыши, не будучи в состоянии найти ни одного свободного квадратного фута на тех камнях, где они привыкли бродить и клевать. Лавочки тянулись вдоль мощеных дорожек и заполняли пространства между зданиями. Продавцы предлагали всякие священные предметы, святые изображения, амулеты и украшения; но там были и цветы для женских причесок, игрушки для детей, пирожные и бисквиты, пиво и лимонад, и отвратительный горьковатый напиток, именуемый «шампанским сидром», и всевозможные пустяки. В одном углу площади работал вовсю театр; актеры переодевались на глазах публики на балконе над толпой, чтобы возбудить ее любопытство и привлечь посетителей. Сзади расположился кинематограф, выставив безобразные объявления с изображением убийств и привидений; а еще дальше устроился цирк с целым зверинцем опаршивевших животных.

Толпа была удивительно смешанная. В ней были зажиточные купцы из Токио со своими женами, детьми, слугами и приказчиками. Были студенты в своих пятнистых бело-голубых пальто, с кепи, значками своей школы и с неуклюжей походкой. Была современная молодежь в «йофуку» (европейском платье), в шляпах-панамах, в ботинках, с франтовскими тросточками, с высокомерным выражением, гордые своим неверием. Была масса детей, самых разнообразных, державшихся за руки и кимоно старших или мелькающих у ног толпы, как листья в водовороте.

Были группы экскурсантов из деревень, в кимоно, отогнутых у колен, с тупо смотрящими, цвета обожженной глины, лицами; каждый нес красный цветок или цветной платок для удостоверения. Были работники в узких штанах и куртках, на которых были написаны имя и профессия их нанимателя. Были гейши в лучших нарядах, под руководством профессиональных «тетушек»; их можно было узнать только по элегантному покрою платьев да по широкому расстоянию между воротником и затылком, занимаемому их черным шиньоном.

У самой могилы Ничирена стоял японский представитель Армии Спасения, ревностный и увлеченный молодой человек, носящий красно-синий мундир армии генерала Бутса, — с японской подписью «Кайсейгун» (Армия спасения) на околыше шапочки. Он стоял перед ящиком, на котором был написан в японском переводе первый стих гимна: «Вперед, о воины Христа!». Музыка гимна отдаленно напоминала свой западный прототип. Евангелист тщетно пытался побудить терпимую, но равнодушную толпу присоединиться к пению.

Повсюду по площади бродили нищие, достигшие различных степеней отвратительности. Некоторые, однако, были так ужасны, что их не впустили в ограду храма. Они выстроились среди стволов криптомерий, среди маленьких серых могил со стершимися надписями и покрытых мхом статуй ласкового Будды.

Асако положила пенни в протянутую руку одного несчастного, лишенного зрения урода.

— О, нет! — закричала кузина Садако, — не подходите близко к ним. Не касайтесь их! Это прокаженные.

У некоторых из них не было рук или были какие-то обрубки, кончающиеся чем-то красным и уродливым, похожим на изжеванную собакой кость. У некоторых не было ног, и их возили на маленьких платформах с колесами их менее увечные товарищи по несчастью. Некоторые вовсе не имели черт лица. Их лица были просто гладкие доски, с которых совершенно исчезли нос и глаза; только рот оставался, беззубая дыра, обрамленная спутанными волосами. У некоторых лица ненормально распухли; выдающиеся лбы и тяжелые щеки придавали их выражению каменную неподвижность византийских львов. Все были страшно грязны и покрыты ранами и насекомыми.

Проходящий народ смеялся над их безобразием и бросал им медяки, из-за которых они толкались и дрались, как звери.

Наму миохо ренге Кио. Родственники Асако провели весь день в еде, питье и болтовне под шум бесконечных молитв. Это был великолепный осенний день; осень — лучшее время года в Японии. Теплое, яркое солнце освещало великолепные цветы осени, блестящую красную и желтую листву, одевающую соседние холмы, широкую коричневую равнину с тисненными на ней планами обнаженных рисовых полей, коричневые дачи и домики, прячущиеся в свои ограды из вечнозеленых растений, как птицы в гнезда, красные стволы криптомерий, темный ковер опавших сосновых игл, серые нагроможденные камни старого кладбища, остроконечные кровли храма и беспорядочные рои людей; они молились, бросали свои медяки в огромную чашу для милостыни перед алтарем, ударяли в медные колокольчики, молились об удаче и возвращались опять домой со своими расшалившимися, веселыми детьми.

Асако больше не чувствовала себя японкой. Зрелище желтосерой тысячной монотонной толпы земляков доводило ее до болезни. Шиканье и клохтанье их непонятного языка отдавалось в ее мозгу неприятным, мертвящим звуком, как падение дождевых капель для того, кто нетерпеливо ждет возврата хорошей погоды.

Здесь, в Икегами, далекий вид моря и судов в Йокогаме манил Асако к бегству. Но куда она могла убежать теперь? В Англию? Она больше не англичанка. Она оттолкнула своего мужа, и по совершенно недостаточным причинам. Она винила себя в холодности, недостатке любви, узости ума и глупости. Она признавала теперь, что действовала под сильным влиянием других. Как дура, она поверила тому, что ей говорили. Она не вверилась своей любви к мужу. По обыкновению, ее мысли обратились к Джеффри и вечной опасности, угрожающей ему. За последнее время она несколько раз принималась писать ему письма, но ни разу не пошла дальше обращения: «Милый Джеффри».

Она была рада, когда прошел этот волнующий день, показались между стволов криптомерий розовые закатные облака, спустилась ночь и, будто лампы на их ветвях, повисли крупные звезды. Но ночь не принесла с собой тишины. Вокруг храма зажгли бумажные фонари, и ацетиленовые огни осветили ярмарочные лавки. Болтовня, крики торговцев и покупателей, стук деревянных гета стали еще страшнее, чем днем. Казалось, что находишься в клетке диких зверей, слышимых, чувствуемых, но невидимых.

Вечерний ветер был холоден. Несмотря на большие деревянные жаровни, разведенные в их стойлах, Фудзинами дрожали.

— Пойдем погуляем, — предложила кузина Садако.

Обе девушки пошли по хребту холма до пятиэтажной пагоды. Они прошли мимо чайного домика, известного своими ранними мартовскими цветами сливы. Он был ярко освещен. Бумажные прямоугольники шодзи сияли, как иллюминированные ячейки медовых сот. Деревянные стены дрожали от звуков самисена, высоких писклявых голосов гейш и грубого смеха гостей. В одной комнате шодзи были раздвинуты и можно было видеть пьяных мужчин; их кимоно были спущены с плеч и обнажали тело, покрасневшее от саке. Они отняли у гейш их инструменты и давали импровизированное представление, пели и танцевали, а гейши хлопали руками, покатываясь от смеха. За чайным домиком шум празднества становился глуше. С далекого расстояния едва доносилось эхо песен, визг усиленной веселости, шлепанье гета и рокот толпы.

Звездный свет оживил ландшафт. Луна пробилась сквозь сырость облаков. Скоро ее диск стал отражаться в сотнях болот рисовых полей. Очертания берегов Токийского залива были видны до самой Йокогамы так же, как широкая котловина Икегами и скученная масса холмов за ней.

Ландшафт оживился огоньками: огнями тусклыми, огнями яркими, огнями неподвижными или движущимися около каждого места скопления населения. Казалось, звезды свалились с неба и теперь собирались и сортировались заботливыми коллекционерами. Как только скапливалось облачко беловатого света, оно начинало двигаться через широкую равнину по направлению к Икегами, как будто каждая точка окружности громадного компаса привлекалась магнетической силой к центру. Это были освещаемые фонарями процессии паломников. Казалось, что души праведных поднимались с земли на небеса, как в песне Данте.

Световые скопления отправлялись в путь, двигались, останавливались, перегруппировывались и снова устремлялись вперед, пока наконец Асако уже могла в узкой деревенской улице у подошвы холма различить шутовские фигуры несших фонари и священный паланкин, нечто вроде громадного деревянного пчелиного улья: в центре каждой процессии его несла на сильных плечах толпа молодых людей под стук барабанов и неизбежное пение.

«Нами миохо ренге Кио». Медленно поднимались процессии по крутому подъему и наконец появились со своей тяжелой ношей перед храмом Ничирена.

— Я думаю, что это очень глупо быть такими суеверными, — сказала кузина Садако.

— Но тогда зачем мы здесь? — спросила Асако.

— Мой дед очень суеверен, а мой отец боится сказать ему «нет». Мой отец не верит ни в каких богов или Будду, но он говорит, что это не приносит вреда, а даже может быть полезно. Вся наша семья «гохел катсуги» — потрясатели священных символов. Мы думаем, что всеми этими молитвами нельзя отвратить несчастье от Такеши.

— А что такое с мистером Такеши? Почему его нет здесь? И Мацуко-сан, и детей?

— Это большая тайна, — сказала кузина Фудзинами, — вы никому не говорите. Даже со мной делайте вид, будто вы ничего не знаете. Такеши-сан очень болен. Доктор говорит, что он прокаженный.

Асако глядела, не понимая. Садако продолжала:

— Вы видели сегодня утром этих уродливых нищих. На них страшно смотреть, так сгнили их тела. Мой брат станет таким. Это болезнь. Этого нельзя вылечить. Она убьет его очень медленно. Может быть, его жена Мацу и дети тоже больны. Возможно, что и все мы больны. Никто не может сказать этого раньше чем через несколько лет.

Казалось, что ночь распростерла свои уродливые крылья. Весь мир внизу холма стал адской пропастью, а огоньки — остриями копий дьяволов. Асако дрожала.

— Но что же это значит? — спросила она. — Как заболел Такеши-сан?

— Это был приговор неба, — отвечала ее кузина. — Такеши-сан был дурным человеком. Он был груб с отцом и жесток со своей женой. Он думал только о гейшах и дурных женщинах. Нет сомнения, он заболел оттого, что прикасался к больной женщине. Кроме того, есть дурная инге в семье Фудзинами. Разве не говорила так старуха из Акабо? Это проклятие женщин Йошивары. Наступит и наша очередь, ваша и моя.

Неудивительно, что бедная Асако не могла заснуть в эту ночь от боязни разделить участь своей семьи.

Фудзинами Такеши был болен уже некоторое время; при этом его образ жизни едва ли можно было назвать здоровым. По возвращении его из летней поездки красные пятна появились на ладонях, а потом на лбу. Он жаловался на раздражение, причиняемое этой сыпью. Профессор Кашио был призван для лечения. Взяли для исследования кровь. После этого доктор объявил, что сын и наследник страдает проказой и что излечение невозможно.

Болезнь сопровождается раздражением кожи, но не особенно большими страданиями. Постоянное прикладывание компрессов успокаивает чесотку и часто может даже спасти пациента от самых ужасных разрушений и обезображивания. Но понемногу все члены теряют силу, пальцы на руках и ногах отваливаются, волосы выпадают, и сострадательная слепота скрывает от страдальца тело, в котором заключен его дух. Тоже будто из сострадания медленный упадок ослабляет внутренние органы. Часто вмешивается чахотка. Часто довольно простого холода, чтобы потушить теплящийся огонек жизни.

В деревне Кусацу, за горами Каруизава, есть естественный горячий источник, воды которого чрезвычайно действенны для облегчения болезни. Там находится больница для прокаженных. Туда и решили изгнать несчастного Такеши. Конечно, были уверены, что его жена Мацуко будет сопровождать его, кормить и доставлять ему все удобства жизни, какие только может. Ее собственная гибель была почти предрешена. Но не было ни вопроса, ни колебания, ни выбора, ни похвалы. Каждая японская жена должна стать Алкестой, если этого пожелает ее муж. Дети были отосланы в родовой поселок Акабо.

Глава XXV

Японское ухаживание

Как бьется волнами

Огромный корабль,

Стоящий на якоре,

Меня так разбила

К ребенку любовь.

Когда Фудзинами вернулись в Токио, то крыло дома, в котором жил несчастный сын, было уничтожено огнем. Осталась куча безобразного мусора, груда углей, покрытых пеплом, и дымящихся палок. Наиболее печальный вид имел скрюченный железный остов иностранной кровати Такеши, бывшей некогда символом прогресса и духа хайкара. Предполагалось, что пожар возник случайно, но почему-то опустошения ограничились только оскверненным крылом.

Мистер Фудзинами Гентаро, раздраженный этим невиданным разрушением, хотел сейчас же отстроиться вновь. Но старый дед возражал: это место несчастья было расположено в северо-восточном углу зданий, в углу, который, как известно, наиболее подвержен нападениям «они» (злых духов). Он стоял за невозобновление разрушенного.

Это был уже не первый случай различия мнений двух глав семьи Фудзинами; они участились с тех пор, как грозовые облака скопились над домом в Акасаке. Но гораздо более острым вопросом был вопрос о наследовании.

Со смертью заживо Такеши не было больше мужского наследника. Несколько семейных советов собирались в присутствии обоих главных Фудзинами, и большей частью в домике старика; на них было и шесть-семь представителей боковых ветвей рода. Дедушка Генносуке, презиравший Такеши как мота, не хотел и слышать о защите прав его детей.

— У дурного отца — дурные дети, — изрекал он, и его неугомонная челюсть двигалась еще яростнее, чем обычно.

Он активно отстаивал то мнение, что проклятие отца Асако навлекло эти несчастья на семью. Кацундо и Асако были представителями старшей линии. Он сам, Гентаро и Такеши — простые узурпаторы. Стоит восстановить в правах старшую линию, и негодующий дух перестанет вредить им.

Таковы были аргументы деда Генносуке. Фудзинами Гентаро, естественно, поддерживал притязания своего собственного потомства. Если уж надо лишить наследства детей Такеши, потому что на них лежит пятно проказы, то ведь все-таки еще остается Садако. Она хорошо воспитанная и серьезная девушка. Она знает иностранные языки. Она может сделать блестящую партию. Ее мужа следует принять как наследника. Быть может, губернатор Осаки?

Другие члены совета качали головами и тяжело вздыхали. Разве больше нет Фудзинами в боковых линиях? Зачем усыновлять чужого? Так говорил член парламента, господин с опухолью, который, видимо, старался для себя.

Было решено прежде всего избрать кандидата в приемные сыновья и уж потом решить, на какой из двух девушек должен он жениться. Может быть, сначала следует посоветоваться с предсказателями. Во всяком случае, список подходящих претендентов должен быть подготовлен к следующему собранию.

— Когда люди говорят о будущем, — сказал дед Генносуке, — крысы на потолке смеются.

Так закончилась конференция. Еще не успел мистер Фудзинами Гентаро вернуть себе академическое спокойствие в своей недоступной для суеты читальне, как мистер Ито появился на ее пороге.

Масляное лицо его было влажнее обыкновенного, усы, напоминавшие по форме буйволовые рога, смотрели еще задорнее; и хотя осенний день был холоден, Ито обмахивался веером. Он заметно волновался. Перед тем как приблизиться к святилищу, он высморкался в небольшой квадратный кусочек мягкой бумаги — японскую замену носового платка. Он оглянулся вокруг, ища глазами, куда бы выбросить это; но, не найдя подходящего места в чистеньком садике, сунул бумагу в широкий рукав кимоно.

Мистер Фудзинами нахмурился. Он слишком устал от собственных дел и не был расположен заниматься чужими. Он хотел покоя.

— Поистине, погода становится заметно холоднее, — сказал мистер Ито с низким поклоном.

— Если есть дело, — оборвал его патрон, — то войдите, пожалуйста, в комнату.

Мистер Ито снял свои гета и поднялся в комнату из сада.

Когда он уселся в традиционной позе, скрестив и сложив ноги, мистер Фудзинами протянул ему пачку сигарет, прибавив:

— Пожалуйста, не стесняйтесь, говорите прямо, что хотите сказать.

Мистер Ито взял сигарету и медленно расправил картонный мундштук, составлявший ее нижний конец.

— Действительно, сенсеи, это нелегкое дело, — начал он. — Это дело, которое следовало бы предложить через посредника. Если я изложу его сам, как иностранцы, пусть хозяин извинит мою неделикатность.

— Пожалуйста, говорите ясно.

— Своим возвышением в жизни я обязан всецело хозяину. Я был сыном бедных родителей. Я был эмигрантом и бродягой по трем тысячам миров. Хозяин дал мне приют и выгодное занятие. Я служил хозяину много лет; мои ничтожные силы, может быть, содействовали увеличению семейных богатств. Я стал как бы сыном Фудзинами.

Он сделал паузу при слове «сыном». Его патрон уловил ее смысл и нахмурился еще больше. Наконец от ответил:

— Надеяться на слишком многое — опасная вещь. Избрание приемного сына очень сложный вопрос. Я сам не могу разрешать таких важных дел. В этих случаях должно быть совещание с другими членами семьи Фудзинами. Вы ведь сами высказывали мнение, что губернатор Сугивара, пожалуй, будет подходящей партией.

— Тогда разговор шел о Сада-сан, теперь я говорю об Асако-сан.

Внезапное вдохновение осенило мистера Фудзинами Гентаро, и вместе с тем он почувствовал облегчение. Отдав ее Ито, можно было устранить Асако и оставить дорогу к наследству открытой для его собственной дочери. Но Ито стал уже настолько влиятельным, что ему не следовало доверять.

— Я должен сказать вам заранее, — сказал хозяин, — что именно муж нашей Сада будет йоши Фудзинами.

Ито поклонился.

— Благодаря хозяину, — сказал он, — денег есть достаточно. Нет желания говорить о таких вещах. Просьба относится только к самой Асако-сан. Поистине, теперь говорит сердце. Эта девушка — прелестное дитя и к тому же вполне хайкара. Моя жена стара и бесплодна и низкого происхождения. Я хотел бы иметь жену, достойную моего положения в доме Фудзинами-сан.

Глава семьи внезапно разразился хохотом. Он был очень доволен.

— Ха! Ха! Ито Кун! Так это любовь, да? Вы влюблены, как студент из школы. Ну что ж, любовь славная вещь. То, что вы сказали, заслуживает серьезного внимания.

С этим адвокат и был отпущен. Таким образом, на ближайшем семейном совещании мистер Фудзинами выдвинул проект выдать Асако замуж за семейного поверенного, которому вместе с тем надо дать значительную сумму, чтобы избавиться на будущее время от дальнейших притязаний его от собственного имени или имени жены на какую бы то ни было долю семейного капитала.

— Ито Кун, — заключил он, — душа нашего дома. Он — «каро»[41] семьи. Я думаю, что хорошо выдать замуж эту Асако за него.

К его удивлению, проект встретил единодушное сопротивление. Остальные члены фамилии завидовали и ненавидели Ито, который считался признанным фаворитом мистера Фудзинами.

Особенно негодовал дедушка Генносуке.

— Как! — кричал он в припадке ярости, часто свойственной старикам Японии. — Отдать дочь старшей линии дворецкому, человеку, отец которого бегал между оглоблями рикши. Если дух Кацундо не слышал этой глупой речи, это большое счастье для нас. Ведь как раз это — самая дурная инге. Если делать такие вещи, нам будет становиться все хуже и хуже, пока не рухнет весь дом Фудзинами. Этот Ито — каналья, вор, негодяй…

Здесь старый джентльмен чуть не задохнулся. Снова совет разошелся, и решено было только одно: что домогательство руки Асако со стороны мистера Ито — вещь совершенно неприемлемая.

Когда, почти вслед за этим, «первый министр семьи» стал спрашивать относительно решения, мистер Фудзинами должен был сознаться, что предложение отвергнуто.

Тогда Ито открыл свои карты, и его патрон почувствовал, что этот бывший слуга — уже больше не слуга.

Ито сказал, что ему необходимо получить Асако-сан, и притом до конца года. Он любил эту девушку. Страсть все превозмогает.

Две вещи вечно те же,

Теперь — как в век богов:

Теченье вод и, в сердце,

Волнения любви.

Это старое японское стихотворение было им цитировано в качестве извинения в таком поступке, который при иных обстоятельствах был бы непростительной наглостью. Хозяин, конечно, знает, что политическое положение в Японии очень шатко и что новый кабинет едва держится, что буря скоро разразится и что оппозиция подыскивает подходящий повод для скандала. Он, Ито, держит в руках то, чего они желают, — полную историю концессии Тобита со всеми именами и подробностями о громадных подкупных суммах, розданных Фудзинами. Если опубликовать такие вещи, то правительство, разумеется, падет; при этом погибнет и концессия Тобита и все истраченные огромные суммы; кроме того, будут дискредитированы и разорены все влиятельные политические друзья Фудзинами. Все это грозит тяжелыми испытаниями, скандалом, шумом, судом и тюрьмой. Хозяин должен извинить своему слуге то, что он говорит со своим благодетелем так неделикатно. Но любовь не знает никаких стеснений, и он должен получить Асако-сан. В конце концов, после такой долгой службы разве его притязания так неосновательны?

Мистер Фудзинами Гентаро, совершенно перетрусивший, заявил, что сам он на стороне его проекта. Он просил только отсрочки, чтобы быть в состоянии склонить других членов семейного совета.

— Может быть, — предложил Ито, — это легче будет устроить, если удалить Асако-сан из Акасаки, если она будет жить совсем одна. Чего не видят, о том забывают Мистер Фудзинами Генносуке очень старый джентльмен; он забудет скоро. Тогда Сада-сан снова займет принадлежащее ей по праву положение единственной дочери семьи. Разве нет маленького домика на берегу реки в Микодзиме, нанятого для Асако-сан? Быть может, хорошо было бы поселиться ей там — совершенно одной?

— Быть может, Ито Кун захочет навещать ее там, время от времени, — сказал мистер Фудзинами, восхищенный этой идеей, — она будет так одинока, к тому же никто не будет знать!

Единственная особа, с которой никто не советовался и которая не имела решительно никаких сведений обо всем, что происходило, была сама Асако.


Асако была в высшей степени несчастна. Исчезновение Фудзинами Такеши вызывало соперничество между нею и ее кузиной. Если раньше Садако направляла весь свой ум и любезность на то, чтобы привлечь свою английскую родственницу в дом в Акасаке, теперь она употребляла все силы на то, чтобы изгнать кузину из крута семьи. Несколько недель Асако просто игнорировали, но теперь, по возвращении из Икегами, началось настоящее преследование. Хотя ночи становились холодными, ей не давали дополнительных одеял. Кушанья больше не подавались ей; она должна была брать, что могла, сама из кухни.

Слуги, подражая поведению своих господ, были явно невнимательны и грубы по отношению к маленькой иностранке.

Садако и ее мать издевались над ее уродством и незнанием японских приличий. Ее оби завязывалось как попало, потому что у ней не было горничной. Ее волосы были не причесаны, потому что к ней не допускалась парикмахерша.

Ее прозвали «рашамен» (козлиное лицо), оскорбительное название для японских любовниц иностранцев; и уверяли, что от нее пахнет, как от европейца.

— Кусаи! Кусаи! (Вонь! Вонь!), — говорили они.

Даже войной пользовались для того, чтобы оскорбить Асако. Всякий германский успех приветствовался с восклицанием. Подвиги Эмдена громко восхвалялись, а трагедия Коронеля смаковалась с совершенным удовлетворением.

— Немцы победят, потому что они храбры, — говорила Садако.

— Англичане оставляют слишком много пленных; японские солдаты никогда не сдаются в плен.

— Когда японский генерал приказал атаковать Цинтао, английский полк обратился в бегство!

Кузина Садако объявила о своем намерении изучать немецкий язык.

— Никто не захочет теперь говорить по-английски, — сказала она. — Англичан презирают: они не способны сражаться.

— Я хотела бы, чтобы Япония объявила войну Англии, — с горечью отвечала Асако, — вы были бы так побиты, что больше никогда не хвастались бы опять. Взгляните на моего мужа, — прибавила она гордо, — он такой рослый, и сильный, и храбрый. Он мог бы схватить двух, трех японских генералов и стукать их головами друг о дружку, как игрушки.

Даже мистер Фудзинами Гентаро раза два вмешивался в дебаты и наставительно заявлял:

— Двадцать лет тому назад Япония победила Китай и взяла Корею. Десять лет тому назад мы победили Россию и взяли Маньчжурию. В этом году мы побеждаем Германию и берем Цинтао. Через десять лет мы победим Америку и возьмем Гаваи и Филиппины. Через двадцать лет мы победим Англию и возьмем Индию и Австралию. Тогда японцы станут самой могущественной нацией в мире. Это наша божественная миссия.

Асако почти ничего не зная о войне, ее причинах и превратностях, оставалась страстно преданной Англии и союзникам и не могла принять японской изолированности. Кроме того, мысль об опасности, в которой находился ее муж, не покидала ее.

Наяву и во сне она видела его, с саблей в руке, ведущего своих людей в отчаянные рукопашные схватки, как эти герои на грубых японских хромолитографиях, которые Садако показывала ей, чтобы позабавиться ее страхом.

Бедная Асако! Как ненавидела она теперь Японию! Какое чувствовала отвращение к этой стесненной, вялой, неудобной жизни! Как боялась этих улыбающихся лиц и следящих глаз, от которых никуда нельзя было уйти!

Наступило Рождество, время изящных подарков и вкусных лакомств. Последнее Рождество она провела с Джеффри на Ривьере. Там была и леди Эверингтон. Они любовались стрельбой по голубям при теплом солнечном сиянии. Они пошли в оперу в тот вечер, на «Мадам Баттерфляй». Асако представила себя в роли героини, такой кроткой, такой верной, ожидающей все время в своем маленьком деревянном домике рослого, белого мужа, который никогда не придет! Но что это? Она слышит выстрелы салютующих судов в гавани. Он возвращается наконец к ней — но не один! С ним женщина, белая женщина!

Одна в своей пустой комнате, ее единственный компаньон — пушистый куст желтых хризантем, качающихся от сквозного ветра, Асако рыдала и рыдала, как будто разбилось ее сердце. Кто-то постучал в раздвижные ставни. Асако не в силах была ответить. Тогда шодзи отодвинулись, и вошел Танака.

Асако рада была увидеть его. Единственный из всех слуг, Танака до сих пор был почтителен к своей бывшей хозяйке. Он всегда охотно разговаривал с ней о старых временах, что доставляло ей горькое удовольствие.

— Если леди так грустно, — начал он, получив накануне соответствующие предписания от Фудзинами, — зачем леди остается в этом доме? Переменить дом — переменить заботы, говорим мы.

— Но куда могу я уйти? — беспомощно спросила Асако.

— У леди есть хорошенький дом на берегу реки, — напомнил Танака, — леди может ждать там два месяца, три месяца. Потом придет весна, и леди почувствует себя опять совсем веселой. Даже я в зимнее время чувствую в душе печаль. Это часто бывает так.

Быть совсем одной, избавиться от ежедневных обид и жестокости — это уже само по себе было бы счастьем для Асако.

— Но позволит ли мне уйти мистер Фудзинами? — спросила она боязливо.

— Леди должна быть смелее, — сказал советчик. — Леди не пленница. Леди может сказать: я ухожу. Но, может быть, и я сумею уладить это дело для леди.

— О, Танака, пожалуйста, пожалуйста, сделайте это. Я так несчастна здесь.

— Я найму повара и горничную для леди. А я сам буду сенешалем!

Мистер Фудзинами Гентаро и его семья пришли в восторг, услышав, что их план так хорошо приводится в исполнение и что они могут так легко отделаться от стесняющей их родственницы. «Сенешалю» было сейчас же поручено присмотреть за подготовкой дома, в котором еще никто не жил с тех пор, как он переменил владельцев.

На следующий вечер, когда Асако разостлала два матраса на золотистых циновках, зажгла огонь в квадратной жаровне и обе девушки легли рядом под тяжелыми ватными одеялами, Садако сказала кузине:

— Асако-сан, я думаю, вы не любите меня теперь так, как любили прежде.

— Я всегда люблю тех, кого я полюбила раз, — сказала Асако, — но ведь теперь все переменилось.

— Я вижу, ваше сердце меняется быстро, — горько сказала кузина.

— Нет, я пыталась измениться, но я не могу этого. Я старалась стать японкой, но не могу даже изучить японского языка. Мне не нравится японский образ жизни. Во Франции и в Англии я была всегда веселой. Я не знаю, смогу ли быть когда-нибудь веселой опять.

— Вам следовало бы скорее быть благодарной, — отвечала Садако сурово. — Мы спасли вас от вашего мужа, человека жестокого и развратного…

— Нет, теперь я уже не верю этому. Мой муж и я, мы всегда любили друг друга. Это вы, люди, стали между нами и разделили нас коварной ложью.

— Как бы то ни было, вы сделали выбор. Вы захотели стать японкой. Вы никогда уже не можете быть англичанкой снова.

Фудзинами гипнотизировали Асако этой фразой, как гипнотизируют курицу чертой, проведенной мелом. День за днем она звучала в ушах, устраняя всякую надежду убежать из страны или получить помощь от ее английских друзей.

— Лучше, если бы вы вышли замуж за японца, — продолжала Садако, — чем оставаться старой девой. Почему не выйти замуж за Ито-сан? Он говорит, вы нравитесь ему. Он умный человек. У него много денег. Он привык к иностранному образу жизни.

— Выйти замуж за мистера Ито? — в страхе вскричала Асако, — но у него уже есть жена!

— Они разведутся. Это нетрудно. У них даже нет детей.

— Я скорее умру, чем выйду замуж за кого-нибудь из японцев, — убежденно сказала Асако.

Садако Фудзинами повернулась к ней спиной и притворилась спящей; но еще долго в эту темную, холодную ночь Асако слышала, как она беспокойно ворочалась.

Приблизительно около полуночи Асако услышала, что ее зовут по имени:

— Аса-сан, вы не спите?

— Да, а что такое?

— Аса-сан, в вашем доме, у реки, вы будете одна. Вам не будет страшно?

— Я не боюсь, когда я одна, — отвечала Асако, — я боюсь людей.

— Смотрите! — сказала кузина. — Я даю вам это.

Она вынула из-за пазухи своего кимоно короткий меч в шагреневых ножнах, который Асако видела уже раз или два прежде.

— Он очень стар, — продолжала она, — он принадлежал родным моей матери. Они были самураями рода Сендаи. В старой Японии каждая благородная девушка носила с собой такой меч, потому что она говорила: лучше смерть, чем бесчестие. Когда наступало время умереть, она вонзала его сюда, в горло, не очень резко, но сильно надавливая. Но сначала она связывала вместе ноги «обидоме», шелковым шнурком, которым вы закрепляете ваш оби. Это для того, чтобы не разошлись очень бедра: не следует умирать в нескромной позе. Так, когда генерал Ноги совершил харакири на похоронах императора Мейдзи, его вдова убила себя таким мечом. Я даю вам мой меч потому, что в доме у реки вы будете одиноки, — и разное может случиться. Я больше не могу воспользоваться этим мечом для себя самой. Это меч моих предков. Я теперь уже не чиста. Я не могу пользоваться им. Если я убью себя, я брошусь в реку, как обыкновенная гейша. Я думаю, вам все-таки лучше выйти замуж за Ито. В Японии не хорошо иметь мужа; но не иметь мужа — это еще хуже.

Глава XXVI

Одна в Токио

Выйдя из тьмы,

Темной дорогой

Ныне иду я;

Светит мне издали

Месяц над горной вершиной.

За несколько дней до Рождества Асако переселилась в свой собственный домик. Быть свободной, уйти от наблюдающих глаз и шипящих языков, иметь возможность гулять по улицам, посещать лавки как независимая японская леди — все это было таким непривычным для нее наслаждением, что на время она даже забыла, как она несчастна в действительности и как необходимо ей, чтобы с ней был по-прежнему Джеффри. Только по вечерам сознание небезопасности подымалось вместе с речными туманами и воспоминание о предостережениях Садако проникало в одинокую комнату вместе с холодной струей зимнего воздуха. И тогда Асако вспоминала о маленьком мече, спрятанном на ее груди так, как, говорила Садако, принято носить его. Или же она испытывала потребность не быть одной и звала Танаку, чтобы он развлек ее и скоротал время своей неудержимой болтовней.

Принимая во внимание, что он в высшей степени помогал разбить ее прежнюю счастливую жизнь, что каждый день он обкрадывал ее и лгал ей, можно удивляться тому, что его хозяйка была до сих пор к нему приветлива и даже смотрела на него как на своего единственного друга. Он походил на дурную привычку или старую болезнь, которой мы почти дорожим, потому что не можем избавиться от нее.

Но когда Танака уверял в своей преданности, думал ли сам он то, что говорил? Есть известный запас лояльности в натуре японца. На полпути к позорному делу он иногда внезапно останавливается и возвращается на путь чести. В этом сказывается любовь к красивому жесту, мотив, который часто бывает сильнее, чем влечение к честности и порядочности самой по себе. Любимый персонаж японской драмы — «отокадате», рыцарственный чемпион из простого народа, который спасает угнетенную красавицу от безаконных насилий людей, носящих по два меча. Сильно раздутому тщеславию Танаки очень льстило смотреть на себя как на покровителя этой покинутой и несчастной леди. О нем можно было бы сказать как о Ланцелоте:

«Его честь выросла на почве бесчестия,

И верность в неверности сделала правдивым во лжи».

В общем, Асако была довольна тем, что у ней не бывало посетителей. Фудзинами были заняты приготовлениями к Новому году. Прошел и день Рождества, не отмечаемый японцами; впрочем, личность и внешний вид Санта-Клауса не совсем им незнакомы. Он стоит в Токио, как и в Лондоне, в витринах больших магазинов, в своем красном платье, с белой длинной бородой и с мешком, полным игрушек, на плече. Иногда он оказывается в компании буддийских божеств, с несущим молот Даикоку, рыбаком Эбису, с жирным голым Хотеи и с хрупким, красивым Бентен. Его можно рассматривать как последнее прибавление к весьма терпимой теократии Японии.

Асако присутствовала на богослужении в католическом соборе в Цукидзи, старом иностранном квартале. Музыка была очень плоха, и длинная проповедь говорилась по-японски. Служил величественный бородатый епископ в окружении двух туземных священников. Привычные звуки и движения церковной службы нравились ей, как и запах ладана. Середина церкви была покрыта соломенными матами, и на них сидела японская паства. Вдоль стен помещались сиденья для иностранцев. Это были большей частью члены различных посольств и военных миссий. На минуту Асако испугалась, что ее узнают. Потом она вспомнила, до какой степени стала она японкой по наружности.


Мистер Ито зашел после полудня пожелать веселого Рождества. Асако угощала его зеленым чаем и маленькими четырехугольными пирожками из рисовой муки с начинкой из какого-то бобового теста. Она все время удерживала Танаку в комнате, потому что разговоры Садако о браке с Ито встревожили ее. Он был очень любезен, и вместе с тем чрезвычайно вежлив. Он забавлял Асако рассказами о своих приключениях за границей. Он восхищался изящным домиком и его положением на берегу реки. Кланяясь и благодаря за гостеприимство Асако, он выразил желание получить разрешение посещать ее и на будущее время.

— Я боюсь его, — говорила Асако Танаке, когда гость ушел, — потому что Сада-сан говорит, он хочет развестись с женой и жениться на мне. Вы оставайтесь все время со мной в комнате всякий раз, когда он приходит. Не оставляйте меня одну, пожалуйста!

— Леди-даймио, — отвечало это круглолицое создание, — Танака — верный самурай. Танака отдаст жизнь за леди!


Это было за неделю до Нового года. По всей Гинза, главной улице Токио, вдоль аллей тощих ив, старающихся изо всех сил разрушить монотонность этой широкой, с обветшавшими зданиями улицы, раскидывались каждый вечер маленькие будки «йомисе», ночные лавочки, выставлявшие свой разнообразный товар перед глазами многочисленных толп, снующих по тротуарам. Там были шарлатанские медицинские средства и перья «стилограф», блестящие деревянные шкафчики-алтари для кухонных богов, фигуры Даикоку и Эбису; было дешевое платье и поношенные шляпы, пищевые продукты всех сортов, обувь, книги, игрушки. Но соблазнительнее всего казались антикварные вещи. На пространстве шести квадратных футов раскладывались драгоценности, очень привлекательные для неопытных, особенно при обманчивом свете керосиновых ламп. Едва ли одна из тысячи имеет действительную ценность; но почти каждая вещь имеет свой собственный характер и заманчивость. Там старинные золотые ширмы, лакированные столы и шкафчики, бронзовые вазы, золоченые фигурки Будды, веера, гравюры на дереве, фарфор, какемоно (старинные картины), макимоно (иллюстрированные свитки), инро (лакированные карманные аптечки), нецке (большие пуговицы из слоновой или простой кости, сквозь которые пропускаются шнурки табачных кисетов), цуба (эфесы мечей, железные, украшенные великолепными рисунками из накладного золота и серебра). Гинза в ночное время — рай для мелкого коллекционера.

— Сколько это стоит? — спрашивала Асако, указывая на крошечный серебряный ящик, который можно было спрятать в жилетный карман. Внутри были заключены три хорошенькие фигурки Будды из старой кремовой слоновой кости, замечательно искусно вырезанные, на крохотном лепестке распустившегося лотоса, на котором они отдыхали.

— Только потому, что теперь конец года, мы вынуждены продавать вещи дешево, — отвечал торговец. — Прошу только шестьдесят йен за настоящую древнюю художественную вещь.

— Это совершенно невозможно, — возражала Асако; она бегло заговорила по-японски с тех пор, как к ней вернулось прежнее светлое и легкое настроение. — Вы, должно быть, шутите. За это можно дать десять йен.

Старый антикварий, с лицом и тощей фигурой Юлия Цезаря, отвернулся, отказываясь от такого безумного предложения, безнадежно пожимая плечами. Он притворился, что очень занят разжиганием своей тоненькой трубки над огнем лампы, освещающей его товар.

— Десять иен! Вот смотрите! — сказала Асако, показывая банкнот. Купец покачал головой и выпустил клуб дыма. Асако направилась снова к потоку прохожих. Но не прошла она и десяти ярдов, как почувствовала прикосновение к рукаву своего кимоно. Это был Юлий Цезарь со своей вещицей.

— Хорошо, окусан, можно уступить. Тридцать иен; возьмите его, пожалуйста.

Он совал маленький ящичек в руку Асако.

— Двадцать иен, — торговалась она, вынимая две бумажки.

— Это в убыток! Это в убыток! — ворчал он; но вернулся к своему столику очень довольный.

«Я пошлю это Джеффри, — думала Асако, — это принесет ему счастье. Может быть, он напишет мне, чтобы поблагодарить. Тогда и я напишу ему».


Новый год — величайший из японских праздников. Японец из среднего или низшего класса весь год живет в густой паутине долгов. Но считается необходимым в последние дни года уплатить по всем своим обязательствам, и недостаточный должник должен продавать кое-что из своих семейных сокровищ, чтобы встретить Новый год совершенно чистым. От этих-то операций так и разбухают лавочки йомисе.

В день Нового года жена приготовляет пирожки из рисовой муки, традиционные для этого праздника, а муж заботится о том, чтобы у порога его дома стояли две кадомацу — срубленные сосенки, укрепленные веревками. Затем, нарядившись во фрак и цилиндр, если он хайкара — джентльмен, или в лучшее кимоно и хаори — если он старомодный японец, он отправляется в рикше с поздравительными визитами, чтобы обменяться «о медето», новогодними пожеланиями. Он везет подарки для своих важных покровителей и визитные карточки для менее влиятельных знакомых. Потому что японская пословица говорит: подарки поддерживают дружбу. В каждом доме во время визита он высасывает чашечку саке, так что возвращается домой гораздо чаще благодаря помощи извозчика-рикши, а не вследствие собственных усилий или даже распоряжений. Действительно, как сказала Асако ее горничная, японская жена очень довольна, когда день Нового года пройдет.

На следующую после Нового года ночь выпал снег. Он продолжал падать и все утро, так что маленький садик Асако стал бел, как свадебный пирог под сахарной пудрой. Все неровности лужайки на берегу реки были сглажены белым ковром. Соломенные плетенки, которыми предусмотрительный садовник окутал кусты азалий и карликовые хвойные деревья, превратились в толстые белые саваны. Как шары водяной пены на волнах, снег скопился хлопьями на перьях бамбуковой заросли, скрывавшей соседнее жилище и делавшей из маленького владения Асако птичье гнездышко.

За темной, лениво двигающейся рекой крыши и зубцы Асакусы казались фантастичнее любой театральной декорации. Асако вспомнила о том первом снежном дне в Японии, когда Джеффри и она познакомились в посольстве с Яэ Смит.

Она дрожала. Темнота сгущалась. Японский дом — слабая защита от холода зимы, и жар углей в деревянном ящике — весьма бедная помощь. Служанка плотно закрыла ставни на ночь. Где это Танака? Он ушел на новогоднюю прогулку со своими родственниками. Асако внезапно почувствовала свое одиночество и мысленно благодарила кузину Садако за моральную помощь, оказываемую ее кинжалом. Она вынула его из ножен и рассматривала лезвие, рукоятку тонкой работы, с осторожностью и тревогой, как будто касалась пальцами змеи.

Только что стало тихо в доме, как вдруг усилился ветер. Он потрясал деревянную раму дома с неожиданной силой, почти как землетрясение. Бамбуковая роща стучала, как будто сталкивались кости, и снег скользил и падал с крыши с глухим шумом.

Раздался резкий стук во входную дверь. Асако вскочила и спрятала кинжал в кимоно на груди. Она лежала вытянувшись на длинном кресле. Теперь она спустила ноги на землю. О Хана, служанка, пришла доложить, что приехал Ито-сан. Асако, полурадуясь, полубеспокоясь, приказала просить его. Она слышала стук тяжелых шагов в доме; затем Ито ввалился в комнату. Его лицо было очень красно и голос хрипл: он нанес уже много новогодних визитов.

— С Новым годом, Асако-сан, с новым счастьем! — проикал он, схватив ее руку и работая ею, как рукоятью насоса. — Новый год в Японии очень счастливое время. Все японцы говорят, что Новый год очень счастливая пора. Этот Новый год принес счастье Ито. Нет больше грязных дел, нет Йошивары, нет больше сводничества. Я теперь миллионер, мадам. У меня сто тысяч фунтов, пятьсот тысяч долларов золотом. Теперь я буду членом парламента. Я делаюсь организатором большой партии, потом министром, потом послом, потом первым министром. Я буду величайшим человеком в Японии. Япония — величайшая страна в мире. Ито — величайший человек в мире. И я женюсь на Асако-сан завтра, послезавтра, в любой день.

Ито плюхнулся в длинное кресло, разделявшее маленькую гостиную на две части, и отрезал таким образом Асако возможность отступления. Она трепетала на своем бамбуковом стуле у закрытого ставнями окна. Она была в страшном испуге. Почему это не идет Танака?

— Скажите мне, Асако-сан, — кричал гость, — скажите мне: очень рада, очень, очень рада, буду очень хорошей женой для Ито. Фудзинами отдает вас мне. Все тайны Фудзинами у меня в потайном ящике. Ито величайший человек в Японии. Фудзинами очень боится меня. Он дает мне все, чего я хочу. Я говорю, дай мне Асако-сан. Очень, очень люблю.

Так как Асако продолжала молчать, Ито на нее рассердился.

— Зачем такое молчание, девочка? Скажите: я люблю вас, я люблю вас, как все иностранные девушки говорят. Я теперь ваш муж. Я не уйду вовсе из дома, пока вы не поцелуете меня. Вы понимаете?

Асако пробормотала:

— Мистер Ито, уже очень поздно. Пожалуйста, придите в другой раз, когда-нибудь. Теперь я должна идти спать.

— Очень хорошо, очень хорошо. Я тоже иду с вами, — сказал Ито, спускаясь с кресла и ставя на пол отяжелевшую ногу. Он был в неплотно запахнутом кимоно, и Асако могла видеть его волосатую ногу. Ее лицо, должно быть, отразило ее отвращение.

— Что? — закричал японец, — я вам не нравлюсь? Слишком много гордости! Ни одного грязного японца, ни одного желтого человека, да? Так вы думаете, мадам лорд принцесса Баррингтон? На Востоке возможно, что безобразные иностранные женщины презирают японцев. Но Нью-Йорк, Лондон, Париж — совсем не то, ха, ха, ха! В Нью-Йорке девушка говорит: эй, японец, иди сюда! Лондонская девушка говорит: японский мужчина очень мил, очень хорошие манеры, очень добрые глаза. Когда я был в Лондоне, у меня было пять или шесть девушек, английских девушек, белых девушек, очень красивых; все вместе, все очень любили. Лондонское время было очень хорошее время!

Асако чувствовала себя беспомощной. Ее рука была на ручке кинжала, но она все еще надеялась, что Ито одумается и уйдет.

— Вот! — кричал он. — Я знаю иностранный обычай. Я знаю все на свете. Омела! Омела! Поцелуй за омелу, Асако-сан!

Он вылез из кресла и пошел к ней, похожий на большую черную птицу. Она оттолкнула его и попробовала убежать, огибая кресло. Но он крепко схватил ее за кимоно. Она выхватила свой меч.

— На помощь! На помощь! — кричала она. — Танака! — Что-то сдавило ее руку, и клинок упал. В тот же момент раздвинулись внутренние шодзи в стене комнаты. Танака бросился в гостиную.

Асако не обернулась и посмотрела назад, только выскочив из комнаты в соседнюю, где возле нее оказались повар и служанка. Оттуда она увидела, как Ито и Танака сжимали друг друга в объятиях, как борцы, пыхтя и хрюкая друг на друга, а ноги их старались наступить на кинжал, лежащий между ними. Внезапно обе фигуры склонились. Два лба стукнулись вместе с деревянным звуком. Теперь руки шарили там, где были прежде ноги. Одному удалось ухватиться за рукоятку. Это был Танака; но нога его поскользнулась. Он покачнулся и упал навзничь. Ито навалился на него. Асако закрыла глаза. Она слышала рыканье, похожее на львиное. Когда она решилась взглянуть опять, она увидела, что Танака стоит коленом на теле Ито. Он дернул и вытянул кинжал Садако из простертой перед ним массы. После этого кровь разом полилась из тела, рта и ноздрей, окрашивая половики. Медленно и спокойно Танака вытер сначала нож, а потом свои руки о платье своей жертвы. Потом пощупал ее рот и горло.

— Вот! Готово! — сказал он. Он повернулся в сторону сада и открыл шодзи и амадо. Затем он перебежал через покрытую снегом лужайку; и среди страшной тишины, последовавшей за его побегом, донесся далекий шум всплеска воды в реке.

Наконец Асако растерянно спросила:

— Он умер?

Повар, мужчина, был рад случаю ускользнуть.

— Я пойду, позову доктора, — сказал он.

— Нет, останьтесь со мной, — приказала Асако, — я боюсь. О Хана может пойти за доктором.

Асако и повар ожидали у открытых шодзи, тупо смотря на тело Ито. Наконец повар сказал, что ему необходимо уйти за чем-то. Он не вернулся. Асако звала его, но ответа не было. Она пошла искать его в его маленькой, в три циновки, комнатке у кухни. Она была пуста. Он уложил в плетеную корзинку несколько своих вещей и исчез с ними.

Асако вернулась невольно к своему посту у двери гостиной. Похоже было на то, что она опасалась, как бы кто-нибудь не пришел и не украл Ито, если она отойдет. Но она не решилась бы приблизиться к телу, даже если бы ей приказали. Иногда казалось, что оно движется, пытается встать; но оно крепко прикреплено к подстилкам смолистыми нитями пурпурной крови. Иногда оно как будто говорило:

— Омела! Омела! Целуй меня, Асако-сан!

Холодный ветер порывами врывался в комнату, любопытно касался мертвого, заворачивая рукава его кимоно. Снаружи бамбуковая роща стучала будто костьми; и тающий снег падал с крыши тяжелыми глыбами.

О Хана вернулась с доктором и полисменом. Доктор раскрыл кимоно Ито и сразу покачал головой. Полисмен был в синем мундире и плаще; сабля болталась у него на боку. Он вынул записную книжку и карандаш из кармана на груди.

— Как ваше имя? — спрашивал он Асако. — Ваш возраст? Имя вашего отца и матери? Ваш адрес? Замужем ли вы? Где ваш муж? Сколько времени знали вы этого человека? Были ли с ним в близких отношениях? Вы его убили? Как вы убили его? Почему убили его?

Вопросы сыпались на голову Асако целым роем. Несчастной девушке не приходило до сих пор в голову, что подозрение может пасть на нее. Пришли еще три полисмена.

— Все, находящиеся в этом доме, арестованы, — объявил первый полисмен.

— Протяните ваши руки, — приказал он Асако. Грубые ручные кандалы были надеты на ее тоненькие руки. Один из полисменов принес веревку и обвязал ее вокруг ее талии и талии О Хана.

— Но что же я сделала? — жалобно спросила Асако.

Полисмен не обратил на вопрос внимания. Она могла слышать, как два других поднялись наверх в ее спальню, болтая и смеясь, открывая ее шкафы и выбрасывая из них вещи.

Асако и ее горничную повели из дома, как дрессированных животных. Было так страшно холодно, а на Асако не было пальто. На пути было столько прохожих. Они сердито смотрели на Асако. Некоторые смеялись. Иные дергали ее за кимоно, когда она проходила мимо. Она слышала, как один сказал:

— Это гейша; она убила своего любовника.

В полицейской части Асако подвергалась такому же сбивающему допросу, но уже со стороны главного инспектора.

— Как ваше имя? Сколько вам лет? Где вы живете? Как имена ваших отца и матери?

— Лгать нехорошо, — сказал инспектор, коренастый небритый человек, — сознайтесь, что вы убили этого человека.

— Но я не убивала его! — протестовала Асако.

— Кто же тогда убил его? Вы должны знать это, — с торжеством сказал инспектор.

— Это Танака, — отвечала Асако.

— Кто такой Танака? — спросил у полисмена инспектор.

— Я не знаю; может быть, это ложь, — отвечал тот смущенно.

— Нет, это не ложь, — настаивала Асако, — он убежал через окно. Вы могли видеть следы ног на снегу.

— Видели вы следы? — снова вопрос полисмена.

— Нет, должно быть, там нет следов.

— Вы смотрели?

— Я, собственно, не смотрел, но…

— Вы дурак! — сказал инспектор.

Ленивый допрос продолжался целых два часа, и за это время Асако по крайней мере три раза рассказала историю убийства. Ее смущал непривычный язык и все время повторяющийся припев:

— Теперь сознайтесь: вы убили этого человека?

Асако промерзла до костей. Голова ее болела, глаза болели тоже; ноги были измучены пыткой стояния. Она чувствовала, что они скоро откажутся служить.

Наконец инспектор закончил свой допрос.

— Вот! — воскликнул он. — Уже больше полуночи! Даже и мне надо иной раз поспать. Отвезите ее в тюрьму и заприте в «стойло». Завтра прокурор будет допрашивать в девять часов. Она притворяется глупой и непонимающей; значит, она наверное виновна.

Снова ручные кандалы и унизительная веревка надеты на нее. Она чувствовала, что уже осуждена.

— Могу я послать несколько слов моим друзьям? — спросила она. Наверное, даже Фудзинами не захотят покинуть ее в таком несчастье.

— Нет. Еще не было допроса прокурора. После этого позволение иногда дается. Таков закон.

Ее заставили подождать в сторожке с каменным полом, где восемь или девять полисменов нахально уставились на нее.

— Хорошенькая мордочка, а? — говорили они. — Похожа на гейшу! Кто ее привел в полицию? Это Ишибаши! Ну конечно, ему всегда везет!

Один грубый малый засунул руку в рукав ее кимоно и схватил ее за голое тело у плеча.

— Эй, Ишибаши! — кричал он. — Вы поймали сегодня хорошенькую птичку.

Полисмен Ишибаши взял в руку свободный конец веревки и погнал Асако перед собой в закрытую карету, которая скоро загремела по опустевшим улицам.

Ее заставили выйти у высокого каменного здания; они прошли несколько гулких коридоров, и в конце одного из них сторож открыл дверь. Это было «стойло», где арестованные должны ожидать допроса прокурора. Пол и стены каменные. Было страшно холодно. Не было ни окон, ни света, ни жаровни, ни стула. Одна, в этом устрашающем мраке, стуча зубами, дрожа всеми членами, Асако забилась со своим горем в угол грязного каземата, ожидая дальнейших нежных благодеяний японского уголовного кодекса. Она могла слышать, как скреблись крысы. Она согласна десять раз быть виновной, она чувствовала, что не может переносить этого больше.

Дневной свет начал проникать сквозь щель под дверью. Позже пришел сторож и приказал Асако идти за ним. Она не прикасалась к пище уже двадцать часов, но ей ничего не предложили. Ее привели в зал со скамейками, похожий на классную комнату в школе. На учительской кафедре сидел маленький, грязный человек в пальто, напоминающем мантию ученого, и в черной шапочке с лентами, похожей на колпак шотландцев. Это был прокурор. Рядом с ним сидел секретарь, похожий на него, но одетый менее нарядно.

Асако, до последней степени измученная, хотела сесть на одну из скамей. Сторож дернул ее за полу кимоно. Она должна была стоять во время допроса.

— Как ваше имя? Сколько вам лет? Как имя ваших отца и матери?

Монотонные вопросы снова повторялись до конца, и потом опять:

— Лучше было бы сознаться. Если сознаетесь, мы вас отпустим. Если не сознаетесь, мы будем держать вас здесь день за днем.

— Я чувствую себя больной, — пожаловалась Асако, — могу я поесть что-нибудь?

Сторож принес чашку чаю и несколько соленых бисквитов.

— Теперь сознавайтесь, — грозил прокурор, — если не сознаетесь — вам не будут давать есть.

Асако рассказала историю убийства. Потом пересказала ее снова. Японские слова не всегда вспоминались ее утомленному мозгу. Она говорила вещи, которых сама не понимала. Как могла она защищать себя на языке, непривычном, чужом для нее? Как можно было заставить этого судью, такого безжалостного и враждебного по отношению к ней, понять ее отрывочные фразы и поверить им? Она билась картонным мечом против закованного в железо врага.

Послали за переводчиком, и все вопросы повторили по-английски. Прокурор был раздражен отказом Асако говорить по-японски. Он думал, что это упрямство или что она пробует одурачить его. Он казался вполне убежденным в ее виновности.

— Я не могу больше отвечать на вопросы. Я в самом деле не могу. Я больна, — говорила Асако в слезах.

— Отведите ее назад в «стойло», пока мы позавтракаем, — приказал прокурор. — Я думаю, после полудня она сознается.

Асако увели и заперли снова в ужасную камеру. Она упала на жесткий пол в состоянии, которое было полуобмороком, полусном от истощения. В ее мозгу видения и образы проносились, как низкобегущие облака. Ее расстроенному воображению представлялось, что только один человек может спасти ее — Джеффри, ее муж! Он должен скоро прийти.

Ей показалось, что она слышит его шаги в коридоре.

— Джеффри! Джеффри! — закричала она.

Это был сторож. Он толкнул ее ногой. Снова привели ее к прокурору.

— Так! Теперь вы понимаете хорошо? — сказал маленький грязный человек. — Хотите вы теперь сознаться?

— Как я могу сознаться в том, чего я не делала? — протестовала Асако.

Неумолимый инквизиторский допрос начался снова. Ответы Асако становились все более спутанными. Прокурор сердился из-за их противоречивости. Она, без всякого сомнения, виновна.

— Сколько времени, говорите, вы знали этого Ито? — спросил он.

Асако исчерпала свои силы. Она пошатнулась и чуть не упала; но сторож снова поставил ее на ноги.

— Сознавайтесь же, — кричал прокурор, — сознайтесь, и вы будете освобождены.

— Я готова сознаться, — простонала Асако, — в чем вам угодно.

— Сознайтесь, что вы убили этого Ито!

— Да, я сознаюсь.

— Тогда подпишите признание.

С торжествующим видом спортсмена, который вытянул на берег рыбу после долгого и отчаянного сопротивления, прокурор протянул заранее приготовленный лист бумаги, на котором было написано что-то японскими знаками.

Асако хотела подойти к кафедре, чтобы подписать свое имя; но в это время ноги окончательно отказались ей служить. Сторож схватил ее за ворот кимоно и тряс, как фокстерьер крысу. Но тело продолжало висеть. Он закрутил ей руки назад с бесчеловечностью дикаря. Жертва с трудом простонала, но не сказала ни одного понятного слова. Тогда он положил ее на одну из скамеек и приложился к ее груди.

— Тело очень горячее, — сказал он, — может быть, она и в самом деле больна.

— Упряма, — проворчал прокурор, — я уверен, что она виновна. А вы как? — прибавил он, обращаясь к секретарю.

Секретарь был занят заполнением в нескольких бланках графы улик, импровизируя, если не мог чего-нибудь вспомнить.

— Безусловно, — сказал он, — мнение прокурора всегда оказывается верным.

Однако все же позвали врача. Он объявил, что у пациентки сильнейшая лихорадка и что ее надо немедленно отправить в больницу.

Так резко и непредвиденно закончился предварительный допрос Асако Фудзинами.

Глава XXVII

Леди Брэндан

Долгие мысли

Весенних дней

Не позабудутся,

Если и осень придет

В сердце людей.

Низкобегущие облака галлюцинаций так надвинулись на мозг Асако, что ее мысли, казалось, были захвачены крутящимся вихрем и облетали вокруг всего мира с быстротой аэроплана-экспресса. Как на часах, механизм которых не в порядке, часовая стрелка ее жизни, казалось, перегоняла минутную, а минутная обегала циферблат в шестьдесят секунд или даже меньше, непрестанно возвращаясь к тем же хорошо знакомым фигурам, замирая на мгновение и снова устремляясь вперед с болезненной торопливостью. Время от времени тьма, покрывающая ее сознание, начинала проясняться, и Асако как будто видела окружающие ее сцены с необычайной высоты. Была длинная зала, такая длинная, что ей не виделось конца, и ряды узких кроватей, и сиделки, одетые в белое, в высоких колпаках, как епископские митры; они появлялись и исчезали. Иногда они как будто обращались к ней, и она отвечала. Но она не знала, что говорили они и что отвечала им она.

Добрая японская леди с очень длинным, рябым от оспы лицом сидела у ее кровати и говорила ей по-английски. Асако заметила, что сиделки и доктор держались очень почтительно перед этой леди и что после ее ухода стали гораздо внимательнее к ней, чем до этого. Знакомое имя вынырнуло из ее памяти, как быстрая ящерица из своей норки; но прежде чем сознание успело схватить его, оно ускользнуло опять в область забвения.

Две английские леди приходили вместе: одна старше, другая моложе. Они говорили о Джеффри. Джеффри был одной из романтических фигур на часовом циферблате ее памяти. Они говорили хорошие вещи о Джеффри, но она не могла припомнить, что именно.

Однажды японская леди с испорченным лицом и одна из сиделок помогли ей встать с постели. Ее колени дрожали, и в ноги как будто вонзались иголки и сосновая хвоя; но кое-как она держалась на них. Ее одели. Потом леди завернула ее в большое меховое пальто; и, поддерживая с обеих сторон, ее вывели на открытый воздух, где ожидал великолепный автомобиль. Вокруг него собралась толпа, но ее не подпускала близко полиция. Когда Асако вошла внутрь, она услышала, как застучала машина.

— Аса-сан, — сказала леди, — разве вы не помните меня? Я госпожа Саито.

Конечно, Асако припомнила теперь — весеннее утро, Джеффри и маленькие карликовые деревья.

Интерес дела об убийстве Ито сослужил Асако хорошую службу. Ее друзья в Японии забыли о ней. Они воображали, что она вернулась в Англию с Джеффри. Реджи Форсит, который один знал подробности ее положения, оставил свое место секретаря в день объявления войны и уехал на родину, чтобы присоединиться к армии.

Утренние газеты от третьего января со своим раздутым отчетом о таинственном доме на берегу реки и японской леди, не умеющей говорить по-японски, поразили неожиданностью знакомых Баррингтонов и особенно леди Цинтию Кэрнс и госпожу Саито. Обе леди предприняли расследование и узнали, что Асако лежит, опасно больная, в тюремной больнице. Несколько дней спустя, когда был арестован Танака и вполне сознался в совершенном преступлении, господин Саито, который знал, насколько подозреваемые находятся в руках ревностного прокурора, лично явился к министру юстиции и обеспечил Асако скорое освобождение.

— Эта девушка, — объяснял он министру, — имеет особую ценность для нашей страны. Она вышла замуж за англичанина, который будет когда-нибудь пэром Англии. Это брак, имеющий политическое значение. Он доказательство равенства цивилизации Японии и других великих держав. В высшей степени важно, чтобы Асако была отослана в Англию как можно скорее и чтобы она там хорошо отзывалась о Японии.

Так Асако была освобождена из тисков прокурора, и ей в собственность была отдана прелестная маленькая спальня в европейском крыле жилища Саито.

Дом стоял на высоком холме; и Асако, сидя у окна, могла наблюдать разнообразие жизни улиц внизу: мелькающие трамваи, повозки, носилки и рикши. Налево был лабиринт маленьких домиков из светлого белого дерева, блестящих и новеньких, как игрушки, с игрушечными вечнозелеными растениями и соснами, высовывающимися из их узких садиков. Это был квартал гейш, где целый день звучала музыка самисена и писклявые голоса. Направо была большая, с серыми стенами начальная школа, которая, с правильностью морских приливов и отливов, принимала в себя и выливала на улицу поток мальчиков в синих пальто и девочек, одетых в сиреневые одежды.

Чета Саито, несмотря на их колоссальное богатство и политическое значение, были простыми, непритязательными людьми; казалось, что они целиком отдались своим детям, своему саду, своим карликовым деревьям и испанским собакам. Они легко исполняли свои социальные обязанности, хотя их дом стал настоящей Меккой для бедных родственников, ищущих всяческой помощи. Они давали щедро и принимали гостеприимно. Хорошее настроение было господствующим в доме, потому что муж и жена были старыми товарищами и преданными друзьями.

Господин привел своего племянника и вместе с тем секретаря, очень милого молодого человека, к Асако.

— Аса-сан, я хотел бы, чтобы вы рассказали мистеру Сакабе все о доме Фудзинами и об их образе жизни.

Так Асако передала свою историю этому внимательному слушателю. Может быть, к счастью ее послужило то, что она не могла читать японских газет, потому что многие части ее рассказа о собственных приключениях воспроизводились почти дословно в ежедневных изданиях. Саито управлял из-за кулис громким судебным процессом, который стал известен под именем «аферы Фудзинами». Потому что ему самому надо было расплатиться с кое-какими политическими долгами, и случай с Асако был для него положительно помощью свыше.

Танаку судили за убийство; но было установлено, что он убил Ито, защищая честь своей госпожи; и суд приговорил его только к одному году принудительных работ. Но огромное дело о подкупах Фудзинами, развившееся из процесса об убийстве, сокрушило кабинет министров, местного губернатора и массу более мелких чиновников. Это отразилось и на положении Йошивары. Громкий процесс много содействовал тому, что был положен конец и публичным процессиям ойран и выставке проституток в витринах их домов. Да, по всей вероятности, только вопрос времени закрытие и самих «кварталов наслаждения» и необходимость для порока стать тайным. Мистера Фудзинами Гентаро приговорили к трем годам тюремного заключения за раздачу взяток.

Между тем госпожа Саито связалась письменно с леди Эверингтон в Англии. В одно ясное мартовское утро она вошла в комнату Асако с маленьким цветочным горшком в руке.

— Посмотрите, Аса-сан, — сказала она своим странным грубым голосом, — вот первый цветок Нового года, цветок сливы. Это цветок надежды и терпения. Он расцветает, когда снег еще покрывает землю и нет ни единого зеленого листка, чтобы прикрыть его.

— Как хорошо пахнет! — сказала Асако.

Ее хозяйка процитировала знаменитые стихи японского изгнанника и государственного деятеля Сугавара Но Мичизане:

Когда восточный ветер дует,

Пришлите мне свой аромат,

Цветы японской сливы:

Хоть господин ваш и далеко,

Не забывайте о весне.

— Асако, милая, — продолжала госпожа Саито, — хотели бы вы поехать в Англию?

Сердце Асако сильно забилось.

— О, да! — отвечала она радостно.

Ее хозяйка с упреком вздохнула. Она так старалась сделать приятной жизнь ее маленькой гостьи; но по самому тону голоса было ясно, что Япония никогда не станет для нее родной.

— Госпожа Самедзима и я, — продолжала японская леди, — организовали отряд Красного Креста с двадцатью пятью сестрами милосердия для отправки в Англию и во Францию. Все они очень хорошие, умные девушки из лучших семейств. Мы хотели выразить японские симпатии к бедным солдатам, которые переносят столько трудов; и мы хотим, чтобы наши девушки знали правду о войне и умели наладить лазарет в военное время. Мы думали, что вам приятно будет ехать с ними в качестве гида и переводчицы.

Не хватило бы слов описать, с какой радостью Асако приняла это предложение. Кроме того, она получила известие о Джеффри. Пришло письмо с благодарностью за рождественский подарок.

«Дорогая маленькая Асако, — писал ее муж, — так мило с вашей стороны и так похоже на вас вспомнить обо мне во время Рождества. Я надеюсь, что вы очень счастливы и весело проводите время. Теперь в Англии очень скучно, потому что идет война. Она была объявлена прежде, чем я вернулся домой; и я сразу же присоединился к моему старому полку. Жизнь у нас очень деятельная. Почти половина моих собратьев офицеров убиты; и я теперь полковник. При этом я сделался также и лордом Брэнданом. Мой отец умер в конце прошлого года. Бедный старый отец! Эта война — ужасное дело; но теперь мы их побьем. Мне будет даже грустно, когда это окончится, потому что теперь мне есть что делать и о чем думать. Реджи Форсит со своим полком в Египте. Леди Эверингтон пишет вам. Я на севере Франции и много говорю по-французски.

Есть ли вероятность, что вы приедете в Англию? Пишите мне скорее.

Ваш любящий Джеффри».


С этим письмом, которое она положила на сердце, Асако почти уже не могла восхищаться цветами сливы. С очень большим трудом могла она сосредоточить внимание, чтобы дать маленьким детям Саито ежедневный урок французского и английского языка.

Долгие прогулки в автомобиле по оживающим весной местам, к красивому ущелью Мияношита или к бухтам Оисо, где у графа Саито была летняя вилла, ежедневные игры с детьми в «висячих» садах, очаровательное общество карликовых деревьев и черных собачек, и желанное отсутствие шпионажа и назойливости скоро опять восстановили здоровье Асако.

— Маленькая Аса-сан, — сказал однажды господин Саито, приглашая свою гостью сесть рядом с ним на террасе, на солнышке, — вы будете счастливы вернуться опять в Англию?

— О, да, — ответила девушка.

— Это прекрасная страна, благородная страна; и вы будете рады видеть снова вашего мужа?

Асако покраснела и опустила голову.

— Я не думаю, что он и теперь мой муж, — сказала она, — но я так хотела бы видеть его!

— Я думаю, он тоже очень хочет видеть вас. Моя жена получила письмо от леди Эверингтон, и она говорит, что он был бы очень рад, если бы вы вернулись к нему.

Саито подождал, чтобы эта радостная весть произвела свое действие, и потом прибавил:

— Аса-сан, вы едете, чтобы быть знатной английской леди; но вы всегда останетесь и японкой. В Англии вы будете чем-то вроде японского посланника. Так вы никогда не должны забывать о стране вашего отца, не должны говорить о ней плохо, хотя вы и страдали в Японии. Вы понравитесь англичанам; и от этого они будут любить и Японию; и две страны станут рядом, как это и нужно, подобно двум друзьям. Англичане — очень великий народ, величайший из всех; но они так мало знают о нас, на Востоке. Они думают, что если мы желтые, так уже поэтому стоим ниже их. Может быть, когда они увидят японскую леди женой одного из пэров, играющей роль в обществе, они поймут, что японцы не так уж низки; потому что англичане очень уважают пэров. Япония гордится именем младшего брата Англии, но старший брат не должен забирать себе все наследство. Он должен довольствоваться частью. Ведь возможно, что он не всегда будет более сильным. Эта война сделает Европу слабее; она же сделает Японию сильнее. Произойдет большая перемена в мире, и больше всего в Азии. Уже говорят народы Азии: почему эти белые люди должны управлять нами? Они не умеют управлять сами собой; они дерутся между собой, как пьяные; их время проходит; уже прошло. Потом, когда белые правители будут выгнаны из Азии, Япония станет действительно очень сильной. Скажут тогда, что Англия, старший брат, удалилась от дел, а Япония, младший брат, теперь глава семьи. Я думаю, что вы доживете и увидите это, Аса-сан. И уж наверное увидят ваши дети.

— Я никогда не смогу полюбить Японию, — честно призналась Асако.

Старый дипломат пожал плечами.

— Ну хорошо, Аса-сан. Наслаждайтесь только жизнью и будьте счастливы. Это и будет самой лучшей пропагандой.

Кимоно

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Примечания

1

Прекрасная жестокосердная дама (франц.).

2

Мне нужно вам кое-что сказать (франц.).

3

Кто же на сей раз? (франц.).

4

Капитан Джеффри (франц.).

5

Боже мой (франц.).

6

О, как это прекрасно! (франц.).

7

О, как она мила! (франц.).

8

Женская половина дома.

9

Раздвижные окна из непромокаемой просвечивающей бумаги, вдоль наружной стены.

10

Старшая сестра (яп.).

11

Госпожа (яп.).

12

Англичанин.

13

Священная дорога (лат.).

14

Путешествую (франц.).

15

Кстати (франц.).

16

В курсе дел (франц.).

17

Как по отпечаткам стопы узнаю Геркулеса (лат.).

18

Импровизация на тему японской зимы (франц.).

19

«Государство — это я» (франц.).

20

Песня Йошивары.

21

Вечеринка (франц.).

22

Ложный шаг (франц.).

23

Хозяин или учитель (яп.).

24

Квартал наслаждений (яп.).

25

Незарегистрированных женщин (яп.).

26

Не надо.

27

Прощайте (яп.).

28

«Зимнее ожидание» (франц.).

29

Полусвет (франц.).

30

Песнопения, посвященные Афродите.

31

Народные италийские шуточные песни, исполнявшиеся на свадьбах или праздниках урожая.

32

Землетрясение (яп.).

33

В будке (франц.).

34

«Я остаюсь там, где я есть» (франц.).

35

Духи источников в мифологии кельтской Бретани.

36

Свершившегося факта (франц.).

37

Жрицы любви (франц.).

38

Утро вечера мудренее (франц.).

39

Истина в вине (латин.).

40

Обходительностью (франц.).

41

Первый министр.


home | my bookshelf | | Кимоно |     цвет текста