Book: Прекрасное разнообразие



Прекрасное разнообразие

Доминик Смит

Прекрасное разнообразие

Посвящается Эмили

1

У других людей опыт встречи со смертью был интереснее. Я не увидел ни белого, наполненного звуками туннеля, ни серебристо-голубого тумана. Только волна шума и какой-то вопль — неизвестно чей и непонятно откуда доносящийся низкий голос. Меня не было девяносто секунд, а вернувшись, я провел две недели в коме. Когда я пытаюсь воскресить в памяти краткий миг окончания моей маленькой смерти и начала комы, то самым лучшим оказывается такое сравнение: вы как будто поднимаетесь из ванны в абсолютной темноте.

Я очнулся в больничной палате в конце июля 1987 года, глубокой ночью. Мне было семнадцать лет. Вокруг моей кровати стояли какие-то аппараты, их лампочки светились бледно-зелеными огоньками. Я уставился на экран монитора и завороженно смотрел, как по нему проходят импульсы, отражающие слабое биение моего пульса. Капельки светлой жидкости повисали, увеличивались и падали в прозрачную трубку капельницы. Из коридора доносились чьи-то приглушенные неразборчивые голоса. Я был не в силах позвать и просто тихо лежал, глядя в потолок и ожидая, когда кто-нибудь войдет и удостоверится, что я вернулся к живым.

2

Мои родители хотели, чтобы их сын вырос гением. Отец получил некоторую известность в области квантовой физики благодаря своим экспериментам с кварками. Мать происходила из старинного рода, среди ее предков были священнослужители и музейные хранители, люди гордые и величавые. Я рос самым обыкновенным ребенком, но все мое детство родители ждали, что на меня вот-вот снизойдет озарение.

Зимой 1979 года, когда мне исполнилось девять лет, отец повез меня в Манитобу посмотреть на солнечное затмение — видимо, в надежде, что это станет для меня началом новой жизни. Всю ночь мы ехали по заледеневшим равнинам Висконсина мимо занесенных снегом ферм. Отец рассказывал о больших затмениях, которые случались в прошлом. В 1970 году он видел гигантский желтый хвост кометы, осветивший своим мерцающим светом все восточные штаты. На лицо отца падал мягкий свет от приборной доски нашего автомобиля, и казалось, что его нечесаная борода — такую мог бы носить и дровосек с севера, и немецкий философ — сияла изнутри. Говорил он странно: сначала был многословен, а потом замолкал минут на пятнадцать. Во время этих пауз мне казалось, что мы въезжаем в долины молчания.

Мы проехали Северную Дакоту и пересекли канадскую границу. Отец рассказывал мне о том, что происходит во время затмения летом:

— Птицы прекращают петь и устраиваются на ночлег, цветы закрываются, медовые пчелы перестают летать.

Он отхлебывал кофе прямо из термоса, и изо рта у него неприятно пахло. Когда он произнес слово «медовые», запах стал совсем невыносимым. Я отвернулся и притворился, что смотрю в окно.

— Природа думает, что пришло время сна, Натан. Это можно назвать дремотой энергии.

В зарослях его бороды блеснули мелкие белые зубы. Улыбка показалась мне какой-то напряженной. Я думал, что он рассмеется, но отец снова принял невозмутимый вид.

— Продолжительность затмения составит две минуты и сорок девять секунд, — объявил он.

— Это недолго, — заметил я.

Отец положил на место термос из нержавеющей стали и всплеснул своими тонкими руками:

— В физике это целая вечность!

Затем он положил обе руки на руль так, что они оказались в позиции «10 часов» и «3 часа», но при этом продолжал посматривать на меня. Видимо, он ожидал моего согласия с тем, что три минуты — это и в самом деле огромный промежуток времени. Я кивнул, но он уже отвернулся и смотрел вперед, постукивая по рулю. Я испугался, не перебрал ли он кофеина. Отец включил радио. Послышалось шипение атмосферных помех.

— На самом деле, Натан, время — это поток. Слышишь эти помехи?

— Да.

— Десять процентов этого шума обусловлены остаточными микроволнами Большого взрыва. Все сущее произошло из одной-единственной сингулярности.

Он покачал головой, как будто не мог в это поверить. Мой отец не умел говорить с детьми, в нашем городке в Висконсине все это знали. Однажды я видел, как он на лужайке перед нашим домом читал лекцию о параболическом движении мальчишке — разносчику газет.

Отец не верил в Бога, но это путешествие было для него чем-то вроде паломничества. Мы ехали всю ночь, чтобы увидеть событие, которое будет длиться меньше, чем песня из хит-парада. Правда, поездка имела и другой смысл: для меня это было испытание. Отец верил, что гениальность начинается с момента просветления: человек как бы просыпается. Он рассказывал, что Эйнштейн в детстве заболел, а когда выздоровел, ему подарили компас — и это навсегда его изменило: он захотел понять, как устроена Вселенная. Вот и отец искал знамений и озарений для меня, ждал, когда о нос моего корабля разобьется какая-нибудь космическая бутылка шампанского и корабль поплывет.

В восемь часов утра наш «олдсмобиль» остановился на обочине фунтовой дороги, и мы приготовились к небесному спектаклю: Луна должна была подобраться к восходящему Солнцу. Перед нами простирались окаймленные кленами заснеженные поля, по которым были изредка разбросаны известковые валуны. В ямах на снежной поверхности гнездились темно-синие тени. Кучевые облака, по форме напоминавшие человеческие мозги, медленно плыли на север, но в целом день обещал быть ясным. Мы не выключали двигатель и не выходили из машины, пытаясь согреться. Потоки теплого воздуха с шумом вырывались из отверстий на приборной доске, наполняя салон повторяющимися механическими звуками.

Отец оттянул манжет и взглянул на часы. Я увидел его худое запястье и царапины на месте расчеса.

— Шоу сейчас начнется, — объявил он.

«Сейчас», как оказалось, означало целый час ожидания в холодной машине. Луна медленно, едва заметно, подбиралась к Солнцу. У нас не было ни крошки во рту с самой Миннесоты, и я бы охотно променял затмение на парочку печений «Фиг Ньютон». Но вот наконец темное полукружие Луны стало входить в нимб Солнца. Как будто кто-то откусил кусочек от края солнечного диска. Отец достал из бардачка специальные солнцезащитные очки. Мы нацепили их, и свет сразу изменился: на заснеженные поля легли глубокие синие тени; голые кроны кленов пронизали узкие пучки света. Все было покрыто пятнами.

— Свет становится непостоянным, потому что солнечные лучи проходят через зазубренный край Луны, — объяснил отец.

— Жалко, что мы не взяли с собой горячего шоколада, — сказал я.

Отец взялся за ручку двери со своей стороны, собираясь выходить.

— А можно, я тут останусь? — спросил я. — Мне и тут все эти штуки будет видно. И даже лучше, чем там, потому что ветер не будет дуть в глаза.

Отец ошеломленно уставился на меня. Огромные темные очки делали его какой-то карикатурой на слепого.

— Эти штуки? — переспросил он. — Ты что, думаешь, это фейерверки во дворе? Это небесное явление огромной важности. А ну, вылезай из машины!

Он открыл дверцу, вылез из машины и направился в сторону затмения. Я поплелся следом за его длинной неуклюжей фигурой. Мы тащились по снежному полю, причем он проваливался по колено, а я увязал чуть ли не по пояс. Во влажном воздухе чувствовался запах сосновой смолы. Отец шел вперед, задрав голову к небу.

— Это выглядит как прокаленное стекло, — сказал он, замедляя ход.

Я понятия не имел, как выглядит прокаленное стекло, но мне почему-то представилось, что оно очень светлое. Сквозь солнцезащитные очки все казалось немного плоским и коричневатым. Мы замерли. От Солнца осталась узкая полоска света, сиявшая над темным диском Луны. Мы моргали, глядя на нее. Потом полоска исчезла, и весь мир затопила тьма. Стоящие в ряд сосны превратились в смутный чернильный силуэт. Я слышал, как равномерно и глубоко дышит отец. Выражение лица у него было спокойное, как у молящегося во время службы.

Когда Луна полностью закрыла Солнце, сделалось темно почти так же, как ночью. Я держал руки в карманах, изо рта у меня шел пар. На небе появились яркие звезды, а огромные медленные облака совсем потемнели. Стоя под небом цвета пепла и глядя на холодную Луну, я чувствовал себя как при конце света.

Но вот затмение кончилось. Показалась светлая полоса, корона вокруг Луны стала размытой, и наконец хлынул свет — как будто кто-то поднял вуаль. Отец снял темные очки и, прищурившись, посмотрел на Солнце. Глаза у него были карие, цвета чая.

— Вот, значит, каким оно было, Натан, — сказал он.

— Что «оно»? — не понял я.

— Ну, твое озарение или вроде того.

Повисла долгая пауза.

Подождав некоторое время, я понял, что больше здесь, на снежном поле, ничего не произойдет, повернулся и поглядел на машину.

— Мы вступили в новый день, — сказал отец. — Давай-ка отметим это хорошим завтраком в каком-нибудь городке.

— Мы вчера не ужинали, — заметил я.

В моем голосе звучала обида, которую, казалось, усиливал поднимающийся ветер.

Отец хлопнул меня по плечу и засмеялся, пытаясь таким образом изобразить сочувствие. Затем он посерьезнел и сказал очень отчетливо, вглядываясь в белоснежное пространство:

— Это самый короткий день за всю историю. Поэтому позавтракаем на рассвете. Блинчики с обезжиренными сливками для нашего юного Коперника.

Он направился к машине, и я двинулся за ним. Мы залезли внутрь, и я сразу включил печку. Я дрожал и нарочно стучал зубами, показывая, как мне холодно. Это была форма выражения протеста и призыв поскорее дать мне пищу и кров. Отец, разумеется, ничего этого не замечал. Мы проехали несколько городков, где продавали вяленую оленину и свиные отбивные, но блинчиков нигде не было. В конце концов мы сдались, купили в деревенской лавочке пачку подсоленных галет и поехали домой. «Олдсмобиль-омега» катил по заснеженной пустыне, на которую опускались вечерние сумерки, а отец бубнил о свойствах света, о том, что такое вакуум и как в нем двигаются заряженные частицы. Способность материи появляться в пустоте, по всей видимости, внушала ему уверенность в том, что у меня рано или поздно проявится талант ученого.

Мы ехали мимо стоящих вдоль дороги деревянных домов и скрывающихся в лесах охотничьих домиков. Иногда я замечал расплывчатый огонек в окне и спрашивал себя: как живут тут эти люди? Что они делают в зимние холода? И интересно, что бы они сказали, если бы вдруг услышали ученый монолог, который произносит сейчас мой отец? Я пытался следить за его мыслью, но постоянно отвлекался: смотрел в окно на лес, разыскивая там огоньки в окнах и другие знаки нормальной жизни.

3

Наша семья — отец, мама и я — жила в старом викторианском доме в штате Висконсин. Мать выросла в этом доме, а после смерти тетушки он достался ей в наследство. Тетя воспитывала маму после того, как мои бабушка с дедушкой погибли при крушении поезда в Нью-Хэмпшире. Мама одевалась не как все — носила цветные шали и сережки с ляпис-лазурью, увлекалась нетрадиционной кухней, индийской например, но при всем том оставалась в душе типичной уроженкой Новой Англии. Комната ее была полна семейных реликвий: корзинок, привезенных на память об отдыхе на острове Нантакет, плетеных ковриков и пошитых амишами[1] лоскутных одеял. Здесь же стояла строгая шейкерская[2] мебель. Мама любила простые и красивые вещи. Летом она аккуратно раскладывала по вазам мелкие черные сливы и мичиганские персики и расстраивалась, если я или отец нарушали гармонию, съедая фрукты. С ее стороны супружеского ложа теснились на полках подарки, сделанные ей родителями на день рождения, начиная с десятилетнего возраста: старинные фарфоровые куклы и старые музыкальные шкатулки. С отцовской стороны спальня была завалена желтыми блокнотами с отрывными страницами, учебниками по пивоварению в домашних условиях, книгами по шахматам и старыми выпусками журнала «Сайентифик америкэн». Отец часто вставал среди ночи, хватал блокнот и, включив свет в ванной, принимался что-то быстро записывать. На следующее утро мама находила на полу в ванной листки с криво накорябанными на них векторными диаграммами и греческими буковками уравнений.

По утрам отец уезжал в университет, где он преподавал физику, я отправлялся на учебу в иезуитскую школу для мальчиков, а мама оказывалась предоставлена самой себе. Поплавав в бассейне Молодежной женской христианской ассоциации,[3] она возвращалась домой и принималась за хозяйство, одновременно слушая Национальное общественное радио.[4] У нее была новостная зависимость, заставлявшая ее слушать даже сообщения об австралийских выборах и африканских гражданских войнах. Иногда она обращалась к радиоприемнику с ответными репликами: «Вы прячете голову в песок!» или «Пусть этим занимаются политики!» Произнося это, она продолжала водить шваброй по паркету или месить тесто. Иногда к ней заглядывали на ланч подруги. Вторую половину дня мама обычно проводила за чтением английских романов, пока не приходило время приготовить какое-нибудь блюдо по рецепту из иностранной поваренной книги, чтобы ровно в шесть тридцать подать нам с отцом вкусный, хотя и странный, ужин: какое-нибудь эфиопское рагу или перуанский суп. После ужина отец уединялся в своем кабинете (это была единственная комната, в которой матери запрещалось убирать) и, попивая самолично сваренное пиво, слушал джаз и решал неведомые нам физические задачи. На несколько часов трескотня новостного радио уступала место шаркающим звукам контрабаса Чарльза Мингуса,[5] протяжным звукам труб оркестра Дюка Эллингтона,[6] синкопам Дейва Брубека[7] и бессмертным рифам Телониуса Монка.[8] Думаю, джаз помогал отцу воспарить над обыденностью: в том, как джазмены гнули и искривляли ноты и интервалы, было что-то эзотерическое и неумолимое, как в квантовой физике.

Звуки музыки достигали кухни, где я делал уроки, а мама мыла посуду. По тому, какие пластинки слушал отец, можно было судить о том, как шла его работа. Если мелодии были прыгучими и эксцентричными — например, звучала «Ночь в Тунисе»,[9] — то это значило, что у него ничего не получается. Но если он ставил альбом Эллингтона «Аптаун», мы знали, что он успешно продвигается вперед. По коридору разносилось: «Садись на линию „А“»,[10] и при словах: «Слушай, как гудят эти рельсы» — мама начинала двигаться в такт музыке, не прекращая при этом мыть посуду. Как-то раз в такой вечер она заметила:

— Твой отец приучил меня к джазу, а я приучила его класть салфетку на колени во время еды.

— Когда тебя нет рядом, он ест сардины прямо из банки, — наябедничал я, оторвавшись от тетрадей.

Мама брызнула на меня мыльной водой и продолжила свою работу, чуть пританцовывая под музыку. Наверное, она подумала, что я шучу.

После того как я отправлялся спать, родители оставались в комнате, которую мать упорно именовала салоном. На самом деле это была обычная для среднего класса гостиная, отличавшаяся разве что отсутствием телевизора. Кстати сказать, из-за того, что у нас не было телевизора, я сразу почувствовал себя чужим в школе. Иногда я тайком подглядывал за родителями с верхней площадки лестницы. Как все дети, не имеющие братьев и сестер, я пытался проникнуть во внутренний мир взрослых. Я ждал, когда они, выпив по стакану вина или осушив бутылку домашнего портера, заговорят друг с другом на свободном от цензуры языке. Они сидели, откинувшись в креслах, каждый в круге света от своей лампы. Зимой к этому свету прибавлялся отблеск камина, в котором потрескивали дубовые поленья. Мама держала на коленях роман и время от времени подносила к губам бокал с красным вином. На каминной полке благоухали ароматические свечи. Из кабинета по-прежнему доносилось ровное жужжание диксиленда, перемежаемое громкими взрывами духовых. Отец читал научный журнал, попивал пиво и притопывал в такт музыке ногой без тапочка. Мне казалось, что родители были вполне довольны жизнью. Иногда мама комментировала происходящее в романе или делилась с нами прочитанной там забавной фразой. Отцу было трудно оторваться от статьи, но он всегда делал над собой усилие, чтобы поднять голову и усмехнуться или кивнуть. Конечно, и я, и уж тем более мама знали: он только изображает заинтересованность. Сам отец в последний раз читал художественную литературу в начальной школе и никак не мог понять, что интересного люди находят в выдуманных историях. Кино, романы, даже газеты его совсем не трогали. Правда, у него сохранялись теплые воспоминания о том, как в раннем детстве он смотрел фильмы с Лорелом и Харди,[11] Граучо Марксом[12] и «тремя чудиками».[13] Но это были именно комедии — чистое развлечение.

Однажды вечером мама прочитала вслух лирический пассаж из «Тэсс из рода Д’Эрбервиллей».[14]

— Почему они все время талдычат о погоде в этой истории? — проворчал отец.

Мать взглянула на него и, вздохнув, принялась читать дальше.




Примерно раз в месяц, а иногда и чаще заведенный в доме порядок нарушался: у отца случался припадок мигрени. Сначала возникало нехорошее предчувствие, потом начинало покалывать в пальцах, потом появлялись мерцающие световые пятна на периферии зрения. Отец становился нервным, и мы с мамой старались пореже попадаться ему на глаза. Целый день он пытался найти место, где бы его ничего не беспокоило: ни солнечные лучи, ни потрескивание горящих поленьев. Он натыкался на предметы, отскакивал, поворачивался и шел в противоположном направлении, как ищущая укрытия оса.

Мама закрывала некоторые двери, словно опасаясь, что отец, подобно лунатикам, начнет обыскивать комнату, где она занималась шитьем, или разнесет на части массивную шейкерскую мебель. Как-то раз он задел стоявшую на столе вазу, на паркет посыпались виноградины сорта «конкорд», он наступил на них босой ногой — и ничего этого даже не заметил. Мать долго не могла забыть этот случай. Когда начинался припадок, боль сразу становилась невыносимой, отец как-то съеживался и тихо уходил в кабинет. Плечи его опускались, лоб покрывался морщинами, взгляд делался отсутствующим. Удивительно, что именно в этом состоянии к нему приходили самые блестящие научные озарения. Как-то раз он объяснил это с помощью такого примера: в облачную погоду можно получить солнечный ожог, поскольку через толщу облаков проникает только самая сильная радиация.

— Вот так и идеи проходят через облачное покрытие боли, — заключил он.

Когда припадок проходил, отец появлялся утром на кухне с таким видом, словно мучился похмельем. В полном молчании он выпивал чашку черного кофе, смакуя каждый глоток. Потом произносил что-нибудь вроде:

— Тело думает, что все это реально. В этом и состоит проблема современной физики. Как убедить наше сознание в том, что на самом деле оно не наше?

Мы с мамой знали: отвечать ему не нужно. Вместо ответа, она жарила яичницу с беконом, а я намазывал масло на хлеб. Мы не боялись его, он скорее вызывал у нас любопытство. Отец был кем-то вроде дикаря, приведенного из леса, — получеловек, которого надо цивилизовать. Он осторожно косил глазом на еду и пробовал ее так, словно видел в первый раз. После завтрака он уходил в кабинет и до вечера возился с записями, сделанными во время припадка. А через несколько месяцев мы узнавали, что мигрень помогла ему придумать некую революционную теорию в области шармов и спинов элементарных частиц.

4

Иметь более чем средние способности при гениальном отце — все равно что быть бродягой, который холодной зимой заглядывает в окна дорогого ресторана и видит обедающих там богатых господ. В этом ресторане и сидел мой отец, поглощая пищу настолько утонченную и роскошную, что у меня начинали болеть зубы. Место за столом напротив него было пусто, но я никак не мог найти путь туда, за стекло.

В раннем детстве я довольно быстро развивался, и родители неправильно оценили две мои способности, приняв их за признаки гениальности: во-первых, склонность задавать неожиданные вопросы, а во-вторых, неплохую память. Первая из этих способностей была просто способом самоутверждения: задавая вопросы, я выглядел более смышленым, чем на самом деле. Но содержание этих вопросов всего лишь отражало сознание окружавших меня людей. Я спрашивал у отца вещи, звучавшие, как дзенские коаны: «Почему идет снег? Превращается ли Солнце по ночам в звезду? Почему все боятся кадьяка,[15] а я нет?» Эти вопросы были похожи на внешние проявления напряженной внутренней жизни. Однако, подобно большинству детей-почемучек, я вовсе не спрашивал о сути вещей. Мое любопытство к снегу полностью удовлетворил бы такой ответ: «Потому что становится холодно». Но моя хорошая память убедила родителей в том, что я был одаренным ребенком. Отец прикнопил к двери моей комнаты периодическую таблицу, надеясь, что я мимоходом запомню названия и атомные веса химических элементов. Я запомнил только десять элементов, причем без всякого порядка и без атомных весов. На таблице я нарисовал стрелочки, соединяющие элементы, начинающиеся с одной и той же буквы. Психологи, возможно, назвали бы это распознаванием образов и отметили бы мою сообразительность, но все это не имело никакого отношения к гениальности.

Окрыленные большими надеждами, родители не хотели считаться с фактами. В салоне появилось фортепиано. Мама нашла на чердаке свою старую скрипку и как будто случайно оставляла ее на виду — у камина или на книжной полке, в расчете, что в один прекрасный день я возьму ее в руки, отнесу к себе в спальню — и оттуда вдруг польются чарующие рыдающие звуки. Но скрипка так и лежала забытая в гостиной, зловещая, как детский гробик, в своем футляре. Я чувствовал, как она ждет меня всей своей темно-оранжевой обивкой футляра, всеми своими провисающими струнами, но не мог заставить себя открыть крышку.

К девяти годам я уже несколько раз принял участие в математических олимпиадах, проходивших в школьном спортивном зале, и в шахматных турнирах, устраивавшихся в скаутской комнате. Ездил я и в летние лагеря, целью которых было выявление вундеркиндов. Главные события моей жизни фиксировались кинокамерой на 16-миллиметровую пленку. Перед соревнованиями мама пекла мою любимую лазанью с пюре, а отец готовил на завтрак «пищу для ума» — морковный сок и стейк. Этот рецепт подсказал ему Уит, коллега по физическому факультету, свято веривший в чудодейственную силу этих продуктов. Вкус прожаренного на сковородке стейка и сочной морковной мякоти был сигналом того, что начинается очередная попытка вырыть из земли мои таланты.

Увлеченный этими поисками, отец отзывался о школе как о пустой формальности, с которой надо смириться будущему гению.

— Днем попрыгай с ними через обручи, — говорил он, — а вечером я научу тебя настоящим вещам.

Настоящими вещами оказывались основы алгебры и физики. Он объяснял мне, что такое гравитация, движение, свет, раскрывал тайны молекул и атомов, из которых состоят все вещи. Мы наблюдали за падением капель и разглядывали эти капли под микроскопом. Мы собирали пыльцу и смотрели, как формируются кристаллы льда. Я воображал сцены из химического балета: вот сближаются, кружась, молекулы водорода и кислорода, а вот образуются вода и лед. Мы говорили о том, как Солнце сжигает гелий, и о том, как Луна управляет приливами. Мы получали электричество из гальванического элемента.

Некоторое время спустя отец решил, что я уже готов войти в мир квантовой физики. Его законы оказались противоречащими всему, чему я научился раньше: все сдвинулось со своих мест. Оказалось, что Вселенная состоит по преимуществу не из материи, а из импульсов энергии и информации, балансирующих между существованием и несуществованием. Все было не тем, чем казалось. Например, стол и стул оказались нестабильной последовательностью вероятностей. У меня появились странные мысли. Я начал думать о том, что принцип неопределенности поможет мне сорвать маски с тех, кто называет себя моими родителями, или о том, что наш дом вот-вот будет снесен атомным взрывом. Именно в это время я стал спать с включенным светом.


Множество вечеров прошло за решением математических задач и другими научными упражнениями. Мы сидели на кухне, отец писал системы уравнений, а я их решал. Мы чертили кривые и функции на листах миллиметровки. Мать угощала нас пирогом с черникой, пахлавой или крем-брюле. Она сидела в плетеном кресле, с карандашом и номером «Нью-Йорк таймс», решая кроссворды, и при этом шепотом называла возможные ответы. Надо сказать, она очень хорошо решала кроссворды, годы чтения позволили ей запомнить множество хитрых слов. Однако иногда, особенно после стакана вина, она вспыхивала и выражала недовольство:

— О господи! Они слишком многого хотят. Этого никто не может знать!

Мы с отцом поднимали головы от уравнения или графика. Мама раскачивалась в своем кресле, прищурившись, и все ее патрицианские черты как бы сужались, выражая негодование. Я ее понимал: отец все время придумывал задачи, которые я не мог решить самостоятельно. Помню, как-то вечером мы наблюдали, как она завязала свои длинные каштановые волосы в узел, закрепила его карандашом, осушила до дна стакан вина и, сложив газету в несколько раз, объявила:

— Проклятые тираны! Они хотят войны. Отлично. Я вырою окоп и приготовлюсь к обороне. А вы занимайтесь своими цифрами, мальчики.

После стакана вина и победы над кроссвордами мама обычно бралась за томик Шарлотты Бронте.

Иногда после десерта мы с отцом отправлялись покататься на машине. «Олдсмобиль» объезжал наш городок, а отец тем временем продолжал гнуть свою линию: устраивал мне опрос по температурам кипения разных веществ и их химическим формулам — в общем, по разным научным мелочам. Я сидел на переднем сиденье — оно было у нас виниловым, малинового цвета — и держал руки вытянутыми вперед под приборной доской, воображая себя пилотом какого-нибудь особого летательного аппарата: космического корабля «Аполлон», самолета авиакомпании «Дельта» или цеппелина. Фары высвечивали в тумане дома и деревья. Если я правильно отвечал на отцовские вопросы, то мы объезжали город только один раз: медленно, на малой скорости, огибали железную дорогу и университетский кампус с его башнями и идущими в гору аллеями. Но если я не справлялся — ошибался, называя не тот номер элемента в периодической таблице, или неправильно указывал температуру испарения, то мы начинали кружить по бесконечным концентрическим кругам, приближаясь к центру города — точке полной неудачи. Когда перед моими глазами оказывались кирпичные здания банков и эмблема на крыше муниципалитета, я знал, что все кончено. Теперь расстроенный отец повернет к дому, и мы долго будем ехать в полном молчании по пустым улицам.

Однажды вечером мы возвращались домой после такой поездки, раздраженные и отупевшие. Машина уже почти подъехала к дому. Я видел ряд из шести-семи чистеньких домиков, во дворах которых хозяева разгребали лопатами снег. Отец притормозил, и мы стали наблюдать, как поднимаются и опускаются сверкающие железные лопаты, как тяжело дышат люди и как пар, словно табачный дым, вырывается из их ртов. У некоторых из них действительно оказались сигары и трубки. Пожилой сосед с ведерком в руке ходил взад-вперед по дорожке, посыпая ее солью. Эти люди, решившие потрудиться после ужина, казалось, черпали силы непосредственно у матери-природы. Они переговаривались и перешучивались во время работы. Одеты они были в серые пальто с капюшонами, и это придавало им какой-то средневековый вид. Возможно, это члены какой-то гильдии уборщиков снега? Глядя на них из машины, я испытывал странное чувство оторванности от мира. У нас дома мама обычно нанимала работника, чтобы очистить подъездную дорожку от снега, и я ни разу не видел отца с лопатой или граблями в руках. Я чувствовал себя сыном крупного капиталиста, приехавшего посмотреть на рабочих и свысока взирающего на «солонки с крышкой»[16] и таунхаусы бедняков. Эти мысли мне совсем не понравились, и поэтому я опустил стекло и помахал людям рукой. Я увидел, как кто-то из них помахал мне в ответ рукой в большой рукавице. Это были самые обычные люди — торговцы автомашинами или владельцы ресторанчиков, — и в то же время они представляли для меня совершеннейшую тайну. Отец кивнул и сказал спокойным тоном:

— Этой битве конца не будет.

Не знаю, что он имел в виду — уборку снега или битву с неким невидимым и непокорным противником. Мы проехали немного вперед, и я увидел наш дом. Очертания викторианской крыши парили над голыми ветвями яблонь, которые отделяли наш участок от остальной улицы.

5

Родители отправили меня учиться в школу Святого Иоанна — католическое учебное заведение, которым заправляли иезуиты. Отец был атеистом, а мама выросла в методистской семье, а теперь считала себя агностиком, однако, несмотря на это, меня отправили к иезуитам, так как отец объявил, что они настоящие ученые.

— Они дают обет безбрачия и имеют кучу свободного времени — это уже говорит в их пользу, — сказал он.

Директор школы отец Клейтон покорил отца тем, что имел докторскую степень по химии. Условием обучения было соблюдение католических ритуалов — изучение Библии, посещение мессы по средам, исповеди. Это отца раздражало.

— Только не покупайся на библейскую лженауку, — наставлял он меня. — Горящие кусты, люди, доживающие до девятисот лет, духи, от которых зачинают девственницы, и все такое прочее. Помни, что всем этим делам не может дать объяснение даже квантовая физика.

Маме, любившей традиции, католическая школа казалась частью того славного прошлого, когда люди отличались хорошим воспитанием и манерами. У нас в «салоне» целая стена была увешана выцветшими старинными фотографиями: семейство, расположившееся на пикник на солнечной лужайке; дядюшки в широкополых шляпах, гребущие в деревянных лодках; портрет маминых родителей — крепкий бородатый священник с проницательными глазами и женщина в кружевном платье, с простым и добрым лицом. Эта стена напоминала что-то вроде семейного святилища, посвященного предкам, которые были последним счастливым поколением, несмотря на то что жили во времена, когда не умели лечить ревматизм и брюшной тиф.

Мать испытывала ностальгию по прошлому. Иногда она садилась на верхней площадке лестницы и начинала рассказывать о том, как в детстве проводила летние месяцы в этом доме. Тетушка Беула приехала сюда из Вермонта, где некий фермер, выращивавший яблони, обманул ее и бросил. Беула сразу взялась за хозяйство в доме: вычистила камин, с помощью кирки и лопаты выкопала кладовую для продуктов и год за годом складывала туда банки с консервированными фруктами. Это была старая дева, свистом подзывавшая цыплят и выпивавшая каждый вечер перед сном стакан рома, разбавленного сельтерской водой. Дни ее проходили в заботах по дому: стирка, консервирование, готовка. Но чем бы ни занималась Беула, она все сопровождала саркастическими замечаниями, шуточками, поговорками и песенками. Неудивительно, что моя мама усвоила несколько архаичную манеру разговаривать и установила в доме военную дисциплину. Даже когда она отступала от Беулиных строгостей в ведении хозяйства — например, приобретала кашмирский гобелен или турецкий молитвенный коврик, то просто заменяла одну традицию другой. И я думаю, школа Святого Иоанна была для нее таким же баюкающим душу отзвуком прекрасного прошлого, как народные украшения и прочие старинные вещицы.

В этой школе мне следовало продолжить поиски своего творческого дара. Память у меня была неплохая, и потому учеба шла хорошо, тем более что я много занимался и терпеливо сносил постоянные тренинги, контрольные и факультативы. Я верил в то, что мне предназначена великая судьба и рано или поздно ее рука опустится на мою голову. По четвергам я посещал занятия в кружке юных химиков, где девять учеников, включая меня, слушали рассказы отца Клейтона о благородных газах, о структуре угля и о том, как в коренной породе в течение миллионов лет образуется торф. Мы решали уравнения с кислотами и щелочами, заучивали названия элементов и их соединений. По пятницам во время ланча я захватывал свой бумажный пакет с едой и отправлялся на факультатив по географии. Поедая сэндвичи с ореховым маслом и сельдереем, я следил за тем, как русский эмигрант, отец Дастоев, путешествует по картам Восточной Европы и Экваториальной Африки, произнося названия обозначенных розовыми и синими пятнами государств. Как-то раз он указал на расплывчатое пятно в форме фуксии, обозначавшее СССР, и объявил:

— Я родом из этого розового океана, вот отсюда.

Каждую неделю он устраивал опрос по городам Восточной Европы, и я гордился тем, что принадлежал к уникальной группе американских подростков, знающих, что Балтийское море, как и штат Мичиган, напоминает кисть руки.

Так я готовился стать гением, в полной уверенности, что у взрослых это такая же работа, как труд пожарного, врача или ювелира. Гении мне представлялись щуплыми очкариками. Они всегда куда-то бегут вприпрыжку, плохо разбираются в обуви, предпочитают одежду темных расцветок и твидовые пиджаки. Эти мужчины — а это исключительно мужчины — совершенно непредсказуемы. Их деятельность в любой момент может привести к взрыву и извержению, как в не прошедшем испытания автомобильном двигателе. При этом гениальность не дана им от рождения, а приобретена путем правильно организованного обучения под руководством старших.


На мой десятый день рождения отец приготовил мне сюрприз: мы отправились в путешествие. Он разбудил меня рано утром, подал одежду, с вечера приготовленную мамой, и мы сели в машину. Когда после часа езды мимо заснеженных полей мы остановились позавтракать, отец поздравил меня:



— С днем рождения, Натан! — сказал он, доедая овсянку. — Сегодня тебя ждет большой сюрприз.

Вид у него был самый загадочный. Я напрягся. Мне почему-то представилась заполярная тундра и серое небо над ней.

— А куда мы едем? — спросил я.

— Ты не поверишь, если я скажу, — улыбнулся отец.

Мы направились в аэропорт Мэдисона. Я до этого никогда не летал на самолетах, да и в аэропорту был всего пару раз и потому, сидя в зале ожидания, смотрел во все глаза на бизнесменов, листавших газеты при свете, лившемся из огромных окон. Женский голос в громкоговорителе объявлял о вылетах. Целый взвод монахинь пил кофе из пластиковых стаканчиков. Преобладали мрачные мужчины в костюмах, похожие на агентов похоронного бюро, но такое же тяжелое впечатление производили и отдохнувшие посреди зимы на Гавайях загорелые семейства в ярких одеждах. Я стоял у окна и с замирающим сердцем смотрел, как взлетают и приземляются самолеты, как оттаивают их крылья. Отец тем временем уселся на крайнее место в ряду пластиковых стульев и принялся что-то сосредоточенно писать в записной книжке.

Когда мы встали в очередь на посадку, я поглядел на табло, возле которого стоял человек в форме, и понял: мы летим в Сан-Франциско. Я знал, что этот город находится в Калифорнии — там же, где Диснейленд, но в каком именно городе находится Диснейленд, я не помнил. Вероятность того, что отец решил свозить меня в Диснейленд, была ничтожна, и я сразу отогнал эту мысль. Однако позже, когда мы заняли свои места, когда заревели турбины и воздух стал пахнуть металлом, отец сказал что-то вроде того, что мы проведем целый день в огромном парке аттракционов.

— В этом месте понимаешь, что такое физика, — объявил он, подняв при этом указательный палец.

Я сразу вообразил себе карусель в виде гигантского осьминога и чертово колесо — настоящие гимны центробежным силам.

— Скорость, движение, свет — все в одном месте, — продолжал отец. — Когда туда приезжаешь, чувствуешь себя так, будто вернулся в детство.

И он ткнул вилкой в поднос с завтраком, поданным нам в самолете, как будто это была модель тех аттракционов, к которым мы направлялись. Показывая на сэндвич с индейкой, отец сказал:

— А вокруг горы. Стоят и смотрят на это шоу.

Тут я позволил себе расслабиться. Значит, кто-то посоветовал отцу свозить меня в Диснейленд, а он сумел привязать эту поездку к моему научному образованию. Я отодвинул поднос и поглядел в иллюминатор. Внизу проплывали кучевые облака, и я смотрел на них как завороженный, пытаясь осознать, что это значит: лететь на другой конец континента со скоростью четыреста миль в час.

В аэропорту Сан-Франциско мы взяли напрокат машину. Калифорния оказалась солнечной и яркой — именно такой, какой я ее себе и представлял. Мы ехали по шоссе, и, завидев медленно двигающийся автомобиль, отец сразу прибавлял ходу. Впереди виднелись горы, и мне казалось, что они все больше приближаются. Отец вдруг притормозил и свернул на обочину. Мы вышли из машины и встали на краю дороги. За нами тяжело тащились фуры, направлявшиеся в Сиэтл и Портленд, их обгоняли шустрые легковые машины жителей пригородов. Мы прошли немного вперед и остановились на эстакаде. Прямо под нами оказалась какая-то постройка километра в три длиной. Больше всего она напоминала товарный вагон или, точнее, целый товарный поезд. Она вытянулась в одну линию на дне оврага, в окружении дубов и кустов толокнянки. Я смотрел на нее в замешательстве.

— Ну как, нравится? — спросил отец, поглаживая бороду.

— Что это?

— Ускоритель элементарных частиц.

Мои руки в карманах сами собой сжались в кулаки.

— Что?

— Стэнфордский линейный ускоритель. Здесь сталкиваются атомы.

Он наклонился над ограждением и протянул руку в сторону гор Санта-Круз. В эту минуту я ненавидел его так сильно, что готов был столкнуть в овраг. Вдруг ужасно захотелось пить — так что стало больно глотать.

— Электроны начинают разбег вон там и мчатся к подошве горы. Вон туда, к разлому Сан-Андреас. Они ускоряются в длинной медной трубке, вкопанной в землю. В этом длинном здании наверху находится клистронный усилитель, который передает трубе энергию микроволн.

Я молчал.

— Электроны разгоняются электромагнитной волной до скорости, близкой к скорости света, — блаженно улыбаясь, продолжал отец. — Спустя пару микросекунд каждый электрон заряжается до двадцати миллиардов вольт!

Он остановился и вытащил из кармана записную книжку и ручку, словно собирался запечатлеть одно из своих озарений, но потом убрал и то и другое.

— Двадцать миллиардов вольт! С такой энергией можно зажечь пару факелов.

Он направился к машине. Я последовал за ним. Внутри у меня кипела злость на самого себя: рано обрадовался! Пока машина спускалась вниз, к Ускорителю, я старался не смотреть на отца.

Однако, когда мы въехали на территорию, мое настроение улучшилось. Мы расписались в книге у усатого охранника, и он выдал нам специальные значки с надписью «Посетитель». Затем мы проехали через контрольно-пропускной пункт и оставили машину на парковке возле административного здания. На пороге этого серого приземистого дома нас встретил пожилой человек в красном галстуке и с огромными бакенбардами. Он уважительно пожал руку отцу и сказал:

— Ужасно рад снова видеть вас здесь, доктор Нельсон.

Он не разжимал рукопожатия и даже положил на сцепленные правые руки свою левую, словно запечатывая этот дружественный жест. Для меня такое приветствие было внове. Впрочем, я никогда не слышал и того, чтобы моего отца называли доктором.

— Это мой сын Натан, — представил меня отец. — Натан, это директор Ускорителя доктор Бенсон.

Директор чуть наклонился и протянул мне свою большую, покрытую чернильными пятнами руку.

— Очень рад, — сказал он.

Я пожал эту руку, оказавшуюся теплой и потной.

— Ну вылитый отец! — воскликнул директор.

Действительно, уже в десять лет я напоминал отца — и долговязой тощей фигурой, и буйной шевелюрой. Кроме того, только в этот момент я с замешательством осознал, что мы с отцом очень похоже одеты: на нас были совершенно одинаковые зеленовато-голубые рубашки из хлопчатобумажной ткани.

— У Натана сегодня день рождения, — сказал отец.

— Ну как же, как же! — воскликнул доктор Бенсон. — Я помню, вы говорили по телефону. Дорогой именинник, добро пожаловать, проходите. Через несколько минут мы окажемся в центре управления Ускорителя.

Он отступил в сторону и сделал пригласительный жест. Мы оказались в длинном белом коридоре и пошли вдоль досок объявлений, деревянных почтовых ящиков и дверей, ведущих в кабинеты ученых. Метров через десять стоял автомат с напитками. Доктор Бенсон, остановившись возле него, принялся шарить в карманах вельветовых брюк.

— Может быть, Натан хочет лимонаду? — спросил он.

Отец вопросительно посмотрел на меня. Я пожал плечами.

— Да, конечно, — сказал отец. — Я думаю, он выпьет спрайта.

— Кока-колы, — поправил я.

Доктор Бенсон опустил в автомат четверть доллара и протянул мне банку колы. Она была жутко холодной, и я сразу вообразил, как в глубине этого автомата дымится жидкий азот. Все подождали, пока я не отопью из банки. Затем мы вошли в кабинет доктора Бенсона, где царил ужасный беспорядок. Он долго рылся в бумагах, пока наконец не нашел ключи от микроавтобуса.

Мы сели в этот белый казенный фургон с надписью «Министерство энергетики» и доехали до главного центра управления, где нам предстояло провести весь день. Из разговоров я понял, что отец ездит сюда несколько раз в год. Он проводил эксперименты, целью которых было обнаружение некой «призрачной частицы». Если бы ее получили в Ускорителе, нынешние представления о структуре атома были бы скорректированы. В экспериментах, придуманных отцом вместе с группой коллег со всего мира, водород бомбардировался электронами, и ученые смотрели, не обнаружится ли что-то новое в траекториях их отклонения. Столкновения происходили на скоростях, близких к скорости света, и могли породить на какую-нибудь наносекунду частицу, которой в обычных условиях не существует в природе.

Когда мы вошли в центр управления, отец представил меня физикам. Я думал, тут работают люди в белых халатах, но все они оказались в рубашках с короткими рукавами и в джинсах. Отец пытался объяснить мне, что здесь происходит. Я узнал, что длинный туннель называется «маневровым парком лучей». Место, в котором элементарные частицы врезались в свои цели, имело название «пещера». В этой пещере были установлены магниты и спектрометры, и каждый раз, когда электроны попадали в цель, в пластиковых трубах вспыхивал синий свет. Несколько аспирантов следили за показаниями приборов, одновременно поедая китайскую еду из картонных коробочек. Когда Ускоритель «разогрелся», стало происходить множество столкновений каждую секунду. Я сидел возле отца в затемненной комнате и смотрел, как колебались линии на маленьком мониторе. Рядом толпились ассистенты, и на их лицах отражалось фосфорное свечение экрана. Они как будто наблюдали какую-то борьбу, но не спортивную вроде бокса или рестлинга, когда слышатся выкрики бойцов и поддерживающей их толпы, а борьбу с самой материей, при которой врезаются друг в друга машины, рушатся мосты и взрываются здания. Они стояли вокруг монитора, сложив руки на груди, и ждали в каком-то оцепенении, с отсутствующими лицами, не в силах ничего поделать с происходящим. Детекторы элементарных частиц, свинцовые апертуры — все служило этому моменту столкновения. Я смотрел на лицо отца и видел, как он моргал, когда линия на мониторе резко отклонялась, показывая, как разлетаются частицы.

— Бац! — произносил он с усмешкой в такие моменты, величественно кивая.

Ассистенты встречали его замечание смехом и показывали на мониторе следующее событие.

Я пытался вообразить себе ту борьбу, которая происходила внутри, но картина получалась крайне невыразительной: идея о частицах, сталкивающихся на скорости света, была куда более впечатляющей, чем возможность ее представить себе. Мне хотелось забраться в бетонную трубу и послушать, как с визгом проносятся мимо электроны, а затем раздается взрыв.

— А как это звучит? — спросил я. — Как взрыв бомбы?

Человек в очках, сдвинутых на самый кончик носа, взглянул на меня с недоумением. Вместо него ответил отец:

— Эти столкновения находятся за пределами наших органов чувств. Там ничего нельзя услышать.

Поглядев еще на пару столкновений, ученые решили перейти к празднованию моего дня рождения. В тот день отец проявил редкую для него предусмотрительность: еще в аэропорту он купил шоколадное пирожное с орехами, и теперь ему суждено было сыграть роль именинного торта. Свечей не оказалось, но один из физиков, курильщик, подержал над пирожным свою зажженную зажигалку. Я задул огонек, съел пирожное, и все разошлись к своим приборам.

Мы с отцом вышли на улицу. Было тепло и солнечно. Небо Калифорнии оставалось ярким, как свет галогеновой лампы. Мы проехали десять миль до отеля, в котором члены Ассоциации исследователей элементарных частиц имели право на скидку. Отец заказал в номер пиццу и принялся разбирать записи, которые он сделал во время посещения Ускорителя. Мне было разрешено посмотреть телевизор. Я переключал каналы, пытаясь найти что-нибудь такое, что способно привлечь внимание отца. Наконец мне удалось отыскать фильм «трех чудиков» под названием «Есть ракета — будем путешествовать»,[17] и отец уселся на кровать смотреть его вместе со мной. Чудики работали дворниками в космическом центре и случайно попадали в ракету, летящую на Венеру. Там они встречали некое чудовище, разговорчивого единорога и психованного робота. Отец улыбался и хихикал, глядя, как на головы чудиков сыплются бесконечные побои. Формально в фильме был сюжет, но внимание зрителей должен был привлечь не он, а пощечины, мордобой и падения на задницы. Чудики вернулись на Землю героями, и в их честь устроили торжественный прием. Они старались вести себя прилично, но один из них, Кёрли, затеял возню с вылезшей из дивана пружиной. В финале он скакал по комнате с торчащей из задницы пружиной, расталкивая знаменитых ученых и важных сановников. Отец хохотал в голос. Он весь раскраснелся и потом долго не мог отдышаться. Я попытался изобразить смех, и он похлопал меня по спине. Для меня до сих пор остается неразрешимой загадкой, как человек, способный рассчитать параметры рассеяния электронов и позитронов, может находить забавным вид Кёрли с торчащей из задницы диванной пружиной? Получалось, что, несмотря на весь свой ум, он всего-навсего любитель «комедии чудаков»[18] и самого грубого юмора. А может быть, приходило мне в голову, это и есть его сущность, а все остальное — только маскировка? Я не мог тогда решить эти вопросы, но мне нравилось, когда он смеется.

Когда кино закончилось, мы собрались спать. Я выбрал одну из двух широких кроватей и быстро забрался под одеяло. Отец принялся раздеваться. Его белая майка оказалась заткнута в длинные белые трусы. Он снял тесные черные носки, и на ногах остались следы от резинок. Я смотрел на его ноги. Они были бледные, волосатые и почему-то отливали серебром. Потом я перевел взгляд на потолок. Перед моими глазами возникла картинка: доктор Бенсон пожимает руку отцу и как бы удерживает это торжественное рукопожатие положенной сверху левой рукой. Так приветствуют друг друга государственные деятели, дипломаты и мэры городов. Я слышал, как отец ворочается в постели, пытаясь отыскать удобное положение для сна.

Устроившись, он спросил меня:

— Ничего себе фильмец, а? Когда я прихожу на эти факультетские собрания, я чувствую себя точь-в-точь как Кёрли. Все смотришь, как бы не сбить с ног декана.

— Вот почему мама ходит с тобой на эти собрания, — отозвался я. — Значит, она следит за тем, чтобы ты там кого-нибудь не убил?

— Видимо, да, — ответил он и, помолчав, добавил: — Спокойной ночи, сынок.

— Спокойной ночи, — ответил я и закрыл глаза.

В этот момент я не держал зла на отца: он не знал, что Диснейленд тоже находится в Калифорнии.

6

На мамино тридцатипятилетие я предложил отцу заказать торт, и он согласился. Мы поехали в булочную на другой конец города, чтобы забрать заказ. Мне исполнилось одиннадцать лет. Булочная была старая, основанная еще в довоенное время. На витрине за стеклом лежали бесформенные буханки фермерского хлеба и плетенки, по традиции покупавшиеся на свадьбу. Заведением владел француз — человек со вкусом и талантом, которого занесло в наш городок не иначе как из-за какого-то скандала или несчастья. Он и его семья мало интересовались чем-либо, кроме своего бизнеса, были всегда веселы и приветливы, и хозяин обычно сам стоял за прилавком. Мы с отцом вошли в булочную за десять минут до закрытия. Француз сидел за кассой и пил эспрессо из крошечной чашечки. Позади него, возле стальных штативов, в которые вставлялись подносы с хлебом, мыл пол его сын-подросток.

— Мне надо забрать торт, — сказал отец.

— Ах да, конечно, мистер Нельсон! Я хотел позвонить вам, но потом подумал, что не стоит. Может быть, этот торт — сюрприз, а? Вы, случайно, не для супруги его заказали?

— Именно так. Сколько я должен?

Отец подошел вплотную к кассе, так и не подняв головы.

На булочнике был белоснежный, без единого пятнышка фартук. Лицо грубое, с тяжелой нижней челюстью, но спокойный взгляд зеленоватых глаз заставлял думать, что перед вами скорее художник, чем пекарь.

— Вот что я хотел спросить. Может быть, вы захотите сделать сверху какую-нибудь надпись? Поздравление с днем рождения. Вы выберете надпись, а Майкл выложит ее буквами из сахарной глазури.

Отец стоял с опущенной головой и разглядывал выпечку на витрине, а я трогал пустой поднос.

— Пап, ну давай что-нибудь напишем! — поддержал я эту идею.

— Давай, — откликнулся он. — Я знаю, что это можно сделать, но есть одно «но». Твоя мать не любит ничего лишнего. Что, если ей не понравится?

— Мистер Нельсон, мы напишем просто «С днем рождения!» — и все. Это не может вызвать недовольства.

Отец продолжал смотреть на нераспроданную выпечку: блинчики, штрудели, датские плюшки,[19] французские круассаны — настоящие Объединенные Нации хлебобулочных изделий. Интересно, о чем думал отец? О надписи на торте? Или, может быть, классифицировал выпечку по геометрической форме и национальной принадлежности? Я взглянул на часы. Магазин закрывался через пять минут.

— Я бы выбрал надпись «С днем рождения!», — сказал я.

— О’кей, именно это мы и сделаем, — отозвался отец. И он перевел взгляд на окно, за которым уже сгущались сумерки.

Булочник улыбнулся мне и позвал по-французски своего сына. Через мгновение мальчишка притащил шоколадный торт и пакет с буквами. К его рукам прилипли крошечные жемчужинки сахарной глазури.

— Это мой сын Майкл, — представил его булочник. Имя он произнес немного на французский манер.

Отец вздрогнул, оторвавшись, по-видимому, от своих размышлений, повернул голову и посмотрел, однако не на мальчика, а на торт.

— Привет! — сказал он.

Я любовался чудесными белыми буквами, которые сын булочника вынимал из пакета. Они были выполнены в виде рукописного шрифта с завитушками и выглядели празднично и элегантно. Булочник довольно кивнул и подмигнул сыну, который явно гордился своим искусством.

— Когда-нибудь Майкл унаследует эту булочную, — сказал он.

— Только не пишите ничего, кроме «С днем рождения», — отозвался отец. — Можете, впрочем, добавить восклицательный знак. Хотя… Натан, как ты думаешь — восклицательный знак не покажется твоей маме чем-то лишним?

Я даже не взглянул на него. Мне хотелось, чтобы он поболтал с булочником о его делах, расспросил его о сыне, о том, чему мальчик уже успел здесь научиться. Француз, увидев, что посетитель не проявляет интереса к его делам, тем не менее продолжал болтать, словно пьяный, который, начав какую-нибудь историю, никак не может остановиться. Он не отрывал взгляда от моего отца, а тот тем временем разглядывал заусеницу на ногте.

— Майкл уже несколько лет печет хлеб. Он занимается этим с шести лет. Мы его ставили на табуретку, и он отмерял чашкой муку. Ржаную муку, пшеничную… У него это все в крови. Мой прапрадедушка начал использовать опару самым первым на севере Франции. А по происхождению он был швейцарец и пришел из Швейцарии с дрожжами, завернутыми в носовой платок…

— Ничего себе! — подал я голос.

Майкл оторвал взгляд от торта и улыбнулся мне.

— Надеюсь, вы поместите торт в коробку, — сказал отец.

Булочник поглядел на него, потом перевел взгляд на сделанную сыном аккуратную надпись. Не поднимая глаз, он тихо ответил:

— Разумеется, торт продается в коробке. Вы что думали, вы в руках его понесете?

По его тону было ясно, что булочник уже отнес моего отца к числу тех людей, которые толкаются, пробираясь мимо вас по эскалатору, или после обеда в ресторане достают калькулятор и разбивают ресторанный счет по числу обедавших.

Отец кивнул. Неприязнь в голосе булочника тронула его столь же мало, как и предшествовавшая ей попытка завязать дружбу. Он заплатил за торт, мы вышли на улицу и сели в машину.

— Ты вел себя грубо, — сказал я.

— Что ты говоришь?

— Я говорю: он хотел поболтать с тобой, а ты смотрел на него как на пустое место.

— Разве? — Отец прищурился, словно пытался разглядеть что-то находившееся на большом расстоянии.

— Ну да.

— А что он говорил? — без особого интереса спросил он.

— Ты сам слышал.

— Ну, какие-нибудь детали напомни.

— Он рассказывал, что его сын печет булки уже много лет и что когда-нибудь булочная достанется ему.

— А я что ответил? — Отец повернулся ко мне, и в глазах его вдруг зажегся интерес.

— Ничего. Ты просто стоял, как будто он ничего и не говорил.

Отец положил руку на руль и забарабанил по нему пальцами.

— Наверное, мне надо пойти извиниться перед ним? — спросил он.

— Может быть.

— Понял!

В его голосе послышалось сожаление, но не о том, что он вел себя грубо, а о том, что он снова сделал что-то не так.

— Мы ведь в эту булочную все время ездим, — сказал я. — Мама тут печенье к чаю покупает.

— Ага, хорошо. Я скажу ему, что, разговаривая, думал совсем о другом.

Я посмотрел в окно: уже совсем стемнело.

— А о чем ты думал?

Отец тоже поглядел на улицу, на зажигающиеся вывески и витрины магазинов.

— Понятия не имею, — ответил он.

— Ну, в общем, лучше бы тебе извиниться.

Он послушно кивнул и открыл дверцу машины. Я смотрел, как он подходит с тортом к стеклянной двери магазина. Мне хотелось пойти за ним и услышать, как он извинится. В этот момент дверь булочной приоткрылась. Тонкая рука вывесила табличку «ЗАКРЫТО». Отец, как раз собиравшийся постучать, замер с поднятой правой рукой. На ладони левой руки, поднятой на высоту плеча, он держал торт. Через мгновение он все-таки постучал. Дверь отворилась, и вышел булочник, уже без фартука. Он выслушал отца, стоя на крыльце. Отец кивал и несколько раз указал на торт. Через минуту дверь булочной снова захлопнулась, и отец вернулся в машину. Он завел двигатель, и мы тронулись.

— Что ты сказал? — спросил я.

— Я попросил прощения и сказал, что у меня из-за таких ситуаций сложилась в городе дурная репутация.

— И он тебя простил?

— Господи! Послушай, Натан, я же не совершил преступления. Я же не ограбил кассу!

Мы проехали несколько кварталов в молчании.

— Никогда не слышал, чтобы ты упоминал Господа Бога, — сказал я наконец.

— Ну, сегодня день необычный: у твоей матери день рождения. — Он с хитрым видом постучал по крышке торта так, как будто это был чемодан, набитый деньгами. — Это будет сюрприз так сюрприз!

— Ага! — поддержал я, пытаясь изобразить заинтересованность.

— А я ей еще один сюрприз приготовил, — продолжал он. — Догадаешься какой?

— Не-а.

— Настоящее индейское ожерелье. Сделано индейцами навахо из бирюзы и серебра. Она любит такие штучки.

— Неужели ты сам до этого додумался?! — воскликнул я в крайнем изумлении.

Отец поглядел на приборную панель.

— Ну… В общем, мне подсказала лаборантка на нашей кафедре. Они с мамой знакомы. Вместе ходят в книжный клуб или еще куда-то…

— Хорошая подсказка.

— Ага. Эта Минди Манкхаус меня просто спасла. — Он помолчал немного и добавил: — А вообще-то, я собирался подарить твоей маме новый плащ.

Оставшийся до дому путь мы проделали молча. Я смотрел, как за окнами проплывает наш городок. Кто-то выгуливал собаку, кто-то шел домой с работы, сунув под мышку газеты. Я думал о том, что всем гениям, должно быть, досаждают мелкие домашние заботы, всех их расстраивают и выбивают из колеи самые обыкновенные дела. Отцу наверняка проще рассчитать по звездам географическую широту с помощью тригонометрических формул, чем купить нормальный подарок на день рождения.

7

Во время аварии я получил удар по голове с правой стороны. Рана выглядела так, как будто была нанесена каким-то летающим предметом. Некоторые врачи полагали, что у меня поврежден мозг. В истории болезни были отмечены отсутствие речи и повышенная сонливость, и доктора выразили сомнение, что это всего лишь последствие шока после состояния комы. Мозг плавает в жидкости, и во время удара он как бы отскочил от задней стенки черепа. При этом была повреждена левая задняя доля. Результатами стали проблемы с речью и социальная замкнутость. Врачи ждали, что я сам начну меняться, что появятся признаки возвращения к прежней личности.

Я смотрел в окно и видел лето в самом разгаре: испещренные солнечными пятнами вязы, яркое пятно подстриженной лужайки, птицы, вьющиеся вокруг телеграфных столбов. Сквозь мое сознание шел непрерывный поток воспоминаний. Медный чайник на кухне, весь залитый солнечным светом. Мать, замешивающая тесто для хлеба. Поток холодного воздуха от раскрытых утром окон. Долговязая фигура отца, неуверенно спускающегося к завтраку по лестнице. Запах талька. Моя прежняя жизнь представала в виде бессвязного монтажа образов, звуков и запахов.

Пока я лежал в коме, мать дежурила в больнице, и, когда я очнулся, она оказалась первой, кто меня посетил. Я сидел в кровати, окруженный кучей подушек. Она вошла бледная, с искаженным лицом, с большими мешками под глазами. Я узнал ее сразу, но она была для меня скорее набором разрозненных объектов, чем живым человеком: тонкий нос, узкие руки, каштановые волосы, убранные под берет, на шее то самое, сделанное индейцами навахо ожерелье, которое отец подарил ей на тридцатипятилетие. Я не смог произнести ни одной фразы. Она положила сумочку на стул и нежно погладила меня по голове — по тому месту, где была рана. Над правой бровью мне наложили целых девять швов.

— Господи боже мой! — сказала она. — Бедный мальчик!

Голос у нее был почему-то бежевый, и он не исчезал после произнесения фразы, а висел в воздухе. Она прикоснулась к моему лицу щекой.

Позади нее стоял доктор.

— Он все еще не отошел от комы, — сказал он. — И мы пока не знаем результатов анализов.

Мама взяла меня за запястье, и я почувствовал, как бьется жилка на ее руке.

— Да-да, я понимаю. Натан, я здесь!

Она отбросила прядь волос у меня со лба, а я вдруг поднял руку и погладил ее ожерелье. Помню, как коснулся острого края серебряного кулона.

— Что с ним? — спросила мама.

— Он еще очень слаб, — ответил врач. — Надо подождать.

Потом доктор вышел из палаты, а мать придвинула стул поближе к моей кровати и села, положив ногу на ногу.

— Отец едет сюда вместе с Уитом. Ты ведь помнишь Уита Шупака, его коллегу? Они оба тут были, но потом им пришлось вернуться в колледж на несколько дней. Как ты себя чувствуешь?

Я не ответил, и она стала смотреть в сторону. Уголки ее рта поползли вниз, было видно, что она вот-вот расплачется.

— Боюсь и думать, что мы увидим дома, когда вернемся, — продолжала она говорить, — там все надо ремонтировать. Карниз с левой стороны совсем проржавел, а твой отец не знает даже, с какой стороны влезают на стремянку…

Немного успокоившись, она заговорила со мной как с соседом: принялась рассказывать, что грунтовые воды угрожают фундаменту дома, и что надо сделать осенью в саду, и как ей одиноко, совершенно не с кем поговорить в последнее время. Она сложила руки на коленях, опустила глаза и сказала:

— Главное, что ты остался жив… — Потом открыла сумочку, вытащила чистый носовой платок и промокнула глаза. — Ты так долго спал и теперь, наверное, умираешь от голода? Что бы ты хотел съесть, Натан? Назови что угодно, любую еду.

Я попытался подумать о еде, но мне мешали ее повисшие в воздухе слова — бежевые волны, которые заслоняли в моем сознании чувство голода.

8

В юности Натан был одинок. Такими словами мать иногда описывает мои подростковые годы до катастрофы, когда я еще учился в школе у отцов-иезуитов. Она любит особенные слова. У нас в доме никогда не бывало диванов, только кушетки. Отцовский рабочий кабинет — свалка книг и бумаг с торчащим посредине столом — никогда не назывался просто кабинетом. Отец носил брюки или слаксы, но ни в коем случае не штаны. Мама была один раз в Европе — ей подарили эту поездку на окончание школы. Эта единственная экскурсия восемнадцатилетней давности, видимо, и давала ей право отзываться о Европе как о континенте.

Да, я был одинок в школе. И все из-за идиотских положений, в которые попадал потому, что родители искали во мне скрытые таланты. Мне хотелось дружить с ребятами, а на меня смотрели как на малого, чьим именем в будущем назовут одно из университетских зданий. Талант никак не хотел обнаруживаться, но я продолжал его искать. В результате ребята стали меня сторониться. Они постоянно наблюдали, как мой отец возит меня в университетскую физическую лабораторию или провожает на семинар по скорочтению. От меня ожидали небывалых достижений и потому побаивались. Потом я показал весьма средние результаты за год, и у ребят зародилось подозрение, что здесь что-то не так. Только настоящий талант — выдающийся спортсмен, например, — может позволить себе всех игнорировать в школе. Но парню со средними способностями, а может быть, и вовсе малоодаренному, чьи оценки попадают в нижнюю точку гауссовой кривой нормального распределения, лучше бы почаще проявлять дружелюбие и коммуникабельность. Я же этого не делал.

Когда пришло время интересоваться девочками, мои дела стали совсем плохи. В школе Святого Иоанна девочек не было, и подруг себе находили только самые смелые и предприимчивые парни. Эти настоящие лидеры, сорвиголовы, решались заговорить с девчонкой, стоя в очереди в кинотеатр или на боулинге. Главным объектом их внимания было «Святое сердце» — женская католическая школа, находившаяся в трех кварталах от нас. Ребята выделывали фокусы на своих велосипедах «ВМХ»[20] перед двухэтажным женским общежитием этой школы. Они целовались взасос на задних сиденьях припаркованных машин, под кроватями, на трибунах стадионов. А тому, кто не мог похвастаться такими приключениями, оставалось слушать их победные реляции и умирать от зависти, думая о том, как девичий язык забирается тебе в рот.

Возможно, и у меня могла появиться подружка из числа учениц «Святого сердца», если бы я решился приблизиться хоть к одной из них. Каждый вечер я проходил мимо их школы и видел, как они выстраиваются в очередь, ожидая автобусов: стоят по две или по три, заплетают друг другу косички и щебечут, обсуждая что-нибудь злободневное. Когда я шел мимо, их щебет затихал, и я спиной чувствовал, как они провожают меня взглядами. От отца я унаследовал черные волосы и задумчивый взгляд, от матери — высокие скулы, тонкий нос и бледную кожу. Выглядел я, должно быть, и нервным, и утонченным. Однажды из очереди на автобус чуть ли не выпихнули какую-то девочку. Она подошла и спросила меня, опустив глаза:

— Привет! А у тебя есть подружка?

— Что? — переспросил я как идиот, таким тоном, словно меня отвлекли от важных мыслей.

Девочка вспыхнула и убежала к своим хихикавшим подружкам. Больше никто из них со мной не заговаривал.

Как-то раз я решил, что пора избавляться от репутации отшельника, и пригласил к себе домой двух одноклассников. Они оба — Макс Сазерленд и Бен Торнберг — жили в близлежащем микрорайоне «Мэпл-Ридж». Их отцы занимались торговлей. В ту субботу, когда я позвал ребят в гости, мой отец попросил его не беспокоить и сидел у себя в кабинете, слушая Каунта Бейси.[21]

Макс был сообразительный паренек: он носил очки и возглавлял школьный дискуссионный клуб. Бен же, наоборот, был туповат. Все утро мы с ними играли в саду: раскачивались на ветках и прыгали с них вниз, и к полудню сильно проголодались. Явившись на кухню, где мама что-то пекла в духовке, я объявил:

— Мы умираем с голоду!

— Да неужели? — спросила она, а потом открыла духовку и вытащила две буханки горячего хлеба.

— Никогда не видел такого хлеба, — сказал Бен.

— Какого такого? — переспросила мама.

— Ну, из печки.

— А моя мать не умеет готовить, — пожаловался Макс. — Мы все время едим бобы прямо из банки.

Он вытер руки о футболку.

Мама поставила хлеб на стол и сняла варежки-прихватки.

В этот момент из отцовского кабинета донесся особенно громкий джазовый пассаж.

— Вы сэндвичи есть будете? — спросила мама.

— С большим удовольствием, миссис Нельсон, — стараясь быть любезным, ответил Макс.

Мама покосилась на него: по интонации, с которой он это сказал, можно было решить, что он с ней заигрывает, хотя на самом деле председатель дискуссионного клуба просто пытался показаться обходительным. В конце концов, он учился только в шестом классе.

— Натан, отнеси-ка отцу пару кусков хлеба с вареньем, — распорядилась мама. — Он уже три дня оттуда не выходит, и одному богу известно, чем он там занимается. Скажи ему, что я прошу хотя бы присылать мне иногда почтовые открытки.

Она положила на тарелку толстый кусок хлеба и щедро налила варенье, а рядом пристроила столовый нож. Я взял все это и стал подниматься по лестнице. Макс и Бен робко держались позади; до этого они видели моего отца только однажды, мельком и с большого расстояния. Я постучал в дверь так, чтобы мой стук был слышен, несмотря на музыку. Ответа не последовало. Тогда я толкнул дверь. В комнате было темно. Только сверху, из окошка в крыше, сюда проникал пыльный луч света, как бы деливший кабинет надвое. Повсюду стопками валялись книги и пластинки. На письменном столе выстроились в идеально ровную шеренгу бутылки без наклеек, очевидно с домашним пивом. В углу дребезжал работавший на керосине обогреватель. На видавшем виды проигрывателе крутилась долгоиграющая пластинка Каунта Бейси. Отец сидел к нам спиной. Он был в майке и плохо сидящих слаксах, а его босые ноги покоились на подоконнике. Перед ним на стене висел прикнопленный лист бумаги, почти чистый, только в самом центре было нарисовано несколько каракуль.

— Пап! — позвал его я.

Он повернул к нам голову. В полумраке комнаты резко выделялись белки его глаз.

— Кто там? — спросил он.

— Мы тебе хлеба принесли, — ответил я.

— Он очень горячий, прямо из печки, — добавил Бен, одолевая комок в горле.

— А, отлично! — сказал отец, жестом приглашая нас войти.

В кабинете стоял острый запах немытого тела и чувствовалась пивная вонь.

Я поставил тарелку на стол и собрался уходить.

Отец поднялся и потер руки.

— Ну а вы, ребятки, чем занимаетесь? — спросил он, подходя к столу.

— Мы по большей части занимались диверсионными операциями в саду, — ответил Макс.

Он даже сделал шаг вперед, чтобы отец мог его получше рассмотреть.

— Бесстрашные воины! — тоном благословения ответил отец.

Он взял ломоть хлеба и оглядел его снизу. Затем разломил, опустил половину в варенье и отправил в рот.

— А над чем вы работаете? — спросил Макс.

— Я? Ну, я пытаюсь соскоблить плесень с парочки старых формул теплового рассеяния.

— А можете рассказать подробнее? — продолжал расспрашивать Макс, пряча руки за спину.

— Брось! — сказал я ему. — Пошли вниз, поедим.

Отец, не обращая на меня внимания, охотно принялся объяснять:

— Я пытаюсь свести расплав активной зоны Солнца к определенному численному значению, используя для этого кривую потенциального теплового рассеяния.

Губы его были испачканы вареньем.

— То есть, другими словами, вы пытаетесь предсказать, когда Солнце взорвется? — спросил Макс.

Ради столь важного вопроса он подошел вплотную к столу. Отец бросил на него беглый взгляд, а потом поглядел на меня, видимо сравнивая, и ответил:

— Ну, в определенном смысле можно и так сказать… — Он не спеша подошел к окну, взял маркер и потыкал им в воздух. — Если у вас, ребятки, есть пара минут, я могу показать вам, как это выводится. Вот смотрите, я пишу дифференциальное уравнение зависимости солнечной радиации и определенного…

— Пап, мы же еще не обедали, — сказал я.

— А! — откликнулся отец с явным разочарованием. Он развернулся всем телом и сердито посмотрел на прикрепленный к стене лист бумаги. — Тогда идите есть! — скомандовал он, указывая рукой на выход. — Идите и ешьте хлеб, который испекла твоя мать. — Он сделал паузу, а потом закончил совсем другим, извиняющимся тоном: — Спасибо, что навестили меня.

— Удачи вам с Солнцем, мистер Нельсон, — пожелал ему Макс.

Мы направились к кухне, где нас ждал мамин хлеб. На лестнице Макс замедлил шаги и объявил:

— Твой отец точно дурнее наших двух отцов, вместе взятых.

Его отец продавал машины в местном представительстве «Бьюика», а родитель Бена работал в магазине ковров. Я обернулся и увидел силуэт отца, стоявшего в дверном проеме кабинета. Мы забыли закрыть дверь, и, по-видимому, он услышал замечание Макса. Мне сделалось стыдно за то, что мы нарушили его покой. Я привел этих сыновей мелких буржуа в его святилище, в его королевство, и теперь он станет посмешищем для всей школы.

На кухне нас встретила мама. Она надела фартук и выкладывала на блюдо целую пирамиду сэндвичей. Они были разрезаны так, как обычно режут для дошкольников — на треугольники и со срезанной коркой. Каждый украшала веточка тимьяна. Мне теперь и это показалось стыдным, и я покраснел.

— Ну что, есть там признаки жизни? — спросила мать про отцовский кабинет.

— Он просил передать спасибо за хлеб, — солгал я.

Потом я взял блюдо с сэндвичами и повел Макса с Беном на лужайку перед домом.

9

Когда я заканчивал седьмой класс, в церкви школы Святого Иоанна устроили научный фестиваль. Там была выставка вещей, сделанных учениками, а кроме того, готовилась викторина, в которой я принимал участие.

Пока мы ехали туда через весь город в нашем «олдсмобиле», отец продолжал меня натаскивать.

— Какой элемент стоит первым в периодической таблице? — спрашивал он, и при этом я видел его прищуренные глаза в зеркале заднего вида.

— Водород, — отвечал я.

— Правильно! — поддерживала мама.

Отец начинал всегда с простых вопросов: о соединении воды и глюкозы, о природе фотосинтеза и тому подобном.

— Кто считал, что Солнце находится в центре Вселенной, — Птолемей или Коперник?

— Коперник.

— Правильно. — Он расправил складку на рубашке и сказал: — Ну что ж, понеслись дальше. В чем различие между эндотермической и экзотермической реакциями?

Я чуть помедлил с ответом, разглядывая воробьев, сидевших на ограде. Мне было не по себе.

— Это связано с теплом.

Отец ударил рукой по приборной панели и воскликнул:

— Точнее!

Мама посмотрела на него с беспокойством.

— Эндотермические реакции проходят с поглощением тепла, а экзотермические — с его выделением.

— Точно! — радостно подтвердил отец. — Почему, по Эйнштейну, ничто не может двигаться со скоростью большей, чем скорость света?

— Пап, они не будут меня спрашивать об общей теории относительности Эйнштейна. Это же викторина для седьмого класса.

— Хорошо, тогда поговорим о Ньютоне. Он как раз на уровне седьмого класса.

Это продолжалось долго. Когда мы добрались наконец до школы, я был уже вымотан. Я достал из багажника «олдсмобиля» свое произведение, изготовленное для выставки. Это был сделанный из папье-маше вулкан, оборудованный настоящим насосом, питавшимся от батарейки. При нажатии кнопки он начинал изрыгать магму и лаву. У подножия вулкана располагалась маленькая деревенька, которую в конце концов затопляла желатиновая лава. Я сам придумал этот экспонат; отец не возражал, несмотря на то что модель казалась ему слишком простой; он думал исключительно о викторине по естественным наукам. Мы вошли в зал, и я уселся за маленький столик. До викторины оставалось еще два часа, и все это время я сидел и отвечал на вопросы учеников и их родителей насчет вулканов и демонстрировал им свой насос. Зал постепенно заполнялся детьми и их экспонатами: здесь была и рассеченная лягушка в соляном растворе; и сооруженный из палочек от мороженого мост, способный выдержать вес десяти томов энциклопедии; и работавшая на батарейках ветряная мельница; и насекомые в застекленных коробочках, в том числе тарантулы и скорпионы; и приборы, демонстрирующие химические реакции, например с сухим льдом. Дариус Каплански — ученик, на которого школа возлагала большие надежды, — притащил лабиринт с мышами. Мышей было три. Одну из них с детства мучили паразиты, другая была нормальная, а третью заставляли каждый день по часу слушать музыку Моцарта. Дариус объяснил слушателям, что поклонница Моцарта каждый раз выигрывала бег по лабиринту. Продемонстрировав это, Дариус сказал:

— Успех зависит от сбалансированности нервной системы, а он в свою очередь зависит от симметрии в прослушиваемой музыке.

Я сидел и смотрел на свою студенистую лаву и думал о том, как банально то, что я придумал. Правда, я думал еще и вот о чем: все три мыши совершенно одинаковые и какая из них побеждала, понять невозможно, так что вся эта штука могла оказаться просто обманом. Кроме того, я подозревал, что весь этот эксперимент придумал отец Дариуса, психиатр.

Я смотрел, как Дариус поглощает пончики, посыпанные сахарной пудрой, и болтает с посетителями, столпившимися вокруг его лабиринта. Лицо у него было немного женственное: полные красные губы, длинные ресницы, а волосы гладкие, разделенные на прямой пробор. Его ботинки были начищены до зеркального блеска. Когда нас позвали на сцену, я оценивающе посмотрел на Дариуса. Вся его фигура выражала непоколебимую уверенность в себе.

— Удачи! — сказал я ему.

Он не без опаски улыбнулся в ответ.

Мои родители сидели в первом ряду. На отце была новая черная рубашка с короткими рукавами — последняя попытка мамы сделать его элегантным. Участники викторины поднялись на сцену. Тут были девочка из школы «Святого сердца», которая улыбалась, показывая брекеты, курчавый мальчик в галстуке, толстый парень в бейсболке с надписью «Доджерс» и, наконец, безмятежный Дариус. Мы расселись за длинным столом, словно собирались принять участие в соревновании по скоростному поеданию пирожков.

Викторину вел отец Раджмани, мой учитель физики, — индус в круглых очках и с тонкими усиками. В руках он держал стопку розовых каталожных карточек. Задав вопрос, он каждый раз переносил тяжесть тела с пятки на носок. Дариус и я сразу вырвались вперед. Меня самого удивляло, как много я знаю. Я взглянул на отца. Он поднес программку к самому рту, словно собирался ее укусить. Мама кивала и улыбалась каждый раз, когда я правильно отвечал на вопрос. Я знал, какой температуры может достигать молния (70 тысяч градусов по Фаренгейту), знал, что сухой лед — это твердое состояние двуокиси углерода и что самый первый компьютер был сделан в 1946 году. Мы с Дариусом шли вровень, но иногда он успевал поднять руку раньше, чем я. Девочка с кривыми зубами закрыла лицо руками от стыда: она не смогла ответить ни на один вопрос. Парень в бейсболке вскинул руку, когда Раджмани спросил, что значит слово «динозавр»?

— Я думаю, оно значит «страшная ящерица». Так?

— Верно! — ответил отец Раджмани, чувствуя, видимо, облегчение оттого, что еще один ученик ответил хоть на один вопрос.

Я посмотрел на Дариуса. Он разглядывал рубашку розовых карточек, как будто на них нестираемыми чернилами были написаны ответы. Когда мы с ним набрали по двадцать очков, отец Раджмани попросил собравшихся нам поаплодировать. Все остальные участники спустились со сцены в зал и сели рядом со своими родителями. Дариус сидел в кресле, так сильно наклонившись вперед, что голова его почти касалась стола. Мой отец улыбался. Мать взяла его под руку. Сейчас должны были дать первый плод годы домашних тренировок и перекрестных допросов по физике — дело практически в шляпе. Я откинулся на спинку кресла, чувствуя себя уверенно, не напрягаясь и просто позволяя своему мозгу и ДНК сделать то, что им следовало. Там, где Дариус сомневался, я немедленно давал ответ. Если же я не знал ответа, то я мысленно представлял набор возможных ответов и выбирал тот, который казался мне правильным. У меня даже ныла рука оттого, что ее приходилось все время поднимать, но это была приятная боль: связки и мускулы как будто почувствовали свой собственный вес.

— Следующий раздел — астрономия! — объявил отец Раджмани.

Закат заливал помещение церкви розовым светом. Наверху, на хорах, свистнул кто-то из фанатов, и звук разнесся по всему залу. Мне, казалось, подсказывали ответы сами звезды и планеты: Плутон совершает полный оборот вокруг Солнца за 248 лет; Марс кажется красноватым из-за запасов железа; солнечный свет идет до Земли около восьми с половиной минут. Я опережал соперника на два очка. Отец Дариуса, психиатр и подлинный создатель лабиринта с мышами, сидел позади моих родителей, вцепившись руками в колени. Я взглянул на отца: лицо взволнованное, в глазах сияет надежда. Последним разделом была физика. Я шумно вздохнул.

Я заметил, что у отца Раджмани под рукавами накрахмаленной священнической рубашки проступили пятна пота. Он взял со стола пачку карточек:

— Дариус, чтобы сохранить шансы на выигрыш, ты должен ответить на пять вопросов из пяти. Натан, для победы тебе надо дать правильный ответ только на один вопрос.

Отец склонил голову набок, чтобы лучше слышать.

— Кто предложил закон механики, согласно которому действие равно противодействию? А — Альберт Эйнштейн; Б — Исаак Ньютон; В —…

Дариус уже вытягивал руку:

— Б — Исаак Ньютон.

— Верно. Почему клубника выглядит красной? А — она поглощает свет; Б — она отражает свет.

Мы с Дариусом взметнули руки одновременно, но отец Раджмани указал на него.

— Б — она отражает свет. Хотя на самом деле, — продолжал Дариус, — она поглощает все цвета, кроме красного, который она отражает.

Его группа поддержки заверещала так громко, что мой отец резко обернулся и попросил их вести себя потише. Я услышал его голос, приказывающий: «Сконцентрируйся!»

Раджмани кивнул:

— Как называется интервал между двумя соседними вершинами или впадинами волны? А — длина волны; Б — амплитуда; В — частота.

— Амплитуда! — заорал я.

— Ответ неверный. Дариус?

— Это называется «длина волны».

— Ответ правильный!

Я не решился посмотреть в сторону родителей. Оставалось два вопроса. Чтобы расслабиться, я постарался вообразить вакуум в виде черной бархатной пустоты. Отец говорил, что он именно так настраивается перед лекцией или докладом на конференции. Но меня отвлек Дариус: он весь сгорбился, почти лег на стол, и даже по его спине было видно, как он нервничает.

— Какова громкость шепота? А — пять децибел; Б — двадцать децибел; В — семьдесят децибел?

Дариус поднял обе руки и громко выдохнул:

— Пять!

— Верно! И последний вопрос.

Раджмани покачался с пятки на носок.

Мы замерли. Все присутствующие смолкли. В тишине слышалось только, как гудят вентиляторы. Я посмотрел на маленькие столики, на которых стояли мигавшие светодиодами экспонаты и химическая посуда. Мой вулкан испускал тонкую струйку дыма. Отец что-то говорил матери, и мне очень хотелось услышать, что именно. Голос священника дошел до моего сознания слабым и лишенным интонаций, словно это был звук работающего в соседней комнате телевизора:

— Кто придумал общую теорию относительности? А — Коперник; Б — Эйнштейн; В — Оппенгеймер; Г — Ньютон.

Вопрос оказался настолько легким, что думать не надо было вообще. Эйнштейн был в нашем доме кем-то вроде духа-хранителя, отгонявшего все неотносительное. Я хоть и не разбирался в отдельных тонкостях общей теории относительности, но имя творца этой идеи я знал так же хорошо, как наш телефонный номер. Я успел поднять руку раньше Дариуса и встал, чтобы получился полный эффект, когда зрители закричат. Кроме того, я хотел видеть отца Дариуса, психиатра, — как он пойдет в дальний конец зала и начнет пересаживать своих мышей в обувную коробку. Я хотел видеть маму, которая поцелует отца прямо при всех. Я поглядел на часы, висевшие на дальней стене, — у них был светящийся циферблат и игольчатые стрелки — и словно бы поймал отсвет того, что ожидало меня в будущем: наборы юного химика на каждый день рождения, причем последующий всегда будет сложнее предыдущего; поездки на машине с отцом вечерами, с разговорами о полуспине кварков или плотности черных дыр; летние каникулы в НАСА или на Стэнфордском линейном ускорителе вместо Диснейленда; экскурсии по местам, которые могут представлять научный интерес, — отец может отвезти меня даже на Ньюфаундленд, чтобы постоять на том самом месте, откуда Маркони отправил первый трансатлантический радиосигнал.

Отец подался вперед так сильно, что мама схватила его за руку.

— Оппенгеймер, — произнес я.

Болельщики Дариуса вскочили с мест и готовы были ринуться на сцену.

— Неверно! Дариус, готов ли ты дать ответ? Ты можешь выиграть соревнование.

Дариус посмотрел на меня — впервые за всю игру. Мы оба знали, что я знал ответ, и потому он колебался, не понимая, что со мной произошло. Он взглянул на своего отца, который приближался к сцене. Мне кажется, в этот момент Дариус тоже подумал о своем будущем. Ему уже довелось провести летние каникулы в научном лагере, где умные мальчики в шортах зажигали горелки Бансена, наполняли мензурки борной кислотой, а также курили украденные у отцов сигары в сосновом лесу. Дальше могло быть только хуже. Если он гений, то он обречен войти в число представителей самого непривлекательного подвида: медлительных, с тяжелой походкой, трудолюбивых, имеющих постоянную работу, но непризнанных. Это уже становилось заметно по нему: он учился только в седьмом классе, а плечи у него были уже опущены.

— Я могу не только ответить на этот вопрос, но и рассказать об общей теории относительности, — сказал Дариус.

— Назови только фамилию автора.

— Альберт Эйнштейн.

— Правильно! Поздравим победителя!

Раджмани пожал нам руки и вручил Дариусу приз — пару бронзовых чашек Петри, подвешенных на штативе на манер весов Фемиды. Получив подарок, Дариус скатился со ступенек сцены навстречу объятиям поклонников. Ученики принялись упаковывать свои термитники и хрустальные радиоприемники. Семейства рассаживались по своим многоместным автомобилям и микроавтобусам. Дворник начал убирать воздушные шары и сдирать плакаты. Только я оставался сидеть в своем кресле. Родители поднялись на сцену и молчали, не зная, как теперь лучше со мной заговорить. Отец постучал пальцами по столу, за которым я сидел. Я поднял голову.

— Ты ведь знал, да? — спросил он. — Разумеется, ты знал ответ.

Я сидел неподвижно.

— Ну хорошо, — сказал он, — волноваться не о чем. Летом мы попробуем углубиться в эту область физики чуть дальше… Может быть, тебе поможет поездка в лагерь. Ну а теперь надо упаковать вулкан… пока лава не застыла.

Последние слова он произнес, уже спускаясь в зал по лестнице. Мама присела рядом со мной — на тот стул, где раньше сидел Дариус.

— Все! — сказал я. — Больше никаких научных лагерей!

Мама взяла меня за руку.

Она предчувствовала, что наша жизнь изменится. Теперь она не будет больше готовить нам с отцом горячий шоколад и подавать его с куском пирога поздно ночью, в то время как мы увлеченно изучаем холмистую местность синусоидальных колебаний или выписываем кривые буковки переменных. Она поняла, что мы строили не кафедральный собор, а в лучшем случае часовню, а может быть, и просто хибарку из подручного материала.

Отец задержался на лестнице, обернулся вполоборота и сказал, словно обращаясь к кому-то прятавшемуся в кулисах:

— Натан, наше сознание не принадлежит нам. Оно принадлежит Вселенной, так же как озон или черные дыры.

Мама положила руки на стол:

— Послушай, Сэмюэль, хватит! Он не собачка, которую учат прыгать через обручи. Пусть останется самим собой!

У меня заныла шея. Отец потеребил пуговицу на рубашке, потом коротко взглянул на маму, словно человек, вставший не с той ноги, но вынужденный быть вежливым с окружающими. Затем он прошел в конец зала, взял под мышку мой вулкан и направился к выходу. За вулканом по-прежнему тянулась тонкая полоска дыма.

10

После этой викторины меня больше не посылали в летние лагеря для молодых дарований, и я стал проводить больше времени с Максом и Беном. Мы катались на велосипедах, вырезали перочинными ножами деревянные фигурки и пускали во время ливня теннисные мячики по водосточным канавам. Никто из нас — полуподростков-полуюношей — еще не имел дел с девчонками. Мы совершали подвиги на близлежащем карьере или в пруду за нашим домом. Макс, очкастый, загорелый и босой, — наш вожак; Бен, приземистый и коренастый, но с тонким голосом, — у него на подхвате, он часто служил мишенью для наших шуток. Ну а я — их публика, слушатель и наблюдатель. Я не унаследовал отцовского аналитического ума, но у меня была его отстраненность от происходящего; иногда я чувствовал, что как будто послан к людям для того, чтобы наблюдать за их поступками и запоминать их.

— В атаку, Нат! — кричал мне Макс. — Мы возьмем эту крепость и обрушим эти скалы на Бена!

Был летний день, мы играли в карьере. Я рассматривал песчаник и кусочки кварца, хрустевшие у нас под ногами, и никак не разделял энтузиазма Макса.

— Давай лучше что-нибудь построим, — предложил я. — Каменный храм, например.

Макс презрительно скривился:

— Там сидит человек, мы должны взять его в плен.

Он показал на каменную насыпь, за которой прятался Бен. Словно услышав его слова, враг издал протяжный вой, однако из-за укрытия не высунулся.

В отличие от Макса, для меня камни были не просто оружием. Как ни неприятно в этом сознаваться, я все еще интересовался тем, откуда они появились: какие геологические процессы — разлитие лавы или что-то другое — породили эти скалы?

Макс вышел из укрытия, принес свои извинения Бену и прошел мимо меня с тем презрительным выражением лица, которое предназначалось только для предателей и двойных агентов. Он нуждался в помощи, а я не оправдал его надежд.

В это же время моя мама, всегда интересовавшаяся зарубежной культурой и особенно одеждой, вступила в клуб, называвшийся «Леварт»,[22] и вскоре его возглавила. Члены клуба ходили друг к другу в гости и, сидя в гостиных, обсуждали дальние страны. Кроме того, они готовили экзотическую еду, индийскую, тайскую или греческую, собирали иностранные вещички ручной работы и строили планы совместных путешествий. Я мог теперь застать дома таинственную полутьму, запах кориандра и душистого базилика, а также дюжину домохозяек, сидевших в нашем «зале» с бокалами вина в руках. Они были бы уместнее где-нибудь на пляже, в шезлонгах под тентами, за чтением пикантных романов. Как-то раз я подслушал, как мама говорит им во время «полинезийского» ужина:

— Представьте, каково это — носить юбку из цветков гибискуса!

Сама она в этот момент сидела на диване в юбке из простой шотландки, положив ногу на ногу. Щеки ее разгорелись от вина, а в ушах поблескивали нефритовые сережки. Гостьи улыбались и кивали, и маме их присутствие было явно приятно: она ведь столько времени провела взаперти со своим равнодушным к соблазнам мира мужем и странным сыном и только теперь нашла занятие лично для себя, пусть это и была всего лишь болтовня с соседками или весьма умеренные скандалы, когда кто-нибудь из их родственников заявлялся в экзотической одежде дикаря, сверкая голой грудью.

Отец тем временем проводил время в компании Чарльза Мингуса и за решением непонятных простым смертным физических задач. По утрам он уезжал в колледж раньше, чем я просыпался. Мы ужинали вместе, но по большей части молчали, не зная, что друг другу сказать. Многие годы мы говорили о предстоящих мне олимпиадах по физике и образовательных программах по математике и теперь не могли найти новых тем. Отец отводил взгляд, смотрел то на коврик, то в окно на деревья сада. Однажды вечером после продолжительного молчания мама сказала:

— Сэмюэль, ты не мог бы сделать хотя бы небольшое усилие, чтобы вернуться на эту планету? Ну неужели тебе так сложно спросить, как мы провели день, или немного поболтать о погоде?

Отец оторвал взгляд от пола и улыбнулся нам кроткой улыбкой.

— Привет! — сказал он. — Как дела?

— Поздно уже, — вздохнула в ответ мать. — Попробуем в следующий раз. — Она вручила мне блюдо с каччиаторе[23] и добавила: — Натан, пожалуйста, положи отцу побольше!

Его как бы наказывали и поощряли едой. Я взял в руки глазированное блюдо. На рисунке, выполненном синим марокканским кобальтом, были изображены маленькие острова в форме цыплят на фоне сапфировых берегов. Даже не поглядев на отца, я переложил в его тарелку несколько кусков курицы и полил их соусом. Он сидел с печальным лицом и держал наготове вилку и нож.

— Вы относитесь ко мне как к ребенку, — буркнул он нам.

Мама, как раз приносившая из кухни следующее блюдо, ответила:

— А почему мы к тебе так относимся, ты подумал?

Мы с отцом продолжили ужин в молчании.


Мои родители поженились через три месяца после знакомства. Во время учебы в колледже в Мэдисоне и по его окончании мама ходила на свидания с дантистами, бизнесменами, адвокатами — в основном мужчинами гораздо старше ее, которые любили рыбалку и платили алименты бывшим женам. Я думаю, что она переносила на них чувства, предназначавшиеся ее отсутствовавшему отцу. Их имена и фамилии звучали странно: что-то вроде Брюстер Макинтош или Джимми Баттеруорф. Она, несомненно, собиралась выйти замуж и нарожать кучу детей. Кроме того, она мечтала пожить за границей, например поступив на дипломатическую службу. Но затем умерла тетя Беула, и маме достался дом. У нее не хватило духу продать его или сдать в аренду, и потому она вернулась в родной город. Вскоре после этого на вечеринке, которую устраивала жена одного из профессоров, она встретила моего будущего отца. Он только что окончил аспирантуру в Стэнфорде и устроился в местный университет ассистентом по кафедре физики.

— Он стоял в стороне от всех, совершенно один, и держал в руках тарелку с картофельным пюре, — рассказывала мне мама. — В те годы его борода выглядела почти что стильно — это называлось «борода в стиле Ван Дейка». Он был во всем черном и выглядел как поэт откуда-нибудь из Страны Басков. Он долго на меня смотрел, а потом набрался храбрости и подошел. На всей вечеринке только мы двое не были связаны узами брака.

— Ну и о чем он тебя спросил? — поинтересовался я. — Можешь ли ты решить квадратное уравнение?

— Ты не поверишь, но он спросил, не хочу ли я сходить послушать современный джаз? Он вел себя очень робко, но мне это нравилось. Говорил тихо и при этом тщательно подбирал слова. А слушал он меня так, что мне казалось — я могу рассказать ему про себя все на свете.

Мама сложила руки на коленях и улыбнулась. Я попытался представить своих родителей, флиртующих в комнате, где толпятся люди в твидовых пиджаках. Потом — как они сидят в прокуренном мэдисонском клубе, где-нибудь в подвале, и слушают сложный, с перебоями ритма, джаз. Интересно, о чем они говорили? Неужели мой отец мог когда-то показаться ей очаровательным? Теперь, спустя пятнадцать лет говорить им оказалось почти не о чем. Их общение состояло из длинных драматических пауз и скрытой враждебности, стертой, как постоянно полируемая бронза.


После той злосчастной викторины отец долго не мог прийти в себя, хотя и пытался по-своему справиться с депрессией. Он стал регулярно уезжать в командировки на Стэнфордский ускоритель: там он работал над каким-то совместным проектом. Иногда он возвращался оттуда с видом проигравшегося азартного игрока: руки засунуты глубоко в карманы, красные глаза опущены вниз. Он рассказывал о каких-то бесконечных данных, о неудавшихся столкновениях, о конкурентах-ученых, которые добились больших успехов. Я помню, как после таких возвращений он заходил ко мне в спальню (мама отказывала этой комнате в более благородном названии из-за постоянного беспорядка) и останавливался, глядя на меня невидящими глазами. О чем он думал? О вызывающих синее свечение столкновениях электронов? О медной трубе, доходившей до разлома Сан-Андреас? Я притворялся спящим, а он все стоял посреди комнаты. Я не могу сказать точно, о чем он думал, но, скорее всего, он приходил ко мне за утешением. После всех этих неудачных столкновений элементарных частиц он хотел удостовериться в том, что его сын по-прежнему мирно дышит и в мире, где правят движение и сила гравитации, царит гармония.

В это время отец подружился с Уитом Шупаком — коллегой по кафедре, недавно разведенным, увлекающимся, как и отец, производством домашних напитков. Именно Уит подсказал отцу столь памятный мне рецепт «пищи для ума». А в прошлом он был настоящим астронавтом: майором ВВС, который в начале 1970-х годов провел два месяца на околоземной орбите. Поговаривали, что, пока он там крутился, у него что-то соскочило в голове и он приземлился совсем другим человеком. Мои родители его как бы усыновили: Уит болтался у нас в доме с утра до вечера, оставался на ужин и несколько раз в неделю ночевал в гостевой комнате.

По-видимому, моего отца очень занимало то обстоятельство, что Уит видел нашу маленькую голубую планету со стороны. Пустота и темнота космоса, огромные расстояния — эти вещи интересовали отца, и астронавт в них разбирался. Что касается мамы, то Уит был в восторге от того, как она готовит, а кроме того, он мог починить в доме что угодно. Он становился просто счастлив, когда ему поручали какую-нибудь давно назревшую работу: срубить засохшие деревья в саду, убрать с балок дома осиные гнезда, покрыть лаком садовую мебель. Как-то раз я спросил у мамы, почему Уит у нас постоянно околачивается, и она ответила:

— После возвращения из космоса Уит все время искал себе команду. Он из тех людей, которые не могут оставаться в одиночестве.

Это был здоровенный мужчина с квадратной челюстью, рыжей шевелюрой и походкой, как у рестлера. Единственная экскурсия в космос оказалась для него тем же, что для несостоявшейся рок-звезды единственный записанный в молодости хит. Если мы устраивали вечеринку в доме или жарили барбекю во дворе, то среди гостей всегда можно было увидеть Уита, ухватившего за пуговицу кого-нибудь из мужей маминых приятельниц по «Леварту» и втирающего ему про силы, действующие при старте ракеты, или про вид на Землю из космоса. Он иллюстрировал свои рассказы движениями вилки, показывая угол подъема. В неполадках, случившихся с его головой, он винил космическую пыль:

— С тех пор я стал другим человеком. Это кружение даром не проходит.

И он поворачивался вокруг своей оси с поднятыми руками, словно показывал в медленном движении какое-то танцевальное па.

Выйдя в сад, Уит обычно срывал яблоки прямо с яблони и тут же поедал их. Однажды, укусив красное яблоко сорта «макинтош», он стал рассказывать про свою бывшую жену: она бросила его или, точнее, ее увел другой астронавт — Чип Спейтс, побывавший на Луне.

— А я удачно избавился от старого багажа, — заключил Уит.

В этот момент мы втроем — я, отец и Уит — направлялись к ручью. Позади нас, на лужайке перед домом, расположились за деревянными столами двадцать членов клуба «Леварт», поедая приготовленную на вертеле свинину с бататом. Мы с отцом по-прежнему дичились друг друга.

— Когда я был на орбите, — рассказывал Уит, — они дали нам с собой такие тюбики с яблочным джемом. Я, когда его ел, всегда мечтал о настоящих яблоках — огромных таких, сорта «бабушка Смит».

Я к тому времени уже успел прослушать все истории Уита, касавшиеся предполетной подготовки и его шести недель на орбите: и о большой центрифуге — «колесе», на котором Уит крутился в военно-морской Лаборатории ускорения, и о еде на орбите, которую он называл «ужином для телевидения», и о снах в невесомости, и об адском холоде Луны.

Там, в тишине космоса, когда под ним проплывали земные континенты, Уит стал писать стихи. К сожалению, они унаследовали черту, портящую и его речь: малапропизм. Уит постоянно путал похожие слова и выражения. Он мог сказать «настающий мужчина» или «абонент в бассейн». Расспрашивая меня о школе, он интересовался, пишут ли теперь «диктаты». Единственное его стихотворение, которое я прочитал, называлось «Космические рецепты». Оно начиналось строчками: «На орбите нет ножей столовских, / Тут сосут пюре по-стариковски…» Это был небесный плач по земной кухне. Моей маме нравилось это стихотворение.

Мы с отцом и Уитом отошли уже довольно далеко от столов, за которыми сидели гости.

— Космос, Натан, — это великий учитель, — вещал Уит. — Лучшие уроки я получил там, наверху. Одиночество. Звезды вместо друзей. Не всякий пожелает такой воскресной прогулки.

— А я бы полетел, — сказал вдруг отец, засовывая руки в карманы.

— Я бы тоже хотел туда вернуться. Но НАСА стало, как фирма Ллойда из Лондона, — воплощением консерватизма. Всего боится. На Луну летали — не боялись, мать ити.

Уит употреблял только два ругательства: «мать ити» и «ёперный театр».

— А вы фотографировали там? — спросил я.

— Немного. Но вот в этой ячее, — он приложил руку к голове, — хранится множество картин.

Члены клуба «Леварт» тем временем затянули какую-то народную гавайскую песню, а двое из них нацепили солнцезащитные очки и принялись отплясывать, не выпуская из рук бокалов с тропическим пуншем. Уит посмотрел на них и сказал:

— Ёперный театр!

— Иногда мне кажется, что клуб «Леварт» — это просто прикрытие для пьянства, — заметил отец.

— Ну-ну, не надо так резко, Сэмюэль, — ответил Уит. — Этим людям совершенно необходимы экзотические боги и пикантная пища. Это всякому понятно.

Мы прошли по берегу ручья к возвышавшемуся поодаль крутому склону холма. Взобравшись на него, мы сели на траву у обрыва и стали смотреть на закат. Края облаков, недавно выглядевшие оловянными, были теперь шафрановыми и пурпурными.

— Солнце село, — сказал я.

Отец и Уит переглянулись, а потом отец сказал:

— Мы не пользуемся такими терминами.

Уит вздохнул.

— Какими терминами? — спросил я.

— «Вставать» и «садиться». Когда Уит висел там, в космосе, и наблюдал вращение нашей планеты, он понял простую вещь: Солнце не садится и не встает.

— Это я знаю, — сказал я.

— Да! — подхватил Уит. — Правильнее говорить, что садится и встает Земля. Это тоже не совсем точно, но гораздо умственнее.

Я вытер яблоко, которое принес с собой, и хотел было его укусить, но Уит вдруг протянул руку и отобрал его у меня. Он зажал его пальцами сверху и снизу и стал вращать.

— Иногда тела вращаются столько так, что ты этого просто не замечаешь. А иногда с орбиты Земля кажется старым шаром от боулинга, который медленно катится по направлению к тебе.

Мы помолчали. Свет заходящего солнца вспыхнул в последний раз, а потом стал быстро идти на убыль.

— «Земля села» — это звучит странно, — заметил я.

— Не все странное ложно, — ответил отец, обращаясь к наступающей тьме.

— Я думал, что Солнце там будет выглядеть желтым, как у нас, — продолжал Уит, — а ничего подобного. Оно белое с просинью и абсолютно круглое. Больше всего оно напоминало мне дуговую лампу — у нас были такие на мысе Канаверал. И такое яркое, что без фильтра нельзя смотреть.

— Ну и как же выглядит там закат Земли? — спросил я.

— Ага! Смотри, он начинает врубаться! — кивнул Уит, обращаясь к отцу. — А вот как. Впервые я это видел над Индейским океаном. Вдруг вижу: Солнце стало как будто поплоще. По Земле побежала темная тень, и бежала она до тех пор, пока не потемнела вся та половина, которая была повернута ко мне. Вся, кроме кольца света на горизонте. Но Земля-то продолжала вращаться! И тут смотрю — ёперный театр! — солнечный свет из белого превратился в оранжевый! Потом стал красным, пурпурным, и вдруг — голубым! У меня кровь застыла в жилках. Это был какой-то бриллиантовый взрыв. Я без шуток ожидал, что сейчас прилетят ангелы.

— Вы не могли бы вернуть мне яблоко? — спросил я.

— Без вопросов! — Уит протянул его мне.

Мы сидели на краю холма до самой ночи, пока над нашими головами не появилась Полярная звезда. Уит рассказывал о семействах частично заряженных частиц:

— Сначала они ведут себя тихо. Осторожно выбираются на дорожку, а потом вдруг как рванут — и ломят к финишу быстрее электронов.

— Да, иногда они подкрадываются незаметно, — подтвердил отец. — Частично заряженные! Ты можешь это себе представить? Все равно что растущая половина яблока.

Они оба замолчали, видимо обдумывая вероятность появления такого яблока. Далеко внизу, в саду, члены клуба «Леварт» зажигали фонарики. Оттуда едва доносились звуки экзотической музыки.

11

Шел 1984 год. Это был год, когда два астронавта впервые в истории совершили выход в открытый космос непристегнутыми и когда два физика получили Нобелевскую премию за открытие новых, так называемых полевых элементарных частиц W и Z. Для отца эти частицы были чем-то вроде вещественных доказательств, представленных в суде: само их существование прямо противоречило той теории, которую он разрабатывал.

— Я встречался с этими ребятами на конференциях, — рассказывал он. — Один голландец, а другой итальянец. Один раз я даже поделился с ними данными, полученными на Ускорителе.

Разговор происходил на следующий день после объявления нобелевских лауреатов. Голос отца звучал спокойно, но тогда я думал, что он преувеличивает значение своей работы. Однако оказалось, что нет: когда я впоследствии листал научные журналы того времени, имя Сэмюэля Нельсона действительно упоминалось в статьях, посвященных экспериментам, за которые была вручена премия.

В том же году отец раскрыл мне тайны половой жизни. Это случилось после того, как мама обнаружила у меня под кроватью журнал под названием «Рибальд» и потребовала от отца, чтобы он со мной поговорил. Журнал был открыт на странице с картинкой, на которой мужчина и женщина занимались «взаимным оральным удовлетворением», как назвала это мама. Она позвала нас с отцом и предъявила нам журнал, взяв его двумя пальцами:

— Сэмюэль, он прятал это под кроватью!

Я был сведен к грамматическому третьему лицу.

Отец держал в руках номер журнала «Сайентифик америкэн»: мама оторвала отца от работы. Она протянула «Рибальд» отцу. Он взял его и с некоторым испугом поглядел на фотографию с «удовлетворением». Мать прищелкнула языком и объявила:

— Сэмюэль, тебе необходимо с ним поговорить как отцу с сыном!

После этого она покинула помещение, прикрыв за собой дверь. Я ожидал, что отец будет нервничать, однако он спокойно положил свой журнал на комод, а потом уселся на мою кровать. Порножурнал он держал обеими руками, словно тот весил не меньше толстого телефонного справочника. Я сел в кресло напротив него. Он полистал страницы, но на лице его не отразилось ничего, кроме легкого любопытства.

— Они, похоже, питают пристрастие к черно-белым парам, — заметил он.

— Это точно, — подтвердил я.

— Пубертатный возраст — это время, когда начинают просыпаться нейротрансмиттеры. Ты знаешь, как Уит называет секс?

— Как?

— «Время вау». Он говорит, что никогда не перестает думать о сексе.

— А ты его как называешь?

— Я? Не знаю. Не думал… — Он помолчал, а потом спросил, указывая на журнал: — Тебя эти вещи интересуют?

— Ну… немного.

Отец развернул «Рибальд» и показал мне картинку: мужчина с волосами, завязанными в «конский хвост», совершал половой акт с женщиной, опиравшейся о дерево.

— У тебя есть по этому какие-нибудь вопросы?

— Да вроде нет.

— Тогда спрячь журнал так, чтобы его не нашла мама. Лучше всего в гараже. Она туда никогда не заходит.

Он встал с кровати, забрал свой журнал и направился прямиком в кабинет — читать о новых разработках полистиролов и слушать «Гигантские шаги» Джона Колтрейна.[24] То, как обыденно он говорил о сексе, разрушило в моих глазах всю мистическую ауру этого занятия. Даже мамино пуританское негодование от присутствия в ее доме порнографии больше соответствовало моему юношескому интересу к сексу.

Мы втроем — Бен, Макс и я — забирались в наш гараж и там, среди поломанных газонокосилок, пожарных насосов, аппаратов для приготовления пива в домашних условиях и старых стульчаков, подолгу перелистывали пожелтевшие и потертые страницы порножурналов. Зимой, выдыхая пар, или «драконье пламя», мы обсуждали позы на картинках, подвергая сомнению их возможность: разве может женщина так выгнуть ногу? Разве может член быть такого размера и так согнуться? Мы рисовали на бетонном полу человечков в разных позах, доказывая свою правоту. Мы выдвигали предположения о том, как совокупляются различные пары, в том числе наши родители и домашние животные.

Вскоре после этого Бен и Макс дезертировали: они завели себе подружек. Хуже того, Уит Шупак, главный ремонтник в нашем доме, пригрозил очистить гараж. Мысль о том, что наша коллекция может послужить его «времени вау», мне не понравилась, и потому я сжег журналы в лесу за садом. Я смотрел, как они горели, и чувствовал, что в моей жизни наступает новая эпоха.

12

Отец, как и обещала мама, приехал ко мне в больницу с Уитом. У отца был вид человека, который не понимает, куда попал: он с ужасом смотрел на больничные каталки и людей с забинтованными головами. А когда он вошел в мою палату, то его бледное, да еще и освещенное лампами дневного света лицо показалось мне чуть ли не мертвым. Он молча переводил взгляд с меня на светящиеся лампочки приборов у кровати.

— Привет, маленький индеец! — поприветствовал меня Уит, встав в изножье кровати.

Голос у него был светлый, пунктирный, с оранжевым оттенком.

Отец похлопал маму по плечу и подошел к кровати, подозрительно разглядывая капельницу. Я же смотрел на переплетение волос в его бороде: седые и черные нити, ведущие ко рту.

— Привет, сынок! — сказал он. — Синтия, чего ради тут стоят все эти приборы? Ему не хватает кислорода?

— Постарайся говорить о чем-то хорошем, — попросила его мама. — Говори о чем-нибудь… вообще.

— Отлично, — тут же подчинился отец. — Поговорим об общих вопросах. Натан, тебе, наверное, будет интересно узнать, что Стэнфордский линейный ускоритель… Ты слышишь меня? Синтия, что там капает?

— Просто глюкоза, витамины. Врачи говорят, что он понимает речь, несмотря на шок.

— Эй, парень, я привез тебе подарок! — окликнул меня Уит.

Он вынул маленький сверток и осторожно поставил его на поднос, лежавший у меня на коленях. Я смотрел на золотую фольгу и тщательно подвернутые уголки.

— Разверни! — сказал Уит.

— Он, похоже, не может, — вмешался отец.

— Чепуха! — отрезала мама. Она взяла мои руки и положила их на золотой сверток. — Натан, хочешь порвать эту фольгу и увидеть, что там внутри?

Я кивнул. Уит и отец заулыбались, а мама в сильном волнении приложила руку к горлу. Это был первый знак, что я понимаю их. Мама положила мои руки рядом со свертком и сняла фольгу. Я попытался подвинуть сверток к себе. Пальцы не слушались. Как будто между кожей и суставами образовалась пустота. Наконец я почувствовал, что у меня в руках картонная коробка размером с обувную, и поднял крышку. Внутри лежал вытянутый кусок пластика, прикрепленный к чему-то вроде мотора.

— Сделано с модели, — сказал Уит. — Это точная копия той ракеты, на которой я летал.

— Чудесно! — воскликнула мама.

— Первая ступень еще не отошла, — добавил Уит. — Ракета выглядит как в момент отрывания от Земли.

— А, космический корабль? Отлично! — одобрил отец.

В этот момент все, не исключая и меня самого, совсем забыли, что мне уже целых семнадцать лет.

Уит забрал у меня из рук ракету, изобразил старт и принялся описывать круги вокруг кровати, показывая, как она летает. Ракета то возносилась к потолку, то проносилась мимо моей подушки и резко устремлялась к полу. В конце концов она приземлилась на моем животе. Я засмеялся.

— Натан, ты понимаешь, кто мы такие? — спросил вдруг отец.

— Не торопи события! — цыкнула на него мама.

— Погоди немного, и он справится! — выразил уверенность Уит.

— Ну, я просто хочу удостовериться… — сказал отец.

Он наклонился поближе ко мне, так что я почувствовал тепло и запах из его рта, и попробовал заглянуть мне в глаза. Я смотрел за окно и видел белку, скакавшую с ветки на ветку дерева.

— Натан, посмотри на меня минуточку, — попросил отец. — Ты знаешь, кто я такой? Я твой отец. Я учил тебя алгебре и геометрии на нашей кухне начиная с семи лет. Ты помнишь, как нарисовать параболу? Если помнишь, кивни.

— Сэмюэль, перестань, пожалуйста! — сказала мама.

Отец ухватился за спинку кровати обеими руками. Я показал рукой за окно: мне хотелось, чтобы они увидели то же, что я.

— Смотри-ка, белка! — воскликнул Уит. — Привет, подружка! А толстая какая, а?

— Мы для него чужие люди, — сказал отец. — Вот так, растишь сына, учишь его всему, что знаешь…

— Он слышит тебя, — предупредила мама.

— …и в конце концов выясняется: все зря, потому что время все уничтожает. Мой сын жив, но после аварии у него другое сознание. Вот вам аргумент против доброго Бога. Пожалуйста, вот он, любуйтесь! Нет, я никогда этого не пойму…

— Замолчи немедленно! — потребовала мама.

— Сэм, пойдем-ка лучше выпьем кофейку, — вмешался Уит.

— Прошу прощения, — сказал отец. — Сам не знаю, зачем я все это наговорил. Натан, я правда не знаю. Я обещал себе, что буду говорить только о хорошем. Ну, например, о пикниках. Или вот — о статье, которую я прочитал: пишут, горячие ванны продлевают жизнь. Погодите, сейчас я пойду налью себе кофе, а потом вернусь и скажу что-нибудь такое… по общим вопросам. Чтобы просто поболтать.

Он вышел в коридор. Уит последовал за ним. Прежде чем дверь закрылась, я успел услышать голос отца:

— Этого не должно было случиться…

13

Но это случилось. Тем летом мама решила отправиться в поездку по Греции вместе со своими подругами по «Леварту», а отец, Уит и я поехали погостить к моему дедушке, Поупу Нельсону, жившему на Верхнем полуострове штата Мичиган. Мы договорились сначала отвезти маму в аэропорт, а потом двинуться на машине на север. За рулем «олдсмобиля» был Уит: он любил исполнять роль пилота и потому нацепил настоящие авиационные солнцезащитные очки. Отец сидел рядом с ним и читал научный журнал. Мы с мамой устроились сзади.

— Я позвоню, как только прилечу в Афины, — говорила мама.

— А что, в Греции есть телефоны? — спросил Уит.

— Очень смешно, — отозвалась мама. — Греки, между прочим, придумали демократию и медицину.

— Однако ракету на Луну они, насколько я знаю, не запустили, — парировал Уит.

Он опустил стекло и высунулся, чтобы оценить плотность движения.

— Все будет в порядке, — сказал отец, откладывая журнал. — Мы поживем у Поупа три недели и вернемся как раз вовремя, чтобы успеть подобрать тебя в аэропорту.

— Я почему-то нервничаю, — сказала мама.

— Когда будешь взлетать, жуй жвачку, — посоветовал Уит.

— Слушай, что он говорит, — кивнул отец, поворачиваясь к маме.

Мы остановились у входа в аэропорт. Отец вытащил из багажника мамины вещи и встал на тротуаре с сумками в обеих руках. Родители попрощались. Мама стряхнула перхоть с плеча отцовского пиджака. Я отвернулся, но их разговор все равно услышал.

— Могли бы вместе поехать, — сказала мама.

— Да что я буду делать в Греции?

— Отдыхать на пляже.

— Загорелого физика никто не будет принимать всерьез.

Я обернулся и увидел, что мама улыбается.

— Смотри, чтобы Натан правильно питался. Натан, слышишь? Одному богу известно, что там твой отец будет держать в холодильнике.

— Пока, Синтия! — Он дотронулся до рукава ее кардигана.

— Я позвоню.

— Да, пожалуйста, обязательно позвони нам.

Отец отдал ей сумки, обнял ее за плечи, и они не спеша поцеловались. Уит завел двигатель, высунул руку в окно и похлопал по борту машины, как по крупу лошади. Я увидел группу членов клуба «Леварт», человек десять, в широких шляпах и рубашках с закатанными рукавами. Они стояли у входа на регистрацию.

Когда я сел в машину, мама придержала дверцу и сказала:

— Веди себя там хорошо.

— Да что там может случиться, в Мичигане? — пожал я плечами. — Может, Поуп построит такую модель корабля, что нас всех арестуют?

— Не давай папе ссориться с дедушкой.

— Постараюсь. Да и Уит не даст им разогреться.

Сидевший за рулем Уит улыбнулся и утвердительно кивнул.

Мама поцеловала меня в лоб и захлопнула дверцу машины. Потом помахала Уиту, он коротко просигналил в ответ, и она направилась к своим попутчикам. Нервная женщина из клуба, часто бывавшая у нас в доме, раздавала участникам поездки украшенные печатью «Леварта» папки с какими-то дополнительными документами. На фоне бледно-голубого неба резко выделялся силуэт пальмы.


Поуп Нельсон был вдовцом. Он жил в старом кирпичном доме на берегу озера Мичиган. Это был типичный деревенский житель — упрямый, всегда стоявший на своем; если он шел по оживленной улице, то никогда не уступал дорогу встречным пешеходам. Походка его больше походила на строевой шаг. Дважды в неделю он обедал в кафе со своим приятелем — начальником местной пожарной команды. По вечерам, придя домой, Поуп выворачивал карманы и складывал всю мелочь в стоявшую на телевизоре банку с завинчивающейся крышкой. Звоном этих монет завершался его день.

То, что мой отец был сыном этого человека, удивляло меня неимоверно. Отец — худой, костлявый и высокого роста. Поуп — приземистый старик с коротко подстриженными волосами, красным носом и пузом, которое выпирало из державшихся на подтяжках джинсов. Отец варил свои собственные, особенные сорта портеров и янтарных элей. Поуп хлестал «Миллер» и «Будвайзер». Отец не верил в Бога. Поуп был скорее религиозен, ну по крайней мере, он боялся Божьего гнева. Казалось, что у сына нет ничего общего с отцом, и оставалось только диву даваться, как у бывшего морского офицера, который легко находил общий язык с работниками бензозаправок и заигрывал с симпатичными продавщицами в универмаге, мог вырасти такой неловкий и замкнутый сын-ученый.

У моего отца было еще трое братьев, все старше его. Они жили в Калифорнии и Нью-Джерси, и я встречал их всего несколько раз на семейных встречах и свадьбах. Они походили на лесорубов: мне запомнились грубые шутки и крепкие рукопожатия. Жены их отличались полнотой и отменным здоровьем. Один брат работал биржевым маклером, второй был летчиком, третий — полицейским. Моего отца они звали Сэмми. Я думаю, что постоянная бравада старших братьев и Поупа заставила моего отца в детстве замкнуться в себе. Он рос тихим, скрытным ребенком и к тому же страдал астмой. Бабушка, насколько я знаю, была очень верующей, но при этом имела ясный и живой ум. Когда она умерла, мой отец еще только учился в начальной школе. После ее смерти в доме вдруг не оказалось ни женщины, ни хоть одного рассудительного человека. Я живо представлял себе отца — худенького мальчика, который сидит, запершись у себя в комнате, и колдует над химическими приборами и увеличительными стеклами. И это в доме, где из приборов хранились только удочки с искусственной мухой вместо наживки да гоночные лыжи.

Было бы куда естественнее, если бы сыном Поупа оказался Уит. Нетрудно догадаться, что бывший летчик с первого взгляда понравился бывшему моряку. Помимо военного прошлого, их объединяла страсть к рыбалке и недоверие к федеральному правительству. Поуп пригласил Уита в свою подвальную мастерскую, где он строил точную модель крейсера «Массачусетс» в масштабе 1: 350. Кроме того, в мастерской располагалась большая коллекция моделей старых и новых военных кораблей. Я наблюдал за ними сверху, с лестничной площадки: эти здоровенные мужчины вели себя как дети. Они рассматривали орудийные башенки и миниатюрные заклепки, засовывали пальцы в люки и ложились на пол, чтобы поглядеть в крошечные прицелы. Их громкие голоса, смех и сигарный дым разносились по всему дому. В прихожей я наткнулся на отца. Он остановился и посмотрел на меня. Из подвала послышался взрыв добродушного хохота.

— Ты не хочешь сыграть в шахматы? — спросил меня отец.

Голос у него был немного напряженный. Мне показалось, он обиделся на то, что его не пригласили в подвал посмотреть на модели кораблей.

— Давай! — кивнул я, хотя на самом деле мне больше хотелось включить телевизор.

— Отлично. Ты там пока расставь фигуры, а я принесу нам по порции мороженого.

Я пошел в гостиную, а отец еще на какое-то время задержался в прихожей, прислушиваясь к тому, что происходило в подвале.


Мы рыбачили вчетвером на небольшом озере, находившемся сразу за участком Поупа Нельсона. Как ни странно, но в самом озере Мичиган дед рыбу никогда не ловил.

— Слишком похоже на океан, — пояснял он.

Поуп служил во флоте двадцать лет. Теперь у него были две маленькие моторные лодки, и мы отправлялись на них удить рыбу, по два человека в каждой. В первый день я рыбачил вместе с Поупом. Мы вышли сразу после восхода солнца. Дед молчал, глядя на поднимающееся солнце, пока не пришлось щуриться от яркого света. Поставив одну ногу на коробку с инструментами, он внимательно разглядывал водную поверхность.

— Твой отец не верит в Бога, — сказал он вдруг. — Знаешь об этом?

Поуп уже давно прекратил обсуждать вопросы веры напрямую с моим отцом; теперь он, видимо, решил действовать через меня. Однажды, в пылу горячей дискуссии, отец назвал римского папу жуликом. В ответ Поуп швырнул в него половником.

— Да, знаю, — ответил я. — Он верит в Единое Поле.

По словам отца, Единое Поле — это и есть реальность, где смешиваются все силы, где материя и энергия дали начало бытию. Гравитация, электричество и даже радиация были просто волнами этого вечно колышущегося Океана.

— Во что? — переспросил Поуп.

— В то, что все сделано из одного материала.

— Ну, это что в лоб, что по лбу. Как ни назови — атеизм там или безбожие, суть-то одна.

Поуп достал из кулера банку пива, открыл ее и сделал большой глоток.

— А ты во что веришь? — спросил он меня.

— Я… я пока что не решил, — ответил я, запинаясь.

— На одной ноге всю жизнь не простоишь, малыш, — заключил Поуп, выпуская изо рта большое облако табачного дыма.


Вечером мы удили рыбу в паре с отцом. Луна только начала восходить. Метрах в десяти от нас плыла вторая лодка, где сидели Поуп и Уит. Погода была ясная, я различал на берегу даже светлячков, носившихся среди зелени. Глядя на них, я вспоминал, как на День независимости поджег на заднем дворе две римские свечи. Тут совсем рядом послышался голос Уита:

— Вот что я тебе скажу: после Рузвельта у нас не было ни одного стоящего президента.

— А по мне, так Трумэн был неплох, — отозвался Поуп.

Я повернулся к отцу и сказал:

— Поуп спрашивал меня, верю ли я в Бога.

— Ну, значит, и за тебя взялся. Я все ждал, когда он начнет.

— Он меня каждый раз спрашивает, когда мы сюда приезжаем.

— И что ты отвечаешь?

— Что я еще не все для себя решил.

— Правильно, так и отвечай.

Я опустил руку в воду. Отец сказал:

— Поуп думает, что Бог — это бородатый старик с язвой желудка. У него там, наверху, есть счеты, и он отсчитывает на них наши грехи.

— А может, и вправду отсчитывает?

— Не вижу причины, по которой он должен об этом беспокоиться, даже если он существует, — отрезал отец.

Вторая лодка подплыла ближе.

— Вы там рыбу ловите или дурака валяете? — поинтересовался Поуп.

— Мы беседуем о Господе Всемогущем, — отозвался отец таким напыщенным и фальшивым тоном, что Поуп ухмыльнулся, — мне было видно это в полутьме.

Ответил он тем не менее вполне серьезно:

— Это хорошо. Я вот думаю: может, Натану съездить разок со мной в церковь, пока вы здесь?

— Пусть сам решает, — сказал отец, не глядя на него. — Он уже достаточно взрослый, чтобы самому принимать такие решения.

— Ну, ты ему уже наверняка так промыл мозги, что парень думает: сходить в церковь — это все равно что перейти на сторону врага. Никак не пойму, в кого ты такой упрямый?

— Он ходит в школу, которой руководят иезуиты, — ответил отец.

— Ага. А потом дома ты внушаешь ему, что в Писании все вранье.

— Я позволил себе всего несколько поправок, — сказал отец, поглаживая бороду.

— Ну, так как насчет церкви, Натан? — спросил Поуп. — Съездим в воскресенье? А потом можно в ресторан заехать.

— Отлично! — согласился я.

Я помнил, как Поуп рассказывал, что в его церковь ходят девчонки из католической школы.

— Ну что ж, пусть сходит, послушает, как священник бормочет на латыни, — сказал отец. — Кстати, носители этого языка завоевали и разграбили полмира. Пусть сходит.

Поуп Нельсон явно напрягся.

— На латыни давно не служат, — ответил он. — Может быть, только несколько фраз произнесут.

— Посмотрите-ка лучше на месяц, — сказал Уит. — Мы сейчас в тень заплывем.

— Ты никого на свете не уважаешь, — не обращая на него внимания, продолжал Поуп. — И сыну пример подаешь.

— Хватит, не ворчи! — ответил отец.

Лодки шли борт к борту. Тут я вдруг понял, что Поуп Нельсон совсем пьян. Он молча постоял, покачиваясь, на корме лодки, а потом вдруг швырнул в отца куском наживки. Вонючая склизкая дрянь попала прямо в бороду. Отец спокойно снял ее и выбросил за борт. Поуп находился всего в полутора метрах: он смотрел вызывающе, уперев руки в боки. На правом предплечье у него была татуировка — угорь, величиной с почтовую марку, и при лунном свете мне показалось, что этот угорь плывет вверх по руке. Отец вдруг взял весло и ударил Поупа по ногам. Удар был совсем легкий, но этого хватило, чтобы отправить пьяного за борт.

— Ах ты, говнюк! — заорал Поуп.

— Полундра! Человек за бортом! — провозгласил Уит.

Он протянул утопающему весло, но Поуп не стал за него хвататься. Он каким-то образом ухитрился удержать в руке банку с пивом. Уит и отец одновременно прыгнули в воду. Судя по тому, как интенсивно ругался Поуп, он не собирался тонуть:

— Проклятый сукин сын! Безбожный тощий сопляк!

Уит и отец подхватили его с двух сторон под руки и подтащили к борту лодки. Уит залез в нее первым и помог вскарабкаться старику.

Поуп принялся молча стаскивать и выжимать мокрую одежду. Потом он взялся за весла и направил лодку к берегу. Когда они достигли мелководья, Уит помахал нам на прощание.

— Не надо было этого делать, — сказал я отцу.

— Он самый иррациональный человек из всех, кого я знаю, — ответил тот.

В течение двух дней Поуп Нельсон и мой отец не разговаривали друг с другом.


Следующим вечером мы удили вдвоем с Уитом. Поуп уехал ужинать к знакомой, которая владела в соседней деревне складом кормов, а отец остался дома — читать и слушать «Историю Бенни Гудмена»,[25] единственный джазовый альбом, нашедшийся у Поупа: старик предпочитал кантри и вестерн. Мы с Уитом долгое время не могли ничего поймать, а потом астронавт вдруг вытащил здоровенную каракатицу. Уит снял ее с крючка и бросил обратно в воду. Пока он насаживал новую наживку, я спросил его, что он думает о ссоре отца с Поупом.

— Безответно себя ведут, — покачал головой Уит.

— Когда они собираются вместе на День благодарения, мама всегда сажает их с разных сторон стола.

— Ну, ладно тебе. Папа твой — большой ученый. Никогда не видел, чтобы он так выходил из себя, — сказал Уит, меняя наживку. — А про Бога — это интересный вопрос. Вот был такой случай. Лечу себе и вдруг вижу прямо по курсу какую-то штуку типа огромной медузы. Я связываюсь с ЦУПом, спрашиваю: что это такое, мать ити? Они отвечают — не знаем. Представляешь? Здоровенная светлящаяся медуза в космосе. Люминесцентная, наверное. Корабль пропер сквозь нее без всякого шума. Видимо, она состояла из каких-то совсем мелких частичек.

— А при чем тут Бог?

— При чем тут Бог? Хороший вопрос. — Уит покрутил катушку, вытянув около метра лески. — Ты прикинь: каждые сутки я там видел четыре заката и четыре восхода Земли. Ну ёперный театр! Самые короткие дни в моей жизни. А чтобы полететь на самолете, не надо верить в гравитацию, правильно?

Я кивнул, хотя по-прежнему не понимал, к чему он клонит. Но Уит ни к чему не клонил. Он уже рассказывал о мысе Канаверал и о той комнате, в которой астронавты ждут приказа садиться в корабль.

— Там работала такая медсестричка по имени Долорес, так она разукрасила эту комнату. Как сейчас помню: комната S-204, в ангаре. Она решила, что все цвета там должны быть успокоительными: стены голубые, как яйца дрозда, занавески — как шампанское, а диваны — бежевые. Телевизор, радио, часы, все дела. А знаешь, что я там делал в течение сорока пяти минут?

— Что?

— Успел сделать три вещи. Во-первых, в последний раз побрился. Во-вторых, с большим чувством покакал. А в-третьих, помолился. Я молился так, как будто моя жизнь зависела от этой молитвы. В этой комнате время останавливается, и Бог слушает людей.

Тут Уит снова вытянул каракатицу. Мне показалось, что это та же самая каракатица, которую он отпустил несколько минут назад. Этот человек с таинственным «ёперным театром» в голове заставлял меня слушать его, открыв рот. И похоже, не только меня, даже морские твари к нему прислушивались.

Вечерело. Тени деревьев на прибрежном песке росли на глазах. Уит выбросил каракатицу в воду.

Мне исполнилось только семнадцать лет, и вопрос о Боге был мне, конечно, не по силам. Я не мог решить, являются ли байты информации и потоки фотонов частью благого Божественного плана устройства Вселенной, или же они часть какого-то злого заговора, или просто частички мира, в котором правят многообразие и случайность.


Собираясь в церковь, Поуп Нельсон нарядился в свои лучшие одежды: надел серый, немного потертый на локтях костюм и галстук с эмблемой военно-морского флота. На мне были джинсы и рубашка с короткими рукавами. Мы сели в его красный «форд»-пикап и покатили по грунтовой дороге, мимо поросших соснами холмов и заброшенных медных рудников. Часы показывали десять утра, но уже становилось жарко. На небе не было ни облачка. Поуп курил сигару, сидя за рулем, и я заметил, что на полу между передним и задним сиденьем стоит кулер, по-видимому с запасом пива. Помню, я удивился: неужели он пьет пиво прямо с утра? И еще подумал: отец наверняка не замечает, что Поуп водит машину пьяным. В последние годы пристрастие деда к спиртному становилось все заметнее.

Мы ехали с открытыми окнами, не разговаривая. При утреннем свете лицо у Поупа было такое бледное, словно он решился рассказать на исповеди о каких-то своих страшных грехах.

В городе мы припарковались за католической церковью Святого Игнатия. Построенное из песчаника здание выделялось большими окнами и невысокой колокольней. Мы оказались в числе первых посетителей. Внутреннее убранство церкви оказалось привычным: горели свечи, пахло ладаном, на витражах страдали мученики за веру и летали ангелы, а в углу неторопливо гудел орган, на котором играла старуха лет восьмидесяти. Мы опустили руки в чашу со святой водой, стоявшую при входе, и перекрестились. Я заметил, что Поуп поглядывал на меня, когда я совершал этот священный жест. Потом мы уселись на скамью вблизи алтаря.

— Это настоящая католическая церковь, — шепнул мне Поуп. — Без всяких фокусов, не то что некоторые тут в округе.

Я взял лежавший передо мной молитвенник. От него исходил запах старых газет. Я пролистал несколько страниц и увидел те же гимны и те же стихи, которые пели в школе: «Слава в вышних Богу», «Боже всемогущий» и так далее. Люди тем временем подходили, церковь была уже наполовину полна. Прошел в алтарь священник в полном облачении. Девочки из католической школы, увы, так и не появились — должно быть, разъехались по летним лагерям или клубам «Фор-Эйч».[26] Паства состояла в основном из пенсионеров и молодых супругов с хнычущими детьми. Священник, высокий человек с острым носом и ухоженными усами, говорил по-английски, но иногда вплетал в свою речь латинские слова. Я, кстати, наверняка понимал латынь лучше, чем Поуп, поскольку в школе нас заставляли изучать основы этого языка. A Deo lux nostra — свет наш приходит от Господа. Ad majorem Dei Gloriam — к вящей славе Божией, это девиз иезуитов. Выражение лица у Поупа было сосредоточенное. Он сидел очень прямо, глядя в одну точку: не моргая, смотрел, как священник осторожно поднимает хлеб и вино для причастия. Точно так же он смотрел на миниатюрные башенки и кусочки парусины на моделях кораблей у себя в подвале.

Когда священник призвал собравшихся помолиться коленопреклоненно, старик, кряхтя, опустился на свои пораженные артритом колени. Из рассказов Поупа я знал, что одно колено у него побаливает еще со времен службы, однако не от стояния на вахте, а из-за старшего офицера по прозвищу Танцор, который засветил ему битой по коленной чашечке, когда они во время увольнения на берег решили сыграть в бейсбол. Опускаясь на колени, Поуп зажмурился и сжал губы. Священник начал громко читать молитву. У Поупа выступил пот на лбу. Теперь я понимал, зачем он сюда ездит: это своего рода епитимия. Сам я бывал на исповеди в школе, на меня накладывали разные наказания, но всерьез я это не воспринимал. Прочитать двенадцать раз «Богородице Дево, радуйся» или «Отче наш» — это казалось мне не столько наказанием, сколько домашним заданием или поручением сходить за покупками. Теперь я видел, что для Поупа все обстоит иначе. Он был убежден, что Бог требует расплаты.

Когда служба кончилась, настроение деда сильно улучшилось. Он моментально обнаружил среди прихожан приятелей и принялся с прибаутками обсуждать супермодный «кадиллак», купленный пожилой парой. Потом взял меня за плечо и представил знакомым. Этим людям он, несомненно, нравился: они хохотали над его шутками и явно ждали, когда он с невозмутимым видом отпустит очередную хохму.

Затем Поуп отвез меня пообедать в аптеку Максвелла — учреждение, совмещавшее продажу лекарств с торговлей сэндвичами. Мы забрались на высокие хромированные стулья у барной стойки и заказали бутерброды с копченой говядиной и шоколадный шейк. На официантке была розовая блузка с бейджиком «Розали». Они с Поупом обсудили качество кухни в новом ресторане, только что открывшемся в городе. Потом дед принялся описывать Розали стейк, который он съел в лондонском пабе двадцать лет назад дождливым воскресным вечером: настоящий стейк, доведенный до самой правильной кондиции, — у него в середине оставалось пятнышко недожаренного мяса. Розали хихикала, слушая его, а потом сказала:

— У меня от твоих разговоров аппетит проснулся. Замолчи сейчас же!

А я тем временем думал: ну почему хотя бы один ген — допустим, ген коммуникабельности — не перешел от него к моему отцу? Пока они болтали, я пошел побродить по аптеке. На высоко укрепленной полке стояли старинные фармацевтические штучки: ступа и пестик, мензурка, стеклянные бутылки с ярлычками, на которых значились какие-то древние названия. У аптекаря было мрачное выражение лица, как и у многих людей в этом городке, — это были дети рабочих с медных рудников. Суровый аптекарь, сидевший на высоком стуле на фоне прямоугольного окна, напоминал судью в зале заседаний.

В углу продавались почтовые открытки с заранее написанными поздравлениями и соболезнованиями; они лежали рядом с кремом для обуви и лейкопластырем. Мне скоро надоело все это рассматривать, и тут, на мое счастье, Поуп Нельсон допил кофе. Мы вышли на улицу и забрались в пикап. Поуп опустил стекло со своей стороны и прикурил сигару. Потом он приказал мне застегнуть ремень, хотя сам этого делать не стал. Он вытащил из кулера банку пива и вскрыл ее.

— Ну что, не так уж это и страшно — сходить в церковь? — спросил он меня.

— Все было отлично, — ответил я.

— Пива не хочешь?

— А почему бы и нет? — отозвался я с неожиданной для меня самого смелостью.

Это было для меня непривычно, однако я спокойно взял банку и отпил из нее. Дед похлопал меня по плечу, как бы не сомневаясь в том, что я сумею поверить в Бога. Я вспомнил, как он морщился от боли, становясь на колени, и удивился его теперешнему беззаботному настроению. Может, эти еженедельные покаяния и делали его таким коммуникабельным человеком? Целый час смотреть в глаза распятому Христу, а потом как ни в чем не бывало кокетничать с официанткой, которая на двадцать пять лет тебя моложе, — разве это не удивительно?

«Форд» снова мчался на огромной скорости мимо медных рудников. Поуп тянул пиво, из радиоприемника разносилась песня Хэнка Уильямса «А у меня дырявое ведро».[27] В какой-то момент детали этой поездки стали очень хорошо запоминаться. Все вокруг словно замедлилось. Люди подстригали газоны у своих домов, в воздухе чувствовался запах свежескошенной травы. У дороги стоял перевернутый на седло красный велосипед, колеса его вращались. Немецкая овчарка проводила взглядом наш автомобиль, промчавшийся мимо нее по светлой дороге. Окна в машине были открыты, в ушах свистел ветер, и разносились теплые бодрые звуки песенки Хэнка Уильямса. Это был самый жаркий день лета. Поуп тем временем рассказывал мне о службе во флоте:

— Когда спишь в трюме корабля, это совсем другой сон, чем на суше.

Он отхлебнул пива из банки и вытер рот тыльной стороной ладони. На руках у него росли жесткие седые волосы.

— Когда я вышел в отставку, я никак не мог уснуть в обычной кровати. Тогда твоя бабушка купила пластинку, на которой был записан шум океанских волн, и ставила ее перед сном. А я спал на полу…

Впереди показался грузовик, еще едва заметный, поскольку дорога отсвечивала. Но я разглядел, что у него был прицеп с безбортовой платформой, на которой лежали бревна.

— …и я все время бегал купаться — как ребенок, ей-богу!

«Я видел рыб и видел крабов, танцующих бибоп-бибоп…» — орало радио.

Затем все заглушил скрип тормозов и рев двигателя.

На нас неслась решетка грузовика, украшенная рекламой: «БОРЕЦ ЗА СВОБОДУ».

Я помню, как дед заорал:

— Да что же это, Господи?

Он обращался непосредственно к Богу, обвиняя его в несправедливости.

Следующие несколько секунд оказались столь важными в моей жизни, что я постоянно к ним возвращаюсь, пытаясь прокрутить этот фильм на замедленной скорости. Детали мерцают в моем сознании, а потом прорываются в светлую область. Я слышу разрозненные звуки, аморфные и неясные, похожие на стоны утопающих при кораблекрушении. Удар по радиатору, сильный выброс пара, пикап резко наклоняется. Затем треск и звук тысяч осыпающихся осколков стекла. Поуп Нельсон, вылетающий из кабины через лобовое стекло, как пилот истребителя при катапультировании. Человеческая кровь, пиво, горячая жидкость из радиатора — дождь со всех сторон. Бардачок, держатели для пивных банок, рычаги и указатели с приборной панели — все в одной куче.

Я не знаю, что именно ударило меня по голове. Но я помню, как медленно опустил голову на грудь и почувствовал что-то холодное на затылке. Наступила ли уже в тот момент моя короткая смерть? Я как будто погружался в подземную реку. Если я был близок к смерти, то спрессовалось ли для меня время в одну секунду? Пятнадцать лет спустя я сижу здесь, в своей темной квартире, и смотрю, как некое семейство плещется в бассейне расположенного напротив мотеля. Дети визжат и кидаются в воду, а я думаю: неужели все мы носим при себе свою смерть как бы запакованной, с указанием точной даты и причины смерти? Может быть, все эти годы до катастрофы я носил в себе не скрытый дар или свет гениальности, а мерцание собственной смерти? Может быть, именно это и видели мои родители, когда заглядывали мне в глаза и замечали в моем взгляде что-то необычное.

14

После выхода из комы я стал воспринимать произнесенные слова и некоторые звуки в виде парящих в воздухе цветных фигур. Речь начала возвращаться ко мне уже через неделю, но первое время я никому не рассказывал об этом явлении. Сперва я произносил отдельные слова, потом стал проговаривать с запинкой отрывистые фразы и наконец смог говорить целыми предложениями. Отец воспринял это как знак того, что я полностью реабилитировался, и тут же сообщил мне, что Поупа Нельсона с нами больше нет. Надо было ехать домой в Висконсин: там для меня приготовили место в детской больнице для дополнительного обследования. Кома и тяжелая травма головы заставляли невропатологов относиться ко мне с особым вниманием.

Незадолго до отъезда отец в первый раз вывел меня на прогулку. Лето еще не кончилось, но день выдался по-осеннему прохладный. Больницу окружал лес. В воздухе чувствовался запах дыма: несколько человек в рабочих комбинезонах расчищали неподалеку участок, заросший кустарником и ежевикой. Мы прошли мимо мусоросжигательной печи, где аллея переходила в покрытую гравием узкую дорожку. Во мне переливались через край впечатления от внешнего мира: пение жаворонков, острый запах дыма, прохлада приближающегося вечера.

— Мы не способны точно измерять вещи, Натан, — говорил тем временем отец. — В противном случае можно было бы предсказывать будущее, исходя из знания о настоящем. Но мы только рассматриваем возможные варианты, не надеясь узнать результаты. Все как в тумане.

Голос отца оставлял у него за спиной след в виде светло-желтой линии.

— Нет, — сказал я, — не в тумане.

Он взглянул на меня, а потом обвел рукой все, что видел, словно желая охватить все сущее, от хлорофилла до озона, и сказал:

— Все в мире смешивается и затуманивается.

— Ладно, пусть будет так, — ответил я.

Эту фразу я теперь твердил всегда, когда люди хотели от меня какого-нибудь ответа. Она стала просто реакцией на внешние раздражители.

— Поупа с нами больше нет. Во время аварии могли случиться самые разные вещи, а случилось то, что он погиб. Мы похоронили его неподалеку от его дома, у озера. Он сам так хотел. Что делать, все там будем.

Я медленно наклонил голову, и отец продолжал:

— Я должен был тебе это сказать. Он был моим отцом, а твоим дедом. — Тут он пожал плечами как бы в недоумении и добавил: — Твоя мать считает, что я бесчувственный. Ну что ж, женщинам свойственно говорить такие вещи. Но на самом деле это не так. Я его любил — по-своему, конечно, и мне его теперь не хватает.

— Мне тоже, — тихо сказал я.

Не услышав в моем голосе осуждения в свой адрес, отец ободрился и продолжил:

— Дед был очень порядочный человек. Пил он, правда, многовато. Не умел прощать обиды. Я всегда чувствовал, что мы с ним разные во всем. Он совершенно не понимал, чем я занимаюсь. Помню, в детстве он покупал мне модели самолетов — бомбардировщиков времен войны. Такие сборные модели, набор деталей, которые надо самому собрать. Опускаешь палочку с ваткой в клей, промазываешь поверхности и соединяешь. — Отец стал показывать, как это делается. — Я собирал модели, а потом относил их на задний двор и ронял на них кирпичи. Это было гораздо интереснее: смотреть, что с ними получается, когда они ломаются. Мне хотелось понять, почему вещи деформируются под воздействием тяжести так, а не иначе.

Он увидел, что я задыхаюсь от быстрой ходьбы, и замедлил шаг. Мы развернулись и направились обратно к больнице.

— Поуп это увидел и решил, что я неблагодарный и делаю все ему назло. Даже когда я получил докторскую степень по физике, он продолжал считать, что я просто хулиган, хотя и большого ума.

Я вспомнил, как дед молился, опустившись на колени в своей церкви, и как потом за обедом попросил принести ванильное мороженое одновременно с основным блюдом. Но я никак не мог вспомнить его в машине рядом с собой. Вот он ест сэндвич, вот рассматривает безделушки в той старой аптеке, но как выглядело его лицо за секунду до смерти? То, что я не мог этого представить, меня страшно огорчало. Поуп был единственный человек из всех родных, который как бы соединял меня с обычной жизнью. И вот теперь его не стало.

Мы приближались ко входу в больницу. Там стояли два человека, и, приглядевшись, я различил в сумерках Уита и маму. Она держала в руках мой красный чемоданчик, а Уит — коробку из-под обуви, в которой хранилась ракета. Лечащий врач вышел пожать мне на прощание руку. По пути к парковке я обернулся и помахал ему рукой. Мы подошли к «олдсмобилю». Отец открыл дверцу. Лязг металлической ручки показался мне очень резким. Мама положила чемодан в багажник. Отец помог мне забраться на заднее сиденье, рядом с Уитом. Дверца закрылась, лязгнув металлом о металл и резко толкнув воздух внутрь машины. Отец повернул ключ зажигания.

— Мне плохо, — сказал я.

Я чувствовал, как в горле и животе становится невыносимо горячо, будто туда вливали кипяток. Двигатель уже работал, включился и вентилятор над приборной доской — его кружение было болезненно-желтым. Я смотрел на циферблаты, на белую стрелку спидометра и чувствовал, что надо немедленно выйти из машины.

— Мы домчимся до Висконсина так быстро, что ты и не заметишь, — весело сказала мама.

Внутри все горело. Я пнул спинку отцовского сиденья и откинул голову на подголовник.

— Ты можешь сказать, что именно с тобой происходит? — спросил отец.

Во рту был странный привкус. Уит приобнял меня за плечи и крепко сжал мой подбородок, словно удерживал эпилептика, чтобы тот не откусил себе язык.

— Выпусти его! — скомандовала мама.

— Ладно, — ответил Уит. — Вылезай, босс!

Он отстегнул мой ремень, потянул меня к себе и выволок наружу. Оказавшись на воле, я тут же вскочил на ноги и дернул в сторону леса — спасаться. Воздух был свежим и бодрящим. Тело чувствовало себя словно заново родившимся. В голове вспыхивали случайные образы — то широкая дорога, то стариковское запястье. Задыхаясь, я продирался сквозь кусты и огибал поваленные деревья. За мной кто-то гнался, но я не оборачивался. Осматривая впереди подлесок и начинавшуюся за ним чащу, я искал, где бы спрятаться. Опавшая листва под ногами трещала, как битое стекло, во рту был привкус крови. Я осознал наконец, что прикусил себе язык, остановился и сплюнул красным. Впереди возились люди в комбинезонах, они сжигали сухостой. Очищенные от веток стволы были сложены колодцем, и голубоватый огонь под ними разгорался слабо и медленно.

Кто-то схватил меня сзади за шею — небольно, хотя захват был крепким, чувствовалось, что меня держит человек, видевший нашу Землю из космоса. Он отпустил меня, и я упал на землю, задыхаясь.

— Делай глубокие вдохи, — посоветовал Уит. — Сейчас пройдет, не бойся.

Он стоял надо мной, а я лежал, уткнувшись лицом в землю и вдыхая запах прели. Кинолента в моей голове пополнилась новыми образами: вот Поуп Нельсон в последний раз отпивает пиво из банки; вот лесовоз уже навис над нашим пикапом; вот сильная кисть Поупа сжимает пивную банку. Подошли отец и мама, совершенно ошеломленные. Мама сняла свой свитер и обернула его вокруг меня. Потом велела отцу сходить за доктором. Я сел, осматриваясь. Отец спешил к больничному зданию. Сначала он быстро шел, потом побежал. Вельветовый пиджак оказался прекрасным камуфляжем, и временами фигуру отца было невозможно различить среди деревьев. «Интересно, видел ли я когда-нибудь, как он бегает?» — спросил я сам себя.

Немного погодя он вернулся с врачом. Все склонились надо мной, и зеркальце на лбу доктора на секунду ослепило меня.

— Натан, ты меня слышишь? — спросил он.

— Тут все дело в машине, — сказал отец, все еще задыхаясь.

Поупа Нельсона подбросило вверх, и он отпустил руль. Я смотрел на него. Он всплеснул руками, а потом они стали заходить ему за спину. Грузовик врезался в нашу машину под углом, и наибольшие повреждения получила задняя часть пикапа. Я видел, как Поуп взлетает, держа руки за спиной, как заключенный в наручниках. Лобовое стекло не просто разбилось, а взорвалось, разлетевшись на миллионы осколков света. Это было последнее, что я видел перед смертью. Последнее впечатление в прежней жизни: слепящее сияние перед прыжком в темноту.

15

Они дали мне успокоительных таблеток и все-таки отвезли на машине в Висконсин. Проснулся я уже в детской больнице Святого Михаила, в палате, где, кроме меня, находились еще трое ребят. До дому было всего двадцать миль, и родители отправились туда поспать. Я очнулся посреди ночи. Слышалось ровное дыхание больных и гудение вентиляторов на потолке. Из коридора виднелся слабый свет и доносились звуки телевизора. В последние недели я вдоволь насмотрелся передач вроде игры «Верная цена»[28] и сериалов вроде «Чипс»[29] и «Любовная лодка».[30] У нас в доме никогда не было телевизора, и теперь я смотрел все подряд как завороженный. Я забывался не только от слов, но и от неонового света экрана. Отец терпеть не мог телевидения. «Просто фотоны носятся туда-сюда в вакуумной трубке…» — говорил он. Но пока я был в больнице, он разрешал мне смотреть все, что я хочу. Видимо, с его точки зрения, больным и выздоравливающим, в силу присущего им некоторого отупения, простительно заниматься всякой чепухой.

Я вышел в коридор размять ноги, одеревеневшие от долгого сна. На мне снова была пижама: пока я спал под воздействием валиума, кто-то переодел меня. Детская больница в Висконсине показалась мне симпатичнее мичиганской. На стенах висели репродукции с видами альпийских озер, туманных морских берегов и занесенных снегом хижин. Стены были выкрашены не белой, а небесно-голубой краской. На столах у дежурных сестер стояли лампы в виде Микки-Маусов. И пахло здесь не так противно: лимоном и лавандовым мылом, а не аммиаком и операционной.

Я прошел мимо стола, за которым дремала молоденькая медсестра. Коридор заканчивался небольшой комнаткой, где стоял на подставке цветной телевизор, а перед ним располагались два ряда пластиковых стульев.

Я включил телевизор, сел на стул, поджав под себя ноги, и стал смотреть. Сначала я увидел человека, водившего указкой по карте штата Висконсин. С запада на восток по ней двигалась облачная масса, которую прорезали красные стрелки.

— Завтра утром ожидаются порывистые ветры, — говорил человек, — а после полудня возможны ливни. Не забудьте положить зонтик в багажник.

Слово «порывистые» было белым и скучным, как восковой шар. Я смотрел на то, как шевелятся губы синоптика, и чувствовал, что мог бы заметить малейшее несоответствие между их движением и звуками.

Прошло несколько дней. Я установил, что медсестра на ближайшем к моей палате посту засыпает каждую ночь. В десять тушили свет, я ждал еще час, а потом тихонько выскальзывал в коридор. Обычно я смотрел новости и прогноз погоды, однако иногда добавлял к ним еще старый вестерн или комедию — не важно какие. Музыкальная заставка к викторине «Опасность!»[31] казалась мне последовательностью голубых дисков. Алекс из комедии «Семейные связи»[32] говорил какими-то платиновыми волнами. Голос Билла Косби[33] превращался в ряд ярко-синих шаров. Когда я переключал каналы, цветные фигуры и звуки накладывались друг на друга. Документальные фильмы превращались в рекламные ролики и ковбойские драмы, детективные шоу переходили в кулинарные передачи и гангстерские фильмы. Переключение каналов, как квантовая физика в сочетании с джазом, изменяло природу времени. В момент переключения с одного канала на другой передачи смешивались друг с другом. Голоса мелких рэкетиров в фетровых шляпах пятном накладывались на какую-нибудь викторину, и создавалось впечатление, что эти бандиты пытаются обманным путем получить денежный приз или путевку на Бермуды. Телевидение есть не что иное, как сон в коме: лишенный логики, ирреальный, в котором поток образов зависит от введенных пациенту препаратов. Глядя на экран, я был готов и в самом деле поверить, что вся эта агрессия против моих органов чувств на самом деле представляет собой сон старика, которого везут куда-то на каталке. Он накачан разными растворами и находится под общим наркозом, и образы в его сознании каким-то образом просачиваются на голубой экран.

В дневное время я проходил различные испытания. Среди прочего меня заставляли читать журнал «Тайм», и я заметил странную вещь. Чтение очень напоминало процессы слушания или припоминания, но кое в чем от них отличалось. Слова и отдельные буквы имели строго определенную форму; все они жили своей жизнью. Так, слово «гореть» напоминало мужчину с усами и прямой осанкой. «Жалеть» было плоским и прямоугольным, чем-то вроде серого плавающего окна. «Безопасный» оказалось чем-то основательным, вроде каменного дома. Каждое из слов будто имело супруга в мире образов. Мне требовалось сосредоточиться, чтобы удержать в памяти цепочку слов, а не их россыпь и, преодолев их сопротивление, ухватить смысл целого. Иногда при чтении мне казалось, что я галлюцинирую. Я боялся вскоре обнаружить себя говорящим с большой красочной кляксой, парящей над моей кроватью.


Осенью я должен был пойти в последний класс, но меня никак не выписывали из детской больницы. Мама каждый день приходила во время обеда, приносила мне пирожки и штрудели и сидела со мной до вечера. Отец тоже навещал меня после лекций. Когда в школе начались занятия, он принес учебник математики, который взял у моего учителя.

— Это тебе пригодится, — сказал он, осторожно положив книгу на тумбочку у моей кровати. — Все ребята и учитель математики передают тебе привет.

— Спасибо, — ответил я. — Но в больнице я ее вряд ли открою. Надо подождать, когда выпишут.

— Спешить некуда, — сказала мама.

— Математика мало отличается от игры на пианино, — возразил отец. — Надо все время практиковаться, и тогда все станет получаться само собой.

— Ну, если человек хочет стать концертирующим пианистом или профессиональным математиком, это, наверное, так и есть, — ответила мама.

Отец только пожал плечами и обратился ко мне:

— Ты успел подать заявление в университет на будущий год?

— Нет, не успел, — ответил я.

В начале лета я думал о том, куда пойти, и перебрал массу мест — от Дартмутского колледжа и Массачусетского технологического института до университета штата Висконсин в Мэдисоне.

— Сэмюэль, он был в коме, — строго сказала мама.

— Я знаю, Синтия. Я в курсе.

Вскоре после этого разговора отец притащил свою старую логарифмическую линейку и оставил ее возле моей кровати. Наверное, он думал, что я схвачу ее и сразу примусь решать какую-нибудь инженерную задачу. Мне вспомнилось, как много лет назад мама оставляла свою скрипку в гостиной, надеясь, что я возьму ее и заиграю. После того как отец меня чуть не потерял, его отношение ко мне поменялось к лучшему: воскресла слабая надежда на то, что мой мозг подобен его собственному.

Мама водила меня гулять — отчасти для того, чтобы избавить от лекций на тему «Как хорошо выучить термодинамику еще до поступления в университет». Листья в том году очень рано стали красновато-бурыми и золотыми; они ровным ковром устилали лужайку перед больницей. В конце аллеи, по которой обычно возили больных в каталках, находились фонтан и солнечные часы. А позади главного здания протекала небольшая речка, с берегами, выстланными известняковыми плитами.

Мама носила индийские шарфы с орнаментом пэйсли[34] и надевала шерстяные варежки задолго до прихода зимы. Она была чувствительна к холоду: как только погода менялась, у нее начинали болеть суставы. Как-то раз мы шли с ней, и она взяла меня за руку, кажется впервые с десятилетнего возраста:

— Натан, мне кажется, что твой отец что-то задумал. Эта логарифмическая линейка — плохой знак. Ты ее лучше выброси.

— Ну что поделаешь, такой уж он человек, — ответил я.

— Твой отец не замечает ничего вокруг, вот в чем дело. Он живет в своем собственном мире.

Этот разговор отложился в моем сознании. Вечером я смотрел телевизор и повсюду видел отца. Он представал то одетым в дерюгу отшельником, то монахом нищенствующего ордена, то конфуцианцем — мастером кун-фу, то сидящим в подполье анархистом, то деревенским пророком, проповедующим на фоне пещеры в Аппалачах. Еще он был провидцем из старого вестерна, который чуял, где лежит под землей золото; кающимся грешником в пустыне; Робинзоном, ожидающим, что мимо его необитаемого острова случайно пройдет корабль. Во всех этих образах он двигался как-то скованно, как будто носил ножные кандалы. Всякий раз у него было лицо очень одинокого человека: мертвый взгляд и неясные очертания рта и лба. Я начинал понимать, что имела в виду мама: отец в каком-то смысле не верил, что другие люди существуют.


Ночные просмотры телепрограмм продолжались. Врачи и сестры об этом знали, но им, похоже, было все равно. Я начал на память воспроизводить телепрограммы другим пациентам. В моей палате лежали три парня. Первого звали Вуди, и у него было сотрясение мозга после падения с лошади. Второму, Эндрю, сломали шею во время игры в футбол. Третий, Митч, был разбит параличом и недавно перенес операцию ног. Все они внимательно слушали, как я, скосив рот на сторону, изображаю бубнеж гангстеров или разливаюсь соловьем, подражая ведущим игровых шоу. Сам я при этом видел перед собой вспышки слов, причем, кроме цвета, они имели еще вкус и запах.

— Этот парень в бегах, и ему скоро яйца поджарят. Понял-нет? — говорил я бандитским голосом.

Тут кто-нибудь из ребят делал вид, что переключает канал, и я немедленно менял жанр:

— На помощника шерифа смотрите! На руки его смотрите, вам говорят!..

Клик.

— Температура будет падать, однако давление останется в норме. Если вы чувствуете себя неуютно, то, скорее всего, виновато ваше воображение…

Клик.

— …и потушить без масла. Пароварка — ваш лучший друг…

Клик.

— Что такое Тегусигальпа? Варианты ответа…

Если ребята просили, я мог играть так часами. Я точно воспроизводил интонации говорящих. Слова проносились сквозь мой мозг подобно тому, как спирали облаков проходят через всю Америку на канале «Погода».

Ближе к концу осени мой талант раскрыли врачи. Джейсон Кливз, практикант, куривший сигареты одну за другой, несколько раз смотрел телевизор вместе со мной. Про меня уже все знали, что я полуночник. Мы сидели на пластиковых стульях, положив ноги на маленькие кофейные столики, точнее, на кучу христианских журналов для молодежи, которые валялись на этих столиках. Начался фильм. Это был «Похититель тел» с Борисом Карлоффом.[35] Доктор Кливз хотел переключить телевизор на другой канал, но я схватил пульт дистанционного управления.

— Я это уже видел вчера, — сказал я. — Они, должно быть, повторяют.

— А что-нибудь другое ты не хочешь посмотреть?

— Погодите, дайте хоть несколько минут.

Он не стал возражать. Я наклонился вперед и впился глазами в экран.

Прошли титры, показали Эдинбургский замок, и фильм начался. Я сам поразился тому, насколько хорошо все помню. Было такое чувство, что я не кино смотрю, а воображаю все это в своей голове: вот костлявая лошадь стучит копытами на пустой улице, вот юный студент-медик сидит на заброшенном кладбище… Когда доктор Кливз собрался все-таки переключить канал, я начал воспроизводить вслух диалог на экране, произнося слова на полсекунды раньше актеров. При этом я очень точно передавал интонации и паузы. Это был диалог между миссис Макбридж и Дональдом Феттсом, когда они беседуют у свежей могилы, а маленький терьер лежит поодаль, словно охраняя ее.

— Он не отходит от могилы, — говорила миссис Макбридж. — С прошлой среды, когда мы похоронили моего мальчика.

Доктор Кливз убрал ноги с кофейного столика. Я заговорил в унисон с актерами — Мэри Гордон и Расселом Уэйдом, как бы подпевая им, и в моей речи слышался шотландский акцент, причем присущий только простому народу. Потом я изобразил голос Феттса. Получилось чуть потоньше и поискреннее: это был голос мальчика из бедной семьи, который отправился в большой город, чтобы выучиться на доктора.

— Что ты делаешь? — спросил Джейсон.

Я слышал его голос как будто издали — он доносился до меня вместе с запахом никотина от его пальцев. Он вскочил, куда-то убежал и тут же вернулся с сонной медсестрой. Они уселись и стали слушать, поглядывая то на меня, то на экран.

— Я учусь у доктора Макферлейна, — говорил Феттс. — Точнее, учился до сегодняшнего дня…

Слушали они почти час. Диалоги, которые я произносил, перекликались с тем, что шло на экране, иногда мой голос накладывался на голоса актеров. Я не отрывал взгляда от телевизора, словно завороженный идущим от него светом, затерявшись в мрачных комнатах, где доктор Макферлейн вскрывал трупы на мраморных столах. Если бы меня спросили, о чем этот фильм, я вряд ли бы ответил. Это было все равно что сфокусировать взгляд на пятнах грязи на оконном стекле и не видеть картину за окном. Пришли еще несколько медсестер и один практикант. Они стали молча слушать. Был уже час ночи, фильм близился к середине.

— Все потому, что ты побоялся предстать перед толпой… И до сих пор боишься…

Доктор Кливз вдруг выключил телевизор. Я как ни в чем не бывало продолжал диалог:

— Нет, я не боюсь. Говори! Кричи хоть на весь мир, но только помни…

— Натан! Пора спать!

Я уставился на темный экран, чувствуя, как за ним остывают лампы. Я ясно видел шотландский бар, в котором Макферлейн и Грей продолжали свой пьяный спор об экспериментах на трупах. Доктор Кливз взял меня за руку и помог подняться на ноги. Сестры разошлись по своим постам. Мы медленно дошли по коридору до моей палаты. Ребята уже спали. Их ботинки и тапочки были аккуратно расставлены возле кроватей. Я забрался под одеяло и заложил руки за голову.

— Тебе надо отдохнуть, — сказал доктор Кливз.

Он посидел еще немного у кровати, чтобы убедиться, что я собираюсь спать.

— А ты знаешь, чем заканчивается этот фильм? — спросил я.

— Нет.

— Лошадь обрывает постромки, и экипаж падает со скалы.

— Ну, это всего лишь кино.

— Я знаю.

— Постарайся заснуть, — сказал он и вышел в коридор.

Я закрыл глаза. Белая лошадь жалобно ржала. Экипаж падал в море.

16

После моего «телевизионного» шоу меня подвергли огромному количеству тестов и проверок памяти. Из соседней больницы был срочно вызван доктор Лански, лысый невропатолог с седой эспаньолкой. Он заставлял меня запоминать многие вещи: страницы из телефонной книги, ресторанные меню, таблицы с результатами бейсбольных матчей. Я каждый раз воспроизводил информацию один к одному, независимо от того, как она поступала — читал ли я что-то или прослушивал. Доктор перепроверил рентгенограмму и томографию и подтвердил, что на них не видно явных следов повреждений, полученных во время аварии.

Однако теперь я мог запомнить тридцать страниц телефонной книги — все имена, фамилии, номера и адреса. Мне нужен был только человек, который даст толчок: скажет первую фразу в кино или прочтет первую фамилию на странице, — а потом обрушивалась лавина образов.

Однажды доктор Лански простудился и начал читать мне таблицу с цифрами изменившимся голосом, низким и глуховатым. До этого я мог воспроизводить ряды случайных чисел, бессмысленных наборов слогов или слов в любой последовательности — вперед или назад. Требовалось только, чтобы между этими элементами была пауза в несколько секунд. Я мысленно выкладывал каждое слово или звуковой образ на улицу — ту улицу, на которой стоял наш дом, а потом мысленно проходил по этой улице и называл их. Я помещал предметы и людей на ступеньки крыльца, на крыши, в плавательные бассейны. Цифры было запоминать легче всего, потому что они представлялись мне людьми с определенными характерами: единица — высокий брутальный мужчина; четверка — женщина-бродяжка со сломанной рукой, подвязанной на бинтах; девятка — худой человек с большой головой.

Теперь же оказалось, что изменение голоса доктора изменило и эти образы: от нового тембра возникали пятна, которые затуманивали образы моих людей-цифр. Я не смог воспроизвести последние три цифры в продиктованной им последовательности.

— Может быть, хочешь денек отдохнуть? — спросил доктор Лански.

— Все дело в вашем голосе, — ответил я. — Обычно он серебряный и гладкий. А сегодня он какой-то коричневый и потертый. Он заслоняет от меня слова.

Он поглядел на меня, выпятив нижнюю губу, и спросил:

— Что ты имеешь в виду?

— Я же говорю: из-за вашего голоса мне не видно цифр.

Лански записал что-то в своей тетради, а потом сказал, что на сегодня я свободен и могу идти смотреть телевизор.

Отец настоял на том, чтобы ему показывали результаты всех моих тестов, и изучал их так же пристально, как данные о столкновении частиц на своем Ускорителе. Явно не доверяя врачам, он устроил мне свое собственное испытание памяти с помощью словаря Вебстера. Я бегал глазами по словарным статьям, а он внимательно следил за мной. Через несколько страниц он отобрал у меня книгу и положил ее на тумбочку.

— Ну, расскажи, что ты запомнил! — потребовал он.

— Все, что запомнил?

— Говори! — приказал он, прикрыв глаза.

Я начал со слова «aadvark» — трубкозуб, пушистое насекомоядное млекопитающее; далее следовал «aardwolf» — земляной волк, животное, похожее на гиену; затем глагол «acclimate» — акклиматизировать(ся), то есть привыкнуть к новым внешним влияниям и обстоятельствам. Отец, подперев подбородок рукой, следил за мной по словарю. Потом он поднял голову и спросил:

— Как это у тебя получается?

— Слова запоминают себя сами, — ответил я. — Они окружают меня и не отпускают.

— Видимо, изменились какие-то частоты, на которых функционирует твой мозг. Ты как будто подслушал Единое Поле. — Он помолчал, глядя в окно, и добавил: — Это аномалия, Натан. Но аномалии случаются, только когда что-то смешивается.

— Ну и что с этим делать?

— Надо исследовать. Надо ставить правильные вопросы.

Он сделал кислую гримасу, словно предчувствуя вкус ответов на эти вопросы.

— Ладно, я согласен.

— Очень хорошо. Будем задавать вопросы.

Во время следующей встречи доктор Лански дал мне ряд упражнений на распознавание тонов звуков. С помощью особого прибора — что-то вроде вилки с тонкими красными проволочками, приделанными к датчику, — он задавал тон определенной высоты. Потом звук менялся. После каждого опыта доктор спрашивал, что я чувствую. От различных звуков в моем сознании возникали разные образы: бронзовые круги, серебряные полосы, блистающая сталь или похожие на человеческие языки ленты земляного цвета. Многие из них имели также вкусы и запахи. Был один неоново-розовый звук, напоминавший по форме инверсионный след самолета, и от него во рту возникал вкус арбуза. Лански повторил испытания на следующей неделе, и в ответ на одни и те же раздражители появлялись одни и те же сенсорные реакции.

Родители и Уит наблюдали за моими испытаниями со смешанными чувствами: они не понимали, пугаться им или гордиться. И когда доктор Лански собрал нас всех в больничном зале заседаний для объявления результатов опытов, отец был готов ко всему. Он сидел справа от меня и держал наготове записную книжку в кожаной обложке. Слева сидела мама.

— Ну, как у него с серым веществом? — спросил отец.

Мама бросила на него уничтожающий взгляд, а я сжал от волнения руки.

— Случай весьма необычный, — сказал Лански.

Он, видимо, недавно пил какое-то лекарство от кашля: я чувствовал запах эвкалипта.

— И в чем он состоит? — спросил отец, отчеркивая поля на чистой странице записной книжки.

— Похоже, что у Натана развилась синестезия.

— Я в этом не разбираюсь, — сказал отец.

— Синестезия — это состояние, при котором границы между чувствами становятся проницаемыми. Иногда это называют также кросс-модальными ассоциациями. Самая распространенная форма — это так называемый цветной слух, когда звуки вызывают специфические визуальные эффекты. Однако случай Натана сложнее: ощущения у него смешаны и связаны. Например, когда он слышит слово «колокол», он не только видит ряд волнообразных пурпурных линий, но еще и чувствует горечь во рту. Некоторые слова дают ему также тактильные ощущения, «песок» или «бетон» например. Иногда к ним присоединяются также и запахи. Причем по отношению к каждому конкретному слову или звуку всякий раз возникает одно и то же ощущение.

— И все это — дефект функционирования мозга? — спросил отец, глядя на страницу записной книжки, так и оставшуюся чистой.

— Нет. Возможно, состояние синестезии естественно для человека: люди с синестезией улавливают некие свойства слов и звуков, а все остальные просто научились блокировать эти ощущения. Некоторые ученые утверждают, что у младенцев до четырех месяцев все чувства перемешаны: они слышат цвета и чувствуют на вкус формы. Но потом начинается дифференциация функций мозга. Что из этого нормально, на самом деле никто не знает.

— А вот у меня иногда от запаха бензина бегут по коже мураши, — вмешался Уит. — Это то же самое, да?

— Думаю, что нет, — ответил Лански. — Синестетические ассоциации более абстрактны. Например, слушая Баха, мы с вами можем представлять себе определенный пейзаж или сцену. А синестетик не видит таких четких картин. У него перед глазами мелькают цветные кляксы, спирали и решетки; он чувствует гладкие или шершавые поверхности, приятные или неприятные привкусы: соленый, сладкий, вкус металла. И все это происходит совершенно непроизвольно.

— И что, все это хорошо описано в научной литературе? — спросил отец.

— Да, хотя наши знания в этой области ограниченны. Но описано несколько широко известных случаев. Синестезией обладали Набоков, композитор Скрябин. Возможно, что она была и у Кандинского, и его картины — попытка выразить синестетический опыт.

Мама положила ногу на ногу и расправила плиссированную юбку.

— А как это все происходит в случае Натана? — спросила она.

— Слова и звуки создают своего рода последовательность кадров в его сознании. Они настолько выразительны, что он не может их забыть. Мы не смогли определить пределы возможностей его памяти.

— Я не помню слов, у которых нет цвета и вкуса, — вмешался я.

— Твой мозг забывает, что слова — это всего лишь символы, — сказал отец.

— Существует классическая книга, описывающая подобный случай. Она называется «Ум мнемониста».[36] В ней описывается, как некто Ш., обладавший синестезией, развил в себе необыкновенные способности к запоминанию.

— Странно все это, — сказал Уит.

— По статистике примерно один американец из двадцати пяти тысяч оказывается синестетиком, хотя большинство из этих людей даже не знают такого слова. Они обычно показывают очень высокий результат в тесте Векслера, потому что у них хорошо развиты сенсорные ассоциации со словами и цифрами. Можно сказать, в сознании Натана происходит нечто подобное процессам в мозге человека, принявшего психоделические препараты, когда он слышит звуки или пытается читать. ЛСД и сенсорная депривация тоже могут порождать синестетические эффекты.

Отец черкнул что-то в свою записную книжку.

— А скоро Натана выпишут? — спросила мама.

— Это решает лечащий врач, однако я, со своей стороны, никаких возражений против выписки не имею. Натан вернулся к норме, хотя и к иной, чем прежде.

Слово «норма» пронеслось через весь кабинет. Это было что-то вроде молнии ртутного цвета. Вкуса оно не имело.

17

Холода в том году наступили рано. Окна в больнице покрылись морозными узорами, вид за ними казался мутным, неясным. Яркие цвета остались только в словах, проносившихся в моей голове. Эти слова, набранные шрифтом без засечек, геральдическими символами выделялись на бесцветном небе. Мои успехи в запоминании продолжались: я заучивал учебники по механике, старые журналы, фрагменты из Библии, таблицы с биржевыми сводками. В моем даре открылись новые стороны. Когда родители привозили меня в ресторан, находившийся где-нибудь неподалеку от больницы, я читал меню — и это мешало потом спокойно есть. Если, например, меню было написано неразборчивым почерком или плохо отпечатано, я не мог избавиться от чувства, что эту еду есть нельзя. Если официантка произносила слово «мороженое» в нос или проборматывала его без всякого выражения, то мороженое было лучше не заказывать — в моем воображении оно превращалось в горку пепла. Если я ел во время чтения, то вкус пищи мешал восприятию слов, уничтожая их смысл. Однажды мы сидели с Уитом и отцом в ресторане, и я спросил:

— А вы знаете, почему в ресторанах играет музыка?

— Ну, почему? — заулыбался Уит, предвкушая шутку.

— А потому что она меняет вкус. Вот вода в этих стаканах становится соленой.

Я поднял стакан аквамаринового цвета. Уит перестал жевать. Отец отпил из своего стакана, посмаковал воду, потом проглотил и сказал:

— Значит, твой мозг иначе воспринимает реальность. Для тебя музыка изменяет вкус вещей. Это удивительно! — Он улыбнулся своим собственным мыслям и повторил: — Удивительно… Послушал Телониуса Монка — и поменял вкус воды!


За несколько дней до того, как меня выписали из больницы, отец и Уит предприняли необычную поездку. Обзванивая исследовательские центры и психологические факультеты разных университетов, они вышли на психолога из университета штата Айова, известного своими работами как раз в области теории памяти. Этот ученый — звали его доктор Терренс Гиллман — занимался также и синестезией. Кроме того, он руководил неким учреждением, которое называлось Институт Брук-Миллза по развитию таланта и находилось в часе езды от Айова-Сити. Отец и Уит посетили этот институт и привезли оттуда рекламный буклет. На первой странице было написано: «Задача института — оказывать поддержку людям с особыми психологическими и интеллектуальными способностями в целях как научного исследования, так и помощи в оптимальном применении этих способностей». Ниже красовалась буколическая картинка: сельский пейзаж в штате Айова, старинный викторианский дом, мальчик, девочка и пожилой человек, расположившиеся на солнечной лужайке. Мальчик, примерно моего возраста, читал книгу, а старик и девочка, по-видимому, увлеклись спором. Я пролистал буклет и остановился на фотографии: сотня куриных яиц и в середине — одно-единственное голубое яйцо. Под картинкой было написано, что один человек из десяти тысяч оказывается носителем выдающегося интеллекта, а один из ста тысяч имеет особый дар, который наука не может полностью объяснить. Эти последние и были целевой группой института. Ученых интересовали любые таланты: вундеркинды, феноменально талантливые артисты, изобретатели, а также люди, обладающие экстрасенсорными психическими способностями. Кредо института состояло в том, что таких людей надо изучать и пестовать на благо общества. Исследовать их приезжали ученые со всего света, по большей части педагоги-методисты и нейропсихологи.

Родители и Уит стояли у моей больничной кровати.

— В общем, сам видишь: там всерьез занимаются мозгами, — сказал Уит.

Отец поддержал его:

— Нам там рассказывали о гениальном механике, который может делать модели зданий по фотографии, и о братьях-близнецах — они предложили новую формулу для процесса горения спирта. Еще там есть девочка, которая может поставить диагноз, просто поговорив с пациентом по телефону.

Мама, судя по выражению ее лица, отнеслась к затее настороженно.

— Им там все равно, насколько человек ненормальный, — продолжил Уит. — Если что-то в нем есть, значит, будут изучать. Вот помню, был у нас один псих на базе ВВС, мы его звали «ужевю»…

Отец прервал его:

— Главное, что они там занимаются серьезной наукой и думают об образовании. Решают сразу две задачи: как мозг создает наши умения и навыки и как поставить таланты на службу обществу. Мы поговорили о тебе с доктором Гиллманом, он очень заинтересовался и хотел бы, чтобы ты пожил некоторое время в институте. У него уже было несколько пациентов, у которых в результате травмы головы развилась синестезия. А у одного мальчика то же произошло после энцефалита.

— Ну и мы ответили: почему бы нет? — добавил Уит. — Давай попробуем!

Он снял бейсболку и пригладил свои рыжие волосы.

— А как быть со школой? — спросила мама. — Ему же последний год остался.

Она, конечно, хотела бы, чтобы я вернулся в Висконсин. Там она заботилась бы обо мне как об инвалиде, и в доме все время стоял бы запах супа.

— У них там учат, как в обычной школе, — заверил ее отец. — Есть и учителя, и воспитатели — как в любом интернате.

— А что, если я не захочу? — спросил я.

Мама подошла ближе и взяла меня за руку.

— Тогда поедем домой, — сказала она. — Ты их не слушай. Уиту и твоему отцу на самом деле хотелось бы самим попасть в этот интернат.

— Это точно, — признался Уит. — Я вообще люблю Айову. Прерии… Романтичное место… Мне там всегда хочется встать пораньше и съесть завтрак побольше.

— Интересно, почему это так происходит? — заметил отец.

— А телевизор у них там есть? — спросил я.

Уит и отец переглянулись, пытаясь вспомнить, видели ли они там телевизор.

— Ну, в любом случае это легко устроить, — ответил отец. — Особенно для тебя.

— Ладно, я согласен, — сказал я. — Но только при условии, что там будет цветной телевизор.

Отец кивнул с довольным видом. Он только что потерял своего отца и чуть не потерял сына, но зато у него появился шанс стать родителем гения. Наверное, в этот момент он был ближе всего к вере в Бога. В этой палате, где в окна струился зимний свет, а стены были окрашены в синий цвет надежды, он сидел, положив руки на колени, и мечтал о том, как я выдам подряд тысячу слов и определений из словаря Вебстера.

18

Институт Брук-Миллза по развитию таланта занимал помещение старой фермы, на которой когда-то выращивали кукурузу и сою. Ферма располагалась в самой сердцевине долин штата Айова, в пяти милях от Сэлби, небольшого городка с колледжем, аптекой и публичной библиотекой. На ферме было два здания. Старое — простая, окрашенная в зеленый цвет деревянная коробка на бетонном основании — оказалось на задворках нового и использовалось теперь в качестве мастерской. А главное здание представляло собой большой дом в викторианском стиле. Бывший владелец фермы построил его после того, как разбогател, сдавая подсобные помещения железнодорожным компаниям. Высокие окна закрывались ставнями, крыша была покрыта черепицей. В доме имелся внутренний двор для прогулок, а над западным крылом возвышалась остроконечная башенка, которая придавала дому какой-то возвышенный вид: словно старый фермер, превратившись в богатого домовладельца, пожелал вознестись как можно выше над землей. Дом и участок достались институту, когда умерла юная дочь бывшего фермера, девушка с недюжинным музыкальным талантом. После этого хозяин решил переехать из Айовы во Флориду, а дом подарил институту.

В воскресенье отец и Уит повезли меня на новое место, а мама осталась в нашем доме в Висконсине руководить ремонтом сырого подвала. Думаю, она не поехала еще и потому, что не хотела участвовать в этом деле. Решили, что для начала я проведу в институте шесть недель, а там будет видно. Этого времени могло хватить ученым на то, чтобы разобраться с моей памятью и синестезией и дать рекомендации, как лучше развивать и применять мои способности. Поездка оказалась долгой и тяжелой. Я теперь боялся ездить в машине: звук заводящегося мотора тут же вызывал у меня ассоциацию с разбитым стеклом. Но в конце концов мы добрались до старой фермы, оставили «олдсмобиль» на парковке и по усыпанной гравием дорожке подошли к дому. Я огляделся. Небо было затянуто тучами. Только узкая полоска голых деревьев отделяла лужайку перед входом в здание от поля созревшей кукурузы.

Отец тащил мой чемодан, держа его перед собой обеими руками. Уит позвонил, и на крыльцо вышла женщина средних лет.

— Мы привезли к вам моего сына, — сказал отец.

— Натана Нельсона, — уточнил Уит.

— Заходите, пожалуйста, — пригласила нас женщина. — Меня зовут Верна Биллингс, и я занимаюсь устройством новых гостей.

Мне сразу понравилось слово «гость» — оно было белым, как мука, и звучало гораздо лучше, чем синевато-серое «пациент». Верна взяла у меня пальто и сказала:

— Значит, тебя зовут Натан? Как поживаешь?

Верна была бледная, худощавая, с ярко накрашенными губами.

— Вы приехали как раз к ужину, — сказала она нам и повела в дом.

Полы устилали мягкие ковры, на стенах висели старинные картины с изображением сельской жизни и поездов. Паровозы извергали клубы дыма, выскакивая из прорубленных в горах туннелей. Мужчины с обветренными лицами стояли возле тракторов «Джон Дир».[37] Все говорило о давно прошедшем времени. Я подумал, что маме бы здесь понравилось. В этом доме салон никак нельзя было назвать гостиной: тяжелые, цвета темного винограда портьеры, застекленные шкафчики, книжные полки от пола до потолка. От темных углов у меня возникало какое-то растрепанное и влажное ощущение. Это был дом со множеством укромных уголков.

Мы прошли через большой холл и оказались в столовой. За столом, на стульях с высокими спинками, сидело пять человек. Перед ними лежали белые салфетки, серебряные столовые приборы, посредине возвышалась ваза с гвоздиками. Когда мы вошли, «гости» сразу прекратили разговаривать и молча смотрели на нас.

— Позвольте вам представить, — сказала Верна, — Натана Нельсона, его отца и мистера…

— Мистер Уит Шупак, бывший астронавт, — помог ей Уит, снимая бейсболку.

— Спасибо. Познакомьтесь, пожалуйста, с нашими гостями. Это Роджер, он родом из Вермонта, занимается воспроизведением зданий.

Роджер, пожилой человек с пятидневной щетиной, кивнул мне.

— Дик и Кэл Сондерсы живут тут, в Айова-Сити, чуть дальше по этой дороге. Они изучают математические модели горения спирта.

Совершенно одинаковые блондины-двойняшки лет пятнадцати были одеты в рубашки из шотландки.

— Рады познакомиться, — сказал один из них.

— А это Тоби. Он у нас музыкальный гений.

Мальчик с черными, наполовину закрытыми глазами обернулся к нам всем телом и сказал:

— Добро пожаловать! Кстати, чтобы вы знали, я слепой. Но отсутствие возможности смотреть людям в глаза не влияет на мою самооценку.

Он улыбнулся собственной шутке и взял в руки вилку и нож.

— А это Тереза, наш медицинский интуит, — сказала Верна. — Она умеет распознавать болезни на ранних стадиях.

— И не на ранних, — сказала Тереза.

Это была симпатичная девушка моего возраста, с темными волосами и загадочной улыбкой.

— Еще у нас есть Оуэн, но он сегодня с нами не ужинает. Он занимается календарными вычислениями, — продолжила Верна.

Я понятия не имел, что значила ее последняя фраза, но не стал спрашивать, а только улыбнулся и кивнул.

— Есть и другие гости, — сказала Верна, — но они появляются здесь только для обследований, когда к нам приезжают ученые.

Она посадила нас за дальним концом стола и сама села рядом. Один из Сондерсов смотрел на меня, не отрываясь, — видимо, пытался понять, какой у меня талант. Конечно, повышенное внимание ко всяким мелочам и способность к механическому запоминанию — это было мелковато по сравнению с переосмыслением процесса горения спирта. Отец отпил глоток воды и обвел комнату равнодушным взглядом.

— Доктор Гиллман сейчас придет. Он только что приехал из Айова-Сити и теперь в ближайшие дни будет здесь, — сказала Верна.

— Отлично, — ответил отец.

За столом повисла неловкая пауза. Роджер — тот старик, который делал модели соборов и небоскребов, — косился на меня прищуренным глазом, словно прицеливался. Я попытался улыбнуться Терезе, но увидел, что она уже смотрит не на меня, а в окно за моей спиной, — оно выходило прямо в поле.

Наконец пришел доктор Гиллман — человек лет шестидесяти, с редкими волосами и седыми бакенбардами, одетый в шерстяной свитер. Лицо у него было бледное, бумажного оттенка, глаза — как бы вылинявшие, и выглядел он устало и очень академично.

— Рад вас приветствовать, джентльмены, — сказал он и тут же спросил у отца: — Вы занимаетесь кварками, не так ли?

Отец и Уит встали из-за стола, чтобы пожать ему руку.

— А, помню-помню! Вы астронавт, — сказал он, глядя на сияющего Уита.

Доктор сел за стол и одним стремительным движением постелил себе на колени салфетку.

— А ты, стало быть, Натан, — сказал он мне. — Рад познакомиться.

Я пробормотал «здрасте». Доктор передал соседу корзинку с хлебом, взял бутылку и налил красного вина — сначала самому себе, а потом, не спрашивая разрешения, отцу и Уиту.

— Я надеюсь, Верна вам всех здесь представила? — спросил он.

— Да, спасибо, — ответил отец.

Гиллман отломил кусок хлеба и отправил его в рот. Женщина в белом фартуке принесла из кухни поднос с едой. Между нами и другими «гостями» осталось несколько пустых мест.

Уит наклонился к Гиллману и спросил:

— А что, они все гении?

Отец осторожно попробовал вино. При слове «гении» он внимательно посмотрел на Гиллмана.

— Это зависит от того, что вы называете гениальностью, — ответил доктор. — Гении — это те, кто способен обучаться интуитивно. Или те, кто верит в свои идеи, какими бы странными они ни казались. Эйнштейн, бывало, доказывал теоремы…

Он откусил кусок хлеба и замолчал, пережевывая. Впоследствии я убедился, что у него была дурная привычка делать паузы посредине фразы.

— …во сне или во время прогулки с собакой. И эти теоремы изменили нашу картину мира. Вот это и есть гениальность.

Он принялся аккуратно намазывать масло на кусочек хлеба. Один из Сондерсов поглядывал на наш конец стола, видимо пытаясь ухватить нить разговора.

— У Эйнштейна были все дома, — сказал Уит, рассматривая на свет стакан с вином. — Он психом не был.

— Вы что, хотите сказать, что Эйнштейн придумал теорию относительности во сне? — спросил отец.

— Течение времени зависит от скорости движения объекта. По мне, так это очень похоже на сновидение, — ответил доктор и положил хлеб себе на тарелку.

— А вы вообще учились физике? — осторожно спросил отец.

— Вначале Ньютон создал небо и землю, — ответил Гиллман, отхлебывая из бокала, — а также падающие объекты. Затем пришел Эйнштейн и научил нас тому, что значит свет. Свет и движение. В современной физике есть что-то от шаманства, вы не находите?

Гиллману явно нравился этот разговор. Он хихикнул — иначе этот звук назвать было нельзя — и потянул бокал ко рту. Отец, который совершенно не чувствовал иронии, искоса смотрел на него, пытаясь понять, что тот имеет в виду.

Уит засмеялся.

— Точно, шаманство! Ёперный театр! — сказал он и добавил, повернувшись к отцу: — Я думаю, этот парень разбирается в физике.

Только Уит мог назвать человека, который с виду был больше всего похож на Артура Рубинштейна,[38] парнем. Отец в замешательстве отвел глаза и стал переводить их с орнамента на скатерти на высокие окна столовой и обратно, как бы выбирая между материей и рефлексией. Гиллман почувствовал, что что-то не ладится, и решил обратиться ко мне:

— Меня очень заинтересовала твоя синестезия. Как у тебя с памятью?

— Неплохо, мне кажется, — ответил я.

— У нас тут недавно гостил молодой человек, который помнит наизусть всю Британскую энциклопедию.

— И что с ним стало потом? — тут же спросил отец. В его тоне все еще слышалось раздражение.

— Сейчас он сотрудничает с телевикториной. Помогает готовить вопросы.

Этот ответ явно разочаровал отца. Неужели я воскрес только для того, чтобы работать на телевидении в каком-нибудь шоу? Гиллман плеснул вина себе в бокал и посмотрел его на свет. Женщина в фартуке поставила перед ним бефстроганов, и он издал радостное восклицание.

— Вы знаете, доктор, — обратился к нему отец, — я хотел бы обсудить с вами одну вещь.

— Пожалуйста!

— У Натана настоящая страсть к телевидению. Он хотел бы смотреть его как можно больше, пока находится здесь. Честно говоря, сам я не вижу в этом большого смысла. По мне, это просто фотоны, мечущиеся в вакуумной трубке…

— А вот я люблю телевидение, — объявил Уит. — Всегда смотрю «Чирс»[39] и «Ночной суд».[40]

— Я рассматриваю телевидение как определенный вид информации, — произнес доктор почти пренебрежительным тоном. — Байты информации маскируются под развлечения. Но что касается Натана, то он может смотреть телевизор когда захочет.

— Ну вот видишь, — обрадовался Уит, — тебе тут не о чем беспокоиться. Сладостная жизнь, как говорят итальянцы!

Отец кивнул и принялся за еду. Я попробовал свой бефстроганов. Говядина имела именно тот вкус, который был заключен в слове «говядина»: плотный, бычий и соленый.

Я услышал, как один из братьев Сондерсов говорит другому:

— Ты тупица. Смотри. Пусть «К» — это ряд высказываний на языке «Л», а «М» — набор всех моделей, определимых в классе «Н» и состоящих из ограниченного числа объектов и определенного набора отношений…

Второй брат — он был чуть потолще — сначала слушал его, положив локти на стол, а потом прервал этот поток слов:

— Короче! Что все это значит, ты понял или нет, придурок?

Отец не обратил на разговор братьев никакого внимания. Он сжал мне плечо и сказал на ухо:

— Ну что, правда ведь есть в этом месте что-то, а?

Я попытался поймать взгляд Терезы, но она снова отвела глаза.


После ужина отец и Уит собрались уезжать, и я вышел на улицу попрощаться с ними. Мы шли по гравийной дорожке к «олдсмобилю». Отец бренчал мелочью, засунув руки в карманы, и то и дело оглядывался на дом.

— Твоей маме понравится это место, когда она приедет тебя навестить, — сказал он. — Она любит такие дома.

Мы подошли к машине. Уит сел за руль и завел двигатель.

— Хотел бы я тут пожить, — сказал он мне через открытое окно. — Кормят тут убойно.

Отец вытащил руки из карманов и протянул мне медный компас с крышкой, предназначенный специально для горных походов.

— Вот тебе подарок по случаю выздоровления, — сказал он и добавил, отводя взгляд: — Помни, Натан, ты здесь для того, чтобы найти самое важное в твоей жизни. Ты должен определиться, чем будешь заниматься. И институт — именно то место, где тебе могут помочь. Понимаешь?

— Посмотрим, — ответил я.

— Корабль к взлету готов, — отрапортовал Уит.

Отец хотел было сесть на переднее сиденье, но потом вдруг подошел ко мне и неловко обнял. Я тоже обнял его, не поднимая глаз. Надо сказать, последний раз мы с ним обнимались, когда я ходил в начальную школу. Он похлопал меня по спине. Я чувствовал, как его саржевое пальто царапает мне лицо. Отец все еще был на целую голову выше меня. Пахло от него заплесневелой кожей старых чемоданов, а также лекарственным шампунем. Я вдруг почувствовал себя одиноким, словно меня бросали совсем одного среди незнакомых людей. Впрочем, так оно и было.

— Мне тут как-то не очень… — начал я, но отца рядом уже не было.

Он сидел на переднем сиденье, отделенный от меня лобовым стеклом автомобиля. Уит тоже вылез и одарил меня медвежьим объятием, подняв при этом сантиметров на десять над землей.

— Мы будем следовать за твоими успехами, малыш, — пообещал он. — Ты возьмешь главный приз, я в тебя верю!

Сказав это, он сел обратно в машину. Отъезжая, он пару раз просигналил и помахал мне рукой. Когда машина выбралась на асфальт, отец открыл книгу и включил лампочку, при свете которой обычно читал в дороге. Крошечный светлячок в огромном темном «олдсмобиле» мелькнул пару раз между деревьями, а затем машина растворилась в вечерних сумерках.

19

В первую ночь на новом месте я не смог уснуть. После комы у меня остался страх, что, заснув, я могу не проснуться. Ноги и руки дрожали от усталости, но мозг продолжал работать на высоких оборотах. Чтобы расслабиться, я мысленно повторял статистические данные о средних месячных нормах осадков по стране. Меня поселили в комнате вместе со слепым музыкантом Тоби и Оуэном — тем аутистом, который все подсчитывал по календарю. Он мог сказать, на какой день недели придется Рождество в 3026 году, но не мог самостоятельно завязать шнурки на ботинках. В ту первую ночь Оуэн лег спать очень рано и вскоре принялся громко храпеть. При этом он судорожно сжимал простыни обеими руками. Тоби улегся, не сняв наушников, и из них доносились оперные арии. Я потушил свет и тоже лег в постель. Спустя некоторое время музыка прекратилась. Тоби сел в кровати и повернулся в мою сторону. Из коридора проникал слабый свет, и я различал широкий нос и высокий лоб Тоби. Его глаза все время двигались вправо-влево, словно он пытался разглядеть вид за окном, сидя в бешено мчащемся поезде. Тоби склонил голову набок и спросил:

— Так, значит, у тебя какая-то особенная память?

— Ага, — ответил я.

— И ты из-за нее сюда попал?

— Ну да. У меня слова и звуки остаются в голове. А ты давно здесь?

— Три месяца.

— Ну и как?

— Тут паршивое пианино. Они его из церкви притащили.

— А этот Оуэн, он что, умственно отсталый? — спросил я, показывая на третью кровать.

— Ну, у него не все дома. Тупой как бревно.

— Ясно.

— Но календарь он знает как свои пять пальцев. Кстати, смотри, чтобы он у тебя чего-нибудь не спер. У меня он спер ботинки.

— Спасибо, что предупредил.

Я посмотрел в окно на силуэт старого амбара и кукурузное поле за ним. Наверное, отец с Уитом едут теперь где-нибудь в районе Дубьюка. Может быть, они как раз сейчас сделали остановку и угощаются пончиками и кофе. И что я буду делать здесь целых шесть недель?

Тоби снова надел наушники и откинулся на подушку. В темноте послышались звуки труб и барабанов.


На следующее утро я проснулся рано, но Тоби уже не было в комнате. Его наушники лежали на идеально убранной кровати. Оуэн все еще спал. При дневном свете были хорошо видны его плоское лунообразное лицо и мокрые губы. Я оделся и вышел в холл, откуда доносились тихие звуки фортепиано.

Ориентируясь на эти звуки, я перешел в западное крыло, где обнаружил музыкальный класс. Не заходя в комнату, я стал слушать, как играет Тоби. Он вел мелодию правой рукой, и она напоминала перезвон церковных колоколов. Сквозь открытую дверь было видно, как он нагнулся над клавиатурой, едва не касаясь лицом белых клавиш, и чем быстрее играл, тем ближе к ним склонялся. Правой ногой Тоби с силой жал на медную педаль и при каждом нажатии издавал гудение, словно радовался тому, что наносит вред инструменту. Белый, белый, черный, белый, белый: я видел, как ноты вспыхивают в воздухе. Несколько высоких «до» подряд образовали дрожащую марганцевую линию. Мелодия спустилась ниже, спина Тоби стала выпрямляться — и тут он перескочил на октаву вниз и завершил все громким аккордом на басах.

Закончив, он перевел дыхание и пробежался пальцами по краю фортепиано, не касаясь клавиш. Зрачки его беспокойно задвигались.

— Кто здесь? — шепотом спросил он.

— Это я, Натан.

— Ты слышал, как я играл?

— Да. Кто это? В жизни ничего подобного не слышал.

— Это один русский композитор, его никто не знает. Настоящий огнемет, правда?

— Он очень синий, — сказал я.

Тоби пожал плечами и ничего не ответил.

— Ты давно играешь на пианино? — спросил я.

— С пяти лет. У меня абсолютный слух и память. Я могу воспроизвести любой отрывок после одного прослушивания.

Он приблизился ко мне. Глаза его по-прежнему блуждали.

— Пошли завтракать, — сказал он и вышел в коридор.

На ходу Тоби ощупывал правой рукой стену. Мы прошли мимо нескольких дверей. У одной из них он остановился и сказал:

— Тут живет Тереза.

— Это медицинский интуитив?

— Интуит. Она определяет желчные камни, аневризмы и прочую дрянь, просто поговорив с человеком.

— С ума сойти!

— В этом доме есть от чего сойти с ума.

Дверь Терезы была украшена вырезанными из журналов фигурками и фотографиями: черно-белые люди ныряли со скал и раскачивались на трапециях; пушечное ядро скатывалось вниз по склону холма. Еще висело объявление, сделанное из газетных букв: «ЕСЛИ ТЫ НОРМАЛЬНЫЙ, ПОСТУЧИ».

Мы постояли немного молча.

— Что там сейчас повешено? — спросил Тоби. — Она тут всего месяц, а говорят, уже десятый раз меняет эти украшения у себя на двери.

Я рассказал ему.

— Готов поспорить, что она мечтает о футболисте с крепкими зубами, — сказал Тоби. — Или о парне с фермы. Ей, должно быть, до чертиков надоели одаренные психи.

— Ты так думаешь?

Тоби потрогал аппликации на двери, а потом вдруг поднял глаза вверх.

— Черт! — сказал он.

— Что такое?

— Ты чувствуешь этот запах? Они снова сожгли тосты. Вот, казалось бы, полно особоодаренных, а пожарить тосты на завтрак никто не умеет.

И Тоби начал спускаться в холл, продолжая держаться одной рукой за стену.

20

В этом институте было что-то вгоняющее в тоску. В первую пару недель я жил в относительном мире с его «гостями», но тем не менее чувство одиночества никогда не покидало меня в комнатах с высокими потолками. Началась череда холодных ветреных дней, и темно-виноградные портьеры не спасали от холода. В углах пряталась темнота. Ни за ужином, ни после него почти не было разговоров. Повсюду отвратительно пахло старыми коврами.

Я проводил время по большей части в одиночестве. Правда, вначале меня принялись довольно интенсивно тестировать. Доктор Гиллман и его коллеги из университета Айовы запирали меня в специальной комнате в задней части дома и давали мне огромные задания на запоминание разных вещей. В течение нескольких дней я повторял слово в слово учебники и торговые каталоги. Они проверяли разные формы моей памяти. Когда я воспроизводил какой-нибудь текст, ко мне подсоединяли различную измерительную аппаратуру и фиксировали изменения пульса, какие-то мозговые волны, метаболизм и электромагнетическую активность кожи. Они объяснили мне, что синестезия порождается левым полушарием головного мозга и обычно сопровождается снижением кортикального метаболизма. Это означает, что движение крови в коре головного мозга оказывается слабее, чем в случае нормальной ментальной активности. По мнению докторов, моя синестезия гнездилась в лимбической доле мозга, а не в ответственной за логическое мышление коре. Доктор Гиллман объяснял моему отцу, что, судя по физическим показателям, мой мозг находит в синестезии возможность отдохнуть и когерентность мозговых волн оказывается очень высокой.

— Значит, он погрузился в квантовый суп поглубже, чем мы, — ответил на это отец.

После исследований мне разрешали до ужина смотреть телевизор. Комната, где он стоял, находилась на первом этаже. В ней особенно чувствовалась старинная атмосфера этого дома. Там были кружевные салфеточки, кушетки табачного цвета, лампы с огромными желтыми абажурами. Сам телевизионный приемник представлял собой цветной «Зенит» 1981 года выпуска, с сильно скругленными углами экрана. Он помещался в массивной деревянной коробке, на которой можно было, например, готовить коктейли. Не знаю, полагался ли к нему пульт управления: если он и существовал когда-то, то к описываемому моменту был давно потерян. Поэтому мне приходилось садиться поближе к телевизору, чтобы иметь возможность, не вставая, переключать каналы вручную. Но это все-таки был телевизор — волшебный прибор, позволявший мне погрузиться в реку образов, которые вспыхивали и исчезали на его экране. Иногда мне приходилось выключать звук, чтобы прервать слишком шумную тираду. Больше всего я любил включать канал «Погода» и наблюдать, как облачный фронт движется через континент: облака, летевшие над Средним Западом, странным образом успокаивали меня. В такие минуты мне казалось, что я сам не существую.

Ужинать я шел все еще под впечатлением телевизионных образов. Общие приемы пищи в институте всегда проходили в атмосфере напряженного молчания и сопровождались странными взглядами украдкой. Доктор Гиллман спускался к ужину редко — только если в институте присутствовали другие исследователи. Двойняшки-математики обычно игнорировали остальных, явно считая себя умнее всех. Они носили особенные хлопчатобумажные комбинезоны и белые носки, никогда не разговаривали по телефону и не обращали внимания на то, что могло бы их отвлечь или потревожить. Мне они напоминали два полушария головного мозга. Дик мог закончить начатую Кэлом фразу о траектории распыления горючего, а Кэл мог подсказать брату решение при помощи риторического вопроса. Что касается Роджера, то он все время проводил в мастерской со своими моделями зданий. Я не мог понять, умен он или глуп, поскольку он никогда ни с кем не разговаривал, разве что отвечал на прямо обращенные к нему вопросы. Тоби постоянно отпускал циничные реплики и саркастические замечания. Тереза охотно их выслушивала и иногда сама подшучивала над ним. Но разговориться с Терезой было трудно: она быстро обрывала диалог, словно боясь, что он скоро наскучит.

Я вырос в доме, где отец не обращал на меня никакого внимания, пока ему не приходило в голову устроить мне какой-нибудь очередной интеллектуальный трюк, а мама представляла себе семейную гармонию так, что все мы сидим за столом, едим тайскую рисовую лапшу с морепродуктами или играем в джин-рамми.[41] Однако, даже имея такой опыт одиночества и отчуждения, в этом институте я пребывал в постоянной растерянности. Какая-то часть моей души скучала по родителям — и этим я явно отличался от других «гостей». Они-то были рады, что избавились от скуки родного дома и предков-недоумков. В моем сознании сохранялся такой образ отца: он с гордостью вводит меня в число избранных, к которым принадлежит и сам. Я должен был найти «самое важное в своей жизни», и тогда все изменится: мы всегда будем собираться вместе за ужином, чтобы съесть вкусный стейк, мы всегда будем носить отлично сидящие блейзеры, а главное, отец примет меня в свой клуб гениев и начнет разговаривать как с равным о всякой всячине — о снах, которые ему снятся, о своем детстве, о симпатичных студентках, которым он преподает. А я научу его разбираться в бейсболе, и в один прекрасный день мы вместе отправимся в турпоход. Там мы заночуем в палатке под огромным звездным куполом, и тогда он расскажет мне, как в первый раз поцеловал девчонку. Он научит меня, как надо прятать презервативы и как приручить нелюдимого отца.

Я, конечно, понимал: независимо от того, какой способ применения я найду своему дару, подобным мечтам не суждено сбыться. Поэтому в первое время моего пребывания в институте я часто просыпался по ночам и, лежа в темноте на непривычной еще постели, прислушивался к чувству пустоты у себя в груди. Я пытался вспомнить сон, который только что видел, — сон об отце. Но он ускользал от меня. Я мог представить только его бороду, или его голос, зовущий меня с противоположного берега озера, или длинную тень на освещенной солнцем гравийной дорожке.

21

Родители и Уит приезжали навестить меня каждые выходные. Мама, похоже, примирилась с необходимостью моего пребывания в институте. Они возили меня на каток в Де-Мойн или в городок Пелла, где мы ночевали в дешевом мотеле. Пока мы разъезжали по деревенским дорогам, отец испытывал мою память. Он привез мне новый материал для запоминания: «Анатомию» Грея[42] и учебник по прикладной метеорологии. Кроме того, я запоминал телевизионные шоу, «Мировой альманах» за 1986 год и «Книгу рекордов Гиннесса». Каждое утро я полностью запоминал свежий выпуск газеты «Де-Мойн реджистер», включая некрологи и объявления. Мой мозг был занят изучением метеорологических сводок, костей руки и половых предпочтений разведенных биржевых маклеров. Каждое слово, каждый факт имел свой собственный секрет и свою собственную напряженную жизнь. Иногда мне было приятно наблюдать ассоциации звуков и образов: они оказывались причудливыми и тонкими, как кольца дыма. Мир был разнообразным, случайным и прекрасным, как пара отличных, хотя и разных, ботинок, продающихся у кого-то на дворовой распродаже.

Во время наших поездок за руль иногда садилась мама или Уит, так как у отца случались головные боли или уставали глаза. Тогда он ехал на заднем сиденье рядом со мной, а за окном мелькали города и деревни штата Айова: Маршаллтаун, Гриннел, Дубьюк. Отец не терял времени даром, продолжая исследовать мой дар.


широта долгота и высота североамериканских городов / абилин техас: 32 27 05 99 43 51 1710 / акрон огайо: 41 05 00 81 30 44 874 / олбани нью-йорк: 42 39 01 73 45 01 20…


— Скажи, ты видишь слова и цифры? — спрашивал отец, глядя на проносящиеся мимо поля.

— В каком-то смысле — да.

— Что значит «в каком-то смысле»? — Он повернулся ко мне всем телом.

— У некоторых слов есть вкус и вес. А другие имеют запах и способны двигаться. Они как предметы.

— Предметы в действительности представляют собой сгустки потенциальной энергии.

— Наверное. Я не знаю.

Мама обернулась и спросила, видимо, чтобы прервать этот допрос:

— Может, где-нибудь поблизости перекусим?

Она старалась не оставлять меня наедине с отцом и как-то нас развлекать: мы ходили по ресторанам, посещали местные достопримечательности или универсальные магазины, где можно было поболтать о покупках.

Когда мы возвращались с этих прогулок в институт, отец и доктор Гиллман выпивали в столовой по рюмочке бренди, а потом Уит отвозил родителей назад в Висконсин. Доктор и отец, несомненно, уважали друг друга: они были людьми науки, оба занимались улавливанием неосязаемых сущностей, один — элементарных частиц, другой — источников гениальности. В столовой они подолгу сидели молча, как квакеры, которые ждут, что нечто важное подвигнет их заговорить. Потом обменивались репликами.

— Некоторые люди рождаются с феноменальными талантами. Эти таланты только ждут того, чтобы им помогли проявиться, — говорил Гиллман. — Все остальные рождаются только с надеждой…

— Таланты сами находят путь к нам — откликался отец, — как радиосигнал проходит через пустоту.

Мне кажется, в Гиллмане он нашел такого же близкого по духу человека, как некогда Уит — в его собственном отце, Поупе Нельсоне. Только сближала их не возможность построить модель военного корабля, а возможность создать гения.

22

Доктор Гиллман предложил мне остаться в институте, чтобы закончить учебный год и поучаствовать в углубленном исследовании памяти. Я должен был посещать класс, где ребята занимались по обычной школьной программе, и мог одновременно подать заявление о поступлении в университет на следующий год. Отцу этот план очень понравился, и я согласился жить в институте дальше. Я делил свое время между ежедневными испытаниями памяти, школьными занятиями и просмотром телепрограмм.

В следующие месяцы в институте сменилось много «гостей». Одни из них были несомненными гениями, другие — людьми с необычными способностями. Тут встречались изобретатели алгоритмов, авторы компьютерных программ сжатия данных, первооткрыватели антител и другие. Среди прочих выделялся средних лет мужчина по имени Арлен, довольно известный ясновидящий. Он приезжал в институт каждые две недели, чтобы поучаствовать в тех же экспериментах с паранормальными способностями, в которых была занята и Тереза. Этот Арлен, похоже, был пьяница. Во всяком случае, когда он появлялся за ужином, от него пахло солодовым виски. Рассказывали, что ФБР присылает ему купальники и зубные щетки пропавших детей и он помогает в поисках. Роджер теперь проводил в институте только пару дней в неделю, но тем не менее за ним сохранялась мастерская, набитая моделями разных зданий. Дик и Кэл Сондерсы съездили на конференцию в Неваду, где представили свою модель сжигания топлива, и вернулись оттуда в рубашках, купленных в казино Лас-Вегаса.

Я продолжал просиживать все вечера напротив старенького «Зенита», моего алтаря памяти. Специально задернув шторы, я наслаждался омывавшим меня хромовым светом телевизионного экрана. У всех ведущих игровых шоу были одинаковые голоса — бойкие, дымчатые и бравурные. Они напоминали комедийных дядюшек, которые, набравшись джина с тоником, раздают советы о таймшерах[43] и предсказывают победителей на скачках. Эти люди в костюмах от братьев Брукс[44] заводят аудиторию своими заранее подготовленными ехидными репликами и получают тайное удовольствие, когда тупица из Индианаполиса — учитель физкультуры или брокер из взаимного фонда — оказывается не в состоянии ответить на вопрос и вместо путевки на Багамы получает в качестве приза пылесос. Меня волновали обещания больших кушей, но еще сильнее завораживало предопределение: я пытался угадать, кому сегодня суждено выиграть, а кому проиграть.

После ужина мы с Тоби возвращались к себе в комнату и беседовали до поздней ночи. Он расспрашивал меня, как выглядят люди. Он этого совсем не знал, потому что никогда не трогал чужие лица. «Зачем мне знать, большие у них носы или нет и есть ли у них следы угрей на лице. Ты мне расскажи, какого цвета бывают глаза и какая у Верны ложбинка между грудями». Я рассказывал ему о манере Гиллмана смотреть на метр влево от человека, с которым он разговаривает, и о том, что у Верны нет на руке обручального кольца.

— А какой у нее размер бюста? — спрашивал Тоби, поднимая брови.

— Ты маньяк.

— Ну скажи!

— Средний. Но учти — она тебе в бабушки годится.

— У меня есть одно важное преимущество перед вами всеми. Для меня не важно, как выглядит женщина и сколько ей лет. Вообще же слепым жизнь кажется гораздо проще. Какой у меня самый страшный ночной кошмар? Сбой дыхания и потные ладони.

Но иногда на Тоби накатывала музыка, и тогда он прекращал болтать и забывал обо всем на свете, погружаясь в какое-нибудь интермеццо. Он тихо напевал своим золотисто-красноватым голосом целые концерты и арии, тщательно соблюдая ритм и паузы, превосходно интонируя. Тоби вбирал и выпускал воздух так, словно играл на фаготе, но при этом гудел только чуть-чуть громче шепота. Я же лежал, откинувшись на подушку, и смотрел, как передо мной развертывается целая цветовая симфония.

Еще мы говорили о наших семьях. Я рассказал о том, как мои родители безуспешно пытались отыскать во мне таланты. Пожаловался, что мой отец, прекрасно разбираясь в джазе, не может поддержать самый простой разговор о бейсболе или о кинофильме, если только это не самая тупая комедия. В ответ Тоби рассказал о своей семье. Он вырос в Нью-Йорке, в семье музыкантов: отец — дирижер, а мать играет на гобое.

— Мы жили к западу от Центрального парка, в одном из этих огромных домов с видом на Гудзон.

Мы оба лежали в кроватях; я смотрел в окно.

— Я никогда не был в Нью-Йорке, — сказал я.

— Учился я дома. Родители считали, что мне будет скучно в обычной школе. Они ставили мне пластинки и покупали ноты, напечатанные азбукой Брайля. Их выпускает один парень в Чикаго.

Тоби повернулся на бок, положил руку под голову и продолжал:

— Когда я был совсем маленький, меня часто водили в Центральный парк, и я там играл с собаками. Еще мы устраивали пикники, и отец всегда брал на них маленький транзистор. У нас всегда играла музыка, даже в ванной.

— Значит, ты для этого родился.

— Разумеется, — кивнул он. — И вот однажды отец взял меня на концерт. Он дирижировал в Карнеги-холле. Он посадил меня прямо на сцену, рядом со скрипками. Мне было лет шесть, не больше, но я уже играл Моцарта, легкие вещи. Я не видел, как он дирижировал, но чувствовал по музыке. Он поднимал локти вот так, словно они были у него привязаны на веревках, и все движения делал одними запястьями.

— А ты сам когда-нибудь играл перед большой аудиторией?

— Нет. У меня боязнь сцены. Меня начинает разрывать на куски, если собирается больше трех слушателей.

— А откуда ты знаешь, сколько их собирается?

— Я знаю, понял! По чиханью, по кашлю, да просто по тому, как они дышат. Они все ждут от меня чего-то необычного, а меня от этого рвет на куски.

Тоби замолчал, а потом стал тихо напевать какую-то арию. Зашевелился в своем углу Оуэн.

— Это будет вторник… — пробормотал он.

— У каждого свои фокусы, — сказал Тоби. — У календарных психов есть формулы, благодаря которым они все запоминают. Оуэн, наверное, эти формулы и во сне видит. Всякий нормальный парень в его возрасте уже видел бы сны о девках. А у него встает, когда он думает о високосных годах.

— А у тебя какой фокус? — спросил я.

— Есть приемы, которые помогают мне запоминать музыку. Я слышу главную ноту в аккорде и воображаю ее в виде прямой линии. Все остальные ноты либо выше, либо ниже этой линии, и их можно представить точками.

— Разумно.

— А еще мой фокус состоит в том, что я не очень всем этим заморачиваюсь. Это и есть главный секрет. — Тоби глубоко вдохнул, словно собираясь снова запеть, а потом сказал: — И никто не знает, зачем мы всё это делаем.


Я начал заниматься в классе — мрачной комнате, где, кроме меня, сидели Тереза, Тоби, Кэл и Дик. У Оуэна был отдельный учитель, приезжавший к нему несколько раз в неделю. Мы следовали программе средних школ штата Айова. На уроках математики близнецы Сондерсы принимались валять дурака, пока остальные боролись с алгеброй и геометрией для старших классов. Я все время таращился на Терезу, и Тоби тоже то и дело поворачивался в ее сторону. По ночам мы вспоминали ее слова и пытались понять их скрытый смысл. Терезе было шестнадцать лет, она расцветала с каждым днем, а кроме того, она была для нас загадкой. Тоби она представлялась в виде сочетания запаха жвачки с вишневым вкусом и шампуня на травах, с хрипловатым ироничным голоском, часто обращавшимся к нему с шутками. А я видел девочку с острыми локтями, которая должна была вот-вот превратиться в женщину. Мне казалось, что это произойдет в какой-нибудь один день. Джинсы становились ей тесноваты, на груди, под футболкой и армейской курткой, явно что-то топорщилось. Случалось, на прогулке или шагая по коридору, Тереза вдруг как будто вспоминала о своем распускающемся теле и внезапно складывала на груди свои длинные тонкие руки. Это была поза неприступности, или, еще лучше, поза, которую египтяне изображали на саркофагах.

Наш с Тоби покой был нарушен. Мы раздобыли где-то номер журнала «Чик фест». Когда Оуэн заснул, я включил фонарик и принялся листать его, рассказывая Тоби о позах, которые видел. Мне вспомнились времена, когда мы с Максом и Беном проводили время, таращась на грудастых женщин на расфокусированных фотографиях с плохо выставленным светом и какими-то неразличимыми предметами на заднем плане. Нам, мальчишкам, эти фотографии казались верхом совершенства. Теперь Макс и Бен учились в выпускном классе висконсинской школы и, надо думать, уже давным-давно потеряли невинность.

Я вдруг припомнил выученные ранее куски из «Анатомии» Грея:


внешние половые органы у женщин — это холм венеры, большие и малые половые губы, клитор, меатотом и влагалище


— Ну так вот, эта блондинка… — продолжал я тем временем рассказывать Тоби.

— Какая блондинка? С разведенными ногами?

— Нет, вторая.

— Ага.

— Она задрала свои ноги на эту старую кровать, но сама при этом лежит на полу на ковре…

— А ковер какой? Персидский? Турецкий? Главное — детали.

— Откуда я знаю? Наверное, персидский, — ответил я.

— Конечно персидский. А одежда на ней есть?

— Кое-что есть.

— Что именно?

— Ну, эта штука с кружевами. Трусы.

— Трусики, — поправил меня Тоби. — У женщин это называется трусики.

— Ладно. И еще сиськи у нее вот так сжаты.

— То есть она их сжимает?

— Ну да.

Тоби вздохнул:

— Я такие фотографии никогда не увижу. Но зато я сиськи щупал.

— У кого?

— У одной из моих нянек. Как-то раз я просто попросил ее дать потрогать. Просто попросил, как снотворное на ночь.

— Ну ты даешь!

— Я сказал ей: я ведь никогда не увижу женских сисек. И тогда она говорит: «На потрогай». Сама предложила.

— Ну!

— Она наклонилась над моей кроватью, а я сунул руку ей под рубашку. Сначала это было как потрогать лицо — ну, ты знаешь, слепые это часто делают. А потом я сжал их, а она сразу застеснялась.

— Ты маньяк! — сказал я, не очень веря в то, что он рассказывает.

— Я думаю, мне надо выбросить девчонок из головы, — сказал Тоби. — Я уже решил, что так и сделаю.

Мы помолчали.

— А мои родители, наверное, больше не занимаются сексом, — сказал я. — По-моему, маме это дело кажется отвратительным.

— Ну да! Все это делают.

— Не все.

— Если Тереза недавно была в душе, я это чувствую по запаху. Тогда от нее пахнет шиповником, — сказал Тоби.

— Да брось ты врать!

— Я тебе говорю: шампунь с шиповником.

Я привстал и выключил свет.


Вскоре после этого разговора мы подслушали, как Тереза беседует с доктором Гиллманом. По пятницам они проводили сеанс диагностики. Мы отследили, когда и где это обычно происходит, и за десять минут до начала их встречи потихоньку пробрались в кабинет Гиллмана на втором этаже. Там стоял большой стол из красного дерева, заваленный книгами и папками с бумагами, от которых пахло, как в старой церкви. Кабинет Гиллмана был похож на кабинет моего отца — нигде не видно ни малейшей попытки навести порядок. Мы спрятались в большом стенном шкафу, среди старых пальто и пиджаков, — я приметил это место во время наших встреч с Гиллманом.

Наконец вошли Тереза и доктор. Они сели за стол, а потом кто-то из них снял телефонную трубку и набрал номер. Это был междугородний вызов, начинавшийся с 308, — я распознавал кнопки тонального набора по окраске их звуков.

— Будьте добры доктора Шэвима, — произнес Гиллман и через несколько секунд продолжил: — Доброе утро, Шон! Как дела? Ну, что ты припас для нас сегодня?

Я слышал, как скрипит кожаное кресло, в котором сидела Тереза. Гиллман несколько раз сказал «ага», а потом обратился к ней:

— Тереза, поговори, пожалуйста, с миссис Чарнецки. Ей восемьдесят лет, и она жалуется на боль в горле. Ей стало трудно говорить. Анализов еще не делали.

— Хорошо, — ответила Тереза.

Было слышно, как Гиллман прошелся взад-вперед по кабинету.

— Алло! — раздался голос Терезы. — Здравствуйте, как поживаете, мэм?

Наступило молчание. Потом Тереза, по-видимому, прикрыла трубку рукой, потому что обратилась к доктору:

— Она ничего не говорит, только дышит.

— Может быть, нервничает, — предположил Гиллман. — Ты уже можешь что-то сказать про ее горло?

— Миссис Чарнецки? Алло! Да. Кто я? Ну, я просто девушка… В школу? Ну, не то чтобы я хожу в обычную школу… — Тереза вздохнула. — Ага, у вас наверняка чудесная собачка. Нет, у меня нет. Ничего. Моя бабушка живет в доме престарелых в Небраске. Мы с ней иногда пишем друг другу письма.

Тереза продолжала так болтать еще несколько минут. Она описала собаку своей бабушки, гончую по кличке Скаут. Потом рассказала, как холодно бывает зимой в ее родном Чикаго. Попрощавшись, она передала трубку Гиллману, а тот сказал доктору Шэвиму, что скоро перезвонит.

— Ну что, Тереза? Как ты? Что-нибудь поняла? — спросил Гиллман. — Обычно ты хотя бы спрашиваешь, как пациент себя чувствует.

— В данном случае можно не спрашивать, — сказала Тереза. — У нее это не только в горле, но уже и во рту. Выглядит как пятно, сразу за языком.

— И что это? — медленно произнес Гиллман.

— Рак горла.

Я чувствовал, как Тоби, прятавшийся рядом со мной, пытается сдержать дыхание, чтобы не выдать себя. Стоя между пальто и пиджаками, мы прослушали еще несколько подобных телефонных переговоров. Сначала поговорили с пациентом доктора Уинтропа, мужчиной по имени Родни. Гиллман расспросил его, где лучше погода и женщины — в Филадельфии или в Техасе, а потом передал трубку Терезе. Она всегда разговаривала с пациентами бесстрастно, даже когда спрашивала, что у них болит и боятся ли они засыпать, и не проявляла эмоций, когда они принимались жаловаться. Поговорив, она коротко сообщала Гиллману что-нибудь вроде: «У нее опухоль в голове» или «Я вижу черное облачко у него в легком». После этого Гиллман перезванивал доктору и превращал эту информацию в медицинский совет: «Сделайте томографию» или «Рассмотрите возможность пневмонии, немедленно сделайте флюорографию».

Значит, вот чем занималась тут Тереза: выслушивала по телефону больных и определяла опухоли в костях и почках. Откуда же у нее такой дар? Это было похоже на колдовство. Она могла видеть на расстоянии утолщения тканей и тромбы в артериях.

Примерно через час они вышли из кабинета. Я открыл дверцу стенного шкафа, мы незаметно выскользнули в коридор и спустились вниз. Тоби отправился в музыкальную комнату поиграть Бартока, а я пошел смотреть телевизор. Проходя через холл, я увидел, что там вышагивает Гиллман. Он напевал «Мчи меня к Луне» Фрэнка Синатры.

23

Некоторое время Гиллман позволял моей памяти свободно плавать по мелководью, огибая островки телепрограмм, разных справочников и даже газетных объявлений. Я запоминал любые детали, независимо от степени их важности. У меня была страсть к ненужным подробностям. Даже в мои сны проникали разные пустяки. Например, мне снилось, что я мчусь на велосипеде по туннелю Линейного ускорителя или что целую девчонку, лежа в постели моих родителей, — и вдруг возникал какой-то горшок с фуксией, или загорались строчки из «Договора народов»,[45] или появлялась формула химической реакции, в результате которой получалась серная кислота. Братья Сондерсы жили в мире, заполненном цифрами, а ко мне со всех сторон кидались случайные слова — решительные, как наемные убийцы. Наконец Гиллман заявил, что пора развивать контексты и интерпретации.

— Иногда мне хочется просто послушать тишину, — сказал я доктору.

Мы сидели у него в кабинете.

— Какую именно тишину? — спросил он, глядя на меня исподлобья.

— Звук не-памяти.

— Может быть, забывания?

— Не знаю. А в чем разница?

— Забывание — это когда воспоминания сами ускользают от тебя. Не-память — это когда ты их отфильтровываешь.

— Вот оно что!

— Мне кажется, что пора заняться применением твоего дара.

И он рассказал историю некоего человека по фамилии Пуллен,[46] жившего в Эрлсвудском сумасшедшем доме, — одного из первых талантливых аутистов, чье существование документально подтверждается. Это был англичанин, обладавший даром рисовальщика и строителя моделей. В частности, он построил точную модель парохода «Грейт Истерн»,[47] со всеми медными деталями, гребными колесами и прочим. Для этой модели он изготовил несколько тысяч деревянных гвоздиков, которыми снасти крепились к мачтам. Я сразу вспомнил Поупа Нельсона.

Гиллман рассказывал, постоянно переводя взгляд с окон на книжные полки в кабинете и обратно:

— И вот однажды, уже в старости, Пуллен влюбился. Он познакомился с этой женщиной случайно, на одной из своих выставок. Она была его поклонницей. У таких людей есть одна слабость — тщеславие. Если их не хвалить, их талант быстро угасает. В общем, он захотел покинуть приют и жениться на ней. Что она сама при этом думала — один бог знает. Он, конечно, был гений, но вряд ли смог бы самостоятельно заказать себе еду в ресторане. Пуллен потребовал, чтобы его освободили, и отказался что-либо делать до тех пор, пока его требование не удовлетворят. Тогда главный врач придумал такой план. Он раздобыл настоящую адмиральскую форму — с золотым шитьем и белыми перчатками, как полагается. Собрали комиссию и объявили Пуллену, что он свободен и может идти куда хочет. А потом сказали: «Нам очень жаль, что вы нас покидаете, нам будет не хватать вашей службы, а если вы останетесь, мы дадим вам важный чин в королевском флоте».

— То есть его обманули, — заметил я.

— Они присвоили ему звание почетного адмирала, и он согласился остаться. Думаю, таким способом они спасли ему жизнь. Его брак вряд ли продлился бы больше месяца, а затем его, скорее всего, ждал бы кататонический синдром. Что касается адмиральской формы, то он носил ее, не снимая, до самой смерти.

Я откинулся в кожаном кресле и спросил:

— А какое отношение это имеет к памяти?

— Дар требует уважительного к себе отношения, — ответил доктор. — Разве такие комедии, как «Семейка Брэди»[48] или «Остров Гиллигана»,[49] достойны того, чтобы их заучивать наизусть? И даже если ты запоминаешь справочники, ты делаешь это совершенно бестолково. Ты можешь перечислить все кости скелета человека, но зачем тебе это знание? Тебе негде его применить.

— А что, информация обязательно должна быть полезна? — спросил я. — А музыка тоже должна быть полезна?

— Дело не в этом. Мы с твоим отцом думаем, что тебе пора сделать паузу в просмотре телепрограмм и сосредоточиться на целенаправленном усвоении информации.


самые популярные программы за всю историю телевидения / m. a. s. h.[50]/ даллас[51]/ корни[52] часть viii / супербоул[53] xvi


Снаружи на подоконнике сидела птица-кардинал и клевала зерна, специально оставленные там Гиллманом. Я поглядел в окно и увидел, что внизу, на тщательно постриженной лужайке, близнецы Сондерсы играют в летающую тарелочку. Кэл носился с такой радостью, словно только что воскрес из мертвых, размахивал руками и подпрыгивал на каждом шагу. Я представил свою жизнь без телевизора, и меня охватила тоска. Телевидение было нитью, которая связывала меня с остальным миром, и его образы иногда казались мне более реальными, чем мои собственные мысли.


любимые телепрограммы американцев / шоу билла косби[54]/ другой мир[55] / розанна[56]/ 60 минут[57]/ чирс[58]/ она написала убийство[59]/ золотой…


— Значит, вы говорите… — начал я.

— Что пора учиться тому, как можно применять свои знания.

— А что, если они бесполезны?

— Нет ничего бесполезного, Натан. Синестезия послужит восстановлению функций твоего головного мозга. Это будет чудо возвращения. — И он протянул мне большой учебник под названием «Мировая история». — К завтрашнему дню постарайся выучить главу про сельское хозяйство.

Я прикинул, сколько весит эта книга: она была никак не тоньше Библии.

— Ты должен запомнить всю книгу. Только вообрази: ты будешь знать все основные факты мировой истории! Разве это не здорово? — С этими словами доктор улыбнулся так, что стало понятно: аудиенция окончена.

Я спустился по лестнице с тяжелой книгой в руках. Войдя в комнату, я бросился на кровать и положил себе на живот подушку. Книга с тяжелым звуком шлепнулась на ковер. Я поглядел на нее, уже чувствуя, что сдамся и примусь ее читать. В информации был своего рода соблазн: на каждой странице меня ждали подобные водяным знакам незабываемые цвета и формы.


Человек-охотник, древние царства и ирригация. Об изобретении денег рассказывалось в главе под называнием «Ранние отношения между людьми». Книга в семьсот страниц начиналась с доисторических времен и возникновения языка, а кончалась «холодной войной». Приступая к чтению, я вовсе не вдохновлялся словами доктора Гиллмана о том, что по этой книге можно узнать всю мировую историю. Для меня это было просто собрание дат и имен, такое же как биржевые сводки. Правда, мое внимание то и дело привлекала стилистика отдельных пассажей: «Прямолинейные историки прошлого соизволили ввести понятие сельскохозяйственной революции» или «История — это ненадежная и переменчивая наука, которой занимаются по преимуществу те, кто хотел бы сакрализировать прошлое».

По утрам я читал в постели, подложив под книгу подушки. События в интерпретации автора походили на мелодраму, он рассказывал законченные истории с внезапными поворотами и неожиданными развязками: ледяные мосты соединяли континенты, появление каменных рубил приводило к освоению огня и переселениям племен, чай и кофе меняли жизнь Европы, потому что прогоняли сон у рабочих на английских фабриках XIX века. Пробираясь сквозь пучину слов, я узнавал о путешествиях и памятниках, о моряках, вглядывавшихся в горизонт в поисках неизвестных ранее берегов, об открытии новых путей для доставки пряностей, о том, как пираты протаскивали провинившихся под килем корабля, о викингах, обожавших медовые напитки, о святых местах, о подпорках, держащих стены кафедральных соборов, о минаретах и куполах мечетей, о бумагопрядильных фабриках, о низких домиках с соломенными крышами, обитатели которых любили глинтвейн, о полях ячменя и плевел, о святилищах язычников и о страхе Божием. Однако лично для меня история была всего лишь психоделическим видением, состоящим из быстро сменяющихся неоновых полос, привкуса ржавого железа и аммиачных запахов.

Я рассматривал портрет автора на спинке обложки — мистер Томсон Уивелл сидел в библиотеке: огромная копна волос, напоминающая парик, брови изогнуты, как боевые луки, на лице выражение ученого недовольства, как будто муть истории его раздражала. Я вдруг понял: весь этот огромный том написан не столько затем, чтобы интерпретировать факты мировой истории, сколько для того, чтобы выразить взгляды автора на государственность и прогресс. Это была история не мира, а одного человека. Внутри головы мистера Уивелла одни народы побеждали другие, интеллект брал верх над животными инстинктами и все происходило по единому космическому плану, который направляла высшая воля, явно предпочитавшая белую расу всем остальным. Похоже, я понял задумку Гиллмана: доктор хотел заставить меня перестать воспринимать слова как неоспоримые факты. Однако при встрече он ничего об этом не говорил. Он просто интересовался: «Как поживает мистер Уивелл?» — словно Томсон был одним из «гостей» института, ненормальным с пристрастием к запоминанию разных дат.

24

Тереза почти все время проводила одна. Иногда она отправлялась гулять в поле и даже каталась верхом, взяв лошадь на соседней ферме. Каждую пятницу она разговаривала по телефону с больными. Весной иногда купалась в речке за домом. Потом сидела с мокрыми волосами, завернувшись в полотенце, под платанами и курила «Мальборо», а я, расположившись на лужайке со своим историческим томом, поглядывал на нее издали.

Как-то раз я уселся почти у самого ручья, и, возвращаясь с купания в дом, она немного поговорила со мной. В этот день я почувствовал, что скоро пойдет дождь, купаться она не станет, и потому смотрел на нее без своей обычной осторожности. Она промчалась мимо меня, босая, со сложенными на груди руками, а потом вдруг остановилась и спросила:

— Ты что, следишь за мной?

— Конечно слежу.

— Если ты будешь меня преследовать, я скажу доктору Гиллману.

— Нет. Я не преследую. Я просто… смотрю.

Она поправила полотенце у себя на талии. По предплечью у нее стекала струйка воды.

— Тебе надо начать курить, — сказала она. — А то ты не знаешь, куда девать руки.

— Ага.

— Я могу тебя научить. После ужина я хожу курить в амбар.

Она пошла к дому. Когда Тереза проходила мимо лужайки, где Кэл, Дик, Оуэн и Арлен кидали тарелочку, они не обратили на нее никакого внимания. Может быть, их таланты лишали их возможности видеть красоту? Интересно, когда они глядели на картины Рембрандта или Моне, неужели они не видели этого рассеянного бледного света, этих теряющихся в дымке холмов? Похоже, никто в институте, кроме слепого Тоби с его фантазиями, и не подозревал, что Тереза прекрасна. Должно быть, они замечали худые руки и ноги, но не видели, как в ее глазах вспыхивают зеленые искорки, как она поправляет свои угольно-черные волосы и как тогда открывается тонкая бледная шея. Они не понимали, какие у нее чувственные красные губы — такие, будто она только что пришла с прогулки по морозу.

В тот же день, когда сгустилась темнота, я получил в старом амбаре свой первый урок курения. Амбар оказался действительно старым: на вид ему было не меньше ста лет. Он был сложен из огромных, грубо отесанных бревен, соединенных на концах «ласточкиным хвостом». На втором этаже находился сеновал, где всегда дежурил кот. Тереза ждала меня у входа, из кармана у нее высовывалась пачка «Мальборо», в руках она держала фонарик. Когда мы вошли внутрь, в нос ударил запах люцерны и сушеной кукурузы. Она отвела меня в уголок, где у нее было устроено из тюков соломы что-то вроде иглу. Сюда она забиралась каждый вечер, чтобы покурить, пока «гости» института поедали в столовой пирог с персиковым вареньем, а братья Сондерсы соревновались в решении уравнений и записывали счет римскими цифрами.

Тереза залезла внутрь, села по-индейски и жестом предложила мне протиснуться в соломенный домик.

— Никому не придет в голову искать меня здесь, — сказала она.

Я тоже залез внутрь, и она достала сигареты. Стены здесь были в три тюка высотой, а крыша оказалась наполовину открытой: я слышал, как по соломе шуршат кошачьи шаги.

— Ты же можешь тут пожар устроить, — сказал я.

Она вытащила из пачки помятую сигарету и закурила, потом сняла сандалии. Я посмотрел на ее ноги с тонкими щиколотками.


скелет ступни состоит из трех частей предплюсны плюсны и фаланг предплюсна состоит из семи костей


— Есть вещи похуже, чем заживо сгореть, — сказала Тереза, затягиваясь.

— Например?

— Утонуть. Или рак кишечника. Или удушье.

Она стряхнула пепел на грязный пол, а потом протянула сигарету мне. Я сунул ее в угол рта и сделал вдох. Дым оказался не таким едким, как я боялся. Я почувствовал его в животе, а потом коротко и сухо кашлянул.

— Представь свои легкие в виде воздушных шаров, — сказала Тереза. — Вот они медленно наполняются дымом… Можешь покрутить головой, это помогает поначалу. Я, когда в первый раз затянулась, тут же сблевала.

— Похоже, меня тоже сейчас стошнит…

— Хочешь выпить? — спросила она вдруг.

— Х-хочу.

— Мой старший брат снабжает меня потихоньку, когда приезжает сюда с родителями.

Она достала маленькую металлическую фляжку — хромированную, напоминающую те плоские фляжки, которые приносили с собой участники телевизионных шоу, отправляющиеся в путешествие. Тереза открутила крышку, сделала большой глоток и передала мне. В ответ я протянул ей сигарету. Жидкость во фляжке оказалась горьковатой и бесцветной — это был джин. Тереза легла на солому, не выпуская изо рта сигареты.

— Я тебе нравлюсь? — спросила она.


некоторые наиболее известные кораблекрушения 1850–1854 годов пароход марч сити из глазго / британский пароход пропал в северной атлантике 480 жертв / 1854 год утонул американский пароход арктика


Я не смог ответить. Огонек сигареты мерцал в темноте, дым скрывал от меня нижнюю часть ее лица. Мне казалось, что из амбара откачали воздух, — остался один только дым. Легкие мои сжались, как у астматика.

— Я к этому привыкла, — продолжала она. — К тому, что нравлюсь мальчикам. Меня это не волнует.

Слово «мальчики» было кисло-красным. Она вернула мне сигарету. Я постарался вести себя спокойно и с достоинством: сжал сигарету между большим и указательным пальцем, как бродяга в фильме про Великую депрессию. Выпустил дым, стараясь не отворачиваться. На глазах выступили слезы. Тереза рассмеялась, глядя на меня.

— А почему ты нравишься мальчикам? — спросил я.

— А ты сам не знаешь?

— Нет.

— Может, дело в сиськах? Они у меня стали такие чувствительные и так болят, что я иногда думаю — лучше бы их не было.


ураганы тайфуны снежные и другие бури / 11–14 марта 1888 года восточные штаты количество жертв 400 / август — сентябрь 1900 года город галвестон техас ураган количество жертв 6000


Моей спине, шее и лицу стало невыносимо жарко. Слава богу, сгущались сумерки. Я вспомнил няньку Тоби, которая позволила ему потрогать свои груди. Я теперь понимал, что она сделала это больше из жалости, чем из-за похоти. Раньше я воображал ее со светло-рыжими волосами и с губами, накрашенными яркой помадой, а теперь мне стало казаться, что это была женщина в возрасте, без пяти минут бабушка, и что она могла носить шляпку. У такой не могло быть сисек, только грудь. Только совсем простые женщины могут предлагать себя так открыто.

— А я думаю, дело в твоих волосах, — сказал я.

— Чушь.

— Что?

— Ты насмотрелся фильмов. В жизни парни думают всегда только об одной вещи.

— Нет, о двух: о глазах и о волосах.

— Ну нельзя же быть таким наивным! — воскликнула она.

— Ладно, а ты о чем думаешь?

Я уже с трудом выговаривал слова. Никотин и джин сделали свое дело. Мне ужасно хотелось поцеловать ее бледную тонкую шею.

— Ни о чем.

— Нет, тебя должно что-то занимать. Пациенты, например.

— Они становятся пациентами, только когда им поставят диагноз. Это я делаю их пациентами, потому что вижу их болезни. Гиллман говорит, у меня Божий дар.

— Гиллман много чего говорит.

— Он большой эгоист.

— Почему?

— Он хочет, чтобы его окружали гении. Потому мы и живем тут.

— Ну, он умный человек, — сказал я и вдруг понял, что произнес эти слова с отцовской интонацией: именно так, бесстрастно, он обычно возражал собеседнику. Я посмотрел на Терезу, скрытую завесой «Мальборо», и добавил: — Он сделает нас всех знаменитостями.

Я был пьян.

— Ага, точно. Я даже думаю устроиться в цирк. Люди с камнями в желчном пузыре или с отвисшими яйцами будут платить мне по пять долларов за диагноз. Я прославлюсь.

— У тебя выдающийся дар, — произнес я голосом диктора Национального общественного радио.

Она приложилась к фляжке, а потом сделала несколько затяжек подряд. Мы все время обменивались фляжкой и сигаретой. Я наконец-то понял, зачем люди пьют. Вспомнилось, как на собрании маминого «Леварта» один довольно угрюмый человек, выпив три стакана вина, принялся вдруг отплясывать джигу.

Когда мы возвращались в главное здание, сумерки уже сгустились настолько, что я чувствовал их плотность. Последние отсветы солнца мелькнули и погасли на кукурузном поле, словно его кто-то безуспешно попытался поджечь. Я остановился полюбоваться этой картинкой и вдруг услышал вздох. Думая, что это Тереза, я обернулся, но она уже скрылась в доме. Вздох был мой собственный.

Я вернулся в комнату и забрался в постель.

— Где ты был? — спросил Тоби.

— В амбаре с Терезой.

— Ага, значит, ты потрогал ее за сиськи? Ну и как?

— Я, кажется, пьян.

Тоби немного помолчал, а потом повернулся на бок и спросил:

— И что при этом чувствуешь?

— Чувствую, что не боюсь сказать то, что думаю.

— Это может быть опасно, — заметил Тоби.


Целый месяц мы с Терезой ходили в амбар курить и нить джин. Иногда мы забирались на сеновал и выманивали кота, прятавшегося от нас на потолочных балках. Для этого Тереза приносила с собой молоко в бутылке из-под кока-колы. Кот постепенно привык к нам, стал спускаться и даже пил прямо с ладони Терезы. Я назвал его Альбертом в честь Эйнштейна и придумывал шуточки, над которыми, вероятно, мог посмеяться только мой отец: о том, что Альберт может поймать любую мышь во Вселенной и что он рассматривает этих грызунов как сгустки энергии. Выпив, я становился в чем-то похожим на отца, по крайней мере острил так же неудачно. Тереза, впрочем, иногда смеялась над этими шутками. Но в основном она занималась тем, что учила меня курить, не кашляя, и четко произносить слова, невзирая на опьянение.

Мы часто разговаривали о своих родителях. Тереза выросла в Чикаго. Отец — полицейский, мать — домохозяйка. Мама, по словам Терезы, у нее очень смелая, занимается благотворительностью в самых опасных районах, а однажды прошла через весь город во время волнений, даже не заметив их.

— Она была первой, кого я увидела изнутри, — сказала Тереза.

— В каком смысле?

— Я увидела свою младшую сестренку у нее в животе. Мама пекла оладьи на кухне, а я вдруг вижу: у нее в животе что-то вроде грецкого ореха.

— И ты ее спросила, что там?

— Ага.

— А как?

— Ну просто: «Мама, а что это за штука у тебя в животе?» Мне ведь было всего пять лет. А она и сама не знала, что беременна.

— А когда мне исполнилось пять лет, родители ждали, что я окажусь вундеркиндом.

— А ты не оказался?

— Нет. Я был всего лишь чуть выше среднего уровня.

— Но теперь-то все иначе?

— Ну… Я оказался здесь, потому что с моим мозгом что-то случилось после аварии.

— Значит, теперь Гиллман подключит тебя к розетке и ты будешь помнить все, что ему нужно?

— Ты иногда бываешь очень злой. Наверное, и сама об этом знаешь.

— А ты попробуй целыми днями рассматривать всякую грязь в человеческих телах и остаться добреньким.

— Понятно.

Она выпустила одно за другим три замечательных кольца дыма, и они секунду повисели над нами, прежде чем раствориться.

— А что ты видишь, когда разговариваешь с людьми? То, что у них внутри?

— Нет, на рентген это не похоже. Но иногда у меня мелькают какие-то образы. Например, желудок выглядит как старый футбольный мяч. Я вижу только тот орган, который беспокоит человека.

— А мой желудок ты можешь увидеть? Может, с ним что-то не так?

— Ага, — кивнула она. — Несварение. Тебе, наверное, очень хочется пукнуть. Спасибо, что не делаешь этого.

Я почувствовал смущение, несмотря на весь выпитый джин; это было что-то вроде телеграммы от трезвости. Каждый раз, когда Тереза говорила что-нибудь неприятное — о том, что у меня потные ладони, или о том, что у меня развивается кашель курильщика, — мне хотелось ее поцеловать. Но я не делал этого, а возвращался к себе в комнату и потом долго отвечал на расспросы Тоби.

25

Как-то раз мы с Терезой пошли погулять в поле за главным корпусом института. Я засунул пачку «Мальборо» в закатанный рукав рубашки, как делали деревенские хулиганы. У меня был фонарик, и я освещал путь. Вдруг Тереза взяла меня за руку и направилась к мастерской Роджера — тому дому, где он изготавливал свои модели. Этот старый дом был когда-то главным зданием фермы. Его недавно покрасили, но выглядел он все-таки заброшенным: оконные рамы, целое столетие выдерживавшие дожди и снегопады, перекосились и распухли, деревянная обшивка во многих местах открепилась, с карнизов свисала паутина, на одной из стен расплылось пятно плесени.

Мы вытерли ноги о лежавший на крыльце коврик с надписью «Добро пожаловать!». Тереза толкнула дверь, взяла у меня фонарик и сказала:

— Не будем включать свет, а то еще увидят.

Она вошла в темное помещение. Луч фонарика высветил письменный стол и дверь в другую комнату. Я прикрыл за собой дверь и двинулся за Терезой. Было новолуние, и отсветы окон еле-еле виднелись на выкрашенных темной краской стенах. Следя за лучом фонарика, я прикидывал, что здесь поменяли, когда делали мастерскую. Стены покрашены в черный цвет, с потолочных балок свисают лампы вроде театральных софитов, в большой комнате, чтобы сделать помещение просторнее, снесена часть стены, поставлены верстаки с закрепленными на них тисками.

Тереза вытащила у меня из-за рукава сигареты и закурила. В мастерской пахло клеем и опилками, на половицах виднелись следы пролитой краски. Я тоже закурил — мы уже не делились одной сигаретой — и заметил, что мой ритм курения не совпадает с Терезиным: она сразу, не отвлекаясь на разговоры, втягивала чуть ли не полсигареты, а я задумчиво попыхивал, пробуя дым на вкус.

Мы прошли в дальнюю часть большой комнаты. За снесенной стеной раньше была кухня фермерского дома, которая теперь превратилась в студию Роджера. Тереза посветила фонариком, и мы увидели стенной шкаф со снятыми дверцами. На его полках теснились пузырьки с клеем и баночки с красками.

А на старом кухонном столе располагалась модель города — восемь кварталов. Это был фантастический город, созданный воображением Роджера: кафедральный собор стоял на одном перекрестке с Эмпайр-стейт-билдингом, бейсбольное поле примыкало к венецианской часовне. Здесь смешались воедино готика, арт-деко и модерн.

— Господи помилуй! — прошептал я.

Я стал высвечивать фонариком разные части модели. Купол базилики был сделан из меди и олова, причем металлические поверхности соединялись без всяких швов. Окна имели рамы толщиной в спичку, а карнизы увенчивались мифическими животными: химерами и грифонами. Здесь были дома с окнами величиной с почтовую марку и застекленные крыши, напоминавшие крошечные кубики льда. Еще я увидел светофоры, знаки «Стоп» и уличные фонари. Балконы с решетками из кованого железа, баки для воды. Повсюду блестели медные детали, на стенах можно было разглядеть тщательно прорисованную каменную кладку. Внутри увенчанного шпилем небоскреба виднелся миниатюрный лифт. Еще тут были скамейки в парке, автобусная остановка, квартира в пентхаусе с садом на крыше. С помощью засушенных цветов и глины Роджер ухитрился сделать даже крошечные горшки с растениями. Каменный ангел с распахнутыми крыльями сидел в нише высоко над городом.

— Вот как Роджер видит мир, — сказала Тереза.

Она присела так, что ее глаза оказались вровень с главной улицей. Подбородок уперся в конец внезапно обрывающегося тротуара: город был построен словно на краю пропасти.

— Смотри! — позвала меня Тереза.

Она пустила струю дыма в окно типичного нью-йоркского особняка, облицованного песчаником. Дым исчез внутри, а потом стал выходить через щели и подниматься вверх через трубу. Тереза провела рукой над домом, разгоняя его. Рука выглядела огромной и зловещей, как Годзилла, — казалось, она сейчас порушит хрупкие крыши. Я подошел поближе и тоже опустился на колени, чтобы увидеть улицу на уровне глаз. Все было как в жизни, вплоть до дорожных знаков и указателей с надписями вроде «Река» или «Опал-стрит». Буковки были очень четко выведены на тонких металлических пластинках. Я обнаружил, что здание городской электростанции Роджер сложил из множества крохотных кирпичиков.

Тереза была совсем рядом, ее локоть касался моего. Я уже собрался рассказать что-нибудь занимательное — например, представить картину горящего города, когда все это превратится в многоэтажный ад и люди, спасаясь от пламени, будут толпиться на крышах и выпрыгивать из окон, — как вдруг она наклонилась и поцеловала меня. Ее теплый рот прижался к моему. Потом она прижала мою голову к себе двумя руками. Мы стояли на коленях и целовались, не в силах оторваться друг от друга. Я приобнял ее и хотел поцеловать ее скулы, а потом запястья: так делали герои фильмов, на которых приходилось ориентироваться столь неопытному любовнику, как я. Но внезапно все стало получаться само собой, без всяких усилий с моей стороны. Я слышал, как пульсирует моя кровь.


кровь есть скорее матовая чем прозрачная жидкость пурпурного или ярко-красного цвета если она выливается из артерий


Через какое-то время мы как будто опомнились и сели на пол. Тереза сняла свои сандалии, и у меня снова застучало в висках: по этому жесту я решил, что у нее уже было что-то с другими мальчиками. Она сидела, скрестив босые ноги.

— Сядь рядом! — приказала она.

Я боялся взглянуть на нее, потому что можно было все испортить: заметить какой-нибудь недостаток в ее лице, веснушки или асимметрию линии рта. Я смотрел на бейсбольный стадион на модели города. Он был воспроизведен во всех подробностях, с киосками и скамейками на трибунах. Крохотное табло показывало счет: «Нью-Йорк янкиз» — «Чикаго кабс» 9:7.


температура крови обычно составляет сто градусов по фаренгейту


Я сел так близко от нее, что наши колени соприкоснулись. Она взяла мою руку и прижала к себе. Запястьем я почувствовал пластиковую дужку ее бюстгальтера. Я потом сказал Тоби, что для меня это была «граница познанного мира». На несколько мгновений я как бы забылся: стал думать об отце, об Уите, вообще о мужчинах. Ну почему никто не рассказал мне об этом? Ведь каждый, без сомнения, испытывает в жизни такие минуты полного блаженства. Уит, наверное, был абсолютно счастлив, когда крутился в невесомости в своем космическом корабле, а отец — когда смотрел на частицы в электронный микроскоп, как астроном на звезды. Люди живут ради таких моментов. Еще я думал о близнецах-математиках и о Тоби. Вот у них таких моментов, наверное, не будет. Вундеркинды и гении, влюбившись или поддавшись похоти, как бы сдаются враждебному миру, как осажденные крепости.

— Мне про это никто не рассказывал, — сказал я вслух.

Тереза велела мне замолчать и погасила фонарик.

26

Мы стали часто бывать в мастерской. Иногда приходилось ждать до самой ночи, пока Роджер не закончит возиться со своими моделями. Как только он возвращался в главное здание, пахнущий клеем и совсем сонный, мы тут же бросались через лужайку в мастерскую. Там мы целовались, лежа на куске парусины под священным городом Роджера — местом, где можно было купить хот-дог во время чемпионата по бейсболу, а потом перейти через улицу и преклонить колени под сводами кафедрального собора.

Как-то раз Тереза, когда я только что запустил руку ей под рубашку, вдруг сказала:

— Я, наверное, не доживу до сорока лет.

— Что ты такое говоришь? Это что, предвидение?

— Нет, просто замечание. Или предупреждение. Не важно. Ты лучше спроси меня, почему я не доживу.

— Ну, почему?

— Нет, спроси без «ну».

— Почему?

— А потому что у меня нет хобби, которым можно заняться в старости.

— У тебя еще куча времени. А кроме того, сорок лет — это не старость.

— Ну да, середина жизни, — усмехнулась она.

— И ничего смешного. Средний срок жизни у женщин сейчас — семьдесят шесть лет, — проинформировал я.

— Ну еще бы ты этого не знал!

— А у твоих родителей есть какие-нибудь хобби? — спросил я и тут же пожалел, что затеял этот разговор. Я ведь пришел сюда на романтическое свидание.

— Не-а.

— Совсем нет?

— Ну, если можно назвать словом «хобби» споры по нескольку дней подряд, тогда есть, — ответила она. — Помню, мы как-то поехали в отпуск и они ровно сорок восемь часов спорили о расходе бензина в арендованной машине. Они могут спорить о чем угодно: о гостиницах, об аэропортах, о ситуации на дороге. Если они когда-нибудь разведутся, то, наверное, из-за того, что один из них забудет получить квитанцию в гостинице.

— Значит, у них большой запас жизненных сил, — сказал я, вытаскивая сигарету.

— Ну а у твоих родителей есть хобби?

— Да. Мама любит готовить блюда разных стран, убирать в доме и планировать поездки в экзотические места.

— Типичные хобби среднего класса.

— Кроме того, она состоит в клубе путешественников. Они там разговаривают про Европу или Африку, как будто это картинки в путеводителе. А мой отец преподает в университете, он физик. Еще он варит свое собственное пиво и все время рассматривает свои ногти.

Мы, не сговариваясь, взглянули в окно.

— Я не хотела бы умереть во сне, — сказала Тереза. — Очень надеюсь, что этого не случится. А ты как бы хотел уйти?

Она знала про мою аварию, но я почему-то никогда не говорил ей, что пережил клиническую смерть. Рассказать об этом значило для меня допустить собеседника совсем близко к себе.

— Давай я догадаюсь, — предложила она. — Разбиться при прыжке с парашютом?

Я покачал головой.

— Погибнуть в авиакатастрофе?

— Нет.

Она покрутила сигаретой, словно призывая меня поторопиться.

— На самом деле я уже один раз умер, — сказал я. — Во время аварии. Ненадолго.

Ее рука с сигаретой замерла. Повисла пауза. Я рассматривал маленький мегаполис, пешеходов на тротуаре.

— Я был мертв очень недолго, — сказал я.

— Ничего себе! — выдохнула она.

— Клинически мертв, — сказал я, на этот раз уже не без хвастовства.

— Ну, это все равно смерть.

— Я мало что запомнил.

Она поглядела на парусину, на которой мы лежали, и спросила:

— Чувства?

— Не понял.

— Там были чувства? Мне приходилось беседовать с пациентами, которые тоже пережили клиническую смерть, и они говорят…

— Что?

— Одна женщина сказала так: это как будто ты снимаешь с себя мокрый купальник в золотом туннеле.

— Ну нет, это не так.

— А как? — Тереза сделала глубокий вдох и на выдохе попросила: — Ну расскажи! Пожалуйста!

— Я слышал звук, похожий на радиопомехи. И у меня было такое чувство, будто я поднимаюсь из теплой воды. Вот и все.

Она удивленно подняла брови:

— И все?

— Все. Еще теперь, когда я вспоминаю смерть, у меня во рту остается странный привкус, как будто туда положили старый цент.

— А откуда ты знаешь, какой вкус у старого цента? Ты, наверное, в детстве вечно тащил в рот всякую гадость?

— Ну… Просто знаю откуда-то. У меня это часто бывает: вспоминаю разные вещи и тут же возникают вкусовые ощущения, очень странные. Вот, например, слово «печенье» имеет вкус сырого картофеля.

— Значит, ты все чувствуешь на вкус?

— Ну да.

— А у меня какой вкус?

Она сидела чуть поодаль, расстояние между нами было не меньше метра.

— Не могу вспомнить. Напомни мне, пожалуйста.

— Внимание, эксперимент! — объявила она, склоняясь ко мне. — Испытание вкусовых рецепторов.

— Точно!

Мы сдвинулись синхронно, как две половинки разводного моста, и поцеловались, не вставая с колен и чуть не потеряв равновесия.

— Вкус хлеба и апельсинов, — заключил я.

Она села обратно на парусину.

— Хм. Я действительно каждый день съедаю за ланчем сэндвич и апельсин, как и положено хорошей девочке из меннонитской семьи. — Она помолчала, а потом спросила: — А хочешь знать, какой у тебя вкус?

— Ну, какой?

— Вкус слюны.

— Спасибо.

— Нет, ты подумай: как это люди могут терпеть вкус чужой слюны у себя во рту? Разве это не удивительно?

— Я не знаю.

— Все наше тело — это река из множества разных жидкостей.

— Тебе виднее.

— Вот у этих братьев-математиков во рту сухо, — сказала она. — Поцеловать Кэла Сондерса — все равно что поцеловать мел.

— Верю тебе на слово.

Мы посидели какое-то время молча. Потом в главном здании раздался удар колокола. Это был сигнал тушить свет.

27

Раз в году, в марте, в Институте Брук-Миллза по развитию таланта устраивали день открытых дверей. Во время этого мероприятия «гости» института давали своего рода концерт. Присутствовали их родители, ученые и несколько корреспондентов местных газет. Цель состояла в том, чтобы продемонстрировать достижения программы, но на практике все оборачивалось только нервотрепкой для ее участников. Тоби подолгу репетировал и возвращался в нашу комнату уже поздно ночью, вымотанный и отрешенный, весь погруженный в музыку. Дик и Кэл подали документы на получение патента на свое изобретение и теперь готовились к пресс-конференции. Хотя на самом деле подготовка сводилась к тому, что они постоянно спорили и играли в нарды. Роджер снова поселился в институте, чтобы устроить выставку из некоторых своих моделей. Мне Гиллман вручил новую книгу по истории и попросил воспроизвести из нее отдельные фрагменты. Что касается Терезы, то она объявила бойкот всей этой затее, назвав ее цирком.

Я учил книгу, но чем ближе подходил заветный день, тем меньше мне это нравилось.

— Хочу смотреть телевизор! — прямо заявил я Гиллману во время очередной беседы.

— Ничего, это пройдет, — ответил он. — Ты не вполне владеешь той информацией, которую запоминаешь. У тебя отсутствует избирательность. И, кроме того, ты не можешь ничего забыть. — Он подвинул кресло поближе ко мне и сказал доверительным голосом: — Твои родители и Уит получили приглашение на день открытых дверей. Если они увидят новую грань твоего таланта, это их очень обрадует. Я бы хотел, чтобы ты знал к завтрашнему дню имена наиболее известных поэтов эпохи романтизма и смог прочитать что-нибудь из их сочинений.

Я представил своих родителей на этом шоу талантов и сразу же подумал о той злосчастной викторине в седьмом классе. Вспомнился и вулкан, и лицо отца, когда я подарил первенство Дариусу Каплански. Отец смотрел на это с таким выражением, как будто его только что предали. И я сам не знал, хочу ли я теперь увидеть, как на этом лице появится выражение надежды, когда я начну перечислять сражения Первой мировой войны или декламировать любовные сонеты романтиков.


За неделю до дня открытых дверей отец вместе с Уитом поздно ночью выехали на машине ко мне в институт. Мама позвонила, чтобы предупредить меня:

— Твой отец хочет поговорить с тобой о каком-то физическом эксперименте. Он считает, что этот эксперимент объясняет твою память.

— Но уже поздно, — сказал я.

— Ты ему это скажи. Он уже вообще не спит. Он говорит, что Микеланджело, когда писал Сикстинскую капеллу, спал по десять минут три раза в день. Так и сказал, представляешь?

Она говорила громко, с пафосом, что раньше ей было несвойственно. Вообще за то время, что я отсутствовал дома, странности моих родителей явно усилились. Отец допоздна засиживался в университете: читал журналы по психиатрии и физике и ужинал оставшимися от обеда кусками холодной пиццы. А мама продолжала хлопотать по дому и читать записки путешественников об индонезийских бунгало и тайских шелковичных червях.

— Хорошо, я буду с ним осторожен, — сказал я.

— Послушай, Натан…

— Да, мама.

— Ты можешь вернуться домой в любой момент, когда захочешь. Я уже поговорила об этом с твоим отцом. Но ты сам должен попробовать его убедить.

Иногда мне недоставало рядом родителей, но, вообще-то, я был доволен, что живу на некотором расстоянии от них.

Телефон висел на стене в коридоре, недалеко от комнаты Терезы. Я посмотрел на дверь. Ее, как и раньше, украшал коллаж с изображением разнообразных несчастий.

Я помолчал, а потом сказал в трубку:

— Мам, мне спать пора. Спасибо, что предупредила.

После этого я медленно повесил трубку.

Перед самым завтраком возле института показался наш «олдсмобиль». Уит сидел за рулем, а отец читал книгу на переднем сиденье. Уит вылез из машины и потянулся. Я вышел поздороваться. Мне не хотелось, чтобы они отправились в столовую завтракать вместе со всеми.

— Привет, сынок! — сказал отец.

— Как дела, Моцарт? — Уит сжал меня за плечи и потряс. — Ну что, вовремя мы добрались? Самое время перекусить, а?

— Давайте лучше погуляем, — предложил я. — А потом можно съездить куда-нибудь поискать кафе, где пекут хорошие оладьи.

— А что, неплохая мысль, — согласился отец. — Мне как раз надо с тобой кое-что обсудить.

Я шел между ними, направляясь через поле к нашей речке.

— А вот коров я не люблю, — говорил Уит. — Они как астероиды.

— Коровы совсем не похожи на астероиды, — угрюмо буркнул я.

Мне не нравилось, что они приехали, а кроме того, роль Уита при отце все больше напоминала мне положение лакея.

— Если бы ты хоть раз увидел крутящуюся на орбите глыбу расплавленного звездного топлива, ты бы понял, что я имею в виду, — сказал астронавт.

— Уит дело говорит, — заметил отец.

Эти двое своим видом напоминали долго прожившую вместе супружескую пару. Отец нуждался в ком-то вроде тренера — бывалом человеке, который направлял бы его в практической жизни. А Уиту было приятно находиться рядом с обладателем неземного ума, в беседах с которым он словно бы возносился в космос.

Мы по-прежнему шли по полю шеренгой, перепрыгивая через канавы. Уит сорвал по пути стебель кукурузы. Дойдя до речки, мы уселись на усыпанном гравием берегу. Отец взял пару камешков, взвесил их на руке и сказал:

— Самые лучшие идеи в последнее время приходят ко мне во время приступов головной боли.

— Я знаю, — ответил я. — Мне мама звонила. Она говорит, что ты совсем не спишь.

— Не спит, — подтвердил Уит тоном личного тренера. — Ест только мысленные стимуляторы, а спит урывками, минут по двадцать.

— Ну и что ты хотел со мной обсудить? — спросил я отца.

Он прокашлялся, взял маленький кусочек кварца и, глядя на него, начал:

— В физике есть такой эксперимент: теорема Белла, очень известная. В сущности, он говорит о том, что наши сознания не отделены друг от друга, что они — часть бесконечного поля. Не знаю, почему это раньше не приходило мне в голову. Итак, смотри. Пусть у нас есть титановая коробка. Внутри — вакуум. С одной стороны коробки можно вводить внутрь датчик. Сначала ты взвешиваешь пустую коробку, с вакуумом.

— И важно, что это особенная коробка, — вмешался Уит. — Такая, что можно определить самые микрические изменения ее массы. — И он показал на речку, словно по ней плыла эта титановая коробка.

— Итак, ты по весу определяешь, что в коробке ничего нет, вакуум. Понимаешь?

— Ну да, — отозвался я.

Отец посмотрел на кусочек кварца, который держал в руке:

— Дальше экспериментатор помещает в вакуум датчик, фиксирующий электроны, и снова измеряет вес. Все, что может отметить датчик, — это присутствие электрона. И когда датчик оказывается там, масса внутри коробки меняется.

— Разумеется, меняется, — сказал я. — Датчик-то что-то весит?

— В том-то и дело, что нет! Ты вычитаешь вес датчика, и тем не менее масса оказывается больше, чем у пустой коробки. Что же там оказывается? — спросил он.

Отец уставился на речку. Она была полноводной и бурой после недавно прошедших дождей.

— Сдаюсь.

— Электрон, конечно! — воскликнул отец.

— Ну и что? — подбодрил я его.

— А если ты поместишь туда датчик, который фиксирует протоны, то вакуум создаст протон.

— Слушай, ну какое отношение все это имеет к моей памяти и синестезии?

— А вот послушай. — Отец даже слегка задыхался от волнения. — Единое Поле создает частицу внутри титановой коробки в зависимости от намерений экспериментатора. Они выявляются в зависимости от того, какой датчик он туда вводит. Датчик — это как бы вопрос, который задает экспериментатор. Или как твоя память. Информация проявляется в тот момент, когда ты пытаешься ее вспомнить. Ты извлекаешь ее из ниоткуда. — Он развел руки, и кусочек кварца упал на землю.

Отец, видимо, думал, что я буду ахать, но у меня едва хватало терпения слушать его задыхающийся голос.

— Ты ехал сюда всю ночь, чтобы рассказать мне только это? Я запоминаю вещи, потому что слова и звуки представляются мне чем-то вроде фейерверков. Я не извлекаю их ниоткуда: они взрываются в воздухе.

— Это описание не входит в противоречие с моей теорией, — ответил отец.

Уит выглядел сконфуженным. Сущность парадокса, о котором говорил отец, он понимал, но не мог взять в толк, какое это имеет отношение к моей способности воспроизвести наизусть телефонную книгу большого города.

— Мы приехали, потому что захотели прокатиться, — заметил Уит.

— Хочу подкинуть эту идею Гиллману, — объявил отец. — Что, если синестезия — это что-то вроде датчика в вакууме? Думаю, он заинтересуется.

— Папа, лучше не надо, — сказал я, поднимаясь. — Он только посмеется.

Я живо представил себе картинку, как отец втолковывает доктору свою «идею»: дело происходит в столовой и в руке у отца большая бутылка бренди. За краеугольными камнями науки — гипотезой, рассуждением и доказательством — часто скрывается банальность или мошенничество. Они обсудят мой случай, исходя только из фактов, и Гиллман будет слушать и кивать, подтверждая правильность слов отца. Они заключат что-то вроде договора о научном сотрудничестве, и доктор будет иногда вносить в отцовские рассуждения свои поправки. Я повернулся и пошел к дому. Кто-то шел за мной по полю, и, судя по походке, это был Уит.

— Слушай, ты обидел отца, — сказал он, догнав меня. — Он себе места не находит, так ему хочется решить эту загадку с твоей памятью.

— Он всю жизнь думает о том, чего не существует! Или о том, что существует таким образом, что этого никто не видит!

— Ну да, — ответил Уит. — Так это-то и здорово.

Я обернулся. Отец по-прежнему сидел у речки, перебирая прибрежную гальку. Я пошел дальше.

— А знаешь, что в нем самое удивительное? — спросил Уит.

Я вопросительно посмотрел на него.

— Вот десять лет мы дружим, и ни разу я не слышал, чтобы твой отец сплетничал о ком-то. Ему все равно, как другие живут.

— Ну, про меня-то он все знает, ты уж мне поверь, — возразил я. — Уит, ты просто не понимаешь. За всю жизнь я ни разу не мог с ним нормально поговорить. Он ни разу не спросил меня о моих друзьях. Ни разу не поговорил о женщинах.

— Ну, это… Он, как бы тебе сказать, на другой длине волны, — сказал Уит и, помолчав, добавил: — Если тебе надо поболтать о бабах, обращайся ко мне. Я про них все знаю, мать ити. В последнее время я, правда, подрастерял форму, но игровой опыт у меня большой.

— Поздно. Мне пришлось всему научиться самому.

— Значит, тут есть девчонка, которая тебе нравится?

Мы прошли кукурузное поле и оказались на лужайке перед амбаром. Взглянув на этот выкрашенный красной краской сарай, я вспомнил Терезу.

— Да, есть кое-кто, — ответил я.

— Слушай, так давай возьмем ее с собой! И я бы с ней познакомился. Почему бы ей не поесть оладий?

Я поразмыслил над этой перспективой, а потом спросил:

— А ему обязательно с нами ехать?

Это прозвучало так грубо, что даже Уит поморщился.

— Ну ладно, хорошо, — сказал я. — Но только предупреди его: пусть не вздумает доводить ее своим занудством. А ты постарайся остановить его, когда он заговорит о кварках.

— Есть, сэр! — ответил Уит, хлопнув меня по плечу. — А теперь мне надо вернуться к нашему генералу. Встречаемся через десять минут в школе для Моцартов.

Я направился к главному зданию. Было еще рано, в столовой только начался завтрак. Я решил пригласить в поездку не только Терезу, но и Тоби.

— Хочешь поехать с нами в кафе есть оладьи? — спросил я его.

— А кто будет платить? — поинтересовался он.

— Мой отец. Тереза тоже поедет.

— Ну, тогда вы и без меня обойдетесь.

— Поехали, дурачок!

Он встал, задвинул свой стул и взял меня за локоть. Мы подошли к Терезе. Она сидела за другим концом стола, в своей армейской куртке, и читала книгу про колдовство.

— Тут мой отец, он хочет свозить нас поесть оладий. Хочешь поехать с нами? — спросил я.

— А курить там можно будет?

— Конечно можно, — ответил за меня Тоби. — Хоть траву кури. Я слышал, что отец Натана всегда обкуренный. О господи, — сменил он тон на серьезный, — ты что, ненормальная? Где это видано — курить в присутствии родителей?

— Ничего страшного, — вмешался я. — Если ты закуришь, мой отец этого просто не заметит.

Мы вышли из дома на улицу, где нас уже ждали отец и Уит. Отец протянул руку Тоби.

— Он не видит, — напомнил я ему.

— Во всяком случае, в настоящее время, — добавил Тоби. — Но я работаю над этим недостатком.

Уит пригласил всех садиться в «олдсмобиль».

— Вот ведь ёперный театр! — приговаривал он. — В этой машине будет больше гениев, чем на всем Среднем Западе.

Тут отец впервые взглянул на Терезу. Возможно, он только в этот момент заметил, что я уже стал взрослым.

— Как поживаете? — спросил он, протягивая ей руку.

— Отлично, — сказала она, неуклюже отвечая на пожатие.

Мы отправились в Сэлби и пообедали в ресторане, который назывался «Дом оладий у Флоры». Местные жители собирались здесь по субботам на традиционный бранч — завтрак, совмещенный с обедом. Это были фермеры в джинсовых комбинезонах и футболках с рекламой пестицидов, занимающиеся разведением свиней. Они приезжали целыми семействами, причем дети бегали почти голыми. Мы сели у витрины, выходившей на улицу, и официантка принесла нам меню. Отец старался улыбаться и побольше смотреть по сторонам — я готов был держать пари, что Уит поговорил с ним.

— Ну-с, что ту самое вкусное? — громогласно спросил отец у всех за столом.

— Я предпочитаю яичницу с беконом, — сказал Тоби. — Канадским, если у них есть.

— Ага, я тоже это дело уважаю, — заметил Уит. — Но сегодня я мечтал о большой горке оладий и с целой кастрюлей сиропа.

— А ты что будешь, Тереза? — спросил отец.

— Кофе, пожалуйста, больше ничего, — ответила она.

Отец кивнул. Если бы она заказала виски, он постарался бы остаться столь же невозмутимым. Одобрительный кивок казался хорошо отрепетированным. Официантка подошла еще раз и приняла заказы. Когда она ушла, отец принялся играть с вилкой: он попытался поставить ее вертикально на тарелочку для хлеба.

— Как поживает твоя музыка? — обратился между тем Уит к Тоби.

Он, видимо, заметил физические опыты, которые производил отец с вилкой, и попытался придумать какую-нибудь нейтральную тему для разговора.

— Нормально, — ответил Тоби и тут же спросил сам: — Так, значит, вы были в космосе?

Интересно, как он представлял себе космос? И разве он сам не жил в космической пустоте?

— Так точно! Шестьдесят два дня, — сказал Уит не без ностальгии. — Кружился там, как заяц в колесе.

— Тереза, а ты можешь объяснить, как ты это делаешь? — раздался голос отца, явно намеревавшегося увести разговор от космических приключений Уита.

Мы с отцом знали, что рассказы Уита всегда заканчиваются чем-то вроде приступа меланхолии, если только это слово можно применить к Уиту. Астронавт начинал жаловаться на жену, бросившую его ради «этого гребаного луноходца». Я догадался, что отец и Уит заключили договор: «никакой физики» в обмен на «никакого космоса».

Тереза глубоко задумалась, глядя на те помои, которые ей принесли вместо кофе, а потом ответила:

— Ну… Иногда я кое-что вижу. Тела и то, что в них неправильно.

— Не перестаю удивляться, — сказал Уит, — сколько вокруг гениев! Вот приходишь в магазин, там парень тебе покупки в мешок укладывает. Смотришь на него и думаешь: наверняка он у себя в подвале роботов мастерит.

— Ну, я-то не такой гений, — улыбнулась Тереза.

— Ясно, что не такой, — кивнул он.

— У меня нет талантов, я не играю на фортепиано и не могу запомнить целую страницу из книги. Я просто канал, по которому что-то транслируют.

Говорила она это весело, как ни странно.

— Вот об этом я и говорю! — воскликнул отец.

— Короче, не перестаю удивляться, — заключил Уит.

Затем наступило неловкое молчание. Все посмотрели в окно. Там шла пожилая женщина с собакой. Семья с четырьмя детьми выходила из магазина игрушек.

— Но все-таки скажи, — продолжил свои расспросы отец, — ты видишь тело как нечто материальное или как чистую энергию? Ну, например, кости ты видишь?

Слово «кости» было серого цвета и ломкое, хотя на ощупь напоминало бетон.

К счастью, в этот момент официантка принесла наш заказ.

— Пальчики оближете! — объявила она, расставляя тарелки.

Меня кто-то толкнул под столом. Я глянул туда и увидел, что покачивается ботинок Терезы, — это была она.

Официантка поставила перед Уитом тарелку с шестью оладьями. Он облизнулся, как лис из мультфильма, заткнул салфетку за рубашку и принялся за еду. Отец несколько раз повернул свою яичницу, видимо с целью придать ей наилучшее для еды положение. Я полил свои оладьи сиропом.

И тут Тереза ответила отцу:

— Я вижу кровь, кости, внутренние органы. Все они выглядят по-разному Сердце похоже на раздувшуюся руку.

Зачем она это говорила? Может быть, дразнила моего отца, желая затеять ссору? Отец обдумал ее слова, попробовал яичницу, пожевал, глядя в окно, а потом сказал:

— Понимаю. Это, видимо, похоже на вид в сильный микроскоп. Когда вместо кожи, например, видишь просто молекулы, тесно прижатые друг к другу. А внутри молекул и атомов много пустого места. Наверное, нам всем следовало бы научиться так видеть, вопрос только — как это сделать?

— А вы не знаете как? — спросила Тереза.

— Нет, — ответил он.

— Я бы не сказала, что я вижу все насквозь, — сказала Тереза. Она уже допила кофе и высматривала официантку. — Я скорее вижу сны наяву о том, что находится внутри человека. Закрываю глаза, и появляется картинка.

— Я понял, — вмешался Уит. — Типа того, что тела пациентов посылают тебе телеграммы: «Дорогая Тереза, вот тут у меня колет, а тут ноет…»

Тереза уставилась на него, открыв рот, видимо ошеломленная таким принижением ее дара.

— Ну что-то вроде того, — сказала она наконец. — Мистер Нельсон, а вы верите в Бога?

Отец чуть не подавился: Поуп Нельсон прислал ему гонца с того света. Он потеребил бороду и ответил вопросом на вопрос:

— А почему ты спрашиваешь?

— Потому что если бы вы верили, то решили бы, что сны наяву мне посылает Бог.

— Он неверующий, — сказал я.

— Ну, на самом деле иногда мне кажется, что где-то там может существовать высший разум, который все создал, — уточнил отец.

— Вот и мне так кажется, — сказал Уит. — Раз есть пирожок, то, значит, есть и пирожечник.

— Я тоже не верю в Бога, — сказала Тереза.

Она вытащила сигареты и положила их на стол. Отец взглянул сначала на пачку, потом на меня. Все уже поели. Тереза попросила официантку принести пепельницу, и та ничуть не удивилась. Тереза выглядела старше своих лет, а сама официантка, судя по бледности и одышке, начала курить еще в детстве. Отец завороженно смотрел, как Тереза закуривает и выпускает дым. Сначала вопрос о Боге, потом курение — за столом определенно чувствовалось незримое присутствие Поупа Нельсона. Мы посидели еще немного. Тоби за весь обед не произнес почти ни одного слова, но я видел, как двигались его губы: он напевал про себя, и мы были ему не нужны.

Отец и Уит остались в институте до вечера. Они поужинали с Гиллманом, а после десерта, за коньяком, отец и доктор принялись за обсуждение применимости теоремы Белла к аномалиям памяти. Уит немного послушал их, а потом пошел на лужайку играть с братьями Сондерсами в тарелочку. Я в тот вечер не гулял с Терезой: она отправилась на верховую прогулку. Я чувствовал, что ей хочется побыть одной. Ее способность ставить диагнозы оплачивалась неким отчуждением от людей, и от интенсивного общения у нее начиналось что-то вроде морской болезни. Темные потоки крови, трубки больных костей — эти видения отделяли ее от мира, она не могла заводить друзей и переносить долгие разговоры. Тереза была обречена на одиночество, как средневековый святой, который после исцеления хромых и больных удалялся в пустыню, чтобы избежать их благодарности.

28

В следующую субботу мои родители и Уит приехали на день открытых дверей. В этот день в институте было много посетителей со всей страны, желающих посмотреть на наши достижения. Сначала они благоговейно осмотрели сделанную Роджером модель города. Потом Гиллман устроил для исследователей и методистов «круглый стол», на котором обсуждались вопросы социализации и обучения особоодаренных людей. Потом все пообедали вместе с «гостями» института. А вечером было показано шоу талантов.

Мы оделись как на парад — все, кроме Терезы, которая поступила прямо наоборот. Она нацепила драные джинсы и старый спортивный свитер с надписью «БОЛЬ — ЭТОГО МАЛО». Вместе с ней мы вошли в столовую, где должно было начаться представление. На мне был очень скучный и очень плохо сидящий черный костюм, который мама отыскала в кладовке нашего дома в Висконсине. Я встал рядом с родителями и Уитом. Мама надела бутылочно-зеленого цвета платье, а на плечи накинула кашмирский платок. Она осмотрела меня и стряхнула пылинки с лацканов пиджака.

— Привет, малыш! — шепотом поприветствовал меня Уит.

Отец только холодно кивнул. Он был бледен, с кругами под глазами.

— Мигрень разыгралась, — объяснил Уит.

Отец услышал и недовольно поморщился.

Мы с Терезой прошлись по столовой, здороваясь с родителями «гостей». Я каждый раз всматривался в лица, пытаясь отыскать сходство между отцами и детьми. В большинстве случаев оно оказывалось чисто физическим: волосы, одинаково растущие треугольным выступом на лбу, или характерный контур нижней челюсти, — но все-таки это были люди из разных миров. На лицах родителей запечатлелись ежедневные проблемы, заботы о выполнении служебных обязанностей или о выплате кредита за недвижимость. А лица детей были ясные, чистые, без морщин, нежная кожа, блестящие глаза и открытый взгляд. Чувствовалось, что институт защитил их от повседневных забот.

Тереза познакомила меня со своими родителями. Я удивился, что они вообще приехали: ведь их дочь отказалась выступать, и высказал свое удивление вслух.

— Ничего, мы все равно рады выбраться из дому по такому случаю, — ответил ее отец, мистер Фенмор. — Я вообще люблю новые впечатления.

Держался он со мной довольно сухо, а руку пожал слишком сильно.

— Я слышал, у тебя сумасшедшая память, — сказал он, помолчав. — Я раньше, бывало, тоже неплохо запоминал цифры.

Тереза рассказала мне потом, что главная слабость ее отца — страсть со всеми соревноваться. Как-то раз за семейным обедом на День благодарения дядюшка назвал его нескладехой, а отец в ответ вызвал его бороться на руках и победил.

У его жены был вид женщины, которая покупает вещи в магазинах секонд-хенд, а рождественские подарки приобретает еще в августе. Она все время поправляла галстук мужу. Между передними зубами у нее была небольшая щель, и, глядя на ее улыбку, я думал, что этот недостаток должен делать ее уязвимой. Не знаю почему, но, пока я говорил с родителями Терезы, она нравилась мне все больше.

Мистер Фенмор спросил, откуда я родом.

— Из Висконсина, — ответил я.

— Ага! Висконсин! Сыром знаменит, — сказал он.

— И еще комарами, — добавил я.

— Вот уж кого ненавижу, так это этих тварей! — поежившись, воскликнула миссис Фенмор.

— Мама разбрызгивает инсектициды повсюду, даже у нас под кроватями, — сказала Тереза. — Она нас когда-нибудь отравит.

Родители и дочь молча переглянулись. В их молчании чувствовалось долго копившееся многолетнее семейное несогласие. Тереза сказала, что нам пора идти: мне требовалось подготовиться к выступлению. На прощание я пожал руку мистеру Фенмору.

Мы прошлись по залу, здороваясь с посетителями, а Гиллман издали следил за нами с улыбкой. Он был в смокинге, а на груди у него красовался бейджик «Институт Брук-Миллза по развитию таланта. Терренс Гиллман». Доктор беседовал с приехавшими учеными в дальнем углу столовой, рядом с выставкой моделей Роджера.

Наконец пришло время начать представление. Все расселись, и Гиллман обратился к собравшимся с речью. Мои родители сидели впереди, а Уит стоял в углу, скрестив на груди руки. Я волновался: сейчас отец впервые услышит, как я читаю наизусть. Он сидел и ждал, положив руки на колени. Гиллман рассказал вкратце о том, какого прогресса добился институт с прошлого года, и представил публике Тоби. Мой сосед по комнате уверенно, без белой палочки, прошел к пианино: он заранее посчитал количество шагов и отрепетировал этот выход.

Тоби несколько секунд неподвижно сидел перед инструментом. Фалды его фрака свешивались почти до земли, руки замерли над клавиатурой. Потом его пальцы вдруг разом распрямились, как лапы двух испуганных пауков, хотя выражение лица осталось непроницаемым. Он заиграл. Глаза Тоби были полузакрыты, губы плотно сжаты, нога уверенно нажимала на педаль. Он акцентировал каждую ноту, и такими же нотами для него были паузы — они звучали беззвучно, а музыкант в эти мгновения нажимал невидимые клавиши, подняв руки над клавиатурой, словно играл на октаву ниже предела человеческого слуха. При смене темпа на его лице появлялась загадочная улыбка. В течение последнего месяца он репетировал, включив запись шумов в зале: всех этих покашливаний и сморканий, которые не могут подавить во время концерта ни почтение, ни скука. Он заказал кассету с такими шумами по каталогу фирмы, поставляющей звуковые эффекты для киностудий. С их помощью Тоби боролся со страхом перед зрительным залом и, судя по звучавшим сейчас тонким трелям и каскадам отрывистых шестнадцатых, которые виделись мне бело-голубыми искрами, полностью победил этот страх.

Раздались аплодисменты. Тоби встал и, держась одной рукой за пианино, трижды поклонился публике. Потом он подошел ко мне.

— Отлично получилось, — сказал я.

— Это не у меня получилось, — ответил Тоби, улыбаясь. — Это тот русский композитор воскрес из мертвых.

Было видно, как он устал. Кто-то поспешил взять его за руку и увести.

Следующими выступали Дик и Кэл Сондерсы. Они уселись на табуретки и выразили готовность ответить на вопросы, касающиеся их модели горения спирта. Однако, похоже, сути их открытия не понимал никто, кроме одного математика из Массачусетского технологического института, стоявшего со стаканом хереса в конце зала. После того как он задал пару вопросов и получил ответы, повисла пауза. Тогда братья объявили, что готовы ответить на любой вопрос по математике. Поднял руку мистер Фенмор. Он спросил, сколько будет ноль умножить на полтора миллиарда.

— Поздравляю вас, вы задали самый глупый вопрос во всей истории арифметики, — ответил Дик. — Умножение на ноль всегда дает ноль.

Гиллман, сидевший в сторонке, неодобрительно покачал головой.

Тогда поднял руку мой отец. Вероятно, мигрень все еще не отпускала его, но он тем не менее решил задать вопрос:

— Назовите корень квадратный из числа «пи».

Братья переглянулись, а затем Дик спросил:

— Сколько чисел после запятой вы хотели бы услышать, сэр?

— Ну, допустим, двадцать пять, — ответил отец.

Братья продекламировали в унисон:

— 1,772 453 102 341 497 779 128 0875.

Отец извлек калькулятор, потыкал в него пальцем и сказал:

— Превосходно!

Последовало еще несколько вопросов, и братья вернулись на свои места в зале.

Затем вышел Оуэн. Его спрашивали о том, на какие числа будет приходиться в разные годы День благодарения, на какие дни недели выпадет Рождество или Новый год и тому подобное. Гиллман проверял ответы по вечному календарю.

Выступили и несколько человек из тех, кто не жил постоянно в институте, а бывал здесь наездами: девятилетняя скрипачка, мужчина, работавший над проблемой искусственного интеллекта, и женщина, свободно говорившая на тридцати языках (она переводила фразы с одного из них на другой по просьбе публики). Мой выход был последним, и мне хотелось верить, что это не случайно.

— Следующий — наш гость Натан Нельсон, — объявил Гиллман. — Он обладает совершенно необыкновенной памятью, которая развилась после крайне тяжелой, почти фатальной аварии. Скажу вам больше: Натан пережил клиническую смерть и воскрес. После этого обнаружилось, что его мозг развил свойство синестезии — способность смешивать показания всех органов чувств. Синестезия позволяет ему легко запоминать огромные массивы информации. В последнее время он обратился к истории и поэзии. Давайте поаплодируем Натану!

Собравшиеся захлопали. Я вышел вперед. Прямо передо мной сидели мои родители, и в памяти снова всплыл день злосчастной викторины: Дариус, рассматривающий каталожные карточки, и мои отец и мать, сияющие улыбками победителей. Кем бы я тогда ни оказался — гением или посредственностью, родители все равно бы посчитали, что всему причиной именно они, а я только создание их рук или сочетание их генов. Теперь все было иначе. Мой дар пришел ко мне без их участия.

Отец смотрел на меня не отрываясь. Влияние датчика на эксперимент, распространение света в пустоте, соотношение энергии, массы и скорости — все это можно было свести к уравнениям и формулам. Но мои способности к формулам не сводились, и это волновало отца. Может быть, от этого он и не спал по ночам.

Я стоял перед публикой, бессильно уронив руки. Костюм висел на мне мешком. Я скользил взглядом по лицам, смотрел каждому в глаза, а в голове у меня все затихало и становилось совершенно белым. Я попытался вызвать в памяти выученные сонеты и краткий план главы о британском колониализме, но не всплыло ничего: ни единой цветной линии, ни хоть какой-нибудь спирали с горьковатым вкусом. Это продолжалось долго, целую вечность. Зрители начали перешептываться. Доктор Гиллман вежливо улыбнулся и кашлянул. Я не решался взглянуть на родителей.

И вдруг я услышал свой собственный голос, произносящий следующее:

— Итак, мистер Смарт, перед вами знаменитый следователь с Гавайских островов, ныне работающий на полицию Сан-Франциско: инспектор Гарри Ху.

Мои мозг и язык, не спросив у меня разрешения, начали воспроизводить одну из серий первого сезона сериала «Напряги извилины».[60] Агент «международной организации зла» под названием КАОС убит в Сан-Франциско, куда он ранее прибыл вслед за главным героем Максом Смартом. Смарт и Гарри Ху обнаруживают мертвое тело, и Макс осматривает его с целью обнаружения улик.

Отец поднял голову. Я был совершенно неподвижен, шевелились только мои губы.

— Макс, стоя над трупом, вытаскивает одну за другой разные вещи и показывает их камере. Макс говорит: «Бумажник… платок… расческа… ключи от моей квартиры…» Гарри Ху прерывает его: «Погодите, мистер Смарт. Значит, убитый носил в кармане ключи от вашей квартиры?»

Мне не хватило воздуха, и шутка — кульминация эпизода — оказалась смазана:

— А, так, значит, вы хотите, чтобы я вывернул его карманы?

Я посмотрел на публику. Никто не засмеялся. Смешки послышались только с той стороны, где сидели родители Оуэна — жители городка Блю, штат Вайоминг, торговцы старым барахлом и любители родео. Я продолжал воспроизводить сериал еще минут десять, пока Гиллман не прервал меня и не поблагодарил всех собравшихся за то, что посетили институт. К сожалению, я не успел добраться до заключительных титров: Джой Форман в роли Гарри Ху и Леонард Стронг в роли китайца с магнитом вместо левой руки. Гиллман проводил меня до моего места в зале, причем граждане штата Вайоминг радостно меня приветствовали.

— Мне очень, очень жаль, — вполголоса сказал мне Гиллман.

Я посмотрел на отца: он сидел, опустив голову и глядя в одну точку. Бесполезно было объяснять им всем, что мой мозг охватило какое-то оцепенение и что сериал «Напряги извилины» вылез наружу помимо моей воли. Это было что-то вроде судороги ума.

Отец вдруг встал и направился ко мне. Походка его была нетвердой.

— Что это такое? — спросил он.

— Телесериал.

— Это и есть доказательство? Значит, вот на что ты тратишь здесь время! — Он говорил, держась одной рукой за висок. Люди смотрели на нас. — Ты просто убиваешь время, свое и чужое!

Он постучал по моей голове, как по столу. Я отвел его руку. Он продолжал, глядя мне в глаза:

— Твоему мозгу нужны тренировки, его нужно упорядочить, структурировать. Понимаешь ты или нет? Я вне себя! Мы отдали тебя в этот институт, чтобы ты нашел свое призвание!

— Я получил травму головы, — отвечал я, отступая. — Я умер, а затем воскрес другим человеком. Это и было мое призвание.

— Это был твой шанс, твое приглашение… Ты теперь видишь мир иначе, чем другие. Чем я, например.

— Да! — подхватил я. — Когда я поднимаю голову к звездам, я не думаю о газах и молекулах. Я вообще редко смотрю вверх!

Он схватил меня за плечи и заорал:

— Прекрати разбрасываться своими способностями! Слышишь ты меня или нет? Найди свое место в жизни!

Теперь уже все смотрели в нашу сторону. Доктор Гиллман поспешно выпроваживал ученых в холл. Я никогда раньше не слышал, чтобы мой отец повышал на кого-то голос. Он вдруг пошатнулся и сказал, запинаясь:

— Мне надо сесть. Что-то нехорошо. Сердце сильно бьется. — Затем повернулся и пошел к маме, которая сидела на прежнем месте, утирая слезы вышитым платком.

Я отошел в другой угол столовой, где толпились посетители, оставшиеся на фуршет. Братья Сондерсы и их родители окружили чашу с пуншем. Мама близнецов говорила какому-то высокому человеку в блейзере:

— Кэл довольно поздно научился пользоваться туалетом. Я думаю, это обстоятельство важно для истории его развития.

Кэл моргал глазами и повторял:

— Мам, ну перестань, пожалуйста.

Тоби стоял рядом с немолодой дамой.

— Удивительно вдохновляющая игра! — ахала она, сжимая руки.

Я подобрался поближе и шепнул Тоби на ухо:

— Этой тетке лет сто, но с ней еще можно пообниматься.

Тоби хихикнул, а его собеседница спросила:

— Эй, мальчики, о чем вы там шепчетесь?

Я решил, что не позволю отцу испортить себе этот вечер.

Уит поглядел в мою сторону, и я помахал ему рукой. Он выбрался из кольца окружавших его посетителей и направился ко мне, не выпуская бутылку с пивом.

— Здорово, агент восемьдесят шесть![61] — поприветствовал он меня.

— Уит, ты не можешь принести мне выпить?

— В смысле? Ты же не яблочный сок имеешь в виду?

— Нет. Я имею в виду вот это, — показал я на пиво.

— Твоя мать меня убьет, — покачал он головой. — Ты и так ее огорчил.

— Уит, ну пожалуйста, — попросил я.

Он смешался с толпой и вскоре вернулся с бутылкой пива, прикрытой салфеткой.

— Будь осторожный! — предупредил он меня и снова исчез.

Отец посматривал на меня из другого конца зала, но ему явно было все еще плохо, и он вряд ли мог заметить мою бутылку. Сам он пил фруктовый пунш.

Я протиснулся через толпу к двери, где стояла Тереза. Я видел, как она отхлебнула из своей фляжки.

— Папаша твой не увидит? — спросил я.

— А, он привык, — махнула она рукой. — У меня мама — пьяница.

— Не может быть!

— Может. Она всегда прячет бутылку в дровах, приготовленных для камина. А вся ее благотворительность нужна только для того, чтобы получать выпивку в качестве благодарности.

— Может, пойдем в мастерскую? — предложил я.

Она кивнула, спрятала фляжку в карман, и мы вышли на улицу. У мастерской Тереза принялась доставать фонарик, который мы прятали в расщелине большого камня, лежавшего у входа. Пока она искала его, я смотрел на нее и спрашивал себя: «Кто она мне?» — и почему-то вспоминал лицо ее матери, особенно эту щель между зубами. У меня было чувство, что я краду Терезу у ее родителей. Я краду что-то у полицейского и сотрудницы благотворительного фонда — разве это не удивительно? Они там пьют пунш, а я собираюсь что-то сделать с их старшей дочкой. Я наклонился и поцеловал Терезу в шею.

Мы молча прошли по темному дому. Луч фонарика высвечивал столы, верстаки и шкафчики с заготовками и инструментами. Я закурил и отпил из бутылки. Тереза взяла из одного шкафчика свечу в медном подсвечнике, чиркнула спичкой и зажгла ее. В том, как неторопливо она зажигала свечу, было что-то заранее продуманное, и это меня нервировало. Мы с Терезой стояли друг напротив друга, разделенные моделью города. Купол собора Святого Петра, словно большое облако, заслонял ее живот. Я взял свернутую в рулон парусину и раскатал ее под столом.

Свечу мы поставили на самый край главной улицы, на том месте, где она обрывалась в пропасть. На фасадах домов трепетали пятна света, как будто солнце пробивалось сквозь листья деревьев. Тереза сняла свитер и осталась в одной майке. На лице ее читался вызов. Я подумал, что у меня все еще мальчишеское тело — тонкие руки, впалая грудь, да и то, что растет на подбородке, не назовешь щетиной.

— Послушай, а тебе не кажется, что на тебе надет самый уродливый костюм, какой только можно сшить? — спросила она.

— Это точно.

Она поцеловала меня и помогла снять пиджак и рубашку. У ее поцелуя был вкус виноградного пунша. Я обнял Терезу. Мы задели модель города, она покачнулась. Я поскорее потащил Терезу вниз, под стол. Она сняла майку, легла на парусину и, взяв мою голову обеими руками, привлекла меня к себе и поцеловала еще раз.

Мы с ней любили забраться в какую-нибудь нору и лежать там, тесно прижавшись друг к другу, — в том шалаше из соломы, в мастерской или даже у нее под кроватью. В таком укромном месте было слаще целоваться. Даже когда я мечтал о нашей будущей роскошной жизни — о том, как мы заживем в огромном поместье, — я всегда представлял себя и Терезу уединившимися где-нибудь в кладовке или под лестницей.

Но сегодня, забравшись с ней под стол в мастерской, я никак не мог избавиться от надоедливых мыслей, которые все время возвращались к отцу. Я воображал, как он сидит сейчас там, в доме, страдая от головной боли и сыновней неблагодарности.

Моя рука гладила живот Терезы, поднимаясь все выше. Она лежала, отвернув голову к окну. Я тоже взглянул туда и увидел бериллово-темные сумерки. Из здания института долетали отдельные звуки: сдвигали стулья, люди прощались. Вечер заканчивался, юным гениям музыки и математики пора было спать. Но только не нам. Мы не уснем, если только я смогу наконец справиться со своей головой и полностью отдаться этому поцелую.

Тут внезапно раздался голос Терезы — резкий, как удар ножа:

— Я должна тебе кое-что сказать.

Моя рука замерла.

— Говори.

Она по-прежнему не смотрела на меня, но я чувствовал ее дыхание.

— У твоего отца в голове есть какое-то затемнение, — сказала она. — Величиной со сливу. Похоже, об этом никто не догадывается.

Отец ни разу не сходил к врачу, с тех пор как окончил школу. Докторов он презрительно называл «автомеханиками».

— Я заметила это еще в самый первый раз, когда он привез тебя в институт, — продолжала Тереза. — Потом увидела это более четко, когда мы ездили есть оладьи. А сегодня разглядела окончательно.

Из меня как будто выпустили воздух.

— Но может быть, я и ошибаюсь, — добавила она. — Хотя вряд ли.

— Величиной со сливу? — сумел выговорить я.

— Да.

Я сел и потянулся за рубашкой. Снаружи донеслись голоса, потом хлопок автомобильной дверцы и скрежет колес по гравию.

— Мне очень жаль, — сказала она.

Я вылез из-под стола и медленно распрямился. Голова шла кругом, мне пришлось опереться о стол.

— Может быть, ты все-таки ошибаешься? — спросил я.

Она тоже вылезла из нашего убежища. Повисла пауза. В мастерской было уже совсем темно, я видел только белки ее глаз.

— Вряд ли, — повторила она.

Я застегнул рубашку и вышел наружу. Тереза последовала за мной.

Толпа в столовой значительно поредела, осталась только кучка подвыпивших посетителей. Мы молча подошли к моим родителям и Уиту. Они сидели на складных стульях и обсуждали новую программу ресайклинга: надо ли теперь перевязывать картонные коробки бечевкой, прежде чем выставить на тротуар, где их заберет мусороуборочная машина? Уит и мистер Фенмор поглядывали на часы: было уже поздно. Отец разглядывал свои ботинки. Я чувствовал, что Тереза поставила правильный диагноз, и не мог оторвать взгляда от его затылка. Там пряталось нечто, распространявшее вокруг себя разрастающиеся клетки, хаос нейронов.

«Призрачная частица, — подумал я. — Она ждала там все это время».

29

Всю первую неделю апреля 1988 года я мучился, не решаясь рассказать отцу о его болезни. После того вечера я несколько раз звонил домой и чуть не сказал все маме. Я убеждал себя, что она должна это знать. Но как только она принималась жаловаться на жизнь с отцом — то он ходит по гостиной глубокой ночью, то из его кабинета гремит на весь дом этот невозможный джаз, то пьет молоко прямо из упаковки, без стакана, — я откладывал разговор до личной встречи. Мне казалось, что я обязан сказать все ему лично.

Перед Пасхой родители и Уит решили отвезти нас с Терезой в недавно открывшийся в Де-Мойне новый планетарий. Мы ехали на машине целый час, чтобы увидеть, как по внутренней поверхности купола движутся планеты и звезды.

Уит, который довез нас туда по шоссе I-80, говорил, что планетарий — это такая «звездная часовня». Поездка была, разумеется, его идеей. Я сидел впереди, рядом с ним, а Тереза — сзади, между моими родителями. По дороге они расспрашивали ее о планах на каникулы и обсуждали необыкновенно холодную погоду. Тереза той же ночью улетала в Чикаго, к своей семье.

Часам к четырем мы добрались до центра Де-Мойна. Небо было скрыто выцветшими облаками. Город разукрасили к Пасхе: на витрине хозяйственного магазина выстроились корзины с цветами, в мексиканском ресторане мигала иллюминация. Семейная пара с детьми рассматривала витрину универмага. Уит, стоя на светофоре, просигналил им и помахал рукой. Отец семейства помахал в ответ. Некоторое время мы ездили кругами по центру, пытаясь отыскать планетарий. Уит успокаивал нас тем, что он туда звонил и что это учреждение точно существует и сегодня работает.

Наконец мы припарковались возле методистской церкви. Наискосок от нее и обнаружилось здание планетария: старый кинотеатр, крышу которого заменили на алюминиевый купол. Металлический пузырь, возвышавшийся над зданием постройки 1920-х годов, выглядел очень странно. Мы купили билеты в старомодной кассе-будочке, и нас провели внутрь. Народу было довольно много, в основном родители с маленькими детьми. В холле располагался буфет, в котором продавали попкорн. Мы с Терезой переглянулись: прекрасное развлекательное заведение для дошкольников. Уит выстоял очередь и притащил два ведерка попкорна.

— Говорят, они тут показывают Большой взрыв! — объявил он, вручая одно из ведерок Терезе. — Такое без попкорна смотреть нельзя, правда, ребятки?

Когда он отошел к отцу, Тереза сказала мне вполголоса:

— Твой родители чуть не усыпили меня своими разговорами.

В другое время я, наверное, нашел бы эти слова забавными и в ответ воспроизвел бы, например, монологи Уита о космосе, но сегодня ее реплика показалась мне грубой. Я заподозрил, что для Терезы люди перестают существовать после того, как она определяет их диагноз. Неужели она воспринимает окружающих всего лишь как «пораженные легкие из Талсы» или «дырявая печень из Джерси-Сити»? Я взял из ведерка горсть попкорна и отвернулся от Терезы.

Зал планетария оказался небольшим. На высокой платформе напротив друг друга стояли два ряда кресел, почти таких же, как в кино, но откинутых назад, чтобы легче было смотреть вверх, на внутреннюю поверхность купола. Посетители занимали места. Все это время откуда-то сверху доносилась тихая, какая-то неземная музыка. Я сел рядом с отцом: я еще не знал, когда именно я скажу ему то, что должен был сказать, но держался к нему поближе. Отец с облегчением положил голову на подголовник кресла: было видно, что он уже устал. Я попытался завязать с ним разговор и в какой-то момент почувствовал, что смотрю на мир его глазами. Мне, как и ему, хотелось без всяких мыслей уставиться в белый потолок и ждать, когда там появятся созвездия, а вместо этого приходилось поддерживать разговор. В чем была причина такого состояния? В тяжести, которую он носил в голове? Или просто ему было интереснее с самим собой, чем с другими людьми?

— Как дела у тебя в университете? — спросил я.

Он чуть повернул ко мне голову и ответил:

— Нормально. Сейчас читаю курс по квантовой механике. Студенты неплохо соображают.

Отвечая, он как-то сжался, словно мой вопрос поменял нас ролями, и теперь не я, а он был ребенком, обязанным отвечать на вопросы взрослых. Он вытянулся в кресле, положил ногу на ногу и спросил:

— А у тебя-то все в порядке?

— Да, все отлично.

— Последний год в школе. Дальше надо в университет поступать.

— Я отослал документы. Скоро пришлют ответы.

— Они часто отвечают наобум.

Повисла пауза. Потом он сказал:

— Ты меня извини за то, что я наговорил в тот вечер. В конце концов, это твоя память и ты можешь делать с ней все, что хочешь.

Конечно, он вовсе так не думал, а всего лишь повторял мамины слова.

— Вообще-то, я не собирался пересказывать сериал, — сказал я. — Это как-то само собой вышло. Для моего мозга эти сериалы вроде конфет — пища любимая, но вредная.

Музыка начала стихать, а свет — тускнеть. По мере того как сгущалась темнота, на потолке высвечивалось все больше пятнышек. Наконец масса светящихся точек превратилась в Млечный Путь, и у нас над головами развернулась картина звездного неба. Глубокий, как у священника, голос объявил:

— Такова наша Вселенная сейчас. Но она не всегда была такой…

Над нами на огромной скорости пронесся астероид. За ним посыпался метеоритный дождь. Заклубились облака, а затем все исчезло, и осталась только одна сияющая точка.

— Так было непосредственно перед Большим взрывом, — объявил голос.

Отец, чуть повернувшись ко мне, шепнул:

— Первая водородная бомба.

Диктор рассказывал о взрыве таким тоном, который больше подошел бы фильму о Второй мировой войне.

— …противостояние этих сил привело к катастрофическим событиям, — звучал голос диктора.

На небе возникла бело-оранжевая вспышка, и от нее стало распространяться голубое пятно: это материя начала заполнять пустоту.

— Сжатые газы… азот… углерод… Наконец на одной из охладившихся частиц появилась жизнь…

Музыка переменилась: зазвучали арфы и лютни, дружно запели птицы. Я посмотрел на Уита. Он сидел открыв рот и не моргая глядел в небо. Его правая рука так и осталась, забытая, в полном ведре попкорна.

У меня было много возможностей рассказать отцу о зловещей опухоли, образовавшейся у него в голове. Например, я мог сделать это прямо здесь, в планетарии: рассказать в тот момент, когда нам показывали, как сверхновая звезда превращается в звездную пыль, — в этом было, пожалуй, даже что-то поэтическое. Но я продолжал молчать, и мы не отрываясь следили дальше за историей нашей Вселенной.

После окончания шоу мама и Тереза направились в туалет, а мы с Уитом и отцом остались ждать их в холле. Я выразительно посмотрел на Уита, и он почувствовал, что со мной что-то происходит. Придумав какой-то предлог, он извинился и направился к парковке. Отец рассматривал плакат следующего сеанса: «ЖИЗНЬ НА ЗЕМЛЕ».

— Ну как? — спросил я. — Тебе понравилось?

Он пожал плечами:

— Слишком громко и слишком ярко. Факты по большей части искажены. Но весьма занимательно.

— А мне очень понравилось. Я, кажется, понял теперь, почему ты так любишь физику.

— У них тут голливудская физика, — усмехнулся он.


приблизительное число нейронов в головном мозге: сто миллиардов


Мы подошли к уже закрытому буфету.

— Мне надо бы поговорить с тобой, сынок.

— О чем?

— Ну… Я знаю, что не всегда проявлял интерес к твоей жизни.

— Что ты имеешь в виду? — спросил я, а сам подумал: «Неужели это вертящееся небо со звездами что-то в нем вдруг изменило?»

— Ну, я не всегда замечал то, что следовало замечать.

— Ничего страшного. Я знаю, что ты всегда был занят важными вещами…

Отец положил мне руку на плечо и сказал:

— Мне очень нравится Тереза. Вы с ней составите отличную команду.

Так мог бы сказать Уит: «команда» — словечко из его лексикона. Но чувства отец выражал свои. Он оперся о буфетную стойку. Возле открытой кассы лежал большой мешок с нераспроданным попкорном. Отец удивленно посмотрел на него и сказал:

— Ничего себе! Значит, каждый может унести домой оставшийся попкорн?

Он говорил с интонацией, которая появлялась у него в больницах и супермаркетах — там, где он сталкивался со странными вещами, имевшими отношение к чужим жизням или к экономике. Его мог поставить в тупик неоновый свет в проходе между магазинными полками или чистый бинт на ране. Люди заболевали, и им требовалось лечение; кто-то подбирал нераспроданный попкорн в кинотеатрах — моему отцу такие вещи казались тайнами мироздания, гораздо более загадочными, чем деформация времени.

— Ты ей тоже нравишься, — сказал я.

— Ну и отлично.

— Ага.

Он потер голову и пожаловался:

— Болит все время. Когда-нибудь я вместо завтрака сделаю сам себе лоботомию.

Я посмотрел в ту сторону, где были расположены туалеты, и увидел, что мама и Тереза медленно идут в нашу сторону. Они глядели на нас.

— Тереза увидела что-то у тебя в голове, — сказал я. — То, от чего она болит.

Отец стоял неподвижно, спиной к приближающейся маме.

— Понятно, — сказал он. Помолчав, он спросил: — А скажи, вот этот ее талант, он… как бы… эмпирический?

— Во всяком случае, она поставила диагнозы десяткам людей.

— Да, я знаю. Что-то в этом есть. Ты знаешь, Натан, как это ни печально, но я должен признать: я чувствую эту штуку. Как будто кто-то просунул палец мне в череп. Это, конечно, не научный подход, а всего лишь ощущения больного. Я ведь болен?

Значит, он догадывался.

— Это опухоль, — сказал я.

Он сжал губы и чуть кивнул:

— Ясно. Это то, что Уит называет «ёперный театр».

— Она большая, — сказал я тихо, — размером со сливу.

Отец почесал в затылке, потом сунул руку в карман и вытащил оттуда ключи на цепочке и кучу мелочи. Отделив монету в двадцать пять центов, он внимательно осмотрел ее, словно пытаясь определить точный размер, и сказал:

— Такая величина мне кажется более реальной. Слива — это, пожалуй, чересчур.

Я чувствовал, что могу сейчас разрыдаться.

— Да, плохо дело, — заключил отец.

Он не спеша высыпал монеты обратно в карман. Подошли мама и Тереза. Отец оторвал взгляд от земли и посмотрел на маму. Я взял Терезу за руку и двинулся к выходу. Мы распахнули стеклянные двери и вышли на воздух. Уже смеркалось. Людей, рассматривавших витрины, больше не было видно. Я обернулся и увидел, что родители все еще находятся у пустого буфета. Отец опирался о стойку, а мама, стоя спиной ко мне, застегивала пуговицы на кофте. Вокруг них создавала ореол розовая неоновая реклама попкорна. Отец смотрел в пол и перебирал мелочь в кармане — по-видимому, пытался подобрать нужные слова. Наконец он оторвал взгляд от ковра и что-то сказал. Мама вздрогнула и отшатнулась от него. Мимо них проходили люди, надевая на ходу свои пальто, доставая ключи от машин, но мне казалось, что они движутся заторможенно, словно до сих пор не избавившись от головокружения, вызванного вращением звездного неба.

30

Болезнь прогрессировала. Опухоль неумолимо проникала в мозг. Она поражала сразу обе основные части мозга — и ствол, и кору. Сами по себе кластеры клеток соединялись медленно, по дюйму в десятилетие, но, если бы хирург решил тронуть опухоль, она начала бы стремительно расти. Снимки получались расплывчатыми и пятнистыми: злокачественное напоминало облако с нечеткими краями или темный завиток спирали. Операция была невозможна: опухоль проникла уже слишком глубоко в мозг. Отец жаловался на слепые пятна в поле зрения и на онемение пальцев.

Некоторое время после установления диагноза он еще мог заниматься наукой и преподавать. Но потом все кончилось в один день — так иногда моментально наступает зима. Его задумчивость, его постоянные размышления о природе вещей, его записи на листочках — уравнения с греческими буковками, выражающие отношения между энергией, силой и моментом, — все это разом исчезло.

По мере того как опухоль увеличивалась, отец превращался в какую-то пародию на самого себя. Раньше он был инертен и молчалив, теперь стал беспокойным и саркастичным. Он много говорил, то и дело противореча самому себе, и обнаружил способность радоваться чужому несчастью или жестокости. Мама запретила ему читать газеты и слушать новости по Национальному общественному радио, потому что не могла выносить его реакций на сообщения о вооруженных ограблениях или падениях самолетов.

— А их кто-нибудь просил садиться в этот самолет? — спрашивал он и тут же отвечал сам себе: — Нет. Значит, считайте, что они подписали договор с суперсимметричным основным состоянием.

До развития опухоли у него были, конечно, странности и причуды, но они принадлежали, так сказать, и к ньютоновскому, и к квантовому мирам. Во всяком случае, они вызывали скорее симпатию. Теперь же он стал склонен к шуткам и обвинительным речам, исполненным какого-то язвительного космического остроумия.

Эти изменения произошли всего лишь за какой-то месяц. Вернувшись домой после поездки в планетарий, отец прошел кучу обследований. Вскоре мама позвонила мне и попросила вернуться домой.

— Нам надо готовить себя к тому, что мы скоро с ним простимся, — сказала она.

Я прибыл в родной город на ночном автобусе, уже после полуночи. Шел дождь, было ветрено. Родители сидели в машине на парковке возле автовокзала. Отец спал на переднем сиденье, завернувшись в одеяло. Мама вышла из машины и помогла мне положить вещи в багажник.

— Почему вы не уехали домой? — спросил я. — Автобус ведь опоздал на целый час.

— Твой отец не захотел. Он уснул всего несколько минут назад.

Закрыв багажник, она обняла меня. Мы сели в машину. Воздух в ней был спертый, пахло гигиенической пудрой, которой пользовался отец. Я хотел опустить стекло, но потом передумал. По радио тихо журчала классическая музыка. Мне вдруг захотелось, чтобы здесь оказался Уит: очень не хватало его вечной бодрости. Мы проехали пятнадцать миль до дому, ни разу не превысив ограничение скорости. Думаю, дело тут было не только в скользкой дороге: такой исключительной осторожностью мама оберегала нас от несчастий. Медленной ездой она как бы указывала на то, что нельзя больше рисковать, нам теперь надо быть осторожными всегда: и когда проезжаем короткий отрезок пути до дому, и когда поджариваем хлеб в тостере, и когда вылезаем из ванны. Жизнь совсем разладилась.

Когда мы добрались до дому и въехали в гараж, я разбудил отца. Он вздрогнул и открыл глаза.

— Ты меня испугал! — сказал он.

— Приехали, — объяснил я.

Он разрешил мне взять его одеяло, но сердито отвел мою руку, когда я попытался помочь ему выбраться из машины. Мы прошли на кухню.

Дом сразу показался мне родным и знакомым. Я принюхивался к восковому запаху старой мебели, рассматривал коралловые корешки книг на полках. Мы сели за кухонный стол, и мама принялась заваривать чай.

Отец расположился в деревянном кресле-качалке и стал массировать ступню.

— Кости болят прямо как зубы, — пожаловался он.

— А как ты вообще себя чувствуешь? — спросил я.

— Как долбаный принц, — неожиданно выругался он.

— Следи за своим языком, — сказала мама, не отрываясь от своего дела.

— Извини. Я не собираюсь ругаться, оно само как-то вырывается. Хотя, если честно, мне понравилось ругаться. Раньше никогда этого не делал, а теперь то и дело тянет. А тебя не тянет, Натан?

— Ну, иногда бывает… Но очень странно слышать, как ты ругаешься.

— Врачи говорят, это может быть от лекарств, — заметила мама, поставив на стол чайник.

Отец помолчал, о чем-то размышляя, а потом обратился ко мне:

— Не хочешь позаниматься тригонометрией?

— Ты знаешь, я немного устал. Может, отложим до утра?

— А как насчет интегралов?

— Нет, спасибо. Я хочу спать.

— Это не дом, а какой-то морг, — вздохнул отец. — Скука смертная. Если что-то здесь происходит, то только у меня в голове.

— Погоди, может, завтра займемся нашим телескопом, — сказал я.


самая тусклая из известных науке звезд — это звезда rg 0050 2722 в созвездии скульптор


— Звезды — это история Вселенной, — сказал отец.

Мама разлила чай и сказала:

— Я пойду наверх. А вы, мальчики, не забудьте проверить, закрыта ли на ночь дверь.

Когда она ушла, я почувствовал себя брошенным. Я теперь не знал, что надо говорить. Отец рассматривал больную ступню.

— Как дела в институте? — спросил он.

— Нормально.


размер черной дыры зависит от массы коллапсировавшей звезды


— Это хорошо. На следующий год надо поступать в университет. Дело серьезное.

Я кивнул. Отец уже осматривал кухню — так внимательно, как будто пришел покупать этот дом. Потом он сказал:

— Знаешь, у некоторых мозг устроен так, что может работать только в двух состояниях: сон или озарение. И это правильно. Вот взять Ньютона. Он всегда думал о своих уравнениях. Как-то раз он давал званый ужин и оставил гостей за столом, а сам спустился в погреб за вином. Он целый час не возвращался, гости пошли за ним и обнаружили, что он пишет формулы пальцем на пыльных винных бочках. Я вот в последнее время думаю: а может, он был не вполне нормальным? Кстати, он умер девственником. Надо обсудить все это с Гиллманом. Как он там поживает?

— Передает тебе сердечный привет.

— Мне сейчас нужно нечто большее, чем привет. А как поживает мать Тереза?

Я ответил не сразу:

— У нее все в порядке. А почему ты ее так называешь?

— Ну, она же спасает людей, разве не так? Вот меня, например, спасла. Назвала вещи своими именами. Сказала тебе, что в бройлере запекается небольшое яблочко, и все стало на свои места.

— А ты что, не хотел бы этого знать?

Он покачался в кресле, размышляя над этим вопросом:

— Я-то, наверное, хотел бы, а вот твоя мама — вряд ли. Она бы предпочла, чтобы я поругался пару месяцев, а потом вдруг как-нибудь неожиданно, за завтраком, отдал концы — и все. Она умеет бороться с трудностями, но только когда они уже позади.

Я посмотрел в окно: там совсем стемнело, деревья в саду почти невозможно было различить.

— Ах, извини, — спохватился отец. — Я все говорю и говорю. Отправляйся в кровать. Сам-то я спать не могу.

— А что ты будешь делать тут, внизу, ночью?

— Со спичками играть не буду, не волнуйся, — усмехнулся он. — Моя болезнь — это не Альцгеймер. Попробую порешать задачки по тригонометрии вот на этой миллиметровке. Все как в старые добрые времена. Но я уже знаю, надолго меня не хватит. Скоро разозлюсь на себя за то, что не могу сконцентрироваться, и поднимусь наверх. Спокойной ночи! Хорошо, что ты вернулся. Уит заедет сюда утром. Мы ему приготовим настоящий завтрак астронавта. Лунные оладьи с кратерами.

Я встал. Мне хотелось обнять отца, чтобы защитить его несчастные нейроны. Но он даже не поднял головы. Ему явно хотелось, чтобы я ушел. Я поднялся в свою спальню. Мама постелила мне старое белье, которым я пользовался еще в детстве: на нем были картинки с Суперменом.[62] В комнате висели плакаты с изображением динозавров и хронологией каменного века; на столе располагался набор юного химика; к потолку была привешена модель Солнечной системы. Все напоминало о счастливых временах.

Я выключил свет и лег в постель. Дом был заполнен звуками. Внизу потрескивали дрова в камине. Завывал ветер, и оконные рамы трещали под его напором. Я закрыл глаза и услышал внизу, в кухне, шаги отца. Мне представилась опухоль — шишковатая, цвета мрамора. Я и раньше иногда представлял в образах те болезни, которые диагностировала Тереза, все эти бугры, ушибы, язвы и тромбы. Рак горла виделся мне стариком в длинном непромокаемом пальто, с серым, как у попугая, языком. Аневризма была немолодой нервной женщиной, старавшейся держаться незаметно, как карманник. А как выглядел рак мозга? Я позволил этим словам покружиться в моей голове, а потом остановил их и стал разглядывать. Это был, несомненно, человек жадный и грубый. Толстый мужик, обедающий в каком-то ресторане со шведским столом. Он уже в двенадцатый раз подходит к подносам с едой, сохраняя невозмутимое выражение лица.


Еще до того, как Уит подъехал к завтраку, я поговорил по телефону с Терезой. Она недолго пробыла в Чикаго и уже вернулась в институт.

— Все передают тебе привет, — сказала она.

— Неправда. Кэл и Дик не здоровались, даже когда я жил там, — ответил я.

— Ну ладно-ладно. Я просто хотела сделать тебе приятное. Как твой отец?

— Он совсем на себя не похож. Вчера вечером стал вдруг ругаться.

— Люди часто меняются перед смертью.

Мы замолчали. Я слышал ее дыхание на том конце провода.

— А ты уверена, что он скоро умрет?

— Я не то хотела сказать. Я имела в виду: у больных часто меняется характер.

— Мама думает, что он стал таким странным от лекарств.

— Нет, не в этом дело. Просто у них проступает темная сторона личности. А когда ты вернешься? Мне тут совсем не с кем выпить.

Шутка прозвучала совсем не смешно.

— Пока не знаю, — ответил я.

Мы снова замолчали. Я не знал, что сказать, а она ждала и молчала — может быть, опасалась снова ляпнуть что-то не к месту. Институт казался мне каким-то иным, далеким миром.

— Я тебе позвоню, — сказал я.

— Ладно, — ответила она тихо. — Пока.

Уит приехал к завтраку, и атмосфера в доме сразу разрядилась. Астронавт стал теперь талисманом, приносящим счастье и отводящим беды от нашего семейства. Всем он был нужен: мама закармливала Уита оладьями с шоколадной крошкой, отец просил у него совета по финансовым вопросам, а также насчет адвокатов и завещаний, а я пытался расспросить о том, как надо спать с женщинами. После последнего холодного разговора с Терезой мне нужно было как-то встряхнуться.

— Значит, слушай, — учил меня Уит. — Если ты во время «вау» чувствуешь, что дело движется к концу, попробуй посчитать про себя. Или мысленно пробеги все базы.

— Может, лучше поговорить? — спросил я.

— В смысле? Поговорить или что-нибудь сказать? — переспросил он.

— Ну там обменяться парой реплик.

— А… Ну, это делу не повредит.

О сексе Уит говорил так же, как о спорте или о космосе, — с благоговением верующего. В его сознании эти три темы были взаимосвязаны и подразумевали друг друга. Разговаривая о сексе, он обязательно сравнивал его с бейсболом, а космос, как нечто огромное и непознанное, неизменно приводил ему на ум все тот же секс. А я, слушая его, гадал о том, когда же и мне доведется узнать это. Невинность казалась мне проявлением посредственности, несмотря на то что гениальный Ньютон так и умер девственником.

После завтрака мама принялась мыть посуду, а мы с отцом и Уитом вышли в сад. Только что прошла снежная буря, яблони склонялись под тяжестью снега, и мама заставила отца надеть пальто и шерстяную шапку. Мы дошли до маленького холма на краю нашего участка. Уит расхваливал своего адвоката.

— Джо — отличный малый, — говорил он. — Развел меня — пальчики оближешь. Ей достались дом и машина, а мне — все акции, ценные бумаги и космические деньги.

— Как-как? — переспросил я.

— Пенсия от НАСА, — пояснил Уит.

— Ладно, я ему позвоню, — кивнул отец. Он посильнее запахнулся в пальто, поднял воротник и сказал: — Ну и холодина! Кто это придумал — пойти гулять? Сын, ты?

— Можем пойти назад, — сказал я.

— Хочешь — садись ко мне на закорки, — предложил отцу Уит.

— Ни за какие корки и коврижки. Только своим ходом.

Мы повернули к дому. Я поглядывал на отца: лицо его было бледно, как у страдающего морской болезнью. Он говорил, что лекарство, которое он принимает, имеет вкус, какой, наверное, был у ртути. На полпути ему пришлось остановиться передохнуть. Он прислонился к старой кривой яблоне, засунув руки в карманы пальто, посмотрел по сторонам и кивнул, словно соглашаясь с тем, что саду тоже приходится нелегко. Потом взглянул на меня. Мне показалось на секунду, что вот сейчас он заговорит со мной искренне, расскажет, о чем думает, чего боится, и этот момент надолго останется потом в моей памяти. Вместо этого он отвел взгляд и сказал:

— Ужасно хочется жареной курятины, а твоя мама не разрешает. Подумать только: у меня в голове опухоль размером с грейпфрут, а она отказывается как следует зажарить куриные крылышки. Говорит, что это плебейская еда.

Голос его печально замер.

— Давай я тебе принесу потихоньку от нее, — предложил Уит.

— Нет, она почувствует, — покачал головой отец. — Мышь в этом доме пукнет — она сразу чувствует.

Я засмеялся, а потом сказал:

— Давай мы тебя отвезем в ресторан, где подают жареную курицу. Я даже знаю одно местечко на окраине города.

— Хорошо, мы устроим там Тайную вечерю. Но только курица обязательно должна быть острой.


Отец был прав, мама действительно презирала «плебейскую еду». Она могла приготовить мясной рулет, но ни в коем случае не гамбургер; жареные куриные палочки — но не просто жареную курицу. Отцу становилось хуже, она проводила все время с ним, забросив свой «Леварт», и ее кулинария из экзотической постепенно превращалась в раннюю американскую. Это была традиционная кухня Новой Англии: отварное мясо, хлебный пудинг, густая похлебка, запеченная треска, запеканка — пища пуритан, боявшихся оскорбить Господа чем-нибудь роскошным. Блюда подавались с белыми льняными салфетками, а посреди стола ставилось украшение из засохших цветов. Отца явно угнетала атмосфера таких обедов. Думаю, он втайне мечтал о пыльной однокомнатной квартире, в которой вечно звучит музыка Джона Колтрейна, а подоконник уставлен рядами банок из-под консервированного супа. Я думаю, что такой образ жизни представлялся ему более честным ввиду скорой кончины: мамины обеды как бы пытались заговорить смерть простотой и праведностью прежних времен.

И вот в один прекрасный день мы с Уитом, рискуя навлечь на себя гнев мамы, буквально похитили отца, чтобы накормить его жареной курятиной. Но нам следовало вовремя вернуться домой: надо было успеть к торжественному ужину, который мама устраивала по случаю моего приезда. Выехали мы около полудня. За рулем сидел Уит. Мы направились в один из пригородов, где никто из нас раньше не бывал: рабочий район между старым шоссе и железной дорогой, по которой когда-то везли грузы из Дулута. На небольшой улочке теснились закусочные и магазины «24 часа». У мастерской таксидермиста оставались незанятыми места для парковки. Напротив высились развалины старого склада с заколоченными окнами и покрытыми граффити стенами.

— Отлично! Получим здесь пищевое отравление! — кивнул отец.

Я начал уже немного привыкать к его язвительным и туповатым шуткам.

— Нет, ты не врубаешься, — покачал головой Уит. — Формула такая: чем хуже выглядит рыгаловка, тем лучше там жарят кур.

— Понятно, — улыбнулся отец. — Значит, ты открыл новый закон Ньютона.

Забегаловка представляла собой выкрашенную в светло-оранжевый цвет деревянную будку. Над ней мигала неоновая вывеска, на которой светились не все буквы: «КУРИНОЕ БАРБЕКЮ И РЕБРА И БАР».

Я показал Уиту место, где можно припарковаться, и мы оставили наш «олдсмобиль» между двумя пикапами — «шевроле» и «фордом». Внутри пришлось подождать, пока освободятся места. Закусочная была набита битком: строительные рабочие, обслуживающий персонал из колледжа, таксисты, работники местной фабрики. К обеденному залу примыкал бар с узкой стойкой и высокими деревянными табуретами. Там стояли биллиардный стол и музыкальный автомат, на стене висело чучело большого окуня. Я спросил у отца, где бы он хотел сесть.

— Вон там, в гуще событий, — показал он на прокуренный бар.

Мы вошли туда. Я, само собой, не выглядел человеком, которому уже исполнился двадцать один год, и потому не мог посещать бары, но тут, похоже, никому не было до этого дела. Бармен с туповатым лицом только раз глянул в нашу сторону, когда мы заняли столик возле музыкального автомата.

Стали читать меню.

— Итак, Сэму курятину, это ясно, — сказал Уит. — Я тоже, пожалуй, погрызу крылышки. А ты что будешь, Натан?

— И я то же самое.

Бармен, словно спохватившись, подошел, чтобы вытереть со стола, а потом принял заказ. Когда он уже уходил, отец крикнул ему вдогонку:

— Еще три пива, пожалуйста!

Бармен критически оглядел меня и спросил:

— А ему есть двадцать один?

— Как раз сегодня исполнилось, — ответил отец. — Мы празднуем его день рождения.

Я порадовался тому, что отец так быстро среагировал, — значит, он чувствовал себя лучше. Но с другой стороны, было в этом и что-то странное: он никогда так не лгал.

Бармен еще раз критически оглядел меня и спросил:

— «Миллер» или «Будвайзер»?

Взрослые переглянулись и поморщились. Я вспомнил, что их объединяло общее увлечение: они много времени провели в подвале, совершенствуя самодельные сорта светлого пива.

— Ладно, тащи «Будвайзер», — решил Уит.

Принесли крылышки и пиво. Мы ели и пили в полном молчании. Когда пиво кончилось, отец заказал еще по бутылке. Я удивился: неужели он хотел напоить нас допьяна? Щеки его разгорелись, он с сердитым видом косился на музыкальный автомат, из которого несся тяжелый металл. Я разбирал отдельные фразы песни: «Ты была заводной деревенской девчонкой… А ну заглоти меня, детка…»

Когда началось гитарное соло, отец вздрогнул.

— Натан, тебе нравится такая музыка? — спросил он. — Это что, такое… веяние времени?

У него осталась пивная пена на верхней губе.

— Ну, не то чтобы нравится… — ответил я.

— Как эта фигня называется? — спросил Уит.

— Тяжелый металл.

— Металл! — рассмеялся отец. — Свинец или золото. Значит, это и есть самая продвинутая музыка. А знаете, что получится, если переложить на музыку квантовую теорию?

— Ёперный театр! — тут же выдал Уит.

— Мне кажется, рэп, — сказал я.

— Ответы неверные, — заключил отец. — Получится звук казу,[63] звучащего в лесу.

— Ты что, выпил лишнего? — спросил я, не скрывая удивления.

Отец, склонив голову набок, дослушал скрежещущее гитарное соло до заключительного аккорда, а затем поднял указательный палец и сказал:

— Вот, слышали? Это была эякуляция. — И он зажал себе рот, сдерживая смех.

— Сэм, держи себя в руках! — сказал Уит.

— Сын, скажи мне, — продолжал отец, не слушая его, — а кто в этом тяжелом металле Телониус Монк?

Я отхлебнул пива и ответил:

— Думаю, там таких нет.

— Вот, видите, — удовлетворенно заключил отец, макая куриное крылышко в соус для барбекю. Затем он отправил крылышко в рот, оставив каплю соуса у себя на груди. — А, черт! Я ранен! — вскричал он, пытаясь оттереть красное пятно.

Мы рассмеялись, и этот смех эхом отозвался у меня в голове, а потом заполнил и оживил весь бар. Я обнаружил, что слышу звуки бильярдного стола, хотя на нем никто не играл: удар кием и стук шаров друг о друга.

— По всей видимости, я пьян, — сказал отец, поднимая кружку. — Такой опытный пивовар мог бы быть повыносливее.

Уит, держа бутылку «Будвайзера» обеими руками, начал отсчет, как перед стартом ракеты:

— Пять, четыре, три, два, один, зажигание. Поехали!

Он осушил бутылку одним глотком и тут же пустился в космические воспоминания:

— Вы, ребята, тут живете и даже не понимаете, как вам повезло. Там, наверху, любая мелочь становится проблемой. Вот как вы думаете: можно в условиях невесомости поссать по параболе? Да ни за что, мать ити! А какое это удовольствие! Я, когда еще жил с Нэнси, бывало, выйду с утра в сад и давай ссать по параболе на ее коллекционерские розы… Но это не со зла, вы же понимаете.

Отец поморщился.

— Вот пожалуйста, — сказал он, обращаясь ко мне. — Самое заветное желание у человека — пописать в саду. Наш Уит просто неандерталец в скафандре. Уит, скажи, ты часто в космосе мастурбировал?

Пошутив, он сам засмеялся резким, дребезжащим смехом. Одному богу было известно, что происходило в его голове — какие-нибудь химические реакции с участием лекарств и пивного хмеля. Такую реакцию, наверное, можно было записать в виде формулы, типа фотосинтеза, и тогда его поведение получило бы объяснение. Глядя на этого болтливого человека с его вульгарными шуточками, я испытывал странное чувство: сожаление об отце, которого у меня не было. Вот такой человек мог бы научить меня играть в бейсбол. Он отпускал бы сальные остроты, завидев на улице симпатичную девушку. Он защищал бы меня от пуританских запретов со стороны матери. Говорил бы ей: «Синтия, а может, надо не кричать, а дать парню побольше свободы?»

Уит, хитро улыбаясь, макнул куриное крылышко в соус. Похоже, ему было важно, чтобы победа в словесном поединке осталась за ним.

— В этом деле своя физика, — сказал он. — Без силы тяжести, я тебе скажу, с этим не всякий справится. Но на Луне, говорят, еще труднее.

Отец не улыбнулся. Лицо его вдруг вытянулось, и он уставился на клеенчатую салфетку, лежавшую перед ним на столе. На ней был изображен цыпленок, убегающий от здоровенного мясника с ножом.

— Я хочу еще выпить, — сказал он, жестом подзывая бармена. Когда тот подошел, отец спросил: — У вас есть скидки для смертельно больных?

Слово «больных» было серо-стального цвета.

Тупое лицо бармена не выразило никакого удивления.

— Скидки только для пожилых, — сказал он, вытирая со стола. — Есть кто старше шестидесяти пяти?

— Понятно, — выдохнул в ответ отец.

Бармен забрал пустые тарелки и вернулся на свое место смотреть футбол по укрепленному на стене телевизору.

— Может, хватит пить? — спросил Уит у отца.

В ответ тот отхлебнул из бутылки и сказал:

— Есть одна вещь, которую я бы хотел сделать, прежде чем умру. Вы мне ничего не должны, но, если бы помогли, я был бы страшно благодарен.

— Какая вещь? — спросил Уит.


число слоев в головном мозге человека — шесть


— Что бы ты хотел сделать? — присоединился я.

И снова я попался в ловушку, подстроенную моим воображением: принял отца за нормального человека с нормальными предсмертными желаниями — совершить полет на «Конкорде» или нырнуть с аквалангом где-нибудь на Большом Барьерном рифе.

Он наклонился к нам поближе и сказал:

— Побывать на Стэнфордском ускорителе. Хочу еще раз увидеть туннель. И если получится, попытаться в последний раз получить призрачную частицу. Есть одна идея, как ее найти…

— А пустят тебя туда? — усомнился Уит. — Ты же в проекте с ними больше не участвуешь.

— Ну, мы используем старые связи. Ничего, никто не осудит. Как вам? Съездили бы втроем в Калифорнию на машине. Я знаю там недорогие гостиницы…

— Ага, знаю, с континентными завтраками, — подхватил Уит.

Я вообразил, как Уит ведет «олдсмобиль» и иногда, чтобы отдохнуть, дает мне порулить. Отец спит на заднем сиденье. Мы пересекаем Средний Запад. Конечно, мама ни за что бы на это не согласилась, но я видел, как хочется этого отцу. Неизвестная науке частица — для него это было почти то же, что для других людей Господь Бог.

Когда мы допили пиво, Уит настоял на том, что он за всех заплатит. Отец с трудом встал со стула. Он подошел к бармену и многословно поблагодарил его. Потом пожал этому парню руку. Раньше я несколько раз был свидетелем того, как отец стоял и думал о своем, не видя протянутой ему руки, — словно дикарь, которому непонятен этот жест. На этот раз он не только пожал руку бармену, но даже сказал ему добрые слова:

— Отличный у вас бар. Вы меня извините, что я так напился. Я совсем не жилец на этом свете, вы, наверное, поняли. Меня зовут Сэмюэль Нельсон.

Когда мы пришли на парковку, Уит помог отцу забраться в машину. При этом он придержал его за голову, чтобы тот не ударился, — так делают полицейские, когда сажают преступника в патрульный автомобиль. Я сел с отцом на заднее сиденье.

— Ну, куда теперь? — спросил Уит, сев за руль.

— Домой, — ответил отец. — Туда, где моя жена скажет мне: «Дыхни», чтобы узнать, не пил ли я и не ел ли пищи, приготовленной вне дома.

По дороге отец опустил стекло со своей стороны, чтобы проветриться.

— Ты совсем хорош, — сказал я.

— Такое чувство, будто покалывает иголками по всей центральной нервной системе, — ответил отец.

— Хорош, как фортепьян, — подтвердил Уит.

В дом мы проникли через заднюю дверь, ведущую в кухню: таким образом мы надеялись избежать встречи с мамой. На улице уже совсем стемнело, и я понял, что мы в какой-то момент потеряли счет времени. Пахло запеченным мясом, и от этого запаха я сразу пришел в себя. На кухне были повсюду разбросаны сковородки и грязная посуда. Вдруг раздался голос мамы — и мы застыли на месте.

— Вы очень вовремя, — сказала она. — Я только что накрыла на стол.

Мама вошла в кухню и встала в дверном проеме. Выражение ее лица не сулило ничего хорошего. Уит поддерживал отца, а тот вращал глазами и глупо улыбался. Со стороны можно было подумать, что это бродяга, которого мы спасли где-то от смерти и привели к себе домой. Мама была одета в кельтскую юбку и свитер, на шее у нее блестело янтарное ожерелье. Она сложила губы в виде арки — это архитектурное сооружение означало крайнюю степень отвращения. У нее был вид пожилой матроны — дамы, которая может отмерить нужное количество муки на глаз, но тем не менее всегда пользуется мерной чашкой и которая считает, что традиции и создание сложных вещей из простых ингредиентов — самые большие радости в жизни. Она сурово оглядела нашу позорную троицу и спросила:

— Что это за мерзкий запах?

— Угадай из трех вариантов, — ответил отец. — А — домашнее пиво: Б — жареная курятина; В — запах тления. — Сказав последнюю фразу, он поморщился и добавил: — Извини, напился. Я попросил вот этих двоих свозить меня за город и накормить острыми куриными крылышками.

— Понятно. А я-то нарвала мяты в оранжерее, чтобы получше приготовить ягненка.

— Извини, пожалуйста, — потупил голову Уит.

— Это отвратительно! Стряпала с двенадцати часов. Ну все! Теперь я вам покажу, идиоты!

Ее щеки пылали от гнева. Я почему-то вспомнил про сестер Бронте.

— А что, я бы поел баранины, — неуверенно сказал отец, но тут же поправился: — Хотя, правду говоря, возможности человеческого желудка ограниченны.

Мама повернулась, чтобы скрыть подступающие рыдания, и, уходя, бросила нам:

— Можете теперь готовить себе сами!


самая длинная документально подтвержденная голодная забастовка имела место в тюрьме уэйкфилд в йоркшире и продолжалась 385 дней


Когда она ушла, мы, не сговариваясь, взглянули друг на друга. В глазах у всех читалось: что же мы будем есть, если она откажется готовить? Нельзя останавливать жизнь на кухне, это сердце нашего дома. Только запах свежеиспеченного хлеба связывал его с мирскими заботами, и только обильные обеды удерживали отца от окончательного отрыва от реальности.

— Да, плохо дело, — сказал Уит. — По голосу слышно, что она дошла до ножки.

— До ручки, — поправил отец.

— Ну пусть до ручки, — согласился астронавт.

— То есть это мы ее довели, — сказал я.

Все помолчали, а потом Уит заметил:

— А все-таки крылышки были улетные.

— Мне надо поспать, — сказал отец.

Было видно, как он устал. Мы с Уитом отвели его в комнату для гостей, в последнее время служившую ему спальней. Он жаловался, что мама ворочается, а потом ей обязательно надо поправить все простыни. Снимая с него ботинки, я увидел, что шнурки совсем истерлись, и сразу вообразил его растрепанную фигуру где-нибудь в университетском кампусе: вот он идет по гравийной дорожке и незавязанные шнурки волочатся за ним следом.

Уит пожелал всем спокойной ночи и направился к своей машине. Я же пошел искать маму: именно мне предстояло извиняться и пытаться загладить общую вину. Отец умирал, а Уит не был нам родственником. Все могло начаться с отказа готовить еду, а потом трещина стала бы увеличиваться, и скоро жизнь в этом доме превратилась бы в мучение. Я вышел из дому. Мама оказалась в оранжерее, примыкавшей к южной стене дома. Здесь она выращивала цветы и травы. Мы, наверное, были единственными в Висконсине, у кого зимой в оранжерее рос собственный базилик. Здесь висели мощные лампы, работало отопление, а с потолка свисал патрубок увлажнителя воздуха. Пару минут я наблюдал за ней через окно. Было совсем темно, светил только узкий, новорожденный месяц, и еще слабый свет исходил от обогревателей внутри оранжереи. Мама удаляла сорняки при помощи специальной лопатки, неровное стекло слегка искажало пропорции ее фигуры. Я открыл дверь, и на меня пахнуло влажным теплом.

— Быстренько закрывай! — прикрикнула мама.

Я плотно затворил за собой дверь. На горшках с растениями читались надписи: «щавель», «эстрагон», «настурция».

— Все садовничаешь? — спросил я.

— Представляешь, эти сорняки вырастают за одну ночь, — пожаловалась мама.

Слез у нее на глазах уже не было.

— Мы уложили отца в кровать.

— Он будет мучиться утром. Вы хоть понимали это?

Она стряхнула листья, прилипшие к руке.

— Он сам этого хотел.

— А если он захочет сделать себе инъекцию очистителя для труб, вы ему тоже позволите это сделать? — сердито спросила она, выдергивая какой-то сорняк из горшка с фиалками. Сорняк она держала двумя пальцами, брезгливо, как мышь.

— Прости нас, — сказал я.

Она поглядела на меня и отложила лопатку:

— Пятый раз уже пропалываю сегодня.

Я подошел поближе и встал рядом с ней. Мама была на целую голову ниже.

Помолчав, она сказала:

— Твоя двоюродная бабушка Беула, бывало, сушила тут цветки лаймов.

— Зачем?

— Это природное снотворное. Она заваривала их и пила перед сном. Думаю, у нее даже развилась от них зависимость.

— А ты тогда была маленькой?

— Да.

Она взяла бутылку с насадкой и обрызгала фиалки.

— Ты, наверное, чувствовала себя одиноко здесь, тогда… после аварии на железной дороге.

— Да. Но мы всегда были заняты.

— Жаль, что я не увидел твоих родителей.

— Мне тоже жаль, — ответила мама.

Она зачерпнула несколько чашек почвенной смеси из мешка и высыпала ее в горшок с цветами.

— Ты правда не будешь больше готовить?

— Посмотрим.

— Это будет нам наказание, да?

— Возмездие.

Она сжала губы, чтобы не улыбнуться.

— Но мы же тогда умрем с голоду, — сказал я. — Отец даже воду вскипятить не умеет.

— У нас столько еды в погребе, что можно продержаться целый год. А кроме того, я не думаю, мальчики, что попытка научиться обращаться с плитой принесет вам вред.

Снаружи по деревьям прошел порыв ветра.

— Натан!

— Что?

Она заговорила, не глядя на меня, словно обращалась к своим растениям:

— Твой отец скоро уйдет от нас. Нам надо готовиться к этому.

Она осматривала травинки, словно решая, какую из них срезать. Затем вдруг отбросила ножницы и обняла меня. Она снова плакала. Я чувствовал, как напрягаются ее плечи, очень сильные, потому что она каждый день плавала брассом в бассейне Молодежной женской христианской ассоциации. Мы простояли так долго. Я украдкой посмотрел из-за маминого плеча в окно оранжереи. За ним было совершенно темно.

31

В конце той же недели отец сбрил бороду. Теперь мне кажется, что именно в этот день он смирился с неизбежностью скорой смерти. Утром он целый час провозился в ванной, а потом вышел оттуда в кухню, чтобы продемонстрировать нам голое, покрытое царапинами от бритья лицо. Мы с мамой в это время ели овсянку: ее отказ готовить не продлился и одного дня. Отцу самой природой было предписано носить бороду, и он отрастил ее в двадцать лет. Есть мужчины, которые после бритья выглядят свежими, как бы заново родившимися, но отец не относился к их числу. Его лицо казалось сморщенным, маленьким, почти детским, а кроме того, создавалось впечатление, что он не выносит солнечного света. На это несчастное голое лицо было просто невозможно смотреть. Борода помогала ему скрыть печать смертного приговора: тот нездоровый цвет кожи, который бывает у онкологических больных.

Увидев отца, мама перестала жевать и прикрыла рот ладонью. Отец улыбнулся широкой хулиганской улыбкой. Этим он как бы предупреждал нас о том, что не намерен провести свои последние дни в тихом страдании.

— Вот как я на самом деле выгляжу, — объявил он.

— Куда ты дел волосы? — спросила мама.

— Выбросил, к черту, — ответил он, по-прежнему улыбаясь. Он потрогал нижнюю челюсть, как трогают рубец от раны, и спросил: — Ну, как я вам?

— Выглядишь совсем иначе, — сказал я. — Несомненно, в твоей внешности произошла значительная перемена.

— Говоришь прямо как я, — заметил он, присаживаясь к нам за стол.

Я никак не мог отвести взгляда от царапин на его подбородке.

— Дорогая, — сказал отец, — я хотел бы кое о чем поговорить.

— Не утруждайся, — ответила мама.

Отец взглянул на меня, и в его взгляде я прочел упрек в предательстве. Мама помолчала, а потом отчеканила:

— Директор Стэнфордского линейного ускорителя доктор Бенсон позвонил мне и подтвердил, что ты можешь туда приехать.

— Мне это снилось каждый день, — заговорил отец. — Я видел призрачную частицу так же ясно, как Полярную звезду. Надо посмотреть, какие греческие буквы еще не задействованы, и дать ей название. Мы пощекочем ей щеку потоком электронов. Целой рекой электронов, черт побери!


самый длинный сон, измеренный по быстрому движению зрачков, продолжался два часа 23 минуты


— Ты недостаточно хорошо себя чувствуешь, чтобы туда ехать, — сказала мама. — Врачи предупреждают: в любой день может потребоваться госпитализация.

Я посмотрел на свою пустую тарелку. Очень хотелось уйти, но я заставил себя сидеть.

— Я думаю, ты преувеличиваешь, — ответил отец. — У меня есть еще несколько недель, если не месяцев.

— И ты мчишься в Калифорнию искать там нечто такое, что, может быть, и не существует, вместо того чтобы провести это время с женой и сыном.

— Я пригласил Натана и Уита ехать со мной.

— Понятно, — кивнула мама.

— Но ты тоже можешь поехать, я буду очень рад, — спохватился отец. — Просто я подумал, что ты предпочтешь остаться дома. Я не полечу на самолете, потому что вряд ли перенесу перепад давления. Мы поедем на машине.

— А если с тобой что-нибудь случится там, пока ты будешь заниматься поисками этой чертовой пылинки?

Отец помолчал, уставившись на рисунок на скатерти. Зная его привычки, я сначала решил, что он прослеживает какие-то геометрические закономерности на этом рисунке. Однако он вдруг заговорил с такой нежностью и спокойствием в голосе, какие бывают у людей, только что закончивших молиться:

— Синтия, я знаю: я был тебе плохим мужем. Я часто не обращал на тебя внимания. Но я всегда чувствовал рядом твое присутствие. Запах хлеба… Корзинки со странными фруктами… Ты постоянно заботилась о нас. Но пойми, сейчас мне надо туда поехать. Это дело жизни, без него она окажется пустой. Пожалуйста, разреши мне.

Секунд десять все молчали.

— Мама, я позабочусь о нем, — сказал я.

Она поглядела на нас, потом собрала тарелки и положила их в раковину. Пустила горячую воду и принялась их споласкивать. Пар выходил в открытое окно.

Не оборачиваясь, мама сказала:

— Если ты там умрешь, я тебе никогда не прощу!


В день нашего отъезда Уит, уже в дорожном костюме и в бейсболке, готовил «олдсмобиль» к дальней дороге: с военной дотошностью проверял давление в шинах и уровень охлаждающей жидкости в радиаторе. Заглянув в аптечку, он уложил ее в багажник. Туда же поместились: специальное космическое одеяло с подогревом, ракетница, запасная карта, компас, фонарик, спички и жилеты с отражающим покрытием. Все выглядело так, словно мы собирались в горный поход, а не в поездку в Калифорнию по федеральным автострадам. Уита явно коробило безбородое лицо отца, и он каждый раз отводил взгляд.

Мы обнялись с мамой на прощание, но я так и не понял, простила она меня или нет.

— Помни, ты должен следить за тем, чтобы он вовремя принимал лекарства, — сказала она, вручая мне листок с отпечатанной инструкцией. — Вот, здесь все написано.

— Мы позаботимся о нем, я же обещал.

— И не разрешай Уиту гнать как сумасшедшему. Он все еще воображает себя летчиком. Ну, езжайте, а я тут отдохну от вас.

Последнюю фразу она произнесла как-то излишне бодро.

— Ладно! — ответил я тем же тоном.

Мы снова обнялись. Отец, возившийся наверху, позвал маму к себе.

— Ну что он там опять потерял! — в сердцах воскликнула она и стала подниматься по лестнице.

Я вышел на улицу и сел в машину рядом с Уитом.

— Давай-ка я поведу первым, — сказал астронавт. — Шесть часов я веду без проблем. Подряд, без остановок. Но вот после шести часов начинаю дергаться. Ты взял с собой термос?

— Нет.

— Обычно в такие поездки каждый берет с собой собственный термос.

— Уит, мы же не на охоту собрались! Мы едем по четырехполосному шоссе в Сан-Франциско. Если я захочу попить, мы остановимся на заправке.

— Ты ни фига не понимаешь. Порядок есть порядок. У каждого должен быть свой термос.

Он записал в блокнот количество километров, которые прошел до этой поездки наш «олдсмобиль».

— Наверное, в прошлой жизни вы с моим отцом были супругами, — сказал я.

— А вот и мимо! В прошлой жизни я был тибетским монахом. Когда я вижу их флаг с закорючками, у меня прямо ноги подкашиваются. Мне про Тибет рассказала одна гадалка в Толедо. У нее, кстати, была отличная задница.

Отец вышел наконец из дому и забрался на заднее сиденье. Уит трижды просигналил, и машина тронулась. Мама, стоявшая в проеме кухонной двери, без особого энтузиазма помахала нам рукой на прощание.


В первый день Уит гнал машину, как преступник, уходящий от погони. Он не делал даже остановок, чтобы сходить в туалет, если только отец специально не просил об этом. Он заставлял нас слушать радио — и классический рок, и всякую болтовню, — и мы мчались через штаты Среднего Запада под вопли Синди Лопер[64] или вынуждены были выслушивать дурацкие вопросы праздных радиослушателей. Мы проезжали мимо лотков, с которых девочки-подростки торговали сувенирными безделушками и петардами. Обгоняли взятые в аренду автомобили с прицепами — таким образом целые семейства перебирались в благословенную Калифорнию. Останавливались на ночлег в маленьких городках, где обязательно был общественный парк с открытой эстрадой. Отец обычно дремал, полулежа на заднем сиденье. Ремнем он не пристегивался, и иногда я воображал трагическую историю — человек с неоперабельной опухолью погибает в автомобильной аварии, — но тут же отгонял эти мысли. Безбородый и истощенный, он напоминал мальчика, которого взрослые взяли с собой в дальнее путешествие, а он быстро утомился и теперь спит под шотландским пледом. «Олдсмобиль» мчался по скоростной автостраде мимо нищих ферм, покрытых грязью коров, торчащих среди голых полей радиовышек. Вечером в первый день пути мы остановились в городе Сиу-Фолс, штат Южная Дакота, чтобы заправиться и закупить то, что Уит называл «провиантом», — сникерсы и рутбир.[65] Он открыл две банки и протянул одну отцу.

Я сел за руль. Отец перебрался на переднее сиденье, а Уит сел назад и принялся подсчитывать в блокноте средний расход топлива на милю пути.

— Вот что я скажу вам, джентльмены, — объявил он, закончив подсчеты. — Количество топлива на одну человеческую единицу в этой поездке начинает меня беспокоить. Получается, что мы просто льем бензин на шоссе.

— Не понимаю, о чем ты говоришь, — отозвался отец.

— Короче, дальше будет так: никакого отопления по утрам и никакого охлаждения по дням. Кондиционер отключить. И никакого радио. Наша цель — добраться до Калифорнии, заправившись всего десять раз!

— Я могу умереть пораньше, если ты этого добиваешься, — сказал отец.

— Не смешно, — ответил Уит.

— Радио не расходует бензин, — вмешался я.

— Ну, раз радио не будет, — сказал отец, — то тебе придется рассказывать нам истории. Мне скучно так ехать. Мои нейротрансмиттеры бастуют.

— Это всего лишь первый день путешествия, джентльмены. Сплотите ряды! — призвал нас Уит.

— Рассказывай истории! — потребовал отец.

— Но только не про космос, — добавил я, плавно поворачивая руль.

— Никаких историй про межгалактическую мастурбацию, — подтвердил отец.

На его лице появилось подобие улыбки. Скорость бодрила нас всех.

— Ну, ребята, вы мне задали задачку, — сказал Уит.

— Давай-давай, — подначивал его отец, — трави байки!

Уит попытался сконцентрироваться. Он уставился куда-то на горизонт и спросил:

— Я вам рассказывал, как мы с Нэнси провели медовый месяц?

— Нет, — ответил отец.

— Ну, слушайте. Мы отправились в Аризону на машине — вот как сейчас. Взяли напрокат здоровенный дом на колесах — ох, сколько бензина эта штука жрала, мать ити, — и покатили по стране. Ну там индейские деревеньки и разные пуэбло. Нэнси накупила у беззубого навахо украшений вроде тех, которые любит Синтия. Сексом мы занимались повсеместно, как-то раз даже в общественном парке. В штате Нью-Мексико я мыл ей голову в ванне на львиных лапах, это был настоящий ёперный театр! Короче, я чувствовал себя гребаным королем!

Путешествие подействовало на Уита расслабляющим образом: теперь он ругался и богохульствовал без всякого стеснения.

— Послесвадебное блаженство, — заключил отец.

— И вот добрались мы до Большого каньона, вылезли из машины и поглядели на него минут пять. Ну, ёперный театр! Знаете, что я увидел?

— Что?

— Декорацию для кино. Плоскую, как блин. Ну, если посмотреть вниз, там было видно еще несколько ослов, не отрицаю. Но все остальное — просто кино. Утром мы потрахались в гостинице, потом выглядываю я в окно — мать ити! А окно-то выходит прямо на каньон. Стало быть, мы трахались прямо над пропастью. Обрыв в девятьсот футов, и кактусы там растут. Ну, потом мы отправились в Тасон, штат Аризона, на самолетное кладбище…

— Куда? — не понял я.

— Там авиабаза, а на ней кладбище для железных птиц, — пояснил Уит.

— Ты хочешь сказать, что вы в медовый месяц поехали смотреть кладбище для самолетов? — спросил я.

— Точно так. И чего там только не было! Старые истребители и бомбардировщики. ДС-10,[66] Б-52,[67] международные лайнеры — КАНТАСы,[68] Тайские авиалинии и так далее и тому подобное. — Уит рассказывал все громче, он словно хвастался своими победами. — Ну, я там побазарил, договорился, и нас повезли на военном джипе на экскурсию, смотреть железных птиц. Я люблю это дело: турбины, крылья, задранные носы бомбардировщиков, ну, вы понимаете. Паренек рассказал нам, как они берегут самолеты от порчи, хотя там в пустыне ничего не ржавеет, ты прикидываешь. Ну и я держу Нэнси за руку и счастлив как младенец. Ей-то, наверное, сразу поскучнело, но она пока не подавала виду, поскольку нашему браку исполнилась всего неделя. И тут подъезжаем мы к здоровой машине, на вид пассажирской, семьсот сорок какой-то «боинг». Смотрю, мать ити: у него на носу — президентская печать. Спрашиваю гида — да, говорит, правильно, перед вами самолет президента Никсона. Не «президентский самолет», а самолет президента. Президентским его называют, только если на борту находится президент, врубаетесь? Ну, я думаю, как бы заглянуть ему внутрь? Спрашиваю парня. Пожалуйста, говорит. Ну, он знал, что я послужил родине там, наверху, поэтому и пустил.

— Пустил вас в президентский самолет? — ахнул я.

— В самолет президента. На экскурсию. Ну, я, конечно, первым делом ломанулся в кабину, уселся, потрогал все ручки. И вот сижу я там, смотрю на циферблаты и стрелки и чувствую — стоит.

— Самолет? А как же он мог полететь? — удивился отец.

— Папа, он имеет в виду — у него в штанах стоит.

— А, вот в чем дело! А то из контекста непонятно.

— Ну, вы понимаете: вокруг самолеты, воздух пустыни, индейские деревни, медовый месяц… Честно говоря, у меня там все время стоял. И чем чаще мы с Нэнси кувыркались, тем лучше он стоял.

— Понимаю, — сказал отец.

— Экскурсовод с нами не пошел, остался покурить в джипе. А я выхожу из кабины и иду по самолету искать Нэнси. А там все сохранилось: берберский ковер, например, тоже с президентской нашлепкой. Отсеки для разных министров, подлокотники из красного дерева, кресла шириной с кровать, да еще и вращаются. И вот я вижу: сидит моя Нэнси в президентском кресле.

— В президентском?

— Ну да… то есть в кресле президента! — поправился Уит.

— Никсона, — добавил отец.

— Волосы у нее от жары и сухого воздуха совсем распрямились. Сидит и вращается в кресле, как, знаешь, королева студенческого бала у стойки бара. Я к ней подхожу, спрашиваю: «А ты знаешь, чье это кресло?» — а она отвечает: «Без понятия». Я-то сразу догадался, потому что оно здоровое, как трон, больше всех остальных, и рядом красный телефон. Тут я обращаюсь к своей молодой жене с такой речью: «Нэнси, ты самая сексуальная штучка на этом кладбище». А она за такие слова пытается заехать мне по морде. И тут мне в голову приходит одна интересная мысль. Такая интересная, мать ити, что никак нельзя от нее отказаться. Становлюсь я прямо напротив Нэнси, упираю руки в боки и всем своим видом выражаю надежду…

— На что надежду? — не понял отец.

— Папа, он захотел орального секса, — объяснил я.

— Ну, я же говорю: нашему браку всего неделя, — продолжал Уит, — так что все еще очень романтично, и не могу я взять и просто попросить ее. Поэтому я просто стою и смотрю в окно — на песок и на блескучие самолеты. И начинаю думать о хорошем, как нас учили перед полетом: если начнется депрессия, думайте о вкусной жратве, или вспомните, как купили свою первую машину, или представьте, что команда из вашего родного города выиграла «Супербоул». Жду так целую вечность и даже начинаю мысленно ее упрашивать: «Нэнси, да расстегни ты эту ширинку, мать ити! Ты что, не врубаешься?» И тут она заговорила.

— И что сказала? — спросил я.

— Говорит мне таким голоском: «Помню, когда Никсону объявили импичмент, я упала с лестницы и сломала лодыжку. Уит, милый, ты представляешь, какое совпадение?» Ну, ёперный театр, а? Такой облом… А дальше слышу — завелся мотор джипа, и я командую Нэнси на выход. А когда она вышла, я сам плюхнулся в кресло этого сукина сына. И представил, как он летит в этом кресле, пересекая часовые пояса, весь такой элегантный, сукин сын. Повертелся немного в его кресле. И тут вдруг понял, что Нэнси меня обязательно бросит. И что все это уже не повторится. В общем, понял я, братцы, что мы с ней женаты.

Я посмотрел на Уита в зеркало заднего вида. Он глядел в окно на проносившиеся мимо сжатые пшеничные поля штата Небраска.

После этого рассказа мы ехали несколько часов в полном молчании. Вдоль дороги попадались березы, сосны, каштаны, а когда они заканчивались, мы видели совершенно пустые поля, иногда заброшенные и заросшие травой.


Для первой ночевки отец выбрал гостиницу, в которой садовая мебель была свалена в бассейн, балконы, казалось, держались на честном слове, а на темно-коричневом ковре виднелись пятна. В нашем номере воняло прелыми полотенцами. На ночь я дал отцу таблетки: выложил перед ним в линию литиево-синюю, тепло-розовую и безопасно-желтую. Он принял их, даже не запив водой: просто заглотил между двумя кусками пиццы. Пока не шел сон, я заучивал лежавшую в номере гидеоновскую Библию.[69] Нам с отцом досталась одна кровать. Он неподвижно лежал на спине. Слышался только хриплый звук, когда он выдыхал, и чувствовалось напряжение в его позе. Я ощущал время, но не физическое и не гибкое психологическое время, которое могло идти быстрее или медленнее, а конечное время дней и часов: я каким-то образом почувствовал количество ударов, которое произведет сердце каждого из нас за жизнь. Дыхание Уита временами переходило в неровный храп.

Отец вдруг заговорил, не открывая глаз:

— Скажи, ты ведь тогда знал ответ?

— Когда — тогда? — спросил я.

— В седьмом классе. Ответ на вопрос об Эйнштейне.

Он говорил о школьной викторине, причем так, словно она происходила сегодня утром. Мне сразу стало холодно.

— Да, знал.

— Я так всегда и думал. Ты это сделал, чтобы мне отомстить?

— Нет.

— А зачем тогда?

— Ну хорошо, в каком-то смысле — чтобы отомстить. Но главное — я не хотел больше сидеть с тобой на кухне и чертить синусоиды. Извини, пожалуйста. Мне хотелось, чтобы ты мог мною гордиться, но я ненавидел, когда на меня давят. Мне казалось, ты все это понимаешь.

— Но мышление… Его же надо приручать, тренировать! — заговорил он неожиданно пылко.

— Отец, ты не такой, как все. И должен это понимать. Я не гений, даже сейчас. Я просто парень, который запоминает вещи, потому что ему треснули по голове и теперь он как-то по-особенному чувствует слова.

— Но ты всегда подавал надежды.

— Я развился настолько, насколько мог.

Отец вздохнул, поправил подушку и сказал:

— Гении появляются ниоткуда, из пустоты. Уравнения Эйнштейна уже существовали в Едином Поле до появления самого Эйнштейна. Мы всего лишь средства для того, чтобы Вселенная могла осознать себя.

Он положил руку на сложенную вдвое подушку.

— Я не обольщаюсь относительно своих способностей, — ответил я. — И если бы ты смог мыслить, как я, хотя бы один день, ты все бы понял.

— Наоборот: если бы ты сумел мыслить, как я, хотя бы день, то все бы осознал. Твоя память — это портал. Дай ей выход. Тренируй, приручай ее. Используй ее!

Я ничего не ответил. Постепенно его дыхание стало спокойнее, и в конце концов он уснул.


Когда мы проезжали Денвер, отец вдруг сказал:

— На высоте девятнадцать тысяч метров давление воздуха становится настолько низким, что кровь и другие жидкости в незащищенном человеческом теле закипают.

В ответ мы с Уитом только молча кивнули. Отцовские шутки и изгибы мысли становились все более непредсказуемыми. Уит словно выполнял наложенную кем-то епитимию: если он и шутил, то его каламбуры звучали вымученно. Отец спал все меньше, а головные боли теперь мучили его по целым дням. За окнами машины тянулась Невада — оловянное небо и оливкового цвета кустарники. Мне то и дело представлялась пугающая картина, как отец умирает на заднем сиденье. Надо было побыстрее добираться до Стэнфорда. Поздно вечером мы остановились наконец вблизи университетского кампуса.

Наутро наша машина выбралась на 280-ю автостраду, въехала на эстакаду, и перед нами открылся вид на Стэнфордский ускоритель: трехкилометровое серое здание туннеля, разделенное на секции, напоминающие товарные вагоны. Плотный поток автомобилей двигался по эстакаде всего в нескольких метрах над ним. Эти машины казались мне огромными моделями проносившихся внизу частиц, заблудившихся в утренней дымке. Уит остановил машину на обочине, чтобы отец мог полюбоваться видом. Впрочем, сам Уит, никогда раньше тут не бывавший, смотрел на серое здание не менее жадно. Прямая стрела Ускорителя вела к подошве гор Санта-Круз.

— Ну, ёперный театр! Ничего круче в жизни не видел, — заключил Уит и прибавил: — Если, конечно, не считать вида на Землю с орбиты.

Машина спустилась по Сэнд-Хилл-роуд к главным воротам. Охранник отыскал в списке фамилию отца, мы все расписались и получили значки с надписью «Посетитель». Нас пропустили на парковку, где из многоместных универсалов и мини-вэнов выгружалось несколько семей — экскурсанты, приехавшие посмотреть на Ускоритель. Худощавый человек в роговых очках, по-видимому экскурсовод, ждал, когда они соберутся вокруг него. Оставив машину на парковке, мы направились пешком к главному лабораторному корпусу. Из его стеклянных дверей нам навстречу вылетел человек, которого я уже видел в свой десятый день рождения, — доктор Бенсон. Его лицо по-прежнему украшали огромные бакенбарды, а на шее был повязан не менее огромный красный галстук.

— Ужасно рады снова видеть вас здесь, доктор Нельсон! — приветствовал он отца. — С наслаждением читаю ваши статьи о шарме кварков.[70] Ведь ваша специальность — очарование?

— Это кому как кажется, — ответил за отца Уит.

Сам отец только пожал плечами. Бенсон засмеялся и пригладил свои редеющие мягкие волосы. Похоже, его совершенно не удивило отсутствие у отца бороды, — может быть, он ее даже не помнил.

— Ну что ж, поедем в центр управления!

Мы прошли за ним и сели в белый фургон с надписью «Министерство энергетики».

— А может, сначала посмотрим туннель? — спросил отец. — Уит его никогда не видел.

— Да, конечно, пожалуйста, — ответил доктор Бенсон.

Мы миновали еще одни ворота и поехали вдоль туннеля.

— Натан, с тех пор как ты тут побывал, они реконструировали маневровый парк лучей, — объявил отец. — Да и весь Ускоритель теперь другой. Сколько теперь напряжение? Пятьдесят гигавольт?

— Совершенно точно, — ответил Бенсон. — Я помню, вы приезжали сюда с сыном. Когда же это было?

— В конце семидесятых. Это был ему подарок на день рождения. Как раз тогда в лаборатории Ферми открыли «прелестный» кварк.[71]

В голосе отца звучали ностальгические нотки.

— Да, эти времена теперь кажутся глубокой древностью, — откликнулся доктор Бенсон, поглядывая на меня в зеркало заднего вида. Я тоже посмотрел на него и заметил, что воротничок его рубашки совсем изношен. — Вы были тут во времена динозавров, молодой человек.

Я кивнул. Мне эти физики иногда действительно представлялись доисторическими людьми: из-под закатанных рукавов рубашек у них виднелись волосатые руки, а жизнь они проводили в подземных пещерах-лабораториях.

— Многое, многое изменилось, — приговаривал Бенсон, непонятно к кому обращаясь.

Я подумал, что работающим здесь ученым, вероятно, приходится по очереди выступать в роли экскурсоводов, показывающих простым смертным этот стоивший миллиард долларов луна-парк.

— Новое накопительное кольцо, новый дипольный магнит, — перечислял достижения директор. — Ну и мы поставили новую электронную пушку в западном конце Ускорителя.

— Значит, клистронный усилитель теперь гораздо мощнее? — спросил отец.

Они говорили об этом с тем энтузиазмом, с каким фанаты обсуждают изготовленные на заказ автомобили.

Доктор Бенсон остановил машину и пригласил нас внутрь. Мы оказались посреди широкого, казавшегося бесконечным коридора, освещенного лампами дневного света. Вдоль стены выстроились в ряд огромные клистроны, и воздух, казалось, вибрировал от механического шума. На потолке мигали красные и зеленые огни, а на бетонном полу была прочерчена сплошная желтая линия, теряющаяся где-то вдали.

Мы осматривались, не произнося ни слова. Под нами была закопана медная труба, по которой проносились частицы, а все, что стояло в этом коридоре, просто усиливало их столкновения.

— Когда я утрачиваю ясность мысли, — сказал доктор Бенсон, — я прихожу сюда, чтобы пройтись по этой прямой линии.

Он говорил об этом как о какой-нибудь прогулке в парке. Отец потрогал один из клистронов и сказал:

— Доктор Бенсон, мне кажется, я сейчас в состоянии провести эксперимент. Мне только надо посмотреть некоторые данные в базах из той совместной работы, которой мы занимались раньше.

— Я так и думал, — ответил директор. — Очень, очень было грустно услышать о вашей болезни. Однако вы ведь понимаете, какой у нас плотный график. Сейчас на Ускорителе работают над новым проектом ученые из шестнадцати стран. Но мы все-таки сможем предоставить вам маневровый парк лучей на двадцать четыре часа. Ну и рабочее место, разумеется. Это будет оплачено из дополнительных средств, предназначенных для перенастройки, вы не беспокойтесь. Да, извините, у нас тут настоящее столпотворение.

— Спасибо, — сказал отец.

— За день больше ничего сделать нельзя, увы. Я понимаю, как вам хочется вернуться к научной работе. Я, знаете ли, сам, когда провожу отпуск на Багамах, только и думаю что об Ускорителе. — С этими словами Бенсон направился к выходу.

Отец кивнул, словно соглашаясь с его словами, в последний раз окинул взглядом коридор и пошел следом за ним.


Мы сидели в центре управления — тускло освещенном помещении, уставленном приборами, мониторами и современной офисной мебелью. Отец занял место у пульта и просматривал на экране результаты предшествующих экспериментов. Перед ним мелькали линии, показывающие углы отклонения частиц. Он обсуждал их со старшим смены Ларри Дунканом и еще одним исследователем — проходящим здесь практику стажером. Ускоритель пока «разогревался». Мы с Уитом пристроились в углу, чтобы попить кофе с пончиками. Оттуда я видел, как отец показывает что-то коллегам, тыча в экран костлявым пальцем.

Где-то через час Ларри объявил, что Ускоритель готов к работе, и столкновения начались. Каждому из них присваивался свой номер, а потом сведения о нем сохранялись в компьютерной базе данных с указанием дня проведения и номера смены. Таких столкновений было тут проведено сотни миллионов — Ускоритель работал уже несколько десятилетий, — и сведения о них содержались в образцовом порядке.

Отец следил за первыми столкновениями, обменивался короткими репликами со старшим смены. К ним присоединился Уит. Все это было похоже на сцену из военного кинофильма: командиры выбирают цель для атаки.

В течение двенадцати часов отец бомбардировал позитроны электронами, двигающимися на скорости, близкой к скорости света. Он ходил взад-вперед по центру управления, заложив руки за спину, и говорил о возможности появления какого-то нового кванта поля: он должен возникнуть в результате столкновения частиц с определенной энергией. Тогда стандартная модель, согласно которой существует только три поколения основных частиц, будет поставлена под сомнение. Отец несколько раз менял уровень энергии при столкновении. Он нервничал и даже один раз высказал вслух предположение, что Ускоритель работает неправильно. Ларри и практикант слушали его терпеливо, но, по-видимому, прекрасно понимали суть ситуации: утопающий хватается за соломинку. Обнаружить и удержать хоть на мгновение новую частицу — это было все равно что выиграть главный приз в лотерею.

К концу дня Ларри стал терять терпение: его голос изменился и он уже не выглядел преданным помощником руководителя эксперимента. Доктор Бенсон заглянул в центр управления, чтобы попрощаться.

— У меня сегодня жена затеяла званый ужин, — извинился он.

Мне резануло слух слово «затеяла»: оно было металлическим, острым и совсем не шло человеку с изношенным воротничком рубашки.

Я провел весь день в этом помещении с затхлым запахом, который разъедал мне мозг. Очень хотелось позвонить одному знакомому по институту, ясновидящему по имени Арлен, и попросить его поискать призрачную частицу. Интересно, смог бы он угадать ее параметры? Я забавлялся некоторое время подобными мыслями, сидя в углу и глядя в телевизор, работавший без звука. Иногда я поглядывал на отца и видел все одну и ту же картину: он щурился на экран, поглаживая подбородок.

И тут я сказал:

— А что, если там уже все открыто и ничего нового найти нельзя?

За последние несколько часов это была первая фраза ненаучного содержания, прозвучавшая в этой комнате. Ларри, Уит и стажер оторвались от своих занятий и вытаращились на меня. Никто из них не улыбнулся. Отец протер уставшие глаза. Прошло не меньше минуты в молчании. Я отчетливо слышал, как перемещается секундная стрелка настенных часов, и подумал, что они, должно быть, откалиброваны с помощью атомных часов в Колорадо.[72] Затем все молча вернулись к своим делам. Предположение, которое я высказал, было столь диким, что никто даже не стал возражать. Конечно, ученые понимали, что открыть всего за день экспериментов новую частицу, используя уравнение с несколькими неизвестными, весьма маловероятно. Но при этом они не сомневались: физики будут открывать все новые и новые уровни в структуре атома и через сто лет 1980-е годы будут казаться детством науки. Я отвернулся и продолжил смотреть телешоу с выключенным звуком.

Время шло. Ларри расстегнул верхнюю пуговицу рубашки. Отец закатал рукава. Что касается Уита, то он уже снял не только рубашку, но и ботинки. Повсюду валялись коробки из-под пиццы и пустые банки. Лежала газета, которую перегибали столько раз, что она сделалась мягкой, почти эластичной. Мир сжался до размеров этой комнаты. Ученые переговаривались вполголоса, отец старался не встречаться ни с кем взглядом. Ему разрешили экспериментировать до восьми утра, при этом предполагалось, что он отпустит сотрудников раньше этого времени.

— Ничего не понимаю, — говорил он. — Статистическая вероятность была очень велика. Мы перепробовали все варианты, а результата нет…

Уит откинулся в кресле и помотал головой, разминая шею, потом взглянул на отца и сказал:

— Ну что, Сэм, не пора заходить на посадку?

Отец отвернулся, делая вид, что не слышит.

Прошел еще час. Отец вдруг вздрогнул и подозвал всех к своему экрану.

— Что такое? — спросил Уит.

— Похоже, это следы антиматерии, — показал отец.

Мы с Уитом переглянулись.

— Вы знаете, что при столкновении материя и антиматерия аннигилируются. Создают небытие, так сказать. Теоретически во Вселенной не может быть никакой реальной материи, потому что во время Большого взрыва они должны были уничтожить друг друга.

— И несмотря на эту теорию, антиматерия продолжает существовать? — спросил Уит.

— Совершенно верно. Дирак[73] догадывался об этом еще в тысяча девятьсот двадцать восьмом году. Он понял, что антиматерия где-то скрывается.

Голос у него был очень усталый.

— Интересно, — сказал я.

Отец снова посмотрел на экран:

— Когда-нибудь мы сможем ответить, где во Вселенной скрывается антиматерия и почему она иногда появляется как бы ниоткуда.

— Уже поздно, — напомнил Уит.

— Но смерть — это не антиматерия, — продолжал отец.

— Скоро солнце взойдет, — настаивал Уит.

— И смерть, и антиматерия представляют собой нечто негативное, но смерть — это просто банальность.

— Что ты имеешь в виду? — спросил я, хотя и понимал, что надо не поддерживать разговор, а попытаться вытащить его отсюда.

— Я имею в виду, что аномалией является жизнь, а не смерть.

— Сэм, пора уходить, — сказал Уит. — Надо дать отдохнуть этим ребятам.

— Уит, можно, я поиграю еще немного? А ты поспи, если хочешь.

— Ладно, — согласился астронавт.

Мы с ним устроились в креслах и задремали. Отец продолжал возиться в своей субатомной песочнице.

Я хотел бы написать, что в 4 часа 15 минут утра 11 мая 1988 года Сэмюэль Нельсон открыл доселе неизвестную науке частицу. Или что он объяснил парадокс, согласно которому материя и антиматерия не всегда уничтожают друг друга. Я описал бы, как по экрану его монитора прошел луч света, подобный блеснувшей на солнце бритве. Как отец разбудил нас с Уитом и объявил об этом — срывающимся голосом человека, который только что обнаружил, где спрятан ковчег Завета или саван Христа. Но на самом деле случилось другое. Именно в это время он разбудил нас, и мы увидели, как изменилось его лицо. Это было лицо человека, смирившегося с тем, что он умрет, не сумев принести достойную жертву на алтарь науки, что его именем не назовут какую-то новую часть атома. Рот у него запал, как у мертвого, зрачки были расширены, и в них отражались лампы дневного света центра управления Ускорителем.

Я не стал расспрашивать его о подробностях эксперимента. Нас довезли до парковки. Когда микроавтобус проезжал через главные ворота, охранник помахал нам рукой на прощание. На улице было еще совсем темно. На фоне неба смутно вырисовывалась собачья челюсть гор Санта-Круз. Мы подошли к «олдсмобилю». Отец не отрывал глаз от земли.


исторические покушения после 1865 года / 14 апреля 1865 года президент авраам линкольн убит джоном уилксом бутом / 13 марта 1881 года русский царь александр второй / 2 июля 1881 года американский президент джеймс а. гарфилд

32

Мы вернулись в гостиницу. Отец проспал целые сутки, до следующего утра. Проснувшись, он продолжал некоторое время лежать неподвижно, глядя в потолок, а потом позвал меня.

— У меня левый глаз ничего не видит, — сказал он, прикрывая рукой правый. — Совсем ничего.

Вошел Уит и встал рядом со мной.

— Позвони маме, скажи, пусть прилетает сюда, — продолжал отец. — В Стэнфорде хорошая больница, отвезите меня туда. — Он повторил последнюю фразу еще раз, а потом объявил: — Я написал «завещание о жизни».[74] Не хочу, чтобы мое существование поддерживали искусственно: никаких дыхательных аппаратов и никакой стимуляции сердца. Документ лежит в кармане моего пальто.

Мы помогли ему встать, отвели в ванную и вымыли. Потом Уит отыскал номер больницы в местной телефонной книге и позвонил.

— Поедешь на «скорой» или на нашей машине? — спросил он у отца.

— На нашей.

Я позвонил маме и сказал:

— Будет лучше, если ты приедешь.

— Передай ему трубку, — велела она.

— Привет. Извини, что причиняю тебе такие неудобства, — сказал отец в телефон. — Я знаю. Да. Я люблю тебя, Синтия. — Он положил трубку.

Мы спустились по лестнице и рассчитались у стойки гостиницы. Поскольку один глаз у него ничего не видел, отец шел неуверенно, покачивающейся походкой. Мы доехали до Медицинского центра Стэнфордского университета — больницы, славившейся своими нейрохирургами. Тут неожиданно обнаружилось, что отец прекрасно ориентируется в этом месте, — он все заранее внимательно изучил.

Его приняли в крыле, где содержались смертельно больные — СПИДом, раком, эмфиземой. Быстро сделали все необходимые анализы, томографию и рентген. Отец попросил меня прикрепить «завещание о жизни» к спинке его кровати над головой, что я и сделал.

— Когда они поддерживают жизнь до конца, то зарабатывают кучу денег, — сказал он. — А смерть сама по себе — штука бесплатная.

Надеть больничный халат он отказался. Думаю, другие пациенты этого крыла чувствовали себя неловко в присутствии моего отца. Он не желал никакого лечения и не признавал никаких эвфемизмов и недоговариваний при обсуждении своей болезни. Вряд ли кому-то из больных мог понравиться столь резкий и непредсказуемый человек.

Мама приехала через шесть часов. Она поцеловала отца в лоб и в щеку, а потом спросила:

— Ну что, нашел ее?

Он покачал головой. Мама кивнула, и по ее лицу было видно, что она и довольна, и расстроена этим обстоятельством.

Пришел врач — загорелый человек не старше 35 лет, с длинными волосами. Он принес результаты томографии и рентгена. Положив снимок на специальную лампу, доктор показал нам опухоль: большую кляксу, похожую по форме на яичницу из одного яйца.

— Она затронула глазной нерв, — объяснил он. — Это плохой признак, такое бывает ближе к концу. Пациент не чувствует боли, потому что блокированы передачи нервных импульсов.

— То есть боль на самом деле есть, но я ее не чувствую? — спросил отец.

— Да, можно так сказать. Мозг сам по себе не чувствует боли, но могут возникнуть побочные эффекты, когда системы начнут давать сбои.

В слове «системы» была оловянная безжизненность.

— Сколько осталось? — спросила мама.

— Несколько дней, — ответил врач. — В лучшем случае — несколько дней. — И он вышел в залитый светом коридор.


Мы по очереди дежурили у постели отца. Он был доволен отсутствием боли, потому что не хотел бы провести свои последние дни в эйфории от морфина, кодеина и тому подобных больничных радостей.

Незадолго до начала моей смены я решил немного прогуляться. Прошелся по больнице. Постоял перед дверью в родильное отделение, где слышался плач новорожденных. Прошел мимо травматологии: оттуда был слышен скрип колясок. Наконец вышел наружу — в сияющий калифорнийский день. Я потерял счет времени и был очень удивлен, обнаружив, что снова настало утро.

На крышу соседнего здания приземлился медицинский вертолет. Ему навстречу выкатили каталку, в которой сидела укутанная в белое одеяло женщина. Кресло с пациенткой подняли в вертолет, и он взлетел. Шум лопастей напоминал грохот воды в местах слияния горных рек. У меня перед глазами закручивались бирюзовые и серебряные спирали.

Я стрельнул сигарету у парня на костылях и только после этого осознал, что не курил с самой Айовы. Присев на скамейку, я затянулся и стал наблюдать за проходящими мимо пациентами, пытаясь представить себе, чем они больны и как живут. Оторванные от привычной жизни, придавленные болезнями люди вызывали жалость, однако я вспомнил слова Терезы о том, что причина болезней — ложь, невысказанные и подавленные желания, которые гноятся, увеличиваются и прорываются на поверхность. Рак, с ее точки зрения, был именно таким прорывом — признанием вины. Однако в чем оказался виновен мой отец? Я не хотел, чтобы он покинул нас, не раскрыв этого секрета, не сделав признания, которое объяснило бы его подлинную природу. Мне казалось, отец сейчас понимает сам себя. Как многие люди, я верил в то, что умирающие наделены той способностью к самопознанию, которой лишены здоровые.

Я сидел на скамейке за оградой больницы и смотрел, как подъезжают машины: увозят выздоровевших и привозят новых больных.


шевроле нова кремового цвета 9tks273 / форд таурус сапфирового цвета 3vsr209 / тойота камри красного цвета 7dde846


Подошел парень на костылях и сел рядом со мной. У него был тот желтоватый цвет кожи и невозмутимый вид, какие бывают у людей, всю жизнь проскитавшихся по больницам.

— Видел женщину, которая улетела на вертушке? — спросил он. — По-моему, не очень-то она и больна. Вполне в сознании. Наверное, решили ей устроить экскурсию к Золотым Воротам. Смотрел эпизод в «M. A. S. H.»,[75] где вертушки приземляются?

Я кивнул: действительно, несколько эпизодов хранилось в моей памяти. Парень предложил мне еще одну сигарету — видимо, принял мой кивок за согласие с тем, что увезенная вертолетом дама — симулянтка, и продолжил болтовню:

— А я в больницах больше всего люблю лифты, потому что их делают широкими из-за каталок. Могу кататься в них целый день.

Я поблагодарил его за сигареты и вернулся в больницу.

На диванчике возле отцовской палаты сидел Уит. Он, по-видимому, отыскал где-то автоматы с едой или кафе: рядом с ним были разложены сникерсы, а в руке он держал кофе в большом пластиковом стакане. Уит не спал несколько ночей, и теперь его руки чуть дрожали.

— Нигде не мог достать «Бэби Рут», — пожаловался он, критически оглядывая сникерсы.

Вышла мама и сказала: врачи сомневаются, что отец сможет пережить эту ночь. Опухоль разрасталась, затрагивая не только разные участки коры головного мозга, но и артерии, к тому же некоторые из них были на грани разрыва. Потом она сказала, что отец решил завещать свое тело науке.

Я вошел в палату: наступила моя очередь сидеть с отцом. Комнату теперь освещали лампы дневного света. Отец лежал, обложенный подушками, одна из них была подоткнута ему под колени. Лицо его казалось совсем новым, непривычным. По-видимому, разговоры с мамой позволили ему забыть о неудаче с частицей, и теперь он выглядел совершенно равнодушным. У него был вид человека, которому нечего терять, кроме своего тела.

— Ну что, осенью в университет? — спросил он устало. — Может быть, тебя возьмут в Массачусетский технологический институт…

Я кивнул, хотя на самом деле не знал, поступлю ли я в университет. Письма с приглашениями если и пришли, то ждали меня в Висконсине.

— Надо в чем-то разбираться… — Отец осмотрел кисти своих рук, а потом тихо сложил их на груди. — Куда ты ушел?

— Я здесь, — ответил я, придвигаясь поближе, чтобы он видел меня здоровым глазом.

Отец чуть заметно покачал головой:

— Я не о том. Куда ты ушел тогда… Ну, когда умер Поуп? Что ты там видел?

Никогда раньше отец не спрашивал меня, что я чувствовал во время клинической смерти. Я не знал, как ответить. Хотелось обнадежить его, рассказав о том, чего на самом деле не было: невесомость, все сияет чистым белым светом и так далее.

— Я сразу впал в кому, — сказал я. — Поэтому помню только то, что было до и после. А во время клинической смерти я запомнил только шум. Как шум помех в радиоприемнике. И еще как будто поднимаюсь из воды. Но я и в этом не уверен.

— Понятно, — сказал он. — Я говорил с мамой о том, что надо сделать после моей смерти с останками и так далее. Не вздумайте похоронить меня в земле, а то буду вам являться. Физика нельзя хоронить. Он должен сгореть, превратиться в газ, в легкие молекулы.

— Мы сделаем так, как ты хочешь.

— Я еще кое-что помню, — продолжал он. — Полураспад плутония. Названия инертных газов. Уравнения. И куда все это исчезнет? Какая польза теперь от этой информации?

Я пожал плечами. Он замолчал, сбившись с дыхания.

Нам кажется, что в момент смерти может открыться истина о том мире, куда мы уходим, но на самом деле эти туманные мгновения могут открыть только истину о нас самих. И нам очень хочется что-то узнать о себе, прежде чем будет поздно.

— Скажи, были минуты, когда ты меня любил? — спросил я.

Слово «меня» проплыло по палате в виде графитовой полосы.

Отец несколько раз моргнул — теперь это получалось у него медленно. Затем он расстегнул ремешок, снял часы и положил их на тумбочку. На запястье выделялась светлая полоска. Отец потер это место и сказал:

— Когда ты родился, я перестал носить часы. Забыл о них, перестал чувствовать время, не стало ни часов, ни минут. Иногда я ложился вздремнуть рядом с тобой и твоей мамой. Еще помню, я таскал дрова для камина и пытался починить все, что было испорчено в доме. Случалось, вставал по ночам просто посмотреть на тебя. — Он оглядел палату и заключил: — Вот что ты со мной сделал. Разумеется, я тебя любил.

Я чувствовал холод металлических перил его койки.

— Возьми эти часы себе, — сказал отец. — Можешь даже не носить, просто пусть будут у тебя.

— Пап, я буду носить их, — ответил я.

— Только они не идут… но у нас в городе есть часовщик. Ювелир… Лундберг, Клинберг… — Он прикрыл глаза. — Господи, да как же его фамилия?..

Отец вдруг широко открыл глаза и посмотрел в окно. Я подошел к тумбочке и взял часы. Они еще хранили тепло его руки. И тут я услышал, как его дыхание оборвалось. В комнате стало очень тихо. Его голова дернулась, а потом замерла.

Вот и замерло сердце, отсчитывавшее по четыре с половиной тысячи ударов в час в течение сорока восьми лет. Он умер мгновенно, на выдохе, глядя в окно на больничную парковку и пытаясь припомнить фамилию часовщика из нашего городка. Дыхание прекратилось, на мониторе, фиксировавшем работу сердца, поползла ровная зеленая линия. Тут же замигали лампочки аппаратов, завыла сирена. В коридоре зашелестели по линолеуму приближающиеся шаги. Я положил руку ему на грудь. Вбежали сестры. Я отошел к окну. Глаза отца оставались открытыми, и мне казалось, что он не отрываясь смотрит на меня.

33

Когда я впервые понял, что время — это не просто выдумка и абстракция, но что-то вроде тюрьмы на острове или договора между живыми и мертвыми? Я точно помню, например, когда стал осознавать себя и когда, глядя на Сэмюэля и Синтию Нельсон, понял, что это мои родители. Первое случилось между двумя и тремя годами. Я стоял, покачиваясь, перед зеркалом в прихожей нашего дома и чувствовал: я есть. Второе произошло солнечным весенним днем в 1974 году. Родители, держа меня за руки, переходили улицу в нашем пригороде. Примерное содержание моих мыслей в этот момент можно передать так: «Я принадлежу этим людям. Они охраняют меня от опасности».

Однако память, как свет или некоторые виды джаза, способна искривлять время. После смерти отца я много раз припоминал свое общение с ним, и целая жизнь разворачивалась так быстро, как будто уместилась в один вечер. Солнечное затмение над сине-белыми снегами Манитобы в оправе темнеющего кобальта облаков. Группа людей в фосфорной дымке центра управления Стэнфордского линейного ускорителя: физики почесывают животы и называют параметры столкновений частиц. Ряд скромных побед и оглушительных поражений в школе. Грязная химическая посуда, снятые с доски шахматные слоны, металлические подносы с сухим льдом. Во всех этих эпизодах я вижу фигуру отца: он всегда стоит отдельно, как бы сам по себе. На нем фланелевая рубашка, а на лице и в жестах — не важно, складывает ли он руки на груди или постукивает ногой, — презрение и скука. По нему видно: он думает, что этот унылый спектакль специально затеян для того, чтобы воспрепятствовать его движению к цели. Посредственности придумали все это, чтобы структура атома так и осталась нераскрытой. Но при этом он всегда был рядом. Он был там, на школьной викторине, в толпе разгоряченных родителей, всех этих визжащих папаш и мамаш, подсказывающих своим отпрыскам правильные ответы. Он был там и ожидал, когда настанет мой час. Он полагал, что у посредственности, как и у всего остального, есть период полураспада.

После смерти отца я не столько горевал, сколько ждал, что его смерть может что-то прояснить. Я прокручивал в уме нашу жизнь, отыскивая спрятанный секрет. А был ли момент, когда он осознал, что я существую? А в какой день он начал умирать? Может быть, опухоль появилась как раз тогда, когда мы стояли среди заснеженной канадской равнины и солнечная корона окружала темный лунный диск? Я тогда вдруг почувствовал дикий голод, захотелось немедленно набить желудок оладьями. Отец должен был в какой-то момент понять, что я никогда не стану блестящим ученым. И мой новый дар, полученный совершенно случайно, — что он означал? Неужели я воскрес для того, чтобы воспроизводить по памяти сводки погоды и статистику катастроф? Я ждал знака свыше. Я почти уверовал, что мертвые слышат нас и способны к раскаянию и что они вмешиваются в повседневную жизнь живых. Я ждал какого-то знака от отца, и в конце концов я этот знак увидел. Но этому предшествовал период полужизни, когда я просто плыл по течению.

Уит и мама улетели в Висконсин, а я должен был отправиться на унаследованном мною «олдсмобиле» в Айову. Мне предстояло провести последние две недели в Институте Брук-Миллза, чтобы ученые могли завершить исследование и записать со мной пленку для своего архива. Кроме того, там готовилась своего рода выпускная церемония. Ну и наконец, мне очень хотелось снова увидеть Тоби и Терезу.

На всем пути из Калифорнии до Айовы я чувствовал в машине присутствие отца: пахло кофе и гигиенической пудрой. Я вспоминал поездки нашей семьи — о них говорил счетчик пробега «олдсмобиля». Машина прошла уже 289 777 миль — путь от Земли до Луны и обратно. Ей было двадцать лет, но мотор ни разу не ремонтировали. Приборная доска совсем выцвела от солнца, ткань на сиденьях вытерлась, а гудок стал похож на предупреждающий сигнал парохода в тумане.

Я ехал по автостраде, минуя один за другим разные города, и вспоминал недавние события. Временами я терял ощущение времени. Стэнфордская учебная больница использовала тело отца в течение недели, а затем кремировала его. Я представил себе занятие по анатомии в комнате с белыми стенами, расчерченные на части фиолетовым маркером трупы на стальных столах. Отец — без своей царской бороды, без задумчивого вида — просто учебное пособие для второкурсников медицинского факультета. Пособие для изучения не разветвления артерий и не веера аллювиальных отложений в венах, а настоящей медицинской жемчужины — опухоли мозга.

Мы забрали урну с прахом из крематория Пало-Альто. Она весила пятнадцать фунтов и восемь унций, но большую часть этого веса составлял деревянный корпус. Тело без жидкостей и костей почти ничего не весит. Остающиеся после сожжения несколько фунтов праха напоминают о том, что мы состоим по большей части из воды и сознания. Пока я ехал на машине, мама и Уит летели над Средним Западом вместе с этим дубовым ящиком. Уит наверняка старался скрывать свои эмоции и вести себя как джентльмен: открывать двери и держать маму под руку в толкучке аэропорта. Я был за нее спокоен. Я даже думал о том, что вдовство будет ей к лицу: она словно всю жизнь готовилась к этому, всё ее домашнее хозяйство и интерес к экзотике нужны были только для того, чтобы их бросить и погрузиться в молчание и скорбь. Интересно, станет ли она теперь носить иностранные траурные одежды, какие-нибудь вышитые шали например? Наверное, нет: когда мы прощались в Калифорнии, я почувствовал, как она переменилась.

Слава богу, что не было ни заупокойной службы, ни каких-либо поминок. Трудно вообразить себе зрелище более невыносимое, чем собрание отцовских коллег из университета: все как один в цветных носках и с механическими карандашами в нагрудных карманах клетчатых рубашек. Ну что они могли о нем сказать? Эти люди долгие годы работали бок о бок на благо науки, в обеденный перерыв делились друг с другом, как школьники, сэндвичами с тунцом и сельдереем, спорили о черных дырах и конце времени, но ни разу в жизни не поговорили о личных делах. Отец однажды рассказал, что у одного преподавателя умерла от рака жена, а коллеги узнали об этом только два года спустя. И не хватало еще, чтобы приехали отцовские братья со своими упитанными женами. Я представил, как они ходят вокруг стола, вытирают слезы и делятся воспоминаниями о детстве Сэмми в краю медных рудников на севере штата Мичиган.


До института я добрался поздно вечером. Въехав на холм, я увидел ярко освещенное викторианское здание: на фоне темной долины оно было похоже на океанский корабль. Я припарковал машину возле амбара и сразу отправился искать Терезу. Картинки на ее двери переменились. Теперь они изображали последствия ядерной катастрофы: ослепительное пламя взрыва, грибообразное облако и целый ряд картин с видами разрушений. Я негромко постучал, и Тереза открыла дверь.

— Я не спала, — сказала она.

На ней была футболка на несколько размеров больше, чем нужно, и теннисные носки.

— А я только что приехал.

Мне хотелось обнять ее, но что-то мешало, чувствовалась неловкость.

— Ты даже не позвонил, когда твой отец умер, — сказала она. — Мне Гиллман сказал.

— Да, извини. Как у тебя дела?

— Это я тебя должна спросить.

— Но все-таки.

— Ну… В последнее время они мне не дают покоя… Все эти умирающие… Ты не хочешь зайти в комнату?

Я вошел. Повсюду были расставлены свечки, пахло ладаном. На стенах висели постеры с Джими Хендриксом и составленные из газетных вырезок коллажи на темы побега и смерти: люди бросались под поезда, прыгали со скал, женщину в цирке разрезали пополам и ее голова и ноги торчали из двух разных деревянных ящиков. Кровать была покрыта присланным мамой Терезы лоскутным одеялом. Мы сели на него боком друг к другу.

— Он умер так же, как и жил, — сказал я.

— То есть?

— Умер, не договорив фразы насчет часовщика в нашем городе. — Я посмотрел на часы у себя на руке и сказал: — Что-то я по-дурацки себя чувствую.

Она взяла меня за руки:

— Ничего. На самом деле у тебя все в норме.

— Теперь никто ничего от меня не ждет.

— Да, действительно, — кивнула она, — он все время что-то ждал от тебя.

— Мы отдали его тело медицинскому факультету, как он завещал. Потом его кремировали. Коробка с прахом — вот все, что осталось… Да нет, ты не думай, дело не в эмоциях. Мне хотелось понять, кто он такой, по-настоящему понять. В самом конце, когда развилась опухоль, он стал другим. К нему можно было приблизиться.

Сначала я боялся расплакаться, но по мере того, как я осознавал то, что меня беспокоило, слезы отступали.

— Когда люди умирают, они меняются, — сказала Тереза. — Им бывает так страшно, что они становятся… самими собой.

— Мне бы хотелось понять, что происходило у него в голове, — сказал я, глядя на наши сплетенные руки. — Вот помню, например, такую историю. Однажды к нам пришел страховой агент, хотел продать страховку. Отец в тот день был необыкновенно любезен. Пригласил этого человека в дом, предложил лимонаду и даже выдавил из себя пару фраз о погоде. Потом агент принялся за свое: проинформировал отца о статистике смертности, посетовал на непредсказуемость жизни и так далее. Это продолжалось примерно полчаса. Отец кивал-кивал, а потом вдруг встал и, ни слова не говоря, отправился к себе в кабинет. Ну, агент пока разговаривает со мной, расспрашивает, как дела в школе. Проходит четверть часа. Отец возвращается и говорит: «Сэр, я сейчас пишу статью о гало-эффекте в некоторых видах элементарных частиц. И я должен вам сказать, что я сам себя страхую». У агента вытягивается лицо, и он спрашивает: «Что это значит?» Отец, потеребив бороду, отвечает: «Это значит, что мои риски пропорциональны моим ожидаемым доходам. Если вы пройдете на кухню, моя жена угостит вас ячменными лепешками». После этого он снова уходит в кабинет и плотно затворяет за собой дверь. А агент только крутит головой. Отец никогда не понимал, что можно и чего нельзя говорить людям.

— Забавная история.

— Мне надо бы поспать.

Тереза указала на подушки, и мы прилегли. Через минуту она сказала:

— Я лично хотела бы, чтобы меня похоронили в море. Стать пищей для рыб и опорой для водорослей. Впрочем, прости. Я опять говорю что-то мрачное, да?

— Ничего, говори. Мне нравится твое отношение к смерти.

Полностью одетые, мы долго лежали на кровати, пытаясь заснуть.


Наутро я подошел к комнате, в которой останавливался Арлен, когда приезжал в институт. Дверь тут же отворилась, и он показался на пороге — видимо, почувствовал мое присутствие своим сверхъестественным нюхом.

— Я тут медитировал насчет твоего старика, Натан, — объявил Арлен, — и видел его в каком-то длинном коридоре вроде туннеля.

Меня вдруг оставили силы, так что пришлось уцепиться за дверной косяк.

— В очень длинном коридоре. Не знаю, где он находится, но вокруг там горы.

Он жестом пригласил меня войти. В комнате почти не было мебели, только на полу лежал матрас. Лицо у Арлена заросло щетиной, но вокруг рта были видны следы попыток побриться, и я вспомнил о кругах на полях, якобы оставленных инопланетянами. Разумеется, он имел в виду Линейный ускоритель. Если мой отец превратился в привидение, то это было для него самое подходящее место обитания. Я представил, как он вместе с доктором Бенсоном парит по утрам над электронной пушкой.

— Он сказал тебе что-нибудь? — спросил я.

— Мне? Нет. Но он говорил сам с собой — ну, знаешь, как бродяги иногда делают. Психи в метро.

— А ты расслышал, что он говорил?

— Не хочешь попить чего-нибудь теплого? — предложил Арлен вместо ответа. — Я собираюсь подогреть себе молока. Доктор Гиллман разрешает мне держать тут маленькую плитку.

— Спасибо, не хочу.

Арлен налил немного молока в алюминиевую кастрюлю, поставил ее на плитку и принялся помешивать деревянной ложкой.

— Люблю принять стаканчик коровьей лактации, — сказал он.

— Я спрашиваю: ты расслышал, что говорил мой отец?

— Скорее нет. Там было слишком шумно, в этом туннеле. А йогурта ты не хочешь? Я только что притащил из магазина. «Ацидофилин». Ну и словечко! Как тебе это слово, Натан? Я слышал, что ты как-то по-особенному воспринимаешь слова.

— Они застревают у меня в голове.

Он еще немного помешал молоко, потом добавил в него виски. Перелив получившийся коктейль в чашку, Арлен сел под висевшей на стене пробковой доской. К ней были прикреплены булавками самые разные вещи: фотографии детей, кусочки одежды и белья, пластилиновые фигурки.

Я тоже сел на стул и сказал:

— Ну так как же, Арлен? Больше ты ничего не слы… — Мой голос осекся.

— А у тебя сохранилось что-нибудь из его вещей? — спросил он.

Я показал на часы у себя на запястье.

— Дай-ка мне!

Я расстегнул ремешок и протянул ему часы. Арлен, даже не взглянув, сунул их в карман халата и подул на молоко.

— Ну нет, так не пойдет, — сказал я. — Верни обратно.

— Это еще почему? — Арлен нахмурился, видимо, он был возмущен вопиющим нарушением заведенного порядка. — Обычно мне оставляют вещи!

— Я не могу их тебе оставить.

— Но мне надо положить их под подушку, чтобы что-то узнать. Мысли людей переходят в их вещи. Ты удивишься, когда я тебе расскажу…

— Нет, я буду их носить. А не мог бы ты просто посмотреть на них прямо сейчас и сказать…

Он сунул руку в карман и стал вытаскивать оттуда всякую всячину: йо-йо,[76] набор ключей от машины, большой обрезок ногтя и, наконец, мои часы. Он поднес их к носу и закрыл глаза.

— Нет, ничего не могу сказать, — покачал головой Арлен. — Могу сказать только, что он пользовался косметикой «Олд спайс». Вот и все откровение.

— Неужели совсем ничего?

— Ну, во время медитации я видел еще руку, которая писала письмо. Скажи, он тебе присылал какие-нибудь письма, пока был жив?

— Нет.

Арлен еще раз внимательно рассмотрел ремешок от часов и вытащил из переплетения кожаных нитей волосок.

— Твой или его? — спросил он.

— А зачем тебе?

— Если есть хоть какой-то кусочек плоти, всегда легче. Человеческое тело — это голограмма, вся программа поведения данного субъекта содержится в свернутом виде в одной его клетке. Мне совершенно не важно, что мне дадут: мизинец или кусочек ватки, опущенный в мочу. Обрезок ногтя, ресничка, миллиграмм слюны — все пойдет.

— И как ты будешь его изучать, этот волосок?

— Этого не объяснить. Вся беда в том, что я в последнее время теряю дар. Полиция Небраски прислала мне бритву, принадлежавшую убитому, волосы из его бакенбард и даже пятно крови, но черт меня возьми, если я что-то вижу!

В голосе его слышалось отчаяние.

— Но может быть, тебе стоит разработать какую-то систему?

— Систему, говоришь? Систематично только то, что люди умирают — своей смертью или с чьей-то помощью. Систематически передаются сигналы «SOS» — я их иногда слышу, иногда нет. Мне систематически надоедают своими разговорами мертвецы. Скучнее этой публики нет никого на свете. Я, знаешь ли, иногда захожу в аптеку и внимательно рассматриваю там все подряд: капли от насморка, противоотечные препараты, средства от прыщей, мозолей и геморроя, ингаляторы, заменители слезной жидкости, яды. И вот что я думаю: мы просто берем наши тела напрокат у смерти. Знаешь, что для меня в жизни главное, Натан?

— Нет.

— Полножирный йогурт и односолодовый виски.

— Понятно, — сказал я.

Мне захотелось уйти.

Арлен странно тряхнул головой и вытер белым платком молоко с верхней губы.

— Ладно. Вот что я тебе скажу: я прикреплю этот волосок к своей доске. Если он вдруг заговорит со мной, я дам тебе знать.

Он понюхал напоследок ремешок от часов и протянул их мне.

— Да, теряю дар, — повторил он. — В последний раз я капитально лажанулся. В канаве, где я увидел труп женщины, оказался холодильник. Ты бы удивился, если бы я смог тебе передать, насколько похожи гниющий мозг и сыр с плесенью.

— Мне пора, — сказал я, вставая.

— И запомни главное про мертвецов: к нам обращаются только те из них, кто не нашел покоя. Остальные молчат как рыбы.

— Спасибо, буду знать, — сказал я и вышел в коридор.

34

Тем же вечером позвонила мама. Она сообщила, что пришли уведомления от приемных комиссий университетов, в которые я посылал заявления. Я попросил ее распечатать конверты и зачитать мне результаты. Оказалось, что меня готовы принять только в университет штата Висконсин в Мэдисоне. От нашего дома до него было не больше восьмидесяти миль.

— Это моя альма-матер, — сказала мама. — Тебе там понравится.

Но по ее голосу было заметно, что она тоже удивлена и расстроена тем, что меня больше никуда не взяли. Я почувствовал очень знакомую боль в животе.

Все последние дни пребывания в институте меня не покидало плохое настроение. Общался я в основном с Терезой и Тоби.

С Терезой мы попытались возродить наши ритуалы в амбаре — с мерцанием сигарет, клубами синеватого дыма и с привкусом джина. Но мы смущались даже от поцелуев. Наши разговоры то и дело прерывались длинными паузами, и это нервировало нас обоих. Скорое расставание было неизбежно.

— Мы не подходим друг другу, — сказала мне в одну из таких ночей Тереза.

Ее пальцы пожелтели от никотина, а я давно не мыл голову.

— А кто тебе подходит?

— Никто из тех, кого я знаю. Мои родители дошли до того, что конспектируют свои споры в блокнотах, а потом отрывают страницы и сортируют их по темам.

— Что, правда?

— Ну почти правда.

— А мой дедушка, случалось, швырял в моего отца половником за обедом, — сказал я.

— Отличная у вас была семейка, — заметила Тереза, выпуская в мою сторону целое облако дыма.

— Не понимаю, почему он в меня ничего не швырнул, — продолжал я. — Я был настоящий идиот.

— Натан, ну, пожалуйста, не надо. Мне тоже есть в чем себя обвинить. Я как-то не сказала отцу, что у него смещение позвонка, а он страшно мучился, не мог спать. Ну и кто я после этого?

— Девушка, которой надоело каждый день видеть болезни, — ответил я.

— Я попрошу высечь это на моем могильном камне, — улыбнулась Тереза. Она взяла мою руку и положила себе на бедро. — Хотела бы я, чтобы ты поехал со мной.

Она покидала институт через несколько недель: ей предложили работу в Коннектикуте.

— Мне бы тоже хотелось, — ответил я, хотя и понимал, что в этой ее новой жизни для меня места не найдется. К тому же я вообще не знал, что буду делать дальше: возможно, не поеду и в Мэдисон осенью. Я просто ждал, что произойдет. — Давай полежим здесь немного, — попросил я. — Молча, ничего говорить не будем.

— Да, без слов лучше, — кивнула Тереза.

Она докурила сигарету, и мы легли рядом на соломенную подстилку.


Тоби получил какой-то музыкальный грант от фирмы «Сони» и потому собирался остаться в институте еще на три месяца. Осенью он должен был начать ходить в Джуллиардскую музыкальную школу.[77]

Однажды ночью, уже после полуночи, мы выехали с ним покататься на «олдсмобиле». Я выбирал деревенские и объездные дороги, по которым ездят только айовские фермеры, но при этом держал скорость не меньше восьмидесяти миль в час. По радио звучала классическая музыка, и Тоби все время кивал и раскачивался, как пятидесятник. Я же ехал, вытянув руку в открытое окно, пробуя на ощупь холодный ночной воздух.

В мое отсутствие у Тоби был короткий роман с Сьюзан, художницей из штата Мэн.

— Ее же не обвинят в совращении малолетнего, если мне больше шестнадцати? — спрашивал он.

— Ты в нее вошел?

Я втайне надеялся, что у них ничего не вышло. Меня тяготила моя собственная затянувшаяся девственность.

— Не могу сказать точно, — ответил Тоби.

Я не знал, что ему на это сказать. Фары нашей машины периодически высвечивали прятавшиеся в лесу деревянные домишки.

— Мне кажется, мужчина это обычно знает, — сказал я.

— У слепых все не так просто, — ответил он. — Секс, он такой… расплывчатый.

Пошел дождь. Мы попали на дорогу, на которой шел ремонт, и вскоре колеса «олдсмобиля» стали глиссировать на мокрой поверхности. Я снизил скорость. Тоби вдруг вытянул руку и положил ее на руль.

— Можно, я буду рулить, а ты поправляй меня, если я начну съезжать с дороги, — попросил он.

Чуть раньше мы с ним выпили по банке пива, но пьяными ни он, ни я не были. Я снял руки с руля, но держал их всего в дюйме от него, чтобы успеть в любой момент перехватить управление. Дорога перешла в размытую грунтовку, мы двигались на скорости шестьдесят миль в час.

— Слушай, по-моему, руль плохо закреплен, — сказал он.

— Держи его крепко, но не вцепляйся. По звуку колес станет слышно, что мы съехали с дороги.

— Ну да. Только тогда будет поздно.

Я чуть отпустил педаль газа. Тоби сразу это понял и сказал:

— Пожалуйста, двигайся на прежней скорости. Это так здорово!

Мы ехали так еще некоторое время. Промчались мимо нескольких ферм. Гудение нашего мотора разносилось над соевыми полями, иногда в домах мелькали огоньки. Я притормозил на Т-образном перекрестке и посмотрел на Тоби. Он улыбался.

— Давай проедем так через город, — предложил он. — Из меня сейчас силы так и прут, хоть в полицейские поступай.

Мы доехали до центра Сэлби. Ночью освещенные желтыми фонарями здания банков и муниципальных учреждений выглядели серьезно и торжественно, как могильные памятники. Мы миновали еще квартал, повернули и попали на темную улицу с единственной освещенной витриной — круглосуточной прачечной, залитой холодным светом, как операционная. Во всем Сэлби было не больше десятка светофоров, и один из них оказался как раз рядом с этим местом. Мы остановились на красный свет, я посмотрел сквозь витрину и увидел пожилого человека. Он стоял возле сушилки, ожидая, когда будет готова его одежда.

И в этот момент в моей голове вдруг возникла картинка из моего детства, то, о чем я никогда прежде не вспоминал: когда мне было семь лет, отец взял меня к себе в университетскую лабораторию посмотреть на конденсационную камеру. Я тогда высказался в том духе, что этот прибор похож на садок для рыбы, внутри которого идет дождь, и тем самым снова не оправдал ожиданий отца: он надеялся пробудить у меня интерес к физике элементарных частиц. Обратно мы с отцом возвращались пешком через центр нашего городка. Было холодно, но мы были одеты в теплые пальто и не боялись встречного ветра. Прогулка была даже приятной. Отец разглагольствовал о раскаленных добела звездах и их эволюции. Вдруг он замолчал и обернулся. Справа от нас оказалась стеклянная витрина автоматической прачечной. Внутри находился только один посетитель — лысый мужчина в халате горчичного цвета. Он ждал, когда высушится его одежда. Вдоль стены стояли пустые сушилки, и их люки казались иллюминаторами корабля, сквозь которые виден угольно-черный океан. Только в одной сушилке крутилась одежда. Яркие пятна — красные, синие и желтые — без конца гонялись друг за другом по кругу. Дверь в прачечную была открыта, и мы слышали металлическое позвякивание, — видимо, медная пуговица или выпавшая из кармана монетка билась о барабан сушилки. Посетитель производил странное впечатление: громадная сверкающая голова была приставлена к совершенно изможденному телу, облаченному в потрепанный халат. Он положил руку на дверцу сушилки, чтобы попробовать, насколько она горячая. Вдруг он обернулся к витрине и, увидев нас, помахал рукой. Отец вздрогнул, схватил меня за плечо и отвернулся. Лицо его сморщилось, как от боли, как будто он подсмотрел какую-то страшную и унизительную сцену — что-то про лагеря смерти, может быть. Он двинулся дальше, и я за ним.

— Если не быть осторожным, жизнь может оказаться очень короткой, — тихо сказал он.

Остаток пути до дому мы прошли в молчании.


Зажегся зеленый свет, и я тронулся с места, все еще оглядываясь на человека в прачечной. Потом я опустил стекло пониже и, высунув руку в окно, потрогал снаружи машину, ее влажную металлическую кожу.

— А ты не хочешь поехать со мной в Нью-Йорк? — спросил Тоби. — Мы сняли бы там вместе квартиру, а потом познакомились бы с сестрами-двойняшками, музыкантшами из Метрополитен-оперы…

— А чем я там буду заниматься?

— А чем ты вообще собираешься заниматься?

Я молчал и думал о том, как хорошо, что у нас в багажнике есть положенный Уитом набор средств на все случаи жизни: и сигнальные ракеты, и одеяло, которое выдают астронавтам, и сильный галогеновый фонарь. Хорошо, что все это под рукой.

— Ладно, делай как знаешь, — сказал Тоби. — Но помни: приглашение в Нью-Йорк остается в силе. Но все-таки, чем ты собираешься заниматься?

— Жизнь покажет, — ответил я.

— Может, будешь работать в ночную смену на заводе? Или пристроишься уборщиком в парикмахерскую, выметать волосы клиентов? У меня было видение — я представлял тебя в фартуке.

Я покрутил ручку приемника и нашел джаз. Его все время прерывали помехи.

— А можно на фартук нашить монограмму? — спросил я. — Или это будет слишком бросаться в глаза?

— Ты мне надоел, — резко сказал он.

Я подумал, что отцу наверняка часто хотелось наорать на человека: на того, похожего на умирающего, человека в прачечной, на Поупа, на одиноких людей, которые у него ассоциировались с банками консервированного супа и газетами — признаками отчаяния. Именно по этим вещам он стал тосковать незадолго до смерти, но до того, как стала расцветать смертельная опухоль, ему хотелось крикнуть: «Выходите, старые пердуны! Посмотрите на небо с его звездами и туманностями! Займитесь наконец чертовой наукой!» И наверняка я был среди тех, кому он хотел это крикнуть.


самый тонкий из измеренных научными средствами криков издал нил стивенсон из английского города ньюкасл-на-тайне 18 мая 1985 года


Мы выехали на грунтовую дорогу, которая вела к институту. Тоби выключил радио и сказал:

— На самом деле я не знаю, получилось у меня с ней или нет. Но я чувствовал именно то, что воображал по этому поводу. Так что будем считать, все было о’кей.


В последний день моего пребывания в институте состоялась церемония, на которой Терезе, Тоби, Кэлу, Дику и мне вручили сертификаты с описанием наших успехов. Официальные свидетельства об окончании средней школы нам должны были выслать по почте через несколько недель. Американское правительство купило разработанную братьями Сондерсами технологию, и им предложили место в компании, занимающейся проектами в области энергетики.

Мама приехала рано утром вместе с Уитом. Она объявила, что нашла для меня работу на лето в библиотеке нашего городка. В мои обязанности будет входить расстановка книг на полках, заполнение каталожных карточек и тому подобные мелкие дела. Я вспомнил нашу библиотеку: она располагалась в здании из красного кирпича, построенном в начале века, со старинными круглыми фонарями и высокими окнами. Мне представилось, как я качу тележку между стеллажами, заполненными книгами с потертыми зелеными и красными переплетами. В простоте этой работы было что-то успокаивающее.

Уит сидел рядом с мамой и во время церемонии, проходившей на лужайке перед домом, и позже, во время пикника. Он по-прежнему вел себя по-рыцарски и шепотом задавал какие-то деликатные вопросы, чуть поглаживая край ее лимонного кардигана. Я не мог избавиться от впечатления, что между ними что-то происходит. Когда пришла моя очередь получать сертификат, мама навела на меня фотоаппарат, и я улыбнулся. Этот 16-миллиметровый аппарат долго лежал без дела. Мама выглядела помолодевшей и элегантной: шея обмотана шарфом, на голове изящная и вместе с тем очень скромная шляпка. Мама была одета просто, строго, со вкусом. Она, похоже, оставила свои этнические пристрастия и напоминала монахиню, всю жизнь проработавшую в сиротских приютах. Я подошел и сел рядом с ней и Уитом.

— Поздравляю! — сказала мама.

— Отец бы тобой гордился, — добавил Уит.

К последнему замечанию я был не готов.

— Нет, он бы не гордился, — возразил я, помолчав. — Если бы он сидел здесь, то вычерчивал бы закорючки носком ботинка и ковырял бы в носу, думая, что его никто не видит.

Уит улыбнулся. Мама скрестила руки на груди и стала смотреть на сцену, где к Гиллману как раз подходила Тереза. Директор вручил ей сертификат, и она небрежно сунула его под мышку. Дик, Кэл и еще один парень, которого я не знал, принялись свистеть и улюлюкать. Когда настала очередь Тоби, он прошел к сцене не спеша, согнув руки в некоем подобии боксерской стойки. Он, по-видимому, отрепетировал этот выход, поскольку, оказавшись на сцене, уверенно подошел к подиуму, где находился Гиллман, и остановился ровно в шаге от него. Они пожали друг другу руки, Тоби взял сертификат, спустился в зал и, широко улыбаясь, прошел к своему месту.

После церемонии состоялся фуршет. Столы выстроили на подстриженной лужайке возле главного здания. Они были покрыты клетчатыми скатертями, на них стояли банки с газировкой, на тарелках лежали сэндвичи и картофельные чипсы. Гиллман разрезал огромный торт и раздавал всем по куску. Уит держался поближе к столу, а мама расхаживала повсюду, фотографируя разные вещи: то нож, занесенный над тортом, то улетающий в небо воздушный шарик. Ее словно обуяла ностальгия, и теперь ей хотелось оставить память обо всем здесь увиденном.

Гиллман поднял стакан с апельсиновым соком и провозгласил тост:

— За таланты, обращенные на пользу общества!

Я подошел к маме, которая фотографировала пустую сцену.

— Не снимай это, пожалуйста, — попросил я.

— Почему?

— Ты лучше снимай людей, а не вещи. А это просто доски, приколоченные гвоздями.

Она кивнула, соглашаясь, и убрала фотоаппарат в сумочку:

— Скорей бы ты приехал домой, я места себе не нахожу. Ты можешь занять отцовский кабинет. Я там навела порядок.

— Хорошо, спасибо, — сказал я ровным голосом. — Кстати, я еще не решил, пойду ли осенью в университет.

— Поживем — увидим, — ответила она.

Мы смотрели на пустую сцену, словно ждали, что на ней сейчас что-то произойдет. Вот как выглядит горе, подумал я: безмолвный взгляд, пустая сцена и мама с лицом монахини.

— А Уит у тебя бывает? — спросил я.

Мой голос дрогнул, когда я произносил его имя: оно представилось мне «форд-мустангом» красного цвета.

Мама вздохнула и отряхнула рукав кофты:

— Он приходит ужинать несколько раз в неделю. Он хороший друг.

Голос ее звучал немного раздраженно, как будто она защищалась от каких-то обвинений.

Уит в это время стоял над развалинами торта и беседовал с Кэлом Сондерсом. Я подумал: возможно, мама и Уит действительно сблизились, как родные брат и сестра, и их отношения — совершенно платонические, разумеется, — основаны на взаимной любви и каждый из них интуитивно чувствует настроение другого, его голод или скуку, как некоторые люди предчувствуют скорую грозу. В нашем доме не прекращалась жизнь, и они оказывали друг другу мелкие услуги. Уит поддерживал машину в рабочем состоянии, боролся с насекомыми и чинил все, что требовалось. Маме был совершенно необходим человек, для которого она будет готовить. Но и Уит в неменьшей степени нуждался в поручениях: на холодильнике должен был висеть список домашних дел. Таким образом, у них сам собой возник договор о взаимопомощи.

— Да я ведь просто так спросил, — пробормотал я.

Мама обернулась и посмотрела на пустую сцену.


Тем же вечером мы с Тоби и Терезой сидели в амбаре и по очереди отхлебывали из бутылки кока-колы, в которую залили виски «Джек Дэниэлс». Мимо открытой двери прошел Арлен. Вид у него был подавленный, а глаза блуждали, как у сумасшедшего. Поговорил ли он все-таки с моим отцом? Или он сейчас спит наяву и пробирается сквозь лес секвой в Аризоне? Арлен посмотрел в нашу сторону невидящими, как у сильно похмельного человека, глазами и направился дальше. Похоже, мертвые и похищенные преступниками шли за ним по пятам.

— Он теперь ни на что не годен, — тихо сказала Тереза.

— Что ты имеешь в виду? — спросил я.

Она сделала глоток из бутылки и протянула ее Тоби, который сидел с закрытыми глазами.

— Я тела совсем не чувствую, — сказал Тоби.

Тереза пропустила эту реплику мимо ушей и стала объяснять мне:

— Арлен звонит в полицию и говорит, что обнаружил что-то важное, труп например. Они начинают бегать, выписывают ордера, приезжают, куда он сказал, и находят какую-нибудь ерунду. Старую дверь или детский велосипед.

— Ясновидящие постепенно сами уничтожают свой дар, — сказал Тоби.

— А мне предложили работу, — сменил я тему.

Тереза и Тоби поглядели на меня.

— Слушай, я не ясновидящий, но я попробую угадать, — сказал Тоби. — Тебе, наверное, предложили место в ЦРУ. Они хотят, чтобы ты запоминал слово в слово какие-нибудь важные инструкции и передавал их агентам на местах. А может, это Пентагон? Военные найдут кучу вариантов, как тебя использовать.

— Мне предложили место в библиотеке в моем родном городе. Работа временная, только на лето, но, если я решу не поступать в этом году в университет, они наверняка позволят мне остаться.

Повисла долгая пауза. Потом Тоби сказал:

— Не делай этого.

— А чем плоха работа в библиотеке? — спросил я.

Тереза угрюмо пожала плечами и стала смотреть в поле через открытую дверь амбара.

— Не надо тебе там работать! — В голосе Тоби слышалось искреннее негодование. — Отправляйся лучше на Аляску и устройся на рыболовецкое судно. Или стань следопытом в Адирондакских горах. Но ради бога, не становись ты библиотекарем, прошу тебя. Прошу как слепой человек.

— Вам обоим легко говорить, — сказал я. — У вас впереди настоящая жизнь.

— Я вообще молчу, — отозвалась Тереза.

— Вот и молчи. Я не хочу говорить на эту тему, — заявил я, отбирая у нее бутылку с виски.

Немного погодя мы с Терезой вышли погулять. Было полнолуние, и при свете луны дом казался очень одиноким. Отделенный от соседей пастбищами, соевыми и кукурузными полями, нелепый в своей викторианской пышности, с высокими окнами и точеными деталями, он странно смотрелся рядом с деревянными фермерскими домиками, выкрашенными желтой и зеленой краской. Я вспомнил то счастливое время, когда отец и Уит только привезли меня сюда. В первый день моего пребывания здесь дом показался мне похожим на старинный фрегат, а его остроконечная башенка — на заостренный нос корабля. Теперь я думал о многих минутах, прожитых тут, которые мне хотелось бы вернуть. Мы с Терезой взялись за руки и пересекли поляну с пустой сценой. Уже целый месяц я не видел города, построенного Роджером, и мне снова захотелось взглянуть на все эти колонны и фасады. Мы направились к мастерской, но Тереза вдруг остановилась и сказала, посмотрев на небо:

— Я ни одной звезды не знаю. Панкреатические соки знаю, а звезды — нет.

— Ну, смотри. Вот это Полярная звезда, — начал я, указывая на Большую Медведицу. — А вон там, пониже, Сатурн.


млечный путь движется со скоростью один миллион четыреста тысяч миль в час относительно реликтового электромагнитного излучения


Мы остановились перед входом в мастерскую. Я пошарил под крыльцом, вытащил фонарик, и мы зашли внутрь. В нос ударил запах стружек, клея, металлических обрезков. Наверняка Роджеру нравился этот запах, он успокаивал его и навевал сон. В большой комнате я включил специальную лампу для подсветки модели, и город засиял. Теперь это была настоящая инсталляция, хоть сейчас в музей. Мы осмотрели ее в молчании: остроконечные крыши, уличные фонари, спускающиеся каскадами сады, водонапорные башни. Новых домов Роджер не построил, но добавил много деталей, говоривших о присутствии человека: пожарные гидранты, автобусные остановки, скамейки. Были там и люди, сделанные из кусочков дерева и свинца. Они толпились на улицах, переходили дорогу в опасной близости от машин, рассматривали витрины, ели мороженое и хот-доги. Посреди стадиона стоял, подняв руку в бейсбольной рукавице, один-единственный игрок «Нью-Йорк янкиз».[78]

Я взял в руки этого бейсболиста и разглядел его поближе. Черты его лица получились очень схематичными, и ответить наверняка, кого Роджер имел в виду, было невозможно. Чернильное пятнышко вместо рта, глаза-точки: это было даже не лицо, а обозначение лица. Я принялся ставить его в разные места в городе: на водонапорную башню, рядом с большой прачечной, на крышу высотки ближе к центру. Похоже, Роджер хотел изобразить город во время обеденного перерыва: люди заходили в деликатесные магазины,[79] поедали на ходу хот-доги; мужчины в костюмах шли через парк; торговец толкал тележку мимо стеклянных дверей универмага. Потом я поместил бейсболиста в парк, рядом с бегунами и людьми, выгуливающими собак. Он стоял на небольшом холмике, высоко подняв свою рукавицу, словно ловил мяч, летевший к нему со стадиона над всеми крышами, куполами и башенками. Голова высоко поднята, тело замерло в неустойчивом равновесии: настоящая аллегория ожидания.

— Ну что, будем прощаться? — спросила Тереза.

Я взглянул на нее. По выражению ее лица и глаз никак нельзя было догадаться, что эта девушка обладает удивительным даром. Я погасил свет и поцеловал ее. Мы медленно переместились к многостворчатому окну. Моя рука скользнула в ее джинсы. Они оказались очень тугими, и к тому же Тереза сразу прижалась бедрами к стене, не пуская меня дальше. Мы постояли так минуту, глядя в поле, где паслись лошади с соседних ферм. Они опускали к траве свои длинные гибкие шеи, их палевые бока блестели. Счастье, казалось, было совсем рядом.

— Давай сделаем это, — тихо сказал я. — А то будем жалеть, что не сделали.

— Здесь и сейчас? — спросила она.

— Да, здесь и сейчас.

Кажется, было слышно, как двигается моя рука в ее джинсах. Я расстегнул молнию и опустил джинсы ей до колен. Тереза резко выдохнула, и на холодном стекле образовалось и почти сразу исчезло туманное пятно. Стоя сзади, я видел впадинку у нее на пояснице. Она положила руку на стекло, так что лошади оказались между большим и указательным пальцем. Я подумал, что вряд ли можно найти лучшее место для расставания со своей невинностью, чем здесь, между этим волшебным городом и пасущимися в ночном лошадьми. Но лошади вдруг подняли головы, чего-то испугавшись, а потом сорвались с места. Они кружили по полю, словно убегая от кого-то невидимого. Момент был потерян. Тереза задержала мою руку и произнесла:

— Не надо.

— Я очень хочу тебя, — сказал я и поцеловал ее сзади в шею.

— Я тоже, но…

— Что?

— Не здесь, — ответила она и замолчала.

Я чувствовал, как поднимается и опускается при дыхании ее живот. Она повернулась и посмотрела в сторону от меня.

— Извини, — сказал я.

— Ничего. Мы скоро это сделаем. Будем приезжать друг к другу в гости и делать это в кроватях, в которых спали с детства.

Она старалась утешить меня, но голос ее дрожал.


самая высокая нота, которую способен взять человеческий голос, — отрывистое «ми» четвертой октавы


Я чувствовал себя униженным, но тем не менее нежно поцеловал ее в щеку, ощутив при этом соленый вкус ее слез, и вытер ей лицо. Мы постояли, обнявшись, над городом Роджера. Я не хотел ничего говорить и еще меньше хотел видеть выцветшую ленту своего голоса.

35

Горе и сопровождающее его оцепенение погасили все краски и смешали все формы, которые до того носились вокруг меня в воздухе. Мысли стали пустыми и бесцветными. Цитрусовый привкус в некоторых словах превратился в восковой. Раньше процесс запоминания доставлял мне радость, теперь он был тоскливой рутиной. Приходилось хитрить и изворачиваться, чтобы выманить из слов и вещей какое-то подобие жизни. Без светлой ауры, которую создавали в моем сознании разные линии, точки и тире, я не мог ухватить значения того, что читал. Мозг отказывался понимать газетные статьи и упорно видел в них лишь колонки изогнутых в разные стороны черных значков. Даже буква «Т» перестала ассоциироваться с мрачным человеком, стоящим с разведенными в стороны руками.

В то лето я перестал что-либо запоминать. Я просто гулял по улицам в обеденный перерыв или после окончания рабочего дня в библиотеке. Все было как в тумане. Я часто обнаруживал сам себя посреди главной улицы городка или в кинотеатре и не мог вспомнить, как туда попал. Иногда я пристраивался за каким-нибудь прохожим и долго следовал за ним.

Однажды, проходя по университетскому кампусу, я увидел человека, напоминавшего моего отца. У него была такая же растрепанная борода, и он так же горбился при ходьбе. Этот человек перешел дорогу прямо передо мной и торопливо двинулся дальше по тротуару. В руке у него был портфель, он часто поглядывал на часы. Я направился за ним. Мы миновали сложенные из песчаника университетские арки и портики и оказались в районе, где жили профессора, а также дантисты и адвокаты. Симпатичные ухоженные домики в псевдоренессансном стиле стояли на участках примерно по три акра. Мужчина, за которым я шел, так торопился, что то и дело задевал ногами собственный портфель. Я держался на противоположной стороне улицы. Дойдя до поворота, он сунул руку в карман и вынул один-единственный ключ.

Я стоял за кустами ограждения и наблюдал. Человек подошел к скромному деревянному дому с ярко освещенным крыльцом и занавешенными окнами. Он открыл дверь, и я увидел за ней большую прихожую со стоячей вешалкой, на которой висели пальто и зонтики. У меня не было уверенности, что этот мужчина жил один: дом содержался в чистоте, видны были даже горшки с цветами, но по этой вешалке и по аскетическому виду прихожей я все-таки решил, что он холостяк. Человек средних лет, с небольшим количеством знакомых. И один-единственный ключ в кармане.

Мужчина закрыл за собой дверь, а я пересек улицу и подошел к дому. Я пробрался туда, где горел свет, — к кухне — и, согнувшись в три погибели, осторожно заглянул в окно.

Оказалось, этот мужчина жил вовсе не один. За маленьким столом рядом с ним сидела пожилая женщина. Она закатывала рукав ночной рубашки. По ее лицу было видно, что она тяжело, вероятно даже смертельно, больна. Мужчина вынул из ящика стола небольшой шприц и сделал ей укол какой-то светлой жидкости. Она чуть потерла место укола и опустила рукав рубашки. Лицо ее прояснилось, теперь оно выражало благодарность и умиротворение. Мужчина поднялся, снял галстук и принялся делать салат. Не знаю почему, но я продолжал стоять у их окна и, словно завороженный, наблюдал за тем, как он режет салат латук и складывает его в деревянное блюдо.


Домой я вернулся через черный ход, чтобы не столкнуться с Уитом и мамой. Весь журнальный столик в гостиной был завален книгами о том, как преодолеть горе. Одна из них учила представлять «семь ступеней горя» таким образом: улица Шока, проспект Отрицания, бульвар Гнева и так далее. То есть горе было городом, где люди ездили на своих «бьюиках» по Отрицанию, пока им это не надоедало и они не сворачивали на Гнев. Мама все время допытывалась, на каком перекрестке я сейчас нахожусь. Когда я отвечал «не знаю» и просил отстать от меня, она приходила к выводу, что я двигаюсь по широкому бульвару с односторонним движением — Гневу.

Я услышал, как она возится в кухне.

— Натан, это ты? — раздался ее голос.

— Ну я. А ты что думала, грабители?

— Садись ужинать. Мы с Уитом тебя ждали.

Еще не было и пяти часов: горе вынуждало их рано ужинать. Я вошел в кухню.

Они оба стояли возле холодильника — просто олицетворение домашнего уюта — и, улыбаясь без всякого повода, смотрели на меня. Час семейного ужина мне приходилось терпеть каждый вечер. Мы сели за стол. В эти три месяца, что я жил дома, Уит фактически переселился к нам и спал теперь в комнате для гостей. Вечерние посиделки напоминали постановку абсурдистской пьесы.

Мама положила себе турецких бобов и передала мне тарелку:

— Угощайся, Натан!

— Я сегодня снова смотрел фильм «Крепкий орешек»,[80] — сказал я.

— А я вот думаю сделать навес для автомобилей, — объявил Уит.

— Зачем? — спросил я. — У нас же есть гараж.

— Из гаража сделаем сарай, — ответил он. — А машины будут стоять под навесом.

— Латук что-то кислый, — сказала мама. — Ну, как дела в библиотеке?

— Скучно до одури, — ответил я. — В латуке нет кислот, только щелочь и вода.

Я вспомнил человека, который резал латук, делая салат для умирающей.

— А я сегодня утром поболтал с одной женщиной из Бахрейна, — сказал Уит. — Она там садит виноград в пустыне. И вода у них по цене масла. Она здорово говорит по-английски.

Уит увлекся радиолюбительством и оборудовал целую радиостудию у нас в подвале.

— А я хочу завтра прокатиться куда-нибудь подальше, — сказал я. — Может быть, в Миннесоту.

— Ох, нужно ли это… — вздохнула мама.

— Машина изнашивается, это раз, число миль на галлон уменьшается, это два, — предупредил Уит, не переставая жевать.

— Мне кажется, этими своими поездками ты пытаешься справиться с горем, — сказала мама. — И зря. Большинство психологов советуют энергичные физические нагрузки.

Я представил себе напечатанное на мягкой обложке название книги: «Прорвись сквозь свое горе!» — и ответил:

— Я вожу очень энергично.

— Синтия, а какого цвета навес ты бы хотела?

— Ну, что-нибудь средиземноморское… Умбра. Или сиена.

В тот вечер это продолжалось пятьдесят две минуты. После десерта мне позволили встать из-за стола, и я удалился в гостиную. Дом теперь зиял пустотами: мама провела весеннюю генеральную уборку и выкинула кучу вещей. В углах собиралась тьма. Шейкерские комоды при желтом свете люстры казались промасленными кораблями из сосны или тика. Все было почти так, как в том доме, где я вырос, но только ни в чем не чувствовалось жизни. Не было видно бутылок с домашним пивом, не доносились из кабинета медитативные звуки контрабаса Чарльза Мингуса. А на каминной полке стояла погребальная итальянская урна с прахом отца. Желтые керамические завитки поднимались по ней и расступались, открывая гладкую поверхность цвета ванили. Я подошел поближе. Дико было думать, что его тело находится там, внутри, и что в белом пепле могли сохраниться кусочки костей.

Я поднялся в кабинет отца. Так же как и гостиная, он выглядел теперь неполной копией подлинника. В реальности по углам должны были громоздиться башни книг и пирамиды исписанных бумаг. Теперь книги стояли, тесно прижавшись друг к другу, на полках, и нигде не было видно ни клочка бумаги. Я сел за его стол. Здесь сохранилась единственная уступка настоящего прошлому: книга, которую он читал незадолго до смерти. Я прочитал на открытой странице:

«Возможно, все четыре основные вида взаимодействий (сильное, слабое, электромагнитное и гравитационное) в действительности являются частью единой объединяющей силы, которая представляет собой источник всей материи и всей энергии. Эта сила потенциально существовала до возникновения Вселенной, занимая при этом места не больше булавочной головки».

На полях отец нацарапал:

«Булавочная головка — многовато для всей материи. Однако я сижу сейчас на такой булавке, и смерть кажется реальной».

Я положил книгу на стол и вышел.

Моя комната была прибрана так же чисто, как и весь дом. Все здесь оставалось таким же, как в тот год, когда мне было двенадцать лет, если не считать приготовленного для стирки белья и припрятанного «Плейбоя». Мама давным-давно уничтожила все симптомы моего раннего полового созревания. Ее подозрения пропитали все стены в этом доме. Она интуитивно чувствовала, когда что-то идет не так, как надо: например, на холодильнике выступает плесень или я сижу в своей комнате и таращусь на голые сиськи в журнале.

Кровать была застлана знакомыми с детства простынями с Суперменом. Модель Солнечной системы по-прежнему свисала с потолка. Интересно, почему я так много мечтал о космических полетах? На подоконнике лежали предметные стекла от микроскопа. В большой банке с раствором хранился мозг барана, и в омерзительной жидкости плавало множество отделившихся от него кусочков. Я сел на кровать, взял на колени эту банку и стал смотреть, как покачивается и двигается вверх-вниз этот мозг. Выглядел он почти как человеческий, поперечные сечения которого я хорошо помнил по «Анатомии» Грея. Мозг с близкого расстояния больше всего был похож на серый холмистый пейзаж — местность, пересеченную оврагами и трещинами. Вселенная, говорил мне отец, развивается, как мысль. И наши мозги — это только средства передвижения ширящейся мысли, мембрана, которая весит меньше, чем буханка плотного хлеба, не чувствует боли и передает наши воспоминания от одного поколения нейронов к другому.

36

Дорогой папа,

я в последнее время много думал о тебе. Арлен сказал мне, что ты, возможно, писал письма перед смертью. Ты не мне писал?

Ты, наверное, знаешь, что я устроился на работу в нашу городскую библиотеку. Я там расставляю книги, а НАСА или МТИ пока подождут. Я помню, ты считал, что гениальность передается. На самом деле это не так. Я решил перестать запоминать информацию, тем более что цвета, формы и вкусы исчезают.

Уит, по-моему, сходит с ума, а твоя жена готовит столько, что можно каждый вечер кормить целую армию. А в остальном все так же, как при тебе.

Я хотел спросить: а на что похоже это Единое Поле? Я прочел у тебя в записной книжке вот что: «Подлинный объект изучения в современной физике — это уже не материальные феномены, такие как звезды, планеты, жидкости, газы, молекулы, атомы и элементарные частицы, но энергетически насыщенное „ничто“ пустоты». Можно ли превратить в такой вакуум человеческую жизнь? В состояние, когда все возможно, но вероятность того, что произойдут события, ничтожна. Может ли что-то новое появиться, когда не будет уже пустого пространства?

С любовью,

Натан.

37

В библиотеке я расставлял книги по полкам и показывал посетителям архивные фильмы. По средам, например, приходил мистер Роулингс, занимавшийся историей нашего городка, и смотрел записи парадов на День независимости или инаугурации мэров. Моими коллегами были немолодые дамы — жены университетских профессоров. Так, моя непосредственная начальница Бёрди Питерс была женой профессора классической филологии. Эта дама с тонкими запястьями носила обычно джинсовую юбку и туфли для тенниса. Бёрди целыми днями пила растворимый кофе и ругалась с проштрафившимися читателями:

— Вы, миссис Джерватис, похоже, берете и сдаете книги, руководствуясь календарем майя!

После работы я в одиночку ходил в кино. Наш городской кинотеатр был построен в годы больших надежд: снаружи красовались каскады ламп, навес в стиле арт-деко с неоновыми краями и огромная касса в виде будки с хромированным ограждением. То же внутри: под потолком раскачивались хрустальные подвески люстр, по стенам теснились изящные балконы. Я ходил на дешевые фильмы — те, что долго не сходили с экрана, — или на сеансы повторного фильма. За доллар показывали фильмы, которые уже перешли на видео. Их смотрели безработные жители городка или те, кто приехал сюда искать работу, а также пенсионеры — мужчины в серых пальто и женщины, очищавшие апельсины прямо во время сеанса.

Я всегда садился на последний ряд, чтобы иметь возможность видеть не только фильм, но и зрителей, и в полутьме — скорее коричневой, чем черной, — воображал, что мы находимся под водой, а экран — это колышущаяся поверхность над нами. Пускали фильм, и на меня наплывали видения: облавы, убийства, автомобильные погони, запретный секс в отелях Лас-Вегаса. Секс и насилие теперь казались мне чем-то странным: они существовали в другом, очень далеком мире, где еще оставалось место для мести и похоти.

Я часами гонял «олдсмобиль-омегу» по грунтовым деревенским дорогам мимо выцветших полей, пустырей и заборов. Новые увлечения — поездки на машине, походы в кино и фотографирование — позволяли мне чувствовать себя как бы невидимым. Иногда я ощущал, как в глубине моего мозга начинает шевелиться заученная ранее информация — данные о знаменитых катастрофах или имена победительниц конкурса «Мисс Америка», — однако я тут же подавлял это силой воли.

Тоби и Тереза писали мне письма — сначала часто, потом все реже и реже. Тоби считался восходящей звездой в Джуллиардской школе. Он давал концерты в битком набитых аудиториях и ездил на гастроли с разными композиторами и оркестрами. Тереза жила в одноэтажном домике с верандой неподалеку от той больницы в Коннектикуте, где теперь работала. Впрочем, работа занимала у нее только первую половину дня, вторая была свободна, и Тереза увлеклась живописью. В больнице ей предоставили собственный кабинет, и теперь она беседовала с больными лицом к лицу. В кабинете стоял особый запах: ладана, цветков календулы и лилейника. Пока пациенты пытались объяснить, как они себя чувствуют, звучала особая «обволакивающая» музыка. Теперь Тереза вела себя с больными иначе: она старалась смягчить удар и не рассказывала сразу все, что ей открылось. Она писала, что учится сопереживать людям и наконец-то, впервые в жизни, чувствует себя на своем месте.


Позаимствовав у мамы старый фотоаппарат, я следил за незнакомыми людьми, чтобы потихоньку их сфотографировать и сохранить на пленке то, что я увидел. Родной городок открылся мне с совершенно новой стороны. Я находил уголки, где никогда раньше не бывал: пустой двор заброшенной скотобойни, где приезжие безработные собирались по утрам и валяли дурака, ожидая, не наймет ли их кто-нибудь из фермеров; заброшенная литейная, которую превратил в свою мастерскую изгнанный отовсюду художник; стриптиз-бар без названия, расположенный над аптекой; грязная лужа на восточной окраине, именовавшаяся Оазис, возле которой расположились дома на колесах. У этих домов были даже почтовые ящики. Я следовал по пятам за старухами, возвращавшимися после игры в бинго в Объединенной методистской церкви.[81] За рабочими, идущими домой после двойной смены на фабрике. За мальчиками-рассыльными, спешившими по своим делам. За священником, который ехал на велосипеде на кладбище. Я следил за человеком по имени Бинг Пибоди, владельцем обувного магазинчика. После работы он возвращался в свой убогий дом, где повсюду — и в прихожей, и в гостиной — лежали горы нераспроданной обуви: пыльные коробки с ботинками, которые кому-то были велики, кому-то — малы, а кому-то показались вышедшими из моды. Я следил за Леонардом Шпатцем, владельцем деликатесного магазина, не закрывавшего свою лавочку до полуночи. Он сидел там и заучивал немецкие слова по словарю. Потом я проехал мимо его дома и увидел, что рядом с ним стоит чья-то машина, а по движению теней в окне второго этажа догадался: у его жены роман с каким-то мужчиной. Значит, вот почему он не шел домой. Он проборматывал жесткие, режущие горло немецкие слоги, пока его жена раздевалась перед другим. Любовник приезжал два раза в неделю, и Леонард явно позволял ему это делать.

Я видел, как студенты заменили флаг на университетской церкви на заляпанную пятнами кофту.

Стоя за оградой, я видел, как маленький мальчик закапывал свои игрушки в землю во дворе, наверное, чтобы их не отобрали, а в это время его родители громко орали друг на друга в доме.

Я видел, как мужчина у себя во дворе подсекал клюшкой шарики для гольфа так, чтобы они попадали в пустой бассейн.

Я видел, как старик подметал дорожку к своему дому с помощью веника, сделанного из жесткой проволоки. Получался звук, похожий на точение ножей.

У каждого человека была какая-то тайна, и я старался запечатлеть эти секреты на пленку. При этом я не шпионил и не подглядывал от нечего делать. Я никогда не подсматривал, как раздевается женщина или что делают любовники в три часа ночи в машине, припаркованной возле ресторана. Я думал об Арлене и Терезе: они были своего рода провидцами, способными по одному только виду человека сказать о нем нечто такое, что другие не узнали бы никогда. Они угадывали намерения покончить с собой раньше, чем будущие самоубийцы сами о них догадывались. Я не обманывал себя надеждами научиться делать что-то похожее, однако пытался видеть людей иначе. Я наблюдал со стороны и заглядывал в чужие жизни извне — так, как другие смотрят телевизор.

38

Дорогой папа,

«олдсмобиль-омега» все еще на ходу. Скажи, ты когда-нибудь менял в нем масло? Незадолго до твоей смерти я поменял масло и воздушный фильтр. Он был совсем древний.

Знал ли ты, что Мелвилл Дьюи, изобретатель десятичной системы библиографической классификации, был своего рода Эйнштейном библиотечного дела?[82] До него пользовались так называемым «фиксированным местоположением» книг, а он предложил «относительное местоположение» — что-то вроде квантовой теории. Теперь книги нумеруются по их содержанию, а не по физическому адресу на полке.

С любовью,

Натан.

39

По вечерам Уит уединялся в своем радиоподвале, а мама отправлялась на ужин к друзьям. Круг ее знакомств расширился, к членам клуба «Леварт» теперь присоединились еще и добровольцы из хосписов. В такие вечера я, сидя дома, пропускал в гостиной стаканчик на ночь. Достав из старинного шкафчика джин и тоник, я смешивал их и присаживался на диван. Кожаную обивку этого дивана мама протирала маслом, и пахла она, как седло. Дом был погружен в полумрак, урна на каминной полке поблескивала, отражая свет ламп на лестнице. Отец как бы господствовал над всем домом — что у него никогда не получалось раньше. При жизни он был похож скорее на квартиранта или постояльца гостиницы, который появляется внизу только во время обеда, а потом исчезает в коридорах и занавешенных комнатах своих мыслей. Он знал, что мы простим ему эксцентричность и рассеянность, если он будет оставаться незаметным и нетребовательным. Теперь же по воле мамы, водрузившей урну на каминную полку, он превратился в патриарха — предка, взирающего на нас из священной ниши.

— Я напился, — признался я урне.

Поднявшись с дивана, я направился к гостевой комнате, где Уит готовился ко сну. Прежде чем лечь, он, уже облаченный в широкие трусы и майку, проделывал свой ежевечерний ряд приседаний и отжиманий от пола. Я смотрел, как он пыхтит, и думал о том, о чем никогда и ни с кем не стал бы говорить вслух, — о его отношениях с мамой. Раньше мне казалось, что для моих родителей секс — нечто совсем не важное. Если они им и занимались, то наверняка думали о чем-то своем: отец представлял формулу, описывающую крутизну бедер, а мама беспокоилась, не оставила ли включенной плиту. Спросить у Уита, есть ли у него какие-то планы относительно моей мамы, я не мог.

Он заметил меня в дверях и замер, не закончив упражнения, затем, продолжая держаться на согнутых руках, недоуменно спросил:

— Хочешь присоединиться? А что, давай! Твоей тикалке полезно потренироваться перед стартом.

— Спасибо, но у меня завтра много дел. Приедут читатели из дома престарелых. Придется побегать, таская им книги Даниэлы Стил с крупным шрифтом.

— Вас понял! — просигналил Уит и продолжил отжиматься.

Я поднимался по лестнице, заткнув уши, чтобы не слышать его выдохов.

40

Семья, выбранная мною на этот раз, была самой заурядной. Возле дома стоял мини-вэн, на участке покачивались качели-скамейка, а на веранде позвякивали китайские колокольчики. Меня интересовала именно нормальность, о которой я почти ничего не знал. Я вырос в странном семействе, состоявшем из физика-ядерщика, астронавта и домохозяйки, которая вела свое хозяйство так, как ведут корабль по бурному морю. Я решил, что мне надо изучать «нормальность», как изучают чужой язык и культуру, и чувствовал себя антропологом, отправившимся в экспедицию туда, где живут умеренно счастливые, получающие зарплаты и выплачивающие кредиты аборигены. Фамилия аборигенов, указанная на почтовом ящике, была Донован. Напротив их дома, на другой стороне улицы, рос огромный вяз, ветви которого укрыли мой «олдсмобиль». Становилось холодно. Я не выключал мотор, грея машину, и наблюдал за домом. Вскоре выяснилось, что в нем живут четыре человека: муж, жена и дети-подростки — сын и дочь. Каждый вечер в одно и то же время они собирались дома на ужин.

Во вторник вечером я вышел из машины и приблизился к дому. Светились только два окна в дальней от меня части дома — кухня и столовая. Подозреваю, что папаша был сторонником жесткой экономии, поскольку один раз я слышал, как он орал на детей: «Выключайте свет! Я еще не владелец электростанции!» После этого свет погас, а потом со второго этажа послышался шум фена.

Я обогнул дом и с облегчением вздохнул: собака находилась внутри. Пес был очень противный, избалованный, и даже его кличка Лэдди мне не нравилась. Дом стоял на сваях, и зазор между полом и землей, достаточно высокий, позволял мне туда заползти. Я протиснулся между бревнами и ощупью двинулся вперед, ориентируясь на раздававшиеся сверху голоса. В одном месте сверху, между половицами, пробивался свет. Там же слышались шаги и стук собачьих лап с когтями по древесине. Я удобно устроился — здесь можно было даже сесть — и обратился в слух. Похоже, я сидел прямо под обеденным столом.

— Тренер говорит, что мне надо набрать вес, — сказал мальчик.

— Набрать, сбросить, никто не доволен своим весом! — проворчал в ответ отец. — Вы лучше полюбуйтесь, как он жрет! Уплетает, как гребаная свинья!

— Послушайте, можем мы хоть раз спокойно поужинать? — вмешалась мать.

— Ты меня спрашиваешь? — переспросил отец. — Лучше спроси своего сыночка!

— Папа, я есть хочу, что тут такого?

— Да ешь сколько хочешь, хоть лопни, твое дело. Все, что я требую, это соблюдения приличий за столом.

Повисла пауза. Потом раздался голос дочери:

— Мы опять забыли помолиться.

— Блин! — отреагировал папаша.

— Ты сам ввел этот обычай, Макс, — сказала мать, — и сам же о нем забываешь.

— Ладно, сейчас помолимся. Эй, Мэтью, а ну-ка наклони свою башку и прикрой гляделки! — Папаша прочистил горло и произнес: — Отче наш, благослови нашу трапезу, да будет она нам во благо и в радость. Помоги всем, кто нуждается в твоей помощи, и нам тоже помоги. Аминь.

— Аминь, — откликнулись остальные.

— Теперь можно есть? — спросил Мэтью.

— Ешь, — разрешил папаша.

— А я толстая, как вам кажется? — спросила дочка.

— Толстая, так ешь поменьше, — ответил отец.

— Не обижай ее! — сказала мать.

— По-моему, у меня бедра толстые, — не слушала их дочка.

— Все у тебя в порядке с твоими чертовыми бедрами, — успокоил ее папаша.

— Одолжи мне мясца, — пошутил Мэтью. — У тебя лишний жир, а мне веса не хватает. Тренер говорит, что мне надо срочно набрать пятнадцать фунтов.

— Заткнись и лопай стейк! — цыкнул на него папаша. — Вся гребаная семейка чем-то недовольна. Все хотят быть другими. Толще, тоньше, умней, красивей. Вот видите эту рожу? Это моя рожа. Рубильник, брыли — все мое. И другой рожи мне не надо!

Снова настала тишина. Они ели молча, было слышно только позвякивание посуды и стук лап собаки, бегавшей вокруг стола, — наверное, кто-то украдкой подбрасывал ей куски. Еще можно было различить жужжание телевизора из соседней комнаты. Вдруг кто-то громко рыгнул. Дочь захихикала, а мать укоризненно сказала:

— Мэтью!

— В Китае и в других бедных странах рыгание считают похвалой хозяйке, — ответил Мэтью.

— Ну вот, полюбуйтесь, — сказал папаша. — Теперь он хочет стать китайцем.

— Ешь давай! — велела мать.

Значит, вот что такое «нормальная жизнь»! Ужин в сопровождении не столько разговора, сколько перебранки в сочетании с раздумьями о собственном весе. Шавка, попрошайничающая возле стола. Молитва, которую произносят тем же тоном, что и замечание о том, что за едой нельзя рыгать. У нас за ужином отец, бывало, пускался в рассуждения о том, имеет ли квантованный вихрь потока бесконечную массу. Я начал выбираться из-под дома наружу, на лужайку, но тут услышал, как открылась задняя сетчатая дверь.[83] Доставая пачку сигарет, вышел папаша. Я сидел, спрятавшись за одной из свай. Отец семейства прошел на лужайку и закурил. Он курил, прохаживался по лужайке и тихо напевал «Яблочный пирог».[84] Мне пришлось ждать, пока он не потушит свою сигарету и не вернется в дом.

Когда я приехал домой, мама объявила о своем решении запретить доступ в гостиную. Оба входа в нее были завешены желтой лентой.

— Я хочу, чтобы и гостиная, и кабинет были недоступны для посещения, — отрезала мама.

— И экономия на ремонте выйдет, — поддержал ее Уит.

— Но это же часть дома! — возразил я.

— Ну, пусть пока будет так, а там посмотрим. Мне надоело там постоянно пылесосить. И ковер изнашивается, когда ты там возле урны ходишь постоянно взад-вперед.

Я задумался над этим. Да, действительно, иногда вечером — ладно, каждый вечер перед сном — я разговариваю в гостиной с отцом. Ну и что в этом такого? Вон Уит, прежде чем завалиться спать, обменивается радиограммами с каким-то альбиносом из Санкт-Петербурга.

— В общем, мы считаем, тебе лучше Пока не заходить в эти две комнаты, — заключила мама.

— Что же я туда вторгался, что ли? — спросил я.

— Не говори глупости, — ответила она, поправляя фартук.

— Или это наказание за то, что я не радуюсь его смерти? — продолжал я. — Или за то, что работаю там, где надо только алфавит знать?

— Прекрати!

— Не прекращу! Между прочим, с библиотечными каталогами все не так просто, как кажется. Есть такие фамилии, что не знаешь, куда поставить книгу.

— А ты не хочешь в субботу вечерком прокатиться в боулинг? — веселым тоном предложил Уит. — Ты да я, больше никого не берем.

— Спасибо, у меня другие планы.

— Вот как? — удивилась мама. — И какие же?

— Я слежу за нашими соседями, — объявил я и вышел из кухни.

По пути наверх я резким движением сдернул желтую ленту с двери гостиной. Однако наутро она висела там снова.


Неделю спустя я собрал все старые любительские пленки, бывшие в доме, сложил их в чемодан и отвез его в багажнике на работу. Теперь у меня был свой ключ, и я приходил в библиотеку за час до того, как Бёрди являлась выпить свою первую чашечку кофе «Фолджерс». Я оттащил чемодан наверх, в кинозал. На кассетах с пленкой маминой рукой были сделаны надписи: «Шахматный турнир», «Викторина по химии», «Натан идет в школу». Я открыл ту, на которой была надпись «Натан: первые дни», вставил пленку в киноаппарат, запустил его и погасил свет.

Я никогда этого раньше не видел и даже не знал, что есть такая пленка. Сначала пошли прыгающие кадры: мои родители в нашем доме, а у них на руках что-то крошечное, завернутое в одеяло. Вот мама нянчит меня, сидя на залитом солнцем диване и подстелив на колени мексиканский платок. Вот она в нашей светлой кухне: держит меня на руках и напевает. Поначалу казалось, что отец выступает тут только в качестве оператора-документалиста, но потом появилось и его изображение. Вот он суетится надо мной, сидящим в белой пластиковой ванночке. Детская ручонка поднимается из воды и хватает его за бороду. Он криво улыбается камере, видимо боясь пошевелиться. Потом осторожно освобождается и принимается мыть меня губкой. Дальше меня подхватывает мама, и камера дает крупный план. Младенец совсем еще крошечный: на молочно-белом тельце отчетливо видна сетка голубоватых вен. Красивого в нем мало, но родители в восторге. Отец переполнен чувствами, и, вглядываясь в старую зернистую пленку, я, кажется, замечаю даже влагу на его глазах. Я поставил аппарат на паузу, мотор снизил обороты. Неужели вот это пятнышко, блеснувшее отраженным светом, — слеза? Я стал смотреть дальше. В следующих эпизодах отец что-то мастерил: орудовал молотком, пилил пилой и так далее. На дрожащих кадрах было видно, что у него на запястье ничего нет: он забыл надеть часы. Незадолго до смерти отец рассказал, что, когда я родился, он перестал носить часы и принялся чинить все в доме. Теперь я мог убедиться: мое появление на свет действительно оторвало его от обычных занятий.

Тут появились Бёрди Питерс и мистер Роулингс. Бёрди распахнула дверь стремительно, словно рассчитывала застать меня за просмотром снаффов.

— Как ты меня напугал, Натан! — театрально вскрикнула она.

— Доброе утро! — кивнул я, выключая аппарат.

— Мистер Роулингс хочет посмотреть июльские парады с тысяча девятьсот семьдесят пятого по тысяча девятьсот восьмидесятый год. Как мы договаривались.

— Да, разумеется. Я их уже приготовил.

Бёрди еще немного помедлила и, выдержав театральную паузу, вышла со словами:

— Ну что ж, тогда я вас оставляю вдвоем.

Мистер Роулингс, крупный мужчина в фетровой шляпе, уселся на стул и сказал:

— Поищи-ка мне кадры с фейерверками и марширующими оркестрами. И каких-нибудь кривоногих девчонок с трубами.

Правую руку он положил на брюхо.

— Сейчас поищем, — откликнулся я. — Но только сначала, если вы не возражаете, сэр, я хотел бы попросить вас взглянуть на один фильм. Меня интересует вопрос: плачет тут мужчина или нет?

Мистер Роулингс снял шляпу и положил ее на стол. Он занимался историей нашего городка, и прошлое для него было в каком-то смысле важнее настоящего. Я включил аппарат и погасил свет. На экране замелькали тени, показался отец.

— Смотрите, у него нет часов, — сказал я.

— Угу, — тяжело выдохнул мистер Роулингс. — Это твой отец?

— Да, сэр. А вот сейчас пойдет кусок, где он, возможно…

— Плачет, говоришь? Ну-ка, дай посмотреть!

Я уменьшил скорость. Отец стоит возле ванночки, мокрые руки блестят, как смазанные жиром. Вот он поворачивается к окну… Я остановил аппарат:

— Видите?

Мистер Роулингс наклонился поближе и даже выпятил нижнюю челюсть.

— Да, похоже на слезу, — сказал он. — А этот толстый младенец кто? Уж не ты ли?

— Да, я. Значит, есть слеза?

— А какие это годы? Семидесятые?

— Зима семидесятого года. Это происходит как раз в то время, когда астронавт, высадившийся из «Аполлона» на Луну, сыграл там в гольф.[85] Также в это время происходят выборы в Индии.

Какие-то исторические факты все еще держались в моей голове.

Поначалу мистер Роулингс глядел на меня подозрительно, но теперь лицо его просветлело: он нашел родственную душу.

— Так, значит, это блестящее пятнышко у него на щеке — слеза? — повторил я вопрос.

Он вытащил из нагрудного кармана очки и водрузил их на нос. Потом внимательно, даже открыв от усердия рот, рассмотрел изображение.

— Без всякого сомнения, — заключил он и убрал очки на место.

— Ну, тогда приступим к парадам! — объявил я, остановил мотор и, бережно вынув пленку из аппарата, положил ее обратно в коробку.


После окончания рабочего дня я снова отправился к дому Донованов. Мэтью как раз вышел погулять с собакой, а я последовал за ним в ближайший парк, где уселся на скамейку и стал наблюдать. Мэтью привязал пса к качелям, а сам принялся подтягиваться на перекладине. Парню было лет шестнадцать, он был спортивного вида и по-своему, на деревенский манер, хорош собой. После подтягиваний он выполнил еще ряд приседаний и отжиманий. Потом отвязал пса и побежал вместе с ним по периметру парка. Лэдди кидался на Мэтью, пытаясь его укусить, и каждый раз получал по морде, но продолжал подпрыгивать, широко раскрывая пасть. Вытащив из сумки фотоаппарат, я навел объектив и стал ждать самого динамичного момента. Я уже собирался щелкнуть, но тут боковым зрением заметил, что кто-то сел рядом со мной на скамью, и обернулся. Человек лет пятидесяти, в греческой рыбацкой кепке, провожал глазами убегавших Мэтью и его пса.

— В один прекрасный день эта собака искусает маленького засранца, — сказал он.

Это был Арлен, ясновидящий из института.

— Привет, Натан! А я сегодня целый день за тобой слежу. Похоже, я следил за следящим, а?

— Что ты тут делаешь?

— На прошлой неделе помог полиции отыскать девчонку лет десяти в Огайо. С нее содрали кожу, как шкурку с апельсина, а труп закопали в поле. Они мне принесли ее пижаму, и сигнал сразу стал четче. Похоже, ко мне возвращается дар.

— Ты что-нибудь слышал от моего отца?

— Вчера я провел двенадцать гребаных часов в «Грейхаунде»[86] по соседству с Засранным Джимми, условно-досрочно освобожденным из тюрьмы и перевозящим в другой штат свое имущество, поместившееся в бумажный пакет.

Арлен оглядел парк и поднял воротник пальто. Мэтью и собака направились к дому.

— Волосок с руки твоего отца оказался настолько разговорчивым, — продолжал он, — что я решил приехать и лично все тебе рассказать. Кроме того, я люблю путешествовать.

Я встал со скамейки и предложил:

— Может, прокатимся? У меня машина тут неподалеку.

— Я трясся в автобусе целый день, а ты мне предлагаешь прокатиться?

— Ты понимаешь, когда я за рулем, я лучше соображаю.

— Ну ладно, поехали. У меня есть время до полуночи — в это время отходит автобус в Айову.

Мы сразу выехали на автостраду. Обычно я выбирал для своих прогулок дороги, где нет большого движения, где редко попадающиеся фермеры на тракторах провожают подозрительными взглядами незнакомую машину. Но сегодня почему-то хотелось ехать по оживленной трассе. Арлен раскинулся на переднем сиденье.

— Спасибо тебе, что приехал, — сказал я ему.

— Ну, ты понимаешь, я ведь кто-то вроде мальчика-посыльного, — откликнулся Арлен. — Гребаная служба доставки экстрасенсорной почты, вот что я такое.

Я разогнал «олдсмобиль» до семидесяти миль в час. Арлен что-то сказал, но я не расслышал.

— Что ты говоришь?

— Тепло… — пробормотал он.

— Какое тепло? — не понял я.

Он показал пальцем на противоположную сторону автострады.

— Ничего я там не вижу, — сказал я.

— Сейчас увидишь.

Я продолжал вести машину, поглядывая туда, куда он показывал. Примерно через полминуты мимо нас пронеслась по встречной машина ДПС.

— Я чувствую тепло от радара, — объяснил Арлен.

Я сбросил скорость до пятидесяти пяти и поглядел на его усталое лицо с мешками под глазами.

— Так, значит, ты что-то узнал про отца? — спросил я.

— Кое-что узнал, — ответил он. — Как-то само собой это получилось. Я в последнее время совсем сдал. Все, что мне оставляли — зубные щетки, бикини, что угодно, — все молчало, ничего нельзя было понять. Я, как ты помнишь, прикрепил волосок с запястья твоего отца к своей доске. Поначалу ничего не было, а недели через две я вдруг увидел его руки.

— И что он делал?

— Не он, а они. Это были только кисти рук, как бы висящие в воздухе.

— Хорошо. Что делали руки?

— Писали письмо. Одна держала ручку, другая придерживала бумагу. Я уже до этого видел нечто подобное, но на этот раз картинка была очень четкая.

— Это было письмо ко мне?

— Послушай, парень, ну дай же истории самой себя рассказать. Не спеши. Тут очень тонкие вещи.

— Хорошо-хорошо. Извини. Рассказывай.

— Это случилось на следующую ночь после того, как мне прислали пижаму этой убитой девочки. Я увидел его руки. Белые руки, ногти обкусаны, на запястье часы. Но часы не шли.

Я посмотрел на часы, подаренные отцом. Они по-прежнему показывали 9:35. Похоже, Арлен говорил истину.

— И как я уже сказал, он писал письмо на белом листе бумаги. Ты понимаешь, я никогда не уверен на сто процентов. Всегда можно ошибиться, увидеть что-то не то. Атмосферные помехи, сердцебиение, любое внешнее вмешательство могут повлиять. Съешь что-нибудь не то — и уже сбился циркадный ритм, метаболизм ни к черту, и вот уже все картинки накладываются друг на друга…

— Да, я понимаю. И значит, ты увидел…

— А ты, по-моему, сам тоже сильно сдал. Извини, конечно.

Я ударил кулаком по рулю:

— Арлен, ради бога, скажи, что писал мой отец?

— Ладно, скажу. За две недели до смерти он написал письмо Ему. — Арлен показал на потолок машины.

— Кому ему?

— Да Богу! Он написал прямо Господу Богу.

Я посмотрел на мутные, мокрые поля, на воду, блестящую в придорожных канавах, и сказал:

— Он не верил в Бога.

— Слушай, какое мне до этого дело? — рассердился Арлен. — Говорят же тебе: я всего лишь мальчик-посыльный.

— Письмо Бо-огу? — протянул я саркастически.

— Это письмо находится в комнате, где много книг. В одной из них — там что-то о нулевой гравитации, черт ее знает, как она точно называется.

— Значит, в его кабинете?

— Ну, это уже тебе лучше знать. Слушай, мне надо сегодня успеть на автобус, а ты несешься куда-то как сумасшедший. Может, повернем назад?

Меня как будто кто-то укусил сзади за шею. Не случилось ли то, чего так боялась мать: не свернул ли я на бульвар Гнева?

— Я не могу поверить, что отец написал письмо Богу. Он должен был написать мне!

Я резко затормозил и развернул машину на 180 градусов. Арлен беспокойно потирал руки.

— Господи, как я хочу спать, — пробормотал он.

— Вздремни, пока едем.

— Да, пожалуй, я так и сделаю. Разбудишь меня, когда приедем на автобусную станцию? Кстати, Натан…

— Что?

— Ты зря думаешь, что никто не видит, как ты преследуешь людей. Вот, например, эта семья сегодня — ты думаешь, они не чувствуют? Они прекрасно знают, что кто-то их подслушивает. И даже чувствуют, что у них нет права показаться интересными. Так, значит, разбудишь, договорились…

Я снова разогнал машину до семидесяти миль. Мысли скакали как бешеные. Если Арлен действительно видел то, о чем рассказал, то почему отец обратился с последними словами к Богу — к фикции, в которую он никогда не верил, — вместо того чтобы написать мне? Это была последняя, самая большая обида, которую он мне нанес. На пороге смерти он предпочел на всякий случай помириться с предполагаемым Творцом, а мне так и не сказал, что любил меня. Что я хотел от отца? Того же, чего хотят и все люди, — нерассуждающей любви. Но разве это возможно? «Одни рождаются с исключительными способностями, другие рождаются с надеждой» — Гиллман, помнится, однажды высказался в таком духе.

Я думал о людях, за которыми следил. Об их деревянных и каменных домах. О том, что связка ключей в кармане — это своего рода портрет ее обладателя. О том, что иногда можно без труда угадать, что творится на душе у человека, который, например, играет сам с собой в гольф в три часа утра или складывает нераспроданную обувь у себя в гостиной. Если бы я захотел, я смог бы припомнить все крупнейшие природные катаклизмы во всемирной истории, или самые популярные американские телепрограммы за последние пятьдесят лет, или специализацию участков коры головного мозга, но все это для меня теперь было не важно. Что за польза от информации для того, кто ни во что не верит? Не существует скрытого Блага, заботящегося о нас. Единое Поле не является слиянием энергии и материи, оно представляет собой всего лишь триумф случайного.

В груди у меня кипело. Машину повело на обочину, и я этому не препятствовал. Впереди показались шесть стоящих в одну шеренгу выцветших почтовых ящиков, вынесенных от домов к самой дороге. Эти перекошенные металлические коробки красноречиво свидетельствовали об уровне жизни их владельцев. Мелькнул дорожный знак с названием деревни: «Хейзелвуд». «Олдсмобиль» несся по гравию обочины; его давно уже заносило вправо, и теперь я, ослабив хватку, чувствовал, что отпускаю на волю дрессированное животное, позволяю ему следовать своим инстинктам. Далее произошел удар и скрежет. Почта разлетелась в разные стороны: непросмотренные предложения кредиток, счета за электричество, какие-то грязно-белые конверты — все они крутились в воздухе и падали в грязь.

Руль у меня в руках вздрогнул, Арлена резко дернуло вперед, потом он выпрямился. Почтовый ящик, как реактивный снаряд, ударился о капот и, не задев ветрового стекла, улетел вверх. Он прокатился по крыше машины, и я увидел в зеркале заднего вида, как он, сверкнув напоследок, скатился по багажнику.

— Влипли! — крикнул Арлен.

— Все в порядке, — успокоил я его и осторожно вывел машину на дорогу.

— Я не должен умереть в Висконсине, — сказал Арлен. — Я знаю, что умру в Мексике, понял ты, маленький засранец? Что ты делаешь, черт тебя побери?

— Я потерял управление всего на секунду, — ответил я. С чисто формальной точки зрения так оно и было. — Ничего страшного. Ты успеешь на свой автобус.

Позади нас ночную тьму вдруг разрезали красные и синие огни. Сначала я решил, что ко мне вернулась в полной мере синестезия и это сияют в воздухе слова. Но тут послышался звук сирены, и, глянув в зеркало, я увидел патрульную машину. Из близлежащих домов высыпали люди, все они таращились на нас.

Арлен вытер пот с лица и сказал:

— Натан, у меня в горле застряли какие-то вопли, и в каждом упоминаешься ты.

Я сбросил скорость и затормозил у обочины. К нам подошел полицейский.

— Выйдите из машины, джентльмены! — скомандовал он.

Лица его было не видно из-за тени от широкополой шляпы, вперед выступал только огромный подбородок.

— Слишком быстро ехал? — спросил я.

— Превышение скорости волнует меня не в первую очередь. Выйдите из машины!

Слова «превышение скорости» прогрохотали как камни, скатившиеся по склону горы.

Мы вышли и встали лицом к машине, положив руки на ее крышу.

— Собираетесь меня обыскивать? — зачем-то спросил Арлен.

— У вас есть оружие?

— Нет, — ответил Арлен.

— Я признаю, что превысил скорость, — сказал я. — Приношу свои извинения.

Полицейский быстро ощупал с ног до головы сначала меня, а потом Арлена.

— А вы с полицейскими из Айовы не знакомы? — спросил Арлен.

— Повернитесь, пожалуйста, сэр.

— Может, Джимми Холлбека знаете?

— Нет.

— Я получил от него официальную благодарность. Помог ему найти утонувшего мальчика.

Полицейский попросил меня предъявить права и свидетельство о регистрации машины. Права были у меня в бумажнике, а за вторым документом пришлось лезть в бардачок. Коп взял права и отошел к своей машине. Мы ждали возле «олдсмобиля», ослепленные светом полицейских фар.

— Тупица! — ругал меня Арлен. — Это же Средний Запад. Тут нельзя мешать людям получать письма, это считается федеральным преступлением. В общем, пиши мне теперь письма из каталажки. Господи! Ну скажи, о чем ты думал, когда съезжал с этой гребаной дороги?

Проезжавшие по автостраде смотрели на нас, и я тоже поглядывал на них. Я, конечно, испытывал унижение, но при этом меня занимали еще и мысли о том, кто они и куда едут: брошенные супруги, угонщики, перегоняющие машины в отдаленные штаты, парочки, подыскивающие дешевый мотель, где можно порезвиться.

Полицейский вернулся к нам.

— Можете вы объяснить, что случилось там, на дороге? — спросил он.

— Я не справился с управлением, — ответил я.

— Вы пили сегодня?

— Нет.

— У меня есть достаточное основание для обыска машины, — сказал он.

Похоже, у него совсем не было лица. Возможно, дело было в огромном подбородке, который не позволял увидеть ничего больше.

— Достаточное основание, — повторил я.

В этих словах тоже заключалось эзотерическое. Принцип неопределенности. Достаточное основание. Интересно, что он имел в виду? Что у меня в машине лежат наркотики или украденные вещи? Или в его словах содержалась отсылка к маловероятной гипотезе о скрытом смысле Вселенной?

— Так пили вы или нет? — повторил он вопрос. — Я обоих спрашиваю.

— Я не вел машину, — сказал Арлен.

— Нет, я не пил, — ответил я.

Полицейский вытащил из кармана ручку и поднял ее на уровень моих глаз. Так мог бы сделать гипнотизер.

— Я буду передвигать ручку, а вы смотрите не на мое лицо, а на ее конец.

— Это очень просто, поскольку у вас нет лица, — ответил я.

— Что?

— Я говорю: в темноте я не очень хорошо вижу.

Он принялся двигать ручкой вправо-влево и вверх-вниз. Иногда она смещалась так далеко на периферию моего зрения, что я едва ли не заглядывал внутрь себя — туда, где можно увидеть, к чему крепятся глазные яблоки. Закончив процедуру, коп сказал:

— Опасное вождение — это серьезное дело.

— Понятно, — ответил я.

— Я хотел бы обыскать вашу машину. Вы можете отказаться, но это осложнит ваше положение.

— Ладно, обыскиваете, — сказал я отстраненно.

В моем голосе явно прозвучали отцовские интонации.

— Мне надо успеть на автобус в Айову, — сказал Арлен. — Он уходит в полночь.

Коп посветил фонариком в салон «олдсмобиля» и, пошарив под сиденьями, вытащил оттуда несколько бумажных оберток от фастфуда и биографию Ганди.

— Он мог в течение шести недель обходиться без еды, — сказал я.

Полицейский кивнул и бросил книгу на сиденье, потом нажал на кнопку, чтобы открыть багажник.

— Эта штука прошла более трехсот тысяч миль, — сказал он, обходя машину. — Вы, должно быть, много ездите?

— Да, люблю водить, — ответил я, хотя вряд ли коп мог услышать меня из-за шума проходящего транспорта.

Он уже рылся в багажнике. Мы с Арленом по-прежнему стояли с другой стороны, у капота, и я поглаживал холодный металлический бок «олдсмобиля». Через минуту полицейский подозвал нас к себе. Мы приблизились. Луч его здоровенного фонаря высвечивал содержимое моего багажника. Коп достал несколько фотографий и посветил на них. Я увидел Меган Труди: она рыдала, стоя на коленях рядом со своими посадками стручкового перца. На следующей был Джим Троллоп, который закидывал шары для гольфа в пустой плавательный бассейн. Еще там была студентка университета в маечке с бретельками: она сидела под вязом и читала Джека Керуака.

— Что это? — спросил коп.

— Фотографии, надо полагать, — ответил я.

— Ну, елки-палки! — охнул Арлен, глядя на рассыпанные фотографии.

Полицейский запустил руку в коробку и вытащил еще целую кучу. Потом он открыл положенный в багажник Уитом набор средств на все случаи жизни, в том числе сигнальные ракеты и космическое одеяло. Тут я на секунду поглядел на себя глазами копа. Значит, есть пацаненок, несущийся неизвестно куда на древнем «олдсмобиле», сбивая по пути почтовые ящики. Он везет с собой кучу фотографий, по всей видимости, незнакомых ему людей. Его сопровождает товарищ явно психического вида. Под передним сиденьем в машине лежит биография какого-то индийского мистика, а в багажнике — разные армейские причиндалы.

— Скажите, эти люди знали, что вы их фотографируете? — спросил полицейский.

— Ну, не совсем, — ответил я.

— А зачем вам сигнальные ракеты?

— Чтобы подать сигнал в случае опасности. Это положил в багажник друг моего отца. Он астронавт и очень серьезно относится к вопросам безопасности.

— Вы употребляли сегодня наркотики?

— Нет, сэр, — ответил я.

— При подозрении на наркотики я могу взять анализ мочи.

— Просто меня клонило в сон и я задремал за рулем, вот и все.

— Он только что получил некоторые экстрасенсорные сведения о своем покойном отце, — вмешался Арлен.

— Куда вы направляетесь?

— Домой. Недалеко отсюда.

— А вы? — спросил коп у Арлена. — Вы водите машину?

— Предпочитаю не водить.

Полицейский еще раз окинул взглядом фотографии и поблескивающее, как фольга, космическое одеяло.

— Натан, я должен доставить вас в ваш местный полицейский участок. Вам придется, как минимум, заплатить за поврежденные почтовые ящики. Но вы можете и лишиться прав. Вам также придется поехать с нами, сэр, — сказал он Арлену.

Тот был явно обеспокоен:

— Но мне же надо успеть на эту дворняжку… на «Грейхаунд». Послушайте, офицер! Добираться до Дубьюка на автобусах «Трейлуэйз»[87] — это такая морока…

— Вы собираетесь меня арестовать? — спросил я, чувствуя, что готов к утвердительному ответу.

— Нет. Вас пока ни в чем не обвиняют. Мы вернемся в ваш город, и там полицейские вызовут ваших родителей. После этого они посадят вашего товарища на автобус.

— У него отец умер, — сказал Арлен.

— А мать? — спросил коп.

— Она дома с астронавтом, — ответил я.

Он жестом приказал нам сесть к нему.

— А что будет с моей машиной? — спросил я. — Не могу же я ее тут бросить?

— Приедете утром и заберете ее. Все будет в порядке.

Мы сели на заднее сиденье полицейской машины. Внутри пахло, как от новой пары ботинок. Я застегнул ремень, и коп, не выключая в первые минуты свои ослепительные огни, вписался в поток транспорта. Мы мчались в ночи, догоняя и обгоняя седаны и кабриолеты с опущенным верхом, и водители провожали нас взглядами. Они, конечно, принимали меня за преступника, и мне нравилось, что они все отворачивались, как только встречались со мной взглядами.

— А вы верите в Бога? — спросил я у полицейского. — Или хоть во что-нибудь? В любой смысл?

— Он совсем не сумасшедший, — заверил копа Арлен.

Тот предпочел сделать вид, что не слышит нас.

В участке он передал нас местным полицейским, а те сказали, что если я заплачу за переустановку почтовых ящиков, то мне не предъявят обвинения. Однако если я еще раз нарушу правила дорожного движения в течение ближайших пяти лет, то лишусь водительских прав. Арлен все-таки пропустил свой автобус. Полицейские вызвали мою маму, а нас посадили ее дожидаться в комнате для совещаний. Возможно, эта комната служила также и для допросов: кирпичный куб без окон, где подозреваемые излагали свои алиби, а полицейские их отвергали.

Уит и мама приехали вскоре после полуночи. Мама не сказала ни слова: вся обстановка полицейского участка с его запахами фастфуда и бумажного клея, металлическими столами и одноразовой посудой просто оскорбляла ее вкус и достоинство. Уит тоже помалкивал.

— Это Арлен, — представил я товарища. — Он ясновидящий из института. Приехал меня навестить.

Уит поприветствовал его кивком. Мама, по-прежнему не говоря ни слова, отвела нас к машине.

Когда мы приехали домой, Уит позвонил на автобусную станцию и выяснил, что Арлен может уехать в пять утра. Мы сели за столом в кухне, и мама налила всем чаю. Даже если сын стал мелким правонарушителем и жизнь кажется конченой, культурные привычки — например, привычка поболтать за горячим чаем — никуда не исчезают.

— А молока у вас нет? — спросил Арлен. — Жирного, если можно.

Мама принесла ему стакан молока и села с нами.

— Ну и куда вы ехали? — спросила она, помешивая свой чай.

— Так, просто катались, — ответил я.

— А ты знаешь, который сейчас час? — спросила она.

— Время старта, — ответил я, пытаясь заставить Уита улыбнуться.

— Вчера вечером мне звонила Бёрди Питерс, — сказала мама. — Она говорит, что ты опаздываешь на работу и расставляешь всё как попало. Она обнаружила на полке с математикой книги по религии и философии.

— Неужели?

— Именно так.

— У него мозг работает с перебоями, — сказал Арлен.

— Скажи, а ты действительно знаешь, что произойдет в будущем? — спросил его Уит.

Мама осуждающе поглядела на астронавта и попыталась продолжить разговор со мной:

— В общем, люди за тебя беспокоятся.

— Люди? — переспросил я. — У меня умер отец, и я до сих пор от этого не оправился. Что же я, по-твоему, должен прыгать от радости? И кто все эти «люди», скажи, ради бога.

— С будущим у меня все в порядке, — ответил Арлен. — Вот с настоящим есть проблемы.

— Люди вообще, — ответила мама. — Ладно, завтра поговорим. На сегодня хватит.

Что-то в ее тоне задело меня.

— Да не надо обо мне беспокоиться! — сказал я. — Лучше подумай о том, что ты сама делаешь. Еще года не прошло со смерти отца, а ты уже живешь с его лучшим другом.

Арлен повернул голову и уставился на холодильник. Уит прикрыл глаза — видимо, перебирал варианты дальнейшего поведения, как его учили делать во время конфликтов. Мамина рука поднялась медленно, как при замедленной съемке, и я сам потянулся ей навстречу. Она хлопнула меня по щеке так сильно, что клацнули зубы. Звук пощечины отозвался в моем мозгу россыпью желтых и золотых точек. Это было первое настоящее чувство с того момента, когда я пришел к отцу в больничную палату. Уит отвернулся. Арлен разглядывал свои руки. Мамино лицо исказилось, и она быстро вышла из кухни.

Повисла долгая пауза. Потом Уит сказал:

— Арлен, давай-ка я тебя устрою на ночлег, а утром, когда надо будет ехать на станцию, разбужу.

Он отвел ясновидящего в гостевую комнату. У меня горела щека, я приложил к ней руку. Я чувствовал такую сильную усталость, что решил не искать сейчас отцовское письмо. Мама наверху несколько раз хлопнула дверями. Потом все стихло.


Утром Арлен уехал. Когда мы встретились с мамой и Уитом, они вели себя так, как будто накануне ничего не произошло. Им захотелось проехаться, может быть, для того, чтобы по дороге поговорить, и я согласился отправиться с ними. Был выходной, суббота, и я планировал во второй половине дня сходить в кино: там шла специальная программа из двух полнометражных фильмов с Робертом Де Ниро. Мы сели в «форд-эскорт», принадлежавший Уиту, и поехали в центр города. Надо сказать, что, как бы это ни было неприятно услышать лихим ребятам из НАСА, машину астронавт водил очень осторожно.

— Уит, как часто ты меняешь масло? — спросил я.

— Каждые три тысячи миль, как в аптеке, — ответил он.

— Понятно…

Проехав библиотеку, мы повернули налево и оказались в торговом районе. Вообще наш городок — это лабиринт банков, закусочных, обувных магазинов и кабинетов дантистов. Люди здесь обувались, обедали, брали кредиты, пломбировали и выпрямляли зубы — и все это называлось жизнью. Уит притормозил напротив светло-желтого офисного центра с большими, прикрытыми ставнями окнами.

— Зачем мы тут остановились? — спросил я.

— Мне надо туда кое-что занести, — ответила мама. — А почему бы нам не сходить всем вместе? Выпьем какого-нибудь солодового напитка в аптеке.

— Послушай, сейчас девять утра. С каких это пор в такую рань стали пить солодовые напитки? — спросил я.

— Ладно, пошли. Будь смелее, — подбодрила она меня, но тон у нее был совершенно ей не свойственный, пустой и холодный.

Мы вылезли из машины и направились к зданию. Мама вошла первой, мы с Уитом проследовали за ней через холл к приемной стойке, на которой стояли горшки с цветами, на стене висели какие-то местные пейзажи. Кто тут принимал? Ортодонт? Ни секретарши, ни администратора у стойки не наблюдалось, — видимо, суббота была выходным днем. Однако дверь в офис оказалась открыта. На секретарском столе лежали визитные карточки. Я взял одну и прочитал: «Доктор Каплански». Все ясно. Мама привезла меня к нашему городскому психиатру, отцу того мальчика — Дариуса, который победил меня в научной викторине в седьмом классе. Образ близорукого и сутулого Дариуса хорошо сохранился в моей памяти. Для меня он был кем-то вроде святого покровителя несчастных юных гениев.

— Какого черта мы тут делаем? — спросил я.

— Натан, я тебя прошу: просто поговори с ним. У него большой опыт консультаций по преодолению горя.

— Преодолению горя? — насмешливо повторил я.

Уит встал в дверях, закрывая путь к отступлению. Мне захотелось двинуть его кулаком в живот.

В конце коридора появился Клайд Каплански. На нем были мягкие туфли на резиновой подошве и подвернутые брюки, лицо выражало дружелюбие и озабоченность.

— Привет, Натан! — поздоровался он со мной.

— Я не хотел бы сейчас ничего обсуждать, — заявил я.

— Через час мы вернемся, — сказала мать, не слушая, — и заберем тебя. Поедем обедать.

— Да-да, мы только поболтаем, — закивал доктор.

Он жестом пригласил меня пройти по коридору в его кабинет. При этом он не указывал направление пальцем, а держал руку так, словно собирался погладить собаку.

В кабинете стояла шведская дизайнерская мебель: раскачивающиеся кожаные кресла и молескиновая тахта.

— Присаживайся, — пригласил меня психиатр.

У него были густые, сросшиеся седые брови.

Я сел в кресло, удобно откинувшись назад.

— Ну что, — начал он, — не хочешь мне что-нибудь рассказать?

Я положил ногу на ногу и скрестил руки на груди.

— Например, про своего отца. — Каплански заложил руки за голову. — Ну и вообще, как ты жил эти годы? Последнее, что я слышал, — ты попал в страшную аварию на машине?

— Я занимался тем, что запоминал разные факты. Но теперь моя память, похоже, слабеет. Иногда я даже не помню, какой сегодня день.

— Память — вещь двойственная. Она может быть путем назад и путем вперед.

— Очень поэтично сказано. Можно использовать в качестве наклейки на бампере для людей с потерей памяти. Как поживает Дариус?

— Спасибо, хорошо.

— А вы помните эту научную викторину в седьмом классе? Скажите, вы понимали, что я знаю ответ на последний вопрос? Скажите честно.

— Я как раз не хотел с тобой говорить об этом, не хотел возвращаться к той злосчастной викторине. Но твоя мама считает, что тебе надо избавиться от психологического комплекса.

— Так все-таки вы знали, что я знал?

— Да, мы все знали, что ты знал.

— И значит, я мог выиграть у Дариуса!

— В тот конкретный день — да, мог. Но почему ты не хочешь мне сказать, на что ты злишься?

— А что вы хотите услышать? Ваши пациенты обычно рассказывают, почему они злятся на Бога и своих родителей? Я не злюсь. Больше не злюсь. Я жду.

— И чего ты ждешь?

— Знака, что начинается настоящая жизнь, — ответил я.

— Ты полагаешь, что эта настоящая жизнь может быть приближена твоим волевым усилием?

— Нет. Она сама придет.

— Это пассивная позиция.

— У меня много времени.

— Скажи, пожалуйста, ты следишь за незнакомыми людьми?

— Иногда да.

— А зачем?

— Шпионаж. Я шпионю за ними, чтобы узнать, почему они ведут себя так, а не иначе.

— А почему ты ведешь себя так, а не иначе?

— Это вас на психфаке учили таким вопросам? Спрашивать пациента, почему он ведет себя так, а не иначе?

Психиатр ослабил напор и откинулся в кресле.

— Ну вот, ты прибегаешь к агрессии, — сказал он. — Скажи, ты зол на весь мир потому, что твой отец тебя покинул?

У него на столе стояло небольшое деревце — бонсай. Я представил, как он подрезает на нем ветви маникюрными ножницами.

— Ты ведь никогда не соответствовал его ожиданиям. А как только у тебя проявились необыкновенные способности, он скончался. Я пытаюсь восстановить общую картину, используя сведения, полученные от твоей мамы.

— Хорошо, я отвечу. Я злюсь потому, что такие, как вы, раскладывают горе по полочкам на разные «стадии» и думают, что они что-то поняли. Скажите, вы когда-нибудь действовали спонтанно, без всякого плана?

— Да, бывало. И вообще, некоторые философы полагают, что в мире все случайно.

— Я думаю иначе, — сказал я. — Тут все хуже, чем случайно. Я думаю, этот мир устроен так в наказание нам всем.

— Ты действительно так думаешь?

— Как сказал, так и думаю.

— Натан, а ты не мог бы описать, что ты чувствуешь, когда вспоминаешь отца?

— Все, хватит, я не хочу больше разговаривать! Я понимаю, вы хотите мне добра, но мне этого не нужно. У меня все в порядке. Скажите это моей маме, а я постараюсь вести себя более осмотрительно.

— Ну что ж, приходи в другой раз, поговорим. Мама будет рада, если ты придешь.

— А что, Дариус учится на медицинском факультете?

— Не совсем.

— В Гарварде?

Доктор поглядел через стеклянную поверхность стола на свои руки и ответил:

— Дариус больше не живет в нашем городе. Он обучает людей йоге и медитации. Мы видимся довольно редко.

— Что-что?

— И он решил не поступать в университет, — тихо сказал Каплански.

— Ничего себе! — выдохнул я.

— Да, это был большой сюрприз.

— Я бы хотел с ним повидаться.

— Тебе лучше повидаться еще раз со мной. Приходи — поговорим.

Я поднялся.

— Послушай, Натан…

— Да.

— Похоже, ты пережил нервный припадок. Твое состояние зашкалило за обычные нормы переживания горя.

Голос у него был абсолютно бесцветный.

— Ну, пока! — сказал я.

Выйдя из здания, я увидел маму и Уита. Они ждали меня в припаркованной напротив машине. Когда я сел на заднее сиденье, они принялись расспрашивать меня, притворяясь, что ничего не случилось.

— Как ты рано вернулся! Ну, как все прошло? — спросила мама.

— Меня полностью вылечили. Спасибо, что интересуешься.

Она только вздохнула в ответ. Уит включил мотор и дал задний ход.

41

Дорогой папа,

сегодня я ходил на прием к Клайду Каплански. Он сказал, что, скорее всего, со мной случился нервный припадок после твоей смерти. Эмерсон считал, что недовольство жизнью — признак недостаточно сильной воли. Интересно, куда бы пошла эволюция, если бы не было этого недовольства? Изменилось бы что-нибудь, если бы мы все время чувствовали себя довольными? Дариус, тот юный гений, решил не поступать в университет. Не знаю почему, но, узнав про это, я испытал редкостное облегчение.

С любовью,

Натан.

P. S. Арлен говорит, что ты перед смертью написал письмо Господу Богу. Если это правда, то извини, но я его прочту.

42

Дариуса я отыскал в телефонной книге. Оказалось, что он живет на заброшенной ферме неподалеку от нашего городка. Там было что-то вроде коммуны мэдисонских маргиналов: девчонок-хиппи, веганов,[88] фрукторианцев[89] и тех, кто делал одежду из конопли. Я отправился туда в воскресенье утром. Возле фермы ребятишки искали ягоды в придорожных кустах. Старый фермерский дом сильно покосился набок. Вокруг него шла полусгнившая деревянная веранда. Когда я поднимался по ступенькам, в нос мне ударил запах плесени, густой, как аромат морских водорослей. На мой стук вышла девушка примерно моего возраста, одетая в саронг, с платком на голове.

— Здравствуй, незнакомец! — приветствовала она меня.

— Скажите, Дариус дома?

— Кто?

— Дариус Каплански.

— Вы, наверное, имеете в виду Таро?

— Может быть.

— Входите! — Она распахнула дверь.

Я вошел в кухню, где, по-видимому, недавно происходило какое-то пиршество. Повсюду были разбросаны керамические вазы, глиняные чашки и разрисованные подносы.

— Вчера мы отмечали полнолуние, — сказала девушка.

— А что, вчера было полнолуние? То-то я смотрю, день был совершенно безумный.

Она вежливо улыбнулась:

— Садитесь. Я пойду позову Таро.

Я присел на плетеный стул, стоявший рядом с пузатой старой печкой, топившейся, видимо, дровами. Честно говоря, я сам не очень понимал, зачем сюда приехал. Одной из причин был, конечно, шок от известия, что Дариус сделался членом какой-то секты, но были и другие, которые я пока не осознавал. Просто меня сюда потянуло.

— Здравствуйте, вы ко мне?

Я обернулся. Дариус был одет в рабочий комбинезон. Он отрастил небольшую бородку и волосы до плеч. Я не видел его почти что с той самой викторины: вскоре после нее он уехал учиться в подготовительную школу[90] на Восточном побережье. Теперь он совершенно не напоминал того зануду с длинной шеей, с которым я когда-то учился. Глаза его казались необыкновенно ясными, тем более что очков он больше не носил.

— Господи Исусе, неужели это ты, Дариус?

— Меня зовут Таро. А с кем имею честь?

— Да это же я! Натан Нельсон.

Дариус вскинул брови и сделал шаг вперед:

— А, привет! Как тебя сюда занесло?

— Сам не знаю. Просто захотелось на тебя взглянуть. Выглядишь ты… ну, не так, как раньше. Я вчера встречался с твоим стариком.

Дариус подошел к столу:

— Замечательно. И как он там? А ты с ним встречался… как сказать… по делу?

— Это долгая история, — ответил я.

— Я слышал про твоего отца… Прими мои соболезнования.

Он стоял прямо, вытянув руки по швам.

— Спасибо.

— Пойдем ко мне в комнату, чаю выпьем, — предложил Дариус.

Я поймал себя на том, что сравниваю его со своей мамой. Она бы обязательно предложила гостю так называемого чаю: какой-нибудь дряни вроде дарджилинга с померанцевой травой.

Мы прошли через гостиную, где с потолка свисал шелковый парашют, а на полу валялись турецкие диванные подушки. Потом поднялись по расшатанной лестнице и вошли в комнату в конце коридора. Тут на полу лежал хлопчатобумажный матрас, а рядом стояло нечто похожее на большой пластиковый гроб.

— Что это за штука? — спросил я.

При более тщательном рассмотрении эта вещь оказалась похожа скорее не на гроб, а на гигантское сплющенное яйцо.

— Камера сенсорной депривации. Я провожу в ней по часу каждый день, — ответил Дариус, нежно погладив камеру по пластиковому боку.

— И что ты там делаешь?

— Плаваю.

— А зачем?

— Ну, представь, что ты плаваешь в воде, нагретой до температуры тела и насыщенной солями. Там абсолютно темно. Ты остаешься один на один со своими мыслями. Это то же самое, что плавать в своем собственном сознании.

— Звучит пугающе.

Дариус подошел к стоявшему в углу столику и спросил:

— Ты как чай пьешь?

— А у тебя какой?

— Солодковый или из корней лопуха.

— Я, пожалуй, не буду пить чай.

— Это очень полезно для печени.

— Не меньше чем джин, — сострил я.

— Насчет этого не знаю, — невозмутимо ответил Дариус, — никогда не пробовал.

Он показал на свой узенький матрас, и мы сели. Возникло продолжительное неловкое молчание: мы оба задумались о цели моего визита. Я поглядел на книги, стоявшие на полках: «Уолден, или Жизнь в лесу», «Книга перемен», Бхагават-гита.

Камера сенсорной депривации вдруг открылась, и на джутовый коврик, отряхиваясь, вышла девушка лет девятнадцати-двадцати. Она была совершенно голая, на бледном лице резко выделялись веснушки.

— Сегодня не получилось, — сказала она и взяла полотенце, чтобы вытереться.

— А что не так? — спросил Дариус, по-видимому слегка расстроенный ее словами.

— Слишком много «меня», — ответила та.

Потом улыбнулась мне, совершенно не стесняясь своего вида. Я пялился на ее голый живот и груди.

— Это мой старый друг, — представил меня Дариус. — Вместе в школе учились.

Я поднялся, чтобы пожать ей руку, но она не обратила на представление никакого внимания. Похоже, в этом доме правила приличия не играли никакой роли. Если не считать порнографии, то я видел полностью обнаженную женщину в первый раз. До нее моим самым большим сексуальным впечатлением была голая по пояс Тереза на фоне модели собора. Девушка выскользнула из комнаты. Совершенно ошеломленный, я проводил ее взглядом.

— Ну а чем ты занимаешься? — спросил я Дариуса, когда пришел в себя. — Твой отец говорит, что ты обучаешь людей йоге и медитации.

— Ну, примерно так.

— А почему ты не стал поступать? Ты же был такой головастый.

— У меня действительно был высокий ай-кью. Такой, который обозначается словом «умный». И отец думал, что из меня получится врач. Но мне все это показалось слишком банальным.

— А что бы ты хотел в идеале?

— Жить. Просто жить.

— Я тоже отказался в этом году поступать. Теперь расставляю книги по полкам в городской библиотеке, — сказал я. — Могу дорасти до библиотекаря, который ставит штампы на книги. Тогда я буду носить на поясе такой кожаный мешочек с маленькой резиновой печатью.

Дариус рассмеялся.

— То, что ты делаешь, — это не то же самое, чем ты являешься, — сказал он.

Я еще раз оглядел его комнату. На стене висел портрет какого-то индийского гуру в венке, с выражением безмятежного спокойствия на лице.

— Это мой учитель, — сказал Дариус.

— Мне кажется, твой отец не самый лучший психиатр.

— Он обычно делает правильные предположения, но слишком привязан к человеческим страданиям.

— Что ты имеешь в виду?

— Люди приходят к нему, чтобы рассказать о своих страданиях. Страдания эти нереальны. Мы рождены для блаженства, а страдания — это наше незнание. Что касается психотерапии, то заниматься ею — все равно что переставлять мебель в горящем доме. Вместо этого надо обратиться к корню всех проблем.

— К корню, — повторил я за ним.

— Да. Надо забыть то, что мы уже знаем. Наши знания и есть корень всех проблем.

Он подтянул к себе одну ногу и стал массировать подъем ступни обеими руками.

— А я очень много чего знаю. И не все, что я знаю, важно, — произнес я.

— Важен только тот, кто знает. Свидетель знания. Вот почему все эти ай-кью — ложь. Твое подлинное «я» — это только свидетель всей этой дряни.

— Где ты этому научился?

— В разных местах.

— Так что произошло? Ты увидел Бога?

— Бог — это всего лишь уровень сознания. Моя цель — обретение единства. Того состояния, когда заканчивается все личное.

Лицо его было таким серьезным, что я не выдержал и отвел взгляд.

— Ну ладно, я, пожалуй, пойду, — сказал я. — Сам не понимаю, зачем приехал. Как-то нелепо все вышло.

— А может, задержишься ненадолго? У нас сегодня во второй половине дня собрание.

— Собрание?

Я услышал в коридоре пение и узнал голос веснушчатой девушки. Она, по-видимому, выходила из душа. Голосок у нее был детский, высокий и ясный.

— Ну что ж, — сказал я, — почему бы и не остаться?

Участники собрания прибыли из Мэдисона на старом школьном автобусе, у которого сбоку была нарисована картина, посвященная освобождению сельскохозяйственных рабочих. Сразу после обеда за домом зарокотали барабаны. Барабанщики сидели кружком, а в центре, покачиваясь, барабанила девушка с дредами. Они выбивали какие-то первобытные африканские ритмы на пять восьмых. Бородатый человек сидел в горячей ванне вместе с полуобнаженными женщинами. Под старым дубом развели костер. Я бродил среди толпы, пытаясь найти какое-нибудь тихое местечко. Мне хотелось уйти отсюда совсем, но в то же время я чувствовал притягательность этого вечернего празднества. В нос шибал сладкий запах конопли, и здоровенный, размером с кота, кальян дымился на веранде. Я почувствовал, что мне нравится смотреть людям в глаза, говорить, смеяться.

Сначала я пробовал передвигаться незаметно и для этого принял вид расслабленного чувака. Я сел между напоминающей вигвам палаткой и горячей ванной, под небольшой березкой. Оттуда я увидел, как Дариус, он же Таро, проходит сквозь толпу. Зубрила с тонким голосом и безжизненными жестами, которого я знал в школе, превратился в настоящего харизматика, двигавшегося неторопливо и уверенно. Чувствовалось, что в свои девятнадцать лет он уже нашел в жизни все, что ему нужно.

Через несколько часов уши привыкли к барабанному бою, и он превратился в незаметный звуковой фон. Приезжие валялись на траве или раскачивались в креслах-качалках на веранде. Одна парочка расположилась под деревом и не спеша, медитативно занималась сексом. Я услышал, как женщина издала стон — такой, словно она опускалась в теплую ванну. Секс все еще оставался для меня загадкой: он был подобен скрытым во Вселенной неизвестным силам, готовым притянуть меня к себе. Дариус не пил и не курил. Он стоял, окруженный группой очень серьезных с виду марксистов из Мэдисона. У одного из них на голове была кепка со звездой, как у председателя Мао. Я поднялся на веранду, чтобы попрощаться. Вдруг рядом оказалась та веснушчатая девушка. Она раскачивалась в такт уже замиравшему барабанному бою.

— Ты что, уезжать собрался? — спросила она, взяв меня за руку.

— Типа того.

— Сделай затяжку, потом уедешь.

Я посмотрел на кальян. Его обвивал изрыгавший дым бронзовый дракон.

— А я не умру от этого? — спросил я.

— Я тебя спасу.

Она улыбнулась одними уголками губ — это была не столько улыбка, сколько обозначение улыбки. Я сразу вспомнил про Терезу.

— Что надо делать? — спросил я.

Она подвела меня к кальяну, вокруг которого сидели любители дыма — расслабленные и с затуманенными глазами. Потом взяла шланг и поднесла мундштук к своим губам. Некий человек — словно служащий луна-парка, запускающий аттракцион, — поджег угли и, когда они разгорелись, дунул на них. Девушка сделала затяжку, подержала дым в легких, а потом подошла ко мне и выдохнула прямо мне в рот. Я вдохнул и задержал дыхание, стараясь не раскашляться. Выдохнув, я заметил, что на меня смотрит Дариус. Его лицо выражало неодобрение. Я пожал плечами и сделал еще одну затяжку — на этот раз самостоятельно.

— Хочешь тыквенных семечек? — спросила девушка.

Я поразмыслил над этим предложением, пытаясь понять его скрытое значение, а потом ответил:

— Да, хочу!

Мы пошли на лужайку и легли на траву под ивой. Мы глядели в небо сквозь свисающие ветви. Начинало темнеть, и мы видели, как медленно, шаг за шагом, наступает тьма. Раз… и еще раз… и еще раз… Я даже пытался посчитать эти шаги ночи. Девушка сказала, что ее зовут Эмбер.[91] Она все время наклонялась ко мне, чтобы положить мне в рот тыквенное семечко.

— Я был знаком с Дариусом еще в те времена, когда он был гениальным ребенком, — рассказал я ей. — То есть тогда его звали Дариус.

— Таро и сейчас гениальный, — ответила она. — Он очень мудрый.

— А почему бы вам не называть его Мудрец?

— Ну, наверное, сразу не догадались дать такое прозвище, а теперь уже поздно.

— А Эмбер — это твое настоящее имя?

— Нет. На самом деле меня зовут Кэти Киган.

Мне стало жаль, что ее настоящее имя оказалось не Эмбер.

— У меня что-то происходит в голове, Кэти Киган, — сказал я.

— Отлично, так и надо. — И она положила мне в рот еще одно тыквенное семечко.

Я чувствовал, что у меня задрожали зубы, когда она их слегка коснулась.

— Знаешь ли ты, что на следующий день после конкурса «Мисс Америка» продается больше зубной пасты, чем в любой другой день? — спросил я.

— А хорошо у тебя в башке помутилось, — спокойно отозвалась она.

— А знаешь ли ты, что галактики в отдаленной части Вселенной движутся так быстро, что их свет просто не может до нас дойти? И мы их никогда не увидим.

— Ты до фига всего знаешь.

— А игра, которую мы называем бридж, раньше называлась вист.

Она засмеялась грудным смехом.

Я нагнулся к ней и поцеловал ее. От нее пахло кальяном, рот был приоткрыт. Когда я оторвался, она сказала:

— Какой приятный сюрприз!

Однако в этом голосе явственно звучало: «Все, хватит!» Ничего большего она бы мне не позволила.

Мы полежали еще немного, глядя на темнеющее небо. Я рассказал ей про себя: о своей недолгой смерти, об отце. Один раз она прервала меня, заметив:

— Воскресение — это самое лучшее, что есть на свете.

Потом она уснула глубоким ровным сном, каким спят дети, и мне это почему-то очень понравилось. Я подобрал валявшееся неподалеку одеяло и закутал ее. А потом ушел, оставив Эмбер спать под ивой.

Мне хотелось еще раз поговорить с Дариусом, но на веранде его уже не было. Я прошелся по дому, который теперь освещали свечи. Люди спали вповалку на турецких подушках. Двое парней о чем-то горячо спорили. Я прислушался. Один из них утверждал, что засунул язык в работающий электрический вентилятор.

— Да, мужик, я его лизнул, — говорил он, — и он мне срезал самый кончик языка.

Я поднялся по лестнице и зашел в комнату Дариуса. Его одежда валялась возле камеры сенсорной депривации. Я осторожно постучал по пластиковой поверхности цистерны. Ответа не последовало.

— Дариус, ты там?

Послышалось какое-то приглушенное царапанье, а потом крышка немного приподнялась.

— Привет, — сказал он. — Ты уезжаешь?

Голос у него был как бы отделенный от тела, плавающий там, внутри.

— Я бы хотел поплавать в этой штуке, — сказал я.

— Поплавать?

— Ну да. Можно?

— Конечно, дружище! А как твоя голова? Я-то сам стараюсь избегать этих веществ.

— Голова в порядке, — ответил я и в доказательство постучал по ней.

Дариус откинул крышку и вылез. В этот вечер я увидел больше голых людей, чем за всю предшествующую жизнь: я ведь в детстве считал, что моя мама даже душ принимает в купальнике.

— Раздевайся и залезай. Постарайся там расслабиться. Поначалу может накатить клаустрофобия. И учти, внутри совсем темно. Позволь своему телу свободно плавать.

Я стащил с себя одежду, и Дариус помог мне залезть в цистерну. Вода оказалась теплой и густой. Я бы сказал, что у нее была температура и вязкость крови. Дариус ждал, когда я скомандую закрывать крышку.

— Дариус! — окликнул я его.

— Таро.

— А можно мне тебя называть Дариус?

— Ладно, называй.

— А я ведь мог выиграть ту викторину. Ну, в седьмом классе.

— Конечно мог. Но ты знал, что тебя ждет, если ты выиграешь.

— Я тогда думал, ты станешь большим человеком. Конструктором ракет, например.

— Я — это я. Разве этого мало?

— Закройте крышку, гуру Каплански!

Он опустил люк. Да, действительно, внутри камеры было черным-черно, сюда не смог бы пробраться ни один фотон. Слышались только тихие всплески подсоленной воды, когда я двигал рукой. Вода и мое тело — больше ничего. В первые минуты я касался стенок цистерны: хотелось убедиться, что я еще на Земле. В какой-то момент я даже испугался: мне почудилось, что я заперт здесь надолго, и я ударил по стенке. Было слышно, как эхо усиливает звук моего дыхания, словно в пещере. Действие кальяна выветрилось, только где-то в нижней части позвоночника еще оставалось какое-то дрожаще-гудящее ощущение.

Я постарался расслабиться и отпустить тело на свободу. Глаза мои моргали в темноте, но никаких зрительных образов не возникало. И вдруг я вспомнил бесчувственную темноту, в которую погрузился во время комы. Моя маленькая смерть снова была вокруг меня. Да и уходила ли она когда-нибудь? События 1987 года воскресли в моей памяти. Я снова услышал, как в грузовичке Поупа Нельсона разносится песня Хэнка Уильямса. Только теперь она представлялась мне в виде пробивающихся из радиоприемника лучей желтоватого, цвета шпаклевки, света. Холмы в краю медных рудников выглядели пыльными. А силуэт Поупа в тот момент, когда он разбивал головой ветровое стекло, был серебристым и дрожащим. Вспомнился мне и притупленный звук, после которого наступила свинцовая тяжесть. Затем пошли помехи, которые теперь, в полной темноте, представлялись в виде синевато-стальной синусоиды. Воспоминания сделались синестетическими. Сознание возвращалось к катастрофе и приписывало каждому ее моменту свой цвет. Но относились ли эти звуки, похожие на радиопомехи, к моменту смерти или к моменту воскресения? Мне казалось, что я зря растратил выпавшую мне после возвращения возможность прожить другую жизнь. Я перебирал все содержимое своей памяти: последовательность действий при ремонте автомобиля, расписание приливов и отливов, великие торговые пути, счета в бейсбольных матчах, лауреаты Нобелевской премии, убийства исторических деятелей, научные изобретения и открытия… Я плавал в соленой воде, громко выкрикивая все это, и видел, что многие слова по-прежнему сохраняют для меня свою окраску. «Цеппелин» или «бенгальский» вспыхивали, как фейерверки, а потом сознание снова погружалось в темноту. Затем кто-то постучал в крышку цистерны, и внешний мир вновь вступил в свои права.

43

Вечером, когда я ехал домой, пошел небольшой дождь. Мир выглядел иначе, чем раньше: он словно раскрылся навстречу мне, и теперь все казалось возможным. Дома не было ни мамы, ни Уита, и я, плеснув себе джина, уселся в гостиной и стал следить за игрой отражений на отцовской урне. Я выпил два стакана и, чувствуя, что пьян, улегся на кожаный диван. Руки, ноги, сердце — все снова было на месте. Вдруг наверху послышались голоса. Я встал и начал осторожно подниматься по лестнице. Дойдя до середины, замер. В конце коридора, в дверях спальни, стояли мама и Уит. Я прислонился к стене и пригнулся так, чтобы верхняя ступенька лестницы оказалась на уровне моих глаз, позволяя мне их видеть. Уит рассказывал что-то про тупых студентов, а мама слушала его, рассеянно выдергивая паклю из дыры в обоях. Они прощались перед сном. Мама держала в руке одну из своих любимых блузок.

— Забыла положить это в корзину для белья, — сказала она.

— Давай я отнесу, — предложил Уит.

— Правда?

— Да легко!

— Ты так добр ко мне, — сказала она.

Голос ее звучал необычно. Она вдруг сделала шаг вперед и обняла Уита, прижавшись щекой к его щеке. Я никогда не видел, чтобы она так долго кого-нибудь обнимала раньше. Уит, казалось, тоже обнимал ее, но на самом деле он держал руки в нескольких сантиметрах от ее спины, словно боясь прикоснуться. Потом она ушла в спальню. Уит немного подождал у ее двери. Затем приблизил блузку к лицу и коснулся ее губами — так торжественно, как священник мог бы благословить ризы.

Я спустился в гостиную и остановился перед урной. Прах человека, который был не согласен с тем, что умерших надо хранить в контейнерах, и полагал, что наше сознание — это сочетание света, энергии и информации, не должен был храниться в этом сосуде. Это все равно что поместить приверженца мистического учения в банку из-под варенья. Я снял урну с каминной полки, перенес ее в кабинет и поставил рядом с проигрывателем и джазовыми альбомами. Затем я принялся листать книги и просматривать бумаги. Заглавия не менее десятка книг содержали слова «нулевая гравитация». Я читал отцовские пометки на полях, что-то вроде «логически невозможно» или «абсолютно точно нулевая гравитация зависит от двух исходных переменных: спина и заряда». Некоторые пометки выглядели как записи на память, сделанные ненормальным: «юбилей июнь XII купить подарок и цветы», «день рождения натана», «подумать о научной связи», «каждое утро проверять университетский почтовый ящик и отвечать на письма». Все это было записано размашистым, неровным почерком, без заглавных букв и пунктуации. Была ли у него какая-то жизненная система, которой он всегда следовал? Как объяснить то, что деловым ежедневником ему служили тысячи страниц книг по физике с загнутыми уголками?

Я снял с полки книгу под названием «Нулевая гравитация и возможность полетов без топлива». Пролистал страницы, останавливаясь на диаграммах и рисунках со взлетающими в стратосферу металлическими восьмиугольными аппаратами. В середине оказалось сложенное вдвое, написанное от руки письмо. Я медленно открыл его — листок с логотипом какого-то отеля — кругом, разделенным на четыре части.


сэмюэль нельсон

больной раком

планета земля

тому кого это касается:


это письмо имеет смысл в том случае если ты существуешь. я не могу отнестись к этому предположению всерьез. но теперь поздно. моя жена и сын спят. они думают что я занимаюсь тригонометрией. возможно ли методом триангуляции соотнести землю ближайшую к нам звезду и твою левую руку? это шутка. я точно знаю что у тебя есть чувство юмора. это ведь здорово, правда?


с недавних пор я почувствовал что в науке есть аномалии которые можно объяснить только присутствием метасознания. ты и есть то что мы под этим понимаем.

вот список физических аномалий которые нельзя объяснить (порядок произвольный):

i. гравитация. мы по-прежнему не знаем что она собой представляет отчего происходит и как ее полностью измерить

ii. переход от большого взрыва к первым формам жизни. как водород превратился в амебу?

iii. как возможна антиматерия? как может существовать противоположность существующему?

iv. являются ли черные дыры порталами?

v. почему я никогда не мог быть хорошим мужем и отцом?


если ты существуешь то нам надо обсудить некоторые вещи. если предположить на мгновение что ты тот кем тебя считают то эмпирическая очевидность подсказывает что ты действуешь на некоем божественном плане. ну хорошо тогда значит это ты меня таким создал? почему я всю жизнь хотел все объяснить чтобы мне ничего не говорили и из-за стола встать чтобы остаться наедине со своими мыслями? это ты меня заставлял. я иногда вижу себя со стороны но не могу остановиться. я чувствую… что имею право.

погляди на меня. я клянусь что никогда

кому какое дело?

световые волны, центробежные силы, это я все понимаю. движение сведенное к потенциалу. понимаю. но почему ты меня сделал человеком который обречен умереть прежде чем узнает для чего это все этого я никогда не пойму сукин ты сын.

прости пожалуйста. я озлобился. работал всю жизнь, охотился за штуковиной которая может быть не более чем пылинка упавшая с твоего плаща. позаботься о моей семье пожалуйста. и не разрешай им меня хоронить. пусть развеют мой прах возле ускорителя — это единственное место где я почти понимал зачем люди ходят в церковь и призывают тебя.

искренне ваш: сэмюэль нельсон

Я прикрыл дверь в кабинет, снял с полки альбом Телониуса Монка и включил проигрыватель. Когда я опустил иглу на пластинку, полилась светло-золотая волна фортепианных аккордов. Ни один из них невозможно было предсказать. Хлебные крошки нот сыпались, никогда полностью не разрешаясь в консонанс. Это была музыка неограниченно свободная, настоящая иллюстрация принципа неопределенности. Я вспомнил, как отец говорил мне, что один критик сравнил присущее Монку уклончивое ощущение времени с чувством человека, идущего, оступаясь, в темноте. Так случилось и со мной.

Я еще раз оглядел кабинет отца, и мне вдруг захотелось запомнить все, что тут находилось: сотни тысяч страниц, содержащих рассуждения и формулы. Я сидел в кабинете его сознания, а эти книги были не что иное, как запертые в этом сознании мысли. Монк продолжал терзать клавиши. Я вдруг разрыдался. Слезы полились ручьем, я словно оплакивал свое детство. Они размывали буквы на отцовском письме, падали на его бумаги, сложенные теперь в аккуратную пачку на столе. Вот, госпожа Наука, познакомьтесь, это человеческие слезы. Капли соленой воды, которые при исследовании в лаборатории демонстрируют те же качества, что и морская вода, однако отличаются более низкой температурой кипения.


Я просидел в кабинете еще долго, думая о будущем нашей семьи, которая вручила ключи от своей жизни умершему отцу. Потом я спустился по лестнице в гостиную, прихватил там бутылку и пошел в подвал, где Уит оборудовал свою радиостудию. Он сидел за маленьким столиком, одетый в флисовую пижаму с монограммой. С потолка светила тусклая лампочка в стальной сетке, и на пол падали перекрещенные тени от нее. Радиоприемник, казалось, был вырезан из цельного куска хрома — такое впечатление производят тостеры, холодильники и «кадиллаки» пятидесятых годов.

— Привет, Уит!

— Здорово!

— У тебя тут прямо операционная.

— А что, техника работает, — сказал он, оглядывая свое хозяйство.

Уит щелкнул парой переключателей, покрутил ручку приемника, и оттуда послышались заглушаемые помехами голоса. Потом пошли одни помехи, затем монолог на иностранном языке. Голоса раздавались словно из туннеля. По стенам студии были развешены различные стальные инструменты, на полках стояли бутылки со сваренным моим отцом домашним пивом.

— Ты не возражаешь, если я тоже поговорю? — спросил я Уита.

— Конечно нет, — ответил он, пододвигая ко мне микрофон.

Я взял его и сказал:

— Папа, я не знаю, где ты сейчас, но я хочу тебе сообщить, что прочел письмо, которое ты написал Господу Богу. Надеюсь, ты на меня за это не в обиде. Я обязательно прослежу, чтобы твой прах был развеян.

Я отпил джина из бутылки. У спиртного оказался привкус тех самых слов, которые я только что сказал.

— Уит, хочешь? — предложил я астронавту.

Он молча взял бутылку и сделал большой глоток.

— Хочешь что-то сказать папе? — спросил я.

Уит побарабанил костяшками пальцев по бутылке и сказан:

— Думаешь, он слышит?

— Конечно слышит. Скажи что-нибудь.

— Ну, я не знаю… — ответил он чуть дрогнувшим голосом.

Его слова отдавали спиртным.

— Давай-давай! — подбодрил его я и поставил перед ним микрофон.

— Кей-си-два-ди-джей-эль вызывает Сэмюэля Нельсона, прием! — произнес Уит.

Молчание. Радиоволны несутся к куполу небес, к основе мироздания величиной с булавочную головку. Уит пододвинул микрофон, так что тот оказался у него чуть ли не во рту, и продолжил:

— Надеюсь, у тебя там все в порядке! Передай привет космическому планктону!

Он помолчал, усмехнулся и посмотрел на стену, словно отыскивая там что-нибудь более значимое.

— Скажи ему, что ты заботишься о маме, — предложил я.

— Что ты говоришь?

— Ты слышал, что я говорю.

Уит сглотнул и наклонился к микрофону:

— Слышь, Сэм, у нас тут все хорошо. За домом я слежу. Смотрю, чтобы он на части не развалился.

— Отлично, — сказал я. — А теперь можешь попрощаться.

— Ну пока, что ли, Сэм, — сказал Уит.

После этого он уселся так, как сидят астронавты в своих космических креслах: выпрямил спину, и лицо его приняло выражение готовности ко всему — и к встрече с неизведанным, и к катастрофе.

Из радиоприемника донесся целый шквал белого шума. Я не отрывал глаз от Уита. Он сидел с каменным лицом и крутил ручку настройки.

Я взял у него микрофон и сказал:

— Алло! Я подозреваю, что Уит и мама любят друг друга.

Уит потянулся к бутылке с джином.

Я наклонился еще ближе к микрофону и сказал:

— Папа, над этим домом тяготеет какое-то заклятие. И это заклятие — намять о тебе. Только не пойми меня превратно. Скорее всего, тебе, вообще-то, все равно, что мы тут делаем. Это только мы не даем себе воли. Я всю жизнь боялся тебя разочаровать. Оказалось, что можно потерпеть поражение, даже если ничего не делаешь.

Я поставил микрофон на самый край стола, ровно посредине между собой и Уитом, и спросил:

— Ты ведь влюблен в маму, да?

Он поморщился, проглатывая джин, и пошевелил бровями, потом поднял руки, словно я целился в него из револьвера, и сказал:

— Подтверждаю.

— Я только что рассказал об этом отцу.

— Ну да, я слышал.

— Я нашел в его кабинете письмо. Он хотел бы, чтобы его прах был развеян. А мама никогда не полюбит тебя, пока его прах находится в доме. Я говорю про урну.

Уит поудобнее надел тапочки.

— И где мы должны его развеять? — спросил он шепотом, может быть сам того не желая.

— Возле Ускорителя в Стэнфорде, — ответил я. — Там, в горах, позади туннеля.

Уит посмотрел на меня задумчиво.

— Твою маму придется долго уговаривать, — сказал он.

— Предоставь это мне, — ответил я.

Из приемника вдруг вырвался поток человеческой речи. Я вздрогнул, испугавшись, что это отец отвечает нам с того света. Однако голос говорил что-то невнятное. Мы с Уитом наклонились поближе. Наконец стало ясно: это было полицейское радио. Диспетчер заверял выехавшего на патрулирование офицера, что к нему на помощь уже направлено вооруженное подкрепление. Потом последовала пауза, и другой голос сказал:

— Я не собираюсь здесь больше ждать.

В этом подслушанном разговоре как бы случайно сверкнула правда.

44

Следующим вечером я пригласил маму поужинать в ресторане. Она предчувствовала неприятный разговор и потому оделась построже: серая юбка, пурпурный шарф, волосы заколоты сзади в «улитку». Мы сели за столик, отделенный от соседних небольшими перегородками, и мама принялась изучать меню так тщательно, словно это контракт на покупку дома, который ей сегодня же предстояло подписать. Стены в зале были выложены мозаикой и цветными изразцами самых ярких средиземноморских расцветок. Я специально выбрал этот ресторан, чтобы у мамы на душе стало полегче, ведь ее всегда тянуло к Италии с ее терракотой и прочими милыми штучками. Однако я просчитался: в этом месте маму все раздражало, начиная с цен и самих блюд и заканчивая похожим на остров жирным пятном на фартуке официанта. Я сложил руки на столе, оперся о них подбородком и посмотрел на маму.

— Что ты делаешь? — спросила она, стараясь сдержать гнев.

— Мне кажется, тебе вообще не нравится бывать в ресторанах.

— Потому что они всегда что-нибудь сделают не так, — сказала она, глядя на свою «пасту-примаверу».

Я отпил немного вина. Чуть раньше, когда я заказывал это красное домашнее вино, мама посмотрела на меня так, как мог бы посмотреть никогда не пьющий мормон. Она намазала немного масла на булочку.

— Я хотел бы развеять прах отца возле Стэнфордского ускорителя, — произнес я наконец.

Мама держала вилку с намотанной на нее пастой на расстоянии дюйма от тарелки. В этот момент вся Вселенная сосредоточилась для меня в промежутке между этим кусочком теста и ее ртом. Я придвинулся чуть ближе к столу.

— Господи, да зачем? — изумилась она.

— Потому что он так пожелал.

Мама сложила салфетку, потом расправила ее.

— Он никогда не знал, чего хотел.

— Он не хотел, чтобы его прах хранили в доме, — сказал я. — Мне кажется, он вообще был не из тех, кто цепляется за прошлое.

Мама принялась за еду, чтобы выиграть время и подумать, а потом вдруг спросила:

— А кто сказал, что тут все решает его воля?

Я промолчал в замешательстве.

— Этот прах сохраняется в доме для меня, а не для него, — продолжала она.

Голос у нее был самым обычным, ничуть не извиняющимся. Она как бы утверждала свои права вдовы.

— Я нашел написанное им письмо, — сказал я и выложил его перед мамой, чувствуя себя немного шантажистом.

Она взяла бумагу двумя пальцами, развернула и стала читать, сохраняя гордое выражение лица. Однако пару раз у нее чуть дрогнул подбородок.

— Где ты это нашел? — спросила она наконец, не глядя на меня.

— У него в кабинете.

Она еще раз перечитала письмо, словно стараясь запомнить его наизусть.

— Почему же он не оставил его в своих бумагах?

— Наверное, постеснялся. Он ведь всегда говорил, что не верит в Бога, а здесь исповедуется ему, выворачивая душу наизнанку. Мама, это ненормально, что он смотрит на нас с каминной полки. Это надо прекратить. Его и при жизни не очень волновало происходящее в этом доме. И уж тем более не волнует сейчас.

Последние слова прозвучали гораздо резче, чем мне хотелось. Мама откинулась на спинку стула и сидела молча, видимо стараясь успокоиться. Подошел официант, чтобы подлить нам воды.

— Нам надо начать новую жизнь, — сказал я.

— Нет, — ответила она, кладя салфетку на стол. — Все не так. Новая жизнь уже началась для меня после его смерти.

— Послушай, мама, ты же закрыла доступ в гостиную, навесив на двери желтую ленту. Такими лентами ограждают место, где произошел несчастный случай.

— Только ты один не можешь смириться со случившимся.

Я крутил в руках стакан воды. Мама расправляла складки на скатерти. Я мысленно посчитал до десяти и сказал:

— Уит любит тебя.

Она поморщилась и объявила, глядя мне прямо в глаза:

— Чепуха!

— Любит и всегда любил. Я теперь понимаю, почему он все время крутился у нас, когда я был маленьким. Это не из-за дружбы с отцом, это из-за тебя. Почему ты его прямо не спросишь?

— Он наш друг. Он помогает мне управляться с домом. И потом, мне надо для кого-то готовить. И получается, что мы помогаем друг другу по взаимной договоренности.

— Он влюблен в тебя по уши.

Она мотнула головой:

— Глупости!

— Он там у себя в подвале беседует по радио с русскими и филиппинцами. Отжимается перед сном. У него вся жизнь — один сплошной холодный душ.

— Ну все, хватит!

— Ты просто не хочешь посмотреть правде в глаза. — Я посмотрел на ее руку, по-прежнему украшенную тонким золотым ободком обручального кольца. — Ты замужем за призраком! Он и при жизни почти все время был призраком, хотя и жил с нами. Но у него, по крайней мере, была своя жизнь, были цели!

Она резко отодвинула тарелку, показывая, что не желает больше разговаривать, и жестом попросила официанта принести счет. Затем выписала чек, аккуратно вырвала его из чековой книжки и переписала сумму себе в блокнот на память. Она всегда это делала, чтобы помнить, сколько у нее осталось средств, и не оказаться вдруг без копейки.

45

Мы договорились о дне, когда будет развеян прах. Я позвал участвовать в этом Тоби и Терезу, и они должны были встретить нас в Калифорнии. Уит заплатил за авиабилеты, сказав, что это его подарок нашей семье. Он же договорился с руководством Стэнфордского ускорителя и склеил для перевозки останков небольшую коробку из сосновых дощечек, соединенных «ласточкиным хвостом». Я пересыпал туда содержимое урны и завернул все в пузырчатую упаковочную пленку. Когда мы летели в Сан-Франциско, мама держала коробку на коленях и отвечала отказом стюардессам, предлагавшим напитки и орешки. Я смотрел на нее и думал: вот моя мама, она держит его тело, и значит, он присутствует среди нас. Более того, его можно удерживать с нами рядом, что было совершенно невозможно, когда он был жив. Нет ничего удивительного в том, что она так неохотно согласилась с его волей — развеять прах.

— Мама, мы все делаем правильно, — сказал я ей. — Он так хотел.

Она кивнула, но по ее лицу было понятно, что она не уверена в этом.

Я поглядел в иллюминатор. В разрывах облаков виднелись ряды пригородных домов, а за ними — пшеничные поля с редкими фермами. В картине, которую я видел, была и глубина, и резкость. Реки, меловые откосы, каньоны — все выглядело отчетливо, как на гравюре.

Тоби прилетал в аэропорт Сан-Франциско почти одновременно с нами, а Тереза должна была появиться только через час. Мы встретились с Тоби в зоне получения багажа. Он выглядел как оперный певец или гангстер: приталенное пальто из верблюжьей шерсти с поднятым воротником, в руках — тросточка. Он теперь носил очки, однако не темные, как у Стиви Уандера,[92] а обычные, может даже с диоптриями. Это, по-видимому, была и шутка, и вызов обществу.

— Тоби!

Он повернул голову осторожно, как человек, у которого болит шея.

— А я слышал, как ты шаркаешь, — сказал он.

Мы обнялись. От него пахло дорогим одеколоном.

— Ты помнишь Уита и мою маму? — спросил я.

— Конечно, — ответил Тоби. — Уит тоже много времени провел в темноте.

— Во! Правильно сказано! Ты-то это понимаешь, — откликнулся астронавт.

— Спасибо, что приехал, — сказала мама. — Натан очень хотел видеть тебя здесь.

Пока мы, стоя у выхода, ждали Терезу, Тоби рассказал мне о своей жизни в Нью-Йорке. Он уже несколько раз ездил в гастрольные туры и сейчас записывал альбом. Его концерты в Амстердаме и Праге зрители встречали овациями и цветами, он давал интервью на радио и так далее — Тоби просто засыпал меня подробностями. Он собирался играть в европейских кафедральных соборах — исполнять реквиемы и концерты для фортепиано. Там, по его словам, воздух резонировал каким-то особенным образом, потому что мрамор и шифер не поглощают звук. Я кивал в ответ на его рассказы, но не могу сказать, что сильно ими проникался.

— А как у тебя дела? — спросил он.

— Никак. Работаю в библиотеке.

— Слушай, — тут он перешел на шепот, — так тебе удалось перепихнуться?

— Нет, не удалось.

Самолет Терезы опоздал, зато багажа у нее не оказалось, только ручная кладь. На Терезе была мини-юбка и сапоги до колен. Мы встретились у билетной стойки.

— Курить очень хочется, — сказала Тереза, целуя меня в щеку.

— Здравствуй, — сказал я.

— Добрый день, Тереза, — протянула руку мама. — Рада снова тебя видеть.

— Привет!

— А вот и наш самый эффективный чудо-работник, — сказал Тоби.

Тереза поцеловала его в щеку и велела вести себя потише.

— Ну, как там твои больные? — спросил Уит.

— Посылают всем наилучшие пожелания, — ответила она.

Мы вышли на улицу и встали перед входом.

— Как здорово снова вас видеть! — сказала нам с Тоби Тереза, закуривая сигарету.

Мама поглядывала на нее, по-видимому думая о чем-то связанным со мной.

— Никогда не участвовал в рассеивании праха, — сказал Тоби.

— Главное, чтобы погода не испортилась, — заметил Уит, щурясь от ослепительного солнца.

Тереза пустила по ветру струю дыма.

— Я слышала, ты работаешь в больнице? — обратилась к ней мама.

Вопрос прозвучал так, словно она брала у Терезы интервью.

— Да, работаю.

— И что ты там делаешь?

— Пытаюсь научить умирающих не обманывать самих себя.

Мама поправила молнию на сумочке и сказала, не поднимая глаз:

— Вот как…

Я не мог отвести взгляда от Терезы. Год, проведенный со смертельно больными, сделал ее властной и уверенной в себе. Теперь у нее было лицо, которое невозможно не заметить в толпе. Так бывает: поневоле замечаешь рафаэлевское личико ребенка в окне проезжающей машины, или лицо пророка у какого-нибудь бродяги, или просто задумчивую улыбку элегантного старого джентльмена где-нибудь в магазине. Есть лица, ослепляющие, как вспышка. В них словно скрыт секрет мудрости, которую простые смертные никогда не узнают или узнают слишком поздно.


Мы добрались до Стэнфордского линейного ускорителя незадолго до наступления темноты. Охранник у главного входа пропустил нас внутрь и выдал нам значки. В графе «Цель визита» в своем журнале он написал так: «Семейная заупокойная служба». Мама с большим удивлением оглядывала длиннющий барак, напоминающий товарный поезд, и примыкающий к нему серый унылый дом без окон. Бьюсь об заклад, что она недоумевала, чего ради отец регулярно совершал паломничества в эти строения, похожие на лагерные постройки где-нибудь в коммунистическом государстве. Уит, по-видимому, не рассказал ей, что в этом месте проводились опыты, завоевавшие не одну Нобелевскую премию.

Мы направились к западному концу Ускорителя. Он упирался в горы Санта-Круз, которые теперь резко выделялись на фоне заката. Двигаясь вдоль туннеля, мы проехали под эстакадой, и над нами пронесся целый поток огней. Люди возвращались домой с работы, везли еду, слушали болтовню по радио и не имели никакого понятия, что тут, прямо под ними, идет настоящая война элементарных частиц. Мы миновали то место, под которым находилась электронная пушка. Эта штука была способна разгонять электроны почти до скорости света, пуская импульсы по сплетенному медному кабелю. Вот где отец хотел обрести посмертное упокоение.

Доктор Бенсон, директор Ускорителя, подсказал Уиту подходящее для нашей цели место в горах. Это была площадка для пикника, откуда открывался вид на «Джаспер-Ридж» — принадлежащий Стэнфордскому университету заповедник, в котором природа сохраняется в первозданном виде уже несколько поколений. Площадка вполне подходила для «рассеивания малых частиц», как выразился доктор Бенсон. Мы въехали на холм и оставили машину возле ряда предназначенных для пикника столов. От территории Ускорителя заповедник отделяло проволочное ограждение. Ветер дул с юго-запада, и потому прах отца должен был полететь в направлении туннеля и частично попасть на территорию «Джаспер-Риджа».

Уит взял из машины деревянную коробку, и мы подошли к ограде. Все посмотрели на меня, видимо ожидая речи. Но я не приготовил заранее никаких слов прощания.

— Ну что ж, давайте развеем прах, — сказал я. — Он привез меня сюда еще совсем маленьким. Сделал подарок на день рождения. А я-то думал, что если мы летим в Калифорнию, значит, направляемся в Диснейленд.

— Для него это место было как Секстинская капелла, — отважился сказать Уит.

— Сикстинская, — поправил Тоби, подмигнув мне.

— Ну, в любом случае это самое подходящее для него место, — заключил я.

Открыв коробку, я зачерпнул горсть праха. Консистенцией он напоминал ил, а цветом — пемзу. В мягкой субстанции попадались твердые крупинки. С гор позади нас задул ровный ветерок. Я подбросил прах в воздух, и его унесло по склону холма. Память успела запечатлеть облачко, состоявшее из более тяжелых частиц, на фоне темно-синего неба.

— Кто-нибудь расскажет мне, что тут происходит? — спросил Тоби.

Тереза наклонилась к его уху и стала шепотом описывать то, что мы делали.

Я вычерпнул еще несколько горстей и развеял их в воздухе, потом спросил маму, хочет ли она сделать то же самое. Она подошла ко мне и опустила руку в коробку неохотно и испуганно. Первую горсть она высыпала очень осторожно, как сыпала ореган в кипящую похлебку, но дальше стала бросать прах вверх, как конфетти, стремясь добросить его до территории заповедника. Никто не плакал и не произносил никаких речей, хотя каждый чувствовал в этом ритуале какую-то тайну. Мне казалось, что присутствовавший рядом со мной отец теперь растворяется в сумерках, сливаясь с озоном и кислородом, и становится самим воздухом.

46

Тоби и Тереза приехали к нам в Висконсин погостить на несколько дней. У Тоби были каникулы, и он хотел навестить соученика по Галлиардской школе, жившего в Мэдисоне. Тереза сказала, что ей будет любопытно взглянуть на тот «инкубатор», где я вырос. Мы впятером вылетели в Мэдисон ночным рейсом. Пока мы выполняли обычные формальности — регистрировались и проходили через металлоискатели, — мама все время молчала. Когда на экране монитора показались скелеты наших пожитков, Тереза дернула меня за руку:

— Смотри! Как на рентгене!

До дому добрались уже после полуночи. Когда мы вошли, сразу стало как-то неуютно. Каминная полка зияла пустотой. Мама, проходя по комнатам, пыталась придать дому жилой вид: зажигала лампы, прибавляла тепла в батареях, задергивала шторы. Глаза ее были пусты, лицо бледно.

— Ну ладно, всем спокойной ночи, — сказала она устало.

У нее уже не было сил заботиться о гостях. Тоби, тоже сильно уставший, все еще находился в прихожей и постукивал пальцем по раме висевшей у входа картины.

— Буона сера, — произнес он.

— Ты, Уит и я можем лечь в гостевой комнате, это в самом конце коридора, — предложил я Тоби. — А Тереза пусть займет мою.

— Значит, мы будем спать в одной комнате с самим Баком Роджерсом?[93] — спросил Тоби.

— Так точно. И ты сможешь сделать вместе с ним вечернюю гимнастику, — ответил я.

— Чудно! — воскликнул Тоби.

Поцеловав кончики пальцев, он направился в конец коридора, постукивая по полу и стенам тросточкой.

Мы с Терезой уселись на кухне. Я сделал себе и ей горячий шоколад.

— Похоже, здесь никто никогда не готовил, — сказала Тереза, оглядываясь.

— Мама натирает до блеска даже ручки на плите.

— Мне кажется, в этом доме люди вообще не живут.

— Ты меня смущаешь.

— Да, тебе сильно досталось, — сказала она, убирая прядь волос со лба. — Скажи, а почему ты прекратил мне писать?

— Мне было нечего сказать.

— Но я никогда не учила тебя, как надо жить.

— Да, верно, — ответил я. — Меня никто не учил, кроме него.

— Кого?

— Отца.

Я разлил по чашкам горячий шоколад и протянул одну из них Терезе.

— Как твои пациенты? — спросил я.

— Они по большей части лжецы и обманщики, — ответила она, отпивая глоток.

— Мне нравится, что ты осталась такой… прямолинейной.

— Я иногда воровала из больницы пилюли. Но не пила, только складывала их дома в маленькие кучки.

— У тебя что, была депрессия? — спросил я.

— Ну, не то чтобы депрессия. Просто эти люди меня достали. Ты ведь сердился на меня за то, что я рассказала тебе об опухоли? Вот, и ты не один такой. Во всем штате Коннектикут нет человека, которого ненавидели бы больше, чем меня.

— Мне просто хотелось обвинить кого-то.

Тереза взяла чашку обеими руками.

— Скажи, тебе не кажется, что я не нравлюсь твоей матери? — спросила она.

— Ну, она не привыкла к присутствию другой женщины в этом доме. Девушек тут никогда не бывало.

— Что же их заменяло?

— Конденсационные камеры и другие физические приборы. А также клуб любителей путешествий. А также барбекю с астронавтами. У меня никогда не было подружки.

— А, ну да! Я же у тебя первая. Я иногда об этом забываю.

— Нумеро уно!

Осмотрев кухню, она выглянула в окно и полюбовалась на начинавший цвести сад.

Мы допили шоколад и поднялись в мою спальню. Тереза критически оглядела химические приборы и созвездия под потолком.

— Примерно этого я и ожидала, — сказала она.

— В этом доме, как в музее, ничего не трогают с тысяча девятьсот восьмидесятого года.

— Да, твоя мама может брать плату за вход. А посетителям будет разрешено ложиться на твою кровать и рассматривать Млечный Путь.

Она откинула покрывало на кровати, и нашим взорам открылся Супермен в разные периоды своей жизни: обгоняющий локомотив, взбирающийся на небоскреб, летящий с вытянутой рукой.

— Очень сексуально, — заметила Тереза.

— Ну ладно, встретимся утром. Если захочешь ночью сделать гальванический элемент, то все ингредиенты на столе. Спокойной ночи! — И я повернулся к двери.

— Натан! — позвала она.

— Что?

— А ты… когда-нибудь… был с другими?

Я застыл на месте.


вероятность того что вы погибнете от удара молнии — 1: 600 000


— Нет. То есть я целовался, — ответил я, разглядывая обои. — А ты?

— В общем-то, тоже нет.

Я оглянулся. Она легла на кровать, уткнувшись лицом в подушку, как обидевшаяся на кого-то маленькая девочка. Я не мог на нее спокойно смотреть: у меня закипала кровь от одной мысли, что она будет спать в моей постели. Я представил, что снова целую ее. Время стремительно уходило. Снаружи, в саду, стояли яблони, и их плодам было на роду написано сначала расти, а потом падать с веток; где-то далеко, в Калифорнии, сквозь прах отца прорастали гиацинты. Сама природа подсказывала нам, что надо делать.

— Я ужасно рад тебя видеть, — сказал я.

Она забралась под одеяло, и я выключил свет.

— И я тоже, — сказала она.

Я вышел и осторожно прикрыл дверь.


На следующий день мы с Тоби и Терезой поехали покататься на «олдсмобиле». Тоби, как и я, любил мчаться на скорости семьдесят или восемьдесят миль в час и чувствовать, как свистит в ушах ветер. В Айове мы часто предпринимали такие прогулки, причем я обычно рассказывал ему, что вижу вокруг, придумывая каждый раз новые описания для пролетавших мимо домов или для фермеров, гарцующих верхом или обрабатывающих свои поля на тракторах. Тереза таких вещей просто не замечала. В машине она либо читала журналы, либо спала. Обычно я выбирал какую-нибудь деревенскую дорогу, и вскоре мы оказывались в самом дальнем захолустье. На обочинах грунтовых дорог грязные коровы выдергивали сено из круглых тюков сена. Сжатые поля были бурыми и безжизненными.

Тереза села сзади и вскоре заснула. Мы выбрались на большую дорогу, ведущую в Мэдисон, и попали в плотный поток транспорта. Он двигался мимо мелких пятиакровых ферм и сараев, украшенных самодельными вывесками, которые извещали о продаже садовой керамики. Какие-то люди торговали прямо с трейлеров вырезанными из фанеры силуэтами животных для украшения двора. Попалось несколько вывесок с надписью «Камера хранения» и даже одна «Академия бойцовых собак». Количество машин все увеличивалось, и наконец мы плотно завязли в пробке. Далеко впереди раздавался отчаянный звук сирены «скорой помощи». Водители нервничали, ругались и без надобности нажимали разные кнопки на панели управления.

Постояв минут пять, я выключил двигатель. Затем поток сдвинулся, и я повернул ключ зажигания. Машина не завелась. Я попробовал еще несколько раз. Тот же эффект.

— Звук нехороший, — заметил Тоби.

Стоявшие сзади на нашей полосе машины оказались в ловушке. Один водитель просигналил, другие подхватили, и вскоре уже звучал целый хор. Тереза проснулась и высунула голову в окно. Все машины гудели. Легковушки и грузовики перекликались, как птицы, занявшие каждая свою территорию. Никто уже не помнил, с чего все началось. Мне показалось, что в воздухе повисло целое облако стрел с ярким оперением. Я снова и снова пытался завести мотор, но машина вскоре вообще перестала реагировать на повороты ключа. Я включил аварийную сигнализацию, открыл изнутри капот и вышел посмотреть, в чем дело. Пробка продолжала гудеть, рев то стихал, то нарастал. Я поднял крышку капота. Тереза и Тоби стояли рядом. Внутри все было сильно запущено, повсюду виднелись пятна ржавчины и грязи, но явных повреждений, вроде отсоединившегося шланга или разорванного ремня вентилятора, я не увидел. Рев автомобильных гудков стал совсем оглушительным. Лицо Тоби скривилось от отвращения.

— Хреновы сыровары, — сказал он.

— Проблема вот в нем, — сказала Тереза, показывая на двигатель. — Там серьезная поломка.

— Послушай, но это же не человеческий организм! — удивился я.

— Настоящие варвары, — сказал Тоби. — Вы только прислушайтесь к этим звукам. Это же вой гиен в саванне. — Он заткнул уши. Плечи его вздрагивали. — И самое смешное, что я приехал сюда, в деревню, отдохнуть от толпы и городской суеты, — продолжал он. — Ну все, хватит! А ну-ка, закрой!

Он стукнул тросточкой по крышке капота. Я захлопнул ее. Тоби оперся на мое плечо и поставил ногу на крыло машины.

— Господи, да что ты делаешь? — воскликнула Тереза.

Но Тоби не слушал. Он поднялся на капот, а оттуда взобрался на крышу «олдсмобиля». Металл прогибался под его весом. Тоби сунул тросточку за пояс и сказал:

— Волшебный момент!

Гудение усилилось: увидев человека на крыше машины, к прежним водителям присоединились новые. Белая трость свисала у Тоби с пояса, топорщась под острым углом. Он закрыл глаза, напрягся, как олимпиец-тяжелоатлет, собравшийся толкнуть вес, в два раза превышающий его собственный, а затем поднял руки и принялся дирижировать этой какофонией. В этот момент на всей дороге, наверное, не было ни одного водителя, который не подавал бы звукового сигнала: одни выражали негодование, другие — восторг. Люди показывали на Тоби пальцами и аплодировали. Многие наверняка предвкушали, как будут завтра рассказывать своим приятелям на работе, что видели слепого парня, который залез на крышу и, возвышаясь над всеми машинами, дирижировал оркестром разозленных шоферов.

Тоби раскачивался и морщился. Правая его рука руководила альтами и сопрано, левая, опущенная вниз, вела басовые партии — гудки, похожие на звуки фаготов и тех сирен, которыми подают сигнал пароходам во время тумана. Нам показалось, что он дирижировал очень долго, хотя на самом деле все это не продолжалось и минуты. Мы с Терезой наблюдали за ним, утратив дар слова. Машины, стоявшие позади нас на полосе, начали одна за другой выезжать на соседнюю полосу, огибая «олдсмобиль». Проезжая мимо, многие кричали и махали руками. Тоби поклонился им в пояс самурайским поклоном.

— Эй, приятель, спасибо за шоу! — крикнул один водитель. — Но машина у вас — ржавое корыто!

— Это к нему, — ответил Тоби, показав на меня.

Я помог ему спуститься на землю и сказал:

— Отличное шоу.

— Да? А мне показалось, что тенора лажают, — ответил он.

Возле нас остановился фургон, и из него вылезли двое парней в рабочих комбинезонах. На боку фургона красовалась реклама: «Перевозка в белых перчатках».

— Помочь вам с этим драндулетом? — спросил один из них, державший сигарету в углу рта.

Было не время защищать старину-«олдсмобиль», и я без лишних слов кивнул, сел за руль и поставил машину на нейтралку. Парни откатили машину на обочину.

— Хотите, вызовем по рации эвакуатор? — спросил один из помощников.

— А у вас нет в фургоне паяльной лампы? — спросил Тоби.

— Ради бога, помолчи, — попросил я его. — Да, вызовите, пожалуйста, если вам не трудно.

Оба парня вернулись в свою машину и двинулись вперед. Проезжая мимо, они даже не поглядели на нас. Смерть двадцатилетней машины не стала для них событием. Они были заняты своим делом: перевозили старинные вазы или мебель времен королевы Анны. Я вообразил, как они поднимают эти вещи своими волосатыми татуированными руками в белых перчатках.

— Похоже, машине конец, — сказала Тереза.

— Точно. Финал. Капут, — подтвердил Тоби.

— Эта машина еще переживет нас всех, — возразил я.

Мы сели в «олдсмобиль» — дожидаться, когда придет эвакуатор.


Добравшись до дому, мы с Терезой оставили Тоби с Уитом слушать, как астронавт делает свою гимнастику, а сами поднялись в мою спальню. Я не без ностальгии осмотрел обстановку комнаты, потому что твердо решил наутро избавиться от всего, что здесь находится: и от химической посуды, мензурок и термосов, и от кучи научных книжек, и от микроскопа. Все это я завтра свезу в Гудвил, одной семье, где дети любят разное шипение пузырьков и увеличение картинок, а потому родители с удовольствием купят им за бесценок научное барахло.

— Я собираюсь завтра здесь прибрать, — сказал я Терезе. — Выкину всю эту дрянь.

— Тебе помочь?

— Помоги, если хочешь.

Она плюхнулась на кровать и сказала:

— А я знаю одну женщину, которая вылечилась от рака тем, что сделала генеральную уборку у себя в гараже.

Я присел за столик, на котором стоял детский микроскоп. Увеличивал он довольно слабо. Клетки и кристаллы в его окулярах подчас выглядели аморфными коричневыми планетами.

— Что ты там делаешь? — спросила Тереза.

Она вскочила и встала у меня за плечом.

Я перебрал пачку предметных стекол с образцами разных веществ и минералов и взял стекло с дистиллированной водой. Я вспомнил, как отец заставлял меня искать под микроскопом атомы водорода, называя их воплощением Времени, потому что после Большого взрыва они образовались первыми из ныне существующих веществ. При этом мы оба понимали, что никаких атомов в детский микроскоп не увидишь. Я знал это, но старательно щурился, пытаясь разглядеть в окуляр истоки мироздания.

Я положил стеклышко с водой под микроскоп и стал его разглядывать. Оно оказалось все в крошечных пятнышках и завитушках и больше всего напоминало усеянную островами поверхность океана, если на него посмотреть с большой высоты. Я чувствовал дыхание Терезы у себя за спиной.

— На что ты там смотришь? — спросила она.

— Отец считал, что у химических элементов и их соединений есть память. История Вселенной отражается в их структуре.

— Дай посмотреть!

Я подвинулся, и она приложила глаз к окуляру:

— Ну и что это?

— Ничего особенного. Просто капля воды.

— Эти точки выглядят как камни в желчном пузыре.

Ее волосы касались моего лица.

— Ну-ка потерпи! — сказал я и выдрал один волосок. — Давай посмотрим на эту штуку.

Я положил волосок на чистое стеклышко и вложил его в микроскоп.

— У волос тоже есть память, — сказала Тереза.

— Точно! — воскликнул я, разглядывая волос. — Вижу следы употребления наркотиков.

— А ну дай посмотреть! — Она припала к окуляру и принялась разглядывать собственный волос. — Фу! Какая гадость! Веревка, а на ней какие-то волосатые отростки.

Она снова плюхнулась на кровать. Я продолжал разглядывать волос.

Спустя некоторое время Тереза спросила:

— А тебе не хочется поцеловать меня еще раз?

Я почувствовал пульсирование крови в ушах. Я оторвался от микроскопа и посмотрел на нее. Она лежала, глядя в потолок. Я поднялся, подошел и лег рядом с ней. Теперь мы оба видели перед собой Млечный Путь. Наконец она взяла мою руку и поцеловала суставы пальцев с обратной стороны.

— Супермен выведет на орбиту наши тела, — сказала она.

— У мамы в кладовке есть еще набор постельного белья с инспектором Гаджетом.[94]

Мы накрылись одеялом, и все звуки в доме куда-то исчезли. Мы долго целовались в полной тишине под защитой Супермена, потом стали снимать с себя одежду. Нам обоим было неловко, мешало и дыхание, и то и дело вырывавшиеся иронические замечания, которыми мы пытались сгладить свою неловкость. Я проделывал это впервые в жизни и страшно волновался. Кроме того, по движениям Терезы мне казалось, что она-то уже делала это раньше. Я молился, чтобы пачка презервативов, хранившаяся в шкафу, оказалась еще годной к употреблению. Потом закрыл глаза и попытался расслабиться. И тут Тереза прошептала мое имя. Это имя сразу возникло перед моим внутренним взором. Как ни странно, оно было написано размашистым и неровным отцовским почерком: натан. Такими же закорючками выглядели греческие буковки в уравнениях, таким же почерком было написано письмо Богу и сделаны пометки на полях книг о нулевой гравитации. Он не заботился ни о заглавных буквах, ни о пунктуации. Если расширяющаяся Вселенная деформирует время, то чего ради надо начинать наши имена с больших букв или отмечать на письме паузы запятыми?

Но в моем имени была зеркальная симметрия между начальным на и конечным ан. Они держали его с двух сторон, как два уголка держат ряд книг на библиотечной полке. Между ними было зажато симметричное «т», и все имя напоминало стеклянные бусы на ниточке: тесно прижатые друг к другу, они нежно поблескивали на солнце.

47

Сейчас четыре утра — время, когда просыпаются булочники. Я сижу на кухне и смотрю в окно. Напротив — дешевый мотель, где в этот час свет горит только в одном номере. Это самое холодное и самое темное время перед рассветом, когда почти не видно автомобилей. За все время, пока я смотрю вниз, по пустой улице проехали только почтовый фургон и патрульная полицейская машина. Я чувствую все, что происходит в моей квартире. Это семейное: моя мама тоже каким-то образом чувствовала все происходящее в нашем доме — сразу во всех комнатах. Я же иногда, особенно когда сижу у окна на рассвете, воображаю, что слышу, как тостер и будильник впитывают в себя электрический ток.

Вот уже несколько лет я по утрам запоминаю строчки. Проснувшись, сразу перехожу от сновидений к своей роли, погружаюсь в волшебный мир. Сегодня я повторяю наизусть роль Гамлета. Мне только недавно захотелось ее сыграть. Раньше мешало сознание того, что она слишком похожа на мою жизнь: сын, потерявший отца, призрак на валу крепости, горе, смешанное с безумием. Способ учить роль у меня очень простой: я запоминаю всю пьесу, то есть не только свои слова, но вообще всё — от монолога короля до реплик вестников. Я как бы присваиваю себе текст, делаю его своей собственностью. Слова Гамлета, когда я произношу их, выстраиваются в последовательность чувственных восприятий. И его характер для меня — это сумма всех ощущений: мурашек, бегущих по спине, особенностей произнесения слов и послевкусия во рту. Например, слово «гнилой», которое Гамлет адресует Гертруде,[95] и в самом деле вызывает во рту мерзкое ощущение. Таков, наверное, вкус старых ключей от дома. Стоит произнести это слово, и сразу возникает необходимое исполнителю чувство. Так и во многих других случаях: чувственное восприятие слова влечет за собой нужную эмоцию. Но я этим не ограничиваюсь, я еще придумываю для своего героя слова, которых нет в роли. Иногда иду по улице и думаю: а как бы мой принц заказал пончики и кофе? А какую запись он оставил бы на телефонном автоответчике?

Оказывается, я всю жизнь, сам того не зная, готовился стать актером. Такой подготовкой было лето, проведенное в родном городе, когда я подолгу наблюдал разных людей и старался свести их внутреннюю суть к какому-нибудь одному жесту. Или вечера в институте, которые я просиживал перед телевизором, копируя актерские интонации и ужимки. Я наблюдал за людьми, признавая, что их жизнь интереснее моей, испытывал к ним сочувствие, вплоть до отождествления себя с другими, — все это была актерская подготовка. Когда же я наконец нашел применение своему дару, утраченная синестезия полностью вернулась ко мне. Сумев преодолеть горе — смерть отца, я научился управлять и своими чувствами, и тем потоком информации, который непрерывно шел из внешнего мира. Никому не нужна была гениальная память, заполненная пустяками. Но всегда находились слушатели у рассказа о хитросплетениях человеческих судеб. И я сам, играя, становлюсь другим и чувствую, что время останавливается. Есть в этом что-то от квантовой физики. Можно сказать так: когда я произношу слова на сцене, то просто позволяю информации протекать через меня.

Сегодня мама и Уит приедут ко мне в гости на два дня. Они мало изменились: Уит все болтает (недавно он увлекся эпохой Ренессанса), а мама все готовит без конца и поливает свои цветы, в основном простые и жизнелюбивые — маргаритки и нарциссы.

Мама и Уит спят в одной комнате, но из уважения к памяти отца — может быть, это просто предрассудок — никогда не притрагиваются друг к другу на людях. Жизнь в доме продолжается.


За годы, прошедшие после смерти моего отца, физики сильно продвинулись в изучении нейтрино — элементарной частицы, рядом с которой знаменитые некогда кварки выглядят старыми ньютоновскими яблоками, гниющими в квантовом саду. У нейтрино есть масса, но в то же время она является чистой энергией. Все темное и необозримое космическое пространство, полагают физики, состоит по большей части из нейтрино. Эта частица может пройти через триллион миль свинца, не оставив никакого следа. Она одновременно — объект и антиобъект, содержащиеся в каждой клетке нашего тела. Похоже, нашей первоосновой являются свет и энергия, а масса — нечто вторичное. И значит, все, что нас окружает, — это чисто энергетические образования, и мы зря принимаем вещи за нечто материальное.

Вот какие мысли приходят мне на рассвете, когда полицейские после ночной смены останавливаются у кафе, чтобы выпить чашку кофе.

Если физики обнаружат, что у Вселенной нет никакого единства, я не очень расстроюсь. Отец верил в прекрасное симметричное устройство мироздания, при котором нейрон мог оказаться голограммой всей Вселенной. Но не получается ли при таком подходе, что Демиург — это бюрократ, с помощью резиновых штампов воспроизводящий на разных уровнях одно и то же чернильное пятно? Такая точка зрения не может объяснить аномалии: ясновидящий, который помогает вернуть пропавшего ребенка; музыкальный гений, способный услышать гармонию в звуках транспортного потока; девушка, интуитивно чувствующая смертельные болезни. Являются ли они все элементами единого целого или же представляют собой несвязные части разнообразно-случайного? Как бы там ни было, они в любом случае — не просто любопытные загадки.

Все мы знаем примеры того, как судьба жестоко и несправедливо наказывает ни в чем не повинных людей: одни рождаются мутантами вследствие ядерного взрыва, другие погибают в авиакатастрофах. Разве не проявляется в этом случайность мироустройства?

Случайность управляет и потоками информации: они вовсе не ждут от нас единственно правильного истолкования, а живут своей собственной жизнью. Последовательности разрозненных данных образуют цепочки, где одни факты перекликаются с другими, и, запоминая их, можно кое-чему научиться. Так, история изобретений говорит о том, что глушитель для пистолетов (1908) был изобретен раньше, чем кондиционер (1911). Калейдоскоп (1817) — раньше, чем азбука Брайля (1829), а кокаин (1860) — раньше, чем пенициллин (1929). Следовательно, удовольствие идет раньше, чем польза, а искусство убийства — раньше, чем улучшение быта.


Сейчас мне чуть больше тридцати, но я уже подвержен ностальгии. Мы перезваниваемся с Тоби, а с Дариусом Каплански регулярно обмениваемся тайными посланиями по электронной почте. Для меня важны эти связи. С Терезой мы переписываемся по почте. В течение года мы снимали с ней квартиру в Мэдисоне, как взрослые любовники. Но затем жизнь взяла свое, и Тереза предпочла вернуться на Восточное побережье. Сейчас она замужем за кардиологом из Питсбурга. У нее скоро должен родиться ребенок, и она присылает мне фотографии своего увеличивающегося живота. Тереза уже знает, что должна родиться здоровая девочка. Это подсказала интуиция: теперь она видит и то, что происходит в ее собственном организме, не только в чужих. Интересно, как она это видит: неужели перед ее внутренним взором предстают стробоскопические образы плавающего в амниотическом океане нерожденного ребенка? Тереза обрела необыкновенную уверенность в себе. Она занимается йогой и каждый день прогуливается до обеда.

Когда я узнал о ее беременности, я стал задумываться о самом начале своей жизни. Недавно мама привезла мне металлический чемодан, в котором поместился весь семейный киноархив вместе со старым 16-миллиметровым киноаппаратом. В первый год моей жизни родители отсняли целую милю пленки. Это было в тот самый год, когда армия Южного Вьетнама вторглась на территорию Лаоса, в Индии состоялись выборы, а астронавты решили сыграть в гольф на Луне. Передо мной двенадцать коробок с пленками, и я могу смотреть их бесконечно.

Вот мои родители, свет настольной лампы, пар над кастрюлей с супом, зима за окнами. Отец — без часов на запястье — что-то делает по дому и купает новорожденного. Мама кормит меня грудью возле окна с незадернутыми занавесками и смотрит, как солнечные полосы ползут по лужайке перед домом. Случайные кадры, снятые отцом: какие-то смазанные поверхности, медная ручка двери, потом небо, снежинки, сияние зимней ночи.

Но больше всего меня притягивает одна пленка, снятая еще до моего рождения. Она похожа на съемку скрытой камерой, как будто какому-то частному сыщику потребовалось для судебного дела заснять жизнь в обычном пригородном доме. Завтрак спокойным утром, потрескивание дров в камине, отец, читающий за кухонным столом, мама, замешивающая тесто. Мама болтает, отец изредка что-то бормочет в ответ. Какие-то мелкие неурядицы: оба ищут положенные не на место ключи от дома, а когда находят, разражаются смехом. Камера по большей части снимает в автоматическом режиме: стоя на треноге, она без конца наматывает скуку будней на бобины памяти. А в самом конце появляются кадры, на которые я не могу смотреть без волнения.

Ветреный день. Родители стоят на вершине холма над морем. По всей видимости, они отправились куда-то на отдых, возможно в штат Мэн. Мама беременна и держит одну руку на животе. Виден маяк и рыболовные траулеры. Небо низкое и грозное. Кажется, где-то вдали звучит колокол, предупреждая о шторме. Люди устремляются к машинам, суда направляются к причалу, яхты свертывают паруса. По-видимому, надвигается сильная буря. Однако родители стоят совершенно спокойно, как ни в чем не бывало. Отец оглядывается с некоторым недоумением, — может, он принял колокольный звон за призыв к вечерней службе? Родители продолжают стоять на холме, глядя, как по его склону взбираются рыбаки и туристы.

В последнем кадре на этой пленке отец и мать оборачиваются к камере и машут на прощание. Сначала они делают это, как все туристы, смущенно улыбаясь. Но потом их лица становятся серьезными. Они машут торжественно, как матросы с палубы уходящего в море военного корабля. Бледное лицо отца приближается к камере. Взгляд у него решительный, бороду треплет ветер. И мне кажется, он машет мне, еще не рожденному, а точнее, тому, кем я стану по его замыслу.

Благодарности

Я приношу глубокую благодарность Мичнеровскому писательскому центру университета штата Техас в Остине за моральную и финансовую поддержку в начале работы над этой книгой.

Я особенно признателен доктору медицины Дарольду А. Трефферту, который побеседовал со мной о фильме «Человек дождя» и поделился своими знаниями о синдроме саванта и феноменальной памяти. В связи с этим я должен также отметить классическую работу А. Р. Лурии «Маленькая книжка о большой памяти»: примеры синестезии и результаты клинического обследования пациента Ш., приведенные в этой книге, помогли мне придумать многие детали. Все возможные ошибки в истолковании этих источников лежат исключительно на моей совести.

Нил Калдер, директор по связям с общественностью Стэнфордского линейного ускорителя, оказал мне исключительные услуги, любезно согласившись ответить на вопросы и помочь скорректировать мои эмбриональные знания физики элементарных частиц. Большое спасибо!

Приношу искреннюю и сердечную благодарность Тому Ноулсу, который предложил мне использовать в романе историю из его детства об астронавте, приходившем на семейные праздники. Большое спасибо также Джеффу Уэйту, который подал мне идею названия романа.

Благодарю Джеймса Магнусона, Элизабет Харрис, Виве Гриффит, Стива Герке и Дарина Чикотелли. Каждый из них читал черновые редакции этого текста и делился со мной своими наблюдениями.

И наконец, особая благодарность — моим дочерям, Микаиле и Джемме, моим родителям и трем сестрам за любовь и поощрение моего творчества.

Примечания

1

Амиши — члены крайне консервативной протестантской секты, не принимающей современные технологии и удобства. Многие амиши проживают на севере США, в том числе в штате Висконсин.

2

Шейкеры — члены протестантской секты, сторонники строгих нравов, труда и целомудрия. Создали особый тип мебели — добротной, аскетичной и функциональной.

3

Молодежная женская христианская ассоциация (Young Women’s Christian Association, YWCA) — крупная религиозная, благотворительная и образовательная организация, действующая в 75 странах.

4

Национальное общественное радио (National Public Radio, NPR) — крупнейшая некоммерческая радиостанция с аудиторией в 32 млн человек.

5

Мингус Чарльз (1922–1979) — контрабасист-виртуоз и композитор, один из новаторов в джазе.

6

Эллингтон Дюк (1899–1974) — великий джазмен, пианист и композитор, руководитель оркестра.

7

Брубек Дейв (р. 1920) — джазовый композитор и пианист, руководитель оркестра.

8

Монк Телониус (1917–1982) — композитор и пианист, один из родоначальников бибопа.

9

«Ночь в Тунисе» (Night In Tunisia, 1945) — композиция Диззи Гиллеспи.

10

«Садись на линию „А“» (Take the A Train, 1939) — песня Билла Стрейхорна на стихи Джоя Шерилла, исполнялась Эллой Фитцджеральд и оркестром Дюка Эллингтона. Линия «А» нью-йоркского метро ведет в Гарлем.

11

Лорел Стэн (1890–1965) и Харди Оливер (1892–1957) — популярный голливудский комедийный дуэт конца 1920 — начала 1940-х гг.; классика «комедии пощечин».

12

Маркс Граучо (1890–1977) — комик из популярного в 1930-е гг. квинтета «братьев Маркс».

13

«Три чудика» (Three Stooges) — комическое трио (изначально — братья Мо и Кёрли Ховарды и Ларри Файн, затем состав менялся), прославилось короткометражными фильмами — «комедиями положений».

14

Роман Томаса Харди (1840–1928), классика английской литературы.

15

Кадьяк — самый крупный вид бурого медведя, встречается на о. Кадьяк у южного побережья Аляски.

16

«Солонка с крышкой» (saltbox) — характерный для Новой Англии XVII–XIX вв. тип коттеджа, двухэтажного с фасада и одноэтажного с тыла, с двускатной крышей, имевшей длинный скат в сторону одноэтажной части.

17

«Есть ракета — будем путешествовать» (Have Rocket, Will Travel) — фильм 1959 г., реж. Д. Рич. Роль Кёрли исполнял Джо Де Рита.

18

«Комедия чудаков» — жанр кинематографа 1930-х гг., со «странными» героями-идеалистами, противостоящими обществу потребления. Наиболее известный пример — фильм «Это случилось однажды вечером» (1934) с Кларком Гэйблом в главной роли.

19

Датские плюшки — выпечка с начинкой из сыра, чернослива, миндальной пасты или конфитюра. Популярный завтрак, особенно на Восточном побережье.

20

«ВМХ» (Bicycle Moto extreme, «Велосипедный мото экстрим») — лишенный подвески велосипед, на котором можно исполнять разные трюки, в том числе «танцы».

21

Каунт Бейси (1904–1984) — джазовый пианист и органист, знаменитый руководитель биг-бенда.

22

Levart — перевернутое слово «Travel» — путешествие.

23

Каччиаторе — распространенное в США блюдо итальянской кухни: мясо, тушенное в оливковом масле с томатами, грибами, зеленым перцем, луком и специями.

24

Колтрейн Джон (1926–1967) — джазовый саксофонист. Альбом «Гигантские шаги» (Giant Steps) был записан в 1960 г.

25

Гудмен Бенни (1909–1986) — джазовый кларнетист и дирижер, «король свинга». Альбом с музыкой из автобиографического фильма «История Бенни Гудмена» (The Benny Goodman Story) был записан в 1956 г.

26

Движение «Фор-Эйч» (Four-H Movement; 4-Н) — детская и молодежная общественная организация, действующая под эгидой Министерства сельского хозяйства США. Объединяет 6,5 млн человек. Ставит целью всестороннее развитие личности, предлагает образовательные программы, проповедует здоровый образ жизни.

27

Уильямс Хэнк (1923–1953) — автор-исполнитель песен в стиле кантри. Его хит «А у меня дырявое ведро» (My Bucket’s Got a Hole in it) был написан в 1949 г.

28

«Верная цена» (The Price is Right) — телеигра, шла в 1956–1965 гг. и с 1972 г. на телеканалах Эн-би-си и Эй-би-си; участники должны угадать цену товара.

29

«Чипс» (CHiPs, California Highway Patrol) — полицейский телесериал, шел в 1977–1983 гг. на канале Эн-би-си; приключения патрульных мотоциклистов в Калифорнии.

30

«Любовная лодка» (The Love Boat) — комедийный телесериал, шел в 1977–1986 гг. на канале Эй-би-си; действие происходило на круизном теплоходе.

31

«Опасность!» (Jeopardy!) — телевикторина, идущая с перерывами с 1964 г. на каналах Эн-би-си и Синдикейтед.

32

«Семейные связи» (Family Ties) — комедийный сериал, шел с 1982 по 1989 г. на канале Эн-би-си.

33

Косби Билл (р. 1937) — комедийный актер.

34

Пэйсли (индийский огурец) — декоративный орнамент каплеобразной формы; имеет индийское или персидское происхождение, но производился в шотландском городе Пэйсли.

35

«Похититель тел» (The Body Snatcher) — триллер 1945 г., реж. Роберт Уайз, по рассказу Р. Л. Стивенсона, в ролях Борис Карлофф и Бела Лугоши.

36

Имеется в виду книга советского психолога А. Р. Лурии «Маленькая книжка о большой памяти» (см., например, в издании: Хрестоматия по общей психологии. Психология памяти / Ред. Ю. Б. Гиппенрейтер, В. Я. Романов. М., 1979. С. 193–207). Герой этой книги, которого Лурия скрыл под инициалом III., — Соломон Шерешевский (1886–1958), журналист и профессиональный мнемонист.

37

«Джон Дир» — самая распространенная марка тракторов; производились фирмой — «Дир и К» (Deer & Company) с 1876 г. В данном случае имеется в виду модель «D» (1923–1953).

38

Рубинштейн Артур (1886–1982) — польский и американский пианист.

39

«Чирс» (Cheers) — комедийный сериал, шел с 1982 по 1993 г. на канале Эн-би-си; герои — посетители бостонского бара.

40

«Ночной суд» (Night Court) — комедийный сериал, выходил с 1984 по 1992 г. на канале Эн-би-си; действие происходило на ночных заседаниях манхэттенского суда.

41

Джин-рамми — карточная игра для двух-четырех человек.

42

Грей Генри (1827–1861) — английский анатом и хирург, автор классического учебника по анатомии (1858).

43

Таймшер — право использовать объект недвижимости в течение определенного срока, обычно в течение нескольких недель в году.

44

«Братья Брукс» (Brooks Brothers) — старейшая фирма по пошиву мужской одежды, символ респектабельности.

45

Возможно, имеется в виду подписанная в 1945 г. «Хартия Объединенных Наций», положившая основание ООН.

46

Пуллен Джеймс Генри (1835–1916) — аутист, известный как Гений Эрлсвудского приюта, освоивший ремесло столяра и краснодеревщика; также изготавливал модели кораблей и рисовал картины.

47

«Грейт Истерн» (Great Eastern, до спуска на воду имел название «Левиафан») — английский пароход, построенный в 1858 г.; до 1899 г. был крупнейшим в мире по размерам и водоизмещению.

48

«Семейка Брэди» (The Brady Bunch) — комедийный телесериал, шел в 1969–1974 гг. на канале Эй-би-си.

49

«Остров Гиллигана» (Gilligan’s Island) — комедийный телесериал, шел в 1964–1967 гг. на канале Си-би-эс.

50

М. A. S. Н. (Mobile Army Surgical Hospital — передвижной армейский хирургический госпиталь) — сериал о военных врачах во время корейской войны, шел в 1972–1983 гг. на канале Си-би-эс.

51

«Даллас» (Dallas) — мини-сериал, шел в 1978–1991 гг. на канале Си-би-эс; имел продолжения.

52

«Корни» (Roots) — мини-сериал, шел в 1977 г. на канале Эй-би-си; имел продолжения.

53

«Супербоул» (Superbowl) — игра за звание чемпиона Национальной футбольной лиги США. Шестнадцатая игра проходила в 1982 г.

54

«Шоу Билла Косби» (The Cosby Show) — комедийное шоу, шло в 1984–1992 гг. на канале Эн-би-эс.

55

«Другой мир» (A Different World) — комедийный телесериал о чернокожих студентах, шел в 1987–1993 гг. на канале Эн-би-си.

56

«Розанна» (Roseanne) — комедийный телесериал о рабочей семье, шел в 1988–1997 гг. на канале Эй-би-си.

57

«60 минут» (60 minutes) — информационная телепрограмма, идет на канале Си-би-эс с 1968 г.

58

«Чирс» (Cheers) — см. прим. № 39.

59

«Она написала убийство» (Murder, She Wrote) — детективный сериал, шел в 1984–1996 гг. на канале Си-би-эс.

60

«Напряги извилины» (Get Smart) — комедийный телесериал, шел в 1965–1970 гг. на каналах Эн-би-си и Си-би-эс; пародия на «приключения секретных агентов».

61

«Агент 86» — кодовое имя Максвелла Смарта, главного героя сериала «Напряги извилины».

62

Супермен — герой комиксов, выпускающихся с 1938 г.; впоследствии появлялся в фильмах, видеоиграх и т. д.; «икона» американской культуры.

63

Казу (мембранофон) — американский народный музыкальный инструмент, применяемый в музыке стиля скиффл. Российский аналог — расческа с папиросной бумагой.

64

Лопер Синди (р. 1953) — поп-звезда.

65

Рутбир — пиво из корнеплодов с мускатным маслом.

66

ДС-10 (полное название McDonnell Douglas DC-10, «Макдоннел Дуглас ДС-10») — трехмоторный широкофюзеляжный самолет, выпускался в 1970–1989 гг. фирмой «Дуглас эркрафт» и был одним из самых распространенных на американских авиалиниях.

67

Б-52 (полное название Boeing В-52 Strato fortress — «Боинг Б-52» «стратосферная крепость») — сверхдальний стратегический бомбардировщик, производился в 1952–1962 гг.; был одним из основных средств доставки ядерного оружия.

68

QUANTAS — самолеты крупнейшей австралийской авиакомпании «Авиалинии Квинсланда и Северной территории».

69

Гидеоновская Библия распространяется евангелической организацией «Гидеонс интернэшнл» (Gideons International) с 1908 г.; всего за сто с лишним лет было распространено около 1,7 млрд экземпляров; эти Библии лежат во всех отелях.

70

Шарм (charm, очарование) — термин квантовой физики, квантовое число, характеризующее адроны или кварки.

71

Национальная ускорительная лаборатория им. Энрико Ферми (сокращенно Фермилаб) расположена в г. Батавия, недалеко от Чикаго. «Прелестный» (или «нижний») кварк был открыт в ней в 1977 г.

72

В городе Боулдер, штат Колорадо, находится Национальный институт стандартов и технологий, который занимается, в частности, изготовлением атомных часов, задающих стандарт времени.

73

Дирак Поль Андриен Морис (1902–1984) — английский физик-теоретик, один из создателей квантовой механики.

74

«Завещание о жизни» указывает, какое медицинское обслуживание его составитель хотел бы (или не хотел бы) получать в случае серьезной болезни или недееспособности.

75

M.A.S.H. — см. прим. № 50.

76

Йо-йо — популярная игрушка: двойной диск с глубокой канавкой, в которой намотана прочная нитка. Используя инерцию вращения, можно заставить диск подниматься и опускаться по нитке, вращаться в разных направлениях.

77

Джуллиардская школа (Julliard School) — лучшая музыкальная школа США, находится в Линкольн-центре сценических искусств в Нью-Йорке.

78

«Нью-Йорк янкиз» (New York Yankees) — одна из самых известных бейсбольных команд.

79

Деликатесные мага