Book: Преступление доктора Паровозова



Преступление доктора Паровозова

Алексей Моторов

Преступление доктора Паровозова

Купить книгу "Преступление доктора Паровозова" Моторов Алексей

Моей внучке Соне

У истории своя правда, у легенд — своя.

Виктор Гюго Девяносто третий год

Прямой эфир

Два танка выкатились на середину моста и там затормозили, качнувшись и клюнув носом, словно деревянные лошадки. Не мешкая, обе башни начали разворачиваться влево к огромному светлому зданию, потом замерли, как бы принюхиваясь своими орудийными стволами. Картинка была нечеткой, мешал утренний туман, впрочем, нет, не туман, там что-то горело впереди, заволакивая перспективу. Вдруг танки беззвучно дернулись, выплюнув каждый серое облачко дыма, и тут же на стене Белого дома распустились цветки разрывов.

Д-У-У-У-Х-Х-Ф-Ф-Ф!!! — донеслось через пару секунд со стороны Нескучного сада. И сразу злым двойным ударом в мембрану оконного стекла: ТУ-ДУМ-ТУДУМ!!!

Бутылки с полиглюкином на средней полке шкафа задрожали мелкой дрожью, сбившись в кучу и стукаясь друг о друга.

— Ох, ничего себе! — не выдержал кто-то из ординаторов. — Боевыми стреляют!

— А ты как хотел, — мрачно произнес анестезиолог по фамилии Веревкин, — чтоб они праздничный салют устроили?

Я тут же вспомнил, как мой Рома, когда был совсем маленьким, при первых залпах салюта всегда норовил спрятаться в укромное место. В шкаф или в кладовку.

— Тише, больного разбудите, черти! — показав пальцем на еще спящего в остатках наркоза мужика, негромко сказал доцент Матушкин.

— Сейчас его и без нас разбудят! — кивнул в сторону телевизора Веревкин. — Да и хватит спать, война началась!

— А я еще вчера говорила, что нужно койки освобождать и всех, кого можно, выписать! — оглянулась на всех Людмила, старшая операционная сестра. — Теперь уж поздно, пусть лучше здесь побудут.

Да, правильно, пусть здесь переждут. Больница не самое плохое место, когда в городе начинаются военные действия и прочие катаклизмы. Два года назад, голодной осенью девяносто первого, буфетчица нашего роддома, возмущаясь отсутствием аппетита у рожениц, наваливала им полные миски каши и орала: «Жрите кашу, жрите, дуры! Ведь там, — она тыкала огромным черпаком в сторону окон, — ведь там не будет!»

— Ого, смотри-ка, БТРы пошли! — воскликнул ординатор второго года Коля Плакаткин. — На БТРах клевый пулемет стоит, КПВТ называется, дом насквозь прошить может!

Коля так воодушевился этим клевым пулеметом, что подскочил и стал тыкать пальцем в экран, полностью перекрыв всем обзор. Только я что-то еще видел, потому как стоял очень удобно, за спинкой койки: телевизор находился как раз напротив. На Плакаткина тут же зашикали, и он отошел. Где-то там, за окном, раздались отголоски пулеметной очереди.

В крохотную палату послеоперационного отделения с маленьким телевизором на холодильнике набилось человек пятнадцать. Здесь, в урологическом корпусе Первой Градской, это отделение гордо называлось «реанимацией». Наверное, для тех, кто настоящую реанимацию не видел.

— Эти коммунисты сами хороши! — вдруг зло сказала Людмила. — Помните, когда в мае на проспекте заваруха случилась? Тогда еще омоновца грузовиком задавили. Так потом двое прибежали к нам с разбитыми головами и давай по матери всех крыть, перевязку требовать. Мы, говорят, из «Трудовой России», за вас, суки, кровь проливаем. А главное, поддатые оба. А я не выдержала и одному, самому борзому, отвечаю: ты на себя посмотри, чмо болотное, кто еще из нас сука! «Трудовая Россия» — она трудиться должна, а не по пьяной лавочке на митингах горлопанить! Они сразу хвост-то и поджали, притихли. Конечно, потом перевязала их, мне ж не трудно.

— Похоже, они горлопанить закончили! — хмыкнул Веревкин. — Нынче эти ребята к решительным действиям перешли. Видели, как вчера мэрию захватили? Как они там людей избивали? На Смоленке вообще нескольких милиционеров убили. Хорошо хоть с телевидением у них номер не прошел. Слышал, неплохо их там шуганули!

— Говорят, у Останкина человек сто постреляли, если не больше! — сообщил похожий на боксера-легковеса Саня Подшивалко. — Ну и жизнь, без бронежилета на улицу не выйдешь!

— Такому крутому парню, как ты, Сашок, никакой бронежилет не нужен! — пошутил Плакаткин. — Тебя можно с голыми руками на танки посылать!

Все заржали, отчего послеоперационный мужик заворочался и что-то промычал.

— Чего веселитесь? — решил призвать всех к порядку Матушкин. — Смотрите, что творится, наверняка сейчас к нам навезут — мало не покажется! Кто дежурит-то сегодня?

— Да вот, господин Моторов! — кивнул на меня мой напарник по палате, здоровенный Игорек Херсонский. — Держись, Леха! Когда вам трудно — мы рядом!

Игорек всегда, даже с больными, разговаривал рекламными текстами, чем успел всех основательно достать.

— А вторым кто? — спросил Матушкин, потому как урологи дежурят всегда по двое.

— Витя Белов! — вздохнул я. Витя был неплохим парнем, работать с ним было нормально, если только он на дежурстве не поддавал. Тогда он превращался в полного дурака, и следить за ним нужно было в оба. Для меня оставалось загадкой, мобилизуют ли сегодняшние события Виктора Андреевича или, наоборот, расслабят.

— Ты не давай ему до киоска бегать, — словно услышав мои мысли, посоветовал Матушкин. — Не время сейчас, да и подстрелить могут.

Я представил себе, как Витя ползет под обстрелом к корпусу, вместо коктейля Молотова в каждой руке сжимает по бутылке паленой водки, а танковые снаряды ложатся все ближе.

— Вчера, от тещи ехал, видел в метро на «Пушкинской» патруль баркашовский. Пятеро, свастика у каждого на рукаве, — поделился врач третьей палаты Чесноков. — Документы у пассажиров проверяли. То ли евреев искали, то ли еще кого.

— Докатились! Гестаповцы по Москве разгуливают! — произнес Веревкин. — Хорош, ничего не скажешь, этот говенный Верховный Совет, если его фашисты охраняют! Там, похоже, вся мразь собралась. Ну, ничего, сегодня их как крыс передавят!

— А я читал, баркашовцы вроде за русских людей, — шмыгнув носом, неуверенно сказал Саня Подшивалко. — Они только против мирового сионизма.

— Ты, Саня, явно с головой не дружишь, — заявил Веревкин. — Нельзя быть за русских людей — и со свастикой. Из-за таких вот, со свастикой, половина пацанов моего поколения без отцов остались. Я считаю, если в нашей стране свастику нацепил — то можно сразу без суда и следствия к стенке ставить.

— Да там не только они, там и казаки! — нахмурился Херсонский. — Казачков-то за что? Казачки они всегда верой и правдой!

— Игорь, что ты несешь? Какие казачки? Нету никаких казачков. Их всех еще в гражданскую порешили, — раздраженно сказал Матушкин. — Сейчас не казаки, а урки ряженые, алкашня, клоуны в лампасах. А им еще, этим придуркам, автоматы выдали.

— Это Ельцин во всем виноват! — раскрасневшись, выпалила Людмила. — Ему народ доверился, а он, говорят, только и делает, что ханку жрет!

Послеоперационный больной при упоминании Ельцина приоткрыл на мгновение глаза, мутным взглядом мазнул по экрану телевизора, где в прямом эфире продолжались боевые действия, и снова задремал.

— Да ладно тебе, Людка, — примирительно сказал Чесноков. — Ельцин нормальный мужик. А раньше что, лучше было? Ты ж сама коммунистов не жалуешь!

— Раньше, Володь, из пушек по домам не палили, — отрезала Людмила, — и по телевизору это безобразие на всю страну не показывали!

И как бы подтверждая справедливость ее слов, опять за окном раздалось упругое ТУДУМ-ТУДУМ-ТУММ!!!

Все дружно уткнулись в телевизор. Один из верхних этажей Белого дома уже горел, и оттуда валил черный дым. Танков стало уже четыре, да и бронетранспортеров прибавилось. Какие-то люди в военном и гражданском разбегались кто куда.

Тут оператор дал крупный план набережных. Людка всплеснула руками, Чесноков ахнул, Саня Подшивалко открыл рот, Херсонский присвистнул, а Коля Плакаткин произнес негромко: «Едрена матрена!»

По обе стороны реки, буквально рядом со стреляющими танками, толпились зеваки. Среди сотен, если не тысяч любопытных я успел рассмотреть несколько мамаш с детскими колясками, женщин с собачками на поводке, старушек с сумками на колесиках и даже парочку велосипедистов.

— Нет, ну действительно! Край непуганых идиотов! — потрясенно развел руками Матушкин. — Они, оказывается, в цирк пришли! Да, сегодня работы много будет. Мне рассказывали, если в Америке перестрелка случается, все в радиусе километра на землю падают и руками голову прикрывают! Даже негры!

Протиснулся Дима Мышкин, под расстегнутым халатом какой-то уж совсем невероятный пиджак, подаренный, как и многое другое, старшим братом-банкиром.

— Мне тут на пейджер сбросили, что за сегодня доллар на сто рублей подорожал! — поправив красивые дымчатые очки, с важным видом оповестил всех Дима и зачем-то посмотрел на свой золотой «Ролекс». — Кто успел бабки в баксы перевести, неслабо наварить сможет.

— Да чокнулись все на этих баксах! — с осуждением зыркнула на Мышкина Людка. — Только везде и слышишь: «Баксы, баксы…»

— П-и-и-и-и-и-ть! — слабо простонал послеоперационный больной. Все на какое-то мгновение притихли, а Людмила принялась смачивать ему губы марлечкой, намотанной на ложку.

За окном опять гулко ударило, на этот раз особенно сильно.

— Совсем сдурели! — чуть не выронив ложку, возмутилась Людмила. — Они бы еще бомбить начали!

Тут дверь распахнулась, и заведующий мужским отделением Маленков, не обращая внимания на телевизор, громко спросил:

— Моторов здесь?

— Здесь, Владимир Петрович! — выглядывая из-за огромной спины Херсонского, отозвался я.

— Ты вот что, командир! — фирменным окающим говорком приказал Маленков. — Давай-ка ноги в руки и бегом в хирургический корпус! Там в операционной паренек лежит, его менты здорово побили. Сейчас брюхо вскрыли, оказалось, что мочевой пузырь ему в лоскуты разнесли. Помоги хирургам, а главное, катетер Петцера захвати, а то у них своих нет! Переоденешься прямо там, пижаму тебе выдадут! Если что — звони!

Поздний ужин

Надо же, мне все-таки удалось вернуться к нашему корпусу живым и, как ни странно, здоровым. Если не считать халата, ничего не пострадало, ну а может быть, именно белый халат меня и спас. И, окрыленный надеждой, я на эту мраморную приступочку перед дверью даже не запрыгнул, а взлетел. Обычно двери на ночь запирают, но чем черт не шутит, вдруг забыли? На всякий случай я дернул обеими руками за вертикальную ручку. Так и есть, закрыто, и внутри света нет. Лишь стекла задребезжали. Я на ощупь нашарил звонок на стене и вдавил кнопку. Со стороны это наверняка выглядело красиво и трагично. Ночь, фигура в белом на темном крыльце, в обрамлении четырех белых колонн.

Да, звонок тут, конечно, знатный присобачили. Трели такие пронзительные, что на проспекте слышно. Этим звонком можно общегородскую воздушную тревогу объявлять.

Только сейчас я в первый раз оглянулся. Они были здесь, вся стая, уселись в двух шагах от крыльца полукругом, лишь дыхание слышно, некоторые тихонько поскуливали. Я снова позвонил, подольше. Да что там, все умерли, что ли? Такие дела вокруг творятся, а они дрыхнут. А если попробовать по двери ногой колотить? Самый большой пес нервно зевнул и со стуком захлопнул пасть, белые клыки сверкнули в темноте, как татарские сабли.

Наверное, это он мне халат разодрал, сволочь, хотя, может, и нет. Уж больно экземпляр здоровенный, похоже, кавказская овчарка, сейчас много породистых собак на улицу выкидывают, прокормить трудно. Правда, в потемках не очень-то видно, да и отгадывать породу собаки, которая тебя хочет сожрать, не самое время. Такой огромный барбос должен был меня вместе с халатом проглотить, целиком. Я еще раз позвонил и снова принялся что есть сил ногой дубасить.

Эх, нужно было наших по телефону предупредить, вот лапоть, сам виноват. А собачкам точно звук звонка не нравится. Сидят, не нападают, смотрят, что дальше будет. Сколько же их тут? Десятка два, не меньше, и все крупные и, похоже, очень голодные. Моих шестидесяти пяти кило им ненадолго хватит. А может, у них чисто спортивный интерес, они же меня как окружили кольцом, так и гнали, словно дичь. Ведь собирался по проспекту идти, да хирурги отсоветовали, мол, мало ли на кого нарвешься, на патруль какой-нибудь, костей не соберешь. Того парня, которого мы сегодня с хирургами утром штопали, как раз такой патруль встретил.

Что там произошло, не совсем ясно, но чем-то он сильно стражам порядка не понравился. Потому как молотили они его дубинками долго и от души.

Хотя кто их знает, может, они теперь так со всеми, у кого документы проверяют? Вчера во всем городе ни одного мента не осталось, как крысы по щелям попрятались, а сегодня они отрываются — за тот свой страх вчерашний.

А парень лежал на тротуаре пару часов, пока «скорая» не приехала, ну, ему еще повезло, нынче день такой, что мог до следующего утра ждать, если бы выжил, конечно.

Еще бы, разрыв печени, селезенки, тощей кишки, пневмоторакс, сотрясение мозга, да и мочевой пузырь ему порвали до кучи, потому меня и вызвали в помощь. А документы, кстати, у него в карманах нашлись. Паспорт и студенческий билет Горного института. Он тут рядом совсем, институт этот.

К тому моменту как я прибежал, хирурги ему уже в брюхо влезли, свое почти все сделали, меня ждали. Пузырь шить не так уж долго, тем более мне один из хирургов ловко ассистировал. Потом сам немного на крючках постоял, помогал. И только решил сворачиваться, стали раненые с Пресни поступать, а там сплошные огнестрельные, на любой вкус. И сквозные, и слепые, и рваные от рикошета. Наглядная иллюстрация к учебнику по военно-полевой хирургии. Так что пришлось остаться надолго, реаниматологи местные зашиваться начали. Вот тут-то и пригодилась моя реанимационная юность — кровь ведрами переливать, подключичные катетеры вставлять, плевру дренировать.

Один мужик, которому голень пулей раздробило, все никак не мог успокоиться, повторял как заведенный: «Там рядом стреляют, а они, суки, матрешками торгуют!» Это он арбатскими торговцами возмущался. Я все-таки не выдержал и спросил: ладно, хрен с ними, с торговцами, ты-то зачем туда полез? Он глаза отвел и пробормотал: «Да интересно ж посмотреть. Когда еще такое будет!» Действительно. Веская причина, чтобы всю оставшуюся жизнь на протезе скакать.

Потом опять в операционную отправился и шил, и на крючках повисел. И когда я в урологию решил вернуться, стояла глухая ночь.

Нет, надо было все-таки по Ленинскому идти, как Мишаня. Наш медбрат Мишаня слыл человеком божьим. С тех пор, как в одном из корпусов восстановили храм, ни одной вечерней службы не пропустил, став ревностным прихожанином. А после молитвы возвращался всегда по проспекту, вдоль ларьков. Ларьки стояли плотно, через каждые десять метров. Ассортимент в них был как под копирку: сигареты, водка, пиво, «сникерсы» да «марсы». Стоило это немало, но все равно здорово, идешь как по Бродвею, вокруг «Мальборо», «Кэмел» да кока-кола. Тут даже если не купишь, так хотя бы поглазеть можно.

Мишаня обычно брал в киоске водку подешевле, бутылку пластиковую кока-колы и в подвале, тряся бородой, распугивая крыс, все это в два приема выдувал. Вот как на него слово божье действовало. Один раз, правда, переборщил, купил с каких-то шальных денег здоровую бутылку «Абсолюта», так и бродил всю ночь по корпусу, словно зомби, глаза блестят недобрым пламенем, борода черная лопатой, ни дать ни взять Емельян Пугачев, сбрендивший при осаде Оренбурга. Циститные барышни, наталкиваясь на Мишаню в темноте, сильно нервничали.

А меня патрулями застращали, я и пошел по территории. Идти неблизко, от хирургии до урологии — почти троллейбусная остановка, где-то там посередине меня в кольцо и взяли. Сначала даже не почувствовал всю ответственность момента. Ну, выскочили из темноты здоровые собаки, погавкали, потом еще другие набежали, а когда стало понятно, что я для них добыча, было уже поздно. Назад не вернешься, ночь, кругом ни души, фонари не горят, ни черта не видно, все корпуса закрыты. Пришлось идти в кольце собачек, которые теперь не гавкали, а злобно рычали, дышали адским огнем, шерсть дыбом. Еще бы! От меня же после операций запах для них возбуждающий. Свежая кровь, свежее мясо.

И когда одна из псин, решив перестать церемониться, сзади рванула за халат и он с треском разъехался, я только и успел подумать, как же сейчас может нелепо окончиться моя жизнь. От шальной пули — даже по-геройски, от дубинок патруля — ну еще туда-сюда, а когда тебя съедают псы, да еще на работе, это никуда не годится.

Непонятно, почему они меня сразу не загрызли, наверно, мой белый халат их сбил с толку: днем этих собак часто подкармливали санитарки и буфетчицы, женщины, как правило, сильно пьющие, но сердобольные.

Я опять позвонил, теперь морзянкой. Три коротких, три длинных, три коротких. SOS — спасите наши души! Это почему-то подействовало. Буквально через полминуты зажегся свет в коридоре, затем в прихожей возле гардероба. За дверным стеклом появилась лохматая голова. Я выдохнул.



— Что нужно? Чего трезвонишь? Вот я милицию вызову!

Сонька, дежурная медсестра.

— Сонька, зараза, открывай быстрее, пока меня здесь не загрызли к едрене фене!

— Ой, доктор, это вы, что ли? Вы?

— Да! Я это, я!!! Сонька, быстрее открывай, говорю!

— А-а-а, так это вы, доктор? А у меня ключа все равно нету!

И ушла ключ искать. Ну что ты будешь делать! Слава богу, вернулась быстро, засовом загремела, крюком зазвенела, ключом заворочала.

— А мы думали, вы в хирургии до утра останетесь!

Думали они, оказывается. Сонька открыла наконец дверь.

Я ее вдавил внутрь грубо, не по-джентльменски, и в предбаннике оглянулся на этих друзей человека в последний раз.

— Лучше погляди, какие барбосы. Чуть не сожрали!

Сонька посмотрела на собак из-за моего плеча. Многие уже встали и потрусили куда-то во мрак вслед за вожаком. Наверняка искать очередного лопуха на ужин.

— Эти? Эти могут! — уверенно сказала Сонька. — Весной двух бомжей у четырнадцатого корпуса насмерть загрызли. Вы, доктор, напрасно тут ночью ходите!

Как будто я тут променад перед сном решил устроить. Бомжей, значит, загрызли, а доктора уважают. А может, и не уважают. Может, доктором как раз и побрезговали.

Я нашарил сигареты и прикурил. А пальчики-то дрожат! Понятное дело — выброс катехоламинов в кровь. Эх, жизнь наша — сплошная биохимия!

Бомжи. Новая московская напасть. С каждым месяцем их все больше. Еще несколько лет назад никто о таком и не слыхивал. А сейчас они везде. А уж вокруг нашей больницы и подавно. Ну, это и понятно. Тут корпуса заброшенные, и кухня рядом, а заболеет кто всерьез, так совсем удобно. В приемном покое, если такого бомжа кладут на кушетку, с него в разные стороны блохи начинают выпрыгивать. Сам много раз видел. Обычно в таких случаях монашек просят — так у нас сестер милосердия называют из общины при церкви. Они к таким подойти не гнушаются, а остальные блох боятся.

Бывало, бегаешь из корпуса в корпус, как заглянешь в оконные проемы полуразрушенных зданий, становится страшновато от копошения этих тел в лохмотьях.

Хотя есть вещи куда опаснее бомжей. Например, на прошлой неделе вышли на крыльцо покурить, сначала никто не понял, что за хлопки такие, а когда человек мимо пробежал с пистолетом, сообразили. Оказалось, какие-то отморозки на цветочников наехали.

Недавно азербайджанцы корпус неподалеку в аренду взяли под хранилище, там их бандюганы и постреляли. Теперь так коммерческие вопросы решаются. Некоторые потом приходили смотреть, как один из этих бедолаг лежал на холме из гвоздик, прямо как Ленин в мавзолее.

Я спустился в подвал, открыл свой шкафчик, лампочка еще, как назло, перегорела, долго шарил в потемках, достал запасной халат, не очень чистый, сильно мятый, зато целый. Еще в начале сентября замок со шкафчика сорвали, сперли заварку и сахар. Между прочим, купил на последние деньги. Хотел на дежурстве, как приличный, не халявный больничный сахар грызть, а свой. А главное, увели мой любимый японский фонендоскоп, только халаты с колпаком и оставили. Хотя чего уж теперь переживать.

— Сонька, пожрать что-нибудь осталось?

— Ой, доктор, а вы не ужинали? — Сонька сочувственно так спрашивает.

А я и не обедал, да, в принципе, и не завтракал, но говорить об этом не стал. Не из деликатности, а просто лень.

— Давайте я найду что-нибудь, я быстро! — Сонька — баба добрая, правда, малость бестолковая.

— Да ладно тебе, Сонь, не суетись, спасибо. Да и что тут найдешь, в два часа ночи? Лучше спать иди.

Я еще минут пять ее прогонял, наконец ушла. А сам на кухню отправился, а вдруг там что-нибудь да осталось.

Не успел выключателем щелкнуть, как пол на кухне зашевелился и брызнул во все стороны. Это потревоженная стая огромных тараканов побежала от меня по щелям прятаться. Тараканы здесь, как и все остальное, какие-то доисторические. Невероятных размеров, черные, под ногами хрустят, словно битое стекло. Пришлось взять паузу, пусть себе бегут в свои тайные квартиры.

Теперь можно спокойно, не бегая по членистоногим, плеснуть воды в чайник, плиту включить. Немного погодя огромный алюминиевый чайник весело засвистел, создавая некое подобие домашнего уюта. Начал было по кастрюлям шарить, съестное искать, да уже нет, конечно, ничего. Все пусто, только в одной ко дну прилипли холодные резиновые макароны. Греть неохота, тарелок чистых нет, но ничего, мы не гордые, можем прямо из кастрюли поесть. С неимоверным удовольствием я опустился на стул, поставил кастрюлю себе на колени и стал скрести ложкой по днищу.

Сразу Женя Лапутин вспомнился, мой давнишний приятель. Мастер парадоксальных вопросов.

— Ты заметил, что коммунисты очень любят макаронами закусывать?

Мы с ним раньше в другой больнице работали. Женька в нейрохирургии, а я в реанимации.

— А почему, Жень, макаронами и почему коммунисты?

— Да блюют они у меня в смотровой этими самыми макаронами! Я точно знаю, если ко мне коммуниста после ноябрьской демонстрации привозят, обязательно будет макаронами блевать! Наши коммунисты в глубине души итальянцы, без макарон не могут.

Справедливости ради нужно сказать, что Женька уже никаких блюющих макаронами коммунистов не лечит, у него давно другой контингент. Он нынче известный хирург-пластик и одновременно с этим модный писатель. Как это уживается в нем, непонятно. Хотя неординарные личности они своей особой жизнью живут, так что удивляться тут нечему.

Вдруг, откуда ни возьмись, появилась Сонька. Принесла сахар, заварку, печенье и даже сырок плавленый. Тут и чайник весьма кстати закипел.

— Соня! Откуда богатство такое? Магазин грабанула?

— Да у больного одного попросила, из палаты Сергея Донатыча, он в туалет встал, а я тут как тут! Говорю, доктор наш голодный пришел, всю ночь раненых оперировал, даже не ужинал. Он мне и дал, что у самого было.

— Слушай, тебе бы не медсестрой, а снабженцем работать! Давай уж тогда бери кружку, вместе посидим.

— Доктор, а раненых много сегодня?

— Хватает. Чувствую, еще и завтра везти будут.

— А кто они, раненые эти? Как его… баркашовцы?

— Да какие еще баркашовцы, так, прохожие, зеваки. Поглазеть сдуру пришли, там их и подстрелили. А боевиков — тех наверняка в тюремном лазарете пользуют.

— Да что ж такое делается, в Москве по людям стреляют! Из танков стреляют!

— И не говори, — вяло соглашаюсь я. — А что там по телевизору показывали вечером?

— Так арестовали этих, и Руцкого, и Хасбулатова, в автобус посадили и увезли. А Белый дом как загорелся, так его, говорят, до сих пор потушить не могут. Зато к ночи ближе уже и стрелять перестали. Вот вы, доктор, когда сейчас шли, выстрелы слышали?

— Утром шел, палили вовсю, а сейчас вроде нет. Знаешь, когда на меня собаки налетели, я уж, честно говоря, не прислушивался! Ладно, Сонь, ты спать иди, спасибо за чай, я и сам скоро лягу. Ключ от двери оставь, хочу перед сном воздухом подышать. Как у нас, все спокойно? Послеоперационных перевязали? Виктор Андреевич где?

— Да вроде нормально, всех перевязали, а Виктор Андреевич третий час как отдыхает! — Сонька заговорщицки подмигнула и указательным пальцем погладила себя по горлу.

Хорошо, что Витя спит, а не колобродит, как обычно, а то мне урезонивать его совсем не хочется.

— Спокойной ночи, доктор!

— Никогда, слышишь, Сонька, никогда не желай спокойной ночи на дежурстве. Плохая примета!

На кухне грязной посуды — как после банкета на триста персон. Все потому, что буфетчица пьет уже второй месяц, а новую поди еще найди. А мне ведь завтра над этими тарелками и кастрюлями умываться.

Еще в начале сентября бригада больничных слесарей поснимала все рукомойники и унитазы для замены на новые. Только потом что-то у них случилось — то ли раковины и унитазы кончились, то ли их сперли, то ли деньги, на них выделенные, пропили. Во всяком случае, больше ни один слесарь у нас не появлялся, а умываться теперь можно лишь в кухне над цинковым корытом мойки. И унитаз остался один на два этажа, и это в урологическом отделении, слава которого гремела когда-то на всю Москву.

Ладно, нужно перекурить и двигать на боковую, пока есть такая возможность. Пойду-ка на улицу, хоть и начало октября, а день сегодня теплый был, да и ночь почти как в августе. И если бы не пальба да не собачки — тут у меня пробежал холодок по спине, — так вот, если бы не пальба и не собачки, день был бы просто замечательный.

Я включил все лампы в предбаннике у гардероба, открыл засов, замок и осторожно выглянул наружу. Тихо, как бывает ночью на даче, недоставало лишь шума далекой электрички. Дверь на всякий случай не стал прикрывать, мало ли, а вдруг опять сафари приключится.

Свет из дверного проема высветил желтую полосу на асфальте, чуть впереди проступили очертания гипсового фонтана. Старожилы рассказывали, что он еще в конце восьмидесятых работал, создавая некую гармонию со старинным зданием корпуса. Но сейчас, как и все остальное, фонтан пришел в полное запустение и там только мусор и окурки.

Странно, дежурство уже на убыль, а пачка почти полная. Это потому, что в хирургии перекуров было — раз-два и обчелся.

Как утром вышел из метро, так минут пять стоял у ларьков, раздумывал, что лучше: сигарет купить или пару пирожков? Все-таки суточное дежурство. Вдалеке канонада, пушки палят, пулеметы, а я тут решаю глобальные вопросы бытия.

Сигареты все-таки перевесили. Потому что доктору стрелять закурить как-то несолидно, а поесть больничной кашки — это еще можно. Кто ж знал, что с кашкой не выйдет? А все из-за того, что нужно было в буфет сразу отправляться, а не пялиться в телевизор.

Где-то там, над макушками деревьев, в стороне Москвы-реки, было видно далекое зарево. Значит, еще не потушили Белый дом. Завтра с утра нужно где-нибудь новости послушать. А еще после утренней конференции неплохо бы сбегать в хирургический корпус, глянуть, как тот студент, жертва проверки документов, с ушитым мочевым пузырем. Вот попаду сейчас в чашу фонтана сигаретой, тогда все с ним будет хорошо!

Я прицелился, щелкнул — окурок, прочертив красивую дугу, залетел прямо в чашу, только искры брызнули. Отлично! Если процесс пойдет как надо, не исключено, что его уже с аппарата снимут, тогда он и говорить сможет. Будет, как обычно в таких случаях, глазами хлопать и слабым голосом у всех спрашивать, как он здесь оказался.

Я поднялся на ступеньку и тут запнулся: А ТЫ сам-то как здесь оказался???

Нет, если б кто другой, я бы не удивился, но меня-то как угораздило? Я ведь, сколько себя помню, всегда боялся врачей, не говоря уж об этих страшных инструментах. Потому что все это — шприцы, иглы, скальпели, щипцы, крючки — точно придумали для того, чтобы именно мне причинять нечеловеческие страдания. Я позорно дрожал от страха, даже когда у меня брали кровь из пальца. Но страшнее всего — это читать всякую наглядную агитацию, смотреть на жуткие картинки, развешанные по стенам в поликлиниках, где самым впечатляющим был плакат, изображавший жертв пьяного зачатия.

И когда на даче, в сарае, нашелся многотомник с иллюстрациями «Опыт советской медицины в Великой Отечественной войне», мне потом этот военный опыт ночами снился. Ну и как же так получилось, что я в свои детские страхи окунулся с головой?

Самое интересное, что я полжизни работаю по больницам, а подобный вопрос возник у меня почему-то только сейчас.

Я закрыл дверь на все замки, выключил свет, бросил ключ на пост. Тихо, больные все спят. По дальней лестнице поднялся на второй этаж, к одиноко стоящему у дверей в операционную старому кожаному дивану. Пошарил рядом в тумбочке, вытащил замызганное одеяло и такую же подушку. Лег, не раздеваясь, только обувь и халат скинул.

Наверно, я никогда не полюблю Первую Градскую, как любил когда-то свою Семерку. Она мне и больницей-то не кажется, а каким-то историческим памятником. Было бы правильнее на ее месте краеведческий музей открыть. Тут так много всего случилось за двести лет — нужно Нестором быть, чтобы это описать. Лишь недавно профессор Лазо рассказывал, что когда французы вошли в Москву, Наполеона здесь лечили от гонореи. Значит, вот какой насморк помешал Бонапарту одержать убедительную победу под Бородином.

В этих древних стенах хорошо кино снимать, а не больных лечить. Недавно в нашей перевязочной снимали эпизод, где, по сюжету, мертвый Сталин в морге лежит. Вот для таких душевных фильмов Первая Градская самое место. А работать тут как-то не очень. У докторов ни кабинетов, ни ординаторской, ни комнаты отдыха нет. Врачебные столы стоят в общем коридоре, мы сидим пишем свои истории болезни, вокруг больные ходят, посетители, пристают с вопросами, каждую секунду за халат дергают.

Хорошо еще, что так, а то рассказывают, что при академике Лампадкине столы врачей находились прямо в палате. Это чтобы присутствие пациентов доктора дисциплинировало. Нужно было бы приказать и операции проводить прямо в палатах, чтобы и пациентов к дисциплине приучать. Все бы шелковыми стали!

В последнее время здесь вообще бардак невероятный, впрочем, как и везде. Часть докторов в поисках лучшей жизни подалась кто в челноки, кто в медицинские кооперативы. Те, что остались, либо начали бухать, как самоубийцы, либо отчаянно зарабатывать деньги на тех, кто за последние годы преуспел. Беда в том, что богатых пациентов в Первую Градскую нужно еще умудриться заманить, поэтому на таких идет настоящая охота. А зарплата нынче такая, что моей, например, хватает ровно на два блока самых дешевых сигарет.

Ладно, хватит о грустном. Вроде я собирался поразмышлять о другом. А именно о превратностях своей жизни. Так на чем я остановился? На том, почему именно сегодня вопрос о выборе профессии пришел мне в голову. Ну, значит, некогда было раньше об этом размышлять, вот почему! Хотя нет, одна попытка случилась у меня лет десять назад.

В то время я работал медбратом в реанимации, и часа в три ночи на центральный пульт больницы пришло сообщение, что на трассе по направлению к Домодедово лоб в лоб на гололеде сошлись аэропортовский «Икарус» и ночное маршрутное такси. В обеих машинах пассажиров под завязку, и всех, кто выжил, везут к нам. Мы к Домодедово ближайшие.

Нужно было срочно освобождать места для вновь поступающих, распихивать стабильных больных в другие отделения, готовиться к массовому поступлению покалеченных людей, а мне досталось отвозить трупы в морг. Обычно умершие ждут своей скорбной очереди до утра, но сейчас не та ситуация. С минуты на минуту тут такое начнется, что только держись, поэтому даже каталки, на которой эти трупы лежат, будут задействованы как койки.

Загрузил я двух покойников на каталку и повез их в подвал. Санитаров тогда всех повыгоняли, вот и приходилось самому этим заниматься.

Подвал в нашей больнице был что надо. От одного конца, где роддом, до другого, где морг, полкилометра, не меньше. Пока дойдешь, можно всю жизнь вспомнить. Добрался я до морга, а там сразу все пошло не слава богу. Обычно стоило лишь нажать на звонок, сразу же спускался лифт с местным санитаром-алкашом, но сейчас я до посинения давил на кнопку, а наверху никакого движения не наблюдалось.

Пришлось подниматься по лестнице в потемках, оставив у лифта каталку с мертвецами. Хорошо, что хоть дверь на боковую лестницу не заперли.

В комнатке, где я нашел бесчувственное тело санитара Сашки, надрывался телевизор. Через равные промежутки он издавал резкий и противный сигнал, а надпись на экране услужливо мигала: «Не забудьте выключить телевизор».

Я вздохнул и начал Сашку в чувства приводить. Толкал, пихал, один черт — не разбудил. А когда заметил на столе три пустые водочные бутылки, то сразу бросил это бессмысленное занятие.

Поэтому все сделал сам. Поднял каталку на лифте, перетащил в одиночку трупы на секционный стол, нашел журнал, записал туда данные. А перед тем как спуститься на лифте с каталкой, я в санитарской комнате все-таки выключил телевизор. Не забыл.

На обратном пути решил перекурить по дороге и тут обнаружил, что прикурить-то мне и нечем. Сигареты есть, а спички не захватил. Конечно, можно было в морг вернуться, на столе у Сашки пошарить, но возвращаться — плохая примета, дороги не будет. Надо же таким растяпой быть! В отделении уже не покуришь. И вдруг остановился и на все это как бы со стороны посмотрел.

Вот стою я ночью в подвале около морга, вокруг ни души, сам весь такой — сорок четвертого размера, впереди конца этому подвалу не видно, одинокие лампочки еле светят, как в тоннеле метро, да еще что-то с противным звуком капает из труб. И я переживаю, что не взял спички!!! Ну, дела! Сказал бы кто-нибудь мне лет пять назад, что так будет, не поверил бы никогда! Да я от одной мысли со страху бы окочурился. Какая нелегкая занесла меня в этот подвал? Да как такое вообще произойти могло???

Но ответить себе я тогда не успел, потому что уже добрался до реанимации, а там такое творится, мама дорогая! Первые «скорые» в гараж заехали, только успевай поворачиваться!



Значит, приходилось все-таки задумываться о странностях своей судьбы. С чего вдруг закрутилась эта карусель? Где же она, эта отправная точка?

Я лежал на диване в больничном коридоре, смотрел в потолок, а мимо меня в темноте бродили больные. Так всегда по ночам — кому в туалет, кому покурить, у кого ночные боли, а у кого просто бессонница. Все они шаркали, кашляли, кряхтели, сморкались, что-то бормотали, а я все пытался понять, что привело меня на этот вот диван.

Путевка в жизнь

Ну и руки у меня стали! Не руки, а грабли. Сухие, потрескавшиеся, в каких-то царапинах, ссадинах, такое впечатление, что совхозная земля въелась в них навечно. Всего-то три недели прошло от начала моей трудовой биографии, а будто всю жизнь только и делаю, что руками навоз мешу. Я их и щеткой тру через каждые полчаса, и ногти до мяса состриг, а ничего не помогает. Теперь с такими граблями на гитаре не очень-то поиграешь, ну да все равно не с кем. Хоть в совхоз опять иди редиску дергать и в пучки увязывать.

Все потому, что из наших трех восьмых классов решили собрать лишь один девятый. Новая директриса оповестила нас об этом еще в апреле. Согнала всех в актовый зал и обрадовала.

— Отберем, — говорит, — в девятый класс самых достойных: отличников, спортсменов, комсомольцев и…

— Красавцев!

Насчет красавцев — это уже я подсказал. Меня всегда пробирало на публичные шутки. И в тот раз все загоготали, к моему огромному удовольствию. Все, кроме директрисы.

— А тебя, — сощурилась директриса, — КРАСАВЕЦ, я на пушечный выстрел к девятому классу не подпущу!

Тут все еще сильнее заржали, и я по инерции.

— Ну а что вы хотите? — спросила мою маму наш классный руководитель Татьяна Ивановна. — Новый директор — человек с амбициями, не может же она оставлять без последствий плоские остроты учеников. Так что ситуация серьезная. Действительно, для всех желающих мест не хватит, будет конкурс, где все зависит от успеваемости и общественной работы, а у Алеши, извините, ни того ни другого. Даже не знаю, что делать, хотя сыну вашему, разумеется, нужно в институт поступать. Но тут сами понимаете, если у директора предубеждение!

— Да это из фильма цитата, — завопил я, — комедия, «Кавказская пленница», там еще Шурик этот, в очках!

— Вот пойдешь в ПТУ, будет тебе комедия, — отрезала Татьяна Ивановна.

При слове «ПТУ» мама охнула и схватилась за сердце. Честно говоря, в ПТУ мне и самому как-то не сильно хотелось.

— Значит, так! — повернулась в мою сторону Татьяна Ивановна. — Списки девятиклассников директору подает классный руководитель в середине мая, и рядом с каждой фамилией нужно указать положительные качества кандидата. Скажи-ка, Алеша, у тебя какие достоинства, кроме того, что ты, хм… красавец?

— Я, — говорю, — Татьяна Ивановна, помимо того, что красавец, еще и по химии отличник, у меня весь класс контрольные сдувает. Успеваю четыре варианта за полчаса отщелкать. И что без такого красивого все будут на химии в девятом классе делать, ума не приложу!

Тут меня мама за рукав дернула.

— Химия. — Татьяна Ивановна задумалась. — Одной химии мало, нужно еще что-нибудь. Ведь ваш ансамбль на танцах играет, это раз! Так и напишем!

— Да какой ансамбль, Татьяна Ивановна, — пожал я плечами, — Вовка Антошин в ПТУ уходит, а Юрка Вагин с родителями в другой район переезжает. Так что все, нет уже никакого ансамбля, остались только мы с Лешкой Бакушевым!

Мама сделала страшные глаза и снова дернула меня за рукав.

— Ладно, это не важно, напишем, что ты в художественной самодеятельности активное участие принимаешь, — сказала Татьяна Ивановна. — Кстати, у нас же ветераны будут на День Победы из Людиновского подполья, вот вы им на концерте и сыграйте!

А у нас школа имени Алексея Шумавцова, героя-подпольщика из города Людиново, и ветераны подполья этого к нам каждый год приезжают, традиция такая.

— Значит, за вами выступление, а главное, назначу-ка я тебя командиром пятой трудовой четверти, — объявила Татьяна Ивановна. — Напишу, что у тебя авторитет среди учеников.

— Мечтаю, — я даже руку к сердцу приложил, — мечтаю, Татьяна Ивановна, стать авторитетным командиром-совхозником, может, агрономом потом заделаюсь в совхозе нашем.

И тогда мама дернула меня за рукав в третий раз.


Так я и попал на бескрайние поля совхоза под названием «Огородный гигант», правление которого находилось в небольшой избушке недалеко от метро.

Четыре года назад, когда мы с мамой переехали на Коломенскую, все дивились: вроде Москва, дома стоят высокие. А чуть к реке подойдешь — жизнь какая-то прямо деревенская. Пьяные компании с гармошкой орут «Арлекино», пацаны костры жгут на берегу Москвы-реки, моторки по реке плывут, тарахтят, а на другом берегу огромное стадо коров. Начали считать — шестьдесят три коровы насчитали.

Теперь мы на том берегу и работаем, где коровы пасутся. Нас туда на пароме с нашего берега возят вместе с совхозниками.

А концерт мы тогда с Лехой Бакушевым перед ветеранами здорово отыграли, сделали попурри из военных песен и на две гитары разложили. Некоторые ветераны плакали, а одна тетка вся в орденах даже нас с Лехой расцеловала. Я играл, а сам все глазом на директрису косил. Вроде понравилось ей, сволочуге, а в конце хлопала вместе с остальными — вот она, волшебная сила искусства!

Помимо тех незаурядных личностей, которых отобрали в девятый класс, с нами в совхозе человек десять дурачков добровольцев трудятся, те, что в техникумы и ПТУ собрались уходить. Им, судя по всему, делать не фига, так они с нами за компанию укроп пропалывают.

В первый же день один из этих добровольцев, Ленька Коршиков, подрался с паромщиком, и за это его с практики отчислили. Так он теперь нас до парома провожает, а после работы у пристани встречает. Ленька в нашу Татьяну Ивановну влюблен еще с пятого класса, поэтому, когда паромщик что-то там фамильярное позволил себе, тут же в лоб от Леньки и получил.

Сначала мы все пахали как заведенные, то есть стояли на карачках и дергали сорняки, а мордастые совхозные тетки на нас покрикивали. Потом народ, как всегда, расслабился и стал ходить с пятое на десятое, некоторые и вовсе с родителями на курорты разъехались. А я, как негр на плантации, каждый день с утра пораньше — на родные совхозные поля. Только мне одному нельзя ни сачковать, ни прогуливать. Только я за девятый класс отрабатываю.

И когда в пятницу нам объявили, что трудовая четверть закончена, я даже растерялся. Вроде бы цель достигнута, директриса про свой пушечный выстрел и не вспоминает, все одноклассники разъехались кто куда, а мне сказали, что теперь работа в совхозе — дело не просто бесплатное, а сугубо добровольное, но если вдруг захочется с понедельника дергать редиску — милости просим. Ну, тут уж пусть они в другом месте дураков поищут.

А я ведь каждое лето сначала в лагерь пионерский уезжал, а потом с мамой в Пущино-на-Оке. Но в этом году мы с ребятами еще зимой сговорились всем квартетом в один пионерский лагерь двинуть, к Халтурщику нашему.

Халтурщиком прозвали Михаила Николаевича, руководителя гитарного кружка при ЖЭКе, где мы четверо, Вовка Антошин, Лешка Бакушев, Юрка Вагин и я, короче, весь наш школьный ансамбль, занимались около года.

Хотя почему Халтурщик? Нормальный мужик, ноты модных песен приносил, шлягеры с нами разучивал, чаем с халвой угощал. Он еще по вечерам в клубе завода «Динамо» на танцах играл на бас-гитаре. Наверно, поэтому. Мы же дети, а дети все добрые.

Так вот, Михаил Николаевич еще до новогодних каникул пообещал, что в начале июня поедет музыкальным руководителем в лагерь один пионерский, где есть аппаратура настоящая. И если там играть будет некому, то он вызов сделает и путевки всем четверым.

Ведь мы даже и не мечтали на настоящей аппаратуре играть. По такому случаю не то что в незнакомый пионерлагерь, а к черту на рога можно было отправиться. Во всяком случае, мне так казалось. Поэтому я как ненормальный лета ждал, секунды считал. И когда июнь наступил, каждый вечер молчавший телефон взглядом гипнотизировал.

Первым откололся Юрка Вагин, он уже две недели как переехал в другой район, сообщив к тому же, что ему больше хочется с родителями куда-то на Украину на все лето махнуть.

Тут и Лешка Бакушев заявил, что скоро июль, а нам один хрен никто не звонит, поэтому он в «Звездочку» уезжает, куда всю жизнь они с братом ездили, у них отец полковник-ракетчик, и лагерь пионерский тоже ракетный. Взял и отчалил в «Звездочку» свою.

Ну и напоследок лучший мой друг, Вовка Антошин, на которого я больше всех рассчитывал, вдруг собрался в какую-то «Дружбу». Он там, в этой «Дружбе», уже год назад был, по блату. И, вернувшись, потом целый год с восторгом то время вспоминал. И даже блат мне показал у себя на дне рождения. Блатом оказался очень веселый, смуглый, кудрявый парень по имени Вадик, который всю дорогу ржал. Наверно, это здорово, когда у человека хорошее настроение, но меня почему-то постоянно подмывало ему по кумполу треснуть.

И когда в пятницу стало окончательно ясно, что можно сидеть у телефона хоть до зимы, но никакой Михаил Николаевич уже не позвонит, вот тогда я загрустил. Да и без ребят мне ехать уже никуда не хотелось. Понятно, что в том лагере нашлись другие гитаристы и барабанщики. Сейчас же каждый второй — Джими Хендрикс или, на худой конец, Ричи Блэкмор.

Поэтому, чем торчать в Москве и киснуть, решил я Вовку Антошина навестить. Прямо завтра и навестить, чего откладывать. Я в такой семье вырос, где откладывать надолго не привыкли. Если какая мысль кому в голову приходила, так ее сразу в жизнь и воплощали. Нет, могли, конечно, подождать, но не более пяти минут.

Вовкина мать дала адрес «Дружбы», рассказала, как и с какого вокзала ехать на электричке, как потом добираться автобусом.

— Мы ведь туда сами завтра поедем, — сообщила она, — тебя бы взяли с удовольствием, нам Ленку нужно отвезти, она у нас болела, только вчера поправилась. Но Маргарита Львовна, мама Вадика, как узнала, что мы на машине собрались, решила нам компанию составить, да еще мужа своего прихватить. Так что, сам понимаешь, места нет. Маргарита, она дама крупная.

— Честно говоря, напрасно ты едешь, — добавила тетя Валя. — Родительский день только в следующую субботу, нас-то с Маргаритой куда хочешь пропустят, а тебе Вовку, скорее всего, даже не позовут, так и будешь за забором весь день торчать.

Да ладно, думаю, уж я как-нибудь забор перелезу, не велика хитрость, главное — завтра Вовке сигарет купить.


С утра пораньше я двинул на Рижский вокзал, нашел там электричку в сторону Волоколамска и в дикой духоте и давке добрался до платформы Новоиерусалимская. Посмотрел расписание автобуса на столбе, зачем-то бумажку из кармана вытащил, чтобы свериться. Мне бумажки ни с телефонами, ни с адресами никогда нужны не были, я всегда и так запоминал. Но тут дело серьезное, поэтому все должно идти по правилам. Ну, как я и думал, нужный автобус почти через час отправится, а Вовкина мать сказала, что пешком идти, наверное, тоже с час. В общем, без разницы, что автобус ждать, что пешком чесать.

Я и пошагал. Хорошо на своих двоих идти. И покурить по дороге можно, и деньги сэкономить на проезде. Нашел поворот, где столб вкопан с указателем «Зеленый Курган», закурил «Приму» свою и двинул. Иду себе, птички поют, кузнечики стрекочут, а я курю, мечтаю: «Эх, Вовка, должно быть, сейчас обалдеет от моего визита, я бы уж точно обалдел, если бы он так ко мне в лагерь заявился!»

А дорога пустая, я и пошел прямо по шоссе, а не по обочине. И так резво шлепал, наверное, с полчаса, пока прямо передо мной не затормозила идущая навстречу знакомая машина со знакомыми номерами.

Я ее узнал бы из тысячи. «Жигули», «трешка» синего цвета, или, как поправлял все время Вовка, цвета «космос».

— Далеко ли собрался, Алексей Батькович?

Это Вовкин отец, Виктор Владимирович, или просто дядя Витя, вышел из машины и за руку со мной поздоровался.

— Да вот, — говорю, — хочу Вовку проведать, как он там, не загнулся ли еще на перловке в лагере своем.

— Понятно, — кивнул дядя Витя, — а чего пешком идешь, автобус же есть?

— А у меня, — отвечаю, — пешком быстрее получается, чем автобус ждать.

Про покурить я, разумеется, не стал говорить. Про то, что мы курим все почти год, никто из наших родителей не знал. Да и нечего их расстраивать, у них своих забот полон рот.

— Прыгай уж тогда в машину, на заднее сиденье устраивайся, да поедем.

На переднем сиденье сидел человек, и когда я залез в машину, он повернулся и стал меня разглядывать, причем один его глаз смотрел на меня, а другой куда-то в сторону. На нем был до ужаса грязный белый халат, и весь он был какой-то встрепанный, как воробей. Интересно, кто он такой? Ну точно, что не из знакомых дяди Вити.

— Ты кто такой? — вдруг скороговоркой произнес человек. — Ты пионер! И почему ты, пионер, ходишь по дороге? Хочешь, чтобы тебя из лагеря выгнали, а тебе это надо? Ступай обратно, тебе таки что, там плохо? Какой завтрак был, какой обед скоро будет!

— Да нет! — засмеялся дядя Витя. — Это не пионер, это моего сына товарищ, навестить его приехал.

— Не пионер? — изумился человек. — Как не пионер, почему не пионер?

Посмотрел еще некоторое время на меня одним глазом и, уже отвернувшись, укоризненно головой покачал, не представляя себе, как это можно не быть пионером, а просто ходить по дороге безо всякой пионерской цели.

Тут машина тронулась, и мы поехали к станции, то есть в противоположную от лагеря сторону.

Куда же меня везут, встревожился я, в Москву, что ли?

— Не волнуйся, сейчас одно дело сделаем, и я тебя в лагерь доставлю. — Дядя Витя мое замешательство в зеркало заднего вида увидел и подмигивает.

Какое же у него может быть дело с таким странным мужиком? Минуты через три мы подъехали к какому-то дому у станции, а человек в халате выскочил из машины и на бегу бросил: мол, никуда без меня не уезжайте.

— Кто это, — спрашиваю, — что за смешной дядька такой?

— Да завхоз из пионерлагеря, Генкин его фамилия. Попросил меня за хлебом съездить, — говорит дядя Витя. — Шофер лагерный сегодня поддал малость, вот Генкин стоял у ворот, караулил, а когда мы подъехали, то меня сразу захомутал. Так что будешь за грузчика, а я перекурю пока, да и радикулит мне в спину вступил, тяжести поднимать неохота.

Тут Генкин выскочил из дверей, схватил меня за руку, поволок в какую-то подсобку, и мы начали с ним лотки с хлебом таскать да в «Жигули» на заднее сиденье складывать.

Обратно мы домчались с ветерком да с музыкой, дядя Витя магнитолу врубил с Полем Мориа и прибавил газу. Как въехали через главные ворота, так до столовой и докатили. Это вам не через забор перелезать.

Генкин сразу свистнул каким-то бесхозным пионерам, и те моментально перетащили лотки с хлебом на кухню. Дядя Витя вышел из машины, захлопнул дверь, вытащил красивую зажигалку «Ронсон» из кармана джинсового батника, закурил, огляделся и говорит:

— Эх, хорошие тут места! Я прошлой зимой здесь две недели провел!

— Интересно, что вы забыли, Виктор Владимирович, зимой в летнем пионерском лагере? Снежных баб, что ли, лепили? — спрашиваю, а сам горжусь собой: «Какой же я остроумный!»

— Да зимой тут клиника, ну типа санаторий, так я в ней лежал, обследовался, да заодно и отдохнул, — объяснил дядя Витя. — Ладно, пойду скажу, чтобы Вовку нашли и к тебе привели, а заодно проверю, как там Ленка устроилась.

Ленка — это младшая Вовкина сестра, ей всего одиннадцать. И дядя Витя ушел, оставив меня караулить.

Какой-то, думаю, маленький этот лагерь, несолидный, вот я бывал в таких здоровых, что конца и края не видно.

Когда, два года назад, от завода ЗИЛ ездил, там только из нашего класса семь человек было. И одного одноклассника, Серегу Смирнова, за смену мы так и не нашли. Там больше сотни отрядов оказалось, да еще десять отрядов в спортлагере на той же территории, я как раз в нем и находился, мне в ту пору довелось спортсменом быть.

Похоже, «Дружба» эта от совсем уж маленькой организации, какой-нибудь картонажной фабрики или комбината бытовых услуг. Не успели мы от ворот пару сотен метров проехать, как вроде уже и конец, дальше дорога заканчивалась. А центральная аллея пионерского лагеря от завода ЗИЛ тянулась аж на четыре километра, с тайной гордостью за гигантский завод подумал я.


Тут, откуда ни возьмись, Вовка Антошин нарисовался, ткнул мне, не глядя, руку, как будто мы с ним десять минут тому назад расстались, оглянулся и спрашивает деловито, но негромко, чтобы не услышал никто:

— Сигареты привез?

— Да привез, привез тебе сигарет, — успокаиваю, — целых четыре пачки «Примы», купил утром на Рижском вокзале.

— Слушай, а что, с фильтром купить не мог, что ли? — недовольно нахмурился он, потом подумал-подумал и говорит: — Ладно, пошли к бревнышку, там и передашь «Приму» свою, а то здесь народу много, засекут.

— Ладно, — пожал я плечами, — как скажешь, пошли к бревнышку.

Иду, а сам думаю, надо же Вовка какой молодец, вроде как он мне одолжение делает, что сейчас у меня сигареты заберет. Хотя у Вовки так часто, потому как чужим вниманием избалован, привык, что центр вселенной, а так вообще он парень хороший, особенно с глазу на глаз.

Пока мы шли к этому бревнышку, с ним, наверное, с десяток человек поздоровалось, вот какой он тут человек известный.

Добрались до цели, и правда, в лесочке у забора пара бревен лежит. Судя по окуркам, самое злачное пионерское место.

Вовка быстро всю «Приму» по карманам рассовал, мы сели, закурили, он дым выдувает, молчит, задумался о чем-то. Потом докурил, посмотрел на меня и спрашивает:

— Леха, у тебя деньги есть?

А сам глядит с большим сомнением, так как по его масштабам денег у меня отродясь не водилось.

— Есть немного, пятьдесят копеек, — говорю, — а на фига тебе здесь деньги, в карты играть собрался?

— Сдурел? — хмыкнул он. — Какие карты, просто тут в деревне, рядом, в магазине, «Яблочко» продается по рубль тридцать две за бутылку клёвая вещь, пьется легче, чем портвейн, а кайф тот же. Сегодня хотели гонца послать, а денег не хватает, так что давай хоть полтинник свой.

— А как же я до дома доберусь, Володь? — спрашиваю. — Билет на электричку сорок копеек стоит, да еще на метро и на автобус по пятачку нужно, у меня же все рассчитано! Я пешком буду неделю обратно тащиться!

— Да не дрейфь, — Вовка мне снисходительно подмигнул, — я уже с отцом договорился насчет тебя, как король на тачке поедешь! Тебя прям к подъезду довезут! Место одно появилось в машине свободное, Ленка же в лагере остается, а ты вроде не толстый, должны все уместиться.

— В общем, да, за последние три дня, как мы с тобой не виделись, вроде не растолстел, — соглашаюсь. Конечно, если на машине, это другое дело, тем более что мы в одном дворе живем.

Ну, значит, отдал Вовке все деньги свои, мы опять закурили, тут-то он мне и говорит:

— У нас здесь в лагере, Леха, аппаратура офигительная, новая, пару недель как купленная, и я в ансамбле, который тут собрали, на басу играю, вчера первая репетиция уже была.

Я аж дымом поперхнулся.

— Да откуда она взялась, аппаратура эта? Тем более офигительная! Врешь, поди? Неужто не хуже, чем та, что в ГУМе?

— Да все, что продается в ГУМе твоем, — говно полное, такой аппарат, как у нас, только у профессионалов! — важно отвечает Вовка. — На это дело целых сорок тыщ жахнули, не поскупились, а та рухлядь, что мы с тобой видели, лишь для сельских танцев сгодиться может.

Тут мне немного обидно стало, ведь мы с ним столько вечеров потратили на то, что просто ездили по Москве в те немногие магазины, где продавались гитары, усилители, колонки. Стояли молча у прилавка и вздыхали, разглядывая это. Иногда нам везло, какой-нибудь счастливчик покупал себе электрогитару, и ее проверяли, втыкали в усилитель, и сначала продавец, а потом и покупатель пробовали играть, с умным видом обсуждая детали, а мы как завороженные слушали.

Потому что у нашего ансамбля только и было что раздолбанный ударник-тройник, два слабеньких усилка по тридцать рублей, на которые все три восьмых класса по полтиннику сбросились, и обычные деревянные гитары со звукоснимателями.

Нас однажды чуть было не прирезали, когда мы вечером по осени возвращались из ГУМа через Александровский сад. Я больше всего именно музыкальную секцию ГУМа любил. Там гитары на стене висели близко к прилавку, и когда продавец отворачивался, можно было гитару погладить или за струну тихонько пальцем подцепить.

И когда мы к арке под Троицким мостом проходили и до входа в метро оставалась сотня метров, тут нас и встретили. Их было человек семь-восемь, много старше нас, по виду подмосковная урла, все в кирзачах и тельняшках под расстегнутыми ватниками. После того как они нас быстренько в кружок взяли, один из них, видимо, главный, во время традиционного осведомления насчет бабок нож вытащил и Вовке прямо к животу приставил. Я, помню, даже испугаться не успел, а от возмущения чуть не задохнулся. Потому что жил неподалеку, на улице Грановского, у бабушки с дедушкой, и знал, как эти места охраняют и милиция, и те другие, в штатском.

Похоже, эти совсем уж залетные были, если у стен Кремля на гоп-стоп решились. И от понимания того, что все они дебилы конченые, я их совсем не испугался. А просто одной рукой отвел нож, к Вовкиному пузу приставленный, а другой круг этих придурков раздвинул, сам протиснулся, еще и Вовку пропихнул, и мы пошли себе, нам даже вслед никто ничего не вякнул. Они, скорее всего, не ожидали такой реакции и оторопели от нашей наглости. А я в тот вечер у Вовки ночевать остался, отец у него в очередном рейсе был, и мы до полуночи не спали, болтали о разном. У нас после пережитого вроде как братские чувства друг к другу возникли.

Так что можно сказать, мы от своей любви к гитарам чуть с жизнью не расстались, а теперь Вовка так презрительно об этом говорит, называя все то, на чем мы тогда почти свихнулись, полным говном. Да и вижу, он мне и не рад особенно, так, приехал, сигареты привез, деньги дал, могу и отваливать.

— Ну а гитары-то у вас какие? — чтобы как-то поддержать беседу, спрашиваю, хотя знаю, что обязательно приврет.

— Гитары наши, — говорит, — это вообще полный финиш, все импортные, даже двенадцатиструнка есть. Я же тебе говорю, мы таких и в руках никогда не держали, и близко не видели. Здесь гитар целых два комплекта. На одних репетируем, на других на танцах играть будем.

— Значит, у тебя, Вовка, две импортных бас-гитары? — не сдаюсь я.

Эх, чувствую, заливает он, конечно, быть такого не может. Мне даже легче стало.

— И что, можно на все это богатство ваше посмотреть? — Подмигиваю, а сам понимаю, что сейчас он какой-нибудь предлог придумает, чтобы отмазаться, и на этом проколется.

Но Вовка вдруг так легко говорит:

— Да не вопрос. Пойдем посмотрим.

Окурок щелчком отбросил, не спеша с бревнышка встал, джинсы свои фирменные тщательно отряхнул и пошел не оборачиваясь. Когда мы танцплощадку проходили, что к клубу пристроена была, он небрежно через плечо обронил, мол, через пару дней здесь на танцах шороху дадим.

Но на дверях клуба здоровый амбарный замок висел, Вовка задумчиво его в ладони покачал и вздохнул:

— Ну, значит, не судьба!

Да, конечно, трепач ты, Вова, дешевый! Два комплекта гитар, профессиональная аппаратура, в такой дыре, конечно, ага! Сейчас все ему скажу, чего мне стесняться!

Тут он куда-то в сторону поглядел и вдруг улыбнулся:

— Ага, вот Юрка Гончаров идет, он нам клуб и откроет!

В самом деле по тропинке к клубу направлялись двое взрослых парней с микрофонными стойками в руках, один нес три стойки, второй две. И кто, интересно, из них Юрка Гончаров? Наверно, тот, который три стойки тащит! И точно, Вовка тут как раз у него спрашивает:

— Ого, Юр, какие стойки фирменные, откуда?

— Да их нам на время из Москвы привезли, — отвечает Юра. — Это институтские стойки, лето кончится — отдадим.

Я, разумеется, не понял, что за «институтские» стойки, а Антошин закивал с умным видом. Пока Юра по карманам шарил, ключ искал, Вовка ему и говорит, что товарищ из Москвы приехал, хочет на аппаратуру взглянуть, можно ли?

— А отчего же нельзя? — удивился Юра. — Такое не грех и показать.

И даже всучил мне одну из стоек. Тут дверь наконец открыли, и мы вошли.

— Борька, включи свет, ни хрена не видно, сейчас все ноги поломаем, — сказал Юра.

Второй парень, который оказался Борей, залез куда-то на сцену и там рубильником щелкнул. Загорелись большие плафоны, мы по лесенке вошли на сцену, где оказалась еще одна дверь, обитая цинковым листом.

Юра опять долго рылся в карманах, наконец нашел и от этой двери ключ, вставил в замочную скважину, два раза провернул, потом плечом на дверь налег — она тяжело открывалась — и вошел внутрь. Там тоже пришлось включить рубильник, но Юра продолжал стоять в дверях, и мне за его спиной ничего не было видно. Но тут он отодвинулся и объявил радостно:

— Вперед, заходите!

И я зашел первый за ним…

Наверное, так чувствовал себя Али-Баба в разбойничьей пещере или граф Монте-Кристо, когда нашел сокровища кардинала Спада. Ошеломляющее чувство восторга от увиденного усиливалось пониманием того, что все это никогда не будет моим даже на время.

Что и говорить, прав был Вовка Антошин: ничего мы такого не видели с ним раньше и близко, а тем более, уж конечно, не держали в руках.

Отсвечивали хромом усилители, блестели темным лаком колонки, сверкали медью тарелки, отливала перламутровой зеленью отделка барабанов, стояли в ряд педали для электронных эффектов. Да сколько же тут всего! Я даже задохнулся от восторга!

Но главное лежало в метре от меня на сдвинутых колонках. Там была гитара — именно такая, как я себе представлял МОЮ гитару! У нее было все как в самых смелых мечтах. И три звукоснимателя, и стальной, плавно загнутый вибратор, и тонкий гриф с односторонними колками, да и цвет мне очень нравился, такой от темно-красного до черного.

А еще от всего изобилия, стоящего в этой комнате, исходил удивительно сильный и приятный запах, так может пахнуть, наверное, лишь мечта…

— Ну чего застыл? Понравилось? — раздался откуда-то издалека Вовкин голос, который вывел меня из оцепенения.

Стоит очень довольный и собой, и произведенным эффектом. А я и ответить в тот момент ничего не мог, только молча глазел на все великолепие, в два яруса сложенное в клубной подсобке. А палочек-то барабанных, а медиаторов, а микрофонов!

И как я себе представил, что придется уезжать от этого фантастического зрелища, то такая тоска меня взяла, хоть вешайся! Я даже попросить гитару стеснялся. Тем более с моими-то руками сейчас не на такой сумасшедшей красоты гитаре играть, а продолжать в совхозе «Огородный гигант» редиску дергать!

— А ты сам-то на гитаре играешь? — будто услышав меня, спросил этот Юрка Гончаров.

И я было приготовился что-то промямлить, потому что игра моя на фоне таких сокровищ, конечно, лажа полная, как вдруг случилась удивительная вещь.

— Да он вообще чумовой соло-гитарист, — вдруг объявил Вовка, — он ОЧЕНЬ хорошо играет, быстро, за ним и угнаться никто не может! Ты, Юрка, не обижайся, но мне кажется, у него даже ЛУЧШЕ, ЧЕМ У ТЕБЯ, получается!

Ох, и ни фига себе! Что происходит? С чего бы ему про меня такие вещи говорить, у нас ведь совсем по-другому заведено!

Потому что все только и делают, что Вовку нахваливают, а он снисходительно эти восторги принимает. А тут, пожалуй, первый раз в жизни он так прилюдно про меня и такое, ну дела!

— Так нам же соло-гитарист позарез и нужен! Володь, мы же только вчера говорили, что играть некому на соло-гитаре! Что ты раньше-то молчал? Если у тебя товарищ такой, ему путевку сделать можно было, — сказал Юрка.

Ну а теперь Вовка в своем репертуаре: стоит, плечами пожимает, мол, я и забыл, что какой-то соло-гитарист нужен, подумаешь, всего ж не упомнишь.

Не надо, не надо было Юрке при мне про путевку говорить! Оказывается, я мог в этот лагерь поехать, в ансамбле бы играл, да еще в одном отряде с Вовкой был бы!

— А сейчас, сейчас нельзя, чтобы вот… путевку? — пролепетал я дрожащим голосом, а сам думаю: да конечно нельзя, какая там путевка, смена уже началась, поезд ушел, дорогой товарищ.

— Тебя как зовут? — спрашивает Юрка Гончаров, а я от переживаний никак не могу сообразить, как же меня зовут.

— Его Леша зовут, Леша Мотор! — снова Вовка пришел мне на помощь.

— Мотор? — удивился Юрка. — Смешная какая фамилия у тебя, Леша!

Тут Вовка опять за меня говорит, что Мотор никакая не фамилия, а фамилия Моторов, а Мотор — это, значит, кличка такая.

— Тебе бы, Леша, Калмановича насчет путевки поспрашивать, — говорит Юрка. — Его мать сегодня в лагере, она по путевкам главная.

— Точно, — говорит Вовка, — нужно Калмановича найти. Стой здесь, никуда не уходи, я за ним сбегаю.

Взял и правда убежал.

Не устаю на Вовку удивляться: взял и из-за меня побежал! Да, сегодня день какой-то уж совсем необыкновенный!

— Все, мужики, пошли на улицу, пора к обеду готовиться. Закрывай лавочку, Борька, — сказал Юра и ключи тому протянул.

Все дружно двинулись на выход, а я немного отстал и у всех за спиной осторожно гитару пальцем за первую струну подцепил и прислушался. И она мне тихонько ответила…

Калмановичем оказался тот самый Вадик, который был тогда у Вовки на дне рождения, только там он, видимо, себя в незнакомой компании чувствовал скованно, а здесь уж точно нет.

— Ну, давай, что ли, закурим, — говорит Вадик, имея в виду, конечно, мои сигареты. — Слышал, тебе надоело одному в Москве бухать? И правильно, бухать нужно на лоне природы и под строгим надзором, а то мало ли чего, правильно, Генкин?

Произнеся это все, Вадик сразу заржал.

Ага, значит, тот молчаливый крупный полный парень по имени Борис тоже Генкин, наверное, родственник тому завхозу, с которым я сегодня за грузчика работал.

— Ладно, пойдем маман мою поищем, пора из тебя человека делать, — опять рассмеялся Вадик. — Будешь на линейку ходить, по столовой дежурить, за водкой бегать!

Тут уже все закатились, и даже Боря Генкин.

Маму Вадика Калмановича, Маргариту Львовну, мы нашли недалеко от клуба. Это была крупная женщина с фиолетовыми волосами и с какими-то, как и у Вадика, негритянскими чертами лица. Она прогуливалась по аллее рядом с крепким широкоплечим мужиком, о чем-то с ним переговариваясь. Немного в стороне стояли Вовкины родители, мы к ним и подошли.

— Сейчас поедем, — говорит дядя Витя. — Нужно еще Маргариту домой завезти, машину на стоянку поставить и к футболу успеть. А вы чего от Маргариты-то хотите, признавайтесь, что задумали?

— Да вот, — отвечает Вовка, — Леха в лагерь намылился, хочет в ансамбле играть, так мы ее решили попросить.

— Ну что же, дело хорошее, — улыбнулся Вовкин отец. — Попросите, а я рядом постою, для страховки!

Тут и Маргарита Львовна подошла к нам: что, мол, поедем уже? И Вадика своего по головке погладила:

— Поедем мы, сынуль, веди себя хорошо.

А Вадик захихикал и говорит, что Леша тебе кой-чего сказать хочет, и меня к своей маме в спину подтолкнул.

— Слушаю тебя внимательно, лапочка! О чем ты меня хочешь спросить?

Маргарита так строго это слово «лапочка» произнесла, что у меня опять язык отсох.

— Так я… мне бы путевку., на гитаре… — пролепетал я, а Вадик тут же закатился.

— Скажи-ка, лапочка, у тебя родители в нашем институте работают? — спрашивает меня Маргарита.

— В каком нашем институте? — не понял я. При чем тут какой-то «наш институт»?

— Да ты с луны, что ли, свалился? — возмутилась она. — Наш институт — это Первый медицинский институт, лапочка, стыдно не знать! И лагерь от этого же института. А у тебя родители-то врачи?

— Нет, — говорю, — не врачи.

Ну, все, похоже, пролетел я с путевкой. Понятно, здесь нужно иметь родителей-врачей, чтобы в лагерь этот поехать.

— Не врачи? А кто? — продолжает Маргарита Львовна. — Кто родители-то твои?

— Химики, — развел я руками, — и мама химик, да и отец тоже.

А Вадик от такого известия так развеселился, что даже захрюкал. Вот черт, угораздило же меня с родителями, неужели трудно им было врачами стать, я бы сейчас без проблем на такой чудесной гитаре играл…

— Не у нас на кафедре работают? — опять Маргарита Львовна допытывается.

— Нет, — отвечаю, — не у вас.

Тут Маргарита замолчала, посмотрела на дядю Витю, потом опять на меня.

— И что же мне с тобой прикажешь делать, лапочка? Нужно подумать!

Сердце у меня вспорхнуло, как потревоженный воробей. Подумайте, конечно, подумайте, дайте мне путевку, я хороший, я каждый день буду по столовой дежурить, я даже курить брошу, только дайте мне хоть иногда на той гитаре играть!

Видимо, Маргарита что-то почувствовала. Посмотрела на Вовкиного отца и говорит:

— Ладно, пойду с Мэлсом поговорю.

И отправилась снова к тому широкоплечему мужику, с которым пять минут назад под руку прогуливалась.

Вернулась буквально через минуту и говорит, что нормально, есть еще свободные койки в первом отряде, но нужно торопиться, пока кто-нибудь умный их не занял.

Как же мне хотелось прыгать, орать, петь от счастья, расцеловать всех, включая Вадика, но я неимоверным усилием воли сдержался.

— А как зовут начальника лагеря? — тем временем спрашивает Вовкина мама. — Что-то я не расслышала.

— Его Мэлс зовут, то есть — Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин. — Пояснила Маргарита Львовна. — Так его мама с папой назвали, он, наверное, до сих пор им спасибо говорит.

Все сразу понимающе засмеялись, ну и, конечно, Вадик громче всех.

— Слушай меня, лапочка! — строго сказала Маргарита. — Сегодня суббота, завтра воскресенье. В понедельник делай что хочешь, но до обеда возьми в поликлинике справку, называется 286-я форма. И с этой справкой не позднее пяти часов подъедешь в здание профкома на Большой Пироговке, знаешь, где это?

— Нет, — честно признался я, — но я найду, Маргарита Львовна, найду эту Большую Пироговку, язык до Киева доведет.

— Горе ты мое! — вздохнула она. — Пироговку не знает!

А Вадик присвистнул и пальцем у виска покрутил. Видимо, совсем уж неприлично не знать эту самую Пироговку.

— Значит, так! — терпеливо стала объяснять мне Маргарита Львовна. — Доедешь до «Кропоткинской», а там на пятом или пятнадцатом троллейбусе до остановки «Трубецкая», где за ректоратом, в деревянной избушке, профком и найдешь. Спросишь Александру Мартыновну, я ей позвоню сегодня, скажешь, что от меня. Отдашь ей за путевку двенадцать рублей, да смотри, справку, ради бога, не забудь, и во вторник милости прошу в лагерь, только пусть тебя кто-нибудь из родителей привезет.

А перед тем как мы сели в машину, Вовка отозвал меня в сторону и наказал привезти сигарет и, по возможности, денег.

Кто шагает дружно в ряд?

Так или иначе, но во вторник я бодрым шагом, насколько позволял мне тяжелый чемодан, направлялся пешком от станции Новоиерусалимская в пионерский лагерь «Дружба» от Первого медицинского института.

Естественно, меня никто не провожал, да мне это и ни к чему, потому как и не покурить в дороге, да и вообще я ведь теперь взрослый, мне через десять дней уже пятнадцать стукнет.

Самое главное — я успел утром переложить в собранный накануне чемодан шестьдесят пачек «Примы», купленных мною вечером понедельника в магазине «Военторг» и спрятанных под диваном. Наскоро попрощавшись с мамой, я вывалился с чемоданом на автобусную остановку, полную народа.

— Леха! Ты куда намылился с чемоданом? Тебя что, из дома выгнали? — Это мой одноклассник Витька Ципкин с балкона орет.

Люди на остановке внимательно стали оглядывать меня и мой чемодан.

— Да нет, я в лагерь уезжаю, в пионерский, — кричу я Витьке, — в ансамбле буду на гитаре играть!

— А тебя Агафон вчера весь день искал, сказал, если найдет, то изувечит! — весело продолжал орать Витька. Народ на остановке стал смотреть на меня с еще большим интересом.

— Пусть меня поймает сначала! — так же весело закончил я разговор, потому что уже подошел автобус и нужно было втискиваться в него с чемоданом.

Мой сосед по дому Агафонов Сережа, по кличке Агафон, был лет на пять меня старше. Пришел тут из армии на побывку и давай кругом свои порядки армейские устанавливать, чтобы, значит, все честь ему отдавали. Дошла очередь и до меня. Мы вечером на прошлой неделе в беседке детского сада сидели, я, как всегда, на гитаре тренькал. Тут и появился Агафон, здорово поддатый, и с ходу начал требовать, чтобы я перед ним встал и взял под козырек. Вокруг меня девочки, ну я ему и сказал пару слов. А он, хоть и бухой был, но запомнил. Так, значит, вовремя я в лагерь уезжаю!

Спустя несколько лет с Агафоном произошел весьма любопытный случай. Он сидел у себя дома на кухне и, расположившись за столом, занимался тем, что по своему обыкновению пил водку, запивая пивом. И только он взял паузу для перекура, как вдруг его старшая сестра вернулась с работы, вошла на кухню, полюбовалась натюрмортом и говорит:

— Кончай тут за столом дымить, дома и так дышать нечем, лето на дворе, ступай на балкон!

А жили они на двенадцатом этаже. И вот Сережа Агафонов встал, отодвинул табурет и решительно отправился курить на свежий воздух. Видимо, он не затормозил в нужный момент, потому как перекувырнулся через балконные перила и вывалился. И все это на глазах у сестры.

Но каким-то непостижимым образом он упал не на газон, а к соседям, что жили этажом ниже. Соседи, которые мирно ужинали и смотрели увлекательный телефильм «Следствие ведут знатоки», немало подивились, откуда у них на балконе взялся Агафон, да к тому же переколотивший им все банки с огурцами.

Не удивился лишь Агафон. Он нетвердой походкой прошел через кухню в прихожую и ретировался из соседской квартиры. Когда ему удалось своими ключами открыть дверь, то дома на кухне он обнаружил свою сестру в состоянии полной невменяемости.

Еще бы! Только что ее ненаглядный брат Сережа свалился с двенадцатого этажа. Вот она сидела на табуретке и отрешенным взглядом смотрела на опустевший балкон. А братец, живой и невредимый, подошел к ней сзади да еще по плечу похлопал.

После чего Серега Агафонов надолго стал местным героем.

А мой одноклассник Витька Ципкин всего через год станет папой, но сейчас ни он, ни я об этом даже не догадываемся.

Как и три дня назад, мне стало неохота ждать на станции автобуса — еще бы, ведь меня в лагере МОЯ гитара дожидается! Я и рванул с места в карьер, но минут через десять уже выдохся. А коварный автобус еще меня и обогнал на полпути.

Да, думаю, что-то я погорячился. Устроил себе кросс по пересеченной местности с чемоданом!

Все чаще и чаще стал останавливаться, чтобы передохнуть.

Ну, вот и лагерь, с дороги видно мачту с флагом на линейке, последний перекур — и все!

Тут я услышал какие-то заполошные крики и посмотрел, откуда же они доносятся.

Недалеко от главных ворот оказался небольшой прудик, и в этом пруду плескались парень и девушка, это они весело и задорно кричали — в основном девушка. Тут парень поднырнул и что-то там сделал такое, отчего девушка стала вопить еще громче. Парень в два гребка добрался до берега, вылез из пруда, размахивая чем-то пестрым. Я, вытянув шею, стал наблюдать, уж больно интересно мне стало, что же они там делают.

— Отдай, Эдик, отдай, придурок, пионеры же увидят, идиот!!! — надрывалась девушка, стоя по шею в воде.

— Пусть смотрят! — засмеялся этот Эдик. — Нам от пионеров скрывать нечего! Пионеры — наша боевая смена! Тебе есть что пионерам показать!!!

Быстро натянув шорты и надев шлепанцы, он подбежал к кустам и повесил там то, чем так победно размахивал над головой. Я пригляделся и увидел, что это лифчик от купальника.

После чего Эдик добежал до ворот лагеря и был таков.

Девушку я почти не разглядел, она стояла ко мне спиной, одна голова над водой виднелась.

А парня я хорошо рассмотрел и запомнил. Я на него потом буду каждый день натыкаться.

Это был вожатый четвертого отряда Эдик Зуев.


У главных ворот меня встречали. Да, меня встречали, как это ни удивительно. Три девочки и пацан, все примерно мои ровесники, ну, может быть, кто-то на год помладше.

— Ждем, с самого утра ждем! — весело сказала одна из девчонок, а остальные согласно закивали, только парень, сохраняя независимость, тренькал очень фальшиво на гитаре и смотрел куда-то мимо.

— Тебя ведь Леша зовут! — продолжила все так же весело девчонка, а остальные опять закивали, не давая мне возможности отрицать сей очевидный факт. Ох, ничего себе, вот она, слава, впереди меня бежит!

— Нас Володя Антошин тебя встретить велел, сказал, что если парень с чемоданом явится, в джинсовой куртке с вышивкой, то это точно будет Леша Мотор!

Ну да, точно, на мне моя куртка джинсовая от того польского костюма, который удалось у дяди Вовы выклянчить. Я этот костюм третий год таскаю, джинсы износил, куртку еще нет, а вышивку эту мне совсем недавно одноклассница сделала между экзаменами.

— Сначала сходи в изолятор покажись, так все новенькие делают, а потом в корпусе устраивайся, тебе там Вовка с Вадимом койку застолбили, а меня, кстати, Викой зовут, — продолжает девчонка.

— А меня Леша, — отвечаю.

Тут все засмеялись, кроме парня, и уже хором:

— Да мы же сказали, что знаем, как тебя зовут, ты ведь на гитаре в ансамбле приехал играть, поэтому ждем не дождемся, когда тебя услышим!

Похоже, Вовка всем про меня рассказал, такую рекламу сделал. Да что это с ним, наверное, сигареты ждет, не иначе! Вот как найдут сейчас полчемодана сигарет, будет мне ансамбль!

— Так, Белый, — скомандовала Вика, — проводи Лешу в изолятор, и хватит тут при нем бренчать, не позорься!

И остальные согласно зашумели, мол, и правда, чего позоришься, не видишь разве, что тут виртуоз с чемоданом стоит!

— Да ладно, ладно! — неохотно встал со стула этот Белый. — Ишь, раскудахтались!

А девчонки, вместо того чтобы возмутиться, весело рассмеялись.

Какие-то здесь у них отношения особенные, хорошие, у нас в классе совсем не так.

И вообще странно все пока, они же, должно быть, дежурные на главных воротах, а значит, обязаны стоять у этих самых ворот в белых рубашках, в красных галстуках и каждому встречному-поперечному салют отдавать. А тут все одеты кто во что горазд, а галстук, тот вообще лишь один на четверых, у Белого, да и то такого вида, будто его год не гладили и не стирали.

Белый закинул гитару за плечо, и мы отправились в изолятор. По дороге он сообщил, что Белый — это от фамилии Беляев, что я его, если угодно, могу звать Сашей, Шуриком или, как все, Белым. Ну а Вовка меня не встречает, так как начался конкурс песни и он там выступать должен.

Тут мы уже к изолятору подошли.

— Ты постереги мой чемодан, Шурик, — попросил я.

Не хватало еще, если прямо сейчас в изоляторе досмотр вещей сделают и мою «Приму» найдут. Мало ли какие у них тут порядки, в «Дружбе». Все-таки от медицинского института лагерь, не шутки.

Но никакого желания рыться в чемодане докторша не изъявила, так, пару вопросов задала, путевку у меня забрала, ну и на вшивость проверила, в буквальном смысле.

И пошли мы с Сашей Беляевым в корпус, где меня забронированная койка ждала. Саша успел мне рассказать, что вожатые у нас на отряде хорошие, Ирка с Володей, особенно Володя классный.

— Ну, ты и сам все поймешь со временем, — добавил Белый, — таких людей не часто встретишь, как наш Володя Чубаровский.

А что таких людей, как Саша Беляев, тоже не часто встретишь, это я понял почти сразу.

Саша Беляев был ярко выраженным пионером-вундеркиндом. В то время ему только исполнилось четырнадцать, и он закончил седьмой класс.

Он бегло болтал по-английски, обсуждал какие-то неведомые книги, объяснял другим пионерам разницу между преждевременной эякуляцией и эректильной дисфункцией и декламировал стихи Бродского.

Но самое главное, Саша Беляев был настоящим художником, он потрясающе рисовал.

В дружбинскую историю Белый попал навечно, окрестив станцию Новоиерусалимская Доусоном.

Замызганную подмосковную платформу с кафе-тошниловкой «Ветерок», где портвейн «Иверия» в розлив под яйца вкрутую, он назвал именем легендарного поселка старателей Клондайка. И многие поколения после нас продолжали свои набеги на Доусон, ощущая себя героями Джека Лондона.

Мое бесконечное уважение Саша Беляев завоевал после одного случая.

У нас пионервожатой в одном из младших отрядов была Чика, Маринка Чикина, симпатичная девушка отчетливых форм.

Однажды Белый подошел к ней, долго переминался с ноги на ногу, смотрел на нее как-то грустно, а потом и говорит:

— Можно ли тебе, Марина, задать деликатный вопрос?

— Да, Саша, ну чего тебе, говори, — нетерпеливо ответила Чика, а она торопилась куда-то.

— Марина, скажи, пожалуйста, — спросил очень печально Саша, — а тебе бюстгальтер не жмет?


Мы прошли в абсолютно пустой корпус, где на втором этаже находились спальни нашего первого отряда.

— Вот и койка твоя, — показал мне на кровать у двери Саша Беляев, — а та, через проход, — моя, так что соседями будем. А теперь пошли на конкурс песни, там и своего Антошина увидишь. Он, кстати, один из главных исполнителей!

На той самой танцплощадке при клубе, которую я еще в субботу приметил, собралась тьма народа, судя по всему, весь лагерь. Пищали малыши-октябрята, пихались мелкие пионеры, пионеры постарше сохраняли достоинство, лишь иногда позволяли себе невинные шалости, вроде запустить во впереди сидящего конфетным фантиком. Вожатые, совсем молодые парни и девушки, урезонивали свои отряды, а чуть в сторонке, судя по отсутствию пионерских галстуков, расположились прочие сотрудники лагеря.

Я нашел свободное местечко, сижу, жду, а сам думаю, что знаю я все эти конкурсы песни, друг на друга похожие. Сейчас начнется «Орленок, орленок, взлети выше солнца» или, в крайнем случае, «Осенью в дождливый серый день проскакал по городу олень».

В свои неполные пятнадцать лет я был опытным пионером, то есть человеком, который совершил более двадцати лагерных ходок. А в первый раз мне вообще всего шесть было, еще в школу не ходил. Потому как очередные семейные сложности и сидеть со мной некому, а добровольно я ни за что бы не поехал. Меня каждое лето запихивали в разные пионерлагеря, иногда на все три смены, и всякий раз я отправлялся туда как на каторгу.

Как-то и вспомнить об этих лагерях особо нечего. Разве что моего друга Мишу Кукушкина, как он меня десятилетнего учил курить махорку, которую спер у нашего художника. Мишка ловко сворачивал самокрутки, потом по приставной лестнице лазил прикуривать на чердак клуба, где он под потолком, за неимением спичек, развесил на продольной балке длинную веревку, запалив ее с одного конца. Веревка так тлела неделю, если не больше. Я курил, кашлял, и мы оба смеялись. Или как в том же году наш пионервожатый Саша вдруг предложил мне и еще троим пацанам из отряда сходить с ним за грибами и мы набрали их центнер, а вечером повара нажарили нам целый противень.

И только недавно я начал какое-то подобие удовольствия получать от всей этой лагерной жизни, вот, например, в спортлагере два года назад. Там, конечно, было здорово. Жили мы не в корпусах, а в палатках, откармливали нас как поросят, все пацаны из нашей палатки быстро стали моими друзьями, а я каждую ночь пересказывал им детективы, которых помнил целую кучу. У меня всегда память хорошая была. Правда, часто оказывалось, что я рассказывал эти страшные истории самому себе, потому что остальные к тому времени дрыхли без задних ног.

А в основном нас вечно мучили всякими смотрами строя, смотрами песни, пионерскими вахтами, встречами с ветеранами, приездами шефов, спартакиадами, возложением цветов к памятникам и разными конкурсами. Кроме того, нужно было фигурно заправлять койку, при виде вожатых вскидывать руку в салюте, а в «Орленке», куда я ездил до пятого класса, пионеры, по замыслу начальника, должны были ходить всю смену исключительно в белых рубашках и галстуках. И при появлении начальника лагеря по фамилии Каютов истошно голосить, типа:

Раз-два, три-четыре,

Три-четыре, раз-два!

Кто шагает дружно в ряд?

Это смена комсомола,

Юных ленинцев отряд!

Начальнику очень нравилось такое проявление пионерского задора. На перекрестке у лагеря стоял одинокий синий щит с надписью: «П/л „Орленок“». А снизу кто-то приписал белой краской:

каютов — идиот!

Вот и теперь я приготовился услышать что-то из стандартно тоскливого, до тошноты, пионерского песенного набора.

Тут кто-то вышел и объявил, что финальным в конкурсе песни будет выступление первого отряда. Все радостно захлопали, и я в том числе.

Первый отряд показался буквально через минуту, постепенно выползая из боковой двери. На всех пионерах были белые халаты, причем не то что не по росту, это мало сказать, а размеров этак на пять больше, чем нужно. У некоторых, самых мелких, халаты волочились, как шлейф, по земле, подметая сцену.

Привидения изображают, догадался я и приготовился было заржать, но, увидев очень серьезные лица зрителей, передумал.

Я даже Вовку Антошина в халате узнал не сразу, а только тогда, когда он с каким-то длинноволосым парнем выбрался из общей кучи и они с гитарами наперевес подошли к краю сцены. Я, чтобы он заметил, стал на месте подскакивать, и рукой помахал. Тут Вовка на меня посмотрел и кивнул так сдержанно, что, мол, узнал тебя, не суетись, а сам принялся гитару подстраивать.

Наконец он подмигнул своему напарнику, и они заиграли какое-то очень веселое вступление, типа «Поспели вишни в саду у дяди Вани!».

И весь отряд дружно подхватил:

Наш медицинский институт

Ругают там, ругают тут,

Что, дескать, техникой живем

И вас, врачей, не признаем.

Не словом, делом вам ответим,

Когда появится больной,

Первый, второй и третий

Четвертый, пятый и шестой!

По реакции зрителей стало понятно, что это какая-то очень знакомая песня, и пионеры с вожатыми, и обслуживающий персонал — все дружно улыбались, а многие подпевали. В конце, когда были слова про то, что тебя куда-то пошлют, далеко на север, но ты в таежном лазарете вспомнишь, как тебе было когда-то весело с первого по шестой курс, почти все встали. А тот мужик, начальник лагеря, который Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин, встал первым и хлопал потом дольше всех.

Какая интересная песня, и почему здесь ее все распевают, даже малыши, а я впервые слышу? Мне тогда был еще незнаком этот шутливый гимн Первого медицинского института. Как оказалось, существовал еще гимн, серьезный, но его я услышал чуть позже.

Ну а когда овации стихли, Вовка с тем волосатым парнем переглянулись и после короткого вступления другую песню начали. Я сначала ушам своим не поверил, когда они запели уже без отрядного хора, а так, дуэтом.

Лица стерты, краски тусклы —

То ли люди, то ли куклы,

Взгляд похож на взгляд,

А тень — на тень.

И я устал и, отдыхая,

В балаган вас приглашаю,

Где куклы так похожи на людей.

Ничего себе, это же знаменитые «Марионетки», песня подпольной группы «Машина времени»! И где? На конкурсе песни в пионерском лагере! Ну, сейчас их уроют, как пить дать, у нас в школе даже на танцах директриса запрещала подобное играть.

Я осторожно взглянул на начальника лагеря, на Мэлса этого, но тот продолжал как ни в чем не бывало улыбаться и кивать головой в такт музыке.

Эх! Да мне тут с каждой минутой все больше и больше нравится, я точно сюда не зря приехал!

Ну все, последний аккорд взят, и долгие, как писали в газетах, продолжительные аплодисменты. Вовка спрыгнул со сцены и протиснулся ко мне.

— Вот познакомься, — говорит и на того парня показывает, с которым «Марионеток» дуэтом исполнял. — Это Балаган, а это, — продолжает он, — тот самый Леша Мотор, который и будет нашим соло-гитаристом.

— А когда, — спрашиваю, — играть-то будем, может, прямо сейчас и начнем?

Вовка со смешком Балагану говорит:

— Лехе-то неймется, у него с субботы руки чешутся! Репетиция после тихого часа, так что терпи!

— Пошли лучше, — говорит этот Балаган, — перекурим, а то обед скоро, а мы весь день сегодня фигней маемся, придумали тоже конкурс, не выпить, не покурить!

Мне он сразу понравился, веселый, с юмором. А Антошин, как узнал по дороге, что я кучу сигарет притаранил, тоже веселый стал.

— Живем! — Вовка даже руки потер. — Живем, Балаган, хватит уже бычки подбирать!

А я что, я ничего, мне не жалко!

— Давай, — говорит, — сразу сигареты перепрячем, пока их у тебя из чемодана не сперли. Отнесем Генкину, у него надежно, как в швейцарском банке, никто не возьмет.

Интересно, у какого Генкина мы сигареты прятать будем? Оказалось, что у младшего, он тому завхозу родным сыном приходится, как Балаган объяснил. Пока Генкину сигареты передавали, я скромно на улице стоял. Затем обедать пошли, а после — курить на бревнышко, где почти пол-отряда собралось. Меня там всем представили, а в честь знакомства у меня каждый по разу закурить стрельнул, пачка сразу и кончилась.

Потом, как положено, тихий час настал, где по обыкновению никто и не думал спать, а все дружно трепались, но только, в отличие от других лагерей, никто из вожатых не забегал в палату и не орал дурным голосом, призывая ко сну. А больше всех куролесил, конечно, Вадик Калманович. Вожатых своих я, кстати, так и не увидел, всем распоряжался парень лет семнадцати, Игорь Денисов, который, как оказалось, был помощником вожатого и барабанщиком ансамбля.

И наконец, после тихого часа мы двинули в клуб на репетицию. Игорь Денисов подловил Вадика в коридоре и очень строго ему сказал:

— Так, Калманович, дуй в столовую, возьми полдник на нашу долю, да смотри не сожри по дороге!

Вадик немедленно заржал и в столовую умчался, а мы в клуб отправились. Меня всю дорогу подмывало в галоп пуститься, но пришлось идти как все — солидно и не торопясь.

В уже знакомой подсобке нас ждал руководитель лагерного ансамбля Юра Гончаров.

Мне была выдана МОЯ гитара, к которой прилагался усилитель «Родина», две колонки размером с холодильник и двойная педаль эффектов, что позволяла гитаре визжать и квакать на все лады! Принимая эти сокровища, я так увлекся, что не сразу заметил Борю Генкина, который скромно сидел в уголке с паяльником в руке и что-то колдовал. Оказалось, помимо того что он киномеханик, Боря в нашем ансамбле наиважнейший член коллектива — инженер-техник, то есть человек, который будет паять нам провода, чинить колонки и усилители, а во время выступлений следить за звуком и светом.

Боря протянул мне руку и представился очень коротко, но весьма дружелюбно и как-то застенчиво.

— Борис, — кивнул он, а после того, как я ему сообщил, что меня зовут Леша, сказал мне так же немного смущенно, что, дескать, помнит, и добавил, улыбнувшись: — Мотор!

Тут Юра Гончаров заявил, что сегодня он решил провести репетицию не за закрытыми дверями в клубе, а на сцене танцплощадки. Мол, публичные репетиции будут нам мешать халтурить. Все сразу невероятно обрадовались, а я, наоборот, жутко разволновался. Не хватало еще облажаться при всем честном народе.

Когда мы выволокли аппаратуру на сцену танцплощадки, нас там уже ждал весь лагерь. Казалось, народу тут собралось еще больше, чем на песенном конкурсе. В толпе то тут, то там мелькали ребята, которые по каким-то неуловимым признакам опознавались как «местные». Пришли из своей деревни музыку послушать.

Сидячих мест хватило немногим, остальные просто стояли, смотрели на нас, переговаривались. Хорошо, что минут пятнадцать ушло на подключение, настройку — как раз хватило, чтобы унять дрожь в коленях. Я обхватил левой рукой удивительный, непривычно тонкий и длинный гриф, правой пощелкал переключателями на корпусе, а Боря Генкин помог подтянуть на нужную высоту гитару, отрегулировав ремень.

Ну а потом как начали: и «Листья желтые», и «Дом восходящего солнца», и из «Крестного отца». И я сразу забыл про свой мандраж, потому что никогда мне еще не доводилось извлекать такой чистый, красивый и мощный звук. К тому же благодаря педали гитара и вовсе чудеса стала творить — и визжала, и квакала, и плакала. А я как будто на ней всю жизнь играл, а не впервые в руки взял. И когда мы, солируя по очереди, с нашей клавишницей по имени Оля сыграли одну очень красивую мелодию из Джо Дассена, то все хлопали минут пять, не меньше, особенно деревенские. И Оля каждый раз, поднимая на меня глаза от электрооргана, улыбалась весьма приветливо. А она ничего. Симпатичная. Даже очень.

Сразу после репетиции ко мне подбежал молодой мужик в пионерском галстуке, весь какой-то невероятно подвижный, весело зыркнул и, пританцовывая на месте, энергично затряс руку. Я сразу же почему-то догадался, что это и есть наш вожатый Володя Чубаровский.

— Ну что, вижу, в полку акселератов прибыло, не надо представляться, все уже сам про тебя знаю. Молодец, хорошо играешь. Еще какие таланты есть? Нет? Ладно, не переживай, найдем! Куришь? Как не куришь? Ты мне-то не заливай, все вы, акселераты, не курите! А я тебе, кстати, занятие придумал! Будешь роль одного красавца исполнять на конкурсе инсценированной песни!

При слове «красавец» я, понятное дело, заржал. Смеюсь, не могу остановиться. Эх, знал бы Володя, сколько я из-за этого вынес! Одного только укропа сто километров прополол!

— Так, ты чего гогочешь, может, у тебя какая психическая травма была, нет? А, не знаешь, ну не знаешь, тогда другое дело, тут мы тебе поможем, за нами не заржавеет! Мы тебе быстро диагноз поставим! У нас, — Володя понизил голос, — ВСЕ с диагнозами, веришь?

Тут я от смеха даже икать начал.

— Все ясно, — объявил Чубаровский обступившим нас пионерам, — у нового акселерата по кличке Мотор истерический припадок! Держите его, кто поздоровее, а я пока за валерьянкой в изолятор сбегаю.

Тут уже у всех этот самый истерический припадок случился, а Володя Чубаровский и вправду куда-то убежал.


— Ну, что, классный здесь аппарат? — подмигнув, произнес Вовка во время перекура на бревнышке. — Это тебе не наши деревяшки в радиолу втыкать!

Надо же, он про тот зимний поход вспомнил, которому мог бы позавидовать Иван Сусанин.

Дело в том, что у Вовки — как всегда, у первого из нас — еще в седьмом классе появилась хоть и обычная деревянная ленинградская гитара, но со звукоснимателем. И в то же воскресенье, как только он получил от отца такой царский подарок, Вовка загорелся ее подключить, чтобы послушать, как здорово она играет. За неимением усилителя и колонки мы отправились с ним в тридевятое царство, куда-то под Домодедово, в родовую Вовкину деревню, за антикварной радиолой «Ригонда». Была зима, конец января, мороз стоял под тридцать, уже стемнело. В автобусе, который пришлось прождать сорок минут, мы оказались единственными пассажирами.

Мы все ехали и ехали в этом стылом автобусе по безлюдному Каширскому шоссе, а справа и слева проплывали унылые пустыри с редкими подъемными кранами и островками новостроек Орехова-Борисова. Часа через полтора автобус высадил нас у кромки какого-то бескрайнего поля и, взвизгнув дверями, покатил в ночь, лишь огоньки его задних габаритов еще светились какое-то время.

В кромешной тьме, набрав полные сапоги снега, мы наконец добрались до цели. В мертвой, черной деревне не было ни одного светлого окна, ни дыма из труб, ни собачьего лая. Как будто они тут все умерли. Перелезая через забор, я ухитрился порвать свое хлипкое пальтецо.

Окоченевшими руками мы долго, по очереди, пытались отпереть двери. В доме оказалось еще холоднее, чем на улице. Потом мы никак не могли включить свет. Может, с пробками что случилось, а скорее по всей деревне вырубили — обычное дело. Нашли какой-то свечной огарок, прошли в горницу. На стене, на покрытом кружевной скатертью невысоком комоде, в неровном дрожащем свете колыхалась тень здоровенного ящика. Той самой радиолы. Древней, как изваяние египетского Сфинкса.

Мы с трудом перебросили радиолу через забор, погрузили ее на санки и двинулись в обратный путь. И тут началась метель. Наверно, надо было сразу повернуть назад, снова отпереть дом, попытаться растопить печку, пересидеть, в крайнем случае — переночевать. Сначала возвращаться было неохота, затем не позволила гордость, ну а потом стало поздно. Следы наши моментально занесло, мы пробирались наугад по целине, постоянно проваливаясь по пояс, снег летел нам в лицо, не давая возможности хоть что-то разглядеть впереди, а эти проклятые санки с кое-как привязанной радиолой через каждые три метра заваливались набок.

Должно быть, тому, который на небесах, стало жалко наших родителей, а может, нам просто повезло, не знаю, только минут через двадцать мы вдруг почувствовали под ногами твердый асфальт шоссе. Тут и пурга прекратилась. Еще через час нас, окоченевших, с санками, подобрал автобус и где-то после полуночи, хоть и замершие до одеревенения, но, как ни странно, живые и здоровые, мы сидели у Вовки на кухне, пытаясь негнущимися пальцами оторвать от стола кружки с горячим чаем.

Когда на следующий день мы подрубили Вовкину деревяшку к огромной «Ригонде», звук из динамиков оказался в два раза тише, чем от самой гитары. «Советское — значит отличное!» — сказал Вовка и сплюнул. В общем, да, хотя удивительно, что этот ящик вообще заработал после всех приключений.

Через пару дней я вдруг сообразил, что у Вовки дома стоит роскошный, мощный японский комбайн «Панасоник». Который — уж тебе не «Ригонда». Наверное, Вовке просто не захотелось в такую хорошую штуку гитару втыкать. А вдруг дорогая вещь испортится? Жалко ведь. Ну и правильно.


Вторую нашу вожатую Иру я увидел первый раз во время ужина. Вернее, сначала мне снова пришлось столкнуться с Володей Чубаровским, который стоял на крыльце столовой, и когда я поравнялся с ним, он шутливо осведомился у меня, закончились ли у меня припадки и как я себя чувствую, вызвав у меня очередной приступ смеха.

— Да ты не псих! — внимательно приглядевшись, вдруг завопил Володя, и вокруг нас опять собралась толпа.

— Расколол, расколол я тебя, банщик! — радостно продолжил он фразой из какого-то фильма. — Вы, батенька, симулянт, самострельщик!

— Товарищи! — совсем уж громко закричал Володя и стал вдруг картавить, как Ленин. — Товарищи! Великовозрастный пионер Мотор недолго прикидывался безобидным психом, пытаясь ввести всех в заблуждение. На самом деле он оказался закоренелым симулянтом! Вместо того чтобы дежурить со всем отрядом по столовой, он, надев личину простого музыканта, развлекал пионеров буржуазной музыкой, развращая наивные души юных строителей коммунизма!

В таком духе он говорил еще минут пять, ко всеобщему восторгу.

— Ну, ничего, после ужина останешься в столовой, будешь Ире помогать! — приказал в конце своей тирады Володя и подвел меня за руку к этой Ире, а сам вдруг куда-то исчез.

В отличие от Володи Чубаровского, Ира была девушка спокойная и, даже можно сказать, обычная. Немного полноватая блондинка, с простым добродушным лицом.

Выяснилось, что Ира тоже неведомым образом знает, как меня зовут. Она только уточнила, москвич ли я. Получив самое горячее подтверждение с моей стороны, Ира кивнула, как мне показалось, с легким осуждением. В столовой она ходила между столами, то и дело покрикивая на всех:

— С хлебом, с хлебом ешьте, паразиты, да что же такое делается! Калманович, Некрасов, я кому говорю, а ну давайте с хлебом!

— Привыкла у себя в деревне хлебом скотину откармливать! — негромко сказал Шурик Беляев.

Все заржали.

— А почему в деревне? — удивился я. — Разве она в деревне живет?

— А ты что, сам не видишь? — ответил Шурик. — Погляди на нее, село селом.

Ира Опанасенко жила не в деревне, она была родом из города Мелитополя, где весной так красиво цветет черешня, знаменитая на всю страну. Вот из этого Мелитополя она привезла особый южный говор и стойкое предубеждение ко всем москвичам.

На своем курсе Ира была недосягаемой легендой после знаменитого случая на семинаре по анатомии. Кафедра анатомии Первого медицинского, надо сказать, была своеобразным чистилищем, а для многих студентов и голгофой. Даже кафедры биохимии и фармакологии, при всей их мизантропии — да и что там скрывать, при всем их диком сволочизме, — были лишь жалкой пародией на отшлифованный веками, утонченный садизм кафедры анатомии.

Девиз анатомов «Здесь мертвые служат живым» воспринимался тут неоднозначно, чтобы не сказать наоборот.

Доцент Бочкин выделялся даже на фоне своих коллег. Это был вдохновенный садист-энтузиаст, за версту чуявший свою жертву и никогда не добивавшей ее сразу, а так — постепенно, смакуя…

Кстати сказать, специализацией Владимира Яковлевича была область мужских гениталий, и горе тому студенту, а особенно студентке, если они допускали хоть малейшую неточность в ответе на эту важнейшую из тем.

В тот день, вероятно, не так расположились звезды или еще что, но Ира Опанасенко к семинару готова не была. Тема была очень простая — анатомия мужских половых органов, — а вел семинар конечно же Владимир Яковлевич Бочкин. Не знаю уж, почему Ира не прочитала учебник, подозреваю грешным делом, что она решила выехать на своем скромном женском опыте, но только когда вся группа подошла к столу, а Владимир Яковлевич ткнул пинцетом в препарат и спросил весело: «Опанасенко, что это?» — Ира поняла, что ее жизненный опыт сейчас не поможет.

— Это. это половой член, — покраснев как рак, прошептала она.

— Милая, вот когда ты расстегнешь штаны своего приятеля, тогда и будешь так вздыхать: «Это половой член!» — передразнил Иру Бочкин. — Попрошу по-латыни, голубушка!

— Penis, — еще тише произнесла Ира, исчерпав таким образом все свои знания по этому архиважному вопросу.

— Прекрасно! — расцвел, предвкушая острое наслаждение, Владимир Яковлевич и показал пинцетом на головку. — Какая часть члена, голубушка, и попрошу сразу по-латыни!

— Это… это… это… шапочка! — заливаясь слезами, прорыдала Ира.

— Шапочка!!! — не веря своему счастью, завопил восхищенный Бочкин. — Иди ко мне, моя Красная Шапочка, я твой Серый Волк!!!

Ира убегала из большого секционного зала в рыданиях, а в спину ей неслось:

— Куда же ты, моя Красная Шапочка! Не забудь отнести своей бабушке пирожок и горшочек масла!!!

К слову сказать, Ира Опанасенко сейчас работает гинекологом и конечно же живет в Москве. Очень простой случай для психоанализа.


Весь лагерь смотрит фильм «Земля Санникова», а мы сидим в клубной подсобке за сценой. Я, Вовка Антошин, Балаган и Игорь Денисов, слушаем Юрку Гончарова, который говорит нам, что к первому выступлению нужно придумать название ансамбля, а то ансамблю, как кораблю, без имени никак. Для этой цели взята записная книжка с буквами, и один из нас, стоя спиной к остальным, ее быстро листает, а второй, отвернувшись, командует:

— Стоп!

Слепой выбор падает на букву «О».

— Онанисты! — радостно кричит Денисов, и все, включая Юру Гончарова, заливисто хохочут.

— Действительно! — утерев слезы, внимательно глядя на нас, говорит Юра. — Название в самую точку! Но не пойдет, к сожалению! Давайте что-нибудь пионерское, только не онанисты… а оптимисты!!!

На том и порешили.

— Мотор, — взяв гитару в руки, говорит Юра, — подыграй-ка, хочу тряхнуть стариной, квадрат сбацать, в до мажор!

Юрка играет, я аккомпанирую, у него получается весьма неплохо.

— Вот так! — говорит мне Денисов почему-то с каким-то вызовом. — Понял?

— А теперь давай ты, Леха! — подмигивает Вовка, и уже я играю, а Юрка подыгрывает, только в ми мажоре.

— Вот ТАК!!! — победно говорит Денисову Балаган, а Юра, отложив гитару, с уважением жмет мне руку.

Потом все сидим и курим молча, прислушиваясь к звукам фильма за дверью.


Первая ночь в лагере. Я лежу, пытаясь вникнуть в интеллектуальную беседу между Сашей Беляевым и его соседом. В данный момент они говорят о каком-то новом ультразвуковом оружии массового поражения, а до этого Саша пересказывал какой-то комикс из западного журнала, причем почти весь текст он произносил по-английски.

Все по очереди ходят попарно в туалет на перекур, а Игорь Денисов, как помощник вожатого, эту процедуру регламентирует.

— Так, Калманович, — начинает Денисов, — ты пойдешь курить лишь в том случае, если покажешь мне свои сигареты. Не антошинские, а именно свои.

Все смеются, в том числе и сам Вадик, потому что все знают, что своих сигарет у него отродясь не водилось.

— Некрасов, куда собрался, ты же курил недавно! — продолжает следить за порядком Денисов.

— Куда, куда? Да на кудыкину гору! — дерзко отвечает Вася Некрасов, нескладный долговязый парень с кудрявой, как у Калмановича, только русой головой. Он идет, а за ним волочится по полу метра на три кусок туалетной бумаги.

— А, вот оно что! — понимающим тоном говорит Денисов. — Тогда иди!

Некрасов открывает дверь, и свет из коридора освещает его оранжевую майку с надписью Adidas.

— Ух ты! — восхищается кто-то. — А маечка-то у тебя, Вась, адидасовская!

И уже из коридора, просунув голову в палату, Вася назидательно произносит:

Коли майка — «Адидас»

Так любая баба даст!!!

Вася Некрасов был законченным типом пионера-раздолбая. Сын легендарного доцента с кафедры фармхимии, Некрасов-младший наглядно демонстрировал всем, что и природа должна отдыхать.

Васька постоянно влипал во всякие истории. Если он выходил за территорию, то его обязательно засекал начальник лагеря Мэлс Хабибович. Если он курил у бревнышка, то именно в тот момент, когда по лагерю шла высокая парткомовско-месткомовская комиссия и кто-нибудь как раз убежденно заявлял: «Ну и конечно же у нас в лагере никто не курит, даже вожатые». Тут-то перед начальством и представал во всей красе восседающий на бревне Василий Некрасов, у которого дым валил аж из ушей. Ну а стоило ему выпить, то он и вовсе валялся без чувств на дорожке между старым и новым корпусом, до смерти пугая видавших всякое наших пионервожатых.

Кроме всего прочего, на тот момент он являлся единственным пионером в нашей палате, у кого имелся реальный опыт полноценной любви.

— Расскажи, Вась! — требовали остальные, и Вася рассказывал.

— Ну, значит, вечером прихожу к Маринке, а она мне и говорит… — начинал он свой рассказ, беря пятиминутные паузы и в этих паузах громко чмокая губами. — А она мне говорит, значит, что предки у нее на дачу свинтили на машине. — И опять минуты на три чмокания. — Ну, мы это, музыку слушали-слушали, а потом она меня спрашивает: хочешь, я тебе чего покажу? Ну, я ей: а чё? Покажи… — И снова принимался чмокать.

Тут обычно кто-нибудь не выдерживал и орал:

— Ты кончай, Некрасов, томить, можешь побыстрее?

— Спешка, она, знаешь, где нужна? — остроумно парировал тот. — Дайте лучше закурить!

И к нему сразу выстраивался лес рук. Выбрав сигарету получше, Вася опять долго чмокал и курил. Настрелял он так за смену не менее пяти пачек.

А в конце рассказа обычно кто-нибудь всегда спрашивал у него:

— А вообще, как это все?

— Ну а чё, нормально, тока это самое. телка, значит, опытная должна быть, а то. запутаться можно!

Через полторы недели эта телка по имени Марина приедет навещать своего ненаглядного на родительский день, и он, вспомнив, что еще в начале смены ради такого случая зашил, спасая от шмона, в своей подушке презервативы, начнет вспарывать все подряд подушки в палате, которые, конечно, к тому времени будут уже перепутаны из-за ежедневных подушечных боев. Так что Вася найдет искомое где-то только на десятой. Вспоротые подушки будут обменены — когда тайно, а когда и с угрозой — на целые у второго отряда, а те, не будь дураками, произведут это же с третьим. Так что до конца смены по корпусу будут летать перья, свидетельствуя тем самым о несокрушимости любви.


Мне досталось идти курить с каким-то высоким парнем, с которым к тому моменту я еще не успел познакомиться. Когда мы с ним заперлись в туалетной кабинке, он представился.

— Шурик, — кивнул он, — Шурик Опанасенко.

Потом помолчал и с какой-то даже гордостью добавил:

— А у нас в городе негров по-черному метелят!

А я подумал, что уж больно много сегодня Шуриков, аж в глазах от них рябит, а сам тем временем спрашиваю:

— В каком таком городе?

— Да в Мелитополе, мы же с Иркой, нашей вожатой, — говорит этот Опанасенко, — родные брат с сестрой!

Теперь понятно, откуда у Шурика такой говор интересный, например, он не «город» произносит, а «хород».

— А что, много ли у вас негров в Мелитополе? — спрашиваю для поддержания светской беседы.

— Да немного, почти и нет, — со вздохом отвечает он, — негров этих.

Ясно, значит, уже всех отметелили по-черному, а сам вижу, что Шурика этого мучит что-то. Я его еще на танцплощадке приметил, когда мы репетировали. Он по центру сидел на лавочке, в темном свитере, в такую-то жару, и поверх воротник белый от рубахи выпустил. Он слушал, как мы играем, в основном смотрел на меня и выглядел почему-то очень печальным. По виду Шурик был, скорее всего, самым старшим парнем в отряде, не считая Денисова, у него уже вовсю усы росли.

— А ты законно на гитаре играешь, — горестно сказал он после длинной затяжки.

— Как я играю? — не понял я. — Законно?

— Ну да, — ответил Шурик, — законно — здорово значит. — Потом опять затянулся и говорит: — Это же я должен был вместо тебя в ансамбле играть, моя Ирка с Юркой Гончаровым договорилась, но тут ты приехал. — Шурик опять на меня так грустно посмотрел. — Не, я все понимаю, — продолжал он, — играешь ты законно, вы, москвичи, должны друг за друга быть, но ведь Ирка же договорилась…

Тут он докурил и в сердцах бросил окурок в унитаз.

При чем, думаю, здесь москвичи? Сейчас я ему скажу, что нет у нас никакого московского братства, но не успел.

Потому что, как только мы вылезли из кабинки, на пороге сразу возник взрослый толстый парень, судя по галстуку, вожатый, с сильно опухшей, как после затяжной пьянки, физиономией.

— Вы что тут делаете, уроды? — злобно заорал он, тряся жирными щеками. — Курите, что ли? А ну пошли отсюда оба, и чтобы я вас больше не видел! А не то из лагеря у меня вылетите в два счета!

И пухлый вразвалку вышел, громко хлопнув дверью.

— Кто такой? — поинтересовался я. — Важный какой начальник, наверное?

— Да какой там начальник! — говорит Опанасенко. — Так… Хуторской!

Какой еще Хуторской? Это что, такая характеристика у человека? Есть городской, есть деревенский, вот хуторской, на хуторе живет, одичал совсем, на пионеров по ночам бросается!

— Да нет, — отвечает Шурик Опанасенко, — это Виталик Хуторской, вожатый третьего отряда, гнида еще та, ну ты с ним еще встретишься.

И ведь действительно встретился.

Оптимисты в оранжевых жилетках

Я начал с ходу включаться в лагерную жизнь, каждый час делая большие и маленькие открытия. Например, я понял, почему все наши пионервожатые такие молодые, самому старшему — двадцать с копейками. Просто они были студентами Первого медицинского института, или, как они сами говорили, Первого Меда. Кроме того, всех санитарок, грузчиков, кочегаров тоже набирали из числа студентов.

В основном все они учились на лечебном факультете, которых в Первом Меде, оказывается, существовало два. Первый и второй лечебный факультет. Как пояснил мне Вадик Калманович, на первом учились те, у кого была волосатая лапа, а на втором — волосатая, но не такая мохнатая. Некоторые были студентами сан-гига, который расшифровывался как санитарно-гигиенический. Был в институте, как оказалось, и какой-то фармацевтический факультет, но все говорили о нем с легким презрением.

В общем, наши вожатые были будущими врачами, и это вносило неповторимый колорит в лагерную жизнь. Разговоры, которые я жадно слушал в вожатских комнатах, куда меня часто приглашали, были невероятно захватывающими:

— Один раз в Тареевке, на практике, астматику в вену эуфиллин вколол, а жгут распустить забыл, гематома надулась, понятное дело, а он как увидел — и брык с копыт! Ну, думаю, что делать? Не дай бог, помрет, практику не засчитают!

— А я в анатомичке в бак с мозгами пинцет уронил. Целый час по локоть в формалине шарил, среди мозгов искал, так и не нашел!

— На втором курсе у меня в таком баке студенческий билет утонул. Ничего, потом новый выдали.

— А нас с Костей Чилингариди в Боткинской попросили труп в морг отвезти, и мы с этим трупом в лифте застряли. Нас только через два часа вызволили, так Костя до сих пор лифтом не пользуется.

— Зимой на терапии дают мне мужика, типа: «Ставьте, доктор, ему диагноз!» Ладно, думаю, сейчас преподаватель отвернется, так я у самого больного и спрошу, с чем он лежит. Ну, все же так делают. А он, падла, глухонемым оказался, представляете, какой облом!!!

Тут все обычно начинали заливисто гоготать, и я заодно. И очень быстро почувствовал, что страшно всем этим ребятам завидую, так, по-хорошему, потому что все они при очень важном деле состоят и сами все какие-то очень славные и веселые.

Повара, шоферы, докторша в изоляторе и завхоз Лев Маркович Генкин хоть студентами и не являлись, но, как мне казалось, горько об этом сожалели.

Что же касается пионеров, то здесь все было куда сложнее. В основном это были дети и внуки сотрудников Первого Меда, причем известных врачей, профессоров, даже академиков. Мне их показывали, и кто-нибудь из вожатых обычно говорил негромко: — Видишь пацаненка в синей майке, белобрысого? Так вот, мне его дедушка, профессор Афонин, редкостный самодур, по гистологии в прошлом году двоечку влепил, ни за что. Стипендии меня лишил, козел старый!

Ездили сюда и дети простых медсестер или санитарок, и ребята из города Зеленограда, их в лагерь привозил специальный автобус. Кто они такие и почему ездили именно в наш лагерь, никто толком объяснить не мог, но что к медицине их родители не имели отношения, это точно.

Еще были деревенские, по нескольку человек на отряд. Они все жили неподалеку, на Глебовской птицефабрике, и на нас, москвичей, смотрели как на инопланетян. Большинство их разговоров сводилось к тому, когда и чей батя по пьяни утонул в Истринском водохранилище, а также про то, как неведомый мне Платон отмудохал трех мужиков разом на платформе в Манихино.

Были и детдомовские, всего с десяток на весь лагерь. Они смотрели как на инопланетян даже на деревенских, держались всегда вместе, и считалось, что здорово воровали.

Ну и последняя категория — так называемые блатные, разношерстная публика, куда, кстати, входили и мы с Вовкой Антошиным.


Центральной фигурой нашего лагеря был завхоз Лев Маркович Генкин. Он приехал в «Дружбу» в год ее основания и привез с собой жену и годовалого Борьку. Таким образом, глядя на Борьку, можно было прикинуть, сколько же лет самой «Дружбе».

Лев Маркович постоянно занимался разнообразной кипучей деятельностью, я никогда не видел его праздным или даже просто спокойным. Разговаривал он как персонаж из одесского анекдота.

— Послушайте, юноша! — начинал Генкин, заставая меня курящим на перилах в беседке. — И что вы ломаете эту хорошую беседку, таки же не вы ее строили, правда? А коли у вас чешутся руки, так запишитесь в кружок, вас там в два счета научат делать самолет! И хватит курить, вы же пионер, а не босяк, кому это понравится, если пионер будет ходить по лагерю и дышать на всех табаком?

От своих грузчиков Генкин требовал честности и дисциплины, да и сам он, похоже, не воровал. Помню, как с ним в восьмидесятом работала пара грузчиков, Вадим Горелик и Шурик Лаврентьев. Генкин подъезжал к продуктовой базе и всегда норовил влезть первым, что не всегда устраивало ожидающий народ, людей простых и без особых затей, снабженцев и их водителей.

— Товарищи дорогие, разойдитесь! Дайте мне дорогу, чтобы получить продукты для детей, и таки всем нам будет хорошо! — начинал из кабины голосить Генкин.

И конечно, как всегда, находился кто-то, кто начинал выяснять, а что же будет, если Генкин постоит в очереди.

— Ой, тогда всем нам будет очень плохо! — сокрушался Генкин. — Так плохо, что б ни мне, ни вам не видеть!

— А что же такого плохого будет? — начинали презрительно ухмыляться шоферюги, мол, морочит нам старик голову!

— А то, — говорил Генкин, — что я еще ничего, но вот мои бандиты, чтоб им было пусто, могут обидеться, и тогда, ой, мама дорогая, всем будет очень, очень плохо!

— Да какие еще бандиты? — начинали ржать шоферюги и снабженцы. — Чего ты плетешь?

— Эх, не хотел я выпускать моих бандитов, эти гои опять кого-нибудь покалечат, опять кого-то к доктору повезут, но таки же вы сами просите, я вам их покажу, мне не жалко!

С этими словами он открывал кузов, откуда с диким ревом выскакивали Вадим с Шуриком, два здоровенных мордоворота, загорелые, бородатые и в тельняшках.

Когда в восьмидесятых годах в Подмосковье начались перебои с бензином и на бензоколонках выстроились километровые хвосты, Генкин садился на нашу лагерную машину, а это была обычная карета «Скорой помощи», которую нам выделял институт на лето из своего гаража. Он подъезжал в начало очереди, врубив загодя и мигалку и сирену, выскакивал оттуда на ходу в белом халате и кричал:

— Граждане! Все отойдите от моей машины! Я везу очень заразного больного. И если я его не довезу, по всей области начнется карантин!

При этом он выхватывал у какого-нибудь растяпы шланг, а шофер тем временем бежал в кассу.

— Очень, очень заразный больной! Не подходите, если вы, конечно, не хотите заразиться и таки же умереть! — объяснял он разбегающимся от него в разные стороны людям, заливая бензин не только в бак, но и во все мыслимые и немыслимые емкости литров этак триста.

Да и вообще, с ним мы всегда жрали от пуза, он умудрялся какие-то совсем необыкновенные продукты доставать. То бананами всю столовую завалит, то целый грузовик воблы откуда-то привезет.

Я потом часто встречал Генкина в Москве на Большой Пироговской, всегда здоровался, он кивал в ответ, но я не уверен, что узнавал. Нас таких у него было полно с пятьдесят девятого года!

Мне кажется абсолютно понятным, почему, когда Генкин постарел и перестал ездить в «Дружбу», лагерь вскоре закрыли. Это был ЕГО лагерь.

* * *

К нашему первому концерту мы успели разучить пяток популярных детских песен, с которыми было не страшно выступать в присутствии комиссии, что, по всем оперативным сведениям, должна была нагрянуть в лагерь.

Кроме того, нам даже спешно сшили форму, а сделала это родная бабушка Вадика Калмановича, которая, как оказалось, вела в лагере кружок кройки и шитья, причем она по всем правилам сняла с каждого из нас мерку, закалывая куски бумаги булавками. Больше с меня мерку не снимали ни разу в жизни.

Если я не ошибаюсь, сшить нам должны были красивые красные рубахи, самого правильного, как всем тогда казалось, цвета для нашего названия «Оптимисты». Но красной материи не оказалось, нашлась только желто-оранжевая, да и той было недостаточно, поэтому на сцене мы предстали не в рубашках, а в оранжевых жилетках. Выглядели мы со стороны как бригада по укладке шпал, которая решила сбацать что-нибудь этакое в обеденный перерыв.

Наш руководитель Юрка Гончаров очень волновался перед премьерой, ну еще бы. Ему же доверили кучу аппаратуры на сорок тыщ, а он каких-то олухов к ней вынужден допустить.

Мы его, как могли, успокаивали, мол, Юра, расслабься, аппаратуру не спалим, про голубой вагон и про Чебурашку исполним, не вопрос.

— Смотри, Леха, — сказал он мне очень строго, — не вздумай на бис свои «Семь-сорок» сыграть. Говорят, в субботу проректор приедет. Вот он меня сразу из института и попрет как еврейского националиста.

Юра был невысокого роста, говорил негромким голосом, всегда сильно прищуривался, как обычно делают близорукие люди, которые стесняются носить очки. Под хорошее настроение он мог изобразить, как пьяный мужик с баяном ходит по вагонам, или исполнял частушки собственного сочинения. Помимо баяна, он хорошо умел играть почти на всех инструментах, даже ударных, демонстрируя это в вожатском ансамбле.

Барабанщик Игорь Денисов, крепкий семнадцатилетний парень, самый старший член нашей банды, поначалу пытался нами командовать, правда без успеха, но вскоре мы уже были с ним на равных и даже начали на него покрикивать на репетициях.

— Денисов! — орал кто-нибудь из нас. — Ты что, твою мать, долбишь как дятел, не слышишь разве, что тут переход?

Игорь потом отрывался на отрядных пионерах, где он числился помощником вожатого, а это пусть и маленький, но пост.

Нам Денисов врал, что поступил в институт, но, странным образом, никогда не мог вспомнить его названия. А знающие люди утверждали, что Игорь учится в каком-то техникуме и просто набивает себе цену.

За клавишами у нас сидела Оля Соколова, по которой вздыхала половина пионеров первого отряда. Оля любила распускать свои длинные черные волосы, заливисто смеялась, да и вообще была неизменно весела и приветлива. На ритм-гитаре играл Саша Тихонов по кличке Балаган. Балаганом его прозвали еще давно, почему-то имея в виду недотепу Шуру Балаганова из «Золотого теленка». Почему — при всем богатстве фантазии понять невозможно. Балаган был невероятно остроумный, постоянно хохмил, знал дикое количество песен и очень нравился девочкам. Говорят, сам Аркадий Северный, запрещенный артист-песенник, доводился ему дальним родственником. На гитаре у него получалось, кстати, так себе, но за общим шумом могло сойти. Нас с Вовкой Балаган был старше на год, он перешел в десятый класс, и это было последнее его пионерское лето. Я, как и все, звал его Балаган, а реже Шурик, потому что Шуриков и Саш в нашем отряде был явный перебор.

Ну а басистом был мой лучший друг и одноклассник Вовка Антошин. Песен Вовка знал немного, остроумием не блистал, светских бесед не поддерживал. Но, несмотря на это, девочкам он нравился не меньше, чем Шурик Балаган, да и вообще был человеком заметным. Вовка был вежливый и обаятельный, особенно на людях, никогда не суетился перед вожатыми и даже проявлял по отношению к ним некую снисходительность. А самое главное, он был всегда сногсшибательно одет. Таких шмоток, какие привозил из далеких стран Вовкин отец дядя Витя, шофер «Совтрансавто», не было ни у кого. Глядя на него, все дружно начинали сомневаться насчет того, сгниет ли он вообще когда-нибудь, этот вечно загнивающий капитализм.

Шурик Опанасенко моментально выделил Вовку из числа остальных пионеров и наряжался в его барахло всю смену, меняя гардероб чуть ли не ежедневно.

Что касается вокала, то здесь была полная чехарда. Перед каждым концертом мы прослушивали разных девочек в среднем по три от отряда, каждая из которых мнила себя Валентиной Толкуновой, но, выходя на сцену, они пели мимо нот и жевали микрофон.


Несмотря на Юркины опасения, наше первое выступление прошло вроде нормально. Во всяком случае, никто не облажался, аппаратура не подвела, после каждой песни нам дружно и долго хлопали, особенно поварихи и малыши-октябрята. Да и партийное начальство института осталось довольно. Но когда Боря Генкин дал нам прослушать магнитофонную запись, которую он сделал из зала, впору было спокойно переименовывать нашу группу из «Оптимистов» сразу в «Пессимистов».

Денисов дубасил не в ритм, у Балагана явно не строил инструмент, Вовку, того вообще не было слышно, моя гитара, наоборот, оглушительно и не к месту квакала. А наши горе-вокалистки пели про листья желтые, которые с тихим шорохом под ноги ложатся, настолько гнусавыми голосами, что нам захотелось самим с тихим шорохом лечь куда-нибудь и там застрелиться от позора.

Но на том концерте для меня случилось событие куда более важное, чем наше собственное выступление.

Уже были спеты все песни, прочитаны все стишки, вызвал смех до колик своими хохмами Володя Чубаровский, концерт заканчивался. И в финале на пустую сцену с баяном вышел Юра Гончаров. Он внимательно посмотрел в зал и начал играть.

И на первых аккордах зрители вдруг стали подниматься с мест. Сначала — сидевшие рядом со сценой члены институтской комиссии и начальник лагеря Мэлс Хабибович, за ними встали вожатые и остальные студенты из обслуживающего персонала, а потом и все прочие, включая малышей из восьмого отряда.

Вспомни, друг, как ночь перед экзаменом

Проводили мы с тобой без сна

И какими горькими слезами нам

Обходилась каждая весна!

Вспомни, друг, как мы листали наскоро

Пухлые учебников тома,

Как порой встречали нас неласково

Клиники, больницы, роддома!

Весь зал пел, песня набирала силу, и уже мощный хор звучал под стенами нашего клуба. Они все стояли и пели с такими лицами… Ну, можно сказать, с прекрасными лицами, а у многих на глазах блестели слезы.

И хотя наш клуб был настоящей развалюхой, а Юрин баян старым и разбитым, казалось, что все мы стоим и поем во дворце или даже в храме.

Уходят вдаль московских улиц ленты,

С Москвою расстаются москвичи.

Пускай сегодня мы еще студенты,

Мы завтра — настоящие врачи!

Это был гимн Первого медицинского института.

Никогда раньше я не видел, чтобы люди с таким волнением, с такой гордостью пели не про свою профессию даже, а про самое важное, самое главное дело своей жизни, и сам тогда, не знаю почему, вдруг почувствовал к этому всему важному и главному свою причастность…

* * *

Быть музыкантом ансамбля оказалось очень почетно. Сразу становишься заметной фигурой, особенно в масштабах нашей маленькой «Дружбы». Ходишь по лагерю, а все тебя уже знают, даже повара и кастелянши просят в следующий раз исполнить их любимые песни.

А Сережа, личный шофер Мэлса Хабибовича, тот и вовсе стал моим закадычным приятелем.

Сережа был настоящей стоеросовой дубиной — коренастый, мощный, с длинными, как грабли, руками. К тому же огненно-рыжий, громогласный и очень злой. В лагерь он приехал с женой, которая была на сносях, выходила из комнаты редко и обязательно в сопровождении супруга. Передвигалась она, всегда низко опустив голову, и никогда ни с кем не разговаривала. За нее это делал Сережа.

— Ну, ты, урод, в жопе ноги, не видишь разве, что тут беременная женщина идет! — орал он любому встречному пионеру. — Сойди с тропинки, придурок, пока я тебе пасть не порвал!!!

Ко мне Сережа, по загадочной причине, относился подчеркнуто хорошо, даже постоянно угощал сигаретами, а курил он только дефицитную «Яву». Ему понравилось присаживаться на лавочку, где я сидел и тренькал на гитаре, и долго, в подробностях рассказывать о своей армейской жизни. Сережа служил десантником и принимал самое деятельное участие в Пражских событиях шестьдесят восьмого года.

Через пару дней я стал избегать ничего не понимающего Сережу. Как-то больше не хотелось слушать эти рассказы о подвигах наших танкистов и десантников на улицах Праги. Мне было трудно объяснить, но передо мной постоянно возникала моя бабушка Людмила Александровна Добиаш, подолгу разглядывающая одну и ту же картинку в альбоме.

— Злата Прага! — восклицала бабушка, показывая рисунок красивого города с мостами через реку, башнями и соборами.

— Вот земля твоих предков, Алешенька, — объясняла бабушка, — как же мне хочется хоть одним глазком, хоть когда-нибудь увидеть ее!

Бабушка никогда не увидит свою Злату Прагу, за нее это сделал Сережа в шестьдесят восьмом.

Родительский день

Ровно через десять дней после моего приезда в лагерь мне исполнилось пятнадцать лет. Когда об этом событии было объявлено на утренней линейке и для вручения подарка я был вызван на подъем флага, то был встречен такими овациями, которых не слышал в свой адрес прежде никогда. Хлопали и кричали «Ура!» не только старшие отряды, но и малыши, и даже часть обслуживающего персонала.

Дежурным вожатым в тот день был Виталик Хуторской, ему и была предоставлена честь официального поздравления. Он с нескрываемым равнодушием вяло помял мою руку в своей потной ладони и протянул маленькую коробочку с подарком. Я взял ее, так же равнодушно поблагодарив, и машинально на эту коробочку посмотрел. Потом я опять посмотрел на Хуторского, потом опять на коробочку.

— Чего застыл? — тихо, чтобы никто не слышал, сквозь зубы процедил Виталик. — Давай шагай, добавки не будет!

У нас существовала пионерская загадка насчет того, кто же это такой, вонючий, толстый, волосатый, на ХУ начинается, на Й заканчивается. Ответ — вожатый третьего отряда Виталик Хуторской.

Сбоку на коробочке с моим подарком, вязью, тремя буквами было написано ХУИ! Именно ХУИ, то есть во множественном числе, и когда я пустил эту коробочку по рядам, весь первый отряд стал валиться от хохота на газон, как от солнечного удара. Слава богу, что линейка в этот момент закончилась, а то бы не сносить нам головы, Виталик не терпел шуток от пионеров.

В столовой именной подарок Хуторского мне вернул Шурик Беляев, показав, что с другого боку маленькими буковками значилось: Волоколамская фабрика «Художественное изделие». Вот такая аббревиатура — и это в чистое советское время.

А в коробочке был меленький деревянный истуканчик вроде матрешки, кстати, такой… пенисообразный. Фигурку я потерял почти сразу, а коробочку хранил много лет и всем ее показывал.

Ну а празднование моего пятнадцатилетия в неформальной обстановке, за неимением наличных средств, было решено отложить до родительского дня, который должен был состояться совсем скоро, а точнее сказать, назавтра.


Как же я всегда ждал родительского дня! Часы считал, минуты. Единственное радостное событие в череде тусклых лагерных будней. Ведь это означало, что приедет мама, а значит, я получу частичку дома, из которого меня так безжалостно вырвали. И чем младше был, тем острее была разлука. А когда мама уходила от главных ворот на автобус и я бежал за ней вдоль забора, казалось, сердце разорвется от горя.

А тут, в «Дружбе», я вдруг с удивлением почувствовал, что и думать забыл о таком событии, как родительский день. Только накануне и вспомнил, когда вокруг стали говорить о том, что нужно бы завтра слупить с родителей деньжат под каким-нибудь благовидным предлогом. Вспомнил и устыдился.


С самого утра я немного волновался, а вдруг маме скажут, тот же Мэлс Хабибович или Чубаровский, что я балбес и разгильдяй. Ведь я уже разок попался за территорией, далеко не всегда находился в палате после отбоя, а позавчера самовольно покинул пост на главных воротах во время дежурства. Но напрасно я переживал. Мэлс Хабибович, завидя нас, дружески с мамой побеседовал, его водитель Сережа так вообще подъехал на своем зеленом «москвиче», вышел и церемонно пожал мне и маме руки, а детдомовец Леня, тот и вовсе выдал номер:

— Я, — заявил Леня, — сразу понял, что Мотор ваш — классный пацан! Пока он здесь не нарисовался, мне ни одна собака закурить не давала, приходилось бычки у бревнышка досасывать. А когда я у него покурить стрельнул, так Леха всю пачку протянул, не стал жлобиться, как некоторые!

— Алеша, неужели ты куришь? — в священном ужасе всплеснула руками мама.

То, что курит малыш Ленька, ее не удивило.

— Да вы не беспокойтесь, мамаша, — сразу начал утешать ее Леня, — я вот, знаете, сколько раз бросал, и не сосчитаешь! И Леха ваш бросит, никуда не денется!

И ведь действительно бросил. Через двадцать лет.

Под конец появился Володя Чубаровский.

Он сообщил маме, что пионер я неплохой, можно сказать, хороший, что могу далеко пойти, если, конечно, меня не остановят те, кому положено останавливать, и что надо было меня отправить в «Дружбу» лет пять назад, тут бы из меня вообще пионера-героя сделали.

Перед тем как попрощаться, я получил от немного ошалевшей мамы три рубля на якобы покупку нового пионерского галстука и туманные карманные расходы. Скотина я все-таки.

А вечером мы немного выпили. Нет, конечно, не в хлам, а так, больше для порядка. Три бутылки портвейна «Кавказ», которые тайными тропами доставили гонцы — незаменимые в таком деле Вадик Калманович и Саша Беляев, — были торжественно откупорены перед ужином.

Пьем за территорией у забора — от бессознательного нежелания осквернять святую пионерскую землю. При этом подтягиваются все мальчики из нашего отряда, а кроме того, значительная часть девочек. Неофициальная часть празднования моего дня рождения прошла без особых безобразий.

После ужина в клубе крутят кино. Мы с Олей Соколовой стоим в тесной будке киномеханика, куда нас по доброте душевной пустил Боря Генкин, и смотрим на далекий экран через амбразуру в стене. Для Борьки нам приходится делать вид, что нас очень интересует фильм, который все видели уже тысячу раз. Амбразура маленькая, поэтому мы тесно прижимаемся друг к другу. Через какое-то время я хоть и нерешительно, но обнимаю Олю, правда, так, чтобы этого не заметил Борька. Она кладет мне голову на плечо, я улыбаюсь, мне щекотно от ее волос, в темноте стрекочет кинопроектор.


А через несколько дней наш отряд ушел в поход.

Гиблое место

Походы в пионерском лагере, скажу я вам, это редкостная ерунда. Меня все время удивляли дурачки, которые покупались на такую туфту. Впрочем, в лагере совсем иная шкала ценностей, чем на воле. Поэтому приходится наблюдать, как малозначительный предмет или событие приобретают совсем другой окрас, когда живешь за забором, пусть и в пионерлагере.

Помню, как-то в начале смены я поинтересовался у ребят из отряда, чем уж так хорош пионерлагерь «Березка», где нам предстояло провести почти месяц после седьмого класса. Мороженое, ответили мне. Какое мороженое, не понял я. Тогда они охотно пояснили, что здесь раз в смену дают мороженое. Что дают? «Да мороженое! — с идиотическим восторгом снова ответили мои подельники. — Неужели не понимаешь? Настоящее, в картонном стаканчике!»

Согласитесь, удивительно, когда четырнадцатилетние парни, между прочим, члены ВЛКСМ, некоторые даже с усиками, искренне считают, что раскисшего стаканчика молочного мороженого раз в месяц более чем достаточно для полного счастья. А ведь они не в тайге, они в Москве жили, где всякого мороженого завались в любой палатке.

Я видел, как два пионера решили перейти в другой отряд только потому, что им там посулили рыбалку. И они, вмиг собрав манатки, шустро побежали в соседний корпус, даже толком не попрощавшись с теми, с кем ездили в этот лагерь несколько лет. И все ради того, чтобы однажды подойти к берегу и по разу закинуть самодельную удочку, без грузила и поплавка, в грязный, заросший ряской пруд.

То ли дело мой друг Миша Кукушкин. Когда ему лишь намекнули, что нас собираются разлучить, уж больно мы куролесили, он такой вой устроил, хоть святых выноси.

Такой же профанацией, как и эта рыбалка, были почти все походы. Утром — из лагеря, вечером — в лагерь. Стоянка в паре километров на какой-нибудь чистой полянке, куда обед доставлялся на машине. Было и такое, что нас привозили и увозили на автобусе. Иногда и палаток не разбивали. В общем, не поход, а пикник. При этом вернувшихся из похода торжественно встречали на вечерней линейке, как космонавтов. Смех, да и только.

Но тот наш поход в «Дружбе» был чем-то невиданным. Сначала мы топали четыре километра до платформы Новоиерусалимская. Там Чубаровский на свои деньги купил на всех билеты, и мы проехали несколько остановок на электричке. В вагоне оказались десятка три спящих солдат-азиатов. Ни один из них не пошевелился, и это несмотря на вопли, с которыми мы взяли поезд на абордаж. Интересно, что же их в армии делать заставляют, бедных?

Потом мы вылезли на какой-то станции, посчитались и долго, часа четыре, опять топали пешком. При этом никто не орал на нас за то, что мы растягиваемся по дороге, никто не запрещал пить воду из колодцев, и даже разрешали забегать в магазины в деревнях, через которые лежал маршрут.

В магазинах мы тратим последние наши копейки на папиросы «Беломорканал» и лимонад. Весь скарб несем на себе, включая палатки, а я, помимо своего рюкзака, тащу еще и рюкзак Оли Соколовой. Оля сплетает венок из ромашек и надевает мне на голову. Я, упиваясь ролью рыцаря, не чувствую тяжести и пытаюсь бренчать на гитаре.

Наверное, мы прошли километров двадцать, прежде чем достигли конечной точки нашего пути. Только там от нескольких пионеров из числа деревенских мы узнали, что стоянка наша находится в каких-нибудь пяти километрах от «Дружбы» и в трех сотнях метров от другого пионерлагеря под названием «Кристалл».

Выдумщик Чубаровский одурачил нас, мы сделали огромный крюк для того, чтобы попасть в относительно безопасное место недалеко от метрополии. То есть Володя предпринял с нами почти то, что сделал когда-то с евреями в Синайской пустыне Моисей. Спасибо, что Володя не водил нас по Истринскому району сорок лет. Впрочем, я не уверен, читал ли Библию Володя Чубаровский.

В этом походе у нас было три ночевки — поразительное дело для пионерских лагерей нашей страны. Мы разбили палатки, нарубили дров, соорудили маленькую мачту, на которую был торжественно водружен чей-то пионерский галстук. Чубаровский быстро распределил обязанности. Кому разжигать костер, кому натаскать воды, кому рыть ямы для отходов. Балагану было поручено для поднятия боевого духа петь частушки — устали все страшно.

— Только вот что, Шурик, давай без твоих этих… лирических отступлений, — приказал Володя и сделал строгое лицо.

Лирическими отступлениями он называл частушки неприличные, коих к тому времени мы знали немало и исполняли в вожатских комнатах на бис.

Что-то типа такого:

Наступила осень, отцвела капуста,

И совсем завяли половые чувства.

Ближе к ужину из лагеря на зеленом Сережином «москвиче» приехал Мэлс Хабибович в компании с Юрой Гончаровым. Мэлс проверил, что никто из нас не окочурился, и вскоре отчалил, а Юра Гончаров остался и, забрав у меня гитару, долго исполнял хорошие песни. На танцах их не играли, такие песни слушать надо. Мы сидели у костра, никому и в голову не приходило прятаться в палатку. Да и что там было делать, все, кто курил, делали это безо всякого стеснения, даже парочки уже обнимались у всех на глазах, и вообще в том походе появилось такое ощущение всеобщего равенства и братства, прям как у участников Французской революции, но безо всякой там гильотины.

Когда были спеты все или почти все песни, частушки, в том числе и с лирическими отступлениями, пересказаны все смешные и грустные истории, мы просто сидели и смотрели на костер. Ведь так здорово сидеть и смотреть на пламя: внутри трещат дрова с разным тембром, иногда так тихонько зашипит, а иногда громко что-то там стреляет, всем очень тепло и уютно, а лица становятся в свете костра загадочными и красивыми, особенно у девчонок…

— Плохое мы место выбрали, гиблое! — вдруг громко сказал пионер из деревенских Сережа по кличке Бутуз. Все вздрогнули, даже сидевший рядом Юра Гончаров, настолько это было сказано неожиданно, ну и как-то совсем не в кассу.

— Да ладно тебе, нормальное место, хорош пугать! — возмутился Балаган. — Ты, Бутуз, своим сельским фольклором достал уже всех!

— А вот когда мы сюда шли, ты, Балаган, кладбище видал? — прищурился Бутуз.

— Вид-а-а-ал? — передразнил того Шурик. — Я, Бутуз, много чего видал, у меня мама акушер-гинеколог!

Все радостно загоготали, кроме деревенских. А кладбище и точно было, мы его проходили, перед тем как к нашему месту стоянки свернуть, оно там и есть, никуда не делось, до него идти быстрым шагом минут пятнадцать, не больше. Оно еще очень старым показалось и заброшенным, это лесное кладбище.

— Ну а ты знаешь, Балаган, что каждую ночь сюда на кладбище баптисты приходят, здесь деревня недалеко, и там баптисты эти самые живут! — сделав страшное лицо, продолжил Бутуз.

Оля Соколова придвинулась поближе ко мне.

— И что там им делать, этим твоим баптистам, на кладбище ночью? — спросил я Бутуза небрежным таким тоном, еще бы, все на меня смотрят, да и Оля рядом.

— Кровь они пьют там на могилах в полночь, вот что! Нам об этом старики говорили, они их там много раз видели, скажите? — обратился к своим Бутуз.

Деревенские согласно закивали. Оля прижалась ко мне, и я почувствовал, как она дрожит… Остальные девчонки тоже струхнули, сидят, глаза вполлица, да и пацаны стали на лес оглядываться. Один только детдомовец Леня, который сидел напротив, подмигнул мне так выразительно и пальцем у виска покрутил, присвистнув, мол, все они, эти из деревни, — ку-ку!

— Да какие могилы, какая кровь! — отважно произнес я. — Все вы в своей Глебовке ку-ку! Баптисты, Бутуз, не вурдалаки, они кровь у мертвецов не высасывают!

— А ежели ты такой умный, Мотор, — обидевшись за родное село, засопел Бутуз, — сходи ночью на кладбище, вот прямо в полночь и сходи! Мы тогда и посмотрим, кто из нас ку-ку!

Тут мне почудилось, что все на меня уставились с выражением некоего ожидания, а Оля вдруг заглянула мне в лицо и неожиданно рассмеялась. И как-то сразу стало очень обидно. Особенно когда ее смех подхватила добрая половина отряда. Хотя они, наверное, правы: сидеть и умничать у костра, где сорок человек, это одно, а в полночь на могилах — совсем другое. Пауза стала затягиваться ну уже совсем неприлично!

— Да запросто схожу, тоже мне, напугал ежа голой жопой! — резво вскочил я с места. — Сколько времени сейчас, Вовка? — спросил я у Антошина как у одного из немногих обладателей часов.

— Без двадцати двенадцать, — прищурившись, разглядел тот стрелки. — Да ладно тебе! — спокойно продолжил он. — Не суетись, пьют не пьют, кому какая разница!

Я и сам был не рад, что начал эту бодягу, меня и Балаган начал отговаривать, а кто точно бы меня отговорил, так это, конечно, Чубаровский, но тот минут десять назад, извинившись, ушел в палатку, намаялся с нами, горемычный. И мне продолжало казаться, что все ждут чего-то такого от меня, и особенно Оля. Я быстро собрался, выхватил у Балагана фонарь, накинул на плечи одеяло, повесил зачем-то гитару на шею, а за пояс заткнул топор.

— А топор-то тебе зачем? — ядовито поинтересовался Некрасов. — От баптистов отбиваться?

Вася победно оглянулся на всех, мол, все ли оценили, какой он остроумный? Некоторые с готовностью заржали, в том числе и Оля. Тут мне стало еще обиднее.

— А топор мне, Некрасов, для того, чтобы тебе по кумполу врезать, идиот! Так, все, я пошел, может, кто со мной хочет? — на всякий случай, безо всякой надежды спросил я.

И тут вдруг Дима, рыжий флегматичный заика, основная интеллектуальная сила нашего отряда, заикаясь, выразил полную готовность составить компанию:

— П-п-п-пойдем, Алексей, р-р-р-разомнем ноги п-п-п-перед сном!

Ну, мы и почесали с ним, я еще и подгонял его, говорил, что у нас времени в обрез, нужно к полуночи успеть для чистоты, так сказать, эксперимента. Не успели мы отойти от полянки и зайти в лес, как стало совсем темно, еще какое-то время позади звучали голоса, чей-то смех, а потом наступила тишина, не было слышно даже ветра. Только шорох наших шагов да изредка какая-то птица ночная кричала неподалеку, нагоняя страх.

Фонарь наш светил еле-еле, выхватывая лишь тропинку.

Я попытался было побренчать на гитаре, но от этого стало совсем жутко, и мы просто шли с Димой и негромко разговаривали. Я говорил о том, какие же балбесы эти деревенские, приписывают баптистам всякие страсти-мордасти, вроде участия в кровавых пиршествах на могилах.

— Да, п-п-п-понимаешь, Алексей, — отвечал Дима, — им же н-н-н-не объяснить, что баптизм то же христианство, но б-б-б-без излишней мистики, они даже и к-к-к-крестят только в сознательном возрасте! Ну, что уж тут п-п-п-поделаешь, это же все невежество наше р-р-р-российское, ну и типичная страсть к п-п-п-переиначи-ванию слов и их смысла, — грустно усмехнулся Дима, объяснив мне попутно истоки слова «фармазон».

Тут мы к повороту подошли, а у поворота совсем густой туман стоял, мы пошли молча и бесшумно, как в вате.

— Вот оно, к-к-к-кладбище! — произнес тихо Дима, взмахнул рукой и… исчез!

И я остался один в этом проклятом тумане, а кругом были тени крестов и очертания могильных холмов.

— Дима! — громким шепотом позвал я. — Дима, ты где?

А сам думаю: ну все, труба, съели моего Диму баптисты эти чертовы, сейчас и за меня примутся!

— Алексей! — раздался голос из-под земли, и я весь похолодел. — Алексей, п-п-п-пожалуйста, дай мне руку!

Липкий ужас сковал меня. Значит, Дима уже в могиле и превратился в этого. ну, вот которые.

В тумане мы не заметили яму. Может, это действительно была свежевырытая могила, а может, и обычный кювет, только Дима шагнул туда и провалился и теперь зовет меня на помощь, а я весь оцепенел и не сразу понимаю, что к чему. Дальше все было просто. Я вытащил Диму, мы побродили с ним между оградами, подивились на то, как красиво и загадочно светятся зеленым в темноте подгнившие деревянные кресты. Дима мне объяснил этот феномен, назвав его «фосфоресцирование», и мы, прихватив найденный на земле истлевший венок, двинулись обратно.

Венок был необходим как доказательство нашей отваги. Обратный путь почему-то был совсем нестрашным, я наигрывал веселые песенки, а заика Дима даже пытался подпевать. Птицы и то кричали в какой-то мажорной гамме, а фонарь, хоть и вовсе сдох, был нам уже не нужен, глаза привыкли к темноте. Вскоре стали слышны голоса, кто-то пел про клен, который шумел над речной волной, потом деревья расступились, и мы увидели костер и вокруг него наших, хотя многие уже разбрелись по палаткам спать.

Наше появление не вызвало никакого фурора, более того, нас встретили, как мне показалось, даже равнодушно. Ну, сходили и сходили, а что нет на могилах никаких вампиров, вроде все об этом знали и так. А Оля Соколова, та и вовсе сидела рядом с Андреем Тетериным, который набросил ей на плечи свою куртку, и чему-то заливисто смеялась, как полная дура. Когда я подошел к костру, она скользнула по мне равнодушным взглядом и снова принялась хохотать.

Как же так, а ведь уже казалось, что…

Я бросил венок в костер, закурил и сел подальше от хохочущей Оли. Откуда-то сбоку показался Леня, перекатывая в руках что-то круглое и черное.

— Не парься, Леха! — сказал Леня. — Из-за этих баб париться — себя не уважать, лучше поешь картошечки, я тебе испек, пока ты по могилам бегал!

Наутро Володя Чубаровский выполз из палатки, еще толком не рассвело, он растерянно оглядел пространство вокруг потухшего костра, где лежало несколько парочек из тех, которым не нашлось места в палатках, и произнес с восхищением и, как мне показалось, с тайной завистью:

— Ну, дают, акселераты!

Ему в ту пору шел уже двадцать первый год…


Поговорим о любви. О любви пионерской.

Пионерская любовь коварна и недолговечна, она гораздо более скоротечна, чем мимолетные курортные романы у старшего поколения.

Порой бывало, что какой-нибудь пионер начинал ухлестывать за одной пионеркой, через неделю за другой, а в конце смены за третьей. А бывало и так, что в одну какую-нибудь смену один парень нравится сразу четырем девочкам первого отряда и еще трем из второго, ходит такой гордый, думая, что всегда так будет, а на следующую смену приезжает — и все, не нужен никому, никто на него и не смотрит.

Все симпатии и антипатии обсуждаются, с легким налетом цинизма, обычно в палате, после отбоя, некоторые горячатся, волнуются.

Мы — а именно Балаган, Антошин и я — в этих эротических диспутах участия почти не принимаем. Всем и так ясно, что гитаристы ансамбля вне конкуренции, вот мы и не суетимся.

Но не всем так везет, иногда разыгрываются настоящие драмы, зачастую переходящие, впрочем, в комедию. Одна такая история случилась как раз в том нашем походе.

Шурик Опанасенко вдруг сильно и безнадежно влюбился. Его избранницей стала стройная девочка Катя с большими оленьими глазами, внучка одного до ужаса знаменитого академика. Она была очень красивая, эта самая Катя, но конечно же малость инфантильная для своих неполных четырнадцати лет. Шурик любил Катю с отчетливым театральным оттенком, будто разыгрывал шекспировскую трагедию.

В таком состоянии некоторые особо экзальтированные персонажи вскрывают себе вены или демонстративно уходят в монастырь. Ни на то ни на другое Шурик не решался, он просто сидел на лавочке у футбольного поля, курил, страдал и часами смотрел на то, как девушка его мечты крутит обруч в окружении подружек. У Кати это получалось по-настоящему хорошо, и она подолгу, на виду у всех, оттачивала мастерство, изводя своего воздыхателя.

— Как жизнь? — спрашивали мы у пребывающего в меланхолии Шурика.

— Да разве ж это жизнь, чуваки, моей Кате только в куклы играть, для нее эти подружки дороже, чем… короче, чуваки, дороже всего!

Затем Шурик отворачивался от нас, мол, идите себе куда шли, не мешайте страдать!

По замыслу Шурика все должен был решить этот поход, сейчас или никогда! Он жадно, в три затяжки выкурил сигарету, глубоко вздохнул и, оглянувшись, отправился в палатку, где поселилась Катя со своей подругой. Он увидел лежащую в темноте Катю, присел рядом, тяжко вздохнул и взял ее за руку. К несказанному Шурикову удивлению, рука его не была отброшена, а даже наоборот. Шурик позволил себе еще более смелое движение, и опять его поползновения не были отвергнуты! Тогда Шурик решил продолжить…

Одна из Катиных подруг по имени Наташа нравилась, правда без особого надрыва, одному нашему пионеру по имени Слава. Именно он во время утреннего перекура и рассказал нам всем про это ночное приключение.

— Я, — говорит Слава, — решил подкатиться к Наташке, посмотрел, вроде в палатке больше нет никого, вот я и прилег к ней, а она меня козлом назвала и из палатки выскочила. Ничего, думаю, походит-походит да вернется. И точно, минут через десять пришла и так нежно за руку меня взяла, прощения, значит, просит. Ну и я тоже ее по ручке погладил, мол, прощаю! Потом вдруг обниматься полезла, вообще ништяк, ну и я тоже не отстаю. Ну а потом она как начала меня целовать, у меня аж дыхание сперло! А потом. потом кто-то в палатку вошел, полог откинул, свет от костра сразу! И я гляжу, а это никакая не Наташка, а какая-то усатая рожа! Это меня Опанасенко целует!!!

Славик отчаянно плевался, ну а мы ржали как кони!!!

У других ребят были не такие сложные отношения с девушками, как у Опанасенко со Славиком. Каждый находил себе пионерку по вкусу, а самые отчаянные умудрялись влюбляться даже в пионервожатых.

Вторая смена заканчивалась, и на заключительном концерте мы сыграли куда лучше, чем на дебютном. В финальной части опять пели гимн, и снова весь зал вставал и пел, а во мне стало расти, нет, не решение, а некое чувство, которому я не мог дать тогда внятного определения.

В день отъезда на футбольном поле перед посадкой в автобусы можно было наблюдать удивительную для пионерских лагерей картину.

Детей как будто везли не по домам, а в критский лабиринт на съедение Минотавру, так много было рыдающих, причем в голос, девочек. Мальчики, конечно, не позволяли себе ничего такого, но и они в основном были сдержанны и печальны.

Исключение составляли те, кто должен был вернуться сюда в августе на третью смену через несколько дней. В числе этих счастливчиков был и я, моя путевка ждала меня в Москве, спасибо Маргарите Львовне.

Галифе с лампасами

— Доктор! Просыпайтесь, доктор! Раненого привезли! — ворвался откуда-то снаружи голос, моментально раскидав в стороны обрывки сна. Все-таки интересно устроен человек. Дома мне нужно минут десять, чтобы в себя прийти после пробуждения. Буду громко зевать, потягиваться, бормотать, глаза чесать, а тут, только Сонька коснулась плеча и громким шепотом сообщила про раненого, секунды не прошло, как я уже и с дивана вскочил, и обулся, и халат накинул, и на светящиеся стрелки своего «Ориента» успел взглянуть. Пять утра с копейками.

Так, а почему сразу к нам? Обычно раненых в хирургию или в травму везут, а если что по урологической части, то нас туда вызывают. Ладно, разберемся.

Накатила легкая тошнота и знакомая тупая боль под диафрагмой. С голодухи, с недосыпа, да и осень, пора уж моей язве обостриться. Эх, позавтракать бы, не знаю, чаю там выпить, кашку съесть. А лучше всего приносить на дежурство йогурты, как Дима Мышкин. Красиво, удобно и вкусно. Но где на эти йогурты денег взять?

Я быстро шел, почти бежал по пустому, темному, широкому коридору, который сейчас чем-то напоминал тюремный. Слева проносились белые пятна высоких дверей палат, справа серые проемы окон, за которыми еще ночь. Разогнавшись, я с удовольствием проехал несколько метров по плитке, как по льду. Больных вроде нет, никто не увидит, как у доктора детство играет. Полы в нашем корпусе выложены старинным венским кафелем, который вот уже два века шлифуется подошвами десяти поколений. По этому полу хорошо в таких ботинках, как у меня, бегать, одноклассница купила мужу на лето, ему, на мое счастье, велики оказались. Будто специально для больницы сделаны, парусиновые, легкие, словно тапочки, бесшумные, а то в часы посещения, бывает, являются некоторые дамы на каблуках, да еще с металлическими набойками. От них стук по плитке такой, будто гвозди в мозг забивают. Будь моя воля, я бы за металлические набойки в больнице штрафовал безо всякого снисхождения.

Закрутившись по часовой стрелке вокруг клети лифта, мигом преодолев три лестничных марша, я выскочил на первый этаж и лихо финишировал у гардероба, где горел свет и раздавались голоса.

На полу стояли носилки, которые обступили несколько здоровенных мужиков с автоматами, в темно-синей форме и в беретах. Омоновцы. По выражению их лиц было понятно, что тот, кого они доставили, им точно не товарищ по оружию.

Я очень не люблю, когда носилки с больным ставят на пол. Можно сказать, не переношу. Живой человек в больнице не должен лежать на полу, как покойник в мертвецкой. Да и плюхаться на колени, чтобы осмотреть такого, тоже не очень хочется.

— Каталку подгони! — бросил я Соньке, которая оказалась неподалеку, а сам присел над человеком в какой-то чудной военной форме, который лежал на этих носилках почему-то на боку, со странно заведенной за спину рукой, и уже вслед крикнул: — Тонометр захвати!

В нос сразу ударил запах прелой крови и дыма. Кровь на одежде пахнет не так, как в пробирке, не так, как в операционной. Это особый запах. Кровь с дымом — особый вдвойне. Запах войны.

Рука у человека была прикована наручником к продольной трубе носилок, гимнастерка на спине промокла бурым пятном, под ним натекла темная лужица. Брюки были какие-то странные, синие, с лампасами. Ага, все понятно, казачок. Скорее всего, тоже оттуда, из Белого дома.

— Что тут случилось? — как обычно в таких случаях, задал я стандартный вопрос, но ответа не услышал. Пульс на локтевой был частым и слабым. Подняв глаза, я сообразил, что, кроме омоновцев, в гардеробе никого нет. Ни врача со «скорой», ни фельдшера.

— Вот привезли ему лоб зеленкой намазать, — зло хмыкнул один из этих бугаев с погонами лейтенанта. — Жалко у нас своей нету!

— Где сопровождение? — чувствуя подступающее раздражение, спросил я его. Тоже мне, остряк. — Где врач?

— Мы и есть… сопровождение, — с вызовом ответил лейтенант. — Сопровождаем таких тварей, вместо того чтобы там на месте исполнить! Саня, позови ханурика этого!

Он кивнул одному из своих, и тот нехотя отправился на улицу.

— Наручники отстегните! — сказал я. — Мне его осмотреть надо!

Никто и не подумал шевельнуться. Я поднялся.

— Ну, вот что! Или отстегивайте, или увозите, откуда взяли! — показал я пальцем на дверь. — Здесь не тюрьма, а больница!

Лейтенант недобро зыркнул, видно, хотел сказать веское слово, да передумал. Вместо этого он кивнул другому бойцу, и тот, вытащив ключ, подошел, опустился, кряхтя, на корточки, слегка задев меня плечом, отчего я сразу сдвинулся на полметра. Он был больше меня раза в три.

Пока этот воин правопорядка возился, дуло его короткого автомата скреблось то о носилки, то об пол. Какие-то неприятные, нездешние звуки. Не больничные.

Кровь уже запеклась, и гимнастерка отлипала от тела с хрустом. Вот она, ровная такая дырочка, нитки в нее впились, ссадина вокруг, копоть и следы точечных ожогов от порошинок. Все ясно, почти в упор стреляли, а рана-то, похоже, слепая.

Когда я стал переворачивать казачка на спину, он скрипнул зубами и слабо застонал. Серое лицо, плохо дело. Хорошо, пока сам дышит. Так, они ему и другую руку к носилкам приковали. Интересно, что за граф Монте-Кристо такой? Но тут упрашивать, слава богу, не пришлось, лейтенант сам наручник снял, к поясу пристегнул, ключик куда-то в нагрудный карман спрятал и с осуждающим вздохом уселся на банкетку, которая застонала под ним и прогнулась аж до самого пола. У них у каждого свой ключик, оказывается.

Выходного отверстия на животе не было, значит, и правда ранение слепое, но, судя по топографии входного, почка точно задета, а если повредили почечную ножку, жить ему осталось недолго. И пока я ему мял, пальпировал живот, казачок на секунду приоткрыл глаза, в которых плеснулась боль и какая-то нечеловеческая тоска.

Сзади грохнула каталка: Сонька впереди, а напарница, симпатичная, но невероятно ленивая и наглая Людка — замыкающей.

— Сонька, мухой приготовь в перевязочной подключичный набор, капельницу с полиглюкином, сыворотки для определения группы с резусом, вызывай анестезиолога и Белова растолкай! — принимая у Соньки тонометр, не прерывая осмотра, приказал я. — А ты, Люда, сбегай к операционным сестрам, скажи, чтоб срочно к нефрэктомии готовились. И ножницы, которыми они марлю режут, попроси у них на пару минут.

Сонька вмиг испарилась, а Людка, всем своим видом показывая, что делает мне одолжение, поплелась, лениво покачивая бедрами. Шла бы уж тогда на панель, там хоть деньги платят.

Верхнее давление восемьдесят, ну я так и думал. А слева на воротнике откуда кровь? Да и ухо в крови. Завиток как срезало. Я повернул казачку голову и заглянул. За ухом тоже следы от порошинок. Значит, ему еще и в затылок выстрелили. Интересно, мне вообще кто-нибудь объяснит, что произошло?

Тут наконец в дверях появился какой-то странный дерганый тип с бегающими глазами, в расстегнутом, невероятно грязном белом халате поверх засаленной куртки. И правда ханурик. Я его сразу окрестил Дуремаром, уж больно он был похож на этого персонажа из фильма про Буратино. Ему бы еще сачок в руки — не отличишь.

Я сделал в его сторону пару шагов, борясь с соблазном с ходу дать этому деятелю в нос.

— Вы первый раз раненого с кровопотерей видите? — завел я бесполезный в принципе разговор. — Почему без обезболивания, почему без капельницы, почему рана не обработана, без повязки? Вы медик или таксист? Какой диагноз вы ему ставите? Где сопроводительный лист?

— Ну, так я ж это…… — стал он разводить руками, смотря почему-то не на меня, а на омоновцев, — какие там капельницы, мне сказали, я повез…

Кретин какой-то. Сказали ему.

— А давление вы ему хоть раз измерили? — автоматически продолжал я выговаривать. — Или пульс? Ради интереса?

— Ребят, мне б носилки назад, — заискивающе начал канючить Дуремар, не обращая больше на меня внимания, — сами понимаете, куда ж я без них? У меня ведь сегодня работы непочатый край…

Ладно, с ним только время терять.

Весьма кстати притащилась Люда, у которой я вырвал ножницы и мигом располосовал на раненом гимнастерку и эти синие штаны с идиотскими лампасами. Людка принялась стаскивать с него сапоги. Невиданное дело, сама инициативу проявила, да только они и не думали слезать.

— Подожди, дай-ка! — Отодвинув Людку, я быстро стянул с казачка сапоги вместе с носками, хотя по логике ожидались портянки. — Тут нужно за пятку тянуть!

Конечно, не докторское дело такими вещами заниматься, но ведь наши сестры не умеют поступающих с улицы раздевать, нет опыта.

— Мужики, — обратился я к омоновцам, — раз, два, взяли!

К счастью, они не стали выделываться, и мы дружно переложили казачка с носилок на нашу каталку и укрыли его простыней.

Теперь нужно сразу вставить ему подключичку, не дожидаясь анестезиолога, определить группу крови и резус, заказать этой крови литра полтора и до операции успеть немного прокапать, а то ведь станичник на столе загнется, очень даже запросто.

Тем временем Дуремар радостно подхватил освободившиеся носилки и бегом потащил их на выход, изгваздав по пути пол кровью, которая ручейком потекла с его орудия труда. Интересно, он думает сопроводительный талон оформлять?

Я уже было приготовился бежать в перевязочную вслед за каталкой, но вдруг услышал, как на улице хлопнула дверь машины и почти сразу взревел мотор.

Еще толком не рассвело, но, выскочив на крыльцо, я разглядел удаляющийся темный фургон-уазик. Вот включился левый поворотник, и он скрылся за углом корпуса. Ну, теперь все понятно.

— Какая-то «скорая» странная, правда, доктор? — Сонька, почуяв неладное, выбежала за мной. — Я таких раньше и не видела.

— Сонька, звони в приемное, пусть номер истории болезни дадут. — Я машинально нашарил сигареты и прикурил. — Оформляйте как самотек. И промедол сразу на него спиши. Это не «скорая».

— А что же?

— Труповозка.

Третье августа 1987 года

Она очень хорошо подготовилась.

Рецепты — даже не рецепты, а рецептурные бланки — ей, медсестре Бакулевского института, достать не составило особого труда. А вот отоварить их все, не вызывая подозрений у фармацевтов, удалось лишь за пару дней. Зато теперь хватит наверняка, с запасом. Шутка ли — триста таблеток фенобарбитала, этого и слону достаточно.

Слоном она не была, это уж точно: при ее росте весить пятьдесят килограммов — несбыточная мечта большинства девушек, да и выглядеть так же хотели бы многие. Густые волосы, красивый рот, узкая спина, тонкая талия и огромные зеленые глаза. Наверное, и в этот день на нее, как обычно, оборачивались на улице, но ей было уже все равно.

Свой дом отпал как-то сразу, почему-то не хотелось, чтобы это произошло там, в ЕЕ доме. Сойдет и соседний, тем более все они, эти дома в их дворе, одинаковые. Главное, как говорится, чтобы никто не засек. Раньше, когда они курили с девчонками на площадке у лифта, тоже всегда говорили: хорошо бы никто не засек. А то выйдет какая-нибудь старая карга и начнет голосить про родителей и милицию.

Но сегодня она не курить собралась, сегодня все должно быть без осечки.

Осечки не произошло. Полдень, все на работе или в отпусках, ну а пенсионеры на своих грядках. Жара уже третий месяц, а что тут удивительного — лето. От самого подъезда до двери на чердак никто не встретился, вот и хорошо. Она с усилием толкнула дверь, поднажав плечом, та заскрипела, поддалась не сразу, но открылась. Проем был низкий, пришлось немного пригнуться, чтобы юркнуть внутрь. Она быстро прикрыла дверь за собой и огляделась. Поначалу показалось, что совсем темно, но потом, когда привыкли глаза, оказалось, что свет есть, падает из маленьких слуховых окошек. Свет — это хорошо, теперь нужно убедиться, что и здесь никто не помешает. Но вокруг никого и ничего, кроме голубиного помета, мотков стекловаты и пары каких-то пустых ящиков.

Она подтащила ящик поближе к окошку, устроилась рядом, достала из кармана ручку, листок бумаги и зачем-то конверт. Ну, теперь, кажется, все! И только сейчас, расстелив листок на грязном ящике, поняла, как трудно будет изложить на бумаге причину, тем более что их несколько. Она немного подождала и опять не нашла нужных, главных слов, которые помогут объяснить все… Кому? Действительно, не напишешь же «Тому, кто меня найдет!».

Значит, можно и без письма, так даже проще, если не получается без сумбура выложить все то, что привело ее на этот чердак.

Она вытащила из сумки бутылку нарзана, разорвала три первые упаковки с таблетками, высыпала их на листок. Одна таблетка веселым белым колесиком покатилась по ящику и спрыгнула куда-то в темноту. Рванулась было найти, подобрать, да потом остановилась — охота в грязи и потемках ползать, когда этого добра полная сумка.

И лишь когда начала донышком давить таблетки в порошок, в голове пронеслось: «Как же глупо!»

В самом деле, ну как же этим летом все пошло по-дурацки! Сначала поссорилась с парнем, еще зимой договорились двинуть на юг, большой компанией, но вдруг решила для себя: попробую еще раз, третий — последний! Не всю же жизнь стоять в операционной и подавать инструменты, как дрессированная обезьянка, последний раз попробую поступать в этот, Второй Мед, чем черт не шутит, а вдруг повезет? Но парень обиделся, много всяких слов наговорил, он ехать настроился, ну и в ответ тоже много всего услышал.

За словом в карман она не лезла никогда. Правда, потом жалела, настроение портилось, но это потом.

Может, тогда на экзамене именно из-за настроения она на тот элементарный вопрос по химии не ответила, хотя знала эту самую реакцию Кучерова, знала! Но они, эти экзаменаторы, вцепились в нее намертво! Сначала думала, вот черт, пятерка срывается, потом и о четверке уже не мечтала, а вышла и вовсе с парой. Все, поступление закончилось. Третий раз, четвертого не будет!

Надеялась, настроение исправится, все-таки лето, не зима, да что-то дни шли, а становилось только хуже, а тут еще и это, последнее. Туфли очень красивые, итальянские, пусть и дорого, восемьдесят, — соседка предложила, самой малы, — и показалось: эх, если б купить их, тогда и настроение… Но денег всего полтинник, да и до следующей зарплаты ждать и ждать, она же в отпуске еще, а мать — наотрез, не заслужила, и все дела! Ну а когда там слово за слово у них, как бывало, пошло, тогда и прозвучало это: «Ничтожество!»

Мама тоже никогда не лезла за словом в карман.

Она сыпала горстями в рот порошок и запивала из бутылки, не обращая внимания на слезы, которые текли ручьем. Опять рвала упаковки, опять толкла в пыль таблетки, боясь не успеть, нельзя же было просто заснуть, превратить все в комедию. Но когда вдруг почувствовала, что уходит в эту холодную стальную пустоту, последней мыслью было, что зря все это. Не стоило.

Почти без дыхания, но еще живую, ее нашла техничка, убиравшая подъезды в том доме. Никто не знает, зачем эта тетка потащилась на чердак, обычно туда не заходят месяцами. Бригаде «скорой», прибывшей через четверть часа, достаточно было одного взгляда, чтобы понять — им эту почерневшую, но все еще очень красивую девушку, не довезти.

Сердце перестало биться в тот момент, когда носилки поставили в лифт.

* * *

Я начал принимать поздравления с самого утра, люди приходили и уходили.

— Наконец-то! — говорили мне. — Молодец!

А некоторые добавляли:

— А то ты нас уже всех достал, Паровозов, мы уж и не верили!

— А как же я себя достал, — смеялся я, — вы себе даже и не представляете!

— Ты на какой раз-то поступил? — интересовались несведущие. — На пятый?

— На шестой! — в смущении разводил я руками. — Этот Первый Мед ну просто насмерть стоял!

— Вот ты упорный какой, — восхищался народ, — чокнуться можно!

Было очень весело и шумно, такое впечатление, что меня успела поздравить вся больница.

Веселье закончилось, когда мы услышали вой сирены, а затем увидели и саму машину через окно ординаторской, она мчалась, врубив мигалку, прямо к нам по эстакаде на второй этаж.

Обычно мигалку, не говоря о сирене, всегда выключают уже на подъезде к больнице, еще подумалось — наверняка салаги какие-нибудь.

Они не были салагами, я эту бригаду хорошо знал, это были опытные волки, и сразу стало ясно, что сейчас все будет всерьез.

Врач и фельдшер качали девушку, тело которой лежало на подкате. И по всему было видно, что дела тут совсем неважные. Молодая и, кажется, очень красивая, она не реагировала на массаж, что было очень плохо. Как-то с опытом уже понимаешь, кто заводится на массаже, а кто нет. Через полминуты она была подключена к аппарату, и началось: адреналин в сердце, катетер в обе подключичные вены, допамин, сода, гидрокортизон.

На мониторе выписывалась фибрилляция — значит, на массаже не завести, нужен разряд, а еще — срочно мыть желудок, врач «скорой» уже сказал и про чердак, и что пустых упаковок от барбитуратов там столько, что никогда он такого не видел, тридцать штук. И рукой махнул.

Значит, эта худенькая девочка три сотни таблеток фенобарбитала проглотила, да еще в порошке, чтобы быстрее всосалось, чтобы наверняка.

А сердце у нее не хотело запускаться, и все тут, мы сбились со счета, сколько раз ее дефибриллировали, сколько раз я уколол в подключичку, в сердце, у меня в лотке на столике уже выросла гора из пустых ампул. Я никогда в таких ситуациях не пользовался пилочкой: если спиливать, можно не успеть.

Нужно просто отбивать носики у ампул металлическим кончиком шприца, так быстрее, хоть на десятую долю секунды, но быстрее. Это очень важно, когда идет реанимация. Но сегодня у нас ничего не получалось, можно даже на монитор не смотреть, я ведь столько раз прокалывал иглой сердце человека, что чувствовал безо всяких приборов, когда оно начинало работать, но сейчас ответа не было.

Сердце стояло сорок минут.

Врача-реаниматолога, работавшего в тот день на прием с улицы, звали Андрей Кочетков. Кочетков был парень упрямый, только упорством здесь уже помочь было нельзя, да он и сам давно все понял, но мы с ним продолжали: массаж, дефибрилляция, адреналин, атропин, массаж, дефибрилляция…

Сердце стояло почти час.

— Все, Андрюш, хватит. Леша, заканчивайте! — Это Валентина, ответственный реаниматолог, то есть человек, который принимает ответственные решения. — Достаточно, ведь час стоит! Отключайте!

Все отошли от кровати, остались только мы с Кочетковым и мертвая девушка, на которую старались больше не смотреть. Действительно достаточно, все уже. Только слышно было, как работает аппарат.

Чудес не бывает

Третья смена в любом пионерском лагере всегда анархистская, чуть более вольная и либеральная, чем предыдущие две. На то есть причины объективные и субъективные. Из объективных основная одна — пионеров становится меньше примерно на четверть. И они, эти оставшиеся, почти все были здесь во второй, а то и в первой смене. То есть все пионеры третьей смены — рецидивисты. С ними легче, их не надо адаптировать, они уже сами все знают и умеют.

А субъективная причина, как мне представляется, в том, что август — период, когда все чиновники в СССР массово уходят в отпуск и во всех учреждениях на территории страны воцаряется атмосфера легкого пофигизма. Ну а в пионерских лагерях начальство, вероятно, считало, что уж если эти цветы жизни не ухайдакали друг друга за предыдущие две смены, то и всё, уже не успеют, скоро сентябрь. А так думать было очень и очень опрометчиво, жизнь, как все знают, вносит свои неожиданные коррективы.


Вовка Антошин, мой лучший друг и одноклассник, решил идти в ПТУ.

То есть даже не он решил, а так решили за него. За него всегда решали — и тогда, и впоследствии. Согласитесь, ведь очень удобно, главное, чтобы такие глобальные решения принимались мудро, ко времени и к месту.

Вовка должен был повторить весь жизненный путь своего отца, шаг в шаг, и прийти в нужную точку в нужное время. Другими словами, он обязан был не позже чем к тридцати годам устроиться в компанию «Совтрансавто» водителем-дальнобойщиком на европейское направление и потом жить долго, счастливо и главное — зажиточно. А так как дядя Витя начал свой путь с ПТУ, то решено было не искушать судьбу, а идти в это учебное заведение, и не абы в какое, а именно в то же самое — ПТУ номер один при заводе ЗИЛ.

По замыслу дяди Вити, в ПТУ Вовке нужно будет овладеть специальностью фрезеровщика, уйти в армию, там поступить на шоферские курсы, а на втором году службы — в партию. Затем, после демобилизации, устроиться в Москве в автокомбинат, где через восемь — десять лет получить первый водительский класс. И тогда, с чистой совестью и по блату, вступить в элитное сообщество водителей большегрузного транспорта СССР, то есть в «Совтрансавто».

И первый шаг Вовка уже сделал, то есть подал в июне документы в ПТУ номер один. Осталось дождаться сентября.


Нашими пионервожатыми на третьей смене назначили Костю Воронина и Надю Шмидт. Володя Чубаровский решил в августе махнуть с приятелями на море, набраться сил перед учебой. Но если Костино назначение вызвало у всех полный восторг, то его напарницу приняли весьма сдержанно. Про Костика было все понятно: абсолютно свой в доску парень, не допускающий, правда, полного панибратства, да и, честно говоря, никто к этому из нас и не стремился. Костю любили, а пионерская любовь она хоть и быстротечна, но только не к своим пионервожатым.

У Костика Воронина до этого был пятый отряд, ему еще и восемнадцати не исполнилось, только на второй курс перешел, маленький, худенький. Многие ребята из первого отряда на полголовы его выше. Выглядел он стильно и независимо. Бородку носил, перетягивал длинные волосы лентой или ходил подпоясанный толстой веревкой. Мы с Костей познакомились на следующий день после моего приезда. Костя тогда первым подошел и скромно попросил научить его играть одну мелодию из репертуара Джо Дассена, от которой все тогда балдели. К концу смены он уже весьма сносно эту вещь исполнял и даже не сбивался. Мы с ним еще много всего разучили. И за это сидеть у него в вожатской мне позволялось сколько угодно. Я совсем не удивился, когда потом узнал, что он стал психиатром. Представить его производящим, например, ампутацию выше моих сил.

Что же касается Нади, то никакими талантами она не блистала по причине природной лени, внешности была тусклой, немного смахивала на крысу, короче говоря, ничем не выделялась, если бы не одно обстоятельство.

Надька приходилась невестой нашему старшему пионервожатому Гене Бернесу. Гена был колоритен и красив. Всегда отглаженный, даже стерильный, с очень яркими чертами лица, стройный, высокий, он был похож на героев итальянских или югославских фильмов.

Гена Бернес был самым старшим изо всей тогдашней студенческой братии. Можно сказать, что он на фоне остальных не просто казался, но и был настоящим стариком. В тот год ему исполнилось уже целых двадцать шесть лет.

Единственное, что Надя делала с энтузиазмом, так это боролась за нравственность пионеров и покой их родителей. Вместе со своим отутюженным красавцем Геной она прочитывала все наши письма, которые белыми сложенными треугольниками мы приносили в вожатские комнаты для отправки в Москву. Описания всяких, по их мнению, подлежащих цензуре лагерных событий не пропускались. Интересно, каким образом они избавлялись от писем? Наверное, сжигали по ночам, а пепел съедали, запивая дармовым кефиром.

Зато мы почти не видели Надьку на отряде, что нас всех абсолютно устраивало. Нам вполне хватало Кости и его помощника Денисова, которого к тому моменту общим решением вытурили из ансамбля, а место за барабанами занял Балаган.

На второй день после заезда дядя Витя вдруг неожиданно нагрянул в лагерь. Посадив ничего не понимающего наследника на лавочку у старого корпуса, он о чем-то полчаса говорил с ним с глазу на глаз. Вовка подошел ко мне после разговора немного смущенный и поведал, что прямо сейчас уезжает в Москву поступать в медицинское училище и первый экзамен уже завтра.

Оказалось, что Маргарита Львовна, узнав об отеческих планах на сыновью жизнь, пришла в недоумение, а при словах «фрезеровщик» и «армия» так и вовсе в неописуемый ужас. Пару дней она убеждала Вовкиных родителей не губить чадо, предлагая альтернативный вариант. И надо сказать, убедила.

— Вот такие дела, — говорит мне Вовка, — будем с Калмановичем теперь вместе учиться. Главное — эти экзамены сдать, ведь я что русский, что математику ни в зуб ногой, но Маргарита на сто процентов подстрахует, даже позвонила куда надо, у нее же везде схвачено!

Мы сидим и курим у бревнышка, а я слушаю его так рассеянно, а сам думаю: как же плохо, что Вовка уезжает, правда, он сказал, что всего на неделю, но все равно, неделя — это долго.

— А закончу, устроюсь массажистом, а они знаешь, Леха, зашибают сколько? Будь здоров! Раз в пять больше любого врача! А медбратьями только дураки идут работать, дерьмо разгребать!

Да, думаю, массажистом быть хорошо, массажистом — это здорово, это не дерьмо разгребать, вот пусть дураки и разгребают! Эх, всегда у Вовки получается говорить по-взрослому, я так, наверное, никогда не научусь.

— А как же, — спрашиваю, — документы? Ведь документы-то твои в ПТУ этом, номер один которое? Тебе же их еще забрать нужно, чтобы в медучилище подать.

Тут Вовка посмотрел на меня как на контуженого.

— Ты, — говорит, — Леха, ну просто кантрик какой-то!

А кантриками тогда от слова country, деревня, мы совсем уж темных звали.

— Какие документы? — продолжает он, — какое ПТУ? Отец еще вчера их забрал и отвез куда надо!

И подмигнул, как всегда, снисходительно.

Эх, правильно, я кантрик и есть! У меня точно так никогда не будет, как у Вовки. Не удивлюсь, если его и на экзамены на машине возить будут.

Когда я Вовку провожать пошел, тот вдруг вспомнил, что свои фирменные шмотки вчера парочке вожатых одолжил, сам забрать не успевает, отец ему на сборы всего десять минут дал. Поэтому он мне строго-настрого наказал все вернуть и до приезда сохранить в целости. А у главных ворот немного шаг сбавил и по секрету одну вещь сообщил.

— Мне, — гордо объявил Вовка, — отец поклялся, если я экзамены сдам, из первого же рейса новый японский комбайн привезет.

А комбайн — это здоровая такая штука, где и магнитофон, и проигрыватель, и приемник, и пара колонок в придачу. Значит, теперь Вовку новый комбайн ждет. Хотя и старый — предел мечтаний.

Я только и успел спросить:

— Так ты же сам сказал, что Маргарита железно насчет твоих экзаменов договорилась?

— Тем более, — подмигнул Вовка. — Считай, что он уже у меня в кармане, комбайн этот.

Тут из машины дядя Витя вышел.

— Ну, будь здоров, — говорит. — Вот, возьми себе, да и приятелей своих угости.

И пакет мне со жвачкой протягивает.

Когда они уехали, я еще долго стоял и смотрел на дорогу с этим кульком жвачки в руке, как дурак.

* * *

С Виталиком Хуторским у меня не заладилось буквально с первого дня. Ну, у всех с ним так, подумаешь, но у меня особенно, сам не могу объяснить почему. Может быть, потому что Виталик считал себя музыкантом, не знаю. Всю вторую смену Хуторской уговаривал Юрку Гончарова выпустить его на сцену в качестве вокалиста вожатского ансамбля. Виталику очень, даже больше, чем халявной водки, хотелось выйти на сцену и тенором исполнить песню «Вологда» своей любимой группы «Песняры».

Виталик уговаривал Юрку долго, но тот был непреклонен.

— Иди, — говорил Юрка, — себе с богом, Хуторской, магнитофон слушать, а на сцене тебе делать нечего.

Что там произошло, неизвестно, но только в третьей смене Хуторскому удалось наконец дожать Юрку и получить заветное место под солнцем. Виталик выходил, фальшиво пел свою «Вологду» и, довольный собой, расхаживал около танцплощадки. На репетициях он занимался всякий раз одним и тем же: засовывал микрофон себе в рот весь, целиком, прислушиваясь, как нарастает вой по залу, вытаскивал и говорил обиженно-удивленно:

— Юрок, а микрофон-то фонит!

— Он бы его еще в жопу себе засунул! — плевался Балаган. — А ну, запомните этот микрофон, чтобы я случайно в него не спел!

Виталик был человеком гибким. Когда он сталкивался с Мэлсом, то весь трясся от подобострастия, аж жирные щеки дрожали, зато на пионеров своего отряда визжал как недорезанный.

Я никогда не слышал ни одного доброго слова в адрес Виталика. Наоборот, все морщились, как от кислятины, при упоминании о нем. Даже случайные приятели Хуторского только и говорили, какой он страшный жмот и халявщик. Ну, тогда понятно, почему он сюда ездил. Во-первых, три месяца дармовая жратва, во-вторых, сессию можно сдать досрочно и, как правило, на халяву, а в-третьих, и водки можно выпить на дармовщину, нужно только знать, кто и где наливает. А на работу в отряде можно забить, пусть напарник этим занимается.

Но, как сообщил мне по секрету Вовка Антошин, а Балаган подтвердил, в прошлом году у Хуторского произошел облом. Он мало того что скинул все на свою напарницу Настю Королеву, а сам ее начал подставлять по-черному, так еще и смастерил себе кнут, которым время от времени стегал своих пионеров. Но вмешались некие таинственные силы, и вечером у склада эти силы наваляли Виталику Хуторскому по его пухлой морде — будь здоров! После чего Виталик до конца сезона был тих и предупредителен.

— Кто такая, — спрашиваю, — эта Настя Королева?

А сам думаю, ну, наверняка какая-нибудь царевна-лебедь с короной на голове.

— Да нет ее здесь, — с видимым сожалением сказал тогда Вовка, — не приехала в этом году.

И закурил с горя.


Это случилось в середине смены. Я полюбил приходить на репетиции первым, раньше всех, мне всегда нравилось в абсолютно пустом зале негромко играть что-то свое, подкручивать усилитель, менять тембр, подстраивать педаль. И в тот раз все так и было. Почти.

— Ты чего здесь бренчишь, козел, быстро вали отсюда, и чтоб я тебя больше не видел! Сейчас наша очередь!

Я вздрогнул, до того это было неожиданно и так не отвечало моему настроению. Передо мной стоял Хуторской со своей подлой, кривой ухмылкой. Никогда раньше никто из тех, кто играл в вожатском ансамбле, не позволял себе ничего подобного, да и не только они. Виталик оглянулся и, убедившись, что мы тут одни, подошел ближе.

— Чего вылупился? Не понял, что ли? А ну пошел отсюда, пока я тебе не навалял!

Я почувствовал волну подступающего бешенства, как у меня всегда случалось перед дракой, но такой ненависти я еще не испытывал никогда.

Да я… я его отвратительную рожу превращу в лепешку, да вот хоть этой микрофонной стойкой. И вдруг я понял, что нужно сделать. И сразу бешенство улеглось, мне даже весело стало, так, по-особому!

— Чего ты лыбишься, придурок? — оскалился Хуторской. — И правда в глаз захотел?

— Скажи, Виталик, — начал я, чувствуя, как у меня предательски дрожит голос, — говорят, когда тебя в прошлом году отоварили у склада, ты на коленях ползал, прощения просил?

Ну, все, он меня убьет. Сейчас меня эти сто килограмм сала просто размажут по стенке.

Тут дверь каптерки за спиной Хуторского распахнулась, и на пороге появился Юра Гончаров.

— Как-то ты тяжело дышишь, Хуторской, — сказал Юрка. — Бегал?

Виталик не отвечал, он смотрел на меня налитыми кровью глазами и пыхтел как паровоз.

Видно, Юрка кой-чего понял, поэтому он сказал негромко, но очень резко:

— Давай, Виталик, иди, тебя пионеры в отряде ждут, а ты в клубе с утра торчишь!

Хуторской, не сводя с меня взгляда, медленно спустился со сцены и уже в дверях обернулся и кивнул.

— К нам раз в детдом тоже нарисовался такой, весь на понтах! — сказал Ленька в тот день после отбоя.

Мы лежим и обсуждаем мою сегодняшнюю ситуацию с Хуторским.

— Приходит, значит, один фраер к нам на вечер встречи выпускников, у нас его директриса в прошлом году решила устроить. И вот этот хрен с горы, баклан ощипанный, в наколках, бухой, увидел меня и спрашивает:

— Так, шкет, тебя как звать?

Я говорю:

— Леня!

— А ну, Леня, встань раком!

А я ему, мол, еще непонятно, кто тут раком встанет!

Он сразу пальцы веером:

— Ах ты, падла, да я не для того четыре года зону топтал, чтобы на меня каждая сявка хвост поднимала!

Хотел мне в торец зарядить, да по пьяни промазал. Я сразу к нашим, они еще старших позвали, вот мы и объяснили ему под лестницей, кто тут должен раком стоять!

Леня, как всегда, заливисто засмеялся.

— А Виталик Хуторской вообще чушок, фраер дешевый, петух топтаный, да на него если надавить пожестче, он нам всем с утра будет тапочки подавать! Давай завтра с ним у бревнышка перетрем всем отрядом, а, Леха? Нужно же с этим козлом разобраться!

Мы тогда полночи ржали, представляя Виталика Хуторского стоящим раком и надевающего нам тапочки! А зря мы не послушались тогда Леню, зря!


Вовка вернулся через неделю, он стал студентом медицинского училища при все том же Первом медицинском институте. «Нашем институте» сказал он, и меня почему-то это задело. Целый день он рассказывал, какие клевые в этом училище чуваки и как он их всех разом заткнул за пояс, даже рябят с третьего курса, показав, как надо играть на гитаре.

Я с ним столько лет дружу, что уже и не удивляюсь. У него всегда в новом месте клевые чуваки, а самый клевый, конечно, он. Потом обычно все со временем тускнеет, кроме самого Вовки, разумеется. Еще он сообщает, что отец купил ему, чтобы ходить в училище, сразу два дорогих пиджака в магазине «Модный силуэт»: один пиджак очень клевый, а второй и вовсе клубный. Что такое клубный пиджак, я стесняюсь спросить, сижу и просто киваю.

Больше всех за Вовку, как мне показалось тогда, обрадовался Леня.

— Молодец, Вован, — сказал Леня, — все лучше, чем у станка весь день париться за копейки. Как станешь этим твоим, слесарем-гинекологом, все будут с тобой первые за ручку здороваться. Кому клизму пропишешь, кому градусник! Вот у нас в детдоме знаешь, какая профура работает, а даже директриса перед ней на цирлах ходит!

* * *

Только слышно было, как работает аппарат.

— Все, ребята, отключайте! — повторила Валентина и взглянула на часы под потолком. — Время смерти четырнадцать тридцать!

Я посмотрел на Кочеткова. Тогда пусть он и отключает аппарат, а мне что-то не хочется. Вот она, кнопочка, слева на панели, ему лишь рукой коснись, а я через койку должен тянуться. И сделать это нужно не для того, чтобы сэкономить электричество, нет. Просто этим жестом ты сам для себя отсекаешь перспективу бесполезных действий. А когда сердце стоит час, дальнейшая реанимация лишена смысла.

И тут Кочетков заиграл желваками и выпалил:

— Отключить мы всегда успеем, Валентина Алексеевна. Леша, давай еще три раза внутрисердечно — и все!!!

А он действительно упрямый, этот Андрюха Кочетков, а еще он девушек очень любит, про его слабость всей больнице известно, и допустить, чтобы такая, как эта, сейчас ушла, он не хочет. И почему еще три раза? Не два, не четыре? Значит, решил попытать счастья, как в русских народных сказках.

— Зачем, Андрюша? — произнесла Валентина, и все понимали, что она права. В самом деле, зачем? Сказки сказками, но мы-то знаем, что чудес не бывает…

* * *

Из нашего отряда пропал пионер. То есть вообще пропал из лагеря, и всем сразу стало понятно, кого сделают крайним. Ясное дело, Костика. Его напарница с красивым именем Надежда появлялась в отряде лишь дважды в день, на утреннюю и вечернюю линейки, да и то когда их проводил начальник лагеря Мэлс Хабибович. Поэтому она не знала никого из нас даже по именам. Похоже, что статус невесты старшего пионервожатого Гены Бернеса, который ее всегда мог легко отмазать, окончательно испортил и без того сложный Надькин характер.

Пропажа обнаружилась случайно. Конец смены, нас уже почти не контролировали, да и большие коллективные мероприятия перестали проводиться. Как вдруг Мэлсу Хабибовичу пришла в голову идея отвезти первый отряд поглядеть на Бородинское поле. И, как всегда перед поездкой, нас построили на стадионе и пересчитали. Не сошлось. Пересчитали еще раз. Потом еще. Одного пионера явно не хватало. Тогда Костик попросил разбиться на четверки по столам, как все сидят в столовой. Оказалось — и точно, нет одного молчаливого парня по имени Игорь Парфенков.

Почти из каждого лагеря каждую смену убегают пионеры. Есть беглецы-рецидивисты, которые делают это каждый год и даже не один раз за смену. И далеко не всегда эти побеги связаны с какой-то веской причиной, вроде дедовщины в армии. Просто такой характер у этих беглецов, есть в них глубоко засевшая нешуточная страсть к свободе и приключениям. У нас в «Дружбе» был такой парень, его звали Огурец. Нет, конечно, у него было другое имя, но все, включая вожатых, называли его Огурцом.

Он имел поразительную внешность. Худой, долговязый, с застывшим лицом и очень толстыми вывернутыми губами. Но главное — его голова. Она была похожа не то что на огурец, а на настоящую узбекскую дыню.

И вообще он сильно напоминал марсианина, которых потом будут показывать по телевизору. Я сейчас хорошо понимаю, что Огурец и был настоящим марсианином, отсюда такая тяга к свободе, он просто на Марс свой хотел, а его вместо этого на линейку ходить заставляли.

Игорь Парфенков марсианином не был, никакого стремления к побегу не выказывал, в конфликты ни с пионерами, ни с вожатыми не вступал, несчастной любви не имел. Да и линять в конце сезона — такого не позволял себе даже Огурец.

Раз десять объявили по радио: «Игорь Парфенков, срочно подойди к главным воротам!!!», отправили гонцов во все уголки лагеря, опросили всех встречных и поперечных. Игорь пропал наглухо. Пришлось отпустить автобус и затаиться, как перед грозой.

Которая, я имею в виду грозу, совсем скоро и разразилась.


В обед стало окончательно ясно, что Парфенков пропал. К этому моменту объехали и обошли все деревни вокруг, звонили его родителям домой в Москву, даже обшарили речку Переплюйку.

На Костика было больно смотреть. Всегда ровный и спокойный, он и сейчас оставался таким, только по его бледности и какой-то особой замкнутости можно было судить, что случилось что-то из ряда вон. Я зашел в вожатскую комнату. Воронин молча сидел и курил, глядя в стену. Я закурил и присел рядом.

— Ну что, Костик, — спросил я, — как дела?

Наверное, это был очень глупый вопрос, но Костя не возмутился, лишь кивнул на сложенные стопочкой листочки у него на тумбочке. Я посмотрел — там лежали пионерские путевки. У меня таких, за мою пионерскую жизнь, была целая куча.

— Ты вот здесь прочитай, — сказал он и ткнул пальцем. В этом месте маленькими буквами было написано, что «…всю ответственность за жизнь и здоровье ребенка несет его пионервожатый».

— Понял? — спросил он меня. — Так что, Леша, мне уже небо в клеточку мерещится. А из института уж точно выпрут! Жаль, всего год проучиться успел!

Я вышел из комнаты, осторожно прикрыв за собой дверь. На бревнышке, когда я рассказал про Костю, все сошлись на том, что Константин — чувак классный, что таких подставлять западло и что если Парфенков, не дай бог, жив и здоров, то уж разберемся мы с ним обязательно, если, конечно, он вернется в лагерь. Хотя насчет последнего у всех были сомнения, зачем возвращаться, если уже убежал, какой в этом смысл?

Но приговор был вынесен и обжалованию не подлежал. Разобраться — значит разобраться. Ну и правильно.

Игорь Парфенков вернулся после тихого часа.

Он очень был удивлен, что его хватились, так как готовился к побегу несколько дней, уходя из отряда сразу после завтрака и возвращаясь к тихому часу. Один раз он не пришел и на тихий час, и даже тогда его не искали, может быть, потому, что тихий час в конце третьей смены у первого отряда стал чем-то вроде факультатива. Оказалось, еще в Москве он поспорил с приятелем, что смотается на пару часов домой и вернется назад в лагерь. Просто так.

С него успели снять первые показания и обшмонать, обнаружив контрабандные сигареты. Мэлс дозвонился его родителям в Москву и объявил, что те могут прямо сегодня забирать своего сына как злостного нарушителя дисциплины. Оставалось только их дождаться, чтобы вручить Игорька в целости и сохранности. И для того чтобы эту сохранность обеспечить, Парфенкова поместили под арест в самом подходящем месте, а именно в комнате Кости Воронина, которого к этому времени вызвали на экстренный педсовет для разбора полетов.

Педсоветами этими Мэлс Хабибович успел к концу пионерского лета довести до исступления даже наиболее стойких своих подчиненных. Знатоки, а среди них был, конечно, Леня, утверждали, что педсоветов было каждый день ровно три, один — рано утром до подъема, второй — в тихий час и третий — после отбоя. До сих пор не понимаю, зачем надо было так часто совещаться, пусть и в такой динамичной и загадочной области человеческой деятельности, как работа с подрастающим поколением.

Не решившись просто запереть арестованного на ключ, Костя предпринял, как ему тогда показалось, единственно мудрое в этой ситуации решение. Он посадил в комнату к Парфенкову своего верного помощника Денисова и отправился на внеочередной педсовет уже в хорошем расположении духа. Ох, рано ты успокоился, Константин!

Мы знали, что в корпусе нет никого из вожатых, вернее, они были именно здесь, но все в одном месте и под самым надежным присмотром, в пионерской комнате на педсовете. И надзирал за ними не кто иной, как начальник лагеря Мэлс Хабибович, по совместительству их институтский преподаватель. Так что вожатые наши были в двойном кольце.

Вот и хорошо, вот и славно, решили мы, и, чтобы не привлекать внимания, к вожатской комнате было решено отправить хоть и небольшой, но эффективный отряд народных мстителей. Не могли же мы допустить, чтобы этого козла, который так подвел нашего Константина, через несколько часов просто увезли мама с папой. Нет, мы ему для начала объясним кой-чего, а потом…

Мы подошли к корпусу в тот момент, когда в столовой начался полдник. Бесхозные пионеры, судя по диким воплям из окон, уже начали там творить бедлам и, выскакивая на крыльцо, метко кидались друг в друга огрызками.

— Блин. яблоки, — произнес Балаган. А все мы, как и он, очень любили на полдник именно яблоки, пускай Генкин сам грызет свое печенье!

— Леха, давай, будь другом, сгоняй, возьми на всех, мы без тебя не начнем, только быстро!

Ну я и побежал, успев крикнуть напоследок:

— Без меня не начинайте!

Всего через пару минут я взлетел на второй этаж, обеими руками прижимая к груди десяток яблок. Было очень тихо.

Еще бы, вожатые заседают, пионеры в столовой, а меня ждут, мне обещали.

Меня не ждали, я это сразу понял. Длинная кровавая полоса вела из вожатской комнаты в туалет, находившийся почти напротив, и там кто-то невидимый громко фыркал и сморкался. Я пошел медленнее. Дверь в туалет была открыта. Я осторожно заглянул. Звуки эти издавал стоявший ко мне спиной Парфенков, нагнувшись над рукомойником.

Да, не хило кто-то из наших ему нос расквасил. Перестарались.

Тут откуда-то появились Балаган с Антошиным, у каждого в руках было несколько полотенец, Шурик намочил одно в соседнем рукомойнике, протянул Парфенкову, тот взял его, не глядя, и так же, не глядя на нас, прижав это полотенце к лицу, скрылся в комнате Кости.

— Леха, давай быстро! — тихо сказал Вовка, всучив мне мокрую наволочку, и мы быстро за двадцать секунд смыли кровавые следы в коридоре и туалете.

— Все, линяем! — махнул рукой Балаган, выйдя из вожатской комнаты, и мы очень быстро, как он и сказал, слиняли из корпуса, только яблоки раскатились по коридору, как шары на бильярде.

Мы сидели на бревнышке втроем — я, Шурик и Вовка, — и они, перебивая друг друга, рассказывали мне, что же произошло за те две минуты, пока я был в столовой.

Трое пионеров вошли в вожатскую комнату, где сидел арестованный Парфенков, обнаружив там, как и доносила разведка, в качестве верного стража Денисова. Этой троице понадобилось не более десяти секунд, чтобы объяснить, какая перспектива ждет самого Денисова, если он вздумает помешать им творить справедливый суд.

Денисов к аргументам прислушался и отошел в дальний угол.

Всем почему-то представлялось, что Парфенков, находясь в заточении, должен мучиться угрызениями совести, каяться, что вызвал своим бессмысленным побегом такую бучу, что Костика из-за него теперь, скорее всего, не оставят на отряде, а то и вовсе могут выгнать из института. То есть он должен был сидеть, как нам казалось, с виноватым выражением лица. Ну хотя бы с нейтральным. Его и лупить-то не хотели, а по возможности ограничиться жестким устным внушением.

Игорь сидел не просто с наглым выражением лица, нет, он беспардонно провоцировал вошедших: смерил каждого презрительным взглядом, смачно сплюнул на пол и отвернулся. Гаденыш понимал, что одной ногой уже дома. Это завело даже интеллигентного Шуру Беляева.

— А тебе не кажется, Игорек, что, прежде чем что-то делать, нужно подумать? — взволнованно начал он. — Неужели трудно было понять, что ты Костика подставляешь, да и нас заодно?

Игорек повернулся к нему, не торопясь, достал из кармана подушечку таллинской жвачки, так же не спеша развернул ее, демонстративно бросив бумажку на пол, и нарочито медленно начал жевать.

— А ну, подними! — с тихим бешенством произнес Балаган. — Подними быстро, это Костина комната!

Парфенков повернулся к нему, выждал паузу, снова сплюнул, усмехнулся и произнес:

— Да мне по хрену ваш Костик! И заодно ваш лагерь, понятно? Через час меня в этом гадюшнике не будет!

И снова принялся жевать.

— Ах ты, сука!!! — заорал сидевший рядом с ним Вовка Антошин и смачно врезал ему по скуле.

Эффект от удара был поразительным. Что-то громко хрустнуло, как будто очень быстро раздавили в руке крутое яйцо, Парфенков как-то странно крякнул и повалился на пол лицом вниз, под его головой сразу стала растекаться кровавая лужа.

Все оторопели, особенно Денисов. Балаган быстро перевернул Парфенкова на спину, а там…

— Леха, блин, у него зубы почему-то на плече лежали! — потрясенно говорил мне уже на бревнышке Вовка. — Что-то я ему сломал, челюсть, наверно.

— Ну а Костика мы теперь по полной завалили, — мрачно сказал Балаган.

Парфенкову челюсть не сломали, а лишь выбили ее из сустава, к тому же он язык себе прокусил, так бывает, если получить удар, когда у тебя приоткрыт рот. А нечего говорить лишнее про наш лагерь и про Костю. Держал бы рот на замке — и, глядишь, цел бы остался.

Нам отменили и кино, и танцы, вызвали Парфенкову «скорую», и всех погнали на ужин. Как-то стало понятно, что хватит уже на сегодня событий, перебор явный. Всем так казалось, в том числе и мне.

* * *

Чудес не бывает. Даже если вдруг нам удастся запустить сердце, то мозги. Мозг человека очень чувствителен к недостатку кислорода, и мы знаем это, как никто другой. Из нашего отделения каждый год выходят эти… даже не люди, а растения, или, как их называют по-научному, «социальные трупы». Они не помнят ничего из своей прошлой жизни, не узнают никого из родных, почти никто из них не в курсе, что нужно спать на кровати, чистить зубы, включать свет. Никто не понимает ни единого слова, они не знают, что такое стол, стул, тапочки.

Чаще всего это результат реанимационных действий, когда тело вернулось с того света, а душа отлетела. Такое бывает, когда реанимация продолжается больше нескольких минут.

Но если сердце стоит долго, свыше получаса, то если его и завести, мозг гибнет полностью. Эти больные не видят, не слышат, не чувствуют. Они находятся в глубокой коме и живут только за счет подключенной аппаратуры. При «мозговой смерти» человек не совершает даже малейших движений, лишь стучит заведенное сердце. У таких берут органы для пересадки.

— Леш, чего застыл! Быстро давай — адреналин, атропин!

Я сбил кончиком шприца носики у ампул, насадил иглу, вот нужная точка вкола, да там этих точек уже. Я протыкаю кожу, чувствуя, как на нужной глубине игла преодолевает слабое сопротивление, а затем проваливается в пустоту. Значит, игла в полости сердца. Я столько раз это делал, что мне не обязательно тянуть поршень шприца на себя. Но пусть будет все по правилам, тяну, и сразу в шприц поступает кровь. Она темная, почти черная, машинально отмечаю я. В этой крови больше нет кислорода. Ввожу адреналин, вытаскиваю шприц, Андрюша начинает качать. И опять без результата.

Обычно все наоборот, в сердце колет врач, но у нас в реанимационном зале мой столик стоит справа от койки с больным, и для того, чтобы колоть в сердце, мое место самое удобное. Вот почему колю я, а качает Андрюша.

Я снова сбиваю носики ампул, быстро набираю шприц, понимая, что это все бесполезно, но что тут рассуждать, и я опять вкалываю адреналин, вытаскиваю шприц, а Кочетков продолжает качать.

В который раз я беру в руку ампулу, встряхиваю и отбиваю носик. И в эту секунду вспоминаю, что я сегодня бригадир и, значит, мне придется брать бланк сводки, вписывать единичку в графу «умерло», то же самое в журнал поступлений, в температурный лист, отрывать два куска рыжей клеенки, на которой я своим уродским, по мнению нашей старшей сестры Тамарки, почерком нацарапаю:

Реанимация.

Неизвестная, приблизительно 20 лет.

Диагноз: отравление барбитуратами.

Дата смерти…

Я перехватил липкий от крови шприц, а в голове вдруг пронеслось: Кочетков сказал, три раза еще внутрисердечно — и все!

Значит, вот и он. Третий, последний…

* * *

Корпус был пустой, все еще торчали на ужине, когда ко мне и Бобу Маркову, веселому хулиганистому парню, подбежала эта зареванная малявка из второго отряда, всхлипывая и путаясь, рассказала, как только что Сережка Квачков несколько раз ударил ее подружку Светку кулаком в лицо.

— Как ударил? — не расслышал я. — Кулаком в лицо?

— Да! — продолжала та. — Он Светкиного мишку с тумбочки схватил, а она у него вырывать стала, так он ей несколько раз кулаком по лицу ударил, а когда Светка на кровать упала, то еще и ногой. И меня локтем в живот толкнул, когда я его оттащить хотелааааа!!!!..

Тут она уже совсем в голос заревела и ко мне прижалась. Совсем маленькая девчушка, едва по грудь, наверное, лет десять — одиннадцать всего, такие обычно от силы в четвертом отряде, а эта почему-то во втором, но в третьей смене и не такое бывает. Мишки у них, куколки, детский сад, а не второй отряд.

— Так, не реви! — покровительственно сказал я, гордый тем, что у меня просят защиты. — Не реви! — повторил я. — Лучше пойдем, покажешь Светку свою. Она где?

— В… па… палате! — прорыдала эта дюймовочка. — Она в палате лежит!

— А Квачков? — грозно спросил я ее. — Где козел-то этот?

— Он… убе… убежал!.. — продолжала плакать та, даже заикаться стала.

— Так, Боб, мухой притащи этого придурка, а мы в палату, на Светку смотреть! — велел я мужественным тоном.

Боб с радостью понесся исполнять приказание, а я присел на корточки перед девочкой, ее всю трясло.

— Так, посмотри на меня, слышишь? Не плачь, успокойся, больше никто тебя здесь не тронет, ни тебя, ни твою Светку, поняла?

Светке и правда досталось: наволочка в крови, лицо опухло, свежие синяки, к груди она прижимала плюшевого мишку, из-за которого весь сыр-бор. Ну и козел же этот Квачков!

— Ну, ты как? — спросил я. — Как себя чувствуешь? Тебе, наверное, в изолятор нужно, вон у тебя из носа как хлещет!

Тут сзади послышался шум, это Боб Марков тащил за шкирку упирающегося Квачкова. Тот был блондинистым парнем лет тринадцати, на лице вечная блатная ухмылка, я ему пару раз закурить давал.

— Отпусти его, Боб, никуда он не денется, — приказал я. — А ну подойди сюда, урод, и посмотри, что ты сделал! — Я кивнул на окровавленную подушку. Квачков затравленно посмотрел на наволочку, потом на нас и вдруг со своей похабной улыбочкой произнес:

— А чё?.. Она сама начала!

— Ах ты, падла! — заорал Боб и с наслаждением засадил кулаком ему в глаз. Тот перелетел через стоявшую за ним койку и грохнулся в проход.

— Стоять, Боб! — прикрикнул я, видя, что тот хочет броситься и продолжить. — Хватит с него!

Мне и самому очень хотелось добавить, но после Парфенкова как-то уже не было настроения.

— Хрен с ним, пусть живет!

Я подошел к Квачкову, тот сидел в проходе у тумбочки, закрывая ладонью глаз.

— Покажи! — приказал я.

Он немедленно убрал руку, понимая, что бить его больше не собираются.

— Ничего, фингал хороший будет, — определил я. — Тебе на память. Сходи в столовую, возьми ложку и приложи. А девочек больше не бей, понял? Если только узнаю, что ты опять руки распускаешь, сам с тобой разберусь.

— Тебе все-таки в изолятор нужно, Светка, — сказал я, вернувшись из туалета с мокрым полотенцем. — Возьми приложи к носу, легче будет!

— А ты, — сказал я этой малявке, которая уже давно не ревела, — сбегай за вашими вожатыми, пускай на нее посмотрят! — Это я очень кстати вспомнил, что вожатые наши все врачи, ну почти врачи.

— Спасибо тебе, Леша! — с благодарностью и, как мне показалось, даже с восхищением произнесла та. — Спасибо тебе большое!

Надо же, она меня по имени знает, а я ее нет.

Не успели мы с Бобом выйти в коридор, оставив девчонок и сидящего на полу с фингалом Квачкова, как почти сразу же столкнулись с Хуторским. Он внимательно на нас посмотрел, очень внимательно, и зашел в палату, где мы только что были. Ну и хрен бы с ним.

Давно уехала «скорая», увозя Парфенкова в больницу. Как нам объяснили — на всякий случай. Челюсть ему вправил сам Мэлс Хабибович. Парфенков, к нашему удивлению, никого не заложил. Как считал Балаган — чтобы с ним не разобрались еще и в Москве. Денисов на все вопросы говорил одно и то же. Отошел в туалет, а когда вернулся, то, застав такую жуткую картину, побежал звать на помощь. Всех, кого можно, уже допросили, в том числе и меня. А я все сидел в коридоре второго этажа на подоконнике и караулил Костю Воронина.

Он шел медленно, глядя себе под ноги, в джинсах и в футболке, невысокий, худенький. Сейчас, в сумерках, он казался мне совсем молодым, младше меня. Я спрыгнул с подоконника и подошел к нему.

— Кость, мы это… мы не хотели, чтобы все так вышло… — начал я, понимая, что теперь словами ничего не исправишь и что он облает меня трехэтажным, и будет конечно же прав.

Костик посмотрел на меня очень устало, даже не на меня, а куда-то мимо.

— Да ладно тебе, Леш, ты… спать иди! Отбой же был. Завтра все.

Прикурил прямо в коридоре и пошел в свою комнату.


— Мы в прошлом году в детдоме тоже так решили помочь учителю нашему по труду! Семеныч, он мужик мировой, хоть и зашибает! Пацанов иногда к себе на выходные берет, и домой, и на дачу!

Мы лежим после отбоя и слушаем Леню.

— Так вот, значит. Приполз Семеныч в понедельник с похмелья. Ну, мы ж видим, неживой. Нужно, думаем, придумать такое, чтобы его от уроков отмазать, он ведь даже напильник держать не может. Тогда наши пацаны решили в классе дымовуху сделать, с понтом пожар. Подожгли дымовуху и в шкаф кинули. И все ништяк, нас всех на улицу, сирены воют пожарные, ничего не сгорело, только шкаф. А в шкафу, мы же не знали, у Семеныча паспорт был в пиджаке и зарплата с отпускными, успел утром у директрисы получить. Выходит, и Костяну нашему мы, значит, так же сегодня помогли! — заключает Ленька, и все соглашаются.

Все сходились в одном, что сегодня на педсовете решалась Костина судьба. Педсовет шел уже второй час на первом этаже в пионерской комнате, и поэтому никто из нас и не думал спать.

Когда дверь в палату открылась и на пороге появился Воронин, мы сразу встрепенулись и попытались понять по его лицу, что же там происходит, на педсовете, но видно было только, что наш вожатый весь взмыленный. Ну еще бы, там его, должно быть, пропесочивают будь здоров.

— Леша, Моторов! — громким шепотом позвал меня Костик. Неужели он думает, что мы спим? — Одевайся, Леша, пойдем!

Ну, значит, все нормально, это Костя меня покурить вызывает, чтобы рассказать, как все хорошо закончилось. Я поэтому из освещенного коридора всем подмигнул так весело, мол, ждите вестей с полей, и пошел. Но он почему-то повел меня не в свою комнату, а на лестницу, а по ней на первый этаж.

— Куда мы, Костик? — спросил я, еще не понимая, куда меня ведут.

Воронин вдруг резко остановился и обернулся ко мне:

— Леша, Хуторской сказал Мэлсу, что видел, как вы с Марковым избили Квачкова из второго отряда. Он говорит, вы его ногами молотили лежачего, говорит, что оттащить вас не мог. Квачков этот уже на педсовете был и все подтвердил. Мэлс рассвирепел, решил вас из лагеря заодно с Квачковым выгнать. Он нам всем сказал, что из партии вылететь не хочет! Блин! — вдруг хлопнул себя по лбу Костик. — Я же Маркова еще должен на педсовет привести!

Он пошел было обратно, но я преградил ему путь.

— Послушай, Константин! — начал я. — Он все врет, вот же гад этот Хуторской, мы не били Квачкова ногами, не били его лежачего, разок дали в глаз подонку этому, ну и все! Костя, ЕГО ТАМ НЕ БЫЛО! Хуторского там не было, в той палате, я вспомнил, он ведь потом туда зашел!

— Да, я понял, Леша, но подожди здесь, мне Маркова нужно привести, не уходи никуда!

Костя оставил меня стоять в коридоре недалеко от двери, откуда слышался гул возбужденных голосов.

В пионерской комнате было очень душно, она была небольшая, и в ней уже два часа находилось полтора десятка человек.

Нас с Марковым поставили у двери в противоположный от знамени угол. Мэлс сидел во главе стола, и, когда мы вошли, он поднял на меня тяжелый взгляд.

— Ты что это тут устроил, карательный отряд, эскадрон смерти? — начал он. — Наверное, думаешь, что если тебя в наш лагерь засунули, то, значит, теперь все позволено? Отвечай!

— Мэлс Хабибович, — начал я, — да, мы дали Квачкову в глаз, но мы не…

— А чем ты гордишься, позволь тебя спросить, дал он в глаз! Да как тебе не совестно, он же младше тебя! А если я вот тебе дам сейчас?

Мэлс даже приподнялся, а мне совсем не хотелось получить в глаз от Мэлса Хабибовича, все знали, что он боксер, и когда он лупил по груше, которую вешал на дерево у клуба, эхо от ударов разносилось по всему лагерю.

— Ну а ногами вы его за что, тоже за дело? — продолжал грохотать Мэлс. — А Парфенкова чуть не сделали инвалидом, ведь я знаю, что и здесь без тебя не обошлось! Ну, говори, за дело вы человеку челюсть выбили?

Да как же мне сказать, что меня там не было, что я за яблоками ходил? Да надо мной все ржать будут, а потом еще и скажут: «Ну, хорошо, тогда перечисли, кто там был».

Нет уж, думаю, нужно промолчать.

— Да он сам виноват, Квачков этот! — начал было Марков, но получил примерно такой же ответ, как и я.

— Избивать человека, когда он лежит на полу, вдвоем, ногами в живот! Да вы хуже фашистов, вас не то что из лагеря, а и из комсомола, и вообще!.. — продолжал Мэлс, а все сидели опустив глаза, и только Гена Бернес согласно кивал.

— Мы не били его лежачего, мы не били его ногами! — перебивая тираду Мэлса, выкрикнул я. — Он девочку избил, она сейчас в изоляторе, вы же знаете, вот мы его немного и проучили!

— Да кто ты такой, чтобы решать, кого карать, а кого миловать?! — заорал Мэлс Хабибович, абсолютно, впрочем, уверенный, что он как раз может. Видно, последняя буква, составляющая его имя, сегодня стала главной. Потом он немного обмяк и спросил у Тани, вожатой второго отряда: — Да, как она, кстати, девочка эта?

— Уже лучше, — заверила та, — кровотечение давно остановилось, но стресс…

— Мы его не били, тем более вдвоем! — упрямо произнес я. — Один раз дали ему, и все!

— Ну, конечно, не бил он! — вдруг в полной тишине произнес Виталик Хуторской вальяжным голосом. — Бил, и еще как, а если бы я тебя не оттащил, вы бы его вообще насмерть забили!

Он посмотрел мне прямо в глаза и… улыбнулся.

* * *

Реанимация.

Неизвестная, приблизительно 20 лет.

Диагноз: отравление барбитуратами.

Дата смерти…

Сейчас все закончится, и я напишу эти слова на двух кусках клеенки, привяжу их к трупу, а потом вызову санитаров. Хорошо, что у нас появились недавно санитары, не надо самому везти ее в морг, мне совсем не хочется этого делать. Она действительно очень красивая, эта девочка-самоубийца. Была…

Но я еще держу в руке шприц, и нужно вколоть ей то, что в шприце, в левый желудочек сердца, и я делаю это, понимая, что чудес не бывает.

Третий, последний.

* * *

Хуторской посмотрел мне в глаза и улыбнулся, он сидел напротив меня рядом с Эдиком Зуевым, развалясь на стуле, и не скрывал своего хамского торжества.

И вдруг стало так все омерзительно, что я сделал, наверное, самую большую ошибку — я замолчал.

— Ну вот! — снова завелся Мэлс. — Что скажешь? Ага, вижу, и сказать тебе нечего, так что все, можешь чемодан собирать. И ты, Марков, тоже.

— Подождите! — вдруг негромко сказал Костя. — Нужно разобраться, нельзя же так сразу…

— Да что там разбираться!!! — завизжала вдруг Надя Шмидт. — Они там все такие, это ты их распустил!!!

— А ну хватит!!! — Мэлс своей здоровенной ладонью по столу хлопнул, все вздрогнули. — Ты, Надежда, между прочим, тоже на этом отряде работаешь!

— Мэлс Хабибович, да я же вам говорил, что он и моих все время бьет! — вдруг опять произнес Виталик.

А у него же третий отряд, подумал я, да как он, сука.

— И Эдькиных! — толкнул он плечом Зуева.

— Это. это правда? — наливаясь кровью, заклокотал Мэлс. — Правда, Эдуард?

С Эдиком Зуевым мы никогда, в принципе, и не разговаривали за все две смены, пионеры Эдика особо не занимали, он был выраженным индивидуалистом-нарциссом, то и дело смотрел на себя во все отражающие поверхности и, судя по всему, всегда оставался доволен.

— Правда, что он и ТВОИХ бьет??? — перегнулся через стол Мэлс.

Пузо Хуторского мешало ему видеть красавчика Зуева. У Зуева в четвертом отряде дети были в возрасте от восьми до десяти.

— Правда?!

Зуев сидел, с безразличным видом рассматривая стену перед собой, и было видно, как его достала вся эта фингя, бьет — не бьет… Да еще все уставились на него и ждут, что он скажет. Хуторской опять толкнул его плечом, и Зуев кивнул раз, потом другой.

— Да я тебе!!! — зашелся Мэлс, но я его уже не слушал, так как понял, что приговор вынесен и обжалованию не подлежит. Все сидели не поднимая глаз, как будто не они мне рассказывали про кнут у Хуторского.

Лишь замордованный сегодня Костя пытается меня защитить, но он один, его Мэлс даже и не слушает, остальные уткнулись в пол, а я ведь столько раз сидел у них в комнатах, столько мы раз говорили по душам. Да и Юрка Гончаров, как назло, уехал в Москву.

— А у нас свидетель есть!!! — вдруг что есть мочи завопил Боб Марков. — Свидетель! Та девчонка, которая нас позвала, она же все время там была, в палате, никуда не уходила, она скажет!!!

— Какая еще девчонка? — недовольно поморщился Мэлс и посмотрел на Таню, вожатую второго отряда. — Ты знаешь кто?

Таня кивнула.

Мэлс долго смотрел перед собой, крутя в пальцах шариковую ручку. Потом вдруг резко бросил ее на стол и приказал:

— А ну, приведите ее!

— Мэлс Хабибович, и так все ясно! — сказал Гена Бернес. — Зачем?

А Хуторской подхватил:

— Да они девчонку эту запугали, вы что, не понимаете? Да и с Парфенковым ведь точно их работа, по почерку же видно!

Таня в нерешительности остановилась, но Мэлс глазами показал ей на дверь.

Пока за ней ходили, все сидели и молчали, а я уже понял: что бы ни сказала эта малявка, это ничего не изменит, все и так решено, да и что она может сделать, если даже Костика сломали. А уж с такой мелкой церемониться точно никто не намерен. Сейчас все и закончится. Чудес не бывает.

* * *

Чудес не бывает, и я колю…

Он, весь кровью заляпанный, этот шприц, липкий, нужно бы его поменять, да, впрочем, без разницы, уже игла, разрывая кожу, входит в пятое межреберье…

Третий, последний.

Игла вошла, и я еще подумал, что в этот раз взял слишком медиально, да и само чувство от вкола было немножко иным, как будто кончик иглы упруго царапнул какую-то ниточку. Так бывает, когда цепляешь за струну пальцем, если хочешь, чтобы тебе ответила гитара.

Она ответила, ответила именно на вкол иглы, я понял это даже без монитора, просто вдруг возникло такое ощущение, будто у меня в кулаке крохотная аквариумная рыбка бьет хвостом.

* * *

Ее привели и поставили перед всеми, подальше от нас, как потребовал Хуторской. Между членами педсовета и этой девочкой был длинный стол. Возможно, именно поэтому никто, кроме меня, не заметил, что она стоит босиком в своей длинной, до пят, ночной рубашке.

Она стояла у знамени, перед сдвинутыми пустыми стульями, очень бледная, и почему-то часто моргала, наверно, крепко спала, когда ее разбудили, ну а может быть, ей было неловко, что столько людей на нее смотрит. «Допрос пионерки» — пронеслась мысль…

— Скажи мне! — начал Мэлс. — Не бойся, считай, что этих уже нет в лагере! — Он кивнул в нашу сторону. — Они били Квачкова ногами в живот?

Малявка еще чаще заморгала, посмотрела на нас, потом опять на Мэлса и прошептала:

— Нет, они его не били…

— Да как это не били! Что же ты такое говоришь? А еще пионерка! — Хуторской даже с места вскочил. — Я же был у вас в палате и сам все своими глазами видел!

Но Мэлс оборвал его взмахом руки.

— Скажи, только скажи правду! — повторил он. — Они били его ногами лежачего, били???

Девочка заморгала совсем часто, она еще сильнее побледнела и вдобавок стала глубоко дышать.

Что это с ней? Может, ей плохо? Хотя они же все здесь врачи, значит, ничего страшного.

— Нет, — опять прошептала она, — они его один раз стукнули… честное пионерское, это я их позвала… я… только один раз… Марков кулаком…

— Так точно не били ногами? — в третий раз приступил Мэлс. — Если они тебе угрожали, я на них найду управу!!! Я им.

Третий раз спрашивает, вдруг неожиданно кольнуло меня. Третий, последний.

Малявка стала совсем белая, как бумага, еще глубже задышала и начала озираться, будто кого-то искала, пока не остановила свой взгляд на Хуторском.

— НЕТ!!! — выкрикнула она ему в лицо. — ОНИ не били, не били его ногами, а тебя там не было, виталик, ты говоришь неправду!!!

Тут глаза ее закатились, она как-то странно качнулась и вдруг упала навзничь, лицом вперед, на спинки сдвинутых пустых стульев. Один стул покачнулся, но устоял.

— Быстро окна, кто-нибудь, пульс. живее!!! — заорал Мэлс, пытаясь выбраться из-за стола. — Воды, а, черт!!! — схватил он пустой графин. — Воды, быстро!!! Да что там с ней???

* * *

— Да что там с ней??? — крикнула стоявшая в дверях Валентина. — Комплекс?! Андрюш, это же комплекс!!! Допамин в капельницу, живо!!!

На мониторе шли отчетливые комплексы, то есть сердечные сокращения, еще не совсем эффективные, но они были, а рыбка в моем кулаке била хвостом все сильнее. Я потянул иглу на себя очень осторожно, очень. Мне никак нельзя сейчас эту рыбку раздавить.

* * *

Когда нас с Бобом Марковым вытолкали из пионерской комнаты, Боб отправился в палату, а я остался один коридоре. Спустя пару минут мимо меня пронеслась вожатая второго отряда Таня с докторшей из изолятора, и почти сразу запахло нашатырем.

Затем дверь пионерской комнаты распахнулась, показалась сначала Таня, потом докторша. Она вела, обнимая, эту девочку, которая сейчас не моргала, а лишь смущенно улыбалась. А еще через минуту вышли все, и стало очень шумно от голосов.

Все о чем-то громко спорили, а я пошел к выходу из корпуса. За моей спиной были слышны обрывки разговоров, и кто-то из вожатых произнес:

— А допрашивать детей во втором часу ночи, это как, нормально?

И сразу раздался звонкий девичий голос:

— Ну и подонок же ты, Виталик!

Тут все еще больше зашумели, но я уже спускался с крыльца. Дошел до стадиона, сел на лавочку и прикурил. Я услышал сзади звук чьих-то шагов, кто-то присел рядом и чиркнул спичкой. Мы сидели, курили и смотрели на футбольное поле перед собой, от которого поднимался туман. Потом Мэлс Хабибович поднялся, на секунду положил мне руку на плечо и пошел к себе в домик. А я все сидел и курил, пока не рассвело.

— Знаешь, Шурик, — неожиданно для самого себя говорю я Балагану утром на линейке, — а я решил врачом стать.

— Да? Ну и правильно! — отвечает Шурик. — А кем же еще?

Действительно, думаю, а кем же еще!

* * *

— Ну что, Паровозов? Говорят, ты сегодня отличился? Да ты просто какой-то иглоукалыватель, не побоюсь этого слова, рефлексотерапевт!

Витя Волохов, мой кореш, заступил на ночное дежурство, он уже все знает, рассказали в ординаторской.

— Где сокровище-то это?

Она лежит на пятой койке, та девушка, которая поступила сегодня днем с остановкой. Монитор, стоящий над ней, выписывает кривые сердечных сокращений. Ровно восемьдесят в минуту. Мы подходим, Витя поднимает ей веки и смотрит в зрачки.

Зрачок человека в норме реагирует на свет. Когда светло — он узкий, когда темно — расширяется, многие лекарства тоже могут влиять на его величину и реакцию. При смерти мозга зрачок максимально широкий, он не реагирует на свет, да и вообще не реагирует ни на что.

Цвет глаз этой девушки нельзя разобрать, настолько широкие у нее зрачки. Как будто два бездонных колодца, ведущие в густой мрак и тишину, поглотившие ее с сегодняшнего дня.

Мы молча смотрим и не говорим друг другу ничего, да и зачем, когда все и так понятно. Садимся каждый на свой стул посреди реанимационного блока.

— А куда же ты все-таки умудрился своей иглой сегодня попасть, Леха?

Я пожимаю плечами, да и какая сейчас разница.

— Ничего, вот скоро тебе все объяснят, про возбудимость, проводимость, сократимость и автоматизм! И не кисни, Паровозов, в медицине все бывает, салага! — гулко хлопнув меня по спине, говорит Витя и идет в буфет пить чай.

Надо же, думаю, и точно, скоро мне все объяснят, очень скоро.

А я уже и забыл, что наконец, с шестого захода, поступил в институт. Ну что же, как правильно говорит Витя Волохов, в медицине все бывает. Только сегодня утром я ездил на Моховую и смотрел списки. Но мне кажется, что это было очень давно и не со мной.

Я сижу на стуле, уставившись на экран монитора, где зеленый зайчик шустро выписывает замысловатый путь. Когда он резко взлетает вверх, раздается сигнал. Частотой восемьдесят раз в минуту.

* * *

Мы нашли Хуторского на берегу нашей речки-переплюйки. Он лежал на спине с травинкой в губах, зажмурившись. У него было явно хорошее настроение, мне даже показалось, что он улыбается. Когда Виталик открыл глаза на звук шагов и увидел нас, то улыбка мигом исчезла, а сам он поднялся.

— Хуторской! Я тебе говорил, что у меня мама акушер-гинеколог? Говорил?

Виталик оглянулся, за ним была река. Потом он опять посмотрел на нас, мы стояли перед ним — Балаган, Вовка и я. Про балагановскую маму-гинеколога давно знали все.

— Говорил? — еще раз повторил Шурик.

Виталик кивнул, не сводя взгляда со здоровенной палки в руке у Балагана. Я заметил, что его немного стало потряхивать. Мы подошли ближе.

Тогда Виталик попятился и вдруг, поскользнувшись на мокрой глине, шлепнулся на четвереньки. Ноги его оказались в воде, руки на берегу. Хорошая поза.

— Ты на какой курс перешел, Хуторской? — поинтересовался Балаган.

— Ну… на четвертый! — выдавил тот, даже не пытаясь разогнуться.

— Я тебе еще про свою маму забыл сказать, что она секретарь парткома в Снегиревке. Еще раз в «Дружбу» сунешься, пятого курса у тебя не будет!

Балаган размахнулся и с силой запустил палкой. Виталик сжался и зажмурился. Палка, коротко просвистев, упала далеко за Хуторским на середину реки, где ее сразу подхватило течение.

— Апорт! — широко улыбнувшись, произнес Балаган.

Мы заржали, повернулись и пошли в лагерь, не оглядываясь.

Больше Виталик Хуторской в «Дружбу» не приезжал.

* * *

Я сидел и мудрил с журналом поступлений, в сводке не сходилось на одного человека. До пересменки оставалось всего ничего. В эту минуту в блок влетела Катя Орлова, она всегда так стремительно забегала, а сегодня, похоже, еще и куда-то опаздывала, наверное, на терапевтическую конференцию, которая у нас в восемь утра. Быстро подхватила со стола кипу историй болезни и в дверях бросила:

— Леша, ты что, оглох? Пятая койка аппарату сопротивляется, загрузить нужно!!!

Вдруг она запнулась, и мы оба, как по команде, посмотрели друг на друга, а потом на пятую койку, на которой вот уже неделю лежала эта девушка, самоубийца.

— не может быть!!!

Больные со смертью мозга не дышат сами, они не могут собственным дыханием сопротивляться аппарату, такого не бывает, не бывает, это аппарат чудит, или трахеотомическая труба забилась. Мы подбежали к кровати, нам хватило нескольких секунд, чтоб понять: нет, не в аппаратуре дело, но такого не может быть, чудес не бывает, не бывает…

Она дышала сама, дураку понятно, но мы все равно не верим, видим, но не верим. Только дня три назад приезжали из института Бакулева, когда стало известно, кто эта девушка. Ее коллеги приволокли с собой какую-то мудреную аппаратуру, снимали энцефалограммы, долго смотрели на них, пожимали плечами и говорили:

— Активности коры нет.

Поэтому с того дня на утренней конференции мы докладываем:

— Александра Журавлева, двадцать лет, отравление барбитуратами, состояние после клинической смерти.

И добавляем еще два слова. Эти слова — приговор. После них можно считать пациента донором органов.

— Церебральная смерть.

То есть мозг умер и диагноз подтвержден документально.

Но она дышала сама.

Я подозвал Катю, она посмотрела на то, что я показал, отпихнула меня и подняла ей веки. А в моей башке крутилась одна и та же фраза:

— В медицине все бывает, Паровозов!!!

Зрачок сузился, а главное, он реагировал на свет.

У Саши Журавлевой оказались зеленые глаза.

* * *

Мы шлепаем по ступенькам. Я, Балаган, Вовка и Юра Гончаров. У каждого на плече полотенце, идем принимать водные процедуры. Юрка нас отмазал от тихого часа, сказав крысе Надьке, что нам нужно репетировать. Ну а Костик знает, мы ему вообще редко врем.

Лестница эта всегда мне очень нравилась — длинная, крутая, хоть коляску с младенцем по ней запускай, как в фильме «Броненосец „Потемкин“». Она вела в овраг, а за оврагом — луг, окруженный речкой.

— Ну что, парни, на следующий год в бассейне купаться будете? — спрашивает нас Юрка.

— В каком таком бассейне? — не понимаю я. — Где?

— Как где? — отвечает Юрка. — Здесь, в «Дружбе»! Бассейн должны были в этом году купить и поставить, Генкин нашел где-то. Даже деньги профком выделил, шестьдесят тысяч!

— Ох, и не фига себе! — схватившись за голову, говорит Вовка. — Да за эти бабки можно восемь «жигулей» взять! Да что этот бассейн, золотой, что ли?

— Вроде нет, — задумался Юрка, — нет, точно не золотой, говорят, какой-то резиновый, я так и не понял, надувной он, что ли?

Ничего себе, думаю, да на фиг такой бассейн нужен, надувной. Еще каждый придурок папироской начнет в него тыкать, за шестьдесят-то тыщ!

— Ну, зато вот на гитарах в ансамбле играем, — продолжает Гончаров, — если бы не бассейн этот, не видать бы нам аппаратуры!

— А при чем тут бассейн? — спросил Балаган. — Какая тут связь, Юр?

— Да самая прямая! — отвечает Гончаров. — Деньги на бассейн выделили, а тут выяснилось, что на него в очереди нужно год стоять. А вы люди темные, даром что пионеры, и не знаете, что профсоюзные деньги нужно за отчетный год все до копейки потратить. А то потом не дадут ни хрена.

Начали эти шестьдесят тыщ тратить. Тратили, тратили, а они не тратятся. Уже и телевизоры цветные купили, один к Мэлсу поставили, второй в пионерскую комнату, и проигрыватели в каждый корпус по две штуки.

Короче, думали-думали, а тут ансамбль к нам на танцы приехал, Генкин посмотрел, как все радуются, и говорит: «А давайте свой ансамбль сделаем!» Вот и сделали, короче. А если бы не аппаратура, я бы этим летом в стройотряд поехал! — закрыл тему Юрка, тут и лестница кончилась.

Все уже подошли к речке, а я еще минуту стоял на последней ступеньке и думал. Как же все интересно оказалось! Я приехал сюда и остался из-за гитары. Гитара появилась из-за бассейна. Тогда получается, что я из-за этого резинового бассейна, которого тут еще никто в глаза не видел, здесь очутился! Ну и дела! А потом вприпрыжку побежал за всеми.

* * *

— А конкурс для иногородних школьников в нынешнем году — так вообще! Тридцать два человека на место! — рассказываю я уже в который раз за эту неделю. — А у школьников-москвичей пятнадцать! А главное, — продолжаю хвалиться я, — химия — профилирующий экзамен, и принимают ее будь здоров! У последнего потока на триста человек двести тридцать двоек и всего одна пятерка!

То, что эта единственная пятерка — моя, как мне кажется, уже знает половина нашей больницы, поэтому я из скромности не уточняю.

— Доктор! — доносится голос с пятой койки, он еще немного сиплый от заживающей трахеостомы. — Доктор, а вы что, в приемной комиссии были?

— Был! — говорю я, а сам думаю, не буду разочаровывать ее, что я не доктор. — Да, Саш, я шестой год в этой приемной комиссии почетный член!

Никак не могу привыкнуть, когда говорит эта Журавлева, вроде всего чуть больше недели прошло, как она тогда сама задышала, а вот лежит, в беседе участие принимает, заживает все на ней как на собаке, чудеса да и только!

К нам в отделение целыми экскурсиями повадились ходить на нее глазеть, пока мы это все не прекратили. Тоже мне, нашли достопримечательность!

Хотя я на их месте тоже приходил бы и зенки пялил.

— Доктор! — опять сипит она. — А в следующем году опять химию профилирующим оставят?

— Даже не знаю! — отвечаю я, а сам диву даюсь, как это после часа асистолии ее такие вещи могут интересовать. Да всего лишь несколько минут клинической смерти превращают человека в овощ, а тут такое!

— В следующем году сама узнаешь, если поступать надумаешь! — говорю я. — Весной уже известно будет.

— Так! — начинает кто-то из девчонок. — Хватит тут про институты ваши, а тебе, Сашка, пора банки ставить. Леша у нас — лучший баночник, он тебе и поставит, правда, Леш?

Да, думаю, поставлю, не жалко, чего не поставить! Сегодня дежурство спокойное, вот скоро сентябрь, тогда начнется, как обычно, мало не покажется.

Вытаскиваю лоток, наматываю вату на зажим, беру банку с эфиром.

А в сентябре начну в институт ходить. Вот возьмут да выпрут меня сразу за тупость, я ведь уже так учиться отвык, что и не представляю сейчас, каково это.

— А ну, поворачивайся на живот, бестолочь! — говорю я Саше и поджигаю спичку. Пусть думает, что у нас доктора банки ставят.

* * *

Смотри, какие звезды в августе…

Ты загадай желанье по звезде.

И если я с тобою,

Ты поделись мечтою,

Желанья выполню я все!

Поет солист вожатского ансамбля Юра Панфилов. Последний танец последнего лагерного вечера. Как обычно, это не простой танец, а белый, и меня приглашает очень красивая блондинка Лера Ильина. Я еще не знаю, что Лера, которая напишет мне несколько писем из своего Зеленограда, станет последней девочкой, с которой я буду танцевать в «Дружбе». Потому что все дальнейшие танцы я буду проводить только на сцене с гитарой.

Песня заканчивается, я провожаю Леру до лавочки, а потом я, Вовка и Балаган помогаем затаскивать аппаратуру в комнатку за сценой. Уже в комнатке мы сматываем провода, отсоединяем микрофоны, а последнее, что делаем, — зачехляем гитары, каждый свою. У МОЕЙ гитары синий чехол, и прежде чем надеть его, я пальцем подцепляю первую струну и подмигиваю. Лето кончилось. Мы прощаемся до следующего года.

* * *

— Ну что, Журавлева, давай прощаться, не поминай лихом!

Она лежит на койке, я уже вызвал санитаров, мы с ней вдвоем, остальные принимают поступление с улицы. Вот отправлю ее в отделение и пойду погляжу, что там. Наверху Сашу ждут ее родные, два раза нам звонили с поста по местному телефону.

— Передержали мы тебя, ты уже как конь носишься!

И действительно, ровно четыре недели, как она к нам поступила.

Сегодня последний день августа. Лето кончилось. Завтра первое сентября.

— Да ладно тебе, Леш, скажешь тоже, как конь, я ведь только до умывальника пока могу и обратно!

Я хотел было сказать, что у нас в реанимации и до умывальника дойти никто никогда не мог на своих двоих, но не стал. А когда пришли санитары, сунул историю болезни ей в ноги, подмигнул и снял кровать с тормоза.

— Ну, будь здорова, Саша Журавлева!

Я все-таки догнал их около лифта.

— Слушай, Сашка, дело твое, но ты третьего августа можешь свой второй день рождения отмечать, пусть у тебя будет еще один, резервный, ладно?

— Ладно, считай, договорились! — вдруг очень серьезно ответила она. — Спасибо тебе!

И пока не закрылись двери лифта, она смотрела на меня своими зелеными глазищами и улыбалась.


Нам потом часто рассказывали о ней. Ее мать, сослуживцы из Бакулевского и просто знакомые люди.

Саша Журавлева вышла замуж, сейчас у нее двое взрослых детей. Одно время она жила в Италии, и наверняка там у нее было полно итальянских туфель. В медицинский институт она больше не поступала.

И еще нам говорили, что каждый год третьего августа она празднует свой второй день рождения. А те, кто в курсе, что случилось тогда, считают происшедшее чудом.

А мне кажется, что если и говорить о чуде, то его сделала маленькая девочка, стоявшая босиком на полу в пионерской комнате той далекой августовской ночью семьдесят восьмого.

Больничная музыка

Ультразвуковая машина проиграла нежными колокольчиками романс Гомеса и выключилась. Вот какая у нас техника, не нужно руки, как в других операционных, полчаса щеткой до мяса надраивать по научной системе. Вообще я не люблю, когда в больнице играет музыка. Даже в палате из репродуктора. Музыка в больнице сбивает с делового настроя и разрушает особую атмосферу.

Рассказывали, как в одной из клиник Первого Меда анестезиологи придумали заводить магнитофон в тот момент, когда больные в операционной выплывали из наркоза. Чтобы при первых проблесках сознания они слышали знаменитую песню Тухманова «Как прекрасен этот мир». Все было чудесно, больным нравилось, персоналу тоже. Пока кто-то на первое апреля не решил пошутить и подменить кассету. И вот продирает больной глаза, и вместо лирических «Ты проснешься на рассвете…» из магнитофона Высоцкий как захрипит: «На братских могилах не ставят крестов!» Больше в операционной музыку не заводили.

Еще я терпеть не могу, когда в больнице лузгают семечки. Сразу ощущение, что не храм науки, а хлев. А уж больше всего не переношу, если… Но тут операционная сестра Ирина завязала мне последнюю тесемку халата на спине и поочередно начала подавать перчатки. Правая рука влезла сразу, а когда пришел черед левой, то указательный и средний пальцы склеились, прямо как у гинеколога, и угодили туда, где вообще должен находиться безымянный. Ирина ловко помогла мне с этим справиться и улыбнулась. Я это понял по веселым лучикам в ее глазах над маской.

У стола уже стоял Витя Белов, щедро обрабатывая йодом левую часть туловища казачку, которого усыпили и заинтубировали анестезиологи.

Когда-нибудь Витя доиграется, подумал я, закрепляя цапками зеленое белье. Все-таки бухать на дежурстве — вещь опасная. Хорошо, сегодня успел проспаться. А если бы казачка часиков на пять раньше доставили? А если бы не казачка? Тут недавно рассказывали, как братва привезла своего дружка подстреленного в одну подмосковную больницу, а там хирурги Первомай отмечают. Так широко, что и лыка никто не вяжет. Ну, когда эти гангстеры поняли, что никто тут помощь не состоянии оказать, постреляли всех, а сами дальше отправились. Больниц же много. Только анестезистке повезло, она удачно в туалет отошла.

Тем временем Витя прицелился, полоснул скальпелем, из подкожки закровило. Электрокоагулятор, как назло, спалили на прошлой неделе, а мы это дело зажимчиками, кровит не сильно, значит, давление все еще низковато, не больше сотни. Ну и не надо выше поднимать. Хорошо, что у него кровь вторая плюс, самая распространенная в наших широтах. В больничном холодильнике почти всегда несколько банок в наличии.

Так, сосудик крупный секанули, ничего, прошьем, это мы быстро. Операционные сестры здесь — настоящий золотой фонд. Не успел подумать, а иглодержатель с иглой уже в руке. Теперь крючками в стороны потянем и глубже полезем. Ага, вокруг раневого канала ткани омертвели, но не так, как бывает, когда выстрел из автомата или карабина, а то я сегодня насмотрелся. Скорее всего, из пистолета шмальнули. Чуть сдвинем, еще бильрот! А сейчас плохо видно, нужно лампу поправить. Вот теперь отлично, теперь можно продолжать…

Удивительное дело, но я всегда хорошо себя чувствую в операционной. Не в том смысле хорошо, что не кашляю и не чихаю, а мне как-то по-особому комфортно. Тут вся работа на виду, никто не филонит, с другой стороны, никто не подгоняет, да и не в последнюю очередь потому, что все говорят вполголоса. Как еще в училище напросился на первой практике работать в операционную, сразу понял: есть там особая магия.

Странный какой-то раневой канал, идет сверху вниз, стрелявший, должно быть, огромного роста, если так пальнул. Кругом сгустки, видно, с момента выстрела времени прилично прошло. Вот и почка, выводим. Верхний полюс цел, надпочечник тоже, может, не все так плохо? Так, зеркалом сдвинем, посмотрим… А здесь уже беда. И резекцией тут не обойдешься. Хорошо хоть ножка не задета, а нижний полюс почти в лохмотья, даже мочеточник и тот отстрелен.

Скорее всего, пуля в кишках где-то, правда, пока кишечного содержимого в ране не видно, но это пока. Хирурги, те бы через лапаротомию сразу полезли, а мы люди простые, урологи. Ну, поехали, федоровский зажим на ножку, вроде он плотно сомкнулся, теперь раз, два, отсекаем, и все, левой почки нет! Хорошо, их две у человека. Во всяком случае, будем надеяться, что у нашего казачка есть еще одна, правая.

Да и вообще пока все идет как надо, сейчас ревизию раны проведем, пулю найдем, и, может, даже на чай времени хватит, ведь от того, что Сонька ночью надыбала, осталась щепотка заварки и два печенья, не пропадать же добру.

И тут ливануло! Крови было столько, что она моментально затопила рану. Откуда же так кровит? Не могли же все лигатуры разом соскочить? Да черт бы побрал, ничего не видно, отсос еще еле фурычит! А все я со своим чаем! Сглазил. Если мы сейчас это не остановим, он у нас за три минуты весь выкровит! Надо скорее лампу поправить и салфетками срочно сушить. Что же за день сегодня такой, никак он не кончится! Вроде простой день, понедельник, нет, уже вторник, пятое число. Ведь не пятница, не тринадцатое.

Пятница тринадцатое, или Последний день детства

Дождь идет уже третий день, он льет почти без перерыва, вот и еще причина, чтобы отправиться в магазин в Зенькино. Потому как магазин этот стоит прямо на дороге, и значит, шлепать не по грязи, а по асфальту. А еще лучше взять и на попутке махнуть в Доусон. Там и от лагеря далеко, никто не увидит, и все-таки выбор какой-никакой. Но в Зенькино идти опасно: не дай бог, Мэлс Хабибович проедет на «рафике», схватит за задницу, и тогда неизвестно, чем все кончится. А до Доусона ни один попутный самосвал троих не возьмет. Ведь мы собрались именно втроем: я, Вовка и Балаган. Четыре бутылки водки — это вам не шутки, за четыре бутылки водки в любой деревне местные навешают будь здоров. Одна надежда, что кто-нибудь из троих сможет вырваться и убежать.

Вообще-то я решил идти с Вовкой Антошиным, но тут Балаган нам удачно подвернулся, еще часа не прошло, как он из Москвы приехал, а мы его сразу в оборот.

— Айда, Шурик, в магазин, а то нам вдвоем скучно.

Ну, Шурик и пошел. Он в этом году уже не пионер, а человек вольный, в лагерь приезжает только на выходные, потому что поступает в Первый Мед и уже сдал три экзамена. Биологию на пять, сочинение на четыре и химию тоже на четыре. Я его сразу начал по химии пытать всякими вопросами, но Балаган мне туманно ответил, что он эту химию как вчера сдал, так всю сразу и забыл. А Вовка отвел меня в сторону и говорит:

— Ты совсем какой-то странный, Леха, на черта Балагану химию знать, если у него мать секретарь парткома клиники акушерства и гинекологии.

Я, как ни старался, все равно в связь между парткомом и химией не врубился, но вопросы задавать перестал, хотя в следующем году, в восьмидесятом, мне и самому поступать. А Шурик тем временем гордо сообщает:

— Вот еще физику сдам, и все, больше я не абитуриент никакой, уже, считай, поступил, буду в «Дружбу» со следующего года вожатым ездить.

Мы с Вовкой тогда кивнули:

— Будешь-будешь, давай-ка в магазин сходи с нами для начала, абитуриент.

А все этот Мишка Радиобудка, наш радист.

Мишка Радиобудка был в лагере новым человеком, и человеком, надо сказать, непростым. Он являлся редким типом эрудита-всезнайки, причем на все имел свое, часто парадоксальное, мнение. Разговоры с Мишкой были и тяжелы, и увлекательны одновременно. Можно даже сказать, что меня эти разговоры закалили, и мое дальнейшее вступление во взрослую жизнь было лишено известного всем дискомфорта.

Вот, например, подхожу я к нему с абсолютно невинным вопросом: какие предохранители и на сколько ампер лучше купить для усилителей «Бриг»?

А Мишка не такой человек, чтобы взять и просто сказать, бери, мол, на пол-ампера. Нет, так ответить — себя не уважать. Еще бы, Мишка в нашем лагере — элита. Единственный, кто понимает, какие сложные процессы происходят не в примитивно устроенном человеческом организме, а в такой сложной электронной системе, как репродуктор.

— Скажи-ка мне, Леха! — начинал обычно Мишка. — Скажи, как ты думаешь, что быстрее сгорает при перепадах напряжения, которые случаются в сельской местности? Сложная электроника или дубовый предохранитель?

— Сложная электроника! — чувствуя подвох, отвечаю я.

— А ты не такой кретин, как порой кажешься! — с одобрением кивает Мишка. — Ну и чего ты тогда спрашиваешь?

— Так зачем тогда они нужны, Миш, эти самые предохранители? Может, и без них? Жучок сделаем, и порядок!

— Да ты что, совсем мудак? — возмущается он. — Да как же можно без предохранителя, без предохранителя нельзя, запомни это!

— А на сколько ампер тогда брать, Миш? — совсем уже ничего не понимая, сдаюсь я.

— Да возьми на пол-ампера, в самый раз будет, — говорит Мишка и довольный собой идет по своим делам.

Так вот, как только он узнал о моем завтрашнем дне рождения, так и пошел меня обрабатывать.

— Шестнадцать лет, — говорит, — бывает раз в жизни.

— Допустим, — отвечаю. — Семнадцать лет вроде тоже раз в жизни, и двадцать, и, к примеру, пятьдесят.

— Я вижу, не понимаешь ты ни хрена, — возмутился Мишка. — Шестнадцать лет, Леха, это совершеннолетие, рубеж, когда зеленый пацан в мужика превращается. И вот от того, как он этот день организует и проведет, будет понятно, каким мужиком он станет.

— Так, все ясно теперь, — говорю, — ну и как я, интересно, день этот должен организовать и провести, может, хоровод устроить какой или там, не знаю, викторину?

— Дурак ты, Леха, какой еще хоровод! — Мишка на меня как на слабоумного посмотрел. — Какая, на хрен, викторина, ты просто должен своим старшим товарищам проставиться.

— Чего должен сделать, — не понял я, — проставиться?

— Ну да, проставиться, поляну накрыть, — продолжает Мишка, потом вздохнул и говорит: — Да, тяжелый случай с тобой, тупой ты парень, оказывается, простых вещей не понимаешь.

Тут как раз наша вечная троица рядом проходила: Кравченко, Павлов и Турик. клавишник и вокалисты нового состава. В этом году у нас группа смешанная, пионерско-вожатская. Мишка Радиобудка им с ходу наябедничал:

— Смотрите, кого вы в своем коллективе воспитали, ваш соло-гитарист совсем безнадежный какой-то, не понимает даже, что такое поляну накрыть на свое совершеннолетие.

Ну, эти, понятное дело, надо мной заржали, а Кравченко охотно пояснил, что поляну накрыть означает стол организовать праздничный.

— И как, по-вашему, я этот праздничный стол накрою? — спрашиваю. Тут мне сразу померещился торт со свечками, шампанское и ананас на блюде, я это в кино все видел.

— Да просто купишь водки на всех, — подмигнул Кравченко, — четыре пузыря хватит.

— Правильно, — подтвердил Павлов, — четыре в самый раз.

— Ну и посидим тогда, всем ансамблем, — добавил Турик.

А Мишка тут же сообщил, что, если забудем его позвать, хрена лысого он нам еще будет шнуры паять. На том и порешили.

Самое интересное, деньги-то у меня были, не хватало всего-навсего пяти рублей, но ради такого дела мне эту пятерку сам же Мишка и одолжил. До следующей смены. Я ведь перед поездкой в лагерь заработал целую кучу денег. Точнее, пятьдесят четыре рубля. Я почти месяц работал токарем на заводе ЗИЛ.

* * *

Меня научили работать на токарном станке давным-давно, в четвертом классе, когда я записался в Дом юного техника на Мейеровском проезде, который потом стал называться проспектом Буденного. Произошло это из-за моей любви к парусным кораблям.

В Доме юного техника я поступил в судомодельный кружок, который вел очень мрачный мужик по фамилии Трофимов. И едва он услышал, что я мечтаю сделать модель легендарного брига «Меркурий», то всучил мне пустую консервную банку и велел пока размешивать в этой банке вонючий казеиновый клей.

На следующее занятие Трофимов не пришел. И на следующее тоже. Нам всем объявили, что мастер заболел. Но и через неделю, и через две, и даже через три мастер Трофимов не появился. А я приходил туда каждый день в надежде, что он выздоровел и мы начнем делать мой корабль. Однажды, проходя по первому этажу, я спросил у директора, сколько сейчас времени. То есть именно так и спросил:

— Скажите, пожалуйста, сколько сейчас времени?

Директор был очень бодрым стариком с пышными усами, на нем был синий сатиновый халат, его фотография висела на стенде у входа с подписью «Николаенко И. П.». А на самом стенде было написано огромными желтыми буквами: ОНИ ВИДЕЛИ В. И. ЛЕНИНА.

И этот старик Николаенко И.П., который где-то видел Ленина, обнял меня и сказал:

— Запомни, сынок, так спрашивать нельзя: «Скажите, пожалуйста, сколько сейчас времени?» — передразнил он. — Так, сынок, спрашивают одни недобитые вшивые интеллигенты. Ты же не из таких?

— Нет, не из таких, — энергично замотал я головой. Кому ж, думаю, охота быть недобитым, да еще и вшивым.

— Нормальный рабочий парень так никогда не скажет, — продолжал директор. — Нормальный рабочий парень подойдет и спросит: «Который час?» Понял?

— Понял, — говорю, — чего не понять.

— Ну, вот и славно, — отвечает директор, — а час уже пятый, пятнадцать минут пятого, если точнее.

— Спасибо, — поблагодарил я. За спасибо, наверное, я вшивым интеллигентом вряд ли стану, хотя кто тут разберет, может, как раз нормальный рабочий парень должен как-нибудь по-другому сказать.

— Ну а чего ты тут по коридорам целый месяц отираешься, я же тебя каждый день вижу? — спрашивает меня старик Николаенко.

— Да вот, — говорю, — жду не дождусь, когда мастер Трофимов поправится, а то уж больно мне хочется модель одного парусника сделать.

Директор внимательно посмотрел, зачем-то снял очки и стал долго протирать их носовым платком.

— Парусник, — задумчиво произнес он, — парусник это хорошо.

Потом снова нацепил очки и опять взглянул на меня:

— А скажи-ка мне, сынок, не хочешь ли ты овладеть настоящей рабочей специальностью, не кораблики-лодочки клеить, а такой, которая всю жизнь тебя кормить будет? — И весело подмигнул.

Ну, насчет профессии, которая меня кормить будет, я почему-то сразу подумал, что мне поваром предлагают стать, но спрашивать постеснялся.

— Согласен, сынок? — продолжил директор. — По глазам вижу, что согласен, пошли тогда со мной.

И он повел меня в подвал, где, вопреки моим ожиданиям, не оказалось никакой кухни с поварами, а была тяжелая дверь с табличкой «Слесарно-механический кружок».

Директор толкнул плечом дверь, мы вошли в огромную комнату, где вдоль стен стояли большие станки, а за столом одиноко сидел рыжий, кудрявый человек и откусывал от батона, запивая кефиром прямо из бутылки.

— Здорово, Валентин, — поприветствовал того директор.

Тут Валентин прожевал, проглотил и отвечает:

— Здорово, Игнат Петрович, с чем пожаловал?

А директора нашего, значит, Игнат Петровичем зовут.

— Да вот, — говорит Игнат Петрович, — ты же мне вроде жаловался, что совсем без учеников остался.

— Да, почитай, уж с весны учеников нет, — вздохнул Валентин. — Сижу целыми днями, кроссворды разгадываю. — Он отложил батон и потряс газетой. — Сегодня уже второй кроссворд разгадал, только слово одно не знаю, город в Индии на «К» начинается, на «А» кончается. Не знаешь ли, Игнат Петрович, что за город за такой, по клеткам Караганда подходит, но она вроде не в Индии.

— Да ты чего, Валентин, какая Индия, — удивился Игнат Петрович, — откуда мне знать, спроси чего полегче.

Тут я набрался смелости и сообщил, что город этот индийский никакая не Караганда, а Калькутта. Валентин быстро взял газету, ручку, посмотрел, присвистнул и вписал в клеточки нужные буквы.

— Ишь, какой грамотный, — восхитился Игнат Петрович, — а ведь я его тебе в ученики привел. Из наших паренек, рабочая косточка, хочет станки освоить. Ты откуда так города знаешь, читал что-нибудь?

Ну, я плечами только пожал. Я как в первом классе нашел на помойке старый глобус с вмятиной в районе Полинезии, так за полгода изучил его вдоль и поперек. А дома, вместо обоев, полюбил клеить на стены географические карты и знал почти все крупные реки, горы, озера, города на земном шаре. И уж Калькутту с Карагандой никогда бы не перепутал.

Тем временем Игнат Петрович говорит:

— Ты, Валентин, возьми паренька в ученики, а то он все своего Трофимова дожидается, как пришитый сидит перед его дверью, мается.

— А как он сам, Трофимов-то? — спрашивает Валентин. — Говорят, у него белая горячка приключилась?

Игнат Петрович показал на меня глазами и, понизив голос, сказал, что, почитай, уже месяц, как Трофимов со своей белой горячкой в дурке лежит, и когда его выпустят, никто не знает.

— Ну а не рано ему на станке-то работать? — узнав, что мне всего одиннадцать, спросил Валентин.

— Да в самый раз, — ответил директор, — я в его годы вовсю работал, дрова зимой с братом по Пресне на санях развозил.

— Вот что, сынок, мастера твоего зовут Валентин Иванович, ты тут с ним, я думаю, поладишь, а мне уж и идти пора.

Игнат Петрович пожал Валентину Ивановичу руку и удалился.

— А где родители-то твои работают, Алексей? — спросил меня после того, как мы познакомились, мастер. — На «Салюте» небось?

«Салют» — это такой здоровый завод, на котором работала половина жителей района.

— Нет, — говорю, — не на «Салюте», а в институтах своих, со сложными названиями.

— А кем, — продолжает мастер, — рабочими?

— Да нет, — сразу застеснялся я, — этими, как его, старшими научными сотрудниками!

— С чего тогда Игнат Петрович сказал, что ты наша рабочая косточка? Ну да ладно, давай я тебе объясню тут про все, про технику безопасности, а дальше понятно будет, что нам с тобой делать.

И пошел день за днем. Я приходил в кружок три раза в неделю, в понедельник, среду и пятницу, с четырех до семи, и каждый раз не мог дождаться следующего занятия. Я освоил три станка: фрезерный, сверлильный и токарный, который и стал моим любимым. Через полтора месяца меня даже назначили старостой, правда, кроме меня и мастера, никого в этом кружке не было.

Потом мы с мамой переехали в другой район, на Коломенскую, и занятия в кружке, к моему большому сожалению, пришлось прекратить.

А когда в девятом классе у нас начался предмет под названием УПК, что значило Учебно-производственный комбинат, то среди всяких возможных профессий я, не задумываясь, выбрал токарное дело. Мастера моего звали Николай Серафимович, он был тоже рыжий и кудрявый и такой же добрый и спокойный мужик, как и Валентин Иванович.

В конце мая нас всех раскидали кого куда, а меня отправили в цех под названием «Штампово-инструментальное хозяйство» при заводе ЗИЛ. На заводе мне нравилось, правда, многое казалось странным. Например, я никак не мог понять, почему у нас половина цеха приходит к началу смены на бровях, и это несмотря на то, что начинали мы работать в семь сорок утра. А уж после обеденного перерыва были готовы почти все, включая даже глухонемого Валерку-шлифовальщика.

А я почти сразу стал местной знаменитостью, так как был единственным несовершеннолетним в цехе, и мой рабочий день кончался уже после обеда. Все, кто хотел поддать, несли мне мятые рубли, и я покупал на них водку в стоящем недалеко от проходной гастрономе. Бутылки я потом подсовывал под ворота и никогда не видел, чьи именно руки принимают бесценный груз. За месяц я просунул под эти ворота не меньше сотни пузырей.

Про меня рассказывали, что вот у нас пацан работает, москвич, вся родня — профессора, а сам решил на завод идти и за это его зловредные профессора из дома выгнали. Кто пустил такой слух, не знаю, но я не особенно опровергал цеховой фольклор. На ЗИЛе меня научили делать всякие штуки, типа модных в ту пору колечек «неделька», которые я раздаривал знакомым девочкам.

Тогда-то я и получил свою первую в жизни зарплату — пятьдесят четыре рубля, из которых двенадцать с мелочью еще оставалось к моему дню рождения.

* * *

Водка бывает разная, это знает каждый уважающий себя гражданин нашей страны. Во-первых, водка бывает разная по цене. Бывает самая дешевая, по три рубля шестьдесят две копейки. Она в короткой бутылке из зеленого стекла. В Москве эта водка повсеместно пропала, а в деревнях еще встречается. Бывает водка по четыре рубля двенадцать копеек, она, как правило, в длинных бутылках белого стекла и называется «Русская». Раньше, до семьдесят седьмого года, она называлась «Экстра», и на ней какое-то время стоял знак качества. Но потом, как писали в газетах, по требованию трудящихся знак качества с водки сняли, а вслед за этим пропало и название. Есть водка за четыре рубля сорок две копейки, она или в длинных белых бутылках, как «Русская», или в длинных зеленых и называется «Старорусская». За что дерут лишних тридцать копеек, никто не знает, но я думаю, за старину и берут. На всех этих бутылках алюминиевые пробки либо с козырьками для удобства открывания, либо без оных, и тогда пробку нужно поддевать ножом или зубами. Но самое главное — это, товарищи, разлив. Самый лучший — конечно же московский. Потом идет калужский разлив, следом рязанский. И уже замыкающий — тульский. От водки тульского разлива тошнит поголовно всех, включая моего одноклассника, третьегодника Витю Турочкина, а уж Витя умеет пить даже одеколон.

А еще бывает очень дорогая и дефицитная водка с пробками винтовыми, с названиями «Посольская» или «Столичная». Такие бутылки я видел в баре у Вовкиного отца дяди Вити. Но эта водка, как объяснил мне Вовка, экспортная и не для простого народа.

У меня в кармане семнадцать рублей, нет, даже восемнадцать, сегодня после завтрака пришлось подкатить к пионерке нашего отряда Лариске Эльбаум. На пятачке у нового корпуса я нежно обнял Лариску и проникновенно заглянул ей в глаза. Она не стала ломаться, прочитав нечто такое у меня во взгляде, а, сбегав в палату, вынесла металлический рубль с Лениным. Еще рубль есть у Вовки, ну и у Балагана мелочь. Поэтому даже если водка по четыре рубля сорок две копейки, то по-любому на четыре пузыря хватит, да и на папиросы «Беломор» останется. Потому как мои два блока «Явы» уже заканчиваются, частично мы сами выкурили, частично вожатые потаскали.

А сейчас мы держим путь в деревню под названием Избище. Деревня эта находится напротив нашего лагеря, и если выйти из главных ворот и спуститься с небольшой насыпи в кусты, то через полминуты никто тебя уже не увидит, и в этом преимущество данного маршрута. А недостаток заключается в том, что нужно пройти через всю деревню, а это увеличивает риск огрести от местных хлопцев. И на все про все у нас не более двадцати минут, мы пораньше смотались с обеда, чтобы быть вовремя в палате, когда начнется тихий час.

Не успели спуститься с дороги, как на ноги налип целый пуд грязи, вся земля раскисла от этих дождей, идешь, как по болоту. Немного полем прошли, затем на тропинку вышли, она и привела нас к маленькому пруду. На берегу в брезентовой плащ-палатке сидел одинокий рыбак. И дождь ему не помеха. Сидит, курит, в воду сплевывает. Кто знает, а вдруг он местный Спиноза и под дождем ему лучше думается. Мужик положил на берег удочку, обернулся на звук наших шагов, поглядел на нас пристально и отвернулся.

— За водкой, что ли, собрались? — спросил он, причем спиной.

— За водкой! — от неожиданности и простоты такого вывода сразу же признались мы.

— А ну, поворачивай, на хрен, оглобли! — так же просто ответил он.

— Это почему? — спросил Вовка, и мы поняли, дальше нам хода нет.

— Да по кочану! — остроумно ответил мужик, не оборачиваясь. Потом почувствовал, что мы не уходим, повернулся к нам и очень внимательно нас оглядел. — Да житья нету от таких паразитов! Неужто вам в Москве водки мало? Самим тут не хватает, так нет, повадились к нам ходить, все подчистую выгребаете! У-у-у! Всех бы вас скопом в этом пруду перетопил, дачники хреновы!

Он злобно сплюнул, отбросил в камыши окурок, закинул удочку и стал смотреть на поплавок.

— А мы не дачники! — сказал Вовка.

— Да, мы не дачники! — повторил Балаган.

— Ага, будут мне еще тут плести, не дачники они! Неужто я по вашим харям московским дачников не признаю! — снова спиной заговорил этот рыболов-спортсмен. Даже плечами пожал от возмущения.

— Мы не дачники! — звонким от волнения голосом почти крикнул я. — Мы — ПИОНЕРЫ!!!

— Пионеры? — с недоверием обернулся мужик, опять изучающе посмотрел на нашу троицу, вдруг лицо его засветилось от радости, он бросил удочку и подскочил к нам. Причем, помимо богатырской спины, он и рост имел характерный — метра два, не меньше. На голове у него под капюшоном оказалась туристская кепка с пластмассовым козырьком. На вид ему было лет двадцать пять — двадцать семь, такой серьезный мужик с квадратной будкой и трехдневной щетиной.

— Да почему же сразу не сказали, что пионеры! Пионеры — совсем другое дело, пионеры — это нормально!

Мужик почесал в затылке, некоторое время о чем-то размышляя.

— Ну, вот что, пионеры, пошли вместе в магазин, а то все одно вам тут без меня не продадут.

Он шустро смотал удочку, взял пустое ведерко и решительно зашагал по тропинке. Мы переглянулись, но делать нечего, пошли за этим, с удочкой. Интересно, кто таков?

Словно услышав наши мысли, мужик остановился и представился, сказав, что его все зовут Сергунька и живет он тут с самого своего рождения, а по молодости к нам в «Дружбу» захаживал на танцы, но вел себя смирно, пионеров и вожатых почти и не колотил.

Ну а мы ему рассказали, что водка нам нужна для того, чтобы накрыть поляну на завтрашнее мое совершеннолетие.

— Ого, вот это правильно, это по-нашему, я когда паспорт получал, вся деревня три дня гудела так, даже из Истры милиция приезжала! — радостно сообщил Сергунька. — А когда меня в армию провожали, так вообще! — махнул он рукой и засмеялся. — Под утро сеновал у соседа запалили!

Интересно, если завтра и мы начнем гудеть так, что к нам в лагерь прикатит милиция из Истры, а еще запалим, к примеру, клуб, то будет ли понятно, согласно теории Мишки Радиобудки, каким мужиком я стану?

Около магазина уже стояла небольшая группка аборигенов, и по тому, как они стали втягивать головы в плечи и отводить взгляд при нашем появлении, мы поняли — Сергунька в своей деревне человек авторитетный.

Мы вошли в магазин, который оказался маленькой черной избушкой без вывески. Очередь состояла из одних мужиков, а ассортимент очень простой, лаконичный. Водка «Русская» по четыре двенадцать, папиросы «Север» и «Беломорканал», черный хлеб да томат-паста в больших железных банках. Бесцеремонно отодвинув от прилавка односельчан, Сергунька поинтересовался, сколько водки нам нужно. Получив ответ, что нужно четыре, он пару минут прикидывал в уме, беззвучно шевеля губами, а потом произнес:

— Значит, так! Берем шесть, нет, берем шесть и чекушку и культурно у меня посидим!

— Да у нас денег только на четыре! — попытались было отвертеться мы, понимая, что через десять минут начнется тихий час, и если нас засекут, то неприятностей получим выше крыши.

— На четыре? — переспросил Сергунька и опять зашевелил губами. Причем народ в очереди безмолвствовал, как в драме Пушкина «Борис Годунов».

— Значит, нам червонца не хватает! — после пяти минут подсчетов заключил Сергунька. — Ну, это я мигом!

И действительно, за полминуты насшибал у стоящих в очереди мужиков требуемую сумму, для чего ему пришлось обобрать и тех, кто стоял на улице.

— Здорово, Зойка! — обратился он к продавщице, толстой разбитной бабе, которая все это время за нами наблюдала.

— Здорово, Сергунька! — ответила та. — Как поживаешь, а то мы с утра не виделись!

— Как на роду написано, так поживаю! — подмигнул он. — Беру что ношено, ебу что брошено! Дай-ка нам с моими друзьями шесть белых и чекушку!

— И что за друзья у тебя, Сергунька! — насмешливо сказала Зойка. — Уж больно молодые, у них, поди, и паспорта-то ни у кого нет, да где ты себе таких друзей только находишь!

— Молчи, Зойка, есть у них у всех паспорта, ты лучше на своих друзей посмотри! — обернулся он к стоящим в очереди мужикам, которые сразу угодливо заржали. Видимо, у Зойки этой друзья и вовсе никудышные. — Вот лучше удочку мою с ведром постереги до завтра!

Зойка решила не ввязываться в полемику, а, быстро подсчитав все наши деньги, споро вытащила из ящика шесть бутылок водки. И не успел я подумать насчет того, что чекушек нет никаких и в помине, как она тут же нам эту чекушку организовала, ловко поддев зубами пробку у седьмой бутылки и перелив ровно половину в другую, пустую. Обе уполовиненные бутылки она заткнула свернутой газетной бумагой и одну из них протянула мне.

— Ты смотри, паренек! — негромко сказала она, видя, что Сергунька уже вышел из магазина. — Вы с ним того… поосторожней, контуженый он у нас, чудить любит!

Из магазина мы выходили целой процессией, впереди Сергунька, за ним Балаган, потом Вовка, причем каждый нес по две бутылки, а я — замыкающий, и у меня лишь одна, да и то ополовиненная. Догнав Вовку, я шепнул ему то, что сказала мне продавщица, а он в свою очередь передал это Балагану, таким образом, когда мы подошли к Сергунькиной избе, каждый из нас был готов ко всякого рода неожиданностям.

Избенка была совсем маленькая и какая-то кособокая, бурьян на огороде рос по самую крышу. У избы не было крыльца, а дверь вела прямо в единственную комнату безо всяких там сеней. Пропустив нас вперед, Сергунька зашел последним. Ловушка, таким образом, захлопнулась.

Внутреннее убранство состояло из лежанки, грубо сколоченного стола, вокруг которого стояли табуреты, сундук и тумбочка, на которой находилась разнокалиберная посуда.

— Садись, мужики! — подбодрил нас хозяин. — В ногах правды нет!

Мы поставили все наши бутылки на стол, а я, подумав секунду, все-таки отделил наши четыре от тех двух с половинкой. То есть с четвертинкой.

— Слышь, брат! Ты на этот не садись, он того. сломанный! — упредил меня Сергунька и отодвинул к стене шатающийся табурет. — Вот, падай сюда! — великодушно подтащил он к столу сундук. — Тут жена моя пасть раскрыла, так я ей по кумполу этим табуретом звезданул, башке хоть бы хны, а мебель поломалась! — радостно заржал он.

Мы тоже было заржали, но не так весело, а переглядываясь друг с другом, думая лишь о том, как бы поскорее удрать.

— Так, что у нас тут за закусь? — сам себя спросил Сергунька, встав на карачки и шурша чем-то в тумбочке.

Я расположился на сундуке и увидел прямо перед собой висящий на бревенчатой стене фотографический портрет хозяина дома. Сергунька был запечатлен в военной форме с лихо заломленным беретом десантника.

Пришлось показать глазами на этот портрет Шурику и Вовке, они сидели к нему спиной. Налюбовавшись вдоволь, они оба, как по команде, повернулись и произнесли беззвучно: «П….ц!»

Тут Сергунька вытащил наконец-то какую-то подозрительную рыбу, завернутую в газету, составил на стол разные емкости: стопку, жестяную кружку, две фаянсовых чашки, причем у обеих были отколоты ручки. Мне же достался граненый стакан в подстаканнике, на котором была изображена Спасская башня со звездой. Такой же подстаканник был когда-то у моего дедушки Никиты в квартире на улице Грановского.

Сергунька скинул с себя плащ-палатку, оставшись в короткой десантной тельняшке. На одном плече у него была наколка в виде парашюта с надписью «ВДВ», а на другом «ДМБ-73». Его бицепсы сделали бы честь любому бодибилдеру современности.

— Ну что, мужики! — разлил он первую бутылку без остатка. — Поехали! За ВДВ!

Мы и поехали. Водка сначала никак не хотела вливаться, я ее туда, а она наружу, но через полминуты сдалась. Потом я прислушался к ощущениям. Ничего особенного, правда, обострились переживания, что уже тихий час вовсю идет, и если наше отсутствие обнаружит Толик Либеров, еще, считай, пронесло, если Чубаровский, то полбеды, а если Мэлс Хабибович, тогда пиши пропало. Эх, надо было Вадика Калмановича предупредить, он бы наплел с три короба, он умеет.

— Братва, давай закурим! — говорит Сергунька, и я курю вместе со всеми в тесной избе, ощущая, как именно в этот момент водка бьет мне по шарам.

— Эх, пионеры, чего загрустили, рассказали бы лучше про себя! — подбодрил нас хозяин, и мы по очереди, сначала неохотно, потом уже с энтузиазмом — выпитое сделало свое дело — повествуем о своей нелегкой жизни. Первым рассказывает Вовка, потом я, а затем Балаган.

Больше всех Сергунька восхитился именно Шуриком, услышав, что Балаган скоро будет студентом-медиком.

— А ты правильную работу себе выбрал, братуха! — с большим чувством произнес он. — Тебя если посадят когда, так даже в зоне не пропадешь! Будешь там лепилой, всегда при харчах, в тепле!

Мы опять все четверо закурили, и маленькую комнату совсем заволокло дымом.

— Слышь, пионер, — обратился Сергунька к Вовке, — проветрить бы надо!

Вовка, который сидел у окна, потянулся было окошко открыть, но хозяин его остановил:

— Ты это… Не открывай, а то оно у меня на честном слове держится, ты возьми прямо всю раму и на пол осторожно поставь вместе со стеклами! — И, заметив Вовкино недоумение, продолжил: — Да тут баба моя вякнула чего-то, я ей в торец и зарядил! Так она своей жопой окно выбила, рама в огород улетела! А эта дура в окне застряла, пришлось соседа звать, только вдвоем сумели ее вытолкать, я с улицы толкал, а он в комнате за руки тащил! А жопа у моей бабы — во! Развел он в стороны ручищи и показал нам какая.

Ну действительно, такая уж точно в окно не пролезет. И мы все вчетвером сидим и ржем. А когда кончили смеяться, мне опять неспокойно стало. Вот, думаю, уже и полдник на подходе.

Тут Сергунька вторую бутылку разлил и говорит:

— Ну, теперь давай за вас, за пионеров!

Мы опять пьем, причем на этот раз водка вливается гораздо легче, потом ковыряем рыбу на газете, опять курим, разговариваем. Балаган поинтересовался, где тут уборная.

— Так тебе поссать, что ли? Поссать — это во дворе! Пристраивайся, где тебе удобнее!

Вовка тем временем выразительно постучал пальцем по циферблату часов. Когда Шурик вернулся, я встал с сундука и обратился к хозяину:

— Послушай, Сергунька, тут такое дело, нам в лагерь нужно, а то нас уже обыскались, наверное… — но продолжить не успел.

Сергунька посмотрел на меня таким взглядом, очень тяжелым, и сказал:

— Слышь, а ну сел быстро! И не мельтеши! Сказано — сейчас еще посидим, выпьем, поговорим, а там и в лагерь ваш пойдете, никуда он не денется!

Мы посмотрели друг на друга, вздохнули и подумали, что и правда никуда этот лагерь не денется! Сергунька тем временем разлил самодельную четвертинку, оглядев нас внимательно, и сказал:

— Ну, за дружбу!

Тут мы выпили даже с удовольствием, потому как тост получился с двойным смыслом. «Дружба» — так ведь наш лагерь называется.

И стал Сергунька нам про своих армейских корешей повествовать и рассказывал так долго, что за окном темнеть стало, а это значит, и ужин закончился, в клубе Борька Генкин фильм вовсю крутит, а мы все водку здесь пьем. Как же мы в лагерь явимся на рогах, я ведь чувствую, как лыка не вяжу.

— Пора нам, пойдем мы, наверное! — заплетающимся языком промямлил я, как тут же заткнулся.

— Ах вы, падлы! Куда собрались?! Да я вас, гадов!!! — Сергунька стал рыскать глазами по комнате, взгляд его уперся в топор, который стоял в углу. В животе у меня противно заныло. Нужно было срочно что-то придумать, но что?

— А где жена-то твоя? — вдруг неожиданно для себя самого спросил я. А сам думаю, заколбасил он конечно же свою жену уже давно и на огороде закопал.

— Жена? — вдруг сразу обмяк Сергунька. — Жена у матери своей, в Зенькино, неделю как ушла, обиделась, зараза. Давеча права стала качать, так я в нее ножом кинул, видишь, зарубка у двери! А она обиделась, дура! — засмеялся он. — Ничего, не впервой! Вернется!

— Значит, так! Пьем одну вашу, — кивнул он на оставшиеся четыре пузыря, — смотрим мой дембельский альбом, и все, валите в свой лагерь!

Мы уже не возражали, нам было все равно. Выгонят — не выгонят!

Опять разлили, опять выпили, даже и не помню, за что, потом Сергунька залез с головой под свою лежанку, долго и громко шарил там, наконец вытащил затертый бархатный альбом и сдул с него пыль. Сдвинув рукой в сторону посуду, он торжественно открыл фолиант и начал повествование. О каждой фотографии он говорил подолгу, минут по пять. Примерно так:

— О! Гляди, это Юрка из Тамбова, духарной мужик, мы с ним в учебке вместе были в Псковской дивизии. А вот я в Рязани, с Гришкой из Воронежа, тоже был комик! А здесь я после первого прыжка, у самолета крайний! А тут мы втроем в самоволке! А это комбат наш, недавно майора получил, пять банок мог на грудь взять, и хоть бы хрен!

В таком ключе он говорил часа полтора, а мы уже настолько окосели, даже и забыли, что и вечерняя линейка закончилась, и пятое питание…

Сергунька оказался хоть и контуженым, но честным, и после презентации альбома он нас отпустил, напутствуя напоследок:

— Вы это… заходите, меня всегда тут найти можно, а если в лагере вашем на вас какая-нибудь падла наедет, то я приду и всех на уши поставлю!

Было совсем темно, дождь лупил вовсю, мы шли буквально наугад с нашими бутылками. Я первым заметил шоссе, буквально на пузе выполз на него по мокрой насыпи и, обессилев, присел на поваленный, сломанный пополам фонарный столб. На меня вдруг напал приступ хохота.

— Чего ржешь? — удивленно спросил меня Вовка, помогая вылезти Балагану, который оскальзывался в глине, падал и все никак не мог выбраться на асфальт.

— Да вот! — показал я им на столб. — Наверное, это Сергунькина жена пасть раскрыла, так он ее этим столбом по горбу!

Тут мы уже все втроем заржали и, шатаясь, в лагерь двинули. В темноте мы вышли немного не в том месте и оказались метрах в трехстах от главных ворот.

Пьяные, промокшие до нитки, все в глине, мы перелезли через забор у футбольного поля. Обернули наши оставшиеся три бутылки в какие-то лопухи, спрятав их в кустах недалеко от плаката с надписью: И ТЫ МОЖЕШЬ СТАТЬ ОЛИМПИЙЦЕМ!

Теперь осталось незаметно пробраться в нашу палату на втором этаже нового корпуса и прояснить обстановку. Завтра мне должно исполниться шестнадцать, и меня ждет незнакомая взрослая жизнь.

И на черта она сдалась! Мне и так хорошо.

Без имени и, в общем, без судьбы

Изо всех медицинских запахов вкуснее всего пахнет клеол. Если когда-нибудь в недалеком будущем в больницах придумают организовать хирургический процесс по типу автомобильного конвейера, то, чур, я буду на самом последнем этапе — повязки наклеивать.

Я стянул перчатки, бросил в таз, вышел в предбанник и с хрустом потянулся. Нет, последний этап в производстве хирургической операции — это не повязка. Последний этап — это написание протокола. Чем мне сейчас и предстоит заниматься.

Вот она, затертая толстая тетрадь, которая зовется операционным журналом. В Первой Градской все в стиле ретро. В других больницах протоколы на машинке печатают и вклеивают, а здесь изволь писать от руки, хорошо еще, не гусиным пером.

Я вновь облачился в белый халат и, нашарив в кармане ручку, присел за стол, раскрыл журнал, вписал число и сразу споткнулся на первой же графе: «Ф. И. О. больного». Потому что у нашего казачка ничего этого не было. Ни фамилии, ни имени, ни отчества. Ведь у него в карманах документов не оказалось, а сам он про себя ничего не успел сообщить. Поэтому запишем то же, что и на титульном листе в истории болезни: «Неизвестный».

Неизвестным быть плохо. Если ты, конечно, не знаменитый скульптор по имени Эрнст. И жить плохо, и умирать как-то не очень. Это я понял давным-давно, в бытность свою медбратом в реанимации. Неизвестных хоронят в общей могиле и за казенный счет. Безутешные родственники, если они есть у такого, не придут на погост, не высадят там анютины глазки, не поставят на могильный холм поминальный стакан.

Чтобы стать неизвестным, не нужно делать ничего сверхъестественного. Достаточно просто выйти из дому на пять минут без документов. Ведь улица недаром полна неожиданностей, и неожиданности эти далеко не всегда приятные. И когда человек без документов попадает в переплет и получает расстройство здоровья, которое не позволяет ему сообщить основные сведения о себе, он будет числиться неизвестным. В лучшем случае временно.

Потому что если такой бедняга не очнется и сам все про себя не расскажет, то шансов, что его найдут и опознают, не так уж много. Тут главное, чтобы родные сразу забили тревогу. А такое происходит далеко не всегда. Человек может быть одиноким, находиться в отпуске, командировке, или он может быть представителем той социальной среды, где отправиться в камеру на пятнадцать суток — дело обыденное и привычное.

Правда, есть и бюро несчастных случаев, и всякие другие организации, включая милицию, но я ни разу не видел, чтобы по поводу неизвестных начиналась суета. Лежит себе и лежит, а помер — ну что тут поделаешь. Да чего уж там говорить про неизвестных, когда я за столько лет лишь однажды видел настоящие следственные действия. Тогда в реанимацию приехала целая группа: фотограф, эксперт-криминалист и следователь. Они задавали нам вопросы, фотографировали, записывали, делали смывы, соскобы с тела, отстригали волосы с различных участков. И все потому, что тот, кого сбила машина и, не остановившись, растворилась в ночи, был переводчиком «Интуриста». А у «Интуриста» кураторы известно кто.

А что касается простых смертных, тут никто никакого рвения не проявлял. Обычно все ограничивалось выдачей справки, что такой-то гражданин лежит в больнице с серьезным диагнозом и допросить его нет никакой возможности в связи с его общим тяжелым состоянием. Причем справку эту следователи получали почти всегда в коридоре. Я даже не помню, чтобы хоть раз кто-то из них попросил взглянуть на пострадавшего. Пусть и ради любопытства. Может, там, в палате, и в помине нет никакого стреляного, резаного, повешенного.

Удивляло и то, что никто не интересовался вещами неизвестных. Всякими бумажками в карманах, ключами, билетами на транспорт. А ведь в кино все время показывали, как буквально по трамвайному билету раскрывались невероятно запутанные преступления. Как-то раз привезли мужика с записной книжкой в кармане, а в ней сотни телефонов, и никому до этого нет дела.

Тогда я вечером взял и стал названивать по всем этим номерам, по взглядам коллег ясно понимая, что они принимают меня за малахольного. Но зато где-то на десятой попытке я дозвонился до человека, который сразу понял, о ком идет речь, и мы вместе разыскали его жену. Сразу стало спокойнее.

Однажды привезли к нам в реанимацию шизофреника. Дело было в начале весны, когда у таких больных расщепление сознания напоминает термоядерную реакцию. В том смысле, что все происходит бурно и непредсказуемо. Нашему пациенту пришла мысль не затягивать лечебный процесс, а исцелиться за мгновение, которое свистит, как пуля у виска. Вот он взял и шарахнул месячную дозу галоперидола разом. Хорошо, что это тут же заметили родственники. Поэтому он поступил вовремя, хоть и в коме, но зато без остановки дыхания. Мы его за пару суток привели в порядок, еще день потребовался для согласования перевода в специализированный стационар, то есть в психушку. И к вечеру третьего дня приехала перевозка с фельдшерицей, наша сестра-хозяйка сгоняла на склад, принесла вещи этого шизофреника-новатора, в которые тот стал неспешно облачаться.

Это был первый и последний случай на моей памяти, когда реанимационный больной посреди блока натягивал на себя брюки, рубаху, свитер, наматывал шарф, застегивал пальто. Я стоял рядом и контролировал каждое его движение, мало ли что. Хотя мужик при желании мог бы убить меня одним щелчком. Он бы здоровенным, высоченным, чем-то напоминал бегемота своей огромной неспешностью и все время бормотал себе под нос. Очевидно, одно его сокровенное «я» постоянно выясняло отношения с другим.

В этот момент доктор Короткова сдавала смену доктору Климкиной, которая вышла в ночь.

— А этот неизвестный как позавчера поступил в коме, так до сих пор в ней и пребывает, — показав на четвертую койку и лежащего на ней пациента, сообщила Короткова. — Сначала нейрохирурги решили, что там субдуральная гематома, думали уже брать на трепанацию, видишь, даже голову обрить успели. А теперь считают, что здесь ушиб мозга, так что будем консервативно вести.

А голову ему как раз я позавчера обрил. Я столько народу здесь под ноль обкатал — и не сосчитать. Половинкой лезвия «Нева» на зажиме. Просто каким-то севильским цирюльником иногда себя ощущаю.

Тем временем я решил помочь одеться огромному бегемоту-шизофренику, а то ему никак не удавалось застегнуть верхнюю пуговицу пальто, которая все выскальзывала из его толстых, как сардельки, пальцев. И, сделав полшага по направлению к нему, я вдруг услышал, что же он бормочет.

— Да почему сразу неизвестный, очень даже известный, это Тишков Сергей Палыч, мы с ним в одном цеху, почитай, лет тридцать на «Серпе и Молоте». Наши станки рядышком стоят, и в профилакторий вместе на Пахру ездили, да и живем в одном доме.

Ничего себе! Правда, мало ли что может сказать человек, которого увозят в психушку. С другой стороны, а вдруг и правда, чем черт не шутит! Жестами и мимикой я просигналил Коротковой и Климкиной.

Они приблизились и с интересом послушали.

— Просто сейчас постригся Сергей Палыч, вот его и не узнать. А так он под «полечку» любит, а я под «полубокс». Мы все время в одну парикмахерскую ходим, на Красном Маяке.

— Подождите! Вы что, — не выдержала Климкина, — и правда его знаете?

— Говорю же, — продолжал бубнить тот, — работаем вместе, живем рядом, я его еще позавчера сразу признал.

При этом он почему-то не смотрел ни на своего знакомого, ни на нас, а стоял уставившись в пол.

— Так, может, вы тогда и адрес его скажете, если живете рядом, — смело предположила Короткова. — А еще лучше телефон?

— Да чего ж не сказать, — все так же разглядывая какую-то точку на полу, невозмутимо продолжал тот, — и адрес скажу, и телефон. Я ж говорю, мы ж в соседних подъездах с Сергей Палычем, с семьдесят четвертого года, в одном доме.

По-прежнему не поднимая глаз, он продиктовал мне все эти данные, нахлобучил шапку и отправился в психиатрическую лечебницу получать свой галоперидол в утвержденных схемах и под пристальным наблюдением. А я побежал звонить, сгорая от любопытства.

Выяснилось, что все чистая правда. Сергей Палыч, фрезеровщик с «Серпа и Молота», накопил отгулов и решил на неделю съездить в родную деревню, в Серпуховской район, проведать родню. И на платформе Царицыно поскользнулся на льду, ударившись головой о ступеньку. Поэтому его никто и не хватился, думали, он в деревне на печке лежит. А лежал он в это время в реанимации, где его соседом по койке оказался сосед и по дому, и по цеху. Вот как бывает.

А раз зимой, в воскресенье, иду я на очередное суточное дежурство. Гляжу, у дверей реанимации стоит военный, небольшой, худощавый, лет сорока, с каким-то уставшим лицом, судя по двум маленьким звездочкам на погонах, прапорщик, и давит на кнопку звонка. И по всему как-то мне стало понятно, что торчит он здесь уже долго. А если в реанимации утром двери заранее не открыли, то можно звонить до посинения, к пересменке обычно там такая кутерьма творится, даже звонка не слышно. Я в таких случаях бежал по лестнице на первый этаж в приемный покой и оттуда поднимался на буфетном лифте в реанимацию. Я было завернул к лестнице, но вдруг решил полюбопытствовать у прапорщика, по какому поводу он явился с утра пораньше.

Оказалось, прапорщик служит в автобате и один из солдат его взвода, водитель армейского грузовика, накануне вечером сбил человека, который перебегал улицу. И беднягу этого привезли в нашу реанимацию без сознания, без документов, записали неизвестным, а когда прапорщик ночью дозвонился, то ему ответили, что состояние неизвестного тяжелое.

— Вы знаете, — сказал прапорщик и вздохнул, — ведь солдат этот — золотой парень. Такие далеко не с каждым призывом приходят. Он и машину в образцовом порядке содержал, и на политзанятиях лучшим был. Но если тот, кого он сбил, не дай бог, скончается, то ему тюрьма будет, и никто на его заслуги даже не посмотрит.

Я пообещал, что мигом выясню о состоянии неизвестного, попросив подождать буквально минуту.

— Девочки, — просунув морду в раздевалку, спросил я, — как там неизвестный, которого вчера привезли?

— Умер, в три часа ночи! — мигом сообщили девочки. — Там такие травмы, что ловить нечего. И вообще скройся, бесстыжий. Не видишь разве, мы голые.

Я вздохнул, даже куртку не стал снимать, а пошел открывать дверь, за которой стоял прапорщик.

— К сожалению, ничем не могу вас обрадовать, — сказал я, видя, как у него на лбу выступила испарина. — У неизвестного оказались травмы, несовместимые с жизнью. В общем, он скончался. Ночью, в три часа.

Прапорщик весь поник, как-то сразу сгорбился, став совсем мелким, маленьким, и пошел на выход. У лестницы оглянулся и обронил:

— А ведь ему до дембеля три месяца осталось. Весной должен был домой уходить. Что же мне его матери сказать?

Махнул рукой и стал спускаться по ступенькам.

— Да, бывают же такие прапорщики, — я уже переоделся и стоял в блоке, — так из-за солдата переживать. А то все анекдоты про них рассказывают, а оказывается, и среди прапорщиков настоящие люди попадаются.

— Это ты о чем? — спросила Таня Богданкина, она сдавала мне смену. — Какой еще прапорщик? Неужели, Моторов, тебя в армию наконец замели?

— Нет, пока не замели, — охотно объяснил я. — Просто с прапорщиком тут говорил, из той части, где солдат служит, который того неизвестного сбил, что ночью умер. И, знаешь, видно, искренне за своего бойца переживает. А еще говорят, что все прапорщики — придурки.

— Да сам ты придурок! Умер неизвестный, который по пьянке с пятнадцатого этажа вывалился, — сказала Танька, — а тот, кого грузовиком сбило, давно очухался, вон на второй койке кашу уплетает. Я сама у него все данные утром выяснила, когда он проспался. Его фамилия Картошкин. Завтра в травму переведут, там только два ребра полетело, сотрясение, ну и алкоголь в крови, почти три промилле. Вот набухаются до чертиков и давай под колеса прыгать. Что за народ!

И тогда я побежал.

Бегу и лихорадочно думаю: интересно, а куда он пошел, в какую сторону? На автобус или пешком до «Каширской»? Доверился интуиции, побежал на остановку перед больницей. Был февраль, мороз стоял под двадцать, на мне лишь форма зеленая, халат и тапочки, а про куртку я сразу и не вспомнил.

В тот момент, когда удалось разглядеть на остановке фигурку человека в военной форме, туда уже подъезжал автобус. Похоже, не успею. Я заорал, задыхаясь на бегу:

— Товарищ прапорщик!

Ветер дул в лицо, и вместо крика получился какой-то комариный писк. Автобус тем временем раскрыл двери. Я поднажал, глотнул побольше морозного воздуха и еще раз крикнул:

— Товарищ прапорщик, подождите!

А тот уже поднимался на заднюю площадку и явно меня не слышал.

Когда в автобусе стали закрываться двери, я остановился и в отчаянии завопил в последний раз:

— Стойте, стойте!!! Товарищ прапорщик!!!

И он оглянулся.

— Товарищ прапорщик, не надо ничего матери вашего бойца сообщать, — пытаясь унять дыхание, подбежав, выпалил я. — Тот, кого сбили, жив-здоров, к тому же он прилично пьяный был. Думаю, через неделю выпишут. Можете о нем справляться, его фамилия Картошкин. А умер другой неизвестный, у нас их много бывает.

Прапорщик длинно-длинно выдохнул.

Чтобы не околеть окончательно, я быстро побежал обратно. А что неизвестных бывает много, так не соврал. Однажды на шесть коек в блоке их целых трое было.

Вообще-то всегда нужно около постели больного про его состояние выяснять, чтобы такой путаницы не случилось.

Вещдок в баночке

Тем временем под воспоминания о неизвестных я уже записал протокол в журнал и в историю болезни и поставил точку. Обычно это делают вдвоем, но Витя Белов побежал отчитываться на утреннюю конференцию, а меня оставил бумажки оформлять, собака.

— Смотрите, не забудьте, доктор, — произнесла за моей спиной операционная сестра Ирина и положила передо мной на стол марлевую салфетку, — не каждый день такие трофеи достаются.

Я развернул и посмотрел. На чуть измазанной кровью салфетке лежала пуля. Я взял ее, покатал между большим и указательным пальцем. Она была черная, твердая и гладкая. Почти недеформированная. Не латунная, а свинцовая. Странно маленькая. Как в патронах от мелкашки, из которых мы стреляли, когда в школе сдавали нормы ГТО.

Но каким образом казачка из мелкашки-то подстрелили? Если бы стреляли те, кто вчера штурмовал Белый дом, в нем должна была быть другая пуля. От «макарова», от «стечкина», от «ТТ» на худой конец. Но выстрел ведь точно с близкого расстояния, тут и «макаров» насквозь прошьет, не говоря о других пистолетах. А эта пуля только пробила почку и застряла в латеральном канале. Повезло казачку. Кишки даже не царапнуло. Да и представить, что кто-то побежал в атаку на Белый дом с мелкашкой, при самой буйной фантазии невозможно. Там вчера оружие посолиднее было, там танки и бронетранспортеры задействовали.

Ага, знаю, у кого спросить. Есть у нас специалист по пулям. Сейчас конференция закончится, и я все у него разузнаю. А пока и перекурить можно. Да и на чай время хватит. Я еще раз потянулся и толкнул дверь в коридор.


По лестнице бесшумной стайкой прошелестели девочки в одинаковых синих платьях с белыми воротничками, на голове у каждой — косынка с красным крестом. Медицинская школа при церкви, где готовят сестер милосердия. Во главе отряда, в платке, с медным наперсным крестом поверх черной рясы, сестра Наталья. Всегда серьезна, даже строга, поравнявшись со мной, с достоинством кивнула и, оглянувшись на свой выводок, шепотом поторопила. Подождала немного и повела их в процедурный кабинет набираться уму-разуму.

Мало кто сейчас признает в сестре Наталье ту голубоглазую блондинку, веселушку-хохотушку, старшую медсестру из гинекологии. Не так уж много времени прошло, как она с мирской жизнью завязала, а как изменился человек! А ведь раньше, бывало, она рассказывала что-то очень смешное, например, как ее папа, военный летчик, не пускал ее на танцы, приходилось удирать через балкон третьего этажа, слезать по дереву, а он бегал за ней с ремнем по ночной Кубинке.

От чая и сигареты настроение сразу улучшилось, а в мозгах немного прояснилось. Тут и конференция закончилась. Выходящие доктора возбужденно комментировали вчерашние события. Москва стала городом с комендантским часом и со всеми вытекающими для граждан последствиями. Лешу Зубкова продержали полдня в милиции, у Димы Мышкина омоновцы отобрали все деньги, а медбрату Мишане надавали дубинкой по горбу. Профессор Лазо, тот вообще не смог сегодня добраться до работы, так как Пресня до сих пор оцеплена. Елисей Борисович жил на Малой Грузинской в одном доме с покойным Высоцким и даже был его соседом снизу и, как говорят, писал на того телеги в милицию.

А вот и сутулый очкарик, доктор Баранников, тезка самого Довлатова. Он-то мне и нужен. Большой эрудит, между прочим. Однажды блок «Кэмела» мне презентовал, ему кто-то из больных при выписке вручил. Я, говорит, у тебя иногда сигаретку выцыганиваю, а ведь сам почти не курю. Особенно дома. Зато теперь буду с чистой совестью у тебя стрелять. Ну, что же, интересный подход.

— Привет, Сергей Донатович! — пожал я ему руку и отвел немного в сторону, чтобы нас не сбили с ног студенты. — Дело к тебе есть. Вот, посмотри.

Я вытащил из кармана салфетку, развернул и показал:

— Что скажешь? Откуда пуля? Вроде как от мелкашки?

Донатыч подхватил с салфетки пулю, подошел к окну и с минуту ее разглядывал.

— Значит, так. Пулька эта от патрона под названием «двадцать два эл-эр», боеприпас распространенный, у охотников популярный, да и у спортсменов. Их где только не используют, в том числе и для мелкашек, — возвращая пулю, сообщил Баранников. — Заряд в патроне маломощный, но убить при желании можно запросто. А вот бронежилет никогда не прострелит. Как я понял, это сегодняшнее ранение почки?

— Ну да, оттуда, — пряча салфетку с пулей в карман, кивнул я, — поэтому и интересно стало, как пуля от мелкашки в казачке нашем оказалась.

— Ты вот что, Леха, послушай моего совета, — придержав меня за рукав, сказал Донатыч, — особенно много об этом не думай, тут пусть у милиции голова болит. А пулю положи в сейф к Петровичу, чтобы не пропала.

Точно, пойду к Петровичу, у него в кабинете сейф стоит.

— Да, такие патроны, они еще к «марголину» подходят! — уже от дверей своей палаты громко сообщил Баранников. — Пистолет такой спортивный есть, хорошая вещь.

— Командир, что вы там вчера с Витькой на пару устроили? — нахмурившись, глядя на календарь «Плейбой» на стене, с невероятно красивой шатенкой на октябрьской странице, начал выговаривать мне Петрович. — Какие-то мужики с автоматами ночью по корпусу носились, больных всех распугали.

Петровичем называли заведующего мужским урологическим отделением Маленкова. Владимир Петрович считался мужиком жестким, но справедливым. А самое главное, он был виртуозным хирургом. В каждом втором учебном фильме по оперативной урологии именно руки Маленкова творили чудеса. Несведущие всеми правдами и неправдами стремились попасть к профессорам, а нужно было проситься к Петровичу.

— Владимир Петрович, да никто и не носился! — Я тоже принялся разглядывать шатенку во всех ее впечатляющих подробностях. — Просто омоновцы в туалет попросились, ну я им и разрешил сходить по очереди. Сами знаете, приличный унитаз у нас только на втором этаже, в женском. Наверно, кто-то из баб с недержанием на них в потемках напоролся, вот теперь и жалуются. Не на улицу же их было посылать. Мужики устали, весь день вчера палили в людей почем зря. Пожалел их, хоть они и…

— Хоть они и менты! — Петрович усмехнулся, впервые за весь разговор взглянул на меня, нашарил зажигалку и прикурил.

Я полез в карман и достал пулю, которую успел переложить в маленькую баночку с крышкой от детского питания. На подоконнике стояла, видимо для анализа мочи, а я ее под более почетные цели приспособил.

— Пуля, хочу ее в сейф спрятать, — для наглядности я потряс баночкой, как погремушкой, — а то мало ли. Вещественное доказательство.

Маленков принял у меня баночку, поглядел на пулю, но доставать не стал. Нагнулся, закряхтел, покрутив ключом, открыл сейф, в котором я успел разглядеть бутылку коньяку и почему-то сразу подумал, что в случае чего баночка может заменить рюмку.

— Откуда кровануло-то у вас? — строго спросил он, пока запирал замок. — Добавочную артерию проглядели, олухи?

— Похоже на то! — Признаваться было неохота, хотя в протоколе я это подробно описал. — Зато справились мгновенно, никакому академику Лампадкину такая прыть и не снилась.

— Вот что, командир, — окончательно помягчев, сказал Петрович, — мне тут уже все телефоны оборвали. Решили к этому раненому круглосуточную охрану приставить. Говорят, он опасный государственный преступник, говорят, у них мест в тюремных больничках после вчерашнего нет. Но пока они официальную бумагу не принесут, я их на порог даже не пущу. А почему его к нам-то привезли, ты у этих ментов спрашивал?

— Перед операцией минутка нашлась, спросил! — подтвердил я, рассматривая теперь большую афишу Вилли Токарева с его размашистым автографом. Вилли на афише явно и недвусмысленно косился на шатенку в календаре. Интересно, в жизни он такой же похотливый козел?

— Ну, так что они сказали? — нетерпеливо произнес Петрович. — Слушай, Моторов, какого хрена ты замолчал, заснул, что ли?

У меня так бывает, после суток мозги еле скрипят. Половину фразы вслух проговариваю, половину про себя. Надо дома выспаться хорошенько.

— Да там дело темное, Владимир Петрович, — вздрогнув, продолжил я свой рассказ. — Из этих омоновцев все клещами нужно вытаскивать. Но вроде, как я понял, в каком-то из холлов Белого дома к вечеру стали убитых на пол складывать. Света там не было, так они чуть ли не на ощупь туда стаскивали всех, кого на этажах нашли. А тут вдруг один признаки жизни стал подавать. Ему же еще и в голову выстрелили, да только мимо. Скорее всего, когда от контузии отходил — замычал, а так бы его в морг увезли.

— А к нам его кто решил отправить? — ища пепельницу глазами, спросил Петрович. — Ведь нет ни наряда «скорой», вообще ничего.

— А мне это самому интересно, — найдя пепельницу на подоконнике и поставив ее на стол перед Маленковым, сказал я. — Привез его не Московский, а Ленинградский ОМОН. Там на месте вроде кто-то его осмотрел, увидел ранение поясницы и адрес урологии Первой Градской написал. Они его в труповозку сунули и погнали. Вот такая история.

— Ладно, разберемся! — кивнул Петрович и стал накручивать диск телефона, давая понять, чтобы я выкатывался. — Ты пока домой не уходи, сам видишь, сегодня у нас дурдом полный. Я даже все плановые операции отменил.

Да я и сам понимаю, что сегодня задержаться придется. Пойду, пока все спокойно, дневники попишу.

Гицели

На улице стремительно темнело, ветки огромной липы за окном раскачивал ветер. Я сидел на пустой заправленной койке в реанимационной палате и смотрел на соседнюю, где лежал казачок, чью простеленную почку мы оттяпали двенадцать часов назад. Сейчас ему из трахеи трубу дернут, и я поеду домой. Хотя уже и спать не хочется. Для тех, кто работает сутками и ночами, понятное состояние. Когда все, происходящее вокруг тебя, кажется мультфильмом. Картинка немного дергается, голоса людей, и свой в особенности, воспринимаются с секундной задержкой и с небольшим эхом, как будто кто-то включил ревербератор.

Я еще раз взглянул на свежие анализы. Пока все спокойно, гемоглобин немного низковат, но это и понятно. Давление держит, пульс наполнения хорошего, моча есть, левое ухо заклеено, физиономия уже не серая, а розовая. Короче, чтобы там ни говорили, а медицина иногда помогает.

Последние два часа его ничем не загружают, он уже проснулся, аппарату сопротивляться начал, кляп языком выталкивать. То есть полностью созрел для отключения от аппарата и самостоятельного дыхания.

Ну, значит, пора. Отсос включим, завязочки распустим, трубку выдернем, поднимем у койки головной конец, заставим откашляться. Теперь пусть лежит, кашляет, дышит. Через часок и попить можно дать. А мне, для того чтобы спокойно домой отправиться, одну мелочь выяснить надо.

— Как чувствуешь себя? — помня, что ему выстрелили в ухо, проорал я как можно громче. — Воздуха хватает?

— Ништяк все, доктор, — просипел он и поморщился. — Воздуха хватает, пивка бы сейчас холодного и девок красивых вокруг.

Острит — значит, мозги на месте. Ведь после такой кровопотери все случается. Бывает, что идиотами на всю жизнь остаются.

— Ну а зовут-то тебя как, любитель пива и девушек? — задал я вопрос, после которого собирался отправиться восвояси. Уж больно не терпелось вместо слова «неизвестный» вписать настоящие данные. — Имя и фамилию назови!

Но казачок или не расслышал, или еще чего, а только вместо того, чтобы назвать себя, подмигнул по-заговорщицки:

— Слышь, доктор, а как бы поссать мне?

— Ты, главное, не тужься, у тебя катетер стоит, трубочка такая, все и так вытекает. Мы тебе одну почку убрали, тебе спину кто-то прострелил, зато вторая цела. Береги ее теперь.

— Ничего себе, понасовали вы трубок, — криво улыбнулся он, — во все дыхательные и пихательные!

— Ладно, лучше вот что скажи. — Я подождал, пока ему дали сполоснуть рот. Пора было заканчивать и бежать к метро. — Как тебя мама с папой назвали?

— Да нет у меня ни мамы, ни папы, доктор, — вдруг очень серьезно и грустно произнес казачок, — да и не было никогда. Я ж детдомовский.

Где-то сзади, в коридоре, послышались тяжелые шаги. Казачок посмотрел куда-то за мое плечо, и сразу выражение его лица изменилось. Не было уже ни тоски, ни грусти, а одно хищное озорство и нахальство.

— Пиши, доктор. Звать меня Иванов Иван Иванович, из города Иванова. А больше ничего не помню, видишь — болею.

Я оглянулся. За моей спиной стоял здоровенный рябой омоновец и, ухмыляясь, протягивал какую-то бумагу.

* * *

Я стоял в подвале на подгнившем деревянном настиле и, балансируя на одной ноге, чтобы не наступить в лужу, переодевался. Скоро морозы ударят, нужно бы какую-нибудь куртку купить, а то в джинсовке, когда снег пойдет, ходить как-то не очень. Моя «аляска», столь модная десять лет назад, уже в каком-то непотребном виде. Кой-какие деньги есть, нужно бы еще подкопить и махнуть на Тушинский рынок. Может, кто еще из частных клиентов объявится?

Я услышал голоса в тот момент, когда пытался влезть во вторую штанину джинсов. Подвал здесь был причудливо устроен с точки зрения акустики. Если кто-то разговаривал на нижней лестничной площадке, казалось, человек стоит не в двадцати метрах отсюда, за углом, а прямо у моего шкафчика.

— Слышь, Сань, чёт я не пойму, какого рожна с ним возятся. Лекарства на него переводят, кашкой кормят. Когда сюда ночью ехали, так и подмывало башку ему на хер свернуть, еле сдержался. Я б его голыми руками кончил. Пулю еще на такого тратить.

— Да он что-то такое знает, раз генералы засуетились. Ты же видел, как там с остальными. Все четко и без соплей. И правильно. С оружием против власти пошел — значит, сам себя приговорил.

— Говно вопрос. Если он и правда много знает, дали б его мне. Через три минуты все бы выложил. Да какой там через три. Через минуту! Гарантирую. В Карабахе у меня черножопые через минуту соловьем пели.

— Ну так, ёптать, надо было там на месте его с ходу потрошить, но эти начальники блядские с докторишками притащились, а в машине я было подумал, он подох уже.

— Ладно, разберемся. Если он расколется здесь, на больничке, и все, что нужно, генералам выложит, значит, больше он никому не нужен и до тюрьмы его могут не довезти, смекаешь? Тем более он вчера много чего лишнего видел. Свидетели никому не нужны.

— А если не расколется?

— Ну а если не расколется, нужно подгадать так, чтобы именно мы его из больнички проводили до тюрьмы или куда его там собираются упаковать. У него же ни хрена нет. Ни дела уголовного, ни ксивы, ни имени. Считай, и самого нет. А вот по пути ты и покажешь, чему тебя научили в Карабахе. Самое главное — эта блядина попалась. Остальное дело техники. Зажигалку-то верни!

Ботинки затопали вверх по лестнице, вскоре затихли, и я выдохнул. Оказалось, я по-прежнему стою на одной ноге, как цапля в болоте. Хороши дела. И поделиться ведь не с кем. Наверное, взять и тихонечко смыться — самое разумное. И молчать в тряпочку. Желательно всю жизнь. Но почему-то поступил я совсем не так, как подсказывало чутье. А все потому, что после суточного дежурства тело не всегда правильно воспринимает сигналы мозга. Я снова переобулся, скинул джинсовку, набросил халат, вышел из подвала и поднялся на второй этаж в реанимацию.

Они оба уже стояли в дверях палаты, огромные, мордатые, злые. Мазнули по мне небрежным взглядом и отвернулись. Я не стоил их внимания.

— Значит, так. Я сейчас звонил дежурному прокурору города и доложил ситуацию. Вашей липовой бумажкой можете подтереться. Прямо в том туалете, куда я вас вчера пустил. Никакого поста у постели больного никто вам устраивать не даст. Только на основании постановления прокуратуры и с номером уголовного дела!

Они оба уставились на меня. Один широкий, коренастый, морда в оспинах. Второй высокий, сутулый, горбоносый. Им наверняка хотелось меня кончить прямо здесь. Но рядом со мной стояла дежурный реаниматолог Маринка Веркина и обе сестры, Юля с Дашей. Свидетели. Которые никому не нужны.

— За дверь отделения не проходить, накинуть белые халаты, на ноги бахилы, — продолжал я, не позволяя им очухаться. — Курить только на улице, с персоналом не пререкаться. Вот официальная телефонограмма!

И помахал у них перед носом исписанным бланком. Коренастый сморгнул.

— Юля, будь добра, найди им какие-нибудь халаты и бахилы добудь в операционной, самый большой размер, — попросил я одну из сестер. — И два стула за дверь выставь, пусть там сидят, и за порог их не пускать!

Главное — не дать им опомниться.

— Марина Викторовна, будьте добры, пройдем к больному, — давая им понять, что разговор окончен, обратился я к реаниматологу. — Распишем дальнейшую терапию.

Заходя в палату, я оглянулся. Они медленно, неохотно уходили за дверь отделения. От них за километр несло ненавистью. Один коренастый, широкий, второй длинный, корявый. Какая-то знакомая картинка. Гицели!

Садисты, живодеры. Ну конечно, как же без них.

* * *

Обеденная волна на Аллее Жизни шла на спад. Насытившийся народ разбредался из общепитовских точек по своим делам. Студенты спешили на лекции и семинары, сотрудники клиник и кафедр — продолжать трудовую вахту. Тут, в сердце медицинского городка, случайных людей почти не было.

Вот и мы, студенты медучилища, хоть здесь и без году неделя, делаем вид, что тоже не чужие. И чтобы сойти за совсем уж своих, демонстрируем по-особому развинченную походку, халаты нараспашку, на всем пути из столовой лениво покуриваем и громко обсуждаем, как оно лучше — после последней пары репетицию устроить или сразу по домам?

Мы уже заворачивали во двор, как тут мимо проехал раздолбанный грузовик и метров через двадцать, заскрежетав сцеплением, остановился. Грузовик как грузовик, он был похож на обычный хлебный фургон, раскрашен в такой же серо-синий цвет, только без надписи на борту. Но что-то особенное происходило там, в кузове. Сам не знаю почему, но от странных звуков, доносившихся оттуда, сразу зашевелилось какое-то неприятное чувство.

— Вот суки, — сказал очкарик по кличке Горшок, — опять привезли!

— А чего привезли-то? — Я был человеком новым, с первого сентября еще всего ничего прошло. — Куда привезли?

— Чего-чего, собак в виварий привезли! — зло ответил Вовка Антошин. — Для опытов!

Во дворе напротив училища находился виварий, где во имя науки кромсали несчастных зверей.

Из кабины вылезли два каких-то неопрятных мужика. Водитель был плотный, коренастый, его напарник — высокий, чуть сутуловатый. Гицели. На Украине так называют живодеров. Сутулый выплюнул окурок и двинулся вперед, а водитель, немного отстав, вяло попинал передний баллон. Затем они оба скрылись за дверью вивария с какими-то бумажками.

Мы поравнялись с фургоном. Внутри раздавался визг, вой и скулеж разнообразных оттенков и тембров. Какая-то невидимая нами псина царапала когтями дверь.

Они поняли, куда их доставили и что им предстоит.

— А замка-то нет! — ткнул пальцем Горшок. — Глядите!

В качестве запора на двери фургона была обыкновенная щеколда. Мы переглянулись и подумали об одном и том же.

— А ну, навались!

Нужно было торопиться, пока эти не вернулись. Я откинул щеколду, а Горшок с Вовкой потянули за тяжелые створки, широко распахнув несмазанную дверь. Оттуда сразу пахнуло смрадом и несчастьем.

Ослепленные светом, собаки отпрянули, сбившись к дальней стене, не думая убегать, видимо принимая нас за своих мучителей.

Тогда мы попятились от машины на несколько метров, делая призывные жесты, подзывая их свистом. Но они все равно нам не верили и продолжали жаться в углу. А время шло.

Наконец самая смелая и смекалистая дворняга, кося на нас глазом, подошла к бортику, постояла там секунду и, спрыгнув на землю, метнулась сквозь кусты на аллею мимо заброшенного корпуса сан-гига. Вдохновленные примером, остальные собаки пестрым лохматым водопадом посыпались из недр грузовика и в хорошем темпе стали удирать в сторону клиники акушерства. Их веселый лай с каждой секундой удалялся. Всё. Уже не догнать.

Наша компания тоже решила поспешить и не дожидаться разоблачения, благо дверь училища вот она, рядом. С сознанием выполненного долга, в приподнятом настроении, радостно гогоча, все дружно взбежали вверх по лестнице одновременно со звуком звонка. Я двигался последним и на самом пороге, приготовившись тоже рвануть на второй этаж, вдруг оглянулся и увидел то, чего другие не заметили.

В кузове оказалась еще одна собака, лохматая, с рыжими подпалинами. Сейчас она подошла к краю, осторожно пробуя лапой воздух. Как же мы ее не углядели? Ну, что стоишь? Давай прыгай!

С возрастом, когда у собак ухудшается зрение, они начинают бояться высоты. Для них соскочить с крутой ступеньки — как сигануть в бездонную пропасть. Вот и эта, скорее всего, медлила по той же причине. И когда она решилась и немного присела перед прыжком, в трех метрах от грузовика показался один из этих гицелей, водитель. Он шел вразвалочку со стороны кабины и пока не видел стоящую в кузове собаку. Ну же!

Наконец она неловко спрыгнула на асфальт, на все четыре лапы, и уже взяла верное направление к аллее, как тут вдруг шарахнулась от каких-то людей, заходивших во двор, и рванулась туда, куда совсем не надо было. К тупику у входа в училище. В западню.

И конечно, он ее обнаружил. Я это понял по крику.

— Куда? Ну, падла! Стой, кому говорю! — раздались вопли. — Я тебе щас устрою!

Между мной и собакой, которая от страха вжалась в кирпичную стенку, было не больше полутора метров. Нужно только сделать пару шагов, схватить ее за шкирку, втянуть внутрь и набросить крюк на дверь. Но тогда сразу бы стало ясно, кто устроил собачий побег.

Я просто призывно засвистел, отступая назад:

— Иди, иди сюда! Собачка, собачка хорошая!

Подсев на задние лапы и поджав хвост, она и не думала идти на мой зов, а я уже слышал близкий топот живодера.

Гицель появился в просвете двери с каким-то огромным сачком в руках, успев вытащить его из машины.

— Ну что, попалась, попалась, падла! — не скрывая радости, выдохнул он и занес сачок. Испитая харя, свинячьи глазки, кривой рот.

Он меня до сих пор не заметил, можно было оттолкнуть его, вырвать сачок, наконец, сбить ударом в ухо. Но, словно пришитый, я не двигался с места. Сдрейфил.

Сачок точно накрыл собаку с первого раза, да она никуда и не убегала. Мужик тут же перевернул его и моментально закрутил сетку, в которой псина, оказавшись вверх тормашками, беспомощно сучила лапами.

— Попалась, блядина! — удовлетворенно прорычал он. — От меня не уйдешь!

И тогда она завизжала. И визжала так страшно и обреченно, пока он тащил ее к машине, и когда перед грузовиком от души врезал по сетке ногой, и когда закинул ее в кузов.

Этот визг долго будет стоять у меня в ушах.

Много лет.

* * *

— Ты чего, Моторов, озверел? — с сочувствием спросила Маринка Веркина и отвлекла меня от воспоминаний. — На людей стал бросаться! А они, между прочим, с автоматами. Может, у тебя абстиненция? По симптоматике похоже!

— Марин, это они совсем озверели. Ночью, когда его привезли, так наручниками сковали — даже странно, что руки не отвалились. Ты погляди сама! И если не хочешь завтра от Маленкова втык получить, как я сегодня, не пускай их никуда.

Мы подошли к койке, я снял с казачка вязки, которые приладили ему сразу после операции, чтобы он себе ничего во сне не вырвал. Под эластичными бинтами, набитыми ватой, оказались столь впечатляющие следы от кандалов, что Маринка присвистнула.

— Сейчас приведем тебя в порядок, — подмигнул я казачку, который молча и внимательно все это время, начиная от перепалки с омоновцами, на меня смотрел, будто хотел что-то сказать. — Отмоем грабли, мазью помажем.

На кистях рук толстой ржавой коркой запеклась кровь. Это, пока он на носилках с прикованными руками лежал, из раны натекло. Сестра Даша, худенькая, голубоглазая, принялась отмывать засохшую кровь водой с перекисью, а я за минуту сгонял на первый этаж и незаметно положил на пост чью-то выпавшую из истории болезни статкарту, которую так ловко выдал за бланк телефонограммы. С нашего телефона не то что в прокуратуру, в приемный покой дозвониться проблема.

Я вернулся в реанимационную палату, как раз когда Даша завершила водные процедуры.

— Ну вот, а еще говорил — Иван Иванович! — удовлетворенно сказала она и засмеялась. — Посмотрите, доктор, он нас всех обманывает.

Я подошел ближе, взглянул, и тут меня будто горячей водой окатили. Так вот почему наш лагерь у меня весь день из головы не выходит! На проксимальных фалангах пальцев кривыми, неровными, разными буквами, будто их кололо четыре разных человека, значилось: ЛЕНЯ.

Прекрасная креолка

Чем старше пионер, тем больше ему нравятся танцы. Происходит это плавно и постепенно. Мелких октябрят, тех вообще стараются к танцам не допускать. Ну и правильно, они только пищат, визжат и под ногами путаются. Пускай лучше мультфильмы смотрят.

Как-то по малолетству я впервые подпольно попал на танцы в пионерлагере «Орленок», чтобы посмотреть, как это выглядит в исполнении парней и девушек первого и второго отрядов.

Меня несказанно удивило, что они, оказывается, не танцуют, а при всем честном народе буквально обнимаются. При этом никто из них друг с другом даже не разговаривал. Просто стояли вот так, обнявшись, и покачивались в такт музыке, а вид был у них задумчивый и какой-то, можно сказать, глупый. Из магнитофона, что стоял посреди зала на стуле, кто-то заунывно пел на непонятном языке:

Oh mammy, oh mammy mammy blue

Oh mammy blue…

— Кукуня, — сказал я своему другу Мише Кукушкину, который и провел меня в клуб через тайную дверь за сценой, — какие-то они все здесь чокнутые, пойдем отсюда, я так ни за какие коврижки танцевать не буду!

Но пришлось, причем буквально через месяц.

В конце второй смены на веранде корпуса было решено провести отрядный «Огонек», кстати, первый в моей жизни. Посчитав, что мы все люди взрослые, переходим в четвертый класс, наши вожатые накрыли столы, поставили чай с печеньем, а самых смелых попросили выходить на середину и веселить остальных. Сначала все жутко стеснялись, хихикали, даже старались не смотреть друг на друга, но потом как-то незаметно осмелели. Миша Кукушкин спел очень хорошую песню «Тишина на Ваганьковском кладбище», Вова Булеев показал пантомиму, а я прочитал стишок Хармса.

«Огонек» уже подходил к концу, и тут кто-то из девчонок потребовал танцев. Ребята сразу дружно завыли от возмущения, а вожатые взяли и разрешили. Столы и стулья быстро сдвинули в сторону, девочки отошли к одной стене, а ребята к другой. У нас не было ни проигрывателя, ни тем более магнитофона, поэтому несколько девчонок встали рядышком и запели:

О далеких просторах мечтая,

Урагану отдавшись во власть,

Чайка в небе отбилась от стаи

И в туманную даль унеслась…

И тогда от группки девочек отделилась Ирка Фридман, самая красивая и воображалистая в отряде, пересекла веранду и вдруг подошла, шутливо поклонилась, сказав просто: «Давай потанцуем, Моторчик!» Я сразу пришел в смятение настолько сильное, что оставил без внимания ехидные смешки за спиной. Особенно когда Ирка положила мне руки на плечи. Я тоже положил ей руки на плечи, она снисходительно улыбнулась, взяла и опустила их к себе на талию. От этого я разволновался еще больше. Потом мы начали переминаться с ноги на ногу, а Ирка подпевала хору:

Не останется чайка за морем,

Неуютен ей берег чужой.

Поняла, видно, чайка, как дорог

И навеки ей мил край родной.

Перула-ла-ла-ла,

Перула-ла-ла-ла

Перулай-ла…

В общем, не такая плохая вещь эти танцы. Конечно, с кино не сравнить, особенно где про индейцев, но для разнообразия сойдет. Да и Фридман не совсем уж дура, как привыкли считать мы с Мишей Кукушкиным.

С каждым годом танцев было все больше, и в школе и в лагере. Мы выплясывали под проигрыватель, магнитофон и даже под «живой» ансамбль. В общем, это превратилось в рутинное занятие.

Но таких танцев, как в пионерлагере «Восток» от завода ЗИЛ, куда я попал по окончании шестого класса, за два года до «Дружбы», я не видел ни разу. Бетонная танцплощадка для нескольких тысяч пионеров из сотни отрядов была размером с хороший аэродром, а на эстраде, уставленной колонками, давал жару профессиональный ансамбль, в котором играли пятеро молодых мужиков, одетых с ног до головы во все джинсовое.

Мы приходили туда огромной кодлой, всем спортлагерем, специально в спортивных штанах, майках и кедах, чтобы остальным было понятно, с кем они имеют дело. Бесцеремонно сгоняя пионеров с лавочек, мы выбирали места получше, откуда были видны музыканты.

Младшие, в том числе и я, уважали быстрые танцы, а старшие, те, наоборот, медленные. Они высматривали среди танцующих самых красивых девчонок и внаглую отбивали их у кавалеров. Им, разрядникам по борьбе и боксу, надеждам спортивного общества «Торпедо», никто никогда не возражал.

На первых же танцах, ближе к концу, в перерыве между песнями вдруг кто-то выкрикнул:

— «Семь-сорок» давай!!!

И сразу же сотни глоток стали скандировать:

— «Семь-сорок»!!! «Семь-сорок»!!! «Семь-сорок»!!!

Тогда длинноволосый гитарист подошел к микрофону и сказал:

— Взрослые люди, пионеры, комсомольцы, а просите такую ужасную музыку!

Тут все завопили вообще как резаные.

— А что такое «Семь-сорок»? — проорал я в ухо Сереге Михайлову, боксеру, чемпиону Москвы в полусреднем весе.

— Клевая вещь! — пытаясь перекричать толпу, пояснил Серега. — Трясучка! Говорят, ее евреи на свадьбах играют!

— «Семь-сорок»!!! «Семь-сорок»!!! «Семь-сорок»!!! — продолжали реветь пионеры и комсомольцы, требуя ужасной еврейской музыки.

Гитарист на сцене пожал плечами, мол, хозяин — барин, подмигнул остальным, притопнул ногой и взял первую ноту, которая вырвалась из огромных колонок:

— ТЭНННННН!!!!!!!!

От этого звука и пионеры и спортсмены, комсомольцы и беспартийные пришли в неописуемое ликование, захлопали, засвистели, а гитарист все тянул и тянул несколько тактов.

А потом он как бы сжалился и проиграл еще шесть нот:

— ТИ-ТА, ТИ-ТА, ТИ-ТА!!!!!

Овации перешли просто в ураган, а тут еще остальные музыканты грохнули одновременно, и сразу по всей танцплощадке стали выстраиваться хороводы, которые очень медленно, в такт музыке, начали свое кружение. Лишь некоторые, как Серега Михайлов, не вплетаясь в хоровод, стали выделывать коленца сами по себе.

Мелодия постепенно убыстрялась, ускоряли свое движение танцоры, все пионеры, вожатые выскочили на площадку, включая и тех, кто обычно сидел на лавочках.

А музыканты все наращивали и наращивали темп, хороводы бешено вращались, в пляс пустились все, даже пожарники, несущие вахту неподалеку.

И вот уже гитарное соло стало настолько быстрым, что было непонятно, как у гитариста успевают пальцы. Некоторые участники хороводов, не выдержав этой бешеной гонки, спотыкались, увлекая за собой остальных, то тут, то там возникала куча-мала, повсюду стоял хохот и визг, похоже, что и спортсмены стали выдыхаться. Как вдруг мелодия на очередном вираже резко замедлилась, и гитара снова заиграла тягуче медленно.

Все дружно выдохнули, переводя дух, и опять шаг за шагом, нота за нотой, только на этот раз с гораздо большим ускорением, музыканты снова достигли невероятного темпа, продолжая наращивать его до тех пор, пока мелодия резко и чисто не оборвалась на последней ноте куплета.

Как же им хлопали, особенно соло-гитаристу! Да не просто хлопали, а, можно сказать, неистовствовали, кричали, свистели, улюлюкали, то есть всеми способами выражали восторг. Минут пять не давали начать следующую песню. Наконец, когда овации мало-помалу стали затихать, джинсовые мужики переглянулись, и ансамбль грянул самый модный шлягер семьдесят шестого:

Прощай! Со всех вокзалов поезда

Уходят в дальние края.

Прощай! Мы расстаемся навсегда

Под белым небом января.

— Серега! — сказал я перед отбоем Михайлову, когда мы шли от умывальника к палатке. — Хочу на электрогитаре играть научиться.

* * *

В середине смены весь наш отряд занялся подготовкой к конкурсу на лучшую инсценированную песню. Режиссером-постановщиком, естественно, выступал Володя Чубаровский, а ассистентами режиссера были назначены два Шурика, Беляев и Балаган. Нам была предложена песня Остапа Бендера из фильма «Двенадцать стульев».

Где среди пампасов бегают бизоны,

А над баобабами закаты словно кровь,

Жил пират угрюмый в дебрях Амазонки,

Жил пират, не верящий в любовь.

Как мне и было обещано Чубаровским в первую же минуту нашего знакомства, я получил роль молодого ковбоя, с которым коварная юная креолка изменяет угрюмому пирату. И хотя в тексте песни не было никакого намека на внешность этого ковбоя, предполагалось, конечно, что если уж ковбой молодой, то вряд ли уродливый, а потому можно с уверенностью сказать, что я получил роль КРАСАВЦА.

Но однажды ночью с молодым ковбоем

Стройную креолку он увидел на песке,

И одною пулей он убил обоих,

И бродил по берегу в тоске.

Вот кто получился уродом, так это пират. Его должен был изображать некий юный родственник Мэлса Хабибовича из города Нальчика по имени Равиль. В этом Нальчике он занимался много лет боксом, но, кстати, за смену так никому и не накостылял, чем многих разочаровал. Его долго доводили до нужной Чубаровскому уродской кондиции, а именно пририсовали фингал под глаз, смастерили фиксу из фольги, приклеили бороду из крашеного мочала. Вдобавок расписали все тело блатными татуировками и напялили бандану.

Чубаровский долго вглядывался, подходил, отходил, рассматривал с разных ракурсов, как опытный сценограф, и остался недоволен. Тогда нашли какую-то драную тельняшку, надели на пирата. Оказалось, опять не то.

Володя подумал-подумал, надорвал тельняшку на груди, чтобы татуировки были лучше видны. Вроде бы уже классно, лучше не придумаешь, но Чубаровскому все равно не хватало завершающего штриха. Наконец он вскочил и куда-то побежал — как выяснилось, в изолятор. Вернулся радостный, с костылем в руке, в изоляторе одолжил. Сделал пирата одноногим, ногу веревочкой под тельняшкой подвязал, ну точно Сильвер, только без попугая. Все. Володя наконец просиял и начал колдовать над стройной креолкой.

Креолкой назначили детдомовца Леню, дико смешного и обаятельного парня лет двенадцати. Он по возрасту должен был числиться во втором, а то и в третьем отряде, но у нас в первом находились еще двое парней из этого детского дома, а их, как правило, не разлучали. Леня был кудрявым, с шапкой густых черных волос, розовощекий и упругий, как резиновый мячик. На левой руке у него красовалась татуировка: ЛЕНЯ. Буквы были все разнокалиберные, как будто их кололи четыре разных человека.

Он был компанейским и неизменно веселым пацаном. Чем-то по темпераменту напоминал Мамочку из «Республики Шкид», но Мамочка воровал у своих, а вот Леня нет, у него были принципы.

Помню, раз мы с ним курили вдвоем на нашем бревнышке, и Леня по моей просьбе рассказывал истории о детдомовской жизни. Про воспитателей добрых и хороших, про воспитателей гадов и садистов, про всякие смешные случаи, про то, как старшие терроризируют младших, а еще, оказывается, они там и пьют и воруют…

— Я смотрю, Леха, ты вообще жизни не знаешь. У нас любой семилетний шкет соображает лучше. Тебя мамаша небось до пенсии будет за ручку водить.

Мне только и оставалось, что соглашаться. Потом мы закуривали еще по одной.

— А ты думаешь, мне здесь у вас ничего спи…ть не хочется? — вдруг подмигнул Леня. — Да так хочется, что аж зубы сводит, особенно у Володьки Антошина, — засмеялся он. — Но ты не дрейфь, не буду. Вы же мне своими стали, а у своих брать — это в падлу!

И вдруг Леня стал очень серьезным, я таким никогда его не видел прежде. Даже показалось, что он сейчас заплачет.

— Полюбил я вас, чертей, тебя, Антошина и Балагана, хорошие вы пацаны, у нас таких нету! Ну, пошли на полдник, Леха, — снова засмеялся он, — вижу, что тоску на тебя нагнал.

Леня знал огромное количество жалобных детдомовских песен, а любимая у него была вот эта, студенческая:

Ходят девушки многие.

Нам приметны их талии,

Нам приятны и ноги их,

Ручки их и так далее.

Я потом долго, почти год, буду слышать его всегда веселый голос, он станет часто звонить из своего детского дома, тайно проникая по вечерам в директорский кабинет. И вдруг пропадет внезапно, как сгинет. Адрес этого самого детского дома я у него узнать не удосужился, лапоть, а в лагерь он больше не приедет.

Какая же сука бросила его в приюте, вот бы на нее поглядеть!


Креолка из Лени получилась знатная, из одеяния на нем была одна-единственная дико похабная кружевная комбинация, его кудри накрутили вдобавок на бигуди, сделав настоящую негритянскую прическу, накрасили, не пожалев макияжа, и когда он изображал наивную девушку, хлопая ресницами, все ржали как ненормальные. Но Чубаровскому в этом сценическом образе чего-то опять не хватало.

— Леня, — начал он, — когда идет текст «Стройная фигурка цвета шоколада помахала с берега рукой…», не нужно изображать из себя жену моряка, встречающую его после долгой разлуки на пирсе. Пойми, ты должен вести себя по-другому!

— Володь, — спросил тогда озадаченный Леня. — Я чёт не понял, по-другому — это как?

— Видишь ли, Леня, — осторожно начал Володя Чубаровский, понимая, что перед ним стоит двенадцатилетний пацан. — Попробуй так кокетливо делать ручкой и глазами поводить, ну как. как.

— Да что ты, Володь, все вокруг да около? Как блядь, что ли? Да не вопрос, ты мне только скажи: помаши, Лень, ручкой как блядь, а то стоишь мудришь.


А что касается меня, тут было все предельно лаконично, я появлялся на сцене безо всякого грима и быстренько соблазнял креолку. На мне были потертые Вовкины джинсы Lee и сомбреро, которое одолжил вожатый второго отряда Толик Либеров.

Конечно, мы ничем таким с Леней не занимались, а просто вальсировали, причем, по замыслу Чубаровского, я держал Леню на руках.

— Ну ты, поскребыш, окромя гитары ничего в руках держать не умеешь! — цитатой из «Неуловимых» выражал неудовольствие Володя. — Не чувствуешь разве, что у твоей партнерши задница провисает, а ну приподними Леню повыше! — приказывал он.

В финале к нам, танцующим, приближался на костыле родственник Мэлса Хабибовича из Нальчика и стрелял мне в спину. Мы с Леней падали на приготовленный загодя матрас, изображая смесь агонии и любовного экстаза.

Надо ли говорить, что на этом конкурсе мы заняли первое место, да еще с колоссальным отрывом от остальных. Конкурентов у нас и близко не наблюдалось.

* * *

— Эх, мужики, как же я мечтал о гитаре! Мне она даже ночами снилась. И в школе мечтал, и когда в институт поступил. Но стипендия — сорок рублей, а мать — бухгалтер, оклад-то всего сто двадцать. Ничего, думаю, после третьего курса поеду в стройотряд, может, и заработаю. Вот вы говорите, в ГУМ ездили, вам от дома сколько добираться? Полчаса? А от моего Наро-Фоминска до «Лейпцига» — два часа в один конец. Ведь именно там «Музимы» продавались. А мне лишь «Музиму» подавай, ничего больше не нужно, хоть она и почти три сотни стоила. Меня в «Лейпциге» уже все продавцы знали, поиграть иногда давали. Так, душу себе разбередишь — и обратно, в Наро-Фоминск.

А в прошлом году двадцать лет стукнуло, юбилей как-никак. Все друзья собрались. Пришли кучей, книжку «Три товарища» вручили, мол, почитай о настоящей мужской дружбе. Ну, мы поржали, за стол сели, посидели хорошо, весело, потом гулять пошли, до двух часов ночи шатались, у меня ведь в конце мая день рождения, уже тепло совсем.

Утром открываю глаза, сам еще не проснулся, смотрю — а в углу около шкафа гитара стоит, свет через занавеску на нее падает, как будто рисунок на стене. Ничего себе, думаю, какой сон мне красивый снится. Потом как подбросило. Я с кровати соскочил — и к шкафу! А там и правда гитара, настоящая! Именно та, о какой только и мечтал! «Музима этерна люкс»!

Оказалось, друзья мои ночами вагоны на станции разгружали, деньги собирали. Поехали в «Лейпциг», купили гитару, и мать попросили спрятать. А сразу дарить не стали, решили сюрприз устроить, чтоб запомнилось. Вот такие у меня друзья, мужики.

Мы сидим в вожатской комнате и как завороженные слушаем Юрку Гончарова. Интересно, а мои друзья станут ради меня вагоны по ночам разгружать?


Ансамбля у нас было два, вожатский и пионерский. Между ними существовала здоровая конкуренция, которая ярче всего проявлялась на танцах. Вожатые играли песни своей тревожной юности, то есть по пионерскому мнению — безнадежное старье. Зато наш репертуар, тот, наоборот, состоял из шлягеров современных, где основная роль принадлежала моей партии соло-гитары.

Часть этих мелодий я разучил в нашем гитарном кружке, а кое-что пришлось подбирать на слух, когда сидел дома и вспоминал то, что слышал дома у Вовки Антошина.

Главный козырь мы выдавали на медленном заключительном танце, который неизменно объявлялся белым. Как-то чувствовалось, что после всех песен в исполнении вожатского коллектива о шепчущих березках, о шумящих кленах, о семи ветрах пионерам хочется услышать какую-то хорошую и жизненную вещь.

Тогда кто-нибудь из нас подходил к микрофону, оглядывал танцплощадку и важно произносил: — Последняя песня!

Сразу же начинался ропот, возмущение: действительно, время детское, как последняя, почему последняя?

Выждав какое-то время, чтобы дать утихнуть протестующим, следовали два слова:

— Белый танец!

Возмущение сменялось обрадованно-смущенным вздохом.

И после паузы еще два слова, которых все ждали с замиранием сердца:

— «Больничные палаты»!!!

Тут раздавался шквал ликующих голосов, свист, аплодисменты, и мы приступали.

Вступление было круче, чем у Deep Purple, моя гитара ревела, а бас с ударными лупили в унисон, создавая тревожное настроение. Затем, через четыре такта, Балаган выходил на середину и начинал голосить:

— Больничные палаты,

Где ты лежишь и как ты? —

Такой вопрос девчонка задает. —

Ах, если б можно было

Тебе подняться, милый,

Родной и дорогой мальчишка мой!

Дамы наперебой приглашали кавалеров, а некоторые, чтобы не пропустить ни одного слова, стояли и просто слушали.

Во всем я виновата,

Тебя вчера ребята

Поранили ножом из-за меня,

А я-то и не знала

И честно не встречала

Таких, как ты, нигде и никогда!

Тут следовал мощный переход, а затем с новой силой, уже хором, выдавался припев, который подхватывала вся танцплощадка:

А кругом весна, а кругом ручьи,

А у тебя беда, а у тебя врачи!

Успех был ошеломляющим, девочки первого и второго отряда плакали навзрыд, а в финале моя партия соло-гитары так скребла по нервам, что приводила в восхищение всех, даже дачников — так мы называли ребят-москвичей с окрестных дач, которые приходили к нам на танцы.

Сибирская язва

— Представляешь, тут мой сынок кролика притащил. На той неделе на даче услышал писк за забором, а там кролик. То ли бросили, то ли сам убежал. Пришлось взять его, подкормить, подлечить. Похоже, он долго на улице был, весь худой, ободранный, ужас!

Мы с Маринкой Веркиной сидим в реанимации, в крохотной комнатке для персонала, курим и чаевничаем. Реаниматологи — люди зажиточные. У них и электрический чайник имеется, и посуда, и даже плитка маленькая.

— Так у тебя что, Веркина, — спросил я, бросая третий кусок сахара, — дача есть?

— Есть, правда, не моя, а Сашкина, вернее, его деда. В Кратове. Он же у него старый большевик, вот и дача тоже ему под стать, старая, ремонта требует, весь участок зарос, не дача, а джунгли какие-то.

— А говорили, что старых большевиков всех давно под корень извели. — Я сидел ждал, пока чай остынет. — Товарищ Сталин еще до войны постарался.

— Ну, значит, не всех, — задумчиво произнесла Маринка. — Дед до сих пор жив, между прочим. Ему зимой девяносто шесть будет. Хотя он на дачу редко приезжает, все в Москве больше торчит. Как с утра в поликлинику придет свою на Сивцевом Вражке, так и спит там до вечера. А мы, наоборот, еще в том году в Кратово перебрались, да и кошкам моим с собаками лучше, есть где порезвиться, у нас участок хороший, двадцать пять соток.

— Ничего себе! — Я уважительно присвистнул. — Двадцать пять соток в Кратове! Такую дачу тыщ за двадцать долларов можно загнать.

— Ну, двадцать не двадцать, она ж говорю, старая. Даже если и двадцать, то все равно продавать жалко. Сашка ведь там все детство провел, каждую сосну на участке знает. Слушай, а сколько кролики живут? Вроде недолго?

— Это у нормальных хозяев недолго, а ты, Маринка, реаниматолог. Кроме того, может, он долгожитель какой, ну, типа деда вашего!

— Вот умеешь ты подбодрить, — усмехнулась она, — мало мне двух собак, восьми кошек, так еще и кролик-долгожитель на мою голову.

Маринка вздохнула, закурила, стряхивая пепел в майонезную банку, а я стал прихлебывать остывший чай.

— Ко мне сейчас Сашка на минутку заезжал, он сегодня всю ночь не спал, репортажи строчил, успел сказать — у Белого дома людей десятками расстреливали. Уже вечером, после всего, на стадионе. Леш, это что за Варфоломеевская ночь? Как такое вообще происходить может?

Муж Марины Веркиной Саша был известным журналистом и знал много чего такого. Только вот насчет массовых расстрелов как-то все равно в голове не укладывалось. Мало ли что журналисты могут наплести.

Но с другой стороны, когда я вчера в подвале омоновцев подслушал, так один другому ведь ясно сказал: «Ты же видел, как там с остальными». А может, он именно на это намекал? Да и с Леней они тоже церемониться не собирались.

Вместо ответа я пожал плечами и тоже закурил. До конференции оставалось полчаса, сегодня я примчался на работу ни свет ни заря, в семь с копейками. А сначала хотел вообще как метро откроется, но еле себя сдержал. И так может подозрительным показаться мое излишнее рвение. Поэтому я еще к своим больным в палату заглянул, маленький обход провел, конечно, без особого смысла, лишь перебудил всех. Но теперь с чистой совестью можно в реанимации торчать, а то Маринка сменится скоро, а мне всякие вопросы с ней утрясти нужно.

— Моторов, ты чего конфеты не ешь? — удивилась Маринка и ближе подвинула кулек. — Сашка привез. Все откармливает меня, как поросенка.

Было трогательно смотреть, как Маринкин муж Саша приезжает на каждое ее суточное дежурство с чем-то вкусненьким. Если не успевал вечером, то, как сегодня, с утра перед работой.

Я его понимал: коль у тебя такая жена, отпускать ее из дому, тем более на всю ночь, надо иметь нервы крепкие. Маринка была худенькая, изящная, небольшого роста, с короткой стрижкой. В свои тридцать с копейками похожая скорее на подростка, чем на замужнюю даму с ребенком. Родственники больных, наталкиваясь на нее, нередко говорили:

— Девочка, ты нам доктора позови!

Взгляд ее пронзительных синих глаз приводил в смятение добрую половину мужского коллектива, включая и сотрудников кафедры. Маринка лихо, как камикадзе, гоняла на своей «восьмерке», держала дома несметное количество зверей, дымила как паровоз и была при этом очень толковым врачом. Родом она была из забытой богом сибирской деревушки, из тех, что не найдешь ни на одной карте. За это, за острый язык и насмешливый тон в женском коллективе у нее была кличка Сибирская язва. Маринка знала и не обижалась.

Год назад один наш доктор из Туниса по имени Али уж совсем было поплыл от нее умом. Он, не мигая, смотрел на Маринку своими блестящими, черными, будто маслины, глазами, читал стихи и приглашал в ресторан. Месяц читал по-арабски, затем месяц по-французски. Маринка хохотала, но в ресторан не шла. На третий месяц Али сдался. Когда Маринка показывалась в коридоре, он тоскливо смотрел ей вслед и, если рядом кто-то был, цокал языком и печально произносил:

— Э-э-э! Правду у нас говорят: красивая жена — чужая жена!

Вчера я так толком и не заснул. Хорошо хоть, успел добраться домой еще до одиннадцати, то есть до объявленного накануне комендантского часа. В абсолютно пустом метро я был единственным пассажиром. Рома, который вроде уже спал, вдруг пробудился, прошлепал в прихожую и сообщил, что их секцию борьбы с сегодняшнего дня переименовали. Из «Пролетарского самбиста» в «Пролетарский дзюдоист». Смешно.

Лена принялась рассказывать всякие новости, как им всем на работе дали три дня отгула, путь на «Полежаевскую» проходил у многих мимо мятежной Пресни. А я сидел молча, ужинал, не чувствуя вкуса еды, понимая — нужно что-то делать. Но что?

Олимпийский огонь и две недели коммунизма

Этим фильмом, «Будни медицины», все-таки больше пугали. Я уж настроился на что-то кошмарное, думал, мертвецов всяких покажут, реки крови, кучу инвалидов на костылях. А там просто было три сюжета. Беременная женщина, один мужик с переломом ноги, а второй, как я понял, с инфарктом. Вот этому, с инфарктом, помочь не смогли, его какой-то электрической штукой били прямо в грудь, отчего он подскакивал, но потом все врачи от кровати отошли и отвернулись. Понятно, не спасли, очень жалко.

Кто тогда так придумал, никто уже и не помнит, но документы у абитуриентов в Первом Меде решено было принимать только после того, как они предъявят талон о просмотре фильма, который демонстрировался каждый час в аудитории кафедры анатомии. Мне так и сказали:

— Дуй сначала на кафедру анатомии фильм смотреть, может, посмотришь да и передумаешь.

Как будто я знаю, где эта самая кафедра. Пришлось поискать, правда недолго. Аудитория была такая полукруглая, как римский амфитеатр, внизу небольшая сцена, а сбоку — трибуна, это для лектора, значит.

Перед тем как погас свет, я успел прочитать слова, нацарапанные среди прочих других на деревянной столешнице:

Лучше иметь дочь-проститутку,

Чем сына-ефрейтора.

Лучше иметь сына-ефрейтора,

Чем дочь — студентку фармфака!

Ничего себе, а я как раз именно на этот самый фармацевтический факультет и собрался, меня дядя Вова уговорил. Он когда узнал, что я собираюсь на лечебный поступать, целую неделю звонил, возмущался и в трубку кричал:

— Отличная перспектива — всю жизнь в дерьме ковыряться! — надрывался дядя Вова. — Ты хоть понимаешь, что это такое — работать врачом? Да ничего, Алеша, ты не понимаешь! Тебе по молодости и по глупости работа врача кажется романтичной. А на деле ты будешь недоедать, недосыпать ночами, бегать в любую погоду на вызовы или сутками не вылезать из операционной. А вокруг тебя будут не красивые, умные и яркие личности, а немощные, страдающие, умирающие люди. Думаешь, среди таких находиться — комфортно и приятно? Да тут у любого депрессия случится! Я уж и не говорю о возможности в любой момент заразиться туберкулезом или даже сифилисом. И при этом всю жизнь вкалывать за копейки!!! Ты хоть знаешь, что зарплата у врача — сто десять рублей сразу после института, а через двадцать лет после окончания — сто семьдесят?

Картина получалась, прямо скажем, не очень. Но с другой стороны, зачем так далеко в будущее заглядывать? Поступлю, а там видно будет. Да и зарплату врачам наверняка скоро прибавят. А чтобы сифилисом заразиться, вроде необязательно врачом быть.

— Но если ты поступишь на фармацевтический факультет, — продолжал агитацию дядя Вова, — распределишься на работу в научно-исследовательский институт, займешься наукой, защитишь сначала кандидатскую, затем докторскую, тогда тебе будет почет и уважение, получать ты будешь много, а главное, спать по ночам спокойно, никаких вызовов, а только заграничные командировки.

Дядя Вова знал, что говорил, так как был известным профессором-биохимиком, спал он действительно по ночам спокойно, а по загранкам мотался часто. И в результате этих недельных наставлений я вдруг сдался и малодушно решил подавать документы на фармацевтический факультет. Тем более что там первый экзамен был химия, а химию я знал хорошо.

Но все-таки некоторые сомнения в правильности такого пути у меня были. И главное, больно уж высокомерно наши вожатые из «Дружбы» относились к студентам фармфака. Сами они учились на лечебном или санитарно-гигиеническом. Вот и ко мне станут тоже относиться как не пойми к кому.

А теперь, еще раз после сеанса прочитав это четверостишие, я понял, как именно. Ведь вариант сына — студента фармфака неизвестным автором даже и не рассматривался, похоже, что это совсем уж из рук вон. Если дочь-проститутка лучше сына-ефрейтора, а дочь — студентка фармфака хуже, чем сын-ефрейтор, то из всего этого уравнения следовало, что сын — студент фармацевтического факультета хуже сына-проститутки. Вот ужас-то!

В общем, я расстроился и решил не сразу идти документы подавать, а перекурить и малость подумать. Вышел из корпуса, незаметно для себя свернул со двора на проспект Маркса и увидел, что там собралась огромная толпа. Народ стоял разношерстный, были и иностранцы, и соотечественники, но больше всего там было милиционеров.

К Олимпиаде пригнали дикое количество провинциальных милиционеров, которые побаивались большого города, а самое главное — вопросов, которые задавали гости столицы на всех языках мира. Тогда милиционеры сильно смущались и начинали робко жаться друг к дружке. Москву они не знали абсолютно.

В нашей школе расквартировали триста человек грузинской милиции из Тбилиси и Кутаиси, которые, к слову сказать, организовали нам неплохой стол на выпускной.

Грузины всем сразу понравились, они были шумные и веселые, к тому же каждый вечер играли с нами в волейбол на спортплощадке. А перед волейболом на школьном крыльце исполняли всякую грузинскую музыку, привезя с собой для этой цели аккордеон и маленький барабан.

— Бичо! — возмущался один кутаисский гаишник. — Послушай, бичо, я вчера весь день на проспекте работал, нарушителей ловил. Э, говорю, нехорошо, слушай, правила нарушать! Штраф плати, дорогой! А они все говорят «извините» и по три рубля дают! Нет, генацвале, что такое три рубля! Три рубля — это они ни себя, ни меня не уважают! У нас в Кутаиси по десять рублей штраф платят, и все довольны! Я так думаю, если машину имеешь, значит, деньги есть у тебя, значит, ты не три рубля мне давай, не позорься!

Милиционеры ходили в парадной летней форме, в белых фуражках и белых рубашках, и было их столько, что в любой толпе преобладал белый цвет, потому что на одного гражданского в среднем приходилось по три милиционера. Другими словами, можно было утверждать, что милиционеров куда больше, чем ожидаемого изобилия на прилавках. Нет, справедливости ради нужно отметить — товаров в магазинах прибавилось, а очередей стало меньше, но это все в основном из-за того, что Москву закрыли для иногородних наглухо, и она стояла какая-то странно полупустая.

Дефицит всякий продавался без особого ажиотажа, к примеру, на лотках у стадиона «Лужники» можно было разжиться японским зонтом и югославской сумкой. А вот джинсов американских не было и в помине, а Шурик Опанасенко приехал в Москву из своего Мелитополя именно за ними. И ходил он по улицам олимпийской Москвы сильно разочарованный, еще бы, ему пришлось приехать за месяц до закрытия города и жить все это время у дальней родни.

— Леха, блин, мне пацаны в Мелитополе в натуре сказали, что на Олимпиаде в ГУМе и ЦУМе «левиса» будут и кроссовки, и бабки собрали всем двором. Я теперь без «левисов» и кроссовок этих вернуться не могу, чё делать?

Тогда я ему в шутку посоветовал:

— Пропей все эти бабки в Москве, Шурик, а в Мелитополь свой и правда не возвращайся, начни жизнь в другом городе с чистого листа.

Он надолго задумался, помолчал минут десять, а потом вздохнул так тяжело и произнес:

— Не… найдут меня, ты наших пацанов не знаешь, найдут и на перо посадят!

Зато на стадионах кругом стояли финские соки в диковинных упаковках, которые нужно было пить через пластиковую соломинку, еще там же продавались финские сыр и колбаса в нарезке, в маленьких расфасовках, кроме того, в буфетах варились финские сосиски, к которым давали необыкновенно вкусную, сладковатую иноземную горчицу, некоторым счастливчикам даже удалось попробовать невероятно вкусный напиток под названием «фанта». А в метро названия станций стали объявлять и по-русски и по-английски: Mind the door, next stop «Marxistskaya».

Когда потом я читал в разных изданиях, что во время Олимпиады в Москве на две недели случился коммунизм, я поразился, как легко он, оказывается, мог быть построен, этот самый коммунизм. Всем по японскому зонту, по пакетику сока и по тюбику горчицы. Ну и конечно же выпереть из столицы всех приезжих.

Только и всего. А бедняги Маркс и Энгельс всякие манифесты писали, рассуждали о прибавочной стоимости, не говоря о таком фундаментальном труде, как «Капитал».

И уж народу под это дело загубили их последователи — хоть караул кричи. А оказалось, просто Олимпийские игры нужно было провести, вот и все!

Наши граждане в эти суровые дни сплотились и стали массово проявлять бдительность, рассказывая друг другу всякие страсти-мордасти, которые приключаются по вине иностранных шпионов.

— Одна женщина купила с рук лак для ногтей французский, пришла домой, стала крышку отвинчивать, а флакон как взорвется! Полголовы оторвало. На экспертизу взяли — бытовой сифилис!

— Позавчера в ГУМе американец переодетый часа два в толпе шнырял, всех ядовитой иголкой колол. Человек сто переколол. Но ничего, органы наши они тоже не спят. Поймали гада!

— А у трех вокзалов в автоматы с газированной водой пленку с цианистым калием замедленного действия наклеили. Все больницы отравленными забиты, все морги. Говорят, китайцы нам за Даманский мстят.

— Тут нашим разведчикам стало известно, что ЦРУ с Моссадом «Лужники» решили заминировать. Чтобы заставить Брежнева из Афганистана наши войска вывести. Но не на тех напали. Бомбу-то нашли, а вместо Брежнева в «Лужниках» его двойник будет выступать. На всякий случай.


Тем временем толпа на проспекте все прибывала. Оказалось, что эти люди собрались с целью увидеть своими глазами историческое действо, а именно эстафету олимпийского огня, который этим утром доставили на самолете в Москву.

И я тогда подумал: успею еще в институт документы подать, лучше посмотрю, как огонь понесут, а потом еще всем рассказывать буду.

Забегая вперед, должен с удивлением признать, что никто и никогда в дальнейшем не расспрашивал меня об эстафете олимпийского огня на улицах столицы. А когда я сам начинал про это разговор, все демонстративно зевали, перебивали — в общем, давали понять, что есть темы поинтереснее.

Я не без труда протиснулся к бровке у Геологоразведочного института и вместе со всеми принялся в ожидании крутить головой. Через несколько минут со стороны улицы Герцена стал нарастать шум. Все напряглись и приготовились смотреть.

Ну а пронесли этот огонь как-то буднично, ничего такого особенного. Какой-то спортсмен в трусах и майке резво бежал с факелом, высоко и красиво задирая ноги, люди в толпе, пока он проносился мимо них, громко аплодировали, некоторые иностранцы даже свистели. И как только мужик с факелом скрылся из виду, огромная масса народа моментально стала расходиться.

В тот момент, когда стоящий передо мной парень повернулся и стал продираться через толпу, я, мгновенно поняв, кто это, успел схватить его за рукав.

— Леня! Ничего себе встреча!

Он вдруг неожиданно резким движением вырвался, сделав пару шагов вперед, моментально обернулся и так же сразу меня узнал:

— Леха! Ты? А я думаю, кто там меня ручонками цапает, может, хулиган какой?

Я засмеялся, подошел и хлопнул Леню по плечу:

— Ну, здорово! Я ведь тебя часто вспоминаю! А ты даже и не позвонишь. Последний раз говорили я уж и не помню когда!

Леня весь позапрошлый год названивал мне из своего детского дома, где-то раз в неделю, вскрывая вечером дверь директорского кабинета, где стоял телефон. «Мне, Мотор, любой замок открыть — два раза плюнуть! Вот сейчас говорю с тобой, а сам сижу в мягком кресле, как секретарь горкома!»

А потом как отрезало. Ни одного звонка. Да и в лагерь он больше не приехал, а ведь собирался.

Леня здорово изменился, подрос, похудел. Ну, неудивительно, два года не виделись. Еще он стал как-то жестче, что ли.

— Гляди-ка, Мотор, каким ты фраером! Рубашечка, папочка, галстучек! — Он вдруг оглянулся, будто кого-то высматривая. — На опера из детской комнаты похож.

Мне на мгновение показалось, его что-то беспокоит.

— Ты, Лень, торопишься куда? — шутливо поинтересовался я. — Хочешь следующим быть, кому факел доверят? Так ведь не догонишь!

— Леха, прости! Некогда сейчас, падлой буду! — Он еще раз нетерпеливо оглянулся. — Мне еще своих нужно найти. Мы тут на Красную площадь собрались, ну типа в Мавзолей.

— А! Так у вас от детдома экскурсия? — сообразил я наконец. — Ну, тогда понятно. Ладно, Лень. Беги, догоняй своих. Жаль, не поговорили. Только ты звони, не забывай. Телефон-то помнишь? Он легкий. Сто семьдесят, двадцать пять, двадцать пять.

Я пожал ему руку, и в этот момент Леня очень тихо и очень быстро произнес:

— Я, Леха, из детдома подорвал. Еще в прошлом году. Теперь сам по себе.

— Да как же это? — растерялся я, понимая, надо спросить важное, но не мог сообразить, что именно. — А где ты теперь?

— Да в артели одной! Не пропаду, Леха, не боись! — подмигнул он и опять оглянулся. — Хуже, чем есть, уже не будет! Ну, давай!

Леня вырвал руку и стремительно зашагал в сторону метро. Я увидел, как он на углу поравнялся с каким-то парнем, они перебросились парой слов, парень стрельнул в мою сторону недобрым и цепким взглядом и пошел вперед, будто они незнакомы. Прямо как в шпионском фильме.

И не успели они затеряться в толпе, как за моей спиной раздался пронзительный женский визг. Вопила туристка, немолодая тетка в темных очках, на каком-то своем языке, тряся замшевой сумкой, которую она держала обеими руками. Несколько милиционеров и каких-то людей в штатском моментально взяли ее в кольцо, и крик тотчас прекратился.

— Что там такое? — стала спрашивать у всех бабушка с палочкой и с двумя пустыми молочными бутылками в авоське. — Что случилось, граждане?

— Сумку порезали у иностранки! — не скрывая удовольствия, объяснил рыжий мужик с красным обгоревшим лицом. — Не будет в следующий раз рот разевать!

— Ах ты батюшки! — начала сокрушаться бабушка. — Вот ведь воры, паразиты, креста на них нету!

Людское море продолжало растекаться в метро и переулки, уже возобновилось движение машин, а я все стоял, теребил папку с документами и не двигался с места.

Хлеб наш насущный

Приличные люди не должны столько думать о жратве. Наверно, у одного меня такое, что когда иду на свадьбу или день рождения, первым делом в моем воображении возникает стол с угощением: блюда с куриными ногами, вазы с салатами, тарелки с колбасой, банки со шпротами, подносы с пирогами. А лишь потом уже, постепенно, как будто из тумана, проявляются лица моих друзей и родственников.

Причем не сказать, чтоб я в детстве недоедал. Нет, разнообразия у нас не наблюдалось, особенно в дошкольный период, когда мы с сестрой Асей жили с нашей бабушкой Людой на даче. Бабушка разносолами не баловала, зато количество всегда заменяло качество. Сыр — так головками, селедка — банками, картошка — мешками, моченые яблоки — ведрами. А уж когда бабушка сварит суп, так сварит. С вермишелью. В двадцатилитровой кастрюле, чтоб сразу на неделю. А на второе — гречка в чугуне из печки. И ничего другого. Годами. Правда, если кто к нам на выходные добирался, то могли из жалости и котлет накрутить.

С переездом в Москву в рационе стали возникать некоторые изыски, которые потихоньку пробивали бреши в нашей спартанской диете. Но именно тогда по разговорам взрослых стало понятно — еда только и делает, что исчезает, и сейчас днем с огнем не найдешь того, чего еще недавно было везде навалом.

Вскоре и мне самому пришлось убедиться, что буквально с каждым годом целый перечень продуктов питания навсегда выбывает из ассортимента. Ведь буквально вчера кругом стояла кукуруза в банках, а нынче она лишь в воспоминаниях; осенью в «Океане» селедка в укропном, абрикосовом, горчичном и еще в пяти соусах, уже зимой — только в винном, а к весне и вовсе никакой. В кондитерском одних только шоколадок сто сортов. Тут тебе и «Слава», и «Конек-горбунок», и «Золотой ярлык», всего и не перечислить. Но прошло всего ничего, и в наличии осталась лишь вечнорумяная «Аленка» и шоколад с говорящим названием «Финиш».

А магазин «Дары природы»? Туда специально все приходили поглазеть, как в зоологический музей. На прилавке справа — рябчики, куропатки, тетерева. Слева — мясо лося, оленина, даже медвежатина. Рядом — бочонки с медом, брусникой, морошкой. Клюква в сахаре. На улице дядька с сачком. Торгует живой рыбой и раками. Чуть времени прошло, а там одни куры венгерские и очередь часа на два.

С какого-то момента я стал тревожиться и все время думать о еде. Сама жизнь весьма наглядно демонстрировала — еда заканчивается. А вдруг случится так, что она кончится совсем? И как тогда жить? Чем заниматься?

Должно быть, мои опасения передались неким высшим злым силам, потому что настал момент, и еда в самом деле исчезла. Самое интересное, это никого, в том числе и меня, особенно не удивило. Все было предопределено естественным ходом событий.

Сначала еда заканчивалась в прогрессии арифметической, а затем, с конца восьмидесятых, процесс пошел в геометрической. Партия и правительство пытались разными хитроумными способами оттянуть неизбежный финал. Первым делом ввели талоны на некоторые товары, в том числе на табак и алкоголь. Не помогло. Население упрямо продолжало курить и выпивать. Тогда к лету закрыли табачные фабрики, будто на ремонт, а при продаже любой бутылки алкоголя стали требовать аналогичную пустую бутылку в обмен. Пьющие люди выходили из дому с пустой бутылкой за пазухой. Курильщики сходили с ума и массово просили докурить на улицах, втроем бросаясь на счастливчика с папироской. На Рижском рынке придумали продавать окурки в стеклянных банках. Пол-литровая стоила три рубля, литровая — пять.

Затем заставили всех оформить «визитки». Такие голубенькие картонки с фотографией и печатью ЖЭКа. Чтобы продавец видел, что ты местный житель, а не залетный проходимец. И тогда, сличив фотографию с физиономией, мог отпустить жителю столицы немного питания. Москва сразу же перестала привлекать жителей Рязани и Тулы. Командировочные граждане хлопались в голодные обмороки. Но еды больше не становилось. Наоборот, прилавки продолжали стремительно оголяться.

Видя такое дело, новый министр финансов по фамилии Павлов разработал целый комплекс безотлагательных мер. Как финансист, он прекрасно понимал, что, пока у населения есть на руках денежные знаки, никто не оставит попыток купить провизию. Поэтому им был внедрен хитроумный план. Однажды поздним зимним вечером, когда уже закрылись все магазины и сберкассы, в вечерних новостях объявили об изъятии из обращения крупных купюр в трехдневный срок. Страну охватила паника сродни той, что изображена на полотне «Последний день Помпеи» кисти художника Карла Брюллова.

Люди тысячами выбегали на улицы, сжимая в кулаке пятидесятирублевые и сотенные. Бросились к метро скупать тоннами гвоздики у ошалевших от счастья азербайджанцев. Уговаривали таксистов совершать бессмысленные поездки вокруг Москвы. Самые хитрые оккупировали круглосуточный Центральный телеграф и часами разговаривали с обалдевшими родственниками и друзьями в Израиле и Америке.

Наутро хаос усилился. Люди толпами рванули в сберкассы, но выяснилось — положить на книжку объявленные негодными деньги уже нельзя. В семьях, где открылось, что муж держал заначку от жены, а жена от мужа, доходило до смертоубийства. Взявшие в долг пытались вернуть своим кредиторам крупными купюрами, но те, не будь дураками, требовали мелких. Самые умные ухитрялись отправить почтовые переводы самим себе. А обманутые ночью азербайджанцы сбивались в огромные кучи, сверкали золотыми зубами и грозили газаватом.

Почти сразу же ограничили выдачу денег в сберкассах, не более ста рублей в месяц, а остававшуюся на складах еду пересчитали, увеличили на нее цены втрое и выставили в магазины, уверенные, что теперь хватит надолго, все равно ни у кого денег нет.

Но это лишь немного растянуло агонию. Запасов хватило на пару недель, а к лету в продуктовых магазинах оставался переменный ассортимент из десяти наименований, за которым выстраивались километровые очереди. Даже самые твердолобые ленинцы начали материть советскую власть на чем свет стоит.

В августе, вероятно, с целью отвлечь население от дум о хлебе насущном, было объявлено о создании Комитета по чрезвычайному положению. Срочно позакрывали все газеты и радиостанции, по всем программам запустили трансляцию знаменитого балета композитора Чайковского в режиме нон-стоп, а Москву наводнили танки и бронетранспортеры — безотказное средство для убеждения народных масс.

Но тут голодный народ почему-то не испугался, а, наоборот, возмутился и вышел на улицы. Оказалось, что сдержать граждан, нюхнувших свободы за годы гласности, невероятно трудно. Не помогли даже запоздалые посулы раздать всем по пятнадцать соток земли для обустройства приусадебных хозяйств.

И всем на удивление, самая мощная диктатура в новейшей истории, со всей своей миллионной тайной полицией, со всей своей армией, милицией, комсомолом, стукачами и сексотами, союзниками и вассалами, тюрьмами и лагерями, за какие-то три дня бесславно скукожилась, сдулась и приказала долго жить.

Вот тогда, через пару месяцев, осенью, еды не стало совсем. Мэр Москвы Попов, появляясь на публике, рассеянно сочувствовал голодным москвичам, но говорил почему-то исключительно об открытии российско-американского международного университета, президент Ельцин, тот вообще куда-то пропал. Лили бесконечные дожди, куцый урожай тонул в жидкой трясине подмосковных грядок, гнилая картошка, мешок которой мне удалось раздобыть с превеликим трудом, вытекала сквозь пальцы.

Одна моя знакомая по имени Эсмеральда, подсчитав, что в Москве тридцать два ЗАГСа и четыре дворца бракосочетаний, бросилась уговаривать всех встречных-поперечных лиц мужского пола по очереди подавать с ней заявления на регистрацию брака, чтобы получить талоны на свадебные продуктовые заказы. Эсмеральде нужно было найти тридцать шесть холостых мужиков, прописанных в разных районах. Сначала от нее шарахались, потом перестали, тем более она сама платила регистрационный взнос и отдавала женихам талончик на покупку костюма и ботинок.

Граждане в своих квартирах пытались разводить кур, мужик из соседнего дома решил держать козу на балконе и стал выгуливать ее на поводке. Коза косила глазом на голодных бультерьеров и жалобно блеяла. А в неправдоподобно пустых магазинах голоса растерянных покупателей эхом отражались от стен, лишь кое-где последним бастионом стояли одинокие грязные трехлитровые банки с жидкостью подозрительного цвета. На этикетках значилось: «Сок березовый».


В эти недели настоящего голода у меня случилось несколько гастрономических приключений.

Сначала в институте я вдруг получил две банки немецкого маргарина. Выдача торжественно производилась по спискам деканата в деревянной избушке на Аллее Жизни, а сама акция была названа красиво и незнакомо — «гуманитарная помощь». Давали не всем, а только тем студентам, у кого были дети. Бездетные сглатывали слюну и бессильно завидовали. Когда маргарин был уже съеден, заморские банки вылизаны, отмыты и поставлены для красоты на подоконник, вдруг позвонил мой старинный приятель Андрюха из Калуги. Мы с ним учились в одной группе в училище. К тому времени Андрюха успел окончить институт и работал в родном городе Калуге в качестве судмедэксперта.

Он сообщил, что приедет в Москву в пятницу на концерт в «Олимпийском», где будет выступать модный певец Филипп Киркоров и другие популярные молодые исполнители. И полчаса поболтать перед концертом у нас будет, а то мы несколько лет не виделись.

Подъехав к «Олимпийскому», мне удалось почти сразу разыскать «Икарус» с наклейкой «Калуга» на лобовом стекле. Сидящий на заднем сиденье Андрюха, увидев меня, дал радостными знаками понять, что сейчас вылезет наружу. Из автобуса показались две стройные девушки, затем и он сам.

— Вот, Леха, познакомься, — сказал Андрюха, приобняв симпатичную брюнетку, — Марина, моя жена.

Я церемонно раскланялся.

— А это Люба, — сообщил Андрюха, обнимая не менее симпатичную блондинку, — моя любовница.

Девушки засмеялись.

Пока мы обменивались первыми новостями, остальные калужане, покинув автобус, нестройной группой двинулись на встречу с прекрасным.

— Андрюш, пойдем и мы, пожалуй, — сказала брюнетка Марина, беря блондинку Любу под руку. — Хотим успеть внутри этот «Олимпийский» посмотреть, может, купим там чего. Ты, главное, не забудь, что билет у тебя в паспорте.

И девушки отправились догонять земляков.

Мы с Андрюхой закурили по второй, а с голодухи мне всегда курилось плохо, язва подсасывала.

И тут Андрюха говорит:

— Леха, может, ты пожрать хочешь, выпить? У нас в автобусе целая сумка добра всякого. А то не по-людски как-то. Пошли сядем, тяпнем за встречу. Минут пятнадцать в запасе имеется.

Мы пробрались на заднее сиденье, Андрюха снял с полки кусок фанеры, застелил большой льняной салфеткой и стал доставать из сумки свертки, шуршать бумагой, разворачивать.

Через минуту на импровизированном столе появились: кружок домашней колбаски, соленые огурчики, каравай черного хлеба, яйца, помидоры, луковица и бутылка самогонки. У меня уже было начались рези в желудке, но тут Андрюха вовремя разлил в два относительно чистых стакана, и мы выпили за встречу. Закусили. Андрюха огурчиком, а я всем сразу. Повторили. Накладывая на хлеб колбасу в четыре слоя, которую ловко нарезал Андрюха, я украдкой косился на секундную стрелку на своем «Ориенте». Пятнадцать минут, отведенные на обмывание встречи, неумолимо заканчивались.

Вдруг Андрюха хлопнул себя по лбу, полез куда-то под сиденье и извлек оттуда ярко-красный спортивный баул. Расстегнул молнию, вытащил что-то большое и, судя по всему, тяжелое. За то время, пока он это разворачивал, я успел умять пару крутых яиц, помидор и остатки колбасы.

— Слушай, совсем забыл, — сказал Андрюха, снимая последний слой газеты и являя миру невероятного, огромного, красивого, каким бывает законченное произведение искусства, румяного, поджаристого гуся. — Маринкина мать в дорогу приготовила!

Последний кусок колбасы застрял у меня где-то в верхней трети пищевода.

— Эх, жаль, времени нету! — спохватился Андрюха, тоже взглянув на мои часы. — Бежать надо, Леха. Начало уже через три минуты!

На гуся смотреть было невыносимо. Хотелось плакать в голос.

Я сдвинул фанерку, которая служила нам столом, поднялся, чувствуя, как в голову несильно ударила самогонка, и, держась за багажную полку, не сводя взгляда с этой райской птицы, произнес дрожащим голосом:

— Андрей! Я тебе спою! Спляшу. Буду декламировать хорошие стихи. Рассказывать смешные и свежие анекдоты. Открою все столь дорогие мне сентиментальные детские тайны. Посвящу в увлекательные семейные предания. Поделюсь видением текущего политического момента и предскажу будущее. Но только не ходи ты на этот концерт!

Часа через три неприлично сытый, пьяный больше от еды, чем от самогонки, я возвращался домой на метро. А все-таки надо было оторвать ногу от гуся и привезти домой Лене с Ромой. Андрюха добрый, он бы разрешил.

В октябре позакрывали все институтские столовые, даже донорский зал, где кормили за сдачу крови. Тогда мы придумали с раннего утра посылать гонца в булочную, и днем, когда он возвращался, клевали батон, как голуби. Потом и хлеб кончился. Вернее, он где-то еще был, но на всех перестало хватать. За ним стали выстраиваться молчаливые семичасовые очереди, которые далеко не всегда заканчивались удачной покупкой.

В промтоварных магазинах картина была не лучше. На первом этаже нашего большого универмага из всех товаров оставался расшитый красными петухами фартук землистого цвета, а на втором одиноко скучал скатанный в трубу рваный палас невероятно депрессивной гаммы, на котором красовалась бумажка с надписью «Брак». Потом исчезло и это.

Прошедший войну дед Яков утверждал, что, когда он прибыл на побывку с фронта, с едой в Москве ситуация была куда лучше.


В ноябре ударили морозы, и стало не только голодно, но и холодно, вот тогда-то я и встретил Альберта.

Альберт Колбасин был зятем моего друга Вовки Антошина. Несколько лет назад он женился на его младшей сестре Ленке, кроме того, мы все учились в одной школе и проживали в одном дворе.

Поначалу Альберт ничем таким не выделялся. В школе он был добродушным увальнем, учился средне, но сносно, не хулиганил, деньги у младших не отнимал, на гитаре не играл и даже не курил, — короче говоря, особой индивидуальностью не обладал. В старших классах Альберт за компанию записался в подпольную секцию карате, тут-то он себя и нашел. Через пять лет он превратился в здоровенного парня с тяжелым взглядом и набитыми кулаками. Все его свободное время уходило на оттачивание ударов руками и ногами.

В армию Альберта не взяли по слабому здоровью, оказалось, что еще в нежном возрасте он перенес туберкулезный процесс и теперь всю оставшуюся жизнь должен состоять на учете, соблюдать режим и выполнять предписания. Было забавно наблюдать, как этот чахоточный обладатель белого билета и черного пояса крушил толстенные доски, бегал бесконечные кроссы и при весе за центнер подтягивался на турнике тридцать раз.

Работать Альберт устроился скорняком в какой-то кооператив, которые как грибы после дождя стали появляться в перестройку. Ну, действительно, самое занятие для туберкулезника — это меховое производство.

И хотя он быстро стал авторитетным человеком в районе, известность его ограничивалась рамками нескольких кварталов. Все изменила та суббота.

Альберт решил посетить Парк культуры и отдыха, даже не сам парк, а Зеленый театр, где в тот день школа рукопашного боя под руководством знаменитого Тадеуша Касьянова должна была продемонстрировать гражданам, как легко и просто убить человека голыми руками. В те времена население стало испытывать явный и неподдельный интерес ко всем видам обороны и нападения. Люди бросились подпольно скупать газовые баллончики, выкидные ножи, дубинки, а собаки бойцовых пород моментально вытеснили милых декоративных песиков.

Альберт Колбасин шел по аллее парка в направлении Зеленого театра в хорошем настроении. Заканчивался июнь, он получил шесть с половиной тысяч отпускных, можно было смело махнуть к морю. Осенью обещали прибавить еще, дела у кооператива шли в гору. Смешно было смотреть на бывших одноклассников, что продолжали ишачить за жалкие две-три сотни.

Настроение испортил зеленый каблучок «москвич», который, проезжая мимо, наехал на лужицу, забрызгав новые голубые джинсы, только раз надеванные. Пять сотен стоят, между прочим. Машина, проехав еще метров тридцать, затормозила у какой-то палатки. Альберт, поравнявшись с ней через полминуты, несильно ударил своим пудовым кулаком по крыше и, нагнувшись к окошку, посоветовал шоферу в следующий раз разуть глаза, а не пачкать людям дорогую одежду.

Но водитель оказался человеком непростым, владельцем той самой палатки, около которой и припарковал свое транспортное средство. Если каждый козел начнет тут права качать, да еще по машине стучать, то ничего хорошего в этой стране никогда не будет. Он вылез из кабины, подошел к паре патрульных, сержанту и ефрейтору, которые оказались здесь весьма кстати, и показал им на удалявшегося высокого здорового парня:

— Больно уж борзый этот фраер, машину мне помял, угрожал по-всякому. Ребятки, научите его родину любить, а за мной не заржавеет.

Милиционеры переглянулись и опрометью бросились выполнять просьбу кооператора. Тот был нормальным мужиком, после смены часто угощал их пивом с бутербродами. Тем более недавно всем выдали резиновые дубинки, просто руки чесались применить новое спецсредство на практике.

Главной их ошибкой было то, что они просто подбежали сзади и от души огрели Альберта дубинкой меж лопаток. Стражам правопорядка показалось несолидным забегать вперед, просить остановиться, представляться, разбираться. А влупить со звоном по горбу, чтоб у клиента потроха из ушей полезли, — то, что доктор прописал!

Альберт шел в предвкушении увлекательного зрелища. Касьянов был мужиком авторитетным, показывал всякие хитрые штуки, которые можно было запомнить и взять на вооружение. До начала представления оставалось четверть часа, вот уже и колесо обозрения, должен успеть.

Он сразу даже и не понял, что произошло. Показалось, будто внутри взорвалось сердце. Удар был очень сильным, а главное, неожиданным. Альберт застонал, закашлялся, присев от боли, одновременно разворачиваясь в ту сторону, откуда прилетел этот сюрприз.

— Ну как, понравилось? — с глумливым удовлетворением произнес худосочный сержант. — Говорят, ты тут из себя крутого строишь? Вот мы тебе сейчас покажем, какой…

Неизвестно, что они там собирались показать Альберту, возможно, пантомиму театра Кабуки. Страшный удар правой по печени согнул сержанта пополам, он замычал, уперся головой в бордюр и мягко перекатился на бок, поджав ноги и хватая ртом воздух.

Ефрейтор пытался занести дубинку, но сразу получил стопой под челюсть, подлетел в воздух, замерев на мгновение в высшей точке амплитуды, и плашмя шлепнулся на асфальт. Слетевшая фуражка встала на ребро и закатилась под киоск с пепси-колой.

— Караул!!! — завопила пожилая тетка, продававшая билеты на карусель. — Милиционеров убивают!!!

Услышав такое невероятное известие, посетители парка мигом бросили все эти дурацкие аттракционы и ломанулись к месту события.

Сержант продолжал сучить ногами на газоне, держась за живот, а ефрейтор полежал немного и, встав на карачки, стал трясти головой, пытаясь прийти в себя. Он подполз к выпавшей из рук дубинке, схватил ее со второй попытки, медленно поднялся и сделал несколько нетвердых шагов в сторону Альберта:

— Да ты чё творишь, су…

Альберт, который к тому времени уже отдышался, успел поставить блок, дубинка улетела в кусты, а ефрейтор, получив кулаком в солнечное сплетение, присоединился к своему коллеге. Теперь на газоне лежали целых два скрюченных милиционера, рыли пятками землю и беззвучно стонали.

Народ прибывал десятками. Не каждый же день такое увидишь, да еще и бесплатно. Альберт понял, что самое время сейчас по-быстрому слинять в сторону Нескучного сада, но тут, откуда ни возьмись, показались еще двое патрульных. Они быстро сориентировались в боевой обстановке и кинулись в атаку.

Первый нарвался на крюк в челюсть и уселся на пятую точку, хоть и быстро поднялся, но видно было, что поплыл, а второго Альберт красиво положил низкой подсечкой с разворота. Под киоск с пепси-колой покатилась еще одна фуражка. Тот, первый, которому удалось встать на ноги, оказался парнем находчивым. Он не стал очертя голову снова бросаться на Альберта как на амбразуру, а, отступив назад, выхватил из кармана свисток, огласив пространство пронзительными трелями.

Люди повалили на эти звуки уже сотнями, и буквально через минуту Альберт оказался зажат в плотном кольце зрителей. Теперь не смотаешься.

Со стороны набережной подъехала «канарейка», из которой мигом выскочили четыре милиционера и рванули сквозь толпу. Альберт встал в боевую стойку и приготовился. Первого он схватил за кисть и приемом из айкидо забросил себе за спину, в кусты. Второй получил локтем в грудь, сказал «О-о-о!» и тяжело опустился на тротуар. Третий успел было достать дубинкой по плечу, но тут же кулак Альберта врезался ему в нос. Милиционер выронил дубинку, вскрикнул и прижал ладони к лицу. Сквозь пальцы потекла струйка крови. Четвертый, подбежав к Альберту, сам встал в красивую стойку, показывая, что и он не лыком шит. Альберт кивнул, выпрыгнул вверх, растянулся в шпагате и с разворота вломил ему ногой по голове. Эту вертушку из тхеквондо он оттачивал больше года. Милиционер немедленно грохнулся так, что земля загудела, в толпе одобрительно зааплодировали. Фуражка на этот раз уже не покатилась, а веселым вертолетиком спланировала под ноги зрителям.

В это время тот, кого закинули в кусты, незаметно выбрался из зарослей, нашарил в траве дубинку и, перехватив ее обеими руками, как секиру, бесшумно подкрался сзади и наотмашь врезал Альберту по затылку. В толпе охнули. Альберт слегка качнулся. Второй удар пришелся ему по плечу. Он повернулся, успел перехватить дубинку, зажав ее под мышкой, свободной рукой немного пригнул противника к земле, сперва въехал ему коленом в грудь, а затем выхваченной дубинкой с оттягом дважды долбанул по темени. Аплодисменты в этот раз были бурными и продолжительными.

Три милиционера лежали на земле, один безуспешно пытался подняться, трое приходили в себя, а тот, который свистел, продолжал свое занятие на безопасном расстоянии и на сближение не решался.

Примчалась еще одна «канарейка» с четырьмя бойцами, а следом — двое пеших патрульных. Объединившись с теми из первой партии, что еще могли стоять на ногах, они попытались взять Альберта в кольцо. Ударив одного головой в переносицу, другого кинув через бедро, Альберт вырвался из окружения и приготовился к отражению очередной вылазки. Прорыв блокады стоил ему порванной рубахи и нескольких пропущенных ударов дубинкой.

Никогда еще Парк культуры имени Горького не видел такого грандиозного побоища. Нет, драки тут случались ежедневно, бывали и массовые, особенно когда в Москву стали приезжать «любера» из Подмосковья и прочие гопники из Казани и Набережных Челнов. Но тут была не драка, а настоящий гладиаторский поединок, как в Древнем Риме.

Сотни зрителей стояли огромным кольцом на большой асфальтовой площадке. С колеса обозрения гроздьями свешивались любопытные. Торговцы и сотрудники парка бросили свои рабочие места и тоже влились в число публики. Парни с девушками, парни без девушек, девушки без парней, дети с родителями, дети без родителей, дети с воздушными шариками, пенсионеры разных возрастов, москвичи, гости столицы и прочие категории населения, включая даже граждан иностранных государств, с неподдельным интересом смотрели, как стражи порядка пытаются навести этот самый порядок и обуздать нарушителя спокойствия.

Милиционеры тем временем устроили передислокацию сил, а воспользовавшийся паузой Альберт подобрал с земли две дубинки и, с завидным умением покрутив их в руках, приготовился.

Не зря же он столько времени тренировался с нунчаками и прочими палками. Милиционеры сразу почувствовали это на своей шкуре. Когда они предприняли очередную вылазку в надежде на силы свежего подкрепления, то получили немедленный и жесткий отпор.

Альберт лупцевал их долго и самозабвенно. Он наносил удары на любой вкус. Бил коротко и с замаха, в прыжке и с разворота, по голове и корпусу, не забывая, разумеется, и про конечности. Если противник успевал увернуться от удара с правой, то немедленно получал с левой. Милиционерам было очень обидно, ну еще бы, помимо того что огребаешь при всем честном народе, так еще и получаешь по всем местам своим же собственным инвентарем.

Через пять минут силы правопорядка отступили, вынося с поля битвы пострадавших, и, сложив раненых на газон, принялись совещаться. Публика разразилась оскорбительным свистом и улюлюканьем.

Наконец милиционеры применили единственно верную тактику в данной ситуации. Они просто побежали кучей, дружно навалились общей массой на Альберта и сбили его с ног. По толпе прошел дружный вздох сочувствия. В какой-то момент Альберт умудрился подняться и даже стряхнул с себя часть противников, но остальные вцепились в него мертвой хваткой, опутав по рукам и ногам. Вся эта сцена чем-то стала напоминать известную античную скульптуру «Лаокоон и сыновья».

Но не прошло и минуты, как они снова повалили Альберта на асфальт, одни пытались удержать его на земле, другие охаживали дубинками по почкам и по голове, а третьи подошвами ботинок с энтузиазмом отдавливали ему пальцы. В воздухе мелькали руки, ноги, резиновые палки, звуки ударов напоминали беспорядочную пальбу, народ в негодовании свистел, а голос старушки-билетера из комнаты смеха буревестником реял над толпой и перекрывал все остальные звуки: — Товарищи милиционеры, извольте немедленно прекратить избиение отдыхающих!

Они прекратили, только когда у них кончились силы. И долго потом запихивали все еще сопротивляющегося Альберта в «канарейку», наручники он им надеть так и не дал. Головная машина с узником включила мигалку и поехала в сторону отделения, вторая двинулась за ней на всякий пожарный. Пешие милиционеры, под непрекращающийся свист толпы, разыскав свои причиндалы, через минуту, понурив головы, также покинули поле брани. Одну фуражку, кстати, так и не нашли. Наверно, кто-то ее в суматохе на сувенир прихватил. А в Зеленом театре в тот вечер было сорвано представление школы рукопашного боя Тадеуша Касьянова. Ну и правильно. Кому она нужна, эта бутафория, жизнь намного динамичнее.

Кстати, тот кооператор, из-за которого все закрутилось, в воскресенье быстренько разобрал свою палатку и был таков. Видимо, понял — теперь пивом и бутербродами не обойдешься.

Потом был суд. Альберту дали всего полтора года за хулиганство. Хотя в то время была статья за покушение на жизнь работника милиции, по которой, чтобы получить десять лет, достаточно было просто замахнуться на сотрудника органов. Но органам, видимо, было неловко признать, что какой-то скорняк-туберкулезник отметелил один четырнадцать милиционеров, да еще прилюдно.

А могло так и вообще завершиться без суда. Я, узнав о случившемся, на следующий же день спрятал Альберта в свою больницу, где в целях его спасения от правосудия были грамотно описаны все повреждения. Сам он был хоть и веселым, но сильно смахивал на матрас из-за толстых синих полос от дубинок. Получалось, что несчастный юноша шел на представление в театр и внезапно стал жертвой милицейского произвола, то есть пострадал от негативных проявлений тоталитарной системы, с которой тогда активно вело борьбу руководство страны. Но избитые милиционеры, тоже испугавшись посадки, не будь дураками, собрали справки, и оказалось, что у них в совокупности шесть сотрясений мозга, выбито одиннадцать зубов, сломано пять ребер, две носовые перегородки, а также имеется один вывих в плечевом суставе. То есть наблюдался явный перевес увечий в сторону представителей власти.

Альберт попал в зону под Москвой, недалеко от Зеленограда. Передачи принимались без ограничения, режим содержания был гуманным. Сидели там сплошь молодые спортивные ребята. Все, кроме Альберта, по модной статье за вымогательство. Рэкет в то веселое время представлялся делом перспективным.

Такого здорового парня, обладающего подходящей фактурой, да еще и с такой впечатляющей историей, немедленно сагитировали бросать к чертовой матери свой меховой кооператив и заняться более серьезными вещами. Поэтому, когда через девять месяцев он вышел по амнистии, вопросов с трудоустройством у Альберта Колбасина не возникло.

Ему быстро, как тогда говорили, удалось подняться, приодеться, стать обладателем видеомагнитофона, японского телевизора и толстой золотой цепи. В его облике, особенно во взгляде, теперь читалось явное превосходство перед простыми смертными. На вопрос непосвященных о роде занятий отвечал просто и слегка насмешливо:

— По городу работаю.

* * *

Пожалуй, никогда у меня не случалось такого минорного настроения, как в ноябре девяносто первого. Еще летом я уволился из реанимации, где десятый год служил в качестве медбрата, когда почувствовал вдруг, что ушло главное: я перестал получать кайф от этой работы, и все мгновенно превратилось в рутину, тяжелую морально и физически, да к тому же и задарма.

А ведь предупреждали умные люди, что нельзя продолжать пахать в реанимации, если при этом учишься на дневном. Тем более в таком заведении, как Первый Мед. Нужно было послушаться, а не устраивать себе жизнь, при которой все эти годы не было ни одного выходного. Пока мои однокашники отдыхали в воскресенье, у меня по воскресеньям стояли сутки. Да еще среди недели выходил в ночь. А во время каникул, вместо того чтобы подкопить силенок, брал себе максимальное количество дежурств. Вот и результат.

Уже пятый месяц пошел, как я уволился, а все никак никуда не устроюсь. Денег, несмотря на повышенную стипендию, зарплату Лены и помощь родителей, и раньше-то не хватало, а теперь с этой инфляцией и подавно. Но идти опять в больницу что-то неохота, ведь снова ночами не спать, да и вообще начинать работать после стольких месяцев безделья всегда тяжело.

А может, надо было послушать Светку? В прошлом году, когда в подъездах перестали гореть лампочки, а подвалы домов заполнились подростками, которые, надев на голову пакеты, под музыку Цоя нюхали клей «Момент», наша соседка Света зашла к нам на огонек и, прикурив, сказала:

— Отсюда надо валить, хотя бы ради детей. Эта страна обречена. Сегодня я была в посольстве Австралии. Взяла анкеты и на вашу долю. Не валяйте дурака, заполняйте, ступайте на собеседование, и поехали.

Мы заполнили, перечитали у Акимушкина про животный мир Зеленого континента, собрались с духом, сообщили родным о нашем решении. Родные пригорюнились, поплакали, но отнеслись с пониманием. Осталось передать анкеты в посольство и ждать приглашения на беседу. Австралия лишь недавно объявила, что зовет к себе энергичных, молодых, горящих желанием влиться в новое общество. А одной из самых востребованных специальностей значилась медицинская сестра. Прямо для меня.

И я уже представлял картинки из нашего недалекого будущего, как мы, красивые, загорелые, бредем по берегу океана, шлепая босыми ногами в полосе прибоя, я обнимаю Лену, а подросший к тому времени Рома тащит за нами доску для серфинга и, пытаясь перекричать шум волн, требует, чтобы его подождали. Конец доски чертит по мокрому песку неровную линию, мы оборачиваемся и со смехом отвечаем ему по-английски, срываясь на русский, а вот и наш дом на пригорке, стоит под сенью огромных эвкалиптов, вдалеке бегают какие-то звери, то ли дикие собаки динго, то ли кенгуру, а…

А утром вдруг как-то стало невероятно жалко все это бросить. Нет, не загаженный темный подъезд с соседями-алкашами, не унылые грязные дворы с протухшими мусорными баками, не разбитые, холодные автобусы, которые брались штурмом, а как-то все сразу, абстрактно.

— Да ладно, бог с ней, с Австралией! — объявил я Лене на третий день после заполнения анкет. — Давай еще подождем. Наверняка хуже, чем сейчас, уже не будет.

Оказалось, что будет. Причем намного. Деньги таяли, шмотки поизносились, лампочки перестали гореть даже в лифтах, подростки в подвалах уже не нюхали, а ширялись, бандиты стреляли на улице средь бела дня.

В холодильнике с сегодняшнего утра лишь полбанки горчицы и початый пакет молока. Хоть бы хлеба купить. Да хоть бы что-нибудь купить! А то уже мутит от голода.

Шел я весь в этих своих тяжелых думах и буквально налетел на Альберта.

— Ого, докторишка! — радостно приветствовал меня Альберт, разодетый в какой-то невероятный красный пуховик. — Ты откуда такой серьезный?

— Да вот, из института возвращаюсь, — вяло стал отвечать я. — Зачет по психиатрии сдавал.

— Всё зачеты сдаешь! — засмеялся Альберт, надевая красивые кожаные перчатки. — Ты, Леха, скоро сам от этой учебы психом станешь! Сколько там уже учишься? Пятый год? А всего сколько? Шесть? А стипендия сейчас какая? Какая??? В час? В месяц? Ну, ты даешь! Да еще небось каждый день покойников резать! Не, я бы так и дня не выдержал!

Я остановился и прикурил. Некурящий Альберт немного притормозил и поинтересовался:

— А чего смурной такой? Проблемы? Если с зачетом там или еще чего, хочешь, подъедем с пацанами, разберемся.

Я сразу представил, как в наш деканат приезжает Альберт с пацанами на разборки и завтрашние заголовки газет.

— Спасибо, я уж как-нибудь сам, с зачетом. А смурной — просто думаю, где бы пожрать достать.

— Как где? — удивился Альберт, пожав плечами. — Маленький, что ль? В магазин зайти не пробовал?

Тут уже настал мой черед удивляться:

— Тебе, Альберт, тогда в парке точно последние мозги отбили. Ты сам-то в магазины заходил? Прилавки видел?

Альберт снисходительно ухмыльнулся и начал мне втолковывать, как неразумному:

— Слушай, докторишка, заруби себе на носу, что у прилавка одни лохи толкаются. Я как с зоны откинулся, теперь всегда в подсобке отовариваюсь. Захожу, прошу, чтобы мяса хорошего нарубили, собрали там всего, колбаски сухой, рыбки соленой…

— Какой колбаски? — возмутился я и швырнул окурок на землю. Курить не было сил. — Какой еще рыбки? Да ты знаешь, что уже месяц хлеба купить и то проблема?

— Да нормальная колбаса, сервелат. В тот четверг на Автозаводской с пацанами отоварились. Окорок еще там взял, консервов всяких, вырезку говяжью. Я ж тебе толкую, нынче весь товар в подсобке, для своих. А в самом магазине только старичье пасется и лохи голимые. Леха, кончай позориться, не стой больше в очередях, заходи в любую подсобку, найди там людей, скажи, пусть тебе жрачки соберут. Мы с пацанами всегда так делаем.

Я остановился, чувствуя, что еще немного, и моя язва закровит.

— Альберт, может, тебе и твоим пацанам действительно не отказывают, но я так не смогу. У меня не получится. Как сказать, кому сказать?

— Ну, ты и правда лох по жизни, — добродушно объявил Альберт и хлопнул меня по спине, отчего я еле устоял на ногах. — Всему тебя учить надо.

За разговором мы поравнялись с нашей районной стекляшкой, от ее витрин в ноябрьских сумерках исходило тревожное бледно-голубое свечение.

— Пойдем, так уж и быть, покажу! — сказал Альберт и потянул дверь магазина на себя. — Бабки-то есть? А то одолжу, не стесняйся.

Торговый зал оказался неожиданно многолюдным, гул сотен голосов поднимался к потолку, как на хоккейном матче, головы и плечи закручивались в каком-то странном водовороте и, достигнув прилавка, разбивались об него, словно о волнорез.

— Рагу дают!!! — истерично закричала рядом с нами какая-то старушка в шляпке, обращаясь непонятно к кому. — Можно из костей бульон сварить! Слышите, бульон!

Рагу при ближайшем рассмотрении оказалось какими-то ярко-желтыми ломаными костями с кусочками серых сухожилий. Было похоже, что вскрыли скотомогильник с бруцеллезом. Пара злых и явно уставших продавцов, работая совками, словно экскаваторами, загребали в большие прозрачные пакеты эти кости, завязывали их и кидали в толпу. Люди лезли друг на друга, подпрыгивали, как баскетболисты, ловили мешки, кричали, матерились, охали, дрались. Счастливчики с ошалевшим видом продирались к кассе.

Какие-то две женщины, по виду учительницы, схватили один пакет и потянули его, каждая на себя. Намертво вцепившись, ни та ни другая не уступала, глядя на противницу с дикой, первобытной ненавистью. Тут мешок, не выдержав, порвался, и кости посыпались на пол в склизкую жижу. Женщины, будто очнувшись, отпрянули друг от друга и вдруг обе расплакались.

Альберт легонько подтолкнул меня, и мы, обходя по краю толпу, начали пробираться в сторону подсобки. Подойдя к двери, Альберт выдвинулся вперед, а я робко спрятался за его широкой спиной.

В подсобке, на здоровой, изрубленной мясной колоде три амбала играли в карты. Мясник и два грузчика. Мясник в грязном-прегрязном белом халате сидел на стуле, а грузчики в халатах синих, но тоже не первой свежести, на шатких пустых ящиках. Они повернулись на звук открываемой двери с традиционным для работников мясной торговли выражением презрения, свирепости и жлобства. Но при виде Альберта их лица мигом преобразились, и теперь на них читались скорбь, смирение и кротость. Хорошая тренировка для мимической мускулатуры. Их руки с картами застыли в воздухе.

— Слышь, мяса нам наруби! — глядя куда-то в сторону, произнес Альберт и зевнул. — Но чтоб вырезка была! И собери еще колбаски всякой, ветчинки.

Мясник отбросил карты, вскочил со стула, прижал руку к груди и, преданно глядя Альберту в глаза, испуганно проговорил:

— Ребят, бля буду, с прошлой недели мяса не получали! Говорят, завтра должны тушу подвезти! Да только смена будет не моя, Володькина. Но он нарубит, сколько скажете, мы ж понимаем.

Грузчики согласно и угодливо закивали, подтверждая слова мясника и выказывая нам уважение. Альберт поморщился:

— Хорош по ушам-то ездить! Ну а колбаса, рыбка, консервы? Что у вас есть-то? Давай, все тащи.

Мясник тяжело и прерывисто вздохнул, развел руки в стороны, демонстрируя белый кафель стен.

— Так сами ж видите, нет ничего, даже к ноябрьским и то колбасы не завезли! Чуть ли не топором пришлось от ветеранов отмахиваться! Ребят, ни масла, ни консервов, ни крупы! Вы завтра заходите, может, Володька что получит.

— Я чёт не понял, — медленно произнес Альберт и нахмурился, — ты хочешь сказать, мы зря сюда пришли?

Мясник сглотнул и сжался. Альберт кивнул, не торопясь, принялся расстегивать куртку. Пока он тянул за молнию, эти трое не сводили глаз с его руки. Затем он полез во внутренний карман. Грузчики сразу побледнели, а мясник зажмурился.

Альберт вытащил пачку жевательной резинки, развернул пластинку и, отправив ее в рот, щелчком отбросил фантик в угол.

— Ф-ф-ф-ф-у-у-у!!! — облегченно выдохнул мясник и, обессилев, рухнул на стул. Он чуть подумал и неуверенно произнес: — Рагу есть, но, наверно, вы его не будете брать.

— Слышь, — уперся в него тяжелым взглядом Альберт, — за такое рагу и ответить можно. У нас на зоне чушканы и то лучше жрали.

Мясник снова разволновался и опять подскочил, словно кузнечик. Было видно, что он лихорадочно соображает. Вдруг лицо его озарилось, он хлопнул себя по лбу, казалось, что сейчас произнесет бессмертное: «Эврика!»

Но вместо этого он вскрикнул:

— Яйца! Ребята, яйца! Коробка яиц есть, хотели для себя оставить, да уж ладно! Чего там! Будете яйца брать?

И он шустро выволок из-за холодильника огромную серую картонную коробку размером с бабушкин комод и подтащил ее поближе.

Альберт пожал плечами, повернулся, испытующе посмотрел в мою сторону. Я, стараясь не показывать сильнейшего волнения, максимально равнодушно кивнул.

Альберт принял у меня деньги, передал их мяснику, тот засунул их в карман, не считая, и мигнул грузчикам, которые тут же подхватили коробку и потащили ее на выход. Мы опять протиснулись сквозь толпу, где продолжалось сражение за желтые кости, и вышли на улицу. Альберт застегнул куртку и оглянулся на грузчиков:

— Свободны!

Кое-как перевязав коробку поясом от моего пальто, нам удалось дотащить ее до квартиры, ни одного яйца при этом не разбив.

И мы стали есть эти яйца. Ели их долго. Сначала с диким аппетитом, потом с умеренным, потом без оного, потом автоматически, потом от отчаяния.

Вкрутую, всмятку, в мешочек, с перцем, солью, с майонезом, если он был, в виде яичницы обычной, в виде яичницы-глазуньи, как омлет, как гоголь-моголь и еще даже не помню как.

На завтрак, обед и ужин. На первое, второе и на десерт. Мы стали ненавидеть яйца уже через неделю, но они и не думали кончаться. Мы пытались их поменять на другие продукты, но как-то безуспешно. Яйца преследовали нас как кошмар. Они стали являться во снах. Разговаривать человеческими голосами. Армия нерожденных цыплят пищала с гневом и осуждением. А утром, стоило только открыть холодильник, как миру являлись белые, стройные, чуть подрагивающие шеренги яиц, своим построением напоминающие боевые порядки генуэзской пехоты.

Мне казалось, это не кончится никогда. Но настал тот день, когда последнее яйцо было съедено. Оставались считаные дни до Нового года. Я оделся, сунул в карман деньги, оставшиеся со стипендии, взял за компанию Рому и отправился в магазин.

По всей длине огромного универсама тянулась очередь. Она пересекала магазин по диагонали и заканчивалась у дверей подсобки. Внутри не было ни единого продавца, так как не наблюдалось и продуктов. За двумя работающими кассами сидели скучающие кассиры и, подперев голову руками, мрачно смотрели на народ.

Уже не было смысла выкладывать товар на прилавки, уже никто не занимался такой ерундой, как нарезка на маленькие порции, все продавалось огромными кусками, потому что любую еду расхватывали не глядя, даже не за минуты, а за секунды. Точно так же рыбы пираньи обгладывают свои жертвы в документальных фильмах про Амазонку. Раз — и чистенький скелет. Вот и здесь, не успевали вывезти здоровенную тележку, как ее моментально облепляли голодные люди, через мгновение клубок тел распадался, народ, прижимая добычу к груди, бежал к кассе, а у дверей подсобки оставалась брошенная пустая тележка.

Я подошел к крайнему в очереди и поинтересовался:

— Чего хоть ждем?

Человек, не оглядываясь, ответил:

— Говорят, пельмени подвезли.

— Вот и славно! Ну что, сынок, — нарочито беззаботным тоном сказал я Роме, — придется постоять!

Рома покладисто кивнул. Действительно, уже совсем взрослый парень, девять лет через три недели.

Покупные пельмени я никогда не жаловал. У нас в реанимации почти каждое дежурство кто-нибудь да приносил их на ужин. Резиновое тесто, резиновый, сильно перченый фарш. А уж после того как одна из наших сестер, перейдя работать в медпункт на мясокомбинате, рассказала секреты технологии производства пельменей, я даже смотреть на них не отваживался.

Но тут уж было не до дурацких капризов. Пища давно превратилась в источник калорий, а не наслаждений. Пельмени, значит, пельмени. Минут через двадцать дверь подсобки распахнулась, было видно, как там впереди происходит какое-то стремительное движение, народ продвинулся метров на пять, и снова все замерло.

— Докторишка, ты опять в очереди стоишь? Учишь тебя, учишь, да все без толку!

Я оглянулся. Позади стоял румяный, веселый, очень довольный собой Альберт и широко улыбался.

— Альберт! — произнес я, немного смутившись, и почему-то сразу начал оправдываться: — Так тут вроде быстро очередь идет, вот думаю, чего пельменей-то не взять.

— Понятно, — сказал Альберт и с сочувствием кивнул, — что быстро идет. Может, уже к весне дойдет. Если, конечно, пельменей хватит.

Я вздохнул. Скорее всего, и правда не хватит, но попытка не пытка. Рома с интересом прислушивался к разговору.

— Леха, — сказал вдруг очень серьезно Альберт, — иди домой, все будет нормально. Я к тебе через часок загляну.

Повернулся спиной и пошел на выход, где его поджидали ребята очень характерной внешности. Тоже наверняка по городу работают.

Я нерешительно потоптался. Может, и правда домой пойти? Но потом благоразумие победило, и я снова встал в очередь. И буквально сразу услышал рядом с собой негромкий женский голос:

— Молодой человек!

Я повернул голову. Рядом стояла приятная пожилая женщина, обнимая два больших полиэтиленовых пакета с пельменями.

— Молодой человек, я вижу, вы с ребенком, а мне и одного пакета хватит! Видите, какие они огромные, тут килограмма три. А то я сдуру два схватила, сейчас же все как с ума посходили. Сначала хватают, потом думают. Держите!

И она протянула пакет, впихнув его чуть ли не насильно, а я опешил и все никак не мог поверить в такое счастье.

— Лена! — объявил я, появившись с этим мешком, лопаясь от гордости. — Смотри, какие мы у тебя молодцы! Еще часа не прошло, а уже с добычей.

Рома тоже был доволен.

— И правда! Уж молодцы так молодцы, мальчики, — обрадовалась Лена. — А ну говорите, кому отварить, кому поджарить?

В кастрюльке булькал кипяток, на сковородке шипели остатки масла, когда в дверь позвонили. Кого еще несет?

На пороге стоял Альберт и держал два каких-то необычных плоских картонных ящика.

— Хватай скорее, докторишка! — Ящики оказались тяжелые, я их чуть не уронил. — И никогда больше не стой в очереди!

— Альберт, подожди, что это, сколько я тебе должен?

Но он уже сбегал вниз по лестнице.

Мне еле удалось дотащить эти ящики на кухню на полусогнутых и торжественно водрузить на стол. Пока я открывал верхний, Лена и Рома стояли рядом, сгорая от любопытства. Когда крышка была снята, мы все трое не смогли сдержать вздох восхищения.

Плотными слоями, невероятные, потрясающие, будто выточенные из каррарского мрамора, прекрасные в своем одинаковом совершенстве, там были аккуратно уложены куриные окорочка, названные немного позже «ножками Буша».

А через несколько дней, утром первого января девяносто второго, в магазинах вдруг появилась еда. Такая, про которую уже все забыли, про которую тогда можно было прочитать разве что в «Книге о вкусной и здоровой пище», этом знаменитом документе эпохи культа личности. И с каждым днем еды становилось больше. Потихоньку, далеко не сразу, но она становилась все доступнее. И в какой-то момент очереди за едой вдруг взяли и закончились. И сделал это, как потом выяснилось, внук одного известного детского писателя, книгами которого зачитывалось не одно поколение. Звали этого человека Егором. Хорошее имя, мне нравится.

Прошло еще время, и я стал приличным человеком. Теперь мне гораздо приятнее говорить о еде, чем думать о ней.

Сказка про Колобка

— Значит, ты хочешь, чтобы я твоего уголовника лечила как принца крови. То есть я сейчас все свои заначки распатроню, непосильным трудом нажитые, и неделю ему все это задарма буду вбухивать. А он, когда поправится, не то что мне спасибо не скажет, а еще прирежет где-нибудь в подворотне. Не исключено, перед тем и изнасилует. И не потому, что ему мое лечение не понравится, а просто у них ремесло такое, у этих урок, — убивать, грабить да насиловать. Почему-то об этом никто не задумывается. Нынче все как с ума посходили, даже приличные люди начали по фене ботать, песни воровские гундосить да друзьями-бандитами хвастаться. И ты туда же. Не ожидала от тебя.

Маринка была во всем права. А уж особенно верно она сказала про моду на бандитов. Бандиты стали вдруг самыми уважаемыми членами общества, принялись раздавать направо-налево интервью, учить уму-разуму, рассуждать о политике, об экономике, создавать свои партии. И выходило так, что все они крепкие хозяйственники, справедливые судьи, мудрые учителя, щедрые меценаты, а вовсе не воры и убийцы.

Народ просто пищал от счастья и любил бандитов всей душой. Бандитские рожи замелькали повсюду. Их приглашали на многочисленные светские рауты, они заполнили ложи модных театров, вещали по всем телевизионным программам, стояли со свечками во всех главных храмах, снисходительно обнимая млеющих от счастья известных спортсменов, артистов, режиссеров, политиков и священнослужителей.

И как точно заметила Маринка, действительно случилось коллективное помешательство, но почему-то никого это не удивляло. Наоборот, пошли разговоры, что пяток воров в законе, дай им полную волю, за год сделают из России рай земной и воровские понятия — лучший свод законов со времен кодекса Наполеона, тюрьмы и зоны — настоящая школа жизни, а эстрадный певец Кобзон договорился до того, что лично ему, оказывается, всегда импонировали люди с психологией Робин Гуда. Это когда берешь у богатых, а раздаешь бедным.

А ведь достаточно было зайти на любое кладбище и полюбоваться на бесконечные ряды черных обелисков, чтобы понять, как эти современные Робин Гуды тысячами крошат друг друга за бабки.

Поэтому я прекрасно понимал Маринкино возмущение. Но рассказать ей правду не решался. Тогда бы она стала соучастницей, а я и сам понятия не имел, что же дальше делать. Во всяком случае, я врач, а врач должен всегда действовать в интересах пациента. Вот и буду лечить Леню, делая вид, что он просто больной, а не бывший пионер из моего отряда и всеобщий любимец.

— Марин, ты пойми, у него же ситуация нетривиальная. Одно дело — плановая операция, когда больной идет подготовленный, обследованный, бодрый, да еще с кучей своих лекарств. Опять же родственники. Приходят, ухаживают, попить дадут, судно подставят, жратву принесут, стоит свистнуть — сразу любой препарат достанут. Такого захочешь — не ухайдакаешь.

Маринка усмехнулась. Нужно не останавливаться, вроде клюет. Правда, такому человеку, как она, все эти банальности до фонаря. Но тут важно говорить прописные истины уверенным тоном, тогда это действует как проповедь.

— А этого привезли в труповозке, безо всякой помощи, без обезболивания, даже без повязки. Швырнули на пол подыхать. Зато наручниками приковать не забыли, суки! Как будто с такой кровопотерей, с таким давлением, ему кросс по пересеченной местности захочется пробежать. Марин, там шок был настоящий, и болевой и геморрагический. И по ране видно, что он несколько часов где-то валялся, пока его не привезли. А потом, почему он урка? Я лично не уверен.

— Ну, наверное, потому, что его омоновцы за дверью стерегут, — сверкнула Маринка на меня своими синими искрами из-под челки, — потому, что он как урка выглядит, как урка говорит.

— Знаешь, Веркина, — продолжил я агитацию и пропаганду, — может, он и правда на зоне побывал, может, он голодал, может, спер чего с голодухи, ведь у нас любого могут туда законопатить.

— Есть такой жанр, сиротская песня называется. С тобой, Моторов, наверняка по вагонам хорошо ходить, деньги собирать, а тут все-таки больница. Хочешь совет? Возьми дежурств побольше, чтобы ни времени, ни сил на филантропию дешевую не оставалось. У меня тоже жизнь не сахар была. Я когда в институт поступила, родители как раз из Сибири в Елец переехали, квартира аварийная, ремонт делать нужно, расходы сплошные, сестра опять же подросла. Поэтому, кроме стипендии, не было у меня ни шиша. Вот поголодала я с месяц, а потом работать пошла ночами. Санитаркой в операционную. Пришла на первое дежурство свое. Стою на операции, ампутация голени у мужика. Ему ногу отпилили, вдруг говорят — лови! И ногу эту отпиленную мне кидают. Я только помню — вроде успела руки подставить, и все. Провалилась куда-то. Очнулась — лежу на каталке в предбаннике, а в руках сжимаю что-то. Оказалось, эту самую ногу. У меня ее забрать пытались, а я ее не отдаю, вцепилась мертвой хваткой. Потом про меня по всей больнице стали рассказывать, что есть девочка, самой восемнадцать, сорок килограммов веса, лежит без сознания, а трое здоровенных мужиков-хирургов не могут у нее ампутированную конечность из рук вырвать. Я это к тому, что не воровать тогда пошла, а за пятьдесят рублей в месяц шесть ночных дежурств стала брать, без сна и с обмороками. Каждый сам себе жизнь выбирает.

— Все ты правильно говоришь! — кивнул я, делая вид, что соглашаюсь. — Но бывает, выбираешь одно, а получаешь другое. Ну а потом, Марин, обидно же будет. Он ведь как Колобок. В голову ему шмальнули — не попали, с такой раной выжил, в труповозке не преставился, а сейчас, после квалифицированной врачебной помощи, от сепсиса загнется на нашем физрастворе и пенициллине, а все лишь потому, что он когда-то уголовный кодекс нарушил.

Маринка засмеялась. Ну еще бы! Все любят сказку про Колобка, хотя она и каннибализмом отдает. Тут главное не тормозить. И я выложил последний козырь, безусловно подлый, но убедительный:

— Вот ты, Веркина, собак бродячих подбираешь, кошек. Кормишь, лечишь, наверное, всю зарплату на свой живой уголок тратишь, до копейки. Сама говоришь, тут кролика спасла. А он не кролик.

Маринка вздрогнула и посмотрела мне в лицо. Долго смотрела, но я выдержал. Потом вытащила из пачки сигарету, прикурила, затянулась, выпустила дым и произнесла:

— Сволочь ты, Моторов!

Пусть и сволочь. Зато теперь Леню будут лечить, будто он депутат Верховного Совета.


Конференция прошла в виде традиционного монолога. Профессор Лазо поведал, как сегодня он выбирался с Пресни по удостоверению главного консультанта МВД. Думаю, что Елисей Борисович рассказал это с целью напомнить всем о своих подзабытых регалиях. Потом он заочно повозил мордой об стол отсутствующего Игорька Херсонского, намекая, что тот вымогает деньги у пациентов. Ну, это и так всем известно. Просто Игорек совсем потерял нюх и принялся окучивать знакомых самого Елисея Борисовича. Затем съехал на воспоминания о Париже, куда его пригласили в прошлом году на европейский съезд урологов, и популярно объяснил, в чем особенности виноделия Эльзаса и Южной Роны.

Елисей Борисович Лазо был настоящим профессором. Но не таким, какими их изображала сталинская пропаганда, где в доброй половине довоенных фильмов на экране появлялся бородатый коротышка в очках, который должен был всегда и всюду вести себя как клинический идиот. Все эти профессора из кино несли полную околесицу, постоянно забывали только что сказанное, у них вечно все валилось из рук, и, словно малые дети, они путались в элементарных вещах. Понятно, таким образом формировалось справедливое отношение народных масс к интеллигенции.

Нет, Елисей Борисович был не таков. Он являлся законченным типом профессора современного. То есть, помимо науки, он прекрасно ориентировался в текущем моменте, водил знакомства с влиятельными людьми, понимал в литературе и живописи и при этом был немножечко пижоном. Он даже машиной управлял в лайковых перчатках. Правда, иногда его заносило. Вот как сегодня. Вдруг вспомнил про послеоперационного больного, которого увидел на прошлой неделе, и возмутился:

— Лежит человек, повязка съехала, дренаж забился, капельница закончилась! Да что же это такое! Мы же русские люди! Мы же не мусульмане какие-нибудь боснийские!

Я украдкой посмотрел на коллег: татарина, лакца, азербайджанца, ливанца, марокканца и тунисца. Они сидели как ни в чем не бывало, ни один мускул на лице не дрогнул. Хотя Елисей Борисович вроде только о боснийских мусульманах говорил, так что эти славные русские люди не в обиде.

Сегодня конференция короче обычного, предоперационные эпикризы не зачитывают, все плановые операции отменены, несмотря на то что стрельба в городе давно прекратилась. Непонятно, чего ждут, может, какой партизанской вылазки опасаются?

Я на минутку забежал в реанимацию. Маринка успела смениться, омоновцы тоже, сидят на стульях какие-то новые, а Леня успел проснуться. Когда я в первый раз сунулся к нему в начале восьмого, он еще спал сладким сном. Мне было известно, что ночь прошла спокойно, все показатели стабильны, да в принципе, если пойдет по плану, уже через пару дней можно в общую палату переводить. Но в мои планы это не входило. Как оказалось, и не только в мои. Не успел я сделать шаг к его койке, как за моей спиной раздалось:

— Так! Кто здесь за старшего?

Я быстро повернул голову. В дверях стоял крепкий мужик лет сорока, в костюме, в галстуке. Все, включая его надменную физиономию, было узнаваемо казенным.

— Я лечащий врач этого пациента! — сказал я, четко понимая, с кем имею дело. — Что вы хотите?

— Полковник милиции Серегин! — сообщил он с таким видом, как будто сказал «Я Генрих Бурбон, король Наваррский!».

Таких нужно обламывать сразу.

— Вы почему в уличной одежде заходите в реанимацию? — начал я, нарочно не обращая внимания на ксиву, которую он торжественно извлек из внутреннего кармана и протянул в мою сторону. — Выйдите за дверь и подождите, пока я не освобожусь.

— Слушай, доктор! — Он мигом налился кровью и начал играть желваками. — Не борзей! Может, ты не понял, кто я и откуда? Или тебе как-нибудь по-другому объяснить? А ну начальника своего зови!

— За дверь выйдите. И подождите! — повторил я, не трогаясь с места. — А здесь разговора не будет, тем более что и сменной обуви у вас нет!

Наверное, сейчас он в меня шмальнет. Выпустит всю обойму из своего табельного «макарова». Аж рожу у него от злобы перекосило — смотреть страшно. Полковник уже собирался мне еще что-то сказать, как тут, бесцеремонно отпихнув его в сторону, в палату стремительно протиснулся Маленков.

— Вы кто такой? — спросил он этого хмыря болотного, и тот сразу смекнул, что Петровича на дешевку не купишь. — На каком основании вы игнорируете требования персонала?

— Дело в том… — начал полковник, но Петрович показал ему пальцем на дверь и скомандовал:

— Попрошу выйти в коридор!

Хе-хе, нужно бы еще добавить «И к стенке!». Вот так-то, товарищ полковник, вернее, не товарищ, а господин. Я ободряюще подмигнул Лёне, который явно напрягся, и вслед за Петровичем и полковником вышел из палаты.

— Теперь слушаю вас внимательно! — сказал Петрович и поправил очки. — Я заведующий отделением, моя фамилия Маленков.

Полковник второй раз слазил в карман за ксивой, Петрович, в отличие от меня, с ней внимательно ознакомился, придержав рукой.

— У вас лежит подследственный, которому предъявляются обвинения в тяжком государственном преступлении! — сообщил полковник, взглянув сначала на Петровича, затем на меня, проверяя нашу реакцию.

— Если он подследственный, значит, его место в следственном изоляторе, — невозмутимо ответил Петрович. — А уж обвиняемые в государственном преступлении у нас обычно в одном месте находятся, в Лефортофской тюрьме. Вам ли не знать?

Полковник опять обозлился. Морда у него раскраснелась, наверняка систолическое подскочило, интересно бы измерить!

— Это не ваше дело, доктор! — набычившись, произнес он. — Вы его лечите, вот и давайте. А сказать я хочу следующее. Мои бойцы должны находиться при нем неотлучно. И не за дверью, а рядом с его кроватью. И чтобы все действия вашего персонала и контакты с ним проходили строго в их присутствии и под их надзором.

— Этого не будет! — спокойно и просто заявил Маленков. — Я здесь начальник, не вы. И я устанавливаю правила. Вы верно сказали, что наше дело — лечить. Поэтому никакого надзора за действиями своих подчиненных с вашей стороны я не позволю.

Полковник покосился на дверь, за которой находились его мордовороты, посмотрел в мою сторону, затем снова обратился к Петровичу, понизив голос:

— Вам что, неприятности нужны? Ладно, этот ваш молодой не понимает. — Он небрежно кивнул на меня. — Но вы-то зачем на рожон лезете?

Петрович зачем-то снял очки и сунул их в карман. Может, он подраться решил? Я на всякий пожарный приготовился разнимать. Мало ли.

— Вот эту руку видишь? — поднес он свой жилистый кулак к носу полковника. — Ты даже себе не представляешь, каких людей я этой рукой за яйца держал! Неприятности, говоришь, у меня будут? Ты, главное, не уходи далеко. Через час, максимум полтора, сюда приедут погоны с тебя сдирать!

Полковник растерялся и как-то сразу сник. Петрович, он любого может убедить. Да и насчет того, кого он и за какое место держал, не сильно преувеличивал. Хотя бы потому, что когда академик Лампадкин оперировал Брежнева, ассистентом он взял Маленкова.

Повисла тяжелая пауза. Полковник полез в карман, но вместо «макарова», он вытащил носовой платок и вытер испарину на лбу. Подумал немного, скомкал в кулаке платок и сказал примирительно:

— Ладно, будем считать, что мы оба немного погорячились. Давайте поступим следующим образом. Пусть он лежит, где лежит. Мои люди будут находиться там же, где и находились, за дверью. Но посетителей к нему, включая других больных из вашего отделения не пускать, на соседнюю койку никого не класть, в общую палату не переводить. Договорились?

Петрович надел очки, секунду подумал и кивнул в знак согласия:

— Договорились. Только автоматы у ваших архаровцев заберите. Здесь не в кого очередями палить. Им и пистолетов хватит. Вдруг с предохранителя соскочит или еще чего. А мы их на довольствие поставим. Больничная пища хоть и простая, зато полезная.

Полковник повеселел, даже на прощание пожал Петровичу руку. И мне кивнул. Так что расстались мы, можно сказать, друзьями.

А я наконец пошел к Лёне.

— Доброе утро, как спалось? — начал я с дежурных фраз, а сам внимательно вглядывался в его лицо. — Что беспокоит?

— Да все путем, доктор! — ответил тот, слабо улыбнувшись. — Мне пожрать-то дадут?

Не узнает меня. Ничего удивительного. С последней нашей встречи тринадцать лет минуло, да и та длилась меньше минуты. Я бы и сам Леню никогда не признал, если бы не его слова про детдом и татуировка. Лежит какой-то бородатый мужик. Я вообще заметил, что пациент на больничной койке лишается многих своих индивидуальных черт. А я тут в халате, в колпаке, бывает, и маску надену. Из моих знакомых, что случайно сталкивались со мной за все эти годы в больнице, почти никто меня не признал.

— Не беспокойся, от голода умереть тебе не позволим! — Я осторожно повернул его на правый бок. — Только тебе пока понемногу есть можно.

Повязка слегка промокла, сейчас поменяю, пульс наполнения хорошего, язык суховат, но капать будем до вечера, так что все нормально.

— А кто же тебя так не любит? Повезло еще, что в затылок промазали. — Я перекатил его на спину. — Слышишь-то нормально?

— Ништяк, доктор, все слышу, еще недавно свистело в левом ухе, а теперь уж и нет. А кто шмальнул в меня, сам не знаю. Там же все с волынами были, все строчили, и ваши, и наши, поди разберись.

Леня отвел взгляд и стал смотреть в стену. Видно, что врет, ну да ладно. Не буду больше пытать, хотя любопытно — не то слово. Ведь зря так стеречь не станут. Интересно, что он за тайну такую знает? Тем временем я его перевязал, даже сестру в помощь не стал звать, тут перевязка — название одно. Так, тампон подтянул, шов обработал, пару салфеток положил да марлю наклеил.

— Доктор, а ты какого лешего за меня впрягаешься, — вдруг спросил он, резко зыркнув, — и вчера, и сегодня? Мы ж с тобой не корешились, вместе не чалились, вроде не земляки?

Вот сейчас-то я ему все и выложу, про то лето в «Дружбе», про инсценированную песню, про креолку, про наши разговоры, про встречу во время Олимпиады… Но тут в палате снова возник Маленков:

— Командир, а ну-ка зайди ко мне, разговор есть!

Он подождал меня, и мы вместе отправились к нему в кабинет, где Петрович не только плотно закрыл за нами дверь, а еще и запер ее на ключ.

— Слушай, хочу тебе сказать, кажется, дело с этим твоим стреляным тухлое. Что-то он такое знает, поэтому его в общую палату переводить не хотят. Боятся, что лишнего сболтнет. Да и странного много. Ксива-то у полковника почему-то питерская, не московская. При этом ни прокурорских, ни этих, из КГБ или как их там сейчас называют.

Я молча курил и слушал. Похоже, прав Петрович. Странно и то, что уж больно быстро этот полковник пошел на попятную. Да и омоновцы говорили, что генералам хочется из него какие-то сведения выжать. Какие же ты тайны знаешь, Леня?

— Командир, должен тебя предупредить. Когда такие вещи начинаются, тут лучше в сторонке быть. Поэтому ты его лечи, делай, что должен, но будь поосторожней, да и вообще. В таком деле под раздачу попасть — раз плюнуть! Понял?

Я кивком дал понять, что понял.

— Ну а если понял, сгоняй в хирургическую реанимацию. Там что-то с цистостомой у парня, которого ты недавно оперировал. Они пять минут назад звонили.

А я ведь про этого паренька, студента Горного института, уже и думать забыл с такими-то событиями. Нехорошо как-то. Схожу проведаю, как там и что.

Ветер на улице гонял опавшие листья, старые газеты и обрывки бинтов. Нужно было джинсовку поверх халата накинуть, да лень возвращаться. Кроме того, мне подумать нужно, не спеша и без горячки.

Значит, с Леней я вот как поступлю. Он меня не узнал, и прекрасно. Я ему тоже ничего не скажу. И вообще никому ничего не скажу. Прав Петрович. Тут можно запросто без башки остаться. Особенно в такое неспокойное время.

* * *

— Мотор, а ты кем стать хочешь? Тоже врачом, как и все?

Мы с Леней дежурим по главным воротам, сидим на приступочке и смотрим на дорогу, по которой проносятся редкие самосвалы. Возят песок на кирпичный завод. Туда едут полные, обратно пустые.

— Не знаю, Лень, наверное, химиком буду. Как родители. Врачом — это же людей резать, а я не смогу.

Какое-то время мы посидели молча. Самосвал, проехавший в сторону завода, здорово вихлял на дороге. Наверняка шофер пьяный в хлам. Да они здесь почти все поддатые ездят. Я вытащил из нагрудного кармана пару леденцов «Дюшес», один протянул Лёне. Хотя скоро обед, на который пойдем, когда нас сменят, но одним леденцом пионерский аппетит не перебить.

— Сам-то куда собираешься? Я думаю, тебе, Лень, учиться дальше нужно. В институт идти после десятого класса.

— Не! В гробу я видел эти десять классов. Я после восьмого в техникум пойду. Мне старшие пацаны рассказывали, что есть техникум такой, забыл, как называется, в котором на того готовят, кто в машинном отделении на кораблях работает. Ну, типа кочегара.

— Нашел работенку, тоже мне! Это ж света белого не видеть! Почему обязательно кочегаром? Почему не штурманом, не рулевым?

— А я люблю нюхать, как уголь пахнет. Вот когда нашу баню затопят, сходи нюхни для интереса.

— Ну, так иди в баню, истопником. Какая разница, где лопатой уголь кидать. В бане безопаснее. Корабль, он ведь утонуть может.

— Зато баня твоя в загранку не поплывет. А корабль запросто. Я ведь только на тот хочу попасть, который в загранку ходит.

— А у тебя, Лень, губа не дура! На барже, которая щебенку из Горького в Саратов возит, ты горбатиться не желаешь. Тебе сразу Сингапур подавай!

— Сингапур — это что, Америка?

— Сингапур, Лень, это Сингапур.

— Я, Мотор, больше всего в Америку хочу попасть! Вот придет мой корабль в Америку, в порт какой-нибудь, так я сразу и сбегу, на хрен!

Я засмеялся:

— Про тебя нужно фильм снять «Максимка — 2».

— Что за «Максимка»?

— Неужели не видел? Давнишний фильм. Как русские моряки мальчика нашли в океане. Негритенка. Он на американском бриге у капитана рабом был. И когда бриг этот утонул, наши матросы негритенка спасли и Максимкой назвали. Рассказ такой есть у Станюковича. А у тебя, значит, сюжет ровно наоборот получается.

— И куда его потом дели? В детдом, поди, сбагрили?

Я опешил:

— Да почему в детдом? С чего ты взял?

— Тут, Мотор, и свои-то никому не нужны, а уж негритята американские и подавно!

* * *

В коридоре, недалеко от дверей палаты, огромный Игорек Херсонский обрабатывал больную по фамилии Беридзе из города Ткибули. Он припер ее к стене, не давая возможности улизнуть, похохатывал и подмигивал. Беридзе смущалась и отводила глаза.

Напрасно Игорек старается. Все, что можно, из нее уже выдоил Макс Грищенко.

Макс Грищенко был аспирантом. Но не бледным худосочным очкариком, как их часто представляют, а аспирантом новой формации. Наглым, толстым, кудрявым, розовощеким. На откормленной ряшке бегали маленькие хитрые глазки. Голосок у такого бугая был неожиданно высокий, даже писклявый. Говорил он всегда о чем угодно, но только не о медицине. В основном о деньгах, называя их цыганским словом «лавэ».

Два-три раза в месяц Макс закладывал в отделение состоятельных людей, про которых всем сообщал, что это его родственники. Можно было искренне порадоваться за Грищенко, у которого в родственниках были представители всех братских народов бывшего СССР. Недавно лежал владелец частной аптеки Коган с аденомой, в начале сентября хлопкороб Махмудов с орхитом, а до этого главный бухгалтер банка Саакян с поликистозом.

На прошлой неделе, отдежурив в приемном покое, он положил в мою палату Нану Беридзе с камнем в лоханке. Ничего там острого не было, как не было ни московской прописки, ни российского гражданства, но Макс так жалобно просил у заведующего женским отделением Петровского за свою любимую тетю Нану, что тот не отказал.

— Константин Станиславович, тетя моя, буквально на ее руках вырос, не откажите! И еще одна просьбочка к вам! Прооперируйте ее лично! Ведь сами понимаете, родная кровь!

Халтурить начал Макс. Разница в возрасте между ним и его тетей была всего три года. Как она, интересно, его вырастила, да еще буквально на своих руках? Грищенко наверняка и тогда был мальчонкой плотным, замучишься таскать такого. Кроме того, она почти не знала русского языка. В качестве переводчика выступал ее муж, серьезный мужчина в дорогих костюмах. На прошлой неделе мы с Петровским ее прооперировали.

Вернее сказать, оперировал Петровский, а я был ассистентом. Помогать Петровскому уже само по себе почетно. Константин Станиславович оперировал так, что закачаешься. И если Маленков как хирург напоминал скульптора, то Петровский — ювелира. Движения его были деликатными, почти нежными, швы тончайшими, а разрезы такими, что потом почти и не кровило.

Во время операции все было по плану, мы достали камень, уже ушли из раны, Петровский сам зашивал кожу, как тут, прикрывая морду маской, забежал Макс Грищенко и поинтересовался:

— Как тут у нас дела?

За одно это снисходительное «у нас» можно было с ходу получить в пятак или быть посланным на хер. Так мог спросить в лучшем случае Елисей Борисович, но уж не какой-то там аспирант. Тем более у Петровского. Но Константин Станиславович был тишайшим человеком и стал подробно рассказывать Максу о ходе операции. Я скрипел зубами и вязал узлы.

Макс, не дослушав, перебил:

— Камень-то где?

Петровский показал глазами на операционный столик, где на краю, завернутый в салфетку, лежал камень. Грищенко моментально, как хищная птица, схватил салфетку и, семеня короткими толстыми ножками, почесал на выход.

— Макс! — крикнул я ему в спину, и, несмотря на маску, получилось даже громче, чем нужно. — Положи, где взял!

Тот немного дернул головой и лишь прибавил ходу. Через секунду хлопнула дверь.

— Не отвлекаемся! — спокойно произнес Петровский. — Шьем!


— Леха! Тут такое представление было! — сообщил мне во время перекура Херсонский. — Не успели вы с Петровским в операционную зайти, как целый табор родственников этой Наны набежал, человек десять! Похоже, их Грищенко сам вызвал. Столпились у операционной, молятся, перешептываются. Через какое-то время Макс появляется, они все к нему бросились, а он им с важным видом объявляет: «Не волнуйтесь, все будет нормально, сейчас меня вызвали на самый сложный этап операции — извлечение камня!» А они давай его крестить, причитать! Он серьезное лицо сделал и в операционную отправился, через полчаса выходит, камень на ладони держит, улыбается! Тут эти грузины как завопят, заплачут, некоторые на колени упали и ну ему руки целовать!

Да. Красиво разводит, нечего сказать. Значит, он еще полчаса в предбаннике торчал, как в засаде, имитировал для родственников кипучую деятельность. Вот только забирать камень и предъявлять родне — перебор. И пользоваться тем, что Петровский рыла за это не начистит и промолчит, — свинство вдвойне.

Потому что камень из почки, как, впрочем, и любое инородное тело, — трофей того, кто оперирует. И показывать его родственникам и больному лишь он и имеет право. Ладно, пусть Грищенко тех, с кого дерет деньги, не лечит, даже в палату не заходит, торчит у себя в аспирантской, зато перед выпиской всегда появляется. Но это уже слишком. Этого нельзя так оставлять.

Я его отловил на следующий день у крыльца, шел на консультацию, а тут как раз Грищенко. Он, кряхтя, вылезал из новой «девятки», которую приобрел лишь недавно. Между аптекарем Коганом и бухгалтером Саакяном.

— Макс, спросить тебя хотел, — остановил я его жестом, — а у Маленкова ты бы так же камень со столика забрал?

Петрович за такое затолкал бы ему этот камень через уретру до самых гланд.

— А тебе не все равно? — с блатной интонацией запел Макс своим фальцетом. — Хочешь, чтобы лавэ шуршало? Так кто тебе не дает? Москва большая! Иди, шустри!

— Мне, Грищенко, довелось на кладбище работать, — взяв его за пуговицу, сказал я. — Рассказать, как там с такими крысенышами шустрыми поступают? Их бутербродом хоронят. Знаешь, что такое бутерброд? Это когда могилку с ночи готовят, делают чуть поглубже и на дно дохлого крысеныша укладывают, земелькой присыпают. А уже с утра сверху гроб со вторым покойником. Тут, конечно, не кладбище, но крыс нигде не жалуют. Ты это запомни.

Он сразу стал маленьким, даже худеньким, и так молча, бочком-бочком в дверь прошмыгнул. Показалось, что и воздух испортил. Действительно, шустрый парень, далеко пойдет. Не удивлюсь, если лет через пятнадцать большой пост занимать будет.

А на кладбище я и правда работал.

Кладбищенский негр

Нет, сначала я и не думал ни о каком кладбище. Я пошел работать в театральный журнал. Сразу после Нового года встретил Гришку Милославского у метро, он мне и предложил.

С самим Гришкой мы познакомились в Театре на Таганке, причем не на спектакле, а на собрании. Шла весна восемьдесят девятого, самый разгар горбачевской перестройки. Уже погромыхивало на окраинах, уже случился Сумгаит, но, опьяненный книгами, надеждой и воздухом свободы, народ поверил, что наконец-то он сам может творить историю. И к объявленному Съезду народных депутатов подошел ответственно и неравнодушно, чего власти, как оказалось, совсем не ожидали.

Вот и в театр на Таганке тогда, в конце апреля, набилось народу и не сосчитать. Выдвигали кандидатов в депутаты от Пролетарского района. На одном кресле сидело по два человека, народ теснился в проходах, в двери напирала толпа. Подавляющее большинство хотело видеть депутатами людей известных, но не запятнавших себя неблаговидными делами. Поэтому, если предлагался кандидат из прихвостней режима, такого тут же освистывали и захлопывали. Какой-то сильно помятый мужик вперся на сцену и всю дорогу бубнил: «Нету у меня никакой программы, я простой, беспартийный рабочий. Но если вы мне покажете среди остальных кандидатов простого, беспартийного рабочего, я тут же возьму самоотвод!» Из зала свистели: «Слезай, надоел!» А он упрямо повторял: «Не слезу, пока вы мне не покажете такого же простого и беспартийного!»

Часа через три сошлись на пяти громких фамилиях от Глеба Якунина до Андрея Нуйкина и стали расходиться. И когда в зале оставалось уже немного народу, я заметил худенького паренька, с каким-то неподдельным интересом, можно сказать с изумлением, наблюдавшего за несколькими активистами из общества «Память». Тех было всего человек пять-шесть, серьезные бородатые мужики в черном, и с ними женщина с явными признаками базедовой болезни.

Женщина, прижав кулачки к груди, вещала, подвизгивая к концу каждой фразы:

— Такое со сцены говорить про руководство церкви, про самого патриарха! Это все у них от лукавого! Все бесовщина! Когда же ты, Русь-матушка, одумаешься! Когда же ты ярмо жидовское скинешь!

Мужики согласно трясли бородами и гудели тревожно:

— Мало им, что культуру русскую загубили, так теперь еще и на церковь нашу православную зарятся. Не дадим же им, проклятым, святое на поругание! Не дадим заместо храмов синагоги строить!

Тут этот паренек приблизился к ним и спросил вежливо:

— Простите, ради бога, а какую именно русскую культуру загубили эти проклятые? Не могли бы вы подробнее на этом остановиться? Особенно там, где про синагоги, а то знаете ли, приходится за мацой аж в Марьину Рощу ездить!

Женщина попыталась заголосить, но, видно, спазмом перехватило горло, а мужики зашумели, с каждой секундой сильнее:

— Видать, он сам из этих, что всегда готовы в душу чистую плюнуть! Уходил бы ты лучше от греха, а то мы, коли прогневаемся, за себя не в ответе!

И угрожающе стали приближаться.

Я не стал дожидаться драматической развязки в духе изгнания с земли русской Тугарина Змея, а быстро подхватил парня и отправился с ним на выход.

Дорогой мы разговорились. Оказалось, Гриша Милославский — студент ГИТИСа, живет, как и я, на Коломенской. А раньше, до армии, учился в Первом Меде. Мы обменялись телефонами, раз в месяц созванивались и делились новостями.

И вот в начале января, пока мы пешком шли от метро, Гришка спросил, нужна ли мне работа. Выяснилось, что сам Гриша устроился редактором в новый театральный журнал под названием «Столичный соглядатай» и там требуется человек, который таскал бы пачки этих журналов на почту для отправки по всем театрам России и ближнего зарубежья.

Оплата обещалась хоть и небольшая, зато график гарантировался свободный. Когда захотел, тогда и являешься. Главное — успеть весь тираж за месяц раскидать. Я минуть пять думал, а потом согласился. И хоть театральный журнал далек от медицины, но только что минул период двухмесячного поглощения яиц, и исстрадавшийся организм жаждал обновления.

Редакция располагалась удобно, в самом центре, позади Елисеевского гастронома. Я приезжал, хватал в каждую руку по три типографские пачки и ехал на почту за четыре троллейбусных остановки к Маяковке. На почте я оформлял квитанции, платил и отправлялся за новой партией. Журнал печатался огромным тиражом, благо средства на него выделял Союз театральных деятелей и бумаги было не жалко. На страницах «Столичного соглядатая» одна группа театральных критиков сводила счеты с другой. Читать это было тяжело и малоинтересно.

Через неделю я подружился с почтовиками, мужем и женой. Они посетовали, что их дочь, окончив еще летом техникум по бухгалтерскому учету, все никак не устроится по специальности. Вечером я позвонил своей однокласснице, главбуху первой частной стоматологической клиники, которая, как оказалось, давно ищет себе помощницу. Спустя два дня дочка уже работала в хорошем месте и получала раз в пятнадцать больше мамы с папой.

С той поры я даже не оформлял квитанции, кстати, это была самая занудная часть работы. За меня все делали благодарные почтовики. Я просто сгружал пачки, протягивал бумажки с адресами, деньги и убегал. А еще спустя несколько дней, достав какое-то пустяковое лекарство для шофера главного редактора, я сразу заполучил его в приятели. Валерка набил свои «жигули» журналами под завязку и погнал на почту. Работа моя до выхода следующего тиража на этом и завершилась.

В начале февраля я получил первую зарплату. Триста шестьдесят рублей. Что составляло по тому курсу ровно три доллара. Пачка «Мальборо» стоила сто двадцать. Выходило, что я работал за две сигареты в день. Негусто.


Вот тогда и возникла тема кладбища.

Несколько лет назад Вовка Антошин по блату пошел работать на Ваганьковское кладбище. Немного погодя директор, который его туда пристроил, попал в опалу за похороны одного вора в законе. Про это тогда писали все газеты. Поскольку событий подобного рода, а главное — такого масштаба, в Москве доселе не случалось, оно привлекло внимание прессы, населения, а затем и властей.

Урки, как всегда, одними из первых почувствовали слабину власти. И, пользуясь тем, что карающий меч советского правосудия малость затупился, решили громко заявить о себе, используя как предлог смерть одного из влиятельных грузинских воров.

Траурная процессия растянулась на многие сотни метров, тысячи и тысячи мужчин в черном, с жесткими лицами, шли проститься с авторитетным человеком. Они съехались со всего Союза. Особая каста, прошедшая лагеря, крытки, БУРы, ШИЗО, Бутырку, Кресты, Матросскую Тишину, решила выйти из тени. Наверное, их совокупный срок был несколько миллионов лет. Если собрать вместе их татуировки, то получившимся узором можно было бы покрыть всю Великую Китайскую стену. Украденное ими равнялось национальному валовому продукту, произведенному за последнюю пятилетку.

У торговцев цветами в тот день случились именины сердца. Весь путь от метро до кладбищенских ворот был усыпан красными гвоздиками, а сам могильный холм больше походил на скифский курган. Цветы лежали трехметровым слоем. Ну и местным нищим подфартило. Говорят, меньше червонца лихие люди никому не давали.

На следующее утро вышли газеты. Как же так, писали там, что на могиле человека, который всю жизнь только и делал, что воровал да сидел по тюрьмам, пирамиды из венков, тонны цветов, а неподалеку скромный фанерный обелиск со звездочкой, где лежит молодой парень, отдавший жизнь, выполняя интернациональный долг в Афганистане. И никто ему гвоздичку не принесет!

Народ тут же возмутился. И власти нахмурились. Чтобы успокоить и тех и других, было решено принести в жертву стрелочника. А именно директора кладбища. И несмотря на то, что захоронение было абсолютно законным, у родни вора были все необходимые документы, беднягу директора в момент поперли с этого хлебного места и сослали обычным инженером на Щербинское кладбище.

Пришедший ему на смену новый хозяин с ходу устроил репрессии в отношении старой команды. Кого сразу уволил, а некоторых, как Вовку, понизил в должности. Его перевели из бетонщиков в кочегары котельной, а это означало конец всем левым деньгам: работай за сто рублей в месяц и редкие пол-литры. Кочегары занимали низшую ступень в сложной кладбищенской иерархии, даже рабочие, посыпающие дорожки песком и сжигающие прошлогодние листья, котировались выше.

Вовка приуныл, какое-то время он покидал уголь, а потом вмиг собрался и перевелся на Щербинское кладбище, где ему уже было выхлопотано место гравера. За пару месяцев он овладел всеми премудростями этой тайнописи и стал лихо выбивать тексты и узоры на надгробных плитах. Захоронения здесь шли сплошным потоком, заказы все прибывали, и один гравер явно зашивался. Тогда Вовка поговорил с кем надо, и на кладбище появился второй гравер. Наш с Вовкой одноклассник по имени Серега, бывший инкассатор.

В начале девяностых, когда доходы кладбищенских резко стали падать и дальновидный Вовка, получив предложение заняться бизнесом, ушел с кладбища, Сереге стало неохота одному таскаться туда зимой. Действительно, можно ведь сбрендить в этой будке — как называли тамошний строительный вагончик без колес, — имея в качестве компаньона лишь местного рыжего пса по кличке Олень.

Короче говоря, Серега предложил мне идти к нему негром. Неграми называли тех, кто работал на кладбище, но в штате не состоял. Получали негры в несколько раз меньше, чем сотрудники кладбища, вернее, чем им за ту или иную работу платили клиенты. Разница шла в карман хозяина. Например, на Ваганьковском за спиленное дерево на могиле клиент выкладывал две-три сотни, а негр, который полдня с риском для жизни висел над частоколами оград, отпиливая по кусочку, спуская ветки на веревках, чтобы, не дай бог, не поколоть дорогие надгробия, получал от хозяина четвертной, ну иногда и поллитру. С другой-то стороны, не такие уж плохие деньги. Суточное дежурство в реанимации стоило дешевле, а тут работа на свежем воздухе, творческая.

До этого я относился к работе своих одноклассников невероятно скептически. Даже не потому, что кладбищенские беспардонно наживались на родственниках усопших, завышая официальные цены в десятки раз. Больше удивляло, как можно работать в таком окружении. Особенно после повести «Смиренное кладбище». Полукриминальное занятие для полукриминального люда, явное ощущение дна.

Но голод не тетка. Хорошо быть чистоплюем, но не за триста шестьдесят рубчиков в месяц. Я согласился.

Серега объяснил, чем мне предстоит заниматься, обещал всему научить, рассказал и какой процент мне будет причитаться от того, что получит он сам.

— Леха, дружба дружбой, а табачок врозь!

У каждого ведь свое представление о дружбе и о табачке.

Но на кладбище неожиданно оказалось пустынно и спокойно. Могилы были засыпаны метровым слоем снега, в лесу переругивались редкие вороны, будка грелась двумя радиаторами, в литровой банке бурлил кипяток для чая. Нас никто не беспокоил, кладбище спало. До сезона. Лишь иногда вдалеке, где-то у самой кромки леса, можно было различить группу двигающихся по бескрайнему белому полю людей и красное пятно гроба. Хоронили каждый день.

Я овладел самой несложной операцией гравера, выбивая место под фотку на камне, делая и еще кой-чего, по мелочи. И вдруг мне там стало даже нравиться. Работали мы только по выходным, приезжали рано, затемно, часов в семь утра. Короткий зимний день казался неожиданно длинным. Все это стало чем-то напоминать зимние поездки на дачу.

В конце работы Серега выдавал мои кровно заработанные, на которые я покупал разную еду в магазине около дома. Я подходил, смотрел на новые цены, отличающиеся от тех, к которым все привыкли за десятилетия, по крайней мере на порядок, вздыхал и отважно произносил:

— Мне триста грамм пряников по пятнадцать рублей!

И впивался взглядом в стрелку весов. Каждое деление теперь что-то значило.

Между тем вышел очередной, такой же ненормально огромный, тираж «Соглядатая», с которым я, с помощью шофера Валерки, шутя справился за пару дней. Зарплату мне прибавили. Теперь я получил уже восемьсот рублей, но за это время все подорожало втрое. Магазины, киоски и ларьки стали стремительно заполняться всяким барахлом, на которое у большинства просто не было денег. Чтобы раздобыть оные, народ массово включился в уличную торговлю. Торговали всем подряд.

Стихийные торговцы запрудили центр Москвы. Самая густая толпа была в районе между «Детским миром», ЦУМом и Большим театром. Люди с обреченной настойчивостью тыкали своим товаром в сторону потенциальных покупателей, в глазах у тех и у других читалось отчаяние.

Чего только не предлагалось! Хрустальные вазы, альбомы с марками, французские духи, будильники, вязанье, бинокли, ордена и медали, утюги, фаянсовая посуда, поношенная одежда, книги, картинки в рамках, ковры, горные лыжи, чеканка, настольные лампы, комплекты постельного белья, транзисторные приемники, фарфоровые слоники и еще масса разных предметов из домашнего имущества, которые, теоретически, можно было обменять на деньги.

Самые находчивые забегали в магазины, рядом с которыми стояли, например в «Детский мир», покупали там какие-нибудь шапочки по десять рублей и тут же перепродавали по тридцать. А некоторые стояли в этой толпе с картонками, на которых было написано: «Куплю $ и DM». Официально купить валюту еще было нельзя, но сажать за это перестали.

Я тоже попробовал свои силы, торгуя шкатулками из уральских самоцветов, которые привозили директору нашего журнала, заслуженному артисту свердловской оперетты. Он решил продавать их за доллары иностранцам, которые, как сговорившись, вдруг повалили в Москву. За шкатулки из яшмы он хотел десять долларов, за родонитовые — двадцать. Мне с каждой продажи полагался солидный процент от выручки. Но ничего из этого не вышло. Веселые, нарядные иностранные люди проходили колоннами по территории Измайловского вернисажа, с интересом смотрели на толпу торговцев, которые призывно орали им что-то на ломаном английском, но почти ничего не покупали, а лишь улыбались и фотографировали. Два раза я ездил туда по выходным, причем в ущерб кладбищу, и оба раза возвращался несолоно хлебавши. Только зря за место тамошним бандитам отстегивал.

Некоторые в то время сказочно разбогатели. Бывшая санитарка нашего пионерлагеря «Дружба», филолог по имени Нина, стала обстирывать иностранцев, и несмотря на то, что ее квартира мигом превратилась в банно-прачечный комбинат, это того стоило — она получала какие-то немыслимые деньги, чуть ли не двести долларов в месяц. Соседа по двору, инженера-оборонщика, подрядили американцы в качестве шофера. У него была относительно новая «Волга», платили ему целых сто долларов в месяц, чему все страшно завидовали. А моя тетя Юля, та и вовсе умудрилась сдать свою квартиру сотруднику компании «Моторолла», молодому, веселому и розовощекому американцу по имени Грег. Тот сообщил, что скоро к нему прибудет невеста, и для этой цели оборудовал спальню водным матрасом. Правда, вместо невесты появился мужик с усами, но платил Грег столько, что обычно строгая тетя Юля его даже не осуждала. Пусть порезвится мальчик. Были и еще всякие истории, но справедливости ради нужно признать, что так везло далеко не всем.

Новый номер «Соглядатая» вышел в апреле. Тиражом чуть меньше предыдущего, но все равно впечатляющим. Я раскидал его — даже не заметил. В зарплату мне выдали полторы тысячи, и это было целых восемь долларов.

Потом настала Пасха.

Сказать, что кладбищенские ждут Пасхи, — ничего не сказать. Пасха для кладбищенского люда — это пробуждение жизни, начало сезона, то есть момент, когда безлюдное поле с оттаявшими могилами вдруг заполняется народом, который наводит на могилках порядок, моет памятники, оттирает цветники, высаживает рассаду. Многие, особенно те, кто приехал компанией, выпивают и закусывают. Кто-то выпивает по чуть-чуть, кто-то — будь здоров.

После выпитого обычно происходит особая расфокусировка зрения, и вдруг становится заметно, что могилка требует заботы. Где цветник поискрошился, где цоколь повело, а где мраморная дощечка перестала вдруг казаться солидной, и пора бы уж и памятник справить.

И начинается. Неискушенные и наивные подхватывают пожитки и бегут в контору. В конторе их вполуха выслушивают и нехотя, зевая и ковыряя в носу, записывают на следующее десятилетие в какую-то засаленную книжицу. Это в лучшем случае.

Люди с понятием, те сразу ищут мастера. Поэтому на Пасху к каждому специалисту ритуальных услуг люди идут, как ходоки к Ильичу. Нередко приходят целыми семьями, что лучше всего.

Мне кажется, что у большинства людей именно на кладбищах случаются пароксизмы раскаяния. Особенно по пьяной лавочке. Особенно когда эта пьянка на кладбище — коллективная. Короче говоря, лучше Пасхи события просто не придумать. Ведь только на Пасху на могилах собирается вся родня. Некоторые лишь там и видятся.

И вот родственники встречаются, сначала присматриваются друг к другу, здороваются. Кто суровым кивком, кто рукопожатием, а кто-то сразу обнимается или целуется. Потом для приличия берут паузу и, глядя на могильный холм, тяжело вздыхают. Самый нетерпеливый предлагает помянуть. Чтобы по-людски.

Наконец сумки открыты, вынимаются свертки, кульки, емкости, пакетики, и на газету кладутся крашеные яйца, местами смятые и потрескавшиеся, раскрошившийся кулич, лучок, редиска, огурчики, хлебушек черный, соль в спичечном коробке, бывает, кто-нибудь и курочку прихватит. Последними появляются бутылки беленькой. Иногда и красненькой. Для дам. Обычно угрызения совести начинаются после третьего стакана. Вдруг резко вспоминается, что и правда не навещали годами старушку, даже в больницу не нашли времени зайти проведать. Да все ведь некогда, работа эта проклятая, всё дела другие, неотложные…

— Да что тут говорить!..

— Эх, все тут будем!..

— Ой, типун тебе на язык!..

И пусть нам объясняют, что на Пасху надо быть не на кладбище, а в храме, с молитвой, и уж если ты пришел проведать могилку, вести себя там надо по-христиански, не устраивать на погосте пикник, но не вздумайте сказать это кладбищенскому человеку. За такие слова можете от него запросто по горбу лопатой получить.

Потому что, когда к тебе в будку вламывается семейство из пятнадцати человек, когда, толкаясь и пытаясь перекричать друг друга, они просят сделать на могилке все честь по чести, потом, сбиваясь и путаясь, перечисляют, что именно, и по мере перечисления входят во вкус, заказывая все более дорогой камень, все более длинный и проникновенный текст на нем, все более короткие сроки, а дальше начинают по очереди метать деньги — причем каждый следующий пытается перебить ставку предыдущего — и, уходя, оставляют на верстаке гору мятых купюр, становится понятно: такое возможно лишь по пьяной лавочке. Нет чтоб при жизни бабушки на малую толику этой суммы лекарств ей купить. Глядишь — до сих пор скрипела бы старушка.

Именно с этого дня начинается сезон. Он продлится до октябрьских дождей, после чего кладбище резко опустеет, а с первыми морозами и вовсе уснет. До следующей Пасхи.

В пасхальное воскресенье мы с Серегой прибыли на кладбище рано, в шесть с копейками. Людей уже хватало, по всему бескрайнему полю копошились фигурки. Многие кладбищенские оставались тут с ночи, дабы не проспать первого клиента. Подъезжали машины, автобусы, пахло дымом мангалов, играла музыка, народ прибывал.

А ведь раньше не было такого, лишь недавно началось. С тех самых пор, как Горбачев разрешил празднование тысячелетия крещения Руси, дав тем самым отмашку религиозному ренессансу. Правда, и раньше в церквах крестили детей, к восьмидесятым все активнее, и за это уже не наказывали по партийной линии, но прихожанами были в основном старички и старушки, для молодых православие было скорее модной фрондой, чем верой.

Именно тогда, после восемьдесят девятого, Пасха сделалась вдруг национальным праздником, слегка потеснив Первомай, люди стали говорить друг другу «Христос воскресе!», власть уже не старалась удержать молодежь от крестного хода ночными эстрадными программами по телевизору, а сами высокие чиновники начали заполнять церкви и неуверенно читать «Отче наш».

Официальная идеология трещала по швам, осточертев к тому моменту всем без исключения, а природа, как известно, не терпит пустоты.

Кладбищенское начальство всем раздало замызганные красные повязки с надписью «Дежурный», наверняка украденные из какой-нибудь воинской части. Даже меня заставили надеть, хоть я и негр. Мы с Серегой стояли, покуривали, греясь на солнышке, периодически в нашу будку заваливался кто-нибудь из коллег, чтобы там культурно бухнуть.

Клиенты подходили с каждой минутой все чаще. И поодиночке, и группами. Все пихали нам деньги. Некоторые вообще просто так. Серьезные заказы Серега записывал на листочки и куда-то их прятал. Бутылки вообще несли не переставая. Как пояснил Серега, прошлогодние клиенты в благодарность за работу. Еще утро, а у нас водки — магазин можно открывать, сотни крашеных яиц, курица в фольге, десяток куличей и прорва всякой другой закуски.

Между прочим, на кладбище особая культура потребления алкоголя. Нет, тут, конечно, не умеют правильно декантировать «Шато Марго», не понимают разницу между аперитивом и дижестивом и ничего не скажут про оптимальную температуру подачи шабли к устрицам. Зато любой сотрудник кладбища может спокойно зайти к коллегам, например, гранитчик в слесарку или землекоп к граверам, и если у них там стоит пузырь водки, то он безо всякого стеснения вправе накатить стакан, и никто ему не скажет, что без приглашения это делать неприлично. Более того, если кто-то вдруг начнет спрашивать разрешения, значит, этот человек — лох педальный, фраер ушастый, муфлон рогатый, другими словами, чайник. Сегодня ты пришел к людям, завтра — люди к тебе.

К Пасхе я уже перезнакомился с большинством штатных сотрудников. Разумеется, поначалу они относились ко мне не без некоторого снобизма, как и должны белые эксплуататоры относиться к негру, но после того, как я одного из них вылечил от застарелой гонореи, мой статус значительно повысился и всякая дискриминация прекратилась. Со мной часто приходили советоваться по поводу здоровья, и собственного, и домочадцев, если таковые имелись. Многие кладбищенские были холостяками либо разведенными.

И только одно мое качество не устраивало народ. Я не пил. Совершенно не проявлял интерес к этому увлекательному занятию. Решив для себя, что уж коли я подрабатываю в таком месте, то эти деньги нужно не пропивать, а пускать на благо семьи. Но это не могло не настораживать коллег. Меня пытались подбить и так и эдак. Предлагали хлопнуть за знакомство. Я улыбался, но отказывался. Соблазняли дернуть с устатка. Я говорил, что не устал. За то, чтобы хрен стоял и деньги были. Я смеялся, но не поддавался даже на такое.

У народа зашевелились нехорошие подозрения. Уж не мент ли я поганый? Понимая, что нужно как-то эту проблему решать, а то чем черт не шутит, могут и замочить, пришлось попросить Серегу всем объявить, что я недавно зашился. Это моментально удовлетворило народ, и мне сразу дали кличку Алкаш.

На кладбище вообще все называли друг друга не по именам, а по кличкам. Некоторые были занятными. Например, одного землекопа звали Доктор из-за его привычки перед опусканием гроба в яму вздымать руки к небу и шевелить пальцами, будто он хирург у операционного стола. А мужика, который ведал прокатным инвентарем, выдавал под залог лейки, метлы и ведра, прозвали Володькой Пулеметчиком. Когда он тянулся за стаканом, руки у него тряслись так, словно он строчил из «максима».

Я, конечно, малость стеснялся своего нового поприща. Когда потеплело и пришлось вылезать из будки и делать работу на участках, мне совсем не хотелось попасться на глаза знакомым. Во-первых, подумают невесть что, а во-вторых, выглядел я уж больно живописно. На мне были разбитые башмаки, ватные штаны, размеров на пять больше, чем нужно, которые, чтобы не падали, я туго подпоясывал веревкой, такая же огромная брезентовая роба, вся заляпанная краской и цементом, голову украшала ярко-красная панама с надписью Apollo. Приличная вещь, кстати, заграничная. Я ее из дому взял.

И вот иду я, к примеру, доску устанавливать. Везу тележку. На тележке мраморная доска, ведро песка, ведро цемента, сверху лежит лопата, дорога в колдобинах, вся эта конструкция трясется, лопата громыхает. Тут, как назло, подъезжает автобус, открываются двери, выпуская пассажиров, и они толпой движутся в мою сторону. Я сразу опускаю голову, прячу глаза, натягиваю панаму на нос. Тут те кладбищенские, которые вечно толкутся у конторы, видя мое замешательство, начинают пихать друг друга локтями, показывать на меня. И начинается:

— Эй, Алкаш!

Я еще ниже опускаю голову, стараясь смотреть только под ноги.

— Оглох, что ль? Алкаш!

А вдруг среди пассажиров моя учительница? Или одноклассники? Или однокурсники? Или мои бывшие пионервожатые? Коллеги по больнице? Или моя первая любовь? Ой, позор какой! Нужно как можно быстрее проехать.

— Алкашина! Да стой ты, кому говорят!

Я резко торможу и с негодованием смотрю в сторону этих балбесов:

— Ну, чего?

А им только этого и нужно. В тот момент, когда я со своей тележкой оказываюсь в самой гуще проходящих мимо людей, они радостно и громко объявляют:

— Алкаш! Там на восьмом участке, на третьем холме с угла, кто-то поминальный стакан оставил, полный, хлебом накрытый! Беги, еще успеешь!

И все вышедшие из автобуса останавливаются, с негодованием и осуждением смотрят на меня, я заливаюсь краской, а эти придурки гогочут.

Короче говоря, к Пасхе я был на кладбище уже своим, хоть и негром, к тому же непьющим.

Часов в девять утра показался мой тесть Николай Антонович. Приехал проведать могилы родни. Увидел меня у будки, где я на свежем воздухе вмазывал фотку на доску из лабрадора. Обрадовался:

— Здорово, зять! Христос воскресе!

— Воистину воскресе!

Целоваться мы постеснялись и просто обменялись рукопожатием. Николай Антонович оглянулся вокруг:

— Это сколько ж народу! Не припомню такого!

Только я собрался развить эту тему, как тут подгребли Слюнявый с Дыней, оба уже на ногах еле стоят, и давай тестя обрабатывать:

— Хозяин, сегодня все по особому тарифу! Сам понимаешь, праздник!

Я им минут пять втолковывал, что это мой родственник, мы с ним просто разговариваем, никаких заказов он не делает, но, видно, до них слова доходили с трудом. Тут появился из будки Серега, шуганул обоих.

Тесть с осуждением поглядел им вслед:

— Это ж надо! С утра лыка не вяжут! Зять, ты смотри не бражничай с ними! По рожам видно — алкашня, ханыги!

Я горячо заверил Николая Антоновича, что он зря за меня беспокоится. Тот вроде бы поверил, но, когда мы прощались, с некоторым сомнением посмотрел и снова предупредил:

— Запомни, зять, последнее дело напиваться в хлам, да еще на Пасху!

Сам Николай Антонович был трезвенником.

А через час вдруг заявилась Танька Богданкина. Надо же, а я думал, не приедет.

Дело в том, что пару недель назад я забежал в реанимацию. Я хоть и уволился из Семерки, но с пятого курса стал выходить туда на ночные дежурства в урологию. Оперировать и вообще учиться всяким премудростям. А в реанимацию наведывался покурить, поболтать, погонять чаи. И вдруг в разговоре, неожиданно для самого себя, я протрепался про свою халтуру на кладбище.

— Так ты что, — спросила тут Танька Богданкина, — на Щербинском кладбище работаешь?

Я подтвердил.

Танька лишь недавно после пятилетнего перерыва вернулась в реанимацию. Вышла замуж, дочку родила, немного посачковала, можно снова впрягаться.

— Леш, а как бы бабушке моей очередь на памятник продвинуть? — поинтересовалась Танька. — А то нам с матерью на вашем Щербинском кладбище какие-то нереальные сроки объявили.

Ну, понятно, с конторой только свяжись. Там, пока очередь подойдет, быстрее сам на погост отправишься. А Танькину бабушку я при жизни пару раз видел, она хорошая была, в Ялте жила, а к старости в Москву переехала.

— Приезжай на Пасху, Богданкина, — сказал я, — продвинем очередь твою, не беспокойся.

— Подожди, а сколько это хоть стоить будет? — спросила Танька. — Я же знаю, там за все тысячи нужно отваливать, но сам понимаешь, сейчас у нас с матерью с деньгами не очень. Сволочь, Моторов, сделайте бабушке моей скидку!

— Тебе, Танька, это встанет в два пузыря! — пообещал я. — Надеюсь, у вас с матерью денег хватит. Захвати водку и приезжай.

Танька тогда внимательно посмотрела и сказала серьезно:

— А ведь я приеду.

И правда, приехала. Увидела меня в этой робе, с повязкой, все насмотреться не может:

— Ой, Леш, какой же ты красавец! Знаешь, а тебе идет! Нет, ну надо же!

Потом мы покурили, она и спрашивает:

— Как там насчет памятника? Я не забыла!

И водку в сумке показывает.

А в будке нашей уж гульбище вовсю идет. И слесаря пришли, и гранитчики, да и конторские с землекопами подтянулись.

Я Таньке говорю:

— Понимаешь, Богданкина, чтобы тебе сделали все честь по чести, ты должна со всеми за столом посидеть.

И жестами ее пройти приглашаю.

А Танька как зашла, как увидела, какие рожи там сидят, так на пороге и застыла. Ну, это с непривычки, люди как люди, серьезные, почти все по три раза отсидели.

А я ее в спину к столу подталкиваю, а сам на ухо шепчу:

— С Пасхой поздравь всех!

Танька прошла, встала и говорит несмело:

— Христос воскрес, граждане!

Тут наконец все ее заметили, тихо сразу стало. Танька стоит, молодая, красивая, в своей короткой юбке, сумку к груди прижимает.

Я ей опять на ухо:

— Водку на стол выставляй!

Она еще полшажка сделала, в сумку полезла, поставила сначала один пузырь, затем второй:

— Угощайтесь!

Ну, тут народ сразу одобрительно зашумел, Таньке наперебой стали место предлагать, но я вижу, она еще не преодолела скованность свою, подтащил ящик с инструментами, и мы оба на него уселись.

Мужики, невиданное дело, Таньке сами стакан налили, протягивают, не откажите, мол, мадам, не побрезгуйте! Кто-то христосоваться через стол потянулся, посуда зазвенела, мы с Серегой еле осадили.

Танька мне тихонько шепчет:

— Леш, да ты чего, я пить не буду!

Я говорю:

— Богданкина, если хочешь бабушке памятник, то без этого никак!

Она спрашивает:

— А ты?

Объясняю ей, мол, я здесь не пью. Совсем.

Богданкина заерзала на ящике и на ухо мне говорит:

— Знаешь, Моторов, сволочь, иди ты лесом, я без тебя не буду, мне страшно.

И тогда я развязал.

Часа через два Танька спрашивает:

— Где тут у вас туалет?

А у нас в конторе туалет такой, что лучше туда не попадать. Я и говорю:

— Для тебя, Танька, туалет везде, давай хоть здесь!

Но она сразу заартачилась, хочу в туалет настоящий, мне неудобно, люди кругом, хоть и все сильно пьяные, веди, показывай.

Мы и пошли. Выбрались из-за стола и в контору отправились. А вокруг праздник, ну просто земля-именинница! На площади у остановки мангалы с шашлыками, с грузовика пивом торгуют, лотки со «сникерсами» стоят для детишек, музыка орет из репродукторов. Народу видимо-невидимо! Все пьют, едят, веселятся.

Мы с Танькой в контору заходим, а там пусто, только два патрульных милиционера на стульях сидят в коридоре. Их прислали порядок обеспечивать. Я с ними типа инструктаж утром проводил, как единственный на все кладбище трезвый сотрудник.

И решил я пошутить. А все потому, что уже здорово набрался. Кладбищенские как увидели, что я развязал, давай подливать мне один за другим, смотреть, что из этого получится.

Показываю на Таньку милиционерам и говорю:

— Товарищи сержанты!

Они со стульев вскочили, один мне даже козырнул.

— Товарищи сержанты! Задержите эту гражданку. Это наша кладбищенская валютная проститутка. И в светлый день Пасхи никому от нее покоя нет.

Тут сержанты так резво мою просьбу ринулись выполнять, Богданкина и охнуть не успела, а ее уже в «канарейку» заталкивают. А я вдруг представил себе в красках, как Таня Богданкина меж могильных холмов обслуживает клиентов, да еще за валюту, ржу и остановиться не могу.

Потом мы разобрались, я сказал, что ошибся, Таньку выпустили, правда, не извинились. Она поначалу решила обидеться, но все-таки я показал ей наш туалет, и она обижаться передумала. Потом мы в будку вернулись, а там гулянка продолжается, и дальше помню лишь урывками.

Помню, как усаживали Таньку в автобус, Серега пихал шоферу пачку денег, показывал на Таньку и орал: «Шеф, гони до ее дома без остановок!», а Танька никак не могла сообщить свой адрес, все время путалась, требуя, чтобы ее везли то в Чертаново, то в Зеленоград, то в Ялту. Потом помню, как я вышел из лифта, Серега поставил меня у двери, нажал на звонок, а сам куда-то пропал.

Я только успел подумать, хорошо бы Рома сейчас гулял, не надо ему папу таким видеть, ни к чему. Я просто тихонечко спать лягу, и все…

Тут дверь открылась, а у меня дома — батюшки-светы! И Лена, и Рома, и мама моя, и тесть с тещей, и Алеша, Лены младший брат. Сидят, чай пьют, кулич едят. И все открыли рот и на меня смотрят. А я стою, глупо улыбаюсь, пытаясь стянуть куртку, а у меня изо всех карманов деньги на пол сыплются, большими пачками…

А памятник мы Танькиной бабушке поставили. Уже на следующей неделе. Из сэкономленных материалов. Ни копейки не взяли. Он, правда, через несколько лет набок стал заваливаться, что неудивительно.

Столичный соглядатаи

У меня тогда была довольно странная жизнь. Я учился в институте, выходил бесплатно на ночные дежурства, работал негром на кладбище и одновременно с этим директором по маркетингу театрального журнала «Столичный соглядатай». Маркетологом я стал случайно.

После майских праздников вдруг позвонили из журнала и сообщили, что пришло извещение. Какая-то посылка. Так как я был специалистом по почтовым отправлениям, решили послать меня. Я не стал артачиться и поехал. Почта оказалась не моя, привычная, на Маяковке, а у черта на рогах, в Сокольниках. Когда я протянул бумажку в окошко, женщина, прочитав ее, невероятно обрадовалась:

— Надеюсь, вы на машине?

Я сразу насторожился. Неужели посылка такая огромная, что ее без машины не дотащить? Женщина встала со своего места, откинула деревянный барьер и пригласила меня следовать за ней.

— Сами увидите.

Она гостеприимно распахнула дверь в торце зала и жестом пригласила меня зайти.

— Полюбуйтесь!

Я зашел, и мне стало плохо. Огромная тридцатиметровая комната была под завязку, под самый потолок забита посылками. Теми самыми, с журналами, которые начиная с января я тоннами отправлял во все театры страны. На них было написано «Отказ от получения» или «Получатель не явился».

— Каждый день все новые приходят! — сообщила моя провожатая. — Вы уж поскорее их увозите, а то работать невозможно!

Идиоты! Придурки малахольные! Все это время их распирало от гордости. Бегали по редакции, сучили ножонками, самодовольно потирали ручки, похваляясь изданием, которое расходится без остатка, вместо того чтобы поинтересоваться, а получил ли театр, с которым договаривались, журнал? А договаривались, оказывается, либо с главным режиссером, либо с завлитом. Которые в Москве на тусовках легкомысленно кивали, никогда не ставя в курс дела конкретных исполнителей. Тех, кому потом бежать через полгорода на почту.

Неужто завхозу больше заняться нечем, как тащить в театр всякую макулатуру? И кто это будет потом реализовывать? Да еще в пустых театрах, которые в эти веселые времена дружно покинули зрители. Поэтому легче отказаться, а еще лучше вообще ничего не делать.

Я ехал в редакцию с твердым желанием уволиться. По дороге злоба сменилась возмущением, возмущение досадой, досада уступила место жалости.

Жалко было всех. Авторов, редакторов, художников, фотографов, корректоров, верстальщиков, сотрудников типографии и конечно же нас с шофером Валеркой. Но больше всего мне было обидно за тех почтовиков, мужа и жену, которые аккуратно заворачивали каждую посылку в коричневую плотную бумагу, надписывали адрес, туго перевязывали шпагатом, запечатывали сургучом.

В редакции я поорал, сказал все, что думаю, но на меня почему-то никто и не подумал обижаться. Наоборот. Главный редактор Сидоровский необычайно вдохновился и предложил мне стать директором по маркетингу. А я взял и неожиданно согласился. Уж больно название новой должности понравилось. Мне тут же выделили кабинет в помещении Дома актера на старом Арбате, компьютер и положили оклад восемь тысяч рублей.

И тогда пришлось впрягаться в работу всерьез. Первое, что я сделал, это отказался от всяких почтовых рассылок. Достаточно с нас нескольких сотен подписчиков, среди которых был даже один чудак с острова Итуруп. Второе — я стал бегать по театрам и гонять чаи со старушками-билетершами. Нет, я их не уговаривал. Уговоры вряд ли бы помогли. Я вел с ними беседы, расспрашивал об их нелегкой жизни, знал по именам всех внуков, слушал театральные сплетни, жалобы на здоровье и на начальство.

В театрах ситуация была плачевной. Большинство откровенно прозябало. Народ, в постоянных думах о хлебе насущном, начисто забыл о пище духовной. Театры, как и кинотеатры, опустели. В безлюдных фойе гулял ветер, количество актеров на сцене зачастую превосходило число зрителей в зале. При том что цена на билеты, со всей этой инфляцией, была просто символической.

— Алеша, сами посудите, ну кому нужен ваш журнал, — горько вздыхала старший билетер Театра на Малой Бронной, — если в нашем буфете трехлитровую банку сока за две недели продать не могут? Позавчера на премьере семь человек в зале. Да и те — друзья и родственники актеров. А уж если со стороны публика приходит, так только диву даешься, откуда они все вылезли. Недавно один на портрет Эфроса показывает, спрашивает, кто таков. Я объясняю, это Эфрос, Анатолий Васильевич. Ага, говорит, узнал его, он же в «Кабачке 13 стульев» играл. Ну и о чем с ним говорить? Думаете, такой журнал купит? Сколько он хоть стоит? Десять рублей? А у нас билет в партер, на первый ряд — пять.

Через пару недель звонит:

— Алеша, вы не поверите, пошел зритель. Позавчера тридцать человек было, вчера уже сорок. Буфетчица на радостях пиво заказала. Приносите журнал, попробуем, может, и продадим.

Воодушевленный, приволок пачку, через неделю забежал узнать, как дела.

— Вчера за десять минут до антракта почти вся публика поднимается и на выход. Мы шепчем, куда вы, антракт скоро, а после — второе действие.

А они отвечают, какое второе действие, у нас через четверть часа поезд уходит.

Оказалось, транзитным пассажирам Белорусского вокзала стало известно, что неподалеку есть место, где можно посидеть в тепле, где не гоняет милиция, не достают попрошайки, не шастают карманники. Вместо этого за смешные деньги можно посмотреть спектакль и выпить пива в буфете.

Марку держали лишь Ленком и Большой. В Ленкоме все спектакли шли при неизменных аншлагах, он первым встал на коммерческие рельсы, там даже в то голодное время хорошо расходились футболки с логотипом театра, а в кассы стояли ночами. В Большой валом повалили иностранцы. Не успевали они вылезти из автобусов, подивиться на огромную толпу торговцев вдоль Малого театра, с ужасом принюхаться к миазмам — а торговцы справляли нужду прямо у памятника Островскому, — как тут же, будто из-под земли, появлялись молодые люди с бандитскими рожами и давай предлагать за доллары билеты на оперу и балет.

Молодые люди ловко вытаскивали рулоны билетов из карманов — на любые места, от балкона до партера. При том что в кассах билетов традиционно не было и вовсе никаких. Бизнес был впечатляющим. При тогдашнем курсе почти триста рублей за доллар самый дорогой билет в ложу бенуара стоил двадцать пять рублей официально. А цена у этих криминальных служителей Терпсихоры была от десяти долларов за балкон и до пятидесяти за партер. Тех наивных граждан, кто решил, вдохновившись примером, свой личный билет впарить за валюту, эти ребята скопом били там же, при всем честном народе, на глазах изумленных иностранцев и купленной с потрохами милиции. А нависающий над всей этой суетой бог Аполлон смотрел поверх площади равнодушными пустыми бельмами, правя четверкой гнедых куда-то на юг, на свой более привычный Олимп.


Вскоре я отправился в командировку в Питер налаживать связи со старшими театральными билетерами Северной столицы.

Ленинград был моим большим детским увлечением. Мне едва исполнилось шесть, когда, проходя с бабушкой Аней по Калининскому проспекту, в витрине Дома книги я увидел огромную фотографию красивого военного корабля с тремя трубами, флагами и лихо задранной пушкой на носу. Оказалось, это крейсер «Аврора», тот самый, что шарахнул из своего главного калибра в октябре семнадцатого, после чего не только отечественная, но и вся мировая история заложила крутой вираж.

Я настолько был заворожен фотографией, что потащил бабушку в магазин искать такую же. Выяснилось, что отдельных изображений легендарного крейсера в продаже нет, но можно купить набор из трех десятков открыток по Ленинграду, и там «Аврора» присутствует во всей красе. И уже дома, разложив пасьянсом открытки с Петропавловской крепостью, Аничковым мостом, Летним садом, я полюбил сразу и навсегда эту нездешнюю красоту. Через пару лет у меня была уже целая куча открыток, альбомов и книг, где был изображен мой любимый город.

Я тогда загадал: как только окажусь в Ленинграде, то первым делом отправлюсь в Военно-морской музей на Васильевском острове, а затем уж на «Аврору» смотреть.

И если с «Авророй» проблем не было — корабль как стоял на своей вечной стоянке, так на ней и пребывает, — то с музеем дела обстояли сложнее. Впервые я попал в Ленинград в семьдесят четвертом, приехав туда на майские с отцом. Оказалось, что музей закрыт на ремонт.

В семьдесят восьмом второй раз попал в Ленинград с классом. На третий день поехали в Военноморской музей. Сердце мое трепетало. Не успели отъехать, как сломался автобус, пришлось возвращаться в гостиницу несолоно хлебавши.

Наконец в девяностых, в командировке от «Соглядатая», я переступил порог музея. На первом этаже было еще туда-сюда. Парусники, становление русского флота, великие морские сражения. А дальше — отчетливый привкус военкомата, знамена, ордена, революция…

Хуже нет — осуществлять свои детские мечты в зрелом возрасте.

Жил я в удивительном месте, на улице Некрасова в гостинице при Театре кукол. Мне выделили блатной одноместный номер за какие-то сущие копейки. Цены в гостинице не менялись, похоже, со времен денежной реформы шестьдесят первого. Три рубля за ночь. Мороженое в вафельном стаканчике стоило пятнадцать, а наша бухгалтерша выписала мне всего двадцать пять рублей суточных, гадюка. По перерытому вдоль и поперек Питеру я ходил голодный и злой.

В следующую питерскую командировку я отправился с шофером Валерой. Тому надоело торчать в Москве, парнем он был веселым, компанейским и работящим. Мне удалось убедить нашего главного редактора Сидоровского пользоваться эти пять дней общественным транспортом, а благодаря дальнейшему моему красноречию, командировочных нам выписали уже триста рублей в сутки, короче говоря, жить было можно, тем более Валерка пообещал захватить бутылку с закуской.

Мы встретились там, где и договаривались, то есть прямо на платформе Ленинградского вокзала. Валерка с невероятно гордым видом стоял рядом с какой-то темно-синей глыбой, которая при ближайшем рассмотрении оказалась огромным чемоданом.

— Ты что, Фунтиков, решил каждому по девушке захватить? — кивнул я на невиданный прежде пластиковый чемодан, скорее похожий на кейс «дипломат», правда, раз в двадцать больше. — Дырки-то хоть просверлил, чтобы они там не задохнулись?

— Леха, — жарко зашептал на ухо Валерка, — кореш попросил товар в Питер перегнать. Там икон — на сто штук зелени, отвечаю!

Мне поплохело. Купюра в сто долларов вызывала трепет. Одну такую дал подержать наш компьютерщик, большой добрый парень по имени Илья, а тут сто тысяч. Даже если Валерка в десять раз приврал, ситуация была будь здоров.

Тем временем Валерка пояснил, что иконы решил толкнуть за бугор Витька, его приятель-стоматолог, который с год как подвязался к солнцевской братве, но бизнес этот его сугубо личный, и не дай бог, про это узнают коллеги из славной группировки, тогда ему хана, и хорошо, если просто застрелят. Но на то они и друзья, чтобы друг друга выручать.

— Сдурел, Фунтиков? — спросил я негромко. — Нас если по дороге дружки твоего криминального дантиста не пришьют, так по приезде сразу в Кресты определят. Наверняка какой-нибудь храм грабанули. Он тебе хоть заплатить обещал?

Валерка задумался и начал изучать шпиль на здании вокзала.

— Вообще-то Витька классный парень, — почесав в затылке, сообщил он через пять минут. — Веселый, зубы мне иногда сверлит.

Я пристально на него взглянул. Валерка еще малость подумал.

— Когда вернемся, я с него сумку стребую, вот эту. — Он повернулся и продемонстрировал болтающийся за спиной спортивный баул с надписью Adidas. — Он мне ее в дорогу одолжил, фирменная вещь.

Я кивнул, и мы, подхватив чемодан, а он весил не меньше центнера, стали продираться в вагон. Ни на одной из полок он так и не уместился и был водружен на пол, этакой Берлинской стеной, разделяя купе ровно надвое. Соседи, пробираясь ночью в туалет и форсируя эту преграду, шепотом матерились.

Сон мой был тревожен. Чудились страшные солнцевские, с ножами в зубах, крадущиеся вдоль состава, эскадроны диких тверских махновцев на своих вороных, по пятам преследующих поезд безлунной ноябрьской ночью, православные инквизиторы на Сенатской площади с хоругвями, требующие расправы над кощунниками, и звенящие кандалами работники правоохранительных органов, поджидающие на станции назначения.

Ранним утром, за двадцать минут до прибытия, уткнувшись лбом в холодное стекло и прихлебывая горячий чай, к которому прилагались протокольные два куска железнодорожного сахара, я посмеивался над своими ночными кошмарами. Сейчас мы прибудем в колыбель революции, мигом сдадим чемодан встречающим контрабандистам и пойдем себе на улицу Некрасова в кукольный театр.

Нас не встретили. Собственно, никого не встречали, и нас тоже. Поезд пришел по расписанию, в шесть утра с чем-то, было темно, холодно, редкие фонари светили вполсилы. За несколько минут пассажиры освободили состав и двинулись вдоль платформы нестройным караваном, огибая нас с Валеркой и чемоданом.

— Опаздывает, собака! — сказал Валерка, зябко передернув плечами. — Ничего, сейчас появится!

— Хочется верить! — пробормотал я, пытаясь изо всех сил бороться с утренним раздражением. — Хочется верить, что появится! Иначе я тебя убью, Фунтиков.

— Витька своего брата попросил, он в Тосно живет, — бодро ответил Валерка. — Наверно, электричка задерживается.

Понятно. Семья придурков. Один посылает поездом дружка с товаром на сто тысяч долларов, второй, оказывается, на электричке едет, да еще и опаздывает. Я-то думал, нас на черном лимузине встретят, с двумя джипами охраны.

Тем временем платформа опустела. Остался только носильщик со своей громыхающей тележкой. Каждый раз, проезжая мимо, он пытался ленивым подмигиванием нам предложить свои услуги, но мы целомудренно отворачивались.

Через полчаса поезд отправился в тупик, и стало совсем неуютно. На всем пространстве платформы не было ни души, только мы с чемоданом нарушали эту пустынную гармонию.

— Фунтиков, беги звони этому кретину, — произнес я с ненавистью, после седьмого перекура, — половина девятого. На два часа не опаздывают.

И остался один караулить.

Откуда-то сбоку поднималось малокровное северное солнце, разом погасли все фонари, а со стороны вокзала ко мне, одиноко сидящему верхом на чемодане, шли два патрульных милиционера с собакой породы ротвейлер.

Ну вот, кажется, и все. А ведь мог бы сейчас в гостинице чай пить. Я закурил — когда еще будет такая возможность — и обреченно вздохнул.

Они медленно приближались. Тот, что с собакой, отпустил поводок, и ротвейлер, немного поотстав, нюхал асфальт перрона и лениво фыркал.

Нужно напустить на себя максимально равнодушный вид, принять образ благонамеренного гражданина. Действительно, обычный пассажир, с билетом, сидит, покуривает, ждет товарища, который сейчас позвонит в гостиницу и вернется, и мы пойдем, мы хорошие, никакие не контрабандисты, мы иконы чемоданами не возим, мы распространяем театральный журнал, несем искусство в массы.

Милиционеры были уже совсем рядом, я слышал дыхание собаки и обрывок разговора:

— Шмотки мои собрала, в два узла увязала и в коридор выставила. Пиздуй, говорит, в свою Вологду. А главное, видеоплеер мой не отдает, нормально?

— Да, попал ты. И что теперь, обратно в общагу возвращаться?

Они поравнялись со мной. Чтобы не привлекать внимания, я смотрел себе под ноги и видел милиционеров только до пояса, то есть ноги в форменных брюках и ботинках и кобуру у каждого на ремне. Ротвейлера я видел целиком.

Стражи порядка уже было начали проходить мимо, увлеченные разговором, но их ротвейлер, поравнявшись со мной, встал как вкопанный и уперся в меня тяжелым взглядом. Вот ведь сволочное животное!

— Ну, это мы еще поглядим насчет общаги! Я ей тогда на дорожку так в бубен накачу, всю жизнь помнить будет!

Поводок натянулся, ноги в ботинках притормозили. Ротвейлер смотрел не мигая. Милицейская собачка, почуяла. Сейчас и человеки подтянутся.

Тут поводок дернулся, раздался голос того, кто изгонялся в Вологду, где резной палисад:

— Заснул, что ли? А ну, рядом, я сказал!

Ротвейлер громко чихнул и поковылял догонять ботинки хозяина.

А уже через минуту прибежал Валерка.

— Представляешь, Леха, проспал мудила этот! — радостно объявил он. — Договорились теперь на шесть вечера, у камеры хранения. Ничего, мы с него штуку стребуем за такую подставу. Не, даже две.

Дотащив чемодан до камеры хранения, мы обменяли его на бумажку квитанции и пешком отправились в гостиницу.

В пятнадцать минут седьмого в условленном месте появился мужик такой степени ошалелости и помятости, какая бывает у только что выпущенных из вытрезвителя.

После того как Валерка убедился, что это действительно Витькин брат, я протянул этому хмырю квитанцию и сообщил, что он должен нам червонец, который мы здесь заплатили утром.

— Ребята, гадом буду, ни рубля! — широко развел он руками, отчего волны перегара накрыли меня с головой. — С аванса отдам, не сомневайтесь!

Я сплюнул, повернулся и пошел на выход.

А Валерка по возвращении таки стребовал со своего дружка-стоматолога сумку. Ту самую, Adidas. Он с ней потом долго форсил и очень был доволен такой своей предприимчивостью.


К зиме уже все театры Москвы и Петербурга центнерами продавали «Соглядатай». Лишь один, самый главный, Большой, ответил отказом. Билетерши там оказались неприступными. Но их начальством мне было сказано, что, если есть желание, я могу поторговать там сам. Из любопытства я согласился.

Я стоял в фойе второго этажа, красивым веером разложив журнал на белом рояле с золочеными ножками, и чувствовал себя полным идиотом. Вокруг меня бурлила вызывающе нарядная и богатая публика. Ни одна сволочь даже не взглянула на журнал.

Но иногда случались какие-то пароксизмы, когда вдруг «Соглядатай» начинали хватать десятками. Поскольку покупателями были исключительно иностранцы, подозреваю, они принимали его за программку. Но меня при этом никто ни о чем не спрашивал, а я, понятно, и не пытался разубеждать. Тем более для иностранцев цена была не просто пустяковая — вообще никакая. В Большом я торговал по тройному тарифу, и все равно, если мерить на доллары, это составляло какую-то ерунду. Несколько центов за десяток. Зато я позволял себе в особо удачные дни на заработанные денежки сходить в буфет во время представления. Там в полном одиночестве я уминал бутерброды с икрой, пил кофе и шампанское.

В институте начался цикл лор-болезней, на кладбище пошли совсем другие деньги, заказов было столько, что приходилось мотаться туда и в будни. В те дни у меня случалась настоящая карусель.

И вот как-то раз возвращаюсь я ближе к полуночи домой после очередной «Жизели» в Большом. Еду и думаю, какой день у меня сегодня был интересный. С восьми утра я ассистировал на поликлиническом приеме в лор-поликлинике Первого Меда. Залезал в глотку шпателем, светил зеркальцем, делал записи в карте. Потом к полудню, срывая на ходу халат, бежал к метро. Через час с копейками я уже в своей робе и ватных портках заливал цементом опалубку на могиле Щербинского кладбища. А в семь вечера, наряженный в костюм с галстуком, стоял у своего белого рояля и впаривал иностранцам свежий номер «Столичного соглядатая».

А интересно, могло ведь так случиться, что некий мужичок со своим тонзиллитом пришел закрывать больничный в поликлинику. Посидел немного в очереди, прежде чем попасть на прием, зато там все прошло удачно. Доктор, хоть и молодой, но с понятием, вежливый, осмотрел внимательно, выслушал, три дня добавил на лечение, вот радость-то! А чувствует себя мужичок уже неплохо, на улице погодка на загляденье, можно и на кладбище съездить, коль так повезло, проведать предков. Приезжает он, покупает у конторы два цветочка, идет к могилке, думает, вспоминает, подходит, вздыхает, цветочки кладет, еще раз вздыхает. Немного поворачивает голову, а на соседнем холме копается ханыга, одетый во все драное, не по росту, явно с чужого плеча. Но что самое интересное — похож на того молодого доктора из поликлиники, будто брат-близнец.

И рассказывает всю эту историю мужичок уже вечером, в Большом театре, во время антракта своей супруге, которая потащила его туда, достав билет по блату. И когда в фойе он замечает у золоченого белого рояля парня в строгом костюме, который втюхивает всем какую-то бумажную дребедень, ему становится по-настоящему плохо. И знакомый психиатр, качая головой, сообщает на следующий день расстроенной супруге нашего героя о сложнейшем шизофреническом процессе с тройным расщеплением сознания, с тяжелейшим бредом и галлюцинациями.

* * *

В конце лета у Сереги случился запой. Прямо на рабочем месте. Он валялся в своей будке, приходя в себя лишь для того, чтобы нашарить бутылку и снова погрузиться в сладкие грезы. Несколько раз я приезжал и смотрел с укоризной на его бесчувственное тело. Именно так, как должен смотреть безработный негр на спивающегося плантатора. Потом мне надоело. Осенью на кладбище сменилось начальство, и Серегу выгнали. Якобы за угон трактора. Хотя за водкой на тракторе ездили многие. Серега помыкался до зимы и пошел торговать китайским барахлом на один из вещевых рынков.

А к нам в институт прибыли какие-то люди, отобрали с каждого потока десяток студентов и давай пытать их всякими вопросами, проверять общий уровень подготовки и выяснять жизненное кредо. Меня тоже позвали, поговорили, а через пару дней пригласили повторно, предложив солидный список ординатур на выбор. Я ответил, что решил идти в урологию, но этой специальности в списках не оказалось. Мне было объяснено, что ординатура по урологии традиционно дефицитная и достается каким-то особым людям. Я выразил сожаление и откланялся.

Но уже через неделю позвонили и сообщили, что вопрос с ординатурой по урологии решен положительно, а базой будет славная Первая Градская. Таким образом, будущее мое с этого момента вырисовывалось вполне отчетливо, и театральный журнал с кладбищем туда совершенно не вписывались.

После моего ухода «Столичный соглядатай» еще какое-то время выходил, но в театрах почти не продавался. Для этого нужно было точить лясы с билетершами, но ведь не у всех к этому призвание.

Первая ночь Шахерезады

В обед неожиданно нагрянул бандит Паша.

Вообще-то ему это было свойственно — всякий раз являться неожиданно. Не припомню случая, чтобы он хоть раз заранее предупредил. Но ведь гангстеру так и положено себя вести. Особенно в условиях конкурентной борьбы, где ставки чрезвычайно высоки.

А уж гангстером Паша был настоящим. Весь его облик говорил о роде занятий. Небольшого роста, но жесткий, предельно собранный, с быстрым и цепким взглядом, будто сканирующим пространство на километр вперед, он не носил толстенных золотых цепей и модных малиновых пиджаков. Паша предпочитал дорогие темные костюмы со свободными двубортными пиджаками, под которыми не так заметны бронежилет и кобура.

Все Пашины визиты были расписаны по единому сценарию. Он находил меня, здоровался, потом оглядывался на свою свиту и командовал:

— Исчезните!

Подходил ко мне вплотную и негромко, на ухо, сообщал:

— Прости, брат, я тут присунул неудачно, выручай!

Ну, как говорится, ничто человеческое нам не чуждо. Знающие люди объясняли, что когда ежедневно занимаешься душегубством, спасают бабы или водка. Паша в прошлом был хорошим спортсменом, неоднократным призером чемпионата Союза по боксу и совсем не пил.

Вот и сейчас я сидел за столом и заканчивал писать протокол цистоскопии, как он возник вдруг неслышно, словно леопард из высокой травы:

— Здорово, брат! Снова к тебе за помощью. Похоже, на той неделе присунул неудачно!

Костюм на нем сегодня был особенно впечатляющим. Темно-серый, в мелкую полоску. А сам он улыбался и пах «Фаренгейтом».

— Понял, Паш. Полминуты!

И быстро нацарапал последние строчки: «Заключение: цистоскопическая картина геморрагического цистита».

— Пошли! — Я поднялся с места и тут заметил в руках у Паши странный чемоданчик, на котором сверху была прикреплена телефонная трубка с витым шнуром. — Ого, правительственная связь?

Паша улыбнулся:

— Да нет, не правительственная. Сотовая!

— Сотовая? — удивился я. — Это что еще такое?

— Честно говоря, сам не знаю, — признался он, — но могу теперь откуда хочешь позвонить, с дачи, из машины. В любое место. Хоть в Америку! Правда, не всегда хорошо слышно.

— Дорогая небось? — Я с уважением рассматривал чемоданчик. — Сколько за такую штуку?

— Да так, — пожал плечами Паша, — вроде тысяч пять. Зеленых.

Для Паши пять тысяч зеленых было «да так». А домик в Ялте, судя по газетам, стоил не больше тысячи. Я закинул историю болезни на пост и завернул к цистоскопической. У лестницы над чем-то своим ржали омоновцы. Заметили Пашу, сразу напряглись, ржать перестали.

Паша недобро улыбнулся, прошел мимо них и потом спросил:

— Кого эти мусора пасут?

Хотел было пошутить и сказать «тебя», но вовремя осекся.

— Преступника стерегут одного, государственного.

Он понимающе кивнул.

У Паши было три типа состояния. Я уже научился их распознавать. Когда его бригада начинала войну с себе подобными, он всюду, даже в больнице, ходил в сопровождении нескольких бойцов. Когда бои затихали, он приходил один, но всегда в бронежилете. А когда все враги были повержены, то и бронежилет оставался дома. Сегодня он в бронежилете. Правда, в каком-то необычном, в прошлый раз был другой, более основательный.

— Американский! Такой фэбээровцы носят! — охотно пояснил Паша. — В три раза легче нашего, а хрен прострелишь, даже из тэтэшника!

Он начал надевать брюки, как вдруг его чемоданчик ожил и стал звонить на все лады.

— Что значит, не хотят? — схватив трубку, спросил у невидимого собеседника Паша. — Первый раз, что ли? Ну так посылай молодых, пусть по адресам поедут. Да, все по той же программе. Не понимают, когда с ними по-человечески, значит, будет по-плохому. Ну, давай. Вечером сбор.

Он стоял в носках на полу, с кобурой под мышкой, со спущенными штанами, и разговаривал по своей сотовой связи, но смешно почему-то не было. Не хотел бы я оказаться на месте тех, к кому сейчас ехали эти молодые.

Из корпуса мы вышли вместе, нужно было отнести стекла с мазками в лабораторию. У крыльца стоял большой черный «мерседес». Ага, вот он какой, знаменитый «шестисотый». Рядом припарковался темно-зеленый джип «гранд чероки». Не успели мы показаться на крыльце, как из «мерседеса» выскочили водитель с охранником, а из джипа четверо бойцов. Они были все под стать Паше, поджарые, резкие, совсем не похожие на карикатурных качков. Волчья стая.

— Ладно, Паш, все как обычно! — Я протянул ему руку, переложив в карман стекла. — Результат уже вечером будет, так что звони, приезжай!

— Давай, брат! — Он попрощался, хлопнул по плечу. — Спасибо!

И тут из-за угла показался бодро шагающий Макс Грищенко. Специалист по бесконтактному извлечению камней. Он заинтересованно посмотрел на впечатляющие транспортные средства, потом разглядел меня в такой славной компании, пожимающего руку Паше, и замедлился.

А может, провести воспитательный процесс? А то он теперь как встречает меня, так рожу кривит.

Я показал пальцем в его сторону и сообщил Паше:

— Между прочим, если вот так пройти через Нескучный сад, то прямо через реку на Фрунзенской набережной будет стоять дом, в котором я провел детство.

Грищенко никак не мог слышать моих слов, зато он прекрасно видел: я показываю на него бандитам и что-то им говорю. Он встал как вкопанный.

— А, знаю! Фрунзенская — это где Гарика на стрелке с чеченами мочканули! — сказал Паша, нахмурился и тоже посмотрел в направлении моего пальца. То есть на Грищенко, у которого явно подогнулись ноги.

Паша оглянулся на свою свиту. При упоминании Гарика, которого мочканули чечены, лица его коллег посуровели и теперь казались выточенными из камня. Они все тоже начали смотреть туда, где трясся в ознобе Грищенко, и по очереди сдержанно кивать. Макс стал зеленого цвета, ну просто не человек, а болгарский огурец. Я ему ободряюще подмигнул, еще разок пожал Паше руку и отправился в лабораторию. За моей спиной взревели мощные моторы, машины проехали мимо теряющего сознание Грищенко и свернули за угол.

* * *

— Первый раз я еще по малолетке залетел. Мы тогда осенью из детдома свинтили, вчетвером. Решили к морю пробираться, на рыбацкий корабль устроиться, типа юнгами. Мозгов-то совсем не было. Где-то червонец раздобыли и двинули. Бегаем на бану, как лохи, все ищем, какой поезд до моря идет. На какой ни сунемся, все не в масть, везде проводники гоняют, билет требуют. А мы несколько часов там тремся, чувствуем, менты скоро повяжут, наверняка в детдоме шухер уже поднялся. Нам ведь каждый обед-завтрак-ужин проверку устраивают.

Прыгнули тогда в первую же электричку и погнали. Куда едем — сами не знаем, к морю, не к морю, на юг, на север… Нам ведь эти названия станций по барабану. Ну вышли в городе каком-то, вечер уже, жрать хочется, ночлега нет. Походили до темноты, надо ж что-то делать. Видим — магазин стоит, двухэтажный, лестница пожарная сзади, решили подломить. Полезли, стекло выставили. Внутри темно, нет никого. На первом этаже галантерея всякая, шмотки. На втором — хавчик, курево, бухло.

Сначала ничего не хотели трогать, только хавки взять немного. А когда пузырь гнилухи раздавили, тут уж решили в кассах пошарить. У меня всегда способность была к замкам. Любой мог открыть. Вот и начал, друзья спичками светят, а я кассы щелкаю. Там бабок немного было, рублей сорок.

Леня дотянулся до поильника и хлебнул воды. У него к вечеру боли усилились, пришлось омнопон ввести. Он-то ему язык и развязал.

— А когда директорский кабинет подломили, видим — шнифер стоит, сейф то есть. Даже возиться с ним не пришлось, ключ в верхнем ящике стола был. Надо ж было директору этому так фраернуться.

Леня улыбнулся, повернулся к тумбочке, поставил поильник, немного поморщился. С его раной в пояснице подобные движения даже под омнопоном делать не рекомендуется. Я немного выдвинул тумбочку вперед, для удобства.

— Там, в этой банке железной, без малого полкосых было. Мы бабки поделили и заспорили. Я с еще одним корешем решил назад в детдом двигать, зиму переждать, а по весне на юг, на море. Чтобы с билетом, как положено. А другие двое уперлись. Мы, говорят, теперь при деньгах, чего полгода ждать, через два дня уже купаться будем. Слово за слово, короче, чуть до драки у нас не дошло. Потом еще раз перетерли, видим, никто никому не уступает. Тогда набили карманы куревом, конфетами и еще затемно из магазина по лестнице выбрались и разбежались.

Мы с корешем в детдом к ужину поспели, бабки заныкали, директору наплели, что в город вышли, да заблудились, сутки бродили, искали, ночь в парке на лавочке провели, а где остальные — без понятия. Нам не сильно поверили, но колоть не стали, ужином покормили и спать отправили. А утром опера являются по нашу душу.

Оказалось, те, которые к морю рванули, решили себе по мопеду купить. Чтобы на них прямо до пляжа. И в этом же городе, где я кассы брал, в магазин спортивный завалились с утра пораньше. Их сразу на месте и повязали. К тому времени уже полгорода знало, что лабаз обчистили, а тут являются два фазана-недомерка, оба залетные, бабки большие светят.

Их особо-то и не прессовали, сами накосячили по полной, наплели веревок. Следаки они мастера гнать про поблажки всякие в случае чистосердечного, вот и эти повелись на базары их гнилые и заложили нас, короче.

И хоть мы пошли сразу в отказ, понятно, никакого моря уже не видать, а как только пальцы откатают, нам специнтернат светит. И в тот же вечер мы с детдома ломанулись. Про море уже и не думали, понимали, что менты по дороге повяжут. Ночевали по чердакам, на тех дачах, где хозяева в город уехали. Старались больше одной ночи нигде не задерживаться. Жили нормально, пока бабки были, каждый день в кино торчали, с буфетом. Слушай, доктор, дай курнуть, сил уж нет терпеть!

Ладно, пусть покурит. В реанимации Семерки мы курильщикам не отказывали. Считалось, что они так откашливаются лучше. Я поставил ему на пузо лоток, вставил сигарету, чиркнул зажигалкой. Леня жадно затянулся, прикрыл глаза, откинулся. Ну, еще бы, повело с непривычки, да еще под опиатами. Нужно будет потом проветрить, а то реанимационные сестры обязательно разорутся.

Оказывается, помимо «Лени», у него еще всякие наколки есть. Они наверняка что-то означают, но я тут не специалист. Вот на предплечье щит с птицей вроде чайки. А на плече руки в кандалах розу держат, колючей проволокой обмотанную. Красиво.

Омоновцы куда-то к вечеру свинтили, сказали — через пару часов будут. В их ведомстве тоже бардак. Разве так государственных преступников стерегут? Реанимационная бригада — врач и обе сестры — ужинают. Из их комнатки смех доносится. Ужин в больнице — самое приятное время для персонала. Зато я с Леней могу посидеть и, пока омнопон действует, про его жизнь разузнать. Но сам ему ничего рассказывать не буду. Во всяком случае — пока.

— К зиме ближе, когда тити-мити кончились, стали перебиваться тем, что на дачах удавалось найти. Там ведь хавка оставалась: крупа, сахар, макароны, консервы иногда. Пару раз даже хрусты находили. Один раз — два рубля, другой — пятерку. И тут под Новый год на одной даче напоролись на скокарей. Вернее, они на нас. Мы там пожрали и спать завалились. А эти тихо дачу бомбанули, зашли, фонарем посветили да нас увидели.

Мы было задергались, думали, хозяева вернулись, хотели в окна выломиться, но потом просекли, что не хозяева они и не мусора. Побазарили с ними малек, а наутро решили вместе босячить.

С той поры и началась моя жизнь воровская.

Сначала даже весело было, мы дачи подламывали, там же ночевали, сдавали барахло барыгам. Весной дачи уже стремно брать, хозяева стали возвращаться. Начали хаты бомбить. Я и раньше замки открывал на раз, а тут и подавно. А через год я и лопатник мог подрезать, и дурку разбить, и угол отвернуть, учителя уж больно толковые попались. Так еще год прошел, мне шестнадцать стукнуло, кенты поздравили, котлы справили, в шалмане посидели. Кто-то из братвы посмеялся, мол, ты раньше у нас самым младшим был, единственным, кто под УК не попадал, но пахан приказал за метлой следить, а то, говорит, еще сглазите. И ведь и правда сглазили. Пары месяцев не прошло, как приняли меня.

Мы тогда вчетвером пошли, ночью. Палатку решили подломить. Двое на шухере, один на фонаре, я с замками разбираюсь. Да там и замков толком не было, одна груша висела. Я только снял ее, не успел туда влезть, как тут менты! Это ж надо так сгореть! То ли пасли нас, то ли атасник профукал, теперь уж не узнать никогда.

Меня одного повязали, давай сразу колоть на групповку. А я в отказ, начал дурочку гнать, мол, решил водички попить, дяденьки, дверь открыта была. Сначала терпели, потом метелить начали, а я как стойку держал, так и продолжаю. Потом, у меня не имени ни фамилии, ксиву не успели выправить, хоть пахан и собирался. Давай им ерша гнать, потому как знал, если то дело мое первое всплывет, как пить дать — добавят. Поэтому не стал ничего про детдом говорить, взяли меня за тыщу километров, в другой области, пришлось записать то, что я им наплел. Я еще тюльку прогнал, что мне пятнадцать, но это не проконало. Короче, получил я на суде треху за свою сто сорок четвертую статью и в зону отправился.

Леня докурил, забычковал об лоток, полез за поильником. На часах восемь с копейками, давным-давно дома нужно быть, но как тут уйдешь. Я выкинул окурок в форточку, заодно поменял банку в капельнице. Что там у нас? Ага, альвезин. Постаралась Маринка, вообще он уже сам потихоньку ест, но все лучше, чем физраствор вливать.

— Я от звонка до звонка чалился. Два года на малолетке пыхтел, потом на взросляк поднялся. Кто на малолетке был, тому взросляк санаторием кажется, такой там беспредел голимый. Откинулся — ни кола ни двора, всех кентов растерял. Зато в последний год в переписку вступил, с заочницей. Вот к ней и отправился.

Сначала думал перекантоваться, пока кентов не найду, а как в натуре ее увидел, так больше ни о чем уже думать не мог. И даже не из-за того, что она моей первой бабой потом стала. А просто сразу понял, до этого не жизнь была, а шняга приключилась какая-то.

Нам по двадцать было, когда свадьбу сыграли. Я слесарем устроился при МТС, в том же колхозе, где и моя работала с матерью своей. Она ведь только с матерью жила, отец у них много лет назад в реке утоп, по пьяни. И все у нас хорошо сладилось, через год дочка родилась, я работаю, не бухаю, изба справная, чего еще нужно?

Да видно, на роду мне написано сесть на якорь. Где-то через год с одним залетным потележили, он и говорит, что в городе контора одна неприметная, так там маза есть медведя за лапу взять и риска никакого. Я покумекал пару дней, а потом подумал, ну бомбану разок, зато к морю съездим, погуляем, шмотья купим. Не все ж в мазуте ковыряться. И согласился.

Сделали все чисто, сработали в обеденный перерыв, никто и не чухнулся. Шнифер в бухгалтерии стоял, я его за пять минут сработал. Пятнадцать кусков без малого взяли, им наличман накануне привезли, под зарплату.

Недели не прошло, как повязали нас. Сначала подельника выпасли, а через него на меня вышли. Гнилым оказался подельник мой, чуть прессанули, он сразу меня в ломбард и сдал. Я на киче попробовал кружева плести, но на очняке увидел, как он меня мусорам вкладывает, и перестал. Да и бабки при обыске нашли. Он, оказывается, на игле сидел, через это и коланули его.

Короче, получил я шестерик и, вместо моря, на воле жену с дочкой оставил и на дальняк отправился. Надо же самому себе так накосячить, в подельники наркошу взять!

Ты бы дал мне еще курнуть, да я покемарю малек, что-то зенки сами закрываются.

Омнопон сделал свое дело, это видно по узкому Лёниному зрачку. У наркоманов со стажем такой реакции не будет. Да и одна ампула таких не усыпит, не обезболит. Я открыл пошире форточку и дал ему еще сигарету, потом выбросил окурок в окно, сходил, сполоснул лоток в рукомойнике, а когда через полминуты вернулся, Леня уже спал.

* * *

Я миновал столовую, там сидели больные и внимательно смотрели телевизор, где какой-то деятель сокрушался, что навыбирали депутатов, а из-за них такая буча. Хватит, мол, выбирать, будем назначать. Интересно, как это депутатов — и назначать? С другой стороны, чему удивляться? Раньше, в принципе, так и делали.

А меня вообще никогда никуда не выбирали и не назначали.

Да. Почему-то за всю мою жизнь меня никогда и никуда не выбирали и не назначали. Хотя возможностей для этого было предостаточно. Я сменил четыре обычные школы, две музыкальные, кучу пионерлагерей, секций, кружков, был студентом училища, массажных курсов и института, закончил ординатуру. Но меня ни разу не выдвинули даже на самую пустяковую должность. Нет, вспомнил. Давным-давно я был назначен старостой слесарно-механического кружка. Но так как кроме меня там больше никто не занимался, таким достижением не больно-то похвастаешься.

Сначала по молодости лет было как-то все равно. Но в дальнейшем подобная ситуация стала вызывать удивление и затаенную обиду. Ну а как тут не обижаться, если все вокруг тебя физорги, председатели совета отряда, председатели совета дружины, а я даже звеньевым не сподобился стать. Каких качеств у меня недостает, чтобы выделиться из серой массы? Вроде я не забитый, не маменькин сынок, на гитаре играю, не дистрофик, первое место в лагере по прыжкам в длину занял в своей возрастной категории, а должностями меня постоянно обходят.

И все-таки однажды, в далеком семьдесят третьем, фортуна мне улыбнулась. Абсолютно неожиданно я стал флаговым.

Пионерлагерь «Орленок» был образцово-показательным. Хуже нет оказаться в таком, да еще, как я, на все три смены. Я начал ездить сюда с незапамятных времен, еще до школы, и из меня, шестилетнего, самого младшего во всем лагере, стали быстро и необратимо выколачивать качественное домашнее воспитание фигурной заправкой коек, речовками и песней «Гайдар шагает впереди». И за все четыре первых сезона не было случая, чтобы мне предложили хоть самый мизерный и незначительный пост.

В тот раз в самом начале второй смены, на следующий день после заезда, мы собрались на нашем отрядном месте и давай распределять должности. Так как многие приехали сюда впервые, то решения принимались на глазок. Самый наглый стал председателем совета отряда, самый крепкий — физоргом, самый глупый — барабанщиком. Так же избрали звеньевых и еще какой-то положенный по пионерскому регламенту актив.

Когда процедура закончилась и все потянулись на ужин, наш вожатый Слава Сердечкин вдруг остановился, хлопнул себя по лбу и воскликнул:

— А про флагового-то мы забыли!

Тут он схватил меня за руку, а я был ближе всех, и с облегчением сказал:

— Вот ты-то им и будешь!

Я оторопел. Отряд уже скрылся за углом столовой, а мне все никак не верилось, что Слава сказал это на полном серьезе. Меня? Назначили? Да еще флаговым?

Ведь нет ничего лучше и почетнее, чем быть флаговым. Кто-то может возразить, что самое почетное — быть знаменосцем дружины, одно знамя чего стоит, оно большое, тяжелое, с желтыми кистями, когда его на торжественной линейке проносят, гимн играет, у знаменосца два ассистента с красивыми алыми лентами через плечо. Но торжественных линеек — раз, два и обчелся. Открытие смены, закрытие, ну иногда еще одна внеплановая случается. А флаговый — он дважды в день со своим флажком на каждой утренней и вечерней линейке должен присутствовать. И не просто, а самым первым стоять, во главе отряда, и даже на полшага впереди шеренги. При команде «равняйсь» — флажок наклонять, при команде «смирно» — вздымать его вверх, при команде «вольно» — опускать к ноге.

Мне казалось, что я был лучшим флаговым лагеря. Раньше всех забегал за флажком в пионерскую комнату, старался максимально четко и красиво выполнять все команды и даже выпросил наждачную шкурку в кружке «Умелые руки», час полировал древко флага, чтобы оно стало гладким и приятным на ощупь.

Прошла половина смены, может, чуть больше, и в один из дней, после завтрака, на стадионе, в торжественной обстановке состоялся смотр строя и песни. Это событие традиционно считалось в «Орленке» наиважнейшим и находилось под личным патронажем начальника лагеря товарища Каютова. Товарищ Каютов вообще любил все такое — настоящее, правильное. Чтобы все дети в галстуках ходили и белых рубашках, чтобы салют отдавали, чтобы из репродукторов с утра до вечера песни пионерские.

Поэтому натаскивать нас стали дней за десять. Ежедневно по два часа кряду мы маршировали на плацу, отрабатывая все эти приемы мастерства хождения в пешем строю, доводя их до автоматизма. Уже через неделю нами мог бы гордиться сам король Пруссии Фридрих Великий.

Наш отряд выступал где-то ближе к концу. Выйдя на середину футбольного поля, мы четко, синхронно, следуя командам старшего пионервожатого Юры, который для этой цели вооружился мегафоном, поворачивались направо, налево, кругом, строились в две шеренги, в три, опять поворачивались налево, опять направо, рассчитывались на первый-второй, на первый-второй-третий, а сотни зрителей смотрели на это с лавочек во все глаза.

Я, как всегда, стоял первым, чуть впереди всех, и мой флажок гордо реял над белыми рубашками и алыми галстуками. Мы не сбились ни разу, не запнулись ни на секунду, никто не подвел. Восхищенный Каютов показывал большой палец Юре, а наш вожатый Слава сиял от счастья и блестел лысиной.

Наконец Юра скомандовал:

— Отряд! Направо!

Все четко развернулись, я почувствовал это спиной. Впереди меня, далеко за забором желтело поле пшеницы, которое окаймлял лесок, а над всем этим висело синее-синее небо. Полотнище флажка хлопало на ветру.

— Шагом марш!

С левой ноги, крепко сжимая в руках древко, я повел свой отряд за собой, навстречу этому полю, лесу и пронзительной небесной синеве.

— Песню запевай!

Я всегда ненавидел петь хором, но в этот раз все было совсем иначе, песня просто сама рвалась из груди:

Мы шли под грохот канонады,

Мы смерти смотрели в лицо,

Вперед продвигались отряды

Спартаковцев, смелых бойцов!

Вот и я поведу свой отряд, мы смелые бойцы, презирающие смерть, мы пойдем под грохот канонады, и мой флажок укажет всем путь в дыму сражения.

— Внимание, правое плечо вперед, поворот!

Я плавно, как нас учили, начал разворачиваться. Поле и лес постепенно стали уходить из виду, по ходу движения наплывала столовая и один из корпусов. Мы конечно же победили! И меня наверняка похвалит Слава Сердечкин. Он всех похвалит, ну а меня в особенности. Не исключено, что мне в конце смены грамоту дадут. Может, даже сам начальник лагеря Каютов скажет теплые слова, видно же, что и он доволен. И я тогда напишу об этом маме. Вечером. Нет, я напишу сразу, еще до обеда, потому что тянуть с этим точно не будет сил…

— Флаговый! Куда поперся!!! — раздался вопль где-то очень далеко у меня за спиной. Это был голос председателя совета нашего отряда Женьки Аржанова. Я похолодел от ужаса и, продолжая идти, медленно обернулся. То, что я увидел, мне будет потом являться в страшных снах.

Мой отряд уходил в противоположном направлении и был от меня уже в сотне метров, маршируя перед трибунами, где зрители покатывались от хохота, сползая с лавочек и держась за животы. Смеялись все. Малыши-октябрята, мелкие пионеры, старшие пионеры, вожатые, повара, руководители кружков, пожарный Толя, физрук лагеря по фамилии Деревянко и баянист Виталик. Старший вожатый Юра хохотал, выронив мегафон, даже начальник Каютов утирал слезы. И только Слава Сердечкин сидел словно окаменевший.

Я побежал к своим, споткнулся, упал, едва не выронив флажок, вскочил, снова побежал. Слава закрыл лицо руками. Женька Аржанов, чуть сбавив ход, показывал на меня и крутил пальцем у виска. На трибунах стонали, визжали и рыдали от смеха сотни людей.

Как я мог забыть, что команда «правое плечо вперед» означает поворот налево, а не направо! О, горе мне! Умирая от стыда, я нагнал отряд. Стараясь не поднимать глаз, встал впереди. Кое-как мы затормозили, все вразнобой, налетая друг на друга, несколько человек упало. Нами уже никто не командовал. Слава встал с лавочки, обреченно махнул рукой, и наш отряд безобразной кучей позорно ретировался с футбольного поля под свист, хохот и улюлюканье.

Мне не устроили бойкот, темную, даже особо-то и не ругали. Я так же, как и раньше, продолжал быть флаговым, никакого удовольствия уже не получая, считая даже не дни, а часы, оставшиеся до конца смены. Стыдно в этом признаться, но я разлюбил свой флажок, хотя он тут совсем ни при чем.


Вот такое у меня было первое и последнее назначение. Как вспомнишь, так вздрогнешь. Лучше о чем-нибудь другом думать.

Воспоминания, которые нанизываются как бусинки на нитку, и есть наша жизнь. Обычно в голове крепче всего сидит то, что случается первым в череде событий. Так устроена память. На этом основана выработка условных рефлексов. Впрочем, есть люди, которых никакой опыт ровным счетом ничему не учит. Будто весь смысл их жизни состоит в том, чтобы постоянно опровергать учение физиолога Павлова.

А у меня что за жизнь была? Когда там и что впервые случилось?

Первыми прочитанными строчками был рассказ Толстого «Филипок». Мы живем на даче, мне три с половиной, бабушка учит сестру Асю, вдруг я неожиданно вклиниваюсь и читаю. Бабушка невероятно довольна и вечером рассказывает об этом дедушке.

Первая драка. Мне пять лет, нас с Асей привозят с дачи, где мы безвылазно провели три года, и я выхожу во двор на Фрунзенской. В беседке сидят необычно смуглые дети. Индусы. Я приближаюсь к ним с твердым желанием дружить, и тут один из этих смуглых подходит и сильно толкает меня. Остальные радостно смеются. Я стою и не знаю, что делать. Совсем стал дикий, после этой дачной жизни. Мальчишка толкает меня сильнее. Смех детей еще радостнее. Мальчик подходит снова, и тут уже толкаю я, он вдруг падает, встает и с плачем убегает.

Первый человек, который меня поколотил, — болгарин Митко Георгиев. Он был старше на целый год и уже учился в школе. Позавидовал моему ножичку, подкараулил в подъезде и сильно врезал под дых. Митко считался красавчиком и нравился сестре Асе.

Первыми, кто меня обманул, были немцы. Они пообещали за старые серебряные дедушкины часы на цепочке новенький автомат, который стрелял красным огнем. Я вынес им из дому часы, не раздумывая, и стал ждать, когда мне отдадут автомат. Ждал целую неделю. Потом напомнил одному из этих немцев, самому большому и самому веселому. Немец подмигнул и засмеялся: «Еще раз про автомат спросишь, у тебя сейчас зубы рядком, а будут — кучком!» Дома, когда я рассказал, все тоже смеялись.

Первому матерному слову меня научил Саид. Саид был младшим сыном одного сирийского коммуниста, который жил в соседнем подъезде. Он не только меня, а, по-моему, вообще всех во дворе, включая и проживавших там многочисленных иностранцев, научил виртуозно ругаться матом. У нас не двор был, а какой-то Дом дружбы народов.

Первый восторг высоты. Я выбираюсь на крышу самого большого, пятнадцатиэтажного дома в нашем квартале, подхожу к краю, перелезаю за бортик и стою в сантиметре от пропасти. Ветер свистит в ушах, я вижу на километры вокруг, все такое маленькое, а мне хочется кричать от счастья.

Первая поездка в пионерлагерь. Первое публичное выступление. Я признался, что играю на гитаре, и меня просят сыграть на концерте в честь открытия смены. Я играю. Гитара в два раза больше меня самого. Все хлопают и кричат «бис!». Я играю еще. Опять все хлопают. А музыкальный руководитель выходит к микрофону и сообщает, что я еще не хожу в школу. И все хлопают еще сильнее.

Первая школьная оценка — четверка. За упражнение в сложении. А мой сосед, второгодник Женя Барановский, раскрывает свою тетрадку, гордо показывает — у него пятерка. «Я сложение еще в том году проходил!» — снисходительно говорит он. Женя был двенадцатым ребенком в семье. Однажды я встретил его с женщиной и все гадал, мама это или бабушка. Оказалось — сестра.

Первая секция — бассейн стадиона «Лужники». Там готовили спортсменов. В буфете продавали кофе, булочки и шоколадки. А меня научили немножко плавать и выгнали.

Первый глоток алкоголя — полусладкое шампанское. Мы с двоюродным братом Димой случайно находим бутылку в ящике на задворках гастронома и приносим ее домой. Благодарные взрослые разрешают пригубить. Мне очень вкусно.

Первый фильм с голой женщиной — «Анжелика и король» в деревенском клубе села Махновка. Вокруг сидят парни с девками и ржут. Парни курят, а девки лузгают подсолнухи.

Первое предательство. Мой друг Миша Кукушкин вдруг начинает дружить с Борей Спектором, а меня как будто не замечает. Все потому, что Спектор курит, а я нет. Через неделю Миша изгоняет Борьку, хорошенько перед этим его поколотив, мы снова дружим, и я спешно учусь курить.

Первый уход за младенцем. Годовалый парень Федя, мой единственный друг в тот месяц, что я провалялся в Морозовской больнице с ложным крупом. Нянькам надоели мои постоянные просьбы сменить мокрые Федины штаны, и они учат меня справляться с этим самостоятельно.

Первая потеря. Умер дедушка Никита. И я все равно не до конца понимаю, что этого не исправить. Меня не берут на кладбище, я сижу дома и только путаюсь под ногами у тех, кто занимается приготовлением к поминкам.

Первая бутылка, которую мы покупаем в складчину и пьем у меня дома на четверых, называется «Портвейн Ереванский» и стоит два рубля шестьдесят две копейки. После распития мы отправляемся гулять по окрестностям. Нам всем по тринадцать лет и пить портвейн невероятно увлекательно.

Первое появление в качестве музыканта на школьных танцах — начало восьмого класса. Три месяца репетиций, волнений, но все проходит отлично, и нам хлопают.

Первый раз я ассистирую на операции, мне пятнадцать. Ночь, ветеринарная лечебница на улице Юннатов, оперируют собаку Вовки Антошина. Фельдшерица шьет огромную рваную рану, мы с Вовкой помогаем. Через неделю рана загноилась, начался сепсис, и собаку усыпили.

Первый провал в институт. Август восьмидесятого, я сижу под плакатом «Мягкий шанкр» в здании анатомички Первого Меда и сдаю химию. Экзаменатор, зевающий мужик с хитрой рожей, говорит, чтобы я приходил на следующий год.

Первые сутки в качестве медбрата в реанимации. Первый умерший. Молодой парень, студент МИФИ. Бежал по лестнице в метро «Каширская», боясь опоздать на поезд, споткнулся, ударился головой об ступеньку.

Я еще не знаю, что проработаю тут почти десять лет. И у меня столько здесь будет первого. Первая подключичка, первая интубация, первая трахеостома…

Первые три слова моего сына Ромы. «Арбуз», «пятка» и «карман». Очень скоро он начнет говорить «Папа — дурак». И мне будет от этого невероятно смешно.

Первая институтская оценка. Меня вызывают на первом же семинаре по биологии. Повторение школьной программы. Первый закон Менделя. Ерунда. Я отвечаю, но неожиданно наш Андрей Максимович свирепеет и с воплем: «Засунули тебя в институт, а ты и учиться не можешь!» — вдруг выводит мне единицу. Все под впечатлением. Ведь известно: как встретишь, так и проведешь. Кол в качестве дебюта — это что-то небывалое.

Первый страх высоты. Август девяносто первого у Белого дома. Пытаясь обойти толпу у баррикады, я побежал по мокрому, скользкому граниту парапета подземного перехода и уже в самом конце, вдруг посмотрев вниз, увидел далеко под собой ступеньки лестницы, и у меня моментально ослабли ноги.

Первый день в качестве врача. С утра до вечера единственно чем занимался — возил каталки с больными. В перевязочную, на рентген, в операционную. Стоило ли столько раз поступать и столько лет учиться?

Вот, пожалуй, и я всю свою жизнь вспомнил. Негусто.

«Сникерсы» и граждане великой державы

Ладно, пора уж и домой. Вроде в буфете еще ужинают, вот чай попью и двину. В буфете оказалось неожиданно шумно и сильно накурено. Ага, понятно. Помимо сестер Юли с Галей и врача Володи Чеснокова, здесь сидели эти два битюга омоновца. Вот как они преступников стерегут. Лёне бы сейчас веревочную лестницу — и поминай как звали. Хотя он еще слишком слаб для упражнений в духе герцога де Бофора.

Я вошел на середине какого-то интересного разговора. При моем появлении все замолчали, но буквально через пару секунд продолжили. Я плюхнулся на свободный стул, Юля налила мне в кружку кипяток и протянула коробочку с появившимся недавно в Москве чаем «Пиквик». Вот ведь удобная вещь на дежурстве! Эх, был бы такой чай десять лет назад. Вернее, двенадцать. Я выбрал себе черносмородиновый и стал топить пакетик.

— Ты скажи, у тебя дети есть? — возобновил прерванную тему один из омоновцев и, заметив утвердительный кивок Чеснокова, продолжил: — Ты им «сникерсы» покупаешь?

— Случается! — согласился тот. Было заметно, что все малость поддали, включая и Юлю с Галей. — Лично мой больше «Марс» предпочитает, на него рекламу сейчас крутят.

— Ага, — навалился на стол омоновец, немного расплескав мой смородиновый «Пиквик». — А у меня дочь, восемь лет! Так она не видит ни хрена этих ваших «сникерсов»! Потому что папка у нее не бандит, не коммерсант сраный!

— Даже я могу «сникерс» себе купить, — заявила Юля, подвинув ко мне сахар, — подумаешь!

— Ты! — мрачно усмехнулся омоновец, посмотрев на Юлю. — Ты можешь! Небось на два «сникерса» только и хватает!

Он посидел, помолчал немного, играя желваками.

— Раньше я с семьей на море мог съездить, у нас телевизор был цветной, двухкассетник, шмотки, жрали нормально! — принялся перечислять он и вдруг жахнул кулачищем по столу, хорошо я успел кружку поднять. — Какую страну загубили, падлы!

— Так кто же ее загубил, — в наступившей тишине спросил я. — Что за люди такие? Или, может, марсиане высадились?

— А то ты сам не знаешь! — обрадованно повернулся он ко мне. — Горбач-сука! С него все началось. Как он пришел, все разваливаться стало, к хуям собачьим.

Чесноков согласно кивнул, Галя с Юлей равнодушно курили, второй боец разглядывал что-то на полу.

— Если бы Андропов не умер, у нас бы до сих пор все отсасывали! — убежденно сказал омоновец. — А сейчас? Америке продались за доллары эти вонючие, всё сдали, ничего себе не оставили!

Он тоже закурил. Костяшки его пальцев были все в мелких шрамах. Значит, частенько доводилось ему кулаки применять. Такой если врежет, сразу окочуришься.

— Нынче кто хорошо живет? — вдруг спросил он меня и тут же сам ответил: — Бандиты да коммерсанты. Да еще чурки всякие. Всех русских из своих республик повыгоняли, а сами лямку они тянуть не собираются, можешь быть уверен. Только торговать могут, только накалывать.

— Мы еще с этими чурбанами наплачемся, — неожиданно подал голос и второй боец. — Смотри, что кругом творится! На Кавказе в особенности. В Чечне той же. Нам они теперь не подчиняются, что хотят, то и творят, всех из тюрем повыпускали, склады армейские разграбили, никто там работать не желает, только нефть могут воровать да поезда грабить. Я по армии знаю, если их сразу не загасить, потом говна не разгрести!

— Ну а кто гасить-то будет? — искренне поинтересовался я. — Вы так говорите, как будто я им дал добро, чтобы они поезда грабили. Мне это не больше вашего нравится. Вы хоть при оружии, а мы?

Однажды, когда я уже уволился из реанимации, как-то ночью вошли шестеро. Поднялись по эстакаде с улицы на второй этаж, было лето, а летом ворота не всегда закрывают. Шестеро наглых, здоровых молодых парней. Наверное, решили дружбана своего проведать, да ошиблись дверью. Когда их попросили выйти, объяснив, что тут реанимация, они достали пушки и стали тыкать всем в лицо.

— Ты хоть знаешь, с кем говоришь? Мы — чеченцы! Мы вас землю жрать заставим! — отрекомендовались ночные гости.

Они обрезали телефонный шнур и начали экскурсию по отделению.

— Это что? Больные? А чем болеют? Заразным? Если я от них заражусь, клянусь, вы мне все ответите! Может, их добить? И вам легче, работы меньше будет!

Они неспешно прогуливались мимо коек, ржали, приставляли пушки к головам пациентов, отпускали развязные замечания по поводу сестер, лазили по шкафам, доставали лекарства, по складам читая названия и небрежно швыряя их обратно.

— Еще слово скажешь — мы сейчас по очереди всех ваших медсестер на твоих глазах заделаем, — пообещали они дежурному врачу, когда он попытался это пресечь.

Через полчаса, устав изгаляться, они ушли. Насладившись чужим страхом и унижением.

Все это время одна из сестер, которой удалось пробраться в соседнее послеоперационное отделение, названивала в милицию, сообщая, что по реанимации расхаживают вооруженные люди и угрожают персоналу и больным. Сначала там бросали трубку, а потом и вовсе перестали подходить. Спасение утопающих — дело рук самих утопающих. Тогда стало понятно: милиция и бандиты превратились в подельников. И никто никого не защитит.

— Так кто гасить будет? — повторил я свой вопрос. — Ладно там Чечня, она далеко, вы хотя бы здесь начните! Смотрите, что кругом! Рэкет, наркота, пол-Москвы со стволами ходит. Ведь когда ОМОН создавали, говорили, для борьбы с организованной преступностью. Вот и боритесь. А то вы больше палками демонстрантов лупите.

Они оба насупились, заерзали.

— Ты что думаешь, — произнес тот, который ругал Горбачева, — нам самим нравится? Да ни хрена! Так же, как и этого черта стеречь.

Он показал пальцем на потолок, имея в виду Леню.

— А давеча кто под пули лез? — насупившись, вступил второй, кивнув на чашки на столе. — Это тебе не чаи с бабами гонять да языком чесать!

А в данный момент чем, интересно, они оба занимаются, вместо того чтобы на посту стоять?

— Да уж! — поддакнул Чесноков. — Это ж надо, чтоб в Москве такая пальба случилась! Раньше о таком и помыслить нельзя было!

— Раньше! — завопил первый омоновец, как будто только этого и ждал. — Раньше порядок был! Попробовал бы кто-нибудь поперек власти вякнуть! Сейчас все Сталина ругают, кому не лень! А он во как всех держал! — И он сжал свой покрытый шрамами кулак, аж кости захрустели.

— При Сталине нормальная житуха была! — согласился второй. — А что сажали, так это правильно! Да и теперь бы не помешало.

— Ну не скажи! — вдруг возразил обычно покладистый Чесноков. — Вот у меня мать всю жизнь в деревне прожила. Так при Сталине там ни у кого паспортов не было. Даже в райцентр без справки из сельсовета нельзя было поехать! Лебеду жрали! Одни валенки на пятерых! Деда за полведра колхозной картошки в лагеря отправили, он там и сгинул. Крепостным и то лучше жилось!

— Зато великая держава была! В войне победили, в космос полетели! Патриотизм был! Русских людей везде уважали! — гнул свое омоновец. — Когда по Красной площади техника шла на парадах, все эти бляди у себя в Америке сидели и бздели!

Все же невероятно интересен загадочный русский патриотизм. Самым главным русским патриотом выступает рябой косорукий грузин, который русский народ выкашивал миллионами. Отчего у патриотов на подсознательном уровне портится настроение, вот они на людей и бросаются.

— А скажите, пожалуйста, — спросил я и отодвинул свой чай, — если сравнить две страны, к примеру, Индию и Бельгию? Бельгия — всего ничего, население небольшое, сама маленькая, за полдня захватить можно. А Индия — территория будь здоров, население почти миллиард, культура древнейшая, ядерное оружие есть, космос осваивают.

— Ну? — недоверчиво спросил омоновец, чувствуя подвох. — К чему это?

— А к тому, что нищий в Калькутте, из тех, что валяются в канаве с дрисней, разве чувствует свое превосходство над бельгийцем? У которого хороший дом, «порш», винный погреб и отпуск на Карибах? Чувствует ли себя этот нищий, исходящий холерной диареей, гражданином великой державы? Греет ли его мысль, что соседи по региону трясутся со страху перед индийской ядерной бомбой? И будет ли бельгиец страдать от комплекса неполноценности из-за того, что его страна не выводит спутники на орбиту и даже Франция и то ее не боится?

— Да херню ты городишь, доктор! — нахмурился боец. — Мы же не Индия!

— Точно, в Индии собственный народ под разговоры о всеобщем счастье под корень не истребляли. В Индии Мхатма Ганди, а у нас товарищ Сталин.

— Ты Сталина не трогай! — с угрозой произнес тот. — Сталин нашу страну создал! За нее миллионы погибли.

— Да забери ты его себе! — Я потушил окурок и поднялся. — Такую страну создал — дунули, плюнули, и ее в три дня не стало. И тогда одни валенки на пятерых, все по коммуналкам, и сейчас. Здоровый лось, «сникерс» дочке купить не в состоянии. За это стоило миллионы губить?

Я сполоснул кружку и отправился в подвал одеваться, а то скоро комендантский час наступит, а мы всё о судьбах мира.


Дождь зло хлестал по стеклам вагона на перегоне между «Автозаводской» и «Коломенской». Справа тянулась огромная территория ЗИЛа, проплывали еле различимые в темноте силуэты бетонных построек. Не люблю осень. Вернее, люблю, но другую — теплую, прозрачную, с шуршащим пергаментом опадающих листьев. Но, как правило, таких дней — всего ничего. Обычная осень — холодная, грязная, дождливая, сплошное уныние. Знаю по себе, когда погода нагоняет грусть, чтобы не свалиться в депрессию, нужно срочно подумать о чем-нибудь веселом.

Ну а так как я все свой лагерь вспоминаю, нужно там что-нибудь веселое раскопать. Хотя и так ясно что. Колю Долбитикова, понятное дело. Вот уж правда — пионер-легенда.

Как Коля Долбитиков стал пионером-легендой

Для того чтобы пионеру прославиться, необходимо наличие военных действий. Это я вам серьезно говорю. У меня целая книжка была про пионеров-героев, мне ее сам Володя Чубаровский на день рождения подарил. Так вот, все пионеры из этой книги стали героями во время войны. Марат Казей, Леня Голиков, Володя Дубинин, Зина Портнова, Валя Котик.

Исключением являлись, пожалуй, только эти двое — Павлик Морозов и девочка Мамлакат, фамилию которой я не помню. Они стали героями в мирное время. Правда, подражателей у Павлика Морозова потом стало столько, что подвиг его малость девальвировался. А Мамлакат была рекордсменкой по сбору хлопка, а где его, этот хлопок, теперь возьмешь? Разве что шматок ваты в изоляторе.

А Коля Долбитиков смог. Не вату в изоляторе стащить, а стать… ну, пусть и не героем, зато легендой точно. Причем за одно лишь первое свое пионерское лето. Столь стремительную известность он получил в основном благодаря непростым отношениям с начальником лагеря Мэлсом Хабибовичем. Не подумайте уж чего-нибудь этакого, сейчас постараюсь вспомнить и рассказать.

Терпенье и труд все перетрут. Не зря так говорят. Вот и он не зря дней десять точил эту железяку, которую нашел у котельной. Приходилось, правда, ее прятать, да и самому хорониться от вожатых и от старших ребят. Вожатые просто отняли бы железку, ну и наорали бы, да только он за свою жизнь давно привык. На него все всегда орут. И дома, и в школе, да и здесь, в лагере. А старшие пацаны, те норовят еще и по шее ему накостылять, да и к этому, честно говоря, он тоже давно приспособился.

А все потому, что он не хочет жить скучно, вот и приходится все самому выдумывать, не виноват же он, что не все могут по достоинству оценить его стремление украсить серые будни. Вот позавчера, к примеру, всего-то спер незаметно в кружке «Мягкая игрушка» ножницы и, пока все занимались всякой ерундой, разучивая глупые песенки на отрядном месте, незаметно отрезал углы от всех подушек в корпусе.

Зато как же здорово получилось! Уж кому-кому, а ему прекрасно было известно, что каждый тихий час вспыхивают нешуточные подушечные баталии, но просто драться подушками — все фигня, а когда из них вылетают перья, которых за минуту становится в палате по щиколотку, это да! Прибегают вожатые, санитарки, начинают дружно вопить. Да неужели это не весело?!

Правда, потом его разоблачили, как всегда, наорали и даже обозвали. А один пионервожатый по фамилии Щеткин сообщил ему, что он имбецил, но что это означает, не объяснил. Ну и пусть. Зато теперь он решил заняться чем-то посерьезнее, например, вооружиться. Поэтому Коля и наточил о кирпич эту тяжелую плоскую железяку до остроты бритвы и после полдника прикрутил к ней проволокой деревянную ручку. Нож получился знатный, большой и тяжелый. Нужно бы его испытать.

Кидать нож в забор было совсем неинтересно. А вот метнуть его в дверь того маленького домика рядом со старым корпусом — то, что надо! Для чего он и поднялся сегодня за сорок минут до подъема. Нужно же успеть и к тайнику сбегать, и ножик в дверь покидать.

Он подошел к домику, прикинул на глаз расстояние и отошел еще на пару шагов. Сейчас в самый раз, между ним и дверью метров пять, нож успеет хорошенько разогнаться, прежде чем долетит и воткнется. Коля в последний раз подбросил свой тесак в ладони, наметив точку в центре двери, а затем подобрался весь, как перед прыжком, и метнул.

В тот момент, когда нож вылетел из его руки и со свистом понесся к цели, дверь домика вдруг распахнулась и на пороге появился начальник лагеря Мэлс Хабибович.


Вставать за час до подъема мог позволить себе только сильный духом человек, именно таким и был Мэлс Хабибович. Вот и сегодня он поднялся, умылся, заварил чайку, выпил чашечку, закурил, надел тренировочный костюм, подошел к двери и широко ее открыл, чтобы впустить в дом утро нового дня. Одновременно с этим раздался звук удара, не совсем необычный, а такой — немного звенящий.

В нескольких метрах от избушки стоял пацан лет двенадцати и смотрел на Мэлса Хабибовича, приоткрыв рот от восторга.

Мэлс Хабибович периферическим зрением заметил какое-то мельтешение в районе левого виска, скосил глаза и замер. В трех сантиметрах от его брови в косяке двери торчал здоровенный нож, при этом слегка вибрируя. Мэлс Хабибович, как я сказал, был сильный духом человек, он собрал в кулак всю свою волю, оценил обстановку и принялся вытаскивать нож. Ему, мастеру спорта, это удалось не сразу. Потом он подошел к мальчику, который и не думал убегать, а продолжал все так же светиться от счастья.

— Тебя как зовут? — пытаясь оставаться спокойным, спросил он мальчика. — Ты из какого отряда?

Только сейчас Мэлс Хабибович сообразил, что он стоит рядом с ребенком с огромным тесаком в руке. Не дай бог, кто увидит! Он с раздражением отбросил нож.

— Так как тебя зовут?

— Меня зовут Коля! — радостно объявил паренек. — Коля Долбитиков! Я из третьего отряда!

— Ты вот что, Коля Долбитиков… Ты иди… иди в палату к себе пока! — сказал Мэлс Хабибович.

— Ага! — кивнул Коля. — Только это… можно я ножик заберу?

Мэлс непроизвольно вздрогнул и отрицательно покачал головой:

— Нет, нельзя, Коля, с ножиком в палату нельзя! Ты попроси своих вожатых, чтобы меня нашли. Хотя нет, не надо. Я их сам найду, ступай!

Ну, Коля и пошел, счастливо улыбаясь, испытание прошло на славу, теперь он научился делать ножи.

А Мэлс Хабибович смотрел ему вслед и думал… Не знаю, честно говоря, что он там думал, но с Колей Долбитиковым ему еще придется встретиться. И не раз.

Взамен конфискованного ножа Коля решил сделать лук со стрелами. Все-таки нож имеет ограниченный радиус действия, а выстрелить из лука, да еще так метко, как те индейцы, про которых Боря Генкин недавно в клубе крутил фильм, — мечта многих. Правда, изготовление оружия не терпит халтуры, поэтому Николай решил действовать основательно. Для начала он стащил в кружке «Умелые руки» десяток-другой больших гвоздей. И зачем в этом кружке были гвозди, непонятно.

Действительно, руководитель кружка, Колин тезка Николай Васильевич, только и делал, что учил всех изготавливать в безумных количествах изображения Мишки — талисмана будущей Олимпиады. Улыбающегося медвежонка рисовали, выжигали, выпиливали. Ни одного гвоздя за три смены забито так и не было.

А Коля эти гвозди для начала старательно расплющил камнем, затем хорошенько их наточил и уже потом прикрутил каждый гвоздь проволокой к оструганной палочке. Но самое главное, в каждую палочку Николай вставил вороньи перья, иначе это не стрелы, а полная ерунда. А лук и вовсе получился на загляденье, из молодого дуба, внушительных размеров, когда он стоял, то был выше Коли. Он с трудом согнул его, вставив одним концом в щель в заборе, и намотал тетиву, крепкую веревочку для которой стащил в тех же «Умелых руках».

Первая стрела была им запущена в небеса, она подлетела высоко, выше макушек деревьев, и даже скрылась из виду. А вторую Коля решил выпустить в ту здоровую ель, которая росла у дорожки между старым и новым корпусом.

Он отошел подальше, с трудом натянул тетиву, прицелился хорошенько и выстрелил. Стрела, коротко просвистев, воткнулась в дерево на всю длину шестидюймового гвоздя.

За елью, пригнувшись, Мэлс Хабибович завязывал себе шнурок. Он почувствовал странный звук, как будто дятел ударил в дерево стальным клювом. Выйдя из-за ствола, он понял, что это за дятел.

Длинная стрела со зловещим черным оперением торчала в дереве, а в сторонке у дорожки стоял его старый знакомый Коля Долбитиков из третьего отряда и так же восхищенно улыбался. Мэлс начал вытаскивать стрелу, почему-то для него стало очень важным прежде всего вытащить эту стрелу, и так же, как с тем ножом, ему пришлось попотеть. Наконец справившись, Мэлс изломал стрелу на мелкие кусочки и приблизился к Коле. Видимо, он хотел что-то ему сказать, но в последний момент передумал и просто вырвал у него лук.

Наступив на один конец, Мэлс Хабибович сломал лук пополам, а разорвать тетиву так и не смог. Коля Долбитиков сделал лук на совесть. Не совладав с упрямой веревкой, Мэлс забросил обломки в кусты. Повернувшись к Коле, он решил все-таки сказать пару ласковых, но, посмотрев ему в глаза, почему-то опять передумал.

На ближайшем педсовете Мэлс предложил было от Коли избавиться, в том смысле, чтоб отправить его от греха в Москву, к родителям, но что-то там было неблагополучно с родителями, и Колю оставили до лучших времен.

Лучшие времена не заставили себя долго ждать. Коля задумал сделать катапульту. Если нож и лук со стрелами он мастерил несколько дней, то катапульта у него вышла за считаные минуты. У склада нашлась пустая железная бочка, а за баней — широкая и длинная доска. За четверть часа он прикатил к бассейну бочку и притащил доску. Не хватало только снаряда. А вот и он, конгломерат из нескольких кирпичей, склеенных цементом, лежит возле забора у нового корпуса, тяжелый такой бульник, замучишься переть.

Сейчас нужно правильно положить доску, ровно посередине бочки, и на один конец установить этот кирпичный снаряд. Коля поправил всю конструкцию. Вроде все нормально. Теперь пора.

Он забрался по лесенке на бассейн, перелез через бортик, прицелился и прыгнул на свободный конец доски.

Получилось просто невероятно здорово! Камень взмыл в небо и, перелетев через бассейн, с жутким грохотом врезался в массивный стальной цилиндр компрессорной установки.

Вполне удовлетворенный зрелищем, Коля Долбитиков пошел за очередной порцией приключений. Если бы он в этот момент оглянулся, то увидел бы Мэлса Хабибовича, который вылез из-за компрессора и теперь стоял, стряхивая с себя куски кирпича. Не знаю уж, что занесло нашего начальника к бассейну, но он зачем-то решил подкрутить какой-то вентиль для подачи воды. Бассейн совсем недавно установили, и все им невероятно гордились.

Когда над его головой разлетелся в пыль двадцатикилограммовый снаряд, Мэлс подумал, что это взорвался компрессор, и попрощался с жизнью.


Он так и сказал потом на педсовете, что за секунду перед ним пронеслась вся его жизнь. Когда эта секунда прошла и он открыл глаза, то увидел, что трехметровый компрессор как стоял, так и стоит. Зато земля вокруг усеяна кирпичной крошкой. Эта же крошка была у него в волосах и на одежде. Тогда Мэлс Хабибович выпрямился во весь рост, пытаясь обнаружить источник непонятного происшествия. Источник в виде Коли Долбитикова удалялся от бассейна, весело насвистывая.

Мэлс даже не стал его догонять и орать, просто он понял, что Коля — это Немезида, а на нее хоть оборись, не поможет.

Таким образом, слава Коли Долбитикова была стремительная и заслуженная, несмотря на то, что все пионеры звали его Долбанутиков, а часть вожатых и пионеры старших отрядов и вовсе Долбое… Ну да ладно, это они от зависти. Зато Коля что ни день обогащал свою биографию новыми подвигами. Ни дня без строчки. Ведь он потом много лет в лагерь ездил. Живая легенда — и никакой иронии. Вот имена многих вожатых забылись, начальников помнят не всех, а скажи любому — «Коля Долбитиков», все, даже самые равнодушные, перебивая друг друга, начнут с восхищением рассказывать о Коле. И у каждого будет своя история.

Казаки-разбойники

В какой именно момент все взяло и вдруг резко поменялось? Мне кажется, я знаю. Бардак начался в апреле-мае восемьдесят восьмого. И начался он с мотоциклистов.

В ту весну на дорогах вдруг массово появились мотоциклисты. Они сбивались в огромные стаи, носились по улицам на своих железных конях, нагоняя страх на обывателей. В основном это были совсем молодые ребята, часто несовершеннолетние. Подражая рокерам, которых показывали в американских фильмах, вместо шлемов они стали повязывать банданы и катать девушек на заднем сиденье.

Бились они так, словно орешки щелкались. Никогда, ни до, ни после, мы не снимали такого кровавого урожая, как тогда. Покалеченных рокеров везли ежедневно, бывало, что и группами. Самые страшные повреждения были у пассажиров, вернее пассажирок.

А потом кто-нибудь из уцелевших решал приехать и поддержать своих раненых товарищей. Обычно это выглядело так. Ближе к вечеру к приемному отделению больницы подъезжала кавалькада мотоциклистов. Когда скромная, не больше десятка, когда огромная, под сотню. Поревев моторами на все лады, оставив пару человек охранять транспортные средства, они врывались в приемный покой и начинали все крушить на своем пути.

Больше всего им нравилось разносить стеклянные полки в шкафах с растворами. У многих в руках были палки, биты, велосипедные цепи. Почти все поддатые. Они постоянно выкрикивали что-то типа — лечите нашего друга, суки, а то мы вам устроим, как будто то, что они творили, было цветочками. Доставалось всем. И врачам, и даже пациентам. Шакалья свора, одуревшая от собственной борзости и безнаказанности.

Врачи ультимативно потребовали защиты. Именно тогда в больницах появились первые охранники. К нам отправили сержанта милиции с пистолетом. Однажды ему пришлось стрелять в воздух, и сразу ночные визиты любителей мотоспорта пошли на спад. Через год мотоциклетные травмы стали более редким явлением, а через пару лет и вовсе сошли на нет. И не потому, что эти ребята, перехватив культурки, вдруг разом воспитались. Просто они закончились. Я же сказал, бились ежедневно.

Но с тех пор пошло-поехало. Взять хоть огнестрельные ранения. Это же была редкость, экзотика. За первые шесть лет я видел их всего четыре раза. Несчастный случай на охоте, в воинской части, самоубийство, покушение на убийство. А в последний год работы в реанимации огнестрельные ранения привозили еженедельно, бывало, что и каждый день.

Правда, книги тогда можно было читать любые, и те, что раньше были под запретом, но утешало это немногих. Хотя при чем тут книжки? Да сам не знаю.

* * *

До работы в Первой Градской я даже не подозревал, насколько мужчины отличаются от женщин. Говоря это, я имею в виду не известные всем отличия анатомо-физиологические, а другие, более глобальные. Порой мне кажется, что женщины и мужчины — два разных биологических вида. Вот и сегодня, не успел зайти в свою женскую палату, тут же все со мной хором поздоровались. Только спросил, как прошла ночь, как мгновенно началось:

— Ой, доктор, а я так и не прилегла!

— А что такое? Опять колика?

— Да нет, доктор, не колика. Всю ночь у окна стояла, у нас же вечером трубу на улице прорвало. Как же, думаю, доктор наш на работу утром пойдет, ведь какая лужа огромная перед крыльцом! А вы ее так ловко сейчас перепрыгнули, ну чисто мальчик!

Вторая вступает:

— Доктор, а ведь ботинки на вас новые, красивые какие! И главное — к вашим глазкам подходят!

Третья подхватывает:

— А тут дочь моя приходила вчера, сказала, что жену вашу видела на прошлой неделе, когда вы сутки дежурили. Какая жена хорошая, навещает. Дочь сказала, красавица она у вас!

Четвертая:

— А сегодня перевязка будет мне? Ой, как славно! Вы когда перевязываете, у меня, доктор, мурашки бегают!

И так все восемь. Моя палата блатная, гвардейская, в ней всего восемь коек.

И я знаю, что они будут выполнять все предписания, ходить на все процедуры и в палате у них будет чисто, проветрено, все тряпочки постираны и на батарее просушены.

Спускаюсь в мужское отделение.

Здесь не только никто не здоровается, а вроде как даже и не замечают. Громко всем желаю доброго утра. Один вроде отреагировал, да и то непонятно, то ли ответил, то ли чертыхнулся. Двое смотрят в стену перед собой, тупо жуют. Еще один обошел меня как столб, отправился на выход в коридор. Халат нараспашку, все хозяйство наружу, рот приоткрыт. Типичная картина для психушки, но тут вроде урология.

Прошу оперированного больного прилечь на койку, осмотреть шов. Мнется.

— Так я это, чай попить собирался.

— Да я быстро вас посмотрю, мне полминуты нужно, не успеет чай ваш остыть!

Почему мужики — не все, но подавляющее большинство — в преклонном возрасте превращаются в полных кретинов? У женщин ведь совсем не так. Вот в женской палате всем живо интересуются, про политику говорят, кроссворды разгадывают, пусть дурацкие сериалы, но ведь смотрят. А у мужиков все сузилось до простых физиологических потребностей. Сказать ничего толком не могут, анамнез собирать у них сплошное мучение, адрес свой и то не все могут вспомнить. Особенно остро это чувствуется у людей простых, с плохим образованием, у тех, кто много и тяжело работал. Редкие интеллигенты и к ним приближенные сохраняются дольше.

Причин тут несколько. Разница в жировом обмене. У мужиков жировые бляшки откладываются в стенках сосудов, в том числе и головного мозга, вот они и глупеют, когда там снижается кровоток. А у женщин жир выстреливает под кожу, и они переживают за фигуру, не понимая своего счастья.

Но применительно к нашей действительности, основная причина деградации мужского населения — деменция алкогольная. А как же иначе, если человеку шестьдесят пять, а из них он пятьдесят лет бухает, заливая в себя литр водки ежедневно? Ведь все, что пьяный человек ощущает, как то: заплетающийся язык, шаткая походка, двоение в глазах — это не что-нибудь, а гибельные процессы в клетках головного мозга, которые, как известно, не восстанавливаются. Как представишь себе количество народа, у которого необратимо прокис мозг, так сразу становится грустно.

Ладно, накатаю-ка лучше парочку дневников. Я примостился за столом в коридоре и стал автоматически писать истории болезни. Хорошо, пока никто не дергает, можно не парочку, а побольше, а то обычно, пока сидишь пишешь здесь, на проходе, с какой только чушью не пристанут. Но такие уж тут условия труда.

Действительно, интересно у меня получилось. Все то время, пока пахал медбратом, частенько утешал себя мыслью: вот стану врачом, жизнь начнется другая, более легкая, что ли, денег будет больше, свободного времени. А в результате? В результате, конечно, я перестал мыть полы, перестилать больных и таскать судна. Мной не командуют все кому не лень, хотя и теперь начальников хватает. Дома чаще ночую. Это плюс.

Зато условия работы ухудшились — не то слово. Первая Градская по сравнению с Семеркой поначалу мне просто помойкой казалась. Самая маленькая палата на восемь коек, в туалет зайти страшно, у врачей ординаторской нет. Зарплата медбрата была хоть и копеечной, но на еду, транспорт и курево хватало. А сейчас я такие гроши получаю, что произнести стыдно. Вся надежда лишь на левые приработки, как у меня с бандитом Пашей. Но лично мне такой выход не сильно нравится. А шустрить, как Макс Грищенко, выносить камушки безутешным родственникам я никогда не смогу, таланта не хватит.

Но любые тяготы, в том числе и безденежье, легче переносятся, когда вокруг тебя те, с которыми комфортно, надежно, интересно, в конце концов. И тут сравнение было тоже не в пользу Первой Градской. Главное отличие: реанимационный труд — коллективный, а урологический — сугубо индивидуальный. Если в реанимации процесс передачи мастерства непрерывный и бескорыстный, то здесь и думать об этом забудь. И всему есть объяснение.

В реанимации если ты не натаскаешь своего молодого коллегу, причем в сжатые сроки, не научишь его всему тому, что умеешь, то сам будешь носиться все сутки с высунутым языком и о сне даже и не помышляй. А в урологии твое мастерство и знания — залог твоего материального благополучия. И, передавая их, ты воспитываешь своего финансового конкурента.

А кроме всего прочего, доктора в урологии сильно пьют. Я бы сказал — отчаянно. Реакция маленьких людей на смутное время. А ведь в любой момент могут привезти какой-нибудь разрыв мочевого пузыря или еще что похуже. Ладно, что-то я не на ту тему съехал, наверное, устал просто.

Так, нужно перед конференцией успеть переобуться и в реанимацию забежать.

Омоновцы опять были новыми, похоже, у них тоже суточные дежурства. Эти не сидят на стульях, а почему-то стоят. Когда я прошел в отделение и поравнялся с Лёниной палатой, я понял почему. Начальство прибыло. За приоткрытой дверью был слышен голос полковника Серегина.

— Так что думай давай. Вспоминай. Ты поэтому здесь и отдыхаешь, на больничке, в тепле, кашку кушаешь. А этих, которые ношу не по себе взяли, мы все равно найдем. Но если ты нам не поможешь, зачем ты вообще тогда нужен? Лежал бы вместе со всеми, мертвый, холодный. Мы ведь ситуацию в момент исправить можем, это хоть понятно?

Я неслышно отошел от палаты на несколько шагов — и вовремя, потому что почти сразу дверь распахнулась, полковник увидел меня, натянуто улыбнулся.

— Вы уж простите меня, опять я без сменной обуви, — развел он руками. — Нам ведь ее не выдают, а тапочки носить с собой вроде как не пристало.

Он фальшиво засмеялся, и я с ним за компанию.

— Ну как он, болезный наш? — поинтересовался полковник. — Как самочувствие, на что жалуется, что говорит? Выглядит вроде неплохо.

Произносил он это легко, шутя, но взгляд был холодный, сверлящий. Такой на допросе легко по морде табуреткой саданет, а сам улыбаться будет.

— Самочувствие его пока тяжелое, — стал рассказывать я, — рана серьезная, почку оттяпали, кровопотеря приличная, пока идет стабильно, но все может быть.

Полковник кивнул, делая вид, что ему это интересно.

— Ну а жаловаться он, конечно, жалуется, — пожал я плечами. — Ведь он больной, в реанимации лежит, ему грех не жаловаться.

Полковник и с этим согласился.

— Да и говорить он говорит, а как же, — продолжил я и посмотрел на полковника в упор, — он хоть и раненый, но не глухонемой!

Полковник моментально напрягся. Правда, уже через полсекунды он снова по-простецки улыбался, но я заметил.

— О чем говорит? Что интересного сообщает? У него наверняка жизнь такая достойная, впору мемуары писать!

Он впился в меня взглядом, продолжая стоять со своей липовой улыбкой.

— Говорит, что шамовка наша больничная никуда не годится, — охотно сообщил я ему. — Говорит, нигде его так погано не кормили.

— Да неужели! — удивился полковник и с облегчением перевел дух. — Вот ведь гурман какой выискался. Нужно все силы бросить, родню его разыскать, чтобы ему бульончик сварили. С курочкой! Ну, деловой! — Он покрутил головой, показывая свое справедливое отношение к урке, которому в тюрьме было лучше, чем в больнице. — Ладно, побегу! Служба!

И полковник Серегин откланялся.

Леня мне обрадовался. Когда я вошел, он подтянулся повыше на кровати и сообщил:

— Здорово, доктор! Хочу сказать, тут, кроме тебя, людей нету. Где вы только таких дуборезов находите? Зверье, хлеще, чем на зоне. Гавкают все, водички не допросишься. Давай мы сегодня опять курнем? И вмазаться бы не мешало!

— А чифирнуть ты, случайно, не желаешь? — подмигнул ему я. — Похоже, выписывать тебя пора. Когда наглость появляется вот такая, значит, человек на поправку пошел.

Я быстро глянул на повязку, посмотрел температурный лист и побежал на конференцию.


— Говорят, на меня вчера профи наезжал? Значит, снова я впал в немилость! А что делать, Леха, если государство нам платить не собирается? Одна надежда на финансовую поддержку благодарных пациентов. И потом, разве я вымогаю? Или, как там вчера профи сказал, рэкетирую? Да разве ж это рэкет? Я просто подхожу и говорю: «Мы сделали все, что могли, теперь все зависит от вас!» Заметь, про деньги ни единого слова!

Мы сидим с Игорьком Херсонским за одним столом в коридоре напротив нашей палаты, я пишу, а он, как всегда, говорит за жизнь. Игорек могучий, громогласный, на медведя смахивает. Его внешний образ рубахи-парня абсолютно не соответствует внутреннему содержанию. Он мелочный, скупой, помешанный на деньгах и подлянку может устроить на раз. Поэтому я с ним никогда не расслабляюсь.

Вот и сейчас он говорит, шуткует, а сам меня глазками прощупывает. Они у него тоже как у медведя. Маленькие и свирепые. Пытается угадать, не я ли его Елисею заложил. Но нет, не я.

— Игорек, а ты в курсе, что Лурье с пятой койки то ли родственница, то ли близкая знакомая Елисея нашего?

— Да ты чего, Леха? — оторопел он, видно было, что не играет. — Вот попал так попал! То-то я гляжу, она как-то не повелась. Значит, эта Лурье меня профи и сдала! А ты откуда знаешь, что они родня?

— Ты бы почаще на работу выходил, еще бы не то узнал, а то либо прогуливаешь, либо дрыхнешь до обеда.

Игорек вечерами и ночами подрабатывал доктором в спортивном клубе, одном из тех, где возле ринга стояли столики, а публика, выпивая и закусывая, с наслаждением смотрела, как один человек месит в кровь другого. По словам Игорька, самым любимым развлечением у новых хозяев жизни было выпускать на ринг своих быков охранников против тренированных кикбоксеров и каратистов.

— Эх, жаль! От Лурье деньгами за километр пахнет! Даже не от каждого кавказского человека так деньгами пахнет, как от нее. Но где тебе понять! Разные мы! В отличие от тебя, Леха, я люблю деньги бескорыстно!

Игорек, очень довольный собой, заржал.

Кстати, а Лёне и правда куриный бульон не помешает. Только где его взять? Были бы у него родственники, другое дело, а так? И тут меня прямо подбросило. Найду, найду я тебе родственников, Леонид. Вот спасибо вам за подсказку, товарищ полковник!

— Игорек, пока все спокойно, пойду схожу в пельменную.

— Ага, значит, деньжата завелись! — подмигнул мне Херсонский. — На нынешнюю зарплату не особо-то разгуляешься!

Кстати, он не сильно преувеличил, говоря о нашей зарплате. Но если бы Игорек проследил за мной, то увидел бы, что отправился я не в пельменную, а совсем в другую сторону, где стоял корпус с красивой табличкой «Свято-Димитриевское училище сестер милосердия».

Я постучался в нужную мне дверь, вошел и сказал:

— Добрый день, сестра Наталья. У меня разговор к вам.

* * *

— В девяносто втором я на волю вышел. Главное, баба моя меня дождалась. Дочке уже осенью в школу идти, а папаня ее только с зоны откинулся. Первое время ни ей, ни жене в глаза смотреть не мог. Я ведь еще до свадьбы решил завязать, клялся, зуб давал, да бес меня попутал. А второй мой срок я на Севере мотал, там ведь не сахар, сам понимаешь, и возвращаться туда чёт не тянуло. Ну да ладно, вернулся, жить-то начинать как-то нужно.

А вокруг глянул — ничего понять не могу. Мы и в зоне знали, через тех, кто недавно с воли, что все поменялось, но думали, они гонят, а в натуре оказалось еще чуднее.

Страна другая, власть другая, бабки — и те другие. Раньше партийные начальники мазу держали, а теперь барыги. Раньше за валюту червонец легко давали — и в зону, а теперь все только и буробят, что про зеленые, даже по лупоглазому, ну то есть по телевизору. Кругом фраера захарчеванные, беспредельщики. Все с понтом законники, да мы на киче таких быстро вычисляли и на лыжи ставили.

Сунулся было опять в колхоз, так не берут. Председатель новый, про отсидки мои в курсе, дал с ходу от ворот поворот. Да и работы там не осталось. Из всех машин, которые раньше были, — один трактор, и тот на приколе. Поехал в город — та же песня, как узнают, что я у хозяина был, никто дальше и не разговаривает.

Мои уж год как из колхоза подались. Там всегда народ за копейки перебивался, а тут и этого не стало. Начали капусту квасить, огурцы солить, на рынок возить. Поначалу себе в убыток, ну а потом ничего, пошла торговля. Вот я им стал помогать, иногда и самому за прилавок приходилось становиться. Так что даже мне барыгой довелось стать. Но к весне торговля кончилась, снова зубы на полку. Хорошо хоть, огород свой. Так еще год прошел, опять на капусте и огурцах. Вроде заработали немного, но за год все дороже стало раз в десять. Еще в избе венец подгнил до кучи, крышу перекрыть нужно, бабки нужны, а где их возьмешь?

Под самый конец лета вдруг кент заявился, вместе на Севере чалились. Как только нашел меня? Я ведь ему адреса не оставлял. Сказал, тема есть одна. Я было отнекиваться сразу, но он сказал, все типа законно, нечего дергаться. На него люди вышли серьезные, но не из босяков, какие-то подментованные. Короче, сидельцев в казачество собирать решили, чтобы русских защищать, там, где буза происходит. Самое главное, помимо довольствия, хату обещали, лайбу. Мне это все поначалу фуфлом показалось, но через неделю в одной рыгаловке стрелку забили, приехал атаман, ксиву светил, а с ним — то ли мент, то ли еще кто, но видно — мутный какой-то.

Начали базарить, они и говорят, есть такое место — Приднестровье. Там молдаване с румынами на русских наезжать стали, с земли гнать. Потом, когда мочить друг друга начали, тогда за русских казаки вписались. Пока вроде от молдаван отбились, теперь еще казаков к себе зовут, чтобы в случае чего отпор дать. А я и спрашиваю их, зачем мне лапшу кипяченую на уши вешать, кто меня туда ждет с моими двумя сроками, к тому же я ни ухом ни рылом не казак. А тот второй, в штатском, говорит, не важно это, казак — не казак. Главное — русским человеком быть. А что до отсидок твоих, там всем ксивы новые выправят и жизнь начнешь с чистого листа, будто и не было ничего. И видно было, он все про меня знает, про мои дела.

И вот тогда я задергался. Они это просекли и давай наседать. Говорят, да чего тут думать, дело верняк, ты про Абхазию слыхал? Там казакам, которые сейчас против грузин воюют, всем дома отдали грузинские у моря, в три этажа, с садами да бассейнами, с «мерседесами» в гараже. Им теперь можно в хрен не дуть, а на одних мандаринах подняться, миллионерами стать.

В Приднестровье уважаемым человеком будешь, лайбу подгонят, дом будет, и не такая хибара, как здесь, а в два этажа, с большим огородом. Земля в тех краях такая — утром палку воткнешь, а уже вечером на ней яблоки поспевают. Ты хоть знаешь, до Черного моря оттуда на машине час-полтора хода всего? Это ж кайф какой, если каждый выходной можно с бабой на пляже валяться. Пока такая возможность есть, а потом ведь не будет. Лишь для начала подготовку надо пройти кой-какую — и вперед.

И так вдруг меня зацепило, что наконец я море увижу, ведь как ни соберусь, всякий раз за колючку меня отправляют. Я им и говорю, ништяк, согласен, только с бабой со своей нужно посоветоваться. Тут этот мутный пресс бабок достает и мне протягивает. Посоветуйся, чего ж не посоветоваться, вот тебе аванс, без расписки, бабки чистые, бери, не стесняйся, скоро найдем тебя, на подготовку повезем казацкую. Хорошо, киваю, везите. Атаман тогда засмеялся, мол, казаку не пристало это «хорошо». Казак должен «любо» отвечать. Привыкай, типа, помаленьку.

Два дня я со своей терки тер. Она мне — живем потихоньку, крыша есть над головой, огород, чего еще надо? Дочка подрастает, к Новому году второй должен родиться, а уж на пятом месяце была, куда нам ехать в такую даль, да еще все бросить? А мать как же? Она тут всю жизнь, с рождения, ее с места не сдвинешь. Там же все не свое, чужое. В чужом доме жить — как за покойником донашивать.

А я ей в ответ: да неужели не видишь, нет тут для нас никакой жизни, а мне в особенности. Половина дворов брошенными стоят, все в город подались, да и там не сахар. На огурцах и капусте двух детей не поднимешь. А если мне и правда новую ксиву выправят, не будет у меня моих судимостей, тогда и вернуться можно будет со временем, тогда я и здесь себе работу найду, слесарить или еще чего. Ты пойми, говорю, если выпасли меня, нашли, значит, спокойно жить нам не дадут.

А поживем в теплых краях, кости погреем, денег заработаем, может, и возвращаться передумаем. А матери твоей сначала денег посылать будем, а потом к себе заберем.

Короче, не успели мы дочку в школу отправить, во второй класс, как за мной приехали, собрался я, попрощался со всеми и отправился в путь-дорогу. Ехали, ехали, приехали в какой-то пионерлагерь бывший, куда полсотни таких же, как я, согнали. Атаман встретил, тот, что меня тогда агитировал, ксиву забрал, сказал, пока заныкает, показал, где шконка моя. Все типа меня казаки собрались — ни лошадь, ни шашки отродясь не видели. И сидельцев хватало, и вояк бывших, и тех, которых в их республиках черные стали прижимать. Всем шмотки выдали казацкие, кирзачи.

Лёне снова под вечер ввели омнопон. Сегодня в последний раз. Не хватало еще морфинистом его сделать, как бывает, например, в ожоговых отделениях, когда пациентов из-за страшных болей пичкают опиатами, и они выписываются с наркотической зависимостью. Такое нужно вовремя прекращать. Пару раз — и хватит. Видно, что на Леню омнопон действует как сыворотка правды, и я этим пользуюсь. Мне почему-то очень важно узнать, как он жил последние пятнадцать лет.

— Каждый день какие-то начальники приезжали, депутаты, атаманы. Базарили, как только казачество восстановится, тогда и во всей стране порядок будет. Что главные враги России в Кремле сидят и креста на них нету, лишь тем и занимаются, что родиной торгуют. Вот поэтому сейчас все чучмеки оборзели, оказывается, эти, которые в Кремле, по указке Америки специально чучмеков на русских людей натравливают, чтобы, когда они друг друга перемочат, потом на этом месте второй Израиль устроить.

Короче, неделю нам такую пургу несли, а мы «любо!» орали. Потом стали чины давать. Воякам бывшим, им сразу — кому есаула, кому сотника. Когда до меня очередь дошла, атаман со своими посовещался и говорит: «Хотели тебя урядником сделать, но вроде ты парень толковый, так и быть, хорунжим запишем». Наверно, думали, у меня от такого счастья в дупле защекочет.

Потом вояки какие-то нарисовались. Давай нас стрелять учить, ползать, окапываться. Пять минут ползаем — два часа курим. А так делать особо было нечего. Или дрыхнуть, или в стирки метать без интереса, или в нардишки. Шамовка там неплохая была, ничего сказать не могу.

Еще неделя прошла, вдруг шухер какой-то, грузовики пришли, нас давай собирать да по машинам распихивать. Я к атаману — что, уже в Приднестровье ехать? А он мне: да погоди, тут такое дело, может, мы в Москве сейчас нужнее будем, не дергайся. Так что десять минут на сборы, и по коням!

Пока он у грузовиков терся, я успел к нему в келью слазить, замок отжать, да ксиву мою тиснуть — как чувствовал, что потом могу и не успеть.

Ну, привезли нас в Москву, выгрузили. Повели к здоровой хибаре, я такой раньше и не видел, кругом за час не обойти. Объяснили, что это Белый дом, вот мы его охранять должны, но от кого охранять — непонятно. Народу полно, все гомонят, укрепления какие-то строят, митингуют, флаги кругом с серпом-молотом, кто Сталина портрет держит, кто с иконой, кто с гармошкой, у кого на рукаве нашивка вроде свастики фашистской. Я подивился было, но тут мне объяснили, что эти со свастикой — против жидов и чучмеков, а за русских они горой.

Нашу кодлу атаман подвел к какому-то полудурку губастому и говорит: прибыли, мол, Виктор Иванович! Тот с ним поручкался, на нас посмотрел и говорит: спасибо, дорогие товарищи, от меня лично и от всей нашей партии «Трудовая Россия», очень даже вовремя вы подоспели. Скоро мы себе вернем родину нашу советскую.

Взял матюгальник и объявил, что очередное подкрепление прибыло от приднестровского казачества, а все вокруг давай «ура!» кричать. Кто-то из наших стал атамана пытать: какого лешего нам столько втирали, что советская власть казаков под корень извела, если мы сейчас за нее впрягаться должны. Да нам при этой власти только срока навешивали. Но атаман объяснил, что это при Ленине такой беспредел творился, а нынче советская власть другая, она за казаков, да и за сидельцев.

Потом размещать повели, на довольствие поставили, показали, где нам стоять и в случае чего атаку отбивать. А я никак в толк не возьму и у атамана спрашиваю: а с кем воюем? Кто там на Москву напал? Китайцы или еще, может, кто? А он поясняет, что те, кто сейчас в Кремле сидят, самые для русского человека страшные враги, похлеще любого китайца. Ты походи вокруг, людей послушай, сразу все поймешь.

А я одно понял: все они там за разное стоят, но самый враг у них — Ельцин. Конституцию нарушил, всю власть себе по беспределу захапал, а сам под американскую дудку пляшет. Давай, что ли, закурим, доктор?

Интересно, если ему бороду сбрить, станет ли он больше похож на того Леньку, которого я знал когда-то? Что-то в нем главное изменилось, не могу сказать, что именно. Леньке в ту пору было лет двенадцать — тринадцать. Значит, ему еще и тридцати нет. Ленька считался легким, веселым, хитрым пацаном. А сейчас он — побитый жизнью урка, дела у которого идут весьма неудачно. В особенности последнее.

— А к ночи ближе вдруг кипиш поднялся, все базарить начали про то, что Ельцин совсем оборзел, буром попер на депутатов, подписал указ, в котором их всех на пушку берет, хочет Верховный Совет разогнать, и это только что по ящику показали. Чую — не в масть все, линять пора. Да только не один я такой умный нашелся, там раньше меня захотели выломиться, да вернулись — на мусоров напоролись, менты всё наглухо оцепили.

Ладно, думаю, мне все равно в этих шмотках да без бабок далеко не уйти, вот клифт надыбаю нормальный, лопатник тисну у подходящего лоха — и поминай как звали. А народ с каждым часом все подваливает и ну митинговать, Ельцина парафинить, про съезд какой-то говорить, что его там полномочий лишат. Я так понял, они ответку врубили, созвали сходняк и Ельцина раскороновали, а главным поставили фраера одного, какого-то вояку бывшего, летуна по фамилии Руцкой, бывшего подельника этого Ельцина. Мне его через пару дней показали, когда он со своей хеврой вышел и на мусоров в оцеплении погнал, что они на преступные приказы повелись.

Ну и пошла канитель день за днем. Командовать нами никто и не командовал. Атаман для понта вякнет в день пару слов, а мы «любо!» в ответ. Да и у остальных анархия была. Там только у тех, кто со свастикой, дисциплина. Их старшаки построят, а они одну руку вверх, как немцы в кино, типа «Хайль Гитлер!».

Мусоров и вояк нагнали, машины поливальные поставили, бронетранспортер ментовской желтый, как канарейка, с утра до ночи ездит, с него по матюгальнику базлают, чтобы мы отсюда все подобру-поздорову сваливали, а в перерывах музыку заводят. То за оцепление можно пройти, то нельзя. То свет с водой отрубят, то снова дадут, то звон пустят, что этой ночью нас вязать будут, короче, все здесь попали в непонятное. А я все никак подорвать не могу, из наших казаков уже половина разбежалась, но мне на ментов налететь совсем не в масть.

Каждый день бухали. Один казак, не из наших, правда, по пьяному делу чуть депутата не замочил. Там свет отрубили, в коридорах темень была, вот он на звук и шмальнул, а оказалось — депутат. Хай начался, кто-то парашу запустил, что депутаты казаков разоружить задумали, да и всех остальных до кучи. Но там депутатов этих никто и не слушал. Попробовали бы нас разоружить, их бы там сразу и перемочили. Передали, мол, пусть себе заседают, гоняют свой порожняк, а к нам не суются, если не хотят по сусалам получить.

К атаману пару раз подкатил, когда типа в Приднестровье отправимся дом получать, а он мне: подожди, всему свое время. Еще неделя прошла, вокруг стали шуметь, что наша берет, вроде как Ельцин спекся и решил это дело миром кончить. Не сегодня завтра по домам пойдем.

И как раз назавтра буза и случилась. В городе народ шуметь начал, сначала на площади собрались, потом по улицам толпой пошли, а мусора ну их прессовать.

Мы тогда на верхних этажах стояли и видели, как дым поднимается неподалеку. Нам один москвич объяснил, что на Смоленской горит что-то. А там, оказывается, махаловка началась, мусоров взяли да помяли. Народ на баррикадах покрышки автомобильные жечь начал, вот этот дым до темноты видно было.

На следующий день, в воскресенье, мужики уже по улицам пошли, мусоров в момент смяли, они очканули и давай ноги делать, потом мужики всей оравой к нам ломанулись, я как это сверху увидел, ну, думаю, сейчас самое время линять, пока такая карусель, да только шмоток так и не надыбал. Вниз спустился, чтоб на стреме быть, мало ли что. Уже рядом палить начали, базарили, что мусора в домах засели и шмаляют, а наши им в ответку.

А тут летун этот, Руцкой, которого депутаты на своем сходняке президентом поставили, начал в матюгальник бубнить, что нужно захватить мэрию по соседству, а потом еще «Останкино» — телевидение, откуда всеми ящиками лупоглазыми управляют. А подельник летуна, чеченец Руслан, матюгальник у него выхватил и задвинул насчет того, что пора бы уж и Кремль себе отжать и Ельцина на кичу отправить.

Тут все стали «ура!» галдеть и к мэрии ломиться, там хоть и менты были, но с ними разобрались в момент, многих отбуцкали, особенно старались те, кто со свастикой на рукаве был. Там стволов хватало, даже мне шпалер выдали, хреновенький правда, типа, для спорта, из него лишь по мишеням шмалять.

Тут атаман ко мне подваливает и говорит, ништяк, земеля, теперь нам и Приднестровья никакого не надо, смотри, как дело-то обернулось, сегодня Кремль возьмем, а завтра хаты с дачами ихними жидовскими наши будут, а если депутаты нам помешать вздумают, то и их на фонарях развешаем, места хватит.

Народ в грузовики позапрыгивал, которые у ментов отбили, поехали, говорят, «Останкино» штурмовать, на всю страну по ящику объявим, что хана пришла Ельцину и всей его кодле. Думал с ними пойти, чтобы по дороге сдернуть, пес с ними, со шмотками, перекантуюсь, да там тертый мужик один не посоветовал. Он так и сказал, замануха это, вот Руцкой повелся, а у самого мозгов нету, всех или по дороге примут, или там, на месте. Ельцину кровь нужна, чтобы с нами разбор учинить, и ему буза только на руку.

Так и вышло. Ночью войска в город нагрянули, а тех, кто «Останкино» решил по нахалке взять, сразу перемочили. Под утро оттуда мужики вернулись, базарили, что такая пальба пошла, как на войне. Там уже вояки поджидали, спецназ, беспредельщики. А ведь до последнего не верили, что слабо Ельцину, не даст он воякам шмалять, на понт берет. А наутро как начали по Белому дому засаживать из пулеметов да из пушек, вот тебе и понт.

Леня прикрыл глаза, затянулся. Сегодня он уже больше на человека похож, голос стал тверже. Пару часов назад его бульончиком покормили, сестра Наталья, добрая душа, шефство над ним взяла, иконку на тумбочку поставила. Она как поговорила с ним, меня нашла, сказала:

— Жизнь страшная у него, путаная, а душа чистая, светлая. Не душегуб он, Алеша, я в этом понимаю. Батюшку хочу к нему привести, лишним не будет. Храни его Господь. А вы-то сами давно причащались? Приходите к вечерней службе, помолитесь. У нас у всех есть о чем помолиться.

Леня докурил, забычковал об лоток, нужно не забыть вытряхнуть перед уходом. Может, попросить сестру Наталью, пусть его побреют, что ли? Я б и сам, да просто вопросы лишние будут. Мне всегда нравилось в реанимации больных брить. Бритье там считалось дурной приметой, якобы после этой процедуры чаще умирают, но все это ерунда, как и любые суеверия. Зато больной лежит свеженький и гладенький, а то будто чучело.

— А все-таки как тебя подстрелили, помнишь?

Я ему задал тот же вопрос, что и позавчера, но тогда не было омнопона. Леня посмотрел на меня, и я почему-то сразу понял: правды и на этот раз не услышать.

— Да леший его разберет! Там снайпера шмаляли в окна, вот кто-то меня маслиной и угостил.

Я поднялся со стула, посмотрел на часы, пора двигать домой. Лена уже может подумать бог знает что. Все дни прихожу часов на пять позже обычного.

— Снайпер, говоришь? В окно шмальнул? Хочу тебе одну вещь сказать, по секрету. Этот снайпер от тебя в метре был, причем, скорее всего, над тобой стоял, когда ты сидел. И шмальнул он в тебя из шпалера, который для стрельбы по мишеням годится, но никак не для войны. Пистолет Марголина называется.

* * *

Когда ко мне начинают приставать, почему я так рано женился, я обычно смеюсь и ничего не отвечаю. В редкие моменты добавляю, что случилась такая сумасшедшая любовь и просто не осталось другого выхода. Тогда все с сочувствием кивают, давая понять, что особые обстоятельства — достаточный повод для ранней женитьбы. Хотя Рома родился через год после свадьбы. Те, кто потом видят Лену, вопросы задавать перестают, лишь немногие любопытные пытаются выяснить подробности нашего знакомства. Я им честно говорю, что познакомились мы в песочнице, когда нам было по пять лет. Мне почему-то никто не верит, называют болтуном, хотя это чистая правда. Песочница не самое плохое место для знакомства.


Все знакомятся по-разному. Чаще всего это происходит, когда люди живут поблизости, вместе учатся или работают. Также знакомства случаются в общих компаниях, на отдыхе, по дороге, в транспорте. Короче говоря, кто с тобой рядом находится, с тем и знакомишься. Но есть и такой экзотический способ, как вступать в знакомство по переписке.

В фильме «Калина красная» герой, отбывающий срок на зоне, вступает в переписку с женщиной. Она пишет ему, не зная о нем ровно ничего. И когда он выходит на волю, то сразу же отправляется к ней. Раньше я был уверен, что Шукшин эту ситуацию выдумал, а оказалось — нет. Сотни, если не тысячи молодых женщин пишут письма незнакомым мужикам в места заключения. Называют таких женщин «заочницы». Что их заставляет именно там искать свое счастье? Типичное женское сострадание или отчаянное одиночество? О чем они думают, когда пишут осужденным, среди которых есть и воры, и убийцы? Надеются на их исправление? На покаяние? А может быть, вообще не в этом дело?

Вот жена у Лени, как я понимаю, совсем молодой девушкой была, когда начала ему посылать письма в зону. Какая причина заставляет вчерашнюю школьницу писать незнакомому человеку в тюрьму? Когда пишут артистам, эстрадным звездам, спортсменам, — это еще можно понять. Но здесь? Наверное, основная причина кроется в тоске и безысходности деревенской жизни.

Жизнь маленьких деревень везде как под копирку. Непролазная грязь, запустение и дикое пьянство. Найти мужика с работающими мозгами после сорока — безнадежное дело. Все, кто хочет хоть какой-то жизни, убегают в город. Работы нет, перспектив никаких, куцый урожай чахнет сразу после посевной или гниет на раскисших осенних полях, брошенная ржавая техника рассыпается в прах под открытым небом. Да что там говорить о колхозных полях, если даже на личных огородах полное и повсеместное запустение. Бурьян, лебеда и покосившаяся избенка. Никаких развлечений, никакого досуга, кроме пьянства и смертоубийства.

Я заметил, любителей порассуждать о сталинском гении всегда греет одна фраза Черчилля, дескать, Сталин взял Россию в лаптях и оставил с ядерной бомбой. Когда они, словно попугаи, повторяют это изо дня в день, задумываются ли, что им лично дает ядерная бомба? То есть они как бы соглашаются с убийством своих сограждан в обмен на возможность разбомбить к чертовой бабушке всю планету. Зато обороноспособность страны, ответят они. Начинаешь спрашивать: а еще? Так, чтобы достойная жизнь в исторической перспективе? Или блеют невразумительное, или какие-то лозунги чеканят, но ничего конкретного.

А чего это меня понесло? Ага! Я о деревне заговорил. Интересно, всем этим почитателям генералиссимуса почему не жаль нашей деревни, которую он необратимо загубил своими колхозами, комбедами, раскулачиванием? Где там-то его гений проявился? Ну, чего-нибудь наболтают. Любовь — она слепа.

В общем, можно сбрендить с тоски в нашей деревне, тут не в зону, на Марс начнешь депеши слать.

Вот я и узнал про Леню почти все, что хотел. Тяжелая, невеселая, бестолковая жизнь сироты-детдомовца. Никому не нужен, нет никого рядом, чтобы посоветовать, поддержать. Ладно, я удовлетворил свое любопытство, а дальше-то что? Он скоро поправится, и его увезут в тюрьму — вот что дальше. Потом пройдет время, и я буду рассказывать, при каких странных обстоятельствах мне довелось встретить своего дружка по пионерлагерю в смутную пору скоротечной гражданской войны.

И если кто-нибудь меня спросит, почему же я ничего не сделал, не помешал творить над ним расправу, я буду пожимать плечами и говорить, что у каждого своя судьба. Что он сам выбрал тюрьмы и зоны, а я ведь не для того столько лет поступал в институт, чтобы так махом взять и пустить свою жизнь под откос. Тем более ради парня, которого и видел всего два месяца, да и то давным-давно. Что не стоит она, память о моей пионерской юности, таких жертв.

Положительная динамика

Пятница в больнице — особый день.

День профессорского обхода и выписок. Радостное предчувствие грядущих выходных проникает и сюда, сквозь стерильные больничные стены. Можно безошибочно определить, что сегодня именно пятница, даже не заглядывая в календарь, по специфической суете, выражению лиц и еще чему-то такому, чего нельзя выразить словами.

Обход в нашей палате прошел в штатном режиме. Елисей Борисович был в хорошем расположении духа. Игорек Херсонский, понимая, что с его габаритами прятаться не имеет смысла, скромно стоял и на каждое слово профессора старательно кивал и хмурился, изображая работу мысли, как и положено врачу и клиницисту.

После обхода я раздал больничные со справками и провел беседы с теми, кто уходил домой. Объяснил, как им дальше лечится, какие вещи можно делать, какие нельзя. Женщины слушают всегда внимательно, не то что мужики. Тем все по барабану. Если у мужика есть жена, я всегда прошу ее приехать к выписке. Или дочь. Если мужчина холостой — пиши пропало. Ничего делать не будет, ни лекарства принимать, ни анализы сдавать, ни на процедуры ходить. Такова жизнь.

Поэтому если женщин можно лечить амбулаторно, то мужчин только стационарно. И по возможности стараться широко применять инъекционные формы. Все таблетки будут в унитазе, не сомневайтесь. Правда сейчас особо лекарствами не покидаешься, но это все равно не сравнить с тем, что было несколько лет назад. Тогда кончилось почти всё. Кроме клеола и марганцовки. Больные ложились на операции со своим перевязочным материалом, антибиотиками, анальгетиками, растворами, тарелкой, чашкой, ложкой и даже постельным бельем.

При этом начальство слезно просило нас уговаривать родственников и знакомых, чтобы они легли в больницу. Отдохнули, полежали, обследовались, на процедуры походили. Многие отделения тогда заполнялись хорошо если на треть, и нужно было всеми силами поддерживать состояние коечного фонда.

В реанимации Семерки, куда обычно никаких визитеров не пускали, в то время задумали провести эксперимент и разрешить посещение больных в специально отведенные часы. Родственники немедленно начали расставлять на тумбочки иконки, некоторые приводили с собой попов, те зажигали свечки и читали молитвы. Меня смущало, что, помимо иконок, многим ставили тут же банки с водой, «заряженные» Аланом Чумаком, как средство от всех недугов.

Чумаку мало было телевизионных сеансов, «заряженной» воды, мазей, кремов и прочего. Дошло до того, что одна центральная газета опубликовала «заряженную» фотографию, пообещав всем, кто на нее посмотрит, вечную жизнь. Так одному нашему больному его мамаша приклеила эту фотографию прямо на л