Book: Прошлое и будущее



Прошлое и будущее

Прошлое и будущее

Посвящается моим родителям и, по мере появления на сцене, Лиде, Седе, Улле, Кате, Мише, Николя, Лире, Жакобу, Лейле.

Выражаю благодарность Стефании Шеврье за то, что она поверила в меня, и за то, что помогла упорядочить мои мысли, а также Жерару Даву, который в течение многих лет убеждал меня поверить в то, что я способен писать не только стихи.

Отдельная благодарность обоим за исправление моих орфографических ошибок.

Предисловие

Рассказать о своей жизни непросто. Трудно не показаться претенциозным, не утомить читателя и не рассердить тех, чьи имена ты упомянул, либо, напротив, забыл упомянуть. Нам часто говорят: «Расскажите о своей жизни, о неудачах и успехах, об интересных встречах и, в особенности, о своих любовных приключениях». А почему бы не поинтересоваться, как мы ведем себя в постели?

Сам я обладаю определенной долей целомудрия, хотя и не боюсь резких слов. Достаточно сдержан и замкнут, и это не позволяет мне с легкостью открывать свои чувства, выставлять себя напоказ, использовать по отношению к себе такие слова, как «триумф», и прочие напыщенные выражения, которые часто можно встретить, если речь идет об успешной карьере.

На Сцену!

В наши дни популярно все, что имеет отношение к «био», слову, означающему «жизнь». Все, что мы едим, пьем и производим, непременно должно его содержать. Я, в свою очередь, решил следовать этой тенденции ради того, чтобы воплотить мое «био» в форме воспоминаний. Такая идея появилась не внезапно, как лихорадка на губах. Вовсе нет. Скорее всего — потому, что многие достаточно престижные издатели изъявили желание опубликовать мои воспоминания. И тогда пришлось задуматься над этим. Не то чтобы я был медлителен, но, прежде чем решился на столь серьезный шаг, прошло пятнадцать лет. В 1974 году мне уже случилось опубликовать одну книгу воспоминаний, и тогда мне помогал журналист Жан Ноли, который сделал «rewrite» — пересказ тех текстов, которые я ему передал. Но это были воспоминания о моей жизни, рассказанные другим человеком.

Поразмыслив — пятнадцать лет, — видите, сколь велики были мои сомнения в целесообразности подобного демарша — я взялся за дело, памятуя о словах, сказанных мне однажды Гарольдом Робинсом, американским писателем, издающимся огромными тиражами: «Публика любит читать success stories[1], особенно если показать, что не обошлось без драки и первые шаги к успеху были трудны». Что касается трудности первых шагов, тут меня обслужили по полной программе, а что касается борьбы, то я за все сражался сам и никому ничем не обязан. От многочисленных ударов у меня до сих пор осталось несколько синяков на душе и физиономии, а уж сколько было артистически исполненных пинков под зад! Значит, так тому и быть. Я решил действовать и погрузился в воспоминания.

Как ни странно, я не знаю, интересен ли мой жизненный путь кому‑либо кроме меня самого. Посмотрим, ведь риск — благородное дело. Я испытал слишком много разочарований, поэтому у меня сложилась определенная жизненная философия. Если то, что я расскажу, сможет заинтересовать вас и понравиться, буду очень рад. А если нет? Господи, у меня бывало и не такое, как‑нибудь переживу.

Я захотел петь. Мне сказали, что лучше воздержаться, что на этом поприще у меня нет никаких шансов, потому что с таким голосом и с такой внешностью — кстати, моими собственными — нельзя появляться на сцене. Я захотел сочинять тексты и музыку для песен. Было сделано все, чтобы не смел и надеяться. И в этой дисциплине такой дилетант, как я, не имел будущего. Те, кто познакомился с моими песнями, убеждали меня в обратном, и публика в первую очередь. Сегодня я пишу автобиографию, отдавая себе отчет в том, что не являюсь ни писателем, ни публицистом. И тем не менее прожил жизнь, которая, возможно, повторяю, возможно, стоит того, чтобы о ней рассказали. Какой реакции мне следует ожидать? Достигнув возраста, когда остается мало иллюзий, все же спрашиваю себя: «А может быть стиль и манера письма здесь даже интереснее, чем то, о чем я рассказываю? Может, вообще не стоило браться за перо, как мне когда‑то советовали не браться за пение?» Тем хуже. Терять больше нечего, будь что будет! Итак, жил — был однажды, дважды, трижды и много чего пережил мальчик, откликавшийся на непроизносимое имя Шарль Азнавурян.

Не самое лучшее начало

Смотрю на солнце сквозь затемненные стекла очков. В редкие моменты бездействия я не испытываю скуки. Должен признаться, что вообще никогда не скучаю. В такие минуты мне случается думать о сыне апатрида[2], которым я являюсь, — о том, кого американцы назвали бы a surviveг[3]. Если теперь я имею все, это не значит, что я забыл о прошлом своих близких. Нет, я храню его в уголке своей памяти и теперь, неожиданно для себя достигнув возраста семидесяти девяти лет, хотя правильнее было бы сказать «на склоне дней», когда у меня нет никаких важных дел, предаюсь мечтам. Молодые мечтают о будущем, я же, поскольку будущего мне отпущено не так уж много, стремлюсь вернуться к истокам, погружаясь в свое прошлое. Стоило, пожалуй, сказать «в наше прошлое», поскольку прошлое никогда не принадлежит полностью кому‑то одному, напротив, оно коллективно, особенно если речь идет об армянской семье. Я думаю о том, что мог никогда не увидеть солнца. Мог так и остаться в выхолощенной сперме отца, который страдал, надрывался, выбивался из сил, чтобы выжить в том долгом пути, в том проклятом пути по пустыне от Стамбула до Дамаска. Орды курдов, которых впоследствии постигла та же участь, и османские войска преследовали и мучили несчастных, чтобы присвоить то немногое, что они могли унести с собой, скажем, золотые зубы, украшавшие их рты. И смерть тебе, интеллектуал, и на кол тебя, священник, и повесить, и обезглавить, и изнасиловать тебя, молодая женщина или старуха, и пусть вдребезги разобьется о дерево голова брошенного со всей силы младенца, ведь этот хруст так приятен!

Я мог выкидышем исчезнуть в песках пустыни, в то время как моя бедная мать, истекая кровью, продолжала бы долго и мучительно умирать, отпустив меня из мира, в котором младотурецкое правительство так стремилось стереть всех армян с лица земли. Ну их с Богом, вернее, к черту их, этих гонимых и сломленных армян, и в путь, к «Окончательному решению[4]»! О! Прекрасно сказано!

Дер эс Зор — так называется кладбище, где похоронено около полутора миллионов моих людей, моих родственников, предков, ограбленных, изнасилованных, убитых во имя чистоты расы, во имя религии, во имя чего поистине, спрашиваю я вас? Во имя Энверов и Талатов[5], пашей — уголовников, убийц без стыда и совести, на свой лад переиначивших Коран, который на самом деле не оправдывает подобных кровопролитий. Талат — единственный массовый убийца, чья статуя все еще стоит на одной из площадей Турции.

Окончательное решение? Осечка вышла, голубчики, вам не удалось меня поймать. И пусть кому‑то это не понравится, но я остаюсь человеком помнящим. Я не стал таким уж заклятым врагом турецкого народа, и теперь мне бы очень хотелось посетить страну, где родилась моя мать, но… но… но.

Они пали, так и не узнав, в чем их вина,

Мужчины, женщины, дети, которым жить бы да жить.

Они падали тяжело, как пьяные,

С глазами, полными ужаса,

Изрубленные, искалеченные,

Они падали, взывая к своему Богу,

На ступенях церкви, на порогах домов

И в пустыне, где шли, друг за друга держась,

Изнывая от голода и жажды,

Страдая от железа и огня.

и вот появляюсь я

Я родился на исходе путешествия по аду, там, где начинается рай, называемый эмиграцией. В жизни тех, кому, как и моим родителям, удалось спастись от геноцида, было столько несчастий, что большинство из них избегало разговоров о своих предках. Если и упоминали о них, то так редко, что мне и моей сообщнице, сестре Аиде, удалось в течение жизни восстановить лишь отдельные фрагменты семейной истории — не так уж много на самом деле. «Посмотри, откуда мы пришли и где мы теперь…» Из‑за чрезмерной деликатности или чтобы не ворошить слишком болезненные воспоминания, родители лишь изредка упоминали в разговоре историю сотен тысяч разбросанных по всему миру армян, тот долгий путь, начиная с бегства от ужасов геноцида и кончая приездом в страны, принявшие их. И только по обрывкам фраз, которыми ненароком обменивались люди, перенесшие одни и те же испытания, нам удалось составить отдаленное представление о массовом переселении армянского народа. Не подлежит сомнению лишь тот факт, что путешествовали они не в первом классе, не с чемоданами от Виттона, заполненными несколькими нужными вещами и кучей ненужных, и без кредитных карточек в бумажниках. И сейчас, когда я вижу кое‑как упакованные скудные пожитки приезжающих со всего света эмигрантов, в которых все их богатство — столь ценный для них жалкий хлам, от которого с презрением отказался бы самый последний старьевщик, сердце мое разрывается. Я не виноват в их несчастьях, но все равно испытываю стыд и чувство вины.

Когда я вижу этих незаметных страдальцев, Бог знает откуда в поисках лучшей жизни приехавших в нашу страну, которую они считают «землей обетованной», то ощущаю легкий укол в сердце, вспоминая путешествие, совершенное моими дядями и тетями, бабушками и дедушками, так и не вернувшимися из «туристического рая», «Клуб Меда ужасов[6]».

Как удалось другим выбраться из всего этого? Только Господь Бог знает ответ на этот вопрос. А кстати, где был он, так часто отсутствующий в те моменты, когда в нем нуждаются больше всего? Аллах, Бог, Иегова, где вы были? В Турции, в Германии и в Камбодже, когда нам так нужна была ваша помощь, где были вы? Поди узнай.

Хотел бы я знать,

найдется ли в мире сила,

способная уничтожить этот народ,

это малое племя незаметных людей,

которые по привычке всегда воюют

и всегда проигрывают,

чье государство полностью уничтожено,

чья литература не прочитана, музыка не услышана,

на чьи молитвы некому ответить.

Вперед! Попробуйте уничтожить

Армению, и вы увидите, удастся ли это вам!

Пошлите их в пустыню без пищи и воды, сожгите их дома и церкви, и вы увидите — они все равно снова будут смеяться, петь и рисковать. Если хотя бы двоим из них доведется встретиться в этом мире, вот увидите — они создадут новую Армению[7].

В наши дни Франция признала факт геноцида в отношении армян. Выходит, что ей понадобилось на это восемьдесят пять лет. Из государственных соображений, как было сказано. Это, наконец, произошло, но, хотя я горд и удовлетворен решением своей страны, все же не спешу торжествовать. Я никогда не придерживался слишком резких позиций в этом вопросе. Для моих родителей имел значение лишь сам факт признания. Возмещение убытков, возвращение земли и жилья были для них не так важны. Они не испытывали ни малейшего желания вернуться в эту страну, на землю, с которой было связано слишком много воспоминаний, порой прекрасных, но в основном таких горестных. Конечно, официальное признание является первым важным шагом в этом вопросе, но пока сама Турция не признаёт факт геноцида, оно остается однобоким.

Я счел необходимым посвятить хотя бы несколько строк трагическому прошлому армян, поскольку без этого невозможно объяснить, кто мы такие и откуда пришли.

Я открыл глаза и увидел грустную комнату

На улице Месье — ле — Принс в Латинском квартале.

Там жили певцы и артисты,

У которых было прошлое, но не было будущего.

Чудесные люди, немного фантазеры,

Говорившие по — русски и еще по — армянски.

И все же, что бы ни говорили и ни писали прежде некоторые турецкие и азербайджанские журналисты, я никогда, повторяю, никогда — ни в Париже, ни в других местах, не участвовал в шествиях 24 апреля, посвященных годовщине кровопролития, тем более не занимался поставкой оружия в Карабах и даже не руководил сбором денег для покупки оружия во время войны между азербайджанцами и армянами Карабаха. Я испытываю слишком большое уважение к человеческому существу и поэтому не могу компрометировать себя участием в действиях, которые повлекут. за собой смерть женщин и детей. Это может показаться наивным, но мне больше хочется верить в торжество дипломатии, добра, в разум и совесть людей, хотя дипломатия, пропитанная нефтью, до сих пор давала только отрицательные результаты.

Моя мать, Кнар Багдасарян, обладала даром повсюду находить родственные связи. Возможно, этим она восполняла пустоту и ностальгию по семье, которой у нее не было. Встречая кого‑нибудь из города, где родилась, услышав знакомую фамилию, она тут же вспоминала их дедушку или бабушку. И даже если они были всего лишь соседями, то мгновенно становились чуть ли не ближайшими родственниками. Я обычно называл их своими «родня по заборам»: «Да, да, он был булочник, а может, молочник…» Мать считалась турчанкой, поскольку родилась в Турции, так же как я считаюсь французом. Итак, она была турчанкой армянского происхождения, рожденной в Адапазари от отца — специалиста по табачным изделиям. У нее были два брата и сестра, все трое умерли во время геноцида, Бог знает при каких обстоятельствах. Отец мой, Миша Азнавурян, грузин армянского происхождения, родился в Ахалчке. Армяне из Грузии не подверглись геноциду. Оба были артистами: мать — актрисой, отец — певцом с таким прекрасным голосом, что, услышав однажды его пение, Луиги, модный композитор, который, кроме прочих произведений, являлся автором «Розовой вишни и белой яблони», удивился: «У меня такое впечатление, что в вашей семье голос перескочил через поколение». Мы ничего не знаем о том, как встретились, где и когда поженились наши родители. В то время брачные реестры хранились в церкви и исполняли роль актов гражданского состояния. Увы, наши церкви были разграблены и разрушены… Известно только одно: я никогда не слышал, чтобы мои родители плохо отзывались о современной Турции, они никогда не воспитывали нас в ненависти к ней. Напротив, всегда говорили, что Турция — красивая страна, что турецкие женщины очаровательны, а кухня — лучшая на всем Среднем Востоке, и что в сущности нас многое роднит с этим народом. Если бы не было геноцида или хотя бы признали факт его существования, обида не засела бы так прочно в сердцах и памяти второго и третьего поколения наших людей.

Тебе розы шип вонзился в ногу,

Брат мой.

У меня же он — в сердце,

И тебе, и мне

От этого тяжело,

Невыносимо.

У розы есть шипы,

И если не остеречься,

На кончике пальца заалеет капля крови.

Но если будем осторожны,

Она красоту свою нам подарит,

Украшать нашу жизнь и благоухать станет

И даже Усладит нас

Своим нежным и сладким вкусом.

Я люблю розы,

Но у них есть шипы,

Что делать,

Брат мой…

Но если решишь ты вынуть

Шип, что вонзился в мое сердце,

То сам исчезнет тот,

Что твою поранил ногу,

И тогда мы оба станем Свободны,

Братьями станем…

Несмотря на грузинский паспорт отца, родителей преследовали, но им удалось отплыть из Стамбула на итальянском судне. Мама уже поднялась на борт, когда какой‑то дотошный военный, заслышав ненавистную речь, преградил отцу дорогу, игнорируя его паспорт. На помощь пришел капитан корабля, он закричал, что судно является международной территорией и никто не смеет запретить пассажиру подняться на борт. Однабогатая американка армянского происхождения предложила оплатить дорогу всем беглецам, которым удалось избежать гибели и попасть на судно. Корабль вышел в море, увозя армян и греков в Салоники, где появилась на свет моя сестра. Родители, испытывая благодарность к Италии, назвали ее Аидой — именем героини итальянской оперы, но на самом деле египетским. Прошел год, и, едва успев выучить греческий, родители с сестрой на руках и «американской мечтой» в голове прибыли в Париж. По всей видимости, ехали они через Марсель, где им выдали нансеновский паспорт, нечто вроде вида на жительство, который надо было регулярно возобновлять. А дальше потянулись дни ожидания в посольстве Соединенных Штатов в надежде получить визу, ту самую знаменитую визу, которая позволит добраться до «земли обетованной», страны неограниченных возможностей, где каждый может попытать счастья и, возможно, стать богатым и знаменитым.



Апатриды

Все вокзалы, как близнецы, похожи.

Все порты навевают тоску.

Все дороги сходятся в одну

Дорогу, ведущую в бесконечность.

В сутолоке жизни Всегда найдется человек,

На чьей руке нет линии удачи.

Ему и суждено стать эмигрантом.

«Вы хотите эмигрировать в США? У вас там есть друзья, родственники, деньги? Какую религию исповедуете? Говорите ли по — английски? Придется подождать, квота на армян в этом году исчерпана. Заполните формуляр, вам дадут знать, когда вы сможете уехать — если ваши документы будут одобрены, of course[8]».

Год ожиданий в тесной квартирке на бульваре Брюн, год надежд и лишений, стояния в бесконечных очередях у префектуры полиции. Год трудностей в общении: на армянском языке в Париже не говорит никто. «И потом, армянин, это что? Так вы русские, евреи или арабы? Если нет, то кто? Апатриды с нансеновскими паспортами? То есть люди без родины, иными словами, чужаки, которым мы оказали любезность, приютив в своей стране! Отлично! Тогда чувствуйте себя как дома, подождите, садитесь на скамью рядом с остальными и заткнитесь, вас вызовут. У нас тут в префектуре есть дела поважнее, чем проблемы неимущих. Ваша жена беременна? Ну и что, она не единственная беременная на свете…» И, бац! — перед вашим носом захлопывается окошко. Приходите завтра, и снова завтра, и так до бесконечности в течение многих недель, потому что каждый раз не хватает какого‑нибудь документа, свидетельства, печати, и все начинается сначала.

Но Париж так красив, особенно весной. И важнее всего на свете то, что, кроме служащего префектуры, есть милые и понимающие соседи, есть и другие эмигранты — евреи, поляки, итальянцы, русские и, конечно же, армяне. Все поддерживают и понимают друг друга, обмениваются информацией, оказывают друг другу помощь. В конечном счете мы все гребцы на одной галере!

Долгожданная виза наконец прибыла, но родители уже не хотели уезжать. Мать была на сносях, да и страна им нравилась. Отец зарабатывал пением на балах и вечеринках для эмигрантов всех национальностей. Он хорошо пел на русском и армянском языках. Вскоре пришлось искать клинику, в которой можно родить за умеренную плату. Я явился на планету Земля 22 мая 1924 года в клинике Тарнье, что на улице Асса, с опозданием на две недели. Здесь все, как на сцене: зрители должны с нетерпением ожидать твоего появления! «Как вы его назовете? Шанур? Как вы сказали, Шанур?» Это было уже слишком, санитарка не знала, что и подумать. «Ладно, Шарль вам подойдет? Это как‑то более цивильно. Ну, соглашайтесь, пусть будет Шарль…» Вот повезло! Если бы эта санитарка знала, чем все, кончится, то заявила бы авторские права на мое имя, еще, одной выплатой больше! Уф! Дешево отделался.

Только через три дня — ведь надо было отпраздновать событие — Миша отправился в мэрию заявить о рождении Шарля. Хорошо еще, что он вообще об этом вспомнил! Дело в том, что, заполняя удостоверение личности иностранца, отец забыл фамилию мамы, Багдасарян, и вписал в нее первое, что пришло на ум — Папазян. Моя бедная мама сказала: «Спасибо, тебе удалось похоронить моих родителей дважды!» Есть фразы, которые остаются в памяти навсегда…

Он заберет твои поцелуи,

Он заберет твои ласки

И похоронит нас

Во второй раз.

Увеличившись с моим появлением, семья состояла теперь из отца, матери, моей сестры, маминой бабушки — единственной оставшейся в живых из родственников по материнской линии, и меня. Мы обосновались в двадцатиметровой комнате на третьем этаже дома с меблированными квартирами на улице Месье — ле — Принс, 36, в самом сердце Латинского квартала. Хозяевами его были месье и мадам Матье. У нас было темное помещение с «ванной комнатой» в углу, состоявшей из колченогого комода, на котором стояли таз и кувшин с водой. Тут же за занавеской было нечто вроде алькова, в нем — кровать моих родителей. Ложась спать, они задергивали занавеску, «как в театре». О какой личной жизни тут можно говорить! Прабабушка спала на продавленном диване, а мы с сестрой валетом на складной металлической кроватке, которую раскладывали по вечерам. Украшением комнаты — и каким украшением! — служила печка фирмы «Годен», исполнявшая функции обогревателя и плиты. Воду набирали на лестничной клетке, туалет был этажом выше, сплошная роскошь и комфорт! Комната была настолько мала, что однажды Аида села на плиту. К счастью, ожоги оказались не слишком серьезными. Играли мы на лестничной клетке, где стоял старый, видавший виды диванчик из бистро, обитый чертовой кожей. Помнится, мы с отцом часто располагались там, словно в своей гостиной, и с наслаждением жевали то, что между собою называли «американской резинкой».

Стоп — стоп! Не будем торопиться. Речь‑то идет обо мне. Так на чем я остановился? Ах, да! И вот появляюсь я и подаю голос… пока что бесплатно. Я кричу, я ору, и происходит все это в квартирке в VI округе Парижа, о которой я говорил. Голос мой не взволновал никого, кроме матери, и это был первый провал, за которым последовали многие другие. Но та пара оплеух уже из «другой оперы», я еще успею рассказать о них.

В то время наш дедушка по отцовской линии, которого сестра Аида прозвала «Азнавор — баба», и прозвище это сохранилось за ним до самой смерти, итак, наш дедушка, в сопровождении любовницы, пышнотелой пруссачки, которая отбила его у жены и детей, тоже перебрался в Париж. Зачем? Нетрудно догадаться: чтобы сбежать от жены и посторонних взглядов, ведь он занимал завидную должность шеф — повара при губернаторе Тифлиса, столицы Грузии. А еще затем, чтобы не затевать развод, по тем временам дело трудное и не очень уважаемое. И, наконец, без сомнения еще и по той причине, что революционеры — коммунисты заставляли прислугу богатых и знатных сограждан мыть улицы под градом оскорблений и насмешек. Так или иначе, но, отплывая во Францию, парочка объявила себя мужем и женой. Это упрощало все проблемы. Как им удалось «приземлиться» в нужном месте и разыскать нас? Ответа на этот вопрос не знает никто. Не будучи армянами из Турции, они оказались в привилегированном положении, и им не пришлось испытать убийственные гонения прихвостней власти младотурков. Должно быть, Азнавор — баба имел объемистую кубышку, потому что, едва успев обосноваться в Париже, стал владельцем заведения, которому дал название «Кавказский ресторан». Это был один из первых ресторанов русской кухни во Франции, и находился он на улице Шамполион, 3, в двух шагах от Сорбонны. Открытие ресторана день в день совпало с моим появлением на свет божий. То есть я родился, можно сказать, на ресторанных задворках.

У деда был вспыльчивый характер. Должно быть, его «немного раздражал вид кухонной плиты». Тевтонке приходилось за это отдуваться. Возможно, в глубине души он не мог простить, что она вынудила его бросить семью в тот момент, когда в Грузии происходили столь печальные исторические события. Когда он чувствовал срочную необходимость снять нервное напряжение, то говорил строгим голосом, указывая пальцем на пол ресторана: «batval», что по — русски означает «подвал». Она, как и полагается дисциплинированной немке, безропотно поднимала дверцу люка и, потупившись, спускалась вниз в сопровождении своего мужчины, который устраивал ей хорошую взбучку, после чего, успокоенный, возвращался к своим плитам. Мы же ликовали. Эта женщина, настоящее имя которой было Элизабет Кристофер, того заслуживала. Родилась она в России в одной из прусских семей, что переселились туда, следуя за Екатериной Великой. Едва говорила по — армянски, более — менее — по — русски, но немецкий ее был безупречен. Из всей семьи она любила только меня и всегда обращалась ко мне по — немецки. Когда вермахт захватил Францию, эта женщина предложила свои услуги посольству Германии, и ей дали работу уборщицы в комендатуре. «Хайль — Гитлер!» — тряпкой туда, «Хайль — Гитлер!» — шваброй сюда, Deutschland iiber alles[9] Какой позор для моих родителей, сражавшихся за коммунистическую идею! После смерти дедушки она отправилась в Берлин, поближе к «своим корням». А корни, на то они и корни, всегда под землей. Должно быть, бедная женщина закончила свои дни под бомбами союзников, поскольку мы больше никогда не слышали о ней.

Довольно любопытный родственник

Не каждому выпадает удача иметь в семье настоящего факира. Один из двоюродных братьев моей матери, факир Тара — бей, в довоенные и послевоенные годы пользовался у публики огромным успехом. Во время представления он ложился на доску с гвоздями, прокалывал щеки и тело длинной иглой и еще утверждал, что способен по заказу вызвать у себя кровотечение. Мог убедить публику, что море вот — вот хлынет в зал и затопит его, вызывая тем самым мгновенную панику. Некоторые из зрителей пускались в бегство, и тогда, благодаря своему дару внушения, он успокаивал умы: море отступало, публика успокаивалась. Его коронным номером была каталепсия. Происходило это так. Факир ложился в гроб, наполненный песком, помощники забивали крышку гроба, который затем опускали на дно озера или моря на сорок пять минут, по истечении которых извлекали на берег. Еще он мог усыплять людей. Мама рассказывала, что, будучи ребенком, дядя пытался усыпить ее, но в результате заснул сам. Тара был настоящей знаменитостью, а вдобавок еще и бабником, настоящим женским угодником. Ему приписывали многочисленные романы со знаменитыми актрисами того времени. Чтобы как‑то дожить до конца месяца, он составлял гороскопы и продавал маленькие склянки с таинственной жидкостью, обладавшей, по его словам, какими‑то магическими свойствами.

В ранней молодости Тара побывал в Индии, где обучался искусству магии и, в частности, гипнозу. Мрачный, глубокомысленный, беспокоящий взгляд, в сочетании с бородой, специально отрощенной для полноты образа, придавали моему дяде вид мыслителя, что сильно контрастировало с разгульным образом жизни, который он вел по ночам. Наши родители встретились с ним в Салониках вскоре после геноцида. Отец, в тот момент безработный, неожиданно для себя оказался нанят кузеном в личные секретари. Ему было поручено готовить обертку для таинственных талисманов, приносящих славу и богатство. В Салониках Тара нашел великолепный источник дохода в лице местного судьи, которого убедил в том, что в окрестностях места рождения последнего зарыты сокровища, и, чтобы завладеть ими, необходимо провести «изыскания». Эти гипотетические «изыскания» и выручали дядю каждый раз, когда у него не хватало средств дотянуть до конца месяца. Таким образом, благодаря легковерности наивного чиновника, мамин кузен жил припеваючи шесть месяцев, пока ему не пришлось покинуть город под угрозой лишения свободы. Однажды отец заметил ему, что магическое содержимое флакончиков подходит к концу. «Да помочись туда, и дело в шляпе», — ответил Тара.

Этот Тара не был ни магом, ни прорицателем. Он был артистом и любил хорошо пожить. Один журналист, не помню его имени, но фамилия его была Эзе, посвятил дяде книгу под названием «Факир — мистификатор и его компания». Публикация книги не причинила Таре никакого вреда. Тому, кто дарит мечты, будь он факир, мистификатор, артист или поэт, люди всегда рады.

Но, если вы не против, вернемся к истории моих родителей и моей жизни. Иначе говоря, продолжим! Зарабатывая пением, отец, которому хорошо платили за участие в ностальгических мероприятиях, организуемых русскими и армянскими эмигрантскими общинами, поступил, наконец, на постоянную службу в свою общину. Это позволило нам переехать в более комфортабельную меблированную квартиру на улице Сен- Жак, 73, с замечательными хозяевами. Они нас буквально усыновили. Они — это хозяйка, мадам Пети, которая была родом из Лимузена, ее пес Тото, чей завтрак состоял из большой миски кофе с молоком, в котором плавали кусочки хлеба, сестра Лилиана — не собаки, конечно, а мадам Пети — и муж Лилианы, месье Риголо. Мы, дети, проводили больше времени не на своем этаже, а в чулане. Я играл с уличными мальчишками. Распугивая прохожих, мы спускались по улицам на досках, водруженных на шарикоподшипники.

Мама подрабатывала шитьем и вышиванием для семей нашего квартала и предместья Сент — Оноре. Постепенно родителям удалось накопить сбережения, которые позволили отцу получить относительную независимость и в свою очередь открыть «кавказский» ресторан на улице Юшет, на том самом месте, где теперь находится театр Юшет. Странная все‑таки штука судьба. Моим родителям, которые оба были артистами, но не успели как следует освоить язык «приемной» страны, пришлось заниматься шитьем и ресторанным делом, чтобы сводить концы с концами. Годы спустя, уже после закрытия, ресторан был переделан в театр, а мы с Аидой избрали то, чем должны были бы заниматься наши родители, что было их профессией. Вот как иногда бывает в жизни.

Сады моего детства

Армянский театр

Сады моего детства — театральные кулисы.

Средняя школа — парижские улицы.

Мой учитель — повседневная жизнь.

Нью — Йоркский The Yiddish Theater[10] имел собственное помещение на 2–й авеню. Именно там начинали многие известные киноактеры. Во Франции не было ничего подобного ни для евреев, ни для армян. И все же среди апатридов было много талантливых актеров и певцов, которые плохо говорили по — французски, и поэтому им приходилось соглашаться на любую работу, чтобы прокормить семью. Но сцена притягивала их как магнит. И вот, дважды в месяц, тот или другой из актеров превращался в театрального антрепренера. Процедура всегда была одна и та же. Очередной директор труппы выбирал какой‑нибудь сценарий и обходил неудавшихся актеров, чтобы предложить им роль в будущей постановке — если можно было назвать это постановкой. В 1935—39 годы игралось много новых пьес, в особенности комедий. Самого интересного автора звали Крикор Ваян. Я часто спрашиваю себя, что стало с рукописями его произведений. Теперь их можно было бы поставить в Армении, а если перевести, то и в парижских театрах.

Для распределения ролей собирались у одного из актеров. Обсуждали костюмы, которые жены сошьют для постановки, а затем назначали дату и время репетиций, происходивших, как правило, после работы, все также на дому у кого‑нибудь из актеровпортных, акгеров — грузчиков и линотипистов. Помещение для театра выбиралось в зависимости от средств, которыми располагал антрепренер. При ограниченном бюджете это чаще всего был зал Научных сообществ возле «Одеона». В нем имелась сцена с двумя стационарными декорациями, состоявшими из небольших металлических панно, которые можно было поворачивать к залу то одной, то другой стороной. На одном из них был изображен интерьер в тонах цвета детского поноса, на другом — сад, зелень которого полностью вылиняла. Когда средств было побольше, представление происходило в зале Общества взаимопомощи возле площади Мобер. Если же ставилась пьеса из французской классики, переведенная на армянский язык, в стихах или прозе, то ее играли в зале «Иена», недалеко от одноименной станции метро. Репетиции всегда проходили в очень оживленной атмосфере, поскольку каждый из участников время от времени припоминал детали первоначальной постановки. В день представления занавес всякий раз поднимался в одно и то же время — в девять часов. Публика постепенно собиралась и рассаживалась по местам. Если в девять тридцать зал еще не был заполнен, спектакль начинался в девять сорок пять. Никто не торопился, потому что это событие было поводом для встреч. Лишь артисты, стоя за кулисами, волновались, и, когда занавес, наконец, поднимался, все было в полной готовности. Супруги актеров заранее готовили блюда, которые те по сценарию должны были есть во время спектакля: в большинстве армянских пьес всегда присутствует сцена, где пьют и едят. И пока актеры гримировались — в то время еще не было выражения «наносить макияж» — мужчины, проходя мимо стола, хватали кто долму, кто пахлаву, несмотря на протест супруг, которым пришлось приложить массу усилий и выгадывать из семейного бюджета, чтобы стол на сцене выглядел богатым и изобильным. Поэтому к моменту «застольной» сцены тарелки были уже практически пусты, и актерам теперь уже действительно приходилось делать вид, что они едят и пьют.

После представления за кулисами подсчитывалась выручка. Но, поскольку все закупки делались участниками спектакля и их друзьями, то, даже при заполненном зале, результаты подсчетов чаще всего оказывались катастрофическими. Актеры, которым нужно было содержать семью и как‑то сводить концы с концами до следующей зарплаты, покупали билеты за свой счет, искренне надеясь распространить их среди знакомых и вернуть сумму, занятую до дня спектакля. К сожалению, это было непросто сделать. И вот наступал момент больших разборок, криков и стенаний. Чтобы оплатить аренду зала, приходилось выворачивать карманы наизнанку, и участники спектакля расставались, проклиная все на свете и веря в то, что это уж точно было в последний раз. Расставались до тех пор, пока кто- нибудь не предлагал очередную пьесу, и тогда они снова с восторгом и упоением принимались за репетиции, и все повторялось сначала.



Я до сих пор храню в сердце бесконечную нежность к тем актерам, певцам и музыкантам, пусть неудавшимся, но полным энтузиазма, жадным до аплодисментов, до общения со зрителем. Наверное, именно благодаря им у меня появилась тяга к сцене. Их глаза излучали особый свет, исполненный радости и гордости. После всех лишений и невзгод, которые они перенесли, пока не добрались до земли, принявшей их — Франции, они вновь обрели счастье играть вместе на родном языке. Мне кажется, что, хотя я и был тогда еще совсем ребенком, но уже осознавал это и понял, что, как и они, хочу связать свою судьбу со сценой.

На сцене перед премьерой

Мое первое появление перед публикой было чистой импровизацией. Никто не побуждал меня к этому Родители, как и остальные армянские актеры, не могли подолгу оставаться вдали от сцены. Они даже создали некое подобие труппы, которая, как могла, исполняла армянские оперетты. В дни спектаклей родители, не имевшие возможности нанять английских или шведских нянь, оставляли нас с Аидой за кулисами без присмотра. Однажды вечером — мне тогда было около трех лет — незадолго до начала спектакля я приоткрыл занавес и оказался на сцене, лицом к лицу с публикой. И тогда мне пришло в голову рассказать какое‑нибудь стихотворение по — армянски. Услышав аплодисменты, артисты запаниковали, решив, что зрители недовольны ожиданием. Кто‑то из знакомых пришел за кулисы и успокоил их: у публики появилось дополнительное развлечение, которое, слава богу, имеет немалый успех. Это было единственное в моей жизни публичное выступление со сцены на армянском языке. Тогда я впервые получил удовольствие оттого, что мне аплодируют. Сейчас мне кажется, что в тот самый момент, на сцене зала Научных сообществ, выступая перед эмигрантской публикой, я подхватил вирус, от которого так и не сумел избавиться.

То ремесло — и худшее, и лучшее из всех.

И бороться бесполезно — держит нас, не отпускает,

Кто б ни был ты — комедиант, танцовщик ли, певец,

То ремесло навеки в сердце застревает.

Первая школа

Мой путь в первую школу на улице Жи — лё — Кёр неизменно проходил через маленькую бакалейную лавку, расположенную на противоположном углу, где я каждый день покупал лакричные палочки и леденцы. Еще там продавали прозрачные разноцветные шарики, которые мы с друзьями использовали для рыцарских турниров. Мне в то время было шесть лет, а, чтобы попасть в школу, надо было перейти через площадь Сен — Мишель. Маленький черный мальчик, который был старше на год и учился в той же школе, отводил меня туда. Отец каждый раз давал ему за это банан. Наверное, ему казалось, что все маленькие цветные мальчики должны их любить. Думаю, причиной была реклама фирмы Banania, которая на пачках с шоколадным порошком изображала расплывшегося в улыбке сенегальского бойца, поедающего банан. С тех пор я ничего не слышал об этом мальчике, и мы с Аидой часто гадали, чем он теперь занимается. Но вот однажды в 1997 году во время выступления в здании парижского Конгресс — центра мне сообщили, что некий месье Александр Колоно ожидает меня возле артистического входа. Аида была рядом, и в тот момент, когда мы услышали давно забытое имя, в наших головах одновременно что‑то щелкнуло. Ко мне приближался улыбающийся господин лет восьмидесяти. Я был настолько удивлен, что не знал, что сказать. Но в антракте, оправившись от неожиданности, послал кого‑то в зал найти Александра и пригласить его присоединиться к нам после спектакля. Ведь он был моим первым школьным другом, хотя и не одноклассником, учитывая разницу в возрасте.

Моя первая учительница, мадемуазель Жанна, жила на последнем этаже школьного здания. Ко мне она питала слабость и часто приглашала в свою маленькую квартирку погрызть печенье. Остальные предметы вели месье и мадам Гет. Ему нравилась моя манера чтения басен Лафонтена, и он говорил родителям, что их сына, безусловно, ожидает артистическая карьера. Школа была католической и находилась возле собора Сен — Северен. Меня привлекала приглушенная, почти театральная атмосфера внутри собора и, хотя я не был католического вероисповедания, у меня вошло в привычку каждое утро до уроков прислуживать при обедне. Мальчик из церковного хора — первый костюм, первая роль в классической постановке с тысячелетней историей, пусть более чем второстепенная, но все же!

Улица Юшет

У отца была настоящая страсть к цыганской музыке, особенно к музыке венгерских цыган. Поэтому он специально пригласил из Будапешта оркестр из двенадцати музыкантов и певцов, который занимал в ресторане большую часть помещения. Зал был небольшой, стоимость еды — умеренная. Отец кормил некоторое количество студентов — армян, приезжавших обучаться медицине со всего света, в частности из Абиссинии, которым родители не могли или не хотели помогать материально. По всем этим причинам, даже когда зал был полон, атмосфера в нем царила удивительная, но доходов ресторан почти не приносил. Мы зарабатывали лишь на то, чтобы содержать дело, и не имели возможности сделать хоть какие‑то сбережения. Случилось то, что должно было случиться: депрессия 1930 года заставила отца закрыть ресторан. Но он сразу же с присущим ему оптимизмом взялся заведовать небольшим кафе на улице Фоссе — Сен — Бернар. Мне только что исполнилось девять лет, и я с сожалением расставался со школой на Жи — лё — Кёр. Но переезд неожиданно обернулся удачей — прямо напротив кафе находилась театральная школа совместного обучения. Родители записали нас туда. Если судьбе угодно, она сделает все, чтобы направить вас по нужному пути. Осмелюсь процитировать поговорку: «Не было бы счастья, да несчастье помогло». Мы потеряли ресторан, оказались почти без гроша, но приземлились точно напротив школы, обучение в которой изменило всю мою жизнь, а с ней и жизнь моих близких.

Время коротких штанишек

Первое прослушивание

Не знаю, почему вдруг у меня возникла эта идея, но в один из дней 1933 года я, не предупредив родителей, решил взять в руки перо и предложить свои услуги месье Пьеру Юмблю, главному руководителю театра «Пти Монд», дававшего детские спектакли по четвергам и праздничным дням. Добро пожаловать, орфографические ошибки — но, в конечном счете, я не собирался поступать во Французскую академию. Я с нетерпением дожидался ответа, который пришел довольно быстро и в котором было приглашение на прослушивание. Взял одну из фортепьянных партитур, в большом количестве разбросанных по всему дому, и попросил маму сопровождать меня. На свете нет ничего более ужасного, чем детские прослушивания. Особенно это было страшно для моей мамы, которую неожиданно поставили перед фактом. Добравшись до места, она столкнулась со своеобразной фауной в лице болтливых мамаш, громкими и противными голосами повествующих каждому, кто готов их слушать — да и тем, кто не готов, тоже, — об одаренности и талантах их отпрысков. Мама не знала, куда от них деться. Я же впервые в жизни испытал огромный страх перед выходом на сцену. Когда настала моя очередь, я дал пианисту свою партитуру, объяснил, что собираюсь делать и, отстукивая такт ногой, задал нужный темп, без которого мой кавказский танец невозможно было исполнять. Тишина, вступление, и, не глядя по сторонам, я принялся исполнять «русский танец», как говорят во Франции. С чечеткой справился без особого труда. Закончив номер, услышал: «Спасибо, оставьте свой адрес, вам напишут», и мы с мамой, опустив головы, пешком пошли домой, не надеясь на успех. Через две недели я получил напечатанное на машинке письмо, подписанное красными чернилами рукой самого месье Юмбля, начинавшееся словами: «Дорогой маленький кавказец» и кончавшееся уточнением даты моего первого появления на сцене и суммы гонорара. В доме начался настоящий аврал: мне нужен был костюм — черкеска — украшенная патронташем одежда казаков, посеребренный пояс, кинжал — висящий на боку изогнутый нож, оправленный псевдодрагоценными камнями и, конечно, мягкие сапоги на тонкой подошве, которые позволяют стоять на пальцах, словно ты босиком. Мама принялась за работу и начала шить костюм, отец нашел в старом сундуке необходимые для выступления аксессуары. Вот таким образом в последний четверг перед Рождеством 1933 года я сделал свои первые «танцевальные шаги» на сцене старого «Трокадеро». Если говорить о карьере, эта дата знаменует ее начало, поскольку тогда я впервые в жизни получил вознаграждение за работу. Впоследствии я часто выступал в театре «Пти Монд» с другими труппами — с труппой Ролана Пилена или мадам Дорьель, и всегда как танцор в музыкальной части представления. Но мечтал о том, чтобы получить комедийную роль.

В школе и на сцене

Итак, наша семья переехала в новый квартал, и в следующий понедельник мы с Аидой, перейдя улицу, впервые пошли в новую школу. Что было особенного в этой школе, что отличало ее от других? Да, в общем, ничего, кроме того, что дети, которые собирались стать актерами, танцорами или музыкантами, могли учиться и одновременно постигать основы своей будущей профессии. Если кто‑то вечером играл в театре (еще не было закона, запрещающего участие детей в спектаклях), то на следующий день мог не приходить на занятия. Если у ученика после обеда были репетиции, он посещал только утренние занятия. Многие из детей — актеров, которые впоследствии, в 30–х годах, сделали театральную или кинематографическую карьеру, играли в выпускных спектаклях, поставленных Раймоном Роньони — членом труппы «Комеди франсез»[11], закончили театральный курс мадам Марешаль, где преподавателями были мадам Эсертье и мадам Шабо, а также мадемуазель Велютини. На крытой галерее дважды в неделю проходили уроки классического танца, которые вел месье Ги Лене. Кормили очень хорошо, и даже сегодня, закрыв глаза, я иногда ощущаю запах супа и хлеба, которые превалировали в нашем меню.

И именно в театральной школе мое сердце впервые забилось с удвоенной силой. Она была блондинка со светлыми глазами (уже тогда мне нравились светлоглазые девушки!), приехала из Бразилии, звали ее Грациэлла Фурсман. Мне было двенадцать, ей, скорее всего, шестнадцать или семнадцать; если наши взгляды и встречались иногда, то совершенно случайно. Позднее она вернулась в свою страну. Я совершенно не страдал, наверное, потому, что в этом возрасте тайная платоническая любовь проходит довольно быстро…

Очень часто какой‑нибудь режиссер являлся к нам в поисках ребенка на роль в той или иной пьесе, в ревю или даже в кино. Тогда мальчики и девочки выстраивались шеренгой у стены в глубине двора, а он проходил мимо нас, задавал вопросы. Однажды, дойдя до меня, спросил:

— Ты умеешь подражать акцентам?

— Я могу и подражать и научиться подражать, как хотите.

— Мне нужно, чтобы ты говорил как африканец.

Тогда я произнес несколько слов, пропуская звук «р».

— Хорошо, — сказал он, — в понедельник утром приходи в студию на Елисейских полях. Возможно, у меня будет для тебя роль.

Он говорил со мной так, словно был абсолютно уверен, что я уже играл в театре, ведь я учился в театральной школе. Может, кто‑то и стал бы возражать, но только не я. Так я получил свою первую актерскую работу, побывав до этого кавказским танцором в театре комедии. Намазанный черным гримом, я играл роль Сики в пьесе «Эмиль и детективы» немецкого автора Эрика Кёстнера, имевшей большой успех по ту сторону Рейна. К сожалению, во Франции она продержалась всего тридцать спектаклей, а затем была снята. Папино кафе тоже не давало возможности разбогатеть, скорее наоборот. И мы снова переехали со всем нашим скарбом, на этот раз в маленькую темную квартиру с низкими потолками на улице Беарн, 2. Друзья, с которыми я играл на улице, в основном были евреи. Еврей — это кто? Папа объяснил нам, что это такая религия. Религия так религия. Мало — помалу, посещая еврейские семьи, я познакомился с их жизненным укладом, который не сильно отличался от армянского, и научился копировать еще один акцент.

В театральной школе я узнал маленькие секреты ремесла — куда обращаться, как находить новые роли. Мы обходились без подсказок: если было прослушивание в театре «Ма. риньи» и, например, в театре «Мадлен», то я приходил на оба. В «Мариньи» Пьер Френей собирался поставить пьесу «Марго» Эдуарда Бурде с великолепным составом: Ивона Прентан, Жак Дюмениль, Мадди Бэрри, Сильвия — в общей сложности пятьдесят четыре актера и актрисы — современным театральным режиссерам остается только позавидовать! После прослушивания я получил роль юного Генриха Наваррского, будущего Генриха IV. Роль Жанны д’Альбер, «моей матери», исполняла великая Сильвия. В театре «Мадлен» у меня была не столь престижная роль. Я играл мальчика из церковного хора в пьесе Шекспира «Много шума из ничего». Генрих IV в первом акте «Мариньи» — и мальчик из хора во втором акте «Мадлен», не о чем говорить, не роль, а одно присутствие. Вот уж поистине взлет и падение! Поскольку театры находились рядом, я согласился на оба контракта, и это позволило моей семье преодолеть очередные денежные затруднения. С одного спектакля на другой, и даже возвращаясь с работы поздно вечером, шел пешком. Такси было слишком большой роскошью, а парижские улицы не пугали. Мне так нравилось работать, я так гордился, что зарабатываю деньги и этим помогаю семье, что даже в плохую погоду шагал домой в приподнятом настроении. Тогда — это был 1935 год — мне как раз исполнилось одиннадцать лет, но я уже чувствовал ответственность перед близкими. Из заработанной суммы откладывал несколько франков, а остальное отдавал матери, которая ведала нашими финансами.

Приор и «Кузнечики»

Моя сестра Аида, которой тогда было двенадцать или тринадцать лет, получила ангажемент в труппу певца из Марселя, местной звезды по фамилии Приор. Он ездил с турне по Франции и даже Бельгии, исполняя песни с ярко выраженным южным акцентом.

В провинции у каждой двери

Бродят куры и что‑то клюют,

И цыплят пугливые стайки

За ними под солнцем бредут.

В Бельгии он с сильным местным акцентом пересказывал бельгийские анекдоты и после каждого напевал один и тот же рефрен:

Эти старые добрые шутки, ну что ж,

Они так хороши, и в Брюсселе

От улицы Руаяль до Исселя

Их каждый расскажет — от смеха помрешь.

Приор и его жена Мина, в прошлом профессиональная танцовщица, исполнявшая восточные танцы, собрали небольшую труппу детей — артистов, каждый из которых умел играть на каком‑то музыкальном инструменте. Аиду взяли концертмейстером. Она всегда была хорошей пианисткой и обладала прекрасным музыкальным чутьем, которое не раз помогало мне в работе. Детская труппа вела первое действие концерта, а во втором аккомпанировала знаменитому певцу. Все это было очень мило и нравилось публике. Помимо основной профессии Приор владел небольшим музыкальным издательством, помещения которого находились под его квартирой в предместье Сен- Мартен, районе, где жили в основном издатели. Квартал был своеобразной биржей труда. Оказавшиеся без работы артисты часами просиживали в местном кафе «Батифоль» в надежде, что их рано или поздно заметит какой‑нибудь импресарио или кинорежиссер. У Приора дети выступали в белых костюмах с красными поясами, как музыканты юга Франции, играющие на тамбуринах. Афиши гласили: «Приор и “Кузнечики”». Рядом с этими младенцами я ощущал себя крупной величиной, поскольку мне были доступны высшие театральные сферы. После ангажементов в «Мариньи» и «Мадлен», пройдя прослушивание в театре «Одеон», я получил роль в пьесе Виктора Маргерита «Дитя».

Но в один прекрасный день оказался без работы. Аида сообщила Приорам, что я могу присоединиться к труппе. Однако для этого нужно было поставить свой номер. Я сносно имитировал Майоля, Чарли Чаплина и некоторых других известных артистов. Мне бы хотелось добавить в список и Мориса Шевалье, но этот номер был отдан любимчику Мины Приор, сыну английского клоуна, бросившего свою французскую семью и вернувшегося на родину с другой женщиной. Любимчика звали Гарри Сканлон. Его имитации имели самый большой успех в первом отделении. Во втором отделении, аккомпанируя звезде эстрады, я играл на металлофоне, Гарри — на ударных, Кисс Насимбени на скрипке, Бруно, самый старший из нас, на аккордеоне, и Тони Овио на гитаре. Еще были Пальмира — сестра Бруно, Гигиш и Джэки Лучани, снявшаяся в фильме «Зузу» с Джозефиной Бэйкер, но точно не помню, на каких инструментах они играли. Отец Бруно преподавал нам музыку. У него был ярко выраженный пьемонтский акцент: «Ду — рреми — фа — шуль — ла — ши — ду».

Атмосфера в труппе была великолепная. Утром, даже если в этот день не было представления, мы приходили, чтобы подготовить все к спектаклю, раздать дирижерам музыкальные партитуры, заняться костюмами и бутафорией. А затем отправлялись в турне на большой машине «рено», которую вел сам Приор. Если скорость превышала 40 километров в час, Мина разражалась криками: «Пьеро, ты сошел с ума, ты всех нас погубишь, несешься как безумный! Подумай о детях!». Детей на заднем сиденье тошнило и рвало, они ныли и стонали. Приходилось делать остановку, устраивали пикник, все пели, веселились, были счастливы… Это была настоящая семейная жизнь. И труппа действительно была для нас второй семьей. Приоры платили родителям и при этом давали нам достаточноденег на карманные расходы, мы могли купить себе сладости и другие мелочи, необходимые каждому ребенку. Летом Приор снимал здание ратуши Кензона, что в южных Альпах, и мы проводили чудесные каникулы в этой очаровательной деревеньке. Несколько лет назад мне захотелось вновь увидеть Кензон. Деревня совсем не изменилась. Продавщица из галантерейной лавки, конечно, стала намного старше, впрочем, как и я, но я сразу узнал ее. И кюре жил все там же, хотя давно вышел на пенсию.

Вперед, Марсель!

Ночной порой и под знойным солнцем

Пей анисовый ликер,

Пой веселые куплеты —

Они всегда тебе так удавались.

Вперед, Марсель!

Болей за игроков в шары,

Спорь громко, спорь грубо

До хрипоты.

Но когда в твою жизнь,

Словно ветер,

Легкий, но яростный ветер Прованса,

Ворвется любовь —

Вперед, Марсель!

Обхаживай Мирей.

Она ждет тебя, страстью горя,

Сделай ей детей,

Которые будут говорить с южным акцентом,

Твоим акцентом, Марсель.

Прованс я полюбил благодаря турне и каникулам с семейством Приоров. Мне нравились его климат и местные жители, порой излишне эмоциональные, но такие искренние и доброжелательные, мне нравилась картошка, которую мы сами выкапывали из земли, и мессы, где Бруно играл на аккордеоне, но, не зная церковной музыки, просто — напросто исполнял популярные мелодии в более замедленном темпе. Это сходило ему с рук, никто не жаловался. И еще я полюбил запах лаванды, из которой, при помощи цветных лент, мы плели корзиночки, а наши родители потом клали их в шкафы для ароматизации белья. Я полюбил острую пищу, похожую на нашу, и chichi fregi — кровяную колбасу, стоимость которой определялась на метры. Каждый раз мы с тоской покидали Юг, хотя и радовались тому, что предстоит путешествие, что нас ждет сцена. И не сомневались, что на следующее лето снова вернемся туда.

Как далеко теперь время тех счастливых летних каникул, когда радовала любая поездка за город, пусть недалеко от Парижа, в тот же Сен — Брис или Медон. И как мало нам тогда надо было для счастья!

Наши маршруты всегда неожиданны,

Радостный смех звенит в утреннем воздухе.

Ничто не испортит нам настроение,

Мы рады любому пустяку,

И если я, идя по дороге, вдруг начинаю напевать,

Твой голос вторит мне, подхватив припев.

Так и шагаем в такт нашей песне,

Мы рады любому пустяку.

Былые времена

1936 год. Коммунистическая партия организовывала пикники, на которых Вальдек Роше всякий раз выступал с небольшой речью. В моде были русские фильмы. Каждое воскресенье утром в кинотеатре «Пигаль» шло по два сеанса, показывали фильмы советского производства. Мы приносили с собой плетеные корзинки, полные провизии и напитков, и смотрели «Максим», «Юность Максима», «Броненосец “Потемкин”», «Ленин в Октябре», «Стачка» и многие другие фильмы, конечно же, агитационного характера. Но мы не задумывались над этим, нас больше всего волновала игра актеров. Там же посмотрели «Беппо», первый армянский фильм. То были времена веры в советский рай, дававший надежду на новую жизнь, где все пели революционные песни, вступали в Союз армянской молодежи (JAF), в котором Мелинэ, будущая Манушян, была секретарем, а Мисак Манушян — активным членом. Посещали организованные армянами балы, на которые отца приглашали петь — ему всегда удавалось выжать слезы из женской части аудитории. Мы с Аидой тоже участвовали в программе со своим номером. Оркестры, развлекавшие публику, не всегда были армянскими. Но им вменялось в обязанность знать хотя бы отдельные фрагменты армянских народных мелодий, под которые можно танцевать. Всегда присутствовал человек, снимавший на пленку часть вечеринки, и — о чудо! — до ее окончания он возвращался с готовым черно — белым немым фильмом и показывал его на куске материи, заменявшем экран.

В тот период армянская община не была полностью воссоединена. Подобные встречи после долгой разлуки, сопровождаемые смехом и слезами, еще были внове. Сегодня это может казаться по — детски наивным, но как грело душу чудом спасшихся от смерти людей чувство, что они вновь обрели друг друга! Это было потрясающе, это была встреча с прошлым. С прошлым, которое называют старыми добрыми временами, которое было до всех несчастий, бурь, побегов, массового переселения, лишений, доносов, ненависти, мести. С беззаботным, благословенным довоенным временем.

Я в двадцать был чувствительным мальчишкой.

Тебе — семнадцать, жизнь ты знала лишь по книжкам.

Стихи я посвящал тебе и сны,

Ты в школу бегала свою,

Я рифмы подбирал к «люблю»,

И было это незадолго до войны.

1936 год. Париж восстает, Париж бастует, протестует, Париж требует оплачиваемых отпусков, говорит о политике, вступает в профсоюзы, мечтает об отпуске и наконец добивается права на него. Он наступает единым фронтом, становится народным, поет «Интернационал», «шагает левой», и вся Франция следует за ним.

С памятью о родителях в сердце

У нас были золотые родители, которые всегда доверяли нам и давали полную свободу действий. Артисты, полные творческой энергии, они тем не менее были очень внимательны к своим детям и всегда готовы помочь тем, кому жилось еще хуже. Сколько раз мы с Аидой спали, положив на пол матрасы, уступив свои кровати очередным друзьям семьи, переживающим тяжелый период, или тем, кто прятался от гестаповцев во время оккупации. Мы безропотно соглашались на эти небольшие жертвы, они были частью нашей жизни. Мама обладала огромным чувством юмора, отец — немалым безрассудством. Он был жизнерадостный человек и большой оптимист. Аида похожа на родителей, я же, как мне кажется, более холоден, а может быть, более сдержан, не склонен к внешнему проявлению чувств. Порой даже спрашиваю себя, как это я мог заниматься делом, в котором каждый вечер нужно, образно говоря, «обнажаться» перед публикой. Аида часто спрашивала меня утром: «Кем ты сегодня проснулся — Шарлем или Азнавуром?»

Мои успехи не вызывали бурного восторга у членов нашей семьи, это никогда не обсуждалось. Мною, без сомнения, гордились, но на этом все заканчивалось. Возможно, как раз это и помогло мне избежать «звездной болезни». Впоследствии ко мне стали так же относиться жена Улла и дети, поэтому я порой говорю им с наигранной обидой: «Ой — ой — ой! Скажите на милость! Да знаете ли вы, что имеете дело с мировой знаменитостью!» Каждый раз эти слова вызывают у моих близких безумный приступ смеха, а я радуюсь, что сумел их развеселить.

Пока мы с Аидой жили с родителями, довольно часто случалось, что отец после веселой вечеринки, сопровождавшейся немалыми возлияниями, возвращался домой почти под утро. Но шел не трусливо, крадясь на цыпочках, чтобы никто не услышал, — отнюдь! Он производил достаточно шума, чтобы разбудить все семейство. Возвращался с партитурами песен, которые купил у какого‑нибудь музыканта из заведения, где провел бурную ночь. Мы просыпались, Аида садилась за пианино, пытаясь разобрать мелодию, что так понравилась отцу, и все вместе пели. А на следующий день — здравствуй, школа! Прямо скажем, вид у нас был не очень отдохнувший, мы засыпали, сидя на школьных скамьях. Зато как гордились тем, что наша семья не похожа ни на одну из тех, где мы бывали! Люди думали: «Бедные дети, какое будущее их ожидает!» По — моему, все сложилось не так уж плохо, разве нет?

Отец, который по натуре был транжирой, все же обладал достаточной проницательностью, чтобы отдать бразды правления расходами маме, более экономной, более ответственной, всегда умевшей отложить что‑то на черный день. Мы как‑то сводили концы с концами. Мама утверждала, что занимает недостающую сумму у очередной подруги. Эта милая женщина, вроде бы, одалживала ей деньги, но, как утверждала мама, требовала, чтобы ей вернули всю сумму к определенной дате. Этой «подруги» на самом деле никогда не было, ее роль исполнял большой чемодан, заполненный лоскутами и одеждой, ключи от которого были только у мамы. Если честно, никто не верил в эту байку, и, я думаю, мама об этом догадывалась. Так что это был своего рода секрет Полишинеля.

Вот почему, даже детьми, мы с Аидой делали все возможное, чтобы помочь родителям. Как и все члены семей «перемещенных лиц» занимались одним и тем же: уборкой, мытьем посуды, выносом мусора. Раз в неделю приводили в порядок паркет — надев на ноги металлический скребок, яростно терли его, а затем подметали и натирали. Горе тому, кто осмеливался проникнуть в дом в грязных ботинках прежде, чем шедевр нашего творчества успеет высохнуть! Пока Аида чистила овощи, я надевал роликовые коньки и мчался через два квартала за продуктами на рынок на улице Бюси. В те времена это был самый дешевый рынок Парижа, там можно было купить тринадцать яиц по цене двенадцати. Одно яйцо бесплатно, и за бензин платить не надо — сколько преимуществ!

И в то же время мы не были лишены удовольствия участвовать в зрелищных мероприятиях. Во — первых, регулярно проходили показы армянских пьес, балы и пикники. Но больше всего нам нравился темный зал кинотеатра. Это увлечение появилось после того, как отец сводил нас в кино, тогда еще немое. Гарольд Ллойд, Чарли Чаплин, Иван Мозжухин и Глория Свенсон привели нас в восторг. Спустя годы, кроме фильмов, на которые мы ходили, прогуливая школу, и советских фильмов по воскресеньям, три раза в неделю мы посещали кинотеатры нашего квартала, где обычно показывали по два или три фильма за сеанс. Мы «заглатывали» в среднем по восемь‑десять фильмов в неделю, самых разных по жанру: любовных, приключенческих, музыкальных, фильмов ужасов, французских и американских экранизаций. На наших глазах произошло рождение звуковых и музыкальных фильмов, но особым событием стало появление цветного кино. Любимыми актерами Аиды были Даниэль Дарье, Шарль Буайе и Гарри Баур. Мне нравились Жан Габен, Мишель Морган, а также Ремю, Жюль Берри, Гарри Купер, Джеймс Кегни, Бэт Дэвис, Пьер Френей, Фред Астер и Джинджер Роджерс. Еще нам нравились чудесные актеры второго плана, такие как Эмос, Карет, Жан Тисье, Маргарита Морено и Сатурнен Фабр. Мы знали назубок весь состав исполнителей, имена композиторов, режиссеров. В области кинематографа наши знания были безупречны, но, должен признать, это касается в большей степени Аиды, чем меня. У сестры феноменальная память на события нашего общего прошлого. Она помнит все: «Сен — Мишель», «Одеон», «Клюни», «Дельту», всякие там «Рошешуар», «Гомон», «Мулен — Руж», «Берлиц», «Парамаунт», которые были нашими излюбленными кинозалами. После знакомства с Мишлин, моей первой женой, мать которой работала кассиршей, а отчим — киномехаником в кинотеатре «Мариво», мы стали ходить в кино бесплатно. Не пропускали ни одного фильма, и родители часто ходили с нами. Сколько радостных моментов мы пережили, сидя перед большим экраном, сколько счастья испытали в темном зале кинотеатра, благодаря таланту тех, кого я назвал, а также бесчисленного множества других любимых и ныне ушедших от нас актеров. Я уже не говорю об авторах сценария и режиссерах, таких как Карне, Дювивье, Превер, Дженсон, Спак и Компанеец, которые приобщили нас к великому, прекрасному, поэтическому, чувственному, умному кино и прекрасной музыке! Отец покупал пластинки, которые мы слушали на «большом граммофоне»: танго, пасодобли, джаз, венгерская музыка, первые записи Тино Росси и Эдит Пиаф. Жана Траншана, Дамиа, Фреэль, Мориса Шевалье, Шарля Трене и многие другие. Театр уже успел создать своих классиков, кинематограф только начинал создавать своих, также как и шансон, которому в скором времени предстояло стать отдельным явлением в музыке.

Мы с Аидой имели право на самые разнообразные развлечения, вплоть до радио! Я с раннего возраста собирал детекторные приемники, основные детали для которых покупал в специализированном магазине на улице Монмартр. Детектор представлял собой нечто вроде бруска из каменного угля, на котором при помощи иголки надо было найти точное расположение волны определенной длины. Моя радиоточка не имела репродуктора, поэтому я пользовался наушниками.

Нынешней молодежи доступны новые технологии, благодаря которым сохранилось наше артистическое наследие. Мое поколение, поколение фанатов «комнат обскура», влюбленных в песню, театр, кино и музыку — это поколение борцов, сражающихся за то, чтобы не делали новых цветных экранизаций черно — белых шедевров кинематографа. И какое счастье, что, благодаря последним изобретениям, память о ныне ушедших певцах и певицах, актерах и актрисах возрождается, что мы до сих пор можем видеть созданные ими образы, видеть их молодыми и восхищаться ими.

Могу делать все

Поначалу мы были прилежными читателями детских изданий, Аида любила «Неделю Сюзетты», я — «Бико и Клуб барабанщиков» и «Биби Фрикотен». Достигнув возраста, в котором необходим другой круг чтения, более соответствующий нашим вкусам, мы стали посещать театральные книжные магазины, где покупали «Ля Птит Илюстрасьон», поскольку этот журнал публиковал полные тексты театральных пьес, которые мы хотели читать и учить наизусть. Каждый выбирал себе наиболее выгодную для прослушивания роль. «Буриданов осел», «Крещение младенца», а для меня, кроме всего прочего, «Праздник тела Господня». Мы относились к этому очень серьезно, сознавая, что являемся профессионалами. В 1936—37–х годах меня пригласили в марсельское ревю «Все это — Марсель!», поставленное Анри Варна в «Альказаре», на улице Фобур — Монмартр. Ведущий актер, Поль Берваль, был известен благодаря ролям, сыгранным в кино. Я же участвовал в скетчах, но, как это ни странно, стоял в ряду маленьких танцовщиц в балетных пачках, понимаете ли, как какой‑нибудь недоразвитый травести. Месье Варна не любил лишних расходов. Ставя следующее ревю, «Да здравствует Марсель!», он, например, решил, что Берваль стоит ему слишком дорого, и безо всякого стеснения забрал себе его роль.

Во время репетиций ревю «Все это — Марсель!» я повстречался с молодым человеком в военной форме, пришедшим предложить главному исполнителю свои песни — «Мой город» и «Корабль любви». Звали его Шарль Трене. И уже через несколько месяцев радиоволны транслировали сочиненные молодым поэтом песни, они, как цунами, ворвались на эстраду и произвели переворот во французском шансоне, вытеснив практически все, что мы слушали прежде. Ознакомившись с сочинениями молодого военного, который, смущаясь, принес их в «Альказар» на суд знатоков, я сразу же стал — нет, не фанатом, такого слова еще не было, — но безусловным почитателем его таланта. Он же сделался моим кумиром и, даже не догадываясь об этом, учителем, а впоследствии — одним из самых близких друзей.

У немцев репутация очень организованной нации, французы считаются лучшими на свете любовниками, американцы — помешанными на деньгах, шотландцы — скуповатыми. Об армянах же говорят так: «Да, они преуспевают в делах», и добавляют: «Чтобы справиться с одним армянином, нужны два еврея». Я, честно говоря, не могу судить о том, правда ли это. Возможно, наша семья как раз и является исключением, которое подтверждает общее правило. Сам я ничего не смыслю в делах, а мой славный отец преуспевал в них еще меньше. Объявив себя банкротом на улице Юшет, сдав ключи от бистро на улице Кардинала Лемуана, отец, наконец, нашел хорошую работу в ресторане «Средиземноморье», на площади Одеон. То было начало 1937 года, года Международной выставки. С самого ее открытия весь персонал ресторана выехал обслуживать павильон стран Средиземноморья. Мы с Аидой обедали там бесплатно. Меня потрясли две вещи. Одна из них — огромные и представительные павильоны России и Германии, стоявшие напротив друг друга и словно бросавшие друг другу вызов, а также новое волшебное изобретение, представленное в немецком павильоне, впоследствии названное телевидением. Вскоре после этого кинозал «Синеак», находившийся возле церкви Мадлен, установил в своем подвале небольшую студию с камерой и микрофоном, и прохожие могли ознакомиться с новшеством, глядя на экран телевизора, стоявшего у входа в кинотеатр. Мы с Аидой, в зеленом гриме, необходимом для лучшего изображения на экране, часто исполняли там популярные песни. Мы с ней были также одними из первых французов, певших на частном телевидении, правда, анонимно и бесплатно.

Ностальгия

Еще вчера мне было двадцать,

Время шло незаметно,

И жизнь казалась игрой,

Такой же игрой, как любовь.

Я жил ночами,

Не рассчитывая на дни,

Которые уходили, как вода сквозь песок.

Скольким планам не суждено осуществиться,

Скольким надеждам не суждено сбыться.

Стою, растерян, и не знаю, что делать,

Глаза смотрят в небо, а сердце погребено в земле.

Если вы не против, я позволю себе небольшое ностальгическое отступление, как в кино. Сколько бы нам ни было лет, но, потеряв родителей, мы становимся сиротами. Я стал наполовину сиротой, когда умерла мама, и круглым сиротой после смерти отца. С тех пор не проходит и недели, чтобы я не думал о них. Комок подступает к горлу, и на глаза наворачиваются слезы. Образы, преследующие меня, подобны фотографиям, которые я перебираю, удаляя все лишнее, потому что важно только то, что связано с моими родителями. Я вижу, как мама при свете керосиновой лампы безостановочно нажимает на педаль швейной машинки «Зингер», спеша закончить работу, которую надо отдать завтра, чтобы получить результат бессонных ночей — несколько франков, благодаря которым семья сможет прожить еще несколько дней. Хлебный франк, мясной франк, франк на жилье, франк на одежду для детей, которые слишком быстро растут, франк на обувь, которая слишком быстро снашивается, на дантиста и других врачей — в то время никто не знал о социальном обеспечении, мы даже не представляли себе, что это такое. И еще, если можно, несколько франков на сладости и кино — волшебную лампу, бросавшую тусклый свет на нашу жизнь и придававшую атмосфере дополнительный драматизм. С утра до вечера работала швейная машинка, и мы засыпали под ее монотонное жужжание… Лишь много лет спустя я оценил жертвы, на которые шли родители, чтобы вырастить нас. Больная или здоровая, усталая или нет, мама, не раздумывая, впрягалась в работу. Она постоянно недосыпала и воспитала нас, бегая с мелом в руке от рабочего стола к манекену, все время что‑то измеряя, раскраивая, подшивая, отглаживая.

В редкие моменты отдыха мама играла на пианино или отдавалась писательскому творчеству. В молодости в Турции она была сотрудником редакционного отдела армянского журнала, и с тех пор желание писать не оставляло ее. Она мечтала найти пишущую машинку с армянским шрифтом. Спустя много лет во время одной из поездок в США я откопал такую машинку. Увы! Мама не успела ею воспользоваться. Она ушла от нас раньше, и новая пишущая машинка простояла в чехле до тех пор, пока мы с Аидой не подарили ее одной армянской общине. Слишком больно было видеть, как она стоит без пользы.

Была у нее еще одна мечта: водить машину. У меня слишком поздно появилась возможность подарить ей автомобиль, о котором она мечтала. Но и этим ей не дано было воспользоваться. Я очень грущу об этом, как и о многих других вещах. Иногда думаю о людях, которые, имея возможность помочь родителям, избавляются от стариков, помещая в дома престарелых. Мне жаль их, ведь они не сохранили в душе ни нежных, ни грустных воспоминаний о прошлом, воспоминаний, которые мы носим в сердце всю свою жизнь.

Жить, выжить, получить образование

В 30–е годы, когда семья не имела средств отправить своего отпрыска учиться, единственным выходом было получить стипендию. Как правило, обращались к какому‑нибудь богатому и щедрому члену общины. Так мы и поступили. Один богатый армянин согласился выделить мне стипендию при условии, что я обучусь солидной профессии. Что можно назвать солидной профессией? Уж точно не профессию артиста, о которой, увы, я мечтал. Как можно отдать ребенка из общины в среду, имеющую плохую репутацию, и какое там может быть будущее! Один наш родственник — портной объяснил мне, что с его профессией можно работать в любой стране мира, даже не зная языка. Но я плохо представлял себя с иглой в руках. Пришить себе пуговицу — это еще куда ни шло, но не более того. А, поскольку стипендией все‑таки надо было воспользоваться, и вообще любая наука в жизни не помешает, за несколько месяцев до войны я решил пойти в Центральную школу французского телевидения (TSF), на улице Луны, в отдел радистов торгового флота. Точка- тире, точка — тире — точка, тире — тире — точка — тире, и т. д.

Это хоть как‑то походило на музыку, и, поскольку у меня был музыкальный слух, могло получиться. Но для поступления нужны были начальные знания математики — дисциплины, которая не фигурировала в аттестате о начальном образовании — моем первом и единственном на то время дипломе. Знакомые Мисака Манушяна, убежденные коммунисты, семейная пара Асланян, жившие в Бельвилле и впоследствии расстрелянные гестапо за участие в Сопротивлении, вызвались бесплатно обучить меня основам этой науки. После долгих недель обучения я прошел вступительный конкурс и стал учеником школы. Конечно, не блистал успехами, но старался, как мог. Если честно, я никогда не был силен в математике. К счастью, профессор Блош был молод и экзаменовал нас с большим тактом и юмором. Был еще директор, месье Пуаро, которого мы видели довольно редко. И был заместитель директора, страшно вредный тип с заячьей губой, который раздавал оплеухи направо и налево. Думаю, у многих учеников до сих пор сохранились на лице следы его ударов. Как я мечтал, что однажды его рука опустится на мою щеку, и тогда я тоже его ударю и кубарем спущу по лестнице под издевательский и мстительный смех одноклассников. Но это так и не произошло, о чем я очень сожалею.

Не знаю, по какой причине меня решили исключить из школы. Помню, что сказал тогда своему приятелю Жоржу Бакри, соседу по улице Лафайет, с которым мы обычно вместе возвращались домой: «Вот увидишь, обучение столько стоит, что они не захотят потерять ученика!» Через четыре дня — бац! Родителям сообщили, что господин директор, проявив особую снисходительность, согласился пересмотреть решение учебного совета и позволяет мне вернуться в школу.

Я часто переходил улицу и наведывался в гости к родителям Жоржа. У него был брат, с которым, как мне кажется, я тогда не встречался. И лишь много лет спустя, уже занимаясь своей нынешней профессией, узнал, что Эдди Марией, автор красивых поэтических песен, и был тем самым братом. Что касается Жоржа, то он впоследствии занялся музыкальным издательством. В 2000 году я с большим удовольствием встретился с другом детства в Конгресс — центре.

Я уверен, что торговый флот, расставшись со мной, скорее выиграл, чем проиграл. Аужя‑то! Точка — точка — точка, тире — ти- ре — тире, точка — точка — точка[12]. Обожаю море, но я люблю плавать в нем, а не выстукивать точки и тире. Мне нужна была отдушина, какое‑то отвлекающее средство. Чтобы отдохнуть от строгих нравов школы на улице Луны, я провожал Аиду в театр варьете, где она занималась на курсах драматического искусства, которые давал Жан Тисье. Все, кто ходил туда, обожали искусство и мечтали о более радостном будущем, чем точка — точка — тире.

«Буриданов осел», «Единственный» и другие классические пьесы вызывали у меня необыкновенное волнение, я дрожал от нетерпения, мечтая пройти прослушивание и вновь очутиться на сцене. Но ситуация была напряженная, театр переживал сложный период, и пришлось искать другие варианты. Точка- точка — точка — тире… Вот повезло, школу закрывают!

Странная война, проклятая война

1939 год. Германия захватила Польшу. Отец, догадываясь, что дело пахнет керосином и скоро возникнет дефицит самых необходимых продуктов питания, решил, что пора делать припасы. Поэтому мы отправились закупать растительное масло, сахар и дробленое зерно — дзавар. В те времена французские потребители не знали, что это такое, они еще не успели привыкнуть к ближневосточной кухне. Сахар, растительное масло и дробленое зерно хранятся очень долго. По мере того, как нужные нам продукты появлялись в магазинах, мы покупали их и складывали про запас. А потом началась «странная война». Мы были уверены, что, раз Германия не атакует, значит, она неплохо осведомлена о политической ситуации. «Пятая колонна» наверняка делала необходимые донесения. «Пятая колонна», «пятая колонна» — все говорили только об этом. Они уже здесь, они уже там, осторожно — и стены имеют уши! Поговаривали о том, что «пятая колонна» уже давно проникла в наш государственный аппарат. Тише, будьте осторожны, вас могут услышать враги! Впоследствии оказалось, что невидимая, гипотетическая «пятая колонна» не была изобретением французской военной пропаганды, она действительно существовала. Ее члены давно жили во Франции, смешавшись с местным населением, говорили на прекрасном французском языке без акцента, вели тот же образ жизни, ели и пили то же, что и мы все, обзавелись друзьями среди соседей. Во время оккупации они подняли головы. Во время «странной войны» сбросили штатскую одежду и надели военную форму, в основном форму гестапо. Французы думали: «Слава богу, что наша страна владеет новейшей военной техникой, поэтому мы оставим мокрое место от этих бошей, тевтонцев, тупоголовых, немчуры, фрицев — такими пренебрежительными прозвищами мы с удовольствием награждали их. И вдруг оказалось, что немцы атакуют. Началась война — немецкие войска наступали, ничто не могло остановить их, парашютисты падали с неба… Мы бы прекрасно обошлись без этого дара небес. Неприступная линия укреплений Мажино на восточной границе растоптана, уничтожена. Немецкие солдафоны форсированным маршем продвигаются в направлении «большого Парижа». «Мы будем сушить белье на линии Зигфрида[13]!» Как бы не так, Шарль! Отец решил записаться во французскую армию. Мы поехали провожать его на Аустерлицкий вокзал. Когда поезд ушел, мама, Аида и я в растерянности стояли на платформе и плакали.

Париж сходит с ума, Париж паникует, Париж пустеет. В направлении вокзалов, особенно Аустерлицкого, настоящее столпотворение. Люди оставляют все, главное — скорее бежать из города. Наши журналы неоднократно предупреждали о том, что все немцы кровожадны, они отрубают руки взрослым, убивают детей, насилуют женщин. Это было паническое бегство. Те, кто приезжал на велосипедах, бросали их прямо у вокзала. Их там были сотни — старые, новые, детские, мужские и женские. Мы с приятелями со сквера Монтолон несколько раз съездили туда- обратно, набрали как можно больше велосипедов, решив подождать, пока восстановится спокойствие, а затем перекрасить и продать их. Надо же как‑то выживать!

До отправки в полк отец предупредил: что бы ни случилось, ни в коем случае не уезжать из Парижа. Это был разумный совет, учитывая то, как пострадали французы, которые бросились в бегство по дорогам страны. Перед тем как отправиться на фронт, отец был расквартирован в Сетфоне, на юго — западе Франции, вместе с шестью тысячами других добровольцев, русских, армян и евреев. Он вез с собой свой тар[14] и, поскольку был приписан к кухне, готовил для рядового состава русские и армянские блюда вместо обычной армейской бурды. По вечерам, после ужина, давал небольшие концерты на многих языках к большой радости окружающих.

Потом вымуштрованная и грозная германская армия захватила север Франции, словно стая хищных птиц набросилась на Париж и очень быстро заняла большую часть страны.

Шагая на прямых ногах, затянутые в кожу, в касках, сапогах, зеленой униформе, величественные и холодные, точно роботы, эти боги — герои пришли, чтобы установить новые порядки. Они пришли из холодных краев Восточной Европы, надменные, с новейшей военной техникой, чтобы захватить нашу землю, чтобы покорить, онемечить, дисциплинировать нас. Нас — свободный романский народ, который в вопросах войны скорее дилетант, чем воитель. Они пришли нас завоевать, приобщить к цивилизации, высветлить наши волосы и глаза, чтобы мы лучше вписывались в идею чистоты расы, которую они отстаивали. Мы видели, как шествовали по улице Лафайет их отборные войска. Люди застывали вдоль тротуаров, мужчины и женщины плакали, глядя, как колонны чужеземных войск топчут, оскверняют землю нашей столицы. Возвращались домой, низко опустив головы, проклиная лживую политику правительства. Мы же волновались еще и потому, что не было вестей от отца, но надеялись, что он жив, здоров и в скором времени вернется домой.

Мелкая торговля

И это еще не все, потому что в отсутствие отца надо было выживать. Каждому известно, что для выживания в первую очередь необходимо что‑то есть. Но что делать, если ты не коммерсант, да и вообще безработный? Для начала я изъял из нашего резерва плитки шоколада весом по 125 грамм, одна только обертка которых весила не меньше 35 грамм. Когда весь запас был исчерпан, закупил партию чулок из искусственного шелка, у которых, стоило натянуть их на руку, неизбежно спускались петли. Взгромоздившись на велосипед с набитыми мешками, я отправлялся к въездам в Париж, где грузовики оккупационной армии останавливались, прежде чем проехать в столицу. Немцы, долгое время лишенные подобных товаров, мгновенно раскупали их. Я же получал оккупационные марки и ускользал быстрее петель на чулках: если бы кому‑то из наших дорогих серозеленых пришло в голову распаковать покупки, меня бы живо упекли в концлагерь!

Когда стало невозможно найти товары, способные заинтересовать оккупантов, пришлось искать другие предметы первой необходимости из тех, что трудно раздобыть. К счастью, существовал «натуральный обмен». Можно было обменять велосипедную шину на четверть фунта масла, литр подсолнечного масла — на два метра ткани. Но еще была возможность торговать обувью, этим занимались очень многие. Мой друг и импресарио Жан — Луи Марке, когда ему удавалось приобрести одну или две пары по сходной цене, вызывал меня, говоря, что ему встретился месье Гошик, и что сей господин настаивает на встрече. «Гошик» по — армянски означает «обувь», так что в качестве шифра мы использовали слова своего родного языка. Конечно, это был так называемый «черный рынок», но, поскольку и времена тогда были «черные», нам можно простить это за давностью лет. Участие в тех мелких торговых операциях не превратило нас в негодяев — спекулянтов, наживающихся на войне, мы были всего лишь изворотливыми мальчишками, пытавшимися выжить.

Однажды вечером раздался стук в дверь. Перед нами, улыбаясь, стоял бородатый и всклокоченный отец. Ему удалось незаметно уйти от победителей, собиравшихся захватить в плен солдат его полка, чтобы отправить их в концентрационные лагеря или на фермы и заводы Германии. Мы в очередной раз переехали, теперь на улицу Наварен, 22, все в том же IX округе Парижа.

Потом был германо — советский пакт, внесший раскол в ряды коммунистов. «Наши» не допускали даже мысли о возможности переговоров с врагом. Мало — помалу начали формироваться группы Сопротивления. Мисак Манушян, ставший одним из его руководителей, а также мои родители оказывали посильную помощь, пряча у себя евреев, скрывавшихся от преследования участников Сопротивления, русских и армян, которые были насильно завербованы в вермахт и с помощью коммунистов дезертировали. Они заходили в дом на улице Наварен в военной форме, а выходили оттуда неприметными штатскими, в одежде, которой мы их снабжали. Моей задачей было избавляться от униформы. С наступлением темноты я отправлялся подальше от нашего района и выбрасывал ее в канализацию. И лишь однажды спрятал в подвале форменные кожаные сапоги. Юношеское легкомыслие: случись в доме обыск, этого было бы достаточно для нашей депортации.

Кстати, люди из французской полиции, присланные гестапо, однажды все же постучались к нам в дверь. По счастью, нас предупредили об этом визите, и мы вдвоем с отцом спрятались в маленькой гостинице на другой стороне улицы. Мы знали, что эти господа являются только на заре, до окончания комендантского часа. Они приходили еще два или три раза, а в одно прекрасное утро нагрянуло гестапо. Отцу пришлось бежать в Лион к родственникам. Месяц спустя, когда все улеглось, он вернулся на улицу Наварен.

Что стало с теми армянами, русскими, азербайджанцами и людьми из других советских республик, которым помогала наша семья? Мы больше ничего не слышали о них. Говорят, что солдаты, попавшие в плен, закончили дни в ГУЛАГе. «Отец всех народов» весьма своеобразно отблагодарил своих детей.

Мелкие ремесла

Война сделала большинство артистов безработными. Мне, чтобы пережить это, пришлось начать с уличной торговли газетами. Без лицензии нельзя было ставить прилавок, поэтому я забирал газеты на улице Круассан и торговал на ходу, двигаясь в сторону Елисейских полей, откуда шел назад тем же маршрутом с новой пачкой газет. Я боялся только одного — краснея от стыда, столкнуться с кем‑нибудь из собратьев по актерскому ремеслу. К моему счастью, это произошло всего однажды, когда Рэй Вентура купил газету и оставил чаевые, но он не был со мной знаком. Отец возобновил лицензию, и мы снова стали ярмарочными торговцами. Теперь у нас была работа, но приходилось вставать очень рано. Летом — еще куда ни шло, а зимой было очень тяжело вылезать из кровати. Мы шли к Олида закупать товар — чесночную колбасу, которая в те голодные годы продавалась очень хорошо. Не стоит забывать, что тогда любую мелочь можно было купить только по продовольственным карточкам. В пять часов утра, наспех проглотив завтрак, отец садился на велосипед с небольшим прицепом для перевозки нашего скудного товара. Я устраивался на раме, и мы рулили на предельной скорости, чтобы как можно скорее добраться до одного из открытых государственных рынков районов Сен — и-Марн или Сен — и-Уаз. Поскольку наша лицензия не давала права торговать на парижских рынках, мы каждый день меняли место торговли. Надо было приехать достаточно рано, потому что лучшие места приходилось брать приступом. Чаще всего «давали на лапу» местному начальнику, порой было достаточно оставить ему одну — две колбаски. Установив прилавок, терпеливо ждали покупателей. Отец знал хороший способ быстро и выгодно продать товар. Он жертвовал несколькими колбасками и, держа в руке длинный нож, с криком: «Попробуйте, попробуйте!» раздавал ломтики колбасы покупателям, проходившим по рынку в поисках продуктов, которыми можно пополнить шкафчики для провизии. «Попробуйте!» Людям это нравилось, никто из других продавцов не жертвовал своим товаром, слишком редким и дорогим по тем временам. «Попробуйте, попробуйте!» Торговля шла хорошо. Конечно, когда я говорю «хорошо», это не значит, что мы зарабатывали огромные деньги — лишь то, на что можно прожить в ожидании, надежде и мечтах о лучшем будущем. Вскоре колбаса, продукт достаточно редкий, и вовсе стала «военным трофеем», который уже нигде нельзя было найти. Тогда мы стали торговать обувью, но вскоре пришлось бросить и это занятие, поскольку обувь продавалась намного хуже, чем колбасные изделия. Здесь нельзя было поиграть в «Попробуйте, попробуйте!», и покупатели не спешили раскошелиться. Нам с отцом пришлось искать другую работу, ему — в ресторанном деле, а мне — на сцене.

Чего не стоит делать, чтобы заработать на кусок хлеба

Обосновавшись в Париже, немцы захотели всей той показной роскоши, которой издавна славилась наша столица: «Gross Pariss[15], музик, шампань, симпатичные матмазель». Мало — помалу кабаре стали открываться для посетителей. Меня пригласили в клуб «Жокей» на Монпарнасе, куда я добирался на роликовых коньках. Ночью возвращался на улицу Наварен все на том же средстве передвижения, тогда еще достаточно редком. Поначалу немецкие патрули, проверявшие наличие ausweis[16] у тех, кто болтался на улице, останавливали меня. Но потом стали узнавать звук роликов и, зная, что мои документы в порядке, оставили в покое.

В то время у меня был носовой полип, который доставлял большие хлопоты и мог оказаться роковым для моего здоровья. Не раз приходилось являться в комендатуры разных провинциальных городков с удостоверением о крещении, выданным парижской Армянской церковью. И еще чаще надо было подтверждать свою благонадежность, ведь мы говорим о благонадежности! Я выходил оттуда свободным, но какое это было унижение!

Меня, наконец, приняли в труппу, которая показывала ревю с участием симпатичных юных дам, и мы отбыли в турне по Франции. В этой программе я, как обычно, исполнял скетчи, танцы апачей и пел. Партнершей моей была ведущая артистка труппы Сандра Дольза. Там я познакомился с очаровательной танцовщицей Кристианой, и в первый же вечер в целях экономии — бог мой, хороший предлог! — мы поселились с ней в одном гостиничном номере. Для поездки в турне, которое сулило неплохие деньги, надо было приодеться. Родители, не раздумывая, продали мебель. Увы, через несколько дней маленький чемоданчик, в котором обычно умещался весь мой багаж, превратился в самый настоящий чемодан, и я вдруг обнаружил, что у меня прелюбопытный гардероб, состоящий из вещей, купленных в соседнем магазине подержанной одежды.

Как только закончилось это турне, я примкнул к театральной труппе под руководством Жана Дасте. Аида играла у них на пианино, потому что в программе были еще и народные песни. После нескольких репетиций я вновь разъезжал по дорогам Франции, на этот раз со спектаклями «Надоеды» Мольера и «Арлекин — чародей» Жака Копо. Я появлялся на сцене в костюме Арлекина, вися на лонже — здравствуй, Тарзан! — и прекрасно справлялся с тем, что касается эстрадной части спектакля.

Лулугасте

Теперь даже не могу сказать, где и при каких обстоятельствах познакомился с Джеком Джимом. Это было в годы оккупации. Помню только, что он работал в концертном зале «Олимпия» капельдинером и искал композитора, который смог бы положить его тексты на музыку. Я взялся за дело и написал очень ритмичную мелодию, мы с Джеком дали песне название «На колокольне живут совы». Кроме самого названия, не могу припомнить ни одного слова и ни единой ноты из той забытой песенки нашей молодости. Гордый своим первым творением, я каждый вечер исполнял его в кабаре «Жокей», несмотря на полнейшее равнодушие зрителей, более того, даже решился преодолеть свою застенчивость и, надев роликовые коньки, съездить показать ее какому‑нибудь музыкальному издателю. Поскольку уж я решил добиться известности, то подумал, что лучше сразу встретиться с тем, кто нынче в моде. Выбор пал на композитора Лулу Гасте, многие вещи которого пользовались большим успехом. Он принял меня очень любезно, совершенно не удивившись своеобразному наряду, в котором, кстати, я обычно пел в кабаре — черным брюкам, хлопчатобумажному спортивному свитеру того же цвета и сандалиям, которые тогда называли «босоножками». Более приличной одежды у меня не было, но это был стиль богемы Сен — Жермен‑де — Пре, к которой я пока что не имел никакого отношения. Лулу усадил меня за пианино, сам устроился рядом и знаком показал, что можно начинать. В качестве вступления я взял три единственных аккорда, которые знал, — до минор, фа минор и соль мажор, а затем без всякого перехода принялся терзать пианино, выкрикивая слова и, чтобы лучше передать ритм песни, стучал в такт ногами, словно решил во что бы то ни стало проломить пол. Большая часть аккордов звучала фальшиво. Как бы то ни было, меня уже понесло, и чем дольше я пел, чем дольше играл, чем усерднее стучал ногами, тем больше ускорялся темп. С песней, которая должна была длиться около трех минут тридцати секунд, справился за две минуты пятнадцать. После этого, несмотря на удивленное, я бы даже сказал ошеломленное выражение лица Лулу и долгое молчание, последовавшее за моим исполнением, предложил показать другую, такую же ритмичную песню, написанную вместе с Джеком Джимом, под названием «Свинг Деда Мороза». Лулу, продолжая вежливо улыбаться, похвалил меня, но сообщил, что его издательство не интересуется песнями такого рода, и любезно проводил до дверей. Спустя годы, остепенившись и уже имея небольшой опыт сочинительства, я снова повстречал Лулу Гасте, который к тому времени женился на Лине Рено. Она‑то и рассказала мне финал истории, известной всем их друзьям. Оказывается, после моего ухода жилец снизу прибежал узнать, что за катастрофа случилась у Лулу, потому что под моими сокрушительными ударами на них чуть не упала хрустальная люстра, а на обеденный стол посыпались куски штукатурки. С тех пор мои аккорды стали звучать намного лучше, да и сам я стал разумней, во всяком случае, хотелось бы в это верить!

Рош и Азнавур

Однажды вечером 1942 года Аида, посещавшая Клуб шансона, куда артистическая молодежь приходила для того, чтобы испытать свои возможности перед небольшой аудиторией, вернулась в сопровождении молодого человека. Когда я открыл дверь, она шепнула: «Скажи, что это твой друг, его зовут Жан — Луи Марке». В тот вечер, не успев уйти домой до комендантского часа, он остался у нас ночевать. Тогда ни у кого не было желания появляться на улице после полуночи. Если ночью партизаны совершали диверсию, немцы тут же забирали из комиссариатов полиции полсотни людей, задержанных за нарушение режима, и расстреливали их в назидание остальным. Жан — Луи быстро стал другом дома. Я тоже начал посещать Клуб, одним из многочисленных создателей которого был Жан — Луи. Там я познакомился с Пьером Сака, Лоуренсом Ренером и Пьером Рошем. В среде молодых артистов Клуб начинал пользоваться успехом. Из маленького зала в IX округе он переехал в красивый дом на улице Понтье, поближе к Елисейским полям, в просторное помещение на последнем этаже. Все мы с большим рвением занялись уборкой, обустройством сцены, кухни и рабочих классов, где Запи Макс должен был проводить уроки чечетки, Джейн Пьерли — уроки пения и AM. Жюльен — драматического мастерства.

В 1943 году Пьер Сака, Жан — Луи Марке, Пьер Рош и Лоуренс Ренер в честь открытия Клуба устроили большой прием, на который пришли Эдит Пиаф, Лео Маржан, Андре Клаво и другие знаменитые шансонье, не говоря уже о прессе. Рош и я целыми днями пропадали в Клубе, чтобы немного подзаработать. Мы готовили сольные концерты для начинающих артистов. Рош аккомпанировал им на фортепьяно, а я проводил «тренировки» — помогал исправить неудачные моменты в выступлении и давал рекомендации по постановке. Вечером Клуб превращался в кабаре, где можно было поаплодировать своим ученикам и начинающим артистам, решившим опробовать новые песни перед небольшой аудиторией. Среди завсегдатаев Клуба были Даниэль Желен и Франсис Бланш, мать которого, мадам Монта, потчевала нас ромовыми бабами, испеченными ею на кухне Клуба.

В то же самое время Аида, успешно пройдя прослушивание, была приглашена в «Консер Майоль» ведущей пианисткой. Но руководители решили немного изменить ее фамилию: из Азнавур она превратилась в Азнамур. Аида была очень застенчива и настояла на том, чтобы одежда закрывала ее с головы до пят. Такого в «Консер Майоль» еще не видали! Аида шла следом за куплетистом Жаном Дрежаком, чьи замечательные песни, такие как «Ах, это белое винцо!», впоследствии стала распевать вся Франция. Я тоже ходил на это прослушивание, но мне предпочли молодую пригожую особу, которой ничего не стоило ради удовольствия публики скинуть с себя одежды. В наши дни, когда телевидение и пресса ежедневно показывают раздетых мужчин и женщин, трудно себе представить эротические фантазии, которые тогда мог возбудить вид полуобнаженной груди. Иногда Люсьен Римель, автор и постановщик спектаклей на сцене «Консер Майоль», к моей большой радости сочинял небольшие скетчи в стихах. Например, такой: на сцену выходят четыре молодые женщины, облаченные в длинные платья цвета ночного неба, и одновременно раздается голос рассказчика…

Пусть ночью все кошки серы,

Но красотка остается блондинкой или брюнеткой.

Пусть луна украшает ночное небо,

Однако и ночь украшает луну.

На последней строке четверостишия молодые дамы медленно — очень медленно — поворачивались к публике спиной, давая возможность по достоинству оценить прелести четырех лун, великолепным образом подчеркнутые вырезами в форме сердец.

Рождение дуэта

Родители Пьера Роша жили в Преле, он был известной личностью в своих краях и поэтому в 1943 году, проведя конкурс среди завсегдатаев Клуба, организовал гала — концерт в округе Бомон — Сюр — Уаз. Каждый из нас должен был выступить с сольным песенным номером. Выступление Пьера, местной знаменитости, планировалось в конце программы. Танцовщица из «Консер Майоль» Лина Джек в виде исключения, чтобы доставить удовольствие Аиде, согласилась исполнять роль ведущей. Она часто заходила в Клуб и слышала исполнение песен, которые Пьер и я сочиняли для других. Лина, специальностью которой было раздевание перед публикой, а вовсе не ведение концерта, запуталась и, вместо того, чтобы объявить одного Пьера Роша, сказала: «Выступают Пьер Рош и Шарль Азнавур!» Нам это показалось забавным. Заговорщически подмигнув друг другу, мы вышли на сцену и исполнили несколько песен, сочиненных для других исполнителей. Успех был такой, что пришлось спеть те же самые песни еще раз. После спектакля все наши друзья из Клуба настаивали, чтобы мы продолжали петь дуэтом. Жан — Луи Марке пообещал обеспечить контракты, а Пьер Ани, родственник Роша, работавший в прессе, — заняться рекламой. Наше первое выступление состоялось в ночном клубе Лилля, и я бесился от злости, когда узнал, что хозяин заведения вместо «Рош и Азнавур» — настоящего названия нашего дуэта — развесил по городу афиши о выступлении «Ритмичной парочки». Впоследствии мы были удостоены званий «Рош и Азбанур», «Рич и Азнавур», а также «Роже Азнавур», и это продолжалось до тех пор, пока антрепренеры не научились правильно воспроизводить наши имена. Парижский дебют дуэта, которому суждено было просуществовать восемь лет, произошел в ночном кабаре на улице Бери, в двух шагах от Клуба песни. Там выступали знаменитые певцы Андрекс и Нила Кара. Однажды вечером Андрекс внезапно потерял голос (счастье одних строится на несчастье других), и Жан — Луи в панике прибежал к нам с криком: «Готовьтесь! Сегодня дебютируете, у вас замена. Если все получится, работаем до конца недели!» И мы действительно работали до тех пор, пока не выздоровел ведущий певец, после чего стали поступать предложения о работе из других заведений.

Нас ангажировали на две недели выступать в ночном кафе «Предрассветный час», недалеко от площади Пигаль, куда каждый вечер являлись фрицы. Они заходили вразвалку и, спрятав за стойкой бара рабочий инструмент — револьверы и прочие пистолеты — автоматы — пулеметы, с угрюмым видом молча занимали столики. Как будто, чтобы доказать свою причастность к мафии, обязательно надо скорчить мрачную рожу. Наше выступление они слушали рассеянно, безо всякой реакции. Мы пели кое‑что из Шарля Трене, в частности, песню «Дурная наследственность». По ходу исполнения я прыгал на фортепьяно, на коленях проезжал по его крышке до самой клавиатуры, где нос к носу сталкивался с Пьером, а носы у нас обоих, надо сказать, были знатные. Все это производило очень хороший сценический эффект. Еще в нашем репертуаре была одна песня Пьера, а также «Корсар Коко» Джонни Хесса, бывшего партнера Шарля Трене, которую я, вдохновленный «Островом сокровищ», исполнял с черной повязкой на глазу, прихрамывая, словно у меня вместо одной ноги был костыль. Господа в темном никогда не утруждали себя аплодисментами, поэтому мы были уверены, что наше представление им абсолютно безразлично. Наступил последний день контракта: большое спасибо и до свидания, мы были рады петь для вас! Мы уже начали работать в новом заведении, радуясь тому, что наконец‑то попалась доброжелательная публика, но нас ожидал, если так можно выразиться, приятный сюрприз. Служащий «Предрассветного часа» явился в артистическую уборную, чтобы достаточно настойчиво попросить о возобновлении контракта. Та самая публика, которая ни разу не снизошла до единого хлопка, потребовала отменить выступление следующих артистов, настаивая на нашем возвращении! Предложение, которое за этим последовало, было из таких, от которых не отказываются: в качестве компенсации нам повысили гонорар и даже разрешили отпраздновать повышение за счет заведения. Неисповедимы пути успеха…

Неподалеку от «Консер Майоль» находился ресторан «Понт-Авен», где предлагали ужин с музыкальным представлением, которое вели Жан Рена и Жан — Луи Марке, с недавних пор ставший нашим импресарио. Пьер, мой партнер по дуэту, был сыном богатых буржуа из провинции. Он рано заинтересовался музыкой, и либерально настроенные родители не запретили ему выбрать профессию, которая в то время считалась неподходящей для мальчика из хорошей семьи. Он любил джаз, ритмичные песни и совершенно не интересовался другими популярными музыкальными направлениями. Пьер прекрасно учился, получил хорошее образование. Я же родился в богемной семье, но почти ничего не знал о джазе. Моей стихией были вальс, пасодобль и танго. Я тоже получил хорошее образование, но знания мои были достаточно поверхностными. Мы оба одинаково любили петь и встречаться с симпатичными юными особами. С самого начала прекрасно ладили друг с другом и, что бывает исключительно редко в дуэте, никогда, действительно никогда не ссорились, потому что были «настроены на одну волну».

После каждого выступления я, Жан — Луи Марке и Пьер Рош, дожидаясь Аиду, смотрели представление в «Понт — Авене». Артисты в этом заведении получали сто франков за вечер, а в дополнение ко всему — сэндвич. Богачи приезжали туда поужинать по ценам черного рынка, тогда еше достаточно низким. Мы устраивались у входа в зал, возле фортепьяно. Если другие зимой садятся поближе к радиатору, то нам всегда было теплее у фортепьяно. Однажды вечером — о, чудо! — один из клиентов, видевший наше выступление в каком‑то ночном кабаре, обратился к Жану Рена, попросив вызвать нас на сцену. Мы заставили себя упрашивать. Чтобы задобрить нас, Рена заказал нам такой ужин, которого мы не помнили с самого начала войны, затем вышел к зрителям и объявил: «А теперь Жаклин Франсуа!» Жаклин Франсуа тогда была начинающей певицей с очень красивым голосом, впоследствии она сделала блестящую международную карьеру. Во время своего выступления Жаклин не сводила глаз с Жана — Луи и, едва сойдя со сцены, тут же взяла его в оборот. Они прожили вместе несколько лет, а после, вплоть до самой смерти Жана — Луи, оставались друзьями. Похоже, Марке был первой и единственной ее большой любовью, что на самом деле удивительно — люди нашей профессии редко отличаются постоянством. Расправившись с ужином, мы спели несколько песен. С этого момента несколько раз в неделю все повторялось по одному и тому же сценарию. Жан Рена менял ужин на развлечение. Такой обмен устраивал всех: ему не приходилось раскошеливаться, а мы набивали брюхо.

Мишлин Рюгель Фроментен

Желание хорошо поесть часто приводило нас в «Понт — Авен», даже если ради этого приходилось толкнуть песенку. Наполнив желудки и исполнив номер, мы дожидались, пока Аида вернется из «Консер Майоль», и разглядывали молодых женшин, сидевших в одиночестве. Однажды вечером я заметил в зале молодую брюнетку и попытался ухаживать за ней, правда, не очень удачно. Она деликатно дала понять, что, учитывая разницу в возрасте, не стоит настаивать. А после еды Жан Рена снова попросил нас спеть, что мы и сделали.

Несколькими днями позже та молодая женщина, Жанет, снова пришла в «Понт — Авен» с семнадцатилетней дочерью, совершенно очаровательной блондинкой. Девушка должна была пройти прослушивание. У нее был лирический голос, более подходивший для оперы, но ей хотелось работать в варьете. Ее первая песня называлась «Я храню в своем сердце два слова». Эти два слова — «люблю тебя» — очень скоро стали нашими. На следующий день я предложил ей вместе съездить на ярмарку у площади Бастилии. По дороге, ведя старенькую разбитую машину, которая тряслась и подскакивала на каждой колдобине, я признался ей, усталой и измотанной, в своих чувствах.

Таким вот образом в мою жизнь вошла Мишлин Рюгель Фроментен. Поскольку в молодости все мы пылки и нетерпеливы, я решил немедленно жениться. Наши родители сочли это преждевременным, учитывая наш юный возраст. Мне был всего 21 год, и мое материальное положение было, мягко говоря, шатким. Но, поскольку мы настаивали, они посовещались и решили, что Мишлин переедет в дом моих родителей, пока не наступит возраст, приемлемый для замужества. Договоренности такого типа на Востоке — дело обычное, так что, можно сказать, мы соблюли традиции. Это позволяло старшему поколению следить за тем, чтобы не произошло интимных отношений до свадьбы. Наша помолвка «на старинный лад» продлилась около двух лет. За это время я не раз ездил в турне. Мишлин тем временем разучивала арии из оперетт на армянском языке, хотя совсем не знала его. У нее был очаровательный акцент. Время от времени они с моим отцом пели дуэтом.

Вот это сюрприз! Я могу сочинять!

Я жил в основном у Пьера Роша, возле сквера Монтолон; два года помолвки— это слишком долгий срок! Каждый вечер мы устраивали вечеринки. Из‑за того, что Лоуренс Ренер и Франсис Бланш отказались сочинять песни для нашего дуэта, я предпринял попытку писать тексты песен. Я, кто до того момента писал лишь небольшие стихотворения и мелодии, аранжировку для которых делал Рош! Итак, это должно быть наше собственное, только наше сольное выступление. До сих пор мы пели кое‑что из Джонни Хесса, Шарля Трене, Жоржа Ульмера, несколько песен из репертуара Эдит Пиаф и популярные песни — однодневки, но мечтали о другой музыке, более джазовой, более свинговой. Моя первая попытка свелась к рождению такого текста:

Я выпил,

Начав играть, поставил на кон все,

Все на зеленое сукно,

Все на рулетку жизни.

Я проиграл, а выиграла ты.

И вот тогда я выпил.

Не теряя времени даром, Рош сочинил музыку на эти слова. Событие произвело фурор в компании наших друзей, я же был ошеломлен больше других: оказывается, несмотря на нехватку культуры, мне удалось сочинить рифмы, инстинктивно соблюдая форму и цезуру. За этой песней последовали другие, и из дуэтистов мы превратились в авторов — композиторов — исполнителей. Высший класс! Я парил в облаках. Рош, дважды бакалавр, не мог написать и двух строк, в то время как я, с моим хилым дипломником, в котором не было ни одной положительнойоценки, вот — вот должен был войти в избранный круг «primairo- intellos»[17]. В нашей среде новости распространяются довольно быстро. Стали поступать заказы, и вскоре из беззаботного певца я превратился в этакого трудолюбивого писаку.

Почти все светлое время суток я проводил у Пьера, куда регулярно приходили молодые авторы, композиторы, исполнители. А еще, на радость душе и телу, очаровательные девушки. Ночью мы пели в разных кабаре, многие из которых в то время предлагали посетителям спектакли — варьете. В них участвовали как известные, так и неизвестные исполнители, молодые дебютанты, певцы, сатирики, имитаторы. Ночью часто возвращались домой с большой компанией. Но родители Пьера, хозяева квартиры, предпочитавшие жить в Преле, могли в любой момент приехать на один — два дня в столицу. К счастью, Анна — Мари, сестра Пьера, жившая с родителями, звонила нам, как только они направлялись в сторону вокзала. И вот тогда начиналась боевая тревога: все в спешке вскакивали, у единственной ванной комнаты выстраивалась очередь, в то время как наши юные подруги застилали постели и немного прибирались в квартире. Затем, свежие, как огурчики, вынутые из погреба, мы дожидались приезда родителей. Слава богу, им ни разу не пришло в голову поинтересоваться, почему у их отпрыска с утра пораньше собралась такая толпа народу! Бывало, что, опоздав на поезд, родители Пьера решали остаться в Преле. Анна — Мари перезванивала: «Ложная тревога!». На счет два все ныряли под одеяла, чтобы вдвоем понежиться в постели до позднего утра.

Итак, мы имели «Я выпил», наше первое сочинение, и, поскольку оно получило одобрение узкого круга друзей, оставалось найти артиста, который согласился бы его исполнить. Мы единодушно решили, что это будет Ив Монтан, который после выступления в «Л’Этуаль» был безоговорочно признан знаменитым шансонье. Мы все восхищались им. Договорившись о встрече, явились в его артистическую уборную, чтобы преподнести свой шедевр. Он внимательно выслушал нас, а затем сделал предложение, которое я решительно отверг: в то время, еще находясь под влиянием Эдит Пиаф, он согласился петь нашу песню только в том случае, если она закончится самоубийством выпившего человека. Не обращая внимания на растерянный взгляд Пьера, готового на любые уступки, лишь бы нас исполняла звезда такого масштаба, я ответил, что, если бы все мужчины, которые напиваются, кончали жизнь самоубийством, Франция лишилась бы трети своего населения! Ну что ж, тогда гудбай! Подобная ситуация повторилась годы спустя, когда в присутствии Симоны Синьоре я предложил Иву песню «Я себе представлял». Он заявил, что до сих пор ни одной песне о профессии артиста не удалось заинтересовать публику. Спустя годы Симона призналась, что это было большой ошибкой с их стороны. Жорж Ульмер, который сам сочинял музыку на слова Жео Кожера и был завсегдатаем дома Роша, включил «Я выпил» в свой репертуар, записал его и получил премию за исполнение в «Лучшей пластинке года». Вдохновленные многообещающим началом, мы с Пьером снова погрузились в работу и, поскольку были восторженными поклонниками Кэба Кэллоуэйя, попробовали себя в более ритмичном, более джазовом стиле. Рош свинговал свою музыку, а я пытался сочинить текст в духе стиля скат, со свингующими ономатопеями — звукоподражательными словами. Если старшее поколение воспринимало наши песни с ужасом, то молодежь вместе с нами распевала ритмы, которые ей нравились.

Забудь, забудь Лулу.

Так забудь, забудь Лулу,

Забудь ты ее.

Как‑то раз, занимаясь моим любимым видом спорта, то есть прогуливаясь и разглядывая витрины, мы оба купили по шикарной фетровой шляпе под кротовый мех. Эти волшебные слова настолько потрясли мое воображение, что на следующий день я написал:

Он шляпу под кротовый мех носил,

Ономатопеями говорил,

Охлажденный кофе пил

Через соломку.

Он очень развязным был,

Ароматизированный «кэмел» курил

И размеренным шагом ходил

По бульвару Распай.

Пьер немедля написал на эти слова исключительно ритмичную музыку. Она понравилась молодежи, которая не имела возможности слушать американский джаз, начавший входить в моду за несколько лет до того, как немецкие оккупанты запретили все, что напоминало об англоговорящих странах.

Затем последовали и другие песни в джазовом стиле, вперемежку с более лирическими сочинениями.

Оставалось определиться с местом выступления. Во время оккупации возможности передвижения по стране были ограничены, но таким проходимцам, как мы, все было нипочем. Немцы запрещали проезд к некоторым приморским городам, таким как Сен — Назер, Гавр, и многим другим. Но именно в этих городах были кабаре и кинозалы, готовые нанять артистов. В то время поезда на всякий случай замедляли ход перед въездом на мосты, которые могли быть заминированы партизанами. Зная это, мы соглашались на ангажемент в таких местах, куда другие артисты отказывались ехать. Например, когда поезд подъехал к последнему мосту перед Гавром, мы воспользовались замедлением хода, спрыгнули с него и на перекладных — трамвае, какой‑то колымаге, газогенераторной машине — добрались‑таки до места, где нам предлагали работу. Поскольку артистам, которые должны были выступать после нас, не всегда удавалось пересечь демаркационную линию, мы иногда оставались в одном и том же заведении не одну, а две недели. В Сомюре пробыли даже три недели. Затем — естественно, на велосипеде, да притом одном на двоих — отправились в Анжер, чтобы заменить одну из величайших французских певиц реалистического направления по имени Дамиа, которая так и не смогла приехать. Путь до Сомюра был неблизкий, но перспектива получать те же деньги, что известная артистка, еще как стимулирует! Чтобы проехать из одного района в другой, нужны были официальные разрешения, но, если большинство актеров боялось ареста, то Роша и меня пугало лишь одно — остаться без работы. Однако должен признаться, что нами в наибольшей степени двигало легкомыслие.

Манушян

До того как Мисак Манушян стал героем Сопротивления, в армянской общине он был известен в основном благодаря своим стихам. Они с женой Мелинэ часто приходили к нам поговорить о театре, поэзии, а иногда — о некоторых действиях, предпринятых против слишком усердных коллаборационистов, высокопоставленных членов армии оккупантов и немецкой комендатуры. Разговоры велись шепотом, словно и стены могли понимать армянский язык. Еще Мисак обожал играть в шахматы — это он научил меня основам игры.

В 1944 году Манушяна и его группу арестовало гестапо. Плакаты, напечатанные миллионными тиражами, были расклеены по всей столице, по всей Франции. На них были изображены лица преступников, тех, кого называли «иностранцами». Было видно, что их били и истязали. Впоследствии мы узнали, что Мисак получил четырнадцать переломов лицевых костей. Мелинэ в панике спряталась у нас. Мы с тревогой ждали новостей. Они оказались плохими — все схваченные участники Сопротивления, «террористы», как их называли немцы, были расстреляны.

Это есть наш последний

И решительный бой,

С Интернационалом

Воспрянет род людской.

Бог мой, сколько разочарований…

Подписание германо — советского пакта разрушило все наши большие надежды и прекрасные иллюзии. Мы боролись за «радостное завтра», но это «завтра» оказалось безрадостным: Советы должны были открыть нам врата рая, а вместо этого с большим успехом сумели организовать для нас ад. Все чаще и чаще ходили слухи о неблаговидной роли партии, в частности, в деле тех самых участников Сопротивления группы FTP‑MOI, которых немцам удалось захватить. В нем и до сих пор остаются темные пятна. Теперь, когда Французская коммунистическая партия старается сделать все возможное, чтобы сформировать новое представление о себе, и более не находится под каблуком у Советского Союза, почему бы не прояснить столь темное и запутанное дело о «Красной листовке», которое, как говорят, не делает ей чести?[18]

После казни группы Мисака Манушяна мы все очень беспокоились, поскольку, когда Мисак нуждался в сотруднике не из членов группы, он часто обращался к армянским женщинам. В частности — к моей матери, которая до и после акции покушения наряду с другими развозила оружие в детской коляске, чтобы уничтожить все следы на тот случай, если нацисты арестуют кого‑либо из партизан.

Долгое время после воззвания 18 июня, которое мне так и не удалось поймать на волнах передачи «Французы обращаются к французам», переданной каналом Би — би — си, мы вместе с остальной молодежью ходили по улицам и как безумные выкрикивали: «DeuxGaulle, deuxGaulle![19]». У некоторых из наших товарищей произошли неприятные стычки с поклонниками новых кумиров. Что касается меня, то я получил в метро знатный удар под зад от одного немецкого военнослужащего, потому что с жаром объяснял Жану — Луи Марке, что пора, наконец, заполучить для нас контракт с мюзик — холлом, где мы будем «американской знаменитостью». В то время часто говорили о высадке союзников.

Нацистский военный, услышавший этот разговор, не мог знать, что «американская знаменитость» на языке нашей профессии — это всего лишь артист, выступающий в конце первой части представления. Тот удар не имел серьезных последствий, и мне не пришлось совершить путешествие в Германию на Arbeit[20].

Освобождение

Радио Лондона, «Французы обращаются к французам», де Голль, Освобождение… На окнах развешиваются флаги, они уже скоро придут, они пришли… Подождите, это еще не они… Да нет же, нет, они! И снова вывешиваются флаги — наш трехцветный и флаги союзников. Август 1944 года, весь Париж вышел на улицы. Это радость одних и страх других, это военные униформы союзников на тротуарах столицы, проезжающие танки, преследование коллаборационистов и музыкантов, их поимка, исправление и осуждение, зачастую чересчур поспешное. Мы с Аидой и Мишлин, стоя на тротуаре улицы Лафайет, демонстрировали союзникам бурную радость, а они горстями бросали нам шоколад и жвачку. В общем‑то, говоря «нам», я имею в виду Мишлин и Аиду, я же только складывал все это в сумку. Потом я обменял наши трофеи на другие вещи, которых мы были лишены в течение многих лет, и которые я так любил.

Чтобы отомстить за наши страдания, налысо стригли женщин, порой как следует не разобравшись, вешали на фонарных столбах коллаборационистов, преследовали фашистов — поли- цейских, покончили с торговцами, обогатившимися благодаря войне, посадили в тюрьму Саша Гитри только за то, что он был знаменит, а по ходу дела сводили личные счеты, продавали соседей и т. д., и т. п. Судили порой без разбора и много чего делали, делали, сделали, но все же — и это важнее всего — стерли последние следы пребывания серо — зеленых, испоганивших наши города и села.

Наконец‑то мы свободны, теперь можно посвятить себя обыденным, простым и приятным делам. Одни испытывали страх, другие — радость и надежду на скорое возвращение пленных. Но надо было развлекать военных, впервые открывших для себя Париж, город мифов. «О — ля — ля, прелестные девицы!», квартал Пигаль, кабаре, «Мулен — Руж», френч — канкан — иначе говоря, полный фольклорный набор, который гипнотизирует и притягивает мужчин всего мира. Ночные кабаре вновь открыли двери для посетителей, нужны были дополнительные развлечения, раздетые девочки, новые ритмы…

Время оккупации оставило плохие воспоминания, но и период после освобождения произвел неприятное впечатление. Поскольку мы с Пьером не собирались сводить никаких личных счетов, то просто радовались жизни в компании таких людей, как Жорж Ульмер, Франсис Бланш и друзья из «Клуба песни». А раз уж открылись новые площадки для выступлений, то надо было работать, зарабатывать на жизнь, находить новые связи. Мы отслеживали прослушивания в квартале Пигаль, где по вечерам наблюдалась самая высокая концентрация военных из армии союзников, которые от всей души веселились, вели торговлю и напивались. Прослушивание у господина Барди, который владел большинством заведений площади Пигаль, решило все. Барди спросил, сколько мы хотим за три дня работы, и я ответил, что три тысячи. «В день?» — спросил он. «Конечно!» — не моргнув глазом ответил я. «На каждого?» На всякий случай я ответил «да». Вот так наш гонорар из трех тысяч за три дня превратился в восемнадцать тысяч франков — целое состояние!

Наконец‑то мы свободны! Теперь можно подумать о приятных и обыденных вещах. И мы объявили о бракосочетании, назначили день свадьбы. Я отправился в армянскую церковь на улице Жан — Гужон, 15, находившуюся в VII округе, чтобы оговорить условия. Семья Азнавурян была достаточно известна в общине, и я признался священнику, что средства позволяют мне оплатить лишь скромное благословение. У него появилась прекрасная мысль: если я перенесу на неделю дату церемонии, то смогу воспользоваться пышным цветочным убранством церкви, оставшимся после бракосочетания младшего Бека, наследника известных филателистов с площади Мадлен, который устраивал роскошную свадьбу. Мы с Мишлин поженились, как богатые люди. Выйдя из церкви, я потратил на такси последние пятьдесят франков. После небольшой вечеринки в доме моих родителей мы переехали на улицу Лувуа, 27, в комнату, предоставленную нам семейством Парсегян, которые были нам очень близки и приходились маме родственниками. Это были Симон, Робер, Арман, Нелли и семья Папазян с детьми Катриной, Шаке и Миной. Комната находилась на последнем этаже, окна выходили в коридор. Все удобства — на лестничной клетке. Зато у нас был камин, а немногочисленная мебель сотрясалась всякий раз, когда над домом пролетали самолеты. Но мы были молоды и влюблены. Мы были богемой, а это значит, что мы были счастливы.

Нам обоим было двадцать лет,

Когда, живя под одной крышей,

Мы вместе боролись с нищетой.

Тогда мы были совсем детьми,

И глядя на нас, люди говорили:

«Посмотрите, как они похожи».

Взявшись за руки,

Мы боролись с ударами судьбы

И справлялись с проблемами,

А когда голодали,

Ты питалась иллюзиями,

Тебе хватало того,

Что я тебя люблю.

Контрабас

Кем в действительности были тогда Рош и Азнавур? Молодыми людьми, безумно влюбленными в музыку и сцену — только и всего. Рош обожал джаз, а я, как вы уже знаете, был страстным поклонником вальса, танго и пасодобля, который мог танцевать без конца. Я помнил все слова, даже на испанском языке, которого совершенно не знал! В начале нашей карьеры мы находили в Париже и на окраине небольшие мюзик — холлы, такие как «Эксельсиор» в отеле «Итальянские ворота», казино у моста Шарантон, казино «Сен — Мартен», а также другие заведения в провинциальных городках, но чаще всего пели в кабаре. Заработки были славные, и все же у нас не было ни малейшего желания устраивать себе передышку даже на день. В отличие от стрекозы из известной басни, мы рисковали остаться с носом именно в летний период. В первое лето после окончания войны понемногу начали открываться казино, расположенные на берегу моря. Мы с Пьером беспокоились, что не удастся найти работу. И тогда один из наших друзей, Тони Андал, который никак не мог найти пианиста для своего квинтета, пришел к Рошу, умоляя выручить его. Без пианиста ансамбль не мог получить ангажемент в казино «Сен — Рафа- эль», которое вот — вот должно было открыться, хотя хозяева еще не успели полностью устранить последствия бурной высадки союзников. Речь шла о контракте на весь летний сезон. У Роша от этого предложения потекли слюнки, но тут он столкнулся с дилеммой: а что же делать со мной? Ограниченный бюджет Тони не позволял содержать при оркестре певца. «Вот если бы ты на контрабасе мог играть! — сожалел тот, — у меня пока никого нет». Я ответил illico[21]: «Легко! Немного подзанимаюсь, и все. В детстве я учился играть на скрипке, так что наверняка все получится, к тому же у меня прекрасный музыкальный слух». Тони мои доводы ничуть не убедили. Но Рош заверил его: «Вот увидишь, все будет прекрасно. У нас впереди три недели, мы успеем его подготовить». Контракт был подписан. Дело оставалось за малым — в темпе научиться играть на контрабасе. Я и к скрипке‑то не прикасался лет десять. Исаак Стерн мог спать спокойно, я не был ему конкурентом. А тут, подумайте сами — контрабас! Пьер сказал: «Я дам тебе партии некоторых американских песен для контрабаса. Вот увидишь, там делать нечего!» Музыкант должен быть профессионалом, а не дилетантом. Это я понял в тот самый день, когда впервые взял в руки контрабас. Но на «после — войне» как на «после — войне», пришлось приняться за дело! И я приступил к делу, успокаивая себя так: учитывая мой небольшой рост и вес (весил я около 50 килограммов), можно будет воспользоваться инструментом как ширмой, и тогда, возможно, меня никто не заметит.

Мы взяли напрокат самый большой контрабас, который смогли найти, и я как одержимый принялся учиться играть, хотя был в этом даже хуже дилетанта. Выучил наизусть пять мелодий: «lean give you anything but love», «Long ago andfaraway», «Bye Bye Blackbird», «Oh lady be good» и «Star dust»[22]. С таким вот музыкальным багажом, сведенным к самому простому его выражению, мы поселились в замечательном семейном пансионе рядом с казино. Мы — это Рош с Лидией, своей последней пассией украинского происхождения, и я с Аидой и Мишлин. И понеслось! В первый вечер я с жаром играл на контрабасе, на время танго заменял Пьера за фортепьяно и спел несколько куплетов, правда с некоторой опаской, поскольку это не предусматривалось контрактом. Не так уж плохо для начала! Когда в зале появлялся управляющий, мы начинали играть американские мелодии, которые я успел выучить. Это продолжалось до тех пор, пока он не заметил, что мы играем одно и то же. Надо было искать какой‑то выход. Но однажды вечером произошло чудо. По — видимому, Боженька все же помогает горе — музыкантам. Один подвыпивший посетитель потерял равновесие и в отчаянии уцепился за контрабас, стоявший возле сцены на небольшом возвышении. Слившись в объятиях, оба рухнули на танцевальную площадку под дружный смех танцующих парочек, а когда приземлились на пол, клиент оказался цел и невредим, а у контрабаса были сломаны «ребра». Могли я надеяться на лучшее? Ближайшая скрипичная мастерская — в пятидесяти километрах. Мы проделали это долгое путешествие, и мастер, милый человек, пообещал быстро починить инструмент. Нас это не очень‑то устраивало, и мне насилу удалось объяснить ему, что мы совершенно, ну совершенно не торопимся…

Месяц спустя меня срочно отвезли в больницу с аппендицитом и перитонитом в начальной стадии. На месте оказался только один дежурный хирург, который, Бог его знает почему, не имел права оперировать. Учитывая срочность, я подписал бумагу, разрешающую мое «вскрытие». Он справился настолько хорошо, что шва почти не видно. За время моего выздоровления контрабас вернулся в лоно семьи и был перенесен в подсобное помещение, где мирно пролежал до окончания нашего контракта. А я, на законных основаниях, поскольку слабое здоровье не позволяло мне держать столь тяжелый инструмент, все оставшееся время выступал в казино в качестве певца при оркестре.

Один плюс одна — будешь ты

В 1947 году мы пели в «Палладиуме», заведении, расположенном возле площади Бастилии. Мы сами полностью подготовили выступление, Пьер — музыку, я — слова. Наши песни «Шляпа под кротовый мех», «Спешный отъезд» и «Я выпил» пользовались наибольшим успехом. 21 мая того же года в перерыве между песнями мне сообщили: «У вас девочка». Едва закончился концерт, я бросился в больницу, чтобы увидеть очаровательный розовый комочек, который мы назвали Патрицией, а впоследствии добавили армянское имя — Седа.

Я знаю, что настанет день,

Которого я так боюсь,

Но так устроена жизнь,

И однажды ты уйдешь от нас.

Я знаю, что настанет день,

Когда печальный и одинокий,

Ведя твою маму под руку,

Я грустно побреду

В наш пустой дом,

Где уже не будет тебя.

Что может выглядеть глупее молодого папаши, стоящего у изголовья больничной койки, на которой лежит его молодая супруга, а возле нее — маленькое существо, только что появившееся на свет? Глупец смешон и неловок, он не знает, что сказать, что делать и, почти забыв о жене, во все глаза смотрит на первенца… Медсестра вдруг сует ребенка ему в руки, и новоиспеченный отец еще больше смущается, краснеет, что‑то бормочет, пытается половчее ухватить маленький комочек, который извивается как червь. Бедняга не знает, что делать с этим хрупким созданием. В тот майский день я и был этим глупым молодым папашей, а потом, годы спустя, трижды испытал подобное счастье, но с каждым разом переносил его все более стойко.

«Эдитов» комплекс

Я не из тех, кто хранит все подряд, оставляю только письма близких друзей и тех, кто был мне дорог. Несмотря на это, в стенных шкафах и ящиках скопились тонны бесполезных вещей, и в частности — телеграммы, полученные по случаю моих первых парижских выступлений. Это было до появления факса, который не вызывает в моей душе подобных эмоций. На днях в очередной раз решив, наконец, избавиться от всего ненужного, я откопал впечатляющее количество таких телеграмм. Я уже начал было пропускать их через измельчитель бумаги, но вдруг мой взгляд упал на ту, что Эдит Пиаф прислала из Соединенных Штатов, где выступала в мюзик — холле «Версаль» на 50–й улице в восточной части Нью — Йорка. Телеграмма была послана по поводу моего первого выступления в мюзик- холле «Альгамбра», после которого я либо становился известным артистом, либо должен был признать, что зря упорствовал и что правы были средства информации, которые постоянно мешали меня с грязью.

На голубой бумаге цвета пачки сигарет «Голуаз» с тремя белыми лентами наискосок выделялись несколько слов, напечатанные черным шрифтом: «Уверена твоем успехе зпт сожалею что далеко зпт крепко обнимаю тчк», и подпись: «Эдит». Я долго медлил, прежде чем отправить эту телеграмму в измельчитель воспоминаний. А потом сказал себе, что, чтобы оживить те воспоминания, совсем не нужен какой‑то клочок бумаги. Эдит и без него всегда будет жить в моем сердце.

Неподражаема. Она была неподражаема. У этой «Мадмуазель Противоречие» сердце было огромное, как гибралтарский утес, а в характере сочетались черты дворовой девки и Святой Терезы. Она была настоящей женщиной. Если вы входили в ее круг, то уже не могли выйти из него. Она околдовывала вас, она делала своим то, что вы сказали накануне, и, устремив на вас ясный взор своих прекрасных глаз, утверждала, что это была ее идея, и скорее отдала бы себя на растерзание, чем признала, что это не так. Поверив в то, во что решила верить, Эдит, это очаровательное торнадо, этот гений добра и зла, это скопище достоинств и недостатков, всеми силами своего маленького тела отстаивала свою правоту. До конца ее дней между нами была дружба, граничащая с влюбленностью, было братское взаимопонимание, но никогда не было постели. Я вошел в ее странное окружение однажды вечером 1946 года, и с этого момента изменилась вся моя жизнь. Как ручейки вливаются в реки, я с открытым сердцем бросился в этот бурный и влекущий поток, который не мог не взволновать молодого человека, никогда прежде не встречавшегося с личностью такого масштаба.

Знаменательная встреча

В тот день мы с Рошем должны были исполнить две песни для публичной радиотрансляции, которую вели Пьер Кур и Франсис Бланш. Все происходило в концертном зале «Вашингтон» на улице Вашингтона. Поскольку зал не имел выхода из кулис, выступающие должны были до появления публики уже сидеть за сценой, дожидаясь своего выхода.

Мы открывали вечер, но, как ни странно, фортепьяно Пьера находилось в глубине сцены, поскольку на первом плане располагался оркестр. Я же должен был петь, стоя на авансцене. Все это никак не подходило для дуэта, который к тому же открывал концерт. Выйдя на сцену после анонса, я разинул рот, потому что в первом ряду увидел Эдит Пиаф и Шарля Трене — священных идолов шансона, да еще в компании короля музыкальных издателей, Рауля Бретона. Позже выяснилось, что Шарль только что вернулся из Соединенных Штатов и пришел дать наставления Эдит, которая собиралась отправиться туда несколькими неделями позже.

Мы начали с песни «Спешный отъезд», затем спели «Шляпу под кротовый мех». Я, не отрываясь, смотрел в первый ряд. Меня и так всегда била дрожь перед публикой, правая нога начинала дергаться, словно от болезни Паркинсона. После первых тактов Эдит улыбнулась мне и сделала знак рукой, точно так же как под конец «Жизни в розовом свете», что означало: «После передачи подойдите ко мне». Я не преминул сделать это. Шарль Трене сердечно поздравил нас с успехом. Подумать только, ведь он‑то разбирался в дуэтах, он начинал вместе с Джонни Хессом в дуэте «Шарль и Джонни». Рауль Бретон предложил подойти к нему на улицу Россини, 9, в IX округе, чтобы поговорить о звукозаписи. Пиаф назначила встречу после программы у нее дома, на улице Боэти, рядом с залом «Вашингтон». Когда я спросил: «С партнером?», она удивилась: «С каким партнером?». Она даже не заметила Роша, принесенного в жертву пословице «на свете нет ничего невозможного», которой руководствовались организаторы публичных радиотрансляций. «Ладно, и этого тоже приводи», — сказала она.

И мы с Рошем явились в просторную квартиру, жильцы которой, казалось, постоянно «сидели на чемоданах». Было видно, что здесь не обременяют себя лишней мебелью. Всего несколько кресел, одно было из черной кожи, и если вы в него садились, встать потом удавалось с большим трудом, да и то нужно было, чтобы кто‑то подал руку помощи. Несколько плохоньких разномастных стульев, черный рояль, pick‑up[23], по полу ровным слоем разбросаны какие‑то предметы, пластинки и книги, на рояле — проигрыватель, тексты, ноты и, чуть было не забыл, еще на полу этой огромной пустой комнаты лежал большой красный ковер. Рош зашел, как ни в чем не бывало, а я очень волновался. Чувствовалось, что только что говорили о нас. Я был хронически застенчив, и насмешливые взгляды присутствующих глубоко ранили меня. Там были авторы и композиторы Эдит Пиаф — Анри Конте, Мишель Эммер и Маргарита Моно, секретарша Фау, аккомпаниатор Андре Шовиньи, Жюльет и Марсель Ашар и тогдашний возлюбленный — Жан — Луи Жобер, один из участников ансамбля «Друзья песни», который сразу же откланялся, спросив разрешения у Эдит. И, конечно же, была она, хозяйка здешних мест, объект всеобщего внимания, хрупкий воробышек, таящий в себе огромную жажду любви и дружбы, достойную крупного хищника, способную парализовать вас на веки вечные, сильно, слишком сильно. Так смотрите же на новенького, оценивайте, измеряйте, взвешивайте: может, он — следующий? Потянет ли, да и как долго продержится, бедолага? Все перешептываются, замышляют заговор, посмеиваются украдкой, потом тема разговора меняется, говорят обо всем и ни о чем, немного о любви, немного о шансоне, и еще совсем немного о том, как уничтожить нахала. Разговор ненадолго остановился на Жаклин Франсуа, которая в тот момент была на пороге блестящей карьеры. Эдит хвалилась тем, что дала Жаклин совет, который повлиял на ее судьбу — бросить реалистический жанр и стать лирической певицей, что, впрочем, было правдой. Я скромно воспользовался этим и сказал, что Жаклин моя близкая подруга. Это произвело впечатление. Трахаю ли я ее? Я нервно сглотнул и, выбирая слова, ответил: «Да нет, она влюблена, у них отношения с Жаном — Луи Марке, который занимается нашими делами». Отношения? Общий взрыв смеха. Он сказал — «отношения»? У меня было такое впечатление, что я нахожусь при дворе Людовика XIV, и на меня нацелены ружья придворных. Тогда Эдит уточнила: «Ты имеешь в виду сношения?» Да, в общем‑то это одно и то же! Она обернулась к остальным и бросила: «Он прав, на языке поэтов это называется именно так!» Кажется, я покраснел, как помидор. Безумно смущаясь, пробормотал: «Вчера я показал вам свою песню». «Ах, да», — произнесла она. Кто‑то пошутил: «Так он еще и пишет? Музыку, конечно?» Нет, слова. Слова? Они уже собрались было вновь поднять меня на смех, но Эдит вдруг встала на защиту: «Да, пишет тексты песен, и, кстати, неплохо. Скажем, его манера достаточно интересна, не как у всех».

Атмосфера внезапно переменилась: я пишу, значит свой. Меня забросали вопросами: откуда появился, как и почему увлекся шансоном, как начал писать стихи. Я говорил, отвечал, начал чувствовать себя немного увереннее, и, наконец, наступил волшебный миг, когда я рассказал, что пою, что когда‑то попрошайничал на улицах Ангьена и, накопив немного денег, купил себе по случаю велосипед, на котором ездил в Париж на площадки, где танцевали под аккордеон. Тут царица пчелиного улья потребовала тишины: я произнес слова, которые в ее глазах имели огромную важность. «Ты знаешь “Бал Джо” или “Маленький балкон”?» Эдит перечисляла места, которые посещала до того, как успех унес ее в совершенно чуждый мир. Она испытывала сильную ностальгию по своему уличному прошлому и сожалела, что давно не посещает бистро для простых людей и танцевальные залы. И вдруг перешла на свой родной, уличный язык:

— Так что, сбацаем на раз — два — три?

Я ответил в том же духе:

— А чего бы и нет?

— Как надо, или наоборот?

— Все в кучу!

— Давай, голубчик, ща поглядим!

Она велела Мишелю Эмеру и Анри Конте свернуть ковер, Маргерит Моно села за рояль, и начались вальсы, затем пошли пасодобли, и снова вальсы. Ну и сильна же была госпожа, просто‑таки неутомима, а, кроме того, до чего упряма! Решила показать, что здесь командует она, и что мы не остановимся, пока хозяйка того не захочет. Между нами вдруг возникло нечто, напоминающее отношения парня и девушки: ни один не уступит, лучше сдохнуть! Она уцепилась за меня, а я, ускоряя шаг, уже почти тащил ее на себе, но она никак не желала признать себя побежденной. И вдруг, с самым непринужденным видом, хотя и задыхаясь, постановила: «Ничего не скажешь, наш человек!»

У меня было такое чувство, что я получил документ об усыновлении. Жюльет Ашар, которая обожала танго, спросила, танцую ли я этот танец. Я утвердительно кивнул головой. Эдит вмешалась: «Не сегодня, Жюльет, в другой раз». Попробуй‑ка отнять у госпожи ее игрушку!

Как и Жобер, Рош ушел довольно рано. Мне тоже предстояло вернуться пешком на площадь Пигаль, но в ту ночь я словно летел на крыльях, тем более что Эдит предложила называть ее по имени и снабдила меня нежным прозвищем, совершенно в ее духе. Она сказала: «Ты будешь моим хреновым ангелочком». И назначила назавтра встречу, чтобы поговорить о шансоне. Рош тоже был приглашен, так что все было серьезно. Прекрасную картину портило только одно: я был женат и имел ребенка. Эдит любила лишь одиноких мужчин и женщин. Их и только их. Она была религиозна, но, как самка богомола, не желала ни с кем делиться, особенно в любви и дружбе.

На следующий день я пришел вовремя, но один, поскольку Рош, который ложился спать под утро, так и не смог проснуться. Мне пришлось дожидаться, пока Эдит встанет — она была ночной пташкой. Ложилась очень поздно, поэтому, чтобы прийти в себя и быть в форме, ей требовалось отоспаться. Наконец она появилась, в тапочках и ночной рубашке, всклокоченная, с носом, блестящим от вазелина, который называла «вазелошкой» и которым смазывала вечно сухие ноздри.

— А, так ты пришел?

— Да, мадам.

— Я же тебе говорила, зови меня Эдит.

— Хорошо, мадам… то есть Эдит.

— Вот что, я решила дать вам шанс. Мы с «Друзьями песни» едем в турне. Они выступают в первой части, вы споете под открытие занавеса, а после антракта ты объявишь меня.

— Что я должен говорить?

— Все просто:

Одно имя,

Но в этом имени

Весь шансон.

Перед вами —

Эдит Пиаф!

— Не забудешь?

— Не стоит беспокоиться, не забуду, чтоб я сдох.

И тут я совершил ошибку, которая была с ней непозволительна, и которую с тех пор больше никогда не повторял. Я спросил:

— А сколько нам будут платить?

Львица посмотрела на меня так, словно собиралась закопать заживо, и нервно закричала:

— Жалкое ничтожество! Тебе дают возможность поехать в турне с Эдит Пиаф, а ты спрашиваешь «сколько?!»

Я ожидал чего угодно, но только не подобной бури эмоций, и пробормотал:

— Мне надо кормить семью и…

— В твоем возрасте, имея такую профессию, надо быть холостяком. Вот я что, по — твоему, замужем? Ладно, за монеты не переживай, будут.

— Спасибо.

— Спасибо «да» или спасибо «нет»?

— Спасибо «да» — от меня, но я должен посоветоваться с партнером.

— С этим закулисным Дон — Жуаном?

Глаз у нашей дамы был наметанный — она сразу заметила, что Пьер положил свой глаз на секретаршу.

— А, кстати, где он?

— Спит.

— Если он хочет работать со мной, пусть учится вставать рано. Так, поезд на Рубе уходит послезавтра в восемь двадцать. Будьте вовремя, ненавижу людей, которые садятся в поезд на ходу.

Все турне — выпивка и песни

Накануне отъезда, чтобы быть поближе к вокзалу, я решил заночевать у Пьера, который жил на сквере Монтолон, в десяти минутах ходьбы. Мишлин вечером пела в кабаре, и мы проводили ее туда. После ее выступления мы все вместе отправились поужинать в одно приятное заведение и вернулись домой к Пьеру около трех часов утра.

«Пьер, просыпайся! Мы опоздаем на поезд! Пьер, проснись! Мы всюду опоздаем!»

И мы всюду опоздали. Примчавшись на вокзал, поняли, что поезд не собирался дожидаться нашего появления. Катастрофа! В кои‑то веки Национальное общество железных дорог Франции сработало точно, и удача укатила вместе с поездом, оставив нас на перроне в полной растерянности. Но я не собирался ее упускать. К 1946 году еще не успели полностью восстановить все дороги и мосты, которые Сопротивление взорвало во время войны. То тут, то там поезда немного задерживались. Нам удалось попасть на состав, отправлявшийся в Лилль, и, к счастью, прибывший в пункт назначения вовремя. Там мы запрыгнули в трамвай, шедший до Рубе, и поехали в сторону вокзала. Поезд, в котором ехали Эдит и «Друзья песни», опаздывал. В ожидании его прибытия мы с комфортом устроились в пивной напротив входа в вокзал.

Говорят, Эдит всю дорогу была вне себя от злости и клялась, что больше не желает слышать об этих ничтожествах (то есть о нас). И когда вдруг увидела, что мы сидим на веранде за кружкой пива, рассмеялась так, как могла смеяться только она одна, а потом вышла, чтобы выпить с нами. Она опять рассказала о том, как будет проходить шоу. Сначала на сцену выходим мы и поем несколько своих песен, затем выходит Эдит и объявляет «Друзей». Мне кажется, что ни одна известная певица, ни до, ни после нее, не делала подобных вещей. И действительно, выйти на сцену задолго до начала своего выступления, чтобы представить какую‑то группу, означало разрушить впечатление от своего появления во второй части концерта. Но Эдит не было до этого дела, такие мелочи никак не отражались на ее успехе. После антракта наступала моя очередь представить Пиаф. Она сама занималась освещением, необходимым для выступления «Друзей», и научила меня устанавливать свет для ее выступления.

Эту процедуру мы повторяли, начиная с севера Франции и кончая Швейцарией, в течение двух недель, которые длилось турне. На нашем первом выступлении в Цюрихе зал был переполнен, зато в Женеве и других городах французской Швейцарии выручка была ничтожно мала. У нас появились денежные затруднения. Эдит сказала: «Мы с тобой уж как‑нибудь переживем, мы‑то знаем, что такое улица. Но с остальными проблема, надо их как‑то прокормить». Представляя себе, как «Друзья песни», мальчики из хороших семей, занимаются попрошайничеством, Эдит хохотала как безумная.

С самого начала «Друзья песни» не очень хотели общаться со мной и Пьером. Наш активный интерес ко всему, что носит юбки, ранил их бой — скаутское самолюбие. Мы, со своей стороны, считали, что все они девственники, кроме, конечно, Жана — Луи, который делил постель с примадонной. На самом деле у них просто не было времени заниматься девочками. Едва приехав в новый город и забросив багаж в гостиницу, они спешили в театр, чтобы отрепетировать новые скетчи и песни. Учитывая финансовые трудности, мы могли селиться только в комнатах на двоих или четверых. Я сразу оказался в одной комнате с Фредом Мелла, и мы подружились. С тех пор мы лучшие друзья на свете. Фред нравился девушкам, но был необыкновенно застенчив. Однажды вечером мы с Пьером решили помочь ему лишиться невинности, пригласив в номер очаровательную особу, которой он безумно нравился. Чтобы оставить их наедине, мы дошли до того, что отправились на городской рынок. Вернувшись, увидели, что у Фреда горят глаза и появились уверенные манеры молодого человека, который с успехом прошел испытание и стал мужчиной. Конечно, наше поведение шокировало «Друзей», но очень забавляло Эдит. Мы никогда не лезли за словом в карман, любили выпить и всегда находили себе хорошеньких подружек.

В следующем контракте значилась Бельгия — Брюссель, затем Льеж, откуда Эдит и ее девять мальчиков должны были отправиться на поезде в Стокгольм, чтобы петь в «Бернс — отеле». Жан — Луи совершенно не доверял нам, и был прав. Он хотел, чтобы Эдит не пила, что и без нас было довольно трудно, а уж с нами‑то совершенно невозможно. Она была готова пить все — пиво, вино, портвейн. Эдит была священной жрицей, и даже в том, что она пила, было нечто, достойное поклонения. Все шло в ход, чтобы перехитрить Жана — Луи, который всегда был настороже. И вот наступил вечер отъезда. Говоря на алкогольном языке, Эдит, Пьер и я «дошли до кондиции» — язык едва ворочается, замедленная речь, чрезмерная смешливость. Когда мы прибыли на вокзал, Эдит спросила, сделал ли я все, что нужно. Подумайте только, мы с Пьером втайне от всех залезли к ней в купе и спрятали пивные бутылки под подушкой, в карманах шубы, в багаже и под матрасом. Поезд ушел, и только тогда я вдруг понял, какое место Эдит за этот короткий период успела занять в моей жизни. Я не был влюблен, хуже — я был зависим от нее. Прошло несколько дней, и я узнал, что она чувствовала то же самое. Это выразилось в тексте простой телеграммы: «Никогда не думала, что мне будет так тебя не хватать», и подпись: «Твоя уличная сестричка, Эдит».

Мы с Пьером еще несколько дней оставались в Льеже. К счастью, справиться с чувством, что мы остались сиротами, нам помогла цирковая семья Валеит: Мария, выступавшая с весьма оригинальным музыкальный номером, ее муж, сын и юная дочь, отзывавшаяся на имя Катрин. Катрин было в лучшем случае пятнадцать лет, она любила танцевать, и, честно говоря, мы с ней только этим и занимались. Кажется, я даже научил ее танцевать джиттербаг, яростным поклонником которого тогда был.

Мисс

По окончании каждого контракта мы возвращались в Париж. Малышка, полукровка Седа — Патриция, начала лопотать по — армянски и по — французски одновременно. Мишлин любила дочь, но особых материнских чувств не испытывала и ничего не имела против, если свояченица или родители мужа брали на себя заботу о ребенке. Мы с ней проводили много времени у Пьера Роша, квартира которого никогда не пустовала, а телефонные звонки с заказами на песни раздавались все чаще. Рауль Бретон предложил каждому из нас аванс в три тысячи франков за каждую новую тему. Мы, естественно, приносили ему не меньше двух — трех песен в неделю, а он предлагал их различным оркестрам, в частности, оркестру Жака Элиана, или аранжировщикам, имевшим контракт с каким‑либо музыкальным издательством. Однажды я написал текст под названием «Три дочки на выданье». Нам тогда очень нужны были деньги. Рауль нашел песню слишком короткой. Я в панике бросился к Пьеру, и песня стала называться «Четыре дочки на выданье». Опять слишком коротка! На рекордной скорости мы завершили последний вариант — «Пять дочек на выданье». Уф! Ведь могли остаться без гроша.

У меня остался один су,

Один — единственный су,

Маленькая круглая монета,

Совсем круглая

С дыркой посередине.

Хороши дела,

Что мне делать

С одной монетой,Л

С одной монетой?

В один прекрасный день, а кстати, что это был за день? Да такой же, как другие. В тот день зазвонил телефон. Слегка насмешливый женский голос, с очень просторечным тягучим парижским выговором: «Мистингет на проводе. Я бы хотела видеть вас у себя, чтобы поговорить о шансоне». Наши друзья- пародисты часто развлекались тем, что звонили нам голосом какого‑нибудь известного артиста, просто шутки ради. Я ответил: «Кончай идиотничать!» Она продолжала настаивать, и Рош спросил: «Кто это?» Я, не прикрыв трубку рукой, ответил: «Да какая‑то идиотка, которой не терпится нас разыграть». Тогда к телефону подошел Пьер. И оказалось, что это действительно была сама Мисс!

На следующий день мы пришли к ней домой, на бульвар Капуцинов, в большую квартиру над помещением «Олимпии». Подробно объяснив, чего она ждет от нас, Мистингет открыла необъятный стенной шкаф, напичканный пластинками: «Так вот, просмотрите все это и напишите для меня песню в том же стиле». Мы смотрели на вещи иначе. Пьер тут же сел за пианино, а я начал петь песню, которую мы с ним недавно сочинили, «Вальс предместий», припев которой был в миноре, а куплеты — в мажоре. Выслушав песню до конца, Мисс заявила: «Надо, чтобы вся песня исполнялась в мажоре, поскольку — и она жестом подчеркнула свою мысль — минор опускает щеки, а мажор поднимает».

Мисс — это было нечто, очень яркий персонаж! Она входила в круг избранных артистов, которыми восторгалась публика, обладала огромными недостатками и массой достоинств. То была женщина, каких больше не встретишь в нашей профессии — чудовищно работоспособная, чудовищно талантливая и обладающая чудовищным обаянием. Однажды вечером она пригласила нас отужинать в компании своих друзей. Каждый должен был что‑то принести с собой. Мы разбились в лепешку, чтобы купить баранью ногу — дорогое блюдо, учитывая наши доходы, остальные же принесли вино, сыр и т. д. В тот момент, когда полагалось подать горячее, она громко объявила: «Я приказала не жарить мясо, это слишком тяжелая пища на ночь». Остальные гости, которым давно была известна экономность, если не сказать жадность знаменитой певицы, посмотрели на нас насмешливо.

Время от времени надо было подниматься с ней на чердак, потому что она желала просмотреть костюмы, которые надевала на разные концерты и хранила с самого начала своей карьеры. Раз, другой — еще туда — сюда, но потом мы научились потихоньку увиливать от этого мероприятия и давали возможность другим проводить долгие часы в чердачной пыли. Еще у нее было забавное свойство забывать имена других известных певиц. Например, она могла сказать: «Как же зовут ту молодую исполнительницу, у которой сильный и красивый голос, но сама она такая некрасивая… Пи — пи — пи…» Кто‑нибудь подсказывал: «Пиаф?» «Ах да, действительно, Пиаф». Или: «Не приходите завтра, я иду на Эй — би — си, на открытие сезона малыша». Малышом был, всего — навсего, Морис Шевалье. Мистингет никогда не пропускала открытие сезона Мориса и Эдит, но, что касается последней, она скорее проглотила бы собственный язык, чем произнесла ее имя.

Из кабака в кабак

В промежутках между достатком и нищетой были каторжные работы — кабаки, куда шумные клиенты являлись, уже изрядно набравшись, между полуночью и пятью утра. Мы, рухнув на пустые диванчики, зевали и дремали, дожидаясь, пока в дверях появится какой‑нибудь клиент, а попросту говоря, простофиля. Тогда портье нажимал на потаенную кнопку, в заведении раздавался звонок, и «Спящая красавица» возвращалась к жизни. Оркестр начинал наигрывать веселый мотивчик, официанты вставали навытяжку, артисты нацепляли дурацкие улыбки, а штатные танцовщицы принимали еще более кокетливый и томный вид, чем обычно. Эти игривые соблазнительницы знали, как лучше принять, а вернее, пронять клиента. Клуб охватывало фальшивое безумное веселье, и, чтобы удержать этого субъекта и постоянных клиентов, на танцевальную площадку обрушивалось продажное floorshow[24], иногда всего для четверых или шестерых зрителей, более интересующихся ляжками танцовщиц, чем рифмами или нотами. В подобных заведениях царила странная атмосфера, нечто среднее между жалкими танцульками и похоронным бюро. Вот это уж точно можно было назвать безумными ночами!

Да, нам были знакомы такие кабаки! Почему соглашались в них выступать? По той простой причине, что деньги, предложенные за контракт, давали нам уверенность, что мы будем работать в перворазрядном заведении — перворазрядном, господи ты боже мой! И только прибыв на место назначения, узнавали, что не должны покидать заведение с двадцати двух часов до пяти утра и, что самое ужасное, не имеем права обменяться парой слов со штатными танцовщицами. Хорошо еще, что нам не вменялось в обязанность заказывать напитки с наценкой! Самым худшим из всех известных нам кабаков был то ли «Казбан», то ли «Алжир», названия точно не помню — в Антверпене. Если уж говорить о каторжных работах, то о «лучшем» нельзя было и мечтать. После мы часто работали в ночных заведениях, но теперь уже следили за тем, чтобы условия контракта не требовали от нас, как от танцовщиц, присутствия с десяти вечера и до закрытия. Получив такой богатый опыт, я ненадолго вернулся в Париж, а затем впервые получил контракт в Марселе.

Наш единственный марсельский контракт предусматривал участие в представлении «Театра Варьете», в ревю Дэда Райсела, которому без нашего участия удалось провести пятьсот представлений в Париже. В первый же вечер один зритель, которому вполне понравился спектакль, пришел поприветствовать нас и грустно добавил с местным акцентом: «Да, тонко, очень тонко!» Мы перевели это так: «Что поделаешь, ничего не получится». И в самом деле, мы не продержались даже до конца недели, поскольку выручка действительно была тонкой, очень тонкой.

Ку — ку, а вот и мы!

Когда Эдит уехала в Соединенные Штаты, мы с Пьером решили устроить ей сюрприз — без предупреждения отплыть в Нью — Йорк и, заняв места в первом ряду мюзик — холла «Версаль», посмотреть, как она удивится, увидев нас. Но все произошло совершенно иначе.

Во время своего второго путешествия в Америку Эдит снова выступала в «Версале». Это был знаменательный год, когда должен был состояться поединок между Серданом и Тони Зейлом, чемпионом в своей категории. Мы, как полагается, отмечали отъезд, как вдруг, между рюмками, она бросила: «Жаль, что ты не едешь с нами». Я ответил, как мне тогда показалось, очень метко: «Понятие «невозможно» — не во французском, а тем более не во французско — армянском стиле». «Кишка тонка!» — ответила она. На следующий день после ее отъезда я явился в офис Рауля Бретона с двумя новыми песнями, которые мы с Пьером только что сочинили, и одну из которых, «Этот парень», Эдит собиралась записать по возвращении в Париж. «Сколько?» — спросил тот. Я все хорошо подсчитал: два билета до Нью — Йорка, несколько долларов на карманные расходы и на самое необходимое, пока мы не найдем работу. Итого — сто восемьдесят тысяч франков, старыми, конечно. Рауль закашлялся — он всегда начинал кашлять, когда с него требовали аванс. «Аванс в сто восемьдесят тысяч франков, это существенная сумма! Я никогда не соглашаюсь платить больше двух — трех тысяч франков за песню, да и то известным авторам». «Все понятно, но нам это необходимо, чтобы встретиться с Эдит. Если вы против, то мы пойдем к Бешеру!» Рауль не мог отпустить своих авторов к конкуренту. Поэтому, хоть и с большим сожалением, согласился дать эти деньги. Едва упаковав багаж, я пошел на базарчик Тампля, купил пару туфель из кожи питона и обменял наши франки на доллары. Вот и все, теперь я был готов заткнуть Америку за пояс.

Прошлое и будущее

«Бабушка моей матери, мои отец и мать, спасшиеся от геноцида»

Прошлое и будущее


Прошлое и будущее

«Бабушка моей матери, мои отец и мать, спасшиеся от геноцида»

Прошлое и будущее

«Мы с Аидой исполняем русский танец»

Прошлое и будущее

Приор, певец из Марселя, с детской труппой «Кузнечики»

Прошлое и будущее

Концертную деятельность Азнавур начал в 1943 году вместе со своим другом Пьером Рошем. Афиши дуэта «Рош и Азнавур» и концерта Шарля Азнавура в театре «Капитоль»

Прошлое и будущее

«Моя первая супруга Мишлин с нашей дочерью Патрицией»

Прошлое и будущее

Любимая сестра Аида

Прошлое и будущее

С музыкантами Виктором и Франсуа Рабба и режиссером Дани Брюне

Прошлое и будущее

«Эдит была чудом. А чуду невозможно сопротивляться…» Эдди Баркли, владелец студии звукозаписи, Азнавур и Ив Монтан

Прошлое и будущее

Прошлое и будущее


Прошлое и будущее

Встреча с бабушкой после долгой разлуки


Прошлое и будущее

С женой Уилой и детьми

Прошлое и будущее

В гостях у младшего сына Николя в Монреале

«Дьявол и десять заповедей», реж. Жюльен Дювивье (1962 г.)

Прошлое и будущее

С Франсуа Трюффо во время съемок фильма «Стреляйте в пианиста» (1960 г.)


Прошлое и будущее

«Переход через Рейн», реж. Андре Кайятт (1960 г.)

Прошлое и будущее

Во время репетиции в Москве

Прошлое и будущее

Выступление в «Карнеги — холле»

Прошлое и будущее

Прошлое и будущее

«Королевские почести».  Шарль Азнавур на приеме у королевы Великобритании Елизаветы II

Прошлое и будущее

«Патрика любили все…» Старший сын Азнавура, умерший в 25 лет

Прошлое и будущее

«Она просто протянула мне руку и сказала: „Я — Лайза”». С Лайзой Миннелли

Прошлое и будущее

Концерт в Армении

Прошлое и будущее

«В Грузии с Патриархом Алексием II и новым Католикосом Армении Гарегином II»

Прошлое и будущее

«Папа Римский Иоанн Павел II и я»

Прошлое и будущее

Отцовская тележка

И вот мы отбыли в «Америки» — так, наверное, будет правильней сказать. Мы ничуть не сомневались, что нас с распростертыми объятиями ждут Бродвей, джаз, мюзиклы, все те места, которые мы знали только по американским фильмам, и, чем черт не шутит, может, даже сам Голливуд. Как бы не так, Шарль! По правде сказать, мы были молоды и беззаботны, если не сказать неразумны. Я произвел небольшие подсчеты в уме: родители приехали во Францию, чтобы оттуда отплыть в Америку, в сентябре 1923 года, сейчас же был сентябрь 1948, то есть я отбывал на эту землю обетованную двадцатью пятью годами позже, почти день в день. И уже не как эмигрант, а как турист. И не в трюме какого‑нибудь жалкого и ветхого суденышка, а на самолете, извините — подвиньтесь. К тому же не совсем наугад, поскольку мы рассчитывали, что по приезде остановимся у Эдит. Но была одна проблема: на что будет жить моя семья, пока я не устроюсь на работу и не смогу отсылать им деньги? Отец собирался арендовать небольшой ларек на одном из блошиных рынков Сент — Уэна. Он был убежден, что все прекрасно получится, тем более что отец Мишлин, который тогда уже держал магазинчик на улице Розье, всегда мог помочь советом.

Сказано — сделано. Мы выбрали рынок Малик. С этого дня отец стал наведываться в аукционный зал улицы Друо, где по дешевке приобретал бесконечное количество странных предметов, продаваемых корзинами. Чего там только не было — посуда, постельное белье, лампы, не знаю, что еще… да все что угодно! Сделав покупки, он брал внаем тележку и нагруженный как мул, задыхаясь и потея, усталый, но полный решимости, тащил ее с улицы Друо на блошиный рынок. Эту чертову тележку, забитую доверху, надо было тянуть за собой, поднимаясь на Монмартр, а затем, спускаясь с него, тормозить изо всех сил. Я помогал, как мог, подталкивая ее сзади. Думая о том, что отныне ему придется таскать тележку самому, я очень переживал. Но чего только не делали наши родители, чтобы прокормить семью и поднять детей. Наступив на горло собственной гордости, они меняли сцену — на улицу, успех — на тяготы повседневной жизни, пряча в глубине сердца и своей нищенской жизни надежды и мечты молодости, прошедшей в стране, на языке которой они говорили. В стране, где у них были соседи, родственники и друзья, ныне умершие или разбросанные по всему свету, и с которой было связано столько грустных и радостных воспоминаний. Образ отца с его тележкой до сих пор стоит у меня перед глазами, и каждый раз, мысленно возвращаясь к нему, я испытываю боль. Но отец тащил свою тележку так, словно это было что‑то совершенно естественное, и, я бы даже сказал, делал это с воодушевлением. Он был уверен, что мы пробьемся, и мы пробились.

Я поехал за билетами, но оказалось, что все билеты на прямые рейсы раскуплены. Нам предложили два до Амстердама, где, как нас уверяли, можно было найти свободные места на самолеты компании KLMw таким образом продолжить это кругосветное путешествие. И мы отправились в Амстердам, надеясь сразу же пересесть на самолет до Нью — Йорка. Увы, мы попали в самый разгар празднований коронации королевы Юлианы. Все билеты раскуплены на много дней вперед. Авиакомпания поселила нас в городской гостинице. День, другой — и наши доллары потихоньку начали таять. Мы ежедневно ездили в аэропорт Шипхол «при доспехах» и со всем багажом, в надежде наконец улететь. Пока суд да дело, я предложил Рошу съездить во дворец проведать его семью: когда‑то он уверял меня, что по материнской линии, Шатийон де Колиньи, является дальним, очень — очень дальним родственником голландской королевской семьи. Рош с невозмутимым видом возразил: «Да ты что, разве можно в такой день!» И действительно, кругом царило всеобщее ликование, казалось, жители всей Голландии договорились о встрече на улицах города. Должно быть, у меня одного среди этого моря радости была мрачная рожа. Наконец нам нашли два билета до Америки, и, через четырнадцать часов полета с посадкой в Гандере, я наконец увидел в иллюминаторе статую Свободы. И, подобно Растиньяку, не удержался от торжественного возгласа: «Америка принадлежит нам троим!»

На пункте иммиграционного контроля на нас посмотрели с недоверием. Эти французы просто сумасшедшие! Время хиппи еще не наступило, молодежь путешествовала не так много, как годы спустя. Что это за чудаковатые молодчики, отправившиеся в Америку без денег и, самое странное, без визы и обратного билета? Мы просто — напросто забыли, что для посещения страны нужны либо виза, либо контракт на работу, поэтому у нас не было ни того, ни другого. Стояли перед чиновниками аэропорта, совершенно не понимая, чего они от нас хотят. Я сказал Пьеру: «Ты, который учил английский в колледже, скажи хотя бы, о чем они толкуют?» Пьер со свойственной ему флегматичностью возразил: «Они говорят не на английском, а на американском, мы этого не проходили». Я даже не предполагал, что есть какая‑то разница. Наконец нам нашли переводчицу.

— Разве вы не знали, что для въезда в США нужна виза?

— Если бы знали, то предприняли бы необходимые шаги.

— У вас есть обратные билеты?

— Нет.

— Зачем вы приехали?

— Встретиться с Эдит Пиаф.

Похоже, ей не было знакомо имя Эдит, приехавшей в Америку недавно.

— Где она?

— В Нью — Йорке.

— Нью — Йорк большой. У нее есть адрес?

— Не знаем, но ее импресарио зовут месье Фишер.

В телефонном справочнике Фишеров были десятки. Переводчица, принадлежавшая к таможенному начальству аэропорта, сделала все возможное, чтобы помочь нам. Наконец она нашла нужного Фишера, который сообщил, что мадам Пиаф в настоящее время выступает в Канаде и ничем не может нам помочь до своего возвращения. Несколько часов мы болтались в зоне таможенного контроля. Никому не было донас дела. И вот, наконец, какой‑то колосс в черной униформе сделал знак следовать за ним и попросил сесть в длинный темный лимузин, напоминавший похоронный катафалк. На какой‑то миг нам показалось, что нас решили принять, как VIP персон. Как бы не так! Едва сев в машину, я увидел, что изнутри на дверцах нет ручек. Нас, как в каком‑нибудь гангстерском фильме, схватили, замуровали, поместили под стражу. Через добрые полчаса пути машина въехала на паром, в то время как мы с тоской созерцали светящиеся вдали огни Нью — Йорка. Перед нами возвышалась статуя Свободы, мы проплыли мимо нее и прибыли на Эллис — айленд, остров, на который загоняли людей, незаконно прибывших в страну со всех концов света. Нас отвели в длинное помещение, где спало человек сорок, и указали на две железные кровати. Мы тут же уснули, несмотря на звучный храп товарищей по заключению, доносившийся со всех сторон. Проснувшись, я оказался в самой настоящей вавилонской башне: здесь говорили на всех существующих языках, не считая таких, как английский, идиш, польский, итальянский и греческий. Некоторые жили там уже несколько месяцев и начали привыкать к своему новому положению, предпочитая, если это необходимо, бесконечно долго ждать разрешения на проживание в США, лишь бы не возвращаться в свою страну, к прежней нищете. Никаких камер — только чистые, ровно стоящие кровати, душевые комнаты, здоровая и обильная еда, за которой выстраивались гуськом с подносами в руках, и равнодушные, но совершенно не агрессивные надзиратели. Золотое дно, ей — богу! Целыми днями мы с Пьером били баклуши, пока он не обнаружил в каком‑то углу закрытое на ключ старое пианино. Мы спросили, нельзя ли им воспользоваться. И, естественно, с этим не возникло никаких проблем. Едва был снят чехол, из инструмента стройными рядами вышли полчища тараканов. Пьер начал играть, мы с ним запели. Понемногу стали собираться зрители. Некоторые из них, те, что были из Европы, пытались говорить с нами по — французски. На третий день нас вызвали и на таком же лимузине доставили в Нью — Йорк, к судье, которому помогала переводчица. Здесь все повторилось слово в слово: «Зачем вы приехали? Намеревались ли покушаться на жизнь президента?» Можно подумать, возникни у меня такое желание, я, как дурак, сообщил бы им об этом. «Принадлежите ли вы к какой‑либо политической партии? Какова ваша профессия?»

— Мы пишем песни.

В те времена Пьер Гримбла пригласил нас — Пьера, меня и молодого неизвестного комика, откликавшегося на фамилию Бурвиль, исполнять песни в радиопередачах, которые сам выпускал. Мы с Гримбла, развлечения ради, перевели несколько песен из американской музыкальной комедии «Finian’s Rainbow», очень популярной тогда в Нью — Йорке. Судья попросил меня напеть из нее несколько куплетов, что я и сделал с превеликим удовольствием. Почтенный муж с улыбкой на устах выдал нам разрешение на трехмесячное проживание с обязательством регулярно продлевать его до тех пор, пока не найдем работу. Опыт показал, что музыка смягчает не только нравы людей, но и сердца судей. Мы вернулись на Эллис — айленд забрать чемоданы и покинули остров, сопровождаемые сердечными напутствиями и аплодисментами других «узников». Такси, чьи амортизаторы уже давно отдали богу душу, высадило нас на Таймс — сквер вместе со всем нашим скарбом. Вау! Это выглядело даже лучше, чем в кино. Все сверкало, отовсюду доносился аромат карамели, как в Луна — парке. Огромный рекламный плакат высотой с пятиэтажный дом изображал гигантскую голову мужчины, который курил и выпускал изо рта дым. Площадь кишела снующими туда — сюда торговцами, предлагавшими хот — доги, ковбойские шляпы и кепи солдат времен войны Севера и Юга. Наше внимание привлек автомат, который за пять центов выдавал вам порцию охлажденной кока — колы. Таких аппаратов в Европе еще не знали. Площадь окружали театры и кинозалы, на афишах которых сияли такие имена! Посмотришь налево — тут тебе Нат «Кинг» Коул, посмотришь направо — Арти Шоу и его оркестр, и фильмы, по пять сеансов в день… Мы впитывали впечатления не только глазами, но и ушами, поскольку громкоговорители перед музыкальными магазинами без перерыва транслировали последних победителей хит — парада.

Мы зашли в маленький отель «Ленгуэл», расположенный на 44–й улице, и сняли каждый по комнате за умеренную плату семь долларов в неделю — естественно, как раз ту сумму, которой мы на этот момент располагали. Поскольку управляющий отелем не говорил по — французски, нам на помощь пришел француз, которого звали Люсьен Жаро, он был акробатом и поставил с партнером номер «Крик и Крок». Люсьену удалось убедить того дать нам денег взаймы, пока мы не найдем работу. Отель в основном занимали европейцы, все из шоу — бизнеса, большинство из них, хоть и не всегда вовремя, но все же оплачивали свои счета. Управляющий согласился поверить нам на слово. Это, конечно, был не дворец. Шумно, бугристые стены покрыты несколькими слоями слипшейся краски грязно — розового цвета, умывальники — скорее серые, нежели белые, и совершенно продавленные кровати. Какая разница, зато мы в Нью — Йорке, в городе, о котором мечтали все годы оккупации. В этой стране правило зрелище, там жили все артисты, перед которыми мы преклонялись и которыми восхищаемся до сих пор. Мы лелеяли надежду найти в нем свою нишу. Начиналась новая жизнь, которая обещала быть прекрасной, будущее улыбалось нам, мы были молоды, полны надежд и не сомневались, что скоро будем жить во дворцах! Ничего не боялись, ведь все складывалось как нельзя лучше. У нас оставалось всего несколько долларов, но с нами была вера в успех. В тот же вечер мы частично потратили свои сбережения, купив билеты в кинозал, где перед началом сеанса играл оркестр Арти Шоу. После этого устроили себе хот — договую оргию на Таймс — сквер и наконец, падая от усталости, повалились на гостиничные койки.

На следующий день взяли приступом «Карнеги — холл» и попали на мастерский джазовый концерт Стена Кентона и его оркестра, в котором, как обычно, пела Джун Кристи и играл удивительный трубач Мэйнард Фергтоссон. Аранжировки для оркестра делал Пит Рюголо. В один из вечеров, когда Пьер покупал входные билеты на представление «Рокетте» в «Радио Сити мюзик — холле», а я дожидался его в холле кинотеатра, ко мне подошла молодая женщина в униформе медсестры. Боже мой, я достал из кармана доллар, решив, что она собирает деньги на благотворительность.

Она заговорила со мной — я, конечно, не понял ни слова, — отказалась взять доллар и повела меня к другим людям, одетым в белое. Затем засучила мне рукав и — я даже пикнуть не успел — забрала добрую пинту крови. По всей видимости, я, сам того не понимая, согласился отдать свою кровь, Бог его знает для кого и для чего! Я был несколько ошеломлен, но все же получил от этой сцены огромное удовольствие. На выходе меня атаковал какой‑то мужчина и, показывая на туфли из кожи питона, спросил: «Howmuch?[25]» Он хотел их купить. Они были совершенно новые и действительно производили огромное впечатление. Поторговавшись вволю, я получил за них пятьдесят долларов. Мы отправились в отель, находившийся неподалеку, и я поменял обувь. Человек ушел довольным, а я разбогател на пятьдесят зеленых купюр. Благодаря этим деньгам мы с Пьером целых три дня чувствовали себя миллионерами, пока не оказалось, что наши финансы равны нулю. К счастью, французские друзья из отеля часто брали нас с собой на приемы, где подавали хорошую еду, и не было недостатка в напитках. Мы с Люсьеном пользовались этим вовсю.

Во время одной из таких вечеринок Рош исчез. Мы напрасно искали его день, два… Не то чтобы очень переживали лично за него, но он был нашим казначеем, и все, что у нас оставалось, лежало у него в кармане. Мы волновались, но на самом деле нетрудно было догадаться, что могло задержать нашего аристократа. Скудные ресурсы подошли к концу, и мы восполнили их, сдавая пустые бутылки из‑под кока — колы, что позволило нам пойти к Мартину и выпить по кружке пива за десять центов, закусывая бесплатно подаваемыми к нему кусочками сыра и солеными крендельками с тмином. После этого оставалось только ждать, прислушиваясь к урчанию в собственных желудках. Но вот, наконец, раздался долгожданный звонок. «Ты с ума сошел! Где ты? Что с тобой?» «Увидите сами! Давайте все сюда!» Он дал нам адрес на 70–й улице. Ничего себе! Пешком идти было далековато, но голод способен двигать горы, а уж тем более заставить бежать двух оголодавших, пусть даже и усталых доходяг. Мы примчались в роскошные апартаменты, где нас принял Пьер в шелковом халате и представил свою красивую и богатую спутницу, которая немедля распахнула перед нами холодильник, ломившийся от продуктов. Обжоры не заставили себя долго уговаривать и сразу набросились на еду, после чего, развалившись в глубоких мягких диванах, заснули, как сурки.

Наконец Эдит вернулась из Канады. Мы немедленно отправились к ней. Она была очень удивлена: «Какого черта вы здесь делаете?» «Мы же поспорили, вот и приехали к тебе!» Это ее немного развеселило, но не слишком. Наконец она смягчилась и сказала: «Ладно, попытаемся найти вам денег».

Пока не было работы, но было удостоверение об ассимиляции, я мысленно продумывал диалог, который произойдет у меня с известнейшим издателем, о котором нам говорил Рауль Бретон. И, наконец, мы предстали перед Лу Леви. Нас встретила очаровательная секретарша и провела в кабинет Лу. Разговор получался хаотичным, я отвечал наобум на все его вопросы до тех пор, пока Лу не спросил: «And how about la Marquise?»[26] Я тогда еще не знал, что Рауль Бретон прозвал свою супругу Маркизой, и решил, что речь идет о песне «Все хорошо, прекрасная Маркиза». Поэтому ответил: «She is dead»[27]. Он с ужасом посмотрел на меня: «Dead?»[28] «Yes, dead»[29]. Начиная с этого момента, я совершенно запутался и не смог произнести ничего вразумительного. Тогда Лу вызвал свою правую руку, Сала Кьянтия, который, слава богу, говорил по — французски и помог разрешить недоразумение. Лу тут же проникся к нам симпатией и, прослушав, купил две песни, за которые заплатил прекрасный аванс из двух красивых зеленых купюр цвета надежды.

Зонтик Сюзанны

Наши грустные спутники — зонты,

Как огромные грибы,

Вереницей выплывают из домов.

Дождь идет,

Весь город промок,

И дома простудились.

У водосточных труб течет из носа,

Дождь идет.

«Друзья песни» исполняли этот шансон, написанный мной и Пьером, и вот совпадение: именно благодаря истории с зонтиком я познакомился с Сюзанной Эвон, которой — мы, правда, тогда еще этого не знали — суждено было стать супругой Фреда Мелла. Вот уже пятьдесят лет, вплоть до сегодняшнего дня, они мои самые близкие друзья.

Я постучал в дверь комнаты Фреда. Он открыл, а за его спиной в ванную быстро проскользнул женский силуэт. Но, поскольку я ее все равно заметил, она вернулась в комнату, немного смущаясь, ведь она приехала из родного Монреаля в Нью — Йорк к своему Фреду вопреки семье и всему на свете. Мы как раз собирались в Монреаль, и Сюзанна боялась, что я выдам их тайну. Как можно было такое предположить! Ведь я — могила, особенно если речь идет о любовной истории. Например, мне никогда не придет в голову задавать кому‑нибудь из собратьев по профессии вопросы типа: «Как поживает твоя жена (или твой муж)?» У нас все так быстро меняется, знаете ли. Правда, однажды мне случилось спросить у одного семидесятилетнего знакомого, гордо вышагивающего под руку с очаровательной нимфеткой: «Твоя дочь?» Вот прокол! Оказалось, что это новая жена. Когда Сюзанна уехала в Монреаль, Фред обнаружил, что она забыла свой зонтик, и попросил передать его, на что я с готовностью согласился. К счастью, когда я вернул ей зонтик после первого нашего выступления в Монреале, шел проливной дождь. Выглядело все так, как будто бы я из‑за дождя отдаю ей свой, так что условности были соблюдены.

Снега былых времен

Озера, равнины,

Горы, леса —

Меня влекут воспоминанья…

Мы с Рошем приехали в Монреаль по рекомендации Эдит Пиаф. Частично она сделала это оттого, что считала, что мы талантливы и что наше выступление там понравится, но в основном — чтобы отделаться от нас и целиком посвятить себя Марселю Сердану, ее очередной большой любви.

Марсель

Эдит, как мне кажется, была создана для затворнической жизни. И не потому, что не любила столпотворения, а потому, что не очень любила выходить из дома — назовем это так. Никогда не покидала привычный домашний хаос или же ту обстановку, которую создавала вокруг себя в турне. И была далеко не спортсменкой: спортивная ходьба, плавание и лыжи никак не вписывались в ее жизненное пространство. А вот Марсель Сердан был полной противоположностью. Он любил ходить пешком, дышать воздухом, предпочитал компанию мужчин и мужские разговоры. Любезно соглашался читать книги, которые подсовывал ему Пигмалион в облике Эдит Пиаф, прослушивал рекомендуемые ею пластинки, но все это было не в его вкусе. Когда ему был нужен глоток свежего воздуха и хотелось сбежать из театральных кулис и приглушенной атмосферы салонов певицы, где, собственно, не говорили ни о чем, кроме музыки, он иногда проводил вечер — другой с нами — «Рошем & Азнавуром» и Фредом Мелла. Однажды, когда мы все сидели в номере отеля «Лэнгуэл» на 44–й улице Нью — Йорка, мы с Фредом, бог его знает зачем, надели боксерские перчатки, чтобы помериться силой с великим Марселем. Он посмеивался, глядя, как мы с остервенением пытаемся дотянуться до него хотя бы кончиком перчаток. Ему‑то было достаточно лишь протянуть руку, чтобы держать нас на расстоянии. Так и не сумев победить чемпиона мира — хотя сказать «дотронуться до него» было бы правильней, — мы устроили матч между Фредом Мелла и Шарлем Азнавуром в гостиничном номере, который превратили в ринг. Длилось это недолго. Я неудачно нанес Фреду по скуле удар, который повредил ему барабанную перепонку и оглушил. Слава богу, через несколько дней его слух восстановился. Мне было бы невероятно грустно лишить «Друзей песни», и в особенности зрителей, таланта моего друга Фреда. По обоюдному согласию мы, начиная с этого момента, решили заниматься только тем, что умеем делать, то есть петь.

Итак, мы прибыли в Дорваль — только что отремонтированный, сияющий новизной аэропорт. Это было в 1948 году. Едва сойдя с трапа самолета, я понял, что неплохо бы оказаться у теплого камелька, потому что нас тут же сковал непривычный холод, такой, что застывали все члены, и хотелось немедленно сесть в самолет и уехать в любой конец света, лишь бы там было тепло. Но уже на иммиграционном посту начали согреваться. Primo[30] — потому что канадцы неплохо умеют обогревать помещения, secundo[31] — потому что нас очень тепло приняли. «Вы французы, из Парижа?» Уж мы‑то точно были французами из Парижа, хотя на самом деле даже французы из самой глубинки, которые никогда не были в столице, обычно утверждают, что они из Парижа — это как‑то более престижно. Нами сразу занялись Рой Купер, импресарио, с которым мы должны были работать во время пребывания в Канаде, и хозяева кабаре «Латинский квартал», месье и мадам Лонгтен. Эти двое, как мне говорили, прежде чем открыть свое заведение в западном районе Монреаля, в самом центре английского квартала, были лирическими певцами. В машине было тепло — ну просто мечта поэта! Ведь во Франции в те времена печка в машине считалась большим расточительством. Нас отвезли в туристическую гостиницу на углу улиц Шербрук и Маунтейн, находившуюся в двух шагах от места, где мы должны были давать по два выступления за вечер. Две недели превратились в четыре, поскольку даже в наш первый вечер зал был переполнен: весь Монреаль явился посмотреть на протеже Эдит Пиаф. Это магическое имя гарантировало высокий уровень мастерства. Там были исполнители песен на французском языке, композиторы, поэты, люди с радио, пресса, само собой разумеется, и, что нас больше всего радовало, целый выводок очаровательных девушек, одна краше другой. В нашем выступлении чередовались лирические и джазовые песни, что было новшеством для Франции, но в Канаде — делом обычным. Во Франции тогда не понимали разницы между Канадой и Квебеком, поскольку де Голль еще не успел выступить с лозунгом: «Да здравствует свободный Квебек!» Мы отпели свои пятьдесят пять минут, и с каждой песней публика принимала нас все лучше, атмосфера к концу выступления была накалена до предела. Впервые французские певцы исполняли что‑то, кроме традиционных песен, привезенных из Франции Андре Дассари и Жоржем Гетари. Мы же были по духу ближе к Шарлю Трене и некоторым американским исполнителям. Аплодисменты были такими громкими и долгими, что нам с трудом удалось покинуть сцену. Я весь взмок, рубашка стала похожа на половую тряпку. После первого шоу нас буквально разрывали на части, приглашая к каждому столику. За один вечер мы познакомились со сливками всего франкоговорящего общества страны. Нас никогда в жизни так не принимали! На следующий день, ближе к полудню, — небольшая пресс — конференция. Я говорю небольшая, но на ней присутствовали представители всей франкоговорящей прессы. С нами такое случалось впервые. Но не стоило этого демонстрировать, тем более что пришлось отвечать на десятки вопросов — о нас, о Франции, об Эдит Пиаф… Больше всего нас удивил такой вопрос: «Что вы думаете о Канаде?» Эй, эй! Ребята, подождите! Мы только что приехали, дайте осмотреться, прежде чем о чем‑то судить. Вначале мы часто повторяли за ними вопросы вслух, потому что местный акцент непривычно резал слух. Но вскоре привыкли и даже стали находить в нем своеобразный шарм.

На следующий день заботу о нас взяло на себя семейство Дейглан. Отец, выходец из Франции, был знаменитым и признанным композитором, мать, Жанина Сюто — известной актрисой, а дети — симпатичными молодыми людьми. Между нами завязалась дружба, и мало — помалу семья Дейглан ввела нас во влиятельные круги Монреаля. Там мы познакомились с молодыми красотками, что в значительной мере увеличило нашу привязанность к стране. За нами довольно быстро закрепилась слава бабников. Доказательством служит то, что Сюзанна Эвон, в то время бывшая немного ханжой, когда ее спрашивали о нас, делала вид, что с нами не знакома, боясь, что это повредит ее репутации.

Слух об успехе наших выступлений дошел до хозяев заведений восточной части города, где располагались франкоговорящие кварталы. Среди этих людей встречались и такие, кому был запрещен въезд во Францию, и они занялись клубным бизнесом в Канаде, не переставая осуществлять и другие, гораздо менее презентабельные виды деятельности. Некоторые из них, испытывая определенную ностальгию, открыли залы для танцев под аккордеон. Они выписывали из Франции известных аккордеонистов, таких как Фредо Гардони и Эмиль Прюдом. Одними из таких хозяев были братья Мартен — Мариус, владелец кабаре «Пояс со стрелами» на улице Сент — Катрин, и Эдмон, который вместе с братом и Виком Котрони содержал «Золотого фазана» на улице Сен — Лоран. Оба эти персонажа, кстати, довольно симпатичные, были хотя и католиками, но далеко не ангелами. Однажды вечером Эдмон, самая артистичная натура из всей «банды», явился в «Латинский квартал» своими глазами поглядеть, можно ли извлечь какую‑то выгоду из этих двух крикунов. Он тут же предложил нам долгосрочный контракт в своем кабаре, где надо было начать выступления через три с половиной недели. Прежде всего, мы захотели увидеть, как выглядит заведение. Встречу назначили на следующий день. Обильно поужинав у Эдмона, мы провели рекогносцировку. Это было нечто вроде ангара в форме дансинга. На первом этаже — лишенный всякого шарма, безвкусно оформленный зал с огромными, невероятно уродливыми фресками на стенах, изображающими головы с физиономиями висельников, кругом развешены десятки дамских шляпок, а посередине — огромная танцевальная площадка, окруженная бархатными лентами и похожая на боксерский ринг. Местечко больше походило на притон, чем на кабаре. Когда я сказал Эдмону, что мы не можем выступать на этой сцене, которая таковой вовсе не является, его брови поехали вверх и приобрели форму восклицательного знака: ведь он удвоил сумму, которую нам платили в «Латинском квартале». «Подумайте хорошенько, — посоветовал Эдмонд, — на каждом спектакле в зале будет семьсот человек, в то время как там, где вы выступаете сейчас, зал может вместить только двести пятьдесят». Для нас в первую очередь были важны не деньги, важно было искусство. Но, учитывая сумму, которую он предлагал… «Так что вам надо‑то, наконец?» Пришлось объяснять мне, поскольку Рош уже тихо ворковал с милым созданием, работающим в баре. Я объяснил, что дорожку для танцев надо разделить пополам, повесить полукруглый занавес, разделяющий оба пространства, чтобы не было видно его вторую и совершенно ненужную часть, и, таким образом, создать некую интимность. К этому он должен был добавить занавес на авансцене, два цветных прожектора, необходимых для создания атмосферы, и две световые пушки для освещения выступающего. Все это оборудование могло пригодиться в дальнейшем, поскольку он собирался пригласить самых популярных квебекских артистов, таких как Жак Норман, Лайз Рой и Жиль Пельрен, к которым затем должны были присоединиться Моника Лейрак, Жан Рафа — комик из Парижа, а позднее — Фернан Жиньяк, которому в то время было самое большее пятнадцать лет. Учитывая все эти преобразования, мы не смогли вовремя начать выступления, а дебютировали тогда, когда были выполнены все необходимые работы. Кроме того, нас ожидал контракт с кафе «Сосайети Даун — таун» в Нью — Йорке. Если Эдмонд Мартен соглашался на все условия, значит, он был человеком дела. Он оказался именно таким человеком и согласился на все условия, ради нас отложив дату открытия.

В деревне, без претензий

Те несколько недель, что мы провели в Нью — Йорке, позволили нам встретиться со всеми французскими артистами, работавшими там. Мы быстро прониклись взаимной симпатией с танцевальной парой — Флоранс и Фредериком. Фредерик Апкар был армянином по происхождению и очень хорошо разбирался в вопросах шоу — бизнеса. Впоследствии он сделал прекрасную карьеру в Лас — Вегасе в качестве продюсера. Зная, что мы ищем работу в городе, он добился для нас прослушивания в кафе «Сосайети Даун — таун», после которого мы получили трехнедельный контракт на время праздников. И вот, закончив выступления в «Латинском квартале» Монреаля, мы сели на поезд до Нью — Йорка, «дворца наших надежд и фантазий», чтобы приступить к новой работе. Мы уже собрались было, отгородившись шторами, растянуться на своих спальных местах, как вдруг поезд замедлил ход. В вагон садились таможенники, проверявшие паспорта пассажиров. Конечно же, для въезда в Америку нужна была виза, и, конечно же, срок действия нашей визы уже истек. Нас без лишних разговоров вместе со всем багажом высадили в чистом поле, вдали от всякого жилья. Когда мы пришли в себя, то поняли, что стоим, как два идиота, по колено в снегу, даже не представляя, что делать дальше. Есть ли на свете добрый Боженька, помогающий легкомысленным юношам? Возможно, есть. Наверное, он и принял обличье человека, который, проезжая мимо, прихватил нас с собой и довез до бакалейной лавки, стоявшей посредине «ничего». Там мы выпили какой‑то обжигающий напиток, съели по «горячей собаке», немного отогрели свои кости и, что важнее всего, в срочном порядке позвонили Эдмону Мартену, который приехал и забрал нас. На следующий день нам предстояло на предельной скорости нестись за визами. Чтобы не терять время даром, Эдмон в очередной раз задействовал свои связи, и уже через два дня мы дебютировали на сцене кафе «Сосайети Даун — таун», в легендарном Гринвич — виллидже, районе артистов и музыкантов. Это было единственное кабаре, где выступали одновременно белые и чернокожие артисты. Звездами были молодая артистка Пети Пейдж, выпустившая море дисков, и юморист Джек Гилфорд, который впоследствии снялся в большом количестве музыкальных и комедийных фильмов. Был период рождественских и новогодних праздников, и людям хотелось развлечений больше, чем в обычные дни. Нас представили, как первосортных французских артистов. В то время французы пользовались в Соединенных Штатах большим успехом: Жан Саблон, Шарль Трене, Эдит Пиаф и «Друзья песни», название которых Эд Салливан, ведущий самой популярной эстрадной передачи на телевидении, никак не мог произнести правильно, объявляя: «Andnowladiesandgentlemen[32], выступают “Шампиньоны песни”![33]». Радиостанция CKVL[34] выдвинула даже новый лозунг: в кои‑то веки наплевать на песни на английском языке! Джек Тьетломэн, человек дальновидный, понимая, что ветер подул в новом направлении, решил уделить французской песне особое внимание. Все это называлось «Пятнадцать минут французского шансона», и, таким образом, в течение дня можно было услышать все, что тогда пелось во Франции: песни в исполнении Эдит Пиаф, Лины Маржи, Люсьена Делиля, Шарля Трене, Мориса Шевалье, Луи Марьяно, Жоржа Ульмера, Ива Монтана и Тоамы — очень популярной бельгийской певицы, рекордсменки по количеству выпущенных пластинок не только во Франции, но также в Бельгии и Канаде. А, кроме того, — десятки других исполнителей и Лина Рено с песней «Хижина в Канаде», по поводу которой один канадец, малость обидевшись за свой современный город, сказал: «Сразу видно, что она не лопатила тут снег зымой!» Готовилась новая французская революция, на этот раз на континенте, находившемся по ту сторону Атлантического океана, революция «в перчатках», оружием которой были рифмы и ноты.

Итак, Франция занимала главенствующее место на афишах всего города, а мы при этом имели право только на пять песен, и ни одной больше. Представление было расписано по минутам, чтобы успеть освободить зал до начала следующего спектакля. В рождественский вечер после выступления незнакомая симпатичная молодая дама бросилась ко мне и поцеловала взасос, не спросив на то моего разрешения. Поцеловала так, что я чуть было не задохнулся. Затем, томно вздохнув, воскликнула: «Oh! Frenchkiss!»[35] и навеки исчезла из моей жизни.

Выступление состояло из написанных нами песен, к которым мы добавили очень удачную песню Жоржа Ульмера — «Пигаль». Не скажу, чтобы мы пользовались бешеным успехом у публики, но все же достаточно нравились ей, и наш контракт был продлен с трех недель до пяти. В последние две недели нам повезло — звездой спектакля была великолепная Сара Воган, которую мы каждый вечер слушали с замиранием сердца. Вдохновленный очень хорошими отзывами критики, наш дуэт стал отказываться от мелких предложений. То была большая ошибка, поскольку других предложений не последовало. Пора было возвращаться в Монреаль, который ждал нас с распростертыми объятиями.

Возвращение в новый «отчий дом»

Вернувшись, мы попали на строительную площадку, которая кишела рабочими! Мартен поспорил, что все будет готово ко дню открытия, и он действительно собирался выиграть пари! Всюду что‑то забивали, разбивали, переносили, вешали: старый танцзал на глазах превращался в мюзик — холл районного масштаба, но делалось все с американским размахом. Высоченные молодчики, крепкие, как вековые дубы, работали не покладая рук, чтобы «Фазан» был готов к условленной дате. Вот, наконец, повешен последний занавес, и «Золотой фазан», что на пересечении улиц Сен — Лоран и Сент — Катрин, готов к премьере. Настоящую карьеру наш дуэт сделал в Квебеке. «В каждом городе, — говорил Эдмон, — есть разряд людей, никогда не посещающих кабаре. Именно их я и хочу привлечь». Если честно, то ему нечего было опасаться: заведение находилось в очень популярном районе, и я был уверен, что посещать его будут только местные завсегдатаи. С тех пор я научился не делать поспешных выводов. В первый же вечер все столики были заняты, вместо пива подавали шампанское, а в зале то и дело мелькали дорогие меха, вечерние туалеты, на руках сверкали драгоценные камни. Завсегдатаев Эдмон поместил вдоль стен зала. Случайные посетители не допускались, им нечего было делать рядом с людьми из «высшего общества»: интеллектуалами, студентами, будущими адвокатами, врачами — многие из которых, такие как Рене Левеск, например, впоследствии стали министрами и заняли ответственные посты в администрации провинции. Вечер удался на славу, это был настоящий триумф. Эдмон в тот вечер был на седьмом небе и даже ничего не пил.

Второе представление имело такой же успех, только публика на этот раз была попроще. Неплохое начало. Мы с Жаком Норманом решили, что пора отходить от обычных номеров мюзик — холла и придумывать что‑то новое. Было решено сделать финал с участием всей труппы. И теперь каждую неделю мы вместе с канадскими артистами исполняли совершенно новый финал — попурри на тему самых известных французских песен к огромному удовольствию зрителей, которые хором подхватывали припев. В перерыве между песнями нас постоянно приглашали к своим столикам клиенты, с которыми мы по ходу дела перезнакомились. Некоторые из них даже посылали нам на сцену стаканчик — другой, и мы выпивали их во время исполнения попурри. При таком темпе мы с легкостью необыкновенной заглатывали по двадцать пять — тридцать порций виски за вечер. Я и Рош, мы оба хорошо переносили алкоголь, и в этом была главная проблема. Если у меня вдруг начиналось учащенное сердцебиение, то я относил это скорее к переутомлению. И все же мои друзья начали беспокоиться и посоветовали обратиться к семидесятилетнему врачу — французу, который с незапамятных времен жил в Монреале. Доктор Дюфетрель задал мне много вопросов о работе, о том, сколько часов в сутки я сплю, что ем и пью, но при этом воздерживался от каких бы то ни было комментариев. Бегло осмотрев меня, он открыл необъятный шкаф, на полках которого стояли целые батальоны ликеров и алкогольных напитков всех видов и мастей, и предложил, как француз французу, выпить вместе с ним по стаканчику за дружбу. Я впервые в жизни попробовал банановый ликер — ужасный на вкус сладковато — тошнотворный напиток. Когда я поставил на стол пустую рюмку, он сказал, глядя мне в глаза: «Если вы хотите в полном здравии дожить до старости, то эта рюмка должна быть последней». «Последней на какой срок?» «Чтобы очистить ваши сосуды от алкоголя, который их отравляет, потребуется не меньше трех лет». В течение следующих трех лет я не выпил ни одной рюмки. Я отказывался даже от конфет, в которых содержался ликер, но три года спустя… Однако, это отдельная история!

Гимн любви

В то утро все крупные заголовки и передовые статьи средств массовой информации были посвящены одному сенсационному событию — падению самолета, в котором летел Марсель Сердан, в то время как Эдит с нетерпением ждала его в Нью — Йорке. Я был в Монреале, когда узнал об этом. Понимая, что в такой ситуации ей нужна будет дружеская поддержка, попросил несколько дней перерыва и помчался в Нью — Йорк. В номере Эдит, где собралось все ее окружение, царила похоронная атмосфера. Она вот уже два дня не выходила из спальни, сидела там в полной темноте, ничего не ела и не пила. Оба дня «Версаль» не работал. На третий день Эдит вышла к нам, как сомнамбула. Она сама очень коротко остригла себе волосы и была похожа на Жанну д’Арк перед сожжением на костре. Бледная, но решительная, направилась к своему дирижеру и оркестровщику Роберу Шовиньи и потребовала сделать аранжировку песни, которую собиралась исполнить в тот же вечер.

Зал «Версаля» был переполнен, ни одного свободного места, пришлось даже подставлять дополнительные стулья, которые мешали проходу официантов. Новость о гибели Марселя, великой любви Пиаф, была на первых страницах всех газет. Поэтому, кроме почитателей Пиаф, набежала толпа любопытных, которые до того момента ничего не слышали о воробушке с парижской мостовой, откликавшемся на забавное имя Пиаф. В зале царила странная, приглушенная атмосфера, люди разговаривали почти шепотом. Убавили свет, и воцарилась тревожная, трагическая тишина. Эдит была бледна, но вышла на сцену твердым шагом. Сначала исполнила несколько песен из обычного репертуара, затем оркестр сыграл короткое вступление, и над залом воспарил мощный, горячий и волнующий голос Эдит:

Даже если синее небо рухнет на нас,

Даже если расколется земля,

Что мне за дело — ведь ты меня любишь,

На остальное — наплевать.

Это был «Гимн любви», большой любви, ушедшей, но вечно живой. Гимн, который она по умолчанию посвящала Марселю. Ее голос, идущий из глубины души, привел публику в оцепенение. Все — персонал, зрители и даже те, кто ни слова не понимал по — французски, — были потрясены. Женщины плакали, мужчины тоже. Когда она допела, установилась гробовая тишина, казалось, что время остановилось, и вдруг зал в едином порыве встал и стоя аплодировал так громко и так долго, что эти аплодисменты, наверное, были слышны даже на Таймс — сквер. Они рукоплескали Эдит Пиаф, но и Сердану тоже — не стоит этого отрицать. А мы, ее близкие друзья и поклонники, сидевшие в маленькой боковой ложе за прожекторами, все без исключения плакали.

Наши квебекские братья

В Монреале, где мы с Рошем пробыли два с половиной года, оба вели себя как сошедшие на берег разгулявшиеся молодые матросы. Да уж, были у меня любовные приключения, в таком возрасте это нормально. Но из всего этого я помню только одно имя — Моника Лейрак. Сколько же ей было… наверное, семнадцать. Брюнетка с косами, она была похожа на индианку из резерваций. Наша история не имела ничего общего с долгими и душераздирающими романами с драматической развязкой. С ней было очень легко, и это одно из самых приятных воспоминаний в моей жизни. Мы работали в одном заведении, поэтому сблизились как‑то естественно и мило. У нас было по два спектакля за вечер, а по субботам и воскресеньям — один утром, два вечером, и ни дня отдыха. Заканчивали поздно, почти на рассвете. По традиции остаток ночи проводили в spaghettihouse[36] или в китайском ресторане «Рюби Фуз» у въезда в город, где собиралась вся франкоговорящая артистическая публика Квебека. Англичане не компрометировали себя общением с представителями новой расы, медленно, но уверенно пытавшимися говорить на англо — американском «заработай — ростбиф — гамбургер» языке, который господствовал во всех кабаре Монреаля. Мы уже тогда понимали, что Моника очень талантлива, и с трепетом слушали ее пение. Позднее она, благодаря актерскому и певческому таланту, стала одной из ведущих представительниц квебекской культуры.

Мы прекрасно адаптировались в Канаде, работая летом в Квебеке, а зимой в Монреале вместе с Жаком Норманом, который стал моим «квебекским братом» и оставался таковым до своей смерти. Участвовали в радиопередачах, в которых, как и в гала — концертах в глубинке Квебека, Жак Норман и Роже Волю были бесспорными звездами. Я продолжал писать тексты песен. У меня не было никакого желания оставлять наш с Рошем дуэт, но меня одолевал зуд стихосложения. А мой партнер порхал с цветка на цветок, и средние показатели его успеха у женщин были намного выше, чем мои. Я же считал, что всему должно быть свое время. Я вызвал Аиду, которую пригласили работать к Мариусу Мартену в «Пояс со стрелами», и Мишлин, а позднее собирался привезти родителей, которые, пока суд да дело, воспитывали нашу дочь Седу — Патрицию в исключительно франко — армянских традициях. Мишлин страна понравилась, но она мечтала только об одном — поскорее вернуться во Францию. Ей не хватало Парижа. И я в свою очередь, несмотря на блага, которые предоставляла нам эта страна, и на неизменный успех нашего дуэта, чувствовал огромную тоску по родимой стороне. Рош издевался надо мной: «Мы поедем в Париж отдыхать, когда разбогатеем, и ты скоро увидишь, что тебе очень хочется вернуться туда, где у нас уже сложилась другая жизнь». Его можно было понять, потому что он, возможно, впервые в жизни, влюбился в молодую особу, которая недавно вошла в труппу «Фазана» и в его жизнь. Пришлось поверить в то, что его увечение действительно серьезно, поскольку достаточно скоро я в «костюме пингвина» и цилиндре оказался в церкви, где священник благословил союз месье Пьера Роша, образцового представителя департамента Уазы, и Жоселины Делоншам, чистокровной жительницы Квебека, на все, что ждет их в радости ив… спектакле? Впоследствии Жоселина стала выступать во Франции и Канаде под псевдонимом Аглаэ. Я сопровождал их в свадебном путешествии на теплоходе в Париж. Там была моя страна, там были мои родители и друзья, родной квартал, прежняя работа и Эдит. И я решил не возвращаться в Канаду. Рош и его молодая жена, немного обиженные принятым мною решением, вернулись в Канаду одни. Но он ни разу не упрекнул меня. Я уже говорил, что Рош был очень благороден по натуре.

Прошло восемь лет с тех пор, как мы начали выступать дуэтом, и ни разу между нами не было никаких недоразумений и споров. Поэтому мы с грустью завершили успешное сотрудничество, которое длилось от Парижа до Нью — Йорка, а затем и в Канаде, очень быстро переведя нас из статуса неизвестных «проклятых французишек» в статус французов, которых дружески приняли, признали и полюбили.

Рано или поздно мы встретимся снова,

Если вы хотите этого так же, как я,

Давайте договоримся о встрече

В любой день, в любом месте —

Клянусь, я непременно буду там

В Рождество или на Троицу,

В Рио‑де — Жанейро или Москве.

Чем нас будет больше,

Тем веселее.

Рано или поздно мы встретимся снова,

Я так этого хочу.

Начинаю с нуля

Верите вы мне или нет, но я всегда был стеснителен, во всяком случае, закомплексован до такой степени, что по возвращении во Францию, около 1950 года, каждый раз перед тем, как сесть за фортепьяно, надевал черные очки, стесняясь своей омерзительной игры. С тех пор я стал играть немного лучше… во всяком случае, хотелось бы в это верить! Все это я проделывал, показывая свои песни артистам, приходившим к Раулю Бретону в поисках песни, которая будет иметь успех у публики. И еще я курил одну сигарету за другой, вернее, прикуривал одну от другой. Голос мой, словно сотканный из лондонских туманов и навевающий мысли о рассказах Конан Дойля, напоминал звук пластинки на 78 оборотов, заигранной до такой степени, что она вот — вот отдаст богу душу. Рауль Бретон, который представлял меня всем, называя последним гением, работающим с его издательским домом, — первым всегда был Шарль Трене — принимал артистов в маленьком кабинете, где стояло синее фортепьяно, которое и до сих пор занимает главное место в доме. Здесь Шарль Трене, Мирей с аккомпаниатором Жаном Ноэном и Жильбер Беко сочинили большое количество песен, так полюбившихся меломанам и прочим смертным. Эти исполнители и должны были стать коммивояжерами по распространению моих сочиненьиц. Как только я вернулся из Канады, мы с Мишлин по обоюдному согласию решили расстаться. Пьер Рош и Аглаэ вернулись в Монреаль, и, хотя Эдит «усыновила» меня и приняла в свой безалаберный дом в качестве постоянного жильца, в артистическом плане я чувствовал себя сиротой. Не так просто, как кажется, забыть жизнь, прожитую в дуэте.

Я вернулся К тем, кого люблю,

Я вернулся Таким же, как и был,

В тот уголок,

Где милая моя богема.

Я вернулся,

Я мчался, как безумный,

И уверяю вас,

Я вернулся

Из более дальнего далека

Чем те места, куда меня забросила судьба.

Не стал я знаменит И злата не скопил,

Но памятью своей Богат —

Ее скопились тонны.

Я вернулся

Из дальних странствий,

Я вернулся,

Став немного мудрей,

Достаточно, чтобы понять,

Что больше не хочу я уезжать.

Мой первый клиент, назовем его Лео Фульд, пересек порог издательства Рауля Бретона, весь в ореоле зарождающейся парижской славы и успеха в мюзик — холле «Альгамбра». Он не был знаком французской публике, так же как и представителям еврейской общины, но благодаря слухам уже завоевал некоторую известность. Все его выступление в основном состояло из песен на идише и иврите. Родом он был из Голландии, но жил в Соединенных Штатах. «Гои» также не были равнодушны к его пению. В начале 50–х годов все мы еще не пришли в себя, не до конца излечились от горестей военных лет. Но евреи, пострадавшие больше, чем кто бы то ни был, потерявшие почти всех близких, из чьей памяти еще не стерлисьстрадания, перенесенные в концентрационных лагерях, — держались в тени, словно стесняясь того, что с ними произошло. Эти обессилевшие люди с истерзанной плотью и верой, которые пережили самое худшее, боялись свободно высказываться, боялись нести ответственность за свое еврейское происхождение, как будто гестаповцы в черных униформах все еще продолжали охоту на них, и поэтому они возвели Лео в ранг своего глашатая. Они толпами приезжали из Бельвилля, с площади Республики, из квартала Марэ, с блошиного рынка Сент — Уэна, с базара у Тампля, с площади Бастилии, из захудалого пригорода и из богатых районов, чтобы увидеть и услышать первого еврейского артиста, певшего не на религиозном празднике, а на международной сцене, давая им возможность ощутить гордость за свой народ. Они были готовы заплатить любые деньги, лишь бы быть там и радоваться, не боясь сказать: «Лео Фульд — наш человек». Билеты на его концерты продавались даже на черном рынке, а это о многом говорит.

Поскольку я был жаден до всего, что касалось мюзик — холла, то однажды пришел на его концерт и оказался в этой толпе, где некоторые зрители, проходя, хлопали меня по плечу, явно принимая за своего. Да я и был своим, не по религиозной принадлежности, а по духу: ведь у нашего народа, пусть в других местах и в иные времена, была такая же трагическая судьба.

Итак, в тот день Лео Фульд пересек порог легендарного дома Рауля Бретона, куда я, независимо от погоды, являлся каждый день. Рауль, в черных очках и с вечной сигаретой «голуаз» в пожелтевших от никотина губах, знавший Лео по Америке, представил его всей команде. Лео пришел попросить разрешения перевести несколько песен Шарля Трене, чтобы исполнять их в Израиле, который с недавних пор стал независимым государством. Рауль увел его в отдельный кабинет. Я в то время был настолько застенчив, что многие даже считали меня задавакой. Рауль заставил меня спеть некоторые из своих песен новому посетителю. Я, хорошо ли плохо ли, настучал на многострадальном фортепьяно и спел три — четыре песни, одной из которых была «Потому что». Лео они показались интересными, и он захотел послушать, как я исполняю их на публике, чтобы видеть реакцию. В те малорадостные времена я каждый вечер работал в ночном кабаре «Крейзи Хоре», где выступали молодые, симпатичные, но не очень одетые дамы. Мы с Фернаном Рейно развлекали публику в промежутках между стриптизом. Выступали по нескольку раз за вечер, и эти выступления, которые мы называли «мессами», помогали нам свести концы с концами. Второй прибывший спрашивал у первого: «Как сегодня принимает публика?» Странное дело, но когда у одного все получалось, то и у другого выступление проходило нормально. Раз на раз не приходился, часто бывало, что кто — ни- будь из зала громким вульгарным голосом, от которого дрожали бокалы шампанского, выкрикивал: «Долой!»

И вот в этом весьма своеобразном кабаре Лео Фульд впервые увидел мое выступление. В тот вечер все прошло успешно, но его разочаровал подбор песен, среди которых не было ни одной лирической из тех, что он слышал в моем исполнении, а в основном — ритмичные песни вроде «Шляпы под кротовый мех» и «Люблю Париж в мае». По его мнению, я шел по ложному пути, потому что выступления такого рода должны были завести меня в тупик. Я, в большей степени дитя Эдит Пиаф, нежели Мориса Шевалье, был драматическим певцом. Если бы я исполнял песни, подобные тем, что Лео слышал несколькими днями раньше, мой творческий путь, возможно, оказался бы более трудным, но вместе с тем и более надежным. Убеждать меня не было необходимости, я и сам давно чувствовал это, но меня пригласили в «Крейзи Хоре» только с тем условием, что выступление будет состоять только из песен в ускоренных ритмах. Если я собирался и дальше зарабатывать на жизнь, то должен был оставаться артистом мюзик — холла. Но замечания Лео не оставили меня равнодушным, и я заменил несколько песен в своем репертуаре. Начиная с того дня, я стал артистом, обреченным на провал, и оставался таковым еще много лет. «Крейзи Хоре» я покинул, сожалея лишь об одном: что больше никогда не буду вместе с Симом и Фернаном помогать очаровательным, почти что не одетым, юным дамам делать разминку перед выходом на сцену!

Годы спустя, когда я дебютировал на американской сцене, Лео разыскал меня и дал очень много великолепных советов по тому, как лучше преподнести мои песни, исполняя их на английском языке.

У Паташу

После Лео Фульда к Раулю пришла его прежняя секретарша, которая вот уже много лет заставляла весь Париж, да и весь мир, бегать на ее выступления, чтобы послушать, как она поет, и понаблюдать за тем, как она срезает клиентам галстуки. Генриетта стала Генриеттой Паташу и имела собственное ночное кабаре на Монмартре. Она в свою очередь села напротив меня у синего фортепьяно, и я спел ей некоторые из своих песен. Она выбрала «Потому что» и заявила: «Вы слишком много курите, три пачки синих «голуаз» в день — это чересчур, потому и голос у вас такой осипший. Предлагаю вот что: не курите месяц, и я предлагаю вам ангажемент на неограниченное время на Монмартре, у Паташу, согласны?» Еще бы, конечно, согласен! Через месяц она снова встретилась со мной и была по — настоящему разочарована. «Вы поступаете неразумно. Я просила вас бросить курить, и вы, конечно, этого не сделали. Ваш голос еще ужасней, чем месяц назад». «Уверяю вас, я сделал, как мы договорились, спросите у Рауля Бретона, он подтвердит». Она так и поступила. В результате пригласила меня на работу, сняв бесполезный запрет: «Начинаете работать у меня на следующей неделе. Одно условие: песню «Потому что» буду петь я». Господи, да я готов был отдать ей все свои песни, настолько был счастлив каждый вечер выступать в зале, заполненном до отказа первосортной публикой, приехавшей со всех концов света.

На первой репетиции присутствовал Морис Шевалье. Я спел «Изабель», «Молодость», «Покер» и еще несколько песен. По всей видимости, я не совсем верно продумал порядок исполнения песен. Морис, с которым я и Рош познакомились во время войны, подошел ко мне после репетиции и предложил помочь организовать выступление так, чтобы оно заинтересовало публику, пришедшую в основном на Паташу. Мнение артиста такого уровня не могло навредить. И, начиная с самого первого вечера, публика подтвердила это своей реакцией. После представления Морис, знавший, что я живу у Эдит Пиаф в районе Булонского леса, попросил меня отвезти его домой. Пришлось взять такси, стоившее солидную часть моего заработка. Когда я рассказал эту историю Эдит, она посочувствовала: «Да знаю я, не любит он тратить монеты. С завтрашнего дня будешь брать мою машину». Так и получилось, что именно в машине Эдит Пиаф учитель Шевалье стал моим наставником, более или менее добросовестно раскрывая мне по дороге домой секреты международного успеха.

Эдит, опять Эдит

Даже через много лет после гибели Марселя Эдит жила воспоминаниями об этом человеке. Она молилась за него, думала только о нем и говорила только о нем. Однажды даже отправила меня в Касабланку с кучей игрушек для его детей. Все мы, кто находился рядом, страдали оттого, что она одинока. Ей всегда было нужно кого‑то любить.

Каждый раз, возвращаясь в Париж, я посещал модные клубы, в частности, заведение Мориса Каррера, потому что мне нравился его оркестр, которым управлял Лео Шольяк, бывший пианист Шарля Трене, и его солистка, американка с нежным именем Мэрилин. Был там еше один певец, который, на мой взгляд, мог понравиться Эдит Пиаф и, чем черт не шутит, стать новым «хозяином». Красивый голос, прекрасное знание французского языка и горячий американский акцент… Я решил представить его Эдит. Она каждый вечер выступала в разных кабаре на Егтисейских полях. Но надо было найти убедительный предлог, потому что она все еще не желала знакомиться с мужчинами. К моему счастью, Эдди — Эдди Константин, о котором как раз и идет речь, — помог мне, сам того не зная. Он хотел написать перевод «Гимна любви». Я воспользовался случаем и тут же начал давать наставления: «Я поговорю о тебе с Эдит. Когда приведу тебя в ее гримуборную, войдешь, сделаешь приветственный жест рукой, скажешь «НИ»[37] и широко улыбнешься ей своей обворожительной улыбкой». Все прошло как по маслу. По тому, как Эдит заговорщически улыбнулась нам и подмигнула, мы поняли, что очередная страница семейного альбома переворачивается и, ни в коей мере не забывая Мориса, мы начинаем новую летопись.

С Эдит опасно было совершить промах, не важно, шла ли речь о фильме, театральной постановке, книге или ресторане. Если ей что‑то не нравилось, вас ожидало презрительное: «Что ж, я так и знала, тебе всегда не хватало чувствительности». Однажды вечером, когда я вернулся из кинотеатра, она спросила, что я смотрел. Стараясь соблюдать осторожность, я процедил сквозь зубы название фильма: «Третий мужчина».

— И что, он действительно так хорош?

— Для меня, так лучше не бывает.

— А для меня?

— Мне кажется… ну, в общем, я не готов поклясться, что вам понравится.

— Ладно, завтра пойду посмотрю, но, если фильм плохой, тебе не поздоровится!

На следующий день мы всей толпой явились в кинозал на авеню Оперы, где показывали «Третьего мужчину». Наша дорогая Эдит сразу поддалась обаянию Орсона Уэллса и, узнав, что фильм попеременно показывают то в оригинальной версии, то на французском языке, потащила нас туда на следующий день, и через день, и так далее в течение последующих десяти дней. Пусть так, нам всем фильм действительно очень понравился, но сколько можно «кушать» одно и то же, хотелось бы уже посмотреть что‑то новенькое. Мы надеялись, что всех спасет отъезд в Соединенные Штаты. Но надо было знать упорство Эдит, которая, если ей понравились что‑то или кто- то, навязывала вам это день за днем. Стоило нам приехать в Нью — Йорк, как она попросила Константина купить газету и посмотреть, где показывают «Третьего мужчину». Фильм еще не сошел с афиш какого‑то кинотеатра в самой глубинке Бруклина. Мы с трудом втиснулись в два такси: «Orson Welles, here we come!»[38]. В кинотеатре Эдит, как правило, усаживалась поближе к экрану в окружении своего маленького общества. Я под тем предлогом, что болят глаза, сел в середине зала и, да простит меня Господь, исключительно из‑за разницы во времени, уснул. По окончании сеанса, когда Морфей все еще держал меня в своих сладких объятиях, вдруг почувствовал, что кто‑то меня немилосердно трясет, и услышал знакомый голос: «Так, голубчик! Значит, спим! Спим, а не смотрим великий фильм! Это достойно наказания! Так и знай, с сегодняшнего дня я не разрешаю тебе смотреть его, мы будем ходить одни». Ощущая на себе завистливые взгляды товарищей, я вместе с остальными вернулся в отель.

Как вы уже, наверное, успели понять, у Эдит были свои пунктики: например, она могла есть одно и то же блюдо две недели подряд, пить не просыхая, а потом вообще не пить, смотреть по десять раз один и тот же спектакль или фильм, «усыновить» кого‑нибудь, проводить с этим человеком все свое время и вдруг забыть о нем и не видеться больше никогда. Эта уличная девчонка научилась знать и любить многое, она имела интуицию и очень верный вкус. Если она высказывала свое суждение или давала оценку чему‑то, то всякий раз это были афоризмы, достойные великих. Поскольку она особенно любила симфонии Бетховена в исполнении оркестра под управлением Фуртвенглера, то на день рождения я подарил ей запись симфонии, которой у нее еще не было. И тут же начался аврал: «Так, ребятки, сейчас будем слушать великое произведение. Эдди, включай проигрыватель, ты, Лулу, приглуши свет, а вы все кончайте болтать. Мы слушаем». И мы, сидя в полутьме, приготовились слушать великое произведение. Но проигрыватель, должно быть, работал не на той скорости. Через несколько минут наша дорогая Эдит зашевелилась в кресле, словно ей было неудобно сидеть, а затем бросила: «Включи свет, Лулу». Как только появилось освещение, она взяла пластинку, передала ее Лулу и произнесла, ни к кому не обращаясь: «Все‑таки этот Бетховен, даже если и ошибался, то ошибался по — крупному».

Однажды в Нью — Йорке, когда Эдит была в скверном настроении по какой‑то ничтожной причине, кажется, из‑за фильма или спектакля, мы с ней повздорили, и конфликт оказался достаточно серьезным. Помню только, что пытался отстаивать свои позиции. Подумайте сами, как раз этого‑то и не следовало позволять себе с Эдит. Разозлившись, она заявила: «Раз так, садись на первый же теплоход и отправляйся во Францию». На следующий день в море выходило судно Трансатлантической компании. Очень сухо попрощавшись, мы расстались, я покинул отель и Соединенные Штаты. Едва теплоход отчалил, мне передали телеграмму: «Я уже скучаю по тебе». В этом была вся Эдит.

В Монреаль и обратно

Квебек стал моей второй родиной, поэтому я снова отправился в Монреаль, где всегда было заведение, готовое пригласить меня на работу. Едва приехав на место, получил телеграмму: «Выхожу замуж. Если можешь, возвращайся», и подпись — «Эдит». Я немедленно помчался назад, и нагрянул к ней в десять утра. «Мадам еще спит, но ее там уже кто‑то дожидается». Ее дожидался немного нервный на вид брюнет, от волнения грызший ногти до крови. Он сидел у фортепьяно, но не играл на нем, а грыз ногти. Я представился, он тоже: «Жильбер Веко».

— Чем вы занимаетесь?

— Аккомпанирую Жаку Пиллсу, но еще сочиняю музыку и мечтаю писать музыку для фильмов. Мыс Жаком сделали несколько песен для мадам Пиаф, она собиралась записать их на пластинку, а потом включить в свои концерты.

— А что вы здесь делаете?

— Жду Жака.

Ладно, тогда я еще не знал, что Жак в это время находился в постели Эдит и что он и был новым «хозяином». Поскольку влюбленные не торопились выйти, у нас с Жильбером была куча времени для того, чтобы как следует познакомиться, проникнуться друг к другу симпатией и вдоволь наговориться, догадайтесь о чем? Конечно же, о шансоне и о сотрудничестве, которое, как мне кажется, впоследствии оказалось весьма плодотворным.

Итак, я сократил свое путешествие, чтобы присутствовать на бракосочетании Эдит, но все же должен был предвидеть возможные осложнения: с ней ничто и никогда не могло быть просто. Например, ей пришло в голову выйти замуж в Нью — Йорке. Что ж, ничего удивительного, мы снова пересекли Атлантический океан. Марлен Дитрих, бывшая в то время в Нью- Йорке, согласилась подождать Эдит и стать свидетельницей на ее свадьбе с Жаком Пиллсом.

Вернувшись в Париж через несколько недель, я снова встретился с Жильбером, и наше сотрудничество дало рождение таким песням, как «Приходи», «Меке — меке», «Новая земля», «Как прекрасна любовь», «Город» и многим другим. Он был женат на молодой актрисе, которую называл Кики и которая тогда была на первых месяцах беременности. Он не отходил от нее ни на шаг, и это, естественно, весьма раздражало Эдит. Жак Пиллс, Жильбер Веко, Эдит и я отправились в турне по Франции на двух машинах. Я вел вторую машину, где ехала несчастная Кики, которую время от времени тошнило. Жильбер и Эдит находились на разных полюсах. Например, у Эдит была любопытная привычка — чтобы сэкономить время, она заказывала всей компании в ресторане одно и то же меню, естественно, то, которое нравилось ей. Жильбер, еще не успевший как следует узнать характер нашей хозяйки, настаивал на выборе другого блюда, несмотря на то, что я пинал его ногой под столом. По этой причине атмосфера за столом не всегда была стабильной. Когда Жильбер оставил аккомпаниаторство и высоко взлетел на собственных крыльях, его место занял другой пианист, и мы продолжили путешествие. Теперь я рулил в компании нашего антрепренера, которого Эдит называла Папа Люмброзо.

КАК ПРЕКРАСНА ЛЮБОВЬ!

Как прекрасна любовь,

Как волшебна И слишком сложна,

Чтобы найти ей объясненье.

Приходит, проходит, уходит —

Она так сумасбродна.

Как прекрасна любовь,

Счастливая или несчастная,

Любовь — это дилемма,

Которая доставляет столько проблем,

Это опасная игра,

Но если ты любишь,

То как прекрасна любовь!

В самом начале нашего нового представления я теперь имел настоящее сольное выступление, после которого на сцену выходил Жак Пиллс. Эдит полностью взяла на себя вторую его часть. В тот вечер в Руайя спектакль вот — вот должен был начаться, а Эдит и Жак все еще не приехали. Мы уже начали серьезно волноваться, как вдруг появились молодожены, оба в состоянии очень сильного алкогольного опьянения. У Эдит заплетался язык, а Жак смеялся без остановки. Публика нервничала. Папа Люмброзо подтолкнул меня к сцене: я должен был исполнить пять песен, чтобы успокоить публику, которая пришла только ради Эдит. Я пел песню за песней, и каждый раз, заглядывая за кулисы, видел отчаянные жесты, означавшие: «Нет, они еще не способны выйти на сцену». Папа Люмброзо, которому подсказывали названия моих песен, стоял в глубине зала и громко объявлял их. Но публика не собиралась далее терпеть меня: еще три песни и могло возникнуть недовольство, а уж четыре вызвали бы самый настоящий бунт. Я вышел со сцены, надеясь, что Жак уже в состоянии выступать. Он, действительно, более — менее был готов к этому, но появилось новое препятствие — Эдит во что бы то ни стало желала выйти на сцену и объявить его. Нам стоило больших усилий отговорить ее от этого шага. Появление Жака немного отвлекло зал, пока Эдит приходила в себя. При помощи немеренного количества кофе и других напитков, мы пытались, не побоюсь этого слова, протрезвить мадам. После непривычно длинного антракта я объявил: «Эдит». Как обычно, ее появление вызвало шквал аплодисментов. Первая песня должна была начаться так:

Прошел я сквозь бури и ветры

На баке где нос корабля…

Но вот что вырвалось из ее уст:

Пашо у сабури и веры

На баки еносарабля

Или что‑то близкое к этому. Поскольку Эдит только что возвратилась из Соединенных Штатов, зрители решили, что она исполняет какую‑то заграничную песню, и доверчиво зааплодировали. Во время исполнения второй песни стало очевидно, что присутствующие начинают испытывать некоторый дискомфорт. На третьей, которой должна была стать «Ненавижу воскресенья», она с трудом пропела первые строки, затем внезапно замолчала и, поднеся руку ко лбу, с видимым усилием произнесла: «У меня в башке черная дыра». Это была катастрофа! Публика свистела, кричала, громко выражала свои соображения на этот счет. Эдит покинула сцену под градом насмешек. Тогда вышел я — приняли меня ужасно — и стал объяснять, что разница во времени и дальний путь ужасно измотали Эдит, но что, если публика проявит некоторое терпение, певица через некоторое время вернется на сцену в лучшей форме. Реакция зала отрезвила Эдит. К ней вернулись силы, ведь она была уличной девчонкой, поднявшейся по лестнице успеха благодаря настойчивости и труду. Через четверть часа она перекрестилась и, словно боевой петушок, выскочила на сцену, готовая вернуть себе славу звезды. В зале царило холодное отчуждение, и только после исполнения большого количества песен ей удалось пробить лед враждебности. Обычно в ее выступлении было около четырнадцати названий, но Эдит пришлось спеть двадцать пять, пока она не почувствовала доброжелательную реакцию зрителей, которые под конец не оставили ее без аплодисментов. Я ждал ее за кулисами, надеясь услышать хотя бы несколько слов благодарности. О чем речь! Она бросилась в объятия Жака со словами: «Дорогой, ты спас весь вечер!»

Когда, много лет спустя, я за ужином напомнил ей ту давнюю историю, она, улыбнувшись, призналась: «Да знаю я, как все произошло, но, видишь ли, когда ты влюблена…»

Патрик

Вся свита Пиаф опять собиралась на гастроли в Соединенные Штаты, и в этот самый момент я познакомился с Арлеттой, молодой и очаровательной танцовщицей. Наша любовная история была не из разряда интрижек без будущего — прощай, нам было хорошо вдвоем, встретимся как‑нибудь на днях. Через несколько месяцев после нашего возвращения во Францию Арлетта сообщила мне, что беременна и решила оставить ребенка. А почему бы и нет? Я оплатил все расходы, необходимые для родов. Когда ребенок родился, его назвали Патриком. И все же я немного сомневался, мой ли это ребенок? Я поделился своими сомнениями с мамой, которая предложила сходить посмотреть на него. Мы пришли в госпиталь, и мама заявила, что, без сомнения, сын мой. Это теперь анализ на ДНК гарантирует подлинность отцовства. Я предложил Арлетте признать ребенка, но она поставила условие: либо мы женимся, либо она выходит замуж за человека, который в нее влюблен и готов дать малышу свое имя. У меня, если честно, не было никакого желания жениться. Кроме того, только что был официально оформлен развод с Мишлин. На следующий же день Арлетта исчезла из моей жизни.

Довольно часто, испытывая чувство вины и желание увидеть сына, я пытался разыскать Арлетту. Все было напрасно. Впоследствии узнал, что они уехали жить в провинцию. Прошли годы. Через девять лет я получил от Арлетты письмо, в котором она просила о встрече. Она призналась, что ее муж выпивает и плохо обращается с Патриком, недавно он даже бросил ребенку в лицо, что тот ему вовсе не сын. Арлетта, не зная, что делать, просила меня о помощи. Я посоветовался с семьей — с Аидой, родителями и, в особенности, с двенадцатилетней Седой, и мы приняли единодушное решение, что принимаем мальчика в свой дом. Седа была счастлива больше всех, ведь у нее появился братик, дар небес. Патрик был чудесным ребенком, немного скрытным, но очень ласковым. Он быстро стал частью нашей семьи, жившей в домике в Муан — Сарту, недалеко от Канн. Через несколько лет он поступил в армянскую школу города Севра и научился хорошо говорить на армянском языке. Став взрослым, сын решил жить отдельно. Я оплачивал ему небольшую квартирку. В ней Патрика и нашли мертвым накануне его двадцатипятилетия. С тех пор Патрик покоится рядом с моими родителями в семейном склепе. Я пишу эти строки со слезами на глазах. Память о нем всегда будет жить в моем сердце

Для успеха артисту нужен хороший нюх

У Эдит в Нью — Йорке была приятельница, откликавшаяся на имя Королева, обладательница художественной галереи и ужасного акцента верхнего Бельвилля. Как‑то раз мы выпивали вместе, когда она вдруг посмотрела на меня пристально и заявила: «Знаешь что, у тебя премилые глазки, и ты был бы просто очаровашкой, если б не этот шнобель». Эдит внимательно посмотрела на меня и утвердительно кивнула головой. Но что, черт возьми, было такого в моем носе, в этом паяльнике, шнобеле, носище, отростке, что в нем было такого особенного? Если лично меня он не смущал, то чем мог помешать другим? Это был мой собственный, мой родной нос, и точка. Да, немного крючковатый. Да, совсем немного выдающийся. Конечно, он напрочь перекрывал мое лицо, мешая людям увидеть, что я иногда могу улыбаться, и, возможно, был немного великоват для моего роста, но достаточно полезен в таких вещах, как дышание воздухом, вдыхание духов и ароматов кухни, а еще сморкание. Он был особенным, и это придавало моей личности некоторую индивидуальность. Это не был нос Сирано, Буратино или Клеопатры. Это был мой собственный нос, достояние нашей семьи — не еврейский, не бурбонский, а прекрасный армянский нос. Но Королева продолжила свою мысль: «Я знаю одного хирурга, он творит чудеса. Это добрый еврей, такой же как я, и, хотя его услуги пользуются большим спросом, думаю, для своего человека он назначит хорошую цену». На что я заметил: «Но ведь я не еврей». Немного замешкавшись, она заявила: «Так не говори ему об этом, и все. В конце концов, он будет оперировать не то, что у тебя в штанах». «Пусть так, но у меня нет на это денег». Тогда выступила Эдит: «Слушай, это будет неплохо для твоей карьеры. И потом, ладно уж, заплачу я за твой паяльник». Была назначена встреча у Ирвинга Гольдмана, творца чудес, который показал мне альбом голливудских звезд до и после операции, а затем назначил встречу в клинике на следующей неделе. Накануне операции, после второго шоу в «Версале», мы сидели во французском ресторане за бутылкой любимого шампанского Эдит. Поздно вечером, когда мы уже прилично набрались, Эдит вдруг всплакнула, сказав: «Я все думаю, а может, мы были не правы? Девчонкам‑то ты нравился, несмотря на твой нос… Вот я, например, люблю тебя таким, какой ты есть!» Однако для сомнений уже не было времени. Несколько часов спустя я оказался в операционной. Хоть и волновался, но доверил свой нос заботам чудесного практика, и на следующий день вышел из клиники с повязкой на носу, говорившей о том, что я, наверное, с кем- то подрался. Как раз накануне Фамешон, молодой французский боксер, выиграл матч в «Медисон — сквер — гарден». Прохожие, видя синяк под глазом и лейкопластырь на носу, останавливали меня и поздравляли с победой! Через несколько дней, избавившись от повязки, я в одиночестве уехал в Париж. Мы договорились, что я приду встречать Эдит, когда она вернется. Через две недели я стоял в аэропорту в толпе встречающих — друзей, поклонников и представителей прессы. Напрасно я становился рядом с Эдит, она тут же поворачивалась ко мне спиной. И, наконец, разозленная моей настырностью, сказала своим друзьям: «Что за молокосос все время крутится вокруг меня?» Я ответил: «Да это же я!» Она посмотрела на меня и расхохоталась: «Если бы не твой голос, ни за что бы не узнала».

Эта простая операция изменила всю мою жизнь. Оставалось только радоваться тому, что это «обрезание», полностью изменившее мой профиль, возможно, позволит мне, наконец, самому исполнять некоторые песни о любви, написанные для других исполнителей.

Первый мюзик — холл

В сороковые годы «Пакра», маленький зальчик на бульваре Бомарше, в двух шагах от площади Бастилии, был далеко не самым большим театром мира, вовсе нет. Что там было‑то, всего двести девяносто мест. Но тогда каждый парижский квартал считал своим долгом иметь собственный мюзик — холл, а «Пакра» слыл известным и заслуженным заведением. В 1952—53 годах там шло по три спектакля в неделю. С утренними представлениями это составляло пять. Оплата зависела от уровня заведения: двенадцать тысяч франков за три дня ведущему артисту, девять тысяч — тому или той, кто закрывал первое отделение. Едва хватало на то, чтобы расплатиться с музыкантами, оплатить транспортные расходы и услуги тех, кто находил контракт. С тем, что оставалось, нечего было и думать об излишествах. Импресарио, которые имели эксклюзивное право работы с местными мюзик — холлами такого ранга, были Брауны, жену одного из которых, лирическую певицу, звали Фанни Брюн, или просто Зам. Не помню точно, кто организовал мой ангажемент, но я должен был завершать первую часть концерта перед появлением ведущей певицы Розы Авриль. В один прекрасный день она явилась вся в слезах к своему импресарио Бизо и сообщила, что ее отец только что скончался. Когда он спросил, как это случилось, все присутствующие расхохотались. Что правда, то правда — приключившееся с ним несчастье могло вызвать только смех. Сей почтенный муж находился в туалете и потянул за ручку сливного бочка. Плохо прикрепленный бачок упал ему на голову и стал причиной смерти. В результате, Роза, наученная горьким опытом, стала рассказывать всем, что ее отец скончался из‑за несчастного случая на охоте.

Но вернемся к моей работе в «Пакре». В пятницу, день премьеры, зал был переполнен. Учитывая количество мест в зале, контракт был никуда не годный. Правда, все наши друзья, которых привел Рауль Бретон, сидели в первых рядах, и мое выступление впервые имело огромный успех. В тот же вечер агент назначил мне выступление через полгода. И я вернулся через полгода, и опять выступал там же в конце первой части, только на этот раз ведущей певицей была Тоама. Поскольку мое выступление опять имело успех, мне предложили вернуться уже в качестве ведущего исполнителя. Но мне не хотелось рисковать за надбавку в три тысячи франков. Я выступил в «Пакре» третий раз, но с тех пор решил штурмовать более трудные концертные залы.

Как попасть на радио

Невероятный Жан — Жак! Я любил тебя, и бурный характер наших отношений не помешал взаимной симпатии с годами превратиться в настоящую дружбу Ты не желал ничего слышать об Азнавуре, но, на самом деле, ты его никогда не слушал. Просто не открыл его для себя, хотя твои передачи дали дорогу стольким певцам и певицам, которые впоследствии стали известными. Ты был профессионалом, и не среднего десятка, я бы даже сказал одним из тех, благодаря кому радио зазвучало совершенно по — иному. Ты был неуязвим, успех всегда следовал за тобой. Именно те, кого считают самыми неуязвимыми, на самом деле более незащищены, чем кто бы то ни было. Прошли годы, прежде чем мы, твои друзья, считавшие, что знаем тебя, поняли это. И только увидев тебя лежащим с пулей во рту, осознали всю силу твоей слабости. Поначалу наши отношения складывались плохо. У меня уже начали появляться многочисленные поклонники, мои пластинки хорошо продавались, залы были переполнены, но на самом деле меня практически ни разу не приглашали на радио. Ты, со своей стороны, никогда не транслировал мои диски на волнах «Радио Люксембург», а ведь никто из нас не мог сделать хотя бы мало — мальски значимую карьеру, если его не передавали по радио. Напрасно тебя уговаривал Рауль Бретон, что поделаешь, ты был упрям, и если уж чего‑то не хотел, то спорить было бесполезно. Я воспользовался твоей профессиональной ошибкой, чтобы заставить тебя по три раза в день в течение месяца транслировать мои песни в эфир. Ты снял фильм, и, накануне его показа в некоторых парижских кинозалах, таких как «Нормандия» и «Елисейские поля», я узнал, что ты использовал в нем одну из моих песен, «Потому что», не спросив разрешения издательства Бретона. Я тут же попросил Рауля опечатать все ролики фильма, чтобы ты пришел и попросил отдать их, что было не так‑то просто: поначалу ты принял это свысока. Какой‑то червь еще смеет тягаться с великим Жан — Жаком Виталем! Я никак не отреагировал, и волосы мои, которых тогда еще было много, не встали дыбом. Да, это был мелкий шантаж, но время шло и работало на меня, тебе все равно рано или поздно пришлось бы решать свои проблемы. Первые сеансы должны были состояться в четырнадцать часов. Ты согласился на мои условия только в двенадцать тридцать. Спустя годы ты признался, что именно тогда вдруг почувствовал интерес к ничтожеству, которым меня считал. Я сумел противостоять тебе, показал, что я не «yes man»[39], и это послужило основой крепкой дружбы, которая однажды, увы…

Мы все сожалеем о тебе, Жан — Жак. Возможно, я — немного больше, чем многие другие, потому что настоящих друзей можно сосчитать по пальцам. Чтобы дружба длилась тридцать лет, нужно тридцать лет — ни больше, ни меньше.

Так это и есть любовь?

Мне всегда нравились очень молодые девушки мальчикового типа, немного наивные, немного растерянные, у которых ничего нет и для которых я с легкостью мог открыть все чудеса мира и стать этаким Пигмалионом, несмотря на свои ограниченные познания. Я мечтал о том, что однажды на моем пороге появится юная особа в накинутом на голое тело плаще с чужого плеча и я предоставлю ей целый гардероб, а когда она будет полностью «укомплектована», попрошу сходить вернуть плащ владелице. У каждого свои причуды. К счастью, от этой причуды я быстро избавился. В то время по закону совершеннолетие наступало в двадцать один год, и я, постоянно нарушавший общее правило, с каждым любовным приключением рисковал попасть в исправительную колонию. С тех пор возраст совершеннолетия снизился до семнадцати, так что старые обезьяны могут спать спокойно вместе со своей импотенцией.

Я очень изменился, став во второй раз отцом, а впоследствии дедушкой. Теперь я отношусь к таким девушкам, как к детям, которые слишком рано созрели. У меня есть чувство юмора, так зачем выставлять себя на посмешище. Возраст и семейная жизнь, которую я считаю идеальной, научили меня придерживаться рамок приличия. Прихожу в ужас, когда читаю в прессе о безумной любви восьмидесятилетних стариков и совсем молодых девушек, утверждающих, что до смерти влюблены в этих невероятно богатых, хотя на самом деле уже несостоятельных или близких к тому господ, которых в скором времени ожидает ближайшее к дому агентство похоронных услуг. Интересно, они действительно верят во все это или притворяются, чтобы эпатировать окружающих, спастись от одиночества? Странно только, что ни одной из этих очаровашек не случалось умирать от любви к какому‑нибудь простому пенсионеру, например, бывшему почтовому служащему, получающему жалкие гроши. Неисповедимы пути любви к доверчивым богатым старикам…

Согласен, я никогда не был Дон Жуаном, Казановой, коварным соблазнителем, и все же у меня были подруги сердца всех цветов кожи и вероисповеданий. Трижды женился, но, думаю, по — настоящему любил только четверых или пятерых женщин. Когда я говорю «любил», то имею в виду такую любовь, о которой не забывают. Невозможно забыть ни имя, ни первую встречу, ни все пережитое вместе. Невозможно забыть и того, что привело вас к разрыву — через безрассудные поступки, ругань и удары исподтишка.

Во имя молодости,

Когда наступают теплые дни,

Мои юные мысли спешат

Погреть свои чувства

Под солнцем любви.

Эвелин была очаровательна, элегантна, уверена в себе, образована — меньше, чем утверждала, но все же достаточно. Ролан Авели — Безымянный Певец — познакомил нас на террасе ресторана «Фуке». Я был чувствителен к молодости и красоте, поэтому, благодаря пособничеству Ролана, делал все, чтобы видеться с ней как можно чаще. Постепенно стал назначать встречи самостоятельно. Она познакомила меня с Тедом Лапидусом, молодым кутюрье, о котором уже тогда много говорили и с которым у нас завязалась тесная дружба. От свиданий к флирту, от флирта к ночам, проведенным вместе, — любовь стала занимать все больше места в моей жизни. Я познакомил ее с Эдит, но им не суждено было понравиться друг другу. Эвелин была не из тех, кто мог понять странный уклад жизни Эдит. Но, самое главное, если они оказывались одновременно в одном и том же месте, то догадайтесь, которая из двух была в центре внимания? Кончилось все тем, что я в очередной раз, правда, без скандала, покинул дом Эдит, переехав в отель «Акрополис» на бульваре Сен — Жермен, чтобы жить там вместе с Эвелин.

Беру себя в руки

Любовные отношениях с Пиаф были тяжким испытанием для такой яркой индивидуальности, как Андре Пусс, терпение которого лучше было не испытывать. Должен признаться, что из всех мужчин, когда‑либо обосновавшихся в сердце Эдит, он был мне ближе всего по духу. Андре не имел отношения к артистической среде, по крайней мере тогда, поскольку впоследствии, побывав художественным руководителем кабаре «Мулен Руж», а затем спортивным импресарио, стал работать в кинематографе и сделал отличную карьеру на этом поприще. Кроме того, его образ жизни в корне отличался от образа жизни нашей звезды. Мы с ним отлично ладили. Эдит спала почти до полудня, и Андре, спортсмен, привыкший рано вставать, покоролевски подыхал от скуки, дожидаясь, пока в доме появятся признаки жизни.

В тот день, когда Андре Пусс решил оставить дом, в котором такому спортсмену, как он, «не хватало кислорода», я решил уйти вместе с ним. Тем более что мне советовал это и Рауль Бретон, считавший, что я никогда ничего не добьюсь в своей профессии, пока не освобожусь от «колдовских чар» Пиаф. Однажды утром, не в силах больше переносить неравномерный ритм жизни, которую мы все вели, я спросил у Андре:

— Похоже, ты уходишь?

— Да, приятель, выходит, сматываю удочки. А ты как догадался?

— Да ходят слухи среди домашних. Если ты уйдешь, то я — тоже, другого хозяина не смогу терпеть.

Мы очень любили Эдит, но ее образ жизни, в конце концов, утомил нас. Андре собрал чемоданы, скептически поглядывая в мою сторону. Только на следующий день он узнал, что я тоже упаковал свои вещи. Эдит не обиделась на меня: она догадывалась, что рано или поздно я вырвусь на песенную свободу.

И началось время тяжких испытаний. Многие люди, имевшие отношение к нашей профессии, думая, что Эдит меня выгнала, и стараясь сделать ей приятное, отказались принимать меня. Нет Пиаф — нет работы. Считалось, что мои пластинки никто не будет покупать, а мои песни никто не будет слушать. Я стал частью группы артистов, которых называли маргиналами.

От галер до гала — концертов

В сентябре 1950 года, когда Эвелин уехала в турне, я решил перебраться жить к Флоранс Веран, Ришару Марсану и Билли Флорану, которые самовольно захватили просторную квартиру на улице Виляре‑де — Жуаез, в двух шагах от Порт Майо. Поскольку они часто задерживались с платой за квартиру, ее хозяин мечтал избавиться от своих необязательных жильцов. Чтобы выселить упрямцев, он просто — напросто отключил подачу горячей воды. Но когда ты молод, то и холодная вода недостаточно холодна! Мы легко смирились с новыми обстоятельствами. Я говорю «мы», потому что к тому моменту успел внедриться в последнюю незанятую комнату. Днем, как на работу, ходил к Раулю Бретону, а вечером мы с Ришаром ходили по ночным кабакам, где, сидя за рюмкой, а правильнее сказать, за бутылкой, обсуждали мировые проблемы в компании постоянно меняющихся зрителей. Особенно жестко мы судили о людях нашей профессии. Поздно ночью шли домой, где изрядно подвыпившего Ришара ожидали упреки Флоранс, а меня — более приятные вещи, поскольку я часто возвращался в сопровождении представительниц слабого пола.

Срок моего контракта у Паташу закончился, надо было как можно скорее найти работу. Не помню, кому из нас пришла в голову идея «спектакля за три су», но решение было принято быстро и выразилось в названии «Три ноты». Мы разработали идею замысла, обошли все театральные агентства, и, поскольку не просили больших денег, с нами довольно быстро подписали серию контрактов, в том числе и на выступление в Магрибе. Первая страна — Марокко, город Касабланка. Представление разворачивалось таким образом: Ришар выходит на сцену, рассказывает три байки, затем объявляет меня, я пою в сопровождении Флоранс, которая затем исполняет свой репертуар, не вставая из‑за фортепьяно. И, наконец, я объявляю Ришара, который подражает голосам известных артистов, а я аккомпанирую ему на фортепьяно. Первый контракт был с «Зимним садом» в Касабланке. Уж не знаю, что сыграло основную роль — мой голос с восточными интонациями, мое пение или сами песни, но многочисленные посетители кабаре долго не желали отпускать меня со сцены. Когда представление закончилось, мы провели небольшое совещание и единогласно приняли решение, что отныне я буду закрывать представление. На следующий день присутствовавший в зале Жан Боше, директор кабаре «Мулен — Руж» в Париже и казино «Марракеш», предложил нам контракт в своем казино. В моем выступлении к тому моменту уже была песня «Покер». Игроки, которых, если честно, увидишь скорее за игорными столами, чем в залах кабаре, тем не менее подходили послушать мою песню, а затем по — быстрому возвращались к игорным столам. Похоже, такое случалось в казино впервые.

Братья Марли были самыми крупными импресарио на тысячи километров вокруг: Морис в Тунисе, Изидор в Алжире, а Сади — в Марокко. В то время многие считали, что маленький рост является основной помехой для моей карьеры, поэтому я выписал себе из Соединенных Штатов две пары elevatorshoes, ботинок, которые делали меня выше на целых семь сантиметров. Вскоре после этого мы с Ришаром пришли в кабинет Сади, чтобы поговорить о делах. Я сидел, положив ногу на ногу. Вдруг тот наклонился к моему другу и с удрученным видом прошептал: «У него одна нога короче». В этот момент я поменял ноги местами, и Сади ужаснулся: «Да у него обе ноги короче, вот бедолага!»

После Касабланки мы продолжили турне: Марракеш, Фес, Порт — Льетей — теперешняя Кенитра, Раба, Ужда, Алжир, Оран, Константина, Тунис. Мне, наконец, удалось скопить немного денег, и, благодаря этому, вернувшись во Францию, я смог купить новую машину взамен моей старой колымаги, которую доконали ухабистые дороги Северной Африки. А в довершение ко всему меня ожидал приятный сюрприз: Жан Боше приглашал меня в «Мулен — Руж» ведущим исполнителем. После стольких лет жизни впроголодь на горизонте наконец- то замаячила сытая жизнь. Я больше не сожалел о своем решении отделиться от Пьера Роша и снова начал видеться с Эдит, которую по — прежнему сопровождал ее шут, Безымянный Певец. А Эвелин в это время была в турне по Среднему Востоку — Бейрут, Каир. Особый успех она имела в Египте: светлые волосы, открытые корсажи… Телефоном тогда еще не пользовались так часто, как теперь, поэтому я слал ей пылкие письма. Я был безумно влюблен.

Первое выступление в «Олимпии»

Вернувшись на европейский континент, я присоединился к Эвелин, и мы переехали на Монмартр, на улицу Сент — Рюстик. У меня тогда были средства, чтобы иногда приглашать аккомпаниатора. И я нашел его. Это был Жан Лессиа, лионец корсиканского происхождения. Ему было семнадцать лет, но выглядел он на пятнадцать. Великолепный музыкант, способный работать в любом стиле и одаренный необыкновенной восприимчивостью. До назначенной Жаном Боше даты в «Мулен — Руж» я выступал вместе с Лессиа в некоторых кабаре лево-бережной части Парижа. И вот наступил день первой репетиции с оркестром. Я представил своего дирижера, но, увидев тщедушного Жана, умудренные опытом музыканты категорически отказались играть, не желая, чтобы ими управляло дитя, которому, на их взгляд, самое место было в песочнице. Лионская сторона души Жана, до сих пор дремавшая, взбунтовалась, а корсиканская предпочла партизанское подполье: он насупился и ушел в себя. Когда музыканты узнали, что он делал оркестровку некоторых моих песен, их отношение изменилось, и атмосфера немного разрядилась, но они не изменили своего решения. А моя работа в «Мулен — Руж» обещала быть успешной. На первом же выступлении мои новые песни были приняты с энтузиазмом, им аплодировали, и Бруно Кокатрикс, до тех пор не желавший приглашать меня в свой мюзик — холл «Олимпия», наконец‑то предложил у него выступать. Похоже, колесо фортуны начало поворачиваться в мою сторону. И вовремя: несмотря на все свое упорство и решимость, я уже был на грани нервного срыва.

Итак, мы с Эвелин неплохо устроились. Пока я сочинял новые песни, она содержала дом в довольно неплохом состоянии и великолепно справлялась с готовкой. Но случилось то, что должно было случиться. Через несколько недель совместной жизни я удостоился советов по поводу своей работы. А я, должен признаться, терпеть не могу дам, которые, только потому, что проникли в постель к артисту, начинают вдруг считать себя приобщенными к пониманию высшей истины и берут на себя миссию круглосуточной советчицы. У меня глаза на лоб лезут от высказываний типа: «Мне кажется, ты должен сделать то‑то, петь это, встретиться с таким‑то, больше не общаться с этим, как бишь его…» От Парижа до Лиона, от Лиона до Сен — Тропе мы вели образ жизни, который в ее глазах считался светским. Я уверен, что она хотела бы принадлежать к среде, которую называют jet‑set[40]. Мне было плевать на все это. Конечно, я любил общение, но кроме него у меня было чем заняться в жизни.

В связи с серьезным контрактом в «Олимпии», который должен был стать решающим событием в моей судьбе, я сочинил новую песню, которая понравилась Раулю Бретону и моему окружению. Рауль Бретон напомнил Жан — Жаку Виталю, что у него по отношению к нам есть некоторые моральные обязательства. Поскольку песня, судя по всему, имела неплохой старт, Жан — Жак совместно с «Радио Люксембург» согласился даже на большее, чем обещал.

Однажды я поклялся Что буду любить тебя До последнего дня.

И эти слова Вскоре должны были Соединить нас перед Богом И людьми.

Я показал новую песню Бруно Кокатриксу, и он посчитал, что именно ее не хватало для того, чтобы я наконец вновь появился на сцене его мюзик — холла.

Бруно предложил международную программу: бразильский балет, американец Сидней Беккет, французский мим Марсель Марсо и я — известный армянский певец. Странно, конечно, но, в конце концов, почему бы и нет? Он немедля подписал со мной контракт вместе с Роже Пьером и Жан — Марком Тибо. На этот раз все пошло еще лучше, чем до того, и Бруно Кокат- рикс предложил мне на следующий сезон выступать ведущим исполнителем. Но наши переговоры ни к чему не привели, поскольку Бруно отказывался платить мне так же, как американским артистам. Я прекрасно знал, сколько он платил Фрэнки Лэйну, поэтому почти за то же, а то и большее количество выходов, чем делал знаменитый певец, потребовал контракта на таких же условиях. Для Бруно это было тем более выгодно, что не пришлось бы оплачивать расходы на переезд и проживание. Получив категоричный отказ Бруно, я согласился на предложение Жанны Брото — через год выступать в мюзик — холле «Альгамбра», мое выступление в последнем концерте которого и повлияло на ее решение.

За несколько месяцев до того я написал французскую версию песни «Изабель», которая до этого пользовалась большим успехом в исполнении Фрэнки Лэйна. Судьбе было угодно, чтобы я дебютировал в тот же вечер, что и Фрэнки Лэйн, он — в «Олимпии», я — в «Альгамбре». Из двух спектаклей пресса посвятила первому все основные полосы, и, хотя на каждом моем выступлении залы были переполнены, критики продолжали изничтожать меня. Я рискнул позвонить Фрэнки и предложить, если у него был хотя бы один свободный вечер, познакомиться с лучшими ресторанами нашей столицы. К моему огромному удивлению, у него все вечера были свободны. Поскольку никто в «Олимпии» не поинтересовался тем, что он собирается делать до спектакля, я сводил Фрэнки и его жену в рестораны, музеи, джазовые и южно — американские музыкальные клубы Парижа. Они восприняли это с энтузиазмом, к огромному удовольствию фотографов и представителей прессы, которые думали только о том, кто из нас проглотит другого. Должен признать, что мнение журналистов склонялось в пользу Фрэнки. Но для меня это не имело значения, потому что эти ежедневные прогулки мало- помалу сделали нас друзьями. По окончании контракта в «Альгамбре» я решил поехать в турне по Франции.

Что касается Бруно Кокатрикса, то из всех упрямцев, которых мне посчастливилось встретить в своей жизни и с которыми довелось работать, он был самым симпатичным, но одновременно с тем и самым неуступчивым. Несмотря на его известность, великолепный нюх и то, что он дал старт многим артистам в своей «Олимпии», Бруно — наше национальное достояние — постановил, что я не создан для его театра, единожды услышав меня у Паташу. Прошли годы, и публика открыла во мне то, чего не смог увидеть Бруно. А когда пять лет спустя его театр проиграл, я решил не помнить зла. Я сохранил нежные чувства к «Олимпии» и уважение к ее хозяину. Оба они обладали невероятным шармом.

А тем временем мы с Эвелин решили оформить гражданский брак. Отпраздновать собирались «У Каррера» — в модном ресторане в Монфор — Ламори. Без родственников, лишь с несколькими друзьями. Когда Эвелин поняла, что за столом нас будет тринадцать, она потребовала, чтобы непременно был четырнадцатый. Тогда я позвонил в мэрию, и мэр, с которым я был хорошо знаком, согласился присоединиться к нам. Наверное, это был знак свыше, поскольку, хотя мы тогда еще об этом не догадывались, наш брак закончился разводом. Так какое же число следует считать фатальным — тринадцать или четырнадцать?

Мания величия

В молодости я мечтал о машине, соответствующей статусу «звезды», которой себя считал. Глупец! Поскольку тогда в моде были огромные американские машины вызывающе ярких цветов, я явился к дилеру фирмы «Бьюик» на улицу Герсан. Видимо, у меня был не тот «look»[41], который необходим человеку, покупающему машину подобной категории, поскольку продавец — этакий сноб, знаете ли, — смерив меня взглядом, что было несложно, учитывая мой рост, едва удостоил меня объяснений, да и то сквозь зубы. Я внутренне вскипел, но старался сдерживаться. В конце концов, не выдержав, удалился, сопровождаемый усталым взглядом продавца и решительно намереваясь преподать ему урок. Недолго думая, зашел в соседний гараж, на витрине которого был выставлен ослепительный «форд» цвета морской волны, и через несколько минут выехал, сидя за рулем этой красотки, а невоспитанный продавец, разинув рот, наблюдал за тем, как у него из‑под носа ускользает выгодная сделка.

Пристроив Эвелин в Сен — Тропе, я за рулем машины, достойной звезды мирового масштаба, отправился в турне в сопровождении Клода Фигю, который более или менее успешно справлялся с обязанностями моего секретаря, и Жана Лессиа — пианиста, аранжировщика и дирижера. Успех улетучивался по мере того, как мы продвигались на север страны. Полный провал ожидал нас на востоке. Последним этапом путешествия был Перигор. Мы должны были приехать в семнадцать часов, чтобы успеть подготовиться к спектаклю. Пришлось встать очень рано и ехать по узким и извилистым проселочным дорогам, потому что сети южных автодорог тогда еще не было и в помине. За время турне я очень устал, поэтому не заметил грузовика, шедшего навстречу. Грузовик вез двенадцать тонн боксита, который на вираже вывалился на дорогу. Мы оба ехали на скорости около шестидесяти километров в час и не успели затормозить. Таким вот образом смерть поцеловала взасос капот моей красавицы цвета морской волны. Моих приятелей, задремавших на заднем сиденье, выбросило вперед, меня же так прижало к рулю, что локтевые кости прорвали кожу. Приборная доска упала мне на колени и, поскольку в те времена у автомобилей не было ремней безопасности, я врезался лбом в ветровое стекло. Я не чувствовал никакой боли, просто был в состоянии шока. Радио уже не играло, а рычало, как мотор, который вот — вот взорвется. Мои часы от удара зацепились за руль и болтались на нем. На этой второстепенной дороге было мало народу, но какой‑то водитель в конце концов остановился, а затем немедленно позвонил, чтобы нам прислали помощь. «Вы только не двигайтесь» — сказал он мне, вернувшись. О каком движении можно говорить, когда ты зажат между рулем и сиденьем! Так я прождал сорок минут, безумно переживая, что не смогу выступать там, куда меня пригласили. Наконец приехала «скорая». Все ожило, кузов разрезали, чтобы вынуть меня оттуда, и мы поехали в ближайшую больницу. Проехав пятьдесят километров, водитель понял, что ошибся дорогой. Пришлось возвращаться. На столбе с отметкой семьдесят пять километров мы, наконец, свернули к больнице города Бринелля. Поскольку радио уже передало сообщение о несчастном случае, многочисленные фотографы дожидались нашего приезда, чтобы заснять раненого. Реклама обязывает, поэтому я шел в приемный покой с улыбкой, скорее напоминающей болезненную гримасу, но, переступив порог больницы, с чувством выполненного долга упал без сознания. Эвелин, которая в этот момент принимала солнечные ванны и наслаждалась очарованием тропических ночей, вскоре прибыла в сопровождении немногочисленных приближенных. Естественно, ей и в голову не пришло оповестить моих родителей и сестру, которые находились в Муан — Сарту и были лишены средств передвижения. К счастью, Филипп Клей, человек, близкий нашей семье, проехал почти весь Прованс и привез моих.

Рулить, выжимая двести километров в час,

Чтобы стрелку счетчика зашкалило,

Гордясь своими рекордами.

Рулить, чувствуя себя

Уверенным, спокойным чемпионом,

Мчаться по летней дороге,

Обгоняя поток машин,

И на бешеной скорости

Врезаться в дерево или стену,

А то и в машину,

Что неторопливо

Везет на каникулы радостную семью.

Ранить, покалечить

Ни о чем не подозревающих женщин и детей,

И на глазах у людей, едущих отдыхать,

Словно несчастный раздавленный пес,

Упасть на обочину шоссе…

Через несколько недель я вышел из больницы с ортопедическим аппаратом на шее и руками в белом гипсе, словно протянутыми навстречу кому‑то, кого я собирался прижать к сердцу. Я был от шеи до пояса закован в этот корсет. В то время я дымил, как паровоз. Поскольку не мог поднести руки к губам, мне подарили длинный мундштук. Я нуждался в том, чтобы кто‑нибудь помогал мне перемещаться, вставать со стула и открывать дверь. Но не мог ни минуты сидеть спокойно и постепенно научился с грехом пополам, цепляясь за шкаф, двигать руками внутри своего белого панциря. И еще упражнялся ударом загипсованной руки переключать скорости на маленькой «рено» в четыре лошадиные силы, которую купил из‑за того, что это была единственная машина с рулем, расположенным близко к сиденью водителя. Именно в этот период жизни Клод Фигю познакомил меня с Дани Брюне, которому суждено было стать моим неизменным спутником на долгие и счастливые годы. Дани, бывший гонщик — велосипедист, человек основательный во всех отношениях — физически и морально, — был оптимистом, а потому всегда пребывал в хорошем расположении духа, особенно если поблизости оказывались хорошенькие девушки. У Дани имелась одна особенность — он почти постоянно был в кого‑то влюблен и, как все влюбленные, всегда хотел знать, какое будущее ожидает их с предметом его обожания, на тот момент молодой гречанкой, жившей в Греции. Моя мама гадала ему на кофейной гуще, и ее предсказания, как ни странно, часто сбывались, что удивляло даже меня, весьма скептически настроенного в этом отношении.

Автокатастрофа, в которой я чуть было не погиб, привлекла внимание широкой публики к моему существованию и моим песням, говорившим о любви, жизни и простых, понятных каждому вещах. Оказалось, что люди хотя бы немного, но все же нуждаются во мне. За несколько дней я получил три мешка писем с пожеланиями скорейшего выздоровления и уверениями, что все будет хорошо. Все письма были очень доброжелательными, за исключением одного, анонимного послания: «У тебя был ломаный голос, а теперь такие же руки. Может, пора уже сыграть в ящик?» При мысли о том, что есть люди, которым не лень написать, купить конверт и марку, и все лишь для того, чтобы излить свою неприязнь и злобу, у меня опускаются руки.

При первой же возможности мы вместе с Дани и моими гипсовыми повязками вернулись в издательство Рауля Бретона, к родному синему фортепиано, сидеть за которым теперь было очень неудобно. Изгибаясь так, чтобы кисти рук оказались на уровне клавиатуры, я в ожидании возвращения на сцену начал сочинять. Поскольку я был настроен оптимистически, то и песня получалась джазовая, ритмичная.

Если вдруг вечером станет скучно,

Я знаю одно местечко в Париже,

Где можно встретиться с друзьями,

Чтобы вместе сыграть джэм[42].

Директора парижских мюзик — холлов и кабаре относились ко мне очень настороженно. Я был белой вороной французского шансона. Это не мешало мне успевать за один вечер, помимо кинотеатра, где я пел в перерыве между показом новостей и фильмом, выступить в трех — четырех ночных клубах и кабаре левобережья. Когда дело доходило до последних вечерних выступлений, то есть шестого или седьмого выхода на сцену, у меня, если так можно выразиться, уже не было голоса, но я продолжал петь, и многие сидевшие в зале думали, что то, что они слышат ближе к концу ночи, и есть мой нормальный голос. Не подумайте, что голос мой был чист как родник, вовсе нет. Он был весьма приглушенным, словно невидимый туман мешал ему свободно вырываться из глотки. Дважды или трижды я обращался по этому поводу к отоларингологам, и каждый раз они выносили один и тот же вердикт: «Не обольщайтесь на этот счет, вы никогда не сможете петь, поскольку одна из ваших голосовых связок неподвижна, не вибрирует». «Это воображение у них не вибрирует», — думал я.

Я комедиант, комедиант от Бога,

Для сцены я рожден,

Так дайте хоть какую сцену,

Увидите, я покажу себя.

Ведь я комедиант, комедиант от Бога,

И это у меня в крови.

Так дайте пару досок для подмостков

И пару зрителей,

И вы тогда поймете, что у меня талант,

Да, у меня талант.

Субботу и воскресенье я проводил в доме семьи Бретонов, в предместье Мере. Моя супружеская жизнь с Эвелин дышала на ладан, я уже прекрасно понимал, насколько ее мир далек от моего. Она не переносила свою новую фамилию. Азнавур — это предел, это еще как‑то можно пережить, но Азнавурян! Очень часто критиковала мою семью, которую на самом деле практически не знала, и абсолютно игнорировала мою дочь. Месье и мадам Бретон в общении с ней ограничивались простой любезностью, но не более того. И еще Эвелин постоянно работала над тем, чтобы изменить мою манеру поведения, мой образ жизни, мой круг общения, который, по ее мнению, «был не нашего уровня». Она собиралась «слепить» меня заново — обширная программа, ничего не скажешь! Мы никогда не спорили, не ругались. Все было намного хуже — мы постепенно стали отдаляться друг от друга. Рауль Бретон поводил меня по местам, расположенным рядом с его владениями, и я остановил свой выбор на небольшом домике, где когда‑то располагалась кузница замка Гайи, все в том же департаменте Ивелин. Он стоил три миллиона пятьсот франков старыми. Рауль помог мне приобрести его, одолжив необходимую сумму, и, хотя я был на мели и все еще в гипсе, немедленно развил колоссальную активность. Странное дело, чем дальше продвигались ремонтные работы, тем труднее мне было представить себе Эвелин в этом доме. Предчувствия меня не обманули. Впоследствии мне удалось купить соседний участок земли и построить на нем дом для родителей. Аида только что вышла замуж за молодого композитора армянского происхождения, Жоржа Гарварянца, который тоже купил симпатичный домик в нашей деревне. Мы были счастливы снова оказаться вместе.

Даже у самых прекрасных историй бывает конец. Хотя я, подобно страусу, пытался зарыть голову в песок, все равно прекрасно понимал, что мы с Эвелин не созданы друг для друга. Проблема заключалась в том, что она была совсем из другого мира. Она изначально была готова исполнять роль супруги знаменитости, которой я тогда еще не был. При этом постоянно давала советы, а я ненавижу, когда кто‑то пытается думать за меня в вопросах, касающихся профессии. Впрочем, я был для нее всего лишь неотесанным существом, судя по всему не лишенным таланта, но нуждающимся в том, чтобы его направляли. Эвелин выставляла напоказ свою образованность, чувствовала себя намного выше по уровню, гордясь двумя дипломами бакалавра. Она никогда не упускала возможности напомнить мне о них, хотя я иногда сомневаюсь, существовали ли они на самом деле. Однажды, увидев меня в фильме «Головой о стену», Эвелин постановила, что я никогда не стану хорошим актером, и мне лучше ограничиться сочинением песен. Она выносила приговор, резала правду — матку и пыталась все решать за меня.

Я же считал необходимым сохранять душевное спокойствие, чтобы как можно лучше и без постороннего вмешательства заниматься своей работой.

Накануне отъезда в Лиссабон по очередному контракту я, ни слова не говоря, — мужчины часто проявляют трусость, когда речь идет о принятии серьезных решений, — собрал свои вещи и покинул квартиру на Монмартре, в которой мы жили с Эвелин. На обратном пути из Лиссабона познакомился в самолете с очаровательной актрисой, Эстеллой Блен, возвращавшейся с фестиваля в Рио‑де — Жанейро. Всю дорогу мы болтали, смеялись и немного флиртовали друг с другом. По прибытии нас окружила толпа представителей кинематографической прессы, поджидавшая возвращавшихся с фестиваля актеров и актрис. Нас сфотографировали, и Эвелин увидела фотографии в газетах. Чувствуя себя уязвленной, она немедленно затеяла бракоразводный процесс, поскольку не хотела, чтобы я ее опередил. Между мной и Эстеллой еще ничего не произошло, но была фотография, какой ужас, фотография! Интересно, согласилась бы она так легко на развод, пусть даже за мой счет, если бы не бестактность журналистов?

Механизм запущен

Если вы были неизвестно кем, пришли ниоткуда и неожиданно успех «ухватил вас за фалды», то за этим поворотом судьбы вам грозят две опаснейшие болезни. Первая из них — ощущение себя большой шишкой, которая проявляется в патологических вздутиях в области черепа, самооценки и речи. На мой взгляд, она совершенно неизлечима. Вторая — мания величия, от которой жизнь лечит и даже может излечить такими средствами, как падение популярности и многочисленные разочарования. Эпидемия не пощадила и меня, но уроки, извлеченные из нашего семейного прошлого, повлияли на то, что я заразился только манией величия. Однако стремился произвести впечатление не на ближнего своего, а на самого себя. Началось все с покупки старой кузницы и мебели, которую мне выдали за старинную. Затем — «роллс — ройса», и не какого- нибудь, а самого красивого и большого, да что я говорю, самого огромного, такого, который едва ли мог бы протиснуться по улице Юшет, такого, как у английской королевы. Эй, ребята! Звезда я или не звезда, надо быть на высоте, иначе тебя примут за актеришку, выступающего на третьих ролях в концертом зале «Пакра». День ото дня я карабкался все выше. Кроме Дани, бессменного и преданного мне всей душой заведующего постановочной частью, я нанял опытного водителя для «роллс- ройса» — Вильяма, говорившего с акцентом жителей Галлии, гувернантку Берджуи, личного секретаря Эдди Казо, а также Аннет и Луи, ее — для работ по дому, его — для стряпни. Однажды обуреваемый внезапной страстью ко всему кавказскому — в конце концов, мои предки были с Кавказа, — я безумно захотел обзавестись лошадьми. И вот мы отправились, как всегда в компании Дани, выбирать прекрасных животных. Дани мгновенно увлекся верховой ездой и очень скоро стал великолепным наездником. Для него моя жизнь была так же важна, как своя собственная, он всегда был готов помочь и успешно справлялся с любым делом — верхом на коне, в турне или в кругу семьи. Наши отношения никогда не были отношениями начальника и подчиненного. Скорее, это было дружеское, почти братское взаимопонимание. Для ухода за лошадьми я также нанял Пьера, деревенского парня, которого мы посвятили в конюхи. Мои стол и стойла были открыты для всех, я жил, как падишах. Стоило деньгам появиться, как они тут же исчезали в карманах очередных поставщиков. Я работал и зарабатывал, как безумный. С появлением музыкантов — аккомпаниаторов братьев Рабба количество выплачиваемых мной зарплат достигло десяти, не считая пособия бывшей супруге. И тогда передо мной встал выбор: окончательно увязнуть в долгах или проявить благоразумие и вести себя более сдержанно. Я выбрал второе.

На самом деле у меня не было средств оплачивать еще и трио — вдобавок ко всем моим тратам. Обычно я приглашал только пианиста, а для более полного звукового сопровождения использовал музыкантов нанявшего меня заведения. Я прослушал многих пианистов. Одного их них звали Рабба, и он полностью соответствовал всем требованиям, которые я предъявлял к аккомпаниатору. Я уже готов был подписать с ним контракт, когда он объявил, что не может оставить двух братьев, тоже музыкантов, которые, не сумев найти работу в Париже, решили уехать в Ливан. «Если только вы не согласитесь взять нас троих», — добавил он. Франсуа был одним из лучших контрабасистов, каких я когда‑либо знал, Виктор играл на ударных. Даже учитывая то, что они по — дружески пошли на уступки, ежемесячные зарплаты были слишком велики для моего бюджета. А потом, наплевав на все эти подсчеты, мы впятером, включая Дани, отправились в большое турне. Тунис, Марокко, Алжир, Греция, Бельгия, Швеция, Испания, Португалия, Египет и Ливан. Где бы мы ни были, всюду чувствовали себя уверенно, поскольку говорили кто на шести, кто на восьми языках. Все, кроме Дани, который говорил только по — французски. Было лишь одно маленькое недоразумение в Магрибе. Моих Рабба, ливанцев по происхождению, там понимали с трудом! Они прекрасно понимали местных жителей, но сами говорили на литературном арабском языке, и поэтому не обошлось без проблем. У нас был очень спаянный коллектив. Если так можно выразиться, мы двадцать четыре часа из двадцати четырех проводили вместе. Яростно сражались в шахматы, причем партии начинались до выхода на сцену, продолжались в антракте и зачастую завершались после его окончания. Я был сыт по горло великим шахматистом Тартаковером и таким‑то ходом, и сяким‑то ходом! Едва вернувшись в Париж, мы уже думали только об одном — поскорее снова отправиться в путь, уехать куда‑нибудь, хоть на край света.

Старая Бельгия

Я начал неплохо зарабатывать на жизнь. Конечно, соперничать с эмирами с Персидского залива не мог, но имел достаточно средств, чтобы путешествовать в комфортабельных условиях, одеваться у модных портных и посещать рестораны с самой лучшей кухней, перечисленные в красной книжечке — французской, конечно, не китайской. Жорж Матоне и его брат Артур вершили тогда судьбами «Старой Бельгии», Артур — в Антверпене, Жорж — в Брюсселе. Они помнили меня с тех времен, когда я, еще будучи дебютантом, выступал в их заведениях, и поэтому наотрез отказались приглашать в качестве ведущего певца. Но с каждым сезоном мое имя появлялось на афишах все чаще. Любое достойное заведение, на сцене которого выступали артисты первого плана, считало своим долгом пригласить меня хотя бы раз в год. Однако наш дорогой Жорж Матоне оставался глух к звуку моего имени. Его зрители начинали задаваться вопросом, почему я, единственный из известных артистов, ни разу не выступал в брюссельской «Старой Бельгии». И интерес публики победил упрямство Жоржа, который в конце концов отправил Жану — Луи Марке предложение контракта. Тот сообщил мне новость с такой гордостью, словно мы только что выиграли войну. Предложенная сумма была той же, что я обычно запрашивал, иначе говоря, четыре тысячи бельгийских франков в день. Но поскольку у меня со стариной Матоне были свои счеты, я потребовал восемь тысяч. Само собой, отказ Матоне не заставил себя долго ждать. На следующий год мои выступления уже стоили те самые восемь тысяч в день, которые я тогда запросил. Матоне, ни о чем не подозревая, отправил Жану — Луи контракт, в котором была указана эта сумма. Но я еще недостаточно повеселился. Мой вердикт был таков: не сдвинусь с места меньше чем за семнадцать тысяч. Ответ Матоне в очередной раз был отрицательным. Когда наконец моя цена достигла тех самых тридцати тысяч, которые имела Эдит, выступая в «Старой Бельгии», я на последнее предложение, пришедшее мне из Брюсселя, велел передать Матоне, что хочу получать больше, чем Пиаф. Потеряв терпение и не имея другого выбора, согласный даже на то, чтобы сделать это в ущерб себе, Матоне сказал Жану — Луи: «Хорошо, впишите в контракт любую сумму, какую хотите». И с большим облегчением узнал, что это — оплата Эдит Пиаф плюс один франк. Для меня — маленький символический франк, а для него — неплохой маленький урок. Во время обеда в ресторане «У его папаши», на котором присутствовала брюссельская пресса, он сказал мне за чашкой кофе: «Вы заставили меня страдать». И тогда я поведал всю историю наших долгих переговоров, которую представители прессы, проявив тактичность, не стали публиковать. С того самого дня и до конца дней Жоржа мы оставались добрыми друзьями. Я и сейчас с волнением вспоминаю годы, проведенные в «Старой Бельгии».

Сейчас или никогда

Счастье, как и несчастье, никогда не приходит в одиночку. Мне впервые предложили вернуться на сцену мюзик — холла «Альгамбра» в качестве большой знаменитости. «Обширная программа!» — как сказал бы де Голль. Я лихорадочно готовился к выступлению. Аида и Жорж Гарварянц поддерживали меня как могли. Не то чтобы я боялся, просто за свою жизнь претерпел столько неудач, что порой начинал сомневаться: а вдруг они все правы, и я ни на что не гожусь? В день выступления я метался по артистической уборной, как тигр в клетке, потом пошел посмотреть, что происходит на сцене. Ничто не могло успокоить меня. Наконец выскочил на улицу и выпил чаю в угловом бистро. Прошелся вокруг здания театра, на котором огненными буквами сияло мое имя, и это меня подстегнуло. Сейчас не время для упаднических настроений, от этого вечера зависит вся моя карьера! Сел в машину и съездил обнять на прощание дочь и родителей. Вернувшись в театр, распечатал поздравительные телеграммы, которые в нашей среде принято присылать в день премьеры. Несколько слов от «Друзей песни», от Монтана и Синьоре, Жана Кокто, Жаклин Франсуа, Жюльетты и Марселя Ашаров, Шарля Трене, операторш телефонной компании и бригад заводских рабочих приободрили меня. А затем понемногу начало собираться мое окружение: Жак Вернон, Андрюшка, Жан — Луи Марке, Маркиза и Рауль Бретон. Я почувствовал, что не одинок, что у меня есть поддержка. Когда оркестр заиграл вступление к первой части концерта, я начал готовиться: нанес на лицо тонкий слой грима, чтобы скрыть свою бледность, и надел синий костюм, специально пошитый Тедом Лапидусом для исполнения песни, на которую я возлагал все свои надежды и от которой в свое время Монтан отказался под тем предлогом, что у песен о профессии артиста нет никаких шансов на успех. Во время антракта я уже стоял за кулисами. И вот наступил решающий момент — оркестр заиграл мое вступление. Я вышел на сцену. Меня встретили жидкими, весьма жидкими аплодисментами. На моей стороне были только поклонники и друзья. А на премьерах собираются в основном люди, имеющие прямое или косвенное отношение к сцене. Одна песня, другая, шестая — ничего, в зале ледяное молчание, словно зрители уже готовы встать и, не оглянувшись, молча выйти вон. Я обливался потом, весь дрожал, но выложился по максимуму. После седьмой песни по сценарию был предусмотрен световой занавес — пришло время моей самой ударной песни. Тем более что я придумал для нее по тем временам достаточно новаторскую мизансцену — использование световых эффектов тогда еще не было в ходу. Я ринулся в бой:

Свою провинцию покинув в восемнадцать,

Не сожалел я, легок был мой чемодан.

Готовый за судьбу свою сражаться,

Я точно знал — Париж падет к моим ногам.

По мере исполнения предыдущих песен я постепенно снял галстук, пиджак и расстегнул пуговицы на манжетах, чтобы теперь можно было медленно одеваться:

Я себя представлял на афишах и плакатах:

Повсюду имя мое

Крупней и ярче других во сто крат.

Я себе представлял, что взрослым стал и богатым

И за автографом толпой

Ко мне поклонники спешат.

В конце песни, когда я был полностью одет, прожектор напротив сцены погас, и в этот момент разом вспыхнули прожектора, расположенные в ее глубине, ослепляя зрителей партера. И тогда я, танцуя, ушел за экран, образованый светом. Создавалось впечатление, что зрители находятся за партером, а занавес падает на авансцену. В этом месте я ожидал аплодисментов, однако в зале воцарилась гробовая тишина. Я добрался до левой кулисы, где стоял Жан — Луи Марке. «Завтра меняю профессию», — бросил я ему, на что тот ответил: «Выйди все же, поклонись публике да и кончай спектакль». Когда я, опустив голову, вернулся на авансцену и занавес снова поднялся, в зале послышался скрип кресел. Они что, уже уходят? Я обливался потом, стоя на краю авансцены, передо мной зияла черная дыра. Мало — помалу начал различать первые ряды. И вдруг понял, что весь зал, встав со своих мест, громогласно аплодирует. «Весь Париж», такой опасный и страшный, даровал мне сейчас самую необычайную в жизни радость. Мы стояли лицом к лицу — избранная публика, пришедшая увидеть мой провал, и я, полностью утративший боевой дух и вот — вот готовый разрыдаться. Конец спектакля был восхитителен. Меня вызывали снова и снова, за это время я бы успел спеть еще десять песен, но не стоило переходить границы, все хорошо в меру. Едва сошел со сцены, как на меня обрушились лицемерные: «я всегда говорил», «я никогда в этом не сомневался», «ты лучше всех», «старина, это было великолепно», и прочий набор неискренних слов, которые всегда можно услышать в подобной ситуации. Я слишком часто бывал бит, чтобы поддаться на обман, но все равно это доставляло мне огромное удовольствие. «Конец унижениям, конец бессонным ночам. Родилась новая звезда», — думал я. Не обольщайся, мальчик мой, самое трудное еще впереди. Преуспеть — одно дело, другое дело — удержать успех. Мне было всего тридцать три года, и я, словно перед боксерским поединком из пятнадцати раундов, задавался вопросом: Господи, сколько я еще продержусь?

Занавес. Антракт. Так это и есть кино?

Моя кинематографическая карьера началась с двух фильмов, которые не произвели большого впечатления на зрителей. Когда вышел второй из них, я заявил своему импресарио, что больше слышать не желаю о картинах, в которых надо петь, а предпочитаю быть актером в чистом виде. И вот однажды вечером 1957 года я сидел у стойки в ночном кабачке Франсуа Патриса на улице Понтье, и вдруг ко мне обратилась прелюбопытная личность. Он сказал: «Как вы посмотрите на то, чтобы сыграть в фильме роль без песен?» Коварный соблазнитель сразу же вызвал у меня симпатию. Его звали Жан — Пьер Моки, и предложение было следующим: он написал киноверсию романа Эрве Базена «Головой о стену», режиссером которой должен был стать Жорж Франжю, до того снимавший только короткометражки. Роль небольшая, но, как он сказал: «С ней вы можете рассчитывать на «Оскара»». Ни больше, ни меньше! Прочитав сценарий, я согласился за любую зарплату на гипотетическое участие в прибыли. С этим фильмом мы не заработали денег, я не получил «Оскара», но за это небольшое достижение удостоился «Хрустальной звезды» — приза за лучшее исполнение роли. Моки, мечтавший только о режиссуре, в 1958 году предложил мне сняться в фильме «Проходимцы», который собирался поставить сам. Фильм имел успех, и предложения посыпались градом. Первым, и довольно значительным, было предложение от Франсуа Трюффо. Он был на моем представлении в «Альгамбре», где кроме меня выступал немного сумасшедший Серж Даври. Трюффо недомолвками, невероятно стесняясь, предложил мне сняться в фильме в главной роли. Я и сам тогда был еще очень стеснителен, поэтому наш разговор постоянно прерывался тягостными паузами. Через несколько недель он пришел снова и рассказал, что нашел роман Дэвида Гудиса, главный персонаж которого полностью соответствует роли, которую он задумал для меня. Он размышлял еще и над над тем, в каких ролях занять Сержа Даври и Бобби Лапуэнта. Так я в 1961 году появился в фильме «Стреляйте в пианиста». В тот же год ко мне обратились Андре Кайятт по поводу съемок в фильме «Переход через Рейн» и Дени де ля Пательер — в «Такси в Тубрук», а в 1962 году Жан — Габриель Альбикокко предложил сняться в фильме «Американская крыса» с партнершей Мари Лафоре. Я снимался у Жюльена Дювивье, Рене Клера и многих других. Должен признать, что в этом отношении был очень избалован. Ко всему прочему кинокритики не донимали меня так, как музыкальные. В мире кино я чувствовал себя достаточно уверенно. Напряженная жизнь певца — исполнителя превращает его в своего рода эквилибриста, который должен удержаться «на канате» несмотря ни на что. Он зависит от веяний моды и вкусов составителей радиопрограмм, от того, хорошо ли продавались последние диски, от количества зрителей, пришедших его послушать в Париже или провинции, и, самое главное, он постоянно бегает в поисках песни, которая позволит ему продержаться один сезон, а то и больше. Певец не имеет права стареть, если только не является автором исполняемых им песен и если его песни останутся в памяти будущих поколений. Каждый новый исполнитель представляет для него большую угрозу. В кино все не так, не говоря уже о театре, поскольку актеры играют вместе, а певцы поют в одиночку. В тот момент, когда кинокритики дают оценку фильму, он уже отснят и выходит на экраны, работа завершена, и все заняты съемками в других картинах. Песенное творчество таково, что ты выходишь на сцену один и, сойдя с нее, опять остаешься в одиночестве. Это великолепная, но невероятно трудная профессия. В кино же съемочные дни проходят в компании партнеров, и чаще всего общение продолжается даже после окончания съемок. И то и другое было моей работой в те времена, когда я был всего лишь начинающей знаменитостью.

Воспоминания вперемешку

Я всегда хотел видеть другие страны, приобщиться к культурам других народов. Зачастую, если мне предлагали контракты за границей, соглашался на них из чистого любопытства, порой даже за более низкую плату, чем обычно, и только потому, что не мог упустить случая увидеть что‑то новое, чему‑то научиться. По этой причине я из бродячего актера, которым и так был, превратился в самого настоящего бродягу. Приникнув к глазку кинокамеры или фотоаппарата, путешествовал, внимательно приглядываясь и прислушиваясь, переходя от одной музыки к другой, от одного языка к другому, от одного места к другому. Все новое давалось мне без усилий, с легкостью удерживаясь в голове. Я не стремился специально запоминать что‑либо, и тем не менее в моей памяти откладывалось все самое главное, во всяком случае, то, что рано или поздно могло пригодиться. Я никогда не начинал сознательно изучать тот или иной иностранный язык, но от посещения каждой новой земли и встречи с новой культурой всегда оставалось что‑нибудь полезное: английский, итальянский, испанский, чуть — чуть русского, фрагменты немецкого. Научился говорить «здравствуйте», «до свидания», «спасибо», «сколько?» на десятке языков и на пяти из них могу петь. Запомнил и то, что больше всего нравилось публике каждой из стран, в которых я выступал. Я почти всюду пел одни и те же песни, но композиция программы менялась в зависимости от страны. Здесь я пел только на французском, там — еще и на местном языке, где‑то публика предпочитала во время исполнения читать брошюрки с переводами. Артистическое и коммерческое окружение часто упрекало меня в том, что, когда появляется очередной мой диск, имеющий успех, меня обычно нет во Франции, хотя мое присутствие могло бы повлиять на увеличение продаж. Но я предпочитал дать диску возможность работать на меня, а сам снова отправлялся в путь, как будто одно место мне намазали скипидаром. Мне хотелось совместить удовольствие от пения и радость путешествия. Я был в своем роде исследователем ничего и всего, Стэнли и Ливингстоном незначащих вещей, но это занимало полностью голову и сердце, «черные ящики» моего существования. Фильмы о моих бродяжествах никогда не появятся на афишах, но я часто, закрыв глаза, просматриваю их в темном зале своих воспоминаний, и мне на память вновь и вновь приходят те запахи, впечатления и образы, что, без сомнения, обогатили меня.

Привет тебе, Морис Декобра!

В те времена, когда переезд на поезде по маршруту Париж— Ментон длился ночь, я, тогда еще начинающая знаменитость, в честь удачного контракта с казино «Монте — Карло» впервые купил себе билет первого класса в спальном вагоне ночного поезда. Я уже знал, что многих престижных артистов международного уровня в «Монте — Карло» едва удостаивали аплодисментов, поэтому очень беспокоился об уготованной мне судьбе. Перед отъездом Жан — Луи Марке задал Раулю Бретону вопрос, который с недавних пор терзал его: какой гонорар запросить за мои выступления?

— Сколько ты обычно требуешь?

— Три тысячи франков.

— Ну, тогда проси тридцать тысяч, — сказал Рауль. — В конце концов ты открываешь рот одинаково, чтобы произнести «три» и «тридцать».

Но вернемся к моему путешествию. В то время я прочитал Мориса Декобра, и у меня появилась новая фантазия — встретить «Мадонну моих sleepings[43]». Я сел в поезд задолго до отправки и, стоя напротив своего купе, наблюдал за пассажирами — ладно, признаю, за пассажирками — когда в соседнем купе, о чудо, увидел ее, Мадонну! Она была молода, очаровательна, и представляла собою совершенство от корней распущенных золотистых волос'и до пят. Одета была на итальянский манер, очень изысканно. Когда поезд тронулся, она, как это делают многие пассажиры, встала возле меня у окна, глядя на убегающий пейзаж. Не смотреть на нее было невозможно, но застенчивость и неуверенность в себе, присущие мне в то время, не позволяли заговорить с ней. Она сама начала разговор, обратившись ко мне с очаровательным итальянским акцентом: «Вы действительно тот, за кого я вас принимаю?», и удостоила улыбки, от которой можно было сойти с ума. Мы разговаривали около получаса, в течение которых я так возомнил о себе, что начал ощущать себя чуть ли не ближайшим родственником Мориса Декобра. Но когда наконец осмелился спросить: «И куда же вы направляетесь?», то с ужасом услышал ответ: «Я еду chiet[44]». Я опешил и, не зная что сказать, пробормотал: «И куда же?» Тогда она обвела вокруг себя широким жестом, достойным драматической актрисы, и призналась: «На высоты, я буду chier на высоты». В полной растерянности, решив, что имею дело с дорогой проституткой, путешествующей в первом классе в надежде подцепить богатого простофилю, я быстро положил конец нашей беседе и, сопровождаемый ее удивленным взглядом, поскорее закрылся в купе. Лет через десять или двенадцать, начав понимать итальянский язык, я стал догадываться, что, возможно, упустил мимолетное, но чудесное любовное приключение. В Италии «sciare» (шиаре) означает «кататься на лыжах». Эта очаровательная особа просто — напросто произнесла слово на французский манер, как это часто делают те, кто оказывается за границей. Господи, она собиралась всего лишь покататься на горных лыжах! С тех пор я часто ездил на поезде Париж— Ментон, но больше не встречал «Мадонну моих снов».

Есть такие поезда,

Что порождают желание сбежать,

Желание уехать, бросив все

Без предупреждены! чтобы разом

 Из памяти стереть все прошлое.

Есть такие вагоны,

Спальные вагоны, ночные вагоны, в них так хорошо

Заняться любовью без лишних, пустых разговоров

Со случайной женщиной, женщиной без имени,

С незнакомкой.

«Альгамбра» моих успехов, «Альгамбра» моей любви

В 1962 году, во время очередного выступления в «Альгамбре», меня там ждали успех и любовь. Андрюшка был в «Альгамбре» своим человеком и, как большинство гомосексуалистов, всегда окружен симпатичными девушками. Мне нравилось общаться с его очаровательным окружением, но до тех пор я не испытывал никакого интереса к его протеже. В тот вечер он пришел за кулисы «Альгамбры» с юной особой шестнадцати или семнадцати лет, которую звали Клод. Перед выходом на сцену я до самого последнего момента доигрывал шахматную партию с Дани. Это была уловка, помогавшая забыть, что надо выступать перед тремя тысячами человек. Я придумал этот способ отвлечения, чтобы справиться с волнением, которое изводило меня перед каждым выходом на сцену. С того момента, как она, краснея и стесняясь, вошла в гримуборную, партия потеряла для меня всякий интерес. Не зная, как поступить, я, учитывая, что до выхода на сцену оставалось мало времени, сунул ей в руки махровое полотенце и сказал: «Держите. Вы будете стоять сбоку от сцены и подавать его, когда я подойду вытереть лицо в промежутке между песнями». Обычно я от волнения ужасно потел. Она с усердием выполняла это поручение все то время, что я выступал. Когда занавес упал в последний раз, я вышел за кулисы и, тщательно протерев лицо, как бы в знак благодарности позволил себе быстрый и невинный поцелуй. Так Клод вошла в мою жизнь, а я, естественно, в ее. Веселая и беззаботная, она очень помогала мне снять напряжение. Из‑за близорукости ей приходилось носить очки, от которых взгляд у женщин обычно становится очень сексуальным. Меня забавляло, когда она буквально складывалась пополам над столом, чтобы что‑то отыскать.

После «Альгамбры» мы, к тому моменту уже влюбленной парой, отправились в Нью — Йорк, в Майами, после чего должны были прибыть на съемки фильма по роману Жака Ланцмана «Американская крыса» в постановке Жана — Габриэля Альбикокко, в котором я должен был сжимать в объятиях великолепную Мари Лафоре. Мы с Клод по этому случаю совершили великолепное путешествие — Парагвай, Чили, Боливия. И в один прекрасный день — Господи, вот это жизнь! — каждый из нас отправился в свою сторону, без ссор и обид, сохранив в душе нежные воспоминания о юных годах, которые мы прожигали вдвоем.

От одной Клод к другой

Я потерял Клод, но мне недолго суждено было оставаться в одиночестве. Если память мне не изменяет, то во время написания «Как грустна Венеция» я положил на музыку текст Франсуазы Дорен, и эта песня под названием «СоттеtristeVenezia» начала ошеломительную карьеру по ту сторону Альп. В то время я коротал если не дни, то ночи уж точно с очаровательной блондинкой, которая выглядела на семнадцать лет, хотя ей было около двадцати. У этой романтичной и шаловливой инженю, если так можно выразиться, еще молоко на губах не обсохло. Каждый месяц она на недельку покидала мою гавань и отправлялась в Рим позировать одному модному фотографу. Успех обязывает, и для того, чтобы мое имя узнали в Италии, нужна была реклама. Поэтому однажды я тоже оказался в этой фотостудии. Поскольку моей очаровательной спутнице пришла в голову хорошая идея — снять временное жилище в итальянской столице, то она, естественно, предложила мне поселиться в ее римской квартире. В тот день она куда‑то ушла, я остался один и погрузился в чтение, как вдруг зазвонил телефон. Я не спешил подойти, зная, что мне не могут звонить. Телефон продолжал надрываться, я снял трубку. Молодой мужской голос с приятным итальянским акцентом спросил, дома ли Клод. Да, я забыл вам сказать, что ее тоже звали Клод — я поменял любовь, но любовь не поменяла имени… Всем нам присущ рефлекс официального общения по телефону, и я не стал исключением: «Кто ее спрашивает?» — «Джан Франко». — «Ее пока нет, но, когда она вернется, я передам, что вы звонили». Он уже собирался положить трубку, когда я вдруг решился спросить: «Могу я задать вам нескромный вопрос?» «Да, конечно», — ответил он, явно радуясь продолжению беседы. Не раздумывая, я спросил: «Вы ее любовник?» Последовала короткая пауза. Затем смешок, а за ним искренний, лишенный какого бы то ни было драматизма ответ, в котором сквозили неподдельный интерес и веселье: «Я — да, а вы?» Тут пришла моя очередь рассмеяться, и мы оба расхохотались. Только тогда я понял, что не столько влюблен, сколько польщен тем, что рядом со мной такое очаровательное существо. И сказал: «Так значит, у нее любовники по каждую сторону границы». «Надеюсь, нами все ограничится», — ответил он. Я заверил его, что она в основном ездит по маршруту Париж — Рим — Париж, и предложил встретиться и выпить по стаканчику. Договорились о встрече на террасе ресторана «Виа Венето». Между нами с первого момента возникла подлинная симпатия. Мы ничего не стали говорить Клод. Если ей нравилось так жить, зачем было портить ей ее римские и парижские каникулы, так же как и раскрывать тайну других ее любовей. И только прочитав эти строки, если она их прочтет, Клод поймет, что и я, и Джан Франко знали о существовании друг друга, но не ревновали — игра в «Жюль и Джим», фильм Франсуа Трюффо, нам даже нравилась. Моя романтическая инженю оказалась инженю довольно‑таки распутной.

Заграничное приключение

Я хотел уехать в турне за границу. Мы собрались в офисе студии звукозаписи Баркли, который занимался моими пластинками, и сообща обсудили, куда ехать и с каких стран начать. Я решил в первую очередь посетить Испанию и страны Южной Америки. Поэтому заказал перевод большого количества своих песен, и Эдди Баркли нашел музыкальные студии, которые должны были представлять нас сначала в Аргентине, а затем и в других странах, где говорили на испанском языке. Мои песни очень скоро попали в хит — парады многих стран, в частности «Venecia sin ti» («Как грустна Венеция»), «Соп» («Вместе»), «Isabel» («Изабель»), «Quando по pueda mas» («Когда мне надоест»),

А пока что я появлялся в многочисленных телевизионных шоу — программах как в Италии, так и в Германии и Франции, в передачах Ги Люкса, Марисии и Жильбера Карпантье.

Именно в Бразилии, где меня попросили провести благотворительный гала — концерт в рамках гуманитарного мероприятия, проводимого женой президента Кубичека, мне пришла в голову идея сольного вечера. За пианино у меня был Жак Лусье, контрабас — Франсуа Рабба, ударные — Виктор Рабба. Жак, который хотел испробовать новую форму работы, поскольку собирался перейти к сольной карьере, предложил мне вариант «Play Bach»[45] — сыграть Баха в современной, джазовой обработке. Это выступление стало нашим общим успехом. Я с тех пор решил проводить сольные концерты, а Жак Лусье со своим «Сыграем Баха» сделал мировую карьеру.

Выступая в бразильском кабаре «Мачадо», я обратил внимание на роскошную молодую женщину и постарался сделать так, чтобы меня ей представили. После спектакля она подсела к нашему столику, но все попытки наладить общение были напрасны: она не говорила ни по — французски, ни по — английски, ни даже по — испански, а я, кроме cafezinio и muite obrigado[46], не знал ни слова по — португальски. Но у любви есть свой тайный язык, который не нуждается в словах. За те несколько недель, что я пробыл в Рио, мы с Мадлен — так ее звали — пережили волшебное любовное приключение. Закончив выступление в «Копакабана Палас», я каждый вечер шел в кабаре, где она выступала, и сидел там до окончания ее работы. Снова приехав в Бразилию годы спустя, я узнал, что она некоторое время была подругой одного высокопоставленного государственного чиновника и однажды, одному Богу известно по какой причине, покончила с собой.

Мы пережили счастливые мгновенья,

Мы пережили долгие мгновенья,

Безумные радости, странные муки,

Когда были вместе.

Амалия

Мне всегда нравилось работать в Бельгии, будь то Валлония, Брюссель или Антверпен. Я люблю публику этой страны, которая «усыновляет» тебя безо всяких церемоний. Обожаю их угря в зелени, их прекрасное пиво — это веселая страна, и я счастлив, когда мне иногда случается там бывать. Именно в Бельгии, в Кнокке — Ле — Зуте, я испытал одно из самых глубоких творческих потрясений, и это чувство, к счастью, оказалось взаимным. Однажды вечером я пришел в зал казино немного раньше своего выхода и смог увидеть номер, который предшествовал моему выступлению. Пела уникальная исполнительница фадо[47], наделенная яркой индивидуальностью, совершенно непохожая на Эдит Пиаф, и в то же время очень близкая ей по умению воздействовать на публику, умению покорить ее. Хотя она пела на незнакомом языке, мы все были очарованы. После спектакля хозяин казино месье Нелленс, пригласил нас обоих поужинать вместе, и там очарование продлилось. На следующий день она специально пришла на мой спектакль, затем мы отправились в бистро, где было фортепьяно, и, не переставая, пели почти всю ночь. На следующий день ей надо было уезжать в Монте — Карло на гала- концерт. Расставаться было трудно, но, чтобы не потерять друг друга из виду, я предложил ей вести первую часть моего концерта в Зимнем дворце Лиона.

По ее просьбе я сочинил песню, в которой переплетались трагизм и страсть.

Ах, я хочу умереть за тебя

В тот момент, когда меня коснется твоя рука,

Оставить свою жизнь у тебя на плече

И под звук твоего голоса

Заснуть в обнимку со своим счастьем.

Ах, я хочу умереть от любви,

Отдать тебе последний миг жизни

И без сожалений покинуть мир,

Унося с собой воспоминание

Об этих счастливых днях.

Это было немного в духе фадо, драматично и возвышенно, поэтому очень хорошо сочеталось с ее образом.

То, что она спела эти строки, стало для меня самым большим подарком. Амалия Родригес! Я говорю сейчас именно о ней. Мы оставались друзьями до того самого дня, когда она покинула нас. За несколько недель до ее кончины мне посчастливилось еще раз ужинать с ней, мы говорили обо всем и ни о чем — о фадо, о прошлом и о той полудружбе — полувлюблен- ности, что одно время нас связывала.

Лайза

Это было то ли в среду, то ли в субботу после полудня, словом, в один из дней, когда театры Бродвея дают утренние спектакли. Я, Аида и Жорж Гарварянц собирались в третий раз пойти на один из моих самых любимых американских мюзиклов, «Fiddler on the roof»[48], на афишах которого первое место принадлежало великолепному Зеро Мостелю, о таланте которого не раз говорил мне Морис Шевалье, обычно не очень щедрый на похвалы. Я готовился к выходу, краем глаза наблюдая за ток — шоу, шедшим по телевизору. Наилучший способ узнать вкусы и притязания публики другой страны — это выйти побродить по улицам города, а, вернувшись, включить радио и телевизор. Мое внимание привлекло сообщение о том, что в спектакле занята новая исполнительница. Это была талантливая молодая особа не старше семнадцати лет, не голливудская красотка, но невероятно обаятельная женщина с ярко выраженной индивидуальностью, дочь двух священных идолов шоу — бизнеса — легендарной Джуди Гарленд и Винсента Миннелли, одного из величайших театральных режиссеров Голливуда. Ее звали Лайза Миннелли, нетрудно запомнить. В эпизоде, показанном на ток — шоу, она пела с двумя партнерами, один из которых был худой, элегантный и романтичный, а другой — немного полноватый, невысокий, но забавный. Трио излучало молодость и талант, но из всех троих она производила наибольшее впечатление. Как только прозвучали первые такты, Аида, которая тоже смотрела передачу, позвонила мне и с волнением сообщила, что по телевизору показывают восходящую звезду. Я прилип к экрану и не мог оторваться от него до конца выступления. Мне и в голову не могло прийти, что я скоро встречусь с ней.

Меня часто приглашали на телевидение — одно ток — шоу, затем другое, за ними последовали приглашения, коктейли, и в результате — party[49] в мою честь, устроенное уже не помню кем. Во всяком случае, это был кто‑то, имеющий хорошие связи в музыкальном мире. Я пришел намного раньше приглашенных, чтобы приветствовать их, стоя рядом с хозяином дома. Я пожимал руку пришедшим знаменитостям, а затем все эти люди, знавшие друг друга, образовали небольшие группки и разговаривали, стоя с бокалами в руках и грызя печенье, которое разносили официанты. Я тогда еще никого не знал, поэтому забился в угол, недоумевая, зачем согласился на эту пытку, и подумывая о том, как бы мне незаметно удалиться. Да и вообще, какая разница, заметно или незаметно — кто обратит внимание на мое отсутствие? Во всяком случае, уж не хозяин дома! Меня всем представили, фотографии для разделов светской хроники отсняты. Каждый выполнил свой долг, а об остальном можно забыть! И вдруг я почувствовал на себе пристальный взгляд огромных черных глаз, обведенных яростным взмахом карандаша того же цвета, и аппетитные губы приоткрылись, чтобы произнести: «I’ve seen you the other day, I couldn’t understand a word, but I think you were great, and so different of what I’ve seen before»[50]. Я, конечно, вернул ей комплимент: «Я тоже на днях видел вас по телевидению и считаю, что вы великолепны» — все это на английском языке, конечно. Она протянула руку и очень просто представилась: «I т Liza»[51]. Ну вот, я уже не одинок и не чувствую себя сиротой, у меня появилась собе седница, которая говорит, смеется, выслушивает мои ответы, интересуется моим подходом к песне и находит мою манеру петь слово «великоле — е-е — епно», особенно в песне «Комедианты», очень оригинальной. Она бы хотела продолжить разговор, но назавтра должна была уезжать в Лос — Анджелес выступать в «Коконат Гров». Проболтав целый час, мы разъехались, каждый в своем направлении.

По окончании нью — йоркского ангажемента мне предложили выступить в одной телевизионной программе в Голливуде. Согласился ли я? А то нет! Это было настоящее везение, поскольку я, кроме солнца Калифорнии, имел в своем распоряжении отдельное бунгало и бассейн отеля «Беверли — Хиллз». Едва устроившись в номере, я полез в журнал «Where»[52], в котором прочитал: «Лайза Миннелли выступает в «Коконат Гров». Я заказал столик на троих, распорядился отправить солистке цветы и вечером в компании Хеппи Годейя и Жака Вернона был на спектакле. Нет необходимости говорить о том, что на нас троих произвели огромное впечатление талант и необыкновенное сценическое чутье юной дамы. После спектакля мы бросились в артистическую уборную и, как полагается, говорили там о нашей общей любви к сцене и песням, о будущих выступлениях, о том, что любим и ненавидим, — в общем, о нашей работе. Мы все были настроены на одну волну. Поскольку мы оба, Лайза и я, становимся очень болтливы, когда речь идет о нашей профессии, беседа затянулась до поздней ночи. Она сова, а я — жаворонок, тем более что на следующий день мне надо было быть «в голосе» для телепередачи. Тогда Лайза сказала: «Я поеду на передачу с вами, если я вам не помешаю». Вы только подумайте! Надо быть сумасшедшим, чтобы такая дива могла помешать!

На следующий день к началу репетиции она уже была на месте. Я должен был исполнить три песни на французском — «Надо уметь», «С днем рожденья» и «Комедианты». Декорация, подготовленная для моего выступления, показалась мне до невероятности странной: терраса бистро с несколькими столиками, статисты в беретах, причем один из них — с длинным батоном под мышкой, на углу — прислоненный к стене велосипед… Одним словом, это было все, что я так ненавидел: пародия на Францию, продукт фантазии чужеземных декораторов, никогда не видевших декораций, которые Винсент Миннелли подбирал для своих фильмов! Я подозвал режиссера и заявил, что ни за какие коврижки не стану сниматься в смехотворной декорации, рассчитанной на среднего американца, никогда не выезжавшего за пределы своей страны. Ник Ванноф, человек в общем‑то очень милый, сохраняя спокойствие, попытался объяснить мне, что художник — декоратор создал этот шедевр специально для меня. Тогда я спросил его, бывал ли этот творец хотя бы на одном моем представлении. Ответ был: нет, но он человек с большим воображением… За несколько минут до последней репетиции я все еще стоял на своем: лучше вообще не выступать, чем выглядеть смешным. В конечном счете, не найдя мне замены, режиссер был вынужден согласиться на то, чтобы я выступал на пустом фоне, безо всяких бистро и статистов. Прощайте, хлебные багеты и усатые мужчины, похожие на австрийцев семидесятых годов девятнадцатого века! «Какой же вы самоуверенный», — сказала Лайза. Конечно! Я не желал становиться типичным французским шансонье для типичной и невежественной публики, идти на жертвы ради участия еще в одной передаче, какой бы престижной она ни была. Лайза продолжила: «А вот странно, когда вы нервничаете, то намного лучше говорите по — английски!» После записи, которая все же состоялась, мы пошли перехватить чего‑нибудь во французский ресторан. Лайза поинтересовалась моими планами назавтра. Я ответил, что должен ехать в Канаду, где после нескольких представлений в зале «Площадь искусств» собирался отправиться в турне по провинции. В тот вечер мы расстались более нежно, чем обычно.

Монреаль — это возвращение к истокам. Там у меня друзья, преданная публика, с ним связана уйма воспоминаний. Это воспоминания о дуэте с Пьером Рошем, о наших попойках, о путешествиях по стране, удивительной во все времена года, особенно весной, когда солнце, словно прекрасный принц, будит спавшую на протяжении долгих месяцев природу. Оно, как по мановению волшебной палочки, освобождает землю от снегов, которые казались вечными. А с приходом осени земля и леса одеваются в багрянец и золото. Я всегда испытывал особую нежность к Квебеку, где к нашему дуэту впервые пришел большой успех.

В «Площади искусств», красивом концертном зале на три тысячи мест, Жак Вернон — мой импресарио, секретарь и друг, сообщил мне перед последним выходом: «У меня есть для тебя сюрприз. Когда переоденешься, увидишь». Сюрпризом была Лайза во плоти и крови. Мне кажется, что она еще в Лос — Анджелесе договорилась с Жаком, который хранил все в тайне. Она сопровождала меня на протяжении всего турне, заряжала своей жизненной энергией, а во время репетиций танцевала чечетку с Жаком Верноном, профессиональным учителем танцев. Отработав в Канаде, я, в свою очередь, последовал за ней в Лас — Вегас, где она должна была петь. А потом, о боже мой, наша бродяжья жизнь положила конец этому любовному приключению, которое с течением лет превратилось в настоящую крепкую дружбу.

Голливуд моих мечтаний

«Беверли — Хиллз»! Впервые в жизни я остановился в легендарном отеле «Беверли — Хиллз», где часто останавливались и даже успели завести свои привычки самые известные деятели литературы, политики и кино. Несмотря на свои скромные возможности, я снял огромное бунгало, одно из тех, о которых мы мечтали в детстве, смотря хроники в кинотеатрах «Гомон» или «Пате», где показывали жизнь звезд.

Беверли — Хиллз в дождливый день больше похож на Камбре, чем на калифорнийский город. Чтобы показать, что французская звезда ничем не хуже местных, я нанял шофера с лимузином. Если честно, то я ненавижу все эти длинные и мрачные лимузины с затемненными стеклами, они напоминают мне похоронные катафалки. Странно все же, что знаменитости, которые делают все возможное, чтобы быть на виду, постоянно прячутся за темными стеклами машин и надевают черные очки. Но я преодолел это предубеждение и принес себя в жертву традиции. Какой традиции, спросите вы меня? Да той, что принимают все‑таки по одежке. Местом in*, куда было принято ходить на ужин, считался «Браун Дерби». Мой американский агент назначил там встречу, чем несколько превысил наш лимит. Поскольку каждому известно, что все американское обязательно должно быть шире, больше, богаче и шикарней всего европейского, то мы удостоились настоящего наводнения. Я вышел из лимузина, портье поспешил ко мне с открытым зонтиком, который тоже был гигантских размеров. Шагая с опущенной головой, чтобы защитить лицо от проливного дождя, я увидел врезанную в тротуар звезду, в центре которой было написано имя знаменитости. «Странный народ эти американские артисты! — подумал я. — Покупают заведение и, чтобы все знали, что это место принадлежит им, пишут свое имя у входа на мостовой». И только позже я узнал, что все мостовые города усеяны такими звездами с именами тех, кто создал славу кинематографической Мекки.

Возвращение к истокам

После турне по Советскому Союзу мы собирались съездить в Армению. Мне пришлось настоять на этом в момент подписания контракта, поскольку очень хотелось увидеть страну, откуда шли мои корни. Интересно, чего боялись местные власти? Я, конечно, отказался предъявить тексты песен комиссии, осуществлявшей цензуру. Но на самом деле, что там можно было подвергнуть цензуре? Разве что песню «После любви». Да и вообще, мне этого просто не хотелось. Поэтому до последнего момента затягивал обещанный показ переводов своих песен. В ереванском аэропорту, как только вышел из самолета, мне в лицо ударил такой холод, о котором я даже не мог и подозревать. Каким же наивным я был! Каким невеждой! Мне всегда казалось, что Армения — скорее всего теплая страна. Падал крупный снег! В конце концов сам захотел сюда приехать, вот и приехал. Когда я спустился с трапа, кто‑то сунул мне в руки огромный букет цветов. Я и так плохо видел из‑за обильного снегопада, но теперь уже не видел ничего. Передав букет в руки первой попавшейся секретарши из комитета, отвечавшего за встречу, и дважды поцеловав ее в заледеневшие щеки, я резко пресек все попытки вернуть мне столь обременительный презент. После этого повернулся к представителям администрации, которые приветствовали меня, естественно, на армянском языке словами: «Добро пожаловать, с возвращением вас»! С каким возвращением? Я никогда здесь не был, как и мои родители, уроженцы совсем других государств. Едва успев разобраться в представителях администрации, я наткнулся на человек эдак двести, бывших, по их словам, моими родственниками. Никак не ожидал встретить так много родственников в стране, которая не знала даже моих бабушку и дедушку. И пошло и поехало, и начались бесконечные «Шарлъ — джан, сирели Шарль ахпер джан» [53], и дай пожать твою руку, и дай припасть к твоей груди, и дай расцеловать тебя! Каждый хотел что‑то мне сказать, все хотели договориться о встрече, чтобы я мог увидеть остальных членов семьи, их родителей, детей, детей их детей! Все толкались и рвали меня на части, это было намного хуже, чем при выходе из «Олимпии»… С трудом удалось посадить меня в огромный черный лимузин — из разряда тех, которыми пользовались великие партийные деятели. Аида, пройдя сквозь те же «Аида джан, сирели Аида», в шляпе набекрень и перекошенной шубе тоже еле добралась до лимузина. Наконец‑то мы ехали в гостиницу, где, как нам казалось, могли хоть немного отдохнуть. Не тут‑то было! Холл гостиницы был переполнен и в основном родственниками наших дальних родственников. Кто бы мог подумать, что после геноцида, уничтожившего полтора миллиона наших людей — в общем‑то половину населения страны, — им удалось до такой степени успешно возродить расу. Какое повышение рождаемости! Добраться до номера в гостинице стоило огромных усилий. Едва я с облегчением сказал «Уф!», начал трезвонить телефон, он все звонил и звонил. Мы отключили все розетки. Я мечтал о том, чтобы, приняв душ, спокойно перекусить в компании сестры и музыкантов. Как бы не так! Мы были официально приглашены. Уже не помню, что мы ели на приеме, но по части тостов я имел дело с профессионалами. Более того, с чемпионами мира по этому делу. Каждый поднятый бокал должен был сопровождаться небольшой речью. Конечно, пришлось и мне произнести речь.

А ведь «застольный» вид спорта был знаком нам с детства. Чтобы выйти из этой почти неразрешимой ситуации, я вспомнил о своем отце, произнесшем однажды, на мой взгляд, самый памятный и длинный тост по поводу крестин моей дочери Седы, которую мы тогда еще звали Патрицией. В 1956 году, когда ей было уже девять лет, родители, наконец, решили крестить ее. Сначала — неизменная процедура в апостольской армянской церкви, затем — встреча с родственниками и друзьями в известном армянском ресторане «Сирень» на улице Ламартин. В общей сложности там было около сорока человек. Благодаря организаторским способностям моего отца, еда была обильной и спиртное лилось рекой — водка, ракия, красное вино, и все, чего пожелаете. Он руководил всем и был тамадой, главным распорядителем церемонии, без которого не обойтись за армянским или грузинским столом. Ни один бокал не может быть поднят, пока на то нет особого разрешения, тамада произносит хвалебные речи, и, чтобы выпить, существует условие sine qua поп[54], тем более что вы обязаны выслушать речь до конца! Тамада должен быть поэтом, трибуном, немного комедиантом, а уж его таланты декламатора или певца тем более приветствуются. Мой отец всегда был большим асом в этой области и мог часами держать в напряжении аудиторию, сидящую с поднятыми бокалами. На крестины Патриции он выдал такое, чего мы от него даже не ожидали. За праздничным столом были люди всех вероисповеданий и всех национальностей. За тостами, национальными блюдами, сырами, десертами, кофе и рюмочками коньяка и ликера никто даже не заметил, что прошло много времени, хотя мы сидели за столом уже девять часов. Папа использовал все свое умение и талант, чтобы взволновать, позабавить и заинтересовать аудиторию, и все это в процессе вечера развивалось крещендо, по нарастающей. Сначала он произносил тосты за каждого из сидевших вокруг стола, восхваляя их достоинства и высмеивая недостатки. Затем выпили за упокой душ тех, кто погиб в аду геноцида, и тогда каждый из нас взял кусочек хлебного мякиша, окунул его в свой бокал с вином, а после положил на край тарелки. Пили за тех, кто достоин был бы считаться армянином и кому отец выдавал это право с той же легкостью, с какой надеялся сам получить французское гражданство. После каждой речи бокалы наполнялись вновь, хвалебным и благодарственным речам не было конца. Выпили за квартал, где теперь жили, за каменный мост, который когда‑то надо было перейти, за судно, доставившее беженцев в Марсель, за железную дорогу, по которой добрались до Парижа, конечно же — за Францию, а потом за все пригороды Парижа, приютившие нас в свое время — Альфортвилль, Исси — ле — Мулино и многие другие. Мне было любопытно, в какие дали заведет нас фантазия отца. И все это перемежалось стихами и песнями в исполнении некоторых гостей. Девять часов. Девять часов сидеть за столом, девять часов пить и при этом не устать ни от речей, ни от выпивки. Бросив взгляд на батарею пустых бутылок, которые официанты ставили за моим стулом, я с интересом подумал, как же отец завершит свое выступление. И он блестяще справился с этой задачей, подняв три заключительных бокала соответственно за воду, газ и электричество. Французский тамада ни в чем не уступает своим собратьям из других стран, и я уверен, что это прекрасное и первое в своем роде представление до сих пор не имело себе равных.

У отца была привычка давать прозвища знакомым и друзьям, например, Медведь Бедрос, Ишак Симон и другие. Симон вовсе не был глуп или упрям, прозвище досталось ему просто так, ни за что, и, пока он жил во Франции, все друзья звали его Ишак Симон. В 1947 году он уехал в Армению, где стал работать распорядителем в гостиничном ресторане. Он подошел ко мне со словами: «Я — Ишак Симон». Мы с Аидой узнали его и были очень рады встрече. Он наклонился и шепнул мне на ухо: «Твоя бабушка в холле гостиницы, а представители администрации не пропускают членов твоей семьи».

Мы с Аидой вышли из‑за стола и пошли знакомиться с матерью нашего отца, женщиной девяноста семи лет с очень громким голосом, крепко стоявшей на маленьких ножках и такой миниатюрной, что я мог бы, как пушинку, поднять ее одной рукой. После объятий и поцелуев она рассказала, что на мое выступление в здании оперного театра все места были распределены между членами партии, а членов моей семьи не посчитали нужным пристроить даже на откидные сиденья. Партия — партией, но на следующий день я выдвинул ультиматум, вернее, даже два ультиматума. Во — первых, на сцене оперного театра стояли два фортепьяно, одно — самого среднего качества, и второе — «стейнвей». Мне, естественно, было уготовано то самое, средненькое, поскольку я не относился к разряду классических исполнителей. В оперном театре довольно быстро поняли, что, несмотря на армянские корни, я с большим успехом владею чисто парижским искусством ругаться и говорить на повышенных тонах. В Армении, как и во всем СССР, люди испытывали священный ужас перед крикунами. Поэтому пианино мне заменили. Что касается моих родственников, то я добился для них семи мест в середине первого ряда, а некоторым влиятельным партийным деятелям пришлось пересесть на более скромные места. С этого момента моя маленькая бабушка в сопровождении шести членов семьи сидела в первом ряду на каждом моем выступлении. Таким образом все свое пребывание в Армении я провел лицом к лицу с бабушкой. В Ереване студенты написали на фасаде здания оперы слова: «Все места забрали члены партии, но Азнавура у нас не отнимут».

Во время того короткого путешествия я не успел как следует ознакомиться с Ереваном. В утешение мне повторили слова, сказанные в подобной ситуации одним из царей всея Руси, путешествовавшим по Армении: «Пусть я не увидел гору Арарат, но и гора Арарат не увидела русского царя». Чтобы произнести такую ахинею, не обязательно быть царем. Я бы сказал так: «Снегопад помешал мне увидеть гору Арарат, но я все это еще наверстаю». Конечно, это не Пруст и не войдет в анналы истории, но зато истинная правда.

В США с сольным концертом

Эта поездка была просто блажью, в ней не было особой необходимости. Я взял курс на Нью — Йорк всего лишь для того, чтобы показать две свои песни на английском языке и посмотреть пару — тройку спектаклей. Издатель Ховард Ричмонд, с которым я был давно знаком и который уже издавал записи некоторых моих песен, был оповещен о моем приезде. Мне было нужно не так уж много — только студия звукозаписи. Из всего багажа я вез два магнитофона и больше ничего. Ховард отдал в мое распоряжение одного из лучших звукооператоров, Хэппи Годея, и мы немедленно приступили к студийной записи. У меня был отвратительный акцент, тогда я еще не понимал, что надо делать тональное ударение, иначе тебя никто не поймет. Арт Любофф, хозяин известного джазового клуба «Виллидж Гейт» в Гринвич- виллидже, очень любил фильм Франсуа Трюффо «Стреляйте в пианиста». И, поскольку он всегда был готов изыскивать новые имена, естественно, пришел на мой сеанс звукозаписи. Песня «И ты уступаешь» произвела на него большое впечатление. Он спросил, сам ли я играю на инструменте, и был невероятно удивлен, что мой инструмент, это не фортепьяно, а голос. В тот же вечер он пригласил нас на джазовый концерт в свой клуб. Я пошел туда для того, чтобы послушать певицу Нину Симон, о которой прежде ничего слышал. Не могу сказать об остальном, но на пианино дама играла весьма впечатляюще. Он представил нас друг другу и объяснил, что я — французский сочинитель песен и исполнитель, пишущий в совершенно иной манере, чем она. Мы договорились встретиться через несколько дней в кабинете Ричмонда, и после этой встречи она отобрала две мои песни, которые собиралась записать вместе со мной. Это были «Надо уметь» и «Любовь — как один день». В тот же вечер Арт Любофф поинтересовался, понравился ли мне зал и, когда я ответил, что он идеален для исполнителя, сообщил, что пригласил меня именно с этой целью и, если я согласен, то готов пригласить меня на неделю и заплатить две тысячи пятьсот долларов. Он был очень удавлен, узнав, что я давно не работаю в кабаре, а только в больших залах, с сольными концертами. Сказал, что в США даже самые известные «звездные» исполнители всегда соглашаются на ангажемент в клубы. «В конечном счете, — заключил он, — если вы передумаете и однажды решите прийти к нам, моя сцена всегда для вас открыта».

После этого путешествия у меня возникло желание выступать в стране — законодательнице шоу — бизнеса. «Но, — заметил Жан — Луи Марке, — у меня никогда не было предложений насчет тебя, им нужна была только Жаклин Франсуа. Она продала в Америке большое количество пластинок, поэтому ее всегда ждут там с распростертыми объятиями. А что касается тебя, то Баркли всегда распространял твои пластинки в Европе и на Ближнем Востоке и больше нигде».

У меня были некоторые сбережения. Поэтому я предложил Жану — Луи организовать мировое турне и особое внимание уделить Соединенным Штатам. Доход от стран, в которых меня уже знали, помог бы сделать вложения в американское турне, где мне придется работать за свой счет. «Это безумие!» — возразил он. «Это безумие!» — кричали мои друзья и все мое окружение. Конечно безумие, но разве в нашей профессии можно без него обойтись? А тем временем Жан — Луи познакомился с человеком, который представлял в Европе Рэя Чарльза. Он был поляк по происхождению, был готов сделать для меня все что угодно и считал, что деньги, которые я собирался вложить в это дело, не будут потрачены зря. Турне обещало быть удачным: немного Испании, Франции, Швеции, Бельгии и Голландии, несколько концертов в СССР, и прямо оттуда — в Нью — Йорк, где я снял «Карнеги — холл» на период до выступлений в Вашингтоне, Бостоне, Филадельфии, Чикаго, Сан — Франциско и Лос — Анджелесе.

По приезде возникло первое осложнение: моя советская виза произвела не очень хорошее впечатление. Стали интересоваться, что я делал у коммунистов, являюсь ли членом компартии. Я все честно отрицал, поскольку красноватые симпатии все же не делали из меня члена какой‑либо политической партии. Мой девиз — дружить с мужчинами и женщинами любых политических взглядов и всегда держаться подальше от представителей власти. Моя партия — это публика, белая, черная или желтая, правая или левая, бедная или богатая, гетеро- или гомосексуальная — какая разница! Наконец мы добрались до города, где мной занялся Херб Розен, поскольку Баркли, благодаря нашему общему другу Куинси Джонсу, удалось заполучить для меня контракт на запись под маркой «Меркури». В том, что касается связей с общественностью в лице американских радиокомпаний, меня поддерживал и даже иногда опережал необыкновенный musicman* Хэппи Годей, ставший с тех пор одним из моих ближайших друзей.

Второе осложнение, и не из самых простых, заключалось в том, что пресса бастовала вот уже несколько недель, и прогнозы на возобновление работы были самыми пессимистичными. Оставалось только телевидение, на котором из всех ток- шоу наиболее популярной была программа Джека Пара. Джек знал обо мне со слов Женевьевы, которая долгое время держала на Монмартре кабаре, где мы часто собирались после концертов, чтобы выпить по рюмочке с Жаком Брелем, Раймоном Дево, Пьером Рошем и многими другими. Позже Женевьева обосновалась в Нью — Йорке и стала там достаточно известной дамой. Благодаря ей Джек Пар и узнал о моем выступлении в «Карнеги — холле». Поэтому больше недели Джек каждый вечер объявлял в своей программе о концерте некоего Шарля Азнавура, французского певца, выступление которого, по его словам, никак нельзя было пропустить. Он справился со своей задачей настолько успешно, что накануне выступления Сибилла Годей, жена Хэппи, не пропускавшая ни одной премьеры, не сумев купить билеты для себя и своей дочери Мейс, позвонила одному хорошему знакомому, занимавшемуся продажей билетов, и сейчас я передам вам полностью их диалог:

— Мне нужно два места на выступление Шарля Азнавура.

— Шарля… как?

— Шарля Азнавура.

— Одну минуту, сейчас посмотрю.

Человек снова взял трубку и сказал:

— Мест нет.

— Вы что, смеетесь? Его же никто не знает.

— Да, но тем не менее мест нет.

— Да ладно, не смешите меня, найдите два места…

— Сибилла, уверяю вас, мест нет, и все тут! Даже стоячие все проданы! Может быть, мне удастся устроить для вас два места на сцене, за певцом…

Кончилось тем, что она заполучила‑таки два стула, чтобы видеть меня со спины. Таким вот образом в 1963 году я дебютировал на сцене «Карнеги — холла» в Нью — Йорке, причем на сцене сидело человек триста, в основном американцы. В зале было много музыкантов и людей, которым полюбился фильм «Стреляйте в пианиста». Пресса на следующий день была единодушна в своей оценке, и разнообразные приглашения посыпались фадом. Но нам пора было уезжать, и мы короткими перебежками всегда под аплодисменты продвигались в сторону Лос — Анджелеса, который находился в двух шагах от студий грамзаписи легендарного Голливуда. Я выступал в зале, где в то время проходили вручения премий «Оскара». Моим «Оскаром» было то, что в первых рядах на моем выступлении сидела цепочка звезд, перед которыми мы с Аидой в детстве преклонялись. Перед выходом на сцену Джина Лоллобриджида в сопровождении Гленна Форда пришла в актерскую уборную обнять меня. То, что мы разговаривали по — французски, не понравилось ее спутнику, который с раздражением бросил: «А нельзя ли говорить по — английски?». Но к концу моего выступления, которое его, похоже, задобрило, оттаял и даже попытался произнести несколько фраз на французском языке. Впервые пресса была единодушна со зрителями и, к моему огромному удивлению, хорошо отзывалась о моем турне. Одна газета даже дала заголовок: «Шарль Азнавур заводит друзей быстрее, чем де Голль — врагов».

По возвращении в Нью — Йорк в моем гостиничном номере состоялась «встреча в верхах» для того, чтобы наметить политику на следующий приезд. Я выдвинул идею петь в университетских театральных залах, что в то время было очень распространено. Специальный комитет выбирал артиста, которого приглашали на следующий сезон.

— Можно ли снять залы?

— Да, за свой счет — конечно. Но молодежь совершенно не знает, кто ты такой. Им нужна знаменитость.

— Сколько стоят билеты?

— В среднем пять долларов.

— О’кей, у меня есть для вас знаменитость. Мы будем продавать билеты по доллару.

— Но ты же ничего не заработаешь!

— Если я покрою все расходы и все пройдет успешно, то не напрасно вложу деньги.

И на следующий сезон я отправился той же дорогой с несколькими дополнительными остановками — в Далласе, Новом Орлеане и, что важнее всего, в десятке университетов. Сколько воды утекло с памятного концерта в «Пакре»! Я гордился результатом поездки: не пытаясь экономить, я смог окупить все свои расходы. Со мной ехали рекламный агент Ришар Балдуччи, секретарь Жак Вернон, мой французский импресарио Жан — Луи Марке, режиссер Дани Брюне, отвечавший также за звук и освещение, и пять французских музыкантов, которым удалось получить разрешение на работу от очень влиятельного «Союза американских музыкантов», что в то время было большой редкостью.

Безголосый

В то утро я проснулся без голоса. Нет, я потерял его не частично, а полностью. Несмотря на то, что на глазах у меня была маска, а в ушах — беруши, я не мог уснуть добрую половину ночи. Самое ужасное, что может грозить певцу, это недосыпание. Проснувшись в плачевном состоянии, уткнулся глазами в чемоданы — да что я говорю, в дорожные баулы — морда просит кирпича, а кожа выцветшая, как старая губка. Я надрывно кашлял, чтобы освободить бронхи. В ужаснейшем расположении духа бросил взгляд в зеркало. Какой ужас! Мне сто пятьдесят лет! Это непоправимо, абсолютно непоправимо. Я сделал все, что мог, пытаясь исправить ситуацию: глотил, солюпред, флюмицил, ингаляции — никакой реакции. Закутанный так, словно собирался ехать в Сибирь, явился в театр. Артистическая уборная была оформлена с шиком — корзина с фруктами, три бутылки бордо из лучших сортов винограда, толстая пачка телеграмм. Распространитель билетов сообщил мне, что все места были взяты с боем и проданы за одно утро. Настоящая катастрофа! Что делать? Я не мог извлечь из этого чертова горла ни единого звука! Вызвали врача, который смог приехать только после того, как закончилась партия в гольф. Ожидая его, я метался, словно тигр в клетке. Наконец он явился в костюме игрока в гольф, этакий уверенный в себе сноб, просто умереть можно. Первыми его словами были: «Обычно по воскресеньям я не езжу к больным». Подумать только, за такие‑то деньги! Открывая свой саквояж, он спросил: «Так что с вами приключилось?» — «Я потерял голос, но через час должен петь». — «А, так вы поете?» Придурок! Где он находится, и зачем, он думает, его позвали? Последовала рутинная проверка — он измерил давление (странно, что не сделал кардиограмму), обследовал уши, словно все это имело какое‑то отношение к голосовым связкам! «Так вы, значит, певец?» Вот идиот, он же находится в моей артистической уборной, весь город обклеен афишами, одна из которых, кстати говоря, висит на стене прямо у него перед носом.

— Так вы сегодня вечером поете?

Я только что сообщил ему об этом, но все же старался сохранять спокойствие.

— Через час. Когда со мной такое случается, мой врач колет мне камфору или черт его знает что еще, и я могу быть уверен, что выступление состоится.

— А почему вы его не вызвали?

— Да потому, что мы находимся в пятистах километрах от моего дома!

Поскольку он, явно не слушая меня, рылся в недрах своего саквояжа, то опять процедил сквозь зубы:

— Надо было вызвать своего лечащего врача.

Я был готов его убить. Пришлось повторить:

— Один укол решил бы все проблемы.

— Об этом не может быть и речи, я никогда не делаю уколов, пропишу вам таблетки. Через час будете петь, как тенор.

Вот это как раз было бы лишним.

Затем он забеспокоился по поводу гонорара. Оно и понятно, ведь никого не пускают играть в гольф бесплатно.

— Мой менеджер в соседней комнате, он рассчитается с вами.

Он оставил мне несколько пилюль и рецепт, упаковал все свои пожитки и снова повторил:

— Так вы, значит, поете?

Затем, довольный собой, очистил поле. Через час я вышел на сцену. Голос у меня был хриплый, но я кое‑как выпутался из этой неприятной ситуации. Публика еще помнила меня в самом начале карьеры, когда мой голос звучал, словно из лавки старьевщика, — некоторые даже отсылали назад в магазин только что купленные пластинки, думая, что им продали подержанный товар. Так что они почти не заметили разницы.

Очень своеобразные услуги

Она вошла в комнату, где стояла кровать, на которой я корчился от боли. Довольно миловидная, немного полноватая, блузка подчеркивает тяжелые груди, каждая из которых словно специально создана для того, чтобы к ней тянулась мужская рука, короткая облегающая юбка едва доходит до бедра. Говорила она только на своем родном языке и еще на русском, который при коммунистическом режиме был обязательным. Используя несколько известных мне слов языка Пушкина, а также то немногое, что смог воспроизвести из международного языка мима Марсо, я кое‑как объяснил причину ее присутствия у моего изголовья. У меня была «бетховенская» проблема, так я называл защемление между четвертым и пятым позвонками, от которого довольно часто страдал. Меня немного удивило, что она не принесла с собой складной лежак для массажа. Я разделся, оставив только плавки, хотя она требовала снять и их. Наконец она жестом попросила меня лечь на живот. Устроившись поудобнее, вылила мне на спину какую‑то маслянистую жидкость и начала гладить низ спины, время от времени делая легкие шлепки в районе ягодиц. После пятнадцати минут расслабляющего, но совершенно неэффективного массажа, сделала знак перевернуться. Я чувствовал себя, как рыба на сковородке. Обмазав мою грудь и живот маслом, с приятной улыбкой обхватила меня ногами, чтобы удобнее было справиться с задачей. Ее грудь качалась в двух сантиметрах от моего лица, и взгляду открывался маленький белоснежный треугольник узких трусиков. Ее это, по всей видимости, совершенно не смущало, и она все время что‑то говорила, не заботясь о том, понимаю я что‑то или нет. Закончив работу, если это можно назвать работой, спросила, хочу ли я чего‑нибудь еще. Чего‑нибудь еще? Чего, спрашивается, я еще мог хотеть, если не избавления от боли! Услышав в ответ «ньет» и видя перед собой то, что, по ее мнению, свидетельствовало о полном отсутствии энтузиазма, скорчила недовольную гримасу и пошла мыть руки. На вопрос «сколъке», назвала чрезмерно завышенную сумму, которую я, несмотря ни на что, заплатил, потребовав взамен квитанцию. А она как раз забыла прихватить с собой квитанционную книжку, но пообещала завтра же занести мне в гостиницу расписку, да так и несет ее по сей день. Потом ушла, как и пришла, — легкомысленная, одетая во все короткое, оставив меня наедине с моими страданиями и подозрением, что ко мне приходила не «кинезитера- певтка», а «кинезитерадевка», которая собиралась облегчить не мои боли, а кошелек. На следующий день я имел дело с настоящим массажистом, который не стремился доставить удовольствие, зато за более разумную цену очень помог мне.

Сестричка

Только не подумайте, что я забыл об Аиде, моей маленькой старшей сестре. Нет, она всегда со мной, молчаливо присутствует в моем сердце, а с музыкальной точки зрения ее помощь просто бесценна. Нас объединяют общие воспоминания, но она лучше помнит события и людей, некоторых из которых я уже забыл. У нас с Аидой разница в семнадцать месяцев, и нас воспитывали практически как близнецов. Мы играли в одни и те же игры, любили одни и те же вещи. Когда мне купили матросский костюмчик, Аиде захотелось носить такой же. Всегда, особенно в раннем возрасте, она относилась ко мне покровительственно. Считала, что должна заботиться обо мне, и выполняла взятую на себя миссию очень ответственно. Мы были еще совсем малышами, но нас можно было спокойно оставить одних дома, со мной ничего не могло случиться. За исключением одного момента. Сестра следила за тем, чтобы я не умер от голода, поэтому постоянно кормила меня всем, что попадалось под руку — будь то сахар, куски мяса (это тогда, когда у меня еще не было зубов), монетки или пуговицы. А я доверчиво, словно страус, заглатывал все, что она мне давала. Чтобы ее порадовать, я безропотно глотал даже прописанные ей лекарства, испытывая при этом огромное счастье от такой заботы о себе. Поскольку она звала меня «арпарик», что на армянском языке означает «братик», то и я тоже звал ее «арпарик», думая, что именно так и надо обращаться друг к другу.

Аида брала уроки игры на фортепьяно, меня отдали учиться скрипке. Я не любил скрипку. Сестра играла на фортепьяно, и мне бы тоже хотелось играть на нем. Пропилив несколько месяцев смычком по струнам несчастного инструмента, я решил, что никогда не стану скрипачом. Помнится, в тот день, когда мне купили скрипку — я тогда был еще очень мал, — я встал на углу улицы Шамполион возле дедушкиного ресторана, чтобы помучить струны на свежем воздухе. Наверное, прохожие думали, что я — несчастный маленький цыганский ребенок, которого послали заработать немного денег. Насколько помню, я не заработал ни единого гроша, а ведь это могло стимулировать меня к продолжению занятий! Так что, если я не стал великим скрипачом, виноваты в этом только прохожие! Иегуди Менухину в любом случае не пришлось бы опасаться соперничества с моей стороны.

В 1957 году, вернувшись из Канады, Аида представила мне молодого композитора армянского происхождения, который избрал себе немыслимый артистический псевдоним — Дайрен Веб. К счастью, он скоро отказался от него и вернул свое настоящее имя. Я особо не был знаком с Жоржем Гарварянцем, поэтому мне казалось, что он сочиняет рок — н-роллы. Слышал только одну его песню, которую он написал для Эдди Митчелла, «Даниела» — кстати, песня была великолепная, только не в моем стиле. Поэтому, когда Аида предложила дать ему возможность положить на музыку какой‑нибудь из моих текстов, я решил, ничего им не говоря, устроить что‑то вроде прослушивания, доверив ему один посредственный текст, в успех которого сам не очень‑то верил. Он сочинил мелодию, которой мои стихи были просто недостойны, и после этого я решился доверить ему тексты, более соответствующие его уровню. Жорж был необыкновенно щепетилен, постоянно сомневался в достоинствах своей музыки. Когда я, закончив работу над новым текстом, не мог найти подходящей музыки, то всегда обращался к нему. Он сочинил для меня настоящие шедевры: «Париж в августе», «Нет, я ничего не забыл», «И все же», «Старомодные развлечения», «Аве Мария» и многие другие. Кроме композиторского дара, Жорж был наделен необыкновенным чувством юмора и талантом пародиста.

Итак, Аида играла на фортепьяно и, когда я порой садился за клавиатуру, находила мои аккорды недостаточно хорошими, да что там говорить, отвратительными! У нее всегда был идеальный слух. Она всегда присутствовала на моих записях, исправляя меня, если какая‑то нота казалась ей не очень правильно взятой или слово произнесено недостаточно отчетливо. Уверен, что многие мои песни так и не были бы исполнены, если бы не ее настойчивость. Среди песен, которые я по совершенно непонятной причине упорно отказывался включить в свой сценический репертуар, были «Мама», «Надо уметь», «Как грустна Венеция». В то время я принял решение больше не участвовать в гонке за первым местом в хит — параде, не записывать «симплов», а полностью посвятить себя записи виниловых альбомов. Аида, пластинки которой пользовались некоторым успехом, несмотря на свой талант и блестящее начало карьеры, в одночасье решила бросить все и последовать за Жоржем Гарварянцем, за которого только что вышла замуж, и полностью посвятить себя профессии жены. Жорж не мог сочинять музыку, если Аиды не было в пределах видимости. Она всегда сидела рядом с пианино, разгадывая кроссворды.

Если ему случалось в процессе сочинительства забыть какую‑то мелодию, он всегда мог рассчитывать на то, что Аида, обладающая необыкновенной музыкальной памятью, подойдет к пианино и тут же наиграет ее, а потом снова вернется к своим кроссвордам.

Пресса

Хвалебных статей в мой адрес в прессе было не так уж много. Если честно, то поначалу их вообще не было. Предприятие по уничтожению Азнавура бесперебойно работало на протяжении многих десятилетий. В этой области пресса не знала ни забастовок, ни безработицы! И уж, конечно, я был некрасив, хуже того, на меня просто невозможно было смотреть, а голос — так вообще невыносимый. И вдобавок ко всему я писал песни, не пользовавшиеся популярностью, на темы, никому не интересные, высосанные из пальца. Имея столько недостатков, оставалось только пойти да повеситься. И тем не менее публика начала привыкать ко мне, пластинки распродавались очень неплохо, а залы чаще всего не пустовали, особенно в районах южнее Лиона.

Спокойные, они все время рядом.

Что волноваться, это вы в мученьях,

Паникуя

И умирая от волнения

На сцене перед публикой

Дрожите.

А эти люди мрачно

Подстерегают вас во тьме,

Вооружившись ручками,

Любой ваш шаг, любое слово

Для них — лазейка.

В вашей броне всегда отыщут брешь,

Найдут больное место

Те, кто уполномочен

Писать статью —

Я это знаю, никогда

Не окунут перо В

святую воду одобрения.

Что остается вам,

Несчастным, уязвимым

Одиноким простофилям —

Вас больше нет.

Так откажитесь от надежд

И пасть заткните.

Несмотря на это, большинство радиостанций, а в особенности пресса, воротили от меня нос и, более того, кидали в меня камни. Я не подавал виду, что замечаю их нападки, хотя очень болезненно все это переживал. И ни разу не взялся за перо или телефонную трубку, чтобы пожаловаться на какой‑либо журнал или отдельного журналиста. Я сохранял бесстрастие и даже старался не читать статьи о себе. Нескромные снимки, творения французских или итальянских папарацци, никогда не заставляли меня вмешаться и, наняв адвокатов, требовать компенсации за нанесенный ущерб и вмешательство в личную жизнь. Нет, я замкнулся в себе, так как считал, что авторы этих разгромных статей кусают локти, видя, что не имеют никакого влияния на отношение ко мне публики и развитие моей карьеры. Я не реагировал ни на что: полемика только усложнила бы мою и без того нелегкую жизнь. Я думал: «В конце концов, каждый занимается своим делом!» Удары ниже пояса, как и удары по физиономии, закаляют характер, а что в результате остается в памяти? Статью забудут, как только выйдет следующий номер, а песни, записанные на пластинки и диски, передаваемые по радио, продолжают звучать день за днем, и день за днем звучит голос их исполнителя. Сказать, что проблемы с прессой оставляли меня равнодушным, было бы веселеньким эвфемизмом. Но я глотал все это и с головой погружался в работу, зная, что никакие их усилия не смогут одолеть меня, работающего по пятнад- цать — восемнадцать часов в день. Накапливая горечь и злобу, я бы заработал язву желудка, а то и инфаркт. Какой смысл заводить судебный процесс против преследований средств массовой информации, действующих через какое‑то подставное лицо! В любом случае я рисковал проиграть. Как тяжело, как все это тяжело…

Итак? Итак, я употребил всю свою энергию на то, чтобы учиться, получить больше знаний и продолжать развивать свое мастерство. Около семисот песен, смею надеяться, не самых худших, и какое — никакое знание пяти иностранных языков, позволяющее мне записывать песни в девяноста странах. Не говоря уже о фильмах, прекрасно принятых кинематографическими критиками. Моим больным местом было то, что как поэт — композитор и исполнитель я, по мнению прессы, был годен только на помойку. Но оказалось, что я неистребим. Поэтому удержался и неплохо отделался, учитывая ужасный голос и внешний вид, отсутствие таланта и не имея никаких перспектив на сцене. Похоже, что критики нового поколения понимают меня лучше, чем те, кто сейчас ушел на заслуженный отдых.

Теперь могу признать, что все это было нелегко. Сомнения, тревоги, страх перед выходом на сцену, ужасное чувство, что у каждого зрителя в кармане лежит какая‑нибудь уничижительная статья обо мне, все эти мысли долго были моими спутниками в бессонных ночах. Но теперь, слава богу, со мной все в порядке, и даже если я мало сплю, то причиной тому не происки средств массовой информации, а, скорее, возраст. Что могут сказать мои нынешние хулители? Что я уже не тот, что прежде? На подобные заявления, еще давно, Рауль Бретон отвечал: «Это не он изменился, изменились вы».

Похоже, наверное, что я здесь свожу счеты, но почему бы и нет? И не стыжусь признаться в этом. На самом деле я не помню зла, не собираюсь кому‑то мстить. Мне кажется, что, несмотря ни на что, мне удалось сделать чистую, достойную, в какой‑то степени даже примерную карьеру. Если выбирать между критиками и мной, то в дураках оказался не тот, кого прочили на это место.

Я знаю, что журналистский труд нелегок. Журналист должен подойти к каждому новому персонажу аккуратно, «на цыпочках слов», и, оставаясь конструктивным, помочь ему исправить свои ошибки, чтобы от статьи к статье он мог постепенно подниматься по жизненной лестнице. Человек этой профессии — один из тех ремесленников, что помогают артисту добиться славы и успеха. И это зависит не столько от самого артиста, сколько от читателей, да и, что греха таить, от личности журналиста, от его профессионализма.

Я снова взялся за свои тексты, выискивая огрехи: «Молодость», «Потому что», «Чтобы сыграть джэм», «Я себе представлял», песня «Ненавижу воскресенья», получившая на фестивале шансона в Довилле приз Общества драматургов. Все было соблюдено — рифмы, цезуры и полустишия, темы соответствовали духу времени. Меня отличало то, что я никому не подражал. Многие певцы исполняли мои песни и даже требовали новых. В чем меня упрекала пресса? Ей не нравилась моя внешность? Так я ее не выбирал, не все же рождаются с греческим профилем. Мой голос? Ах да, мой голос! Сколько же чернил было потрачено на то, чтобы написать о нем. Приглушенный, хриплый — согласен. Но это был голос улицы, голос соседа по лестничной клетке, и публика уже начала к нему привыкать. Почему так прекрасно воспринимается хриплый голос заокеанского певца, но не голос француза? Может, мне надо было работать над тем, чтобы петь тонким голоском, таким как у Тино Росси? А может, надо было сделать себе лоб, как у Жана Маре, нос, как у Марлона Брандо, и рот, как у Мориса Шевалье? Или возродить средневековые технологии и нарастить пять — десять сантиметров благодаря пытке растяжения? Об этом не могло быть и речи! Пусть думают что хотят. Послав все это к черту, я продолжал писать о любви и о повседневной жизни.

После любви

Мы — единое целое.

После любви

Наши члены тяжелы,

И в смятых простынях

Мы лежим, сплетясь в объятьях.

После любви На исходе дня

Лежим и мечтаем.

Почти пятнадцать лет я ждал, что мои хулители успокоятся и изменят свое мнение, видя восторженную реакцию международной аудитории. Как бы не так — ничего, niente, nothing, nada. И тогда я продолжил свой скромный путь, выступая в основном за границей, где пресса с самого начала меня любила и баловала. В Польше меня даже назвали «Наполеоном песни». Неплохо для того, кто всегда мечтал сжигать мосты.

Одним из самых ярых моих противников, то ли по велению моды, то ли из духа противоречия, был администратор театра «Комеди Франсез». Кроме всего прочего, он был журналистом и посвятил мне кучу уничижительных статей. Ему нужен был достаточно известный певец для участия в благотворительном вечере, поскольку надо было привлечь побольше людей и, соответственно, денег. Выбор членов товарищества «Комеди Франсез», как мне рассказывали, был единодушен: Азнавур. И тогда наш приятель оказался перед серьезной дилеммой: какова будет моя реакция? Не рискуя обратиться ко мне лично, он подослал вместо себя эмиссара, которого я принял спокойно и любезно. Тот изложил просьбу, состоявшую в основном из громких, напыщенных слов типа «исключительный вечер, будут присутствовать самые видные деятели искусства и политики, одна из самых престижных сцен мира и прочая, и прочая…» Когда он закончил свою речь, я молча смотрел ему в глаза, никак не реагируя на эти слова. Он несколько переборщил, считая, что очень хорошо все расписал.

Подумайте сами, мне делали просто царский подарок. Было такое впечатление, что сам Мольер расстелит передо мной красный с золотом ковер, передо мной — жалким певчишкой из варьете! По всей видимости, он ожидал, что я в глубоком волнении упаду на колени и, тронутый до слез, прошепчу: «О, спасибо, спасибо!» еще более надтреснутым голосом, чем обычно. Я хорошо владею своей профессией, поэтому знаю, как воздействует на зрителя долгая пауза. У него, наверное, создалось впечатление, что я не могу произнести ни слова от волнения. И тут я спокойно, чрезвычайно степенно, делая хорошо выдержанные паузы между фразами, с наивной улыбкой ответил: «А почему же господин администратор не пришел сам? В конечном счете, вы мне предлагаете не контракт, а, насколько я понимаю, выступление на общественных началах». Человек тут же потерял весь свой лоск и начал что‑то мямлить, ссылаясь на какие‑то нелепые и малоубедительные причины. Чтобы покончить с этим, я поднялся и любезно добавил: «Буду рад сообщить свой ответ лично господину администратору и никому кроме него». Последняя точка поставлена, выход через левые кулисы, и удовлетворенная ухмылка на моей физиономии! Через сорок восемь часов я уже обедал с господином администратором, и в день гала — концерта «Мольер» расстелил‑таки передо мной красный с золотом ковер. На сцене прославленного театра «Комеди Франсез» состоялся мой первый и последний спектакль под названием «С Азнавуром не шутят».

На следующий год я снова выступал в «Олимпии». Вышеупомянутая история уже была полностью забыта, как вдруг однажды в мою гримуборную пришел Рауль Бретон, держа в руках журнал «Интранзижан», раскрытый на страничке новостей культуры. В глаза бросался жирный заголовок, растянутый на две колонки: «МЕА CULPA»[55]. Под статьей стояла подпись администратора театра «Комеди Франсез» Марселя Исковски. На моей памяти это единственный критик, который, пусть даже в заголовке на латинском языке, осмелился выразить свое раскаяние. Я с глубоким волнением прочитал эту прекрасную статью, не испытав никакого злорадства по поводу взятого реванша. Он наконец услышал меня, признал мой голос и мои песни. Сегодня я хочу поблагодарить его за этот жест. Не сделал этого прежде только потому, что в то время предпочитал делать вид, что не обращаю внимания на посвященные мне статьи в прессе.

Мои пластинки продавались очень хорошо, их крутили по радио. Певцы, исполнявшие мои песни, объявляли меня — тогда было принято при исполнении называть имена автора слов и композитора, впоследствии эта практика была утрачена. В провинции я тоже пользовался неплохой репутацией. ЖануРанзуйи, рекламному деятелю и истинному южанину, пришло в голову предложить мне выступать в конце первой части концертов Лео Маржана. Жан — Луи, тогда еще не знакомый с Жаном Ранзуйи, предложил тому оплатить все мои выступления заранее. Поскольку Жан Ранзуйи плохо себе представлял, с чем ему придется иметь дело, то решил прийти на один из моих концертов в «Олимпии». Прослушав первую песню, он пришел в ужас и воскликнул с южным акцентом: «В Марселе меня четвертуют! И ведь жена меня предупреждала: «Смотри внимательно, куда суешься»!» Когда песня закончилась, видя, что зал взорвался аплодисментами, он добавил: «Но они все балдеют от парижан!» Чем дольше шло выступление, тем больше наш приятель паниковал: подумать только, я заранее заплатил за все это! В финале, видя, что публика пребывает в восторге, он поднялся и сказал: «В конце концов, кто знает, может и обойдется».

Как ни странно, именно юг Франции, и в частности Марсель, стал моей первой вотчиной. Когда‑то у Эдит я познакомился с Тони Рейно, владельцем варьете и одного из спортивных залов в Марселе. Последний не имел кулис, и улица, ведущая к нему, была очень узка. Прийти туда было еще достаточно легко, потому что я появлялся намного раньше зрителей, но на выходе меня поджидали все родители и прародители поклонников марсельского шансона. Сами понимаете, какая была толчея. Чтобы толпа меня не раздавила, охрана предоставила мне тюремную машину, которую в народе называют «черным вороном», благодаря чему я беспрепятственно мог покинуть заведение и целым и невредимым добраться до гостиницы, где, забежав в номер, закрывался на два оборота. Наблюдая весь этот цирк, отец с издевкой заметил: «Подумать только, моего сына каждый вечер везут, как уголовника!».

Калифорния, Here i come[56]

В моем контракте было сказано, что я должен в течение двух недель петь в театре «Хантингтон Хердфорд». Это был мой первый ангажемент в Голливуде на срок более одного дня. Мне пообещали прекрасную премьеру и полный зал, что было необычным делом для почти никому не известного артиста. Я был только рад этому, поскольку по договоренности получал минимальные деньги, а проценты — в зависимости от результата. До поднятия занавеса я находился в нервном напряжении. Роковой час приближался, а у меня дрожали колени, лоб был покрыт испариной. Морис Шевалье предложил объявить меня перед выходом на сцену. Морис в этой стране был идолом, поэтому о лучшем нельзя было и мечтать. Он вышел на сцену медленной и уверенной походкой артиста, знающего своих зрителей. Его встретили бурной овацией, и он начал небольшой спич, к которому заранее тщательно подготовился. На идеальном английском языке, оттененном, естественно, особым парижским акцентом, посодействовавшим его заокеанскому успеху, он начал так: «Хочу представить вам очень талантливого мальчика, француза. Он актер, автор песенных текстов, композитор, певец. Он умеет делать все, и все это делает хорошо». Сделав паузу, продолжил: «Должен признаться, мне бы хотелось, чтобы он был моим сыном». Еще пауза: «Но я бы не возражал, если бы он был моим братом». И, наконец, добавил: «А, если честно, я бы предпочел, чтобы он был моим отцом». Зал от всего сердца рассмеялся и зааплодировал, его словно всколыхнуло волной. Когда со своего места поднялась величественная Марлен Дитрих и подошла к сцене, Морис наклонился и, почти став на колени, непринужденно поцеловал ее в губы. Под шквал аплодисментов Марлен медленно вернулась на свое место. Морис ушел за кулисы. Теперь я уже не просто волновался, меня охватила самая настоящая паника, я обливался потом и думал о том, смогу ли после всего этого достойно выйти из положения. Но раз надо, значит надо, и я, словно на поединок с драконом, ринулся на сцену. Музыканты заиграли вступление. Не помню, аплодировали мне или нет, когда я вышел. Первую песню исполнил в ускоренном темпе, чтобы придать выступлению побольше динамичности. У меня дрожали руки и ноги, но зрители думали, что так и надо. Хороший прием придал мне уверенности. Аплодисменты немного успокоили, но я продолжал выступление в таком быстром темпе, словно меня преследовала стая бешеных псов. Я пел с остервенением. Закончил выступление совершенно измочаленный, вымотанный, весь в поту, даже не понимая, что происходит в зале. Утешением мне была великолепная овация, за которой последовала standing ovation[57], тогда еще не принятая во Франции. И это была не запланированная standing ovation из тех, что бывают во французских телепередачах, нет — искренняя, спонтанная, и за ней последовали многочисленные вызовы, какие бывают, как правило, только на концертах классической музыки.

После выступления я имел счастье видеть, как звезды, присутствовавшие в зале, выстроились в очередь, чтобы сказать мне несколько дружеских, любезных слов. Это были, естественно, Марлен и Морис, а также Натали Вуд, Лоретта Янг, Норма Шерер, Джин Келли, Майк Коннорс и многие другие. Как только они ушли, и огни рампы погасли, лимузин отвез меня в мое шикарное бунгало. У меня было впечатление, что я — автомат, а не человек, а в ушах продолжали звучать аплодисменты и поздравления. Я думал о родителях, о Пиаф, которые были бы так рады за меня сегодня. По — армянски мы говорим: «Наир тэ вортег эинк, евур еканк». «Посмотри, откуда мы пришли, и где мы теперь». Мне, сыну апатрида, которого так критиковали безо всякого повода и кото — рый должен был уже сто лет назад бросить все это, сегодня воздалось сторицей за мой ежедневный и еженощный труд. И тем более — в стране, о которой мечтают все артисты, которая является законодательницей шоу — бизнеса. В ту ночь я никак не мог уснуть, все думал и вспоминал. Заснул очень поздно, не зная, плакать мне или смеяться.

Улла Ингегерд Топселл

Уверен, она не одобрит того, что я пишу о ней и о нас, поскольку очень не любит привлекать к себе внимание. Тем хуже, придется пойти на риск! Ведь не могу же я, описывая свою жизнь, ничего не сказать о женщине, которая вот уже тридцать девять лет живет со мной бок о бок. Целых тридцать девять лет вместе и тем не менее все эти годы ее не так часто можно было видеть рядом со мной. Во время моих премьер она просит усадить ее в таком месте, откуда можно незаметно скрыться в антракте или после спектакля, предпочитая неудобства тому, что ее могут увидеть. Она любит находиться в зале инкогнито и никогда не ходит на приемы, которые обычно устраивают после гала — концертов.

Сталкиваясь в процессе жизни с разными людьми, я никогда не мог понять, в чем причина их интереса ко мне — то ли это искренние чувства, то ли их, как мотыльков, летящих на свет лампы, притягивает свет прожекторов. В Сен — Тропе, где я жил весело и беззаботно, меня каждый вечер до позднего часа можно было видеть на дискотеке, дергающимся под модные в том сезоне мотивчики. И каждый вечер все развивалось по одному и тому же сценарию: мы с каким‑нибудь приятелем сидели и выпивали, кто‑нибудь проходил, ввязывался в наш разговор и приглашал своих друзей присоединиться. Постепенно к нашему столу прибивались десятки «летучих насекомых». Ближе к ночи вся эта прелестная компания расходилась, не считая нужным даже поблагодарить и, как водится, оставляя мне почетное право оплатить счет. Я уже подумывал о том, что вкус шампанского начинает отдавать горечью. Однажды я не дал моему приятелю, невероятному плей — бою, с которым любил встречаться, заплатить за всех присутствующих. Попросил счет и, когда официант спросил: «Вы платите за всех?», громко ответил: «Нет, только за двоих». Паразитов, прихлебателей всех мастей, которые напросились к нам, охватила паника. Они были потрясены тем, что придется самим платить за выпивку. С того дня, поскольку новость, судя по всему, разлетелась с быстротой молнии, представители этой любопытной фауны больше никогда не удостаивали нас своим навязчивым присутствием.

В тот памятный день я, находясь в Сен — Тропе, пригласил за свой столик нескольких товарищей по профессии — не из тех нахлебников, о которых говорил раньше. Я признался одной из них, Регине, с которой у нас было полное взаимопонимание, что меня начала серьезно угнетать «жизнь мотылька». Холостяцкая жизнь, то и дело прерываемая мимолетными и приятными любовными приключениями без будущего, заставляла меня призадуматься: а не свет ли прожекторов привлекает этих молодых женщин?

Был июнь 1964 года, и к тому моменту я вот уже месяц как достиг возраста, в котором, как считается, пора становиться серьезным. Мы с друзьями, среди которых были Регина и Саша Дистель, сидели в одном из баров Сен — Тропе. Указав подбородком на хорошенькую блондинку, Регина сказала: «Вот такая женщина тебе бы подошла». Я обернулся и узнал молодую шведку, с которой меня и Теда Лапидуса познакомила наша финская подруга Эсси, когда мы однажды ужинали в ресторане «Дон Камилло» на улице Сен — Пер. Я встал и предложил ей присоединиться к нам. Но красавица была несговорчива. Недавно приехав во Францию, она не знала никого из присутствующих, хотя все они были людьми известными, если не сказать известнейшими. И как добропорядочная гражданка социалистического и протестантского государства предпочитала проявить осторожность. В результате она посидела с нами одно мгновение, чувствуя себя явно не в своей тарелке, но все же согласилась на следующий день встретиться на пляже и пообедать вместе. Наконец‑то я встретил женщину, которая понятия не имела, кто я такой, хотя и принимала меня за одного из тех, кто прожигает в Сен — Тропе папенькины деньги.

Мне пришлось довольствоваться одним — двумя обедами, а через несколько дней ей надо было ехать в столицу, где она работала в шведском банке. Впоследствии я узнал, что одно время она была моделью, но поскольку не соглашалась с мизансценами, предложенными фотографом, от ее услуг мало- помалу стали отказываться. Я знал, где ее пристанище. Попросил Дани разыскать ее и, если возможно, привезти назад, думая, что, если вся шведская армия состоит из таких людей, эта страна должна быть неприступна.

Если бы мне пришлось в нескольких словах дать Улле характеристику, то я бы сказал, что в ней есть что‑то от Греты Гарбо. Мы встречались еще несколько раз, но об этом — ни слова! Если расскажу больше, то рискую получить по шее, а учитывая, что мы тридцать девять лет прожили вместе не ссорясь, то стоит ли начинать теперь!

Кольцо на пальце

После Сен — Тропе мы стали жить вместе. Мне это казалось очень удобным, но у моей протестантки были свои принципы: она хотела иметь семью и детей. Я уже был отцом и дважды получил не очень обнадеживающий опыт семейной жизни, поэтому мне казалось, что этот вопрос закрыт, пока она не уехала в Швецию повидаться с семьей. Я звонил, но никто не отвечал. Мои ежедневные звонки оставались без ответа. Я тосковал, мне вскоре надо было уезжать на гастроли в Сан- Франциско. Я уже привык к ее молчанию, но это молчание, еще более тягостное, чем прежнее, казалось, отдалило ее от меня навсегда. Я решил ехать без нее в Штаты, откуда продолжал звонить, и все так же безрезультатно. Ее неожиданному отъезду предшествовали злосчастные слова, которые я сказал о женитьбе: двойной отрицательный опыт отбил у меня всякую охоту начинать все с начала. Я страшно сожалел об этих словах, в которых, конечно, и была причина ее молчания. И, хотя я звонил, звонил, звонил, она опять бросала трубку. Однажды я позвонил в очередной раз и, не дав ей времени ответить, предложил пойти к Лапидусу заказать платье и приехать ко мне, чтобы пожениться. Мы зарегистрировали наш брак в JIac‑Berace 11 января 1967 года в городской ратуше, в присутствии мэра, за чем последовал прием, на котором были мы и наши свидетели — Сэмми Дэвис — младший, Петула Кларк, Аида, Жорж Гарварянц, наши друзья из Франции, Кирк Дуглас с супругой и множество артистов, выступавших тогда в Вегасе.

Вернувшись во Францию, я решил устроить традиционную свадьбу с членами нашей семьи. Поэтому отправился к архиепископу армянской церкви на улицу Жан — Гужон, чтобы назначить день церемонии. Когда он обратил мое внимание на то, что несколько десятилетий назад я уже получал благословение в этой же самой церкви и что христианская религия не приветствует разводов и повторных браков, я вылил на него поток непререкаемых аргументов, в соответствии с которыми именно эта женитьба должна была стать прекрасной рекламой церкви и побудить молодые пары вроде нашей вернуться к истокам. Немного посомневавшись, добрый человек согласился, предупредив меня: «Сын мой, это будет последний раз». И это был последний раз. То, что Улла отказалась изменить вероисповедание, не играло роли, поэтому через год и один день после оформления брака в Вегасе, 12 января 1968 года, армянский архиепископ благословил нас на счастье, а не на горе.

Улла, снова Улла и только она. Больше всего на свете она любит своих детей, родителей, друзей детства, собак и, смею надеяться, меня тоже. Она всегда готова смеяться, особенно вместе с детьми, которые в этом отношении невероятно похожи на мать. Смех ее очарователен. Она смеется по пустякам, ее смешат безобидные шутки, а не грубые анекдоты или другие забавные истории, которые обычно принято рассказывать. Иногда она хохочет, как безумная, до слез и не может остановиться. В такие моменты я представляю ее ребенком среди снегов родной Швеции, в компании братьев, сестер и друзей. Она из семьи, где шестеро очень правильно запрограммированных детей — мальчик, девочка, мальчик, девочка, мальчик, девочка. Я отчетливо представляю себе эту обстановку, хотя наверняка это всего лишь плод моего воображения — бергмановское молчание, изредка прерываемое словами, произнесенными вполголоса, спокойные, сдержанные и размеренные жесты.

Когда мы познакомились, наши друзья были уверены, что наш союз продержится от силы два — три месяца. И на самом деле, что хорошего могло найти это спокойное озеро в таком шумном и безалаберном человеке, как я? Никогда не спрашивал ее об этом. А что, на самом деле, мог я найти в женщине, столь далекой от моей профессии? И при этом ни одному из нас не пришлось идти на уступки. Мы приняли друг друга такими, какие есть, со всеми излишествами и недостатками. Например, Улла, в отличие от меня, любит долгие прогулки по лесам, тем более что она ходит на мой взгляд слишком быстро. Поэтому в таких упражнениях меня заменяют наши собаки. Я люблю выйти куда‑нибудь вечером, а она, в отличие от меня — нет, и тогда ее заменяют наши дети. И вот уже тридцать девять лет мы вместе! А может быть, всего тридцать девять? Я ее немного «разбудил», она меня остепенила. Что же может быть лучше?

И было у них много детей

10 октября 1970 года Улла почувствовала, что пришел назначенный час. За несколько дней до этого она уже собрала чемодан и спокойно подготовилась к великому событию. Я молниеносно оделся, усадил будущую маму в машину и, используя особые зоны проезжей части, помчался в Нейи, в клинику Сент — Изабель. А сам все думал: «Как же она могла быть настолько уверена в точной дате?» Но такова уж мадам — пунктуальна, точна и уверена в своих действиях. Приехав в клинику, я через вход для неотложной помощи провел жену в ее палату. «Тебе не стоит оставаться здесь. Пойди пройдись, возвращайся через час или два», — сказала она. Мы оба слишком стеснительны, поэтому я не осмелился присутствовать на родах. Не заставил себя долго упрашивать и ушел, тем более что с беременной женщиной, особенно в день рождения ее первого ребенка, спорить не стоит. Он принадлежит ей одной, и только ей. Некоторое время бесцельно колесил по улицам Парижа, а, вернувшись в клинику, увидел, как две медсестры вывозят из лифта каталку, на которой лежит еще не совсем пришедшая в себя Улла, обнимая розовую и толстенькую Катю, желанного ребенка, ребенка Уллы, до которого, если так можно выразиться, никому не позволено было дотрагиваться. Это было ее добро, ее творение, к которому мог приблизиться только я один, да и то в самом крайнем случае.

С Мишей все прошло более нормально. Рождение Николя, последнего малыша, которому сегодня двадцать шесть лет, произошло в самом разгаре августа, когда я должен был ехать в турне по Италии. Улла посоветовала мне отправиться туда с двумя старшими детьми, утверждая, что прекрасно справится одна. И действительно, через несколько дней, в тот момент, когда Катя и Миша весело плескались в бассейне гостиницы Сан — Ремо, она по телефону сообщила нам, что родился мальчик. Когда мы вернулись домой, в Женеву, вся семья в полном составе растворилась в счастье. А сегодня настал Катин черед качать маленькую Лейлу, появление которой сделало нас с Ул- лой счастливыми бабушкой и дедушкой.

Дерево растет

Я никогда не сочинял песен о своей жизни, конечно, кроме той, которую назвал «Автобиография». Но сегодня, если оставить в стороне некоторые из моих «вещичек», я нахожу во многих фразах и строках текстов собственного производства внушительное количество сентенций и мыслей, которые отражают мой внутренний мир и разоблачают меня. Как будто в них я неосознанно предвосхищал свое будущее, и все это начиная с самого юного возраста. Подобное явление не имеет никакого отношения к инстинкту, умственному развитию или уровню культуры, нет, это просто нечто необъяснимое и удивительное, по поводу чего я постоянно задаюсь вопросом и не нахожу ответа. Например, «Сара», музыку к которой я написал. Ее текст долго валялся среди бумаг Жака Планта, не знавшего, что с ним делать. Он сразу же покорил меня. Это история дочери еврейского портного, которая выходит замуж и уезжает в далекую Америку, оставляя своих близких. Я не портной и не еврей, но моя дочь Седа тоже уехала туда со своим будущим мужем. Я, как все эгоисты, люблю, чтобы все мои были рядом или хотя бы в пределах видимости, поэтому пережил ее отъезд как разрыв — наподобие той еврейской семьи. Выйдя замуж и обустроившись, Седа стала американкой и подарила мне двух прекрасных внуков, Лиру и Жакоба, которых я, как мне кажется, вижу слишком редко. По счастью, благодаря концертам я время от времени бываю в Калифорнии, где они живут. И тогда у меня появляется возможность посетить внуков, которые не говорят по — армянски и с большим трудом общаются со мной на французском языке с американским акцентом, который так любят по эту сторону Атлантики.

Наконец‑то после трагедии, которая лишила наших близких такой возможности, осуществилась моя мечта создать большую семью. Четверо детей, уже трое внуков — у дерева появляются все новые и новые ветви. Последняя — Лейла, которую подарила нам наша дочь Катя. Таким вот образом я и примирился с тем, что называют судьбой. После всего зла, которое она причинила моему народу, со мной она поступила довольно неплохо. Но ей предстоит немало потрудиться, ведь надо помочь тем, кто пока еще не дождался своего счастья.

Женское чутье

С Левоном Сеяном я познакомился в одно из моих выступлений в «Карнеги — холле» за несколько недель до своей женитьбы в Лас — Вегасе. Мы собирались отправиться в турне по штату Мэн, но даже для нашего немногочисленного оборудования необходима была машина. Анри Бирс, мой марсельский пианист, в один прекрасный день явился ко мне в компании молодого человека, говорившего с ярко выраженным южным акцентом, и представил его так: «Он армянин, и у него большая машина». «Сначала посмотрим на машину, — ответил я, — поскольку тот факт, что он армянин, ничего в деле не меняет». Автомобиль с откидным верхом цвета клубники со сливками прекрасно нам подходил. Что касается моего армянина, он оказался живым, симпатичным, забавным, сообразительным и ловким, и я, не раздумывая, принял его, тем более что он умел делать кучу полезных вещей и выполнял их безо всякого недовольства, быстро и хорошо, не выпрашивая денег. Мы работаем вместе вот уже тридцать лет. Он, пятнадцать лет проживший в Соединенных Штатах, последовал за мной во Францию, затем в Швейцарию, выполняя многочисленные функции — заведующего постановочной частью, звуковика, секретаря, шофера. Он научился разбираться в тонкостях многих театральных профессий как во Франции, так и в Соединенных Штатах. Кстати, он был и на моей свадьбе в Лас — Вегасе. Позже Улла и Аида посоветовали поручить ему ведение всех моих дел. Женщины обладают чутьем, которого нет у нас, мужчин, и я ни на миг не пожалел о том, что последовал их совету. И еще это был первый случай, когда я работал с армянином, но, повторюсь, тот факт, что кто‑то является армянином или другом детства, еще ничего не значит, потому что в первую очередь ценятся талант и профессионализм.

Сирота

В 1966 году я снял небольшую квартирку в Нью — Йорке, где мне предстояло выступать. Находилась она на пятом этаже без лифта, в нескольких шагах от Вашингтон — сквер, в районе Виллидж на Уэверли — плэйс. Я обставил ее самым необходимым, но особенно много хлопот грузчикам доставило пианино. Все это было мило, очень богемно, хотя и без музыки Верди, но зато сопровождалось нелегкими подъемами и спусками с багажом в руках до и после каждого турне. В такие моменты начинаешь понимать все достоинства отеля — в нем есть носильщики и, что самое главное, лифты. Я быстро затосковал по привычному комфорту. Несколько месяцев спустя мы с Уллой с облегчением переселились в хороший отель. Прощайте, Мими и Родольф, прощай, богемная, неустроенная жизнь Монмартра! Здравствуйте, Шарль и Улла, вас приветствует американский комфорт! «Оставим ньюйоркцам удовольствие поиграть в жителей Монмартра. А мы уж, как хамелеоны, лучше влезем в шкуру американцев», — сказал я себе.

Генри Колдгрен, мой представитель в США, всегда умудрялся устроить так, чтобы все доставалось мне как можно дешевле, если не даром. Он нашел в верхней части Нью — Йорка еврейское кабаре, с художественным руководителем которого был знаком. Мне не пришлось потратить ни единого су на аренду зала, и я имел возможность бесплатно проводить там репетиции вместе со своими музыкантами.

О кончине матери я узнал в Нью — Йорке. Это случилось в Москве, откуда она возвращалась в Париж, перед самой посадкой в самолет. Одной армянской женщине, которая должна была лететь тем же рейсом, удалось организовать все необходимое для хранения тела и связаться с моей сестрой, которая в свою очередь позвонила Колдгрену. Он и сообщил мне о несчастье с большим тактом. Этот человек, чрезвычайно строго соблюдавший национальные традиции, не позволивший мне работать на Йом Кипур[58] в тот день, когда мюзикл «Скрипач на крыше» шел по всему городу без остановки, дома проводивший время в молитвах, не выходя ни под каким предлогом, так вот этот необыкновенный Генри пришел поддержать меня и занялся поисками билета в Париж и обратно.

Я был убит горем. Меня мучили угрызения совести и мысли о том, что я мог бы уделять немного больше времени маме, но слишком был занят своей карьерой. Я не знал, что делать. Я был так далек ото всего! Аида и Жорж, арендовав самолет компании «Эр Франс», улетели в Москву, чтобы организовать возвращение тела во Францию. Невозможно было найти гроб, никто не соглашался помочь им. Один дальний родственник, о котором мы с Аидой никогда прежде не слышали, рискуя попасть в тюрьму, нашел гроб и, что было еще большим преступлением, крест. Наконец, преодолев миллион трудностей, они вернулись как раз к моему приезду. «The show must go on»[59], — повторял я всю дорогу. И вдруг вспомнил о том, как на следующий день после похорон дедушки мама отправила нас с Аидой в кино. «Но ведь мы в трауре». «Посещение кино — это часть вашей профессии!» — возразила она.

В Нью — Йорке меня ждала поддержка молчаливой, но надежной Уллы. Я уехал в Париж один и успел застать мессу и похороны. На следующий же день вернулся, чтобы не нарушить условия контрактов. В первый вечер после возвращения мне было очень трудно исполнять песню «Мама». Все советовали: «Оставь, вернешься к этой песне, когда почувствуешь в себе силы снова петь ее». Но «The show must go on». Упал ты с лошади или велосипеда, сломал ли ногу, катаясь на лыжах, если не поднимешься сразу, уже не сделаешь этого никогда. И я спел песню «Мама» со слезами на глазах, чувствуя, как ком подступает к горлу. Это была последняя песня выступления, поэтому я имел возможность удалиться со сцены и немного прийти в себя перед прощанием со зрителями.

Несколько лет спустя наступил черед отца. Его прооперировали по поводу рака голосовых связок, но у него не хватило терпения пройти физиотерапию, необходимую для реабилитации. Он покинул нас накануне моего выступления в «Олимпии». С его уходом Аида и я потеряли последнюю нить, связывавшую нас с нашим армянским прошлым, мы вдруг оба стали сиротами. Сиротой можно стать в любом возрасте.

В Японии

Страна маленьких людей — это страна больших возможностей. Уж она‑то точно подходит мне по росту. «Большие» испытывают здесь трудности с покупкой одежды. В японских магазинах нет полок с одеждой для гигантов, по особым меркам одеваются лишь борцы сумо. Во всех других уголках мира люди моего роста, сгорая от стыда, вынуждены идти в отдел для мальчиков (какой позор!) и с ложью на устах примерять одежду, предназначенную, естественно, младшему брату, который — какая удача! — имеет приблизительно тот же размер, что и старший… Ах, как мы боимся усмешек продавцов, как нас ранят эти снисходительные, сочувствующие взгляды, которые, кажется, говорят: «Да, да, младший брат, а то как же! Слыхали мы эту песню». Но в Японии торжествует справедливость. Там маленькие японцы и японочки — плуты и плутовочки — ухмыляются при виде нечеловеческих, по их мнению, габаритов. Наконец‑то и кимоно, которые в отелях предоставляют гостям, и окна, и раковины — все подходит мне по росту. Едва покинув Японию, я вдруг почувствовал, что как будто «дал усадку», уменьшился, вновь погрузился в слишком большое пространство, напоминающее огромную лохань, внутри которой барахтаюсь, как насекомое, вновь и вновь пытаясь выкарабкаться наверх по скользким стенкам. Если уж ты ростом с японца, то и должен был родиться японцем. Неправильно устроен этот мир.

Волосы — это то, что надо!

Первые потери я заметил после того, как, приняв ванну, выпустил из нее воду. Мои волосы! Они в большом количестве покоились на дне ванны, бесполезные, жалкие, потерявшие почву. В первый раз я не обратил на это особого внимания, но когда подобный феномен повторился во второй и третий раз, запаниковал, стал обращаться к зеркалу, подолгу рассматривая со всех сторон свой череп. Пришлось признать очевидность того, что я начинаю терять оперение. И тогда я всерьез начал переживать из‑за волос. Будучи оптимистом по натуре, сначала подумал так: не надо паниковать, наверняка есть способ устранить эту проблему. Какого черта, мы ведь живем в двадцатом веке! Откуда мне знать, ведь наверняка существуют какие‑нибудь процедуры, какое‑нибудь чудодейственное средство, уж если не во Франции, то хотя бы в США, Германии или Швеции. Я гонялся за всеми газетными и журнальными статьями, посвященными этому вопросу. Увы! Все это была лишь лживая реклама, типа «гарантированный результат всего за три месяца», сопровождаемая нечеткими черно — белыми снимками до и после обработки. На них были изображены шевелюры, которым позавидовали бы drag‑queens[60]. Я перепробовал все: массаж волосяного покрова головы, самые разнообразные лосьоны и шампуни, средства сухие, жирные, жидкие и концентрированные, таблетки, услуги знахаря — марабу и какие‑то жиры, которыми надо было обмазать голову и всю ночь спать в этой липкой гадости. Да здравствует прогресс! Но, ничего не поделаешь, выпадение волос оказалось процессом необратимым, облысение мало — помалу отвоевывало все новые территории. Оставалось только одно — парик.

Но сердцеед не может позволить себе пойти на такую крайность. Уж очень велик риск того, что на глазах у влюбленной в вас спутницы нелепое волосатое покрытие свалится на пол, обнажив совершенно лысую репу. И я принял бесповоротное решение. К черту напрасные надежды, к черту чудодейственные средства — выбираю трансплантацию. Осмотрев мою голову, доктор обнадежил: есть все основания надеяться, что уже через несколько сеансов, поскольку почва все еще богатая, мы получим небывалый урожай. Все так и оказалось, и мы с зеркалом находим, что это как раз то, что надо!

На ступенях дворца

Я не появлялся на парижской сцене в течение семи лет. Переговоры с Жан — Мишелем Бори, художественным руководителем зала «Олимпия», пришедшим на смену Бруно Кокатриксу, ни к чему не привели. Поэтому мы с Левоном Сейяном решили, что открытие сезона состоится на сцене Конгресс — центра. Сцена была, на мой взгляд, слишком большой, поэтому я решил поместить в центре лестницу, чтобы не пришлось долго идти к ее середине. Правда, у меня, как обычно, было некоторое опасение, что зрители не будут аплодировать достаточно долго для того, чтобы дать мне возможность туда добраться. Но после первого же выступления я успокоился: такой овации не было ни на одном из моих парижских открытий сезона. Артисты и зрители аплодировали стоя. Они все пришли сюда, они были в зале, а в моей дурной голове за долю секунды пронеслись воспоминания о годах мучений, непонимания. Я ощущал незримое присутствие тех, что любили меня с самого начала и всегда верили в меня. Я ощущал рядом их незримое присутствие, все они стояли за моей спиной рядом с оркестром — РОДИТЕЛИ, Эдит Пиаф, Рауль Бретон, Анри Дейчмейстер, Патрик и многие другие…

Неприятности

Успех во Франции считается делом неблаговидным. Это вам не англосаксонские страны, где принято его афишировать. Во Франции успех стараются скрыть, выискивая всяческие оправдания, чтобы не прослыть богачом. Например, если кто‑нибудь говорит вам: «Вы хорошо зарабатываете», то вы обязательно должны процедить сквозь зубы «да» и добавить: «Но у меня большие расходы, а потом, государство отбирает у меня столько, что в результате я зарабатываю не так уж много, как вам может показаться». Точно так же некоторые артисты стараются умолчать о своих выступлениях за границей. Французская публика очень эгоистична, она прощает заграничные гастроли только тем артистам, которые ее больше не интересуют. А вот англосаксы предпочитают гордиться успехами своих сограждан.

Я не интересуюсь политикой и никогда по — настоящему не примыкал ни к какому политическому течению. Всюду есть люди хорошие и плохие, и я считаю, что моя публика не принадлежит к ка- кой‑то одной религии, социальной среде, не имеет определенной политической направленности. По моему мнению, в концертных залах, где я выступаю, собираются лишь люди, влюбленные в искусство, и в частности в шансон. Я пел в Марселе перед выступлением Франсуа Миттерана, бывшего тогда всего лишь партийным лидером, пел в Болонье на митинге органа итальянской компартии «Унита», в Париже на празднике газеты «Юманите» и на выступлении Валери Жискар д’Эстена. Каждый отблагодарил меня по — своему. Франсуа Миттеран в Елисейском дворце вручил мне мой первый орден Почетного Легиона, а вот выборы Жискара навлекли на мою голову все возможные неприятности, которые только можно себе представить. Меня подвергли преследованиям под предлогом охоты на богачей, мне пришлось разориться и из своего кармана заплатить за спасение собственной репутации. Не стоит обольщаться: во Франции абсолютно невозможно заработать большое состояние на нашей профессии, как это делают в Италии, Германии, Англии, не говоря уже о Соединенных Штатах. Суммы, публикуемые в прессе, это всего лишь реклама. Сколько артистов, оставив сцену, вынуждены доживать свои дни, получая мизерную пенсию.

Но вернемся к моей истории. После турне по СССР финансовый инспектор, не найдя в налоговой декларации сумм, заработанных в этой стране, подверг меня процедуре уточнения налога, одновременно с этим предъявив иск за задержку уплаты налога с требованием заплатить штраф в размере от пяти до семи вышеупомянутых сумм. Напрасно я пытался объяснить ему, что артисты, выступавшие за занавесом, который называют «железным», не имеют права вывозить из этих стран рубли, и что мне пришлось потратить все деньги на месте. Это не помогло, я по — прежнему был должен эту сумму, и все тут. Я не стал препираться и заплатил, но урок пошел мне на пользу. В дальнейшем, отправляясь на гастроли в страны Восточной Европы, заблаговременно требовал оплаты всех расходов, отказываясь от гонорара.

В другой раз правительство оказало неслыханную честь, возбудив против меня громкое дело, и все для того, чтобы произвести впечатление на сограждан и доказать, что я являюсь одним из французских толстосумов. По этому поводу мне вспоминается чудесный анекдот. У выхода из версальского Дворца правосудия меня поджидал достаточно немолодой человек. Он подошел, доброжелательно улыбнулся и, положив мне руку на плечо, сказал по- армянски: «Видишь ли, сынок, даже это судебное дело — большая честь для тебя». По его мнению, я должен был испытывать благодарность за то, что руководство такой великой страны, как Франция, проявляет невероятное упорство в борьбе со мной, жалким иностранцем. Я долго смеялся, а вот Рене Эйо, мой адвокат, веселился не так, как я: в сутолоке Дворца правосудия какой‑то субъект стянул у него портфель. «Вот видишь, Рене, в наше время нельзя доверять даже местам, которые находятся под охраной», — сказал я.

Чтение

Несмотря на то, что я относительно правильно и без акцента изъясняюсь по — армянски, я никогда не учился читать и писать на языке, который, если бы не известные события, должен был стать для меня первым и основным. Этим объясняется мое глубокое невежество во всем, что касается армянской литературы, а она, говорят, очень богатая. Конечно, в молодые годы я просто не испытывал желания погружаться в нее. Иногда сожалею об этом, но, что поделаешь, время проходит, и упущенного уже не вернуть. Это только потом мы говорим: «Ах, если бы я знал!» Я не интеллектуал и не эрудит, иначе об этом было бы известно, но читаю невероятно много — русских авторов, американских, итальянских, испанских, южноамериканских, английских, немецких и конечно же французских. Однако осталось еще множество наших писателей, к которым я пока не успел приступить. Так же дела обстоят и с древнегреческими авторами. Я успел бегло ознакомиться с Грецией, но, к моему большому сожалению и даже стыду, не могу сказать того же о ее литературе. Будучи ребенком, я не раз брал книги в небольшой библиотеке на улице Сен — Северен, в нескольких шагах от церкви, где рано утром прислуживал при обедне до занятий в частной школе, находившейся на улице Жи — лё — Кёр. Но кто мог посоветовать мне прочитать произведения античной литературы в тех краях, какими бы уютными и симпатичными они ни были! Когда впоследствии мы с Мишлин, молодоженами, жили на улице Лувуа, 8, в комнатушке, куда нас пустили родственники, на седьмом этаже без лифта и с окном, выходящим в коридор, я часто проходил мимо хранилища золотого запаса литературы — Государственной библиотеки. Но никогда не заходил туда, чтобы избежать шока: я догадывался, что перед таким изобилием книг растеряюсь и не буду знать, с какого произведения начать самообразование. Там было слишком много авторов, о которых я ничего не знал. Это как на каком‑нибудь приеме, куда меня часто приглашали и где я не знал, к кому обратиться. И хотя с упоением и даже яростью проглатывал семьдесят — семьдесят пять книг в год — за шестьдесят лет усердного чтения это составляет около четырех тысяч произведений — все равно считал себя безграмотным. Зная свои пробелы в области литературы, я опасался, как бы столкновение с таким количеством литературных произведений не отбило у меня навсегда охоту читать. По правде сказать, это было бы трагедией! Не стоит раньше времени разрушать иллюзии, убивать их на корню… корень по — французски — «расин». Да — да, Расин, а еще Лафонтен, Мольер, Корнель, Виктор Гюго… Конечно, я прочитал их всех, ведь хотел стать актером и, выбрав самый короткий, но самый правильный путь, «питался» этими авторами, впоследствии добавив к ним Аристофана, Софокла, Теренция. Наверное, я был слишком молод! Общество трех последних меня скорее утомило, но я стоически заставил себя дочитать их до конца, чтобы научиться, обучиться, и, в особенности, иметь возможность показать себя в наиболее выгодном свете! Но во всем, что касается профессии, мне пригодились лишь французские авторы, в частности Жан де Лафонтен. С «французами» я ознакомился намного позже, не считая Виктора Гюго, которого открыл для себя в школе. В детстве я постоянно слышал, как мои родители читают стихи армянских поэтов Сарянца и Грегуара де Нарека, а особенно они любили Саят — Нова, поэта и трубадура, произведения которого мой отец пел с той же страстью, которую сам автор вложил в стихи и музыку.

Читать, читать… Конечно, но только что? И с чего начать? Когда ты где‑то учишься, всегда есть учитель, который направит, заинтересует, укажет нужный путь. Но когда ты один и, кроме того, застенчив и закомплексован, то подбираешь авторов наугад, однако тебе так и не удается удовлетворить свой литературный голод. Такие имена, как Оноре де Бальзак, Эмиль Золя, Анатоль Франс, Вольтер или Рабле, — это прекрасные указатели, по которым можно определить, на какой улице вы находитесь, однако если бы на них, кроме дат рождения и смерти, были еще и списки произведений… К счастью, существует общение с теми, кто хочет приоткрыть для вас окошко, кто бросит луч света на участок поля, который еще предстоит вспахать. Первым из таких людей стал не кто иной, как Жан Кокто, и произошла эта удивительная встреча после того, как я получил послание из нескольких слов, написанное его тонкой, элегантной и породистой рукой. Записка, которую мне доставили на дом, прямо как во времена эпохи Просвещения, была очень короткой: он всегда считал, что самые лучшие письма — это письма короткие. В ней говорилось о том, что со мной хочет познакомиться его подруга, которой, писал он, понравились мои песни. Она должна была подойти за кулисы после моего выступления в казино «Болье». Через некоторое время после знакомства мадам Франсина Вейсвеллер пригласила меня на обед к себе в Кап — Ферра вместе с Жаном, который был другом дома. Она преподнесла мне просто царский подарок! Я немедленно был покорен его незаурядной личностью — личностью, выходящей за рамки нашего времени. Со мной он был таким, как обычно — простым и милым, и я, находясь рядом с ним, научился одной очень важной веши, которой впоследствии неизменно следовал. После обеда Жан каждый раз уходил, но не для того, чтобы вздремнуть: он шел работать. Однажды я поинтересовался, над чем он работает — над новой театральной пьесой или очередной книгой? Он ответил: «Нет, просто пишу каждый день. Очень важно каждый день писать, хотя бы понемногу». Сочинительство — это как мышцы, которые надо постоянно поддерживать в форме. С тех пор я ежедневно тренирую свое перо. В большинстве случаев из‑под него не выходит ничего интересного, одни тексты я сразу рву и бросаю в корзину, другие оставляю, мало ли что. Важен сам факт работы.

Люблю, не люблю

Страстно люблю все свои профессии. Им посвящаю почти все свое время. Я живу среди клавиатур, ручек и компьютеров, испытываю особую радость, подыскивая верное слово, рифму, интонацию, ноту, с беспокойством ожидая реакции публики.

Как актер, люблю ощутить себя «новым», свободным от лишнего груза, способным воспринять все что угодно, стать таким, каким меня хочет видеть режиссер — постановщик, и при этом выложиться, отдать всего себя, создавая новый образ. Я уе играю роль, я сам становлюсь этим персонажем.

Как певец, люблю по сто раз исполнять одну и ту же песню, каждый раз добавляя какую‑нибудь небольшую находку, чтобы удивить нас с вами — себя и публику. Странная вещь, но разные «Ах, сегодня вы пели лучше, чем обычно!» и другие подобные высказывания никогда не убеждают меня. Я не слишком полагаюсь на внешние оценки и считаю, что только мне одному на самом деле известно, действительно ли я был в лучшей форме на сегодняшнем представлении. Ужасно теряюсь, когда мне говорят комплименты, не спасают даже неловкие попытки отшутиться в ответ.

Как автор, я счастливейший из людей. Я влюблен во французский язык, но одновременно с тем не претендую на идеальное знание его. Несмотря на все старания, у меня еще полно пробелов. Люблю слова, их звучание, вызывающее образные ассоциации: например, слово «круглый» — действительно округляется во рту, а слово «острый» действительно становится колючим, когда его произносят. Когда я сочиняю, то выбираю не наиболее точное слово, а то, которое лучше звучит. Например, слово «торнадо», в котором можно с упоением раскатывать «р» — «тор — р-р- р — надо» — содержит в себе больше силы, чем, например, «тайфун» или «буран». Меня приводит в ужас только слово «триумф»: «У меня, у него, у нас вчера был такой триумф!» Это не рифмуется ни с чем. Само слово «триумф» ни с чем не рифмуется.

В силу обстоятельств, по воле событий случилось так, что я стал работать в четырех профессиях. Одна открывает двери для другой, другая подталкивает следующую, и, время от времени пересекаясь, эти четыре ипостаси, в конечном счете, дополняют друг друга: актер, певец, автор текстов, композитор. Я занимался ими немного беспорядочно, иногда урывками, но не как дилетант, хотя и не был до конца профессионалом. Главным для меня всегда было чувство добросовестно сделанного дела, «хорошая работа», как любили говорить одно время. Во всяком случае, что касается одной из них — профессии певца, я надеюсь, что после шестидесяти девяти лет на сцене честно выполнил контракт, связывавший меня с моим «хозяином» — публикой.

Осень

Лет в четырнадцать — пятнадцать от одной мысли о том, что рано или поздно придется встретиться со смертью, у меня волосы вставали дыбом. Позже я был слишком поглощен развлечениями, девочками, погоней за успехом, и эта мысль мало — помало отдалилась, возникая лишь в случае смерти кого‑то из родственников или друзей. Но наступает возраст, когда ловишь себя на том, что осенью с умилением глядишь на листья деревьев, которые постепенно краснеют, желтеют, а затем опадают, уносимые порывами ветра. Вот в этом‑то возрасте и начинаешь считать те немногие годы, что тебе отпущены для жизни! И тогда мысль о смерти становится спутницей твоих дней, а вернее, ночей. Ты пытаешься представить себе все это, начинаешь задумываться о вещах, которые прежде не приходили тебе в голову. Независимо от того, верующие мы или нет, мы все сомневаемся. Прошлое все чаще приходит в наши воспоминания, и мы начинаем менять свои привычки. Мне понадобилось много лет, чтобы полюбить природу, заинтересоваться деревьями и цветами, хотя я всегда хотел жить за городом. И только теперь мне интересно узнать название каждого растения, каждого насекомого, каждой мелочи, которую рождает земля. Только теперь я стал жалеть, что не умею рисовать. Может быть, это всего лишь попытка отсрочить неминуемый конец? А может, я вдруг стал понимать, что так и не успел познать истинной красоты?

Мы вошли в третье тысячелетие. Если многие рады тому, что вышли из второго, то я сожалею о тысячелетии, которое только что подошло к концу и которое видело рождение важнейших открытий, величайших изобретений. Мне кажется, что наступает эра, в которой каждый будет жить только для себя, эра отсутствия дружелюбия, бесстыдства и вульгарности. Теперь нет никаких табу, время стоит дорого, в то время как человеческая жизнь, похоже, ценится не дороже пули от револьвера «магнум 375».

Время бежит так быстро, словно колесницу моей жизни вдруг понесло, а я, опираясь на свой возраст, все пытаюсь замедлить ее бег. И чем дальше уплывает плот моего детства, тем большее желание я испытываю быть рядом с близкими — с семьей, друзьями. Мне всегда хочется сказать им «до скорой встречи», потому что однажды наступит день, когда один из нас с грустью скажет: «Как жаль, что мы не виделись чаще».

Сегодня я думаю о тех, кого знал, с кем был рядом, кого любил в молодые годы, и невольно испытываю чувство сожаления, смешанное с угрызениями совести. Озабоченный больше тем, как накормить своих птенцов и наверстать упущенные в юности возможности, я забыл вернуться туда, где проходило мое детство, и поинтересоваться тем, как живут Мина и Пьеро Приоры. Я до сих пор не знаю, что с ними стало и как они умерли. Я вспоминаю о нашей труппе, о Бруно, Джеки, Тонни Гидише и многих других… Полвека спустя я решил посетить деревню Кинзон в Альпах Верхнего Прованса, в которой ничто не изменилось. Там я встретился с Пальмирой, она была супругой мэра и одно время — первой дамой здешних мест. С приходом армии Освобождения я увидел вернувшегося из Англии Гарри Скенлона, примерного английского ребенка, которому во время войны удалось добраться до Лондона, записаться там в добровольные войска и вместе с ними участвовать в образцово — показательной войне. А остальные, все остальные, кто мог бы разыскать меня, учитывая мою известность, оказались слишком скромны и так и не сделали этого. Какая жалость! Я постоянно вспоминаю обо всех друзьях, с которыми у нас было общее детство, общие волнения и радости. Мысленно представляю себе, как мы катим в сторону юга: дядюшка Приор, ведущий «рено» с правым рулем, слева от него Мина, а вся детвора теснится на заднем сиденье. Как сейчас слышу истерические крики Мины, когда ее муж — певец, по тем временам просто сумасшедший гонщик, разгоняется почти до пятидесяти километров в час: «Пьеро, ты хочешь нашей смерти! Пьеро, помедленнее! Ах, Пьеро, мое сердце…» Интересно, у нее действительно были проблемы с сердцем или она каждый раз разыгрывала спектакль?

Жорж Гарварянц, муж моей сестры, мой самый великолепный коллега и просто друг, перенес сложнейшую операцию на сосудах. Он работал с излишним рвением, ночи напролет не спал, приклеившись к фортепьяно и оркестровкам, чтобы не задержать выход фильма или запись песни, пил слишком много кофе, слишком много курил. Промучившись после операции в реабилитационных центрах Гарша и Йера, подарив мне напоследок чудесную мелодию, на которую я написал песню «Твое милое лицо», он покинул нас, так же как Эдит, Амалия, Далида, Тьери ле Люрон и многие другие, оставив после себя пустоту, которую невозможно восполнить. Два последних сезона я открывал без него, репетиции и выступления прошли без его поддержки, его веселого участия. Затем наступил черед мадам Бретон. В соответствии с ее пожеланием я и мой друг Жерар Даву выкупили музыкальное издательство Рауля Бретона, владеющее многими шедеврами французского шансона, созданными в основном Жаном Ноэном, а также Шарлем Трене и Мирей — к великой радости Шарля Трене. Но и он подвел нас, скончавшись незадолго до Пьера Роша. День за днем ностальгия все больше сжимает сердце.

Мой день рождения

22 мая 2001 года мне посчастливилось перейти в новое тысячелетие. Семьдесят семь лет — я выиграл уже два сета, как говорят в теннисе. Зачем праздновать их, если еще один прожитый год означает, что тебе осталось жить на год меньше? Жизнь постепенно, год за годом, день за днем сходит на нет, неумолимо подталкивая меня к оборотной стороне существования. Глядя на свои руки, с недавних пор замечаю на них коричневые пятна. Мои волосы, вернее, то, что от них осталось, потеряли свой естественный цвет, а лицо испещрено морщинами. Многие из моих товарищей прибегли к недолговечной помощи кудесников — косметологов. Я мог бы поступить так же, но только зачем? То, что остается за разрушенным, несколько обрюзгшим фасадом, все равно уже не изменишь, семьдесят семь ударов пробило, и ничто не вернет мне ловкости и живости моих двадцати лет. Тогда зачем? Чтобы обмануть самого себя или доказать публике, что я сохранил вечную молодость? Следя за мной в течение десятилетий, она видела, как я менялся, как время обтесывало меня, она ко мне привыкла, как и я сам привык к себе. Делать косметические операции? Одному богу известно, на что я могу стать похож: а вдруг получится этакий старый молодец, гладкий, как лакированный селезень, с крашеными волосами, отдающими синевой. Нет уж, спасибо, слишком мало для меня.

Чем дальше углубляюсь в жизнь,

Тем я яснее понимаю,

Что в легком ветерке безумств,

Я не заметил, как проходит время.

Пока я спал без задних ног,

Зарывшись в юности в постели,

Не глядя на часы среди утех,

Я не заметил, как проходит время.

Я не заметил, как оно бежит,

Не слышал я, как бьют часы,

Отсчитывая мои победы,

Пока я рвался напролом

К тому, что будущим считал,

Все будущее стало прошлым.

На тысячи вопросов, что мой ум

Так часто беспокоят,

Напрашивается лишь один ответ:

Я не заметил, как проходит время.

Может быть, у меня украли лет двадцать, а я и не заметил? Не заметил, как прошло это время. Когда я на сцене, мне кажется, что я моложе лет на двадцать — тридцать. Ай — ай — ай, мои пальцы, которые становятся похожи на виноградные лозы, так же как и глаза, которым вот уже двадцать лет как необходимы очки, напоминают о том, что не следует забываться. Итак, это мой день рождения, и, как в каждый день рождения, у меня спрашивают, что я ощущаю. Так вот, не ощущаю ничего особенного. Возможно, со мною не все в порядке. Большинство моих друзей впадают в некую депрессию всякий раз, когда им исполняется очередной десяток. Возможно, это связано с моим восточным происхождением. Жизнь есть жизнь, а смерть является ее частью, и с этим надо смириться! Сегодня у меня есть жена, дети, внуки, я очень хочу жить и видеть, как они рождаются и растут, но смерть больше не пугает меня. Она стала чем‑то само собой разумеющимся, о чем я часто говорю и над чем даже подшучиваю. Ведь, когда я бросаю взгляд на прожитые годы, вижу пройденный мною путь и оцениваю удачу, которая, несмотря ни на что, сопутствовала мне в жизни, то говорю себе, что чудеса существуют, и мысль о смерти утопает в улыбке.

Почему я стал тем, что я есть? Уверен, что нужен был голос, который напомнил бы людям, что армянский народ еще существует, несмотря на все, что он пережил и вынес — и геноцид, и предательство восточных стран, пожертвовавших кровью целого народа ради нефти, и несоблюдение Женевского и других международных договоров, и так называемое соблюдение государственных интересов. Порабощение маленькой обескровленной Армении Советким Союзом, землетрясение, проблемы Карабаха, блокада, навязанная Турцией. Я твердо убежден, что именно мой голос был избран для этого. Почему я, а не кто‑то другой? На этот вопрос может ответить только Господь Бог.

Для тебя, Армения

В Армении произошло землетрясение. В этой маленькой стране без выхода к морю, без особых земельных ресурсов, жизнь в которой сурова и трудна, в стране, пережившей сталинизм, несправедливость, множество проблем. А ведь до землетрясения были проблемы с ближайшими соседями, проблемы, разрушившие деревни и города, убившие и покалечившие десятки тысяч мужчин, женщин и детей. Но задрожала земля, и горизонт, и без того достаточно мрачный, стал еще темнее. До этого момента я не очень внимательно следил за тем, что происходило там, на краю нашей памяти, — слишком был занят работой. Но теперь вдруг осознал, что оттуда идут мои корни, что много веков назад наши предки жили на земле, которая только что, разверзшись, стала могилой для многих армян, новым источником нищеты и траура. Я немедленно спросил у Левона, что можно сделать, как можно помочь пострадавшим. Мы организовали ассоциацию «Азнавур — Армении», и я написал:

Твои сады вновь зацветут.

Твои счастливые дни вновь придут,

Закончится зима,

Закончатся мучения,

И вырастет дерево жизни

Для тебя, Армения.

Твои весны еще будут петь,

Дети твои построят новую жизнь,

Закончатся несчастья,

Страх уйдет,

И Бог залечит раны земли твоей

Для тебя, Армения.

На следующий день Жорж сочинил музыку на эти слова. Мы обратились ко всем нашим друзьям за помощью в записи диска, который в течение нескольких недель занимал первое место в хит — параде, и это помогло нам оказать помощь пострадавшим. Вместе с Левоном и членами ассоциации мы, благодаря любезнейшей помощи месье Дассо, который благородно предоставил в наше распоряжение один из своих самолетов, прибыли на место. И я, который никогда никаким образом не был замешан в политике, неожиданно был приглашен в Кремль обсудить проблемы освобождения узников комитета Карабаха — тринадцати человек, одним из которых был Левон Тер — Петросян, ставший впоследствии первым Президентом молодой Республики Армении. С тех пор я часто посещаю эту страну, израненную, оскверненную, голодную, обескровленную. Страну, земля которой создана из камней, страну сирот, забытую, брошенную, нуждающуюся, исполненную страданий, но вот уже многие и многие века живущую верой в то, что ее детей ждет лучшее будущее.

И сожаления…

Нет, я не сожалею ни о чем, кроме родственников и друзей, которые покинули нас. Ну, может быть, еще о том, что не увидел свет в одной из деревенек Франции, какие есть в Альзасе, на юго — западе или в Провансе, к которым ты навеки привязан душой и куда возвращаешься доживать свои дни.

Я родился в Париже, в VI округе, мы часто переезжали. Мне так и не удалось завести друзей детства, друзей по улице. Поэтому я испытываю ностальгию по прошлому, которое никогда не было моим, по воспоминаниям о том, чего со мной не было: детский сад, поступление в деревенскую начальную школу, внеклассные мероприятия, ловля рыбы в маленьком ручейке, протекающем возле коммуны, безумные гонки на велосипедах, ссадины и ушибы, о которых забываешь почти сразу, местный говор, армейская служба вместе с товарищами, первые тайные любови «на сеновале», свидания за церковью и быстрые поцелуи украдкой при лунном свете весной, отъезд в Париж на поиски удачи. «Я из провинции уехал в восемнадцать…» Не пишу автобиографических песен, но в каждой из них есть что‑нибудь от меня. Я бы вернулся в деревню с сиянии славы, на каникулы или в промежутке между турне, чтобы отдохнуть в своем красивом доме, всегда готовый азартно сразиться с товарищами в шары или стрелки в деревенском кафе, всегда готовый присутствовать на свадьбах или крестинах первого ребенка… Или, увы! Приехал бы проводить одного из своих земляков в последний путь — на маленькое кладбище, где я и мои близкие однажды познаем то, что называют «вечным покоем» и чему я все же предпочитаю беспокойную жизнь, полную повседневных забот.

Мои корни глубоко упрятаны в землю, которая ускользает от меня. Да и где она на самом деле, эта земля? На рубежах Турции, где кости моих людей уже превратились в пыль, которую развеял по пустыне ветер Азии? В Грузии, где жила семья моего отца? В Армении, из которой мы все родом? Я по — прежнему остаюсь кочевником, эмигрантом, сыном апатридов, который принял другую страну, ее культуру и язык, не имея в ней настоящего прошлого. В конце концов не все же зовутся Дюпонами, Мартенами или Дюранами. Меня зовут Азнавур, и до сих пор у меня не было повода об этом сожалеть. И все же, мне бы хотелось…

Лимузины, самолеты, отели, рестораны, театры, отели, лимузины, самолеты, собирать чемоданы, искать того, кто не откажется гладить костюм и стирать рубашки в субботу, воскресенье или в праздничные дни, и так день за днем, неделя за неделей — это длится вот уже шестьдесят девять лет. По правде говоря, всего этого уже не очень хочется. Отели мне осточертели, задержки рейсов изводят тем, что из‑за них рискуешь опоздать на концерт. Я люблю своих зрителей и свою профессию, но эти стороны ремесла меня утомляют — все эти приезды- отъезды, поезда, самолеты, отели, упаковка багажа, распаковка багажа, опять упаковка, и так без конца.

Собираю чемодан,

Разбираю чемодан

И снова собираю чемодан.

Дни мои лишены приключений,

О ночах можно то же сказать.

Отель «Англетер»,

Отель «Бельведер»,

Отель «Мушкетер» —

Исколесил всю Францию,

Чтоб свой товар продать.

Я хотел бы, как Пабло Казальс, давать представления в деревне, где жил бы сам, без прикрас и ухищрений. Петь только то, что самому нравится — песни, прошедшие незамеченными, потому что оборотной стороной популярной грампластинки, звучащей на всех волнах, всегда были преданные анафеме, позабытые радиостанциями песни, принесенные на алтарь пластинок в 33 оборота. И петь не потому, что это работа, а только ради удовольствия своего и зрителя, забыв, что я Азнавур, стать просто Шарлем. Да, вот это роскошь — принимать зрителей как друзей у себя дома, в своей деревне…

Наступает такой возраст, когда на похоронах бываешь чаще, чем на крестинах. С течением времени память настаивается, как швейцарский сыр, и в каждой ее ячейке поселяется имя, аромат духов или отражение чьего‑то лица. За поворотом улицы, за столиком в ресторане или при виде знакомого пейзажа воспоминание внезапно захлестывает и ввергает вас в меланхолию. Но что на самом деле так трогает? Потеря друга, близкого человека или внезапно возникающее понимание того, как быстро уходит время и как мало нам осталось жить? Мы не всегда оплакиваем других так же горько, как самих себя.

Мне больно вспоминать о родителях, о друзьях, мне больно вспоминать о множестве вещей, но тем не менее я продолжаю «пропивать», «проедать» и проживать свою жизнь. Те, кто остался, занимают место ушедших, и жизнь продолжает свой бег, время от времени наталкивая меня на воспоминания.

Когда я сопровождаю в последний путь родственников, друзей, товарищей по профессии, каждый раз задаю себе вопрос, не стану ли следующим в списке неутомимой старухи с косой. Кроме этого страха в моей голове роится много других мыслей. И даже слишком много. Прежде всего, я думаю о своих близких и о тех проблемах, которые возникнут у них с моим уходом, о связанных с этим расходах и административных заморочках. И тогда в моей душе рождается глухая злоба, ведь даже после оплаты всех налогов кто‑то заявится к ним, чтобы без зазрения совести потребовать выплаты процентов с тех сумм, которые я заработал и сэкономил. Уж лучше промотать все, пока ты жив. И еще я думаю о том, какие воспоминания останутся у детей об отце. Я и сейчас‑то уже не знаю, как они меня воспринимают…

Религия утверждает,

Наука опровергает.

У верующего и атеиста

Одно сомненье

На двоих,

Но каждый сомневается в своем.

Понемногу начинаю отказываться от многих вещей, которые до сих пор казались важными. Я даю, разрушаю, бросаю, я перестал читать ежедневные издания и иллюстрированные журналы — мне достаточно просмотреть крупные заголовки и фотографии. Телевидение, за исключением всего нескольких передач, меня утомляет. Предпочитаю слушать радио. Это возврат к истокам, к тем временам, когда я сам конструировал детекторные приемники. Особенно люблю разговорные передачи.

Мысль о том, что мне постоянно будут навязывать десять- двадцать песен, выбранных одним — двумя составителями программ, выводит меня из себя. Не переношу, когда во всех передачах без конца «исполняют» одну и ту же песню — реклама обязывает — да притом каждый раз под фонограмму, для лучшего качества звучания, видите ли! Предпочитаю пойти на концерт, где исполнитель может дать волю своему таланту.

От голода к финалу

От голода, сопровождавшего мои первые шаги на сцене, до успеха, пришедшего под конец, лежит долгий путь, отмеченный упорным трудом, со всеми его злоключениями и трудностями. Что было причиной моего успеха: случайность, судьба, моя счастливая звезда, защита Всемогущего или, может быть, что‑то еще, о чем я даже не догадываюсь? В конечном счете, я сумел обойти все подводные камни и избежать провала. Что я могу сказать о своем успехе? В этом мире далеко не все устроено справедливо, поэтому я всегда терпеть не мог говорить о нем, считая неприличным хвастать своими путешествиями и выставлять напоказ те преимущества, которые давал мне статус «знаменитого шансонье». Не будем говорить о том, что поначалу я потерял голову от происходящего, мое «эго» и мои притязания так раздулись, что приобрели форму и размеры «роллс — ройса», однако достаточно скоро я осознал всю суетность подобных вещей. Сегодня, после шестидесяти девяти лет усердной и честной службы на артистическом поприще, мне кажется разумным снять концертный костюм и убрать его на полку воспоминаний, чтобы иметь возможность посмотреть на все со стороны. Я не буду устраивать прощаний, просто стану появляться на сцене все реже и реже. Публика не торопилась принять меня, вот и я уйду медленным, очень медленным шагом — не хочу, чтобы она подумала, что, добившись успеха, я ухожу, не обернувшись. По правде говоря, это не такой уж легкий уход: сцена всегда была для меня самым любимым местом, а публика — частью моей семьи. Они дали мне все, но и я ради них пожертвовал многим и никогда не сожалел об этом, ведь мы остались верны друг другу.

И тем не менее в отличие от многих моих товарищей, я бы не хотел умереть на сцене. Не понимаю, что в этом может быть хорошего. Боюсь даже представить себе, как, выкрикнув последнюю ноту, валюсь на сцену и лежу в нелепой позе, с перекошенной рожей, являя зрителям не самый лучший свой образ, потому что вид у меня будет такой же хреновый, как сама смерть. Если бы я мог быть уверен, что упаду сразу, весь такой прямой и прекрасный в последние мгновения своей жизни, да не прорычав что‑то в микрофон, а прошептав цитату из какого‑нибудь литературного произведения, и последние звуки моего голоса эхом разнесутся по всему залу, усиленные операторами на звуковом пульте, а прожектор, следующий за мной, после этих слов закроется, как великолепный ирис, тогда я согласен! Но, поскольку есть некоторые сомнения, предпочитаю, если Богу это будет угодно, тихо угаснуть дома, в своей комнате стиля Наполеона III, в окружении детей, их детей, детей их детей и, почему бы и нет, еще и детей детей их детей, в общем…

Я не претендую на звание самого известного покойника кладбища Монфор — Ламори, где приобрел прекрасный склеп на двенадцать человек. Если потесниться, там поместятся даже четырнадцать. Нет, я уже сочинил себе эпитафию: «Здесь покоится самый старый из обитателей кладбища». И когда я говорю «старый», то это значит старый, ну совсем старый, с морщинами и волосами, посеребренными сединой, с изможденным лицом, но ясным умом и живым чувством юмора, а еще с когтями для того, чтобы как можно дольше цепляться за эту чертову жизнь, которая, если кто‑то не убедит меня в обратном, пока что остается наилучшим из всего, что я знаю.

Самые радостные моменты я испытал, стоя перед зрителями, самыми светлыми минутами жизни обязан своим близким, друзьям и сцене. Сцена позволила мне встретиться со всеми, кем я восхищался, будучи ребенком, когда мы с Аидой прогуливали школу ради походов в кино. Это были Чарли Чаплин, Мишель Симон, Гарри Баур, Виктор Буше, Даниэль Дарье, Шарль Буайе, Луи Армстронг, Рэй «Шугар» Робинсон, Арлетти, Дэни Кей, Дамиа, Бет Дэвис, Клодет Кольбер, Лоретта Янг, Норма Шерер, Марсель Паньоль, Жак Превер, Жан Кокто, не говоря уже об актерах, певцах, авторах песенных текстов, композиторах, писателях, художниках и скульпторах моего поколения. Я сознаю, что мы всегда равняемся на тех, перед кем преклоняемся, общаясь с ними в жизни или наблюдая на экранах кино. Поэтому считаю, что я — конечное творение всех тех людей, которые, сами того не ведая, «слепили» меня. Я не собираюсь этого отрицать и храню в душе чувство бесконечной благодарности к каждому из них.

Сегодня, если мне случайно доводится посетить те страны, города или деревни, где я бывал по ходу жизни, то мне на память приходят имена, лица, ситуации. Воспоминания эти могут быть печальными или веселыми, но к ним всегда примешивается легкий оттенок грусти. Но не мысли о прошлом причиняют мне боль, расстраивает то, что знакомые места выглядят уже не так, как прежде. Й тогда я замечаю, что начинаю рассказывать своему спутнику или спутнице: «Здесь было… там я познакомился… там я делал…», а сам при этом думаю: «Хватит приставать к людям со своим прошлым». И тем не менее продолжаю опять и опять, потому что на самом‑то деле рассказываю эти истории самому себе. Нам бы хотелось, чтобы все, что мы видели и знали, оставалось неизменным, чтобы люди оставались в том же возрасте и с теми же лицами, что и прежде, так ведь это невозможно!

Прошлое — великолепная чернильница для того, кто предается письму.

Армения была государством, расположенным на перекрестке всех дорог. Через нее прошли многочисленные войска, караваны, следующие по «шелковому пути», многие народности, она знала различные религии, языки и культуры. Мало — помалу она начала усваивать западноевропейский образ жизни: сначала в III веке нашей эры официально признав христианство государственной религией, а затем усадив на свой трон французского принца. На нацию, с одной стороны, оказали влияние обычаи и нравы соседних государств, а с другой — те, что оставили после себя союзы времен крестовых походов. Так что я — дитя этих двух культур. Как и эту страну, меня с самых ранних лет захватило, пронзило и покорило влияние нескольких укладов жизни. Я впитал в себя все, что земля предков могла мне дать в области музыкальной и поэтической, классической и народной, вместе с элементами культуры русской, еврейской, цыганской, арабской, армянской, а затем — французской, испанской, американской… Когда меня спрашивают, кем я себя ощущаю в большей степени — армянином или французом, на это может быть только один ответ: на сто процентов — армянином и на сто процентов — французом. Я — как кофе с молоком: когда оба ингредиента смешаны, уже невозможно отделить один от другого. Влияние армянской и французской культур, к которому добавились и другие, очень много дало мне и независимо от меня самого сформировало мой индивидуальный стиль. Если другим приходилось тратить силы на их изучение, то у меня они уже были заложены в генах. Поэтому, невзирая на многочисленные разочарования и трудности, которые я испытал, этот «космополитический» багаж оказался для меня большой удачей. Если человек с рождения знает два языка и каждый день слышит, как рядом с ним говорят еще на двух или трех других, то в этом, по всей видимости, и заключается секрет быстрого освоения новых языков и интереса к культурам других народов.

Две гитары мои мысли

Привели в смятенье,

Объяснив мне суетность

Существованья.

Зачем мы живем,

Почему живем,

В чем же смысл жизни?

Ведь сегодня ты живешь,

Ну а завтра ты умрешь

И уж подавно умрешь — послезавтра.

От Москвы до Нью — Йорка, от Рио‑де — Жанейро до Сингапура, от Парижа до Сиднея я избороздил весь мир вдоль и поперек, неоднократно совершив кругосветные путешествия, постоянно испытывая жажду видеть неизведанные страны, изучать все новое, знакомиться с новыми народами, языками, религиями, укладами жизни. Я научился терпимости и пони — манию, научился не осуждать и тем более не поучать. Повидав так много, я тем не менее думаю, что еще ничего не видел жажда открытий живет во мне, она неутолима.

Чем больше я делаю,

Тем больше остается сделать.

Чем больше пью,

Тем меньше остается в бокале.

Чем больше говорю,

Тем меньше остается сказать.

Чем дольше живу,

Тем меньше остается жить.

У всего есть конец, но не могу решиться написать это слово. Пусть жизнь сама сделает это за меня…

Шарль Азнавур Прошлое и будущее

ВЫПУСКАЮЩИЙ РЕДАКТОР Л. В. Савченко МЛАДШИЙ РЕДАКТОР Ю. Р. Камалова ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ РЕДАКТОР С. А. Виноградова ТЕХНОЛОГ С. С. Басипова ОПЕРАТОР КОМПЬЮТЕРНОЙ ВЕРСТКИ А. В. Кузьмин ОПЕРАТОР КОМПЬЮТЕРНОЙ ВЕРСТКИ ОБЛОЖКИ И БЛОКА ИЛЛЮСТРАЦИЙ П. В. Мурзин КОРРЕКТОР Л. М. Камалова

Подписано в печать 16.07.2004 Формат 60x90/16 Тираж 5 000 экз.

Заказ № 3782

Издательство «Вагриус» 125993, Москва, ул. Правды, д. 24

Отпечатано с готовых диапозитивов во ФГУП ИПК «Ульяновский Дом печати» 432980, г. Ульяновск, ул. Гончарова, 14

Примечания

1

Истории успеха (англ.)

2

Человек без гражданства (здесь и далее примеч. пер.).

3

Тот, кто выжил (англ.).

4

* Нацистский план геноцида евреев и цыган.

5

Турецкие политики, члены младотурецкой партии в 1908 и 1909 годах организовавшие два государственных переворота вместе с Джамал — пашой, а затем участвовавшие с ним в триумвирате 1913 года

6

«Клуб Мед» — «Средиземноморский Клуб» — система отелей для отдыха французских и иностранных туристов по программе «все включено», разбросанных по всему миру.

7

Уильям Сароян, отрывок из сборника рассказов «Меня зовут Арам» (1940) (примеч. авт.).

8

* Конечно (англ.).

9

Германия превыше всего (нем.)

10

Еврейский театр (англ.).

11

Французский драматический театр, осн. в 1680 г. в Париже Людовиком XIV.

12

SOS.

13

Система немецких пограничных укреплений, возведенных на западной границе Германии.

14

Щипковый музыкальный инструмент

15

Большой Париж (нем.).

16

Пропуск (нем.).

17

Большие интеллектуалы (искаж. лат.).

18

На развешенной в 1944 году по всему Парижу «Красной листовке» были изображены десять из двадцати четырех членов FTP‑MOI, арестованных нацистами. Все они были расстреляны после фиктивного военного суда. «Красная листовка» послужила средством пропаганды для немцев и правительства Виши, которые объявили этих людей иностранными террористами.

Луи Арагон написал необыкновенно красивое стихотворение, которое назвал просто — «Красная листовка» (примеч. авт.).

19

Два Голля (фр.).

20

Работа (нем.).

21

Тотчас (лат.).

22

«Я не могу дать тебе ничего, кроме любви», «Давно и далеко», «Прощай, дрозд», «О, Леди, прошу» и «Звездная пыль» (англ.).

23

Адаптер (англ.).

24

Представление среди столиков (англ.).

25

Сколько? (англ.)

26

* Что слышно о Маркизе? (англ.)

27

Она умерла (англ.).

28

Умерла? (англ.)

29

Да, умерла (англ.)

30

Во — первых (лат.).

31

Во — вторых (лат.).

32

А теперь, дамы и господа… (англ.)

33

Название ансамбля «Les Compagnons de la chanson» — «Друзья песни» — по — французски звучит как «Компаньон де ля Шансон»

34

В Северной Америке названия радиостанции обозначаются аббревиатурами (примеч. авт.).

35

О, французский поцелуй! (англ.)

36

Итальянский ресторан, где подают спагетти (англ.).

37

Привет! (англ.)

38

Орсон Уэллс, мы едем к тебе! (англ.)

39

Человек, готовый со всем согласиться (англ.).

40

Элита (англ.).

41

Вид (англ)

42

Jam — зд. джазовая импровизация (англ.).

43

Сны (англ)

44

* Chier — груб, испражняться (фр.).

45

* «Сыграем Баха» (англ.).

46

«Чашечка кофе» и «большое спасибо» (порт.).

47

Фадо — португальская народная песня

48

«Скрипач на крыше» (англ.)

49

Вечеринка

50

«Я видела вас на днях, не поняла ни единого слова, но считаю, что вы великолепны, это так непохоже на то, что я видела до сих пор» (англ.)

51

«Я — Лайза» (англ.)

52

Где

53

«Шарль — джан, любимый брат Шарль — джан» (арм.).

54

То, без чего нельзя (лат.).

55

Зд. «Я виноват» (лат.).

56

А вот и я (англ.).

57

Зрители аплодируют стоя (англ.).

58

Представление должно продолжаться (англ.).

59

Судный день (иврит).

60

Гомосексуалисты, одевающиеся, как женщины (англ.).


home | my bookshelf | | Прошлое и будущее |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения