Book: Одинокий волк



Одинокий волк

ПРОЛОГ

Все на свете истории — про волков. Все, что стоит пересказывать. Остальное — сентиментальная чепуха... Подумай сама. Можно убегать от волков, сражаться с волками, ловить их или приручать. К волкам могут бросить тебя или других, и тогда волки съедят их вместо тебя. Можно убежать с волчьей стаей. Обернуться волком. Лучше всего — вожаком. Ни одна приличная история не обходится без волков.

Маргарет Этвуд. Слепой убийца (2000)[1]

ЛЮК

Оглядываясь на прошлое, я думаю, что мне, наверное, не следовало выпускать тигра.

С остальными оказалось легко: неуклюже переступающая, благодарная пара слонов; злой капуцин, шипящий у моих ног, пока я ломал замок; белоснежные арабские скакуны, чье дыхание повисло между нами, как вопросы, оставшиеся без ответа. Все, и сами дрессировщики, считали животных глупыми созданиями, — но в ту же секунду, как они заметили, что я прячусь в тени, по ту сторону их клеток, я понял, что они обо всем догадались; именно поэтому даже самые шумные из них — попугаи, которых кнутом и пряником заставили скакать на смешных, похожих на кучевые облака головах пуделей, — вылетая на волю, били крыльями в унисон, как одно сердце.

Мне было девять, и в Бересфорд, штат Нью-Гэмпшир, приехал цирк шапито «Шатер невероятных чудес Владислава», что уже само по себе являлось чудом, потому что в Бересфорд, штат Нью-Гэмпшир, никто никогда не приезжал, если не считать заблудившихся лыжников и журналистов во время предвыборной президентской компании, которые останавливались выпить кофе в универсальном магазине Хэма или справить малую нужду на заправке. Почти веемой приятели, чтобы не платить за билет, попытались протиснуться через щели во временном заграждении, которое было возведено работниками шапито. Если уж честно, так я впервые и увидел цирк — спрятавшись под лавкой со своим лучшим другом Луисом и пытаясь рассмотреть происходящее на арене между ног тех, кто заплатил за билет.

Внутри шатер был расписан звездами. Конечно, это могли сделать только городские жители, потому что они совершенно не понимают, что можно просто опустить шатер и увидеть настоящие звезды на небе. Я же... Я вырос на улице. Невозможно было жить там, где я рос, на границе у Национального леса Белой горы, и не проводить большинство ночей на улице, в палатке, глядя на ночное небо. Когда глаза привыкнут к темноте, кажется, что кто-то перевернул чашу с блестками или как будто смотришь изнутри на сувенирный снежный шар. Мне стало жаль этих циркачей, которым пришлось наносить звезды под трафарет.

Должен признать, что сперва я не мог глаз оторвать от красного, расшитого пайетками плаща инспектора манежа и бесконечно длинных ног девушки-канатоходца. Когда она в воздухе сделала шпагат и приземлилась на веревку, свесив ноги по обе стороны — импровизированная перевернутая буква «V», — Луис, который сидел, затаив дыхание, выдохнул: «Повезло же канату!»

Потом стали выводить животных. Первыми вывели лошадей, которые закатывали злые глаза. За ними обезьяну в дурацком костюме глашатая. Обезьяна вскарабкалась в седло головной лошади и, пока скакала по кругу, скалила зубы публике. Собаки прыгали в обручи, слоны танцевали, как будто находились в другом временном поясе, и суетились птицы всех цветов радуги.

А потом вышел тигр.

Конечно, зрителям в глаза пустили много пыли. О том, как опасно это животное, о том, что не стоит пытаться повторять подобные трюки дома. Дрессировщик с мужественным веснушчатым лицом, похожим на булочку с корицей, находился в центре арены, когда подняли затвор на клетке. Тигр зарычал, и я даже на таком расстоянии уловил его смрадное дыхание.

Он прыгнул на металлическую тумбу и рассек хвостом воздух. Потом по команде встал на задние лапы. Повернулся вокруг.

Я мало что знал о тиграх. Например, знал, что если побрить тигра, его кожа все равно будет полосатой. Знал, что у каждого тигра на тыльной стороне уха есть белая отметина, поэтому кажется, что он постоянно наблюдает за тобой, даже если уходит прочь.

И я знал, что их место — среди дикой природы. А не здесь и Бересфорде, где улюлюкает и аплодирует толпа.

И в это мгновение произошли две вещи. Во-первых, я понял, что цирк мне нравиться перестал. Во-вторых, тигр посмотрел прямо на меня, как будто заранее знал номер моего места.

И я понял, чего он от меня ждет.

После вечернего представления циркачи отправились на озеро, находящееся за младшей школой. Искупаться, выпить, поиграть в покер. Это означало, что большинство вагончиков, припаркованных за большим шатром, будет пустовать. Оставался, конечно, сторож, настоящий бритоголовый громила с пирсингом в носу, но он храпел без задних ног, а рядом валялась пустая бу-тылка из-под водки. Я перелез через забор.

Даже спустя много лет я не могу вам сказать, зачем это сделал. Между мной и тигром что-то возникло; осознание того, что я свободен, а он — нет; понимание того, что его дикая, полная неожиданностей жизнь сузилась до цирковых номеров в три и семь часов.

Самый крепкий запор был на клетке с обезьяной. Многие клетки мне удалось открыть ледорубом, который я украл из бара своего деда. Я быстро и молча выпускал животных, наблюдая, как они исчезают под покровом ночи. Казалось, они понимали, что главное — осторожность. Даже попугаи не издали ни звука.

Последним я освободил тигра — решил, что остальным животным нужно дать минут пятнадцать форы, чтобы убраться подальше, пока я не выпустил по их следу хищника. Поэтому я присел перед клеткой и стал рисовать камешком на рыхлой земле, отслеживая время на своих наручных часах. Так я сидел и ждал, когда мимо прошла Бородатая женщина.

И тут же меня заметила.

Так, так, — протянула она, хотя я не мог разглядеть ее рот под спутанными усами. Но она не стала спрашивать, что я здесь делаю, и не велела мне проваливать. — Осторожно, — предупредила она, — он метит территорию.

Скорее всего, она заметила, что остальных животных нет, — я не позаботился о том, чтобы замаскировать открытые пустые клетки и загоны, — но лишь смерила меня долгим взглядом и стала подниматься по ступенькам в свой вагончик. Я затаил дыхание, ожидая, что сейчас она вызовет полицию, но вместо этого услышал радио. Скрипки. Она подпевала низким баритоном.

Могу признаться, что даже теперь, спустя столько лет, я помню скрежет металла, когда я открывал клетку с тигром. Как он потерся об меня, словно домашний кот, а потом одним прыжком перемахнул через забор. Как я ощутил вкус страха, похожий на миндальный бисквит, когда понял, что меня обязательно поймают.

Только... не поймали. Бородатая женщина никому ничего обо мне не сказала — во всем обвинили рабочих, которые убирали у слона. Кроме того, городок на следующий день был слишком занят восстановлением порядка и поиском сбежавших животных. Слона обнаружили плещущимся в городском фонтане — он успел сбить мраморную статую президента Франклина. Обезьяна пробралась в витрину с пирожными в местной закусочной — ее поймали, когда она пожирала шоколадный торт суфле. Собаки рылись в мусоре за кинотеатром, а лошади разбежались кто куда. Одна мчалась галопом по Мейн-стрит. Вторая прибилась к стаду местного фермера и паслась с остальной скотиной. Третья ускакала на целых двадцать километров к горнолыжному спуску, где ее заметил вертолет спасателей. Двое из трех попугаев так и не нашлись, а одного обнаружили на колокольне конгрегационалистской церкви Шантака.

Тигр, конечно же, давно убежал. И это представляло настоящую проблему, потому что сбежавший попугай — это одно, а разгуливающий по городу хищник — совершенно другое. По Национальному лесу Белой горы рассеялась национальная гвардия, и три дня были закрыты все школы Нью-Гэмпшира. Луис приехал ко мне на велосипеде и поделился последними слухами: тигр задрал племенную телку мистера Уолцмана, какого-то ребенка и директора нашей школы.

Мне совершенно не хотелось думать о том, что тигр мог кого-нибудь сожрать. Я представлял, как он днем спит на дереве, а ночью проводниками ему служат звезды.

Через шесть дней после того, как я отпустил цирковых животных, один солдат из национальной гвардии, некто Хоппер Макфи, который только неделю назад вступил в ряды гвардии, обнаружил тигра. Большая кошка купалась в реке Аммонусук, его морда и лапы были в крови задранного оленя. По словам Хоппера Макфи, тигр набросился на него, намереваясь загрызть, — поэтому ему пришлось выстрелить.

Сильно в этом сомневаюсь. Тигр, вероятнее всего, дремал после такого обеда и явно был не голоден. Однако я все-таки верю, что тигр набросился на Хоппера Макфи. Потому что, как я уже говорил, все недооценивают животных: как только тигр увидел нацеленное на него ружье — сразу все понял.

Что придется проститься с ночным небом.

Что его опять посадят в клетку.

И что оставалось тигру? Он сделал свой выбор.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

С волками жить — по-волчьи выть.

Никита Хрущев, советский премьер, цитата из «Обсервер», Лондон, 26 сентября 1971 г.

КАРА

За секунду до того, как наш грузовик врезался в дерево, я вспомнила, когда впервые попыталась спасти чью-то жизнь.

Мне было тринадцать лет, я только что переехала назад к отцу. Или если уж быть точной, мои вещи опять заняли свое место в шкафу в моей бывшей спальне, а я сама жила с рюкзаком в трейлере на северной границе парка аттракционов Редмонда. Именно здесь находилось логово волков, которых разводил в неволе мой отец, рядом с гиббонами, соколами, растолстевшим львом и механическим динозавром, который ревом возвещал начало следующего часа. Поскольку именно здесь мой отец проводил девяносто девять процентов времени, предполагалось, что я буду рядом с ним.

Я думала, что жить с отцом намного лучше, чем с мамой, Джо и чудо-близнецами, но этот переезд оказался не таким гладким, как я надеялась. Видимо, я представляла, как мы с папой по утрам в воскресенье будем печь вместе блины, или играть в карты, или гулять по лесу. Что ж, отец на самом деле гулял в лесу, но все прогулки он совершал в загоне, который построил для своих волчьих стай, и был слишком увлечен попытками вести себя как волк. Он валялся в грязи с Сибо и Собагв — волками-переярками[2]; он избегал Пекеду — бета-самца стаи. Он отгрызал сырое мясо прямо с туши теленка в окружении волков, при этом его руки и рот были в крови. Мой отец верил, что стать своим в стае намного важнее с точки зрения науки, чем наблюдать издали, как поступают все биологи. Когда я к нему переехала, уже пять волчьих стай считали его своим истинным членом — достойным того, чтобы жить с ними рядом, питаться вместе, охотиться, несмотря на то что он являлся человеком. Именно поэтому некоторые считали его гением. Остальные — безумцем.

В тот день, когда я уехала от мамы и ее новой образцовой семьи, отец не ждал меня с распростертыми объятиями. Он лежал в одном из загороженных мест с Меставе — первородящей волчицей — и пытался сделать так, чтобы она приняла его в качестве няньки для своих волчат. Он даже спал там, с волками, пока я не спала по ночам и переключала каналы телевизора. В трейлере было одиноко, но еще больше это одиночество ощущалось бы в пустом доме.

Летом в заповеднике Белая гора много туристов, которые приезжают из Санта-Виллидж в Стори-Ленд, в парк аттракционов Редмонда. Однако в марте этот глупый тираннозавр рычал в пустом парке с аттракционами. Единственные, кто не в сезон остался в этом парке, — мой отец, присматривающий за своими волками, и Уолтер, сторож, который замещает отца, когда его нет на месте. Место казалось вымершим, поэтому я стала после школы околачиваться вокруг огороженных участков — достаточно близко, чтобы Бедаги, волк-сторож, бродил по ту сторону забора, привыкая к моему запаху. Я смотрела, как отец роет яму для Меставе в ее логове, и рассказывала ему, как капитана футбольной команды поймали на нечестной игре, или что девочка из школьного оркестра, которая играла на гобое, стала носить какие-то хламиды, и поползли слухи, что она беременна.

В свою очередь отец делился со мной беспокойством касательно Меставе: как молодая волчица она действовала пока только инстинктивно. У нее не было примера, на который она могла бы равняться, ее некому было научить быть хорошей матерью, и раньше она не имела малышей. Иногда волчицы бросают своих щенков просто потому, что не знают, что с ними делать.

В ночь родов Меставе, казалось, вела себя как положено. Отец решил отметить удачные роды бутылочкой шампанского. Он и мне налил бокал. Я хотела посмотреть на волчат, но отец сказал, что пройдет несколько недель, прежде чем они вылезут на свет. Сама Меставе просидит в логове целую неделю и будет каждые два часа кормить волчат.

Но через два дня отец разбудил меня среди ночи.

Кара, — сказал он, — мне нужна твоя помощь.

Я накинула зимнюю куртку, натянула сапоги и пошла за ним it логово Меставе. Только волчицы там не оказалось. Она бродила по загону, стараясь держаться как можно дальше от волчат.

Я все перепробовал, чтобы заманить ее назад, но она не хочет, — расстроенно сказал отец. — Если мы не спасем волчат, второго шанса у нас не будет.

Он залез в логово и вернулся с двумя крошечными морщинистыми крысятами. По крайней мере, именно так они и выглядели — слепые, извивающиеся в руках комочки. Этих он протянул мне, и я спрятала их под куртку, пока он ходил за оставшимися двумя. Один волчонок выглядел хуже остальных. Он не двигался и вместо хрюканья время от времени испускал крошечные облачка пара.

Я пошла за отцом за трейлер, в сарай для инструментов. Пока я спала, он успел выбросить весь инструмент на снег, и теперь пол там был выстлан соломой. Внутри картонной коробки лежало знакомое одеяло — я видела в трейлере этот мягкий клетчатый плед.

Клади их в коробку, — велел отец, и я послушно положила туда волчат.

Под одеялом лежала бутылка с горячей водой, отчего оно стало теплым, как материнский живот. Трое из четырех щенков тут же стали тыкаться носами в складки. Тельце четвертого было холодным. И вместо того чтобы положить малышку рядом с ее братьями, я вновь спрятала ее за пазуху, поближе к сердцу.

Отец вернулся с детскими бутылочками, наполненными «Эсбилаком» — молочной смесью для животных. Он потянулся за волчонком у меня за пазухой, но я не отдала.

Покормлю остальных, — сказал он, и пока я заставила своего выпить хотя бы капельку, трое остальных уже высосали последнюю бутылку.

Мы кормили волчат каждые два часа. Утром я не стала собираться в школу, и отец повел себя так, будто ничего иного не ожидал. И без слов понятно: то, чем мы занимаемся, гораздо важнее того, чему я могу научиться в классе.

На третий день мы дали им имена. Отец верил в то, что аборигенам необходимо давать их родные имена, именно поэтому всех волчат он назвал на языке индийского племени абенаки. Имя Нодан, что означало «услышь меня», мы дали самому крупному волчонку, шумному черному непоседливому клубочку. Кина — «посмотри сюда» — мы нарекли проказника, который запутался в шнурках и застрял под картонной коробкой. А Кита — «послушай» — пятился и наблюдал за нами, ничего не упуская из виду.

Их младшую сестричку я назвала Мигуен — «перышко». Бывало, она сосала смесь так же хорошо, как братья, и я уже стала верить, что ей ничего не грозит, но потом она опять едва передвигала лапки, и мне приходилось гладить ее и прятать за пазуху, чтобы согреть.

Я настолько устала от постоянного недосыпания, что все расплывалось перед глазами. Иногда я засыпала стоя, дремала несколько минут, а потом резко просыпалась. И все время я носила Мигуен на руках — без нее мои руки стали казаться пустыми. На четвертую ночь, когда я открыла глаза после того, как ненадолго задремала, у отца был такой взгляд, который я раньше никогда не видела.

Когда ты родилась, — сказал он, — я тоже не спускал тебя с рук.

Через два часа Мигуен стала бить дрожь. Я умоляла отца отвезти нас к ветеринару, в ветлечебницу — куда угодно, лишь бы нам помогли. Я так сильно рыдала, что он сложил остальных волчат в ящик и понес их в свой видавший виды грузовичок. Ящик он поставил между водительским и пассажирским сиденьем, а Мигуен продолжала дрожать у меня под курткой. Меня тоже трясло, хотя я не могла сказать точно, отчего это — то ли от холода, то ли от страха перед неизбежным.

Когда мы добрались до стоянки перед ветлечебницей, она уже умерла. Я ощутила то мгновение, когда это произошло, — она стала совсем невесомой. Как пустая раковина.



Я закричала. Не могла смириться с мыслью о том, что Мигуен умерла прямо у меня на руках.

Отец забрал у меня волчонка и завернул в свою фланелевую рубашку. Положил тельце на заднее сиденье — подальше от моих глаз.

В природе, — сказал он мне, — она бы и дня не прожила. Только благодаря тебе она протянула так долго.

Если этими словами он хотел меня утешить, то они не помогли. Я разрыдалась.

Внезапно коробка с волчатами оказалась на приборной панели, а я на руках у папы. От него пахло мятой и снегом. Впервые в жизни я поняла, почему он не представляет себя без своих волков. В сравнении с такими вещами, как жизнь и смерть, разве на самом деле важно, забрал ли он вещи из прачечной или забыл, когда в школе день открытых дверей?

В дикой природе, рассказал мне папа, самка волка учится на своем горьком опыте. Но в неволе, когда волки размножаются только раз в три-четыре года, совсем другие правила. Нельзя стоять в стороне и наблюдать, как погибает волчонок.

Природа знает, что делает, — произнес отец. — Но от этого нам легче не становится, верно?

Рядом с отцовским трейлером в Редмонде растет красный клен. Мы посадили его летом, когда умерла Мигуен, чтобы обозначить место, где она похоронена. Такое же дерево четыре года спустя я видела несущимся на лобовое стекло нашего автомобиля. И на этот раз наш грузовик лоб в лоб врезался в такой же клен.

Рядом со мной на коленях стоит женщина.

Она очнулась, — говорит она.

Глаза заливает дождь, я чувствую запах дыма, но не вижу отца.

Папа! — зову я, но слышу свой голос только у себя в голове.

Сердце бьется в непривычном месте. Я смотрю на плечо, где чувствую сердцебиение.

Похоже на перелом лопатки, и, возможно, сломаны ребра. Кара! Ты Кара?

Откуда она знает, как меня зовут?

Ты попала в аварию, — объясняет мне женщина. — Мы отвезем тебя в больницу.

— Мой... папа... — выдавливаю я из себя. Каждое слово — как нож в руку.

Поворачиваю голову, пытаясь найти отца, но вижу только пожарных, которые из брандспойта заливают столб пламени, который когда-то был отцовским грузовичком. И дождь на моем лице совсем не дождь, а просто брызги от струи воды.

Неожиданно я вспоминаю. Паутина разбитого лобового стекла, идущий юзом грузовик, запах бензина... Как я звала отца, а он не отвечал. Меня начинает бить дрожь.

Ты невероятно храбрая девочка, — хвалит меня женщина. — В твоем состоянии вытянуть папу из машины...

Однажды я смотрела интервью с девочкой-подростком, которая подняла холодильник, который случайно упал на ее маленького двоюродного братика. Все дело в адреналине.

Пожарный, загораживающий мне обзор, отходит, и я вижу еще одну бригаду скорой помощи, окружившую моего неподвижно лежащего на земле отца.

Если бы не ты, — добавляет женщина, — твой отец наверняка бы погиб.

Позже я задумаюсь над тем, действительно ли ее слова побудили меня сделать то, что я сделала. Но тогда я просто заплакала. Потому что понимала, как ее слова далеки от истины!

ЛЮК

Мне постоянно задают вопрос: «Как ты мог? Как вообще можно отказаться от цивилизации, бросить семью, уйти жить в леса Канады со стаей диких волков? Как можно отказаться от горячего душа, кофе, общения с людьми, разговоров, вычеркнуть на два года из своей жизни детей?»

Не приходится тосковать по горячему душу, если из-за мыла стае труднее распознать твой запах.

Не станешь скучать по кофе, когда твои чувства и без него постоянно напряжены.

И ни к чему общение с людьми, когда жмешься к теплым бокам двух своих братьев-волков. И разговоры не нужны, когда выучишь язык зверей.

И семью ты не бросаешь. Находишь свое законное место в новой семье.

Как видите, на самом деле вопрос не в том, почему я променял этот мир на жизнь в лесу.

Вопрос в том — как я заставил себя вернуться.

ДЖОРДЖИ

Раньше я постоянно жила в ожидании звонка из больницы, и, как я и предполагала, он раздался среди ночи.

Алло, — отвечаю я, садясь на кровати и на мгновение забывая, что теперь у меня другая жизнь, новый муж.

Кто звонит? — спрашивает Джо, поворачиваясь на бок.

Но звонят не по поводу Люка.

Да, я мама Кары, — подтверждаю я. — С ней все в порядке?

Она попала в автомобильную аварию, — сообщает медсестра. — У нее сложный перелом плеча. Состояние стабильное, но необходима операция...

Я уже вскочила с кровати и пытаюсь в темноте натянуть джинсы.

Еду! — бросаю я в трубку.

Джо зажигает свет и садится.

Кара попала в аварию, — говорю я.

Он не спрашивает, почему позвонили мне, а не Люку, отцу, с которым она живет. Возможно, ему звонили. С другой стороны, вполне вероятно, что Люк недоступен. Я натягиваю свитер и сую ноги в сабо, пытаясь мыслить рационально и не поддаться эмоциям.

Элизабет на завтрак не любит блинчики, а Джейсону необходимо принести разрешение на экскурсию... — Я поднимаю голову. — Тебе завтра нужно быть в суде?

Обо мне не волнуйся, — успокаивает Джо. — Я позабочусь о близнецах, о судье и обо всем остальном. Поезжай к Каре.

Временами я поверить не могу, насколько мне повезло, что я вышла замуж за этого человека. Иногда я думаю, что после стольких лет жизни с Люком я этого заслуживаю. Но иногда — как сейчас — я уверена, что мне придется за это еще заплатить.

Когда я подбегаю к стойке информатора в травмопункте, людей там немного.

Кара Уоррен! — выдыхаю я. — Ее привезла скорая помощь. .. Она моя дочь...

Все мои предложения повисают в воздухе, как надутые гелием шарики.

Медсестра провожает меня в коридор, куда выходят стеклянные двери, задрапированные занавесками. Некоторые двери открыты. На тележке я вижу пожилую женщину в больничном халате. Мужчину с разорванными на колене джинсами, его распухшая лодыжка приподнята вверх. Мы пропускаем коляску с роженицей, сосредоточившейся на правильном дыхании.

Водить машину Кару научил Люк. Несмотря на собственную беспечность, если речь шла о безопасности дочери, он был непоколебим. Вместо сорока часов вождения перед сдачей на права он заставил ее ездить пятьдесят. Она осторожный, внимательный водитель. Но почему ее не было дома так поздно в будний день? Авария произошла по ее вине? Кто-нибудь еще пострадал?

Наконец медсестра входит в одну из палат. Кара — такая маленькая и испуганная — лежит на кровати. В темных волосах, на лице, на свитере запеклась кровь. Ее рука туго прибинтована к телу.

Мамочка... — всхлипывает она. Даже и не помню, когда она в последний раз называла меня мамочкой.

Она рыдает, когда я заключаю ее в объятия.

Все будет хорошо, — успокаиваю я.

Кара поднимает на меня заплаканные глаза, из носа у нее течет.

Где папа?

Эти слова не должны меня ранить, но мне больно.

Уверена, что ему уже позвонили из больницы...

В палату входит врач-ординатор.

Вы мать Кары? Нам необходимо ваше согласие, прежде чем мы повезем ее на операцию.

Она еще что-то говорит — я едва различаю слова «лопатка» и «мышца плечевого пояса» — и протягивает мне планшет с зажимом, чтобы я подписала.

Где папа? — Кара уже кричит.

Врач поворачивается к ней.

Ему оказывается самая лучшая помощь, — отвечает она, и тут я понимаю, что Кара была в машине не одна.

Люк тоже попал в аварию? Как он?

Вы его жена?

Бывшая, — уточняю я.

В таком случае я не могу обсуждать его состояние. Закон об ответственности и разглашении сведений о страховании здоровья граждан. Да, — подтверждает она, — он тоже поступил к нам в больницу. — Она смотрит на меня и говорит тихо, чтобы не услышала Кара: — Нам необходимо связаться с его ближайшими родственниками. У него есть жена? Родители? Кому можно позвонить?

Люк не женился во второй раз. Воспитали его бабушка с дедом, которые уже давно умерли. Если бы он мог говорить, то велел бы мне позвонить в парк, чтобы убедиться, что Уолтер на работе и покормит стаю.

Но, вероятно, он сам разговаривать не в состоянии. Может быть, именно это врач не может — или не хочет — мне говорить.

Я не успеваю ответить, в палату входят два санитара и начинают отодвигать кровать Кары от стены. Такое впечатление, что у меня подкашиваются ноги, — я должна задать еще какие-то вопросы, дать на что-то согласие, прежде чем мою дочь увезут в операционную, но я всегда пасовала в стрессовых ситуациях. Я вымученно улыбаюсь и сжимаю здоровую руку Кары.

Я буду тебя ждать здесь! — слишком радостно обещаю я.

Через секунду я уже одна в палате. В ней стерильно и тихо.

Я лезу в сумочку за сотовым телефоном, задаваясь вопросом, который сейчас час в Бангкоке.

ЛЮК

Волчья стая как мафиозный клан. У каждого свое место, каждый обязан исполнять свою долю работы.

Все слышали об альфа-самце — вожаке стаи. Это самый главный волк, мозг организации, защитник, который указывает другим волкам, куда идти, где охотиться, на что охотиться. Альфа-самец принимает все решения — capo di tutti capi[3] , — он с тридцати метров чует изменение в сердцебиении жертвы. Но альфа-самец не поборник строгой дисциплины, каким его рисуют фильмы. Он слишком ценен для стаи, потому что принимает решения и не подвергает себя излишнему риску.

Именно поэтому перед каждым альфа-самцом идет бета-самец — боец. Бета-самец — отважный здоровяк, так и источающий агрессию. Он загрызет раньше, чем ты успеешь приблизиться к вожаку. Он является разменной монетой. Если бета-самец погибнет, никто и внимания не обратит, потому что его место тут же займет другой волк.

Еще в стае есть волк-сторож — очень осторожный и подозрительный, никому не доверяющий. Он постоянно отслеживает, ничего ли не изменилось, не появилось ли чего нового; постоянно наблюдает, чтобы быть уверенным, что в случае опасности он сможет предупредить альфа-самца. Его пугливость в большой мере важна для безопасности стаи. А еще он следит за порядком. Если кто-то из членов стаи отлынивает от исполнения своих обязанностей, волк-сторож создает ситуацию, когда этому волку приходится доказывать свою смелость, — например, затевает драку с бета-самцом. Если бета-самец не может победить выскочку, он больше не заслуживает звания бета-самца.

Волка-диффузора называли по-разному — от волка-Золушки до омега-волка. Сперва считалось, что он козел отпущения и находится в самом низу иерархии, но теперь нам доподлинно известно, что он играет ключевую роль в стае. Как маленький чудаковатый адвокат для банды, который знает, как успокоить сильных личностей и разрядить обстановку забавными выходками. Диффузор — буквально «рассеиватель» — ввязывается во все ссоры внутри стаи. Если двое животных дерутся, он прыгнет между ними и будет скалиться, пока два разозленных волка не обуздают свои эмоции. И все продолжают заниматься своими делами, никто не пострадал. В отличие от Золушки, с которой всегда обходились несправедливо, диффузор играет важную роль миротворца. Без него стая не может существовать: волки постоянно дрались бы друг с другом.

Что бы там ни говорили о мафии, но она работает потому, что каждый выполняет отведенную ему роль. Все делают то, что должно, на благо организации. Они с готовностью умрут друг за друга.

Знаете еще одну причину, по которой волчья стая напоминает мафию?

Для обеих организаций нет ничего дороже семьи.

ЭДВАРД

Вы удивились бы, как просто не затеряться в городе с населением в девять миллионов человек. С другой стороны, я — фаранг (что на языке тайцев означает «европеец»). Это заметно по моей манере одеваться — рубашка с галстуком — своеобразная неофициальная учительская форма; по моей белокурой шевелюре, которая, как буек, сияет в море черных голов.

Сегодня я со своей немногочисленной группой отрабатываю разговорный английский. Учащиеся разбиты на пары, они должны сочинить диалог между продавцом и покупателем.

Есть желающие? — спрашиваю я.

Молчание.

Тайцы патологически стеснительны. Прибавьте к этому нежелание ударить в грязь лицом, если ответишь неправильно, — из-за всего этого занятия крайне затягиваются. Обычно я прошу учащихся работать небольшими группами, а сам хожу по классу и проверяю, что у них получается. Но в такой день, как сегодня, когда я ставлю оценки, отвечать перед аудиторией — неизбежное зло.

Джао, — обращаюсь я к одному из мужчин в классе. — У тебя зоомагазин, и ты хочешь убедить Джади купить домашнего любимца. — Я поворачиваюсь ко второму мужчине. — Джади, а ты не хочешь ничего покупать. Послушаем ваш диалог.

Мужчины встают, сжимая свои листочки.

Рекомендую собаку, — начинает Джао.

У меня уже есть собака, — отвечает Джади.

Отлично! — хвалю я. — Джао, назови ему хотя бы одну причину, почему он должен купить у тебя собаку.

Это живая собака, — добавляет Джао.

Джади пожимает плечами.

Не каждый захочет иметь дома живую собаку.

Что ж, не все коту масленица.

Я собираю домашнее задание, потом они устремляются из класса, неожиданно оживившись и беспрестанно болтая на языке, который после шести лет пребывания здесь я продолжаю учить. Апсара, у которой уже четверо внуков, протягивает мне свое сочинение — аргументированное доказательство собственной точки зрения. Я читаю заглавие: «Ешьте вегетарианцев для соблюдения здоровой диеты».

Попробуйте эту диету, аджарн[4] Эдвард! — радостно восклицает Апсара. До того как пойти в школу, она пыталась изучать английский по сериалу «Счастливые дни». У меня не хватает духу сказать ей, что не очень вежливо по отношению к учителю обсуждать диету.

Я уже шесть лет преподаю английский на курсах в самом большом торговом центре, который мне довелось увидеть в жизни. В окрестностях Бангкока, около двадцати минут на такси. Я случайно занялся преподаванием: после того как я с рюкзаком за плечами объехал Таиланд, перебиваясь случайными заработками, которых хватало только на питание, я в восемнадцать лет нанялся барменом в Патпонг. Это одно из самых известных в Таиланде шоу трансвеститов с катоями[5] — этим «женщинам» удалось одурачить даже меня. Там я пытался скопить достаточно денег, чтобы уехать из города. Один из барменов оказался эмигрантом из Ирландии, он имел дополнительный заработок, преподавая английский в американской языковой школе. Он сказал, что там всегда нужны опытные учителя. Когда я признался ему, что у меня нет педагогического образования, он засмеялся.

Ты говоришь по-английски, верно? — улыбнулся он.

Сейчас я преподаванием зарабатываю сорок пять тысяч батов.

У меня есть собственная квартира. Я пережил несколько стычек с местными, я хожу в «Нана Плаза» — трехуровневый квартал «красных фонарей» в Бангкоке — пропустить стаканчик-другой с другими эмигрантами. И я многое узнал. Нельзя трогать другого за голову, потому что это высшая часть тела — и в буквальном смысле, и в духовном. Нельзя закидывать ногу на ногу и общественном транспорте, потому что нельзя выставлять на обозрение сидящего напротив человека подошву своей обуви, — подошва и буквально, и в духовном смысле нечистая. С таким же успехом можно было бы показать средний палец. Нельзя пожимать руки, вместо этого складываешь руки перед собой, как будто молишься, касаясь кончиками указательных пальцев своего носа. Чем выше поднимаешь руки, чем ниже кланяешься, тем больше уважения выказываешь. Этот жест — ваи — используется для приветствия, извинения, выражения благодарности.

Поневоле начнешь восхищаться страной, которая использует один и тот же жест, чтобы сказать «спасибо» и «простите».

Каждый раз, когда я начинаю уставать от здешней жизни, когда появляется чувство, что ничего не меняется, я делаю шаг назад и напоминаю себе, что я здесь всего лишь гость. Тайская культура и верования появились на свет гораздо раньше меня. То, что один считает расхождением взглядов, другой может принять за признак крайнего неуважения.

Как жаль, что я раньше этого не понимал.

На самом деле добраться до пляжей Ко Чанга непросто. От Бангкока на автобусе триста пятнадцать километров, и, даже доехав до Трата на берегу Сиамского залива, в восточные провинции, нужно добираться на сонгтэо (местном маршрутном такси) к одному из трех пирсов. Самый удобный Ао Таммачат — паром за двадцать минут доставит вас на остров. Хуже всех Лэм Нгоб — на переделанных под паромы лодках можно до острова плыть целый час.

Может показаться смешным, что я проезжаю такое расстояние, когда у меня всего два дня выходных, но, поверьте, это того стоит. Иногда Бангкок буквально душит, и мне просто необходимо оказаться там, где нет людей. Я списываю эту привычку на свое детство, проведенное в Новой Англии, где до ближайшего магазина было два часа пешком. Проведя прошлую ночь в дешевой гостинице, я все утро пытался добраться до Клонг Нуенг — самого высокого водопада на острове. И сейчас, когда я вспотел, хочу пить и уже готов все бросить, дорогу мне преграждает огромный валун. Сцепив зубы, нахожу опору и начинаю на него карабкаться. Сапоги соскальзывают, я сбиваю колено и уже начинаю подумывать о том, как буду спускаться с той стороны, но не позволяю себе сдаваться.



Ворча, взбираюсь на валун и соскальзываю вниз с противоположной стороны. С глухим стуком приземляюсь, поднимаю голову и вижу самый красивый в мире водопад — пенящийся, сверкающий, заполняющий собой ущелье. Раздеваюсь до трусов, вхожу в воду, о мою грудь бьется чистейшее озеро. Подныриваю под водопад. Выползаю на берег, ложусь на спину и подставляю солнцу живот.

С тех пор как я приехал в Таиланд, у меня сотни раз наступали такие моменты, как этот, когда я сталкивался с чем-то совершенно невероятным и хотел этим с кем-то поделиться. Проблема в том, что, если выбираешь жизнь отшельника, теряешь такую привилегию. Поэтому я поступаю так, как поступал все эти шесть лет: достаю свой мобильный телефон и снимаю водопад. Стоит ли говорить, что меня на снимках никогда нет. Я даже не знаю, кому их буду показывать, принимая во внимание то, что у меня молоко в пакете хранится дольше, чем длится большинство моих романов. Но я все равно храню этот цифровой альбом — начиная от первого санпрапума (замысловатого домика для духов, заставленного подношениями, который я увидел в Таиланде) и выставки деревянных пенисов в Бангкокском храме пенисов — Чао Мэ Туптим Шрин, заканчивая сросшимися младенцами, плавающими в формальдегиде в музее естествознания возле буддийского храма Ват Арун.

Я держу телефон, обозревая пейзажи, когда трубка начинает вибрировать. Смотрю на экран, чтобы понять, кто звонит, — ожидаю увидеть имя приятеля, который хочет пригласить выпить пивка, или своего начальника из института, который попросит меня выйти на замену другому учителю, или стюарда, с которым я познакомился в минувшие выходные в баре «Голубой лед». Меня всегда поражало, что сотовая связь в такой глуши, в Таиланде, намного лучше, чем в Белых горах в Нью-Гэмпшире.

«Междугородный звонок».

Я прижимаю телефон к уху.

Алло!

Эдвард, — говорит моя мама, — ты должен приехать домой.

Перелет в Соединенные штаты Америки, потом поездка на арендованной машине (когда я уезжал, был слишком юн, чтобы арендовать машину) до Бересфорда, штат Нью-Гэмпшир, занимает целые сутки. Думаете, мне хотелось спать? Ошибаетесь — слишком на взводе я был. Во-первых, я уже шесть лет не сидел за рулем, поэтому мне надо быть очень сосредоточенным. Во-вторых, я перевариваю то, что сказал матери нейрохирург, который оперировал моего отца.

Его грузовик влетел в дерево.

Отца с Карой обнаружили рядом с машиной.

У Кары сломано плечо.

Отец ни на что не реагирует, правый зрачок расширен. Он не может самостоятельно дышать. Врачи скорой помощи назвали это обширной черепно-мозговой травмой.

Мама позвонила, как только я приземлился в аэропорту. Каре сделали операцию, сейчас ее накололи болеутоляющими и она спит. С Карой приезжала побеседовать полиция, но мама запретила. Всю ночь она провела в больнице. Голос ее звучал, как струна, которая вот-вот порвется.

Не стану обманывать, я часто представлял свое возвращение домой. Рисовал в воображении праздник, который устроят в нашем доме: мама испечет мой любимый пирог (морковно-имбирный), и Кара выложит из палочек от эскимо на автомобильной покрышке: «Брат № 1». Конечно, мама там больше не живет, а Кара уже выросла для подобного рукоделия из палочек от эскимо.

Вероятно, вы заметили, что в моем воображаемом триумфальном возвращении для отца места не нашлось.

После стольких лет, проведенных в большом городе, Бересфорд кажется городком-призраком. Конечно, вокруг есть люди, но от того, что вокруг столько необитаемых мест, у меня кругом идет голова. Самое высокое здание — трехэтажное. Куда ни повернись — отовсюду видны горы.

Я паркую машину рядом с больницей и бросаюсь внутрь. На мне джинсы и хлопчатобумажная рубашка — не очень-то подходящий наряд для зимы в Новой Англии, но у меня даже нет теплой одежды.

Волонтер, сидящий за первым столом, напоминает жевательный зефир — пухлый, мягкий, припудренный. Я спрашиваю, в какой палате лежит Кара Уоррен, по двум причинам. Во-первых, там должна находиться моя мать. А во-вторых, мне необходимо время, чтобы собраться перед встречей с отцом.

Кара лежит на четвертом этаже в палате № 430. Я жду, когда закроется дверь лифта, — опять-таки, когда я последний раз ехал в лифте один? — и делаю глубокий вдох. Втянув голову в плечи, я миную медсестер в коридоре и открываю дверь палаты, на которой значится имя Кары.

На больничной койке лежит девушка.

У нее длинные темные волосы и синяк на виске, залепленный пластырем. Рука в гипсе прижата к телу. Из-под одеяла выглядывает нога, на ногтях фиолетовый маникюр.

Это больше не моя маленькая сестренка. Она уже больше не маленькая. Точка.

Я настолько поглощен разглядыванием сестры, что не сразу замечаю сидящую в углу маму. Она встает, прикрывает рот рукой и шепчет:

Эдвард...

Я, когда уезжал, уже был выше мамы. А сейчас я возмужал. Я стал больше, сильнее. Таким, как он.

Она заключает меня в объятия. Оригами «сердечко». Так она называла эти объятия, когда мы были маленькими: она простирала руки и ждала, когда же мы бросимся к ней. Эти слова занозой застряли у меня в памяти, и я чувствую, как они мысленно уводят в другую сторону, несмотря на то, что я поступаю так, как ожидает мама, — обнимаю ее в ответ. Смешно: неважно, насколько я стал больше, — все равно она, а не я, продолжает сжимать меня в объятиях.

Чувствую себя Гулливером в стране лилипутов — слишком большим для собственных воспоминаний. Мама вытирает глаза.

Поверить не могу, что ты на самом деле приехал.

Сейчас неподходящий момент напоминать о том, что меня бы здесь никогда не было, если бы сестра с отцом не оказались в больнице.

Как она? — спрашиваю я, кивая на Кару.

Накололи окситоцином, — отвечает мама. — После операции у нее все еще болит.

Она... совсем другая.

Как и ты.

По мне, так мы все изменились. На мамином лице появились морщинки, которых я раньше не замечал, а может быть, их раньше и не было. Что касается моего отца... Что ж, мне трудно представить, что он вообще может измениться.

Думаю, мне нужно сходить к отцу, — говорю я.

Мама берет свою сумочку — большую сумку с изображением двух деток-метисов. «Близнецы», — догадываюсь я. Странно знать, что у тебя есть брат и сестра, которых ты никогда не видел.

Идем, — говорит она.

Именно сейчас мне меньше всего хочется оставаться одному. Быть взрослым. Но что-то заставляет меня положить руку маме на плечо, останавливая ее.

Ты не обязана идти со мной туда, — говорю я. — Я уже не ребенок.

Вижу, — отвечает она, не сводя с меня глаз. Ее голос звучит мягко, словно обернутый фланелью.

Понимаю, о чем она думает: как много она пропустила. Не возила меня в колледж. Не была на моем выпускном. Не слушала рассказов о моей первой работе, о моей первой любви. Не помогала обустроить мою первую квартиру.

Кара может проснуться, ей понадобится твоя помощь, — говорю я, чтобы смягчить удар.

Мама замирает в нерешительности, но только на мгновение.

Ты вернешься? — спрашивает она.

Я киваю. Хотя именно этого я поклялся никогда не делать.

На каком-то этапе своей жизни я подумывал стать врачом. Мне нравилась стерильность, присущая этой профессии, порядок. Нравилось думать, что если ты сможешь верно истолковать симптомы, то сумеешь найти проблему и устранить ее.

К сожалению, чтобы стать врачом, необходимо еще учить биологию, а когда я первый раз поднес скальпель к эмбриону свиньи, то лишился чувств.

Откровенно говоря, меня не очень-то прельщали естественные науки. В старших классах я зарылся в книги — и это мне пригодилось, когда я продолжил обучение после того, как сбежал из дома. Держу пари, что я прочел классики больше, чем любой выпускник колледжа. Но еще я узнал то, чему никогда не научат на лекциях: например, что не стоит ходить в бары на верхних этажах на Патпонг-роуд, потому что там правят бал всякие головорезы; не стоит посещать массажный салон со стеклянной входной дверью, потому что там вас может ожидать «счастливый конец», на который вы вовсе не рассчитывали. Может быть, у меня и нет диплома, но я уж точно образованный человек.

Тем не менее в приемной доктора Сент-Клера я чувствую себя глупо. Не в своей тарелке. Как будто не могу собрать воедино всю информацию, которую он мне сообщает.

У вашего отца обширная черепно-мозговая травма, — говорит он. — Когда его доставили на скорой помощи, его правый зрачок был расширен и он никак не реагировал на внешние раздражители. Лоб был рассечен, и вся левая сторона обездвижена. Дыхание было затруднено, поэтому его подключили к аппарату искусственной вентиляции легких. Когда я пришел его осмотреть, то увидел двусторонний периорбитальный отек...

Перио... что?

Опухоль, — поясняет хирург. — Вокруг глаз. Мы повторно провели тесты по шкале комы Глазго, которые уже проводились врачами скорой помощи на месте аварии. Он набрал пять баллов[6]. Мы немедленно провели срез КТ и обнаружили гематому в височной доле, субарахноидальное кровотечение, межжелудочковое кровотечение. — Он смотрит мне в лицо. — Другими словами, мы увидели кровь. Повсюду вокруг мозга и в желудочках мозга — что указывает на серьезную травму. Мы ввели маннитол, чтобы снизить внутричерепное давление, и безотлагательно повезли его в операционную, чтобы удалить сгусток крови в височной доле и передней височной доле мозга.

У меня даже рот приоткрылся.

Вы удалили часть его мозга?

Мы снизили давление на мозг, в противном случае он бы погиб, — уточняет врач. — Удаление височной доли повлияет на его память, но не всю. Лобэктомия не влияет на разговорную, и двигательную функции, не меняет индивидуальность.

Они забрали часть отцовских воспоминаний. О его обожаемых волках? О нас? Каких воспоминаний ему будет не хватать?

И помогла? Операция?

Зрачки вашего отца вновь реагируют на свет. И сгусток крови удален. Тем не менее опухоль и гематома повлекли развитие начальной стадии грыжи — проще говоря, перемещение отделов из одной части мозга в другую, что увеличивает давление на стволовую часть мозга и ведет к образованию там небольших кровоизлияний.

Не понимаю...

Внутричерепное давление у него снизили, — поясняет врач, — но он все еще не пришел в себя, не реагирует на раздражители и не может самостоятельно дышать. Мы еще раз провели компьютерную томографию и заметили, что эти кровоизлияния в продолговатом мозге и мостах немного увеличены в сравнении с результатами первоначальной томографии, — именно поэтому он до сих пор не пришел в сознание и подключен к аппарату искусственной вентиляции легких.

У меня ощущение, что я плыву в кукурузном сиропе и слова, которые я хочу произнести, вязнут на моем языке, превращаясь в бессвязное мычание.

Но с ним все будет в порядке? — спрашиваю я единственное, что меня по-настоящему волнует.

Мы продолжаем надеяться, что все образуется...

Но... В воздухе повисает «но», которое я отчетливо слышу.

Эти поражения тканей, которые мы наблюдаем, затрагивают части головного мозга, отвечающие за дыхание и сознание. Он, возможно, никогда не сможет самостоятельно дышать, — откровенно признается доктор Сент-Клер. — Он может никогда не прийти в сознание.

Мне было шестнадцать, я только-только получил водительские права и отправился на вечеринку, но задержался дольше разрешенного родителями времени. Я оставил машину за квартал от дома, на цыпочках прошел по траве и неслышно открыл дверь, надеясь, что непослушание сойдет мне с рук. Но когда мои глаза привыкли к темноте, я увидел, что в гостиной в мягком кресле спит отец, и понял, что обречен. Отец всегда говорил, что когда он жил в лесу с дикими волками, то никогда по-настоящему не спал. Необходимо всегда быть настороже, как говорится, спать с одним открытым глазом, чтобы знать, если кто-то надумает на тебя напасть.

Естественно, как только я переступил порог, он вскочил с кресла и встал передо мной. Он не сказал ни слова, просто ждал, когда я первым заговорю. «Знаю, — произнес я, — я наказaн». Отец скрестил руки на груди. «Пару сотен лет назад родители никогда не упускали детей из виду, — ответил он. — Если волчонок разбудит своего отца в два часа утра, тот не станет на него рычать, чтобы щенок отстал и дал ему поспать. Он встревоженно сядет, как будто спрашивая: "Чего ты хочешь? Куда собрался?"»

Тогда я был навеселе и решил, что он читает мне нотацию, таким образом давая понять, что рассержен на меня. А теперь н задаюсь вопросом: может быть, он злился на себя? За то, что уступил своей человеческой сути и забыл держать один глаз всегда открытым.

Я могу его увидеть? — спрашиваю я у доктора Сент-Клера.

Меня ведут по коридору в реанимацию. Над кроватью скло-нилась медсестра, слышна работа какого-то насоса.

Вы, наверное, сын мистера Уоррена, — говорит она. — Одно лицо.

Но я практически ее не слышу. Не могу отвести глаз от пациента на больничной койке.

Моя первая мысль: «Это ужасная ошибка. Это не мой отец».

Потому что этот слабый человек с частично обритой головой, с белыми бинтами на голове, с торчащей из горла трубкой и капельницей у изгиба локтя...

Этот человек со швами на виске, как у Франкенштейна, и черно-синими кругами вокруг глаз...

Этот мужчина совершенно не похож на человека, который разрушил мою жизнь.

ЛЮК

Красную Шапочку нужно выпороть.

Одной этой девчонке с ее бабушкой удалось распространить столько лжи о волках, что их стали травить, ловить и отстреливать. Волки чуть не вымерли. Многие мифы о волках возникли в Средние века в Париже — где волки утаскивали детей. Сейчас считается, что вышеупомянутые животные являлись помесью волка и собаки. С одной стороны, чистокровный волк больше боится человека, чем человек его. Он не станет бросаться на людей, если только не почувствует, что последние угрожают его безопасности.

Некоторые полагают, что волки убивают все, что встречают на своем пути.

На самом деле они убивают, только чтобы утолить голод. Даже когда они нападают на стадо, они не загрызают всех животных. Альфа-самец конкретно указывает, кого из стада следует свалить.

Некоторые полагают, что волки уничтожили популяцию оленей.

На самом деле они, когда охотятся, убивают один раз из десяти.

Кое-кто считает, что волки проникают на фермы и задирают скот.

В действительности подобные случаи настолько редки, что биологи даже не относят их к категории «риск нападения хищников».

Есть те, кто верит, что волки нападают на людей.

На самом деле в двадцати известных случаях инициатором встречи выступал сам человек. Не существует ни одного документального подтверждения того, что здоровый дикий волк загрыз человека.

Можете себе представить, что и от трех поросят я не в восторге.

КАРА

Я сижу у одного из стоящих на улице столиков на ярмарке, закутавшись в пуховик и шерстяное одеяло. Сейчас посетителей нет, потому что стоит февраль и парк официально закрыт, но «фирменный» аттракцион — аниматронный динозавр, которого видишь, как только входишь в ворота, — работает круглый год. Потому что из-за какой-то особенности подключения вместе с тираннозавром Рексом отключалась вся аппаратура, а это, разумеется, не устраивало рабочих, ухаживающих за животными в межсезонье. Поэтому время от времени, когда мне необходимо уединиться, я прихожу в эту часть парка, которая, казалось бы, вымерла, и наблюдаю, как трехрогий динозавр качает своей пластмассовой головой, стряхивая выпавший за ночь снег. Я наблюдаю, как хищник ввязывается в шуточную драку с тираннозавром — оба по колено в снегу. От зрелища ползут мурашки. Такое впечатление, что я наблюдаю за концом света. Иногда, потому что стоит тишина, их рычание раздражает гиббонов и они тоже начинают орать.

Как ни странно, именно из-за гиббонов я не слышу, как отец окликает меня, пока он не становится прямо передо мной.

Кара! Кара!

На нем белый комбинезон — тот, что висит на дереве рядом с трейлером, и который он никогда не стирает, потому что волки узнают его по запаху. Я вижу, что отец со своей стаей делил обед, потому что кончики его длинных волос, обрамляющих лицо, в крови. Он обычно играет роль волка-диффузора, что означает, что он занимает у туши место между бета- и альфа-самцом. Если честно, это зрелище сводит с ума. Время обеда для стаи сродни гладиаторским боям. У каждого свое определенное место у туши, каждый ест в отведенное ему время и только строго определенные части туши. Каждый рычит, щерится, клацает зубами — включая и моего отца! — защищая свой кусок добычи. Раньше он, как и волки, ел сырое мясо, но когда его пищеварение взбунтовалось, стал готовить куски почек и печени и прятать их за пазухой комбинезона, в небольших полиэтиленовых пакетиках. Каким-то образом он ухитрялся спрятать такой кусок во вспоротом брюхе теленка и есть вместе с волками, которые даже не замечали, как внутрь что-то подложили.

На лице отца написано облегчение.

Кара, — вновь говорит он, — я думал, что потерял тебя.

Я пытаюсь встать, сказать, что все время сидела здесь, но не могу пошевелиться. Одеяло запуталось, и мои руки оказались связаны. Потом я понимаю, что это не одеяло, а повязка. И это не папа зовет меня по имени, а мама.

Ты проснулась.

Она смотрит на меня сверху вниз и пытается улыбнуться.

Такое чувство, что мне на плечо уселся слон. Я хочу что-то спросить, но слова словно спрятались в облаках. Неожиданно появляется еще одно лицо. Женское. Сдобное, как булочка.

Когда будет больно, — говорит незнакомка, — нажми здесь. — Она поворачивает мою руку к маленькой кнопке. Я нажимаю большим пальцем.

Хочу спросить, где папа, но уже погружаюсь в сон.


Мне опять снится сон. Почему я думаю, что это сон?

В палате мой отец, но это не он. Это человек, которого я видела на фотографиях, — на самом деле всего на трех снимках, которые мама прячет в ящике с бельем, под бархатной подкладкой шкатулки, в которой она хранит жемчуга своей бабушки. На этих трех фотографиях он обнимает маму. С короткой стрижкой он выглядит моложе.

Эта живая копия моего отца смотрит на меня с таким же удивлением, как и я на него.

Не уходи, — прошу я, но мой голос едва слышен.

Он улыбается.

Это вторая причина, по которой я знаю, что сплю. На этих старых фотографиях мой отец выглядит счастливым. Если честно, то они оба — и отец, и мама — выглядят счастливыми. Опять-таки, я видела это только на фотографиях.


Я проснулась, но продолжаю делать вид, что сплю. В ногах кровати стоят двое полицейских и беседуют с моей мамой.

Нам крайне необходимо поговорить с вашей дочерью, — говорит тот, который повыше, — чтобы понять, что произошло.

Интересно, что рассказал им отец? Во рту пересохло.

Кара не в состоянии давать показания.

Голос у матери напряженный. Я чувствую, как взгляды всех троих охватывают меня, словно языки пламени бумагу.

Мадам, мы понимаем, что здоровье дочери — прежде всего...

Если бы понимали, не пришли бы сюда, — отвечает мама.

Я смотрела «Закон и порядок». И знаю, как микроскопический кусочек краски может стоить преступнику пожизненного заключения. Является ли их визит обычным делом? Частью расследования любой аварии? Или им что-то известно?

Меня бросает в пот, сердце неистово колотится. И тут я понимаю, что своего волнения мне не скрыть. Мой пульс тут же отображается на мониторе, прямо на передней спинке кровати — любой может его видеть. Понимаю, что делаю только хуже. Представляю, как подскочили цифры, как все уставились на монитор.

Вы что, всерьез полагаете, что ее отец намеренно подстроил аварию? — удивляется мама.

Повисает молчание.

Нет, — наконец отвечает один из полицейских.

Мое сердце колотится так сильно, что в любую минуту в палату может ворваться медсестра и нажать кнопку экстренного вызова — необходимо безотлагательно реанимировать пациента.

В таком случае зачем вы пришли? — спрашивает мама.

Я слышу, как один полицейский чем-то шуршит. Чуть приоткрыв глаза, вижу, как он передает маме карточку.

Вы не могли бы нам позвонить, когда она очнется?

Их шаги гулким эхом отдаются в коридоре.

Я считаю до пятидесяти. Медленно, прибавляя к каждой цифре слово «Миссисипи», а потом открываю глаза.

Мама! — зову я. У меня хриплый, ломающийся голос.

Она тут же присаживается рядом на кровать.

Как ты себя чувствуешь?

Все еще болит плечо, но уже не так сильно, как раньше. Сво-бодной рукой нащупываю шишки и швы на лбу.

Больно, — отвечаю я.

Мама касается моей сломанной руки. На одном из пальцев небольшая клипса, на которой вспыхивает красный огонек. Как у пришельца.

В аварии ты сломала лопатку, — объясняет она. — В четверг вечером тебя прооперировали.

А сегодня какой день?

Суббота, — отвечает она.

Пятница совершенно выпала у меня из памяти.

Я пытаюсь сесть, но это практически невозможно из-за руки, крепко прибинтованной к телу.

Где папа?

По ее лицу пробегает тень.

Я должна предупредить медсестру, что ты очнулась...

С ним все в порядке? — Мои глаза наполняются слезами. — Я видела, возле него толпились врачи скорой помощи, а потом они... потом они... — Я не могу закончить предложение, потому что начинаю складывать вместе части загадки, выражение маминого лица, галлюцинации, в которых я видела отца намного моложе, чем сейчас. — Он умер, — шепчу я, — ты просто не хочешь мне говорить.

Она крепче сжимает мою руку.

Твой папа не умер.

Тогда я хочу его увидеть, — настаиваю я.

Кара, ты сейчас не в том состоянии...

Черт побери, дайте мне с ним увидеться! — кричу я.

Пo крайней мере, мой крик привлекает внимание. В палату спешит женщина с больничным пропуском — но не медсестра и белом.

Кара, тебе нужно успокоиться...

Она маленькая и хрупкая, с черными кудряшками, которые подпрыгивают при каждом движении.

Вы кто?

Меня зовут Трина. Я социальный работник, которого назначают в случаях, подобных этому. Я понимаю, что возникают вопросы...

Да, например, такой: я обмотана бинтами, как Тутанхамон, у меня на голове швы, как у Франкенштейна, а мой отец, возможно, лежит в морге. Как я могу успокоиться?

Мама и Трина переглядываются, и это знак, который в ту же секунду дает мне понять, что, пока я лежала без сознания, они постоянно разговаривали обо мне. Мне понятно одно: если они не хотят отвести меня к отцу, я пойду туда сама. Если придется, доберусь ползком.

У твоего отца тяжелая черепно-мозговая травма, — произносит Трина таким тоном, каким обычно говорят: «Похоже, зимой будет очень холодно» или «Мне кажется, нужно отогнать машину в мастерскую, чтобы сменить резину». Она говорит это так, как будто черепно-мозговая травма — это обычная заусеница.

Я не понимаю, что это означает.

Ему сделали операцию, чтобы удалить опухоль. Он не может самостоятельно дышать. Он сейчас без сознания.

Пять минут назад я тоже была без сознания, — отвечаю я, но все время думаю только об одном: «Это я виновата».

Я отвезу тебя к отцу, Кара, — обещает Трина, — но ты должна понять, что, когда ты его увидишь, у тебя может случиться шок.

Почему? Потому что он лежит на больничной койке? Потому что у него швы, как у меня, и изо рта торчит трубка? Мой отец тот человек, который никогда не спит и редко сидит дома. Если увижу его спящим в кресле — это уже шок.

Она вызывает медсестру и санитара, чтобы усадить меня в инвалидную коляску, а для этого нужно отсоединить капельницу. Я стискиваю зубы, когда меня поднимают с кровати. В коридоре пахнет, как в химчистке, и этот синтетический больничный запах всегда меня пугал.

Последний раз я была в больнице год назад. Мы с отцом ездили с Зази, одним из волков, которых мы иногда привозили в начальную школу, чтобы рассказать, что этих животных необходимо охранять. Отец всегда проводит мини-тренировку, чтобы научить детей правильно вести себя рядом с диким животным: не протягивать руку, не подходить слишком быстро, позволить животному обнюхать себя. В тот день дети вели себя превосходно, как и сам Зази. Но какой-то идиот, малолетний хулиган, в другой части здания нажал, шутки ради, сигнал пожарной тревоги. Громкий звук напугал волка. Животное попыталось сбежать, а ближайшим выходом оказалось зеркальное окно. Отец обхватил Зази, чтобы защитить его, поэтому в окне оказался он сам, а не волк. Естественно, когда я сажала Зази назад в клетку, на нем не было ни царапины. А отец так сильно рассек руку, что стала видна кость.

Стоит ли говорить, что отец отказался ехать в больницу, пока Зази не вернулся в свой загон? К тому времени полотенце, которое он использовал как самодельный бинт, пропиталось кровью, и обезумевший директор школы, который повез нас назад в парк, настоял на том, чтобы отец поехал в травмопункт. Там — здесь! — ему пришлось наложить пятнадцать швов. Но не успели мы вернуться, как отец отправился в загон, где жили Нодах, Кина и Кита — три волка, которых мы взяли щенками и выкормили, стая, где мой отец играл роль волка-диффузора.

Я стояла у цепного забора, наблюдая, как Нодах кувыркается с моим отцом. Он тут же содрал зубами бинт. Потом Кина начала вылизывать рану. Я знала, что она сорвет швы, и была совершенно уверена, что именно на это отец и надеется. Он рассказывал мне о том времени, когда жил в дикой природе, как иногда во время охоты получал раны, потому что его кожа не имела той защитной шерсти, которой покрыты его братья и сестры волки. Когда это таки случалось, волки вылизывали рану, пока она вновь не открывалась. Отец уверовал в то, что какой-то компонент в их слюне лечебный. Несмотря на то что спал он в грязи, об антибиотиках даже мечтать не приходилось, за два года, проведенных в лесу, раны ни разу не воспалились, а наоборот — заживали в два раза быстрее. Когда Кина лизнула рану глубже, отец несколько раз поморщился, но порез наконец перестал кровоточить, и отец вышел из загона. Мы стали взбираться на холм, к своему трейлеру. «До чертиков ненавижу больницы», — объяснил он в свое оправдание.

Сейчас Трина везла меня в инвалидном кресле по коридору — мама следовала за нами по пятам — мимо больных в гипсе или медленно передвигающихся на костылях либо в ходунках. Я лежу в ортопедическом отделении, но отец где-то в другом месте. Нам приходится спуститься на лифте на третий этаж.

Мы въезжаем в двери, на которых написано: «Реанимационное отделение».

В отделении больные не ходят — одни доктора.

Трина перестает толкать кресло и опускается рядом со мной на корточки.

Как чувствуешь, готова?

Я киваю.

Трина спиной вкатывает меня в папину палату, а потом разворачивает лицом к кровати.

Папа похож на изваяние. На одну их тех мраморных статуй, которые находятся в музее в зале древней Греции — сильную, крепкую и с абсолютно безучастным лицом. Я одним пальцем касаюсь его руки. Он не шевелится. Только по одному признаку я понимаю, что отец жив, — аппараты, к которым он подключен, издают тихое, монотонное жужжание.

Это я виновата.

Я кусаю губу, потому что понимаю, что сейчас расплачусь, а я не хочу, чтобы Трина с мамой видели мои слезы.

С ним все будет в порядке? — шепчу я.

Мама кладет руку мне на плечо.

Врачи не знают. — Ее голос ломается.

По моим щекам струятся слезы.

Папочка! Это я, Кара. Проснись! Ты должен очнуться!

Я вспоминаю истории, которые часто можно услышать в новостях, об удивительных исцелениях, когда люди, которых считали навсегда прикованными к постели, вставали и даже бегали. Когда слепые неожиданно прозревали.

Когда отцы с черепно-мозговыми травмами внезапно открывали глаза, улыбались и прощали своих дочерей.

Я слышу шум воды. Открывается дверь, ведущая в ванную комнату. Входит молодая копия моего отца, которая привиделась мне вчера. Продолжая вытирать руки о спортивные штаны, он смотрит на маму, потом на меня.

Кара! Ого! — изумляется он. — Ты очнулась?

В это мгновение я понимаю, что он не плод моего воображения. Знакомый голос сейчас живет в другом, взрослом теле.

Что он здесь делает? — спрашиваю я шепотом.

Я его позвала, — отвечает мама. — Кара, просто...

Я качаю головой.

Я ошиблась. Я не готова.

Трина тут же разворачивает инвалидную коляску к двери.

Все в порядке, — успокаивает она, совершенно не осуждая меня. — Тяжело видеть любимого человека в таком состоянии. Вернешься, когда немного окрепнешь.

Я делаю вид, что соглашаюсь с ней. Но не встреча с отцом, лежащим без сознания на больничной койке, выбила у меня землю из-под ног.

А встреча с братом, который уже шесть лет как умер для меня.


Не могу сказать, что мы с Эдвардом были очень близки. В детстве семь лет — огромная разница. Что может быть общего у старшеклассника с младшей сестрой, которая до сих пор играет со своей игрушечной кухонькой? Но я идеализировала старшего брата. Я иногда брала книги, которые он оставлял на столе, и делала вид, что понимаю написанное; тайком пробиралась и его комнату и слушала его плеер — он бы убил меня, если бы узнал.

Начальная школа и старшая размещались в разных зданиях, и это означало, что Эдварду приходилось по утрам отвозить меня в школу. Таким был договор — родители выплатили половину из восьмисот долларов за старый потрепанный автомобиль, чтобы у брата были собственные «колеса». В ответ мама настаивала, чтобы брат лично заводил меня на крыльцо моей школы, прежде чем отправиться на занятия.

Эдвард воспринял ее требование буквально.

Мне было одиннадцать — вполне взрослая девочка, чтобы самостоятельно перейти дорогу по сигналу светофора. Но брат никогда не отпускал меня одну. Каждый день он парковал машину и ждал, пока загорится зеленый свет. Когда свет загорался, он хватал мою руку и не отпускал, пока мы не оказывались на противоположной стороне. Это настолько вошло в привычку, что я абсолютно уверена: он даже не осознавал, что ведет меня за руку.

Я могла бы вырвать руку или сказать ему, чтобы отпустил, но я молчала.

В первый же день после его отъезда, в первый же день, когда мне пришлось самой добираться в школу и переходить улицу, я была совершенно уверена, что дорога стала в два раза шире.

Умом я понимала, что это не Эдвард виноват в том, что мои родители после его отъезда развелись. Но когда тебе одиннадцать — плевать на логику. Просто тебе так не хватает руки старшего брата.


Мне пришлось ему позвонить, — оправдывается мама. — Он все равно сын твоего отца. А врачам необходим был человек, способный принимать решения касательно здоровья Люка.

Мало того что отец впал в кому, так еще, как оказывается, единственный, кто знает все о его состоянии, — это, вопреки здравому смыслу, мой давным-давно пропавший брат. Меня бесила мысль, что именно он сидит у постели отца и ждет, когда тот откроет глаза.

А почему ты не можешь принимать эти решения?

Потому что я больше ему не жена.

Тогда почему меня не спросить?

Мама присела на край постели.

Когда тебе привезли в больницу, ты не могла принимать никаких решений. И даже если бы могла — ты несовершеннолетняя. Врачам необходим человек старше восемнадцати лет.

Он уехал, — констатирую я очевидное. — Он не имеет права быть здесь.

Кара, — отвечает мама, потирая лоб, — нельзя винить во всем Эдварда.

Она намеренно использует эту фразу, чтобы не обвинить во всем отца: в том, что распался их брак, в том, что сбежал Эдвард. Она знает, что лучше не жаловаться мне на отца, потому что отчасти именно поэтому я четыре года назад и уехала из ее дома.

Я сбежала от матери, потому что не вписывалась в ее новую семью, но с отцом я стала жить именно потому, что он был таким родителем, каким никогда не сможет стать мама. На самом деле это трудно объяснить. Если честно, мне все равно, меняется ли постельное белье раз в неделю или раз в несколько месяцев, когда об этом вспоминаешь. Вместо этого отец научил меня распознавать в лесу все деревья — я даже не заметила, как запомнила их названия. Он показал мне, что летняя гроза — не препятствие, а наоборот, прекрасный случай поработать на улице без изматывающей жары и надоедливых москитов.

Однажды, когда мы находились в загоне, туда, к несчастью, забрел барсук. Обычно мы позволяли волкам убивать небольшую добычу, которая оказывалась у них в загоне, но на этот раз один из взрослых волков погнался за барсуком и, вместо того чтобы загрызть его, перекусил его хребет, так что барсук не смог встать на задние лапы. Потом волк попятился, чтобы барсука убили два молодых волчонка. По сути, это был урок. Вот такой и была жизнь с отцом. С отцом было не важно, уехал Эдвард или нет. С папой я была достойна того, чтобы стать единственным членом его стаи, тем, кого он научит всему, что знает сам, тем, на кого он надеется так же, как на себя самого.

Я понимаю, что если отец не очнется, то мне придется вернуться к матери.

Неожиданно двери моей палаты распахиваются и входят двое полицейских, которые уже были здесь вчера.

Кара, — говорит тот, что повыше, — рад, что вы пришли н себя. Офицер Дюмон, офицер Уигби. Мы бы хотели несколько минут побеседовать с вами.

Между кроватью и полицейскими встает моя мама.

Кара только после операции. Ей необходим отдых.

При всем уважении, мадам, на этот раз мы не уйдем, не поговорив с вашей дочерью. — Офицер Дюмон опускается на стул возле кровати. — Кара, вы не откажетесь ответить на несколько вопросов об аварии?

Я перевожу взгляд с мамы на полицейского.

Думаю, да...

Вы помните аварию?

Помню каждую секунду.

Смутно, — бормочу я.

Кто находился за рулем грузовика?

Мой отец, — отвечаю я.

Ваш отец.

Верно.

Куда вы ехали?

Домой... Он забрал меня от подружки.

Мама складывает руки на груди.

Прошу прощения, но с каких пор автомобильная авария стала преступлением?

Офицер смотрит на нее поверх блокнота.

Мадам, мы просто пытаемся воссоздать картину случившегося. — Он поворачивается ко мне. — Почему грузовик свернул с дороги?

Перед машиной выскочил олень, — объясняю я.

Это правда. Я просто умалчиваю о том, что произошло перед этим.

Ваш отец пил?

Мой отец вообще не пьет, — отвечаю я. — Волки чуют алкоголь в крови.

А вы? Вы пили?

Я заливаюсь краской.

Нет.

Офицер Уигби, который до этого момента стоял молча, делает шаг вперед.

Кара, если вы расскажете правду, все станет намного проще.

Моя дочь не пьет, — начинает злиться мама. — Ей только семнадцать лет.

К сожалению, мадам, одно другого не исключает. — Уигби достает бумагу и протягивает ее маме. — Это данные из лаборатории. В крови вашей дочери, когда она поступила в больницу, был обнаружен алкоголь. Два промилле — средняя степень опьянения, — сообщает он. — В отличие от вашей дочери, результаты анализа крови не врут. — Уигби поворачивается ко мне. — Ну-с, Кара, что еще вы скрываете?

ЛЮК

Мои названые братья из племени абенаки верят, что их жизни неразрывно связаны с волками. Много лет назад, когда я поехал в Канаду, чтобы изучать, как натуралисты-аборигены отслеживают диких волков вдоль коридора Сент-Лоуренс, я узнал, что они относятся к волку как к учителю — как надо охотиться, растить детей, защищать свою семью. Давным-давно шаманы абенаки, по легендам, нередко вселялись в тело волка и наоборот. Французы называли восточных индейцев племени абенаки из штатов Мэн и Нью-Гэмпшир «нацио люпурем» — «волчий народ». Абенаки верили, что есть люди, живущие между миром людей и миром животных, и они никогда не будут в полной мере принадлежать ни к одному из этих миров.

Джозеф Обомсавин, старик, у которого я жил, говорил, что те, кто обращается к животным, поступают так потому, что разочаровались в людях.

Наверное, это обо мне. Я рос с родителями, которые были намного старше, чем родители моих приятелей, поэтому никогда даже не думал о том, чтобы пригласить одноклассников домой; я намеренно забывал сообщить родителям о готовящихся днях открытых дверей или баскетбольных матчах, потому что всегда стеснялся того, что дети начнут открыто глазеть на седые волосы моего отца или на морщины моей мамы.

Поскольку в детстве я не стремился заводить друзей, я много времени проводил в лесу один. Отец научил меня распознавать местные деревья и определять, какие растения ядовитые, а какие — нет. Он брал меня охотиться на уток, когда высоко в небе сияла луна, и пока мы ждали, наше дыхание клубилось серебряными облачками. Именно там я научился замирать так, что даже олень выходил на поляну попастись, когда я сидел на опушке леса. Там я и научился различать оленей, определять, какие кочуют вместе и кто вернется сюда на следующий год со своим потомством.

Я уже не помню то время, когда бы не чувствовал свою связь с животными, — наблюдая за лисой, играющей с лисятами, выслеживая дикобраза или выпуская цирковых зверей из неволи. Но самая удивительная встреча с животным произошла, когда мне было двенадцать лет, всего за несколько мгновений до того, как в мою жизнь вмешались надоедливые люди. Я гулял в лесу за нашим домом, когда увидел самку американского лося, лежащую под папоротниками рядом с новорожденным теленком. Я знал эту лосиху, видел ее пару раз. Я попятился — отец учил меня никогда не приближаться к самке с детенышем. К моему удивлению, лосиха встала и начала подталкивать теленка вперед до тех пор, пока он не оказался — кожа да кости! — у меня на коленях.

Я просидел с теленком целый час, пока на опушку не вышел величественный лось. У него были колоссальные рога, и он стоял, как изваяние, пока лосиха поднималась с колен, а потом поднимала лосенка. И все трое спокойно исчезли в лесу за моей спиной.

Я, пораженный, побежал домой, чтобы рассказать родителям о том, что произошло, — они мне точно не поверят! — и обнаружил их сидящими за кухонным столом с незнакомой женщиной. Но когда она обернулась, в ее чертах я увидел себя.

Люк, — сказал отец. — Это Киера. Твоя настоящая мать.

Отец оказался моим дедушкой. Женщина, которую я всю жизнь считал матерью, — моей бабушкой. Моя биологическая мать, их дочь, в семнадцать лет оказалась вместе со своим тогдашним приятелем в тюрьме за торговлю героином. Через два месяца она поняла, что беременна.

Когда она рожала меня в местной клинике, то была пристегнута наручниками к кровати.

Было решено, что меня будут воспитывать дедушка с бабушкой. И чтобы на мне не лежало клеймо сына преступницы, они решили переехать из Минессоты в Нью-Гэмпшир, где их никто не шал. Они начали жизнь с чистого листа, сказав, что я их чудо- мальчик.

Когда закончился срок заключения, Киера отложила воссоединение с семьей, решив найти работу и обустроиться. Сейчас, четыре года спустя, она работала администратором гостиницы и Кливленде. И была готова собрать кусочки своей разбитой жизни. Включая меня.

Я плохо помню тот день, за исключением одного — мне совсем не хотелось ее обнять, а когда она стала говорить о Кливленде, я встал и убежал из кухни снова в лес. Лосиха уже ушла, но я научился у животных не попадаться на глаза и, если нужно, сливаться с окружающим пейзажем. Поэтому когда дедушка, выкрикивая мое имя, принялся меня искать, то прошел, ничего не заметив, рядом с кустами, в которых я прятался. В кустах я и уснул.

На следующее утро, когда я, мокрый и замерзший, вернулся домой, Киеры-самозванки уже не было. Мои родители, которые теперь были моими дедушкой и бабушкой, сидели за столом и завтракали яичницей. Бабушка поставила и мне тарелку с яичницей-глазуньей из двух яиц с тостом. Мы не стали обговаривать приезд моей матери. Не обсуждали, куда она уехала. Дедушка сказал, что все останется по-старому, — на том и порешили.

Я даже стал сомневаться, а не приснились ли мне эти встречи — с лосенком, с матерью. С обоими.

С тех пор я время от времени общался с матерью. Каждое Рождество она присылала мне пару домашних тапочек, которые всегда оказывались малы. Она приехала на похороны деда, на мой выпускной, а через два года умерла от рака яичников.

Много лет спустя, когда я начал жить с волками, я по-другому стал относиться к своей матери. Я понял, что ее поступок ничем не отличается от поступка любой волчицы: отдавать своих щенков под опеку старших, которые могут благодаря своим обширным знаниям научить последующие поколения всему, что им необходимо знать. Но в ту минуту, сидя в неловком молчании за кухонным столом за завтраком, я понял одно: животные никогда меня не обманывали, в то время как людям я уже не мог доверять.

ЭДВАРД

У шока несколько стадий.

Первая наступает, когда входишь в палату и видишь отца, который выглядит трупом, подключенным к куче аппаратов и мониторов. Это совершенно не соответствует сложившейся у тебя в голове картинке: тот самый человек, который играл со стаей волчат; тот самый человек, который стоял перед тобой, заставляя тебя бросить ему вызов.

Потом появляется надежда. Любой лучик света на простыне, любая икота вентилятора, даже вздох, любой обман уставших глаз заставляет тебя вскакивать с места, потому что ты уверен, что только что стал свидетелем судорог, дрожания, возвращения сознания.

Одно «но» — этого не происходит.

Потом следует протест. В любую секунду ты можешь проснуться в собственной постели, проклиная ужасные кошмары, которые случаются, когда перепьешь текилы. На самом деле это смешно, просто театр абсурда: ты разыгрываешь из себя сиделку отца, которого много лет назад вычеркнул из своей жизни. С другой стороны, вчера ты текилу не пил. И спишь ты не в своей постели, а на больничной койке.

Все это приводит к ступору, и ты перестаешь реагировать на внешние раздражители, как и сам больной. В палате снуют медсестры и доктора, санитары и социальные работники, но ты уже потерял счет визитам. Эти медсестры, врачи, санитары и социальные работники обращаются к тебе по имени, и ты осознаешь, что уже привык ко всему этому. Ты перестаешь разговаривать шепотом — как невольно говорил до сих пор, зная, что больному нужен покой, — потому что понимаешь, что отец тебя не слышит, и не только потому, что ему в левое ухо впрыснули ледяную воду.

Это часть теста, одного из бесконечной череды тестов, предназначенных для оценки движения глаз. Как мне объяснили, жжение температуры в среднем ухе должно вызвать рефлективное движение глаз. Если человек в сознании, этот тест можно использовать для оценки повреждения слухового нерва, которое может вызвать нарушение координации. Если человек находится без сознания, таким образом можно проверить, как функционирует стволовая часть мозга.

И что? — спрашиваю я врача отделения, проводящую тест. — Какие новости? Хорошие или плохие?

Доктор Сент-Клер вам все объяснит, — отвечает она, не глядя на меня и делая пометки в листе назначений.

Она оставляет медсестру, чтобы та вытерла лицо и шею моему отцу. Эта медсестра уже пятнадцатая, с которой я познакомился за время своего пребывания здесь. У нее на голове замысловатая прическа из переплетенных косичек. Интересно, как она с ними спит? Зовут девушку Хэтти. Иногда она, когда ухаживает за отцом, напевает церковные гимны: «Легка на ход колесница света» или «Я возьму тебя туда»[7].

Знаете, — говорит она, — ему бы не повредило, если бы вы с ним разговаривали.

Разве он меня слышит?

Хэтти пожимает плечами.

Сколько врачей, столько мнений. Как по мне, вы ничего не теряете.

Она так говорит, потому что не знает моего отца. Нашу последнюю беседу трудно было назвать дружеской, и есть шанс, что уже один звук моего голоса вызовет в ответ раздражение.

С другой стороны, на этой стадии важна любая реакция.

Вот уже целые сутки я живу в этой палате, сплю, сидя на стуле, не даю себе крепко заснуть. У меня затекла шея, болят плечи, руки и ноги кажутся незнакомыми, движения порывистыми, кожа на лице — резиновой. Все представляется нереальным: и мое уставшее тело, и само возвращение домой, и отец, лежащий в коме всего в метре от меня. В любую секунду я жду, что проснусь.

Или очнется отец.

Я живу на кофе и надежде, заключая пари с самим собой: «Если я все еще здесь, значит, есть шанс на выздоровление. Если доктора продолжают проводить все новые и новые анализы, значит, они уверены, что он поправится. Если я еще пять минут не посплю, он точно откроет глаза».

В детстве я боялся чудовища, которое жило у меня в шкафу. Именно отец посоветовал мне встать, черт побери, с кровати и открыть этот проклятый шкаф. Он уверял, что неизвестность в тысячи раз ужаснее встречи лицом к лицу со своими страхами. Разумеется, будучи ребенком, я храбро открыл дверцу шкафа — внутри никого не оказалось.

Папа, — окликаю я, когда Хэтти уходит, — папа, это я, Эдвард.

Отец не двигается.

К тебе Кара приходила, — говорю я. — Она немного по-страдала в аварии, но с ней все будет хорошо.

Я не стал упоминать о том, что она ушла в слезах, что я боюсь пойти к ней палату и поговорить по душам, а не только переброситься парой фраз. Она похожа на того единственного человека, который не боится сказать, что король голый, — или, как в моем случае, что роль послушного сына, как это ни прискорбно, дали не тому человеку.

Я пытаюсь шутить.

Знаешь, если ты настолько по мне соскучился, не нужно было прибегать к таким радикальным мерам. Ты мог бы просто пригласить меня домой на День благодарения.

Но ни один из нас не смеется.

Вновь распахивается дверь, входит доктор Сент-Клер.

Как он?

Разве не я должен у вас об этом спрашивать? — удивляюсь я.

Мы продолжаем следить за его состоянием, которое остается без изменений.

Я напоминаю себе, что, наверное, хорошо, что «без изменений».

Вы поняли это, впрыснув ему в ухо воду?

Если хотите откровенно, то да, — отвечает доктор. — Мы проводим термотест с ледяной водой, чтобы оценить вестибулярный рефлекс. Если оба глаза скашиваются в сторону уха, в которое впрыснули воду, — мозг функционирует нормально и сознание лишь слегка затуманено. Например, нистагм[8] от воды говорит о пробуждении сознания. Но глаза вашего отца не двигались вообще, что свидетельствует о серьезном повреждении мостов и среднего мозга.

Внезапно я устаю от медицинских терминов, от череды врачей, которые заходят в палату и проводят тесты с отцом, который ни на что не реагирует. «Черт побери, тебе надо встать с кровати и открыть эту проклятую дверь!»

Просто скажи это, — бормочу я.

Прошу прощения?

Я заставляю себя встретиться взглядом с доктором Сент- Клером.

Он уже не очнется, да?

Ну... — Нейрохирург присаживается напротив меня на стул. — Сознание имеет две составляющие, — объясняет он. — Бодрствование и собственно сознание, понимание. Мы с вами находимся в сознании и отдаем себе отчет в происходящем. Человек в коме не может ни того ни другого. После нескольких дней пребывания в коме состояние больного может развиваться по-разному. У него может развиться синдром «запертого человека», что означает, что он находится в сознании и все понимает, но не может ни шевелиться, ни разговаривать. Либо у больного может развиться вегетативное состояние — это означает, что он в сознании, но не понимает, кто он и где находится. Другими словами, он может открывать глаза, чередовать сон с бодрствованием, но не будет отвечать на раздражители. На этой стадии больной либо идет на поправку и у него появляются минимальные проблески сознания, когда он не спит и понимает, кто он и где находится, что в конечном итоге ведет к полному ясному сознанию. В то же время он может навсегда остаться в состоянии, которое мы называем «постоянным вегетативным состоянием», и никогда не прийти в себя.

Следовательно, вы предполагаете, что мой отец все-таки может очнуться...

...но шансы на то, что он придет в ясное сознание, ничтожно малы.

Вегетативное состояние...

Откуда вы знаете?

Ситуация складывается не в его пользу. У больных с такой черепно-мозговой травмой, как у вашего отца, шансы невелики.

Я жду, что его слова пронзят меня, словно пулей: «Он говорит о моем отце». Но я уже давно ничего не чувствую к своему отцу, чтобы по-настоящему оцепенеть. Я слушаю доктора Сент- Клера и осознаю, что готов был услышать нечто подобное, поэтому принимаю его слова как данность. По иронии судьбы я не лучший кандидат на то, чтобы сидеть у постели отца и ждать, пока он очнется.

И что делать? — спрашиваю я. — Мы просто ждем?

Еще немного подождем. Мы продолжаем делать анализы, чтобы понять, есть ли какие-нибудь изменения.

Если ему так и не станет лучше, он останется здесь навсегда?

Нет. Существуют центры реабилитации и дома инвалидов для людей, находящихся в коме. Некоторых больных, которые заранее изъявили желание не продолжать жизнь «растения», переводят в хоспис, где отключают аппарат, поддерживающий жизнедеятельность. Те, кто согласился стать донором, должны пройти специальную процедуру передачи донорских органов после того, как зафиксирована остановка сердца.

Такое чувство, что мы говорим о постороннем человеке. ( другой стороны, на мой взгляд, мы и есть чужие. Я знаю своего отца не лучше, чем этот нейрохирург.

Доктор Сент-Клер встает:

Мы будем продолжать следить за его состоянием.

А что мне пока делать?

Он засовывает руки в карманы халата.

Поезжайте домой и поспите, — советует он. — Вы ужасно выглядите.

Когда он выходит из палаты, я придвигаю стул чуть ближе к кровати отца. Если бы тогда, когда мне было восемнадцать, кто-то сказал, что я вернусь в Бересфорд, — я бы рассмеялся ему в лицо. Тогда меня заботило только одно — убраться отсюда как можно быстрее. Подростком я не понимал, что то, от чего я бегу, никуда не денется, оно все равно останется здесь и будет ждать. И неважно, как далеко я убегу.

Ошибки похожи на воспоминания, которые человек прячет на чердаке: старые любовные письма от давно забытых кавалеров, фотографии умерших родственников, детские игрушки, по которым скучаешь. С глаз долой — из сердца вон, но где-то в глубине души ты знаешь, что они существуют. А еще ты понимаешь, что всячески стараешься их избегать.

Медсестра Хэтти на моем месте стала бы молиться. Но я никогда не увлекался религией. Отец мой чтил храм природы, мама окатила меня религией, как краской из ведра, но ни то ни другое не пристало.

Я ловлю себя на том, что вспоминаю свою первую неделю пребывания в Таиланде, когда я заметил на почетном месте перед гостиницами, в углах ресторанов, перед местными барами, посреди леса и во дворе каждого дома небольшие украшенные домики. Некоторые выглядели солидно — построены из кирпича и дерева. Другие были сделаны на скорую руку. В каждом домике стояли статуэтки, мебель, фигурки людей и животных. На балкончиках — ладанки, свечи и вазы с цветами.

Большинство тайцев — буддисты, но то тут, то там проклевываются древние верования, как, например, эти домики для духов. Даже сейчас тайцы верят, что духам необходимо пристанище, пока они не оказываются на небесах, в пещерах, деревьях или водопадах. Духи-хранители Земли могут защищать по-разному: помогать в делах, стеречь дом, защищать животных, леса, воду, приглядывать за урожаем, охранять храмы и крепости. За шесть лет, проведенных в Таиланде, я увидел, что дары, подносимые к домику духов, варьируются от цветов, бананов, риса до сигарет и живых цыплят.

Вот что интересно: когда семья переезжает, проводится особая церемония переселения духа из его старого домика на новое место жительства. Только после этого можно избавляться от того, что дух раньше считал своим домом.

Глядя на оболочку отца, лежащую сейчас на больничной койке, я задаюсь вопросом: а может быть, он уже перешел в мир иной?

ЛЮК

Колледж я ненавидел. Слишком много зданий, слишком много бетона. Казалось нелепым изучать зоологию по учебникам, вместо того чтобы часами сидеть тихонько в лесу и изучать повадки животных, так сказать, воочию. И женщины у меня шли, и вечеринки, но так же часто меня можно было увидеть на Президентском хребте или разбивающим лагерь в Белых горах. Я стал на слух распознавать крики большой серой совы или свиристели, щура или синеспинного лесного певуна. Я выслеживал черного медведя, белохвостого оленя и лося.

Когда я получил диплом по зоологии, меня взяли смотрителем в единственный в Нью-Гэмпшире зоопарк, недалеко от Манчестера. Зоопарк Уигглесворта являлся частным заведением, где домашние животные были «разбавлены» дикими. От ухаживания за альпаками я «вырос» до крапчатой кошки, рыжей лисицы и наконец до волков. Стая из пяти особей содержалась в небольшом загоне, отгороженном двойным забором. В загоне росли деревья с толстыми стволами и имелся заостренный уступ, на котором днем отдыхали волки. Каждые три дня один из сторожей приносил в загон еду — телячью тушу, купленную на бойне. Кто бы туда ни входил, он брал с собой лыжную палку — и так поступали не только смотрители, работающие с волками, но и те, кто кормил пум, черного медведя и других крупных животных. Не знаю, как могла нас защитить лыжная палка, да, откровенно говоря, и защищаться было не от кого. Волки боялись нас больше, чем мы их. В ту секунду, когда они слышали, как отпирается замок на двойных воротах, они бросались в кусты, в логово, расположенное в самом дальнем северном углу загона. Мы оставляли тушу, и еще долго после нашего ухода они не рисковали подойти поесть.

В тот день, когда я впервые вошел в загон без лыжной палки, я проверял забор — это входило в обязанности смотрителя. Но вместо того, чтобы выполнить свои обязанности и что есть духу мчаться прочь из загона, я решил остаться и понаблюдать. Безоружный, испытывающий неловкость, с бешено стучащим сердцем, я присел на уступ, где видел отдыхающих днем волков, и стал ждать.

Я думал, что эти животные, как олень и лосиха, которых я встречал в детстве, в конечном итоге перестанут обращать внимание на мое присутствие и займутся своими обычными делами.

Я ошибался.

Пять дней я просидел в загоне с волками — остальные смотрители решили, что у меня «крыша поехала», — но ни один волк ко мне не подошел.

Меня много раз спрашивали, почему я избрал именно такую жизнь. Думаю, отчасти потому, что животные всегда были честны со мной, чего не скажешь о людях. С другой стороны, я не хотел так легко сдаваться. Поэтому вместо того, чтобы плюнуть на все и вновь входить в загон с животными с лыжной палкой, я стал задумываться, что же я делаю неправильно.

И потом я понял: хотя у меня и не было с собой лыжной палки, преимущество все равно было на моей стороне. В детстве я на рассвете и на закате выходил тайком из дома, чтобы увидеть животных, — днем они редко показывались на глаза. Если я хочу, чтобы волки расслабились, придется прийти к ним, когда они будут иметь превосходство. Поэтому я отправился к начальству и попросил разрешения остаться в загоне с волками на ночь.

Не сомневайтесь, как только в шесть вечера парк закрывался, все смотрители отправлялись домой. Оставалось только несколько человек на случай непредвиденных ситуаций. Директор зоопарка сказал, что я волен поступать, как мне угодно, но по выражению его лица я увидел, что он подумывает о том, чтобы нанять нового смотрителя после того, как этот, то есть я, умрет от ран.

Мне трудно объяснить, каково это — впервые запереть себя в загоне с волками. Вначале мной овладела откровенная паника. У тьмы был свой пульс, я видел плохо, не мог различить торчащие из земли корни деревьев. Я слышал, как двигаются волки, но понимал, что они могли бы передвигаться бесшумно, если бы захотели. Я побрел к своему обычному месту, на уступ. Непривычные звуки со всех сторон парка приковали меня к месту. «Ты сам этого хотел», — убеждал я себя.

Я попытался закрыть глаза и заснуть, но не мог расслабиться. Вместо этого я стал считать звезды и не успел и глазом моргнуть, как на горизонте показались первые лучики солнца.

Днем работать с волками было легко. Меня наняли для того, чтобы я удерживал посетителей парка от глупых поступков: например, от того, чтобы они бросали еду или слишком близко подходили к вольеру. А ночью я оставался один на один с этими величественными животными, с этими королями и королевами сумерек. В конце дня им не приходилось думать о том, что нужно оплатить счета, о том, что бы поесть на завтрак, о трещинах в бетонном основании самодельного пруда. Единственное, что имело значение, — это то, что они вместе и им ничего не угрожает.

В течение следующих четырех ночей, когда последний смотритель зоопарка уходил домой, я запирался в загоне с волками. И все эти ночи волки старались держаться от меня как можно дальше. На пятую ночь, сразу после полуночи, я встал и двинулся в глубину загороженного участка. Двое волков потрусили к тому месту, где я только что сидел. Они понюхали землю, и один из них помочился там. Потом они отошли от уступа и остаток ночи провели, не сводя с меня своих желтых глаз.

На шестую ночь ко мне приблизился волк по кличке Арло. Он медленно обошел вокруг меня, принюхиваясь, и ушел.

На седьмую и восьмую ночь он проделал тот же ритуал.

На девятую ночь он принюхивался, описал круг, повернулся, как будто собирался уйти, но потом молниеносно обернулся и укусил меня за колено.

Укус был не слишком болезненным. Арло, если бы захотел, мог запросто вцепиться мне в горло. Это был всего лишь легкий щипок, но я не на шутку испугался.

Настоящая сила волка не в устрашающих челюстях, которые сжимаются с давлением 100 килограммов на 1 квадратный сантиметр. Настоящая сила волка заключается в том, что, чувствуя свою силу, он знает, когда ее использовать не следует.

Я не шевелился. Рассудил, что если встану, чтобы выйти из загона, то одним легким укусом Арло не ограничится. Парализованный страхом, я ждал, пока он порысит прочь. До восхода солнца я не шелохнулся.

Намного позже я понял, что, вероятно, именно этот страх и оставил меня в ту ночь в живых. Когда новый член хочет прибиться к стае — например, одинокий волк, который собирается занять освободившееся место в иерархии, — он должен доказать, что достоин этого места, что не станет угрозой для остальных членов семьи. Его испытывают. Эти испытания носят форму укусов. Если бы я вздрогнул, когда Арло укусил меня, или встал и бросился бежать — меня могли бы загрызть.

На следующую ночь Арло снова укусил меня. Через две недели мои колени, бедра и лодыжки были в синяках и укусах. А однажды ночью он потерся об меня. Его шерсть была слегка влажной от мелкого дождя. Сперва я подумал, что он пытается вытереться, но он терся об меня мордой, макушкой и хвостом. Когда он наскочил на меня всеми своими пятьюдесятью с лишним килограммами, я упал на спину, и он укусил меня — очередное предупреждение, чтобы я оставался на месте. Он продолжал тереться об меня, пока я не начал пахнуть мокрой собакой.

Именно для этого он и терся. Через несколько недель он стал подводить к моему месту на краю выступа и других членов стаи. Они подозрительно держались позади, пока Арло кусал мое колено и голень. Я понял, что таким образом Арло показывал остальным, что я подчиняюсь приказам.

Что мне можно доверять.

ДЖОРДЖИ

Пила? — ошарашенно вскрикиваю я. — Ты пила?

Полицейские ушли — их прогнала медсестра после того, как Кара захлебнулась рыданиями и тут же задохнулась от боли, потому что дернула больным плечом. Не знаю, на кого я больше разозлилась: на полицейских — за то, что они попытались обвинить ее в управлении автомобилем в нетрезвом состоянии, или на Кару — за то, что она изначально обманула меня.

Это был всего один стакан...

Стакан? А может быть, ведро? — уточняю я. — Кара, анализ крови, черт побери, не врет!

Мы с Мириам отправились на вечеринку, — объясняет она. — Я даже идти не хотела. Там был один старшеклассник из Бетлхэма, с которым она познакомилась на соревнованиях по легкой атлетике. С самого начала все пошло не так, и я позвонила папе и попросила забрать меня. Я правду говорю, клянусь!

Почему ты ничего не сказала врачу, когда в травмпункте спрашивали, принимала ли ты наркотики или спиртное?

Потому что я знала, какая будет реакция. Признаю, я совершила ошибку! Разве ты никогда не ошибалась

Господи, да сто раз!

Если ты не хотела признаваться врачам, — продолжаю пенять я, — то могла, по крайней мере, сказать мне. Ты выставила меня перед полицейскими полной дурой.

Кара поджимает губы.

И как ты себе это представляешь? Если бы не я... Если бы я не выпила, папа не пострадал бы. Никогда бы не слетел с дороги.

От ее слов спадает пелена гнева, которая застилает мне глаза с тех пор, как я узнала, что моя несовершеннолетняя дочь, находясь под присмотром Люка, пьет. Если бы я узнала об этом при иных обстоятельствах — призвала бы его к ответу. Я бы орала, что он безответственный отец, угрожала бы пересмотром договора об опеке...

Но сейчас на него особенно не накричишь.

Кара, — присаживаюсь я на край кровати, — это была авария. Несчастный случай. Не нужно себя винить.

Она резко отстраняется.

Тебя там не было! — отрезает она.

Она злится на меня, и я не понимаю: она расстроена из-за того, что мы заговорили об аварии, или потому, что я была со своей новой семьей, когда это произошло?

Мне хочется верить, что если бы Кара жила со мной под одной крышей, то она бы не напилась. Если бы она осталась со мной, мы бы не оказались в больнице. В отличие от Люка, который всегда был слишком занят своими волками, я бы знала, чего можно ожидать от своей дочери, и никогда бы не отпустила ей так поздно в будний день. Правда заключается в том, что если бы Кара не решила уйти жить от меня к отцу, в тот четверг она могла бы звонить мне с просьбой приехать за ней.

Несколько раз в жизни я внезапно видела себя со стороны и могла проследить, как я оказалась в той или иной ситуации. Впервые это случилось в то утро, когда я прочла записку от Эдварда, в которой он сообщал, что уезжает из дома. Второй раз — на нашей свадьбе с Джо, когда я была — возможно, впервые в жизни — по-настоящему счастлива. Третий раз — когда родились близнецы. И теперь четвертый — сейчас, посреди этого кошмара! — когда моя первая семья вновь собралась вместе, в очередной раз из-за Люка. «Будь осторожна со своими желаниями».

Можешь сказать папе, чтобы посадил меня под замок, — говорит Кара. — Когда он очнется.

У меня не хватает духу исправить ее: не «когда», а «если».

А это означает, что в этой палате не только она скрывает правду.

Мы познакомились с Люком, когда меня послали сделать о нем сюжет в местных новостях. Я была уверена, что стану очередной Кэти Курик[9], несмотря на то что пока прозябала на местном телевидении Нью-Гэмпшира. Стоит ли напоминать о том, что репортеры невероятно безграмотны, и, пересматривая запись выпусков новостей, я играла в «бутылочку» — каждый раз, когда неправильно произносилось слово, я делала глоток вина и частенько выпивала целую бутылку за получасовой выпуск. Моя задача заключалась в том, чтобы рассказывать о необычных, уникальных жителях штата в течение последних трех минут вечернего выпуска новостей.

На своем веку я повидала чудаков. Жену фермера, которая наряжала дворовых котов в собственноручно сшитые костюмы и фотографировала их в тех же позах, что и люди на всемирно известных картинах. Пекаря, который случайно выпек рогалик с сыром и укропом, по иронии судьбы похожий на губернатора. Хрупкую блондинку, учительницу младших классов, которая выиграла соревнование лесорубов в Канаде. Однажды нашу съемочную группу, состоявшую из меня и оператора с камерой, отправили в единственный зоопарк Нью-Гэмпшира, сонное царство недалеко от Манчестера, где можно было покататься верхом на лошадях, живущих в коровнике, и где содержалось несколько диких животных.

Один наш зритель поделился с нами этой историей. Он пришел в зоопарк с ребенком и с удивлением обнаружил толпу людей у вольера, где содержались волки. Как выяснилось, один из смотрителей зоопарка, Люк Уоррен, стал оставаться на ночь с волками. И часть дня тоже проводил у них в вольере. Его начальство сперва решило, что таким образом он хочет свести счеты с жизнью, но оказалось, что волки приняли его в свою стаю и стали общаться с ним в то время, когда зоопарк работает. Его странные действия в четыре раза увеличили количество посетителей зоопарка.

Когда мы с Альфредом, оператором, приехали в зоопарк, нам пришлось протискиваться через собравшуюся у заграждения толпу. В вольере находилось пять волков и один человек. Люк Уоррен сидел между двумя волками, каждый из которых весил намного больше пятидесяти килограммов. Заметив нас, он подошел к двойным воротам у входа в вольер. Люди у нас за спиной шептались и показывали на него пальцем. Он приветствовал тех, кто заинтересовался волками, потом подошел к моему оператору.

Вы, наверное, Джордж, — сказал он.

Я шагнула вперед.

Нет. Джорджи это я.

Люк засмеялся.

Не такой я вас представлял.

Я могла бы сказать то же самое. Я думала, что этот парень такой же псих, как и большинство тех, у кого я брала интервью, — практически невменяемый. Но Люк Уоррен оказался высоким, атлетически сложенным, с белокурыми длинными, до лопаток, волосами и такими пронзительными голубыми глазами, что на мгновение я совершенно забыла, что здесь делаю. На нем был старый ужасный комбинезон.

Позвольте мне переодеться, — сказал он, расстегивая змейку комбинезона, под которым оказалась защитная форма смотрителя зоопарка. — Волки привыкли к этому запаху, но моя одежда такая грязная, что, наверное, могла бы стоять.

Он скрылся в сторожке и через минуту вернулся — волосы аккуратно стянуты на затылке, руки и лицо чисто вымыты.

Вы не возражаете, если мы будем снимать? — спросила я.

Начинайте, — ответил Люк.

Он провел нас к скамье, откуда открывался лучший вид на волков, гуляющих за его спиной, потому что, по его словам, ими — настоящие звезды.

Снимаю, — предупредил Альфред.

Я сложила руки на коленях.

Вы уже некоторое время ночуете в вольере...

Люк кивнул.

Четыре месяца.

Постоянно? — уточнила я.

Да. Дошло до того, что там мне намного удобнее спать, чем и кровати.

Я недоумевала: о чем думает этот парень? Никто не станет спать четыре месяца в вольере с дикими животными, если только не хочет привлечь к себе внимание или не является душевнобольным. Я подумала, что, возможно, он хочет организовать собственное ток-шоу. Тогда все к этому стремились.

Вы не боитесь, что волки нападут на вас спящего?

Он улыбнулся.

Не стану лукавить: когда я остался там ночевать первый раз, то глаз не сомкнул. Но в целом волк гораздо больше боится человека, чем человек волка. А поскольку я позволил им учить себя, что мне делать, — вместо того, чтобы указывать, — они приняли меня как низшего члена своей стаи.

«Явный псих», — подумала я.

Люк, сразу напрашивается вопрос: зачем?

Он пожал плечами.

Я считаю, что, если на самом деле хочешь понять, кто такие волки, нельзя просто наблюдать со стороны. Многие биологи со мной не согласятся, скажут, что можно наблюдать за отношениями в волчьей стае через объектив фотоаппарата и делать выводы на основании знаний о поведении людей, но разве все должно быть так? Если хочешь понять мир волков, необходимо иметь желание жить среди них. Нужно научиться говорить с ними на одном языке.

Значит, вы утверждаете, что владеете языком волков?

Люк усмехнулся.

Свободно. Я могу научить вас некоторым фразам. — Он встал и нагнулся ко мне. — Существует три типа волчьего воя, — объяснил он. — Вой, определяющий местоположение, — таким образом любая стая обозначает свое присутствие — не только для членов своей стаи, но и для стаи конкурентов. Оборонительный вой немного ниже. Он означает «не подходи», таким образом волки защищают свою территорию и живущую на ней стаю. Третий вид — объединяющий вой. Это классическое голливудское завывание — унылое, меланхолическое. Волки воют так, когда потерялся один из членов стаи. Раньше ученые думали, что этот вой — мера страдания, но на самом деле это вокальный маяк. Способ помочь потерявшемуся члену семьи найти дорогу домой.

Вы можете показать?

Только с вашей помощью, — ответил Люк и поднял меня со скамьи. — Сделайте глубокий вдох, наполните легкие. Задержите, насколько сможете, дыхание, а потом выдохните. На третьем выдохе завойте.

Он вдохнул три раза, прикрыл ладонью рот, и двухтональный вой наполнил вольер, поднимаясь над верхушками деревьев. Волки от любопытства задрали морды.

Попробуйте, — предложил он.

Я не могу...

Конечно, сможете. — Он встал за моей спиной и положил руки мне на плечи. — Вдох, — подсказал он. — Выдох. Вдох. Вы-дох. Вдох... Готовы? — И, нагнувшись, прошептал мне на ухо: — Давайте!

Я закрыла глаза, и воздух из моих легких хлынул вперед на вибрации, зародившейся у меня внутри и наполнившей мое тело. Я завыла еще раз. Звук получился примитивным и гортанным. За спиной я услышала, как Люк издал другой вой — длиннее, ниже, более напряженный. Его вой переплелся с моим, и получилась песня. На этот раз волки в вольере задрали морды и ответили нам.

Удивительно! — воскликнула я, перестав выть, чтобы послушать, как их вой, словно волны, сплетается в причудливый узор. — Они знают, что мы люди?

А какое это имеет значение? — спросил Люк. — Это вой, определяющий местоположение. Стандартный вой.

А еще какой-нибудь?

Он сделал глубокий вдох и округлил рот. Звук, который он издал, был совершенно другим, похожий на квинтэссенцию печали. В нем я услышала душу саксофона, разбитое сердце...

А этот что означает?

Он так пристально взглянул на меня, что я отвернулась.

Это ты? — прошептал Люк. — Ты меня ищешь?


Кара безуспешно пытается съесть желе. Она гоняет небольшую баночку левой рукой по всему подносу, но каждый раз, когда пытается набрать желе в ложку, баночка либо переворачивается, либо ускользает.

Давай помогу, — предлагаю я, присаживаясь на край кровати.

Она открывает рот, как птенчик, и глотает.

Ты все еще злишься на меня?

Да, — вздыхаю я. — Но это не означает, что я тебя не люблю.

Я вспоминаю, как тяжело было заставить Кару принимать твердую пищу. Чаще всего еда оказывалась у нее в волосах, она пачкала ею свой стульчик для кормления или выплевывала все мне в лицо. Очередное взвешивание во время профилактического осмотра показывало, что Кара находится на грани истощения, и я изо всех сил пыталась объяснить патронажной мед-сестре, что это не я морю ее голодом — она сама себя морит.

Когда Каре был всего год, мы остановились у «Макдоналдса» по дороге домой после одной из игр Малой бейсбольной лиги, в которой участвовал Эдвард. Пока я возилась с баночками с детским питанием и лезла в сумку за слюнявчиком, Кара дотянулась до подноса Эдварда с «Хэппи мил» и принялась радостно жевать картофель фри.

А как же ее детское питание? — спросил Эдвард.

Она уже выросла, — ответила я.

Он задумался над моими словами.

Но она осталась прежней Карой?

Оглянитесь вокруг и увидите, что люди, о которых вы думали, что знаете их как свои пять пальцев, могут измениться. Ваш маленький сынок может теперь жить на другом конце света. Красавица дочь сбегает из дома по ночам. А бывший муж, возможно, медленно умирает. Как известно, танцоров учат оставаться на одном месте, когда они выполняют пируэт: мы все хотим оказаться на том же самом месте, откуда начали.

Кара отталкивает здоровой рукой поднос с едой и начинает пультом переключать телевизионные каналы.

Нечего смотреть.

Сейчас пять часов, по всем каналам местные вечерние выпуски новостей.

Разве новости — это «нечего смотреть»? — удивляюсь я.

Поднимаю глаза на экран, настроенный на канал, где я раньше работала. Диктор — двадцатилетняя девушка, у которой слишком сильно накрашены глаза. Если бы я продолжила работать на телевидении, сейчас уже стала бы продюсером. Человеком, который остается за кадром, которому не нужно волноваться из-за прыщиков, желтых зубов и лишних килограммов.

Ошеломляющая победа, — говорила диктор. — Дэниел Бойл, прокурор Графтона, выиграл в суде спорное дело, что, по мнению некоторых, является громкой победой консерваторов в нашем штате. Судья Мартин Кренстебль постановил, что Мерили Свифт, беременная женщина, пострадавшая в декабре от аневризма[10], будет еще полгода подключена к аппаратам, поддерживающим жизнедеятельность организма, пока не родится доношенный ребенок. Бойл сам вызвался выступить обвинителем в этом деле, когда муж и родители женщины попросили больницу отключить Мерили Свифт от аппарата искусственной вентиляции легких.

Свинья! — бормочу я себе под нос. — Он бы и пальцем не пошевелил, если бы в этом году не было выборов.

Сюжет переключается на интервью с самим Дэнни Боем — как он любит, чтобы его называли — на ступенях здания суда.

Я горд тем, что выступаю опекуном самых крошечных потерпевших, у которых даже еще нет собственного голоса, — говорит он. — Жизнь есть жизнь. И я знаю, что если бы миссис Свифт могла говорить, то она бы попросила, чтобы ее ребенку не дали погибнуть.

Ради всего святого! — бормочу я и выхватываю пульт из рук Кары. Переключаю на следующий канал, и у меня в буквальном смысле отвисает челюсть.

За плечом диктора на весь экран изображение Люка, улыбающегося одному из волков, облизывающих его лицо.

Как нам стало известно, Люк Уоррен, натуралист и сторонник охраны дикой природы, который заработал себя имя, прожив два года со стаей волков, пострадал в автомобильной аварии. Сейчас его состояние называют критическим. Уоррен знаменит телевизионным шоу, в котором детально освещается его жизнь с волками в парке Редмонда, Нью-Гэмпшир...

Нажимаю на кнопку, экран гаснет.

Они скажут что угодно, чтобы их смотрели, — говорю я. — Нам не обязательно это слушать.

Кара зарывается лицом в подушку.

Они говорят так, как будто он уже умер, — шепчет она.


Как ни смешно, но после того, как Эдвард шесть лет прожил со мной на разных континентах, теперь, находясь всего лишь этажом ниже, он остается для меня таким же далеким.

Стоит ли говорить о чувствах матери, от которой уходит сын. Это случается бесконечно по естественным причинам — уезжает в летний лагерь, поступает в колледж, женится, начинает работать. Такое чувство, что материя, из которой ты соткана, внезапно рвется посредине, и как бы ты ни старалась залатать ее — это место всегда останется шитым белыми нитками. Не верю, что есть родители, которые смиренно принимают то, что больше не нужны своим детям. Меня правда ударила по самому больному. Эдвард уехал, когда ему было всего восемнадцать и он собирался в следующем году поступать в колледж. Я думала, что у меня есть еще полгода, чтобы придумать, как отрезать этот кусок своей жизни, а сама все время улыбалась, чтобы он даже заподозрить не мог, что я не рада его счастью. Но Эдвард так в колледж и не поступил. Вместо этого одним ужасным утром он оставил мне записку и исчез — наверное, именно поэтому было ощущение, что мне выстрелили в спину.

Я не хочу оставлять Кару одну, поэтому отправляюсь в реанимационное отделение, только когда она засыпает. Эдвард сидит на стуле, опустив голову на руки, как будто молится. Я жду, не хочу его тревожить, но потом понимаю, что он дремлет.

Мне выпадает шанс более внимательно посмотреть на Люка. Последний раз я была здесь с Карой и социальным работником и тогда больше обращала внимание на реакцию дочери, чем на собственные чувства.

Я всегда считала, что Люк — это глагол. В том смысле, что он всегда в движении, никогда не отдыхает. Глядя на него недвижимого, я вспоминаю то время, когда мне хотелось проснуться раньше, чем он, чтобы получше его рассмотреть: лепной изгиб уха, золотистый изгиб подбородка, переливающиеся всеми цветами радуги шрамы на руках и шее, которые он получил за эти годы.

Наверное, из горла у меня вырвался какой-то звук, потому что Эдвард внезапно очнулся и уставился на меня.

Прости, — извинилась я, не зная, у кого прошу прощения.

Чудно, верно? — Эдвард встает, подходит ко мне, и я понимаю, что от него пахнет мужчиной. Дезодорантом «Олд Спайс» и кремом для бритья. — Я продолжаю думать, что он просто спит.

Я обнимаю сына за талию, прижимаю к себе.

Я хотела раньше спуститься, но...

Кара, — произносит он.

Я смотрю на Эдварда.

Она не знала, что ты приехал.

Он криво усмехается.

Отсюда и такой «теплый» прием.

Она сейчас плохо соображает.

Эдвард хмыкает.

Ну да! Она явно считает меня козлом. — Он качает головой. — И я уже начинаю думать, что она права.

Я смотрю на Люка. Он без сознания, но вести при нем подобные разговоры немного странно.

Мне нужно выпить чашечку кофе, — говорю я.

Эдвард идет за мной по коридору в семейную комнату отдыха. Это скучная, мрачная небольшая комната с серыми стенами и без единого окна. В углу кофейная машина и автомат, в котором за доллар можно купить стаканчик. Еще здесь стоят два дивана, несколько стульев, ящик с поломанными игрушками и лежат старые-престарые журналы.

Я варю себе черный кофе без сахара, Эдвард усаживается на диван.

Возможно, твоя сестра этого и не понимает, но ты ей нужен.

Я не останусь, — тут же заявляет Эдвард. — Сразу уеду, как только...

Он не заканчивает фразу. И я молчу.

Я чувствую себя обманщиком. Часть меня понимает, что я должен находиться в той палате, беседовать с его врачами, потому что я его сын, — правильно, именно так сыновья и поступают. Но другая часть меня осознает, что я уже давно не его сын, что меньше всего, когда откроет глаза, он захочет увидеть меня.

В заключение кофе проливается из кофеварки. Я понимаю, что понятия не имею, какой кофе любит Эдвард. Раньше я могла бы рассказать о своем мальчике все до мельчайших подробностей: откуда у него шрам сзади на шее, где у него родинки, насколько он боится щекотки, как он спит — на спине или на животе. Чего еще я больше не знаю о своем сыне?

Ты вернулся домой, когда я попросила, — говорю я, протягивая ему черный кофе без сахара. — Ты поступил правильно.

Эдвард проводит пальцем по кромке стаканчика.

Мама, а что если...

Я сажусь рядом с ним.

Что, если что?

Сама знаешь.

Надежда и реальность в больничных стенах лежат в противоположных плоскостях. Эдварду нет нужды уточнять, что он имеет в виду; именно об этом я так старательно запрещаю себе думать. Сомнение подобно красителю: капнешь на ткань сотканных тобой оправданий — от пятна никогда не избавишься.

Я многое хочу сказать Эдварду. Что это нечестно, так не должно быть. После всего, что Люк пережил — сколько раз он мог замерзнуть, сколько раз на него могли напасть дикие звери, сколько сотен других ужасных природных явлений он пережил, — казалось унизительным думать, что он погибнет в результате банальной автомобильной аварии.

Но вместо этого я предлагаю:

Давай пока не будем об этом говорить.

Мама, здесь мне не место.

А кому здесь место? — Я тру виски. — Просто продолжай накапливать информацию, которой с тобой делятся врачи. Когда Кара будет готова, вы вдвоем сможете все обсудить.

Я могу тебя спросить? — задает вопрос Эдвард. — Почему она так меня ненавидит?

Я думаю о том, чтобы скрыть от него правду, но потом вспоминаю Кару: о том, что она выпила в день аварии, о том, какой я выгляжу лицемеркой, когда разыгрываю перед ней оптимизм касательно состояния Люка, в то время как прогнозы врачей подобных надежд явно не внушают.

Она во всем винит тебя.

Меня? — Эдвард явно удивлен. — В чем?

В том, что мы с отцом развелись.

У Эдварда вырывается смешок.

Она винит меня? В вашем разводе? Меня вообще здесь не было.

Ей было всего одиннадцать. Ты исчез, не простившись. Мы с Люком начали ссориться, видимо, из-за случившегося...

Из-за случившегося, — негромко повторяет Эдвард.

Как бы там ни было, с точки зрения Кары, ты стал первой ступенькой в череде событий, которые разрушили ее семью.

Все сорок восемь часов, с тех пор как мне позвонили из больницы и рассказали о Каре и аварии, я крепилась. Я оставалась сильной, потому что дочери нужна была моя поддержка. Когда перед тобой начинает маячить, как Эверест, известие, в которое не хочешь верить, ситуация может развиваться двумя способами. Трагедия пронзает человека, словно меч, или делает его крепче. Он либо ломается и захлебывается рыданиями, либо говорит себе: «Ладно. Что дальше?»

Вероятно, из-за переутомления я наконец даю волю слезам.

Я знаю, что ты чувствуешь после всего, что случилось между тобой и отцом. И не тебя одного раздирает это чувство, — плачу я. — Но как бы ужасно это ни звучало, я не перестаю думать о том, что это первая ступень в череде событий, которые вновь сплотят семью.

Эдвард не знает, как вести себя с рыдающей матерью. Он встает и протягивает мне целую пачку салфеток, которые достал из корзинки у кофеварки. Потом неловко обнимает меня.

Особенно не обольщайся, — говорит он, и мы, словно по молчаливому согласию, плечом к плечу покидаем комнату отдыха.

Никто из нас не вспоминает, что я и не притронулась к кофе, который так хотела выпить.

ЛЮК

В мире волков для всех лучше, когда все места в иерархии стаи заняты. У семьи, которая потеряла одного из своих членов — то ли он был убит, то ли потерялся, — резко снижается статус. Любая конкурирующая стая, пытающаяся отобрать у этой стаи территорию, становится еще большей угрозой, и оборонительный вой семьи меняется на вой-призыв: более пронзительный вой, приглашение одиноким волкам присоединиться к стае и вместе противостоять врагам.

Что же заставляет отвечать одиноких волков?

Представь, что ты в дикой природе один-одинешенек. Ты являешься потенциальной добычей другого хищника, врагом конкурирующей стаи. Знаешь, что большинство волчьих стай крадучись пробираются по ночам, поэтому ты передвигаешься в основном днем — но таким образом ты становишься уязвимым и слишком заметным. Бредешь по опасному канату, мочишься в ручьях, чтобы скрыть свой запах, чтобы тебя невозможно было выследить и напасть. За каждым поворотом, от каждой встречи с другим животным ты ждешь опасности. Наибольшие шансы выжить — если ты принадлежишь к группе.

В численности заключается безопасность и уверенность. Ты вверяешь свою жизнь другому члену своей семьи. Обещаешь: если ты сделаешь все, чтобы сохранить мне жизнь, я сделаю для тебя то же самое.

ЭДВАРД

Значит, сестра ненавидит меня за то, что я разрушил ее детство. Ксли бы она поняла иронию самого этого заявления, Господи, как бы мы с ней вместе посмеялись! Возможно, когда-нибудь, когда мы состаримся и поседеем, мы таки будем смеяться над этим.

Во горазд фантазировать!

Меня всегда изумляло то, как, когда ты не даешь никакого объяснения, другие люди начинают читать между строк. В записке, что я оставил маме на подушке, чтобы она ее сразу заметила после моего ночного бегства, я написал, что люблю ее и ни в чем не виню. Еще я написал, что больше не могу смотреть отцу в глаза.

Все написанное — правда.

Жажда замучила? — спрашивает какая-то женщина, и я отскакиваю назад, когда понимаю, что из автомата с содовой, перед которым я стою в больничном кафе, кока-кола льется мне прямо на кроссовки.

Господи! — бормочу я, отпуская рычаг. Оглядываюсь вокруг, пытаясь найти, чем бы вытереть лужу. Но салфетки выдают поштучно на кассе — своеобразная инициатива, направленная на защиту окружающей среды. Я оглядываюсь на кассиршу, которая прищуривает глаза и качает головой.

Луэллен! — кричит она через плечо. — Позови охранника.

Возьмите.

Стоящая рядом женщина достает из сумочки упаковку салфеток «Клинекс» и начинает вытирать мою мокрую рубашку и штаны. Я пытаюсь забрать у нее влажный клубок бумажных салфеток, и мы ударяемся лбами.

Ой!

Простите! — извиняюсь я. — Я такой неловкий.

Вижу.

Она улыбается. У нее ямочки на щеках. Она, наверное, моя сверстница. У нее на груди больничный пропуск, но она без халата или униформы медперсонала.

Знаете что, давайте я угощу вас колой.

Наполнив еще один стаканчик, она перекладывает банан и йогурт с моего подноса на свой. Проводит пропуском через терминал, чтобы оплатить обед, и я иду за ней к столику.

Спасибо. — Я потираю рукой лоб. — В последнее время я совсем не сплю. Вы так любезны.

Вы так любезны, Сьюзан, — подсказывает она.

Я — Эдвард...

Приятно познакомиться, Эдвард. Я просто поправила тебя, чтобы ты на будущее знал, как меня зовут.

На будущее?

Когда ты мне позвонишь...

Разговор развивается так стремительно, что я не успеваю сле-дить за его поворотами.

Сьюзан смущенно улыбается.

Блин, как я не подумала... Похоже, моя интуиция спит. Противно, да? Пытаться закадрить кого-нибудь в больничном кафе... Насколько я понимаю, ты здесь лежишь или сейчас наверху рожает твоя жена... Но ты выглядел таким беспомощным, а мои родители познакомились на похоронах, поэтому я всегда считала, что не нужно упускать свой шанс, если встречаешь человека, с которым хочешь познакомиться поближе...

Подожди... Ты пыталась меня закадрить?

Прямо в точку!

Впервые за время нашего разговора я улыбаюсь.

Дело в том, что я не... — Теперь ее черед смущаться. — Я к тому, что я не твоя мишень... Я играю в другой команде, — признаюсь я.

Сьюзан заливается смехом.

Поправлюсь: моя интуиция не просто спит, она себя полностью дискредитировала. Похоже, мне уготована участь старой девы.

Но я все равно польщен, — признаюсь я.

К тому же пообедаешь бесплатно. Можешь угощаться. — ()на указывает на стул напротив. — Так что привело тебя в больницу Бересфорда?

Я не спешу с ответом, вспоминая об отце, который молча и неподвижно лежит в реанимации. О сестре, которая терпеть меня не может и которая, как раненый солдат, от шеи по пояс и бинтах.

Успокойся. Я не собираюсь нарушать закон о медицинской ответственности. Я просто подумала, что было бы неплохо хоть ненадолго найти собеседника. Если только тебе не нужно куда-нибудь бежать.

Мне нужно дежурить у постели отца. Я впервые за двенадцать часов покинул палату, зашел в кафе, чтобы подкрепиться и отдежурить еще двенадцать. Но вместо этого я сажусь напротив Сьюзан. Убеждаю себя, что всего на пять минут.

Не нужно, — произношу я первое из последующей череды лжи. — Я никуда не спешу.


Когда я вернулся в палату к отцу, там меня ждали двое полицейских. Я почему-то не удивлен. Это просто очередной пункт в длинном списке неожиданностей.

Мистер Уоррен? — спрашивает первый полицейский.

Непривычно, когда тебя так называют. В Таиланде меня называли Ajarn Уоррен — учитель Уоррен, и даже тогда я испытывал неловкость, как будто натянул рубашку, которая мне не по размеру. Слишком велика. Я никогда не понимал, в какой момент человек взрослеет и начинает откликаться на подобное обращение, но абсолютно уверен, что сам я до этого пока не дорос.

Я — офицер Уигби, а это офицер Дюпон, — представляется полицейский. — Сочувствуем вашей... — Он прикусывает язык, не успевая вслух произнести слово «потеря». — Тому, что произошло.

Офицер Дюпон выступает вперед и протягивает мне бумажный пакет.

На месте аварии мы обнаружили личные вещи вашего отца и решили, что вы захотите их получить, — говорит он.

Я протягиваю руку и забираю пакет. Он легче, чем мне показался.

Они прощаются и выходят из палаты. На пороге Уигби оборачивается:

Помните одного из волков, которого чуть не отравили? Я рыдал, как ребенок, Богом клянусь.

Он говорит о Вазоли, молодой волчице, которую привезли к отцу в Редмонд после того, как над ней поиздевались в зоопарке. Он построил для нее вольер и переселил в него двух самцов-переярков, чтобы сформировать новую стаю. Однажды в Редмонд после закрытия прорвался один из защитников прав животных и подменил мясо, купленное на бойне, на мясо, приправленное стрихнином. Поскольку Вазоли являлась альфа-самкой, она поела первой — и без сознания упала в пруд. Операторы сняли тот момент, когда отец вылавливал ее из воды и переносил в свой трейлер, укутав в собственные одеяла, чтобы она согрелась, пока волчица не стала вновь реагировать на происходящее.

Этот полицейский не просто сообщает мне, что является фанатом моего отца. Он говорит: «Я помню, каким был твой отец». Он говорит: «Это тело на больничной койке — не настоящий Люк Уоррен».

Когда они уходят, я присаживаюсь рядом с отцом и рассматриваю содержимое пакета. Внутри летные солнцезащитные очки, рецепт от Джилли Люба, мелочь. Бейсболка с пожеванным козырьком. Мобильный телефон. Бумажник.

Я кладу пакет и начинаю вертеть в руках бумажник. Он почти новый, но, с другой стороны, отец часто забывал брать его с собой. Он оставлял бумажник в бардачке грузовика, потому что, когда шел в вольер к волкам, любопытное животное, вероятнее всего, вытащило бы бумажник из заднего кармана. К двенадцати годам я стал носить наличные, когда куда-то ходил с отцом, чтобы избежать неловких ситуаций, когда стоишь в очереди к бакалейщику, а тебе нечем расплатиться.

Я открываю бумажник. Внутри сорок три доллара, карта «Visa» и визитка ветеринара из Линкольна. Еще лежит накопительная карточка из магазина, торгующего зерном и кормами, на тыльной стороне которой рукой отца написано: «Сено?», а ниже номер телефона. Еще я нахожу маленькое фото Кары на ярко-синем фоне, который всегда присутствует на школьных фотографиях. Нет даже намека на то, что мы вообще с ним знакомы.

Наверное, стоит отдать эти вещи Каре.

Его водительское удостоверение засунуто в ламинированный карманчик. На фотографии отец на себя не похож: волосы стянуты на затылке, он смотрит в объектив так, как будто его только что обидели.

В нижнем правом уголке — маленькое красное сердечко.

Я помню, как заполнял бумаги, когда мне было шестнадцать и я получал права.

Хочу ли я быть донором органов? — крикнул я тогда маме, которая находилась в кухне.

Не знаю, — ответила она. — А ты хочешь?

Как я могу прямо сейчас принимать такое решение?

Она пожала плечами.

Если не можешь решить, не стоит ставить отметку в квадратике.

В эту минуту в кухню зашел отец, чтобы взять себе поесть — он собирался на работу в Редмонд. Я припоминаю, что даже не знал, что в то утро он был дома: моего отца с неизменной регулярностью не бывало дома. Мы не являлись его домом, просто местом, где можно принять душ, переодеться, время от времени перекусить.

А ты донор органов?

Что?

А что у тебя в правах? Думаю, меня будет это бесить. — Я состроил гримасу. — Мои роговицы в чужих глазах... Моя печень у кого-то другого...

Он сел за стол напротив меня и принялся очищать банан.

Ну, если до этого дойдет, — сказал он, пожимая плечами, — не думаю, что физически ты будешь в состоянии злиться или беситься.

В итоге я оставил клеточку пустой. В основном потому, что если мой отец что-то одобряет, то я решительно принимаю противоположную сторону.

Но мой отец, по всей видимости, был иного мнения.

В дверь негромко стучат, и в палату входит Трина, социальный работник. Мы уже с ней познакомились, она работает с доктором Сент-Клером. Именно она привезла Кару в инвалидной коляске, чтобы та посмотрела на лежащего на кровати отца.

Здравствуйте, Эдвард, — говорит она. — Можно?

Я киваю. Она придвигает стул и садится.

Как дела? — спрашивает Трина.

Странный вопрос из уст человека, который зарабатывает на жизнь, опекая больных. Неужели предполагается, что люди, с которыми она встречается, могут воскликнуть: «Великолепно!» Стала бы она суетиться возле меня, если бы думала, что я сам отлично справляюсь?

Сперва я не понимал, зачем моему отцу, лежащему без сознания, социальный работник. Потом понял, что Трина здесь ради меня и Кары. Раньше я думал, что функция социального работника заключается в опеке приемных детей, поэтому не до конца понимал, чем она может мне помочь, но Трина оказалась прекрасным источником информации. Если я хочу поговорить с доктором Сент-Клером, она тут же идет за ним. Если я забыл фамилию главврача, она мне подсказывает.

Сегодня я беседовала с доктором Сент-Клером, — сообщает Трина.

Я смотрю на отцовский профиль.

Я могу вас кое о чем спросить?

Разумеется.

Вы когда-нибудь видели, чтобы больные выздоравливали? Больные... с такими тяжелыми травмами, как у него?

Я не в силах смотреть на больничную койку, когда произношу эти слова. Я не отрываю взгляда от точки под ногами.

После черепно-мозговых травм часто выздоравливают, — негромко отвечает Трина. — Но, по словам доктора Сент-Клера, у нашего отца необратимые повреждения мозга, его шансы на выздоровление в лучшем случае минимальны.

Кровь приливает к моим щекам. Я прижимаю к ним ладони.

И кто решает? — тихо спрашиваю я.

Трина понимает, о чем речь.

Если бы ваш отец находился в сознании, когда его доставили в больницу, — мягко говорит она, — ему задали бы вопрос, хочет ли он отдать какие-либо распоряжения на будущее: кого он уполномочивает заботиться о себе, кто имеет право выступать от его имени, принимая медицинские решения.

Я думаю, он хотел бы выступить донором органов.

Трина кивает.

Согласно закону о донорстве, существует процедура, которую проходит семья, определенный порядок передачи донорских органов человека, который физически не может говорить от своего имени.

Но на его водительских правах значок донора.

Что ж, это немного упрощает ситуацию. Этот значок означает, что он зарегистрированный донор, что он официально дал согласие на изъятие донорских органов. — Она замолкает в нерешительности. — Но, Эдвард, прежде чем вы начнете хотя бы думать о донорстве, вам необходимо принять еще одно важное решение. В этом штате нет официальной процедуры, которую нужно проходить перед тем, как отключить больного от аппаратов жизнедеятельности. Ближайшие родственники больного с такими повреждениями, как у вашего отца, обязаны принять решение о прекращении или продолжении лечения до того, как вообще начнут заикаться о донорстве органов.

Я не общался с отцом шесть лет, — признаюсь я. — Я даже не знаю, что он ест на завтрак. Что уж говорить о том, как бы он хотел, чтобы я поступил в этой ситуации!

В таком случае, — советует Трина, — мне кажется, вам нужно переговорить с сестрой.

Она не захочет со мной разговаривать.

Вы уверены? — спрашивает социальный работник. — Или это вы сами не хотите с ней общаться?

Через несколько минут она уходит, а я запрокидываю голову и вздыхаю. Все, что Трина сказала, — правда на сто процентов: я прячусь в палате отца, потому что он лежит без сознания и не может злиться на меня за то, что я уехал шесть лет назад. С другой стороны, моя сестра может и обязательно будет злиться. Во-первых, за то, что уехал, не простившись. Во-вторых, за то, что вернулся и занял место, которое по праву принадлежит ей, — место человека, который лучше всего знает отца. Человека, которого отец хотел бы видеть у своей постели, если бы был выбор.

Я замечаю, что продолжаю сжимать отцовский бумажник. Достаю водительское удостоверение, провожу пальцем по сердечку, значку донора органов. Но когда хочу вложить его обратно, понимаю, что что-то мешает.

Это фотография, которая обрезана, чтобы могла влезть в карманчик бумажника. Снимок сделан в 1992 году, на Хэллоуин. На мне бейсбольная кепка, отороченная мехом, из нее торчат два острых уха. Лицо раскрашено и напоминает рыло. Мне четыре года, я хотел быть в костюме волка.

Неужели уже тогда я понимал, что он любит этих животных больше, чем меня?

И зачем он хранит эту фотографию в бумажнике после всего, что произошло?


Несмотря на то что я был на семь лет старше Кары, я ей завидовал.

У нее были золотисто-каштановые кудряшки и кругленькие щечки, и люди, бывало, останавливали маму с коляской прямо на улице, только чтобы сказать, какая красивая у нее малышка. А потом замечали идущего рядом с ней угрюмого подростка — слишком тощего, слишком стеснительного.

Но я ревновал не к внешности Кары, а к ее уму. Она никогда не была обычной девочкой, играющей в куклы. Вместо этого она рассаживала их по всему дому и придумывала какую-нибудь историю о сиротке, которая тайком на пиратском корабле пересекает океан в поисках женщины, продавшей ее еще крошкой, чтобы спасти своего мужа от тюрьмы. Когда из начальной школы стали приходить табеля успеваемости, учителя в них всегда указывали на то, что она витает в облаках. Однажды маме даже пришлось идти к директору, потому что Кара убедила своих одноклассников, что ее дедушка космонавт, что к шести вечера Солнце столкнется с Землей и мы все погибнем.

Несмотря на значительную разницу в возрасте, когда она просила меня с ней поиграть, я часто соглашался. Одной из ее любимых игр было спрятаться в платяном шкафу и стартовать на космическом корабле. В темноте она щебетала о планетах, мимо которых мы пролетаем, а когда открывала дверцу, с придыханием рассказывала о пришельцах с шестью глазами и горах, дрожащих, как зеленое желе.

Поверьте, будучи уже достаточно взрослым для выдумок, я безумно хотел увидеть тех инопланетян и горы. Мне кажется, еще в детстве я понял, что другой, и больше всего надеялся, что можно измениться, что я смогу стать таким, как все. Но я открывал дверцы шкафа и... видел тот же старый комод и письменный стол, и маму, которая раскладывает белье Кары.

Поэтому ничего удивительного, что, когда отец ушел жить в лес, Кара для всех любопытных придумала свое объяснение: «Он на раскопках с археологами в Каире. Его готовят к полету на космическом корабле. Он снимается в фильме с Брэдом Питтом».

Понятия не имею, верила ли она сама в то, что говорила, но скажу вам одно: как бы я хотел с такой же легкостью придумывать оправдания для отца!

Отделение больницы, в котором лежит Кара и остальные пациенты ортопедического отделения, во многом отличается от отделения реанимации. Здесь оживленнее, и мертвую тишину, которая заставляет понижать голос, когда находишься в отделении у отца, сменяют голоса переговаривающихся с больными медсестер, скрип тележки с книгами, которую толкают по полосатому ковру, доносящийся из десятка палат звук работающего телевизора.

Когда я вхожу в палату Кары, сестра смотрит «Колесо фортуны».

Только достойные умирают молодыми, — произносит она, разгадывая загадку.

Мама первая замечает меня.

Эдвард! — восклицает она. — Что-то случилось?

Она имеет в виду моего отца. Разумеется, она говорит о нем. От выражения лица Кары у меня скручивает живот.

С ним все хорошо. То есть все плохо. Но его состояние без изменений. — Я уже все испортил. — Мама, я могу поговорить с Карой наедине?

Мама смотрит на Кару и кивает.

Пойду позвоню близнецам.

Я опускаюсь на стул, который освободила мама, и придвигаю его ближе к кровати.

Расскажи, — я киваю на перевязанное плечо Кары, — сильно болит?

Сестра пристально смотрит на меня.

Бывало и хуже, — равнодушно отвечает она.

Я... Мне жаль, что наша встреча произошла при таких обстоятельствах...

Она пожимает плечами, поджав губы.

Да уж. Тогда почему ты до сих пор здесь? — через минуту спрашивает она. — Почему бы тебе не вернуться к своей размеренной жизни и не оставить нас в покое?

Если хочешь, я уеду, — обещаю я. — Но мне бы действительно хотелось рассказать тебе о том, чем я занимался. И хотелось бы услышать и о твоей жизни.

Я живу с папой. Ну, с тем человеком этажом ниже, насчет которого ты делаешь вид, что знаешь лучше меня.

Я потираю лицо рукой.

Ситуация и без того тяжелая. И без твоих всплесков ненависти.

Боже мой! Ты прав. О чем только я думаю? Я же должна встречать тебя с распростертыми объятиями. Я же должна наплевать на то, что ты разрушил нашу семью, потому что ты эгоист и уехал, вместо того чтобы попытаться во всем разобраться. А теперь ты являешься, как рыцарь на белом коне, и делаешь вид, что тебе не наплевать на отца.

Ее невозможно убедить в том, что, даже если убежишь от кого-то на другой край земли, из памяти этого человека не вычеркнуть. Можете мне поверить. Уж я пытался.

Я знаю, почему ты уехал, — вздергивает подбородок Кара. — Ты во всем признался папе, он вспылил. Мама мне все рассказала.

Тогда Кара была еще слишком маленькой, чтобы понять, но сейчас повзрослела. В конце концов она стала задавать вопросы. И, конечно, мама рассказала ей то, что сама считала правдой.

А знаешь что? Мне наплевать, почему ты уехал, — говорит Кара. — Я просто хочу знать, зачем ты вернулся, раз тебе здесь никто не рад.

Мама рада. — Я делаю глубокий вдох. — И я сам рад, что вернулся.

Нашел в своем Таиланде Бога или Будду? Или кого там? Искупаешь грехи прошлого, чтобы перейти на новую ступень своей кармической жизни? Знаешь что, Эдвард. Я тебя не прощаю. Вот так!

Я даже ожидаю, что она покажет мне язык. «Ей больно, — говорю я себе, — она злится».

Послушай. Если хочешь меня ненавидеть, хорошо. Если хочешь, чтобы следующие шесть лет я провел, вымаливая прощение, — я так и сделаю. Но сейчас речь не о нас с тобой. У нас еще будет время выяснить отношения. Но у отца этого време ни нет. Нужно сосредоточиться на нем.

Когда она втягивает голову в плечи, я принимаю это за знак согласия.

Врачи говорят, что такие повреждения, как у него, не лечатся...

Они его не знают, — возражает Кара.

Они же врачи, Кара.

Ты его тоже не знаешь...

А если он никогда не придет в себя? — перебиваю я сестру. — Тогда что?

По ее побледневшему лицу я понимаю, что она даже мысли такой не допускала. Не позволяла даже зернышку сомнения зародиться в своей голове, боясь, что оно пустит корни, как бурьян вдоль дороги, разрастающийся так же быстро, как рак.

Ты о чем говоришь? — шепчет она.

Кара, он не может быть вечно подключен к аппаратам.

Она от удивления открывает рот.

Господи! Ты так его ненавидишь, что готов убить?

Какая ненависть?! Знаю, ты в это не поверишь, но я достаточно его люблю, чтобы задуматься о том, чего бы хотел он сам, а не чего хотим мы.

У тебя, черт возьми, довольно извращенный способ демонстрировать свою любовь! — заявляет Кара.

Ругательства из уст младшей сестры — как скрежет ногтями по школьной доске.

Ты же не станешь уверять, что отец захотел бы, чтобы за него дышал аппарат. Захотел бы жить с человеком, который станет его подмывать и менять пеленки. Что он не скучал бы по своей работе с волками.

Он борец. Он не станет сдаваться. — Она качает головой. — Поверить не могу, что мы вообще это обсуждаем! Поверить не могу, что ты считаешь, будто у тебя есть право рассказывать мне, чего хотел бы или не хотел отец!

Я просто трезво смотрю на вещи, вот и все, — отвечаю я. — Мы должны быть готовы принять трудное решение.

Решение? — задыхается она от возмущения. — Мне ли не знать о трудных решениях! Как поступить: сломаться или держать все в себе, пока родители разводятся? Несмотря на то что единственный человек, который бы понял мои чувства, бросил меня? С кем жить? С папой или с мамой? Потому что, каким бы ни было решение, оно обязательно ранит второго родителя. Я приняла трудное решение и выбрала папу. Как ты вообще посмел сказать мне, что сейчас я должна от него отвернуться?

Я знаю, что ты его любишь. Знаю, что ты не хочешь его терять...

Перед отъездом ты сказал маме, что хочешь убить его, — обрывает меня Кара. — Теперь тебе представилась такая возможность.

Не могу винить маму за то, что она так сказала. Это правда.

Это было давно. Все меняется.

Вот именно! И через две недели или два месяца — может быть, чуть дольше — отец выйдет из этой больницы.

Нейрохирурги заставили меня поверить в обратное. Да и собственными глазами я вижу, что все обстоит иначе. Однако я понимаю, что она права. Как я могу принимать семейные решения с сестрой, когда уже давно не являюсь частью этой семьи?

Я жалею, что уехал, — хочешь верь, хочешь нет. Но сейчас я здесь. Я знаю, тебе больно, но на этот раз ты не одна.

Если хочешь ко мне подлизаться, — говорит Кара, — тогда скажи докторам, что дальнейшую судьбу папы должна решать я.

Ты несовершеннолетняя. Они не станут слушать.

Она пристально смотрит на меня.

Но ты мог бы, — отвечает она.


Откровенно говоря, я хочу, чтобы отец очнулся и пошел на поправку, но не потому, что он этого заслуживает.

А потому что я хочу отсюда уехать как можно скорее.

Кара права. Я не был частью этой семьи шесть лет. Нельзя так просто появиться и сделать вид, что идеально сюда подходишь. Это я и говорю маме, когда выхожу из палаты Кары и па тыкаюсь на нее, меряющую шагами коридор.

Я возвращаюсь домой, — сообщаю я.

Ты уже дома.

Мама, кого мы хотим обмануть? Кара не хочет, чтобы я оставался. В сложившейся ситуации отцу я ничем помочь не могу. Я только мешаюсь под ногами, а не помогаю.

Ты устал. Переутомился, — успокаивает мама. — Целые сутки в больнице. Отправляйся и поспи на настоящей кровати.

Она лезет в сумочку и отстегивает ключ от связки.

Я не знаю, где ты теперь живешь, — возражаю я. Разве это не доказательство того, что мне здесь не место?

Но ты знаешь, где жил раньше, — отвечает она. — Это запасной на случай, если Кара свой потеряет. Как понимаешь, дома никого нет. Даже хорошо, что ты сможешь туда вернуться и проверить, все ли в порядке.

Как будто в Бересфорде, штат Нью-Гэмпшир, вламывались в дома!

Мама зажимает ключ в моей ладони.

Просто отдохни, — говорит она.

Я понимаю, что должен отказаться, бесповоротно порвать с прошлым. Поехать в аэропорт и купить билет на ближайший рейс в Бангкок. Но голова словно мухами набита, а сожаление имеет миндальный привкус.

На одну ночь, — отвечаю я.

Эдвард! — окликает меня мама. — Тебя не было шесть лет. Но до этого ты восемнадцать лет прожил с ним. У тебя больше прав, чем ты думаешь.

Этого-то я и боюсь, — отвечаю я.

Что не сможешь принять правильное решение?

Я качаю головой.

Что смогу его принять, — признаюсь я.

По совсем по другим причинам.


Я чувствую себя, как Алиса в Стране чудес.

Дом, в который я вхожу, кажется знакомым, но совершенно другим. Вот диван, на котором я лежал и смотрел телевизор после школы, но это другой диван — он полосатый, а не однотонного красного цвета. По стенам развешаны фотографии, на которых запечатлен мой отец с волками, но сейчас они перемежаются школьными снимками Кары. Я медленно прохожу вдоль стены, рассматривая, как сестра взрослела.

Натыкаюсь на пару кроссовок, но это больше не кроссовки моей маленькой сестрички, с огоньками на подошве. Обеденный стол завален открытыми книгами — уравнения, всемирная история, Вольтер. На кухонном столе пустой пакет из-под апельсинового сока, три грязные тарелки и рулон бумажных полотенец. Этот беспорядок оставил человек, который надеялся вернуться и позже все убрать.

Еще на кухонном столе почти пустая пачка мюсли «Жизнь», и это кажется метафорой, а не просто частью домашнего беспорядка.

Еще у дома есть запах. И приятный — пахнет сосной и дымом, как будто ты на улице. Не знаете, почему, когда приходишь к кому-то в гости, у каждого дома есть запах... но когда возвращаешься к себе, запаха совсем не ощущаешь? Если нужно очередное подтверждение тому, что я посторонний человек, — вот, пожалуйста.

Я нажимаю мигающую красную кнопку на автоответчике. На нем два сообщения. Одно от девочки по имени Мария. Это звонили Каре.

«Послушай, мне обязательно нужно с тобой поговорить, а голосовая почта на твоем мобильном переполнена. Позвони мне!»

Второе от Уолтера, сторожа из Редмонда. Шесть лет назад он работал смотрителем у волков, когда не было отца, — именно он распиливал туши, которые привозили с бойни, именно он звонил отцу среди ночи, если возникала какая-то проблема со здоровьем зверей, а папа, так случалось, был дома с нами, а не в трейлере в парке. Наверное, он до сих пор там работает, по тому что спрашивает о том, как лечить одного из волков.

Уже два дня отец не показывается в Редмонде. Неужели ни кто не сообщил Уолтеру о том, что произошло?

Нажимаю кнопки на телефоне, но не могу разобраться, как перезвонить на последний входящий номер. Где-то должна быть записная книжка, или, возможно, он хранит контактную ин формацию в компьютере.

Папин кабинет.

Так я тогда это называл, хотя отец мой, насколько я знал, редко входил сюда. Формально в нашем доме это была гостевая спальня, но в ней находился шкаф для хранения документов, письменный стол и семейный компьютер, а гостей у нас никогда не было. Именно здесь два раза в неделю я заполнял семейные счета — мои рутинные обязанности, как у Кары — загружать и разгружать посудомоечную машину. Нам всем пришлось энергично включиться в дело, когда отец отправился в Канаду, чтобы влиться в дикую стаю. Уверен, он надеялся, что нашими финансовыми вопросами займется мама, но она постоянно забывала о сроках, поэтому, когда нам два раза отключили отопление из-за просроченных платежей, мы решили, что счетами займусь я. И уже с пятнадцати лет я знал, сколько тратится на хозяйство. Узнал о процентах по долгам на кредитной карте. Я подводил баланс в чековой книжке. И когда отец вернулся, само собой сложилось так, что я продолжил заниматься счетами. Мысленно отец всегда находился в миллионе разных мест, но так случалось, что ни разу этим местом не был письменный стол, за которым выписывались счета.

Вероятно, вам покажется странным, что подростку поручили вести домашнюю бухгалтерию, что это плохое воспитание. А я возражу, что брать ребенка в вольер с волками — ничуть не лучше. Но никто и ухом не повел, когда двенадцатилетняя Кара стала киногеничной звездой в шоу моего отца на канале «Планета животных». Отцу удалось убедить даже заядлых скептиков, что он полностью владеет ситуацией.

То же кресло за столом — одно из тех эргономических кресел со шкивами и рычагами, которые помогают человеку устроиться так, чтобы не болела спина. Мама нашла его на гаражной распродаже за десять долларов. Но на столе не громоздкий компьютер, а небольшой блестящий «Макинтош», в качестве хранителя экрана — заставка с волком с такой мудростью в желтых глазах, что на мгновение я не могу отвести взгляд. Открываю один из ящиков, забитый конвертами, — тот же штемпель «Просрочен платеж». И как будто влекомый магнитом, я ловлю себя на том, что сортирую их. Лезу в правый ящик за чековой книжкой, ручкой, марками. Судя по стопке конвертов, с тех пор как я уехал, счета никто не оплачивал.

Что, если честно, меня совершенно не удивляет.

Я уже забыл, зачем зашел в кабинет. Вместо этого я начинаю математически сортировать почту, выписывать чеки, подделывая подпись отца. Каждый раз, когда я вскрываю конверт, мое сердце замирает от того, что я ожидаю увидеть тот же фирменный бланк, что и шесть лет назад, увидеть счет, от которого я тогда онемел. Счет, который я хотел швырнуть отцу в лицо и спровоцировать его на очередную ложь.

Но ничего похожего здесь нет. Одни коммунальные платежи, просроченные кредитные карточки, предупреждения из коллекторских фирм. Мне пришлось остановиться, заполнив счета за телефон, электричество и газ, потому что баланс в чековой книжке стал отрицательным.

Куда, черт побери, делись деньги?

Если бы мне пришлось гадать, я бы ответил: «Ушли на Редмонд». Сейчас у моего отца пять вольеров с волками — пять отдельных стай, о которых он должен печься. А еще и дочь. Покачав головой, я открываю верхний ящик и начинаю запихивать неоплаченные счета назад. Это меня не касается. Я ему не бухгалтер. Я ему больше вообще никто.

Пытаясь засунуть конверты в ящик, который оказался слишком мал, чтобы вместить все, я замечаю его — пожелтевший, измятый клочок бумаги, застрявший в выдвижном механизме. Я лезу вглубь ящика, пытаясь достать бумагу. Уголок рвется, но мне все-таки удается выдернуть страницу. Я кладу ее рядом с ноутбуком и разглаживаю.

И вот мне опять пятнадцать лет.


Это случилось вечером перед папиным отъездом. Мы с Карой прятались в шкафу.

Они весь день ругались. Мама кричала, отец орал в ответ, потом мама плакала. «Если ты так поступишь, — грозилась она, — домой можешь не возвращаться».

«Ты же это несерьезно», — сказал он.

Кара посмотрела на меня. Она жевала кончик своего хвостика, и он выпал у нее изо рта, похожий на мокрую кисточку. «Она шутит?» — спросила Кара.

Я пожал плечами. О любви я знал одно: всегда любит кто-то один. У Левона Джейкоба, который сидел передо мной на алгебре, кожа была цвета горячего шоколада, а сам он знал все о каждом игроке «Бостон брюинс». Он обратился ко мне лишь однажды — попросил карандаш, и, кроме того, как и всех остальных мальчишек в классе, его интересовали девочки. Мама любила папу, но он думал только о своих дурацких волках. Отец любил волков, но даже он утверждал, что они не испытывают к нему любви: считать, что волки могут любить, — приписывать человеческие эмоции диким зверям.

«Это безумие! — кричала мама. — Люк, так нельзя поступать, когда у тебя семья. Взрослый человек так не поступает».

«Ты говоришь так, как будто я намеренно хочу тебя обидеть, — ответил отец. — Джорджи, это наука. Это моя жизнь».

«Вот именно! — воскликнула мама. — Твоя жизнь».

Кара прижалась спиной к моей спине. Она была худенькой, и я чувствовал ее проступающие позвонки.

Отец собирался пожить в лесу, без крова, без еды, в одном лишь тяжелом брезентовом комбинезоне. Он планировал понаблюдать за миграцией волков в одном из естественных канадских коридоров и примкнуть к стае, как раньше он примыкал к семьям волков, содержащихся в неволе. Если у него получится, он точно станет первым человеком, который по-настоящему сможет понять, как функционирует волчья стая.

Если он останется жив, он сможет, когда вернется, обо всем рассказать.

Голос отца стал мягким, как войлок. «Джорджи, — сказал он. — Не надо ссор. Не перед моим уходом».

Повисла тишина.

«Папочка пообещал мне, что вернется, — прошептала Кара. — Он пообещал, когда я вырасту, взять меня с собой».

«Только маме об этом не говори», — предупредил я ее.

Больше я криков не слышал. Возможно, они помирились. Так они ссорились последние полгода с тех пор, как папа сообщил о своем намерении отправиться в Квебек. Я желал только одного — чтобы он поскорее уехал, тогда, по крайней мере, они перестанут ссориться.

Мы услышали грохот, и через несколько секунд раздался стук н дверь моей спальни. Я велел сестре сидеть тихо, а сам пошел открывать. За дверью стоял отец. «Эдвард, — сказал он, — нам нужно поговорить».

Я распахнул дверь, но он покачал головой и жестом велел следовать за ним. Оглянувшись на Кару и приказав ей оставаться на месте, я последовал за отцом в комнату, которую мы называли кабинетом, но на самом деле она была лишь складом коробок. Там стоял письменный стол, заваленный письмами и счетами, которые никто не удосужился разобрать. Отец убрал кипу книг со складного стула, чтобы я мог сесть, порылся в одном из ящиков стола и вытащил две рюмки и бутылку шотландского виски.

Признаюсь честно, я знал, что там спрятана бутылка, даже сделал из нее пару глотков. Папа только пригубил виски, потому что волки чуют наличие алкоголя в крови, но маловероятно, что он замечал, что количество жидкости в бутылке медлен но уменьшается. Мне было пятнадцать, в конце концов! Еще я знал, что на чердаке под кипой старых журналов «Жизнь» спрятаны два «Плейбоя», за декабрь 1983 и март 1987 года, которые я зачитал до дыр в надежде, что наконец почувствую искру возбуждения при виде обнаженной девушки. Но меньше всего я ожидал, что отец предложит выпить, — по крайней мере, пока мне не исполнится двадцать один год.

Если бы мы намеренно старались, и то не могли бы быть с отцом более непохожи. И дело не в том, что я гей, — я никогда не замечал, что он страдает гомофобией. А в том, что он — современная версия искателя приключений: сплошные мускулы, загорелый, с развитой интуицией, я же больше склонен читать Мелвилла и Готорна. Однажды на Рождество в качестве подарка я написал ему эпическую поэму (я тогда увлекался Мильтоном). Отец заохал, выразил восхищение, бегло просмотрел произведение, а потом позже я услышал, как он спрашивает маму, что, черт побери, все это означает. Я знаю, что он уважал мою тягу к знаниям; может быть, даже понимал, что у меня возникает такое же непреодолимое желание, какое ощущает он, когда необходимо выйти на улицу и услышать шорох листьев под ногами. Я, как отец свою работу, использую книги, чтобы сбежать от действительности, но его так же поставил бы в тупик томик «Улисса», как меня ночь, проведенная в лесу.

«Ты остаешься единственным мужчиной в доме», — сказал он таким тоном, что я увидел: у отца есть сомнения относительно того, смогу ли я справиться с отведенной мне ролью.

Он плеснул на дно каждой рюмки по капле темно-желтой жидкости и протянул одну мне. Свою он выпил одним глотком; я сделал два, почувствовал, как внутри все запылало, и поставил рюмку.

«Пока меня не будет, тебе придется принимать непростые решения», — сказал отец.

Я не знал, что ответить. Понятия не имел, о чем он говорит. То, что он будет бегать со своими волками, вовсе не означает, что мама перестанет заставлять меня убирать в комнате и делать уроки.

«Не думаю, что до этого дойдет, но все же...»

Он достал лист бумаги, вырванный из тетради на столе, и придвинул его ко мне.

Там от руки написано:


«Если я не смогу принимать решения касательно своего состояния здоровья, я разрешаю своему сыну Эдварду принимать все необходимые медицинские решения».


И потом нарисована линия для его подписи. И для моей.

Мое сердце принялось бешено колотиться, как у барсука.

«Не понимаю».

«Сперва я попросил твою мать, — объяснил он, — но она отказалась что-либо подписывать, чтобы не создалось впечатление, что она не возражает против этой поездки. А было бы безответственно не подумать о том... что может случиться».

Я в недоумении уставился на него.

«А что может случиться?»

Разумеется, я знал ответ. Просто хотел, чтобы отец признался в этом вслух: он рискует всем ради кучки животных. Он выбирает их, пренебрегая нами.

Отец ушел от прямого ответа.

«Послушай, — сказал он, — нужно, чтобы ты это подписал».

Я взял листок. Почувствовал крошечные бороздки и дырочки, где ручкой нажимали слишком сильно, и меня едва не вывернуло при мысли о том, что всего пару минут назад отец размышлял о собственной смерти.

Отец протянул мне ручку. Я уронил ее на пол. Мы вместе потянулись ее достать, и его пальцы коснулись моих. Меня словно током ударило. И я тут же понял, что подпишу бумагу, даже помимо собственного желания. Потому что, в отличие от мамы, мне не хватало решимости отпустить его — возможно, навсегда! — мечтая о том, чтобы все сложилось по-другому. Он давал мне шанс стать тем, кем я никогда раньше не был: сыном, о котором он всегда мечтал, сыном, на которого он мог поло житься. Мне так нужно было стать тем, к кому он захочет вер нуться, — как еще я мог быть уверен, что он вообще вернется

Он поставил свою неразборчивую подпись внизу листа и протянул мне ручку. На этот раз я не дал ей выскользнуть из рук. Я аккуратно вывел «Э» — первую букву своего имени.

Потом остановился.

«А если я не буду знать, как поступить? — спросил я. — Если выбор будет неправильным?»

Вот тогда я понял, что отец относится ко мне, как ко взрослому. Он не стал притворяться. Не стал говорить, что все будет хорошо; не стал меня обманывать. «Все просто. Если я не смогу сам говорить и спросят тебя... скажи им, чтобы меня отпустили».

Когда люди уверяют, что повзрослеть можно за одну ночь, они ошибаются. Все случается даже быстрее, за одно мгновение. Я дописываю свое имя. Потом беру рюмку с виски и выпиваю.

Когда я проснулся на следующее утро, отец уже уехал.

Я долго смотрю на заостренный, похожий на паутину, свой подростковый почерк, как будто это зеркало моей собственной души. Я и забыл о существовании этого документа — как и мой отец. Через год и триста сорок семь дней отец вернулся из Канадских лесов с отросшими до пояса волосами, с запекшейся грязью на бородатом лице, до смерти перепугав группу школьников на остановке. Он вернулся домой и увидел, что семья справляется и без него, и повторно медленно привыкал к таким простым вещам, как душ и горячая еда, к общению с помощью человеческого языка. Больше он никогда не упоминал об этом листке бумаги, и я тоже молчал.

В то время я не раз среди ночи слышал звук шагов, тайком пробирался вниз и видел, как отец спит на заднем дворе под открытым небом. Уже тогда я должен был понять: если человек выбрал своим домом улицу, любой другой дом ему покажется тюрьмой.

Продолжая сжимать пожелтевший лист бумаги, я покидаю кабинет и направляюсь в темноте наверх. Миную розовую спальню Кары и застываю на пороге своей старой комнаты. Когда включаю свет, вижу — ничего не изменилось. Моя двуспальная кровать так же покрыта голубым одеялом; на стенах продолжают висеть плакаты «Грин Дей» и «Ю2».

Шагаю дальше по коридору, вхожу в родительскую спальню. Вернее, в спальню моего отца. Стеганого одеяла с вышитыми обручальными кольцами нет, но вместо него аккуратно, с армейской четкостью на кровать натянуто покрывало защитного цветa, сверху сложена накрахмаленная простыня. На прикроватной тумбочке стоит стакан с водой и будильник. Лежит телефон.

Это не тот дом, который я помнил, — не мой дом. Но дело в том, что и Таиланд я своим домом назвать не могу.

Пapy дней я размышлял, а что будет дальше — не только с отцом, но и со мной. За границей у меня своя жизнь, но похвастаться нечем. У меня есть работа без всяких перспектив, несколько друзей, которые, как и я, от кого-то или чего-то бегут. Несмотря на то, что я ехал сюда неохотно, намереваясь кое-что подлатать и вернуться назад в надежное место на другом конце света, ситуация изменилась. Я не могу ничего исправить — ни отцу помочь, ни себе, ни своей семье. Я могу попытаться на скорую руку склеить разбитую вазу — нашу семью — и надеяться, черт побери, что она не будет пропускать воду.

Намного легче убедить себя, что мое место в Таиланде, где я могу упиваться старыми обидами и снова и снова заливать горе в барах Бангкока. Но это было до того, как я увидел недоверие в глазах сестры и стены этого дома, где не осталось ни одной моей фотографии. Сейчас я уже не чувствую себя таким самоуверенным эмигрантом. И гложет меня чувство вины.

Однажды я уже принял радикальное спонтанное решение оставить свою жизнь в прошлом. Сейчас я опять принимаю это же решение.

Я беру телефон и звоню своей домовладелице в Чанг Мэй — очень милой вдове, которая по крайней мере раз в неделю приглашала меня к себе на обед и рассказывала одни и те же истории о своем муже, о том, как они познакомились. На корявом тайском я рассказываю о состоянии здоровья отца, прошу ее собрать мои вещи и выслать их по этому адресу. Потом звоню своему начальству в языковую школу и оставляю сообщение ни автоответчике, извиняясь за то, что сорвался посреди семестра, и объяснив, что поступил так по семейным обстоятельствам.

Разуваюсь и ложусь. Складываю листок пополам, потом еще пополам и засовываю в карман своей рубашки.

Это было давным-давно, но когда-то отец все-таки доверял мне и высказал свою волю на случай, если окажется в ситуации, в которой пребывает сейчас. Это было давным-давно, но когда то я пообещал ему сделать то, о чем он просит.

Наверное, я уже не смогу рассказать ему, чем занимался с тех пор, как уехал, не смогу заставить его понять меня. Наверное, мне никогда не выпадет шанс извиниться и выслушать его извинения. Вероятно, он никогда не узнает, что я вернулся домой, чтобы быть с ним, сидеть у больничной койки.

Но я буду сидеть.

В Таиланде мне никогда не удавалось быстро уснуть. Я винил во всем шум, жару, жизнь большого города. Но сегодня я засыпаю практически мгновенно. Мне снится сон: я бегу по сосновым иголкам босыми ногами, и зима просачивается сквозь кожу.

ЛЮК

В тот день, когда я отправился в леса к северу от реки Сент-Лоуренс, на мне был термозащитный непромокаемый комбинезон, утепленные сапоги и термобелье. В карманах лежали пара запасных носков, шапка и перчатки, а еще моток проволоки, веревка, батончики из мюсли и вяленое мясо. Последние восемнадцать долларов я отдал водителю грузовика, который подбросил меня через границу. Свое водительское удостоверение я положил в застегивающийся на змейку карман комбинезона. Если план не сработает, это единственное, что поможет опознать мои останки.

Я не стал брать ни рюкзак, ни спальный мешок, ни походную печку, ни спички. Я хотел идти налегке и, насколько получится, вести жизнь волка-одиночки. Конечная цель — найти стаю полков, в которой освободилось место и которая позволит мне присоединиться к ней. Последний человек, с которым я разговаривал — почти за два года! — был водитель грузовика, который подвез меня.

— Удачи, — пожелал он мне с квебекским акцентом.

Я поблагодарил его и скрылся в соснах, растущих вдоль дороги. Никаких тебе фанфар. Сейчас, наверное, по всему комбинезону у меня были бы нашивки спонсора; я бы жадно пил энергетик «Гаторейд», а мои успехи одновременно транслировались бы и в сети, и в реалити-шоу. Но в то время, к счастью, были только я и волки.

Я мог бы заверить вас, что у меня была цель, что я был решительно настроен, смел и непреклонен. Правда в том, что так было все двенадцать часов, пока не наступала ночь. Я шагал по давно проложенным тропам, иногда за день мог пройти киломе-тров тридцать пять, но я должен был быть уверен, что каждый день смогу добраться до пресной воды. Я изучал следы, чтобы понять, какие животные здесь обитают. Из проволоки, веревки и веток я мастерил капканы на белок — с белок я сдирал шкуру и ел их сырыми. Я мочился в ручьи, чтобы хищники не смогли выследить меня по запаху. Но искатель приключений во мне исчезал с наступлением семи часов, когда солнце садилось за верхушки окрашенных багрянцем сосен и медленно исчезало на ночь.

Вот тогда я по-настоящему пугался.

Представьте себе свой самый страшный кошмар. А теперь представьте, что он стал реальностью. Вот такое же чувство испытываешь, когда темнота зло сжимает тебя в своем кулаке. Любое резкое движение, любой крик, даже падающий лист становится потенциальной угрозой. Когда природа выключает свой свет, человек не в силах его вновь включить. Первые четыре ночи, проведенные в лесу, я спал на деревьях, уверенный в том, что на меня может напасть медведь или пума. На пятую ночь я упал с дерева и понял, что с таким же успехом могу просто свернуть себе шею. После этого я стал спать на земле, но тревожно вскакивал от малейшего шума.

Моя кривая обучения сделала резкий скачок. Всего за неделю я осознал, что время в дикой природе тянется намного медленнее. Что ветер не просто ветер — это «электронная» почта живой природы, передающая новую информацию о погоде, о животных, которые появляются или покидают территорию, о потенциальных хищниках. Дождь — не досадная неприятность, а избавление от жуков и источник свежей питьевой воды. Снегопад — не препятствие, а новый источник следов, и по ним можно выследить животных, которые могут стать обедом. Шелест деревьев или птичий крик, шорох грызуна — ключ к твоему выживанию; умение различать малейшее движение через густую листву — жизненно важно. Когда речь идет о жизни и смерти, звуки природы становятся очень громкими.

Все интересуются, о чем я думал, когда столько времени находился один. Если честно, то я вообще не думал. Я был слишком занят тем, чтобы выжить, правильно истолковать оставленные мне природой знаки, как некие иероглифы на Розеттском камне с объяснением. Если бы я думал о Каре, Эдварде, Джорджи, я бы отвлекался и мог упустить какой-нибудь шанс или не заметить угрозу, а я не мог так рисковать. Поэтому я не думал. И место этого я выживал. Целыми днями я восхищался красотой паутины, свисающей между ветвями деревьев, зазубренными горными вершинами вдали, сумерками, которые опускались пи лес подобно пурпурному ковру. Я выслеживал стада оленей и наблюдал, как два бобра возводят выдающуюся плотину. Я спал, потому что полуденный сон гораздо безопаснее ночного.

Целый месяц я не слышал и не видел ни одного волка и уже начал сомневаться, не ошибся ли я.

На четвертой неделе моего пребывания в дикой природе подул северо-восточный ветер. Я отошел от берега реки и свернулся калачиком под соснами, потому что они корнями впитывают влагу и земля под ними значительно суше. От холода, голода и невозможности поохотиться я заболел. Я забывался лихорадочным сном, по мне хлестал дождь, и я удивлялся: как, черт побери, я собирался отсюда выбираться? Мне грезилось, что у леса есть ноги, что корни деревьев пинают меня в живот, по почкам. Я так кашлял, что стал рвать желчью. Были моменты, когда я желал, чтобы пума или медведь — кто угодно — побыстрее избавили меня от страданий.

Сейчас, оглядываясь назад, я думаю, что должен был заболеть. Чтобы избавиться от остатков своей человеческой природы, чтобы начать вести себя, как волк, а не как человек. А волк в такой безнадежной ситуации не погряз бы в отчаянии. Волки не сдаются. Они оценивают ситуацию и спрашивают: «Что я буду есть? Как могу себя защитить?» Даже раненый, волк будет бежать до тех пор, пока сможет держаться на ногах.

Еще стоял октябрь, но я находился в горах, поэтому вскоре пошел снег. Температура упала, я проснулся под белым снежным покрывалом, которое стряхнул с себя, вставая. Оглянулся вокруг, чтобы удостовериться, что мне ничего не угрожает.

И тогда я его увидел, в снегу, всего в метре от меня — след волка.

С трудом поднявшись на ноги, я осмотрел местность в поисках других следов — доказательств того, что здесь была стая, — но ничего не нашел. Этого самца либо послала на разведку стая, либо это был волк-одиночка.

Волк знал, где я. Он легко мог меня найти, и теперь, когда спала температура и я пришел в сознание, мог почуять во мне угрозу и загрызть. Благоразумнее всего было двигаться дальше и не подвергать себя опасности. Но вместо этого я, рискуя своей безопасностью, с головой выдал свое местоположение — с таким же успехом я мог бы послать сигнальную ракету.

Я откинул голову назад и завыл.

КАРА

Когда моя подруга Мария видит меня на больничной койке, она тут же заливается слезами. Очень смешно, ведь больная здесь и, а мне приходится протягивать ей коробку с салфетками «Клинекс » и успокаивать, говоря, что все со мной будет в порядке. Она сует мне плюшевого пурпурного мишку. Он держит воздушный шарик, на котором написано «ПОЗДРАВЛЯЮ».

В «Айпати» закончились медвежата с надписью «ПОПРАВЛЯЙСЯ СКОРЕЕ», — шмыгает она носом. — Господи, Кара! Не могу поверить, что это произошло. Мне так жаль!

Я пожимаю плечами — или, по крайней мере, пытаюсь пожать, по тому что мое плечо зафиксировано. Я понимаю, что она испытывает такое же чувство вины передо мной из-за того, что потянула меня на вечеринку, что и я перед отцом, приехавшим меня забрать. Если бы не Мария, я бы не оказалась в Бетлехеме; если бы не я, мой отец не оказался бы в ту ночь на дороге. Я не хотела никуда выходить; планировала заказать пиццу и какую-нибудь мелодраму и остаться на ночь в доме у Марии. Но Мария попросила меня как лучшую подругу: «Я бы ради тебя это сделала». И поэтому я, как идиотка, поехала.

Ты ни в чем не виновата, — успокаиваю я ее, хотя сама не верю своим словам.

Мама, которая ночует в больнице, сейчас в комнате отдыха с близнецами и Зои. Она не стала заводить их в мою палату. Боится, что все эти бинты и синяки будут сниться им в кошмарах, и она не хочет, чтобы Джо пришлось успокаивать детей по ночам, пока она спит у меня в палате. От этого я чувствую себя Франкенштейном, как будто меня необходимо прятать от людей.

Мария опускает глаза.

А твой папа... он по...

Тайлер, — перебиваю я.

Она смотрит на меня. Лицо у нее красное, заплаканное.

Что?

Расскажи, как все прошло. — Именно из-за Тайлера мы и поехали на вечеринку; именно он и пригласил туда Марию. — Он отвез тебя домой? Ты на него запала? Он лапочка?

Даже для собственных ушей голос мой звучит как чрезмерно натянутая струна. Мария поджимает губы и снова начинает плакать.

Ты застряла в больнице, тебе пришлось перенести серьезную операцию, отец твой в коме, а ты хочешь обсуждать какого-то парня? Это неважно. Он — это пустяк.

Не пустяк, — негромко возражаю я. — Если бы я не оказалась в больнице, если бы ничего этого не произошло, мы бы о нем только и говорили. Если мы станем говорить о Тайлере, я хотя бы на пять секунд почувствую себя нормальной.

Мария вытирает нос рукавом и кивает.

Да придурок он! — отвечает она. — Напился и стал рассказывать мне, как его бывшая за лето нарастила сиськи и как ему хотелось их проколоть.

Проколоть... — повторяю я. — Он так и сказал?

Мерзость, да? — Она качает головой. — О чем только я думала?!

Что он похож на Джейка Джилленхола, — напоминаю я. — По крайней мере, ты так мне сама говорила.

Мария откидывается на спинку стула.

В следующий раз, когда я решу потащить тебя куда-нибудь ради своей несуществующей любви, не могла бы ты стукнуть меня по голове?

Я улыбаюсь — я уже так давно не улыбалась, что у меня начинает болеть лицо.

В следующий раз обязательно, — обещаю я.

Я даю ей волю, и она рассказывает о том, что уверена, будто у нашей учительницы французского опухоль головного мозга, иначе как еще можно объяснить то, что она задала за неделю выучить пять стихотворений. Делится последними школьными сплетнями: Люсиль Демар, девочку-гота, ту, что разговаривает исключительно с куклой из носка, которую носит на правой руке, и ту, которая считает эту игру искусством, застали, когда она занималась сексом с внештатным преподавателем в музыкальном классе.

Я не рассказываю Марии, что когда впервые увидела отца, то почувствовала, как воздух вокруг меня стал плотным и я не могу его вдохнуть, хоть убей!

Я молчу о том, что у меня такое чувство, будто я вот-вот расплачусь.

Молчу о том, что сегодня вечером сходила в комнату отдыха, поискала в Интернете «черепно-мозговые травмы» и нашла историй о тех, кто так и не выздоровел, намного больше, чем о тех, кому удалось-таки справиться с болезнью.

Не признаюсь ей, что все эти годы мечтала, чтобы брат вернулся домой, но теперь, когда он здесь, я об этом жалею. Потому что тогда все врачи и медсестры — все, кто заботится о моем отце, — обратились бы ко мне, а не к нему.

Не признаюсь, что мне тяжело уснуть, а если повезет и я забываюсь тревожным сном, то просыпаюсь от крика, потому что вспоминаю аварию.

Я намеренно умалчиваю о том, что случилось прямо перед столкновением. И после. Вместо этого все сорок минут, пока Мария сидит у меня в палате, я делаю вид, что осталась все такой же девчонкой, как раньше.


Есть мгновения, которые я хотела бы пережить вместе с братом — но этого так и не произошло, потому что он бросил семью. Например, чтобы он с пристрастием допросил моего первого парня перед тем, как отпустить меня на свидание. Или чтобы учил меня водить машину на пустой автостоянке. Или чтобы купил мне несколько бутылочек пива, которые после бала мы могли бы выпить под трибунами. Когда он только уехал, а мои родители разошлись, я писала ему каждую ночь.

Где-то в шкафу за плюшевыми игрушками, которые я никак не решусь выбросить, и одеждой, которая мне уже мала, в обувной коробке лежат письма, которые я так и не отправила, потому что у меня не было его адреса.

Буду честна до конца: раньше я представляла себе наше воссоединение. Я мечтала, что это будет за секунды до моего замужества: Эдвард появится как раз перед тем, как я пойду по проходу к алтарю, и скажет мне, что он не мог пропустить свадьбу своей младшей сестренки. Потом шла смазанная картинка, как на большом экране: он признается, что я выросла еще красивее, чем он себе представлял.

Вместо этого я получаю высокомерное «привет» поверх дыхательного аппарата отца. Мама сказала, что Эдвард пару раз заглядывал в реанимационное отделение после того, как мне сделали операцию, но меня уже давно перевели в палату, и, насколько я вижу, мама все это выдумывает, чтобы я не расстраивалась.

Именно поэтому видеть в ногах кровати брата, который пытается завязать со мной беседу, — сюрреалистично. За его спиной без звука работает телевизор, идет викторина «Колесо удачи».

Болит? — интересуется он.

«Нет, я лежу здесь ради диетического питания», — думаю я про себя.

На экране кто-то купил две гласные. Появились две буквы «а».

Бывало больнее, — отвечаю я.

Отец не раз говорил, что раненый волк становится сам не свой. Он может считать тебя братом, но при этом вцепиться тебе в глотку. Если к ситуации добавляются болевые факторы — исход непредсказуем. Я уверяю Эдварда, что мне не больно, но это неправда. Может быть, благодаря обезболивающим плечо у меня и не болит, но морфий сердце не излечивает.

Именно этим я объясняю то, что каждое слово использую как оружие, чтобы оттолкнуть его, когда единственное, чего бы мне сейчас хотелось, так это чтобы меня поддержали.

Я знаю, почему ты уехал, — говорю я брату. — Мама рассказала.

То, что он голубой, меня не расстроило. Но мне всегда хотелось разгадать тайну, которая окружала уход моего брата из дому, и тому было простое объяснение — я хотела знать правду. Изначально мама говорила, что Эдвард с папой поссорились. В конце концов я узнала, что причиной ссоры послужило то, что Эдвард открылся отцу. И наверняка отец сказал брату что-то настолько ужасное, что тому пришлось уехать. Хотя, если хотите знать мое мнение, миллионы подростков-геев признаются своим родителям, и у некоторых реакция бывает такой же. И только потому, что мой отец оказался несовершенен, Эдвард собрал манатки. Это привело к тому, что мама стала обвинять отца и в конечном счете они расстались. Для моей жизни необдуманный поступок брата имел необратимые последствия.

А знаешь что? — говорю я. — Мне плевать, почему ты уехал.

Откровенно говоря, я не лукавлю. Мне все равно, почему Эдвард уехал. Единственное, чего мне на самом деле хочется знать, — но почему я не стала причиной, которая заставила бы его остаться.

Я готова вот-вот разреветься и списываю все на то, что в больнице невозможно, черт побери, поспать, потому что кто-то постоянно тебя будит, чтобы измерить давление или температуру. Я не позволяю себе думать, что чуть не плачу из-за того, что Эдвард забрался мне под кожу. Я слишком долго возводила вокруг себя кирпичную стену, чтобы признаться, что ему удалось так быстро пробить в ней брешь.

Нашел в своем Таиланде Бога или Будду? — спрашиваю я. — Знаешь что, Эдвард. Я тебя не прощаю. Вот так!

Я говорю как избалованный ребенок. Он сам меня до этого довел. Я ненавижу его за то, что он заставляет меня быть тем, кем я не являюсь, даже больше, чем за то, что он сидит в палате моего отца, строя из себя того, кем на самом деле не является.

Но Эдвард и глазом не моргнул, словно он читает меня, как открытую книгу, с помощью таинственного Розеттского камня, благодаря которому понимает, что я говорю совершенно не то, что думаю.

— Сейчас речь не о нас с тобой, — терпеливо объясняет он, Спокойно. — У нас еще будет время выяснить отношения. А у отца этого времени нет.

От того, что он наконец-то спрашивает мое мнение относительно папы, у меня кружится голова. На мгновение я чувствую себя до смешного счастливой — такой счастливой, как в детстве, когда Эдвард забирал меня из школы на своем потрепанном автомобиле, а всем моим подружкам приходилось ехать домой с мамами на определенно менее крутых тачках. Он даже позволил мне выбрать имя для своей машины. «Погоня. Гадюка. Люцифер, — предлагал он. — Как-нибудь позадиристей». Вместо этого я назвала ее Генриеттой.

Кара, он не может быть вечно подключен к аппаратам.

Возможно, всему виной болеутоляющие, или это просто шок.

Но мне потребовалось несколько секунд, чтобы сложить два и два. Чтобы понять, что мой брат, который уехал после ссоры с отцом, взрастил свою ненависть, как паучник, чтобы годы спустя ростки этой ненависти пронизали каждую его клеточку.

Ты так его ненавидишь, что готов убить?

Глаза Эдварда темнеют. У меня тоже темнеют глаза, когда я злюсь. Удивительно увидеть свое зеркальное отражение в лице другого человека.

Мы должны быть готовы принять трудное решение.

Тут я теряю нить разговора. Кто он такой, чтобы рассказывать мне о трудных решениях, — мой брат, который бросил свою семью шесть лет назад? Он понятия не имеет, каково это — слышать через стены, как мама плачет по ночам. Или когда незнакомая женщина подходит, в то время как папа занят своим ежедневным общением с волками в Редмонде, и протягивает тебе клочок бумаги с номером телефона. Он понятия не имеет, каково присутствовать на второй свадьбе своей мамы, а потом возвращаться домой и видеть, что за столом сидит пьяный отец и спрашивает, как прошла церемония. Понятия не имеет, каково покупать продукты, чтобы семья не голодала, подделывать подписи на табеле успеваемости и придумывать отговорки, когда папа забывает прийти на встречу с учителями. Он понятия не имеет, каково приходить в гости к собственной маме, видеть ее с близнецами и чувствовать себя ненужной. Он понятия не имеет!

И я сделала этот выбор по одной-единственной причине: я так сильно хотела спасти свою семью, как Эдвард стремился ее разрушить. Потому что, когда доходит до дела, единственный, на кого можно положиться, — это человек, которому ты можешь вручить свою жизнь. И я сделаю это для своего отца, что бы там ни думал Эдвард.

Я не могу смотреть ему в глаза, поэтому гляжу поверх плеча. Одна из участниц «Колеса судьбы» пропускает ход.

Я понимаю, что тебе больно, — через минуту произносит Эдвард. — На этот раз тебе не придется проходить через это одной.

Через это?

Он отводит глаза.

Терять того, кто тебе не безразличен.

Однако он ошибается. Несмотря на то что он стоит в метре от меня, я еще никогда не чувствовала себя такой одинокой. Поэтому я поступаю так, как поступил бы любой загнанный в угол волк.

Ты прав. Потому что я сделаю все, что в моих силах, чтобы убедиться, что папа поправится.

Эдвард поджимает губы.

Если хочешь, чтобы к тебе относились серьезно, веди себя как взрослая, — отвечает он. — Ты слышала, что сказали врачи. Он не вернется, Кара.

Я недоуменно таращусь на него.

Ты же вернулся.

Он пытается возразить, но я хватаю пульт и делаю звук громче. Раздается звонок, когда участник, выбравший букву «В», выигрывает тысячу двести долларов. Я жму на кнопки, и голос Эдварда тонет в аплодисментах.

Я веду себя как двухлетний ребенок. Вероятно, так и есть, потому что по определению младенцам просто необходимы родители.

Я не свожу глаз с «Колеса удачи». В итоге Эдвард сдается и выходит из палаты. Бормочу себе под нос разгадку загадки: «Кровь гуще воды».

Следующий участник выбирает букву «П», звучит сигнал.

Иногда люди бывают такими глупыми.


Впервые я лицом к лицу столкнулась с волками, когда мне было одиннадцать. Папа только-только сделал первый вольер в Редмонде. Он дождался закрытия, а потом завел меня за первое заграждение, подвел ко второму. В вольере сидели Вазоли, Сиквла и Кладен — первые волки, оказавшиеся в неволе, которых он привез в парк. Он заставил меня присесть — от волков меня отделял только надежный забор из рабицы — и поднял вверх мои кулаки, чтобы костяшки пальцев чуть касались проволоки. Так волки могли привыкнуть к моему запаху.

Вазоли, альфа-самка, тут же бросилась в дальний угол вольера.

Она боится тебя больше, чем ты ее, — негромко сказал отец.

Сиквла выполнял роль волка-контролера, а Кладен — бета-самца. Большой, с густыми черными полосами вдоль спины и хвоста, как будто кто-то провел по нему маркером, он подошел прямо к забору и уставился на меня круглыми глазами. Я инстинктивно попятилась к отцу, который стоял у меня за спиной.

Они чувствуют твой страх, — предупредил он. — Поэтому не отступай.

Негромким, спокойным голосом он объяснил мне, что будет дальше. Он откроет ворота загона, а потом мы пройдем через небольшие проволочные двойные ворота и закроем их за нами. Потом он откроет внутренние ворота и я войду. Вставать в полный рост нельзя. Нельзя двигаться. Волки проигнорируют мое появление или убегут, но если я подожду, то они могут подойти ко мне поближе.

Они чувствуют, когда у тебя начинает колотиться сердце, — прошептал папа. — Поэтому не показывай им, что боишься.

Мама была против того, чтобы я заходила в вольер с волками, и ее можно понять: какая мать по собственной воле стала бы толкать ребенка в лапы опасности? Но я видела, что уже несколько месяцев папа был своим в стае волков. Я, вероятно, никогда бы не заняла свое место у туши, не стала бы рвать зубами мясо, как делал отец, когда по обе стороны от него двое волков клацали зубами, но папа надеялся, что у Вазоли будут волчата, и я захочу помочь их вырастить.

Вазоли я не боялась. Поскольку она была альфа-самкой, она никогда бы ко мне не подошла — она являлась носителем всех пиний стаи и оставалась бы подальше, насколько могла, от незнакомого существа. Кладен был крупным волком, килограммом шестьдесят одних мышц, но его я боялась не так сильно, как Сиквлу, который всего месяц назад отправил смотрителя зоопарка в больницу, сорвав ему мясо на пальце до самой кости. Бедняга работал сторожем и протянул руку, чтобы погладить Сиквлу, думая, что тот намеренно чешется об забор, но не успел и глазом моргнуть, как волк повернулся и укусил его за палец. Сторож заорал и попытался отдернуть руку, но Сиквла только сильнее сжал челюсти. Если бы он стоял не двигаясь, Сиквла, вероятнее всего, отпустил бы его.

Каждый раз, встречая этого смотрителя с перебинтованной рукой, я вздрагивала.

Отец убедил меня, что если тоже будет в вольере, то Сиквла, скорее всего, оставит меня в покое.

Готова? — спросил отец.

Я кивнула.

Он открыл вторые ворота, и мы вошли в вольер. Я опустилась на корточки там, где велел отец, и стала ждать, когда же мимо меня пройдет Кладен. Я задерживала дыхание, но волк продолжал бегать между деревьями в глубине вольера. Потом подошел Сиквла.

Замри, — прошептал отец, но тут неожиданно Кладен прыгнул и повалил его на землю в знак приветствия.

Из-за этого прыжка я отвлеклась, а Сиквла улучил момент и вцепился мне в горло.

Я чувствовала, как в кожу впиваются резцы, ощущала ею влажное горячее дыхание. У него была густая, жесткая, влажная шерсть.

Не шевелись, — пробормотал отец, который не смог быстро освободиться и поспешить мне на выручку.

Сиквла был волком-контролером — это была его обязанность в семье. Я представляла собой угрозу, пока не доказала обратного; то, что я пришла в вольер с отцом, которого они при няли в свою стаю, не означало, что они готовы терпеть и мое присутствие. Сиквла устанавливал требования для этой стаи — таким образом он оценивал, отвечаю ли я этим требованиям.

Однако в тот момент я ничего такого не думала. У меня в голове билась одна мысль: «Я сейчас умру».

Я не дышала. Не глотала. Только попыталась сделать так, что-бы сердце не выдало, что я чувствую. Клыки Сиквлы сдавливали мне горло. Я хотела собраться с силами и оттолкнуть его, но вместо этого закрыла глаза.

Сиквла отпустил меня.

К этому времени отцу наконец удалось освободиться от Кладена, и он заключил меня в объятия. Я не плакала до той минуты, пока не увидела слезы в его глазах.

Вот о чем я вспоминаю, когда после трех ночи выползаю из постели. С одной рукой это непросто — я уверена, что разбужу маму, которая спит в раскладном кресле рядом с моей кроватью. Но она лишь поворачивается на другой бок и начинает тихонько похрапывать. Я выскальзываю в коридор.

Справа пост медсестры, слева лифты, а это означает, что мне нет нужды проходить мимо поста и никто не спросит, почему я в такой час не в постели.

Держась у стены, я бреду по коридору, покрепче прижимая перебинтованную руку к животу, чтобы не удариться плечом.

Я уже знаю, что брата у отца в палате нет. Мама сказала, что дала ему ключи от нашего дома, — от этого мне стало не по себе. Маловероятно, что Эдвард станет шарить в моей комнате, — и дело не в том, что мне есть, что скрывать, — но все же. Мне не нравится, что я здесь, а он там.

.Дежурный персонал отделения реанимации не замечает девушку в ночной рубашке с перебинтованной рукой и плечом, которая выходит из лифта. И слава богу! Потому что я не знаю, как объяснить то, что из ортопедического отделения я оказалась в реанимации.

Папа купается в голубом свете — отблеск от окружающих его мониторов. Он, по моему мнению, выглядит так же, как и вчера, — разве это не хороший знак? Если он, как утверждает Эдвард, никогда не придет в себя, то разве ему не становилось бы хуже?

Мне едва хватает места, чтобы присесть на кровать, а потом прилечь на здоровый бок. От этого плечо чертовски болит. Я понимаю, что не могу обнять отца, и он меня тоже не может. Поэтому вместо того, чтобы просто лечь рядом с ним, н зарываюсь лицом в его больничный халат и не отрываю взгляд от монитора, на котором отражается равномерное, уверенное сердцебиение.

Ночью после первого посещения вольера с волками я проснулась и увидела сидящего на краю моей кровати отца. Его лицо очерчено светом луны.

«Когда я жил в лесу, за мной погнался медведь. Я не сомневался, что мне конец. Не думал, что может быть еще что-то более пугающее, — сказал он. — Я ошибался. — Он протянул руку и заправил прядь волос мне за ухо. — Страшнее всего на свете видеть, что кто-то, кого ты любишь, может умереть».

Сейчас я чувствую наворачивающиеся слезы, в горле стоит комок. Я смахиваю слезы, продолжая равномерно дышать.

«Волки учуют твой страх, — учил он меня. — Не отступай».

ЛЮК

Прошло две недели, а от волка, который подходил ко мне, когда я болел, не было ни слуху ни духу. Но однажды утром я пил из ручья и неожиданно в отражении в воде увидел его за своей спиной. Волк был большим и серым, с контрастными черными полосами на голове и на ушах. Мое сердце учащенно забилось, но я не стан поворачиваться. Вместо этого я встретился в зеркальной глади воды с отражением желтых глаз волка и стал ждать его следующего шага.

Он ушел.

Отпали последние сомнения относительно того, что я делаю. Именно на это я и надеялся. Если этот крупный зверь, который приблизился ко мне у ручья, на самом деле дикий, я, вероятно, вызываю у него такое же любопытство, как и он у меня. И если я не ошибся, возможно, смогу подобраться к нему достаточно близко, чтобы понять поведение стаи изнутри, а не наблюдать за ней со стороны.

Больше всего я хотел вновь увидеть этого волка, но не знал, как это устроить. Если оставлять вокруг определенной местности еду, это привлечет не только волков, но и медведей. Если я позову волка, он, наверное, откликнется — даже если это волк-одиночка; найти себе товарища гораздо безопаснее, чем бродить одному, — но этот вой откроет мое местоположение и другим хищникам. И если честно, хотя я и не видел следов других волков с тех пор, как ушел в леса, я не мог с уверенностью утверждать, что этот волк единственный в данном ареале.

Я понял, что если собираюсь сделать следующий шаг, то должен покинуть свое безопасное убежище, а это было все равно что прыгнуть с завязанными глазами с утеса.

Я научился спать днем и просыпаться с наступлением сумерек. Мне приходилось путешествовать в темноте, хотя ни мои глаза, ни тело не были к этому приспособлены. Это было намного опаснее всех ночей, проведенных в зоопарке в вольере с волками; с одной стороны, я за ночь проходил километров пятнадцать н кромешной темноте, с другой — мне не приходилось тревожиться о других животных, когда я находился в зоопарке в вольере с волками. Здесь же я, если натыкался на торчащие корни деревьев, или попадал в лужу, или просто под моей ногой слишком громко хрустела ветка, — я посылал сигнал тревоги, который предупреждал всех остальных жителей леса о моем местонахождении. Даже когда я пытался вести себя тихо, то находился в невыгодном положении: остальные животные обладали более острым слухом и зрением в темноте и наблюдали за каждым моим шагом. Если я падал, то лежал и не шевелился, как мертвый.

Больше всего в первую ночь мне запомнилось то, что я чертовски потел, хотя было довольно холодно, даже морозно. Я делал шаг и прислушивался, не бросится ли на меня кто-нибудь. Хотя в ту ночь на небе рассыпалась всего лишь горсточка звезд, а луну застили облака, мои глаза уже настолько привыкли к темноте, что различали тени. Да и четкость мне была ни к чему. Нужно было, чтобы я мог заметить движение, мелькнувшие глаза.

Поскольку я практически ничего не видел, то вовсю старался использовать свои остальные чувства. Глубоко дышал, чтобы различить запахи животных, мимо которых я проходил. Прислушивался к хрусту, к шагам. Держался по ветру. Когда длинные пальцы рассвета вцепились в горизонт, у меня было ощущение, будто я пробежал марафон или одержал победу над целой армией. Я пережил ночь в лесу Канады в окружении хищников. И остался жив. И, откровенно говоря, это единственное, что имело значение.

ДЖОРДЖИ

На пятый день после аварии я уже знаю, какой суп будет на обед в столовой, в котором часу санитарки меняют белье и где у кофе-автомата в ортопедическом отделении хранится сахар. Я выучила объем больничных порций и беру Каре еще одну порцию запеканки. Я знаю по именам всех детских физиотерапевтов. В моей сумочке продолжает лежать зубная щетка.

Вчера вечером, когда я попыталась на ночь уехать домой, у Кары поднялась температура — развилось воспаление в месте разреза. И хотя медсестра уверяла меня, что это обычное дело, что мое отсутствие не имеет к этому никакого отношения, я до сих пор чувствую свою вину. Я сказала Джо, что останусь с Карой в больнице, пока ее не выпишут. Мощная доза антибиотиков сбила температуру, но дочь все еще плохо себя чувствует. Если бы не этот рецидив, мы, вполне вероятно, уже забирали бы ее сегодня из больницы. И хотя я понимаю, что такое невозможно — человек не может силой воли вызвать у себя воспаление, — где-то в глубине души я считаю, что тело Кары отреагировало подобным образом, чтобы оставаться поближе к Люку.

Я наливаю себе пятый за день стаканчик кофе, сидя в небольшой комнате отдыха, где стоит кофеварка, — хвала добросердечной медсестре! Удивительно, как быстро привыкаешь к чему-то экстраординарному. Еще неделю назад мой день начинался с душа с гелем, я собирала близнецам обед и провожала их до автобусной остановки. А теперь мне кажется вполне нормальным по нескольку дней носить одну и ту же одежду и ждать не автобус, а обход врача.

Несколько дней назад известие о черепно-мозговой травме Люка было для меня, как удар под дых. Сейчас я просто цепенею. Еще несколько дней назад мне приходилось силой удерживать Кару в кровати, чтобы она не сидела у постели отца. А теперь, даже когда социальный работник спрашивает, не хочет ли она повидать отца, Кара качает головой.

Мне кажется, дочь боится. Не того, что увидит, а того, что увидеть не сможет.

Я протягиваю руку к пакету молока в маленьком холодильнике, но пакет выскальзывает из рук и падает на пол. Белая лужа разливается у моих ног и даже затекает под холодильник.

Вот черт! — бормочу я.

Держите.

Какой-то мужчина бросает мне стопку коричневых салфеток. Я, насколько могу, пытаюсь вытереть лужу, а сама едва не плачу. Пусть бы раз — всего один раз — мне повезло!

Знаете, как говорят, — говорит мужчина, приседая рядом, чтобы помочь, — не стоит плакать над пролитым молоком.

Сперва я замечаю его черные туфли, потом синие форменные штаны. Офицер Уигби берет у меня из рук мокрые салфетки и выбрасывает их в мусорную корзину.

Наверное, у вас есть дела поважнее, — сухо отвечаю я. — Кто-то где-то наверняка превышает скорость. Или старушке необходима помощь, чтобы перейти улицу.

Он улыбается.

Вы бы очень удивились, если бы узнали, насколько в наши дни самостоятельны большинство старушек. Миссис Нг, откровенно говоря, меньше всего мне хочется быть докучливым, когда вам и так приходится несладко, но...

Вот и не докучайте! — взмолилась я. — Давайте на этом закончим. Пусть мою дочь выпишут из больницы, а бывшего мужа... — Я понимаю, что не могу закончить предложение. — Просто дайте нам немного передохнуть.

Боюсь, не могу, мадам. Если ваша дочь села за руль пьяной, ей предъявят обвинение в убийстве по неосторожности.

Если бы здесь был Джо, он бы знал, что ответить. Но Джо остался в моей прошлой жизни, он делает бутерброды близнецам и провожает их до автобусной остановки. Я распрямляю плечи, с уверенностью, о которой даже не подозревала, поворичиваюсь к полицейскому и пристально смотрю ему в глаза.

Во-первых, Люк еще жив. А это означает, что ваши обвинения незаконны. Во-вторых, можно считать моего бывшего мужа кем угодно, офицер, но только не дураком — он никогда бы не пустил Кару за руль, если бы она выпила. Поэтому, пока у вас не будет неоспоримых фактов и доказательств того, что моя дочь виновна в аварии, — до тех пор она просто несовершеннолетняя, которая совершила ошибку и напилась, поэтому за ней должен был заехать отец. Если вы собираетесь арестовать ее за управление автомобилем в нетрезвом виде, то, уверяю вас, нужно было бы арестовать всех подростков, которые присутствовали на той вечеринке. Если нет, тогда получается, что я была права и у вас есть дела поважнее.

Я протискиваюсь мимо него и проплываю в палату Кары с высоко поднятой головой. Джо бы мною гордился, он адвокат, и все, что говорит в пользу подсудимого, ценит очень высоко. Вместо этого я ловлю себя на том, что думаю о Люке. «В тебе есть огонь», — говорил он. Именно поэтому он на мне и женился. Он говорил, что под моей шелковой блузкой журналистки и за моим университетским дипломом — человек с широкими взглядами. Мне кажется, что он верил: человек с такой искрой сможет понять того, кто каждый день играет со смертью. И был искренне удивлен, когда узнал, что я хочу семью, сад, детей и собаку. Возможно, внутри у меня и есть искра, но мне необходимы крепкие, прочные стены, чтобы это пламя не задуло.

Вернувшись в палату Кары, я понимаю, что оставила свой кофе с офицером Уигби, а дочь моя не спит и сидит на кровати. Щеки ее горят, а лоб покрыт испариной — значит, температура спала.

Мама, — говорит она, и голос ее дрожит, — я знаю, как спасти папу.

ЛЮК

Через три недели, когда я шагал на северо-восток, неожиданно из-за дерева впереди меня показался волк. Если честно, я не мог бы сказать, был ли это тот самый волк, что подходил ко мне у ручья, или совсем другой. Он не сводил с меня золотистых глаз секунд тридцать — что кажется целой вечностью, когда стоишь лицом к лицу с диким зверем. Он не обнажал зубы, не рычал, не показывал страха, что заставило меня поверить, что он почуял мое приближение гораздо раньше, чем я его.

Потом волк отвернулся и ушел в лес.

В следующие несколько дней я встречал его, когда меньше всего этого ожидал. Я вытаскивал из силков свежую добычу, чувствовал, что за мной наблюдают, оборачивался — и видел волка. Случалось, открывал глаза после короткого сна — и ловил его взгляд издалека. Я не заговаривал с ним. Не хотел, чтобы волк видел во мне человека. Вместо этого каждый раз, когда он появлялся, я ложился на землю и катался на спине, подставляя свое горло и живот, — универсальный знак доверия. Выставляя напоказ свои самые незащищенные места, я давал понять, что он может меня убить — быстро или медленно, как пожелает, и как бы вопрошал: «Насколько ты уравновешен?» А что потом? Что должно произойти потом? Доминирующий волк сожмет мое горло зубами, а потом отпустит, словно говоря: «Я мог бы убить тебя... но решил пощадить». И таким образом распределятся роли в нашей иерархии.

Однажды вечером я сидел под деревом и размышлял, показалось мне или я действительно учуял снег в воздухе, когда на поляну вышел волк. Потом второй. Третий. Еще три. Они стали метаться между деревьями, как бы прошивая пространство вокруг меня. Четыре самца и две самки, и по всему видно, что волк, который наведывался ко мне, был из молодых. Вероятно, его по слала альфа-самка, чтобы узнать обо мне побольше.

На следующий день я попытался выследить стаю. И хоти я искал их несколько недель, они оставались невидимыми. Я был раздавлен — неужели этим и закончится мое общение с дикими волками? Неужели я подобрался так близко, только чтобы раз увериться? Я вернулся к своим прежним привычкам. По ночам бродил, а днем возвращался на то место, где впервые встретился со всей стаей.

Прошло несколько недель, и они вернулись. Их стало пятеро — не было одного из самцов, — и вся стая казалась еще более осторожной, чем в прошлый раз. Они расположились метрах в десяти от меня. Молодой волк, которого я встретил первым, играл со своей сестрой, они катались в снегу и резвились, как щенки. Время от времени один из волков постарше предупреждал их гортанным рыком, и в конце концов они успокоились и свернулись клубком.

К сожалению, я не могу объяснить вам, каково это — находиться рядом с волками. Знать, что из всех мест в лесу, где они могли бы отдохнуть, они выбрали поляну рядом со мной. Приходилось верить, что стая намеренно пришла сюда; было множество мест, откуда они могли бы настороженно, издалека, наблюдать за чужаком.

Смеси эйфории и надежды, чувства, что я в некотором роде избранный, было достаточно, чтобы поддерживать меня в течение многих недель, когда они исчезли, — недель ледяных бурь и снега, когда казалось, что я единственное живое существо, оставшееся на планете.

Днем, когда было теплее всего, я спал, но даже тогда температура порой опускалась до критической отметки. Иногда я находил убежище от холода: пещеру в горе, упавшее дерево с дуплом, даже нору в снегу — индивидуальное иглу. Я выкладывал свое лежбище сосновыми лапами, чтобы было теплее. Наваливал ветки кучей, чтобы спастись от снега и ледяного ветра. Ел все, что попадалось в силки, а когда не попадалось ничего —разламывал трухлявый пень и ел муравьев.

Однажды ночью стая завыла. Это был низкий, исполненный тоски скорбный вой — похожий на те, с помощью которых ищут потерявшегося. В этом случае, как я понял, это был крупный самец, который не вернулся. Они выли каждую ночь, и на четвертую ночь я ответил. Завыл так, как завыл бы одинокий волк, если бы думал, что в стае найдется место и для него.

Сначала повисла тишина.

А потом, словно по волшебству, ответила вся стая.

ЭДВАРД

Волк сжевал ремень безопасности арендованного автомобиля.

Черт побери! — ругаюсь я, вытаскивая ремень из клетки. — Он что, не научил тебя, как себя вести?

Интересно, необязательная страховка, которую я оформил на арендованный автомобиль, покроет ущерб, нанесенный диким животным?

Хотелось бы знать, во что еще я ввяжусь?

Но больше всего я удивлялся тому, как Каре удалось уговорить меня на нечто подобное.

Сегодня утром я направлялся в больницу с наилучшими намерениями — сжимая найденный клочок бумаги с моей подписью. Я и раньше собирался показать эту бумагу Каре, но пришлось перенести время посещения: утром хирург осматривал швы, потом санитарка с помощью влажной губки помыла Кару, затем отца отвезли на очередную компьютерную томографию, а позже у нее поднялась температура. Сегодня я был решительно настроен показать документ Каре. Сестра может не верить, что у меня есть право говорить от имени отца, но у меня есть доказательство.

Я навестил отца — как будто мне нужны еще предлоги для разговора с сестрой! — потом поднялся в ортопедическое отделение. Кара, потная и взъерошенная, сидела на кровати. Рядом с ней стояла мама. Когда я вошел, обе повернулись в мою сторону.

Я должен кое-что вам показать, — сказал я, но Кара пере-била меня, лишив возможности показать бумагу.

Волки, — заявила она, — вот кто ему нужен!

Что?

Папа всегда говорил, что волки общаются на ином уровне чем люди. Возможно, он не слышит, как мы просим его очнуться. Поэтому просто необходимо отвезти его в Редмонд.

Я недоуменно уставился на сестру.

Ты с ума сошла? Нельзя перевозить человека, подключенного к аппарату искусственной вентиляции легких, в какой-то мрачный парк с аттракционами...

Да, совсем забыла, я же с тобой разговариваю! — отрезами она. — Мы же должны его убить.

Я чувствую, как клочок бумаги, лежащий в кармане, обжигает мне грудь.

Кара, — спокойно сказал я, — ни один доктор не даст разрешения на транспортировку нашего отца.

Тогда ты должен привезти волка сюда.

Потому что «стерильно» и «волк» — синонимы? — Я повернулся к матери. — Только не говори, что ты с ней согласна.

Она не успела ответить, ее перебила Кара:

Ты знаешь, папа горы бы свернул, чтобы спасти своего собрата по стае. Неужели ты думаешь, что стая не поступит точно так же ради него? — Она свесила ноги с кровати.

И куда ты собралась? — спросила мама.

Позвоню Уолтеру, — ответила Кара. — Если вы не хотите мне помочь, уверена, он обязательно поможет.

Я посмотрел на маму.

Ты можешь ей объяснить, что это невозможно?

Мама коснулась здоровой руки Кары.

Дорогая, — сказала она, — Эдвард прав.

Не могу вам описать, что я почувствовал, услышав эти слова из ее уст. Когда тебя считают паршивой овцой в семье, и вдруг получаешь похвалу — чувства просто переполняют.

Это единственное объяснение, которое приходит на ум, когда я думаю, почему поступил так, как поступил.

Если я это сделаю, — сказал я Каре, — если я сделаю по-твоему и это не сработает... Тогда ты обещаешь выслушать то, что я должен сказать?

Она встретилась со мной взглядом и кивнула — молчаливый договор.

Скажи Уолтеру, чтобы дал тебе Зазигоду, — велела она. — Этого волка мы возим в школу. Однажды Зази напугали, но отец удержал его и не дал выпрыгнуть в окно.

Мама покачала головой.

Эдвард, как ты собираешься...

И его нужно посадить на переднее пассажирское сиденье, — перебила ее Кара. — Его укачивает.

Я застегнул куртку.

Если тебе интересно, — сообщил я, — состояние папы со вчерашнего дня без изменений.

И тогда Кара мне улыбнулась. Впервые улыбнулась открыто с тех пор, как я вернулся домой.

Но это ненадолго, — заверила она.


Парк аттракционов Редмонда — жалкий анахронизм времен, когда не было ЗD-фильмов и игровых приставок «Сони Плейстейшен» — Диснейленд для бедняка. Зимой здесь еще мрачнее, чем в разгар сезона. Парк закрыт, работают всего несколько смотрителей, и создается впечатление, что это место, где время остановилось. Такое впечатление только усилилось, когда меня прямо на входе, когда я перепрыгнул через турникет и оказался в парке, приветствовала местная достопримечательность — выгоревший аниматронный динозавр, с подбородка которого свисали сосульки. Чудовище зарычало на меня и попыталось махнуть массивным хвостом в грязном подтаявшем снегу.

Странные чувства овладевали мной по пути к вольеру с волками. Казалось, с каждым шагом я сбрасывал годы — и вот опять вернулся в детство. Когда я проходил мимо одного из загонов, пара волков трусила вдоль забора за мной, ожидая, не переброшу ли я им через забор кролика в качестве угощения. На самом гребне холма, над вольерами, стоял старый вагончик отца. Из трубы дровяной печи вился дымок, но когда я постучал, дверь не открыли.

Уолтер! — позвал я. — Это Эдвард. Сын Люка.

От моего прикосновения дверь распахнулась, и на меня нахлынули воспоминания. В этом вагончике ничего не изменилось. Стоял тот же диван с мягкими подушками, изгрызенными зубами бесчисленных волчат, на котором я прочел десятки книг, пока отец рассказывал о волках посетителям парка. Та же уборная с туалетом, в котором вода спускалась нажатием ноги.

Стояла узкая кровать — место, где все и покатилось к черту.

Глупая идея, зачем я только послушал Кару! Следует просто вернуться в больницу... Я выбежал из вагончика, хлопнув дверью, и услышал звуки блюграсс со стороны деревянного сарая, где хранилось свежее мясо для волков. Я заглянул в сарай и увидел Уолтера в фартуке. Он огромным ножом разделывал тушу оленя. Наполовину индеец, Уолтер был высоким детиной, лысым, с татуировками, которые покрывали обе руки. В детстве он то зачаровывал меня, то пугал.

Уолтер смотрел на меня, как будто увидел привидение.

Это я, Эдвард, — сказал я.

При этих словах он выронил нож и заключил меня в свои медвежьи объятия.

Эдвард, если бы ты не был вылитым отцом... — Он отступил назад и нахмурился. — Он...

Нет, — тут же ответил я. — Он без изменений.

Я выглянул из сарая — из-за забора с меня не сводили взгляда трое волков. Отец, бывало, рассказывал о мудрости волчьих глаз; даже дилетант, который вступает в контакт с животными, часто чувствует себя неуютно, когда оказывается лицом к лицу с волком. Они не просто смотрят на тебя, они проникают внутрь тебя. Я подумал, что, возможно, Кара права.

Вчера вечером я из дома позвонил Уолтеру и рассказал о состоянии отца, а сейчас сообщил, зачем приехал сегодня, — то есть как, по мнению Кары, встреча с волком может помочь отцу. Уолтер молча слушал, жевал губами, как будто смаковал план, и сплевывал то, что ему не нравилось. Когда я закончил, он скрестил руки на груди.

Значит, ты хочешь привезти волка в больницу.

Да, — ответил я и пожал плечами. — Знаю, это звучи смешно...

Дело в том, что ты не умеешь обращаться с волками. То, что он похож на собаку, совершенно не означает, что это собака. Хочешь, чтобы я поехал с тобой?

Минуту я всерьез раздумывал над его предложением.

Лучше, если я буду один, — наконец сказал я.

Тогда и неприятности будут у меня одного.

Я вышел за Уолтером из сарая и спустился по холму к вольеру. Когда мы подходили к забору, к нам бросилась пара волков. У того, что поменьше, было всего три лапы.

Доброе утро, парни, — приветствовал их Уолтер и указал на того, что бегал взад-вперед перед забором, совершенно не страдая из-за отсутствия конечности.

Его взгляд словно заноза проник мне под кожу.

Это Зазигода, — сказал Уолтер. — Это означает «ленивый». У твоего отца хорошее чувство юмора.

Он полез в потайной карман куртки и швырнул замороженную белку в заросли в дальнем углу вольера. Второй волк потрусил за дичью, а Зазигода остался ждать свою награду. Но вместо очередной белки Уолтер достал кусок филадельфийского сливочного сыра. Отщипнул уголок, и Зази стал облизывать протянутое угощение.

Молочные продукты успокаивают волков, — объяснил он.

Я смутно помнил рассказы отца о том, что альфа-самка, поняв, что собирается ощениться, может велеть стае убить кормящую олениху просто потому, что знает, что гормоны в крови жертвы притупят эмоции тех, кто ее съест. К тому времени, когда появятся волчата, остальные члены стаи будут спокойнее и примут волчат.

Мы спасли Зази, — сказал Уолтер, без колебаний входя в вольер. — Его нашел охотник, когда волку и года не исполнилось. Его лапа попала в медвежий капкан, и Зази ее отгрыз. Твой отец выступил в роли сиделки. Ветеринар говорил, что он обречен, что он слишком слаб, что его рана воспалилась и он и до конца недели не протянет. Но Зази развеял все эти глупые прогнозы. Знаешь, как бывает в жизни: есть люди, а есть люди! Так же точно: есть волки, а есть волк! Зази как раз из последних. Говоришь, что ничего у тебя не получится, а он доказывает обратное.

Неужели поэтому Кара хотела, чтобы я привез именно Зази? Потому что его история так похожа на ту, которая, как она мечтает, произойдет и с отцом.

Уолтер поднимает на меня взгляд.

С тех пор как твой отец его выходил, Зази чувствует себя рядом с людьми намного комфортнее, чем положено волку. Отлично ладит с детьми и со съемочной группой. Именно поэтому мы и возим его для работы с населением. — Он втянул в вольер тележку с клеткой и легко посадил туда волка. — В школе твоему отцу нравится выбрать из класса парочку ребятишек, чтобы те подошли и погладили волка по шерсти, — ты понимаешь, о чем я говорю: чтобы вызвать у них интерес, а не страх перед волками. Но он не сводит глаз с детей, чтобы убедиться, что иыбрал не шутов класса, а перед тем, как это проделать, обычно устанавливает определенные правила — в основном для того, чтобы уберечь волка от детей. Если ребенок слишком быстро двигается или не обращает ни на что внимания, ситуация может выйти из-под контроля.

Уолтер наклонился и дал Зазигоде облизать свои пальцы.

Однажды сиделка вывезла вперед ребенка с отклонениями в развитии. Мальчику было лет десять, но он не говорил ни слова, передвигался в инвалидной коляске и был совершенно недееспособен. Сиделка спросила, нельзя ли ему погладить волка. Твой отец не знал, что ответить. С одной стороны, ему не хотелось отталкивать инвалида, с другой стороны, он знал, что Зази легко учует беспокойство и может в мгновение ока изменить свое отношение к ребенку, решив, что должен себя защитить. Зази не гибрид, он дикое животное. Поэтому твой отец спросил сиделку, может ли мальчик проявлять каким бы то ни было образом страх или физическую боль, но сиделка ответила, что он вообще не способен общаться. Вопреки здравому рассудку, твой отец взгромоздил Зази на стол, чтобы он оказался на одном уровне с мальчиком в инвалидном кресле. Зази посмотрел на мальчика, потом подался вперед и стал облизывать его губы. Твой отец нагнулся, чтобы вмешаться, решив, что Зази учуял еду, а мальчик сейчас испугается и оттолкнет Зази. Но твой отец не успел оттянуть Зази, как инвалид зашевелил губами. Не совсем внятно, так что трудно было расслышать, но мальчик прямо на наших глазах произнес свое первое слово: «Волк».

Я нагнулся, вместе с Уолтером схватился за ручку тележки, и мы начали долгий непростой подъем в гору.

Если вы рассказываете мне это для того, чтобы я не так боялся везти дикое животное в больницу, то это не помогает.

Уолтер посмотрел на меня.

Я рассказываю тебе это для того, — сказал он, — чтобы ты понял: Зази к чудесам не привыкать.

Именно благодаря словам Уолтера «То, что он похож на собаку, совершенно не означает, что это собака» у меня рождается одна идея. Поскольку никто в здравом уме не притащит в больницу дикое животное, люди, увидев меня с Зази, решат, что это домашний питомец. А это означает, что нужно всего лишь придумать вескую причину, чтобы провести в больницу собаку.

По-моему, у меня два варианта: во-первых, можно сказать, что это собака, предназначенная для психотерапии. Я понятия не имею, практикуют ли в данной больнице подобного рода терапию, но знаю, что есть специально обученные лабрадоры, спаниели и пудели, которых приводят в детское отделение, чтобы поднять настроение больным малышам. Насколько я понимаю, эти собаки обычно старше, спокойнее и невозмутимее — у Зази практически не остается шансов.

Больше в больницах, кроме собак-поводырей, я четвероногих друзей не видел.

Нa заправке я покупаю страшные, огромные, черные солнцезащитные очки за два доллара девяносто девять центов. Звоню маме на сотовый и сообщаю, что уже еду, чтобы они с Карий ждали меня у папы в палате. Потом паркуюсь на стоянке перед больницей, подальше от других машин. Переднее сиденье мы отодвинули назад, чтобы всунуть клетку с Зази, — она заняла все свободное место. Я вылезаю из машины и открываю пассажирскую дверцу, не сводя сердитого взгляда с волка, сидящего за металлической дверью.

Слушай, — говорю я, — мне это нравится еще меньше, чем тебе.

Зази пристально смотрит на меня.

Я пытаюсь убедить себя, что, когда открою клетку, волк не вцепится зубами мне в руку. Уолтер уже надел на него ошейник, и все, что мне осталось, — прицепить поводок.

Что ж, даже если он меня укусит, я уже рядом с больницей.

Я проворно открываю клетку и защелкиваю тяжелый карабин на металлической петле на ошейнике волка. Он одним грациозным прыжком покидает клетку и начинает тянуть меня вперед. Я едва успеваю закрыть дверцу машины и поспешно достаю из кармана солнцезащитные очки.

Волк метит каждый столб, стоящий вдоль аллеи, идущей к больнице. Когда я дергаю за поводок, чтобы он поторопился, Зази оборачивается и огрызается.

Если сидящие за столиками информаторов медсестры и удивляются, что слепой тянет за собой собаку-поводыря, а не наоборот, то не говорят ни слова. Я благодарен Господу, что в лифте, который везет нас на четвертый этаж в реанимацию, мы одни.

Молодец! — хвалю я, когда Зази ложится на пол, скрестив лапы.

Но когда раздается звон колокольчика и дверцы лифта разъезжаются, волк вскакивает, оборачивается и кусает меня за колено.

Черт! — взвываю я. — За что?

Я наклоняюсь, чтобы посмотреть, не прокусил ли он до крови, но в открытых дверях лифта ждет девушка-волонтер с грудой папок.

Добрый день, — здороваюсь я, надеясь отвлечь ее от того, что у меня на поводке волк.

Ой! — удивляется она. — Здравствуйте.

Только сейчас понимаю, что я же слепой и не могу ее видеть.

Неожиданно Зази бросается по коридору. Я, тут же забыв о девушке-волонтере, пытаюсь не отставать. За мной следует не она, а другая медсестра. Она выше меня, и бицепсы на ее руках свидетельствуют о том, что она, скорее всего, «уложит» меня в армрестлинге. Я видел ее в тот день, когда впервые приехал в больницу, но до сегодняшнего дня она на работу больше не выходила, поэтому не узнает меня и не удивляется моей неожиданной слепоте.

Сэр, простите... Сэр!

На этот раз я не забываю обернуться исключительно на оклик.

Вы ко мне обращаетесь? — спрашиваю я.

Да. К кому вы пришли?

К Уоррену. Лукасу Уоррену. Я его сын, а это моя собака-поводырь.

Она складывает руки на груди.

На трех лапах.

Вы серьезно? — улыбаюсь я так, что на щеках появляются ямочки. — А я заплатил за четыре.

Медсестра остается серьезной.

Прежде чем собака войдет в палату, необходимо получить разрешение лечащих врачей мистера Уоррена...

Собаку-поводыря пускают во все места, открытые для посещения, где она не представляет прямой угрозы, — цитирую я информацию, полученную в Интернете благодаря мобильному телефону. — Трудно поверить, что в больнице нарушаются права американцев-инвалидов.

Собак-поводырей пускают в реанимацию, только рассмотрен каждый конкретный случай. Если вы секунду подождете, и могу...

Обратитесь в Министерство юстиции, — перебиваю я, когда Зази начинает сильно тянуть поводок.

Есть максимум пять минут, пока сюда не явится охрана, чтобы вывести меня из палаты. Медсестра продолжает кричать, а Зази тянет меня дальше по коридору. Он ведет меня прямо в палату отца, без лишних команд.

Кара сидит, съежившись в инвалидной коляске; мама стоит рядом. Отец так же неподвижно лежит на кровати, трубки тянутся от его горла и змеятся из-под вафельного одеяла.

Зази! — восклицает Кара, и волк наскакивает на мою сестру. Ставит передние лапы ей на колени и начинает облизывать лицо.

Он меня укусил, — жалуюсь я.

Мама отступает в угол, ей не очень уютно в одной комнате с волком.

А он не опасен? — спрашивает она.

Я смотрю на маму.

По-моему, уже поздно об этом спрашивать.

Но Зази уже отвернулся от Кары и заскулил у кровати отца. Одним легким прыжком волк вскочил на узкий матрас, лапами заключив, как в тиски, тело отца. При этом он осторожно переступает через трубки, спрятанные под одеялом.

У нас мало времени, — предупреждаю я.

Только посмотри! — отвечает Кара.

Зазигода нюхает волосы отца, его шею. Проводит языком по его щекам.

Отец недвижим.

Волк издает жалобный вой и снова облизывает лицо отца. Потом тянет зубами за одеяло и бьет по нему лапой.

Раздается зуммер, и мы все смотрим на аппараты, стоящие у кровати. Пришло время сменить капельницу.

Теперь ты мне веришь? — спрашиваю я Кару. На лице сестры написана решимость, губы сжаты.

Дай ему минутку, — просит она. — Зази знает, что он там. Я снимаю очки и встаю перед сестрой, чтобы она не смогла отвести от меня взгляда.

Но папа не знает, что Зази здесь.

Она не успевает ответить, как дверь распахивается и в палату входит дежурная медсестра с охранником. Я опять натягиваю солнцезащитные очки.

Это была идея моей сестры, — оправдываюсь я.

Мог бы сразу толкнуть меня под автобус, — бормочет Кара. Медсестра чуть ли не задыхается от возмущения.

Там. Собака. На кровати! — выдыхает она. — Уберите. Собаку. С кровати!

Охранник хватает меня за руку.

Сэр, немедленно снимите собаку с кровати!

А где здесь собака? Не вижу, — удивляюсь я. Медсестра прищуривается.

Можете больше не притворяться слепым, молодой человек! Я снимаю солнцезащитные очки.

А-а, вы об этом? — уточняю я, кивая на Зази, который спрыгивает с кровати и жмется к моей ноге. — Это не собака. Это волк.

Потом я хватаю поводок, и мы убегаем со всех ног.


Благодаря вмешательству Трины, социального работника, больница решает не выдвигать обвинений. Одна лишь Трина из всего персонала понимает, почему мне пришлось привести волка в палату. Без этого Кара не шла на откровенный разговор о состоянии отца, не желала замечать того, что ему не становится лучше. Теперь, когда моя сестра своими глазами убедилась, что даже на своих волков отец никак не отреагировал, Каре ничего не остается, как понять, что другого выхода у нас нет, надежды не осталось.

Мне кажется, Зази тоже понял, что происходит. Он без малейшего сопротивления входит в клетку, скручивается калачиком и спит всю обратную дорогу до парка аттракционов Редмонда. На этот раз, когда я подъезжаю к вагончику, Уолтер выходит мне навстречу. Его лицо так же открыто, как и окружающий пейзаж, — он ждет хороших новостей: историю о том, как мой отец внезапно вернулся в мир живых. Я не могу озвучить правду, которая комом встала у меня в горле, поэтому помогаю ему достать клетку из машины и отнести к вольеру, где приятель Зази продолжает следить за всем периметром забора. Уолтер выпускает Зази, и оба волка исчезают за армией деревьев, которые стоят, как часовые, в глубине вольера. Я наблюдаю, как Уолтер запирает первые ворота вольера, потом идет ко вторым. В руках у него поводок и ошейник.

Ну, — подталкивает он меня к разговору.

Уолтер, — наконец говорю я, пробуя эти слова на форму и размер, — что бы ни случилось, у тебя будет работа. Я об этом позабочусь. Моему отцу было бы приятно узнать, что человек, ко торому он доверяет, продолжает заботиться о животных.

Он скоро сам появится здесь и будет указывать мне на то, что сделано не так, — отвечает Уолтер.

Да, это уж точно, — говорю я.

Мы знаем, что обманываем друг друга.

Я говорю, что мне нужно возвращаться в больницу, но вместо того, чтобы тут же покинуть Редмонд, останавливаюсь возле аниматронного динозавра. Стряхиваю снег с чугунной скамьи и жду двенадцать минут до следующего часа, когда тираннозавр оживет. Как и раньше, он не может из-за наносов как следует ударить хвостом.

В джинсах и кроссовках я перепрыгиваю через заборчик и оказываюсь по колено в снегу. Начинаю сбрасывать с динозавра снег руками. Через несколько секунд мои пальцы краснеют и перестают слушаться, а снег, застрявший в обуви, начинает таять. Я бью по зеленому пластмассовому хвосту динозавра, но наледь убрать не удается.

Давай же! — кричу я, ударяя второй раз. — Шевелись!

Мой голос эхом разносится над парком, отбиваясь от пустых зданий. Но мне все-таки удается его расшевелись: когда ненастоящий тираннозавр в очередной раз бросается за игрушечным хищником, он начинает мести хвостом.

Я секунду стою, спрятав руки под мышками, чтобы согреть. Воображаю, что тираннозавр наконец-то преодолевает эту пару сантиметров и хватает свою жертву — что будет настоящим прогрессом в сравнении с бесконечным движением по кругу. Позволяю себе притвориться, что мне удалось повернуть время вспять.


За шесть дней многое может произойти. Как говорят израильтяне, за шесть дней можно развязать войну. Можно пересечь Соединенные Штаты. Некоторые верят, что Бог за шесть дней создал Землю.

Я же могу сказать, что за шесть дней многое может не случиться.

Например, человеку, пострадавшему от серьезной черепно-мозговой травмы, может не стать ни хуже, ни лучше.

Вот уже четвертый день я покидаю больничную палату и направляюсь в отцовский дом, где насыпаю себе миску черствых хлопьев и смотрю подростковые ситкомы. Я не сплю на его кровати; я вообще почти не сплю. Сижу на диване и смотрю бесконечный сериал «Шоу 70-х».

Непонятно, зачем каждый вечер покидать больницу, если дежуришь у кровати больного целый день. Я не заметил, как прошел день, — звезды освещают выпавший снег, а я даже не видел, что он шел. Моя жизнь развивается, как причудливая, но пустая повесть, — не хватает только главного героя, чья нынешняя жизнь похожа на бесконечную петлю. Я принес с собой вещи, которые, по моему мнению, отец хотел бы увидеть в больнице, когда очнется: щетку для волос, книгу, газеты — но от этого дом выглядит еще более нежилым, словно я медленно уничтожаю его содержимое.

После панического бегства с волком я, вернувшись в больницу, направился в палату Кары. Хотел показать ей письмо, которое обнаружил в ящике папиного письменного стола. Но там находилась целая компания физиотерапевтов, которые обсуждали восстановление подвижности плеча и смотрели, насколько она может двигать рукой, — сестра заливалась слезами. Я решил, что любые разговоры могут подождать.

Сегодня утром, когда я направлялся к ней в палату, меня перехватила Трина из отдела опеки.

Как хорошо, что ты здесь! — воскликнула она. — Уже слышал?

О чем? — В голове мечутся сотни предположений.

Я как раз спускалась вниз за тобой. У нас семейный совет в палате твоей сестры.

Семейный совет? — удивляюсь я. — Она и вас в это втянула.

Никуда она меня не втягивала, Эдвард, — отвечает Трина. — На этом совете мы обсудим состояние вашего отца. Я предложила провести его в палате Кары, потому что в кровати ей будет намного удобнее, чем в зале заседаний.

Я иду за Триной в палату, где встречаю группу медсестер, которых видел в палате отца, а некоторых даже не знаю, доктора Сент-Клера, невропатолога и доктора Чжао из реанимационного отделения. Еще там присутствует священник (по крайней мере, я думаю, что это священник, поскольку на нем белый воротничок). На секунду мне кажется, что это ловушка, что отец уже умер и таким образом врачи хотят сообщить нам об этом.

Миссис Нг, — говорит Трина, — боюсь, мне придется попросить вас покинуть палату.

Мама недоуменно моргает глазами.

А как же Кара?

К сожалению, на этом совете могут присутствовать только ближайшие родственники мистера Уоррена, — объясняет социальный работник.

Кара тут же хватает маму за рукав, чтобы та осталась.

Не уходи, — шепчет сестра, — не хочу оставаться одна.

Маленькая моя, — отвечает мама, убирая Каре волосы с лица.

Я вхожу в палату и становлюсь рядом с мамой.

Ты будешь не одна, — успокаиваю я Кару и хочу взять ее за руку.

Внезапно на меня накатывает воспоминание: я перехожу дорогу, чтобы отвести младшую сестренку в школу. Я не отпускаю ее руки, пока не удостоверюсь, что она обеими ногами твердо стоит на тротуаре на противоположной стороне дороги. «Ты взяла обед?» — спрашиваю я. Сестра кивает. Я вижу, что она хочет, чтобы я еще постоял, потому что «круто», когда с тобой, пятиклассницей, разговаривает старшеклассник, но я спешу назад к машине. Кара и не догадывается, что я не отъезжаю до тех пор, пока не увижу, что она исчезает за двойными дверями школы, — на всякий случай.

Ну что же, — говорит доктор Сент-Клер, — давайте начнем. Мы собрались, чтобы обсудить состояние вашего отца. — Он кивает врачу-ординатору, и тот ставит на кровати Кары ноутбук так, чтобы всем была видна компьютерная томограмма. — Как вам известно, он поступил сюда шесть дней назад с обширной черепно-мозговой травмой. Эти томограммы были сделаны, как только он попал к нам в реанимацию. — Он указывает на одно изображение, похожее на спутанный, абстрактный рисунок с разводами. — Представьте, что здесь нос, а здесь ухо. Мы смотрим снизу вверх. Видите эти белые области? Это кровь вокруг мозга, в желудочках мозга. Это большое скопление — гематома в височной доле мозга. — Доктор щелкает мышкой, и рядом с первым изображением появляется второе. — Это мозг в нормальном состоянии, — говорит он, и больше ничего добавлять не нужно. На втором снимке ясные, широкие черные области. Четкие линии и границы. Мозг узнаваем: аккуратный, структурированный.

Он совершенно не похож на снимок мозга моего отца.

Мне тяжело понять, что этот смазанный снимок — совокупность индивидуальности, мыслей и движений отца. Я смотрю на томограмму. Интересно, а какая часть мозга отвечает за животный инстинкт, который он развил в себе, живя в дикой природе, где хранятся знания языка? Те движения, которые он использовал для невербального общения с волками? И слова, которые он забывал говорить нам, когда мы были детьми: что он нас любит, скучает по нам?

Доктор опять щелкает мышкой, и на экране появляется третий снимок. На нем уже меньше белого у краев мозга, но появился и новый серый «лоскуток». Хирург указывает на этот участок.

В этом месте ранее была передняя височная доля. Удалив ее имеете с гематомой, нам удалось снизить давление на мозг.

Доктор Сент-Клер говорит, что удаление части мозга не повлечет за собой изменение личности, а только, возможно, скажется на некоторых воспоминаниях.

На каких, интересно?

Он забудет год, проведенный в лесу с волками?

Забудет, как познакомился с мамой?

Забудет, что я его ненавидел?

Нейрохирург ошибался. Потому что, утратив одно из этих воспоминаний, отец перестал бы быть тем, кем являлся, тем, кем стал.

Кара тянет меня за руку.

Это хорошо, верно? — шепчет она.

Доктор Сент-Клер нажимает еще одну кнопку, и на экране новый снимок, уже под другим углом. Я наклоняю голову, пытаясь понять, что же передо мной.

Это стволовая часть мозга, — поясняет он. — Кровоизлияния достигают мозгового вещества и варолиева моста. — Он указывает на одно пятно. — Эта область мозга отвечает за дыхание. А эта — за сознание. — Он поворачивается к нам лицом. — С тех пор как ваш отец поступил в больницу, никаких значительных изменений не произошло.

Неужели нельзя сделать еще операцию? — спрашивает Кара.

Первую операцию мы провели, чтобы снизить давление в черепной коробке, но больше повышения давления мы не наблюдаем. Гемикраниэктомия или кома на пентобарбитале не поможет. Боюсь, черепно-мозговая травма вашего отца... неизлечима.

Неизлечима? — повторяет Кара. — Что это значит?

Мне очень жаль... — Доктор Сент-Клер откашливается. — Поскольку прогнозы на успешное выздоровление столь мини мальны, необходимо принять решение, продолжать ли искусственное поддержание жизненных функций.

«Минимальны» не означает «совсем никаких»! — отрезает Кара. — Он все еще жив.

Формально, да, — отвечает доктор Чжао. — Но вы долж ны спросить себя, что значит «осмысленная жизнь»? Даже ее ли бы он выздоровел — хотя я никогда не наблюдал подобного у больных с такими тяжелыми травмами, — качество его жизни изменилось бы навсегда.

Вы не можете знать, что случится через месяц. Через год. Возможно, произойдет прорыв в медицине и появится процедура, способная поднять его на ноги, — возражает Кара.

Я ненавижу себя за то, что делаю, но я хочу, чтобы она это услышала.

Когда вы говорите «качество жизни изменится», что вы имеете в виду?

Нейрохирург смотрит на меня.

Он не сможет самостоятельно дышать, принимать пищу, освобождать кишечник. В лучшем случае он станет пациентом дома инвалидов.

Вперед выступает Трина.

Я знаю, как тебе тяжело, Кара. Но если бы он был в сознании и услышал прогнозы доктора Сент-Клера, чего бы он хотел?

Он хотел бы поправиться! — Кара рыдает взахлеб. — Еще и недели не прошло!

Верно, — соглашается доктор Сент-Клер. — Но травмы, полученные твоим отцом, не из тех, что со временем заживают. Шансов, что он выкарабкается из комы, — менее одного процента.

Вот видите! — негодует она. — Вы только что сами признались. У него есть шанс.

Один призрачный шанс не означает, что существует реальная вероятность. Ты думаешь, папа захотел бы год, два, десять провести на аппаратах только потому, что существует один процент того, что, возможно, он когда-нибудь придет в себя и всю оставшуюся жизнь пролежит прикованным к постели? — спрашиваю я.

Она поворачивается ко мне, на лице отчаяние.

Доктора, бывает, ошибаются. Зази, тот волк, которого ты вчера привозил... Он отгрыз себе лапу, когда попал в капкан. Все ветеринары утверждали, что он не выживет.

Разница в том, что отец не может компенсировать свои травмы, как это сделал Зази, — возражаю я.

Разница в том, что ты пытаешься его убить! — отрезает Кара.

Трина кладет руку на ее здоровое плечо, но она уворачивается.

Просто уйдите! — плачет она. — Все!

Несколько аппаратов за ее спиной начинают пищать. Дежурная медсестра хмурится, глядя на монитор.

Довольно, прошу всех покинуть палату, — велит она.

Доктора, негромко переговариваясь друг с другом, выходят.

Появляется еще одна медсестра и готовит шприц с морфином, а первая удерживает сестру на кровати.

В палату врывается мама.

Что, черт побери, здесь произошло? — спрашивает она, глядя на меня, на медсестер, на Кару. Потом бросается к кровати и заключает дочь в объятия, чтобы та могла дать волю слезам.

ёПоверх маминого плеча Кара задерживает взгляд на мне.

Я сказала, уходи, — бормочет она, и я понимаю, что, попросив выйти врачей, она выгоняла и меня.

Через несколько секунд морфин начинает действовать и Кара обмякает. Мама укладывает ее на подушку и начинает шепотом выяснять у дежурной сестры, что же произошло. Почему Кара в таком состоянии? У сестры стекленеют глаза, рот приоткрывается, она почти спит, но при этом неотрывно смотрит на меня.

Я не могу этого сделать, — бормочет она. — Я просто хочу, чтобы все закончилось.

Это звучит как мольба. Создается впечатление, что впервые за шесть лет я в состоянии ей помочь. Я смотрю на сестру.

Я обо всем позабочусь, — обещаю я, понимая, чего ей стоили эти слова. — Я обо всем позабочусь.

Я выхожу из палаты Кары и застаю доктора Сент-Клера у стола дежурной медсестры. Он разговаривает по телефону и, когда я подхожу, вешает трубку.

Я могу у вас кое о чем спросить? — говорю я. — Что на самом деле... ну, вы понимаете... произойдет?

Произойдет?

Если мы решим...

Я не могу произнести этого вслух. Пожимаю плечами и ко-выряю носком кроссовки линолеум.

Но доктор прекрасно понимает, о чем я спрашиваю.

Ну... — протягивает он. — Боли он не почувствует. Когда отключают аппарат искусственной вентиляции легких, семья может присутствовать. Ваш отец может самостоятельно сделать несколько вдохов, но дыхание будет прерывистым и недолгим. В итоге у него остановится сердце. Обычно членов семьи просят выйти, когда вытягивают дыхательную трубку, а потом их вновь приглашают в палату, чтобы проститься с усопшим. Они могут оставаться столько, сколько необходимо. — Он замолкает. — Однако процедура, при определенных обстоятельствах, может несколько варьироваться.

Например?

Например, если ваш отец выразил желание стать донором органов.

Я мысленно переношусь на четыре дня назад — неужели прошло всего четыре дня? — когда просматривал содержимое отцовского бумажника. Вспоминаю маленькое голографическое сердечко на водительском удостоверении.

А если он был согласен? — уточняю я.

В случае серьезных черепно-мозговых травм больницы связываются с банком донорских органов Новой Англии независимо от того, выражал ли пострадавший желание стать донором. Если ваш отец является зарегистрированным донором и в случае, если семья решит отказаться от искусственного поддержания жизни, время отключения необходимо скоординировать с банком донорских органов, чтобы можно было восстановить функции изъятых органов, как хотел ваш отец. — Доктор Сент-Клер поднимает на меня взгляд. — Но прежде чем что-либо предпринять, вы с сестрой должны вместе принять решение об отключении отца от аппаратов жизнеобеспечения.

Я смотрю, как он идет по коридору, а потом возвращаюсь к палате сестры. У двери я замираю в нерешительности. Кара спит. Мама сидит у ее постели, склонив голову к рукам, как будто молится.

Наверное, так и есть.

Когда я в детстве отводил Кару в школу, а потом садился в машину и уезжал, лишь удостоверившись, что она вошла в двери, и делал это не только потому, что хотел убедиться, что ее не похитил какой-нибудь извращенец. А потому, что не мог быть тем, кем была она — маленькой девочкой с прыгающими за спиной косичками; с головой, забитой «а что, если» и «может быть», рюкзак которой напоминал розовый черепаший панцирь. Она могла убедить себя в чем угодно: что под шляпками диких грибов живут феи; что мама плачет по ночам потому, что читает навевающий хандру роман; что совершенно не страшно, когда папа забыл о моем дне рождения или не пришел на ее выступление в праздничном концерте, ведь он так занят обучением польских фермеров тому, как с помощью аудиокассет с воем отвадить волков от их земель. Что до меня, то я уже пресытился и разочаровался, скептически относился к тому, что выдуманный мир может затмить реальность. Я присматривал за ней каждое утро, на мгновение примеряя на себя роль Холдена Колфилда — героя Сэлинджера, я хотел удостовериться, чтобы никто не разрушил ее детство, как разрушили мое.

Я знаю, Кара считает, что ее я бросил, но, возможно, я вернулся как раз вовремя. Именно в моих силах дать ей еще ненадолго почувствовать себя ребенком. Убедиться, что ей не при дется винить себя в том решении, которое определит всюоставшуюся жизнь.

«Я не могу этого сделать, — сказала моя сестра. — Я просто хочу, чтобы все закончилось».

Я нужен Каре. Она больше не хочет общаться с врачами, медсестрами, социальными работниками. Она не хочет делать выбор.

Поэтому его сделаю я.


Самый лучший день, проведенный с отцом, едва не обернулся бедой.

Это произошло после рождения Кары. Мама начиталась умных книг, пытаясь найти ответ, как не вызвать возмущения у маленького мальчика, который целых семь лет единолично был центром ее внимания, когда младенца принесут домой (однажды я попытался скормить Каре монетку, как будто она была игровым автоматом в пинбол, — но это совершенно другая история). Книги советовали: «Пусть новорожденный подарит брату или сестричке подарок!» Поэтому, когда меня привезли в больницу знакомиться с крошечным розовым комочком, который оказался моей сестричкой, мама похлопала по кровати, чтобы я сел рядом.

Смотри, что для тебя приготовила Кара, — сказала она и протянула мне длинный тонкий подарочный сверток.

Я озадаченно посмотрел на ее живот: как там мог поместиться ребенок, не говоря уже о таком большом подарке? Но потом я обрадовался, что это мне. Развернул подарок и обнаружил удочку. Свою. Личную.

В семь лет я отличался от сверстников-мальчишек, которые рвали джинсы на коленях и ловили личинок, чтобы высушить их на солнце. Чаще всего меня можно было застать в своей комнате за чтением или рисованием. Для такого мужчины, как мой отец, который вряд ли сам знал, как найти собственное место в традиционной семье, иметь необычного сына — неразрешимая загадка. Он в буквальном смысле слова не понимал, что со мной делать. Несколько раз он пытался пристрастить меня к своему увлечению, но из этого ничего не вышло. Я упал в заросли ядовитого плюща. И так сильно обгорел на солнце, что у меня опухли и не открывались глаза. Дошло уже до того, что если мне приходилось идти с отцом в Редмонд, то я сидел в вагончике и читал, пока он не заканчивал все свои дела.

Я бы с большим удовольствием получил набор художника: акварель и карандаши, выложенные, как радуга.

Я не умею ловить рыбу, — сказал я.

Папа тебя научит! — воскликнула мама.

Я уже не раз слышал подобное. «Папа научит тебя кататься на велосипеде». «Папа пойдет с тобой сегодня купаться». Но всегда возникали какие-то более важные дела, и они никогда не были связаны со мной.

Люк, почему бы вам с Эдвардом прямо сейчас ее и не испробовать? Мы бы с Карой немного вздремнули.

Отец посмотрел на маму.

Прямо сейчас? — Но не стал спорить с женщиной, которая только что родила ребенка. Он кивнул. — Отличный день для рыбалки, — сказал он, и эти слова заставили меня поверить н то, что между нами завязываются другие отношения. Новые, удивительные. По телевизору постоянно показывают, как отцы рыбачат с сыновьями. Ведут откровенные беседы. Рыбалка могла бы стать тем, что нас объединит с отцом, — просто я пока этого не знал.

Мы поехали в Редмонд.

Давай договоримся: пока я буду кормить волков, ты накопаешь червей, — предложил он.

Я кивнул. Я бы рыл землю до самого Китая в поисках червей, если бы было необходимо. Я был рядом с отцом, мы были только вдвоем, я был готов полюбить рыбалку, чего бы мне это ни стоило. Я представил череду дней, когда мы стоим с отцом, а вокруг плещутся пучеглазые окуни.

Отец отвел меня в сарай позади клетки с гиббонами и нашел ржавую лопату. Потом мы отправились к навозной куче за птичьим вольером, где смотрители ежедневно ставили тачки после того, как почистят клетки. Отец перевернул лопатой грудку жирной земли, похожую на черный кофе.

Десять червей, — велел он. — Правда, руки испачкаешь.

Плевать, — отмахнулся я.

Пока он проведывал волков, я аккуратно выдернул из почвы десяток червей и уложил их в пакет с застежкой, который дал мне отец. Он вернулся со своей удочкой. Потом мы вышли через калитку за клеткой со львами и пошли в лес, раздвигая зеленые пальцы папоротников, чтобы пройти по грязной тропинке. Меня кусали москиты, я задавался вопросом, сколько нам еще идти, но не жаловался. Вместо этого я прислушивался к свисту отца и представлял, как похвастаюсь новой удочкой перед своим лучшим другом Логаном, который жил по соседству и беспрестанно хвалился новой видеоигрой «Еж Сонник-3», которую получил на день рождения.

Через десять минут мы вышли на шоссе. Отец крепко схватил меня за руку, посмотрел по сторонам, и мы перебежали дорогу. Вода блестела, как иногда блестело мамино обручальное кольцо, отбрасывая солнечные зайчики на потолок. Увидели забор и белый знак с черными буквами.

А что означает «ЧАСТНАЯ СОБСТВЕННОСТЬ»? — интересуюсь я, озвучивая написанное.

Ерунду, — ответил отец. — Земля не может никому принадлежать. Мы все только пользуемся ею.

Он пересадил меня через забор, потом перепрыгнул сам, и мы оказались на берегу водохранилища. В тех местах, где моя удочка блестела, отцовская была покрыта ржавчиной. На леске у меня был привязан красно-белый поплавок — он походил на крошечный буй. Сперва я опустился на колени, потом сел на землю, потом вновь встал на колени.

Первое правило рыбалки: не шевелиться, — сказал мне отец.

Он показал, как доставать крючок из ушка, куда он был надежно спрятан, а потом полез в кулек за червем.

Спасибо, — пробормотал он себе под нос.

Зa что?

Он взглянул на меня.

Мои друзья-индейцы говорят, что если одно животное отдпет свою жизнь, чтобы накормить другое, то это животное следует почитать, — объяснил отец и насадил червя на крючок.

Червяк продолжал извиваться. Я подумал, что меня сейчас стошнит.

Отец опустился рядом на колени и обнял меня.

Нажимаешь здесь кнопку, — сказал он, прижимая мой большой палец к катушке «Зебко», — и держишь. Раскачиваешься справа налево. — Мы раскачивались в тандеме, потом он отпустил кнопку, и леска изогнулась над водой серебристой параболой. — Попробуешь?

У меня бы и самого получилось, но мне захотелось еще раз послушать сердцебиение отца — словно дробь барабана между моими лопатками.

Покажи еще раз, — попросил я.

Он показал еще дважды, а потом взял свою удочку.

Пока поплавок ходит вверх-вниз, не тяни. Поклевка не означает, что рыба заглотила крючок. Когда поплавок уйдет иниз и там останется, только тогда следует подсекать и начинать сматывать катушку.

Я видел, как он поблагодарил очередного червя и насадил его на крючок. Я так крепко сжимал удочку, что пальцы побелели. Подул восточный ветер, и поплавок начал подпрыгивать на волнах. Я испугался, что пропущу поклевку, потому что спишу все на ветер. С другой стороны, я боялся, что слишком рано начну сматывать леску и мой червяк пожертвует жизнью впустую.

И сколько ждать? — поинтересовался я.

Второе правило рыбалки: имей терпение, — ответил отец.

Неожиданно моя леска задергалась, как будто я очнулся ото сна посреди игры по перетягиванию каната. Я чуть не выпустим удочку.

Рыба клюет, рыба клюет! — заорал я, вскакивая на ноги

Отец усмехнулся.

Тяни ее, старина, — сказал он, — медленно и осторожно…

Однако не успел мне помочь, как у него самого клюнуло. Он встал, когда рыба потянула на середину водоема. Кончик его удочки изогнулся, как лоза. Вскоре моя рыба со всплеском вынырнула из воды. Я крутил катушку, пока мог, — рыба уже билась и трепыхалась в нескольких сантиметрах от моей груди

Что мне делать? — закричал я.

Держи, — велел отец, — как только вытащу свою, помогу тебе.

Попался окунь, полосатый, как тигр, с крошечными зазубренными концами плавников. У него были стеклянные дикие глаза, как у фарфоровых кукол, которые раньше собирала мамина бабушка и которые, по ее словам, были слишком старыми, поэтому им только и оставалось, что сидеть на полке. Я дважды попытался схватить окуня, но он выскальзывал у меня из рук.

Но отец велел держать — и я держал, несмотря на то что боялся этих острых колючек на плавниках, несмотря на то что рыба воняла, как резиновые сапоги изнутри, несмотря на то что она била меня хвостом.

Я сжал в кулаке рыбу, которая была сантиметров десять, не больше, но казалась мне огромной. Пальцев не хватало, чтобы обхватить ее полностью. Она продолжала сопротивляться, пытаясь избавиться от торчащего изо рта крючка, который прорвал серебристую кожу ее горла, — от этого вида меня едва не стошнило. Я сжал чуть сильнее, чтобы она точно не вырвалась.

Но, похоже, перестарался.

Глаза окуня выскочили из орбит, а из-под хвоста вылезли вну-тренности. Я испугался, бросил удочку и уставился на рыбьи кишки, на дохлого окуня, который продолжал висеть на крючке.

Потом не сдержался и расплакался.

Я плакал из-за рыбы, из-за червя — оба погибли впустую. Плакал, потому что все испортил. Плакал, потому что думал: «Папа больше никогда не возьмет меня на рыбалку».

Отец посмотрел на меня, на то, что осталось от окуня.

Что ты наделал! — произнес он, и в этот момент, когда он ни секунду отвлекся, его леска лопнула. Какой бы ни была рыба на его крючке, она сорвалась.

Я убил ее! — рыдал я.

Ты бы все равно ее убил, — возразил отец.

Мне от этого легче не стало. Я заплакал еще сильнее. Отец оглянулся, чувствуя себя неуютно.

Не он, а мама заботилась обо мне, когда я болел, успокаивала. когда снились кошмары. Отец чувствовал себя не в своей тарелке с испуганным ребенком так же, как я чувствовал себя с удочкой.

Не плачь, — сказал он.

Но я, как часто происходит с детьми, уже зашелся в рыданиях. Моя кожа стала горячей, дыхание прерывистым — началась истерика. Из носа текло. Я вспомнил о липких рыбьих кишках и зарыдал еще сильнее.

Ему стоило меня обнять. Сказать, что ничего страшного не произошло, что мы попробуем еще раз.

Вместо этого он бросил:

Ты слышал анекдот о крыше? Нет? Как бы там ни было, она всегда у тебя над головой.

Не знаю, зачем он рассказал мне этот анекдот. Глупый анекдот. Но это было так неожиданно, совсем не этого я в тот момент ждал, что от изумления перестал рыдать, а только икал, глядя на отца через слипшиеся мокрые ресницы.

Почему врачи пишут красными ручками? — быстро и отчаянно продолжал он. — А вдруг придется писать кровью.

Я вытер нос рукавом. Отец снял рубашку и осторожно вытер мне лицо, потом усадил меня к себе на колени.

В бар заходит посетитель с саламандрой на плече, — не останавливался он. — Бармен спрашивает: «Как ее зовут?» А посетитель отвечает: «Крошка. Потому что она помогаем мне зарабатывать на хлеб».

Я не понял ни одного анекдота — слишком мал был. И никогда не считал отца большим юмористом. Но его руки обнимали меня, и на этот раз урок рыбалки был ни при чем.

Это случайно произошло, — начал оправдываться я, и мои глаза вновь наполнились слезами.

Отец полез в карман за ножом, перерезал леску и швырнул останки рыбы в воду.

Знаешь, что говорил отец-бизон сыну, отправляясь за пропитанием? «Пока, сынок». — Он вытер руки о джинсы. — Третье правило рыбалки: то, что случилось на пруду, здесь и остается.

Я не знаю ни одного анекдота, — признался я.

Дедушка рассказывал анекдоты, когда мне было страшно.

Я не мог представить, что мой отец, который мог бороться с волком, чего-то боится.

Он помог мне подняться и поднял наши удочки. Остатки оборванной лески пролетели по воздуху, как паутина.

А папа тебе анекдоты рассказывал? — поинтересовался я.

Отец отошел от меня на шаг, но показалось, будто между нами пролегла пропасть.

Своего отца я не знал, — ответил он и отвернулся.

И я понял, что хотя бы в одном мы похожи.

Я сижу в темноте в палате отца. Зеленые огоньки монитора отбрасывают на него отблески. Обхватив подбородок руками, я локтями упираюсь в колени.

Откуда известно, что Иисус любил японскую кухню? — бормочу я.

В ответ молчание.

Потому что он любил мисо[11] .

Я тру глаза. Сухие. Без слез.

Ты слышал о параноидальной дислексии? — продолжаю я. — Он всегда боялся, что будет за кем-то следовать.

Когда-то глупые шутки отвлекали отца и он переставал бояться. Однако со мной это не сработало.

Раздался негромкий стук в открытую дверь. В палату входит женщина.

Вы Эдвард? — спрашивает она. — Я Коринн Дагостино, координатор из банка донорских органов Новой Англии.

На ней зеленый свитер с вышитыми листьями, каштановые волосы коротко подстрижены неровными прядями. По иронии судьбы она напоминает мне Питера Пэна. Но здесь не страна Нетинебудет, не край вечного детства.

Примите соболезнования по поводу вашего отца.

Я киваю. Я знаю, чего она ждет.

Расскажите немного о нем. Чем он любил заниматься?

Не то чтобы я не ожидал подобного вопроса. Но едва ли я тот, кто может на него ответить.

Он все время проводил на улице, — наконец говорю я. — Он изучал поведение волков, жил в стаях.

Просто удивительно! — восхищается Коринн. — Почему он этим увлекся?

Задавал ли я ему подобный вопрос? Наверное, нет.

Он считал, что на волков клевещут, — ответил я, вспоминая разговоры, которые вел отец с туристами, которые роились в Редмонде в летнее время. — Он хотел рассказать правду.

Коринн приставляет стул ближе.

Похоже, он любил животных. Обычно такие люди хотят помочь и другим людям тоже.

Я провожу ладонями по лицу, неожиданно чувствуя усталость. Надоело ходить вокруг да около.

Послушайте, в его водительском удостоверении указано, что он хотел бы стать донором органов. Именно поэтому я к вам и обратился.

Она кивает, понимая мой намек и прекращая обмен светскими любезностями.

Я беседовала с доктором Сент-Клером, мы пересмотрели историю болезни вашего отца. Как я понимаю, травмы настолько серьезны, что он никогда не сможет вести прежний образ жизни. Но внутренние органы у него не задеты. Донорский орган после остановки сердца — настоящий подарок для страждущих больных.

Ему будет больно?

Нет, — обещает Коринн. — Он продолжает оставаться пациентом больницы, и его интересы — превыше всего. Вы можете быть рядом, когда его отключат от аппаратов, поддержи вающих жизнедеятельность.

Как это происходит?

Донорство после остановки сердца отличается от изъятия донорских органов после смерти мозга. Мы начнем с проверки вашего решения, согласованного с медиками, об отключении вашего отца и его статуса как официального донора. Потом свяжемся с хирургами-трансплантологами, чтобы они выбрали время, когда следует отключить больного от аппарата искусственного поддержания жизнедеятельности и произвести изъятие органов. — Она подается вперед, ее руки зажаты между колен, она не отрывает от меня взгляда. — Могут присутствовать члены семьи. Вы будете здесь вместе с нейрохирургом вашего отца, реанимационной бригадой и медсестрами. Ему введут морфий внутривенно. На мониторе будет отслеживаться артериальное давление, и одна из медсестер перекроет вентиль, который помогает ему дышать. Без кислорода его сердце остановится. Как только его признают асистоличным — это означает, что его сердце перестанет биться, у вас будет время попрощаться, а потом мы отвезем его в операционную. Через пять минут после остановки сердца констатируют смерть и бригада врачей-трансплантологов начнет процедуру изъятия органов. Обычно после остановки сердца извлекают почки и печень, но время от времени изымают сердце и легкие.

Выглядит едва ли не жестоким обсуждать подобное буквально над лежащим без сознания отцом. Я смотрю на его лицо, на все еще свежие швы на виске.

А что потом?

После изъятия органов его перевезут в морг больницы. Свяжутся с любым похоронным бюро, на которое вы укажете, — объясняет Коринн. — Мы сообщим письмом, как распорядились донорскими органами вашего отца. Мы не разглашаем имен, но семьям обычно помогает, когда они узнают, что дар Донора изменил чьи-то жизни.

Если бы я взглянул в глаза человеку, получившему роговицы моего отца, продолжал бы я чувствовать, что не соответствую его требованиям?

Но вы должны знать кое-что еще, Эдвард, — добавляет она. — Донорство после остановки сердца — не такая апробированная процедура, как после смерти мозга. В двадцати пяти процентах случаев больные не становятся донорами.

Почему?

Потому что существует вероятность того, что больной во временной промежуток, необходимый для изъятия органов, не станет асистоличным. Случается, что после отключения от аппарата сердце его продолжает неравномерно биться. Это называется «атональное дыхание». И все это время сердце больного бьется. Если это происходит больше часа, процедуру изъятия органов отменяют, потому что органы становятся нежизнеспособными.

И что произойдет с отцом в этом случае?

Он умрет, — откровенно ответила она. — Может пройти часа два-три. Все это время он будет находиться под контролем. — Коринн замолкает в нерешительности. — Даже если донорство не состоялось, все равно это удивительный подарок. Вы исполняете волю отца — и это ничто не в силах изменить.

Я касаюсь лежащей поверх одеяла руки отца. Она похожа на руку манекена — восковая и прохладная.

Если я исполню его последнюю волю, смоет ли это кармическую грязь? Буду ли я прощен за то, что ненавидел его каждый раз, когда он не садился с нами обедать, прощен за то, что разрушил брак родителей, за то, что испортил жизнь Каре, за то, что сбежал?

Коринн встает.

Уверена, вам нужно время все переосмыслить, все обсудить с сестрой, — говорит она.

Сестра возложила на меня принятие этого решения, потому что сама слишком дорожит отцом.

Мы с сестрой уже все обговорили, — отвечаю я. — Она несовершеннолетняя. Это исключительно мое решение.

Коринн кивает.

Если у вас больше нет вопросов, в таком случае...

Есть, — перебиваю я. — Еще один. — Я смотрю на нее, в темноте различим только силуэт. — Как быстро это можно устроить?


Вечером я рассказываю маме о нашей беседе с Карой, говорию о том, что она больше не может жить в кошмаре, и я хочу, что бы ее кошмар закончился. Сообщаю маме, что принял решение: позволить отцу умереть.

Только не говорю когда. Уверен, она считает, что пройдет несколько дней, прежде чем отключат систему поддержания жизнедеятельности, что у нее есть время помочь Каре привыкнуть к этой мысли, но на самом деле ждать бессмысленно. Если я поступаю так, чтобы защитить Кару, то все должно произойти быстро, пока не стало еще больнее. Недостаточно просто принять решение, необходимо довести его до конца, чтобы нечего было пересматривать, чтобы оно не рвало душу на части.

Мама обнимает меня, и я плачу на ее плече. Она тоже всплакнула. Хотя она и развелась с папой, но ведь когда-то она его любила. Я вижу, что она задумалась о своей жизни с отцом, наверное, поэтому и не задает лишних вопросов, на которые я не могу честно ответить. К тому времени как она опомнится и станет их задавать, все уже будет кончено.

Она идет дежурить у постели Кары, а я подписываю необходимые бумаги, звоню в похоронное бюро, телефон которого дала мне Коринн, и покидаю больницу. Но отправляюсь не в дом отца, а еду по шоссе мимо Редмонда, вдоль берега водоема, где однажды мы рыбачили.

Приходится полазить по кустам, прежде чем я нахожу заросшую тропку, по которой много лет назад вел меня отец, — тропинку, ведущую к вольеру с волками. Оказавшись в темноте, я ругаю себя за то, что не взял фонарик, так что приходится идти при свете луны. В лесу по колено снега, и я быстро промок и за мерз.

Замечаю свет в вагончике на холме. Уолтер не спит. Я мог бы постучаться, рассказать о своем решении относительно отца. Может быть, мы бы открыли бутылочку и выпили за жизнь человека, который оказался для нас связующим звеном.

С другой стороны, у Уолтера вряд ли найдется выпить. Отец говорил, что волки чутко реагируют на запах, и не только на шампунь и мыло — они могут учуять, что ты ел, когда и как, даже через несколько дней. Волк чувствует страх, возбуждение, удовлетворение. Волчата рождаются глухими и слепыми, они различают только запах матери и остальных членов стаи.

Интересно, а волки знают, что я здесь, только потому, что я сын своего отца?

Неожиданно я слышу унылый вой. Он обрывается, но через несколько шагов раздается второй. Повисает тишина. Опять тот же вой, чистый, как будто провели смычком по скрипке. От этого воя что-то внутри меня запело, словно камертон.

Сперва мне кажется, что волки бьют тревогу, потому что учуяли чужака даже на таком расстоянии.

Потом я понимаю, что это элегия.

Реквием.

Песнь о члене стае, который уже не вернется.

Впервые с тех пор, как мне позвонили в Таиланд, впервые с тех пор, как я вернулся домой, впервые за долгое время я плачу.


Это похороны. Просто у нас еще нет тела.

Я неловко мнусь у постели отца. Ровно девять утра. В операционной дежурит бригада трансплантологов. В палате со мной Коринн, две медсестры из реанимации и Трина. Еще какая-то женщина в костюме — мне сказали, что она из юридической службы. По всей видимости, больница обязана расставить все точки над «i», прежде чем отключить аппарат.

Трина подходит ко мне.

Ты как? — мягко интересуется она. — Стул принести?

Лучше постою, — отвечаю я.

Через пять минут моего отца признают умершим. У кого-то другого появится шанс на жизнь.

В палату входит доктор Сент-Клер, за ним доктор Джао, реаниматолог.

Где дочь мистера Уоррена? — спрашивает доктор Джао.

Все взгляды обращаются ко мне.

Кара сказала, чтобы я сам обо все позаботился, — отвечаю я,

Доктор Джао хмурится.

Еще вчера она не очень приветствовала идею отключить вашего отца от аппарата.

— Эдвард заверил меня, что она дала согласие, прежде чем он подписал документы, — вмешивается доктор Сент-Клер.

Неужели они не понимают, что именно этого хотел отец? Не только чтобы его освободили из этого вегетативного ада, но чтобы я защитил Кару. Я берегу сестру от принятия решения, которое может разбить ей сердце. Берегу от того, чтобы она пожертвовала своей жизнью и стала сиделкой у инвалида.

Это все очень хорошо, — говорит юрист, выступая вперед, — но мне хотелось бы услышать это из уст самой Кары.

ЛЮК

Спустя два дня после того, как стая ответила на мой вой, я сидел под деревом, распутывая силки, когда откуда ни возьмись помнился крупный волк и во весь опор понесся ко мне. За деревьями, словно привидения, возникли еще четыре и, как часовые, выстроились в линию. В таком положении я был беззащитен. Похоже, мне пришел конец. Я улегся на спину и подставил горло, но не был до конца уверен, есть ли у меня время просить животное н доверии до того, как его челюсти сомкнутся на моей плоти.

В самый последний момент волк остановился как вкопанный. Выгнул шею, как будто хотел понюхать меня, в то же время не щепая приближаться. Потом без всякого предупреждения куснул меня за колено, в то же самое место, куда много лет назад меня в зоопарке укусил Арло. Резко развернулся и потрусил назад к стае, которая стала вылизывать ему пасть.

На следующий день волк вернулся, на этот раз с двумя волками-переярками — самкой и самцом. Они стояли по обе стороны от него и внимательно наблюдали. Здоровяк понюхал мои сапоги, потом обошел кругом, как будто пытаясь понять, не появилось ли во мне чего-то нового, что могло бы представлять угрозу. Молодые особи подошли ближе, чтобы обнюхать меня, но старший самец клацнул зубами у них перед мордой. Он трижды укусил меня: ущипнул кожу под коленями, вонзил зубы в плечо. После каждого укуса он смотрел на меня непроницаемыми глазами. Потерся об меня, как кот о столб. Потом зашел мне за спину, оставив переярков передо мной. Я вспотел — неуютно, когда рядом находится дикий зверь, а ты его не видишь, — ив это мгновение челюсти волка сомкнулись сзади на моей шее. Я чувствовал, как его длинные клыки царапают мне кожу.

В туже секунду волчица бросилась ко мне и больно укусила за колено — как раз в тот момент, когда взрослый волк отпустил мою шею. Потом он неспешно потрусил к двум оставшимся волкам, которые ждали у опушки. Переярки за ним.

И я сделал то, во что до сих пор не могу поверить.

Я последовал за ними.

Передвигаться на четвереньках было неудобно, я спотыкался. Дважды здоровяк оглядывался через плечо и видел, что я иду следом. Я решил, что он легко мог бы преподать мне урок, если бы не одобрил мой поступок, но он продолжал идти. Еще никогда в жизни я не был так близко к дикой стае; я мог различить запах засохшей на их лапах грязи и чувствовал мускусный запах мокрой шерсти.

Один из оставшихся двух волков, которые держались от меня в стороне, был альфа-самкой. Размером поменьше, с черными полосами на спине, хвосте и макушке — такими выразительными, как будто их нарисовали краской. Глядя на меня, они скалила зубы и выгибала язык.

Я находился метрах в двадцати от нее, когда она зарычала.

И тут же переярки подбежали к ней и стали на меня рычать. Между нами возник здоровяк, но альфа-самка щелкнула зубами, и он встал рядом с остальными. Альфа-самка прижала уши к голове и глухо, угрожающе зарычала. Потом повернулась и увела стаю в заросли деревьев.

Здоровяк колебался, неотрывно глядя на меня.

Много уже говорилось о взгляде серого волка: твердый, осмысленный, до жути напоминающий взгляд человека. Волчата рождаются голубоглазыми, но после шести-восьми недель их глаза становятся золотыми. И если вам повезет и доведется встретиться взглядом с волком, вы увидите, что его глаза пронизывают насквозь. Он смотрит, и вы понимаете, что его глаза как будто делают моментальный снимок каждой клеточки вашего естества. Они знают вас лучше, чем вы знаете самого себя.

Мы с волком меряем друг друга взглядом. Потом он опускает голову, поворачивается и вприпрыжку уносится в лес.

Следующие шесть недель я стаю не встречал. Время от вредит я слышал их вой, но это больше не был вой — призыв заметить пропавшего члена стаи, а просто вой, указывающий на местоположение, чтобы остальные стаи и животные держались подальше. Мой призыв отклонили. Я прокручивал все случившееся в уме: неужели прощальным взглядом взрослый самец хотел сказать, что мне дали шанс, но явно я не подхожу? Однако сам факт того, что он не перегрыз мне горло, свидетельствовал о том, что причина кроется в другом. Даже несмотря на то, что альфа-самке я пришелся не по вкусу, большей части ее стаи я понравился.

Они появились в первый день, когда по-настоящему запахло весной. Когда потеплело настолько, что я сломал лед на ручье без помощи камня или ветки. Когда я расстегнул комбинезон, чтобы было не так жарко. Как и раньше, они приблизились бесшумно — стена серого тумана. Я тут же присел, чтобы казаться ниже, чем они. Даже альфа-самка подошла ближе.

Они вели себя энергичнее и были более шумными, активными, чем в прошлый раз. Когда они вернулись, я испытал огромное облегчение: в этом диком лесу я был не один! Как и раньше, здоровяк подбежал и весом всего своего тела опрокинул меня на спину. В этой уязвимой позе я вверял ему свою жизнь, но настолько искренне обрадовался нашей новой встрече, что даже не успел как следует испугаться.

А может, я просто перестал бояться. Возможно, из-за того, что земля оттаивала и я стал слишком самоуверен, потому что удалось пережить зиму, — найдется десяток причин, по которым я не ожидал того, что произошло дальше. Неожиданно здоровяк убежал, а его место заняла альфа-самка. Она передними лапами прижимала меня к земле, навалившись на нижнюю часть моего тела. Она была всего в сантиметре от моего лица, рычала и клацала зубами. Когда самец подошел ближе, она бросилась на него и укусила — тот ретировался.

Дыхание вырывалось из ее пасти горячими клубами, слюна капала мне на лоб, но всякий раз, когда мне казалось, что волчица вот-вот разорвет мою плоть, она только для видимости клацала зубами. Я неподвижно лежал целых пять минут, а по том она меня отпустила. Отскочила в сторону, но не стала прятаться в лесу, а легла на камень на солнышке. Здоровяк устроился рядом.

Я был поражен тем, что они решили составить мне компанию, а не исчезнуть, как обычно, в лесу. А потом, к моему изумлению, остальные трое волков вышли на полянку из тени деревьев и растянулись по обе стороны от меня. Молодая волчица зевнула и скрестила передние лапы.

Мы не касались друг друга, но я ощущал жар их тел, и мне уже много месяцев не было так тепло. Почти час я не двигался. Jleжал между ними, купаясь в лучах солнечного света, и прислуши вался к звуку их дыхания.

В отличие от волков, я не мог уснуть. Отчасти потому, что был слишком возбужден, отчасти потому, что не мог отвести глаз от альфа-самки.

Я понял, что она не хотела меня убивать.

Она преподала мне урок.

За те пять минут я мог бы погибнуть. Но вместо этого я воспрянул духом.

КАРА

Меня выписывают. Теперь, когда температура упала и, похоже, Плечо стало заживать, нужно освобождать место для других. Плохая новость заключается в том, что пока мне нельзя ходить it школу — я не в состоянии делать ряд вещей: например, держать вилку или карандаш, даже расстегнуть джинсы, чтобы сходить в туалет. Хорошая новость — я поживу пока у мамы, и у меня будет предостаточно времени, чтобы узнать побольше и черепно-мозговых травмах и случаях, подобных случаю моего отца. Случаях, когда больным, несмотря на все прогнозы врачей, становилось лучше.

Мама обещает, что, как только возьмет у медсестры все документы, мы сможем спуститься к отцу в палату перед отъездом.

Уже час, как я готова идти. Умытая, одетая сижу на кровати. Капельницу уже сняли. Как заверили маму в ординаторской, все бумаги готовы; осталось только, чтобы хирург дал мне последние наставления и нас официально выписали.

Мама разговаривает по айфону с Джо, сообщает ему, что мы едем домой. За все время, пока мы находились здесь, ее глаза ни разу так не блестели — она тоже хочет вернуться к своей обыденной жизни. Только для нее это будет несколько легче, чем для меня.

Когда открывается дверь в палату, мама встает.

Готова, милая? — спрашивает она, прекращая разговор.

Мы поворачиваемся, ожидая увидеть моего хирурга, но вместо этого в палату входит Трина с какой-то женщиной в узкой юбке и шелковой блузе изумрудного цвета. Я раньше никогда ее не встречала.

Кара, — представляет незнакомку Трина, — это Эбби Лоренцо, юрист больницы.

Я тут же паникую — вспоминаю двух полицейских и анализ крови, который показал, что в тот вечер я выпила. Во рту пересыхает, язык становится ватным.

Неужели это означает, что они выяснили, что произошло?

Я бы хотела задать вопрос о вашем отце, — говорит юрист, и в эту же секунду я чувствую, что превратилась в соляной столб. Время остановилось.

Ты, похоже, расстроена, — хмурится Трина. — Эдвард сказал, что вы все обговорили.

Я со вчерашнего дня с ним не разговаривала, — отвечаю я.

Мама кладет ладонь на мою руку и сжимает ее.

Эдвард сказал мне, что они с Карой договорились и все решения относительно здоровья отца с этого момента будет принимать он.

Что? — Я недоуменно смотрю на нее. — Вы шутите?

Юрист переводит взгляд на Трину.

Значит, вы не давали согласие на то, чтобы сегодня отключить вашего отца от аппарата искусственного поддержания жизнедеятельности?

Я скатываюсь с кровати и, как есть босиком, бегу, расталкивая всех здоровым плечом. Я мчусь по лестнице вниз, в отделение реанимации, прижав больную руку к груди и превозмогая боль, которая отдается в плече от каждого удара и поворота.

Потому что на этот раз, когда буду спасать отца, я не хочу облажаться.

ЛЮК

Мои друзья-индейцы называют это танцем смерти — момент, когда два хищника оценивают друг друга. Перед волком в естественной среде обитания выбор не стоит. Волк не станет рассуждать: «Вот приближается медведь, сейчас я погибну». Наоборот, волк думает: «Что я знаю об этом медведе? Что мне известно о моей стае? Кто нужен из членов моей семьи, чтобы меня защитить?» И медведь уже не рассматривается как угроза. Он знает, что ты хищник, и ты знаешь, что он тоже хищник. Вы уважаете чужую территорию и очень медленно поворачиваетесь, не сводя друг с друга глаз. Пространство между вами и есть граница между жизнью и смертью. Рассматривает ли он тебя как добычу? Или понимает, что ты можешь дать ему отпор, если он набросится на тебя? Если сможешь поселить в его голове сомнения, существует большая вероятность того, что он оставит тебя в живых. 

ЭДВАРД

Кара напоминает полутораметровый тайфун: красное заплаканное лицо, торчащие в разные стороны волосы. Она бросается на меня.

Стойте! Он обманщик!

Врачи ушли, готовые вернуться в любой момент, как только получат разрешение юриста. Коринн тревожно меряет шагами палату: появилась призрачная надежда на донорские органы, и с каждой секундой она тает. Я просто делал то, о чем попросила Кара. Сестра хотела, чтобы все закончилось, но она слишком привязана к отцу — это понятно. Сродни тому, как малыш протягивает ручку для прививки и закрывает глаза, чтобы не смотреть, пока не сделают укол.

Но, по всей видимости, Кара передумала. И прежде чем она успевает выцарапать мне глаза, медсестра обнимает ее за плечи. Вперед выходит Коринн.

Вы утверждаете, что не давали своего согласия на донорство органов?

Тебе мало его просто убить? — орет на меня Кара. — Нужно еще и на кусочки его изрезать, да?

Наверное, следовало спросить Кару, не хочет ли она присутствовать при окончательном решении. По ее вчерашним словам я понял, что она не сможет справиться с таким эмоциональным напряжением. Эта внезапная вспышка гнева только усиливает его.

Не этого папа хотел! Он мне сам говорил.

Сейчас в палате уже и юрист больницы, и Трина, и моя мать.

А мне отец говорил именно об этом, — возражаю я.

И когда это? Ты не живешь с нами уже шесть лет! — с насмешкой отвечает она.

Ладно, послушайте оба! — вмешивается юрист. — Могу уверить вас в одном: сегодня уже ничего не произойдет. Я буду просить, чтобы назначили опекуна на время, пока случай вашего отца будет пересматриваться.

Кара заметно расслабляется и прислоняется к маме, которая смотрит на меня так, словно не узнает.

Мой следующий поступок продиктован письмом, которое жжет мне карман, — законное основание.

Или моим пониманием того, что мне лучше Кары известно, как жить с выбором, который делаешь.

Или желанием хотя бы один раз поступить как сын, о котором всегда мечтал отец.

Я наклоняюсь и упираюсь руками в колени, как будто пытаюсь отдышаться. Потом делаю рывок по линолеуму в сторону сидящей рядом с аппаратом сестры, которая ожидает так и не последовавшего сигнала.

Прости, — говорю я.

Прошу прощения у отца, сестры, самого себя?!

И выдергиваю штепсель аппарата искусственной вентиляции легких из розетки.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Если зовешь одного волка — приглашаешь всю стаю.

Болгарская поговорка

КАРА

Когда раздается тревожный сигнал, я даже не сразу понимаю, что произошло.

Отрываю лицо от маминого плеча и вижу Эдварда на коленях, сжимающего в руках провод, идущий к аппарату искуссвенной вентиляции легких. Он держит в руках штепсель, как будто не может поверить, что на самом деле его выдернул.

Я кричу — и начинается кошмар.

Ближайшая к моему брату медсестра натыкается на вторую, которая зовет охрану. В палату вбегает санитар, отталкивает маму с дороги и бросается к Эдварду. Выбивает из его руки штепсель, тот падает на пол. Медсестра без промедления включает аппарат и жмет на кнопку пуска.

Наверное, все заняло не больше двадцати секунд, но это были самые длинные двадцать секунд в моей жизни.

Я, затаив дыхание, жду, пока грудь отца вновь начинает подниматься, и только тогда даю волю слезам.

Эдвард! — кричит мама. — О чем ты думал?

Брат не успевает ответить — в палату входит охрана. Двое охранников, похожие в униформе на плотные сардельки, хватают Эдварда за руки и рывком ставят на ноги. В палату вбегает доктор Сент-Клер, за ним медсестра. Он склоняется над отцом, оценивая ущерб, нанесенный поступком Эдварда.

Я чувствую, как мама за моей спиной напряглась.

Куда вы его ведете? — спрашивает она и бросается за офицерами, которые пытаются вывести Эдварда.

За ними идет Эбби Лоренцо, юрист больницы.

Остановитесь, прошу вас! Он круглосуточно сидит в больнице, почти не спит, — молит мама. — Он не понимает, что творит.

Ты что, защищаешь его? — кричу я.

Я вижу в глазах мамы смятение, разрывающее ее душу пополам, и отступаю назад, не желая находиться рядом. В конце концов, она первая начала!

Мама бросает на меня извиняющийся взгляд.

И все равно он мой сын, — бормочет она и выходит из палаты.

Ко мне подходит Трина.

Кара, давай посидим и успокоимся, пока мама не уладит эту проблему.

Я не обращаю внимания на ее предложение.

С папой все в порядке? — спрашиваю я у доктора Сент-Клера.

Нейрохирург смотрит на меня, и я вижу, что он думает: «С твоим отцом изначально все было плохо».

Все зависит от того, сколько времени он провел без кислорода, — отвечает доктор Сент-Клер. — Если больше минуты, последствия могут быть ощутимыми.

Кара, — опять обращается ко мне Трина, — прошу тебя...

Она берет меня под здоровую руку, и я позволяю увести себя из палаты. Но в голове все время роятся мысли. Каким же надо быть человеком, чтобы в буквальном смысле вытащить штепсель из розетки у собственного отца? Насколько же сильна ненависть Эдварда, что он за моей спиной заверил всех докторов и медсестер, что я согласна отключить отца от аппарата, а потом, когда его план сорвался, взял дело в свои руки?

Трина ведет меня в комнату отдыха. В реанимационном отделении их несколько — для семей, которые готовы к долгому ожиданию. Мы заходим в пустую комнату с неудобными оранжевыми диванами и старыми, еще 2003 года, журналами на столиках. Я чувствую себя невероятно маленькой, словно под микроскопом.

Понимаю, что ты расстроена... — начинает Трина.

Расстроена? Мой брат обманул всех, чтобы убить отца! Да уж, я немного расстроена! — Я вытираю глаза. — Папа перестал дышать. Как это отразится на его здоровье?

Она в нерешительности молчит.

Доктор Сент-Клер сообщит нам, как только выяснит, повлияло ли отключение на состояние твоего отца. Насколько мне известно, нужно провести без кислорода минут десять, чтобы это привело к смерти мозга.

А если мой брат на этом не остановится?

Во-первых, у него не будет для этого возможности, — успокаивает Трина. — Больница выдвинет против него обвинение и нападении на человека, его заберут в полицейский участок. А во-вторых, несмотря на то что Эдвард по закону может принимать решения, касающиеся вашего отца, мы никогда бы не решились на процедуру изъятия донорских органов, если бы сомневались, что ты дала на это свое согласие. Кара, мне очень жаль. Координатор банка доноров заверила меня, что Эдвард заручился твоим согласием, но необходимо было спросить у тебя лично. Уверяю тебя, больше подобное не повторится.

Я не верю ни одному ее слову. Если Эдвард один раз нашел способ запудрить им мозги, найдет снова.

Я хочу видеть папу! — настаиваю я.

Уверена, ты скоро его увидишь, — заверяет Трина. — Только дай врачам время удостовериться, что с ним все в порядке.

Отец учил меня, что волки умеют считывать эмоции и болезни, как люди читают заголовки газет. Они знают, когда женщина беременна, даже раньше ее самой, и относятся к ней мягче. Выявляют среди посетителей тех, кто страдает депрессией, и пытаются их приободрить. Медицинское сообщество уже доказало, что представители семейства псовых на самом деле чуют скрытые болезни, например заболевания сердца или рак. Иными словами, волка не обманешь.

Но человек на все сто уверен, что может обвести вокруг пальца себе подобного.

Я закрываю глаза, а затем распахиваю их так, что выступают слезы, и жалобно смотрю на Трину.

Я хочу к маме, — шепчу я тихим, дрожащим голосом.

Она, вероятно, внизу, беседует с больничным юристом, — отвечает Трина. — Схожу приведу ее. Посидишь здесь?

Я сижу и считаю до трехсот — чтобы точно не встретить Трину в реанимации. Потом выглядываю в коридор и тихонько спускаюсь по лестнице. После первого визита в больницу, когда папе накладывали швы, я знаю, что пункт неотложной помощи находится в противоположном крыле больницы. Туда-то я и направляюсь. К выходу, где не наткнусь ни на маму, ни на брата, ни на кого другого, кто мог бы меня остановить.

Я не думаю о том, что буду делать, оказавшись на улице без куртки, телефона и средств передвижения.

Не думаю о том, что официально меня еще не выписали.

Я думаю только об одном: отчаянные времена требуют отчаянных мер. Кто-то должен удержать моего брата от повторных попыток.


На самом деле я могла бы обманом зарабатывать себе на жизнь, у меня явно есть к этому талант. Мне удалось обмануть полицию, маму, социального работника, женщину у уличного автомата рядом с больницей. Я сказала ей, что мы с приятелем повздорили и он уехал на своей машине, оставив меня одну, без куртки, кошелька и телефона, — не разрешит ли она мне воспользоваться своим телефоном, чтобы позвонить маме? Она приедет и заберет меня. А моя рука, похожая на сломанное птичье крыло, только добавляет жалости. Дама не только дала мне свой сотовый, но еще купила горячий шоколад и кекс с маком.

Маме я звонить не стала, звоню Марии. Как по мне, она моя должница. Если бы она не гонялась за каким-то неудачником, я бы никогда не оказалась на вечеринке в Бетлехеме. Если бы я не поехала на вечеринку в Бетлехем, не напилась бы. И папе не пришлось бы ехать меня забирать. Остальное вы знаете.

Мой звонок застает Марию на уроке французского. Я слышу ее шепот:

Подожди. — А потом, перекрикивая бубнеж мадам Галлено, спрягающую глагол «essayer», Мария говорит: — Можно выйти?

J'essaie.

Tu essaires.

Я пытаюсь. Ты пытаешься.

En français[12] , — требует мадам.

Puis-je aller aux toilettes?[13]

Повисает тишина, потом вновь раздается голос Марии.

Кара! Все в порядке? — спрашивает она.

Нет, — отвечаю я. — Полная лажа. Ты должна приехать и забрать меня. Я стою возле уличного автомата на углу, перед поворотом к больнице.

А что ты там делаешь?

Долго рассказывать. Ты должна приехать немедленно.

Но сейчас французский... Перемена начнется в пять...

Я задействую «тяжелую артиллерию».

Я бы ради тебя приехала, — произношу я те же слова, которыми Мария убеждала меня поехать с ней на вечеринку в Бетлехем.

Повисает молчание.

Буду через десять минут, — обещает она.

Мария, залей полный бак, — прошу я.


Контора окружного прокурора совершенно не похожа на юридические конторы, какими их показывают по телевидению. Здесь стоит допотопная мебель, а секретарша стучит по клавишам компьютера, настолько древнего, что, наверное, он еще использует операционную систему «Бейсик». На стене в рамке пейзаж Мачу-Пикчу и две фотографии: на одной — невозмутимый Барак Обама, на второй — Дэнни Бойл, пожимающий руку губернатору Линчу.

Мария остается ждать в машине. Она, несмотря на явное нежелание, все-таки отвезла меня в Норт-Хейверхилл. Даже помогла придумать, как попасть в контору окружного прокурора.

Дэнни Бойл, — протянула она. — Звучит так, будто он сошел с упаковки детских завтраков «Лаки чармс».

Это натолкнуло меня на мысль о том, что человек с таким именем имеет родственников в Килларни. Человек, который построил свою политическую платформу, спасая нерожденных детей, наверняка ярый католик. Я не могла за это поручиться, но предположение было обоснованным. Все дети-католики в моей школе, казалось, имели тысячу двоюродных братьев и сестер.

Поэтому я подошла к секретарше и остановилась, ожидая, пока она закончит разговор по телефону.

Спасибо, Маргот, — говорит она, — да, это пойдет в «Фокс ньюз», сюжет о его последнем деле. Было бы отлично записан, его на видеодиск.

Она вешает трубку, а я пытаюсь подарить ей свою самую трогательную улыбку. В конце концов, я стою перед ней с долбаной перевязанной рукой.

Чем могу вам помочь? — интересуется секретарша.

Дядя Дэнни на месте? — спрашиваю я. — У меня срочное дело.

Милая, а он знал, что ты придешь? Потому что сейчас он немного занят...

Мой голос срывается, я на грани истерики.

Сказала ли я своему дяде о том, что попала в серьезную аварию? Я только что крупно поссорилась с мамой. Она запретила мне садиться за руль, пока мне не исполнится сорок, и я должна сама оплатить страховку. Еще мне нужно найти того, кто оплатил бы мое обучение в колледже... Господи! Можно мне поговорить с дядей Дэнни? Прямо сейчас! — Я заливаюсь слезами.

Без шуток — я могу претендовать на «Оскар»!

Секретарша недоуменно замирает под этой лавиной информации, потом приходит в себя и бросается меня утешать, мягко поглаживая по здоровому плечу.

Милая, иди прямо к нему в кабинет. Я позвоню, предупрежу, что пришла его племянница, — говорит она.

Стучу в дверь, на которой висит табличка с золотыми буквами на стекле: «ДЭНИЕЛ БОЙЛ, ОКРУЖНОЙ ПРОКУРОР».

Меня приглашают войти. Прокурор сидит за большим письменным столом, заваленным кипой папок. Черные волосы переливаются, как вороново крыло, а по глазам видно, что он давно как следует не спал. Он встает мне навстречу.

Вы не такой высокий, как кажется на экране, — тут же выпаливаю я.

А ты совершенно не похожа ни на одну из моих племянниц, — отвечает он. — Послушай, девочка, у меня нет времени помогать тебе с внеаудиторной работой по римскому праву. Когда будешь уходить, Паола даст тебе материал о местной системе власти...

Мой брат только что пытался убить моего отца. Мне нужна ваша помощь, — перебиваю я.

Дэнни Бойл хмурится.

Что?

Мы с папой разбились на машине, — объясняю я. — Он так и не пришел в сознание. Мой брат уехал из дома шесть лет назад после ссоры с отцом. Жил в Таиланде, но, узнав об аварии, приехал. Прошло всего семь дней после происшествия — папе просто необходимо время, и он поправится! — но мой брат думает по-другому. Он хочет отключить аппарат искусственной вентиляции легких и отдать папины органы в банк доноров, а потом вернуться к своей прежней жизни. Ему удалось склонить на свою сторону персонал больницы, а когда я взбунтовалась и попыталась их остановить, Эдвард оттолкнул медсестру и сам выдернул штепсель из розетки.

И что дальше?

Медсестра перезапустила аппарат. Но врачи до сих пор не знают, как повлияло на папу отключение кислорода. — Я перевожу дух. — Я видела вас в новостях. Вы лучший в своем деле. Не могли бы вы посадить Эдварда?

Он опускается на краешек стола.

Послушай, голубушка...

Кара, — представляюсь я. — Кара Уоррен.

Кара. Мне очень, правда, очень жаль твоего отца. Я понимаю твое возмущение поведением брата. Но это семейное право. Я занимаюсь только уголовными делами.

Это попытка убийства! — возражаю я. — Возможно, я всего лишь школьница, но и то понимаю: если отталкиваешь медсестру и отключаешь находящегося без сознания человека от аппарата искусственной вентиляции легких, ты пытаешься его убить! Что еще можно назвать убийством, если не это?

Намерение убить — всего лишь одна часть головоломки, — поясняет Бойл. — Необходимо еще доказать злой умысел.

Мой брат ненавидит отца. Поэтому он и уехал шесть лет назад.

Возможно, — отвечает Бойл. — Но вытащить штепсель из розетки и броситься на человека с ножом или угрожать пистолетом — разные вещи. Я буду молиться за вашего отца, но, боюсь, ничем не могу помочь.

Я не отступаю.

Если вы не поможете, мой брат попытается сделать это еще раз! Он обратится в суд и скажет, что мое мнение ничего не значит, потому что я младше его. И вновь назначит процедуру отключения от аппарата. Но если против него будет выдвинуто официальное обвинение, его не назначат опекуном папы. — Заметив удивленный взгляд Бойла, я пожимаю плечами. — Интернет, — объясняю я. Пока мы ехали, я воспользовалась айфоном Марии.

Бойл вздыхает.

Хорошо. Я посмотрю это дело, — обещает он, протягивает руку к столу и передает мне блокнот и ручку. — Запиши свое имя и номер телефона.

И я записываю свои данные. Отдаю блокнот.

Возможно, сейчас папа и не вполне здоров, — говорю я, — но это не дает моему брату права играть роль Бога. «Жизнь есть жизнь», — цитирую я слова самого Бойла.

Я удаляюсь по коридору в приемную и чувствую пристальный взгляд Дэнни Бойла, как стрелу в спине.

ЛЮК

Меня постоянно спрашивают, почему стая диких волков приняла человека в свои ряды. Зачем эти лишние трудности с сованием, которое слишком медленно передвигается, спотыкается в темноте, не может свободно общаться на волчьем языке и по незнанию не выказывает должного уважения вожакам стаи? И дело не в том, что стая не понимала, что я не волк, или не осознавала, что я не смогу помочь загнать добычу или защитить их зубами и клыками. Единственный ответ, который приходит на ум: волки понимали, что им необходимо изучить человека, как мне было необходимо изучить их. Мир людей все ближе и ближе подбирается к миру волков. Вместо того чтобы просто отмахнуться, они решили узнать о людях как можно больше. Время от времени узнаешь, что волчья стая приняла в свои ряды дикую собаку по этой же причине. Приняв меня в свои ряды, они на шаг приблизились к разгадке.

Моя цель, как только они, казалось, стали чувствовать себя спокойно в моем присутствии, — добиться того, чтобы мне разрешили следовать за стаей, когда они скользят между деревьями и исчезают. Знаю, что это не самая блестящая идея, ведь я легко мог потеряться, а если бы стая начала охоту, не поспел бы за ней. Но я не позволил себе задуматься и испугаться, а поэтому, когда волки встали и пошли, просто двинулся вслед за ними.

Сначала я успевал. Но стояла ночь, хоть глаз выколи, и как только мы достигли густого леса, я потерял их из виду — мои глаза, в отличие от их глаз, не настолько приспособлены к темноте. На обратном пути на поляну я ударился головой о низкую ветку и упал без сознания.

Когда я очнулся, в небе ярко светило солнце, а молодая волчица вылизывала рану у меня на голове. (Ни одна из ран, которые я получил за эти годы, — ни единая! — не воспалилась. Если бы я смог закупоривать в бутылки целебные свойства волчьей слюны — стал бы богатым человеком.) Я осторожно сел, в висках стучало, и увидел, как волчица оторвала кусок ноги оленя с копытом, поваляла его немного в грязи, помяла лапами, а потом притянула мне на колени.

Позднее я узнал, что альфа-самка чует, что следует есть. Она выбирает то, что необходимо, чтобы ты оставался сильным и выдержал испытание. Существует питательная пища, которую едят ежедневно, чтобы восстановить силы и здоровье. Пища делится и по социальному признаку, помогая укрепить иерархию стаи: когда шесть волков питаются одной тушей, альфе достаются внутренние органы, бете — крестец и бедренная часть, а омеге — содержимое кишок и мясо на шее, спине и ребрах. Волк-сторож получит 75 процентов такого мяса и 25 процентов растительной пищи, омега-волки — 50 процентов такого мясо и 50 процентов содержимого желудка; волк- дозорный — 75 процентов содержимого желудка и 25 процентов мяса с шеи и ребер. Если, даже случайно, потянешься за чужой порцией — окажешься лежащим на спине. Есть пища, вызывающая определенные эмоции, — например, молоко или содержимое желудка возвращают волка к тому времени его безмятежного детства, когда он принимал все, что давала ему мать, ел то, что отрыгивали старшие волки.

Сперва я не понял, что хочет молодая волчица: то ли проверяет меня, то ли хочет посмотреть, не стану ли я отбирать у нее еду. Но она снова подняла кусок мяса и опять уронила его мне на колени. Что ж, я поднес оленью ногу ко рту и стал есть.

Каково на вкус сырое мясо?

Как нежнейшее филе.

Вот уже много месяцев я не ел ничего существеннее зайца или белки. Эту ногу принес мне дикий волк, который, возможно, не хотел, чтобы я отправился с ним на охоту, тем не менее хотел, чтобы я был сыт, как и все остальные члены стаи.

Пока я рвал мясо зубами, волчица спокойно наблюдала за мной.

С той поры каждый раз, когда стая охотилась, волки приносили мне еду. Иногда она была вываляна в экскрементах или на нее мочились. После охоты они оставались со мной на поляне или разрешали следовать за ними, а порой неожиданно меня оставляли. Иногда я выл, и если волки слышали — отвечали мне. На обратном пути они всегда окликали меня воем. Всякий раз, без исключения, я становился на колени. Это было похоже на телефонный звонок от близкого человека, который зимовал на льдине: «Я вернулся. Со мной все в порядке. Я снова твой».

Все это заставило меня осознать, что у меня появилась новая семья.

ДЖОРДЖИ

Я поняла, что мой сын — гей, еще до того, как он сам это осознал. Была в нем несвойственная мужчинам мягкость, умение виден, окружающий мир не в целом, а отдельными частями, он был не похож на остальных мальчиков в детском саду. Если мальчишки поднимали с земли палочку, она превращалась у них в пистолет или кнут. Когда палочку брал Эдвард, она становилась ложкой, чтобы печь куличики из грязи, или волшебной палочкой. Когда он играл с другом в ролевые игры, то никогда не был рыцарем, скорее принцессой. Когда мне хотелось знать, не полнит ли меня наряд, я знала, что честно ответит Эдвард, а не Кара.

Вы догадываетесь, что у такого человека, как Люк, — мужественного человека, который может в буквальном смысле зубами отрывать куски мяса с туши в окружении волков, — могли возникнуть проблемы с сыном-геем, но мне это и в голову не приходило. Он твердо верил в то, что семья превыше всего. Совсем как у волков, которые сохраняют внутри стаи индивидуальность, которым не приходится ежедневно показывать, чего они стоят. Так и для Люка: если ты член семьи, тебя уважают, несмотря на то что ты не похож на других, и место твое надежно закреплено за тобой. Однажды он даже рассказал мне об однополых волках, которые наскакивают друг на друга во время брачного периода, но это связано, скорее, с доминированием и субординацией, чем с сексуальностью. Именно поэтому я была изумлена, когда Эдвард открылся Люку, а Люк сказал...

На самом деле я понятия не имею, что сказал Люк.

Мне известно одно: Эдвард отправился в Редмонд поговорить с отцом, а когда вернулся домой, не стал разговаривать ни со мной, ни с Карой. Когда я поинтересовалась у Люка, что между ними произошло, его лицо залила краска стыда.

Ошибка, — ответил он.

Через два дня Эдвард уехал.

И сколько бы раз за последующие шесть лет я ни спрашивала у сына, что сказал ему Люк, он отвечал, что ему было очень обидно. И как обычно бывает, когда накручиваешь себя, незнание оказалось еще более мучительным. Лежа в кровати, я придумывала самые глупые комментарии, которые мог отпустить Люк, унизительные колкости, саркастические замечания, возымевшие обратную реакцию. Эдвард преподнес свое сердце на блюдечке с голубой каемкой. И что получил в ответ? Неужели Люк сказал Эдварду, что он сможет измениться, если на самом деле этого захочет? Неужели он сказал, что всегда знал, что с его сыном что-то не так? Поскольку правды я не знала, а ни одна из сторон не рассказывала мне, что между ними произошло, я представляла самое худшее.

Ты не понимаешь, что чувствует неудачник, пока твой восемнадцатилетний сын не уйдет из семьи. Именно так я всегда к этому относилась, потому что Эдвард был слишком умен, чтобы запрыгнуть в автобус и уехать в Бостон или Калифорнию. Вместо этого он забрал свой паспорт из ящика в кабинете Люка и на деньги, которые заработал за лето вожатым (деньги, которые он намерен был потратить на обучение в колледже), купил билет туда, где мы точно не сможем его найти. Эдвард всегда отличался импульсивностью — еще с детства, когда в детском саду швырнул баночку с краской в мальчика, который смеялся над его рисунком, или когда, повзрослев, уже в школе, кричал на несправедливого учителя, совершенно не думая о последствиях. Но этот поступок я понять не могла. Эдвард никогда не уезжал один дальше Вашингтона — как-то он ездил туда на инсценированный судебный процесс. Что он знал о чужих странах? Где решил жить? Как нашел свое место в мире? Я попыталась обратиться в полицию, но в восемнадцать лет он по закону являлся уже совершеннолетним. Пыталась звонить Эдварду на сотовый, но номер не отвечал. Я просыпалась по ночам и две волшебные секунды не помнила, что мой сын уехал. Но потом реальность вползала под одеяло, цеплялась за меня, как ревнивый любовник, и я заходилась в рыданиях.

Однажды ночью я отправилась в Редмонд, оставив спящую Кару одну в доме, — очередное доказательство того, что я плохая мать. Люка в вагончике не было, но была его ассистентка. Студентку звали Рэн, у нее на правой лопатке был вытатуирован волк, и они с Уолтером по очереди дежурили в зоопарке: кто-то должен был присматривать за животными по ночам, когда Люк не жил в одной из своих стай, — что сейчас случалось крайне редко. Рэн лежала, закутавшись в одеяло, и спала, когда я постучала. Увидев меня, она испугалась — что неудивительно, поскольку я кипела от ярости — и кивнула в сторону вольера. Стояла ночь, Люк бодрствовал в компании своей волчьей семьи и как раз боролся с крупным серым волком, когда я, словно привидение, замаячила у забора. Этого хватило, чтобы он поступил так, как не поступал никогда: выпал из образа и стал человеком.

Джорджи? — осторожно протянул он. — Что случилось?

Я едва сдержала смех. Неужели ничего не случилось? Люк по своему отреагировал на исчезновение сына: еще больше сблизился со своей семьей — не со мной и с Карой, а с братьями-волками. Он так давно не появлялся дома, что не видел, как я ставлю прибор на стол и для сына, но тут же заливаюсь слезами. Он не сидел на кровати сына, обнимая подушку, которая все еще пахла Эдвардом.

Я должна знать, Люк, что ты ему сказал, — ответила я. — Должна знать, почему он уехал.

Люк вышел через двойные ворота в вольере и теперь стоял рядом со мной снаружи.

Я ничего ему не говорил.

Я не сводила с него недоверчивого взгляда.

Неужели ты стал хуже относиться к своему сыну, потому что он гей? Потому что ему наплевать на диких животных? Потому что он не любит жить на улице? Потому что он не стал таким, как ты?

Люк разозлился, но тут же взял себя в руки.

Неужели ты действительно так обо мне думаешь?

Я думаю, что Люка Уоррена интересует исключительно Люк Уоррен. Не знаю, возможно, ты боишься, что Эдвард не соответствует твоему имиджу. — Я перешла на крик.

Как ты смеешь! Я люблю своего сына. Я люблю его.

Тогда почему он уехал?

Люк замолчал в нерешительности. Я даже не помню, что он ответил после непродолжительной паузы, — да это и неважно. Важнее это молчание, эта секундная заминка. Потому что этот момент нерешительности стал полотном, на котором я могла изобразить все свои самые худшие опасения.

Через три недели после отъезда Эдвард прислал мне открытку из Таиланда. На ней он написал новый номер мобильного телефона. Сообщил, что начал преподавать английский, нашел квартиру. Писал, что любит меня и Кару. И ни слова об отце.

Я сказала Люку, что хочу повидать сына. Несмотря на то что открытка без обратного адреса, несмотря на то что Таиланд страна большая — неужели сложно найти восемнадцатилетнего учителя-европейца? Я позвонила в турагентство, чтобы забронировать билет на самолет, планируя воспользоваться деньгами, которые мы копим на «черный день».

Потом заболел один из драгоценных волков Люка, ему понадобилась операция. И деньги внезапно закончились.

На следующей неделе я подала на развод.

В этом и заключались мои «непримиримые противоречия»: мой сын уехал, виной всему мой муж. Я не могла ему этого простить. И никогда не прощу.

Но оставалась еще одна маленькая грязная тайна, о которой я продолжаю умалчивать: именно я посоветовала Эдварду поехать в тот день в Редмонд, именно я подталкивала сына к тому, чтобы он признался во всем отцу, как признался мне. Если бы не мои советы, если бы я была рядом с Эдвардом, когда он разговаривал с отцом, посмел бы Люк так негативно отреагировать? Может быть, Эдвард никуда бы не уехал?

Если смотреть с этой точки зрения, на мне лежит вина в том. что я на шесть лет потеряла сына.

Именно поэтому сейчас я не хочу во второй раз совершать ту же ошибку.


Я первая признаюсь, что несовершенна. Я чищу зубы зубном нитью только перед визитом к стоматологу. Иногда могу съесть упавшую на пол еду. Однажды я даже отшлепала младшую дочь, когда она выбежала на середину дороги.

Я понимаю, как это, должно быть, выглядит, когда я — вместо того чтобы остаться с дочерью в бинтах, с загипсованной рукой, страдающей не только физически, — бросаюсь за сыном, который пытался отключить своего отца от аппарата искусственной вентиляции легких, выдернув штепсель из розетки. Я слышу, как люди перешептываются, когда я бегу за охранниками и юристом больницы, окликая Эдварда, чтобы он понимал, что не остался один.

Я кажусь плохой матерью.

Но если бы я не побежала за Эдвардом — если бы не попыталась объяснить персоналу больницы и полиции, что он сделал это ненамеренно, — разве тогда я была бы лучшей матерью?

Я не умею справляться со стрессом. И никогда не умела — именно поэтому меня невозможно увидеть ни в одном телевизионном сюжете Люка; именно поэтому, когда он подался в Квебек, к диким волкам, я начала принимать прозак. Всю неделю я изо всех сил пыталась держаться ради Кары, несмотря на то что находиться в больнице по ночам — сродни путешествию по городу-призраку, несмотря на то что когда я вхожу в палату Люка и вижу его бритую голову и швы посредине черепа, мне хочется сжаться и убежать. Я сохраняла спокойствие, когда полицейские пришли с расспросами, и не хотела узнать ответы на их вопросы. Но сейчас я с готовностью ввязываюсь в драку.

Уверена, что Эдвард может все объяснить, — говорю я юристу больницы.

У него будет для этого возможность, — отвечает она. — И полиции.

Как по мановению волшебной палочки, раздвижные двери больницы открываются, входят два полицейских.

Нам также понадобятся показания медсестры, — говорит один из них, пока второй застегивает на моем сыне наручники. — Эдвард Уоррен, вы арестованы за нападение. У вас есть право хранить молчание...

Нападение? — выдыхаю я. — Он ни на кого не нападал!

Юрист больницы смотрит на меня.

Он толкнул медсестру. И мы обе знаем, что он сделал не только это.

Мама, все в порядке, — успокаивает меня Эдвард.

Иногда мне кажется, что я всю жизнь разрываюсь надвое: мне хотелось сделать карьеру, но еще мне хотелось иметь семью. Мне нравилась страстность натуры Люка, но это совершенно не означало, что он станет идеальным мужем, идеальным отцом. Я хочу быть хорошей матерью для Кары, но у меня двое детей, которые сейчас требуют моего полного внимания.

Я люблю дочь. Но я люблю и сына.

Я как вкопанная стою в холле больницы, когда юрист больницы с охранниками уходят, а полицейские выводят Эдварда на улицу, где светит настолько яркое солнце, что приходится зажмуриться, и я тут же теряю его из виду.

Автоматические двери, перешептываясь, как кумушки, закрываются. Я роюсь в сумочке и достаю телефон, чтобы позвонить мужу.

Джо, — говорю я, когда он снимает трубку. — Мне нужна твоя помощь.

ЛЮК

Альфа-самка выбирает в качестве дичи из всего стада в сотни голов определенное животное по запаху, который оно оставля ет. Лось с раненой передней ногой при каждом шаге будет оставлять запах гноя. Альфа-самка унюхает эту уязвимость и может отследить ее, как будто после каждого шага остаются видимые хлебные крошки. Она может понюхать пучок травы, где пасся лось, и по запаху зубов определить возраст животного. Еще задолго до того, как она вступит в непосредственный контакт с лосем, она уже знает о нем массу всего.

В итоге она переключает внимание с земли на воздух. Глубоко втягивает носом. Частички пыли с шерсти лося летают по ветру, поэтому даже на расстоянии нескольких километров она знает, что это то же самое животное. Волчица побежит, ее охотники, не отставая, последуют за ней, но когда она догонит стадо, то будет держаться позади — она слишком ценна, чтобы подвергать себя опасности, — и это станет сигналом для других начинать атаку. Возле хвоста в районе позвоночника у волков есть железа. Чтобы охотники двигались направо, волчица поднимает хвост влево, испуская путеводный запах, который прочтут охотники. Если она хочет, чтобы волк-охотник ускорил бег, она станет крутить хвостом. Если хочет, чтобы волк- охотник бег замедлил, она хвост опускает. Благодаря положению хвоста и запаху она общается со своей стаей, направляя ее. Даже если рядом окажется еще один лось, волки не станут нападать, пока их вожак не подаст сигнал, но и тогда они набросятся на то животное, на которое она указала.

Альфа-самка пошлет двух волков впереди лося по бокам и будет прислушиваться к биению его сердца. Лось может бить копытом, фыркать, качать рогами, показывая, насколько он сильный противник, но он не может повлиять на собственную адреналовую систему. Когда альфа-самка подаст сигнал третьему волку пристроиться сзади лося, сердце жертвы замрет и волчица может дать стае команду загнать жертву. Это занимает часы, а то и дни.

И дело не в том, что волки жестоки. Просто альфа-самка тает, что, например, на востоке обитает конкурирующая стая, которая больше и сильнее ее собственной. Если лось испугается, адреналин насытит кровеносную систему. Если ее стая сможет «откормить» лося на убой, конкуренты на востоке учуют адреналин в моче и экскрементах, и ее стае останется только пометить границы своей территории. И ее стая становится менее уязвимой. Волки с востока никогда не станут красть добычу или убивать членов стаи, чей запах изобилует эмоциями, силой, господством.

Иными словами, то, что с одной стороны кажется жестоким и бессердечным, с другой — является единственным возможным способом защитить свою семью.

ЭДВАРД

Стоит ли говорить, что в средней школе я был не самым популярным учеником. Был тихоней, «башковитым малым», который получает только отличные отметки, мальчиком, с которым завяжешь разговор только тогда, когда тебе нужно узнать ответ на четвертую задачку в домашнем задании. На переменках я чаще читал в тени, чем гонял мяч на баскетбольной площадке. Тогда я еще не осознал пользу круговых тренировок, поэтому мои бицепсы в детстве скорее напоминали вареные макароны. И совершенно понятно, что я не заглядывался на девушек в юбках, настолько коротких, что виднелись трусики, — но то и дело, когда никто не смотрел, я заглядывался на парней, которые таращились на девчонок.

У меня были друзья, но все они были такие, как я, — ребятишки, которые скорее проводили дни, «сливаясь» с пейзажем, чем были на виду, потому что обычно, когда их замечали, они становились объектом шуток какого-нибудь популярного школьника. Именно поэтому я считаю, что в день своего тринадцатилетия поступил правильно, хотя в итоге меня наказали: целую неделю я оставался после уроков и целый месяц сидел под домашним арестом.

Мы выстраивались в линию, направляясь в столовую на обед, и нам приходилось ждать, пропуская вперед другие классы. Мое поведение в этот момент дня было отточено до совершенства: я никогда не стоял впереди (это территория популярных ребят), не стоял сзади (территория хулиганов), поскольку и то и другое место делало бы меня легкой мишенью. Я втискивался посредине, между девочкой, которая из-за сколиоза носила корсет, и еще одной девочкой, которая недавно переехала из Гватемалы и плохо говорила по-английски. Другими словами, я изо всех сил пытался сделаться невидимым, когда случилось ужасное: моя старая и глуховатая учительница по доброте душевной решила убить время и привлекла всеобщее внимание к тому, что сегодня у меня день рождения.

А вы знали, что сегодня Эдварду исполняется тринадцать тт? — спросила миссис Стэнсбери. — Давайте споем ему "С днем рожденья», пока ждем своей очереди. С днем рожденья тебя...

Я залился краской. В конце концов, нам же не по пять лет. Мы учились в восьмом классе. Время, когда мы всем классом пели поздравления, кануло в лету одновременно с тем, как мы перестали верить в Зубную фею.

Пожалуйста, перестаньте, — прошептал я.

Ты собираешься как-то особенно отметить этот день? — продолжала моя учительница.

Да, — ответил один из одноклассников достаточно громко, чтобы я услышал, а учительница ничего не заметила. — Он устроит вечеринку для мальчиков, верно, Эдди?

Все засмеялись, за исключением девочки из Гватемалы, которая, видимо, ничего не поняла.

Миссис Стэнсбери выглянула в коридор: не подошла ли наша очередь? К сожалению, нет.

И сколько тебе исполнилось, — продолжала она петь. — И сколько тебе исполнилось? И сколько тебе исполнилось, Эдвард...

Я сжал кулаки и заорал:

Заткнитесь!

Это миссис Стэнсбери услышала.

Как, впрочем, и директор школы. И мои родители. Меня наказали за грубость по отношению к учительнице, которая всего лишь пыталась быть доброй ко мне, которой хотелось, чтобы в день рождения я чувствовал себя особенным.

Через месяц после того, как отец наказал меня (он объяснил на примерах волков: подчиненный никогда не поступит так по отношению к вожаку стаи), он спросил, вынес ли я из этого какой-нибудь урок. Я не захотел отвечать. Потому что во второй раз поступил бы точно так же.

Таким образом, я хочу показать, что люди, которые прыгают не глядя, не дураки. Нам чертовски хорошо известно, что мы рискуем упасть. Но еще нам известно, что иногда это — един ственный выход.


В комнате для допросов ледяной холод. Я бы цинично предположил, что это секретная полицейская тактика, чтобы разговорить задержанных, если бы не доброе отношение полицейских — принесли мне кофе и кусок бисквита из служебного помещения. Многие оказались поклонниками телевизионного шоу отца, и я с радостью обменял его славу на еду. Если честно, не помню, когда ел в последний раз; предложенное угощение мне по вкусу — как манна небесная.

Что ж, Эдвард, — начинает один из детективов, присаживаясь напротив меня, — расскажи мне, что сегодня произошло.

Я открываю рот, чтобы ответить, но тут же прикусываю язык. В конце концов, годы просмотра серий «Закон и порядок» по тайскому телевидению чему-то да научили меня.

Я требую своего адвоката, — заявляю я.

Детектив кивает и выходит из кабинета.

Никогда не думал, что у меня на самом деле есть адвокат.

Но спустя несколько секунд дверь распахивается и входит мужчина. Он невысокого роста, жилистый, его черные волосы постоянно лезут в глаза. На нем костюм и галстук, в руках портфель. Я не сразу его узнаю, потому что видел только однажды — два дня назад он привез к моей маме близнецов в больницу, повидаться.

Джо! — выдыхаю я.

Вряд ли я когда-нибудь так радовался чьему-то приходу. Я уже забыл, что новый муж моей мамы занимается юриспруденцией. Я и раньше совершал глупые, импульсивные поступки, но впервые на меня за это надели наручники.

Мне позвонила твоя мама, — объясняет он. — Что, черт побери, произошло?

Что бы они там ни говорили, медсестру я не толкал. Она упала, когда я... — Я замолкаю.

Когда ты что?

Когда я выдернул штепсель от папиного аппарата искусственной вентиляции легких из розетки, — заканчиваю я.

Джо опускается на стул.

Нужно ли мне спрашивать зачем?

Я качаю головой.

Я собирался пожертвовать органы отца, исполняя его волю, — судя по отметке на его правах, он был донором. Я просто хотел выполнить его последнюю волю, понимаете? Врачи только-только начали процедуру, когда ворвалась Кара и устроила ужасную сцену. Как будто речь шла о ней, а не о моем отце.

По словам Джорджи, Кара не одобряла отключение отца от аппарата. Тебе ли этого не знать?!

Вчера она сказала мне, что больше не хочет мириться со всей этой ситуацией. Она не в силах беседовать с докторами о состоянии отца, не говоря уже о принятии каких-либо решений. Я не хотел никого обидеть. Только пытался помочь...

Он поднимает руку, давая мне знак молчать.

Что именно произошло?

Я нагнулся и схватил шнур. Медсестру я не толкал, она просто стояла между мной и аппаратом. Единственное, что я сделал, — выдернул штепсель из розетки, чтобы отключить аппарат. Потому что именно это и должно было произойти.

Джо не просит объяснить мое поведение. Он просто смотрит на факты и принимает их на веру.

За это выпускают под залог, это мелкое правонарушение, — говорит он. — В этом штате, если у тебя нет судимостей и есть семья, могут отпустить под твою собственную гарантию. Ты, конечно, несколько лет здесь не жил, но, думаю, это мы решим.

И что будет?

Я пойду к чиновнику, принимающему судебное поручительство, будем двигаться постепенно.

Я киваю.

Джо, у меня, если честно, нет денег, чтобы внести залог, — признаюсь я.

Сможешь вернуть долг, если понянчишь близнецов, пока я буду заново знакомиться со своей прекрасной женой, — отвечает он. — Серьезно, Эдвард. С этой минуты твое дело — сидеть тихо и позволить мне уладить все самому. Никаких фокусов. Никакого геройства. Понятно?

Я киваю. Но на самом деле я не люблю быть кому-то обязанным. Я так долго был творцом своей жизни, что чувствую себя крайне уязвимым, словно неожиданно оказался абсолютно голым посреди людной улицы.

Когда он встает, чтобы позвать полицейского, я понимаю, чем мне так понравился Джо Нг.

Вы единственный, кто не сказал, что сожалеет о том, что случилось с моим отцом, — задумчиво говорю я.

Он останавливается на пороге.

Весь мир знает твоего отца как ярого защитника окружающей среды и исследователя жизни диких животных. Я же знаю его как человека, который превратил жизнь Джорджи в ад, который вышвырнул несколько лет брака ради горстки диких псов, — прямо ответил Джо. — Я рад быть твоим адвокатом. Но я защищаю тебя не потому, что испытываю пиетет по отношению к Люку Уоррену.

Впервые за много дней я улыбаюсь.

Я это как-то переживу, — обещаю я.


«Обезьянник» в полицейском участке маленький и темный, выходит на стену, украшенную пожелтевшими плакатами и календарем за 2005 год. Меня посадили сюда ждать, пока прибудет чиновник, принимающий судебное поручительство.

Бывало, отец говорил, что животное только тогда чувствует себя в неволе, когда его дом кажется клеткой, а не просто территориально ограничен. Речь идет о том, что не хватает естественной среды обитания, а не об ограничении пространства. В конце концов, у животных есть их семьи, поэтому единственное, что меняется, когда волков содержат в неволе, — это их способность защищать себя. Они становятся уязвимыми в ту же секунду, как возводится забор.

Однако если вольеры оборудовать, стая может счастливо жить в неволе. Если включать кассеты, где записан вой конкурирующих стай, самцы стаи вынуждены будут сплотиться против предполагаемой угрозы. Если время от времени менять «интерьер» загонов или прокручивать несколько кассет с воем одновременно, самкам придется на ходу принимать новые решения, чтобы обезопасить стаю. Возможно, следует разделиться? Прекратить выть? Обследовать этот новый валун? Если заставить волков охотиться, а не просто закалывать добычу внутри вольера (где ее обязательно задерут), они поймут, как вести себя в дикой природе против хищника. Если в дикой природе волк убивает один раз на каждые десять охот, в неволе необходимо держать их в неведении, получат они сегодня еду или нет. Проще говоря, клетка перестает быть клеткой, если сидящего внутри волка убедить: без семьи ему не выжить.

Я слышу шаги, встаю и хватаюсь за прутья решетки в надежде, что сейчас мне сообщат, что наконец-то приехал чиновник. Но меня окутывают алкогольные пары задолго до того, как я вижу их источник, — полицейский ведет едва держащегося на ногах пьяницу. Тот раскачивается взад-вперед, лицо красное и потное, и я практически уверен, что вижу на его фланелевой клетчатой рубашке потеки рвоты.

Привел тебе сокамерника, — говорит полицейский, открывая металлическую дверь, и алкаш вваливается внутрь.

С Новым годом! — приветствует меня сокамерник, хотя на дворе февраль. И падает лицом вниз на цементный пол.

Я осторожно переступаю через него.

Когда мне было лет десять, я как-то сидел под пустыми трибунами возле вольера с волками в парке аттракционов Редмонда. Каждый день в час дня отец рассказывал здесь посетителям о волках, но в остальное время это было идеальное прохладное место, где можно было спрятаться с книжкой в людном, жарком парке. На самом деле я совершенно не обращал внимания на отца, который в примыкающем вольере рыл пруд, — волков на время перевели в другой загон. Неожиданно с обеденного перерыва вернулся парень по имени Ларк, который работал смотрителем до того, как отец нанял Уолтера. Он шел, покачиваясь и спотыкаясь. Когда он проходил мимо волков, звери пришли в бешенство: стали бросаться на заграждение, клацать зубами и подвывать, бегать взад-вперед, как они обычно делают, когда чуют, что вот-вот будет еда.

Отец бросил инструменты, подбежал к Ларку и толкнул его на землю. Сжав горло смотрителя рукой, он прорычал:

Ты что, пил?

У отца были жесткие правила для тех, кто работал с его животными: никаких шампуней с запахом, никакого мыла, никаких дезодорантов. И ни капли спиртного. Волк может учуять алкоголь в крови даже через несколько дней.

Меня приятели пригласили отпраздновать, — пробормотал Ларк, у которого недавно родился первенец.

В конце концов волки успокоились. Я никогда не видел, чтобы они так бесновались при виде человека, особенно одного из их смотрителей. Если человек нарушал их покой, — например, докучливые малыши, которые размахивали руками и визжали из-за забора, — волки просто убегали в глубь вольера и исчезали между деревьями.

Отец ослабил хватку, и Ларк, кашляя, откатился в сторону.

Ты уволен.

Ларк попытался было возразить, но отец, не обращая на него внимания, вернулся в вольер, где продолжил копать водоем. Я дождался, пока Ларк, грязно выругавшись, отправился наверх к вагончику собирать свои пожитки. Я вошел за заграждение и сел на траву рядом с вольером.

Плевать мне, пил он или нет! — с горечью произнес отец, как будто мы прервали разговор и ему необходимо было оправдаться. — Но ему следовало крепко подумать, прежде чем пить на работе. — Он воткнул лопату в землю и перевернул тяжелый ком. — Подумай об этом. Пошатывающийся пьяный человек... На кого он, по-твоему, похож?

Ну... На пошатывающегося пьяного? — предположил я.

Для волка он чертовски похож на раненого теленка. И это включает пусковой механизм охотника. И абсолютно неважно, что волки знают Ларка, что он работал с ними каждый день. Его манеры двигаться достаточно, чтобы стая перестала его узнавать. Если бы могли, они бы его убили. — Отец воткнул лопату н землю, она осталась стоять вертикально, как настоящий солдат. — Это хороший жизненный урок, Эдвард, будешь ты когда-нибудь работать с волками или нет, — сказал он. — Неважно, что ты для кого-то сделал, не имеет значения, кормил ли ты кого-то из бутылочки, чтобы он не умер с голоду, или брал к себе ночью, чтобы согреть, одно неверное движение в неподходящее время — и ты становишься другим, неузнаваемым.

Это замечание я понял только несколько лет спустя. Мой отец совершил один неверный поступок в неподходящее время. С содроганием я понимаю, что после сегодняшнего утра он мог бы обвинить меня в том же самом.

Пьяный у моих ног начинает храпеть. Спустя мгновение входит полицейский.

Время, — говорит он.

Я смотрю на часы и понимаю, что провел здесь целых три часа, предаваясь зыбучим пескам воспоминаний об отце.

Это доказывает одно: можно убежать от другого за двадцать тысяч километров. Можно поклясться никогда не произносить его имя. Можно радикальным образом удалить другого из своей жизни.

Но все равно он неотступно будет следовать за гобой.

Мы снова в кабинете для допросов. Все по-прежнему, за исключением одного: кроме детектива и Джо, здесь находится еще какой-то парень с растрепанными волосами и такими красными глазами, что я мог бы предположить, что он пьян, если бы не считал такое поведение слишком рискованным для человека, который каждый день ходит на работу в полицейский участок.

Ну-с, — говорит чиновник, принимающий судебное поручительство. — Я записан к окулисту, конъюнктивит замучил, поэтому ближе к делу. Что там у вас, Лео?

Детектив протягивает ему бумаги.

Это довольно серьезное дело, Ральф. Это не просто нападение второй степени. Задержанный также препятствовал персоналу больницы выполнять свои профессиональные обязанности и причинил вред здоровью пациента.

«Что это все означает? — думаю я. — Неужели моему отцу стало хуже?»

Мы просим назначить залог с поручительством в размере пяти тысяч долларов, — заканчивает детектив.

Чиновник читает бумаги, которые передал офицер.

Выдернул штепсель? — протягивает он, глядя на Джо. — Мистер Нг, что скажете?

Речь идет о моем пасынке, — начинает Джо. — Он вырос в этом городе, его окружают родственники и друзья. У него прочное чувство социальной ответственности и нет финансов, с которыми можно сбежать. Даю вам слово, что не спущу с него глаз.

Чиновник трет воспаленные веки.

Цель залога — обеспечить присутствие обвиняемого в суде. Мы в Бересфорде не практикуем предупредительное задержание, мистер Уоррен, поэтому я назначаю залог в размере пяти тысяч долларов. Вас отпустят, если вы пообещаете явиться завтра в суд, соблюдать порядок и вести себя пристойно. Вам запрещается покидать штат Нью-Гэмпшир, пока дело не рассмотрено в суде. Я выпущу вас под залог при условии, что вас осмотрит психиатр. Вам запрещено появляться в больнице и около нее.

Секундочку! — восклицаю я, нарушая данное Джо обещание сидеть тихо. — Так не пойдет. Там мой отец, он умирает...

По всей видимости, недостаточно быстро, на ваш взгляд... — возражает детектив.

Я не позволю издеваться над своим клиентом! — вмешивается Джо.

Чиновник поднимает вверх руки.

Замолчите. Оба. Я уже заработал конъюнктивит. Не хватало еще мигрени. Завтра в окружном суде вам будет предъявлено обвинение.

А как же мой отец? — настаиваю я.

И тут Джо тяжело наступает мне на ногу.

Вы что-то сказали, мистер Уоррен? — спрашивает чиновник.

Я смотрю на него.

Ничего, — бормочу я. — Ничего.

ЛЮК

Охотиться с волками страшно — находишься всего в пятнадцати сантиметрах от клацающих челюстей. Для волков речь идет об обеде или его отсутствии, ведь чаще всего во время охоты волки не едят по нескольку дней, поэтому мы говорим о борьбе за выживание.

Если слишком сильно уклониться влево или повернуть не в ту сторону, волки дадут об этом знать — зарычат и укусят. Но в бешеном возбуждении, ослепленные яростью, они наносят сокрушительный удар, поэтому дисциплинарное предупреждение, от которого страдает неосторожный член стаи, не идет ни в какое сравнение с тем, что ожидает добычу.

Волки знали, что мне за ними не успеть, что на охоте я буду только мешать. Когда они гнали добычу, я не мог бежать достаточно быстро, не мог, как они, сбить ее с ног, и тонкая кожа не могла меня защитить. После того как выпал снег, тактика охоты сменилась — волки стали устраивать засады. В течение тех месяцев, когда полуметровый слой снега укрывал землю, меня не только приглашали принять участие в охоте, но и ожидали, что я буду сидеть в засаде.

Когда стая устраивает засаду, ей нужны тяжелые, крупные самцы. Иногда необходимо, чтобы добыча повернула и побежала в определенные кусты, откуда выпрыгнут остальные волки и окружат добычу, давая возможность охотникам убить ее.

Я сидел в небольшом углублении, вырытом в снегу, с переярками и альфа-самкой, дожидаясь, когда крупный черный самец и взрослая волчица погонят на нас зверя.

Мы лежали неподвижно, потому что могли нарушить снежный покров и спугнуть добычу. Даже несмотря на окружающих меня волков, я мерз, поэтому, чтобы не заснуть, принялся размышлять. Волки были гениями маскировки. Они умели определять направление ветра и знали, как замаскировать запах. Разве олень не руководствуется инстинктами? Неужели он не знает из опыта поколений, что если волк гонит тебя на такой скорости в таком составе, то впереди ждет засада, а не охота на открытой местности? Разве он не понимает по резкой смене ветра, что впереди его ожидает опасность?

Все эти мысли вылетели у меня из головы, когда альфа-самка начала есть снег. Молодой волк тут же последовал ее примеру, зарылся мордой в снег и стал его глотать. Молодая волчица подняла голову к ветке, на которой, как игрушка на рождественской елке, висела сосулька, отгрызла ее и принялась облизывать, словно леденец.

Я удивляюсь: зачем, черт побери, они это делают? За три дня, что мы находимся в этом подлеске, я такого ни разу не видел. Возможно, волкам нужно пошевелиться, потому что мы слишком долго пролежали без движения. А может, они просто захотели пить.

Но волки никогда не совершают ненужных поступков, а по-скольку я жажды не испытывал, то и они, вероятно, тоже.

Я размышлял о том, что неужели лежание в глубоком снегу каким-то образом вызвало у волков обезвоживание, когда альфа-самка тихо клацнула на меня зубами и, сморщив морду, снова зарылась в снег. Я понял намек. Начал пригоршнями зачерпывать и есть снег, так, будто завтра уже не наступит.

И тут меня осенило: загоняемый зверь, бегущий на нас, может заметить засаду только по поднимающимся в воздух клубочкам пара от нашего дыхания. Но если держать на языке снег и лед — даже наше дыхание будет незаметно.

Через мгновение в подлесок вломился олень...

Каким-то образом альфа-самка узнала, что вот-вот придется атаковать. С другой стороны, какая еще у альфа-самки обязанность, если не сплотить семью, чтобы в самые ответ-ственные моменты все ее члены делали то, что им сказано?

КАРА

Возвращаясь домой, я ожидаю, что начнется Третья мировая война, и реальность меня не разочаровывает. Мама подбегает к машине Марии и начинает выдергивать меня с пассажирского сиденья, слишком поздно вспомнив, что у меня загипсовано плечо. Когда она хватает меня за руку, я морщусь, вижу, как Мария одними губами шепчет: «Удачи!» — и уносится прочь.

Будешь сидеть дома, пока... пока тебе не стукнет девяносто лет! Ради всего святого, Кара, где ты была?

Этого я маме сказать не могу. Поэтому отвожу взгляд.

Прости, — бормочу я. — После того, что сделал Эдвард... ну, ты понимаешь... мне пришлось оттуда бежать. Я больше не могла этого выносить, поэтому сбежала. За мной заехала Мария.

Внутри у мамы словно что-то щелкает, и она бросается меня обнимать. Да так сильно, что я не могу дышать.

Ох, малышка, я так волновалась! Когда я вернулась, тебя уже не было. Охрана просто обыскалась... Я не знала, оставаться в больнице или ехать домой...

Открывается входная дверь, и на улицу выглядывают близнецы, напоминая мне о том: 1) почему моя мама все-таки оказалась здесь, а не в больнице; 2) почему я никогда не поверю, что стою первой в списке ее приоритетов.

Элизабет, Джексон, возвращайтесь в дом, пока не заработали воспаление легких! — велит мама. Потом поворачивается ко мне. — Ты хотя бы понимаешь, как я испугалась? Я даже обратилась в полицию...

Держу пари, так и было. Это значит, что меньше копов будут заниматься твоим Эдвардом.

Мама тут же отвешивает мне оплеуху — я даже не успеваю заметить, как она замахнулась. Она никогда в жизни меня не била, и мне кажется, что она изумлена не меньше моего. Я отс какиваю, прижимая руку к щеке.

Ступай в свою комнату, Кара! — говорит мама дрожащим голосом.

Со слезами на глазах я убегаю в дом. На ступеньках сидят Элизабет и Джексон.

Взяла тайм-аут? — спрашивает Джексон.

Я пристально смотрю на сводного брата.

Помнишь, я говорила, что никакого чудовища у тебя в шкафу нет? Я врала.

Я переступаю через них, направляюсь к себе в комнату, громко хлопаю дверью и падаю на кровать лицом вниз.

Захлебываясь рыданиями, понимаю, что плачу не из-за пылающей щеки, — унижение ранит сильнее, чем сама пощечина. А у меня такое чувство, что я в целом мире осталась одна. Я не принадлежу этой семье; моя мать встала на сторону брата; отец витает там, куда мне не достучаться. Я совершенно — как ни ужасно это звучит! — одна, а это означает, что нельзя сидеть и ждать, пока кто-нибудь все уладит.

И дело не в том, что врачи попытаются еще раз отключить папин аппарат, даже если Эдвард и не будет настаивать. Дело в том, что если я не придумаю, как отстранить брата, он пойдет дальше и добьется того, чтобы его назначили законным опекуном отца, — я им стать не могу, потому что мне всего лишь семнадцать лет.

Но это совершенно не означает, что не стоит пытаться.

Я беру себя в руки, вытираю слезы бинтом повязки и сажусь, скрестив ноги. Тянусь за ноутбуком, включаю его впервые за неделю и игнорирую шестнадцать миллионов писем от Марии, в которых она интересуется, все ли у меня в порядке, — должно быть, она послала их, когда еще не знала, что я в больнице.

Печатаю несколько слов в поисковой строке и щелкаю на первую же фамилию, выскочившую на экране.


«Кейт Адамсон, полностью парализованная в 1995 году в результате двойного инсульта в стволе головного мозга, была не способна даже моргать. Медперсонал больницы на восемь дней вытащил из Кейт искусственный пищевод, но позже, после вмешательства мужа, вновь подключил ее к питательной трубке. Сегодня она практически здорова — левая часть тела остается частично парализованной, но женщина в здравом уме и отвечает на вопросы».


Щелкаю по следующей ссылке.


«Пострадавший в автомобильной аварии, находящийся в вегетативном состоянии в течение 23 лет Ром Хубен на самом деле все это время пребывал в сознании, только не мог общаться. Врачи первоначально использовали шкалу комы Глазго, чтобы добиться реакции его глаз, голоса, моторных функций, и поставили диагноз «неизлечим». Но в 2006 году были изобретены новые томографы, которые показали, что его мозг полностью функционирует. Сейчас Ром Хубен общается посредством компьютера. «Достижения в области медицины догнали его», — говорит его лечащий врач, доктор Лорей, который уверен, что многим больным поставили неправильный диагноз «вегетативное состояние».


И еще.


«Кэрри Куне, 86-летняя старушка из Нью-Йорка, целый год пролежала в коме. Судья удовлетворил просьбу семьи о том, чтобы вынуть искусственный пищевод. Однако она неожиданно пришла в сознание, стала есть сама и беседовать с окружающими. Ее случай поднимает вопрос о том, насколько точен диагноз «необратимые изменения», и с юридической точки зрения возникает вопрос: когда следует прекращать искусственное поддержание жизни?»


Я делаю закладки на этих страницах. Сделаю на компьютере презентацию, вернусь в контору к Дэнни Бойлу и докажу, что поступок Эдварда ничем не отличается от попытки приставить к голове отца пистолет.

Звонит сотовый, который включен в розетку и весело заряжается. Я тянусь за ним, решив, что звонит Мария, чтобы узнать, ныжила ли я после мамочкиного разноса. На экране высвечивается незнакомый номер.

Пожалуйста, не вешайте трубку, соединяю с окружным прокурором, — звучит голос Паулы, и секунду спустя на проводе уже Дэнни Бойл.

Ты на самом деле этого хочешь? — интересуется он.

Я вспоминаю несчастных Кейт Адамсон и Рома Хубена с Кэрри Куне.

Да, — отвечаю я.

Завтра в Плимуте заседание суда присяжных. Я хочу, чтобы ты явилась в суд и я мог вызвать тебя в качестве свидетеля.

Я понятия не имею, как попасть в Плимут. Не могу же я снова просить Марию прогулять занятия. Машины у меня нет, я фактически инвалид — ох, да я еще и наказана...

А вы не будете проезжать через Бересфорд по пути в Плимут? — как можно любезнее интересуюсь я.

Господи! — восклицает Дэнни Бойл. — Неужели тебя не могут привезти родители?

Мама намерена сделать все, что в ее силах, чтобы мой брат не оказался в тюрьме. Жаль, что меня не может привезти отец. Он слишком занят: именно сейчас он борется за жизнь в больнице Бересфорда.

Повисает молчание.

Диктуй адрес, — говорит мой собеседник.


Джо дома не ночевал. Оказывается, единственный способ уберечь Эдварда от тюрьмы — убедиться, что он под присмотром. К тому же Джо мудро решил, что это не очень удачная мысль — привезти брата туда, где он будет находиться в непосредственной близости от меня. Странно, что Джо не поменялся местами с мамой, которая могла бы остаться в своем старом доме с Эдвардом, хотя бы на одну ночь. С другой стороны, Джо считает мою маму светом в окне и сделает все возможное, чтобы ей не пришлось снова перешагнуть порог дома, где все будет на поминать об отце.

Это также означает, что на следующее утро, когда за мной заезжает Дэнни Бойл, мама в конце квартала ждет с близнецами школьный автобус и абсолютно не подозревает, что шикарный серебристый БМВ, со свистом пронесшийся мимо и свернувший за угол, остановится прямо возле ее дома.

Я сажусь к Дэнни Бойлу в машину. Он меряет меня взглядом.

Что, черт побери, на тебе надето?

Я тут же понимаю, что допустила ошибку. Хотела хорошо выглядеть в суде — а кто бы не хотел? — но самые модные платья у меня без бретелек. То, которое я надевала на весенний школьный бал, и ярко-розовое, с накладными плечами, которое меня заставили напялить на ретро-свадьбу сестры Джо в стиле восьмидесятых. Мама настояла подшить платье до колен, чтобы я могла еще его надеть. Хотя единственное место, куда, на мой взгляд, можно в нем явиться, — это костюмированный бал по мотивам подросткового сериала «Спасенный звонком».

Ты похожа на фанатку Пэт Бенатар, — говорит Дэнни.

Прямо в точку, — изумленно отвечаю я. Пристегиваюсь ремнем и закрываю лицо руками, когда мы проезжаем мимо мамы, стоящей на автобусной остановке.

Как я понимаю, твоя мама понятия не имеет о том, что ты задумала, — говорит он.

Мне кажется, что мама слишком занята тем, чтобы защитить моего брата, где бы он ни находился, и даже не заметит, как я покинула свою комнату.

Ты должна понимать вот что, — продолжает прокурор. — Именно ты настаиваешь на том, чтобы было предъявлено обвинение в покушении на убийство, а это значит, что оно должно содержать три признака: злой умысел, преднамеренность и намерение убить. Мы не должны доказывать это присяжным, но обязаны расставить точки так, чтобы они смогли воссоздать нею картину. Если этих трех признаков нет — это не убийство. Ты понимаешь, о чем я веду речь?

Я смотрю на него. Важно не то, что он говорит, а о чем молчит.

Я сделаю все, что потребуется, чтобы продлить жизнь отца.

Он бросает на меня удовлетворенный взгляд и кивает.

Можно вопрос? — спрашиваю я. — Почему вы передумали?

Вчера мне позвонила сестра. Она была очень расстроена происшествием на работе. — Он обхватывает руль рукой. — Оказывается, какой-то мужчина взбесился в палате своего отца — в той самой палате, где она стояла у аппарата искусственной вентиляции легких. — Он смотрит на меня. — Она и есть та медсестра, которую оттолкнул с дороги твой брат.


Я ожидаю увидеть внушительный, облицованный деревянными панелями зал суда с высокой скамьей, на которой председательствует седовласый судья. И крайне удивлена, увидев, что присяжные — это группа обычных людей в джинсах и свитерах, которые сидят вокруг стола в комнате без окон.

Я тут же пытаюсь натянуть свитер на свое слишком модное розовое платье.

На столе лежит диктофон, от чего я начинаю еще больше нервничать, но потом, как и учил Дэнни Бойл, сосредоточиваю все внимание на прокуроре.

Это Кара Уоррен, — представляет он меня группе собравшихся. — Кто-нибудь знаком со свидетельницей?

Люди у стола отрицательно качают головами. Блондинка со стрижкой паж (ее челка ниспадает наискось к подбородку) напоминает мою учительницу. Она встает и протягивает мне Библию.

Поднимите правую руку... — велит она и тут же понимает, что у меня правая рука в гипсе. Раздается неловкий смешок. — Поднимите левую руку и повторяйте за мной...

Эта часть совсем как показывают по телевизору: я клянусь говорить правду, только правду и ничего, кроме правды, да поможет мне Господь.

Кара, — просит Дэнни, — назови, пожалуйста, свою фамилию и адрес.

Кара Уоррен. Нью-Гэмпшир, Бересфорд, Статлер-хилл, сорок шесть, — отвечаю я.

С кем ты живешь?

С папой. Жила.

Окружной прокурор указывает на мою руку.

Мы видим, что у тебя рука забинтована. Что произошло?

Мы с папой попали в серьезную аварию неделю назад, — объясняю я присяжным. — Я сломала лопатку. Мой отец до сих пор без сознания.

Лежит в коме?

В вегетативном состоянии, как называют это врачи.

У тебя есть другие родственники?

Мама. Она вышла замуж второй раз. И брат, которого я не видела шесть лет. Он живет в Таиланде, но когда папа пострадал, мама позвонила брату, и он вернулся домой.

Какие у тебя отношения с братом? — спрашивает Дэнни.

Какие могут быть отношения! — равнодушно отвечаю я. — Он уехал и не захотел ни с кем из нас общаться.

Как давно ваш отец в больнице?

Восемь дней.

И какие прогнозы делают врачи?

Еще рано о чем-то говорить, — отвечаю я. Разве я не права?

Вы с братом обсуждали ситуацию с отцом?

Неожиданно в желудке поселяется пустота.

Да, — отвечаю я, и, помимо моего желания, на глаза наворачиваются слезы. — Мой брат просто хочет, чтобы все поскорее закончилось. Он считает, что конец один. Но я... я хочу, чтобы отец жил долго и доказал брату, как он ошибается!

Отец общался с твоим братом за эти шесть лет, что он жил в Таиланде?

Нет, — отвечаю я.

Он когда-нибудь вспоминал твоего брата?

Нет. Они крупно поссорились. Поэтому брат и уехал.

А ты, Кара, поддерживала связь с братом? — продолжает задавать вопросы Дэнни.

Нет.

Я смотрю на одну из присяжных. Она качает головой. Интересно, она так реагирует на отъезд Эдварда или на мое нежелание общаться с ним?

Вчера ты рассказала мне кое о чем очень печальном, — говорит прокурор.

Да.

Можешь поведать присяжным, что же произошло?

Мы репетировали это в машине. Если честно, шестнадцать раз.

Мой брат принял решение отключить отца от аппарата искусственной вентиляции легких, не спросив моего мнения. Я случайно узнала об этом и побежала вниз, в палату отца. — Я отчетливо слышу, как будто все происходит прямо сейчас, как пищит аппарат, когда брат выдергивает штепсель из розетки. — Там находились врачи, медсестры, больничный юрист и какие-то не знакомые мне люди — все сгрудились вокруг кровати отца. Брат тоже был там. Я стала кричать, чтобы они остановились, чтобы не убивали отца, — и все замерли. Все, за исключением моего брата. Он нагнулся, делая вид, что переводит дыхание, и выдернул штепсель от аппарата из розетки в стене.

Я замолкаю и обвожу взглядом стол. Лица присяжных напоминают воздушные шарики, такие же гладкие и непроницаемые. Я тут же вспоминаю, о чем говорил Дэнни в машине — о трех признаках убийства: преднамеренность, намерение убить и злой умысел. Ясно, что брат планировал это заранее, — в противном случае он не стал бы созывать врачей и медсестер. Также понятно, что он хотел убить отца. Камень преткновения — злой умысел.

Вспоминаю о том, что поклялась говорить правду, только правду и ничего, кроме правды. С другой стороны, я же правую руку не поднимала. Рассуждая логически, и не могла поднять. Следовательно, моя клятва сродни невинной лжи маме, когда скрещиваешь пальцы за спиной: что ты почистил зубы, погулял с собакой, не засунул пустой пакет из-под молока назад в холодильник...

Это на самом деле не является ложью, если цель оправдывает средства? Если благодаря этому у моего отца появится шанс поправиться? К тому времени, как выяснится, что я приукра сила правду, отцу будет подарено несколько часов, несколько дней жизни.

Он выдернул штепсель из стены, — повторяю я, — и за кричал: «Сдохни, ублюдок!»

При этих словах одна из присяжных прикрывает рот рукой, как будто это она кричала.

Кто-то схватил брата, — продолжаю я. — А медсестра снова воткнула штепсель в розетку. Врачи до сих пор не могут определить, какой вред был причинен здоровью отца, пока он находился без кислорода.

Правильно будет сказать, что между твоим отцом и братом были натянутые отношения?

Абсолютно правильно, — подтверждаю я.

Кара, а тебе известна причина?

Я качаю головой.

Знаю, что они крупно поссорились, когда мне было всего одиннадцать. Настолько крупно, что Эдвард собрал вещи и уехал. И больше с отцом не общался.

Когда твой брат назвал отца ублюдком, он был зол, не так ли?

Я киваю:

Да.

У тебя нет сомнения, что он намеревался убить отца, верно? — спрашивает Дэнни.

Я смотрю ему прямо в глаза.

Ни капли! Я ни капли не сомневаюсь, что если представится возможность, то он повторит попытку.

ЛЮК

В неволе волки живут одиннадцатъ-двенадцатъ лет, хотя я слышал о животных, доживающих до более преклонного возраста. В дикой природе, однако, волку повезет, если он доживет do шести. Объем опыта и знаний у волка незаменим, именно потому альфа-самка большую часть времени остается в логове рядом с волчатами, отправляя остальных членов стаи нести дозор, охотиться и охранять. Именно поэтому, когда умирает альфа-самка, так много стай распадаются. Как будто центральную нервную систему внезапно отключили от мозга.

И что же происходит, когда погибает альфа-самка?

Можно подумать, что кто-то из самой стаи — возможно, бета- или омега-волк — займет место бывшего вожака. Но в мире волков по-другому. В дикой природе начинается процесс вербовки. Одинокие волки слышат призыв, который дает знать, что в стае появилось вакантное место. Кандидатам устроят проверку, чтобы убедиться, что избранный является самым умным, надежным и способным защитить семью.

В неволе, естественно, такой вербовки извне не случается. Вместо этого животное, занимающее среднюю или нижнюю ступень, которое по природе своей является подозрительным и осторожным, берет на себя роль того, кто принимает решения. Что приводит к беде.

Время от времени показывают документальные фильмы, в которых волки низшего ранга каким-то образом оказываются во главе стаи — омега получает пост альфа. Если честно, я в это не верю. Я думаю, что на самом деле те, кто снимает эти фильмы, изначально неверно определили роль волка в стае. Например, альфа-волк для человека с улицы обычно видится самоуверенным, осуществляющим контроль и влиятельным.

Однако в мире волков такому описанию соответствуют 6еma-волки. Более того, омега-волка — находящееся на нижней ступени, робкое, нервное животное — можно спутать с волком, который держится позади стаи. Он осторожен, защищает себя, пытается увидеть всю картину целиком.

Другими словами: в дикой природе сказок не существует, нет никаких историй о Золушке. Омега-волк, который, как кажется, занял высшую ступень в стае, на самом деле всегда был альфой.

ЭДВАРД

Когда я вхожу в кухню, Джо, стоя у кухонного стола, жует сухой завтрак и пролистывает спортивную страничку школьных новостей в газете. Он отрывает взгляд от периодики.

И в этом ты собираешься явиться в суд? — спрашивает он тоном человека, обманувшегося в своих ожиданиях.

Я, если честно, всегда обращал мало внимания на одежду; в этом смысле я не типичный гей. Вполне комфортно я чувствую себя в джинсах, которые носил еще в старших классах, и толстовке, настолько поношенной, что протерлись рукава на локтях. Разумеется, у меня есть накрахмаленные рубашки и галстуки, ведь я работал учителем, но сейчас они в коробке где-то между Штатами и Чанг Мэй. Учитывая то, что в Нью-Гэмпшир я прилетел спешно, с одной-единственной сумкой, выбор одежды у меня ограничен.

Простите, когда я собирался, в голову не приходило, что мне придется прилично выглядеть в суде, — отвечаю я.

У тебя, по крайней мере, есть рубашка с воротником?

Я киваю.

Но она джинсовая.

Джо вздыхает.

Идем со мной.

Он отставляет миску и направляется в комнату отца. Я слишком поздно понимаю, что он задумал.

Можете не стараться, — говорю я, когда Джо начинает рыться в отцовском шкафу. — Когда я рос, у него не было даже галстука.

Но Джо ныряет в недра шкафа и вытаскивает белую рубашку. Она отглажена и упакована в полиэтиленовый мешок химчистки.

Надень вот эту, — велит он. — Галстук я тебе дам. У меня в багажнике есть запасной.

Она будет висеть на мне мешком. Отец здоровый, как Халк.

Джо едва заметно морщится.

Да, я заметил.

Он оставляет меня и отправляется за галстуком. Я присаживаюсь на кровать, стараясь удержаться от того, чтобы придам этому моменту больше символичности, чем есть на самом деле. В детстве я считал себя недостойным отца — он был огромен (и в буквальном смысле слова, и в переносном). Надев его рубашку, я буду походить на ребенка, который нацепил костюм, воображая, что занял место, до которого еще не дорос.

Я разрываю полиэтилен и начинаю расстегивать рубашку. Ког да это отец стал носить такие рубашки? Я не могу припомнить ни одного случая, когда он был в чем-то, кроме фланелевых сорочек, термобелья, комбинезона и поношенных сапог. Разве станешь выряжаться, если двадцать четыре часа в сутки, семь дней в неделю проводишь в вольере с волками? Надеваешь то, что может защитить от укусов, порезов, грязи и дождя. Неужели за то время, пока меня не было, он настолько изменился, что сумел так же плавно влиться в мир людей, как и в стаю волков? Неужели стал ходить в бары, на поэтические вечера, в театры?

Неужели отец, которого я помнил по бесконечным просмотрам домашнего видео, сейчас совершенно другой человек?

А если он изменился, как я могу быть уверен в том, что слова, сказанные за рюмкой виски, когда мне было пятнадцать, до сих пор соответствуют его устремлениям?

«Могу», — убеждаю я себя. Должен, потому что не могу по-зволить себе оказаться перед выбором.

Я натягиваю через голову толстовку и пожимаю плечами, облаченными в отцовскую рубашку. Хлопок холодит кожу, на спине словно крылья вырастают. Я застегиваю пуговицу на воротничке и засовываю руку в накрахмаленный нагрудный карман, растопыривая ткань.

Когда я был еще крохой, отец обычно носил на работу клетчатую красно-черную шерстяную куртку. На ней было два нагрудных кармана, и всякий раз, приходя домой, он велел мне выбирать карман. Если я угадывал правильно, то лез в карман и находил копеечные конфеты. Лишь спустя много лет я понял, что не было правильных и неправильных карманов. Конфеты были в обоих, я не мог не угадать.

Я порывисто оборачиваюсь и заглядываю к отцу в шкаф, чтобы найти ту куртку. Сперва я ее не вижу, но потом обнаруживаю висящей за порванным комбинезоном фирмы «Кархартт».

Замечаю свое отражение в зеркале, висящем с тыльной стороны дверцы. К моему удивлению, рубашка не такая уж и большая. И плечи, и длина рукава именно такие, как у рубашек, которые я покупал для себя. Я вздрагиваю, заметив, что сейчас меня легко можно спутать с отцом: те же черты лица, тот же рост.

Я протягиваю руку за клетчатой курткой и надеваю ее.

Это дача показаний, — возражает Джо в продолжение спора, который он начал, когда я спустился в отцовской куртке. — А в суде не следует никоим образом злить судью.

Это куртка, а не показания, — отвечаю я. — На улице всего долбаных пятнадцать градусов. И мы в Нью-Гэмпшире. Вы же не хотите сказать, что все обвиняемые носят «Армани»?

Мы прекращаем перебранку — в зал суда входит шериф.

Всем встать! — Он поворачивается к галерке. — Все, кто должен предстать в окружном суде, пересядьте ближе, отметьте явку, ваши дела будут рассмотрены. Председательствует ее честь Нетти Макгру!

Судья — похожая на крошечную птичку женщина с шапкой ужасающе желтых волос и острым носом. Воротник ее судейской мантии так изобилует кружевами, что мне на ум приходит сравнение с бешеной, пускающей пену собакой.

Стороны, — произносит она, — сейчас я рассмотрю все формальные дела по предъявлению обвинений, запланированные на сегодня.

Встает сидящий рядом со мной Джо.

Ваша честь, я готов представить дело Эдварда Уоррена.

Мистер Уоррен, выйдите вперед, — велит судья, и Джо рывком поднимает меня на ноги. — Секретарь, предъявите арестованному обвинение.

Мы выходим на авансцену, я называю свое имя и адрес — если уж точно, то адрес моего отца.

Мистер Уоррен, — говорит судья, — я вижу, вас представляет адвокат... Адвокат, назовите себя для протокола.

Джо Нг, ваша честь.

Мистер Уоррен, вы стоите перед судом, поскольку вам предъявлено обвинение в нападении второй степени на Маурин Куллен, медсестру больницы Бересфорда. Что вы можете сказать в свою защиту?

Мои пальцы сжимают манжеты отцовской куртки.

Я невиновен, ваша честь.

Я вижу, был установлен залог в пять тысяч долларов под собственную гарантию. Если подсудимый является добровольно, он может быть отпущен под залог на тех же условиях. Мистер Уоррен, я устанавливаю те же условия освобождения под залог, что установил уполномоченный по судебным поручительствам: нам надлежит получить освидетельствование психиатра. Никаких контактов с отцом, вам запрещено появляться в больнице Бересфорд Мемориал. — Она буравит меня блестящими черными глазами. — Вы понимаете, что если в течение десяти дней вы не посетите психиатра или придете в больницу навестить отца, то вас могут арестовать, и в ожидании слушания по вашему делу вы будете содержаться в окружной тюрьме без возможности выйти под залог? Вы понимаете сроки и условия вашего освобождения из-под стражи?

Она просит меня поднять правую руку и поклясться, что я предстану перед судом через десять дней на слушании «вероятных причин, приведших к правонарушению» — что бы это ни означало.

Следующее дело, — провозглашает судья.

Все закончилось.

Вся процедура занимает самое большее минуты две.

Это все? — спрашиваю я у Джо.

Ты бы предпочел, чтобы это тянулось подольше?

Он выталкивает меня из зала суда.

Я иду следом за ним к машине.

И что теперь? — интересуюсь я.

Мои слова повисают в холодном воздухе. Я стою, притопывая, пока он отпирает дверцу.

Будем делать то, что велела судья. Пойдешь на освидетельствование к психиатру и будешь сидеть тихо, а я постараюсь замять это дело. — Он заводит мотор и сдает задом со стоянки. — Я отвезу тебя назад в отцовский...

Его прерывает громкая мелодия «Богемская рапсодия» в исполнении группы «Квин». Я испуганно пытаюсь прикрутить радио, но оно даже не включено.

Джо Нг, — говорит Джо, ни к кому конкретно не обращаясь.

Потом я слышу еще один голос, доносящийся из автоответчика:

Джо, это Дэнни Бойл, окружной прокурор.

Дэнни, — настороженно отвечает Джо, — чем могу служить?

Если честно, то это я оказываю тебе услугу. Твоему пасынку сегодня было предъявлено обвинение в попытке убийства отца...

Какого черта! — восклицаю я.

Джо толкает меня в плечо.

Прости. Сейчас радио прикручу, — говорит он, бросая на меня испепеляющий взгляд и прикладывая палец к губам. — Мне кажется, ты перепутал, — продолжает он. — Ему предъявлено обвинение в нападении второй степени.

Видишь ли, Джо, — голос собеседника льется, как мед, — я держу в руках обвинительный акт. Если честно, это звонок вежливости, как профессионал профессионалу. Я подумал: вместо официального ареста ты, возможно, предпочел бы сам привезти его в полицейский участок.

Да, — отвечает Джо, — я привезу его. Спасибо, что позвонил. — Он нажимает кнопку на рулевом колесе, отключая связь, и смотрит на меня. — Ты по самые уши в дерьме, — говорит он

Я не хотел убивать отца, — настаиваю я, пока Джо одним глотком выпивает чашку кофе и протягивает ее официантке кафе, чтобы налила еще одну. — Ну, я хочу сказать, я пытался, но не потому, что желал ему смерти. А потому, что такова была его воля.

А тебе откуда это знать?

Я роюсь в кармане куртки, пытаясь найти документ, который подписал по настоянию отца, но потом понимаю, что моя толстовка осталась дома.

У меня есть бумага, подписанная отцом, в которой он наделял меня правом принимать медицинские решения за него, если он не сможет принимать их самостоятельно, — отвечаю я. — Он сказал мне, что если окажется в подобном состоянии, то не хочет, чтобы ему искусственно поддерживали жизнь.

При этих словах Джо удивленно приподнимает брови.

И когда он это подписал?

Когда мне было пятнадцать лет, — признаюсь я.

Джо потирает лицо руками.

Я с этим разберусь, — обещает он, — но ты должен рассказать мне, что точно произошло вчера.

Я уже рассказывал...

Расскажи еще раз.

Я делаю вдох и рассказываю о собрании у кровати Кары. О том, что нейрохирург и реаниматолог говорили, что отец никогда не поправится, что мы должны принять решение о его дальнейшей судьбе. Рассказываю, как Кара впала в истерику, как медсестра выгнала всех из палаты.

Кара сказала, что не может этого сделать, — объясняю я. — Она устала слушать врачей, которые уверяют, что надежды нет. И поэтому я пообещал ей, что сам обо всем позабочусь. И сдержал обещание.

Следовательно, в действительности она никогда не говорила, что хочет, чтобы ты отключил отца от системы жизнеобеспечения...

Нет, конечно. Никто из нас этого не желает. А кто бы хотел, ведь это означает, что твой близкий человек умрет?! С другой стороны, Кара не могла посмотреть правде в глаза: мой отец никогда не сможет снова жить. — Я качаю головой. — Чудес не бывает, хоть жди неделю, месяц, год... Мы имеем то, что имеем. И от этой правды становится тошно, но это означает, что у нас два выхода: навсегда запереть отца в доме престарелых или отключить систему жизнеобеспечения. Но Кара не хочет делать выбор. Возможно, меня не было рядом, когда она росла, но я все равно старший брат и обязан ее защищать — от насмешек, от паршивых женихов, от ужасных ситуаций вроде этой. Именно поэтому я и решил созвать комиссию. Таким образом, ей не пришлось бы всю жизнь испытывать чувство вины.

Но его стал бы испытывать ты, — замечает Джо.

Я поднимаю на него глаза.

Да.

И что ты сделал?

Поговорил с хирургом отца. Хотел удостовериться, что он на самом деле считает, что отец никогда не поправится. Никогда! Я сказал ему, что хотел бы поговорить с представителями банка донорских органов.

Зачем?

В водительском удостоверении отца отмечено, что он хочет стать донором, — отвечаю я. — Поэтому, после того как я встретился с ними и подписал все необходимые документы, процедуру назначили на следующее утро.

Почему ты не вернулся к Каре и не поговорил с ней?

Ей вкололи успокоительное, настолько она расстроилась, когда врачи сказали, что у отца нет шансов. — Я пожимаю плечами. — Можете спросить маму, если не верите мне.

Что произошло потом?

В девять утра я уже находился в палате отца с парой медсестер, юристом больницы и нейрохирургом. Врач-реаниматолог спросил, где Кара. Следующее, что я помню, — в палату врывается Кара с криками, что я пытаюсь убить отца. — Я беру вилку и начинаю крутить ее в руках. — Юрист больницы сказала, чтобы все отошли, что процедура не может продолжаться, как запланировано. Но единственная моя мысль была: «Я не могу позволить, чтобы это тянулось вечно». Сколько бы мы ни ждали, легче от этого не станет — хочет Кара признавать это или нет. Поэтому я наклонился и выдернул штепсель аппарата искусственной вентиляции легких из розетки. — Я смотрю на Джо. — Я налетел на медсестру, когда тянулся к розетке, но я никого не толкал.

Сейчас о медсестре нужно беспокоиться меньше всего, — отмахивается Джо. — Ты что-нибудь говорил, когда вытаскивал штепсель?

Я качаю головой.

Нет, кажется.

Ты делал что-нибудь такое, что позволило бы окружающим думать, что ты зол на отца?

Я мешкаю с ответом.

Только не вчера.

Он откидывается на спинку диванчика.

В том-то и вопрос. Обвинение должно доказать при отсутствии обоснованного сомнения, что ты намеревался убить отца, что продумал все заранее, что имел злой умысел. Ты явно хотел ускорить смерть отца. Преднамеренным считается действие, даже если ты всего на секунду задумался перед его совершением. Поэтому камнем преткновения в этом вопросе — то, на чем мы можем сыграть, — будет злой умысел.

Знаете, что такое злой умысел? Оставлять человека жить на аппаратах! — возражаю я. — Почему считается нормальным искусственно продлевать чью-то жизнь, а не дать человеку спокойно умереть, избавив его от всех этих специальных мер?

Не знаю, Эдвард. Но сейчас у меня нет времени спорить и философии эвтаназии, — отвечает Джо. — Что произошло, когда ты вытащил штепсель?

Меня схватил санитар, потом подоспела охрана, и меня вывели в коридор. Там передали в руки полиции.

Я наблюдаю, как Джо достает из кармана карандаш и что-то царапает на салфетке.

Значит, вот наша основная линия: это не убийство, а милосердие.

Вот именно!

Мне необходим документ, подписанный твоим отцом, — продолжает он.

Он дома.

Позже заберу его.

Почему не сейчас? — удивляюсь я.

Потому что мне необходимо опросить остальных присутствующих в палате. — Джо кладет двадцатидолларовую банкноту на стол. — А ты, — говорит он, — отправишься в участок.


Вопросы освобождения под залог решает тот же чиновник, который выпустил меня вчера.

Знаете, мистер Уоррен, — говорит он, — мы флаеры постоянным посетителям не выдаем.

Все это как невероятное дежавю, только уполномоченному передают обвинение в совершении другого преступления, а рядом, скрестив руки, стоит другой полицейский. Чиновник читает обвинение, и на этот раз по его виду я понимаю, что он удивлен.

Покушение на убийство — серьезное преступление, — говорит он. — Это ваш второй арест за последние несколько дней. А это уже начинает меня беспокоить, мистер Уоррен. Я назначаю залог в пятьдесят тысяч долларов.

Что? — Джо вскакивает с места. — Это астрономическая цифра!

Обсудите это в понедельник с судьей, — заявляет уполномоченный.

Джо оборачивается к полицейскому:

Я могу минутку поговорить со своим клиентом?

Чиновник и полицейский заканчивают с формальностями и оставляют нас в допросной одних. Джо качает головой. Уверен, он жалеет, что женился на женщине, в придачу к которой идет сынок, к которому, похоже, так и липнут неприятности.

Не волнуйся, — успокаивает он. — Когда в окружном суде тебе будут предъявлять обвинение, судья не назначит такой залог.

Но что делать до суда?

Нам необходимо пятьдесят тысяч долларов, чтобы внести залог, — объясняет Джо, опуская глаза. — Эдвард, у меня просто нет таких денег.

Не понимаю...

Это значит, — говорит он, — что выходные ты проведешь в тюрьме.


Если бы еще неделю назад мне сказали, что я буду сидеть в окружной тюрьме Нью-Гэмпшира, я бы ответил, что собеседник сошел с ума. На самом деле я верил, что отец пойдет на поправку, а я на самолете буду возвращаться к своим ученикам в Чанг Мэй.

Однако жизнь найдет способ дать тебе по зубам.

Сотрудник тюрьмы, печатая одним пальцем, вводит мои данные. Кажется, если это его работа, он уже должен был бы научиться печатать. Или хотя бы записаться на курсы быстрого набора на клавиатуре. Он делает это так медленно, что я начинаю думать, что вообще не попаду в камеру и мне придется сидеть здесь все время, пока меня не отведут в суд, где предъявят обвинение.

Выворачивай карманы, — велит он мне.

Я достаю бумажник, в котором тридцать три американских доллара и несколько таиландских батов, ключи от отцовского дома и арендованного автомобиля.

Мне вернут вещи? — спрашиваю я.

Если отпустят, — отвечает офицер. — В противном случае деньги положат на счет, пока ты будешь ожидать суда.

Я даже думать себе об этом не разрешаю. Это всего лишь недоразумение! В понедельник Джо убедит в этом судью.

Нов голове, как тени на аллее, продолжают роиться сомнения. Если бы дело не обстояло настолько серьезно, зачем назначать такой огромный залог? Если бы дело не обстояло настолько серьезно, зачем окружному прокурору лично звонить Джо, чтобы сообщить, что мне предъявлено обвинение? Если бы дело не обстояло настолько серьезно, зачем отвозить меня в окружную тюрьму на заднем сиденье автомобиля шерифа?

Я, разумеется, не силен в юриспруденции. Но в достаточной мере знаком с основами, чтобы понять: пока больница подавала иск, в котором обвинила меня в нападении, штат выдвинул против меня обвинение в убийстве.

Как окружной прокурор вообще так быстро узнал о том, что произошло?

Кто-то ему сказал.

Это не врачи, которые — давайте посмотрим правде в глаза! — совершенно определенно высказались о безрадостных перспективах отца. Это не могла сделать юрист больницы, которая, если бы все пошло по намеченному плану, только обрадовалась бы освободившейся койке для больного, которому они на самом деле смогли бы помочь. Это не могла сделать представитель банка донорских органов, потому что подобное не совпадает с устремлениями ее организации.

Остается одна из медсестер. Я видел нескольких, входящих и выходящих из палаты отца. Одни были смешными, вторые — добрыми, третьи приносили мне поесть, четвертые — пели церковные гимны. Вероятно, консервативно настроенный человек, который верит, что жизнь неприкосновенна ни при каких обстоятельствах, мог бы пойти работать медсестрой, чтобы сохранить этот божий дар. А отключение аппарата поддержания жизнедеятельности могло огорчить ее, хотя это и часть ее работы. Прибавьте сюда истерику Кары и...

Внезапно я спотыкаюсь о собственную мысль. Кара!

Черт побери, это она меня сдала! В конце концов, кто назначит официальным опекуном человека, которого арестовали за попытку убийства?

Я поймал себя на том, что меня бьет дрожь, хотя в кабинете стоит жара, как в восьмом круге ада. Я скрещиваю руки на груди в надежде скрыть тремор.

Ты оглох? — орет офицер, нависая надо мной.

Я понимаю, что не слышал ничего из того, что он говорил

Нет. Простите.

Иди сюда!

Он ведет меня в крохотный душный кабинет.

Раздевайся!

Мне нет нужды рассказывать об отношении к геям в тюрьмах. Но когда он произносит эти слова, я не могу больше делать вид, что все происходит не по-настоящему. На меня, хотя я ни когда даже книгу из библиотеки не задержал, как на преступника, заведено досье. Сейчас меня обыщут. А потом засунут в камеру с человеком, который в действительности заслужил быть за решеткой.

Вы имеете в виду, прямо перед вами?

Господи! — восклицает офицер, в притворном ужасе округляя глаза. — Прошу меня простить! Я должен был забронировать приватную кабинку с видом на море. К сожалению, эта услуга на данный момент недоступна. — Он складывает руки на груди. — Однако я могу предложить альтернативу: или ты сам раздеваешься, или я тебя раздену.

Мои руки тут же тянутся к поясу на штанах. Я вожусь со змейкой, повернувшись спиной к полицейскому. Расстегиваю «молнию» на отцовской куртке, потом пуговицы на рубашке. Полицейский осматривает каждый предмет одежды.

Повернись ко мне и подними руки! — велит он.

Я повинуюсь, закрыв глаза. Я чувствую на себе его взгляд. Он натягивает пару латексных перчаток и поднимает мои яички.

Повернись спиной и нагнись, — приказывает он.

Я делаю это и чувствую, как он раздвигает мне ягодицы и исследует анальное отверстие.

В одном из баров Бангкока я познакомился с тюремным надзирателем. Мы умирали со смеху от его историй о том, как заключенные мажут себя собственными фекалиями, что надзиратели называли автозагаром. Он рассказал об одном парне, который спрыгнул с верхней койки в туалет, как в бассейн, о «трофеях», которые они находили во время осмотра анальных отверстий: заточки, баночки с содовой, отвертки, карандаши, ключи, пакетики с героином, а однажды даже живого воробья.

Но пристальнее всего нужно следить за женщинами-заключенными, — сказал он. — Уж они-то могут пронести целый тостер.

Тогда мне казалось это смешным.

Сейчас — нет.

Полицейский снимает перчатки и швыряет их в мусорную корзину. Потом протягивает мне мешок для белья. В нем синий комбинезон, какие-то футболки, белье, тапки для душа, полотенце.

Это подарок-комплимент от дежурного, — говорит он. — Если появятся вопросы, можешь позвонить портье. — Он заливается смехом, как будто сказал что-то смешное.

Меня ведут к медсестре, где измеряют давление, осматривают глаза, уши, засовывают термометр в рот. Когда она наклоняется, чтобы прослушать легкие стетоскопом, я шепчу ей на ухо:

Это ошибка.

Прошу прощения?

Я осматриваюсь, чтобы удостовериться, что дверь закрыта и мы одни.

Мое место не здесь.

Медсестра поглаживает меня по руке.

Да, милый, мое тоже.

Она отводит меня к другому полицейскому, который ведет меня в недра тюрьмы. Через каждые несколько шагов мы про ходим двойные двери, по обе стороны которых на контрольно-пропускных пунктах стоят охранники, которые поочередно открывают и закрывают двери. Когда мы проходим через очередную дверь, конвоир лезет в корзину и протягивает мне еще один мешок.

Простыни, одеяла и наволочка, — говорит он. — Смена белья каждые две недели.

Я здесь всего лишь на выходные, — объясняю я.

Он даже не смотрит на меня.

Как скажешь.

Мы идем по лестнице, и каждый раз, когда я ставлю ногу на ступеньку, раздается металлический лязг. Камеры по одну сторону прохода. В каждой двухъярусная койка, раковина, унитаз, телевизор с пластмассовой обшивкой, чтобы видны были детали. Почти все заключенные в камерах, которые мы проходим, спят. Те же, кто не спит, завидев меня, свистят или окликают.

Свежее мясо, — долетает до меня. — Ого, к нам малышка пожаловала.

Я ловлю себя на том, что вспоминаю слова отца, когда я впервые приблизился к вольеру с волками: «Они узнают, если у тебя участится сердцебиение, поэтому не показывай им, что боишься». Я смотрю прямо перед собой. Часы у меня конфисковали, но уже явно наступил вечер — через несколько часов я отсюда выйду.

И опять я слышу голос отца. «Мне сложно описать чувство, которое охватило меня, когда я впервые заперся в вольере. Вначале все, что я ощущал, — полнейшая паника».

Верн, — говорит конвоир, останавливаясь перед камерой, где находится только один заключенный, — принимай соседа. Это Эдвард.

Он отпирает дверь и спокойно ждет, пока я войду.

Интересно, кто-нибудь когда-нибудь отказывался сюда заходить? Упирался, цеплялся за прутья решетки, за перила лестницы?

Дверь за мной закрывается, и я смотрю на мужчину, сидящего иа нижней койке. У него спутанные рыжие волосы и борода с застрявшими в ней крошками. Один его глаз дергается и косит влево, как будто живет отдельно от головы. Тело его покрыто татуировками, включая лицо, а кулаки напоминают рождественские окорока.

Б... — ругается он, — подсадили мне гомика!

Я замираю, прижимая к себе мешок с простынями и полотенцем. Другого подтверждения ему и не требуется.

Попробуешь среди ночи отсосать у меня, клянусь, отрежу тебе яйца, — угрожает он.

Никаких проблем.

Я отодвигаюсь от него как можно дальше — нелегкая задача и помещении два на два с половиной метра — и забираюсь на верхнюю койку. Даже постель не расстилаю. Ложусь и таращусь в потолок.

За что тебя? — спрашивает Берн через минуту.

Мне хочется сказать, что я жду предъявления обвинения в убийстве. Может быть, от этого я буду казаться круче, человеком, которого лучше не трогать? Но вместо этого говорю:

Не заплатил за еду.

Берн хмыкает:

Круто! Ладно, я понял. Не хочешь, чтобы совали нос в твои дела.

Я не пытаюсь напустить туману...

Ага, совершенно точно, ты сюда «душка» не подпустишь...

Я не сразу понимаю, о чем он.

Я фигурально выразился. Мне скрывать нечего. Мне здесь не место.

Черт, Эдди, — смеется он, — мы все здесь случайно!

Я поворачиваюсь на бок и натягиваю подушку на голову, чтобы больше не слышать его голоса. «Это всего на пару ночей, — в который раз успокаиваю я себя. — Любой может выдержать пару ночей».

А если нет? А если у Джо не получится все уладить и мне придется полгода или год ждать, пока состоится суд? А что, если. Господи помилуй, меня все-таки осудят за попытку убийств. Я не смогу жить вот так, в клетке!

Я боюсь закрыть глаза даже после того, как спустя несколько часов гасят свет. Но в конце концов я засыпаю, и мне снится отец. Снится, что он в тюрьме, а у меня единственного eсть ключ.

Я лезу в карман, чтобы его достать, но в подкладке брюк дыра, и как бы я ни пытался, найти ключ не могу.

ЛЮК

Однажды я стал свидетелем того, как волки совершили убийство.

Это был одинокий волк, который постоянно нарушал границы территории других стай и таскал скот с близлежащих ферм. И сколько бы моя стая ни предупреждала его воем, он не отступал. Не я решил положить этому конец, а альфа-самка. Каждый раз, когда волк оказывался у границ нашей территории, напряжение возрастало и волки в моей стае дрались друг с другом. По ночам завывали другие стаи, приказывая ему убраться прочь.

Однажды черный здоровяк, бета-самец, отправился с волчицей на разведку. Что само по себе было не внове — в стае это была его обязанность. Но на это раз он не вернулся. Прошло четыре дня... пять... шесть...

В ту ночь выла вся стая, но это был не вой-локация. Это была тоска, переданная одной-единственной нотой. Именно так мы поступали, когда хотели сказать кому-то дорогому: «Добро пожаловать домой».

Я когда-то сам откликнулся на этот призыв. В лесу ориентиры стираются, поэтому, когда непонятно откуда раздается постоянное завывание, как сигнальный огонь на маяке, ты понимаешь, куда идти, определяешь, где ждет тебя стая. Но бета-самец не появился. Стая выла три ночи, но он так и не ответил.

Я был уверен, что он погиб.

Однажды ночью, когда мы в очередной раз выли, донесся ответ. Не от нашего черного здоровяка, а от одинокого волка, который так докучал нашей стае. Альфа продолжала звать. Мне и в голову не приходило ставить под сомнение ее мотивы, но я допускал, что это обернется бедой. Сейчас она сообщала о том, что в стае образовалась вакансия, и приглашала его присоединиться к нам, а он мог стать только помехой.

Завывание одинокого волка стало ближе, он подошел к стае. Все насторожились: в конце концов, он был для семьи чужаком, и первое знакомство будет похоже на неуклюжий танец, начало брака по договоренности. Не успел волк появиться на опушке, где собралась вся стая, как из зарослей выскочил черный здоровяк и напал на него. Тут же на помощь бета-самцу бросились волчица и самец-переярок.

Через несколько секунд одинокий волк был мертв. Лежал неподвижно на земле, напоминая помесь дикой собаки и волка — что и объясняло его недопустимое поведение. Стая окружила бета-самца и принялась лизать его морду, тереться об него в знак солидарности, приветствуя возвращение домой.

Не думаю, что я пытаюсь найти человеческое объяснение случившемуся в тот день, — я называю это скоординированным нападением. Для стаи — намеренно прибегнуть к уловке, когда бета-самца отослали лежать в засаде, чтобы подманить одинокого волка поближе; для бета-самца — поджидать, пока волк-одиночка выйдет из укрытия, чтобы справиться с ним с помощью остальной стаи. Да, это было преднамеренное действо, совершенное со злым умыслом и в тот момент жизненно необходимое, чтобы обезопасить семью.

Вы считаете это убийством?

Волк считает это альтернативой.

КАРА

Раньше я задумывалась о судьбе заключенных, которых осудили на пожизненный срок. А если у одного из них случится сердечный приступ и его признают мертвым, а потом врачи его ре-анимируют? Означает ли это, что он отсидел свой срок? Или именно поэтому дают два или три пожизненных срока?

А спрашиваю я потому, что в настоящий момент меня посадили под домашний арест, пока мне не исполнится девяносто лет.

Мама, разумеется, вернулась домой от автобусной остановки и обнаружила мое исчезновение. Не могла же я признаться, что направляюсь в Плимут на заседание присяжных, поэтому оставила ей слезливую записку, будто мысль о том, что папа там, в больнице, один, убивает меня. Мария отвезет меня туда навестить отца, но я обещаю не перенапрягаться, а мама не обязана меня сопровождать и сидеть там со мной, поскольку целую неделю не видела близнецов из-за моей операции и тому подобное. .. Я решила, что жалость пересилит злость, и оказалась права: разве можно сердиться на ребенка, который тайком сбежал из дома, чтобы проведать лежащего в больнице отца?

Если Дэнни Бойлу и показалось странным, что я прошу высадить меня в конце квартала, чтобы оставшуюся часть пути пройти пешком и не услышать от мамы вопрос, что за незнакомый БМВ подвез меня, то он ничего не сказал. Мама осторожно обнимает меня, когда я вхожу домой, извиняется за то, что накричала на меня вчера, и спрашивает:

Как он там?

На секунду мне кажется, что она имеет в виду окружного прокурора.

Потом я вспоминаю о своем фальшивом алиби.

Без изменений, — отвечаю я.

Она идет за мной в кухню, где я начинаю открывать и закрывать дверцы шкафа в поисках стакана.

Кара, — говорит мама, — я хочу, чтобы ты знала, что это и твой дом. Навсегда. Если сама захочешь.

Я знаю, что у нее добрые намерения, но мой дом на другом конце города — где стоит жалкий диван, продавленный в тех местах, на которых любим сидеть мы с папой. В моем доме стоят натуральные шампуни и крема для бритья — чтобы не дразнить волков резким запахом, когда отец работает с ними. В моем доме одна ванная комната с двумя зубными щетками: розовой — моей, голубой — папиной. Здесь же мне приходится порыться в шести ящиках, прежде чем я обнаруживаю то, что нужно. Дом — это то место, в котором ты точно знаешь, где лежат столовые приборы, где стоят чашки и чистые тарелки.

Я поворачиваю кран, чтобы налить себе воды.

Угу, — смущенно бормочу я. — Спасибо.

Я пытаюсь представить жизнь, в которой под кроватью меня будут постоянно поджидать маленькие приставучки, чтобы смертельно напугать; в которой я буду жить по часам; в которой мне навяжут перечень ежедневных обязанностей, вместо того чтобы поровну распределить домашние дела. Пытаюсь представить, как буду жить без папы. Возможно, он мало соответствует общепринятому образу отца, но именно такой мне и подходит больше всего. Помните разговоры, которые возникли, когда Майкл Джексон раскачивал своего ребенка, перевесив его через перила? Держу пари, мнения ребенка никто не спросил. А может быть, он был в восторге, потому что самое безопасное место на свете для него — папины руки?

Я слышу, как хлопает дверь, и через мгновение в кухню заходит Джо. Он выглядит помятым и каким-то отрешенным, но мама ведет себя так, словно явился сам Колин Фаррелл.

Ты что-то рано! — восклицает она. — Я надеюсь, это значит, что смехотворные обвинения против Эдварда...

Джорджи, — перебивает он, — мне кажется, тебе лучше сесть.

Мамино лицо напрягается. Я отворачиваюсь к раковине, выливаю воду и опять наполняю стакан, жалея, что присутствую ири этом разговоре.

Мне звонил окружной прокурор, — объясняет Джо. — Теперь Эдварда обвиняют не в нападении, а в попытке убийства.

Что? — дивится мама.

Не знаю, откуда дует ветер. Возможно, здесь замешана политика — его платформа строится на запрете абортов, а в этом году выборы, и этот процесс мог бы гарантировать ему голоса всех консерваторов штата. Он, возможно, будет играть на публику, а Эдвард станет козлом отпущения. — Джо смотрит на маму. — Ты была в палате, когда все произошло. Эдвард что-нибудь говорил или делал, что могло бы быть расценено окружающими как злой умысел?

«Да, — мысленно отвечаю я. — Он пытался убить моего отца».

Я... я не помню. Все случилось так быстро. Одна минута — юрист больницы говорит, что процедура откладывается, а в следующую секунду — раздается сигнал тревоги и санитар хватает Эдварда... — Она поворачивается ко мне. — Кара, он что-нибудь говорил?

Он ничего не сказал. В том-то все и дело, а они на это не обращают внимания. Эдвард, прежде всего, не спросил меня, не против ли я убийства нашего отца; ему было абсолютно наплевать, что я категорически не согласна.

Думаю, мне стоит прилечь, — отвечаю я, во второй раз выплескивая воду в раковину.

Мама присаживается за кухонный стол.

И где сейчас Эдвард?

Джо медлит с ответом.

Выходные ему придется провести в тюрьме. В понедельник утром ему предъявят обвинение.

Похоже, я не подумала о том, что мои поступки будут иметь последствия. Что из-за меня брат окажется за решеткой. И может провести там не один год. Я просто хотела как-то убрать его с дороги, чтобы заставить врачей прислушиваться исключительно к моему мнению. Но на самом деле я не задумывалась о том, где он в результате может оказаться.

Когда я сказала, что мне нужно прилечь, то всего лишь нашла предлог, чтобы покинуть кухню до того, как Джо поймет, что винить в ситуации, в которой оказался мой брат, нужно меня. Но сейчас я на самом деле считаю, что мне лучше прилечь.

Потому что я виновата в том, что разбиваю эту семью.

Что заставляю плакать маму.

Что не слушала ничьих доводов, кроме своих собственных.

А это означает одно: все, в чем я обвиняла раньше брата, я только что совершила сама.

ЛЮК

Из стаи тебя могут изгнать.

Я видел обе стороны одной медали. Есть волки, которых настолько уважают за их знания и опыт, что когда они заболевают или получают увечья, вся стая заботится об их выздоровлении. Им приносят еду, их согревают, и стая будет передвигаться таким шагом, чтобы больной волк поспевал за остальными. И так до его выздоровления.

Встречал я и волков, которые понимают, что больше не могут приносить пользу стае, по косым взглядам, которые бросает на них альфа-волк. То ли из-за болезни, то ли из-за возраста. И возможно, во время следующего дозора или следующей охоты они намеренно решают уйти и не вернуться. Лечь в кустах. Умереть.

ДЖО

В тридцатисекундном телевизионном рекламном ролике о моих юридических услугах я предстаю строгим и сосредоточенным, стоящим, скрестив руки, перед рабочим столом. «Джо Нг», — произносит голос за кадром и запинается на моей фамилии, льющейся из динамиков. «Сама фамилия означает "Не виновен"[14]», — говорю я, и раздается звук от падения камня.

Да, эффектно, ничего не скажешь. Нг, разумеется, не расшифровывается «не виновен», но я не возражаю, когда судебные клерки машут мне рукой и так меня называют. Я первый ребенок в семье, который закончил колледж, что уж говорить о юридическом факультете. Мой отец рыбак из Камбоджи, а мама — швея, они переехали в Лоувелл, штат Массачусетс, прямо перед моим рождением. Что касается меня, я был «золотым ребенком», американской мечтой в одноразовых подгузниках.

Мне везло в жизни. Я родился девятого сентября в 9.09, а всем известно, что в Камбоджи «9» — счастливое число. Мама рассказывает историю о том, как она, когда я был еще младенцем, застала меня на заднем дворе со змеей в руках. И важно не то, что это был всего лишь безобидный уж, а то, что я мог бы задушить это создание голыми неловкими ручонками, что свидетельствовало о том, что я особенный. Отец был уверен, что я занялся судебной практикой не потому, что учился на одни пятерки, а потому, что он молился, чтобы Ганеш устранил все препятствия на пути к моему величию.

Как и все американцы, я помню, как Люк Уоррен, спотыкаясь, вышел из леса, больше похожий на отсутствующее звено и цепочке цивилизации, напугав стайку школьниц-католичек, чей автобус остановился на обед на шоссе на стоянке возле реки Сент-Лоуренс. Я смотрел интервью, которое он давал Кэти Курик, Андерсону Куперу и Опре. Возможно, я даже натыкался на его фотографии в журнале «Пипл», на которых была запечатлена и Джорджи: они с Люком сидели на крыльце дома, и котором он почти никогда не ночевал, по обе стороны от пары сидели их дети.

Тем не менее, когда Джорджи вошла в мой кабинет в Бересфорде и спросила, не мог бы я представлять ее на бракоразводном процессе, я не узнал ее ни по фамилии, ни в лицо. Я только подумал: даже несмотря на то, что я заплатил дизайнеру по имени Свэг пятьдесят тысяч долларов за то, чтобы он обставил мою контору по фэн-шуй, пока сюда не вошла Джорджи, все, казалось, находилось не на своем месте.

При разводе все прошло гладко: единственное, чего хотел Люк, — совместную опеку над детьми и какой-то дерьмовый вагончик на территории парка с аттракционами Редмонд. Мне удалось добиться для Джорджи процента от доходов, которые Люк Уоррен получил от специальных репортажей о поведении волков для «Планеты животных». Я обращался к ней «миссис Уоррен» и на сто процентов чтил профессиональную этику, пока не вручил ей свидетельство о разводе. А потом позвонил Джорджи на сотовый и пригласил ее в ресторан.

Если честно, я никогда бы не поверил, что женщина, которая была влюблена в Люка Уоррена, может обратить внимание на такого парня, как я. И дело не в том, что я ужасно страшный или что-то такое, но я явно не из тех парней, которые походят на полуобнаженных героев с обложек дамских романов. У меня небольшая лысина, на которую я пытаюсь не обращать внимания, я невысокого роста (на сантиметр ниже Джорджи). Но, похоже, ей на это наплевать.

Должен признаться, что каждую ночь, ложась спать, я молюсь за Люка Уоррена. Потому что если бы он не был таким дураком, то я, возможно, никогда бы не выиграл в сравнении с ним в глазах Джорджи.


Полезет же в голову всякая чушь!

Несмотря на то что Джорджи за обедом пытается держать себя в руках, я знаю, что она думает об Эдварде. Она уходит якобы для того, чтобы почитать близнецам «Одна рыбка, две рыбки», но затем, сославшись на головную боль, отправляется в спальню, и даже через закрытые двери я слышу, как она плачет.

Уложив детей, я стучу в дверь спальни Кары. Свет не горит, но из-за двери слышится музыка. Я вхожу и вижу ее сидящей на кровати с ноутбуком на коленях. Кара тут же его захлопывает.

Что? — с вызовом бросает она.

Я качаю головой. Будучи адвокатом Эдварда, я скольжу по тончайшей этической грани, хотя по воле случая он является родственником моей падчерице. Формально говоря, я не должен быть здесь, не говоря уже о том, чтобы расспрашивать ее об обстоятельствах, которые привели к аресту Эдварда.

Просто хотел убедиться, что ты хорошо себя чувствуешь, — говорю я. — Ничего не болит?

Она пожимает плечами.

Я крепкая.

Это мне известно. Мне пришлось постараться, чтобы завоевать ее доверие, когда мы с Джорджи начали встречаться. Кара была уверена, что я ухаживаю за ее матерью из-за денег, которые отсудил для Джорджи после развода. Именно из-за Кары я, если честно, заключил брачный договор — не для того, чтобы защитить от своих посягательств ее мать, а чтобы убедить ее дочь, что я женюсь по любви.

Ты знаешь, мне нельзя с тобой разговаривать о том, что произошло в больнице, Кара. Но если ты сама хочешь поделиться информацией — это совсем другое дело. — Я замолкаю. — Ты могла бы спасти брата.

Ее глаза неожиданно темнеют, их выражение нельзя понять.

Я понятия не имею, почему Дэнни Бойл решил выбрать Эдварда для охоты на ведьм, — говорит она.

Я медлю у двери, положив ладонь на ручку.

Может быть, мне удастся перепрыгнуть через его голову к Линчу, — рассуждаю я вслух.

К кому?

Я смотрю на нее и пожимаю плечами.

Ни к кому.

Я закрываю за собой дверь, думая о том, что для современного подростка совершенно нормально не знать, что Джон Линч — губернатор Нью-Гэмпшира.

Гораздо удивительнее то, что она без моей подсказки назвала окружного прокурора по имени и фамилии.

Тем же вечером я перезваниваю Дэнни Бойлу и договариваюсь с ним о встрече на утро.


На часах половина восьмого утра, а поскольку сегодня суббота, секретарши Бойла на месте нет. Он встречает меня с еще влажными волосами, от его кожи едва уловимо пахнет хлоркой.

Что бы ты сейчас ни сказал, Джо, — предупреждает он, провожая меня в свой кабинет, — ты мог бы сказать это в присутствии судьи.

Он жестом приглашает меня присесть, но я продолжаю стоять. Беру с его письменного стола один из снимков в рамке. Мне улыбается девочка, приблизительно ровесница Кары, на ее щеках лучи солнца.

У тебя есть дети? — спрашиваю я.

Нет, — отвечает он, закатывая глаза. — Просто так храню на письменном столе фотографии посторонних девочек. Перестань, Джо. У меня на самом деле нет времени сотрясать воздух. Да и у тебя тоже.

У меня близнецы. И двое пасынков, — говорю я, как будто не слыша. — Дело в том, что весь этот кошмар разрушает мою семью. Моя жена буквально разрывается надвое, а я не знаю, что ей сказать. Не знаю, как правильно поступить, чтобы никому не навредить. — Я поднимаю на прокурора взгляд. — Я обращаюсь к тебе не как адвокат, а как муж и отец. Мне нужно посмотреть дело до того, как будет предъявлено обвинение.

Присяжные заседали вчера, — отвечает Бойл. — Как только смогу, тут же пришлю тебе протокол.

Ты мог бы прямо сейчас дать мне записи заседания, — возражаю я.

Окружной прокурор долго смотрит на меня, потом лезет в ящик стола и протягивает компакт-диск.

Семья — это все, — говорит он. — Именно поэтому я даю тебе его.

Я хватаю диск и бросаюсь прочь из кабинета.

И Джо... — кричит он мне вслед. — Именно поэтому обвинение и будет доказано!

Я спешу в машину, чтобы прослушать диск на автомобильной стереосистеме. Сначала что-то обсуждают присяжные, потом раздается голос Дэнни, он приглашает первого свидетеля.

А потом я слышу, как четко отвечает на вопросы Кара.


Само собой разумеется, что охранники с металлодетектором на входе в тюрьму снова досматривают меня, сорокашестилетнего адвоката, когда видят с портфелем в одной руке и с игрушечным караоке «Подпевай-ка!» в другой. В здание я не могу пронести ав-томагнитолу, а драйвер на моем компьютере поломался, но мне нужно, чтобы Эдвард это услышал. Я уже размышлял о том, где находится ближайший магазин и сколько будет стоить самый дешевый стереопроигрыватель, когда заметил на заднем сиденье игрушку, которую мы подарили Элизабет на Рождество. Вставляешь в караоке компакт-диск, ребенок берет микрофон и начинает подпевать, как в детском телевизионном шоу «Йо Габба Габба» или в детском хоре «Уигглз».

Я чувствую себя идиотом, но это работает. Я цепляю яркую толстенькую пластмассовую игрушку себе на пояс и извлекаю из карманов мелочь и электронные устройства. Охранник, который досматривает меня, тихо посмеивается.

Теперь, Лютер, — добродушно улыбаюсь я, — я точно знаю, что я не единственный тайный фанат Ханна Монтана.

Эдварда уже привели в кабинет для встречи адвоката с клиентом. Я вхожу и бегло оцениваю увиденное: знаю, что Джорджи спросит меня, как он пережил ночь.

Его глаза покраснели, что неудивительно — я и не предполагал, что он заснет в тюрьме. Он явно нервничает, находится на грани.

Джо, — восклицает он, как только мы оказываемся наедине, — вы должны меня отсюда вытащить! Я здесь не останусь. Мой сокамерник — типичный представитель группировки «Арийское братство».

Сделаю все возможное, — обещаю я. — Ты должен кое-что послушать.

Я кладу на стол между нами проигрыватель компакт-дисков и нажимаю «пуск». Эдвард наклоняется ближе к динамику.

Что это?

Заседание большого жюри присяжных. — А потом добавляю после паузы: — Свидетелем выступает Кара.

Эдвард нажимает на паузу.

Это сестра меня сдала?

Не знаю, как она добралась до окружного прокурора. И почему он решил ее выслушать. Но по всему выходит, что это она все заварила.

Когда я выйду отсюда, убью ее! — бормочет Эдвард.

Я хватаю его за руку.

Если еще раз скажешь что-нибудь подобное, с большой долей вероятности могу пообещать, что ты еще долго будешь делить камеру с наследником Гитлера. И я не шучу, Эдвард! Как говорят полицейские во время ареста: «Все, что вы скажете, может и будет использовано против вас». Уже того, что ты сказал в больничной палате, — даже если и говорил несерьезно! — для окружного прокурора может быть достаточно, чтобы обвинить тебя.

Я отжимаю паузу, и запись продолжает звучать. Эдвард кривит губы; он злится, но ему удается сдерживаться. Черт возьми, хороший урок, который он должен усвоить до того, как войдет в зал суда.

Голос Кары в записи звучит моложе. «Я стала кричать, — говорит она, — чтобы они остановились, чтобы не убивали отца, — все замерли. Все, за исключением моего брата. Он нагнулся, делая вид, что переводит дыхание, и выдернул штепсель от аппарата из розетки в стене. — Она умолкает. — И закричал: "Сдохни, ублюдок!"»

Эдвард вскакивает с места.

Неправда! Я никогда такого не говорил! Я рассказал вам все, что случилось, но такого не было. Спросите любого, кто был в этой палате!

Что я и намерен сделать. Но даже если Кара солгала под присягой, истинный вопрос заключается в том, знал ли Бойл, что Кара лжет.


Сказать, что в семье Нг эти выходные были напряженными, — это ничего не сказать. Джорджи сама не своя, постоянно думает о том, что ее сын гниет в тюрьме, — даже несмотря на то, что я заверил ее: он выстоит. Кара заперлась в своей комнате, не желая встречаться с рассерженной матерью. Даже близнецы капризничают, потому что чувствуют витающее в воздухе напряжение. Что касается меня, то я решил не говорить ни Джорджи, ни Каре о том, что знаю: именно Кара дала против брата показания. Отчасти из-за верности своему клиенту, Эдварду. А отчасти потому, что у меня сильно развит инстинкт самосохранения и я не хочу, чтобы разразился скандал, пока Эдварду не предъявлено обвинение.

Именно поэтому я никогда еще так не радовался наступлению понедельника. Я паркуюсь на стоянке перед зданием окружного суда еще до открытия. Первый «звоночек» о том, что это не простое предъявление обвинения, раздается, когда я вижу переполненный зал. Обычно на предъявление обвинения являются подсудимые с адвокатами, время от времени внештатный корреспондент местной газеты, который должен освещать события в зале суда и записывать имена тех, кто обвиняется в избиении своих жен, или краже телевизоров, или взломе автомобилей. Однако сегодня в глубине зала щелкают фотоаппараты, и у меня такое чувство, что все явились сюда ради Эдварда. Что их предупредил Дэнни Бойл, которому внимание прессы так же необходимо, как солнечный свет растениям.

Наше дело слушается третьим.

Штат Нью-Гэмпшир против Эдварда Уоррена, — вызывает секретарь, и из подземного лабиринта здания суда выводят Эдварда.

У него такой вид, будто он не спал целую неделю. Он садится рядом со мной и нервно притопывает ногой. За соседним столом сидит Дэнни Бойл, который надел под костюм такую накрахмаленную рубашку, что рукавами и воротом хоть мясо режь. Он сидит в пол-оборота, чтобы камеры запечатлели его профиль, а не затылок.

Дэнни улыбается мне.

Всегда рад тебя видеть, Джо, — по-свойски приветствует он, хотя до нашей субботней утренней встречи я лишь однажды видел его на ужине коллегии адвокатов.

Я тоже, — отвечаю ему в тон. — Позволь особо отметить твой выбор галстука. Говорят, красный отлично смотрится на экране.

Я нечасто выступаю в суде, когда предъявляют обвинение в уголовных преступлениях. Давайте говорить откровенно, Нью-Гэмпшир не бастион порока; обычно я занимаюсь гражданскими делами и спорами об опеке, а не покушениями на убийство. Поэтому вынужден признать, что я, хотя и не показываю этого, нервничаю не меньше Эдварда.

Судья — крепкий невысокий мужчина с усами подковкой.

Мистер Уоррен, встаньте, пожалуйста, — говорит он. — Передо мной обвинительный акт номер пятьсот пятьдесят восемь, в котором большое жюри обвиняет вас в попытке убийства Люка Уоррена. Что вы можете сказать на это обвинение?

Эдвард откашливается.

Невиновен.

Вижу, адвокат уже зарегистрировал вашу явку в суде. Я хотел бы услышать стороны. Мистер Бойл, какова позиция обвинения относительно освобождения под залог?

Окружной прокурор встает и с серьезным видом хмурит брови.

Ваша честь, это очень серьезный случай, — отвечает он. — Усматриваются серьезные признаки преднамеренности, предумышленности и злого умысла. Весь план был разработан человеком, испытывающим непреодолимую неприязнь к Люку Уоррену, который борется за свою жизнь в больнице и не может себя защитить. Обвинение опасается, что проживающий отдельно сын мистера Уоррена предпримет еще одну попытку. Более того, мы опасаемся, что он представляет опасность для общества. Ваша честь, он уехал шесть лет назад и не поддерживал никаких связей с семьей. Нет ничего, что могло бы удержать его в этой стране до суда.

Судья почесывает щеку.

Мистер Нг, что вы можете возразить?

Ваша честь, — начинаю я, — мой подзащитный приехал домой, как только узнал о трагедии, которая случилась с отцом. Если бы он действительно вынашивал злые намерения относительно отца, то разве стал бы срываться и лететь сюда? Стал бы целую неделю денно и нощно сидеть у его постели?

ёЯ практически уверен, что слышу комментарий Дэнни Бойла: «Ожидая удобного случая...»

Эдвард Уоррен вернулся сюда, потому что любит отца и беспокоится о его здоровье. Он не испытывает к отцу враждебности, он только хочет исполнить его волю — сделать так, как просил Люк Уоррен. У Эдварда нет никаких мотивов, никаких финансовых выгод от смерти отца. Если мистер Бойл опасается, что Эдвард улетит из страны, мы с радостью отдадим его паспорт и не возражаем против того, что он будет каждую неделю отмечаться в участке. И мы согласны на любые другие условия, которые выдвинет суд.

Ваша честь, — говорит Бойл, — обвинение просило бы суд принять во внимание то, что есть те, которых необходимо защитить от гнева Эдварда Уоррена, — в особенности Люка Уоррена и его дочь Кару.

Судья смотрит на меня, потом на Бойла.

Я отпускаю подсудимого под залог в пятьдесят тысяч долларов при условии, что он оставит в залог паспорт, пройдет освидетельствование психиатра и не станет искать встреч с отцом и сестрой. Каждый четверг он должен отмечаться в отделе пробации. Следующее дело!

Пока секретарь вызывает следующих адвокатов, я встаю.

Прости, Дэнни, что тебе не удалось получить то, чего хотелось, — говорю я. — Особенно учитывая то, что ты привел с собой публику.

Он защелкивает портфель и пожимает плечами.

Увидимся в суде, Джо.

Пятнадцать минут спустя я подписываю все необходимые бумаги, чтобы Эдварда освободили. Он зарывается в клетчатую куртку отца, постоянно застегивает ее и расстегивает — некий метод успокоения.

Куда мы сейчас идем?

Не мы, а я, — отвечаю я, поворачивая за угол.

Дэнни Бойл стоит в коридоре и дает интервью шести-семи телевизионным корреспондентам.

Не нам решать, какая жизнь достойна продолжения, — напыщенно вещает он. — Разве родители Хелен Келлер считали, что ее жизнь недостойна того, чтобы за нее бороться? А как насчет семьи Стивена Хокинга? Жизнь бесценна. И точка. Можно постоянно обращаться к Библии, чтобы понять, что отнять жизнь у другого — несправедливо и вызывает омерзение. «Не убий!» — цитирует Бойл. — Яснее не скажешь.

Эдвард мгновение недоуменно таращится на него.

Значит, позволить врачам помогать жить тем, кто жить не должен, — это хорошо, — восклицает он, — а помочь тем, кто не должен умереть, — плохо?

Тяжелые головы камер поворачиваются, чтобы взять в кадр Эдварда.

Заткнись! — велю я, хватая его за руку.

Но он выше и сильнее и с легкостью стряхивает мою руку.

Сколько из вас отвозили старое больное животное к ветеринару, чтобы его усыпили, потому что не хотели, чтобы ваш любимец страдал? Вы это тоже называете убийством?

Эдвард, прекрати болтать! — ору я и изо всех сил тащу его в другую сторону, подальше от улыбающегося Дэнни Бойла.

Еще бы ему не улыбаться! Эдвард только что сравнил своего отца с собакой.

И хотя у меня чешутся руки запереть Эдварда, чтобы он не мог еще больше зарыться в дерьмо, всю обратную дорогу к дому его отца я, «смягчив» наказание, выдаю разгневанную тираду и обещаю, что в следующий раз на людях, если понадобится, заклею ему рот клейкой лентой. Потом еду в больницу и звоню Джорджи, чтобы сообщить, что Эдварда освободили под залог и в настоящее время он в безопасности.

Доктор Сент-Клер сейчас в операционной, и мне велят ждать его в кабинете. Поэтому я беру себе стаканчик кофе и устраиваюсь перед медсестринским постом реанимационного отделения.

Привет, — улыбаюсь я женщине, тело которой выглядит фундаментальным, как Великая китайская стена. — Похоже, вы тут дежурная.

Она отрывает взгляд от компьютера.

А вы похожи на представителя фармацевтической компании. Можете оставить свои образцы в ящичке.

Если откровенно, я адвокат, — говорю я.

Мои соболезнования.

Пытаюсь найти медсестру, которая присутствовала в четверг при... неприятном инциденте. Есть шанс, что она получит денежную компенсацию при урегулировании конфликта...

Логично. Маурин везет. Пока я возилась с тошнотиком из палаты 22-Б, на нее налетают и она кричит от боли в спине. — Медсестра указывает в дальний конец коридора на женщину в медицинском костюме, которая запихивает грязное белье в корзину. — Вот она.

Я шагаю по коридору к женщине.

Маурин? — спрашиваю я. — Меня зовут Джо Нг. Я адвокат.

О, хвала Петру! — вздыхает она. — Наверное, вас послал мой брат?

Ее брат, видимо, услышал о том, что произошло, и учуял запах денег. Именно такие, как он, помогают мне зарабатывать на жизнь.

Да, — лгу я.

На самом деле я не должна с вами разговаривать. В больнице уверены, что иска не избежать, — говорит Маурин, качая головой. — Но тот бедный мужчина... Он здесь всего шесть дней, а сын уже принимает решение отключить аппарат искусственной вентиляции легких.

Насколько я понимаю, прогнозы мистера Уоррена не слишком оптимистичны...

Чудеса случаются, — возражает Маурин. — Я вижу это каждый день.

Что конкретно здесь произошло?

Сын подписал все бумаги на передачу донорских органов, и была назначена процедура изъятия. Мы все думали, что он получил согласие сестры. Она несовершеннолетняя, поэтому формально, по закону, не имеет права голоса, но в нашей больнице принято приглашать всех членов семьи перед тем, как отключить систему жизнеобеспечения. Когда юрист больницы поняла, что в данном случае из родственников присутствует только сын, с девушкой решили побеседовать.

Где вы находились в это время?

Сидела рядом с аппаратом, — говорит она, вздергивая подбородок. — Я не всегда согласна с решениями, которые принимают некоторые семьи, но моя работа — делать то, что говорят.

А что делал сын мистера Уоррена?

Ждал, — отвечает она. — Как и все остальные. Молча. Могу представить, как ему было в этот момент тяжело.

А потом?

В палату коршуном влетела девушка. И не успела я понять, что происходит, как сын уже промчался мимо меня и выдернул штепсель из розетки.

И что он сказал?

Ничего. — Маурин пожимает плечами. — Все так быстро произошло.

Вы не слышали, как он кричал: «Сдохни, ублюдок!»?

Она фыркает:

Думаю, такое я бы запомнила.

Вы уверены, что не пропустили мимо ушей его слова, потому что он оттолкнул вас с дороги?

Он ударил меня по ноге, а не по ушам, — отвечает она. — Послушайте, мне нужно работать. И я уже рассказывала об этом на той неделе своему брату.

Брату?

Да. — Она закатывает глаза. — Дэнни Бойлу. Ведь это он вас прислал?


Мне говорят, что Дэнни Бойл сейчас берет письменные показания под присягой и не может меня принять без предварительной записи.

Нет, он захочет меня принять, — настаиваю я, миную секретаршу и открываю все двери поочередно, пока не обнаруживаю зал заседаний. Бойл сидит перед адвокатом с клиентом. Когда Дэнни меня замечает, у него такой вид, как будто он сейчас взорвется.

Я немного занят, — резко бросает он.

Ко мне уже приближается секретарша.

Я пыталась его удержать, но...

Я блаженно улыбаюсь.

А мне кажется, что в интересах самого прокурора Бойла послушать то, что я хочу сказать, — заявляю я. — Учитывая то, что следующим моим шагом будет обращение в прессу.

Губы Бойла растягиваются в злую улыбку.

Прошу прощения, я на одну минутку, — извиняется он перед клиентом и направляется в свой кабинет. Отпустив секретаршу, он закрывает за нами дверь. — Лучше бы это было что-то важное, Нг, потому что, клянусь, я упеку тебя за решетку, если...

Дэнни, ты серьезно влип, — перебиваю я. — Значит, «Сдохни, ублюдок!», да?

Он пожимает плечами:

Так она мне сказала. И подтвердила под присягой.

А я вот что выяснил: ты разговаривал со своей сестрой и отлично знал, что Эдвард не говорил ничего даже отдаленно похожего на эти слова. И ты намеренно позволил свидетелю выступить с ложными показаниями перед присяжными. Ты, наверное, думаешь, что такое привлекающее внимание дело гарантирует голоса консерваторов и ты опять займешь свое кресло (оно даже остыть не успеет), но большинству избирателей в этой стране хочется знать, что их прокурор — честный и открытый человек, а не проныра, перекручивающий закон в угоду своим политическим амбициям.

Девочка сама обратилась ко мне, — подчеркивает Бойл. — А не наоборот. Не меня нужно обвинять в том, что она отчаянная лгунья.

Я подхожу и упираюсь пальцем ему в грудь, хотя на голову ниже его.

Ты когда-нибудь слышал о судебной добросовестности, Дэнни? Ты разговаривал с врачами Люка Уоррена, чтобы убедиться, что Кара на самом деле понимает прогнозы о состоянии ее отца? Ты опрашивал остальных присутствующих в палате, не кого-то из своих родственников, был ли там злой умысел или намерение? Или вы просто решили поверить на слово семнадцатилетней девочке, которая обезумела и доведена до отчаяния попыткой сохранить жизнь отца?

Я достаю из кармана телефон.

У меня на автодозвоне газета «Юнион лидер», и завтра утром твое имя появится на развороте газет, если не поступишь так, как следует. — Потом устраиваюсь в его кресле. — Собственно, я буду сидеть здесь, пока не узнаю, что ты все исправил.

Он бросает на меня неодобрительный взгляд, подходит к письменному столу, нажимает на кнопку громкой связи, потом набирает номер. К своему удивлению, на другом конце провода я слышу не голос редактора самой большой газеты в Нью- Гэмпшире, а другой, до боли знакомый.

Кара, — говорит Бойл, когда она отвечает по сотовому, — это Дэнни Бойл.

Что-то случилось? — спрашивает она.

Нет, но у меня к тебе очень важный вопрос.

Повисает молчание.

Да. Хорошо.

Ты солгала присяжным?

Она захлебывается потоком слов:

Вы же сами сказали, что я должна заставить их поверить, что поступок был предумышленным, что Эдвард намеревался убить отца и в его действиях был злой умысел! Поэтому я сделала то, что должна была сделать. Я не врала, я только сказала то, что вы мне велели.

Бойл бледнеет. Если честно, смотреть на это приятно.

Я тебе ничего такого не говорил! Ты была под присягой...

Если говорить формально, то нет. Моя правая рука была перевязана.

Кара, ты признаешь, что твой брат на самом деле никогда не говорил «Сдохни, ублюдок!» в палате отца?

Она молчит целую минуту.

Если он этого не говорил, — наконец бормочет она, — я знаю, что он так думал.

Я откидываюсь на спинку кресла Бойла и закидываю ноги на стол.

Вы боретесь за людей, которых даже не знаете, а сейчас речь идет о жизни моего отца, — добавляет Кара. — Представьте, как я себя чувствовала. У меня не было выбора.

Бойл на мгновение прикрывает глаза.

Возникла серьезная проблема, Кара. Это обвинение было ныдвинуто при ложных обстоятельствах. Я никогда не участвовал и никогда не стану участвовать в мошенничестве... И никогда не стану поддерживать клятвопреступление, — напыщенно говорит он. — Ты меня неправильно поняла. Понимаю, что сейчас ты расстроена, возможно, не способна была мыслить логически, но я собираюсь отозвать обвинение, чтобы еще больше не усложнять ситуацию.

Подождите! — восклицает Кара. — И что мне делать с отцом?

Это гражданское дело, — заключает Бойл и вешает трубку.

Я убираю ноги со стола.

Поскольку ты сейчас принимаешь показания под присягой, я позволю тебе до конца дня отослать мне на сотовый заявление в суд, что ты отзываешь свое обвинение. И еще, Дэнни... — Я широко улыбаюсь. — Обвинение в нападении тоже должно исчезнуть.

Когда я познакомился с Карой, она была злым на весь мир двенадцатилетним подростком. Ее родители развелись, брат уехал, а мама воспылала страстью к какому-то парню, у которого в непроизносимой фамилии даже гласных не хватало. Поэтому я поступил так, как поступил бы любой другой на моем месте: пришел, вооружившись подарками. Купил ей то, что, по моему мнению, понравилось бы двенадцатилетней девочке: плакат Тейлора Лотнера, компакт-диск Майли Сайрус и светящийся в темноте лак для ногтей.

Не могу дождаться следующей серии «Сумерек», — бормочу я, вручая ей подарки в присутствии Джорджи. — Моя любимая песня на этом диске — «Если бы мы были в кино». Я чуть не купил лак с блестками, но продавщица сказала, что этот гораздо круче, особенно в свете грядущего Хэллоуина.

Кара посмотрела на мать и безапелляционно заявила:

Мне кажется, твой приятель голубой.

После этого знакомства она исчезала всякий раз, когда я приходил в гости или заходил за Джорджи, чтобы пригласить ее на свидание. В конце концов мы решили пожениться, и я понимал, что придется каким-то образом общаться с Карой. Поэтому однажды утром я вручил Джорджи билет в спа-салон, а сам прибрал в кухне и стал готовить национальное камбоджийское блюдо, которое для меня готовила мама.


Скажем так: если ты никогда в жизни не пробовал прахок, не стоит и пробовать. Это один из основных продуктов камбоджийской кухни, одно из тех блюд, которые-никогда-не-поймешь-если-только-не-вырос-на-них, как, например, белковая паста «Мармайт» и фаршированная рыба. Раньше мама подавала это к каждому блюду в качестве соуса, но в то утро я жарил его на банановых листьях в качестве основного блюда.


Вскоре в кухню в пижаме вошла Кара — спутанные волосы и опухшие от сна глаза.

Здесь кто-то сдох? — спросила она.

Это, чтобы ты знала, — ответил я, — вкусное домашнее камбоджийское блюдо.

Она удивленно приподняла бровь.

Отвратительно воняет.

На самом деле то, что ты сейчас нюхаешь, — это паста из квашеной рыбы. С другой стороны, дуриан воняет, — сказал я. — Это фрукты, которые употребляют в пищу камбоджийцы. Интересно, что их продавали на рынке «Хоул фудс»...

Кара вздрогнула.

Да. Рядом с протухшим китовым мясом, скорее всего.

К некоторым продуктам, — объяснил я, — нужно привыкнуть.

Я говорил о прахок, но еще и о себе. Как отчим, как супруг ее матери, возможно, я стану дополнением семьи, которая будет ей все больше нравиться.

Попробуй, — подстегнул ее я.

Лучше умру, — ответила Кара.

Я боялся, что ты так скажешь, — признался я. — Именно поэтому приготовил еще это.

Я открыл котелок и с помощью щипцов достал микола, блюдо из макарон, от которого дети, как правило, не отказываются. Она подцепила раздавленный арахис, обмакнула палец в соус.

Это, — заключила она, — вполне пристойно.

И съела целых три тарелки микола, пока я сидел напротив и давился ужасным прахок. Пока мы ели, я задавал ей вопросы — осторожно, как обычно расспрашивают свидетеля с психологической травмой. Кара рассказала, что некоторые дети из ее класса хотят с ней дружить только потому, что ее отца показывают по телевизору, и что проще оставаться одной, чем пытаться догадаться, что ими движет, когда они хотят поделиться с ней за обедом мятным печеньем. Она рассказала об учительнице, которая допустила ошибку в тесте, и возмущалась, как это нечестно, что после этого она указывает ученикам на их ошибки. Она призналась, что ей очень хочется иметь мобильный телефон, но мама считает, что она еще слишком маленькая. Она сказала, что втайне считает, что группу «Джонас Бразерс» прислали инопланетяне, чтобы посмотреть реакцию человечества. Рассказала, что может с легкостью отказаться от мороженого, но если ей скажут, что она больше не получит конфеты из лакричника «Твиззлерс», то она способна убить.

Из кухни Кара ушла с мыслью, что она просто позавтракала. Но я, перемывая тарелки, кастрюли и сковородки, понимал, что на самом деле у нас завязался разговор.


После того как мы с Джорджи поженились и переехали в наш дом, я вставал утром по субботам и начинал готовить. Амоктрей, катью. Готовил такие десерты, как санкья-лапов, ансом-чек. Джорджи продолжала спать, а Кара вставала и шлепала на кухню. Мы разговаривали, пока она трудилась вместе со мной, резала папайю, корень имбиря и огурцы. Потом мы садились за стол и съедали свои шедевры. С годами наши разговоры изменились. Иногда она жаловалась на наказавшую ее Джорджи, надеясь, что я вступлюсь за нее. Бывало, она расспрашивала обо мне: интересовалась, каково это — быть американцем в первом поколении, как я понял, что хочу стать адвокатом, переживаю ли я по поводу того, что у меня будут близнецы. И даже после переезда Кары к отцу, если она приходила к нам на выходные (это было условием опекунского соглашения), я никогда не забывал поставить утром второй прибор для нее.

Именно поэтому, после того как я возвращаюсь домой и ввожу Джорджи в курс дела, я начинаю готовить. Я давно не посещал восточную бакалею, поэтому приходится готовить из того, что есть в нашем холодильнике.

Значит, его освободили? — переспрашивает меня Джорджи. — То есть он на самом деле свободен?

Да, — отвечаю я, скептически осматривая холодильник. — У нас что, нет тушеного мяса?

Неожиданно Джорджи обнимает меня за шею и притягивает к себе.

Я люблю тебя, — выдыхает она мне в губы. — Ты мой супергерой!

Я прижимаю ее покрепче и целую, как в последний раз. Мне хотелось бы сказать, что я оптимист, но я постоянно подсознательно жду развода. Жду, что Джорджи скажет, что совершила ошибку и теперь от меня уходит. Когда все хорошо, я почему-то боюсь, что это ненадолго.

Но мне еще нужно рассказать ей, почему Эдварду вообще предъявили обвинение в покушении на убийство.

Джорджи, — признаюсь я, — это Кара дала показания против Эдварда.

Она слегка покачивает головой, как будто хочет, чтобы в ней прояснилось.

Это смешно. Она была дома или в больнице, но никак не в суде.

Ты сама отвозила ее в больницу?

Нет, но...

Тогда откуда ты знаешь, что она на самом деле туда ездила?

Джорджи поджимает губы.

Она бы никогда не поступила так с братом.

Поступила бы, если бы думала, что это спасет ее отца, — возражаю я.

Знаю, с этим Джорджи не поспорит. Если Люк Уоррен для большинства тех, кто его знает, настоящий герой, то для Кары он просто бог.

Я ее убью, — негромко обещает Джорджи. — А потом спрошу, о чем, черт побери, она думала!

Может быть, поступишь наоборот? — советую я.

Потом наливаю растительное масло в котелок и зажигаю под ним конфорку. Когда масло начинает шипеть, а из котелка поднимается пар, я забрасываю в него кубики говядины и овощи. Кухню наполняет аромат лука и перца.

Джорджи, потирая виски, присаживается на стул.

А Эдвард знает?

Что знает? — переспрашивает охваченная паникой Кара, неожиданно появляясь на пороге. — Что-то с папой?

Джорджи пристально смотрит на дочь, лицо у нее непроницаемое.

Я даже не знаю, что тебе сказать... Знаешь, как ты будешь себя чувствовать, если потеряешь отца? Как будто у тебя вырвали частичку сердца. Вот и я так себя чувствую каждый день с тех пор, как твой брат уехал. А теперь, когда Эдвард вернулся, ты пытаешься от него избавиться, обвинив его в попытке убийства?

Кара заливается краской стыда.

Он первый начал, — отвечает она.

Тебе же не семь лет! Речь не о том, кто разбил лампу! — кричит Джорджи.

Он бы убил папу, если бы я вовремя не узнала, что он задумал, и не остановила его, — объясняет Кара. — Мне через три месяца исполнится восемнадцать лет, но на это всем плевать, — продолжает она. — Мое мнение все равно ничего не значит. А теперь скажи, как мне было еще привлечь внимание в этой ситуации?

Может быть, поступить как взрослый человек, а не избалованный, недовольный ребенок, — возражает Джорджи. — Как ты поступаешь, так люди к тебе и относятся.

Это ты осуждаешь мое поведение? — скептически усмехается Кара. — А знаешь, что вижу я? Я вижу Эдварда, которому было наплевать на отца целых шесть лет. Вижу врачей, которые торопятся отдать койку новому пациенту, который сможет оплачивать счета. Вижу, что в глубине души ты жалеешь, что шесть лет назад исчез Эдвард, а не я. — Она вытирает глаза здоровой рукой. — Но знаешь, чего я не замечаю? Чтобы хоть кому-то было не наплевать на меня и моего отца!

Ты что, серьезно думаешь, будто я тебя не люблю? И, если уж на то пошло, не люблю Люка?

Этого я вынести уже не в силах и, нарезая салат и помидоры, вздрагиваю.

Теперь у тебя есть своя идеальная маленькая семья, — с горечью говорит Кара. — Я здесь, пока ты не выдернула штепсель, верно?

Джорджи отшатывается, как от удара.

Это нечестно, — отвечает она. — Я никогда не выбирала между тобой и близнецами.

Но ты же выбрала между мной и Эдвардом, разве нет? — прямо обвиняет Кара. — Побежала за ним по лестнице. Придумала для него оправдания. Наняла адвоката.

Я люблю его, Кара. И делаю для него то, что должна делать мать.

А я буду делать для папы то, что должна делать дочь.

Наступает продолжительное молчание. Потом Джорджи подходит к Каре и убирает волосы у нее с глаз.

Я не ищу оправданий твоему брату, и тебя я люблю не меньше, чем его. Но Эдвард не хотел убивать отца. Он просто хотел дать ему умереть. А это совершенно другое дело, Кара, даже несмотря на то, что ты не хочешь этого видеть.

Она выскакивает из кухни, а Кара, закрыв лицо руками, падает на стул.

Понимаешь, я не хотела, чтобы ей все пришлось расхлебывать!

Я ставлю перед ней тарелку с лок-лаком, маринованным мясом.

Наверное, у тебя дар такой.

Отвезешь меня в больницу?

Нет. Мне необходимо поговорить со своим подзащитным. Если хочешь навестить папу, придется налаживать дипломатические отношения с мамой.

Отлично! — бормочет она, потом поднимает на меня глаза. — А Эдвард знает, что я сделала?

Да. — Я сажусь напротив и облокачиваюсь о стол. — Он слышал все твои показания.

Держу пари, он жаждет моей крови.

На твоем месте я бы поостерегся разбрасываться подобными вещами, — предупреждаю я. — А то можешь сама оказаться за решеткой. За лжесвидетельство.

На самом деле я не хочу, чтобы он попал в тюрьму. Если бы дело зашло так далеко, я бы призналась...

Закон не подвластен прихотям семнадцатилетней девчонки. Если штат выдвигает обвинение, ты уже не владеешь ситуацией.

Она морщится.

Я не хотела обманывать. Просто слетело с языка.

Совсем как в тот раз, когда ты солгала полиции, что не пила в день, когда произошла авария? — уточняю я.

Кара поднимает голову и смотрит на меня. Ее глаза расширились от удивления, и я вижу, что в них плещется какая-то тайна, как карпы в темных тенях пруда.

Да, — признается она.

Ты солгала не только об этом, верно? — нажимаю я.

Она молча качает головой.

Я надеюсь, что наше совместное приготовление блюд камбоджийской кухни перетечет в беседу. Надеюсь, что со мной, поскольку я не являюсь частью вселенной этой семьи, а только ее спутником, она будет более откровенна. Но хлопает входная дверь, и из прихожей, как наполненные гелием воздушные шарики, летят голоса близнецов.

Папочка! Папочка! — кричит Элизабет. — Я нарисовала для тебя русалку!

Джейсон, давай развяжу тебе сапоги, — говорит Джорджи.

Ее голос до сих пор дрожит, и я достаточно хорошо знаю ее, чтобы понять: она рада возможности отвлечься. Она благодарна этим пухленьким ручкам, которые обхватывают ее за шею, пока она развязывает сапоги сына. Благодарна его запаху, запаху невинного ребенка, когда она зарывается лицом в его шейку. Спустя мгновение близнецы влетают в кухню и, подобно моллюскам, повисают на моих ногах. Элизабет поднимает еще влажный рисунок, сделанный пальчиками, вверх, и краска капает ей на ручки.

Точно русалка, — говорю я. — Как думаешь, Кара?

Но стул, где она только что сидела, уже пуст. Тарелка с лок-лаком нетронута и продолжает дымиться — первое камбоджийское блюдо, которое я приготовил для нее и которое она не съела.

Я удивляюсь тому, как человек может незаметно исчезнуть в мгновение ока.

И тут мои мысли возвращаются к Люку Уоррену.


В тот же день я получаю от Бойла сообщение. Без текста, только снимок заявления о снятии обвинения, которое он послал в суд.

Еду в старый дом Джорджи. Дверь открывает Эдвард, на нем фирменная футболка школы Бересфорда и потертые спортивные штаны.

Он не выбросил мои вещи, — говорит Эдвард. — На чердаке стоит коробка. Как вы думаете, что это означает?

Ты слишком много думаешь, — отвечаю я и протягиваю ему паспорт. — Поздравляю. Возвращайся к своей прежней жизни.

Не понимаю...

Обвинительный акт аннулирован. Все обвинения сняты. Можешь ехать в больницу, навестить отца; можешь вернуться в Таиланд, если хочешь, — можешь делать все, что хочешь, ехать, куда пожелаешь. Как будто ничего не произошло.

Эдвард заключает меня в медвежьи объятия.

Не знаю, что и сказать, Джо. Честно. То, что вы для меня сделали...

Я сделал это для твоей мамы, — признаюсь я. — Поэтому, пожалуйста, подумай о ней, прежде чем нырять в омут с головой.

Эдвард смущенно кивает.

Хочешь поехать к нам? Повидаться с мамой? Уверен, она бы обрадовалась.

Сначала в больницу, — отвечает Эдвард. — Узнаю, как там дела.

Я уже открываю рот, чтобы пожелать ему удачи, как раздается звонок в дверь. Я иду за Эдвардом в прихожую и, когда он открывает дверь, вижу на пороге мужчину в кожаной куртке и шерстяной рыбацкой кепке.

Простите за беспокойство, — говорит он. — Я ищу Эдварда Уоррена.

Это я.

Визитер протягивает ему голубой конверт.

Вас вызывают в суд, — сообщает он, улыбается и уходит.

Эдвард достает из конверта сложенный юридический документ. «По делу Люка Уоррена», — читаю я надпись сверху.

Что это? — спрашивает он.

Я беру у него из рук бумаги и быстро просматриваю.

Это иск, который подала больница в суд по делам о наследстве, — объясняю я. — Суд уже назначил твоему отцу временного опекуна. В четверг состоятся слушания по делу, чтобы назначить для него постоянного опекуна.

Но я же его сын! — возмущается Эдвард. — Кара пока еще несовершеннолетняя.

Существует вероятность, что судья решит, принимая во внимание... последний поворот событий... что назначенный временно опекун получит постоянную опеку. — Я поднимаю на него взгляд. — Другими словами, ни твое мнение, ни мнение Кары не будет приниматься во внимание.

Эдвард недоуменно смотрит на меня.

Совершенно посторонний человек? Это безумие! Так поступают, когда никто не хочет брать на себя ответственность. Ради всего святого, у меня есть письмо, подписанное отцом, в котором он просит меня принимать за него решения!

Тогда тебе лучше вести себя любезно с этой женщиной, когда она придет с тобой побеседовать, — советую я. — Потому что я на девяносто девять процентов уверен, что Кара получила такой же синий конверт, и она будет стараться изо всех сил, чтобы убедить временного опекуна, что она — лучший кандидат на роль постоянного опекуна для вашего отца.

В отличие от других гражданских исков, в суде по делам о наследстве это стандартная процедура. Чтобы назначить кому-то опекуна, истец должен доказать, не оставляя ни малейших оснований для сомнения, что этот человек навсегда утратил дееспособность. Другими словами: чтобы отнять у другого гражданские права и свободы, ты обязан доказать криминал.

Эдвард, — говорю я. — Мне кажется, пришло время мне взглянуть на это письмо.

ЛЮК

Много лет спустя после того, как я вернулся из диких лесов, когда я работал с украинскими фермерами, чтобы помочь им отогнать волчьи стаи от земель и скота, я наблюдал самую удивительную вещь. В одной стае биологи разделили волчат. Одного отправили в одну сторону, второго — в противоположную. Спустя годы волки организовали две конкурирующие стаи, и однажды я увидел их встречу, когда они нарушили границы территории. Они, ощетинившись, обнажив клыки, стояли на двух противоположных хребтах со своими собратьями.

Как только волки из одного помета увидели друг друга, они тут же побежали на ничейную территорию, чтобы поприветствовать друг друга, — брат и сестра катались по траве в знак великого воссоединения семьи.

Это продолжалось до тех пор, пока не спустились другие взрослые волки и не напомнили каждому из них, что они принадлежат к конкурирующим стаям.

Волки играть перестали.

А потом набросились друг на друга, как будто раньше никогда не встречались.

ДЖОРДЖИ

Некорректно говорить, что любишь одного ребенка больше остальных детей. Я люблю всех своих детей. Точка. Каждого я люблю по-своему. Но спросите любого родителя, которые пережили какой-то кризис с ребенком — боязнь за его здоровье, проблемы с учебой, эмоциональные стрессы, и мы скажем правду. Когда что-то нарушает равновесие, когда один ребенок нуждается в тебе больше других, этот дисбаланс становится черной дырой. Можете не признавать этого вслух, но больше всего любишь того, кто нуждается в тебе отчаяннее братьев и сестер. На что мы в действительности надеемся, так это на то, что наступит очередь каждого ребенка. На то, что в нас скрыты глубинные резервы, чтобы оказаться рядом с каждым из них в нужное время.

Но все летит к чертям, когда ваши дети роют друг другу ямы, и каждый хочет, чтобы ты приняла его сторону.

Много лет после отъезда Эдварда я просыпалась по ночам и представляла себе худшее, что могло случиться с ним в чужой стране. Рисовала себе в воображении, как его арестовывают за наркотики, депортируют, насилуют в темных аллеях. Представляла его грязного и избитого, всего в крови, неспособного найти того, кто мог бы ему помочь. Как в случае с выпавшим зубом, иногда отсутствие заметнее, чем присутствие, — я ловила себя на том, что беспокоюсь о сыне больше, чем в те времена, когда он жил здесь. Я любила его больше остальных, потому что думала, что должно быть заклинание, способное вернуть его ко мне.

Кара обвиняла меня в разводе, когда Люк ушел навсегда, потом обвинила меня в том, что я сменила нашу старую, разбитую семью на новую, «идеальную». Признаюсь, иногда я с ней согласна. Когда я с близнецами, мне кажется, что это мой второй шанс, что я смогу привязать к себе этих двух маленьких человечков крепче, чем мне удалось привязать к себе своих первых детей.

Я наблюдаю за детьми, играющими в снежной крепости, которую мы построили две недели назад, — еще до аварии, до возвращения Эдварда домой, до того, как мне пришлось делать выбор. После открытой стычки с Карой такое облегчение — посидеть на крыльце и послушать лепет Элизабет и Джексона, представляющих, что они живут в ледяном дворце, а сосульки — это волшебные талисманы. Сейчас бы я все отдала за то, чтобы проводить жизнь в мечтах.

Я слышу звук подъезжающей к дому машины, встаю и иду между дорогой и близнецами, как будто этого достаточно, чтобы защитить их. Дети выглядывают из окошка своего маленького вигвама, когда незнакомец опускает стекло.

Здравствуйте, — говорит он. — Я ищу Джорджиану Нг.

Это я.

Неужели Джо опять прислал мне цветы? Иногда он так поступает — не для того, чтобы извиниться за забытый день рождения или годовщину, как это делал Люк, а просто так.

Отлично.

Мужчина протягивает мне синий конверт, официальные бумаги, и задним ходом отъезжает от дома.

Мне не нужен Джо, чтобы все объяснить: это иск в суд, который назначит постоянного опекуна для Люка. Документы прислали на мое имя, потому что Кара, будучи заинтересованной стороной, все-таки несовершеннолетняя. Именно поэтому сравнение не в ее пользу.

Эй, ребята, — зову я, — время пить горячий шоколад!

Близнецы не хотят еще заходить в дом, но я должна сообщить Каре об иске. Поэтому мы договариваемся, что сегодня днем они проведут лишних полчаса перед телевизором. Я усаживаю детей на диване, включаю их любимый детский канал «Никелодеон» и поднимаюсь наверх, в спальню дочери.

Кара сидит у письменного стола, смотрит в сети видео, на котором ее отец склонился над тушей между двумя волками. Вероятно, его загрузил один из посетителей Редмонда — сотни таких можно найти, если набрать в строке поиска имя Люка. Наблюдение за тем, как взрослый мужчина отстаивает права на свою долю между клацающими челюстями двух диких животных, наверное, никогда не утратит своей новизны. Интересно, как бы эти операторы-любители отреагировали, если бы узнали, что от поедания сырых внутренностей теленка у Люка развилась такая диарея, что он стал заранее извлекать органы из туши, а Уолтер их поджаривал и засовывал назад в маленьких полиэтиленовых пакетиках. Животные ни о чем не догадывались — они считали, что он просто ест предназначенную ему порцию мяса, — но пищеварительная система Люка бунтовать перестала.

Как бы ему ни хотелось представлять себя волком, собственное тело ему изменило.

Кара, увидев меня, разворачивается на стуле. Она заметно нервничает.

Прости за то, что ушла без спроса, — начинает она. — Но если бы я сказала, куда иду, ты никогда бы меня не отпустила.

Я присаживаюсь на ее кровать.

Извинение с попыткой оправдаться не совсем похоже на извинение, — замечаю я. — И если честно, я могу простить тебя за это, потому что понимаю: ты думала об отце. Труднее простить все то, что ты наговорила там внизу. Не существует никакого соревнования между тобой и братом. Между тобой и близнецами.

Кара отводит взгляд.

Трудно соперничать с измученным беглецом и крошками-милашками.

Никто ни с кем не соперничает, Кара, — убеждаю я. — Потому что я ни на кого бы тебя не променяла. И лучше тебя нет никого.

Она откусывает заусениц на большом пальце.

Когда уехал Эдвард, ты приходила в мою спальню и ложилась со мной рядом. Думала, что я сплю, но я не спала, — говорит Кара. — Я загадывала желание на каждую звезду, на каждую упавшую ресничку, чтобы он оставался там, где был, чтобы ты продолжала приходить в мою спальню. Раньше были только мы вдвоем, ты и я, но однажды все изменилось. — Она сглатывает. — Сначала ушел Эдвард, в следующий миг не было уже тебя. Много лет были только я и папа.

Кара может считать, что я люблю ее меньше, чем ее брата, но не только у родителей есть любимчики. Оба — и Кара, и Эдвард — больше любили Люка. И как его не любить? Он научил их ориентироваться в лесу, показал, какой клевер съедобный, сажал им волчат на колени, и те жевали им рукава. Что касается меня, я заставляла их убирать в комнатах и пичкала брокколи.

Я хочу прикоснуться к Каре, однако стена, которую она возвела между нами, хотя и невидимая, но толстая и крепкая.

Знаешь, когда я узнала, что беременна тобой, то разрыдалась.

У Кары от удивления рот приоткрывается, как будто она ожидала подобного признания, но никогда не думала, что у меня хватит духу сказать об этом вслух.

Я не думала, что смогу полюбить еще одного ребенка так же сильно, как любила того, которого уже родила, — продолжаю я. — Но когда я впервые взяла тебя на руки, случилось удивительное. Было ощущение, что мое сердце неожиданно развернулось. Как будто в нем был тайный уголок, о существовании которого я и не подозревала, и места в нем хватит вам двоим. — Я пристально смотрю на дочь. — Как только мои чувства развернулись, обратной дороги, не было. Без тебя я бы чувствовала пустоту.

Кара подается вперед, волосы падают ей на лицо.

Дети не всегда чувствуют то же самое.

Я не выбирала между тобой и Эдвардом, — уверяю я. — Я выбираю вас двоих. Именно поэтому я отдаю это тебе. — Я протягиваю ей повестку в суд. — В четверг суд назначит твоему отцу постоянного опекуна.

Глаза Кары округляются.

И того, кого выберет суд, врачи обязаны будут слушаться?

Да, — подтверждаю я.

А в документах стоит твое имя, потому что ты мой официальный опекун.

Наверное. Видимо, Эдвард получил такой же пакет документов.

Она встает так поспешно, что отталкивает кресло.

Они должны выбрать тебя! — говорит она. — Тебе нужен адвокат...

Я тут же поднимаю вверх руку.

Кара, я никоим образом не намерена вмешиваться в жизнь твоего отца.

«Или в его смерть», — думаю про себя.

Через три месяца мне исполнится восемнадцать! — молит она. — Единственное, что тебе придется делать, — это озвучивать то, что буду говорить тебя я, а врачи будут тебя слушать. И кто знает, возможно, к тому времени папа уж поправится.

Милая, я знаю, как сильно ты любишь отца, но это выше моих сил. Твой отец — как американские горки, больше мне такого «аттракциона» не выдержать.

Ты не понимаешь! — восклицает Кара. — Я не могу его потерять.

Если честно, то понимаю, — негромко возражаю я. — Было время, когда я ощущала то же самое. Другого такого, как твой отец, на свете нет. Но мне приходится напоминать себе, что он больше не тот мужчина, в которого я когда-то влюбилась. Что он сам сделал неправильный выбор.

Кара поднимает решительные, без единой слезинки глаза.

Такого он не выбирал, — отвечает она. — Может быть, мама, он и оставил тебя, но он никогда бы меня не бросил.

Ее слова всколыхнули воспоминания. Я беременна Карой. Люк лежит рядом, обнимая меня. «У альфа-самки может случиться ложная беременность», — говорит он.

«Я абсолютно уверена, что эта — настоящая, — отвечаю я, поворачиваясь в надежде найти удобное положение для своего живота. — Представить не могу, что можно пожелать иметь ложную беременность!»

«Это заставляет остальных волков показать себя с самой лучшей стороны. Они все заняты тем, чтобы разрекламировать себя в роли потенциальных нянек, доказать альфа-самке, что они способны защитить или развлечь стаю (все зависит от их обязанностей) и могут гарантировать безопасность и здоровье волчат. И когда альфа заставляет всех делать то, что она хочет, то отключает гормоны, которые были в ее моче и запахе, и говорит: "Фокус-покус"».

«Впечатляет!» — признаюсь я.

Люк обхватывает руками мой живот. «Ты не знаешь и половины всего. Еще за четыре-пять месяцев до беременности альфа-самка знает, сколько волчат у нее появится, их пол, останутся ли они в стае или уйдут, чтобы создать новую», — говорит он.

Я смеюсь. «Я бы довольствовалась только полом, чтобы знать, какие одежки покупать: розовые или голубые».

«Удивительно, — шепчет он. — Волчата являются частью семьи еще до того, как они зачаты».

Сейчас я понимаю, что Кара права. Люк, возможно, и был крайне эгоистичным, паршивым мужем, но он любил своих детей. Он показал это единственным доступным ему способом: привел их в мир, без которого не мог жить. Эдварда это оттолкнуло, Кару привело в восторг.

Я защищала Эдварда, когда ему нужен был адвокат; для Кары я сделала бы не меньше. Я не могу стать опекуном ее отца, как она просит, но это совершенно не означает, что я не могу ей помочь. Я встаю, исполненная решимости.

Жду тебя в машине. Придется взять с собой близнецов, но они могут заснуть по дороге...

Куда мы едем? — спрашивает Кара.

Найдем Дэнни Бойла, — отвечаю я. — А он найдет тебе адвоката.

В конторе окружного прокурора нет, но оказывается, что журналисты не становятся «бывшими» — они просто устраивают детские праздники вместо секретных встреч с источниками информации и носят домашний халат вместо узких юбок. Достаточно было одного звонка бывшим коллегам, чтобы узнать, что Бойл дает пресс-конференцию в Гринидж-холле Бересфорда. Обвинение в попытке убийства в небольшом городке Новой Англии, даже отозванное, — достаточный повод попасть на главные полосы газет, а окружной прокурор не из тех, кто упускает золотую возможность.

К тому времени, когда приезжаем мы с Карой, пресс-конференция уже в самом разгаре. Близнецы уснули в машине, каждая из нас держит по одному на руках — влажное, теплое бремя. Мы выделяемся в толпе журналистов и телевизионщиков, хотя держимся немного позади, и я не удивляюсь, что глаза Бойла зажигаются при виде Кары, и он едва заметно запинается посреди предложения.

Я считаю себя борцом за справедливость, — вещает он, — и именно поэтому сделаю все от меня зависящее, чтобы убедиться, что правосудие не вышло из-под контроля. Мы не превратимся в погрязшее в судебных разбирательствах общество, где возможны сфабрикованные обвинения, основанные на ложных доказательствах!

Любопытно, что он не упоминает о том, что изначально сам позволил обвинению выйти из-под контроля.

А что будет с этим любителем волков из больницы? — выкрикивает кто-то из журналистов, и я чувствую, как вздрагивает стоящая рядом со мной Кара.

В мыслях и молитвах мы продолжаем пребывать рядом с ним и его семьей, — торжественно произносит Бойл и протягивает вперед руку. — Простите, господа, но на сегодня довольно вопросов.

Он протискивается сквозь толпу к Каре и хватает ее за плечо.

А ты что здесь делаешь? — шипит он.

Вы мне должны, — вздергивает она подбородок.

Бойл оглядывается — никто ли не слышит? — и тащит Кару в общую кухню. Я иду за ними, крепко прижимая к себе спящего на моем плече Джексона.

Я должен тебе? — с недоверием восклицает Бойл. — Я должен был бы посадить тебя за решетку! — Он морщится, замечая меня. — Кто это?

Моя мама, — отвечает Кара.

Это заставляет Бойла немного смягчить тон. В конце концов, я же избиратель.

Если бы я не был на сто процентов уверен, что вся история — результат того, что ты крайне взвинчена из-за состояния здоровья отца, я бы лично предъявил тебе обвинение. Ничего я тебе не должен, и точка!

Мне нужен адвокат, — бесстрашно продолжает Кара.

Я уже говорил тебе, что не занимаюсь гражданскими делами.

Отцу назначили временного опекуна. И я не знаю, что это вообще означает. Но в четверг состоится судебное заседание, на котором будет назначен постоянный опекун, и я хочу, чтобы судья понял: я единственный человек, который хочет сохранить отцу жизнь.

Я удивляюсь, глядя на Кару. Она напоминает терьера, который вцепился зубами в брючину почтальона: возможно, он и уступает в габаритах, но ясно, что без борьбы не сдастся.

Бойл переводит взгляд с Кары на меня.

Ваша дочь, — вздыхает он, — это нечто!

Когда он произносит эти слова, я окончательно понимаю, кого она мне сейчас напоминает.

Меня в те годы, когда я работала журналисткой и не останавливалась до тех пор, пока не получала желаемого ответа.

Да, — соглашаюсь я, — мне есть чем гордиться!

Допустим, Кара выбрала жизнь с Люком, а не со мной и Джо.

Допустим, она готова пожертвовать всем ради здоровья отца. Однако, несмотря на ее истовую преданность Люку, она дочь своей матери.

Дэнни Бойл что-то быстро пишет на обороте своей визитной карточки.

Эта женщина раньше работала со мной и сейчас время от времени занимается делами. Я свяжусь с ней и предупрежу о вашем звонке. — Он протягивает карточку Каре. — И после этого я больше никогда ничего не хочу о тебе слышать! — добавляет он.

ЛЮК

В волчьей стае существует четкая иерархия, поэтому практикуется постоянное и разнообразное испытание на подчинение и почтительное отношение к главным. Если ко мне приближается волк рангом выше, я должен подвигать своим оружием — зубами — горизонтально, справа налево. С другой стороны, если я буду проходить мимо такого волка, мне не следует приближаться слишком быстро, иначе волк напряжется, подастся вперед и встанет в стойку, ожидая, пока я пригнусь. Как только мы встретимся взглядом, волк даст мне знать, что я могу двигаться вперед, неспешно, сантиметр за сантиметром, но даже тогда я должен идти бочком, отвернувшись, не показывая зубы, в доказательство того, что я не представляю собой угрозы.

Стоит ли говорить, что сначала я этого не знал? Я был всего лишь человеком, который умудрялся постоянно путаться под ногами у волков выше рангом. Когда я в первый раз попытался приблизиться к бета-самцу без «официального» приглашения, тот преподал мне урок. Мы были на полянке, начался дождь — мерзкий холодный дождь со снегом. Бета-самцу повезло: он расположился под самым раскидистым деревом. Я подумал, что там хватит места для всех. Я и один переярок решили спрятаться там же.

Бета-самец прищурился, рыкнул — глухим раскатистым рыком, но я не понял намека. Когда я был метрах в шести, волк показал зубы. Мой собрат-переярок тут же шмыгнул в сторону, а я продолжал идти. Бета-самец рыкнул еще раз. Уже глуше.

Но я все равно не понял, что это предупреждение. В конце концов, он сам привел меня в стаю, пригласил следовать вместе с волками. Можете представить, как ухнуло мое сердце, когда на долю секунды он преодолел разделявшее нас расстояние и его зубы клацнули в сантиметре от моего лица.

От страха я замер как вкопанный. Не мог пошевелиться, не мог дышать. Бета-самец сомкнул челюсти, его дыхание окутало мое лицо. Он грубо повернул мою голову влево и вниз, обучая меня правильному ответу. Снова укусил меня и глухо зарычал, обнажая зубы. Потом зарычал тише, повторяя урок в обратном порядке.

Позже, в тот же день, когда я сидел, подтянув колени, бета-самец неожиданно прыгнул и схватил меня за горло. Я почувствовал, как его зубы впиваются мне в кожу, и инстинктивно перевернулся на спину — положение всецелого подчинения. Волк хотел убедиться, что я усвоил преподанный ранее урок. Он сжал мою шею сильнее, я едва мог дышать. Он как будто говорил: «Ты знаешь, на что я способен. Однако я ограничусь только уроком. Именно поэтому ты можешь мне доверять».

Высшую ступень в стае занимает не тот волк, который может использовать грубую силу. А тот, который может управлять этой силой.

ХЕЛЕН

Наверное, посторонним не следует этого знать, но вся одежда, в которой я хожу на работу, разных оттенков серого. И не только в переносном значении. Просто это означает, что по утрам мне не нужно лихорадочно выбирать, какую блузку надеть — зеленую или синюю и не слишком ли это броско для государственного опекуна. Но печальная правда состоит в том, что мне трудно что-то решить для себя, хотя с принятием решений за других я справляюсь безукоризненно.

Должность государственного опекуна Нью-Гэмпшира не приносит прибыли, опекун обеспечивает нужды около тысячи людей, признанных душевнобольными или недееспособными, страдающими болезнью Альцгеймера или получившими черепно-мозговую травму. Государственных опекунов назначают судьи, которые получают заявления об оформлении постоянной или временной опеки. Вчера начальник бросил мне на стол очередное дело. Меня не впервые назначают временным опекуном человека с черепно-мозговой травмой, но это дело отличается от предыдущих. Обычно в нашу контору обращаются, когда больница не может найти родственников, которые бы желали или были способны принимать медицинские решения за больного. Исходя из материалов дела, здесь проблема именно в том, что оба ребенка больного хотят быть опекунами, используя для этого любые средства. И ситуация вышла из-под контроля.

По всей видимости, я единственный человек в конторе, который никогда не слышал о Люке Уоррене. Он знаменитость или, по крайней мере, самый знаменитый натуралист. Он вел телевизионное шоу на кабельном телевидении, где показывали, как он работает с волчьими стаями, но я смотрю только новости и слушаю радио.

Это Ла-а, в миру Ладаша — интересно, а она обижается на свое прозвище, как я на свое? — сегодня утром кладет мне книгу на стол.

Хелен, я подумала, что тебе понравится. Ее оставил Хэнк, когда переезжал. Вот свинья! — говорит она.

Кто бы подумал, что Люк Уоррен не только телезвезда и натуралист, но еще и писатель? Я провожу рукой по выпуклым золотым буквам на обложке его автобиографии. «ОДИНОКИЙ ВОЛК, — гласит название. — ПУТЕШЕСТВИЕ ЧЕЛОВЕКА В ДИКУЮ ПРИРОДУ».

Почитаю и верну, — обещаю я.

Ла-а пожимает плечами:

Это книга Хэнка. Как по мне, можешь ее хоть сжечь. — Она касается обложки со снимком Люка Уоррена, которого облизывает, по-видимому, дикий волк. — Так печально! Как быстро человек может из такого... — она перекладывает руку на темную папку с делом, — ... превратиться в это.

Большинство опекаемых, с которыми мне доводилось работать, не публиковали свои автобиографии, а в Интернете не отыщешь видео, на котором они запечатлены за работой и в зените славы. Но благодаря всему этому мне легче понять, кем был Люк Уоррен до аварии. Я беру книгу и читаю первый абзац:


«Мне постоянно задают вопрос: "Как ты мог?"

Как вообще можно отказаться от цивилизации, бросить семью, уйти жить в леса Канады со стаей диких волков? Как можно отказаться от горячего душа, кофе, общения с людьми, разговоров, вычеркнуть на два года из своей жизни детей?»


Когда меня назначают чьим-то опекуном, даже временно, я пытаюсь влезть в шкуру человека, найти что-то общее между нами. Вы можете удивиться, что общего у сорокавосьмилетней одинокой женщины с однообразным гардеробом и настолько тихим голосом, что даже в библиотеке ее просят говорить погромче, с таким мужчиной, как Люк Уоррен? Но я тут же ощутила эту связь. Люк Уоррен страстно желал сбросить человеческую кожу и превратиться в настоящего волка.

Как и он, я всю жизнь мечтала быть кем-то другим.

В свидетельстве о рождении моей матери значится Кристал Чандра Лир. Она была звездой мужского клуба «Ласковые кошечки», пока однажды ночью в свете луны и парах текилы ее не соблазнил бармен в кладовке на коробках с «Абсолютом» и «Хосе Куэрво». К моменту моего рождения папочки уже и след простыл, и мама воспитывала меня одна, зарабатывая нам на жизнь, устраивая домашние вечеринки, на которых продавала не пластиковые пакеты для хранения продуктов, а игрушки из секс-шопа. В отличие от других матерей, моя настолько вытравливала краской волосы, что они походили на лунный свет. Даже по воскресеньям она носила обувь на высоких каблуках. И у нее не было ни одной вещи в гардеробе без кружев.

Я прекратила водить дружбу с детьми после того, как мама рассказала им во время вечеринки с ночевкой, что в детстве я так мучилась коликами, что единственной вещью, способной успокоить меня, был вибратор, который засовывали мне в детское автокреслице. С того самого дня я поставила себе цель быть полной противоположностью своей матери. Я отказалась от косметики и носила бесформенную, застиранную одежду. Я по-стоянно училась, поэтому в выпускном классе у меня был самый высокий средний балл в школе. Я никогда не ходила на свидания. Учителя, которые встречались с моей мамой на Дне открытых дверей, с удивлением отмечали, что мы абсолютно не похожи, — но именно к этому я и стремилась.

Сейчас моя мама живет в Скоттсдейле со своим мужем, вышедшим на пенсию гинекологом, который на Рождество подарил ей розовый кабриолет с «модным» номерным знаком «38 ДД». На мой день рождения в прошлом году она прислала мне извещение о подарке из интернет-магазина косметики «Сефора», который я передарила на профессиональный праздник секретарше.

Я уверена, что мама не хотела меня обидеть, когда вписывала в свидетельство о рождении фамилию моего отца. Я также уверена, что она считала мое имя прелестной игрой слов, а не прозвищем для гомика.

Скажем так: как бы вы ни отреагировали на мое имя, когда я представляюсь, меня уже ничем не удивишь.

Я пришла навестить Люка Уоррена, — говорю я медсестре реанимации, сидящей за столом дежурной.

А кто вы?

Хелен Бед[15], — сухо отвечаю я.

Она хмыкает:

Повезло тебе, сестричка.

Вчера я общалась с одной из ваших коллег. Я из государственного опекунского совета.

Я жду, когда она найдет мою фамилию в списке.

Он в палате 12-Б, слева по коридору, — поясняет сестра. — Кажется, с ним сын.

Именно на это я и рассчитываю.

Впервые шагнув в палату, я поражаюсь невероятному сходству между отцом и сыном. Разумеется, вы должны были знать Люка Уоррена до аварии, но этот парень, сидящий в углу в позе вопросительного знака, выглядит точной копией человека с обложки книги в моей сумке. Хотя и с более стильной стрижкой.

Вы, должно быть, Эдвард, — говорю я.

Он меряет меня взглядом покрасневших, настороженных глаз и тут же занимает оборонительную позицию.

Если вы юрист больницы, то вы не можете меня выгнать.

Я не от больницы, — отвечаю я. — Меня зовут Хелен Бед, я временный опекун вашего отца.

На его лице отражается целая опера: открытый залп удивления, крещендо недоверия, потом ария понимания — именно я буду в четверг делиться своими наблюдениями с судьей.

Эдвард Уоррен осторожно встает.

Здравствуйте, — медленно произносит он.

Мне неловко, что приходится вмешиваться, когда вы находитесь наедине с отцом, — извиняюсь я и впервые по-настоящему смотрю на человека, лежащего на больничной койке.

Он ничем не отличается от остальных подопечных, с которыми мне приходилось работать: одна оболочка, неподвижный объект. Однако моя работа не в том, чтобы видеть его таким, каким он является сейчас. Моя работа — понять, каким он был раньше, и думать так, как думал бы он.

Когда у вас будет минутка, я бы хотела с вами побеседовать.

Эдвард хмурится.

Наверное, мне стоит позвонить своему адвокату.

Я не собираюсь обсуждать с вами события минувших нескольких дней, — обещаю я. — Это меня не касается, если вы беспокоитесь об этом. Меня заботит лишь дальнейшая судьба вашего отца.

Он смотрит на больничную койку.

Все, что могло случиться, уже случилось, — негромко отвечает он.

За кроватью Люка Уоррена что-то пищит, в палату входит медсестра. Она убирает полный пакет с мочой, который привязан сбоку кровати. Эдвард отводит взгляд.

Знаете, мы могли бы выпить по чашечке кофе, — предлагаю я.


В больничном кафе мы устраиваемся за столиком у окна.

Представляю, как вам тяжело. Не только потому, что это произошло с вашим отцом, но и потому, что вы оказались вдали от дома.

Эдвард обхватывает чашку руками.

Если честно, — признается он, — не так я представлял свое возвращение домой.

Когда вы уехали?

Мне было восемнадцать, — отвечает Эдвард.

Значит, как только вы смогли покинуть гнездо, тут же вылетели.

Нет. Я хочу сказать, что такого от меня никто не ожидал. Я был отличником, подал документы в полдесятка колледжей... и однажды утром проснулся и ушел из дома.

Похоже на радикальное решение, — замечаю я.

Я больше не мог так жить. — Он медлит. — Мой отец и я... мы разошлись во взглядах.

Значит, вы уехали потому, что не поладили с отцом.

Эдвард грустно смеется.

Можно и так сказать.

Наверное, крупная произошла ссора, если вы настолько разозлились, что покинули отчий дом.

Я разозлился намного раньше, — отвечает Эдвард. — Он разрушил мое детство. Он ушел на два года и жил в стае диких волков. Он постоянно повторял, что если бы мог, то никогда бы не стал возвращаться к людям. — Эдвард поднимает на меня глаза. — Можете мне поверить, когда ты подросток и слышишь, как твой отец говорит подобное перед камерами, в душе не становится тепло и радостно.

И где вы жили все это время?

В Таиланде. Я преподаю там английский. — Эдвард качает головой. — Преподавал английский.

Следовательно, вы вернулись домой навсегда?

Если честно, я не знаю, где в итоге окажусь, — признается он. — Но я и раньше пробивался в жизни. Пробьюсь и в этот раз.

Наверное, вам бы хотелось вернуться к своей прежней жизни, — предполагаю я.

Он прищуривается.

Не настолько, чтобы убить отца, если вы об этом...

Такого вы обо мне мнения?

Послушайте, то, что я не хотел сюда возвращаться, — чистая правда. Но когда мама позвонила и сообщила об аварии, я сел в первый же самолет. Выслушал все, что сказал нейрохирург. Я просто пытаюсь поступить так, как хотел бы мой отец.

При всем уважении... но вы не были дома шесть лет. Почему вы думаете, что вправе судить об этом?

Эдвард открыто смотрит мне в глаза.

Когда мне было пятнадцать лет, прежде чем уйти к волкам в лес, отец подписал письмо, в котором наделял меня правом принимать все решения, касающиеся его здоровья, в случае, ее ли он сам будет не в состоянии сделать это.

Это новость для меня. Я удивленно вскидываю бровь.

И у вас есть это письмо?

Сейчас оно у моего адвоката, — отвечает Эдвард.

Это большая ответственность для пятнадцатилетнего под ростка, — подчеркиваю я.

Только что я узнала не только о том, что Люк Уоррен не хотел искусственно поддерживать свою жизнь. Но и о его таланте воспитателя. Или об отсутствии такого таланта.

Знаю. Сначала я не соглашался ничего подписывать, но мама даже думать не хотела о том, что отец уходит на два года. Она была сама не своя, а Кара была совсем еще ребенком. Были времена после его ухода, когда я лежал в постели и надеялся, что он умрет в лесу со своими волками и мне не придется принимать подобное решение.

Но сейчас вы готовы его принять?

Он мой отец, — просто отвечает Эдвард. — Никто не готов принимать подобные решения. Но мне это не в новинку. Я хочу сказать, что отец всегда требовал этого от семьи: дать ему свободу идти туда, куда мы не хотели его отпускать.

Вам известно, что ваша сестра считает иначе.

Он крутит в руках пакетик сахара.

Я бы и сам хотел верить в то, что однажды мой отец откроет глаза, придет в себя и пойдет на поправку... Но у меня не настолько хорошее воображение. — Он опускает глаза. — Когда я только приехал, если в палату входили люди, чтобы обсудить со мной состояние здоровья отца, то я всегда понижал голос. Как будто мы могли его разбудить, потому что он всего лишь спит. И знаете что? Я мог бы орать изо всех сил, а он бы даже не шелохнулся. А сейчас... спустя одиннадцать дней... знаете, я не понижаю голос. — Пакетик сахара выскальзывает у него из рук и падает на пол. Эдвард наклоняется его поднять и замечает в недрах сумки книгу своего отца. — Готовились дома? — спрашивает он.

Я достаю из сумки «Одинокого волка».

Только сегодня утром начала читать. Ваш отец очень интересный человек.

Эдвард с благоговением касается золотистых букв на обложке.

Можно? — Он берет книгу и перелистывает страницы. — Я уже уехал, когда она вышла, — объясняет он. — Но однажды я зашел в книжный магазинчик, где торгуют англоязычными книгами, и увидел ее. Сел там же в проходе и прочел ее от корки до корки. Не отрываясь. За шесть часов.

Он листает подборку черно-белых фотографий внутри книги: Люк Уоррен со своими волками, когда они были еще волчатами, когда выросли. Кормит, играет, отдыхает.

Видите?

Эдвард указывает на снимок, на котором Люк в одном из вольеров, а на холме сидит и наблюдает за ним маленький ребенок. Он снят сзади, на голове капюшон толстовки. И подпись: «Кара Уоррен наблюдает, как ее отец учит Кладена и Сиквлу охотиться».

Это не Кара, — говорит Эдвард. — Это я. Моя кофта, мои костлявые коленки, даже моя книга на траве. Мэдлен Лангл «Складка времени» — если поищете в сети, то увидите ту же самую обложку. — Он проводит пальцем по заглавию. — Много лет назад, когда я это увидел, то подумал: неужели в издательстве перепутали надписи, или уже тогда, сразу после моего отъезда, отец вычеркнул меня из своей жизни? — Он сверлит меня неожиданно колючим, напряженным взглядом. — Другими словами, не верьте всему, что написано.


Внутри дома все выглядит так, будто перевернули стеклянный шарик со снегом. На полу, на диване, в волосах открывшей двери женщины белеют крошечные перышки.

Ой, — вскрикивает она, — неужели уже два часа?

Я звонила Джорджи Нг из больницы, чтобы узнать, когда удобно побеседовать с Карой. Но, глядя на двух крошечных орущих дьяволят-близнецов, которые гоняют по перьям в одних носках, я задумываюсь над тем, существует ли в этой семье удобное время хотя бы для чего-нибудь.

Только я переступаю порог, как перья прилипают к моей серой юбке, как металлические опилки к магниту. Сколько же придется их отчищать? Джорджи держит в руках пылесос.

Прошу прощения за... за это. Дети есть дети, верно?

Не знаю, у меня нет детей, — отвечаю я.

И правильно, — бормочет Джорджи, выхватывая разорванную подушку у одного из малышей. — Неужели я невнятно сказала, что хватит? — вопрошает она. Потом с извиняющейся улыбкой поворачивается ко мне. — Вам лучше подняться наверх, чтобы побеседовать с Карой. Она в своей комнате, первая дверь справа от лестницы. Она знает, что вы должны прийти. — Она исчезает за углом, продолжая сжимать пылесос и бросаясь в погоню по горячим следам. — Джексон! Не смей запихивать сестру в машинку!

Осторожно обходя пух, я поднимаюсь по лестнице. Странно видеть в Джорджи Нг женщину, о которой упоминается в книге: бывшую журналистку, которая влюбилась в Люка Уоррена после репортажа за его страсть к волкам и которая слишком поздно поняла, что эта страсть не оставила места для нее. Я подумала, что сейчас она счастливее: у нее внимательный муж, другая семья. Кара не первая, кто разрывался между родителями после развода, но разница в образах жизни — чудовищная.

Я тихонько стучу в дверь.

Войдите, — приглашает Кара.

Признаюсь, мне хочется посмотреть на девочку, у которой хватило духу заставить окружного прокурора выслушать ее. Кара выглядит юным, стройным, немного нервным существом. Ее правая рука прибинтована к туловищу, как сломанное крыло.

У нее темные вьющиеся волосы до плеч и милые черты — она напоминает птенца, которого вытолкнули из гнезда.

Здравствуй, — приветствую я. — Меня зовут Хелен, я временный опекун твоего отца. — По ее лицу пробегает тень, но слишком быстро, я не успеваю понять, что это означает. — Твоя мама сказала, если мы побеседуем здесь, это будет менее...

Противно? — подсказывает она.

Она предлагает мне сесть за стол, а сама садится на кровать. Комната выкрашена в практичный синий цвет, на кровати стеганое одеяло со свадебными кольцами, одинокий белый комод. Это больше похоже на комнату для гостей, которые здесь тоже не частые.

Знаю, как это для тебя тяжело, — начинаю я, доставая записную книжку. — Мне жаль, что приходится задавать тебе эти вопросы, но нам нужно поговорить о твоем отце.

Понимаю, — отвечает она.

До аварии вы жили вместе, верно?

Она кивает.

Последние четыре года. Сначала я жила с мамой, но когда у нее родились близнецы, временами было тяжело чувствовать себя пятым колесом. Я хочу сказать, что люблю маму, люблю Джо, мне нравится, что у меня есть младшие брат и сестра, но... — Она замолкает. — Папа говорит, для волков начало и конец каждого дня — чудо. А тут каждый день начинается с чашки кофе, газеты, ванной и заканчивается сказкой на ночь. И дело не в том, что мне не нравится жить здесь или я не благодарна им. Дело... в другом.

Значит, ты зависима от адреналина, как и твой отец?

Не совсем, — возражает Кара. — Иногда мы с папой брали фильм на прокат и ели на обед попкорн, и нам было так же хорошо, как и тогда, когда я ходила с ним на работу. — Она теребит край одеяла. — Это как телескоп. Мой папа, что бы он ни делал, сосредоточивает все внимание исключительно на том, чем занят в настоящую минуту. Моя же мама видит все под широким углом.

Наверное, было тяжело, когда он сосредоточивал внимание на волках, а не на тебе.

Она секунду молчит.

Вы когда-нибудь плавали летом, когда солнце прячется за тучей? — спрашивает она. — Вам знакомо ощущение, когда вы вдруг понимаете, что замерзаете в воде, и думаете, не лучше ли выйти на берег и обсохнуть? Но вот неожиданно выглядывает солнце, и вам снова тепло. И когда вы рассказываете, как весе ло поплавали, вам даже в голову не приходит вспоминать эти тучи. — Кара пожимает плечами. — Вот так и с папой.

Как ты можешь описать ваши отношения?

Он знает меня лучше других, — тут же отвечает она.

Когда ты видела его в последний раз?

Вчера утром, — отвечает Кара. — И мама обещала, что отвезет меня в больницу сразу после вашего ухода. — Она поднимает на меня глаза. — Не обижайтесь.

Даже не думаю. — Я постукиваю ручкой по блокноту. — Мы могли бы поговорить об аварии?

Она замыкается и здоровой рукой прижимает перебинтованную крепче к себе.

Что вы хотите знать?

Возник вопрос о том, пила ты в тот вечер или нет.

Выпила бутылочку пива до того, как ушла...

Откуда ушла? — уточняю я.

С этой глупой вечеринки. Я пошла с подругой, но встревожилась, когда увидела, как все напились, поэтому позвонила папе. Он приехал в Бетлехем и забрал меня. — Она смотрит на меня честными глазами. — Не я сидела за рулем, как подозревает полиция. Он никогда бы не посадил меня за руль.

Папа злился на тебя?

Он был разочарован, — негромко признается она. — А это намного хуже.

Ты помнишь момент аварии?

Она отрицательно качает головой.

Врачи со «скорой» сказали, что ты вытащила отца из машины, прежде чем та загорелась, — говорю я. — Невероятно смелый поступок.

Кара просовывает здоровую руку под ногу. Ее пальцы дрожат.

Мы могли бы... могли бы больше не вспоминать аварию?

Я тут же возвращаюсь к более безопасной теме.

Что в папе ты любишь больше всего?

То, что он никогда не сдается, — отвечает она. — Когда окружающие говорили, что он сошел с ума, если хочет отправиться жить со стаей диких волков, он отвечал, что у него получится, а когда он вернется, то будет знать о волках больше любого другого на этой планете. И он оказался прав. Когда к нему привозили раненого или изможденного волка, — а один раз даже принесли волка, которого какая-то идиотка из Нью-Йорка держала в квартире, как домашнего любимца, — он никогда не говорил, что этот волк не жилец. Даже когда они умирали, он все равно пытался их спасти.

Вы с отцом когда-нибудь обсуждали, как бы он поступил, если бы оказался в подобной ситуации?

Кара качает головой.

Он был слишком занят жизнью, чтобы говорить о смерти.

Как ты считаешь, что сейчас должно произойти?

Ясно же, что я хочу, чтобы он поправился! Знаю, будет тяжело, но я уже почти закончила школу и могла бы поступить в местный колледж, а не уезжать за пределы штата, чтобы помочь ему во время реабилитационного периода...

Кара, — перебиваю ее я, — твой брат считает по-другому. Как ты думаешь, почему?

Он полагает, что избавит отца от страданий. Жизнь с черепно-мозговой травмой — не настоящая жизнь. Но дело в том, что так думает только Эдвард. Отец никогда бы не расценивал шанс жить как страдание — насколько бы мизерным этот шанс ни казался, — напряженно говорит она. — Эдварда не было шесть лет. Мой отец, столкнись они на улице, даже не узнал бы его. Поэтому мне очень сложно поверить, будто Эдвард знает, что лучше для моего отца.

Она, как и католики, категорична в своих убеждениях. Интересно, каково это — оказаться объектом этой безоговорочной любви?

Ты разговаривала с врачами отца, верно? — спрашиваю я.

Кара пожимает плечами.

Они ни в чем не разбираются.

Как сказать... Они разбираются в медицине, — возра жаю я. — И имеют опыт лечения людей с такими черепно-мозговыми травмами, как у твоего отца.

Она смотрит на меня долгим пристальным взглядом, потом встает с кровати и подходит ближе. На одну неловкую секунду мне кажется, что Кара собирается меня обнять, но она протягивает руку поверх моего плеча и нажимает клавишу на ноутбуке.

Вы когда-нибудь слышали о парне по имени Зак Данлэп? — спрашивает она.

Нет.

Я поворачиваюсь в кресле, чтобы видеть экран. Там сюжет из программы «Сегодня» о молодом мужчине в ковбойской шляпе.

В две тысячи седьмом году он попал на вездеходе в аварию, — объясняет Кара. — Врачи признали у него смерть мозга. Родители решили пожертвовать его органы, потому что он заявлял, о чем имелась соответствующая отметка в правах, что хочет быть донором. Но когда пришли отключать его от аппарата, медсестру, одну из его двоюродных сестер, толкнули и она провела лезвием ножа по его ступне. И нога дернулась. Поскольку другая медсестра утверждала, что это всего лишь рефлекс, кузина загнала ноготь под ноготь Зака, и тот отдернул руку. Через пять дней он открыл глаза, а еще через четыре месяца после аварии вышел из больницы.

Я смотрю ролик о Заке на больничной койке, о его родителях, рассказывающих о чуде. О том, как возвратившегося Зака приветствовали в родном городе, словно героя. Слушаю, как Зак рассказывает о том, что он помнит, а что забыл. Включая воспоминание о том, что он слышал, как врачи признали его мертвым, а он не мог подняться и сказать, что это не так.

Врачи признали у Зака Данлэпа смерть мозга, — повторяет Кара. — Это еще хуже, чем у папы. Однако сейчас Зак может ходить, разговаривать и делать все то, что делал раньше. Поэтому не говорите, что мой отец не поправится, потому что это неправда!

Это видео заканчивается и начинается следующее из папки Кары «Избранное» в очереди просмотров в Интернете. Словно завороженные мы смотрим, как Люк Уоррен вытирает полотенцем крошечный пищащий комочек — волчонка. Он засовывает его за пазуху, согревая теплом собственного тела.

Это одна из дочек Пгуасек, — негромко говорит Кара. — Но Пгуасек заболела и умерла, поэтому папе пришлось растить двух волчат из ее приплода. Папа выкармливал их из пипетки. Когда они подросли, он научил их жить в стае. Эту он назвал Саба — «завтра», чтобы для нее всегда наступал завтрашний день. К одному он не мог привыкнуть в дикой природе — что может умереть детеныш. Он хотел научить самку, как в следующий раз уберечь помет. Папа говорил, что обязан был вмешаться, потому что нельзя разбрасываться чужими жизнями.

На небольшом прямоугольном экране волосы ниспадают на лицо Люка Уоррена, закрывая остроносую мордочку морщини-стого волчонка. «Ну же, малышка, — бормочет он. — Не оставляй меня».

ЛЮК

Кто учит следующие поколения, что им нужно делать?

В семье — это родители. В волчьей стае — нянька. Это место — «лакомый кусочек», и когда альфа-самка беременеет, несколько волков из стаи станут предлагать себя на эту роль (совсем кик участницы конкурса красоты), пытаясь убедить будущую мать выбрать именно его. Волк получает место няньки благодаря накопленному опыту — обычно няньками становятся альфа- или бета-особи, которые больше не могут выполнять свои обязанности, оберегая семью, но вполне в состоянии позаботиться о волчатах. В этом культура волков очень похожа на культуру индейцев, у которых уважают старость, — что совершенно несвойственно большинству американцев, которые запихивают своих родителей в дома престарелых и дважды в год приезжают их навестить.

В дикой природе я не претендовал на роль няньки — я бы опростоволосился, потому что мне едва удавалось обеспечить собственную безопасность, а моя кривая обучения была слишком изогнутой. Но я наблюдал за волчицей, которая стала нянькой, и запоминал увиденное. Что тоже оказалось полезным, потому что я сам стал нянькой по воле случая. Несколько лет спустя, когда я уже вернулся в Редмонд и Меставе отказалась от своих волчат, мы с Карой спасли троих из четырех — и кто-то должен был научить их жить стаей. Это значило научить их быть лидерами — к тому времени, когда мне это удалось, ниже меня рангом оставался только Кина, которому суждено было стать сторожем.

Волчат учат на примерах — лишая тепла, которого они так страстно желают. Когда волчата вели себя хорошо, я принимал участие в их играх. Когда они не слушались, я кусал их, наваливался, обнажал зубы у их горла, чтобы они поняли, что могут мне доверять. Я начал устанавливать иерархию с помощью еды, потому что волка делает волком то, что он ест. И так по кругу: то, чем волки питаются, определяет их статус в стае; их статус в стае определяет то, что они едят. Поэтому, как только мы с Карой перевели волчат с «Эсбилака» на кролика, я давал им три разных части животного. Кина, занимающий низшую ступень в стае, получал содержимое желудка. Нодах, крепкий бета, получал «двигательное мясо» — крестец и мышцы на ногах. Кита получала самые лучшие органы. Когда мы перешли на целую тушу, я направлял волчат к соответствующим частям — так, как поступали мои братья-волки со мной в Канаде.

Забияка Нодах иногда отталкивал Киту с дороги, чтобы добраться до вкуснятины — сердца и почек. Когда происходило подобное, я срывался с места и устраивал шуточную драку с Нодахом, а потом возвращался назад. Уровень адреналина у меня зашкаливал. После такого урока Нодах пятился и делал то, что я ему велел.

Я научил волчат их языку: скулить на высоких нотах — значит выказывать одобрение, на низких—успокаивать. Рычание — это предупреждение, а фыркание означает опасность.

Но сложнее всего было научить их расставлять приоритеты. Если стая в опасности, они должны при любых условиях защищать альфа. Любого другого члена стаи можно заменить, но если потеряется альфа-особь, стая, вероятнее всего, распадется. Поэтому после того, как были вырыты сообщающиеся норы — глубокие норы, где они могли бы спрятаться от опасности в образе медведя, человека или любой другой угрозы, — я стал играть в салки, кусал их за ноги и заднюю часть туловища, как будто их преследует хищник. Я гнал их к сообщающимся норам, чтобы они поняли: единственный способ укрыться от меня — спрятаться в норе. Но я должен был быть уверен, что первой они всегда пускают Киту. В сравнении с этой будущей альфа-самкой Нодах и Кина были второстепенными.

И каждый раз меня это убивало. Потому что, как бы я ни хотел стать волком, я всегда оставался всего лишь человеком. А разве родитель может выбрать одного ребенка, пожертвовав другим?

КАРА

Циркония Нотч живет на ферме, рационально использующей природные ресурсы, на самой границе штата Нью-Гэмпшир — можно сказать, почти в Канаде. У нее по двору свободно разгуливают козы и ламы, чему, когда мы подъезжаем к дому, невероятно радуется мама, ведь это означает, что можно занять близнецов животными, пока я буду беседовать со своим новым адвокатом.

Женщина сказала по телефону, что сейчас она почти не занимается юриспруденцией, потому что нашла себе новую профессию: сейчас она медиум почивших в бозе животных. Она поняла, что обладает этим даром, всего пять лет назад, когда среди ночи во сне к ней явился дух умершего лабрадора ее соседей и стал лаять. Разумеется, горел соседский дом. Если бы Циркония не забила тревогу, произошло бы непоправимое.

Я вхожу в дом и чувствую запах ладана. На окне с двадцатью пятью ромбиками — оконными стеклами — стоят баночки из-под желе, наполненные жидкостью, похожей на воду с растворенным в ней пищевым красителем. В результате получается нечто среднее между радугой и аптекарским шкафом из «Ромео и Джульетты», каким он рисовался мне, когда я в десятом классе читала это произведение. В дверном проеме висит занавеска из стекляруса, но я остановилась под таким углом, что вижу Цирконию, сидящую с клиенткой за столом, задрапированным пурпурными кружевами и усыпанным вереском. У Цирконии длинные седые волосы и татуировка душистого горошка, который обвивает ее шею и исчезает за воротом. На ней меховая жилетка — похоже, из шерсти одной из прогуливающихся по двору лам. В руках у женщины — веревочная игрушка для животных.

Нибблз хочет, чтобы вы знали: она не хотела испачкать персидский ковер, — говорит Циркония. Ее глаза закрыты, тело едва заметно раскачивается. — Сейчас она рядом с вашей бабушкой Джейн...

Джун? — уточняет клиентка.

Да. Иногда трудно понять диалект, на котором лают...

Вы можете рассказать ей, как нам ее не хватает? Каждый день.

Циркония поджимает губы.

Она вам не верит. Подождите, мне идет имя. — Циркония открывает глаза. — Она говорит о суке по имени Хуанита.

Хуанита — это наш щенок чихуахуа, — вздыхает клиентка. — Наверное, формально говоря, она сука, но никогда не заменит Нибблз. Ни одна другая собака ее не заменит.

Циркония прижимает руку к виску и скашивает глаза.

Нибблз ушла, — говорит она и кладет игрушку на стол.

Сидящая напротив женщина приходит в возбуждение:

Но вы должны ей сказать! Передайте, что мы ее любим!

Можете мне поверить, — Циркония прикасается к руке клиентки, — она знает. — Медиум резко встает и через занавеску замечает в прихожей меня. — Триста долларов, — объявляет она. — Беру и чеками.

Когда Циркония провожает клиентку в прихожую и помогает ей надеть пальто, я замечаю у нее под черной юбкой ярко-розовые колготки.

Ты, наверное, Кара, — говорит она. — Входи. — Она обнимает клиентку на прощание. — Если Нибблз вернется во время других сеансов, я вам позвоню.

Стеклярус поет, когда я прохожу сквозь занавеску.

Ну, — спрашивает Циркония, — как нашла дорогу?

Я сажусь.

Мама привезла. Она на улице с моими сводными братом и сестрой.

А она не хочет зайти? Я могла бы угостить ее чаем. Погадать на заварке.

Уверена, ей на улице удобнее, — отвечаю я.

Циркония исчезает за еще одной занавеской из стекляруса и возвращается с двумя дымящимися чашками. Их содержимое напоминает воду с листочками табака на дне.

Спасибо, что согласились представлять меня в суде, мисс Нотч.

Циркония. Или лучше Ци. — Она пожимает плечами. — Я родилась в шатре во Франконии-Нотч. Родители подумывали назвать меня Бриллиантом, из-за его крепости и красоты, но побоялись, что это будет звучать как имя хозяйки борделя на Диком Западе, поэтому выбрали ничуть не уступающее.

Кот, которого я приняла за статуэтку на каминной полке, неожиданно мяукает, прыгает на середину стола и запутывается когтями в кружевах. Циркония рассеянно освобождает его, продолжая говорить:

Вижу, ты удивилась, почему Дэнни Бойл порекомендовал меня, учитывая, что я берусь только за выигрышные дела. Признаюсь тебе: я никогда не думала, что стану адвокатом. Я хотела бороться с системой. Но потом поняла, что достигну большего, если буду бороться с системой изнутри. Ты слышишь меня?

Ее манера говорить напоминала манеру человека, выкурившего немало «травки» в далекие шестидесятые.

Отчетливо, — отвечаю я, но продолжаю задаваться вопросом: о чем, черт побери, думал Дэнни Бойл?

Оказывается, у меня дар обвинителя. Хочется думать, это потому, что мои чакры очищены, и скажу прямо: в конторе окружного прокурора нет ни одного человека, который мог бы похвалиться тем же самым. У меня обвинительных приговоров больше, чем у самого Дэнни Бойла.

Почему вы тогда не прокурор?

Она гладит кота и спускает его на пол. Он убегает за хрустальную занавеску.

Потому что однажды я проснулась и засомневалась в профессии, в которой по определению невозможно добиться успеха. Я хочу сказать: как долго мне пришлось бы заниматься юридической практикой, чтобы достигнуть вершины?

Я смеюсь и делаю глоток чая. К моему удивлению, вкус отменный.

Многие люди скажут вам, что медиум для животных — это шарлатан. Может, я бы и сама так сказала до своего первого контакта с потусторонним миром. — Она пожимает плечами. — Кто я такая, чтобы подвергать сомнению дар, который закрывает прения во многих скорбящих семьях? Буду с тобой честна: это божий дар и это проклятие.

Признаю, я скептически отнеслась к Цирконии, когда она сказала, чем сейчас зарабатывает на жизнь. И, конечно же, возможно, каждая умершая собака хочет извиниться перед хозяином за то, что описала прекрасный ковер в доме... но, с другой стороны, откуда бы она узнала, что новую собаку в этой семье зовут Хуанитой? Не хочу сказать, что я поверила, но признаю, что призадумалась.

Теперь, Кара, — говорит Циркония, — я твой адвокат. Ты ведь знаешь, что именно так называют юристов, а я люблю точность формулировок. Мне хотелось бы знать, на какой результат ты рассчитываешь. А потом я как твой адвокат решу, как тебе это получить.

Она подается вперед, и ее волосы снежной лавиной рассыпаются по спине.

Я просто хочу, чтобы папа поправился, — отвечаю я.

Именно так я сказала вчера опекунше, но сегодня у меня в горле стоит ком. Думаю, потому, что я чувствую: я была единственным воином, но вдруг рядом со мной вступил в схватку кто-то другой.

Циркония кивает, заметно тронутая моей откровенностью.

Ты знаешь, что мы сделаем? Мы прямо сейчас зажжем особую свечу за твоего отца, как будто он здесь, с нами.

Она роется в шкафу, достает ароматическую свечу, ставит ее между нами на стол и зажигает. Комнату неожиданно наполняет запах соснового леса. Я удивлена — именно так пахнет отец, когда входит с улицы.

Теперь, когда мы видим перед собой цель, нужно начинать устранять препятствия, — говорит Циркония. — И самая большая проблема в том, что тебе только семнадцать лет.

Мама обещает все подписать, — отвечаю я.

К сожалению, в штате Нью-Гэмпшир ты все равно считаешься несовершеннолетней, а несовершеннолетним нельзя принимать медицинские решения за недееспособных.

Это всего лишь цифры. Во-первых, через три месяца мне исполняется восемнадцать. Кроме того, я уже много лет забочусь о себе и об отце.

К сожалению, закон думает по-другому. Что я могу сказать в суде, что поможет судьям решить, что сказанное перевешивает юридические формальности?

Я жила с папой четыре года, — начинаю я. — Мы все решения принимали вместе. Я вожу машину. Сижу с детьми, чтобы заработать на жизнь. Хожу в магазин за продуктами. Я записана в банковском счете отца. Я оплачиваю счета, улаживаю финансовые вопросы, возникающие вокруг его телесериала, и отвечаю на письма его поклонников. Единственное, что мне запрещено, — это голосовать.

Она смотрит на меня.

А как насчет спиртного?

Я пас. Хочу сказать, я не пью. Но в ту ночь, когда произошла авария, выпила.

Циркония складывает руки перед собой.

Сколько?

Бутылку пива.

Одну?

Я смотрю на заусеницу на своем большом пальце.

Три.

Циркония удивленно приподнимает брови.

Значит, ты изначально всех обманула. — Она взмахивает руками. — Это круг правды. Что бы ты ни сказала с этой минуты, оно должно точно соответствовать действительности.

Ладно, — отвечаю я, втягивая голову в плечи.

Это два камня преткновения, которые адвокат твоего брата использует против тебя, — говорит Циркония.

Существует много камней, которые делают его недостойным опекуном, — возражаю я. — Начиная с обвинения в убийстве.

Которое было отозвано, — отвечает Циркония, — поэтому, считай, его не было.

Мы беседуем еще три часа, разговариваем об отце, о его образе жизни, о людях, которые выздоровели, когда им выпал второй шанс. Их фамилии я нашла в Интернете. Циркония делает записи на одноразовой бумажной салфетке, потом на обратной стороне старого билета Юго-Западных авиалиний, который нашла в кармане юбки. Она остановилась только один раз — чтобы сделать бананово-соевый коктейль для близнецов, которые смотрели фильм в мамином грузовичке.

Наконец она откладывает ручку.

Вот тебе домашнее задание, — говорит она. — Я хочу, что-бы ты пошла в больницу к отцу и приложила голову к его груди. А потом рассказала мне, какие мысли тебя посетили.

Я обещаю, что обязательно схожу, несмотря на то что для меня это слишком внове. Мы обсуждаем технические вопросы: куда мне идти в четверг в суде, где мы встречаемся с Цирконией. И только когда она «прогоняет» меня по вопросам, которые будет задавать мне как свидетелю, мне неожиданно приходит в голову: все по-настоящему; я стою напротив брата в суде в надежде, что выиграю дело и меня назначат опекуном отца.

Циркония пристально смотрит на меня.

Ты только что поняла, что это все серьезно, — выдвигает она предположение.

Да. — У меня колотится сердце. — Я могу вас кое о чем спросить?

Я боюсь вслух задавать этот вопрос, но должна, потому что никому другому я не могу его задать. А она мой адвокат и будет мне помогать. Одному Богу известно, как мне нужна помощь. Поэтому я едва слышно произношу слова, которые уже давно кружат вокруг моего сердца и сжимают его, когда я меньше всего этого ожидаю:

Вы думаете, я поступаю правильно?

Правильно... — повторяет Циркония, перекатывая это слово во рту, как твердую конфету. — Однажды я беседовала с умершим мастиффом. Ветеринар сказал, что это чудо, что он прожил так долго, — учитывая анализы, он должен был умереть тремя годами раньше. Хозяйкой мастиффа была одинокая сухонькая старушка. Когда он начал общаться со мной, уже находясь в потустороннем мире, то признался, что очень устал Было очень тяжело продолжать жить ради старушки. Но он не мог умереть, потому что знал, что оставит ее совершенно одну. — Циркония смотрит на меня. — Мне кажется, ты задаешь не тот вопрос. Речь не о том, хотел бы твой отец умереть. Вопрос в том, хотел бы он покинуть этот мир, не зная, что есть человек, который сможет о тебе позаботиться.

Пока она не протянула мне чистую салфетку, я даже не понимаю, что плачу.

Когда я захожу в палату к отцу, там сидит Эдвард.

Секунду мы не сводим друг с друга глаз. В глубине души я понимала, что сейчас он не в тюрьме, что, конечно же, он вернется сюда; но другая часть меня удивлялась тому, как брату хватило наглости войти в реанимацию после того, что он устроил.

Глаза Эдварда потемнели, и на мгновение мне показалось, что сейчас он бросится на меня и задушит за то, что я вовлекла его во все эти неприятности, но между нами встает мама.

Эдвард, — говорит она, — может, сходим пообедаем, пока твоя сестра побудет с отцом?

Эдвард натянуто кивает и проходит мимо меня, не сказав ни слова.

Мне хотелось бы сказать, что тут отец открыл глаза, скрипучим голосом произнес мое имя и все закончилось хорошо. Но это неправда. Он продолжает лежать так же неподвижно, как и вчера, когда я видела его в последний раз; пожалуй, только глаза еще больше запали, и выглядел он еще прозрачнее, как будто был уже миражом.

Может быть, я себя обманываю. Может быть, я единственная, кто, глядя на отца, ждет чуда. Но я должна ждать. Потому что в противном случае все, что он сказал мне в ту ночь, окажется правдой.

Вспоминая Цирконию, я ложусь на кровать и сворачиваюсь калачиком рядом с папой, который все еще теплый, крепкий и знакомый. В моем горле стоит комок. У меня под ухом бьется его сердце.

Как я могу не верить, что он очнется, когда я это чувствую?

Когда мой отец спас волчат, от которых отказалась Меставе, — братьев малышки Мигуен, которая умерла по дороге к ветеринару, — ему пришлось учить их жить одной семьей самому, без помощи их биологической матери. Кина — самый робкий, Кита — смышленая, Нодах — крепкий здоровяк. Но несмотря на всю храбрость Нодаха, он боялся молнии. Когда случался шторм, он приходил в возбуждение и успокаивался, только если папа брал его на руки и прижимал к груди. Когда он был месячным волчонком, это было, конечно, не тяжело. Когда он стал взрослым волком, поднимать его стало несколько труднее. Я смеялась, глядя, как это животное карабкается на моего отца, чтобы услышать его сердцебиение.

Оказалось, что это совсем не смешно, когда я сама оказалась в эпицентре грозы.

Я закрываю глаза и представляю себе отца, когда он был нянькой у этих волчат, когда я стояла у забора и наблюдала за ними. «Ты должен научить их играть? — удивлялась я. — Неужели они сами не знают, как это делать?»

Отец поднимал зад, припав передней частью туловища к земле, — из такого положения волк может подпрыгнуть на два метра в любом направлении. Когда драки и кувырки становились для волка слишком жестокими, он припадал к земле и все останавливались и копировали его стойку «Семья может завязать шутливую драку, — сказал отец, — но им нужно знать, когда пришло время остановиться».

«Я учу их равновесию», — объяснял отец.

«Учу их, как не поубивать друг друга».

ЛЮК

Знаю, что для своей волчьей семьи я был диковинкой. Иногда я просыпался от внезапной атаки сорокакилограммового волка — он хотел посмотреть на мою реакцию. Когда мы шли на охоту и меня решали взять с собой, волки бегали передо мной зигзагами, пытаясь понять, не стану ли я путаться у них под ногами, как будто хотели узнать обо всех моих недостатках раньше, чем это сделает враг. Оглядываясь назад, я понимаю, что для них это было похоже на похищение инопланетянами человека: они хотели понять, с чем могут столкнуться сейчас, когда наши миры, наши территории настолько тесно переплелись.

Однажды летним вечером, на закате, альфа-самка повела охотников куда-то на юг. Меня оставили ждать вместе с волком-переярком и его сестрой, которая сторожила периметр нашей территории. Стояла невыносимая жара; я постоянно ходил к ручью, чтобы намочить голову, а потом возвращался на опушку и дремал, просыпаясь от жужжания москитов и грудного смеха лягушек-быков. Несмотря на то что я знал, что должен держать ухо востро, как волк-переярок, жара и влажность притупили мои инстинкты и чувства.

Вздрогнув, я проснулся и обнаружил переярка рядом с собой. Волчица до сих пор не вернулась. Другими словами, ничего не изменилось. Поэтому я рывком поднялся, намереваясь в очередной раз пойти освежиться. Однако, как только я направился к воде, переярок сбил меня с ног с такой силой, что перехватило дыхание. Глаза его сверкали, он рычал и клацал зубами у моего лица, готовый к нападению. Я, будучи ошарашен его поведением, тут же перевернулся на спину, испрашивая доверия. Впервые с того дня, как меня приняли в стаю, я по-настоящему понял, что моя жизнь в опасности и, что хуже всего, зависит от одного из моих братьев-волков.

Он продолжал рычать, прижимая уши к голове, и в конце концов отогнал меня к огромным деревьям, поваленным во время грозы. Я лежал там, вжавшись лицом в землю, вдыхая почву и веточки, потея и дрожа всем телом. Каждый раз, когда я пытался сдвинуться с места, волк наклонялся и клацал мощными челюстями в сантиметре от моего лица.

Можете себе представить, какие мысли пронеслись в моей голове за это время?! Что биологи были правы и мне никогда не влиться в волчью стаю; что волки — дикие животные и они никогда не будут воспринимать меня как себе подобного; что этот волк-переярок только и ждал, когда остальная стая уйдет, чтобы убить меня, потому что альфа-самка сказала ему, что я больше не нужен. Я думал обо всех утерянных теперь знаниях, которые вобрал в себя об этих удивительных созданиях. Думал о том, что больше никому не удастся узнать то, что узнал я. Размышлял о том, найдут ли мое тело, учитывая то, что я даже не знал, насколько далеко ушел от цивилизации. И впервые за долгое время я вспомнил о Джорджи и своих детях. Я задавался вопросом: будут ли они ненавидеть меня, когда вырастут, за то, что я их бросил? Вспоминали ли они обо мне все это время?

Когда опустилась ночь, звуки леса изменились. Симфония кузнечиков сменилась скрипичным уханьем филина, поднялся ветер, и земля под моей щекой остыла. Через четыре часа после моего насильственного заключения волк-переярок неожиданно сел, освобождая место, чтобы я мог выбраться из-под завала деревьев, и посмотрел на меня умиротворенными желтыми глазами.

Я подумал, что это уловка.

Что как только я выйду из укрытия, он вцепится мне в горло.

Когда я так и не появился, он заглянул в мое укрытие. Я инстинктивно попятился, но вместо того, чтобы рыкнуть на меня, переярок принялся вылизывать мне рот и щеки — так он обычно приветствовал волков стаи, когда те возвращались с охоты.

С опаской я выполз на открытую местность, намеренно припадая к земле и демонстрируя свою покорность. Волк повернулся и потрусил к ручью, потом остановился и оглянулся на меня через плечо. Это было приглашение следовать за ним, и я не стал им пренебрегать, но продолжал держать дистанцию.

Когда мы подошли к ручью, волк поднял лапу и пометил примятую траву, где я ранее становился на колени. Я опустил глаза и увидел кучку экскрементов, не похожих на экскременты ранее виденных мною животных. Рядом в мягкой грязи был четкий отпечаток лапы пумы.

Пумы, или кугуары, редко встречаются в восточной части Канады, но этих животных видели в Нью-Гэмпшире, Мэне и Нью-Брансвике. Пумы охотятся в одиночку, и летом подросшие особи уходят от матерей в поисках своей территории. Они прямые конкуренты волков, потому что охотятся на одних и тех же животных. Одинокая пума намного сильнее волка, но стая может убить кугуара.

О кугуарах я знал только одно — они убивают из засады: прыгают жертве на спину и мгновенно перекусывают шею.

Рядом со мной не было стаи, превосходящей противника численностью. Я стоял у ручья один — лакомый кусочек для сидящей неподалеку пумы, готовой прыгнуть на меня и нанести смертельный удар.

Переярок не хотел меня убивать. Он пытался спасти мне жизнь.

Волки не умеют любить. Это как обязательство. Если ты выполняешь свою работу, пожизненный долг — ты часть семьи. Тебе необходимы остальные члены стаи, чтобы дополнять тебя. Переярок защищал меня не из-за эмоциональной связи между нами, а потому что я ценный член стаи — импровизированный омега-волк, который помогает стае в охоте из засады или в борьбе с конкурирующими стаями. А еще я был особью, от которой они могут больше узнать о людях, с которыми им приходится все чаще делить территорию.

Но та часть меня, которая все еще остается человеком, хочет верить, что он защищал меня, потому что любит так же сильно, как я люблю его.

На следующий день после того, как меня чуть не убила пума, я понял, что настало время покинуть стаю. Я положил в карман комбинезона немного мяса, оставшегося от вчерашней охоты, и пошел на восток. Волки отпустили меня; наверное, решили, что я пошел к ручью или обходить территорию, —у них не было причин думать, что я не вернусь.

Последними из своей новой семьи я видел волка-переярка и его сестру, которые мерялись силами под неусыпным наблюдением бета-здоровяка. Интересно, услышу ли я ночью, как стая зовет меня?

Люди думают, что в тот день я ушел из стаи потому, что суровые условия в конечном счете стали невыносимыми — погода, холод, голод, постоянная угроза нападения хищников. Но на самом деле причина моего возвращения намного прозаичнее.

Я знаю, что если бы в тот момент не ушел, то остался бы там навсегда.

ДЖО

В зале суда образуются естественные союзы. Когда я вхожу в зал суда по делам о наследстве, юрист больницы уже сидит за столом слева. Рядом с ней — нейрохирург.

За столом справа — Кара со своим адвокатом.

Я тут же направляю Эдварда к столу, за которым сидит больничный юрист.

Последней в зал суда входит Хелен Бед, временный опекун. Она смотрит на расстановку сил и принимает мудрое решение сесть между столами. Занять проход, который разделяет Эдварда и Кару.

Джорджи сидит на скамье за моей спиной.

Милая, — я наклоняюсь через перила и целую жену, — как ты?

Она смотрит на дочь.

Совсем неплохо, учитывая обстоятельства.

Я понимаю, о чем она. Сегодня утром, пока она кормила Кару овсянкой с соком и готовилась везти ее в больницу, а потом в суд, где она должна была встретиться со своим адвокатом, я схватил батончик гранола и поехал в дом Люка Уоррена забирать своего клиента. Мы не можем обсуждать дело, потому что находимся в разных лагерях. У меня такое чувство, что наш брак напоминает диаграмму Венна — пересекающиеся окружности, и сейчас единственное, что нас объединяет, — это неловкое молчание.

Не думайте, что я не задавался вопросом о собственных мотивах. Я представляю Эдварда, но, возможно, никогда бы не взялся за это дело, если бы Джорджи настойчиво не попросила меня помочь ее сыну. Как юрист я хочу выиграть это дело. Но не основано ли мое желание на том, что я на самом деле считаю, будто Эдвард имеет право принимать решения о дальнейшей судьбе отца... или на том, что мне известно, каким будет это решение? Если Люк Уоррен умрет, его можно будет исключить из уравнения. Он больше никогда не встанет между мной и Джорджи. Если же, в противном случае, его перевезут в дом инвалидов и Кара станет его опекуном, Джорджи будет продолжать играть в его жизни значительную роль — пока Каре не исполнится восемнадцать, и, возможно, даже после этого.

Эдвард снова надел клетчатую отцовскую куртку — мне кажется, из обычной верхней одежды она превратилась в талисман. Когда Кара видит брата в отцовской куртке, то округляет глаза и встает, но адвокат усаживает ее на место и начинает что-то яростно шептать ей на ухо.

Ты помнишь все, что я тебе говорил? — негромко спрашиваю я у Эдварда.

Он резко дергает подбородком — своеобразный кивок.

Сохранять спокойствие, — повторяет он, — что бы ни происходило.

Я не без оснований боюсь, что он покажет себя «горячей головой», человеком, способным на спонтанные поступки. Кто еще может уйти из дома после ссоры и сбежать в Таиланд? Или, будучи разочарованным поворотом событий, выдернуть штепсель из розетки? Это нам не на руку, несмотря на то что обвинения в преступлении не упоминаются в суде, поскольку были сняты. Но это маленький городок, и о поступке Эдварда знают все.

Моя задача — повернуть все так, чтобы он предстал ангелом милосердия, а не блудным рассерженным сыном.

Секретарь суда оглядывает собравшихся.

Готовы, господа? — спрашивает он. — Всем встать, председательствует преподобный Арман Лапьер.

Хотя раньше мне не доводилось выступать перед этим судьей, я много о нем слышал. Поговаривают, что он очень эмоциональный человек. Настолько чувствительный, что иногда не может принять решение. Он часто покидает зал суда в обеденный перерыв и спешит по улице к Сэкрид Харт, «Испуганному сердцу», — ближайшей католической церкви, где молится за стороны.

В черном облаке входит судья — черная мантия, черные туфли, иссиня-черные волосы.

Прежде чем мы начнем, — говорит он, — замечу, что это чрезвычайно волнующее для всех собравшихся здесь дело. Мы должны назначить постоянного опекуна для Люка Уоррена. Как я понимаю, его состояние с тех пор, как в минувшую пятницу я назначил временного опекуна, осталось неизменным. Я вижу, что в зале присутствуют представитель больницы и двое детей опекаемого в качестве ответчиков. — Он хмурится. — Это совершенно нетрадиционное слушание, но и обстоятельства исключительные. И суд надеется, что нам удастся принять решение, которое соответствовало бы желаниям самого Люка Уоррена, если бы он мог говорить. Есть какие-либо предварительные вопросы, требующие обсуждения?

Мой черед. Я встаю с места.

Ваша честь, я бы хотел обратить внимания суда на то, что один из ответчиков на сегодняшний день не достиг совершеннолетия. Каре Уоррен еще нет восемнадцати лет, а это свидетельствует о том, что по закону она не может быть наделена правом принимать решения о пожизненной заботе об отце. — Я смотрю в глаза судье, не в состоянии встретиться с испепеляющим взглядом Кары. — Я прошу суд на сегодня вычеркнуть ее из списка присутствующих и удалить из зала суда, а также отстранить ее адвоката, мисс Нотч, от слушания, поскольку ее клиентка не имеет законного права принимать подобного рода решения от лица своего отца.

О чем ты говоришь! — восклицает Кара. — Я его дочь. Я имею право присутствовать здесь...

Кара! — предупреждает ее адвокат. — Ваша честь, моя клиентка хотела сказать...

Я абсолютно уверен, что то, что хотела сказать ваша клиентка, содержит ненормативную лексику, — отвечает судья. — Господа, будьте серьезнее! Слушание только началось, а вы уже готовы вцепиться друг другу в горло. Я понимаю, что вас переполняют эмоции, но давайте успокоимся и поищем юридический прецедент.

Встает Циркония Нотч. От шеи до колен она одета как адвокат, но на ногах у нее вызывающие лимонно-зеленые колготки в красную полоску и туфли-лодочки ярко-желтого цвета. Такое впечатление, что верхняя часть туловища упала на нижнюю половину злой ведьмы с Запада.

Ваша честь, — начинает она, — моей клиентке всего семнадцать, это правда. Но она единственный человек в этом зале, который был тесно связан с Люком Уорреном в повседневной жизни. Согласно закону, опекун должен быть дееспособным. И тот факт, что до совершеннолетия Кары осталось меньше трех месяцев, вероятно, не повлияет на то, наделит ли ее суд правом принимать решение о дальнейшей судьбе отца. Вот если бы Кару Уоррен обвинили в преступлении, как ее брата, суд, разумеется, привлек бы ее к ответственности как взрослую...

Протестую! — вмешиваюсь я. — Обвинение было снято. Мисс Нотч пытается посредством этого не относящегося к делу обвинения создать предвзятое мнение о моем клиенте.

Господа, — вздыхает судья, — давайте ограничимся рассмотрением дела, заявленного на сегодня, договорились? И, мисс Нотч, вы не могли бы снять эти колокольчики с запястий? Они отвлекают внимание.

Непоколебимая Циркония снимает браслеты и продолжает:

Как только суд выслушает ее показания, вы, ваша честь, я уверена, увидите, насколько взрослой является эта молодая женщина. Развитой и рассудительной, имеющей собственное мнение и дееспособной, то есть соответствующей требованиям, которые предъявляются к опекунам.

У судьи такой вид, как будто у него язва разыгралась. Губы его дрожат, на глазах слезы.

Я не намерен на этот раз исключать Кару из процесса, — говорит он. — Мне необходимо изучить доказательства и услышать ее мнение, как и мнение ее брата, Эдварда Уоррена. Я прошу обе стороны представить вступительные речи. Дам мы пропускаем вперед, мисс Нотч.

Адвокат Кары встает и подходит к судье.

Терри Уоллис, — говорит она, — Ян Гжебски, Зак Данлэп, Дональд Герберт, Сара Скантлин... Возможно, вы раньше не слышали об этих людях, поэтому позвольте мне их представить. Терри Уоллис девятнадцать лет провел в состоянии, близком к коме. Однажды он неожиданно заговорил, пришел в сознание и понял, где находится. Ян Гжебски, польский железнодорожник, пришел в себя в две тысячи седьмом году после девятнадцатилетней комы. У Зака Данлэпа была диагностирована смерть мозга после аварии, и его должны были уже отключить от системы жизнеобеспечения, чтобы изъять донорские органы, когда он продемонстрировал признаки осознанного движения. Через пять дней он открыл глаза, а еще через два дня его отключили от аппарата искусственной вентиляции легких. Сегодня он может ходить, разговаривать, и его здоровье продолжает улучшаться. — Она подходит к Эдварду. — Дональд Герберт получил тяжелейшую черепно-мозговую травму во время тушения пожара в девяносто пятом году. Через десять лет пребывания в вегетативном состоянии он произнес свои первые слова. Сару Скантлин в восемьдесят четвертом году сбил пьяный водитель. Через шесть недель комы она погрузилась в состояние минимального сознания, а в январе две тысячи пятого года снова заговорила. — Циркония простирает руки, словно в мольбе. — У всех этих людей были травмы, после которых никто не верил, что они поправятся, — подытоживает она. — У каждого впереди жизнь, на продолжение которой их семьи уже утратили надежду. Все эти люди сегодня с нами, потому что рядом оказался человек, который поверил в выздоровление. Дал время излечиться. Дал надежду. — Она возвращается к своему столу и кладет руку на здоровое плечо Кары. — Терри Уоллис, Ян Гжебски, Зак Данлэп, Дональд Герберт, Сара Скантлин. И возможно, ваша честь, Люк Уоррен.

Циркония садится, судья смотрит на меня.

Мистер Нг?

Разные люди верят, что жизнь начинается в разное время, — говорю я, вставая. — Буддисты в Тибете говорят, что она начинается от оргазма. Католики видят начало жизни в тот момент, когда сперма встречает яйцеклетку. Те, кто использует стволовые клетки, говорят, что эмбрион не живой, пока ему не исполнится четырнадцать дней, когда у него развивается первая прожилка — утолщение, которое станет позвоночником. В деле «Роу против Уэйда»[16] говорится, что жизнь начинается на сроке двадцать четыре недели. Индейцы навахо верят, что жизнь начинается тогда, когда ребенок впервые засмеется. — Я пожимаю плечами. — Мы давно привыкли к тому, что существует множество верований о том, когда жизнь начинается. Но как быть с тем, когда она заканчивается? Неужели и с этим определением не все однозначно? В девятисотых годах Дункан Макдугал верил, что можно поместить умирающего на весы и точно отследить момент смерти, потому что больной становится на двадцать один грамм легче, — столько весит душа человека. В настоящее время, согласно толкованию Закона об определении состояния смерти, смертью называется необратимая остановка кровообращения и прекращение дыхательных функций или необратимое прекращение всех мозговых функций. Именно поэтому смерть мозга квалифицируется как смерть, именно поэтому остановка сердца квалифицируется как смерть. — Я смотрю на судью. — Мы собрались сегодня, ваша честь, потому что Люк Уоррен не оставил нам четких указаний, что он называет смертью. Но мы знаем, что он назвал бы жизнью. Жизнью мистер Уоррен назвал бы возможность бегать с волками...

«Оставив дома жену и детей», — мысленно добавляю я.

Жить для Люка Уоррена — значит стать специалистом по поведению в стае...

«И это несмотря на то, что он понятия не имел, как сохранить собственную семью».

Значит слиться с природой...

«Пока его дома ждала жена».

Это никак не значит лежать на больничной койке в бессознательном состоянии, без возможности самостоятельно дышать, без гипотетической надежды на выздоровление. Ваша честь, вы сами сказали, что мы должны принять решение в духе самого Люка Уоррена. — Я замолкаю и встречаюсь взглядом с Эдвардом. — Люк Уоррен, — говорю я, — попросил бы его отпустить.

Во время первого пятнадцатиминутного перерыва мы с Эдвардом направляемся в уборную.

Ты веришь этому? — Спрашивает он, когда мы стоим у писсуаров. — Тому, что сказала та адвокат?

Ты имеешь в виду людей, которые поправились после черепно-мозговой травмы?

Он кивает и идет к раковине мыть руки.

Да.

Не знаю. Но я намерен со всем пристрастием расспросить о них нейрохирурга, — обещаю я.

Я мою руки и смотрю, как Эдвард таращится в зеркало уборной, как будто не узнает собственное лицо.

Послушай, — успокаиваю я, — сегодня тебе не нужно принимать решение о будущем отца. Тебе нужно всего лишь получить право на это.

Прежде чем вернуться в зал суда, мы идем за содовой. У торгового автомата за небольшим пластмассовым столиком сидят Циркония и Джорджи, напротив них Кара.

Дамы... — приветствую я и подмигиваю Каре.

Она опускает глаза.

Как дела у Люка? — интересуюсь я. Знаю, что Кара просила отвезти ее к отцу, прежде чем идти сегодня в суд.

Она прищуривается.

Как будто вам не все равно!

Кара! — едва сдерживается Джорджи. — Извинись перед Джо.

Он первый начал. — Она берет свою колу и встает. — Подожду наверху.

Но Эдвард преграждает ей дорогу и сует в руки пакетик «Твиззлерс» — конфет из торгового автомата.

Держи, — говорит он.

С чего ты решил, что я хочу конфет?

Потому что раньше ты их любила, — отвечает Эдвард. — В детстве ты умоляла меня купить их, когда мы возвращались домой из школы, и я останавливался на заправке залить бензин. Ты откусывала кончик и засовывала конфету в пакетик молока как соломинку. Говорила, что так у тебя получается клубничный коктейль. — Он смотрит на Джорджи. — Мы хранили это в тайне от мамы, потому что она говорила, что ты пристрастишься к сахару и все зубы у тебя повыпадают еще в детстве.

Она, с напитком в здоровой руке, не может взять конфету — вторая рука у нее перевязана.

Я уже и забыла, — бормочет она.

Эдвард засовывает конфеты в складки повязки.

А я не забыл, — отвечает он.

Больничный адвокат, Эбби Лоренцо, сначала вызывает за свидетельскую трибуну доктора Сент-Клера. Он присягает и перечисляет все свои регалии с таким важным видом, словно делает что-то очень важное, например спасает жизни.

Вам знаком Люк Уоррен? — спрашивает она.

Да. Он один из моих пациентов.

Когда вы познакомились?

Двенадцать дней назад, — отвечает врач.

Расскажите о состоянии мистера Уоррена, когда он поступил в больницу.

Его привезли после автомобильной аварии, — поясняет Сент-Клер, — он лежал рядом с автомобилем. Врачи скорой помощи, прибывшие на место, определили, что у него, учитывая все обстоятельства, обширная черепно-мозговая травма. По шкале комы Глазго он получил пять баллов. Он поступил в больницу с увеличенным правым зрачком, слабостью слева и рваной раной на лбу. Когда компьютерная томограмма показала серьезную опухоль вокруг мозга и периорбитальный отек, вызвали меня.

Когда это произошло? — уточняет адвокат.

Мистер Уоррен еще раз был обследован по шкале Глазго, но все равно — пять баллов.

Что это означает?

Это нейрологическая шкала, по которой измеряются реакции организма или отсутствие таковых после черепно-мозговых травм. Шкала насчитывает от трех до пятнадцати баллов, где «три» означает, что больной пребывает в глубочайшей коме, а «пятнадцать» соответствует нормальному, здоровому человеку. Пятьдесят три процента пациентов, которые получают от пяти до семи баллов после двадцати четырех часов, умирают или остаются в вегетативном состоянии.

Лоренцо кивает.

Что вы выявили у мистера Уоррена?

Компьютерная томограмма показала, что у него темпоральная гематома, субарахноидальная гематома, интравентри-кулярная гематома, кровоизлияния в спинной мозг, расширяющиеся на мосты.

А простыми словами...

Мистер Уоррен поступил с кровью вокруг мозга, кровью в желудочках сердца и кровоизлияниями в тех частях мозга, которые отвечают за дыхание и сознание. Мы ввели ему маннитол, чтобы снизить черепно-мозговое давление, и провели темпоральную лобэктомию — операцию, которая освободила бы место для мозга внутри черепа, чтобы стухла опухоль. Мы удалили гематому вместе с частью передней височной доли. После операции он по-прежнему не мог самостоятельно дышать и не приходил в сознание; однако его правый зрачок начал реагировать. Это указывает на то, что опухоль мозга на самом деле спала. Темпоральная лобэктомия означает, что мистер Уоррен, возможно, частично утратит память, но не целиком; однако, по-скольку травмы в стволовой части мозга были слишком серьезными, маловероятно, что он когда-либо сможет получить доступ к каким-то из своих воспоминаний.

Значит, у него мозг не умер, доктор Сент-Клер?

Нет, — отвечает хирург. — Электроэнцефалограмма показывает активность в коре головного мозга. Но поскольку он без сознания, эта активность не ведет ни к каким последствиям.

Как поддерживается жизнь мистера Уоррена?

За него «дышит» аппарат искусственной вентиляции легких, его кормят через искусственный пищевод.

Какие ваши профессиональные прогнозы относительно выздоровления мистера Уоррена?

Пока хирург отвечает, я не свожу глаз с Кары. Она сощурила глаза и крепко сжала зубы, как будто его слова — бодрящий ветер.

Мы каждые два дня делаем компьютерную томограмму. Хотя нам известно, что давление в мозге понизилось, гематомы в стволе мозга стали немного больше. Он до сих пор не пришел в сознание и находится в вегетативном состоянии. По моему мнению, это серьезная черепно-мозговая травма, излечения которой мы не ожидаем.

Кара морщится.

Даже если бы и был шанс — крайне призрачный! — в самом лучшем случае мистера Уоррена ожидала бы жизнь в доме инвалидов, он никогда не придет в сознание.

Почему вы так уверены в своем утверждении, доктор Сент-Клер? — спрашивает Лоренцо.

Я работаю нейрохирургом уже двадцать девять лет и еще никогда не видел, чтобы больные после таких серьезных черепно-мозговых травм выздоравливали.

Какова позиция больницы относительно лечения мистера Уоррена и его выздоровления?

Он наш пациент и получает самый лучший уход, какой только мы можем предоставить, чтобы обеспечить ему комфорт. Но поскольку мы не ожидаем никаких улучшений в качестве его жизни, необходимо принять решение. Либо перевести мистера Уоррена в другое заведение, где ему был бы обеспечен круглосуточный уход, либо же, если будет принято решение отключить его от аппаратов, — он кандидат на донорство органов.

Если мозг мистера Уоррена не умер, как он может быть кандидатом на донорство?

Нейрохирург откидывается на спинку кресла.

Вы правы, он не соответствует медицинским определениям смерти мозга. Однако он соответствует критериям донора после остановки сердца. Больные с серьезной черепно-мозговой травмой, которые не могут самостоятельно дышать, все же могут быть донорами, если изъявили такое желание. Больница связывает семьи пациентов с банком донорских органов Новой Англии. После того как принято решение отключить систему жизнеобеспечения, отключают аппарат искусственной вентиляции легких, и больной перестает дышать. Начинается отсчет времени. Через пять минут после остановки сердца пациента признают мертвым и увозят в операционную, где извлекают органы. В случае мистера Уоррена жизнеспособными органами могли бы стать печень, почки, возможно, даже сердце. — Врач умолкает. — Для многих семей, которым приходится столкнуться с такой «проигрышной» ситуацией, осознание того, что их близкие могут спасти чью-то жизнь, — огромное утешение.

Благодарю вас, доктор Сент-Клер, — говорит Эбби Лоренцо. — Больше вопросов не имею.

Я встаю, готовый к перекрестному допросу нейрохирурга.

Доктор, — начинаю я, — вам знакома история Зака Данлэпа?

Да.

Вам известно, что у мистера Данлэпа после аварии на вездеходе признали смерть мозга, а потом он неожиданно выздоровел, верно?

Так думают непосвященные.

Что вы хотите этим сказать?

Медицинское сообщество полагает, что на самом деле мистеру Данлэпу просто неправильно поставили диагноз, — отечает врач. — Если бы у него действительно случилась смерть мозга, он бы никогда не очнулся. По сути, я был членом бригады врачей, которая должна была изучить дело мистера Данлэпа — просмотреть историю болезни и сделать официальное заявление о том, что произошло на самом деле, — но близкие не позволили нам его осмотреть. — Он пожимает плечами. — Они предпочли назвать это чудом.

А как насчет Терри Уоллиса?

Опять-таки... Мистеру Уоллису был поставлен диагноз «вегетативное состояние», в котором он провел почти два десятилетия, но это не так. Он находился в состоянии минимального сознания, а это уже совершенно другое дело. Больные, находящиеся в состоянии минимального сознания, лишь в определенной степени осознают, кто они и где находятся, но могут выражать свои мысли и чувства. Они могут отвечать на болевые стимуляции, выполнять команды, плакать, заслышав голос близкого человека. Минимальное сознание может принять хроническую форму, но у таких больных больше шансов на выздоровление, чем у тех, кто находится в вегетативном состоянии.

Существует вероятность, что мистер Уоллис перешел из вегетативного состояния в состояние минимального сознания?

Да. Существует несколько видов сознаний, начиная от комы и вегетативного состояния и заканчивая состоянием минимального сознания. Некоторые больные переходят из одного состояния в другое.

Следовательно, существует вероятность, что подобное может произойти и с мистером Уорреном?

Выздоровление Терри Уоллиса было неожиданным и поразило всех, но изначально его травма полностью отличалась от травмы мистера Уоррена. У него было обширное аксональное повреждение, но ему не сопутствовало внутричерепное давление, нейроны не были затронуты, только аксоны. Нейроны находятся в коре головного мозга. Это серое вещество. Аксоны переходят оттуда в белые области. Черепно-мозговая травма, ведущая к диффузному аксональному повреждению головного мозга, означает, что клетки серого вещества не затронуты, но ни с чем не связаны, потому что эти связи — аксоны — рассечены. Это очень плохая форма черепно-мозговой травмы, но при ней сохраняются сами клетки — нейроны. Мистер Уоллис пошел на поправку, потому что отросли аксоны. Травма мистера Уоррена вызвана не разрывом аксонов, а повреждением нейронов. Но, в отличие от аксонов, поврежденные нейроны не восстанавливаются.

Для каждого счастливчика, которого упомянула Циркония в открытых прениях, доктор Сент-Клер имеет медицинское объяснение чудесного выздоровления.

Позвольте мне подытожить, — резюмирую я. — Все люди, о которых упомянула мисс Нотч, выздоровели потому, что либо изначально им был поставлен неверный диагноз, либо их травмы существенно отличались от травм, полученных мистером Уорреном?

Именно так, — подтверждает нейрохирург. — Никто не оспаривает тот факт, что энцефалограмма мистера Уоррена регистрирует активность. Существует вероятность, что он сохранил вербальные и моторные функции во фронтальной зоне мозга. Но с такими повреждениями спинного мозга совершенно неважно, что происходит во фронтальных долях. Он не может их включить, если говорить другими словами. — Доктор Сент-Клер поднимает взгляд на судью. — Это сродни тому, как вы отправляетесь отдохнуть и уже видите место назначения из самолета, когда неожиданно торнадо не дает самолету приземлиться. Вы видите красивейший курорт — шикарные пляжи и пятизвездочные гостиницы — но невозможно покинуть самолет и оказаться там, где хочется.

Следовательно, мистер Уоррен всегда будет зависеть от аппарата искусственной вентиляции легких и искусственного пищевода? — интересуюсь я.

Большинство пациентов с подобными травмами умирают в считаные недели или месяцы от воспаления легких либо других осложнений. — Врач качает головой. — Все эти аппараты... Они всего лишь продлевают процесс умирания. Мы поддерживаем жизнь, но разве это можно назвать жизнью?

Благодарю, — говорю я. — Свидетель ваш.

Циркония Нотч хмурится, подходя к нейрохирургу.

Кто оплачивает пребывание мистера Уоррена в больнице?

Насколько я понимаю, у него нет медицинской страховки. Он в этом штате гость.

Гость, который обходится вам приблизительно в пять тысяч долларов ежедневно без гонорара врача.

Мы не думаем об этом, когда предоставляем медицинские услуги...

Верно ли, что в прошлом году ваша больница потеряла два миллиона долларов?

Да...

Значит, никто не станет спорить, что отчасти больница форсирует принятие решения о дальнейшей судьбе мистера Уоррена, чтобы освободить место для платежеспособного больного?

Меня как врача это не касается.

Доктор, вы сказали, что мистер Уоррен кандидат в доноры после остановки сердца?

Совершенно верно. Человек в такой физической форме, как у него, мог бы стать отличным донором.

Правда ли, что четвертая часть всех процедур изъятия органов после остановки сердца идет не по плану?

Он кивает.

Иногда, когда отключают аппарат, больной начинает спорадически самостоятельно дышать. Если он в течение часа не прекращает дышать, процедуру изъятия донорских органов отменяют.

Почему отменяют процедуру?

Потому что у больного будет недостаточное содержание кислорода в крови, чтобы органы оставались жизнеспособными, но достаточное, чтобы сердце продолжало биться, — а именно остановка сердца и является критерием смерти.

Следовательно, — произносит Циркония, поджимая губы, — вы просто ждете, пока остановится сердце, а потом отсчитываете пять минут и изымаете органы?

Верно.

Вы слышали о докторе Роберте Витче? — задает она следующий вопрос.

Доктор Сент-Клер откашливается.

Слышал.

Верно ли, что доктор Витч, известный в медицинских кругах профессор, поставил под сомнение донорство после остановки сердца?

Да.

Вы не могли бы вкратце изложить суду теорию доктора Витча?

Доктор Сент-Клер кивает.

Доктор Витч указывает на то, что остановившееся сердце можно снова заставить биться, — на самом деле именно этим и занимаются врачи-трансплантологи. По его мнению, остановка работы сердца и прекращение кровообращения не являются необратимыми у таких доноров — следовательно, это не соответствует общепринятым определениям смерти.

Другими словами, вы говорите о том, что мистера Уоррена могут признать мертвым, как только остановится его сердце. Но это сердце могут пересадить другому человеку... и оно начнет биться?

Все правильно.

В таком случае, не кажется ли вам поспешным объявлять мистера Уоррена мертвым, учитывая то, что его сердце может быть вновь запущено, находясь внутри другого тела?

Определение смерти по остановке сердца — стандартная медицинская практика в развитых странах, мисс Нотч, — возражает доктор. — Пятиминутный интервал дается для того, чтобы удостовериться, что сердце самостоятельно, без медицинского вмешательства, не забьется.

Циркония кивает, но сразу видно, что ее не проведешь.

Мистер Уоррен в его нынешнем состоянии ощущает боль?

Нет, — отвечает врач. — Он находится без сознания, он ничего не чувствует. Мы делаем все от нас зависящее, чтобы ему было комфортно.

Значит, в настоящее время он не страдает?

Нет.

Не чувствует отчаяния?

Доктор Сент-Клер неловко ерзает на кресле.

Нет.

И как долго он может пребывать в таком состоянии без страданий?

Если он не подхватит болезнь, грозящую дальнейшими осложнениями, его отправят в дом инвалидов, где он может провести несколько лет.

Циркония скрещивает руки.

Только что вы говорили мистеру Нг, что всем пятерым с тяжелыми черепно-мозговыми травмами, которых я первоначально перечислила, был поставлен неверный диагноз, именно поэтому они в конечном итоге и выздоровели?

Да. Повреждения сознания, как известно, тяжело диагностировать правильно.

В таком случае, как вы можете быть настолько уверенным, что мистер Уоррен не станет очередным примером так назы-ваемого «чудесного исцеления»?

Вероятность существует, но крайне малая.

Вам знаком синдром «запертого человека», доктор?

Разумеется, — отвечает он. — Синдром «запертого человека» — это состояние, при котором пациент находится в полном сознании, но не может двигаться и говорить.

Правда ли, что повреждения мозгового ствола и нормальная энцефалограмма — симптомы синдрома «запертого человека»?

Да.

А разве у мистера Уоррена не поврежден головной мозг, но при этом у него нормальная энцефалограмма?

Да, но у пациентов с классическим синдромом «запертого человека» сужаются зрачки и есть другие признаки, позволяющие его диагностировать. Многие нейрохирурги ставят этот диагноз, когда больной, похоже, пребывает в коме, а его просят поводить вверх-вниз глазами.

Но не при общем синдроме «запертого человека», я права? Больные с таким синдромом не могут опускать-поднимать глаза.

Совершенно верно.

Следовательно, невероятно трудно, если больной не может по собственной воле опустить глаза, определить, что у него — синдром «запертого человека» или вегетативное состояние?

Да. Бывает трудно, — соглашается доктор Сент-Клер.

Вы осознаете, доктор, что больные с этим синдромом часто общаются посредством электронных средств связи? И некоторые из них могут прожить долгую жизнь?

Я слышал о подобном.

Можете вы гарантировать суду на сто процентов, что у мистера Уоррена не синдром «запертого человека»?

В медицине ничего нельзя гарантировать на сто процентов, — возражает он.

Следовательно, как я понимаю, вы не можете со стопроцентной гарантией утверждать, что мистер Уоррен не сможет из вегетативного состояния перейти в состояние минимального сознания и даже в полное сознание?

Нет. Но я уверяю вас, что лечение и наши вмешательства не привели его в сознание — он так и остался лежать. У меня нет причин полагать, что в будущем что-то изменится.

Кому, как не вам, доктор, знать, что люди с травмами позвоночника, которых уверяли, что они никогда больше не смогут ходить, вставали на ноги благодаря достижениям медицины.

Разумеется.

И солдаты, вернувшиеся из Ирака и Афганистана с оторванными руками и ногами, сегодня пользуются протезами, которые для солдат Вьетнамской войны были научной фантастикой. Медицинская наука с каждым днем развивается, не так ли?

Да.

И сколько людей, которым поставили ужасный — даже временно — диагноз, продолжали жить долго и счастливо? Вы же не можете утверждать, что через пять лет кто-нибудь не придумает средство, которое поможет человеку с повреждениями мозгового ствола выздороветь?

Доктор Сент-Клер вздыхает.

Все верно. Однако откуда нам знать, сколько придется ждать, прежде чем мы увидим эти гипотетические средства, о которых вы говорите?

Циркония смотрит ему прямо в глаза.

Согласна, наверное, чуть больше двенадцати дней, — говорит она. — Вопросов больше не имею.

Доктор Сент-Клер встает, но его задерживает судья.

Доктор, — говорит он, — у меня еще один вопрос. Я многое из медицинской терминологии, которой вы сыпали сегодня, не понял, поэтому спрашиваю прямо: как бы вы поступили, если бы это был ваш брат?

Нейрохирург снова медленно опускается в кресло. Он отворачивается от судьи и смотрит на Кару. Его взгляд смягчается, на глаза наворачиваются слезы.

Я бы попрощался и отпустил, — отвечает доктор Сент-Клер.

ЛЮК

Наверное, я шел дней шесть-семъ, пытаясь вернуться к людям. Я часто плакал, уже ощущая, как мне не хватает волчьей семьи. Я знал, что они без меня выживут. Вот только был не уверен в обратном: что я смогу выжить без них.

Само собой, я не видел себя за эти два года, а случайные отражения в грязных лужах — нее счет. Волосы у меня отросли до лопаток и превратились в дреды. Отросла и окладистая, густая борода. На лице живого места не было от царапин, полученных во время игр с собратьями. Несколько месяцев я по-настоящему не мылся. Я сбросил почти двадцать пять килограммов, и мои руки, как ветки, торчали из рукавов комбинезона. Думаю, я воплощал собой самый страшный кошмар.

Я услышал звук автострады задолго до того, как ее увидел, и осознал, насколько обострились мои чувства: я почувствовал запах горячего асфальта за много километров до того, как леса стали редеть и передо мной оказалась дорожная насыпь. Выйдя на яркий солнечный свет, я зажмурился. Грохот проезжающего мимо трактора с прицепом был настолько оглушающим, что меня отбросило назад. Облако горячей пыли, которую поднял трактор, сдуло волосы с моего грязного лица.

Когда я подошел к забору из рабицы и дотронулся до него, прохладная сетка настолько отличалась от всего, к чему я в последнее время прикасался, что я минуту стоял неподвижно, ощущая только мощь и чистые линии металла. Я вскарабкался на забор, ловко перемахнул через него и тихо спрыгнул на землю: мастерство двигаться бесшумно я за это время отточил. Когда я услышал голоса, волосы встали у меня дыбом и я инстинктивно пригнулся к земле. Перебежал в другое место, чтобы держаться по ветру и никто не узнал о моем приближении.

Это была группа девочек-скаутов, или как там их называют в Канаде. Они устроили привал, пока их автобус, как неповоротливое животное, спал в тени стоянки.

Я разволновался, ощущая себе совершенно беззащитным. Здесь не было деревьев, за которыми можно было укрыться, а рядом не было живой души, готовой, если надо, драться со мной бок о бок. Я слышал шум пролетающих по шоссе машин, и каждый такой звук был для меня сродни свисту пролетающей совсем рядом пули — и от этого спокойнее не становилось. Девочки смеялись так оглушительно, что мне пришлось закрыть уши ладонями.

Вспоминая об этом, я могу представить, каково было этим девочкам: только что они шутили — и вдруг к их накрытому столу подскакивает смердящее чудовище в лохмотьях. Некоторые начали кричать, одна побежала к автобусу. Я хотел их успокоить, но, руководствуясь инстинктами, только пригибался и втягивал голову в плечи.

Потом я вспомнил, что у меня есть голос.

Которым я уже два года не пользовался — только рычал и выл.

Мой голос оказался хриплым, едва слышным — какое-то повизгивание. Звук, который я не мог вспомнить.

Я попытался таким образом изогнуть язык, чтобы получилось слово. Говорить было больно. Пока я, запинаясь и хрипя, выдавливал слоги, прибежал водитель автобуса.

— Я уже позвонил в полицию! — пригрозил он, не подпуская меня ближе с помощью единственного попавшегося под руку оружия — гигантского фонарика.

И тут ко мне вернулась речь.

— Помогите, — сказал я.

Если честно, не было бы счастья, да несчастье помогло — приехала полиция. Сначала их трудно было убедить в том, кто я, несмотря на то, что в нагрудном кармане моего изорванного в лохмотья комбинезона лежало водительское удостоверение, которое я прихватил с собой два года назад, когда отправлялся в лес. Я уверен, что, глядя на меня, полицейские решили, что я бездомный попрошайка, укравший чужой кошелек. Только после звонка Джорджи, когда она разрыдалась в трубку, они наконец-то поверили мне и разрешили помыться в примыкающем к раздевалке душе. Выдали мне форменную футболку и штаны. Купили гамбургер в «Макдоналдсе».

Я проглотил его за пять секунд. И следующий час провел в туалете — меня тошнило.

Начальник полиции купил мне воды и соленых крекеров. Ему хотелось знать, что, черт побери, может заставить человека уйти жить в волчью стаю. Особенно его интересовало, почему меня не съели на ужин. Чем больше мы беседовали, тем звонче становился мой голос, и слова, которые раньше, словно привидения, парили у моего нёба, теперь плавно слетали с языка — нескончаемым потоком, такие настоящие.

Он извинился за то, что мне придется спать в «обезьяннике» на узкой койке. И несмотря на то, что это была первая за два года настоящая кровать, я никак не мог улечься. Создавалось такое впечатление, что стены смыкаются надо мной, хотя полицейские даже не стали запирать дверь камеры. Все пахло чернилами, тонером и пылью.

Когда рано утром в комнату ожидания привели Джорджи, которая всю ночь провела в пути, чтобы добраться ко мне, я крепко спал на полу камеры. Но, как и любое дикое животное, я вскочил на ноги еще до того, как она перешагнула порог. Я узнал о ее появлении по запаху шампуня и духов, который, словно цунами, ворвался в помещение еще до ее появления.

— Боже мой! — пробормотала она. — Люк!

Она бросилась ко мне.

Думаю, в этом все дело — инстинкты взяли верх, разум отключился. Как бы там ни было, когда Джорджи побежала ко мне, я сделал то, что сделал бы в этой ситуации любой волк.

Настороженно попятился от нее.

Сколько бы мне ни осталось жить, но я всегда буду помнить, как потухли ее глаза, словно резкий порыв ветра задул пламя свечи.

ЭДВАРД

Когда я стою за свидетельской трибуной и клянусь говорить правду и только правду, то держу левую руку в кармане отцовской куртки и вдруг нащупываю крошечный лист бумаги. Я не хочу доставать бумажку прямо сейчас, чтобы прочесть, что же там написано, особенно когда сам нахожусь в сложном положении, но просто умираю от любопытства. Что это? Записка? Список покупок, сделанный рукой отца? Почтовое уведомление? Квитанция из прачечной? В голове проносится образ приемщицы химчистки, которая удивляется тому, что Люк Уоррен не явился за своим заказом в минувший понедельник. Интересно, как долго они хранят вещи? Позвонят ли отцу, чтобы попросить его зайти? Или просто отдадут вещи малоимущим?

Когда мне удается незаметно достать бумажку из кармана и положить на свидетельскую трибуну так, что остальным кажется, будто я просто опустил глаза, становится понятно, что это предсказание — из тех, что кладут в печенье в китайских ресторанчиках.

«Злость начинается с глупости и заканчивается сожалением».

Зачем отец ее хранил? Неужели чувствовал, что это сказано о нем? Неужели перечитывал бумажку время от времени и считал ее предупреждением?

Или просто сунул в карман и забыл?

А может, предсказание напоминало ему обо мне?

Эдвард, — задает первый вопрос Джо, — каково было расти рядом с твоим отцом?

Я считал, что у меня самый классный отец на планете, — признаюсь я. — Вы должны понять, я был тихим мальчиком, хорошо учился. Чаще всего я сидел, уткнувшись носом в книгу. У меня практически на все была аллергия. Я был мишенью для насмешек. — Я чувствую на себе любопытный взгляд Кары. Не таким она помнила своего старшего брата. Для маленького ребенка даже зубрила кажется «крутым», если он занимается в старших классах, ездит на старом, потрепанном автомобиле и покупает ей конфеты. — Когда отец вернулся из дикого леса, он тут же стал знаменитым. Я неожиданно тоже стал популярным только потому, что был его сыном.

Какие отношения связывали тебя с отцом? Вы были близки?

Отец редко бывал дома, — дипломатично отвечаю я, а в моей голове крутится фраза: «О мертвых плохо не говорят». — Потом была его поездка в Квебек, он жил с дикими волками, но, даже вернувшись домой, начал организовывать стаи в Редмонде и ночи проводил там, в вагончике, а иногда непосредственно в вольере. Честно говоря, это Кара любила ходить за отцом по пятам, поэтому она больше времени проводила в парке аттракционов, а я оставался с мамой.

Ты обижался на отца за то, что он не проводил с тобой время?

Да, — честно ответил я. — Помню, я ревновал его к волкам, которых он разводил, потому что они знали его лучше меня. И ревновал его к своей сестре, потому что они говорили на одном языке.

Кара опускает голову, волосы падают ей на лицо.

Эдвард, ты ненавидел своего отца?

Нет. Я его не понимал, но ненависти не испытывал.

Как думаешь, он тебя ненавидел?

Нет. — Я качаю головой. — Мне кажется, он недоумевал. Я думаю, он ожидал, что его дети будут разделять его интересы, и, если уж быть откровенным, если человек не занимался с ним одним делом, разговор тут же иссякал — отец не знал, о чем еще говорить.

Что произошло, когда тебе было восемнадцать лет?

Мы с отцом... повздорили, — отвечаю я. — Я гомосексуалист. Я открылся маме и по ее совету отправился в вагончик отца в парк аттракционов, чтобы признаться и ему.

И все прошло не очень гладко?

Я секунду раздумываю, пробираясь по минному полю воспоминаний.

Можно и так сказать.

Но что же произошло?

Я сбежал из дома.

Куда ты отправился?

В Таиланд, — говорю я. — Начал преподавать английский, поездил по стране.

И как долго ты там жил?

Шесть лет, — отвечаю я. Голос ломается прямо в паузе между словами.

Во время отсутствия ты поддерживал отношения с семьей? — спрашивает Джо.

Сначала нет. Я честно хотел — мне это было необходимо! — порвать с прошлым. Но потом я позвонил маме. — Я встречаюсь с ней взглядом и пытаюсь показать, как жалею, что ей пришлось через такое пройти, пережить эти месяцы молчания. — С отцом я не разговаривал.

Какие обстоятельства вынудили тебя вернуться из Таиланда?

Позвонила мама и сказала, что отец попал в страшную аварию. С ним в машине была и Кара.

Что ты почувствовал, когда это узнал?

Очень испугался. Я хочу сказать, что неважно, когда ты в последний раз видел близкого человека. Он все равно остается твоей семьей. — Я вскидываю голову. — Я сел в первый же самолет в Штаты.

Пожалуйста, расскажи суду о своем первом визите к отцу в больницу.

Вопрос Джо будит во мне воспоминания. Я стою в ногах отцовской кровати, смотрю на переплетение трубок и проводов, которые змеями тянутся из-под его больничной сорочки. Голова отца перебинтована, но у меня все холодеет внутри, когда я замечаю крошечное пятно крови. У него на шее, как раз над кадыком. Я понимаю, что это легко принять за щетину или порез. Но когда медсестры аккуратно отмыли отца от всех признаков травмы, это крошечное напоминание чуть не сломало меня.

Мой отец крупный мужчина, — негромко продолжаю я, — но в жизни он кажется еще выше. Одна только энергия, наверное, делает его выше сантиметров на пять. Он не из тех, кто неспешно шел, он всегда бежал. Он не ел, он проглатывал еду. Знаете, есть люди, которые живут на самом краю гауссовой кривой, — он из таких. — Я поплотнее запахиваю куртку. — А этот мужчина на больничной койке... Его я раньше не встречал.

Ты беседовал с его нейрохирургом? — спрашивает Джо.

Да. Заходил доктор Сент-Клер и рассказал мне о проведенных исследованиях, о срочной операции, которую пришлось провести, чтобы снизить давление на мозг. Он объяснил: несмотря на то что опухоль спала, отец все равно страдает от серьезной черепно-мозговой травмы, и никакие операции здесь уже не помогут.

Как часто ты навещаешь отца в больнице?

Я колеблюсь, не зная, как сказать, что я нахожусь там постоянно, — за исключением того времени, когда мне официально запретили к нему приближаться.

Пытаюсь проводить там каждый день.

Джо поворачивается ко мне лицом.

У вас с отцом когда-либо был разговор о том, чего бы он хотел, если бы стал недееспособным, Эдвард?

Да. Один раз.

Расскажи нам об этом.

Когда мне было пятнадцать лет, отец решил отправиться в леса Квебека и попытаться пожить с дикими волками. Никто и никогда не делал ничего подобного. Натуралисты исследовали волчьи коридоры вдоль реки Сент-Лоуренс, поэтому отец решил, что сможет пересечься с ними и потом влиться в стаю. У него за плечами уже был опыт общения с несколькими стаями в неволе, которые приняли его в свою семью, и он решил, что это естественное продолжение его дела. Но еще это означало — одному пережить канадскую зиму без убежища и еды.

Твой отец заботился о своем благосостоянии?

Нет. Он просто занимался любимым делом — это было его призвание. Мама считала по-другому. Ей казалось, что он просто бежит, оставляя ее одну с двумя детьми. Она была уверена, что он погибнет. Мама считала это безответственностью и безумием, надеялась, что он образумится и останется дома, с семьей... только он ушел.

Мама сидит в первом ряду как изваяние, опустив глаза и сцепив руки.

За день до ухода отец позвал меня в свой кабинет. На столе стояли два бокала и бутылка виски. Он сказал, что мне нужно выпить, потому что теперь мужчиной в этом доме буду я. Горло словно огнем обожгло. Я закашлялся, на глаза навернулись слезы, мне показалось, что я прямо сейчас умру, но отец хлопнул меня по спине и велел дышать. Я вытер лицо краем рубашки и поклялся, что больше никогда, ни за что на свете не притронусь к этому дерьму. Потом перед глазами прояснилось и я заметил на столе предмет, которого там раньше не было. Это листок бумаги.

Ты узнаешь этот документ? — спрашивает Джо.

И оно опять передо мной, мятое и порванное с одного края, — письмо, которое я нашел в картотечном шкафу. Джо просит приобщить доказательство к делу и просит меня прочесть его вслух.

Я читаю, но в голове слышу голос отца. И свои собственные слова в ответ: «А если я поступлю неправильно?»

Это твоя подпись внизу страницы? — уточняет Джо.

Да.

А это подпись твоего отца?

Да.

За последние девять лет отец говорил тебе, что лишает тебя медицинских полномочий?

Протестую! — встает адвокат Кары. — Эта записка не наделяет официальными медицинскими полномочиями.

Возражение отклонено, — бормочет судья.

Он снова дергает себя за волосы. Как он вообще до сих пор еще не лысый?!

В другое время и в другом месте мы бы с Карой над этим посмеялись.

Мы больше никогда об этом не говорили. Однажды он вернулся из Квебека — вот и все.

Когда ты вспомнил об этом уговоре?

Несколько дней назад, когда просматривал его бумаги в доме, пытаясь найти номер смотрителя, который бы ухаживал за волками в Редмонде. Листок застрял за ящиком картотеки.

Просматривая бумаги отца, ты нашел еще какие-либо доверенности?

Нет.

А завещание? Страховой полис?

Завещания нет, а страховой полис нашел.

Сообщи суду, кто получит страховку в случае его безвременной кончины.

Моя сестра Кара, — отвечаю я.

У нее приоткрывается рот, и я понимаю, что папа ей ничего об этом не говорил.

А ты тоже наследник?

Нет.

Когда я нашел полис в папке между документами на автомобиль и отцовским паспортом, то прочел его от первой до последней буквы. И стал строить догадки: отец вычеркнул меня из полиса после того, как я уехал, или он приобрел полис уже после моего побега?

Ты удивился?

Не очень.

Разозлился?

Я вздернул подбородок.

Я уже шесть лет сам зарабатываю себе на жизнь. Мне его деньги не нужны.

Следовательно, инициатива, которую ты проявил, чтобы стать опекуном отца и иметь возможность принимать решения о его дальнейшей судьбе, не преследует материальные интересы?

После смерти отца я не получу ни копейки, если вы об этом.

Эдвард, — спрашивает Джо, — как ты думаешь, чего бы сейчас хотел твой отец?

Протестую, — возражает Циркония Нотч, — это личное мнение.

Верно, адвокат, — соглашается судья, — но я бы хотел его услышать.

Я собираюсь с духом.

Я разговаривал с врачами, задавал сотни вопросов. Я знаю, отец не очнется. В детстве он рассказывал мне о больных волках, которые начинали морить себя голодом, потому что знали, что являются обузой для стаи. Они держались на опушке, пока настолько не слабели, что ложились и умирали. И не потому, что не хотели жить или не хотели поправиться, а потому что ставили всех, кого любили, в невыгодное положение. Мой отец первым бы сказал вам, что он думает, как волк. А для волка стая превыше всего.

Когда у меня хватает духу взглянуть на Кару, возникает ощущение, что меня мечом пронзили. На ее глазах слезы, плечи дрожат, но она старается держать себя в руках.

Прости, Кара, — обращаюсь я к сестре. — Я тоже его люблю. Знаю, ты не поверишь, но это правда. К сожалению, я не могу пообещать тебе, что он поправится. Этого не произойдет. Он бы сам сказал тебе, что пришло его время. Что ради семьи он должен уйти.

Это неправда! — ершится Кара. — Все ложь! Он никогда бы не оставил меня. И ты его не любишь. Никогда не любил.

Мисс Нотч, успокойте свою клиентку, — говорит судья.

Кара, — бормочет ее адвокат, — придет и наш черед.

Джо поворачивается ко мне.

У вашей сестры явно иное мнение. Почему так?

Потому что она чувствует свою вину. Она тоже пострадала в аварии. Она поправилась, а он нет. Я не говорю, что она виновата, — просто она слишком близко к этой ситуации, чтобы иметь возможность принимать решение.

Примерно то же можно сказать и о тебе — ты слишком далек от нее, чтобы принимать решение, — замечает Джо.

Я киваю.

Знаю. Но с тех пор, как я здесь, я понял одно. Когда уезжаешь, думаешь, что все останавливается. Что мир застывает и ждет тебя. Но ничего не замирает. Здания продолжают сносить. Люди попадают в аварии. Маленькие девочки вырастают. — Я поворачиваюсь к Каре. — Когда ты была маленькой, то летом ходила в городской бассейн и прыгала с вышки плашмя в воду. И хотела, чтобы я выставлял тебе оценки, как это делают на олимпиадах. Чаще всего я был слишком занят чтением, поэтому просто выдумывал оценку. Если она оказывалась слишком низкой, ты просилась прыгнуть еще раз... У тебя либо получается, либо нет, и тебе придется жить с тем, что ты сделал. Я не видел отца шесть лет и всегда думал, что в конце концов мы поговорим. Думал, что он извинится, скажет, что сожалеет, или я это скажу — но все будет, как в фильмах «Холмарк», где в конце все образовывается и все счастливы. Этих шести лет не вернуть, но все же в любой момент я мог бы снять трубку, позвонить отцу и сказать: «Привет, это я». — Я лезу в карман и ощущаю эту подсказку судьбы. — Однажды, когда мне было пятнадцать, он мне поверил. Я хочу, чтобы он знал: что бы ни произошло, несмотря на то что я уехал, он все равно может мне доверять. Хочу, чтобы он знал: я сожалею о том, что между нами все так сложилось. Возможно, у меня никогда не будет шанса сказать ему это в лицо. И это единственный доступный мне способ сказать об этом.

Неожиданно я вспоминаю, что случилось в отцовском кабинете после того, как я подписал договор. Ручка выскользнула у меня из рук, как будто обожгла пальцы. Отец взял мой бокал с недопитым виски и осушил его. «Ты, — сказал он, — умен не по годам. Справишься с этим лучше меня».

Я цепляюсь за этот комплимент, за это сокровище — так устрица баюкает жемчужину, совершенно забывая о боли, которая позволила этому свершиться.

«Не ошибись, — наставляет меня Джо перед началом перекрестного допроса. — Может сложиться впечатление, что Циркония Нотч выращивает у себя на приусадебном участке марихуану и вяжет свитера из собственных волос, но она настоящая пиранья. Раньше она работала на Дэнни Бойла, а уж он подбирает себе адвокатов, руководствуясь тем, как быстро они умеют пить кровь».

Поэтому, когда адвокат Кары, улыбаясь, подходит ко мне, я цепляюсь за сиденье кресла свидетеля, готовясь к сражению.

Похоже, вы пытаетесь убедить суд в том, что в пятнадцать лет были достаточно взрослым для того, чтобы отец наделил вас правом принимать решения, касающиеся его здоровья, — начинает она. — Однако сейчас вы возражаете против того, чтобы ваша сестра, которой через три месяца исполняется восемнадцать, была наделена тем же правом?

Мой отец сам сделал свой выбор. Я его об этом не просил, — отвечаю я.

Вам известно, что Кара ведет все финансовые дела отца, оплачивает его счета?

Я не удивлен, — признаюсь я. — Когда я был в ее возрасте, это была моя обязанность.

Вы не видели отца шесть лет, верно?

Да.

Существует ли вероятность того, что он написал другой документ — например, назвал Кару своим опекуном касательно вопросов, связанных с его здоровьем, — а вам о нем не известно? Или, может быть, вы что-то нашли... и выбросили?

Встает Джо.

Протестую! Безосновательно...

Снимаю вопрос, — соглашается Циркония Нотч, но во мне зарождаются сомнения. А если отец действительно назначил Кару или кого-то еще, и мы пока просто не нашли эту бумагу? Или он передумал, а я был слишком далеко и ничего не знал? Я не считаю убийством отключение человека от системы искусственной жизнедеятельности согласно его желанию. Но если окажется, что он хотел не этого?

Вы бы назвали себя импульсивным человеком, Эдвард?

Нет.

Неужели? Разве вы не убежали из дома после горячего спора? Это ненормальное поведение.

Джо разводит руками.

Ваша честь! Где же в этом ценном суждении вопрос?

Протест удовлетворен, — произносит судья.

Циркония нисколько не смущается.

Вы бы назвали себя человеком, который любит контролировать ситуацию?

Только собственную судьбу, — отвечаю я.

А как же судьба вашего отца? — стоит она на своем. — Вы же сейчас пытаетесь контролировать и ее, не так ли?

Он сам меня просил, — натянуто отвечаю я. — И он вполне определенно и открыто высказал свои желания: он подписал бумаги, чтобы стать донором органов.

Откуда вам это известно?

Это указано в его водительских правах.

Вам известно, что в штате Нью-Гэмпшир недостаточно небольшого значка на правах, чтобы стать донором? Что необходимо также официально зарегистрироваться на сайте?

Ну...

А вам известно, что ваш отец официально не зарегистрирован?

Нет.

Вы не считаете, что он не сделал этого, потому что передумал?

Протестую! — восклицает Джо. — Это всего лишь предположение.

Судья хмурится.

Я разрешаю этот вопрос. Мистер Уоррен, отвечайте.

Я смотрю на адвоката.

Мне кажется, он не сделал этого потому, что просто не знал об этой процедуре.

А вам известно, что он думал, потому что последние шесть лет вы были с ним невероятно близки... — с сарказмом добавляет Циркония. — Держу пари, вы вели долгие откровенные беседы по ночам. Ой, подождите, вас же здесь не было!

Но сейчас я здесь, — возражаю я.

Правильно. Именно поэтому, посовещавшись с врачами, вы готовы пойти на все, чтобы оборвать жизнь отца?

Мне говорили и врачи, и социальный работник, чтобы я перестал думать о своих желаниях и задумался о том, чего хотелось бы моему отцу.

Почему вы не обсудили это со своей сестрой?

Я пытался, но она впадала в истерику всякий раз, когда я затрагивал тему состояния здоровья нашего отца.

Сколько раз вы пытались обсудить это с Карой?

Пару раз.

Циркония Нотч удивленно приподнимает бровь.

Сколько именно?

Один раз.

Вы осознаете, что Кара попала в страшную автомобильную аварию? — уточняет она.

Разумеется.

Вам известно, что она серьезно пострадала?

Да.

Вы знаете, что ей делали операцию?

Я вздыхаю.

Да.

Что она принимала болеутоляющие и была очень ранима, когда вы с ней беседовали?

Она сказала, что больше не может этого выносить, — возражаю я. — Что хочет, чтобы все поскорее закончилось.

И вы сделали вывод, что под этим она имела в виду жизнь отца? Несмотря на то что всего несколько минут назад она была категорически против того, чтобы отключить отца от аппаратов?

Я решил, что она говорит о ситуации в целом. Для нее было слишком тяжело все это слышать, принимать в этом участие. Именно поэтому я и пообещал ей обо всем позаботиться.

И под словом «позаботиться» вы имели в виду свое личное решение прекратить жизнь вашего отца.

Он хотел бы именно этого, — настаиваю я.

Но если быть честным до конца, Эдвард, на самом деле и вы этого хотели, разве нет? — допытывается Циркония.

Нет.

Я чувствую, как в висках начинает ломить.

Неужели? Вы ведь назначили процедуру отключения отца от аппаратов, не сказав об этом сестре. И за несколько минут до ее начала вы по-прежнему ничего ей не сообщили. Даже когда администрация больницы разгадала ваши намерения и прервала процедуру, — добавляет она, — и несмотря на то, что в палате отца находилась Кара, которая умоляла вас остановиться, вы растолкали людей, стоящих у вас на пути, и сделали то, что планировали сделать изначально, — убить своего отца.

Это неправда, — начиная нервничать, возражаю я.

Вам предъявляли обвинение в убийстве второй степени или нет, мистер Уоррен?

Протестую! — вмешивается Джо.

Поддерживаю!

Вы сегодня свидетельствовали о том, что не имеете от смерти отца никакой материальной выгоды, потому что не являетесь наследником согласно его страховому полису?

Я узнал об этом полисе всего десять дней назад, — отвечаю я.

Вполне достаточно, чтобы спланировать убийство, потому что вы разозлились, что он не упомянул вас в страховке... — размышляет вслух Циркония.

Джо вскакивает с места.

Протестую!

Протест принят, — бормочет судья.

Адвокат подходит ближе и складывает руки на груди.

Ваш отец не оставил завещание, а это означает, что если он сегодня умрет, то вы станете наследником и получите половину принадлежащего ему имущества.

Это для меня новость.

Правда?

Поэтому с формальной точки зрения вы имеете материальную выгоду от смерти отца, — подчеркивает она.

Сомневаюсь, что от его имущества много останется, когда мы оплатим больничные счета.

Следовательно, вы хотите сказать, что чем быстрее он умрет, тем больше денег останется?

Я не это хотел сказать. Еще две секунды назад я не знал, что могу получить наследство...

Верно. В конце концов, для вас отец уже несколько лет был мертв. В таком случае, почему бы не придать этому законную силу?

Джо предупреждал, что Циркония Нотч попытается вывести меня из себя и представить человеком, способным на убийство. Я делаю глубокий вдох, пытаясь сдержаться, чтобы кровь не бросилась мне в голову.

Вы ничего не знаете о наших с отцом отношениях.

Наоборот, Эдвард. Мне известно, что вами руководят злость и чувство обиды...

Нет.

Мне известно, что вы злитесь, что вас вычеркнули из страховки. Я знаю, что вы злитесь на отца за то, что он не бросился на поиски, когда вы сбежали. Злитесь потому, что у сестры с отцом сложились отношения, о каких вы втайне продолжаете мечтать...

На моей шее бьется жилка.

Вы ошибаетесь.

Признайтесь: вы делаете это не из любви, Эдвард. Вы поступаете так из ненависти.

Я качаю головой.

Вы ненавидите отца за то, что он отвернулся от вас, когда вы признались ему, что вы гей. Ваша ненависть настолько сильна, что вы разрушили свою семью...

Он первым это сделал, — не могу сдержаться я. — Хорошо. Я на самом деле ненавидел своего отца. Но я никогда не говорил ему, что я гей. Не представилось возможности. — Я обвожу глазами собравшихся в зале и вижу одно застывшее лицо. — Потому что в тот вечер я, когда зашел в вагончик, поймал отца на том, что он изменяет маме.


Во время перерыва Джо уединяется со мной в конференц-зале. Он уходит, чтобы принести мне стакан воды, который я не смогу удержать, потому что сильно дрожат руки. Такого я уж точно не хотел.

Открывается дверь, и, к моему удивлению, вместо Джо входит мама. Она садится напротив меня.

Эдвард... — говорит она, и это единственное слово становится для меня холстом, на котором я изобразил недостающие фрагменты.

Она выглядит потрясенной. Наверное, так происходит, когда узнаешь, что все, что ты себе напридумывал за эти годы, — неправда. И хотя бы из-за этого я должен ей все объяснить.

Я поехал в Редмонд, чтобы во всем признаться, но когда я постучал, он не открыл. Дверь была не заперта, и я вошел. Горел свет, играло радио. В гостиной папы не было, и я направился в спальню.

Даже спустя шесть лет все как наяву: серебристые, переплетенные руки и ноги, разбросанная одежда на полу... Мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять, что же на самом деле я вижу.

Он трахал эту чертову студентку-интерна, которую звали Спэрроу или Рэн, да неважно! Девчонку, которая, черт побери, на два года младше меня. — Я смотрю на маму. — Я не мог тебе сказать. Поэтому когда ты решила, что я вернулся домой расстроенный из-за того, что у нас с отцом состоялся неприятный разговор, я просто решил не разубеждать тебя.

Она скрещивает руки, продолжая молчать.

Он должен нам те два года, что его не было с нами, — продолжаю я. — Он должен был вернуться домой и стать настоящим отцом. Мужем. А вместо этого он вернулся и стал думать и поступать, как один из этих безмозглых волков, с которыми он жил. Он был альфа-самцом, а мы его стаей. У волка семья всегда на первом месте — сколько раз он нам это говорил? Но все это время он нас обманывал. Ему насрать на семью. Он трахался с кем попало у тебя за спиной, плевал на собственных детей. Он не волк. Он — лицемер.

Кажется, что лицо моей матери остекленело. Как будто если она повернет голову даже на миллиметр, оно рассыплется на куски.

Тогда почему ты уехал?

Он умолял меня ничего тебе не говорить. Сказал, что это случилось только один раз, уверял, что это ошибка. — Я опускаю глаза. — Я не хотел, чтобы вы с Карой страдали. В конце концов, ты ждала его два года, как Пенелопа Одиссея. А Кара. .. Что ж, для нее он всегда был героем, и я не хотел быть тем, кто сорвет с нее розовые очки. Но я знал, что не смогу его обманывать. Когда-нибудь я сорвусь, и это разобьет нашу семью. — Я закрываю лицо руками. — Поэтому, чтобы не рисковать, я уехал.

Я знала, — бормочет мама.

Я замираю.

Что?

Я не знала, кто именно из девушек, но догадывалась. — Она сжимает мою руку. — После возвращения твоего отца из Канады наши отношения ухудшились. Он переехал, стал ночевать в вагончике или со своими волками. А потом начал нанимать этих молодых студенток-зоологов, которые взирали на него, как на Иисуса Христа. Твой отец... он никогда ничего не говорил — да и к чему здесь слова? Через какое-то время эти девушки отводили глаза, когда я случайно заглядывала в Редмонд. Как-то я сидела в вагончике, ждала Люка и нашла вторую зубную щетку. И розовую футболку. — Мама поднимает на меня глаза. — Если бы я знала, что ты сбежал из-за этого, я бы приехала за тобой в Таиланд, — признается она. — Я должна была тебя защищать, Эдвард. А не наоборот. Мне очень жаль, сынок.

Раздается негромкий стук в дверь, и входит Джо. Мама видит своего мужа и бросается к нему в объятия.

Все хорошо, милая, — успокаивает он, гладя ее по спине, по голове.

Это не имеет значения, — говорит она ему в плечо. — Это случилось сто лет назад.

Она не плачет, но мне кажется, что это всего лишь вопрос времени. Шрамы — карта сокровищ боли, которую прячешь глубоко внутри, чтобы никогда не забывать.

У моей мамы с Джо свой язык влюбленных, свои жесты, которые зарождаются, когда вы с кем-то сближаетесь настолько, что говорите на одном языке. Неужели и у мамы с папой был свой язык? Или мама всю жизнь пыталась разгадать папин?

Он тебя никогда не заслуживал, — говорю я маме. — Не заслуживал ни нас, ни тебя.

Она поворачивается ко мне, продолжая держать Джо за руку.

Эдвард, ты хочешь, чтобы он умер, — спрашивает она, — или хочешь его крови?

Я понимаю, что это не одно и то же. Я убеждаю себя, что приехал сюда, чтобы развенчать теорию блудного сына; я могу кричать до посинения, что хочу исполнить волю отца. Но лошадь не станет уткой — перьями не покроется, клюв не отрастит. Можешь убеждать себя, что твоя семья — воплощение счастья, но это только потому, что на фотографиях одиночество и неудовлетворенность не всегда видны.

Оказывается, между жалостью и мщением — очень тонкая грань.

Настолько тонкая, что я мог потерять ее из виду.

ЛЮК

Якорь, который связывал меня с миром людей, моя семья, стал другим. Моя маленькая доченька, та, что боялась темноты, когда я уезжал, теперь носила пластинки на зубах, обнимала меня за шею, показывала новую золотую рыбку, любимую главу в книге и свою фотографию на соревнованиях по плаванию. Она вела себя так, будто прошло всего две минуты, а не целых два года. Жена была более сдержанной. Она неотступно следовала за мной, уверенная в том, что если отвернется, то я снова исчезну. Ее губы всегда были плотно сжаты — видимо, она многое хотела мне сказать, но боялась дать себе волю. После нашей первой встречи в полицейском участке в Канаде она боялась приближаться ко мне — в прямом смысле этого слова. Вместо этого она меня засыпала земными благами: самыми мягкими спортивными штанами моего нового, меньшего размера; простой домашней едой, которую вновь познавал мой желудок; пуховым одеялом, чтобы я согрелся. Куда ни повернись — всюду пытающаяся услужить мне Джорджи.

Мой сын, наоборот, внешне совершенно не обрадовался моему возвращению. Он пожал мне руку в знак приветствия, перебросился со мной парой слов — иногда я ловлю его на том, что он искоса наблюдает за мной из проема двери и из окна. Он осторожен, осмотрителен и не готов быстро выказывать доверие.

Он вырос и стал очень похож на меня.

Вы, наверное, думаете, что земные блага с головой окунули меня в мир людей, но все было не так просто. По ночам я бодрствовал и бродил по дому в дозоре. Каждый шорох казался угрозой: когда я впервые услышал, как зашипела кофе-машина в конце приготовления, то понесся вниз в одних трусах и влетел в кухню, оскалив зубы и воинственно изогнув спину. Я предпочитал сидеть в темноте, а не под искусственным освещением. Матрац был для меня слишком мягким, поэтому я ложился на пол рядом с кроватью. Однажды, когда Джорджи заметила, что я дрожу во сне, и попыталась меня укрыть, я взвился, как ракета, — она даже не успела натянуть одеяло, — обхватил руками ее запястья, повалил ее на спину и прижал к полу, чтобы у меня было физическое преимущество.

— Прости... прости меня... —заикаясь, пробормотала она, но мной руководили инстинкты, так что я даже не смог найти слова, чтобы ответить: «Нет, это ты меня прости».

В мире волков царит открытость, и она снимает все ограничения. Никакой дипломатии, никакого этикета. Ты прямо говоришь врагу, что ненавидишь его, и выказываешь свое восхищение, признавая правду. Такая прямота у людей не в чести — люди мастера притворяться. «Меня это платье не полнит?» «Ты на самом деле меня любишь?» «Ты скучал по мне?» Когда женщина об этом спрашивает, она не хочет слушать правдивый ответ. Она хочет, чтобы ей солгали. После двух лет, проведенных с волками, я уже и забыл, сколько нужно лгать, чтобы построить отношения. Я вспоминал о бете-здоровяке из Квебека, который, я уверен, сражался бы до последнего, защищая меня. Я безоговорочно доверял ему, потому что он верил мне. Но здесь, среди людей, так много полуправды и лжи во спасение, что очень трудно помнить, что же на самом деле является истиной. Создавалось впечатление, что каждый раз, когда я говорил правду, Джорджи заливалась слезами; и поскольку я больше не знал, что говорить, то перестал вообще разговаривать.

Я не мог сидеть в четырех стенах, потому что чувствовал себя, как в клетке. От телевизора болели глаза, разговоры за столом были для меня иностранным языком. Даже от похода в ванную и смешанного запаха шампуня, мыла и дезодоранта у меня так кружилась голова, что приходилось опираться о стену. Я пришел из мира, где было четыре-пять основных запахов. Острота моего обоняния достигла такого уровня, что когда в логове начинала ворочаться альфа-самка, я, находясь в тридцати метрах от нее, чувствовал это просто потому, что из-за ее шевеления поднималось небольшое облако глины, вылетавшее оттуда через узкое отверстие, и этот запах был словно красный флаг среди остальных — запахов мочи, сосны, снега и волка.

По улицам я тоже гулять не мог, потому что соседские собаки начинали лаять, если сидели в доме, или стремились напасть на меня. Помню, я шел мимо женщины на лошади, и лошадь начала тихо ржать и пятиться назад, когда увидела меня. (По сей день мне приходится обходить лошадей метров за тридцать.) Несмотря на то что теперь я был гладко выбрит и с меня соскребли двухлетнюю грязь, во мне все равно осталось что-то дикое, первобытное, хищное. Можно забрать человека из дикой природы, но нельзя лишить человека дикой природы у него внутри.

Поэтому так вышло, что единственным местом, где я чувствовал себя как дома, был парк аттракционов Редмонда. Волчьи вольеры. Я попросил Джорджи отвезти меня туда — я все еще не был готов сам сесть за руль. Смотрители встретили меня так, как будто случилось второе пришествие, но не к ним я стремился. Вместо этого с облегчением, похожим на нервное расстройство, я вошел в вольер с Вазоли, Сиквлой и Кладеном.

Первым ко мне подошел Кладен, бета-самец. Когда я инстинктивно вжал голову в плечи и отвернулся, признавая его верховенство, он приветствовал меня, облизав мне лицо. Я осознал, как легко дался мне этот бессловесный разговор, — намного легче, чем натянутая беседа, которую мы вели с Джорджи по дороге сюда. Разговор шел о том, думаю ли я о будущем, о том, что собираюсь делать дальше. Также я осознал, насколько свободнее владею языком волков. Вещи, о которых раньше, находясь в вольере с волками, мне приходилось задумываться, теперь стали естественным ответом. Когда Сиквла, волк-сторож, укусил меня, я издал гортанный рык. Когда наконец приблизилась Вазоли, альфа-самка, я лег и перевернулся на спину, предлагая свое гордо и свое доверие. И что самое приятное, измазавшись в грязи, я опять стал пахнуть, как я, а не шампунем «Хэд-энд-шолдерс» и мылом «Дав». Во время игры резинка, стягивающая мои волосы, потерялась, а волосы, которые я остриг по плечи, рассыпались по спине и перепачкались грязью.

Эти волки были не так агрессивны, как мои собратья из Квебека. Они оставались дикими животными, и у них были инстинкты диких животных, но жизнь волка в неволе не такая жестокая, как у его свободного собрата. Это потребовало некоторой корректировки, поскольку моя роль не ограничивалась ролью рядового члена стаи, я был их учителем: я предлагал этим волкам усовершенствовать знания, заставлял их учиться тому, чего они лишены за проволочным забором.

И теперь, когда я живу этим, кто мог бы справиться со всем лучше меня?

Я попросил одного из смотрителей принести половину туши из скотобойни — праздничный обед. Как только тушу втащили в вольер и смотритель ушел, волки приблизились и я встал на колени между ними. Я хотел этим показать, что это стайная трапеза, хотел напомнить волкам, что тоже принадлежу к их семье. Вазоли потянулась к органам, Кладен — к «двигательному» мясу, Сиквла — к содержимому желудка и хребту. Я вклинился между Кладеном и Сиквлой, обнажил зубы и языком накрыл еду, которая по праву принадлежала мне. Я нагнулся над тушей и стал отрывать полоски сырого мяса, испачкав кровью лицо и волосы и клацая зубами на Сиквлу, когда он слишком близко подходил к моей порции.

Уверен, это было еще то зрелище! Я, грязный и окровавленный, сытый и безумно довольный в компании животных, которые меня понимали и которых понимал я. Потом я потрусил от туши вслед за Сиквлой к пригорку, где он иногда дремал.

До этого момента я не вспоминал о Джорджи, которая стояла у дальнего конца забора, с ужасом наблюдая за мной. И хотя я не сделал ничего такого, чего бы она не видела раньше, думаю, она отреагировала на мое общение с волками и на наш совместный ужин. Мне кажется, что именно тогда она осознала, что потеряла меня навсегда.

ДЖОРДЖИ

«Не обращайте внимания на человека за занавеской».

Слова волшебника из книги «Удивительный волшебник из страны Оз». Пусть пони и собачка продолжают приковывать к себе взгляды, чтобы реальность не отвлекала зрителей от представления. Из всех вопросов, что мне задают о Люке, наиболее частым является вопрос «Каково быть женой такого человека?». Мне кажется, что люди думают, основывая свое мнение на его телевизионном образе, что он зверь в постели и ест сырое мясо. Правда бы их разочаровала: когда Люк был с нами, он вел себя, как обычный человек. Смотрел канал «И-эс-пи-эн», ел хрустящие кукурузные палочки, менял лампочки и выносил мусор. Скорее, он был обычным человеком — ничего экстраординарного.

Дело в том, что когда рождаются знаменитости, от них не ждут, что они будут валяться в экскрементах. Они всегда должны быть одеты с иголочки и ездить в лимузинах или, как в случае с Люком, жить в дикой природе. А это означало, что после возвращения из Квебека Люк уже не мог быть мужем, которого мне так не хватало. Это принижало бы его в глазах окружающих как человека, которого в нем хотели видеть.

Но даже у самых популярных людей есть близкие — люди, которым известно, поднимают ли они сиденье унитаза, когда писают, любят ли арахисовое масло, хрустят ли пальцами. И те из нас, кто живет рядом со знаменитостями, знают, что, когда выключаются телекамеры, эти легендарные личности уменьшаются до обычных людей, людей с прыщами и морщинками, людей со своими недостатками.

Возможно, когда Люк стал нанимать молодых девушек ухаживать за волками, меня и посещала мысль, что он с ними спит.

Со мной же, в конце концов, он не спал. Но на самом деле я думала, что ему нужна свита. Ему необходимы были девушки, которых настолько приводил в восхищение его экранный образ, что они верили всему, что видели.

А потом Люк и сам в это поверил.

Для всех тех, кто хочет знать, каково это — быть женой такого человека, как Люк, я отвечу.

Это как будто пытаешься обнять тень.

И каждый раз она появляется в другом месте.

Я совершенно не удивляюсь, когда вижу прохаживающуюся у окна зала заседаний Кару.

Это ложь! — выпаливает она, как только я появляюсь. — Он этого не делал!

Мы с Цирконией обмениваемся взглядами. Из всех молодых женщин, которые не видели ничего, кроме образа своего обожаемого героя, самые розовые очки оказались на его дочери. Она любила его просто потому, что он принадлежал ей, что — если я правильно поняла Люка за прожитые с ним годы — делало их отношения очень похожими на отношения волков в стае.

Есть вероятность, что Эдвард все это придумал, чтобы ввести тебя в замешательство, — произносит Циркония, — но, если честно, я не думаю, что он настолько умен. — Она смотрит на меня. — Не обижайтесь.

Все начинает разваливаться на части, как город после землетрясения. Некоторые здания продолжают стоять, другие восстановить невозможно. И, разумеется, есть пострадавшие. Меня всегда приводила в недоумение категоричность реакции Люка на гомосексуальность Эдварда — она как-то не вязалась с тем, что я о нем знала, — а все дело в том, что разговор не состоялся. В тот вечер Эдвард обсуждал иное сексуальное поведение — подвиги своего отца.

Я сижу на краешке стола, наблюдая, как моя дочь яростно теребит нитку бинта. Сломанная рука прибинтована к телу; второй рукой она крепко обхватывает поломанную.

Кара, — вздыхаю я, — все совершают ошибки.

Поверить не могу, что прошу прощения за поведение Люка.

Но, как сказал Эдвард, нет границ того, на что мы готовы пойти, чтобы защитить семью. Мы переплывем океаны, проглотим гордость.

Он любил нас, — говорит Кара. У нее синяки вокруг глаз, а рот похож на рану.

Он любил тебя, — поправляю я ее. — И до сих пор любит. — Я протягиваю руку, останавливая дочь, когда она хочет уйти. — Я знаю, что ты сбежала к отцу, когда мы с Джо зажили одной семьей, потому что думала: его дом для тебя — небеса обетованные. Ты будешь его единственной, а не просто одной из многих. И я понимаю, как, должно быть, тебе тяжело узнать, что он был не тем героем, которого ты себе придумала. Как бы он со мной ни поступил, Кара, это не меняет его чувств к тебе.

Мужчины... Невозможно с ними жить... и пристрелить закон не позволяет, — вздыхает Циркония. — Я выгнала своего восемь лет назад, а вместо него завела ламу. Это лучшее из принятых мною решений.

Не обращая на адвоката внимания, я поворачиваюсь к Каре.

Я хочу сказать, что совершенно неважно, что твой отец не идеален. Потому что для него ты — само совершенство.

Однако вместо утешения эти слова заставляют Кару разрыдаться. Она прячется в моих объятиях.

Мне очень жаль. Правда, мне очень жаль, — говорю я и ласково глажу ее по спине.

Как-то Люк рассказывал об одном из своих волков, который боялся грозы. Рассказывал, как тот еще волчонком забирался ему за пазуху, чтобы успокоиться. Но у него никогда не хватало времени узнать, что его дочь делает то же самое. В те ночи, когда молния разрезала желток луны, в те ночи, когда Люк баюкал испуганного волка, Кара забиралась ко мне в кровать и обнимала меня со спины — моллюск, благополучно переживший шторм.

Ты должна знать еще кое-что, — добавляю я. — Эдвард уехал потому, что хотел защитить тебя. Подумал, что если его не будет рядом, он не сможет рассказать, что видел, а сама ты никогда ничего не узнаешь.

Кара здоровой рукой обнимает меня за шею.

Мамочка, — шепчет она, — я должна...

Раздается стук в дверь, и помощник шерифа сообщает, что заседание вот-вот продолжится.

Кара, — спрашивает Циркония, — ты по-прежнему хочешь быть официальным опекуном отца?

Дочь отстраняется от меня.

Да.

В таком случае тебе нужно вернуться в игру, — прямо говорит Циркония. — Нужно, чтобы суд увидел, что ты уже достаточно взрослая и любишь отца несмотря ни на что. Несмотря на то, что он кадрит девушек за маминой спиной, на то, что ему придется каждые три часа менять подгузники. Или на то, что следующие десять лет он может провести в доме инвалидов.

Я касаюсь ее руки.

Ты действительно этого хочешь, Кара? Могут пройти годы, прежде чем он поправится. А возможно и никогда не поправится. Я знаю, отец хотел, чтобы ты поступила в колледж, нашла работу, создала семью, была счастлива. У тебя впереди целая жизнь!

Она вздергивает подбородок, глаза ее горят.

У него тоже!

Я сказала Цирконии и Каре, что посижу в комнате отдыха, прежде чем отправиться слушать показания Кары, но вместо этого ловлю себя на том, что покидаю здание суда и сворачиваю налево, на стоянку. Через двадцать минут я оказываюсь у Бересфордской больницы и на лифте поднимаюсь в реанимацию.

Люк лежит неподвижно, никаких видимых изменений его состояния нет, за исключением синяка возле катетера, который из фиолетового стал желтым в пятнышко.

Я придвигаю стул и пристально смотрю на бывшего мужа.

Когда он вернулся из леса, до появления репортеров, которые затянули его на орбиту славы, я изо всех сил пыталась помочь ему вновь стать человеком. Позволяла ему спать по тридцать часов кряду, готовила его любимые блюда, соскребала запекшуюся грязь с его спины. Я решила, что если сделаю вид, будто он вернулся к нормальной жизни, может быть, он и сам в это поверит.

Поэтому я стала повсюду возить его с собой. Везла его в школу забирать Кару, повезла в банк, хотя сама пользовалась банкоматом. Возила на почту и на заправку.

Я стала замечать, что вокруг Люка вьются женщины. Даже если он спал в машине, я выходила из химчистки и видела, что кто-то таращится на него в окно. У школы Кары незнакомые женщины в автомобилях сигналили до тех пор, пока он не махал рукой им в ответ. Я подшучивала над ним. «Перед тобой невозможно устоять, — говорила я. — Вспомни обо мне, когда будешь заводить гарем».

В то время я не понимала, что мои слова стали пророческими. Думала: «Кто из этих женщин станет мириться с тем, с чем мирюсь я за закрытыми дверями?» С мужчиной, который мог есть только грубые злаки, например картофельную муку или овсянку, — от остального его тошнило. Который по ночам так прикручивал термостат, что мы просыпались от холода. С мужчиной, которого я застала за тем, что он метит наш задний двор по периметру.

Однажды мы пошли в бакалейный магазин. В отделе овощей к нам подошла женщина с двумя дынями и спросила, какая, на взгляд Люка, спелее. Я увидела, как он улыбнулся и наклонился над дынями, так что его длинные волосы упали на лицо, словно завеса. Когда он выбрал дыню в правой руке, она чуть не лишилась сознания.

Через ряд женщина с ребенком в тележке магазина попросила его достать коробку с верхней полки. Люк согласился и, вытянувшись, расправил плечи, чтобы достать пасту для зубных протезов, которую, я уверена на сто процентов, она не собиралась покупать. Было интересно наблюдать, как этих незнакомых женщин, словно магнитом, тянет к моему мужу. Думаю, это была реакция на его крепкую фигуру, копну волос или феноменальную связь с волками. «Они знают, что я смогу их защитить, — абсолютно серьезно сказал он. — Это их и привлекает».

Но в ряду с банными принадлежностями Люк едва не погиб — у него закружилась голова, он занервничал от волны запахов, которые струились через упаковки и ранили его обоняние, и даже упал. «Все хорошо», — успокоила я его, помогла подняться и отвела в более безопасное место — рядом с хлопьями.

«Поверить не могу, — сказал он, зарываясь лицом мне в плечо. — Я могу голыми руками убить оленя, а пена для ванны — мой криптонит[17]».

«Это пройдет. Все изменится», — успокаивала я.

«Джорджи, — попросил Люк, — обещай, что ты останешься прежней».

Я смотрю на Люка, на восковую оболочку его кожи, на закрытые глаза, на рот, который едва сжимает дыхательную трубку. Бог, который снова стал смертным...

Я тянусь к его руке. Кожа сухая, как пергамент, и вялая. Я обхватываю его ладонь руками и прижимаю ее к щеке.

— Сукин ты сын... — говорю я.

ЛЮК

Только одно может оторвать меня от волчьей семьи — это люди. Они явились в лице штатного журналиста «Юнион Лидер» в компании фотографа. Когда посетители Редмонда видели, как я общаюсь с волками, интерес ко мне возрастал, а с ним и число туристов, которые хотели увидеть меня собственными глазами. Каким-то образом обо мне прознала и крупнейшая газета Нью-Гэмпшира.

И тут не обошлось без иронии судьбы: именно так мы познакомились с Джорджи. Когда-то я бросил ради нее волков. Сейчас я собирался сделать то же самое ради журналистов. С каждым днем их становилось все больше, некоторые приходили с телевизионными камерами, и все хотели получить интервью у человека, который жил в лесу с волками. Кладен, Сиквла и Вазоли пугались и выказывали недовольство — и не беспричинно. Они легко читали знаки, которые посылали им люди: они что-то от меня хотят, они злые и эгоистичные. В дикой природе к любому из этих журналистов отнеслись бы как к хищнику: стая загрызла бы его, чтобы спасти одного из своих членов.

Но эта преданность семье взаимна, и я понимал, что не могу допустить, чтобы из-за меня пострадали другие волки. Поэтому я выходил из логова, и на меня тут же сыпались вопросы и вспышки фотоаппаратов.

«Вы на самом деле жили в лесу?»

«Что вы ели?»

«Вам было страшно?»

«Как вы пережили канадскую зиму?»

«Почему вы вернулись?»

Этого последнего вопроса я не переносил, потому что больше не принадлежал к миру людей. И хотя я мог бы вернуться в лес и попытаться воем определить местоположение своей стаи, не было никакой гарантии, что я ее найду и она примет меня назад.

До того как я начал оставаться на ночь в Редмонде с волками, однажды поздно вечером я неслышно проскользнул в дом и увидел, что в комнате Эдварда горит свет. Когда я открыл дверь, он поднял голову. В глазах его читался вызов: спросика меня, почему я не сплю? Но я не стал ничего спрашивать, потому что и сам не спал. Эдвард сидел, откинувшись на подушки, и читал. Я молчал, и он поднял книгу вверх.

— «Божественная комедия», — сказал он. — Данте. Я читаю об аде.

— А я в нем живу, — признался я.

— Я только на первом круге, — продолжал Эдвард. — Чистилище. Это не Небеса, но еще и не ад. Где-то посредине.

Я понял, что это мой новый адрес.

Я не мог быть вежливым. Не мог быть умным. Я с трудом вспоминал, как произносить слова, не говоря уже о том, чтобы оформить в предложения все то, чему я научился у волков. Нет смысла что-то узнавать о волках, если не можешь рассказать об этом людям, которым необходимы эти знания.

Поэтому я поступил так, как поступил бы любой волк, почуяв опасность: я ушел.

Бросился в Редмонд. Бежать пришлось километров восемь в темноте, но после Квебека это были пустяки. Мне стало хорошо, когда в крови забурлил адреналин. Я подбежал к вагончику на вершине холма и заскочил внутрь, хлопнув дверью. Заперся изнутри, прошел в ванную и запер за собой дверь. Я тяжело дышал и обливался потом. Я слышал, как меня зовут волки.

Не знаю, как долго я просидел в дальнем углу темной, тесной ванной, свернувшись калачиком и не сводя глаз с двери, чтобы не упустить чье-нибудь приближение. В конце концов я услышал приглушенные шаги.

Поворот ключа в замке...

Запах шампуня Джорджи, ее мыла...

Она заперла за собой дверь и очень медленно опустилась передо мной на колени. Положила руку мне на затылок.

— Люк, — прошептала она.

Ее пальцы гладили мои волосы, и я поймал себя на том, что прижался к ней. Джорджи обняла меня в ответ. Я не понимал, что плачу, пока не почувствовал вкус слез на ее губах. Она целовала мои лоб, щеки, шею.

Она хотела утешить меня, но из искры разгорелось пламя. Я сжал ее обеими руками, потянулся к вороту блузки и разорвал ее, потом задрал на Джорджи юбку и почувствовал, как она обхватила меня ногам