Книга: Небесный летающий Китай (сборник)



Небесный летающий Китай (сборник)

Небесный летающий Китай

Рассказы

Алексей Константинович Смирнов

© Алексей Константинович Смирнов, 2014


Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru

Башня для нерожденной

– Это кто?

И она прикоснулась к холсту, заехав пальцем в усы, слипшиеся от темного масла. В тот же момент я привычно уверился, что все пойдет, как шло всегда. Любопытство сгубило многих, но только случай привел в их компанию кошку. Собственно говоря, я ни в чем и не сомневался, иные сценарии не предусматривались, однако всегда существует трещина, ведущая в пропасть, что между Почти и Абсолютной Уверенностью в Ближайших Событиях. Противоречие в определении, наплевать.

– Скажи-ка мне, золотце, всегда ли ты лапаешь полотна?

Она притворилась нашкодившей школьницей и спрятала руки за спину.

– Извини. Она дорогая?

Я вздохнул.

– На портрете – мой пра-пра-пращур, своего рода информационный прах, в равной мере оскверненный и облагороженный субъективизмом живописца. Париж, восемнадцатый век, барон де Бро. Он дорог мне как всякому, кто чтит свои корни. Тебя, надеюсь, интересует именно эта дороговизна? Не пошлое золото?

Заминка, дело ясное.

Уворачивается:

– А этот?

– Мальбородатый герцог? Он – представитель побочной ветви, которая лет сто, как ослепла.

– Поня-а-атно… Серийная дурочка, водянистые извилины, меленькие бороздки – паутинка фальшивого ума.

– Поднимемся выше. Мы проведем ночь в шестой башне.

Наглое, самодовольное «ОК». Как если бы из ночи в ночь ты, золотце, порхала по башням и погребам. Тебя заметил мой ситроен, зоркий на зеркальце заднего вида; ты чуть не обмочилась от неверия в удачу. Дождь пропитал твою условную ночнушку, украсил капельками кожицу лица, рук и ног, по сути – пленочку, которую и счистить-то жалко, можно лопать так, тем более мытую. Глупые глазки с потекшей тушью, ужасная улыбка, вписавшаяся в оконце машины с невозможной формулировкой: «возьму минет за полсотни бачков».

Жду новых вопросов. Извольте, вот первый:

– А сколько здесь башен?

– Семь, золотце. Ты можешь их осмотреть при условии, что не станешь заглядывать в седьмую.

Вот второй:

– А почему?

– Потому что я запрещаю тебе туда заходить.

Вопрос номер третий, глупейший и оттого очень частый:

– А что в ней?

Боже, прости меня – что за идиотка.

– Запрет означает тайну. Ты что, никогда не думаешь, прежде чем сказать слово?

Надулась, но возражать не собирается. С этим у них полный порядок, здесь им ума не занимать.

Что мне стоило вовсе не говорить о седьмой башне и оставить безмозглую бабочку в невинном неведении? Только чистота замысла, которая требует честного оглашения правил. Но последнее, к несчастью, завершается казнями, к одной из которых я только что приговорил свою гостью. С некоторых пор для меня это – механическая работа, отчасти докучливая. О, черт бы побрал их зуд. Но черт не заберет себе того, чем сам же и наградил, вдохнул в их несносное любопытное племя.

…Мы лежим, роняя пепел в белый мех шкуры, чей бывший владелец хранит в изумрудных глазах отчаянную злобу. Он греет кого-то, чего никак не думал делать, бродя среди милых льдов.

– Мы поженимся, если ты этого хочешь, – я оглаживаю шерсть и пальцами левой ноги щекочу безответное медвежье ухо.

Нимфа заходится в приступе кашля – поперхнувшись? Ну да, необычная история, согласен. Странный поворот. Заманчивый оборот. И подозрительный, но что ей до подозрений! Она видит во мне скучающего, богатого самодура, объевшегося сладким и заболевшего острым расстройством филантропительного тракта.

– А не пожалеешь? – она, как ей мнится, кокетливо и соблазнительно выгибает спину. Ее не смущает дикость предложения, она согласна.

– Отнюдь нет – напротив, я не могу дождаться утра, чтобы узаконить наш стремительный союз. С твоего позволения, я немного посплю, пусть время пронесется, и та-ра-ра… Помни о башне, любимая.

Напрасные тревоги, она не забудет. Утром, не сомкнув за ночь глаз, ибо я напряженно вслушивался в шаги, которые приближались и удалялись по галерее, подходя к первой двери… полчаса, час на осмотр экспозиции… ко второй, к четвертой… Я встретил ее на пороге. Она как раз выходила из башни под номером семь.

– Ты ослушалась, – я взял ее за плечи.

– Прости, но мне не спалось… я заблудилась в твоем замке, здесь столько ходов…

Я развернул ее голову на двести семьдесят градусов. Моя несостоявшаяся невеста, пролившись вялой струйкой мочи, отдававшей ацетоном, упала к моим ногам. Я ощупал лицо: щетина, как всегда по свершении казни, кололась особенно остро.

Алчная тварь. Очередная претендентка на владение всем и вся, но где все, там и ничего.

…Я жгучий брюнет. После бритья мои щеки отливают синим. А борода отрастает с удвоенной скоростью после каждого деяния, доказывающего мою верность идеалу. Я думаю, что в ней знак из будущего, она прекрасна. Синий цвет – пустяки, сейчас по-всякому ходят и красятся, кто во что горазд. Это цвет удачи, на которую мне, впрочем, рассчитывать не приходится. Должны сложиться биллионы случайностей, чтобы явилась та, в ком воплощается моя мечта. И рано или поздно она родится, но я ее, конечно, не увижу. Задача моей жизни – подготовить здание, в двери которого она когда-нибудь войдет, как в свой дом, и стены которого сегодня ловят каждое невысказанное желание моей несуществующей любимой.

Я создал совершенный образ, не дожидаясь его земного воплощения. Отсутствие объекта еще не означает невозможность его прозреть. Но прежде я выстроил замок о семи башнях. Как и моя борода, строительство не собрало большого числа любопытствующих – да что там, их не было вовсе. В наши дни состоятельный человек не только может, но и должен позволить себе замок. Конечно, для грядущей богини я задумал нечто особенно грандиозное и выложил немалую сумму за одно только право возвести свое здание на живописной возвышенности, которая так удачно возвысилась сразу за городской чертой. Я знал, что рано или поздно меня вычислят и возьмут. Но, с другой стороны, еще По обратил внимание на то, что самое тайное это самое явное. Я искренне радуюсь цветным газетам, полным бреда, в которых фотографии разрубленных мною тел выносятся на первую страницу, а слабоумные предложения под общим заглавием «как нам всем миром поймать маньяка» вынуждают меня считать себя здоровейшим из людей.

Когда храм построили, окрестный люд немедленно прозвал его владельца «семибашенной гадюкой».

Я не замечал косых взглядов, потому что ни с кем не общался, да это было бы и трудно с моим-то седаном среди их пьяных тракторов и дачных шестерок-девяток – «69», так я величал завистливый сброд, платя презрением за презрение. Днем я запирался в башне, общаясь с любимой, которая для меня подобна премудрой Софии – тоже женщина, если разобраться. Голубка отвечала мне взглядом Джоконды и молча благословляла на умное деланье. Вечером, ближе к ночи, я отправлялся на какой-нибудь вокзал или к шлюхам, в центр, надеясь подобрать там хоть кого-то приличного внутренне. Позорная деятельность не всегда истребляет живую душу. Я, конечно, не рассчитывал найти земной аналог моей возлюбленной, но мне было нужно продолжить род и подыскать себе подходящую супругу. Мои маслянистые, копченые предки не фикция; потратившись на содействие архивных теней, я разузнал свои корни; я списался с антикварами едва ли не всего мира и выкупил родовые портреты, но все перечисленное не стоило продолжения. Смысл в другом. Я смертен, но мои далекие потомки дождутся счастливого мига ее рождения. Я опять же смертельно устал от нескончаемых поисков достойной партии, но испытания не выдерживает никто. Каждая спешит наложить на меня лапу, как давеча на портрет; каждая поражена прожорливым червем распоясавшегося бабства. Ходи, где хочешь, бери, что хочешь, но только не суйся в святая святых! У всех у них одна судьба, вот почему я не рискую подбирать себе жен из приличного круга – ведь дело скорее откроется. А этих не ищет никто.

Жен не жаль, Господь даст новых жен и детей, как дал Иову, им просто не повезло.

Их было мало, настоящих жен. В большинстве случаев до брака не доходило. Я женился только на тех, кому удавалось пережить ночь, вернее – утро.

В самой первой, помню, чувствовалась порода. Рыжие волосы, лицо королевы Елизаветы.

Это не мешало ей приставать к прохожим, бросаться то к одному, то к другому. Она немало выпила и в результате сломала каблук. Я подъехал и поманил ее пальцем.

У нее профессионально напряглось лицо, когда она всматривалась в полумрак салона. А ноги шли сами; она прихрамывала и трогательно прижимала к груди изувеченную туфлю.

Ее расценки вызвали у меня беззвучный и горестный смех.

Дорогой она держалась заносчиво, хотя это стоило ей великого труда.

Любуясь ею, я все устроил, и нас расписали на следующий день.

Весь гонор слетел, когда через сутки она валялась у меня в ногах и клялась, что ей же богу не хотела заходить в проклятую, как она выразилась, седьмую башню, «так ничего ж там и нет – пустая комната с дисплеем, в нем что – государственные секреты? я ничего не включала, я не касалась клавиш!» «Секреты не хранятся в дисплее», – возразил я мягко и с большим удовольствием сломал ей шею. И даже не за то, что ослушалась, а за это ее «ничего ж там нет».

Тогда как там есть.

Там живет совершенство – образ, сотворенный по последнему слову компьютерной графики. Любой непосвященный при виде его скажет, что совершенством не пахнет, но я старался этого не допускать. Невежество можно простить, но оно остается оскорбительным. Красота и не должна быть совершенной, иначе она омерзительна. Идею воплотил уродливый идиот, чьи услуги обошлись мне весьма недешево. «Система „Карла“» – так, будучи спрошен, я уклончиво именовал свой процессор, приводя в недоумение высоколобых и высокомерных юзеров. Я приобрел идиота в одном из гаремов во время турне по Востоку. Уродец оживал лишь после подключения к трехсотому Пню; без этого он не был способен ни к речи, ни к счету, ни к чему-то вообще, но стоило встроить сей удивительный контур в сеть, как его мутные глазки зажигались, свойства сказочно расширялись, просыпался зуд навигатора, распахивались кладовые памяти, доверху набитые терабайтами, и даже просыпался снулый, вечно подтекающий курсорчик. Он и сотворил идеал. Он не был зодчим, не писал икон, и за окном у нас не Древняя Русь, поэтому я не стал его ослеплять, а просто упрятал в раствор формалина. Банка стоит в подвале, и в ней стоит он, таращась на меня незрячими очами в круглых очках со сложными линзами.

Дураки, даже гениальные, мне отвратительны.

У новенькой, которую я подцепил в аэропорту, в лице есть нечто порочное и возбуждающее. Но главное, в ней живет ум. Он улавливается даже в походке, в манере прикуривать, в покрое одежды. Я решил сперва, что она держит в сумочке клофелин, но после украдкой проверил и ничего не нашел.

Встретившись с нею глазами, я поиграл связкой ключей.

Она не назвала цену – спокойно уселась рядом, попросила включить музыку. Я настроился на классическую волну, исподтишка оценил ее лицо и обрадовался, обнаружив искреннее довольство.

– На ночь? – осведомилась она, щелкая зажигалкой.

– Посмотрим, – я вывернул руль.

– Если меньше, мне нужно вернуться сюда. Придется оплатить дорогу.

– Может быть, больше.

Она смерила меня внимательным взглядом.

– Вас нужно сопровождать?

– Разве что в загс.

Еще произнося эти слова, я ужаснулся их глупости и пошлости.

– Остановите машину, я выйду.

– Простите меня. Это вырвалось нечаянно. Я не хотел вас унизить.

– Меня нельзя унизить. Но желание настораживает.

Осталась. Я прибавил скорость и почему-то всмотрелся в услужливое зеркальце: чисто. Мы были одни на трассе.

– Мне надо как-то загладить вину. Удваиваю ставку.

Пусть разговор вернется к деньгам. Я чувствовал, что ненароком насторожил это нелепо гордое создание.

Она пожала плечами и подчеркнуто профессионально улыбнулась. Сотни других на ее месте издали бы какой-нибудь курлычаще-мурлычащий звук, закатили глаза и распространили вокруг себя ауру лживой томности. Или, что еще хуже, сказали бы «oго» с неизбежными последующими вопросами: не халиф ли я, ибо черен, а те Гарун и Рашид, что были вчера, тоже черны, но я на них не похож, так кто же я буду – простой бандит или рангом повыше? Может быть, дипломат?..

Хищница, которой и семьдесят семь башен – на один зуб. Не хватит ли поисков? Достойная личность. Тренированная фигура, пепельная стрижка под мальчика, чистые ноздри – в том смысле, что без сережек. Посмотрим.

– Полторы тысячи долларов, – вот, наконец, объявлена и цена.

Именно долларов – не баксов, не зеленых, не гринов. Отрадно слышать. Я согласно киваю и вновь говорю:

– Удваиваю ставку.

Ага, удивляется. Верит, подозрений не видно, и все-таки огорошена.

Мы прибываем в замок. Она ведет себя сдержанно и корректно. Не спрашивает, «что там висит за мужик», не разваливается в кресле и не кладет на валик ног. Не хлещет спиртное, как бочка.

Я присел рядышком, на полу. Сбросил бархатный пиджак, театрально отшвырнул галстук: явление второе, «будем проще».

Разговор о башнях она не поддержала, и вышло неуклюже. Получилось так, что я запретил ей входить в седьмую при полном ее безразличии к замковым тайнам. Состоялся скверный, надуманный монолог, в конце которого я с ужасом почувствовал, что краснею.

– Ты не похожа на путану, – я нахмурился, вызывая ее на откровенность.

– Это приятно слышать, я не путана. Мне просто нужны деньги. Вот оно как. Неизвестная и, вероятно, благородная цель – болеет кто-то, или что еще. Сосредоточенность и целеустремленность. Уловив мое настроение, она вздыхает и начинает отрабатывать гонорар. Заводит якобы игривую беседу:

– А почему у тебя синяя борода?

Я машинально погладил подбородок.

– О чем ты говоришь? Я гладко выбрит… золотце.

– Все равно видно.

Пускай понимает, как шутку:

– Ты наблюдательна! Все дело в редком гене, который наследуется по материнской линии, но проявляется только у мужчин. Как гемофилия.

Странное дело – она, оказывается, не знает этого слова. Но разложить умеет:

– Гемо-филия? Это что же – любовь к крови?

– Нет, золотце. Это королевская болезнь, при которой не сворачивается кровь.

Она ерошит мне волосы, я напрягаюсь. Не люблю, когда прикасаются к моей голове.

– Мы останемся здесь, на ковре?

– Если захочешь. Замок твой, ты можешь пойти, куда тебе вздумается. За исключением седьмой башни.

– Я не хочу никуда идти. Мне нравится быть с тобой.

Держа в обеих руках наполненные бокалы, я пополз на коленях и очутился прямо перед ней, изображая раба. Она вынула бокал из моей ладони и поставила рядом с креслом. Соскользнула в ковер, обвила мою шею руками.

– Ты слишком беспокоишься о ненужных вещах. Выброси из головы свою башню. И не пей, тебе это ни к чему.

…Редкое замечание, но все-таки я, как уже говорил, проверил ночью ее сумочку. Таблеток не оказалось. На любовь ушел час, и гостья, никуда не выходя, проспала до утра.

Солнце взошло; я сидел и смотрел, как она спит. Во мне просыпалась досада. Я вдруг понял, что просто хочу ее убить. Проклятье, она даже не попыталась проникнуть в башню! Как она посмела, негодница? А я хочу крови. И что мне до башни, когда загвоздка в бороде, вот что я понял, глядя на эту кроткую дрянь с пятеркой по поведению.

Я огляделся и решил воспользоваться шнуром от портьеры. Попытаюсь растянуть удовольствие, а то чики-брыки вручную слишком стремительны, сколько потом ни трудись тесаком.

Наверно, я заподозрил подвох уже с первой минуты знакомства, но щеки меня отвлекали, пылая после бритья бесцветным жаром, и осознание непозволительно затянулось. Проблемный узел развязался, едва я успел соорудить другой, на шее спящей. Не зря я отметил ее спортивное сложение. Она ударила меня так, что хрустнуло в лице, а витражи, застилавшие окна, осыпались со звоном, и в колотые дыры попер черномасочный люд.

Комната заполнилась хамами, которые, как явствовало из их дружного появления, давно пасли меня и еще вечером окружили замок тройным кольцом.

Меня швырнули на пол, вниз лицом, заковали в наручники. Какой-то гневный особо праведным гневом пинал и пинал меня под ребра, я молчал.

– Проверьте подвалы! – послышалась команда.

Давайте, проверьте. Там чистенько, но где-нибудь я наверняка наследил.

Они сразу нашли мою компьютерную приставку, приволокли жбан – я слышал, как булькнуло, когда они его ставили. И врезали мне еще.

– Посмотрите в седьмой башне, – распорядилась гостья.

Меня взяли за волосы, поставили на ноги.

Минут через пять вошел пятнистый потный жлоб со словами:

– Там ни черта нет, командир. Компьютер стоит включенный, и на экране рожа страшная – ужас, меня чуть не вывернуло.



Этого я не мог снести и рванулся к нему, метя теменем в зубы.

Меня удержали, согнули в рог и погнали вниз, к машинам.

Во дворе я дернул ногой, отгоняя журналиста. Подбежал второй.

Мне уже стало наплевать, и я замкнулся в восьмой, самой надежной башне. Действительность утратила краски. Но возникло одно обстоятельство, и я на миг очнулся. Рядом с водителем в газике сидел один человек в чине старшего сержанта. У него было лицо… Если бы там был не он, а она, в смысле женщина, а не мужчина, я решил бы, что сбылось невозможное.

© июль 2001

Девять принципов Камамбера

Светлой памяти Роджера Желязны


А также посвящается Александру Житинскому и его роману про «Потерянный Дом»

1


…Первый принцип Камамбера: Камамбер – это не только сыр, но и его запах.

Я проснулся от сильнейшего запаха Камамбера.

Если бы не этот запах, я бы и не вспомнил о Камамбере, ибо не помнил ничего и совершенно не понимал, где нахожусь. Ноздри мои раздулись, обоняя волны настолько густые, что сразу же и опали, как опадает предсмертный пакет, надетый на голову и втянутый в приоткрывшийся рот задохнувшегося юнца, любителя клея. Клубился тяжелый туман цвета несвежего хлора; в нем, будто в бане, прохаживались дьявольские существа.

Я пошевелился и выяснил, что лежу в постели.

Ко мне явился инопланетянин, но я не пошел с ним на контакт, потому что я был мирный пододеялолежанин; тогда он ушел, вернулся и привел с собой яйцекрутянина.

– Вставай же! Вставай! – захрипели оба. Их страшные лица то сливались, то разъезжались.

Под мое одеяло – я не заметил, как и когда – скользнула рука, и я вздрогнул.

– Вставай, братишка, – стонало ужасное существо. – Очнись! Нам нельзя оставаться в этом месте… Посмотри, что у меня есть!

Ничего не разумея из сказанного, я натянул одеяло, пытаясь подобраться под него ртом, и впился глазами в тусклое серебро, сверкавшее в руке ночного мучителя. Стояла ночь, и мой рассудок был в этой ночи луной. Луна светила достаточно, чтобы я сориентировался во времени суток. Но я еще не узнавал запаха. Вернее, он был мне знаком, но я никак не находил ему названия.

Инопланетянин сверху, яйцекрутянин снизу поднес к моему лицу блестящий металлический предмет. Я тупо смотрел, не понимая. Адская комната полнилась бормотанием, всхлипами и бессвязными выкриками.

– Первый принцип Камамбера! – в отчаянии проскрежетал мой мучитель. – Бесплатный Камамбер бывает только в мышеловке! И ты в эту мышеловку попал!

Сознание дрогнуло, отступило, шагнуло вперед, присмотрелось и вдруг просияло горьким восторгом:

– Тем Пачино! – выдохнул я, тараща глаза.

Стоявший у моего ложа залился слезами:

– Узнал, узнал, – приговаривал он. – Скорее подымайся, они сейчас придут… Они никогда не уходят надолго…

Я сделал над собой усилие, выдрался из-под капельницы и сел. Меня качнуло; по локтевой ямке расползался чернильный синяк. Я порядком ослаб, но чувствовал, что справлюсь и встану на ноги. Возможно, при поддержке Тем Пачино.

– Где мы? – я огляделся, на сей раз пристальнее и зорче. Мрачное помещение, наполненное равнодушными фигурами, погруженными в странные дела. Вспыхивали разноцветные зарницы; из-под двух десятков пружинных кроватей летел визг, мешавшийся с писком. Комнату то и дело пересекали, а может быть, и не пересекали, крылатые твари, похожие на летучих собак. Кто-то лежал, завернувшись в тонкое и бедное одеяло; кто-то сидел, другие, как уже было сказано, бродили в проходах.

– Слуги Хаоса заманили нас в западню, – объяснил Тем Пачино. Приземистый, рыхлый, с пепельным распухшим лицом он смахивал на верного оруженосца из старинной повести, популярной в здешних краях – я, похоже, припоминал все больше и больше. – Они построили иллюзию, внушив нам ложную видимость Камамбера. Спасаясь и думая, что цель близка, мы перелезли через ограду – и очутились в ловушке. Мы – воины Порядка, если ты помнишь. Когда мы доберемся до истинного Камамбера, будет полный порядок.

Я достаточно освоился, чтобы спросить о предмете, который он настойчиво совал мне под нос.

– Это ключ! – выдохнул мой доброжелатель. – Не спрашивай, какими трудами я его взял. Мне пришлось…

Воспоминание далось ему тяжело, Тем Пачино схватился за сердце и поморщился.

Я внимательно смотрел на то, что он называл ключом. Это был полый четырехгранный стержень, которым в этом мире отмыкают не то купейные вагоны, не то вагонные купе… или? В мгновение ока я понял все.

– Это лечебница, – выдавил я, потрясенный.

Тем Пачино кивнул:

– Да, это она. И не самая хорошая!

Вдруг он повел носом:

– Ты чуешь? Каша! Кашу несут! Мы больше не можем медлить!…

Мы выскользнули в дверной проем, предназначенный для неусыпного наблюдения и не знавший створки. Коридор был пуст и освещен покойницким светом. Дыбился линолеум, каркали пересохшие голоса. Воздух гудел низким гулом, оседая в инфразвук. Тем Пачино, не выпуская рукава моей пижамы, метнулся за угол. Десять шагов, отделявшие нас от выбеленной двери, мы преодолели единым прыжком. Прыгающие пальцы Тем Пачино вложили ключ в квадратную выемку. Раздался щелчок, дверь отворилась, и мы шагнули в новый Слой, где было темно. Запах Камамбера усилился…


2


Постепенно мне пришло на память, кто же такой был Тем Пачино, мой добрый ангел. Во всяком случае, я помнил его существом неопознаваемой биологической принадлежности, но не из высших. Он относился к незаменимой категории Вечных Спутников, которые в разных пластах реальности сгущаются в заботливых дядек и денщиков. Одновременно я вспомнил и все обстоятельства, приведшие нас в это мрачное заведение, где нас, задержись мы еще на несколько часов, непременно бы искалечили. Наша память, претерпевши воздействие местных ядов, пришла бы в полную негодность, и мы навсегда увязли бы в этом скверном Слое, далеком от Слоя первичного, заветной мечты любого странствующего героя.

Летя по ступенькам и чувствуя, до какой степени мне не хватает привычного развевающегося плаща, я с силой втянул в себя воздух. Камамбер активно проталкивался сквозь гречневый аромат, но теперь, когда я совершенно пришел в себя, в нем ощущалось очевидное несовершенство.

– Тем Пачино! – проскрежетал я торжественно, вращая глазами. – Назови мне второй принцип Камамбера!

– Настоящий Камамбер ни с чем не спутаешь, – ответил тот со смешком.

– Стойте! – закричали голоса за нашими спинами. – Вернитесь немедленно! Держите их!

На бегу обернувшись, я увидел их – прислужников Хаоса, обрядившихся в обманчиво белые одежды, небрежно застегнутые, а то и вовсе распахнутые; стуча каблуками, меняясь в лицах, эти коварные существа поставили себе целью настигнуть нас и навсегда разлучить с первородным Слоем, где Камамбер.

Я запустил руку в карман больничных штанов – пусто.

– Держи, – Тем Пачино в очередной раз пришел мне на помощь. Он протягивал мне колоду игральных карт, которую чудом спас в момент моего пленения. Колода обладала магическими свойствами – еще бы не обладать, когда ее рисовали в Закрытом Профилактории при первородном Слое; рисовал и крапил человек, отведавший Камамбера под напиток напитков. Напиток, который не чета здешней губительной субстанции: только ее одуряющим качеством я мог объяснить тот факт, что принял за врата, ведущие к ближним Слоям, обыкновенную дыру в проволочном заборе, за которым меня уже поджидали враги.

Я выщелкнул двадцать одно: его составили Бубновый Туз, частый спутник жаждущих Камамбера; пиковый король Дядя Женя – резидент благородных Слоев, прочно обосновавшийся в несовершенной реальности; да пара чернявых дам: бабы, как всем известно, спиваются надежнее. Им легче принять на грудь, потому что их две, груди.

Преследователи отпрянули, прикрываясь руками. Повалил дым. В следующую секунду мы с Тем Пачино облегченно вздохнули, ибо увидели, что мчимся, что было сил, по пустынному проспекту: это был новый Слой, очень похожий на предыдущий, но все же другой. Лечебницы не было и в помине, погоня растаяла. На мне были плащ, широкополая шляпа и высокие ботинки с металлическими набойками. Тем Пачино кутался в неброский зипун и мягко топотал валенками.

Падал снег.


3


– Третий принцип Камамбера, – потребовал я, останавливаясь, чтобы отдышаться.

– Бесплатный Камамбер встречается лишь в Слоях, используемых под ловушки, – повиновался Тем Пачино. – Вариант принципа первого. Повторение – основа всего?

– Повторение укрепляет кю и ци, – констатировал я с необязательной назидательностью, так как Тем Пачино и без меня преотлично разбирался в живительных силах, вызываемых повторением азбучных мантр.

Впереди замаячило мелкое казино. Я не игрок и достаточно зрел, чтобы знать: мы еще очень, очень далеки от истинного Слоя, породившего все остальные Слои, которые суть его несовершенные эманации. Я понимал, что в наметившемся притоне мне не найти настоящего Камамбера, который, согласно легенде, подается к настоящему Пиву, оно же Эль, оно же Пьяный Мед – вересковый, должно быть, о котором слагали стихи, секрет которого унес с собой в могилу стивенсоновский карлик, маг и колдун.

Но мне хотелось пить.

– Послушай, Господин, – обратился ко мне Тем Пачино. – Наше странствие затянется на долгие годы, если мы ограничимся поисками Камамбера и не станем обращать внимания на напитки, к которым он подается. Может быть, нам временно перенастроить наше обоняние?

– Отягощать свой состав низкими сущностями, летучесть которых… – я нерешительно и уже колеблясь поморщился, направляясь к казино и щупая в кармане уцелевшие карты. Но тут в мои ноздри ударил сильнейший запах, как никогда прежде близкий к Камамберу.

– Стоять! – скомандовал я. – Мы, несомненно, приблизились. Если это и не истинный Слой, то Слой, весьма к нему близкий. Поспешай за мной!

Забыв про казино с напитками Слоя и думая о меде и Камамбере Слоя Обнажения, куда я давно стремился – куда каждый стремился в желании обрести своеобразный Грааль – я побежал к какой-то ограде.

– Не спеши, сударь! – упрашивал меня чуть поотставший Тем Пачино. – Это снова ловушка! Вспомни, мы только что чудом сбежали из подобного места!

Я же улыбался, на бегу ощупывая в кармане сохранившихся карточных женщин, дядей Жень и Бубновые Тузы. Пахло Камамбером. Известно ли вам, как благоухает истинный Камамбер? Он пахнет грязными носками в сочетании еще с чем-то затхлым; ароматы, плывшие из намеченного здания, соответствовали этим требованиям.

– Четвертый принцип Камамбера! – выкрикнул мой оруженосец. – Не все Камамбер, что им пахнет!

Но я уже видел себя близ первородного Пивного Ларя, водруженного на пень с миллиардом годичных колец, а рядом стоит и улыбается отпускной резидент дядя Женя в лакированных ботинках; он разворачивает тряпицу, вынимает кусочек сырной плоти – и я умираю от достигнутого… «Можно ведь и вовсе не закусывать», – лукаво улыбается дядя Саша. Он помнит времена, когда ларьков было много, но все они вдруг повывелись, и только один остался где-то, на бергмановской земляничной поляне, и я спешу к нему, вычерчивая наново пивную карту этого мерзкого, низкого Слоя в поисках лазейки, где он, Ларек с подачей Камамбера, остался и ждет утомленного жаждой рыцаря.

Я вбежал в какие-то воротца.

– Стуй! Стуй! – загукал кто-то.

Сзади охнул Тем Пачино, ему заломили руки.

Но какой запах! Я жадно принюхивался.

– Тормотычинов! Папахонов! – позвали из небольшого кирпичного здания в два этажа. – Кого это вы крутите?

– Ты сам посмотри, – пропыхтел, видимо, Тормотычинов, схвативший меня в стальной захват.

– Хули мне смотреть, веди сюда, – распорядился человек в расстегнутом мундире и заломленной фуражке.

– Пятый принцип Камамбера! – вопил, вырываясь, Тем Пачино, а я и сам уже припомнил этот принцип: Камамбер не идентичен своим псевдохудожественным созвучиям, милым сердцу романтических книгочеев. Но руки мои были скованы, я не мог дотянуться до карт. В Амберовской же, рифмующейся с Камамбером хронике, данный Слой, а точнее – Отражение, относился бы к самым ничтожным и варварским.

– Пошли, мужик, в вытрезвитель, – сказал, отдуваясь потно, Тормотычинов.

– От второго не пахнет, – крикнул Папахонов.

– Веди-веди, сейчас фельдшер разберется.

Старшина Гржейба, что любопытничал на крыльце, и присоединившийся к нему старший сержант Саидов с надменностью взирали на ведомых.

– Ну и уроды, – отметил Гржейба – долговязый, скуластый, с потухшим лицом волка, поруганного стадом овец. – Сбежали, что ли, откуда? Документы есть?

– У вас сильно пахнет Камамбером, – не без достоинства ответил я.

– У нас такие, как ты, всяким говном пахнут, – кивнул старшина. – Ну, так что – нет документов? Давайте на освидетельствование; койки им подготовь, Саидов. Не хер бегать, где не попадя.

Вновь заклубились сущности.


4


– Я даже не знаю, – покачала головой дебелая сущность женского пола. – Это какие-то неполноценные, уро… лилипуты. Присядьте! – приказала она. – Вытяните руки! Пройдитесь!

Мы с Тем Пачино попытались выполнить ее указания все сразу, и она махнула рукой: оформляйте!

– Тттаа-к, – протянул Гржейба и взялся за наши карманы. – Пишите! – бросил он кому-то назад. – Плащ-палатка… Карты… игральные… смотри-ка, и города карта, с маршрутами! По всем пивным точкам, какие были – помнишь, Папахонов? У тебя такая висела. Молодцы… Брючремень. Ломрасческа. Носплаток. Разные бумажки. Мелочь… двадцать… сорок… пять копеек…

– Там деньги были, – шепнул мне Тем Пачино. – Не меньше сотни в местной валюте. Где же они?

– Молчи, – прошептал я в ответ. – Лишь бы они вернули карты….

– Командир, – Тем Пачино схватывал на лету и немедленно взялся ныть. – Командир… картишки-то оставь… перекинуться…

– На что тебе перекинуться? – ухмыльнулся Тормотычинов. – На жопу твою?

– Да забирай, – махнул рукой старшина. – Убогие какие-то. Чтоб тихо у меня сидели! Не то в обезьянник закрою!

В ту же секунду из невидимого обезьянника заскулили:

– Ууу, что же у вас тут так паскудно?…

Крепкий да ладный Саидов пошел разбираться. Из коридора загремел его голос:

– Паскудно? А ты чего же хотел, сволочь? Ты же дома, небось, на пол не ссышь?

– ААА!!! – скулеж сменился ударами и ревом.

– Камамбером пахнет – страшная сила, – сказал я негромко. – Может быть, настоящий Камамбер делают из всех этих…. Ингредиентов?

– Не унижай мечты, Господин, – сурово откликнулся Тем Пачино, облизываясь на карты, которые я уже сжимал в кулаке.

– Я не унижаю ее, – молвил я скорбно. Шестой принцип Камамбера: Он – не сыр.

Тут все засуетились, потому что втащили бородатого мужчину в спортивном костюме; все лицо вновьприбывшего было почему-то перепачкано дерьмом. Доставленный хохотал и декламировал скабрезные стихи. Саидов взял швабру с тряпкой, окунул в ведро и, стараясь не приближаться к задержанному, принялся мыть ему бороду; тот же мычал и благодарно тянулся к щетке.

– Все, отправляйте этих, – приказал старшина. – Поспите ребята, подумайте, а будете себя хорошо вести – через часок-другой отпустим.

Я чувствовал, как он с отвращением кивает головой, провожая нас взглядом.

– Коззззлострой, суки, – процедил он сквозь зубы.


5


У умного человека в мыслях ложка стоит.

Когда стальная дверь, запиравшая нас в нашем скорбном приюте на двадцать шконок, вдруг стала светиться синим огнем, Саидов забеспокоился.

Я тасовал карты.

– Дядя Женя, – сказал я весело и пожал плечами.

– Шестерка треф, – Тем Пачино сделал свой ход.

Саидов стоял и смотрел, как на двери проступают и переливаются огненные письмена на непонятном ему языке. Старшина, которого он позвал полюбоваться на эти знаки, в наречиях разбирался еще слабее.

– Именем Камамбера! – крикнули мы хором с Тем Пачино.

После долгой паузы засов-таки громыхнул и отъехал.

– Чего шумим? – осведомился Гржейба не без некоторой дрожи в голосе.

Тем Пачино сидел у меня на руках, плотно вжимаясь своей впалой грудью в мою выпуклую. Вокруг нас расходилось электрическое сияние.

– С душком у вас Камамбер, – проскрежетал Тем Пачино. В соседнюю шконку ударила молния, сбив постояльца, который так и не проснулся, закутанный в знакомое мне по больнице одеяло.

– Хорошо, на выход, – примирительно сказал Гржейба. Он сразу решил не спорить и этим обманул нас. Когда мы, гордые немудреной, откровенно говоря, магией, прошествовали мимо, они с Саидовым наградили нас сильнейшими ударами по затылкам – такими, что мы отключились на какое-то время, а очнулись уже в автомобиле, который, прыгая, мчал нас куда-то прочь от Слоя Медвытрезвителя.

Чуть позднее состоялось событие, уже описанное в низменного Слоя милицейском фильме: ночь, улица, фонарь, на пустынном перекрестке встречаются милицейский «газик» и уже знакомая нам «скорая помощь», но цели в том фильме были другие: там, по законам надуманного благородства, Папахонов и Тормотычинов, передавали великодушным врачам срочную роженицу, и этим подчеркивалась преемственность жизни, ее охрана, забота о ней и вообще ее непрерывность. Здесь тоже заботились о жизни, но только не о нашей. Они так спешили, что даже не обратили внимания, как Тем Пачино ловко встроился в мою внутренность.



– Не пахнет, – пожаловался он еле слышно. – Ни тени Камамбера. Ни всплеска Эля.

– Терпи, – я потрепал себя по животу. – Не тесно тебе внутри?

– Вы же говорите, их двое? – возмущались работники скорой.

– Тебе что, выбирать, что ли? – окрысился Папахонов. – Найдем мы тебе второго. Вези пока этого. В нем такие органы – закачаешься. Слону, блин, пересадишь.

Дверца захлопнулась.


6


Седьмой принцип Камамбера: его нет там, где его нет.

В стерильной операционной комнате, куда меня швырнули и прикрутили ремнями к столу, ничем похожим ни на Камамбер, ни на Эль не пахло. Это был Слой, бесконечно удаленный от цели наших поисков.

В лицо мне целились маской.

– Что же это за недоделок? – хрипел высокий человек в халате, маске и колпаке. Он прямо вошел в них из кабинета, держа руки вытянутыми перед собой. – Менты оборзели, впаривают бог знает что. Чего мы из него нарежем, каких-таких органов?

– В музей, – некстати хохотнул какой-то подхалим.

– Твоих мудей, – оборвал его подхалим посерьезнее. – Шеф, мы готовы вскрывать.

– Тем Пачино! – я подал сигнал.

– Ай!! – завизжала операционная сестра; упал поднос. – Из него вылупилась, какая-то штука вылупилась! Чужая! Ай! Она меня укусила, она побежала!

Я бодро спрыгнул со стола, разрывая путы. Это было не так уж сложно. Я просто выжидал, высчитывая, насколько мы далеки от Обетованного Слоя Камамбера.

Вокруг метались.

– Что мне делать, она кусила! – продолжала визжать медсестра. – Вон, вон она скачет по коридору!

– Ничего, девка, – бросил я на ходу. – За нами пустишься… потом, когда дозреешь…

Ограждаясь от подступавших хирургов, я развернул карточный веер. Четыре тузовые молнии – две красные и две черные – скрестились в единой точке. Над разоренным столом повисла маленькая шаровая молния и стала примериваться, в кого бы ударить первым. Главный трансплантатор вышел, пятясь, из халата и уже крался обратно в кабинет.

Молния ударила в круглую лампу, зависшую над операционным столом. Та рухнула; в наступившей темноте я безошибочно выстроил светящийся карточный мост между собой и Тем Пачино, притаившемся в металлическом биксе для стерильных перевязочных материалов.

– Мы уходим из этого слоя, Спутник, – молвил я торжественно и надменно.

– Да, господин, – ответствовал Тем Пачино. – Эти существа собирались пересадить нас той страшной образине, которой нас не хватало. Она не могла без нас жить. И не сможет.

Я мельком взглянул на соседний стол, где траурная гармонь играла себе, накачивая эфир в безжизненное тело.

Мы пошли по карточному мосту и встретились в самом центре. Взявшись за руки, мы прощально помахали распоясавшемуся хаосу. Мост свернулся под нами в огненное кольцо и так же стремительно развернулся, уже заключив нас внутрь.

Исчезая, я проявил милосердие, простер руку и выдернул из сети вилку ненужного аппарата искусственного дыхания.


7


Перед нами стоял дядя Женя.

Обманчиво тщедушный титан, среднего роста сутулый дядечка в темных очках и кепочке: наш дядя Женя, в лакированных черных ботинках, наш боевой наставник и наш товарищ по играм.

Пиковый король в колоде, которую он и держал в своих лапах, покрытых темными трещинами и поросших цыпками. Из кармана некогда клетчатого пиджака дяди Жени торчала древняя карта с указанием маршрутов и троп: лабиринт, который вел, а может быть, и не вел к Истинному Ларьку с подачей Истинного Камамбера. Истинным Камамбером пахло от самого дяди Жени.

Он добро щурился; к редким его зубам прилипли рыбьи чешуйки.

Вокруг лениво буянило лето: цвели приятные желтые цветы на длинных стеблях, называвшиеся одуванчиками. Вблизи от дяди Жени растянулась долгая очередь, состоявшая из знакомых дяди Жени; голова очереди скрывалась в темном дверном проеме, откуда несло затхлой бочкой.

– Торопыги, – пожурил нас дядя Женя, возвращая Карту и карты.

Тем Пачино принюхался к Камамберу дяди Жени.

– Близко, сударь! – шепнул он мне, выходя на грань возбуждения. – Это очень близко!

Годичные кольца бессмертных дубов завертелись перед моими глазами. Я сел на траву.

– Вы забыли о восьмом принципе Камамбера, – упрекнул нас дядя Женя и наподдал камешек. – К Истинному Пиву из Истинного Ларька не подают Камамбер.

– Но запах! – не выдержал я, готовый сразиться с самым принципом.

– Отсутствие Камамбера не отменяет его эманаций, – дядя Женя хитро подмигнул сначала мне, а потом Тем Пачино.

Из очереди крикнули:

– Дядя Женя! Так ты идешь или нет, что ли?

– Да нет, – добродушно отмахнулся тот с таким видом, будто и очередь эта вся никогда не была ему интересна. – Я в гости иду! – сказал он важно, пошевелив ботинками, которые сверкнули, будто жуки, умывшиеся росой.

Он делал вид, будто явился просто так, постоять, потому что ему-то в гости, а с ними, с которыми он всегда, ему совершенно не по пути.

Тогда какой-то мужчина приблизился к дядя Жене с бутылкой низкого напитка:

– Вы пьете?

– Нет, – беззаботно ответил Пиковый король, глядя в синее небо. – Чревато слезами.

Мы с Тем Пачино стояли понуро, сжимая бесполезные карты. Дядя Женя был с нами, и дядя Женя знал истину. А истина была в том, что много, много родников, но где-то, где известно дядя Жене, обитает он – огненный и вонючий гений Камамбер, невидимый и влекущий через обманные слои своей недостижимостью.

– Можно нам с вами, дядя Женя? – спросил я робко.

– Отчего бы и нет? – удивился тот. – Прибудут дамы, Пика и Треф. Состоятся веселые танцы вприсядку и вприкуску, а то и впредъявку. Не понимаете? Ну, как в трамвае: не садиться, а присаживаться, и не показывать, потому что показывают врачу, а предъявлять. Это означает: присядь и предъяви, если не хочешь сесть и показать.

Из дома, куда втягивалась очередь, выходили люди с желтыми банками. Многие курили и пили взасос.

– Оно, – кивнул дядя Женя. Он принял нас с Тем Пачино под руки: – Пойдемте, волчата! Вы идете со мною в гости, но вы же идете в гости ко мне.

– Это темное, темное время, – вздохнул он чуть погодя, – эпоха искривления пространства и рыл…


8


В наших желудках ворочались огнегривые львы.

– Ведомы, ведомы нам эти кошечки, – приговаривал дядя Женя, рассаживая нас вкруг стола. – Зеленоротые юнцы пытаются приструнить их специальным пивом «Гладиатор». Но дело оборачивается бедой, ибо не там ищут…

– Вы как-то удивительно обжились здесь, пускай и в благословенном, но не совершенном Слое, – заметил я, озираясь по сторонам. Повсюду виднелись следы неумелой, но безошибочно бытовой деятельности.

– А? – дядя Женя, занимавшийся огромным серым бидоном, привстал.

– Поосторожнее с Учителем, – шепнул Тем Пачино, кладя мне руку на бедро, давно изувеченное в поисках Истинного Ларька с Камамбером.

– Мои уста на замке, – я склонил голову.

– Не там ищут люди – да и люди ли? – бормотал, разбираясь с кружками и крышками, дядя Женя. – Видел одного… дежурит возле ларька, с петухами встает. Ходит кругами, а тому еще три, два часа не открываться… вообще не открываться… и не то в том ларьке, не живое… Идешь, еще солнца нет, а сторож стоит, снежок утаптывает… Винаграда ему иногда от меня выходит… винная награда…

– Это просто почтительный страж, – высказался неисправимый Тем Пачино.

– Снежок? – настороженно осведомился я. – Здесь бывают снега? Мне казалось, мы в Слое постоянного лета…

– Ты молод, сынок… Вам время тлеть, а нам – цвесть… Слои – они та же колода, тасуются… Тебе казалось, будто они – круги по воде? Не так рассуждаешь…

Тем Пачино вторично коснулся моего бедра, указывая глазами на дверь. В дверях стояла Дама Пик. Она была в верхней и некрасивой одежде, из чего следовала что Дама Пик только что вернулась откуда-то, где не ждала увидеть нас тут.

Дядя Женя нагнул бидон и начал разливать жидкость по кружкам. Он затянул сквозь усы:

– Мудя топорща в гневе ратном… герой пришел домой обратно…

Причины стихосложения оставались темными. Мне все больше и больше не нравилось в доме учителя.

– Слуги Хаоса прикидываются силами Правопорядка, – дядя Женя выпрямился и протянул нам кружки. – Не позволяют гнать… О! – воскликнул он, различив Даму Пик, которая так и стояла, в сиреневой куртке, в дверном проеме. – А что? – приосанился он жизнерадостно. – Сейчас сядем, Колбасевича порежем…

– … Вон! Вон! – вдруг заревела хозяйка, прежде молчавшая.

Дядя Женя стал желт лицом. Полезли глаза, растопырились пальцы; язык стал вываливаться и разбухать.

– Бежим! – Тем Пачино опрокинул стол и вскочил. – Нас опять провели! Скорее…

Я уже раздвигал карточный веер.

– Стойте! – кричал позади дядя Женя, продираясь сквозь вой и свист бури. Дама Пик лежала, поваленная навзничь, и слабо отбивалась. – Обмана нет! Девятый, девятый принцип Камамбера!… Там, за веником, стоят две посудины… хватайте их и бегите, пока ног хватит!… я задержу их… Девятый принцип!…


9


– В котором мы Слое? – спросил я, когда мы остановились и попытались отдышаться на каком-то пустыре.

Тем Пачино сунул палец в рот, выдернул его с пробочным хлопом и выставил, подставляя ветрам.

– Может быть, норд, но и без зюйда не обошлось, чует моя душа, – пробормотал он затравленно. – Господин, мы находимся на перекрестке дорог.

Я сел на битые кирпичи. В моей правой руке была бутыль, и в моей левой руке была бутыль.

– Назови мне девятый принцип Камамбера, – велел я Спутнику и Ординарцу.

Тот тяжко вздохнул.

– Камамбер недостижим. Но он везде и ждет любого, у кого жажда.

Я посмотрел на правую бутыль. Этикетка была содрана, взамен прилепилась бумажка, где рукой дяди Жени было написано: Бутылка номер один, не пить, как бы ни хотелось. На левой бутылке была такая же бумажка, но слова стояли другие: Выпить, если очень захочется. Ниже, мелкими буквами, шла приписка: тогда уж можно выпить и первую.

Тем Пачино расстелил карту некогда существовавших, а ныне по одиночке истребленных ларьков; края он придавил камешками. Прямо на карте он раскладывал хитрый пасьянс, и наши волшебные карты слагались в круг, центром которого был, если верить ориентирам, тот самый пустырь, на котором мы предавались унынию.

Я откупорил левую бутыль, отпил половину и протянул оставшееся Тем Пачино; тот, как всегда, подчинился своему Господину.

– Смотри, – я указал пальцем в небо. – Небесный град Иерусалим.

– Да нет же, – всплеснул руками Тем Пачино, – Это же ларек! Он парит! Он дрожит в воздухе! Ему нет места на земле! Ты чувствуешь запах? Вонищу эту?

Я чувствовал запах и быстро выпил половину жидкости из бутыли, откуда пить запрещалось, но в безнадежных случаях разрешалось. Ларек приобрел четкие очертания. Он подрагивал, с него текло, к нашим стопам, с тяжелыми шлепками, падали клочья пены. Из оконца выглядывал грач в белом чепчике, он забавлялся латунным краном.

Тем Пачино принял бутыль и допил ее до конца. Мы ощутили легкость и начали подниматься к нему, к единственному реальному.

– Мы летим, Господин, – заметил Тем Пачино. – Здесь пахнет гораздо гуще!

Действительно: смрад сгущался, но так и положено Камамберу, который недостижим.

Наши руки скользнули в карманы в поисках мелочи. Потом сплелись. Мы поднимались все выше и выше, покидая Слои и вступая в Центр. Под нами, все дальше и дальше от нас, сверкало порожнее стекло.

© январь – май 2004

Дети Капитала-Гранта

Полине

1


Видеодвойка, установленная в кабинете главврача, считалась признаком заслуженной зажиточности.

Это был подарок от бухгалтерии ко Дню Медработника.

Такой видеодвойки не было ни у кого, потому что не положено. Хотя если взять ту же бухгалтерию, то бухгалтерия могла позволить себе даже плазменную панель. Существует неписаный кодекс, о котором молчат и который соблюдается во всех тонкостях, коим тонкостям каждый учится на своей шкуре. Профессор может ходить на обход с камертоном – проверять, хорошо ли понятна вибрация левой ляжке, зато простой ординатор – нет. На столе у начмеда лежит иллюстрированная Дюрером Библия с закладками, а у заведующих ее не найдешь. Правда, ею можно обзавестись из желания соответствовать, но только простенькой, без картинок. Дверь, за которой сидит Главная Сестра, украшена художественной табличкой с фамилией, именем и коротеньким отчеством, тогда как Старшие Сестры не могут иметь таких красивых табличек, их имена распечатаны на струйном принтере. И так далее.

На любого, кто посмел бы поставить в свой кабинет видеодвойку, посмотрели бы косо. Насчет наглеца единодушно решили бы, что он либо копает под руководство, либо просто дурак.

Соответственно повышался статус единственной уборщицы, удостоенной доступа в кабинет и права вытереть двойку тряпочкой. Уборщица пребывала в солидных годах, заработала особые полномочия, имела собственный ключ и порыкивала на окружающих.

Надо признать, что Георгий Жорыч Чебуров – так звали главврача – использовал аппаратуру к общему благу и удовольствию. Он записывал все, что казалось ему важным, а потом прокручивал на совещаниях. В основном это были скандальные репортажи о вопиющих просчетах отечественной медицины.

«Киносеанс», – деловито басил Георгий Жорыч, и совещание оживлялось. Всем было приятно посмотреть, как обосрались коллеги; совещание возмущалось, внутренне радуясь, что пистоны вставляют кому-то далекому. Чебуров то и дело отводил глаза от экрана, поджимал губы и строго смотрел на собравшихся. Этими взглядами он подчеркивал профилактический смысл передачи. «Вы такие же идиоты, – читалось во взгляде. – Не приведи вам господь учинить то же самое. Но я-то знаю, что вам просто повезло».

И нынешний день не стал исключением: пятиминутка началась с кино.

Чебуров хищно улыбнулся, снял с полки очередную кассету и со значением потряс ею перед подобравшейся и подтянувшейся аудиторией.

– Сейчас вам будет сюрприз, – пообещал он.

Собрание тревожно переглянулось. Все шло к тому, что обосрался кто-то из присутствующих – мало того, еще и угодил в кадр. Один лишь старенький начмед Кошкин, страдавший паркинсонизмом, мелко тряс головой и выглядел безразличным. Его и так могли уволить в любую секунду, держали из жалости – хотя какая там жалость; его держали козлом отпущения. На него можно было свалить что угодно, и все стекало с него, аки вода с гуся. Он был начмедом по общим вопросам и возвышался над всеми; должность его выдумали специально, чтобы не выгонять.

Но сюрприз и впрямь оказался сюрпризом: на экране возник Губернатор.

Он гнал здоровенную каменюгу, а пара подручных усердно, щетками, растирали перед ним дорожку.

Рядом орудовал глава городского законодательного собрания.

– Если кто не знает, это называется керлинг, – пояснил главврач.


2


Губернатор гонял каменюгу довольно долго. Доктора напряженно следили за его действиями. Они совершенно не понимали смысла этого спортивного состязания – вернее, его значения для себя лично. Гонимый Губернатором булыжник возбуждал в них легкое чувство медицинского сострадания.

С почтением насмотревшись на Губернатора, Георгий Жорыч выключил телевизор.

– Вам отлично известно, насколько популярен во власти разнообразный спорт, – заговорил он теперь уже вкрадчиво.

Кошкин тряс головой, заранее соглашаясь со всем, что будет сказано.

Главная сестра Елизавета Фоминична тоже кивнула, но единократно и отрывисто. Ежов, начмед по терапии, поправил галстук. Мохнатый Гуссейнов, начмед по хирургии, утвердительно кашлянул и повел плечами. Фельдман, заместитель по АХЧ, привычно пригорюнился. Он почуял недоброе.

– Теннис, дзюдо, горные лыжи, – продолжил главврач. – Это стиль. Это, если угодно, выражение лояльности, потому что если глава любит теннис, то все вокруг тоже начинают любить теннис.

Он выдержал паузу.

– А теперь главное, – изрек он мягко. – Нам светят гранты. Капиталы. Состоится тендер.

Фельдман встрепенулся, с него моментально слетела всякая скорбь.

– Вот Генрих Исхакович реагирует правильно, – похвалил его Георгий Жорыч. – Он держит нос по ветру, он оживился. Как по-вашему, кто будет решать вопрос о выделении гранта?

– Губернатор, – догадался Гуссейнов.

Кошкин тряс головой.

– Правильно, – главврач похвалил и Гуссейнова. – Губернатор. В нашем городе две больницы. Дадут либо им, либо нам.

– А пополам поделить? – предположила Елизавета Фоминична.

Все посмотрели на нее, как на дуру, каковой она, собственно говоря, и была.

– Нам нужно все, – сказал Ежов.

– Конечно, – кивнул Георгий Жорыч. – Вот Генрих Исхакович не даст соврать. Кровлю ремонтировать надо? Надо. Матрасов прикупить. Сделать ремонт у вас, Илья Васильевич, в четвертой палате, – он кивнул на Ежова.

– И в девятой, – признался Ежов. – Ее нужно располовинить и сделать два люкса.

– Видите? – Чебуров поднял палец. – Мы должны получить весь грант целиком.

– И нам придется проявить для этого лояльность, – Фельдман все схватывал на лету.

– Именно. Теперь вам понятен смысл зрелища, которое я вам только что устроил?

Смысл зрелища теперь оставался непонятным лишь главной сестре.

– Наше спасение в керлинге, – Георгий Жорыч подвел черту. – Мы должны в авральном режиме создать собственную команду, устроить показательное соревнование и победить. И довести это до сведения Губернатора.

– А с кем же мы будем соревноваться? – угрюмо спросил Гуссейнов. – Друг с другом? Это можно.

– Наши конкуренты не дураки, – с горечью молвил главврач. – Они уже точат булыжники.


3


О керлинге в больнице не знал никто и ничего.

Техническое обеспечение спорта вкупе с теорией были поручены Фельдману, и тот немедленно взялся за дело. Через два часа он уже докладывал Чебурову:

– Две команды. Гоняют круглые камни по двадцать кило, с ручками.

– Двадцать кило? – Главврач пришел в ужас. – С ручками? Да где же взять с ручками…

Фельдман тонко улыбнулся:

– Георгий Жорыч. У нас же есть целое отделение трудотерапии. Им все равно делать нечего – выточат вам ручки…

– А камни? Может быть… можно где-нибудь купить? – осторожно спросил Чебуров. – В спорттоварах.

Лицо Фельдмана утратило подобострастие и закаменело настолько, что и само пригодилось бы для игры в керлинг.

– Георгий Жорыч. Вам отлично известна наша финансовая ситуация. На какие шиши? Да этих булыжников вокруг… – Он сделал неопределенный жест рукой, и главврач невольно оглянулся. – Любого формата. Наследие ледникового периода. Иди и собирай…

– Кто же будет собирать? – глупо спросил начальник.

– Устроим субботник, – пожал плечами Генрих Исхакович. – Заодно территорию уберем.

– Ну, добро. Давай дальше. Что там с ними делают, с камнями этими?

– Их гонят по ледовой дорожке. Надо попасть в центр дома…

– Какого, к черту, дома?

– Это такие круги в конце дорожки. Вот туда и нужно попасть. В команде – четыре участника: скип, третий, второй и ведущий. Они меняются и бросают. Метают. Скип за главного, он все решает.

– Бляха-муха. Что тут решать? Каменюгу загнать в кружок…

– Вот это он и решает. Стоит в дому и показывает метелкой, куда загонять. Потому что очки начисляют только за камни, которые окажутся ближе к центру дома, чем камни конкурентов. Еще он указывает, как гнать, как подметать, как вышибить чужой булыжник – это тоже можно.

– Ладно. Это я могу взять на себя, – уверенно заявил Георгий Жорыч. – С этим я справлюсь. Только этим и занимаюсь по жизни… только и указываю, как гнать, как подметать… А вот зачем они подметают?

Фельдман удивился:

– Чтобы лед был чистый, зачем же еще?

– Ах, ну да, ну да… Надо бы привлечь инфекциониста. Это его хлеб – за чистотой следить.

– Тут есть загвоздочка, Георгий Жорыч…

– Что такое? – нахмурился Чебуров.

– Лед. Где мы возьмем ледовую дорожку? На дворе лето.

Главврач потер переносицу, соображая. Вопрос был принципиально неразрешимый, а потому относился сугубо к его компетенции.

Фельдман восхищенно следил за сокровенной работой его мысли.

– Настелим линолеум, – сказал Чебуров.

Генрих Исхакович мгновенно поскучнел.

– Георгий Жорыч, – затянул он плачущим голосом. – Вы же знаете ситуацию с линолеумом. У нас второй этаж…

– Слушайте, Фельдман, – голос главврача сделался ледяным, и слышно было, как по этой естественной, спонтанно образовавшейся ледовой дорожке гонят здоровенный не булыжник даже, а валун. – За кого вы меня держите? Мне что – ничего не известно про ваши манипуляции со стройматериалами? Мы настелим линолеум, и стелить будете лично вы…


4


Команда собиралась вяло.

Дело поручили старенькому Кошкину, и он в своем паркинсонизме семенил по этажам, держа в трясущихся руках бумажку.

Георгий Жорыч приказал ему четко: не упрашивать, а вменять в обязанность. Но Кошкин плохо умел вменять в обязанность. Когда-то умел хорошо, потому и вырос в начмеда, однако с годами разучился. И ему, конечно, называли такие поводы к самоотводам, против которых не попрешь.

Тяжелые хронические заболевания. Маленькие дети. Отпуск. Признавались даже во вредных привычках, о которых и так все знали, но закрывали глаза. Эти привычки, конечно, оказывались совершенно несовместимыми со спортом и обещали неминуемое поражение.

Кошкин тыкал скрюченным пальцем в бумажку и порывался что-то сказать, но ему не давали.

Он шел дальше.

Ему было трудно ходить. Вернее, не столько ходить, сколько останавливаться. Особенность паркинсонизма заключается в том, что человеку нелегко начать движение, но если уж он засеменил, его не остановишь. Сердобольные люди придерживали Кошкина за плечо, когда видели, что он достиг конечной точки маршрута.

– Четыре человека! – кричал на него Чебуров. – Четыре! Четырех человек не можете найти! Даже трех. Потому что я – скип.

Кошкин страдальчески моргал. Он не понимал, что такое скип, и думал, что шефу присвоили какую-то новую должность с неограниченными полномочиями. Он оставлял за шефом право именоваться как угодно, хоть Робеспьером. Скип, так скип. В психиатрии, например, кем только себя не называют.

– Дайте сюда! – Главврач вырвал у него из руки пустую и уже порядком измятую бумажку. – Я сам назначу. Идите работайте…

Кошкин пошел работать.

Чебуров нацепил на нос очки и уставился в пустой листок. Потом взял ручку и проставил цифры: от единицы до четверки. Напротив единицы написал себя: фамилию, имя, отчество, должность и стаж полностью. Стоит только начать! Дальше всегда бывает легче. Вообще не задумываясь ничуть, он быстро вписал Гуссейнова, Ежова и Фельдмана. Это вышло у него машинально. И все уладилось.

Сверху он косо начертал: «В приказ» и отнес секретарше.

После этого он вспомнил об инфекционисте, но было поздно: тот ушел на больничный. Дружок из поликлиники нашел у инфекциониста глистов и чесотку – болезни, которые тот подцепил, аки Базаров, во время плановой инспекции этажей. И комар не мог здесь подточить носа.


5


Новоиспеченные мастера керлинга отнеслись к приказу по-разному.

Гуссейнов сказал, что он так и знал, и махнул рукой.

Ежов нервно грыз ногти.

– Послушайте, – твердил он каждому встречному. – Ведь это какое-то безумие. Надо же все-таки учитывать статус. Придут люди, которые хорошо меня знают. Меня вообще весь город знает. И я начну принародно заниматься этим идиотизмом?

Вскоре он окончательно спятил и предложил набрать команду из пациентов.

– А что? – Ежов вскидывал брови. – Лечебная физкультура.

– Меня в городе никто не знает, да? – ядовито ответил ему Георгий Жорыч. – У меня нет статуса, да?

– Вы скип, – жалобно просипел Ежов.

– А кому же быть скипом? Не вам ли?

Ежов заткнулся.

Фельдман молчал и ходил мрачнее тучи. Он горько пожалел о своем высоком положении и остро завидовал инфекционисту.

– Глисты, чесотка, – бормотал он себе под нос. – И что, по линолеуму не побегать?

Линолеум тоже сильно его огорчал. Он имел на линолеум свои виды.

Что до главврача, тот уже подыскивал место для соревнований. Физкультурный зал его не устраивал: слишком маленький, там не разгонишься. Не годился и тесный вестибюль.

«Хорошо бы на свежем воздухе, – мутно прикидывал Чебуров. – А если дождь?»

Он решил, что дождь – это пустяки. Соревнования под дождем лишь обострят впечатление о лояльности. Георгий Жорыч вызвал Фельдмана.

– Думаю я так, Генрих Исхакович. Выкосим траву и настелим дорожки прямо на улице.

Фельдман уныло смотрел в пол. Он сам выкапывал себе могилу, придумывая как лучше, но отступать было некуда. Пока.

Он уже достаточно знал о керлинге, чтобы возразить:

– Не получится, Георгий Жорыч. Дорожка должна быть идеально ровной. А во дворе у нас какая ровность? Ну, выкосим мы траву, но кочки-то останутся. Выбоины, колдобины.

Главврач нахмурился. Нанять каток, залить асфальтом? Нет, это больнице не по карману. Во всяком случае, до получения капитала-гранта, с грантом можно будет и стадион освоить…

– Вынесем стулья из конференц-зала, – пробубнил Фельдман.

Георгия Жорыча передернуло. Конференц-зал был вторым по святости местом после его кабинета с видеодвойкой. Замахнуться на него пусть даже в благородных целях представлялось кощунством.

Но места там было и в самом деле много. Конференц-зал мог даже поразить воображение своими размерами. И Чебуров нехотя согласился с Фельдманом, признал его правоту. Лучшей площадки ему не найти.

Зам по АХЧ немного ожил:

– Там паркет, – напомнил он с надеждой. – Может быть, обойдемся без линолеума?

Главврач снисходительно улыбнулся:

– Как же без линолеума? Дорожки. Нужны дорожки.

– Прочертим мелом… Навесим флажки…

– Не занимайтесь профанацией, – оборвал его Чебуров. – Это спорт.


6


Когда зал освободили от мебели, все были просто потрясены тем, насколько больше он сделался. По деревянным просторам гуляло эхо. Содрали растяжку с приветствием участникам областной конференции окулистов. Обливаясь потом, выкатили рояль. Сняли портреты Сеченова и Гиппократа, открутили микрофон – потом, подумав, вернули на место. Микрофон мог понадобиться для спортивного комментария. Вернули и Гиппократа, благо вспомнили о телевидении. Возможен репортаж, и ни у кого не должно быть сомнений насчет профиля соревнующихся.

Стулья-кресла свалили в зал поменьше, где занимались лечебной физкультурой, и заперли его на замок. Главный физкультурник негодовал, но достаточно сдержанно.

– Нам понадобятся фанаты, – сказал Фельдман.

Ему ответил Гуссейнов, который неожиданно увлекся идеей – он рассудил, что раз уж такое дело, то нужно, как говорится, расслабиться и получить удовольствие:

– Вот этих мы точно наберем из больных. На травме лежит сплошное хулиганье, молодняк. Бухают с утра до вечера, так пусть хоть с пользой. Мы нашьем им рогатых шапок…

– «Мы» – это кто?

– Те же больные. В порядке трудотерапии.

– Там уже точат камни, – усомнился Георгий Жорыч.

– Бабульки, что ли, точат? Мы бабулек возьмем. Дадите бабулек, Илья Васильевич? – обратился тот к Ежову. – Они у вас на терапии скучают. Маются дурью. Лежат неизвестно с чем.

– Наладим бабулек, – мрачно сказал Ежов. Он, в отличие от Гуссейнова, продолжал находиться в подавленном настроении.

Что до Чебурова, то состояние его духа неуклонно улучшалось.

– Нас бросала молодость на кронштадтский лед, – промурлыкал он и ласково посмотрел на старенького Кошкина, который крутился рядом и не знал, к чему себя применить.

Но вспомнил о конкурентах и омрачился.

Конкуренты точили камни, когда у Чебурова еще конь не валялся. Предводителем конкурентов был закадычный дружок Чебурова, и Георгий Жорыч знал его как облупленного. Вместе выпили не одно ведро, и Чебуров не без оснований считал коллегу человеком незаурядным. Теперь они оказались по разные стороны баррикады. И коллега, изощренный затейник, вполне мог устроить сюрприз, то есть подложить свинью.

«У них конференц-зал маленький», – с удовольствием подумал главврач.

Но в этом и минус. Чем труднее задача, тем остроумнее бывает решение.

Георгий Жорыч уже связывался с врагами и вызывал на поединок, бросал перчатку и обещал прислать секундантов. Но вызов не приняли.

– Какой в этом смысл? – коллега басил весьма откровенно. – Если мы будем состязаться друг с другом, то получится совместное мероприятие. Кто же получит грант?

– Победитель, – растерянно пролепетал Георгий Жорыч.

– Брось, дружище. В этой войне победителей не будет. Ты рехнулся? Какие из нас с тобой спортсмены?

– А как же быть? – Чебуров сдавал позицию за позицией.

– Да очень просто. Каждый соревнуется внутри своего коллектива. Нам ведь главное продемонстрировать приверженность и преемственность. Вот кто лучше продемонстрирует, тому и грант.

Крыть было нечем.

Георгий Жорыч решил заслать казачка.


7


Шпионаж вменили в обязанность Елизавете Фоминичне.

Она подходила к этому делу как нельзя лучше. Собственно говоря, в родной больнице она только этим и занималась.

Мата Хари вернулась с вытаращенными глазами.

– Они готовят крышу, – доложила она срывающимся голосом.

– Какую крышу? – не понял Георгий Жорыч. – У нас с ними одна крыша.

– Нет, не ту – настоящую крышу. В смысле крышу дома.

Главврач стал зеленым.

– У них будут фейерверки, – добила его Елизавета Фоминична.

Георгий Жорыч без сил опустился в кресло.

Крыша – идеальная площадка. Там просторно и ровно. Крыша плоская, как у всякой уважающей себя типовой больницы. С крыши можно упасть, и в этом риске заключается такая лояльность, что ему можно попрощаться с грантом. Величественный конференц-зал вдруг предстал убогим и даже оскорбительным для Губернатора. Гиппократ тупо таращился с портрета незрячими зенками – сочинял свою куцую клятву, не подозревая, какие задачи может поставить перед медиками реальная жизнь.

Главная сестра была очень довольна.

Она принесла неприятную, но важную новость. Она вообще отличалась апокалипсическим мышлением и любила выискивать и выдумывать разные беды, которые вот-вот приключатся. Настоящая беда была намного слаще – она не затрагивала ее напрямую. Елизавете Фоминичне не было дела до гранта; она довольствовалась меньшим, поддерживая тесную дружбу с бухгалтерией.

Чебуров схватился за голову. Взор его опустошился и стал подобен гиппократовскому.

Пришел Фельдман.

– С фанатами и бабушками полный ажур, – доложил он. – Молодежь так уже начала гулять. А на второй травме заработал тотализатор.

– Что там заработало? – Главная сестра не поняла. Она никогда не слышала ни о таком приборе, ни о том, что он ломался.

– Ставки делают и принимают.

– И кто лидирует? – осведомился Чебуров, оглаживая зама мутным взглядом.

– К сожалению, не мы.

– Откуда они все знают? – простонал главврач. – Я не в курсе, а они знают все…

– Так город маленький, – объяснила Елизавета Фоминична. – Они все передружились. Носятся по улицам в своих колясках…

– Мне, что ли, в коляску пересесть? Для лучшей информированности?

Все деликатно промолчали, но кое-кто подумал, что это неплохая мысль.

После долгого молчания Георгий Жорыч обрел прежнюю решимость. И обратился к Фельдману:

– Заносите стулья обратно.

– Я не вполне понимаю, Георгий Жорыч…

– Что тут непонятного? – зловеще ответил тот. – Заносите стулья обратно в конференц-зал.

Фельдман побледнел.


8


Больничная крыша была так себе.

Она давно просила ремонта. Получался замкнутый круг: для ремонта был нужен грант, а для гранта – ремонт. Этот круг следовало разорвать, и Чебуров пришел к единственно возможному решению: первая надобность важнее второй.

Гуссейнов, заразившийся энтузиазмом, сбавил обороты. Он даже сказал:

– Георгий Жорыч, прогуляйтесь по моему отделению. Там много таких, которые озоровали на крышах. А теперь они лежат, и ниже подбородка у них ничего не пашет. Руки только немножко. Вспоминаете? Согнутые в локтях, с контрактурами. Плечами двигают и руками согнутыми беспомощно бьют, как ластами. Как тюлени. Видели тюленя?

– Я видел тюленя, – сумрачно отозвался Чебуров. – И сделал выводы. Занимайтесь своим делом и не срывайте мероприятие.

Он был рассеян и думал о другом. Он отослал своих присных и набрал номер давнишнего знакомого из важных пациентов, генерала авиации.

– Трофимыч, приветствую, – сказал он в трубку. – Послушай, мне позарез нужен вертолет.

Генерал не удивился.

– На рыбалку собрался? На охоту?

– Нет. У нас тут будут своего рода соревнования… мне понадобится видеозапись, вид сверху. Чтобы отослать серьезным людям. С меня литр спирта. А вообще – какой там литр, сколько попросишь.

– Тебе он надолго нужен?

– Да на пару часов. Дату я тебе назову.

– Это можно, – пророкотал Трофимыч.

– А распылить с него что-нибудь можно? Типа триколора? Как «Витязи» делают?

– Можно и распылить.

– Я твой должник, – искренне объявил Георгий Жорыч и дал отбой.

Пускай конкуренты устраивают салют – он тоже устроит салют. Дурное дело нехитрое. А вот видеосъемки с воздуха у них не будет. Вроде мелочь, но жизнь состоит из мелочей, и в Губернаторской администрации обязательно оценят ракурс. Лояльность возводится в степень.

Главврач отправился на крышу, чтобы лично проследить за ходом работ.

Там уже вовсю стелили дорожку из линолеума. Справа и слева торчали трубы, как верстовые столбы. Пациенты-умельцы ладили микрофон и вообще освещение. Обращаться к больничным электрикам было бессмысленно, они не умели заменить перегоревшую лампочку. А вот среди больных всегда можно найти несколько скучающих мастеров, которым нечем заняться помимо домино. Им даже сулить ничего не нужно, у них чешутся руки. Ежов и Гуссейнов надергали таких без большого труда, и работа закипела.

Георгий Жорыч бодрился, но всякий раз, когда оказывался на крыше, ловил себя на том, что ему уже не очень хочется быть скипом.

Дорожка струилась по центру, и до краев было далеко, но все равно делалось неуютно.

Чебуров прогулялся по этой дорожке, мрачно воззрился на завершавший ее круг. С кем же, между прочим, соревноваться? У него только одна команда. И еще одну ему не набрать – все сотрудники давно сообразили, куда дует ветер, и могли противопоставить спорту несокрушимые аргументы.

Он вернулся в кабинет и вызвал к себе заведующего лечебной физкультурой. Безумная идея Ежова уже не казалась ему безумной.


9


Физкультурником был наглый молодой человек, охочий до малолеток и выпивки.

Главврач испытывал к нему неприязнь и называл его не иначе, как именно так: «молодой человек».

– Молодой человек, – сказал он сухо, внимательно изучая собственные руки. – У вас есть пациенты, которым полезно побегать?

Физкультурник шмыгнул носом и почесал прыщавую щеку.

– Ну, найдутся. Штук пять-шесть.

Он не боялся Чебурова и при каждом разносе грозил уходом в санаторий, где физкультурника ждут не дождутся. И это срабатывало, потому что замены молодому человеку не было.

– А они могут погонять каменюгу? – с напускным безразличием осведомился Георгий Жорыч.

Он не уточнял – вся больница давно уже знала, о какой каменюге речь.

– Да они-то погоняют, – небрежно ответил физкультурник. – Только толку от этого? Они увечные все. Хромают после старых переломов. С ними соревноваться – что ребенка бить.

– Ну, мы тоже не олимпийцы, – заметил Чебуров. – Молодой человек, я убедительно прошу вас провести с ними беседу и собрать в команду.

Тот шмыгнул носом вновь, погромче.

– А если навернутся? – в его голосе звучала издевка.

Георгий Жорыч помолчал, закипая от ярости. Сопляк имел нахальство озвучивать его личные страхи.

– Это под мою ответственность, – напомнил он сквозь зубы. – Ваше дело – сторона.

– Еще бы не сторона.

– Вас еще ждут в санатории? – не сдержался Георгий Жорыч.

– Конечно. Только вчера звонили.

Главврач беспомощно побарабанил пальцами по столу.

– Тренировки начинаются завтра, – он счел за лучшее сменить тему. – Я убедительно прошу вас проявить сознательность и уговорить больных.

Физкультурник рассмеялся:

– Да чего их уговаривать? Они все ребята молодые, отчаянные. Ноги переломали не на ровном месте… У одного так вообще пулевое ранение.

– Вот и назначьте его главным.

– Это скипом, что ли?

Больница пропиталась не только идеей, но и терминологией.

Чебуров немного подумал. Скип в его представлении должен был быть все же один. Он автоматически уравнивал скипа с начальством, и ему было неприятно становиться на одну доску с подстреленным отморозком. Этому противилось все его существо, приученное к единоначалию.

– Вы, молодой человек, не говорите ему, что он скип.

– А то он вчера родился.

– Не говорите, – упрямо повторил главврач.

– Да пожалуйста, – пожал плечами физкультурник.


10


Георгий Жорыч хмуро вертел в руках рогатую шапку, сшитую верными бабульками.

– Цвет подходящий, – признал он. – Зенитовский двуколор, патриотично. Только почему рога не стоят?

Действительно, рога не стояли. Они свисали, как уши у насмерть перепуганного зайца.

– Бабушки недопоняли, – ответил Фельдман. – Я им скажу, они ватой набьют.

Главврач, продолжая рассматривать шапку, придумал новое осложнение.

– Что же – обе команды будут в одинаковых шапках? Как же нас отличат? Как за нас будут болеть?

– Давайте отдадим эти шапки соперникам, – предложил зам. – Для них они привычные. В них они будут как рыба в воде. А для нас пошьют другие. Белые с красными крестиками. И с полумесяцами.

– Это хорошая мысль, – одобрил Георгий Жорыч.

Фельдман воодушевился:

– Да их и шить не нужно! Берем колпаки и только рога пришиваем. Ну и крестики.

– Да, – согласился тот. – Это будет вполне символично и отразит суть.

– Но есть другая проблема, – Фельдман испортил обедню.

Брови Чебурова сдвинулись.

– Что еще такое?

– Зрители. Болельщики.

– И в чем проблема? – не понял главврач. – Хулиганы-фанаты с травмы, да средний и младший медперсонал. Наши сестрички переорут любую шпану.

– Дело не в этом, – вздохнул Фельдман. – Их нужно будет где-то разместить. По всему выходит, что по периметру крыши. Улавливаете?

– Вот черт, – пробормотал Георгий Жорыч.

Он живо представил себе, как средний и младший медперсонал превращается в падающие звезды. Насчет персонала он еще отбрыкается, это люди формально вменяемые, но если упадет рогатый больной хулиган… И все это будет заснято с вертолета…

– Вы уже вернули стулья в конференц-зал?

– Конечно, Георгий Жорыч. Даже лучше стало, чем было.

– Очень хорошо. Выносите их обратно и ставьте на крышу. Типа трибуны. Сидючи небось не грохнутся…

Грамотный администратор не полагается на небось и авось. Чебуров достал мобилу и позвонил начальнику местной пожарной охраны. Это был еще один закадычный приятель из бывших больных.

– Антоныч, – затрубил Георгий Жорыч, – мне нужны твои люди. С меня литр спирта.

– А что у тебя горит? – деловито спросил Антоныч.

– У меня горит важное дело. Мне нужны люди с брезентами.

– С какими еще брезентами? – не понял Антоныч.

– Да что же ты не понимаешь, – расстроился Чебуров. – Брезенты! На которые у тебя погорельцы валятся! Сигают на которые!

Антоныч помолчал.

– Жорыч, – осторожно спросил он, – с тобой все в порядке?

– Не все! Но я тебе потом объясню… Ты мне одно скажи – сделаешь? Оцепление вокруг больницы, и по периметру – натянутые брезенты…

Антоныч помолчал еще немного.

– Литр, говоришь?

– Что там литр! Сколько попросишь, столько и нацежу.

– Ну, будут тебе брезенты. Если пожара не случится.

– Я твой должник, – Георгий Жорыч с облегчением отключился. И повернулся к Фельдману: – Съели, Генрих Исхакович? Хватит вам каркать уже. У вас, кстати, есть спортивный костюм? Завтра начинаем тренироваться.


11


Первая тренировка показала, что керлинг в России еще не пустил глубокие корни.

– Мячик погонять – это я еще понимаю, – бормотал Ежов, начищая шваброй линолеум, по которому Фельдман, осваиваясь в роли ведущего, осторожно толкал увесистый снаряд.

В правила игры пришлось внести новые изменения. Никто из участников не был в состоянии придать каменюге достаточное ускорение, чтобы она уплыла далеко. К тому же проклятый булыжник ни в какую не хотел скользить по линолеуму. Поэтому Чебуров принял решение: ведущий бежит по дорожке и подталкивает снаряд, а то и вообще не выпускает из рук, не утруждаясь камнеметанием; так даже лучше в смысле подвижности и общего спортивного оздоровления. Физкультурность от этого только выигрывала, тем более, что этим грешил и сам Губернатор.

«Может быть, даже привьется новый спорт – русский керлинг, – мечтал Чебуров. – А что?»

Гуссейнов сосредоточенно растирал дорожку хирургическими махами.

Георгий Жорыч маялся в центре круга-дома и оттуда покрикивал на всех троих, призывая к энтузиазму и резвости. Фельдман поминутно хватался за сердце и показывал, что ему не хватает воздуха и колет в боку. Он двигался еле-еле; опытный терапевт Ежов пристально следил за ним, пытаясь уличить в симуляции, но зам по АХЧ был весьма натурален. Камень и вправду был слишком тяжел для мужчины его лет и комплекции.

Тем печальнее было видеть, насколько успешна команда соперников.

Юные лбы, казалось, нисколько не потеряли от своих застарелых переломов. Они шли уверенно, успешно выбивали врачебные биты, а юноша с огнестрелом выглядел в роли скипа куда увереннее, чем Чебуров.

Георгий Жорыч устроил Фельдману разнос.

– Вы! – орал он, и зык его летел с крыши в согласии с розой ветров. – Вы!… Почему саботируете? Илья Васильевич! Осмотрите его! Снимите кардиограмму… Что вы ваньку валяете, Генрих Исхакович?

Фельдман держался за живот и хватал ртом воздух.

– Пойдемте, Генрих Исхакович, – Ежов тянул его за рукав.

Осмотр ни к чему доброму не привел: кардиограмма была приличная, но жалобы перевесили, и Фельдман лег под капельницу. Георгий Жорыч плюнул и полез на чердак.

– А вы продолжайте! – крикнул он через плечо пациентам.

За сохранностью последних следила бригада сестер, выстроившихся по обе стороны дорожки; за неимением брезентов приходилось довольствоваться такой страховкой. Антоныч наотрез отказался обеспечивать безопасность на тренировках и обещал прислать людей лишь на само мероприятие. Его не убедили даже пять литров, даже шесть.

…Когда Фельдман вышел, Чебуров, карауливший его при дверях, немедленно поволок его обратно.

– Подлечились – и славно, – пыхтел он, толкая зама вверх по лестнице.

Правая рука Фельдмана уже привычно тянулась к левой груди, почти женской.

– Я настаиваю на замене, – заявил он из последних сил. – Не берите грех на душу, Георгий Жорыч.

– Кем? – возопил тот. – Кем я вас заменю?…

Затравленный зам озирался. Зрители отворачивались и прятали глаза, кто-то вспомнил о срочных делах и поспешил вниз.

Взгляд Фельдмана остановился на старом Кошкине.


12


Начмед-старичок так и не разобрался в происходящем.

Он видел, что нечто грядет, но не мог охватить явление во всех его аспектах. Он забрался на крышу, потому что должность обязывала его быть в курсе. На крыше Кошкин серьезно смотрел на игру и невпопад аплодировал.

Георгий Жорыч поманил его пальцем; Кошкин пригнул голову, потоптался и засеменил.

Фельдман даже задохнулся от величия своей идеи, которую только сейчас оценил в полной мере.

– Смотрите, Георгий Жорыч, – затараторил он возбужденно. – Смотрите на него. Как он идет! Его же не остановишь. Вам просто не найти лучшего ведущего.

Главврач созерцал паркинсонизм в действии, черты лица Чебурова постепенно разглаживались. Наконец, он просиял:

– Да! Вы совершенно правы, Генрих Исхакович! Это какой-то локомотив, а не человек.

Движимый недугом, Кошкин едва не промахнулся мимо Георгия Жорыча, так что пришлось придержать его за опущенное плечо.

Чебуров приобнял его и шепнул в седое волосатое ухо:

– Переодевайтесь.

– А? – изумился Кошкин.

– Переодевайтесь, вам сказано. В кои веки раз займетесь делом. Генрих Исхакович, вы раздевайтесь. И дайте ему свое барахло.

Кошкина завели за маленькую будку, переодели. Костюм упитанного Фельдмана был ему великоват, но Чебуров остался доволен увиденным. Кошкину объяснили, что ему не придется делать ничего особенного – только быстренько двигаться и гнать перед собой каменную глыбу.

И Кошкин задвигался.

Со стартом вышла заминка, так что Фельдман легонько его толкнул, но затем Паркинсон засучил рукава. Старик снова засеменил, на сей раз во благо коллектива. И пошел виртуозно.

– Рулежный старик! – орали рогатые хулиганы.

Кошкин никогда не отказывался от порученного и не нырял в кусты. Он семенил с целенаправленностью утомленной стрелы. Камень шел гладко, недуг отменно управлялся с гравитацией. С лицом сосредоточенным и бесстрастным Кошкин вел снаряд к дому, не отклоняясь ни на миллиметр. Щетки мелькали перед ним; казалось, что Ежов и Гуссейнов из восхищения желают начистить ему обувь, да только никак не умеют дотянуться, мешает булыжник. Чебуров поджидал начмеда в дому, хищно вытягивая шею. Когда Кошкин влетел в круг вслед за глыбой, не будучи в силах притормозить, главврач придержал его за плечо. Вот он, тяжкий труд скипа, вот ответственность. Без Чебурова Кошкин наверняка бы доковылял до края крыши и сверзился к чертовой матери.

Георгий Жорыч разволновался от восторга.

– Константин Николаевич назначается постоянным ведущим, – объявил он. – Мы немножко изменим правила и не будем чередоваться.

Лица Гуссейнова и Ежова просветлели. Чистить дорожку перед главным начмедом им было не привыкать; в каком-то смысле они занимались этим изо дня в день.

Сам Кошкин слегка запыхался. Бита скользила хреново, зато к истребованной манере передвижения он давным-давно привык. Главврач собственноручно натянул ему на череп рогатый колпак с крестом, и начмед стал похож на тевтонского рыцаря. Это отметили все.

– Был бы у нас настоящий лед, мы бы устроили ледовое побоище, – пошутил Ежов.

– Ролевые игры, – кивнул Фельдман. – Губернатор, часом, не увлекается?

– Если только в «Госпожу», – ядовито ответил Гуссейнов.

Чебуров нахмурился, и хирург замолчал.


13


Все складывалось великолепно. Георгий Жорыч позвонил конкуренту. Вторично. На сей раз он чувствовал себя на коне, и разговаривал издевательски.

– Как настроение? – осведомился он ласково и вдумчиво. – Кто у тебя побеждает, какой счет?

Коллега безошибочно уловил настроение врага и забеспокоился. Его недавний оптимизм пошел на убыль.

– Слушай, – ответил он не по теме. – Если твоя змея еще раз к нам заползет… Как ты ее терпишь? Эта холера всюду суется и сплетничает.

– Я ей не сторож, – радостно объяснил Чебуров. – Чего это ты на нее взъелся? Ты же ее в свое время…

– Мало ли кого я в свое время, – огрызнулся враг.

– Стульев хватает? – продолжал издеваться главврач. – Ожидается аншлаг?

Говоря так, он вспоминал о брезентах и вертолете, и ему было хорошо.

– Ожидается, – стоически отвечал коллега. – Ты слышал прогноз погоды? Выходные будут чудесные. Ясно и солнечно, ветер южный.

– Ах, даже так… Ну, тебе крупно повезло.

Теперь Чебуров был полностью удовлетворен. Конкурент проболтался. Если он дожидается выходных, то Георгий Жорыч не станет ждать.

Он весело пожелал коллеге успеха, перебросил листок настольного календаря и обвел число красным фломастером. Потом связался с генералом Трофимычем и пожарным Антонычем; объяснил, что вертолет и брезенты ему желательны завтра.

Покончив с техническим обеспечением, призвал команду.

Фельдман, хотя больше не состоял в ней, явился тоже, ибо испытывал смутное чувство вины.

Георгий Жорыч не держал на него зла, премного довольный Кошкиным.

– Генрих Исхакович, – сказал он приветливо. – На ваши плечи ложится музыкальное сопровождение. – Он пощелкал пальцами. – Что-нибудь такое… чтобы впечатлить, но не эпатировать.

– Это легко, – оживился Фельдман. – «We are the champions», конечно.

– По-русски можно? – поморщился Чебуров.

– «Мы – чемпионы». Эту штуку везде поют, она годится для любого мероприятия.

– Ее гомосек поет, – вмешался Гуссейнов. – От СПИДа помер.

– Исключено, – немедленно отреагировал главврач.

– Почему? – искренне удивился Фельдман. – Ведь Губернатор…

– Губернатор здоров. Зачем дразнить?

– Ну, тогда я поищу что-нибудь шотландское, – согласился зам. – Если керлинг пришел из Шотландии, то вполне оправдано…

Георгий Жорыч вновь воспротивился:

– Не надо нам ихних волынок! Неужели нет ничего отечественного?

– Разве что гимн…

– Под гимн мы наградим Кошкина кубком… Кстати, на ваши плечи ложится и кубок. Сходите и купите что-нибудь. Какую-нибудь вазу.

– Под товарный чек, – предупредил Фельдман. – А музыка… давайте тогда эту, футбольную. Ее всегда перед матчами исполняют.

– Оле-оле, что ли?

– Да нет же. «Оле» будут кричать наши фанаты. «Россия, вперед».

– Лучше – «больница, вперед», – вдруг проскрипел Кошкин.

Чебуров удивленно вскинул брови:

– Константин Батькович! У вас, ей-богу, наблюдается вторая молодость. Второе дыхание, бабье лето.

Ежов запел футбольную музыку, и Чебуров узнал.

– А, это… ну, пожалуй. Вы поняли, Генрих Исхакович? Обеспечьте.

Фельдман состроил скорбную мину:

– Где же я ее возьму, Георгий Жорыч? Я таких записей не держу.

– Чего же тогда предлагаете, с советами лезете?

Главврач выругался и взялся за телефон. Он набрал номер старинного знакомого из пациентов, председателя местного футбольного клуба.

– Алло, Капитоныч? У меня к тебе просьба, с меня литр спирта…


14


Снизу казалось, что крыша парит себе в ясном небе. Роскошная, великолепная, многолюдная, она виделась независимой от убогого типового здания, на котором держалась.

Пожарная команда оцепила больницу. Пожарные скучали и завидовали зрителям; они тоже хотели посмотреть матч. Но вместо этого им приходилось стоять смирно и удерживать в натянутом состоянии брезенты, предмет вожделения Георгия Жорыча.

Высоко над крышей стрекотал вертолет.

Оператор – старинный знакомый Георгия Жорыча из числа пациентов – сидел в проеме наподобие американского ястреба, собравшегося клевать Вьетнам, и целился в крышу видеокамерой.

Георгий Жорыч, спортивный до глубины души, переминался в центре круга. Рогатые трибуны гудели. Глумливый физкультурник возвышался над Кошкиным, готовый по сигналу придать ему ускорение. Размах происходящего произвел впечатление даже на молодого человека, и он против обыкновения помалкивал. Команда соперников, предчувствуя поражение, ненатурально веселилась и нервировала Чебурова притворными намерениями прыгнуть вниз. Хромой ведущий поминутно срывался с места, бежал на край, где изображал ныряльщика, собравшегося искупаться в незнакомом омуте. Пожарные – маленькие в силу оптического обмана – угрожающе матерились и подбирались, готовые встретить пустоголового инвалида хлебом и солью.

Главврач потянул к себе микрофон и обратился с приветствием. Он пошел на экспромт. Приветствие переросло во вступительное слово, так что Чебуров запутался в импровизации.

– О спорт, ты – мир… – сказал он в итоге. – Весь мир, то есть – спорт. Вроде нашего. Нашего мира. И нашего спорта. Погнали!

И дал отмашку.

Физкультурник толкнул, Кошкин побежал, вертолет нависал заинтересованным насекомым. Фельдман, белый, как снег, подбежал к Чебурову с фланга:

– Георгий Жорыч! Вы смотрели сегодня телевизор?

– Уйдите отсюда, Генрих Исхакович! Какой, к чертовой матери, сегодня телевизор?

– Георгий Жорыч, Губернатора взорвали.

Главврач выпустил микрофон. Ноги у него сделались ватными. В огорченном животе, солидарном с Губернатором, лопнула вакуумная бомба.

Фельдман, не дожидаясь вопросов, докладывал:

– Он тоже играл, и ему заложили полкило тротила в каменюгу. Ее загнали в круг, и она бабахнула. А Губернатор там стоял скипом. Все кишки с мозгами повылетели. Говорят, что это все наша крыша.

В Георгия Жорыча врезался Кошкин, но тот этого не заметил. Он смотрел на гладкий булыжник, обнаруживая в себе рентгенологические способности и пытаясь угадать внутри смертоносный заряд.

– Говорят, что это все крыша, – снова и снова твердил зам. – Милиция говорит. – Слюна летела во все стороны, тоже солидарная с Губернаторовыми внутренностями. Она подражала кишкам и мозгам, выказывая лояльность.

– При чем тут крыша? – спросил Чебуров бесцветным голосом.

– Не эта, не настоящая. А наша крыша… наша и вражеская. Они вроде тоже хотели грант.

– Мы бы его попилили… – главврач уподобился наивной Елизавете Фоминичне. Так бывает. В минуты стресса человек нередко склоняется к сугубо животным реакциям.

– Оно конечно, да они хотят весь…

Георгий Жорыч вышел из круга и пошел прочь.

Фельдман устремился за ним:

– Георгий Жорыч! А как же…

Грандиозные преобразования – ремонт в четвертой и девятой палатах – расползались у него на глазах, как воздушные замки. Кошкин одиноко подрагивал в центре круга, дожидаясь, когда его подтолкнут. Он медленно превращался в живую легенду.

– Фонтан, – бросил Чебуров, не оборачиваясь. – Мы же собирались построить в вестибюле фонтан? Вот из камней его и выложим.

– Это пожалуйста, – закивал Фельдман. – Но…

Не слушая его больше, Чебуров скрылся за дверью, где был чердак.

Вертолет все висел, чуть покачиваясь, и воздух дрожал от винтов, преображаясь в очевидную паркинсоническую рябь. Показались первые тучи. Небеса надвигались, не в силах затормозить.

(c) май – июнь 2008

Добрый вечер

У меня много друзей. Я говорю им: добрый вечер.

– Добрый вечер, Мари-Луиза.

– Добрый вечер, Виссарион.

– Привет, Захарий.

– Мое почтение, Джек.

– А вот и я, дорогая Настасья, что нового?

Они отвечают по-разному.

Мари-Луиза нараспев произносит:

– Добрый вечер, сударь.

Виссарион взлаивает:

– Добрый вечер, старина.

Захарий бурчит:

– Привет, привет, давненько не виделись.

Джек молчит, покусывает мне руку, накрывает на стол. Смешно он, однако, топочет.

– Я вконец извелась, – жалуется Настасья. Сахарная пудра раскисает в сиропных слезах. – Я сохну. Я таю.

Отвечаю:

– Ну, ничего, ничего. Сейчас сядем кушать.

Мою руки, включаю телевизор. Репортер рассказывает о достижениях конверсии. Масло вместо пушек: вот наш сегодняшний девиз.

Джек приносит полотенце, виляет хвостом. Я поправляю ему очки, мягко выговариваю:

– Эх, ты, голова – два уха. Грыз? Дужка вон треснула.

Джеку стыдно, он прячется. Из столовой доносится невнятный разговор. Мне хорошо с моими друзьями. Раньше я был одинок, но теперь все в прошлом.

Вхожу в столовую, все в сборе, расселись по местам.

Повязываю салфетку.

Я, когда ем, не свинячу, но всякий прием пищи – важный ритуал.

– О чем разговор? – спрашиваю их бодро.

– Захарий занудничает, – объясняет Виссарион. – Разводит бодягу про смысл жизни.

– Да? Любопытно, – я отхлебываю из кружки. – И в чем же, Захарий, ее смысл?

– Смысл жизни в том, чтобы жить, – хмуро изрекает Захарий. – Ограниченность мышления и стереотипы фантазии не позволяют выйти за рамки доступного. Надо просто жить, не раздумывая, и не гневить Создателя.

– То-то ты не раздумываешь, – насмешничает очаровательная Мари-Луиза.

– Dixi, – огрызается Захарий.

– Ну, а ты как думаешь, Настасья? – обращаюсь я к моей сдобной толстушке. Мочи нет, как люблю ее.

– Людьми надо быть, – ворчит Настасья. – Вот вам и весь смысл.

Джек, сверкая очками, встает на задние ноги: служит.

– Правильно, Джек, – хвалю я его. – Долг.

Все, кроме Захария, аплодируют. Захарий куксится, он чем-то недоволен.

– Хорошо, – я отхлебываю снова. – Кто сегодня расскажет притчу?

– Позвольте мне, – просит Виссарион.

– Изволь, дружище, – я откидываюсь на спинку кресла и закуриваю. Привычка – вторая натура, хотя курить перед едой ужасно вредно. Мои друзья весьма деликатны, они делают вид, будто ничего не замечают. Даже Настасья.

– Сказка про Данко, – откашливается Виссарион. – Давным-давно, когда люди жили среди трав и деревьев, нашелся среди них один Данко, молодой человек. И сказал им: пошли! И вот они шли, шли, и тени сгущались, и призраки мерещились, и вопили тропические птицы. Пока не стало темно. Тогда неблагодарные люди закричали: мы не видим дороги, куда ты нас завел? И приступили к Данко, намереваясь его разорвать. Но он не стал ждать, пока его разорвут, и сам вынул из груди пылающее сердце. Сердце осветило дорогу, и все пошли дальше.

– Замечательно, Виссарион, – я качаю головой, искренне поражаясь его смышлености. – Это все?

– Нет, там еще есть, – говорит Виссарион. – Через три или четыре часа люди стали кричать, что они голодны. И начали подступать. Тогда Данко, уже бессердечный, приманил орла, и орел выклевал ему печень. Данко поднял ее высоко, показал, а после бросил людям, и люди наелись, а тени, посрамленные, немного отступили.

– Так. Очень интересно. Что же было потом?

– Потом началась чаща, а за чащей – трясина, а за трясиной – луг без конца и края, а за лугом без конца и края – горы, а за горами – кишлак, а за кишлаком – опять трясина, и чаща тоже. И люди окружили Данко, который шел, как заведенный, и начали ругать его и проклинать за то, что он их, дескать, завел, неизвестно куда. Тогда Данко, подумав, шагнул к развесистому дубу и треснулся о него головой так, что мозги вылетели. И, когда они вылетели, он взял их в руку, где раньше было сердце, давно сгоревшее, и поднял высоко, освещая путь. А люди увидели в мозгах ужас, как много мыслей¦

– Просто здорово. Чем же все кончилось?

– Кончилось тем, что они стали питаться этими мыслями, и все умнели, развивались, пока не развились до программы конверсии.

– Браво! Браво! – мои друзья в восторге, они дружно хлопают. Я растроган. Надо же – всего рупь семьдесят четыре.

– Ну, пора за дело, – говорю я торжественно. – Притчу мы выслушали. Кто прочтет молитву?

– Я, – поднимает руку Мари-Луиза.

Я складываю ладони лодочкой. Мои друзья делают, как я – кто во что горазд. Ясно, что лодочка получается не у каждого.

– Создатель многоликий, – четко и старательно выговаривает Мари-Луиза, – благослови сию мирную трапезу. Не забудь нас в своих помыслах и планах, восстанови нас в преумноженном совершенстве. Содержи наш рассудок в смирении, сохрани в нас кротость, и пусть калорий будет столько, сколько отмерено, а что сверх того – то от лукавого. Аминь.

– Аминь, – отвечает ей эхо.

Я смахиваю навернувшуюся слезу. Подставляю ладонь, Мари-Луиза легко на нее запрыгивает. Одной ножкой она стоит на линии жизни, другой – на линии ума. Мари-Луиза – сосиска, рупь сорок три. Я скусываю ей головку, вдумчиво жую. Она продолжает стоять, ожидая дальнейшего употребления. Беру кружку, запиваю.

– Начни с горячего, – укоризненно вмешивается Настасья. – Желудок испортишь.

Я смотрю на нее виновато, откладываю Мари-Луизу, тянусь за Джеком. Режу его в мелкое крошево, беру на вилку. Он хорошо прогрелся и не остыл, несмотря на предобеденные разговоры. Закусываю очками, беру Захария, крепко сжимаю. Захарий широко разевает рот, из которого прямо на Джека сползает горчица. Я переворачиваю Захария, сжимаю противоположный конец, и на Мари-Луизу вываливается хрен.

Божественно. Как тонко придумано: у каждого органа, помимо декоративных функций, есть пищевое предназначение.

Чавкаю.

– Ешь с хлебом, – напоминает заботливая Настасья.

Беру Виссариона, отрываю зубами корку. Одновременно прислушиваюсь к телепередаче: там теперь показывают документальный исторический фильм. Первые успехи клонирования и селекции, зловещие планы военщины. Первые гибриды: человек-свинья, человек-дельфин, человек-боевой слон, человек-ящер. Разумеется, это солдаты, чего еще ждать от ястребов в погонах. А также сержанты и офицеры младшего звена. Вооруженные гориллы, морозоустойчивые альпийские стрелки. Акции протесты, митинги, мирные шествия.

Доедаю Мари-Луизу, запиваю.

Бархатная революция, курс на мирную жизнь. Повальная конверсия. Первые опыты скрещивания человека с продуктами питания. Первая ромовая баба. Поющее масло, танцующий батон. Президент в наброшенном поверх пиджака халате посещает кулинарный роддом. Первая потребительская корзина – малая. Она включает Виссариона, Захария, Мари-Луизу и Джека. Я сластена, могу себе позволить еще и Настасью, на десерт.

Я холостяк и в еде неприхотлив.

Завтра мне выплачивают жалованье. Куплю Большого Степана, который пиво. Надо же, до чего дошла человеческая мысль: самого Степана, то есть емкость, можно сдать, и заплатят.

Тем, что осталось от Виссариона, подчищаю тарелку. Смахиваю крошки: пряжку от туфельки Мари-Луизы, усы Захария, рожки Джека.

Настасья сидит на чайнике, пряча его под широкой юбкой. Я раздеваю десерт, снимаю обертку, кусаю, жую, глотаю.

Убираю со стола.

Друзья ушли, я один, однако не унываю. Завтра набью холодильник.

Я готовлюсь ко сну.

Читаю вечернюю молитву.

Забираюсь в постель, листаю Библию, Книгу Притчей Соломоновых. Нет, серьезное чтение в голову не лезет. Беру авантюрный роман, засыпаю на пятой странице.

Мне снятся друзья.

Я о чем-то с ними спорю, мы куда-то идем; нас окружают долины, леса и горы; впереди – далекое, нестерпимо яркое сияние.

© октябрь 2000

Долина тени

Он слабо знал Писание, обратное было бы странно. Он существовал себе по примеру большинства; не выделялся ничем, ходил в присутственное место, содержал немногочисленное семейство, водил знакомства и дружбы.

Он был начитан, но поверхностно и бессистемно; его окружение было таким же.

Когда он скоропостижно преставился, то помнил из прочитанного лишь малую часть псалома: «Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной…» Давным-давно ему вдруг показалось что это важно, и он запомнил целенаправленно.

Он сознавал вдобавок, что эти слова всегда занимали его воображение, тесня ограниченные во времени и непонятные по своей сути мытарства – предмет отечественных верований.

Ему рисовалось оформленное зло, готовое вцепиться в него, как только он пересечет черту и ступит в долину. Это были чудовища, воплощенные то строгой графикой, то юродивой живописью. Они отличались внешне, они различались по сути; он допускал даже наличие уродливых душевных фрагментов, нашедших себе жалкое формообразующее пристанище. Какие-нибудь носы и губы на тоненьких ножках и в шутовских колпаках; летающие оскаленные рты, шагающие уши.

Все это встретит его, визжа и причитая, обнимет и уволочет, а еще вероятнее – разберет на детали и отпустит жить вечной увечной жизнью в потустороннем мире.

И уберечься возможно единственным способом: не убояться и продолжать идти. Не убояться же можно тоже только одним путем: не забывать, что надо не убояться. Вот этого он, когда приходил в подходящее настроение и размышлял о горнем, боялся больше всего. Едва он окажется в долине среди чудовищ, как всякая память о том, что нужно спокойно шагать и на все наплевать, может выветриться. Он вздрогнет, или отпрянет, или прикроется локтем – это будет равнозначно ошибке канатоходца.

Так обязательно и случится, потому что причины, по которой можно не убояться, он не видел. Псалом указывал на причину: «потому что Ты со мной». Но в этом-то он сомневался всегда, ибо рядом с ним никогда не было никого с большой буквы. И не был уверен, что заявленное спутничество явится достаточным основанием для безбоязненного путешествия. Так думал, и думал, и ничего не решал, и бросал, и помер, когда не ждал, но сразу сообразил, что с ним произошло, и вздохнул прерывистым вздохом, когда осознал, что память не изменила ему и он помнит спасительные строки.

Переход совершился резко, без зависаний над бездыханным трупом, без полетов по светящимся коридорам. Минутами раньше он испытывал дурноту и головокружение, а сейчас его самочувствие казалось вполне приличным, и он стоял посреди долины, которая позади него простиралась до горизонта, и с флангов простиралась до горизонта, а впереди заканчивалась едва различимым горным кряжем. Было не темно и не светло – скорее сумрачно наполовину и пасмурно наполовину. Ни солнца, ни луны; и вряд ли он дышал привычным воздухом: он дышал, у него подрагивали ноздри, он делал выдох и вдох, но не чувствовал, что дышит.

Под ногами был пепел вперемешку с камнями-голышами.

Он огляделся, приглашая чудовищ, но никто не пришел. Он прищурился: должно быть, они явятся из-за гор, где сейчас выжидают и готовятся. Что ж – коли так, он пойдет им навстречу; к тому же горы служили каким-никаким ориентиром.

Прежде, чем сделать шаг, он чуть склонил голову набок и негромко предупредил:

– Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла…

Произнеся эти слова, он выждал немного, ожидая последствий. Ничего не происходило, и он тронулся в путь.

Он был одет в какую-то одежду, однако никак не мог разобрать, что же это такое – штаны и рубаха или нечто цельное, вроде туники или хламиды; ноги остались босыми, но пепел был мягок, и шагалось легко. Через десяток шагов одежда перестала занимать его воображение. Так он дошел до пышного куста белого шиповника, вокруг которого сосредоточенно и опасливо ходил маленький мальчик в панаме и с сачком. Ни куст, ни мальчик посреди долины не показались неуместными; он не задался вопросом, откуда они взялись, ибо сознавал, что находится в необычном месте, и приготовился к неожиданностям. Нет, не так: эта встреча напоминала сон, где появление чего-то или соседство с чем-то не удивляет, и спящий деловито включается в предъявленное событие. Но только напоминала, потому что никто не спал; не спал же никто потому, что пробуждение не предусматривалось.

Куст был полон шмелей; они зависали над белыми цветками, вплывали внутрь и зарывались в сладкую сердцевину.

Мальчик остановился, наморщил лоб и принялся ожесточенно расчесывать голую ногу. Он был одет в короткие штаны с лямками, крестообразно пересекавшими белую майку. Он присмотрелся: он расчесывал розоватый волдырь там, куда ужалил шмель, и он припомнил, что это произошло накануне. Он был одет, как уже сказано, во что-то такое, не пойми что – не то в тунику, не то вообще пришел сюда без одежды. Он перестал чесаться и осторожно вскинул сачок.

Он видел, что мальчик охотится на шмелей, и ему захотелось остановить его, но мальчик не замечал его, и он довольно долго размахивал руками и предостерегал его от того, что он собирался сделать, благо припомнил, что это будет за действие, однако он продолжал подкрадываться к кусту, выбирая шмелей, наиболее увлеченных своим насекомьим занятием, и явно намереваясь захватить сразу несколько. И это были очень крупные шмели, иные размером с мышь или крысу; мохнатые, полосатые. Он опустил сачок и начал кричать, чтобы он отпустил шмелей, которых в сачке оказалось сразу четыре штуки, но он не услышал, и отскочил, и положил сачок на землю, и поискал голыш. Он подобрал самый крупный, и протянул руку, чтобы схватить его за лямки и оттащить подальше, пока не поздно, но рука не дотягивалась, а он уже бил голышом по сачку, в котором гулко бились шмели, лупил с недетской силой, и он видел, как у него расширились и перестали мигать глаза, а рот приоткрылся, и ему отчаянно хотелось поскорее убить этих шмелей, потому что он был сильнее и с сачком, а они ничего не могли ему сделать, увлеченные цветами, и было очень жалко шмелей, которые слишком поздно поняли, что в сачке, и сок брызгами вылетал из шмелей вместе с тем, чего они насосались из шиповника, а он поправил панаму и начал топтать шмелей каблуком сквозь сетку сачка, и тянулся рукой, чтобы остановить его, но промахивался, и только кружил, разметывая пепел, и разгневался на него, который был он, потому что это был он с сачком, и понял, что за этих шмелей ему придется ответить.

Он понял, что сам себя не сможет простить за этих шмелей.

Мальчик узнал, что даже если не будет больше явлено ничего помимо этих шмелей и сачка – а это не так, будет явлено еще очень и очень многое, так как жил он довольно долго – он все равно не сможет себя простить.

Он испугался и посмотрел по сторонам, не найдется ли рядом кого-то, способного это сделать – списать с него зло, потому что сам он не находил в себе силы прощать себе. Мальчик ходил, выбирая новых шмелей.

Дальше, за мальчиком, шагах в пятидесяти, возникло что-то еще; и дальше, и дальше, много чего возникло, но он покамест застрял у куста шиповника, а миражи позднейшего времени заполонили долину до самого горного кряжа, куда ему было заказано двигаться дальше.

Мальчик убоялся и продолжал озираться в поисках помощи, но был один.

© июль 2007 Москва – СПб

Вчерашний день

– Тьфу ты, черт, – заругался домашний человек по имени Цезарь.

Звали его незаслуженно громко. Он ничего такого не делал, чтобы так называться; он просто собирал мусор, чтобы вынести на помойку. И у него порвался мешок.

Казалось, что мешок о чем-то предупреждает, но мало что может, немой и меньший.

Цезарь, растопырив мокрые пальцы, взял новый мешок и вложил в него лопнувший. На пол натекла свекольная лужица; вывалился еще какой-то поразительный предмет, совсем незнакомый, разложившийся.

Помойка была за углом. Цезарь надел ботинки и пальто, застегиваться не стал. И шапку не надел, и брюк не сменил, так и вышел в спортивных, лоснящихся. Это были не брюки, а просторные шаровары с лампасами и символами.

Двор дышал морозом, градусов пять. Погода была такая хорошая, что хотелось купить что-нибудь чудовищное – например, газету «Зятeк». Цезарь, выбирая места помельче и огибая сугробчики, заспешил к ледяным багровым бакам.

В десяти шагах от разноцветного мусора скрипели качели, галдели малыши, курили и кутались в шубы молодые мамы. Еще там стоял один папа, он очень громко разговаривал: так, что даже Цезарю удалось кое-что услышать из его беседы – с мамой, разумеется.

– Воспитательница нам велела… – начала мама. А папа ее перебил:

– Какая, в жопу, воспитательница, в рот ей ноги, надо еще посмотреть, что за воспитательница, может, ей рот порвать надо, – вот что говорил маме папа.

Цезарь поднял ношу перед собой, готовясь отправить в бак. Но его придержали за локоть, и он нечаянно прижал ее к груди.

– Тьфу, зараза! – он снова выругался. На этот раз ругательство получилось удивленным.

– Не бросайте, пожалуйста, ваш пакет. Положите его на землю.

Цезарь насупил брови и воззрился на отталкивающего вида мужчину: полного, с дряблым лицом отставного евнуха. Мужчина был одет в черное пальто, которое он, судя по некоторым признакам, выудил из бака; на макушке пристроилась шапка-пирожок. На рукаве была красная повязка.

– Что вам нужно, зачем вы цепляетесь?

Мужчина надулся и выставил левое плечо:

– Контроль утилизации! Вы разве не видите мою повязку?

– Ну и что? – пожал плечами Цезарь, но мешок опустил.

– Мы изучаем структуру отходов. Показательная проверка, выборочное социологическое исследование. Граждане! – закричал мужчина. – Попрошу вас на минутку подойти ко мне! Санитарная служба! Будете очевидцами!

Он правильно рассчитал и выбрал верное слово, потому что никто не хотел оказаться свидетелем, и никто не желал быть понятым, но вот очевидцами мечтали стать все. Приблизились праздные мамы; они поминутно оглядывались на детей, поглощенных снеговиками. Подошел и угрюмый родитель, приход которого решил дело. Цезарь испугался этого папы. И не отважился перечить.

– Вываливайте ваш мусор, – приказал мужчина с повязкой. – Прямо сюда вываливайте. А мы поглядим, что вы выносите.

– Это он тут все запакостил? – грозно осведомился папа и смерил Цезаря недобрым взглядом.

– Нет, не он, – отозвался мужчина. – Тут дело в сопоставлении пропорций. Сравнение процентных соотношений. Мы берем отдельный микрорайон и проецируем на городскую свалку…

Мамы сгрудились в стайку и внимательно следили за ходом работ. Подтянулись и дети; они окружили мам и стали показывать на Цезаря лопатами и варежками.

Цезарь присел на корточки, осторожно взял мешок за уголки. Он начал трясти. Каркнула ворона, подскочил воробей.

Две или три мамы, не сдержав любопытства, шагнули вперед, приблизились. Цезарь покраснел и отступил от мусорной кучи. Ему вдруг стало жаль свои отбросы. Они лежали беззащитные и трогательные, родные.

Мужчина с повязкой вооружился длинной палкой с гвоздем и ковырнул кучу.

Мама постарше надела очки.

– Ну, и что там? – мрачно спросил папа, перетаптываясь с ноги на ногу.

– Чайный пакетик, – мужчина поддел гвоздем нитку и поднял отброс. – Чай «Липтон». Вы пьете этот чай? – обратился он к Цезарю.

Цезарь нехотя кивнул.

– Это очень интересно! – мужчина втянул ноздрями воздух. – Вы не представляете, до чего приятно порыться. Еще пакетик. Два даже. Смотрите, переплелись… Вы пьете много чаю!

Мамы засмеялись. Цезарь засунул руки в карманы и поежился, жалея, что плохо оделся.

– Какая-то тряпка… – пробормотал мужчина с повязкой. – Вся в крошках, что-то прилипло, мокрая… наверное, кухонная, судя по размеру. Вы не разбрасывайтесь тряпками-то. Широко живете… Сигаретная пачка «Мужик». Сигаретные окурки. Гражданин, оказывается, курит сигареты, и скуривает не до конца. Вот посмотрите, какие жирные бычки оставляет, а?

– Лютует, – согласился папа, уминая снег.

– Целлофановые пакеты. Батюшки! Один, два, три… пять… семь! Семь пакетов. Тут этикетки, граждане. Пельмени… российские. Полкило было. Еще пельмени! Труха даже осталась. Да-а…

Цезарь пригладил скудные волосы:

– Я не понимаю, что вы там ищете…

– Вчерашний день, – иронически откликнулся мужчина. – Упаковка от импортных сосисок. Подходите поближе, не бойтесь, вы мне не помешаете. Только не наступите. В эти сосиски, между прочим, добавляется курятина. Улавливаете, какие вырисовываются вкусы?

– Ясное дело, коню понятно, – папа всмотрелся, заклокотал носоглоткой и харкнул.

Мужчина с повязкой внимательно на него посмотрел, тоже высморкался, но уже снегом, и вернулся к своему занятию.

– Бесплатная газета, вся измятая, промокшая… А наши-то носят все, носят… Не впрок, знамо дело… тапочек! Сношенный, в клеточку, подошва прорезиненная. Смотрите, очистки. Картофельные, морковные… ба, огуречные! Декабрь-месяц! Кучеряво!…

Мамы осуждающе зашептались, маленький мальчик громко захохотал и бросил в кучу снежок. Цезарь напрягся:

– Я попрошу вас прекратить…

– Помалкивайте, – попросил его мужчина, разбрасывая мусор. Тут же он отвлекся, заглянул через плечо, прищурился на дверь магазина, из которой лились гормонозависимые эстрадные песни. – А что вы радуетесь? Плакать надо! Пора!

На крыльцо магазина вышли две продавщицы в оранжевых фартуках и наколках. Они закурили и начали улыбаться, прислушиваясь к мужчине.

– Столько узнаешь о человеке! – доверительно поделился он с публикой, помавая гвоздем. – Книга жизни, неповрежденное бытие, свидетельство и откровение в одном израсходованном флаконе шампуня. Вот, кстати, и шампунь, довольно дрянной. Для ломких и сухих волос!

Раздались аплодисменты, будто били в подушку: все были в варежках.

– Яички битые, скорлупка в смысле… штучек пять.. Шкурки колбасные, копченые, а это – сыр. Надкусанный, гляньте!

– Силен мужик, – крякнул папа.

– Лампочку сжег, стоваттовую. Свеколка… какая-то гадость, не пойми, что… что это за штука, позвольте спросить? Чем вы там занимались? Откуда это?

Цезарь посмотрел и промолчал, потому что не знал, что это такое. Не помнил.

– Ну и комплект, -мужчина, отдуваясь, переложил палку в левую руку. – Вот так выборка!

– Я закоченел уже, – напоминающе буркнул Цезарь, кутаясь в воротник. – Долго это будет продолжаться?

– До самого финиша. Значит, вы отказываетесь? Не скажете, что это за вещь? Хорошо, не говорите… Бутылка. Нестандарт. Такую не сдашь… Обидно, небось, было выбрасывать. А потому что нечего. Нечего. Стоп. Все назад! Что это? … Минутку… минутку…

Зрители затаили дыхание, папа поперхнулся дымом, а у Цезаря засосало под ложечкой. Мужчина выкатил бумажный комочек и старательно расправлял его шляпкой гвоздя.

– Не могу поверить глазам, – сказал он возбужденно. – Никак не ожидал. Но я нашел! Я нашел его!

И, позабыв о гигиене, нагнулся, взял листок и с торжеством показал его окружающим.

– Что там? – крикнули с крыльца продавщицы.

– Вчерашний день! – ликующе воскликнул мужчина. От избытка чувств он подпрыгнул. – Я искал! Я искал – и нашел его!

Цезарь, наконец, увидел, что он держит календарный листок, вчерашний.

– Ничего себе, – выдохнул потрясенный папа.

Мамы стали звать детей и прижимать их к себе. Продавщицы погасили сигареты и скрылись в магазине.

Мужчина плюнул на листок, прилепил к ладони и сунул под нос Цезарю:

– Любуйтесь! Ваше?

– Мое, – пробормотал Цезарь. И протянул руку, чтобы взять.

Но мужчина отвел ладонь.

– Зарубите себе на носу, – сказал он со значением. – Вы! Выбросили! Свой! Вчерашний день. И я его насилу нашел. Вы ничего не хотите рассказать?

Цезарь поднес пальцы ко рту. Он принялся греть их жарким дыханием.

– Ничего не хочу, – ответил он с вызовом.

Мужчина укоризненно и безнадежно посмотрел на него.

– Заберите с собой и больше так никогда не поступайте, – распорядился он после паузы. – Никогда, понимаете? Забирайте.

Цезарь взял листок и положил в карман.

– Я могу, наконец, пойти домой?

– Идите, конечно, кто вас держит.

Мужчина отвернулся. Он пнул мусор, чтобы подогнать его к бакам. Зрители продолжали стоять.

Цезарь глупо хмыкнул и быстро пошел прочь. Он страшно замерз.

Очутившись в квартире, он сразу пустил горячую воду. Начал греться.

– Что же вчера было такого особенного? – спросил у себя Цезарь, намыливая руки. – Ничего не было. Обычный вчерашний день.

Прошло полчаса, и внезапно он вспомнил.

– Господи, господи, – забормотал Цезарь. – Что я натворил. Что я натворил.

Он побежал в угол, сел и обхватил голову руками.

– Вот беда-то, вот ужас, – приговаривал Цезарь.

Через пять минут он принял решение. Надо бежать. Еще есть время. Надо скорее бежать.

Он выскочил в коридор.

Но было уже поздно. Дверь уже пинали ногами; в нее молотили и колотили на все лады.

© октябрь 2001

Дробь

Консультанта караулили двое.

Первый, востроптичьего вида, был просто покрыт лишаями, у второго же кожа над верхней губой пузырилась малиновыми пузырями.

Коридор клиники выглядел ненасытным пространством, где хватило бы места для босхова сада земных наслаждений. Недавно выкрашенный в охру, он угнетал, он горбился сводами, вырастал в сырые потолки. Зарешеченные окна в человеческий рост выходили на рыжую стену – воплощение ноября в штукатурке. По коридору расползалось капустное уныние. Расколотый кафель; камень с выбоинами, как будто побитый большевистскими пулями; на жестяном подоконнике за окном – чрезвычайная и полномочная ворона, вымоченная в сером уксусе неба.

Пациенты сидели в молчании; первый смотрел себе под ноги, второй таращился на дверную табличку: «Кандидат медицинских наук, подполковник Моррошко Андрей Андреевич». Насмотревшись, он встал и осторожно прошел чуть дальше, читая другие вывески: «Учебный класс №1», «Преподавательская», «Музей».

Вскоре пришел подполковник: очень молодой, в маленьких усах, с умным лицом, одетый в халат, галстук и гражданские брюки. Он вставил ключ в раскуроченную, варварски выпиленную замочную скважину, скрылся в кабинете и сразу же вышел; тут к нему почтительно подошла долговязая девица, тоже в халате, с бумагами в руках. Оба отошли, остановились; до ходоков долетали обрывки беседы.

– А вот здесь, Андрей Андреевич… нет, это не план, вот план…

– Пользование бактерицидными лампами… или проветривание… Ну да, все верно. Цели и вопросы это одно то же…

Девица заговорила совсем невнятно. Подполковник терпеливо вздохнул:

– Нет, сюда переставьте. То есть мы изучаем методы профилактики внутрибольничных инфекций. Дезинфекция инвентаря и помещений – это же тоже, правильно?

– Да… понятно! Спасибо, Андрей Андреевич…

– А вот здесь еще добавьте… Да, сюда. Так нормально.

– А термическая обработка – куда мне ее?

– Да никто никогда это не будет читать…

– Спасибо! Спасибо, Андрей Андреевич!..

Подполковник уже отвернулся; он подбросил на ладони ключ, взглянул на пациентов, направился к ним.

– Заходите, пожалуйста.

Тот, что был испещрен пятнами, тяжело поднялся со стула, одернул свитер и прошел в дверь, чуть вытянув голову. Его сосед, наоборот, вернулся на место, сел. Но долго не выдержал: заново встал, сделал пару шагов туда, другую обратно, а после будто невзначай привалился к стене и начал прислушиваться к происходившему в кабинете. Много он не разобрал. Сказать правду – вообще ничего; подполковник бубнил, посетитель ответствовал отрывисто, на высокой ноте. Десятью минутами позже пациент вышел, подполковник выглянул следом:

– Посидите, подождите. А вы проходите, прошу.

Человек с пузырями сам не заметил, как очутился на вертящемся табурете. Моррошко переминался против него.

– Показывайте.

Направление лежало на столе и было прочитано; пузырчатый снова не уследил. Подполковник зашел ему за спину, положил на плечо руку, ладонью второй толкнул в коротко стриженый затылок.

– Ну, так… я порисую фломастером, не бойтесь… возьмем здесь и здесь. Что сказать? Вот тут край. И никуда нам от этого не деться. Нагните чуть ниже. Нет, лучше здесь… тут прямо валик. Сейчас я обведу, и вы идите, посидите. Минут двадцать придется. Потом я вас возьму… только вы четвертым пойдете.

– Так нас двое…

– Полноте, вас гораздо больше… все, очень хорошо, одевайтесь и выходите.

Подполковник мыл руки.

– Жить буду? – Посетитель, путаясь в пуговицах, заговорил хрипло.

– Да куда вы денетесь! Прекрасно будете жить…

Бормоча благодарность – единичную, зато длинную, рваную, клочьями виснущую, – пузырчатый присоединился к первому пациенту, сидевшему изваянием.

Не прошло и минуты, как вышел Моррошко. На пациентов он не взглянул; запер дверь, опустил ключ в карман халата, пошел было в сторону лестницы, но не сделал и пяти шагов, как вдруг остановился, упер руки в бока и выкинул коленце. Притопнул, раскинул руки, выбил ногами отрывистую дробь. Оставаясь на месте, свел руки над головой, присел, выпрямился; начал перебирать ногами. Ладони легли на бедра, и Моррошко стал похож на танцующий самовар. Он смотрел прямо перед собой, лицо застыло, губы задержались в смутной полуулыбке, серьезные глаза потемнели.

Пятнистый ожил. Он вытянул, изогнул змеиную шею, наклонил голову, посмотрел на пузырчатого снизу:

– Вот – что он делает?

Пузырчатый осторожно пожал плечами:

– Пляшет…

– Нет, вы ответьте, чтО он делает?

Сосед промолчал.

Подполковник выбивал дробь, встряхивал чубом. Руки порхали, то распахивая объятия, то смыкаясь над черепом, то подпирая ребра. Улыбка стала шире. Голова подполковника сидела на плечах, как влитая; на лице не дрожал ни мускул. В пустынном коридоре распространялось дробное эхо; вдалеке прошла с ведрами квадратная санитарка и скрылась за поворотом.

– Нет, нет, чтО он такое делает?..

Моррошко стал раскачиваться корпусом, бросая его под тупыми углами вперед и назад. Ноги мелко работали в ускорявшемся ритме.

– Скажите, чем он занимается?

Тон пятнистого становился все более въедливым.

Подполковник ударил каблуком в пол, поставив точку. Пригладил чуб и продолжил движение к лестнице. Навстречу ему поднимался седой, грузный доктор, страдавший одышкой. Они поздоровались на ходу и разошлись.

Пятнистый откинулся на спинку и погрузился в дремоту.

Пузырчатый посмотрел на часы. Потерян день. Сидеть не хотелось. Он подошел к окну, изучил ворону. От нечего делать щелкнул ногтем по стеклу; та снялась и умчалась в состоянии преувеличенной паники.

© октябрь 2010

Господин очернитель

С женщинами Кальмару повезло: он стал импотентом сразу, после первого совокупления.

Ладный и статный лицом и фигурой, он взял себе обычай плеваться чернильной жижей. Кальмар и не брал бы такого обычая, но конь был дареный. Коня подарили в день совершеннолетия. Фамилия дарительницы была Судьба. Имени она не назвала, потому что не терпела панибратства.

Явились гости, хлопнули пробки. За столом царило веселье, местами успевшее перебродить в окаянное лихо. Горели огни.

На пятом тосте встал отец. Держа в руке седой от пены бокал, он попросил тишины, и стало ясно, что сейчас состоится дарственный акт, который отец откладывал до удобного, по его разумению, момента.

Подарок, судя по торжественным приготовлениям, обещал быть богатым.

И через две минуты Кальмар открыл, что в нем родилась способность отзываться чернильным плевком на добро. Это выяснилось, когда отец, обращаясь к нему по прежнему еще имени, вручил будущему Кальмару часы. Благодарный Кальмар, непроизвольно провернувшись на каблуке, обдал родителя едучей чернилой.

Выброс чернилы в такой неподходящий момент многие приписали случайному стечению обстоятельств. Впоследствии, годы спустя, стало ясно, что ничего случайного в этом не было. Состоялась закономерность, которая сама, разумеется, тоже могла показаться случайной, но так вольно думать лишь ленивым мечтателям, обреченным на пожизненный оптимизм.

А Кальмар, с того самого дня начиная, постепенно пришел к тому, что исторгал из себя черную жижу всякий раз, когда ему удавалось чего-то добиться, заполучить желаемое, осуществить мечту, найти правду.

Поэтому и с первой женщиной Кальмар, оказавшийся на высоте во всех интимных смыслах, рассчитался мгновенно, хотя она была хороша душой и вовсе не требовала особого расчета – денег там или подарков, ни-ни, сохрани Господь, всего только доброго отношения, да нежного слова: чего еще бабе нужно?

– Сволочь! Сволочь! Сволочь! – голосила женщина, прыгая в черной луже.

Тот, к тому времени успевший получить от людей несмываемое прозвище, пятился к двери, не пытаясь оправдаться. Кальмар уже знал, что, добившись своего, он обязательно выпустит вонючее чернильное облако. Каких-то пять минут назад в нем теплилась надежда на то, что это правило не будет распространяться на женщин, которые, в конце концов, тоже чего-то добивались и что-то получали.

И эта надежда не оправдалась.

Никто не мог понять, что с ним происходит. Доктор выписал ему замысловатый рецепт на лекарство, которое помогло, еще не будучи принятым: заранее благодарный Кальмар выпустил облако глубокой признательности, в котором скрылся огорошенный доктор.

Никто даже не знал, не успевал разглядеть, откуда появляется это чертово облако. Естественные догадки оказывались несостоятельными. Кальмар шел на многие и обременительные ухищрения; он кутался в зипуны и шарфы, надевал валенки, прятал лицо и как-то однажды застегнулся в памперс – все было без толку. Ему оставалось лишь мечтать о переезде в какую-нибудь правовую страну, где если кого и придется о чем-то просить, то много реже, а так все будет удаваться без просьб и ходатайств, во исполнение буквы закона. Где все подсчитано, где разного рода услуги оказываются не в одолжение, но в рутинном порядке, без тени добросердечия.

Но переезд виделся невозможной затеей.

Кальмару было некуда, не к кому и не на что ехать. Он работал в научном учреждении и был вынужден приноравливаться к благодарной жизни в государстве, где кумовство и разного рода покровительство процветали с седой старины.

Кальмар надеялся, что как-нибудь справится, ибо люди, как он считал, повсеместно предпочитают брать.

И с удивлением открыл, что эти самые люди, куда не ткнись, готовы удружить ближнему гораздо чаще, чем считают озлобленные мизантропы, клевещущие на человечество. Кальмара, правда, это повсеместное участие, как вынужденное, так и добровольное, не спасало. Напротив: широкая сеть формальных и неформальных благодеяний губила его. Человек, говоривший ему «будьте здоровы» после чиха, впоследствии горько раскаивался. Когда Кальмар сломал себе ногу и его заключили в гипс, он, ощутив благодарность к медикам, вновь опозорился, и его, в отместку, так и оставили лежать неумытым, под высыхающей коркой зловонных чернил. Соседи по палате, которых это соседство здорово раздражало, разрисовали ему гипс похабными рисунками, написали оскорбительные слова. Они глумились безбоязненно: Кальмар, как ни старался себя заставить, не испытывал благодарности за надругательство – а значит, не мог и обдать ликовавших недоброжелателей вразумляющей струей. Гнев же Кальмара был безопасен и смешон.

От него шарахались. Он получал отказ, о чем бы ни попросил.

Когда ему, как родному и еще доступному для вразумления, любезно подставляли в ответ на удар щеку и думали, что правила приличия не позволят нанести новый, то Кальмар и не бил никого, а снова плевал, попирая законы людского сожительства.

– Сколько ему ни сделай – все такой же гад! – озлились все.

И он превратился в вечного просителя, занудного и унылого. Он скулил, унижался и порывался падать ниц по смешным пустякам. Никто, за исключением редких несведущих людей, не хотел его ублажать.

Кальмар перестал справлять дни рождения, потому что боялся благодарить за подарки. Даже когда он держал рот на замке, благодарность била из него ключом. Приходя в магазин, Кальмар старался дать денег без сдачи, а если все-таки выходила сдача, не брал ее и быстро выкатывался вон. Часто случалось, что он остерегался забрать и саму покупку.

Он больше не сдавал посуду.

Он зарекся спрашивать у прохожих, который час.

Сберкасса завораживала нехорошим гипнозом, в ней предчувствовалось Чистилище.

Там было много старушечек – их всюду хватает; они все трогательные черепашечки в очках с мощными линзами; у них крапчатые лапки и жалобные глаза; они ничего не видят, ничего не знают и не понимают, все забывают и пишут не там, где надо; рассыпают рублики и копеечки, которые после не выцарапать из пластмассовой скользкой ямки; они вздыхают и полнятся смирением; им хочется в поликлинику, собес и церкву, чтобы попеть там всласть и признаться в тайном чревоугодии булочкой.

И внутренность Кальмара наполнялась сострадательным умилением, а его правая рука хотела всучить им денежку, накапать корвалолу, выписать квитанцию, да подчеркнуть в телепрограммке «Санту-Барбару». Но левая рука, не ведая настроений правой, судорожно рылась в кармане, надеясь, что где-то там, за дырявой подкладкой, затерялась граната лимонка.

Не находя гранаты, Кальмар вспоминал, что сам он, через минуту-другую, совершит нечто гораздо худшее, не сравнимое с пожилой суетой.

И он выходил, не сделав дела, но увы! всего не предусмотришь. Например, единожды в месяц ноги сами, исправно и помимо воли, доставляли Кальмара в учреждения, которые снабжали его газом, водой и светом. Он отмечался там привычной благодарностью за коммунальную услугу, за что не раз бывал бит охранниками. Кальмар отзывался даже на телевизионные поздравления с крупными праздниками, но только если его поздравляли частные лица, то есть более или менее искренние люди, которых выдернули из какой-нибудь радостной толпы. Официальным же поздравителям, облеченным властью, удавалось, как и всегда, остаться сухими и не запачкаться.

«Спасибо, сынок!» – сказала Кальмару немолодая женщина с пустыми помойными ведрами, которую он машинально придержал за локоть на скользкой мостовой. Ему пришлось не ограничиваться одним добрым делом и сделать новое: наполнить ведра чернилами.

Он постоянно портил людям настроение.

Однажды покупал арбуз.

– Вам повезло, вам девочка досталась, – сказала ему подавальщица с улыбкой, но громко и с привизгом. В ее представлении существовали арбузы-мальчики и арбузы-девочки.

Кальмар испортил все – арбузы, весы, прилавок. Он сорвал плащ, бросился подтирать. Его пожалели, посчитав за больного, и даже хотели утешить дыней, из-за которой все старания Кальмара пошли насмарку.

Был случай, когда он, отчаявшись, надумал приобрести репутацию хама. Набравшись смелости, Кальмар объявился в продуктовом магазине, где начал с порога кричать:

– Что тут у вас за дерьмо поналожено! Я хочу есть! Сервис, понимаете! Страна велика!

Крича, он плевался, но только слюной, капли которой своим натуральным видом вселяли в Кальмара надежду на благополучный исход.

Задуманное действие хамства удалось: ему швырнули батон и, на свое счастье, в негодовании отвернулись. Поэтому лицо не пострадало. Как только товар переместился в авоську Кальмара, из покупателя брызнуло. Он замарал не только прилавок и продавщицу, он ухитрился отдельно отметить даже чек, на котором синела надпись «Благодарим за покупку». Сам факт услуги, осуществившейся в швырянии батона, перевесил ее эмоциональную окраску; Кальмар, чуя скорую голодную смерть, поспешил скрыться.

С кассами у него вообще выходили сплошные конфузы. В кассе на службе, где Кальмар получал жалованье, для него завели специальную тряпку и ведро, так как он, стоило ему расписаться в ведомости, выдавал залп. Кассирша всякий раз шарахалась, хотя и была отгорожена от Кальмара и других, потенциально опасных личностей, пластиковой перегородкой. Ему же казалось, что недалек тот день, когда он, хотя бы и без печати зверя, и даже без начертания, не сможет уже больше ни покупать, ни продавать.

Кальмар устроился маляром, однако заявок было мало. Охотников до чернильного цвета можно было пересчитать по пальцам. К тому же для выполнения заявки приходилось удовлетворить какое-нибудь желание работника – ерунда, если вдуматься: поцеловать в щеку, дать конфету, но многих солидных людей, в том числе новоявленных бизнесменов, подобная форма организации труда раздражала.

Малярничал он недолго.

Наступил день, когда его побили особенно крепко, и Кальмар счел за лучшее выйти в отставку.

Он попытался выяснить, не принимают ли где чернильный продукт.

«Сдают же кровь, – рассуждал Кальмар. – Сдают даже…»

И он поеживался, так как вынужденное целомудрие породило в нем нездоровую стыдливость, не позволявшую даже в мыслях именовать интимные субстанции и предметы. «В общем, сдают всё», – успокаивал он себя, целенаправленно забывая о том, что все-таки не всё. В сладких мечтаниях его предприятие уже увенчивалось успехом. Ему мерещились целые фабрики, занятые переработкой диковинного сырья. Он видел себя обладателем льгот и выгодных документов, который вхож в сообщество чопорных Кавалеров, носителей и держателей почетных Орденов. Прозревая будущее, он уже вел себя, как если бы дело свершилось, и он уже ни за что и никому не был признателен и ни за что не платил – наоборот, все платили ему, причем по почте, с максимальной обезличенностью; товары доставляли на дом, а если услуги было не избежать, облачались в противочумные костюмы, в которых люди уже не люди, а жуткие чудища, каких и обмарать-то не жалко.

Но с донорского пункта Кальмара прогнали.

Хотя возможно, что он просто пристроился не в ту очередь.

Его прогнали даже из канцелярского магазина, где он порывался заполнять авторучки.

И положение Кальмара сделалось совсем никудышным.

От быстрой голодной смерти его спасло не чье-то счастливое наитие, но, скорее, эволюция, которая есть естественный ход событий. Спасение, хотя и временное, да и бывшее хуже гибели, явилось меленькими шажками, по чуть-чуть; метод противодействия Кальмару, родившейся в чьей-то сообразительной голове, распространялся поначалу медленно, пока молва о нем не достигла критической разговорной массы. Тогда обнаружилось, что все вдруг давно уже знают, как вести себя с Кальмаром, и он, если захочет, может вернуться в ряды своих сограждан, объединенных временем и пространством.

Однажды некто, имевший с ним дело, додумался уравновешивать благодеяние пакостью. Причем пакость полагалось делать сразу после, а еще лучше – в параллели с благодеянием: отдавить ногу, оскорбить личность, поразить в правах.

Пакости оказались действенным средством. Они помогали, хотя и не всегда. Кальмар, напарываясь на кулаки, убеждался в благотворности страдания. Самым трудным было соизмерить пользу, проистекавшую из доброго дела, с пользой грубого, но вынужденного окорота. Если первая превосходила вторую, то пакость не спасала, и благодетель шел мыться. Но если вторая превосходила первую, то все получалось удачно. Вывод был очевиден, и все Кальмарово окружение – вольное и невольное, близкое и далекое – стало вести себя в разумном соответствии с этим выводом.

На Кальмара посыпались неприятности.

Он вскоре настолько привык к ним, что одним выражением своего лица нарывался на новые и новые притеснения. В людях, в ту или иную секунду окружавших Кальмара, просыпалась животная интуиция. Даже вполне порядочные норовили толкнуть его, пихнуть, обсчитать, профилактически обозвать.

Со всех сторон он слышал то змеиное, то львиное «Заткнись!», причем говорившие зачастую не подозревали, насколько они точны и буквальны в своем оскорбительном, как им думалось, требовании.

Его били и грабили средь бела дня; ему отказывали в любой ерунде, им помыкали и командовали. Казалось, что Кальмар излучает нечто порочное – может быть, инфракрасное или ультрафиолетовое, но не только. Даже собаки и кошки держались с ним начеку.

Что до людей, познавших Кальмара, то эти действовали целенаправленно. Таких было много: окрестные продавцы и кассиры, дворники, вагоновожатые, почтальоны и врачи. Они выписывали Кальмару, допустим, справку, и тут же, не дожидаясь уже известного им ответного хода, плевали ему в лицо, ударяли по шее, ругали матерными словами. Кальмар воспринимал это с обреченным смирением. Он мог бы отправиться в другую поликлинику, сменить сберкассу, да и вообще переехать. Но он предпочитал иметь дело с уже привычными, знакомыми людьми. С ними он, худо-бедно, знал, чего ждать.

А то он, было дело, вызвал на дом неизвестных мастеров-слесарей, и те устроили ему кромешный тип-топ. Вампирил даже Быт. У Кальмара болело горло всякий раз, когда он включал пылесос – может, дуло? Бывало, что в сосисочном настроении он шшупал в пакете – много! А оказывалось, что там – огурцы.

Кутаясь в воротник и прячась от подозрительных взглядов, Кальмар бродил по улицам. Теперь он фонтанировал редко, и воздержание прескверно сказывалось на его здоровье. По-видимому, чернила где-то накапливались в нем, но выхода не получали. Они вели себя на манер фрейдовского Ид, обузданного строгим общественным Суперэго. В этих тисках визжало и дергалось «я» размером с хлебную крошку.

В мстительных грезах ему хотелось быть то Туркмен-Баши, то Хозяином Льда.

Очнувшись, он убеждался в том, что прожитая жизнь напоминает петли кишок, которые вывалились из распоротого, но поначалу плотно закупоренного животика, тугого и аккуратного; эти петли ложатся, являя миру от века задуманное, но временно существовавшее в потенциале, без реализации. И вот что, оказывается, находилось внутри, вот что было предрешено. Петли, лишенные среды обитания, обращаются в прах. Такая же судьба постигает мысли, мечты, сочинения – все, короче, что расползается, развертывается, покидая первоначальный бутон.

Чернила переполняли Кальмара. Они бродили в нем, клокотали; они рвались наружу. Но выход был запрещен. Враждебный мир не давал ему повода к изъявлению благодарности.

Поэтому наступил момент, когда чернила обратились против самого Кальмара.

Это произошло не без его сознательного участия. Кальмар давно подумывал оказать какую-нибудь услугу себе самому, и чем серьезнее эта услуга, тем будет лучше. Он надеялся захлебнуться. Но останавливал себя, понимая, что любую услугу такое хитро задуманное самоубийство сведет к нулю, перевесив благодеяние. Именно поэтому ему до сих пор удавалось есть, спать и вообще поддерживать в себе жизнь. Он рад был креститься, ибо такая услуга себе не шла ни в какое сравнение со всеми прочими. Но здесь его опередили родители. Благодаря чему он, лежа на смертном одре, воспользовался возможностью побеседовать с представителем духовенства.

А на одре Кальмар оказался по счастливому стечению обстоятельств.

Однажды утром он купил лотерейный билет. И ему – Кальмару, но потом и билету – сразу сделалось плохо.

Кальмар, оплеванный хамливой киоскершей, как раз отходил от окошка раздачи: билет был зажат в кулак. Внезапно закружилась голова, чернила хлынули в мозг. Билет выпал и помчался, гонимый ветром.

Кальмар моментально понял, что билет был выигрышный.

Нетвердо ступая, он доплелся до квартиры; вошел. «Много выиграл, – подумал Кальмар, потому что ему было очень плохо. – Наверное, холодильник».

Он посмотрел в зимнее окно: на востоке всходили галлюцинации.

Тогда Кальмар снял телефонную трубку. Телефон был единственным средством безнаказанно побеседовать с миром. По телефону бранились и хамили редко, разве только по въевшейся уже привычке. Многие знакомые были даже рады поговорить с Кальмаром, но – сохраняя дистанцию, не с глазу на глаз. Потому что в сердцах своих люди добры. Кальмар пожаловался этим людям на сильное недомогание. В трубке встревожились, предложили вызвать доктора, но Кальмар не желал видеть никаких докторов.

Тогда прислали попа.

Прислали, потому что это стало модно, а Кальмар успел выронить трубку и потерять сознание.

Его привели в сознание, чтобы он успел пообщаться с попом.

Батюшка, обеспокоенный состоянием Кальмара, спешил.

Он отпустил Кальмару грехи.

Кальмар, уже почти отошедший, успел выразить батюшке свою признательность.

Тот, мокрый, отскочил, заслоняясь крестом.

Это действие было лишним: Блудный сын оторвался от преследователей и быстро удалялся домой, в зеленую толщу забытых вод.

© январь 2003

Данила Пробочник

Ростиславу Клубкову

Пролился бождик, выглянуло чертце, прошмыгнул бомжик, а белокурая бестия, известный щипач Данилка Пробочник, он же Штопор, вышагивал Лиговкой в белоснежном кашне и бежевом плаще нараспашку; тупоносые башмаки стоимостью в автомобиль-лендровер лениво разбрызгивали подтаявшие лужи, мельчили ледок. Данилка шел, довольный судьбою, которая уравнивала его с жуликами и готовила в козырные фраеры. У него имелось еще одно уважительное прозвище: Фаберже – в знак его особенных заслуг. Он не громил ювелирных витрин, не обирал музеи, брезговал гоп-стопами; он был завсегдатаем элитных секс-шопов и специализировался в анальной бижутерии.

В магазинах Данилку отлично знали как щедрого вора, умевшего и любившего поделиться, а то и прокатиться-проветриться. Ему подмигивали, когда очередное застенчивое и сытое чудо в натуральной, омертвевшей от непоправимого шубе, еще теплой после подшкурного биения жизни, примеривалось к яхонтовым, топазовым, малахитовым и другим затычкам, которые внешне напоминали рюмку на тоненькой ножке для вытаскивания вовне, но уже намертво заполненную как бы яйцом.

Лавочники торговали товаром самой разнообразной формы, на все диаметры, для женщин и для мужчин; Данила Пробочник располагал персональным аксессуаром, который носил в жилетном кармане наподобие талисмана. Обольщая жертву, он изображал смущение, но быстро сдавался и тоже вставлял себе этот аксессуар, не без тревоги отмечая, что привыкает к нему все больше и начинает считать неотъемлемой принадлежностью своего туалета. «Попробуй же», – жарко шептала любимая, и белокурая бестия сдавалась: заводила за спину руку и поворачивалась спиной, демонстрируя донышко каменной рюмки.

«Яйцо Фаберже», – любил говаривать Данилка. Как яйца Фаберже он и сдавал награбленное: по его версии выходило, что к трехсотлетию города Санкт-Петербурга, Ленинграда, Романовых и самого Фаберже было наделано неимоверное количество яиц Фаберже, размером от перепелиных до страусиных.

Доверенный барыга добродушно посмеивался: опять по жопам шарил? Куковать тебе у параши, Данилка. Данилка морщился: он не стремился к параше и не любил, когда его величали жопником или жопочником.

Сейчас уже смеркалось, и он как раз семенил по ступеням знакомого подвальчика, где не вполне молодая дама близоруко рассматривала бриллиантовое изделие. Она вся была в черном, как будто подмокшем, пуху; уютная шляпка была сдвинута набекрень. Искусственная роза на шляпке была украдена с кладбища, Данилка разбирался в таких вещах и даже помнил безутешный венок.

– Мадам, мадам, – зашептал Данилка, не откладывая дела. – В порядке интимной прелюдии – она ведь у нас уже началась? – позвольте порекомендовать вам эти яхонты, да парочку топазов и, безусловно, малахит. Ну и бриллиант, с бриллиантом вкус не мог вам изменить. У вас безупречная интуиция. Не думайте, что я не замечаю ваших седин, однако они благоухают и мне дороже незрелых пшеничных локонов. А за морщины на этой беззащитной шее я готов застрелиться из браунинга, переодевшись предварительно в белый фрак. Мой белый же цилиндр покатится к вашим ногам и замрет там, навек опустевший – лишь разве вы, единственная, бросите розу…

Мадам отпрянула, прижавши сумочку к груди и втягивая голову в плечи; белокурый Данилка уже нес ее в грезах по мраморным лестницам и укладывал на перину.

Доходный дом был оборудован по соседству; туда Данилка Пробочник отводил отоваренных барышень опробовать покупку. Шампанского брал сразу дюжину, поскольку на затычку уже имелись новые претенденты; Данилка Пробочник отстегивал от души.

По городу Санкт-Петербургу о нем шла слава не слава, а некий расплывчатый слух, подобный пару, высвобождаемому похищенной бижутерией.

Товарищи по ремеслу завидовали его фарту и недолюбливали, однако прощали за ресторанную широту души. В городе поговаривали, что повторить его подвиги пытались многие воры, и даже один законник, не разобравшись в объекте приложения, забил себе в болт несколько этих ювелирных изделий, но все ограбление закончилось большой хирургией. Никто не мог угнаться за удивительным данилкиным умением.

Данила на руках вносил даму в доходный дом; в ее сумочке уже лежали отобранные затычки. О нем слышали, знали, но не останавливались перед искусством, благо Данила был такой мастер, что даже дурная репутация не вредила ему, и дама бывала готова лишиться еще одного алмаза единственно с тем, чтобы заново пережить его заботливое проникновение. Данилка выходил из ванной комнаты, обернутый полотенцем; дама уже постанывала ничком, кусая простыни; Данила брался за нее со всей деликатностью, разводил полушария, зарывался в незатейливые пространства лицом. Бижутерия была у него наготове. Бывали, конечно, и казусы: одна, явившись в номер, потребовала не каменную рюмочку, а булаву, утыканную гвоздями, и обнаженный Данилка бежал через морозное окно, срывая шелковые шторы.

Обычно все заканчивалось миром; бижутерия выскакивала с очаровательным поцелуйным звуком. Данила доверчиво погружал ее в рот и обсасывал, выказывая предельную доверчивость и преклонение; при этом он обмахивался белоснежным платком с непонятной монограммой, заранее надушенным мужскими духами Kenzo.

Когда занимался рассвет, Данила Пробочник, крадучись, уходил. Он забирал драгоценность и на память засовывал чайную ложку или специальный суррогат из арсенала Барби, кухня которой, естественно, имела в комплекте пластмассовое яйцо для Кена, составлявшее с рюмочкой единое целое. Для Кена оно, вероятно, варилось вкрутую, но попадало в мешочек, а яростное пробуждение перерабатывало его всмятку так, что оставалась одна скорлупа.

Некоторые дамы являлись в милицию и жаловались, что лишились имущества в порядке интимной игры. Кража! Шиллеровский разбой! Милиция стереотипно отвечала, что если ты, сволочь, таскаешь топазы в жопе, то в жопу и отправляйся, а заявление не пиши, потому что его покажут в телевизоре и газете. Опера и сами давно охотились за Пробочником, усиленно склоняя его к гомосексуальным коллажам, но если и получали что-то в жопу, то ствол от «стечкина».

Однако в Петербурге попадаются необычные места, и Данилу Пробочника погубила владелица интимного салона, которая называла себя Хозяйкой Медной Горы. Наслушавшись рассказов об удачливом щипаче, она быстро приобрела разнокалиберную бижутерию, да пригласила обиженных дам, представившись главой еретической секты трясунов и прыгунов, которые, обнажившись, активно и пассивно предаются свальному греху, подпрыгивают, трясутся, обращаются к Небу, а из них все вываливается, и приглашенному на собрание Даниле приходилось галантно и с сожалением заталкивать драгоценности обратно. Его заманили на молебен, пообещав солидный куш, и он старался изо всей мочи, облизывая упавшее и дожидаясь, когда же все упьются и заснут сытым сном.

Хозяйка Медной Горы улыбалась. Данила Пробочник немного знал ее как женщину коварную, но соблазн был велик, и он готов был услужить ей лично – женщине крупной, мордоволосой, с необъятным задом и тайным пристрастием к морфинизму.

Она сидела в отдельном кабинете среди персидских ковров, котов и подушек, побулькивая кальяном. Данила хотел было помять картуз, но вспомнил, что отродясь не имел ни картуза, ни даже цилиндра, а только хранил дома – в качестве раритета – простреленную каску неизвестного воина вермахта.

Уже все изделия были рассованы, извлечены и размещены по задумке; уже все они были украдены, и Данила Пробочник, заменивший их на всякую дешевую дребедень, раздувался от яшмы, оникса, опалов, изумрудов, яхонтов и жемчугов.

– Ты ведь не выйдешь отсюда, – высокомерно улыбнулась Хозяйка. – Я кликну мужей, участкового…

– На что тебе это? – искренне удивился Данила Пробочник. – Поделим все честно, как полагается в общине среди честных босяков…

– На то… Прослышала я о твоем мастерстве, Данила. Ты затычку-то носишь? – Данила кивнул. – Вынь покуда. – Я снесу тебе яйцо, и ты его проглотишь. Коли справишься – твой будет фарт, а коли нет…

Хозяйка Медной Горы продолжила низким голосом чрева:

– Это редкостное заморское яйцо, поющее соловьем и одновременно – волшебный фонарь со сценами из эротического быта японских самураев. Съешь, прислушайся, ознакомься – и оно твое, когда выйдет наружу.

Хозяйка Медной Горы медленно подняла юбки и, как обещала, снесла колоссальное яйцо – все расписное и резное, с инкрустациями из драгоценных каменьев. От алчности у Данилы Пробочника перехватило голос:

– Запить позволишь?

Та махнула рукой:

– Твое же вино – пей, сколько душе угодно.

Смазывать яйцо не понадобилось. Оно запело внутри Данилы, а самураи дружно полезли в коллективную бадью с кипятком.

Данила Пробочник задержался на двое суток, наливаясь синькой и держась за живот, а Хозяйка Медной Горы остановилась над ним и расхохоталась:

– Что, Данила-Мастер? Не выходит у тебя?…

Его выбросили на снег. Участковый, проходивший мимо, остановился и потерянно взирал на дородного, все еще раздувавшегося от бижутерии лощеного господина, который неуклонно синел, распухал от жара, а из чрева его доносилось могучее и грозное «Банзай!»

© август 2007

Гривенники Гарусса

Гарусс вышагивал праздно, он кутался в шинель. Вязаная шапочка на бритой голове не то что не грела, но даже холодила; было свежо.

Его зачем-то поволокло на Невский проспект, и он угодил в самую середку гуляния, которое только что переизбранная управа затеяла в память о старых, уже покойных большевиках.

Праздник устроили довольно почтительный, с добрым и простым юмором. По проспекту катили нелепые, угловатые машины – скорее, некие механизмы или модели чего-то невыстроенного. Возможно, это были броневики; возможно – моторные лодки. Что-то ползло, что-то неподвижно стояло, припаркованное к обочине. Народ струился густым потоком, но почему-то не ощущался; казалось, будто людей вокруг нет.

Машины распевали задорную, смешную и немного грустную песню старых советских руководителей, едущих в санаторий. Играл духовой оркестр, но тоже как будто в подполье, из-под асфальта, зато сама песня гремела отчетливо: «А вы – по-прежнему стальные, большие, сильные, больные!»

Гарусс оглядывался по сторонам, выискивая поющих.

Он чувствовал временами, как что-то происходит. Но вычленить происходящего не мог, оно клубилось, торчало, вырастало и пропадало.

Его вынесло в центральный парк, заснеженный сказочно; внизу был каток, и там скользили фигуры. Огибая парк, Гарусс то возносился, то почему-то спускался с кручи, хотя в Петербурге никогда не было никаких круч, этот город покоится на равнине.

Приятно было видеть, что время года поменялось, что хамоватая осень с порывами злого ветра сменилась елочной зимой. И ветер утих давно, снежинки кружатся, а небо творит из себя. Гарусс не стал заходить в парк, он предпочел прокатиться вокруг, в повозке, откуда выволакивали неизвестного скандалиста. Это был огромный дородный мужчина в бобровой шубе и бобровой шапке; толстый и расхристанный, он скандалил по недостойному поводу, Гарусс это знал.

И ехал теперь вместо выброшенного господина в шапке, расположившись рядышком с беспокойной девицей, почти еще девочкой. Эта незнакомая попутчица будила в Гаруссе чувство тревоги, приправленное сладким предвкушением. Они катались вокруг уже и не парка, но сада, по холмам, по кругу, вверх и вниз. Девица говорила о каком-то решенном порочном деле. Она была предельно доступна, но некрасива; крутой лоб переходил в римской формации нос, да еще на ней были очки, а губы – тонкие, они пересекали тяжелый подбородок. И все эти подробности выяснялись постепенно, а вез их медведь, запряженный в сани, а правил медведем братишка девочки, еще младше.

Вокруг горели огни, падал снег; медвежьих повозок было очень много.

Гарусс полагал, что он уже о чем-то договорился с соседкой. Некая интимная услуга, но только не прямо сейчас. Ее окажут позднее, а в эту секунду им даже весело, хотя веселье довольно остро отдает притворством.

И верно ли это?

Потому что время года поменялось вторично и сделалось неопределенным. Похоже было, что осень вернулась, и людей вокруг не осталось, только они, троица – Гарусс, девочка и ее брат, остановившийся поодаль и стоявший, широко расставив ноги в шароварах. Они находились в каком-то заплеванном бурьяном дворе, где окна деревянных домов были заколочены длинными брусьями.

– Ну, я вернусь еще, – развязно пообещал Гарусс, так как действительно намеревался вернуться к проститутке, когда окажется при деньгах, то есть довольно скоро. Девка – блядь, это ясно, и наглая. Говорит гадости, но ему же не говорить с ней, а вовсе другим заниматься, и очень недолго.

Гарусс увидел, что возле серого дома на сером камне лежит отрезанная под самый бобровый воротник голова господина-буяна. Ни капли крови, она отсечена очень ровно, продолговатая-толстая, как в рыбной масляной нарезке, глаза выпучены, лежит уже около двух часов.

– Конечно, вернешься, – заметила девка. – А пока вот тебе две монеты.

Паренек, ее брат, продолжал стоять с недобрым видом и мрачно глядел из-под высокой шапки.

Вязаная шапка самого Гарусса была с отворотом; за этот-то отворот, что прямо на лбу, девица засунула Гаруссу два гривенника. И он стал их чувствовать – что они там есть; одновременно он не знал, хорошо это или плохо. Чувствуя монеты, он побежал по набережной, он убегал пешком. Сани разъехались. Его снова приволокло на праздник, который продолжался: играл оркестр, шли немолодые лица в хорошем настроении. Песня турбинно трубилась: «А вы – по-прежнему стальные, большие, сильные, больные!»

Не зная, зачем он это делает, Гарусс забрался в уродливый баркас, приваленный к фонарному столбу. Он решил пересидеть внутри, но быстро понял, что самостоятельно ему оттуда не выбраться. Внутри все было заставлено какими-то ящиками, и песня звучала повсюду. Голоса были больше женские, пожившие, уставшие, но спуску не дающие, и завещавшие, и утомленно всепрощающие.

Прошло сколько-то времени, и мужики вынули из баркаса несколько ящиков.

– Не так-то просто отсюда выбраться, – с жалкой улыбкой обратился к ним Гарусс.

– Да, – сказали ему, – это точно.

И помогать не стали, так что он выкарабкался сам. Он бросился бежать по набережной, к метро, пока не увидел, что никакого метро, к которому он спешил, нет, и это не Невский проспект, да и вообще непонятно, с чего он вдруг решил, что Невский проспект это набережная. Гарусс находился в каком-то другом районе Петербурга. Неподалеку от центра, но далеко и от дома, и от транспорта, и уже очень поздно. Мороза нет давно, отовсюду хлещут яростные зеленые волны, как в Летнем саду, почти наводнение, устроенное озеленевшими конными статуями.

Теперь людей и вправду не осталось, и даже теней.

Гарусс вылетел на булыжную площадь в надежде увидеть там некий трамвай; проститутка с братом быстро шли следом за Гаруссом. Но он увидел, что это уже и не совсем они. Тогда он успел: схватил шапку, сорвал ее, вынул и швырнул им две монеты. Гривенники заплясали на камнях.

Оба, вроде как брат и сестра, злобно закричали:

– Ах ты сволочь! Сволочь!

Но дальше идти они не решались. И они окончательно превратились в пацанов – сербов или болгар. Они ходили по кругу, как заведенные.

Тогда Гарусс мстительно, будто бомбу, швырнул им еще одну копейку, зная, что это поможет, а им сделает хуже. И с головокружительной скоростью проснулся через несколько четко раздельных последовательных пробуждений: в палате пионерлагеря, в бабушкиной комнате, в больничной палате, у себя дома почти, у себя дома окончательно, под тяжелой картиной с видом на море.

© 30 января 2007

Залпы суверенной поры

– Дедушка, покажи мне подземную парковку!

Старик подкрутил густые усы. Высокий, жилистый, он был настолько похож на древнего токаря, мудрого наставника молодежи, что сходство граничило с карикатурой. Штаны с него сваливались и держались на широких подтяжках, которые сзади перечеркивали крестом ветхую клетчатую рубаху с закатанными рукавами.

– Ну, пойдем, – произнес он голосом дребезжащим и тонким.

Толстый внучек восторженно подскочил.

– Только учти, что нас могут и не пустить, – предупредил дед. – Скажешь, что тебе очень хочется – глядишь, подобреют. А на нет и суда нет.

Они дружно встали с качелей, установленных против касс магазина «ОБИ», и тронулись в путь. Внук нарезал вокруг деда радостные круги, а тот аккуратно шаркал, стараясь не наподдать наследнику, и щурился на государственное телевидение. На границе отдела путешественников остановил патруль и спросил документы. Дед выудил из заднего кармана паспорт республики «Максидом», и солдат повел стволом автомата, разрешая пройти.

Телевизоры выстроились в два ряда вдоль километрового прохода. С экранов озабоченно говорили:

– После вчерашней атаки «Карусели» на «Ашан» сеть Венских Кофеен изъявила готовность быть посредником в мирном урегулировании. Однако эта миссия оказалась под угрозой после того, как беспилотник «Ашана» был сбит сегодня утром над «Шоколадницей»…

Внук дернул старика за штанину.

– Дедушка, а что такое «Ашан»?

– Ну как же! Я же тебе показывал на карте! Это магазин-государство, у нас с ним заключен военный альянс…

– Что такое альянс?

– Союз. Мы друзья.

– «Ашан» это как «Максидом»?

– Да, только поменьше.

Они пересекли границ Автономии Быстрого Питания. Здесь их не остановили, хотя военных в форме «Макдональдс» и «Бургер Кинг» было полно. Добрая половина расселась за столиками и гоготала, вспоминая события вчерашнего дня, когда государство подверглось обстрелу со стороны «Стокманна».

– Совсем умом тронулись! «Максидом», да под минометный огонь!

– Они же чухна. «Град» по ним всего полчаса и работал.

– Ты что написал на боеприпасе?

– «В сраку тебе, полярный олень!»

Старик тронул внука за плечо, и тот послушно повернулся на ходу к тонированному окну.

– Видишь, дым валит?

– Плохо видно, темно.

– Да вон же! Я старый, и то вижу. Это «Стокманн» горит. Колы хочешь?

– Не надо, потом. Я хочу в подземный гараж.

Автономия кончилась, и началась территория «Спортмастера». Повсюду бродили толпы бездельных горожан, которые гуляли себе, как будто не было войны. Здесь господствовало свое телевидение, но новости ничем не отличались от тех, что передавали по каналам «Максидома», и даже дикторы, казалось, были те же самые.

– Кинотеатр требует автономии, – сообщили с экрана.

– Ну, ему-то хайло заткнут, – буркнул прохожий прапорщик с гранатометом на плече.

Старый и малый шагали вдоль лыж, снегокатов, велосипедов, коньков и надувных лодок. Повсюду виднелись вкрапления зарубежных посольств – «Эльдорадо», «Медиа-Маркета» и «Мира Сумок», это были официальные дипломатические представительства с правом торговли.

– Дедушка, а мы победим «Карусель»?

– Конечно, куда она денется. Другое дело, что у нее союз с «Мегой», а у нас на сегодня из крупных только с «Балтикой»… Если по нам ударит «Мега», то мало не покажется.

– А кто она такая?

Старик покачал головой.

– Вот же ты неуч! Это мировой жандарм, главный агрессор. Хищник. Вон, видишь пленных ведут? – Дед подслеповато присмотрелся. – А, нет, это дезертиры… предатели…

– Что они сделали?

– Отоваривались в «Строймаркете», вот что, – сплюнул старик. – Под покровом, понимаешь ли, ночи, норовят нам нагадить.

Внук остановился, разинул рот и вытаращился на унылую шеренгу, которую как раз начали строить у деревообрабатывающих станков. Расстрельная команда занимала позиции. Шустрый комендант с боевым орденом на спецовке метался вдоль строя, спеша поскорее покончить с делом и отправиться на обед.

– Цельсь! Пли!

Грянул нестройный залп, и предатели повалились кто как. Горожане чуть ускорили шаг, подчеркнуто не глядя на трупы.

– Иди, не задерживайся, – дед подтолкнул карапуза, и тот споткнулся.

– Дедушка! Почему у нас везде такой пол… в кочках?

– Это чтобы ходили медленно и успевали заметить товар…

Они продолжили путь, минуя карликовые государства – «Газеты и Журналы», «Мясо», «Розовый кролик» и «Товары в дорогу». Тихо жужжали бессчетные видеокамеры. Лилась бездумная музыка, журчали фонтаны, однако печать военного времени лежала на всем, и каждый мало-мальски резкий звук понуждал пешеходов втягивать головы в плечи. Очень, очень далеко звучали глухие разрывы – в десяти километрах отсюда «Карусель» наступала на «Ашан».

– Ну, вот и пришли.

Они остановились перед лифтами, и часовой заступил им путь.

– А можно нам посмотреть гараж? – Взор малыша был ясен и чист, а сказал он вежливо, как учили.

Солдат вернул предохранитель на место.

– Паспорт, – потребовал он коротко.

Старик показал, и часовой мрачно посторонился.

– Десять минут, – предупредил он.

– Так точно! – вытянулся по струнке дед.

Лифт доставил их в цокольный этаж, где было несметно машин – самых разных, легковых и грузовых. Многие давным-давно стояли без дела, благо ехать стало незачем, некуда и просто нельзя. Здесь было прохладно и темнее, чем наверху. Прохаживались военные, но их не набиралось и двух десятков на все огромное помещение. Зевак оказалось и вовсе пять человек.

– Я хочу посидеть за рулем, – потребовал внучек.

– Не положено, – отрезал старик, почему-то пришедший в некоторое беспокойство.

Он осторожно огляделся и вдруг шагнул на квадратную крышку люка. Снова зыркнул по сторонам и несколько раз притопнул, как бы исполнив дробь. После этого дед отошел в сторонку и с видимым облегчением вздохнул. Как выяснилось, напрасно. Спецназ с нашивками «Максидома» вырос словно из-под земли и взял обоих в кольцо.

– Сигналишь, сука? – осведомился командир, кивнув на люк.

– Помилуйте, да кому? – испугался дед, прижимая руки к груди.

– «Метрострою», кому же еще, – откликнулся тот и приказал: – В расход эту сволочь, а пацана ведите в распределитель.

Их поволокли в разные стороны.

– Деда, деда! – завопил внучек.

– Вырасти настоящим человеком! – кричал дед. – Вырасти настоящим человеком!

Командир присел над люком на корточки и прислушался. Затем отстегнул две гранаты и откинул крышку.

– Сраные крысы, – пробормотал он, швырнул гранаты в проем, сгруппировался и откатился. – Шакалы сучьи, шестерят и вашим, и нашим…

Ахнули взрывы, и он вжался в бетонный пол, прикрывая затылок руками.

© август 2014

Звезда автострады

«Сегодня, дорогие зрители, мы познакомим вас с уникальным человеком – Егором Пахомовичем Кобных. Когда-то простой тракторист, окончивший десятилетку, он уже много лет занимается любительским автомобилестроением. Его последнее детище, вот этот потрясающий внедорожник, не уступает западным образцам ни техническими характеристиками, ни дизайном. Короткие свесы, шестиступенчатая автоматическая трансмиссия, восемнадцатидюймовые диски… Пожалуйста, Егор Пахомович, представьте нам вашего мастодонта».

«Я ее мастерил пять лет. По винтику, по гаечке, по болту… Что-то купил, что-то принес из утиля. Летает, как птица! Сто сорок лошадок».

«Говорят, это не пустые слова. Вы вроде бы и крылья подумываете приладить?»

«Ну а почему не приладить. Чертежи имеются, крылья мне в городе уже варят. Оборонный завод проявил интерес. Силенок да годков если хватит, она и на Луну полетит!»

«А сколько же вам, простите за нескромный вопрос, годков? Мне кажется, возраст почтенный!»

«Восьмой десяток уж разменял. Ничего! Бог даст, мы с ней ралли возьмем!»

«Париж-Дакар?»

«Ага, Париж-Дакар!»

«Завидую вам, Егор Пахомович, да и зрители наши, думаю, под впечатлением. Энергичный вы человек! Но я не могу не спросить насчет изюминки вашей машины. Вы пользуетесь неожиданным, экологически чистым топливом. Времени у нас мало, и я кратенько поясню для аудитории. Автомобиль Егора Пахомовича, дорогие телезрители, работает на жидкости, которая, так сказать, дает начало человеческому роду. Насколько хватает одной заправки?»

«Да километров на тыщу. У ней пробег уже пятьдесят».

«Я вынужден снова забыть о скромности и спросить: не трудно ли вам ее заправлять в ваши-то годы?»

«Мужик он ежели мужик, то всегда мужик! Да она даже вялый примет. Ей капля нужна. Коли есть чего выдавить – будьте спокойны!»

«Егор Пахомович, большое спасибо вам за беседу…»


***


Передача кончилась, и довольный Кобных отправился в сарай. В калитку тоже уже заходил сосед, безлошадный и огнеопасный после вчерашнего мужичонка.

– Видели мы тебя, Пахомыч! Как сивый мерин ты врал! Пятьдесят тыщ километров сам заправил…

Кобных усмехнулся в усы.

– Пиджак надел, – посмеивался мужичок. – Бензин-то наш! Весь район на тебя, кулака, пашет!

– Кто ж тебя заставляет? – изумился Егор Пахомович и заступил ему путь. – Я заливное отверстие после таких не только ершиком, а толченым кирпичом чищу!

Сосед потрепал его по плечу.

– Это я мелко злобничаю, Пахомыч, от зависти. Тебя показали, а людей не пригласили. Мы бы тебе на всю страну поклонились в ножки. Нам удовольствие, и нас же ты возишь. В сельмаг, на больничку… да что говорить! – Сосед расчувствовался и обнял, привстав на цыпочки, долговязого Кобных. – Наше тебе коллективное спасибо.

Старик тоже растрогался.

– Скоро все машины такие будут, – сообщил он уверенно. – Серьезные люди интересуются. И станет у нас чистая природа, вся эта красота. – Егор Пахомович махнул скрипнувшей рукой на рыжие и рябые окрестности.

Мужичонка поддернул задубевшие портки.

– Дай кобылку-то заправить, Пахомыч.

– А ты сумеешь нынче? Трубы, вижу, горят у тебя. И от рожи прикуривать можно.

– Пахомыч! – обиделся тот. – На вчерашние дрожжи только слаще!

– Так ступай, в сараюшке стоит. Мне как раз в магазин ехать. Крупа уже вышла вся, сахар… Мирамистин на полке справа возьми, не жалей вещества.

Сосед восторженно курлыкнул и даже чуть подскочил. Он бодро заковылял в сарайчик. Кобных присел на крыльцо, вытряхнул папиросу, сосредоточенно запалил в горстях, пыхнул дымом и глянул на солнышко. Вскоре до его слуха донеслось вдумчивое уханье. Кобных разогнал дым, шмыгнул малиновым носом и усмехнулся на естественные брачные звуки, набиравшие ритм. Вскорости они затихли. На пороге показался мужичонка, пытавшийся прыгавшими, узловатыми пальцами протолкнуть пуговицу в бетонной прочности петлю.

– Что-то быстро, – нахмурился Кобных. – И не орал. Точно заправил?

– Не сомневайся, Пахомыч, – пробормотал сосед. – Помчишься стрелой! Давай пять, пойду поправлю здоровье дальше…

Он юркнул за калитку, а Егор Пахомович бережно загасил папиросу и спрятал окурок под картуз. Распрямившись со стариковским поясничным кряком, Кобных пошел в импровизированный гараж. Литая красавица посверкивала в сумраке. Егор Пахомович огладил холодное туловище торпеды, заглянул в семяприемник. Заправщики, даже самые беспутные, исправно соблюдали аккуратность и не плевали в колодец, как Бог пошлет. Кобных, однако, все равно протер входное отверстие тряпкой. Потом пошуршал в глубине сарая, забросил в салон какие-то железки. Проверил, на месте ли кошелек. Сел за руль, включил зажигание. Автомобиль взревел, и Егор Пахомович стал выезжать со всей осторожностью. Внедорожник подрагивал от нетерпения. Кобных любовно похлопал по рулевому колесу.

– Сейчас погуляешь, милая, – пробормотал он буднично.

Минутой позже машина пулей помчалась по проселочной дороге. Урчащий болид вылетел на штопаное шоссе и лихо выполнил поворот. Егор Пахомович внутри был подобен летчику-испытателю. Тонированные стекла скрывали его от мира. До районного центра при таком раскладе было рукой подать, и Кобных рассчитывал управиться за полчаса. Готовый беспрепятственно одолеть сорок два километра, он еще прибавил скорость, и вот деревенька осталась далеко позади.

Через пару минут автомобиль замер. Егор Пахомович всплеснул руками и выбрался наружу, огорченный и раздосадованный на соседа.

«То-то он не кричал! Вот все у нас так, шапками закидаем!»

Ругая себя за то, что не проверил уровень дармового топлива, Кобных сунулся выяснить, как там дела. Его опасения подтвердились. Соседские трубы, должно быть, перегорели совсем, и заправщику не помог даже мягкий автоматический захват с переменной тягой. Кобных покачал головой.

– Хвастовство оно наше безудержное!

Он беспомощно огляделся: никого. Вздыхая и обоснованно предчувствуя неудачу, Егор Пахомович пристроился к багажнику, и принимающий механизм послушно заворковал, пытаясь добиться от него невозможного. Очень скоро конструктор бросил свое безнадежное дело.

– Вот незадача!

– Что, папаша, кончился твой бензин?

Кобных сдвинул пепельные брови и глянул на трассу. Теперь там были люди, пятеро девок в ватниках поверх откровенных вырезов и разрезов. Они появились будто бы ниоткуда – похоже, что хоронились в засаде – и шагали решительно, вооруженные битами и молотками. Одна тащила бензопилу, другая – канистру. Егор Пахомович знал всех, это были плечевые, местные проститутки.

– Попался, гад! – воскликнула рослая Зойка.

Нинка похабно улеглась на капот и расставила ноги, обутые в резиновые сапоги.

– Мы тебя заждались, папаша, – процедила Наталка.

– Стойте, девчата! – миролюбиво воззвал Кобных. – Что это вы задумали?

– Вся округа твою колымагу пялит, нам жрать нечего!

Зойка размахнулась и врезала битой по хромированному бамперу. Светка опустила молоток на зеркальный капот.

– Девчата, остыньте, добром прошу, – завыл Егор Пахомович, но пятая, Томка, столкнула его в кювет со словами: «Уйди от греха».

– Нами брезгуют, – приговаривала Наталка, проворно поливая болид из канистры. – Повадились вставлять в твой катафалк!

– О крыльях размечтался, – вторила Зойка. – Ты у нас полетаешь!

Рыкнула, вгрызлась бензопила. Томка навалилась на Егора Пахомовича, сбила его с ног, вмяла в грязь.

– Лежи и не сокращайся, старая сволочь.

Остальные луддитки крушили все, что могли, пока не выдохлись. Разгоряченные и счастливые они отступили. Светка чиркнула зажигалкой, подожгла пук сухой травы.

– Одумайтесь! – кричал Кобных. – Блядство, какое у нас вековечное блядство!

– Вот тебе крылья!

Факел впечатался в лобовое стекло, и в следующую секунду автомобиль охватило пламя. Плечевые попятились, вытирая с лиц сажу. Егор Пахомович, освобожденный теперь, метался вокруг безутешным вороном. Девчонки, радостно смеясь, пошли от него прочь.

– Всероссийское горе! – восклицал Кобных, оглашая стонами сирые поля. – Дураки и дороги, вечная наша беда!

© сентябрь 2013

Зеркальный щит

1


Постепенно, шаг за шагом, подошли к главному. Выслушав предложение аналитика, Богданов облегчëнно вздохнул. Вздохнул и аналитик: он боялся, что клиент заартачится и им придëтся вернуться к исходной точке.

– Я уж сам догадался о ваших планах, – признался Богданов. – Согласен на всë.

Он не кривил душой: наконец-то займëтся делом. Практика долго откладывалась, аналитик тщательно готовил Богданова к решительным действиям. Визиты обходились дорого, время шло, страхи не отступали, и клиент начинал нервничать.

– Я возьму с вас расписку, – предупредил целитель.

– Ради Бога, – с готовностью кивнул Богданов.

Аналитик достал из ящика письменного стола сомнительного вида бланк с плохо пропечатанными буквами. Текст гласил, что пациент поставлен в известность о реальной (смертельной) опасности сеанса. Аналитик нацарапал фамилию, имя, отчество, поставил дату, подтолкнул бумажку к Богданову, сидевшему напротив. Тот размашисто подписался и отпасовал документ назад.

Аналитик встал, заложил руки за спину и прошëлся по комнате. На его росомашьем лице застыло целеустремлëнное выражение; очки сверкали, отбивая подачу доброго весеннего солнца. Комната – обычно полутëмная, с зашторенными окнами – выглядела непривычно светлой, словно в ней, как и в душе окрылëнного Богданова, пролегал с недавних пор рубеж между светом и тьмой. Вдохновлëнный обстановкой, Богданов без оглядки прощался с былым в надежде, что свет отныне сделается его постоянным спутником.

– Ну что ж, – услышал он из-за спины. – Я должен вам кое о чëм напомнить.

Хозяин комнаты вновь очутился за столом, причем перелетел туда стремительно, упëрся в крышку руками и уставился в глаза вздрогнувшего было Богданова. Очки всë отсвечивали, аналитик сорвал их с насиженного места и едва не швырнул перед собой, но в последнее мгновение задержался и бережно положил. Клиент посуровел лицом, понимая, что сейчас получит последние инструкции.

– Я высоко ценю ваше усердие, – сказал аналитик, тараща глаза. – Такую гору литературы осилит далеко не каждый. Но специальные тексты, несмотря на свою увлекательность, для неподготовленного читателя всë-таки слишком сложны. И я боюсь, что вы могли сделать из прочитанного неправильные выводы. Мне, конечно, очень жаль, что я чисто по времени не имею возможности ознакомиться с вашими впечатлениями – жаль потому, что степень моего неведения касательно ваших взглядов прямо пропорциональна риску при сеансе. Ответьте мне на один-единственный вопрос: что из прочитанного видится вам самым главным, самым важным? Только коротко.

Богданов почесал за ухом.

– Так сразу и не скажешь, – протянул он с сожалением и поднял на учителя взгляд в надежде, что тот пойдëт на попятный. Но аналитик ждал.

– Наверно, – решил наконец Богданов, – самое важное – это то, что я выйду как бы за пределы себя самого и стану тем, кем был в прошлой жизни. И там-то уж выясню, чего я боюсь на самом деле.

– Слава Богу, вы это сказали! – всплеснул руками куратор. – Запомните раз и навсегда: никакой прошлой жизни у вас не было! Вот что самое важное! Вы увидите образы – да, очень художественные, красочные образы, но не больше. Эти образы – материал, которым пользуется сознание за неимением ничего другого. Наряжаться в эти образы будут элементарные физические и химические процессы, до которых вы дойдëте в своем погружении и которые, естественно, никак иначе и не могут быть восприняты человеческим сознанием. Волшебные картины суть просто оболочки для невыразимых базовых реакций! Сначала вы пройдëте сквозь собственное детство, потом вторично переживëте внутриутробные впечатления, а дальше ваше самопостижение упрëтся в стенку из этих простейших молекулярных взаимодействий – в них вся соль. Эти-то общие принципы и есть основа для мифов, религий и всего остального. То, что человек не понимает умом, но постоянно ощущает бессознательно, он помещает вовне, наделяет всевозможными качествами, свойствами – как правило, в их число входит всемогущество, склонность судить и карать, а также миловать и оказывать покровительство… вы понимаете мою мысль?

– Ну разумеется, – кивнул согласно Богданов. – Если я вижу дракона, то это не дракон, а некий общий биологический принцип драконности, принявший в моем сознании форму дракона. Правильно?

– В целом – да, – сказал аналитик не очень уверенно. – Я, со своей стороны, обещаю быть поблизости. И если что…

– Вы не переживайте, – успокоил его отважный волонтëр. – Я хорошо понимаю, что там одни фантазии.

– Вот-вот, – поддержал его тот. – А то вы можете сильно испугаться. Мало ли кого вы там увидите. Пока бессознательное не поглощено сознанием, оно продолжает порождать богов и демонов, которые осаждают человечество со всех сторон. Но когда-нибудь человек поймет, что всë это – он сам, и больше никто. В вашем случае причина страхов сидит очень глубоко, поломка произошла на уровне каких-нибудь белковых цепочек, и другого способа добраться до неë не существует.

– Печально сознавать, что ты боишься самого себя, – заметил Богданов с чувством. – Однако где-то я такое уже читал – про то, как «сам», «сам»… Ну да – «Крошка Цахес, Циннобер»!

– Это был урод, – ответил аналитик тоном, не допускающим возражений.

– Ах, конечно, – смутился Богданов. – Мы-то с вами – нормальные люди.

– И просвещëнные, – напомнил аналитик дружелюбно.


2


Аналитик умел всë. Он не ограничивался каким-то одним направлением современной ему психологии, будь то классический психоанализ или холотропная медицина. Он придерживался мнения, что истина многолика, и добраться до неë можно только сочетая различные ухищрения. Богданов нашëл его по объявлению в рекламной газете и прельстился обещанием не подвергать клиентов гипнотическому воздействию, не трогать их биополе и не поить самодельными лекарствами.

Правда, по мере того, как отношения между ними становились всë более и более доверительными, Богданову пришлось пересмотреть свои взгляды на дела таинственные. Отказался от газетных обещаний и аналитик. Сейчас, к примеру, он собирался прибегнуть именно к гипнотическому воздействию – с помощью самодельных лекарств, в надежде добраться до биополя, спрятанного под маской разных нелепых чудовищ, и починить его.

– На чëм мы остановимся? – спросил он у Богданова. – Сделаем укольчик или подышим по оригинальной методике?

– Укольчик, – выбрал ленивый Богданов.

– Как хотите, – аналитик полез в стеклянный шкаф, набитый медикаментами. – Не забывайте, что называть моë лекарство галлюциногеном – ошибка. Оно всего лишь помогает устранить барьеры, которые выставляет на пути в подсознание трусливое Эго. К сожалению, мне будет труднее вами управлять. Влиять на человека, находящегося под воздействием химических веществ, вообще очень сложно.

Богданов, чувствуя, как замирает у него сердце, приспустил брюки и лëг на кушетку. Укола он почти не ощутил, перевернулся на спину и хотел было сесть, но аналитик заботливо придержал его за плечо.

– Лучше вам полежать, – молвил он заботливо. – А то всякое бывает. Одна соплюшка наглоталась так без спроса, а после выпрыгнула из окна. Дескать, у неë оторвалась голова, показала язык и полетела в окно на улицу.

– Это что – разве не галлюцинация? – осторожно поинтересовался Богданов.

– Не умничайте, – аналитик нахмурился. – Даже для вас это слишком сложный вопрос.

Потянулось ожидание. От нечего делать аналитик запустил попрыгать по полу модель собственного изобретения: миниатюрная машина-уроборос. Как известно, уроборос является символом бессознательного и изображается в виде змеи, кусающей свой хвост. В нëм представлены оба начала – мужское и женское, инь и ян, поэтому машина аналитика работала попеременно то в полостном, то в фаллически-проникновенном режиме – в соответствии с материнским и отцовским архетипами. Самозабвенно сокращаясь, модель скакала по полу наподобие заводной лягушки. Богданов смотрел на неë с опаской. Он думал, что ему не очень хочется встретиться в глубинах подсознания с реальным прототипом модели.

«Реальный прототип – всего лишь упаковка для физико-химической реакции», – напомнил себе Богданов и немного успокоился. Ноги обдувал приятный ветерок, а голове, напротив, было необычно тяжело и тесно, и жарко впридачу. Ветерок проникал в помещение через большой оконный проëм, а на вспотевший череп давил увесистый шлем. Прямо напротив, на троне, развалился полуголый обрюзгший монарх и что-то наставительно оттуда изрекал. Персей помотал головой и уставился на странную личность, которая, тоже достаточно потрясëнная, держалась, тем не менее, довольно нагло и стояла от него по правую руку, непроизвольно притоптывая ногой.

– Это просто удивительно, – признал аналитик, потому что это была его личность. – Сразу – на трансперсональный уровень, в так называемое прошлое воплощение. Минуя зародыши и сперматозоиды.

– Что это за придурок? – раздражëнно осведомился царь. – Стража!

Аналитик моментально приувял: похоже было, что он тоже уловил дуновение ветра, и реальность ощущений произвела на него сильное впечатление. От стражи он не ждал ничего хорошего.

– Я буду с тобой мысленно, – быстро пообещал целитель и начал исчезать. Царь привстал на троне, закипая: чувствовалось, что волшебством его не удивишь, а бегство неизвестного говорит о слабости последнего – по всей вероятности, мелкого, слабенького чародея или бога.

Вбежала стража – звероподобные воины, закованные в металл, но было уже поздно.

– Послушай, Персей, – обратился монарх к Персею, – кого ты с собой привëл? Я хотел переговорить с тобой с глазу на глаз, без посторонних ушей.

– Не знаю, о Полидект, – отозвался тот. – Боги свидетели – я пришëл один.

И тут Персей, едва успев договорить, прикусил себе язык: неизвестно, откуда и неизвестно, как до его сознания добралось варварское слово «Богданов». Герой схватился за голову, боясь, что та сию секунду разломится пополам и непонятное слово полностью завладеет одной из половинок, а то и сразу двумя.

Полидект, на чьей физиономии сохранялось неудовольствие, поëрзал на троне.

– Идите вон, – повелел он воинам, и стража, тупо глядя перед собой, удалилась рысью.

– В конце концов, – заявил Полидект, – это твоë дело – выбирать себе помощников. Прискорбно, тем не менее, что в них не видно ни капли учтивости.

Персей промолчал, прислушиваясь к возне, которую неведомые демоны затеяли в его сознании. Оказалось, что он пока ещë принадлежит самому себе, а потому Персей почтительно склонил голову и прижал ладонь к сердцу.

– О, могучий царь, – начал он, но правитель остановил его жестом.

– Да пребудут с тобой боги, – сказал монарх миролюбиво. – Собственно говоря, мне больше не о чем с тобой разговаривать. Вполне ли ты уяснил свою задачу?

– Вполне, государь, – успокоил его Персей. Задача оказалась не из лëгких, но к подвигам герою было не привыкать. Полидект поручил ему разыскать ужасную Медузу Горгону и положить конец еë многочисленным злодеяниям. Сложность поручения состояла в том, что на преступницу нельзя было смотреть: она обладала волшебным даром превращать любого, кто на неë посмотрит, в камень и активно этим даром пользовалась.

– Вот-вот, – прозвучал в мозгу Персея посторонний голос. – Всë дело в Медузе. Иди и разберись с нею.

Персей вторично взялся за голову и потому, занятый проклятым демоном, не заметил хитрой ухмылки на лице Полидекта. Доверчивый герой никак не мог знать, что правитель, положивший глаз на его матушку Данаю, сознательно втягивает еë гораздого на благородные подвиги сына в опасную авантюру.

Тронный зал вдруг задрожал и рассыпался на мелкие кусочки.

Потрясëнный Богданов, продолжая держать на сердце ладонь, открыл глаза и увидел, что над ним склонился донельзя довольный аналитик.


3


– Кто бы мог подумать! – аналитик восхищëнно покачал головой. – По вам бы никогда не сказал. Такой неказистый субъект – и сразу в Персеи!

Обида на короткий миг затмила в Богданове все прочие впечатления. Он приподнялся на локте, угрюмо взглянул на туловище, которым наградила его природа, и попытался сказать что-то дерзкое, но аналитик его опередил:

– Не смейте обижаться. Мелкие оскорбления входят в психотерапевтическую программу.

Богданов нехотя закрыл рот и сел на кушетке. Аналитик, важно расхаживавший по комнате, споткнулся, наконец, о механический уроборос и чуть его не испортил. Испугавшись за модель, он бережно поднял еë с пола и убрал в шкаф.

– В вашу программу действительно входит много такого, о чëм я не подозревал, – заметил Богданов. – Меня преследует чувство, что галлюцинацией там и не пахло.

– Это хорошо, – кивнул аналитик, усаживаясь за стол. – Давайте я вам кое-что объясню. Ваша восприимчивость отменна. Вам с ходу повезло нырнуть на самое дно подсознания. И с первого же раза вы сумели уловить самую суть того, что вам надлежит сделать в дальнейшем.

– Послушайте, – сказал Богданов. – Прежде, чем вы приступите к толкованию, ответьте на маленький вопросик: откуда там, во дворце, взялись вдруг вы? Ведь вы не принимали лекарство. А если бы приняли, то, насколько я понимаю, очутились бы в каких-то своих собственных чертогах.

Аналитик вздохнул и снисходительно улыбнулся:

– Очень просто. Вы же не молчали, и наш контакт не прерывался. Странствуя по мифу, вы тем временем исправно сообщали мне обо всëм, что видели. При этом, естественно, вам казалось, будто я стою рядом.

– Тогда почему вы испугались Полидекта? – Вот ещë! – скривился аналитик. – Никакого Полидекта не было. Я просто не хотел мешать. Разговор мог уйти в сторону. К тому же вы – вы, а не Полидект! – так сжали кулаки, что я не исключал агрессии. И кроме того – разве не очевидно, что древнегреческий правитель должен выражаться несколько иначе, чем в вашем случае? Что это ещë за «придурок» у него прозвучал?

– Ну, хорошо, – Богданов говорил с явным сомнением в голосе. – Ладно. Я более или менее удовлетворëн. Действительно, «придурок» – слово, которым я пользуюсь часто.

– То-то и оно, – подхватил аналитик. – Ну-с, теперь позвольте высказать кое-какие соображения. Итак: вы получили от царя конкретное задание. Мы не будем сейчас касаться сложных взаимоотношений Персея с Полидектом, Данаей, Андромедой, Зевсом и прочими персонажами. Все они имеют психологическое происхождение и символизируют процессы рождения, созревания, индивидуации и много чего ещë. Но нас интересует прежде всего Медуза. Это настолько недвусмысленный, яркий образ, что мне остаëтся только аплодировать нам обоим. Вам – за покладистость и силу воображения, себе – за методику.

Богданов задумчиво потëр лоб.

– Я, конечно, догадываюсь, что это за Медуза, – молвил он неуверенно. – Мне, однако, трудно соотносить еë с какой-то символикой. Клянусь богами, всë было чрезвычайно реально.

– Ну, раз вы уже клянëтесь богами, значит – реально. Можно только порадоваться. Чем ближе к жизни, тем ощутимее результат. И всë же остановимся на образе Медузы. Если б вы задались целью подумать, вы бы смекнули, что Медуза Горгона символизирует первичный океан, ужасное женское начало, превратившееся по мере высвобождения личного «я» из доброй материнской стихии в хищный, чудовищный феномен, ибо оно недовольно и хочет удержать дитя в его прежнем качестве – безличностным и безынициативным. Оно пытается захватить ваше неокрепшее, инфантильное самосознание и вернуть его в первобытную пучину неосознанного существования. Такое женское начало символизируется архетипом Ужасной Матери. Формы, в которых этот архетип существует, весьма разнообразны, и Медуза Горгона – классический, безупречный вариант. Давайте вспомним миф как таковой: даже Персей не посмел заглянуть ей в лицо. Он вынужден был пользоваться зеркальным щитом и ограничивался одним отражением – в противном случае он, как и все прочие, рисковал превратиться в камень. В этом мифе создатели греческой мифологии отразили очень мощный конфликт, который от века существует как в психологии отдельного лица, так и в психологии человечества в целом. Искорка сознания, немощное личное «я», окружëнное материнским праокеаном, стремится вверх, к небесам, страшась бросить взгляд на первичные воды, ибо те слишком сильны, чтобы герой мог противостоять их зову. Нечто похожее мы наблюдаем в другой легенде – о жене Лота, которая обернулась и стала соляным столпом. Но логика развития человека и общества заставляет, как бы не было страшно, заглянуть в этот древний, полный хаоса омут и осознать его как часть самого себя. Вот в чëм состоит глубинный, психологический смысл данного вам поручения.

Богданов глубоко вздохнул. Объяснение он в общем понял, но полностью принять не мог. По всему выходило, что первым был конфликт, а после уж создавался миф. Однако его собственный недавний опыт говорил об обратном. Зная, что на это скажет аналитик, Богданов не стал возвращаться к подозрительной реальности пережитого. Им понемногу овладела скука, и он слушал, большей частью наперëд угадывая, что скажет ему целитель. Тот продолжал:

– В этой истории мне представляется главным даже не поиск Медузы – гораздо важнее пресловутый зеркальный щит. Как по-вашему, что это такое? – аналитик сделал небольшую паузу и, не дожидаясь ответа, объяснил: – Щит – символ так называемой «цензуры», о которой впервые заговорил Фрейд. Это перегородка, барьер, защищающий нас от вторжения ужасного бессознательного. Увы – зеркало, каким является поверхность щита, зачастую оказывается кривым. Барьер наделëн известным своеволием, он сам решает, какую правду можно допустить в сознание, а какую лучше приукрасить или изуродовать до неузнаваемости. Вы наверняка слышали о так называемом навязчивом неврозе. Человек не может удержаться от совершения какого-то действия – без нужды зажмуривает глаза, шмыгает носом, высовывает язык, и тому подобное. Бедняга не сошëл с ума, он прекрасно понимает, что делает что-то не то, но не может остановиться. О чëм это нам говорит? О том, что некое желание, по тем или иным причинам отвратительное сознанию и потому несбыточное, заменилось при переходе через границу чем-то безобидным – по мнению «цензуры». Я вспоминаю один уникальный случай: жил человек, который не мог удержаться, чтобы не поднять с земли или пола горелую спичку. Как он страдал, кто бы видел! Однажды он путешествовал поездом дальнего следования. Во время стоянки в каком-то захолустье он вышел, зашëл в привокзальный туалет и там, среди разного поганства, увидел спичку – она плавала в луже сами понимаете, чего. Ему стоило колоссальных усилий не нагнуться и не взять эту спичку, он переборол своë желание, отважно сел в поезд и поехал дальше. Но уже на следующей станции он собрал вещи, вышел, пересел на встречный экспресс, вернулся, снова отправился в злосчастный туалет и взял-таки проклятую спичку. При этом он понимал всю абсурдность своего поведения – тем хуже было для него. Можно себе представить, какое истинное желание пряталось за подобной навязчивостью – допустимой с точки зрения безмозглого щита!

– А что там пряталось? – спросил с интересом Богданов.

– Я вам не скажу, – улыбнулся аналитик. – Эти неврозы весьма прилипчивы. Но поверьте мне, там оказалось нечто исключительное.

Богданов разочарованно выпятил губу. Потом взглянул на часы и отметил, что времени прошло немало. Аналитик проследил за его взглядом и озабоченно кивнул:

– Вы правы, уже поздно. Сейчас я вас отпущу – скажу только самое-самое главное. Видите ли, подвиг Персея не завершëн. Медузу он, спору нет, обезглавил – честь ему за то и хвала. Но он так и не посмотрел ей в лицо, боясь расстаться со щитом. Ваша цель – превзойти Персея. Для того и оказались вы, так сказать, в мифологическом театре, чтобы раз и навсегда разрешить нерешëнную проблему. Ваш подвиг должен стать намного более отчаянным, вам нужно заглянуть Горгоне в глаза и тем принять еë в себя, сжиться с ней, смириться и впредь воспринимать как ценную часть вашей личности.

– А если я обернусь камнем? – осведомился Богданов.

Аналитик пожал плечами.

– Всë может быть. Надеюсь, что этого не случится. Но если случится, я верну вам деньги за лечение.

– Вы полагаете, они мне смогут понадобиться?

– Выше голову! Плечи шире! – прикрикнул на него тот. – Вы же героическая личность, гордость античности!

– Позвольте расплатиться, – сказал Богданов, улыбаясь виновато и бледно.


4


Персей с благоговением смотрел, как с неба к нему плавно спускается высокая, величественная особа с совиными глазами и мощной мускулатурой.

– Это, вероятно, Афина Паллада, – объяснил ему таинственный голос из мозга.

Персей пал ниц.

– Богиня, – обратился он к высокой гостье, – этот демон, что угнездился в моих мыслях, отчаянно мне надоел. Нельзя ли его как-то урезонить?

Афина снисходительно улыбнулась.

– Он больше не будет тебе докучать, – пообещала она. – Это демон второстепенный, из ничтожных.

Персей прислушался – внутри было тихо. Голос молчал. Герой рассыпался в благодарностях и вскоре затянул хвалебную песнь, пока, наконец, Афина, полностью удовлетворëнная, не приказала ему знаком остановиться.

– Как твоë имя, о благочестивый муж? – спросила она добродушно.

– Моя фамилия – Богданов, – кротко ответил Персей и побагровел лицом. Богиня сдвинула брови:

– Речи, которые я слышу, звучат неподобающе. Не испытывай моего терпения и держи свой ответ прямо и просто. Итак, я повторяю свой вопрос: как твоë имя?

– Персей, моë имя – Персей, – пробормотал тот. – Персей Богданов.

Афина пристально на него посмотрела, подумала и решила, что Персея ей будет достаточно, а ко всему остальному она придираться не станет.

– Пусть будет так, – сказала богиня миролюбиво. – Гермес сообщил мне, что ты держишь путь к Медузе Горгоне. Это правда?

– Совершенная правда, – кивнул Персей. – Моë сознание должно еë ассимилировать, – тут он помотал головой.

– Тогда, – заявила Афина Паллада, не обращая внимание на странную манеру героя изъясняться, – прими от меня этот зеркальный щит. Он поможет тебе видеть голову Медузы, не глядя на саму колдунью. Что до твоего друга Гермеса, то он шлëт тебе этот кривой нож, чтобы тебе было чем обезглавить Горгону. Кроме того, тебе следует обзавестись крылатыми сандалиями, шапкой-невидимкой и заплечной сумкой.

– Если надо, то я обзаведусь, – послушно ответил странник, – ты только научи, как.

– Ты должен отправиться на запад, где обитают граи, сëстры Медузы. Их три, и у них один зуб и один глаз на всех троих. Завладев зубом и глазом, ты отдашь их обратно в обмен на ценные сведения. В частности, спросишь дорогу к нимфам.

Персей немного подумал.

– А разве ты сама не знаешь дорогу к нимфам?

Лик богини потемнел, круглые совиные глаза полыхнули жëлтым огнëм, поглотившим зрачки.

– Ты смеешь мне перечить?

– О, богиня!… – не находя слов, Персей опять повалился ей под ноги.

– Встань и внимай! – приказала Афина сурово. – Ты узнаешь дорогу к нимфам, и нимфы дадут тебе искомые предметы.

– Великая владычица! – произнëс Персей робко. – Не можешь ли ты мне открыть, зачем вообще нужны мне эти вещи?

– Но как же? Крылатые сандалии сократят дни твоих странствий, а в минуту опасности быстро унесут подальше от врага. Шапка-невидимка, когда ты приблизишься к Медузе, позволит тебе незамеченным подойти на расстояние удара. А в заплечную сумку положишь отрубленную голову, чтобы никто не пялил на неë глаза.

– Мне это всë ни к чему, – отозвался Персей со скромным достоинством. – Я намерен посмотреть Медузе прямо в глаза. Мне не нужен щит… – В этом месте герой испытал неожиданную слабость, но до Горгоны было ещë очень далеко, и он храбро продолжил:

– И мне не нужна ни сумка, ни шапка-невидимка. А значит, не нужно идти к каким-то граям, отбирать у них зубы и глаза, чтобы…

– Своенравный, непокорный мужлан! – вскричала Афина Паллада и принялась расти. Персей попятился с задранной головой, а богиня становилась всë выше и выше, принимая постепенно обличье Ужасной Матери. В правой руке Афины зазмеился пучок смертоносных молний. Персей, отступая, споткнулся, упал навзничь и пришëл в себя лишь на кушетке, под недовольным взглядом аналитика.


5


– Впредь прошу вас обходиться без самодеятельности, – сухо сказал аналитик. – В конце концов, не забывайте, что люди той эпохи трепетно относились к различным демонам и божествам, и если уж вам померещилось, будто я принадлежу к племени последних, ведите себя соответственно. Зачем вы вдруг вздумали ябедничать? Чем опять вам помешало моë присутствие?

Тут Богданов заметил, что аналитик, болезненно морщась, потирает шею.

– А что? – спросил он осторожно. – Здорово досталось?

Аналитик пристально на него посмотрел, подумал и проговорил:

– Откровенно говоря, я не нахожу этому подходящего объяснения. Возможно, я чересчур увлëкся и подпал под действия так называемого самогипноза, транса. Как бы там ни было, шея болит до сих пор.

– Послушайте, -сказал Богданов, принимая его слова за чистую монету, – мне кажется, что вы недооцениваете степень реальности этих образов. Вам виднее, но отчего не допустить, что я действительно переношусь сознанием в определëнную историческую эпоху и там пребываю в теле самого настоящего Персея? Которым я, каким бы смешным это не представлялось, действительно был в одном из воплощений?

– Перестаньте городить вздор, – отрезал аналитик. – Здесь вам не машина времени, а передовой метод с использованием психодислептиков. Самое большее, что я могу вообразить, это единое информационное поле, где безраздельно властвует коллективное бессознательное. Процессы, в нëм происходящие, совершенно не изучены. И нет нужды прибегать к помощи каких-то фантастических гипотез с действующими богинями, драконами и медузами. Вы позволили себе сделать серьëзную ошибку, – продолжал он выговаривать Богданову. – Она может стоить вам многого – если не всего. Неужели вы не понимаете, что, устраняя меня из мифа, полностью подпадаете под влияние Ужасной Матери? Вы даже не дойдëте до Горгоны, вас прикончит Афина, поскольку Великая Мать многолика.

– Я ведь не нарочно, – попытался оправдаться перепуганный Богданов. Но аналитик продолжал наносить удары:

– Как это – не нарочно? Вы, мой драгоценный, оказались в ситуации, которая требует абсолютной концентрации воли! Вы всë-таки не удержались и взяли зеркальный щит. Я, конечно, понимаю, что вам было трудно. Но мне безразлично, каким образом сделаете вы над собой сверхусилие и откажетесь от соблазна раствориться в материнской стихии. Ваша мнимая целостность в роли Персея губительна. Ведь вы, оставаясь Персеем и больше, как вам грезится, никем, умаляете свои способности к геройству – именно потому, что вы не только Персей. Вы что-то помните; какие-то ошмëтки прошлого беспокоят и выставляют вас в невыгодном свете – например, пустая фамилия без личности. Естественно, что вы растерялись перед лицом бессознательного, и оно, обернувшись Афиной, моментально воспользовалось вашим смятением. Подсознание беспощадно – зарубите себе на носу! А потому вы нуждаетесь как раз в неизбежном, мучительном раздвоении, которому, конечно, всячески противится ваша психика. Но вам придëтся приналечь и захватить в античный миф как можно больше из сегодняшнего дня – только так вы сможете превзойти Персея, отбросить щит малодушия и впитать смертельный взгляд Горгоны. А я, конечно, в этом деле был и остаюсь вашим незаменимым помощником.

Богданов расстроенно изучал поцарапанный линолеум.

– Я постараюсь, – выдавил он жалобно. – А может быть, всë-таки, со щитом? Может быть, мне хватит цензурированного образа Медузы?

Аналитик снисходительно заулыбался, подступил к Богданову и положил ему руку на плечо.

– Но это даже не синица в кулаке, – шепнул он с наигранным беспокойством, призывая клиента поскорее отречься от нечаянной глупости. – Персей – что, по-вашему, он приобрëл для себя? – Аналитик выждал, покуда Богданов, совершенно к тому времени запутавшийся, не поднял на него затравленные глаза, сдаваясь. – Вы абсолютно правы! – воскликнул аналитик (Богданов молчал). – Он получил Андромеду! Если переложить миф на язык психологии, он высвободил из плена стихии женскую половинку собственного «я» – прекрасную, вполне безобидную и всех устраивающую. И жизнь Персея (а миф, напоминаю, есть всего-навсего слепок с процесса саморазвития личности) – жизнь его, взятая мною в кавычки, на этом не закончились. Он натворил ещë много чего, но так и не достиг достаточной целостности. Ибо женское и мужское – лишь пара жалких островков посреди безбрежного, страшного океана. И я предлагаю вам именно этот божественный океан целиком, а вы лепечете какую-то чушь о полумерах.

– Я могу лопнуть, если вмещу океан, – Богданов сделал последнюю попытку отвести неизбежное.

Аналитик изогнул бровь.

– Разве только от страха, – согласился он язвительно. – Ведь вы его носите в себе с рождения. И прикрываете свой страх перед первичным всякими нелепостями. Может быть, вы забыли, с чем пришли ко мне в самом начале?

– Не забыл, – угрюмо буркнул Богданов.

– Тогда повторите, – жестокость аналитика не знала границ.

– Я… я боялся… я боялся, что меня уложат в большой деревянный чемодан и отнесут на вокзал.

Неприятный, но не более того, багажно-дорожный сон посещал Богданова еженощно на протяжении трëх месяцев. Не удивительно, что Богданов без особого труда смог воссоздать ночное ощущение кошмара и ударился в слëзы – пресные, разведëнные, давным-давно потерявшие соль.


6


Пейзаж был чрезвычайно яркий – золото, лазурь, изумруд. Боги не любили полутонов.

Персей, коленопреклонëнный, стоял на песке, повернувшись к морю спиной, и мелкие тëплые волны трудились над его босыми ступнями.

– Я рассчитываю на известное благоразумие, – сказал в мозгу проклятый голос.

– Вот окаянный, – пробормотал Персей в изнеможении и утомлëнным взором поискал Афину-заступницу, но он пребывал в одиночестве; вокруг, сколько хватало глаз, не видно было ни души. Да и сама встреча с Афиной, по правде сказать, не говоря уже о содержании беседы, помнилась плохо – осталось только общее впечатление о каком-то конфликте.

– Богданов, – не унимался демон, – вы должны сосредоточиться. Ну, чем же мне вас растормошить? Хотите, заведу машинку-уроборос? Послушайте, как скачет!

– Кто ты, о возмутитель моих мыслей? – спросил Персей. Он продолжал стоять на коленях и созерцал песок, как будто надеялся различить среди песчинок источник беспокойства.

Голос откашлялся.

– Уже лучше, – отметил он одобрительно. – Диалог даëт надежду на взаимопонимание. Я – ваш врач, о благороднейший Персей. Заметьте, что я тоже иду на уступку и соглашаюсь величать вас не вашим подлинным именем, а сказочным.

– Я не нуждаюсь в лекаре, – молвил Персей, примиряясь с неизбежным соседством.

– Так многие считают, – возразил целитель. – И все без исключения заблуждаются. К вам, существуй вы как Персей на самом деле, это относится в первую очередь.

– Я существую, – ответил Персей оскорблëнно. – У меня есть голова, а также туловище с членами. Бессмертные боги вдохнули в меня живую душу и наделили речью. В конце концов, я сын великого Зевса! Гораздо правильнее будет рассудить, что нет тебя, поскольку ты бесплотен, невидим и разве лишь болтлив и надоедлив.

Демон-врачеватель помолчал, решая, стоит ли ему рисковать.

– Я готов воплотиться, – сказал он наконец. – Но должен в этом случае потребовать от вас гарантий своей неприкосновенности. Моë недавнее вмешательство в вашу судьбу имело следствием ощутимую травму.

– Хорошо, я не трону тебя.

– Не только вы лично – дайте слово, что не попросите о помощи каких-нибудь ещë так называемых богов, – не отставал осторожный голос.

– Не попрошу, можешь смело явиться. Голос вздохнул и снова начал разглагольствовать, беседуя, судя по всему, с самим собою:

– Что ж – познание бесконечно. Оно полно сюрпризов. Я вижу, что нельзя ограничиваться лечением одного только Богданова. Донести до чердака его сознания содержимое подвалов – это полдела. Одновременно я вынужден запустить противонаправленный процесс и переместить в подвал содержимое чердака. Иначе говоря – подвергнуть лечению также и вас, о благородный Персей, в надежде показать вам светлые горизонты разума.

Персей, который, разумеется, не понял из этой речи ни слова, яростно ударил по колену кулаком.

– Ты жалкий трус! – воскликнул он презрительно. – Ты хочешь пустой болтовнëй усыпить мой разум. Хочешь продолжить беседу – покажись, а не зуди в моих ушах подобно безмозглой мошке!

– Ты обещал, – напомнил демон с опаской, и тут же в пяти-шести шагах от героя задрожал нагретый воздух. – Моя болтовня наполнена смыслом. Я наговариваю на диктофон. Случись со мной какая-нибудь неприятность, мои старания не пропадут напрасно. Их оценят потомки.

Персей смотрел, как перед ним постепенно материализуется смутно знакомая фигура. Не было сомнений в том, что воплощался тот же самый тип, что без приглашения явился во дворец Полидекта. Но сегодня Персей был вынужден признать, что этим мелким эпизодом знакомство не исчерпывается. Что-то было ещë… что-то совершенно неправдоподобное… неизвестно, когда, и страшно подумать, где. Спору нет – он раньше видел эту помятую физиономию, похожую на морду какого-то зверя… видел и блестящие прозрачные колëса, оседлавшие нос и прикрывавшие бесцветные глаза.

«Богданов», – сказали в мозгу. Персей отшатнулся: он ощутил, что демон был на сей раз не при чëм. Он, занятый материализацией, молчал, а варварское слово произнëс он сам, Персей, своей собственной внутренней речью в собственном сознании. И странное слово казалось при этом родным, но только утратившим по какой-то ужасной причине свой смысл.

– Персей Богданов, – пробормотал герой и понял, что слово заняло положенное место, но от того понятнее не стало.

Тем временем подозрительная личность, называвшая себя врачом, обрела завершëнный вид. Аналитик, не спуская глаз с Персея, машинально отступил. Предупреждая новые утомительные расспросы, он сразу перешëл к делу и быстро сообщил:

– Я послан для того, чтобы сопровождать вас, Персей, в ваших поисках Медузы Горгоны.

Тот раскрыл было рот, желая сморозить очередную глупость, но аналитик его опередил:

– Я также призван заботиться о вашей героической душе, которую после гибели тела ожидает блестящее будущее. Подвигом, который вам поручено совершить, вы дадите ей возможность бесконечного совершенствования, в конце которого разовьëтесь до уровня светлого, могущественного божества по имени Богданов. И ваше новое воплощение, которому суждено произойти в весьма отдалëнном будущем, станет значительным событием в истории мира.

Он попал в точку.

– Мне покорится Олимп? – глаза Персея зажглись жадным огнëм.

– Несомненно, – отозвался аналитик, довольный, что напал на верный след. – И даже больше – вас будут также славословить жестокие варварские боги, и боги дальних стран, куда не добраться галерам и парусникам, и в вашу честь простые смертные воздвигнут умопомрачительный храм, отделанный золотом, где денно и нощно будут куриться благовония, а жертвенники не будут просыхать от крови людей и животных…

– Говори тише, – посоветовал Персей, озираясь в поисках Афины или, на худой конец, Посейдона: море было рядом. – Пока этого не произошло, нам следует держать наши намерения в тайне от нынешних правителей мира.

– Ты прозорлив и мудр, – аналитик, вспоминая неприятное свидание с Афиной, высказал эту лесть не без доли искренности. – Я должен предупредить тебя о самом главном. Ты должен передать мне свой щит – тот самый, которым ты в настоящую минуту владеешь и который, будучи зеркальным, сверкает, затмевая солнце.

Персей схватился за щит – одной рукой. Другую он положил на рукоятку кривого ножа, подарка Гермеса.

– Ты, видно, безумен! – молвил он угрожающе. – Разве ты не знаешь, что ни один из смертных не властен смотреть Медузе в глаза? С чудовищем возможно совладать, лишь отразив его лик щитом.

– Ни один из смертных – это ты верно сказал, – кивнул аналитик почтительно. – Но только не Богданов! Богданов – тот, кто наделëн великой силой бесстрашно заглянуть в пучины первобытного, божественного океана подсознания… – аналитик запнулся, сообразив, что говорит лишнее. Но было уже поздно.

– Ты не получишь щита, – сказал Персей непреклонно и крепко прижал к груди драгоценный сверкающий диск.

– Да разожмите вы руки, – приказал раздражëнный лекарь. Угодливость и почтение исчезли из его речи, но удивиться Персей не успел, поскольку тут же до него дошло, что действие инъекции прошло и сеанс закончился. Аналитик потянул штору, и в окно хлынул дневной свет.


7


Богданова трясло. Сердце стучало неровно и тяжело, в горле вырос плотный, прочный узел. Воздух толчками врывался в разинутый рот, а пульс в ушах казался пещерным гномом, который, вооружившись киркой или мотыгой, упорно ищет выход на поверхность.

– Больше не хочу, – с трудом проговорил Богданов. – С меня достаточно. Раньше всë было иначе…

– И в чëм же разница? – холодно осведомился недавний сопровождающий, пренебрегая паникëрскими настроениями Богданова.

– В том, что сейчас я был там по-настоящему. Раньше я просыпался, и всë казалось сном. А теперь не кажется.

Тут пациента передëрнуло, и он прикрыл глаза. Аналитик пожал плечами:

– А чего ж вы ждали? Конечно, с каждым последующим сеансом переживания делаются всë интенсивнее. Но главное даже не в этом. Вы дрожите потому, что я покусился на святую святых: ваш зеркальный щит, вашу цензуру, расставание с которой для вас невозможно даже в кошмарном сне.

Богданов помотал головой:

– Пусть будет так. Пусть невозможно. Не могу, так не могу.

– Не будьте бабой! – гаркнул аналитик столь внезапно, что лежавший на кушетке едва не обмочился. – Мне надоели эти бесконечные сопли! Мало того, что вы чуть было не сломали мне шею, так смеете вдобавок утверждать, что я пострадал напрасно! Хотя бы об этом подумайте.

Пациент приподнялся на локте.

– Я? Я чуть не сломал вам шею?

Аналитик, изображая исключительное недовольство, отвернулся и буркнул:

– Конечно, вы. Теперь уж можно признаться: транс тут не при чëм. Вы отождествили себя с бессознательной силой под видом Афины и съездили мне так, что я с трудом сдержался и не дал вам сдачи. Я, понятное дело, не хотел вас смущать и правду скрыл, но раз вы пошли на попятный, то…

Как ни странно, сообщение аналитика вернуло Богданова к жизни. Он сел.

– То есть… поклянитесь жизнью!

– Клянитесь сами, если вам нравится, а я не буду. Клятвы – предрассудок, я оперирую научными фактами, которые установлены опытным путëм.

Богданов покраснел и замолчал надолго. Врачеватель, ощущая себя победителем, разместился в кресле, скрестил на груди руки и уставился в окно. Он восседал с неприступным видом, разрешая бестолковому Богданову раскаяться.

Тот, наевшись поедом собственной сущности, гнилой и незрелой сразу, в конце концов робко обратился к аналитику:

– Можно задать вопрос?

Аналитик, не оборачиваясь, свысока уточнил:

– Один?

Уничтоженный Богданов кивнул, одновременно сглатывая слюну.

– Задайте, – бросил аналитик равнодушно.

– У меня сложилось впечатление, – взволнованно заговорил клиент, – что Персей тупеет не по дням, а по часам. В отличие от меня. То, что я помню после сеанса, становится с каждым разом всë более живым. А тот, несмотря на ваши попытки лечить его вместе со мной, остаëтся непрошибаемым.

Богданов, полный надежд на прощение, вскинул глаза на собеседника. Аналитик ненадолго задумался, потом просветлел и – уже, увлечëнный, оживляясь – пустился объяснять:

– Думаю, что ответ здесь простой. Ведь у Персея очень ограниченные способности к саморазвитию, поскольку он существует не самостоятельно, а лишь в качестве удобного вместилища для примитивных пластов вашего сознания. Вы снова забываете, что Персея нет и никогда не было, есть только миф между прошлым и будущим, которым пользуются все, кому не лень – всë, короче говоря, человечество. Психологическая основа человечества едина. Вам повезло добраться до глубинного, неподатливого слоя. Персей, символизируя этот слой, расти не может, он замкнут в своей окаменелой форме. Возможно, это прозвучит парадоксально, но он, хотя миф об этом молчит, тоже является жертвой Медузы: Персей окаменел, будучи близок к первородному праокеану. Он больше, чем вы, человек сознательный и современный, зависим от чар его мутных вод, в которые, конечно, не раз заглядывал вольно или невольно, а потому и лишился способности что-либо в себе изменить. И жив остался только благодаря собственной трусости – вместо того, чтобы смело взглянуть в глаза неистовой первопричине, он, прячась за щит, отрубил ей голову, то есть – убил, подавил, вытеснил, загнал в подсознание и с этим жил дальше, обречëнный на прежнюю беспросветную слепоту.

Богданов сидел и обдумывал услышанное. Он вспоминал, как тëплые морские волны лизали ему пятки. Аналитик, думая, что клиент занят внутренней борьбой, не стал ему мешать. Он встал, подошëл к окну, сдвинул шторы, рассчитывая этим действием подтолкнуть Богданова к принятию единственно правильного решения. Дескать, деваться тебе некуда – что бы ты там себе сейчас не мыслил, процесс благополучно развивается без твоего участия, машинка-уроборос скачет по полу, вот уже и шторы сошлись, а через пару секунд я переберусь на своë рабочее место в изголовье кушетки. Ты, поглощëнный страхом и сомнением, автоматически подметишь каждый мой шаг, невольно придавая отмеченному черты неумолимого рока. Так думал аналитик, но, когда Богданов, наконец, раскрыл свой широкий, от уха до уха, рот, вместо единственно правильного решения прозвучала язвительная реплика:

– Мне пришло в голову, что чем сферичнее, изящнее идея, тем больший промах скрывается за кадром. Изящество и завершëнность предполагают глобальную ошибку. Ведь человек не может предусмотреть всë до мелочей. И потому теория, которая всë гладко и складно объясняет, наверняка ошибочна.

Аналитик вздохнул: ну и речи – научил на свою беду. Надо же, как излагает. Не переча, словно истинно душевнобольному, он потянулся за шприцем.

– Я никогда не утверждал, что моя теория стройна и совершенна, – начал он, усыпляя бдительность Богданова. В его голосе появились успокаивающие, баюкающие интонации, будто кто-то очень взрослый, очень толстый и очень далëкий от мира детских снов принялся самодовольно напевать какое-нибудь бессмысленное «Бом-бом, бом-бом». – Это вообще не моя теория. Я даже не берусь еë чëтко сформулировать. В ней много пробелов, неясностей…

– Как белых пятен на глобусе, – подхватил Богданов, чья способность мыслить образно неуклонно возрастала. – Но глобус остаëтся глобусом, он круглый и совершенный.

– Экий вы фантазëр, – похвалил его аналитик, одновременно закатывая рукав богдановской рубашки. Богданов, слегка оглушëнный как психологией, так и химией, не сопротивлялся. Он, казалось, совсем не обращал внимания на манипуляции. Аналитик приписал это своему гипнотическому мастерству.

– К чему это всë? – клиент заглянул в глаза целителя, когда игла впилась ему в руку. – Почему вас так заботит спасение моей души? Чтобы что-то спасти, надо сперва это разыскать и опознать…

– Вы слишком высокого мнения обо мне, – улыбнулся аналитик, кладя шприц на столик– Спасение души не есть моя цель, и если ваша душа спасëтся, то это будет счастливым побочным эффектом лечения. Я честно отрабатываю полученные деньги. На сегодняшний день моя задача скромна. Я всего-то и хочу, чтобы вы перестали мусолить бредовые мысли насчëт вокзалов и чемоданов. Ведь это тëмный бог, сокрытый в вас, пугает вас чëрной утробой. Он – кит, вы – Иона. Ну, ничего, мы вскроем этот чемодан, и вы убедитесь, что внутрь лезть вам незачем.


8


Персею не слишком хотелось разыскивать сомнительных грай, да и путь до сада Гесперид предстоял утомительный. По какой-то причине Афина оказалась не в силах лично одарить героя крылатыми сандалиями – кроме же сандалий он, в соответствии с внушениями демона, ни в чëм не нуждался. Сандалии находились у нимф; где искать последних, Афина тоже отказалась сообщить – вероятно, не знала сама. И потому Персей с его спутником справедливо опасались, что поиски сандалий порядком затянутся – к тому моменту, когда они доберутся до нимф, их ноги всë равно будут сбиты в кровь. Поэтому, посовещавшись, решили послать к чертям и грай, и нимф, и Афину сразу вместе, ничуть не смущаясь тем обстоятельством, что черти являлись гораздо более поздним мифологическим оформлением телесных процессов.

– Это ничего, – сказал врачеватель успокаивающе. Персей посмотрел на него вопросительно, поскольку ничего не говорил, и врачевателю пришлось ещë раз, уже по поводу своих разговоров с самим собой, отметить, что «это ничего».

– Я беседую с богами, – объяснил он с суровым видом.

– С Богдановым? – встрепенулся Персей.

– С ним, с ним, – махнул рукой волшебник.

…Шли в молчании, вдыхая горячий влажный воздух. Персей, закалëнный в боях, легко сносил естественные тяготы и лишения, чего нельзя было сказать о его спутнике. Похоже было, что мало-помалу их путешествие начинало раздражать чародея.

– Вы когда-нибудь моетесь? – неожиданно осведомился чародей с ноткой неприязни и косо посмотрел на козий мех, из которого была сделана одежда героя.

– Я посещаю бани, – молвил Персей удивлëнно.

Лекарь хмыкнул, отвернулся и дальше шëл, периодически с досадой поводя то плечами, то носом. Ночевали они под открытым небом. Сон их часто прерывался песнями далëких сирен и топотом сатиров, которые имели привычку водить хороводы в самое неподходящее время. Так прошли первые сутки, вторые; Персей всë чаще замечал на лице своего спутника недоуменное выражение. Он не понимал причин удивления лекаря; Персей считал, что события не покидают накатанной жизненной колеи и ничто в их путешествии не противоречит порядку вещей.

– Что тебя гложет? – спросил он, не выдержав, на третьей стоянке. Аналитик почесал заросший подбородок.

– Мне казалось, что идти придëтся поменьше, – пробормотал он.

Персей многоопытным взглядом оценил ночное небо, усыпанное звëздами. Сверясь с одному ему известными ориентирами, он сообщил чародею утешительную новость: по всему выходило, что ещë до полудня они попадут в местность, где обитает Медуза Горгона.

Спутник с облегчением вздохнул, улëгся на бок и закрыл глаза. Глядя на него, Персей покачал головой, в который раз дивясь варварской одежде пришельца. Неужели великий Богданов поощряет подобную моду? Или – страшно подумать – носит нечто похожее сам?

Ужаснувшись, что страшное божество подслушает его непочтительные мысли, Персей поспешил выкинуть вредный мусор из головы и забыться сном. Чародей лежал неподвижно, ловя чутким ухом каждый шорох, что издавал засыпающий Персей; герой очень долго ворочался – вероятно, его продолжали одолевать крамольные фантазии. Наконец раздался богатырский храп; аналитик приподнялся на локте и внимательно вгляделся в распростëртую фигуру. Немного выждав, он крадучись приблизился к герою и осторожно вытащил из-под него зеркальный щит. Отошëл подальше, размахнулся и с силой, не хуже заправского дискобола, метнул орудие трусов и слабаков в дрожавшую на водах моря лунную дорожку. Щит, уподобившись на краткий миг летающему блюдцу, с прощальным музыкальным всплеском утонул.

Аналитик, довольный собой, растянулся под деревом, в котором смутно угадывался кипарис – впрочем, уверенности в видовой принадлежности растения у аналитика не было. Он быстро заснул, и во сне видел себя самого, склонившегося над лежащим на кушетке Богдановым. Аналитик из сновидения с раскрытым ртом ловил каждое слово клиента, а из того щедрым потоком лился монотонный рассказ о странствиях Персея. Но сновидец, никогда в жизни не слышавший о Ли Бо, и не подумал просыпаться.


9


– Вероломный червь!

Вопли Персея аналитик слушал из-за маленького холмика, за которым поспешил укрыться при первых раскатах громового голоса.

– Выйди, слизняк, и приготовься умереть достойно!

Чародей благоразумно помалкивал.

Рассвирепевший воин метался взад-вперëд по лужайке, горя желанием сурово покарать подлого вора. Пробудившись и не найдя драгоценного щита, Персей моментально утвердился в мысли, что имел глупость провести последние дни в обществе мелкопакостного духа, который, по всей вероятности, был специально подослан к нему многочисленными врагами. Получалось, что мнениями Полидекта и Афины он пренебрег совершенно напрасно. Впрочем, Персей, располагавший массой времени для размышлений и анализа, уже начинал кое-что понимать насчëт Полидекта и его повышенного интереса к Данае, так что коварного монарха никак нельзя было сбрасывать со счетов. Возможно, духа подослал Полидект. Да, это представлялось весьма правдоподобным.

Аналитик, осторожно выглядывая из травы, внимательно следил Персеем, который без устали размахивал кривым ножом. Врачевателю очень не хотелось расписываться в собственном бессилии, но звëзды нынче расположились явно не к его пользе. Рано или поздно Персей обязательно доберëтся до убежища, и аналитик со страхом воображал дальнейшее. Когда – в далëкой, бесконечно теперь далëкой приëмной – он потирал свою бедную шею, жалуясь на силу удара «Афины», он ни в чëм не покривил душой. Удар оказался и вправду хорош, а потому аналитик совсем не стремился сводить знакомство ещë и с клинком Персея.

Всë, однако, разрешилось несколько раньше, чем оба предполагали.

Прямо перед носом перепуганного аналитика шлëпнулась на землю бездыханная певчая птица – не иначе, как соловей. Прочие пичуги тоже смолкли – неизвестно уж, мëртвые или живые. Всë живое сочло за лучшее убраться подальше с дороги Медузы Горгоны, которая вдруг, откуда не возьмись, появилась на лужайке. Ядовитые змеи, составлявшие причëску Медузы, ничуть не умаляли зловещей красоты богини, и даже многократно еë усиливали.

– Закрой свои глаза, о доблестный Персей! – пропела Горгона обворожительным голосом.

Повторять, конечно, не потребовалось. Персей повиновался. Он крепко зажмурился и для верности прикрылся ещë и локтем. Аналитик, в свою очередь, уткнулся носом в дëрн и замер, словно уже превратился в доисторический валун или, на худой конец, булыжник.

– Это ненадолго, – успокоила Персея Горгона. – Скоро ты сможешь беспрепятственно сносить мой взор, ибо наш встречный психотерапевтический сеанс близок к завершению.

Герой, не зная, что ответить, сжимал на всякий случай рукоять бесполезного ножа. Он не был обучен премудрости усекновения голов вслепую.

– Тот, кого ты ищешь, отлëживается за пригорком, – медовым голосом сообщила Медуза. – Ты можешь пойти и внимательно его рассмотреть.

Персей, не размыкая век, начал топтаться на месте, гадая, в какую ему идти сторону.

– Глаза можно открыть, – не без ехидства разрешила Медуза Горгона.

Врачеватель вжался в землю, услышав тяжëлые шаги. Он, в отличие от Персея, глядеть не отважился, а потому лишился удовольствия созерцать праведный гнев на лице Персея. Помимо гнева, там можно было прочесть детскую радость, что обычно возникает при обнаружении товарищей, которые, играя в прятки, разбежались по комодам и буфетам.

– Щита больше нет, – объявила Медуза серьëзно и торжественно. – Теперь ты властен заглянуть в глаза своего будущего, которое так долго тебя отпугивало. Ты сможешь оценить грядущее могущество собственного разума, достигшее через много веков наивысшей концентрации в некоем Богданове. Загляни в зрачки этого лекаря и прочти в их глубине свою судьбу. Когда же ты с ней познакомишься, реши, достойны ли вы с этим будущим друг друга и кто из вас кого должен страшиться и остерегаться.

Персей, загипнотизированный речами ведьмы, взял локоть аналитика и с силой потянул на себя.

– Ты что! Ты что! – закричал задыхающийся, до смерти перепуганный чародей.

– Не бойся, я не загляну в твои зрачки, – обратилась к нему с презрением Медуза. – Я хорошо понимаю, что, сделай я это – ты покойник. Будущее в твоëм лице чересчур немощно, оно не готово к подобным испытаниям.

Медленно, осторожно приоткрыл аналитик сперва левый глаз, потом правый. И увидел, наконец, Персея, который напряжëнно сверлил его ответным взглядом.

– Впитывай, вбирай и делай выводы, о божественный воин. Много дней потратила я на то, чтобы посредством заклинаний и неназойливых чар завлечь тебя сюда, на эту лужайку, проведя сквозь тяготы самопознания. Гляди же на своë будущее – сколь оно безжалостно, безмозгло, сколь безответственно оно, посягнувшее на святую святых – твой щит, твою защиту от грядущих мерзостей. Гляди и выбирай, что более тебе мило – бесстрастный интеллект, не признающий табу, или же гармония души и тела, которую я, как только ты ответишь на этот главный вопрос, готова тебе подарить.

Персей, наглядевшись, скривился и молвил с долей отвращения:

– Ты знаешь, Медуза, мне что-то не нравится этот хвалëный Богданов. Он неказист, труслив и суетен.

– Слова не мальчика, но мужа! – похвалила его Горгона. – Оставь же теперь медиума в покое и развернись ко мне лицом.

– Стой! Не делай этого! – попытался вмешаться выпитый до дна аналитик. – Ты не готов!

Змеи на голове Горгоны вздыбились и зашипели. Задрожали, набрякнув на тысяче жал, капельки яда.

– Повернись ко мне! – прокаркала она ужасным голосом.

Персей, будто в полусне, медленно повернулся и взгляд его растворился в лучистых потоках, исходивших из ведьминых орбит.

– Великий момент! – проскрежетала неожиданным ужасным скрежетом Медуза Горгона. – Божество глядит на строптивого смертного! Это странно, но меня преследует страх – что, если в камень обращусь я? Не стоит дрожать, о мой отважный противник, я не причиню тебе вреда. Гляди! Ты видишь, что хотел впустить в твою душу этот безнравственный естествоиспытатель?

Персей поднëс руки к горлу и, не отводя парализованных глаз от лица Медузы, начал оседать на траву. Рот его искривился, на лице написался дикий страх.

– Так прими же в себя то, что искал! – закаркала победоносная колдунья, и аналитик, окончательно разбитый волшебным параличом, проследил, как две синие молнии вошли точно в череп Персея. Из ушных раковин героя повалил горячий сизый дым, по кончикам пальцев забегали искры.

Горгона же, продолжая изливать в своего неудачливого губителя струи магического света, бесшумно оторвалась от земли и строго вертикально повисла, подобно космическому модулю на старте.

Силы к аналитику вернулись как-то сразу, без предупреждения. Он поспешно отпрянул и едва не свалился со стула. Убедившись в своëм благополучном возвращении домой, он первым делом ощупал собственные щëки и нашëл их гладко выбритыми. Потом посмотрел на Богданова, который, вытянувшись, лежал на кушетке и улыбался.

– А я больше не боюсь, – сказал Богданов радостно.

– Не торопитесь с выводами, – предупредил его аналитик, переводя дыхание. – Вы, наверно, считаете себя счастливым победителем, впитавшим божественный океан. Однако развитие мании возможно даже при скромном успехе… я не говорю о бреде величия, но…

– Что мне до добродетелей! – ни к селу, ни к городу заметил весëлый Богданов.

Он выхватил из-под себя кривой нож, рванулся к аналитику и в два удара его обезглавил. Потом вышел в прихожую, нашëл на хозяйских антресолях подходящий чемодан и спрятал в него голову. Когда Персей закрывал крышку, он сочувственно поцокал языком при виде поджатых губ владельца чемодана.

Ощущая в себе присутствие несметного числа равновеликих и разнополюсных возможностей, клиент пружинистым шагом вышел во двор. В песочнице играли детишки; Персей, имея власть казнить и миловать, приблизился к ним с искренней приязнью и не ушел, пока не перегладил всех по макушкам.

Потом переложил чемодан в другую руку и отправился на вокзал.

Шествуя торжественно, с расправленными плечами, он то и дело смотрел по сторонам, ища, кого бы наказать или, напротив, осыпать великими милостями. В сущности, всë зависело от настроения. Достойных первого он мог расположиться наградить, достойных награды – умножить на ноль.

Ничего подходящего Персей не встретил до самого вокзала – всë какая-то неприличная мелочь, недостойная высокого вмешательства.

Так что на вокзале, придя туда, он для начала облегчил карманы: роздал убогим и нищим наличные деньги.

© февраль – март 1999

Знаменатель

– Осталось ударить по ним ядерной боеголовкой, – развел руками маршал. – Больше у нас ничего нет.

Адъютанты вытянулись.

– Прикажете исполнять?

– Действуйте, – хрюкнул маршал.

Он дождался, пока они выйдут, и перекрестился на Чудотворца.

Инопланетный корабль потерпел крушение две недели назад. Зону его падения немедленно оцепили, но очень скоро стало понятно, что толку от этого не будет. Люк распахнулся, не дожидаясь подхода земной делегации. Пришельцы посыпались, как горох. Это были слизистые и абсолютно неуязвимые шары диаметром от полутора до трех метров. Там, куда они выкатились, немедленно передохло все живое. Шары же принялись усердно делиться.

– Контакт! – бушевал и чуть не плакал глава государства. – Немедленно установите контакт и выясните, чего они хотят!

– Никак невозможно, – отвечали ему. – Это совершенно иная форма жизни с непостижимой логикой. Понять их нельзя. Они размножаются и уже погубили четыре гектара леса.

– Не верю, – упорствовал тот. – У них есть корабль, они разумные существа. А значит, с ними можно хотя бы поговорить и прийти к общему знаменателю.

Но через сутки всем стало не до знаменателя. Пришельцы несметно умножились и отравили своими миазмами дубравы и ельники, поля и водоемы. Военные выставили ультиматум: либо они принимают командование, либо не ручаются ни за что.

Первой заговорила артиллерия. Она не причинила захватчикам ни малейшего вреда. Шары разлетались вдребезги, но тут же оседали мелкими каплями, и там, где был один пришелец, оказывалась сотня. Враги молниеносно достигали зрелости и чинили новые бесчинства.

Тогда военные применили боевые отравляющие вещества, напалм и лазерное оружие. Яд был шарам нипочем; из пламени они выкатывались невредимыми, а лазеры повторили успех пулеметов и пушек. Надолбы, рвы и прочие заслоны не производили на них никакого впечатления.

Маршал, окруженный штабными генералами, дневал и ночевал над картой. Он безнадежно отодвигал флажки, да еще рисовал красные стрелы, хотя и не видел в этом смысла.

– Мы братья по разуму, – говорил он, отчаявшись и подражая главе государства. – У нас должно быть что-то общее.

– Нам недоступны их мысли, – отвечал ему научный консультант. – Но кое-что общее у нас действительно есть. Любое живое существо стремится в первую очередь выжить. Это альфа и омега, основа основ.

– Выживание, – повторил маршал, вытирая взопревший лоб. – И что это нам дает?

Советник пожал плечами.

И маршал возложил последнюю надежду на ядерное оружие. Но и оно не помогло. Когда он всмотрелся в экран, где расцвела вспышка, его взору предстали бодрые, нисколько не поврежденные шары, которые он поначалу принял за расползавшиеся клубы дыма.

– Я даже не могу капитулировать! – возопил маршал, заламывая руки. – Как тут сдаваться? Они не станут слушать и будут переть, пока не займут все свободное пространство.

Через два часа к нему вбежал взмыленный адъютант.

– Они волочат какой-то ящик! – крикнул он, забыв о субординации. – Четыре шара! Катятся к командному пункту, а сверху стоит какой-то прибор!

И маршал просиял.

– Переговоры! – воскликнул он. – Это уже кое-что!

– Я в этом не уверен, – осторожно возразил консультант, но маршал не стал его слушать и нарядился в парадную форму.

– Если погибну, то с честью, как подобает солдату, – так он сказал.

И вышел навстречу парламентерам.

Шары застыли в десяти шагах от него. Огромный короб соскользнул и глухо ударился о землю. Из него забулькал голос:

– Мы приносим глубокие извинения за досадную задержку. Переводное устройство сломалось при падении, его пришлось долго чинить. Теперь мы готовы объясниться.

Маршал так разволновался, что снял фуражку. Но в нем опять заговорил солдат.

– Полагаю, вам хочется выжить, – брякнул он первое, что вспомнилось.

– Выжить? – изумился короб. – Больше всего на свете мы хотим сдохнуть. Простите.

Маршал не нашелся с ответом, и тот продолжил:

– Это величайшая беда и величайшее чудо нашего племени. Мы бессмертны. Но мы веруем в смерть. Это основа нашей религии и философии. Наш бог претерпел великую радость и навсегда умер в цирке. Мы не можем повторить его подвиг, но верим, что когда-нибудь это случится. До той же поры мы вынуждены странствовать и заселять чужие миры. Но с вами мы чем-то похожи. Мы рады, что потерпели крушение в вашей стране, которая тоже жива только чудом.

Маршал помолчал, затем подозвало адъютанта.

– Думаю, мы договоримся, – шепнул он. – Сообрази нам что-нибудь закусить.

© ноябрь 2014

Зонтичный бренд

Солнце садилось и было похоже на остывающую топку, куда затягивало стрелы цветастых облаков. Недостроенный особняк красного кирпича в окружении зелени имел в себе нечто от подосиновика.

Над черной непроницаемой рекой висел туман; далекий велосипедист медленно катил по грунтовой дороге, гоня впереди себя двух утомленных коров. Его, обманчиво загорелого в наступающих сумерках и рыжем солнечном свете, было отлично видно с берега, где на траве расположился солидный краснолицый мужчина, одетый по-городскому: белая рубашка, галстук в полосочку с ослабленным узлом, неброские брюки. Ремень был распущен, живот деликатно выбухал. Второй человек сидел рядом, широко раскинув ноги, и разливал водку. Этот был совершенно седой, но моложавый, тоже горожанин, одетый похоже, однако построже: все было застегнуто и заправлено.

Беспородный пес лежал невдалеке, положив голову на толстые лапы.

Краснолицый запрокинул голову, прищурился на ласточек, круживших высоко в небе.

– Жалко, – сказал он тоскливо, и в этом сожалении сквозило что-то застольное, банкетное, томящееся по цыганскому хору. Но в то же время казалось, что краснолицый сейчас добавит: «Да и пропади оно пропадом».

– Да и пропади оно пропадом, – добавил он, не медля ничуть.

– Не расстраивайся, – сразу откликнулся седой. По его тону легко было догадаться, что эти слова он произнес уже не однажды и терпеливо повторяет их, как мантру. – Затихаримся на пару лет – ты и не заметишь, как они пролетят.

Первый опрокинул стакан, болезненно поморщился. Пес встал и озабоченно подошел, принюхиваясь. Он живо интересовался разного рода глотанием и видел, как краснолицый что-то проглотил. Тот взял двумя пальцами кружок колбасы и бросил псу, который поймал эту небесную манну на лету.

– А этого что? – Седой вытер губы и кивнул на пса. – С собой заберешь?

Пес приблудился нынешним летом, и краснолицый успел к нему привязаться.

– Какое там, – он с сожалением отмахнулся. – Куда я его дену? Вот и животину жаль…

– Такая полоса пошла, – пожал плечами седой. – Куда ни посмотришь – всего жаль. И пса жаль, и дом… Ну, не пропадет. Жил же он как-то раньше?

Краснолицый подцепил сухую ветку, метнул в воду. Пес, как раз покончивший с колбасой, взвился и на мгновение завис в воздухе.

– О какой, – удовлетворенно буркнул краснолицый.

Пес врезался в воду; голова быстро-быстро поплыла к ветке. Водомеры бросились врассыпную, закачались кувшинки. В зарослях камыша непонятно чавкнуло; собачья голова окутывалась туманом. Под водой домысливался хвост, бешено вращающийся на манер гребного винта. Едокам почудилось, что там, под водой, уже не лапы, а ласты – кто знает, что происходит с вещами, когда они нам не видны.

– Джокер! – позвал домовладелец. – Давай-давай-давай! Работай! Ну-ка, скоренько, плыви ко мне!

Джокер скосил глаза, хапнул ветку и сосредоточенно развернулся.

– Умница! – краснолицый, расчувствовавшийся от выпитого, ударился в сюсюканье. – Ты мой хороший, ты мой бедняга… Бросает тебя плохой хозяин, уезжает от тебя плохой хозяин…

Широко улыбаясь, с веткой в зубах, пес приближался к берегу.

Седой перекатился на живот. Он жевал травинку и недовольно рассматривал мертвый особняк. Техника ушла, таджики ушли, строительная пыль улеглась. Скоро трава, кроша и раздвигая плиты, пробьется; скоро завяжутся постояльцы покрепче – тополя, например. Повсюду будут крапива, лебеда, лютики, одуванчики…

– Ты говоришь с ним, как будто он тебя понимает, – сквозь зубы пробормотал седой.

Краснолицый отпрянул, потому что Джокер начал отряхиваться. Рубашка промокла, лицо и выставленная ладонь покрылись мелкими каплями. Пес самозабвенно метал влажный бисер.

– Конечно, понимает, – серьезно ответил хозяин особняка. Поправил рубашку, заглянул через оттопыренную губу в проем, придирчиво осмотрел золотую цепочку с увенсистым крестиком. – Джокер – головастый парень. Он с полуслова сечет, ты только скажи…

– Ну да, – скептически кивнул седой. Он был образованным человеком, адвокатом, и работал на краснолицего. Помогал ему заметать следы со строительством, потому что налоговая служба неожиданно взяла след и наступала на пятки. Он подружился с клиентом, но не упускал случая его поддеть, потому что считал себя намного умнее. И уж конечно, начитаннее. Это и вправду был просвещенный и образованный человек.

– Ты что, не веришь мне? – обиделся краснолицый. – Джокер! А ну, ко мне!

Джокер принял в пасть отложенную было ветку, подошел к повелителю и положил добычу в ноги.

– Молодец! Правильный пацан! Ты, Джокер, без нас не скучай, мы еще вернемся… Отобьемся от этих козлов – ты и глазом своим собачьим моргнуть не успеешь…

Пес преданно внимал краснолицему.

– Джокер! – вдруг крикнул седой.

Джокер повернул к нему голову и высунул язык, мелко и часто дыша.

– Джокер, отморозок! – продолжил седой. – Придурок лагерный!

Пес встал и неуверенно вильнул хвостом.

– Видишь, – нравоучительно изрек адвокат. – Ему по сараю, что ты говоришь. Джокер, придурок, двадцать пятое июня, колбаса – для него все едино. Зонтичный бренд. Слова разные, а суть для него одна.

– Чего ты сказал?

– Зонтичный бренд, – небрежно повторил седой. – Выпустят водку, воду, лимонад, сок – и все под одной этикеткой. Рекламируют вроде бы воду, а народ понимает так, что это водка.

– И что с того? – Краснолицый притянул к себе бытылку. Он налил щедро, доверху.

– Хорош, – поморщился седой.

– И что? – повторил тот. – Эту фишку просекают еще в детском саду. При чем тут Джокер?

– Да при том. Ты ему твердишь все подряд, а он одно понимает: хозяин, пожрать, побегать. Путевая житуха, короче. Ты его придурком назовешь, а он виляет хвостом. Для него главное, как ты это говоришь. Джокер! – вдруг рявкнул адвокат. Пес отпрянул. – Видишь?

– Ну так он же собака, – пожал плечами клиент. – Что с него взять?

– Уродец, – умильным голосом заговорил седой, не слушая его. – Скотина, стерва, тварь… Выродок сучий, поганец…

Джокер сел и доброжелательно осклабился. Вид у него был мирный и удовлетворенный.

Краснолицый потерял интерес к беседе. Он перекатился на живот и остановившимся взглядом смотрел на особняк. Тот был почти готов: колонны, башни, печные трубы… И даже баньку успели срубить, плавно переходившую в купальню, а та продолжалась прямо в речную воду, теряясь и растворяясь ступенями.

Седой выпил, опрокинулся навзничь и уставился в холодеющее небо.

– А и ладно, – сказал он задорно. – Зачем убиваться по барахлу? Посмотри, благодать какая. Подыши, понюхай, прислушайся…

Краснолицый пренебрежительно хмыкнул, испытывая неловкость перед кротким пафосом товарища. Но и ему что-то такое запало в душу, потому что он ничего больше не произнес и только глядел на воду остановившимся взглядом.

Джокер смежил веки, шумно вздохнул.

Зажглись крошечные просяные звезды, запели цикады. По воде то и дело, без видимой причины разбегались таинственные круги.

Корова, соревнуясь с петухом, промычала где-то далеко-далеко.

Краснолицый и седой молчали. Легкий ветер трепал газетный лист, прижатый грубо нарезанной буханкой хлеба.

Мир окликал их, попеременно называя разными именами: Ветер, Вода, Звезды, Вечер, Дорога, Река, Небо, Сумерки, Смерть. Но для них эти многочисленные, бесконечные имена сливались в немногие – Хорошо, Перемелется, Еще Поживем.

© март 2006

Книговор

Я часто воображаю себя на рельсах, в метро. Я рисую себе, что волей неких обстоятельств окажусь на путях и буду ждать поезда, не имея возможности выбраться. То есть никак и никуда. И вот я стою и жду. В тоннеле темно. Самое приятное в этом занятии думать, что времени еще полно. Еще когда он приедет, поезд – может быть, его и вовсе не будет. Вдали растекается свет. Ну, далеко! Времени уйма. Целая вечность пройдет, пока поезд выползет. Какой-нибудь пустомеля ударится в ахинею: дескать, время растягивается, секунда уподобляется вечности, и прочий бред в том же духе. Оно не растягивается. Просто кажется, что его остается много. Я пытаюсь вообразить мгновение, когда эта видимость исчезает. Огни должны окрепнуть и приблизиться, однако насколько? В какой момент обнаружится, что времени вовсе нет?

Я вошел в вагон. Редкая удача: лупоглазый ездок – торопливый коротыш – ахнул и прыгнул в двери, спохватившись; место освободилось, и я успел сесть. Мне нравится сидеть, раз уплачено. Народ толпился. Поезд тронулся, за окнами заструились черные шланги. Через полминуты, стоило мне устроиться с безупречным удобством, справа каркнуло. Я узнал хвалебный вопль во славу Создателя, принятый в теплых краях. Севернее, в битком набитом вагоне метро, он не сулил ничего хорошего.

Мужчина, сильно смахивавший на продолговатого жука, держал перед собой на вытянутых руках годовалого малыша. Снова скажете, что мало времени? Не густо, но достаточно, чтобы сообразить: никакой это не малыш, а кукла, искусно замаскированная под оригинал. Не игрушка – предмет обихода, пользующийся странным успехом в некоторых семьях. Эти изделия приобретаются, нарекаются человеческими именами, выгуливаются в колясках; их обсуждают на якобы родительских форумах и даже лечат, если есть дополнительный макияж: какая-нибудь сыпь или, скажем, признаки недоедания.

Никто и не думал, что жук баюкает куклу. Ему, небось, даже были готовы уступить место, но он отказался. Модель оказалась говорящей. Как только папа восславил Аллаха, дитя залопотало, все громче: ата-ата-ата-ата! ата-ата-ата-ата! Визг его нарастал – очевидно, звуковой механизм был как-то связан с часовым. Потом малыш взорвался, и дальше я не помню ничего.

Мне повезло, я уцелел. Вы видели этот вагон в новостях. От него мало что осталось. Я смотрел на него вместе с прочими телезрителями, как будто меня там не было. Роста я невысокого и вообще довольно тщедушен; меня спасла огромная тетка, в тени которой я угнездился и приготовился вздремнуть. Не исключено, что я слегка повредился головой. Сейчас, например, я это вполне допускаю. Я запомнил деталь, на которой задержался и оператор: окровавленная книжка посреди вагона. Ее показали крупным планом, и я ее узнал, у меня стоит такая же. Я купил ее давным-давно и до сих пор не прочел. Мои мысли сразу перескочили к ее владельцу, от которого почти ничего не осталось. Вряд ли он догадывался, что так и не узнает, о чем в ней написано.

Эта книжка не шла у меня из головы все две недели, что я провалялся в больнице. У меня много книг. Их столько, что никакой жизни не хватит, чтобы прочитать все. Не знаю, зачем мне такая большая библиотека. Детей у меня нет, как и вообще никого, а я все покупаю книги. В шкафах они выстроены в два, а то и в три ряда; ими забиты антресоли, они высятся стопками по углам, они свалены в коробки. Я лежал и думал, как они сговариваются против меня; при равных шансах быть прочитанными какие-то останутся нетронутыми. И они стоят среди прочих с невинным видом, а я хожу мимо изо дня в день и не знаю, что так и не прикоснусь к ним.

Я вдруг увидел в этом заговор. Книговор – я повертел слово на языке и начал с ним забавляться. При ударении на первом слове получится тайный умысел, преступное буколзновение; при ударении на последнем – вердикт. О воре, крадущем книги, я думать не стал, как и воре, в книге выведенном. Эти фигуры существовали отдельно и лишали деятельного начала собственно книги. А начало в них было. Книги, скорее всего, шушукались за моей спиной, и ударение на втором слоге слова, мною придуманного, соответствовало модулю их пыльного общения. Когда я спал, они ликовали, так как время мое истекало. Им нравились мои запои и отлучки. Они любили обеды, потому что к столу я брал одно и то же, давно заученное наизусть, и заговорщикам, собравшимся навсегда от меня ускользнуть, ничто не грозило. «Чтобы зло пресечь – собрать все книги бы, да сжечь». Персонаж, сказавший это, наверняка был, вопреки устоявшемуся мнению, заядлым и отчаявшимся книгочеем. Его одолевали те же мысли. Он разгадал секрет книг. Вернее, разгадал его автор, и книги ощутили в этом субъекте угрозу, после чего он погиб во цвете лет. Символично, что умертвили его те же злодеи, что начинили тротилом игрушечного малыша.

Вернувшись домой и уперев руки в боки, я постоял перед шкафами. Клянусь, все эти книги взирали на меня исподлобья, хоть я и не знаю, откуда взялся у корешков лоб. Я погрозил им пальцем. Для меня стало делом принципа найти на них управу. Конечно, о том, чтобы взять и назло прочесть их все, не приходилось и думать. Но можно было выявить, так сказать, заправил. Найти те, которые я не прочел бы заведомо, когда бы не осознал их мелочное торжество, теперь преждевременное. Оставалось придумать стратегию. Я понимал, что эта задача не из простых. Мне предстояло не столько выработать правильный метод, сколько исключить неправильные.

Перво-наперво я отказался от мысли пораскрывать все подряд и прочесть по странице. Философия «не съем, так понадкусываю» здесь не годилась. Я не прочту ничего, а время потеряю. Затем я отверг книги наверняка скучные. Их у меня хватало, спору нет, но все подозреваемые должны иметь равные шансы. Ясно, что я не возьмусь за телефонную книгу. Участвовать будут лишь те, кого я могу прочесть с одинаковой вероятностью. Круг сузился, но все равно был огромен. Можно попробовать наугад. Я закрыл глаза и выдернул первый попавшийся том. Взглянул на обложку – читал. На всякий случай раскрыл и обнаружил, что не помню ни слова; это было досадно, но здесь ничего не поделать. В конце концов, говорят, что ничто не забывается, и человек в последний миг вспоминает решительно все, с чем когда-либо соприкоснулся. Любопытно – случилось бы что-то подобное на рельсах, в свете огней? Я не задумывался об этом.

Итак, прочитанное тоже исключалось. Тут до меня дошло очередное коварство: произведения давно знакомых авторов. Стоит собрание в десять томов, прочитаны два; велики ли шансы освоить восемь оставшихся, когда вокруг сотни неизвестных имен? Я включил этих мерзавцев в список. Он выглядел бесконечным.

Я отправился спать, и во сне мои шкафы распахнулись. Фолианты порхали, подобно потревоженному воронью. Они валились и валились с полок, строй за строем, намекая на бездны, скрывавшиеся за их сомкнутыми рядами. Я зарывался по пояс, пытаясь выудить того или иного беглеца – тот забивался в щель, жался к плинтусу, активно покрывался пылью. Я отдирал стеллажи, и вместе с ними выворачивал гвозди, кирпич и проводку; проваливался к соседям, которые оказывались головорезами, а книги пели победную песнь – им все-таки удалось меня провести.

Проснувшись, я понял, что мой метод порочен. Так я ничего не найду. Все они были одинаковыми злодеями и совершенно этого не скрывали – наоборот, выпячивали корешки. Разоблачать было некого, все стояли тут. Чем может кончиться это следствие? Если бы я писал книгу – как бы ее завершил? Финал сентиментальный номер один: я натыкаюсь на ветхое собрание сказок, которого не брал в руки с детства. Мне смутно помнилось, что оно где-то в коробках. Итак, я нахожу его и погибаю от разрыва сердца, не в силах вынести соприкосновения с безоблачной юностью. Финал сентиментальный номер два: из книги выпадает письмо от забытой возлюбленной, которого я в должное время не обнаружил. Она сообщает мне, что пьет соляную кислоту не почему-то, а исключительно из-за меня; эта новость переворачивает всю мою дальнейшую жизнь, и мне становится не до поисков. Финал трагический: я нахожу крупную купюру и напиваюсь до смерти. Еще одна трагедия: на меня волшебным образом обрушивается потолок, едва я раскрываю трактат о смысле жизни. Можно придумать еще сложнее и замкнуть кольцо: падает шкаф, внизу детонирует взрывное устройство – в квартиру ниже недавно въехали какие-то подозрительные типы, вполне способные взорвать что угодно, хотя бы метро. И на обломках будет лежать все та же книжка, своего рода чемпион закулисного выживания.

Мне пришло в голову, что дело может быть не в книжке, а в авторе. Почему бы не существовать литераторам, которые создают одно убийственное произведение за другим? Вот и в моем шкафу стоит эта бомба. Я вытащил злополучный том и повертел в руках. Автор жил сетевой жизнью, и я написал ему вопросительное письмо: известно ли уважаемому сочинителю, что его деятельность опасна для здоровья и жизни читателей? Ответ пришел быстро, писатель был лаконичен и груб. Я с облегчением решил, что теперь у меня есть уважительная причина не читать его книгу и не жалеть об этом.

Я дал себе слово снести ее на помойку. Рядом, кстати сказать, стояла другая книга, о которой я давно позабыл, а прочесть хотел. Ее я выложил тоже – с нее и начну, ибо поиски поисками, а время идет, к вящему удовольствию переплетов и примечаний. Отступив на шаг, я полюбовался обеими. Первую прочту, вторую выкину. Но как же быть с остальными? Как мне найти хотя бы одного недоброжелателя, абсолютно уверенного в победе?

И тут меня осенило. Я ошибался с самого начала и ставил лошадь перед телегой, тогда как метод буквально напрашивался. Я попробую, и если получится, то напишу обо всем подробно, прямо завтра, как только выброшу эту вредную, хищную, хамом написанную макулатуру. Но если ничего не выйдет, я признаю поражение и оставлю мое повествование как есть. Меня немного согревает мысль, что его тоже мало кто прочтет, хотя оно будет у всех на виду. И даже если кто-то прочтет, оно все равно останется непрочитанным, потому что алгоритм, мною придуманный, я спрятал в тексте – зашифровал его так, что никто не найдет.

Но все-таки мне обидно, что этого не оценит ни одна живая душа.

Поэтому я все-таки расскажу.

Завтра. Когда выброшу книжку и вернусь с помойки.

© февраль 2013

Изнанка

Осип явился в здание Речного Вокзала задолго до отправления.

Он не любил опаздывать и всюду оказывался за полтора часа до срока. Осип постоял на пристани, любуясь прогулочным теплоходом. Помахал отплывшему речному трамваю, улыбнулся речному такси. Больше заняться было нечем, но Осип не огорчился. Он умел обнаружить развлечение в себе самом. Впрочем, запасам забавного имелся предел, и Осип решил экономить, поискать себе внешний источник.

Вокзал недавно отремонтировали. Полностью перестроили. На месте старого обшарпанного ампира выросло элегантное стеклянное строение, исчерченное сверкающим металлом. При входе установили рамку-металлоискатель, поставили охранника. Внутри провели эскалаторы, протянули галереи, распылили ароматизаторы. Открыли богатые бары – ирландские, шотландские, валлийские и английские; завезли кухню народов мира. Невидимый вайфай пронизывал пространство и насыщал его новостными потоками. Магазинные манекены оделись настолько блистательно, что больше ни в чем не испытывали нужды и навсегда окаменели.

Осип походил, много где побывал. Отведал спагетти, осмотрел цветочный павильон, вымыл руки в туалете, постоял возле механического массажного кресла. Наконец, заметил коридорное ответвление, куда пока не ходил; из-за угла подмигивало розовым. Осип свернул в этот рукав и нашел там кабинку под мерцающей вывеской «Экспресс-Удовольствие». Внутри звучала неопознаваемая музыка того же репертуара, что ненавязчиво журчит в столовых беглого насыщения. Отверстие в стенке. Платежный терминал. Эротические журналы на столике и объявление, запрещающее вход несовершеннолетним и пьяным.

Из кабинки только что вышел румяный мужчина. Он задержался, проверяя, хорошо ли застегнут, и Осип испытал острое любопытство.

– Что там такое?

– Минетная, – легко объяснил мужчина. – Ничего так! Бодрит.

Осип недоверчиво покосился на дверь.

– Это же… надо прямо туда?

– Ну да, – кивнул тот. – Полминуты – и дело в шляпе. Хорошее нововведение! За границей, небось, таких уже много – теперь вот у нас. Люди пари заключают, соревнуются, кто дольше продержится. Ни черта! Полминуты – и отваливаешься, как клещ!

Осип нахмурился.

– А кто же там прячется, за стенкой у них?

Румяный мужчина пожал плечами:

– Тебе не все равно?

Осип помотал головой.

– Нет, вы не поняли. Ну, а вдруг там мужик?

Собеседник потрепал его по плечу:

– Во всяком случае, чисто выбритый – даже если так.

Мужчина зашагал прочь, а Осип, помявшись, вошел в кабинку. Стеклянный стакан замкнулся, и теперь Осипу стали почти не слышны объявления об отправке речных трамваев. Он изучил инструкцию: процедура была предельно проста и сводилась, главным образом, к оплате услуги. Из важного кроме этого упоминалась освежающая дезинфекция до и после знакомства с отверстием. Пожав плечами, Осип заплатил сто рублей, расстегнулся, воровато оглянулся и придвинулся.

Румяный мужчина не обманул: кому-то, может быть, понадобилось и полминуты, а лично Осип уложился в девять секунд. Ощущения, которые он пережил, были неописуемы. Расплывчатые намеки на нечто похожее содержались в арабских сказках.

Ошеломленный, Осип покинул волшебную кабину и некоторое время стоял, собираясь с мыслями. Очень скоро они приняли неприятное направление, что естественно и часто случается с мужчинами в качестве естественного последствия, ибо тварь печальна после соития.

Подозрительный от природы, хотя и порывистый в необдуманных поступках, Осип мысленно перенесся на другую сторону Луны и там, в зазеркалье, представил возможные варианты. Неизвестно, кто его обслужил. Может быть, там сидит какая-нибудь беззубая старушка. Или кто помоложе, но только невообразимо страшный. Может быть, там вообще не рот! А что тогда? Да что угодно. Жизнь человеческая такова, что при любых сомнениях в чем-либо приходится предполагать худшее.

Воображение разворачивало перед Осипом адскую панораму, изобиловавшую отталкивающими существами. Умозрение затуманивалось от избытка нечесаных, пропитых, изъеденных язвами тварей, которым повезло найти остроумный источник обогащения.

Осипу сделалось дурно.

Он решил во что бы то ни стало разобраться с этим надувательством под видом высасывания. Речная прогулка отступила на задний план. Дверь не пришлось искать долго, она была рядом, запертая. Однако Осип, осатанев от скверных предчувствий, рванул ее что было мочи, вырвал с мясом замок и ворвался в маленькую комнату.

Тут он и застыл с разинутым ртом.

Ему навстречу поднялась девушка с огромными васильковыми глазами. Она смущенно улыбнулась. Осипу хватило первого взгляда, чтобы понять, что именно ее он искал и ждал всю свою жизнь.

Севшим голосом он выдавил из себя:

– Это судьба, я знал, что когда-нибудь встречу вас. Вы пойдете со мной?

– Конечно, – прошептала девушка, опуская глаза.

Они взялись за руки.

© июнь 2011

Красная рука

У Вервольфа были имя, отчество и фамилия; он работал в рекламе, ходил в оперу, на бега и в кинематограф; ел и пил, иногда болел, слушал музыку и даже немного подпевал, когда забирало. Но себя он именовал сугубо Вервольфом. Иногда ему нравилось представить себя героем пухлого романа, который начинался бы так:

«Высокий молодой человек, спешивший по бульвару, вдруг замер и начал хлопать себя по карманам пальто. Где же нож? Экая незадача. Прохожие обходили его, а он сумрачно высился среди них и рылся за пазухой, потом проверял подкладку… Нашел! Слава Богу! Молодой человек просиял. Не хватало еще потерять такую важную вещь…»

И дальше герой совершил бы какой-нибудь ужасный поступок, потому что без этого роман вышел бы скучным. На самом деле Вервольф не причинял зла никому. Наоборот, он отчаянно любил жизнь и сам пользовался всеобщей любовью. Как выразился поэт – «Нет, я хочу безумно жить!» – и это было сказано про Вервольфа, причем подходило к разной расстановке акцента: как на «жить», так и на «безумно».

Без безумства не обходилось, потому что ночами Вервольф превращался в ползучий туман. Он засыпал и моментально пробуждался уже в ином качестве: колышущимся облаком цвета веселой охры, которым и начинал стелиться по полу, будучи в полном сознании и премного довольный происходящим. Вервольф не помнил точно, когда и как это началось. Главное, ему сразу понравилось. Расправив члены, если можно было назвать это членами – потянувшись, в общем – Вервольф вытекал на улицу и пробирался в разнообразные дома к спящим горожанам. Он заползал им в носы, усваивался в легких и разносился кровотоком по тканям, а после собирался заново уже в кишечнике и выходил естественным путем, обогащенный впечатлениями. Люди от этого ничуть не страдали. А Вервольф начинал любить жизнь еще сильнее, усвоив ее в очередном неповторимом проявлении.

Он посещал и стар, и млад; разнообразия ради не гнушался животными. Он пропитывался жизнью как таковой, не проникая в чужие мысли и совершенно не думая, в кого залез. Все представали ему одинаково замечательными. Он постоянно соприкасался с недугами, но они ему не мешали и даже наоборот: подчеркивали упрямство, с которым жизнь, непобедимая в широком смысле, струилась в обход заторов, ущемлений, язв, опухолей и склеротических бляшек. Нагулявшись, притекал домой. Растекшись на постели, он отключался на миг и просыпался уже оформленным, хорошо отдохнувшим и с прекрасными воспоминаниями.

Пока не попал в неприятнейший переплет.

Случилось так, что Вервольф забрался в совсем уже немощного человека. Это был старичок, который держался достаточно бодро и этим всех вводил в заблуждение. Себя в том числе. Судьба обошлась с ним милостиво, и удар случился во сне. К Вервольфу она была не так добра, и он покинул гостиницу не целиком. Он выписался из нее без руки. Когда в стариковском черепе лопнул сосуд, Вервольф моментально понял, что дело плохо. Кровоток резко замедлился, и он забился, как муха в сметане. Туман вскипел. Вервольф на секунду задумался, не его ли раскорячило в том сосуде. Это было бы очень грустно, потому что ему понравилась экскурсия по старичку. Впрочем, гадать было некогда, кровь еле текла. Вервольф кое-как просочился в полость кишечника и вылетел с поминальным выхлопом, как будто его вышвырнули за пьяный дебош из кабака. Не весь. Дедово сердце остановилось, и часть тумана застряла в омертвевших сосудах.

Кляня себя на чем свет, Вервольф зазмеился домой. Утром, соткавшись в положенный организм, он обнаружил нехватку правой руки. От плеча отходила короткая закругленная культя без единого шрама. Она ничуть не болела. Нечего было и думать показаться в таком виде на людях. Вервольф ошеломленно заходил по комнате, не понимая, как быть и есть ли надежда. Он никогда не бывал в покойниках по той простой причине, что попадал в человека лишь с током дыхания. Без этого содействия дорога внутрь была ему заказана. Поэтому он даже и не пытался вернуться в старичка и добрать недостачу. Он просто не мог этого сделать. И совершенно не представлял, что происходит с туманом в бездыханном теле. Ему было ясно одно: рука осталась в старичке и пока еще там, но скоро с ней может случиться непоправимое. Старичок жил один, однако рано или поздно его найдут и непременно сожгут, потому что закапывать некому. Надежда на родственников была призрачной. Вервольф не заметил у него ни одной фотокарточки; питался этот дед какой-то дрянью, сущими отбросами, да еще попивал, судя по батарее пустых чекушек. И даже если похоронят, как в старину, то было невозможно предугадать, как отразятся на тумане тяготы разложения.

Пока никто не спохватился, оставалось одно: навестить старичка под покровом ночи и попытаться что-нибудь предпринять. Вервольф сомневался, что будет на что-то способен в своей туманной ипостаси. Значит, придется дождаться утра и действовать во плоти.

Вервольф просидел дома до позднего вечера, жалуясь черепахе и попугаю. Он поминутно смотрел на часы – не пора ли лечь. Он бы улегся и раньше, но боялся, что проворочается без сна, измучается, а после забудется и вдруг проснется в неподходящий момент – проползая под дверью или в окно, а то еще в вентиляции или замочной скважине. У него развился в невроз. Раньше он не задумывался о таких вещах. Наконец, он решился и забрался под одеяло, страдая от надобности обходиться всего одной рукой. Это было крайне неудобно и непривычно. Он даже не взбил подушку, хотя для этого две руки не нужны. Обрубок шевелился, будто в насмешку, и Вервольф расположил одеяло косо, прикрыв культю, хотя сначала хотел привычно положить ее сверху.

Сон пришел быстро, и Вервольф превратился в туман.

В этом виде он чувствовал себя как обычно. Увечья словно и не бывало, и у него чуть улучшилось настроение. Вервольф, не мешкая, заскользил по тротуару. Лужи и мусор ему не мешали, скорость была приличная, и через десять минут он заклубился в обители старичка. Покойник лежал, как прежде. В грязное окно светила луна, а за стенкой бормотал ночной телевизор. Тени раскинулись косо и ровно. Древний будильник еще тикал, но изрядно отстал и скоро должен был замереть навсегда. Губы деда были сомкнуты, щетинистый подбородок торчал, а глаза блестели. Их было некому закрыть. Вервольф испытал легкое недоумение, так как слышал, что челюсть у мертвецов отвисает, а глаза стекленеют. Он выбросил щупальце и коснулся щеки. Туман не различал температур, но тем не менее обладал некоторой осязательной способностью. Кожа, насколько Вервольф мог судить, совершенно не изменилась. Он не знал, как скоро появляются трупные пятна, но знал, что окоченение уже должно если не завершиться, то хотя бы начаться и даже зайти достаточно далеко. Между тем Вервольф не наблюдал ничего подобного. Старичок казался вполне живым и вроде как спал. Вервольф мог списать это на издержки туманного зрения, которое, собственно говоря, и не было таковым, а претворялось в некое сложное общее впечатление. Возможно, впрочем, что ему не почудилось. Тогда причина могла заключаться в частице самого Вервольфа, которая осталась жива и томилась в тенетах смерти, не позволяя плоти истлеть. В какой-то мере это обнадеживало.

Вервольф пришел к выводу, что кровь из старика придется слить. Забыв о своем состоянии, он захлопал себя по карманам: где же нож? Но быстро опомнился и пополз по ящикам и шкафам в поисках подходящего орудия. Ножи хранились в кухне, и было их там целых три штуки, но все тупые. Времени было много, и Вервольф приступил к тотальному обыску. Вскоре он нашел, что хотел. В шкафу висел отутюженный флотский мундир с кортиком. Дед умер в звании капитана первого ранга, и Вервольф посокрушался над беспощадной жизнью, которая выбила из него прежнюю стать, не предоставив ничего взамен. Он побывал в ванной и счел, что все должно получиться. Теперь он мог только ждать. Вервольф разлился по полу, чтобы заснуть вторично. Любой, кто заглянул бы в комнату, решил бы сперва, что где-то прорвало трубу с горячей водой и пол заволокло паром. Потом он не придумал бы уже ничего, и Вервольф ему не завидовал.

Он проснулся еще затемно и сел. Будильник тикал, но реже. Луна ушла. За окном прозвенел жаворонок-трамвай. Руки не было. Вервольф оттолкнулся оставшейся, встал и подошел к смертному ложу. Он боязливо дотронулся до щеки: так и есть. Она была прохладной, но не холодной, как подобает усопшим. Глаза смотрели, пожалуй, весело. Теперь Вервольф прикрыл капитану веки. Живее ему не быть. Оно и к лучшему, ибо Вервольф не знал, приросла бы рука на место, если бы вышла из деда отдельно от остального.

Склонившись, он обхватил его левой рукой, приподнял и поволок в ванную. Вервольф не раз слышал, что покойники необъяснимо тяжелеют, и даже тщедушные становятся неподъемными. Не то чтобы в точности так, но доля истины в этом была. Вервольф подумал, что своя ноша не тянет. Он помедлил, прикидывая, зажечь ли в ванной свет. С улицы видно не будет, однако он предпочел не рисковать. Если труды его не напрасны, то освещение ничего не изменит. Он вставил затычку в сливное отверстие, чтобы драгоценная кровь не ушла раньше времени, перевалил труп через борт и сходил за кортиком. Старичок лежал, едва различимый в темноте, как готовая мумия. Вервольф рассек его единым движением от горла до паха. Ножи затупились, но кортик оказался остер. Вервольф вспомнил, что скотину подвешивают вниз головой, чтобы лучше стекало. Здесь было не за что зацепиться, стойка для душа грозила не выдержать. Придется кромсать до фарша. Кровь выступила и лениво схлынула с боков, внутри же дрогнуло черное озеро, успевшее натечь от первого маха. Очевидно, Вервольф задел что-то крупное. И тут его культя дрогнула и вытянулась на пару пальцев. Он чуть не пустился в пляс и еле сдержал радостный возглас. Он думал, что придется снова ждать ночи, когда туман заструится из крови, а то и нет, почем ему знать, но видно, тому самому не терпелось попасть домой.

Работа закипела. Вервольф орудовал неуклюже, промахиваясь левой рукой и сбивая эмаль, а правая все росла, вытягивалась, уже обозначился локоть со следом старого ожога и проступили волоски. Через час она была готова. Вервольф воткнул в останки нож, хотя можно было этого и не делать, и сжал на пробу правый кулак. Пальцы послушались. Он вышел к окну, за которым уже рассветало, и присмотрелся. Ногти оказались на месте, на ладони прорезались линии жизни, ума и сердца. В руке было необычное ощущение, но оно ничему не мешало и не особенно досаждало. Так бывает, если ее слегка отлежать.

Вервольф вернулся в ванную, отодвинул кровавую массу. Чиркнул спичкой и вгляделся в затычку. Вокруг нее образовался черный ободок. Какие-то капли все-таки утекли в канализацию. Но Вервольф рассудил, что сделанного достаточно и сетовать грех. Он зачем-то сорвал занавеску и накрыл недавнего моряка. Потом извинился. Вымыл кортик, стараясь не брать его за рукоятку, и влажным полотенцем протер все, к чему прикасался. После этого он вышел, никем не замеченный.

Дома Вервольфу захотелось отпраздновать удачную сборку. Он постановил для себя быть осторожнее и впредь не соваться в кого попало. Старики исключались из числа достопримечательностей. Но он не успел даже вскипятить чайник. Выползла черепаха, и рука вдруг пришла в движение. Вервольф посмотрел на нее и обмер: она стала красной, как обваренная, и цвет все густел. Черепаха сосредоточенно приближалась, нацелившись на капустный лист. Рука взлетела, и кулак распечатал ее в кровавый блин. Брызнуло во все стороны, а панцирь разбился вдребезги, как старинное зеркало. Вервольф перехватил себя за запястье, не веря глазам. Рука начала бледнеть. Он осторожно пошевелил пальцами, и те подчинились. Но Вервольф уже знал, что дело неладно. Он окончательно убедился в этом, когда рука побагровела опять, взломала клетку и стиснула попугая, на миг превратив его в красно-зелено-желтый светофор.

Предвидя ночь и не зная, что будет дальше, когда он полностью растворится и смешается с ожившей рукой, Вервольф метнулся в кладовку. Он принялся заделывать все дыры и щели, прикрывать вентиляционные решетки; скатал в рулон ковер и подогнал его под дверь. На всякий случай он заперся и спрятал ключ там, откуда туман, и без того мало на что способный, никогда его не возьмет. Рука повиновалась. Она стала обычного цвета и вела себя безупречно. Вервольф не обманывался. Закупорив все, что нашел, он обессиленно сел и уставился на недавнюю бойню.

Ночью случайный прохожий, задержись он на пару минут, сумел бы различить в окне четвертого этажа странное волнение. Там что-то клубилось и рвалось наружу так, что дрожали стекла. Утром, когда Вервольф очнулся от тревожного сна, простыня оказалась черной. Он не придал этому большого значения. Наскоро позавтракав, он поспешил покинуть дом.

О нем, если бы кто удосужился, написали бы так: «Высокий молодой человек, спешивший по бульвару, вдруг замер и начал хлопать себя по карманам пальто. Где же нож? Экая незадача. Прохожие обходили его, а он сумрачно высился среди них и рылся за пазухой, потом проверял подкладку… Нашел! Слава Богу! Молодой человек просиял. Не хватало еще потерять такую важную вещь».

© октябрь 2014

Кресло Барани

Бродячий цирк покрыл немалое расстояние, пока не наткнулся на гостеприимный городок. В остальных, которые встретились на пути, его принимать не желали, и караван долго полз мимо кукурузных полей, лесов, лугов, каньонов и плоскогорий. Оголодавший цирк не замедлил дать шикарное представление, и ближе к полуночи труппа устроила скромный пир.

Позади шапито поставили ящики, накрыли помостом, который еще не полностью продавил исхудавший слон, и уселись кто на что поспел. Южное небо кишело звездами. Луна лопалась от избытка безжизненных соков, и ей пела осанну всевозможная мелочь, укрывшаяся в шелковых травах. Раздвоенный флажок трепетал на легком ветру, как язык ехидной змеи. Горел костер. Сонно фыркали лошади.

Дядюшка Директор поднялся с кружкой в руке.

– Господа! – воззвал он. – Возблагодарим небеса, призревшие на утомленных странников!

Ему ответили одобрительным гвалтом. Директор выхлебал кружку, крякнул и погладил ветхий жилет, объемное наполнение которого целиком зависело от успеха гастролей. Нынче жилет болтался, как на вешалке.

Послышалось чавканье. Все уже выпили, кроме Гвидо, метателя ножей. Гвидо пил вдумчиво, не упуская ни единой ноты ноты мерзкого пойла. Дядюшка Директор прислушался и укоризненно покачал головой. Он грузно сел и позвал:

– Гвидо!

Тот покосился, не отлипая от кружки.

– Всякий раз, как ты пьешь, меня колотит озноб, – проникновенно признался Дядюшка Директор. – У тебя очень опасный номер. А мы даем завтра целых пять представлений.

Гвидо стукнул кружкой по столу, вытер пасть и крутанулся в кресле.

Это было особенное кресло. Никто не помнил, откуда и почему оно прибилось к цирку и сделалось неотъемлемой собственностью Гвидо. Оно являлось изобретением врача по фамилии Барани, будучи предназначено для оценки чего-то там. Труппа слабо разбиралась в этих делах. Налицо были факты в количестве двух. Во-первых, кресло вращалось. Во-вторых, когда оно останавливалось, глаза продолжали дергаться, и это что-то означало.

Жена и партнерша Гвидо, пышная рыжая каланча по имени Флора, была дочерью священника и восемь лет как сбежала с цирком. Гвидо и Флора выглядели потешной парой, особенно при исполнении. Огромная Флора вставала к щиту, а супруг, без малого – с позволения так выразиться – карлик, буквально сыпал ножами, смахивая на осатаневшую садовую поливалку. Он сидел в кресле, сливаясь с ним в небольших габаритов конструкцию, которая внезапно оживала и ощетинивалась сталью.

Гвидо осклабился.

– Флора! – крикнул он. – Становись! Бруно, давай сюда щит!

Дядюшка Директор мотнул овечьими бакенбардами.

– Гвидо, Гвидо, – сказал он отечески. – Ты же не сделаешь этого? Я беру свои слова назад. Я знаю, что умеешь собраться с похмелья. Как хирург! Но сейчас ты и вовсе пьян! Не трогай ножей.

Но просьба Директора привела лишь к тому, что Гвидо опрокинул вторую кружку. Он больше не чавкал. Он быстро и гулко глотал, подобно зобастому голубю подле лужи.

– Я не буду смотреть, – заявила Эсмеральда и встала. Она была канатоходкой и отчаянно переживала за всех и каждого, даже за слона, которому увечья грозили в минимальной мере. Когда ей справедливо указывали на опасности, сопряженные с ее собственным ремеслом, Эсмеральда только пожимала плечами. Она совершенно не боялась высоты и не понимала, о чем идет речь.

Тем временем клоун Бруно приволок щит. Он гадко гримасничал на ходу. Это была не привычка, а врожденное расстройство, из-за которого он поступил в труппу без испытательного срока. Щит был здоровый, и Бруно последние десять шагов катил его, как колесо о четырех углах.

Фокусник, похожий на щеголеватую смерть, многозначительно посмотрел на свою напарницу, нынче дважды распиленную на бис, и та показала ему кулак.

Рыжая Флора встала к щиту, а Гвидо тем временем прикончил третью кружку и вертанул кресло, обогащая подпитие головокружением. Он скинул куртку, скрывавшую пояс с двумя десятками кинжалов, которого Гвидо не снимал даже ночью.

– Бруно, верти еще, – велел он.

Разжившись некогда диагностическим креслом, Гвидо не замедлил приспособить его к делу и встроил в номер. Перед метанием его сильнейшим образом раскручивали, а после резко останавливали.

Дядюшка Директор был деловым человеком и влюбился в кресло с первого взгляда. Совмещая должность конферансье и вращателя кресла, он выходил в цилиндре и фраке поверх подтяжек и скороговоркой просвещал невежественную публику насчет остаточного движения глаз. Оно мало сказывалось на остроте зрения, но этого никто не знал, и эффект усиливался. В шапито воцарялась почтительная тишина.

Дядюшка Директор тоже был мистик – все циркачи не без греха, – но копал неизмеримо глубже Флоры. Его постоянно заносило, и он проводил аналогии настолько туманные и размашистые, что даже грамотные зрители разевали рты. Он считал, что колебание глаз подобно «колыханию эфира». О сущности эфира Директор имел самые расплывчатые представления, но это не мешало ему сравнивать кресло с Творцом и видеть в мироздании затихающий отголосок давно прекратившегося вращения.

– Не так ли творение? – завывал он в конце и щелкал подтяжками, не в силах справиться с наплывом чувств. – Оно упокоилось, Создатель отошел от трудов, а глазки все бегают!

В этом пункте Директор срывался на непристойный смешок и брался за спинку. Как только кресло Барани останавливалось, он отбегал, и Гвидо принимался за дело.

Но сейчас в нем колыхались три кружки, и Дядюшка Директор, как было сказано, обеспокоился.

– Не испытывай судьбу! – взмолился он. – Хотя бы не трогай свое чертово кресло!

Гвидо вращался, не обращая на него ни малейшего внимания, а Бруно наяривал на похвате и сокращался в нелепых телодвижениях.

Застолье притихло. Дядюшка был нечист на руку и вообще первостатейная сволочь. Труппа его недолюбливала. Ей не было дела до мастерства Гвидо, восхищаться которым она предоставляла зрительскому стаду, далекому от циркового искусства. Больше того – выступления ради потехи на отдыхе, среди собратьев, которые повидали всякое и ко всему привыкли, считались дурновкусием. Но в данном случае наметился конфликт с вороватым начальником, а потому насторожились все – наездники, танцовщицы, дрессировщики, жонглеры, акробаты и даже уборщик, который уже с полудня еле стоял на ногах и получил от Директора взбучку с обещанием немедленного изгнания.

Кресло резко замерло, и Бруно заскакал прочь, сбиваясь на гусиный шаг. Флора сердечно улыбалась в отблесках костра. Гвидо выхватил два кинжала за раз. Его глазные яблоки подергивались, и этого не видел никто, но знали все. Кинжалы описали две параллельные дуги и вонзились по соседству с ушами Флоры, правым и левым соответственно. А новые уж летели, и щит дрожал, тогда как Флора, не мигая, любовалась своим без пяти минут лилипутом. Рабочее вдохновение придавало Гвидо ослепительную красоту, которая была заметна только ей.

Через десять секунд все кончилось. Флора шагнула вперед из своего силуэта, и щит стал символом очередного торжества Гвидо. Он ощетинился ножами, вошедшими в дерево одинаково глубоко. Их рукоятки неслышно пели, мелко вибрируя в унисон.

Дядюшка Директор вздохнул. Гвидо припал к четвертой кружке.

– Браво, – сказал уборщик и повалился без чувств.

Флора вернулась за стол и оглянулась на силуэт. Лишенный начинки, тот выглядел довольно непривлекательно и не вполне отражал достоинства ее фигуры. Но Флора усмотрела в нем нечто большее.

– Между прочим, – заметила она, берясь за бутыль, – именно так я представляю себе моего ангела-хранителя. Очевидно, это он и есть. Он заключает меня в кокон, повторяя формы, и отводит кинжалы.

Флора унаследовала от родителя бытовой мистицизм, а потому, когда выпивала лишку, заводила речи о призраках, и Гвидо ее поколачивал. По мнению мужа, она думала слишком много – или слишком мало, что одно и то же.

Гвидо ответил ей тяжелым взглядом.

– Что ты мелешь? – прорычал он. – Какой еще ангел? Это, Флора, исключительно ловкость рук и доказательство моего мастерства. Давай, попроси Бруно! Или господина Директора. Пусть они бросят. Посмотрим, поможет ли тебе ангел.

– Глупый, – любовно бросила Флора. – Точно такого я видела в детстве. Он приходил ко мне во сне.

– А где же крылья? – спросила Эсмеральда.

– Никаких крыльев. Просто фигура. Он стоял и смотрел, а больше ничего не делал.

– Дура, – надменно процедил Гвидо. – Сказано, что нет никакого ангела.

Он выбрался из кресла и пошел собирать ножи. Разложив их по гнездам, направился к костру и вынул оттуда горелый сук. Кончик тлел, и Гвидо загасил его пальцами.

– Гвидо, – погрозил ему Дядюшка Директор. – Побереги руки!

Тот засопел и вернулся к щиту. Было высоко, но он не поленился приволочь скамеечку и даже переусердствовал суком, чрезвычайно расширив контур Флоры и превратив ее в несимпатичную тушу. Он добавил углем рога, щетину и хвост, а также копыта, свиное рыло и ослиные уши.

– Вот твой ангел!

Гвидо отшвырнул сук и запрыгнул в кресло.

– Какое уродство, – покачала головой Флора, а Бруно с гиканьем пустился вприсядку вокруг щита. Но тут засвистели ножи, и он с визгом бросился наутек.

Никто и глазом не успел моргнуть, а Гвидо уже обозначил кинжалами новую фигуру. Он, как всегда, оказался на высоте. Ножи аккуратно обсели рога, пятачок и кисточку на хвосте. Снарядов не хватило, поэтому Гвидо позаимствовал со стола четыре вилки. Больше не было, и труппа вообще предпочитала есть руками, а Дядюшка Директор поощрял это, воображая, что бытовая дикость сплачивает коллектив.

– По мне хоть ангел, хоть черт, – осклабился Гвидо и после этого утратил всякий интерес к инсталляциям.

Застолье продолжилось, приобретая все более дикие формы. Щит с нарисованным и прошитым чертом высился задником, освещенный костром. Пламя плясало, и черт переливался багровыми и черными пятнами. Дядюшку Директора увели под руки в головной фургон. Бруно валялся под кустом, подрагивая членами даже во сне. Гвидо и Флора полностью помирились – метатель ножей забрался на колени к своей мишени и присосался к ней клещом, а потом ущипнул особенно сильно, с подвывертом. В темноте взрыкивали тигры, всхрапывали лошади. Тяжело вздохнул слон. Цикады умолкли, а луна осоловела.

На следующий день Директор поднял команду ни свет, ни заря. Закаленная труппа только покряхтывала да поругивалась, задавая животным корм, проверяя крепления, настраивая инструменты и выкатывая большой барабан для привлечения публики. Актеры проводили сочувственными взглядами уборщика, который понуро шагал по дороге с узелком на плече и уже успел превратиться в далекое пятнышко. Женщину не только бородатую, но и горбатую, а также тучную, ластоногую и обладавшую всеми положенными мужскими признаками при полном отсутствии женских посадили на цепь в шатер. Она не участвовала в попойке по причине глубокой дебильности. Городок подвернулся славный. Население было охочим до зрелищ, а день наступил воскресный, и горожане вознамерились провести его в цирке весь, по несколько раз глазея на одно и то же.

Флора оттерла черта и вымыла щит. Гвидо вымылся сам, четырежды окатившись ледяной водой. Он чувствовал себя намного лучше, чем мог, и засел за станок точить ножи. Его нога весело давила педаль. Флора невольно залюбовалась. Светило солнце, пел жаворонок, и впору было писать картину, когда бы Флора умела рисовать – и тем паче, если бы она знала, что идиллия продлится не дольше полутора часов.

Когда они истекли, стоявшая у щита Флора не поняла, почему не свистит над ушами и ударяет где-то далеко. Все началось как обычно. Дядюшка Директор приветствовал ее поклоном, держа цилиндр на отлете. Шапито был набит битком. Публика сплевывала табачную слюну, харкала, перхала, глушила самогонку, свистела и поднимала детей повыше. Гвидо, свирепо скалясь и переодетый пиратом, вкатил свое кресло, вскарабкался на него, свесил ноги и нетерпеливо махнул Директору, который с похмелья немного сократил свою речь; тот поспешил, переваливаясь, как утка, и что было мочи раскрутил аппарат. Гвидо закружился волчком, уже держа остриями вверх первые кинжалы. Он словно собрался обедать, и не хватало салфетки. Дальше началось непонятное. Гвидо метнул уже восемь штук, но все они вонзались необъяснимо далеко от Флоры, и ее улыбка превратилась из счастливой в недоуменную. Ненадолго притихли и зрители. Поскольку Флора смыла черта, им было невдомек, что Гвидо по странному капризу руки выбивает его контуры. Он точно попадал не просто в места, где накануне были рога и рыло, а даже в самые те отверстия, но все они находились позорно далеко от его напарницы.

– Надувательство! – крикнул кто-то.

Флора отошла от щита и оглянулась. Мастерство Гвидо осталось неоспоримым, но было понятно лишь горстке посвященных.

На втором выступлении история повторилась. Гвидо скрежетал зубами, но лезвия упрямо садились по линии черта. В третий заход не убралось собрать и половину зала. Еще обиднее было то, что разочарованная публика озлилась не только на метателя ножей, но и на фокусника, клоуна, акробатов и даже бородатую женщину, которой поставили в упрек ее мужской пол. Флора серьезно разволновалась и в кровь искусала губу. Личность ангела теперь вызывала сомнения и у нее.

Дядюшка Директор пригласил Гвидо в административный фургон.

– Послушай, Гвидо, – сказал он мрачно, когда тот остановился у входа и выпятил грудь. – Не знаю, что на тебя нашло, но так не годится. По мне, ты давеча перебрал. А я тебе говорил! Взгляни на себя – разве ты угонишься за Носом?

Нос был слон.

– Проклятый черт, – буркнул Гвидо. – Руки сами его рисуют! Может, намалевать его снова, чтобы стало понятнее?

Дядюшка Директор покачал головой.

– Ты глуп, мой дорогой Гвидо. Публике наплевать на твою меткость. Ей нужно совершенно другое, и мне удивительно, что тебе это до сих пор невдомек.

– Чего это ей нужно другое? – подозрительно осведомился Гвидо и шмыгнул носом.

– Чуда! – воскликнул Директор. – Она томится по чудесному спасению. Рассудок подсказывает, что Флоре конец, но ты совершаешь чудо, и Флора спасается. Народ устал от суровой и безнадежной действительности.

– Что же делать, если получается черт, – возразил тот. – Такая уж, значит, у нас нынче действительность.

– Нет, – погрозил ему пальцем Дядюшка. – Люди платят за счастливый конец. Они не хотят твоего черта, им нужно чудесное спасение Флоры, которая должна находиться на волосок от гибели. Если ты не соберешься, то завтра же вылетите оба за уборщиком вместе со щитом, а кресло я вычту из выходного пособия.

Он налил себе из фляжки с вытравленным клоуном в колпаке и с накладным носом.

– Не так ли и мы? – возопил он привычно, когда выпил. – Подумай над этим, Гвидо. Мы ждем чудесного спасения, пребывая в когтях у дьявола. Читай в человеческом сердце, мальчик мой, и у тебя все получится.

Мальчик вышел, ни слова не говоря.

Четвертое выступление Гвидо провалил так же, как первые три, и был освистан.

Последнее, пятое, давали уже в сумерках. Все устали. Воскресный день кончился, и публика собралась самая стойкая и хмельная. Остальные наелись цирком до рвоты.

– Чудо меткости и высшего промысла! – объявил Дядюшка Директор, собственноручно выкатив кресло. – Сам Господь направляет руку нашего бесподобного Гвидо! Но я усложню ему задачу. Сейчас я раскручу и резко остановлю это волшебное кресло. Поверьте, глаза у Гвидо забегают будь здоров! Но это не помешает ему испытать судьбу и наказать свою супругу, которая не дает ему продыху, пилит и поедом ест с утра и до вечера за каждую нычку, каждый глоток и каждую девку – а он, поверьте, не пропускает ни одной!

Если на утреннем представлении эта тирада породила сочувственный рев, то сейчас последовали жидкие хлопки и одинокий глумливый свист. Флора заняла свое место и грозно подбоченилась.

Директор крутанул кресло.

Все это время Гвидо вспоминал неприкаянного уборщика с его узелком. Как только Дядюшка прервал вращение, он подал голос, чего на арене с ним никогда не случалось.

– Счастливого чуда, – прохрипел Гвидо. – Спасайтесь!

Первый кинжал достался Директору, и тот попятился, схватившись за горло. Остальные полетели в публику. Шапито наполнился глухими чавкающими звуками и короткими воплями. Через десять секунд основная часть зрителей отправилась на встречу с чудесами, а те, на кого не хватило ножей, порадовались им на земле.

© апрель 2014

Кулинарный поединок

Кондрат привалился к стене. Ему достался противогаз на пару размеров больше, чем следовало, и отрава заползала под маску. Яд сгущался и дробился в конгломераты, которые мигом обретали примитивное сознание и хищно вгрызались в щеки. Два шарика устремились к глазам; Кондрат остервенело раздавил их, притиснув резину. Раскинув ноги, он сидел на тротуаре и время от времени поглядывал за угол. Понизу стелился опасный дым, то и дело вскидывавшийся сторожкими столбами – Кленовый Сироп делал стойку и разведывал обстановку, переведя часть себя в газообразное состояние.

Проспект горел. Над кострами разнесся громовой голос:

– Сдавайся, сука! У меня огнемет…

Кленовый Сироп засел в родильном доме – красного кирпича здании, объятом пламенем. Кондрат пересчитал гранаты. Четыре штуки. Если Сироп решится на бегство через боковой выход, то двух должно хватить. Кондрат знал: Сироп изрядно истратился на отравляющий газ, и то густое, что от него оставалось, существенно потеряло в объеме. Мятежник пошел ва-банк – и проигрывал.

– Десять секунд! Время пошло!

Максимилиан угнездился за пулеметом на крыше пикапа; автомобиль лихо кружил на месте – у стрелка, временно занятого огнеметом, не было возможности вращать орудие. Но вот пикап остановился: сержант-водитель ударился лицом в рулевое колесо и затих.

Кондрат рассчитал верно, Кленовый Сироп побоялся отсиживаться в доме. Боковая дверь распахнулась, и высунулось клейкое щупальце. Скоро и весь Сироп целиком вывалился в свои личные боевые испарения. Подобный спруту, он проворно заковылял прочь, и тут Кондрат метнул в него гранату, потом другую – почти без паузы. Кленовый Сироп заклекотал в ужасе; схватился псевдоподиями за место, обозначавшее мозг. Мгновением позже его раскурочило в мелкие брызги. Туман, лишенный высшего руководства, истончился в дрожащую пленку, на миг затвердел и быстро покрылся миллионом трещин. Кондрат ощутил, как по лицу покатились сухие горошины. Он отвел край маски, чтобы дать им высыпаться. Потом высунулся из укрытия, показал Максимилиану большой палец. Стрелок ответил тем же, и Кондрат с несказанным облегчением сорвал противогаз. Гарью пахло невыносимо, но ему стало намного лучше. Он глянул на растяжку, изрешеченную пулями, где еще можно было разобрать слова «Убей ГМО!» Потом скользнул взглядом по корявой надписи на противоположной стене. Та гласила, что «трансгены – пидоры»; слово «трансгены» было наспех потерто и поверх шло другое, начертанное вовсе коряво – «сыроеды».

Кондрат усмехнулся. Сыроеды образовывали элитный отряд, прославившийся зверствами. Дразнить их не следовало, это были сливки спецназа. Впрочем, нет – слово «сливки» успело стать бранным, ибо именно Сливки на той неделе хладнокровно вырезали сотню людских семей. А сыроедов, скорее всего, оскорбил местный Сахар – уличная шпана, склонная к партизанщине и прочему саботажу; представитель противника, развивший в себе способности к письму. Довольно редкий дар среди ГМО; им обладали еще Соль с Баклажанами, но веганы, с которыми временно объединились всеядные, вытеснили их в спальные районы, где и рубились насмерть.

Тем временем Максимилиан соскочил с пикапа и зигзагами, пригибая голову, добежал до Кондрата. Проспект простреливался; снайперов пока никто не отменил. Особенно отличалась Морковь – очевидно, ее меткость была как-то связана с полезным для зрения каротином. Кондрат поднялся на ноги, протянул руку. Максимилиан деловито пожал ее, снял шлем, провел ладонью по взопревшему лысому черепу.

– Надо подчистить, – пробормотал он, озираясь. – Твари! Друга убили…

Тут из ближнего переулка выскочил Чай, размахивавший саблями, но Кондрат без труда снял его первым же выстрелом. Враг опрокинулся, несколько раз дернул короткими ножками и затих.

– Совсем охуели, – буркнул Кондрат. – Слышал о пленных?

Максимилиан рассеянно покачал головой.

– Насобачились, гады, с генетикой, – пустился рассказывать тот. – Захватывают наших и переделывают. Совсем чуть-чуть – много ли надо! Один укол – и тот уже не наш, то есть с виду наш, а думает гнилое, как они. Поскребешь чуток, и найдешь Голубец или Перепелиное Яйцо.

На закопченном лице Максимилиана читалось сомнение.

– Я слышал другое, – буркнул он. – Что это вовсе не они. Что это наши досовершенствовались. Якобы дело дошло до заказов на деликатесы, то есть это мы сами навыращивали для господ. С виду человек, да только на два или три процента – сквозной кабачок.

– Какая разница, – вздохнул Кондрат. – Ясно одно: теперь придется быть вдвойне начеку. Предстоит, знаешь ли…

– Ложись! – заорал Максимилиан и толкнул его в крошево, оставшееся от туманного Сиропа. – Воздух!

Оба метнулись наземь ногами к источнику звука, руки сцеплены на затылке. Гул налетел и унесся, осыпавшись бумажным дождем. Не поднимая головы, Кондрат потянулся, подцепил листок. Агитка, пропаганда для дураков, сплошные цитаты из «Чиполлино». Овощная, блядь, революция. Тут же ахнули и далекие взрывы, земля качнулась. Бойцы приподнялись на локтях и увидели, как в полумиле от них оседает высотка.

– Паскуды, – простонал Кондрат.

– Надо в штаб, – Максимилиан встал. – В бункер. Отведешь?

Кондрат тоже выпрямился, отряхнулся. Поправил противогазную сумку, ремни, кобуру, протер глаза.

– Чего не отвести, пойдем. Я сам себе штаб, мой участок.

– Серьезно? Я думал, один такой… вольный охотник.

– Ну да, ты отбился сколько недель как? Пять? А наших вчера накрыло, все полегли. Я остался на хозяйстве…

– А связь как держишь?

– Сеть еле дышит, но ловлю. Запасной генератор. Вода, хавка…

– Хавка? – Максимилиан опасливо прищурился.

– Не ссы. Этим консервам с полвека, неприкосновенный запас. Конечно, оживут, если эти суки доберутся, но хрена с два им! – Кондрат погрозил небесам.

Максимилиан ему нравился. Они сошлись трое суток назад, когда бок о бок, случайно встретившись на спешно сооруженной баррикаде, отбивали атаку капитана Кефира. Тогда положили добрый взвод, кровь лилась ручьями. Капитан был, конечно, герой, этого не отнять; он сознательно, подавая пример своим головорезам, отправился в бой прямо в картонном пакете. Кондрат подумывал захватить его в плен и подвергнуть пыткам – нассать, например, но Максимилиан опередил товарища и распорол доспехи Кефира пулеметной очередью. Вышло действенно, ибо Кефир весь растекся в грязи и не сумел подняться.

Потом Максимилиан наткнулся на заблудившийся пикап, сержант уже отчаялся вырулить к своим. Образовалась мобильная огневая точка, которая два следующих дня успешно прикрывала Кондрата. Теперь пикап приходилось бросить – ни Кондрат, ни Максимилиан не умели водить машину.

В глазах щипало, и Кондрат утерся рукавом. Отнявши руку, обнаружил ржавую полосу.

– Юшку пустили, фрукты-овощи. А на тебе ни царапины! Заговоренный, что ли?

– А то! – Максимилиан ухмыльнулся, сверкнули зубы.

Кондрат ударил его по плечу, и оба заспешили вдоль дымившегося здания. По ходу старались держаться стенки, но это тоже было опасно – та грозила обрушиться в любую секунду. Горячие вихри вздымали вражеские листовки, мешая их с крупными хлопьями пепла. Районный штаб разместился в подвале супермаркета. Это место сочли удачным, командиры надеялись прикрыться тамошним продовольствием, но просчитались. Трансгены не знали жалости. Мясные и рыбные продукты, макаронные изделия, крупы, зелень и прочие очеловеченные яства мирно спали медикаментозным сном – во сне и умерли: одни – сраженные пулями, другие – отравленные мутагенами. В командный бункер ворвался смертник из Патиссонов, обвешанный тротиловыми шашками. Кондрат был на задании, он уцелел. Вернувшись, он долго стоял среди разорения; в тот миг для него не существовало разницы между своими и противниками. Сдерживая жгучие слезы, он скорбно взирал на бездыханные тела – лишь на вид человеческие, внутри же это была баранина и свинина. Товарищей он узнавал по остаткам обмундирования.

– Сюда, – Кондрат пригласил Максимилиана в разгромленную витрину.

Тот вошел, давя сапогами битое стекло.

– Мать честная, – стрелок покачал головой.

Бараний Бок лежал перед ним, свернувшись калачиком, и будто спал в засохшей крови. Наггетсы отошли в мир иной по-семейному, в обнимку, погруженные в коллективную молитву. Их застигли в режиме бодрствования; возможно, командование проголодалось и разбудило некоторых.

– Фашисты, – коротко бросил Кондрат.

Лавируя между трупами, бойцы дошли до металлической двери, за которой оказалась лестница. Спустились в подвал, Кондрат запустил генератор. Тьма задрожала, освещенная мигающим светом; затем гул выровнялся, и Максимилиан различил скудную обстановку – два стола с военными картами, испачканными кровью; шесть офисных стульев, собственно генератор, старенький компьютер и рацию. Флажки на картах были повалены.

– Надо бы сжечь, – пояснил Кондрат, кивая на карты. – Военная тайна. Вдруг что со мной? Но рука не поднимается.

Максимилиан понимающе хмыкнул, и Кондрат насторожился. В этом звуке было что-то ненатуральное. «Показалось», – решил он, но тут же услышал нечто еще: короткий треск разрываемой ткани.

– А, сука! – выругался Максимилиан.

Кондрат обернулся.

– Гвоздь, – пожаловался тот, зажимая рану на плече.

– А хвастался – заговоренный. Дай взгляну…

– Да плевать, – заартачился Максимилиан. – Ерунда, сейчас я сам перевяжу.

– Дай посмотреть, – Кондрат повысил голос и силком, не успел стрелок воспротивиться, отвел его руку.

Какое-то время он тупо взирал на порез, сочившийся желтым.

– Что это? – сдавленно осведомился Кондрат. – Сок?…

Максимилиан отпрянул и затравленно огляделся в поисках оружия. Не найдя, он гордо вскинул подбородок и предложил:

– Стреляй! Только знай, что наша возьмет. Придет Салат и вырвет тебе язык. Придет Изюм, он изнасилует твою семью…

Кондрат издевательски улыбнулся:

– Вот почему ты целехонек. Иуда! Тебе нужны эти карты. Ты даже не пощадил Сиропа с Кефиром…

Он круто развернулся, нога описала дугу и врезалась в лицо Максимилиана; тот отчаянно гримасничал в прощальной браваде. Стрелок упал, и Кондрат проворно сел сверху.

– И в чем твоя правда, гад? – прохрипел тот.

– Правда в том, что ты еда… И ты немножко гниешь, – он потянул носом.

Кондрат начал есть. Он впился Максимилиану в шею и выгрыз кусок. Сразу же повторил, и вскоре добрался до жесткого стебля, изображавшего позвоночник. Максимилиан уже не дышал.

«Кем же ты был? – гадал Кондрат. – Что-то очень вкусное. Не узнаю. Не иначе, иностранный легион. Продовольственный шпион. Интервент!»

Он упоенно чавкал и думал: «Вот же питаются, гады». Потом отвалился, встал, выплюнул косточки. Назидательно пробормотал: «За Бога, царя и Отечество!» Вытирая липкие губы, поплелся к рации, чтобы вызвать Ставку.

© октябрь 2012

Курятник

В нашем курятнике разводят хорьков. Это продовольственная программа.

Мы любим слова и пишем книги, когда не спим. У нас есть группы и секции: «Кружок многоточия» и «Общество восклицательных знаков».

В остальном у нас нет повода к сосредоточенности.

Мы завелись в казане, мы родом из перебродившего плова. Когда-то нас приготовил Топтомыш, в рабочее время занимавшийся геополитическим вудуизмом. Он смазал внутреннюю область казана барсучьим салом, сложил туда нас, насыпал рис, понатыкал перцы. Добавил мослы и копыта, допрыснул гнойного семени – ибо его распирало; он прыгал вокруг, шаманил, колотил в бубен, накрывал собою казан и разряжал себя в самую гущу. На голове его был малахай, и на плечах малахай.

Поесть ему не пришлось. Мы долго томились под гнетом. Нас называли ленивыми щами. Когда над нами запеклась корочка, Топтомыш умер, укушенный змеей, которая заползла ему в череп.

Брошенные в степи, мы долго бродили и гнили, пока не восстали, имея в себе от фениксов. Наш коллектив преобразился в звероферму, совмещенную с птичником. Наступила задержка умственного развития. Среди нас есть цесарки, индюшки, большой бойцовый петух, гадкие гуси и лебеди пополам с утками, перепелки, фазаньи курочки, куропатки. Мы болтаем, не понимая друг дружку. Мы несем яйца и разносим сальмонеллез.

Наш петух топчет каждого, кого укажут.

Мозгов у нас мало. Нас легко загипнотизировать и усыпить, достаточно накрыть нас тряпкой или засунуть голову под крыло. Нашу голову. Она у нас одна на всех.

У нас бывает грипп, опасный для всего живого.

Наш казан помещен в музей и слывет драгоценной диковиной.

Но вдруг у нас появились Люди Икс.

Нечто среднее между курами и хорьками, но вдобавок наделенное сверхъестественными способностями. Один мог за минуту наложить целую бочку, а то и две. Второй располагал кулаком величиной с телевизор. Третья насобачилась делать из ночи день и наоборот. Четвертый мог подпрыгнуть до радуги. Пятый ежечасно рожал великанов и карликов. Шестой и Седьмой умели такое, что предпочитали помалкивать. И вот все семеро, обнявшись, прошлись по нашему курятнику колесом, а после рассредоточились.

Всем стало ясно, что наступили новые времена. Никто на это давно не надеялся, а напрасно. Противодействие оказалось бессмысленным: стоило высунуть голову, как падала ночь среди белого дня, опускался кулак, валилась куча, по бокам становились новорожденные. Из-под радуги открывался прекрасный обзор. Враги были повержены в одночасье. Шестой и Седьмой до поры не показывались, и только томные вздохи выдавали их местонахождение.

Утвердившись в нашем курятнике, Люди Икс угрожают расправой аквариуму, зоопарку и серпентарию. Там тоже неспокойно, и временами оттуда доносятся раскаты благоприятных мутаций.

Люди Икс питаются куриным бульоном и одеваются в меха.

© июнь 2011

Несъедобные

До меня дошли тревожные слухи о литераторе N. Называю его N. не в подражание бесплодию, неспособному давать имена, а потому, что имени своего, чересчур заурядного, знакомец мой не жаловал, предпочитая псевдонимы, каких набралось пять штук, и все они ныне известны так широко, что мне не хочется трепать и склонять их – тем более, что я не знаю, который выбрать; мне остается неопределенное N.

Человек, распространивший эти слухи, был рад откликнуться на приглашение поговорить; мы встретились в погребке с бесперебойной подачей вина и пива, где я, не особенно щедро угостив собеседника, призвал его к откровениям. Тот – назовем его новой буквой, пусть это будет Х., за его сугубо вспомогательную роль в моем рассказе и малую значимость в литературной среде – был настолько безлик, что, бывало, справлял не большую и не малую, но среднюю нужду, требовавшую каких-то особенных гигроскопических материалов. Это все домыслы N., разумеется. Х. осторожно подсосал терпкую пену. Зная, что я сотрудничаю с солидным периодическим изданием, он тешил себя надеждой попасть в газету и охотно просветил меня в следующем:

«Третьего дня, – сообщил он, – собираясь на чтение, где он тоже подумывал быть, я позвонил ему, но мне ответили: занят. Отвечала жена. Я почувствовал, что ей сильно хочется… излить нечто большее. Ну, так я этим воспользовался и поинтересовался, чем же он, голубчик, занимается».

X. помолчал, чтобы сказанное прозвучало многозначительнее, чем было. Я, слегка презирая его за этот фальшивый слог, не стал помогать и, пока он выдерживал паузу, не проронил ни слова. Слегка разочарованный, тот выложил свой единственный, но мелкий козырь. По его словам, N. был замечен в спиритизме. Я пренебрежительно свистнул:

«И все? Но это я слышал. Стареет, поди! Видно, он исписался, ищет новых ощущений – то бишь тем. Для него, помимо своих чувств, никогда не существовало приличной темы. И что же он – вертит стол или размазывает кофейные опивки?»

Х. завистливо помотал головой:

«Не суди опрометчиво. Сведения таковы, что общение с духами напитывает его оригинальнейшими идеями. По словам жены, а она говорила об этом с явным неудовольствием, он уже написал две новые вещи, которые одна лучше другой, совершенные шедевры. И заканчивает третью, еще более блестящую».

«Дальше, – настаивал я. – Дай мне подробности».

Мой собеседник жалобно грыз сухарь: он выпустил всю обойму и взглядом молил меня хоть о какой-нибудь похвале. Из этого взгляда я понял, что добавить ему нечего, и мне стало жаль даже тех небольших денег, которые я израсходовал на угощение Х. Я покинул его, в раздражении думая, что Х. постоянно испытывал тягу к маловероятному, ибо не умел пользоваться палитрой реального бытия. Однако чуть позже, недоумевая, отчего это раздражение столь глубоко – ведь Х. его ничуть не заслуживал по своей малости, – я вынужден был признать, что N. тоже причастен к истокам этого чувства; более того, он выступает главной его причиной. N. был удачливее многих из нас, прикармливал Пегаса из рук, приманивал Муз, падких на легкомысленное донжуанство и обходивших меня стороной – старого и верного волокиту. Я знал, что чем бы он ни занялся, пусть даже такой нелепицей, как заклинание духов, удача ему улыбнется, и все выйдет свободно, непроизвольно, по-моцартовски, а для женского пола – и Музы не исключение – такая ветреность подобна пьяному вину; моя рука скользнула в карман, надеясь на чудо: вдруг мой пиджак с плеча рассудительного Сальери хранит неиспользованные крохи яда, которые можно впарить легковесному N., но лучше – тем самым Музам? Но там, в кармане, я нащупал только табачные крошки для убийства изнеженных лошадей – если кому и было суждено пасть моей жертвой, то всего лишь Пегасу, роскошному средству передвижения.

Я не только завидовал N., я искренне, усугубляя тайную солидарность с казнителем композитора, его осуждал. Общение с духами казалось мне вовсе не безобидной проказой, но серьезным грехом – в своих писаниях я всегда полагал слово «Бог» с большой буквы и откровенно симпатизировал почвенничеству, считая себя не спесивым от праздности литератором-лепидоптерой, а праведным, хоть и не безупречным, работягой-журналистом. Но я не был слеп, я давно распрощался с наивными иллюзиями и понимал, что вразумлять людей, подобных объекту моих размышлений, – это все равно, что разметывать бисер, который и так у меня пожрали разные свиньи.

Я решил подольститься к N.: явиться к нему на квартиру в своем профессиональном качестве, испросить у великого интервью. Как видите, я обманул его в этом, не назвав – поди разбери, читатель, о ком идет речь. Уверенный в успехе, я позвонил ему, подошел сам N.; как и ожидалось, несдержанное тщеславие взыграло в нем шумной пеной, и он согласился принять меня. Вообще, он хорошо ко мне относился и тем оскорблял, ибо не видел во мне соперника, считая, что нам нечего делить: он – писатель-прозаик, я же – именно литератор, газетчик, второстепенный публицист.

Он отворил мне дверь, весь какой-то недопеченный, слепленный кое-как: долговязый, голенастый, с асимметричным лицом, похожий на удивленного кузнечика, удравшего из сачка. Прыгнул, влетел в траву и пошел себе стрекотать среди кашек и клевера; я надеялся припечатать его сапогом вопроса, но тот изловчился и выпорхнул из-под моей стопы целехоньким: «Да, – он сказал, – не желаешь ли посмотреть».

Конечно, я согласился. Мне все же хотелось увериться, что речь идет об очередной забаве, которая сама по себе не имеет никакого отношения к вдохновению N., питаемому иными источниками. Так делают дети: они берут, что попадется под руку, приспосабливают; мастерят из веревочек и палочек штуки, способные в их представлении быть чем угодно; играют, черпая энергию не из поделки, но из себя. Дальнейшее показало, что в этом сравнении я был прав, но лишь отчасти.

«Сначала интервью», – напомнил я, не желая навлечь на себя подозрения в неискренности. Мне не хотелось вести пустопорожние разговоры, меня уже жгло нетерпение, но выхода не было. Я решил потерпеть.

«Неужто напечатаешь? – усмехнулся N. – Что-то ты чересчур любезный. Ну, спрашивай – чем могу, помогу».

Я включил диктофон, оставил его в руках – мне нравится, когда они чем-то заняты; немного подумал и начал:

«Скажите, пожалуйста, уважаемый, – шутовски поклонившись и подмигнув, я назвал его по имени-отчеству, – чем для вас является сюжет? Вы, согласитесь, пишете сюжетные вещи, но в самом конце читатель чувствует себя одураченным: он видит второе, а часто и третье, и четвертое дно, из-за которых сюжет теряет всякое значение».

На лице N. возникло высокомерное выражение.

«Сюжет – это средство доставки, – сказал он снисходительно. – В боеголовке находится нечто другое».

«И потому вы предпочитаете короткие формы? Не жалуете затянутых историй? Насколько я помню, вы не написали ни одного произведения достаточного объема, чтобы вышел кирпичный роман».

«Нет смысла наращивать ракету при заряде, мощность которого неизменна», – отрезал N.

Это высказывание показалось мне довольно туманным, но я не собирался вникать, ибо оно не имело никакого значения.

«И вам не жалко читателя? Ведь вы не думаете о нем. По вашему адресу неоднократно звучали такого рода жалобы».

«Я русский писатель и пишу для русских людей. А русский человек, живя на просторе, не разбирает пути и ждет умного, чтобы тот подсказал, варяга. Того же писателя – в данном случае. Я подсказываю, но меня понимает не каждый».

Я поерзал на стуле. «Может быть, хватит? – пронеслось у меня в голове. – Пора бы и к делу». Но я, для пущей убедительности, решил потянуть еще и задал новый вопрос, который не имел никакой связи с предыдущими:

«А что вы думаете о модной нынче балканской литературе?»

Я сам испугался, настолько нелепым был мой надуманный интерес. Но N. ничего не заметил и с удовольствием разъяснил:

«Балканская литература – приторный торт, посыпанный порохом пополам с корицей и чуть отдающий цыганским дымком. Еще это похоже на сто лет одиночества в пересказе арабского звездочета. Может быть, стиль вырастает из чего-то, что уместно назвать скрытым содержанием по умолчанию; может быть, все происходит наоборот, но не годится, чтобы остался один стиль, как ломкая льдинка вместо айсберга. Стилетворчество заканчивается словотворчеством, бесполезными неологизмами, бессмысленными конструкциями per se».

«Простите? – я уцепился за латынь. – Нельзя ли перевести? Нашу газету читают люди из самых разных слоев».

«Ну, вычеркни… те, – предложил N. – Черт тебя побери – может быть, хватит выкать? Ты все равно будешь переписывать».

«Мне так легче, – возразил я. – Что же тогда вы скажете о западных литераторах? Сейчас входят в силу скандинавские авторы.»

N. махнул рукой (я добросовестно шепнул в слепой диктофон: «Машет рукой»):

«Очень много книг, в которых суть становится ясной с первых страниц; остается убедиться в грамотности технического обоснования».

«А так называемая сетевая литература?»

«Читают человека, а не то, что он пишет, – ответил N. непререкаемым тоном. – Художественное произведение становится продолжением чата. Там, правда, изредка попадаются любопытные вещи. Я знаю один роман, по форме похожий на скорпиона: плотное, мерзкое тело и самоубийственный хвост-довесок, сужающийся, заворачивающийся в крючок и увенчанный жалом.».

«Каковы ваши творческие планы? Не думаете ли вы, упаси господь, отойти от дел?»

«Бестактный вопрос, – N. немного обиделся. – Но я, так и быть, подскажу тебе лучший способ отвадить писаку от его занятия – заставь его почитать что-нибудь недосягаемое: того же Набокова. Любой писатель мелкой, средней и крупной, но волосатой, руки, который мало-мальски в разуме, обязательно спросит себя: ну куда, куда я суюсь? И между тем, однако, – увлекся N., – как раз Набокову приходится особенно несладко… впрочем, об этом после», – и он внимательно посмотрел на меня, ожидая главного. То ли ему самому не терпелось, то ли он раскусил меня и догадался, что интервью – неудачная ширма.

Я невпопад подумал, что все литературные жанры сведены к психопатологии. Герои одни и те же, меняются только кондиции. С одними и теми же ублюдками в разных условиях делай, что хошь, а те все смотрят оловянными зенками и подчиняются.

Видно было, что N. больше не хочет отвечать на мои вопросы. Вместо этого он задал свой:

«Ты никогда не замечал, что некоторые творения проталкиваются помимо воли создателя, когда ему вовсе не хочется сочинять, и он занят чем-то другим – насвистывает, читает, спит?»

«Нет, – сказал я довольно резко. – Мне кажется, что в этом деле всегда лучше руководиться рассудком».

«И добродетелью, – ехидно докончил N.; впрочем, беззлобно. – А штука, между нами говоря, заключается в том, что это твое собственное я, твой дух, по закону сродства прилипает к тебе и диктует условия. Ты ведь явился разнюхать про мои опыты? Так чего же мы ждем? Приступим, дружище», – последнее слово прозвучало с оскорбительной издевкой.

«Как тебе будет угодно», – сказал я холодно и напряженно.

N. вынул из буфета намоленное, как я вдруг подумал, блюдце, позвал жену и попросил принести свечи. Та вошла в комнату, всем видом показывая неодобрение затеи; к этому недовольству примешивался испуг. Она взяла какую-то книгу, прочла заглавие и дрожащими руками положила ее на место, вышла вон.

«Свечи, если задуматься, ни к чему, – весело признался N. – Они, если угодно, дань оккультной традиции, знак вежливости. Таинственная тьма и робкий свет во тьме; вкрадчивое самоуничтожение воска. Будь добр, передай-ка мне яблоко».

Я молча вручил ему огромный плод по имени Джонатан. Увидев мой выбор, N. всплеснул руками, потом засмеялся:

«Не то! Это слишком большое».

И снял с подноса крохотное безымянное яблочко.

«Ты будешь катать его, – угадал я. – Можно ли ожидать столоверчения?»

«Это занятие не для меня, – ответил N. – Это наживка для демонов, тогда как духи соблазняются яблоками. Они подлетают, увлекаются фруктовыми корпускулами, застывают – и вот уж полдела сделано. Остается поглубже вдохнуть и принять их в себя».

На это я вздохнул, но по другой причине.

«И кто же наш гость?»

N. потер руки, подмигнул мне и назвал свое подлинное имя.

«Ну да, – он энергично закивал, потешаясь над моим недоумением. – Разве ты не знаешь? Я вызываю себя. Псевдонимы, как ты догадываешься, в этом деле плохая подмога. Всегда можно вызвать себя одного, ибо только к себя я имею достаточное сродство. Тот, кто заявит обратное – либо шарлатан, либо дурак».

«Но зачем?»– я, стараясь выглядеть поумнее, чем представлялся со стороны, притворился непринужденным вопрошателем и даже лихо выкусил бок отвергнутому Джонатану.

«Очень полезно для сочинителя, – N. принялся зажигать свечи. – Откровенно говоря, вызвать духа способен лишь настоящий писатель. Его собственный дух после смерти тела пребывает в подвешенном состоянии. Полководцы, президенты, серийные убийцы недоступны, они в аду. Не достучаться и до рая, – N. дунул на спичку. – А мы, литераторы, несъедобны, мы существуем в форме безумных, нигде не востребованных фантазий. Я говорил о Набокове: неуемность его фантазии сослужила ему, должно быть, дурную службу. Болтается теперь неприкаянной, призрачной бабочкой на перепутье, и всюду, куда ни торкнется – занято, заперто, входа нет. Горюет, мечтает быть реальным аналогом пошлейшего из своих монстров, каким-нибудь Альбинусом, который пускай и лижет сковороду, а то и вовсе переселился в навязанного воображением мотылька, зато наслаждается определенностью и уверен в завтрашнем дне. Впрочем, черт с ним. Ты готов? Перестань жевать свое яблоко. Это отвлекает. Сиди тихо и наблюдай, хотя я не думаю, что тебе удастся что-нибудь заметить».

Я тоже так считал – в лучшем случае, если сойти с ума и поверить сказанному, N. мог закричать ослом, как только медитация ввергнет его в состояние просветленного эпилептического экстаза. Не сам же он прилетит, белым призраком в ночной рубахе, да с чародейными гуслями.

«Как прикажешь тебя понимать – несъедобны?»

«Об этом писал Сведенборг, – сказал N. – Писатель может вызвать самого себя из загробного мира в форме фантазии, потому что писатели не горячи и не холодны, они несъедобны, их выблевывают и они живут по ту сторону в виде голого вымысла. Изблеванность из уст Создателя – наихудшая участь. Где именно они находятся – неизвестно. Куда блюет Создатель? Это основной вопрос философии. В экскременты писатели не годятся, но и в кровь не поступают».

Для придания веса своим словам, N. взял со стола стопку рукописей.

«Вот он я, – сказал он просто. – Причина и следствие».

«Это мастурбация», – негодующе возразил я.

Он взвесил в руке написанное и строго посмотрел на меня:

«Нет. Это самооплодотворение. Откуда, по-твоему, взялись сонные прозрения Кольриджа, Достоевского – Маяковского, наконец? Помнишь его канитель со строчкой про „единственную ногу“? Однако пора – помолчи, пожалуйста. Это не займет много времени».

Делать было нечего, и я повиновался.

Комната N. была бедна обстановкой, сидеть на табурете было жестко; из-под двери тянуло капустной помойкой, в кухне что-то гремело. N., в трусах до колен и вытянутой майке, расположился за столом; ему не хватало лишь карикатурного граненого стакана. Свечи потрескивали; яблочко, чуть порченое, покоилось в блюдце. Я думал, что N. прикроет глаза, но он их, напротив, вытаращил, глядя в одну точку, поверх свечей. Указательным пальцем правой руки он слегка поддел блюдце, и яблоко тронулось в путь; вмешательство же большого, супротивного пальца заставило его сменить траекторию. Я засек время – не знаю, зачем. Происходящее казалось мне надуманным мракобесием. Вдруг я заметил, как N. нахмурился. Он оставил блюдце в покое, и яблоко замерло. N. поднял руку и сделал движение кистью, как будто кого-то приглашая – очень маленького, неразличимого с дальнего расстояния.

«Что ты мне показываешь? – пробормотал он сердито. – Что это за чушь?»

N. изменился в лице, на котором теперь проступила отчетливая тревога. Он в нетерпении махнул, и пламя пригнулось.

«Не надо мне памятников и эпитафий, – сказал он гневно. – Убери же белиберду. Плевать я хотел на итоги – там было что-то еще, перед ними…»

«Хорошо, – минутой позже он вымученно согласился. – Давай сюда свой список».

Я подался вперед, потому что N. просунул руку под майку и взялся за холодное сердце.

«Не может быть, – глухо проговорил N. – Не может быть!» – повторил он в неожиданной ярости, резко встал и смел со стола все – блюдце, яблоко, свечи. На звон стекла прибежала жена, но N. вытолкал ее обратно за дверь. Потом воззрился на меня, не понимая, что я тут делаю. Я оглянулся в поисках какого-нибудь предмета, годного для защиты. Теперь я видел, что N. совершенно помешался. Но мне не пришлось обороняться: взор N. прояснился, он узнал меня.

«Мне конец, – молвил N. убитым голосом. – Мне явлены послесловия, энциклопедия моих терминов и персонажей в четырех томах, комментарии, аутореференции плюс протяженный мемуар. И ничего сверх. Он говорит, что это все».

«Фантазия безгранична, – я не сдержался и сообщил своим словам беспощадную язвительность. – Как же так? Не лучше ли обратиться к уму – водителю, так сказать, ритма?»

«Мне ни к чему такое водительство, когда водить уже нечем», – N. снова сел, состарившись на двенадцать лет.

«Теперь ты, конечно, повесишься или запьешь?»– я изучал его, зная, что легкость и непринужденность существования не позволят N. выполнить эти действия.

N. мрачно посмотрел в направлении кастрюльного звона.

«Не знаю, – сказал он после долгого размышления. – Мне не хочется писать эти энциклопедии. Я предпочел бы оставить их в форме нереализованной возможности. Но она, – он кивнул на дверь, – она будет счастлива, – и он перевел взгляд на яблоко, которое откатилось в пыльный угол; на осколки разбрызганного блюдца, на податливые свечи. – Или не будет», – заключил N.

«Мне пора, – я потянулся за шляпой. – Надеюсь, мое присутствие никак не сказалось на полноте источника?»

«Нет, конечно, – удрученно отозвался N. – Тебя же там не было – тебя пристроили в какое-то другое, солидное место. В одно из двух», – он усмехнулся.

Я вышел, не попрощавшись.

Сальера Моцарта оборвалась.

«Вот он весь, – так скажут про N., похлопывая по стопке книжек. – Доставьте писателю удовольствие. Возьмите ножик, разрежьте ему страницы, это очень приятно».

Между прочим, все, что я тут понаписал о себе самом – вымысел от начала и до конца. Мне же надо кормиться: вот, блюдце уже вымыто, свечи расставлены, шторы задернуты, а я иду на рынок за яблоками.

Меж духов тоже водятся свои духи, невидимые первым. Они опасны и вероломны.

© июнь – сентябрь 2003

Опыты магнетизма

Любые совпадения случайны

Доктор Юрочка – эта нелепая и забавная фамилия отравляла ему жизнь с малых лет – был на редкость вспыльчивым и суетливым человеком. День-деньской его рябая безбровая физиономия мелькала то в отделениях правого крыла, то в отделениях крыла левого. И вечно некстати, не вовремя, когда всем решительно не до него, и, как правило, – с какой-то чепухой, не по делу, бельмом на глазу у всех и каждого. Бывает, спешит куда-то, не думая ни о чем, целеустремленный белый халат, и вдруг едва успевает притормозить перед плюгавой, угрожающе нахохленной фигуркой, которая тоже только что замерла на бегу соляным столпом и собирается залаять из-под мятого колпака. Колпак – человек неодобрительно сотрясается! – съезжает на глаза, размыкается лягушачий рот, согнутый палец начинает негодующе стучать в какую-то бумагу. Никто не ведает, что это за бумаги, зачем они, почему так важны для Юрочки, и главное – откуда происходит Юрочка лично – кто он, собственно говоря? все позабыли давным-давно, даром что тысячу раз переспрашивали и никак не управлялись запомнить. Вроде занят он какой-то диагностикой – чего? каким образом? хорошо бы выгнать совсем, да ведь не вспомнить, черт побери, кто он такой, не дать бы маху.

Слов Юрочке никогда не хватало, и он подключал мимику, жесты, сучил ножками, покуда что-то внутри не перекрывало ему кислород. Едва этот момент наступал, Юрочка умолкал на полухрипе, немедленно разворачивался и мчался терзать очередную структуру, будь то хозяйственная часть, служба реанимации или лаборатория. Конечно, людей типа Юрочки большинство не воспринимает всерьез. В этом состоит заурядная защитная реакция, без которой объектам Юрочкиных домогательств осталось бы разве пойти и тихо удавиться. Его несдержанность могла испортить настроение и обидеть – но ненадолго. О нем быстро забывали, и если случалось ему по ошибке возникнуть где-либо вторично, сей визит вызывал у хозяев больше веселья, чем паники.

На заре печального дня, с которого началась эта показательная история, Юрочка узнал из календаря, что день предстоит тяжелый, щедрый на каверзы. Был у Юрочки досадный недостаток: все воспринимать близко к сердцу, по возможности быстро во все вникать, не выделяя главного из пустяков, да в придачу еще и верить всему, что услышит или прочтет. Его взбалмошность не сочеталась со злостью – скорее, наоборот, и тем больше следует ему посочувствовать, ибо он сильно огорчился, ознакомившись с прогнозом и сразу в него поверив. Тут же Юрочка поругался с женой – изрядной, между нами говоря, стервой. Все случилось в мгновение ока, подобно взрыву давно уже подложенного в неприметное местечко диверсионного устройства. Столь же быстро и затихло, но не вследствие перемирия, а попросту склочная половина ничего не успела крикнуть Юрочке вдогонку: он, не допив чай, кубарем покатился по лестнице и, покуда супруга сочиняла достойный ответ, уже мчался, заведенный и сердитый, по улице.

Добравшись до больницы, Юрочка, не раздеваясь, сбежал по ступенькам в подвал и ворвался в кабинет экстрасенса. Больница слыла передовой, главный врач держался современных взглядов и давал приют всяким новаторам – без лишней, от греха подальше, рекламы. Так появился экстрасенс – вреда от него не было никакого, а сообщения о пользе звучали не очень убедительно. Изо дня в день экстрасенс занимался электролизным расщеплением воды на живую и мертвую. Юрочка набросился на него, требуя отчета в каких-то сверхнормативных деяниях. На тумбочке, застеленной клеенкой, что-то булькало. Экстрасенс порывался возразить, но Юрочка, взвинчиваясь все пуще, не давал ему рта раскрыть: подскакивал, махал руками… вдруг замолк, обратив, наконец, внимание, на булькающий стерилизатор. Почему-то сей безобидный предмет ожесточил Юрочку до крайности. Возможно, виной тому явилась корявая красная надпись «живая вода» – так малюют на больничных ведрах и баках слова «пищеблок», «отходы» и «хлорка». Юрочка хватил по посудине кулаком, отдернул руку, обжегшись, да вдобавок кипящие капли яростно вцепились в его разгулявшуюся кисть. Юрочка затряс рукой, а другую поднял и в исступлении повертел пальцем у виска.

– На себе не показывайте, – молвил экстрасенс неожиданно кротко и задушевно. – Никогда не надо показывать на себе.

И вся неистовость Юрочки мигом испарилась. Он недоуменно посмотрел сперва на волшебника, потом – на ошпаренную кисть.

– Живая вода, – укоризненно шепнул бестолковый шарлатан. – Теперь держите ухо востро.

Юрочка гневно вскинул голову, круто повернулся и заспешил куда подальше от этого водопроводного мракобесия.

– Главное – не показывайте ничего на себе! – торжественно повторил ему в спину голос.

Озлобленный на себя, в смятенных чувствах Юрочка спасся от депрессии лишь утроив расход энергии. Его носило по этажам, словно свирепый электрон по орбитам. К концу дня он полностью выдохся и обмяк. Он с изумлением сообразил, что рабочий день на исходе и он бегает уже совершенно впустую, кругами по больничному двору, а паралитики и пьяницы, выползшие погулять, следят за ним с добродушной иронией. Юрочка рассудил, что нуждается в допинге, побежал на бульвар, за ограду, посетил кабачок, выпил там сам не понял что и отправился домой. Сразу вспомнилась злюка-жена, и Юрочка стал внутренне готовиться к очередному акту драмы.

Он репетировал не зря: дома его ждали и находились в полной боевой готовности. Юрочка моментально пожалел, что не остерегся и выпил: теперь все козыри перешли к противнику, и противник, не особенно раздумывая, пошел с козырей. Юрочка озабоченно и возмущенно залопотал в ответ, язык его – главным образом, не от выпитого, а от волнения и обиды – заплетался. В злодея тучей летели ядовитые стрелы, и он, не выдержав в конце концов, двинулся в наступление:

– Рот-то пошире разинь! – вопил Юрочка, потрясая кулаками. – Даром что пасть – во! – и он распахивал объятия, полагая границы ротового отверстия супруги. – Язык трехметровый!

Враг покрывался пятнами и хватался за грудь, задыхаясь.

– Да-а-а! – бушевал Юрочка, ободренный начатками победы. – Трехметровый! Трехкилометровый!… Самое время подрезать!

Как и всегда, словесная обойма не поспевала за мыслями. В поисках реквизита Юрочка прошил цепким взором углы и увидел большие тяжелые ножницы для раскройки тканей. Радостно подпрыгнув, он вложил персты в холодные кольца и стал надвигаться на сдающую позиции змею. Не помня себя, он на секунду воплотился в подлежащий окороту образ и принялся показывать, что ему хочется сделать.

– Трехметровый! А вот так его надо! Вот так! – Юрочка, наступая, высунул язык сколько можно далеко и страшно защелкал перед носом ножницами. – Так вот тебя за жало – и оттяпать! Тяп! Тяп!

То ли язык плохо слушался хозяина, то ли пальцы – ножницы неожиданно чавкнули, и половина органа (или все же продукта?) речи шлепнулась на пол. Теперь уже спутница жизни растопырила руки, оценивая последствия кривляний. Она истошно завопила и бухнулась на колени, тупо глядя выпученными глазами на отстриженную часть кормильца. Рот Юрочки переполнился кровью, алые струйки потекли по подбородку, имитируя монгольские усы. Юрочка топтался на месте и мучительно, на одной ноте, мычал.

…Бросились в родной стационар. Юрочка соорудил себе кляп из носового платка, смоченного холодной водой, а мертвеющий кусок говорливой плоти поместили в целлофановый пакет из-под хлеба. Юрочка, будучи в шоке, не вспомнил, что нужных специалистов в его больнице отродясь не было. Его гоняли с этажа на этаж, и Юрочка испытывал горькие чувства при мысли, что на сей раз это странствие не приносит ему привычного удовлетворения. Все же сомнительные, но в прошлом возможные заслуги Юрочки учли и согласились попробовать вернуть на место орудие труда. Тут выяснилось, что в суматохе язык потеряли. Его искали всю ночь, но так и не нашли, косо поглядывая на необычно сытого кота, прикрепленного к кухне и гардеробу.

Так вот и вышло, что Юрочка в одночасье сделался своего рода инвалидом. Об инвалидности речь, понятно, не шла – у самого Юрочки она не шла еще и в буквальном смысле слова. Ему ужасно не хотелось уходить из больницы, и он решил попытаться излагать свои мысли письменно. Однако Юрочка забывал суть, ломал перья, драл бумагу и бросал написанное на полуслове. Оставался язык жестов. На азбуку глухонемых Юрочке не хватало терпения, да она бы и не помогла: глухонемые в его больнице не работали. А работать приходилось прямо сейчас. Как ни странно, именно травма помогла сослуживцам понять, что он имел какое-никакое, а все-таки непосредственное отношение к медицине, тогда как раньше у многих в том были сомнения.

В первый же рабочий день Юрочка усердно старался донести до врачей и сестер какие-то соображения насчет различных болезней. Что конкретно стремился он о них сообщить, осталось, как и вся его деятельность, по-прежнему тайной, но сами заболевания в юрочкиной интерпретации узнавались легко. Он так старательно и достоверно хватался за живот, голову и сердце, так талантливо изображал дизентерию и хронический бронхит, что сторонний наблюдатель вполне мог принять его за тяжело больного пациента, рассказывающего о тысяче своих хворей. Кое-где насмешники и просто непорядочные коллеги делали вид, будто понимают Юрочку именно так, и порывались немедленно произвести над ним лечебные манипуляции – в основном, неприятные и болезненные. Юрочка выходил из себя, бежал дальше, встречая на пути вежливое и зачастую лицемерно-соболезнующее непонимание. В отделении травматологии он поймал кого-то из хирургов и долго лупил себя по загривку, намекая на травму позвоночника и последующее инвалидное кресло. Врач корректно улыбался и пожимал плечами. Юрочка, не выдержав, плюнул, что по известной причине вышло неуклюже, и поплелся вон несолоно хлебавши. Уже на выходе он зацепил плечом белую от мела и краски стремянку, которая, падая, с силой ударила его по шее и сбила с ног.

Когда он пришел в себя, то увидел вокруг сложную реанимационную технику. На этот раз он очутился там, где его особенно недолюбливали. Но эскулапы не помнили зла и работали на совесть. Юрочка установил, что больше не в состоянии пошевелить ни рукой, ни ногой, а в паху, сведя глаза к переносице, усмотрел гибкую прозрачную трубку, которую никак не ощущал. Он восстановил в памяти цепочку событий и сделал вывод, что с некоторых пор имел несчастье уподобиться магниту, притягивая всякие беды и напасти. Взгляд Юрочки затуманился. Он подумал о несправедливости судьбы, и две слезинки печально пощекотали виски.

Выздоравливал он долго. Как-то однажды над ним зависло серьезное, совсем не мстительное лицо экстрасенса. Тот пытался излучить биополе, но у него явно ничего не получалось. Поэтому гость сокрушенно развел руками, и все, что мог сказать в утешение, было шелестящим напоминанием: «никогда ничего не показывайте на себе». Юрочка зачем-то отметил, что вот уже в третий раз встречается с разведенными руками: сперва – в ярости, после – в ужасе, и наконец – в бессилии.

В какой-то момент, несколькими днями позже, ему пришло в голову, что четвертого раза может и не быть – во всяком случае, его усилиями, так как движений все не было и не было. Но пришло время, и что-то в нем сдвинулось. Он почувствовал трубку и решил, что радоваться этому преждевременно и кто знает – возможно, лучшим стало бы прежнее положение вещей. Но вскоре он воспрянул духом по-настоящему: дрогнули руки, и лишь пальцы оставались безучастными, худели и постепенно скрючивались в хищные когти. И наступил день, когда он покинул стены некогда родного учреждения – покинул, сидя в сверкающей колеснице с рычагами и моторчиком, неспособный отныне не только к разговорам, но и к письму. Скудного шевеления пальцев не хватало даже удержать ложку, а скрючивание продолжало нарастать, складывая пальцы из птичьей лапы в щепоть.

Юрочка в значительной мере утратил бойцовский характер. Вернее, он ничем не мог его обнаружить и направлял вихри и смерчи куда-то внутрь себя, где варилось, кипело и разлагалось на мертвое и живое нечто невидимое, незаметное даже в глазах.

Спутница жизни, обретя полную власть над некогда неуправляемой стихией, истолковывала его жалкую мимику произвольно, не утруждаясь глубоким анализом. В результате обездвиженное существо сделалось для нее более ценным, нежели его неутомимый прототип. Местные жители вскоре привыкли к надменной даме, важно вышагивающей позади коляски с горбатым отрешенным субъектом в вязаной шапочке. Но будучи истинно религиозной, жена Юрочки сочла церковную жизнь полезной для сообщения покоя мужниной душе. Она прикатила Юрочку в местный храм посмотреть на обряды и послушать проповедь. Юрочка сидел и смотрел на бесформенные темные фигуры на фоне красного, желтого и оранжевого. То тут, то там плавно взлетали руки и творили крестное знамение. Юрочка силился вспомнить, был ли он в детстве крещен. Память содрогалась в резонанс с трепетом с трепетом свечного пламени и кокетливо куталась в пестрый платок, прикрываясь вуалью, не отказывая в окончательном ответе. Низкорослый батюшка с удивленным лицом что-то объяснял почтительной пастве. Юрочка ловил обрывки фраз, не прекращая упорного поиска. Он, в частности, слышал:

– Когда мы крестимся… переносим на себя страдания Господа… разделяем и тем искупаем… приобщаемся… крест есть вселенский символ…

Экстрасенс тоже находился в церкви: он стоял спиной к образу Николая Чудотворца и глядел на Юрочку, кивая головой. Юрочка прочитал в движениях его полнокровных, пухлых губ хорошо знакомый совет. Экстрасенс кивнул еще раз и мотнул бородкой в сторону батюшки, навязывая недвусмысленную параллель. Подвалы памяти вдруг приоткрылись, и Юрочка вспомнил, что да, в далеком, но уже сознательном детстве его крестили. Батюшка растолковывал ничего не понимавшему люду:

– …И этим мы показываем на себе… истинная соборность и историческая судьба…

Экстрасенс подмигнул. Сухонькая бабуля стояла в сторонке, впитывая свет невечерний и ничего не отражая взамен. Она сверкала колючими глазками из-под черного плата, и можно было разобрать, как она тоскливо бормочет: «Переделать бы всех на колбасу». При этом ее высохшая ладонь как будто сама по себе повторяла и повторяла ритмичные рубящие движения.

Какое-то время Юрочка следил за верующими, затем перевел взгляд на сведенные пальцы и с заметным усилием перекрестился. Сделав это, он еще раз окинул взглядом помещение и опустил голову, печалясь о людях и гадая, выйдет ли что хорошее.

© февраль 1997

Опыты солипсизма

Батюшка вынул пистолет из топливного бака.

Церковный самолет был готов к полету.

Это было единственное в мире воздушное судно, целиком и полностью предназначенное к служению Господу.

Имелась еще православная баржа, странствовавшая по Дону, тоже вполне уникальная. Она-то и вдохновила церковь на дальнейшие шаги в освоении пространства.

На самолете было нарисовано все, что положено: позолоченные кресты, благообразные лики, Георгий Победоносец, голуби, старославянские изречения. Кабину венчала маленькая луковка. Государственная символика отсутствовала по причине отделенности церкви от государства.

Батюшка подоткнул рясу, натянул летный комбинезон. Сверху, соблюдая традицию, он накинул расшитую узорами церковную одежду.

Самолет облетал уголки, не имевшие надежных средств сообщения с окружающим миром. Кружа над ними, батюшка на полную мощность включал бортовые динамики, из которых далеко окрест разносилась запись божественной литургии. Звонили колокола – правда, подводили басы. Паря над убогими деревнями и селами, батюшка прыскал миром, распылял святую воду, уподобляя железную птицу сельскохозяйственным аэропланам, которые орошают посевы ядохимикатами. Разница была лишь в том, что вредителей, которых истреблял батюшка, не было видно, а само их существование зиждилось на соответствующих верованиях.

Батюшке было лет пятьдесят.

Из них уже тридцать он носил на лице выражение кроткого удивления. Чаще случалось так, что кротость брала верх, и удивление трансформировалось в доброжелательную озабоченность.

Волосы его были собраны на затылке в трогательную косичку.

Батюшка проверил, плотно ли закупорены емкости со святой водой, протер тряпицей приборную доску. Потом он перекрестился и залез в кабину. День стоял добрый, погожий; с маленькой иконки на батюшку одобрительно взирал Николай Чудотворец.

Батюшка завел мотор и, распевая кондаки и тропари, погнал самолет по взлетной полосе. За ним с криками гнались деревенские мальчишки, им вторили домашние животные, которые тоже бежали. Но недолго, потому что самолет, несмотря на малые размеры, был сделан по последнему слову науки, техники и мистики. Он быстро оторвался от земли и вскоре затерялся в приветливом небе.

Воздушная церковь приступила к облету подшефной губернии. Сердцем последней был вполне современный город, где имелись и храмы, и театры, и много чего еще, однако стоило отдалиться от центра верст на сорок-сорок пять, как начинались дороги, которые мог одолеть не всякий джип-чероки. Местные жители были, таким образом, лишены многих радостей – в том числе освященной соборности, и довольствовались соборностью не освященной, земной. То есть это все были маленькие колхозы.

И батюшка, стремясь утолить их духовную жажду, постарался на славу. Пролетая над крошечным человечьим гнездом, он скорее угадывал, чем действительно видел добрых и светлых старушек, выползавших на крыльцо и взиравших из-под дубовой ладони на чудесную птицу. Под звон колоколов батюшка виртуозно описал широкий круг и опорожнил святые баки. За самолетом потянулся зыбкий животворный шлейф. Батюшка, как и положено глубоко верующему человеку, не слишком задумывался, куда там попала вода и что он полил. Таинство свершилось, а уж Господь не промахнется.

Потом он отпустил горемыкам грехи, распустив на лету специально сшитый омофор. Судно, сопровождаемое длинным отрезком ткани, на минуту превратилось в настоящий ковер-самолет. Покружив над избенками, батюшка втянул материю обратно и в очередной раз посетовал на недоступность евхаристии. Для этой цели больше подошел бы вертолет, способный зависнуть и выпростать веревочную лестницу, однако церковные власти, поддавшись гордыне, сыграли по-крупному. Летать так летать! Батюшка скорбно покачал головой, размышляя над человеческим несовершенством.

В тот момент, однако, ему было правильнее тревожиться по поводу других несовершенств – в частности, технических. Мотор загорелся неожиданно, ни с того, ни с сего. И вообще пошло вразнос решительно все: заплясали стрелки приборов, провернулись и стали пропеллеры. Батюшка осенил себя крестным знамением и попытался связаться по рации с землей, но рация тоже сломалась. Разбираться и гадать, в чем дело, было уже некогда. В глубоких глазах Николая Чудотворца читалось возвышенное смирение. Батюшка вздохнул и окинул кабину печальным взором. В сложившейся ситуации приходилось помогать друг другу. Он взял образок с Чудотворцем и сунул за пазуху, попутно попросив святого не оставить его в трудную минуту. И, обратившись к земному, спешно подготовился к катапультированию.

Соответствующий механизм по праву являлся предметом гордости конструкторов. Капсула представляла собой огромное пасхальное яйцо. Батюшка нажал на кнопку, и сила тяжести вдавила его в кресло. Яйцо выпрыгнуло из горящей кабины и камнем полетело вниз, в таежный массив, однако секунду спустя снова рванулось вверх: раскрылся парашют. Церковный самолет, лишившись самого важного – души, живой и бессмертной, вошел в штопор, влетел в удаленную березовую рощу и там расцвел апокалиптическим цветком.

Капсула мягко опустилась в мох, устилавший небольшую поляну, и батюшка, выбравшись наружу, возблагодарил небо. Николай Чудотворец не остался в долгу – его заступничеством пилот избежал прискорбного плена, в котором мог легко очутиться, зацепись парашют за еловые ветви.

Яйцо мирно покоилось в лунке, смахивая на гигантский мячик для гольфа. Вылупившийся из него батюшка снял комбинезон, но тут же, подумав, снова надел. Он здраво рассудил, что в рясе путешествие через лес окажется особенно затруднительным. Забрав из капсулы компас и карту области, батюшка попытался понять, где находится, но, поскольку всегда ориентировался слабо, так и не понял. Интуиция подсказывала ему следовать на восток. Чаща, в которую ему предстояло вступить, выглядела неприветливой и мрачной. Скверная история! Батюшка вспомнил, что он полностью безоружен и не сможет противостоять нападению хищных зверей. Далекий от всякого разного католичества, он не умел проповедовать животным, как делал это святой Франциск, и потерпевшему крушение даже закралась в голову еретическая мысль, что, может быть, не все так дурно в стане инородцев, и матери-церкви позволительно воспользоваться некоторыми достижениями западной веры.

Положившись на Бога, батюшка отправился в путь.

Он пробирался сквозь чащу и косо поглядывал на ягоды и грибы, не зная, как поступить – то ли запастись ими впрок, то ли уповать на лучшее и дождаться человеческого жилья. Кроме того, он плохо разбирался в грибах. Вокруг шуршало и попискивало, скрипели стволы высоких деревьев, разливами дроби звал свою подругу дятел. Батюшка набрел на родник, пал на колени, напился и продолжил путь. Время от времени он доставал компас, вздыхал, двигался дальше. Умильным взглядом проводил чопорного ежика, проследил за цепкими прыжками белки, сделал тщетную попытку подкормить с ладони синиц, распаковав для этого сухой паек. Птицы не давались, батюшка отправил крошки в бороду и задумчиво полез через трухлявое бревно, преграждавшее путь.

К полудню он выбрался на тропу, которая постепенно расширялась и кое-где вбирала в себя другие тропинки, поменьше. Батюшка возрадовался, поблагодарил Господа, заспешил. Он вполне обоснованно предположил, что тропа протоптана людьми, и эта догадка вскоре подтвердилась: прямо в лес (или из леса?) уводили свежие следы протекторов.

Вскоре он заслышал шум мотора. Батюшка остановился, развернулся и стал ждать. Все говорило за то, что он приземлился не слишком далеко от губернского центра, и батюшка совсем успокоился.

Через минуту на дорогу вырулил автомобиль, джип. Батюшка решил, что это чероки, поскольку никаких других джипов не знал, и не ошибся, к нему ехал именно чероки.

Машина притормозила.

– Залезай, отец! – махнул рукой толстый молодой мужик с короткой стрижкой – новый русский. Челюсти его ходили ходуном, терзая резинку.

Батюшка сделал суетливое движение, намереваясь подобрать рясу, но вспомнил, что одет в комбинезон, покачал головой и сел рядом с водителем.

– Ты че, шпион? – деловито спросил мужик. – Скафандр носишь.

– Да нет, я священник, – широко улыбнулся батюшка.

– А, это ты по небу кружишь, – кивнул новый русский, постепенно разгоняя джип. – Подбили, что ли?

– Кому ж меня сбивать? – удивился тот.

– Ну, я не знаю, мало ли. Ваххабиты там, или еще кто.

– Нет, я сам по себе рухнул, – грустно признался батюшка.

– Вот как, – сочувственно сказал мужик. – А у меня, отец, проблема. Жена захворала: подавай ей слона. В зоопарк еду. Составишь компанию, или как?

– Составлю, – не стал возражать батюшка. – А на что ей слон?

– Да просто беда с ней. Заболела. Фригидная она у меня. К себе не подпускает, чахнет, не жрет ни хрена. Я ей из самого Китая врача привозил, весь дом полынью провонял – а толку? Тает на глазах.

– Молиться надо, – предложил батюшка.

– А, брось ты, отец, – отмахнулся новый русский. – Ей слон нужен. Ей каждую ночь слон снится: как гонится за ней, как догоняет. Она сперва бежит, а потом останавливается и… ну, это – дает ему, понял?

– Святая Заступница, спаси и помилуй, – с охотой перекрестился батюшка. – Понял, что ж тут непонятного.

– Ну вот, такой расклад, – новый русский резко вывернул руль и выкатил на просторную грунтовую дорогу. – Так у них бывает, я читал. Почитаешь тут! Короче, нужен в натуре слон. Вот я еду, как лох. Как ты думаешь, засмеют меня братки?

Батюшка осторожно сдвинул брови.

– Человек – тварь несовершенная, – промямлил он. – К праздному зубоскальству привычный…

– Верно говоришь, твари они, – согласился новый русский. – Ты знаешь, что? Тебе если некуда, так ты у меня перекантуйся. Особнячок я справил приличный, кирпич, банька, гараж. Может, видал сверху? Такой с башенками и с флагом.

– Нет, не видал, – покрутил головой батюшка. – Отчего ж не погостить, погощу. А далеко ли город?

– Тридцать километров, – отозвался мужик, яростно жуя. – Мне в нем тесно, я волю люблю. Одна радость – зоопарк. Как выясняется, – добавил он и горько оскалился.

– Зоопарк, – нахмурился тот. – А как называется город?

Новый русский назвал. Батюшка закусил губу и откинулся на спинку сиденья. Город и вправду был губернским центром, но только – другой губернии. Батюшка залетел слишком далеко.

До места доехали быстро. Лес внезапно закончился, джип влетел на вершину холма, под которым разместилась цивилизация.

– Куришь? – новый русский сунул батюшке пачку «парламента».

– Не употребляю, – отказался священник.

Мужик задымил, включил музыку. Батюшка, воспитанный на ангельском пении, помрачнел при звуке сатанинских ударных и дьявольских клавишных инструментов. Ритмичный стук возбуждал в нем нескромные позывы, которые странном образом выводили к абстрактным мыслям о слонах и фригидных женщинах.

– Она истеричка, – признался между тем новый русский, руля к зоопарку. – Но красивая, сука, люблю я ее. Два бассейна ей отгрохал – летний простой и крытый зимний. Версаче-Карден, туда-сюда… Майорка, все ей по сараю, – он начал медленно свирепеть. – Можешь себе представить? Выложился подчистую, а жизнь, понимаешь, такая, что по краю ходишь. Не знаешь, кто тебя и где…

Через десять минут джип на полной скорости затормозил и припарковался у стен зоопарка. Батюшке было жарко в комбинезоне, но новый русский спешил и поволок его прямо в дирекцию.

Директор долго не мог взять в толк, чего от него добиваются.

– Зачем вам слон? – спросил он, наконец, придя в полное недоумение. – И как вы его думаете транспортировать?

– Это не твоя проблема, браток, – отрезал посетитель. – Верно я говорю, отец?

Батюшка кивнул.

– Черт знает, что, – директор пожевал губами. – Я не могу так вот просто дать вам слона. А вдруг с ним что-то случится? Вдруг он заболеет?

– Не заболеет, – сказал новый русский уверенно. – Моя баба чистая. И почему – просто так? Просто так ничего не бывает.

И он подтолкнул к директору хрестоматийную пачку.

После пачки директор стал намного сговорчивее. Он даже спросил осторожно, не нужен ли кто-нибудь еще – носорог или королевский питон, но новый русский, тертый калач, сразу сказал, что нечего двигать фуфло, и нужен конкретный слон для конкретного дела.

Директор вызвал охрану и приказал двум стражникам во всем повиноваться клиенту.

Новый русский и батюшка покинули дирекцию, направляясь к слоновнику. Слона вывели из загончика и повели на выход. Охрана разгоняла зевак; подоспевшая милиция после кратких переговоров начала перестраивать уличное движение.

– Порядок, – сказал, отдуваясь, новый русский и залез в джип. Батюшка тоже занял свое место. – Придется плестись, как… как… – толстяк сплюнул, не умея подобрать меткого слова. – Есть хочешь? – повернулся он к батюшке. – Или подождешь до хаты?

– Конечно, подожду, – отозвался батюшка. – Мне ведь немного надо.

– А то смотри – вон, шаверму могу купить.

– Нет-нет, не беспокойтесь.

Слон показался в воротах зоопарка. Новый русский оглянулся:

– А пришпорить его как-нибудь нельзя? – крикнул он, перекрывая рокот мотора.

– Платишь? – откликнулся вопросом охранник. – Сделаем, пришпорим.

Что он сделал, видно не было, но слон перешел на рысь. Новый русский удовлетворенно шмыгнул носом, захлопнул дверцу и тронулся с места. Джип неспешно покатил назад, к полям и лесам.

– Что ж она… супруга ваша… возляжет с ним, что ли? – спросил батюшка через десять минут, краснея и стыдясь.

Новый русский бросил быстрый взгляд на зеркало заднего вида. Слон деловито трусил, по бокам от него бежало бесстрастное секьюрити.

– Там увидим, – ответил хозяин джипа. – Я простор люблю, так что без проблем, постелим. У меня одна зала чего стоит, там сорок слонов улягутся.

Батюшка, который уже освоился в джипе, опустил боковое стекло и подставил лицо ласковому ветерку. Он всматривался в дорогу, лежавшую перед ними, и чувствовал себя полностью умиротворенным.

Дорога меж тем становилась все уже, и если автомобиль еще мог ехать беспрепятственно, то слон вовсю шуршал ветвями придорожных деревьев. Наконец они достигли особняка. Перед батюшкой вырос настоящий дворец, сочетавший в своем архитектурном решении православную плавность, готический порыв и технократическую практичность. Над замком развевался незнакомый флаг, и новый русский с гордостью пояснил, что это его личный, в единственном экземпляре существующий штандарт.

Слон заревел, требуя себе пропитания.

– Чего ему надо? – новый русский вылез из машины.

– Ему жрать пора, – ответил один из молодцов. Оба они хранили на лицах печать равнодушия, и в целом казалось, что многокилометровый забег никак не отразился на их самочувствии.

– Сейчас распоряжусь, – буркнул хозяин. – Ты держи… и ты держи… Через двое суток придете и заберете его обратно. Если все будет в норме, конечно.

Охранники пересчитали деньги и неторопливо тронулись в обратный путь.

Новый русский вынул сотовый телефон.

– Пухлый! – гаркнул он. – Заводи этого плейбоя в залу. Дай ему репы, брюквы… чего он там хавает. И воды набери, чтоб попил.

…Потом был обед. Вдоль длинного стола расхаживал лакей в парике и камзоле, и почему-то с канделябром в руке. День клонился к вечеру, но солнце еще вовсю светило. Невидимый проигрыватель щелкал клавесином. Новый русский сидел, как и положено, во главе, он повязал салфетку и без умолку болтал о всяком разном. Пил он водку, фужерами. В противоположном конце стола разместилась его больная супруга. Батюшка увидел воздушное создание, одетое, естественно, в пеньюар – скучное и капризное. С тенями вокруг глаз он не разобрался: то ли макияж, то ли следствие тяжелого недуга. Вероятно, новый русский не соврал, когда рассказывал о бессонных ночах с полудремотным и любвеобильным слоном под утро.

– Тресни водчонки-то, – предлагал хозяин жене. – Не кисни, все пойдет на лад! Вон он какой, с хоботом! Я ведь что? Я ведь, если заведусь, то все. Сказано слона – значит, будет слон. Верно я маракую, отец?

Батюшка, отирая колючий рот, вежливо согласился.

– Ладно хоть не мамонт, – не унимался новый русский. – Но я и мамонта оформлю!

Жена ковырялась ложечкой в пирожном.

– Ты поправишься, Плотвичка, – с каждым фужером уверенность супруга крепла. – И снова будешь веселая, озорная, будешь песенки петь, хвостиком играть…

Плотвичка слабо и загадочно улыбалась.

…Батюшке постелили в комнате, соседствовавшей с залой. Укладываясь, он слушал последние распоряжения, которые отдавал новый русский:

– Я же сказал: выстелить коврами! Ты конкретно врубаешься, или совсем тормоз? Выстелить – значит по всей зале разложить! И подушек набросайте!..

Вскоре явилась хозяйка. Все вышли, стало тихо, до батюшки доносилось лишь сопение слона и невнятное воркование больной. Не выдержав, батюшка спрыгнул со своего ложа, подкрался к двери и заглянул в замочную скважину. Бдительный и чинный Николай Чудотворец бодрствовал под подушкой.

Слон и не думал ложиться, он стоял.

Хозяйка, полуобнаженная, кругами ходила вокруг него и восторженно прикасалась то к хоботу, то к звучному брюху, то к пыльным морщинистым ядрам.

Прикрыв глаза, она начала танцевать.

Слон ритмично помахивал хоботом.

Насмотревшись, батюшка вернулся под одеяло, смежил веки и стал дышать ровно и покойно. Вскоре он крепко уснул.

© октябрь – ноябрь 2000

Первичный аффект

1


Ровно в полночь, подавившись безвременьем между седьмым и восьмым марта, Лев Анатольевич Титов полетел за дверь. В полете его преследовала сумка, соревновавшаяся с летучей бранью, которая цеплялась за воротник, но не задерживалась и осыпалась лестничным мусором.

Жена Титова, сочетавшая в себе брань и дрянь, сумела задержаться на пороге и прочертила в содрогнувшемся воздухе реактивный след, какой оставляет взор-истребитель.

Лев Анатольевич попался.

Он приобрел сифилис и показал его жене.

Дело было так: Лев Анатольевич – уродливый, как жаба – увлекся натурой. Он преподавал в художественном училище, и любовь настигла его в тот момент, когда он нарисовал правую голень. Такое с ним случалось не однажды и всегда – безответно; на сей раз Лев Анатольевич решил, что не станет терпеть.

«Примерно вот так», – сказал он студентам, поворачивая эскиз, и удалился в свой кабинетик-чулан, где положил в рот жвачку и вымыл над раковиной подмышки. Эти меры не помогли. Титов оказал натурщице знаки внимания, но та равнодушно оделась и скрылась из мастерской.

Лев Анатольевич охотился за ней без малого две недели. Он подкарауливал жертву в разных местах и объявлялся неожиданно под видом сюрприза. Жертва игнорировала подарок судьбы, и Титов пошел на крайность. Смутно догадываясь о своем уродстве, он отправился к чародейной ворожее. Адрес он выискал в еженедельном журнале с телепрограммой. Для экономии сокращая слова, ворожея гарантировала телезрителям стопроцентный и нестандартный приворот.

Он захватил с собой неоконченный портрет, и чародейка сказала, что этого вполне достаточно. Она позвенела браслетами, произвела ритуальные телодвижения при свечах, и Титов озадаченно смотрел на нее, напоминавшую в своем колдовском наряде соблазнительного пирата. Затем ворожея передала Титову пузырек, куда настригла с Титова ногтей, и посоветовала налить из него в шампанское или суп.

«Себе?» – спросил Титов.

«Конечно, даме», – поморщилась ворожея.

Лев Анатольевич проследил за натурщицей до кафе-столовой, где, отворачиваясь и пряча лицо, подкрался боком и вылил зелье в харчо. Лекарство подействовало, и неприступная крепость распахнула врата. Титов устремился туда троянским конем, а вышел сивым мерином, обязанным врать.

Метаморфозу он заметил не сразу. Прошло три недели, пока кое-где не появился орнамент, он же барельеф. Не чуждый прекрасного, Лев Анатольевич мгновенно увидел в этом художественное излишество. Это был избыточный штрих, уродовавший все полотно с талантливо нарисованной пасторальной любовью между сатиром и фавном. В умозрении Титова почему-то не находилось места пастушке.

Он метнулся к анонимному и частному доктору.

Тот обрадовался и поверил гармонию алгеброй: «Первичный аффект».

А потом запросил неслыханную сумму, и Титов ушел.

Между тем супруга Льва Анатольевича уже давно проголодалась и начинала сердиться на то, что из ночи в ночь наталкивалась на демонстративный храп. Дождавшись восьмого марта, она возликовала, сказав себе, что Лев Анатольевич не отделается мимозами. Тому показалось, будто вместо очков жена нацепила себе на нос красную восьмерку. Понимая, что праздничная ночь требует увесистых праздничных аргументов, Титов сознался во всем и предъявил барельеф.

Для разрядки напряженности Лев Анатольевич пошутил и назвал его детской болезнью левизны.

«Когда Лева ходит налево», – объяснил он, не делая паузы.

И полетел с лестницы.


2


В сумке, догнавшей Титова на излете лестничного марша, лежали документы. Еще там были злополучный журнал, зонтик, а также берет и длинный шарф, положенные художнику по рангу – больше ничего. Из прочей одежды Титов удовольствовался домашним платьем: широкими штанами с прорехой по шву, просторной рубахой и тапочками «ни шагу назад». Выкатившись наружу, он понял, что с мартом не шутят, тем более с восьмым, и бросился назад, но дверь захлопнулась, а домофон сломался неделей раньше. Он еще умел запираться, а вот отвечать на запросы уже разучился. Ключей у Льва Анатольевича не нашлось.

Ежась и ужасаясь, он покатился в темную ночь.

Небесная манна рассыпалась в созвездия, утешала его планетарием, но Лев Анатольевич не хотел видеть звезды. Они казались ему незаслуженными алмазами. Пеняя себе за откровенность, повлекшую за собой надругательство над актом интимного семейного доверия, Титов забегал во дворы и ломился в подвалы, надеясь подыскать себе местечко потеплее. На попадавшихся ему дверях висели противотеррористические замки, и только одна оказалась незапертой; когда Лев Анатольевич вбежал внутрь, там начали просыпаться, и в мутном свете неизвестно чего Титов как будто увидел себя самого отраженным в пяти зеркалах. Страшные хари, выбравшись из-под ветоши, вопросительно воззрились на Льва Анатольевича, спросонок не понимая, кто перед ними – ангел возмездия или жертвенный агнец. Титов попятился и выскочил вон.

Он добежал до вокзала и свернулся там в кресле позавчерашним калачом. Его сразу же подняли на ноги, свели в милицию, где Титов дал чистосердечные показания. Он начал жаловаться еще по пути.

Ему проверили документы, услуга платная. Льву Анатольевичу было нечем рассчитываться, и к этой его проблеме отнеслись с пониманием. Рассказу поверили тоже. Титов сократил сюжет, на сей раз решив опустить линию, повествующую об орнаменте – лишнее оно и есть лишнее, а Лев Анатольевич – художник. Жене, оказывается, и той нельзя рассказать, а милиция не жена.

Титов пробудил в милиционерах некое подобие сочувствия.

Его усадили за телефон и предложили звонить знакомым в поисках ночлега. Как назло, он не помнил ни одного номера. Сосредоточившись, позвонил в училище, сторожу, и попросил его впустить. Заспанный сторож зарокотал, как вулкан, и милиция поспешила на помощь: осведомилась, знаком ли абоненту Лев Анатольевич Титов. Вулканическое рокотание сменилось почтительным бульканьем горячего источника. Да, сторож был готов подтвердить личность голоса и предпринять в его отношении любые затребованные меры. Милиция положила трубку. Великодушие не имеет границ, стоит только начать. Миловать так миловать, и Титова привезли к училищу в патрульной машине.

Ночью там было страшно. Лев Анатольевич очутился в своей мастерской наедине с незавершенными работами. Он готовил их к маленькой выставке, призванной эпатировать и возмутить всех желающих, и теперь его окружали конкретные в своей абстрактности существа нездоровой окраски, покосившиеся пирамидальные строения, патологическая зоология, неправильные геометрические фигуры. Стоя в центре комнаты, он завертелся ржавым волчком. Все это нужно было срочно завесить тряпками, потому что монстры угадывались даже при погашенном свете. Никаких тряпок Титов, конечно, не нашел; он улегся на пол, не располагая в сознании пространством для постельной импровизации.

Он не видел за собой непоправимой вины, кроме беды. Пытаясь задремать, Лев Анатольевич постепенно укрепился в мысли, что домой его больше не пустят. Ему, наверно, разрешат что-нибудь взять из самого нужного, но не больше. И то не взять, а подобрать в снегу, потому что все это полетит к нему из окна. Под утро, промаявшись без сна, Титов вполне осознал, что дела его плохи. Перспективы, представлявшиеся ему скучными, но прямыми и похожими на битую второстепенную дорогу, оказались оптическим обманом. Они резко сворачивали влево; свернул и Лев Анатольевич. То, что открылось его взору, напоминало не магистраль, а минное поле с оскорбительными табличками. В этих надписях Льва Анатольевича всячески обзывали.


3


Утром пришел Черниллко.

Новость о поселении Титова в мастерскую распространилась по училищу мгновенно. Реакция была вялой. Люди искусства – особое племя, гораздое на причуды. Сон в мастерской предстал в этом свете такой ерундой, что его не стали обсуждать.

Черниллко приятельствовал с Титовым.

Он был скульптором и ненавидел весь мир. Он пользовался известностью как автор многих аллегорических композиций – «Материнство», «Детство», «Отечество», «Прошлое», «Будущее». Титов много спорил с ним, доказывая, что скульптура, по причине неизбежной замкнутости форм и потому завершенности, исключает намек на развитие и возводит границы. Чтобы доказать обратное, Черниллко создал умышленно недоделанную статую под названием «Вера, Надежда, Любовь». Статуя шокировала городскую интеллигенцию, несмотря на очевидный параллелизм с мучениями Лаокоона, которые обычно приветствуются.

Черниллко был энергичен и полон жизни. Он катался по училищу злым колобком с ядовитой начинкой. Бабушка и дедушка, его испекшие, были аптекарями. Они наскребли по сусекам отравы и затолкали ее в комок нездорового теста. Бабушка вкрутила ему глаза-изюминки, а дедушка проковырял шпателем рот. Обстоятельства рождения в сочетании с выбором последнего инструмента определили скульптурную будущность колобка. Любой психоанализ показал бы это на первом же сеансе и сразу бы умер как направление от смелости в диагностике.

Черниллко не любили, и он приятельствовал с одним Титовым, потому что того любили еще меньше. От обоих не раз порывались избавиться, но так и не избавились, потому что работать стало бы некому.

Глядя на невыспавшегося, вконец расстроенного Льва Анатольевича, Черниллко встревожился. Он иногда позволял себе искреннее сочувствие, когда оно ни к чему не обязывало, и внутренне возвышался на собственным клокочущим ядом.

Титов, не делая предисловий, выложил ему все. Скульптор невольно поморщился, опасливо отошел на пару шагов и пожалел о поспешном рукопожатии при встрече.

– А где ты прописан? – спросил он в намерении выяснить главное.

– То-то и оно, что в общежитии, – Лев Анатольевич ухитрился одновременно пожать плечами и бедрами. – И там живет молодая семья. Грудные дети. Мы эти метры сдаем.

– Ну так выгони их и живи сам.

– Да? Меня линчуют. Во-первых, за молодую семью. Во-вторых, за диагноз.

– Ну так иди лечись…

– Я пошел, а там дорого.

– Иди где бесплатно.

– Я пойду, пойду… Только она сука. Она позвонит и расскажет. И директору расскажет, и коменданту. Меня затравят. Тебе еще не звонила? Позвонит.

Прикинув в уме, Черниллко признал, что Лев Анатольевич прав. Черниллко и сам поступил бы так же. Фигура Титова лучилась мутной скорбью, и скульптор нечаянно залюбовался. Ему захотелось засучить рукава и сделать статую под именем «Венеризм». Провалить ей нос и обрезать череп для намека на деградацию. Но во взгляде пусть будет мольба, и в позе мольба, и руки будут воздеты, а ниже пояса – сплошные деликатные бинты, наподобие кокона, из которого рвется неудачная бабочка, удерживаемая тяжким земным грузом и обстоятельствами.

– Найдешь себе новую, – подмигнул Черниллко. – Сегодня праздничек, очень кстати. Поздравим женщин, сразу и начинай.

– Как же мне начинать? – возопил Титов.

– Ах, да.

Черниллко перестал ерничать и задумался. Лев Анатольевич не казался ему способным к осмысленным поступкам. Он остро нуждался в помощи, а Черниллко хотел помочь так, чтобы им обоим сделалось хорошо. Статуя не шла у него из головы. В этом что-то было. Постепенно в его голове задымился дикий план.


4


Черниллко подсел к мольберту, рассеянно взял карандаш. На мольберте красовался лист с изображением дискобола, каковой был прочерчен лишь в общем контуре. Погруженный в раздумья, Черниллко так же рассеянно пририсовал гениталии, а рядом поставил знак вопроса.

Титов жалобно смотрел на получившуюся теорему. Требовалось доказать право Льва Анатольевича на существование. Скульптор задумчиво произнес:

– Нужно переместить задачу в эстетическую плоскость. Дай-ка взглянуть.

– На что? – не сразу догадался Титов.

– Покажи натуру.

Лев Анатольевич просиял и спешно спустил штаны. Черниллко удивленно выкрикнул:

– И как тебя раньше не выгнали?

– Что такое? – оторопел Титов.

– Ничего…

– Ты же сам попросил натуру.

– Ну да… натура и есть, в широком смысле. Комплексная аллегория с проекцией на личность.

Лев Анатольевич покраснел и быстро натянул исподнее. Он обиделся. Черниллко было все равно.

В мастерской горел жестокий электрический свет, гудела безразличная лампа. Серый мартовский рассвет испуганно просачивался сквозь оконное стекло, изобиловавшее потеками и разводами, и умирал на подоконнике.

Черниллко встал, повернулся к Титову спиной, остановился перед окном.

– Франкенштейн готовит выставку, – сказал он, не оборачиваясь.

Лев Анатольевич уныло кивнул. Он завидовал Франкенштейну. Ему все завидовали. Франкенштейн собирал мусор и выставлял его на всеобщее обозрение. Всем недовольным он указывал на покойного Уорхолла, добивая покамест живыми последователями и отколовшимися самородками, которые выставляли в манежах и галереях битый ливер, добытый из покойников, демонстративно морили голодом животных, сооружали стереометрические композиции из ведер с нечистотами, укладывались на пол голыми и вообще отличались предельной эксклюзивностью.

Франкенштейна называли сатанистом, чем он был чрезвычайно доволен и ходил гоголем.

Его галерею предали анафеме, и Франкенштейн удивился, ибо ни галерея, ни сам он не были замечены в церковной жизни.

Однажды, когда он устроил выставку под открытым небом, по его душу пригнали бульдозер, стоявший на запасном пути с хрущевских времен; Франкенштейн выгнал водителя из кабины, сел за руль сам и устроил погром, передавив свои работы; потом он что-то сломал в моторе, и бульдозер долго стоял среди руин, преподносимый в качестве нового экспоната.

– Искусство в динамике, – объяснял Франкенштейн прохожим, заключившим экспозицию в любопытствующее кольцо.

Он слыл деспотом и ни с кем не уживался, со всеми ссорился, вел себя нагло. Будучи оборотистым человеком, он сумел захватить все соблазнительные городские площадки, не оставив надежд эпигонам. В своем направлении Франкенштейн оставался единственной самодостаточной звездой. Никто не пытался составить ему конкуренцию, хотя подражатели выставляли, на первый взгляд, то же самое – черепа, собачье дерьмо, пивные бутылки и семейные трусы. Но Франкенштейна смотрели толпами, а на чужие трусы плевались.

– Я – бренд, – похвалялся Франкенштейн.

…Черниллко подошел к Титову, взял его за плечи и встряхнул.

– Мы пойдем к Франкенштейну, – объявил он, равномерно светясь от восторга.


5


Франкенштейн сидел в поганом шалмане и ел чебуреки.

Он был огромный, а чебуреки маленькие, они не издавали ни звука, и с них, раздираемых фарфоровыми зубами, только капало в ущербную тарелочку.

Галерея Франкенштейна находилась в двух шагах; официально там раскинулось что-то другое и был охранник, но в городе это строение-помещение знали как галерею, где вернисаж, скандал, дерзновение и прочее. Охранник и направил Титова с Черниллко в тошниловку, где Франкенштейн устроил себе обед.

Черниллко распустил студентов – своих и титовых, – сгонял домой за одеждой. То, что он приволок, оказалось коротко и широко, но выбирать не пришлось. Лев Анатольевич осваивался в новом качестве побирушки, обязанного всем и ненавидящего за это всех.

Перед уходом наскоро поздравили бледных художественных женщин. Те уже выпили, но товарищи отбились легко.

– Мы вернемся, – пообещал Черниллко, – и зададим жару.

Скульптор не шутил. Это так рассмешило женщин, что заменило подарки.

…Франкенштейн встретил гостей дружелюбно. Едока чебуреков, кстати заметить, звали иначе, но прозвище прилипло к нему по роду деятельности. Многие путают доктора Франкенштейна с его творением, но ко всеобщему удобству едок сочетал в себе признаки того и другого. Он напоминал горного тролля из тех исполинов, что в перспективе нетрудно принять за горную вершину, прикрытую шапочкой снега; в последние мгновения жизни альпинист открывал, что снег – седина, а его ледоруб зацепился за нижнее веко чудовища и причиняет тому некоторое неудобство.

Дальше разевался хищный рот и все такое.

Люди, не чуждые ханжества, старались держаться подальше от Франкенштейна. Водиться с ним считалось дурным тоном. Подать ему руку в светских кругах было тем же, чем в уголовном мире считается «зашквариться», обнявшись с чушкарем или петухом. Ортодоксальные круги, явственно улавливая запах крови благодаря обонятельным галлюцинациям, обвиняли Франкенштейна в иудо-каннибализме и жаловались на мистическое закалывание свиньи в его галерее.

Выдумщик Франкенштейн, тем не менее, с удовольствием и непредсказуемым образом общался со всеми подряд: умел расцеловать с первых секунд знакомства, а еще раньше – ударить в морду.

– Видели каталог экспозиции Деттмера? – спросил он у коллег вместо приветствия, едва те присели за столик. – Брайан Деттмер. Он снова стрижет креатив из книг.

Черниллко покачал головой:

– Нет, не видели. У нас…

Франкенштейн ловко поймал струйку бульона и продолжил, не слушая:

– Особенно хороши анатомические атласы. Произвольная нарезка из иллюстраций, вставленная в переплет. Малевичи могут сосать.

Лев Анатольевич невидящим взором смотрел в окно, за которым одинокая аварийная машина что-то удила хоботом в люке.

– Мы к тебе по делу, – не уступал Черниллко. – Ты хочешь эксклюзивного креатива? Он у тебя будет.

– Ну? – Франкенштейн начал есть с ироническим недоверием.

– Живой экспонат.

– Было сто раз, – махнул чебуреком тот. Чебурек смахивал на распухшее слоновье ухо.

– Такого не было. Экспонатом будет Лева.

– Сосите, ребята, – Франкенштейн утратил интерес к беседе.

– Лева, скажи ему, – озлился Черниллко.

– У меня сифилис, – объяснил Титов. – Люес примария. Первичный аффект.

– Рад за тебя, – сумрачно отозвался креативный Франкенштейн.

– Краски прямо переливаются, – заметил скульптор. – Напряженная работа природы. Представляешь, какая выстроится очередь?

Тот молчал и с интересом доедал свою дрянь.

– Понятно, – сказал Черниллко, вставая. – Мы пойдем к новым передвижникам.

– Пускай сосут, – предложил Франкенштейн.

– За отдельную плату. По цене детского билета. Пошли отсюда, Лева.

– Стойте, – сказал Франкенштейн.


5


В галерее было пустынно, голые стены. Никакой мебели, кроме стремянки в углу; ступени заляпаны белой краской. С потолка свисал короткий оголенный провод без лампочки; он внимательно следил за людьми в надежде, что кто-то за него возьмется, и жизнь будет прожита не зря.

Места не хватало даже для вакуума, ребячливое эхо пребывало в унылом разочаровании, не находя пространства побегать, обманутое пустотой.

Серый свет изливался с улицы в стеклопакет, март мутило, праздничные салаты просились на выход. Титов подергивался от холода, а Франкенштейн придирчиво изучал материал с видом опытного лаборанта, рассматривающим спирохеты в темнопольный микроскоп.

– Мелковато, – проворчал он. – Ты можешь дать план покрупнее?

– Мы тебе картинку повесим напротив, – подхватил Черниллко. – Эротическую.

– Минуты на две, но не ручаюсь, – сказал Титов.

– Дольше ты вообще не умеешь, да?

– Ничего, – быстро вмешался скульптор. – У него и повода не было никогда. Приурочим, например, к полуденному выстрелу с Петропавловки. Будет у нас, как павлин в Эрмитаже. Тот ведь редко двигается. Хвост распушит, прокукарекает – и привет. Можно повысить плату для тех, кто придет минута в минуту.

Лев Анатольевич слушал его с надеждой. Перформанс виделся ему событием отдаленного будущего, а пока в галерее, вполне безопасной и безразличной, его поначалу пугали проблемами и тут же их разрешали; он видел, что для друзей нет ничего невозможного.

– Темновато здесь, – озабоченно отмечал Черниллко. – Надо поставить софиты.

Франкенштейн сосредоточенно кусал губу:

– Нет, софиты не годятся… Нужна подсветка снизу. Вроде рампы…

– Тогда рожа останется в темноте…

– А кому нужна его рожа? Ты прогуляйся по Невскому, полюбуйся ансамблем. Светится ниже крыши…

– А шпиль? Шпиль?

– Шпиль у него будет видно, не беспокойся…

– Можно надеть штаны? – спросил Лев Анатольевич.

Франкенштейн посмотрел на него осуждающе, недобро.

– Озяб? А как же ты думаешь стоять тут днями?

Об этом Титов не подумал. Он беспомощно посмотрел на скульптора в ожидании чуда.

– Мы обогреватель поставим, – бодро сказал Черниллко.

– Ты что! – Франкенштейн был полон презрения. – Меня пожарные закроют. Мгновенно. Они не разрешают. Они только и ждут, когда я сваляю дурака.

– Тогда намажем его гусиным жиром.

Теперь в глазах Франкенштейна зажегся интерес.

– Это любопытно… он будет отблеск давать… матовый…

– Отзыв, матовый, – буркнул Титов.

– Терпи, – улыбнулся Франкенштейн. – Оставь отзывы зрителям.

– У меня ноги отвалятся стоять целый день.

– Ты за ноги не переживай. Как бы другое не отвалилось.

– Мы тебя на стул посадим, – вмешался Черниллко. – В самом деле – зачем ему стоять столбом? Слава богу, не Аполлон. Пусть сидит понуренный. И назовем это как-нибудь подходяще, с ноткой экзистенциальности.

– Ты же сам предлагал – «Венеризм».

– Слишком прямолинейно. Лучше так: «Без семьи». Тут тебе и экзистенциальный пласт…

– План.

– Пласт… и еще межличностный… и социальный…

– Но метафизики все равно маловато.

– Да уж побольше, чем в венеризме.

– А какой мне пойдет процент? – тявкнул Лев Анатольевич. – От сборов?

– Хороший, – небрежно ответил Франкенштейн. – И на бициллин хватит, и на доктора.

Титов огляделся по сторонам.

– Здесь не на чем сидеть… где же стул-то?

– Действительно, – Черниллко напряженно уставился на Франкенштейна. Тот помрачнел:

– Ну… стул… Ну, арендуем стул… возьмем напрокат. В копеечку вы мне влетаете, братья по цеху.

Лев Анатольевич уныло подумал о рампе. Ему почудилось, что ее не будет.

Так и вышло.


6


С открытием выставки решили не тянуть. Ее открыли через два дня; эти дни ушли на развешивание по стенам дополнительных экспонатов и оповещение прессы. Общественности пообещали сюрприз; Лев Анатольевич уже привыкал к своему сюрпризному качеству, которое в своем младенчестве выглядело совершенно безобидным и проявлялось в подкарауливании натурщицы.

Франкенштейн долго думал над композицией. Он решил сделать Льва Анатольевича изюминкой и гвоздем, а потому было простительно захотеть поначалу расположить Титова по центру, чтобы все с порога шагали к нему. Но в этом излишествовала прямолинейность дилетанта, и Льва Анатольевича поставили в темный угол, сэкономив на освещении. И он не бросался в глаза, его нужно было открыть для себя и вознаградиться катарсисом. Франкенштейн обошелся без рампы. Поскольку посетители могли не додуматься до микроскопии, он сфотографировал главное и вручил Титову огромную цветную фотографию, чтобы тот сидел и держал ее.

В приглашениях, правда, все-таки содержалась рекомендация задержаться у композиции «Без семьи», так как иначе прекрасный замысел выставки не будет уловлен в его целокупности.

В этой композиции, говорилось в приглашении, сосредоточена суть художественного акта.

И еще там содержалось признание в благородстве: весь сбор от выставки пойдет на жизненное устройство экспоната.

В душе Франкенштейн очень радовался Титову, потому что поленился и для прочих работ понабрал первой дряни, какая попалась под руку. Выскреб из рам прошлогодний мусор, наклеил новый, наскоро выстроил башни из пивных банок, разбросал собачье дерьмо и окончательно самовыразился через геморроидальную свечу в старинном подсвечнике. Все это был вчерашний день, как и основные мировые религии, которые Франкенштейн последовательно обогащал новым видением – чем и снискал себе в свое время лихую славу. Мусульмане грозились отпилить и взорвать ему голову, радикальные православные ортодоксы – просто начистить рыло, иудеи обратились в суд, буддисты помалкивали. Он ухитрился насолить даже славянским язычникам, хотя специально ими не занимался; в последний раз его галерею разгромили ужасного вида гориллы с солнцеворотами на рукавах. Предупредили его, что древний спящий богатырь уже просыпается и скоро посадит Франкенштейна на кол.

Крупная газета тоже обратила на него внимание и высказалась в пользу кола.

Но мировых религий не так уж и много, да и вообще со святынями напряженно. Отмечать Дни Победы и Защиты детей Франкенштейну не разрешили. Он огорчился и даже почитал в отместку психоаналитиков, у которых рассчитывал нарыть архетипов и символов, дремлющих в личном и коллективном бессознательном, а потом выставить их в авторской версии и тем затронуть дикие тайные струны человеческого восприятия. Собственно говоря, именно это он сделал, сооружая последнюю экспозицию, но его терзали дурные предчувствия. Он опасался, что общественность не узнает жителей своего подсознания. И Лев Анатольевич стал тем, что в гештальт-психологии называют фигурой, а прочие экспонаты – подобающим фоном. По мнению Франкенштейна, первичный аффект в сочетании с первоначально собранной помойкой являл собой восхитительный аналог индивидуальной души.

На сей раз он попал в точку.

Едва распахнулись двери галереи, компания папарацци столпилась перед скорбной композицией «Без семьи», защелкала фотоаппаратами. Черниллко стоял в стороне и посасывал трубку, ядовито улыбаясь. Франкенштейн маячил позади репортеров, выпятив широкую грудь с пышным бантом и широко расставив короткие ножки. Нефритовый стебель Льва Анатольевича пребывал в состоянии пониженной боеготовности, так что фотографы подбирались вплотную; Титов и сам оказался фоном, тогда как аффект – основной фигурой, что создавало гештальт в квадрате; его душевное состояние, отражавшееся на лице, представало второстепенным и виделось не то причиной, не то следствием, то есть будущим или прошлым; аффект же был ускользающим настоящим, и его спешили запечатлеть.

– Гадость, – громко сказал кто-то.

Франкенштейн расцвел.

Титов, огорченный и плохо соображающий, встал и прикрылся фотоснимком; посетители пришли в недовольство: экспонату заказано вольничать. Черниллко подошел, взял Титова за плечо и бережно усадил на место.

…Когда первая волна схлынула, а вторая так и не накатила, Франкенштейн закрыл галерею на обед, и Лев Анатольевич ел и пил.

– После обеда начнется, – потирал руки хозяин.

И не ошибся: началось.


7


О скандальной затее вскоре узнали все, кого это касалось.

Первой, сама не зная зачем, приехала пожарная инспекция. Она покрутилась, сама собой поражаясь, и быстро отчалила. Следом пожаловала инспекция санитарная.

– Что это здесь такое? – главарь этой шайки начал изумляться еще на улице, еще ничего не повидав.

Лев Анатольевич в это время ходил и разминался, делал зарядку. Случайных посетителей не было, и ему позволили сойти с места. Он пообедал.

– Сифилис, – с достоинством ответил Франкенштейн. – Первичный аффект.

– Ну так я вас закрою, – удовлетворенно кивнул инспектор. – А вашего развратника посажу в больницу для творческих, одаренных людей.

Лицо Франкенштейна налилось кровью. Черниллко быстро выступил вперед:

Он свернул кукиш, но показал его очень быстро и сразу спрятал руку в карман.

– Не получится, – выпалил он. – Не имеете права. Нету больше такой статьи.

– Вам законы напомнить? – ощерился душитель свобод. – Вы знаете, что бывает за умышленное заражение?

– А кого же он заражает? – недоуменно вопросил скульптор. – Этот шедевр не передается по воздуху. И даже при рукопожатии. Да вы на него посмотрите – кому захочется от него заразиться?

Инспектор пришел в замешательство. Действительно: никто и никого не заражал.

– Посмотрим, – пробормотал он с ненавистью и вышел из галереи.

Титов между тем перешел к приседаниям.

– Если хочешь быть здоров – закаляйся, – одобрительно протрубил Франкенштейн. В этот момент в галерею вошли случайные искусстволюбы, и Лев Анатольевич, схватив пояснительную фотографию, поспешно сел на место.

Санитарный инспектор не вернулся.

Вместо него прибыл серьезный человек, содержатель крупного газетного холдинга. Это был грузный седогривый лев, исполненный очей, по совместительству – орел небесный, ибо слыл уроженцем кавказских гор. Но может быть, то были долины. Он мог позволить себе одеваться на манер шикарного папика, однако предпочитал джинсовую простоту; лев молодился и рыкал, раскрывая золотозубую пасть; из выреза футболки топорщилась грудная грива. Матерно рыкая, засоряя мир идеальных форм похабными умопостроениями и предчувствием простатита, лев остановился перед Львом Анатольевичем и пренебрежительно скривился. Он поковырялся в мохнатом ухе, и Франкенштейн подошел ближе.

– Ну и в чем тут цимес? – осведомился магнат.

– Да цимес там же, где у твоих алён и филиппов, беременных от пришельца третьим разводом, – отозвался Франкенштейн. – Дело верное. Для первой полосы.

Лев покрутил башкой.

– Я многое могу, но даже я не сумею повесить это на первую полосу. В цвете.

Тот пожал плечами:

– Заретушируй. Читатели еще сильнее возбудятся.

Магнат пощелкал пальцами:

– А драма где?

– Тебе мало драмы?

Они приятельствовали давно; магнат сколотил состояние на расчленителях и бракосочетаниях порнозвезд. Его стараниями маленькая галерея Франкенштейна со всем ее эксклюзивным ливером распухала до размеров Лувра, а уж по значимости для общественного мнения превосходила последний десятикратно.

Они беседовали, не замечая присутствия Льва Анатольевича. Черниллко скромно молчал, всегда готовый генерировать идеи и ждавший, когда его пригласят.

– А нос у него скоро провалится? – задумчиво спросил издатель. – А мозги потекут? Общественность хочет интриги.

– Да ты посмотри на его нос! – Франкенштейн схватил Титова за уши и повернул к магнату лицом. – Куда ему дальше проваливаться?

– Ну так это он такой уродился. Ведь правда? – обратился магнат к экспонату.

Лев Анатольевич был вынужден кивнуть.

– Не пишите, что уродился, – вмешался Черниллко. – Оставьте читателям пространство для воображения. Читатель сам додумает интригу – не в этом ли задача литературы? И вообще искусства. Про Черный Квадрат додумали, чего и не было. А не было ничего.

Магнат с интересом посмотрел на скульптора.

– Вы еще будете мне разъяснять задачи литературы, – пробурчал он. – Хорошо, я поставлю на первую полосу.


8


Газета вышла, и загудел резонанс.

Лев Анатольевич сердито перечитывал заголовок: «Мутант-сифилитик идет с молотка».

– Почему же мутант? – возмутился он.

Черниллко восторженно аплодировал и смеялся; результат начинал превосходить его ожидания.

– Там все мутанты, особенно которые с эстрады… Не замечал? Мы их подвинули, дружище. Теперь застолбим авторские права и настрижем процентов с сувениров. Матрешки начнутся, игрушки, маечки, кепочки…

Посетителей заметно прибавилось. Очередей не было, зато приходили сплошь важные люди, хорошо знавшие, чего хотят. Газетный магнат, оприходовав сенсацию, мгновенно забыл о Льве Анатольевиче. Он относился к сенсациям, как относятся к придорожным труженицам тыла и переда. Он разрядил обойму и пошустрил себе дальше вразвалочку. Но камень – он же семя – был брошен, и круги разошлись – они же разветвились ростки, сплетаясь в плющ.

Явилось радио, столкнувшееся в дверях с телевидением. Они долго препирались, не уступая очереди.

Титову дали слово. Вернее, взяли его у него.

– Так, это все неинтересно, – нетерпеливо констатировал репортер, когда Лев Анатольевич замолчал. – Ваши рассуждения об искусстве очень содержательны, но вы берете чересчур высоко. Наша аудитория – люди простые. Расскажите, где и как сильно у вас болит.

– Оно совсем не болит, – отрезал Лев Анатольевич. Он уже свыкся со своим положением и начинал ощущать себя королем на горе. В нем проступила творческая надменность, а самомнение дернулось вверх.

– Это плохо, – интервьюер пожевал губами. – О чем же писать?

Лев Анатольевич положил фотографию на колени.

– Болит вот здесь, – сказал он проникновенно и прижал руки к груди.

– Это хорошо. Гриша, возьми крупный план, – обратился репортер к кому-то за плечом. – Но ваше лицо ни черта не выражает. Харизма есть, но застывшая.

– Лева, поплачь, – попросил Черниллко.

Сознавая, что скульптор худого не посоветует, Лев Анатольевич скривил сухое лицо.

– Не надо крупного плана, – приказал репортер оператору.

…Счастливый Франкенштейн знакомился с медийными материалами, где выставку называли хамством, идиотизмом и развратом.

Кто-то бросил в окно кирпич, и об этом сразу же написали, приглашая к дискуссии.

– Я не художник, – застенчиво признавался Франкенштейн. – Я собиратель. Перечитайте Шопенгауэра. Наш экспонат выражает безрассудную волю, и я постарался, чтобы вы получили о ней представление. Это цветок бытия. Это вброшенность цветка в бытие, перечитайте Хайдеггера. Если это бытие вас чем-то не устраивает, это ваши проблемы. Можете не быть. Можете сдохнуть.

Державший нос по ветру газетный магнат ненадолго вернулся к покинутой теме. В его газете написали, что экспонат под названием «Без семьи» вынашивает планы переменить пол и выйти замуж за известного телеведущего, который тайно уже тоже давно изменил пол и подумывает родить экспонату двух сиамских близнецов. Генетики-консультанты обещают, что левый родится с деревянным протезом, а правый будет перемножать в уме шестизначные числа.

После этого Черниллко предложил опубликовать номер счета и собирать пожертвования. По его мнению, время настало.

Титова пригласили в политические теледебаты и еще в одно жюри, судить викторину для старшеклассников.

Вскоре галерею посетил доктор, не столь давно отказавшийся вылечить Льва Анатольевича. Доктор был деловым человеком и сделал Титову интересное предложение.


9


Доктор выглядел респектабельно и выказывал почтение, которого Лев Анатольевич при первой встрече не уловил. Доктор произвел на него впечатление жестокого весельчака, однако нынче держался серьезным и давал понять, что готов общаться на равных.

Черниллко всячески оберегал экспонат от разрушающего воздействия любопытной среды. Он подскочил со словами:

– Экспонаты трогать руками не разрешается.

Добавил:

– Отвлекать их разговорами тоже нельзя.

– Я поговорю, все равно больше никого нет, – возразил Лев Анатольевич. – Это доктор.

Скульптор подозрительно уставился на врача:

– А зачем он пришел? Мы доктора не вызывали!

– Это активный патронаж, – значительно изрек доктор. – Я не футболю больных.

– Разве? – Черниллко подбоченился. – А кто захотел от больного много денег?

Тот поправил очки:

– Рынок суров, но рынок же обязывает нас к поиску нестандартных ходов. Мы изыскиваем возможности и пространство для маневра. И я изыскал.

– Нам ваши маневры без надобности. Нас тоже обязал рынок.

– Неужели вы не хотите поправиться? – доктор озабоченно обратился к Титову. – Ведь у вас и вправду провалится нос. Газеты не врут. И вы станете аморальным идиотом.

– Не станет, – парировал Черниллко. – Он такой с рождения.

– Я вылечу вас бесплатно, – врач перестал обращать внимание на скульптора. – А вы за это сделаете так, чтобы про меня написали.

Лев Анатольевич задумался. Он уже сроднился с аффектом, не испытывал никаких неудобств. Доктор выложил козырь:

– Все равно эта шишка скоро рассосется. Жизнь беспощадна. Вам нечего будет показывать. Через пару лет появится сыпь, но это никому не интересно. У всех есть какая-то сыпь. А когда еще через несколько лет вы отупеете, вас уже позабудут и перестанут выставлять. Будете выступать в театре для дебилов на школьных утренниках.

Черниллко растерялся. Такого он не ожидал. Лев Анатольевич понял, что небеса сыграли с ним в кошки-мышки, будучи хищными кошками. Небесам надоело, и они выпустили когти; тучи разъехались, и показались вострые молнии. Прогноз явился хорошо забытой новостью. Все знают, как развивается эта болезнь, но никто не примеряет это развитие на себя.

– Я не скрываю своего интереса, – продолжал доктор. – На рекламу уходят огромные деньги. А вы скоро получите статус национального достояния. Вас даже не пустят за границу. Произведениям искусства это запрещено. Так что можете забыть об альпийских курортах и современном лечении.

– По трупам идете, – проскрежетал Черниллко.

– Ничего подобного. Я иду по живым.

…Франкенштейн, плохо разбиравшийся в болезнях, пришел в уныние, когда ему растолковали, что аффекта не станет. Композиция «Без семьи» грозила обернуться ледовым дворцом, который растает с приходом жестокой весны. Франкенштейн не уставал повторять, что искусство вечно, и никогда не строил песочных замков, но вот нарвался, и теперь был готов рвать на себе волосы. Доктор взирал на него с симпатией и сочувствием, напоминая при этом, что медицина не всесильна. Аффект пройдет.

Не видя выхода, Франкенштейн согласился. Если закат неизбежен, то белый день нужно выдоить досуха. Пришествие спасителя подогреет интерес к происходящему, сообщит ему динамику, и звезда воссияет прощальным светом. Поступления на счет прекратятся, но слава продолжится.

– Ерунда, – буркнул Черниллко. – Во-первых, он все равно не поправится. А во-вторых, аффект можно нарисовать. Или мы не художники?

Франкенштейн ответил отказом. Он был противником жульничества.

– У меня все натуральное, свежее, – сказал он надменно. И повернулся к доктору, изобразив на лице торжественное смирение: – Лечите. Я приглашу прессу.


10


Доктор прославился.

На первой странице все той же газеты появилась большая цветная фотография: эскулап пожимает Титову руку, как при встрече на низшем уровне, а в другой руке, высоко поднятой, держит шприц. Крупными буквами было набрано: «Памятник искусства по угрозой». Ниже, помельче, стояло: «Гримасы милосердия».

Доктора немедленно пригласили в популярное ток-шоу, где он блистательно выступил в теледебатах и наголову разнес своего коллегу-гомеопата.

Лечение Льва Анатольевича скопировали в мобильный телефон – якобы скрытно, под соусом вмешательства в личную жизнь, чтобы всем стало интереснее. Из мутного кино можно было понять, что доктор вкалывает ему лошадиную дозу чего-то полезного. Лев Анатольевич соответственно всхрапывал, а доктор похлопывал его по пояснице; лечащая рука отсиживалась в резиновой перчатке. Фильм отправился гулять по свету, и перед лекарем распахнулись двери в высшее общество. Попав туда, он сам удивился своей востребованности. Он начал пописывать философские этюды, намекая, что ничто человеческое не чуждо ему, в том числе и философия; он скромно замечал, что если раньше модными были заболевания, то теперь модными сделались медики. Приоритеты сместились, констатировал доктор. Человечество поумнело.

Доктор купался в славе, а Франкенштейн, откусивший часть ее, готовился к закрытию сезона.

Интерес к Титову снижался. Черниллко старался выглядеть веселым и бодрым.

– Мы прилично приподнялись, – повторял он без устали, убеждая себя самого. – Надо было устроить аукцион и продать тебя. Логично и красиво, финальный аккорд. Задним умом все крепки.

Лев Анатольевич, вкусивший известности, печалился об автографах, которые у него спрашивали все реже и реже. Он открыл, что графика автографов дается ему куда лучше живописи и доставляет большое эстетическое удовольствие. Он только-только нашел себя, и вот все заканчивается. И еще было ясно, что заработанных денег надолго не хватит. Он может позволить себе маленький угол, где будет некоторое время питаться, но горизонт истирался в пыль, и небо уравнивалось с землей, и оба не радовали.

Титов приготовился паковать чемоданы.

Это были потертые метафорически-метафизические чемоданы, жизненный багаж, для надежности перехваченный бельевыми веревками. Они немного распухли от пожертвований, но не стали новее. Лев Анатольевич, нагой и сирый, печально стоял с ними, наблюдая закат, от которого не ждал ничего хорошего. Своя ноша тянула. Он ощущал себя звездой, навернувшейся с небосклона. Иногда ему вспоминалось высокопарное – о, как упал ты, Утренняя Звезда; намного чаще звучало нечто попроще – «с неба звездочка упала». Единожды воспарив, Лев Анатольевич возвращался. И в небе, и на земле – повсюду был один и тот же Лев Анатольевич, ибо что наверху, то и внизу.

Доктор больше не приходил. Черниллко приходил реже, Франкенштейн не появлялся вообще, и Титов скучал, доживая последние дни среди уродливых подобий и образов.

Он не догадывался, что его новейшая биография напоминает буферный раствор – тягостную фазу преображения, в которой внешне ничего не происходит: и все-то льют, и все-то подливают из кастрюль и мензурок, но ничто не меняется. Так часто случается в жизни: события, не столь давно ее изменявшие к худу или добру, продолжают струиться, однако штиль остается штилем, что совершенно непонятно и раздражает. Возникает иллюзия, когда кажется, будто ранее действенное сделалось бесполезным, и нужно попробовать что-то другое.

А лучше не пробовать, нужно потерпеть.

Лев Анатольевич потерпел, и произошел взрыв. Графическая кривая взбесилась.

Пришла натурщица.


11


– Это статья, девонька, – задумчиво произнес Франкенштейн, в мыслях уже названивая газетному магнату, чтобы подарить того новым рублем и поздравить с ним же.

– Статья, – одобрительно закивал Черниллко. – Это оно самое и есть – умышленное заражение.

– Какая статья? – закричал обычно молчаливый Лев Анатольевич. У него прорезался голос. – Какая-такая статья? Я же не возражаю!

– Это верно, – согласился Франкенштейн.

– Тут будет юридическая тонкость, – заметил Черниллко. – Может быть, его согласие и подействует. Но если суд признает, что он не отвечает за свои поступки и не мог осмыслить происходящего…

– Почему же я не могу осмыслить?..

– Есть понятие о невменяемости… она бывает вызвана, например, умственной отсталостью. Так что у меня опасения.

– Хрен им чего докажешь, – согласился Франкенштейн.

– Я не отсталый, – Титов поджал губы. – Я скажу, что это любовь. Пусть опровергнут. Жены декабристов поехали в Сибирь… а там сифилиса – заповедник.

– Почему же там заповедник?

– Потому. Вот Ленин в Шушенском заразился.

– Шушенское – в Сибири? – Черниллко неуверенно посмотрел на Франкенштейна.

Тот не стал спорить:

– Где-то там. Девонька, – вновь обратился он к натурщице, – зачем вам этот ленинский декабрист? Помимо славы. Подумайте хорошенько. Вы мне годитесь в доченьки, так что доченька. Подумай. У вас еще не все позади, немножечко еще впереди.

Натурщица снисходительно улыбнулась:

– Я хочу быть фотомоделью. И еще он мне нравится.

– Это замечательно, – встрял Черниллко. – Еще одна невменяемость. Никакой статьи.

– Это настойка с ногтями, – пробормотал Титов и вовремя осекся. На его слова не обратили внимания. Он мог еще и не такое сказать.

– И вообще я имею право, – напомнила гостья. – Эта холеная клизма стрижет купоны за дерьмовый укол, а я не при делах. Без меня у вас вообще никакой выставки не было бы. Мне причитается пай.

Она хищно взглянула на Льва Анатольевича, готовая сию секунду нырнуть в лучи его славы.

Черниллко почесал подбородок.

– Придется составить бумагу. Пригласим нотариуса, пусть зафиксирует согласие сторон. Иначе если не засудят, то замучают.

– Вы не возражаете против видео? – осведомился Франкенштейн. – Люди любят кинодокументы. Ваш самоотверженный поступок исключительно красив, и сами вы ничего. В этом и заключается ненатужное естественное искусство – красота, спасающая мир. Люди должны увидеть, как она спасает. Я только это и делаю – дарю людям искусственную естественную красоту.

– Да пожалуйста, – ответила та.

– Стопроцентная порнография, – не согласился скульптор. – Очень опасно. Нас посадят на одну скамью с педофилами, некрофилами и черт знает с кем еще.

– Мы запустим квадратик, – сказал Франкенштейн.

– Какой еще квадратик?

– Квадратик. Будет прыгать по фильму и прикрывать красоту. Зрителю нужно оставить пространство для воображения.

– И писк добавить, – подсказал Лев Анатольевич.

– Зачем? – недовольно нахмурился Франкенштейн, тогда как Черниллко, все схватывавший на лету, одобрительно кивал. – Что за писк?

– Ну, как в новостях. Обычное дело. Передают новости, и матерные ругательства заменяют писком. Или это гудок у них такой, или свисток и зуммер.

– Да откуда же взяться ругательствам?

– Я буду, – потупился Титов.

– Да, – подтвердила натурщица. – Из него вылетает на пике.

– Больше из него ничего не вылетает?

Титов пожал плечами.

– Один раз было, очень давно. Мы только поженились.

– Трогательно, – заметил Черниллко. – Хорошо бы подгадать. Буйство жизни, торжество над тленом.

– Тлен это ипостась жизни, – закипятился Франкенштейн. – Вроде бы нормальный человек, а туда же. Глаза зашорены, как у гламурного обозревателя.

Разгорелся обычный в художественных кругах спор. Натурщица метала в Титова голодные взгляды, из чего тот заключил, что в его ногтях не меньше силы, чем в оленьих рогах, из которых готовят общеукрепляющие лекарства.


12


Ворожея пришла, когда Лев Анатольевич потеснил в общественном сознании национальные развлекательные телепрограммы. Улицы расцвели тревожной и сладкой весной, но она приехала в белой шубе нараспашку; вывалилась из богатой машины и важно проследовала в галерею, обещая всем видом тысячу и одну ночь; ночи побитыми псами плелись за ней следом.

С порога ворожея затрубила, что если бы не она, то ничего бы и не было.

– Мадам, – подбежал Франкенштейн, поглаживая свитер на большом животе.

– Я могу обрушить на вашу галерею водопад счастья, – предупредила ворожея. – Вам будут прислуживать звезды, и Зодиак обратит на вас пристальное внимание. Я все изменю. Рыбы станут для вас Близнецами, а Близнецы станут Раком. Но если вы мною пренебрежете, то я вашу галерею прокляну.

Она подбоченилась, смерила Льва Анатольевича придирчивым взглядом.

– Я советую вам повторить приворот. Я маг, но только второй ступени…

– Вы что же, кого угодно можете к нему приворожить? – уважительно осведомился Черниллко.

– О да, это пустяки. Могу вас, его… – Она указала на Франкенштейна.

– Мадам, – быстро сказал Франкенштейн, – воздержитесь. Я обещаю вам столько эфирного времени, что вы заколдуете всех телезрителей.

Та надменно кивнула:

– Могу. Вы сами видите, что я творю чудеса. Вы обязаны мне решительно всем. Без меня у вас ничего не вышло бы.

Натурщица, до этого обнимавшая Титова за короткую шею, встала рассерженная:

– Много на себя берете! Как будто я пустое место.

– Свято место пусто не бывает, – в галерею проник доктор, держа в руке старомодный чемоданчик. – Я читал газеты, смотрел телевизор. Похоже, вам снова нужна моя помощь.

Папарацци, присланные газетным магнатом и круглосуточно дежурившие в галерее, образовали кольцо. Внутри кольца очутились все звезды, четыре штуки, они образовали созвездие квадрата, и Франкенштейн с Черниллко независимо друг от друга подумали, что теперь Малевичу точно крышка.

Ворожея пошарила в кармане шубы, и во лбу засияло нечто вроде алмаза. Она развела руки и пустила горбатый мостик из зловещих игральных карт.

– Ваша звезда никогда не закатится, – пообещала она неизвестно кому, поворачиваясь то так, то этак. Сверкали вспышки, дыбились лесом эрегированные микрофоны с вытатуированными логотипами телеканалов. Лев Анатольевич обрел уверенность в себе: дозировал интервью, осмеливался давать спортивные и политические прогнозы. У него появились двойники, благо эпидемиологическая ситуация в государстве была не из лучших и за первичными аффектами не нужно было ходить далеко. Рок-группа «Титов» собирала стадионы; пищевики наладили выпуск одноименных леденцов, пряников и эскимо.

Франкенштейн перешел с чебуреков на устрицы, от которых его тошнило, но он ел, поддерживая общественный интерес.

Черниллко порхал серым менеджером-кардиналом; он не искал славы и почестей, ему было просто приятно. В его голове зарождались планы новых выставок, где можно будет представить и другие неприятные медицинские ситуации.

С приходом ворожеи Лев Анатольевич сделался постоянным фигурантом не только светской, но также эзотерической хроники. Он попал на страницы изданий, далеких от мира искусства, и насладился обществом колдунов, гипербореев, космических зеленых людей и мелкой невидимой нечисти, гремящей кастрюлями в порабощенных кухнях. Очень скоро им заинтересовалась серьезная пресса. Конечно, ничто не может быть серьезнее гипербореев, но солидные издания с экономическим и политическим уклоном почему-то обходят эту публику вниманием, предпочитая интересоваться курсом валют. Однако место, которое завоевали Титов и его окружение в сознании читающей публики, то бишь электората, побудили о нем написать.

Льва Анатольевича осыпали градом ругательств. Франкенштейну, понятно, досталось куда больше. Галерею назвали клоакой, хозяина – копрофагом; в калоедении Франкенштейна предполагали мистическую основу, сюда же кстати присобачивая ворожею; всех участников обвиняли в распутинщине, хотя они еще не особенно влияли на правящие круги, и заинтересованные люди еще только начинали присматриваться к Титову как к возможному депутату.

Моментально нашлись люди, которые поняли все это как травлю и организовали пикеты в защиту Титова. Они выставили лозунг «Руки прочь!», не слушая оппонентов, которые возражали на это, что никто и не собирается трогать Льва Анатольевича руками. Пикетчики разбушевались и принародно сожгли атлас кожных болезней.

Все это привело к тому, что в галерее появилась жена Титова.

– Любушка! – растрогался тот.


13


Супруга Льва Анатольевича была женщиной оборотистой. Она без предисловий взяла Франкенштейна за жабры так, что тот выпучился и временно потерял дар дыхания.

Первым делом она сунула ему под нос паспорт.

– Мы состоим в законном союзе, – сказала она заносчиво. – И если бы не я, вы все сосали бы лапу…

Натурщица мечтательно закатила глаза, а Черниллко ядовито осведомился:

– Но разве не вы его выгнали, сударыня? Не вы ли отправили на свалку дорогостоящий экспонат?

– Конечно, я, – отозвалась жена Титова. – И вот что получилось. А если бы он сидел дома?

– Вы, вы, – поспешно закивал Франкенштейн. – Все вы. Сплошная заслуга. Без вас не вышло бы никакого аффекта.

– Совершенно верно, – подала голос ворожея, и жена Титова метнула в чародейку зрительную молнию, как будто хотела понаделать из нее одноименных конфет.

– Да, – согласился Черниллко. – Он не мог не уйти. На поиски аффекта. Любой побежит.

– Я требую сменить название, – заявила жена Титова. – Почему это – «Без семьи»? Это мой муж. Переделайте! Пусть будет «В семье», или просто «Семья».

– Юридически это правильно, – осторожно ввернул доктор. – И фактически – тоже.

– Но это бренд! – всплеснул руками Франкенштейн. – Торговая марка!

– Будет две, – задумчиво возразил скульптор. – «Семья» – это концептуально. Все не так безнадежно. Новый поворот темы. Искусство – живое… Произведение искусства, отпущенное на волю, обретает самостоятельность. Оно начинает жить своей жизнью без оглядки на творца, пример чего мы и наблюдаем…

– Вот это правильно, – подхватила жена Титова. – У нас своя жизнь, и я не пущу до корыта всяких таких. Только и норовят погреться возле корыта.

– Это я всякая-такая? – оскорбленно вскинулась ворожея. Натурщица выгнула грудь тракторными колесами, а доктор поджал губы. – Вы хоть знаете, чего мне стоит держать звезды в узде? Все для него – и бабы две штуки, да семья, да денюжки, да мировая известность – и после этого я такая-всякая?

– Про динамику забыли, – мрачно напомнил доктор.

– Если по справедливости, то выставлять вообще нужно меня одну, – заметила натурщица. – Это мой аффект, и я без семьи. Вы нарушили мои авторские права и правду жизни…

– Вы передвижница, – раздраженно бросил в ее строну Франкенштейн. – А я новатор.

Догадываясь, что назревает ссора, Черниллко решил взять управление на себя.

– Все мы вчера передвижники, а сегодня новаторы, – изрек он философски. – А завтра – наоборот. Не нужно раздоров, мы все поместимся. Помните сказку про дождик и гриб? Вроде бы тесно, а влезли все! Гриб-то вырос!

Возразить ему было нечем. Гриб действительно вырос.

В том числе настоящий, у Льва Анатольевича, как осложнение сильного докторского лекарства, но с этим быстро справились, и рассказывать об этом незачем.


14


Титов угодил в западные каталоги.

К нему начали подбивать клинья музейные люди, то бишь государственные мужи, а также держатели частных коллекций. Движение «За первичный аффект» устроило парад ликования и потребовало себе равноправия, парламентской квоты и ночного эфира. «Мы такие же, как ты, – объясняли его активисты, и пассивисты согласно кивали. – Сегодня ты против нас, а завтра ты с нами».

Власти усмотрели в этих словах шантаж и угрозу; прокуратура засучила рукава.

Франкенштейну с Черниллко было не до нее, они готовились к зарубежной выставке. Возникло серьезное осложнение: какой-то гад назвал Льва Анатольевича национальным достоянием и запретил вывозить; Черниллко приводил в пример коллекции Эрмитажа, на что таможенный чин резонно ответствовал, что у Эрмитажа ноги не вырастут и он не сбежит в какую-нибудь частную коллекцию. Франкенштейн проклинал себя за длинный язык: статус достояния он выбил для Титова лично, а теперь никто не хотел слышать, что достояние – верноподданный гражданин с заграничным паспортом.

– Центр Помпиду! – Франкенштейн крутился волчком и распространял слюнявые брызги; слюна вилась вокруг него наподобие сатурнова кольца. – Бобур! Матерь их в тачку!

– Вы можете заколдовать этих мерзавцев? – Черниллко обратился к ворожее.

Та уныло выпятила губу:

– Они защищают интересы Родины. Отворот от Родины – ужасно трудная задача. Конечно, приворот куда труднее…

– Они твердят мне, что одушевленный экспонат может обладать злой волей, – бушевал Франкенштейн.

– Доктор! – вскинулся скульптор. – А нельзя ли сделать его временно неодушевленным? Погрузить в летаргический сон?

– Можно, но я не стану, – отказался доктор. – Попросите мою нетрадиционную коллегу. Пусть навеет ему сон золотой, а у меня лицензия.

– Жареной картошкой его накормить – и будет спать, – вмешалась жена Титова. – Каждый вечер нажрется и дрыхнет на диване. Я нажарю, будет вылитый труп. В гробу повезете.

– Дура, – откликнулся Лев Анатольевич.

Он ощущал себя солнцем, вокруг которого вращаются планеты. Одна, две… шесть штук всего. И на каждой во время оно зародилась жизнь – не очень разумная, но остро нуждающаяся в его лучах. Скромность не позволяла ему считать себя звездой первой величины, он был довольно маленьким солнцем, белым карликом, но карлики всегда привлекали внимание мыслящих существ, и это был вселенский закон для всех созданий, наделенных искрой рассудка. Как же не заинтересоваться карликом? Он же урод. Интерес к карлику можно сделать отдельным критерием для проверки интеллекта. Решающим критерием. Правда, Лев Анатольевич не считал себя уродом, но это лишь дополнительно доказывало его умственное превосходство, положенное светилу в сравнении с прочими небесными телами.

…Черниллко мерил галерею шагами.

– Дипломатическая почта, – бормотал он. – Пломбированный вагон… А что? В таком вагоне уже возили аффект…

Лев Анатольевич любовно посматривал на восстановленный орнамент. После укола аффект исчез, однако натурщица выполнила реставрационные работы, и получилось еще лучше, чем было.

Чародейка раскинула карты.

– Всюду выходит казенный дом, – проговорила она грустным голосом. – Вот этот вот пиковый король все портит. Мы с ним хлебнем.

– Кто он такой? – сердито спросил Франкенштейн.

– Пиковый король, – пожала плечами ворожея, искренне удивляясь вопросу. – Кем же еще ему быть?

– Аналог, – Черниллко, сдерживая себя, нетерпеливо пощелкал пальцами. – Нас интересует его аналог из мира недоброжелателей.

– Как заявится – не спутаете, – пообещала та.

И не ошиблась: когда пиковый король заявился, его и в самом деле было трудно спутать с шестеркой и даже десяткой. Хотя на даму он немного смахивал.


15


Король явился инкогнито.

Он притворился туристом: приехала группа из ближнего зарубежья, и король спрятался в самой гуще.

Избалованные вниманием Франкенштейн и Черниллко уже не встречали посетителей, они обсуждали новые проблемы. Таможня ставила барьер за барьером: она лицемерно признала право гражданина на выезд и право экспоната быть вывезенным, однако положение осложнилось очередным нюансом. Культурное наследие могло быть арестовано сразу же по прибытии в аэропорт Орли. Его грозились взять в заложники хозяйствующие субъекты, которых развела на бабло российская преступная пирамида. Пирамида рассыпалась, превратившись в модель для сборки, и у нее в Париже не было особняка, который можно было бы захватить в компенсацию.

Лев Анатольевич ничего не имел против ареста, предполагая осесть на берегах Сены и красоваться там под пение местного аккордеона.

– Придурок, – негодовал Франкенштейн. – Кому ты там нужен? Ты еще Амстердам удиви…

Черниллко кивал:

– Аффект привлекателен в составе патриархальных традиций. Необходим контраст. У нас традиции есть, а там давно ни хрена нету.

…Титов восседал на табурете, являя собой центр художественной композиции. Жена и натурщица, зайдя справа и слева, обнимали его за шею и улыбались гостям. Позади высился доктор, воздевший шприц. Время от времени он выпускал из него параболическую струю; самая длинная совпадала с полуденным выстрелом из петропавловской пушки, и в этот миг в галерее бывало не протолкнуться. Все хотели посмотреть, как он это делает. У самых изысканных ценителей аналоговое мышление ассоциировало струю с процессом, повлекшим появление аффекта-орнамента; струя целебная уподоблялась струе губительной; разнонаправленные процессы становились единым целым, двумя аспектами явления, суть которого еще предстояло осмыслить. Это была очень сложная диалектика, замысловатый дуализм.

В ногах у Титова полулежала ворожея, перед нею были раскинуты карты. Она же торговала разнообразными сувенирами: штопор-Титов, дудка-Титов, гелевая авторучка-Титов, пресс-папье «Лев Анатольевич».

Туристы столпились перед композицией. Натурщица сощурилась и принялась декламировать: «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда…» Ударил далекий выстрел, и доктор двинул поршень. Струя пошла, играя спектром в лучах доброжелательного солнца; пиковый король шагнул вперед.

В одной руке он держал баночку с соляной кислотой, а в другой – опасную бритву.

Вандал плеснул из баночки, но промахнулся и попал в доктора. Доктор разинул рот и страшно заблажил, продолжая давить на поршень, и парабола выгибалась. Изо рта у него хлынули солянокислые слюни. Бициллин тоже излился совсем. Герострат взмахнул бритвой и ампутировал первичный аффект вместе с носителем.

К нему бросились, ему заломили руки и поволокли к выходу. Черниллко бежал следом и норовил наподдать коротенькой ногой.

– Осемкин! – выл пиковый король, ошибиться в масти которого теперь было никак нельзя. – Меня зовут Семен Осемкин! Запомните, запомните это имя! Да здравствует!…

Лев Анатольевич вторил доктору, в ужасе глядя через губу на место, где только что было культурное достояние, оно же мужское, оно же Логос, пронзающий творчеством мировой хаос.


16


Его увезли на реставрацию.

Стебель привили обратно вместе с аффектом, который непосредственно после увечья нисколько не пострадал и мог, казалось, вести безоблачное автономное существование вне основного массива Льва Анатольевича. Однако Франкенштейн, явившийся с визитом через месяц, только вздохнул и горько сказал:

– Нет. Травма, швы – это чересчур. Это лишний штрих, уродующий полотно.

– Зато история трагическая, – пролепетал Титов.

– У меня не исторический музей. У меня живая действительность. Отправляйся в запасники, старина.

– Где, где они, эти запасники? – в отчаянии вскричал тот.

– В запасники, – повторил Франкенштейн, не слыша его и обращаясь к себе. – Они повсюду. Искусство лежит под ногами и ждет, чтобы его подобрали. Оно – сама жизнь. – Он очнулся, поправил Титову одеяло, участливо вручил ему апельсин, большое ударенное яблоко и воду одновременно, так что тот еле сумел удержать подношение. – Бывают люди, которые пишут мемуары про свою жизнь в искусстве, а я вот, когда засяду такое писать, расскажу про жизнь искусства во мне. Потому что жизнь – сама по себе шедевр.

Все это показалось Титову малоинтересным.

– Я хочу на выставку, – сказал он дрожащим голосом. – В центр Помпиду.

– Так ты уже едешь на выставку, – сочувственно отозвался Франкенштейн. – Все мы едем.

– Но как же я еду? У меня еще десять сеансов лечебной физкультуры! И массаж.

– Да так и едешь, сам убедись.

Франкенштейн протянул Титову свежий номер знакомой газеты.

Экспозицию теперь называли панорамой и название поменяли тоже: «Подноготная». В этом содержался намек на рецептуру приворотного зелья – настояла ворожея, и пришлось пойти ей навстречу. На снимке душой привычной компании был человек в черной полумаске.

– Но это же не я!

– Ну и что! Кому это важно!

– Как же не важно?… Кто это такой?

– Это Черниллко. Мы объяснили, что варвар попал в тебя кислотой и поэтому маска. Видишь – доктор тоже в маске. Только в докторской, марлевой.

– Это подделка! Дешевая мазня!

– Не подделка, а талантливая копия…

– У него вообще нет никакого аффекта!

– Как это нет? – горячился Франкенштейн. – У него уже есть аффект!

– Да откуда же?

– Да оттуда же!

– Ногти?…

– Нет! Просто ноги помыл и плюнул в воду! Девушка выпила…

– Я буду судиться!

– И что ты предъявишь? У тебя и аффекта больше нет.

…Лев Анатольевич в смятении посмотрел на место, где еще недавно расцветал первичный аффект – ныне всосавшийся полностью и гулявший с экскурсией по сосудам, подбираясь к мозгам. Аффект, полный хищного любопытства, знакомился с внутренней подноготной панорамой. Предметом беглого осмотра была сама жизнь, где все попеременно выступают то экспонатами, то экскурсантами.

(с) март-апрель 2008

Виват полураспаду

1


Январь. Морозная спячка, смерть без малого. Солнце-звезда, бесполезное. Снег – то ослепительный, то сыто-темный. Слева и справа – скрипучий лес. Редкое деликатное потрескивание, хлопанье крыльев. Кладбищенское карканье. Невидимые черные птицы сбивают наземь бесшумные мучные шапки. Голодные ветви остаются торчать, воплощая бездумное ячество полумертвой жизни.

Не бежит и дорога: лежит – через лес, заваливается в поле, переваливается через дальние холмы. Санный след занесло. Или сгладило стылым дыханием, особого сорта хаосом, в котором не бывает движения.

Поля и луга, плутонические просторы, утренний свет.

Топот копыт, глухие удары, смятение, беспорядок, варварство. Опрометчивое вмешательство. Морозко всполошился, мавзолей потревожен. Грохот, стук колес, механические щелчки. Из-за поворота вырывается всадник; нижняя половина лица прикрыта материей. Одет не по погоде: накидка, мундир, треуголка, подпрыгивает шпага.

Еще один, нет – двое, такие же.

Выворачивает грохочущая подвода, четвертый правит парой гнедых.

Копыта зарываются в снег, подводу трясет, от лошадей валит пар. Осталось немного, полверсты, дальше – поле, и лесу конец.

Прерывистое дыхание, упрямая монотонная присказка.

– Не вешать… нос…

Дорогу перегораживает ледяной ствол, конь переднего всадника становится на дыбы.

– Гардемарины…

– Засада, господа!..

Лес оживает, на дорогу валом валят лихие люди, хрипатые разбойнички. Тулупы, зипуны, заломленные шапки, жаркие пасти. Снежные бороды, за кушаки и пояса заткнуты топоры. Рык, уханье, гогот, потеха. Былинное ликование.

– Шпаги к бою!..

Два лиходея прорываются к подводе, срывают дерюгу, разбрасывают сено. Гардемарин бросает вожжи, прыгает, вырастает перед бородачами. Те упираются в борт, к ним на помощь спешат еще пятеро. Подвода переворачивается. Тяжелые ящики вываливаются в снег, какой-то налетчик уже сбивает замки.

– На! На! На!…

Это бьются всадники. Клинок под бороду, а ну, еще… вторая, третья, четвертая борода…

– Братушки! Золото у них! Навались!…

Мохнатый распахнутый рот и пуля, срезающая зубы. Запах пороха, пистолетный дымок.

– Нащокин! Сзади!

Удар. Сумрачный стон, оседающая туша. Щелчки выстрелов, снежный скрип, хлопанье рукавиц и вороньих крыльев.

– Не трожь ящиков! То – государыни!…

– Получай, собака!…

Нащокин сдвигает треуголку, утирает пот. Зипуны отступают, пятятся. Кровавые кляксы на белом, брошенные дубины, утоптанный снег. Все ящики на месте, двадцать штук; у трех отодраны крышки.

– Осади! Какое золото, сучья твоя душа!…

Общая растерянность, замешательство, досада. В ящиках – непонятно что. Атаман крутит заиндевелый ус.

– Брось! Уходим…

Канава не помеха, прорезалась спасительная прыть. Скорее, дальше, глубже, чтоб не достала ни пуля, ни шпага. Кто-то уже зарылся в сугроб; кто-то, проваливаясь по грудь, пытается петлять меж деревьев.

Гардемарины, развернувшись к лесу лицом, заключают подводу в кольцо. Шпаги изготовлены к бою, щеки пылают, глаза горят.

– Дурь мужицкая… Душегубы… истинно лешие!…

– Проверь, брат Каретников, все ли на месте…

Каретников, самый маленький и черный, как древесный жучок, пинает снег.

– На месте-то на месте… да только ларцы пораскрывались.

– То не сами ларцы, то лихие люди постарались. Вот канальи!

Господинчев присаживается на корточки, осторожно поднимает крышку,

– Железо, господа!

– Поставь, Господинчев, крышку, где была. Государственная, брат, тайна.

Господинчев, вихрастый сорвиголова с наглыми глазами, улыбается, кивает и быстрым движением сворачивает железный круг.

– Не по-нашему написано! Пан.. руссия…

– Кто вам позволил трогать? Немедленно отойдите!

Паншин, предводитель отряда, хватает Господинчева за плечо.

– Паншин, по-каковски это, как ты мыслишь? Ты ведь у нас дока, в языках-то.

Тот сердито вынимает из рук Господинчева ящик и ставит обратно в сено.

– Английское слово, – ворчит он и наклоняется за вторым. – Pan-Russia. Пан-Рашша. Пан-Россия.

Каркает и давится ворона. Кажется, что она повторяет заморские звуки. Пан-Ррраша! Пан-Рррашша!

Звук «н» теряется точно, остальные – сомнительны. Ворона, одним словом.


2


Поручение императрицы передал странный, неприятно опрятный субъект, от которого пахло не то помадой, не то медицинским декоктом. Все происходило в Адмиралтействе, в одной из секретных комнат, за плотно притворенными дверями.

Советник государыни, который негласно опекал гардемаринов, явно чувствовал себя не в своей тарелке. Он всячески старался ничем не выказать проснувшийся, скорый на подъем страх: похаживал, грозно кашлял, подкручивал усы, но в то же время нет-нет, да и подлезал пальцами под парик, чесался: потел от волнения.

Бесстрашный отряд терпеливо ждал распоряжений.

– Прошу вас… – начал советник и запнулся, не зная, как обратиться к царскому эмиссару.

– Оставьте нас одних, – приказал высокий гость.

Советник растерялся. Пришелец был ниже чином, но не настолько, чтобы указывать ему на дверь, как паршивому холопу.

Паншин чуть заметно нахмурился. Нащокин незаметно положил руку на эфес шпаги. Господинчев и Каретников стояли навытяжку, и трудно было понять, о чем они думают.

Советник коротко рубанул воздух кулаком, сдержанно поклонился и вышел вон.

– Приступим, господа, – эмиссар улыбнулся. Улыбка не получилась. Ему гораздо больше шло надменное выражение лица.

Нащокин толкнул Каретникова локтем. Тот еле заметно кивнул.

Удивительный тип. Все вроде бы в нем правильно – камзол, парик, треуголка, плащ. Но шито иначе! Миллион мелочей, незначительных по отдельности, сливаются в одно так, что совершенно неясно, откуда он вылез, этот новоиспеченный государственный деятель. Никто из четверых о нем слыхом не слыхивал, и в глаза не видал.

Не самозванец ли, часом?

Возможно, что немец, а может быть, и швед. Но точно не поляк и не мусью.

– Барон фон Гагенгум, – эмиссар опять попробовал улыбнуться. Не вышло.

Он немного волновался. Тут вам не разница в часовых поясах. Барон жил в Петербурге вот уже несколько дней и все никак не мог привыкнуть к отсутствию мелких удобств, большая часть которых требовала электричества.

Гагенгум была его настоящая фамилия. Барона выдумали на заседании кабинета министров Пан-России. Когда построили машину времени, возник естественный вопрос о ее использовании. Гагенгум, младореформатор в летах, обладал хорошей практической хваткой. Он быстро нашелся с подходящим предложением, которое сулило государству огромные барыши.

– Машина времени – это то, что сейчас нужно, – такими словами он начал свое выступление. – Ее-то нам и не хватало. Я думаю, что теперь мы сумеем решить проблему захоронения радиоактивных отходов. Мы распахнем ворота и скажем всему миру: добро пожаловать. Деньги хлынут рекой. Если мы отправим отходы в прошлое, то не понадобится проводить решение через Думу. Не будет никакой огласки. А выгода будет огромная. Нам простят все долги и будут упрашивать взять еще.

– М-м, – поднялся министр экологии. – Каковы наши возможности? Насколько мы можем углубиться в прошлое? На пять лет? Десять? В миоцен?

– На триста-четыреста, – ответил министр тяжелого машиностроения.

– А в будущее нельзя?

– К сожалению, нет. И не удастся в ближайшее столетие. Только если обратно к нам, из прошлого.

– Жаль! – министр экологии поджал губы, снял очки и начал протирать их замшевой тряпочкой. – В будущее – гораздо спокойнее! А в прошлое – оно же будет влиять!

– Не будет, – убежденно возразил Гагенгум. – Не повлияло же. Ведь это уже случилось. И вот мы сидим: нормальные, разумные, добрые, здоровые. Никакие не мутанты и не монстры, порядочные люди. Значит, обошлось.

– Это заманчивое предложение, – заявил красивый премьер-министр, откидываясь в кресле. – Прошу министра тяжелого машиностроения изложить кабинету детали.

Министр направился к кафедре.

– Деталей немного, – предупредил он на ходу. Заняв место, он налил из графина воды, выпил, промокнул губы платком. – Машина, как вы знаете, построена, в Питере. Она занимает три этажа подвального помещения и перевозке не подлежит. Временной канал выводит путешественника в точку отправления. Поэтому если мы примем решение переправлять в прошлое радиоактивные отходы, то нам придется организовать их дальнейшую транспортировку. Нельзя, чтобы контейнеры остались в Санкт-Петербурге екатерининских, скажем, времен.

– Погодите, – нахмурился премьер-министр. – Получается, что нам придется направить туда транспортные средства. Мне эта идея не нравится. Сперва одно, потом другое… сегодня фуры гонять, а завтра МИГи полетят?

– Я предлагаю обойтись без транспортных средств, – вмешался Гагенгум. – Сориентируемся на месте. В стране во все времена были герои, готовые выполнить любое государственное поручение. Гардемарины, Неуловимые, тимуровцы, женский батальон…

– Гардемарины – это же кино, – ехидно напомнил министр печати и информатики. – О чем вы говорите?

– Кино не с потолка взяли, – парировал Гагенгум. – И уж конечно – не с полки. Вот это в вашем ведомстве привыкли…

– Стойте, – премьер-министр поднял ладонь. – Давайте останемся в рамках. Послушаем министра атомной энергетики. Не будет фонить?

– Да тьфу на это, – Гагенгум не вытерпел. – У нас и так везде фонит.

У премьер-министра дернулось веко, и будущий барон извинился за грубость.

– Формулировка огульная, – поднялся министр атомной энергетики, – но в целом справедливая. Я думаю, что хуже не будет. Предлагаю перевезти отходы в район будущего Соснового Бора. Там все равно построят ЛАЭС.

– Далековато, – вздохнул Гагенгум.

– А по-моему, так даже близко, – не согласился с ним глава кабинета. – Нельзя ли подальше? Я намекаю на Украину.

Гагенгум немного растерялся.

– Это же сколько ехать, – промямлил он – Учтите, что там еще нет ни железных дорог, ни шоссе…

– А давайте куда поближе! – вскинулся молчавший до сих пор министр путей сообщения. – Например, в 1950… нет, 60-й год! … Дисциплина, бесхозяйственность… Сказано – доставить, значит – доставить!

– Нет, – помотал головой атомщик. – Совсем недавние времена. Последствия могут еще не сказаться… могли не начать сказываться… – И он, запутавшись, смолк.

– Согласен, – кивнул премьер-министр. – Давайте к царице. И я настаиваю на Украине. А город вы и сами знаете. Подумайте, как это ловко получится! За отходы платят Пан-России, а везут их к хохлам! Гениальная комбинация! … Товарищ Гагенгум, вы лично отправитесь… ко двору, – и премьер серьезно хохотнул. – Наберете команду, проследите за исполнением. Потом расскажете, как там…

Такого оборота Гагенгум не ожидал.

– Но я не знаком с местными обычаями! Здесь нужен историк… этнограф…

– В правительстве нет историков и этнографов, – напомнил премьер.


3


Ехали до сумерек.

– Есть охота, господа, – Паншин говорил бодро, как будто и не провел целый день в седле.

– А мне так нет, – отозвался Каретников. – Тошно немного.

– А, так вас растрясло! – догадался Господинчев, гарцуя на коне. Он снял головной убор и пригладил волосы. – Будь я проклят!

– Что за забота?

– Извольте взглянуть, – Господинчев раскрыл ладонь. Каретников и Паншин подъехали поближе, а Нащокин остался с вожжами.

– Что это?

– Локон, – недоуменно улыбнулся Господинчев. Но наглости в его глазах уже не было.

– Неужто лысеете?

– Нащокин! – позвал Паншин и, не сдержавшись, расхохотался. – Подите сюда! У Господинчева плешь растет!

– Что здесь смешного, сударь? – оскорбился Господинчев.

– Не сердитесь, – Паншин примирительно потрепал его по плечу. – Вот дело сделаем – поедем в имение к батюшке. Там у нас есть бабка… ворожея. Тинктуру готовит особую, в голову втирать. Обрастете так, что гребень обломится!

– Решайте же, братцы! – крикнул сзади Нащокин. – Скоро стемнеет. В которое поедем село?

Санный след раздваивался; обе колеи вели к селам, каждая – к своему. Села курились дымом и были почти неразличимы в перспективе, насыщенной синим.

Господинчев уронил локон в снег и молча ткнул плеткой в сторону правого.

Паншин кивнул.

– Дело наше правое – значит, и забирать всегда будем правее. Вперед, гардемарины!

Отряд тронулся. Подвода загремела, Нащокин молодецки чмокал и нокал.

Вскоре вступили в село. Разбрехались собаки, а с какого-то двора донеслось даже буддийское мычание зимней коровы.

– Да, господа, – вздохнул Каретников. – Постоялым двором и не пахнет.

– Бог с ним, попросимся в избу.

– Можно и не спрашивать. Покажем царицыну грамоту.

– Кто ж ее здесь прочтет! – усмехнулся Нащокин.

– И не надобно. Богопослушному человеку хватит благородного поручительства. И царского имени.

– Темен наш народ, – заметил Паншин. – Но чует верно.

– Господи, дурно-то как! – пожаловался Каретников и вдруг соскочил в ближайший сугроб. – Простите, братцы, нужда не терпит…

Паншин встревоженно уставился ему в спину.


4


Премьер, любивший общаться с коллегами в неформальной обстановке, испытывал двойное удовольствие. Ему было непривычно лицезреть в Доме Правительства придворного образца восемнадцатого столетия. Состоялось троекратное целование. Гагенгум, воплощавший карнавальный анахронизм, стянул парик, уселся в кресло, налил себе из пузатой бутылки.

– Ну, как там наши мальчики? – премьер поиграл бокалом и выпил не по-премьерски.

– Скачут, служат Отечеству. Поют и дерзают, теряя зубы и волосы.

– Доедут?

– Жизнь положат, но волю государыни выполнят.

– У вас и слог-то изменился, Гагенгум! – восхитился премьер-министр, набирая фисташек в горсть.

– Положение обязывает. Что говорит президент?

– Президент над схваткой.

– Ясно. В самом деле – нельзя же вникнуть во все. У меня, собственно, созрели некоторые коррективы.

– Вот теперь вы говорите по-русски, – премьер захрустел. – Я весь внимание.

– Вообще-то вы тоже, по-моему, не обязаны вникать, – поделился соображением Гагенгум. Он мерно отбивал парик об край стола, словно воблу, держа его за хвостик. – Главное, что речь идет об очень больших деньгах.

– А юридический аспект?

– Помилуйте, мы в прошлом.

– Разрушительные последствия?

– Никаких. Опять-таки: вот мы – разумные, добрые, вечные. Не мутировали, не деградировали… Не стали уродами…

– Вы в этом уверены? Ну ладно, я помню. Что ж – действуйте. Два процента – мои.

– Радиоактивные отходы придется пустить побоку.

– Вот как? – удивился премьер-министр. – И куда же их?

– Да свалим в канаву, подумаешь. Россия велика.

Гагенгум, волнуясь, пролил коньяк и вытер лужицу все тем же париком. Премьер встал.

– Действительно, я не хочу вдаваться в детали. Я ничего не слышал. Поступайте, как знаете, но если что, отвечать придется вам.

– Слушаюсь. Необходимость вынуждает нас направить туда еще одного представителя. Это уроженец Кавказа, он будет работать под именем мусью Берлинго. Языками владеет.

– Зачем он нам нужен?

– На него многое завязано. И потом: мне представляется нереальным еще раз заручиться поддержкой государыни. Она и так смотрит на меня косо. По-моему, ей что-то нашептывает придворный шут, пакостный карла. Это значит, что второго указа, отменяющего первый, не будет. Нам придется изменить тактику, чтобы вынудить гардемаринов отказаться от выполнения одного задания и взяться за другое.

– Смотрите! – премьер погрозил пальцем. – Чует мое сердце, намудрите вы с вашим… как его? Берлинго?

– Совершенно верно.

– Почему такая фамилия? Знакомое слово. Министр иностранных дел объяснял мне как-то, что берлинго – это клитор.

– Да? Я думал, это леденчик.

– И леденчик. Это жаргонизм.

– Восхищаюсь вашей эрудицией, – Гагенгум говорил вполне искренне. – Я не знаю, почему он выбрал такой псевдоним. Тут сработали какие-то тайные пружины.


5


Пока шел ужин, Каретникова рвало еще дважды. Паншин не на шутку обеспокоился.

– Хворый какой! – хозяйка избы покачала головой, провожая взглядом согнувшегося Каретникова. Махнув рушником, она отвернулась и поставила перед гостями миску с варениками. Сняла со стола мутную бутыль, отвергнутую с самого начала.

– Если так пойдет, то плохи наши дела, – Нащокин надкусил краюху хлеба. – М-м! – вскрикнул он и полез пальцем за щеку. – Вот оказия!

– Сломали зуб? – деловито осведомился Господинчев, уписывая щи. В избе царил полумрак, и он не заметил, как в миску спланировал его собственный волос. За первым последовал второй. Господинчев пошуровал ложкой и зачерпнул оба, начал жевать.

– Если бы сломал! – Нащокин, забыв о приличиях, перегнулся через стол и показал товарищам желтоватую шестерку, заляпанную мясноватой краской. – Выпал, окаянный!

– Позвольте взглянуть, – Паншин протянул ладонь.

Он принял зуб и рассмотрел его при пламени свечи.

– Наукам не обучен, но зуб, сдается мне, вполне исправный.

Вернулся зеленый Каретников.

– На тебе лица нет, барин, – хозяйка принесла какую-то ветошь и бросила на лавку. – Ляг, полежи.

– Благодарю, – Каретников так ослабел, что еле ворочал языком. – Право слово, мне лучше соснуть.

– Отдыхай, брат Каретников, – задумчиво согласился Паншин, продолжая вертеть зуб. – Эй, хозяйка! Не дать ли ему какого отвару?

– Отчего ж не дать, – хозяйка поплыла из горницы. – Можно и бабку кликнуть, – предложила она уже с порога.

– Кликни, дело говоришь. Скажи, что не обидим, – Паншин многозначительно погремел кошельком.

В ту же секунду послышалось досадливое фырканье, плевки. Господинчев, распробовав, наконец, что у него в ложке, брезгливо тянул изо рта щекотную волосину.

С лавки икнул Каретников. Он потянул на голову тулуп, надеясь, что скорый сон разрешит все заботы.

– Полная миска волосьев! – Господинчев разгневался и швырнул ложку в щи. Брызнуло капустой. – Что ты мне подала, проклятая баба!

– Не собачьтесь, на бабе платок, – напомнил ему Нащокин. – И черная она. Это, Господинчев, опять ваше. Ну-ка, подите!

Он поманил пальцем.

Господинчев, ничего не понимая, подался к нему. Нащокин вдруг протянул руку и вцепился ему в волосы. Тот отпрянул, но целый клок остался у товарища. Больно не было.

– Это тоже вам передать, Паншин? – осведомился Нащокин не без иронии. – Никак, вы стали цирюльных дел мастером. Зубья крутите, вот вам и волосы… А уж как кровь пустить, так тут вы первый.

– Хозяйка! – решительно крикнул Паншин. – Веди свою бабку!

Ответа не последовало: похоже было, что хозяйка уже пошла. В дверь просунулась глупая веснушчатая рожа и захлопала глазами.

Залаял пес, во дворе затеялась суета.

– Кого это принесло на ночь глядя? – Господинчев предусмотрительно метнулся к окну. – Темно, не разобрать.

– Да уж не бабка в седле, – Паншин, забыв о волосах и зубах, проверил пистолеты. – Господа, будьте начеку.

Повисло молчание. Каретников затих под тулупом, и с лавки послышался щелчок взводимого курка. Господинчев машинально пригладил предательские вихры, Нащокин встал.

В сенях затопали; недавняя рожа угодливо распахнула дверь, и в горницу, пригнувшись, чтобы не удариться о притолоку, вошел дюжий мужчина. Военный человек.

– Имею дело до господина Паншина, – прохрипел он, не откладывая, и стукнул каблуками. – Пакет от его сиятельства барона фон Гагенгума.

Паншин принял пакет, сломал печать, пробежал глазами текст.

– Садитесь к столу, – пригласил он нарочного. – Эй, кто там! Накормите курьера. Ступай, любезный, в людскую, отведай там щей.

– Благодарствуйте, – служивый человек поклонился.

– И чарку ему налейте!

– Всенепременнейше, – бесполая рожа разродилась неожиданно длинным словом.

Нарочный вышел.

– Вы даже не взглянули, в каком он чине, – с укоризной молвил Нащокин. – Может быть, капитан. А вы его в людскую послали.

– Что за беда! Капитан не пошел бы. Мы дали бы друг другу сатисфакцию… Слушайте, господа! Барон дает нам деликатное поручение. Он пишет, что, понужденный действовать тайно, не в силах навязывать волю, но токмо просит…

– Обычная оказия, – Господинчев пренебрежительно скривился. – Попробуй не уважь такую просьбу.

– Нет, господа, тут дело серьезное. Барон просит освободить его племянницу, звать Машей, которую насильно везет в монастырь «злокозненный мусью Берлинго», безродный французишка без чести и совести. По разумению барона, они должны остановиться в Покровском, что в двадцати верстах отсюда…

– До Покровского все сто верст будет, – донеслось с лавки.

– То, видно, другое Покровское. Как ты, брат Каретников?

– Я… – Каретников приподнялся на локте и тут же закашлялся. Сотрясаясь, он начал судорожно рыться в платье, выдернул платок, прижал к губам. Белая ткань со скромным вышитым вензелем окрасилась красным.

– Слаб грудью барин-то, – вернулась хозяйка, заохала. – Полежи, сокол ясный, полежи. Бабка уж в сенях.

– Хорошо! – Паншин положил письмо на стол, подошел к хозяйке и взял ее за локоть. – Выйди, милая, еще ненадолго, и бабка пусть обождет. Храни вас Бог. Нам надо совет держать. А вы, Каретников, без лишней нужды не говорите.

Расстроенная хозяйка в который уж раз покинула горницу.

– Покровское мы найдем, господа, – уверенно заявил Паншин, упираясь обеими руками в стол. – Давайте решим о главном. У нас есть приказ государыни. И есть просьба барона. Спасем ли Машу, братцы?

– У нас, кроме названного, есть честь и отвага, брат Паншин! – звонко ответил Господинчев. Он выкатил грудь, но слегка пошатнулся и изумленно оглядел свое платье.

– Стало быть, решено. Узнать бы только, где это Покровское.

– И дуба не дать. Каретников совсем плох.

– Нам ли страшиться схватки.

Внутри Паншин был не столь уверен. Его мутило, и правый нижний клык, который он то и дело трогал языком, как будто начинал поддаваться нажиму.

«Может быть, рыжики соленые», – подумал он без особой надежды.


6


Берлинго не нравился Гагенгуму. Но ради дела младореформатор умел укрощать свои симпатии и антипатии. Кроме того, он помнил, что обещал премьер-министру два процента, а слово не воробей. И себе он, разумеется, тоже кое-что обещал.

«Реформы не делаются в белых перчатках» – рассуждал Гагенгум, оправдывая себя заботой о накоплении первичного государственного капитала.

Но вслух, для очищения совести и соблюдения приличий, он позволил себе поежиться в многострадальном Слове:

– Все-таки это дико, Руслан. Гнать героин в восемнадцатый век – в этом есть нечто противное божьему миропорядку.

– На все воля Аллаха, – отозвался тощий и черный Берлинго, вытягивая из пачки такую же тонкую и черную сигарету. – Заплатят золотом, дорогой! Камнями!

– А ты не боишься, что тебя быстро раскусят? Какой ты француз? Тебя за черкеса примут.

Берлинго снисходительно прикрыл глаза и произнес длинную фразу по-французски. Гагенгум повел плечами:

– Мне ты можешь заливать до утра, языка не знаю. А там народ подкованный.

– Не скажи. Они еще от немцев не оправились. Французский только начинает входить в моду. Вообще – о чем ты, дорогой? Стушуются, сиволапые, зауважают за одно имя. Душа-то порченая. Никакой западной премудрости, кроме минета, России не усвоить.

– Да? – Гагенгум подозревал Берлинго в невежестве, но спорить не стал.

– Точно говорю, – Берлинго подкрутил напомаженный по случаю ус. – Машу дашь?

– Есть тебе Маша, из резерва она. Хорошая работница, но проштрафилась. Вот ей и повод реабилитироваться.

– Люблю работать с машами, – заметил тот одобрительно. – И вкусно, и полезно.

– Ох, кажется мне, что не по вкусу там придется твое «полэзно».

В Берлинго вспыхнула вековая вражда измаильтян к вероломным израильским родственникам. Фамилия самого Гагенгума была столь подозрительной, что можно было заранее махнуть рукой на скороспелое дворянство.

– Шакал! Скажу слово – тебя там самого удавят, как жида… Или окрестят в ближайшей луже…

– Постой, не горячись! – собеседник проглотил оскорбление трудным глотательным движением. – Следи за акцентом, только и всего. Я только это хотел сказать.

Берлинго сверкнул глазами, показывая, что «знаю, мол, знаю».

– Итак, получишь Машу, распишешься, – продолжил барон как ни в чем не бывало. – Не вздумай посадить ее на иглу, она ценный работник. И – убедительно прошу! – ни слова про радиацию. Это не ее ума дело.

– Но мне ты расшибешься, да отыщешь свинцовые трусы.

– Расшибусь, не волнуйся. С ребятами поосторожней. Ты должен с ними поладить. Маша – предлог, приманка. Ребята прискачут злые, полезут за шпагами. Ты свою не вынимай. Договорись миром, Маша тебе пособит. И дашь им лекарство. Мальчики наверняка чувствуют себя неважно. Назовешься заморским лекарем, каким-нибудь Калиостро, и вколешь им по дозе. Потом, когда привыкнут, груз – на обочину, и вертай их назад. Поедут как миленькие, под кайфом.

– Шприцы надо приготовить. Тысяч десять, пускай седая старина погуляет.

– Нет уж, никаких шприцев. Так, глядишь, история изменится.

– А без них не изменится?

– Не изменилась же. Ведь это все уже состоялось. И мы с тобой тут, бравые да ладные.

– Уверен? Шайтан с ними, пусть клизмы делают. Только почему плохо себя чувствуют молодые львы? Они что – отходы в карманах везут? Ведь там контейнеры.

– А, дорогой! – Гагенгум горько усмехнулся и вмиг стал похож на такого же, как Берлинго, восточного человека. – Они облегченные. Машина времени не резиновая. Такую тяжесть послать! Экономили, на чем только можно. Знаешь, сколько она электричества жрет?

– Моя доля удваивается, – сказал Берлинго.


7


Бабка постаралась на славу: Каретников держался пусть не орлом, но мог передвигаться, рвота унялась. И кашель отступил до поры.

Правда, заботливый Паншин строго-настрого запретил ему ехать в седле. Каретникова уложили в подводу, ящики сдвинули к борту.

– Извини, что не карета, брат Каретников, – подмигнул ему Нащокин, устраиваясь поудобнее и беря вожжи. Он немного шепелявил.

Тот мужественно помахал перчаткой.

– Чур, господа, мусью будет мой…

– Ай да больной! Верное дело – племянницу бароновскую под бок, а там и свадебка…

– Зазнаетесь, Каретников! Звезду получите!

– Бог с вами, Нащокин! Самое большее – худую деревеньку…

И Господинчев, сказав так, быстро просунул руку за пазуху и стал ожесточенно чесаться.

– Проклятье, – пробормотал он.

– Никак у вас, Господинчев, инзекты? – озаботился Паншин, который уже изготовился запрыгнуть в седло, но в последнюю секунду остановился.

– Пожалуй, инзекты. Вот окаянный бок – зудит!

– Дорогой растрясет. В путь, господа!

Пышная хозяйка махала с порога платком. Одна половина ее лица выражала огорчение, тогда как другая, напротив, – облегчение. Она была вдова, но жила в достатке. Паншин внимательно прищурился: он вдруг вспомнил о вестовом, что до сих пор храпел на сеновале.

«Что мне за дело?» – сердито подумал он и пришпорил коня. Тот ни с того, ни с сего взвился на дыбы, седок лязгнул зубами и лишился-таки клыка.

– Тьфу! – перламутровая крошка исчезла в рассветном сугробе.

Всадники выехали со двора. Паншин позеленел лицом, тошнота подступила к горлу. Он подавился начальными словами песни: «не» превратилось в отрыжку, «вешать» ударилось в носоглотку, а «нос» просвистело сквозь зубы несостоятельным облачком. Во рту ощущался привкус железа, который Паншин списал на зуб, не зная пока, что его десны начали кровоточить.

Его смятения никто не заметил; каждый ездок погрузился в свое.

«Как бы мусью не одолел!…»

– Наддай, Нащокин! – голос Каретникова был слаб, но бодр.

– Н-но, смертяка! – Нащокин, довольный, что может потрафить товарищу, привстал и даже попытался свистнуть. Свист вышел вялый, ничуть не похожий на молодецкие россвисты вчерашних разбойников.

– Паншин! – прокричал сквозь стук копыт Господинчев. – Зачем мусью барышню в монастырь везет?

– Небось, обидел!

– То-то, что небось! А венцом греха прикрыть не хочет!

– Приготовьтесь, господа – впереди лес. Как бы не повторилось.

Каретников приподнялся на локте и потянул пистолеты. Подводу мотало, государственный груз громыхал, оповещая о всадниках белые пустоши, которые были готовы принять в себя и груз, и всадников, и государство. Паншин летел впереди, прикидывая, доберутся ли к полудню. Если Бог даст – должны добраться. Искомое Покровское, как выяснилось после расспросов хлебосольной хозяйки, существовало в этих краях в единственном числе.

Тошнота усиливалась. Паншин, не снижая скорости, оглянулся на своих товарищей. Их вид удручал, и командир тревожно подумал, что ставки отряда в вероятной битве с коварным мусью падают с каждой верстой. Вороны невесело лаяли; их скучный хохот пронимал Паншина до печенок.


8


Барон фон Гагенгум решился на извращение и принимал ванну. Массивное вместилище казалось диким в отрыве от кафеля, душа и трепетных занавесок. Ванна стояла посреди комнаты, и перепуганная девка ходила вокруг Гагенгума, подливая горячей воды из кувшина. Она предчувствовала скорое приглашение и двигалась на цыпочках, боясь сама не зная, чего – то ли бесовской купели, то ли непонятного барина.

Гагенгум краем глаза посматривал на девку, но действовать не решался. Он плохо разбирался в местных обычаях. Скорее всего, оно было бы все путем, да кто ж его знает. «После дела, – внутренний Гагенгум погрозил внешнему пальцем. – Держите себя в руках, господин советник».

– Поди вон, – пробурчал он, собравшись с волей.

Та в замешательстве поклонилась и выбежала за дверь.

«Никак, удивилась. Может быть, следовало как раз наоборот? Дворня засмеет, пойдут слухи… Государыня потребует к себе…»

И Гагенгум содрогнулся. Он знал об аппетитах государыни и меньше всего хотел связаться в ее мыслях с деликатными сферами. Не дай Бог, захочет испытать.

«Государыню мне не осилить. И что же дальше? Голову с плеч? В батоги? Или посадят в острог? Острог – это какая же будет эпоха?»

Тем временем естество забирало свое. Мысли о девке, усиленные образом грозной государыни, возбудили Гагенгума, и он осуждающе уставился на телесный результат.

«Может, и шубу пожалует, раз такое дело. И сотенку душ».

Здесь Гагенгум понял, что вконец размечтался, и приказал себе думать о главном.

Затея с Машей не давала ему покоя. Не надо было Машу. В добрых молодцах взыграет ретивое – Берлинго и шприца не успеет набрать, не дадут. Минет, говоришь? А шпаги не хочешь?

Стратегия, порочная в зародыше. Изначальная конфронтация. Да, отозвать – причем немедленно. Или раскрутить машину обратно, убрать к черту Машу, переодеть Берлинго деревенским знахарем – или, лучше, иностранным врачом, по задуманному сценарию. Этот пункт обойти не удастся.

Конечно, так будет вернее. До чего же заразная штука – кино! Зомбирует былое и думы.

Гагенгум взялся за края ванны, начал вставать.

Под грохот сапог распахнулись двери. Вошел отряд солдат. Барон застыл в неприглядной позе; капли срывались с его дебелого тела и разбивались в круги.

Свирепый офицер остановился возле ванны и расправил свиток.

– Повелением государыни! – объявил он заглавие царской грамоты.

«Права зачитывает», – обмер Гагенгум. Он зря волновался. Зачитывание прав так и не вошло в отечественную традицию. Офицер, поленившись утруждать соколиное зрение, дал свитку свернуться, крякнул что-то и отдал приказ:

– Связать колдуна!…


9


На подступах к Покровскому им очень кстати встретился испуганный мужик, путешествовавший в розвальнях. Бубенчик был почти не слышан из-за стука копыт, но чуткий на ухо Паншин придержал коня – и как раз вовремя. Из-за поворота вывернула угрюмая лошадка. Мужик выкатил глаза, охнул и натянул вожжи.

– Поберегись! – Паншин тоже притормозил. Он раскраснелся на морозе, и это было необыкновенное сочетание: розовое на болезненной зелени.

Мужик сорвал шапку и выставил бороду, намереваясь сойти и поклониться.

– Сиди, борода! Далеко ли до Покровского?

– Близко, близко, – обрадовался мужик.

– А пришлые люди в нем есть?

– А как не быть. Давеча остановились. Немец и барышня с ними.

– Ага! – Паншин торжествующе оглянулся. Господинчев со значением нагнул голову, а Нащокин шмыгнул носом. Каретников дремал.

– Где остановились?

– Так на Авдотьином дворе. Проедешь, барин, лужок…

И мужик принялся объяснять дорогу на Авдотьин двор.

– Точно Авдотьин? Не Матренин какой-нибудь? Не Аграфенин? – с напускной строгостью интересовался Паншин. Мужик крестился и божился.

– Церква… за ею пять дворов – и тебе лужок…

– Понял. Спаси тебя Бог. А теперь забирай правее!

Разъехались с трудом, но как-то потеснились, обошлось. Мужик, поминутно озираясь, зачмокал, захрипел; его лошадка, снег почуя, напряглась, и розвальни поползли из придорожной канавы на ровное место.

– Господа, приготовьтесь! – голос Паншина обрел былую звонкость. Каретников проснулся и сел.

– Ох, чую я, несдобровать мусью! – зловеще прищурился Господинчев.

– Святое дело, братцы, Машу освободить, – приговаривал Нащокин, держась в хвосте его коня, рядом с которым скакал второй, расседланный, принадлежавший Каретникову.

– Запевай! – не выдержал Господинчев. – Не вешать нос! Гардемарины…

– Не время петь, – сочувственно оборвал его Паншин. – Ударим внезапно.

Нащокин вдруг нахмурился, полез себе в рот, пошарил там и вынул очередную шестерку.

Как и вчера, они выехали из леса, который на сей раз оказался более гостеприимным, и сразу увидели очередную деревню, зарывшуюся в снег. Золотые купола маленькой церковки обещали вечную жизнь, а в качестве малоценного приложения – много хорошего прежде, чем та начнется.

– Нигде не останавливаться, – предупредил Паншин. – Шпаги к бою. Пистолетов не троньте. Здесь дело чести.

– Отобьем Машу, братцы!

– И Державу подымем!

– Державе – быть!

Так порешив, они ворвались в Покровское. Конный вихрь намотал на копыта тончайший Покров из морозного эфира, являвшийся земным отражением заботливого космического Покрова. Деревня наполнилась лаем. Подводу подбрасывало на ухабах; Каретников, полуприсев – полулежа, оглядывал из-под ладони окрестности. Берлинго, вышедший на крыльцо в накинутой на плечи боярской шубе, решил поначалу, что времена смешались вконец, и на него мчится непредусмотренная тачанка.

На свою беду, он был при шпаге.

И выглядел смурным: до Покровского, дабы упредить гардемаринов, пришлось добираться кратчайшими, а потому нетореными дорогами. Дня не хватало – ехали ночами, приманивая волков; распугивали спешкой блоковскую белоглазую чудь.

Господинчев первым увидел француза.

– Вот они, господа!

Он вырвался вперед, срывая на скаку накидку.

– Господинчев! – беспомощно кричал ему вслед Каретников. – Обождите! Позвольте мне!

Ему было совестно за свой недуг, и он хотел любой ценой отличиться.

Господинчев влетел на двор.

– Мусью Берлинго? – осведомился он, зловеще гарцуя.

Француз придержал сползавшую с плеча шубу. Он лихорадочно подыскивал подходящие выражения.

– Чего изволите? – нашелся он наконец, и тут же понял, что сказал не по делу.

От его холопской фразы Господинчев презрительно скривился.

Тут подоспели остальные. Берлинго в ужасе взглянул на подводу и непроизвольно попятился.

– Именем императрицы, господин француз! Освободите сей же час девицу! Каковую девицу имели вы дерзость насильно захватить!

– Пагады, – Берлинго миролюбиво выставил руку, отбросив ненужный парижский прононс. – Зачем так волнуешься? Спускайся сюда, сядем, как люди, пагаварим…

Судя по всему, в его ласковые речи вкралось оскорбление. Побагровевший от ярости Паншин выехал вперед, развернул коня и стремительно спрыгнул в снег.

– Защищайтесь! – он непочтительно прочертил формальное фехтовальное приветствие.

Берлинго предпочитал «беретту», но ее еще надо было достать из кармана. Он не был обучен правилам поединка, а потому, в стремлении хоть как-то защититься и отразить напор, тоже выхватил шпагу и глупо замахнулся ею на Паншина.

Стремительный юнец, забыв о странном коллективном недомогании, сделал выпад и пронзил наглеца насквозь.

– Что ты делаешь, дурак!

Берлинго смотрел на Паншина расширившимися глазами. Он мгновенно побледнел, выронил клинок и ощупал входное отверстие быстрым, фортепьянно-паучьим движением. Колени мусью подогнулись, и эмиссар благодарных потомков рухнул ничком, раскровенив напоследок изломленную южную бровь.

– Он и драться-то не способный, – удивился Паншин.

– Эх, не вышло в герои, – и Каретников сокрушенно покачал головой.

– Не печалься, брат Каретников. Итак, господа, разобьем бивуак, но мешкать не станем. Закусим, чем Бог послал, заберем девицу и трогаем дальше.

Господинчев спешился и прошел вперед Паншина. Он перешагнул через неподвижного мусью и толкнул дверь в избу. И сразу же посторонился, прижавшись спиною к стене: мимо него прошуршал кружевной ураган, пахнуло нездешними притираниями. Обеспокоенная барышня, одетая не то к ночи, не то к мазурке, выбежала на крыльцо и присела над мертвым французом. Паншин машинально прикрыл глаза ладонью. Нащокин и Каретников замерли.

Видно было, что Маша совсем не боится крови. Она со странной уверенностью прощупала грудь мусью и, запачкавшись, сделала совершенно невозможное дело: в досадном раздражении вытерла пальцы об ворот покойника, как будто поступала так изо дня в день.

– Сударыня, – осторожно позвал ее Паншин. – Сударыня, очнитесь!

Девице, однако, вовсе не требовалось очнуться, она пребывала в здравом рассудке. Паншин, видя гнев в ее васильковых глазах, смешался и не нашел ничего лучшего, как представиться:

– К вашим услугам… сожалея, что допустил лицезрение мертвого тела… способствуя свободе вашей и разрешению от позорного плена… гардемарин ее Императорского Величества Паншин!

– Болван, – сказала Маша, выпрямляясь во весь рост. – Вы убили честнейшего человека: знаменитого ученого! Он мой жених! Вы разбили мне сердце, вы разрушили мою жизнь!

«Все же ночная рубашка», – решил Господинчев, который продолжал тупо рассматривать шелка и кружева, никак не рассчитанные на тридцатиградусный мороз.


10


Машино сердце было разбито совсем по другим причинам. Берлинго не был ей женихом; более того – по замшелому кодексу эпохи, нечаянно ставшей для нее современной, он делался совершенно непозволительной фигурой. Однако кодексы и своды законов тревожили Машу постольку, поскольку угрожали ее анахроническому существованию; у нее был свой взгляд на нравственность и безнравственность. Глубоко, например, безнравственным она считала поведение заботливого дядюшки, каковой Гагенгум не потрудился учесть горячность и простоту нравов местных. Поэтому теперь она хотела одного: вернуться сей же час в петербургскую резиденцию, причем не в ту, что есть, а, разумеется, в ту, что будет. Домой. Для этого годились любые средства. Пускай Гагенгум выворачивается сам.

Она оттолкнула цветастое блюдце, или черт его поймет, что это было – посудину, в общем, оттолкнула с душистым ненавистным чаем и смерила царственным взором Каретникова, заранее уже потерявшего рассудок, а ныне, при личной встрече с помысленным идеалом, ни о каких усладительных имперских делах не мечтавшего и никаких других дев не воображавшего. Тошнота, вновь подступившая, мешалась в нем с романтическим томлением.

В избе было жарко натоплено; всерьез и надолго набычился самовар. По случаю дамы гардемарины, несмотря на жару, были застегнуты на все пуговицы.

– Господин гардемарин! – повелительно молвила Маша. – Пересядьте сюда. Дайте руку. Да вы дрожите, сударь!

– Он нездоров, госпожа, – вступился за товарища Паншин, стремясь в то же время загладить речами естественное убийство. – Мы все нездоровы.

– Что так? – Маша вдруг обрадовалась. Удача плыла ей в руки, материализуясь во влажных ладонях пламенного Каретникова. Теперь она знала, что, как и зачем предложить. Причины нездоровья, в силу скрытности беспечного Руслана, ей были неизвестны, равно как и первоначальные цели воинственного отряда. Зато про героин, которого были навалены полные сани, ей было известно все.

«Вскипятим на свечке, – решила она. – Железную ложку возьму у Руслана».

Господинчев, желая поучаствовать в разговоре, сбивчиво пересказал маловнятные рассуждения недавней бабки. По его, а может – по ее словам выходило, что на отряд напустили порчу.

Паншин согласно кивал, припоминая постоялые дворы и их жутковатых обитателей.

– Помните, господа? – обратился он к напряженным товарищам. – Проезжий ямщик, что меня в дверях пущать не хотел. Глаз у него был ох, какой дурной!

Нащокин, катая во рту очередной зуб, дерзнул возразить:

– Полно вам, Паншин. Там глаза и не видать было. Экая бородища, прямо зверь!

– Христос с ним, – подвел черту Господинчев. – Мы, сударыня, не робкого десятка. Что нам порча! Одно лишь слово вашего дядюшки…

– Он мне не дядюшка, – быстро отреклась Маша. – Он… – она на секунду задумалась. – Он – прислужник и шептун Черного Магистра, который – Антихрист.

Решившись поименовать темную силу, Маша знала, что ничем не рискует. Магистр-Антихрист являлся фигурой, актуальной во все времена, и в восемнадцатом веке цивилизация вполне могла без возражений проглотить подобное блюдо.

И она не ошиблась.

– Mein Gott! – Каретников почему-то перешел на немецкий. – Но как же…

– Ах, сударь, – грустно вздохнула Маша, поправляя косу. – Мой несчастный жених – лицо, известное во всех европейских землях. Он много лет провел в трудах над сочетанием стихий, алкая утешного снадобья… И снадобье здесь, пречудесное чудо. Но исчадие ада, погоняемое завистью, снарядило погоню в низком стремлении захватить благодатный пульвис…

– Пульвис? – переспросил Нащокин.

– Это, брат, порошок, – объяснил ему Паншин. – Но позвольте, сударыня… От названного вами Антихристом дяди мы получили важнейшую миссию… доставить в исправности наисекретнейшие ларцы.

Доставка чего-то куда-то не входила в Машины планы.

– Любезный господин! Тот, кого вы упорно называете моим дядей – окаянный тать, расхититель царского добра. И ваша миссия – всего лишь подлое стремление оного татя прикрыть молодым благородством чудовищность действия. Мне не ведомо, что вы везете, но миссия ваша вредит государству российскому, ибо что доброго может быть от Антихриста?

«Пускай тебя заколют», – подумала она мстительно, адресуя свое пожелание Гагенгуму и не ведая, что тот в сию минуту признается на дыбе в машине времени, чем поощряет палачей к разумной и понятной изобретательности.

Видя произведенное смятение, Маша решила, что сделала еще мало, и надобно добавить.

– Ручаюсь, что ваши ларцы похищены из казны государыни. Ах, как же вы не подумали! Их нужно вернуть, и немедленно, иначе вас всех обвинят в черной измене. Вами играли, вашу отвагу сделали разменной монетой…

– Такие речи, сударыня, звучат странно, – заметил Нащокин. – Вдобавок манера излагать мысли не вполне созвучна общеупотребительной.

– Это все Руслан, – не растерялась Маша. – Мою манеру изменила его ученость, передавшаяся мне в иносказательных словесах.

– Руслан? – удивился Господинчев. – Что за Руслан?

– Мсье Берлинго крестился в православную веру, – быстро объяснила Маша. – Это его христианское второе имя.

Гардемарины переглянулись. Они не были уверены, что новое имя подобрали из святцев. Не было уверенности и в Маше, и та кусала губу, проклиная себя за болтливый язык.

– Да лекарь ли был покойник? – усомнился Каретников, жертвуя приятностью в глазах дамы ради оправдания сомнений, которые все более явно проступали на лицах его спутников. Сам того не зная, он помог ответчице перейти к делу.

– Лекарь, каких не видал свет, – Маша поднялась с лавки. – Пойдемте со мной, господа. Я дам вам полное подтверждение честности и чистоты этого человека. Его чудодейственный пульвис излечит ваши недуги, и вы воспрянете духом. И повернете коней, ибо снадобье это зело потребно в Российском Государстве… Заполучив его, государыня не замедлит простить вам губительное неведение.


11


Новолуние. Полосатую будку заметает метель. Качается жалкий фонарь. Игрушки зимы – и будка, и фонарь, и служивые люди, охраняющие подступы к невскому полтергейсту.

Тягучие крики, расслабленное пение. Кони ржут, налетая из мрака; гремит, словно чертова табакерка, расхлябанная подвода, заваленная мешками, ящиками и сеном. Из подводы вяло ругается женский голос:

– Ничего не скажешь – действительно мягко, господа!

Солдат, помахивая фонарем, заступает дорогу. Присматривается, тщится разобрать в темноте лица ездоков.

Разглядев, содрогается.

Призраки! Полуночные демоны, арктические бесы!

– Стойте, окаянные!

И в левую руку, из правой, к фонарю – ружье. Свободные пальцы неистово чертят крест.

– Го-олубчик… остынь… возьми у меня за пазухой… там царская бумага… пошарь, возьми…

Солдат, проваливаясь в снег, с опаской подходит к подводе. В ней – трое; двое других обмякли в седлах.

«Никак, поморожены?»

Да, не иначе. Язвы, струпья, ввалившие щеки, заостренные носы.

«Не святки ли нынче? " – с пустой надеждой вопрошает себя солдат. Не святки, и путники – не ряженые.

– Поторопись, служивый… У нас до государыни дело… Везем вернуть похищенные ларцы, да снадобье чужеземное от многих хворей…

Движения замедлены, речь растянута. Внезапно тот, что ближе, разевает в улыбке синюшную беззубую пасть. В нос солдату бьет чудовищный запах. Назад! Пресвятая Богородица, прости и помилуй!

Всадник снимает треуголку, подставляет взопревшее чело ледяному ветру. Батюшки светы, да он лыс, аки… аки…

Но вот и бумага. Солдат не читает, ему не до нее.

– Поезжай!…

И в мыслях добавляет от себя: «Сгинь, нечистая сила!»

– Вперед, господа! Надобно поспешать!

Спешки в голосе нет. Барышня ворочается и стонет, потирая отбитые бока. «Поедете в подводе, госпожа, – так, пошатываясь, распоряжался перед отъездом Паншин. – Вам будет мягко, ларцы потесним. И дитяти покойнее».

Маша, дабы оградить себя от знаков военно-морского внимания, сочинила, будто она на сносях и желает во что бы то ни стало сохранить плод как память о бедном, бедном, многажды несчастном Руслане.

«Нехристь, из язычников», – упорствовал ревнивый Каретников – сдаваясь, впрочем; он окончательно сдался, когда познакомился с первой, но далеко не последней дозой.

…Солдат спешит в караульное помещение. Запирается, дрожит.

Снаружи воет вьюга, мешаясь с нестройной песней:

– Не-е ве-еешать нос!…

– Путь открыт, господа гардемарины!


12


Когда построили машину времени, возник естественный вопрос о ее использовании. Гагенгум, младореформатор в летах, обладал хорошей практической хваткой. Он быстро нашелся с подходящим предложением, которое сулило государству огромные барыши.

– Машина времени – это то, что сейчас нужно, – такими словами он начал свое выступление. – Ее-то нам и не хватало. Я думаю, что теперь мы сумеем решить проблему захоронения радиоактивных отходов. Мы распахнем ворота и скажем всему миру: добро пожаловать. Деньги хлынут рекой. Если мы отправим отходы в будущее, нам не понадобится проводить решение через Думу. Не будет никакой огласки. А выгода будет огромная. Нам простят все долги и будут упрашивать взять еще.

– М-м, – поднялся министр экологии. – Каковы наши возможности? Насколько мы можем углубиться в будущее? На пять лет? Десять?

– На триста-четыреста, – ответил министр тяжелого машиностроения.

– А в прошлое нельзя?

– К сожалению, нет. И не удастся в ближайшее столетие. Только если обратно к нам, из будущего.

– Жаль! – министр экологии поджал губы, снял очки и начал протирать их замшевой тряпочкой. – В прошлое – гораздо спокойнее! А в будущее – нам же там жить!

– Не жить, – убежденно прошамкал беззубый Гагенгум.

…Потом у него состоялась приватная беседа с премьером.

– Я предлагаю дополнить наш проект секретным протоколом, – предложил Гагенгум.

Премьер-министр задумался и почесал знаменитое родимое пятно, известное всей планете.

– Что-то незаконное? – нахмурился он.

– Не больше, чем всегда. Все под контролем. Но в будущее придется отправить еще одного человека. Ушлый малый, сноровистый, зовут Хайратьян, славная мордашка. И хромосомная аберрация совсем небольшая.

– Почему – Хайратьян? – усмехнулся премьер. – Это прозвище? У него что – шевелюра?

– Избави бог. Лысый, надежный. Горячий сторонник свободного предпринимательства.

– А последствия?

– Никаких. Иначе мы бы о них уже знали. Но посудите сами: операция задумана так, что в случае непредвиденного развития событий все эмиссары должны будут вернуться из будущего во вчерашний день. Они не вернулись. Значит, все устроилось, как нельзя лучше. Мы с вами сидим, беседуем, как ни в чем не бывало… Уроды среди нас не значатся…

– Смета готова?

– Прошу, – Гагенгум подал хрустнувший лист, исписанный каллигофреническим почерком.

Премьер-министр бегло просмотрел записи и отложил в сторону.

– Под вашу ответственность, Гагенгум.

– Разумеется.

Звякнули рюмки.

– Державе быть?

– Она есть.

(с) май 2001

Подвал

– Итак, устраивайтесь поудобнее. Мы с вами подошли к главному пункту нашего общения. На протяжении нескольких дней мы знакомились друг с другом, обменивались информацией, налаживали контакт. Сегодня же мы логически завершим вводный период, проведя само, с вашего позволения, лечение. Методика, которой я намерен воспользоваться, широко известна. Ее название звучит так: «вызванная символическая проекция». Для успешного ее применения я должен применить гипнотическое внушение. Спрашиваю еще раз: не боитесь ли вы гипноза?

– Доктор, мы уже говорили об этом. Я согласен и ни капельки не боюсь.

– Превосходно. Главное, как вы понимаете, полное доверие. Это основа основ. Тогда, если угодно, несколько слов о том, что вам предстоит. Вам придется в определенной степени отключиться от внешнего мира и не слушать ничего, кроме моих инструкций. Предлагая вам вообразить ряд символических картин, я попытаюсь обратить ваше внимание на сокровенные глубины вашего «я», постараюсь помочь вам заглянуть в тайники вашего подсознания, очистить их от давних, годами копившихся страхов и выйти обратно в жизнь свободным, раскрепощенным человеком. Я подчеркиваю: попытаюсь. Очень многое зависит лично от вас, от полноты вашего погружения в глубины бессознательного. Готовы ли вы?

– Да, я готов.

– В таком случае прошу вас расслабиться, сколь это возможно. Сосредоточьтесь на вашем дыхании. Вдох-выдох… Дыхание глубоко и равномерно… Равномерно и ритмично… Вы воспринимаете себя лежащим здесь, на кушетке… вы чувствуете каждый свой орган, каждый член тела как часть вашего «я»… Дыхание глубокое и ровное… Вы слышите, как за окном стучит и убаюкивает вас дождь… Ваши мышцы полностью расслабляются, и вы продолжаете ощущать их расслабленными и налитыми приятной тяжестью… Постепенно вы перестаете воспринимать посторонние звуки, вы слышите только мой голос… Вы полностью ему доверяетесь и следуете за ним туда, куда он вас позовет… Вы засыпаете, но по-прежнему слышите мой голос и способны отвечать на мои вопросы, когда это потребуется…


* * *


Ему шесть лет. Он робкий и застенчивый. Он боится своих сверстников. Он много болел и безвылазно сидел дома под присмотром дедушки и бабушки. Выброшенный ни с того, ни с сего во враждебный мир, он всех боится и поэтому со всеми приветлив и всем желает добра.

Дома – много игрушек: собаки, медведи, зайцы, и он их очень любит. А во дворе мальчишки гоняются друг за другом, вооруженные ружьями и пистолетами. Раньше пистолет не был ему нужен, но без пистолета не сыграешь в войну, и пистолет понадобился позарез. Мама купила и пистолет, и ружье, и пулемет, но его все равно не берут играть в войну, когда он, увешанный оружием, выходит из дома. Он околачивается в сторонке, потупив глаза и заискивающе улыбаясь, неразлучный с пистолетом. Может быть, попросить купить другой, побольше? Он закатывает скандал, и отец, философ-миротворец, негодует в связи с порочной тягой отпрыска к орудиям уничтожения.


* * *


– … Представьте себе луг… широкий, просторный луг… ответьте мне, знаком ли вам луг, который вы представили?

– Да, знаком.

– Уйдите с этого луга, попробуйте перенестись на какой-то другой, вообразите совершенно незнакомое место… Теперь вы видите совсем новый, прежде не виданный луг… Попытайтесь его описать.

– Он выжженный, сухой, трава желтая и жесткая. Повсюду камни.

– Непорядок… Пошлите на этот луг теплый дождь, возьмите в руки лейку… На ваших глазах луг зарастает мягкой темно-зеленой травой… она густая, пестрит множеством цветов… вам хочется зарыться в эту густую, мягкую траву с головой…

– Да, мне хочется зарыться в эту траву.


* * *


Он очень хорошо запомнил тот день. Особенно то, что было д о, п о с л е же словесного выражения не имело. Д о, измененное знанием п о с л е, ныне хранило отпечаток грозного предзнаменования, гриппозной прелюдии к бреду.

В то лето выдалось несколько насквозь дождливых дней, которые в конце концов сменились просто сырой погодой. Было пасмурно, свежо, сыпучий песок пляжа напитался влагой и отяжелел от тоски. С навеса, что над крыльцом, то и дело срывались капли, баламутившие воду в уже переполненной дождевой бочке.

Его заставили надеть рейтузы, хотя он их ненавидел, считая, что в рейтузах он больше похож на девчонку. Поверх велели натянуть мрачные грубые штаны до колен. Повоевав с домашними, он, захватив пистолет, вышел на крыльцо и сразу увидел в отдалении ватагу дворовых знакомых. Предводительствовал невысокий хулиганистый пацан, у которого не хватало верхнего резца.


* * *


– Вы покидаете луг… вы продолжаете путь… и на вашем пути вам встречается поток воды, текущий через равнину… Вглядитесь в этот поток, попробуйте его описать…

– Я вижу широкую реку. Вода в ней темная, ржавая… Очень глубоко, темно… дна не видно… Течение быстрое, но не слишком…

– На ваших глазах вода светлеет, становится прозрачной и чистой. Вам необходимо переправиться на другой берег… Вы входите… вода принимает вас, она прохладна и мягка, и вы плывете, вы достигаете противоположного берега… Не трудно ли вам было плыть?

– Немножко трудно. Чувствую усталость.


* * *


Его заметили.

– Эй, толстый, иди сюда! – крикнул щербатый.

Девчонка с коленками в ссадинах прыснула.

Он рванулся с места, остановился, потом все-таки неуверенно приблизился.

– А чего ты пришел? – удивился щербатый. – Чего тебе здесь надо?

Он, опешивший, стоял и молчал, не зная, как поступить. Наверно, лучше будет не связываться и уйти подальше, спрятаться за домом и там слепить шарик из красной глины – излюбленное занятие. Он уж совсем было собрался поступить именно так, но окрик его остановил:

– Толстый, стой! Куда ты намылился? Надо сначала поздороваться!

– Здрасте, – пробормотал он чуть слышно.

– То-то, – щербатый довольно улыбнулся. – Знаешь, мы сегодня в войну играть не будем. У нас сегодня важное дело. Так что можешь оставаться с нами. Мы будем искать клад.

Клад! Он задохнулся. В глубине души он уже давно не хотел участвовать ни в каких играх. Он думал, что не сможет должным образом сыграть отведенную роль. В последнее время он испытывал облегчение, когда его отказывались взять в игру и с гиканьем устремлялись прочь, размахивая деревянными саблями и ножами. Сейчас на него ложилась серьезнейшая ответственность, и оплошать казалось делом страшным, катастрофическим по последствиям. Вдруг у него не получится искать клад так, как это принято? И тогда его снова высмеют, накормят песком, и он с ревом помчится домой – ведь в песке полно микробов и он может заболеть!

Щербатый тем временем инструктировал группу поиска.

– Ты пойдешь на поляну! Ты – к Трем Буграм! Ты – будешь копать у развилки – там, где бревно… А где твоя лопата? – неожиданно спросил он.

– У меня… дома… она пластмассовая.

Щербатый скривился.

– Не, железная нужна! Что ты пластмассовой накопаешь!

Он, сраженный, молчал.

– К тому же, – продолжал щербатый, – клад сторожат шпионы. Как ты будешь от них отбиваться пластмассовой лопатой?

Возразить было нечего. Он стоял, понурый, его опасения в который раз подтвердились, и теперь он мечтал лишь об одном – чтобы ему поскорее дали уйти и он смог бы заняться своими играми отшельника.

– Вот, возьми, – сказал щербатый, протягивая палку с вбитым гвоздем. – Ты у нас будешь сапером, а это – щуп. Шпионы могли поставить мины. Твое дело ходить вокруг и тыкать землю – нет ли мин. Как найдешь – сразу зови нас, а сам ничего не трогай.

Лучше бы ему дали уйти! С чувством горькой обиды он рассматривал дурацкую палку с ржавым гвоздем и наблюдал, как все остальные расходятся, гордо неся острые железные лопатки. Он сам виноват, сам ввязался куда не надо, и теперь будет в одиночестве бродить туда-сюда, тыча гвоздем в песок и в кочки, поросшие жухлой травой.


* * *


– … Вы видите дом… Неважно, какой он снаружи… Вы можете вообразить любой дом, какой только пожелаете, даже самый причудливый… Не пытайтесь себя ограничить, сковать… дайте волю фантазии… Вы приближаетесь к дому, вы входите внутрь…


* * *


…Он покорно гвоздил прошлогодние листья и муравьиные норы. Из рощицы доносились голоса: похоже, что многим надоело искать клад и они увлеклись чем-то другим. Он искоса взглянул на прохожего мужчину в сером плаще и синем берете. Может быть, это шпион? Но нет, тот вполне открыто дошел до соседнего дома и скрылся за калиткой.

– Эй! – послышался шепот.

Он обернулся. Щербатый, озираясь, крался к нему и прикладывал палец к губам.

– Тс-с! Слушай! – щербатый доверительно припал к его уху. – Я знаю что-то важное. Они все дураки, – он махнул в сторону рощи. – Пускай ищут. Я знаю, где лежит клад, – и щербатый выжидающе помедлил.

– Где? – ослепленный оказанным ему доверием, он подался вперед, готовый простить все прошлые и будущие обиды.

– Там! – щербатый указал пальцем в сторону холмика с встроенной железной дверцей. – Я сам видел, – шепнул щербатый. – Хочешь найти его?

Холмик с железной дверцей! То самое место, которое он старался не замечать и даже мысленно обходил стороной. По всей вероятности, там располагался либо некий заброшенный погреб, либо склад, а может быть, не нужное никому бомбоубежище. Из-за страшной притягательной силы таинственного холмика многие из ребят вечерами, в сумерках, рассказывали о нем всякие ужасные истории. Сам он таких историй ни разу не слышал, но зато дядя Володя как-то раз, сделав страшные глаза, сказал, что там живет волк.

– Надо залезть внутрь и откопать клад, – сказал щербатый.

– Пошли вместе, – сказал он и сам испугался своей смелости.

– Я не могу, – щербатый простил непрошеную инициативу. – Я однажды попробовал, но шпионы меня поймали и сказали, что убьют, если я приду снова. А ты с нами бываешь редко, на тебя никто не подумает.

Вообще-то дело было уже решенное, но волк не давал покоя – более реальный, чем какие-то непонятные шпионы.

– Но там же замок! – однако попытка увильнуть не удалась.

– У меня ключ есть, – заговорщицки подмигнул щербатый. – Думаешь, я такой дурак? Я все знаю, я хитрый.


* * *


– … Вы вошли в дом… вы видите комнаты и коридоры… Попробуйте описать то, что вы видите внутри…

– Я вижу черные, мрачные помещения… везде паутина, хлам… грязная посуда… кофейник, залитый перекипевшим кофе… на стене в прихожей висит велосипед… оцинкованное корыто… какие-то шкуры, салопы… везде пыль…


* * *


…Они подошли к дверце, которую, словно медаль за выслугу лет, с напыщенной зловещей важностью украшал громадный замок. Щербатый порылся в карманах и извлек зеленоватый ключ с множеством зазубрин.

– Ну, как? Не дрейфишь?

Сглотнуть. Вдалеке – дом, веранда, сказочная книжка с бородатыми великанами и гномами в колпаках. Отрицательно мотнуть головой.

Ключ в замке, щелчок. Дверная створка тяжела, но щербатый силен не по годам, он откидывает створку без видимых усилий.

Лестница ведет вниз, внизу – тьма.


* * *


– … Вы видите лестницу, ведущую в темный, сырой и холодный подвал… Деревянные ступени рассохлись… Но вы знаете, что именно там, именно в этом подвале сокрыто нечто важное для вас… нечто давно вами забытое, мешающее вам жить; нечто, с чем нужно раз и навсегда проститься… Вам придется сделать первый шаг… вы ступаете на первую ступеньку…


* * *


…Ноги двигались сами; мозг, не в силах принять подступивший кошмар, почти отключился. Под ногой скрипнуло.

– Быстрее. Чего ты ждешь! – донеслось сзади и сверху.

Еще шаг… еще… – и прогнившая трухлявая ступенька рассыпается в прах от давления. Он разом проваливается на целые две ступени вниз… и в этот миг дверной проем, окно в живой мир медленно закрывается. Ни щелки, ни лучика света; он бросается обратно наверх, слыша, как щербатый навешивает замок, но разрушенные ступени встречают его пустотой, ищущая стопа попадает в никуда… из кромешной тьмы на него кто-то смотрит. Он не знает, кто, он только чувствует взгляд.


* * *


– Еще один шаг вниз… Вы слышите скрип древнего дерева… вы превозмогаете себя…

Пациент побледнел. Лицо его покрылось испариной, руки сорвались в дрожь.

– Спокойнее… я с вами… Вам страшно, но вы знаете, что все, что вы делаете, необходимо… вы обязаны проникнуть в подвал… В подвале вы встретитесь с непроглядным мраком… во мраке вы нащупаете залежи давно забытого, ненужного мусора… многолетней грязи… Спокойнее… я веду вас… Вы погрузите руки в груды невостребованного барахла… вы будете рыться в истлевшей, могильной ветоши…


* * *


Назад! Любой ценой – назад! Если погибнуть – то только в порыве, в прыжке назад! Для этого – перенести центр тяжести на правую ногу… если бы перила!.. скорее…

От неловкого движения ступенька подается, слышится треск. Откидываясь назад, больно ударяясь спиной обо что-то, он летит вниз, круша все на своем пути выброшенными вперед ногами…


* * *


– Вы в подвале!


* * *


…Нога, неловко вытянутая, в поисках опоры упирается во что-то мягкое. И это мягкое внезапно разражается свирепым визгом и дергается в сторону… и ощущение этой мягкой податливости неожиданно живого чего-то, оказавшегося на месте предполагаемой тверди, ломает все представления о привычной почве под ногами… мир с воем, извиваясь, улепетывает из-под детских пяток… что-то глубинное, спрятанное в мозгу, электрической дугой связывается с удравшим предметом… И пусть крыса, сама не живая, не мертвая от страха, дрожит где-то в углу, – он находится уже вне этого мира, вне этого подвала; место, в которое он попал, настолько жутко и враждебно, что никаким криком, которым он заходится, не удается вернуть себя в прежнюю вселенную… и не слышно проворачивания ключа в замке… не видно перепуганного лица щербатого, которого скоро будут пороть… не видно взволнованных людей, на руках несущих что-то, бьющееся в судорогах, к книжке с бородатыми великанами.


* * *


Пациент, явившийся по поводу пустячного нервного расстройства, часто дышал, его глаза были закрыты, пульс бесновался. Погруженный в гипнотический сон, он был заперт в подвале наедине с потемками забытых душевных глубин.

Доктор молчал и, прищурившись, рассматривал напряженную, терзаемую ужасом фигуру на кушетке. В памяти доктора всплывали разные интересные вещи.

В частности, вспоминался ему некий щербатый сорвиголова, вспоминался сырой подвал с насмерть перепуганной крысой. Доктор живо помнил, как он сам, придя в сознание, обнаружил, что его перенесли на веранду и он сделался заикой. Его в дальнейшем затаскали по врачам, но без толку, заикание не исчезало. Оно прошло лишь много лет спустя, когда он сделался гипнотизером и психотерапевтом, вследствие чего обрел известную власть над людьми. А до того была школа, где его дразнили с утроенной силой – уже не за рейтузы, и в результате у него развился сильнейший комплекс неполноценности… и комплекс имел следствием то, что в первый раз у его носителя не встал, и рыжая разбитная девка оборжала его.

Доктор сказал:

– Теперь вы можете проснуться! Раз, два, три!

И ударил в ладоши.

Лежавший на кушетке человек разлепил веки и испуганно огляделся.

– Как вы себя чувствуете? – осведомился доктор.

– Н-не знаю, – произнес пациент, лязгая зубами и затравленно оглядываясь. – Мне что-то не по себе… какой-то омерзительный, липкий кошмар…

Доктор качнул головой.

– Плохо дело, почтеннейший. Боюсь, наши упражнения ни к чему не привели. Вам будет лучше сменить врача. Да-с! Можете встать!

Пациент, шалея, таращился, не узнавая, на свою давнюю жертву. Он тупо мотнул челкой и направился к двери. Доктор шепнул:

– Посиди, щербатый… посиди…

Тот, дрожа, остановился:

– Вы что-то сказали, доктор?

Доктор предупредительно выставил ладонь.

– Нет-нет, ничего особенного. Что? Ах, оставьте, вы мне ничего не должны.

© апрель 1992© март-апрель 2008

Поэт и фермер

Попал я однажды в гости. Общество незнакомое, но люди душевные.

Среди прочих сидели Поэт и Фермер. Поэт был настоящий – изрядно седой, небритый, патлатый, в каком-то свитере и очках. Фермер тоже был не игрушечный: сухонький, крепенький, с бородкой, домовитый и обстоятельный, с приусадебным хозяйством.

Прямо они не спорили, да и вообще вели себя дружески, так как знали друг друга давно. Пикировались, скажем так, на грани. Еще немного – и перебор. Но обошлось.

Поэт, понятно, не умел вбить гвоздя, и Фермер не одобрял его образ жизни. Заговорили о яблонях. Всплыл некий общий почтенный знакомый-мичуринец.

Поэт, не самый специалист в садоводстве, пошел ва-банк:

– А знаешь, что он несколько сортов на одном корне выращивает?

– Как это? – не поверил Фермер.

– А так. Привой сразу на корни. Прошло немного времени – торчат стволы, все с новыми яблоками, – равнодушно отозвался Поэт. – Есть патент. Я видел…

– Но как же на корень? – Фермер качал головой.

– А вот так, ножиком надо ковырнуть.

Фермер был посрамлен. Поэт непринужденно парил, имея вид милостивый.

Чуть позже Поэт выпил еще немного и стал рассказывать про путешествие Афанасия Никитина. Начал-то Фермер, но Поэт перехватил инициативу, и вышла целая лекция.

Общество слушало, околдованное. Все разговоры прекратились. Поэт, сверкая очками, пел.

Он рассказал все-все, чего я не знал и не упомнил. Как Никитин поплыл с товаром не помню, куда, а там ему подсказали, что в Астрахани можно взять вдвое больше, и он поплыл дальше, но на месте узнал, что еще богаче будет в нынешнем Баку – поплыл и туда, да ограбили, и попал он к какому-то султану, и было у Никитина много драгоценностей. Назывались камни и сокровенные личные места, в которые их прятал Никитин прямо на себе – не помню, зачем; звучали соболя.

– Ты рядом шел, что ли? – вскипал Фермер, ерзая на месте.

У него была своя версия и дальше он лишь иронически улыбался.

Поэт продолжал. Никитин отправился в Эфиопию, а из нее пешком дошел до Смоленска.

Фермер даже подпрыгивал и махал руками.

– Ну все, все! Никто уже не слушает!

На Фермера зашикали, Поэт рассказывал дальше о том, как Никитина уговаривали показать драгоценности Папе и возглавить крестовый поход, но тот отказался и вскоре вовсе исчез, так что царь Иван Васильевич его искал, да не нашел.

Досказав, возбужденный Поэт сорвался с места и вышел курить.

Все были потрясены. Познания Поэта в купеческом мастерстве, тонкостях разнообразных сделок, драгметаллах и соболях поражали.

Фермер, которому не дали высказаться, сидел, полный горького сарказма.

– Ну, скажи свою версию, за чем этот Никитин поплыл, – сжалились над ним.

Фермер отмахнулся.

– Да я ничего, – сказал он и продолжил серьезно, но как Настоящий Поэт. – Ему сказали, что в том краю находится Край Света. Стоит стена, а Край – за ней. Вот он и поплыл посмотреть.

© март 2013

Пята

В семь часов вечера, когда стол был накрыт, раздался хруст, и прямо в тарелку с медом упал кусок потолка. За ним посыпалась труха – щепочки, какая-то солома, клочья войлока и пара паркетин. Одна паркетина задела стакан, по счастью пустой, и опрокинула его.

В образовавшуюся дыру провалился здоровенный башмак: весь в нечистотах, с обкусанными шнурками.

– Приплыли, – сказал Михайла Потапыч, поспешно снимая со стола бутылку, чтобы не дай бог. – Эй!

Мишутка полез под стол. Настасья Петровна подбоченилась:

– Вот те раз, – протянула она. – Не иначе, кто-то рассердился и топнул.

Башмак отчаянно бился в отверстии. Наслоения отваливались крупными пластами и падали на скатерть. Михайла Потапыч пошел за шваброй, чтобы колотить в потолок.

– Там старушка живет, – подал голос Мишутка. Он осмелел и высунулся из-под скатерти.

– Какая же это старушка, – с сомнением молвила Настасья Петровна. Задрав голову, она подслеповато щурилась.

Михайла Потапыч, благоухая вечерним спиртом, вернулся со шваброй в руках. Он сдвинул стол, остановился под башмаком и стал выбирать участок понадежнее, для удара.

– Это кто-то чужой, – Настасья Петровна придержала его за плечо. – Забрался в квартиру и провалился. Сходи, позвони.

– Папочка, не ходи! – закричал Мишутка. – Он тебя застрелит!

– Ну, сейчас, – буркнул Михайла Потапыч, положил швабру поперек стола и вышел из комнаты. Башмак елозил, уничтожая побелку носком.

– Хорош хулиганить! – крикнула Настасья Петровна. – Ты посмотри, что наделал!

Красная и разгневанная, она качнулась. Налила себе полстакана и выпила, не отрывая глаз от башмака.

– Надо в милицию позвонить, – догадался Мишутка. Он уже полностью вылез и перебрался в дальний угол гостиной – на всякий случай.

– Я тебе позвоню, – рыкнула мама. – Старушка в больнице, – вспомнила она вдруг. – Отравилась выпечкой. Скорее всего, в квартире вор.

– Или серый волк, – согласился Мишутка.

Вошел озабоченный Михайла Потапыч.

– Никто не открывает, – сказал он мрачно. – И дверь заперта.

– В милицию звони! – не унимался малыш.

– Ну да, конечно, – саркастически хмыкнул тот. – Мы тут кривые сидим, а милиция приедет. Нет уж, мы сами попробуем.

– Надо бы в домоуправление, – Настасья Петровна уселась на диван и несколько непоследовательно включила фигурное катание.

– Там давно никого нет. Ночь скоро, – Михайла Потапыч ударил шваброй в потолок. – Эй! Гражданин хороший! Убери свою ногу!

Башмак провернулся по часовой стрелке и беспомощно замер.

– Надо его чем-нибудь, – сказала Настасья Петровна, следя за оценками: шесть-ноль, шесть-ноль, шесть-ноль.

– Ну так разуй его, гада! – Михайла Потапыч взял скатерть за углы и сгреб со стола единым узлом, вместе с посудой. Потом налил себе и выпил, успокаиваясь с каждым глотком. – Ты мне ремонт сделаешь, – пообещал он башмаку.

Настасья Петровна принесла тряпку, придвинула стул.

– Может, расковырять дырку побольше?

– Чтобы совсем обвалился?

Та обхватила ботинок тряпкой. Ступня напряглась. Настасья Петровна вынула ножницы и разрезала шнурки. Сняв обувь, состригла носок.

– Дай мне! – попросил Мишутка. – Я с ним поиграю.

– Мало у тебя своего дерьма! Пошел отсюда!

Держа башмак на вытянутых руках, Настасья Петровна понесла его к мусорному ведру, но Михайла Потапыч остановил ее.

– Не вздумай выбросить, это же улика. Мало ли там что – кровь, волосы…

– Да какие тут волосы! – Настасья Петровна сунула башмак мужу под нос. Тот отвел ее дородную руку:

– Положи в сортире. И принеси мне что-нибудь острое – шило или гвоздь.

Сказав это, Михайла Потапыч запрокинул голову и посмотрел на ступню, рассчитывая на ответ. Ступня безучастно свисала. Она была огромная и грязная, в натоптышах и мозолях, с варикозными узлами и черными слоистыми ногтями. Ногти загибались ороговелыми козырьками. Подошва казалась каменной.

– Щас, – сказал Михайла Потапыч.

Он взобрался на стул и кольнул подошву гвоздем. Ступня вяло дрогнула.

Тогда Михайла Потапыч размахнулся и ударил всерьез.

Ступня рванулась вверх – напрасный труд: она безнадежно застряла.

– Не нравится! – воскликнул Михайла Потапыч.

– Руками не трогай, – предупредила Настасья Петровна. —

Смотри, она вся в лишаях.

Гвоздь взметнулся:

– Уматывай!

Ступня стала биться, на Михайлу Потапыча капнуло кровью.

– Так дело не пойдет, – тот тяжело, по-медвежьи, спрыгнул на пол и направился в кладовку. – Сейчас я ее паяльником нагрею. Выскочит, что твоя пробка.

Мишутка соорудил петлю, ловко набросил на ступню и повис, болтая ногами.

– Мама, тарзанка! – заголосил он. – Качели!

Крепление хрустнуло. Веревка соскоблила слой накипи, открылась надпись: «они устали» – синяя татуировка.

– Слезай, пока потолок не обрушил, – сказала Настасья Петровна. – Большой уже, а не понимаешь простых вещей.

– Повеситься можно, если веревка замотается, – подхватил Михайла Потыпыч и включил паяльник. Идея показалась ему забавной, и он задержался. – Повеситься на чьей-то ноге. Вот так штука.

Он озабоченно вздохнул, взгромоздился на стул, который уже начал поскрипывать.

– В армии у нас делали «велосипед», – сообщил он Мишутке. – Вы еще не пробовали в лагере? Вставляешь спички промеж пальцев, головками наружу, и поджигаешь. Они догорят, а он ногой трень-брень, трень-брень.

– Ну, а мы… – он не договорил и приложил паяльник к углублению, не самому грубому месту.

Ступня не шевелилась и торчала. Она смахивала на кляп в уродливом рту.

– Уснул он, что ли? – Михайла Потапыч надавил сильнее.

Настасья Петровна зажала нос.

Нога покоилась, как была, напоминая уже не кляп, а нераспознанный знак свыше.

– Точно, уснул.

Весь вечер они занимались ступней. Резали ее, стригли, жгли, кололи.

Улеглись спать.

…Утром явился милиционер, привел с собой слесаря. Михайла Потапыч и Настасья Петровна пришли понятыми. Мишутку не взяли, и он в отместку спешил натешиться над стопой, пока она не исчезла.

Взломали дверь. В старушкиной квартире никого не было. Повсюду лежала пыль, и ходики остановились.

Посреди гостиной из пола торчал огрызок ноги. Вокруг виднелись кровавые пятна.

– Вот зверь, – ужаснулся милиционер. – Настоящий зверь, матерый. Перегрыз конечность и ушел. Знаешь, как они делают? – он повернулся к Михайле Потапычу.

– А как же, – отозвался Михайла Потапыч.

– Они, – сказал милиционер, – себе могут лапу откусить, которая в капкан попала. Вот как оно бывает. Сволочь, уголовник.

– Ничего человеческого, – согласилась Настасья Петровна.

© март – апрель 2004

Багаж

Дама сдавала в багаж:

Диван,

Чемодан,

Саквояж,

Картину,

Корзину,

Картонку

И маленькую собачонку.

С. Я. Маршак

– Уважаемая коллегия!

Я сознаю меру ответственности, которая возложена на меня как на лицо, уполномоченное выступить перед авторитетной аудиторией, каковую имею честь видеть в вашем лице. То есть в ваших лицах. Тема слишком деликатна, чтобы я ограничился лаконичным перечислением нарушений, выявленных возглавляемой мною Комиссией. Затронуты интимные сферы. Я отдаю себе отчет в том, что нахожусь в обществе людей слишком занятых и не имеющих возможности вникать в технические подробности дела. Здесь присутствуют представители самых разных специальностей, порой ни в чем не соприкасающихся с предметом нашего сегодняшнего рассмотрения. Это правильно. Свежий взгляд. Поэтому я позволю себе вкратце напомнить основные принципы Перемещения, которое многие по привычке, укоренившейся благодаря чтению беллетристики, ошибочно именуют Нуль-Транспортировкой. Обнуление на Старте, как известно, не имеет ничего общего с гиперпространственными фантазиями, так что мы всячески уклоняемся от использования жаргонизмов, намекающих на известную неоднозначность процедуры в смысле гуманизма и этики.

Итак, Перемещение, столь широко утвердившееся в нашей обыденной жизни, заключается в следующем. Молекулярная структура пассажира считывается в кабине А, находящейся в пункте А, и там же подвергается оцифровке. Информация передается в кабину Б, находящуюся в пункте Б, куда желает переместиться пассажир. Кабина Б оснащена биологическим генератором. Он полностью восстанавливает индивида – точнее говоря, воссоздает, сохраняя достоинства и изъяны, личность, воспоминания и прочее. Исходный пассажир, оставшийся в кабине А, мирно спит. Когда в кабину А поступает сообщение о благополучном завершении процесса, оригинал уничтожается. В самом копировании нет ничего неестественного; любой человек натуральнейшим образом копирует себя самого, и в этом, собственно, и заключается его существование; повинуясь программе, он множит себя, словно под копирку, и чем больше копий, тем хуже оттиск, и так продолжается, пока он не умрет. Почтовое копирование – калька с естественного процесса. Но это справедливо лишь для случаев, когда не происходит злонамеренного вторжения, которое есть патология, а патология никогда не отменяет норму.

Все мы не раз пользовались этим удобством, и всем нам очевидна логичность заключительной процедуры. Мы не можем множить сущности без необходимости, иначе на Земле не останется свободного места, не говоря уже о проблемах нравственного характера.

Но полностью исключить последние нам не удается.

Речь идет о Багаже.

Основой основ подследственной Почтовой Службы является гарантированное сохранение внутреннего мира пассажира во всей его полноте. И это распространяется на опыт сна, приобретаемый оригиналом в ожидании благополучной посадки. Мы не вправе лишать путешественника даже такой мелочи, как сновидения, посещающие его в последние минуты существования оригинала. Дубликат имеет право знать, что он видел во сне, покуда длилось Перемещение. Этот довесок и представляет собой Багаж, который досылается в кабину Б отдельной бандеролью.

Мы исходим из того, что сон этот должен быть безмятежным. Соответствующим должностным лицам вменено в обязанность вводить пассажирам снотворные препараты, вызывающие приятные видения. Конечно, было бы проще не усложнять дело и ликвидировать оригинал сразу, не отягощая Почтовую Службу надобностью возиться с Багажом. Однако это недопустимо. Безупречных технологий не существует, и сбои возможны, а потому подтверждение успешности Перемещения возведено в закон. Пассажиру приходится ждать. Досылка Багажа важна и потому, что любой пассажир перед отправкой обязательно нервничает – стало быть, тревожится и его дубликат, когда обретает сознание, а вместе с ним – весь комплекс переживаний, непосредственно предварявших Перемещение. Багаж приносит успокоение и оказывает психотерапевтическое воздействие.

Увы, все это звучит слишком хорошо, чтобы быть правдой. Горы жалоб, предъявленных Почтовой Службе, побудили нас начать собственное расследование. Настроение сначала складывалось сравнительно благодушное, так как налицо было всего лишь головотяпство, не имевшее умысла. Почта есть почта. Багаж теряется, багаж направляется не туда и не тот, он повреждается в ходе транспортировки, запаздывает, опрокидывается и бог весть что еще. Все эти явления были обнаружены в полном объеме. Прекраснодушие, однако, длилось недолго, ибо вскрылись факты, из коих явствовало, что головотяпством дело не ограничивается. Открылись вещи, на фоне которых меркнут даже деяния печально известного Ижевского Монстра, внедрившегося в службу голосовой навигации. Был сделан запрос в Генеральную Прокуратуру, оставшийся без ответа, что развязало нам руки и сделало возможной черную перлюстрацию. Уважаемая коллегия – не стану скрывать, что результаты повергли нас в шок.

Наша оторопь была тем глубже, чем больше мы убеждались, что среди многочисленных жалоб на изъяны в доставке не нашлось ни одной, в которой бы жаловались на содержимое Багажа. Пассажиры молчат. Люди слишком смущены и напуганы, чтобы осмелиться предать гласности обстоятельства, сопутствовавшие его комплектованию. Комплектование в данном случае – удачное слово, и тем печальнее положение, ибо трудно вообразить себе комплексы более жуткие, нежели те, которые сплошь и рядом приобретаются ни в чем не повинными пассажирами. Мы столкнулись с настоящим кошмаром. Создается впечатление, что Почтовая Служба изобилует маньяками, не имеющими не то что моральных тормозов, но даже представлений о добре и зле.

Памятный довесок, приобретаемый пассажирами по ликвидации оригинала, поистине ужасает. Вопли несчастных, которых никто и не думает усыплять, не достигают широкой общественности. Образно говоря, настенные полимерные покрытия пропитаны стонами и криками жертв, которые проводят последние минуты своей жизни в обществе внешне благопристойных сотрудников Почты, тогда как те совершают свои злодеяния в подчеркнуто корректной, садистской манере. И ладно бы все заканчивалось сотрудниками – в кабину приглашаются лица, вообще не имеющие отношения к Почтовой Службе. Нами разоблачены целые шайки, печатающие билеты и наводнившие ими мгновенно образовавшийся черный рынок. За бешеные суммы приглашения продаются всем желающим – извращенцам всех мастей, сумасшедшим, родным и близким сотрудников и даже – мне страшно и горько признавать это – родным и близким пассажиров. Билеты продавались даже отдельным членам уважаемой коллегии, перед которой я в данный момент имею честь выступать. Сверх того – даже членам нашей следственной Комиссии.

Пассажир, не ощущая подвоха, вступает в кабину в сопровождении двух сотрудников Почтовой Службы. Он расположен к Перемещению, настроен на приятные сны. Ему не терпится увидеть далеких близких. За ним захлопывается дверь. Он вкладывает руку в кодоприемник или прикладывается к списываещему устройству челом. Путешествие началось. Странник волнуется, зная, что не пройдет и четверти часа, как его личное существование оборвется. Сейчас он погрузится в успокоительные грезы. Но что это? Его заботливо укладывают, пристегивают, однако несчастного не покидает нехорошее предчувствие – напротив, оно нарастает. Вежливые улыбки почтовых служащих приобретают зловещий оттенок. Дверь отпирается, и входят – боже, кто это? Что за лица?

Господа, я утрирую и позволяю себе поэтическую вольность, но так оно и происходит в действительности. По снятии копии оригинал перестает существовать де-юре и утрачивает всякие права. Это положение нужно как-то менять, пока преступная практика не вошла в систему. Хотя нельзя исключить, что это уже произошло, и мы наблюдаем лишь вершину айсберга. Жертвы, получившие Багаж, молчат и даже расхваливают Почтовую Службу на все лады. Прискорбное свойство человеческой психики таково, что они обретают извращенную поддержку в сознании универсальности своего незавидного опыта. Усвоив Багаж, отдельные пассажиры выслеживают своих мучителей и дожидаются момента, когда те, в свою очередь, отправятся в то или иное Перемещение. Прибегнув к услугам пресловутого черного рынка, эти калеки сами приобретают билеты, зачастую вступая в сговор с теми же Почтовыми Служащими, что нанесли им травму; коррумпированные работники, таким образом, множат замкнутые круги, в которых жертвы и палачи меняются властными полномочиями – поведение, известное как переключение, «свитч». Сами же Служащие пользуются проверенными каналами транспортировки и остаются в стороне, отдельно наживаясь на предоставлении садо-мазохистических услуг.

Вот несколько показательных примеров.

Гражданин Копосов, восстановившись из генератора в Краснодаре, куда его скопировали из Воронежа, получил Багаж и приобрел воспоминание о чернокожем гермафродите исполинского роста, который посетил его в отправной кабине и подверг надругательству в особо циничной форме с использованием столовых приборов и канцелярских принадлежностей. Гражданин Копосов повредился рассудком, и в настоящее время медики не в состоянии определить, каким является это воспоминание – истинным или ложным, то есть конфабуляцией, желаемым, выдаваемым за действительное; гражданин Копосов находится в бюджетном учреждении, и на его обследование расходуются значительные средства; дело взято на особый контроль, так как помимо чернокожего в нем фигурируют лица, назвать которые я не могу по причине презумпции невиновности и тайны следствия; между тем заведомые душевнобольные выписываются на улицу за неимением фондов на их содержание; они, между прочим, тоже заглядывают в наши кабины, так что никто не поручится, что означенный насильник не из их числа.

Гражданка Лушина вместо того, чтобы быть погруженной в сон, оказалась загипнотизированной и получила указания, содержания которых припомнить не может и сознает лишь наличие оных. Ассимилировав Багаж, она написала письменное уведомление в том, что больше не отвечает за свои действия и требует, чтобы все, что она совершит и если совершит, расценивалось как следование преступному наущению, исходящему от неустановленных фигур. Ее отпустили, и ей удалось без происшествий дойти до выхода; оказавшись на улице, она разделась догола и оскорбила органы высшей исполнительной власти.

Гражданин Дымов, воссозданный к жизни в Йошкар-Оле, выразил желание взять в аренду одномоторный самолет – как выяснилось, с целью протаранить Центр Занятости; в данном случае произошла путаница, и пассажиру выдали чужой Багаж, предназначавшийся иностранцу, так как поиски самолета в указанном пункте не имели никакого смысла и явились образчиком неадекватного поведения.

Гражданке Плевако выдали воспоминание о заражении вирусами бешенства, иммунодефицита и желудочного гриппа. То, что заражение, если и состоялось, произошло уже после Перемещения, а потому не могло быть скопировано, не убедило гражданку Плевако в собственном здоровье; не убедили ее и многочисленные анализы. Она укрепилась во мнении после того, как гражданке Лю, с которой Плевако поддерживает дружеские отношения, действительно переслали Багаж, зараженный вирусами – правда, компьютерными, но это лишь сделало ее положение еще более плачевным. В настоящее время обе они получают психиатрическое лечение – как и тысячи других пассажиров.

Перемещение из Петербурга в Москву превратилось в ужас, какой не снился Радищеву. Это очень популярная магистраль правительственного значения, а потому привлекательна не только для извращенцев всех мастей, но и для экстремистски настроенных элементов, которые откровенно минируют Багаж, наполняя его гипнотическими идеями, направленные против государственных деятелей и рядовых граждан. Кроме того, на этом перегоне чаще всего отвинчивают гайки. Я имею в виду обычные гайки, имеющиеся в сооружениях Почтовой Службы. Примитивные механические повреждения приводят к тому, что без вести пропадает не только Багаж, но и сами пассажиры.

Отчет, подготовленный нашей Комиссией, изобилует случаями сексуального насилия, каннибализма, принудительной хирургии, нанесения увечий, заражения болезнями, оскорбления, глумления, прижизненного расчленения, наведения порчи, привораживания, отвораживания, нейро-лингвистического программирования, незаконной генно-цифровой инженерии, пиратства и действий, еще не описанных в юриспруденции и не подпадающих ни под одну статью действующего законодательства. Некоторые субъекты, безумные еще до Перемещения, ревнуют себя к своим копиям, желают своим подобиям зла и сознательно закладывают в Багаж увечья и расстройства, нанимая специальных исполнителей из числа все тех же сотрудников Почтовой Службы. Багаж тиражируется, гуляет в файлообменниках. Модернизацию, господа, нельзя проводить среди обезьян, только и ждущих возможности реализовать свои убогие агрессивные планы. Какую ни создай технологию – она моментально оказывается к услугам особей, все богатство фантазии которых расходуется на хищничество, на потворство диким инстинктам, сексуальное вырождение под маской пресыщенного эстетизма.

Поэтому мы взяли на себя труд перейти к решительным действиям. В названии нашего движения – «Комиссия» – подчеркивается служение общественным интересам, сочетающее в себе следственные мероприятия, анализ полученных данных и конкретные действия по искоренению недостатков. Потерпите, уважаемые члены коллегии. Сейчас вы, конечно, испытываете известное неудобство. Отправляясь на экономический форум и не имея никакого отношения к Почтовой Службе, вы никак не ожидали, что ваши наркотические грезы будут заменены Багажом, комплектованием которого я, собственно, в данный момент и занимаюсь. Те, у кого рыльце в пушку, уже наверняка догадались, что будет дальше, остальным же это еще предстоит. Осталось недолго. Не пытайтесь высвободиться, вас прочно держат. Судя по вашим рожам, вы уже поняли, что это бесполезно. Вы уже в Давосе, господа. Вас нет. То, что сидит передо мной и уже десять раз наложило в штаны от ужаса, является никем и ничем. С вами может и будет сделано все, что угодно. Сегодня с вами случится историческое событие. Впервые в истории в почтовый капкан угодила целая группа лиц – и каких! До сих пор страдали отдельные граждане, теперь наступил черед коллективной Пересылки. Наша акция возымеет широкий резонанс. Багаж, который получат ваши подобия, отправит некоторых в сумасшедший дом, других – на пенсию, а третьих – на тот свет. Тогда вы задумаетесь. Все, что вами посеяно, вы, сволочи, сейчас испытаете на своей шкуре. В правой руке у меня, господа, вы видите скальпель, а в левой клизму. Готовы? Процесс пошел, попутного ветра…

© февраль 2010

Взрезонанс

Электродов было много. С проводами получилась шапочка.

– Не сильно жмет?

– Вообще не жмет.

– Тогда я подтяну. Надо, чтобы немного жало.

Друзья были до того не похожи, что могли сниматься в комедии. Один был акромегал. Огромные челюсть и нос, ладони-лопаты, колоссальные ступни. Черные патлы свисали до плеч, кадык напоминал кулак, ушами было впору кормить крупного хищника. Губы как у мавра. За ними прятались лошадиные зубы, а еще дальше горбился мясистый пупырчатый язык. Добрые карие глазки с любопытством смотрели из голубоватых орбит. Нескладный, в вытянутом свитере, он покорно сидел на табурете. Любой, кому предложить догадаться, который из двоих гитарист, подумал бы на него.

Потому что второй вообще не напоминал музыканта. Но гитаристом был именно он. Его так давно прозвали Медиатором, что мало кто помнил настоящее имя. Он был почти совершенно лыс, и непотребный вихор, сохранившийся на макушке непонятно зачем, выглядел издевательством. Упитанный, малорослый, в замшевой безрукавке, он лучше годился на роль литератора. Опять же осечка: литератором был первый.

Его тоже привыкли именовать псевдонимом: Сбитень Творожников.

– Настраивайся на волну, а я пока подключусь.

– А током не шарахнет?

– Ну, потерпишь. Меня знаешь, сколько раз било? Творческому человеку это только на пользу.

Сбитень подчинился и начал настраиваться. Это не составило большого труда. Образы всегда пребывали наготове. Творожников прикрывал глаза, и ад разворачивался незамедлительно. Он работал в жанре славянской фантастики с уклоном в ужас – вернее, наоборот: ужас уклонялся в славянскую фантастику. Наскоро обозначив эпоху, Творожников облегченно вздыхал и отпускал тормоза. Волколаки, вампиры, демоны и зарубежные гости сплетались в визжащий ком. Рекой лились кровь, говно и слезы. Древняя лютость засучивала рукава, расправляла плечи и выходила в чистое поле, поигрывая кастетом и булавой. Шелест страниц мешался с хрустом черепов и чавканьем потрохов. В итоге отчизна побеждала и оставалась одна в кровавом тумане и по колено в трупах.

– Усилитель пошел, – объявил Медиатор.

Непосвященные недоумевали при виде их дружбы. Но дело объяснялось проще некуда – общим школьным прошлым и водкой. Медиатор не читал книг Творожникова, а Сбитень не слушал его музыку. Жанр, в котором нашел себя Медиатор, определению не поддавался. Многие видели в нем импровизаторство, не подозревая о многомесячном напряженном труде. Медиатор выступал на экспериментальных площадках, где озадачивал публику беспорядочным перебором струн и пронзительными запилами. Он вечно что-то перестраивал и перепаивал, изобретая на основе гитары собственные, невиданные доселе музыкальные инструменты и сложную аппаратуру удивительного назначения. Он постоянно находился в поиске, и нынче испытывал новое устройство, которое считывало электричество с головы Сбитня.

– Есть такая штука, – объяснил Медиатор. – Снимаешь с мозгов биотоки и переводишь в музыку. Потом даешь слушать хозяину. Этим что-то лечат. Не помню, что. Музыки там, понятное дело, нет никакой, сплошная какофония. Но я придумал кое-что получше! Мой аппарат снимет токи с участков мозга, которые заработают над твоими образами. Потом я все это сведу и попробую выделить лейтмотив. Может получиться чумовая композиция.

– Как же ты найдешь эти участки? – спросил Творожников.

– Я и не буду, их найдет аппарат. Он настроен на повышенную активность. Допустим, ты думаешь про какого-то лесного кровососа. Оп! Заработало темечко. Потом переключился на древнего палача. Готово! Пашет висок. И так далее. Сборы от концерта пополам…

Сбитень не поверил в успех этой затеи, но захотел посмотреть, что там такое из него выделяется. Энергия литератора редко отливается в изделия, отличные от книг, не считая дебошей и прочего личного скотства. Сбитень сомневался в способности его любимых образов объединиться даже в гамму, не говоря о внятной симфонии, но любопытство и давняя дружба с Медиатором привели его в студию на табурет, где он и сидел сейчас, усиленно порождая картины дикие, пропитанные неприязнью ко всему, что по странному недоразумению дышало.

Медиатор надел наушники и уселся за самодельный пульт.

– Пожестче чего-нибудь, – попросил он. – Чтобы выделилось из основного фона.

И Творожников напрягся, распространяя кровавую баню на всю известную вселенную.

Запись длилась около получаса. Накал был слишком велик, чтобы выдумывать долго.

– Больше не могу, – пожаловался Сбитень. – Я пишу часа по четыре в день, но нельзя же выдавать сплошные откровения. Спасибо, если осенит, а так оно льется себе и льется…

– Ну и ладно, – легко согласился Медиатор, прыгая к нему мячиком. – Снимаем, раз так! По-моему, записалось вполне достаточно.

– Дай послушать, – попросил Творожников, выпрямляясь во весь свой гигантский рост. Он прогнулся в пояснице и с удовольствием крякнул.

Медиатор помотал головой.

– Нет. Ты же не показываешь черновики? Потерпи до премьеры.

– Уж сразу премьера, – недоверчиво отозвался тот.

– Ты давай сочиняй название, – отмахнулся музыкант. – Только держи себя в руках. Музыки хватит.

– «Наше возмездие», – мгновенно сказал Творожников. – Можно поставить двоеточие и добавить…

– Нормально, – быстро ответил Медиатор. – Оставь для мемуаров.

Он выпроводил Сбитня, ему не терпелось приступить к монтажу. Руки чесались по струнам. Когда за Творожниковым захлопнулась дверь, Медиатор поскакал к рабочему месту, прихватив по пути гитару, и вскоре студия наполнилась мяуканьем. Он подключил монотонный синтетический фон, пробуждая дыхание космоса. Затем, немного подумав, запустил драм-машину.

Обещанная премьера состоялась в любительском клубе через две недели. Пришло человек десять. Сбитень Творожников устроился в первом ряду, распугав соседей, а после и остальных, когда Медиатор его представил. Меломаны не ушли, но все пересели подальше.

Медиатор играл полчаса. Никто из слушателей не понял из его музыки абсолютно ничего. «Наше возмездие» оказалось довольно нудным сумбуром, хотя исполнение заслуживало всяческих похвал, которых он и удостоился. Публика потекла в кафе, которое работало этажом ниже, но Творожников туда не пошел. Он был единственным, на кого пьеса произвела неизгладимое впечатление. Вместо того, чтобы отметить успех, он отправился домой и повесился.

Это выяснилось к полуночи, когда Медиатор явился к нему с бутылкой. Дверь оказалась не заперта. Медиатор вошел и сразу увидел голого Творожникова, висевшего на турнике. В комнате было темно, но не полностью. На полу под мертвым писателем сверкало огромное яйцо неописуемой красоты. Рассеянно сняв тело и уложив его на пол, Медиатор сел рядом и уставился на этот предмет, не будучи в силах отвести взор. Яйцо было без малого страусиное, но более продолговатое. Ослепительная белизна казалась только ярче от филигранных узоров, которые оплетали его золоченой сетью с вкраплениями мельчайших сапфиров. Червонное золото и небесная лазурь в нестерпимом белом свечении. Яйцо представляло собой совершенство в своей безукоризненной округлости и неприступной внутренней тайне. Его заоблачная красота уничтожала действительность. Ломкая, тончайшая корочка, в которую превратилась прозрачная до незримости слизь, его покрывавшая, местами треснула и осыпалась, но этот мнимый изъян лишь подчеркивал безупречность яйца. Узоры полнились намеками, туманно повествуя о царствах и градах, исполненных недосягаемого величия. Медиатор оцепенело сидел перед ним, позабыв о покойнике и настежь распахнутой двери. Яйцо словно впитывало его через невидимый тяж, протянувшийся между ними. Он шествовал по бесконечному зеркальному коридору, одни за другим отворяя бесчисленные врата. Далекое пение было и не было. Медиатор не мигал, но глаза не высыхали. Он приоткрыл рот, и ему чудилось, будто туда струятся мириады светляков.

Он очнулся, когда уже рассвело. Не помня себя и не вполне отдавая отчет в своих действиях, Медиатор бережно поднял яйцо и принял под мышку. Он отчаянно старался не раздавить его, но опасался напрасно. При кажущейся хрупкости оно обладало алмазной прочностью. Не думая ни о чем, Медиатор вышел из квартиры и спустился по лестнице.

Он сколько-то шел по улице, но недолго. Его задержали уже через два квартала. Покойник покойником, и пока суд да дело, но ходить с отрезанной головой – чересчур, и далеко с ней не уйдешь.

© апрель-май 2014

Крестоносцы и басмачи

Капитан Толоконников наверняка удивился бы, доведись ему приметить в штабном помещении ликующую, бородатую рожу Абдула. Он ее и не приметил, так как Абдул бесшумно подобрался сзади, схватил капитана за голову и отрезал ее единым махом кинжала, тоже бесшумно.

При виде достигнутого Абдул не сдержался и каркнул от полноты чувств.

Майор Туголуков, сосредоточенно склонившийся над картой, обернулся на звук и сразу был поражен сильнейшим ударом в голову.

– Помоги! – выдохнул Абдул, ловя майора под мышки.

Кадыр уже выбрался из цокольного помещения, откуда раздались первые взрывы.

– Сам Аллах помогает нам, – процедил Кадыр – чересчур озабоченный и занятый, чтобы умаслить свои слова подобающим благоговением. Он подхватил майора за ноги и с наслаждением потянул воздух, обоняя сапожный дух.

Взрывы тем временем уже гремели повсюду. Из подпола лезли и бежали наружу все новые бородачи в зеленых платках. Началась ожесточенная пальба пополам с проклятиями неверных и верных; выломав раму, в окно провалился здоровенный детина с триколором на рукаве; из горла детины торчал кинжал, как две капли крови похожий на тот, которым только что свирепо размахивал Абдул.

Вдвоем с Кадыром они сволокли майора в подпол и потащили по длинному, узкому и низкому коридору. Группа Абдула копошилась в этом тоннеле два месяца, готовилась к нападению на командный пункт христианских собак, и теперь в полной мере пользовалась плодами своих трудов.

– Тащи сам, я сейчас, – Кадыр выпустил сапоги, сбросил заплечный мешок, сел на корточки.

Абдул понимающе кивнул и стал пятиться, поминутно оглядываясь. Майор, нахмурив брови, дремал, и его ноги бороздили землю, источавшую дурманящий грибной аромат. Кадыр установил бомбу, включил таймер и бросился догонять Абдула. Они свернули за угол; через минуту донесся грохот, знаменовавший обрушение земляного потолка. Почва качнулась, сверху посыпался прах. Тоннель завалило, и диверсанты могли не бояться погони. Смертники, продолжавшие побоище наверху, не принимались в расчет. Их скорой встрече с Аллахом и гуриями можно было позавидовать, но Абдул и Кадыр испытали не зависть, а, скорее, удовлетворенное облегчение.

Тоннель забирал вверх и открывался в густую зеленку. До гор было рукой подать; выбравшись на воздух, теперь уже Кадыр взвалил Туголукова на закорки и побежал, тяжело отдуваясь; его прикрывал Абдул, настороженно водивший перед собой стволом.

Издалека послышался рокот.

– Вертолеты, – выругался Кадыр, глядя в землю и мелко перебирая ногами.

– Не беспокойся, брат, мы успеем, – утешил его Абдул.

Они и вправду успели. Вбежали, пригнувшись, в ближайшую пещеру, прилегли и затихли, пока вертолет бестолково кружил над разоренной базой.

Полежав какое-то время, Абдул приподнялся на локте, выставил ладонь и радостно сверкнул зубами; Кадыр отозвался на приглашение и звонко ударил пятерней. Дело было сделано, они возвращались героями.

…Ближе к вечеру Абдул и Кадыр, окруженные кольцом галдящих однополчан, примеряли майора Туголукова к свежевырубленному деревянному кресту. Майор был связан по рукам и ногам, а изо рта у него торчала грязная тряпка.

– Шакал! – кричали ему грязные, заросшие воины, и кричали так упоенно, что слово это звучало чуть ли не похвалой.

Майор гневно зыркал глазами и вертел головой, попеременно взирая то на левую, то на правую перекладину.

– Хорош! – воскликнул Абдул. – Гвозди давай!

Перед ним поставили ящик, полный чудовищных гвоздей, больше похожих на железнодорожные костыли.

– Вах, – умилился Абдул, нагнулся и ткнулся в ящик лбом так, что один костыль, торчавший особенно откровенно и вызывающе, вошел в глазницу и застрял глубоко в полости черепа.

Румяный десантник, прыгнувший на Абдула с ближайшего дерева, задрал автомат и первой же очередью уложил добрую дюжину вооруженных чабанов. Вторую дюжину уложил его напарник, выросший из высокой травы. Голова Кадыра разлетелась вдребезги, и папаха, взмывшая ввысь, опустилась на осиротевшие плечи, тогда как тело стало медленно оседать. Вертолет, как выяснилось, никуда не улетал, он притаился за ближайшим горным массивом и уже приближался, грозно урча. Две ракеты, которыми он выстрелил, разорвались справа и слева от Туголукова, чудом не причинив ему никакого вреда. Десантник склонился над майором, рассек веревки.

Майор сразу встал на ноги.

– Ну что, ишаки? – закричал он радостно. – Долбитесь по нотам, козоблуды!

Его солдаты уже сновали везде, разбрасывая гранаты и поливая свинцом убогий подлесок.

Круша и ломая все на своем пути, подъехал вездеход. Люк распахнулся, в отверстии показалось встревоженное лицо Ногтева.

– Товарищ майор! – закричал он. – Вы не ранены?

– Целехонек, – отозвался Туголуков, потирая ушибленное темя. – Давай-ка, Ногтев, обратно к штабу, разворачивайся.

Он оглянулся на тела, плюнул.

– Жалко, свиней у нас нету… Самсонов! – позвал он своего спасителя. – Самсонов, вздерни тех, которые дышат, на ближайшей березе.

– Тут нет березы, товарищ майор, – озорно улыбнулся Самсонов, весь дымясь и лучась.

– Да, не дома. Ну, ты меня понял, – майор полез в дыру вездехода.

– Так точно, понял! – гаркнул Самсонов и поспешил выполнять приказ.

…Штаб, оставленный майором несколькими часами раньше, тоже дымился, но многое уцелело, и Туголуков даже покачал от удивления головой, так как ожидал худшего. Он бодро прошагал в здание штаба, где заканчивали тушить пожар. Карта, целая и невредимая, лежала на столе; поверх нее расположилась фуражка, которую Кадыр сбил с майора. Рядом валялся двуцветный карандаш, красный и синий с разных концов.

– Ну и вот, – продолжил Туголуков как ни в чем не бывало, когда к нему присоединился Ногтев. – Орудия целы?

– Целы, – солидно кивнул Ногтев.

– И хорошо. Вот эта, значит, высотка, – майор обвел красным кружком какой-то коричневый завиток. – Здесь у них основное логово, – он посмотрел на часы и с неудовольствием увидел, что циферблат их треснул от волнений и горестей уходящего дня. Зато секундная стрелка, как и прежде, упрямо склевывала бисерные деления. – Ударим на рассвете, когда у них намаз. Что там еще? – майор раздраженно уставился на ординарца, маячившего в дверях.

Тот виновато кашлянул:

– Головошлепы, товарищ майор.

– Тьфу, забери их холера. Чего им опять?

– Просят подоить. Встали и не уходят.

Проклиная все на свете, Туголуков одернул гимнастерку и вышел во двор. Головошлепов выстроилась целая делегация: штук двадцать душ, и во главе побулькивал староста, самый крупный, раздувшийся от кумыса. Их тела, размером с дыню, продолжались в голову без намека на шею; по бокам изгибались мускулистые лапки, похожие на лягушачьи; лапки заканчивались огромными ступнями. Унылые безносые рожицы таращились на майора; староста прыгнул вперед и громко заквакал.

– Сегодня суббота, – вспомнил майор и ударил себя по лбу. – У вас же дойка, ребята.

Он вспоминал о головошлепах преимущественно тогда, когда они подворачивались ему под ноги; на войне как на войне! майору случалось расшвыривать их пинками.

– С той стороны пришли, – осмелился встрять ординарец, по совместительству – толмач.

– Да ну? – Туголуков с сочувственным интересом посмотрел на старосту. Тот разразился руладами.

– Эти шакалы гнали из них опий-сырец, – мрачно заметил Ногтев, но все и так хорошо знали о печальной судьбе, ожидавшей головошлепов в стане противника.

Головошлепы вырабатывали кумыс, и этот напиток пользовался хорошим спросом. Чудиков приучили к систематической дойке сразу, едва обнаружили, а те превратили доение в еженедельный религиозный обряд.

Староста отрывисто квакнул.

– Говорит, что и наши тоже многих перевели, высосали досуха.

– Разберемся, – пообещал майор, присел на ступеньку и подмигнул старосте: – Понял? Слово офицера.

Староста дважды подпрыгнул.

– Как собака, – умилился майор, – все понимает, а сказать не может. Ну, отведи их, подои. Бидоны возьми в каптерке. И чтобы без излишеств!

…На рассвете, уже близ тяжелых орудий, Ногтев поднес майору стакан, наполненный золотисто-зеленым кумысом. Туголуков выдохнул, выпил залпом, крякнул, передернулся:

– Эх, хороша!

В животе разлилась истома. Майор запрокинул голову и стал рассматривать звездное небо. Кумыс подействовал отменно, майор испытал острейший приступ ностальгии. Он молча глядел на Рождественскую звезду, самую яркую, и тщетно силился отыскать Солнце. Временами ему чудилось, будто он видит не только Солнце, но и далекую Землю. На глаза навернулись слезы, майор вытер их рукавом, передал стакан Ногтеву. Поднял руку, дал отмашку:

– Ну, с Рождеством!…

Ударили пушки.

© ноябрь 2005

Радио «Небо»

От души покосив из «калача» тамбовскую братву, Москва удовлетворенно окинул прощальным взглядом дымящиеся, булькающие тела. Мысленно он сопоставился с яростным суперрейнджером западного образца и нашел в себе ряд преимуществ. Вскинув автомат проблевавшимся дулом к небу, Москва не без изящества откинулся в подобострастно курлычащий БМВ. Тачка взвилась на дыбы, и дверцу Москва притворял уже на полном ходу. Так начался и завершился его бесхитростный рабочий день, в знак чего Москва стянул с коротко стриженной башки наиболее вызывающий элемент спецодежды – дырявый черный чулок.

На Сенной Москва велел водиле тормозить лапти.

– Стой здесь, – распорядился он желудочно-кишечным голосом и неспешно выполз на тротуар. С солидной уверенностью тараня мельтешащих фофанов и сявок, он дошел до табачного ларька и взял блок сигарет. Потом задержался у книжного развала. С обложек скалились страшные, внутренне и внешне Москве близкие хари. Он решил почитать что-нибудь по специальности, пробежал глазами заглавия: «Отморозки», «Ублюдки», «Падаль», «Нечисть», «Скоты». Купив кое-что из этого списка, Москва сперва изучил обложку, а после – портрет автора, приходя постепенно к выводу о почти полной идентичности творца и творения.

Чуть поодаль, сторонясь шеренги бабулек с трусами и шапочками, стоял, потупив очи, тощий субъект в черном с ящиком для пожертвований на шее. Москва, относившийся к обрядовой стороне религии с суеверным уважением, замедлил шаг. «Спаси и сохрани», – прочел он надпись на ящике и ощутил позыв на благотворительность. Монах, низко опустивший косматую голову, что-то беззвучно бормотал. Москва извлек купюру достоинством в пятьдесят тысяч рублей и, придерживая ее над щелью, строго спросил:

– Хватит?

Монах еще ниже склонил голову, как будто кланялся он не в смиренной признательности, но пытался увериться в наличии водяных знаков.

– Смотри! – сказал Москва недоверчиво, на всякий случай, неизвестно что имея в виду. Уронив купюру в щель, он потерял к монаху интерес и двинулся к машине. По дороге купил и на ходу сожрал, пачкаясь, какой-то шикльгрубер.

– Жми, – бросил Москва водиле, садясь.

– Куда? – осклабился тот угодливо.

Москва немного подумал.

– Потом скажу, – решил он. – Вообще-то, давай домой, – ему представились приятные явления домашнего быта, и Москва предпочел никого больше сегодня не убивать и не калечить, а вместо этого полистать приобретенные учебники, посмотреть телевизор и узнать, какими способами это делают другие.

Москва проживал в старом доме, в двухкомнатной квартире, где до него коротала свой век его супруга, бабуля восьмидесяти пяти лет, никак не ждавшая от судьбы подарочка в виде молодца-суженого. Под дулом пистолета она в принципе согласилась на брак, Москва скоренько все оформил, после чего дал ей попить чего-то сладенького и овдовел. Конечно, с приходом нового хозяина квартира только выиграла. Появились дверь-броня и решетки на окнах, обновилась мебель, приехала аппаратура. Поменялись и соседи, благо прежде в том доме обитали главным образом пенсионеры и алкаши, большей частью совмещавшие в себе одно и второе. Все они куда-то пропали, и вскоре власти сочли за лучшее обходить стороной народившийся серпентарий. Убогий двор наполнился мощными тачками округлых форм, и время от времени тачки принимались ни с того ни с сего петь и визжать дурными сиренами, повергая в трепет всех, кто без тачек.

Москва ввалился в прихожую, машинально ткнул пальцем в клавишу магнитолы и пошел бродить по комнатам, раздеваясь походя до трусов. Уровень цивилизованности не допускал в нем любви к одежде, и Москва имел обыкновение ходить дома голым, как и полагалось на его ступени эволюционной лестницы.

– Радио «Небо», – сообщила магнитола не в меру счастливым голосом. – Бе-е-е! Ме-е-е!

– Что за херня, – пробормотал Москва, приближаясь к приемнику и безотчетно поигрывая шарами мышц. – Оставайтесь с нами, – пригласило радио доброжелательно. – В студии – наши постоянные ведущие: Полкан Мадамыч и Грибан Поддамыч.

– Абрам Агдамыч, – процедил Москва, выключая приемник. Он налил себе большой стакан мартини, закинул в пасть рыбу на булочке и рухнул в кресло, портя воздух и вообще блаженствуя. Подцепил легкий, словно пушинка, пульт, прицелился в телевизор. Тот с готовностью просветлел лицом и показал пляшущее шоколадное яйцо «Киндерсюрприз».

– До свидания, друзья! – заблеяло яйцо. – Мне пора возвращаться в мой волшебный мир!

– Ага, в ларек, – кивнул Москва и стал ждать, что будет дальше. Яйцо сменилось шоколадкой, которая заполнила экран своим гуталиновым нутром, где в пузырях падали влюбленные пары.

– Волшебный мир вкуса, – объяснил невидимый толкователь. – Возьми за щеку свежесть фруктов! Увлекательное фантастическое путешествие в страну райских грез.

Палец Москвы завис над кнопкой переключения каналов, но тут с экрана торжественно пропели:

– Говорит радио «Небо»! Да, друзья, – всем нам, быть может, уготовано в итоге попасть в шоколадку. Оставайтесь с нами!

– Херня, – сказал Москва в смятении, тупо пытаясь назвать явление и тем сообщить ему реальность. Однако он не преуспел, так как реальность отличалась многообразием, а имя было одно. Тем временем в телевизоре стало происходить нечто непонятное. Сперва показали какую-то нелепую студию с двумя ведущими. Все в этих дикторах было неладно: уши, носы, рты и глаза поменялись местами, что смотрелось вызывающе и даже создавало впечатление угрозы.

– Полкан Мадамыч, – представился первый.

– Грибан Поддамыч, – отрекомендовался второй.

Картинка исчезла. Теперь Москва наблюдал ленивый водоворот с воронкой в центре. Спираль медленно закручивалась сама в себя, а на периферии описывал круги маленький артиллерийский снаряд со скрещенными косточками. По всем законам ему следовало потихоньку смещаться к прожорливой дыре, однако этого почему-то не происходило.

Москва ошарашенно выбросил руку вперед и сменил канал. Там творились более или менее доступные разуму вещи: кто-то метался, объятый пламенем, и дико орал, шаг за шагом продвигаясь туда, где крыша небоскреба обрывалась. На третьем канале жевали жвачку, закатывая зрачки. Москва выждал, пока не увидел известного пахана, со скромным лицом издевавшегося над детектором лжи. Остальные каналы также не содержали ничего подозрительного, и стало ясно, что метаморфозам подвергся один только первый. Поколебавшись, Москва нажал кнопку. Зловещий снарядик продолжал циркуляцию, разве лишь теперь на нем кто-то сидел верхом – настолько мелкий, что различить детали не удавалось. Москва завел руку за кресло, нашарил телефон, пробибикал номер.

– Ну? – отреагировала трубка сурово.

– Москва, – коротко признался Москва. – Ящик смотришь? – и узнал, что нет, там, куда он звонит, ящик не смотрят.

– Вруби первый канал, – предложил Москва.

Собеседником его был Мыло. Мыло знал, что Москва фильтрует свой базар и за слова отвечает. Если он считает нужным врубить первый канал, – значит, надо врубить. Ни слова не говоря, Мыло пошел исполнять, гадая, кто из братвы лопухнулся и кого сейчас ему покажут в криминальной хронике в виде трупа. Его ожидания не оправдались, и Мыло в замешательстве снова сказал в трубку: – Ну?

– Что там крутят? – осведомился Москва.

– Пидоры с балалайками, – ответил Мыло неодобрительно.

– Да? – Москва был так удивлен, что не сразу нашелся с небогатым словарным запасом.

– Чего надо-то? – спросил Мыло озадаченно. Все малопонятное расценивалось им как опасное и порождало желание разобраться быстро и навсегда. Москва, почуяв, что беспокойство кореша может качественно переродиться и повлечь за собой утрату критики, скороговоркой вывалил:

– Зайди. Поговорить надо. Тут хреновина какая-то.

– Ясно, – успокоился Мыло, слыша нечто привычное.

– Жду, – Москва дал отбой. Он захотел было погасить заодно и ящик, поскольку передача начинала действовать на нервы, но раздумал, решив до прихода Мыла ничего не трогать. Когда раздался звонок, Москва бесшумно выскочил в прихожую, вооруженный пушкой, которую держал обеими руками. Заглянув в глазок, он обнаружил жующее Мыло – с клешней, запущенной на всякий случай за пазуху.

Когда Мыло осторожно вошел, Москва выждал, давая дружбану возможность убедиться в отсутствии подвоха. Мыло огляделся, успокоился, с посильным дружелюбием хмыкнул и потопал в комнату. Перед телевизором он остановился и долго стоял, ничего не соображая.

– Чего это у тебя? – спросил он наконец, глупо выкатывая и без того выпуклые глаза.

Москва молча ткнул пальцем в кнопку, и канал поменялся. Передавали новости, диктор в озабоченной манере доложил, что Бундесрат провожает Кучму. Москва дал задний ход, и снарядик вернулся на место. Там и сям на экране зажигались и тут же гасли крохотные колючие звездочки. Мыло почесал щеку и вопросительно взглянул на Москву.

– Такие вот дела, – сказал тот. – Что бы оно значило, а?

Вместо ответа Мыло выщелкал номер, поднес телефон к увесистому уху.

– Владя, ты? – прохрипел он в трубку. – Владя, глянь, что там по первой программе по ящику! А мне по хер, пусть пока идет подмоется. Вруби ящик, тебе говорят! – и Мыло стал ждать, хмуро ковыряя ботинком ковер.

Москва расхаживал из угла в угол. Вскоре до его слуха донесся раздраженный голос Влади, оравший, что Владя видит балалаечников. Характеристика, данная последним, полностью совпадала с той, что недавно дал Мыло. Мыло не счел нужным прощаться и бросил выключенный телефон на тахту.

– Ты… это… – он помедлил и с неуклюжим участием досказал: – никому хвост не прижимал? Похоже, кто-то тебя на пушку берет.

Москва недовольно пожал плечами. Откуда ему знать? Работа у него такая – прижимать хвосты, а чаще – отрубать вместе со всем остальным.

– Может быть, – согласился он. – Только как он это делает?

– Подключился как-нибудь, – предположил Мыло.

– Разве так бывает? – усомнился Москва.

– Наверно, – Мыло зевнул. – Это его проблема.

Широкое использование Мылом технических средств вовсе не обязывало его знать что-либо о принципах их работы. Принципы работы не были его проблемой. Он вообще славился умением быстро определить ответственного за проблему. К примеру, не однажды случались у него беседы типа: «Земляк, у тебя проблема. Ты должен платить мне пятьсот зеленых в конце каждого месяца. Нету? Ну, если ты докажешь, что это моя проблема, а не твоя, я сам тебе сразу же заплачу».

Москву осенило:

– Это кабельщики! Козлы, которые кабельное крутят! Они тут пустили какое-то фуфло, так я немного на них наехал…

Мыло поразился:

– И они – после этого?.. Ну, борзота!

Тем, кто знал Москву, реакция Мыла была бы хорошо понятна. Наезды Москвы обычно не оставляли в перееханных желания грубить. Если уж на то пошло, наезды те зачастую не оставляли в них совсем никаких желаний.

– Сейчас сгоняем к ним на точку и разберемся, – сказал Москва почти умиротворенно, и Мыло горячо поддержал это намерение. Правда, на секунду Москва смутился: как же быть с магнитолой? Ведь дебильные телеуроды подали голос и оттуда. «Небось, эти падлы обзавелись радиостанцией, – решил Москва. – Беспредел! Пора учить!»

На улице он почувствовал себя гораздо увереннее. До конуры кабельщиков, намеченных в жертву, было не больше пяти минут пешего хода, но Москве и в голову прийти не могло шкандыбать на своих двоих. Тачка, визжа, развернулась и с хищным ревом вылетела вон со двора. Мыло тешился кастетом, в котором, кстати, с учетом параметров его кулаков и ума не было никакой нужды.

Однако, прибыв на место и уже рыча предварительным утробным рыком, компаньоны обнаружили полный молчаливого достоинства навесной замок.

Пару раз заехав ногой в оцинкованную дверь, Москва издал носоглоткой оглушительный клокочущий звук, харкнул и пошел к машине. Мыло последовал за ним. Какое-то время они сидели молча, курили и остервенело сплевывали в окна.

– Надо выяснить, откуда идет сигнал, – изрек Москва, барабаня пальцами по рулю.

– Ага, – не стал возражать Мыло. – Выясни.

– Выясню, – злобно заверил его Москва. – Дам просраться!

Вернувшись домой, он перво-наперво проверил телевизор. Долго стоял перед ним, расставив ноги и медленно сжимая и разжимая кулаки. Картинка не претерпела никаких изменений. Струящиеся волнообразные разводы гипнотизировали, притягивали взгляд. И возвращение на экран дикторов произошло так неожиданно, что Москва вздрогнул.

– Оставайтесь с нами, – сказали хором, с мерзким жеманством и кокетством Полкан Мадамыч и Грибан Поддамыч. У каждого на лбу растянулся в кривой ухмылке влажный изломанный рот. Москва развернулся и ударил в телевизор правой пяткой. Он опозорился и не попал в изображение, ящик опрокинулся.

– Оста-ва-айтесь с нами! – укоризненно протянули Полкан Мадамыч и Грибан Поддамыч, глядя в потолок. Р

азвернувшись вторично, Москва поддел ногой шнур и вырвал вилку из розетки. Экран погас. Москва по инерции завершил круг и резко остановился, пригнув бодливую голову и угрожая незримому врагу изготовленными к бою кулаками.

Тут же он ослеп.

– Откуда сигнал? – вымолвил он севшим голосом невпопад. Кое-как Москва доковылял до кресла, осторожно сел и взялся за виски.

– Радио «Небо», – прозвучало в голове. В голосе чувствовались и усталость, и значительность, и приглашение порадоваться, что все наконец-то утряслось.

– Падлы, порву, – пробормотал Москва рефлекторное обещание.

– Мы приносим извинения, – сказали в голове виновато. – Это говорит Полкан Мадамыч. Система дала сбой, и программа пошла не на тот приемник.

– Какой приемник? – шепотом выдавил из себя Москва.

– Не на тот, – повторил голос. – Как только вы уплатили за декодер, мы скорректировали систему вещания, но вышла накладка. Мы обещаем найти и сурово наказать виновных.

– Крыша поехала, – слабо пожаловался Москва в темноту.

– Ну что вы, – возмутился другой голос, принадлежавший, видимо, Грибану Поддамычу. – Это просто распространенное заблуждение. Вот слушайте: ловит, допустим, телевизор сигнал. Он, телевизор, показывает передачу, но сам ее, как понимаете, не вырабатывает. Если прибор ломается, может пропасть звук, цвет… рябь появится, лица вытянутся или сплющатся, а если что сгорит, так и вовсе ничего не будет видно. Но сломаться так, чтоб показать не ту передачу, которую передают – такого телевизор не может. Так и с вашей головой. Вам ведь приходилось ломать кому-то голову?

– Ну, – бессильно брякнул Москва.

– Так чего ж ерунду говорите про крышу! – воскликнул Грибан Поддамыч. – Если что с головой – тот же набор неполадок! Но когда речь заходит о новых программах… К сожалению, монополия на вещание пока не в наших руках. Конкуренты день деньской за бесплатно крутят вам одну и ту же муру. А мы еще не сумели выйти на намеченные рубежи. Принимать наши программы может только тот, кто приобрел декодер. С помощью декодера сигнал дешифруется, и вы ловите передачу. Конечно, в рамках благотворительности мы иногда дарим декодеры кое-кому…

– Я не покупал декодер, – прохрипел Москва. – Как не покупали? – изумился Грибан Поддамыч. – Вспомните: сегодня утром. Неужели забыли? Вы еще заплатили пятьдесят тысяч рублей. Ну? Такому высокому бородатому мужчине в плаще, с ящиком…

– Это был монах! – закричал Москва в ужасе. – Монах! Мне не нужен ваш декодер!

– Монах?! – взревели в свою очередь Грибан Поддамыч и Полкан Мадамыч. – Это генеральный спонсор радио «Небо»! И сейчас вам покажут настоящую, правдивую передачу! Так что оставайтесь с нами навсегда!

И едва мрак расступился, Москва обнаружил себя висящим в пустоте и созерцающим картину, о существовании которой он всегда смутно догадывался.

Вечером на квартиру к Москве пожаловал его бригадир Кадыков-Кинжалов – пожаловал по наущению Мыла, который вырисовывался у него за плечом в сопровождении еще двух лиц, неплохо развитых физически. Немедленно было отмечено странное: незапертая бронированная дверь. Крадучись войдя внутрь, Кадыков-Кинжалов увидел Москву, поглощенного рисованием. Москва поднял глаза и сказал:

– Я – телевизор. У меня есть жопа. Мыло превратился в жука, заполз туда и просит с ним поговорить. А я рисую его портрет, – и Москва показал гостям с грехом пополам изображенную розу.

– Понял, – отозвался Кадыков-Кинжалов. – Ну что же, едем в телеателье.

Мыло на всякий случай опробовал злополучный ящик, но тот безнадежно сломался. Москву под руки свели вниз и отправили за город на дачу. Приглашенный Кадыковым-Кинжаловым доверенный доктор дал положенные в таких случаях комментарии. На вопрос, какие последствия может повлечь лечение Москвы в больнице, доктор категорически отказался гарантировать молчание последнего.

– Наплести он может всякого, – предупредил он, не по делу подмигивая и цокая. – Только бред – бредом, а фамилии – фамилиями.

– Свободен, – кивнул ему бригадир, знаком приказывая Мылу расплатиться. И сразу дернул подбородком в направлении комнаты, где заперли Москву. – Телевизор – на запчасти, и быстро.

Приказ командира был незамедлительно и безупречно выполнен. А сохранившая целостность субстанция, не пострадавшая по причине невидимости и в сущности являвшаяся Москвой как таковым, прилетела в специальное место для просмотра телепередач. Там ей предложили много программ, состоявших исключительно из фильмов ужасов, при этом поощряя личное ее участие как в массовках, так и в главных ролях. Все видимое и ощущаемое полностью отвечало обновленным представлениям Москвы. Ему оставалось лишь удивляться, как так вышло, что когда-то давным-давно он мог посметь набраться дерзости и терроризировать внешний мир. Для несметных полчищ полупризрачных чудищ, которые изо дня в день подходили к нему все ближе, замыкая в кольцо, его агрессивные выпады были не опаснее бунта кишечного микроба. Правда – и этому он верил мало – кто-то изредка и очень неопределенно намекал ему, что все это – до особого распоряжения.

© декабрь 1996

Страховой случай

Вошла секретарша, внесла кофе, чай, коньяк, водку, пиво, холодные и горячие закуски.

Я смутился:

– Не стоит, право! Разве что ломтик лимона. Маленький бутерброд.

Кожаное кресло, где я лежал, оказалось слишком глубоким, чтобы с легкостью высвободиться и подкрепить протест действием.

Страховой агент укоризненно улыбнулся:

– Оставьте вашу застенчивость. Мы с вами, можно считать, породнились с момента, когда вы поставили подпись. Страхование жизни подразумевает формирование прочных связей. Не церемоньтесь! Откушайте и отпейте.

Я покосился на поднос:

– Это у вас тут кальян?

– Он самый. Отбулькайте. Содержание ядов практически сведено к нулю.

– Я просто спросил, спасибо. Я в другой раз.

– Как вам будет угодно.

Агент немного отъехал из-за стола, несомый бесшумными колесиками офисного стула. Он смахивал не столько на страхователя жизни, сколько на опереточного гробовщика. Почтительный, пожилой, одетый в черное; лысый, как водопроводное колено. Все это плохо сочеталось с немного развязной манерой общения.

Он перебросил мои бумаги из руки в руку.

– Сумма, на которую вы застраховали вашу жизнь, неприлично ничтожна, но это не снимает с нас ответственности. Позвольте оказать вам первую услугу в смысле, так сказать, реализации наших обязательств.

Мои зубы сомкнулись на бутерброде.

– С вашей стороны очень любезно…

Боюсь, мои слова прозвучали отчасти невнятно.

Агент пощелкал клавишами, на мониторе у него открылось что-то, не видное мне.

– Я должен сообщить вам некоторые сведения о человеке по имени Исай Назарович Снежко.

– А что же это за такой Исай Назарович?

– Не самая приятная личность. Представьте себе: уже немолодой, с мохнатым животом, лысый. Брыла висят… брыла же висят?

– Скорее всего.

– Ну и славно. Итак, они висят. И весь он потный, с опрелостями в промежности. Моется от случаю к случаю, под нажимом стороннего мнения…

Аппетит у меня пошел на убыль. Агент причмокнул:

– Да. У этого субъекта не все идеально. В детские годы он поедал живых червей.

Я отодвинул тарелку и заметил:

– Неприятный тип.

Агент кивнул:

– Сущая скотина. Короче, свинья. Вычесывает пуп. В сортир за ним сутки не заходи. Отрыгивает кислым, лечит грибок…

Я потянулся за кальяном:

– Пожалуй, мне стоит попробовать. Хорошо, что же дальше?

– А дальше, – вздохнул агент, – дальше наш Исай Назарович весьма непригляден как внутренняя личность. Однажды выставил на мороз голую женщину. Потом, в другой уже раз, бросил жену с двумя детьми. Пару раз подворовывал в магазине – стащил одежную щетку и поздравительную открытку. Написал кляузу на начальника – широкого, доброго человека, своего благодетеля.

Этот рассказ начал меня утомлять.

– Послушайте, – я выставил ладонь. – Не понимаю, какое отношение имеет Исай Назарович к моему страхованию.

– Сейчас поймете. Я еще не закончил…

– Так заканчивайте скорее!

Агент неодобрительно воззрился на меня.

– Сумма, не побоюсь повторить, мизерная, и все же копейка сберегает рубль. Наберитесь терпения. Вот слушайте: однажды Исая Назарыча вырвало…

Я вспылил, оттолкнул от себя все – напитки, закуски, кальян.

– Какого черта!

– Он не потрудился вымыть руки, поел и…

Я оборвал агента:

– Достаточно! Кто такой этот Исай Назарович, порази его молния?

– Опрометчивое пожелание, – отозвался агент. – Вы же завтра летите? Вы приобрели билет на самолет?

– Лечу! И что же?

– Исай Назарович – ваш пилот, – равнодушно сообщил агент и вынул пилочку для ногтей. – Вы собираетесь полностью отдаться в его руки. Привести себя в состояние полной зависимости от него. Он будет сидеть за штурвалом. Как вам это нравится? Прислушайтесь к доводам вашей врожденной предусмотрительности и примите правильное решение. Вроде того, что вы приняли, когда обратились к нам.

© июнь 2011

Ты это флаг

Наступил торжественный день посвящения во флаг.

Фрол проснулся на рассвете и долго лежал. Он боялся расплескать радость. Потом встал, побрился, умылся, оделся и был готов за полтора часа до выхода, которые промаялся. Наконец, он отправился на участок.

Тот был украшен воздушными шарами. Играла музыка, звучали старые и новые песни. В буфете торговали пирожками и газировкой. Взволнованный Фрол зарегистрировался и поднялся в актовый зал.

Сцену расчистили: сдвинули рояль. Там стояли огромные котлы. Каждый был наполнен жидкостью своего цвета. Фрол уселся в первом ряду. Зал был набит битком. Когда Фрола вызвали, он взлетел на сцену, не чуя под собой ног. Глава районной администрации пожал ему руку, а участковый Ткач велел раздеться. Фрол подчинился, путаясь в брюках. Затем полез по приставной лесенке в первый котел.

Оттуда он перешел во второй. Потом в третий.

Ткач тем временем говорил в микрофон:

– Быть флагом – большая честь. В добрый час, Фрол! Впереди – знамя! Это высокая цель…

Когда разноцветный Фрол выбрался, все в зале встали. Грянули рукоплескания.

– Теперь вы флаг, – констатировал Ткач.

Фрол нерешительно огляделся.

– Мне бы одеться, – пробормотал он, прикрываясь руками.

– Это незачем, – строго возразил Ткач. – Вы флаг.

– Да, но хотя бы трусы…

– Вы флаг! – повысил голос Ткач, повернулся и приказал кому-то: – Дайте зеркало!

Из кулис выбежали двое с тяжелым зеркалом в человеческий рост. Фрол посмотрел и обнаружил, что он действительно флаг и стыдиться ему нечего. Не было ни лица, ни туловища, ни ног. Только полотнище.

– Но я же не совсем флаг, – пролепетал он.

– Нет, – сказал Ткач. – Вы совсем флаг. Пока еще флажок. Но это первый шаг большого пути.

Фрол колыхался. Ткач отдал очередную команду:

– Несите древко!

Во Фрола вставили палочку. Было тревожно и больно. Затем его отвели во двор и посадили в грузовик, где были другие флаги. Охранник отворил ворота, и грузовик покатил в аэропорт.

Там Фрол и его новые товарищи приветствовали Кортеж. Вдоль шоссе выстроились шеренги. Фрола взяли за палочку и вручили кому положено. Когда показался головной мотоциклист, Фролом замахали и затрясли.

– Больно! Полегче! – крикнул уже вконец расстроенный Фрол.

Он скосил глаза. Просить было бесполезно. Его держал начищенный Герб.

© июнь 2014

Эктодерма

Клобову было лет тридцать, и он загадочно улыбался.

В самом низу удлиненного подбородка подмигивал смайлик. Губы Клобова не просто отсутствовали, но были подвернуты в рот. Лицо имело вид равнобедренного треугольника, острием обращенного вниз, и было вмонтировано в пирамидальную головогрудь. Верхушка пирамиды соответствовала темени, подножие – плечам. Монтаж скрывался шевелюрой, торчавшей с висков и полагавшей треугольнику основание.

Вполне обычный человек, элегантный Клобов сидел в первом классе «Самсона». Он прикрыл глаза и слушал, как растут его волосы. С момента, когда они зазвучали, прошло четыре с половиной года. Клобов блаженствовал, ощущая единство структур в составе общего зачатка. Действительность эктоплазмы обещала соседство с приятными производными и участие в них.

«Самсон», повышенной плотности поезд, воспринимался как подвижная нервная трубка того же начала, что Клобов и волосы Клобова. Он пересчитывал позвонки путей, покоряя скелет. Его тонированные бронестекла напоминали ногти, покрытые черным лаком. Бока «Самсона» были украшены оперенными стрелами, на огуречной морде сложились бантиком губы – перекрещенные мечи. В кабине горел цифровыми огнями зародыш мозга; по полу, с перехватами на стыке вагонов, стелилась хорда – ковровая дорожка персидской выделки.

Волосы Клобова пели вежливыми хорами; теноры запевали с макушки, басы подхватывали с адамова яблока. Щетина – скорее, намек на нее – дышала синим невнятным шелестом. С груди барабаны и фортепьяно задавали педальный ритм, в паху поселились первые скрипки. В правой ноге звучало сопрано, в левой – баритон; обе руки лопотали речитативом массовки.

Песни, которые пели волосы, не мешали ни Клобову, ни кому-либо еще. Клобов испытывал удовольствие от мысли, что не всякому писано на роду слышать тайное и выводить связи. Он слышал рост не только волос, но и зубов, которые тоже росли непрерывно – по микрону, по ангстрему в сутки, и сразу стачивались. Открыто и ведомо Клобову было и дополнительное: звуки, которыми сопровождалось обновление тканей, особенно – органов чувств, тоже росших из эктодермы. Поскрипывая, выпучивались глаза полузадушенного терьера, когда Клобов чему-то дивился; тоненько пел Кортиев орган, с треском распускались вкусовые луковицы.

«Самсон» летел в ночи со скоростью, временами вздымавшей его над рельсами на миллиметр-другой; Клобов очнулся, сидел теперь совсем уже вольно и не глядя стриг ногти. Вырастая, те дарили его робкими гаммами. Отлетая, они благодарно немели; волосы, застревая в расческе и выдираемые, издавали едва различимые смешки, а щетина, когда ее сбривал Клобов, ухала прощальным богатырским аккордом – в то же время достаточно деликатным, чтобы не побуждать к размышлениям, но быть им фоном. Стекла «Самсона» являли видимость вечной ночи. Клобов не ощущал перемещения и пробовал на вкус абсолютный покой, не имевший ни цвета, ни запаха, ни звучания. Колокольчик, лопнувший музыкальным электроном, не нарушил покоя – напротив, представился его частью.

Двери купе бесшумно разъехались, и Клобову поклонился коридорный, одетый в вишневую ливрею.

– Добрый вечер, – он переломился в полупоклоне, не забывая держать руки по швам. Белые шелковые перчатки лоснились огнями светильников. – Господин проводник желает вам доброго путешествия и спрашивает, в котором часу подавать ужин.

Щурясь на лезвия ножниц, Клобов махнул рукой.

– Что вы понимаете… Ступайте, я приглашу.

Коридорный плавно отступил, и двери сомкнулись перед ним монтажным приемом. Клобов стал думать о нем, не забывая обрабатывать указательный палец. Он думал, что ни коридорный, ни проводник, ни машинист не понимают простых вещей – они, лишенные дара, не слышат, а потому не выводят связи и не способны к синтезу. Они не знали, что все устроено ладно, а Клобов знал и готовился отражать пока неизвестную, но неизбежную красоту, которая образуется, когда зародышевый листок распустится полностью. Он слышал волосы. Только те, кто слышат, способны осознанно перебирать цветной песок времени, пропуская его сквозь пальцы, проникаясь его щекотной сыпучестью через недавнюю эктодерму, ставшую кожей. Имеющим слух даровано предугадывать очарование цветка, который распустится по раскрытии пещеры мира, ночной утробы, в которой сформировался и мчится «Самсон». Клобов был приглашен выступить гостем на презентации продукта компании, но главным смыслом этого мероприятия, понятным лишь слышащим, подразумевалось негласное празднование. Гостей обнесут шампанским по случаю созревания мезодермы, сестринского листка.

…«Самсон» качнулся, и Клобов не успел удивиться. В следующую секунду сработали тормоза, и Клобов вылетел из кресла. В окно, как могло ему показаться, останься он в памяти, ударил огромный кулак. Оно не треснуло и не разбилось в строгом смысле, оно разделилось на миллион зерен и высыпалось в вагон, подталкиваемое облаком черного дыма. Клобов лежал на полу, распластанный поджарой лягушкой, и дергался. Падая, он напоролся горлом на ножницы.

«Самсон» завалился на бок, толкая перед собой бревно. Магнитная подушка выскочила и лопнула, днище чиркнуло по рельсам, высекая искры. Бревно поднялось на дыбы, временно возвращаясь в исходное состояние и становясь тем, чем было еще недавно – высоченной сосной. Звезды, моргая от дыма, восторженно скалились на крушение.

Из подлеска метнулись тени. Пять человек спешили прочь от дороги. Они поминутно оглядывались и по пояс проваливались в мартовский снег. Перед ними лежало черное поле; мигнули далекие фары, и люди взяли левее, ориентируясь на маяк. Один отстал, остановился вполоборота к «Самсону», изогнувшемуся мертвой змеей. Его окликнули:

– Что встал, придурок?

– Я догоню! Дай территорию пометить.

Партизан вздернул ватник, как будто поднял рывком тяжелый предмет. Встряхнул львиной гривой, пустил струю, виртуозно вывел ругательство.

– Так вам, сукам, – пробормотал он довольно. – За хлебом не съездить…

Застегнувшись, он резво взял с места и вскоре нагнал группу.

Предводитель отряда – механизатор на покое – обернулся на его прыжки.

– С крещением тебя. Слышал, как у них волосы растут?

Молодой кивнул. Он запыхался и дышал шумно.

– А у себя?

– Слышу.

– А зубы?

– Тоже…

– Добро, – старший отвернулся, вскинул руку в дворницкой рукавице и помахал «Ниве», которая помедлила и подмигнула в ответ.

© апрель 2010

Эстафета нездешних

Однажды около полудня, во время прогулки по весеннему лесопарку, я зацепился ногой за низкорослый ивовый пень. Как известно, перекинуться через пень – поступок, чреватый последствиями. Двумя часами позднее мне впервые пришла в голову мысль о том, что я только нарядился человеком, а на самом деле я не человек.

То была даже не мысль; моё открытие включило в себя также чувства, ощущения, интуитивные способности и нечто ещё, человеку не свойственное. Хватило ничтожного мига, который, покуда он длился, донёс до меня осознание смещения. Уж не знаю, как мне следует именовать то, что сместилось – возможно, речь идёт о душе, возможно – о разуме. И в первом, и во втором случае дело тёмное. Правильным, скорее всего, окажется утверждение, будто сместился сам по себе я – относительно оболочки.

Смещение оказалось совсем небольшим, не таким, какое оно бывает, наверно, у душевнобольных. Я сдвинулся чуть-чуть, на какой-нибудь микрон¦нет, не на микрон – на ангстрем, но и эта малость вызвала у меня головокружение. Представьте себе: вы гуляете, не думая ни о чём особенном; у вас, конечно, есть приятный план дальнейшего, который вы не обдумываете, дабы раньше срока не пресытиться химерическими соблазнами. Так что план припрятан где-нибудь в надёжном уголке, а мысли ни о чём на этом плане возлежат, словно на невидимой тёплой подстилке. Вдруг происходит следующее: вы теряете способность воспринимать окружающую действительность. Вы больше не воспринимаете вообще ничего; за внешним миром испуганно следит некто посторонний, который сместился, будучи до того надёжно слит с вашим естеством. Настолько надёжно, что вам всю жизнь мерещилось, будто он и вы – одно и то же. И тут же вы соображаете, что – нет, сорвались с места именно вы, а то, что тупо наблюдает за наблюдающим из вашей печёнки – другое, безымянное создание, которое тоже является вами, о чьём существовании вы до сих пор не подозревали.

Мне кажется, что это ощущение уместнее всего сравнить с выходом из собственного тела. Правда, выхода как такового не случилось. Я не обнаружил себя парящим в воздухе и не созерцал оттуда покинутый, обезличенный манекен, что знай себе шагает по берегу пруда, свободный от мыслей и чувств. Моё состояние было в чём-то сродни состоянию взора, когда одно из глазных яблок прижимают пальцем, и предметы перед вашим носом раздваиваются. Здесь, однако, не было и налёта искусственности, ненатуральности, который с неизбежностью присутствует при грубых фокусах со зрением. Человек, который забавляется с глазными яблоками, отлично знает, что всё, как только он прекратит своё глупое занятие, возвратится на круги своя. В моём случае упомянутой уверенности не было и в помине. Было ощущение открытия – опасного и значительного. Был неподдельный страх перед дальнейшим: что греха таить, я усомнился в своих шансах восстановить статус кво. Страх мой был обоснован: в случившемся не было ни капли моей личной воли, всё произошло само собой, наподобие приступа болезни.

Я, подобно каждому, кто хоть однажды в жизни дал себе труд задуматься над вопросом, что же такое это самое человеческое"я», не знал ответа, но моё незнание было сонным и спокойным. Случалось, что я испытывал удивление при мысли о себе прежнем; например, я очень многое помнил из своего детства и, окажись сейчас по воле какого-нибудь чародея в старом доме среди давно почивших в бозе бабушек и нянюшек, вошёл бы в прошлую жизнь без напряжения, без затруднений, как в нечто привычное – то есть там, тогда, был именно я, и никто другой. Но в то же время я отлично понимал, что с тем, носившим сперва ползунки, затем – короткие штанишки, а после – школьную форму, я теперешний не имею ничего общего. Наверно, было бы естественно предположить, что это кто-то неизвестный год за годом, миг за мигом надевал на себя взрослеющие день ото дня лица, оставаясь при этом неустановленным. Лица приходились впору, они сидели так ладно, они были настолько безукоризненно подогнаны под неизвестную суть, что колдовская повседневность ни разу не позволила мне усомниться в моей с ними идентичности.

И вот наступил конец моего безмятежного существования.

В состоянии смещённости я находился от силы пять-десять секунд, но хватило и этого.

Собственно говоря, то, о чём я сейчас рассказываю, не начало истории. Точки отсчёта я не знаю и не верю, что когда бы то ни было мне удастся её найти. Так что выбор мой произволен – пожалуйста, давайте попробуем начать с чего-нибудь другого. Например, с того памятного полнолуния, с приходом которого мне – тоже, как я полагал, впервые в жизни – захотелось кусаться.

Это важное событие произошло несколько позднее, но по степени своей важности затмило мимолётное ощущение отстранённости, испытанное мною в лесопарке.

Я мучился бессонницей. Мучительной была её новизна, и оттого – коварство и неожиданность возникновения. Прежде я всегда спал как убитый, а тут битый час ворочался, не понимая, что такое со мной случилось и почему так тревожит меня сверкающий лунный диск, зависший в окне над крышей супротивного дома. Вдруг потекла слюна; пальцы скрючились, сузились глаза, а уши сделали попытку пошевелиться, и эта попытка не была полностью безуспешной. Пальцем, сведённым судорогой, я полез себе в рот, пробуя клыки. Мне показалось, что они удлинились и стали острее, но я побоялся посмотреть на себя в зеркало и получить подтверждение.

Ружьё, вывешенное на стену, в последнем акте стреляет; клыки, ни с того, ни с сего вдруг выросшие в размерах, предназначены грызть и кусать. Я бросился на смятую постель и начал бешено вертеться, вызывая в фантазиях воображаемые жертвы – большей частью знакомых женщин. Охватившая меня агрессия имела явно сексуальную окраску. Обычно человек беззлобный и безобидный, я пришёл в ужас от этих мыслей и попробовал отвлечься, вызывая в памяти различные благопристойные случаи из прошлого. И сразу же всплыло кошмарное воспоминание о банде егерей, которые изготовились по самые уши загнать мне в сраку оглоблю. В голове зазвучали озабоченные выкрики:«Кол! Уберите эту жердь, здесь нужен осиновый кол! " А я, покуда они спорили, чем в конце концов меня уестествить, ухитрился разорвать сеть, в которую меня уловили, и задал стрекача. Я нёсся, высунув язык, сквозь ночной дремучий ельник, а сзади доносились бранные выкрики, залихватский свист и лай охотничьих собак.

По всему выходило, что было время, когда я мог существовать не только в человеческом обличии, но и в чьём-то ещё – по всей вероятности, волчьем. Одновременно я не находил достаточных оснований считать себя изначально ни волком, ни кем-либо ещё из волшебных тварей, которые по неясной причине забыли на долгие годы, откуда родом, и привыкли, пребывая в неопределённо длительном отпуске, относиться к себе как к человеку. Этот вывод доказывает, что моя история началась в незапамятные времена, и, следовательно, можно с чистой совестью вести отсчёт с той самой незабвенной ночи (какая разница?), хотя её события происходили уже после откровения в лесопарке.

Итак, припомнив разные лесные подробности, я первым делом бросил взгляд на собственную кисть, в душе уверенный, что та уже обросла звериной шерстью. Кожа, тем не менее, оставалась гладкой; тогда, собравшись, наконец, с силами я заглянул в зеркало, из которого на меня посмотрело испуганное, дикое лицо, но это было моё лицо, привычное, такое, каким было вчера и позавчера. Я вернулся в постель, растянулся на простынях и стал вспоминать дальше. Образы, роившиеся в моём сознании, были сумбурны и недолговечны. Несмотря на этот хаос, суть проблемы обозначилась с пугающей ясностью: я, не будучи человеком, мог на протяжении столетий принимать тот или иной облик, только предпочитая людской многим прочим. Мне не удалось установить, откуда вьётся эта зловещая ниточка. Временами в моей памяти возникал героический лубочный бородач, седой и якобы мудрый. Возможно, то был Мерлин, возможно – Перун. Если Мерлин, то выглядел он в точности такой гнидой, какой его рисует придурковатая"фэнтэзи»: славный белобородый старец в остром колпаке. Так или иначе, все мои последующие злоключения казались связанными с этой личностью, которая, обнаружив некогда загадочную субстанцию, бывшую мной – истинным мной, подвергла её колдовству или сделала что-то иное, руководствуясь неизвестными мотивами. С тех пор я обречён вести тоскливую, полную опасностей жизнь оборотня – я, заметьте ещё раз, не пользуюсь словами типа"волколак» или"вервольф», потому что во мне нет уверенности, что дело ограничивалось волками.

Чем не исходный пункт?

Можно зайти и по третьему разу. Я говорю о финале, но он достаточно условен, поскольку моя деятельность, оказавшись одновременно и бессмертной, и бессмысленной, не имеет права на финал. Конец ожидает меня как особь, живущую здесь и сейчас, однако смысл слова"я» в последнее время стал для меня настолько размытым и неопределённым, что не приходится говорить о полноценном итоге. Но если мы всё-таки позволим себе сделать некоторые допущения и согласимся использовать слово"финал», то давайте отталкиваться от дня сегодняшнего. Я веду свой рассказ из камеры предварительного заключения, хотя что в нём предварительного? оно, безусловно, окончательное для таких, как я, пришлых. Пришлые, нездешние люди – это целая отдельная история, это явление, которое – решайте сами, в положительном или отрицательном смысле, уникально, потому что нигде, кроме этого городишка, не наблюдается – пока.

Если быть кратким, то дело здесь вот в чём. В городке, где я очутился, никто и никогда не пропадал без вести. Соответствующий розыскной отдел, положенный местному управлению внутренних дел по уставу, бездействовал, и городские власти с тем, чтобы чем-то занять его сотрудников, поручили ему решать прямо противоположную задачу. Повсеместная схема проста: был человек, пропал человек, человека начали искать, человека нашли, человек снова есть. В нашем случае всё оказалось наоборот: не было человека, появился человек, человека ищут, человека находят, человека снова нет. Так называемых пришлых людей в городе, сонном и солнечном, было пруд пруди, и отдел не справлялся. Так, между прочим, бывает и при проведении розыскными службами обычных поисков пропавших. Заявлений о пропавших много, а находят далеко не всех, да не всех и ищут, и многие из них лишь по весне всплывают кверху брюхом в городских водоёмах или получают название"подснежников», открываясь миру лишь с исчезновением снежного покрова.

Поэтому я, моментально причисленный в силу некоторых моих особенностей к числу пришлых, в данный момент нахожусь в упомянутой камере, ожидая незавидной участи. Впрочем, особенности здесь, пожалуй, не при чём – просто меня здесь никто не знал.

Да, отсюда, из этой точки, действительно видно многое, и я в неё еще вернусь; пока же позволю себе вновь сорваться с места и мысленно перенестись в неумолимое полнолуние, но не в то, о котором уже рассказал, а во второе, когда ко мне пришла Анастасия.

Мы познакомились недели за две до того. Познакомились в кафе, я принял её за гулящую и в целом не ошибся, хотя образ её жизни во многом отличался от сложившихся в моём сознании стереотипов. Я выбрал местечко снаружи, на улице, поставил перед собой кружку пива и благодушным взором обвёл шумный проспект. Мне всегда нравилось пить именно так, на виду у прохожих, даря им всепрощение и милость. Чувствовал я себя просто великолепно, и все тревоги, беспомощно разведя руками, отступили до поры на задний план. Не успел я отхлебнуть из кружки, как всклокоченная блондинка, расположившаяся чуть правее и сзади, перегнулась через спинку плетёного стула и прицелилась в меня незажжённой сигаретой.«М-м», – неопределённо промычала блондинка, не видя нужды в членораздельной речи. Инстинкт побудил меня создать в ней эту потребность искусственно, и щелчок зажигалки ненавязчиво вплёлся в мой нечаянный, внезапный дискант:

«Если позволите, я буду счастлив угостить вас пивом».

Девица оживилась и, не успел я глазом моргнуть, пересела за мой столик.

«Пивко – это здорово», – заметила она удовлетворённо и, продолжая в упор меня рассматривать, затянулась дымом. Её сговорчивость моментально погасила мой энтузиазм. В ту минуту я вовсе не был расположен завязывать какие бы то ни было знакомства, моё приглашение было непроизвольным и дежурным, а теперь, когда она восседала напротив и явно ждала продолжения, мне хотелось одного – чтобы она поскорее снялась и исчезла. Но это состояние продержалось недолго; я, повинуясь смутно ощутимому долгу, изготовился к бою – то есть вздохнул и переключился на режим осторожной атаки.

«Может, чего посущественней?» – осведомился я заботливым тоном опекуна-извращенца. Мне очень хотелось, чтобы она согласилась и тут. Тогда можно будет забыть об утомительных манёврах, со спокойным сердцем отнести соседку к обитательницам мутных, придонных слоёв жизни и ограничиться хмельной болтовнёй на отвлечённые темы, которая ни к чему не обязывает. Но девица улыбнулась и покачала головой..

«Водку не пью, – сообщила она укоризненно. – Сразу начинает болеть голова».

… Очень скоро я узнал, что её имя – Анастасия, что приехала она из Нижнего Тагила, имея в мыслях поступить в театральный институт, куда и поступила, и теперь, с позволения сказать, обучалась на первом курсе. Во всяком случае, в её холщовой сумке лежали"Разбойники» Шиллера. Жила же она в общаге, и это слово, предполагающее невзыскательность всех, к кому оно имеет отношение, мигом отозвалось во мне запахом стряпни и сладкой неизбежностью вечерних знакомств. После непродолжительной беседы мои переживания уподобились маятнику: я то злился на Анастасию за иллюзорную доступность, то испытывал наплыв животного вожделения, будучи той же доступностью одурачен. Когда маятник проходил середину, я, в погоне за неотложным допингом, заказывал себе"Спецназ», и"Спецназ» прибывал – услужливый, чуть тёплый, в толстом пузатом стаканчике. Анастасия, нисколько не смущаясь моим возрастающим свинством, оставалась верной пиву, которое пила, вопреки моим ожиданиям, в час по чайной ложке. Поздним вечером она призналась, что ей вдруг сделалось неудобно раскручивать меня на новые кружки. Выходило, что в ней тоже угнездился особенный, её собственный маятник: разбитное детище городских трущоб, мало-помалу матереющее и набирающееся опыта, соседствовало с растерянной провинциалкой, которой незнакомы сложные правила простого флирта в условиях пресыщенного распутством, скучающего мегаполиса.

Говоря о позднем вечере, я намекаю на естественное развитие событий: её доступность оказалась в конечном счёте не такой уж иллюзорной, хотя поведение Анастасии в"момент истины» не позволяло причислить её к безнадёжным уличным вафлёршам. Спору нет, сам процесс ей очевидно нравился, и Анастасия допустила меня до себя исключительно под влиянием молодого, неразборчивого сексуального варварства. Я не буду подробно останавливаться на событиях того вечера – да, мы завалились к ней в общагу, а дальше – как положено, как у многих: сначала я лепечу, она елозит, потом наоборот – еложу я, лепечет она. Здесь уместно вспомнить, что"русский человек проверяется на рандеву». Эх – куда ж ты мчишься, птица-тройка? Но я, уходя, не стал выкидывать случившееся из головы, потому что не испытывал ни раздражения, ни досады. Это было необычно, это щекотало воображение. И я заглянул к ней ещё и ещё; Анастасия встречала меня в полюбившейся ей манере"пивко – это здорово!», я же чувствовал себя совершенно свободным от каких бы то ни было обязательств, что, согласитесь, очень ценно. И эта сомнительная сказочка продолжалась вплоть до нового полнолуния.

Луна заглянула в мутное немытое окно, перечерченное трещиной от края до края, и я, сместившись, как тем памятным весенним днём, бесстрастно проследил за собственными инстинктивными действиями. Не прекращая двигаться вперёд-назад, я впился зубами в плечо Анастасии – к полной её неожиданности, поскольку до того ничем не обнаруживал наклонности к садизму. Анастасия резко дёрнулась, выскользнула из-под меня и возмущённо осведомилась, в чём дело. Я в ответ, не говоря ни слова, до предела вытянул шею и укусил её вторично. Из неглубоких ранок выступила кровь, незаметная в прокуренной темноте, но ясно видная в гордом свете луны. Прежде, чем Анастасия с силой меня оттолкнула, я успел вернуться к первоначальному состоянию – правда, не до конца, потому что мой язык, пытаясь объяснить происходящее, сработал раньше сознания.

«Это эстафета, – сказал я невнятно, словно с набитым ртом. – Я передаю тебе эстафету».

Та недоверчиво хмыкнула:

«Не иначе, у тебя колпак свезло. Что за эстафета?»

Я полностью пришёл в себя, встал с разорённого ложа и подсел к столу. Анастасия ждала, великодушно давая мне время выбрать более или менее сносное оправдание. Скурив сигарету до половины, я через силу спросил:

«А что – ты ничего не чувствуешь?»

«Болит там, где кусил, дурак», – сказала Анастасия. Она лежала, опершись на локоть, и не сводила с меня глаз.

«М-да», – изрёк я, чтобы не молчать и выиграть минуту-другую. Понимая, что только осложняю своё положение, я принял решение рассказать ей всё.

Давайте ненадолго вернёмся в первое полнолуние, когда я бредил свирепыми егерями. Тогда помимо новых, весьма интенсивных впечатлений мне повезло получить впридачу теоретическое обоснование моей обновлённой жизни. Оно весьма сомнительно, но чем богаты, тем и рады. Не тратя времени на банальности хорошего тона – послав их псу под хвост, говоря откровенно, – потусторонний неопознанный пастырь открыл мне, что в моей персоне наша страна обретёт свой шанс возродиться и занять ведущую позицию в мировом сообществе. Возможно, этот шанс – последний. Слова невидимки, полные пафоса, торжественно звучали в моём мозгу, и эхо тех наставлений вольготно прыгало, подобно волейбольному мячу, как если бы дело происходило в пустом старинном зале под каменным сводом. Голос открыл мне, что с тех пор, как Соединённые Штаты Америки сделались непобедимыми лидерами в области компьютерных технологий, Россия может утереть им нос лишь в одном-единственном, маловероятном случае: ей нужно, призвав на помощь все возможные ресурсы, заняться биологическими науками. Ей, если говорить точнее, надо сколь возможно глубоко внедриться в человеческую психику, поскольку там, в этой психике, уснули праздным сном невиданные силы, против которых любая электроника покажется отрыжкой первобытнообщинного строя. Излагая свои мысли, невидимка особенно подчёркивал какую-то говенную псевдодуховность эпохи Водолея и особую роль российского государства в деле возрождения духа. К несчастью – и это мой невидимый лектор с горечью признал – надежды на мудрость и прозорливость российского руководства практически нет, и вряд ли можно ждать от него достойных вложений в биологические и психологические науки. Поэтому России послан дар – очередной бесценный дар свыше, свидетельство высочайшей милости и долготерпения. Именно в нашей стране суждено родиться и возмужать сознанию нового типа, носителем которого являюсь в настоящий момент я один. Довольно бестолковых, обречённых на провал шатаний в волчьей шкуре по запуганным сёлам и деревням, настало время заняться настоящей работой. Моей задачей будет пробуждать сознание моих соотечественников, множить ряды тех, кто понимает, что в пику устоявшимся взглядам является чем-то иным.

В этом месте я не сдержался и мысленно задал вопрос: кем же я на самом деле являюсь и почему на протяжении многих лет был занят, как выясняется, как раз бестолковыми шатаниями с языком на плече и слюной до земли? Ответом мне было молчание. Наверно, подумал я, премудрость такого рода невозможно усвоить сразу, целиком, и мне предстоит в поте лица докапываться до истины. Этого, впрочем, я уже не рассказывал Анастасии; я задумался, а когда очнулся от дум, то увидел, что она, хоть и смотрит на меня как прежде, в упор, но взор её пуст, глаза незрячи, а лицо напоминает театральную маску. Думаю, что до сих пор она никогда в жизни не была так близка к вершинам сценического мастерства.«Зацепило», – мелькнула у меня мысль. Похожее я не однажды чувствовал в кошмарных снах: ты глупо стоишь, не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой, и смотришь немигающим взглядом прямо в лицо неотвратимой опасности. Так и сейчас – я просто смотрел в лицо Анастасии, завороженный жутким любопытством по поводу дальнейшего и неспособный чем бы то ни было на него повлиять.

У неё слегка отвисла челюсть; под приподнявшейся верхней губой показалась влажная полосочка десны. Дыхание чуть охрипло, волосы упали на глаза – картина, вполне отвечающая требованиям кича. Новизна, однако, заключалась в том, что самый ужас, как я провидчески предполагал, начнётся после её (картины) исчезновения. Я не ошибся, Анастасия закатила мне сцену. Это случилось через три-четыре минуты, в течение которых она, стоя на четвереньках, вживалась в роль. Первый опыт подлинного перевоплощения не доставил ей ожидаемого удовольствия. Анастасия ударилась в слёзы.

«Кто тебя просил? – всхлипывала она. – Зачем мне твоё знание? Что я с ним буду делать?»

«Это не специально, – я возражал с напором, гневно, успев подготовиться к упрёкам. – Делать ты будешь, скорее всего, то же, что и я. Эстафета не должна прерываться. Мы передадим этот вирус по цепочке, и люди проснутся. Проснутся и поймут наконец, каково истинное положение вещей».

«А я не хочу! – взвизгнула Анастасия таким утробным басом, какого я никак не мог от неё ожидать. Видимо, дело тут было не в отравленной слюне – сказалась глубинка. – В гробу я видела людей!..»

И дальше хлынул такой мат, что я лишился языка.

А после всё устаканилось.

Нет, не сразу, разумеется, – в тот вечер (той ночью) мне пришлось-таки ретироваться, уж больно грубо и бессвязно со мной разговаривали. Но я знал, что вернусь, и знал, что меня пустят обратно. Так и случилось.

Не прошло и недели, как мы с Анастасией уже стояли на обочине шоссе, с энтузиазмом голосуя. Ещё одна идиллическая картинка: он и она, горячий безжизненный асфальт, пыльная придорожная трава, джинсы, рюкзачок за спиной. Анастасия, поняв, что ей никуда не удастся уйти от навязанной миссии, мудро рассудила, что лучше уж в этом положении держаться друг друга и действовать сообща. Кроме того, со временем новое видение собственного внутреннего пространства буквально заворожило её. Не могу сказать, что эта завороженность была приятной, но не было и сколько-то заметных душевных мук. Театральный институт был, конечно, забыт навсегда. Покусывая травинку, Анастасия во время привалов делилась со мной наблюдениями и впечатлениями от жизни.

«Ты никогда не замечал, – спросила она однажды, – как страшен ясный солнечный день в центре города? Когда тепло, и всюду зелень, и толпы людей вокруг метро? Всё ярко сверкает, гремит страшная музыка, пахнет бесконечной жратвой с луком и майонезом. Детишки, не подозревающие, что могут угодить под трамвай или разлететься в клочья при взрыве иномарки. Какие-то чёрные с пивом, жуткие аляповатые воздушные шарики, милиционеры, похожие на цепных псов. Оранжевые дворники, спортивные шаровары, короткие юбки. На меня, случалось, накатывал такой ужас, что я готова была бежать куда угодно. Но раньше я думала, что это у меня с непривычки, что я просто боюсь большого города. Теперь-то я знаю, что меня пугал маскарад».

«Над этим стоит подумать, – сказал я ей тогда и действительно, помнится, какое-то время размышлял, после чего сообщил следующее: – Ведь то, чего ты испугалась, считается полнокровной, кипучей жизнью – разве нет? Наверно, чтобы учуять истину, не обязательно находиться в большом городе. Ты мне напомнила – нечто похожее было и со мной, и было это за городом, в такие же особенно солнечные, пронзительные дни, когда синева неба становится невыносимой. Казалось бы – чем не жизнь? Ни тебе суеты, ни беготни. Бегают букашки, ползают козявки, плещет волна, шумят берёзы. Сколько народу бестолково умилилось, созерцая такие картины! В том числе многие неглупые люди – писатели, художники, философы. Их трагедия в том, что они не смещались. Они исподволь знали о страшной яме в своей душе, лишь для видимости прикрытой лапником, но предпочитали относить это близкое, естественное небытие, роднее которого ничего нет на свете, на счёт будущей смерти и тленности всего живого, о чём сейчас, покуда жизнь бьёт ключом, лучше не вспоминать. А между тем всё обстоит наоборот».

«Как это – наоборот?» – заинтересовалась Анастасия.

Ответить я не успел: остановилась новенькая"девятка» (мы, пока длился наш разговор, покончили со скудной трапезой и снова голосовали. Крестовый поход продолжался).

Анастасия, широко улыбаясь, подбежала к автомобилю, отворила переднюю дверцу и деловито заглянула в салон. Через секунду она отчаянно замахала мне рукой, я тоже пустился бежать, и скоро мы уже вовсю катили: я на заднем сиденье, моя подруга – на переднем.

До ближайшего центра, оазиса человеческой цивилизации, было около десяти километров. Я рассчитывал проехать не более восьми.

Шофёр попался неразговорчивый. Но он, видимо, надеялся слупить с нас больше, чем ему полагалось, поскольку молча сунул в щель кассету с записями песен отвратительного барда с жирным басом. Бард захрипел про корефанов, тёлок и ресторан. Анастасия расслабилась, показывая, что всё хорошо, пассажиры довольны. Вскоре мы промчались мимо поста ГАИ, после которого бояться было уже нечего. Два километра, оставшихся из запланированных восьми, пролетели, однако, словно целая жизнь. Я полез в карман, вынул охотничий нож и приставил к загривку шофёра.

«Тормози, – приказал я толстой, бурой от загара шее. – И – на обочину».

Он тормознул так резко, что лезвие едва не вошло ему под череп. Свернув, как я велел, он остановился и, не дожидаясь требований, сдавленно сообщил:

«Ребята, денег нет».

«Вы не бойтесь, – ответил я с искренним сочувствием. – Деньги нам не нужны».

Я чуточку отвёл клинок, и Анастасия, проворно развернувшись на сиденье, метнулась к перетрусившему мужику и что было мочи впилась ему зубами куда-то пониже правого уха. Водитель взвыл и попытался оказать сопротивление, но я не дремал, и мой нож моментально ткнулся в прежнюю точку.

«Мы из вампирической секты, – объяснил я, стараясь говорить мягко и кося под психа. – Это всё, мужик, больше мы тебе ничего не сделаем».

Шофёр держался за укушенное место.

«Заразу какую впрыснули? – хрипло спросил он. – СПИД? Сифон?»

«Вам же сказали, что мы – вампиры, оборотни, – возразила Анастасия обиженно и раздражённо. – Совершенно здоровые». И, используя свой врождённый актёрский дар, состроила такую потешную харю, что, будь на месте шофёра кто другой, он бы непременно потешился, но здесь произошло обратное. Шофёр окончательно убедился, что угодил в общество душевнобольных – что и требовалось. Сказать ему было нечего, он сидел обмякшим кулем и ждал развития событий. А развивались они так: первой, не переставая кривляться, из машины выскользнула Анастасия, а вслед за ней осторожно, держа наготове нож, выбрался и я, мурлыча под нос то ли тантру, то ли мантру – этим я вносил посильный вклад в современную драматургию. Неподалёку виднелась уютная роща, куда мы и рванули, рассчитывая пешком, окольными путями добраться оттуда до городка и обеспечить непрерывность эстафеты там. Водитель не решился на погоню. Более того – его машина осталась стоять, и сам он не вышел. Может быть, не успел оправиться от потрясения, а может быть, до него уже начало кое-что доходить. Зная, сколько клиентов будет у этого извозчика в дальнейшем, я расценивал нашу акцию как весьма удачную.

Но всё-таки, на всякий случай, следовало сохранять осторожность. Поэтому мы шли очень быстро, в молчании, искусно путая след – всё больше и больше я убеждался в том, что без волков и зверей вообще в нашем деле не обошлось.

Выйдя на просёлочную дорогу, мы шестым (или каким уже по счёту?) чувством узнали, что опасности нет. Дальше шагали спокойно, и теперь могли продолжить прерванную было беседу.

«Всё наоборот, – повторил я, кивая головой, уверенно. – Вот можешь ты мне ответить: чем расплачивается человек за свою жизнь?»

«Естественно, смертью», – ответила Анастасия. На ходу она вынула носовой платок и, послюнив его, принялась стирать с губ запекшуюся кровь.

«Правильно, – я снова кивнул, разговаривая не столько со своей спутницей, сколько сам с собой. – А чем же, в таком случае, расплатиться ему за смерть?»

«Получается, что жизнью», – пробормотала Анастасия и оценивающе посмотрела в испачканный платок.

«Да, возрождение начнётся отсюда, – молвил я задумчиво. – Из наших лесов, из наших краёв. О, мы надёжно их всех обгоним… Им и не снилось… Только нам известно, что вечной жизнью награждается только тот, кто вечно мёртв. Надо только понять это. И в этом – суть смещения: ведь там, внутри, на самом деле абсолютная пустота. Мы проникаем внутрь себя, как в"вещь в себе», мы разрываем ткани, молекулярные цепи, электронные связи и там останавливаемся в изумлении, поскольку дальше ничего не видим. Но там ничего и нет».

«Чем всё это закончится?» – спросила Анастасия.

«Что? – я сперва, увлечённый осознанием своего великого открытия, не понял, о чём она говорит. – А, ты про это… Так я не знаю. Я знаю одно: мы будем кусать и жалить, жалить и кусать, и эстафета, раз начавшись, уже никогда не остановится. А после, может быть, начнётся какой-нибудь новый этап. Хотя я с трудом представляю, каким станет это всеобщее обновление. Человек с его пустотой внутри ничего не может знать заранее. Мало ли чем она, пустота, заполнится? Меня лично всегда веселил пример, как ни странно, химика Менделеева. Таких примеров много, но этот уж слишком забавный. Ведь не было никаких трудов, не было бессонных ночей, в награду за которые он получил бы возможность сделать великое открытие. Нет! оно пришло во сне, само по себе. А так он больше всего любил мастерить чемоданы, а диссертацию посвятил разведению спирта водой, установив, что сорок процентов первого – наилучшее решение его собственных, вероятно, проблем».

«Не понимаю, при чём тут Менделеев», – заметила Анастасия.

Но я и сам не понимал. У меня уже чесались… ну, не скажешь же, что чесались зубы? и всё же они чесались, потому что подходило моё время пустить их в ход. Надо отметить, что эстафета практически полностью утратила связь с фазами луны; теперь я испытывал желание впиться в чью-то шею гораздо чаще, иногда по несколько раз на дню. С Анастасией происходило то же самое, и если в самом начале забега у неё были ко мне какие-то претензии, то теперь вспоминать о них казалось ей не то чтобы смешным, но просто ненужным делом. Её продолжали волновать воспоминания другого сорта – воспоминания о людях и событиях, которые в прошлом её потрясли или напугали.

«Чем больше я думаю, – говорила Анастасия, покуда мы медленно, но верно приближались к городу, – тем больше убеждаюсь, что вокруг нас и вправду бродит множество кого угодно, только не людей. Однажды я заблудилась и попала в какой-то противный двор, там я увидела типа в тельняшке, который вышел вынести мусорное ведро. Это был не человек. Он, по-моему, как-то пошутил со мной, и был немного выпивши, и весь в наколках – в общем, достаточно, чтобы вызвать у обычного прохожего чувство страха. Но я – теперь я точно знаю – испугалась не наколок и не пьяных наскоков. Он смотрел на меня не по-людски, а по-каковски – не могу сказать. Помню только его золотые зубы. А в другой раз дело было ранним утром. Я вышла из общаги, пошла – тоже дворами – к метро. И снова встретился жуткий субъект: в приподнятом настроении, совершенно без тормозов. Он шагнул ко мне, заставил остановиться и с непонятным нажимом спросил без всяких предисловий:«Нет, вы скажите – правда, это вкусно? " И показал на строительные леса. Что ты об этом думаешь?»

«А что мне думать? – я пожал плечами. – Возможно, существует много разных эстафет».

«Ага, – кивнула Анастасия и замолчала. Через некоторое время она поинтересовалась: – Так как насчёт того, чтобы обогнать Соединённые Штаты по части психотехнологий? Цели и задачи остаются прежними?»

Я вспомнил загорелый затылок водителя и ничего не ответил. Сказать по правде, я утратил интерес к теоретическим основам эстафеты. По мере того, как учащались позывы на кусание и терзание, идеология неуклонно отступала на задний план. Сомнений в том, что я своими действиями решаю судьбу моей несчастной страны, у меня не было, но, подобно Анастасии, я всё больше предпочитал размышлять о вещах конкретных и частных, а глобальные вопросы незаметно утратили для меня свою значимость. Я даже не заметил, когда это случилось. Может быть, неделю назад. Может быть, два дня или два часа.

Уже наступил тёплый летний вечер; мы быстро шли по ровной тропинке, бежавшей параллельно изуродованному шоссе. Начали попадаться первые постройки; вскоре деревянных домов стало меньше, их принялись теснить карликовые, средневековые якобы замки из красного и белого кирпича. Нас обогнал, тарахтя, засыпающий пыльный"Икарус», а сразу за поворотом обнаружился, не скрытый более соснами, праздно стоящий подъёмный край. Мы вступили в городские пределы.

Новостройки в этом поселении казались болезненной сыпью на коже сказочного существа, которое впитало в себя сонный помещичий быт девятнадцатого века и дикий областной коммунизм. Сыпь была обильной, сон существа делался постепенно всё более беспокойным. Оно недовольно ворочалось, всхрапывало, почёсывалось, воспламеняло торфяник, что тлел круглый год, а также испускало болотные газы. Нам нужно было позаботиться о ночлеге, но мы не позаботились. Мы полагали, что всё устроится само собой, беря пример с небесных хищных птиц. И для начала завернули на привокзальный рынок.

Разумеется, на рынке тоже царило затишье. Не могло быть и речи о том, чтобы прямо здесь напасть на кого-либо из продавцов и покупателей, для этого нам стоило навестить мирные, беспечные палисадники. Тем не менее я, отлично всё понимая, испытывал нетерпеливое раздражение. Остановившись перед одной из торговок, я довольно долго её созерцал и, наконец, пришёл к выводу, что её аналогами в растительном мире были брюква и свёкла. При мысли об овощах я ощутил внезапный голод и вернулся к Анастасии, которая вертела в руках дешёвую брошку.

«Надо перекусить», – я обратился к ней без всякой задней мысли, подразумевая насыщение в одном из местных кафе. Она недоумевающе улыбнулась – дескать, надо – что тут говорить? и так понятно. Меня поразило, сколь радикально поменялись наши пищевые приоритеты, поскольку было очевидно, что моя подруга подумала совсем о другом.

«Я говорю об обычной еде», – уточнил я сдержанно. На лице Анастасии написалось секундное непонимание, но вот, в конце концов, дошло, и она согласно кивнула. Я порылся в карманах, вынул деньги, сосчитал. Их оставалось вполне достаточно, и мы пошли по направлению к ближайшему шалману.

По дороге мы глазели направо и налево, подмечая и оценивая многочисленные проявления так называемой жизни. Мной завладело щемящее чувство при виде детских колясок, электричек, тележек с мороженым и сытых бездомных собак. Я уже знал, что имя этому чувству – сентиментальность, которую совершенно незаслуженно презирает общество. Ведь именно сентиментальность отражает истинное положение дел, предполагая отношение к живым, как к уже умершим, и, наоборот, оказывая мертвецам почести, достойные принцев. Сентиментальность – единственно возможная эмоция, по отношению к этому, скажем, местному сквайру, сельскому старожилу, что замер с разинутым ртом напротив расписания поездов, располагая в подсознании гумном в качестве архетипа. Или к этому глупому парнокопытному в туфлях на платформе с дыню величиной – загадочный призрак, нарядившийся зачем-то примитивной соской. Может быть, укусить? Но я пока ещё имел в себе силы сдерживаться, и мы с Анастасией прошли мимо.

Когда до кафе осталось не более ста метров, я шепнул:

«Расходимся».

Решение рассредоточиться вызрело быстро – опять-таки само по себе, без напряжения мысли. Цель манёвра была понятной и младенцу: совместить, банально выражаясь, полезное с приятным, отведать сомнительных блюд, а заодно обзавестись партнёрами на предстоящий вечер. Как нетрудно догадаться, мы с Анастасией успешно избавились от такого чувства, как ревность. Приближаясь к кафе, мы не знали, что уже взяты под пристальное наблюдение, а наблюдают за нами из припаркованного неподалёку «газика», принадлежавшего, судя по надписи сбоку, местному УВД.

Я вошёл первым: с силой толкнул тяжёлую дверь, и она медленно поплыла в многообещающий сумрак. Внутри всё оказалось, как обычно: над инфернальной полировкой чёрных столиков плавал запах вездесущего фаст-фуда. Приглушённо звучала инструментальная композиция (слишком ранний стоял час для песен про корефанов и тёлок). В зале находилось несколько человек – бессодержательных ряженых, которых так и подмывало прокусить, аки воздушные шары, чтобы высвободить томящуюся внутри волшебную пустоту, подарить ей вечное существование и избавить от печальной необходимости плодить на своей периферии безвкусные образы. Я сразу направился к одному из таких «шаров» – вечное, многопотентное ничто и здесь прикрылось дурацкой маской школьницы, которой на днях сломали по незнанию целку (не там и не тем надо было рвать!) и которая после этого явилась сюда в поисках дальнейших приключений. Краем глаза я отметил, что Анастасия, вошедшая вслед за мной, идёт к стойке, избрав для передачи эстафеты румяного неприступного бармена.

«Позволите? " – спросив у школьницы разрешения сесть, я тут же сел напротив, не дожидаясь этого разрешения и абсолютно в нём не нуждаясь.

Девица прекратила своё идиотское сосание, выпустила изо рта соломинку и ошарашенно уставилась на меня. Я вскинул брови, изображая галантное удивление:

«Что-нибудь не так?»

«А вы нездешний? " – спросила девица с опаской, не поддающейся логическому объяснению.

«Да, – ответил я легко и откинулся на спинку кресла. – Я приехал издалека. Путешествую автостопом. Не приходилось?»

Та, не говоря ни слова, покачала головой и смотрела на меня с прежним выражением на лице.

«Вас угостить?» – произнося эти слова, я невольно вспомнил первую встречу с Анастасией, и в душу мне закралось намерение повторить свои действия с точностью до мелочей. Разница была лишь в том, что тогда, за столиком летнего кафе, я не отдавал себе отчёта в происходящем. Но эта разница не значила ровным счётом ничего. Я считал, что того, что стало известно Анастасии, достаточно для самостоятельного продолжения эстафеты, и, исчезни она сию секунду, это нисколько меня не тронет.

«Вы знаете, как у нас принято? " – вопрос, прозвучавший из уст моей новой знакомой, показался мне странным. Сказать по правде, я вообще не понял, о чём она говорит.

«У нас такой порядок, – сказала девица с ноткой победного, зловещего превосходства. – Общий расклад: человек был, человек пропал, человека нашли. А наш расклад – человека не было, человек появился, человека не стало».

«Очень интересно, – отозвался я, и мне действительно стало интересно. – Нельзя ли поясней?»

«Можно», – послышалось у меня из-за спины. Я полуобернулся и увидел, что рядом мается детина в милицейской форме.

«Старший оперуполномоченный Уестественко, – детина махнул рукой, указывая на милицейскую кепочку. Это, по-видимому, должно было означать, что он мне козырнул. – Пришлый?»

Я пожал плечами и подумал, что обычно в таких случаях пользуются словом «приезжий».

«Да, я нездешний», – сказал я вежливо и кротко.

«Документы попрошу», – Уестественко протянул ладонь. Я отдал ему паспорт, и оперуполномоченный, даже в него не заглянув, отправил документ к себе в карман. Тут раздался ужасный, пронзительный визг. Визжали возле стойки; я увидел, как два пассажира из милицейского"газика» крутят руки Анастасии и тащат её к выходу. Бармен с довольным лицом наблюдал за сценой. Анастасия со змеиной ловкостью изогнулась и впилась зубами в запястье одного из сержантов; второй схватил её за волосы, давно уже не белые, а пегие, и оторвал от напарника, потом съездил ладонью по глазам.

Уестественко кашлянул и взял меня за плечо.

«Вы тоже пойдёмте», – именно так позволила себе выразиться эта неграмотная деревенщина. Я с сожалением подумал о творческой неудаче того вакуума, что таился под мундиром и создал столь непривлекательную, тупую персону. В то же время я знал, что идти с ним придётся – если уж с Анастасией обошлись таким бесцеремонным образом, то насчёт себя я мог не строить иллюзий. Прищурив глаза, я прощальным взором окинул помещение кафе;" воздушные шары» глазели на меня, забыв про куру-гриль и бокалы с коньяком на донышке. На миг я прикрыл глаза полностью, воображая земной шар с континентами и океанами – вот кого неплохо было бы продырявить, чтобы раз и навсегда покончить с этими назойливыми неясностями, с этими утомительными странствиями… Меня грубо подтолкнули, я встал и пошёл.

Городок был мал, да удал: в нём была своя собственная тюрьма.

Судя по разговору, который состоялся у нас с Уестественко, мне недолго придётся в ней находиться.

Он привёз меня в дежурную часть, где на протяжении трёх часов оформлял разнообразные бумаги. Потом, облегчённо вздохнув, завёл в какую-то каморку и пригласил посидеть на стуле. Я попросил разрешения закурить, возражений не последовало. Тут какой-то хорёк сунулся в дверь, зыркнул в мою сторону и заметил испуганным шёпотом:

«Божий дар, товарищ лейтенант! Предназначение!»

«Ну и что, что Божий дар? – огрызнулся Уестественко. – Ходит и кусается!»

Шептун отпрянул и аккуратно притворил дверь. Я повнимательнее, исподлобья взглянул на моего тюремщика.

«Выходит, вы знаете, – молвил я, и в тоне моём сквозило недоверие. – Откуда же?»

«Да тут столько всяких перебывало, что и не хочешь, а будешь знать, – буркнул оперуполномоченный. – Когда прицельно ищешь пришлых, поневоле начинаешь вникать».

Он уселся за бедняцкий стол, сунул в рот сигарету.

«Что это у вас за история с пришлыми? " – спросил я не без высокомерия. Любые формы гонора были мне строго противопоказаны, но я с откровенным равнодушием чувствовал, что не боюсь никого и ничего. Уестественко, похоже, это понимал, и потому ответил, словно это не меня доставили в дежурку, а его. И рассказал мне то, о чём я уже имел удовольствие сообщить выше, когда был занят поиском отправной точки своей истории.

«И показатели у нас совсем не плохие, – сказал Уестественко в заключение. – Понятное дело, без помощи граждан не обходится. Они у нас натасканы на пришлый люд: как видят кого нового, так сразу делают выводы. И ставят в известность нас. Так что и рук, случается, не хватает».

«Почему?» – спросил я, предчувствуя ответ.

«Что – почему?»

«Почему они ставят вас в известность?»

«Эстафета, – ответил мне Уестественко и подмигнул. – Думал, ты монополист? Напрасно. Так что на прощание могу тебя утешить: всё будет по высшему разряду. Ситуация под контролем, и дело в надёжных руках».

… Вскоре, когда стало ясно, что говорить больше не о чем, наделённые властью призраки – те же"шары» – отвезли меня в камеру. Про Анастасию мне ничего не удалось узнать, но я догадывался, что её постигла такая же участь. Оставшись один, я, за неимением лучшего занятия, предался воспоминаниям, а также поверхностному анализу, поскольку не чувствовал себя способным на глубокий. Отчаянно хочется вцепиться в чью-то шею или, на худой конец, в то же запястье, но этой возможности я лишён – похоже, что навсегда. Но одна мысль меня всё-таки согревает – точнее, не мысль, а бесследное исчезновение жалости к пленённой, обречённой на кукольную жизнь вечности. Без этой жалости чувствуешь себя гораздо легче, и даже наполняешься радостью, когда вспомнишь, что судьбы мира не будут отданы на откуп произволу, и дело так или иначе будет делаться, а кто уж там и как передаёт товарищу палочку – не самое главное. В конце-то концов.

© апрель – май 1999

Я хочу снять пиджак

Я всегда получал, что хотел.

Вот как было однажды: я надел теплый, толстый пиджак в елочку и отправился по делам. Через десять минут мне стало ужасно жарко, я вспотел. Но все-таки шел, как был, в пиджаке.

Наконец, я решил его снять. Даже президенты снимают галстуки! И пиджаки. Живо представив, как я пойду себе в белой рубашке с короткими рукавчиками, а летний ветерок начнет выхолажвать все, что нагрелось в пиджаке, я пришел в восторг. И снял пиджак.

И тут же подумал: вот же дело! хочу – и готово. Стало так здорово, что зачесался лоб, и с каждым шагом зуд усиливался, пока не сделался нестерпимым. Я свернул в подворотню. После тщательного обследования до меня дошло, что, судя по всему, у меня проклевывается третий глаз. И правда, это был он. Я с ним здорово намучился.

Дополнительное око портит лицо. Душа облагораживается, но к вечеру мне пришлось начесать челочку. Вышло сносно, и я, приняв успокоительное, лег спать.

На следующее утро глаз прорезался до конца, и я с удовольствием рассматривал в зеркале голубую радужку. Два старых глаза у меня зеленые, и я радовался разнообразию. Глаз смотрел поверх меня и не мигал, потому что ему было нечем.

Я порылся в кладовке и нашел шерстяную шапочку. В ней, конечно, я буду выглядеть не очень выгодно – в разгар-то лета! Но все-таки шапочка лучше, чем ничего. Я натяну ее на лоб и буду так ходить по моим делам, а дома – снимать. Глазу придется несладко, шапочка натрет яблоко, и вообще он пересохнет. Но может быть, и нет. Я не сразу понял, что третий глаз не умеет плакать и не нуждается в добавочном увлажнении. Он не злой и не добрый, прекрасно переносит зной и стужу, но вот соринки, к сожалению, в него попадают так же, как в обычные глаза. Особенно, если елозит шапочка.

Как-то раз я обратился к своей подружке с просьбой вылизнуть мне соринку, как это принято у близких людей, и даже заранее поблагодарил за содержащийся в слюне целительный лизоцим, но она сбежала.

Я после этого долго закапывал в глаз альбуцид.

Этот случай – исключение. Я не так глуп, чтобы кому-то сказать, потому что запрут.

Шапочка раздражала слизистую и порождала косые взгляды, а глаз требовал маскировки, и я поочередно отверг темное очко, пиратскую повязку и бинт. Наконец, я приобрел широкополую шляпу на два размера больше, которую можно было нахлобучить по самые брови. Под шляпой образовывался небольшой зазор, и глаз мог дышать и разглядывать подкладку. Он больше не травмировался.

Потом я сообразил, что вот уже четыре недели являюсь Иисусом Христом, Магометом, Гаутамой Буддой, Аллахом и Иеговой в одном лице, и даже кем-то еще, но кем именно, я не разобрал. А мой город окончательно перестал быть Колыбелью Революции и превратился в Рождественские Ясли. Оказалось, что я Маленький Бог, который, тем не менее, может все в отведенной ему вселенной. Эта вселенная не такая уж маленькая и вмещает все, о чем только может помыслить человек, и много больше – то, что он повадился называть Неизвестным и Абсолютным.

Это, разумеется, еще не все, что есть на свете, но остального человеку вообще не понять.

Я сделался прост, как три рубля, и еще как дитя. Поэт по фамилии Пастернак не понимал, что неслыханная простота не есть ересь. Наоборот.

Я давно подозревал, что мир хорош.

Мне стало ясно, что вокруг выходило по-моему лишь оттого, что я этого хотел. В конце концов, даже Захер-Мазох развился на житиях святых, которые он читал под одеялом с фонариком.

А я-то недоумевал: отчего вокруг так замечательно? Теперь я понял. Никаких недочетов! Кто осмелится мне возразить? Сначала вынь бревно из своего третьего глаза. Как вынешь – изволь, возражай на мою соломинку.

Помню, как вечером я утучнился обильной трапезой, посмотрел новости и вновь поразился, до чего складно идут дела.

Например, в Казанский Собор прибыло новое Сияние весом сто семьдесят килограммов и три с половиной метра в диаметре.

Разбился вертолет с президентом Соединенных Штатов. Я мигнул, и его не стало.

На Московском Пивном фестивале разгулялся только что выбранный Воевода Хмель. Вот бы кого на царство! Потом, все потом. Пока что я сидел и забавлялся, переключая каналы. По одной программе шла таблица умножения, по другой – Менделеева.

По третьей показывали эротический дрочиллер. Сплошная гармония!

Сперва меня удивляло, почему мои желания исполняются загодя – до того, как я чего-нибудь захочу. Но после я догадался, что хочу этого незаметно, бессознательно, в естественной божественной потенции, и мысль моя сразу же воплощается.

Конечно, в этом было маленькое неудобство, но что я мог сделать с угодливым и послушным миром?

Я набросал кое-какие мысли, подробно описал свою историю и, ничем не рискуя, отнес в журнал. Мне обещали, что перешлют мой отчет в газету «Аномалия». Я увидел, что это хорошо.

Я буду тайно бродить среди людей, меняя пиджаки и шляпы, в нирваных носках; буду заниматься благоустройством человеческого общежития. Хотя, казалось бы, куда благоустраивать? На углу продают свежий хрычин. На базаре, если верить ценнику, есть «картофля молодая» и «ножки свинное». В плакате с рекламой кетчупа «пикадор» для пущей вкусности закрашены две средние буквы. Школьный буфет, в котором я вот уже десять лет маскировался под разнорабочего, ломился от пирожков «октябренок». Мир был чудесен, и я жалел об одном: о смиренной невидимости добрых слуг, которые на лету схватывали мои помыслы.

Раз в неделю я испытывал экстаз в благоговейной позе.

Однажды я, как мудрец, усмеялся печенью, прежде чем надкусить.

В другой раз меня, повинуясь моей невысказанной воле, уволили из школьного буфета, обвинив в каком-то несоответствии. Меня! Они не посчитались даже с тем, что я победил в их же конкурсе «Человек Года», в номинации «Человек Слова и Дела», я получил тогда призы: ирис и папоротник в маленьком букете, грамоту и брелочек-иконку «Св. Илия Пророк».

Разумеется, это оскорбление было мной предусмотрено. Должен же я разряжать созидательный гнев! Это верно, что я лично инструктировал гурий в райских кущах. Но верно и то, что я заключил – не помню только, куда – Левиафана. Вечером завхоз сломала ногу, и мне было отмщение.

А потом потянулись первые динозавры.

Один попался мне на улице, и я решил, что это рекламный трюк. Но позже узнал из новостей, что нет, не трюк, в городе действительно появились ящеры, и никто понятия не имел, откуда они взялись.

Когда выяснилось, что одновременно с их появлением начались исчезновения, но только уже людей, поднялась паника.

Всем было ясно, что динозавры жрут горожан.

Среди них водились разные, но не самые из самых. Встречались, в основном, протоцератопсы, птеранодоны и диплодоки. Тираннозавры считались редкостью.

Чудовища обнаруживались в учреждениях и частных квартирах, которые только что были заняты несчастными жертвами.

Когда я секретно посетил жакт, меня встретили рыком и неуклюжей возней. Столы и стулья были разломаны, дверь висела на петлях, а на лестничной площадке постукивал хвост, который не поместился в конторе.

На ящеров устроили охоту, но те оказались очень ловкими, несмотря на значительный рост (а росли они быстро). Они, вероятно, уходили проходными дворами и прятались в подземных коммуникациях. Это было просто удивительно, потому что ни один из них не смог бы протиснуться в люк.

Я знал, что дело во мне, но никак не мог разобраться в своих желаниях.

Однажды ко мне явились мои Чоханы-Будды. Это были полубожественные сущности типа архангелов, служившие проводниками моей воли.

Я отдыхал в кресле, когда они пришли.

Получив дозволение говорить, Чоханы-Будды сказали мне, что они, вообще-то, прилетели к нам с других планет Солнечной Системы. Они объяснили, что являются специальными представителями этих планет, по одному от Меркурия, Сатурна, Юпитера, и так далее. Я удивился, потому что напрочь забыл об этом, видимо, очень давнем своем замысле.

Не показывая моего замешательства, я спросил, что им нужно.

Чоханы-Будды известили меня, что жители подведомственных им, а стало быть, и мне, планет, давным-давно использовали Землю под ферму. Это был сущий Эдем. Они разводили крупных ящеров, чтобы в дальнейшем получать из них лекарственные препараты и пищевые добавки. Еще из них делали кошельки и, насколько я понял, какие-то одежды. Но много лет назад стряслась беда: все поголовье заразилось неизвестным космическим вирусом, и динозавры начали превращаться в людей. Солнечная Система понесла огромные убытки. Теперь Чоханы-Будды нашли от этой болезни эффективное средство и прибыли к нам с оздоровительными намерениями. По их словам выходило, что никто из людей не исчезал; они просто принимали свой природный облик.

Я осведомился, как же быть с Анупападака. Они снисходительно улыбнулись.

И я вдруг понял, что так и есть. И это было славно задумано. В сердце я давно уже хотел стать динозавром. Поэтому верное воинство спустилось с неба, спеша исполнить мой невысказанный приказ.

Чоханы-Будды рычитативом заявили, что прямо сейчас заберут меня с собой.

Мог ли я противиться Себе?

В последний момент мне ни с того, ни с сего захотелось покарать Чоханов-Будд, но я не успел.

© сентябрь 2001

Небесный летающий Китай

рассказ-сновидение

…Ночью мне привиделся странный трамвай. Следуя по маршруту, он заезжал в один старый дом и там кружил по этажам; поднимался вверх, как лифт, вертикально, рыло задравши.

А я убежал из этого дома с правозащитного митинга. Там были какие-то уж очень отмороженные правозащитники, можно было и схлопотать по лицу. Я сбежал, почему-то не вполне одетый, и сел в трамвай, а он привез меня обратно в дом, поездил по митингу, вознесся в четвертый этаж и там застрял в окне с видом на черемуху. Мгновением позже я ехал в полупустом маршрутном такси, стараясь не глядеть на шофера, который поначалу был приветлив, но после, когда настало время трогаться, а пассажиров набралось с гулькин хрен, смотрелся удивительно злющим чертом. Я уверен, что он искренне нас ненавидел – всех шестерых. Потом, когда он притормозил у светофора, рядом застыл троллейбус, двери которого хрустнули вдруг, и на меня вывалился зоосад.

Я выпал из одеяла; было еще темно, нужно было успеть записать все эти важные вещи; они прилипали к задуманному накануне – еще не ясно было, что к чему и как оно будет выглядеть в итоге, но замысел был простенький: никакой безысходности под конец. Ведь часто читаешь о добром – с него начинается, но все придумано с единственной целью: распахнуть ворота перед огромной ядовитой тучей. Мне хотелось написать наоборот: пускай трупоедство переместится в начало, а в конце воссияет свет. «Мы будем, мы будем, мы будем любить друг друга! – воскликнули они и пошли, обнявшись».

…Наскоро записав ночное, я безнадежно истощился, такое случается. День задохнулся в объятиях равнодушной ерунды, вечером я маялся в гостях. Делать там было нечего, я жил без этих людей много лет и легко бы обошелся без них дальше; никто не запоминался; тени, зашифрованные скучным шифром, запароленные примитивными паролями из собственных имен; тени пьющие, тени качающиеся в ленивых танцах. Одна такая тень стала Истоминым; Истомин пошел вон из полутемной комнаты, походка у него была журавлиная, лысеющая голова с хохолком чуть откинута, плечи расправлены, грудь колесом. Я вышел следом; Истомин уселся на подоконник, протянул мне пачку. Я отказался, предпочитая свои.

«Как оно?» – спросил я, глядя мимо, на зыбкие вечерние огни за окном.

Истомин изменился. Он выглядел веселым и спокойным, я знал его прежде злым и завистливым, хорошо помнил, как он поджимает тонкие губы. Мы просидели за одной партой десять лет, и он ревниво следил за каждым моим успехом, вплоть до ничтожного; когда он обошел меня по всем статьям, он продолжал оглядываться, проверяя, где я плетусь, и вовсе не казался довольным, ему было мало, он смутно подозревал, что ничего не добился, оставив меня позади. Но сейчас, когда он восседал на подоконнике, обхватив колено руками, я не чувствовал в нем былой недоброжелательности.

«Я служить поступил, – Истомин дружески подмигнул. – Попал в струю, очень выгодная кампания. Сразу дали майора, а служить всего три месяца. И свободен на всю оставшуюся».

«Ты подался в войска? – Я удивился и не скрывал этого, Истомин боялся казармы, ненавидел погоны. – Майором, три месяца? Ничего об этом не знаю, что за синекура?»

«Представь себе. Мало кто знает. Мне подсказали, я побежал. Все равно заберут когда-нибудь, так лучше я сейчас отстреляюсь. Это какой-то особенный призыв, только в этом году. Я даже форму не надел ни разу, живу дома, никто не догадывается, что я под ружьем. Рекомендую, подключайся».

«Кому мы нужны? Мы разменяли пятый десяток…»

«Самому должно быть смешно. Откуда в армии логика?»

Он легко соскочил с подоконника, хлопнул меня по плечу, чего раньше за ним тоже не водилось. Я молча смотрел ему в спину; ни с кем не прощаясь, Истомин прихватил шляпу и плащ, вкрадчиво хрупнула входная дверь. Я тоже не любил военных, Истомин это знал. Мне были известны случаи, когда повестки приходили покойникам и новорожденным; если задача поставлена, то пятый десяток не спасет.

Я ушел через полминуты, провожаемый легким ароматом анаши; одевался уже на лестнице, мне не хотелось упустить Истомина. Догонять его я не думал, лучше было следовать по пятам. Чего я от этого ждал, оставалось загадкой; мне почему-то казалось, что он, невзирая на поздний час, направился в тот самый военкомат, общий у нас. Я уже принял решение последовать его примеру, запрыгнуть в тронувшийся поезд; к чему я хотел приспособить самого Истомина, зачем собрался его преследовать, я не знал. С военкоматом я мог бы справиться без него; Истомин, словно почувствовав свою ненужность, исчез за поворотом. Я перешел на бег, свернул и не увидел его. Здание военкомата находилось в трех кварталах от меня; оно уверенно втиснулось между двумя жилыми домами, напоминая самоуверенного подвыпившего прапорщика, который уселся в вагоне метро, имея слева и справа гражданских снобов из гопоты, есть такая особенная порода, привыкшая ездить с широко разведенными коленями. Здание чувствовало себя непринужденно, как тот же прапорщик в обществе новобранцев. Оно могло без усилий всосать в себя содержимое соседних строений, от младенцев до без пяти минут трупов.

Время было не приемное, хотя я заметил, что вокруг светлее, чем полагается. И людно, как днем; странно было бы удивляться, что меня не замечают, это общее место, шаблон – писать, что вот, дескать, мимо текут людские потоки, и никому-то нет до тебя дела; сейчас, однако, я испытывал ощущение, будто меня не замечают сильнее, чем обычно, меня вообще не видят. Я толкнул дверь, вошел.

Похоже, что я двигался с закрытыми глазами, не запомнил ни лестниц, ни дежурных; наверное, мне был заранее известен маршрут, я очень скоро попал, куда нужно.

В небольшой комнате, освещенной светом настольной лампы, царили желтые и зеленые краски. Ничего красного вопреки ожиданиям. За столом сидели трое – Истомин, облегченно вздохнувший, а рядом – Наташка и Воробьев. Когда мы были школьниками, их парта была впереди нашей с Истоминым. В глубине помещения виднелась еще одна дверь, и она бесшумно распахнулась; к столу шагнул начальник Генштаба, которого я сразу узнал, он часто мелькал в теленовостях, пока его не погнали со службы за какую-то коррупцию и состояние здоровья, в связи с переходом на другую работу. Я и фамилию припомнил: Дроздов; потом решил, что ошибся, но оставался уверен в ее птичьих корнях.

Он сразу дал понять, что все подстроено заранее.

«Ты последний, – сказал Дроздов, тяжело усаживаясь за стол. – Мы давно тебя ждали»,

Я вдруг почувствовал, что мне искренне рады и видят во мне не знаю, кого – блудного сына, или кого попроще, овцу, тоже заблудшую и долго скитавшуюся, но вот спасенную в последний момент. Истомин, Воробьев и Наташка с трудом сдерживали довольные улыбки; Истомин при этом выглядел материальнее остальных – Дроздов, впрочем, тоже.

«Мы все теперь не такие, мы другие», – сказал Дроздов.

И это я тоже внезапно понял. Все они находились где-то далеко, даже нет – они большей частью пребывали в некоем ином месте, до меня же были вынуждены нисходить, и это им давалось легко, хотя и тяготило, их словно тянуло прочь магнитными, что ли, потоками, и приходилось прилагать усилия, чтобы усидеть в моем обществе, но они хорошо подготовились, натренировались, и теперь почти не замечают, что заняты тяжким трудом, оставаясь со мной; на них что-то вроде вериг, к которым со временем привыкаешь, как ко всему неприятному.

«Привыкнешь, нормально все будет», – подал голос Истомин. Это прозвучало участливо, беспечно и уверенно одновременно. Да, он здорово изменился. Я не узнавал его.

Мне предстояла, как я понял, инициация, а это всегда – преображение. Более того: меня, похоже, пригласили с корабля на бал, я попадал в руководящее ядро особо посвященных. Им не хватало меня для комплекта, я был недостающим звеном; когда я к ним присоединюсь, что-то произойдет, что-то заработает в полную силу. Три месяца службы, майор, потом свободен, как бы не так. Это навсегда.

«Мне завтра ребенка забирать из школы, – почему-то я счел уместным предупредить об этом. В предупреждении, однако, не слышалось жести; скорее, у меня вырвалось нечто жалобное. Я сорвался: – Неужели мы не увидимся?»

«Да вы уже три месяца не виделись», – отмахнулся Дроздов.

Я поверил, что так оно и есть. Я провел здесь три месяца, за этим столом. Нечего было ходить вокруг да около, я спросил без обиняков:

«Могут убить?»

Я понятия не имел, кто может это сделать и кому мы противостоим, кто мы такие и чем занимаемся, однако знал, что спрашиваю по делу. Дроздов не удивился, он вздохнул со словами:

«Могут убить меня, вот в чем беда».

И это тоже было каким-то образом очевидно. На плечах Дроздова лежал тяжкий груз. Ответив мне, Дроздов, как принято об этом писать, мгновенно состарился, и я увидел, насколько он вымотался.

«Я общий отец», – добавил он.

У меня не было в этом сомнений. Я сразу сообразил, что, лишившись отца, неустановленные мы окажемся обезглавленными. И даже хуже: отец был сродни пчелиной матке. Это будет трагедия, конец всему. Без него нас разорвет вакуум.

Мы вышли из комнаты, и дальше потянулись бессчетные этажи, все глубже забиравшие под землю. Я не запомнил, пользовались мы лифтом; комнаты и коридоры чередовались, мы опускались вниз. Везде было много людей, больше женщин; одетые кое-как, в каком-то домашнем белье, в белых косынках, они занимались не поймешь чем – вроде бы и ничем, но выглядели крайне занятыми. Мы обращались к ним с чем-то, они отвечали; я заметил, что говорят они как будто на иностранном языке – владеют им в совершенстве и никакого акцента, но это чужой для них язык. Им вообще чужд язык, родной в том числе. Они словно опускались до моего уровня, с легким вздохом сожаления, но держались терпеливо и вежливо.

«Все не так, знаешь ли», – пояснил Дроздов. Может быть, Истомин.

И это было очевидно. Все эти люди куда-то вышли. Новая ступень эволюции – это было бы слишком пресно. Их вынесло в некое другое место, и они целиком пребывают там, взирая на прошлое через стекло. Бывают такие «однонаправленные» стекла: ты видишь, а тебя – нет; эти же условные стекла пронизывались не взглядом, а самим присутствием, но тоже лишь в одну сторону.

«Когда ты изменишься, ты поймешь», – сказала Наташка.

Они выказывали вежливое сочувствие, казавшееся дежурным и отчасти скучающим; между ними все было решено. Растолковывать, что же такое наступит, было так же бессмысленно, как расписывать загробную жизнь. Я строил глупые гипотезы: возможно, они переселились в какой-нибудь аналоговый мир, или им открылась закулисная аналоговая реальность, где причины и следствия отброшены за их ограниченностью и выбрано много большее. Взять созвездие и характер – мы знаем только, что они связаны, но не понимаем, как; в новом мире явление делается ручным, им можно пользоваться, как ложкой или вилкой, само же понятие механизма теряет смысл за ненадобностью; смысла в обычном понимании нет вообще. Символы сновидения, непонятным и неожиданным образом означающие те или иные привычные вещи; совпадения, выглядящие необъяснимыми – все это суть обыденности зазеркалья; с ними управляются автоматически, применяя врожденные, ранее спавшие способности. Может быть, эти способности, напротив, приобретаются. Я стану таким же, мне теперь никуда не деться, и никто не говорит мне, что нужно для этого сделать. Что-нибудь проглотить? уснуть? прооперироваться? улечься под научно-фантастический луч? сдохнуть?

Никто не говорит мне и того, что станет лучше. Станет иначе.

Дроздов, угадывая мои мысли, произнес:

«Никогда не нужно спрашивать, зачем. Мы вынуждены делать то-то и то-то, держать это, – Дроздов сделал неопределенный жест, охватывая все вокруг, – в узде, в противном случае нас сомнут».

«Кто же наши противники, чего они хотят?» – Мне чудилось, что если я это узнаю, все встанет на свои места.

Отец думал о чем-то своем, но ответил:

«Ты не можешь узнать всего. Каждый довольствуется лишь толикой, отведенной ему для действий. Я скажу лишь, что цель вашей группы – платформа „Небесный Летающий Китай“».

Я вдруг увидел эту цель: одинокую пластиковую конструкцию, парящую в абсолютной пустоте и непроглядной тьме. Я видел, как там сосредоточенно копошатся враги – не вся армия, всего-навсего авангард, один из многих выставленных против нас форпостов. Они еще сильнее отличаются от меня обычного, бессмысленно спрашивать, кто они такие.

«Что мы сделаем с ней? Уничтожим? Поселимся там, чтобы шпионить?»

Он не ответил, он свернул в коридор и больше не появился.

«Тебе непривычно, но ты освоишься, – пообещала Наташка, шедшая рядом. – У нас нет матерей, у нас только отцы. Женщины существуют отдельно».

«Но к чему же тогда?…»

«Они просто есть, без причин, отдельная группа. Они отгорожены непроницаемой стеной, они статичны, без них нельзя. Ты ощутишь».

Я ждал, когда меня отведут в камеру или палату, где изменяют людей; ничего другого представить не удавалось. Но мы все шли, дело затягивалось; от меня словно ждали чего-то, что могло произойти сейчас или через столетие, но что-то я должен был сделать; их терпение было неистощимым, они не могли или не хотели ускорить события. А может быть, мне было нечего делать, все состоится само собой, и никто не угадает, когда.

«Но если нет матерей, одни отцы… то как же? Мужчины и женщины, близость?»

«Близости нет», – Наташка покачала головой.

«Но как же тогда?…»

Она посмотрела на меня очень серьезно. Ни разу не мигнув, произнесла:

«Ты вообще не представляешь, что это такое. Ты узнаешь, как это бывает, когда мы полетим вчетвером».

Я представил себе крошечную скорлупу, летящую в беззвездном бархатном мраке к неприступной платформе, единственной в мире алой точке, одиноко горящей в пустоте – к Небесному Летающему Китаю. Я догадывался, что провел здесь уже тысячу лет, и решил согласиться. Хотя меня никто об этом не спрашивал.

© сентябрь 2008

Пара-сёнок

Я отражаюсь из зеркала.

Они одолели меня.

Разговор шел о старинной картине, изображавшей двух господ за карточной игрой. В картине скрывался подвох, ключом к которому были тщательно прорисованные детали – вплоть до потертости на пиковом тузе. Резное бюро, канделябры, сумеречное оконце и зеркало, самое любопытное. В зеркале исправно отражалась комната, но только не игроки. Вместо них там стояла в дверях неразличимая темная фигура, и этой фигуры, в свою очередь, не было в комнате, где шла игра.

Если предположить, что художник изобразил «реальную» комнату, то игроки неизбежно оказывались призраками, поскольку не отражались в «реальном» зеркале. Таким образом, право на реальное существование оставалось за зеркальным силуэтом, то есть кем-то вне пространства полотна; выражаясь точнее – за мною, его созерцающим.

Восхищенный, я выпалил все это как на духу, волнуясь и путаясь в громоздких словах:

– Этот шедевр… архисерьезнейшая, квазипроблемная работа…

Сказав так, я прикусил язык.

Говорил не я, говорил мой дядя, обожавший превосходные степени.

Общество взирало на меня в надежде, что я продолжу. Но я, прищемив бесу хвост, никак не мог разобрать, где кончается он, и начинается я.

Мой собеседник вздохнул и переменил тему. Обращаясь уже не ко мне, он завел речь об Антониони.

Кое-кто улыбался – недолго; вскоре про меня забыли.

«Дядя, – сказал я себе, поводя спиритуальным носом и беря серный след. – Дядя, не прячься, скотина. Покажись, я знаю, что ты здесь. Какого дьявола ты ко мне привязался».

«Да я пашу, как вол! – взвился мысленный дядя. – Да я как вол! Да я вол! Даявол! Даявол!»

Это уже был не дядя. Голос звучал очень знакомо, и я напрягся, стараясь понять, где я его подцепил.

«Квази, квази, квази», – забормотал дядя, обнаруживая свой субличностный неполноценный характер.

Типичное поведение: с поимкой все они теряют словарный запас, оборачиваются дебилами и рассыпаются горсточкой знаковых слов, а то и слогов. Иные визжат и воют, кто-то пляшет вприсядку, хотя я не могу представить, как это может быть сделано в звуковом варианте.

Но если все гладко, они расцветают кричащими грядками давних фраз и забирают власть. Все без исключения люди, представлявшие для меня хоть какую-то значимость, сочли своим долгом нагадить и пометить территорию вида, за которую с ослепительной наглостью приняли мое почтительное сознание. Робея перед их апломбом, я сам открывал ворота, и они проходили, располагались, как у себя дома, и, насорив, покидали меня. Все, что было в них достойно вечности – их грязные ботинки. Носителей не станет, когда я еще буду жив. Они продолжатся в моих полуосознанных высказываниях и будут вещать миру моими устами. Иных уж нет. Мама, папа, баба-деда – все того-с, а голоса остались. Они указывают, направляют, запрещают, выговаривают, сыплют шуточками и поют колыбельные песни.

Некоторые живы – тот же дядя.

Что хорошего нашел я в его претенциозных, выспренних выражениях? Зачем они легли мне на душу так легко; с чего так усвоились, словно их ждали?

«Никаких квази, – сказал я свирепо. – Я тебя поймал, ошметок. Я не говорю „квази“, не говорю „архи“. Это твои словечки.»

Дядя молчал. Поимка – действенное средство, но устраняет одного пойманного, тогда как не пойманных и не узнанных – легион.

Я разрешил себе вернуться к беседе. Я не любил Антониони, и у меня был заготовлен маленький спич.

– Не знаю, не знаю, – заметил я. – Стоит мне услышать это имя, как просыпается желание написать небольшой сценарий. Вот вам краткое содержание: у Менструеллы середина цикла. Однако окружающие Менструеллу роботизированные самцы отговариваются пресными любезностями и продолжают строить нефтяные вышки.

«Менструелла». Это, черт возьми, тоже чужое, в недобрый час приобретенное словцо. Я моментально узнал одного старого пакостника, который жил по соседству и донимал меня гадостями при каждой встрече.

Конечно, этим словом я все испортил.

– Вы слишком суровы, – ответили мне с нескрываемой досадой. – Наверно, вам ближе американский кинематограф или поздний Гайдай.

Я пришел в буйство, и мой язык принялся говорить от себя – от них, нимало не заботясь о моем собственном вкусе.

– Наверно. В Америке Гран При не «Оскар», а бронзовый мудозвон, тогда как призер – комедия «Космический Сортир». Вообще в американском кинематографе меня давно занимает тема финального совокупления. Весь трах в конце фильма – заслуженный; победил – можешь размножиться. Мы-то, дураки, ищем здесь символы и метафоры, а они понимают это буквально. А в нашем фильме любовный финал – условность, типа мерси или чао, потому что размножатся и без права, а если получат право, то назло его извратят и трахнут противоестественного партнера противоестественным способом.

– Подите проветритесь, – сказали мне.

Я пошел.

На ходу я вел любительское расследование, устанавливая учредителя новой награды американской киноакадемии.

Установил.

Демоны роились; в их суете скрывалось мое забитое «я», которое на каждом шагу лишали права голоса.

Я выписал их на бумажку. Ныне живущих набралось штук тридцать; все это были фигуры из моего близкого окружения вкупе с теми, кто кривлялся с более безопасного расстояния.

Я склонялся к мысли, что в коллективном бессознательном творится полный содом, но не хотел идти к аналитику ради бесперспективного истребления исторических чертей. Мне думалось, что лучше будет разобраться сперва с оккупантами, которых я знаю достаточно хорошо. Расчистить место. Может быть, тогда мой собственный голос зазвучит во всей его ясности и чистоте. Я не избавлюсь от влияний окончательно, и все же вздохну свободнее без очевидных драйверов, программ и посланий распоясавшихся отправителей.

Я долго размышлял, и наконец у меня созрел план.

Для осуществления задуманного мне понадобилось устроить небольшой прием.

Я сел к телефону, держа в руке список, и начал созывать гостей.

– Дядя? Здравствуй, дядя. У меня намечается небольшое торжество. Да, повод есть, но это пока что секрет.

Приглашая дядю, я с сожалением рассматривал портреты родителей. Как жаль, что на том свете не принимают приглашений, предпочитая привечать гостей лично, на собственный лад, у себя. Такое ответное гостеприимство меня совершенно не устраивало.

В моей голове порхали трогательные мотыльки, предусмотрительно оставленные покойниками. Папино-мамино наследство.

– Алло? Привет, старина. Чем ты занят в следующую пятницу? Буду рад тебя видеть. Тебя особенно.

– Алло! Рад услышать ваш пленительный голосок. Жду вас в пятницу, райское создание.

Порой мне казалось, что гости уже пришли – настолько живо звучал в моем черепе их ладный хор.

Я не забыл и домашних. Жена стояла в списке последней: на сладкое. Смешно было думать, что последнее место объяснялось скромностью ее долевого участия.

Сына я, напротив, не вписал, так как его голос по малолетству не успел утвердиться в моем разуме и сыграть там неблаговидную роль.

Обзвонив друзей и родственников, я перешел к другому важному делу.

Несколько лет назад на меня произвела большое впечатление история о старце, который пользовал одного больного человека. С беднягой случился удар, и от всего русского языка в нем осталось одно только слово «блядь» – весьма распространенный «эмбол», как выражаются медики. Этим словом он реагировал буквально на все, им вопрошал, им отвечал, его именем судил и миловал. А иногда просто орал без умолку, вот старца и позвали. Старец, едва услышал, какое слово изрыгает клиент, сказал ему: «Замолчи!» и погрозил пальцем. И больной мгновенно перешел на следующий уровень совершенства. Его затопило безмолвие, и ничего не осталось, а низшего сорта чертяка, прикрывшийся словом «блядь», умчался под видом зловонного облачка – последнего вздоха больного.

В общем, я прикупил побольше горчицы – для умащения гостей, благо мне после старца и по причине сильнейшей к ним ненависти хватило бы горчичного зерна.

Я сделал предложение, от которого они не смогли отказаться. Пригласил их на дачу, пообещав королевский стол.

Жена порывалась помочь в приготовлениях, но я с улыбкой отклонил ее помощь.

– Позволь мне насладиться этим сладким бременем. Позволь похлопотать.

И хлопотал.

В четверг я проверил список и убедился, что никого не забыл. Проверяя, я морщил лоб и барабанил пальцами какую-то музыку. Поймав себя на этих занятиях, я по привычке разложил их на отдельные составляющие.

Лоб любил морщить мой дедушка, который, к сожалению, находился теперь вне досягаемости. И в жалкие же мелочи продолжаются люди! Не в пароходы, не в строчки, не в громкие дела – в сморкание, безудержное резонерство, нелепые гримасы, назойливые голоса.

Песенка пришла из эфира; сам исполнитель маячил на заднем плане. Я снова не мог добраться до виновника.

Зато в моем списке был человек, от которого я набрался многих гадостей – в том числе манеры барабанить пальцами.

И я улыбнулся.

Улыбка была не моей. Так улыбался кто-то, кому я бессознательно подражал. Какой-то подлец, съежившись до улыбки, сидел во мне и улыбался изнутри.

Я махнул на него рукой.

Подозрительный жест.

Утром в пятницу я выехал чуть свет, намереваясь проследить за подготовкой ужина.

Веры во мне было столько, что я, если бы захотел, смог жонглировать окрестными холмами.

К семи часам вечера слетелась саранча.

Жена удивилась при виде стола, накрытого в доме.

– Такой чудесный вечер! – сказала она огорченно. – Почему ты не накрыл в саду? И даже шторы задернул!

– Терпение, терпение, – усмехнулся я, плотнее затворяя двери, выходившие на веранду. – Я приготовил сюрприз. Все откроется позже.

Горбатая улочка забилась машинами. А гости все прибывали. Многие ехали поездом, но все равно образовался затор, который пришлось объезжать стороной даже деревенским психам-мотоциклистам.

Мне стоило больших усилий удержать их в доме. Все, как один, словно сговорившись, стремились в сад. Природа их чем-то притягивала, и я догадывался, чем, еще сильнее укрепляясь от догадки в своей уверенности. Я развлекал их, как мог, дожидаясь кворума.

Когда, наконец, съехались все, я пригласил их к столу.

– За этот дом! – мой дядя встал, расправляя усы и потрясая солидной рюмкой. – За его архилюбезнейших и квазигостеприимнейших хозяев!

– Ура! Ура! Ура! – закричали все.

– А что сегодня, собственно, за повод? – осведомился один гад, прожевывая ветчинный бантик.

Я встал.

– Друзья! Я прошу от вас немногого – чуточку выдержки. Мы выпьем и закусим, а после я открою вам смысл и цели сегодняшнего мероприятия.

Меня дернули за штанину. Я нагнулся под стол и увидел физиономию сына, перепачканную ягодным соком. Стервец таки выбрался в сад.

– Папа, там свинки, – зашептал маленький негодяй.

Я шикнул на него:

– Молчи! Иначе пожалеешь, что родился на свет!

– Я давно жалею, – насупился сын и уполз в темноту, наполненную шебуршанием ног. Он притаился во мраке, и ему там, наверно, мерещилось, что мимо маршируют отряды невидимых призраков.

Я выпил немного, предпочитая следить, как наливаются другие.

Минут через двадцать, когда там и сям стали раздаваться занудные голоса, сетовавшие на духоту, я вновь поднялся и постучал ножиком по ножке бокала.

– Дорогие гости! – сказал я. – Мне бесконечно радостно видеть вас всех здесь, сидящими за моим скромным столом. От того, что вы и без стола постоянно находитесь со мною вместе, моя радость не уменьшается.

Мои слова были восприняты как метафора, хотя я вложил в них буквальный смысл.

– Я долго думал, какой награды заслуживают столь верные спутники, – продолжал я, выходя из-за стола и приближаясь к дверям. – Возможно, награда – неудачное слово. Я взял бы шире, емче – пусть это будет участь, судьба, если угодно.

На меня глазели заинтересованные, доброжелательные лица. Мой взгляд остановился на пальцах, барабанивших по скатерти.

– В то же время нельзя не признать, что при всех моих естественных восторгах ваше неустранимое соседство становится несколько тягостным. Такому переимчивому человеку, каким являюсь я, приходится много страдать от досадной необходимости выражаться вашими словами, изъясняться вашими жестами, заражаться вашими мнениями, блеять вашими голосами… И я решил, что наилучшей средой, в которой вы могли бы достойно реализовать свои таланты, будет вот эта!

И я распахнул двери в сад.

Там, на лужайке, паслось стадо свиней.

– Ступайте! – прогремел я, простирая руку. – Именем Господним! И бесы веруют! Но трепещут.

По счастливому стечению обстоятельств мой загородный дом располагался на вершине обрыва.

Гости сорвались с мест и ринулись в сад.

Скрестив на груди руки, я смотрел им вслед и торжествующе хохотал. Во рту ощущался привкус горчицы.

Люди лопались, как воздушные шарики, а свиньи вдруг сходили с ума и неслись к пропасти.

– Папа, а что же ты? – послышалось сзади.

Я обернулся.

Мой отпрыск стоял и сурово взирал на меня исподлобья. Меня, что греха таить, ужасно испугал его необычно серьезный вид.

– Давай-давай! – поторопил меня сын. – Ты один остался. Догони их!

И я, сам того не желая, побежал. Там как раз замешкалась последняя, симпатичная с виду свинка.

Моя порода! Я про сына. Теперь я вижу, что вырастет свин. Отсюда мне многое виднее. Этот поросенок ловко меня подловил. Из области, в которой я отныне пребываю, он, правда, смотрится не вполне поросенком. Как все предметы некогда реального мира, перешедшие по отношению ко мне в потустороннее положение, он занял новую позицию, которая требует приставки «пара». Или это частица?

Здесь всë частицы. И все частицы.

Места – гуляй, не хочу.

И все мое.

© июль – август 2001

Ноги

Он родился без ног.

Ниже бедер он продолжился в своего брата.

Они лежали, морщась и напоминая живое коромысло. Можно было повернуть как угодно – все выходило одно.

Мама, так и не протрезвевшая, сумела-таки сказать, что двоих не снесет. Разрезав изделие пополам, доктора вручили одну половину маме, а вторую передали специальному дому-малютке, хотя в нем было целых три этажа.

Брата немедленно приобрела супружеская пара. Супруги, всегда и везде ослепительно улыбавшиеся, увезли его к себе в Америку и там, тоже немедленно, еще даже в пути, растлили и развратили насмерть.

А он остался при маме, которая вскорости его потеряла, когда заблудилась в подземном переходе. И кто-то нашел его и принял в стаю.

С малых лет он видел одни только ноги. Лица были ему в диковину, они редко склонялись к нему. Он знал о людях, что у людей есть ноги, и постепенно ноги уравнялись в его сознании с людьми. У него самого ног не было, и он понимал, что не может называться человеком.

У него было лицо, и он усвоил, что лица бывают только у нелюдей.

А у людей – иногда добрых, иногда равнодушных – бывают только ноги. Временами откуда-то с неба к нему тянулись руки с денежкой. Он видел и лица, но много реже, и хотя понимал умом, что людям положено иметь лицо, привычно сводил их к ногам, которые ему, нелюдю, не полагались.

Ноги были на улице, там они шли; ноги были в метро – там они прочно попирали шершавый пол, по которому он полз, отталкиваясь кулаками.

Ноги были в общественном туалете, где он жил; эти ноги либо стояли, будучи широко расставлены, либо сгибались в коленях и неловко подворачивались.

Иногда откуда-то сверху гремели голоса, посылавшие его к маме или туда, откуда он вылез у мамы. Этот адрес тоже прочно засел у него в голове. Когда он повзрослел, ему купили военную форму, натянули голубой берет и выдали гитару, предварительно научив лупить по ней красной, намозоленной лапой в толстой перчатке с обрезанными пальцами.

И с этих пор он не просто полз по вагонному проходу, но предварял это хриплой песней. Он пел: «Я вернусь, мама! Я вернусь, мама!»

Это была солдатская песня, но вместо обещания в ней звучала угроза.

Потом он забрасывал гитару за спину и получал денежку.

Однажды он так себе двигался, уставясь в пол, пока не уперся в очередные ноги. Это были необычные ноги, их не было видно, они были сокрыты рубахой до пят, и только босые пальцы едва торчали. Рядом с ногой утвердился посох.

Он побоялся поднять глаза, ибо не знал, кого увидит. Он опасался не увидеть вообще никого, ибо прочие ноги пребывали неподвижными. Похоже, что фигуру в рубахе не видел никто, кроме него.

– Мера исполнилась, – пророкотал голос, слышный ему одному. – Проси потребного.

– Дай мне ноги, я хочу быть человеком.

Босой пропал, и он поднялся на ноги.

Недоверчиво огляделся и увидел нелюдей. Слева и справа сидели лица.

© декабрь 2005

Аристократы веселья

«Вай-вай-вай», – хохотало радио.

Я убавил звук до предела, но оно все равно бубнило и булькало, словно в подушку. Можно было выдрать его из стены вместе с пуповиной, однако мое полуподпольное положение не позволяло демаршей.

В окно постучали; я распахнул его. В комнату просунулся металлический пивной кран.

Первый этаж – ужасное неудобство. Хуже только полуподвал. Я присел на корточки, покорно подставил рот и с отвращением напился. Потом заплясал перед краном вприсядку, ненатурально ухая, так что кран, выждав некоторое время, умиротворенно убрался. Я смахнул с лица остатки фальшивого юмора, лег на живот и принялся рыться в чемодане, хранившемся под кроватью.

В чемодане лежали маленькие бомбы со слезоточивым газом, которые я должен был нынче передать активистам движения, призванного восстановить повальный смех до слез. Бороться с диктатурой предстояло кустарными способами, но пламя возгорается из искры, это я помнил и это меня согревало.

С улицы доносился оглушительный хохот, и мне отчаянно захотелось, чтобы слезы немедленно, прямо сейчас пролились освежающим дождем. Вытряхнуть весь чемодан и зарыдать в унисон под музыку из старой кинокомедии. Сколько себя помню, я всегда был хулиганом и бунтарем. Любая диктатура побуждала меня, во-первых, тайно вредить, а во-вторых, осведомлять ее о других вредителях – чтобы обеспечить тылы.

Сейчас, когда случился переворот, неблагодарные власти, восхождению которых я недавно активно способствовал, подумывали схватить меня и предать трибуналу за сотрудничество с прежними властями.

Перед выходом на улицу полагалось позабавнее приодеться. Я нацепил красный плюшевый нос картошкой, на резиночке, и расстегнул брюки. Пиджак висел на стуле, уже заранее испачканный мелом со спины. Одеваясь, я рассеянно слушал летевшую со двора песню дворника, который по своему обыкновению, при всех властях, сидел на лавочке и тискал гармонь.

Дворник басом выводил дурацкую и невразумительную песню.

– Лай-лай-лай-лай-лай, – ревел он, перекрывая хохот обычного дня, ибо уже хохотала и взрыкивала вся улица.

Я сделал несколько приседаний: нашим гражданам вменялось в обязанность периодически переходить на забавный гусиный шаг. Включил телевизор. На экране появилась глупая пухлая морда, которая вытаращила глаза, надула щеки, издала непристойный звук и сама же задохнулась от смеха. Невидимый зал – а может быть, клакеры – взревел и разразился аплодисментами. Я сделал звук погромче, потому что предполагал бряцать оружием – перекладывать слезоточивые бомбы, чтобы вышло компактнее. Медлить было нельзя, покуда новая власть не вошла в полную силу. Скорее, скорее к товарищам! Потом я намеревался на этих товарищей донести.

Эта возня не была мне в диковину, на моей памяти состоялось много переворотов. Самый последний устроила экстремистская партия «Слезы Отечества». Ее представители, прикрываясь масками от веселящего газа, прогнали юмористического диктатора и объявили о смене государственного строя.

Поначалу народ еще веселился по привычке, оставшейся от старых угнетателей, а потом подчинился новым и немного поплакал.

Методы, которыми пользовались обе партии, мало чем отличались друг от друга, потому что надо же как-то управлять страной, и принципов эффективного руководства никто не отменял. Так что юмор, не мешая слезам, вернулся буквально через неделю, и всех понудили веселиться на старый лад, но с обновленным пониманием момента.

Мне, человеку флегматичному и не склонному ни к юмору, ни к рыданиям, было не привыкать служить и нашим, и вашим.

И я преспокойно утрамбовывал мои бомбы в чемодан, когда дверь выломали и в квартиру ворвались нарядные клоуны с револьверами. На заднем плане маячил посмеивающийся в передовые рабочие усы дворник, так и не выпустивший гармошку из рук.

Окружив меня, застывшего на корточках при чемодане, клоуны дружно рассмеялись, а из глаз у них брызнули игрушечные слезы. Я подобострастно хихикнул, тщетно пытаясь заслонить от клоунов содержимое чемодана.

Незваные гости, повинуясь мерзкой традиции, заведенной в их поганой тайной канцелярии, пощекотали меня револьверными стволами. Мне пришлось ежиться и глупо смеяться добропорядочным смехом.

Рожа на экране испустила очередной юмористический звук, к которому сразу добавилось музыкальное кваканье на фоне заливистых балалаечных трелей. Внизу побежали титры для глухонемых: «играет юмористическая музыка». Кивнув на экран и старательно улыбаясь, я пригласил клоунов разделить мой восторг. Они ответили формальными смешками, подхватили меня под мышки и понесли на выход, как самовар, а дворник переваливался сзади и нес чемодан с бомбами.

По пути к машине клоуны всячески веселились, отрабатывая жалованье и отмачивая стандартные шуточки: хрюкали, кудахтали, икали, пускали ветры и роняли меня, норовя побольнее стукнуть. Юмор у них был невысокого полета, типичный для городовых и прочих жандармов низового звена; в машине, однако, на переднем сиденье меня поджидал полицейский чином повыше. Когда меня затолкали в салон и стиснули там с обоих боков, этот субъект повернулся ко мне, осклабился и рассказал довольно смешной анекдот.

«Капитан, а то и майор, – пронеслось у меня в голове. – Но еще не полковник…»

Я оказался прав.

Полковник ожидал меня в полицейском управлении, исправно переходившем из рук ревунов и плакс в руки весельчаков и забавников, туда и обратно.

Это был тот самый юмористический служака, перед которым я отчитывался в провокациях, устроенных на погибель боевикам партии «Слезы Отечества». Тогда полковник еще был видным функционером правящей клики «Хохот Отчизны».

Полковник изогнул бровь, как будто пытаясь меня припомнить. Я благоразумно помалкивал, понимая, что ситуация деликатная.

Он учтиво протянул мне портсигар. Я вынул папироску, клоун поднес огонь, и табачная начинка с веселым хлопком взорвалась. От моих бровей потянуло паленым.

Присутствующие дружно рассмеялись.

Полковник сделал серьезное лицо, распахнул толстую и засаленную записную книжку, прочел отрывок из Ларошфуко. Этим он обозначил свой уровень в возобновившейся юмористической иерархии, где клоуны со звуками копошились у подножия пирамиды и качество юмора повышалось с каждой последующей ступенью.

Я тонко и вежливо улыбнулся.

– С вами, господин фрондер, желает поговорить наш лидер, начальник канцелярии, – изрек полковник. – Он хорошо наслышан о ваших подвигах и собирается познакомиться лично.

– Это очень приятно, – ответил я, натужно хихикая. – Но почему такая честь, зачем под конвоем?

– Я напомню вам один юмористический случай для аналогии, – доброжелательно оскалился полковник. – Вы никогда не слышали о мастерах, которые построили храм и которых потом ослепили?

Холод сковал мне спину, и мне стоило больших трудов сохранить на лице радостное выражение.

Полковник простился со мной небрежным взмахом руки, после чего меня вознесли на последний этаж правительственного здания, совмещавшего в себе резиденцию главы государства и следственное управление. В просторном дубовом кабинете меня с откровенным удовлетворением во всем облике встретил правитель, генерал от слез.

– Вот вы какой, – молвил он после томительной паузы. – Мы наслышаны о ваших заслугах.

Лицо у генерала было крайнее серьезное, без тени улыбки. Скажу больше – оно было мрачное и ужасное, с волчьей тоской в глазах.

«Настоящий лидер партии плача», – подумал я. А вслух сказал комплимент:

– Приятно видеть государственного человека, который не улыбается в атмосфере всеобщего и нездорового веселья.

– Это потому что юмор у нас очень тонкий, – отозвался генерал. – Чем выше, тем тоньше. Внизу, знаете ли, покатываются со смеху плебеи, а наверху скучает изысканная аристократия. Да, я вполне удовлетворен, – подтвердил он мои впечатления, смерив меня с головы до ног внимательным взглядом. – Я рад, что успел на вас, двурушника, посмотреть. Вы слишком, слишком талантливы, – генерал покачал головой. – И вы заслужили право познакомиться с настоящими аристократами веселья, по сравнению с которыми я – так, мелкая сошка, полукровка…

Он кивнул кому-то, и я услышал, как за моей спиной медленно распахнулись двери. Послышался тяжелый топот, и аристократы веселья вошли.

Мне не хватило юмора обернуться.

© март 2006

Фотографии Лефшица

– Почему ты Лефшиц?

– Потому, что еврей.

– Да ну тебя. Будто я не знаю. Обычно бывает Лифшиц или Лившиц.

– Мало ли, что бывает. Левия выворачивает по-всякому.

– А может быть, это от слова «лев»? Или «левый»?

– С ошибкой, да? Впрочем, запросто. Тогда уж от «левый». Сама посмотри – что во мне львиного?

– А левого?

– Плечо. Я часто смотрю через левое плечо.

– И что там?

– Смерть.

– Веселый ты человек, не отнимешь.

Терпение Клары сгорало кораллом. Злая досада не смутила Лефшица – он словно того и ждал: удовлетворенно кивнул и продолжал идти, не сбиваясь с ноги.

– Побежали пить кофе?

– Пойдем, – пожал плечами Лефшиц.

– Нет, побежим!

Тот усмехнулся и нехотя перешел на вымученную трусцу. Ему очень нравилась Клара, и он был готов на уступки. Клара опередила Лефшица; на бегу она оглянулась и принялась энергично подманивать его, маша рукой: давай, давай, просыпайся! Вылитая Лиза Бричкина.

Она жалела, что приняла пари. Девчонки твердили, что ей ни за что не удастся расшевелить снулого Лефшица, недурного лицом, но муторного в общении увальня, неживого, мешковатого, рыбообразного. Зато Клара слыла бой-бабой; она заявила, что Лефшиц, стоит ей за него взяться, побежит, как в кино: по васильковому лугу, с хохотом, к речке, вздымая брызги, размахивая венком. Они возьмутся за руки, они будут мчаться, подобные воплощенной юности, лубочной и голубочной.

Они укроются под единым зонтиком, они приютятся в подъезде.

Она, осторожно орудуя ногтем, зашифрует ему на груди свои секретные имена.

То, что вместо василькового луга вышел февральский проспект, не остановило Клару. Обстоятельства суть гончарная глина, но сам Лефшиц покуда был ей не по зубам. Умный и скучный, до тошноты податливый, заинтересованный в Кларе – это ее не радовало, потому что спор затевался не о формальном результате. Вопреки клариным стараниям, Лефшиц оставался овцой, ведомой на случку, и Кларе казалось, что если бы случка сменилась закланием, он бы не особенно возражал. А всякое дыхание рот в рот, не приводящее к оживлению, есть поцелуй, нанесенный трупу.

Они вошли в просторное кафе. Клара чуть запыхалась, Лефшиц вышагивал степенно. Он пригнул голову и настороженно посматривал по сторонам.

«Подпоить его, что ли», – подумала Клара. Тут ей в глаза бросился фотографический автомат: моментальная съемка.

– Бежим фотографироваться! – она вскочила со стула, на который только что успела присесть, и потянула Лефшица за рукав.

– Зачем это? – голос Лефшица зазвенел.

– Да бежим же скорее, что ты за тюлень такой! – Клара решила, что ей почудилось, и тембр голоса у Лефшица не изменился.

– Я не хочу фотографироваться!

– А я хочу! И попробуй только не улыбнуться!

Она развела шторки, плюхнулась на круглое сиденье и втащила следом упиравшегося Лефшица. Тот не удержался и грузно плюхнулся ей на колени; «Так еще лучше», – обрадовалась Клара. Она притиснула Лефшица, свободной рукой опустила монеты в прорезь.

– Смотри, сейчас птичка вылетит! Чииииииз!…

Лефшиц сдался и нехотя улыбнулся. Клара округлила глаза и высунула язык.

– Ээээ! – крикнула она, одновременно дергая наколенного седока за ухо. Лефшиц скривился и был заснят. – Уууу! – продолжила Клара и состроила Лефшицу рожки. – Ага! – молвила она многозначительно; быстрым движением задрала подол и выпростала ногу, затянутую в сетчатый чулок. Нога пролегла под носом Лефшица. Клара протяжно вздохнула и смежила веки.

– Зануда, – сказала она Лефшицу перед выходом. – Не вижу инициативы.

Она подхватила снимки, и тот протянул руку:

– Дай-ка сюда.

Клара с неудовольствием наблюдала, как Лефшиц лезет во внутренний карман, вынимает очки, цепляет их на вострый, но милый носик. Фотографии получились приличные: глупые, смешные рожи, почти счастливые. У Клары выбилась пышная прядь, недоуменные брови вскинулись, щеки надулись. Набухшие губы рогатого Лефшица, с трудом преодолевая собственный вес, чуть скривились в мудрой ухмылке; глазки, похожие на оливковые опята, источали беспричинную печаль.

– Инициатива готова, – неожиданно молвил Лефшиц. – Мы идем ко мне. Там будет и кофе, и все, что пожелаешь. Устраивает?

Могло показаться, что ему не терпится убраться из кофейного зала, от людей.

– Устраивает, – она многообещающе улыбнулась.

– Бегом побежим, – уточнил Лефшиц без тени улыбки, так что Кларе пришлось догадаться о шутке. И ее собственный напускной задор испарился.

– Не надо было фотографироваться, – непонятно пробормотал Лефшиц, покосившись на снимки, которые она все еще держала в руке. Клара сунула их в карман.

– Почему – не надо?

Он придержал перед ней стеклянную дверь.

– Потому что создается повод.

– Повод – к чему?…

– Я тебе потом объясню. Пойдем, здесь рядом.

И опять раздражение, которое Клара сдерживала вот уже больше часа – именно столько времени продолжалось это тягостное свидание – настойчиво запросилось наружу: в основном, из-за последнего уточнения: «здесь рядом», как будто Клара не знала, где проживает Лефшиц, и сам он прекрасно знал, что она знает, но все-таки поставил дополнительный штрих, подстраховался неведомо на какой случай, лишний раз утвердился на прочной почве двумя ногами, жалея, что нету третьей.

Клара поправила прическу, вздохнула, взяла Лефшица под руку. Сам он даже шутя не додумался оттопырить галантный локоть, похожий на сдобный крендель.

– Чем же мы у тебя займемся? – осведомилась Клара с несколько пресыщенной игривостью. – Кроме кофе? Будем рассматривать семейные альбомы?

Вот так ему, грубее, оскорбительнее. Если она проиграет, наплевать, она открыла вдруг, что уже смирилась с этой возможностью. Спорили на шампанское – ну и чудесно. Купит пару бутылок, отдаст девчонкам. «Все равно вместе разопьем. А героя-любовника раскатаю в блин. Из гриба выйдет камбала».

– Будем, кстати сказать, – кивнул Лефшиц.

«Кстати сказать, – повторила про себя Клара. – Как это правильно, литературно. Можно ведь было обойтись одним „кстати“, но мы себе такого не позволяем, мы аккуратно добавляем „сказать“».

– Ты мне заранее водки налей, – попросила она. – Стакан.

– Хоть два, – сказал Лефшиц.

Клара недоверчиво покосилась на него. В голосе Лефшица лязгнуло железо. Неужели все-таки расшевелила? И чем? Но он почему-то недоволен. «Динамо, – подумала Клара. – Он боится динамы».

– Мои альбомы покажутся тебе необычными, – предупредил Лефшиц. – Но ты их посмотришь. Теперь тебе от этого не отвертеться.

– А что такого случилось?

– Я потом объясню.

– Может быть, лучше сразу? Чтобы не мучиться?

– Не мучиться? – Лефшиц горько усмехнулся. – Да, можно попробовать обойтись без мучений. Но для этого ты должна кое-что сделать.

Они свернули за угол, и дом Лефшица стал приближаться, слегка покачиваясь в такт шагам. Глухая стена, обращенная к ним, была чуть подрумянена розовой акварелью, но краска облупилась, и румянец обернулся болезненным шелушением.

– Например? Сгораю от любопытства.

– Например? Ну… для начала – порвать фотографии.

– Вот эти? – изумилась Клара, машинально дотрагиваясь до кармана.

– Эти самые.

– И не подумаю, – отрезала она, хотя ей было не жалко снимков.

– Тогда мы будем смотреть альбомы.

Она поджала губы:

– Как хочешь.

– И ты поймешь кое-что. Потому что стала мне дорога.

– С какой это вдруг радости? – спросила Клара. – Чем это я заслужила такое счастье?

– Счастье не заслужишь, – тонко рассмеялся Лефшиц, – оно сваливается. Знаешь, как рушатся панельные дома? Кому-то повезло, он оказался в тесном пространстве под плитой счастья. Плиты счастья завтрашнего дня, да? И вот объявляют минуту тишины, замолкают собаки, останавливаются моторы. Все слушают: откуда пискнет счастливец?

Они уже пришли, шагнули в сырой подъезд; Лефшиц бросился отомкнуть тяжелую железную дверь в стене: лифт.

– Пешком не пробежаться? – издевательски пискнула Клара.

– Можно, но я люблю на лифте. Когда поднимаешься, в нем что-то щелкает, между этажами. Как будто отсчитывает этапы. Проехали первый – стук – назад не вернуться. Проехали второй – стук – на первый не попадешь.

– А как же кнопка «стоп»?

– Ну, это будет нечестно. В жизни таких кнопок не бывает. Разве что у фотоаппарата.

Войдя в прихожую, Лефшиц сразу же втолкнул Клару в жилую комнату; дальше он повел себя неожиданно, как ей с ее спорщицами не снилось во сне: вместо обещанной водки, не поминая даже фотографии, звучавшие в его речах подозрительно часто, он навалился на Клару, меняя в ней прежнее представление о его мнимой бесхребетности. Обнажившись и оставшись без очков, он вдруг разбух и стал похож на белого кита, еще молодого, но пятиметрового в перспективе. Левиафан, по-детски вскрикивая, придавил Клару к родовой оттоманке. Веки маленьких подслеповатых глазок Лефшица сомкнулись; Клара уперлась ему в мясистые бока, пытаясь столкнуть, но тот не поддался, руля тугим хребтом, пока не докончил начатого. Клара лежала и боялась посмотреть: какой он, Лефшиц? Она приоткрыла левый глаз и увидела, что Лефшиц уже нашел очки и заворачивается в плотную простыню.

Вокруг царила корабельная кунсткамера: прадед Лефшица, отставной офицер флота, обставил гнездо на собственный вкус. Круглились штурвалы, похожие на плоские рогатые мины; стены были покрыты огромными картами морей и океанов, которые – моря, океаны и карты – расползались от ветхости и были аккуратно проклеены скотчем. В мутных шкафах золотились книги; пыльные кипы атласов улеглись штабелями; почтенные чучела скалились и целились остриями шипов; не сосчитать было кораллов, крабов, раковин, морских ежей и звезд. В умерших кожаных чреслах обвисли военные бинокли; подзорные трубы, установленные на специальные подставки, целились в глобусы древние и поновее. Поблескивали кинжалы и кортики; за неимением вод повсюду плавала пухлая пыль, непотревоженная светом от плотно зашторенных окон.

Взгляд Клары упал на недавний снимок, который вывалился и валялся на ковре, полуприкрытый брючиной.

Смех, выжимавшийся снимком, сходил на нет.

– Сейчас будет водка, – Лефшиц нагнулся и поцеловал Клару в лоб.

– А что – и альбомы будут?

– Обязательно, – Лефшиц развел руками, и простыня его тоже разошлась. – Теперь без них нельзя, теперь я обязан тобой дорожить, потому что ты у меня в памяти.

Клара почему-то решила, что Лефшиц принесет ей мокрые снимки мокрых трупов, разрезанных и растерзанных; что за его китовой сонливостью скрывается серийное чудовище. И плещет обоюдоострым хвостом, величиной с вертолетный пропеллер.

Лефшиц ушел и вернулся. Он смахнул со столика какой-то кляссер, поставил стаканы, разлил водку и сок, выложил новенький сотовый телефон.

– Это зачем? – покосилась на телефон Клара. Она тоже закуталась в простыню и сидела вся мокрая от пота.

– После, – сказал Лефшиц, сел рядом. Выпил из стакана, не предлагая Кларе, потянулся и снял с полки, что была в изголовье, первый альбом: настоящий, семейный, пахучий, коричневый от сопревших эпох. – Что ты говоришь, когда слышишь, будто нельзя войти дважды в одну и ту же реку?

Клара выпила водку, выпила сок, подышала, помолчала.

– Говорю, что я и не выйду, – ответила она мрачно. Все шло не так, как мечталось.

– Глупая, да я же давно тебя люблю, – Лефшиц придвинулся и обнял Клару свободной рукой. Вторая была занята альбомом. – А теперь я просто вынужден беречь тебя. Брось ты свои смешки с отговорками. Дважды войти в воду нельзя, даже если всю жизнь не вынимать ногу. Состав уже другой. Вот дернулась из-под пятки пиявка, вон кто-то помочился с мостков – и все, ингредиенты сменились.

– Я вообще не думаю о таких вещах, – призналась Клара. От водки ей делалось хорошо, и она даже была готова посмотреть альбом.

– Это напрасно, – упрек засел в голосе Лефшица прочно и основательно, и если упреки располагают ногами, то этот даже закинул одну на другую. – А я думаю только о них. Это то же самое, что остановить мгновение, то есть умереть и попасть в ад, прижимая к груди это бесценное мгновение, которое у тебя тут же отберет в карантине рогатый прапорщик и отнесет своей рогатой зазнобе, в дом, где все мгновения прекрасны, все стены ими увешаны, где они вечны. Остается фотография. Это дьявольская штуковина, вырванная из лап преисподней. Открой альбом, – возбудился Лефшиц.

Клара послушно подцепила ногтем картонную корку, взглянула. Откинула папиросный слой. Недоуменно всмотрелась, затем перелистнула еще и еще.

– Послушай, почему одни похороны? – спросила она неприязненно.

– Потому что про них забывают, – Лефшиц забрал у нее альбом, перевернул несколько страниц. – Смотри: вот это хоронят бабу Марусю. Осторожно! – крикнул он, потому что капля с клариного лба ударилась в коричневое карликовое дерево на снимке. – Утрись. А вот здесь – здесь хоронят дедушку Осипа.

Клара, нахмуренная, всматривалась в выцветшие картонки: картузы в широких лапах, оградки, чинно стоящие женщины в темных платках, глядят в объектив. Некоторые – поверх объектива, щурятся на солнце. Сомкнутые губы, стиснутые колени, долгие плащи, земляные насыпи. Посреди – продолговатый ящик, расширенный кверху; из лент и букетов выглядывает нос, навечно утративший не только нюх, но и принадлежность.

– Смерть, – сказал Лефшиц, – она застигает, когда не ждешь. Случались попытки поправить это дело. Помнишь причту о человеке, который увидел на базаре смерть, и та погрозила ему пальцем? Бедняга так перепугался, что оседлал коня и удрал на нем в город, отстоявший на много миль; там-то и помер. Смерть встретила его со словами: ну, молодчина – ведь я-то знала, что нынче вечером ты должен быть здесь, со мной, и очень удивилась нашей встрече на тамошнем базаре.

– Тысяча и одна ночь? – уточнила Клара, вытягиваясь под простыней и постепенно увлекаясь фотографиями.

– Не помню. Возможно.

– Но почему ты снимаешь сплошную смерть? – снова спросила Клара, ибо дошла уже до современности, где все оставалось прежним, только качество фотографий повысилось. Да вот же – вот же она сама, с опущенной головой, стоит в почетном карауле при гробе их химика, скоропостижно скончавшегося весельчака.

Не отвечая, Лефшиц послюнил снимки, сделанные в кафе, и прилепил рядом, благо они были узкие, и рядом как раз оставалась полоска кладбищенского картона.

– Убить меня, что ли, хочешь? – шепотом спросила Клара.

– Спасти, – Лефшиц обнял ее вновь придавил. Казалось, что у него вот-вот разойдутся теменные швы, и ударит прозрачный фонтан. – Задержать, – он щелкнул зубами, и Кларе снова почудилось, но на сей раз – китовая решетка, в которой застревает мелочь. Клара уже давно перестала воспринимать себя оторвой, поспорившей на спиртное с такими же, как сама, идиотками. Левиафан вел ее, Левиафан одаривал ее. – Спасти тебя не удастся, потому что всему доброму, – он кивнул на веселые снимки, – всему этому существует противовес. Человек даже умеет бессознательно резаться ножом, наказывает себя за хорошую жизнь. Только человек устроен так снисходительно, что быстро забывает о плохом, а это неправильно. Ты можешь вспомнить о каком-нибудь особенно гадком, нестерпимом событии в твоей жизни?

Клара перевернулась на спину, благо Лефшиц уже отпустил ее, и крепко задумалась.

– Могу, – согласилась она.

– И как оно теперь? – не отставал Лефшиц. – Каким оно ощущается? Что ты чувствуешь?

– Ничего, – честно ответила Клара. – Как будто ничего и не было.

– Но правильно ли это? Ведь что-то было?

– И что с того, что оно было?

– А то, что после, когда тебя не станет, тебе освежат память, и ты с ужасом вспомнишь все неприятности, которые благополучно похоронила твоя заботливая память. И ты дашь трещину… ты сникнешь, ты ужаснешься… ты зашатаешься на тоненькой ниточке-лучике, по которой пойдешь к свету…. И ты упадешь, обязательно упадешь. Но я-то не из таких, – Лефшиц стряхнул с полки сразу несколько альбомов, три или четыре из них раскрылись. – Я ни о чем не забываю, и я останавливаю мгновения. Погляди сюда… это мой двоюродный братец-дебил, пробует делать куличики. Это наш кот, который вернулся с задней лапой, обмотанной проволокой до мяса… с нее сошла вся шкура… Вот еще похороны… вот бабушка в гробу, все надулись, стоят важные…

– Прекрати, – Клара села, взяла новенький телефон и стала крутить его в пальцах. – Если ты хочешь, чтобы всего было поровну, не забывай и про хорошие снимки. Море, пляж… Роды… Дни рождения…

– А зачем? – рассмеялся Лефшиц. – Я же и говорю тебе: человек так устроен, что о хорошем он будет помнить без всяких фотографий. Я помню все свои дни рождения… все подарки, которые мне принесли…

– Я, пожалуй, оденусь, – решительно сказала Клара. – Мне холодно здесь. Немного театрально получается, правда? Как в готическом романе. Но тут уж ничего не поделать.

Лефшиц нагнулся, собрал с пола вещи Клары, перебросил ей.

– Пожалуйста, – голос его был спокоен и даже равнодушен. – Но только не забудь телефон.

– Зачем ты даешь мне телефон?

– Дарю. Чтобы контролировать. Чтобы всегда знать, где ты. Чтобы попытаться уберечь тебя от судьбы, которая, конечно, не потерпит такого счастья, какое было сегодня.

– Тебе надо лечиться, – посоветовала Клара, но положила телефон в сумочку. У нее никогда не было сотового телефона. Этот был розовый, с веселыми зверьками.

– Я пытался тебя предупредить, – печально сказал Лефшиц, кутаясь в простыню. – Помнишь – я ведь не хотел в это кафе. Не хотел фотографироваться. Не хотел всего этого… – его передернуло – …хохота. А теперь я несу за тебя ответственность, и тут уж ничего не попишешь.

Клара стояла уже полностью одетой и взирала на Лефшица свысока. Она уже прикидывала, как подать дело, чтобы отспорить шампанское.

– Значит, ты будешь поминутно звонить мне? Проверять, как я? Что со мной?

– Ну, разумеется, – под очками Лефшица протянулась улыбка.

Клара обвела взглядом беспорядочно разбросанные фолианты с изжелта-коричневыми фотографиями.

– Ну… хорошо, – к ней возвращалось обычное стервозное настроение. – Проверим, какой ты кавалер. Какой ты верный рыцарь. Если звонков не будет, не будет и… сам знаешь, чего.

– Я это очень хорошо понимаю, – серьезно кивнул Лефшиц.

Клара представила, как сидит с подружками, и они заключают пари: позвонит через пять минут. Нет, через десять! Нет, через двенадцать! Забились, девки? По рукам?

Да они на говно изойдут, когда увидят, как прикипел очкарик.

– Это, конечно, пустая надежда – переиграть судьбу, – Лефшиц откинулся на подушки. – Помнишь притчу про Смерть?

– Ты мне ее пять минут назад рассказывал.

– Звонить можно сколько угодно, ловить каждый шаг, и все же…

– Кирпич на голову? – усмехнулась Клара. Ей не терпелось уйти.

– Хотя бы, – Лефшиц не стал с ней спорить. – Тебе хочется выйти из этого дома? Выходи. Только сначала… постой немного…

Он свесился, поискал в брючном кармане, достал телефон, но уже свой.

– Проверим, – пробормотал он негромко.

– Я не взорвусь?

– Нет, нет, – отмахнулся тот и набрал номер. В клариной сумочке заиграл Бизе.

– Работает, – успокоенно сказал Лефшиц. – Не забудь его заряжать и никогда не отключай. Я не буду донимать тебя слишком часто…

– Нет уж, пожалуйста! – Клара шагнула к столику, налила себе, залпом выпила. – Спасибо за интересное времяпровождение! И, конечно, за подарок.

– Пожалуйста, – тихо произнес Лефшиц, ворочаясь тушей под простыней.

Клара хрустнула дверью. Не так, чтобы хлопнуть и выказать хлопком разочарование, но достаточно громко, чтобы до Лефшица дошло: она уходит, и это важно.

Отныне эти хрустящие звуки сделаются для Лефшица водоразделом, границей между прошлым и мучительно гипотетическим будущим. И время распадется, подобно разрезанному запретному плоду.

Лефшиц поднялся с постели. Не одеваясь, вытянул из футляра бинокль, навел на улицу. Нащупал Клару, бегущую через дорогу. Нащелкал номер и с удовольствием увидел, как та притормозила возле химчистки, роясь в сумочке.

– Вечная любовь… – пропел он в трубку, прикидываясь Азнавуром.

– Дурак, – ответил кларин голос.

Лефшиц уселся за стол, взял яблоко, аккуратно разрезал его столовым ножом. Накрыл одну половину ладонью: яблоко. Отнял ладонь, накрыл вторую половину: яблоко. Распахнул обе ладони, разложил их по сторонам: снова яблоко. Соединил половинки и крепко сдавил, чтобы держались: то же самое яблоко. С тоненьким шрамом, похожим на ниточку, по которой шагаешь, покачиваясь бычком, к свету, изо всех сил стараясь не подкачать памятью и не свалиться в ледяные огни.

Посмотрел на часы. Дождался, когда пройдут двадцать минут, и позвонил еще раз.

За день он позвонил двадцать четыре раза. За клариными ответами он различал смешки и шутки ее подруг.

В последний раз он позвонил ближе к полуночи.

Звонил неделю. Пока не услышал от плачущей клариной приятельницы, а после узнал из новостей, что в двух шагах от дома, где Клара жила, Клара и была найдена, полураздетая, с полуотрезанной головой, без телефона. Она вынимала телефон, когда позвонил Лефшиц, и этой дорогой вещью привлекла внимание какого-то уголовника, бомжа, который только и караулил таких, с телефонами, одиноких и полуночных. Клара пыталась сопротивляться, и рассвирепевший уголовник располосовал ей шею.

Судьба, пробормотал Лефшиц. Река, река, омывающая ступни, уплывающие мгновения. Такие случаи известны, их много. Он даже слышал о чем-то подобном раньше. Странно было, что он не припомнил о такой опасности, когда подарил телефон. Подсознание коварно, подсознание гораздо на штуки, оно режет ножом, когда тебе мнится, будто ты, полный радости, чистишь картошку.

Лефшиц решил, что возьмет на похороны фотоаппарат. Если признаться с предельной честностью, ему нравилось фотографировать эти события, да и сами события нравились. Неизбежные издержки натренированной памяти, цепкой к недоброму. Во всем должны быть полнота и завершенность, альфа и омега. Разрезанного яблока не склеить, но можно сожрать его с косточками и даже с веточкой, и даже с листиком, который на веточке.


© июнь 2004

Ледник

Тебе лет пять.

Хорошо, пусть побольше. Пусть восемь лет или даже десять.

И ты заболел. Может быть, у тебя грипп, а может быть – корь, но это что-то неприятное – не смертельное, однако с высоченной температурой и полубредовым сознанием.

И на тебя накатывают волны.

Ты спишь, если можно назвать сном твое забытье, и видишь один и тот же короткий сон – десять раз, двадцать, тридцать.

В этом сне ты преувеличенно мал. Ты намного меньше, чем на самом деле – крошка, крупинка. Иногда ты не один, и с тобой – незнакомый в действительности приятель. Или подружка. Вы играете в камешки или собираете цветы, вы немного пританцовываете и напеваете бессмысленные простенькие песни, составленные из лепечущих слогов.

Ты старательно изображаешь беззаботность, но в глубине души знаешь, что страшное уже близко. Оно даже и показалось на горизонте, но ты упрямо делаешь вид, будто ничего не замечаешь, потому что боишься взглянуть и спешишь пережить последние секунды беспечности.

Ты прыгаешь на одной ножке.

Некий беззвучный голос – скорее, чья-то чужая вкрадчивая мысль – с затаенным торжеством приглашает тебя: а ну-ка, поворотись! Поворотись и посмотри – что это там такое?

Тебе некуда деваться, ты подчиняешься. Ты заранее знаешь, чем окажется увиденное. Ты ждал этого давно и понимал, что увернуться не удастся.

Оно катится на тебя по склону горы. Ты опрометчиво заигрался у подножия.

Это нечто огромное, увесистое, бескрайнее, лишь снизу ограниченное землей, а в прочих направлениях ничем не сдерживаемое. Может быть, это каток. Может быть – колоссальный валун. Или та же волна. Или ледник, или лавина.

Скорее всего, это ледник, но почему-то горячий. Тебе известно, что можно даже оказаться внутри ледника, и там будет нечем дышать. Но долго дышать и не придется, потому что он раздавит тебя за доли секунды.

Бежать бессмысленно, спрятаться негде. Ты замираешь с цветами и камешками в руках и ждешь. Сердцебиение прекращается, дыхание останавливается. Исчезают все чувства, кроме отчаянного предвосхищения. Тебя накрывает.

Наступает короткий миг небытия. Небытие непостижимо, и ты не в состоянии ни вспомнить о нем, ни тем более описать словами. И вдруг все проходит. Ледник уничтожил тебя, раздавил и помчался дальше с нарастающей скоростью, его уже не видать. Ты испытываешь несказанное облегчение: все кончилось хорошо и больше не повторится. С утроенным восторгом ты вновь запеваешь глупую песенку и продолжаешь играть.

Приходит новая волна, и все повторяется.

Потом этот отвратительный шторм стихает, ты идешь на поправку.

Тебе не очень понятно, что может быть хорошего в гриппе. Тебя не радуют ни приятная ломота в руках и ногах, ни оправданное безделье, ни внимание окружающих.

Но со временем ты начинаешь все это ценить.

Ты уже старше – тебе двадцать лет, тридцать. Ты не вникаешь в подробности болезненных ощущений, ты стараешься получить удовольствие. Можно лежать, никуда не ходить, ни о чем особенном не думать, и так далее, и тому подобное. Тебе выписывают больничный. Вокруг тебя, если только ты не один, снова пляшут, за тобой ухаживают. Это отрадно.

Годы идут. Наступает момент, когда ты внезапно обнаруживаешь: нет ледника. Все остальное есть – и горячка, и даже полубред, но ледник испарился. Ты больше не мал даже во сне, ни во что не играешь и ничто не стремится тебя раздавить. Сон остался в далеком прошлом, и ты не заметил, когда же он перестал тебя посещать.

Это не то чтобы грустно, но это странно. Куда он подевался, ледник? Почему он был раньше, а теперь его нет?

Казалось бы, что и ладно. В нем нет ничего хорошего, но тебя все же гложет тревога. Когда что-то было, а потом сгинуло неизвестно где, ты всегда испытываешь беспокойство. Тебе тревожно, как будто ты лишился если не руки или ноги, то хотя бы бумажника или часов. Ты подозреваешь, что дело неладно. Что-то нарушилось, во всяком случае – изменилось. Очевидно, что исчезновение свершилось естественным образом, с течением лет, но это не утешает. Это наводит на мысль, что и прочее будет меняться, а исчезновение грозного ледника – только начало.

Ты думаешь об этом, ищешь ответ, пока не приходишь к выводу, что сам, собственной персоной был ледником. Что это ты катился на самого себя, играющего на лугу, из прекрасного далека. Что ты не только был ледником, но и являешься им в полной мере. И он не навещает тебя лишь потому, что ты не виден себе извне. Ты уже раздавил кое-кого, и этот миг растянулся на десятилетия.

Маленьким, в мгновения небытия, ты не мог осознать, что проходят десятки лет.

Пожалуй, что ты так и останешься в состоянии ледника.

Тебе остается надеяться, что в конце концов ты покатишься дальше, насаждая вечную мерзлоту, а позади восстанет неповрежденный малец. Он будет стоять, всегда живой, и провожать тебя испуганным и удивленным взглядом, сжимая в кулаке цветы и камешки.

(с) январь 2008

на главную | моя полка | | Небесный летающий Китай (сборник) |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу