Book: Кот-Скиталец (СИ)



Кот-Скиталец (СИ)

Татьяна Мудрая

Кот-Скиталец

Купить книгу "Кот-Скиталец (СИ)" Мудрая Татьяна

Зу-н-Нун Мисри рассказал:

«Странствуя в пустыне, я повстречал женщину. Она спросила меня: «Ты кто?» Я ответил: «Чужак». Тогда она сказала: «Разве рядом с Аллахом Всевышним может быть печаль чужбины?»»

Суфийская притча

Самый дешевый вид гордости – гордость национальная. Ибо кто ею одержим, обнаруживает этим отсутствие в себе каких-либо индивидуальных качеств, которыми он мог бы гордиться, так как иначе ему незачем было бы хвататься за то, что у него общее с миллионами. У кого есть выдающиеся личные достоинства, тот, напротив, всего яснее видит недостатки своей собственной нации, так как они постоянно у него на глазах. А всякий жалкий бедняга, у которого нет за душой ничего, чем он мог бы гордиться, хватается за последнее средство – гордиться той нацией, к какой именно он принадлежит: это дает ему опору, и вот он с благодарностью готов кулаком и пятой защищать все присущие этой нации недостатки и глупости.

Артур Шопенгауэр. Мир как воля и представление

Глава I. Старорутенская

Живи в этом мире так, как будто ты чужестранец или путник.

Пророк Мухаммед (из 40 хадисов Ан-Наваби)

Черная кошка пьёт из лужи с ледком,

Лопатки торчат бугром.

Пес-побродяга свернулся на куче подгнившей листвы:

Осень златая, время тоски. Где мой дом?

Посреди того, что им наречено, – облупленной многоэтажки с общим бункером и общей кодовой дверью на каждые четыре квартиры – о, этот верный и вечный запах земли и грязи! – возлежу я на древней диван-кровати, в серой паутине то ли ночи, то ли раннего полуутра ножки одра моего проникают вплоть до последнего яруса здешнего мироздания, нанизывая на себя все низлежащие семь этажей с их духом табачного и винного перегара, мочи, заднепроходных газов и смрада сонного дыхания людей; а восьмым по счету – бельэтаж, то бишь нулевой цикл, где ствол моего Одиссеева семейного ложа омывают фекально-подвальные воды, где орошают его бродячие скоты, которые имеют внизу место постоянного проживания: коты и кошки, бомжи и бомжихи, кобели и суки с приплодом, – и где язвят его легкокрылые городские комары и прыткие межсезонные блохи. (Мыши и крысы, по словам моего друга, здесь приходящие – полевые и метровские, то же «метровые». Имеется в виду, очевидно, размер от головы до кончика хвоста.)

Сверху же нависают надо мной всей чугунной тяжестью воздушно-небесного столба в сто атмосфер другие семь этажей с покрытиями и перекрытиями, вдавливая мои плечи в подушку. Духовный Спитак!

Только в ответ ему я отзываюсь не одной только болью. Ибо я, расплющенная и смятая, как матрас, в то же время – перешеек между двумя мирами, ближним и дальним, «дунья» и «эхирату». Между смертью и жизнью я сплю и одновременно бодрствую, и трезвение мое остро, как хрустальная игла, и дремота моя призрачна и прозрачна, будто радужная пленка на зацветшей воде старого пруда…

Воистину, достали меня воды до души моей!

То был застойный прудок по детскому прозванию «Балатон», с торфяной водицей, что обрела от века роскошный цвет чайной розы. Этой водою, вонючей и мягкой, ополаскивали мне после мыла волосы, чтобы лучше росли и не секлись, и заодно голову. Мозги, я так полагаю, тоже получили свою дозу, и это сказалось на моей дальнейшей способности рассуждать. К сему стих:

Чтоб спутешествовать, не нужно, брат, «колес»,

Чтоб воплотить улёт – не надо ероплана

(для особо наивных вариант: не надо даже «плана»).

Проснись и вновь засни ты на заре туманной,

Когда с мозгов всю хмарь полночный ветр унес.

Скажи кому-то: «Господи, услыши:

Я прозябаю здесь и вяну тут.

Мой дом без башни и чердак без крыши,

Там не шуруют серенькие мыши

И даже тараканы не живут.»

Не ахти как складно и наблюдается привычное для моего менталитета смешение стилей – высокого с низким, старославянского с попсовым. Однако суть вопроса выражает, а это есмь главное.

И впрямь, самое милое для меня время – именно утреннее, между сном и явью, причем как раз в таком порядке. Вечером, когда ты только-только начинаешь уходить от сиюминутной жизни, с нее мигом слетают все пестрые фантики, веселенькие обертки, и за левой ножкой стула с аккуратно сложенным на нем домашним халатом раскрывается некое мрачное зияние. Раззявилась пропасть и посылает тебе садомазохистские кошмары, как в дошкольном детстве, когда у тебя, типичного ребенка страны Рутении, не бывало перед глазами никакой западной продукции, никаких юморных и одновременно жутковатых комиксов и триллеров, а поэтому всю-то ночку напролет гонялись за тобой архаически серьезные персонажи сказок братьев Перро. Сладострастный Волк разевал пасть на твой алый беретик, ищучи тебя скушать, Людоед гонялся за тобой по узким лесным тропам с высоко подъятой дубиной, грозясь насадить на ее конец, а гнусная ухмылочка герцога Синяя Борода скрывала за собой запретную комнату с пауками по углам и кровавыми пятнами на полу – уж не твоими ли?

Ну и какая радость из того, что за бугром фантики порадужней! Видывали мы и такие. Я помню, как моя дочка собирала их и разглаживала для игры со своими первоклассниками, попутно поедая карамельки из венгерской, что ли, серии «Большой Зоосад», подаренной блатными друзьями отца: то был скрытый двухступенчатый каннибализм, когда меньшого брата оборачивают (от «оборотень») конфетой, завертывают в яркую бумажку и сжирают уже в таком вполне закамуфлированном виде. Куда больше мы с дочерью любили подбирать голые оболочки: эту серию, уже порожнюю, я наловчилась высматривать в траве обочины метров за десять, ибо чего не достигнешь во имя любви к чаду – и зрение нацелишь, и земной поклон сотворишь. Потом мы эти картинки мыли, сушили и оклеивали бандерольками. Учет и конт'оль, това'ищи, учет и конт`оль – вот наша главная рутенская добродетель!

Поистине, от любой жизни, здешней ли, заграничной, за вычетом фантика остается отнюдь не конфетка: скорее наоборот. Сначала обнаруживается, так сказать, фантик второго рода, неотмытый и грязный; а за ним… Тот же стульчик имени Блэза Паскаля раскачивается, зависая одной ножкой над инфернальною бездной, и экзистенциальные чаяния масс здесь и там, на нашей всеобщей Улице Вязов, выражаются и олицетворяются лупаной харей Фредди Крюгера, что нахально и сладко пялится изо всех углов сразу. Почему никто не догадывается при этом виде ни спрятаться под одеяло с головой, ни выпалить прямо в харю, что она невсамделишная, – не берусь судить.

Правда, то, что дает Фредди жителям его улицы, а в частности мне, совсем не плохо, по крайней мере, не хуже иного прочего. И служба у меня такая, какая вымечталась, и физический муж был, и платонический любовник, и дочка выросла красивая, способная, с хорошим мужским характером (то есть в равной мере без бабской сентиментальности и без грубости противоположного пола). Все, как и заказывалось судьбе: а что действительность малость потусклей идеала, так на то он и идеал, в самом деле, чтобы пообмараться об жизнь и не высвечивать самоварно.

Высветиться же или, что одинаково, засветиться – значит потерять маскировку. Маскировка же… Словом, спаси нас, Высокий и Великий, от завистника, который завидует!

И все-таки… тот привкус, который оставляет на губах этот воплощенный и вочеловеченный идеал… идеал с человеческим лицом… Как говорил наш великий народный поэт-аристократ, мы пьем из чаши бытия с закрытыми глазами – наверное, чтоб не противно было и чтобы не задавать себе вечных вопросов: почему это невозможно низвести идеал на землю без такого вопиющего ущерба? Что такое мы (или, что то же, каков объем понятия «человек» и его границы)? И в чем, растудыть его, смысл того, что человек вообще пьет из чаши, иначе говоря, живет с кое-каким удовольствием, а не сразу, с пеленок, налагает на себя ручки?

Вот то, что стоит на донышке чаши… Не чаши – любого дня.

Однако ночью происходит алхимическое очищение: нигредоудивительнейшим образом превращается в альбедо.О Белая Бессонница, темная леди и прекрасная дама моих сонетов! Когда ртутный фонарь светит в окно, подобный пурпурной луне, пьяной луне с подбитым глазом, и гремит во дворе кузовом припоздалый мусоровоз, и выблескивает из оставшейся от прошлого раза поганой кучи чадное рыжее пламя, когда лирически перебрехиваются во дворе пьяницы и собаки, а бродячие тротуарные бабки голосами, отшлифованными в долголетних кухонных прениях, обсуждают последний закон, одобренный президентом и отвергнутый парламентом (или наоборот, что не меняет ровным счетом ничего); тогда…

Тогда тело мое привычно отключается от зрения, обоняния и слуха, шума и ярости, страсти и гнева и возлежит, еле вздыхая, под простыней, в царстве физического полусна и духовной полусвободы. Мысль моя работает бесконтрольно и безмятежно, и каждую секунду вспыхивают в ней слова, поминутно округляясь в элегантные фразы и ритмические периоды. А когда она вступает в завершенность часа и на циферблате настенных часов длинная, тонкая стрелка накрывает собой коренастую и толстенькую, – тогда вдруг плещут над бездыханной моей плотью крылья иномирного, трансцендентного бытия, куда более весомого и внятного теперь, чем посюсторонняя крысиная, тараканья и человечья суета, чем бремя паскудной нашей рутенской – рутинской – рутинной обыденщины, которая наваливается днем на мою мысль, стоит ей чуть двинуться кверху.

Мое ночное бытие – оазис тишины посреди праздно и по-пустому суетливого мира, арабская мелодия, которая вливается в ухо бестолковых шумов своей гаммой, выстраивая их согласно звучанию своего внутреннего камертона. Дур муфассал…Или – совершим несколько фантастичное разделение,не вполне соответствующее знакам письма. Вот такое:

До– харф Даль,

Ре– харф Рэ,

Ми– харф Мим,

Фа– харф Фэ,

Соль– харф Заль,

Ля– харф Лям,

Си– харф Син.

Сознание мое – тончайшая, вибрирующая нить между обоими мирами, то, что остается за вычетом эго, благой осадок народа Израилева. Явь и сон, жизнь и смерть – что из них есть первое, что – второе? Не различить. Оба мира противостоят – стоят – существуют лишь потому, что у меня бессонница и я грежу. Оба хотят целиком воплотиться через меня – какой одолеет?

Успокойся. Днем ты не ведаешь, не ощущаешь, не знаешь того, что в твоих силах подарить победу одному из двух миров – не двинув и членом, не шевельнув и ресницей, лишь позволив потоку сна унести тебя вниз по темным кругам мироздания, по виткам великой спирали к ее истоку. Помни, без истока не возникнет дельты!

Теперь не шевелись, не пробуждай тела и телесности твоих дневных ощущений: не тебя касается ткань, не по твоему лицу струится воздух из полуоткрытого окна. Отрешись от дневных сует – иначе снова проснешься в ложь. Уйди в сон, истинный, сладостный сон, доверься ему, ибо в нем стирается то, чем ты мнишь себя, и остается то, что ты есть на самом деле. Уйди к своему истоку, он – причина тебя. Твое начало прояснит твой конец, придаст завершенность твоему бытию. Играй. Как в раннем детстве, в момент утренней истины, выдумай персонажи, расставь их фигурки на внутреннем экране лобной кости, чуть повыше своих земных глаз. И объявляй начало спектакля.

Подними себя ввысь, в утро. Доверься утру. Роди себя в утро!


…Занавес поднят.

…Детство мое, географически отнесенное к стране Рутении, или, в старинных источниках, – Русинии (последнее этимологически производится от местного наименования цвета волос, тогда как первое – от латинского термина, обозначающего однообразие), по большей части протекало во сне, куда то ли я сама себя вгоняла, то ли вгоняли (разумеется, по недомыслию) мои старшие. Но если вы подумали о ежедневной повинности после обеда лежать в кроватке с открытыми глазами и притворяться… Нет, о ней не распространяюсь, хотя она как раз из той оперы. Впрочем, двоякое пребывание в квазибытии – мара в ночи и майя во время дня – существовало одновременно, в качестве двух противоположных сторон одного и того же сна, таковыми не осознаваемых. Если исходить из того, что и наша обыкновенная жизнь нам снится, как говаривал один из учеников знаменитого гуру Гурджиева, причем ее корка, ее оболочка поверх настоящей жизни становится все толще в процессе злоупотребления, – то старания взрослых сводятся к неосознанному гипнотизированию детей, имеющему целью силком втолкнуть, вмылить, так сказать, юных потомков в прелесть и соблазн, овладевшие предками, и заставить разделить это со старшими. А детки инстинктивно пытаются не поддаваться… Много позже я прочла у доктора Спока (модная книга эпохи застоя) о странной привычке грудничков ритмично биться головой о стену или спинку кроватки – это приводило в недоумение и почтенного педиатра, и – несколько раньше – моих юных родителей. Я так думаю, в этом выразилось желание деток выйти из кошмара, пока разумеется, он еще ощущается как кошмар. Лет эдак до шести.

Кстати о родителях. Священному предопределению довелось немало потрудиться, чтобы согнать их с места исконного проживания (одну – репрессией ее собственного родителя, другого – воинским призывом и Великим Всенародным Побоищем) и вытеснить на самый дальневосточный край рутенского света, чтобы они встретились и зачали меня. Как будто нельзя было добиться этого с куда меньшими затратами… однако ему, провидению, виднее. Во всяком случае, мое первое, полуторагодовалое детское впечатление родом именно с той самой окраины. Торжество зеленого цвета: чьи-то руки несут меня мимо свежеокрашенного забора, стройные штакетины чередуются, как струны арфы, и от этого в моей голове рождается музыка – я верчусь и прыгаю на чужих руках ей в такт.

Как говорят, очень скоро мы оттуда выехали, повинуясь тяготению центра. До отцовых мест мы не добрались, к материнским не пристали и осели как раз посередке, тем более что то была самая что ни на есть рутенская столица. Точнее, один из ее рабочих пригородов. Сама поездка, очень тягомотная: пароход, поезд, телега, – начисто выпала из моей памяти. Наверное, как нечто малозначащее. И вот я в полупустом доме, где приходится спать на полу; там я и сижу, и танцую на бабкиных коленях. Бабушка была первым существом, которое я постигла, когда мир начал терять свою первоначальную синкретичность и целостность, расчленяясь на отдельных персонажей. Несколько позже в нем появился дед, точнее – отцово-дедовское начало. Дед, моя нянька и утешитель, выделился во время одной из моих частых детских хворей, отец – в связи с дарением плоской белой коробки, на крышке которой были нарисованы рыжие в пятнах гончие; внутри коробки были шоколадные конфеты – редкость из голкондских копей! Ну, а маму я по-настоящему уяснила для себя в миг, который устрашил меня своей необъяснимостью. Визжащий выводок неких грязно-розоватых созданий сокрушил ветхий соседский забор, смерчем пронесся по нашему двору и вогнал меня прямо в ее объятия.

Стадо буйных поросят было подобием моего детского ада. А преддверием рая – два светлых, золотисто-коричневых ствола «шишкинских» корабельных сосен, которые поднялись прямо напротив нашей калитки. (Литография «Сосновой рощи» была напечатана на бумаге, наклеенной на картон и обведенной дешевой рамкой, и ее мы повесили в гостиной, рядом с другой, где Иван Царевич увозит задумчиво спящую царевну на огромном, как добрый мул, Сером Волке, иронически свесившем на сторону алый язык.) Сосны – любимое пристанище, блаженное место для игр, целым сонмом шагов отделенное от нашего дома: там начиналась моя робинзонада, там, в песчаном углублении меж корней, я чувствовала себя счастливо укрытой от нудной повинности дневного сна, умывания холодной водой из горсти, от колючего ворота домотканых свитеров и стеснения чулочных резинок, притянувших чулки к лифчику; избежавшей каторги нескончаемого триединого кормления, плена гигиенически полезных предписаний, кабалы всеобщей и вечной любви.

Здесь, вне зависимости от земных времен, пребывало лето; часы и дни тянулись неторопливо и бесконечно, и на лужайке позади сосен из года в год выбрасывала пышный колосок неприхотливая трава для игры в «петушка-курочку», из века в век пушистый лист манжетки рождал для меня драгоценную каплю радужной росы, округло искрящуюся в его пазухе. Истинная жизнь стояла здесь посреди, как озеро чистой воды; только вот она все отдалялась от меня и отдалялась, уходила за некий невидимый покров. Поначалу, чтобы разорвать его, хватило бы разок перевернуться через голову каким-то диковинным образом, возможным и невозможным одновременно. Сей акробатический этюд был для меня недостижим и в своем стандартном варианте – я не очень-то была ловка. Как-то, оступившись на чердачной лестнице, я раз пять-шесть… но об этом как-нибудь в другой раз, уж больно жутким ревом это для меня закончилось.



Итак, мне оставалось просто играть: стрелять из бузиновой дудки ее же зелеными соцветиями, сгребать траву на корм неведомым и невидимым зверям (что поделаешь, дети – ужасные гусеницы от природы). И пить кипяченую воду из любимой банки изжелта-зеленого стекла, на боку, у самого донышка которой угадывалась женская головка в профиль, с распущенными волосами – такой был необычный изъян в работе стеклодува. Я категорически отказывалась пить из иного стекла, белого ли, голубого или классически бутылочного, – пока это не разбилось. Потому что знание о том, по-другую-сторону-стоящем, настоящем и вечнозеленом мире было записано именно в этой воде, как и в запахе чуть примятой травы, в дуновении тягучего ветра, теплого, сильного, сухого, как руки моего деда, в пышном белом и дюралевом рокоте рукотворного небесного шмеля – примете ясного полдня. Даже во время зимней чистоты и белизны лес потаенно дышал горним теплом. Сотворить в этой малой вселенной переворот, как и объяснить его насущность другим: родителям, приятелям по игре, – для этого были необходимы иные знаки, как бы светящиеся изнутри; слова-перевертыши, фразы, изогнутые, как лист Мебиуса (нехитрый фокус, который показал мне муж моей бабки), голографически причудливые жесты.

Этот мир постоянно вспухал, прорастал, плодоносил образами. Легкий очерк той самой женской головки, которую не видел никто, кроме меня; зыбкие узоры на старомодном коврике, что расположился над моей кроваткой и провожал меня в каждое сонное странствие – лучше всего было следить за их перерождением тогда, когда я лишь притворялась, что сплю; теневые пятна на обоях и клочки чистого цвета на книжной картинке (лимонный цвет на исподе кафтана Ивана-Царевича, который бежит за каретой, увозящей от него Царевну-Лягушку), которые прямо-таки завораживали, – все это разрасталось, заполняя собой податливое воображение.

Две стороны этой образности. День – сияние времен, дружелюбие пространства, открытость души, счастливое одиночество среди близких. И в противовес – клубящийся ужас ночи, когда бесформенная и вязкая тьма порождает чудищ: зубастые пасти, волчьи глаза, драконьи изгибы и шипы. Ибо зло, не имеющее облика, куда невыносимее, я это знаю тоже: мой страх перед этими тварями куда сильнее их уродства. А предвкушение куда хуже самого страха: вот они свились в невидимый клубок у печной дверцы, за поддувалом, внутри железного листа, что на полу, и затаились, ждут, пока заснут дед и бабушка, которые спят рядом со мной в крохотной комнатенке; ждут, чтобы просочиться наружу.

Ради своего спасения я представляю, что забралась в ноги моим старшим и свернулась наподобие котенка. На самом деле это мне запрещено, а теперь там вообще нет места – я выросла; но все-таки страхи отчасти уходят, жуткие образы растворяются в том, что их породило. Зато теперь через полуоткрытую дверь соседней каморки (там у нас умывальник и столовая) на фоне тускло светящегося окна замаячили два бледных силуэта: один садится на воздух, другой беззвучно говорит с ним, сопровождая слова какой-то удивительно плавной, текучей жестикуляцией. Зрелище тоже не из обыкновенных; но я успокаиваю себя тем, что это отец и мама, наверняка зная, – нет, не они, слишком красивы. Однако эти двое приносят избавление и сон.

А утром, на ясном свету, желтое байковое покрывальце на спинке моей кровати становится местом для спектакля. Бабушкин узкий самошитный лифчик красного цвета – молодая супруга, а ее же широкие и длиной по колено черные трусы – пожилой муж. Следует комическая сценка на два голоса, умеренно фривольная (что вы хотите, мне едва пять лет от роду): он ее ревнует, она дуется и кокетничает, он прощает и зазывает к себе в объятия, но она, к сожалению, не может двинуться с места, потому что отлучился кукловод… Тут сцена вздрагивает от грохота охапки поленьев, которую дедусь обрушил на жестяной под нашей печки-голландки. С визгом распахивается дверца, принимая новую пищу своему пламени. Рука кукольника снимает фигурки с рампы: до сих пор бабушка собирала завтрак полуодетой, в кофте поверх байковой мужской сорочки, заменяющей ей ночную рубашку. Мигом разогревается плита голландки, а на ней чайник – вставай умываться, соня!

И вот утро разворачивается в день. В нем все чаще не я леплю, к добру или худу, а он сам меня лепит. Впрочем, дневная реальность с ее собственными ужасами и очарованием, колоколами и звонами, тоской и счастьем – сама пока еще пластична и не закостенела, не закоснела, не оплотнилась, прозрачна почти без тусклоты и состоит из воздуха, а не из глины, как мир больших людей, и царство моей радости пока еще видно через нее и имеет над нею власть.

Постепенно, день за днем, месяц за месяцем, отходят от меня ночные мороки: я адаптируюсь, приобретаю иммунитет, осваиваюсь в приданном мне, невсамделишном этом мире – верный знак того, что близок час, когда эта невсамделишность беспрекословно овладеет мной. Уже и сама я склонна принять обманку за истинное лицо, счесть ад если не раем, то, по крайней мере, тем, что только и дано нам в опыте, а остальное чушь, как учат нас в нашей родной рутенской школе! (Вопрос в сторону: терпели бы мы так безропотно наш бытовой ад, если бы сквозь него хоть изредка не просвечивало рая?)

…А сосны и луг за ними постепенно выцветают. Одно из деревьев совсем засохло, его спилили и даже корни выкорчевали из сухой земли. И все же, и все же…

Безбрежное одиночество зимнего двора, снежные крепости и дома с ледяным катком вместо пола, которые сооружаем мы вместе с дедом; пологая горка для санок, у них спинка и мягкое сиденье, обтянутое куском диванной обивки; постаревшая новогодняя елка с полуосыпанной хвоей, но зато с игрушками из разноцветного льда – тоже дедова затея. Как бы составленные из полупрозрачных шариков купола природных ледяных линз, крышки над миниатюрными пещерами, вытаявшими в снегу от январского солнца: внутри чудится иногда бесцветное кристаллическое растеньице, то ли мох, то ли цветок. (Так зрение мое, пытаясь убежать, погружается в микромир.) А позже – весенние ручьи, ради которых я пробиваю канавки и туннели в твердом снегу, зачастую – в стене моего полуобрушенного ледяного дома; сосульки, звенящие хрустальной капелью, и под ними – чистейшие глубокие лужицы, озерца в бисерной оправе; и шалое апрельское солнце пляшет в небе. От него вытаяли стружки и опилки от осенних дров. Гора талого снега, сброшенного с крыши, возвышается, как эскимосское иглу. Посреди влажной белой равнины – квадратные плоты: летом, когда просохнет, будем новый забор на столбы поднимать. А в летней сараюшке на столе, крытом клеенкой, – кружка молока с булкой и глотком свежего воздуха – чтобы не уходить для еды в дом. Все это опять же выдумал и обеспечил дед.

…Узкоглазый и смуглый, черноволосый и тихий нравом. Он чуть косолапил и сутулился, хотя в те времена еще вовсе не был стар. Все мое детство проходило под знаком деда: его постоянно ровного, негромкого голоса, его всегдашней лаконичности эмоций – ни улыбки, ни крика, ни взмаха рукой. Он сопровождал меня в школу и из школы, водил на выставки и гулянья, охранял и одевал, молча сидел рядом, вдохновляя на свершение домашних заданий; щедрая его фантазия в дни моих болезней творила удивительные игрушки изо всякой бытовой чепухи. Я помню крошечные резиновые шарики из останков большого, купленного в ноябре для октябрьской демонстрации, но тотчас же бесславно и с конфузным треском погибшего, – ими играли в воздушное бильбоке; пульверизатор из жестяных трубочек, поставленных углом; книжку-мультяшку с бегущим человечком, нарисованным на корешке старого отрывного календаря; «всамделишное кино» на обратной стороне бумажной ленты, опоясывавшей ранее буханку черного хлеба – его следовало поместить между абажуром горящей лампы и стеной, но не просто, а с каким-то хитрым изворотом. Можно было поклясться, что этот меланхолик и флегматик играл в свои выдумки так же увлеченно, как и я – так он ограждал ребенка и во мне, и в самом себе.

Словом, все прочие были взрослыми, а дед – он был дедом. Все были по одну сторону, мы двое по другую. Все прочие казались – он был. Бог знает, что творилось в его голове и груди при соприкосновении с любимой бабушкой: это сплошь и рядом оказывалось такой же тайной для всех, как и его истинные вкусы и пристрастия. Она, крошечная и верткая, точно капля ртути, язвительная, как шпанская мушка, встревала во все домашние дела и вскорости наладила их так, что на ней одной всё и держалось. Визгливым голоском воспитывала меня и вечно безропотного и безгласного деда. Выносила помойные ведра и домашние тяготы, вытрясала душу из резиновых ковриков, тряпочных половиков и своих близких. Обирала голой влажной рукой или тряпицей размером с носовой платок ковровые дорожки – первую ласточку нашего тощего благосостояния. Изводила мужа, дочь, зятя, внучку соседей и продукты. Исхитрялась покупать хорошее мясо по цене едва ли не требухи, экономя копейки – неимоверное и немыслимое искусство в те времена, когда все съестное было почти одинаково дешевым и одинаково скверным. За дефицитом кастрюль, и алюминиевых, и особо эмалированных, томила вчерашнюю картошку или кашу в наружном футляре от списанного прибора, который дедусь притащил из своего кабинета физики – ибо дед зарабатывал на жизнь учительством. (Этот цилиндрический сосуд, крапчато-голубоватый внутри и бугристо-коричневый снаружи, так прочно ассоциировался у меня не с точными науками, а с подгорелой пшенкой, что на лабораторных работах пятого класса я неизменно фыркала от одного слова «калориметр».)

Рядом с этой воцарившейся в доме суматошной иньнаше семейное янказалось неприметным и маловлиятельным. Деньги в дом приносил, тем не менее, он – дед. И когда он исписывал решениями и формулами бумажки, чтобы вложить их потом в учебник, и переводил с немецкого любимые бабушкой сентиментальные романы, одновременно сидя за столом и пережевывая ее стряпню, штопал носки или сидел с лупой над неисправными часами, но особенно когда вечерами просто читал свою главную книгу, – славно было притулиться у его жаркого и тощего бока, слушая гулкий стук его сердца, и делать вид, что он тебя совсем не замечает.

Словом, бабушка заведовала, так сказать, моей телесной пищей, дедусь – духовной. Нянька и проводник, пастух и плотник, утешитель и воспитатель, кукольник и игрец, главный ответственный по ребенку, который учил меня грамоте, рисунку и душевному спокойствию в те минуты, когда бабушка бы уже вовсю гнала волну – какое странное амплуа для солидного мужчины на грани пенсии!

И как необычно это повлияло на девочку в отсутствие «тех подружек, которые с тобой водятся»! Ведь мой друг, может быть, самим своим бытием отбивал у меня охоту привести под крышу нашего дома товар подешевле и понезатейливей. Его супруга время от времени спохватывалась и привечала моих одноклассниц, мы с ними общались, собственно, по-доброму. Только исключения, как известно, лишь утверждают тебя в правиле.

Таков был дед и такова была бабушка. Что же до родителей, то они были люди славные, однако вечные студенты, вечные аспиранты и ассистенты с полной катушкой учебных и общественных нагрузок, а поэтому приезжали домой только переночевать, и в самом деле более всего напоминая светлые и бесплотные тени ангелов-хранителей моего сна.

Родители и старшие, учителя и одноклассники… То были атрибуты внешней жизни, которая касалась меня, глубоко не задевая, и подчиняла себе мою внешнюю сферу, не касаясь внутренней.

Оглядываясь назад, я думаю теперь, что в школе могло быть не так мало детей, подобных мне. Все дело в том, что мы из рода интровертов и аутистов и замыкаемся в себе, поэтому нам почти невозможно открыться и для родственных душ. С самого первого из сентябрей прикосновения ко мне чужих боков и чужих рук, тощих коленок и колючих локтей, как бы сотворенных из иноматерии, резкость дискантовых и альтовых интонаций, душный запах волос и подмышек – вся резкость и контрастность тамошнего быта ввергла меня в такой шок, что мое настоящее «я» нырнуло в середку моего естества и затаилось где-то между перикардом и диафрагмой, не появляясь на поверхности даже в неформальных ситуациях.

А уж эта форма! Эта одинаковая для всех школьная сбруя, коричневая и черная, мигом провонявшая потом и туалетной хлоркой! Служить защитой от чужаков она не могла никак в силу самого своего сродства с ними. В ней не было ничего ни от меня, ни от дома. Единственный способ выразить презрение к ней – за весь учебный год ни разу не стирать и каждый август менять на новую, не обремененную ни грязью, ни отрицательными биотоками. Впрочем, семейный совет счел такой подход рациональным: одежка этого вида была нарочито дешева, а я росла. Возможно, лишь дед понял суть моей брезгливости и расточительности, адресованных даже не к тряпке – к тому общему месту, каким я становилась в ней. Одно хорошо было в этом буром платье с черным фартуком: не только нивелирует, но и маскирует, сводит к общему знаменателю, однако, будто хиджаб или паранджа, позволяет сохранить себя внутри неприкосновенной, если ты хочешь и умеешь. А я-то умела, и еще как! По правде, немало тому способствовали мои природные данные – плохой слух и левостороннее зрение. Недостатки не столь фатальные, но весьма удобные для того, чтобы слышать, видеть и реагировать лишь на то, на что хочется. Шоры от несанкционированных вмешательств.

Но самой лучшей маскировкой было то, что мой верхний слой, мое наружное псевдо-я обособилось и в силу этого отчасти научилось виртуозно мимикрировать и подхватило правила игры в пай-деточку, круглую отличницу, туповатую девственницу и вообще полный наивняк в школьных и житейских делишках. Популярности среди одноклассников или, как говаривал Плюшкин, однокорытников это мне не снискивало, но обеспечило относительную неприкосновенность. По натуре я, кстати, и в самом деле человек неприхотливый и благостный. Одно меня порой выдавало: благость эта, перехлестывая порой через мои пределы, изливалась в равной мере на тех, кто числился в приятелях (не друзьях – друзей не было), и на считавшихся моими недругами и насмешниками. «Это ж надо – так презирать всех людей вокруг!» – сказал однажды (уже в мои институтские годы) один из тех, кого я отчасти допустила до внутренности своей. Только и он угадал истину лишь отчасти. Не людей я презирала, а только принятую между ними многоходовую и запутанную игру в некие сложные взаимоотношения, тактику и стратегию общежитийного быта (того склони на свою сторону против другого, тому польсти, того-то оттолкни во имя хороших отношений с третьим) – игру, в которую человек вовлекается не ради даже выгоды, а просто потому, что так принято у окружающих.

…О унижение – вопреки своей натуре, своей неуемной жажде самореализации притворяться почти такою, как все, и в усердии своем неизбежно перехлестывать через край, не ведая меры, ибо для тебя все обыденно человеческое – за пределом! В школе ябедничать на обидчиков учительнице или бить их слабыми кулачками; послушно (и жутко труся) притворяться, что не выполнила домашнего задания, потому что так приговорили в классе; вдребезину напиться на первой же «цивильной» домашней вечеринке; до одеревенения губ целоваться с парнем, который снизошел до танца с тобой на празднике в честь окончания промежуточного старшего класса (о терпкий вкус свободы, и на всех девчонках – жесткие парчовые платья с крахмальной юбкой, и колыхание пар под «Венок Дуная» – тогдашний шлягер в честь социалистического интернационализма, и под шумок раздавленная бутылка кисло-красного). После окончания вступить в ряды вольнолюбивого студенчества, которое то ходит строем на майскую демонстрацию под буханье казенного оркестра, то стоит, пока пропускают другие колонны – под собственную песенку «Не тяните кота вы за кончик хвоста» (далее должно было следовать «за усы, что у рта» и «поперек живота», но на нас окрысились с промежуточной трибуны), то произносит правильные речи, то попарно обжимается на антресолях, где клубится сигаретный дым и куда указывает рука статуи Ленина, воздвигнутой прямо внизу, на полу центрального вестибюля бывших Высших Женских Курсов. Во время жениховства твоего наконец-то вымоленного избранника терпеть непреходящую пошлость его слов, и рук, и пальца в твоем секретном месте, ничегошеньки не ощущая в глубинах женского естества! И к тому же доподлинно знать, что вот все это – ничуть не хуже того, что достается на долю других, что радость любви и влечения всегда сбита в дьявольский коктейль с грязью! А радости творчества… служения… домашнего очага…

…Обнаружить, что так страдает почти все человечество. Оборотная сторона эскапизма и притворства – то, что личины носят все, будто на маскараде, и ты не можешь отыскать на этом карнавале связанных с тобой душевным родством и сродством. Разве только обострившейся с годами интуицией угадать тех, кто одинаково с тобой спрятан, безвыходно заключен, безнадежно утонул в самом себе – как водяной в пруду, как заключенный в камере своего постылого эго, как труп в морге? «Железная маска замка Иф».



Но вернемся назад, к детству. Годам к десяти зыбкий и проницаемый мир вокруг меня стал сгущаться, изменяемый – делаться жестким (издержки моей брони, что ли). Вот тут и попробуй овладеть им, как в прежнебытность, – сидючи на донышке самой себя и свернувшись в комочек от страха!

Тем удивительнее был эпизод из наших с бабушкой зимних похождений в лес по дрова. С бабушкой – потому что просто так, даже не за цветочками или ягодой, а полюбоваться на лесную страну, – это мы с дедом ходили, позже – с мамой. Старшая в роде всегда привешивала к удовольствию солидную идеологическую нагрузку. Покупные дрова, березовые и сосновые, мы экономили, и не только из-за их денежной цены: узловатые, с корой, бревна и толстый горбыль пилила и колола мужская команда, даже я, бывало, держалась за одну из ручек пилы, чуток скашивая ее полотно на сторону, и носила дрова в поленницу. Для разделки одной чурки требовался топор, другой – тупой колун, третья не поддавалась ни на какие уговоры. Каждое полено, в свою очередь, обладало собственным характером и ярко выраженной индивидуальностью, и топить этими заготовками для Буратино казалось мне почти кощунством, а всем прочим – занятием до крайности расточительным.

Так вот, мы вдвоем с бабкой шли по стопам лесников, которые занимались плановой санитарной рубкой и чисткой (или зачисткой?). Собирали крупные щепки и сучковатую мелочь в старое ведро – пойдет на растопку, – а длинные, как полозья, сосновые хлысты тянулись за нами подрагивающим хвойным шлейфом. Сесть в зимнем лесу было некуда, все пеньки под снегом, да и бабуся не одобряла моей лени. Вот и уставала я, по сугубому малолетству, едва ли не до потери чувства и памяти.

Подходим мы уже, значит, к нашей рабоче-поселочной полуулице, туда, где овражек, которым окопан лес, полого спускался к единственно уцелевшей корабельной моей сосне: так сказать, с оборота шишкинской картины.

Только вот их снова была пара, возмужавших, статных, во всей вечнозеленой и заснеженной красе. Это ведь муж и жена, почему-то решила я, вот они и встретились. Ворота и калитку за время нашего похода заново окрасили блестящей масляной зеленью, таким же путем поновили крыльцо, навес над ним и опорные столбцы, а дым из печной трубы, которую кто-то перебрал по кирпичику, так и ввинчивался горделивым белым султаном в высокое серое небо, хоть и морозец стоял небольшой. А рядом, через низкий заборчик, высился крутой крышей соседский дом, к которому я испытывала белую зависть; с огромной верандой, увитой жилистыми плетями дикого винограда, высокой мансардой вместо прозаического чердака, голубятней в сарае и огромными клумбами по фасаду, которые даже сейчас округло вспухали из-под снега, точно невский пирог с сахарной глазурью. Из наших, как всегда, торчали сухие стебли астр, живописно перекрещиваясь, как шпаги.

– Баб-Шура, пойдем хоть занесем домой, что насобирали, – проныла я при таком зрелище умеренно слезливым тоном. – Если мало – потом еще разок сходим.

– Ты что, – вдруг сказала она. – Это совсем другой лес и поселок не наш.

– Ну да, вон и дедушка на крыльцо вышел, рукой машет.

Насчет деда было подоврано для большей убедительности, однако в самый момент моего вранья я в него чистосердечно поверила.

– Если увидела – иди туда одна. Иди-иди, коли такая храбрая!

Кем-кем, а храбрецом я никогда не бывала. Бабушка повернула назад в лес, волоча за собой нашу главную добычу, я, чуть погодив, догнала ее, путаясь ногами в своем дырявом ведре и бренча. Мы обе заторопились в обратном направлении – я с неясным чувством того, что меня в чем-то обманули и, может быть, даже обездолили.

…Дома отец, бэ-ушный лейтенант запаса, очень толково объяснил мне, что то была маскировочная деревня, знаешь, вот как в войну ставили на столичных, городских улицах щиты с нарисованными домами, чтобы обмануть фашистскую авиацию. Или вот рассказ «Снежная крепость» читала? Там целую пушечную батарею из снега вылепили. Не отличить ни сверху, ни с земли.

Ладно, так то была война и столица, а в нашем плевом и вшивом поселке какое начальство проживало и какие военные секреты прятались, чтобы столько трудов класть? Всё ведь было до сей поры настоящее, думала я и снова лезла к отцу с расспросами. В конце концов он сам отперся от своего объяснения – будто бы ни его слов, ни того поселка-двойника не было, просто мне «с устатку» примерещилось…

Насчет деда я по нечаянности оказалась права. Он умер раньше нас всех, едва перейдя порог шестидесяти и не успев ни дня пожить в городской квартире. Следом, будто отчаявшись в нас, новоиспеченных и довольных столичных жителях, сгорел дом. И ничего удивительного не было, если вдуматься, в том, что в моем лесном видении дедусь топил печь в одиночку и что забор был загодя выкрашен в мой излюбленный, мой коронный цвет. До тех самых пор, пока я не рискну пойти своим желанным путем, он так и будет топить нашу голландку, и греть воду, и соблюдать дом во время бесконечно длящейся зимы, и одевать его в вечные цвета. Где-то его жена, которую он так тихо, так тайно ото всех любил – может быть, ее нежелание прийти отлилось ей позже, как герою уэллсовской «Зеленой двери»? И где мои родители совьют свое гнездо, свой (по словам Курта Воннегута) карасс на двоих? Не знаю. Одно непреложно: когда меня позовут, он заранее будет знать и выйдет на порог – мое вечное и не ведающее измены ян– в надежде, что когда-нибудь вся семья соберется вместе под одной крышей.


Ну, так. Это все лирика и не более чем прелюдия, прелиминарии (не путать с ламинарией, которая водоросль) к моей истории. Сама история была двоякой: не только явной и неявной, видимой и невидимой, но и социалистически реалистичной и ненаучно фантастической. Проще говоря, я выдумывала свою Швамбранию, история которой, полная примеров любви, героизма и самоотверженности, двигалась параллельно с, так сказать, настоящей историей и где я была не главным лицом, а второстепенным и впоследствии вообще не персонажем, а, скорее, полем для рыцарских забав: развлечение умненьких деток. Это утешало; это было своеобразным эталоном морального поведения. Однако обе моих жизни все более и более расходились по мере того, как я взрослела. Разлад обоих моих естеств, щель, которая расползлась, как прореха на старой и гнилой ткани, овраг в мягкой и плодородной земле, пропасть, через которую никак не навести никакого моста, даже снежного. (Солирующий образ: Чертов Мост и Суворов в Альпах.)

И вот что я поимела в итоге: вместо жизни – существование, выстроенное, как захотелось, но не как я хотела. Правильное, уравновешенное, благополучное (беды самоустраняются, как только начнут мне сколько-нисколько докучать) – но стоящее в отдалении от меня самой.

Все схлынуло. Из флакона повыдохлись духи. Работа обрыдла, да и никогда, собственно, не была по мне кроена. Муж отдалился, бабушка и родители умерли, дочь – всего три часа на электричке, да лень ездить даже по воскресеньям.

Да, я говорила, что вывела себя как частный случай всеобщей болезни? Пожалуй, мой прогноз был не из самых тяжелых: не СПИД и не чума, а скорее холера морбус. Изредка появлялись перекрестки выбора, и хотя я постоянно решала в пользу общепринятого, от чего мой путь все более отклонялся влево, я это чувствовала, в отличие от большинства. Вот только не звучал ни ночью, ни днем тот незримый камертон, что направлял в детстве мелодию моей жизни, и арабские ноты стали обыкновенными кружками и овалами на пяти линейках.

И тогда я решилась на свой первый, крошечный, ничтожный шажок против – еще не общечеловеческой, но внутрисемейной традиции.

Я завела кота.

Хотя, собственно, это он меня завел.

Ладно, давайте по порядку, хорошо?


…Бывают дни, когда печаль струится в воздухе, беспричинный гнет лежит на мироздании в самую лучезарную погоду: вечный конец зрелого августа, плавно перетекающего в сентябрь. В такие периоды я приучила себя подолгу гулять, слоняться пешком в некоем особенном ритме, который убаюкивает тело и прочищает мысли, дает настрой и вгоняет в нечто похожее на буддийский транс, отчего кажется, что вот-вот еще немного – и нащупаешь ту утерянную ноту, с которой начинается твоя собственная песенка во вселенском хоре. Домой загоняешь себя, как в стойло (даже не в денник; это все-таки, по определению, комната в «лошадином дворце», а ты – животное похуже кобылы). Дом, понятное дело, не чета сгоревшему: многоэтажная башня в мегаполисе, двухкомнатная ячейка в которой стоила мне пятнадцатилетнего житья на треть зарплаты.

Что город, что башня, что квартира – плевок в лицо природе, и как все брызги этого происхождения, они выделяются на ее фоне цветом нечистым и тусклым. Вообще-то дворовые бабули и компаньоны по лестничной клетке дивуются, куда меня, теперь уже неработающего человека, черти гоняют, поэтому я создаю внешнюю причину: продуктов купить, сходить в библиотеку, съездить в музей, который раз в неделю работает бесплатно, и прочее. Выдумывать причину так же нудно, как и использовать ее по прямому назначению, поэтому я жульничаю – попросту шляюсь без достаточных на то оснований.

И вот я наружи. Звенит бульварное кольцо, посвистывают шины, гудит и трепещет воздух, рассекаемый полетом обтекаемых стальных тел… Оживлены лихорадочной толчеей людских эритроцитов вены улиц; серые дома и серые люди протекают сквозь тебя, почти не осаждаясь на фильтрах твоей души; открыты настежь перед лицом неба гигантские сковороды толкучек, фимиамом поднимаются ввысь ароматы овощных и фруктовых базаров… Звуки города рокочут в упругом ритме рока, отдаваясь от камня, бетона и твоих барабанных перепонок – и мало-помалу все вокруг, оставаясь прежним, всплывает пеной на самую внешнюю поверхность бытия, становится фоном, небылью, маревом, Марой – исчезает. И так славно становится – опять думать внутри себя и заново разворачивать горделивые флаги своей фантазии.

(…Нет, я недаром люблю высокопарные, грохочущие, извитые периоды: это рельсы, по которым так славно отъезжает крыша…)

Более конкретной и глубокой причиной тогдашнего моего выхода, будто бы за свежими булками, было любопытство. Вот уже вторые сутки в моем подъезде за трансформаторной будкой слышался тихий и настойчивый писк какого-то животного младенца. Сердобольная и котолюбивая наша уборщица попыталась выгрести юное существо наружу с помощью швабры, но оно не поддавалось на уговоры и, по всей видимости, заползало еще глубже. Но тогдашним бесхлебным утром котячий комочек сам выпал из недр, едва стоило мне приблизиться, и развернулся прямо у моих носков. Как подгадал.

Он был дико тощ, лысоват и ободран, но – о диво! – большеглаз, хотя в столь нежном возрасте они слепы. Головка еле держалась на тонкой стариковской шейке, темный хвостик будто склеен, причем не от грязи или естественных выделений. Уборщица, приблизившись и глянув, решила, что не возьмет: дома у нее было двое взрослых кошек, и принести им такую ходячую болячку было бы неразумно.

– Ладно, тогда я его возьму, ежели вы не претендуете, – галантно сказала я, заворачивая зверя в носовой платок.

Так я приобрела всевечную заботу на свою шею. Ибо свой характер я знаю: решив нечто, я уже нипочем не захочу просить пардона у судьбы.

А пока я сложила котенка на теплый пол и первым делом развела сухое молоко в кружке с горячей водой. Пока оно стыло, на узкогорлый аптечный пузырек натянула резинку от пипетки, проколотую раскаленной иглой, – те соски, что оставались еще от моей дочери, за два с половиной десятка лет почему-то даже не слиплись, но были велики и попросту разодрали бы нежный ротик моего нового дитяти. Потом прямо в тряпке я сунула кота на колени (шут с ними, со вшами, блохами и грибковой инфекцией, людей за это не отстреливают) и заткнула его соской. Он заработал сразу, с полоборота, жадно и упоенно; передние лапки высунулись из завертки, растопырились и начали месить мой живот, а голубые глаза прижмурились, как в пренатальный период, отчего в их разрезе проступило нечто восточное.

Когда он отвалился наконец, с округлившимся пузцом и блаженной мордахой, я его осмотрела. Блохаст он был неимоверно: редкая шерстка подрагивала и шла волнами, как ржаное поле. Откуда их, солдатиков, поналезло на такой крошечный плацдарм? Ну, я человек бывалый: выведем дегтярным мылом, полынью-емшаном, а то и простейшим методом два притопа – три прихлопа. Еще хорошо посадить в теплую воду по ноздри и держать: враг сгруппируется на маковке, тут его и к ногтю.

– А лишай – нет его у тебя, чем хочешь поручусь. Кожа чистая, не воспаленная и не усохшая. Авитаминоз, что ли? Вроде рановато. Подождем, а там покажу тебя надежному частному ветеринару. Здешние, районные, все котодралы, станется – усыпят еще, меня не спросясь.

Подробное визуальное рассмотрение (дрых он беззаветно и доверчиво, кверху пузом) показало, что это в самом деле «он». Самец. Крошечный самёчек. И прекрасно: котят в подоле не принесет, топить их в унитазе я как-то не приспособлена.

– Вообще-то грех не дать такому красавцу расплодиться, – говорила я задумчиво. – Масти ты, похоже, будешь редкой, истемна-коричневой. Ладно, на прокорм и лекарства для нас обоих как-нибудь наскребем. Да и не любитель я далеко вперед загадывать; делай что должен, а там будь что будет, как говорят французы.

Тут он прервал мое философствование: разнежился и написал прямо мне в колени.

– Э, так не пойдет. Придется спешно приучать тебя к песочку или бумажкам. У меня полно всяких служебных документов, вот и найдут себе надлежащее место. На унитаз тебе пока не вскарабкаться, да и потонешь, неровен час. А еще как бы тебя дверью не защемить и не приспать, капелюху эдакую, – продолжала я, обтирая его наспех стащенным платьем. – Ящик или корзину с матрасиком завести…

Однако ночью он, невзирая на собственное ложе, стабильно пребывал у меня в постели, вернее, между подушкой и стеной, где было сравнительно безопасно; позже перебрался под бок. Черепушка у него была круглая, точно яблоко, а тонкое тельце грело нежнее и лучше любого одеяла. Днем он изредка освящал своим присутствием низкий ящик с одеяльцем на дне и эмалированную коробку для холодца, на дно которой я поместила пластиковую решетку; но и то, и другое считал мещанским изобретением. Поэтому он терял волосы на всех подушках, как Юпитер, и оставлял дерзновенные следы во всех углах со вдохновением мальчишки, который отливает в материну любимую клумбу. (Я попробовала было ткнуть его носом в «большое дело», но миндалевидные, чуть раскосые глаза посмотрели на меня с такой укоризной, что решено было предоставить все естественному ходу событий.) Отважно, как юнга, лазил по стенному ковру наискосок, обживал вершины шкафов, лавировал меж цветочных горшков и книг, пробовал раскачиваться на занавесочных снастях; хотел было даже оседлать люстру, но ее аллюр пришелся ему не по нраву. Во время нашей совместной трапезы одним прыжком перелетал с пола ко мне на колени и придирчиво инспектировал мою тарелку, хотя результат был неизменным: его кормили разнообразнее и мясистей. Я окончательно перешла в вегетарианскую конфессию, вернее, он меня туда ввел – ибо котенок оказался деловой и мигом смекнул, что может безнаказанно отнимать у меня, малоимущей, все самое вкусное. От молока «Тридцать три коровы» у него прирастали дополнительные усы; отварную зубатку и навагу он явно предпочитал червивому от рождения минтаю и вонючей скумбрии, говядину – вареной колбасе. До недавно появившегося импортного сухого корма он, правда, снисходил, но что это было ему, при его бурном возмужании, – семечки!

А рос, да и лысел он брутально, тотально и кардинально: в квартире пух летал над землею, и я ощущала себя посреди июньской тополиной аллеи. На месте выпавшей тотчас же прорастала новая взрослая шерсть, и в самом деле темно-каряя, точно каштан, прокаленный на солнце, короткая и плотная, как утрехтский бархат.

Время сосок и лужиц, резвого детства и долговязого отрочества как-то незаметно кануло в Лету, пух улегся, молочные зубы перелиняли. Хорошая еда и привольное житье сказались на нем ошеломительно, и легко было понять почему: он не был домашним ребенком и досуха выжимал каждую благоприятную для себя возможность. К полугоду он накачал тело. Его уникальной красоты шкура не прятала ни мощных скульптурных форм, ни крутых складок, что рельефно обозначились на лапах и загривке. Мускулы не выпирали, как у мужика-культуриста, но перекатывались подобно тугой воде; их работу выдавали только шелковистые отблески, что время от времени пробегали по меху, драгоценному, как хороший текинский ковер. Усы и брови его с самого начала были седые; таковыми стали и остевые волосы на кончиках стройных лап – не обыкновенные «ботиночки» и «перчатки», а тончайший светлый ореол, одевающий флером длинные, гибкие пальцы и стального цвета когти, серповидные, как тайное боевое оружие ниндзя. Еще можно было сравнить этот ореол, этот нимб с кружевами брабантских манжет того гумилевского кавалера, который рвет из-за пояса то ли ствол, то ли клинок, – оружие, во всяком случае, далеко не такое грозное, как то, коим мой кот обладал по праву рождения. Глаза также были его оружием, но в иных битвах: они сделались огромными и зеленовато-синими, почти изумрудными, а их взгляд, я думаю, проникал в самое сердце прелестных дам.

Потому что ко времени наступления кошачьей половой зрелости он наловчился изящно соскальзывать вниз по нисходящей череде балконов, прошитых посередине пожарной лестницей, и под покровом темноты легко достигал низа. Я попервоначалу за него страшилась, даже хотела приучить пользоваться тем путем, которым пользуются люди, когда отказывает лифт, но он брезговал тамошней вонью и грязью. Возвращался же он под мое окно и на мой балкон в целости и сохранности, даже без единой царапины, так что в конце концов я и просто волноваться перестала.

Мало-помалу, сличив абрис его складок с картинкой в импортной кошачьей энциклопедии, прочтя все, что у нас публиковалось об английских и донских голых кошках, предъявив его самого паре-тройке специалистов, я убедилась, что слепой случай подарил мне самородного сфинкса-ориентала совершенно необычного вида. Вывели его не селекционеры, а сама природа от начала и до конца – в качестве редкой мутации, особенного и прихотливого каприза. Это был, в отличие от прочих сфинксов, прирожденный боец и рыцарь. Так он был мощен телом и духом, так независим и горд! Меня (и его, клянусь) не покидала мысль о том, что он снизошел к моей женской слабости и одиночеству, соблаговолил притулиться ко мне, минуя – или оставив – своего истинного хозяина.

Что же до его имени, клички… Рос он, конечно, не без прозвания. Но когда один мой знакомый, а конкретно – тот самый, что угадал насчет моего презренья ко всем двуногим, – на прогулке узрел его седой ус, пристальный взор и гибкое, как хлыст, накачанное тело, то опрометчиво ахнул и воскликнул:

– Ну и душман он у тебя. Ты сама-то как его называешь?

Заметим, что тогда как раз была в разгаре война с нашим великим шиитским соседом, и победа Рутении казалась под очень большим вопросом.

– Багиром я его поименовала, запомни. В честь черной пантеры Багиры, которая, исходя из последних научных данных, и вообще самец, – возмутилась я. – Понял? Повтори.

Но было поздно: приятеля услышали. Душманом, и никак иначе, кликал, клял и заклинал моего кота весь двор, весь квартал, да что там! – весь микрорайон. Когда я выводила его на прогулку в полной выкладке (шлейка и поводок золотисто-бежевого цвета, в тон шкуре), меня так и подмывало надеть ему еще и намордник, чтобы детки меньше пугались. (Ну, дети-то как раз ничего: ах, Тать-Алексевна, какая у вас красивая киса, а ему это будто маслом по морде.) Мелкие и средние псы, даже и часть крупных, серьезных, от него шарахались: видимо, памятны им были его одиночные прогулки под сенью мрака. Коты – а это народ если не более храбрый, чем собаки, то гораздо более самолюбивый, – провожали его угрюмым прищуром и выгнутой спиной, а он шествовал, ни до кого не снисходя, невозмутимый, как восточный пир, темный, как его излюбленное время суток.

Ибо самое разбойничье время наступало для него часов в двенадцать. О гроза подъездов, буря полуночных улиц! Герой неустрашимый и победоносный, галантный и любвеобильный! Его победный мяв, басовитый, с легчайшей хрипотцой и «расщеплением», как у певицы Маши Распутиной, солировал на всех мартовских и апрельских абонементах, а двумя месяцами позже изумленные кошачьи хозяйки спрашивали себя, откуда у их любимиц такие линючие детки. Я очень надеюсь, что большинство его приплода избежало поганого ведра или его современного аналога, а также знакомства с местной ветклиникой; тем более что он и самостоятельных кошек осчастливливал с обычной для него донжуанской щедростью. По крайней мере, в окрестностях моего дома развелось немало гладких, полугладких и полушерстяных котов и кошек странного вида и цвета, на удивление крепких и дошлых. Они так виртуозно убегали от живодерок, собаколовок и зооклубменов, что эту Багирову поросль окрестили «кошачьей мафией» и «суковской группировкой», откуда и пошла легенда о господстве в нашем Суковском районе самой сильной в мегаполисе преступной организации.

Когда нам как следует наподдали в районе юго-восточной границы, мнение общества о нашей победоносной карманной войне повернулось на сто восемьдесят градусов, а общепростонародное слово «душман» плавно перетекло в «моджахед» (то есть ведущий священную войну наподобие нашей войны пятидесятилетней давности). Тогда и я попыталась убедить коллег по дворовому существованию, что мой кот не затевает никакой беззаконной войны, напротив – мирно размножается со всей силой и страстью, на какую способен. Однако репутация Багира к тому времени вполне упрочилась, и такая мелочь, как региональная и глобальная политика государства, на нее не влияла. Душман был, душманом в глазах всех и остался.

Несмотря на то, что очаг мой обустроился Котом и это, наконец, придало ему подлинность, я еще пуще прежнего полюбила гулять сама по себе. Вещи могли быть раздрызганы по квартире, еда сведена до минимума, но я не думала ни убираться, ни готовить на себя. Бросив соблюдение и охрану квартиры на мужчину (Багир из принципа безопасности, как правило, оставался дома, когда я выходила, а искал приключений лишь тогда, когда я возвращалась в родные стены), я в который раз этим летом, что пыталось плавно перетечь в осень, шла смотреть мои дневные сны, сны с открытыми глазами…

Удивительно. Только пока я медитирую на свой обычный манер, мое верхнее чутье неутомимо регистрирует и раскладывает по полочкам встречный род человеческий. Двигаются мужчины средних лет, слегка потертые и покореженные борьбой за существование в условиях одной зарплаты, испитые и накачанные дурью джентльмены, перегар от дыхания которых гасит любой источник света на расстоянии метра, а то и двух. Полуинтеллигентные бабы со «средним спец» образованием, которое так и написано на лицах, несут впереди себя отъевшийся живот, холеный, словно бэби, и живущий своей самостоятельной жизнью. Дамочки тягловой породы в своем наилучшем возрасте: раскормленные пальчики – в остром маникюре, круглятся загривки, плечики, широкая спина в кожанке и ниже, ниже… Стальные пожилые леди с чугунными задами в норке и каракуле (или, в данный момент, трикотажной ангоре и коттоне по сезону) отодвигают – в своем триумфальном шествии сквозь толпу – простецких старушек, пришлепнутых тягостной действительностью. Живые булыжники. Брусчатка самой главной площади в стране, которая стала дыбом и пресуществилась как орудие пролетариата. Воистину, Рутения – родина если не слонов, то уж наверняка свиней!

Весь этот паноптикум обрывается вниз, в метровский переход, проходит сквозь строй казенных нищих…

(Ох, даже роль нищего здесь не умеют сыграть с надлежащим достоинством: каждый закулеман в цветное тряпье до глаз, затвердил свою мелодию, как довоенный граммофон. Настоящий попрошайка должен быть худ, язвителен, истов и артистичен…)

…низвергается на эскалаторы, которые подают нашей мини-бездне, что разверзлась под мегаполисом во всех возможных направлениях, ее законную добычу. Все мы размещаемся на скамейках перронов, диванчиках метропоездов, давление на меня ослабевает, и я с облегчением замечаю среди пассажиров нечто такое, что – по причине инородности окружающему – наверху стушевывалось. Молодое поколение.

Так, собственно, и должно было оказаться – ведь они по своей природе типичный андерграунд, подземка, поколение протеста: юность – это возмездие и так далее. Деловые юноши и мужчины, настолько отмытые, отутюженные, лощеные и стандартные внешне, что их внутренняя неповторимость легко прочитывается в зеркале поверхности. Еще более юные девочки и мальчики – тинэйджеры, они вычленились из толпы уж тем, что не садятся принципиально, дабы не уступать места. Все они, как на подбор, с гладкостройными и удлиненными конечностями орехового цвета и обряжены этим летом почти с еретическим старанием, озорством и выдумкой: широкая и длинная по колено рубаха, тощая распашонка, завязанная повыше пупка, проколотого серебряной серьгой, и куцые шортики; пестрейшая юбка, что метет пол, цепляясь за пряжки сандалий, и на верхней части – топик размером с фиговый лист, десяток полупрозрачных одеяний для верха и низа, так что один носик выглядывает наружу, обтяжные штаны с раструбами и черная распашонка с блэк джеком, а то и вовсе ноги босы, голо тело и едва прикрыта грудь, зато на шее цепочка с миниатюрным ботфортом, на пышной волосне шелковая бандана и в каждом ухе по десятку колец. Мужские кудри завиты мелким бесом, стриженые головки девиц подперты множеством масайских шейных обручей, бронзовых или бисерных, рюкзачки, брезентовые, бархатные и берестяные, украшены брелоком в виде лимонной дольки или крысиного хвоста. Продолжать можно до бесконечности… Подавляющее большинство юнцов, разумеется, манерничает, выпендривается, в хаосе форм, который стал фирменной маркой и маркировкой возраста, воплощается для них то извечное стремление к унификации, которое побуждает их родителей размножать свою серятину.

Оазис для глаз: свежеотчеканенный младенец в открытом рюкзачке на плечах стройной, словно камышинка, юной мамаши. Его собратья постарше – хрупкие личинки в скорлупе переносных корзинок – на колесах или изъятых из экипажа и поставленных на дно вагона (движимое в движимом, девиз Наутилуса и капитана Немо). Вот кто пока никем не притворяется!

Но и среди слегка выросших… Именно среди таких мелькнет в толпе, прикует взгляд одно на сотню, одно на тысячу – лицо. Спокойные и невозмутимые до дерзости, прозрачные до непроницаемой бездонности глаза, что пропускают мир через себя, ни на чем не фокусируясь; не впитывая, не пытаясь захватить из него что-то себе на потребу. Глаза эти равнодушны, но – кажется мне – лишь ради того, чтобы излучать, и сквозь духоту множества существований, что кишат рядом, я чувствую текущую от них ко мне прохладную реку. Встречаются мне глаза теплые и лучистые, как у священников или стариков. Соучастники твоего горя и в равной мере твоей радости – они подсознательно пытаются захватить твое «я», слиться с тобой в единство, не спрашивая твоего на то согласия. Их сострадание держит тебя в плену сиюминутности, его корней я не знаю – быть может, истинное милосердие, – но внешние проявления рвут мою суть на части, я вынуждена защищаться от их доброты, как от злейшего врага. Что проку мне от сострадания, которое направлено только на мою личность, – я жажду скорби по всему миру, только тогда я отрешусь от постыдной жалости к своей микроскопической судьбе!

Да, может быть, именно в почти неосознанных поисках чужаков на этой земле, тех, кто выразил собой то, чем я хотела бы быть, но не осмеливаюсь, прихожу я в это роскошное подземелье и без конца мотаюсь по кольцевой линии, этому символу нашей здешней жизни и дурной бесконечности, делая вид, что придремываю. Вокруг меня мельтешат краткосрочные мотыльковые жизни и страсти, пассажиры поезда входят и выходят, переговариваясь резкими, необделанными голосами. Середина летнего дня. Битком набито телесами и боками чемоданов и сумок, душно и горласто, и я сплю, ибо что еще делать здесь ловцу человеков, как не спать – по бессмертному рецепту Микеланджело?

От новой кожаной куртки рядом со мной слегка пахнет блевотиной. Куртка внакидку брошена поверх платья с желтыми на коричневом цветами размером в добрый лопух и ерзает на месте – видимо, ее хозяйке неуютно сидится. Это заставляет меня, вопреки выработавшемуся защитному рефлексу, приоткрыть глаза чуть пошире и…

Поезд стал . Онввалился на остановке «Цветочный Бульвар» и, по всем внешним признакам, был счастливо пьян, потому что его слегка пошатывало от перил к перилам и от скамьи к скамье. На спине у него был длинномерный рюкзак, который возвышался над его башкой подобно злому року, а через плечо – драная гитара дулом книзу. Хрипучий альт, которым он пытался нечто напеть, был не без приятности, но на голос не тянул. Народ старался не замечать пришлеца: к питунам у нас издревле сердобольны, только этот человек почему-то не вписывался в рубрику.

Остановки на кольце длинные, и мне поднадоело смежать свои очи, когда электричка притормозила снова. Двери зашипели и раскрылись, сидячий народ отчасти повскакал с мест, но стоячий шустро шлепался на освобожденные седалища.

– Гражданы! Почтим вставанием станцию Студенческий Проспект! – возопил рюкзачный человек. Народ безмолвствовал.

На следующей остановке опять:

– Почтим вставанием Улицу Первой Революции!

– Почтим вставанием Площадь Интернационального Мира и Дружбы!

– Почтим вставанием станцию Краснопролетарскую!

– Почтим вставанием Площадь Восстания!

Тут я прикинула, что названия станций на центральном кольце словесно иллюстрируют все наши коронные, рутенско-патриотические добродетели и главные фетиши, и слегка ужаснулась тому, что он вытворяет. Но именно здесь лопухастое платье встало, окатив меня свежей волной аромата, и двинулось к выходу. Я инстинктивно придержала место; для этого кладешь ладонь на теплую вмятину в искоже, а когда тот, кого ты позвала телепатически, с некоторой долей робости пытается опуститься, убираешь. Благодарности не стоит, показываешь ты всем своим видом: пользуйтесь, пока не передумала.

Он, хитроумно изогнув свой стан, шлепнулся боком на самый край сиденья, как был, продетый в рюкзак с незастегнутыми поясными ремнями, и его гитара воткнулась грифом в замызганный линолеум.

Конечно, он тотчас же мертвецки заснул – так безоглядно, будто был защищен от всего дурного, подумала я. Голова, сразу потяжелев, упала мне на плечо как бомба, едва не раздробив ключицу, и мелкие косицы его темно-каштановых волос широко рассыпались по моему тощему фасаду. Числом их было поболее сотни, но ничем дурным они не пахли, хоть и сунуты были прямо мне к носу. Также не наносило от моего соседа и алкогольного духа; уж в этом я дока по причине многолетней тверезости. Видимо, он попросту умотался до последнего края. (По себе знаю: когда становится невтерпеж, я точно так же выдаю шуточки и пою басом. В роддоме по моему поводу ржала вся палата. Вот только ремешочки я бы факт подобрала и пряжки застегнула, падая в бессознательное состояние – дабы не соблазнить вора.)

Другие признаки его личности были тоже вполне благонадежны: ни куревом, ни травкой не воняло, ниспадающая на джинсы долгополая куртка спецназовского цвета и вида хотя и залоснилась, но не от нечистоты, а от того, что на своем веку видала виды. Обувка у него была нестандартная: нечто вроде литературных мокасин из цельного куска кожи, с союзкой и отворотами, которые были щедро и любовно расшиты крупным бисером. (Палец даю на откушение, что бисер был из натурального самоцвета, хотя и дешевого – мутноватого и с трещинками.) Но что меня окончательно к нему расположило – это его штаны. Они были нежно-голубенькие, с разводами тщательно вымытой грязи, махровыми лампасами и каймой на индейский манер, а на их колено присел, наподобие бабочки, зеленый с прожелтью кленовый лист, при виде которого сразу вспоминался рассказ О.Генри; но листик был не нарисован, как там, а вырезан из тряпки, подкрахмален и приклеен за три точки, поэтому казался совершенно живым и трепещущим.

Голова моего пассажира время от времени уютно перекатывалась по моему хилому бюсту, поэтому я уже безоговорочно признала в нем лицо противоположного мне пола. Оно (лицо в обоих смыслах) обладало бледноватой кожей, темными соболиными бровями, длинными ресницами и общим абрисом, не лишенным дамского изящества; однако руки и ноги были большеваты для феминистки, пусть даже и современной.

Постепенно он начал отходить от ступора и вроде бы замирал, как бы вслушиваясь в вопли вагонного микрофона, объявляющего остановки, только потом мы снова продолжали всласть кататься. Однако не могло же это продолжаться до бесконечности! И вот когда мы в очередной раз приблизились к пересадке на мою линию, я рискнула осторожно потрясти его за плечо. Воспрянул он, к моему изумлению, мгновенно, как ни в чем не бывал.

– Ох, простите. Устал очень.

Глаза у него оказались тоже обаятельные: густо-карие с золотой искрой, как в авантюрине.

– Чепуха, сынок. Так давно ни один мужчина не отдыхал на моей груди, что приятно было вспомнить, – я невольно улыбнулась.

Он отдарился – по-голливудски щедро – и выпрямился на сиденье, насколько мог, пытаясь соблюсти дистанцию. Вот тут-то до меня дошло, что хотя сынок он и верно сынок, да родила я его, должно быть, будучи еще Лолитой. Манеры, интонации, сам стиль его обычного поведения был, без сомнения, гораздо старше легкомысленных джинсиков.

– Свою остановку вы, конечно, проехали?

– Пожалуй, что и нет. Люблю в метро кататься.

Он сразу осознал двусмысленность своего заявления и снова извинился – весьма мило. Поезд опять сбавил ход, мы поднялись дуэтом, но тут его с ненормальной силой шатнуло прямо на меня, рюкзак со странным звуком, похожим на сдавленный вопль, мотнулся на плечевых лямках, и я, не думая особо, подставила под удар свое хрупкое плечико. Мы чуть не пали, однако вместе нам удалось выстоять, как гербу США, который без каких-либо дисциплинарных и пенитенциарных последствий высмеял Марк Твен (два в лоск пьяных медведя держатся за днище от пивной бочки с лозунгом: «Соединенные, мы выстоим, разъединенные (ик!) – падем»).

– Ну вот, снова. Это я сейчас просто ногу отсидел, а там в глубине некстати прячется застарелый вывих.

– Ничего, обошлось ведь. Я еще такой юный пенсионер, что не всегда об этом факте и вспоминаю.

– А-а. Но ведь вы дама и такою останетесь всевечно. Настоящему мужчине должно быть стыдно перед дамой за проявление слабости.

Теперь он заметно припадал на всю левую часть тела, и нам пришлось выгружаться из вагона в связке, точно заключенным, скованным одной цепью и спаянным одной целью.

– Ну, я пойду, – сказал он уже на перроне.

– Далеко вам?

– Как сказать. Если к друзьям, то порядочно, но ведь всегда можно переночевать на вокзале или еще где.

Слово «друзья» меня успокоило, «вокзал» – направило: предопределило решение и подвигло к действию.

– Зачем вам искать что-то не наверняка? – предложила я внезапно для самой себя. – Едем пока ко мне. Это семь остановок по радиальной. Не бойтесь, на вашу невинность не покушусь.

– А я и не боюсь, – он снова подарил меня улыбкой. – Имеется в виду – за себя и за вас. Потому что есть иная причина для волнений. Домашнее животное у вас водится?

– Не без того. Кот. Должна признать заранее, что характер у него весьма крутой.

Дело в том, что Багир уже факт меня заждался и сейчас точил когти, сидя в своем персональном драном кресле.

– Кот. Кавалер. А что, дело может выйти! Попробуем.

Мы к тому времени уже тряслись по метровской ветке.

– Вы не опасаетесь, что я сопру какую-нибудь вашу фамильную ценность? – вдруг спросил он.

Я покачала головой:

– Разве что Багира – это как раз мой кот и есть. Больше ничего не держу, так что брачные аферисты нам не страшны.

Вопрос и ответ были шуточные – игра. Сама не понимаю, почему я с самого начала изменила своей обычной трусохвостости, причем так безоговорочно, что не поопасалась упомянуть волка из басни. Впрочем, знаю. Так бывает; редко, но бывает. Он, не имеющий пока в моих глазах ни имени, ни родо-видового определения, был, по внутреннему моему непреложному чувству, тем единственным человеком в мире, которому я могла довериться больше, чем самой себе. Куда как больше. Потому что между двумя людьми иногда возникает нечто сверх слов; проявляется то, что стоит за нашими грубыми знаками общения, то, что угадывается помимо опыта, привычки и порядка – сразу и навсегда.

Мы выгрузились на поверхность планеты. Бледный отблеск дня придал его облику нечто вампирное – рот казался удивительно алым и свежим, хотя на белой коже высветились мелкие морщинки, а к косицам примешалась некоторая седина.

– Растафари ваше давно кануло в Лету, – заметила я в полушутку. – На сей день даже и негритюд не в моде. Или вы нечто тибетское копируете?

– Нет, я этим всем не так чтобы увлекаюсь. Мой облик имеет под собой рациональное основание. Заплелся, а потом месяц или два так и ходишь, стираешь кудри прямо в косичках. Еще бороду думаю завести волнистую, как у ассирийского царя, чтобы не бриться, – подхватил он. – Знаете, как на барельефах изображено.

– Вши не забредают?

– Что вы. Им во мне холодно и неприютно, я и зимой без шапки гуляю.

Тем временем мы рука об руку доковыляли почти до моего дома; я – стараясь умерить природную размашистость шага, он – беспечно озирая местность и по временам слегка кренясь на борт. И меня не покидало чувство, что я артистической кистью прописываю полотно поверх эскиза, нащупываю карандашом некий невидимый контур, оставленный не мной, пробуя его заштриховать, на ощупь идя по двойной цепочке наших следов, которые замело тонким светлым песком, запорошило сыпучим снегом того времени, когда юноша – звали его Даниил, а может быть, совсем иначе, – торопясь и задыхаясь, бежал за неведомой красавицей в легенском черном плаще с башлыком, имя ей я вымыслила такое, чтобы было созвучно с моим, но забыла, всё почти забыла, остались только белые овальные контуры более плотного свойства, которые выступают над холодной зимней зыбью, стоит подуть ветру.

Это повторялось, как всё в мире повторяется; бесконечные вариации на мотив, заезженный, однако в первоначальной своей свежести – победный. Это было несколько более серым и тусклым, чем видения моего утреннего полусна, в котором я умела летать, хотя и едва поднявшись над пышным снежным покровом улиц, и кружева нагих берез раздвигались передо мной, и плащ мой реял темным крылом, и тот, кто шел по пятам, знал наверное, что я и не оборачиваясь его вижу… Поистине, наши фантазии создают реальность более плотную, живую и яркую, чем та, что близка к нам, ибо лишь тени пещеры, идолы духа, символы без плоти поднимаются в мир осознанного существования. Творения же – от творчество – дети более высоких миров.

Тут мы дошли до места. Оба лифта работали – небольшая, но удача. Я щелкнула ключом, слыша издали тропоту Багировых лап: он сорвался со своего трона или с подоконника, где смотрел свое кошачье кино, и спешил показать свою удаль.

– Сейчас он вам продемонстрирует свою ритуальную бдительность, – предупредила я. – Показ клыков, выпускание когтей, фосфорное сверкание глаз и прочее в репертуаре. Но не пугайтесь: я с вами до конца.

Однако мой воин за веру повел себя нестандартно. Мельком обмахнув усом мою туфлю, искоса, но не кровожадно глянул на мою новую находку, удостоверившись, правда, что мужик не держит меня на мушке «беретты» и не приставил конец заточки к сонной артерии. (Думаю, и киллера-профессионала ждал бы в его лице неприятный сюрприз: котя умел прыгать с места в высоту метра на полтора, чего при его длине с избытком хватало, чтобы вцепиться передними когтями в глаза, одновременно выбивая задней лапой орудие насилия из преступной руки. А запахи стали, пороха, злого пота, алкоголя, героина и не знаю, чего там еще он диагностировал не хуже таможенной собаки.)

– Глядите-ка, за своего признал, – пробормотала я.

– Да нет, это мой рюкзак, – не вполне внятно объяснил мой спутник.

В самом деле, Багир начал обихаживать этот предмет с момента, когда его поставили на пол: совершил два круга почета и попытался вскарабкаться на самую вершину.

– Чего это он? – спросила я, почти догадавшись.

– Сейчас увидите.

Я уже видела: крышка рюкзака стояла горбом и имела впереди и по бокам продухи, затянутые черной сеткой наподобие чачвана.

– Там живое.

– Именно, – он дернул ремешки, откинул купол, запустил руки внутрь, точно в квашню, и вытащил наружу молодую кису изысканного колорита, серого с голубизной: так выглядит утреннее небо в самую что ни на есть рань, когда еще неизвестно, куда повернет день – в «бурю» или в «ясно». Ушки были крошечные и наполовину прятались в меху; золотые глаза, поставленные немного шире обыкновенного, смотрели по-детски прямо и смело. Но особенную прелесть придавал ей носик – не вздернутый, как у персов, и не скульптурный, как у моего Багира, он был точно округлая сердцевина хризантемы, и тончайшая, легкая шерсть расходилась от него в стороны лепестками. Ни усов, ни бровей не было заметно.

(Несколько позже я поняла, что, напротив, вся мордочка кошки была покрыта вибриссами, и это делало ее наисовершеннейшим приемопередатчиком мысленных сигналов. За допущенный техницизм извиняюсь.)

Одним словом, по всему было видно, что перед нами – кошачья дама, и не просто дама, но леди. Мой знакомец предъявил ее Багиру и мне с понятной гордостью:

– Вот, знакомьтесь, это моя Анюся. По определению – картезианская голубая, но подозревают куда более древнюю кровь. У картезианцев тот же окрас, но лапы крепче, ость немного короче, а подшерсток… У Агнешки уникальный пух, такой плотный, что почти не линяет, просто падает комками, будто у овчара-южака. Ментальная чувствительность выше нормы… Мои друзья ради любопытства возились с ее генетическим кодом, если вы понимаете.

– Красавица редкая – это я понимаю. Багир тоже ее оценил.

Кошки деликатно соприкоснулись мордами, походили кольцом – нос к хвосту, хвост к носу, – что напоминало, по-моему, не столько кошачий, сколько собачий ритуал знакомства, – затем разошлись и уселись на паласе калачиком друг против друга. Начался долгий обряд ухаживания.

– Ну, посиделки устроили – значит, все пошло как надо.

– Он у вашей Анюси… Агнессы, да?.. первый?

– Не знаю. Удирает она часто, хотя и ненадолго. Котят не наблюдалось ни разу, хотя друзья очень у меня их просят, даже неловко.

Я оставила кошек за их занятием, а его отправила парить больную ногу (или леденить, в зависимости от состояния) и париться самому. Торжественно вручила ему купальную простынку и мой рабочий костюм с эмблемой китайской фабрики «Дружба», ни разу не надеванный, потому что был куплен в период дефицита и здорово мне велик. А сама стала выгребать из холодильника питание.

Процесс моей готовки обыкновенно сводится к завариванию чая смоляного вида и крепости. Привозной кофе – прямой родич скобяной лавки (аромат мыла, вкус железа) и характеризуется почти полным отсутствием кофеина: наркотик почему-то преодолевает таможенный барьер отдельно от основного продукта (говорят, что его выпаривают прямо из мешков с зерном, а, возможно, подвергают алхимической трансмутации или ритуалу вуду) и оседает прямо в карман государству. В закрома родины, однако!

А вот чай волшебно сохраняет свое естество и не поддается ни выгонке, ни возгонке, ни иным изыскам погранично-государственного хитроумия: напиток из этой травы получается рубиновый, терпкий, пылкий – и совершенно гвоздодерный. Букет его здесь, в Рутении, не отличается изысканностью, в торжественных случаях полагается подсыпать немного жасмина или бергамота. Но сейчас я не захотела ухищряться: пусть мой чай не кажется иным, чем он есть. Японский принцип: ваби, саби, сибуй. Как Осип Мандельштам говорил: «самая правдивая вода»? Вот-вот, пусть и у меня будет – самый истинный чай.

Приложения к такому напитку особой роли уже не играют. Всё проходит на ура: и гречневый продел, залитый яйцом, и горячие сырные бутерброды, и золотистая чечевица, запеченная в духовке, и творог с черничным вареньем.

Мой новый знакомец вышел из ванной, распространяя вокруг запах то ли пионов, то ли флоксов – чего-то ненавязчиво и знакомо душистого, так пахло у нас на даче, когда мы наезжали туда из города. Пока тамошний дом… Ладно, будет тебе! Мои одежды сидели на нем вполне прилично, руки-ноги и народно-китайская сущность синей униформы не выглядывали.

– Вы чем-то подушились?

– Нет, просто отмылся. Я же из странников и путешественников, у них такое нередко случается. Запах мыслей, понимаете?

Он не удивился моему вопросу, а я, по размышлении, – его ответу. Если человек начинает жить неким определенным образом (а каким живет он?) – меняется химический состав пота, отмирающих клеток и не знаю чего еще. Я подозреваю, что святые отцы-отшельники не мылись отнюдь не из презрения к плоти или античным представлениям о сангигиене, а всего-навсего – из тех соображений, какие заставляют пигмея перед охотой мазаться слоновьим пометом. Чтобы человеком не пахло. Это ведь незнакомый для нас запах – человека как он есть.

– Странник, говорите. Так прямо вас и называть?

– «Странник.

Это слово станет именем моим.

Долгий дождь осенний»,

продекламировал он хокку великого Басё, а потом добавил:

– Собственно, по паспорту я Марк Цветаевский, однако не из тех аристократов Цветаевских, которые Изобразительный Музей и Галерея Изящных Искусств. Прозвище же мое – Одиночный Турист.

– А я Татьяна Троицкая, тоже не из знати, хотя, как говорят, из колокольных дворян. Прозвища пока не заработала.

– Вот и будем знакомы, – Марк поднял мне навстречу фарфоровый бокальчик «армуды» и чокнулся со мной чаем. Я поняла, что в наших с ним отношениях ярлыки не важны, да и нынешнее знакомство наше, такое внезапное и, очевидно, мимолетное, не играет особой роли – мы и так и эдак родня.

– Ну, поторчали? – сказала я храбро.

– Лексика у вас. И арестантская, и немодная, и противоречит теперешней ситуации.

– Въелось. Кое-кто из дальней родни, знаете… Прадед там, прабабка… Я ведь и сама человек морально амортизированный. Знаете, житейски сугубо невинный и одновременно желающий оное обстоятельство утаить.

– Со мной так не надо, – сказал он серьезно. – Будьте такой, как вам хочется.

Помимо чая, который я налила в восточной работы кувшин с длинным изогнутым носиком, на столе была гречневая каша из отборной ядрицы, поверху залитая яйцом. Мы накладывали ее в тарелки из могучей кастрюли, в которой я обычно варю еду Багиру. Самому коту пришлось отложить – ему я добавила отварной трески. Словосочетание «рыба с гречкой» резало мне слух еще со времен министерского общепита, где вот это самое было дежурным блюдом. Анюся казалась чересчур деликатна для такой грубой пищи, и ей я смастерила воздушный омлетик со взбитой сметаной и креветками. Она осталась удовлетворена, но со всей массой не справилась, так что остатки пошли нам с Марком. На десерт у меня был свежий витамин из черники с мягкой белой халой, зеленые южные яблоки и местный шоколад кормовых сортов – толстый, крупными дольками и почти без аромата.

Ел мой Турист очень аккуратно, но со старанием.

– А теперь мне полагается преподнести вам мое описание жизни, как в дамском романе? – спросил он, насытившись.

– Вовсе нет. Не в том смысле, что я ленива и нелюбопытна, а в том, что тогда мне по справедливости придется отплатить вам той же монетой; последнее вряд ли интересно.

– Платить не надо. А вот отчитаться перед вами мне требуется.

И вот в отплату за гостеприимство я получила краткую, так сказать, журнальную, версию его жития.

(Забегая вперед, скажу, что само житие, написанное от руки в виде дневника, который фиксировал скорее мысли, чем события, осталось мне в наследство: некоторые максимализмы и апофигизмы врезались мне в память навечно и выскакивали из меня в самых неожиданных местах и ситуациях. Оно у Марка лежало непосредственно под Агнессиным матрасиком и поверх прочих вещей, а потому несколько пропахло кошкой – у меня вначале аж скулы сводило от запаха.)

– Итак, по профессии я геолог. Ну, знаете, далеко не то, что вы себе представили. «Трудись, геолог, крепись, геолог, ты ветру и солнцу брат», так, кажется?

(Ясное дело, не то. Ни геологической смуглоты, ни геологических наслоений на его коже не наблюдалось.)

– Конкурс в геологоразведочном был в те времена на два факультета: экономический и геммологии. Второе – драгоценные камни, что связано не столько с экспедициями в тайгу или пустыню, сколько с левой ювелирной работой. А первое метафорически означает, что ты идешь рядом с обычными трудягами, держась рукой за сундук из нержавейки, и периодически выдаешь им зарплату. Интересного мало, эту профессию часто приобретали наши женщины, чтобы ходить в поле с мужьями. Во время бума еще был моден факультет нефти и газа, как бишь его. Много позднее, не помните случайно? – народ увлекся компьютерным обсчетом месторождений, которые открывали другие, а также их прогнозированием. Так вот я этим грешил еще тогда, когда для всей Рутении это был неведомый зверь, а машины были величиной со шкаф. Хотя мне в одинаковой степени интересно было и ходить, и обсчитывать, и строить на этой основе дедуктивные порождающие модели.

Тут я заподозрила, что он телепатически позаимствовал из моих филологических мозгов языковую терминологию, словом – малость присочинил насчет своей деятельности.

– Но главное – я любил и понимал камень, – продолжал он. – Летом и в межсезонье был у нас полевой период, зимой – лабораторный: сиди и итожь, анализируй результаты былых похождений, а набредшие на тебя камушки загоняй по дешевке, если самому не глянулись. Вы, наверное, знаете, что импортные самоцветы у нас продаются с многократной наценкой, а здешние должно сдавать государству, будто оно самолично по дорогам бродило? Смех в том, что обсидианы, гранаты, агаты, аметисты, нефрит и многое иное в самом деле можно подобрать прямо на большаке или его обочине, главное – узнать, душою провидеть, что у вон того булыжничка внутри….

– Ох, и кто это придумал, что государство – это мы? – вздохнул он. – Государство – это «Оно» Стивена Кинга; Великое Ничто, собака на сене: и само не ест, и никого не подпускает.

Я кивнула. Уж это было для меня общим местом.

– Ну вот, жил я один, такой, знаете, удачливый бывший детдомовец без вредных привычек. Поэтому деньги мои скромненько, но подкапливались – и за счет находок, и благодаря моей житейской неприхотливости. Кооператив купил в рассрочку, сам обклеил, побелил, отциклевал – руки у меня откуда надо растут – и обменял на другой с хорошим приварком. Я ведь кандидат наук, поэтому первое мое жилье имело две комнатки, спальне-гостиную и кабинет, а во втором оказалась одна, зато огромная. Кухня – как банкетное зало, вместо прихожей – целый холл. В старом доме, но такого затрапезного вида, что никакие наши «члены» не позарились. Это нынче придумали евроремонт, а в те поры… Вот ее я отделал в свободное время от души и с выдумкой. Омеблировал. Персональные компьютеры тогда стали возить из-за кордона, я тоже заказал. И решил, что ставлю точку в обустройстве быта и начну наслаждаться жизнью.

– Правда? Что-то я засомневалась.

– Имеете полное основание. Ибо не тут-то было! Раз от разу мне становилось труднее возвращаться в свитое гнездо: и мебель заважничала и перестала признавать хозяина, и тачка вечно зависает, и посуда от рук отбилась. Возможно, они не так уж были виноваты, как мне казалось, – в определенном возрасте часто наступает отрыжка от вещизма и тряпкизма. Только я все чаще стал размышлять о том, что такая квартира с пропиской, как моя, – вовсе не английский home,а пожизненное заключение в дешевой гостинице, меблирашке с претензией, в карточном «казенном доме». Ох уж эти многоэтажные скворешни, привязанность к которым въелась в нашу плоть и кровь!

– Многоглазые драконы, которые пожирают нас ввечеру и изблевывают наутро… – тихонько добавила я.

– Наш великий юродивый, святой Велемир, и то провидел жилье будущего в виде некоего прозрачного куба, который человек возит за собой по городам и весям и каждый раз заново находит ему место на высотном штативе. На железных деревьях – стеклянные гнезда.

– Личная раковина.

– Великолепно, только зачем он на мегаполисах зациклился? К тому же я не такая мощная улитка, чтобы носить на себе жилой модуль, говоря по-современному… Ко всему тому и сахар стал мне не сладок, и водка – хоть и крепка, но мясо протухло (возможно, вы помните этот примерчик буквального компьютерного перевода библейской фразы о слабости плоти и крепости духа), и мир что ни утро оказывается обут не на ту ногу… Все, за что ни возьмись, причиняет душевный скрежет.

– Сначала я решил, – продолжил он, – что моему жилью не хватает народа. Стал зазывать гостей, по преимуществу – братьев-геологов. Нет, народ они, конечно, славный, однако пьющий, а в компании – сугубо. И вот общество мигом делится на крутых и всмятку, приятная и умная беседа перерождается в хаотический гвалт, а под конец вечера некто зычно блюет в твой лакированный концертный унитаз и засыпает с ним в обнимку… Словом, и это не пошло: я решил, что времяпровождаться таким образом не буду ни за какие коврижки.

– Еще, как водится, были женщины… – он как бы облизнулся внутренне, а я насторожила душевные ушки. – Нет, это чудесно – раскрывать их, как камни, правильно ставить, давать огранку и оправлять. Но это, как любая ювелирная работа, – старание для другого. Тем паче, я, как видите, постарел и стал похож на собственную пародию.

– Сдается мне, что пародия нарисована талантливым мастером, – вставила я.

– Откуда вам знать! Итак, оставалась одна религия. Нынче многие в нее бросились, а я… на дух не выношу ничего безальтернативного и победоносного. До государственного поворота не терпел господствующего мировоззрения, а после – доминирующей конфессии с ее презумпцией своей правоты. Судит обо всем, понимашь, со своей колокольни Ивана Великого, и все-то, что не ее собственное, – грех и измышление дьяволово.

– И у меня вероисповедание скорее беспорядочное, чем порядочное… то есть, скорее неупорядоченное, чем упорядоченное, – кстати вставила я. – Жадина и вечно хочу зачерпнуть изо всех религий сразу.

– Дальше было хуже. Я перестал радоваться и заветному. Понимаете, бродяжить надо бескорыстно, а не в довесок к общественному интересу. Я пытался разнообразить меню; на досуге альпинизмом увлекся, представьте. Однако идешь, как и прежде, в общей связке, гуртом, кагалом, собором… Соборно. Днем залезли на стену, вечером вернулись на базу, на следующее утро вскарабкались чуть повыше и снова назад. И никаких тебе пейзажей! А ведь я люблю ходить по разным местам один, размышлять в ритме своих шагов, помахивая посохом – не альпенштоком, а именно посохом, таким, знаете, с загнутой и отполированной ладонями ручкой, – наподобие маятника…

– Чего вы искали, Марк, – одиночества или общения?

– Инстинктивно, я думаю, – первого. Знаете присловье, что множество людей вокруг равно твоему одиночеству? Я и пытался окунуться в безличие, в муравейник – любое мало-мальски тесное содружество, ориентированное на цель, мне в конечном счете претило… И никак я не мог пойти на риск, решиться на отход от общепринятой линии. Все больше замыкался, закукливался в своем демоническом скепсисе…

– Но, знаете, когда эдак подпирает и ты готов к полной сдаче и примирению вплоть до самоубийства – которое, вопреки расхожему мнению, вовсе не бунт, а именно капитуляция, – продолжал он с азартом, – тогда неизбежно является выход. Так, по крайней мере, говорят. И так было у меня. Идет, значит, наш геологический отряд полем, а если быть точным, – лесом, тайгой. До одной деревни сорок километров, до другой и того более. И тут прямо на тропу перед нами выкатывается существо размером с кедровую шишку. Причем явно культурное животное и к тому же едва вышло из грудного возраста! Это я понял, когда оно ухватило меня ротиком за тесемку на ветровке и попыталось сосать. Мы не сразу признали, что за зверь такой: хвостик тоненький, тельце в пуху – ни глазок, ни ушей, ни носа. Насилу признали котика. Есть в тайге, по слухам, такие коты-скитальцы: ходят от одного населенного пункта или от одной лесной конторы или заимки к другим, побираются, а в диких местах либо мышкуют, либо не знаю как живут. Вот одна такая самочка, видно, и родила, а сама то ли померла, то ли бросила… И ведь отважный какой ребенок! Шасть прямо ко мне, зацепил коготком за брюки и вроде говорит: «Прими на руки, а то я лапки натерла и зябко мне». Взял ее – ведь точно понял, что девочка, по ее кокетничанью! – легче перышка, дрожит, и правда, а пузцо втянутое. Покормил, конечно; геолог всегда с собой, на мое счастье, имеет хотя бы пару банок с консервированными сосисками. На привале еще и молока ей развел сухого. Набила животик – и ну петь, да звонко так, точно арфа. Я тут же ее осмотрел – ни блох, ни клещей. Будто и не из Дикого Леса Дикая Тварь.

– Простите, перебью. Ведь Багир тоже…

– Понимаю, понимаю. С первого взгляда. Недаром оба наших найденыша так спелись, точнее, «смурлыкались».

(Молчание кошек тем временем кончилось, и они, вопреки обычаям своего рода, начали издавать в унисон удивительно мелодичные звуки, похожие на перебор струн.)

– Позже мы о ней или о ком-то похожем нарочно во всех населенных местах справлялись, для очистки совести: ведь ясно, что не мурка подзаборная, а животное благородных кровей. Никто не признал. Ну, а мне сие было на руку – какой мужчина не загордится тем, что его такая красавица выбрала!

– И какая женщина – таким котом, как мой, – вполголоса добавила я.

– Еще один аспект обнаружился во время переговоров с деревней. Косились на нее еще как! Будь она черной, а не серой, факт бы прибили или сожгли как ведьму.

– Не преувеличиваете?

– Что вы. Один мой приятель как-то привез в село, которое километрах в ста отсюда, от столицы, свою немецкую овчарку. Так сразу пристали: она, мол, волк, а еще – концлагерная тварь, и пусть он позволит ее застрелить, пока на людей не набросилась. Едва колом не пришибли вместе с хозяином… Поэтому я от моей Агнии ни на шаг. Никому не доверяю. Вместе в любой поездке.

– Так говорят, кошка дом любит.

– Вернее, хозяина в доме. Вы же видели, где она существует – на рюкзачном чердаке. И высоко, и безопасно, и удобно. К качке она привыкла, кстати. А городская квартира для нее то же, что и для меня: безликое место проживания. Стол для еды (я ей высокий стульчик приставляю, вроде детского), постель для спанья, водопровод для чистоты. Такое можно иметь где угодно, были бы деньги, – и даже без них. Вода в реке, сено в стогу, снег, чтобы в него зарыться или соорудить эскимосское иглу, – они же бесплатные. Ох, будь на то моя воля, я бы оставил на земле две категории людей – квартиросдатчиков и квартиросъемщиков. А еще лучше – пусть каждый организуется с подобными себе и совместит обе эти роли.

– Есть еще так называемая малая родина, – ответила я. – Паустовский ее поэт и Пришвин ее глашатай.

– Конечно. Только она существует не для того, чтобы жить, а для того, чтобы носить в себе. Я одно время увлекался периодом так называемого мусульманского ренессанса – расцвета, длившегося с восьмого по тринадцатый век. Там были энциклопедические умы редкостной многогранности, их и средневековыми, в нашем понимании, нельзя счесть. Та же многогранность дара, что в Европе в эпоху Возрождения, но гармоничнее и без того противопоставления физиков и лириков, которая сохраняется в нашей культуре до сих пор. Они умели играть в бисер, понимаете? Легко переходить из одной системы символов в другую, дополнять одно другим. Так вот, они объезжали, исхаживали весь тогдашний исламский – и не только исламский – мир, и практически ни один из них не помирал под родимым кровом. Странничество, по-моему, куда более натуральное состояние для человека, чем оседлость.

– Увы. Я сама гражданка подстоличной области, и ничто иное мне не светит.

– Вот так я и стал потихоньку отделывать себе настоящую раковину. Рюкзак особого кроя; спальный мешок; круглую в сечении палатку с надувными ребрами, получилось вроде гусеницы по виду. Захотите – покажу, похвастаюсь. Куртку с пристяжными полами и теплой подкладкой и джинсы из фирменной фанеры. Кстати, они – идеальная одежда для низа: почти не снашиваются, благородно линяют, а когда все-таки слегка поредеют и залохматятся внизу – одним легким движением руки превращаются в шорты. Все ткани, фасоны и модели защищены патентами, выдерживают стирку в горной речке с кипящими голышами и прокатку меж двумя валунами на ее берегу. Только крепче и мягче становятся.

– Будто персидский ковер, – кивнула я.

– Начитались описаний или практический опыт имеете? Впрочем, что это я… Ну, а в голодуху стоит бросить штанцы в котел – и из остатков былых трапез выйдет отличнейший сиротский бульон.

– Я тут вспоминаю сказочку о бедной вдове, которая пыталась накормить деток похлебкой из камней, и о нищем старике. Пари держу, камни – эвфемизм стариковых одежек, ведь по его слову бульон вышел так же наварист, как великорутенский супчик из топора.

– Ладно, если оставить острословие в сторону, то использовал я всю эту радость и совершенство вначале во время отпуска. Но постепенно, мало-помалу… а когда появилась рядом моя кошачья муза, то очень быстро… Я полностью завязал с работой и заделался тем, что в нашем кругу именуют одиночным туристом.

– Вот теперь я окончательно поняла. Таким, который из принципа не ходит в связке или в шеренге?

– Да, вот именно. Анюся меня подвигла, придала мне решимости – и в то же время пришлась новоявленному страннику весьма кстати. Мы ведь всегда хотим иметь рядом с собой живую частицу родного дома. Ну, не деревяшку же! Мышку, крысенка, хомячка там – портативно, однако скучновато и неэкономно: грызут все что на зуб попадет, чертенята, а иначе зубки у них прорастают через рот. Собаку вроде бы самое милое дело: любит и вожака, и дорогу, и не бросит никогда, разве что за самочкой ухлестнет без памяти, если пес. Сторож, защитник и веселый товарищ. Одно не так чтобы очень: это свой брат-бездомник, кочевое животное. От него домом и не пахнет. Зато кот, особенно котенок, – этого хоть за пазухой носи, хоть в заплечной суме, а будет обволакивать тебя, как аурой, духом покоя, уюта, чистейшей гармонии. Поет, как чайник на плите, трется усом, навевает мир и сон. Одно трудно: в еде разборчив.

– Уж знаю. Но они вроде мышкуют или…

– До того мы стараемся их не доводить. С них довольно быть охраной и угрозой для двуногих.

Снова это «мы»; будто эти самые странники – некое тайное общество или братство. Почему бы это?

Марк догадался о моих мыслях и перевел беседу на Багира:

– Вот, я вижу, ваш собственный кот как раз такой. Сказывается древняя кровь. Первые в мире одомашненные коты, животные пустынь, были воинственны. Сейчас начинается возрождение, пересотворение породы. О селекционных сфинксах и даже о тех мутантах, которых привечают клубные селекционеры, я не говорю – у них таки скелет хрупкий, конституция слишком нежна для живого воплощения богини Баст.

– Вы, я вижу, имеете в жизни запросы. Как только денег вам, такому безработному, хватает.

– Да никак. Патенты приносят весьма хилую денежку, хотя последнее время доход стал постоянным. Еще по пути зарабатываю.

– Сдачей бутылок, – предположила я с ехидством.

– Пробовал. Нерационально, – ответил Марк со всей серьезностью. – Носить тяжело, сдавать хлопотно. Нет, я продавал свои руки, как цыган. Жил в основном за счет женщин.

– Звучит обнадеживающе, – фыркнула я, вспомнив прошлые его откровения.

– И за счет мужчин в равной мере, – продолжил он невозмутимо. – Сейчас они все как один неумехи; а я и слесарь, и столяр, и электрик, и даже электронщик, как помните. Нанимался и на сезонную работу – на уборку хмеля, черной смородины, работу в теплицах. Рыл колодцы. Это все, кстати, куда больше твердого оклада, но приходится сидеть на одном месте несколько дней, иногда неделю или две, а это не в моих правилах. Понимаете… – он замялся. – Меня почему-то не хотят воспринять как простого наемника. Женщины легко присваивают то, что им не принадлежит, и становятся рабынями своего хотения.

– Ох, вы меня пугаете.

– Неужели правда?

– Нет, конечно: то был риторический возглас. Я, к счастью, в том возрасте, когда ямочки на щеках бескомпромиссно превращаются в морщинки, а иллюзии – в их отсутствие.

– Разве то, что внутри вас, состарилось?

– А вы не охотник за душами, часом? – ответила я вопросом на вопрос.

– Да. Но я их не забираю, а только открываю, как бутон цветка, – ответил Марк. – Помните? Ставлю, как драгоценный камень.

В воздухе повисла долгая пауза. Мы оба дружно ее держали, пока не надорвались.

– Для такой жизни, как ваша, – наконец придумала я, что сказать, – нужны деньги, куда большие, чем могут дать нынешняя разруха в мозгах и засор в государственном общественном заведении. (На строй моего мышления повлияло, к слову, не столько общество Марка, сколько недавно прочитанное «Собачье сердце».)

– Почему вы именно об этом подумали? Сами из небогатых?

– Э, у женщины ровно столько денег, на сколько она сама себя чувствует. Обыкновенно – карманная чахотка градус гравис, но сегодня, кажется, я могу купить целый мир.

– Ну вот, теперь я буду жалеть, что вас объел.

– Бросьте, не все так трагично. Когда мне нужны медные, деревянные или даже зелененькие баксы, они чудесным образом тут же являются на зов. Приятели редактирование подбросят или компьютерный набор, какую-нибудь антикварную штуковинку удачно продам или что еще.

– А то если у меня не хотите одалживаться (он верно понял, оттого я и хорохорилась), и мои друзья могут сотворить этот чудесный образ. Коли вы мой друг, то и их тоже.

Марк помедлил и продолжал с меньшей самоуверенностью:

– Это вовсе не попытка рассчитаться или – как его? – отмазаться. Скорее посвящение в орден, хотя и это неточно: у нас его нет. Никакого устава, сложной организации и того подобного, просто даются знаки. Ваш Багир куда отчетливее повторяет архаический тип Друга, чем, скажем, моя Агния-Агнесса-Инесса, ну, она вообще уникальное произведение природной фантазии… Вы, кстати, раньше не задумывались, почему это он вас выбрал?

– Выбрал? Пожалуй. Но для чего? Для вашего ордена Странствующих и Путешествующих?

– Мой собеседник усмехнулся.

– Прекрасное имя, хотя пахнет традиционным молитвословием. Мы обзываем себя всяко и замысловато: Бродяги Земли, Космополиты Мирового Здания… Звездные Скитальцы… Надо было бы на общее голосование поставить, хотя вряд ли удастся всех собрать, пока никак не получалось. Мы, кстати, почти не знаем друг друга в лицо – интуицией, чутьем угадываем.

– Хм. И что говорит ваше чутье обо мне?

Он пристально посмотрел мне в глаза и внезапно сказал вместо ответа:

– Можно, я вас поцелую?

– Милый, да мне ж вовсю шестой десяток прет! – попыталась я отшутиться как могла грубовато. Но он уже накрепко запечатал мне рот.

– В каком-то смысле вы еще подросток, целоваться и то не умеете, только губами толкаетесь, – резюмировал Марк, когда мы отдышались. – И вы не из наших – пока еще нет. Я в этом уверен на все сто. Удивительно… Такой сановитый кот зря не приходит. Возможно, вы гораздо больше, чем кажетесь, но в потенции. Не напрасно же нас друг к другу притянуло и не просто по любви.

– Какое там любовь! Разница в летах…

– Не повторяйте этой чепухи.

Но ведь и верно: все наши обоюдные прорисовки по невидимому выпуклому контуру были слишком ученическими, робкими, рабскими и без требуемого здесь вдохновенного накала. Точно любовь и сама жизнь скрывались от нас за толстенной завесой.

С тем мы и разошлись по кроватям. На ночь я постелила Марку в комнате дочери, на ее узком складном диванчике. Туда перекочевал и мой настенный коврик, чуть повыгоревший, слегка траченный молью, однако счастливо избегший огня. Он в разное время бывал любимейшим утренним зрелищем нас обеих, а сейчас я увидела его свежим, как будто промытым взглядом: фон буро-красный с черным, в сердцевине – вытянутый белый шестигранник с каймой из стилизованных то ли ветвей, то ли лоз: там двойная обоюдоострая арка, соединенная тонкими колоннами, опрокинулась на бок и оплетена растительностью, а вокруг – справа и слева – брошены арабески, цветы и листья.

Утром, хватившись Багира, я застала Марка сидящим на полу перед диванчиком в одной майке и трусах. Подняв глаза долу, он задумчиво и глубокомысленно лицезрел ковер, и по бокам его обе кошки с той же серьезностью изучали переплетения нитей и оттенков.

– Вот это, – вдруг сказал он вместо «доброго утра».

– Что – это?

– Откуда он у вас? Ковер.

– А. Дедушка с бабушкой привезли из Старой Бухары. Нашу семью туда тоже заносило. Говорили, что текинский.

– Нет, это не теке и не эрсари, хотя ворс именно такой, как надо: плотен, точно шкура барса, переливчат и шелковист, будто струя воды. Ну, Бухара-аш-Шариф – город древний и торговый, в нем чего только не оседало… Вы не пробовали его под ноги стелить?

– Боялась. Вещь дорогая.

– Значит, тем более ничего бы ей не сделалось, и вы сие лучше меня понимали. А опасались – не того ли, что коврик этот – горизонтального, так сказать, типа? Молитвенный?

– Что вы, они же асимметричные.

– Этот – двойной. Там посередине невидимое смертным зеркало, оно-то вам и мешало обойтись с реликвией профанно. О, эта вытянутая ячейка сот! Пустота сомкнутых сводов – пространство для Света, для божества, как в катафатическом богословии, а вокруг стоят райские кущи. Нет, правда, вы никогда не пробовали на него садиться?

– Разве с краешку или вообще мысленно. Воображала, что это ковер-самолет.

– Не исключено, что вы были правы. Молитвенные коврики и сказки Тысяча и Одной Ночи исходят из одного и того же астрального центра Вселенной.

Он решительно поднялся, содрал коврик со стенки и положил на пол.

– Вот, сядьте туда, ближе к левому углу и лицом к противоположной арке. Скрестите ноги и закройте глаза.

– Командуете тут, – буркнула я для порядка, однако послушалась. Бывают моменты, когда ты твердо знаешь, что надо повиноваться без вопросов, и это был один из них.

– Не так. Вы пересекли осевую линию. Зеркала вы этим не нарушите, оно ведь в другой реальности, но сами окажетесь неизвестно где. Подвиньтесь еще назад и выпрямитесь. Это, конечно, не традиционно женская молитвенная поза, но вы все равно никаких не знаете. Так; вот теперь вы вся уместились в отражении, как бы в тени истинного мира, которую он отбрасывает через зеркало сюда, к нам. Ясно?

– Ни чуточки.

– Тем лучше. Магия зеркал такая старинная, что ее смысл все равно забылся и спутался. В общем, впереди у вас истина, позади – ложь и мара. Сзади – мир стасиса и рутины, спереди – целая эпоха странствий.

– Не вижу разницы.

– Зато я вижу. Я ведь отчасти из той, дальней Вселенной. Мне стоило бы сесть вместо вас, но наоборот. Только не сейчас.

– И что я буду с этого иметь?

– Я же сказал. Путешествие.

– Только без наркотических терминов, прошу вас.

– Но вы же их употребляете – и в прозе, и в стихах. (Черт! Откуда он узнал про стихи?) Они подходят, точнее, могут быть приспособлены для описания сути дела. Обычный наркотик не ведет туда, куда требуется – исключение разве что для традиционных культов, где его точная дозировка освящена традицией. Друиды и дриады ели мухомор…

– А Дон Хуан советовал самому выращивать и приучать к себе ядовитый кактусик, – съязвила я. – Зачем вы чудите, скажите мне?

– Но вы же видите, что у нас обоих здесь ничего не получится. Мы из разных половинок бытия. Секс-то, положим, выйдет – но карикатурой.

– Ох, вот оставлю это дело и удеру.

– Поздно. Вы «в этом деле» в полном смысле слова сидите.

– Что же теперь? – спросила я кротко.

– Смотрите в пустое пространство и верхним взглядом – на цветы. Там, куда вы пойдете… да! Вот это лишь сейчас пришло мне в голову. Там цель ваша – найти части, обломки круга, числом двенадцать, и соединить. Связать разорванную некогда цепь, чтобы она могла пропустить по себе живой ток. Искать приметы и знаки пути – нечто любимое, памятное, узнаваемое, может быть, не пятью чувствами, а всей глубью души. Искать… искать Истинно Живущих. И тогда я сам собой окажусь там, где мы сможем стать вровень.

Во время этой речи Багир все стоял, думал – и тут плюхнулся мне под бок.

– А вот тебе этого делать не стоит, приятель. Раздвоишься, а тебе надо к моему старому другу в полной силе возвратиться, – заметил Марк. – Хотя в каком-то смысле вы с хозяйкой оба останетесь здесь.

С этими словами он стащил кота со священной территории и с невесть откуда взявшимся нахальством шлепнул по основанию хвоста.

Его фразы звучали все глуше, обыкновенность отдалялась от меня более и более. Я вперилась в пространство, инстинктивно покачиваясь взад-вперед, как тогда, когда я в детстве царила над весенним миром, видимым с моей вышки – верхней площадки чердачной лестницы. Подобия цветов, которые пришлись как раз на то место, где находился мой внутренний экран, мой мозговой театр теней, – и набухли, уплотнились, поднялись навстречу и бросились мне в лицо. Некая пленка – зеркальная? временная? – растянулась и лопнула со звоном.

– Ну, с Богом! – крикнул Марк вдогонку. – И nil admirare!Не удивляйтесь ничему, я имею в виду!


Не упомянутый мною в воспоминаниях о себе взрослой поворот бытия. После смерти деда, в замужестве я, беременная на последней неделе (хотя все думали, что перехаживаю), с матерью и бабушкой нестрашно заблудились в осеннем лесу. Моросил мелкий, нудный дождишко. Драповое пальто бордово-бурдового цвета на мне было несгибаемым, как старый большевик, и грубым, точно броня, а тут еще промокло сверху и отяжелело; а поскольку влага не умела до конца в него впитаться, то и текла по ногам прямо в резиновые сапожки. Я смутно помнила, чем это все должно по порядку кончиться: мы, усталые и без добычи, вернемся назад, к отцу, в привычное тепло домашнего очага, к печному зеву, где отгорело пламя и громоздятся, осыпаются легкие, переливчатые исчерна-алые угли, дьявольский бархат – а по нему порхают синие бабочки угара.

И тут перед нами явился знакомый нам темный пруд в виде замечательно ровного квадрата. Это означало, что вперед идти запрещается: на том берегу стояли таблички «Секретный объект», кое-где даже проволока не была снята. Среди местных жителей ходила молва, что на той стороне и ягода слаще, и гриб увесистей, а червя с комаром вовсе нету; только вот захваченных в плен женщин заставляют отдирать полы в казарме. «Мытье полов» звучало эвфемистически. Всем было и без комментариев понятно, каким боком могли выйти дары природы.

Мы трое брели ближайшей стороной водоема, пытаясь сообразить, в какую сторону от него отвернуть – влево, вправо или назад. Ныла спина, трава оплетала обувь, скользил и пружинил мох, и я еле волокла ноги: однако почему-то двигалась впереди остальных женщин.

– Татьяна, ты только на землю не садись, – откуда-то издали кричала бабушка.

– Я на пенек.

– Они тоже мокрые, не надо, – говорила мама. – До дому потерпи.

– Ладно, терплю, – мною овладевал тупой покой, их голоса будто вязли в вате. – Надо скорее уходить отсюда, место это нехорошее.

– Погоди, вот сейчас обойдем стороной. Вот беда-то: мы краем в самую зону угодили, только бы теперь вглубь не зайти.

Какая такая зона, хотела я спросить, ведь границы мы не пересекали? Или у меня в голове все перевернулось?

– Только не садись, ради Бога. Иди вперед, – доносилось все тише, но отчетливей. – Иди своим путем и не смущайся чужими словами.

Легко, бездумно, как в раннем детстве, я повернулась спиной к затхлой прямоугольной воде и пошла прочь, убыстряя шаг.

Глава II. Лесная

Из дома чуть свет я уйду за высокой звездой,

Уйду от сует, что меня окружают ордой,

Оставив одежду в руках материнских, уйду я,

Чтоб, как Иисусу, омыться святою водой.

Абу Али ибн Сина

Животные не спят. Они во тьме ночной

Стоят над миром каменной стеной.

Н. Заболоцкий

…Я попадаю в обрыв пленки, как бывает в сельском кино между частями старого фильма: чернота, крестики, пятна, надписи на неизвестном языке, чад и потрескивание. Яркая полоса моего существования сменилась глухим провалом, пустотой в чувствах и памяти. Какое-то время спустя, когда цвета и формы возвращаются, я только и вижу, что высокое, бледное небо посреди колодца или венца сосновых крон, еловых вершин: совсем как в моем «детском» лесу, где на легкой песчаной почве уживались оба хвойных вида, – а стоит чуть повернуть голову набок – волосы длинной, изжелта-зеленой осоки, которые распадаются на прямой пробор.

Судороги проходят волной по моему распухшему телу, от низа живота до самого сердца. Только почти нет ни страха, ни боли – одно чувство предрешенного, предначертанного… Мой ребенок, моя безымянная дочь идет из меня в этот Новый Свет, и великое множество крупных, горячих, шерстистых тел обступает меня, стискивает со всех сторон, чтобы вобрать в себя мой страх, мою муку, мою растерянность, мое удивление.

Ручки с темными кукольными пальчиками гладят кожу, ласкают лицо, и то, что чуждо этому миру, тень моей души и тень в моей душе, стекает с меня напрочь. Сбывается заклятие моего друга: принимай это как должное, не думай, почему твоя плоть помнит, как это – родить, если она не рожала ни разу. Не страшись и не печалься, оно выйдет само, мы сами (включаются другие мысленные голоса) сделаем для тебя то, что необходимо…

Уже в одиночестве я опомнилась. Тут была неглубокая впадина от корней упавшего дерева, и привядшая трава свешивалась внутрь. Мое любимое потайное место (мои предки были норными животными) в самой глубине леса, посреди ягодной поляны, где я пряталась от неугомонной и неустанной бабушки, подстилая вниз то желтенькое с белой каемкой одеяло, на котором разыгрывались кукольные утренники. Только земляника, я думаю, давно отошла, и брусника тоже – конец лета. Нет, сказало нечто во мне, – не конец, начало. Начало Времени Дождя. С утра легчайшая морось висит над ветвями, меж стволов, не касаясь уставшей травы. И это не твое детское одеяльце под тобой, а толстый и мягкий войлок, затянутый чем-то вроде плотного шелковистого луба. Они, пожалуй, не прядут и не ткут, как лилии полевые… Кто – «они»? Я не успеваю это обдумать, потому что прежние темные ручки ласково придавливают меня за плечи к моему ложу и тотчас же подкладывают под бок мое дитя, бережно запеленутое в ту же гибкую тапу или лава-лаву нежно-орехового тона. Дочка спит, и от звука и ритма ее дыхания я снова и еще глубже погружаюсь в своеобразный душевный наркоз. В сон духа.

Пусто твое лоно, говорит мне сон, но наполняются молоком твои груди; дитя твое крепко уснуло, не нужно будить его, не надо тревожить его тепло… не надо…

Как от толчка, я резко приподнимаю голову, потом сажусь. Боль прошла, и исчезло томление. Вокруг, свернувшись в комок, спят посреди поляны, между пней, в глубокой, кустистой траве те, кто согревал меня своим мохнатым телом. Как назвать их, собаки это или волки, не знаю, потому что они вовсе не такие, как привычные нам члены этого зоологического семейства. Даже не крупней иных – просто значительнее. На ветвях, простертых над поляной, притулились мои родовспомогатели и няньки. Это… Да. Это обезьяны, размером с шимпанзе или гиббона.

–  Кхондху, – говорит одна из них нараспев, тыча пальцем в ближнего Волкопса. – Мункэ-ни.

Палец упирается в тощую, почти безволосую грудь с угольно-черными бугорками сосков, и юная самка улыбается мне.

Запись первая

Большая посылка. Человек – животное, которое задает вопросы.

Малая посылка. Странник – род человека, который специализируется в отыскании ответов на вопросы.

Вопрос. Так что же такое Странник?

Умозаключение. Странник – такое животное, которое, задавая вопросы, способно набрести на верный ответ.

Они могут говорить! Боже мой – они разумны, причем разумны не «вообще», ибо что мы знаем об уме простых животных; но на понятный мне манер, когда интуитивные и внутренние образы облекаются звуками и словами. Боже, повторяю я, мне известны повадки животного, называемого человеком, и привычки тех, кого именуют его меньшими братьями или соседями по планете, но выручит ли меня это знание, спасет ли меня мое ведение – или видение – здесь, на границе двух эонов, где почти изжитое детство мое встречается с непознанным? На грани двух миров Живущих, как говорил Одиночный Турист?

Кхонды. Они начинают просыпаться этим ранним утром, утром моего нового времени, и тотчас я понимаю, что все они не спят, а дремлют вполуха и вполглаза, и не дремлют даже, а терпеливо ждут, пока очнусь я. Один из них поднимается и движется ко мне – седой подшерсток, белая проточина во лбу и глаза зеленого золота, скорбные и пристальные. Его женщина, почти такая же старая и властная, как он, незадолго до меня померла своими первыми родами, откуда-то знаю я: сказали мне об этом то ли прикосновения тел и рук, то ли запахи. Не стоит искать глазами свежий холмик, догадываюсь я, здесь не принято отмечать могилы, пусть земля поскорей затянет свою рану особенной гущиной трав, яркостью цветов…

Старик вызывает меня в круг, в порядок, своим взглядом, и я иду – вместе с моей дочерью. Широко улеглись самцы, воины, мужи; внутри – самки, многие с крошечными детенышами, зачатыми в конце сезона холодной воды и рожденными совсем недавно. А в самом центре, на такой же подстилке, какую только что оставила я, – напоказ всему народу копошатся черненькие тупорылые щенки, еще слепые: те, кто остался без матери. Ползают друг по другу, тоненько дрожа от холода, а старик отец стал над ними в позе выжидания.

Вот из кормящих матерей первая отважилась: встает, подходит ко гнезду и берет одного из сирот зубами за толстую складку на загривке. Несет к своему выводку и кладет в середину. Потом идет другая недавняя родильница, третья – неспешно, как бы в ритме замедленной съемки соблюдая ритуал. Кое-кто из них, не дожидаясь конца церемонии, сразу подпихивает приемыша к сосцам: слышны жадное чмоканье, деловитая возня.

Наконец, разобрали всех, кроме крайнего. Судя по бойким ухваткам, это мальчишка, но самый что ни на есть заморыш, поскребышек, последний в помете. Таких нередко отбивают от сосков те, кто постарше и поплотнее; только, мне кажется, этот бы не позволил. Ему даже не осталось о кого погреться, он еле слышно повизгивает, ворчит, жалуется, пытаясь встать на нетвердые лапки и растопыривая пальцы со светлыми коготками, однако всем видом выражает стойкую решимость.

Внезапно решаюсь и я. Подхожу, нагибаюсь над рогожей и принимаю звериного детеныша на сгиб той руки, которая не занята человечьим.

И вот, стоило мне только усесться на свое прежнее место вне круга, расстегнуть платье и приложить ее к левой, его – к правой груди, как оттуда изошло обильное молоко, щекочущей теплой струйкой, – прямо в жаждущие ротики, оба – вот диво! – оснащенные мелкими зубками.

Как только они, насытясь и подарив мне первую в этом существовании материнскую радость, отпали от сосцов, я наклонилась и брызнула остатком молозива на траву. «О земля Леса, пресветлая и преизобильная, – сказала я про себя, – породнись со мною и будь мне молочной сестрой, как стали молочными братом и сестрой эти детеныши».

Кто, хотела бы я знать, подсказал мне этот обряд и эту мольбу?

Ибо именно так следовало завершить вхождение юной родильницы и ее дитяти в союз трех лесных племен, или Триаду.


С той поры я не видела ничего, помимо забот о кормлении, и участь моя, как и образ жизни всех здешних матерей, была куда легче памятной мне рутенской.

Легче во всем – кроме непрерывного усвоения иного лада, сопереживания иной жизни. Я нисколько не удивлялась странности того и другой: это чувство у меня сразу же отшибло напрочь, то ли по слову Туриста, то ли благодаря счастливому свойству моей психики, которая – надо отметить, если это еще осталось непонятным читателю, – куда труднее переносит скуку, чем новизну, пускай даже шокирующую…

По окончании общего совета все разошлись по жилищам. Тогда я еще не полностью оценила своеобразие светлого шатра, хижины из тонких деревянных планок, сходящихся кверху притупленным острием, и похожей на улей внутри и снаружи. Меня сразу притянул к себе и покорил очаг на земляном полу, под отверстием в своде. Он уже прогорел, и на него надели металлический колпак, изузоренный наподобие монгольской бронзы. Игривое пламя отсвечивало в его щелях и разбрасывало вокруг алые и коралловые отблески, будто показывало нам троим сказочное кино. Нас поместили на полу, на войлоках, укрыли мягким – но тут я заснула, мгновенно, без тяжких раздумий. И снились мне самые красивые из моих детских снов.

Утром обезьяны, самки мунков,принесли теплую воду в широкой бронзовой миске и еду в глиняных плошках и чашах с незатейливым рисунком – то ли фрукты, то ли сладковатые овощи, нечто вроде сои с едва заметным запахом дыма, и густое молоко. Они были прехорошенькие, иначе не скажешь, – темноликие, с немного вздернутым носиком и в меру пухлыми губками, и вплоть до кистей рук и ступней ног их одевал золотисто-каштановый, серебристо-серый или атласисто черный мех. Их собственные дети были с ними, за спиной, цеплялись за длинную гриву: ради их забавы или просто для красоты длинные прядки и косицы матерей были унизаны яркими бусинами, короткие же подымались надо лбом, как сияющий ореол.

Днями я либо тоже спала вволю – как я теперь понимаю, это избавляло меня от шокового, лоб в лоб, столкновения с необыкновенностью – либо кормила, либо, оставив детей на одну из обезьяньих нянюшек, расхаживала по деревне, состоящей из дюжины-другой точно таких же, как и моя, хижин, живописно поставленных вразброс. Это были обиталища волкопсов, или кхондов,которые дружелюбно на меня посматривали, но, в отличие от мунков, на прямой контакт не шли. Мунки же наперебой зазывали меня в свои дома, по виду огромные гнезда на толстых нижних ветвях, – только я отнекивалась как могла вежливей, помимо прочего, не будучи уверена в своей ловкости.

Что есть и третье здешнее племя, я обнаружила не сразу, а дня через два – оно пребывало на периметре «большого круга», то есть теперешнего компактного поселения триады. Это были кабаны, сукки;очень крупные телом самцы с клыками, что торчали вперед и вверх, загибаясь подобно рогу, и хрупкие самочки. Они, по всей видимости, несли внешний дозор так же, как мунки заботились о внутреннем благочинии. Впрочем, тогда я не особо вникала в нюансы здешнего быта, да от меня этого и не требовали. Просто без малейшей задней мысли наслаждалась своим двойным материнством, здоровой едой, уютом и непринужденностью отношений и особенно тем, что после сухого сезона, здешней перезрелой летней осени, вдруг настала самая настоящая многоводная и многоцветная весна с высоким, почти бессолнечным небом жемчужного цвета, а понизу зелено-золотая, в метах белых, лиловых, пурпурных и синих цветов, которые вырастали сквозь поседевшую траву, пригибая ее к земле, что дышала теплой сыростью.

Цветы и бабочки были здесь небывало для меня огромными, будто в тропиках, мелкое зверье – куда более похожее на привычных мне белок, ежиков, ящериц, – совершенно, до наглости, бесстрашным: лезло к теплу и объедкам, потаскивало мелкую утварь, ластилось к рукам. «Живущие» Триады, Высокие Живущие (разумеется, я пользуюсь терминологией, которую усвоила и перевела на свой язык позже) были стойкими и последовательными вегетарианцами.

Именно Живущие – не люди, конечно, однако же и не звери. Пока они были для меня все на одно лицо, как африканцы для белого человека: я ведь и чувствовала себя почти как в экваториальной Африке – из-за хижин, обезьян и влажной жары. Только постепенно я начинала различать. Кхонды были, как один, серо-черной масти с разными отметинами, но из-под общих для всего их народа черт, как из-под толстой упругой пленки, проступали следы, казалось мне, наиболее стойких собачьих пород, тех, что вроде бы и не выведены человеком, а возникли по Верховному Наущению. Кое-кто был по-эрделиному курчав, иной – долговяз и тонок, как гончая-дратхаар. Крепкая грудная клетка, короткая шерсть с желтоватыми подпалинами подмышкой и слегка чемоданное телосложение выдавали потомка ротвейлеров. Но более всего они были сходны с овчаркой – не рутенской, скорее немецкой; особенно кхондки, которые были несколько мельче и грациознее своих мужчин. Как и их нецивилизованные то ли предки, то ли прототипы, кхонды обычно дремали днем, однако и ночью не охотились: ведь охоты – в рутенском понимании – здесь не ведали.

Мунки, спускаясь со своих деревьев, держались удивительно прямо, будто с детства носили на голове кувшин, и непринужденно балансировали при ходьбе всем корпусом, слегка размахивая длинными руками, а иногда и хвостом; исполняли нескончаемый танец, который переплетался с речью или песней, такой же бесконечной. Как говорится, «что вижу, о том пою».

Сукки были единственным из племен, на которое я поначалу глядела с опаской – не с полуосознанным благоговением, как на кхондов, но кожей чувствуя грубую, прямолинейную их силу. Ростом с жеребенка-стригуна, самцы несли на спине мощный горб, поросший бурым волосом; клыки их были желты, как старый янтарь, глазки пронизывали тебя насквозь, как бурав, а рык давил на ушные перепонки подобно молоту. Они не шествовали, как кхонды, не плясали по траве, как мунки – нет, двигались прямо и стремительно, как торпеда под слоем темной воды. Их женщины и дети были не суетливы, тихи и почти грациозны; жировых наслоений, нездоровой округлости домашних баловней не было и в помине. Крупных клыков тоже. Детишки вообще были само очарование. Масть их была куда разнообразнее, чем у взрослых особей: смугловато-белая, рыжая, каряя, вороная, цвета желудя, ореха, пшеницы – и продольные «детские» полоски вдоль хребта, как у бурундучка. Они роились около поселения и, наверное, просто кишели у границы Леса – здешние свиньи были так же многодетны, как и те, которых я знала по прежней жизни.

Ну почему я робела, скажите? Не потому ли, что они – единственное из трех племен – были неподдельно, по-звериному, по-животному, как бы демонстративно голы?

Ибо мунки обматывали по чреслам и иногда по груди крапивное полотно, кхонды носили на плечах нечто вроде войлочной или суконной шлейки – и все они, в особенности Псы, были в преизбытке украшены браслетами, цепочками, а иногда и ажурными сетками, закрывавшими и без того обильный волос наподобие чепрака или попоны.

То, что я узнавала, из-за моей вынужденной немоты было обрывочным, складывалось постепенно, как мозаика из кусочков, – иные части паззла меняли свой местоположение весьма часто. Когда я научилась изъясняться на волапюке триады и разум мой проник за пределы поверхностного понимания, меня едва ли не покоробило, что никакого равенства племен здесь не знают. И хотя много позже я из деликатности предпочитала думать и говорить не о неравенстве, а об отсутствии тождества, – первое впечатление оказалось все-таки более точным. В рутенском правосознании неравенство означает классовость, классовость предполагает дискриминацию. В лесном, биологическом сознании триады – это неравенство уровней в буквальном и переносном смысле, иначе говоря, умение племени найти свою экологическую нишу и именно этим выделиться. Быть самим собой и не претендовать на чужую роль.

Роли же племен были совершенно различны.

Общая для взрослых кхондов роль думателей, подателей идей, мозгового центра триады внешне выражалась в том, что самцы возлежали в полутьме больших ветвей или медовом полумраке хижин, а самки издали надзирали над малышами и их обезьяньими няньками. Воплощение созерцательного, интуитивного и всеобъемлющего, по словам мунков, разума… А вот кхонды-юнцы, которых, по моему представлению, нарожалось едва не вдвое больше девиц, занимались в отдалении от лагеря то ли спортом, то ли военной подготовкой – во всяком случае, чем-то невыносимо шумным и азартным. Девочки и девушки тоже тренировали тело, но главной для них была наука «держания дома». Впрочем, вернее было бы перевести – «очага», «кельи». Мужской Дом, Женский Дом были ключевыми понятиями, как бы двумя половинами кхондскости. Не воплощенными в форме большой хижины и даже сборища на поляне, а идеальными: особое воспитание для мальчиков и девочек, свой стиль украшений, интонационные и мелодические различия в речи…

Раз в году, весной, для молодежи наступало время заключения брачных союзов, и тогда во всем блеске и отточенности разворачивалось телесное мастерство молодых Псов: шуточные поединки и сражения армий перемежались бегом через заросли и танцем на круглой арене. Честь выбора принадлежала даме, по крайней мере, в первый раз: вторичные браки – более по нужде, чем по сердечной склонности, – иногда заключались, но не служили поводом для такого глобального торжества.

Мунки, при всей прыткости ума, служили руками кхондов и отчасти сукков. Последние жили в отдалении и большей частью были вынуждены обходиться как-то иначе. Обезьяны трудились весь световой день, с утра до ночи, и с утра до ночи двигались их виртуозные, длинные, изящные пальцы, – которых, в сущности, было не десять, а двадцать у каждого, – строгая, обтесывая, вытягивая пряжу из кхондского пушного подшерстка, лепя глину и вращая жернова и точильные круги. Их живой, подвижный разум казался незаменим в изобретении новых вещей: особенно отличались они в ткацком и ювелирном мастерстве. Конечно, они же, когда приходилось, промышляли собирательством, готовили пищу, но без того энтузиазма. Все занятия ремеслом на грани искусства казались им, на мой поверхностный взгляд, легки – они поистине вытанцовывали жизнь, как первобытную ритуальную пляску.

Кстати замечу следующее. Кхонды на фоне повальной деловитости мунков казались мне вначале аристократами и бездельниками (забегая вперед, скажу, что первое было верно, второе – нет), но рутенские клише здесь оказались непригодны. Они и наряжались не так пестро, и цель преследовали иную: их драгоценности, откованные ли из золотой и серебряной нити и украшенные самоцветами, плетеные ли из кожаных ремешков вперемежку с крашеными семенами, – служили для медитации.

В работе мунков не было резкого деления на мужскую и женскую – вроде бы даже физически они не слишком разнились. Муж и жена трудились рядом: тот, кто был менее искусен или более силен, помогал. Символом этого племени было Сплетение. Недаром сами их жилища были свиты из прутьев! Племя – большая семья, пронизанная сложнейшими нитями родства и свойства, из которой не очень рельефно выделились супружеские пары; едва подросшие и взрослые дети подчиняются племени скорее, чем родителям, хотя почитание «зачавшему и выведшей в свет» сохранялось на всю жизнь. Ребенок мунков всегда оставался им для своих родителей, даже если у него пошла седина по всему телу.

Когда какому-нибудь обезьяну занадобливалось жениться, брачных сезонов не соблюдали. Устраивались смотрины и сговор, в которых участвовало все безбрежное мунковское семейство и даже все наличное племя – уже в качестве наблюдателей, депутатов без права решающего голоса. Длилось это, по неписаной традиции, ровно сутки, которые и выкраивались с некоторым трудом. Состязания в ораторском искусстве, имевшие место быть, во многих смыслах стоили кхондского Большого Гона. Если они заканчивались согласием, родне девушки платили выкуп, а жених и невеста обменивались подарками – обычно тяжеловесными медальонами на цепи, которые ни он, ни она потом почти не носили, однако хранили тщательно, всю жизнь, как символ нелегко завоеванной победы, талисман, приносящий удачу в браке…

Но нередко группа сотоварищей-одногодков, стакнувшись, похищала девицу прямо из-под носа родни, и чем нахальнее это было оформлено, тем для молодежи почетнее. Великолепный повод поразмяться, наставить и заработать уйму полновесных синяков наилучшей чеканки! Щедро лились кровь из царапин и виртуозные поношения изо ртов – но ни членовредительства, ни похабства, ни даже недовольства сроду ни у кого не наблюдалось. Даже у невесты, чьего согласия вроде бы не испрашивали: в любом случае похищение оставалось для нее одним из самых ярких жизненных воспоминаний. Вот только выкуп родителям в случае покражи существенно снижался: из него жених и его шайка вычитали в свою пользу отступное. Без того невесту не отпускали домой, а значит, и свадьбы нельзя было сыграть во всю ширь – но какой же мунк не любит погулять на законном основании!

(Сейчас, преисполнившись жизненного опыта, я думаю, что умыкали по большей части некрасивых – дабы придать им веса и значимости в их собственных глазах.)

Теперь о сукках.

То, что кабаны были сторожевым войском, пограничными отрядами, разумелось само собой, но было отнюдь не главным в зыбком равновесии здешнего мира. Пусть клыки их были боевым тараном, темперамент – неукротимой молнией, интеллект – взрывчаткой; пускай непомерная сила их не шла ни в какое сравнение ни с мункской, ни даже с волчьей – настоящая роль их в сообществе была самая что ни на есть мирная: быть поварами, парфюмерами, лекарями. Это были химики – в средневековом, а не рутенском смысле этого слова. Хирургией, правда, занимались под их надзором мунки, да и стряпали тоже они: типичные «кухарки за повара».

Кулинария была суккским коньком. Приправы могли стократно усилить природный вкус или неузнаваемо изменить; особое мастерство требовалось, чтобы не просто гармонично соединить разнородное, что-то оттенив, иное ослабив, но сплести все обонятельные и вкусовые оттенки в единое целое. Сукки самолично, не доверяя никому, выкапывали корни и травки своим архичувствительным носом (я не осмеливаюсь назвать его рылом). Посреди нежного «пятака» или, пожалуй, короткого хобота, у них был то ли присосок, то ли палец – тоже вроде как у слона.

Их особенное искусство было востребовано в основном утонченными мунками – кхонды предпочитали простую еду с чистым вкусом, дабы не отвлекала от медитаций. Я, по причине неразвитости вкусовых сосочков и нюхательных бугорков, присоединилась к последней пищевой традиции, тем более, что вкусы во всей триаде были, как я сказала, сугубо вегетарианскими. Однако позже, когда я стала меньше кормить моих двояшек грудью, сукки разработали для меня эталон питания: чтобы я получала максимум пользы и удовольствия и незаметно для себя самой приобретала свой неповторимый аромат, визитную карточку кхондской женщины, в каковых я, оказывается, теперь числилась… Кабаны умели отделить то, что на пользу и что целебно, от клонящегося к закату, которое поэтому могло быть употреблено без вреда для природного равновесия; и точно различали достигшее полной зрелости и то, что уже носит в себе свою гибель. «Глотать смерть» было делом рискованным и никому не позволялось, кроме самих сукков. Еще они остерегали других соплеменников от поедания корней и толстого стебля. Плод и лист со спорами и семенем, в отличие от главного жизненного протока, не гибнут, проходя через тебя, напротив: обогащается их способность произвести новую жизнь. Трава подобна шерсти – опадает и прорастает заново… И не бери того, что мало, пользуйся от изобилия, учили кабаны. Численность и распространение вида они определяли не на глазок, как мунки, не интуитивным счетом, как кхонды; просто ощущали, как озеро на лесной прогалине, как лагуну согретой воды посреди холодной, как рыбьи косяки в океане. Как множество связей, паутину натянутых и трепещущих нитей: сукки умели уклоняться от них, не разрывая. Как облако меченых атомов – они умели отобрать их поодиночке.

Нужно ли как-то особо комментировать их медицинские умения? Если говорить начистоту, Триада почти не знала болезней. Наполовину предсказанная смерть той бедняжки, матери моего приемыша, была следствием пожилого возраста и сердечной слабости, от которых никто не мог уже уберечь упрямицу.

Прозвище сукков было «корнезнатцы», а тайным смыслом его – то, что они видели корень вещи так же точно, как волкопсы – сущность любого явления. Мунки, эстеты и верхогляды, не обижались на свою репутацию, однако в отместку всячески подтрунивали над кабанами: немного из-за плохого, резкого их запаха, который те вечно перебивали отдушками, не в силах навсегда изменить, больше – из-за своеобразно понимаемой семейственности. Сукки были, в отличие от прочих племен, полигамны и водили за собой гарем из двух-трех, а то и более, женщин с детишками. Холостяков, в отличие от кхондов, среди них почти не было – девочки рождались в избытке, появление на свет ребенка мужского пола считалось великой удачей. Семьи сукков, в отличие от кхондских, были не маленькие, однако и «сплетения» мунков их вовсе не прельщали. Центром семьи был сильный муж во цвете лет, женщин и стариков любили, но главенства над собой не давали никогда.

Иерархия племен оригинально отразилась и в способе расселения. Как я уже говорила, «верхогляды» и свободные художники мунки взирали на мир свысока. Гнезда среди гигантских ветвей – непроницаемые для дождя, уютные раковины о двух створках, иногда промазанные изнутри глиной; прутья сплетались вокруг живой основы гнезда семейным, фамильным, клановым узором, как мне сказали, более четко повторенным на крышке, где не было нужды огибать и щадить центральную ветвь, «мать гнезда». Внутри, на мягких коврах и крашеных войлоках, попискивали детеныши, ворковали их матери, к вечеру оттуда доносился гортанный, звонкий говор мужчин. Днем почти никого не тянуло под семейный кров – теснота внутри была жуткая. Спасибо, хоть воздух постоянно был свежий и легкий.

Сукки, понятное дело, зарывались в землю; под свои крытые лежбища использовали ямы от сваленных ветром деревьев, провалы и промоины в почве, норы, образованные самой природой – оставалось только навести свод из корья, укрепить лаз ивовыми дугами. Верхняя вода проникала вовнутрь не более, чем в гнезда мунков, благодаря хитроумному плетению, выверенному углу наклона. Но внизу был не ветер, а влажная земля, войлоки не годились, прели, поэтому в дело шли толстые маты и циновки из болотной травы. И хотя запахи здесь господствовали, благодаря умению наших парфюмеров, самые изысканные, мне поначалу всё чудился бодрящий дух кондовой рутенской деревни…

А вот жилище кхондов заслуживало особой хвалы и слов о «золотой середине». И понятно: если другим племенам необходимо было лишь место для ночевки, то волкам, как головным, – простор для гостевания, для совета, для полного смыслом и символикой сбора всех трех племен вокруг дома вождя. Цилиндрические в сечении, с шатровым верхом, хижины были без окон, свет и воздух попадали сквозь тонкую щель между стеной и накатом гонтовой крыши, но их казалось в избытке: так светлы и чисты были дранки, такой медовый дух шел от дощечек, которые плотно подгонялись друг к другу. Такое жилище было на деревянном же каркасе и легко собиралось – неоценимое преимущество для любителей кочевья. (Ведь Триада, как вы могли догадаться, была народом кочевым, не желавшим обременять собой землю в одном месте. Норы, да и поднебесные ракушки, конечно, перевозить никто не пытался – стояли порожние до времени возвращения перелетных хозяев.) Пол у кхондов делался глинобитный, реже – из плоских каменных плит, но самым шиком были керамические многогранники, которые особые любители прекрасного возили с собой на волокушах. Сверху них постилались войлоки, не четкие и нарядные по рисунку, как в гнездах, но состоящие из неярких абстрактных фигур, как бы плывущих, перетекающих друг в друга. Две-три постели располагались по кругу, одним боком к чудесному огню, который горел в неглубокой чаше и накрывался на ночь колпаком. Дым уходил в потолок, но не чернил его золой, а как бы прокапчивал до смуглого оттенка. И бронза почему-то не жгла, хотя ее тепло в первые ночные часы было нелегко вынести. Слово такое, я думаю, знали мои хозяева.

Кровати были устроены на индейский манер – матрас лежал на упругой сетке из волокон, подвешенной на коротких колышках, чтобы снизу сушило и продувало. Именно тут я и спала на спине, зарывшись в бесчисленные легкие покрывала, и дети прижимались ко мне: дочка с левого, кхондский детеныш – с правого бока, – переползали через мой живот, едва проснувшись от яркого здешнего солнышка. И охранял меня тот, которому с первого дня дала я прозвище «Великий Вождь»: может быть, и не великий, но бесспорный вожак всего племени кхондов и, значит, всей Триады.

Почему я с первого часу поняла мое жилище как улей? Ясное дело, из-за сот, четырехугольных ниш, покрывающих стены, как в старинных дворцах суахили. Одновременно они служили каркасом. Это переплетение длинных досок, идущих в обоих направлениях, во всем богатстве древесных оттенков: рубинового и янтарного, сероватого и розового, кремового и черного, как гагат, – само по себе было украшением, а еще внутри, открыто или – реже – за узорной дверцей хранились покрывала из некрашеной кхондской шерсти, рисунок на которых был составлен из нескольких тонов, подушки и перины как бы из гагачьего пуха или семян большого одуванчика, сумки и коробья из лубяного волокна, глиняная, бронзовая и даже серебряная посуда, но больше всего деревянной, которая ценилась своей способностью удерживать запахи. Все это еще напоминало мне Дальний Восток своим примитивным внешне, но тонко рассчитанным изяществом.

Стоял тут и сундук. Когда мунки увидели, что мое «крупное украшение» или «съемная шкура» меня тяготит, то сразу же соткали мне облегченную копию в духе наивного примитивизма, а позже начали мастерить изделия фантастически красивые, удобные и вполне уместные в здешних субтропиках. Похоже, идея одежды как всецелого покрытия посещала их и раньше. Были тут, конечно, и всякие подвески-привески на шею, лоб, запястья и талию, но я даже не знала, что куда вздеть: как оказалось, существовала целая система ношения на себе ритуальных безделушек, которые давали информацию о хозяине. Наверное, я и в целом казалась им не столько одетой в моем понимании, то есть не голой, сколько тяжеловесно и «крупноблочно», так сказать, наряженной.

Ну, вот эти вещи и сложили в специальное вместилище из розового дерева с инкрустацией, раскладывающееся лесенкой, будто шкатулка для рукоделия – такая была у моей покойной тетушки, – но, ясное дело, куда больше.

Побывала здесь одно время и колыбель такого же романтически-поросячьего тона, куда попытались было поместить мою дочь (знали, однако, повадки древнегреческих ощипанных куриц; откуда вот только). Но ее братец, который рос как на дрожжах, а вместе с ним – его родные и молочные братья и сестры мигом поналезли туда вслед за ней и устроили внутри веселую щенячью свалку. Тем дело и кончилось, и уж больше никто не поднимал вопроса о раздельном с матерью сне, гигиене, кормлении по часам и прочих требованиях великой рутенской цивилизации.

О существовании такой моральной ценности, как специальный закрытый сортир, в Лесу не подозревали тоже. Вазы, судна и прочие специзделия тонкого ремесла с иронико-фаллической символикой служили удобству, особенно в ночное или холодное время (время «пения воды» или «водной беседы»), а так все народы бегали до ветру. Однако следы жизнедеятельности, даже, в конечном счете, кабаньи, обладали нерезким запахом наподобие мускусного, природа легко приспосабливала их к своему делу, а утилитарную нагрузку они несли немаловажную. Когда мне срочно занадобливалось выйти за пределы естественной границы поселения, я продиралась буквально через частокол самых разнообразных меток с риском вляпаться. Для всех прочих проблемы не существовало, и над моим грубым нюхом все время добродушно посмеивались.

Много позже, когда схлынуло первое очарование кхондским бытом, я научилась вдобавок ценить и непоказную грубость естества, которую подчеркивали в своем быту сукки. Их жилища воплощали в себе, так сказать, «чистую идею землянки», не артефакта, как волчьи, но едва ли не полнейшей нетронутости природного начала, пребывания в материнском лоне.

Я полюбила гостить в тесном (буквально) кругу их гаремов, ловить неразвитым чутьем терпкие запахи земли, вывернутой наизнанку, ее травность (или травизну?) и почвенность. Есть вместе с ними из широкого и плоского блюда, усевшись вкруговую, боком к боку, без чинов – между самкой и подсвинком, пока хозяин, его отец и мамаша, жены и дети деликатно разбираются в груде еды нежными пятачками – инструментом куда более тонким, чем концы моих пальцев. Еда эта не размешана, поделена на островки вкуса, и схватить ее ртом или пригоршней значило совсем не уважать мастерство хозяйки.

И к мункам я решилась, наконец, взобраться. Их идея – идея совершенного гнезда, переплетения как прутьев, так и семейных связей, сложнейшие определения родства, обычай их с акцентом на внешней изощренности, многоцветии и многозвучии, на отсутствие шор, фильтров для впечатлений – более всего роднила их с богемой как с родством не столько по крови, сколько по духу. Они – ювелиры и краснодеревщики – переделывали в свои изделия тяжелое сырье, добытое другими (а кем? Не знаю), но сырьем, вернее – пробным камнем искусства, полигоном творческих возможностей – была и сама их жизнь. Кхонды и сукки получали уже самую квинтэссенцию мункского мастерства.

Мунки жили беспорядочнее всех в Триаде, но это было кипение жизни в искусстве. Сукки были внешне грубы – из желания выявить суть.

А кхонды? Кхонды владели и тем, и этим ремеслом. Обладали тайной и умением срединного пути. Пылание мунков, благородная сдержанность кабанов были для них не целью, а средством бытия.

Я же… Я любила кхондов больше всех прочих. Да что там, я и вправду становилась одной из их племени, как хотели того и сукки, и мунки. И чем более сокрушалась о своей немоте, о своем несовершенстве, тем проще его побеждала.

Ведь жила-то я пока во многом рутенскими представлениями, которые засели где-то на уровне подсознания: это вроде бы именуется ментальностью. Благодаря этому чистосердечно радовалась сущим для Триады пустякам: тому, что меня исправно кормят, моют и выгуливают, стирают пеленки дочери с мылом, по-древнеримски вонючим (на самом деле – обеззараживающим, в ароматах и умягчителях они знали толк), что в нашем доме ровно столько гостей – моих кхондских сестер с детишками, – сколько мне по душе и не в тягость, что дети наши совсем не капризничают, потому что все их желания исполняются сразу. Ни тоски, ни депрессии, столь обыкновенных у человеческих родильниц, я не испытывала.

Как я узнала эти этнографические детали, не понимая языка, спросите вы? Да, пожалуй, именно благодаря тому, что не стояло между мной и Триадой этой грубой и ущербной, двойной (вокруг самого говорящего и вокруг того, кто слушает) оболочки, которая, создавая иллюзию понимания, прячет от одного племени жизнь другого. Образы, жесты, ситуации… Театральные миниатюры, которые разыгрывались женщинами в мою честь… Понимание на уровне системы первородных образов, которая еще не закована в броню, не расчленена сетью понятий. Хотя меня начали обучать настоящему языку Триады практически сразу, когда я еще не догадывалась, что это вот и есть – язык. Псы-холостяки, которые устраивались ради нашей с Вождем охраны по ту сторону частой решетки, что служила нам дверью, а по эту сторону – нянюшки-обезьяны перебрасывались между собой тихими, четкими фразами, то и дело являлись кхондские матери – по первому впечатлению, чтобы надавать нянькам благих советов – а моя дочь лежала у моего сонного бока, смирно сопя носиком, возилась на полянке перед домом Отца-Моего-Сына, барахталась посреди мохнатых тел, повизгивая и лепеча, дергая за уши, гривки и хвосты, обмениваясь тычками и царапинами… и не только ими… Все это входило в мой открытый слух, проникало через зрачки и поры кожи, оседало на поверхности души; и я училась так же точно, как мои дети.

Теплая возня на моих коленях, влажные носишки, из которых в жару каплет чистая влага, вкрадчивые язычки, полная охапка зверенышей, своих и чужих, молочных и кровных братьев и сестриц. Их матери добры и серьезны, они повторяют свои слова, они испускают запахи, перебрасывают мосты аналогий между реалиями и накидывают на них оболочки общих понятий, выделяют смысловые грани и стирают смысловые границы. Это урок любви, урок в любви…

И все-таки первый настоящий урок дал мне мой Вождь.

– Арр-кк-хха, – рыкнул он прямо мне в лицо, возлежа на постели рядом со мной, сидящей свесивши ноги; и жарким духом псины повеяло из его алой пасти.

– Аркка, – повторила я, догадываясь, чего от меня ждут. Он молчал.

– Арккха, – на сей раз я раскатила «р» и буквально выкашляла это последнее «кх».

– Арркхха, – удовлетворенно сказал он и перестал благоухать. Считай, конец передачи…

Потом он царственно наклонил голову и лизнул своего сына, который спал на моих коленях.

– Арр-тхх-аа-нг.

– Ах, так это Артан. Легко запомнить, Арданом звали соседского овчара-южака в бытность мою рутенкой, – пошутила я, ощутив на губах как бы молочный запах чуть картавого «р», совсем иного, чем в первом слове, и носового «н»: будто лопнул пузырь на молочной каше. – Произношение потом доведем до кондиции. Да, кстати, Артханг – это навечно или, как у наших лесных народов «Ункас» или «Ути» – первое имя мальчика?

Шутка до него не дошла явно – я, понятное дело, говорила на своем личном языке; однако Арккха все равно ухмыльнулся во весь оскал и нюхнул голое плечико моей дочери. Она проснулась, радостно пискнула и мигом уцапала хозяина за бакенбарду.

– С-р-н, – пробурчал он, норовя высвободиться.

– Серена – покой, serenity. Имя хорошо давать сорванцам в качестве благого пожелания. Или это знак величия – «Серениссима» ведь имя Венеции. Может быть, это еще и сиринга, тростник или свирель. Вот никаких сирен-обольстительниц или сказочных птиц Сиринов нам не требуется, верно?

Арккха мотнул башкой из стороны в сторону, будто соглашаясь, тихо присвистнул, как ветер в осоке, – и я ощутила свежий запах бегучей воды, дыхание здешних пурпурных кувшинок, которое этот ветер разогнал по округе, резкий шелест гигантских крыл над ночным заливом неведомого мне моря. Так я узнала три самых главных для меня слова и одновременно поняла самую непередаваемую суть лесного языка, в котором звук двигался параллельно с запахами, которые имитировались, а, может быть, и отчасти вызывались в сознании слушающего, рождая образ. Здесь говорили и познавали поистине всем телом.

– А я Татьяна. Тха-тти-анна, – представилась я впервые в здешней моей жизни. Ранее это казалось мне маловажным. – Любопытно, как ты это проодорируешь, старина, я-то ведь не умею.

Он еще раз улыбнулся и пуще прежнего стал похож на лихого и видавшего виды дворнягу.

– Значит, не заслужила я еще прозвания от вас, – сказала я. – Ну не беда. Главное – чтобы детки были здоровы.

Скоро я окончательно уверилась и в том, что ребятишки мои крепко держатся на этом свете. И с тех пор во мне произошла как бы подвижка весеннего льда: ушла последняя, подспудная тревога, язык обрушился на меня подобно водному каскаду, звук и запах сливались с интонацией, причудливая архитектура фразовых периодов звенела капелью из сосульки под мартовской крышей, гнев и приязнь, грубоватый юмор и утонченная ирония (иголка в душистом стоге сена), ласка старших и задиристое преклонение младших роняли переливчатые тени…

Так во время «водной беседы» мы набивались в дома, закрывали почти все продухи под крышей пластинами из горного хрусталя или аметиста, в очаг ставили огромный бронзовый котел – собирать мягкую воду – и слушали уже не болтовню дождя, но дрожащий на ветру голос самоцвета, но ясный колокольный звон округлой медной ноты. Язык Леса.

Усвоить подобное говорение казалось невозможным, но если нельзя выпить реку ртом, можно просто погрузиться в нее всем телом.

Прежний мой язык, привычные лексемы вместе с теми образами, которые они ограничивали и маркировали, да и сами образы оказались в конце концов настолько неприложимы к теперешней реальности, что впору было бы совсем их отбросить, если бы не попытка описать ее для другого – именно для вас, мой невидимый и неведомый читатель.

Начнем с того, что слово «Триада», «Троица», «Тройчатка», хотя и было мною выдуманным, имело за собой верно угаданный образ троякого листка, подобного нашему клеверу. Этот лист плавных очертаний касался окружности лишь тремя точками, но мог быть вписан в нее бессчетное число раз, так что внутреннее и внешнее были равны друг другу. Одно было равно трем, а три порождало целый океан пульсирующего зеленого цвета, который то растекался внутри всего периметра, то схлопывался в точку на нем.

Ряд других ошибок, обусловленных стереотипами моей второй сигнальной системы. Я определила здешних Живущих как травоядных. Тогда почему кхонды – не лысые, как перуанские собачки, а довольно-таки мохнаты? Если и они, и их спутники существуют за счет примитивного первобытного собирательства (полей и в самом деле не было или почти не было, лекарственные лужайки и те скорее оберегали, чем культивировали), то как они не истощили растительность во всей, пусть и весьма обширной, зоне своего кочевья? Ведь известно, что их способ жизни требует пространств.

Оказалось, вовсе даже не требует: кочуют они и то более для смены впечатлений, ибо информационный голод для них куда более страшен, чем плотский. Изобилие Леса не умело истощаться, он дружил с моими соплеменниками и в те плоды, зерна и листья, что отдавал им по доброй воле, щедрой рукой вкладывал необходимое.

Слабые термины, неточные аналогии! Из моих слов можно вывести, что Лес обладает человеческими качествами, но это не так, речь может скорее идти о симбиозе, об интуитивном самопрограммировании всего живого в Лесу и о том, что мои друзья мыслили себя такой же частью своего обиталища, как цветы и траву, деревья и озерца.

Сам Лес нимало не напоминал среднерутенскую холмистую равнину с островами древопосадок. Он был светел и чист, нередко простирался на невероятную вышину, однако поляны и водоемы – места для удобной стоянки – попадались нечасто. Его растительность была, пожалуй, сходна с нашей родимой. Так, на поросших коренастыми соснами и великаньими елями лужайках каждую весну оголтело цвели ярко-желтые шары величиной с мою голову. Дня через три они становились блескуче-кремовыми и при малейшем ветерке отрывались от своего ложа, наполняя воздух медленным серебристым кружением. Семени мы с мунками позволяли пасть наземь, а шелковистые «парашютики» шли на набивку перин и подушек. На этих страницах мне приходится называть их одуванчиками; кхондское же имя, «сола» – сплошная молочная горечь и вязкость сока, что течет из оснований ненароком сломанного мясистого листа, овального, с зазубринами. Или, к примеру, кедр. Это, как и в Сибири, – отнюдь не кедр ливанский, а всего-навсего кедровая сосна, коренастая, с округлой кроной, только что размером поболее своего библейского тезки. Длинную, зеленовато-седую хвою толкли в ступе или корытце, как и берестяную тапу, вымачивали смолу и пряли оставшееся короткое волокно – получалась теплая «сосновая шерсть», целебная при простуде. Круглые орехи, размером с фундук, были собраны в плотную гроздь, видом сходную с формой идеальной виноградной кисти, но жесткую и как бы лакированную. Их молочный и сладковатый сок был до поры до времени защищен чешуйчатым доспехом, а их собиратель – тем, что шишка росла на короткой жилистой ножке, имеющей правило отсыхать только ночью, во время сна дерева. Поднимаясь с постели при луне, я иногда слышала, как такая живая бомба с шелестом ухает сквозь ветки и потом долго подскакивает на пружинящем хвойном ковре…

Аналоги привычных мне диких яблок и груш, сливы, черешни, брусники и земляники были крупнее, сочнее, изысканней по вкусу даже домашних, а бататы (некие бобовые, что отращивали одновременно и круглые, наподобие помидора, стручки, и удлиненные клубни) усвоялись легко и радостно, поэтому никто из Триады не ощущал себя ни перегонным кубом, ни передаточным звеном между природой и мифическим ее царем.

Были слова для мелких «Быстроживущих», для украшений и поделок, для мысленной связи живых и неживых вещей – по ощущению последние походили на стрелу в полете, спираль, сеть или паутину – и я поглощала их в неимоверном для себя количестве, почти не утомляясь. По способностям (их качеству, но не количеству) я поистине была кхондкой, хотя, без спора, какой-то недоделанной, ущербной, вроде дауна: ни тебе лучистого взгляда, исполненного игры и вселенской проницательности, ни меха, подобного драгоценной мантии, ни горделивой осанки. По виду – бледный мунк-переросток, которому вздумалось помыслить о чем-то совсем несъедобном… И еще я казалась такой же ученицей, что и моя дочь, только гораздо более долговязой: навроде старшей сестрицы для двух вертячих чад, что росли будто наперегонки, грызли что ни попадя, пачкали мордахи и заднюшки и ужом пролезали во все возможные и невозможные места. Серена к тому времени прочно стала на дыбки, но ходила, тем не менее, цепляясь за Арташкину шерсть. И вот я мою четыре пары конечностей, две рожицы, один хвост, одну голенькую тыловую часть, чешу спутанные кудряшки и тонкий младенческий пух, который за одну только ночь может сваляться в откровенный войлок, а уж за день собирает на себя все колючки. Мою, чешу, кормлю – а сама вслушиваюсь.

Да уж, это не было зефирное, бело-розовое человеческое гуление, не лелеканье мункской малышни, не подобный резкой двенадцатиладовой флейте визг кабанят, а звучное как бы покашливание, гортанные всплески, рокот в носоглотке, россыпь сонантов за белыми клычками, вибрирование натянутых, как струны, связок, из которого рождаются кхондские гласные, чтобы лететь впереди всей оплотненной согласной речи. Потому что дети мои оба были Волками – и в куда большей степени, чем я была Псицей… или человеком. Звали они меня и то не по-рутенски, мамой или там дэдой, а Тати, Татхи. Это было детское слово для родильницы и родительницы, а взрослое, которое изредка слышалось рядом с их ушами, звучало как Йинни или Йони, главное и почетное имя матери, что тебя породила. Йини Татхи, мать-госпожа, в предельной глубине смыслов – порождающее лоно: жаркая бездна, а внутри небо, по которому рассеяны звездные семена. Артханг – стрела в полете: хлопает, щелкает тетива, свистом пробивает себе путь над пропастью резанный из бука, увенчанный орлиным пером бронзовый гонец, неся при себе тонкое лассо, наводя мост. И Серена: не гибкий тростник, не жалоба свирели, а крылатая песня, властно объемлющая лунный мир, мир почти полной своей тезки Сэрран, по-нашему Селены…

Так прояснялись наши имена.

Запись вторая

Талант – человек, которому человеческого дано более, чем прочим. Гений – вовсе не человек.

Узнав поначалу один кхондский, я стала вникать в другие диалекты. Суть дела состояла в том, что в самом начале сплочения Триады из местных языков, уже достаточно сложных, была извлечена квинтэссенция, лингва-франка или, скорее, индейский язык жестов, не такой обширный, но отчасти унаследовавший от своих прототипов грамматику, естественно, закодированную и сведенную к некоторому общему знаменателю. В грамматиках трех языков, я думаю, было куда больше сходства, чем в лексике.

Затем, обогатившись спецификой мимики, одораций, впитав в себя богатую символику каждого из трех племен, этот лесной эсперанто снова разошелся натрое и вернулся в те речевые стихии, которые его породили, отпечатавшись в каждой, подобно штампу. Его следы угадывались в любом из диалектов, он составлял то ядро, через посредство которого общались племена, однако любое стремление двоих углубиться в тему заставляло каждого из них усваивать язык собеседника все глубже. По этой логике, я была носительницей четвертого племенного языка уже в силу того, что выучила «общий язык» и приложила его к рутенскому – только вот собеседника мне не находилось.

Нет, разумеется, я ладила и превесело болтала уже со всеми, хотя близко ни до кого не касалась, как и в прежнем бытии. Было несколько волчиц, то ли приятельниц, то ли родственниц, была мункская домоправительница и ее подруги. С ними велись долгие, поначалу не совсем членораздельные беседы о том, что насущно, – о детях, их воспитании и кормлении. Мы быстро вырастали из этого круга тем – вместе с нашими питомцами, – и наше «сестринство» распадалось, хотя положиться на мою молочную родню было можно всегда. Мальчишки особенно легко ускользали из-под материнского надзора: моя парочка оставалась домашней на удивление долго… Может быть, потому, что эти двое были не пасомыми, а упасающими – меня, свою недозрелую мамашу.

Приятным казалось мне общаться с мунками обоего пола: темы бесед были предметны, наглядны и относились к прикладной эстетике. Красиво одеваться и меблироваться, а также с толком кушать – всегда насущно, эта плодоносная ветвь не иссякала. Пожилой светло-серый обезьян по имени Раух сделался даже моим личным маэстро детских погремушек из серебра и электрума.

С кабанами я общалась мало и поверхностно, хотя и побольше прежнего времени, когда общение сводилось к одной чинной дегустации в кругу суккской семьи. Это, при ближайшем рассмотрении, оказались традиционалисты и самую малость зануды, речь их, наиболее близкая мне по стилю, мне же этим и претила: формальная логика, рацио без примеси интуитивизма, тяжеловесное анализирование мысли вплоть до самого ее зарождения. Погоди, останавливала я себя, ведь это и замечательно, только ты не понимаешь. Сукки – корнезнатцы, на косую сажень в землю чуют, тогда как кхондское обоняние – верхнее, верховое, точно ветер. Кабаны живут в нижнем мире, твоем мире, а где витают кхонды – тебе не дано пока познать.

Все это были мои проблемы, но, к счастью, – не проблемы моих детей. Серена с самого что ни на есть ползучего возраста была среди своих своя. Дети вообще легко друг друга понимают, слов им для этого не требуется, а отсюда вытекает и привязанность взрослого населения к не своему младенцу. С кабанятами она общалась на уровне истошного визга и дерганья за хвостики; но на этой почве у нее объявился самый настоящий друг, и какой! Хнорк Могучий и Величайший, матерый хозяин самого большого гарема. Снисходил он даже до того, чтобы ее – и одну ее – катать на своей крутой спине.

То же было и с мужчинами-кхондами. Я побаивалась не только отцов семейства, но и резковатых в обращении половозрелых юнцов. Не могла себе представить такого Артханга, он ведь был совсем домашний и мягкий, даже когда задирался по-мальчишечьи! А самцы Волков, хотя и ставили себя не так высоко, как своих самок, и были со мною – кхондской женщиной – любезны и открыты, постоянно давали понять, что это именно они держат сей мир в равновесии, и отнюдь не грубой силой. О чем ни спроси мунков – это, скажут, кхонды примыслили…

А моя дочь, бывало, пройдет мимо, держась за стволы ручонкой, так они все потупятся, чтобы не обидеть прямым взглядом, и первыми с ней никогда не заговорят, брата или кого еще попросят, чтобы передал.

Кстати, у Серены с Артхангом, как это иногда бывает у очень близких друг другу брата и сестры, сложился один жаргон на двоих, и я в изумлении выслушивала длиннейшие диалоги, которые вились и скрещивались наподобие серпантина, летящего в воздухе вечного карнавала, взрывали воздух, как распускающаяся сирень, благоухали, как флакон с нардом. Серена усваивала от брата (как и от нянек и еще более – приятелей) все три лесных диалекта сразу, Артханг подражал ей в рутенском наречии, которому я ее не учила, – избави меня Бог от такой сентиментальности, – только разговаривала с ней до родов и после, в грусти своего временного немотства; и дети мои, как по маслу, вкатились в двуязычие.

Родным для обоих был, конечно, кхондский язык, выразительный и четкий; они с восторгом учились плавать в море аналогий, звуковых, цветовых и ароматных, фантастически запутанных. «Компьютер мне, компьютер!» – хотела крикнуть я, ползком и на карачках преодолевая барьеры, через которые Серена перелетала как на крыльях. Ей удавалось и такое, что никогда не было свойственно ни человеку, ни кхонду, ни мунку: использовать два языка параллельно – рутенский как фон, плеск ручья, в котором перекатываются булыжники кхондских лексем; говоря на языке Волков – переплести, изогнуть в иероглифе не только пальцы, но и всю свою пухленькую фигурку, пустить волну или тонкую струйку непонятного запаха, чтобы оттенить смысл, состроить гримасу запредельного ужаса и тут же принять личину шутовского благоволения.

Вот мальчишки-кхонды, которые постарше, устраивают показательные бои на потеху прекрасным сверстницам, и пузан Арташка цапает их за шкуру своими новенькими зубками, а Серена, смугло-румяная и взлохмаченная, топочет ножками впереди девичьего хоровода, смеясь и подзадоривая тех и этих. Ни тишины, ни покоя не бывало в ней отродясь, несмотря на имя; но чистейший свет так и льется сегодня от лица, от позлащенных солнцем темно-русых волос.

И тут я замечаю, что упустила из виду вроде бы самое главное!

Едва я начала кое-как разговаривать на бытовые темы с нянюшкой, моя Серена пошла, вернее, побежала. Это не так уже меня удивило: как-то раз я наблюдала в Рутении хрупкую четырехмесячную детку, легкую, будто мотылек, – так вот, она передвигалась, почти не цепляясь за мамину юбку. Куда менее привычным было, что Артханг в свои полгода, восемь месяцев, год (время, когда обыкновенный щенок становится зрелой собакой) казался не взрослей Серены. Хотя, конечно, он не просто ходил, а носился колбасой, со рвением неофита задирая ножку на окрестные кусты и стволики, чтобы доказать миру свою полувзрослость. Щенячьих ухваток, однако, тоже не оставлял, одно благо: вредничал несильно. Изгаляться над носильными вещами и домашней утварью не было у него в обычае и тогда, когда молочные зубки менялись на постоянные. Вот болтал он хоть и много, но, кажется, еще неразборчивей меня – впрочем, его собачьи братики и сестрицы тоже. Зато улыбка у него была щедрей щедрого; моя дочь переняла ее еще в таком возрасте, когда человеческим детенышам положено только хмурить бровки и реветь благим матом. Блаженство было смотреть на нее, блаженством было нянчить их обоих.

Только вот не оставляла меня мысль, что Арт как бы подгонял сестру в физическом, мускульном развитии, а она зато притормаживала его, лишая звериной скороспелости. Они были, можно сказать, близнецы – наподобие сообщающихся сосудов. Однако невероятная мыслительная мощь кхондов каким-то неясным образом перешла именно к ней, чужачке из рода чужаков, а не к Арту. Она казалась почти гением, а он – пока только славным парнем. Хотя что я понимаю, может быть, дочка попросту была талантливой голой обезьянкой, а мой сын – умным дитятей с образным мышлением, что запечатывает в себе окружающее без попыток разложить его по логическим полочкам.

…Таким же ребенком, как и все его погодки. Однако он был моим, моей особой отметиной, моей гордостью, и мысли мои кружились возле него, а не вокруг Серены. Наши домашние звери, думала я, – ведь это вечные дети, обаятельные именно своим живым и конкретным умом. Не мы ли делаем их такими – а они послушно нам повинуются? Мы держим их в стороне от наших насущных проблем, понуждаем их, так сказать, размножаться подобно аксолотлю, незрелыми, в стадии личинки.

Но что, если сам жар, сама непрочность нашего земного существования заставляют так жить и человека? Кто тогда, на этом витке рассуждений, Артханг и кто тогда Серена?

С этими мыслями я могла прийти только к старому Арккхе.

Он был самым солидным из жителей нашего передвижного поселения. Когда я только-только и с грехом пополам прикидывала, сколько длятся здешние сутки и вообще сколько весят здешние временные деления (и кто это обязал их совпасть с моими родимыми рутенскими едва не тютелька в тютельку), я заодно поинтересовалась и его возрастом. Оказалось, что восемьдесят пять и еще полгода: недурно для начинающего отца. Правил он, однако, не благодаря своим уникальным физиологическим данным. Это был духовный вождь, воплощенное средоточие мудрых мыслей, становая ось Триады, и поэтому общался с окружающими он на удивление просто, доходчиво и с юмором. Со мной тоже.

– Думать – наша часть в общем деле, – говорил он мне, развалясь у самого очага и грея кости. – Когда мунки воображают себе вид, цвет и завитки новой побрякушки, их фантазия вовсю работает, оплетая собой некую смутную идею. Но откуда они берут саму идею, скажи? Ее создаем для них мы, как ни удивительно это звучит. Мы умеем заранее ощутить ее как раковину, полость в прекрасном и почти завершенном мире и посылаем им образ пустоты, жаждущей наполнения: и тогда вещь возникает не как излишество, но как необходимость. Сукки видят симптомы болезни, замечают разрастание эпидемии, но только мы способны узреть скрытую в глубине мира порочность, которая повлечет за собой поветрие, если ее не иссечь. Они добывают корни, ягоды и листья, не ведая, что на каждом – наша незримая метка; но и мы не понимаем, когда и как ее поставили. Мало того: каждый мунк и любой сукк видят, как настоящая вещь выходит из былой вещи, как нынешнее явление служит причиной целого ряда прошлых, но только старый кхонд наблюдает соединение и взаимовлияние сразу всех возможностей, которые таят в себе знаки этого мира. Ты веришь мне?

– Как я могу судить о том, должно ли мне верить, Арккха? Я слушаю.

– Ну и что ты слышишь?

– Безграничность возможных сплетений, непосильную такому мозгу, как мой. В моем прошлом мире такую работу делают железные машины. Только вот тебе мысль для обкатки: такие машины ценят, ими, может быть, восхищаются, но жизнь простого Живущего с примитивными реакциями и тугоуздым рассудком стоит гораздо больше.

– Почему?

– Потому что такие, как он, вкладывают в машину только часть своего естества, пусть и тысячекратно усиленную. Отсылают ее от себя.

– Ты полагаешь, что кхонды – только такие ожившие считалки?

– Нет, конечно. Только, по-моему, суть не в том, чтобы наблюдать, а в выборе. Если ты можешь коснуться тех поводьев, которые управляют миром, – наверное, можешь и потянуть за один из них?

– Круто берешь. Это не в нашей воле и в ничьей воле.

– Может быть, если речь зашла о воле. О произволе, понимаешь? Одного человека, племени ли, народа… Рутены пробовали так поступить – изменить свой неприютный мир. Но хотя они просчитывали обстоятельства и возможности, сила противодействия и разрушения, взявшаяся неведомо откуда, была так сильна, что ниспровергала их замысел.

– И к лучшему. Вы учитывали обстоятельства, но не познали закона.

– Да, ты верно понял. Только ведь закон не познается – или у кхондов иначе? Его надо не помыслить, а почувствовать – так, будто некто тебе подсказывает верный путь, от шажка к шажку, от поворота к повороту.

– Я думаю, у кхондов совсем другое. Ваш мир для вас закрыт, а для нас – картина (это его слово, читатель, можно перевести на рутенский как «книга», «икона», «артефакт»), составленная из знаков, полных смысла. Не только любая вещь, но и любое действие наше, даже непроизвольное, любое явление природы есть знак чего-то более высокого.

– Символ, – пробормотала я по-рутенски. – Символы рисованные и живые, все равно. Запредельное говорит с нами символами наших снов.

Арккха почему-то понял меня – только на свой лад.

– Ты умеешь видеть плотные сны? – вдруг спросил он. – Мы еще называем их снами тяжести… снами мощи.

– Не знаю, что это; но вы прекрасно знаете, так?

– Сны, которые понуждают тебя к действию или хотя бы к решению. Ты совершаешь что-то одно во внутреннем мире, потом просыпаешься – и нечто другое изменилось в самом Лесу.

– Я… я боюсь говорить об этом сейчас. Мне надо подумать, вспомнить. У рутенов не принято связывать сны со своей жизнью, разве что на манер суеверия.

Арккха рассмеялся:

– Кажется, не зря мы вручили тебе моего сына, о двуногая мать кхондов. Смотри за ним хорошенько; а за плодом твоего чрева – и того пуще!


Во время подобных заумных бесед я обычно сидела в домике, либо у огня, либо, когда устанавливался сухой сезон, – поставив на порожек ноги, согнутые в коленях, и наслаждаясь тенью. Арккха тогда устраивался на самом солнцепеке, и от его шкуры вполне натурально попахивало паленым.

– Говорят так, милая Татхи-Йони: прежде чем мунку рыбку изловить, кхонд должен уговорить ее пойматься. Мунк полагается на знание, сукк – на нюх, кхонд – на удачу. Мунк видит уныние внутри того, что готово умереть – не как болезнь, не как телесную скорбь, а как истечение силы, завершение срока. Сукк чует, отчего истекает сила. Сказать, объяснить не всегда может, но чувствует. А мы – мы умеем показать любому из живущих верный путь к перерождению внутри себя.

– А я еще думала, зачем вам такие острые клыки, травоедам, – усмехнулась я. – С рыбою объясняться, значит.

– Рыбы живут в стае себе подобных почти как трава, – мой Вождь выглядел почти виноватым. – И потребляем их мы крайне редко, одна память о том осталась. Пословицы и речения.

– И кинжалы из блистающей кости.

– О, это ради прелестных дам, – Арккха беззастенчиво обнажил орудие, о котором мы говорили, вздернувши верхнюю губу в хищной улыбке, сдобрил свои слова едва заметным теплым ароматом йони кхондской невесты на выданье. – Ну, и держать в страхе наших мунков и наших блох.

Последнее было нарочитым враньем – дабы не выпасть из образа. Мунки служили кхондам ради своей чести и по доброй воле прикрывались от хаоса щитом их мощного разума и тончайшей интуиции. А блох и клещей и вовсе ловили не кхонды, да и проку-то было от их лясканья; снова мунки с их тонкими пальчиками. Насекомых по возможности не давили, а отпускали с удивительным напутствием:

– Идите андров жрать, грязнуль этих, а нам больше не попадайтесь!

Я сделала зарубку в памяти. Было, оказывается, еще некое племя, отношения с которым, пожалуй, куда более полузабытого каннибализма мешали кхондским зубкам стать реликтом. Во время первых и нижеследующих контактов я наполовину инстинктивно (на кхондский манер) прощупывала любого собеседника: возможно ли с ним общаться на равных, как с моим хозяином, или дело снова сведется к светской болтовне рутенского образца: о еде, здоровье, потомстве, нарядах, зарплате, политике… В прошлом я так долго не находила никого, чьи интересы были бы чуть шире и бескорыстнее, что поняла наконец: меня бесит не ограниченность людей – многие были уж не глупее меня и гораздо образованнее, – а именно корысть, которая стоит за самыми высокими материями, упоминаемыми в их разговоре, к примеру, модными тогда богословскими. Пытаться урвать для себя клочок от Царства Небесного – чем это благороднее желания пересчитать за свою жизнь побольше баб или обменять свои баблы (баксы) по наиболее выгодному курсу?

Впрочем, я и самого Арккху подозревала: не ведет ли свои интригующие беседы ради того только, чтобы залучить меня в союзники перед лицом неких таинственных обстоятельств. Вот такая муть.

О неутолимая моя жажда – найти собеседника, который, любя, не ищет выгоды из предмета своей любви! О искомая способность – извлекать из земли корень истины по-человечески, а не по-свински: не смея поднять глаза к небу!

Той порой мы кочевали в пределах Леса, и однообразная смена сезонов была тем маятником, который колебанием своим измерял течение времени. Лес был нами обустроен как наше ленное владение, Триада оказалась куда многочисленнее, чем я полагала вначале, и ее территория была размечена на всех трех ярусах так досконально, что не было ни одного участка, о котором не знали бы наши великие умы.

Чувство территории равно чувству дома; чувство дома – чувству малой родины, о котором говорили мы с Туристом. О какой родной земле может идти для тебя речь, думала я, двигаясь рядом с кхондскими волокушами, если ты не ощутил ее и не измерил собой ее просторов и пределов, не испытал их странствием, не вобрал в себя ее запахов и звуков – и не охватил ничем, помимо холодного, «исторически объективного» знания, блистательной и тоже холодной гордости своею великой державой?

А что делать тому, чью страну никак не назовешь великой? Великое княжество Монако… Великий Люксембург… Они что, не имеют права быть гордыми?

«То, что когда-то было чужим, но прикипело к сердцу, завоевано твоими трудами, – тоже родное, иногда в большей мере, чем изронившая тебя земля, – думала я дальше. – Землю можно приучить к себе, приручить, как зверька, только и тут действует Великий Закон Сент-Экса: ты в ответе за тех, кого приручил».

И еще я думала в тяжелом ритме пешего хода:

«Наша цель, цель человека, цель кхондов – вбирать в себя чужую землю, чужое пространство, чтобы оно сделалось родиной. Проклятие для разумного – умереть в своей постели, и проклятие еще большее – сдохнуть на том одре, где он был зачат и где вышел из материнского лона. Тупой круговорот, вечное возвращение. Немногие это преодолевают в себе; большинство желает как раз обратного.»

Хотела бы я знать, кто или что говорило во мне тогда?


Шли годы. Дети мои росли и мало-помалу обзаводились ярким и своеобразным характером. Артханг выровнялся: телесной статью он не уступал ни одному из своих братьев и сверстников, но так и остался длинноног, долговяз и чуть расхлябан в суставах – будто к крови черного овчара прилили немного от борзой или гончака. От этого он производил на спортивных соперников обманчивое впечатление «хрустальной вазы», что неизменно давало ему лишний шанс, а то и парочку. Учился он, как и все четырех-пятилетние дети, в кругу старших кхондов чему-то вроде медитации. Каким-то не вполне понятным для меня образом это позволяло тратить рекордно малое время на самое насущное для рутенов – загрузку информации в мозги. Что же до моей дочки, то никто – ни мужчины, ни женщины, ни кхонды, ни мунки, ни сукки – не знал, как к ней подступиться. Но Серена была желанной гостьей у всех трех племен, и поэтому негласно подразумевалось, что она сама добудет, вытянет из окружающей среды ту информацию, в которой нуждается. Как витамины из пищи.

Я, со своей стороны, не так уж и беспокоилась. Как говорят даосы, самое лучшее – недеяние, которое позволяет, не суетясь и не распыляясь по пустякам, достигнуть сути вещей. И потом, откуда мне знать, что именно понадобится моему ребенку в этом обществе, сколь чудесном, столь и удивительном? Спасибо, бегает она не хуже волчонка, а на ветвях крутится и пляшет что твой мунк длиннохвостый…

И еще я думала: как достигают сути вещей сами кхонды и как – на это намекал мой Арккха – управляют ею?

Нечто приоткрывалось. В обыкновенном рутенском понимании, которое склонно сводить веру к соблюдению неких обрядов и внешней живописности, кхонды вовсе не были религиозны. Развитому же конфессиональному сознанию, которое создавало себя на протяжении столетий и обучилось уже проходить сквозь обряды вглубь, кхондские манипуляции показались бы ересью, шаманством и кощунством, поиском Бога на ложном пути и даже чем-то худшим. На самом деле все сводилось к тому, что раз в месяц, когда луна, Владычица Приливов, Прекрасная Сэрран, достигала полноты, точно невеста царя Соломона, происходили полуночные песнопения.

– Это богиня ваша – Владычица? – допытывалась я попервоначалу.

(Слова «богиня» в здешнем языке, разумеется, не было, созданное мною запахо– и звукосочетание – то и другое в основном с помощью подручных средств – обозначало «Прекраснейшую и Древнюю, Желанную и Многоплодную Женщину, что обитает на обратной стороне Вселенной».)

– Нет, – объяснял Арккха.

Он понял меня на удивление точнехонько: к тому времени я, в общем, так усовершенствовалась, что даже пахнуть выучилась, но касалось это только известных мне слов. Ну и губками-глазками-пальчиками вертела излишне, на манер мунка, не кхонда.

– Живет она по ту сторону мира – это ты верно сказала, хотя сама не понимаешь, что там за Земля на обороте Каменного Зеркала… Владычица не только движет воду в малых и огромных озерах; это и Владычица Снов, особенно плотных, дарующих путь и судьбу, нить, связующая свет солнца-Шемт и тень земли-Эрдхе. Когда мы отпеваем старый месяц и выпеваем, поднимаем новый, – это как вдох и выдох Владычицы. Исчезает одна небесная лампа, возгорается другая, и они едины в том, что суть одно и то же небесное тело. И сама здешняя Сэрран – только бледный отблеск настоящей.

…Как теперь вижу ряды мунков на пологих ветвях; сукки ложатся у корней, больше прежнего сгорбясь и уставив клыки в землю; кхонды, сомкнув гигантский круг, поднимают морды к небу и ведут тягучую мелодию, что подобно морозному узору ложится на серебряный поднос, мелодию, голубую, как ветер с дальних вершин. Она трепещет, как былинка на пустоши, будто одинокий колос посреди сжатого поля. Голоса слиты с колючим запахом звезд, свиты в клубок, прядут из себя легкую нить, которая поднимается все выше, как паутинка на летнем ветру, – и ниспадает оттуда ответный луч, блестящий и острый, подобный стальному веретену. В многозвучии тихих и тайных природных голосов каждый Живущий ведет свою мелодию, и изо всех них Триада сплетает восходящую нить, наматывает на небесное веретено. Многолика и едина жизнь; в глубине ее невидимо для нас бьется, пульсирует кровеносною жилой Путь; улови его лад, усвой его такт, поют голоса. Вознеси к небу так высоко, чтобы стократы отразился он от бубна Сэрран, и прими низведенное. Так обновляется Путь – Путь, начертанный прежде всех времен; Путь – это то, что предопределено; и Путь – это свобода в слепом хаосе смертей и рождений.

Вдруг вступает мощный хор, неведомая сила поднимает кверху широкую вязь переплетенных голосов, как венок – приношение Владычице. Знак благодарения, символ торжества. Еле слышно тянут свое монотонное «у-у» обезьяны, ритмично взревывают кабаны, будто сердце их изнутри ударяет в барабан грудной клетки. Ложатся поверх всего густого пения светлые подголоски малых детишек, которые нарочно позабыли сегодня уснуть или, может быть, проснулись в тихом восторге.

И я тоже пою – голос мой, не узнаваемый, незнаемый мною самой, повисает, как струна над бездной, выше всех иных мелодий, клинком рассекает мне грудь. Как ночной прилив, вздымаются и опадают голоса, и – голубой небесный зрачок – луна светит вглубь каждого отверстого сердца.

Что происходило потом, как серебряная нить, уловленная кхондами, вплеталась в кудель лесной пряжи, как этот ручей вливался в противоточную реку и доходил до истока?

Я поняла, что «Краткоживущие», «Живущие одним рассудком», «Живущие-без-разума», «Быстро»– и «Медленно-живущие», иначе говоря, все виды и градации лесной фауны и флоры, весь гомеостаз мелких зверюшек, зверей крупных телом, но, так сказать, вечных младенцев (такими были змеи, лани, медведи), деревьев, мхов, кустов и трав, водяных жучков и земляных червей прекрасно существовал сам по себе и легко обходился без нас, «Высоко-живущих». Но только до поры до времени. Начиналось как бы повсеместное увядание, угасание жизненного импульса; равновесие расшатывалось, уходили с арены самые сложные и прекрасные виды, которые могли бы дорасти до умственной зрелости, уступая место жадно плодящимся хищникам – не обязательно мясоедам, хищным было их безоглядное и жадное стремление выжить любой ценой. Половодье жизни сменялось кишением. В конце концов вся живая природа, измельчав до предела, становилась «у врат камня», на пороге самой низшей и медлительной из жизней, которую иная, не кхондская, культура сочла бы прямой гибелью. Но Триада непрестанно похищала этот импульс, низводила Прометеев огонь, как бы разжигая изнутри, раскачивая великую природную систему систем в ритме ее собственных колебаний, но шире, мощнее, богаче; насыщая мелодией полной луны, дабы ее возродить. То немногое, что Триада брала из возрождаемого, из произращенного природой великолепия, было ее платой, которую Лес давал ей без насилия над собой; оттого и труд ее Живущих был не в поте лица, а в радости.

Мы бродили рядом с окраиной наших владений, и я, пользуясь удобным случаем, расспрашивала Арккху о других существах Леса… Имея в виду вообще «других».

– Ты же видела их. Они, может быть, кажутся тебе глупее нас, но только потому, что это вечные дети. Дети ведь так же смышлены, как и взрослые; только, может быть, более скрытны.

– Странно, я полагала, что наоборот. Ах, ты же имеешь в виду – они живут в игре и хитрят, чтобы не прилагать усилий, подобных вашим.

Арккха покачал головой:

– Ты права отчасти. Все Живущие трудятся, низводя Путь, но даже мы, кхонды, не всегда достаточно прозорливы и не всегда отваживаемся судить, в чем именно заключается этот их труд.

– Что делают андры, Вождь?

– Ты слышала, конечно: как же не слышать. Это темнокожее племя не из Леса – соседи наши. Сказать о них можно многое. В чем-то они сходны с тобой и Сереной, но это внешняя, наружная близость двух сосудов, в которые налиты различные благовония. Они стоят во главе своей триады, только связь внутри нее как бы недоразвита, и поэтому они не умеют добывать Свет. Андры живут на земле почти как мы, но у них на ногах – невидимые корни, которые мешают кочевью. Оттого они часто сбиваются в одно тесное место, где лезут друг другу на головы. Может быть, от такой тесноты они делаются яростны, как их гульливая вода, что отбивает у Живущего последний разум. Инсаны вон не пьют такую.

– А это кто еще?

– Вроде как белокожие андры и хозяева андров смуглых. Мы знаем о них куда меньше, чем о соседних племенах, да и то, что известно, вызывает удивление. Земля их как бы дышит непредсказуемым изменением в отличие от привычной для нас.

Эта характеристика показалась мне абстрактной – почем знать, что считают привычным для себя мои кхонды? Времена года тут все-таки имеются. И я перевела разговор на другое:

– Андры и инсаны похожи на Больших Мунков?

Это племя я видела издали и мельком, когда его Живущие привозили нам кузнечное и ювелирное сырье, главным образом – железо и бронзу в слитках. (Самородные металлы наши малютки умели добыть и сами, правда, в небольших количествах.) Могучие, сутулые фигуры, крепко стоящие на ногах, но с кулаками, висящими едва не ниже колен, – такими я их запомнила: пристально разглядывать постеснялась. Не нуждались они ни в помощи, ни в пристальном любопытстве. Бугры мускулов, плоские лбы под черной щеткой волос, широченные волосатые плечи и тонкая талия. Глаза под навесом бровей кажутся невелики, но берут тебя крепко и держат за самую душу. Попервоначалу мне никак не удавалось отличить мужчину от женщины: последние были немного стройнее, тоньше костью, однако почти так же сильны и обладали той же нечеловечески (или не-кхондски) быстрой реакцией. Мышцы одевали их кованым доспехом, который, казалось, и стрела не пробьет, делали похожими на спешившихся рыцарей. Еще одно сбивало меня: оба пола носили косы, довольно странные, как бы прилипшие к спине…

– А, Мунки-Хаа, – повторил мой собеседник.

Так звучало это наименование по-кхондски, и явственно веяло от него болотной прелью.

– Живут ото всех на особицу, ходят к нам ради торговли, к андрам – чтобы на них работать. Это мастера железа, которое они добывают из своих топей, и хозяева рудных жил. Они совсем другие, чем андры, но и нашим мункам перестали быть родней.

– Перестали – значит, были, Арккха? Кому же они родственны – андрам, инсанам или племени ювелиров?

Но он то ли хотел скрыть от меня нечто, то ли, при всем своем умении мгновенно схватывать чужую мысль, в упор не видел отличия обезьяны от человека. А, может быть, и не было в этой земле сходных понятий.

– Если все Живущие, как говорят древние, из одного корня, то они – родичи и тебе, и мне, и андрам, и еще многим племенам. Только вот легенда о Первоживущем – оно и есть легенда, Татхи-Йони!

Значит, разные племена. Замкнутые в себе «изоляты»?

– Арккха, прости, что докучаю, но не доходит до меня, что же такое, по-вашему, «племя». Браки между ними бывали?

– На этом запрет. Дети выходят скверные видом. Не всегда, однако.

– Значит, бывали. Иначе что же и запрещать, верно?

Фу, и снова не поймешь. По-рутенски, от скотоложества вообще потомства не выйдет, и плевать, разумен данный конкретный «скот» или нет. Несовместимость различных видов. Ну и что теперь: племя – это малая народность или биологический вид? Может быть, раса?

– Любопытно мне, каково хорошее видом потомство от перекрестных союзов. Имею в виду – долголетнее, здоровое и красивое.

– Живут они, по-моему, долго, если андры позволят. Среди наших племен такого я не видел – мы все три разные, нас друг к другу и не тянет. Знаю помесей андров и мунков, какие бродят сами по себе вдоль границы – облика совсем непонятного. Андра и инсанки… Кхонда и кауранга…

Каурангами называли кого-то вроде беспризорных собак.

– У рутенских племен дети могут возникнуть только внутри большого племенного союза. Мы называем это огромное племя «человечество», и оно, единственное изо всех, имеет сотни форм, различных цветом кожи, видом волос, формой головы, чертами лица – настолько, что кое-какие племена по невежеству и человеками… людьми вначале не считали.

– Такого у нас не бывало. Мунк не хуже инсана, однако же не инсан. И сукк не побежит вровень с длинногривым альфарисом.

– Есть ли связь между запретом иметь детей и невозможностью этого? И какая?

– Татхи моя милая, ты просишь у меня такого, что должно идти из губ прямо в ухо. От сердца кхонда к душе кхонда.

То есть сверхтайного.

– А кто, по-твоему, я – кхонд или рутенка?

– Ты любишь вспоминать о своем рутенстве, а зря. Вы с Сереной – прямые кхонды. Я тогда еще это понял, когда твоя дочь и мой сын мирно поделили твое молоко.

(Чтобы во всей полноте оценить эту мысль, вспомните, что говаривал святой Августин о греховности младенцев, о соперничестве, которое начинается еще у материнских сосцов. Как, или вы не читали его «Исповеди»?)

– Вы не андры, не инсаны, а на Болотных Мунков и подавно не похожи, – продолжал Арккха.

Я рассмеялась:

– Спасибо, что хоть кого-нибудь из четвероногих и мохнатых не приплел. Хотя бы я не отказалась так, как вы все, чуять застывшую жизнь и возрождать ее. Лепить, как воск. Так, как мунки-хаа, мне кажется, лепят бронзу больших сосудов, ногтем процарапывая узор в еще горячем металле…

И как раз в этот момент наибольшей моей мысленной дерзости огромная стрекочущая тень легла на верхушки сосен и скользнула по цветистой поляне.

Никакой мистики. То был легко узнаваемый вертолет примерно того же типа, что рутенские, пятнисто-защитный («нет цвета грязней, чем цвет хаки», пели во времена той моей жизни), пухлобокий, с желтой эмблемой в виде стилизованного «цветка пламени» с лепестками, отогнутыми в одну сторону.

– Фашисты, – почему-то пробормотала я.

– Да нет, кишка у них тонка, – Арккха понял не мое слово, но его негативную раскраску (красно-коричневую, как у нас говорится). – Нахалы. Они имеют право шастать по приграничью и пустым воздушным коридорам, но вовсе не стричь воздух прямо над нашими скальпами. Почуяли свой час, вот что я вижу… Ладно, скажу я тебе самое главное, много важнее того, что ты пока знала о Болотных Кузнецах. Кузнецы – они кочуют по цепи болот вокруг Заповедного Леса, Леса-Первояйца, где нет – по договору – ничьей власти, даже их. Таков их закон – не иметь ничего своего, даже земли для кочевья (как у цыган, подумала я), но все одалживать. Ведь болота – наше владение, как и лес, как и старое дерево для передвижных домиков на полозьях и гнезд в расщелинах стволов, и мунки-хаа исправно платят нам, хотя и мы не таковы, чтобы требовать плату за то, что нам не нужно. Но вот у андров они тоже кое-чем одалживаются, однако вид у них от природы гордый, вот андры их не больно-то и жалуют. Посему по этому Триада понимает в андрах куда больше, чем хотят и подозревают они сами.

– Сами андры постоянно воюют с инсанами, или нэсин, – говорил далее Арккха. – Побеждали то одни, то другие, но чаще нэсин одерживали верх, отдирали клочья шерсти андров, откусывали от андрской земли, всеобщей плоти этого племени, то один шматок, то другой. Мы держали середину в чужой игре (можно перевести как «стояли над схваткой», но с оттенком некоей ожидаемой прибыли от своего нейтралитета), и в нашем спокойствии были заинтересованы обе стороны.

– Хм. Хотела бы я знать, каковы были бы шансы победить у той стороны, против которой выступил бы Лес.

Вождь продолжал, никак не взирая на мою лесть:

– Поэтому мы заключили договор и с андрами, и с нэсин, чтобы им не пересекать болот и держаться полосы ничейной земли, которая идет вдоль Леса и вдоль болот, каждому народу – своей половины. Андры обожают охоту и золото; инсаны же любят острую боевую сталь, вороную и синюю, белое серебро и звенящую бронзу, а к желтому металлу и к охоте почти равнодушны. Но и те, и другие одинаково находят для себя радость внутри отчужденных земель… Я думаю, оба племени догадываются, что Лес – кладезь и источник их собственного существования, их силы. Андрам это нелестно, вот они и злобятся на нас. Еще и нэсин не так давно снова и прочно взяли над ними верх, повязали клятвой, которой андры тяготятся; такое тоже не прибавляет благости. Разумеется, и те, и другие видят в нашей Триаде союзника – их воля, их видение! Потому андры и обязались наблюдать сверху за тем, чтобы у нас не случалось пожаров. В то время для нас это еще было самой трудной из задач, не то что теперь. Не видела, как мы вытесняем огонь наверх, чтобы не губил молодую поросль и не углублялся в торфяники? А там с ним легко разделывается дождь, который мы можем наколдовать Дневной Песней.

– Так вы еще и для того подводите глубинные воды близко к коже земли, чтобы торфяники не обратились в порох, – тихонько пробормотала я. Не стоило напрягать его уши: насчет пороха мой Вождь мог и не уразуметь.

– А что такое Дневная Песня? Совсем иное, чем ночная? Я ее не слышала.

– И не приведи тебя услышать. От нее сотрясаются не одни только тучи – самые могучие кедры ломаются, точно спицы, а в душе Живущих поселяется смертельная тревога.

Ультразвук, что ли, прикинула я. Возьмем на заметку, однако.

– Так что мы, вообще-то, можем обойтись и без андрской подмоги. К тому же, как ты видела, они ведут себя не так чтобы совсем честно. Слоняются уже надо всем внешним кольцом, даже для формы не спрашивая своих хозяев – ну, это их внутренние счеты. Простого костра порой не дают разжечь – обрушивают на него потоки непонятной жидкости, от которой земля чернеет хуже, чем от самого сильного пожара, и тихая жизнь угнетается на десятилетия. Зачем? Выказать сугубую бдительность? Они не так скудоумны. Ссориться же с нами им пока невыгодно.

– И вроде бы не из-за того высокого смысла, который они прозрели в нашем существовании. Низменная прибыль есть тоже.

– Конечно, – Арккха сморщил нос. – Еда и лекарства: не так много, чтобы нам было трудно это обеспечить, и не самое редкостное, однако андры предназначают всё это своим вождям. У них же не как у нас; есть Живущие более ценимые и так, мелюзга. Еще мы переправляем андрам кое-что из сырья – дерево, волокно, металлы, – чтобы они испортили его на свой излюбленный манер. Те прекрасные вещи, которые мы делаем себе на потребу, у них ценятся превыше всего, как говорится, прелесть натуральной природности; да шиш мы им дали.

– Вот бы не подумала. С моей точки зрения они выглядят – уж куда изощреннее. Слушай, а нам не стоит заняться легким саботажем андрских поставок на андрский же манер? Так сказать, наносить блошиные укусы, чтобы вразумить.

– Как-то непорядочно.

– Почему? Мы же не будем причинять настоящий вред, если продумать тактику, – одни неприятности, куда меньшие, чем они нам. Тонкий намек на наши толстые обстоятельства, как говорят в Рутении.

– Не обстоятельства, Татхи, а шкура у них толстовата: не поймут они твоей символики, только станут еще нахальнее. И без наших поставок они обойдутся, хоть и со скрипом. Будут есть больше мяса, растить траву и овощ на голом камне, крытом водой (методом гидропоники, перевела я) и лечиться неприродностью. У андров ведь тоже имеется вольная земля, только они ее насилуют вместо того, чтобы позволить ей зачать от любви.

– Тогда потребуйте отменить договор и написать иной, более точный: чисто торговый, скажем.

– Смысла нет. Андры пишут свои документы на такой бумаге, которую могут легко изгрызть мыши.

Это на языке Триады означало известную необязательность письменных договоров, а к тому же и абсолютную неправомочность устных соглашений.

– Значит, блюдут соглашение через силу, устраивают провокации, но совсем расторгнуть боятся, – подумала я вслух.

– И ведь как жаль огня! Раньше, не при тебе, Татхи, мы куда чаще устраивали любование.

Но все-таки делали и сейчас, и не внутри домов, как мои волки, не в глубине земли, как сукки, – посреди луга, подбирая для этого ясно горящие обломки, пропитанные легкими и душистыми смолами, – те, что до того, как поиграл с ними ветер, насытились солнечным светом. Любовь Триады к живому пламени, такая человеческая, не переставала восхищать меня своим бескорыстием и отвагой: последняя оказалась еще больше, чем я думала. Впрочем, я, наверное, подсознательно относилась к ним как к диким зверям, коим самой их натурой положено бояться огня. И ведь открытые костры вообще не были им нужны, так сказать, физически – но только ради их красоты. Пищу готовили на очаге, защищенном со всех сторон каменными плитами, у него же и обогревались.

Сколько раз, пасмурным или, напротив, сухим днем, звездной или глухой ночью наблюдала я, как крошка мунк быстро вращает в темных ладошках оперенную палочку или водит взад-вперед маленьким поперечным луком, а стрела внутри лука крутится волчком. Огонь рождается из ничего – малая земная звездочка, лукавый глаз посреди многоочитой Вселенной. Скачет с сучка на сучок, с поленца на поленце, захватывая их все шире и шире, оживляя мертвое на краткий и торжественный миг. И вот уже гудит, поет басовито и бархатно, потрескивает и свистит диковинными обертонами – музыка, гимн своей краткой жизни, своему сотворению и приручению. Шипят, постреливают и гаснут вне костра угольки, а племена Триады сидят кругом него, точно это полуночная молитва. Но куда веселей, живее блестят глаза и ожерелья, перелетают от одного к другому реплики, кое-кто лакомится хрустким яблоком или со смаком грызет сладкий корень шестидольной лесной моркови, а то и ловит разомлевших, неповоротливых блох, выпевая шутейные заговоры… И всё-таки они по-прежнему заворожены, так же, как и в полнолуние, тихо замерло в своей глубине каждое сердце…

– Вот уж не знаю, как нам уесть этих проклятущих андров, – сказала я шутливо, – чтобы не мешали жить. Может быть, засунуть их ненадолго в нашу шкуру – только сначала самим побывать в их собственной. Вдруг они окажутся не так уж плохи.

– Насчет последнего ты права, – хмыкнул Вождь. – Знавал я одного-двух андров, которые приходили сюда с честными словами, нарисованными хорошим почерком и на прочной бумаге. А насчет двух первых твоих предложений – вот, послушай сказочку.


«Когда видимый мир был еще размером в собачий нос и таким же влажным, а первые сутки еще не сошли с ткацкого стана, Бог уже придумал для него всех насельников: они были размером с пылинку, но очень бойкие. Были там и волки, и обезьяны, и лошади, и вепри, и разные птицы и змеи, и много кого еще, но самыми верными друзьями Ему были Двенадцать племенных родоначальников. И тогда же Он сделал андра и дал ему, по его просьбе и чтобы потешить его гордость, высокое назначение – быть связью между Ним Самим и миром Живущих. А чтобы андр мог учиться властвовать, дал ему Бог срок бытия, в двенадцать раз больший, чем у других существ с теплой кровью. Но к тому же Он дал андру способность провидеть будущее. И вот андр воспротивился: «Долголетие – такого дара я у тебя не просил! Прожить на здешней планете весело можно лишь, если жизнь не больше, чем у моих слуг из числа Двенадцати – тогда она насыщена, разнообразна и я могу придать ей изящное завершение. (Видишь ли, он был не совсем дурак, этот андр, в нем шевелилась некая поэтическая жилка, и он мыслил свое существование как произведение тонкого ремесла.) А лучшее в ней благо – это многочисленное потомство, которое разнообразит мои таланты, унаследует мою высокую игру, а у бессмертного меня – детишек много не получится!»

«Игру – но твою ли? – переспросил Бог, однако не дождался ответа. – Ладно-хорошо, пусть будет по-твоему. Я отбавлю от тебя и отдам Двенадцати, разделив между ними по справедливости, поровну, чтобы все вы уходили на ту сторону одновременно.»

Только позавидовал андр своим собратьям через очень малое время: жизнь их была полна невзгод, но и радостна, и от этого рождалось у них много детей – и даже не в двенадцать раз, а гораздо больше, чем у андра. Над бедами своими они сокрушались меньше, выдумывали смысл своей жизни как-то походя, плодились безо всякой задней мысли о своем высочайшем предназначении, а смерть виделась им просто как покойный сон в вечном лесу. Андр же на последнем пороге испугался не столько смерти, сколько своей жизни, которая показалась ему лишенной чаемого изящества и высокого смысла, и возопил Господу: «Верни мне хоть что-то из других моих жизней, ибо я еще не готов уйти!»

«Разве не одарил Я тебя вполне супругами и потомством, земными благами и земной славой? – спросил Бог. – Чего же ты не успел еще получить и чем недоволен?»

«Всем я здесь доволен и прежде всего – самим собой, – ответил андр. – Но это все останется по эту сторону бытия, когда я уйду на ту, и мне стало жалко».

«Как же я сделаю то, что тебе надобно: твои подначальные тоже порядком поистратились и подвели итог всему своему здешнему имению. Одно у них осталось – бесстрашие перед лицом последнего расчета. Может быть, именно этим их богатством тебя удовольствовать – как решишь?»

«Нет-нет, это не по правилам, – возразил андр. – Чужого мне ничего не надо, тем более – храбрости. Если Тебе будет так угодно, отними для меня от жизней их потомства, вон его сколько, будто гальки на берегу морском. Ручаюсь, они и не почувствуют. Или иначе как-нибудь – Тебе виднее, Ты ж ведь у меня Всемогущий!»

А нужно сказать, что наш андр потратил свои годы куда расточительней, чем его собратья. Он постановил испытать на себе все страсти: тягу к женщине и дурману, буйство, гнев и гордость, – Двенадцать же далеко еще не смотали нить с клубка своей судьбы, хотя и были так мудры, что избавили свою жизнь от сиюминутных услад. И теперь его светоч мигал и копотно чадил, тогда как их пламя стояло ровно. Этого Бог не сказал андру, чтобы испытать его.

И вот получил наш андр в довесок еще двенадцать коротеньких, как бы детских и незрелых жизней, а откуда Великий их взял – не столь важно. Выглядели они как круглые полупрозрачные пилюльки или мыльные пузырьки. Смешал их андр в одной большой чаше с вином и выпил…»


Тут Арккха сделал очень выразительную паузу.

«Но зря он пожадничал, стоило бы сначала попробовать каждую жизнь в отдельности. Потому что сразу сделался он жадным, как пес, и задиристым, точно волк на своем первом гоне, болтливым и взбалмошным, как макака, и грубым, как горилла, похотливым, как жеребец, тупым, как старая кобыла, раздражительным, точно кошка-манкатта, и гневливым, будто кабан. Его стало невозможно приручить, как дикую пантеру, и поэтому он вынужден был идти по жизни одиноко, словно… словно оборотень-вервульф. И к тому же он, как ты понимаешь, оставался далеко не лучшим в мире андром!»


– Ты не перебрал всех двенадцати знаков вашего зодиака, – перебила я.

Арккха понял, что такое зодиак (звериные символы месяцев года, посвященного Владычице Приливов), я же сравнительно легко угадала за фигурами геральдических зверей вполне конкретных здешних Живущих – но, разумеется, не всех.

– Ну, само число не очень важно: двенадцать – красивая цифра, а я, может быть, и подзабыл кое-кого по старости.


«Так что сделался андр таким, каким всегда хотел быть, и шибко это ему докучало. «Это не я живу, а мои грехи, – снова возопиял он. – Не надо мне, Господи, такого счастья! Забери от меня эти годы назад и приткни куда знаешь, и пускай я от того хоть совсем подохну!»

«Ладно-хорошо, – ответил Бог снова. – Так и быть, учту я твои трудности. Только заруби себе на носу: больше переделывать тебе жизнь и кантовать время взад-вперед Я не намерен. Я же его в виде стрелы задумал».

И вот стали андры жить столько, сколько сами пожелали: не более других Высоких Живущих, но и не менее. Однако их прародитель позабыл о тех болезнях, которые подхватил вместе с чужими жизнями, а ему о том никто не напомнил. У Двенадцати же поубавились их коренные недостатки; те годы, что оказались на подержании у андра и сделали полный оборот от них к андру и обратно, насытились андрским точным разумением, что приложилось к естественному, природному уму иных Живущих. В награду же за щедрость и уступчивость (потому что Бог, разумеется, спросил у них, не уделят ли частицы своих лет андру) стали Двенадцать тоже блюсти мост между верхним и нижним, близким и дальним мирами.

И разгневался андр, и разбилась дружба его с жителями Леса и Степи, Гор и Низин во веки веков».


– Занятная легенда. Рутены тоже ее знают, только там человек так и остается со своими ветхими животными жизнями.

– И существует дольше других?

– Смотря кого, Арккха. Слоны, например, живут лет этак сто, наверное. Черепахи… Гигантские змеи…

Не напрасно я вспомнила именно о них. В Лесу тоже было кое-что в этом роде.


Какое-то время спустя после нашего с Арккхой эпохального разговора часть Триады покинула ласковые широколистые рощи, которые были подобны островам в темном океане прекрасно-хвойного Извечного Леса, и внедрилась в самое его сердце. Здесь не ощущалось ни извечного дружелюбия ручной природы, ни враждебности рутенской вековой тайги или пармы. Просто высились гигантские стволы, смыкающиеся далеко вверху подобно готическим сводам, их ветви были нам вместо неба, и я казалась себе ребенком, потерянным в храме, монахиней в поисках нирваны, безразличной в своей благости. Наши голоса звучали внутри этого бора отстраненно и престранно. По пути мы собирали некрупную горьковато-кислую ягоду, отыскивали грибы и корни – плотные, суховатые и тоже как бы не привыкшие к рукам. Когда Вождь отыскал известное ему лесное озеро, неглубокое, но спокойное и чистое, как и все здешние водоемы, и заросшее сизым куржавником, мы наскоро собрали дома и даже не стали разгружать волокуши – сгрудили их на площадке посреди нового селения. Взрослые разошлись по хижинам – гнезд тут вообще не было, а норы и ямы принадлежали вовсе не кабанам – разожгли костры и занялись чем-то, на мой взгляд, подобным медитации. Ребятишки не поддались общему настроению. Воду они любили никак не меньше пламени и сейчас же высыпали на песчаный берег, полезли на мелководье. Мои двое детенышей тоже оказались там.

– Это не опасно? – спросила я у Хейни, одной из моих «соматерей» – родственниц по сыну. – Не боишься, что утонут?

– В водах Светлого Леса бывало и опаснее, – она презрительно вздернула губу. – Ты разве не знаешь о Хранительнице?

Я постеснялась расспросить ее подробнее: в этот момент наши отпрыски разорвали целомудренную тишину такими воплями, визгом и лаем, что она перебила себя крепким словцом и бросилась к другим нянькам – унимать чад. Я решила, что расспрошу при случае Арккху, который вместе с кое-кем из пожилых кхондов отлучился для осмотра и разметки границ; покрепче уселась на пороге и тоже попыталась думать, ибо для того мы и прибыли в это странное место. Но единственная мысль, которая пришла мне в голову, была о куржавнике. Так я назвала ветвистую, с беловатым налетом траву, которая пахла полынью. Через несколько дней созреют прямо под листом крепкие и терпкие ягоды, мунки соберут их, и я буду помогать им прокалывать кожуру специальным стальным шильцем, чтобы сварить варенье… По тем ли ягодам, похожим на крыжовник моего детства, назвала я куст или из-за того, что налет на прихотливо изрезанных листьях напоминал мне куржевину, иней, совсем неизвестный в этом краю постоянного тепла? Куржавник… Я так задумалась, что почти не обратила внимания на Вождя, который вернулся из короткой экспедиции будто бы в ответ на мою невысказанную надобность в нем и теперь подремывал у моих ног, чуть всхрапывая.

Вдруг озерная гладь в просвете между кустами возмутилась, пошла складками, точно шелк, прилипший к утюгу, и стала дыбом. Живущие выглядывали из хижин, мамушки кричали что-то неразборчиво-возмущенное, а вся детва с восторженным кличем ринулась к водяной горе и окунулась в озеро – кто по грудь, кто по шейку.

– Это ж они Большую Озерную Коату потревожили, – мой Арккха напрягся и вскочил, глядя в ту сторону. – Вот паршивцы-то!

Коата, или, попросту, водяная змея с жабрами, которые цветком раскрывались у нее по бокам головы, что делало ее похожей на ушастую ящерицу, – вечно сонное, апатичное и до крайности миролюбивое существо, была такой неотъемлемой принадлежностью проточных озер, что я как-то о сем забыла. Она обитала на дне, в полнейшей прострации заглатывая тину, водоросли, цвель и совершенно безмозглых рачков. Вода, пропущенная через дыхательные раковины, становилась особенно чистой и свежей – так угадывали, обитает ли в ней Сонливка (Хранительницами их никто на моей памяти не именовал). Изредка она просыпалась и подходила ближе к поверхности, чтобы выметать на свету икру. Один из тысячи зародышей, созревших до размера крупной черной жемчужины, прошедших через пороги подземных ручьев, блеск рудных жил и вулканический жар, находил себе водную обитель и, выросши, становился таким же чудом света, способным к партеногенезу, как и его родительница. Поговаривали, что коаты способны не только очищать водоемы, в которых поселяются, но и создавать новые, выводя на поверхность земли притоки потаенных рек и заполняя ими провалы в земле, малые низменности и кратеры погасших вулканов.

Здешнюю коату, похоже, допекли не на шутку – у нее явно были если не уши (что никак не вписывалось в мое рутенское представление о змеях), то особо чувствительная к звуковым вибрациям кожа. Она взмыла на поверхность посреди толпы, раскидала пришельцев и начала хлестать гибким туловом направо и налево, разбрызгивая воду и стократно увеличивая писк, верещание и абсолютный щенячий восторг. Была она хороша на диво: голубоватая с малахитово-зелеными полосами и пятнами, в латной чешуе и с темно-пурпурным гребнем вдоль всей видимой части тела, а жабры ее отливали жемчугом и перламутром сразу.

И тут я увидела свое двуногое чадо. Во время подъятия хтонического зверя она каким-то образом оказалась не на ножках, а на плаву и теперь висела на нем живой серьгой, едва цепляясь за широкую скользкую шею.

– Мама, это же Анна Конда, ее так зовут! Как амазонская анаконда, только куда ручнее, клянусь Великим Пернатым Кецалькоатлем ацтеков и атлантов! Жемчужный Дракон – и она меня изо всех выбрала!

На сих словах я, как понимаю, добежала, бросилась в водоворот, подхватила Серену в падении, съездила Артхангу мокрой пяткой по зубам, надавала всем деткам тумаков свободными конечностями…

И только на сухом берегу, отойдя от битвы, поняла, что вот оно – непредвиденное.

Вернее, то, чего не предвидела я, но, как я думаю теперь, отчасти срежиссировали кхонды, столкнув Серену с ожившим символом мудрости.

Откуда выплыло из моей дочери то, о чем я никогда с ней не говорила, то, что и мне самой было почти неизвестно? Нет, я была слепа в своих домыслах, сильнее – в предвидении, в интуиции, которой не давала ходу. Серена – гений… Какая мать не постесняется сказать это о своем ребенке? Но если это не похвала, а знак и признание инаковости – тогда что?

Так я вошла в новый виток познавания, ощутив, наконец, что значит родить дитя в мир, насквозь пронизанный мысленными нитями. В теле Серены, которое было внешне ограничено одним моим вместилищем, одной моей – человеческой – генетикой, всё казалось мне понятным и легко описываемым. Но ее сознание изначально было открыто всем ветрам, бодрствовало, подобно негасимой лампаде, а новая земля, земля Леса, не позволила ей потерять родовую, клеточную память, научила чтению скрытого. «Главное ремесло» кхондов, которое так и осталось для меня непостижимым, типично триадное воспитание, которому я не могла ни помешать, ни помочь, соединяются с морем земного знания внутри самой Серены – и происходит чудо.

Запись третья

Чудо – непредсказуемое и недоказуемое совмещение двух квазиреальностей с различными системами закономерностей.

Драма и проклятие Адамова семени: человеческих детей приходится учить родовому знанию – они появляются на свет глупцами. Постепенно это перестали ощущать как беду: ведь с тех давних пор добытое с помощью рассудка до того разрослось, что все равно не вмещается ни в один конкретный мозг. Молодые животные, наоборот, рождаются интуитивно знающими, хотя объем такого знания невелик. Но ведь в Серене человеческое соединилось с животным!

Кхонды угадали это лучше меня. Серену вовсе не нужно было обучать ничему рутенскому: она легко и органично впитывала все многочисленные культуры, из которых сложилось мое естество, мое «я», все то, что было в жизни моего рода, вереницы поколений, вбирающей в себя все более памятей (отцы, деды, прадеды, предки), сходящейся в одну точку к началу истории. Может быть – я домысливаю это – она помнила себя с начала зачатия, если не с того первого деления на две и четыре клетки, то с полного тайны момента, когда аура, Дух спускается на укрытый в лоне комок плоти. И в этом даже не было ничего необыкновенного: почему мы так уверены, что другие младенцы не помнят, и смеемся над Сальвадором Дали, который утверждает о себе обратное? Возможно, эту пренатальную память стирает родовой шок, а Серена, стараниями мунков и кхондов, не испытала его, и ее сознание стояло в ней спокойно, как вода в чаше.

А потом началось обратное движение, когда моя дочь шагнула через порог своего бытия и пошла по нитям и сплетениям тех существований, которые обосновывали это бытие, по гигантской цепи человеческого родства, которой мы все повязаны. Ей должна была принадлежать вся – или почти вся – история человечества, стоило ей захотеть, но пока она из инстинктивной предосторожности держала это знание вдали от себя, иначе оно разорвало бы ей мозг… Или слишком страшным было бы для нее переступать иные пороги, пороги чужих рождений и смертей? Не знаю. Знали кхонды, и это они вечно побуждали ее раскрываться.

Потому что когда я, путаясь и мямля, выразила свое потрясающее открытие вербально, Арккха только кивнул, наморщив широкий лоб:

– Ты поняла верно, хотя – как грубо, топорно ты выражаешь свою мысль! Работа не ювелира, а молотобойца. Тебе многому еще придется учиться у нас, Татхи-Йони. Да, мы нарочно позвали сюда твое дитя, ибо только мы могли воспитать его таким необыкновенным.

– Выходит, вся ваша непонятная авантюра затеяна только ради Серены? Арту нашлась бы и другая нянька.

– Нет, – сказал он раздумчиво. – Из-за тебя столько же, сколько из-за твоей дочери. Пойми! Ни для чего во вселенной нет иного варианта, кроме того, что воплощен! Остальное существует, но как видимость судьбы, видимость решения. Ведь это не Серена – ты стоишь между мирами, и через одну тебя в Лес влились мудрость и благость твоего мира.

– Мудрость и благость? Ох, вождь, ничего-то я не знаю из вашего мира, кроме Леса да еще вон того приграничного летуна; может быть, оттого мне кажется, будто Великая Рутения перед вами – ад перед раем.

– Вовне нас нет ни ада, ни рая, а только миры, которым мы сообщаем нашу окраску, – произнес Арккха еще более философски. – Почему ты полагаешь, будто одна Рутения, великая или малая, пришла сюда благодаря твоему посредству? Ты ведь сновидица, помнишь, я говорил тебе. Ну-ка, определи свою Рутению по достоинству!

– Старая, пыльная Вавилонская Библиотека, где на полках играет один-единственный солнечный луч, – стала я выдумывать, улыбаясь. – То, чего он коснется, оживает, если вообще может ожить бессмысленный набор букв и знаков. Но у Солнечного Дитяти – бесконечное время для игры, и оно отыщет на полках одну-единственную настоящую жизнь.

– Вот видишь!

Я не поняла ни того, что я сказала, ни того, что имел в виду Вождь.

– Пока я вижу только свой страх. Старина, знаешь, я начинаю бояться и вас, и за вас.

– Вот уж чего не надо! Никакого проку нет в том, чтобы пугаться. Особенно тогда, когда требуется укротитель.

Вскочил, обмел бока хвостом – и потрусил заново обходить дозором и размечать свои владения.


…Год от года мы кочевали все дальше от того приснопамятного места, где произошло мое внедрение в Лес, и хотя Триада двигалась по кругу, проходя мимо тех мест, что я уже знала, круг более и более расширялся и захватывал уже почти всю территорию Запретного, Запредельного Леса, области, куда не должна была ступить ничья чужая нога. Это был остров независимости, и его омывали, подобно волнам, ссоры и замирения двух неизвестных мне государств, которые без конца играли в вассала и сюзерена, поминутно меняясь ролями. После той стоянки на озере я стала замечать, что внутри нашей Триады происходит размежевание, наподобие той поляризации, которая происходит в клетке перед митозом. Старики всех трех племен, наш мозговой центр, постепенно собрались в диком, неприрученном бору. Как там выжить и чем питаться – они знали, да и нужно им было совсем чуть. Кхондские матери и невесты, суккские женщины с детишками и почти все мунки сели на землю, причем не так, как раньше, – когда как бы плотное ядро двигалось по периметру Леса, – а стараясь заселить всю нашу территорию. Земле от этого приходилось нелегко, но хотя бы в обезьяньих гнездах стало попросторнее. Зато взрослые и почти взрослые Псы – мужчины и сукки соответственного пола отошли почти к самой полосе андрской охоты и укрепляли ее по своему разумению. Это наше сидение напоминало мне жизнь индейцев в резервации; хорошо хоть, моей семьи оно почему-то не коснулось – мы обычно не уходили далеко от границы. Арккха знал, что одну меня с подросшими детишками легко при случае задвинуть вглубь Леса – это не целый лагерь перевозить.

Поэтому я развлекалась, узнавая новое о наших соседях.

Как ни странно, огнестрельным оружием или чем-то подобным ему андры не обладали – и это при бесспорных успехах воздухоплавания и химии. Охотились, как можно было наблюдать, с луками или самострелами и верхом на фриссах – своем лошадином племени, входящем в их триаду. Каурангов тоже видела раз или два; бежали у стремени. Добыча им на моих глазах им не попадалась: мелкие Живущие были тут пуганые, не то что в глубине. Буферная зона, как я поняла, создавалась не просто для нашей защиты, но и как утеха, как возмещение для андров, которые по-прежнему, словно в детстве, играли в казаки-разбойники, но не друг с другом, а с теми, за которыми не признавали почти никакого разума.

Инсаны-нэсин не показывались нам на глаза почти никогда. Про них говорили, что своей земле они не вредят, закон запрещает им ломать ветки и рвать молодой лист, а если охотятся, то не сами, а обучают соколов или – чаще – кошек. Первое не так уж и страшно для Леса: птицы и прочие полуразумные и без того не соблюдают закона, предписанного Триаде. Высокоразумные же кошки в большинстве своем слишком высокого о себе мнения, чтобы добывать себе пропитание, прислуживая двуногим. Они, как и кони-альфарисы, состоят в инсанской триаде, и непонятно порой, кто там главный.

А мунки-хаа…

О них мне постоянно сообщали их вещи. Это они делали прочные и легкие цепочки для обезьяньих страховочных поясов, широкие листья ножей, клыки крюков, на которые вешали купола кхондских артельных котлов, теми же мастерами и в том же огне. Гнули мягкое голубоватое железо, не поддающееся ржавчине, обращали в жидкость и лили в форму хрупкое, зернисто-серое на изломе. В железных вещах, блеск которых, светлый и мягкий, напоминал о старом серебре, жила теплота огромных, надежных рук – еще не узнав, я уже любила их. Мастера слыли у нас тем, кем и любой кузнец, «коваль», «смит», железоделатель в рутенской вселенной: благими колдунами. Имя таким мужчинам было Коваши,и постепенно как мы, так и они сами стали прилагать его ко всей сильной половине племени.

Теперь большие мунки все чаще приходили к нам целыми семьями. Их мелкие родичи изладили было для них открытые повозки типа наших волокуш, чтобы дернины не обдирать, но сами они когда-то придумали себе настоящие домики на салазках, с окнами и двускатной крышей, и теперь показали их нам. Окрашены домики были не по-лесному броско, но извечный мункский вкус проявлялся в изысканности сочетаний: темно-синего и слоновой кости, пурпурно-фиолетового и лимонного, зеленоватого с кремовым. «Колдовство» коваши проявлялось в том, что стальные полозья не касались земли, а зависали примерно сантиметрах в сорока от нее. На воздушную подушку эта практически неощутимая левитация нисколько не походила, сопоставить ее с чем-либо кхондским я не умела. Один из моих приятелей, продвинутый молодой мунк по имени Лехос, попытался объяснить мне принцип:

– Эти скользуны над болотом вроде как намагничены. (Природный магнетизм Триада знала и умела использовать, однако старалась им не злоупотреблять и не создавать подобное ему искусственно.) – Нет, не они сплошь – внутри, в таких прочных колбах, налита замерзшая ртуть, которая не смеет растаять, и внутренний огонь, что заключен внутри любого металла, бежит по ней с невероятной легкостью и быстротой.

Сверхпроводимость, что ли? Моя школьная физика всегда пребывала в плачевном состоянии – то, что я обретала по ней четверки и пятерки, почти не влияло на мою внутреннюю антипатию и, можно так сказать, несозвучность предмету.

Приезжая на ярмарку, кузнецы выгружали свои изделия, выводили жен и детишек; я наблюдала издали, Серена и ее шайка-лейка крутились под самыми их ногами, благо если не под днищами домов-повозок, поддразнивала мункских детишек вдвое крупнее себя, но пока довольно нескладных. Детки жались к ногам своих мощных матерей: на этот раз их понаехало особенно много.

– Напоказ привезли. А робеют, однако, будущие хозяева земной крови, – съязвил мой давний приятель Раух.

– Вот как вы говорите? Рутенскую жидкую кровь почему-то также называют рудой, из-за рыжего, ржавого цвета, наверное.

– Знаешь, почему они так дружно со своих топей снялись?

– Потому же, почему и мы подошли к окраине. Андров заопасались.

– Ты думаешь, Татхи-Йони, эти молотобойцы умеют бояться кого-нибудь? Э, скажи другое: в последние месяцы андры больно часто повадились наведываться в болотные поселки по своим делам, вот коваши и хотят показать нам, своим старым приятелям, что ревновать не стоит. Явились будто не на торг, а в гости.

– С… заложниками, – я с трудом подобрала объяснение этому термину, причем не звуковое, а невесть чем воняющее. Раух понял.

– Это обычай не лесной – андрский; но мы о нем наслышаны.

– Так зачем андры ходят к кузнецам?

– Должно быть, полюбили железо куда пуще прежнего, вот и хочется больше и больше. Вот интересно, на кого они хотят охотиться: на наших подопечных, на нас – а то вдруг и на самих нэсин?

Запись четвертая

Крутится, вертится теодолит,

Крутится, вертится, лимбом скрипит,

Очень старательно градус даёт;

На две минуты он все-таки врёт.

Мир я ловлю в перекрестье стекла,

В нем что-то странное линза нашла:

В озере облако, в небе трава,

На траве дева – прикрыта едва.

Стройные ножки, высокая грудь,

Посереди юбочка – не заглянуть.

Мигом пленился я райской красой;

Жаль только очень, что вниз головой.

Ах, черно-белая кость домино,

Право где, лево – теперь все равно;

Чтоб притяжение преодолеть,

В открытый космос мне надо взлететь.

Крутится, вертится шарик земной,

Кружится истово над головой,

Кружится, ищет, где на небе стать,

Кавалер барышню учит летать.

Старинная студенческая песня геологоразведчиков (исполняется во время полевой практики)

Артханг и Серена тем временем росли, вытягивались к небу и солнышку. Он – худощавый, легкий, с подтянутым брюхом; теплые карие глаза, необычные для кхондов, придавали ему особое обаяние. Жаль, описать их в стихах и песнях было нелегко: серо-зеленые очи кхондских красавиц принято было сравнивать с живым нефритом, ягодой куржавника или холодной утренней звездой, бледно-голубые мужские напоминали поэтам стремительную, в молочных брызгах, реку, мечущий искры клинок, луч Владычицы Сэрран. А усилия бардов и скальдов нам требовались все чаще: когда мальчишки затевали между собой репетиции брачных состязаний, главная цель которых – показать себя перед избранницей в наидоблестнейшем свете, он почти никогда не проигрывал. Силен он был не так чтоб очень, однако гибок, увертлив, а уж хитер – неимоверно.

Центром этих шутейных состязаний почти всегда оказывалась моя Серена. Может быть, потому, что одна изо всех своих сверстниц не могла стать чьей-то настоящей невестой и оттого легко подвергалась символическому истолкованию; или потому, что ухаживание за ней никого из мальчишек не обижало и не могло оскорбить во взрослом их будущем?

Во всяком случае, прямой и непосредственный смысл ее привлекательности становился очевиден не только для меня, но и для кхондов, которые, я так думаю, постоянно сравнивали ее с теми андрскими женщинами, каких знали. Легкая на ногу, гладкокожая – тело ее, плотное и тугое, походило на смуглую гальку, прогретую солнцем, или на спелый плод. Волосы выгорели до того, что даже я стала забывать их природный оттенок. Глаза были мои, неопределенно-серые; вот только светлый блик, что у меня – и у всех рутенов – играет на радужке, застыл у нее прямо напротив черной бездны зрачка. Черты лица, скорее круглого, чем удлиненного, как у меня, были не вполне правильны, зато брови нешироки и изящны, как лук из рогов серны или двойной обвод над аркой мусульманского михраба. То ли она унаследовала мои черты, то ли нет: я основательно подзабыла себя молодую, а здесь, в Лесу, так и не завела зеркала, ни металлического, ни хрустального, и ни разу специально не гляделась в воду. Впрочем, она никогда не отразит верно: то темна, то подергивается рябью, и тогда даже старуха может показаться себе молоденькой…

В десять лет Серена вымахала мне по плечо, но дальше стала расти медленней. Однако фигурой она удалась не в меня, благополучно проскочив период долговязого и неуклюжего отрочества, жеребячьих лодыжек и цыплячьей грудки. Будто сразу отлилась в форму человека, женщины – а потом лишь возрастала в размерах, почти не меняя пропорций.

Дитя-скороспелка. Да, вот так обстоят здешние дела, думалось мне. Мы, рутены, растем до зрелости, а потом сразу начинаем умирать, будто пропуская время расцвета, теряя некую пружину, стержень – то главное, что поддерживает и обновляет нашу жизнь. Кое-кто из нас до самой поздней своей поры учится, совершенствуется духовно и умственно, достигая порою необычайных успехов, любит игру реальностей, смену событий, устремление к идеальной и невоплотимой цели. Такие люди прирастают талантом вплоть до самой своей смерти. Но кто знает – вдруг они тратят лишь потенциал, накопленный в детстве? Об этом много написано, многое служило сырьем для дискуссий, однако все дискутанты пытались объяснить явление исходя из того, что оно имеет быть и, следовательно, имеет быть нормой. Никто не пытался перевернуть проблему. Что, если сама норма аномальна? Если нечто пресекло естественное развитие жизни в самом начале, создавши плод-падалицу, ложную скороспелку с червоточиной и гнилью вместо жизненного стержня, полного семян? Рождаемся, живем, умираем, оставляя детей – а сами такие же безнадежные, вечные дети…

Нет, мои сын и дочь не таковы, думаю я. Они налились соком драгоценного кхондского знания, впитали в себя гармоничный мир, и он покоится в них, как змея-коата, свернутая в изумрудную спираль.

Еще я думаю: верно ли мое предыдущее измышление? Да, они оба быстро взрослеют – но, возможно, как животные, не как люди. А что, если медлительность человеческого детства – это всего-навсего слепая инерция жизни, интуитивно осознающей, но не желающей своего конца? Стремление природы продлить общий срок жизни за счет увеличения ее начального периода? Мы считаем, что раннее созревание и многоплодие влекут за собой досрочное увядание и старость. А если наоборот? Если подспудное, бессознательное чутье, предсказывающее смерть, подсказывает и выход из смерти? Пытается спасти человека, творя из него копии, оттиски, клоны? Что мы знаем о естественном сроке жизни, естественной смерти: может быть, и самая мирная кончина от старости – это насилие?

И тогда двенадцатилетняя зрелость вовсе не означает раннего старения…

Вот в это и упираются мои страхи. Судьба Серены.

Удивительные вопросы задает мне дитя, которое я соткала из своей собственной пряжи…

Или я сама себе их задаю, а у Серены – иные заботы. Внешне – совсем ребячьи, наивные:

– Ой, мама, из меня истечение.

(Испугалась, вижу, не очень, я трусила побольше.)

– Что, месячные? И кровь, наверное, чересчур яркая?

– Да нет. О том я тебе не говорила, само утряслось недели две назад. А теперь такое, что у племени рху-тин бывает тоже двенадцать раз и не имеет для себя слова, а у тамошних Живущих называется течка.

– Хм. Держись-ка подальше от кхондских носов, моя милая, а то как бы тому же Артику в башку не стукнуло. Или другу его Ратше.

Рассмеялась:

– Меня Хнорк заранее выучил, как запах отбивать. Конечно, и так всем понятно, с чего барышня витает в гвоздичном облаке, но это понятие мозгов не затуманивает.

Упомянутая гвоздика имеет зонтичное соцветье, как бы круглую шапочку, составленную из мелких махровых розеток бархатисто-лилового тона, и пахнет не совсем так, как рутенская, зато еще сильней. Обозначает в лесном быту примерно то же, что веночек, увясло девушки на выданье – в моем прежнем: та, что может стать твоей, если хорошенько попросишь, но до той поры – сугубый запрет.

А насчет Артханга я не зря опасаюсь. Мои с Арккхой дети заметно тяготеют друг к другу. Прошло то время, когда мое молоко соединяло их – теперь начало разделять. Молочное родство почиталось в Триаде крепче и внутриутробного: это служило естественным препятствием для заключения брака. Но с другой стороны, «сестра по груди» традиционно была для рыцарски настроенного Волка превыше всех женщин, а воспевание Благородной Дамы, все эти баллады, альбы и миннезанги – сами знаете, докуда могут завести.

Увы, прошло время Арташкиных фразочек типа «вырасту – на маме женюсь, а если постареет – тогда на Серене». Или: «Я только той отзовусь на гоне, что на Серену будет похожа, как месяц на луну».

– Малыш, – говорю, – так ведь твоя сестренка и на гон не выйдет. Она из другого племени.

– Она же кхонд! И ты тоже кхонд.

– Сердцем, одним сердцем, сын, – но не телом. И вообще вы моим молоком повязаны.

Это был крайний довод, с отчаяния. О том и сам Артханг не забывал, что никак не мешало ему предаваться мечтаниям.

– А если вы обе не кхондки, кто я тогда получаюсь с того вашего молока? Наполовину андр, на другую половину – инсан?

– Середка наполовинку.

Зря я тогда пошутила. Научной логики в его словах не было никакой, а вот в лингвистическом смысле он оказывался прав: в Триаде бытует выражение «впитать с молоком матери», в том смысле, что «впитать свою наследственность, кровь вместе с молоком». И вот Артик – о ужас! – затеял реветь, а кхондская малышня владеет этим умением виртуозно. Представьте себе нарочито негромкий и надрывный скулеж, который ввинчивается в уши аж до самого сердца – и тогда вы поймете мое состояние. Еле мы его тогда уняли…

И вот теперь, когда детки подросли, проблема встала с новой силой. Глядя на то, как они неразлучны: практически взрослая девушка и крупный поджарый волчий юнец, как поспешают у них в арьергарде их боевые друзья и подруги, братья, сестры, побратимы и подпевалы, как рождается малое кхондское племя внутри большого, – я пугалась. Нет, не инцеста, не свального греха, но незнаемого, непонятного.

А это непонятное пристигло меня совсем с другой стороны и оказалось трогательным и слегка комичным.

Заявился ко мне однажды Арккха. Дом был наш общий, но последнее время он только и делал, что сновал по Лесу, и увидев его после полугода разлуки, я на мгновение удивилась, до чего он сдал, и не то чтобы телесно, нет: глаза как бы выгорели, сделались такие светлые и углубленные в себя…

Но мгновение пришло и ушло, потому что Арккха устроил мне форменную демонстрацию своих мужских красот и доблестей.

Нет-нет. В самом начале он почему-то подскочил вверх, пружинисто лег на передние лапы, будто щенок, что приглашает поиграть, и заюлил своим холеным, пышным хвостищем, которым можно было запросто сшибать с дерна низкие еловые ветки. Затем растянул пасть от уха до уха и осклабился так, что меня невольно оторопь взяла; блеснул в лицо своими гладкими темно-желтыми клыками, показал язык с черным пятном у самого корня и выдохнул что-то вроде «Ах, бхесподхобная!» Лег на пузо и стал ритмично елозить по напольному коврику, изображая высшую степень подобострастия. Я решила было, что его настиг острый приступ старческого маразма – но тут очень кстати вспомнилась мне любимая в детстве книжка о волках Фарли Моуэта, и меня осенило. Это же был типичный ритуал сватовства, какой проводят для женщины, что не соизволила выйти на гон, только вот я до сих пор ни в чем подобном не участвовала – ни как подружка невесты, ни как сама не…

Час от часу не легче! Это ж он мне демонстрирует – мой раб навеки!

Теперь пошел второй акт драмы. Арккха собрал все конечности воедино, включая хвост, поднатужился и буквально прянул с земли – мне показалось, что он вот-вот вылетит в дымовое отверстие. Утвердился в боевой стойке: когти сжаты в комок, на прямых лапах чуть поигрывают сухие мышцы, голова вздернута, уши топориком, во взоре лихость и удалое веселье. Такого и седина не старит, а лишь обволакивает, будто лунным сиянием!

А что из зоба попахивает очень даже смрадно, так то не беда: у кхондов не принято обмениваться поцелуями.

– Татхи-Йони! Вот ты увидела, каков я. Стар и сед, но мужествен. И нет у меня жены, ибо ты лишь кормилица и воспитательница моих детей. (Ого, не одного Арта – и Серену сразу присвоил и подверстал к делу.) И хотя за глаза именуют тебя Матерью Кхондов (!!!), нет для тебя в этом прозвании должной чести. Счастлив и горд буду я называть тебя супругой, а прочие кхонды – наследницей моих мыслей.

– Ты думаешь, у нас еще могут быть щенятки? – спросила я в полушутку: верный способ скрыть смущение.

– Уж если тебе мало Артханга, и Куанда, и Рэхи, и Тхаммы, и Харта… и Серены, которая им всем хвоста натягивает, – то не знаю, как и угодить тебе.

– Так это не мне, я думала – тебе их еще надо, деток.

– А я вообще не о том, – Арккха устало шлепнулся на коврик и со скрябом почесал шею когтями левой задней: так вкусно, что даже помочь захотелось. – Слушай, Татхи. Я не один думал, все старшие тоже. Моя доля – держать Круг кхондов, а через это – Триаду вплоть до самой смерти. Сыновья мои молоды, и такая власть редко, очень редко достается сыну, Харту ли, Артхангу ли… Хотя, по правде, Арт – самый удачный из моих отпрысков. Однако ни он, ни прочие Волки не желают ни принимать от меня власть, ни ее оспаривать.

– И хвала судьбе. Царствуй.

– Не велика радость; и не те времена, чтобы тянуть до последнего. Я должен буду решить быстро. И самое простое – перед смертью вручить власть жене, как бы на сохранение.

– Ох. Ты что, чувствуешь ее в себе – твою смерть?

– Не чувствую – знаю. И легко рассчитать. Это уходит, как вода из надтреснутого кувшина, песок из двойной часовой раковины, и делаешься таким легким… Да ты не бойся чужого ухода, мы-то своего не страшимся. Коли за ним ничто, как говорят твои рутены, так нечего беспокоиться о пустом месте, а если нечто – так и совсем распрекрасно. Поговори-ка с дочерью, она и об этом знает побольше твоего, ей оно во всех щелочках сквозит и из-под всех швов проглядывает.

– А то погодишь, может? Ты, на мой взгляд, вовсе и не стар.

– Стар, милая моя Татхи, и не так стар, сколько предусмотрителен. Мне еще обучить тебя надо.

– Тогда если Артика временно? А меня при нем регентшей. Королевой-матерью.

Арккха узнал от меня некоторые обычаи земли Рутении и не удивился такому обороту.

– Артханг выбрал себе такую тропу, что она уведет его вдаль из Леса.

– А я и подавно чужачка.

– Ты-то? Да ближе нас у тебя нет никого; значит, и ты для нас как кровь из шейной артерии, как помысел в груди. Ты не такой кхонд, как мы, но говоришь на нашем языке. По душевному складу – из Лесного народа и умеешь Лесом дышать и думать; сумеешь и жить с Лесом внутри. Ты не черный андр, не белый инсан, но поймешь и их – только начни это уже завтра. В твоем распоряжении будут лучшие головы кхондов, искуснейшие руки мунков и вся сила кабанов. Самые лучшие друзья и советчики.

– Я и сама предпочла бы советовать Кругу, а не решать и властвовать на нем.

– Круг сам собой не соберется – нужен голос, произносящий слово единения. А таких, кто любит решать и властвовать, ему не надо.

О чем-то схожем говорил мне Одиночный Турист в последнюю минуту. И еще одно всплыло из подсознания, которое до сих пор мешало мне представить рядом с собой кого-то, кроме…

Запись пятая

Одиночный Турист в своем странствии не должен быть обременен ни вещами, ни привязанностями, ни неисполнимыми обещаниями.

– Арккха, я имею право сама владеть своей волей?

– Ныне и всегда. Не для того, чтобы тебя связать, мы дали тебе еду и одежду, тепло и мудрость. Если бы мы пожелали обеспечить всем этим твое нынешнее согласие – то немногого бы стоило наше добродеяние.

– Тогда я согласна, Вождь. Послушай, а свадьба нам по чину полагается или как?

Он расхохотался. На лай это было все-таки очень похоже.

– Привереда ты, Татхи моя Йони. Будь постарше Серена – к ней бы посватался.

– Правда, что ли?

– Нет. Она не лесная, предназначение ее шире. Тоже вылупится из лесного яйца и пойдет дальше.

Вот распредсказался! А свадебного пира, жмотина, так и не устроил. И добро еще не принято было его отмечать. Конечно, частный случай брачного договора – не грандиозное бдение при новой луне, которое завершает брачный гон: тогда затевается пирушка для молодых кхондов, посиделки для юных кхондок, и песни, которые поднимаются в ночное небо с обеих сторон, нисколько не похожи на гимны. Но Арккха вообще удовлетворился тем, что объявил о своем союзе на очередном Кругу; как печать поставил на документе, который давно уже написан, отредактирован и только ждет подходящего часа. Однако, зная мою склонность к символам, поднес мне лично оригинальный свадебный букет: что-то вроде местной киви, которая смахивала не на фруктовую мышь, но на целого барсука в тонкой меховой шубке, а уж пахла – будто целая дачная грядка земляники в жаркий день!

Вот наши мунки зато отличились. Собственно, это я первая сочла нужным, оправдываясь обычаем «племени рху-тин», устроить для всего местного отделения Триады ритуальное поедание типично рутенского продукта. Спасло меня то, что подавляющее большинство наших завело привычку бродить в окрестностях, у кхондов начисто отсутствовала склонность делать из еды торжество (так что отщипнули по крошечке для уважения – и довольно), а главное – трудолюбие и ухватистость Серены. Мы уже раньше заимели полуавтоматическую земляную печь на суккский манер, обмазанную изнутри глиной и с хитроумным рычагом работы Коваши – чтобы ставить продукты вниз или лепить на стенку, не рискуя обжечься. Замесили агромадную квашню на местном хмелю (пивные, винные и прочие дрожжи считались у нас аналогом рутенской «дури»), а потом устроили выпечку с одновременной раздачей всем желающим. Увозились и завозились до полусмерти, однако удовольствие доставили.

Так вот, где-то через неделю мой приятель Раух, седой, сгорбленный и юркий, подозвал меня мановеньем смуглого пальчика с длинным черным ногтем:

– Вот какое у меня к тебе дело, новобрачная. Ты нас почтила по-своему, и мы тебя, по твоему же обычаю, должны отдарить. У андров, говорят, тоже имеется похожий закон…

Я почтительно молчала.

– Ты ведь знаешь, что наши большие родичи снабжают Триаду грубой работой, а мы платим им нашей тонкой? Вот и в прошлый раз они привезли нам золото, волоченое и в прутках, и два камня. Просили сделать одно кольцо для них, одно – для нас и оставить в уплату то из двух, что больше приглянется…

– А теперь смотри, – он раскрыл сразу обе ладони.

На каждой лежала миниатюрная шкатулочка в виде грецкого или маньчжурского ореха. Крышки отскочили сами – так была устроена пружина. Внутри каждой коробочки было кольцо с камнем: то ли гранат-альмандин, то ли аметист очень глубокого тона. Однако стоило мне взять одно из них в руку – и пурпур, всколыхнувшись, обрел цвет Леса, королевской седой ели, листов куржавника после обильного дождя… Я вздохнула от восхищения и непонятного счастья.

– Это же идеальный александрит, Раух, а игра еще лучше, полнее, чем в нашем напоминании об императоре, почившем в бозе от руки народовольца. Ну, здесь это чудо, разумеется, носит другое имя, и окраска зависит не от времени суток, а от одного, кажется, душевного настроя и расположения. Пожалуй, не к лицу никому из кхондов так перед другими красоваться.

– Кольца – мункская забава или андрская, – согласился он. – Разве нужна такая в Триаде кому-то, кроме тебя?

Оба перстня показались мне почти близнецами – уж камни безусловно повторяли друг друга формой и отчасти огранкой: яйцевидные «капли». Первое кольцо было скручено в виде жилистой виноградной лозы с разбросанными по ней усиками и листиками, а овальный камень, некое подобие фасеточного глаза насекомого, создавал полное впечатление ягод, собранных в гроздь: такую тугую, что иные ягоды сплющились по бокам. Общая картина являла собой диковинное сочетание тончайшего в проработке деталей, скрупулезного натурализма и фантастики, неуловимой для разума. Второе изображало змею-коату, обвившую палец совершенно тем же изгибом, что и сестра ее лоза; только вместо листвы были чешуйки, напоминающие перья птицы, плавники и полукружья жабер. В очах мудрость соединялась с почти детской наивностью, свирепость – с нежностью, и происходило так из-за того, что в длинных изогнутых клыках змея бережно несла свое яйцо – копию первого александрита. Ее камень был покрыт более мелкими, плоскими гранями и поставлен так, что казался ярче, а внутри него почему-то постоянно горела густо-алая искра.

– Выбирай, Татхи-Йони!

– А надо?

– Хоть скажи свое мнение. Уж это мне необходимо просто позарез.

– Теряюсь: оба сходны и различны в одно и тоже время. Но виноград, хоть и не так красив, как-то ближе к сердцу прилежит, а змея – она чересчур живая, слишком богата внутри своего собственного сердца, чтобы служить безделкой. Так и кажется, что заберет твою душу за святотатство.

– У тебя душа инсана, – хмыкнул Раух. – Они считают, что изображать Умных Живущих слишком рискованно – те могут оказаться совсем иными, чем кажутся. Я думал о тебе, когда рисовал коату и выделывал ее перья, но знал, что у нас останется другое кольцо, символ счастливого супружества. Вот, держи! Вы с Вождем заключили брак для чести, но, может быть, ты или твоя Серена обручитесь им взаправду.

Чиниться не приходилось – он бы просто не понял.

– А теперь, – продолжал Раух, пряча шкатулку со «змеей», – послушай сказочку. Не один твой Арккха в этом силен, правда ведь?

– Камни эти привезены от нэсин, – заговорил он в слегка измененном тоне. – Удивительная там земля и отпугивает всех тех, кто на нее ступает. Можно войти в расщелину и внезапно оказаться на ледяной вершине, обдуваемой ветром, стать посреди моря песка и, глянув через плечо, увидеть прекрасный сад или величавый город. Ты сказала – мираж? (Я, кстати, не проронила ни звука.) Нет, настоящее. Поэтому-то андры, как ни воинственны, а испокон веку боялись встретиться с инсанами на их поле, даже когда спор с соседями был нужен самим андрам… Меняющиеся камни, так похожие на саму страну нэсин, большие мунки получили прямо из их рук в обмен на редкие добавки к рудам. Сталь у инсанов также отменная, и в услугах коваши они почти не нуждаются, не то что андры. Но это к слову… Такие изменчивые камни многого стоят, особенно парные: ведь их всегда называют глазами Снежных Волков. Кое-кто всерьез полагает, что Белые, умирая и истлевая телом, – в этом они такие же, как и все прочие Живущие, – оставляют после себя глаза, увидевшие слишком много для того, чтобы просто пойти прахом, и эти глаза усыхают и твердеют, делаются той не-жизнью, из которой возникла вся жизнь. А еще говорят, что их дети рождаются слепыми и им вживляют глаза их предков – так, будто бы, передается родовая память их народа. И в такое еще верят, что глаза Белых, алые в свете костра, зеленые днем, голубые в свете полной луны, – видят скрытое. Этот дар, умение видеть в прошлом, проникать в суть вещей, всегда связан со знанием. Подобным камушкам и ты, и еще более – твоя Серена всегда найдете применение. Твоя дочь идет по жилам своей умершей крови вверх, к их общему истоку; а это ремесло родственно ремеслу Белых и такое же волшебное.

– И будущее она сумеет познать, Раух?

Мунк отрывисто хохотнул:

– Если оно спрячется в прошлом от излишне любопытных глаз и носов – о, конечно. Только есть иное будущее – возникшее или испрошенное вопреки закону. Его надо уметь сделать, и я не поручусь, что сил твоей дочки хватит на то, чтобы мять время как глину, как наши большие братья – металл. Угадывает его тот, кто хотя бы стоит поблизости от Великого Делания… Знаешь, ведь Кольца Всеведения умеют незаметно расширить душу Живого, и он способен объять все сущее, если сам не пытается ограничить себя своим родословием и историей своей родной земли. Ну, я заговорил совсем как кхонд – больно уж заковыристо!

– Это ведь не совсем сказка?

– Да. Только мы почти ничего не знаем о таинственных Белых Волках, даже того, родня ли они твоему племени, как андрские кауранги. По слухам, они сходят со своих гор во время метели или с лавинами и сеют семя своего потомства среди нэсин. И даже доблестные нэсин их недолюбливают и остерегаются, потому что когда Белые зовут, никто не может устоять перед их зовом. Никто! Они ведь оборотни, как и их троякие Камни Всеведения.

– Значит, у этих двух племен, инсанов и Снежных Волков, есть бесспорные дети – не легенда, а живая плоть. Каковы они, Раух?

– Ты еще спроси, каковы Белые. Познаешь, откуда свет, – познаешь и что он такое.

– Ну что же, Раух, благодарю вас всех за подарок.

– Не за что, Татхи-Йони. Когда свершится то, для чего предназначены оба кольца, тогда поймешь, стоило ли благодарить.

Глава III. Маргинальная

Всю землю родиной считает человек —

Изгнанник только тот, кто в ней зарыт навек.

Имруулькайс

Брат… С тобою твое добро —

Лошадь, очаг, ружье.

Мой только древний голос земли,

Все остальное – твое.

Ты оставляешь меня нагим

Бродить по дорогам земли.

Но я оставляю тебя – немым…

Ты понимаешь – немым!

И как ты станешь седлать коня,

Ружье заряжать на лису,

И с чем ты будешь сидеть у огня,

Если песню я унесу?

………………………..

Дайте мне только палку.

Взамен я вам оставляю

Судейский парик и скипетр,

Монаший посох и зонт.

Дайте мне просто палку,

Простую палку бродяги —

И расстелите дорогу,

Ведущую за горизонт.

(Два стихотворения испанца по имени Леон Фелипе в вольной переделке Царственного Бродяги)

Мы с Арккхой продолжали жить одним домом, но с недавних пор он все больше времени проводил в своем собственном шалаше из тонких жердин. Я на правах «старшей половины» иногда навещала его: дети там не путались под ногами, и порядка было побольше, чем у меня, но явственная атмосфера кельи отшельника меня не так чтобы пленяла.

Разумеется, я показала ему кольцо-виноград, а поскольку мой Вождь был прагматичен куда более мунков, вывернула перед ним все их россказни на просмотр и критику.

– Окаменевшие очи? Не знаю, не знаю: любой камень видится мне живым. Либо застывшей каплей земной крови, что течет в глубоких жилах ее рек, либо свернутым бутоном, зародышем иного бытия, нам здесь незнакомого. Не только конец, но и начало жизни.

– Училась я вашей философии, училась, муженек. Что-то последнее время я от вас слышу одни потусторонние премудрости. А для меня актуально то, что рутены зовут социологией и этнологией. Ты же меня втолкнул во вполне посюсторонние проблемы.

– Вот и решай. Силы у тебя предостаточно.

– Ох, и на что я тебе вообще сдалась, инопланетное пришей-кобыле-хвост! Я же чужачка была и ею останусь. Вот Серена – та, хоть и не до конца понятная, но насквозь своя. Откуда ты взял, что уйдет?

– Кхонд, вставший на дыбки – вот и все, что она есть, и точка. Кхонд, чьи задатки рассмотрены в увеличительное стекло. Парадоксальный кхонд, вывернутый наизнанку.

– Ну… Боюсь думать.

– То-то, что боишься. Видишь – и робеешь перед увиденным. Ты хоть помнишь ее отца? Мужчину, который ее в тебе сотворил. Глядя на вас обеих, можно подумать, что Серена зачата от лунного света!

Отца? Какого? Я смутно припоминала нежного, вспыльчивого и слегка инфантильного сорокалетнего мальчика, который сделал мне того прежнего ребенка (девочку? мальчика?) и умер. В этой реальности не было ему места, как не оказалось в той, откуда я пришла.

– Ладно. Примем мужа за неучтенный фактор, – смилостивился Арккха. – Я так думаю, он записался в Серене так же, как и вся ее родня. Интересно, а то, чему я тебя сейчас учу, ей уже не передастся или, может быть, все-таки…

– Слушай и запоминай, – сказал он после паузы. – Как говорят рутены о своем Лесе?

– Легкие планеты. Они обновляют и порождают воздух, которым дышат все Живущие вплоть до них самих. Часть единого природного организма.

– Точно: однако для нас он значит куда больше. Впрочем, вы вряд ли способны понять свой Лес до конца. Лес – сердцевина цветка, лепестки которого – земные царства. Яйцо, в котором зреет мириад семян, зародышей этих царств. Очаг животворного пламени, которое переплавляет все формы в смерти и извергает в жизнь обновленными. Это диковинные формы, иногда прекрасные, порой ужасающие, и мы видим лишь ничтожную часть из них, потому что не всегда присутствуем сами. Скажи, почему ты не испугалась нашего лесного дома и нас самих? Я ведь понял: волки у вас – убийцы голых двуногих и кротких, поросших шерстью.

– Наверное, я верхогляд и фаталист по своей природе, Арккха. Простак, как говорят, по одному недомыслию просочится невредимым там, где умный храбрец сломит голову. Рутены часто боятся гигантских обезьян, да и маленьких, с такими цепкими лапами; бродячих собак, лошадей, крыс, даже кошек. А я – никогда. От вида змеи как-то жуть взяла – так быстро скользнула мимо; и то по незнанию. Ведь красиво, когда малая коата струится по камню ручьем холодного серебра…

– Ты права и в то же время ошибаешься. Нет, просто не умеешь взглянуть в глубь творения. Но это вовсе не мое дело – судить тебя! Змеи, как и все лесное, не добры, не злы, не прекрасны, не уродливы – они просто есть, и твои понятия любви-ненависти к ним неприложимы. Но – и это странно – андры ненавидят: не только созданий, а, кажется, самую оболочку Леса, хотя им кормятся, им дышат и сами прекрасно знают об этом! Ты можешь объяснить?

– Мои предки выжигали поляны в своем бору и своей роще, чтобы распахать их и засеять хлебом. А сами не доверяли лесу и предпочитали селиться на равнинах неподалеку, на вольной земле, как они ее называли, и под вольным небом. Так что это мне знакомо.

– Ручаюсь, Великой Степи они тоже не доверяли, ежели не хотели насовсем отойти прочь от своих Медленно-Живущих. Это знакомо кхондам: ведь андры с колыбели пугают своих ребятишек «Широкой землей» нэсин, на которую их могут забрать.

– Кажется, там есть чего опасаться, – пробормотала я. Но Арккха мимоходом обмолвился о чем-то неизвестном для меня, и я уцепилась за это всеми зубами и когтями:

– Ты мне уже говорил, что андры теперь ходят под инсанами. В чем это выражается – платят дань золотом и темнокожими рабами, что ли?

– Только золотом. Инсаны каждый год берут детей, однако заложниками. Им, как всегда, достаются по преимуществу сироты или такие, с которыми трудно их родне. Инсаны держат их у себя двенадцать лет и учат своему искусству – возрождать иссякшее плодородие еще более быстро, чем это делает Лес, лечить болезни, такие страшные, с какими наши сукки никогда и не сталкивались, смотреть на звездное небо. А потом эти взрослые андры возвращаются домой.

– Похоже, андры получают нечто стоящее взамен своих пропащих денежек. У рутенов такие отношения назывались вассальными. Слушай, а инсаны, случаем, не обязуются защищать андров от неприятельского нападения? Как бы выразить… От охоты других Живущих на андров?

– Погоди. Такое и вообразить себе теперь трудно – чтобы подобные нам по своей воле охотились на «голых шатунов». Сами нэсин, говаривают, – почти такие же любители позабавиться за счет наших младших Живущих, как и андры, и к тому же делают подобное на своей стороне Приграничья, но только они никогда не проливают крови сами. У них в правилах – обучать хищных летающих и кистоухих манкаттов приносить им добычу. Такое причиняет не больше смертей, чем дикая жизнь в глухих местах леса и степи. Ведь у тех двух племен есть свои леса и рощи, широкие пространства и реки, но все это не такое красивое, как наше… Нэсин нападали на андров тоже по правилам: не губить тех, у кого нет в руках оружия, не разорять мирных городов и земель.

– Постой. Скажи мне об оружии. (Дословно – «гибельной остроте»: само название отдавало средневековой архаикой.)

– Победив, инсаны запретили андрам то, что нужно для войны. Железные летуны андров легки и мощны; широкие дороги их проходят в теле скал; крыши городов упираются в облака; многие пространства засеивают они тем, что пригодно в пищу. Но на охоте у андров – дедовские лук и стрелы, копья и кинжалы, а для защиты чести – тонкие и длинные мечи.

Арккха обрушил на меня уйму незнакомой терминологии, но я поняла.

– Холодное оружие в век развитых технологий – и никаких возможностей для массового перекрестного самоубийства! Прискорбно, ничего не скажешь. Только ведь и строительным кирпичом можно по голове шандарахнуть, и из гвоздемета продырявить насмерть, и из крысиного яда ОВ соорудить. А уж взрывчатка, которую используют для прокладки тоннелей, и подавно штука самая благодарная. У андров, наверное, психологическая заслонка в голове?

– Не думаю. И нэсин тоже этого не умеют, разве вот Белые… (Он слегка поперхнулся.) Приспособить орудие вместо оружия – вовсе не такое простое дело. Мы на своей шкуре попробовали.

– Ого! И что это было?

– Попытка прочесать Лес цепями андров и одновременно накрыть сверху летунами с мертвой жидкостью.

Я отметила про себя, что технический прогресс явно был заторможен – или сводился к бесконечному усовершенствованию уже имеющихся моделей. Прадеды геликоптеров – и с тех пор никаких иных аппаратов тяжелее воздуха!

– Вы, как я вижу, уцелели: и Триада, и Лес.

– Но долго оправлялись. Андры тоже – полегло их без числа, и от своей же отравы, и от того, что Лесу оказалось не под силу держать Равновесие. Вот после этого мы и договорились с прадедами нынешних владык о… гм… о пожаротушении.

– Что у рутенов именуется компромиссом.

– Раньше-то наши Живущие ходили повсюду свободно, наподобие больших мунков, и к нам часто наведывались добрые гости. По торговому договору.

(Я забыла сказать: денег у Триады не было, но обмен подчинялся довольно сложным правилам – существовали как бы пустые всеобщие эквиваленты для пересчета.)

– И андры не теснились внутри своего племенного пространства, хотя всегда к тому тяготели. У них это называется чувством родины. Да что! Они и свою живую природу затолкали в рамки и не позволяют быть такой, какой ей самой хочется. И членов своей триады, Каурангов-Вынюхивателей и Фриссов-Скачущих, держат за рабов и вечных младенцев, а Котов и вообще недолюбливают.

– Тогда триада у них фальшивая: неравномерная, с неравными гранями, и незавершенная. Я так поняла?

– Да, – Арккха весь напрягся. – Татхи, ведь ты другое тоже поняла, верно? И не сегодня, а гораздо раньше?

Помолчали.

– Наша триада, Татхи-Йони, – тоже неправильная. В ней нет главы, того, кто бы говорил с Верхней Силой. Кхонды вынуждены были взять на себя чужую роль. Коваши могли бы делать это куда лучше – я думаю, именно они и были для того предназначены, – но не осмелились взять такой залог. Вот и бродят с тех пор одни, не сливаясь ни с одним из племен.

В моей памяти молнией пробежали аналогии: каиниты и город Баальбек, угольщики и друиды, маги и каменщики. Носители тайного знания, которого они порою сами боятся…

Вот, выходит, какая у меня роль, чтоб ее Черный Козел побрал: быть связующим звеном с трансценденцией или, по крайней мере, – военным советником.

«Успокоимся и попробуем нащупать возможности, – сказала я себе. – Голышом против латников тебя пока никто запускать не собирается».


Ученье мое на том пока завершилось, и я получила передышку. Муж повез меня на самую окраину Леса, к охотничьей полосе. Решив свои семейные проблемы, он позволил себе сдаться: ноги слушались его уже худо, и пришлось приспособить для него волокушу с двумя молодыми сукками в упряжи. Их это не так смущало, как меня, – я так и не посмела присесть рядом с Вождем, всю дорогу шла или бежала рядом.

Лес тут был иной, более регулярный. Когда его вырубают люди, а не чистят наши гигантские бобры, и потом делают посадки, это сразу выдает себя нарочитостью, как бы искусна ни была имитация. Так бросаются в глаза новые заплаты на старой ткани. И захламлено здесь было – не по обычаю наших кабанов, которые, разумеется, пытались тут прибраться, но постоянно становились в тупик. Что, скажите, можно сделать с кострищем в глубине пня, пепельной лысиной на месте луга, ржавыми банками и стеклянной крошкой, запутавшимися в траве?

Сам Лес, тем не менее, стойко держал круговую оборону: выставлял вперед жесткий авангард кустарника, где на ветвях посреди поникших и скукоженных листьев висели лохмотья того, что было некогда нарядной одеждой, вдребезги разбитые приборы вроде часов, мобильников и зажигалок – все это было брошено с перепугу перед то ли лешими, то ли блуждающими болотными привидениями, которые чудились тут всем андрам без разбора. А сзади подлеска виделась тьма мирового чрева, сокровищница фантазмов и порождений смущенного духа.

– Ты не оглядывайся, Татхи-Йони, а смотри перед собой, – заметил Вождь.

Там простиралась поляна, низкая и редкая трава, избитая копытами, изъезженная полозьями; а еще дальше – обширное, исчерна-серое зольное пространство. Полоса отчуждения. Нейтральная полоса. Ядовитая граница страны андров.

– «А на нейтральной полосе цветы – необычайной красоты», – тихо спела я.

– Через эту гарь андры вместе со своими фриссами перелетают на своих вертячках, – пояснил Арккха. – Иначе боятся, хотя сами же и сотворили ее своей мерзостной жижей. Нам здесь находиться опасно и по той же причине, что андрам, и по иной: мы существуем тут, как дикие Живущие в андрских рощах, милостью хозяина. Поэтому смотри и вникай – первый и последний раз в моей жизни.

Далеко вдали, сквозь некую дрожащую и сухую вуаль, висящую над выгоревшей равниной, округло рисовались то ли сады и парки, то ли низкие холмы, поросшие зеленью. Посредине вздымались блестящие пики или пирамиды, вершины их ловили и отражали солнечный блик. На подступах высились ряды труб, стройные, как свирель Пана, – извергали из себя белый, как вата, дым. Тихим жаром тянуло с той стороны, будто разогревалась огромная плита.

– Не скажу, чтобы это зрелище было мне противным, Вождь. Типичный субтропически-индустриальный пейзаж.

– А почему тебе должно быть противно? Мы не страну андров не любим и не их самих, а то, что они творят. Разные это вещи; и вовсе не одно и то же – не любить и воевать.

– Слушай, я пока не такой уж кхонд, чтобы ловить на лету нити намеков и ткать из них полотно общей картины. Ответь мне четко: вы сами предпринимали нечто против андров, помимо пассивной обороны – того сидения в Лесу, о котором ты поминал? Скажем, войну тихой сапой, партизанскую или пионерскую (мое слово обозначало в этом языке сразу ночь и фронтир); не только вытеснение людей за пределы, но и…

– Мы никогда не бежим прямо на стрелу или копье здесь, на окраине, – резко перебил он мое мямленье. – И правил не соблюдаем. На охоте и полуразумный зверь имеет право убить андра: это в порядке вещей, даже сами андры так считают. Мы пользуемся своим правом, и никто нам этого не запретит.

– А когда поле охоты простирается на весь Лес или большую его часть – вот вам и работа для клыков и когтей, и неутомимая погоня волчьей стаи, и тупой клин сукков. Охотник меняется местами с дичью.

– Не только; хотя и это одно опасно для андров, ибо Триада обладает разумом. Мы умеем создать впечатление: когда Волки налетают во тьме и сбивают с ног фриссов, роняя всадников, и когда мунки с пронзительным криком осыпают пеших андров камнями из пращ, это выглядит еще страшнее, чем есть. И еще андры любят пугать себя кхондской погибелью, которая невидима и неслышима, ибо догадываются, что мы можем оборвать их существование издалека. Эта наша сила льется по земле и с трудом досягает до летунов – отсюда еще большая любовь к ним андров. Только и среди них попадаются удальцы: мы убиваем – а им весело умирать. Какая прекрасная игра, Татхи-Йони, если бы ты знала!

– Регулярной войны с ними все равно лучше не затевать. Я плохо понимаю, как вы и в тот раз ее выдержали; а если Лес падет – и мы погибнем, и андры, да и нэсин, пожалуй, достанется.

– Им – не так уже: уйдут на ту сторону земли, – буркнул он.

Все-таки хитрец никак не раскрывался передо мною до конца. Что значит «уйдут» – и когда: до или после заварушки? Будут инсаны держать нейтралитет или нет?

– Довольно, я поняла самое главное: у Триады есть что противопоставить чужой силе. Теперь: сможем ли мы спровоцировать тех храбрецов, о которых ты упомянул? Не спрашивай только, зачем: сама не знаю.

– Выманить из скорлупы – работа легкая, – раздумчиво сказал Вождь. – Не то что туда загнать.

– А чем можно взять на испуг тех андров, которые ни в какую на Лес не пойдут, Арккха?

Он непонимающе воззрился на меня. Ну конечно, логика у меня типично женская, то есть нулевая: перескакиваю с одной мысли на другую, точно степняк, что едет одвуконь. Только и Арккха – не обыкновенный рутенский мужик с никакой интуицией.

– Ты мне декламировала как-то: «Бирнамский лес пошел на Дунсинан». Что в лесу? Триада.

– Конечно. А у андров – Псы и Лошади.

– Ну, Псы, эти плошколизы и вилехвосты, прямо-таки помешаны на собачьей верности. Они не захотят быть вдвойне предателями: ты знаешь, что они когда-то откололись он нашего племени и пристали к андрам?

– Не знаю, но по аналогии могу догадаться. Вдвойне предателями не захотят, говоришь. А вдвойне спасителями?

– Подумаем. Есть еще оборзевшие кауранги от запрещенных хозяевами любовных связей. Говорят, бродят даже по фешенебельным паркам и улицам, всем видом излучая презрительную тоску. Андры иногда считают их отродьем злых сил, но не может того быть, чтобы никто их не подкармливал и даже не держал в дому. Фриссы… ну, эти туповаты, насколько я знаю, а дураки верны хозяину непробиваемо.

– Не все же они тупы.

– Я думаю о другом, Татхи, – Вождь покачал головой. – Большие мунки, вот кто нам нужен. Мунки-ремесленники, что населяют окраины андрских поселений. Мы ведь туда-сюда не ходоки, и нам всегда были нужны такие анд… такие двуногие, которые бы делали это для нас.

– Зачем им такую конфузность навязывать? У них с андрами торговля, а для такого дела нужно взаимное доверие.

– Конечно-конечно, – и фальшивые интонации у нас обоих.

Тут меня прорвало:

– Арккха, ты же по рутенским понятиям едва ли не едина плоть со мной, а по кхондским – обязан мне подчиняться. Есть ли смысл тебе хитрить с женой? Ведь не мунки – кто-то из настоящих андров приходит сюда, на пограничье, и гуляет понизу без боязни, как друг. Кто?

– Не приходит, – вздохнул он. – Живет.

Запись шестая

Существование – мост между тем, что ушло, и тем, что еще не рождено; звезда, которая отбрасывает два луча – вперед и назад. Мы существуем внутри этой звезды, внутри мгновения, которое каждый раз оправдывает свое бытие, творя из себя свое прошлое и свое будущее.

Вскорости он умер – в том своем особом шалаше: теперь я поняла, зачем он отселялся. Ради того, чтобы я и дети случайно не увидели того, что могло прийти неожиданно. Ритуал похорон был здесь краток и быстротечен – не то что жизнь. Хоронили даже без выпевания. «Всякий Живущий на земле подобен былию земному, – читала старая Канди, – и желтеет, и увядает, и простирается по земле. Но – смотри! – семя его развеялось, и укоренилось в неведомых ему краях, и дает плод новой жизни».

Его опустили в глубокую яму, что вырыли сукки в отдалении от нашей последней стоянки, утрамбовали ее и прикрыли дерном, до того аккуратно срезанным с этого места. Никто не посмеет осквернить могилу кхонда, даже андр нечестивый, но от самой ее не должно остаться ни следа, ни памятной метки, ибо недостойно Волка цепляться за то, что уже перестало быть им.

Мне почти тут же стало не до печалей: я вынуждена была принимать решения, мне не свойственные, хотя я их же и подсказала, и совершать действия, превышающие мой природный запас хитрости. Мы с мунками слегка гримировали кхондов помельче ростом и побойчее смекалкой и отпускали за кордон под видом каурангов-«ронинов». Дело это вначале было не такое уж хитрое, потому что только полосу отчуждения приходилось преодолевать в открытую, да и то в темноте. Приборы ночного видения у андров были, но до природных кхондских им было не дотянуться.

А тем временем мои вдруг повзрослевшие дети вели свои беседы, совершенно иные, чем у нас с их отцом, но почти о том же. Я затрудняюсь передать здесь эти речи дословно, куда более, чем когда речь идет о словах прагматика Арккхи и даже «четверорукого» поэта Рау. Серена владела не одним языком и не двумя, как я, а целым океаном. Если она пыталась навести мост между сходными понятиями латинского и кхондского, арамейского и мункского, отбрасывая тонкости триадных смысловых и обонятельных обертонов, внешняя сторона ее с Артхангом общения сводилась к дикарскому «твоя моя понимай». Пропадали озера полисемии, безбрежные моря значений схлестывались волнами, угасая, и тогда Серена, отчаявшись, посылала в придачу к словам осязаемо-образную, ароматизированную, ожившую в ее разуме картину; тем же отвечал ее брат. Это был невероятно быстрый и точный способ передачи информации: одного ему не доставало, скажем, на рутенский или иной подобный погляд, – национального своеобразия и колорита. То бишь ментальности.

Здесь я перелагаю их речь в пространные диалоги, которых далеко не всегда была свидетелем, а если и была, то не вникала из деликатности. Поэтому я не имею права ни сейчас, ни в других случаях, подобных этому, вести рассказ от своего первого лица. Тут я всего лишь передатчик.

Запись седьмая

Школа (философская, научная, общеобразовательная) – это вроде стрижки мозгов под полубокс. И похвальное единообразие в наличии, и мысленные паразиты не заводятся.

Утренний ветер колыхал ветки прибрежных берез, играя певучим сердцевидным листом, лениво шевелил низкими лапами иззелена-золотых пихт, а по пышным светлолистым осинам проходила – от пят до маковки – зябкая и зыбкая дрожь. Настоящим беззвучным шквалом рушился на долгую траву, перепутанную с мелкими и тонкостебельными цветами орихаллы…

…которые только что зацвели, и легчайший туман пыльцы поднимался над желтоватыми чашами, стлался по воздуху, будто переночевал у корней и пробудился только для того, чтобы улететь в дальнее странствие…

…задирал подол длинного белого платья, показывая смуглые, точеные ноги Серены, которая стояла, прислонившись к стволу. Ей, при ее наполовину кхондском, наполовину мункском образе жизни (бег всеми известными аллюрами и скоростное лазанье по ветвям), куда приличнее были бы штаны из чертовой кожи, причем настоящей, а не тканой: что до ткани – был во времена детства ее мамочки такой материал, типа обоюдосторонней байки, так вот он просто подделывался под то, что нынче требовалось «двуногому кхондскому дитяти». Однако на сей раз дошлые мунки собезьянили для Серены андрское платье девицы среднего класса: на плечах его поддерживали фибулы – такой, по правде, тонкой работы, какая «разорителям и погубителям» и не снилась, – по бокам до пояса шли типично спартанские разрезы, а сквозь его шелковый батист просвечивало все, что только могло просвечивать. Первозданного стыда Серена искони не испытывала, в отличие от андрок, которые имели его и поэтому бравировали тем, что всякий раз заново через него переступали; оттого платье приносило ей несколько меньше радости, чем рассчитывалось. Красиво – да, экзотично – без спора, зато на ствол не очень-то заберешься: мануфактура выдержит, собственная Серенина кожа ничуть ее не прочнее, только вот полы будут в ногах путаться.

(А откуда вообще появляется стыд? Наверное, выползает из щели между истинным и вымышленным мирами, между естественностью самих голокожих Живущих и коренной неестественностью их существования, размышляла иногда я на досуге.)

Артханг лежал у вышеупомянутых ножек во всем великолепии тонкого и плотного летнего меха, не исчерна-серого, как у большинства мужчин, а рыжевато-каштанового, в тон глазам. Легчайший платиновый отблеск, что играл на нем, все как бы углубляясь после каждой линьки, пристал бы не юнцу, а скорее женщине – не девушке, а именно женщине в расцвете летней зрелости. Самому Артхангу, тем не менее, было не до впечатления, которое он сегодняшний производит на самцов и самок. Он испытывал сейчас ту живейшую радость и облегчение, какую ощущает всякий кхонд, с которого мунки только что счесали полумертвый и тусклый подшерсток: что получше – маме Татхи на попоны, что похуже – на плотные подушки и матрасики для грудных мунчат.

– Ты его наяву видел, Арт? Этого манкатта?

– В том-то и дело. Уж сколько я перевидел андрских манкаттов-изгоев, а такого встретил впервые. И ростом крупнее, и масть иная, изжелта-светлая, а главное – повадка. Помнишь, ты рассказывала про рутенскую рысь, у которой еще на ушах кисточки. Не телом, не мастью, а вот взглядом подобен точь-в-точь. Отец года два назад…

– Что – отец?

– Я тогда при нем один случился – он спал в тени. Скакнула с ветки, прилегла к нему рядом на ковер и лизнула в нос. Я перепугался, потому что никогда не видел никого подобного ей. А он сказал: «Не трогай ее, это друг».

– Самка? Женщина?

– Да. Она поговорила с отцом, а о чем и на каком языке – я не понял. И ушла по верхам так тихо, что ни один мунк не почуял.

– Думаешь, она от нэсин?

– Та первая – точно. Но кто был сегодня – не знаю: может быть, она, может быть – только из их племени.

– Ради чего они заходят так далеко, Арт?

– Почем знать. Старшие кхонды и то не всё понимают в иноземных триадах. Отец знал куда больше, только, ручаюсь, он и маме этого не передал – разве что самое насущное. Чтобы узнать, надо своей шкурой испробовать – помнишь, как он говорил?

– Инсаны вообще загадка. Ты слышал, что они называют себя Странниками?

– Подумаешь. Мы тоже кочевое племя – ну, племена. Рассказывают, что они возят свои дома с собой, как Болотные Мунки, а не размещают по всему Лесу, как мы. Так ведь лучшее и мы с собою таскаем.

– Так ведь то, что получше, и Болотники прячут в потайном месте… – в тон ему и с легкой насмешкой добавила Серена. – Нет, я о другом говорю. То, что инсаны постоянно движутся по лицу своей жаркой земли – не удивительно. Я думаю, им хочется от нее многообразия. Но вот в глубинах ее стоят пустые и ждущие города много прекраснее андрских, дома и сады – это леса плодовых деревьев, братик, – ручьи и реки, которые вытекают из глубинных морей и впадают в подземные озера. Небо там, под базальтовым камнем, из глубокого хрусталя и еще светлее нашего; и нет там ни солнца, ни мороза.

– Откуда ты взяла такую небылицу? Ну, положим, мороза и тут нет, что он такое, я знаю опять же от тебя и еще Ратшин родитель говорил о снежных и ледяных горах много выше уровня океана… А как можно кому бы то ни было без солнышка прожить?

– Значит, и инсаны не живут. Только нет, там другое солнце. Ты подумай: вот у нас оно ласковое, нежное, пока до нас дойдет, весь пыл отдаст веткам и листьям. А у андров огнем жжет. Ты думаешь, почему они так боятся наших пожаров? Потому что тощие андрские рощицы что ни лето полыхают. Я не спорю, может быть они нас и задирают, и поломать союз пытаются: но я замечаю только, что в них нет любви к небесному пламени. Один страх и, пожалуй, благоговение. Вот тебе два лика солнца: почему бы не быть и третьей ипостаси?

– Выдумщица.

– Имей в виду, Артик: что я выдумаю – становится явью.

– Ох, кое-то сильно испугался, – фыркнул он. – Вот сейчас хвост подожму, только погоди маленько. А инсаны тебе, вижу, шибко нравятся.

– Не сказала бы. Я ничего толкового ни об андрах не знаю, ни о них. Вот ты видел их Кота или Кошку… Они одно со всей своей триадой, не как андры, и инсан никогда не появляется без своего коня или манкатта, а то и обоих, даже в высшем совете. Мне это кажется добрым.

– Оказывается, ты знаешь не только записанное в крови, а и то, что рассеяно в лесном воздухе.

– Мама говорит, что я читаю знаки Леса: всё, что принимают в себя кхонды, и мунки, и сукки, и всякая лесная мелочь. Но неточно: будто во мне прокручиваются папирусы, свитки, перелистываются кодексы.

– Это что еще такое?

– Знание, прикрепленное к лава-лаве или другой жеваной материи рисованными значками. Рутены так делают и андры, мне говорили, тоже.

– Но это ведь так примитивно.

– Зато отлавливать информационных рыбок из окружающей среды, не понимая, какой они породы, и увязывать со всей массой твоего знания – достойнейшее развлечение наших интеллектуалов. Полно, у меня на такое ума не хватает.

– Это потому, что ты ищешь, – пояснил Артханг с важностью. – В тебе, наверное, расставлен целый сад указателей – как на перекрестках расходящихся тропинок. А надо не искать, а замереть внутри себя, чтобы нужное знание само тебя отыскало.

– Прелестная метафора сознательной и подсознательной работы мозга. Эх, братец, такое со мной разве что во сне бывает.

– Каком сне? Расскажи!

– Это долгий разговор, – Серена присела на корточки, обхватив руками колени. – Я ведь сначала не понимала, чем отличаюсь от прочих наших Живущих, да и сейчас, по правде говоря, не совсем. Вы ведь разные и поэтому думаете на разный манер: кто отрывистыми звуками, кто мелодией, кто картинками или клубком ароматов. И каждый из вас сам по себе, а не просто один из племени себе подобных… А через меня все время будто лился какой-то поток, точно волосы через гребенку, но очень быстро, и я не успевала понять то, что усваивала. Это началось еще когда я была внутри, и продолжалось под кхондским небом. Есть два рода вещей: первые ты трогаешь руками, и они сливаются в… как бы тебе сказать… мир твоей игры, мир, где ты играешь, сталкиваешься, взаимодействуешь с такими, как ты, детьми, мелкими и крупными. А вещи второго рода сами с тобой то ли играют, то ли учат тебя. Это мир школы.

– Школы? Что это за слово?

– В Лесу ведь тоже учатся в собраниях, но это не называется никак. В маминой стране Рхутин есть дома, которые называются «Кормушка для скота», «Плодовая роща», «Ручной костер в доме». Ясли, сад, очаг. Это для малышей, а люди постарше учат и учатся, будто бы стоя под портиком, прислонившись к одной из его колонн – схоле. Ты не упирайся в образы, это я ищу для тебя слово-пароль. Оно было « Учитель».

– То, что у нас Наставник кхондов?

– Не совсем. Наставники дают вам Закон и Умение, а мой Учитель учил меня искать это в самой себе и быть самой собой.

– Разве этому надо учить?

– Вас, пожалуй, нет. Я же помню из моей родовой истории только преподавателей, которые всовывают в твою голову факты. Хотя самые лучшие из них всегда тайком дарили ученику умение мыслить на своей собственный лад.

– Наши Наставники покажут тебе все, о чем ни спросишь, но никогда не дадут этому окончательной оценки. Оцениваешь и приспосабливаешь в себе ты сам.

– Вот подобный Учитель был и у меня. Он то ли не мог, то ли не желал, чтобы я его видела, чтобы не влиять на мою душу. Когда он появился в первый раз – то был черный с золотом туманный шар поблизости от моего лица, а иногда круглое, чуть сплюснутое яйцо под моими ногами, голубое и зеленое, и оттуда исходило дружество. Да, вот верное слово – дружество.

– Ты ли-це-зрела мир с высокого птичьего полета, – добавил Артханг, объясняя скорее себе, чем сестре. Его тихий мыслеобраз вплелся в речь Серены, подобно ленте, нимало ее не исказив.

– Разве есть такие среди наших Летающих, братик?

– Некто знает, – неопределенное «некто» значило в языках Триады то же, что безличное «говорят», но еще более авторитетное и тайное. – Крылья этого Летающего парят под тучами, но разглядеть его нельзя и в самый ясный день; и он может поднять тебя с травы, по видимости не поднимая.

– Должно быть, меня и в самом деле поднимали, не поднимая: ведь потом я стремительно падала прямо в шар и слышала вдогонку: «Сегодня – битва франков с сарацинами при Пуатье, обратный вариант, кончившийся победой мусульман», или: «Социократия Древнего Египта», или: «Золотой век империи гуанчей». А то и просто: «Иди и смотри»… Это было то же, что вписано в мою кровь, но подробнее, пристальней рассмотренное, вставшее дыбом со страницы одной из книг мудрости, полное запахами пыли и пота, аксамита и тряпок, красочное, как одежда скомороха, тусклое, как древняя риза, тяжкое, будто щит; оно проходило сквозь меня, как двойное рогатое копье, и навсегда во мне оставалось…. А Учитель называл даты, клеил марки, ставил меты, иногда совсем уж непонятные тебе или маме: «Хабиру в Новом Свете – перстень из золота, средний виток; атолл Муруроа – кольцо из яшмы, печать из вороненого серебра; коронация джиннии Софии – обруч из орихалка, или, что то же, электрума, перевернутая рубиновая звезда о пяти лучах». Все эти фигуры вместе составляли Лабиринт, Дом Секиры, в который вписан свернутый спиралью и закрученный листом Мебиуса вечный Путь.

– Что такое эти обруч, виток, кольцо, перстень?

– Я тоже спрашивала и не получила иного ответа, кроме того, что это образы одного и того же, бесконечно варьируемые, и что я должна уяснить их смысл по-своему, так, чтобы он оказался внутри меня, а не снаружи, и в сердце, а не в мозгу. Это нечто наподобие игры… моей собственной игры, не прикрепленной по-настоящему ни ко времени, ни к пространству. Мне было необходимо только всегда иметь в виду, что все эти варианты одного и того же сплетены в Драгоценную Пластину и помещены в Дом, Который Есть Путь сам по себе.

– Я видел лабиринт из кустарника у суккских детишек. Там еще полно тупиков и перемычек. Если его накрыть крышей, можно представить…

– То будет дом, скрывающий в себе игру, но не Дом, который игра сам по себе. Эта игра, эти картины поглощали меня, я выходила из себя, чтобы участвовать в них, и возвращалась к себе, неся внутри новое пережитое знание. Но какое, зачем оно мне дано и даже как снова войти в него – того не понимаю. Это как будто не совсем знание моих предков – и они другие, и я.

– Мудрёно. Скажи еще, на что оно похоже, вдруг я пойму?

– На кхондский нартх, расчерченную доску с фигурками зверей и андров, которые движутся, составляя разные комбинации. На одновременную игру с тысячью таких досок. Все игры отбрасываются, кроме одного варианта, которому позволяют стать реальностью. Всё закольцовывается, только одной игре, самой прекрасной, позволено стать стрелой. Однако и отброшенные возможности каким-то образом остаются живы и полны цветения. На них учусь не одна я.

(«Глобальная виртуальная игра Бога с Живущими» – написала бы я на полях этой беседы, если бы они были.)

– Значит, не одна ты обладаешь такой странной памятью?

– Это не совсем память. Она стоит в стороне и закрыта для большинства. Точнее, никто, кроме меня, не помнит своих игр, хотя уроки извлекает. Я думаю, все Живущие должны научиться тактике, прежде чем примут участие в стратегических действиях. Знаешь, Арт, ведь из тех картин, что осели внутри, в памяти, нельзя уже извлечь урока: они сделались тобой. История, которая свершилась в нас, сделала нас такими, как мы есть, но не такими, какими должны стать.

Серена вздохнула.

– А еще это похоже на реку. Я иду по своим родословиям, переходя с порога ни порог против могучего течения, вплываю в приток – и вдруг это та и одновременно не та река, в которую я вошла. Двоится, троится, как в тумане… И вдруг, когда я перестаю ощущать, где верх и низ, в тумане неожиданно возникает цветная картина, открывается окно или витраж, и я туда вхожу. Ты понимаешь?

– Прирожденный кхонд, да чтоб не понял! Ты не перескажешь мне (дословно: не нарисуешь в моей душе) такую картинку?

– Ну, смотри. Это Учитель назвал Тридцатилетней войной: метка – железный кельтский крест с резьбой и куфическими знаками… Мы беженцы, которых согнало с родимых мест. Я еду на телеге, поверх узлов, мать, что-то причитая, ведет в поводу кобылку, которая в нее запряжена, а кругом – такие же крестьяне, одетые в тряпье. И дождь льет – такой холодный, будто в мире нет ничего, кроме осени. Навстречу нам скачут всадники в низких шлемах, похожих на шляпы с крошечными полями, в плащах, которые обвисли, как надкрылья жука. Внезапно впереди вырастает то ли стена, то ли скала вся в огнях, и внизу, во дворе, – факелы. Лошадь останавливается. Кто-то в широком и темном снимает меня с телеги, берет на руки и говорит: « Дом. Дом Единого».

– Ты показала готический собор. Мама такой рисовала прутиком на песке.

– Может быть. Кто-то из моих предков наверняка был рутенским немцем. Только, по-моему, то была древняя Ирландия…

– Ну вот, – вздохнула Серена. – Мама говорит, что я в свою семейную историю предков хожу, как ленивый щенок в библиотеку: у полок отметиться. Но все-таки умное знание у меня есть от природы, а вы своему учитесь. Знанию души и знанию тела одинаково.

– Не одинаково. Первому больше учат кхонды и кхондов, а второму – мунки. Они ловчее.

– По тебе и видно. А ты, случаем, не собирался сказать – «мунки-хаа»? Ведь это они раньше учили всю Триаду.

Артханг изумленно, совсем по-детски вякнул.

– У-йа-а! Кто тебе выдал? Или ты и мункскую родовицу в себе имеешь?

– Не мели чуши. В Лесу подслушать не нарочно – легче легкого. Так вот: почему я не должна учиться умом, а телом – приходится? Душе не поставлены границы, а у тела есть предел, и еще какой: любой хилый кхондский подросток меня мощнее.

– Вот в этом ты вся, ненасыть. Нет чтобы одной половине своей доли радоваться.

– Нашел радость. Да туда, в Лабиринт, входишь как в броне: боишься вдохнуть поглубже, глаза приоткрыть, к своей коже изнутри приблизиться. Эпидемии, пытки, зверства, облавная охота на инакомыслящих… Потом смелеешь: может быть, и плохо, что я стою как бы снаружи этих мерзостей и вообще всего знания – сторонний наблюдатель. А с другой стороны – разве я могла бы жить, если бы всё мое знание сразу загрузилось в меня? Нет, Сила нужна мне не меньше родословия, только пока такая же: стоящая вне меня. И не ради бахвальства. Не спорь со мною, я чувствую!


…В Лесу цветет сирень: белая, голубая, лиловая, пурпурная, аквамариновая и винноцветная, как античное море.

– Как ты хороша, Серена! Если бы молоко нашей матери не стояло между нами – сегодня же бы тебя взял!

– Дурень: тела-то у нас все равно разные. Мы от разных племен: я, по здешним понятиям, то ли андр, то ли инсан, а ты – кхонд.

– Мы вечно повторяем одно и то же. Да если бы дело касалось одной нашей наружности – пошел бы я к снежнакам, они, говорят, колдуны, – и научился бы перекидываться в кого захочу.

– Пошел один такой. Их и не знаючи боятся.

– Правда. Но ради тебя куда угодно отправлюсь и поклянусь в том, чем тебе угодно.

– Замолчи! Слово кхонда – дело кхонда, а мне твои рыцарские подвиги ни к чему.

Они замолчали – на обоих нашла жуть.

– Это ты, Арт, почему вообразил? Насчет оборотней?

– Увидел в шкатулке снежнацкий перстень. Мама не носит, ты не надеваешь – вот я и думаю, почему. Хорош! Имя ему – «День и Ночь». Я еще однажды видел у обезьян знаменитую андрскую «Прихоть», что из Ювелирной Палаты: тамошние ювелиры им тайком принесли оправить. Вышла брошь, и в ней те же цвета, зеленый и пламенно-алый, как бы укутаны в молочное облако и меняются как сами пожелают, в зависимости от своего настроения, а не времени суток.

– Вот он для тебя и получится в самый раз, перевертыш незадачливый. Станешь андром, а блохи твои в кого превратятся: в андриков – цветочных лилипутов?

– Во вшей, наверное. Платяных, самых гадостных.

– Шутим мы все с тобой. А про Снежных Волков я запомню. Не боишься, что запомню, брат мой?

Он молча глядел на Серену карими и влюбленными глазами.


…О щенке в библиотеке – не помню, чтобы я ей говорила. Сказала как-то:

– Тебе дано черпать из чужих душ и разумов, не беря в сердце. Это и преимущество, и изъян: живое дыхание миров тебе неведомо. Поэтому всё Живущее в Лесу к тебе приветливо, принимает тебя, тебе поддается, но ты им не владеешь. На то нужна зрелая сила, а ты пока дитя.

– А у тебя самой есть такая сила?

– Может статься, и есть. Нечто открывается и объемлет меня почти так же, как тебе тебя – твой океан знания. Я становлюсь Лесом, его сердцем – и вижу, куда моя кровь течет нехотя: оттуда уходит жизнь, эту ветку или цветок можно обломить; знаю, какая трава, такая жадная, набрала больше соков для исцеления. Но ведь подобное под силу любому кхонду.

– Они не превращаются в Лес.

– Так ведь и я не фантазирую насчет того, каков камень изнутри, будто обезьянка.

– Ох, мама, если бы твое было дано мне…

– Говорят, предки древних рутенов имели такие способности. Единство с природой, гармония, словом. Ты не пробовала дойти до самых корней, где человек еще не совсем человек, а, так сказать, цыган мироздания, не имеющий своей экологической ниши? Ну, с дерева окарачь слез или из саванны на двух ногах вышел?

– Пробовала. Обрыв там. Ну, тьма, как будто у меня совсем нет предков или разум их неадекватен моему. Не понять.

(«Первородный грех человечества. Это что, так фатально и тотально? – думаю я. – Или просто не было нас, а потом вдруг мы стали?»)

А дочь неожиданно говорит:

– Мама Тати, помнишь, ты говорила, что мунки-хаа напомнили тебе неандертальцев? Помнишь, да?


– Вот оно, кольцо, взяла наконец. Знаешь, как надела его – сразу что-то внутри изменилось. Будто раньше всюду была пелена, только я с ней родилась и ее не понимала, а теперь в пелене прокол, будто от иглы или лучика, и струна изнутри звенит.

– Внушила себе.

– Не знаю… Слушай, Артханг. Ты бы правда со мной пошел в селения коваши? Не напрасно тогда клялся?

– А ты что – до следующего торга не погодишь? Приспичило?

– Месяц назад они свое кольцо забрали, теперь жди еще столько и еще полстолька, и четверть столька… до бесконечности.

– Ну, если ты настолько спятила, что в незнаемую землю рвешься, будто там медом намазано, то надзиратель тебе уж точно понадобится!


– Какой предлог для мамы Тати выдумаем? – говорит Серена погодя.

– Зачем выдумывать? Время кхондов сейчас уплотнилось, и настала пора нам обоим вытряхнуть из себя остатки детства и принять печать взрослости. Мои сверстники давно выдумывают для себя испытания и преодоления, а кое-кто из старших юношей уже испытал свою первую взрослую авантюру.

– Мама не станет тревожиться?

– Нет. Ведь у тебя буду я, у меня – ты. Двое бойцов, которые вместе стоят целого батальона летучих вонючек!


(Негодники, негодники и еще раз негодники! Как все дети, они приняли желаемое за действительное. Не определили передо мной конкретную цель своих похождений; то же и с кольцом – позаимствовали втихомолку. Конечно, «виноград» был подарком Серене, и носить она его могла сколько влезет, хотя и не носила; но начать с того, что взять его в незнаемо какую эскападу вместо компаса – это еще додуматься надо.

Слушай, а утешило бы тебя, если бы дети пропали, а кольцо осталось?

– Не благодари, – намекнул мне дошлый мунк. – Дар может оказаться двусмысленным.

…Уже оказался.)


Земля змеиных лесов и болот, голубого лишайника, зеленовато-белого сфагния, громадных плаунов толщиной с мункскую косу и раскидистых папоротников, что раз в три года выбрасывают диковинные буро-вишневые соцветия, похожие на орхидеи. Дети попрощались с матушкой чинно, а на мункскую тропу свернули тайно, с воровской прытью. И налегке: в поиск самого себя с большой кладью ходить не пристало, лесные жители, все-таки. И идут по лесу, «где под каждым под кустом им готов и стол, и дом». Вот только болото – не особо дом родной. Еда здесь где попало не произрастает и под ногами не валяется.

Полустертые следы от широких ступней и от полозьев дареных кхондских волокуш тянулись недолго, будто и мунки, и их обоз погрузились в свои домики и полетели в метре от земли, как бывает это в счастливом детском сне. Можно было без конца натыкаться на скудные остатки становищ и поселений, на места, некогда угретые Живущими, а теперь насквозь проросшие болотной растительностью, что едва не мгновенно затягивает раны здешней земли, – и не находить ни самих Болотников, ни направления, в котором они ушли. Посреди топей обнаженные, наполовину мертвые деревья постукивали белыми ветвями без коры, еле выгоняя тихую зелень из самой вершины. Осока на берегу «окон» ниспадала книзу, купалась в блестящей маслянистой черноте. Почва под ногами колыхалась и сочилась водой – сплошные кочки, сердилась Серена. Артхангу, с его четырьмя точками соприкосновения, было куда легче, но зато его сестра была куда более чутка к опасности, и лишь благодаря ней они сразу же не оказались по шею в трясине. Потом-то Серена и шесты выстрогала, и круглые лыжи соорудила из корья – дело привычное.

Сама она шла в парусиновой куртке и штанах собственного изготовления, Артханг же, по ее совету, запасся комбинезоном наподобие рутенских «собачье-выставочных». Однако безмозглый гнус изъел их тотчас же и в масштабах, культурному кхонду совершенно непривычных. Серена обтирала братику голый нос и прыскалась сама особой вытяжкой, проверенной в Лесу экспериментально, однако вытяжка, бывши приготовлена из пиявочного секрета, упомянутых только что водных тварей не отпугивала, а напротив, манила по-родственному. Приходилось на каждом привале осматривать одежки изнутри: целебные пиявки походили на молодой шипастый огурчик, их следовало посылать в болото куда вежливей, чем простых, плебейских, видом сходных с ожившей и извивающейся граммофонной трубой. Кроме того, сестра постоянно расчесывала братца той же ежеподобной щеткой из махагона, что и свои волосы, отчего Арт немыслимо похорошел, а Серена слегка порыжела в краснину. Шла уже вторая щетка, первая от неопытности сломалась на третий день: плотность Артхангова волосяного покрова была – пулей не пробьешь, была бы пуля.

Побаивались и змей. Здешние, толщиной в палец, красивого янтарного, изумрудного и кораллового тона, считались Средне-Разумными; однако тянулись к теплу костра или тела без оглядки, как мотылек на свечу, а ведь едва придавишь – куснут еще с перепугу, чего доброго. Противоядие у наших странничков было, но немного.

В конце концов было решено костров не раскладывать, воду пить сырую, из родников или, на худой конец, из-под толстого торфяного слоя, чтобы не подхватить заразу. В качестве калорий они несли с собой медовую нугу, плитки из прессованного молочного ореха (представьте себе небольшой кокос, но с тонкой скорлупой и более густой жидкостью в сердцевине), а также лепешки из зерна, очень грубо смолотого между камней. Поколения юных испытателей собственного мужества (и женственности) разработали диету, которая забивала желудок как пробкой, не вызывала особой жажды и была не настолько вкусна и удобна в поедании, чтобы смолотить ее – из эстетических соображений – в первые же сутки. Для ночлега ими же было принято ставить, растягивать и крепко шнуровать палатку из просмоленного топлеными смоляными комочками – «глюздиками» или «глютиками» – пергамента: легко, прочно, не промокает, на крайний случай съедобно, а к следующему бродяжьему сезону можно отправить в котел на переварку и изобрести новый сногсшибательный фасон.

Из-за пресмыкающихся наши двое упаковывались со всей ответственностью и оставляли только те продухи, которые высоко от земли. Артханг, укладываясь спина к спине с Сереной, тихо ругался:

– Зря из ночлега делаем ловушку. Мигом порубят веревки, сгребут лапищами, унесут – и не выскользнешь.

– Мы с тобой еще такие дети, что любим страшные сказки, верно?

Он промолчал.

– Еще подумай, что игра в беспомощность – и лучший способ защиты, и верный способ приманить.

– Ну, ясно же… Не маленький.

Перед окончательным сном обоим и в самом деле вспоминались мрачноватые легенды из древней истории Леса, которые были так популярны у кхондских подростков, да и юные женщины любили слушать, ахать и требовать еще. В среду вождей и властных дам эти россказни не попадали, отсюда и некоторая наивность «мамы Тати» в том, что касается героического прошлого мункского и кхондского народов.

«…Кхонды сбивали врага с ног прямым ударом в грудь, шею или тот плоский мозг, который в подреберье, а то и вспрыгивали на холку и рвали горло. Такая смерть – честная, быстрая. В густой шерсти кхондов почти не видна была кровь их ран, а их гладкошкурые противники боялись зрелища своей. О, да ведь они так гордились, что они солдаты! На их мягком туловище улитки была стальная скорлупа, только мы и ею их калечили, ломая и прогибая так, что она ранила их нежную плоть. Малые мунки осыпали их градом стрел, камней и проклятий; сукки таранили клыком и копытом и втаптывали в грязь вместе с их слугами. Но Большие Мунки… Им не нужна была стальная защита – они сами были железные. Клыки и копья скользили по их коже, пращи и луки рождали по сути рой мошек, потому что навстречу их язвам мускулы Господ Железа тяжело вспухали, точно лава из зева каменных гор. Удар их руки мог вогнать в землю, удар ноги – расплющить древесный ствол. Да уж, давно мы не пробовали своей боевой силы. И не ели ни мяса врага, чтобы к нам перешла его мощь, ни мяса погибшего друга, чтобы он жил нашей жизнью…»

– А на чьей стороне бились мунки-хаа? – непременно спросит кто-нибудь из самых младшеньких.

– На своей собственной, – ответят ему. Наивности здесь не принято щадить.


– Брат, а брат, – Серена толкнула его в бок кулачком. – Ведь мунки-хаа были нашими главными.

– Гр-хм, – спросонья Арт не соображал, о чем это она. – Ты чего, сон дурной увидела?

– Нет, просто мойсон. И внутри него был Путь.

Он развернулся к ней передом.

– Мунки ведь и по сей день ощущают себя одним племенем. Одним, хотя и не единым. Вот как в большом племени рху-тин были пигмеи, гуанчи и патагонцы…

– И что теперь?

– Почему старая Триада воевала с андрами? Почему сами андры постоянно грызутся с инсанами? Потому что они разные или потому что в них слишком много сходства, чтобы можно было это стерпеть?

– Постой, не части – дай сообразить.

– Все войны моих предков, по моему видению и словам мамы Тати, начинались с того, что человек одного племени не признавал выходца из другого племени человеком.

(Мое замечание по делу. Говоря с кем иным, кроме Серены, я обыкновенно употребляла андрское по происхождению словцо аниму.Эта аббревиатура от «андр»-«инсан»-«мунк» более узка по смыслу, чем «Живущий» и означает всех вообще голых двуногих вне характеристик по полу и возрасту. Народная этимология сближает ее с анима«душа», а также с парапсихологическим понятием анимуса, мужского начала в женщине, что есть явная ошибка.)

– Ты хочешь сказать – имеющим те же права попирать собой землю.

– Угу. Как же – он ведь внешне почти такой же, как я, но, если разобраться, то и цветом, и волосом, и, главное, – запахом, духом, менталитетом совсем различен. Безобразие! А экономика, политика, территориальные претензии и классовая борьба – бесплатное приложение к той проблеме, какую один человек извечно составлял для другого. Надо обосновать неприязнь – ее и обосновывают. Только вот если бы разумное было абсолютно несхожим с нами – мы бы отнеслись к нему если не спокойно, то хотя бы без такой предвзятости. Рутены постоянно мечтали о встрече с затерянными племенами и видами, инопланетянами и прочей экзотикой… Их без труда мыслили более красивыми и умными, чем обыкновенный человек, и национализма, расизма в этих мыслях не было.

– Триада никогда не впадала в этот последний грех.

– Правда. Но войны вела. Понимаешь, чего в конце концов не выдержали мунки? Сражаться с иными двуногими для них стало невозможно, ибо они – братья. В этом они переросли и рутенов, и андров. И не сражаться – тоже нельзя: Лес бы пал, и Великое Осевое Равновесие нарушилось. Тогда они убрали себя как причину спора и неосознанного раздражения иных двуногих, вот что они сделали! Не сразу и не просто. Может быть, разделились по уговору: Малые, оставшись, уступили первенство кхондам, а Большие – или хотя бы их часть – стали помогать в бою андрам. Да, только часть, я думаю: остальные сразу откочевали и сели на болотах.

– Послушай, зачем им было вообще это делать – воевать против своих? Наставники говорят, что все мы издавна исповедуем Ненасилие и Неедение…

– Издавна, но не с начала и не все сразу. Чудило, ты как думаешь – твое племя уж такое незапятнанное? Андров пленных не кушало, в жертву Луне не приносило? И ни от чего не нужно было мункам оберегать своих новых союзников, кроме как от боевого клыка и честного когтя?

Артханг прямо подскочил на циновке.

– Серена, ты что такое говоришь!

– А то ты сам не собирал намеков и оговорок, не слушал кровожадных сказочек. Да не пугайся! Такое древнее варварство настолько в порядке вещей, что в нем есть даже что-то романтичное. Учитывать надо, а стыдиться – не особенно. Только в той мере, какая не позволяет замалчивать, не заставляет вычеркивать из памяти, начисто отрицать, кривя душою перед самими собой.

– Так, по-твоему, мунки-хаа уплатили и, наверное, платят андрам за то давнее прегрешение?

– Вот именно. Это не было ни уклонением от долга, ни предательством Триады, но…

– Смотрим мы на них двусмысленно. Почему до сих пор?

– Потому что справедливым было бы оставить или передать нашим мункам или кхондам Силу Камня. Вот об этом-то и сказал мне Учитель.

– Да лих-то его передашь, это как свой цвет глаз подарить! – вырвалось у Арта.

– Правильно, – нехотя подтвердила девушка.

После бурных разговоров и ей, и ее брату неотвратимо захотелось спать – и так, что целый полк больших мунков в древнем боевом вооружении не смутил бы этой тяги. Они враз повалились наземь и, уже без памяти, стиснули друг друга в объятиях, напоминая не юных мудрецов, а всего-навсего перепуганных зверенышей, кем и были в эту глухую и влажную ночь.


Утром снова пошли бродить. Свою еду экономили сколько можно. Артханг несколько раз учуял под землей нечто вроде гриба-дождевика величиной с голову ребенка: ядом не пахло. Серена вырыла подземный фрукт лопаткой, посмеиваясь:

– На трюфели рутены чаще свиней натаскивали, чем собак, а уж волка – ни разу.

Только на сырой вкус это было явно не трюфель, и привычные к изысканному питанию отроки еле прожевали скользкие и как бы кожаные ломтики, на которые расслоился «гриб». Мяса вокруг бегало и ползало неимоверное множество, но они твердо держались своего закона; иное просто в голову не приходило.

– Ты что, чувствуешь, куда идти надо? – то и дело спрашивал Артханг.

Он давно сменил победную рысцу на вялый шаг, и вела обоих по топям и сухим местам сестра.

– Знаешь, да, и чем глубже – тем сильней. Наверное, мое кольцо притягивается тем, «змеиным», и я иду по воле его хозяев. Доброй ли – не знаю.

«Захотели бы убить – мигом бы нашли, – произнес в душе Артханг, – а то который день плестись заставляют. А если то и не мунки вовсе! Камешки и впрямь, наверное, из одного снежнацкого черепа, вот и хотят снова стоять рядом.»

Им иногда казалось, что идут они все по тем же местам: те же кусты много выше их роста, те же папоротники с плотной оранжевой завязью, которая выметнулась на стебле наподобие руки, сжатой в кулак, – такая никогда не превратится в потаенный цвет и даст семя того же мужского пола, что и отцовское растение, – и те же деревья с удлиненной, блеклой листвой на самом верху и белыми, в пятнах, стволами. Только с иных тяжело свисали как бы круглые, в зеленоватой патине, пятаки и чуть позванивали в стоячем воздухе.

«Деревья погибают всегда одиноко, – думала Серена. – Не то что люди. А может быть, они сплетаются корнями в воде и грязи и передают знание по кругу, по спирали все шире – ради всего болота, во имя всего Леса? И это знание можно подобрать с земли, выкопать из-под нее, как грибницу?»


Сумрачный мир, облачный вечер… И вот когда они в очередной раз поняли, что не могут сегодня идти по вечным зыбям, трясинам и моховым подушкам, деревня коваши сама на них наехала.

Сначала брат и сестра увидели те самые тележки, опущенные на дерн – легкомысленно нарядные, они являли резкий контраст с унылыми деревьями. Главные дома начинались внутри этого «гуляй-города» и были иными: сбитые из грубых, едва окоренных бревен, прочных топляков, они глядели на пришлецов слепыми волоковыми оконцами толщиною в одно бревно. Крыши из древесных же пластин, вылощенных медным «зубом» так, что по ним без задержки стекал дождь, почти упирались в землю, врастали в нее толстыми щупальцами; но если приглядеться, то были угловато выступившие из земли корни тех же высоченных белых деревьев, которые оплетали корзиной, подхватывали все строение и приподнимали его. Впрочем, деревья были уже явно не те (или все-таки те?), что прозябли посреди трясин и на окраинах: скорее пегие, чем белые стволы, а посреди бронзовой зелени местами просвечивало червонно-медное и рыже-золотое.

– Никак, эти дровяные скелеты нянчат хижинки на руках, – пробормотал Артханг. Он опустился рядом с сестрой, повалился набок, чтобы вьюк с палаткой тоже лег на траву и не давил хребта.

– И они куда бодрее, чем на безлюдье, – добавила Серена. – Хотя безлюдье-то как раз тут и есть. Слушай, братик, ты уж прости меня, если мы ненароком влопались куда не следует. Декорация тут самая что ни на есть зловещая.

– Ладно, не стоит помирать раньше времени. Кстати, где они все? Утром значило бы, что не проснулись, днем – в отходе работают. Но вечером добрые Живущие ужинают и спать ложатся.

– Не болтай лучше, а смотри и нюхай. Главное – нюхай, простак!

В самом деле, одна лишь тревога сердца и волнение крови не дали им учуять дым: совершенно незнакомый, густой, едучий и вроде бы земляной. Серене живо представилось ремесло углежогов и смолокуров, которые в закрытых, наглухо запечатанных ямах томят наилучшую, самую драгоценную древесную плоть – ели, кедры, лиственницы, – чтобы добыть чистый уголь, пригодный для благородной стали.

– Малые дети, и верно, крепко спят в такую ночь, и матери держат их у своего сердца, чтобы им не привиделось страшное; потому что эти ночи подобны кхондским ночам полнолуния, – заговорила она нараспев. – А отцы вынимают уголь и раздувают горн, и колдуют над кровью из каменных артерий, над сгустками из болотных вен.

– Откуда ты берешь такие слова?

– Это от коваши, – ответила она шепотом. – Так они говорят о цветных самородных рудах и о болотном железе, из которого отковывают крицы. Я слышу это через свое кольцо, Арт. И очень громко слышу.

– Ручаюсь, другое кольцо – у одного из здешних мужчин. Остаемся здесь или пойдем к нему, что скажешь?

– Пойдем. Ждать – страшнее всего, а ждать того, от чего не уклониться – и того хуже. А я, знаешь, боюсь.

– Я тоже, – ответил он бодрым голосом. – Так что вперед!

Они поднялись. Оба своих тюка, не сговариваясь, присыпали опавшей круглой листвой растущего на околице белого дерева – но не среди корней, которые призывно круглились над почвой, довольно сухой в этом месте, а в чьей-то широкой и уютной норе, покинутой, судя по ароматам, не очень давно.

Когда путешественники подняли головы от поглотившей их на краткое время работы, огляделись и прислушались, над ними в почти полной темноте, неподвижно и низко громыхала слепая ночная гроза.

– Поторопимся, – сказал Артханг, и Серена кивнула. – Когда начнет землю гвоздить, хуже нет оставаться под этими лиственными дылдами. Должны тут быть прогалины, просеки, лужайки – или нет?

Они побежали наугад. Серена вела брата, повинуясь излучению «двоякого камня», маяка в пространстве чуждых морей. Дым ощущался все ясней, пронзительней – а вот появилось между стволов и пламя, темно-красное, тяжкое, как все в здешней вселенной, и как бы покрытое коркой.

Внезапно гром как-то уж очень хлестко рванул тучи – совсем рядом. Молния ударила в вершину. Но дерево не загорелось – только явственно зарозовело от маковки до выгнутых кверху корней; пропустило небесный огонь в землю и само потухло, неярко белея в ночи.

– Серена! Видела? – крикнул запахом брат.

Она молча кивнула: у нее и вообще не осталось никаких слов. Оба как-то сразу оглохли, ослепли и онемели. Не раз побывав – отдельно от матери и прочих зрелых мужей и жен, вместе со сверстниками – на дальних больших озерах, они привыкли к тому, как в ритме Песни Прилива вздымаются волны со сквозным гребнем и плещут в небо, ударяют в серебряный бубен Владычицы, притягивают, отхлынув, сияние Небесного Верха, Хрустального Чертога; раскачивают Лес, извечную колыбель Живущих. Голоса юных кхондов только очерчивали этот невидимый узор, опевали тайну.

Но этой мункской ночью они испытали неиспытанное, увидели невиданное. Внутри глухого и заболоченного леса открылся перед ними широкий утоптанный круг; Артханг, который сразу же отступил в тень, подумал, что на нем собрались, пожалуй, все взрослые мужчины коваши, даже глубокие старцы. В сердцевине толпы неярко пылал тот самый огонь, что они с сестрой угадали издали; он выходил почти что из недр, из полуоткрытой земляной раковины.

(«Ведь это открытая плавильня, – впопыхах подумала Серена, – неподалеку от места, где жгли уголь. Обмазанная глиной яма, в которой дважды плавили крицу, и тут же кузнечный горн.»)

В центре круга темнел силуэт наковальни, поперек его геральдической гербовой полосой пересекла узкая, добела, до голубизны раскаленная полоса. Старый мунк держал ее клещами; молодой, коренастый – отбивал огромным молотом, направляя удары в места, которых касался чеканом (это слово почему-то родилось в Серене) главный мастер, тот, на пальце которого трепетало кармином и багрянцем змеиное кольцо.

А над поляной и наковальней, едва ли не касаясь их, повисло иссиня-вороное небо, и зарницы внутри него вспыхивали в том ритме, который задавал острый молоточек главного кузнеца; всполохи ложились все ближе и ближе, обжигая деревья и уходя по ним в землю, обступая и беря в полон, и грохот их был невыносим. Однако именно тогда, когда брат с сестрой были доведены до предела своих чувств, подобная второму дыханию, пришла к ним обоим сразу властная, подчиняющая своим ритмом песня:

Из прекрасных металлов создал ближний мир

И как ножны украсил кузнец-ювелир,

И назначил тебя сердцем их и путем.

Между молотом и наковальней вложил,

И клещами сдавил, и в огонь поместил,

Извитое железо чтоб стало клинком.

Черная бронза, красная медь,

Знаешь ты солнце, знаешь и смерть,

Белому золоту – ясно звенеть!

Сталь голубая, кромка остра,

Стала душа без упрека храбра;

В этом – сиянье Его серебра!

Ритмично вздыхал глубинный огонь, который раздували подмастерья, в согласии с грозой вздымались меха и груди троих мунков, и вспышки темно-рыжего пламени освещали эту непонятную фантасмагорию.

И вдруг молния, подобная видом дереву, растущему вверх корнями, или смерчу из раскаленной пыли, или расплетенному канату, который загорелся от соприкосновения с небом, вылетела из тучи и вбила себя в клинок. Наковальня, принимая молнию в себя, зажглась розоватым алебастром, а фигуры троих мастеров показались на миг выше облака. И сразу все погасло, окунулось в чернила – только рдел наподобие закатного солнца откованный клинок и ровно, пылко горели оба алых камня.

«Смотри, и твой снежнацкий глаз ожил, а серебро стало пламенем,» – хотел сказать Артханг. И еще он хотел объяснить сестре, что живые громоотводы еще и выкачивают из земли ее лимфу – глубинную воду – и кровь ее вен, которая клубками железа прикипает к корням. И тайный смысл обряда есть создание меча – перешейка между мирами, хотел он объяснить ей, но это было бы пустой тратой слов, зряшным сотрясением блаженно умолкнувшего воздуха. Он наверное знал, что и ей открылась та же тайна.

И тут, в тишине, отчетливо послышался голос вождя:

– Кхондское дитя-приемыш, пойди и возьми клинок с его ложа, если посмеешь.

Серена, чуть робея, выдвинулась из подлеска ближе к середине, и к ней повернулись взоры. Лицо ее было спокойно – очень спокойно.

– Это меч для военачальника, почему ты предлагаешь его девушке?

– Я знаю, что делаю. Да ты не боишься ли? Сюда ведь пришла без страха. Полно, меч наш не горячее твоей крови, Серена любезная.

– Ты обо мне знаешь.

– Равно как и ты о вожде коваши с именем, которое звучит так же. Наши с тобой кольца любят побеседовать, не правда ли?

Артханг следил за ними обоими из своего укрытия, не отрывая глаз и нюха.

– Что такое извитое железо? – спросила вдруг Серена.

– Перед тем, как позвать молнию, мы долго бьем по холодному мотку крепкой стальной проволоки, что неподатлив на иную ласку.

– Я тоже такая, вождь, – кивнула она. – Говорю так не от страха, а желая предупредить тебя.

– Да, но не совсем такая. Ты вроде обломка уже закаленной сабли. Когда ее плавили, раскаляли и били по ней с размаху, бросали в воду и окунали в масло, а потом подставляли небесному огню, в ней создались силовые линии. Они сохраняются и в самой малой частице и могут быть продлены; кто умеет – рисует по осколку целое.

– Ты прав, только и это часть истины.

– Неважно. Никто не обладает всем знанием. Ни я, ни ты. Так ты дотронешься?

– Хорошо.

Она протянула руку с кольцом, правую, – и крепко взялась за рукоять. С усилием оторвала от наковальни как бы прикипевший к ней меч и протянула вождю вперед клинком.

– Прими его из моих рук. Я это заслужила, верно?

Коваши улыбнулся, и удивительна была эта яснозубая улыбка на черном лице с черными глазами почти без белка: как блеск зарницы.

– Правдивы слухи о тебе, Дитя Лесной Триады, волчья выкормленница. Ты умна, и не так умна, как догадлива. Полагаешь достойным себя – хитростью перетянуть к себе нашу силу? Только ведь острия касается противник, а желающий доброго союза делает вот так!

Своей широкой, почти квадратной ладонью Коваши накрыл ее руку и переплел свои пальцы с Серениными; при этом алые камни перстней сблизились настолько, что и впрямь показались Артхангу глазами – не снежнака, какого-то иного и совсем уж непонятного зверя.

– А теперь говори начистоту, чего желаешь от нас, и помни: мое кольцо изобличит самую малую кривизну твоей речи!

– Лгать я не умею, и в хитрости тебе уличать меня незачем. Просто я заранее догадываюсь, какие смыслы вы, Кузнецы, сможете извлечь из моих слов, а какие нет, и приспосабливаюсь. Вот и все. А чего я хочу – это ты сам догадался: черпать от моих предков силу земли, которой обладали древние из них, так же точно, как сейчас я беру от них силу духа.

– Думаешь, мыэто можем?

– Нет. Но, как я поняла, умная сила моей души имеет корни в моем кхондском воспитании, и в той же мере сила моего тела могла бы прирасти вашим, мункским, умением чувствовать живой и чистый металл сквозь мертвую землю и вызывать его – тот металл, который готов вам служить. Лепить его по вашей воле, слагать в правдивую и ясную песню мечей, в хитросплетенную поэму кольчуг. Связывать царство неподвижной жизни с обоими царствами Живущих так же, как мои кхонды соединяют Лес с Дальним Миром во время пения Владычице Приливов.

– А еще ты думаешь, что одно дерзкое желание может послужить платой за другое. Первая твоя дерзость – решила прийти незваной, видела запретное. Вторая – захотела несбыточного.

Тон его казался скорее добродушен, однако Кузнец стоял за спиной девушки, впечатавшись в нее грудью и бедрами, охватив за талию рукой, свободной от меча, конец которого глядел прямо в лицо Артхангу. «Ишь как прикрылся, и не вызволить ее, – думал кхонд. – Хотя чести не уронить – это я бы смог…»

– Скажи свою цену, я заплачу, – прервала Серена братнины размышления.

– Зачем грубая сила Сжимающих Железо той, которая лепит и растапливает сами их сердца?

– Ты льстец. Назови хоть одно!

– Бьется рядом с твоим.

– Вот радость для меня: уж не твое ли это собственное?

Все это время Артханг прикидывал, что получится, если рывком обогнуть «болотного гориллу» с фланга, вцепиться ему в толстый загривок и перебраться к горлу. Выходило – ничего хорошего.

Коваши рассмеялся и чуть ослабил хватку.

– Хотел бы я узнать, что такое умное собрался мне сказать кхондский недоросль, который ошивается у нас по задам и почему-то полагает, что я его в упор не вижу.

– То, что сердце Серены отзывается не на ласковые слова, не на любовь, а на стремление к высокому.

– Прекрасно сказано! Воистину прекрасно! – всё так же улыбаясь, сказал мунк. Освободил ее кисть, передвинув свои пальцы чуть выше – рукоять меча была двуручной или просто удлиненной. Повернул острие кверху и отсалютовал; потом разжал тиски вокруг девичьего стана и ловко вынул оружие из тонких пальцев.

– Мы оба его окрестили – пусть не слезами и не кровью. Но свою долю их он еще получит. Что же, считай, вступительный экзамен ты выдержала, кхондка. Если бы ты не почувствовала, что делать и как отвечать, – не мы бы тебя наказали, а сама тайна. Ведь клинок уже впитал в себя молнию. Но ты сама способна уловлять молнии; ты стоишь не вдали от ключей скрытого; и ты умеешь учиться – следовательно, сможешь и познать. В общем, доставайте с братцем ваши манатки из-под коряги и шагайте в деревню ночевать. Лишняя постель у нас всегда найдется.

Запись восьмая

Кто спрашивает камень, что именно он чувствует, когда резец вгрызается в его плоть, чтобы извлечь из нее скрытое; железо – когда его раскаляют и бьют, дабы выковать упругую сталь; золото – когда оно плавится и, дымясь, изливается в форму? Но когда они в муках превращаются в статую, меч, кольцо, – именно так они добывают себе бессмертие.

То, что ночью казалось детям тисками, было колыбелью; мертвенное – возрождающимся, обновляющим одежду с каждым ударом молнии, с каждой струйкой воды, что двигалась вверх по стволу; угрюмое – патриархально добродушным и уютным.

«Мама бы сразу узнала разновидность эвкалипта, – думала Серена, сонно потягиваясь на высокой – чтобы не проняло сыростью – мункской постели. – Она не так помнит форму, как внутренний смысл, в отличие от меня, умозрительницы. Только это деревце как следует приручили. Стало быть, здешние мунки и старого лесного умения не растеряли, и новое приобрели. Вот эти няньки и оберегали детишек и их матерей, которые притаились в хижинах на время мужского колдовства.»

Но теперь все малое население высыпало наружу, и голоса манили туда же наших путешественников: пить воду из чистых родников и есть хлеб, который выпекали из метелок здешней травы, слегка раздавленных между плоскими камнями, – черный, как сами мунки-хаа, душистый, тяжелый и тем самым весомо подтверждающий извечную формулу гостеприимства. Плескаться в бочагах и смотреть в небо сквозь ветви: улиц, полян, кроме той, священной, и прогалов посреди белых деревьев, которых так жаждал Арт, на самом деле не было, ибо слишком большой роскошью и безрассудством казалось мункскому народу прореживать строй своих спасителей. Лес тут преобладал над легендарным Болотом, и это также был иной Лес, не Светлый, не Заповедный – Надежный. Жители его казались внутри своей обители уверенней в себе и оттого доброжелательней, чем в кхондских гостях.

Юным кхондам предложили остаться в той хижине, которую они заняли под свой первый ночлег, однако жили тут куда тесней, чем в Триаде, и Серена, попросив разрешения, сплела шалаш вокруг ствола белого великана с редкой листвой – молодого, не так давно выросшего. Крутые изгибы корней, оберегая, запеленала в тряпье, ненужное для здешних хозяек, укрыла циновками – получились опоры для сидения. Куда как хлопотно, да ставить палатку было скучнее, а жить в ней – тем более: кто знает, сколько продлится их с Артом учение.

– Почему ты пошла сюда, а не к тем из нас, что кормятся при андрах? Ты бы сошла за одну из их хозяек, если тебя чуть подкрасить, – спросила Серену молоденькая жена одного из старших Кузнецов.

Звали ее Мали, так же как всякого мужчину – Коваши, а ребенка – Онти, Онта. Различение имен шло на более тонком и глубинном произносительном уровне, чем в волчье-мункском эсперанто, и почти не улавливалось непривычным слухом.

– В совсем чужую землю идти? Да для меня это неведомо и страшно, – призналась девушка.

– Что, еще страшнее наших болот и наших мужчин?

Она, эта Мали, была очень хороша всем: широко расставленными глазами цвета ореха, сверканием крупных чистых зубов, яснотой мимики и ладной повадкой. Носик ее смешливо и мягко расплывался по равнине широкоскулого лица, и что бы она ни говорила, темные, с алой изнанкой губы поминутно дарили воздуху шутливые поцелуи.

– И ваших топей, и ваших болотных копей, и ваших огненных стягов, и ваших могучих магов, и даже – вашего магического оружия. Для чего они куют его молниями?

– Не всякое: только Отца Мечей. Почему бы тебе не спросить об этом у них самих?

– Потому что мне нравится спрашивать у тебя.

Снова смех, летучий, как бабочка.

– Это ведь не тайна. Какие вы оба наивные и славные, ты и твой брат кауранг… о, прости, кхонд, конечно же, кхонд. Нам самим не нужно ни мечей, ни копий, ни палиц, ни рогатин, ни наконечников для боевых стрел, однако мы их делаем. И когда андры поручают нам большой заказ, такой большой, что и ремесленники-отходники в слободах не справляются, мы делаем тут, в нашем Лесу, хозяина всему железу и всей стали, чтобы он дал им свою силу.

– Андры же не воюют.

– Воюют – раз в сто лет. Показывают инсанам, что те не столь крепко их оседлали и взнуздали. Выходят из-под из власти.

– Меняются ролями. Кто был надо всеми, оказывается подо всем.

– Э, нет! Никто еще не бил инсанов и не брал верх над ними. Сама их земля – она имеет верх и низ и не имеет низа и верха, простерта и сжата, открыта и прикровенна. Захотят инсаны – и никто их не отыщет. Как победить врага в его отсутствие?

– И еще у них есть тайна в горах.

– Помолчи об этом. Что ты знаешь – знаешь ты, а не мунки.

– Слушай, тогда скажи мне, нет ли у андров такой серой или черной пыли, которая сгорает мгновенно и без дыма? Палок или бочек, которые выталкивают заряд горячим воздухом или разрываются вдребезги, падая со стальных стрекоз, раня и убивая?

Мали поняла и сделалась серьезной.

– Нет: инсаны не велят. Гремучая пудра ломает для андров скалы, когда им надо достать руду для нашего ремесла или выровнять место для своего города, но это опасно и насилие.

– Так у андров есть горы?

– По всей границе с инсанами и с Болотом: наши мунки тоже там работают, кое-кто и живет. Еще андры играют огненной забавой в воздухе. Это красивая «мельница», если на нее смотреть в день праздника, только зачем раскручивать такую ради войны, говорит мой муж.

Серена немного привыкла ко здешней мункской образности; она была сходна, однако по меньшей мере не уступала той игре словами, которой тешили себя их лесные братья.

– Так думают одни мунки или и андры тоже, Мали?

– Многие андры. Если сделать оружие более сильным, чем самая крепкая броня и самый мастерский доспех, непременно явится лучшая защита. Тот, кто решился на первый шаг, исхитрится и на второй и изобретет непобедимое оружие, которое просуществует только один день – ведь отыщется управа и на него. Так и будет происходить до тех пор, пока однажды стрела не поразит все цели чересчур быстро, говорит мой Коваши.

– Твой супруг очень умен. Знаешь, моя мама говорит, что в Рутении производство вещей для защиты и нападения, «военно-промышленный комплекс», крутится наподобие именно такой мельницы и выдает, кстати, в виде своих отходов, самую лучшую технику для мира и прогресса.

– Я не так умна, как мой Коваши, только, по мне, лучше и огня не знать, чем такой прогресс.

– Не переживай: и племя рутенов не такое дурное, и племя андров, а думаю, не вполне последовательно.

Уже не для пользы общему делу, а ради любопытства осведомилась девушка у юной Мали, как это ее просватали за старика.

(«Вот-вот, ты здесь развлекаешься, уже и подружек себе завела, – ныл Артханг, – а у меня от безделья за ушами мох растет и иголки хвойные пробиваются.»)

– О, так я сама его взяла. Но и он, правда, мог выбирать из красавиц. Говорят так: если жена лицом приглядна и в любовной игре искусна, то ее мужу ремесло само в руки отдаётся. А если муж в ремесле крепок – его супруге честь и слава перед женами.

– Какова же честь и слава Мали того Коваши, что носит змею на пальце?

– Нет у него Мали.


Артханг смотрел-смотрел на все это и с полагоря начал затевать беседы со старым хозяином племени. Храбрости на то особой не потребовалось: тот почти сразу привязался к юноше, так непохожему на медлительных и «тугих думою» молодых мунков, и почти все свободное время проводил, купая руку в меху Волка: хорошо ревматизм лечит и остуду из самого сердца вытягивает.

– Почему нас именуют не только Болотниками и Хозяевами Камня, но и Господами Земли, спрашиваешь ты? Руда – кровь земная; иногда саму кровь Живых называют сходным словом. Глубинный огонь вливает в камень его кровь, пока она еще горяча и дымится. Земля – плоть; как и рудные жилы, она тоже порождение камня, небесных камней и земных. Она принимает отгорающий прах своих созданий, тех, что на ней, и тех, что вверху. Она мягка, это одеяние для грубого камня. Она еще не жизнь, но несет в себе и на себе мир Истинно Живущих. Живущие творят над собою тонкий покров воздуха. Так соединяются четыре стихии; огня, воды, земли и воздуха, – и так в сплетении с ними возникают три царства: каменное, растительное и животное. Но Коваши, Болотные Мунки-Хаа – оттуда и не оттуда. Они клинок, что вложен в ножны Земли, путь, что ей придан. Все племена высокого разума таковы. Не верь, что мы уклонились от своей начертанной в скрижалях судьбы: те, кто так говорит, не знает. Не верь никогда, если о любом из племен говорят только плохое: они тоже не знают.

– Вы часто ходите к андрам? – спросил молодой кхонд по внезапной аналогии.

– Я сам – нет, и моя Мали – нет. Есть такие, кто вообще не ходит, и такие, кто совсем переселился и даже имеет тамошнее имя. Но кое-кто должен все время передвигаться между нами и ими. Вот наш молодой – хотя какое уж там молодой! – вождь: в том одном его главенство, чтобы смотреть, чем занято мункское рассеяние, что мастерит и какими вещами торгует.

– Как его Мали – не ревнива?

– Нет. Она и в этом не наша. Как ушла когда-то от нас, так и все мункские чувства за порогом оставила.

Так шли рядом и сходились лучи бесед.


В остальном двое кхондов жили, просто плывя по течению, ничем особенно, более прочего, не увлекаясь. Даже интерес Артханга к философии коваши был отзвуком той сцены во время грозы, когда Серена поняла половину, а он – едва четверть того, за чем шли сюда, – и на том остановились, будто уперлись лбом в неохватный древесный ствол. «Не торопи событий и не догоняй их – позволь им накрыть тебя подобно большому приливу», – гласит мудрость Триады.

И однажды младший вождь остановил обоих прямо посреди белых стволов, где они пытались искать ягоду-черницу цвета грозовой сини, и сказал, будто не обращаясь ни к одному из двоих:

– Та, что привыкла скользить по Древу Историй так ловко, как четверорукий и хвостатый крошка-мунк, думает, что одного этого хватит для здешнего учения; и горюет, что не допущена.

– Я учусь. Разве ты не отметил сам, что я умею это делать?

– Верно. Но ты учишься пустякам и ото всех понемногу, впитываешь знание самою собой, без различения его значимости, – в надежде ухватиться за край сути. Слушаешь голоса нашего мира и качаешься на их волнах, как поплавок, подчиняешься, растворяясь и сама становясь этими голосами. То начало учения, не более.

– Что позволено, то позволено, – девушка пожала плечами, этот рутенский жест получился у нее как бы помимо сознания. – Может быть, ты думаешь, ваша Сила нужна мне, чтобы сжимать коленями бока фриссов или фехтовать?

– Для этого она тоже годится, – согласился Коваши.

– Боюсь, что вот я не только к этому одному пригодна… Так что мне делать, чтобы учиться на ваш лад – в вечернюю школу записаться?

– Нет. Повернись ко мне лицом, загляни глазами в глаза. Сила едина, но течет сквозь каждого из нас – попробуй узреть ее, как ощутила. Угадай мое заветное – это мой ключ к тайне.

– Я не гадалка, да и что тебе в том знании?

– Хочу проверить, понять, чего ты стоишь. Чтобы перенять Силу, делающую из мертвого живое, из застывшего – текучее, нужно быть не перекати-полем, а деревом, корни которого прикасаются к земной кости, собирают соки из ее тела и гонят вверх вплоть до конца самого малого листика.

– До сих пор я искала пути в живущем. Ты же хочешь, чтобы живым путем стала я сама.

– Как же иначе?

– Я не смогу. Слишком тонки хитросплетения той сети, в которую спутаны ветви деревьев – моих предков, предков Живущих на земле.

– Так зачем их распутывать? Прими все их, как есть. Ведь ты один раз приняла в себя молнию, только я не допустил ее ударить тебе в сердце и испепелить его – оно было еще незрелое, это сердце. Молния совершила круг и прошла меня тоже. Теперь она дремлет в тебе, в нас обоих – согнутый клинок, который ждет часа, чтобы распрямиться. Читай!

– Я не умею читать.

– Смотри в глаза.

Они взялись за руки – невольно, неосознанно; кольца притянулись друг к другу. Серена сделала усилие, чтобы сморгнуть, видел Артханг, и не смогла. Так шло время…

– Хватит. Теперь ты будешь каждый день приходить и читать во мне, пока я не скажу: «Довольно», – приказал Коваши.

– Это сродни плену, – отозвалась девушка. – Только разве каждый из нас – не пленник в самом себе?


Снова дни шли за днями. Артханг метался и ревновал, а Серена не находила в себе сил, чтобы его успокоить.

Наконец, Коваши сказал:

– Что ты читаешь во мне теперь? Пленница в пленнике?

– Слова о любви, которая бьет и раскаляет; брачует небо и землю. О твоей одинокой и потаенной любви, которая пыталась соединить несоединимое, но вместо того стала призмой, вобравшей свет любви вселенской.

– Ты угадала. Может быть, у тебя было о том головное знание, но это неважно. Главное – ты переживаешь это по-своему, я даже не знаю как, но неважно. Теперь ты умеешь читать во мне, сможешь читать и в других Больших Мунках, и они пропустят тебя к Силе. Но помни: ты не всевластна, как и всезнающей тебя пока нельзя назвать. И то, и другое стоит помимо тебя, как в хранилище. Тебе еще надо научиться управлять этим. Это опасно, но ты ведь и рождена для иного, чем все Живущие – у тебя получится.

– А теперь мы расстанемся, – перешел он на обычный тон, чуть ироничный. – Татхи-Йони скучает по кольцу, а я – по стольному городу Шиле-Бразза, где из песка растут сталагмиты, как в пещере. Вас с братом проводят, чтобы обратная дорога не была такой длинной. Да, кольца сослужили нам неплохую службу, для которой и были предназначены, теперь их нужно отдать. Но не торопись с этим, и я не буду. Случай заберет их сам во имя того, чтобы приманить и свести иную пару.

– А меч-талисман? Отец Мечей? Я хочу знать, что с ним будет.

– Тоже дождется своего. А пока скуем ему еще и ножны.


…Вот так моя доченька и соединила в себе все четыре стихии и четыре… ах, три царства мира Живущих. Четвертым царством, то есть человеком в полной мере, эта высокоталантливая свистушка пока еще не сделалась, по моему разумению. Я об этом не горевала: оно придет, не минует ее. Зато в лице мунков-хаа мы получили необходимых нам и весьма грозных союзников в затеваемой нами Великой Холодной Войне Нервов.

Ну и, разумеется, наши юные хитрецы и неслухи с блеском прошли инициацию и сразу же после нее были объявлены дееспособными и половозрелыми. Подвергнуть сомнению их россказни никому не пришло в голову: здешний народ уже давно и прочно уяснил себе нежизнеспособность и бесперспективность любого вранья.

Естественно, обоих тут же с ходу подключили к нашему проекту. Подоплека замечательной игры с андрами, которую я придумала и кхонды одобрили, заключалась в том, что люди-человеки никогда, по сути, не вглядывались пристально в своих младших братьев – и в физическом, и в духовном плане. Они так поверили любви и преданности своих каурангов и фриссов, что сочли ее слепой – а она таковой отнюдь не была. Что же касается физической стороны, то андрские кауранги отличались большим разнообразием окраски, формы и размера; специально вычленялись и культивировались породы сторожей, охотников, домоправителей и дамских наперсников и наподушечников. Поэтому кхондский тип сам по себе воспринимался как нормальная разновидность боевого, «служивого» пса. Головная боль наша состояла в том, что мы запускали их в порядочном количестве, и надо было создать внутри кхондов некое разнообразие – хотя бы мастей. А ведь подкрашивать темно-серую шерсть или вставлять в зеленовато-голубые глаза контактные линзы из мориона было неразумно – это легко могло выйти на поверхность. И что по сравнению с этим было – преодолеть ночью полоску золы и сажи!

Выручило нас то, что многочисленные и слегка презираемые андрскими селекционерами каурангские дворяне произошли от вторичного смешения каст, вычленяемых андрами по своему произволу и капризу, хотя иногда – по необходимости. Касты были красивы, однако склонны к вырождению, и для прилития крови приходилось держать «стадо» первоначальных собак, куда более единообразное. Но и возникшие спонтанно плоды мезальянсов и пылкой, но мимолетной страсти также тяготели к этой первоначальности; так что между отцами-прародителями и маргиналами, подлинными аристократами и «самострочными» дворнягами не было существенной разницы.

Вот на оба этих фланга мы и решили делегировать наших шпионов. Типичный кхонд выглядел как прасобака, собака без извивов и выкрутасов, пес без дураков – и нужно было только распространить наших посланцев на возможно более широком ареале.

Однако распылить новую кхондскую диаспору внутри страны Андрии – еще полдела. Были бы нам нужны только агенты влияния – можно было бы ограничиться и местными особями, которые охотно брали на себя слежение и передачу нам разнообразной информации – вплоть до последних фасонов и мод. Нет, на сей раз нашей целью был шантаж. Мы хотели вложить в мозги всей Андрии ясное понимание того прискорбного факта, что «лесных пришлецов» много и вовне, и внутри страны и что обнаружить нас, коль скоро мы покидаем среду нашего обитания, никак невозможно. Ну, разве что одного-двух…

(Кстати, если невозможно – это уже следующий, третий по счету этап операции, агитационный. Внедрить, запугать – и в итоге показать всем и вся, а особенно Псам, что кхонды и кауранги и на самом деле единый народ, этнос внутри этноса.)

Все это мы творили по необходимости не спеша, с большой оглядкой, как всякое новое и неизведанное дело. Но дружба с Большими Мунками давала блистательную возможность совершать все быстро. Они имели право держать в своих многочисленных фавелах и бидонвилях поблизости от центров андрской цивилизации каких угодно непородных псов и псиц, вписывать их в Освой вид на жительство, выпускать на промысел, давать вольную, красить и стричь по своему выбору. Вот к ним мы и подпустим первую большую партию.

А вскорости сюда присоединятся и кое-какие андры, которых потянет на добротную природность четвероногих мункских «коллег», их крестьянское земляное остроумие и неподдельную прямоту – кто следуя моде, кто – по неведению, а кто… Арккха намекал на особых андров, что вхожи в Лес…

Кое-кто намеренно.

Словом, посмотрим. Не будем класть все яйца в одну корзинку.

Запись девятая

Из сентенций кауранга Кудлая. Номер первый

Обливать метлу Великого Дворника в присутствии самого Дворника – сугубое безрассудство. Метить в период его отсутствия – слабодушие и трусость. Но быть лояльным власти только за то, что она тебя не трогает и прикармливает с рук – это куда хуже и трусости, и слабодушия, и безрассудства. Восьмой смертный грех подлости.

– Наводнять город и село нашими, угрожать тем, что мы не исполним, – это тактика, мама, – говорил сообразительный не по годам Артик. – И не самая лучшая. А какая твоя стратегия?

Мы сидели у тихого вечернего костра в обнимку: я перебирала его длинные когтистые пальцы, вытаскивая сор, он согревал меня пушистым телом.

– Стратегия? Не знаю. Цель могу сказать: предостеречь от беды. Она неминуемо обрушится на Андрию, которая попрала закон Леса у себя дома и переносит это уже в сам Лес. Ибо за одну «кхондскую обиду» Лес может вскорости отплатить сторицей и, главное, помимо желания самих кхондов. Стоит числу Размыслителей сократиться хотя бы ненамного, и почти невозможно будет сдержать спонтанную агрессию гигантского живого организма, непредсказуемого в своей сложности. Его силы будут тогда направлены на восполнение числа своих членов, но – вот ирония! – не высокоразумных, которые размножаются неторопливо и по сердечной прихоти, а незатейливых умом и прытких в исполнении Божьей заповеди созданий, которые, тем не менее, охотно ринутся прочь из Леса, чтобы творить его страшную волю.

– Разве Лес не благ? – спросил Арт.

– Лет через сто те андры, которые переживут экологическую катастрофу, пожалуй, воскликнут: «Все к лучшему в этом лучшем из миров!» Только не хочу я, чтобы потомки строили свое мудрое благополучие на костях дурных предков. А этим будущим предкам напрямую никак не скажешь: не воспримут.

– Я поняла, – вмешалась моя дочь. – «Почему притчами говоришь им?» – спросили как-то ученики одного из Учителей, под «ними» имея в виду простецов. Ты создаешь олицетворенную притчу. Так верно?

– Ожившую метафору. Живую картину, какими, бывало, тешились великосветские бездельники, – усмехнулась я.

Мы и не заметили, как вокруг нас собралось общество.

– Легенду, – щегольнул новым понятием юный Ратша. Он понахватался кое-каких людских словечек от тех, кто возвратился назад. – Андрское простонародье любит судачить об эпизоотиях и пандемиях, нашествиях термитов, которые перекусывают пополам бетонную сваю, плотоядных ящериц и удавов. Кое-что, по словам моего старика, – прямые россказни, однако назад тому лет восемьсот вирусное поветрие, изойдя из Леса, скосило подчистую весь город Мушкат с окрестностями. Тогда и построили новую, свободную от заразы столицу Шиле. Это записано на писчей тапе андров беспристрастными летописцами.

– Каждый пишет свою историю, малый, – скептически кривил уста мудрейший Раух. – Здесь, в самом Лесу, иначе смотрят на любое дело. Наше Равновесие и после андрской войны сохраняло внутреннюю иерархию, которая не позволяла ему обрушиться в хаос. Разумеется, тяга к увеличению потомства тем сильнее, чем примитивнее род Живущих, и в самом начале Возрождения всякая вредоносная мелочь плодилась куда быстрее, чем крупные деревья, подобные тем, что Серена и Артханг наблюдали у Больших Мунков, а также водные коаты, глуповатые и кроткие маммуты и двугорбые ибилы, которые дают такую нежную шерсть для прядения; тем более – чем племена Триады. Только границы естественного расселения не нарушались. Кровавая лихорадка – детище самих андров; со своей, так сказать, личной Триада справилась сама. А вы знаете, отчего произошел падеж скота, на который жалуются андры? Они же сами расстреливали свои полудикие стада с летунов, чтобы накормить выживших после болезни. И что та половина горожан, заболевших лихорадкой от своей скученности, которая выжила, стала невосприимчива к болезням плотской любви, – этого они как бы и не заметили. Снова занялись безопасным сексом, расплодились пуще прежнего. Беда получилась от происков злой силы, благо изошло от самих добродетельных андров, вот как они считают. Источник же того и другого, наказания и милости, – один.

– Мы. Великий Лес.

– Ну, для простоты скажем, что мы, хотя и Лес – только перешеек между видами бытия. Андры слепы на один глаз: блага не видят, за зло мстят, но и боятся его. От тех ужасов, которые приносит им соседство с Лесом, они за последнее время поотвыкли. Нет, ты права, Татхи-Йони, что решила чуточку напомнить о тех бедах андрам. А уж преувеличат они сами!


Место действия – Шиле-Бразза, Кристальный Город. Самостоятельные псы живут на его окраинах, потому что любят мягкую землю, не скованную ни камнем, ни твердой смолой; но промышлять – а попросту попрошайничать, носить поноску, устраивать представления скоморохов, а то и тянуть то, что плохо положено, и приделывать ноги оставленному без присмотра, – едут в центр.

Вот в переполненный вагон городской подземки входит собака явно местного происхождения: нежно-пюсового, то есть светлоблошиного оттенка с некоторой рыжиной, взъерошенная и с парой-тройкой свежих репьев на мохнатой ляжке. При этом виде подбираются – с большой долей брезгливости – длинные юбки, что до того без страха мели заляпанный пол; мужчины потуже запахиваются в плащи или мантии, отодвигают с пути следования пришлеца начищенные штиблеты. Рыжак беспрепятственно добирается до укромного закоулка в торце вагона, сворачивается там в сиротливый клубок и невозмутимо дрыхнет под лязг железа, умеренно тихую матерщину и душераздирающие вопли машиниста, который объявляет станции. Какофония достойна конца света, но спокойствие пса не пробьешь ничем. Вокруг него пустота, как на чашке Петри с фагоцитом посреди бактериальной колонии, но он не обижается: только время от времени, когда голос, что записан на магнитофонную пленку, визжит уж очень назойливо, приподнимает голову и чуть улыбается почтенному собранию, неожиданно приоткрывая удивительно черный и хрустально блестящий глаз. Наконец, он потягивается, задирает морду к окну и решительно встает на все четыре лапы навстречу дневному свету, что все ярче бьет сквозь щели в стальной облицовке туннеля. Тут поезд выскакивает наружу, тормозит, шипит сжатым воздухом, кауранг отряхивается и одним прыжком выскакивает в обрезиненную дверь.

– В гости к дружкам приехал, – язвит кто-то ему в затылок. – Или на дежурство. Карманов нет – так и за проезд можно не платить.

– Да это еще что! – отзываются ему. – Вот эта линия – желтая, а на зеленой один каурик что ни утро садится в поезд, причем в одни и те же двери, через десять остановок вытряхивается, а вечером снова едет назад. Его все контролеры знают.

– Они умные, куда умней, бездельники, чем хотят нам показать, – комментирует некий философ от сохи. – Только шляют от трудовой повинности и воинского призыва. Прищучить бы…

Но тут электричка вылетает на станцию «Сити-Централ», средоточие контор, банков, пробирных палат, министерств, пинакотек и прочих вредоносных предприятий. Двери предупреждающе скрипят и сверкают надписью, где одна буква стерта: « Осторожно, двери от… рываются автоматически» (а вместе с дверями – пуговицы, ремни, уши, пальцы, дипломаты и клифты), – затем раздвигаются, как сфинктер, и толпа дружно извергается из вагонной прямой кишки прямо на платформу великой столицы.

А днем посреди грязнейшего Центрального рынка совсем иные люди видят нашего рыжего клоуна в прекрасной компании: принявши свою любимую позу, некое подобие толстой запятой, лежит он на свежеоструганном деревянном поддоне и снова дремлет вполглаза и вполуха. Тут же, хвостом к морде и головой к хвосту, лежит черно-бурая самочка: глаза ее тоже прикрыты, только иногда вспыхивает на темном фоне светлое зрячее пятнышко, превращая обеих собак в наглядное воплощение древнего даосского символа. И от хребта к мозгу, от мозга к хребту, по кольцу больших полушарий и гибких позвоночных стволов курсируют мысленные образы настолько прихотливого вида и стиля, что ни один андр, даже ухитрившись уловить, не сочтет их таковыми.

– …зола и пепел, пепел и зола – граница двух миров посереди легла.

– Вулканические пепел и зола, положим. Самые плодородные изо всех. Это Путешественник Дан скрытно посодействовал. У него там, на вершинах, родственные связи… Только об этом помалкивай. Я вообще о другом. Не о самой границе, а о зоне охоты ваших «головных» дурней. Ведь все, что можно, вытоптали и потравили. Эх, а что там росло, на опушке! Ландыши величиной с наперсток, королевский скипетр – наподобие дикого гладиолуса, только синий, а пахнет-то как! Ночные млечники: блестят потаенно, дух еле слышный, зато поносишь во рту, а потом подаришь девушке – непременно влюбится. Теперь по весне одни бежевенькие такие грибочки вылезают, их и зовут не по-андрски и не по-кхондски: сморчки и слизки. А что такое грибы, слыхала злую раешную шуточку?

– Рифмуется с «гробы», кажется. А если серьезно – тянут из земли соли тяжелых руд, из воздуха – гарь от вертолетов, колесанок и труб.

– Лет через десять тот, кто ими питался, бесперечь помрет. Врачи стоят вокруг, судьбу его пытают: от старости погиб иль от кручины? Но дрянь своя в округе той витает, стирает им всей клиники картину. Детей к тому же плодят – а детки пойдут по стопам родителей, потому что куда еще идти? В свою землю и в землю Леса вбухали сотни кубометров отравы, по всем кругам разошлось. Ну, нам пока горя мало: это собирается у корней, наши чистят, жгут, добавляют к ювелирным изделиям и оружейной стали как присадки и вашим же хозяевам продают обезвреженное.

– Хм. Ладно, что напомнил. Позавчера по земле пришла партия товара, скорей всего, от «не-ваших» мунков: состав из тринадцати вагонов, три литерных, два простых багажных, остальное – пломбированный товарняк. Разгружали ночью, наших каурангов-тележников не допустили.

– Спасибо, что сказала, только не считайте больше этот экспорт-импорт: сами засветитесь, а кхондам без большого интереса. Главное тут – что андры от вас таятся: знает манкатта, чье мясо съела.

– Ты еще говорил – пусть контрабандисты в Лес за лекарствами больше не являются.

– Конечно. Мы по договору поставляем не самое сильнодействующее, а такое, что ни вреда, ни большой пользы не приносит: одну лишь несказанную приятность. А то ведь кое-кто из ваших хозяев попробовал клещегоном опохмеляться. Здорово забирает! На тот свет, я имею в виду. Дамы андрские наружным средством от волчанки и саркомы волосы придумали ополаскивать. Снова распрекрасно: шелк, блеск, густота, лысина у мужа – и то зарастает! Лет через двадцать так себя укрепят с точки зрения иммунитета, что с их новообразованиями разве мышьяк справится или двуцианидная кислота.

– Кауранги мало влиятельны. Мы и прежде пытались говорить своим близким – нюх у нас ведь работает. Нет, воруют свою смерть букетами, охапками, стогами… А я сейчас и вовсе бесхозная.

– Дружки и подруги среди хозяйских псов имеются?

– Переругиваемся помалу. Вот скажи, я… у меня… словом, прибегают двое-трое в мои критические дни, ошиваются деликатно. Я их отбриваю, как могу. Потом, когда башка прояснится, они у меня от стыда как шелковые становятся. Ты, одним словом, скажи, что моей команде изобрести – записки Старшим сочинять и подбрасывать? Сочиним. Только у них самих и так природная служба действует под зеленым стягом, между прочим, и наши права качает. Один пшик, конечно: слабые они и безоружные.

– Да не делайте вы ничего! Просто живите с тем знанием, которое мы вам даем, и передавайте его по кругу. Дружите с «зелеными», серыми, черными, желтыми, голубыми – со всем спектром. Поменьше парада собачьих суверенитетов и приоритетов, особенно перед кошками. Ну, а если прямая опасность или вообще мы срочно понадобимся – сами знаете, через кого звать.

– И всегда знали. Вот какова цель всего этого? И наша роль?

– Наверное, связать такую сеть, в которой бы увязла сила любой войны.

– Войны. Неужели – с Лесом?

– Боюсь, что не только. С нами понятно: эту беду мы отведем и прекратим уже тем, что нас много и неведомо где и кто эти «мы».

– Перемирие под угрозой – не самый достойный выход для хозяев. Они народ гордый.

– Так задумано, и это только начало. Тебе что, всю политику нашего Круга и нашей Старшей Женщины прямо тут вывалить? Я ж ее и сам не понимаю. Только одно мне ясно: взнуздывать андров никто из наших, лесных, не собирается, скорее – руки развязать. Хотят делать свои ставки – пускай делают. Главное, чтобы на Лес свою ярость не выплескивали.


…Еще картина. Крытая колесанка-такси человек на двадцать. Дверь уже готова втянуться в лакированный железный бок, когда в нутро машины прыгает юркий грязно-белый песик со впалым брюхом и карими лучистыми глазами, вертится на месте и вдруг ложится лохматым ухом прямо на модные туфли девушки ранга «высокой службы» – не аристократки, конечно, те почти не служат, – но классной модели либо секретарши. Та невольно улыбается краем розовых губ – песик неподдельно забавен, – а тому только того и требовалось. Трется мордой о чулки и едва манкаттом не урчит от внутреннего благодушия.

На своей остановке барышня аккуратно освобождает ноги, чтобы ненароком не грохнуть о пол собачьей головой. Говорит окружающим, словно извиняясь:

– Потешный псятинка: кроткий такой, услужливый. Шеф просил такую шуструю мелкоту на должность курьера смотреть.

Запись десятая

Человек то и дело вытворяет всевозможные глупости, и они – самое очаровательное, самое верное и в конечном счете самое лучшее из того, что он может сотворить.

В преддверии перемен я, Серена и даже Артик вовсю зубрим андрский диалект по школьным учебникам, которые одолжили нам мунки-хаа. Собственно, для того, чтобы переправить такие заурядные книжки через границу, не нужно было особого напряга: ценным показалось нам то, что вместе с письменной ученической премудростью нам посулили и учительницу. То была большемункская девушка, которую напоказ обучали в привилегированном андрском коллеже и, по-видимому, имели в виду приручить. В Рутении это диво дивное называлось бы «нацвыдвиженка». Голосовые связки у нее работали примерно так же, как мои, и андрский, по сравнению с родным наречием с его богатством музыкальных акцентуаций и прихотливыми словоформами, был для нее сущей игрушкой.

К моему изумлению, этот язык и для меня оказался нетруден. То ли мали Адриенна умела передавать свои лингвистические таланты телепатически, то ли у меня самой от кхондской жизни мысли заострились – но казалось мне, что я учу не чужой язык, а вспоминаю свой родимый. Другая лексика и строение фраз; совершенно иной – охранительный – подход к иноязычным заимствованиям; резкая, как бы рубленая интонация; но в целом – та же логика словообразования и формопостроения, что у меня «дома». Так, вратарь именовался воротником, ворота на подпятнике – скрипицей, а сама скрипка или, возможно, альт, – удом или лудом, на инсанский манер. Как я помню, в Рутении из данного слова произошло название не скрипки, но лютни… Впрочем, я путаюсь и заговариваюсь: имею дело со сходными понятиями, а воспринимаю их почему-то как одинаковые звуки.

Но отошлем сравнительную лингвистику куда подальше и займемся моими взрослыми детьми.

Артханг заметно возмужал после той экскурсии на болото, хотя тамошняя роль его была не из главных. Не заматерел, нет – такое начинается после первой настоящей игры с женщиной, когда она уступает тебе часть своей зрелости. Но держался степенней, рассудительнее. Ему предназначена была особая роль в нашей операции, хотя – причем здесь роль! Он и так охранял бы Серену в любом положении, в какое она ни попала, а как разовьются связанные с этим события и во что выльются – того и предсказать никто не брался.

Их отношения, однако, поохладели. В самом начале я рассердилась на этих незадачливых триумфаторов и развела их по углам, тем более, что и дела им поручались разные. А погодя, когда им снова разрешено было общаться сколько влезет, оба уже утвердились каждый в своем новом статусе. Арт – перманентный жених. Серена…

Нет, невестой это не назовешь, разве что в смысле «неведомой», «неизвестной». Лакомым призом – да: две силы, неявные, дремлющие, непонятно для чего предназначенные, встретились в этом полуребенке-полуженщине. В океан знаний она заходит привычно, как Фарадей глядел в словарь физических терминов, что стоял на полке. Мозг ее не обременен фактическим материалом и работает со скоростью молнии. Что касается непроявленного дара матушки Геи или, возможно, Сэрран, то я его не видала. Пригодился однажды, чтобы выхлестнуть воду из неудобной подземной скважины; для мунков Серена угадывает картинку внутри агатового или яшмового булыжничка, очень тонко воспринимает картину магнитных полей. Не знаю, что будет с нею дальше, а думать не с руки. Моя новая ипостась ложится на меня все более тяжким грузом.


…Артханг Путник двигался в пространстве раннего утра по хитросплетениям запахов. Нежные, с легким чесночным оттенком – строителей плотин и запруд, древоповальщиков. Давленой травы – тяжеловесных рогачей. Сыро-постные – глупых рассекателей волн, похожих на коату, но покороче. Назойливо выбиваются из-под всех наслоений нутряные, плотные ароматы сукков, мунки издают едкое марево, как будто сел близко от недавно потушенного костра. Его, Арта, собратья: крепкое благоухание самок, простой, однако с легкой пряностью, дух самцов. Близилась пора «малого», «дождевого» гона, когда те, кто упустил свое весной, могут попытаться наверстать упущенное. Вот сестра и отогнала его от своих милых ножек: иди промышляй, авось поймаешь кхондицу своей мечты, синюю птичку с радужным пером… О Синей Птице Счастья Серена ему рассказывала, что была такая игра одних перед другими на помосте, «сцене». Саму идею насилия над судьбой, таланом, талантом Артханг принял без радости; вот явление с нерожденными детьми на небесах вызвало у него неожиданный отклик. Это же надо – создай нечто свое, хоть болезнетворную бактерию, что ли, иначе не родиться тебе в нижний мир! Сама идея злого ли, доброго, однако – явного досотворения созданной Вселенной поселила в нем известные сомнения в ее всамделишности, и теперь он то и дело норовил исподтишка пнуть ствол либо ущипнуть за хвост непроворного мунка, надеясь, что мир от рассеяния или рассеянности не поспеет собраться и оплотниться и выдаст себя. То было не хулиганство, а обычная проба нового знания.

Образ Синей Птицы ничем для него не пахнул: реальные Живущие-В-Небе были вонючи на все сто возможных ладов, крикливы и бестолково хлопали крыльями, пытаясь растолковать ему что-либо. Зато «счастье» принимало отныне вид голубошерстной, светлой, как пух новорожденного тюлененка, и статной волчицы, за которой тянется фиалковый шлейф ночных благоуханий. Только вот светлые и дерзкие ее глаза, несмотря на изумрудность оттенка, были почему-то глазами Серены, сестры и лучшей из женщин.

По ходу дела Артханг перекрывал чужие метки: на мужские клал с подтекстом – «выходите на бой ради вашей прекрасной дамы», рядом с женскими изливал традиционное, не имеющее пока земного образа чувство восхищения всем их родом. Запах сестры смутно маячил в глубине этой незримой паутины, как светляк поутру: не обещание, только его тень, рефлекс чьего-то блеска, прохлада, от которой жарко теснило в груди – помысел, но не его средоточие. Ты есть я, я есть ты, посылал он ей свой запах подобно паролю; нить молока неразрывна и непрестанна, если я мечтаю о несбыточном, тебе ли осуждать меня; ты сама гонишься за тем привидением – или провидением, – которое наслало на тебя кольцо с виноградной кистью.

Внезапно молочный запах (мама Татхи – лоно – грудь одна для двоих) сгустился, сплелся с резким духом железа и бронзы, спрялся в нить, и по ней прошла к Артхангу тревога. То был как бы провал между морскими волнами, спад одной, нарастание другой, – но еще раньше, чем он сообразил это, молодой кхонд уже мчался неостановимо и прямо, будто коата, устремленная к добыче, и от его головы в обе стороны расходились незримые валы, дрожь которых достигала до границ Леса.


…Вертолеты с акульей головой и вихлявым двойным пропеллером – посереди изогнутое коленце, они летят коленками назад, жирные кузнечики, саранча тинного цвета с дурным запахом перегара. Лесники-андры на таких не катаются, их механические твари погрузней и без таких широких полозьев. Все равно в лесу им не садиться, трусоваты, пожарники погорелого театра! Однако эти три хлопаются на поляну с чувством, толком и расстановкой, по углам почти правильного равностороннего треугольника, – и из ближнего через широко распяленную корму выгружаются люди и кони. Вернее, андры и фриссы.

Серена зашла за ствол осины: в дрожащей тени ее не увидят, платье на сей раз охряно-желтое, да и не платье – скорее туника на лямочках: в случае чего мигом залезу наверх – и прости-прощай, кавалеры! Да, а ведь это и впрямь кавалеры, не черная кость: поверх тонкого доспеха – роскошные плащи, береты с пером лихо заломлены набок, на ногах поверх штанин – не шнурованные башмаки, а сапожки. Вздымаются разлатые копья с флажками понизу странного трезубца – средний железный лист широк и прям, два боковых топорщатся в стороны, лежат почти поперек древка. Все яркое, вишнево-золотые и ало-серебряные переливы тонов звенят наподобие рогов и фанфар в холодеющем воздухе осени. (Вид чужих теплых одеяний заставил самое девушку ощутить легкую дрожь.) Что это у них под сукном да бархатом – кирасы или панцири? Квадратные металлические пластины приклепаны – о мерзость! – к бычьей коже, таковы же и широкие пояса с ножнами. Наверное, думают – очень красиво. Доспех, а вырезан до ключиц, чтобы жабо показать.

Из другого летунца посыпались на траву стандартные камуфляжники: эти в пегих комбинезонах, только поверх них – обтянутые тряпкой безрукавые кольчуги, никакого щегольства, но куда большая надежность: по запаху – первоклассная сталь.

Серена впервые видела столько андров зараз – и так близко. И впервые наблюдала, как заваривается правильная охота.

Обликом андры показались девушке не чудней мунков-хаа: вроде бы пообугленней с поверхности, зато волосы, длиной до самых плеч и забранные то в косы, то в узел, – светлей некуда, почти белые. Белобрысые негры, определила она. Вот чертами – скорее европеоиды или – как его? – северные арийцы, только навыворот. А уж кони-то какие! Огромные, метра под два с лишком в холке, грузноватые телом, как шайры, нет, скорее – лемурийские ателланы; глубокая грудь, широко расставленные ноги, щетки до самых подков, но на удивление поворотливы, приемисты. Все – вороной, караковой, реже гнедой масти. Идеальная порода для крестоносца, почти равнодушно отметила Серена. Или – охотника. И на кого это такое ополчение собралось?

Тут она вьявь видит – на кого. Горбатый темный загривок развалил далеко впереди ковыльную шевелюру луга. Свернул в сторону тем своеобычным движением, которое она запомнила с того первого раза, когда ее, шутя, едва не сронили на рысях в такой же ковыльник, мягкий и гибкий, будто мамины волосы, но куда длиннее. Хнорк, вот попался им, бедолага! Или заранее выследили сверху, или каким-то хитрым способом отбили от сотоварищей по местному патрулю, а скорее всего – погнались для разминки за кем-то из его бесчисленных кабанчиков. Да, скорее последнее – девушка догадывалась даже, где ее приятель укрывает свою молодую жену от старых нерожающих самок, – поближе к периметру, подальше от ревности. Ну, она-то сама далеко отсюда, успокаивала себя девушка, не отрывая взгляда от стремительно удаляющейся могучей спины, которая рассекла поле надвое, как плуг, и от кавалькады, устремившейся вдогонку.

…Горб его круглый год был покрыт щетиной цвета перца. Я так любила в детстве его дразнить этой порослью, хвататься, как за гриву, или притворяться, что хочу надергать из нее кисточек для раскрашивания. Она была слишком жесткая для этого, оба мы это знали, но он поддавался на игру, изображал из себя жуткого злюку… Со всадниками нет каурангов, псами не потравят, так что – думают загнать, как лису? Нет. Копья, упертые в стремя широкие копья с поперечиной понизу лезвия – да это…


…Он рыскал по гущине луга, будто форштевень морского судна в бурю, однако фриссы были почти так же увертливы и никак не отрывались от куцего хвоста с грубой волосяной метелкой на кончике. Издали Хнорк казался не таким крупным, они все не знали его так хорошо, как Серена…


…Рогатины. Мама Тати, это правда, что андры едят человечину? Это рутенское слово на губах ребенка означало плоть всех без различия Высоко-Живущих. Теперь оно выскочило из подсознания – мысль была смята, но куда резче острой стали. Серена пошла наперерез, по-мункски пригнувшись к земле; тем пружинистым, безостановочным скоком, что переняла от дружков и брата (где это его до сей поры носит? Сама услала, а теперь жду…). Ухватки ее были, уж точно, не рутенские и даже не кхондские, а похуже; ладно, теперь не до изысков. На одной из масляных картинок волки красиво эдак лошадиную запряжку преследуют, но там ведь торная дорога, а не лесная опушка, где нижние ветки только что глаза не выхлестнут.

Как ни береглась она, от березовых розог на шее и плечах напухли рубцы, туника надорвалась на плечах и сбоку.

– Хно-Хро, дружище, я здесь, сила наша с тобой! – кричала она, не переставая, всем телом.

Таков был боевой клич Триады в старинные времена, когда стычки с племенами голошкурых были еще прямыми, честными и непосредственными. Теперь это воззвание к силе мало кто помнил, мама Тати и вообще не догадывалась, а к Серене нынче само пришло. И вся сила кхондов, и сукков, и мунков древних времен, сила черной Лесной Земли вдвинулась в нее, отыскала себе ножны в ее теле, таком малом. Это было так, до невероятия, больно – не физически, иначе, – что Серена тотчас же метнула этой инакой мощью в бегущего вдали сукка. «Иди на отрыв, бросайся в чащу, ты теперь быстроног, а посреди деревьев они за тобой не ускачут, опасно им, – хотела она послать Хнорку на конце незримого меча. – Да примет тебя Лес, старина!»

Все получилось не так. То ли взыграла в нем щедро влитая в него Сереной душа древних воинов; то ли он захотел – по своей, не чужой воле – расквитаться с чужаками за свой страх. Кабан резко стал, уперев в землю все четыре высоких копыта, окованных вороненой медью и заостренных на раздвоенном конце. Такие же накладки блеснули на клыках, задранных кверху: то было не оружие – орудие лесного крестьянина, землепроходца и добывателя корней, но второе куда легче оборачивалось первым, чем мог помыслить и сам покойный Арккха. Да, вспомнила Серена, у них же и собственная броня имеется на спине и боках – из жира и кожи. Не всякой пулей пробьешь. Но андры – эти явно учли и такое…

Между тем Хнорк повернулся к своей погоне, неспешно, с великим достоинством. Теперь охотники узрели его, наконец, таким, как он есть: это был валун, что вздыбился на пути посягателя и захватчика, живое воплощение разгневанного Леса, совокупная Сила его, зажатая в горсти.

Передовой всадник пришпорил свою вороную и плотнее уткнул в стремя набалдашник рогатины, направив острый ее конец вперед – так рыцари били в щит противника на турнире. Однако сукк прыгнул на них раньше – оковка клыка высекла искру из стали – и лезвие, вместо того, чтобы нанизать на себя упрямого поединщика, колыхнулось книзу и со всего размаху вонзилось в дерн. Верховой удержался в седле только чудом; но в тот же миг его кобыла отчаянно взвизгнула, поднялась на дыбы и обрушилась на колени и вбок, подмяв охотника под себя. Нечто густое и темное, исчерна-розовое и блестящее вывалилось из другого ее бока и брюха, поволоклось по земле. Кабан чуть отступил после удара по касательной и готовился к новой атаке. Кавалер с трудом приподнимался на колене – попытку вызволить рогатину он оставил сразу же. Торопливо нащупал на поясе нечто… Глыбистая туша Хнорка нависала над ним Божьей карой.

– Это кинжал там, в ножнах, – передавала Серена потный, острый запах железа. – Ты почему не удрал, за что женщину поранил? Гордец! Олух! Оба вот сейчас поляжете!

Только вот их обоюдная, многократно возросшая сила уже неслась к поверженному андру помимо их желания, выворачивая наизнанку, грозно звеня. Незримый меч, по бокам вогнут, обведен пульсирующим зеленым огнем – что перед ним тонкий стилет, подобие шила: и до ребер не досягнет, не то что до сердца!

Тут Серена добежала и шлепнулась на Хнорка поверху с отвагой критского «бычьего танцора». Достаточно оказалось намотать на руку волосяной канатик хвоста, а другой рукой легонько поддать по пятаку – и вместо разъяренного чудища, вурдалака с дико горящими глазками явился многодетный обыватель, оскорбленный в своих лучших чувствах.

– Убирайся отсюда, паршивый старый парась. Стыдобище какое, – теперь она заметила, что стилет каким-то образом увяз между костяных пальцев правой передней ноги. – Игрушку отдай этому игроку. С его смертоубойцами я и одна слажу.

Сила наконец-то истекла из него, убралась внутрь девушки, но пульсировала там, как фиолетовое пламя. Кабан отодвинулся от обоих двуногих, отряхнулся, освобождаясь от захваченной им «гибельной остроты», и не торопясь удалился. При этом он по нечаянности сронил с себя и девушку, но так как рук не имел, то, видимо, решил пренебречь этим не слишком галантным обстоятельством.

Двое людей некоторое время лежали друг перед другом на земле, потом синхронно, как бы в ритме некоего парного фигурного катания, поднялись и утвердились на ногах, не размыкая взглядов. Подоспели свитские и охранники. От боязни, что ли, раньше не приходили, подумала Серена. А теперь не знают, что делать.

– Ты в крови весь. Кабан не ранил тебя?

– Нет. Это бедняга фрисса, – мужчина говорил с акцентом, несколько неожиданным для Серены. – Иоланта. Эх, какая умница… была.

Он подобрал свой кинжал, перехватил покрепче рукоять четырехгранного мизерикорда, милосердника– вроде бы так это называется.

– Оставь лошадь в покое, пожалуйста, – проговорила она поспешно. Я понимаю, у нее все кишки разворочены и выглядит жутко, а по твоим понятиям – все равно что мертвая. Только я вызову наших лекарей, если вы все догадаетесь насчет конца охоты.

Он кивнул и убрал стилет за пояс.

– Ей хоть не больно?

– Не думаю. Она в шоке почти с самого начала. Ну, в это мы ее ввели, мы и выведем, если дождется.

Девушка наклонилась, поглядела в карие глаза, подернутые дымкой:

– Ты дождешься, фрисса моей души. Я знаю.

– Я тоже дождусь, если ты позволишь, – кавалер выпрямился.

Алый плащ без капюшона, схваченный бляхой на одном плече (как бишь он у них называется – корзина не корзина… да, корзно) стекал вдоль фигуры, достигая каблуков. Приглядный парнишка: подбородок гладкий, так что видна небольшая ямочка, нос ровный, губы тонкие и красивого рисунка, да и глаза хороши: серо-зеленовато-стальные, почти как у волков, милых моих приятелей. Гладкая и сильная шея – от шелковой блузы, поддетой под широкогорлый кожаный доспех, отлетела верхняя запонка. Три светлые косы, что выбились из-под стоячего ворота, тоже его красят. Вот если бы не загар этот идиотский: будто маска темной бронзы. У коваши он – неотъемлемая часть их естественного грубоватого обаяния, они ведь и сами вовсе не кавалеры, а мужи, «мачо», быстро думала про себя Серена, посылая долгий мысленный сигнал, пока в виде пробы – до кого из Лесных первым дотянется.

– Так я не понял насчет охоты. Почему ты так уверена, что мы ее кончили? Смотря на кого она была затеяна.

– На кого бы то ни было. Ты переступил границу дозволенного: здешние Живущие вам пока и не добыча, и не враги, а те, за кем ты пошел, и вовсе не звери.

– Ну, это по сравнению с нами, андрами, или мной и тобой.

– Ох, до чего же ты мне польстил тем, что видишь во мне самку одного с тобою биологического вида – просто слов нет!

– Гордячка, – это слово прозвучало на бледно-розовых губах андра почти лаской. Он пододвинулся чуть ближе к девушке, горячее дыхание не было неприятным, чего она опасалась – будто жевал сладкий тростник или ствол медового дягиля. – Недотрога. Думаешь, весело тебе будет навсегда остаться посреди своих волков и обезьянок?

– Да не слишком. Я ведь по сравнению с ними недоделок: хвоста нет – чувства выражаю одними передними конечностями, рук только две – лазать по веткам неудобно, пальцы неуклюжи – ювелирному мастерству обучать меня и не берутся. Язык во рту для нежных разговоров толст, а телесный мех тонок, на твоей голове и груди и то побольше. Во время дождей в хижине сижу – да и в ней мерзну. Хотя, надо сказать, любят меня за что-то все три наших головных народа. Грех жаловаться.

– Кто ты среди них?

– Ты не знаешь этикета: девушка первой о себе не говорит. Позволь сперва тебя спросить: кто ты среди андров?

– Несмотря на молодость, я их верховный кунг, вождь, король. Мое имя – Мартин Флориан Первый.

– Король? Похоже на то, – невозмутимо ответила Серена. – А я Серена, дочь вдовы вождя кхондского племени, ныне правительницы всей Лесной Триады. Тоже несмотря на молодость.

– Чьи – твою или твоей матери?

Она посмотрела на него и его челядинцев со строгой и не вполне понимающей улыбкой.

– Андры слышали, что с лесным народом кочуют две женщины, прекрасные лицом и во всем почти подобные их народу, кроме их инсанской масти. Так вы вожди?

– Скорее уж парии. Маргиналы, – щегольнула девушка редким словцом, которое добыла вовсе не у своей мали Адриенны – скорее у другого Учителя.

– Вот как? Платье твое и вправду – как у нашего простого народа и к тому же порвалось. Но все равно: что бы ты ни говорила и как бы ни смотрелась – приветствую тебя, Серена, как равный равного!

На их языке это означало – обнять и поцеловать. Ритуал ей также преподала не ее мали. «Что за пропасть на меня, думала она; кабан смылся, братец, я думаю, только поспешает, а будет неизвестно когда. Быстрая санитарная помощь – ну, я ж ее пока не вызывала. И уйти не могу: камень на моей душе за эту раненую фриссу. Одна мне ограда и защита – нахальство и кое-какие кхондские приемы, о которых королек не подозревает. Не сила, только пускай не Сила!»

Мартин положил ей на плечо обе ладони, широкие, теплые, – вздохнул, от чего в глуби доспеха рассоединились еще две круглые застежки. Вниз по груди стекала цепь того же бледно-золотого цвета, что и волосы, блестящие звенья сплелись, спутались с курчавыми колечками – так соединяются помыслы, сплетаются желания. Жар тела, клокочущее дыхание, победный смех, который начисто стирает пораженье; самозабвенность, что вовлекает в непрерывные авантюры – всем этим он оградил себя от своих андров, как коконом, и в этот кокон затягивает ее, Серену.

– Я не вождь и отнюдь не ровня его величеству, – Серена крутнулась на одном носочке, пируэт вроде бы шутейный, да отработан до мелочей; руки мужчины сорвались с ее плеч и косым крестом легли на воздух. Платье, и так бывшее на пределе, окончательно рассоединилось, весь верх скользнул к опояске. От всего этого можно было потерять последнее равновесие – вот Мартин и сел на траву с размаху. Однако не смутился: в усмешке показал почти все зубы, крупные, чуть желтоватые.

– Победила ты меня, прекрасная дева, и повергла ниц. Может, хотя бы руку протянешь, а то без твоей на то воли мне и не подняться.

Она в это время хмуро оправляла одежду: как раз выходила довольно пристойная набедренная повязка. Почти машинально подала свободную руку – ту, что с кольцом, левую. Едва коснувшись ее пальцев, Мартин вскочил с земли, как рысь, и утвердился на ногах, по пути сорвав перстень.

– Прости, но это я беру залогом за мою верную Иоланту. Встретимся – верну.

– Вылечится – наши найдут с кем отправить. А кольцо оставь себе, если уж взял. Оно давно уже не мое: отыграло в первом туре и теперь само выбрало, с кем сыграть второй. Такая судьба!

Лихо отпрыгнула в сторону, еще в два длинных скачка достигла крайних деревьев – то были мягкоигольные лиственницы, – с одной руки подтянулась на ветке и понеслась вскачь по «верхней дороге», долгим свистом созывая тех Живущих, что либо ожидали поблизости, либо еще пока спешили сюда со всех ног, рук и копыт.

Те, внизу, видать, пробовали на своей тонкой шкуре, чем пахнет стая разъяренных обезьян или крепко сбитая масса лесных свиней обоего пола. Торопливо скликали отбившихся заводных лошадей, уходили к вертолетам. Мартину подали жеребца, тоже вороного: хотя через поляну два шага наискосок пройти, владыке, наверное, так не положено. Металлические стрекозы захлопывали пасти, на пробу раскручивали винты.

– Их каурангов мы знаем. Добро бы так и с конями наладилось, – вслух подумала девушка им вослед, – они, пари держу, поумнее своих владельцев; по крайней мере, семя им так в голову не ударяет.


…Она стояла у ствола листвяночки, крепко обхватив шероховатый сук обеими ступнями в носках из прочного конопляного волокна. Как часто в волнении, оторвала хвоинку – все они были нежные и плоские, будто трава, духмяные и лимонные на вкус. Мунки уже торопились ей навстречу, шелестя, свиристя и взволнованно щелкая друг на друга языком. О событиях на поляне знали они все: от Хнорка и просто по воздуху.

– Только бы спасли ее. И душа моя хочет, и к пользе дела приложится. Ох, грязное полостное ранение – и для Триады беда не из легких. Деточка, ты как, все еще в отключке, моего приказа слушаешься? И благо тебе. Сейчас ворочать будем, зашивать и переносить.

Мунки вмиг спроворили волокушу из малонужного деревьям лапника, другие подвели под неподвижное кобылье тело чистую простынь. Хирурги промывали и вправляли кишки, зашивали брюхо, один из них все время держал перед ее мордой широкую чашу с курением. Дыхание фриссы замедлилось и углубилось, глаза подкатились под лоб, а сердце, отойдя от шока, но не коснувшись границ царства боли, забилось почти с прежней силой и полнотой. Хорошо заснуть – легко проснуться, а сон – начало пути к выздоровлению.

Серена мотала широкие бинты, помогала впрячь в санитарный транспорт молодых сукков из патруля, а мысли блуждали по тезаурусу родовых воспоминаний. Неверно, что Триада держится за инерцию скольжения потому, что колесо ей неведомо; в лебедках, блоках, детских игрушках есть и гладкие, и с зубцами. Сама технологичность нам претит, вот что. Лес надобно щадить, и не ради чего-то, а ради него самого. Логика и психология дикаря, говорите? Ладно, пусть дикаря. Я-то кто, разве не дикарка, рассердилась вдруг Серена, и не черная кость? Простонародье по платьицу видать. Что, кстати, имел в виду этот Мартин Флориан? Вот возьму, покопаюсь мысленно в нарядах предков и озадачу мункских многотерпеливцев изобразительно-прикладной фантазией, да не одной. Пускай сочиняют никем, а тем более Мартином, не виданное! Ладно, все это гордыня и тщеславие, хотя, с другой стороны, мысль недурна. Отложим ее на будущее.

…А бесстрашен этот королёк. И ведь точно не врал насчет своего высшего достоинства – нахальство поистине царственное! Обо мне многое почувствовал – тут у меня тоже интуиция – а обошелся будто со смазливой поселяночкой. Не убоялся ничуть. А вот его мордовороты из тех, не напоказ защищенных, – они вряд ли умеют читать сокрытое, до их ушей одна только звучащая оболочка доходит, однако наглецы еще худшие, по физиономиям видно.

– Ну, счастливо вам дойти! – помахала рукой спасательной команде.

– А ты что не с нами, Серна лугов?

– Пойду перейму брата, он идет издалека и встревожен.

То было не вполне правдой. Теперь, когда Артханг отсуетился, наконец, по своим младо-кхондским делишкам и поймал запах ее тревоги, это придавало ей куражу. Сложившуюся ситуацию надлежало отыграть по максимуму: предчувствие настоящей охоты, совсем иной, чем недавняя, переполняло ее. То будет ее собственная, их с братом собственная охота, гонка, травля!

Все знали, что в сих местах поредевший Лес чаще, чем в других местах, раздвигался большими и малыми проплешинами, на которых не осмеливалось расти ничего, кроме плетей редкого, совсем неплодного земляничника и терновых кустов, что тянулись по земле извилистой полосой. Лист их был кое-где испещрен пятнышками багрянца, напоминающего позднюю ягоду: кхонды подозревали, что так они инстинктивно приманивают на себя «летунов», тем более, что сеть естественных аэродромчиков почему-то напоминала лабиринт со множеством тупиков. Сверху он прочитывался, но всякий раз по-иному, что заставляло предположить некий хитрый умысел: ведь Лес в своей самости – тоже живое существо, хотя ума в нем по сути не больше, чем у пчелиной детвы.

Девушка неторопливо двигалась навстречу брату, подставляя солнцу полуобнаженное тело и рассылая вперед и вокруг стрелы теплого запаха, чтобы ему легче было отыскать сам «натянутый лук». Веселье плясало в ее крови, заставляя излучать ароматы недавней стычки: стали, конского пота, дрянного брезента и тончайшего сукна, крови и похвальбы. Воистину, не в андрской это натуре – уйти и не расквитаться. Как это так – бойцы и самцы класса «альфа» дали себя умыть и завернуть какой-то девке-соплячке и не продолжили погоню, когда вблизи столько уютных, потайных от высокого начальства пятачков для приземления!

Она не угадывала – чуяла помыслы противника подобно зверю. Одного не знала: что наткнется на браконьеров почти так сразу.

Стрекозел обрушился в земляничник прямо перед ее лицом, гоня волну по кустам, ветер от него взъерошил волосы. Из него вышло двое. С сидящим внутри пилотом не меньше троих, но, пожалуй, и не больше: техника другой системы, переменили большое на меньшее и более для леса проходимое. Ухмыляясь, заступили ей тропу. Ну-ну, это и впрямь невежды: двуногой выученице кхондов нипочем станет перепрыгнуть их с места или раскидать и уже потом рвануть на верховую дорожку, что размечена мунками, а при надобности и от арбалетной стрелы увернуться. Да, удрать – это легко, но ведь и братнины ожидания тоже не след обманывать. К тому же золотое правило Волков гласит: не изменяй своей мысли, иди напролом, это самое безопасное!

«А на худой конец – свистну,» – решила Серена. То был эвфемизм грозного искусства, которое старик Арккха именовал Дневной Песней, а может быть, ослабленный аналог. Некоторые кхонды умели изобразить из себя «флейту Пана», извлекая из утробы звук, вызывающий у всех сколько-либо мозговитых Живущих в радиусе километров десяти-пятнадцати беспричинный страх и смятение, обращая их в бегство, как перед пожаром. Деревьев он, тем не менее, не ломал и суши не колебал, хотя противную волну вдоль реки пустить мог. Серене, как и вообще женщинам, знать этого не полагалось – жестокое умение не к лицу хранительницам очага. Но Ратша, братнин закадычный дружок, не выдержал как-то обаяния Артовой сестрицы и преподал ей некие специфические приемы. Он не ведал, бедняга, что в памяти девушки хранится «семейная информация» о древних гуанчах, белокожих великанах Америки, которые умели говорить свистом, и что его грозная наука падет на весьма благодатную почву.

И вот Серена застыла в ожидании, как соляной столб или перепуганный суслик у норки. Ого, а эти андры даже не в кольчугах, а как бы в толстых пластинчатых коробках – другая опера пошла. Называется «браво» или спецназ. Ну-ну, наемнички короля, гвардейцы кардинала, кому охота меня поимать и поиметь? Горячих угольков похватать голыми руками?

…А ведь пока будешь примеряться, как бы это их ущучить поэффектнее, они десять раз до тебя своими цепкими ручками доберутся. Один свист останется, ничего, кроме свиста. На таком расстоянии это значит – крепко навредить, очень крепко. До смерти и кровавых ошметков на терновнике. Ведь тут и Лес подпоет, порадуется… Всей Триаде потом не отмыться.

Вдруг те двое застыли также: в их позе появилось нечто ненатуральное. Со спины на девушку потянуло неведомым животным духом, сложным, как бы сплетенным из двух отдельных многоволосных прядей. Она не оборачивалась, ибо последнее дело менять очевидную опасность на предполагаемую. Парадокс: ведь первый враг почти всегда опаснее второго, один – двух.

Новый персонаж вынырнул из колючих кустов почти бесшумно для Серены и стал за ее обнаженным плечом. Кажется, дунул на него – круглая струйка, изойдя из сложенных трубочкой губ, пощекотала кожу. Она не удержалась – глаза сами собой скосились в ту сторону.

Странно: не андр и, вроде бы, не инсан. Смугл, но не до смерти; светловолос, однако не более самой Серены. Волосы выгорели неровно, тоже Серенина беда и забота; да и мама Тати так седеет – прядями. Возраст неопределим: то ли в отцы Серене годится, то ли в братья. Худ и легок, в осанке и чертах нечто от плакучей ивы, однако глаза веселые и не светлые, как у андров или Волков, а карие, почти как у Арта, только янтарные искорки внутри бойчее играют. Одет почти в то же, что вертолетчики, но линялое, победнее цветом, помягче фактурой. До обуви Серена не добралась, потому что взгляд ее уперся в самую главную деталь. На плечах пришелец имел роскошную синеглазую кису, выдержанную в кремовых и кофейных тонах, с полосатым тигровым хвостом. Постав фигур живо напомнил Серене одну из знаменитых мозаик Равенны – Доброго Пастыря с Агнцем. Только вот манкатту, в отличие от беззащитного ягненка, придерживали за все четыре конечности из совершенно противоположных побуждений, ибо она то и дело выпускала из подушечек длинные коготки, серповидно изогнутые и слегка наманикюренные кармином (ах, кошениль – любимая кошачья краска), и только что завела заунывное, с переливом, мяуканье. Зрачки прорезали васильковый фон узкой щелочкой, а изящные, как лепесток, ушки цвета коричной розы были плотно прижаты к черепу.

– Ну, пилоты, разойдись-ка по боевым машинам и от винта, – скомандовал котолюб вполне миролюбивым тоном. – Я сию младую деву для себя застолбил.

– Вам же, Монах, дамский пол без надобности, – возразил один из андров, растерянно ухмыляясь.

– А вам без надобности притеснять тех, кто, напротив, поручен вашей защите, – отозвался тот.

Отношение к нему вертолетчиков вмещало слишком многое, чтобы Серена могла выразить это словами одного языка и одной эпохи: презрение накачанных старшеклассников к хилому ботану, глубинное неприятие и привычная ритуальная покорность инков своему Атауальпе, рефлекторное уважение к форме и подсознательный, глубоко въевшийся страх перед сутью. Страх довлел надо всем: им воняло прямо-таки до одури.

А от объекта этих противоречивых эмоций исходила брезгливая жалость, потаенная насмешка и такая щедрая, неколебимая и абсолютная нравственная мощь, что самой Серене стало жутковато от близости неожиданного защитника. Захотелось подобраться под бок мамы Тати или, того лучше, под мохнатое, жаркое брюхо какой-нибудь из кхондских тетушек, вдохнуть родимый, тепло-влажный дух псины и слегка прикусить зубами сосок, который тугой пуговкой выступил из шерсти. Строгая человеческая матушка за это ругалась: ты что, совсем младенец грудной?


…Впереди явно происходило что-то новое, но тревогой, гневом почти перестало пахнуть. И ужасом сестры – нет, нисколько. Лишь единожды, года в два, он познал его кисловатый, как бы винный привкус: тогда Серена ухватила поперек шероховатого туловища исси, ящерку-веретенницу, которая сумела – неожиданно для других и даже для себя – вывернуться, поддав по пальчикам хвостом. Тогда сестра перепугалась быстроты, текучести сильного движения, он слушал ее рев и в утешение слизывал слезы со щек мокрым языком, слезы вместе с их позорной причиной. Нельзя бояться – в этом никогда не бывает смысла, учили их обоих.

И теперь он торопился ко славной потасовке, какой – понятное дело: зловоние летучих жестянок пропитало все окрестности. Дать им укорот – вот что надо! Отчасти в этом и сестра преуспела, иначе бы аромат свежей драки так и витал в воздухе. Ничего, поищем, слижем остаточки и еще добавим. Надо же так мирных сукков достать!

На какое-то время запахи чужаков утишились, но внезапно свалились на него прямо клубком шипастых лиан с гнилыми орехами на них. Новые враги, и они скверно мыслят. Арт уже рвал дорогу в клочья, не понимая, что происходит, не разбирая, куда и зачем летит.

…Там появился совсем иной. Тот, «Живущий Многажды», о котором ходят всякие россказни, что будто бы не андр, не инсан, не мунк – но все трое сразу. Сухой, трескучий вкус его имен – будто молнию пробуешь на язык. И еще второй оттенок – еле памятный: при отце, покойнике, был…

Тут он достиг цели.


– Раньше я никогда его не видел и не чуял, мама, – рассказывал он мне в поселении, где нашел после всего. – Мы только слышали о нем, как и ты слыхала от отца. Кхонд умеет переводить звуки в запах, ты ведь понимаешь, и запоминать вместе с ним – потому я и вспомнил, еще не видя. Его клички всегда строятся вокруг двух знаков – Бэ и Дэ. Безумный Даниэль, Бездомник Даниль, Бродяга Дану… Бродяжник Дэн…

Эти сочетания мой сын произносил отстраненно, без привнесенных элементов, поэтому я, с некоторым даже удивлением узнала типично европейские, рутенские имена. Рождались ассоциации: Бэ Дэ – напоминало не столько Белый Дом, сколько аббревиатуру моего любимейшего барда, православнейшего буддиста и возмутителя всяческих спокойствий. Бродяга – иное: запах медуницы и земляничных полян, смоляной капели на коре сосен, глюздики, которые мы любили жевать в детстве. Бродяжник Арагорн – вторая, после Бориса Гребенщикова, веха моего интеллектуально-духовного просветления: первая в жизни настоящая сказка, на которую я, к несчастью, напала уже будучи взрослой и неспособной играть в ее игры. Тогда меня потрясло: как сочно, плотно, с каким живительным юмором и мужеством неподдельного трагизма можно говорить с детьми – и как по-всамделишному. Рутенские народные побасенки по сравнению с этим были точно аляписто крашенный жостовский поднос.

– Он, говоришь, имеет карт бланш на житье во всех андрских пограничных угодьях?

– И во всей Андрии, мы думаем. Про Лес и речи нет: мы любим отшельников, а Дану к тому же и отшельник непростой. Идет – былинки не приклонит, сухого стебля не переломит. Многих навещает; с ним любят потолковать и сукки, и мунки, но больше всего – зверье полусмысленное.

– Я почему его ни разу не видала: он что, кхондов не жалует?

– Почему же? Просто не велит подходить близко к его домам. Там хозяйкой своевольная женщина… Символ охраны… Великолепная Пантера.

Все эти понятия сын вместил в специфический одозвук, каким во время образовательных бесед с мною истолковал черную женскую гвардию короля Дагомеи. Кхха Эноньо. Киэно

Шли туда мы, как я чувствовала, не менее суток, хотя двинулись поздним утром, а когда достигли цели, солнце стояло еще высоко: должно быть, светило по этому случаю взялось работнуть сверхурочно.


…И вот тогда-то, в разгар духовного противоборства почти не замеченный никем, из куста вылупился Артханг, любезный братик, во всей красе своих темно-яростных глаз, нагих белых клыков, вытянутого стальной саблей тела. Шерсть дыбом, развесистые уши присобраны, хвост лупит по бедру, как полицейская дубинка.

Враг дрогнул и ретировался к транспортному средству, оставив в тайне свои первоначальные намерения. Победители остались вчетвером.

Артханг слегка расслабился, хищно и в то же время с почтением поглядывая на кошачью принцессу.

– Они сейчас улетели, но тебя в покое не оставят, – говорил незнакомец.

– Уж наверное. Во имя одних чувств к тебе, настолько странных и разнообразных, что я изумлена. Ну, я их тоже так просто не оставлю: они меня с братом еще не попробовали на вкус, цвет и погрыз.

– Тебе это очень нужно? Лично устрашать всех лесных барахольщиков?

– Нет.

– Тогда пойдешь сейчас ко мне, пересидишь сколько-нисколько. Главное, чтобы они вас сверху не засекли.

– У этой дамы шарики в мозгу вертятся получше, чем у молодого кхонда в семьдесят седьмом поколении, – внезапно сказал Арт с завистью. – А уж мысли пахучи – как целая куртина ночных фиалок.

– Знаешь, я все-таки не советовал бы тебе углубляться в эту проблему, – ответил чужак. – Киэно и самолюбива, и на лесть неподатлива, а вам, Лесным Псам, на ее погляд рыцарского вежества еще ой как надо набраться.

– Верно, брат. За моральную поддержку благодарю, а сейчас лучше вернись к маме, оповести, что случилось.

– И приведи инэни Татианну сюда. Я точно произнес ее имя? – властно сказал Бродяга Даниэль.

Запись одиннадцатая

Жизнь не зависит от набора известных реалий, как-то: жилплощадь и работа, зарплата и пенсия, еда и тепло, государственная безопасность, величие нации и соборность мышления. Жизнь – очень простая штука, почти такая же простая, как Бог: либо она есть, либо ее нет.

…Кхонды, что провожали меня, из уважения к кошачьей даме остались у некоей незримой границы, определенной не нами и, возможно, не Бездомником. Я так поняла из случайных разговоров, что он передвигался с места на место куда реже, чем Триада, эдак раз-два в году, и поэтому его отшельничество и затворничество заботливо оберегали.

До его жилья я дошла без помех. Домик был совсем иной, чем наши, хотя в принципе такой же сборно-разборный: всухую складен из плоских, как лепешки, сланцевых камней и такими же плитами крыт. Подкупала простота конструктивного решения: чтобы все сооружение не развалилось в первый же час, в землю много заранее вбили четыре осиновых кола. Осина в наших местах обладает почти всеми свойствами рутенской ивы или вербы – ткнешь в мокрую землю оглоблю, через месячишко-другой вот тебе и дерево с ветвями. Тут даже четыре, в качестве опор. Можно уложить стены, сплести арку дверного проема, а верхние ветви использовать в качестве стропил. Через год окрестности и внутренность хижины заметно увеличивали свое плодородие: от изобилия воды пол и фундамент взбухали корнями, стены сбрызгивались капелью молодого листа. А вода оказывалась рядом непременно, ибо хозяину было лениво таскать ее за версту. И вот жилище, как и диктовал непоседливый хозяйский нрав, приходилось покидать. Крышу по возможности сбрасывали вниз, чтобы не тяготить деревья, стены наполовину разбирали, наполовину оставляли в качестве живописной руины, и покинутое жилище буйно разрасталось во все стороны. Внутри любили селиться неприхотливые мыши, водяные крысы и мелкие коаты – с гордостью воображали себе, что стерегут хозяйскую недвижимость.

Вода, как было сказано выше, тут имелась в достатке. Ручеек, что нынче вовсю трудился над стиркой белья, кипя и пуская сердитые пузыри, был для того дважды перехвачен поперек двумя загородками из той же вездесущей осиновербы: верхняя была пореже, нижняя погуще. Внутри запруды был помещен двухнедельный запас простынок, наволок, рубах, портов, рушников и утиральников. Местный анахорет умерщвлением плоти явно не страдал и был завидный чистюля.

Сам мой будущий собеседник (или, если дипломатичнее, Высокая Разговаривающая Сторона) стоял рядом с изгородью без комильфо… камуфляжного комбинезона, в белых штанах, засученных до колена, и драил крупным песком небольшой котелок. Голый торс не показался мне шибко впечатляющим, но и следов измождения не носил. На лицо падали потемневшие от брызг локоны, а из них глядел профиль. Собственно, профиль этот состоял из одного тощего носа, самодовлеющего, как в одноименном рассказе Гоголя.

Увидев меня, Бродяжник одним швырком откинул свою прическу за спину. Нижняя часть лица также была погружена в густую волосню, однако выражение того, что оттуда выступало, было обнадеживающим: благостное и слегка ехидное. Я тотчас поняла, чем именно он купил мою строптивую дочь и добился повиновения.

– Привет вам, благородная женщина. Вы и есть матушка Серены?

– Вроде больше некому, молодой человек, если вы не ждали сюда целого дамского гарема. А я имею честь говорить с БД. Как хотите, чтобы я расшифровала это Д – Даниил?

– Даниэль – андрский вариант моего святильного имени, Даниль – инсанский, кто как хочет. То же с прозвищами. Сам я предпочитаю, так сказать, внутри себя (тут он то ли перешел на рутенский, то ли подбавил невербальной информации, не знаю точно) двойное слово: Бомж-Доброволец.

– С чего ж так круто?

– А, я и думал, что вы поймете как надо. Видите ли, меня по-разному именуют. Странником, Осененным Тенью Деревьев, Помазывателем – я ведь лекарю понемногу; Пребывающим-Под-Крылом, то есть защищенным силой Провидения. Почти весь этот букет значений вытекает из одного скопища звуков, масих. Масихом же, дословно – Покровительствуемым, у нас именуют лицо, которое в принципе не привязано к отцовскому крову, к определенному месту обитания, ко штампу в виде на жительство. То же, что рутенское бомж, верно? А Доброволец – потому что имел Дом, но добровольно его уступил.

– Что такое Дом? Серене снилось – собор, церковь…

– Кунгов Великой Андрии, ее властителей, в старину называли Держателями Дома. Я старший брат Мартина Флориана.

Да. Две особы царской крови в один день – это был очевидный перебор. О Мартине я знала кое-что и до того, как Артханг торопливо изложил мне свою версию событий Королевского Большого Гона, уловленных через посредство биотоков Серены, и вначале подумала, что он, скорее всего, подослал своего родича к Серене специально. Защитить, уловить там… Иначе – какое надругательство над теорией вероятности!

– Как там Серена – в самом деле у вас?

– У меня. Предъявлю, не волнуйтесь. Пока она спит под моим кровом, так что я бездомен вдвойне. Это у нее, по-моему, нервное. На нее спланировали два десантника внутренней службы безопасности, то ли ради неверно понятого королевского интереса, то ли из-за себя самих; а она их мало в землю не вбила по самые плечи. Я единственно помешал. Вот оно внутри нее и перегорает – боевая ярость, запертая воинская кровь, что толкает на подвиги.

– Положительно, я не берусь отвечать за стихийное бедствие, что ходит у меня в дочерях.

– Какое бедствие? Да прелестная же девушка! Истинная женщина телом и духом. А что не из трусливых – так последнее качество еще никого не красило.

– Я бы ее скорее сочла мальчишницей. Братья и дружили с ней, и ни в чем спуску не давали – муштровали, как солдатика. Это помимо той выучки, что кхондский женский пол получает законно. Теперь еще мунки-хаа…

Я нарочито проговорилась и замолкла: хотела посмотреть, как он среагирует на Коваши и не подхватит ли намека, что брошен в виде приманки. Он проигнорировал:

– Ей позволили быть собой и идти к себе, всё углубляясь. Галантность в молодежных субкультурах нередко и возникает, и воспринимается как нечто оскорбительное. Но только до поры, пока сущность мужчины и женская суть не созрели, не прорезались изнутри. Истинная женственность – явление сильное и очень глубинное. Она встречается крайне редко, и за нее большей частью принимают поверхностные проявления: особую лексику, кокетство, наряды, изящество и прихотливость манер, нежелание быть умной и поиск сильного плеча…

– Так в чем, по-вашему, цель истинной женственности?

– Оберегать мужчину от его внутреннего.

– Тогда – истинного мужества, мужественности?

– Защищать женщину от внешней беды.

– Отличный афоризм. Где берете только… А теперь показывайте дочку, иначе я подумаю, что вы мне здоровые зубы заговариваете. Не беда, если и разбудим.

Внутри дома было слегка поуютнее, чем снаружи – хотя окон, как я и думала, не было, бодрый и нарядный свет вовсю лился из щели, которая образовалась между крышей и верхом стены. То был весьма романтический уют: видимость, кажимость, лакировка. Ни стола, ни постели. Земляной утрамбованный пол чуть отступя от порога был прорезан четырехсторонней траншеей, посереди которой возвышался кусок в форме могильной плиты, едва ли не ею же, родимой, и крытый, – по всей видимости, едалище. Ибо на полированном светлом камне утвердилась глиняная и деревянная утварь, довольно симпатичная: кринка, две миски, три ложки, нож (самшитовый, хотя, возможно, и костяной), блюдо для хлеба. Печка отсутствовала – хозяин не желал «травить свою осину керосином». Что за штуковина, выпуклая или впуклая, служила здесь постелью, я так и не поняла; у стенки, украшенной довольно красивым и бокастым музыкальным инструментом, было набросано до черта полосатых дерюг, матрасов и подушек в одних наперниках, и как раз тут, наполовину зарывшись во весь этот художественный беспорядок, пребывала доблестная Серена. В головах у нее подремывала та самая кошка. Кремовое брюшко самого теплого тона расположилось на лбу моей дочери, а лапы – в несколько устрашающей близости от глаз. Впрочем, кинжалы были надежно упрятаны, а в ленивой позе воплощена была сама кротость.

С виду то была сиамка, только крупнее обычной раза в полтора-два: темно-бурый перевернутый топорик на лбу делал ее похожей на индийскую живую Богиню Смерти – ту самую, что выбирают из сотен девчушек за красоту и абсолютное спокойствие в любых обстоятельствах. Глаза, что смотрели сквозь меня из-под этой маски, сияли, как аквамарин на фоне черненого золота. Даниэлю она вроде бы кивнула, но его спутница не была достойна даже презрения: некоронованная выскочка на фоне природной аристократки. «Подумаешь, платоническая вдова главного лесного кобеля, – читалось на азиатски плоском лице с бледно-смуглыми щечками, миниатюрным черным носиком и розовыми губами. – Слыхали мы о тебе из первоисточника, а вот ты о нас – нет.»

– Разрешите представить вам мою Киэно. Киэно, милая, это мать нашей гостьи и сама наша гостья.

Значит, это и вправду ее имя… Что ж, ей оно шло. В нем звучало нечто японское, и я припомнила, что в этой стране придворные кошки носили звание младшей фрейлины, а когда одна из них собралась подарить людям свое потомство, сам микадо заказывал в главном буддийском храме молебен о благополучном разрешении.

– Теперь я поняла, почему сюда нет ходу моим соплеменникам.

– Она жуткая гордячка, но ее служба того стоит. И дети ее от Каштанового Пантера – просто замечательные. Они почти выросли, так я их всякому-разному народу сосватал в качестве награды.

Слово «пантер» попыталось возбудить у меня робкую ассоциацию с моей былой жизнью, но она исчезла, не успев проявить себя. В перекрестье наших взглядов Серена шевельнулась, моргнула и в полусне привстала на ложе. Кошка скользнула в окоп и вальяжно, кустодиевской купчихой, проплыла в направлении обеденного столика. Вспрыгнула на него и уселась на чистом от посуды конце, аккуратно сложив лапы глечиком.

– А, мама, ты уже здесь? Я тут совсем заспалась, – она не удивилась, да и обрадовалась не очень. – Всё Киэно: головную боль сняла, тревогу точно выпила и послала красивое видение. Знаешь, какое ее имя для близких друзей? «Верная Теплом».

– Они поладили, – улыбнулся Даниэль.

– Брат тоже мог бы подружиться с Кийи. Манкатты считают кхондов и каурангов записными грубиянами и невеждами, но то происходит не от сущности, а от внешнего различия характеров.

– Манкатты – друзья инсанов; одно это нетерпимо для истинного андра, – уточнил наш хозяин. Сейчас, рассмотренный анфас, он куда больше походил на свою кошку: та же легкая раскосость темных глаз, те же мягкие и горделивые манеры и слегка высокомерный стиль, хотя и более открытый общению. – Сами андры любят собак, потому что могут быть искренни с ними и держаться запанибрата. И собаки тоже им открыты без недомолвок. Киэно же и ей подобные вынуждены закрываться. Возмущение, гнев и обида, вызванные несправедливым отношением, – слишком большая роскошь для Держателей и Держательниц Равновесия. А манкатты у себя таковы же, как у себя кхонды. Если Держатель не устоит внутри себя – всколыхнется и нарушится Великий Покой.

Со стороны все, что он говорил, представлялось ахинеей: природный гомеостаз и, как намекнул Даниэль, гомеостаз некоего высшего порядка зависят от существа, которое в него погружено. Однако моя аналогия с Богиней Смерти была вовсе не случайной. В который раз то, что возникало в моем представлении, оборачивалось истиной или, возможно, истину эту рождало.

– Но ведь Покой не должен быть застывшим.

– И Равновесие обязано жить, как живет море с его приливами и отливами. Поэтому я, поверьте, и не стремлюсь воспитать у Киэно и ее деток совершеннейшее беспристрастие.

Манкатта снова пошла к нам и вспрыгнула ему на плечи, но не улеглась. Изящный профиль, нежный рисунок рта, смягчающий остроту клычков… Сказала нечто, похоже, извиняясь. Потерлась о шею хозяина изящной головкой, оттолкнулась от него и выпрыгнула в открытую дверь. Показывает, что не будет лишним свидетелем.

– Дан, ты разве не поговорил с мамой о чем хотел?

– Не успел. К тому же андры полагают, что «голодное брюхо к советам глухо».

– К советам? – переспросила я. – Советы я принимаю как раз на пустой желудок, чтобы заесть в случае неудобоваримости. А вот решения – только и исключительно на трезвую голову. Таковой она бывает, если тело умиротворено. Словом, если у вас найдется чем подкрепиться, как говаривал один эпический герой племени рутен, я готова. Вообще-то у моих кхондов и свой припас имеется.

– Твой эпикомический персонаж говорил еще, что тот поступает мудро, кто ходит в гости по утрам, – злорадно шепнула Серена. – Вы же к ночи явились – Даниль вас питать вовсе не обязан.

Однако получился великолепный предлог свести всех наших вместе за если не круглым, то квадратным столом и порастрясти запасы, которыми нагрузили нас домовитые суккские поварихи.

А потом мы с Даниэлем тихо беседовали всю ночь на фоне дверного проема. Полоскалось на тихом ветру белье, неподалеку от него спали мои кхонды и мои дети, Киэно покачивалась на ветке, сторожко мерцая глазами на всю окрестность, и самозабвенно разводили трели и рулады лягушки в речных камышах.

– Совет, как и сказала, приму любой и от любого, но компетентны ли вы решать насчет Андрии?

– Почему – потому что я не вполне король или потому что не вполне андр?

– Напротив: потому что вы и особь высокой крови, и к Андрии неровно дышите. Как к родине или как к вотчине – мне все едино.

– Разве это помешает мне говорить о ней правду? Напротив: любить родину можно и находясь вне ее территории, а говорить резкие слова о своей любви способен только любящий. Тот, кто равнодушен – сочтет необходимым лицемерить.

– Тогда с чего начнем?

– С ближней истории. Возможно, даже ближайшей, в вашем восприятии. Вам должны были не раз говорить о затяжном противостоянии двух держав, когда роли постоянно менялись. По некоторым причинам, это гораздо более выбивало из седла андров – без разницы, кем они оказывались в итоге войны, победителями или побежденными. Инсаны в любом случае уходили к себе домой и там укреплялись. Ну, а разрешение последней войны было и вовсе неожиданным. Инсаны стали тогда от Шиле-Браззы, нашей столицы, в двух днях пешего пути, и андрские фермеры торговали им съестное почти не таясь. Враг почти не мародерствовал, не сжигал домов, как свои андрские партизаны, пальцем не трогал женщин, детей, стариков и вообще тех, кто не в форме. Инсаны обещали дать волю: крестьянам – распоряжаться землей, купцам – товаром, ремесленникам – плодами их трудов. Налогом они обещали обложить при этом таким, что только держись, но ведь и не пытались смягчить краски. Это всегдашняя инсанская тактика – не лгать, не прикрашивать и воевать по правилам, и простые андры с этим свыклись. Многих это устраивало, хотя кой-кого и нет. А чего там наверху высокие власти не поделили – тех дело и вовсе не наша сторона, внизу своих забот хватает. Так что позиции защитников андрской государственности были не слишком устойчивы.

Меня слегка поразила отстраненность, с которой он говорил о своих.

– А патриотизм в ту пору у вас не прорезался?

– Одно дело – земля, другое – страна, третье – государство, – ответил он. – Патриотизм бывает трех этих цветов. Родную землю не унесешь на подошвах сапог, но зато ведь и украсть у тебя невозможно…

– Так вот, – продолжил он, – почти у стен нового Силома, нашей прекрасной Шиле, состоялась битва народов. Она длилась от восхода до захода солнца, как и положено по фольклорным законам, и унесла много народу. В Андрии до сих пор очень много пожилых вдов и монахинь и мало детей – те сироты, что воспитаны в доме призрения, пылкими родительскими чувствами в силу последнего обстоятельства не наделены… Когда же на землю опустилась ночь, оба противника были слишком обессилены – и для того, чтобы продолжать сражение при свете прожекторов и вертолетных фар, и для того, чтобы поверить в свою победу… Наутро королю и полководцу андров – звали его, между прочим, подходяще, Филандром, – доложили, к его удивлению, что поле осталось за ним. Инсаны спешно и абсолютно без шума снялись с места, побросав палатки, утварь, весьма, кстати, богатую, множество оружия, даже не поврежденного, медикаменты… В общем, все, кроме своих убитых, раненых и, разумеется, тех, кто остался цел и невредим.

– Ситуация, типичная для битвы Карла Мартелла с сарацинами при Пуатье и Наполеона с Кутузовым на Бородинском поле, – тихонько вставила я в разговор.

– Кунг Филандр понял, что нэсин попросту не пожелали тратить на него свои силы. Их целью никогда не было – делать Андрию землей для своей жизни, и на сей раз они только хотели восстановить над нею свою власть. Поэтому когда его приближенные и все его войско начали ликовать, король задумался. Страна по-прежнему была его, однако саму Шиле-Браззу оккупировал неприятель. В столицу, под защиту незримых стен, собралась масса народу. Туда свозили документы, книги, реликвии, музейные ценности.

– Простите-погодите, стены – это что, энергетический купол?

– Не совсем. Пси-аппаратура, что действует в обе стороны вроде пугалки для крыс. Подсознательно воспринимаемый телом сигнал тревоги, от которого и уши воском не запечатаешь. Словом, ни войти, ни выйти.

– А обстрелять город – дальнобойность мала. Вертолеты?

– До них тоже досягало. Да инсаны и не хотели – ни сначала, ни тем более потом. Я ведь говорил о внутреннем враге! В Шиле начался голод, вроде бы беспричинный, съестных припасов на первых порах хватало. Какой-то вселенский жор. Потом пришла эпидемия, ее причину, к несчастью, углядели в отравленной еде и бесчестных поварах и торговцах. Наконец, истреблять стало нечего и некого. Странная апатия овладела жителями, делая их беззащитными перед жуткой двойной напастью, что не имела лица…

– Меня оное не удивляет.

– И меня тоже, – он в сердцах дернул себя за тесемку у ворота. – В общем, поговаривают, что простые монахи из братского общежития, превращенного в лазарет, не выдержали первыми. Исхитрились блокировать поле на крошечном участке, двое из них выбрались наружу – и умолили инсанов проникнуть внутрь чумного кордона. Бледнокожие десантники получили такой шок, что первое время были вовсе беспомощны. Следовательно, их союзниками в городе были не одни чернецы, верно?

– А далее…

– Те, кто вошел первым, впустили остальных. Врачи нэсин славились своим искусством укрощать болезни, в том числе и душевные. Их кулинары умели делать пищей то, что у андров не ел даже скот. Инсаны были волшебниками воды: они пробили артезианскую скважину, и оттуда хлынула чистая влага, которая не несла на себе отпечатка невидимых пси-полей. Голод и болезни пошли на убыль. Грабежи и убийства, отчаяние и уныние стали тем неприятелем, с которым пришлось бороться инсанам. Но прежде всего они разомкнули купол и уничтожили аппаратуру… Вот так, отдав страну, противник кунга взял ее сердце обеими руками. Ну, в результате с андрами был заключен почетный мир, весьма почетный. Ведь они вполне могли переломить ход событий, собрав из своих подданных полчище… то есть ополчение, и воззвав к патриотизму массы простого народа, а затем прогнать нэсин на их землю – пускай ценой почти полного разрушения столицы.

– Простите, Даниэль. Верно говорят, что инсаны на своей территории не воюют?

– Ручаюсь, вы кое-что слыхали не только об этом, но и о самой этой территории… Да, верно. Кхондская Триада остерегается подвергать урону Лес, похоже мыслят и нэсин. Они ведь тоже кочевой народ.

– И что андры никогда не порывались добить неприятеля в его логове – так, как учили меня в детстве?

– Ну и детство у вас было, скажу я! Нет, не порывались. Однако не верьте, когда вам попробуют доказать, что из одного страха. Знаете, кое-кому из профессиональных политиков и дипломатов в такие ключевые моменты начинает мниться, что его правая рука пытается выкрутить левую и надавать оплеух ему самому…

– Да, так я о мирном договоре, – продолжал Даниэль. – Одним из его условий было открепление сервов от земли, которая была в общинном владении или владении аристократов, что нанимали батраков из местного народа.

– Подавление инстинкта цепной собаки. Привязана – защищай, ведь деваться тебе некуда.

Он усмехнулся:

– Пожалуй, инсаны были не настолько циничны. Странники по природе, они понимали, что понять и принять чужака может только тот, кто сам на себе попробует его участь. И ведь сервы сами желали свободы, не так ли? Следущее условие – снизить налог на вывоз из страны андрских товаров, изделий и технологий.

– Извините, снова встречный вопрос. Что-либо андрское в Инсании бывало конкурентоспособно?

– В те времена не очень: приходилось брать экзотикой. Теперь получше, однако идеи без реальной упаковки котируются выше их материального воплощения. Ну, малый налог означает малую цену, а малая цена означает спрос. Торговцы, мастера и ученые ринулись за кордон, и за счет этих трех разрядов наш патриотизм сильно поубавился в объеме.

– Однако инсаны покусились на святое.

– Так и говорили самые ревностные андрофилы. Хотя все прочее осталось, как и было до войны. Андры в лице их владыки периодически приносят клятву верности, влагая свои руки в руки инсанского короля, дают тому золото, аниму и манкаттов. Также существует давняя квота на инсанские поселения в Андрии. В обмен на это нэсин утучняют землю, продлевают жизнь андрам и открывают им глаза на Высшее Знание. Вот только…

– Нэсин захотели укрепить андрскую преданность чем-то посолиднее сего добродеяния.

– Точно. В качестве живого залога и в знак высшего доверия недавно овдовевший король андрский должен был взять в жены дочь Властителя инсанов и сестру его наследника.

– Хм. По моей логике должно было быть наоборот. Заложников берут победители.

– Дело все в том, что Властитель хотел объединить династии. У нэсин наследование идет по мужской линии, у андров – и по женской, хотя сами женщины почти никогда не правят: приходится уступить корону мужу.

– Как в Древнем Египте. Опять же Салическое право, – вставила я, не очень-то надеясь быть понятой.

– Обнаружился камень преткновения. Кунг Филандр давно был сговорен с новорожденной дочерью одного из аристо, главы знатнейшего из андрских аристократических и царских родов, некогда покоренных, но не усмиренных до конца и только ждавших повода к бунту. Герцог этот был к тому же его личным другом. Словом, помолвку нельзя было упразднить никакими силами. Невозможно было и отговорить инсанов, посулив, скажем, юному Эрбису какую-нибудь высокорожденную аристократку из королевского дома… В общем, дело зашло в тупик. Нэсин считали надежным только такой договор, что скреплен, как говорится, «каплей крови и каплей семени», королевские проблемы им были непонятны в корне: сами они признают многоженство, особенно династическое, и дети тогдашнего Властителя, кстати, были сводными братом и сестрой.

– Такое знают и рутены, и – что далеко ходить – Лесной народ, – сказала я, – но я постигаю лишь умом. Любовь может быть одна, как сердце в груди.

– Она – грозное воинство с развернутыми стягами, – ответил Даниэль в раздумье. – Благ тот, кого она полонила, или несчастен? Браки же строятся на фундаменте доброго согласия и ничего иного, ибо кто осмелится оседлать фейерверк ради того, чтобы сделать покупки на ярмарке!

– Решение, однако, было найдено.

– Конечно. Ведь залогом союза двух государств должен был стать сын новой королевы, а не она сама, поэтому после рождения наследника ей было разрешено удалиться. Андрский брак по сравнению с инсанским – это узы покрепче, в принципе, пожизненные; но в каждом деле имеются лазейки.

– Угу. Скрытно допустить брак, порочный в основе, имея в виду потом расторгнуть – вы не находите, что это подловато?

– Успокойтесь, не мы же с вами его заключали. Кроме того, договор был составлен без упоминания имен, а все стороны, включая отца невесты-младенца, принесли одни устные клятвы. Впереди было по меньшей мере двенадцать лет – таков срок, когда андрская девушка считается готовой к замужеству, – и в него могла уложиться целая вереница неожиданностей.

– Ставлю на то, что так и получилось.

– Ваша ставка принята и выиграла. Друг-враг короля Филандра серьезнейшим образом опасался за судьбу дочери. Вполне могли отыскаться доброхоты, которые пожелали бы очистить совесть кунга, убрав причину его колебаний, а заодно стравить его с герцогом и его родичами по новому кругу. Девочку перевозили в укрепленное поселение, где она должна была остаться до совершеннолетия, и как раз по пути туда она исчезла вместе с охраной. Герцог пребывал в отчаянии, и было оно, похоже, самой чистой пробы; все могущие быть заподозренными в похищении и сокрытии божились изо всех сил, что непричастны тоже.

– А общая молва шла такая, что подстраховался. Сам у себя выкрал, чтобы запрятать понадежнее.

– Знаете, на сей раз вы угадали только отчасти. Подозрений была целая охапка, и между заинтересованными персонами пробежала не одна манкатта, а, наверное, семейство. Короля тоже приплели. Ведь «инсанский брак» оскорблял патриотов хуже любых вассальных оков. Межплеменные союзы ничем не святее инцеста, и хотя формально госпожа Иньянна перешла в андрскую веру и стала Софией – иначе под венец идти было нельзя, – ей это не помогло. В глаза величали ее величеством, а за глаза – инсанской сывороткой и прелюбодейцей.

– Хорошенький получился расклад.

– Дальше – еще лучше. Ребенка долгое время не получалось, что, строго говоря, и понятно: его величество был кавалер далеко не первой свежести. Это спустило тетиву лука народного терпения, и ему стали сватать одну знатную производительницу за другой. Память о том, каков был смысл живого залога, к тому времени повыветрилась.

– Зато возник некий новый смысл. Верно?

– «Да будут двое плоть едина». Вы об этом? Ребенок – зримое воплощение этой идеи, но не единственное и даже не всегда истинное. Ибо так редко возникает в браке Великое Делание любви, когда воды двоих сливаются и расходятся вновь, обогащая обоих, и чем дальше длится это, тем сильнее меняются супруги, становясь близнецами, половинами одного целого. Некое предопределение должно быть в самом начале такого союза, ибо из нелюбви нередко рождается любовь, из первоначального влечения – ненависть. И некая искра, без которой чувство не вспыхнет, не распространится по всей натуре двоих, обратится докукой, привычкой, в лучшем случае тихой и непритязательной дружбой. Но вы угадали. В этом браке сумела родиться любовь.

(Помимо слышимой беседы, внутри нас тихо звучал некий лейтмотив, то уходя вглубь, то снова возникая и постоянно обогащаясь. Подспудный второй слой общения.)

– И вот как раз тогда отыскалась девочка-невеста. Догадываетесь, у кого, госпожа Татианна? У Болотников, Немтырей, как их называют в Андрии. У коваши.

– Точно. Кому же детей красть, как не бродягам и цыганам. Для того и придуманы.

– Они воспитывали ее в таком потайном месте, куда никто носа не осмеливался сунуть. Рассказывали, что нашли поблизости от одного из своих путей люльку без гербов, дитя в пеленках со срезанными метками и труп неизвестного, который в конце концов помог им выйти на верный след. Действительно, пропал тогда у дальних родственников герцога слуга-андр довольно сомнительной репутации.

– Какая прелесть! Совершеннейший дамский бестселлер!

– Отец дочку признал, домочадцы – тоже. Родинки там, внешнее сходство с покойной матерью разительное. Только им всем была в том немалая выгода, и почтенная сплетня возродилась с новой силой. Словом, король Филандр был принужден подтвердить помолвку уже не во имя голой политики, а ради спасения доброго имени товарища и – ну, той самой девочки. Он самым торжественным образом развелся с госпожой Софией по причине ее бесплодия и объявил, что она постригается в закрытую женскую обитель. А потом наш верховный иерей обвенчал его и юную Эрменхильду со всей подобающей и неподобающей случаю пышностью. Девочку буквально засунули сверху в негнущийся футляр из златотканой парчи, жемчугов и бриллиантов, так что во время церемонии особый слуга переставлял ее с места на место, будто фигурку в инсанской игре «Состязание владык». Позже я этим костюмом любовался воочию… Ну, после храма, шествия по главным городским улицам и пиршества, обильно сдобренного пряностями и ритуальной похабщиной, шуточками и отвальными песенками, король-супруг отнес новобрачную в опочивальню на руках. Так, по рассказам, и баюкал всю ночь. Не надоело слушать?

– Нисколько.

– Погодите, скоро перейдем на известные вам личности. Потому что еще через десять месяцев опальная королева в своем монастыре родила меня.

– Вторая Соломония Сабурова, – пробурчала я под нос.

– У андров считается, что переношенные детки куда менее живучи, чем недоношенные, однако я казался вполне жизнеспособен. Волосики длинные и несколько более темные, чем вообще у андров, – одно из моих детских прозвищ «Прекрасновласый», – цвет лица не коричнево-розовый, а побледнее, но зато румянец во всю щеку играет, ручки-ножки брыкливые, голос громкий и на старичка вовсе не похож, в отличие от других младенцев. Еще говорят, что я с первого дня не плакал, а улыбался, но последнее – скорее легенда. Там, где находилась моя матушка, сыскать мужчину было весьма затруднительно, да король Филандр этим и не занимался: послал за мной важную делегацию, прилюдно признал сыном и наследником, дал имя и такое по этому случаю празднество учинил, что ото всех официальных и государственных учреждений трое суток воняло дубовой клепкой, настоянной на спирту. А чтобы еще прибить мою законность гвоздями к трону, сыграл лишний обряд, полуязыческий: положил на колени своей девочке-жене, будто она и есть родильница. Сие в простонародье очень даже почитается. А то было пошел такой хабар, слух, что де передержка, да помесь, да здоровенький – не иначе как от господина Сифра или Сиффера. Зеро.

– Ноль. Нигель. Ничто. Это кто, злобный дух? Дьявол?

– Он самый.

В наших с ним умозаключениях лидировала идея не мирового зла, а некоей всеобъемлющей пустоты. Дитя Мрака. Существо Без Лица. Наверное, мой собеседник понимал логический ход моих эмоций, ибо пояснил:

– Я, и верно, пустой человек, легкий. Homo Viator. Homo Volant.Вольный и летучий, как семя на ветру и само веяние ветра. Только отец у меня самый обыкновенный, хотя и царь. И еще я – дитя девы, сын женщины хотя и венчанной, однако мужа не познавшей, запечатленного сосуда, несверленой жемчужины… Андрский брак начинается у алтаря богов и продолжается на ложе, а без второго он «свиток без печати» и легко может быть порван… Сын и не сын двух жен сразу: познанной и оставленной, венчанной и нетронутой. Каждая из них – законная и незаконная в одно и то же время. Плод союзов романтического и запретного, чести и нечестия сразу. Живой парадокс – вот и выискиваю сии парадоксы в здешней жизни повсюду и повсеместно.

– И что, ваша приемная мать так и осталась…

– Вы послушайте дальше. Года через два-три после моего узаконения нечто должное произошло-таки между Эрминой и королем-отцом: то ли под давлением аристо, которые после всего начали опасаться за целость этого брака, то ли по зову глубин. Второе вероятнее, ведь отец умел решать за себя сам, до самой смерти умел. Ну, и родился Мартин, ребенок девочки и старца. Через шесть месяцев. Представляете? Существо размером в тетрадный листок, иссиня-черное, как виноградина, начисто безволосое, без ногтей и без ушек, которое не умеет ни плакать, ни брать грудь. Его и народу не показывали, и обряд поименования совершили много позже, и носили по улице в торжественном шествии не младенца – подушку с короной. А тогда впервые после долгого отсутствия появилась в Замке королева-монахиня София и взяла недоноска к себе на колени, потому что любой иной аниму боялся до него дотронуться. Не знаю точно, был над ним совершен такой же обряд усыновления, как надо мной, или мы остались с Мартом только молочными братьями. Также не скажу, как за те годы, пока меня при ней не было, не высохло молоко моей матери – может быть, отдавала кому-то, как вы Артхангу. У меня в Замке была кормилица, для Марта тоже наняли, чтобы приличие соблюсти или потому, что у Эрменхильды в самом начале молока не было вовсе. Спали мы в одной колыбели, чтобы я грел брата своим телом: уже тогда знал, как его не придавить. Эрмина не могла – боялась, а чужой няньке и подавно доверия не было.

– Как же знаменитые инсанские врачи?

– Приходили, я думаю, и не однажды. Хотя мама София знала ненамного их меньше. Ох, мы четверо чувствовали себя прямыми заговорщиками – отец со своими женщинами и я. Только Мартин жадно впитывал тепло и пищу, рос и креп, начал догонять меня силой и особенно красотой, а за моей матерью утвердилась репутация инсанской колдуньи.

– Невеселая у вас, детишек, была жизнь.

– Что вы, напротив! Дети всегда умеют стать вне досужих слухов. Когда мы подросли и мама сочла возможным со спокойной совестью отъехать от нас, отец услал нас подальше от недобрых глаз: в пригородную усадьбу. Теперь Шиле разросся, а поместье как будто усохло. Но в те времена к услугам нас троих – Эрмина, конечно же, поехала с нами, сыновьями, – был полупустой особняк, источенный древесным жуком, и одичавший парк, который казался – или даже взаправду был – беспредельным. Еще водилась уйма мамок, дядек, гувернеров, учителей и тренеров, которые никак не меньше нашего любили и умели бездельничать: философически греться на солнышке, лепить из грязи колобки, а из глины – сказочные фигурки и обжигать те и другие в самокладной муфельной печи, по всем альпинистским правилам карабкаться на стены и крышу, стрелять из арбалета, объезжать мохнатых и низких в холке коников с риском вляпаться в коренастый ствол дуба или клена, сочинять фантастически вкусные блюда и неудобоваримые стихи, выдвигать архисумасбродные научные теории, рисовать арабески на полях старинных книг и раскрашивать потускневшие буквицы манускриптов в яркие и чистые цвета…

– Так что воспитание и образование мы оба получили великолепное, – рассмеялся он, – плюс умение обращаться с людьми из самых разных социальных слоев. Лично мне вся эта анархическая катавасия не то чтобы пошла на пользу, скорее – не навредила. А вот Мартин наш Флориан был в детстве не столь крепок здоровьем, сколько такой вид имел, за партой и в манеже его бы наверняка уморили. Зато теперь – Серена вон видела. Его Сиятельство и Блистательство. Речист, обаятелен и храбр до чертиков, любимец дам и дев, верховой ездок – нет его изящней, а уж фехтовальщик такой, что от его руки и умереть одно удовольствие.

– И первый такой шикарный аниму в жизни моей дочки.

– Тем временем отец умер. Вассальная присяга повисла в воздухе до нашего совершеннолетия, ибо шли споры о том, кто из нас действительный наследник. Любили в народе нас одинаково: слухи – они легко заплывают салом, но так же легко и возобновляются, когда это становится выгодным кому бы то ни было. Эрмина все время была при нас, рядом, хотя в регентши ее не предлагали. Власть была как бы ее приданым: жена одного короля, дочь, можно сказать, другого. Если бы не устояла и вышла замуж вторично, принц-консорт мог бы претендовать и на трон. Однако она была в нашем нерушимом союзе третьей и всегда это помнила. К тому же про наших аристократок говорят, что они не должны знать ритуальной нечистоты, потому что впервые беременеют вместо первых женских кровей, а в последний раз теряют кровь, когда истекает и плодородие. Такой, знаете, менталитет. Рядиться, веселиться и интриговать – это для низшего и среднего класса. Поэтому о любви, браке, власти и прочих материях она если и задумывалась, то не упуская из виду детей. У нее было двое сыновей, почти таких же взрослых, как и она сама, и думать надо было прежде всего об этом.

Мне показалась некая горечь в его описании Эрменхильды, но на сей раз я побоялась перебить Даниэля.

– Наконец, мы стали совершеннолетними. Сначала пятнадцать стукнуло мне, однако я нарочно просил не вещать об этом широко, – потом брату. И вот дотошные люди сызнова начали расставлять по местам, взвешивать и прикидывать. Затеялись споры о первородстве, взвешивались шансы обоих претендентов, каждая сторона выкладывала свои козыри; мерзко все это нам обоим было в равной степени, потому что нас втянули в игру на равных. И из-за Эрмины. Из того, что я прежде наговорил, вы можете подумать, что маму Инь всею страной терпеть не могли: ерунда. Это потом судачили, будто король Филандр отослал иноплеменницу от стыда за прошлую уступку инсанской вражьей силе и призывал только в качестве лекарки, чтобы не сглазила его законного ребенка от женщины высокопородной и высококровной, а вначале то же видели с разворотом на сто восемьдесят. Злословие и боязнь ничуть не мешали благоговейной и верноподданной любви. Залог нерушимого мира с опасным соседом, властная Держательница Высокого Дома и несравненная красавица – Белая Верблюдица Нэсин, как ее звало родное племя – вот кем была моя мать. А Эрмина той начальной поры… Игралище злых сил и скверных обстоятельств. Недомерок и найденыш, в двенадцать лет, когда у других девушек время первого цветения, тоща, будто цапля болотная, ноги от подмышек, груди – пупырышки, волосы – пакля. И ведь с Болотниками таскалась, с Немтырями беседу вела, а теперь всех уверяют, что невинна! Знаете, для простого народа это понятия взаимоисключающие – побродяги мунки и девичья честь… Вдобавок, у Эрмины, как у всех обделенных детством, был строптивый характер. Отец терпел, но и только. Я же, мальчишка совсем, умел утешить и утишить. Заваривал всякие травки и коренья – в парке их было вдоволь – из ирги варенье варил. Маму Инь выспрашивал и того лекаря, что к нам ходил по причине Мартина. Наблюдал ее расцвет, поздний, не как у обыкновенных девушек. Может быть, так получилось из-за мунков-хаа? Они носят ребенка год, и внешняя речь их проявляется медленнее из-за умения говорить в себе. Кстати, еще и поэтому их дразнят немтырями, молчунами.

– Дети у них, и верно, какие-то неповоротливые, я сама наблюдала, но спокойные, славные, – вставила я. – И прямо на глазах умнеют.

– К тому времени, когда все мы трое выросли, все позабылось – и обезьянье отродье, и оглодок с мункова стола, и бутончик, побитый градом… Она похорошела, и из буйного нрава выковалась душевная твердость. Королевскую повадку, да и сам дух, горький опыт царственности она усвоила еще от моего отца, которого хотя не любила, но преклонялась уже за одно то, что спас ее репутацию дорогой ценой. Ну, и за Мартина. Расклад получался удивительный. Каждый из ее детей нес в себе двоякую суть: пришельца ниоткуда, беглеца с изнаночной стороны света – и носителя древней традиции. Каждый легко мог потрафить, так сказать, обоим крыльям андрского сообщества. Моя царственная инсанскость и его принадлежность к святой и древней королевской крови льстили традиционалистам, блюстителям кондовости, сторонникам возврата к корням, былому величию и национальному расцвету. Обстоятельства нашего конкретного явления на свет – тем, кто поклонялся первоначальному мраку, неопределенности, зазеркалью – и манкаттам наподобие моей Киэно.

– У вас, случаем, сатанисты не в моде? – спросила я, памятуя прозвище Даниэля. Оказалось, что попала я даже не в бровь, не в глаз, а в самый зрачок.

– В моде и одновременно в загоне. Мне не льстило, что меня считают своим всякие смутительные личности; однако еще менее мне хотелось делаться тяжким боевым знаменем патриотов. Как видите, в итоге я счастливо избег самой грязи. Но сначала все запуталось так, что мы с Мартом даже подумывали раскинуть костями или разыграть трон в рулетку, только вовремя вспомнили, что в Стране Нэсин азартные игры запрещены и на этом основании Владетель Эрбис, брат моей матери, мог бы оспорить подобное решение вопроса о престолонаследии. Да и корона, кстати, такая удивительная вещь: ты как бы рождаешься с нею, незримой, на темечке и просто за так в канаву свалить уже стесняешься. Не ведаю, к кому из нас троих пришло поистине гениальное решение – возможно, и ко мне. Что не к Королевскому Совету, он же поверху Верховный Суд и понизу то, что у нэсин именуется «диван», двупалатный парламент, – это уж точно. Не посмели бы взять на себя ответственность….В общем, я объявил себя королем-монахом. Просто и изящно! Правда, не вполне согласуется с традицией. У нас такое практикуется в конце царствования, а не в начале, и то не очень. Отец, например, даже на смертном одре не стал принимать постриг – истый воин, говорит, останется воином и на той стороне. А я по натуре скорее философ, чем зубодробитель. Вот королевство и осталось за Мартином. Народ им восторгается, Владетель признал. Правда, волокита с коронацией, присягой и помазанием на царство тянется года два с лишком, но представительство Инсании в Шиле не закрывалось ни на минуту. Эрменхильда – королева-мать: почетно и нехлопотно. Несмотря на житейскую хрупкость, за свои права постоять может вполне – что перед Советом, что перед аристо, что и перед народом андрским. Вот так я…

– Удрал с трона, свалив последствия на других. Очень своеобразная трусость, по-моему.

– Прослыть трусом – для этого нужна храбрость особого закала, – задумчиво сказал Даниэль. – К тому же прав у меня никак не больше, чем у Мартина Флориана Первого. Желания вот меньше.

Я хотела выдать суфийский парадокс в его стиле: если ты хочешь учить – погоди учить, пока не угаснет желание, хочешь править – откажись, пока твое властолюбие не натворило бед. Однако поостереглась: такое Царствующий Бродяга понимал и сам, иначе бы меня здесь не сидело. Ответила только:

– Я уверилась, что король-монах вполне может действовать в наших интересах и начать переговоры с Советом и народом андрскими.

– Мирные переговоры, – уточнил он.

– Разве у Триады с андрами война?

– Ох, не лукавьте. Сами же заключили союзы невмешательства с аристо и купцами, наводнили города своими агентами, так что простому андру и сплюнуть некуда; подружились с молчунами, каурангами, манкаттами и даже с верными из верных – фриссами.

– Вот чего не знаю – так про фриссов.

– Это я предвижу недалекое будущее.

– Ладно, будем договариваться в свете будущих перспектив, – мы с БД улыбнулись друг другу. Он подозвал Киэно, я свою дочь. Манкатта пришла, касаясь боком ног Серены, и когда она прыгнула на плечи хозяину, мне показалось, что этим ласковым движением, как обручем, были соединены все трое.


– Вы никогда не чувствовали себя ущемленным? – спросила я на прощанье.

– Чем бы это? Старый парк научил меня странствовать; беспечные наставники – извлекать знание и смысл изо всего, что подвертывается по пути. А Мартин и Эрмина – любви, которую можно унести с собой в заплечном мешке, – ответил Бродяга Даниэль так тихо, будто говорил с одним собой.


После того, как мы разобрались с кое-какими земными и практическими вопросами (БД публично, во время совместной трапезы, обещал почистить контакты, навести мосты и употребить влияние – нет, не на брата, а на кое-каких единомышленников, работающих в дипкорпусе: окольные пути – самые короткие и надежные изо всех, под любое строение подводится невидимый сверху фундамент), после всего этого я покинула их троих, заручившись Серениным согласием не ввязываться ни в какие геройские истории. Отрывать ее от такого незаурядного двуногого было бы непедагогичным. Артханга и прочих собаков я забрала, уповая на боевые способности своенравной Киэно. Проводить дочку до дому было кому – весь окраинный Лес кишел нашим народом, который знал о судьбоносных контактах поболее моего. Ну, а от того, от чего, по всей видимости, действительно было необходимо оберегать этих двоих прекраснодушных ослов (за ослов извиняюсь, хотя никак иначе их не определишь) – не убережешь никого и никак. Состояние это временное, хотя почти неизбежное, все мы, даже самые умные из нас, время от времени в него впадаем, и – поистине – лучше этого нет ничего на всем широком белом свете.

Бездомник Даниэль. Не знаю, как передать мои ощущения. То ли мое кхондское умение глядеть сквозь фонетический облик слов, таких порой незначащих, заставляет меня стыдиться громких и обязывающих к чему-то этакому выражений, то ли главное все одно не передашь… Словом, передо мною был явственно распознаваемый гений. Как описать то, что некогда смутно просвечивало через Серену, а теперь – в ином человеке – открылось мне во всей очевидности? Ну, вот вы иногда улавливаете яркую математическую одаренность, хотя ни в формулах, ни в уравнениях не смыслите ни фига: просто из-за принципиально иного, чем ваш, видения мира, которое обнаруживает себя на каждом шагу. Или, скажем, музыкальный талант, несмотря на то, что его творения никак не стыкуются с вашими слуховыми стереотипами… Потому что все, что в вас осталось чистого и здорового, отзывается на присутствие иного. На очарование незаурядности и непредсказуемости. На свет, которым и вы сами можете заразиться, если повезет. Нет, все-таки – как передать через время, бумагу, чернила и типографскую краску это сияние? Если гений – гений религиозный, то лишь громоздя в описаниях Пелион на Оссу, чудо на чудо; примысливая, если ничего подобного не было, – чудеса наивные, простецкие, как сам передатчик событий. Торопясь удержать неуловимое, прикрепить к листу пером, как бабочку булавкой. Не напрасно пророк Мухаммед так противился тем, кто описывал его «личные» чудеса: человеческому опыту не дано распознать чуда, отделить его от обыкновенности, мы способны фиксировать только частоту и редкость происходящего и делать дедуктивные выводы – вот это возможно, а то – нет, ибо никогда не бывало подобного.

Единственное чудо Мухаммеда – Коран, книга, что протекла сквозь него и осталась на земле свидетельством; единственное чудо Мессии – он сам по себе. Вторгается ли иная реальность в нашу повседневную, домашнюю? Конечно. Штука в том, что мы того не улавливаем: нас притягивает фальшивка. Дьявол – куда более лихой чудотворец, показушник и фокусник, чем все пророки вместе взятые. Только его «деяния» не обладают протяженностью во времени и не имеют ни корней, ни цветов, ни плода, по чему и распознаются. «Соперник твой – он куцый, не имеет сына» – смеялся над такими Абу-ль-Касым.

Гений. Это слово возникло во мне спонтанно, пока я мерилась взглядом с БД. Как иначе описать обаяние его летучих жестов и мимики, голоса и улыбки? Искушение его гениальности – это больше всего искушение его обыкновенности: он единственное, как тебе кажется, существо во всех мыслимых и немыслимых мирах, к которому тебе не надо притираться и приспосабливаться.

Чудо, о котором никому толком не расскажешь. Праздник, который всегда с тобой. Мне ли, очарованной, винить Серену за безрассудство?

Запись двенадцатая

У того, кто живет бытом, длящейся ближней жизнью, мгновения повисают на ногах гирями. Живущий единственно настоящим мгновением обретает крылья. Аватара Гермеса Трисмегиста.

По прибытии домой я лицом к лицу встретилась с той невинной интригой, которую то ли предвидел, то ли просто унюхал Даниэль… Да уж, абстрактные беседы пусть ведут любовные парочки – мы с Артом по уши сидим в конкретике.

Раненая фрисса Иоланта поправлялась куда быстрее, чем все ожидали. Через неделю стало вполне очевидным, что из смертельной ситуации она выкарабкалась, зараза к ней уже не прикинется, а крепость мышц и безотказное функционирование пищеварительного тракта не замедлят подоспеть. Лежала она в полевом лагере сукков, где над нею был устроен легкий навес: жен и детей здесь не держали из соображений безопасности, так что было тихо и уютно. Из похожих соображений ее не поместили ни к мункам, ни к нам – незрелые юнцы всех трех народов шумели невыносимо. Взрослые мунки появлялись для того, чтобы перепеленывать ее и поить снадобьями – с простейшей ручной работой справлялись пожилые кабаны, копыта и «хобот» которых оказались более ловки, чем я думала.

Пока сукки перекатывали кобылицу на чистое покрывало и убирали старое, испачканное сукровицей, массажировали ноги и спину, невольно затевались разговоры. Ума у Иоланты, по нашей прикидке, было не более, чем у мункского подростка, но всеобщим языком Триады она владела недурно, и сквозь ее школярство просвечивали удивительная доброжелательность и, главное, тяга к неизведанному. Это некоим образом возмещало огрехи ее аналитического мышления. Было последнее качество чем-то большим, чем рассудок, смутным подобием кхондского «чистого чутья» – своего рода интуиции, позволяющей распутывать новую и сложную мысль не от слова к слову и от фразы к фразе, а по отдельным лексемам, интонациям и намекам. У андров подобное умение так и осталось невостребованным: сами они воспринимают внешний слой речений, поэтому их так легко обмануть любому нашему бойкому говоруну.

Кстати (или некстати), об этимологии: само слово «фрисс» шло от фризов, могучих вороных лошадей, что на моей метафизической родине носили на себе крестоносцев, а позже были запрягаемы в парадную упряжку. Какая тут связь с альфарисами, наименованием, тесно связанным с фарь«конь», я не берусь судить.

И вот самое странное в жизни этой нашей наполовину пациентки, наполовину пленницы: вскоре она передружилась со всеми. А с Хнорком – в особенности. Смущенный свин околачивался у ее ложа и, наверное, все удивлялся про себя – что на него нашло, добро бы не кобылу – андра-убийцу поддел. Кабаны при всей пылкости своего характера вовсе не были склонны к смертоубийству. Разумеется, бытовала традиция отбирать самых задиристых кабанчиков и в шутку стравливать друг с другом, чтобы с юных копыт понимали границы дозволенного. Так воспитывали будущих отцов больших семейств и блюстителей границ, и именно отчетливое знание своей мощи делало их такими осторожными в конкретном ее проявлении.

– Мартин Флориан – настоящий кунг, – пыталась Иоланта выгородить своего владельца. – Храбрый и благородный. Говорит ласково, не трогает ни хлыстом, ни шпорой, знает, что мы и так выкладываемся до предела.

– Другие, значит, трогают? Достается вам, страстотерпцам?

– Это наша судьба. Отпор вызывает ярость – мы это познали. Не я, по счастью, – я удачливая раба… Что смеешься? Скучно, когда роли в великом спектакле жизни все одинаковы. Да, мы, фриссы, – рабы и дети рабов, так же как кауранги – слуги, почти приятели, а манкатты – темная сила, редко – приветливая, чаще опасная, даже предательская. Те, кто дружит с манкаттами и находят для них слово, ведают, чем рискуют. Кошки провидят скрытое, говорят, среди них есть белые и черные маги…

– Говорят. Ты-то веришь?

– Чувствую их могущество, но не говорю ни «нет», ни «да».

В лечение Хнорк так не влезал, как в общение. Зато командовал ритуалом кормежки: то трава для Живущего с раной в кишках покажется ему жестка, то с овсяного киселя и ячменной затирухи ему отощаешь и мигом откинешь копыта – ищите и вкладывайте дополнительные калории. Все пребывание кобылы со средневековым именем в Триаде протекало под знаком его суеты и воркотни: таскал ей сено со своих личных, секретных лужаек, замачивал крупу манника, раздобыл даже – и это в преддверии холодных дождей! – горсть лепестков дикого шиповника и сливы, от которых молоко делается особо душистым. Над ним смеялись:

– Она ведь не кормящая и не жеребая. До следующего сынка твоя магия не дотянет.

– Не молоко – сама будет пахнуть. Всем телом и всеми помыслами.

– За кого стараешься, за того андра, что ли? Чтобы порадовался, забирая ее назад?

– Андры – грязнули: сколько ни душатся крепкими духами – своего природного духа ни перебить не умеют, ни переменить. А у своих малых братьев и не почуют.

– Кауранги почуют и другие фриссы начнут сторониться, – смущенно вмешалась Иоланта.

– Нет; я свое дело ведаю. То, что ты Лес ешь и пьешь и Лесом дышишь, и без моей магии вошло в твою кровь – сначала неведомо от тебя. И в других через тебя и твое дыхание придет неведомо как, покажется самым родным. Так и задумано: это вроде тайного оружия, но оружия доброго. Знаешь, почему иногда говорят, что враг пахнет скверно? Возникает стойкая галлюцинация зловония… А из хорошего запаха родится приязнь. И знаешь еще, почему ты так быстро поправилась, когда твои андры думали, что умрешь вот-вот? Не просто от суккского лечения – от Леса. Каждый из ваших Живущих сохраняет в себе чистоту и стройность Внутреннего Леса, душу своей Заповедной Рощи. Это его сокровенное. Всё, что отвечает этому духу из идущего снаружи, как бы совпадает с ним по тону, невольно находит отклик и усиливает ваш личный Лес. Никакая преданность Старшему, хозяину, никакой страх перед болью, Темной Пастью, Жадным Чревом – а это прозвища смерти – не устоят перед его зовом. Хотят твои приятели или не хотят, а твой внутренний Лес будет сильнее их настолько, насколько жажда справедливости бывает сильнее животного страха. Ну, а твоему королю та склонность Живущих, которую он приобретет через твое посредство, поможет в скачках и турнирах, выручит из любой опасности.

– Мне надо подумать: у вашего дара два смысла.

– Поздновато спохватилась. То, что тебя спасло, сразу же стало тобой. И все-таки лишь наполовину: знак Леса, благо Леса несешь, а другом ему не стала. Другу нужна твоя добрая воля и открытое сердце. А иначе хоть волоками поедай розовые лепестки – только шкура будет благом пахнуть, а не ты сама. Думай!

– Став другом Лесу и Триаде – не сделаюсь ли я врагом Мартину?

– Даже если он пойдет наперекор Лесу еще круче прошлого раза – нет. Но врагом его поступкам. Ты будешь согласна с лучшим в его натуре: ведь Заповедный Лес и в нем живет незримо. Ты поможешь ему не уклоняться, не ломать нечто в себе. Это наука, долгая наука – выправлять андрский норов и андрскую судьбу. Только ты будешь брать ее отовсюду и сумеешь.

– Я подумаю, сказала я. Ты говоришь добрые слова и сам добр; но как мне узнать, истина ли то, во что ты веришь?


…Издали я слушаю эти беседы. Они доносятся так четко, будто оба Живущих сидят прямо у меня в ухе. Мне неловко, но я просто не знаю, как отключиться – и, может быть, не хочу. «Должна связаться цепь, – говорил Одиночный Турист, – и будут появляться знаки, приметы Пути, и ты угадаешь их, знаки и звенья, а не угадаешь – сама их назначишь. Как в хорошем сне, где все свершается по слову того, к кому этот сон пришел. Пусть в круг Двенадцати встанут не те, кто выше прочих, и не те, кто ниже, не цари и не парии, не самые умные и блестящие, не самые праведные и чистые – но и те, и другие без различения. Несущие незримую метку и не боящиеся выйти за свой предел.»

Хотя – разве так он говорил? Да, так, раз ко мне пришли именно эти слова.

Я вяжу цепь – пока такую короткую! Артханг. Серена. Хнорк. Даниль-Даниэль. Иоланта. Киэно. Я желаю – volo – volant.И воля моя обретает крылья.


С точки зрения тайной политики и дипломатики, свинского подкопа под сокровенные устои государства и общества, а также создания пресловутой пятой колонны у нас, таким образом, соткался полный ажур. Ибо по причине естественной подозрительности андров довольно посеять и крошечные семена – инакомыслия одних, неуверенности других в лояльности третьих, – чтобы получить горчичное дерево высотой до неба. Андрия всерьез обеспокоилась за свои тылы и буквально увидела, как великая империя, что стоит на трех китах, на семи холмах, девяти морях… на чем там еще – что империя эта расползается по всем швам и ее величие и гордость уходят в песок. Как всегда в подобных случаях, Седалище Общин, Палата Высоколобых и Король (именно в таком порядке, ибо нижняя палата всегда трусливее верхней, не говоря о миропомазаннике) применили репрессии по отношению к моральным разрушителям символов андрской государственности. И что же в итоге? Народ попросту линял, на время или навсегда. Кауранги – в Лес, манкатты – к сатанистам и в инсанское посольство, немтыри – к болотникам, фриссы и андры – в Степь. Их всех принимали: внутри Леса создался анклав со своей атмосферой, которая нравилась не так нам, как беженцам. Самый смех – бежали ведь не наши прямые союзники, а бунтовщики под сурдинку. Ну и кому от всего этого была польза? Ясное дело, не Андрии. Сие наши противники быстро поняли и, надеюсь, больше не захотят бить своих ради того, чтобы чужие боялись.

Вот только и наша польза была относительной. Война как продолжение политики иными средствами – не наш конек. Просящие покровительства чужаки уже нанесли нашей обители вред ненамного меньший, чем охотники и пожарники, а если Андрия в отместку за беглецов хорошенько надавит, Лес, чего доброго, может и не выдержать. Проутюжат и плюнут, а сами протянут со своей паршой еще лет пятьдесят или сто.

Совершенный природный гомеостаз всегда более хрупок, чем цивилизация, которая взяла на щит нахрапистую заповедь «Плодитесь и размножайтесь». Плодиться без оглядки – это, по существу, тактика низших слоев Равновесия, подонков животного и растительного мира, привнесенная в жизнь пауперов и пролетариата: они выскакивают из горлышка эволюционной бутылки, выработав в себе такую крольчиную плодливость, на какую аристократы Природы, результат ее штучной выделки, никогда не будут способны. Отсюда ясно, почему на планете Земля все глобальные передряги кончались гибелью самых высокоорганизованных членов популяции, интеллектуалов духа – а в опустевших экологических нишах поселялись крысы, четверолапые и двуногие, из которых потом вылупились шакалы, мишки, лошадки, верблюды, приматы… ну и сами знаете кто.

Андры, в рамках своей технократии, могли увеличиться в своей массе за счет простой сексуальной распущенности (на что намекал один кхонд некоей каурангской дворянке), а на Лес влияло малейшее дуновение ветерка.

На наше утешение, этот биологизм был справедлив только до известных пределов. Нижний предел: голые двуногие, поглотив и истребив жизнь, накопленную для них Лесом, умалятся, и тогда то, что от нас осталось (а останется ведь), воспрянет. Верхний: Серена.

Она – спасение. Когда Лес сдавят до упора, до последней молекулы жизни, которая уже не сумеет раздвоиться и породить себе подобное, – по Серене, как по стреловидному мосту, пройдет замершая в ней сила Камня и Руды, сила неживого, обновляя четыре стихии, что составляют жизнь. Она толкнет миры Медленно– и Быстро-, Высоко– и Низко-Живущих, и Лес распустится так точно, как роза прорывает бутон, кровавя лепестки своим рождением.

Арккха, бывало, говорил:

– Серена – это наша удача. Надежда, которая пришла к нам от Сущего. Создание, которое, не являясь ни андром, ни инсаном, ни мунком, обладает их свойствами наряду с нашими, а не являясь вполне кхондом, принимает в себя умение Триады вобрать в себя жизнь деревьев и трав, теплой крови и холодной крови, не ущемляя ни в ком его естества. Сплетение расплетенного и единство несоединимого. И ведь она сумеет уйти в иное… в любую иную картинку.

Запись тринадцатая

Мир – вовсе не оживший муляж себя самого. Это изумительная многоуровневая виртуальная игрушка. Человек, по внешней видимости, – такая же игрушка, которая считает себя привязанной к одному плану виртуальности, мечется и попадает в иные планы, захватывается иными слоями: иногда нечто из них прорывается через него. Если бы человек принадлежал к определенному слою виртуальности и был им обусловлен, он не чувствовал бы себя так неприютно. На самом деле человек как он естьнаходится вне игры и над нею – и должен осознать себя стоящим помимо мира. Он – Делатель Игры, Зачинатель Игры, а не участник.

Теперь Серена, будто по наитию, приняла в себя науку «Повелителей Руды», пока еще дикую, вовсе не бесспорную даже для тех, кто ее угадывает. И в момент, когда вся Андрия лихорадочно ищет решения проблемы, которую мы ей задали своей тихой сапой, когда «нижнепалатники» то и дело обращаются в Суд или к личному представителю кунга с депутатскими запросами и стенаниями…

Моя дочь вдруг обнаруживает себя во всей явной и тайной красе.


Серена сидела на берегу Стирального Потока с Киэно в обнимку. Незадолго до того ей пришла в голову идея навести порядок в холостяцком логове: обмазать полы глиной и обжечь ее, разбросав по ним угольки дерева хамз,что не дают сильного пламени и дыма, но едва тлеют; выбить покрывало, половик и скатерть от пыли и постирать в ручье руками, а не природно-автоматически; составить список кое-какой утвари и одежды, которую необходимо прислать позарез. В процессе этих пертурбаций ею была обнаружена книга – Первая Книга в ее жизни, явление, что поистине заслуживало того, чтобы написаться с прописной буквы.

– Что это такое?

– Дневник. Стихи.

– Твои?

– Нет. Послушай!

«Странник.

Это станет именем моим.

Долгий дождь осенний.»

– Осень – заговорил он прозой, – это по сути единственное время года в Андрии, так же как в Лесу – постоянная весна: зеленая и цветущая. А в земле Нэсин, кажется, вечная полнота лета: то благодатного, то невыносимо знойного. Я всего раз был там, мальчиком еще, когда ездил к маминым родичам. Все остальные перемены температуры и климата, влажности и ветра – несущественны. Узор на постоянном фоне.

– Откуда у тебя грусть времени дождя, скажи? Оттого, что живешь с нами – наполовину андром, наполовину инсаном – а родина твоя неведомо где?

– Ты думаешь так, Серена, как и полагается наполовину аниму, наполовину кхондке. Мы с тобой двуличны и этим родственны. Слишком сходны, чтобы между нами возникло взаимное притяжение, недостаточно различны, чтобы это породило взамоотталкивание. Скажи, где твоя собственная родина – снаружи или внутри тебя?

– Лес – он и там, и здесь. Я никогда не покидаю его в своих «путешествиях по древу».

– Значит, он и вправду твоя материнская земля. Инсаны говорят так: «Родина – это то, что можно обхватить руками и прижать к сердцу». Можно заноситься необъятностью просторов, величием культуры и славой знамен того физического пространства, которое держит под собой твой государь. Только разве хватит в твоем сердце силы, чтобы его удержать, в печени – крови, чтобы влить в его сосуды, под перчаткой – тепла, чтобы объехать? Или оно, это пространство, напротив, вливает свою душу в тебя и подменяет тебя собой? Тогда ты величаешься перед иными племенами и перед сами собою богатством ее недр, талантами ее творцов, умом ученых и теологов и красотой мужчин и женщин, нисколько не задумываясь о том, в каком отношении они стоят к твоему личному богатству, твоим собственным таланту, уму и красоте. Не значат ли такое отождествление и такая подмена того, что ты сам мало что значишь без тех пышных и протяженных оболочек, в которые тебя облекает твоя великая и неуютная родина, что ты живешь заимствованной жизнью, что ты – нуль и ничто?

– Ты спрашиваешь меня или себя, Бродяжник? Я отвечу как умею: если сердце твое поистине велико, то оно сможет вместить в себя и великую землю, и великую любовь – но и само станет от них неотличимо. Только как сделать, чтобы подобная любовь не стерла тебя в прах? Я одновременно и люблю Лес и, знаешь, иногда мне кажется, – вовсе его не люблю, а напротив – это он любит себя через меня… Нет, даже не так: для любви ведь нужно расстояние, а я в такие минуты – одно с моей колыбелью. Однако я не ничто, а нечто.

Так говорила Серена, потому что все обмолвки, все обиняки их обоих тоже косвенно соприкасались с темой любви, живых телесных примеров которой она видела бесконечное число, до сих пор не прикладывая к себе и через себя не пропуская.

– Да, ты нечто. Ты воплощенный Лес, то, ради чего я брожу по нему, и одновременно – нечто неповторимое, выраженное в звуке твоего имени и его запахе. Ты боишься, что твоя любовь порабощает тебя? Против того существует один путь: дать ей вырасти в твоем сердце и вместе с твоим сердцем. У меня есть такая малая родина: тот старинный дворцовый парк, о котором я говорил твоей матери. Его уже нет: такого, каким я его помню, такого, каким он, возможно, и не был по сути никогда. Знаешь, в ярмарочный сезон Эрмина пускала туда мунков-торговцев, почти задаром. Они расчищали аллеи от гнили, чаши фонтанов – от ряски и водорослей, зажигали огни внутри своих полотняных повозок, так что те делались похожими на огромные разноцветные фонари. Повозки были другие, чем здесь, у вас: на огромных колесах по тридцати спиц в каждом и такие нарядные! Мы, дети, поначалу любовались издали, а Эрмина, не чинясь, разговаривала со стариками и молодухами. Зрелые мужчины коваши приходили только ночевать, забрать новую партию изделий или наточить инструмент – они ведь продавали и свое собственное ремесло. Один из них подарил Марту удивительной красоты складной ножик о двенадцати предметах, а мне – наборный пояс со всякими карманчиками и подвесками, как девице. Должно быть, угадал во мне будущего миротворца; полезная вещь была, хотя я вначале чуточку огорчался: какой мальчишка не мечтает о ноже – ветки срезать! Не судьба… А вокруг нас пребывали заросли удивительных растений, обломки статуй, полуразваленный потешный лабиринт высотой нам по плечо. Некоторые кусты еще сохраняли форму шара или свечи, а то и вымышленного зверя, хотя никто и не пытался их подстригать. Ныне все очертания стерлись, камни вросли в дерн, фонтаны пересохли, да и мунки там не поселяются. Но пока я помню парк таким, как он был, и могу приходить туда в любой час, – он живет. Он скроен по мне и творил меня по своему образцу. Тысяча таких малых родин – сколько Живущих, столько и их – сливаются в одно, будто капли дождя. Но разве это общая родина одного племени? Великая родина андрского или иного народа? Это дом человечества. Или нет; то и есть само человечество! И твоя родина, Серена, – не Лес. Лес меняется. Он преобразится, стоит только тебе уйти, иным будет существовать розно от тебя, и, вернувшись однажды, ты не узнаешь его. Лишь тот Лес, что ты в себе унесешь, навсегда пребудет твоим Лесом; у Живущего есть только та родина, которую он носит в себе.

– Да знаешь ли ты, Бездомник, что я ношу в себе?

– Знаю, – он кивнул. – Знаю, а сама ты еще только угадываешь. Ты странник, как и я сам, но пока видишь только карту, панораму, сложный макет своих кочевий; паутину дорог, кружево-круживо-кружало звучаний, ароматов и красок, что пьянит сердце. Такого еще ни у кого не было, что выпало тебе.

– И что же мне делать с моим даром? Просмотреть все мои сны еще по разу, еще раз задать Учителю все вопросы и получить всеобъемлющий ответ?

– Нет. Зачем повторяться? Сейчас ты, путешествуя по различным воплощениям Вечной Истории, не творишь миров, ведь ты ими не овладела. Для того надо принять их в себя, а ты страшишься этого: боишься, что вместо того они станут тебя делать.

– Почем тебе знать, боюсь я или нет и чего боюсь? Ужасы там всякие, положим; но есть и прекрасное свыше моих сил.

– Боишься, – Бродяга Даниэль усмехнулся. – Аниму таков по своей природе: всегда остерегается того иного, что встало против него. Только когда это перестает быть иным и делается им самим, уже нет места ни противостоянию, ни страху.

– Делается мною самой? Послушай. Чем больше я хожу по путям, чем больше знания приобщаю к себе – тем меньше делается мое «я»: сжимается, уплотняется, с него одна за другой слетают выдуманные оболочки, то, что считали собой люди древности: традиции и обряды, верования и язык, жилище и одежда. Все меняется, как в фантасмагории, одни народы и земли восходят в зенит, другие падают к надиру, потом они меняются местами. Обо всем я вынуждена сказать: «Это мое» и «Это я» и тотчас же отбросить, потому что я, самое тело мое – оболочка для оболочек, ристалище для языков, перекресток чужих времен и дом для всех пространств. Да что философствовать! Оно, это тело, способно зачать и выносить в себе другое такое же: как могло бы оно раздвоиться, если бы взаправду было простым и цельным?

– Но ты нисколько не думаешь о том, что, отшелушивая от себя оболочки, ты наткнешься на пустоту…

– Таков твой собственный ужас, Даниль?

– Да, только я через него переступил. Ты, наверное, боишься противоположного: переполнения знанием. Как бы от тебя не откололся кусок, подобный тебе. Как бы твоя звезда вообще не взорвалась оттого, что станет сверхплотной. Верно?

– Мы с тобой бродим в одном океане знаний, оттого и угадываем друг друга.

– Бездна – это полнота, полнота – это бездна. Каким именем ее назовешь, таким она и отзовется в тебе. Но ты должна звать. И будь без страха – ведь так написано на лучшем из клинков Вселенной!


Даниэль выполнил то, что обещал: посодействовал в том, чтобы к нам прислали более или менее солидного представителя государственной власти. Официально – ради того, чтобы забрать вертолетом любимую королевскую фриссу, которая, как никогда, была в хорошей форме, передружилась тут со всеми и потому нынче составляла для своего опрометчивого хозяина проблему.

Если вы, мой читатель, не поняли: общение Живущих, даже если они не прямые телепаты, что бывает, однако же, редко и у одних мунков-хаа, происходит на хорошо развитом эмоциональном фоне, к тому же у всех них есть свое общее родоплеменное подсознание, «океан архетипов». Благодаря тому между ними, даже если это откровенные соперники, существует особого рода понимание, что легко переходит в согласие и мир. Одна-единственная фрисса (как и чуть раньше – десяток-другой каурангов) именно поэтому вызвала порядочное смятение в стане голокожих и прямоходящих.

Ну и вот, наконец, мне докладывают, что правительственный, сине-красный экипаж прибыл на позапрошлогодние андрские охотничьи угодья, в двух часах рысистого бега от того места, где кое-кто нам знакомый едва не подмял под себя светило тамошней государственности. Что примечательно – экипаж прибыл не по воздуху. Пробил две широкие колеи в пепле нейтральной полосы и стоит дожидается, брошенный и одинокий. А еще докладывают, что высокие гости в составе двух весьма примечательных персон идут ко мне в базовый лагерь пешком.

Я выступила навстречу вместе с кхондами моей личной гвардии (если откровенно – нахватала юнцов, какие под горячую руку попались).

И вот появилась курьезная процессия – в кольце малых мунков, заинтересованно наблюдающих с ветвей. Впереди мело ушами узкую лесную тропинку нечто песье и, без сомнения, редкостных мужских достоинств. Последние выступали весьма рельефно по причине отсутствия настоящей шерсти: так, редкий рыжеватый волос, – и наличия округлого пузца, что заместило собой грудь и слегка просело книзу. Уши, упомянутые ранее, были лапчатые, размером в хорошую ладонь мунка-коваши; короткие, слегка расклешенные передние конечности и длинное, как сосиска, тело придавали облику существа нечто тюленье. Глаза были зеленовато-карие, со слезой. В целом это напомнило мне ужасно крупную таксу или не весьма большого бассет-хаунда, формы которого со временем несколько сгладились. Сзади смирно шел андр довольно средних лет, угловатый и тощий, с короткой прусской косицей, в камзоле или сюртуке почти такого же цвета, что и кожа. Оба были в белых перчатках, таких же носках и при белых же галстуках, только у кауранга на шее был ошейник с медальоном, а из кармана «его аниму» глядел кружевной платочек, сложенный цветочком: один уголок поднят кверху, два боковых разведены в стороны, а четвертый, внешний, – опущен в знак сдачи на милость победителя.

В пяти шагах от меня аниму остановился и ответил поклон, довольно-таки изящный:

– Высокочтимая госпожа Тасианна! Я, средний дипломат Шушанк ха Радди Арья, уполномочен от имени обоих братьев-правителей приветствовать вас в ваших владениях.

Дипломатическим протоколом он себя не обременял явно – или у них было принято лаконичное выражение мыслей, когда каждое слово имеет вес десяти. Само его имя вызвало у меня целый букет ассоциаций: вспомнились египетский фараон Шошанк, Сусанна, которая «и старцы», и популярный боевик о побеге из Шоушенка или, может быть, из Шушенского, не помню точно.

– Татианна, вернее, Татхи-Йони, тоже посылает им свои приветы и пожелания доброго здоровья. Только здесь не мои владения, господин Шушанк Арья, а Триады. Но если вы уполномочены передать что-то на словах или предметно, то передавайте.

– Погодите, – сказал он вдруг с полудетской интонацией, – мне бы хоть оглядеться. Я тут в первый раз, в отличие от Короля-Монаха.

Эта нештатная реплика сразу довершила картину, составными деталями которой были его одиночество, его непрезентабельность и его толстенький, важный кауранг, который представлял собой комического близнеца хозяину и другу.

– Оглядывайтесь. Сядем на пенек, потому что в ногах правды нет, и смотрите себе по сторонам. Вы профессионал? – спросила я.

– Наследственный. По традиции, дети аристократов получают место родителя или родительницы, а они оба, кстати, были ходоки по дипломатической линии. Самоопределяться предпочтительно в сугубо домашних рамках. Нам, в отличие от простого народа, поставлены довольно строгие границы, знаете ли. Впрочем, вам, я полагаю, тоже. Лес…

– Уж ему-то границ не поставлено. Когда злак рассевает семена или дерево запускает корни в землю, цветет, завязывает плод и спелым роняет его с ветки, они о границе не думают. Это Андрия отгородилась от Леса, а не он от нее.

– Ну, тогда скажем иначе. Говоря с Андрией, вы в чем-то идентифицируете себя с Лесом. Вы глава его.

– Вовсе нет. Просто у него нет для этого разговора уст и голоса помимо моих.

Песик переводил печальные глаза с одного собеседника на другого.

– Да ведь то же произошло со мной. Никто другой не соглашался, а приказывать смысла не имело. Такую нестандартную работу надо выполнять от души. Вот и говорит мне начальство: «Коренной андрский патриот не сумеет, а ты даже на фоне прочих моих сотрудников такая манна небесная, то есть такое перекати-поле, что и позабыл, наверное, где тебя мать родила». И в самом деле: сам этот момент или вовсе не улавливаешь, или светит в общем тумане что-то смутное. Белые стены… Холод… Твой негодующий вопль…

– Держу пари, стены были зарубежные.

– А вот и проиграли. Самые что ни на есть андрские и столичные. Однако внутри них было инсанское посольство, а значит, я все-таки родился на территории другого государства. Мамочка была по традиции звана на дипломатический прием вместе с папочкой. Вид у нее был неуставной, зато величественный, ибо на сносях. Мы, аристо, при любом удобном случае кутаемся в нечто бесформенное и прячущее естественный рельеф, вот никто из инсанов не заподозрил диверсии. Ну, инсаны и ради чужеземцев вина на стол не подают, а вот кормят непревзойденно. Мама, понятное дело, перестаралась, так что к концу церемонии едва не взорвалась мною прямо за банкетным столом. Еле успели перетащить в жилые комнаты одного из посольских врачей. Так что и здесь нам повезло: у инсанов такие акушеры, что смертей от родильной горячки или от того, что женщина не умеет разродиться, почти что и нет.

– Может быть, диверсия была продумана заранее? – улыбнулась я.

– А что, я не исключаю такой возможности. Во всяком случае, на мою судьбу это повлияло не меньше клановых пристрастий. Как родился, так и живу.

– Страну нэсин вы знаете хорошо? Можете рассказать мне о ней?

Двигало мною не одно любопытство, а желание посмотреть, как он сумеет вывернуться: не выдать секретов и не потерять нить беседы.

– Ручаюсь, что до вас дошли одни сказки. Ландшафт там не андрский, плоский как тарелка, не изомерный, так сказать, а многомерный, многоступенчатый. Только я не видел ни одного места, куда не мог бы зайти и откуда не мог выйти без особых умственных трудностей. Физических – да: не всюду пускают, закон не велит. Инсаны куда более закрыты для чужака, чем андры. В стране Владетеля Эрбиса все расписано по рубрикам, разложено по полочкам: куда можно и куда нельзя ступать, что есть и что пить, как здороваться и как в дверь стучать, как пройти мимо собеседников, чтобы их не побеспокоить, с какой руки кусок брать и с какой ноги вставать с постели. Аж до занудства дело доходит! Но вашему коллеге дипломату это знакомо по протоколам и не так уже тягостно. Тем более что поначалу все не так и строго, для невежды делают послабления. А когда этим ритуализмом пропитываешься до костей, оказывается, что та лишь первая ступенька лестницы; с ней видно вторую. Хочешь подняться на нее – сам себя держи в еще большей строгости. На третьей ступени гайки закручены так, что и дохнуть, кажется, нельзя. На одном дипломатическом кураже держишься и лезешь. Но как только добрался до верха и схватишь суть дела – оказывается, все можно, чего только ни захочешь, вот только самому не нужно ничего ни подлого, ни грязного, ни просто сомнительного.

Я молчала и впитывала в себя.

– И сами занудства их многогранные какие-то, будто над ними, как над камешком, хороший ювелир поработал. Сначала все нельзя, да и не можешь этого, а как подрастешь – напротив: все можешь, да не позволишь себе. Женщин – заводи, пожалуйста! Иногда это честней, чем изнутри разжигаться. Вдову пригреть или сироту призреть… Только пускай ни одна из них не сможет обвинить тебя в несправедливости: что ты к ней менее заботлив и щедр, менее почитаешь, нежели остальных. Как это вообще можно, если поразмыслить? Вот и остается обычай по большей части номинальным.

– Вы хвалите инсанов, будто вы один из них.

– А, наверное, рождение в ихних стенах сказывается. Внутри них, даже воображаемых, кажется уютнее.

– Воображаемых – это…

– Духовно-нравственных. Стенах или границах. Андрская мораль, видите ли, не то чтобы для меня неудобоварима, напротив: самая творческая, самая высокая. Однако положиться на нее возможно не более, чем на тарелку с манной кашею. Издали посмотришь – возвышенно, слов нет, а вблизи невнятица. Воспаряем духом выше облака и из этой перспективы исходя, оцениваем житейские мелочи. Да орлу, понятное дело, кажется, что грешную землю сплошные мухи обсели! И жизнь-то их – грязища беспросветная, и страстишки – сплошная суета и томление дьяволовы… То еще ладно: беда, что орлы мы лишь в идеале, а в жизни теми же помойными объедками кормимся. Тут два пути: либо, кряхтя, тужась и жилясь, подтащить реальную жизнь кверху и сделать вид, будто она может худо-бедно соответствовать. Отсюда идея, что браки заключаются на небесах, следовательно, навечно и навсегда, и люди не имеют права посягать на их целость и крепость. Кстати, другая наша аксиома гласит, что на небе браков совсем не будет. Спрашивается, по чему мы равняемся? Другой путь: если не удалось приложить мораль к нужному месту, мы сразу как с цепи срываемся. В войне – игра без правил, была бы цель возвышенная, дабы оправдаться. Жена и впрямь одна на всю жизнь, зато конкубинок десятками. Детей в войне сиротим, плодим в блуде и раскидываем по специальным детдомам. И все сие – с неизбывным чувством вины и греха, которым едва ли не кичимся, что обладаем…

– Первое упоминание о наших предках, кстати, инсанское: одного купца и одновременно миссионера, – продолжил он. – Говорил он, что нет племени на земле красивее андров, что подобны драгоценному гагату – сердцевине окаменелого дерева хаги. Рост их и осанка царственны, цвет кудрей – цвет белой бронзы наилучшего клинка. Только жаль – распутны они и нечистоплотны. Сморкаемся мы, как он не раз видел, всем скопом в одну лохань, именно ту, где умываемся, а владелец рабынь, посаженных на торговую лавку, частенько тут же и потребляет их на глазах потенциального покупателя. Ну, рабство у нас изжито, однако традиционные лохани, скамьи и полы остались.

– Вот снова, – вмешалась я в эти периоды. – Вы говорите «мы», а критикуете, как чужой. Будто не любите.

– Напротив. Только свою родину и можно критиковать, но не другие. Что же до любви… Ручаюсь, король-монах вам или вашей дочке – или обеим, что все равно – читал проповедь на свою излюбленную тему: «Как любить родину, чтобы она тебя не вые…ла».

Меня покоробило это андрское выраженьице, вполне, однако, цензурное, в отличие от своего рутенского аналога. Он заметил это:

– Я же аристо. Два слоя людей в Андрии: мы и простонародье. Они одеваются как хотят – нарядно и по фигуре, мы на все случаи жизни имеем как бы форму: наше внешнее непременно подбирается в соответствии с сутью. Ведут себя произвольно, а мы – ритуально. Говорят как только могут красиво, зато мы, аристо, – по сути дела. Простые люди думают, что приказано, чтобы сформировать единомыслие и сплоченность нации. Аристократы обладают роскошью собственного… кукиша в кармане. Но самая главная наша прерогатива – быть острием пирамиды и вершиной дерева. С вытекающими отсюда последствиями. Не любить позволительно только и единственно свой народ: это прерогатива верных сыновей. По отношению к другим ни человек-аниму, ни в особенности дипломат не имеет права питать такое чувство.

Тут Шушанк опомнился. (Хотя я до сей поры считаю, что он специально отводил душу в моем присутствии, чтобы сообщить мне нечто важное и основополагающее.) И снова стал выполнять неблагодарную функцию связи с Лесом.

– Из моих окольных намеков вам должно было стать ясно, – перешел он на куда более казенный тон, – что теперь я должен буду повести речь о матримонизме.

– Уж куда яснее.

И он, наконец, изложил то, что я предугадывала на десять шагов вперед. Его непосредственная цель, которая так мало, на рутенский погляд, отвечала его внешнему виду, была – обеспечить переговорный процесс на самом высоком уровне: не только с Андрией, но и с ее нынешним хозяином Инсанией. Положение было следующим. Мы таки основательно взяли их за… жабры: миляга Шушанк обозначил реальный предмет взятия более конкретно и без эвфемизмов, однако, как это принято среди тамошних аристократов, во вполне печатном стиле. Не видя никакой возможности выкурить наших явных и тайных, возможных и невозможных сторонников и своих диссидентов, которых автоматически полагали нашими агентами, Андрия вынуждена прекратить поползновения на Лес. Того же, кстати, давно требовал от нее сюзерен, который, возможно, относится к нам благожелательней, а возможно – натерпелся лиха от наплыва андрских иммигрантов: бывших узников совести, туристов-невозвращенцев и представителей нацменьшинств. Нынешний андрский страх сеял их особенно щедрой рукой.

– А Страна Нэсин не делала попыток возвратить андрам их лежалый товар?

– Во-первых, тамошний диван… Диваном называется, собственно, такое возвышение, крытое коврами и подушками, на котором восседает и заседает тамошняя палата представителей… Так, значит, этот диванный парламент заблокировал договор о выдаче преступивших граждан по той причине, что они все вместе и каждый сам по себе вассалы Владетеля Инсанского и по существу дела прибегают к его справедливости и правосудию, а не убегают от них. Во-вторых, инсаны народ хозяйственный, у них ни одна пара своих рабочих рук не заваляется, так отчего чужими не попользоваться?

– Молодцы. Значит, Лесу дарован мир.

– Во имя обеспечения лояльности андрских граждан, по преимуществу двуногих, своему правительству и государству. Остальных граждан не так просто обеспечить чем-либо подобным – строптивы и мало склонны к дрессуре.

– Учту последнее. Я так думаю, из-за того фриссы, кауранги и манкатты и не обладают всей совокупностью гражданских прав.

– Но вы учтите еще, что от вас тоже потребуют гарантий.

– Сами на себя удавку надели своими действиями, а туда же – гарантии вам подай, – проворчала я.

Оборот событий, однако, был тот, что нам нужен.

– Инсаны называют сие «аманат». Почетный залог доверия и мира. Мы хотим получить вашу дочь, вернее, того ребенка, которого она родит от владетельного аристо. Четко это нигде не прописано, но во время моего инструктажа витало в воздухе. И андры, и нэсин не видят иного – и более достойного – средства погасить конфликт. Выбор ее, как мне гарантировали, будет свободен, тело – тоже: брак после рождения дитяти любого пола может быть расторгнут по ее желанию. Вот судьбу ребенка должны будут обговорить особо.

– Ну вот, не успели познакомиться, как ставите перед фактом. Я бы предпочла не разводить эти матримонии так рано. Лесу безразлична любая политика, он просто нуждается в покое от вас, и, кроме того, сначала нужно состряпать мирный договор, а уж потом назначать за него цену. А то выходит по пословице: сегодня деньги, завтра стулья.

Мое недовольство проистекало не из того, что наши соседи увидели в Серене меч и могущество Леса, а потому и жаждут извлечь ее оттуда и присвоить: дело житейское. (Что вместе с ней и Лес перекочует в Андрию, о том из не-лесных разве один БД, изрядно лесной по своим привычкам, догадывался, а он не выдаст.) Но не хотелось затевать очень политический и не весьма политесный разговор с дочерью.

– Уважаемый Шушанк! Серена моя упряма и строптива, как необъезженный фрисс, и браться напрокат ей, я думаю, будет противно.

– Это же пока зондаж мнений, – успокоил он. – И притом – почему бы ей не устроить свою судьбу с полной приятностью? Вы мать и в кое-чем не должны отличаться от всех вообще матерей.

Я поняла, в чем; хотя, по правде говоря, рутенские матери с одинаковой силой одержимы желаниями выдать детище за хорошего человека и держать у подола, заиметь внучат и спихнуть их всех скопом с плеч долой.

– Вы правы. Мною движет обыкновенное бабское желание найти Серене пару. (Вранье на три четверти: такое желание наступает при виде конкретного объекта, а эти ожившие негативы меня не прельщали, даже лучший из них, Даниэль.) – Не выдавать же ее за собаку или полумифического лесного коника?

Да. Я хочу, чтобы и в этом была ее воля надо всем, что происходит. Но не только воля – и нечто большее. Ибо Серена ищет, ищет вслепую, как все обычные девушки. Подкладка исконного тяготения женщины к мужчине неясна ей самой, но это – такое же стремление пройти круг и замкнуть цепь, каким одержима я. Инстинкт зовет ее не к подобному, а к дополняющему ее совершенство своим, но у врат интуиции у нас, людей, стоит на страже разум, поэтому и она двинется путем разума, а не любви.

Ныне Серена – выпущенная мною стрела судьбы, птица, что сядет на плечо моему собственному Страннику.

А пока я говорю, наконец-то, почти откровенно:

– Может быть, это хорошо – то, что моя дочь выдала себя вам, андрам, и то, что кое-кто соблазнился призом в виде ее трансцендентной силы, не ведая толком, с чем ее едят: озаряет ли она землю его обетования, сообщает ли спутнику жизни удачу и мудрость, передается ли по наследству. Взломана скорлупа, и под андрским небом появится неизвестное.

– Прекрасно. Его андрское величество обожает эксперименты круцис, – ухмыляется Шушанк.

– Значит, будем заранее готовиться к жертвоприношению, – итожу я. – Впрочем, я лично ничего не гарантирую, возьмите себе на заметку, даже моей принципиальной готовности подписаться под самым симпатичным договором из тех, что вы сочините.

Истинных ручательств бы нам побольше! Андрское честное слово я на зуб еще не пробовала и вообще в гробу его видела. Шушанк наверное, а Даниэль наверняка бы не соврал, только неудобно так сразу выступить: «А как там у вас в стране насчет того, чтобы вешать лапшу на уши, пускать пыль в глаза и втирать очки?» Неясно и то, что для нас – и вообще – родится от этого брака, буде его заключат. Не мышонок, не лягушка, а призрак гражданского согласия…

– Шушанк, почему это так: что ни андр на моем пути, то по всему хорош, а все вы вместе вызываете у меня стойкую подозрительную реакцию?

И тут песик, который за все время беседы не пошевелил и хвостом, тихо прошамкал:

– Есть такая инсанская поговорка: «Что за шайтан норовит вселиться в людей, когда они сбиваются в стадо?»

– Отлично сказано, – отвечаю я. – Почему нас с тобой не представили друг другу, приятель?

– К слову не пришлось. Дипломатический протокол не предусматривает, – ответил он, с укоризной глядя на хозяина.

– Бэс-Эмманюэль его прозвище, – ответил неохотно Шушанк.

Богатейшее это имечко теологически расшифровывалось ими почти так же точно, как и мною: Бэс – и «тот самый» созвучный персонаж, и древнеегипетский бог, которому служили пигмеи своими неистовыми плясками; Эммануэль – христианский Спаситель и знамя гностиков. Словом, в каждой из половин сидели бог и дьявол сразу.

– Кто ж это тебя так припечатал: ведь не хозяин, похоже?

– Родители хозяевы, – пояснил он тем же стариковски ворчливым тоном. – Я найденыш, малым щенком в его школьную сумку свалился прямо к завтраку. Ну и съел добрую половину, потому что голодный был.

Обговорив с ними обоими кое-какие детали и по-дружески уточнив, чего же, собственно, нам ждать, я отправила послов восвояси. На дары не то чтобы поскупилась – их регламент квалифицировал такое как взятку, а я желала и далее иметь дело с этим дипломатическим составом. Поэтому покормили их так, чтобы запомнилось надолго, – и всё. Также я взяла на заметку, что кауранг с седоватой мордой заглядывался на грациозных и властных кхондок, которым приходился едва по плечо, но все-таки откровенно пленял своими афоризмами. Андр же все время тактично высматривал Серену – не появится ли на окраине это чудо природы.

Серена, вернувшись от Короля-Бродяги ровно через день, выслушала меня, к некоторому моему удивлению, вполне спокойно. Я так думаю, Даниэль сумел предупредить этот разговор и, возможно, посвятил ее в ту часть плана, о которой я пока не знала. Сказала одно:

– Я бы Даниля выбрала, но он ни в какую на это не пойдет.

– Влюбилась в него?

– Да нет. Хотя, пожалуй, да, только не как положено. Мы слишком родственны, чтобы между нами возникла настоящая любовь. Понимаешь, мама, Даниль – это свой. Из моего круга, вылеплен по тому же образу и подобию, что я. А от своего надо все время отходить.

– Я тебя понимаю. Рада, что ты такая умница. Ведь мы обе пришли в Лес по сути ради того только, чтобы уйти; предлог не так важен.

– Ну и ведь он монах, – жалобно произнесла она, – если размонашится – корона снова будет его, а так нельзя.

Запись четырнадцатая

Homoи верно произошел от одного корня с древесными приматами, откуда его тяга ко гнезду. Только стоит обезьяне в нем поуютнее усесться на какой-нибудь ветке, как Бог дает ей пинка под разъевшийся, красный гамадрилий зад.

В Лесу окончательно утвердилось «кхондское лето» – аналог земного индейского; самое любимое мною время года, уравновешенное и изобильное, сладостное преддверие дождей. Серене – она еще совсем дитя – по душе весна, которая, смеясь, рождается внутри бесконечности прохладных дождей такой нежной и пестроцветной; все живущее так и рвется из земли во все стороны. Позже зеленое как бы загустевает, пестрое выгорает, тускнеет: Лес становится подобием старинного гобелена. И вот, наконец, сквозь шитье ковра протянуты золотые нити…

– Даниль рассказывал, что Андрия не знает весны. Всю дикую зелень почти тут же сжигает неистовое солнце, – говорит Серена. – А Лес не ведает зимы. Из Андрии, как из печи, наносит горячий воздух, и это стоит колоколом, мешает Лесу уйти в себя. Он постоянно спит и не просыпается, но ни умереть, ни воскреснуть не в силах. Некому привести туда зиму. Вот еще одна причина, почему я от него отхожу.

Мысль была для меня не так нова, как неожиданна: прежняя моя дочь снега и холодов не любила. Но на дворе стояло время сладостной печали, преддверие небесных слез – именно такое время, когда хотелось ее побаюкать, эту мысль.

А может быть, то было всего лишь предчувствие разлуки. Шушанк, Бэсик и кое-кто еще второстепенный являлись еще не раз. В писаное вникали старшие кхонды, которые докладывали мне свои соображения, о подтексте осведомлял мало авторитетный у андров Бэс-Эмманюэль, который чуточку гордился своей прозорливостью, но решение оставалось за мной – и то было рискованное решение. Я поняла, что не миновать и мне выйти из моей прекрасной земли.

Практической нужды у Триады во мне не было никогда: здесь я была не властью, а воплощением нужды момента. Главенствовать на свой особый лад я могла и в отдалении, через наших союзников. А вот сыграть свою партию в оркестре – только в одной с ним яме. Подразумевается – оркестровой.

Все предварительные документы были вскорости изучены – кхонды не понимали сладости бюрократизма, – дата торжественной церемонии подписания назначена, и теперь нас с Сереной наряжали.

Мунки готовились к этому процессу заранее, так долго и так надоедливо, как могли: измеряли кривизну каждого изгиба фигуры, наблюдали за манерой, в которой мы с дочерью движемся, говорим, жестикулируем и подносим ложку ко рту. Будто до этого мы жили на дальнем полюсе! Брали для сукков-парфюмеров образцы нашей слюны, пота и других естественных выделений (а каких – не скажу), с помощью специального аппаратика соотносили тона нашей безволосой шкуры с расцветкой самых богатых и редких тканей, волокон и минералов. Вообще-то до этого обслуживали в нашей портняжной конторе в основном Серену, я старалась обойтись первым, что под руку попало, и ходила так до очередной поимки с поличным, когда меня почти насильно заставляли убраться и надушиться в соответствии с местными понятиями.

Сшили, стачали, склепали и снизали облачение они заблаговременно, а вот принесли тогда, когда посольские вертолеты уже вовсю рассекали воздух нашей родимой территории своими ножами от мясорубок. Для встречи им выделили местечко в стороне от пожарных трасс и, разумеется, не в самом сердце нашего царства, а ближе к полосе диких охот. И, снова разумеется, оно оказалось, по суккским понятиям, заплевано и загажено. (Вот по сравнению с подмосковной зоной отдыха трудящихся оно было сама стерильность и невинность.) Его второпях прочистили и засеяли прямо по оставшейся дернине чем-то вроде газонной травки, которая за две оставшихся недели затянула неприличие тонкой вуалью.

Словом, на землю надели маскировку, зато на меня и ради меня…

Ради моей особы поистине изо всех мункских сил расстарались!

Мои серые с оттенком палой листвы (читай – седые с рыжиной) волосы тут же на месте постригли в виде крепкого ежика, который стоял над головой торчком, будто у панка, а потом широкой струей спускался по шее между лопаток и, не доходя до талии, сходил на нет: то ли кхондский боевой убор, то ли грива болотного мунка. Длинное, совершенно прямое и без разрезов одеяние было связано из буроватого волчьего подшерстка, который крепко ссучили с темным конским волосом (снова символ). Напоминало оно кольчугу времен короля Артура и первого крестового похода и своей первозданной грубостью должно было если не шокировать андров, то хоть предупредить. А уж узкое оно было! Я так думаю, носить меня собирались в портшезе или прямо на троне. Поперек талии сего доспеха наложили широкий, как корсаж, пояс из тугого, как кожа, темно-алого шелка. Расстарался над ним никак не местный непарный шелкопряд, существо затюканное и скромное, а, наверное, элитная диаспора инсанских переселенцев, ради которой садили привозную тутовицу. Шелк украшали массивные серебряные клейма с чеканным узором. А потом меня продели в мягчайшую накидку из черного войлока наилучшей выделки, атласистого, с прядками по всей поверхности наподобие того, как это бывает на кавказских бурках. Была она о трех концах или хвостах, что также было исполнено глубокого значения. Один, самый широкий, спускался на спину и понизу дублировал мою «мункскую косу». Два других, поуже, легли на руки до самых кистей, где и были схвачены широкими серебряными, как и набор пояса, браслетами, в которых то там, то здесь горели оранжево-красные кораллы, перекликаясь с самой впечатляющей деталью моего наряда – массивным, на манер египетских фараонов, ожерельем (то же серебро, те же огнистые кораллы, те же выпуклые узоры). О кораллах поясню: в наших реках, особенно с тихим течением, пребывает некое подобие окаменевших древних водорослей, пропитанных солями самых разных цветов, – в основном «осенних». Диадемой и знаком Владычицы Леса служили мои волосы, поэтому на них кончались все мункские ухищрения: ни коронки, ни даже фероньеры.

То же касалось и обуви. В отличие от нарядов, она у нас с Сереной всю жизнь была немудреная. Либо мокасины из ряднины, либо, как сейчас, плетенные из полосок луба туфли типа «кошачья лапа», как на картинах Гольбейна и гравюрах Клуэ, иначе говоря, а ля Франциск Первый. Хотя, строго говоря, при чем тут веселый король Франсуа и его эпоха: просто мои триадные умельцы хотели донести до зрителя мою хищную, а может быть, манкаттскую суть.

Но зато косметика! Косметика моя – это, скажу я, нечто. Ради такого случая мне дали посмотреться в зеркало из полированной стали: губы, как, впрочем, и длинные ногти, – почти черные, брови – от уха до уха, на лбу темно-пурпурный треугольник клином вниз, виски и щеки тронуты смуглой пудрой куда более темного оттенка, чем все лицо, так что нос и скулы выступили наружу, словно у породистой кобылы, а весь абрис моей физиономии стал благородно-овальным. Словом, сделаны все возможные намеки на моих сторонников и союзников, и благодаря этому я и на большом расстоянии должна являть собой чудо зловещести, а вблизи – обдавать окружающих густым и пряным запахом, который на нашем с Сереной жаргоне именуется «Пурпурная змейка Каира». Он очень приятен для андрских аниму, буквально затягивает в себя, но вместе с влечением порождает в теле и душе полуосознанную смуту.

Мои худшие опасения сбылись: на поляну, где был назначен совет, наши мунки внесли меня в кресле из железного дерева самых готических форм, которое, будучи сотворено под руководством их старших собратьев, скрытно левитировало в полуметре от земли. Должно быть, выключатель там был предусмотрен, ибо мое передвижное сидение послушно опустилось на траву именно там, где было надо. Я крепко уселась на нем, расставив колени как могла шире (властная мужская повадка) и положив на них тяжелые от запястий руки.

Аккурат в это время появился мой сын Артханг и уселся у подножия. Наши постепенно окружали мое седалище спиралью: ближе – малые мунки, далее кхонды и сукки обоего пола и внешний круг – мощные кхондские воины и кабаны-секачи. На тех двух третях пространства, что было отведено гостям, народ пока толкся лишь второстепенный: по тамошнему закону, точность – вежливость не королей, а простонародья и тот, кто дольше всех проканителится, – самый важный. Ну и конечно, тянуть и волынить намного легче, нежели сразу занять тактически и стратегически удобную позицию. Ладно, предположим, что андры, как народ галантный, пропустили даму вперед своего короля-мужчины.

Ага, теперь там, у грузовых, брюхатых на десятом месяце вертолетов вовсю засуетились. Оба Владыки пока скрыты в толпе верноподданных, а точнее, в тех шатрах, которые спешно (ай, молодцы, вот это по-нашему, по-триадскому!) натягивают вблизи транспортов, чтобы короли могли навести последний макияж и марафет.

Теперь они движутся навстречу мне сидящей, к центру нашего круга верхом на своих скакунах – две блестящие или блистательные точки. Мартина Флориана Первого, кунга андрского, я узнаю из описаний и главное – по его фриссе, которая сегодня, как и ее высокородный всадник, взнуздана и подседлана истым золотом. На брата он похож не очень: удивительно, почти неправдоподобно хорош. Волосы белокурые, как у них у всех, но богаче, живее по тону; гладкий юношеский подбородок, точеный нос, губы формою что лук Амура, цветом – лепесток дикой розы; широко расставленные «светло-сияющие» глаза… Эх, какая женушка бы изо всего этого для меня вышла, будь иной расклад карт! Наряд иной, чем видела на нем Серена, роскошный и слегка небрежный: никакого прорыва ни в мир рутенского средневековья, ни в мир войны и охоты. Это скорее жокейский костюм, состоящий из свободного золотисто-парчового камзола, коричневых бриджей и полусапожек, которые потрясают кхондские моральные устои тем, что выделаны из чьей-то шагрени или сафьяна.

А собственная кожа андров… Я вспоминаю: наш дачный поселок, в нем приманка для проезжающих – магазин у железнодорожной станции, в котором почти всегда водится робкий дефицит. На ступеньках ждут его открытия двое чужих, наверное, жена и муж, – простого вида: оба в пиджаках, только он в кепке, она в косынке. И загорелые дочерна, до свинцового отблеска на лицах. Похожи – на кого? Металлургов горячего цеха? Шахтеров? – гадаем мы, дети, стесняясь задать вопрос. Дурачье! После взрыва нашего мирного атома уже никто в стране таких вопросов не задавал. Радиоактивный загар – вот что оно означало. Отблеск Звезды Полынь… Только здешние, андрские носители знака смерти казались живехоньки и даже азартны. Видно, приспособились ладить со своим солнцем, невероятно жарким и порождающим фантастические формы.

Положительная фрисса Иоланта возвышается надо всеми, как парусный корабль на морской глади. Народ вокруг по большей части дипломатический и пеший, в основном мужской, женщины добавлены с тем расчетом, чтобы кому-то скучно не было: то ли их противоположному полу, то ли мне. Одеты так ярко и так шумны, что одну невольно считаешь за двух.

На другой части поляны и вертолеты другие: не грязно-зелено-пятнистые, а всех тонов белого, светло-бежевого, темно-кремового, молочно-кофейного и сливочной помадки. Чтобы не перегревались, наверное; по слухам, в инсанских пустынях и горных поселениях солнышко вообще черт-те что творит. Публика тоже вся в светлом, легком и развевающемся, сплошные плащи, обмоты и покрывала, одного пола от другого не отличишь. И – вот дела! Эти почти все конные. Внутри их «стрекоз» свернутая пятимерность, что ли, как в квартире Воланда?

За счет то ли одежд, то ли плавной неторопливости движений племя нэсин показалось мне более архаическим по складу психики. Пыл и ярость их грозили поминутно взорваться, они привыкли их усмирять и оттого не мельтешили попусту, не тараторили, как их теперешние вассалы. Так мне думалось.

И другое я фантазировала, разглядывая их женщин, которые – теперь я стала их распознавать – были здесь, но скрывались за мужской толпой. Они сидели в седлах более прямо, их покрывала из более тяжелой материи не струились по ветру, как мужские, а стекали вдоль стана. Лица ни у тех, ни у этих не видно, одни глаза сияют для всех, тело же и его телесная душа надежно скрыты завесой. Такой же, мнилось мне, «вещью в себе» была для покойного андрского короля его старшая жена. Аналогичной защитной оболочкой моим знакомым рутенкам служит их собственное лицевое покрытие: оттого они редко краснеют и в любое время дня и ночи покрывают его толстым слоем натуралистической живописи.

Полно, неча на зеркало пенять, когда у самой личина в палец толщиной и сделана под боевую кису короля Даниэля! Молчи и смотри дальше.

Из инсанской среды выступает главное действующее лицо – Мартинов сюзерен. Владетель Эрбис. Он без фаты, в одном тюрбане и плаще поверх длинной туники. Небольшого роста сухонький старикан с кощеевой бородкой, вроде бы темноглазый (если это не самовнушение, нормальный человек из такой дали цвета глаз не должен видеть, только я с моими кхондами как раз ненормальная), загар не такой самоубийственно черный, как у андров. Словом, личность не очень выразительная, не то что его жеребец – золотисто-буланый альфарис. Вард, вспомнила я имя, которое мельком упомянул Шушанк. Сбалансирован, как хороший клинок; сухое, гибкое тело; небольшая голова с круглыми ушами и ноздрями; грудь не так глубока, как у фриссов, которые, что и говорить, самую чуточку тяжеловозы; задние ноги слегка саблисты, однако осанки это не портит. И горячие, страстные, умные глаза, которые широко расставлены, дабы вобрать в себя всю живую Вселенную.

Авторская пословица: инсан сам по себе лишь человек, альфарис сам по себе только лошадь, но вдвоем они – Властелин Эрбис в ореоле вышней славы. «Калигула, твой конь в сенате…» Далее у поэта неточность: Вард не просто «сияет в злате» – он сам золото, оттого ни ему, ни его седоку не надобны иные украшенья. Вот разве оружие – но его нет на сегодняшней встрече ни у владык, ни у меня.

Альфарис – слово, однокоренное с «фрисс», или я более не лингвист. Но к тому же ссвистит, как стрела, спущенная с тетивы, ф– гневное фырканье разъяренного самца, л– легкая и горделивая поступь небольших копыт. Он не идет под Эрбисом – исполняет величавый танец; этого почти не заметно, потому что звук имени, кованый звон поступи, шелест дыхания гармонично слиты с этим плавным движением.

Зато Иоланта под тяжестью Мартина шествует неуклонно, ровно и мерно. По всему видать: шаг ее без особой нужды не перейдет ни в рысь, ни в галоп, однако своей цели таки достигнет.

Теперь оба всадника направляются прямиком к моему портшезу. При виде их соединенного великолепия и мне хочется оседлать кого-то из присутствующих. Кого только – разве что Хнорка? Боюсь, что юмор ситуации до него не дойдет. Впрочем, длится мое сугубое благоговение недолго: сделав напоказ десятка два шагов, короли сходят с седел, а их кони следуют за ними, чуть отступя и незаметно переглядываясь. Перемолвиться – ни словом, ни духом – они не смеют, но Вард сделал вид, что собирается положить голову лошадиной даме на холку, а это жест приязни, едва ли не сообщничества. Двуногие если и заметили, то не придали значения.

Они садятся не очень близко напротив каждый на свое место: Мартин – на подобие походного трона, Эрбис – на табурет мозаичной работы. Равносторонний треугольник – самая прочная геометрическая фигура.

Над обоими мирными воинствами клубятся по ветру флаги: алые с золотом андров, черные с изумрудом – инсанов. Трубят фанфары, гудят рога, завывают длинные, в два человеческих роста, трубы, раскатывают лихорадочную дробь барабаны…

И как раз теперь нам подают Серену: о золотое яблочко на расписном блюдечке! Богиня вечной весны! Цветок сливы в серебряной вазе! Лесная заря в полнеба! Если я олицетворяла собою золотую осень, или, как мы говорим в Лесу, «волчье лето», то моя дочь – самый первый день повторяющегося творения. Такая же, как у меня, разве что посветлее, войлочная накидка Триады о трех хвостах, но поверх широкой, переливчатой, нежно-яблочного цвета рубахи, расшитой цветочными гирляндами. Вот эта штуковина явно соткана с милостивого соизволения местных гусениц из тысячи коконов, обремененных дурной наследственностью, кривых и косых (у них, в отличие от элитного шелкопряда, избытков в виде неоплодотворенного потомства не бывает), отчего и муаровые разводы. Наручные браслеты из резных плашек старого, душистого сандала, инкрустированных зеленой бирюзой, сокровищем мунков-хаа: такую только они умеют добыть из своих коварных «эльфовых холмов» в сердце топи, – и такой же тонкий, слегка приспущенный пояс. Ни к чему утягивать в талии ту, что подобна юному кипарису своей осанкой! Цветочные цепи на шее и в распущенных волосах, снова сандал и рута, жасмин, орхидея и гвоздика, благовонные цветы, листы и древеса, сама изысканность и нега. Воплощение Леса и одновременно – ожившая статуя Владычицы Приливов. Ибо лицо выбелено и нарумянено в стиле китайской маски, глаза и брови слегка подведены тушью, а поверх всего наброшена почти невесомая и прозрачная вуаль из «лунной травы». Андры знают это кхондское название озерного льна, что растет исключительно посреди широкой и чистой воды на островках и отмелях. Вуаль ложится поверх чуть выгоревших волос, смягчает многоцветие украшений и обращает Серену в сладостное видение.

По выработанному заранее сценарию, дочь становится рядом со мной, положив мне на плечо руку с округлыми бледно-розовыми лепестками ногтей. Такая поза для Триады означает «защиту, что младший дарует старшему». У андров же кто сидит, тот и главней. А у нэсин младший по возрасту всегда в подчинении, как ты его ни размести, и в присутствии глав рода сидеть ему и вовсе не положено. Так что читайте символ как вам привычно, судари!

Одно, уж точно, понимают все племена Живущих: явилось главное действующее лицо, соль земли, яблоко… Париса. Главный приз на сегодняшнем состязании умов.

Все замолкают, будто в некотором замешательстве. Нам легче: женщина вперед мужчин не говорит даже у Волков – сначала выслушает, подытожит, а уж потом и вынесет продуманный вердикт, чтобы не осрамить себя пустословием.

Теперь от той и другой стороны сразу выступает один – герольд, что ли? По всем приметам андр, хотя глаза смотрят иначе, не так напористо. Правда, я не могу судить об индивидуальных этнических различиях, улавливаю нечто среднеарифметическое… Торжественно и звучно, как фанфара, он провозглашает:

– Господин мой, Мартин Флориан Первый, король андрский, свидетельствует: «Мир, который я заключил с Триадой Леса, подвергся небывалой угрозе. Я хочу от всего сердца уверить кхондов, голову Триады, что ни я, ни потомство мое больше не допустят ни беззакония, ни изменения уже заключенных соглашений в худшую сторону. Поэтому я желаю иметь гарантии того, что и новые друзья наши, и союзники друзей наших не будут – ни тайно, ни явно – выступать против меня и моей крови. И по всему по этому желаю я взять своей милой и единственной супругой Серену Кхондскую, и Мункскую, и Суккотскую (отметим оригинальное титулование!), чье кольцо постоянно держу при себе как знак обручения, и иметь от нее потомство – сына и наследника моего – на условиях, которые будут ей угодны.»

Все это мне привычно: такой наследник, по идее, должен править обоими домами и не давать ни одному из них задираться. Поскольку он будет моим внуком, уважение нашей республиканской Триады ему вроде бы тоже обеспечено. Подтекст: вечный заложник, лесное достояние в руках андров позволит им, по их разумению, диктовать условия Лесу. Иллюзия, но нам на руку. Насчет кольца – тоже. Необходимо, однако, уточнить, какие узы налагает на молодых людей обручение: как в старину у католиков или иначе. В конституции и каноническом праве мы ничего подобного не нашли.

– Господин господина моего Мартина Флориана Первого, Владетель народа Нэсин, народа Манкатт и народа Аль-Фарс, высокородный Эрбис, также говорит через меня и свидетельствует: «Мы считаем, что вассал наш, король Мартин Флориан Первый, в противостоянии с Лесом потерпел поражение без видимого поражения. Это и над нами, инсанами, победа. Поэтому я, Владетель трех племен, также прошу Триаду о мире. И также желаю взять в круг моих жен господу Серену бинт Тати-Анни (последнее, видимо, я:: мое имя здесь ворочают и искажают на все лады), дабы сын ее был господином над нэсин, как те – над андрами, а дочь – супругой того аниму не из ее племени, родства и рода, кто будет от ее имени и ее крови держать власть в земле инсанской: и чтобы ее потомство и потомство ее потомства соблюдало мир. Нэсин почитают в лице госпожи Серены ту, в жилах которой молоко Лесной Триады смешалось с кровью неведомого нам племени Живых; то, что она – плод и зов иного царства. Мы чтили бы и подчинялись ее детям как своей совести и знаку сего высшего царства. Самое же госпожу Серену обещаем отпустить от себя по первому ее слову, подарит она Владетелю дитя или нет, потому что на всё воля Того, Кто создал все живущее.»

Стиль и тон второй части заявления почти незаметно отличаются от первой. Никакого трубно-иерихонского гласа, одна рассудительность и легкая ирония; впрочем, эти оттенки нанесены в кхондской манере, подспудно, и усваиваются только активным подсознанием наших Живущих. Кстати, вот мое новое открытие: нафс,животная душа, у человеков оттеснена на задворки души и поневоле специализируется на черной, подрывной работе, а для Триады это фон всех мало-мальски стоящих бесед, катализатор всех решений, и поэтому сейчас все наши, как и я, оценивают щедрость и открытость Эрбиса по достоинству.

– Оба моих государя говорят, – продолжает герольд. – Чтобы не было у Живущих в Лесу сомнения в нашем слове и его искренности, мы также даем им почетного заложника на время пребывания госпожи Серены в обоих царствах: этот залог – Даниль, то же Даниэль Отшельник, король-монах, и на сие получено его согласие.

Искусный оратор отчитал свое; теперь, по всей видимости, моя очередь. Герольдов из Живущих моего народа не получается: нет склонности говорить красно, а свой способ вещания иной, по пути к андро-инсанским ушам пропадет половина заложенного смысла. Так что говорю я как Бог на душу положит:

– Триада Леса вас слышала. Решение, которое вы предлагаете, хорошо для нас уже тем, что мы не доверяем писанному на бумаге, но только написанному в самих Живущих. Однако мы не уверены, что моя дочь Серена желает сама быть таким манускриптом; тем более в том, что она сможет совершить свой выбор здесь и сейчас. Нам нужно время и нужен совет.

– Мы предвидели это, – герольд изящно склоняется перед нами до самой земли. – И выбрали весьма эрудированных советников, в числе которых известный вам…

Я делаю отрицательный жест – не слишком резкий, чтобы Рожденный-в-Посольстве не обиделся. Он должен понять, что я не хочу подставлять его под удар – его самого и неких его сотоварищей.

– Советников выберу я по мере моего личного разумения. И пусть вас не удивляет мой выбор!

И называю кой-кого из наших двурушников, иначе «двуручных мечей». То, что они появились на поле вместе со своими владельцами, мои кхонды уже унюхали. Итак, мы выберем Ризвана, легавого охотничьего пса из дворни первого министра, внешне безобидную комнатную собачку Фиолетту, чтицу и наперсницу матери второго министра, из уст которой мы почерпнули немало забавных сплетен о драках парламентских бульдогов под ковром, Бэса-Эмманюэля и – более ради почета – альфариса Варда, с которым никто из наших, разумеется, знакомств не водил. Я успела прикинуть, чьи хозяева выше критики – или ниже ее, как Шушанк , enfant terribleот политики, и кто из андрских братьев меньших наиболее защищен от последствий данного нам сомнительного предложения.

Затем я своею властью распустила остальное сборище по вертолетам, шатрам и палаткам – что там у кого было, – и мы уселись в тесный кружок за яслями с наилучшим запаренным овсом, который был щедро сдобрен бобовым тестом, изюмом и актинидией. Корм был не вполне привычен для собак, которые были умеренно плотоядны, однако они согласились ради общего дела потерпеть.

Запись пятнадцатая

Обретение свободы мнится в форме и терминах разбиения оков. На деле это вспарывание лона, разламывание колыбели. Субъект после сего чувствует себя дискомфортно до крайности – результат не столько ожидаемый им, сколько желанный Богом.

– Я хочу знать, что от нас зависит, кроме очередности твоего путешествия из рук в руки. Ты видишь, они даже не обмолвились о правилах выбора: будто монетку надо подбрасывать, – объяснила я дочери перед посиделками.

– Вот почему ты и отступила на шаг, – кивнула Серена. – Ты ведь и так знала, что я не возражу против замужества, если это – мир Лесу.

– Если, если… Все вилами по воде писано, – буркнула я, поворачивая на руке чертовски тугой браслет. – Выгоды всегда не стопроцентны. Не миновать нам торговаться, прежде чем в омут головой. Видишь, Мартин-то в тебе никакого дива не узрел или прикинулся, что не увидел, а инсан намекнул довольно-таки прозрачно.

– У тебя комплексы. Всего-то сказано о родстве с племенем рутенов, а ты переводишь на мои Силы.

– Глас Царства во плоти. Это выражение многозначное.

– Да если обо мне знает Даниль, так знает и Мартин, а если и Владетель Эрбис услышал от кого-то из них двоих – то нам здесь и нужно. Мартин показывает, что я нужна ему без связи с моими способностями, просто как человек.

– А Владетель подчеркивает твою избранность в качестве гарантии.

– И в качестве другой дарит нам голову Даниля, которого мы ни за что не обидим, – фыркнула она.

Тут настало время совета, и мы прошли в мой здешний дом, который специально убрали и надстроили переносными сборными конструкциями на время пребывания поблизости двух важных посольств.

Путем дружеского перекрестного допроса мною было установлено следующее. Мартин Флориан как личность и в самом деле незауряден. В дополнение к тому, что говорил о брате Бездомник, – почти профессиональный музыкант и творец модных песенок, хотя не на свои тексты. По причине холостяцкой жизни обставил себя женщинами, своих детей любит, обеспечивает хорошим образованием, без чего им и дворянство не в дворянство, и за их счет сильно пополнил аристократическое сословие государства Андрия. Любопытно: родовитость здесь и впрямь считается как по отцу, так и по матери. Кто-то один из них аристократ – дети тоже вхожи в лучшие дома и университеты. Иными правами, к примеру, на трон, на фамильное наследство, дети левой стороны не обладают, но папочка (вариант: мамочка) имеет право заранее одарить потомка. Вообще-то амуры – это у Марта наносное. Он имеет славу человека доброго, веселого, не слишком делового – во всем советуется с аристо, чьим почетным главой слывет, парламентом и королевой-матерью. Матери слегка побаиваются: я стереотипно представила себе этакую Екатерину Медичи. И недаром я запомнила кое-какие намеки – она не просто старинная дворянка, но отпрыск древнего королевского рода, что был смещен дедом покойного Филандра. А так как власть в Андрии передается скрыто матриархальным способом, то Филандр воистину приложил героические усилия, чтобы объединить отцовское и материнское право на корону. Новый нюанс!

– Так что, у Мартина не равные, а большие, чем у его брата, права на трон? – спросила я у Ризвана. Умнейший пес, по-моему, сделал династические казусы своим хобби.

– Только по «легендарному праву», – подчеркнул он. – Ведь современный закон вообще отвергает главенство женщин. Простому народу лестно, что старый кунг почтил опальный род и погасил недремлющий конфликт, очаг дворянских раздоров, – но никакого юридического значения это не имеет.

Значит, Мартин – король вдвойне и едва ли не втройне, а все же присягает Эрбису и из Эрбисовых же рук получает свой головной убор… Отметим для себя.

Сам Эрбис, как мне сказали Ризван и Вард, ни с кем и никогда за свою инсанскую власть тяжбы не устраивал. По тамошней пословице, знамения судьбы бесспорны, как нос на лице. Наследника «по божественному наитию» выбирает король, а утверждает диван в процессе особо длинного и торжественного сидения, то бишь заседания. Власть короля может быть почти номинальной или фактической – тут все зависит от личных качеств молодого Владетеля. Этот теперешний обладает волевым характером, образован на оба манера, инсанский и андрский, знаток точных наук и свободных искусств, в частности каллиграфии, музыки и стихосложения, но по наследству свои дарования вряд ли передаст. Ну да нашему с Сереной младенцу ни чужого таланта, ни даже отцова политического главенства не понадобится, пес это главенство забери!

Теперь об изъянах. У Эрбиса, помимо преклонных лет, имеются две немолодых жены, своя личная и покойного друга. Бросить их без повода с их стороны он не имеет права, как такое можно подумать? Да я и не думала, – извинялась я перед Вардом, – не бросить, но отпустить от себя с подарками и выкупом. Нет, снова возразил он, такое значило бы оскорбить обеих почтенных женщин, отлучить от внуков, которых они вовсю нянчат. Конечно, отпущенным женам положено царское содержание, королевская охрана, да и в гости к сыновьям, невесткам, дочерям и зятьям езди вволю, пока силы находятся, а все равно никто в земле Нэсин не поймет, как можно отказаться от привилегии истинно мощного мужа быть природным защитником своих супруг.

Словом, не только Варду и всем нам – ежу было понятно, что шансов заработать главный приз у нынешнего Владетеля инсанов маловато. Но все-таки…

– Бэс, а скажи-ка, ведь тот из двоих владык, кто первым получит Серену, хоть на пробу, хоть ради проформы, – он, уж верно, и отпустить ее по водам, как хлеб, не пожелает? А если и рискнет, так номер второй имеет полную возможность не отдать мою дочь первому, как бы она ни желала вернуться? Выйдет тяжба – в том смысле, что будут они оба тягать мою дочку в свои стороны, как младенца в суде Соломоновом.

Бассет живо представил себе эту картину и приподнял свою скорбную головенку:

– Наш главный господин не захочет ее приневолить, потому что ни на что не надеется. Верно, Вард? А вот кунг Мартин – не поручусь. Честен-то он честен, однако уверен в себе более, чем в других, и вполне может решить, что знает девичьи желания лучше самой девицы.

– Мама, – вспыхнула Серена, – что ты высчитываешь и прикидываешь? Если я иду замуж по разуму и расчету, так то будет мойразум и мойрасчет, можешь быть уверена!

– Прекрасно, – усмехнулась я. – Ты вступаешь в брак с холодной головой, поэтому я и хочу добавить в этот процесс капельку эмоций. Кажется, теперь я знаю, как настоять на том, что мне обещали раньше – на паритете жениховских прав. И как обеспечить непредсказуемость твоего выбора.

После сего я их всех распустила. Но Вард – Варда следовало бы как-то отблагодарить за роль невольного доносителя, которую я отвела ему.

– О отец прекраснейших жеребят! – так хотела я в душе поклониться ему, восклицая на манер велеречивых мунков. – О царь боя! Друг Величайшего на Диване и в Совете!

Но вместо этого робко погладила по холке и попросила:

– Я не знаю о твоей удивительной стране почти ничего. Расскажи мне о ней то, что пожелаешь, и то, что сочтешь для меня поучительным.

– Мы скрытны не потому, что бережем тайну, – извиняясь, проржал он, – а потому только, что иные Живущие неспособны ее воспринять и поверглись бы от нее в колебание и смущение. Это и не тайна вовсе, а предосторожность ради глупцов, какими являются слишком многие Живущие. Сначала мы показываем им нашу землю, потом смотрим, заметят ли они ее особенность, и только много позже посвящаем в смысл виденного.

И знаете, о чем он мне после такого велеречивого вступления поведал?

О религии в ее культурном аспекте. Самое нынче актуальное.

Во «внешней земле», разумеется, внешней по отношению к Лесу, наблюдается постоянное противостояние двух культур, отмеченных в моем восприятии символами «христианской» и «мусульманской», хотя в первой культуре насараотсутствует само понятие об ее основателе, мессии, Христе, а вторая, напротив, именуется по своему пророку (тому ли, что в исламе? На этой удивительной земле?) Махмадийя, как если бы то был суфийский орден. Это разъяснение немаловажно для их совместной истории, которая демонстрировала в своем лице классический эффект матрешки. Как ни удивительно, при фактическом различии с великорутенской историей – принципиальное сходство было гораздо более сильным, чем можно было ожидать.

До известного времени это было религиозное целое. Затем внутри него под влиянием доисторической духовности – назовем ее «критской», или «культурой атлантов» – возникает по виду секта, на деле – великая религия символов, не оплотненных, тяжело образных, как у насара, а самодовлеющих и допускающих игру, перекомбинацию на уровне самого знака… Эта религия породила особую культуру.

Далее изысканная культура нэсин втянула в себя, поглотила гораздо более древнюю «назорейскую» и, не выпуская из своего лона, напитала преображенной «критской» античностью, до этого прошедшей через эпоху презрения и забвения. Затем они разделились вторично. Возникли две в равной степени влиятельные религии – религия Книги и религия Чтения. Первая культивировала и воплощала собой незыблемость легендарной каменной скрижали древнего пророка Мешу, оригинал которой был утерян в незапамятные времена. Вторая опиралась на устный поэтический текст, прикрепленный к папирусам, широким пальмовым листьям и плоским лопатообразным костям новоизобретенными «крючковыми», или «узорными» значками, более похожими на запись музыкального лада, чем на полноправный алфавит. Эта азбука позволяла удивительную свободу и вариативность чтения, богатство интерпретаций и толкований, подобно тому как записанная нотными знаками симфония позволяет сыграть себя на разные лады. Все варианты Чтения в чем-то главном и ключевом обладали завидным постоянством – так и было задумано Сущим, одно из имен которого было «Великий Поэт».

Обе части здешней мировой религии воспринимались как генетическая общность, однако назореи традиционно считали махмадийцев «дурным побегом», незаконной ветвью своего древа, махмадийцы же видели в насара первоначальный, незрелый плод общей религии, так сказать, смокву для бедных, а в себе – зрелый медовый плод поздней поры, ради которого только и росло, и трудилось великое дерево мировых религий.

– Насара, – говорил Вард, изящно усевшись напротив меня со скрещенными передними ногами и разостланным по полу златокаштановым хвостом, – верят в Учителя Добродетели, через которого некогда шло Слово Бога. Само его животворное дыхание – и то было Словом, оживлявшим скрижаль и исправлявшим натуру Живущих. Слово это, по апокрифическому преданию, жило лишь изустно и умерло первый раз, когда его записали, второй – когда истолковали, спрямляя его (то есть, как перевела я, убирая кажущиеся несуразности и парадоксы, толкуя их логически и однопланово и тем самым выветривая из них сущность), третий – при переводе спрямленного, который опирался на толкование. Самого Учителя Справедливости пытались чтить как некоего бога, но он противился, говоря, что он предает звуками Слово, звучания ни имеющее, и молиться надо лишь небесному Отцу Слова. Обещал, что его Слово будет навсегда связано с предвечным Прототипом, и это даст ему силу постоянно обновляться, невзирая на усилия Живущих и даже наперекор им.

– Но, – усмехнулся Вард, показав необычно белые для лошади зубы, – самого главного насара не увидели и не поняли. Учитель нередко называл себя самого Словом, когда оно овладевало им, стирая его «я». К тому же, как сами насара заметили, он был совершенен. Они догадались, что и сам Учитель, во всех его животворящих речах, жизнетворных действиях и вообще всех поступках – есть Послание, эталон. Но он невольно закрыл для них Бога своей яркой персоной, и это было отступлением от истинного пути.

– Умирая, он обещал, – продолжил конь, – что пошлет дух-обновитель, который принесет на землю целокупную Книгу-Слово, чтобы мир черпал из нее мудрость и свет. Насара снова его не поняли.

(Я думаю, так произошло и потому, что они склонялись, так сказать, к «новогреческому» варианту античности, телесно-натуралистическому, белокаменному и позлащенному; предки же нэсин, не столь отвращенные от изображений, как наши мусульмане, тяготели к вечной юности, зыбким формам, динамике физических и духовных движений, более точно передающих живое. Так близость портретной живописи Тулуз-Лотрека к натуре познается в сравнении не с фотографией, а с синематографом. Так кимоно или сари украшают любую фигуру в противовес средневековому платью, чей крой был рассчитан на индивидуального носителя.)

– И тогда, когда новый пророк, наконец, сумел дать всей Книге протечь сквозь себя и свои уста, они из ревности сказали, что пророк лжет. Сами сохранив лишь искры из костра, ущербив полноту подаренного им, они позавидовали тем, кто обладал светом и пламенем и насыщал ими свою жизнь. Тогда и возникла первая война за веру.

– Но начали ее инсаны? – задала я риторический вопрос.

– Да – после того, как насара-андры отняли их достояние и вынудили уйти из Шиле, где была их общая святыня. Иначе как бы вера могла удержаться?

– Эх, брат мой Вард! Рутенские назореи только и упрекают своих махмадийцев за то, что те воинственны. Бог-де помогает только мирным и смирным. Так что, возможно, вы и были тогда правы, но поступили опрометчиво.

…Далее махмадийя то отвоевывали святыню, то снова ее теряли, говорил он, но до сих пор их общины в ней не селятся. В других андрских городах – да, отчасти. Все черно-белые войны, которые кончались либо их воцарением в Шиле, либо идеологическим выдворением оттуда, странным образом обогащали обе земли, учили их быть терпимее друг к другу. После ужасов наступало отрезвление; поверженного противника было труднее ненавидеть, нежели торжествующего; победители наполовину нехотя делились с побежденными тем лучшим, что рождала их культура во время мира, чтобы направить их пассионарность в иное русло. Как американцы с Японией.

Вот так. Что я вынесла из его экскурса? Нечто, возможно, и необходимое мне, но не теперь и сейчас.


Утром все племена собрались по новой. Я встала, чтобы держать речь: на этот разок у нас была целая ночь, чтобы ее продумать и взвесить, но в литературном смысле она все-таки казалась мне небезупречной.

– Государи, братья мои! Мы били рука об руку в знак мира. Отныне мы друзья. И нет более высокого доверия, чем поручить другу самое драгоценный плод из тех, что тебе дарит земля – твое дитя, дитя твоего народа. Вы просите Серену, мою дочь, и хотите взять себе ее отпрыска – они ваши. Взамен мы получаем самое прекрасное, что есть у андров и нэсин: Даниэля, короля-монаха. И тот, и другой дары – на время, но Живущий и обладает лишь временем, не вечностью. Моей дочери дано право выбора – поэтому пусть проведет полгода у одного народа и столько же у другого, прежде чем осуществить это право и окончательно вручить свою руку и судьбу одному из государей.

Все облегченно вздохнули: и люди обоих родов, и кони, и вторая половинка тощего, язвительного дипломата. А что они думали – я на Мартина свой народ натравлю или на загадочного Владетеля Эрбиса? Больно надо. Я особа мирная, к побоищам неприспособленная. Вот соображаловка у меня есть: этой ночью послала особо резвого и легкого на ногу (руку) юного мунка к БД с просьбой: пока оставить свою сараюшку и погостить в глуби Леса, а то неровен час, кто-нибудь из андрской оппозиции правящему режиму захочет устроить провокацию и тем сорвать договор. И чтобы нам уже сейчас удостовериться в целости и сохранности нашего милого аманата.

Остается определить, к кому моя дочь пойдет вначале.

Вроде бы незначительная проблема – но мое бабское занудство на ней зациклилось. Я придаю значение и тем песчинкам, которые имеют обыкновение портить часовой механизм. Сплошная неопределенность: кто из владык падет окончательной жертвой дочкиного разумно-безумного выбора, когда и в каком месте порвется непрочный мир и тонкий мир прорвется в наш, грубый. Нечто говорит мне, что андрская страна – более понятная и домашняя и начинать исход следует именно с нее.

И вот я кладу одну неопределенность поверх другой, как мазок краски.

– Мы здесь наслышаны о том, что и андры, и инсаны – люди песни, и таковы же их властители. Пусть оба государя, старший и младший, споют завтрашним утром самую лучшую песню о любви, которую найдут в своей памяти. Возможно, кто-то из них двоих возьмет не свою, а чужую, но которая стала частью их сердца – такое им разрешается. А мы с дочерью будем судьями: не их мастерства – об этом не беспокойтесь – а того неуловимого, что протягивается от души к душе. Того, что родилось этим днем и этой ночью.

(А, строго говоря, изойдем из несколько иных критериев, более приземленных.)

– Согласен ли с таким решением кунг Мартин Флориан? – спрашиваю я.

– Да, согласен. (И взгляд, полный упрямства, восхищения и радости, обращен к нам обеим, но почему-то более ко мне, и проникает через мою волчью маску, точно его тонкий граненый мизерикорд.)

– Согласен ли Владетель Эрбис?

– Владетельница кхондов понуждает меня выступить в незнакомой мне роли, – говорит он обо мне в третьем лице, слегка улыбаясь, – но я послушен ей.

– Ну, а теперь до встречи!


Даниэль и Серена – козыри в моей игре, и я позабочусь понадежнее упрятать их внутрь колоды. Его – пространственно: так, в конце концов, чтобы и самой не знать, где он обретается и по каким краям бродит. Ее – психологически. Во-первых: если Мартин держит ее за обыкновенную хорошенькую девчонку и ей это лестно, будем ему потакать. Во-вторых: если ни он и Эрбис, ни я, ни Серена и вообще никто из Живущих не знает, какое из ее решений будет верным и какие последствия породит, не будем подталкивать ее ни к какому, а наоборот, постараемся так все усложнить и запутать, так нагромоздить противоположности, что ее рассудок собьется со следа, и сквозь хаос интуитивно пробьется то, что зовется Дао, Прямым Путем, Мостом Из Волоса.


День мы скоротали (чтоб не говорить – убили) в обществе Шушанка, которого пригласили не сколько из-за его умения развлечь – хотя был он язвой первоклассной и первостатейной – сколько ради его супертакса. Я решила выспросить у них подробности спора о Шильской святыне. Решение предков Эрбиса не делить ее пополам навело меня на мысли о Западном и Восточном Берлине, о статусе вольных городов Триеста, Гонконга и Севастополя (простите, соотечественники, ежели я что перепутала, то рассказы Серены виноваты) и, разумеется, о судьбе города трех мировых религий – Йершалаима, Иерусалима, Аль-Мукаддаса; и я то ли желала подтверждения правомочности моих исторических параллелей и гипотез, то ли надеялась от них отказаться.

Речи Шушанка свелись к очередному теолого-историческому экскурсу и дискурсу, хотя он сам был вроде как атеист, а я предпочитала социологический взгляд на реальности бытия – самый трезвый и нелицеприятный и показывающий тайные пружины.

По его словам, святыней был, собственно говоря, не весь город, а место, с которого Учитель Справедливости прощался с учениками и прочим местным народом – этакий взгорок или взлобок, вокруг которого сначала возвели стены, а позже – «летучий» купол, купол-парус, возвышающийся без видимой опоры на стены. Еще позже к стенам прилепили пристройки для сакральных нужд – нефы, приделы, баптистерии, лавки церковной утвари: сейчас все это слегка захирело. Махмадийцы верят, что именно на этом пригорке, под грандиозным куполом, появятся Учитель или его воплощение в другом человеке, а также его юный друг или подруга, Пророк-Утешитель, – в канун Последнего Дня Творения. По другому варианту, они возникнут на куполе наподобие тех скалолазов или альпинистов, что издавна-давно украшали его по праздникам иллюминацией ради вящего чуда. Ведь взобраться на него без солидной профессиональной подготовки практически невозможно.

Меня удивило, что о самой святыне Шушанк говорил не в пример почтительно, и я справилась о причине этого.

– Он красив. Смотрится не как храм, а как корабль или, может быть, аэростат. Так и кажется, что именно в этом месте земля начнет подниматься к небу в День Последнего Расчета.

– Вы верите в этот День? И вообще – верите?

Вопрос не вполне безопасный. Как говаривал один из моих новых знакомцев, кауранг Кудлай, автор домотканых афоризмов, не хули дворец в присутствии дворника. Этих дворников за полотняными стенами посольского городка набито до упора. Я поинтересовалась, почему.

– Не более, чем все андры, только они ничего лишнего не показывают. Вера ведь материя тонкая, из себя не вытащишь, на полу не расстелишь, с другими образцами и отрезами не сличишь.

– Только это последнее и есть любимое занятие нашего богословия – сличать, – Бэсик презрительно фыркнул. Он, как я и замечала раньше, отличался особой манерой разговора, слегка пришепетывал и то и дело пускал прононс, но в целом речь его звучала тихо, внятно и въедливо. – Обожают чесаться о забор мозгами – хорошо, если не рогами и копытами, как в оное время.

– Ты имеешь в виду, что они скоты или что навострились бороться с ересями?

– Это, по-моему, одно и то же. Конечно, людей в век цивилизации не жгут, книг не уничтожают и даже не составляют индексов запрещенной литературы, по крайней мере, для широкого круга.

– Кое-кто дозрел до мысли, что от ересей получается и польза, – подхватил его хозяин. – Помогают истинной религии определить свой предмет и не дают затянуться ряской.

– Вот как, – улыбнулась я не вполне искренно. У меня возникло четкое ощущение, что песик ведет себя смелее хозяина или, может быть, полагается на неразборчивость своей дикции. – А в одной из частей Великой Рутении почитается такое предание. Бог говорит людям: «Ваши разногласия в вере – знак моей милости».

Шушанк хмыкнул:

– Типично инсанская заморочка. Откуда вы это взяли? Подобное держите при себе, когда… если приедете к нам в гости.

О многом еще говорила я с ними:

– Бэс-Эмманюэль, а тебе не достается за твое имя от ревнителей древлего благочестия?

– Дышим пока. Ох, что имя, госпожа Тати, что уж имя! Оно в хозяйском паспорте, в жизни я просто Бэсик, Бэйсик, наподобие старого машинного языка. Вы вот на мой внешний облик посмотрите. Я же чаемый эталон породы: хозяева-андры в моем лице все каурангское племя испохабили! И что радости, что красоты? Идешь по тротуару или полем – пыль и грязь в уши лезет, листья под самые лапы подгребаются и на когти нанизываются, впору в ботинках щеголять. Так они из моей беды еще комедию устроили – рекламу рисуют: я в четырех бутсах на толстенной туристской подошве. Любимый кауранг дипломатического корпуса на одиночной прогулке. А ведь меня такого для норной охоты задумали. В иное время, лет десять назад, показал бы я им всем охотника, даже в этих наножных дуболомах. Тьфу! Одно хорошо – рекламщики мне монету гонят, коплю на старость и на случай всяких непредвиденностей. А, может статься, и на свадьбу без благословения наших евгеников.

– Так ты не женат, Бэс?

– Обоим нам не до того, госпожа Тати. Дела, как блохи, заедают и положение ненадежное.

– Идеал нашей цивилизации – содрать с лица земли (дословно – с черепа земли) кожу вместе с волосом и нацепить на нее красивый парик, – острил Шушанк. – Такие хорошенькие, прилизанные фермы, регулярные парки, фруктовые сады со стандартными яблоками и грушами – и ни одного червяка! Прямо с ветки чтобы снимать стандартными чашками на палке и паковать в стандартные ящики и мешки.

– Шиле-Браззу не напрасно зовут Кристальным, то есть Кристаллическим Городом, – вторил ему бассет. – Увидите сами. Будто нитку бросили в насыщенный солевой раствор. Такой опыт, кстати, можно проделать почти с каждым нашим мелким озером, что парится под открытым небом.

– Вместо Леса – Сад, вместо гомеостаза – ноосфера, – подытожила я. – Вы в оба голоса отговариваете Серену от замужества с Андрией. Игра в одни ворота. Видно, есть к тому причина?

– Об Инсании пусть ее Владетель говорит нелицеприятно, а нам не к лицу, – смеялся Шушанк. – Дипломаты мы.

Спрашивала я их об оружии, основанном на принципе взрыва. Кое-что я слыхала от Арккхи. Почему тоннели бить и рудники вскрывать андрского разумения хватает, и обрушить крепостную стену – нет?

– Не знаю, право, – пожал плечами Шушанк. – Когда мы лет триста назад попытались применить фейерверки против крепостей, получалось непредсказуемое, и от нелогичных разрушений не спасали никакие математические расчеты. Пробовали рассчитать траектории, дабы стрелять чугунными шарами из однорогов…

– Пушек, – догадалась я.

– Снаряды из жерл, как, кстати, прежде из гигантских пращ, улетали в небо и делали в нем круги, как дрессированный голубь. Родилась целая наука – теоретическая баллистика, которая почему-то кончилась разработкой проблем спутниковой теле– и радиосвязи, – продолжал тему его андр.

– Пробовали применить тактику типа «чума вместо стенобитных орудий», но с микробами не нашли согласия. Паразиты плевали на нас и возвращались к своим природным хозяевам, – вторил ему его песик.

Словом, тактика постоянных войн с инсанами и своими гражданами (только ли с ними?) постоянно приводила моих знакомых аниму к идее приспособить мирные вещи к боевым условиям, но импульсы эти глохли. Будто кто заколдовал войну: можно было применить научное открытие один раз от силы, а потом это кончалось неудачей или прямым позором. А вот холодное оружие их любило, и инсаны его любили и оттого дозволяли андрам. Оттого в культуре андров – насчет нэсин не знаю – господствовал стиль кольчуги. Легкая одежда возникает тогда, когда бесполезным становится защищаться и под курткой или плащом не приходится прятать ничего железного. Панцирь, кираса, стальное плетение порождают мир пышных, нежных и ярких бархатов и шелков, их обволакивающих и оттеняющих. Одежда своеобразно отражается в своей внешней скорлупе – в жилище, интерьер жилища порождает архитектуру дома, дом диктует принципы градостроения. Как ни удивительно, привычная мне европейская культура развилась на базе непрерывных войн, а в Андрии, где инсаны периодически «прибивали к земле» своего вассала и каким-то образом тормозили его военно-технический прогресс, возникла смесь внешнего, картинного средневековья с машинной цивилизацией более или менее привычных для меня – ибо рациональных – очертаний.

Все гармонизировано – а я воспринимаю это как гармонию эклектики. Впрочем, насчет андров мне, пожалуй, кажется не то, что надо, ибо я бессознательно подгоняю услышанное и увиденное под рутенский стереотип. Подобной информации не так мало: конные рыцари на вертолетах, высотные здания в духе и стиле Корбюзье или города Бразилиа посреди равнины – то ли среднерусской («среди долины ровныя»), то ли библейской. Феодальные законы престолонаследия и недурная электроника.

«Да оборотись на себя, кума! – укорила я себя. – Рутенский стереотип государственного устройства – это контаминация застывшего, спутанного и чудовищно распухшего римского права с платоновским диалогом «Республика» и христианской моралью в качестве идеального ориентира. Тоже все три по отдельности реликт, вкупе эклектика: греки и римляне в активной среде чуждого им мироощущения. Однако ведь столетиями держится! Цветет, пахнет и даже плодоносит! А наши научно-технические подвижки? Все или хуже, чем у тех или иных древних народов, или выглядит кривым зеркалом природного, однако же воспринимается стройной системой, откуда ничего не выймешь без того, чтобы карточный домик не порушился на головы человечеству.»

Так приятно прошел день; в тревожных снах прошла ночь. Утро расставило все и вся на свои места – иначе говоря, мы расселись так, как и раньше.

– Государи! Серена готова услышать вас. Кто начнет первый? – вопросила я громко и достоинством. Сердце трепетало, как заячий хвост. Еще не хватало и тут создать им вечнорутенскую проблему живой очереди…

– Я, Владычица Триады, – Эрбис сделал знак, и перед ним, сидящим на корточках, появилось нечто вроде многострунных гуслей. Они издали густой, золотистый, как мед, объемный звук, пышный, как рыжая лисья шкура. Я долго пыталась угадать в этом слитном гудении мелодию, пока не поняла, что она длится уже давно, если не вечность. Ухо мое было изощрено, но называть подобное я не умела. Так для ковровых ткачих существует девяносто девять оттенков красного цвета, для кхондов – семьдесят семь оттенков зеленой жизни: травы, листьев, хвоинок и неба, для рутенов Крайнего Севера – различение тридцати трех форм снежинок, хотя и нет в их языке слов «красный», «зелень», «снег». И как нет богаче красно-черно-белого ковра, как не может глаз человеческий насытиться весной, а душа странника – снежной пустыней, так и ухо не могло вместить в себя мелодию, что исполнял Эрбис. А он подбирал к ней слова, неторопливо проговаривая нараспев, будто нанизывал на ее нить тяжелые округлые жемчужины. Что я к ней примыслила, что она звучала пришелицей из моего родного мира?

Вот она, эта песня.

«Поспеши, мое сердце, уйти поутру с караваном,

На стоянке Пути не броди в одиночестве ты;

Вот уж первый верблюд еле виден за дальним барханом,

И за самым последним песок заметает следы.

Отряхни же с подошв пыль земных расставаний,

Пусть поделят шакалы, что сброшено легкой душой.

Что в сем мире твое? Чаша для подаяний,

Крепкий посох, и плащ, и томительный путь за спиной.

У истока его – твой разрушенный дом. За песками,

Где кончается он, ждет тебя золотая страна.

На пороге Любовь – одеянья крылаты, как пламя,

И в руке ее чаша хмельного вина.

«Выпей это вино. Кружит голову предначертанье.

Посмотри, как подобно оно твоей блудной судьбе:

Сверху светло оно, в нем вся чистая радость свиданья,

Но осадок горчит, словно слезы мои о тебе.

Был ты юн и горяч, и вела тебя жажда познанья,

В целом мире сбирал ты летучие знаки мои.

Говорят, в многом знании много страданья:

Брось искать ты – и полною жизнью живи!

Был ты трезв, был ты сух, знающ и почитаем,

Да хлебнул как-то раз моего огневого вина.

Много книг ты прочел: ныне свитком дорога прямая

Развернулась в песках – так читай лишь ее письмена!

Стал ты разума светоч, наряжен в факиха одежды,

Но шальная любовь их, играя, с тебя сорвала,

Был умен – все забудь, стань блаженным невеждой,

Что душа наготовила впрок, отразят пусть мои зеркала!

Много сур заучил, а теперь ты бредешь как в тумане.

Что осталось в седой голове и кипящей крови?

Я спрошу: «Что хранится в священном Коране?»

Ты ответишь: «Там роза – посланье бессмертной Любви.»

В дом мой тихо войди. Свою обувь оставь у порога.

Камня в нише коснись, дабы смыть грех с иззябшей души.

Послушание – знак ученичества. Требую строго:

«Я хаким твой отныне. Учить мне тебя разреши!»

Перед силой моей измышленья людские – лишь эхо.

Пошути на прощанье, отринувши смертных дела:

«Разум ищет верблюда, чтоб в Мекку поехать,

А Любовь уж семижды по кругу ее обошла.»

Колокольчики тихо звенят за барханом,

И песок заметает двугорбых атанов следы.

Лишь рискни, пробудись – и за мира обманом

Просияют вовеки прекрасной Любимой черты.»

Окончил, встал и отошел к своим, как бы желая затеряться среди них. Мы молчали: его песня стояла посреди, как облако.

Теперь вперед выступил Мартин Флориан, чуть нервно перебирая струны своего инструмента – нечто вроде малой арфы из коричневого дерева. Он медлил, облизывая губы.

– Это не моя песня, – наконец сказал он. – Это дар моего брата.

– «Сплети свой кокон из того, что бренно», – пел он мягким, полным баритоном…

«Сплети свой кокон из того, что бренно —

Из пыли старых книг, из слов минувших плена;

Скрип двери отчей пусть пребудет постоянно,

Как сердца твоего трепещущая рана.»

«Да-да, – думала я, – это он о той чуланной сокровищнице старого чердака, где лежали вместе, щека к щеке, «История гуманной педагогики» и «Хрестоматия средних веков», новеллы Газданова и Чарской, брошюры по теории относительности и гроссбухи святого Фомы, родоначальника схоластики и генетики, что открыл «наследственное вещество» еще до своего собрата Менделя; все то, что вошло в меня, шестилетнюю, составив мою личную Родину. И дверь веранды так же скрипела, надрывно и неуемно, от тоски или отсутствия графита в петле, пропуская меня в целодневное странствие по лесу, который длился сто верст или, что одно и то же, – вечность. Застывшее время. Полнота времени. Метафора младенчества. Время изначального отсчета, первая из страниц, и страница эта пролистана разлукой.

«Кирасу скуй из птичьих томных стонов,

Из радужных капели перезвонов;

Пусть в ней слепящей чернотою отразится

Стрижиного крыла летучая зарница.»

Ибо отрочество полно смелости, как любая весна, и жажды героического, вплоть до самой гибели. Когда ты, наконец, вырываешься из душных объятий дома, почти ненавистного тебе сейчас, в хрустальные ручьи и хрустальное пение птиц в синеве, сплетение тончайших звонов, паутину чистых мелодий, и сердце танцует в стесненной грудной клетке, и мир, пленительный и пленяющий, куда ты выходишь, как на бой, отражается в тебе, – пусть то, что ты слышишь и видишь теперь, послужит доспехом от древней печали.

«Сотки свой плащ из золотого зноя,

Стесненья милых рук, пахучих трав прибоя;

И толстого шмеля над клевером жужжанье

Пусть станет лейтмотивом лет скитанья.»

Зрелость. Всегда стоит лето, когда настигают тебя первая твоя любовь, встреча посреди луга и жар в крови, пыл и восторг, что заполняют тебя в безумии самоотдачи, в нетерпении подарить себя, выплеснуть без остатка, и такого же восторга, пыла и нетерпения, которые находят на тебя встречной волной от другого. Пыльца и зной на потной коже. Звон аэроплана в небе, белый шмель в сердцевине безмятежного дня и белые усы по всей синеве, тяжесть мохнатых пуль, что снуют от цветка к цветку, пригибая чашечки. Вконец догоревший костер, чьи угли ты собираешь на край своего плаща, в сердцевину своей плоти, чтоб одеться их надежным и верным теплом.

«Покровом станут крон древесных стяги,

Узорный иней, что одел овраги,

Царапанье листвы на глыбистых путях,

Стук желудей, простор лесной светлицы…»

Осень. Старость – знак не утомления, а покоя. Изморозь на травах, пылающие листья кленов и дубовая ржавь, железная и бронзовая листва, что пала в битве с ветром. Прозрачный шатер ветвей, непроницаемый голубой щит неба – мои покровы, моя плащаница. Да не застигнут меня мой час и моя Белая Дама в постыдно теплой постели, но только на холодных и чистых просторах земли, молился один из Странников.

«Изменчивость одна полна отваги,

Одно случайное останется в веках,

Лишь мимолетное в легенде сохранится.

Ведь с ветром от костра, как лучезарный прах,

Взлетают не скрижали, а страницы!»

Ибо нет отрады в вековечной мудрости. Окаменевшее, отвердевшее – остановлено. Нет уже смысла в летучих словах, пригвожденных к бумаге, как сонные бабочки. Как пыль, как их пыльца, стирается жизнь с каменных плит. Только то, что гибко и пластично, как огонь, горячо, как сок августовского винограда, изменчиво, как игра самоцвета, способно жить вечно. Только то, что не боится умереть, возрождается. Что еще жило в этих стихах, не кончающееся с примирением и с тишиной смерти? Понимал ли это сам певец? Но уже свершилось. В моих глазах дробились влажные, разноцветные искры. Брошенный дом и дитя в этом доме – то был и он, Март Флориан, Цветущий Март, время жонкилей и жакерий. Горечь в медвяном голосе и сладких, как малина, устах; золотые искры в глазах, светлых, как осень. Прельщение свыше сил человеческих.

– Я решила, – Серена убрала руку с моего плеча и протянула вперед мягким и грациозным жестом. – Я иду вслед за моим кольцом.

Мартин Флориан Первый, король андров, и каурангов, и фрисс, и прочих манкаттов, мышей и ящериц, улыбается при этих словах. Очарование песни рассеялось. К счастью, улыбка у него прелестна – цвета лучшей слоновой кости.

– Я надеюсь, что милой Серене у нас понравится. Надеюсь также, что и почтенная матушка Серены также погостит в городе Шиле и навестит провинции. Мать моя Эрменхильда, что здесь не присутствует, безусловно, захочет иметь с ней беседу.

– Соглашайся, мам, а? Ведь ты это предвидела – ну, что и ты поедешь следом за Сереной. А тогда и меня берите, куда вам без меня в чужой-то стране, – шепчет Арташка.

– Разумеется, вы можете взять для себя и своей дочери такую свиту, какую вам будет угодно, – продолжает Мартин, будто бы не слыша его реплики.

Может быть, он и в самом деле пропустил мимо ушей, такое их дело королевское. Нет, в самом деле, какое нам облегчение, что наши желания угадывают до последней ниточки! Если б еще не думать, с какой это стати и прыти андры так догадчивы…

А в конце концов, такие неординарные дела – моя работа для Леса и Триады. Моя работа. Моя всегдашняя и постылая работа.

Глава IV. Андрская

Если ты над собой не видал чужеземного неба,

Никогда не понять тебе, друг, и моей кручины!

Незнакомый язык… Непонятное пение птицы…

Здесь чужие дожди и чужая на обуви глина!

Камолиддин Масуд Худжанди (Камол)

Я множество дорог оставил за спиною,

И плачут многие, разлучены со мною.

Судьба гнала меня из края в край Вселенной,

Но Братьев Чистоты любил я неизменно.

Друзьями стали мне года разлук с друзьями;

О расставания, когда расстанусь с вами?

Абу ль Аля Аль Маарри

Верный спутник мой! Слез я не лил

В час, когда тебя, друг мой, не стало.

В зной жестокий лишь после тебя

Пил я воду прозрачней кристалла.

Брат мой! Светом ты был для меня.

Ярко так и луна не блистала! 

Имруулькайс

На сборы ушел добрый день. Живущие Леса не любят обременять себя в пути вещами и едой, полагаясь на случай – и случай их отроду не подводит. К тому же мы в гостях у короля, который задолжал нам если не прямой свадебно-обручальный подарок или калым, то по крайней мере нечто к тому близкое. А везти в Шиле кхондскую моду и мункский припас – то же, что тащить к Туле (созвучие, однако!) свой прибор для подогрева чая. Или ружьецо. Но все-таки я прихватила с собой стандартную походную аптечку сукков и набила большую сумку мазями, парфюмерией, притираниями, кремами, полужидким мылом и присыпкой от блох и клопов. Косметика, санитария и гигиена – три кита, на которых держится твое благополучие в чужом обществе. Мы с Сереной оделись так просто и человечно, как только смогли, и заплелись в косы, рискуя, что из-за этого нас примут за лесбиянок или попросту за мужчин. Истинная дама, поучали нас наши новые знакомцы, не скручивает волосы по-солдатски или по-бродяжьи и не распускает локонами, будто ее кавалер. Заодно причесали Арта. Никакой собственной охраны, конечно: явная создаст инородную среду там, где мы должны скорее акклиматизироваться, тайная… Тайную отыщем.

От границы нас повезли на чем-то типа джипов-травеллеров: то были небольшие фыркающие автомобильчики с брезентовым верхом, судя по запаху, на алкогольной или вообще самогонной тяге. Конечно, лошадь пахнет куда приятней, но заставлять фрисса везти карету или тележку по саже я не захотела бы первая.

В первой машине сидела я с Шушанком и бассетом, во второй – мои дети. Шушанк вырядился в нечто типа барбизонской широкой блузы с панталонами и галстуком в виде банта – свободный живописец, да и только! Бассет был раздет. Прочий андрский персонал, шофер и два то ли гида, то ли конвоира были в сюртуках и бронежилетах, куда более изящных, чем рутенские.

Встречный ветер высекал сердитые слезы из глаз, молодил лицо. Посреди полосы отчуждения я приказала остановиться и приподнялась на сиденье, объяснив, что хочу попрощаться с Лесом. Лотова жена от такого окаменела, однако ожидалось, что у меня нервы покрепче.

Лес стоял посреди желтого, как бы ржаного и колосистого поля высоких трав округлой истемна-зеленой купой. Он безнадежно отстал от нас, умалился, выпустил из себя. И тут, только теперь, я поняла, что все мои малопонятные дипломатические ухищрения, все тактические уловки, все благородные порывы и все жертвы были нацелены на одно: выйти из Леса наружу. Родиться из его лона. Отрясти его со своих одежд.

Ибо как ты ни возлюбил то, что породило тебя, есть срок и для того, чтобы его оставить, и не стоит пропускать его – иначе родится неприязнь. И как бы ни было больно и страшно разлучаться – разлука неизбежна. В печалях ты родишь и в страдании рождаешься на свет.

– Я вернусь, – произнесла я в последний раз на языке Триады. – Я вернусь и принесу новое.

Может быть, сердце мое тайно сочилось слезой – не знаю; но глаза, омытые чистым воздухом перемен, сияли и полнились непознанным.


Теперь пошли культивированные поля и сады, все в сетке низких плодовых деревьев, в широкой раме тополей или кипарисов, рябин и боярышника. Лист их был иногда скручен на концах, будто пытался обратиться в сигару-гавану.

Колесанки, слегка пыля, пролетали через мосты над тихими величавыми реками; их вода, закованная в гранитные плиты, казалась невозмутимо прохладной. Кругом были зелено-золотые рощи, смирные холмы и робкие, стыдливые озера, ровная, как на стриженом газоне, трава почти без цветов. Плавный, ласковый, переливающийся из пустого в порожнее, убаюкивающий пейзаж, каких я вдоволь насмотрелась в той, рутенской жизни. Прелестный.Прелесть – вот нужное слово. Только вот свежести в воздухе не чувствовалось – сухость, жара, осень. Горделивая печаль, тихая усталость легли на эту землю, и самое их многоплодие было печальным знаком.

Нет, я, безусловно, придиралась. Серена была явно довольна – то, что она видела, было много лучше ожидаемого. Конечно, если тебе, с твоим обильным историческим опытом, грезятся радиоактивные сны…

Время от времени плавно протекающая мимо равнина как бы закручивалась у зданий с тонким шпилем, который пронзал небо, или хрупкой башенкой: парадоксальное сочетание силы и уязвимости, нежности и мощи. Их красили в светлые, нежаркие тона, контрастирующие с обыкновенной андрской яркостью и сочностью. Башни из кремово-розоватой слоновой кости на фоне исчерна-синего, почти грозового неба… Китайские ювелирные изделия на мохнатой ладони земли…

– Дома Бога, – слышу я ответ на свой немой вопрос.

– Сколько богов в вашем пантеоне, Шушанк, что им нужно так много домов?

– Бог один, однако ликов у него множество.

– Видно, важный барин этот Бог, – смеюсь я.

Если бы рядом был не Шушанк, я бы просто не стала дразнить воображаемые религиозные чувства моих… хозяев. Ну да, хозяев не при слуге – при госте. Различие существенное.

И тут я слышу неожиданное:

– Его обитель – вся земля, но в Доме Собраний легче о Нем думать.

Тон, каким это сказано, напоминает не моего скептически настроенного соседа, а приснопамятного БД.

– Шушанк, вы любите этим заниматься? То есть думать в направлении неба – или куда там принято устремлять андрские помыслы в такую минуту?

– Вряд ли мне стоит похваляться своим благочестием. По церквам я не ходок: снаружи они такие белые, чистые, а зайдешь внутрь – вроде как стоишь в разукрашенном зале, где дают тяжеловесную национальную оперу, и вынужденно благоговеешь. В полях, да под хорошим ветром, легче медитировать, чем под золоченой крышей. Или вот еще в Лесу: тут я очень даже понимаю короля Дана.

– Что же вам с ним не остаться? Я имею в виду – не в одном шалаше, а просто в том же районе.

– Предпочитаю пребывать во внутренней эмиграции. Да и работа такая:: дипломат – что челночник, так и снует туда-сюда. У Бэса и то имеется специальная сумка с дырами для ног, ручками на спине и вторым съемным донышком: то сам тащит на себе, то я его в ней переношу.

– Сам изобрел, – хмыкнул бассет. – И лицензию выправил. Вообще-то я хожу своими ногами, пока не устаю, конечно; но не везде нас, каурангов, пускают. Приходится скрываться. Однажды, щенком, и вообще в дипломатическом багаже ездил.

Шушанк потрепал его по жирной складчатой шее.

– Ездил, как же. Скажи, сам забрался, подарочек. Я этого дитятку дома оставлял, а он тайком проник, и еще плотно накушавшись, по обыкновению. Через сутки получаю, открываю – и на тебе! Все как есть инструкции касательно промышленного шпионажа… гм… подмочены.

За этим балагурством и зубоскальством я как-то упустила поинтересоваться, в какой же это церкви Шушанк утоляет свои религиозные страсти. Дом Собраний…

И у кого это члены здешней средневековой конфедерации воруют секреты на чисто капиталистический манер? У инсанов разве что?

Об этом я вскоре перестала думать. Машина Серены и Арта перегнала нашу, на заднем сиденье развевалась тонкая вуаль, иногда моя дочь оборачивалась, махала рукой. Как это славно – ехать, еще лучше, чем прибыть на место! Как давно меня не катали с ветерком, я ведь и такси не брала по причине малоденежья, а последнее автовоспоминание мое было о семейном верблюде марки «Победа» с багажным горбом поверх всей крыши. Здешние автомобильчики оказались, во всяком случае, более приемисты и легки в управлении.

Длилось утро, и солнце Андрии, по-видимому, еще не показало нам своего склочного характера: не налегало на нас всей своей тяжестью, не вышибало из тел здоровый пот. Однако ближе к полудню кузова были подняты, а все продухи закрыты, чтобы не пустить быстро раскаляющийся воздух внутрь. Дело было не в градусности, а в глубинном влиянии этой жары на нас, бледнокожих и непривычных. Недаром кузова с внутренней стороны были оплетены свинцовой проволокой: этакий передвижной Замок Святого Ангела. Настроение мое слегка упало. Ну, защита в дороге – пускай их, а в городе? Не хватало мне паранджи от моих радетелей-благодетелей… Или зонтика. С детства ненавижу зонтики: солнце и дождь надо встречать с открытой душою.

Так мы провели весь световой день, то любуясь пейзажами через мутное окошко, то придремывая, то поедая непривычную нам пищу, одновременно бедную вкусом и острую до грубости. А ясным вечером торжественно въехали в Шиле-Браззу.

Стольный город прорастал посреди чистого поля алмазным венцом блаженной памяти авантюристки Марины Мнишек; андры снова остановили машины, с гордостью и вызовом показав его нам троим. Так фельдмаршал-генералиссимус демонстрирует свою громоподобную армию высокому неприятельскому гостю… Только в нас это не вызвало ни страха, ни благоговения. Шиле-Бразза показался нам чем-то вроде перекрахмаленной скатерти: когда его попытались проутюжить, он так и не смог расправиться, лечь по земле живыми складками. Но зато посреди выжженных полей от него так и веяло острой свежестью.

Первое, что бросилось нам в глаза, – подобие острых стеклянных пирамид. Все они были, по-моему, сложены из блоков поляризованного, защитного стекла с голубоватым, желтым или розовым оттенком. Как похвастался Шушанк, это стекло (он назвал его кристалловым, не вдаваясь в химию) пропускало свет, оставляя за порогом зной и излучение. Башни небоскребов окружали город строгой диадемой, громоздились в точно выверенном беспорядке – так рождается в расплаве гроздь чистой минеральной жизни; прорастали из цветников и газонов, сверху ярких и пышных, – но я заметила на лету, что в промежутках между высокими растениями земля была нагой и бурой, без травы. Строгость и регулярность хорошей машинной программы, подумалось мне.

Однако за этой стеной таилась иная красота, гораздо более пестрая, феерическая, карнавальная. Это вызывало сладостный шок: мягко круглились кроны деревьев, более яркие, будто из-под земли их зелень подпитывали ключи. Шести– и девятиэтажные дома простых форм чередовались с особняками, чей фасад украшался группой из нескольких то ли ампирных, то ли дорийских колонн (подобное градостроение фонтаном било из земли после московского пожара восемьсот двенадцатого года). Кудрявые извивы внешних лестниц снизу вверх любовались чьими-то кирпичными башенками наподобие готических фиал, крестоцветами и узкими каменными стрелами. Изнеженные цветы раскрывались в палисадниках и на куртинах. Легкие крыши на подпорках, казалось, прятали от солнца здание, но оказывается, то была самостоятельная площадь с фигурными фонтанчиками, бассейном и скамьей, опоясывающей воду по кругу. Розетки и контрфорсы, подпирающие наружную стену, акантовый лист, папирусный стебель, горделивые статуи, натуралистически ироничные горельефы. Готическая сухость, четкость и фантасмагоричность, дерзость барочных волют, статуй и архитектурно-музыкальных фраз, шутливая и ласковая чувственность рококо, дельные формы современного мегаполиса – всё перемешалось. Любой город, живущий в продолжение веков, поневоле эклектичен, в его тигле переплавляются и покрываются патиной самые разные архитектурные находки; однако в здешнем коктейле чувствовалась еще и иная, незнакомая мне система символов и отношений, и я покуда не умела ее разгадать.

На первый взгляд казалось, что янки уже побывал при дворе короля Артура и оставил весомый вклад в здешнюю архаику. Но уже второй давал возможность убедиться в том, что поиздевался он умеренно и не столько напортил, сколько добавил перчика. Для сравнения: свежий взгляд на Дворец Съездов, нахальный четырехгранный штоф которого лег посреди Кремля, на сам Кремль, припечатавший Красную Площадь каленым ренессансным пряником, на небольшое теокалли у самой пряничной стены, на брусчатку, что раздвинула своими выпуклостями сумятицу улиц и зданий и через два угрюмо-кирпичных каземата, через перехват часовенной арки пролилась на площадь великой, матово блестящей черно-серой лужей, – этот взгляд откроет одну лишь несообразность. Но в этом хаосе, как ты его ни трактуй, воплощена и заключена сама суть рутенской соборности.

Есть города – стройные единства, города, чья гармония создается веками, наслаивается, как жемчужная слюна на соринку в теле моллюска; старые и новые стили не успевают столкнуться друг с другом, не считают нужным противоборствовать. Сама атмосфера такого города не терпит чинуш и выскочек. И есть города, которые живут артистически, богемно, широко, в их суповом котле варятся все эпохи сразу. Храмы воздвигаются столетиями, усадьбы – годами, солидные доходные дома – за месяц-другой; реставрация постоянно возрождает накрепко забытое; новаторы и хулиганы от строительства спешат блеснуть невиданной идеей, пока не иссякло финансирование. Такие города существуют вопреки любым человеческим законам, цветут букетом своеволий, дышат любыми веяниями, благовонными и зловонными, – но, невзирая ни на что, полны небесного света. Именно потому дерзость их прорывает любой стандарт, который складывается в уме, уплывает из редкой сети твоих понятий… и долгое время остается непознанной.

И вот теперь город Шиле предъявлял нам слова всех наречий, которыми владел, от высокого штиля до воровского арго: так любой Робинзон пытается разговорить Пятницу. Тьма прикрыла его многоглаголание. Зато приветственно – как звезды, вышитые на черном бархате домашнего планетария, – замигали огни, вдоль башенных ребер пробежали искры, завертелись шутихи реклам. Облик города изменился снова, и снова он пытался нечто поведать нам о себе.

Только не спеши, мой читатель, представить себе чудо развитой цивилизации и торжествующего техницизма! Душою город Шиле более всего был подобен… Лесу. Да, то был Лес железный, кирпичный и каменный, компьютерно-графический, порождение тоскующей мечты человека о своих истоках, которая воссоздала их как умела и из того, что оказалось в наличии. Лес виделся мне везде: сумасбродная вязь пешеходных троп, скрещения стремительных, как потоки, улиц, полных стального зверья, одинокие, будто гигантский кипарис, высотные дома на обтекаемых машинами островах, низины публичных парков, залитые туманом непроницаемого света, корабельные рощи колонн вокруг здания библиотеки или биржи.

– А ведь недурное местечко, а? – крикнул мне Шушанк. – Прикольное до черта, верно? Только вот не пойму, кто в нем всерьез живет: так и кажется, что все подряд придуриваются.

– Вечная тусовка, – солидно подтвердил его пес.

Запись шестнадцатая

Из сентенций кауранга Кудлая. Номер второй

Почтенный дворник! Подметая на кухне, всегда помни, что ты рискуешь оставить своих тараканов без хлеба насущного.

В самом деле: вечерние улицы были полны народа, который, на мой инопланетный взгляд, казался похожим, будто подборка яиц в ячеистой пластиковой упаковке: изящные, высокие личности обоего пола в одежде, плотно облегающей их стройные конечности. Как я могла понять, мужчины щеголяли по преимуществу в трико и плащах, которые распахивались снизу доверху, женщины – в кружевных длинных платьях поверх четко прорисованного бикини, в коротких туниках, что открывали подвздошную область, или газовых и кисейных распашонках. Яркие, насыщенные солнцем цвета, летящие ткани, золотистые гривы мужчин, гладкие и курчавые бубикопфы девушек – сплошная игра и забава для взора! И вроде ни одного пожилого: все молоды, полны жизни и смеха.

Они не стояли по краям мостовой в приветственных шеренгах, как мои спецорганизованные рутенские соплеменники, и даже не очень на нас глазели: самое большее – провожали взглядом Артханга, что восседал на переднем сиденье первой колесанки с грудью, гордо перетянутой ремнем безопасности. Им было велено жить обычной жизнью; и все-таки в линиях любопытствующих спин ощущалось напряжение, в жестикуляции – некая нарочитость, да и нарядились они, пожалуй, немного напоказ. Старались они почти что напрасно: я и мои дети не проявляли в ответ ни интеллигентской непосредственности, ни неколебимого достоинства и невозмутимости истинных дикарей.

– Откормленное простонародье, – прокомментировал Шушанк. – Жители окраинных стеклобашен.

– Что вы имеете в виду?

– Здесь районы тех, кто работает с техникой, изготовляет вещи и поставляет услуги. Мы, аристо, напоказ не одеваемся – вы это уж поняли – и живем не столь кучно. Любим старые, даже порою ветхие дома с фамильной памятью, а не новостройки, и не даем их сносить. Поэтому столица отстраивается в основном по окраинам. Исключение – Замок и Храм. Они с самого начала стояли на отшибе, хотя археологи утверждают, что некогда то были исторические центры двух исчезнувших городов: светского и священного, жреческого.

– Такие старые?

– Вернее, такие странные. Вы увидите.

Однако осмотр достопримечательностей был отложен до завтра. Сегодня нас поселили в трехэтажной гостинице, на мой взгляд, довольно милой и безусловно «ведомственной». Под потолком, тихо гудя, гнали свежий воздух лопасти наподобие вертолетных. Кроватей из белого металла, под шелковым пологом, оказалось числом ровно две; поэтому наш Артик сразу начал возникать, что его не учли. Хотя, с другой стороны, где ж это видано, чтобы кхонд, природный кхонд, доверял свой покой пружинной раме на шатких жеребячьих ногах? А с третьей: у кого бы из двух дам в ножках свернуться, будто льстивому манкатту? Еле успокоили: да ты на пол ложись, вон и мама говорит, что лучше на циновке выспится. Тут они в великомункскую ладонь толщиной и тростниковые, а может быть, из дорогой водоросли. Вот вымоемся и…

Ага, вымылись. Водопровод в номере был, разумеется, но умывальник в виде большой чаши с краном и затычкой на западноевропейский манер показался нам неудобен: лицо, плечи и ноги еще кой-как ополоснешь, а всему не залезть никак. Даже Бэсу было бы тесновато. Душа не было явно. И что делать с пробкой, посуду, что ли, по первому разу ополаскивать? Полотенце также подвело – размером в государственный флаг, но одно на всех.

Кое-как вымылись по-своему, под бегущей струей, и попитались. Сходили в ретирадное помещение: устроено оно было безыскусно, в виде каменного лотка и дырки в полу, так что и мозги напрягать не пришлось.

Обслуживали нас молодые мужчины, почти подростки. Затем заперлись, мы с дочкой переоделись в ночное, чтобы не мять платьев, старательно пошитых мункскими мастерицами, и…

Я как в воду глядела, что взяла блохогонное. Маты кишмя-кишели и щекотались совершенно безмозглыми бескрылыми насекомыми. Кормиться за наш счет они постеснялись, но вот чтобы удалиться – того не понимали позарез. Пришлось намекнуть: я не джайн и не буддист, но неприятно все-таки спать на чужих мертвых телах!

С непривычки меня слегка раздражало и вездесущее ночное сверкание, и я подхватила легкую бессонницу. Помню, такое случалось всякий раз, когда мы приезжали на городскую квартиру из дачи. Молодежь-то спала без задних ног, хотя, по-моему, Серена в конце ночи тоже перебралась на пол, как лунатик, а утром вернулась на место.

На следующее утро автомобильчики помчали нас по городу – знакомиться прямо с колес. Мы потеснились, чтобы и Серена с Артом устроились рядом с нами. Шофер был новый, куда более словоохотливый и подкованный по части отечественной славы, чем Шушанк. Наряжен он был в элегантный лайковый комбинезон, а собранные в пучок изжелта-белые волосы засунуты под замшевый шлем с отогнутыми наушниками.

Снова толпа людей и машин, только более редкая – днем не гуляют, а совершают короткие перебежки между домом и подземной железной дорогой (единственная выдумка нэсин, которая не вызывает здесь никаких нареканий), подземкой и работой, работой и магазинами; решетки вокруг деревьев, множество каурангов, довольно холеных, которые направляются за покупками в продуктовые и книжные лавки, покачивая сумкой, зажатой в зубах, несут поноску в министерство (у таких на боку была планшетка с цифровым замком, а на шее обруч с грозно торчащими наружу шипами), а то и сопровождают хозяина в качестве личного телохранителя. Дневные мужчины двигались куда целеустремленнее вечерних и были одеты чуть неряшливей, вернее – свободней. Дамы иногда были впряжены в повозочки с грудными андреятами. Жизнь, как объяснил нам шофер, тут почти что патриархальная: банки открываются с позднего утра, конторы в полдень, магазины – в пять вечера, а ночная жизнь захватывает только простых, причем молодых и недоразвитых.

Нам также рассказали, что столица расположена на семи холмах, таких пологих, что они почти не чувствуются. Самый высокий находится на западе, куда город почти не растет, и увенчан Замком, древней резиденцией владык. Отсюда его прозвище – Коронный, или Венчанный Холм. Храм же, напротив, лежит в низине, опираясь на высокую платформу, сложенную методом сухой кладки, и его «маяки» доминируют над местностью. Районы северо-востока заселены густо, но тамошняя застройка не очень высока и не так чтобы привлекательна.

– Что бы вы желали осмотреть вначале, Храм или Замок? – спросил шофер.

– Храм, – решительно сказала я. – В замок королевы-матери я надеюсь быть вскорости приглашена, тогда и разглядим сразу снаружи и внутри.

Мои спутники переглянулись, почти не повернув голов. Потом Шушанк нехотя сказал:

– Добиться аудиенции у ее величества – дело хлопотное.

– Ну, я ведь не собираюсь умереть завтра. Кстати, зачем было предлагать мне выбор, если вы за меня уже решили?

Мы с бассетом и его хозяином не переглядывались вовсе – и так было ясно: водитель хотел торжественно преподнести нам Замок, поэтому и поставил на нем логическое ударение. А дипломатическая чета, напротив, рекомендовала поспешить с осмотром сакральной территории.

И вот мы ринулись из парадной части города на окраины. Здесь кольцо стеклянных карандашей размыкалось, и плебейские новостройки бурно выплескивались из ограды наружу. Назвать их фавелами, трущобами, черемушками или Гарлемом язык не поворачивался, и все-таки они были всем этим вместе взятым: ручной, нарядной, неунывающей бедностью.

Посреди вселенского лоскутного одеяла голубых двухэтажек, белых коттеджиков, зеленых огородиков, красных оврагов и бурых пустырей полого вздымался бронзовеющий купол, округлый, как женская грудь, стремительно вздымающийся, подобно крылу большой птицы, весь погруженный в стихию тихого и неостановимого движения. Он повторял линии своего естественного влагалища и поэтому казался выемкой, впадиной в небесах. Из-за ряда сквозных то ли окон, то ли полукруглых продухов в его основании казалось, что его вздувает шквал, как парус или палатку кочевника. Он бы и взлетел, если бы не