Book: Рассказки конца века



Рассказки конца века

Александр Силаев

«Рассказки конца века»

ThankYou.ru: Александр Силаев «Рассказки конца века»

Рассказки конца века

Спасибо, что вы выбрали сайт ThankYou.ru для загрузки лицензионного контента. Спасибо, что вы используете наш способ поддержки людей, которые вас вдохновляют. Не забывайте: чем чаще вы нажимаете кнопку «Благодарю», тем больше прекрасных произведений появляется на свет!

В народ

Утром третьего дня Фердинанд открыл дверь и сообщил, что оставляет академию ради более достойных занятий. На закономерный вопрос уважаемого господина Стрема он ответил, что с некоторых пор ощутил себя хозяином собственной судьбы, что и повлекло столь странную перемену… Глубокоуважаемый господин Стрем позволил себе поинтересоваться более глубинными причинами столь неожиданного решения — и получил вполне вежливый ответ, проливающий свет на некоторые мотивы, хотя, возможно, как раз глубинные причины и остались незатронутыми, но это уже остается личным делом молодого человека, выводимого здесь нами под именем Фердинанд.

— Видите ли, дон мастер, — пустился он в объяснения, — изучение современных идей натолкнуло меня на мысль, что сегодня нет более высокого призвания, нежели служение людям… простым людям, хотел бы я подчеркнуть.

— Но-но, — резюмировал господин Стрем, извлекая из тайных недр и ставя на стол пузатенькую бутыль. — Давай без этих.

— Таким образом, герр магистр, — продолжал Фердинанд, — я пришел к выводу, что работа доцента не несет в себе сути, способной преобразить жизнь людей.

— Ого! — издал возглас удивления господин Стрем, нежно убаюкивая бутыль. — Стало быть, ты чего-то хочешь преобразить?

— Всенепременным образом, экселенц. С вашего позволения я хотел бы послужить людям.

— Бог с тобой, — доброжелательно сказал Стрем. — Иди, послужи. Потом докторскую допишешь. Так что иди с миром и не вздумай там оставаться.

— На все воля Господа, — смиренно произнес Фердинанд, притворяя тяжелую и обитую красным дверь.

Я подарил ему невзрачную ерунду из набора письменных принадлежностей, а дура из соседней лаборатории — золотые часы. Но в дорогу провожал его все-таки я.

(Лабораторная девушка была занята. Лабораторная девушка все дни напролет просиживала у себя, прививая мышам разные гуманитарные штуки. Мыши обычно дохли, а она горько плакала, пораженная невозможностью прогресса в своих владениях.)

— Знаешь что? — говорил он.

Я не догадывался.

— Это прекрасно, — сказал он, поблескивая на мир нежно-голубыми глазами, украшавшими молодое лицо.

Я не спорил.

— Во-первых, меня ожидает жизнь на природе. Никогда не жил в деревне больше двух дней.

— Твое счастье, — с дружеским ехидством заметил я, но Фердинанд не распознал ни насмешки, ни теплых чувств.

— Во-вторых, меня ждут люди.

— А нелюди? Ты думаешь, там только Человеки с заглавной буквы? А мухи? А комары?

— И мухи, и комары, и нелюди — все прекрасно.

— Ну ты даешь! — изумился я.

— А что? — не мог понять он. — Что такое? Долг всех порядочных людей в наше время…

— Еще бы! — подтвердил я.

— В моих планах устроить там школу народного просвещения, — бормотал Фердинанд. — В целях, значит.

— В целях, говоришь?

— Школу, — весомо подтвердил мой коллега.

— Для коров, небось?

— А иди-ка ты!

И я пошел по своим делам. А зачем оставаться, когда не просят? Я не хотел портить настроение Фердинанду в эти часы.

Последний вечер в столице бедняга скучал один: звонил друзьям, шуршал газетами, листал записные книжки. Перечитал сорок пятый том. Хороший он все-таки парень…

Утром нанятая бричка стояла у заплеванного подъезда. Прощальный стакан молока. Взгляд на старенькую подушку. Последнее прости, и дверь хлопает.

— Нормально, — думал он, поправляя очки.

Возница сморкался и зыркал недобрым глазом.

— Свобода, — шептал свое Фердинад.

Пухлый чемодан не хотел застегиваться. Он мял его в руках, ругал, бил по чемодану ногами. Последнее помогло. Пухлый застегнулся.

— Ну вот и славненько.

Возница зыркал все наглее. Фердинанд в третий раз одернул воротник и выровнял галстук.

— Наверное, поехали, — сказал он.

— А мне что? — ответил возница. — Мое дело самовар. Мое дело екнуть. Да лишь бы не обтрухаться, чур тебя за бор. Че, стократ, деребнулись? На самохват, поди? А, репейный?

— Да, скорее всего, — сказал Фердинанд.

— Во, боговей, — крякнул возница. — Поди, лызерный? А, крюкан?

— Не знаю, — прошептал научный работник.

— Ну и пыхтун с тобой, — огрызнулся возничий. — Все вы канарейки, а как на оглоблю — так шмыг. Но я вас расшурю на балаболки, а, сурец?

— Не надо, — испугался Фердинанд.

— Ну вот, а говорил, что не лызерный, — засмеялся возница. — А какой-такой не лызерный, когда мое дело самовар? На балаболки-то, а? Че тушканишь, репейный?

— Я не репейный.

— Самохват, что ли? Да ни в жисть. Только репейный. Да ладно, пыхтун с тобой, посурячили…

И они поехали. Прямиком в дождливый день. Возница молчал, только изредка что-то урчало над задними колесами. Фердинанд был в себе. Дождь ему нравился. Город кончился. Душа несколько подравнялась.

За городом начинался простор. И ели, и сосны, и белые березы, и дубы, и мох, и трава, и мурава, и зверушки мелкие, и зверушки крупные, и с зубами, и с когтями, и с пистолетом браунинг, и суслики, и волки, и лоси, и козлы в том числе. Но и хорошие тоже попадались, как же без них?.. Хороших было больше, а плохие их ели, рвали и догоняли. Много тогда под столицей водилось живности. Теперь уж не то — кануло золотое времечко…

Ехали лесом, полем, оврагом ехали, и перелеском тоже, и сквозь чащу, и мимо деревушек разных, скучных и малозначимых. Мимо цыганского табора проехали, без сучка, но с задоринкой. Партизан миновали, поздоровались, в ноги им поклонились, защитникам родным, а те и не заметили, делом занятые: четвертовали пленных ржавой пилой по лесному обычаю. Проехали мимо водокачки, и мимо ветряных мельниц, и мимо бабы яги. Она, развратница, с лешим совокуплялась, отдавалась ему на лесной опушке, и кричали они вдвоем на весь лес, так хорошо им было, нечеловечески… И соловушку видали, разбойничка, провожал он их диким посвистом, диким посвистом, да играючи, да деревца вырывал с корневищами, да Илюшку поджидал, Муромца, завалить его, козла, диким посвистом, да из Моцарта все, да из Генделя, чтоб узнал тот, козел, соловушку.

Ехали дальше. Мимо них не росли пальмы, и бананы не росли, и финики, и тугрики, даже яблони и груши не расцветали, даже ягель не виднелся, даже конопля. Мелькали деревеньки. Но ни мелькали бары, пабы и кэбы. Это ж надо, радовался наш Фердинанд, как запущено, как тут варварски, домостроевски, с пережитками, как хреново-то — то есть как хорошо. Какой простор для свободы действий! Ничего ведь нет. А должно быть.

Тут нет храмов и туалетов, центрального отопления и набережной, оппозиции и духовности. Права человека попраны, а конституция сюда не ступала.

Наверняка здесь по праздникам бьют масонов, если, конечно, здесь живут масоны. Даже если нет масонов, их все равно бьют. Выходит с утреца какой-нибудь дед Сукарь на крыльцо и орет дурным голосом: «Эй, народ! Воскресенье пришло, едрить твою, бери хворостину — гони жида в Палестину». Нормальные евреи тут не живут, но народ все равно берет хворостину и кого-то гонит. Некоторые добираются до Израиля… Однако чистота расы уже утеряна — ведь окрестные бабы спят с домовыми, неандертальцами и большими волосатыми обезьянами. Местные мужики их не волнуют, те давно уже перешли к строительству последней стадии коммунизма. Удовлетворяются с козами. Радуются мужики, коза — она на халяву дает…

Так себе воображал Фердинанд местное бытие. Аэропорта нет, местного ТВ нет, даже мафии, наверное, нет, не говоря уже о коррупции. Презумпции невиновности нет. Интернет отсутствует. Дай бог, имеется электричество. А то, поди, живут с неандертальцами при лучине. Кто их, сермяжных, знает.

Приближались к цели. Погода разъяснилась, солнце подкатилось из-за туч к середине дня. Солнце — это очень неплохо, размышлял перспективный научный кадр по имени Фердинанд. Солнце — это жизнь, луна — это смерть, мыслил он, не переставая радоваться. Был счастлив как скот, не подозревающий о наличии скотобойни.

Село именовалось Зачухино. Он сам выбирал его, ползая босиком по огромной карте на полу городской квартиры. Долго выбирал. Сначала замерз. Затем вспотел. Наконец выбрал, поверив в его название. В таком селе можно было принести пользу.

Домики стояли по обеим сторонам рыхлявой дороги. Подоконники украшали горшки с цветами. В каждом окне — цветок, как будто все местные сговорились. Не роза, правда, но зато в каждом. И заборы не падают. И гуси выглядят не хуже иного депутата. Все-таки есть культура, минорно вздохнул Фердинанд. И карликовые пальмы, поди, в прихожих. Возница подкатил к площадке перед кирпичным строением. Наверное, здесь сельская мэрия, решил он.

— Ну, раздолбать твою, а мое дело самовар, — выдохнул он.

— Это как? — спросил Фердинанд.

— Ерепень твою, ты, сиреневый, — гаркнул возчик. — Под репейного мажешь? То-то смотрю, с балаболкой туго.

— Я не виноват, я по случаю…

Он пытался всучить возничему деньги, но тот не брал, орал и орал, громко и непонятно. Фердинанд заскучал.

Наконец мужик взял деньги и потребовал еще столько же.

— Балаболка не цаца, тушкань не тушкань, все одно да гнило, — пояснил он.

— Да, наверное.

Вежливый Фердинанд полез за бумажником. Возничий взял деньги, поплевал на них и сунул в пыльный сапог, лежащий на переднем сидении.

— Эх, сиренево-зелено, мое дело самовар, — затянул он старую слащавую песню и двинул куда-то в степь.

Фердинанд решительно направился к мэрии.

Дом стоял двухэтажным. Внизу спали. Наверху сидел неумытый человек лет сорока и мутными глазами обводил мир.

— Ты кто? — спросил он с отвращением.

Мой знакомый представился.

— А на хрен? — поинтересовался неумытый.

— Можно где-то жить?

— Это к уряднику, — неопределенно махнул рукой человек.

— А по-другому?

— Щас я тебе соберу Совет Старост, щас, только жди, — зло ощерился неумытый.

— Извините, вы кто?

— Вице-комиссар, — назвался он. — Я тут один борюсь, остальные, бля, воруют.

— А если я вам денег дам?

— Ну дай, отчего не дать, — обрадовался вице-комиссар. — Деньги чистоту любят.

— А комнату найдете?

— В обход закона захотел, да? Захотел, твоя рожа? — заорал он. — Ну дам. Ладно, сердечный, сейчас дам, только не плачь.

Фердинанд, до того крепившейся, уронил слезу на ковер.

— Кому сказал, сука, не смей рыдать! Здесь тебе, сука, не божий храм и не психбольница…

Вице-комиссар взял его за руку и потащил в подсобные помещения. Они спустились на пару этажей ниже, хоть и был домина двухэтажный. Значит, подвал, догадливо решил Фердинанд. Вице-комиссар открыл тремя ключами массивную железную дверь. Прошли по коридору. Свернули направо. Прошли двадцать шагов. Свернули налево. Прошли еще какое-то расстояние. Пинком неумытый открыл еще одну дверь. Фердинанд понял, что здесь расстреливают.

— Я не буду! — закричал он.

— Что не будешь?

— Ничего, — сказал Фердинанд.

Он уже стал спокоен, он приготовился принять все, даже смерть, даже то, что похуже смерти, если такое есть (должно быть). Он готов был драться с вице-комиссаром. И победить. А если проиграть, то красиво.

— Будешь здесь жить, — лениво сказал вице-комиссар и зашагал прочь.

— Спасибо, — ответил Фердинанд.

На следующий день он начал готовить встречу с народом. Он уже понял, как обстояли дела: Совет Старост, комиссары и урядники отобрали у населения власть. Они держат массы в темноте и невежестве, а сами ночуют в гаремах и гоняют по окрестным полям на птицах-тройках. Поселковую библиотеку сменяли на кусок золота, распилили на семерых и не поделились; об этом прискорбном случае знали все, включая малых детей. Несправедливо, думал Фердинанд. Надо бороться? Но был он начитан и знающ, и слыхал где-то краем левого уха, чем кончаются революции. Мы пойдем другим путем, твердил он, марширую из угла в угол. Целых восемь шагов по диагонали. Не поскупился вице-комиссар на жилплощадь.

Другой путь был труден и потен, но через тернии вел в направлении звезд. За очередную взятку Совет Старост согнал ему людей на митинг.

Дело было на площади. За пять банок пива мужики сколотили ему маленькую трибуну из пустых ящиков. Трибуна шаталась, но хоть чем-то отличалась от пустого места.

— Друзья, — начал Фердинанд свою речь. — Я вижу, что каждый из вас нуждается в хорошем образовании.

Из первых рядов залаяли собаки. Он не понял, что это значит, и он продолжал:

— Внешние факторы таковы, что реальность настоятельно требует новой модели личности. Понимание онтологических статусов с учетом общей направленности эгалитарных тенденций прямо указывает нам необходимый вектор развития. Культурное пространство эволюционирует таким образом, что градуирует сознание в зависимости от рангов информации, перерабатываемой субъектом. Само информационное поле расширяется, но механизмы сознания блокированы в силу ряда причин. Уже сейчас можно ранжировать субъектов, причем принцип отбора будет прямо пропорционален коэффициенту системной встроенности.

— Да он о…л, — решил мужик в затруханной кепке.

— В натуре, — поддержал Рыжий Хрен.

Бабы начали креститься. Степаныч сплюнул! А это серьезно: если Степаныч сплюнул, бывать беде. И тут ничего не поделаешь, Степаныч — сила.

— Друзья, я не ожидал, — забеспокоился Фердинанд. — Я знал, что процессы могут оказаться запущены, но не в таком же виде.

— Да он жид эсэсовский! — крикнул кто-то, и все его поддержали.

Наверное, здесь много глупых людей, подумалось моему товарищу. Наверное, надо отделить овец от козлищ. Наверное, только так. Он успел сказать, что с завтрашнего дня школа открывает двери для всех желающих. И сбежал прочь, подальше от затруханных кепок. Те подумали и с песней разломали трибуну на досточки…

Кому надо, придет, решил он. Будем с ними пить чай, водить хороводы, говорить об умных вещах, заниматься теизмом и пантеизмом, спорить о Платоне и Канте, а потом найдется девушка, полюбит меня, заведем детей, проживем полвека. А мои ученики, думал он, расплодятся на всех кафедрах мира.

Что думал, то и написал. Положил в конверт и послал с пометкой: «первое письмо из провинции». Жди, мол, второго, пятого и десятого. Он обещал писать раз в неделю…

На последние деньги он снял у Совета Старост избушку под классное помещение. А вечером пришли ученики с ломиками и побили учителя, чтоб знал местных. «Девок наших не трожь, педрила! — орал Рыжий Хрен. — И землю не воруй, понял?» Молодежь тем временем била стекла… «На зоне и не таких опускали», — фисософски сказал Степаныч.

Забитый Фердинанд лежал на соломе. Мир менял значение на глазах. Этим следовало заняться, но Фердинанд не успел. Ночью избушку подожгли, и мой друг сгорел вместе с домашней утварью.



Мастер Макс

Его звали Максимилиан. Если сокращенно, то Макс. Некоторые называли его Максвеллом. А некоторые Максимом. Но это не главное. Главное в том, что рядом с нами жил человек, который все делал правильно. И не потому, что он был сыном Зевса или девы Марии. Просто вместе с первым своим младенческим криком он понял, что все в этой жизни нужно делать идеально — а иначе и жить вроде бы не стоит. Решил он еще тогда. И с тех пор только так и делал.

Даже соску он сосал энергичнее других малышей. Прохожие оглядывались на него и шептали: генералом будет… Генералом он не стал, потому что время выдалось почти мирное и генералы не пользовались в нем большим уважением.

Покажите человека, который в детстве любил бы кашу. Он тоже почитал ее за полусъедобную вещь. Но однажды родители хитро пошутили, сказав ему, что все крутые в его возрасте питались злополучной кашей, отчего, мол, и стали впоследствии такими крутыми. С того дня доверчивый мальчик съедал не меньше трех тарелок за раз.

Безукоризненность Макса проявилась уже в школьные годы. Он учился на одни пятерки, разбил носы всем окрестным хулиганам, соблазнил всех окрестных девочек, получая одинаковую радость от пятерок, разбиваний и соблазнений. Учителя и директор Иван Лексеич ласково гладили его светловолосую голову (Макс при этом вежливо давил отвращение). Хулиганы ценили Макса за разбитые носы, а девочки влюблялись в него, но, как правило, несчастной любовью. Все это уже было частями Совершенства…

Например, он дрался так, что не пропускал ни одного удара. Физически крепким он не казался. Но Макс бил, а его не били — отсюда уважение к нему со стороны разбитых носов.

Влюблялись в него девочки несчастной любовью лишь оттого, что вокруг Макса их бегало слишком много. Он, как легко догадаться, любил их всех. А девочки этого просто не понимали.

Впервые о некоторой странности Макса заговорили после того, как в школьном дворе он убил и расчленил котенка. Учителя не понимали — зачем? Не поняв сути, они решили, что мальчик просто потенциальный маньяк и со временем станет расчленять людей, ведь ему это нравится. Но психиатры, тоже ничего не поняв, все-таки опровергли мнение педагогов. Он не получил удовольствия от убийства… Хотя сам отвечал двусмысленно: удовольствия не получил, но саму работу сделал неплохо, что, естественно, не может не радовать. Стоп, говорили ему. Значит, тебе понравилось убивать котенка? Нет, возмущенно отвечал он, мне вообще не нравится убивать. Нисколько не нравится. Но посмотрите, как хорошо я это проделал…

Дело объяснялось тем, что у Макса был одноклассник Андрей. Незадолго перед тем Андрей лишил жизни щенка, но, на взгляд Макса, сделал это недостаточно профессионально, грубо и неудачно, без легкости и быстроты. То есть Макс просто показывал садисту Андрею, как это правильно делать. Он и решения задачек всегда Андрею показывал, если тот их не знал. Дело здесь, конечно, не в дружбе, потому что ее не было. Смысл в чем-то другом. Психиатры его так и не отыскали, почему-то признав Макса совершенно нормальным. По привычке они считали нормальными людьми всех, у кого не находили болезней.

А здоровье Макса по всем параметрам не требовало к себе сострадания.

Преподаватели физкультуры с любовью смотрели на мальчика, резво скачущего и мимоходом бьющего им любые рекорды. Но после случайной травмы он стал упорно прогуливать уроки физической культуры, потому что рекордов больше не бил, а бегать и прыгать просто казалось ему слегка идиотским.

После окончания школы, он, конечно, поступил в вуз. В высшем учебном заведении ситуация была та же: относительно мальчиков, девочек и учителей. Правда, там у него все-таки появились друзья. Жениться он упорно отказывался…

Преподаватели ожидали, что он станет профессором. Но подумав, он послал их куда-то на интеграл. Крупная внешнеторговая фирма без проблем нашла ему кабинет. Правда, на первое время без секретарши.

На свадьбе Макса сотня человек пьянствовала два дня. Через полгода бывшая призерка конкурсов красоты, ставшая зачем-то его супругой, потребовала развод. Он не рыдал, не вставал на колени и ничего особенного не думал. Ничего искреннего и задушевного не сказал. Женщин глупо удерживать. Он пожал плечами и согласился. Все имущество осталось ему, потому что любимая утопилась до начала суда. Макс считал, что разводиться нужно именно так.

«Людей надо ставить в патовые положения, чтобы они не ходили по тебе, как по ровному месту», — любил повторять он, что в итоге закончилось увольнением. Подчиненные шарахались от него в стороны, а начальство не пришло в восторг от патовых положений. Хотя дирекции он помог, невзирая на честь и достоинство — когда-то…

Иногда он играл в казино. Однажды он спустил тридцать тысяч долларов, после чего немного подумал и до утра проиграл стоимость своей квартиры. Он знал, что проигрывать полагается только так. А ведь хорошее дело казино, подумал он, как следует проигравшись. Просто замечательное, несмотря на свою простоту. Через месяц купил его.

Денег все равно не хватало. Интересно, что он не изводил их на женщин. Он считал это пустым занятием и брал иногда — ради смеха, конечно — деньги с проституток за удовольствие спать с собой. Проститутки безропотно платили. А он хохотал. А денег все равно не хватало.

Макса начали одолевать тяжелые мысли. С горя он написал книгу. Издатели отказывались ее печатать, находя излишне заумной. Нам бы чего попроще, сиротливо вздыхали они. Ладно, примирился он, стать Борхесом с первой попытки не суждено. А быть кем-то, вечно подающим надежды, казалось ему занудным.

Тогда Макс задумал большое Дело. Он сделал все правильно. На взятки потратил полтора миллиона долларов. Вопросы решал на уровне кабинета министров. Никто не мешал, и он сам удивлялся, до чего просто устроен мир.

Максу отходила сумма, равную бюджету нескольких областей. Но Макса взяли на месяц раньше. Он подумал, имеет ли смысл сидеть в тюрьме. Решил, что незачем. Он опять выбрал самое простое: Максу передали пистолет, он убил пятерых человек и вышел.

Далеко не ушел. Менты окружили квартиру и предложили выбросить пистолет в окно. Он еще раз подумал. Кивнул своему отражению в зеркале, мысленно соглашаясь с тем, что жил единственно правильным образом. В жизни нужно делать как можно больше — это первое. Любое дело нужно делать мастерски или не делать вообще — это второе. Он мастерски приставил ствол к виску и выстрелил.

Что ты, сука, понимаешь в котятах?

Мужичок был так себе, с ноготок. Ушки вялые, хвост капустой, сам как старый амортизатор — вот такой родился мужичок на свет, вот такой. Посочувствовать бы ему, да некому. На работе он носил пиджак или свитер, а дома хаживал в спортивном костюме. Смотрите, мол, какой я спортивный, я и в теннис могу, и в городки, и на шашках. А иногда ходил в одной майке, ну в тапочках, конечно, и в линялом трико. Тапочкам в январе исполнялось десять лет; все, кто мог, посильно готовились к их первому юбилею.

Невзначай забрел он на кухню. А там — кто бы вы думали? — копошится жена. Бывает такое, знаете ли: заходит мужик на кухню, а там ему не лев и не волк, а всего-то навсего женушка. Успокаивается сразу мужик, радуется, что без волков обошлось, без козлов и красных командиров. С женой-то проще, жена — штука привычная.

— Накормить, Валера? — спросила женщина.

— Накорми, отчего не накормить человека, — вяло согласился Валера, дергая за конец майки.

— Переживаешь? — спросила жена.

— Переживаю, Света, — вздохнул он.

— А зачем? — спросила она.

— Жизнь, — коротко объяснил Валера.

— Ну понятно.

Опустился на табуретку. Табуретка — вещь надежная, в лес не убежит и в поле не утекает. Их надо беречь, табуретка — друг человека.

Света наливала чай, задумчиво и осторожно. Ни капельки ни разлила, умница. И бутерброды соорудила как надо, как питался ее Валера, с батоном и колбасой. Поставила перед ним заботливый ужин, подвинула солидную мужнину чашку: на четверть литра, не хухры-мухры. Знатным водохлебом слыл мужик и немало тем славился по окрестностям.

Жена подобрала брошенный лист газеты.

— Тебе не хочется со мной поговорить? — прочавкал муж.

— Валера, — отозвалась она. — Ты как ребенок, Валера. Ты сам-то понимаешь?

— А я что? — ушел Валера в защиту. — Я ничего, я так себе.

— Ну ладно.

Через минуту громко отложила лист, повернулась к мужу.

— Завтра, кажется, будет дождь, — сказала она.

— Да, наверное, — радостно согласился он. — Шел я с работы, смотрел на небо, думал — ну точно, дождь завтра.

— Я небо не изучаю, — призналась Света. — Я смотрю прогноз погоды по новостям.

— Ну и правильно.

С наслаждением Валера поглощал бутерброды.

Они поговорили про дождливое лето, цены на помидоры, начальника мужа и сослуживцев жены. Он трудился как пчелка в ремонтной бригаде, она вкалывала бухгалтером, им было что обсудить. Поговорили об огуречной рассаде и здоровье президента, о новых ключах и беспорядке в супружеской спальне. Эта комната была самой захламленной в квартире.

— Приберись там, Света.

— Сам прибирайся, — огрызнулась она. — Мне нравится романтический беспорядок.

— Тогда ладно, — покладисто сказал он. — На нет и суда нет.

— Да, он мне нравится, — повторила она. — Чем больше хлама, тем лучше. Это не хлам. Понимаешь? И не спорь со мной. И не возникай даже. И не смей говорить, что я глупее. Не дорос со мной спорить, так не спорь.

— Я не спорю. Я же люблю тебя.

Света объяснила:

— Ты у меня такой упорядоченный, что меня от этого временами тошнит. Ты такой правильный, что дальше некуда. И в спальне мне необходим беспорядок. Мне он нужен с таким занудой, как ты, а иначе будет совсем занудно. Понимаешь? Но не будем о этом. Так можно и поссориться. Давай о чем-нибудь другом.

— Да ладно, я ничего, — ответил он. — Ты ведь знаешь, как я люблю тебя.

— Ага, — вздохнула она. — Знаю.

Прошло минут пять, бутерброды кончились. Валера прихлебнул чай и спросил:

— Правда, что наши соседи Гопштейны сволочи?

— Еще какие!

— Каких свет, наверное, не видывал.

— Зато у них чудесная пушистая кошка, — мечтательно сказала жена.

— Великолепная кошка, — он поставил чашку на стол.

За окнами по-прежнему вечерело…

— И котенок у нее классный, — добавила Света. — Рыжий как не знаю что.

— Почему рыжий? — удивился он. — Нормальный серый котенок.

— Я ведь помню, что рыжий, — растерялась она.

— Может, тебе показалось?

— Нет, я точно помню.

— Сука! — заорал он, вставая из-за стола. — Что ты, сука, понимаешь в котятах? Рыжий он, сука? Ты так сказала? Да ни хера, я своими глазами видел! Серый он, серый, ты поняла?

— Все-таки рыжий, — прошептала она.

— Заткнись, дура. Так какой котенок?

— Я думала, что он рыжий, — произнесла жена.

— Ты ошизела? Да? — кричал он, бегая по кухне.

— Я могла ошибиться…

— Не оправдывайся, сука. Поздно, — сказал он, вытаскивая из угла кухни топор. — Раньше надо было соображать.

Она закрыла глаза руками и не видела, как топор опустился.

Убил сразу. Остановился на миг… затем продолжал. Лицо в кровавое месиво. Тело в куски. Махал топором без устали и без жалости, рубить, так рубить.

— Ишь ты, — прошептал удовлетворенно. — А то заладила: серый, серый… Рыжий он, своими глазами видел. Ну что с дуры возьмешь?

Минут десять он ходил по квартире, разговаривал сам с собой, брал ненужные вещи и клал обратно, двигался быстро, говорил четко, на бывшую жену не смотрел. А затем открыл окно и сиганул с девятого этажа. После соприкосновения с асфальтом он умер. Никто его, конечно, не спас.

Остается добавить, что у Гопштейнов никогда не было ни котят, ни кошек. Ни серых, ни рыжих, ни красных. Вообще никаких. И попугаев не было. И пчел. И дроздов. Как и сами Гопштейны, звери обходили этот дом стороной.

Мальчик Влад

Новая жизнь начались в ту минуту, когда Влад захлопнул тяжелую железную дверь. Это была дверь его квартиры, не большой и не маленькой, трехкомнатной, в центре города, а если быть честным — то вовсе и не его квартиры, а родительской, где жил он, еще школьник, но уже и десятиклассник.

Он повращал ключами в замочных скважинах, дверь закрылась. Он устремился вниз, без матов и свистов, вежливо и культурно — отличник все-таки, не шпана. Этажом ниже стояли трое соседей и какой-то незнакомый мужик. Один из них хвастался:

— А у нас зарплата маленькая.

— А у нас зато вовремя не платят…

Третий сосед вступил в разговор:

— А я позавчера кровать пропил, на полу теперь сплю.

— Ну и я могу пропить, подумаешь.

— Куда тебе! Зарплата маленькая, — передразнил соседа незнакомый. — А у меня вообще никакой.

— Ишь ты, бичара…

Все трое посмотрели на него с уважением.

Ну и ну, подумал Влад, сторонкой обходя троих мужиков: скорей на улицу, скорее к майскому солнышку.

Во дворе Влад увидел пацана Колю, этой весной вернувшегося с колонии. Сегодня он потуплено смотрел в землю, шаркал ботинком и вел себя не по-нашему.

— С добрым утром, молодой человек, — обратился Коля. — Не соблаговолите ответить на мою просьбу и милостиво предоставить мне заем, ну скажем… в размере одного доллара США?

— Зачем? — выдавил из себя Влад.

— Стыдно признаваться, но именно данной суммы не хватает мне для принятия излюбленного мной горячительного напитка.

— Так тебе на бухло? — догадался Влад.

Коля покраснел и поморщился.

— В некоторой степени, да.

— Но почему доллар США?

— Собственно говоря, я имел ввиду рублевый эквивалент данной суммы. Если вас, конечно, не затруднит.

Серьезные очки и юный возраст не мешали Владу оставаться принципиальным. То есть денег, например, не давать. (Ну если только наркоману с ножом — а так нет, особенно Коле).

А сегодня дал. По-братски так, даже с улыбкой.

Коля рассыпался в благодарностях. Пришлось принять его искренние и нижайшие поклоны — сильно уж об этом просил. И расстались они, благородные юноши, как в море корабли: к магазину побежал Коля, в школу поспешил Влад.

Храм знаний был сегодня вызывающе неожидан. Над парадным входом, например, красовалось: «Учиться, бля, учиться и учиться». А рядом плакатик помельче: так себе, ерунда-агитка, призыв, что ли, заниматься онанизмом…

Уборщица, она же гардеробщица и сторожиха, молодая, до безумия привлекательная девушка лет двадцати пяти, в мини-юбке, прозрачной блузке, с падающими на плечи светлыми волосами… хватала в вестибюле за рукав испуганных потных восьмиклассников, слезно умоляя позволить ей заняться с ними любовью. Ну хоть быстро, хоть минет, хоть кому-нибудь! За это она сулила им деньги, причем немалые. Восьмиклассники с видом оскорбленного достоинства отнекивались и шли дальше. А красавица, заламывая руки, безудержно рыдала, и шептала, и вопрошала, наверное, Господа Бога: что, неужели снова идти на улицу, снова стариков снимать? Влад ей сочувствовал, и даже хотел что-то предложить ошеломляющей девушке, но не предложил, конечно, а пошел прочь, застенчивый, удивленный, но не раздавленный полностью — увиденным, услышанным, близко принятым. Так и шел, шел, шел, думая о страданиях дивной феи, так и дошел до класса, а там и первый урок через две минуты начался.

Учитель физики был сегодня взлохмаченный и в черных очках. Он гнул пальцы перед носом учеников и походя соблазнял хорошеньких учениц, не забывая между тем покуривать сигаретку. Запивал он свои лекции шампанским из стоящей на учительском столе здоровенной бутыли. Владу его поведение казалось интересным, хоть и немного странным: во-первых, он всех жутко ревновал и не позволял ученикам приближаться к девочке, за которой ухаживал; во-вторых, он был нетактичен, не угощая никого от широкой мужской души — так и скурил всю пачку один, так и вылакал всю бутылку. А как вылакал, так и бросил: «Ладно, поехали, урок все-таки». Вышел к доске и начал гнуть пальцы там.

— Конспектируйте, пацаны… Ручки в руки или линяйте отсюда, не вам, что ли, говорю, шконки сраные? К телкам тоже относится, тут вам не халява, не бордель, здесь покруче — аудитория здесь, понятно? Значит так… Эйнштейн был правильный пацан, хоть и физик, а ты записывай, курва, а не смотри на меня… Что, повторить? Он был физик. Ясно говорю — ФИЗИК. Усекли? Поехали дальше. Нормальные люди его не понимали и понимать не будут, потому что он Эйнштейн, а они лохи — куда им, по жизни траханым. Что, в облом? Вы мне понтоваться-то бросьте…

На задней парте раздался кашель. Это его взбесило.

— Что, не по кайфу? Обломно сидеть, наверное?

Он ткнул пальцем в мирно сидевшего за второй партой Влада.

— Вот тебе обломно, я вижу? Ты не о физике сейчас думаешь. Я, правда, тоже не о ней думаю, но мне — все можно, а ты? Кто ты? Чмо в большой науке, и в малой. Так вали, понял? Не туда… К доске вали.

Влад родился отличником и выбрал поход к доске. Встал и неуверенно пошел на учителя.



— Все вы такие, — горестно вздохнул физик. — Ради оценки на все готовы, нудная пацанва…

В ответ на это Влад сказал, что масса равняется энергии, умноженной на квадрат скорости света. Преподаватель не спешил с оценкой. Он величаво встал, приобнял стройную двоечницу и начал издеваться над Владом. Вопросики сочинял каверзные.

— Волну-то не гони… скажи, чем докажешь?

— В свое время Эйнштейн уже доказал, — сказал Влад.

— Эйнштейн дуба дал, он тебя не отмажет. Прикольно хоть, что пахана знаешь. А еще кого из наших?

— Ньютона, Архимеда… Шреденгера знаю!

— Ну не грузи, не грузи. Вижу, парень свой, на понт не возьмешь. Из наших. Садись, чего уж там, заработал себе пятерик.

Учитель долго хохотал над своей фразой, находя ее отчего-то двусмысленной и потому необычайно смешной. Отсмеялся минуты через полторы. Влад, не будь простак, тоже подхихикивал, и дохихикался — пятерик получил, и в положенцы попал, и зауважала его научная кодла.

Потом случилась биология. Старенький учитель очень старался, и брюки снял, и пиджак снял, даже галстук стащил и в окошко выбросил, — очень уж хотел показать строение тела высших приматов. Получилось наглядно. Вот такие они, приматы-то, вот такие, и на груди у них волосики, и под коленкой шрам, и животик висит как незнамо что, висит и висит себе, никому не мешает. Поняли все про высших приматов, стриптизом довольные, но несоблазненные, не возжелавшие высшего примата перед классной доской. А он, бедняга, так надеялся, так надеялся, плакал потом навзрыд — очень любил детей старенький учитель-биолог.

Историчка наглядно показала им революцию.

— Тут Ленин такой, раз, на броневичке… Аврора — шарах! Эти долбоебы туда, потом еще юнкера. Керенский — тормоз по жизни был, в разборку не въезжал. Потом еще эти, мать их, и все: тра-та-та-та. Те бежать. Троцкий там еще, жид пархатый. Лейба Давыдович Бернштейн, так его звали, а Троцкий — это погоняло, кликуха партийная. Ну тут эти — трах! А те — это самое. Ну баррикады, полный отпад. Матросы такие прикольные, все красные, прям как черти. А потом красный террор, белый беспредел, комиссары как суки отвязные, короче, пошла разборочка. Сявок порешили, наши на коне, и все время: тра-та-та-та, пух-пух-пух. Пулеметы такие были. Буржуев на парашу, контру на фонари. Тухачевский как отмороженный прям. А Ленин все пальцы веером, да декреты строчит, ну и Маяковский с левым базаром… Учитесь: вроде банда гопников, а всю Россию раком поставили. Орлы!

Ученики мигом поняли. Только Влад сегодня мало что понимал. День такой, наверное. Как бы сумбурный, или еще какой.

Пошатываясь, он вышел на крыльцо школы. Никто не курил. Воздух был прозрачен. Дети из младших классов чинно беседовали, он их видел, слышал и всерьез боялся за рассудок и душевное благоденствие.

— Я надеюсь, Петя, вы примете мое предложение, — говорил один малышок.

— Конечно, я сочту за честь посмотреть этот замечательный мультфильм в вашей компании, — отвечал его сверстник. — Я слышал много лестных отзывов о мультфильме, а ваше общество представляется мне достойным всяческого соседства.

— В таком случае… Я очень благодарен вам, Петя, конечно же, это во-первых. Во-вторых, позвольте полюбопытствовать: не будете ли вы на меня в претензии, если по ходу просмотра в комнату будет заходить моя матушка и, простите за откровенность, подтирать мне сопли? Видите ли, я имел несчастье подхватить простуду, и это подчас стесняет меня.

— Ну что вы, какие могут быть возражения, Вася? И позвольте мне выразить вам искренне сочувствие, простуда — пренеприятная вещь, я знаю это и по собственному плачевному опыту. Потом, если будет время и желание, я расскажу вам прискорбную историю своей злосчастной болезни, это очень поучительная драма, из которой я многое вынес и многое постиг, знаете ли.

— В таком случае, Петя, не пригласить ли нам дам на наш маленький прием?

— Я настойчиво рекомендовал бы вам Марину из параллельного класса. На мой взгляд, это барышня, приятная во всех отношениях.

Петя даже прищелкнул пальцами, уж такая, наверное, приятная была барышня.

— Ах, если бы она не писалась на уроках, я никогда не стал бы оспаривать вашу мысль, — минорно вздохнул Василий. — Но поскольку сей прискорбный факт имеет место, я все же предпочел бы видеть в гостях Свету из второго «Б». Мне кажется, она более чем достойна, а возможность тонкой беседы с ней представляется мне приделом моих желаний.

— Я не сомневаюсь, что в ее обществе мы весьма недурно проведем время, — присвистнул Петя.

— Если в вашей фразе есть намек на что-либо недостойное, то позвольте мне ее с негодованием опровергнуть. Видите ли, Света есть существо подлинной нравственности, ныне, увы, столь мало ценимой в современном обществе. И я не позволю отзываться здесь о моей доброй знакомой в непозволительном тоне. Мне доподлинно известен факт, который я хотел бы поднести вам, на рассмотрение: он касается безупречной порядочности Светы. Итак, мне доподлинно известно, что столь маститый ловелас, как Рубашкин из моего класса — вы же знаете Рубашкина и его репутацию? — тайно проник в женский туалет на второй перемене. Там он подкараулил Свету, но она отвергла его в высшей степени грязное предложение: он осмелился предложить ей снять трусики в его присутствии, за что сулил ей две или даже три шоколадных конфеты.

— Какой мерзавец!

— Да, циник, каких поискать. Но Света, конечно, сохранила честь, отвергнув его домогательства в подобающих фразах.

— Ну что вы, я и не мог усомниться в подобном исходе его немыслимой авантюры.

— Я думаю, что негодяй еще получит свое — вечером у меня с ним поединок на спортивной площадке.

Влад решил, что заболел всерьез и надолго. А раз так, то в школе находиться необязательно, и вообще, ничто теперь не обязательно, можно идти, куда глаза глядят — авось да придешь куда-то.

И он пошел прочь мимо унылой трехэтажности школы, мимо весенней прыти горожан, тепловатой погодки и первой зеленой травы на газонах. На газонах вдоль и поперек возлежали самодовольные псы, радостно приветствуя его совершенно нечеловеческим лаем.

О-ля-ля, думал Влад, не здороваясь с псами, не замечая прохожих и поплевывая на весеннюю травяную поросль.

Шел, куда глядели глаза, а глядели они на улицу Ленина, а затем на улицу Маркса, а вот улицы Сталина в городе уже не водилось, а глаза еще так хотели поглядеть на улицу Берии! Мимо катились троллейбусы, самосвалы и иномарки по своим автомобильным делам, и шли люди по делам человеческим. Резвее всех мчались самокаты по самокатным делам, они неслись, распугивая «тойоты» и «мерседесы», прижимая к обочинам «запорожцы» и «жигули», тараня в лоб грузовички и милицейские машины с мигалкой. Знать, важны были дела самокатные.

Долго ли, коротко ли, а вышел он точнехонько в Центр. Здесь было больше людей, и машин, и бешеных самокатов, и весны было больше, и солнца, меньше было лишь собак и газонов. Больше было магазинов, ларьков и одиноких коробейников с тульскими пряниками и резными свистульками. Вот приволье-то, думал Влад, но его не привлекали резные свистульки. И так ему их пытались навязать, и эдак, а он все отбрыкивался, ножками топал, ручками махал, вприпрыжку от коробейников уходил, и вприсядку, пробовал от них и вприкуску смотаться, да жаль, не получилось — окружили его зловредные коробейники. А ну-ка, сукин сын, покупай свистульку! — наседали они. Да я не я, кричал он, я вообще заезжий, я тут мимо иду, из варяг в греки, я вообще проездом в России, я делегат правительства Лимпопо, я лидер нигерийских авангардистов… И всякую другую чушь тоже нес.

Помогло. Отбрыкался. Отстали от него коробейнички, разошлись они на четыре стороны, и он тоже пошел — восвояси. И пришел к тихому местечку.

Вчера тут был книжный магазин. Сегодня он с опаской толкнул дверь. На прилавках лежали непонятные пакетики, коробочки и мешочки, зато на стене висели очень понятные кольты вперемешку с родными «калашами» и заморскими «узи».

— Ассортимент вообще-то стандартный, — сказал улыбчивый продавец. — Но есть новинки, как же не быть?

— Да?

В углу он заметил металлическую хреновину, по всем параметрам смахивающую на гранатомет…

— Новизна — наш девиз, — продавец растянул улыбку во всю ширь лица. — Вот, например, прилавок. Травка, кокаин — все старо, согласен. Но ЛСД! Вы же знаете, что это на самом деле: не наркотик, а путь к просветлению. Препарат дает максимальные ощущения при минимальном эффекте привыкания. Цена соответствует эффекту, но ведь это не главное?

Влад сказал дикое:

— А чего покруче?

Продавец, хоть и улыбчивый, а не растерялся:

— Вы об оружии, да? Все как всегда, стволы, гранаты уцененные… вчера новинка была: гранатомет завезли.

— Я вижу, — спокойно заметил Влад.

— Отличная вещь, — продавец понизил голос, разыгрывая доверие. — Любой лимузин насквозь. Вы не пробовали работать в терроре? О, если бы вы работали в терроре, то оценили сразу. Учтите, что вам скидка, вы несовершеннолетний. Вчера тоже со скидкой брали, но там другое, там оптовая партия — заказ мятежников, у них там гражданская война на носу, вот такие дела. Ну, будем брать?

Гранатомет и вправду был красавец.

— Нет, — твердо ответил Влад. — Громоздкая вещь. А так ничего, кто бы спорил.

— А, все понятно, — развеселился торговец. — Вам бы что помельче, маленькое, да удаленькое, а? Понимаю: дворовые проблемы, непонимание родителей, конфликт с педагогом. Вот браунинг. Дивная вещь, очень молодежная. Знаете, как пацаны разбирают? Почти как девушки. А тут недавно малыш заходил, ему бабушка гулять запрещает — так он ей решил в живот пальнуть, чтоб все наладилось. Смышленый такой… Значит, браунинг?

Видя нерешительность, он добавил:

— Ах да, цена. Это тоже очень понятно. Если вас волнуют деньги, могу предложить: револьвер старый, на пять патронов, с начала века лежит. Дешевле ничего нет, извиняйте. Но он — историческая реликвия. Из него еще Крупская застрелиться хотела. И боеспособен как новый. Намного проще использовать его, чем, скажем, кухонный нож. Пока ножом горло расковыряешь — замучишься. То ли дело — башку снес, и порядок.

Он выдвинул ящик. Извлек реликвию, протер его, нежно погладил ствол.

— Вам завернуть или так берете?

Влад поморщился:

— Я же не сказал, что беру.

И добавил:

— А что-нибудь совсем крутое имеется?

Продавец прогнал улыбку с лица. Серьезным стал и внимательным. Кинул взгляд по сторонам, зорко кинул, проверчиво. Одни они, нет других.

— Короче, так. Об этом ты никому не скажешь. Вещь действительно, того… как ты сказал.

Влад начал вздрагивать пальцами, зубами, ушами — дрожать, так по-настоящему.

— По настойчивости я понял, что ты все знаешь. Понимаешь, что это ширма. Понимаешь, что другим занимаемся.

Он усмехнулся:

— Скажешь кому левому — ножовкой голову отпилим. У нас с этим четко. Ладно, пошли.

И они пошли. Симпатичный продавец завел его за прилавок, увлек за дверь, та вела в коридор, узкий и полутемный. Коридор упирался в другую дверь. За ней таилась кладовка, маленькая и погруженная в темноту.

Да будет свет? Продавец стукнул по выключателю. И стал свет.

— Смотри, — прошептал он.

Ох и насмотрелся Влад. А продавец шептал, смахивая на старинного заговорщика:

— Видишь, да? Иммануил Кант, полное собрание сочинений. А слева Гегель, еще посильнее будет. Есть два тома Шопенгауэра. Но это для своих корешей, так что прости, брат. Возьми Канта. Та еще вещь.

Влад дышал пылью и не мог надышаться, пыль пахла обворожительно. Лампочка светила тускло, как и полагается в таких помещениях. Чудесное место, он будет приходить сюда раз в неделю.

— Мне всегда почему-то казалось, что вы должны заниматься именно этим, — прошептал Влад.

Торговец не мог скрыть гордости за фирму и за себя, работающего на такой смелой фирме:

— А что ты хочешь? Черный бизнес. Гуссерля вон в коробках из под анаши провозили, чтоб таможня не просекла. Античку вообще перли в ящиках из под авиабомб. Тоже повезло, через все посты такую партию проволочь — как раз на новый джип.

Помолчали для нагнетания доверия.

— Ну что, парень, старичка Иммануила берешь?

— А то!

Странное дело, он никогда не интересовался подобной… продукцией. А тут выложил последние деньги. И хватило денег-то. И место в сумке хватило. И хватило место на физиономии продавца для резиново-уродской улыбки.

— Может, Спинозу возьмешь?

— Завтра.

— Ладно, брат, отложу для тебя. Только чтобы завтра деньги на бочку. У нас все-таки черный рынок, а не шахер-махер, вроде биржевой мерихлюндии.

Вдвоем они вернулись в торговый зал. Антураж спокойно висел на стенах.

— Нехудо у нас обставлено? — хитро подмигнул продавец.

Как вежливый мальчик, Влад подмигнул в ответ. Минуты две перемигивались, и посмеивались, и знающе улыбались. С трудом расстались.

Он шел домой по вроде бы родным улицам. Но творилось на них неродное и доселе невиданное. Ничего опасного не было, скорее наоборот — живи себе спокойно и радуйся. На улицах никто никого не грабил, не убивал, не насиловал. Более того: не трогал пальцем, не поминал лихом, и мысленно не желал худого, фантастика — никто никому не желал худого! Люди останавливали других людей на улицах и начинали желать им добра. Минуту желали, две, три… чтоб детки были толстыми, скотинка там не дохла, картошка росла, чтоб войны, понятно, не было… пять минут желали, десять, пятнадцать. Бедняга начинал вырываться, его ловили, привязывали к фонарному столбу и продолжали желать добра: чтоб прадедушка не болел, и чтоб домашний хомячок не тужил, чтоб кошка в ус не дула, чтоб жена не ушла.

Гаишники тормозили примерных водителей и давали им взятки, чтобы те продолжали так правильно и безопасно ездить; молодые люди в дорогих костюмах стояли посреди тротуара и пихали пачки долларов по карманам мимо идущих старух; дети во дворах играли не в войну, а в мирную жизнь; проститутки отдавались за спасибо; воры просили прощения у лохов, а милиционеры извинялись перед ворами.

Только один раз он встретил насилие: трое мужчин в смокингах привязали нищего бродягу к тополю и насильно кормили его красной икрой. Бродяга не хотел, он отпихивался и отнекивался изо всех нехилых бродяжьих сил. «Хлеба хочу, черствого!» — орал он голосом недорезанного. «У нас тут не ресторан, жри, чего дают», — хмуро отвечал один из мужчин, ловко манипулируя ложкой. Прохожие умоляли троицу не издеваться над нищим, но ребята в смокингах посылали всех и делали свое дело. «Не мешайте, у нас по плану благотворительность», — огрызался главный, беззастенчиво демонстрируя повязку со свастикой на левом, как водится, рукаве. «У-у, фашист», — шипела толпа.

На площади шумел митинг. Несколько десятков дорогих иномарок стояло поодаль, реяли лозунги: «Долой народное правительство!», «Эксплуатацию человека человеком — в жизнь», «Дадим отпор врагам мирового сионизма» и т. п.

Оратор кричал с трибуны:

— Да здравствует Великая Контрреволюция! Выпьем кровь из народа! Поклонение доллару всесильно, потому что оно верно!

Из толпы неслись возгласы:

— Все на биржу!

— Свершилось!

Кто-то чересчур радикальный предлагал сегодня же взять банки, контрольные пакеты и недвижимость. Не забыть металлургию и нефть, а прочую хренотень оставить тому, кто в них больше нуждается, если такой дурак, конечно, найдется. Чересчур радикального сразу же обвинили в либеральном оппортунизме, пришили детскую болезнь правизны в жидомасонстве и отправили дилером на Соловки.

Гордо реяли над митингом портреты вождей: Форда и Рокфеллера, Билла Гейтса и. Бориса Березовского, Анатолия Чубайса и Джорджа Сороса. Нестройный хор затянул про буревестника над фондовым рынком. Затем грянули про пул нерушимый банкиров свободных. Спели про заклейменный проклятьем мир «новых русских». Наконец, исполнили про мерседес, который вперед летит и у которого в Лал-Вегасе остановка. Спели и о красных враждебных вихрях, и про юного валютчика, убитого за франчайзинг, и про то, что от тайги до британских морей русская мафия всех сильней, и о многом другом спели, не менее задушевном.

Влад прошел мимо. Он пока еще чурался политики. Он вообще был раздражен обстановкой. И грубо отказал двум пожилым джентльменам, предложивших распить в ближайшем подъезде на троих стаканчик мартини. Джентльмены обиделись и ушли, сердито попыхивая пятидюймовыми цигарками из Гаваны.

В почтовом ящике Влада поджидали три вещи. Первой была «Советская Австралия» за 6 апреля, второй денежная бумажка, а третьей — до безумия велеречивая записка. Хулиган-рецидивист Коля сердечно благодарил своего благодетеля за своевременно оказанное последним материальное содействие и возвращал взятую в долг суммы с разумным процентом вместе с уверениями в своем искреннем уважении.

Херня какая-то, подумал Влад.

Он пытался уснуть.

Но с каждой секундой в дверь звонили настойчивее.

Нехотя он поплелся в прихожую. Нехотя подошел к двери. Нехотя произнес:

— Кто там?

Молчали.

— Ну кто там? — поддельно бодро переспросил он, с испугом наблюдая в глазок.

А было от чего! За дверью стояло нечто: трое небритых ребятишек лет двадцати, вида неумного, с цепями на шеях, маленькими глазками и косыми ухмылками на помятых рожах. Один жевал сигаретку, другой поигрывал железным прутом, третий хотел витиевато выматериться, но у него не получалось, язык заплетался…

— А здесь такой не живет, — на всякий случай заметил Влад, хотя его ни о чем ни спрашивали.

Но мало ли…

— А нам такой и не нужен, — сказал парень с прутом. — Мы к тебе.

— А может, не надо? — спросил он.

— Как же надо, когда надо? — удивился витиеватый. — Мы же ради этого и пришли!

Дверь хлипкая, через окно не уйдешь — вот нескладно, вот беда, неужели конец?

— А зачем вы пришли?

— Тимуровцы мы, — шмыгнул носом витиеватый.

Группировка Тимура была известна: ребята резали всех, включая нерусских и прокуроров. Тима знали как отмороженного. Говорят, он сам рубил должников. Топором. В кровавые куски.

— Тимуровцы мы, — пустился в рассказки парень с прутом. — Людям помогаем. Пожилым особенно. Дрова там наколоть, воды принести, лампочку ввернуть, постирать, еще чего. Так вам это… постирать ничего не нужно? Я умею. А вот он, знаете, как лампочки вворачивать может? Залюбуешься! И главное, ловко так, с шутками, с прибаутками — старушкам очень нравится, они в очередь на него стоят. А вон тот дрова колет. Хрясь! И даже щепки не летят. Чем больше выпьет, тем сильнее колет. Вы его подпоите, сами увидите.

— Да нет, спасибо, не надо пока.

— А жаль, жаль, — повздыхали за дверью молодые люди.

Парень с прутом не растерялся.

— А давайте мы вам бутылки сдадим? А деньги, если не возражаете, вам же и принесем. Или в магазин отправьте. За колбаской, за хлебушком. Пенсионеры любят нас туда посылать. Вон его особенно.

Провоцируют, думал Влад. Но молодые люди потоптались полминуты и честно ушли.

Вместо них пришла соседка с нижнего этажа, невзрачная толстая тетка, немолодая и с прибабахом, к тому же честная до занудства.

— Владик, помоги, — попросила она.

— Отчего не помочь? С удовольствием, — соврал он.

— Племянница у меня живет, — пожаловалась соседка. — Ох и проказница, ох и дрянь она у меня. Вчера наркотик курила. Четырнадцать лет всего, а мороки на все двадцать. Под Новый год друзей навела, и такое с ними делала…

— А чего такое? — поинтересовался Влад.

— Сексом, наверное, занимались, — прошептала тетка, тараща свой левый глаз. — Уж я-то знаю. Без этих самых, наверное.

— А я при чем?

— А я на базар пошла, — сказала тетка. — Ты уж посиди с моей озорницей, стихи ей почитай, музыку послушайте, книжку ей дай. Картинки порисуйте. Лишь бы не озорничала, курва. Пусть лучше с тобой чем угодно занимается, чем с этими негодяями.

Девчушка казалась сметливой и не по летам женственной, и не по зимам накрашенной. Большеглазой. Длинноногой. Не девчушка уже. Зашла, покачиваясь. Прошлась, покачиваясь. Села и продолжала качаться в кресле. А чего бы ей, маленькой, почитать? Не «пентхауз» ведь?

Можно, конечно, сказки травить. Про царевну-лягушку, про Ивана-царевича, про мальчика-с-пальчик, про мать-и-мачеху, про иван-да-марью, про чуду-юду, и еще что-нибудь русское, желательно — народное. Только скучно ведь.

— А давай я научу, чего ты не знаешь? — предложил Влад.

— Я все знаю, — улыбнулась девчушка. — И про член, и про Камасутру.

— Ты мне это брось! — сказал Влад. — Такое все знают.

— Да, наверное, — тихо ответила большеглазая. — Лет с двенадцати.

— То-то и оно, — сказал он. — А давай литературу читать? Запрещенную-то?

Не стал он ее сказочками тешить про иван-чай. Как встал во весь рост, да как загнул про апперцепцию — у девчушки от восторга глаза расширились. А он все Кантом трясет, цитатки из него вытрясает, а у малолетней аж слезы на глазах, от восторга, видимо.

Разобрались они с критикой чистого разума, другим занялись. Вот те время, вот пространство, а вот и Господь Бог, а вот и гносеология, мать ее. Слушала девчушка с открытым ртом и разинутыми глазами. В кайф пришелся Иммануил, даром что незаконно проданный.

— А теперь поклянись, — потребовал юноша.

— Я поклянусь!

— Небом и землей, — уточнил он.

— Небом и землей, — сладко повторила она.

— Мамкой и папкой…

— Мамкой и папкой…

— И всеми будущими любовниками!

— И ими тоже…

— Что никому не скажу, чем мы тут занимались.

— Разумеется, — просто сказала она.

Расстались они молодые, счастливые сполна и собой, и миром, одним словом, начитанные до маковки. Отсыпаться пошел Влад, но не судьба, наверное. Через два часа нагрянула соседская тетка.

— Ты чего, паскудник, наделал? — вопила она.

— Развлекал вашу дурочку, — объяснил он.

— Что? — орала она дурным голосом. — Как ты сказал?

— А как ее еще развлекать?

Женщина застонала. Глаз выкатила, зубом скрипела, а ногтем норовила царапнуть импортные обои.

— Картинки рисовать, музыку слушать, — плакала она. — А ты что сделал? Лежит она сейчас, встать не может, бредит про какую-то онтологию. Есть не хочет, пить не хочет, метафизику ей подавай. А я где возьму? Мы бабы простые, академиев ваших поганых не кончали.

— Это пройдет, — философски заметил он. — Полежит и встанет.

— Сволочь ты, — просипела тетка и хлопнула его в ухо.

Хотела за чуб оттаскать, но пожалела, видать. Так и не помяла лихие космы, только плюнула в сердцах и ушла восвояси, или еще куда ушла, куда обычно уходят злобные некрасивые тетки… Наверное, к добрым и дурным дядькам, состоящих при них в мужьях, куда же еще? (Разумеется, к добрым, поскольку недобрый дядька такую бы, наверное, сразу порешил под покровом первой брачной ночи).

Влад оплакивал свое ухо. И так он его оплакивал, и по-другому, даже лечить хотел, а оно и так перестало маяться. Вот и славненько, думал он, вот и весело.

В разнесчастную железную дверь стали бить сапогом. Может, били и чем иным: трубой, скажем, или дубинкой, или кулаком, или телевизором, или водородной бомбой. Но он интуитивно чуял, что сапогом. Насмотрелся в детстве киношек, где плохие ребята вышибали хорошим парням двери своими грязными сапожищами. Тимуровцы? Тетка? Развратная кантианка?

Адольф Гитлер? Хан Батый? И один дома, и нет спасения.

Там стояло похлеще, чем хан Батый. Недоброе стояло, ох, недоброе. Мужик. Руки в татуировках. Шерсть-то дыбом, слюна изо рта вытекает. За спиной автомат, а в руках какие-то документы.

— Именем закона, козел, — хрипел он.

— Но вы же не сотрудник правопорядка?

— Я-то?

— Ну из милиции же?

Мужик ощерился.

— Так твою растак, пацан, не ментовский я. Я круче, пацан, запомни — я Кагэбэ.

— Ух ты!

— Не ух ты, а ух вы! Уважай, пацан, контору. А то выцепим. Открывай, короче, ворота — смотрю на них как баран.

Делать нечего, распахнул.

— Как фамилие твое, дятел?

— Владислав я… Ростиславович… Красносолнцев…

— А у нас записано, что ты Вовка, — подивился мужик.

— Там, наверное, такая дезинформация.

— Ладно, пацан, усек. Щас колоться будем.

Кагэбэ зашел в комнату, плюхнулся на кровать и стал старательно вытирать сапоги о сиреневую подушку. И методично колоть Влада:

— Имя? Фамилия? Адрес? Твою мать! Отвечать быстро, не задумываясь. Ну?

— Так вы меня об этом уже спрашивали.

— Ах да, вообще-то, — смутился он. — Но это я для уточнения, для сверки, так сказать, этих е… данных. Давай к составу преступления. Ну?

— Но я же не виноват.

— Начинается, — радостно процедил мужик. — Ты как, сучок, правду-матку резать будешь или отнекиваться?

— Только пытать не надо, — попросил Влад.

— Это мы быстро, — обрадовался Кагэбэ.

И открыл он серенький чемоданчик.

— Вот тебе щипчики, гвоздики, вот испанский сапожок, а вот стульчик, складной, электрический. Каково?

— Ой!

— Не издавай таких непристойных звуков, — огорчился мужик. — Что значит — ой? Это значит, что ты испугался. А мне так неинтересно. Зачем мне, бля, колоть такого неинтересного? Изображай из себя крутого. Вот тогда мне кайф. Вот сделай вид, что ты на мои угрозы плюешь, что сильный, наглый, самоуверенный. Давай, наплюй на мои угрозы, оскорби мое достоинство оперативного работника.

Влад символично плюнул на серенький чемоданчик. Он сразу увидел, что сделал правильно: разбойничья рожа Кагэбэ озарилась неземным счастьем.

— Ах ты падаль! — заорал он радостною. — Вот ты как? Я сразу понял, сука, что ты матерый, что на понт тебя хрен возьмешь. Я все про тебя понял. Но на крутого всегда найдется покруче, понял? Сейчас, ублюдок! Получай! Получай! Не увертывайся, мля! А еще?

— Нет, — прошептал Влад.

— Плеваться будешь?

— Нет, — простонал он.

Кагэбэ вздохнул:

— Что ты такой тупой, парень? Ты же матерый, следовательно, дерзкий. Кто же после двух ударов ломается? Ломаются, конечно, и без ударов, но не матерые. Ты должен был сейчас не испугаться, а послать меня на х… Тогда мне интересно с тобой работать. Давай еще разок попробуем? Не возражаешь?

Паренек кивнул.

— Ну, будешь плеваться-то? — повторил Кагэбэ.

— Пошел на х… — ответил Влад.

— Что, козел?! Что ты сказал?! Убью, пидор!

Влад метнулся к двери. Но не успел, понятное дело. Завален был нехилым ударом в лоб. Лежал, приходил в себя. Не спеша, гость достал предмет, не стульчик и не сапожок, а пистолет, простой и обыкновенный, а в сложившейся ситуации даже банальный…

Он вдавил ствол в висок и зашипел змеино:

— Гаденыш, снесу тебе башку, на хер снесу, ты ведь знаешь, я не шучу, знаешь, гаденыш.

Влад открыл глаза. Оперативник спросил:

— Посылать будешь?

— Нет.

— Эх, блин, — с досады Кагэбэ отшвырнул пистолет.

Попинал подушку, вроде как успокоился.

— Эх ты, деревня, — печально произнес он. — По законам жанра ты должен послать меня второй раз. Вот тогда из доброго я бы стал злым. Я бы тебе врезал еще пару раз, потом ты мне, и все так по-мужски, романтично. Затем ты бы стал убегать, например, через окно. Завалил бы я тебя, брат, при попытке к бегству. Эх, такую романтику спортил… Виноват ты передо мной, виноват. Пиши тогда уж чистосердечное, раз убегать не хочешь, что с тебя взять.

— А в чем? — полюбопытствовал Влад.

Кагэбэ нахмурился:

— Как в чем? В преступлении, не в любви же.

— А в каком?

— Блин, я не понимаю, кто его совершил: я или ты? Откуда я-то знаю. Что совершил, то и пиши, тебе лучше знать. Бери ручку, бумагу. Полчаса хватит?

— Но я не совершал.

— Кончай дурака валять. У меня к вечеру двух матерых расколоть по плану.

— Я не матерый.

— А я виноват? Кто виноват, ты мне скажи? Коза ностра? Жидомасоны? Каждый сам по жизни отвечает за дерьмо, в которое вляпался. Не юли, будь мужчиной. Ручку в руки и пишу правду. Скучно напишешь, пристрелю как сявку обдолбанную. Сорок минут тебе.

Влад вздохнул, взял ручку и за сорок минут написал шедевр.

Он признал все: и храм Артемиды, и тридцать монет от первосвященника, и александрийский огонь, и руины Вечного города, и кричащую в огне Жанну д’Арк, и отравленного Наполеона, и Освенцим, и пулю в Кеннеди, и выстрел в Мартина Лютера Кинга, и пару жертв Чикатило, и масонский заговор, и подвиги Аттилы, и детей Нагасаки, и изобретение СПИДа, и красный террор, и Джордано Бруно, и профессоров на Чукотке, и Есенина в петле, и меткость Дантеса, чуму и холеру, насморк и сифилис, смерть бизонов и вымирание динозавров, Атлантиду и Лемурию, депрессию и запоры, дурных староверов в гарях и утонченнных маркизов на фонарях, чеченские авизо и работорговлю, ураган на Цейлоне и голодуху в Нигерии, Павла Карамазова и ростовщицу-старуху, подростковую преступность и детскую смертность, автокатастрофы и весенние заморозки, хреновый урожай бобов и засыпанную мышкину норку, отрезаннные уши и вырванные глаза, брошенных жен и обманутых мужей, оторванные головы и пробитые груди, слабые нервы и невидящие глаза, погибшие души и серые судьбы, неузнавание пути и поздний крик, страх и сострадание, запуганность жизнью и запах смерти, ненайденный опыт и гибнущие структуры, энтропию и боль, слабость и отсутствие новизны, нерожденное желание и вековечную дурь.

— На место в истории потянешь, — хохотнул Кагэбэ, бегло просматривая бумагу.

Приглашение в рай

Букв было много, буквы были разные и, что самое удивительное, они складывались в слова. Могли ведь и не сложиться, верно?

А так все ясно, как трижды три. Котеночка отдают в хорошие руки. Уведомляют, что звать котеночка Пухом. И еще просят, чтоб руки были добрые. В добрые руки Пуха отдавали за так, за спасибо и за пожалуйста. А если руки плохие, не видать вам зверька, как ушей своих… Неплохая судьба у Пуха — он ценим старым хозяином, и обречен на любовь, и благоволит ему могучий кошачий бог.

А когда шило меняют на мыло, утюг на сапог, тачку на хату, редиску на лук с доплатой — это все неинтересно, это на любителя, это на особого ценителя и на желающего обменять редиску на лук. Такое можно изучать только с меркантильных позиций.

То ли дело, мужик хочет на баяне сыграть. Но мужик деловой, не хочет за спасибо наяривать. Бабки, говорит, хочу. Так и говорит: сыграю, мол, хоть на похоронах, хоть на танцах — за бабки, само собой. Ушлый мужик, наверное, смекалистый.

Центр просветленных технологий зовет в нирвану. Он там был, нирваны не видел. Все проще: садятся людишки в круг, выходит один как бы гуру и начинает стругать окрошку из пятнадцати мировых и немировых религий. Говорит, могу чудеса вершить. Но не буду. Вам, дуракам, только покажи, вы ж сорок лет потом не уснете. Вас, дураков, только вытяни в астрал — загнетесь там, как пить дать. А мне за дураков перед Шамбалой отвечать. Не покажу чудес, лучше еще вам баламуть постругаю, как Христос с Магометом водили дружбу, и почему у Будды глаза такие печальные.

А потом они встают и орут. Минуту орут, десять минут, полчаса. Процентов сорок рыдает. Процентов двадцать впадает в ступор. Процентов пять всегда тянет на групповой секс, а кто-то малочисленный всегда хочет набить морду всем остальным, включая гуру и Атмана. Но зато все они начинают любить Бога. Среди ночи разбуди и спроси: «Бога любишь?», сразу ответит. Ладно, Богу богово. А где нирвана, мать вашу? Самое кощунственное, что все это в мире есть: и Атман, и нирвана, и чудеса — все есть, а иначе и слов бы таких не было. И только исконняя доброта этих феноменов позволяет валять дурочку центру якобы просветленных технологий.

А вон ребята рок-группу создают. Вокалисты, значит, нужны. И гитаристы. И мастера игры на клавесине, кстати, потребны. И юные барабанщики. И профессионалы игры на ложках. И свистуны с плясунами. И поэты. И спонсоры. И поклонники. Сами пишут — не имея поэта, вокалиста и гитариста, честолюбивые парни сразу ищут поклонников. И опытного мастера клавесина.

Кто-то купит ордена первой и второй мировой. Кто-то развращает народ, предлагая в полцены искусственный член. Сумму не говорит, уверяет, что половинная, вот и верь ему после этого… Кто-то навязывает юного муравьеда, сразу предупреждая, что муравьед — это дорого. Хороший муравьед, мол, стоит хороших денег. А уж юный-то муравьед! Неполноценен тот новый русский, кто не разводит у себя муравьедов, клянется автор.

А рядом сводят знакомства. Скучно им одним, сиротно, хоть подушку трахай с печали или копи два года на искусственный член. Или беседуй за жизнь с радиоприемником, пей вечерами на троих с диваном и телевизором. А тут попроще — свел себе знакомство, и радуйся, утоляй ненасытное. Вот и пишут мужики в надежде на счастье. И прекрасная половинка не отстает, ищут себе девочки и старушки принца в белом на рысаке.

Буду верной и душевной любовницей, уверяет белый свет дама лет тридцати. А затем говорит, чего ей, даме, угодно, чем ее дамская душа утешится: автомашина там, деньги, квартира, и обязательно почему-то выезд к теплым морям. Вот у теплых морей она и будет отдаваться — тепло и с благодарным светом в женских глазах. (Не самая еще плохая, наверное, дама. Точная — раз. Смелая — два. Честная — три. Другие хотят, честных слов сразу не говорят, а бедным мужикам потом заявляют: ты козел и неудачник, Васисуалий. И брошенный Васисуалий бежит топиться вместо того, чтобы пять лет назад заиметь деньжонки и квартиренку.)

Уркаган вопил с зоны, как его нежная мальчишеская душа истомилась по женской ласке, как ему сиро в своем чертоге одиночества и как найдется добрая фея, которая разрушит злые чары, и как он будет эту фею боготворить, как будет ее носить на руках, целовать ей мизинцы всех рук и ног, осыпать розами и полынью, как будут они жить долго и счастливо, жить да поживать, и добра, наверное, наживать, и умрут, поди, в один день.

Девочка искала мальчика лет четырнадцати, не старше и не младше, чтобы дружить.

Мужик пятидесяти годов искал подругу, согласную на сельскую местность. Сулил ей корову и много чего веселого. Любовь свою, как положено, обещал.

Кто-то искал отца девочке двенадцати лет и ее старшему братику. Кто-то искал сексуальную няню ребенку двадцати годов. Кто-то предлагал вольным девушкам вступить в обоюдную переписку, слать друг другу честные рассказы и домодельную порнографию. Одним словом, мастурбировать вплоть до следующей жизни. А женщина сорока пяти лет искала мужчину, чтобы впервые в жизни сделать кого-то счастливым. Авось получится, мало ли.

Супружеская чета разыскивало супружескую чету. Высокий мужчина зачем-то разыскивал себе лесбиянку. Тельцы искали Овнов, а Весы — Рыб. Козерог-Обезьяна хотел Дракона-Близнеца. Несчастные женщины хотели себе всех, кроме зэков. Юноша хотел денег с женщиной любого возраста и любых оригинальных привычек. Девственница клялась выспаться с лучшим мужчиной в мире. Кто-то просил поделиться опытом. А кто-то отчаянный искал партнершу национальных взглядов для создания патриотичных детей. А ведь кто-то еще увлекался теннисом и поэзией Мандельштама…

Но это красивости, а есть конкретные рубрики.

Лелик и Хрыч, Чума с гундосиками ждет у Камня. Приходите. Забухаем.

Школа номер шестьдесят шесть, выпуск славного 1968-го! Соберемся в среду, помянем лихие дни?

Девушка в белой шубке, я стоял на остановке, увидел вас, опешил и растерялся, а вчера понял: Вы — это Вы. Подходите в двадцать тридцать на остановку.

Дорогого Бориса Ольгердовича поздравляем с рассасыванием бороды. Ваши тугрики.

Метеля, кончай глупости. Доброхот.

Уважаемого Александра Александровича с юбилеем. Творческих вам успехов на поприще, Алесандр вы наш Александрович.

Фанатки Пупкина искали таких же фанаток Пупкина. Вместе-то веселей шагать по просторам.

…Через промежуток пошли деловые вещи.

Неизвестный менял книги о вкусной и здоровой пище на «Заратустру».

Библиотеку юного зрителя хотели продать за гроши.

Давали уроки у-шу.

Предлагали создать партию любителей водки.

Выдвигали идею Общероссийского Демократического Альянса.

Продавали мешки монет, покупали вагоны марок, меняли альбомы бабочек, завещали коллекцию трусов. Предлагали оставить кому-то квартиру. Предлагали подзаняться туризмом и рвануть в матушку-тайгу. Предлагали купить за рубль идею, как заработать состояние за шесть месяцев. Предлагали учредить на ровном месте масонскую ложу. Предлагали создать клуб держателей хомяков. Предлагали возродить музей Ленина. Предлагали меняться информацией о неопознанных летающих штуках. Зазывали на курсы бухгалтеров и водителей; заманивали на тренировки боевиков и ускоренное формирование юберменшей с выдачей диплома международного образца. Ниже за тысячу долларов предлагали гарантированный вход в Царствие Небесное.

В случае неудачи тысячу долларов обещали вернуть. Честность его заинтриговала.

* * *

— Девушка, но разве оно сохранилось? — спросил он.

— Если не сохранилось, мы вернем ваши деньги, — успокоил ласковый женский голос.

— Ладно, — сказал он в телефонную трубку. — Тысяча долларов не цена?

— Конечно, не цена, — ответила незнакомая. — За такое точно не цена. Мы же продаем вечность.

— Да, я понимаю, святое дело, — издевательски серьезно сказал он.

Девушка родилась умной, она поняла, засмеялась. Так они и смеялись знающе.

— Но вы приедете?

— Приеду, — весело ответил он.

— А скоро?

— Сегодня, — пообещал он. — С деньгами.

— А вас правда зовут Альберт?

— Мой папа был фашистом и выбрал имя Адольф. А мама хотела назвать ребенка Альфонсом. Выбрали нечто среднее.

Они снова посмеялись, не так знающе, но все равно от души.

Все по-другому, конечно. Никому не верил Альберт Леонардович, не имел на то весомых причин и благодушного настроения. Его, конечно, интересовало безумие. Письмо от тугриков про бороду Бориса Ольгердовича, мен поваренной книги на «Заратустру», мысль объединить держателей хомяков и все прочее — тоже безумие, но простое, так сказать, безумие первого порядка. Любое безумие так или иначе объяснимо разумом, а все это объяснимо очень просто. Или подростковая шутка, или слабоумие обывателя, или праздность, или жадность, или шиза, или непонимание простейших законов жизни.

Интереснее с царством божьим. Это безумие в кубе, и оно почти объяснимо умом как шизофрения. Но трубку подняли, и живой девичий голос представился секретаршей, ответил, посмеялся, позвал приезжать. Ум отступает на дальние рубежи: фантастическая шиза или здоровое, но тогда непонятно что. Не корысть. Это слишком загибистый путь обмана, есть другие, почеловечнее и попроще. Кто обманется на такую чушь? Лохи ведь ищут тысячу годовых, а не божкины сказки.

Альберт Леонардович спустился вниз, хлопнул дверцей «ландкраузера» и покатил, куда звал его улыбчивый женский голос. Приткнул недешевый джип к бордюру, спрыгнул в мелководную грязь и пружинисто зашагал, распугивая прытких мартовских воробьев. Другие люди бегали вокруг него, на свой манер распугивая весенних птиц и друг друга…

Увы, голос оказался симпатичнее женщины, так тоже случается, и не в том суть, что девушка была некрасива: просто голос был сногсшибательным, а лицо было ничего, и фигура была ничего, одним словом, ничего была девушка, но до собственного голоса ей было — не рукой подать, и не ногой дотянуться.

— Вы Марина? — спросил он шепотом бывалого заговорщика.

— Альберт Леонардович? — оживилась она. — Очень приятно.

Было ей от роду двадцать пять зим — примерно. Носила она малосочетаемое, но у нее сочеталось — пиджак и вольные джинсы, все темное, а еще носила светлые волосы и улыбку. Блузка светилась желтым, а сережки слегка покачивались, и никого в комнате не было, и не было двери, ведущей к начальнику. Альберт Леонардович полагал, что бытие секретарши немыслимо без ее начальника, ан все-таки нет…

В кабинете было метров семь по гипотенузе, тяжелый стол и легкий стул для Марины, два кресла для людей, телевизор в углу и телефон — для нее же, видимо. Экран показывал с приглушенным звуком: красивые мужчины и женщины в нерусских платьях говорили нерусскими голосами, демонстрируя страсти, по всему видать — нерусские, да и нечеловеческие вообще, может быть, даже и марсианские.

Альберт Леонардович сел в одно из кресел, назначенных для людей, в то, которое дальше. Хотел, куда ближе, а не сумел — занято было, лежала там пачка цветных журналов «Космополитэн».

— Ваше? — спросил он.

— Мое, — вздохнула девушка. — Здесь все мое.

— Вы что-то делаете весь день?

— Ничего не делаю и ничего не знаю, — призналась она. — Мне платят, чтобы я бездельничала.

— Вот оно как, — сказал Альберт Леонардович.

— Ваш звонок был первый за две недели, — продолжала Марина. — До этого никто не звонил, никто не приходил, а по пятницам платили деньги. Правда, немного.

Клиент присвистнул, клиенту нравилось…

— И что вы будете со мной делать?

— Возьму ваши деньги, — просто ответила Марина. — Дам вам телефон. Все.

— А если я откажусь?

— Ваше право. У меня инструкция никого не уговаривать, — объяснила она. — Нужный человек согласится без уговоров.

— А если я дам сто долларов?

— У меня инструкция не торговаться. Вы же понимаете.

— Конечно, понимаю, — кивнул Альберт Леонардович. — Все правильно.

Он вынул пачку из внутреннего кармана, отсчитал ровно десять.

— Я позвоню отсюда?

Марина протянула бумажку с цифрами, извинительно улыбнувшись.

— С девяти до десяти вечера.

— Хорошо, — покорно сказал он. — А если я захочу деньги обратно?

— Придете завтра утром, я верну, — сказала Марина.

— За ночь-то пропьете, — ужаснулся Альберт Леонардович.

— Потрачу на героин, — уточнила Марина. — Или сниму себе жиголо.

Она радостно тряхнула копной светлых волос.

— А скучно здесь? — посочувствовал он.

— Не-а, — выпалила она. — Здесь такое бывает!

— А что бывает?

— Ну как что, — сказала Марина. — То про негров покажут, то про пепси, то про дельфинов. Интереснее всего про импичмент и лесные пожары.

— Ух ты, — позавидовал Альберт Леонардович. — Прям-таки про лесные пожары?

— А как же без них?

— Серая у меня все-таки жизнь…

Уже в лифте он пожалел, что не поцеловал Марину в курносый носик, и свидание не назначил, и на колени не встал, слов не сказал подобающих — хотел даже вернуться. Но не вернулся, вспомнил, что так нельзя — то есть возвращаться нельзя, раз ушел, то ушел.

Да и другое намечено.

23–39–98, так, кажется.

— Приходите, — сказал обыкновенный мужской голос и назвал адрес.

Дом стоял в центре города. Добротный, пятиэтажный. Не хрущевка заурядная, не брежневка и не андроповка — сталинка возвышалась, гордясь своим именем. Он загнал «крузер» во двор.

Хозяин ждал Альберта Леонардовича в недрах восемнадцатой квартиры. Он на глаз прикинул, в какой из шести подъездов ему идти. Туда и двинул. Угадал.

Дверь открыл мужчина лет тридцати, гладко выбритый и черноволосый, в черном свитере и черных тренировочных брюках. Он пожал узкую ладонь Альберта Леонардовича, махнул приглашающе: заходи, мол, брат, раз пришел.

— Володя, — назвался он.

Больше никого не было, по меньшей мере, ему так виделось: но могло быть в квартире и пять человек, и десять, и сорок пять — явно не однокомнатной строили восемнадцатую квартиру. Черноволосый, понятно, всех комнат не показывал. Он сразу толкнул застеленные створки напротив прихожей и они оказались в гостевой комнате, в гостиной, как ее называют.

— Дело не в деньгах, — говорил он, — это ведь очевидно. Нужен просто показатель энтузиазма, пускай в денежном выражении. Я понимаю, что получилось пошло, но лучшего мы не придумали. Доллары вернем обязательно.

— Это хорошо.

— Так вот, к делу, — начал Володя. — Пива хотите?

— Да нет вроде.

— Водки? Вина? Ужинать, наконец?

— Да ну, рано еще…

— Мы исходим из буквального понимания текста Библии, — объяснил Володя. — Там две категории: нищие духом и страдающие за правду. Первое отметается, поскольку нищий духом в России не может ездить на «тойоте-ландкраузер». Для него в девяносто восьмом это нереально. Козел может. А нищий духом и по деньгам босяк, у него штаны в заплатах, куда ему. А за правду вы у нас пострадаете.

— Это как?

— Это просто, — рассмеялся Володя.

— Откуда я буду знать, что за правду? Люди обычно хрен знает за что страдают, нравится им, наверное. Страна мазохистов.

— А вот здесь самое интересное, — довольно сказал Володя. — Желание познать Бога и заслужить его милость — наверное, и есть стремление к высшей правде? Да?

Альберт Леонардович ответил, что понимает.

— Вот и ладненько, — заключил Володя. — Любая проблемы, вытекающие из знакомства со мной, будут для вас страданием за правду.

— Наверное, — сказал он.

— Не наверное, а точно. Контракт подписан.

Альберт Леонардович засмеялся, и Володя засмеялся, и долго они смеялись, и звонко, и заразительно. Смешно им было, обоим, вот и смеялись. А потом им стало печально, и они перестали звенеть своим хохотом.

Они пили пиво и водку. Они ужинали салатом и колбасой сервелат, пиццой с грибами и голландским майонезом, солеными огурчиками и огромным батоном с городского хлебозавода. Они говорили о динамике цен на Лондонской бирже и приватизации нефтяных компаний, о столичных банках и выборах в горсовет, о броске к Индийскому океану и начале третьей мировой, о громких тусовках и закрытых борделях, о проститутках и педиках, о воре Губе и авторитете Малом, о маньяке Лапушонке и воспитании подростков, об особенностях вина и полезности водки, о закате Европы и русской национальной идее. Они говорили о Ницше и Достоевском, о Возрождении и соленых огурчиках, о тюрьмах и зоофилии. Они обсудили прозу Джойса и красноярского писателя Виктора Астафьева. Они говорили о поисках утраченного времени и пассинарных толчках. Они говорили о «Битлз», «Пинк флойд» и Гребенщикове. Говорили, как с пары ударов завалить хулигана. Под конец беседовали о тиграх и персидских котах. Беседовали о бабах. Упомянули погоду и сказали несколько слов о будущем.

Расстались под утро. Альберт Леонардович шел пошатываясь, от макушки до пят проникнутый спиртом, мудростью и любовью. Он шел верным путем в сторону джипа. Но джипа не было.

Он рванулся назад. Звонил и бился в железную дверь восемнадцатой квартиры. Не открывали. Вышел сосед и сказал, что на часах без пятнадцати три. Ну и хер, сказал Альберт Леонардович. Мужик повторил свое: на часах, мол, того уже. На часах — время. Я знаю, что время, заорал Альберт. А что орешь, мать твою? Хочу и ору, ответил Альберт. Подумал малость и послал надоедливого на хуй.

Мужик сбил Альберта коротким ударом в лоб.

В шестом часу он приехал домой на отловленном «жигуленке».

Открыл дверь своими ключами и зашел сразу в спальню. Жена сидела верхом на юном охраннике, шепча тому нежные слова и резво подпрыгивая. Хорошо ей было, наверное. Жене-то.

Тысячу долларов ему не вернули. Джип милиция не нашла. И братва не нашла. И сам не нашелся. Как в воду канул японский автомобиль. Как будто не ездил такой по городам, полям и весям.

С супругой развелся. И любил ее, конечно, и ненавидел, и юного охранника не хотел в живых оставлять, а ее простить собирался, но не мог по-другому, просто не мог, дело не в любви и не в ненависти, дело в принципах, а они важнее того и другого…

Через неделю пришла налоговая полиция. А чего ты, молодец, бедокуришь, деньги там укрываешь, в балансе разную хрень мутишь, наличкой берешь, наличкой даешь, и без проводок все, и с амортизацией у тебя не то? И зачем, негодник, Пенсионный фонд обижаешь, не любишь стариков, мля, а, твою мать? Мы уж не говорим, что ты просто ненавидишь бюджеты всех уровней? И дача у тебя в три этажа, ой, не то, брат, все у тебя не то… Остолбенел он от такой несуразности, от обращения столь злобивого. Понятно, что в балансе он хрень мутит и с амортизацией у него не то — так все мутят, и у всех не то. И наличкой берут, и без дебета обходятся, и без кредита, и наличкой дают, а чем еще давать? Все не любят траханый Пенсионный фонд, и у всех дача в три этажа. Ну в два, может быть. Что, одному за всю Россию страдать? Да-да, покивали аккуратными головами парни из силовых структур, тебе-то, козлу, и отвечать, тебе-то, мудаку, и платить за все перед народом, партией и лично товарищем президентом. Аль не понял чего?

И пошел Альберт Леонардович к вице-губернатору, слезой ковер орошать да дружбу прежнюю поминать, закадычную, старинную, университетских еще годов. Водочки попить да делов развести, по старой памяти, за долю в пакете, да за лондонский счет, на предъявителя. Ан не принял его губернаторский зам. Не знаю, говорит, такого, и знать не знал. Не помню, говорит, хоть убей, и годков университетских, и водочки, и каких-то фунтов стерлингов. Чего их помнить-то? И вообще, слух ходит, что вы жулик, а стало быть, вор, а чего администрации с ворами делить? Воров надо судить. Вешать их, воров, четвертовать и кастрировать, а не разговоры с ними говорить. Так-то вот, мой грешный подозреваемый.

Без спроса влезла городская прокуратура. Зато авторитет Малой подошел к нему в ночном клубе. Сказал, что имеет дело. Сели они за столик, разлили. Где-то там наяривала музыка и девчонки плясали стриптиз. Где-то там — в десяти шагах, пяти верстах, на другой планете. За столик подсели еще двое. И предложил ему Малой продать заводик и торговую сеть. Зачем они тебе? — спросил он. Тебе уже ничего не нужно. Цену дам божескую, клялся Малой. И сказал он цену.

Альберт Леонардович, конечно, послал Малого. Как знаешь, сказал тот, как хочешь, твоя судьба. Через два дня трое дерзких парнишек увезли дочку. Насиловали по очереди. Затем все вместе. А затем отдыхали. А затем ребятишки притомились, не богатыри все ж, можно понять, члены не алюминиевые, и дочка, правду сказать, так себе — страшненькая школьница лет тринадцати. А давай подпалим ей косы? А давай трахнем ее бутылочкой из под итальянского алкоголя? Все просто, пацан сказал — пацан сделал.

Ребята по очереди расписались на ее бедре ножиком «крокодил»… Хотели убить, конечно. Страшно ведь. Знали, что на зону можно попасть, и чего на зоне бывает — наслышаны пареньки. Но не велено убивать. Девочку довезли до родного дома.

Она все рассказала милиционерам, и маме с папой, и своей колли по кличке Рыжик. Собака плакала, а Альберт Леонардович плюнул на три магазина и пять киосков, и на заводик паршивый наплевал — изменил своим принципам, разумеется… тем самым, что когда-то вывели его в люди, тем, которые только и позволяют победить мир, победить хаос, победить даже смерть (это можно, если захотеть). Мужик сломался, говорили знакомые.

Конечно, следовало плюнуть не на заводик, когда надлежало плюнуть на свою жизнь. И на жизнь своих близких. И на любовь. И на последствия. Быть здесь и сейчас. Стоять и драться. Упасть и драться. Умирать и драться. И в конце победить. Но не было желания. Какая уж тут победа.

Он уехал на дачу. Не в новый особняк, а в старый родительский дом из бруса, с огородом в двадцать соток, на отшибе гнилой деревеньки, подальше от честного прокурора и бесчестной жены, в сторону от жизни, автобусов и прохожих, криков и пыли. Он бродил с ружьишком по лесам, тихо браконьерствовал, пил горькую, заедал сладкой, ходил в дощатый сортир или в кусты за баней. Чинно беседовал с окрестными стариками, получая странное наслаждение от их дури.

Днем неудержимо клонило спать, он чувствовал себя в полудреме. Ночью мучился от бессонницы. С ревом и матом отгонял мысли о самоубийстве, подсознательно он чувствовал, что жизнь наладится, не может не наладится, ему же всегда везло, всегда, сколько он себя он помнил, с четырех или пяти лет.

Пробовал возродить огород, увлечься садоводством, научиться копать землю, полоть, окучивать. Время подходящее, месяц май. Ни черта не вышло. Он быстро уставал и не получал удовольствия. Отвергла мать-земля мои шашни, думал он, лежа на брезенте в сарае. Еще он думал о Марине и черноволосом Володе, как же без них? Он подумал о них сразу же, как пришел в себя перед дверью восемнадцатой квартиры.

Сначала понял, что зря послал случайного мужика. Тот мог и убить, с таким-то прямым ударом… Но мужик попался незлой: дал разок в морду, и пошел спать. Думать и еще раз думать, решил тогда Альберт Леонардович, не все тут безответное быдло. Он минут двадцать ломился в тяжелую дверь, обделанную снаружи деревом. Молчали равнодушные деревяшки, не отвечало железо. Он вышел и остановил утренний «жигуленок».

Через день он зашел в кабинет Марины. Там был и стол, и два кресла, и телевизор без звука показывал то же самое. Нерусские мужчины и женщины разыгрывали марсианские страсти. Но не виднелось цветных журналов и курносого носика. Вместо него за столом сидела грустная дама лет сорока. Завидев человека, начала скучным голосом расписывать ему дивное снадобье «гербалайф». И такое оно, и этакое, толстяки от него худеют, старики молодеют, а паралитики начинают скакать по деревьям, и многие виды африканских обезьян им завидуют. Ну и ну, подумал Альберт Леонардович, купить уже захотел. Но вспомнил, зачем пожаловал. А где Марина? — спросил он. Дама поскучнела еще больше и сказала, что знать Марины не знает. С сегодняшнего дня комнату снимает ее контора. И начала гнуть про паралитиков, ночующих на ветвях. Ему было интересно, но некогда. И он пошел прочь. Катись, катись, шипела вслед дама, потом на коленях приползешь. Он не слышал.

Владелец здания отказался поведать об арендаторах.

Телефон 23–39–98 молчал. Володя мог спать, бегать трусцой, уехать тачать детали на завод «Наштяжмаш». А мог уйти на фронт, в запой или вообще из нашего мира. В астрал, например. Но он мог вернуться к вечеру: с завода, с войны, из царства теней. Был такой шанс. Последний.

В закатный час он давил кнопку звонка, давил и давил, с замиранием и с надеждой. Дверь открыла сердитая старуха. Зачем трезвоните, спросила она. Я не буду, покаялся Альберт. Я никогда и ничего не буду. Я никогда не войду в вашу жизнь, уверил он. Владимир Владимирович уехал, раздраженно сказала она. Это ваш сын? Ваш племянник? Внук? Он и сам знал, кто он ей.

Альберта Леонардовича нашел Митя, сельский дурачок и рубаха-парень. Он лежал лицом в одуванчиках, рядом лежала отпиленная ножовкой кисть левой руки. Тело в синяках. Экспертиза сказала, что его пытали всю ночь. У живого пилили руку. Головой бросали в огонь. Кончили выстрелом в сердце. Душа отлетела. Тело отнесли и положили на одуванчики.

Дом политической терпимости

Темнеет. Светятся одинокие фонари. Спешат запоздалые пешеходы и несутся почуявшие раздолье автомобили. Вечер перетекает в ночь.

Он в нерешительности.

Перед входом лежал грязный коврик с золотистыми буквами «достоинство человека — в труде». Ну и ну, подумал он, вот подонки-то. Немного в отдалении, посреди осеннего сквера, грустно поблескивали осколки битых бутылок. Пожилой мужчина два раза обошел здание. Замер перед бронированным входом. Дверь чуть-чуть приоткрыта. Он огляделся и рванул дверь на себя. Железо скрипнуло, нехотя пропуская внутрь.

— Дом политической терпимости?

— Он самый, — приветливо сказал ему молодой амбал, в костюме и сероглазый. — Вы заходите. Мы любому рады, даже такому, как вы.

— Мне бы…

Мужчина молчал: разглядывал свои пальцы, крутил пуговицы мятого пиджака.

Амбал участливо смотрел на него.

— Извините, а вы кто по ориентации?

— Э-э?

— Ну, скажем… Анархо-синдикалист? Нацист? Или что-то из ряда вон?

— Да нет… коммунист я, наверное, — признался он.

— Замечательно! — с чувством сказал амбал. — Вы не представляете, как я рад. В таком случае вы хотели бы заняться здесь большевизмом. Угадал? И, как я подозреваю, не в одиночестве. Как насчет воссоединения с пролетариатом? Уединенный номер, красные флажки, аккуратный бюстик… скажем, Карла Маркса… звуки «Интернационала»… и вы соединитесь с настоящим рабочим. С грязным, потным, униженным. У него на шее будет ярмо, а руки будут в мозолях. Правильно?

— Видите ли, — смущенно признался он. — Это хорошо, но я бы предпочел…

Амбал перебил:

— С комсомолкой? Нет проблем. Есть тут одна героиня: чудо-девушка, прямо с плаката, почти чекистка. Ну да ладно, сами увидите. Она сбросит с себя буржуазные предрассудки, обнажит свою революционную сущность… Я вижу, как загорелись ваши глаза!

— Знаете, я бы хотел заняться этим по-сталински.

— Это уже круто, — вздохнул амбал. — Я бы даже сказал, нетрадиционно. Однако мы известны любовью к людям. Обслуживаем и таких. Хотя серпом и молотом по-живому, это сильно… ладно, все-таки не мещане.

Мужчина улыбался: впервые он не встретил упрека, только сервис и сплошное сочувствие.

— И еще, — доверительно прошептал он. — Если можно, я бы хотел заняться всем этим с пионером.

— А почему нельзя? Можно, само собой. Только пионер занят. Один человек в актовом зале снял весь отряд — для группового ленинизма, он, знаете ли, ноябрьский праздник захотел посмотреть, а потом еще первомайскую демонстрацию. А с демонстрацией они до утра не кончат.

— Что же делать? Я с женщинами не могу, они на империалистической стадии уже засыпают. А я не могу внедрять идеалы в спящую женщину.

Парень-сероглаз посмотрел на его с усмешкой. Вроде задумался. Наконец весело произнес:

— Есть тут молодой человек… Выносливый — просто жуть. Вчера арийцы зашли, так мы его жидом обрядили. Все стерпел, только в газовой камере задыхаться начал, вы представляете? Можно сделать его комсомольцем тридцатых. Хотите?

— Да.

Амбал исчез. Появился через минуту, вздохнул горестно-протяжно:

— Отказался. Отказался, хоть и выносливый. Говорит, что извращение. А я ему, козлу, говорю: а что тут у нас, козел, не извращение? А он свое. Не хочу, мол, по-сталински, по-хрущевски еще могу, а по-сталински пусть его памятник удовлетворяет. Я ему говорю, чистоплюю: желание клиента — закон. А он не верит… Так что предлагаю вам выход: давайте уж по-сталински, только сами с собой. Ну не совсем сами с собой, мы вам памятник Иосифа Виссарионовича дадим. А еще цветы вручим, можете возложить. Марш подходящий врубим, все как положено. Ну а дальше сами с усами, фантазируйте, как хотите, только памятник не попортите, он тут один такой.

Скрывая досаду, он согласился, и его повели в подвал. По словам хозяина, памятник стоял там. Когда привели, дали букетик алых гвоздик и включили забытую музыку. Он услышал, что от тайги до британский морей Красная Армия по-прежнему всех сильней.

— Классная музычка? — с ухмылкой спросил амбал.

Мужчина закрыл глаза.

А когда открыл, то увидел, как со скульптуры сдернули покрывало. Вместо отеческих усов вождя на него смотрело лицо Николая Второго.

Он застонал, чувствуя холод и пустоту.

— Извините, сейчас поправим.

Амбал суетился. Посетитель кривил лицо, левая рука подрагивала. Через минуту он пришел в себя и сухо ответил:

— Спасибо, не надо. У меня уже ничего не получится.

…С тех пор мужчина начал пропускать митинги. Личный политаналитик признал его пассивным электоратом. Через неделю он услышал диагноз — латентный либерализм. Об этом говорили почти все симптомы. Через полгода ему предложили изменить партийную принадлежность.

— Это элементарная процедура, — уверял политаналитик. — Вам нужно отрубить классовой подход и завести общечеловеческую мораль. Заживете снова нормальной жизнью, вам еще завидовать будут.

К его удивлению, увядший коммунар отказался.

— Это отсталые взгляды, консервативное воспитание, — говорил ему модный спец.

Бедняга слушал его, но по-прежнему мотал головой. И твердил в ответ:

— Не за то наши деды на партактивах сидели, чтоб я трансполитом был.

Забытое искусство коалы

Леонид Дивнов владел коалой в совершенстве. Первые сведения о ней он получил в семь лет, когда во дворе появился пацан, бросавший смешки и полунамеки. Потом пацан исчез, по слухам его просто убили весной на острове. Но ему удалось заронить в сознание Дивнова первое подозрение о забытом могуществе. Так начался Путь.

Дальше Дивнов шел сам. Слушал намеки, обрывки, непонятные и таящие бездну смысла слова — из всего этого он сумел извлечь направление. Коала превратилась в страсть, требующую забыть все на свете: уже ребенком он интуитивно чувствовал цену всем вещам на земле и понимал, чего заслуживает коала. Она стоит того, чтобы ей посвятили жизнь, а остальное выбросили как мусор — решил он к восьми годам и с тех пор не изменил первому детскому фанатизму. С годами молчаливая уверенность в правоте собственной судьбы росла и крепла, дарила силы, помогала выносить боль и указывала тот путь, на котором его ждало новое о забытой истине. К двадцати годам он строго сортировал людей, места и события, учитывая одно: кто мог дать хоть крупицу на пути к совершенству коалы?

К двадцати пяти годам он понял, что дальше идти некуда — он достиг. Господи, неужели? Он плакал и не верил своей душе, но факты убеждали в невероятном: простой и смертный человек смог постичь коалу, обретя невероятное в законченности и красоте… И во власти, ибо дело коалы давало человеку все.

…Втором учителем коалы стал для него грязный косматый бомж. В восемь лет Дивнов уже прекрасно знал, где искать необходимые ему алгоритмы и соотношения, пацан успел его просветить и на этот счет. Часами Дивнов слонялся по миллионному городу, выискивая в толпе лицо учителя. Через три недели он нашел пасмурного вида бабу в поросячьем берете, но через двадцать минут разочаровался. Она ничего не знала, и лишь по иронии судьбы обладала шестью из десятка верных примет, безошибочно указующих носителя мировой коалы. На следующий день он с тоски зашел в центральный парк, сел на лавку и начал пересчитывать воробьев. С неба закапал мелкий августовский дождь. Рассеянный взгляд Дивнова прыгал по воробьям, шелестел по листьям, любовался дождем. Случайно он оторвал взгляд от воды и увидел под тополем человека. Мужчина лет сорока спал, накрыв некрасивое тело ватной куртяшкой. Его лицо укутывали борода, слипшиеся усы и много дней незатрагиваемая растительность на щеках. Но Дивнов не замечал небритость и линялые трико мужика, он видел за оболочкой суть — спящий соответствовал восьми признакам. Второй раз ошибки быть не могло и разбуженный мужик ответил на окрик единственным словом, которое мог произнести адепт.

Обучение шло в подвале. Бомж располагал немногим, хотя ему повезло — он родился на свет адептом. Впрочем, и пацан, намеками приобщивший его к тайне мира, был отнюдь не носителем законченных концепта. Так себе, обрывки, урывки, пара символов и описание мельком виденного когда-то. Но даже неполное знание лучше серости обыкновенных людей. Днями и вечерами Дивнов пропадал в подвале, жадно поглощая корявые лекции, пересыпанные матом и дурной лексикой (коала не влияет на культуру и мораль, превосходя в своих сферах то и другое).

Лохматый и немолодой бич оказался вдобавок сволочью. Он требовал водки и теплых вещей на зиму. Второклассник не знал, что такое водка, но без подношения подвальный гуру отказывался учить. За показ чудом сохранившихся чертежей он потребовал страшной дани в десять бутылок. Маленький Дивнов плакал и умолял, однако наставник только хмыкал в ответ. Школьник клялся, что не держал в руках таких денег, а бомж отвечал матом и дурной лексикой, на сей раз без намека на лекционность… Укради, посоветовал он.

Дивнов стащил в школе чью-то мохнатую шапку, отдал учителю. Тот посмотрел на нее, подержал в руке, нежно поглаживая невинный мех… и полез в деревянный ящик за пятью подробными, но рваными чертежами. Я продам ее, весело сказал он, и мне хватит. Школьник не жалел, понимал: рано или поздно наступает этап, на котором знакомство с чертежами коалы становится поворотом, и бомж был нежаден. Подлинная ценность не измерялась в деньгах, но при желании содержимое деревянного ящика продавалось за миллиард (если, конечно, объяснить людям, что такое коала).

Что мог совершить Дивнов за пять схем первого лекциона? Убил бы? Он уже в те годы имел смелость ответить рубленым «да» на этот вопрос — он знал себя и на три процента знал о коале, чтобы не сомневаться. Убил бы любого, кроме, наверное, матери. А если бы отмаялся без схем год, то убил и ее. Чем угодно. Хоть дачным топориком, если у ребенка хватит сил нанести удар…

Бомж рассказал ему все, но Дивнов подозревал утайку. Мальчику исполнилось двенадцать лет, и он научился не верить людям. Подвальный наставник перешел на такие выражения, как честное слово, а подросший Дивнов хохотал в ответ. Однажды он пришел и застал мужика вдребезги пьяным. Улыбнувшись случаю, он связал учителя припасенной веревкой, а затем набросил петлю на шею и примотал конец к водопроводной трубе. Бич не возразил, а спокойный мальчик сел напротив в ожидании трезвости. К вечеру поговорили.

Бродяга вернулся в себя, говорил складно, но по-прежнему клялся, что отдал все. Хорошо, сказал шестиклассник и достал бритву. Наставник заорал, и Дивнов пожалел, что не соорудил осторожный кляп из подручной дряни. Ну что ж, если услышат, я погиб, согласился он. И начал резать лицо. Главное прояснилось быстро: адепт все-таки не соврал.

Мальчика можно обвинить в зверстве, но речь не о том. Это рассказ о страсти к вещам, которые заслуживают страсть, и только так можно понимать человека пути. Леня был правдив, сентиментален, склонен к любви, но есть вещи, перед которыми трудно устоять и не отбросить другое как шелуху — речь о них.

…Дивнова не интересовали окровавленное лицо и сам человек. Убивать его было лень, оставлять в живых казалось неверным. Нехотя он взял железную палку и начал колошматить по черепу. Треснула кость, кровь смешалась с вытекшим мозгом. Тело не двигалось. Наверное, все, решил Дивнов и побрел к выходу, на всякий случай избавив все предметы от следов своих тонких и сильных пальцев.

Он искал коалу везде, он чувствовал, как искать. Он полюбил старые книги, в которых между строк можно было уловить ее дух. Он магнитом тянулся в места, где о коале можно было почерпнуть хоть грамм нового. Если повезет, он даже рассчитывал встретить более опытного учителя.

Самое главное — он думал, непрестанно гоняя мысль в надежде вытянуть на свет неизвестное. Понимал, что этот труднейший метод скоро станет единственным; манило только совершество, а такому вряд ли научат.

Обыденная жизнь катилась своим колесом: он закончил школу, открутился от армии, поступил в университет. Он не разговаривал с людьми, не зубрил уроков, по-прежнему занимаясь своим.

В городской библиотеке ему попался роман третьесортного советского автора, он никогда бы не взял в руки такую книгу, если бы не фантастическое чутье. О Господи! Чутье привело его к нежданному пику, между строк в смутной книжонке вычитывалось буквально все, и навсегда для Дивнова остался нерешенным вопрос, откуда наш третьесортный писатель обладал Знанием, откуда и почему вошел в круг? Серый дождливый день, проведенный в библиотеке, поднял его на тысячу ступеней вверх. Дальше, как он понимал, оставалось идти самому, вряд ли хоть один человек в мире познал коалу правильнее, чем он к двадцати годам.

Дивнова мало занимала жизнь, но он не избегал ситуаций: пил водку, сидел с друзьями, не ночевал дома. Начал зарабатывать деньги, раз уж появилась работа. Случайно переспал с женщиной — ну не отказываться же? Перед лицом судьбы ему было наплевать: ну женщина, ну работа, ну водочка с задушевными разговорами… Вряд ли он прятался, ведя жизнь нормального человека — легко понять, что познавшему коалу плевать на все, в том числе и на маскировку. Он жил так, чтобы выплескивать в мир поменьше энергии, и при этом носил в себе потенциал миллиона гениев: ну и хрен, думал он, коала все равно больше.

Он помнил, что ломался только два раза. Не до той степени, чтобы вынести в мир коалу, но достаточно, чтобы представить себе такое — а это уже безумие, ведь он знал, чем кончится касание Вселенной и алгоритмов коалы, единственной вещи, по силе превосходящей мир. Кстати, это понимали и дворовой пацан, и взъерошенный бомж — они, разумеется, ни разу не применили коалу в жизни, потому что презирали жизнь и знали коалу. А он в отличие от них знал ее в совершенстве, но два раза представил, что мог бы сделать.

Ее звали Наташей. Он любил, наверное, впервые. Она сидела под лампой в мягком зеленом кресле, Дивнов неумело пробовал ее целовать, шепча безвинную баламуть: моя милая, любимая… слышишь? Я ведь люблю тебя, бормотал Дивнов, неожиданно почувствовав жизнь, а Наташа морщилась, кривилась и посылала его во все доступные направления. Наташенька, сказал Дивнов. Она засмеялась, вряд ли издевательски, скорее просто печально и отстраненно. Он смотрел на ее красивое лицо, сидел напротив, молчал. Прошло, наверное, минут пять. Наташ, сказал он робко. Может, хватит? — попросила она.

Конечно, хватит! — мысленно заорал Дивнов, вслух сказал безликую фразу и вышел вон. Лифт шумел безобразным скрипом. Он бродил по осенним улицам до двух ночи, а потом упал под вялый кустик неизвестной породы и хохотал. О Господи, мастер коалы равен Тебе, а на свете происходит такое: он видел лицо Наташи, мечтал о нежности, а потом опять заходился хохотом — неужели не стыдно так полюбить? Понятно, что алгоритмы коалы давали все, перестраивая тонкий мир и даруя власть. Дивнов не хотел всемирного господства и был, как обычно, прав — коала намного больше. Намного больше Земли. Дивнов хотел Наташу, и был неправ, и понимал, что неправ, но ничего не мог сделать — человеческое давало знать, хоть он и видел в хохоте всю нелепость, видел и очевидное: Наташа отдалась бы сейчас, примени он хоть крупицу коалы, но как применишь то, что больше Земли?

Возможно, я покончу с собой, спокойно решил Дивнов. Когда пойму, что так жить нельзя. Способов много, кое-какие — безболезненны и просты. Проще уйти из мира коалой, но так нельзя. Решил и расхохотался снова — смерть у людей считается самым худшим, а на нее-то и наплевать. Наплевать! И понял, что пережил. Не разлюбил сразу, но вернулся в себя.

Второй раз его убивали. Подошли темными силуэтами в десяти метрах от заснеженного февральского сквера и стали бить. Без слов. Сначала руками. Когда упал, начали пинать. Их стояло трое, каждый бурил его маленькими глазками на плоском лице. Каждое лицо отливало красным и носило оттенок дурковатости, которая дается с рождения, как талант…

Дивнов никого не бил. Слез, боли, синяков — то ли было, то ли ускользнули от чувств. Сумел подняться. Его хотели повалить, но один придурок истерично сказал: не-а, не трогай, я сам… и достал нож. Ты труп, сказал он Дивнову. Двое отошли.

По-человечески ему не отбиться. С детства Дивнов не ставил удар и не отводил время на тренировки: смешно тратить время, когда в мире прячется то, что открылось ему. С коалой хватало секунды. Он мог не прикасаться к троим, стирая их тела красивым желанием мастера. Прием безумно простой. Он рассмеялся.

Он понял, что легко выбирает смерть. Ну убей, сказал он спокойно… Его тон родил бешенство: дурковатый ударил раз, еще и еще. Дивнов потерял сознание. Мертвяк, сказал кто-то, пошли, Жека, не хер мертвяка колотить.

Занудный протокол насчитал потом тринадцать ножевых ран. Вы даже не пробовали бежать, пенял жертве капитан милиции Токарев. Дивнов умело сдерживал хохот: как бежать, если познал коалу? как применишь, если познал до конца? как объяснишь людям такую простую вещь?

Через пять лет он снова оказался в больнице, и тогда это произошло. Ему выпал рак. В третий раз он задумался о коале. Опять смеялся, выбирая прежнее. Он верил, что не сломается в третий раз.

Решение пришло, когда Дивнов умирал. Процесс затянулся, сомнение росло. Однажды он вдруг почувствовал, что вечера уже не увидит, обрадовался, а потом колебнулся, а потом предал. Шевельнул сознанием. Стал бессмертным и обрел то, чем располагает, наверное, один Господь.

От нас он, конечно, ушел… Что ему делать с нами?

Конец истории

В январе он должен стать сторожем большого ярко-синего туалета. Это самый знаменитый туалет на окраине.

Судьба, конечно, незавидная. Потом в ней обязаны найтись свои прелести, без них никуда. А вообще — досадно. Зато, как всем понятно, по справедливости. А год назад он работал в полиции. Тоже ничего интересного. Например, ему пришлось подавлять антинародные выступления.

Вспоминать больно до сих пор. Единственное, что утешает — все-таки страдал за идею.

Они жили в свободной стране, но антинародные силы в ней, разумеется, имелись. Антинародные силы обычно есть везде, даже там, где и народа-то нет, антинародные силы всегда присутствуют: и на вершине Эвереста, и в Арктике, и в пустыне Гоби, и в пустыне Сахара, а уж на Луне-то, сколько этих козлов развелось на Луне! Этих тварей только поискать… Они водятся под землей, в облаках у них конференции, на Сириусе кузница кадров, в Кремле явочная квартира, в Вашингтоне притон, в Ватикане бордель, а в тайге проходят боевые учения. Они захватили канализацию. Они прячутся на компьютерных дисках и вплотную подбираются к Шамбале. Они внедрены в революционные кружки и масонские ложи, в коровьи стада и в обезяньи стаи. Они держат агентов в каждом термитнике, а в каждом улье у них завербованная пчела. Зайдешь в хлев, а там они. Хочешь подняться на трибуну, а там они. Хочешь справить нужду, а них в сортире идет заседание, и тебя туда не пускают.

Антинародные силы хуже крыс. С крысами можно найти общий язык, сесть за стол переговоров, подмахнуть двусторонние соглашения. Крысы не люди, но они нас понимают, они готовы на компромисс, они сами в глубине души хотят двусторонней договоренности. Подлинно антинародные силы всегда бескомпромиссны.

Если б не эти подлые сучкоплюи, на земле давно наступило бы счастье. Но они есть, и нам никуда не деться. Это факт. И поэтому все будет по-прежнему. Добро не одолеет зло и справедливость не восторжествует, и будут нищие духом, и будут страдающие за правду, а Царствия Небесного не будет. А если вдруг такое объявится, его все равно оккупируют антинародные силы. Займут теплые места под райским солнышком, и будут себе поплевывать в божкины кущи. Нет, не нужно нам Царствие Небесное — все равно народу не достанется.

Так вот, в его родной стране антинародные силы совершенно не скрывали себя. Страна, как мы помним, была на редкость демократическая, поэтому антинародным силам жилось там вольготней некуда. И собирались подонки на свои антинародные митинги. Сборища требовалось разгонять, не нарушая прав граждан. Это выглядело так: у ребят отбирали табельное оружие, выдавали цветы и бросали в людское море.

Ох и лютовала толпа! Люди не принимали цветов, злобно щурились и грязновато ругались. Полиция стонала, но работала. Их единственным оружием было слово.

«Круговорот людей — высшее достижение демократии, самое прогрессивное из всего того, что мы поимели, самое-отсамое, самее некуда, это же нефальшивое равенство, единственно нефальшивое равенство на земле», — доказывал он пареньку в рваных джинсах, а тот похохатывал… «Ты не прав, папаша, — отвечал он. — Тебя, наверное, сильно обманули в детстве. Признайся, что обманули, а? Иди, родной, просветись. Дерьмо твой круговорот». И выплюнул на его погоны жевачку. Он скрипел зубами, вращал глазами, но продолжал гнуть свое.

Люди отвечали одно и то же. Что с них взять? Ничего. Что им дать? Только цветы, только вечные фразы.

«При коммунизме и даже при социализме, — говорил он, — нет бедных и буржуяк, потому что в природе нет собственности. Ее нет, потому что она всехняя. Но чтобы ей самоуправлять, надо поделиться на политическое быдло и остальную элиту. Отвергнув у себя неравенство по деньгам, коммунисты завели у себя неравенство по правам. Либералы наоборот. Из их якобы равенства в правах вытекает неравенство по деньгам. Короче, признав равенство в чем-то, мы приходим к неравенству в чему-то, потому что общество равных не может бытовать. Любое равенство крахается на том, что должен быть начальник и подчиненный. Поэтому в целочисленном равенство нереалистично. На земле бог сочинил неравенство, заповедав людям разные профессии, поделив на шибко крутых и других, не шибких. Но мы обмишурили бога на радостях людям. Мы учредили натуральное равенство. Неужели вам не счастливо жить при нашем мечтании, неужели вам хочется взад, в дебри прошлого и даже навсегда минувшего?»

«Если у вас есть деньги, я пойду переводчиком с полицейского на нормальный», — задумчиво сказал один, а остальные грянули хохотом.

«Я хочу как лучше», — чуть не плача, сказал он.

«А мы хотим так, как мы хотим», — ответили ему.

«Но вы не правы», — настаивал он.

«А нам насрать», — заметил парень с длинными волосами.

Он обиделся. Он решил ни с кем не общаться. Ни с кем и никогда в жизни. Продержался до вечера. Цветы он разбросал по газону, топча их ногами и выкрикивая всякую жуть. Аж самому страшно, как выкрикивал, и что выкрикивал, и с каким выражением лица.

В участке вернули табельное оружие. Вы мужественный человек, сказал начальник. Я знаю, скромно ответил он. Вы превзошли самого себя, не мог успокоиться шеф. Да, да, качал он умной головой с чистыми карими глазами. У вас заплевана вся форма, радостно подмечал командир. А как же иначе, вздыхал он. Вы знаете свое дело — подвел итог главный. На то и дело, чтоб знать, философски обронил он. А вы еще и философ, тут же сообщили ему. Никак как, господин офицер, ну что вы. А я в хорошем смысле. Тогда, конечно, философ, расплылся он. Хочешь, небось, на доску почета? Завтра, брат, повешу тебя.

Так и висеть полвека, пока не загниет усталая деревяшка.

Вот такой ценой это делается. А щенки, наверное, думают, что подавлять митинг может любой. Черта с два! В полиции работать трудно, чтобы ни говорили щенки. Зато сейчас стало легко. Год лафы свалился на него неожиданно. Можно бездельничать: замы подписывают, аналитический центр выдает решения. Жалко, что остался последний месяц. Чем ближе Новый год, тем труднее радоваться — будущее уже сильнее настоящего…

Он лежит на казенном диване, но это не навсегда. Срок полномочий президента по традиции истекает с боем курантов.

В январе он должен стать сторожем большого ярко-синего туалета. Это самый знаменитый туалет на окраине.

Судьба, конечно, незавидная. Потом в ней обязаны найтись свои прелести, без них никуда. А вообще — досадно. Зато, как всем понятно, по справедливости. А год назад он работал в полиции. Тоже ничего интересного. Например, ему пришлось подавлять антинародные выступления.

Гегемоныч

Гегемоныч был своим в доску, но побезобразить любил: то комсомолку за сараем снасильничает, но сопрет на свою делянку коллективный навоз, то еще какую-нибудь дрянь уворует. Окрестный люд давно собирался набить Гегемонычу его плутовскую рожу, но начальство никогда не давало добро. Зачем оно лелеяло гада? Ответ знали все. Потому что Гегемоныч — Ленина видел!

А раз так, то какой с пожилого человека спрос? Опороченные за сараем девки и комсомолки никогда не писали на проказника кляуз, а некоторые после совершенного с их пресловутой девичьей честью даже назначали ему свидания. Он был хоть и свинья, но видный мужчина (второго такого поискать, не сразу найдешь).

Бывало, стибрит этот козел у честного человека мотыгу или сеялка, тот выбежит к нему как обычно, в трусах и с занесенным топором, а Гегемоныч в ответ подло ухмыляется и глаголет: уж не хочешь ли ты, падла, ветерана загубить, который самого Ленина видел? У бедняги сразу опускались руки и топор падал в перегной или еще куда.

Однако мерзавец был мужиком своим: приходил, бывало, туда, где и без него весело, и странно так спрашивал: «А не выпить ли нам, ребята, за Ленина?» И ребята не подумавши начинали бухать за Ленина, с огурцом и с песней, и с ними сам нарком Эдуард. Первый стакан на халяву традиционно подносили Гегемонычу. И второй тоже. И все молча соглашались.

Самое мерзкое, что слыл он не только заядлым бабником, но и опытным скотоложцем: телок он любил во всех смыслах. Но все прощалось очевидцу! Например, разговаривать матерно на годовщине Октябрьской социалистической революции. Ведь все знали, чо на самом деле Гегемоныч не способен подумать о ней худого.

Самое потешное, что некоторые этого полудурка жутко любили, если, конечно, он воровал не их сеялки и совращал не их телок. Ведь славный в принципе поселянин, только бы не пил как лошадь, а хлестал как обыкновенный мужик.

Когда он выпивал, то сразу добрел: глаза его лезли на лоб, ноги и язык заплетались друг о друга, а руками он норовил шлепнуть зад подошедшей трактористки, отчего та обретала счастье и повышала производительность. Трактористки становились к нему в очередь с раннего утра, безбожно ревновали и часто устраивали из-за него дуэли, сшибаясь лоб в лоб на своих страшных тракторах, что наносило огромный ущерб народному хозяйству. Трактористок, конечно, не жаль — этих дурех сваливали в овраг за лесочкам и они спокойно гнили до зимы. Но трактора, наши народные и любимые трактора, оплаченные последней копейкой! Когда начальство поняло, что темпераментных женщин-трактористок от ревности и дуэлей не уберечь, оно начало экономить хотя бы на народном хозяйстве. Всем бабам отныне разрешалось устраивать дуэли только на вилах, в трезвом виде и с санкции райсовета. Кровь продолжала литься. Прекрасные девушки бились на вилах, на лопатах и даже на ведрах, но трактора больше не гробили. Душа кровью обливается, как подумаю о наших родненьких тракторах, они у нас такие железные…

Еще Гегемоныч обожал шутить над мальчонками. Остановит какого-нибудь огольца, ухватит за чуб и ласково шепчет на ушко: «слышь, а мамка твоя час назад окочурилась». Тот в рев, Гегемоныч в хохот. Ох и не любили же его матери малолетних детей! И если бы гад в свое время Ленина не видал… Ладно, о кошмарах не будем.

Ценил он и веселую прибаутку над местными старичками. По-свойски так шутковал. Подойдет, например, и скажет по большому секрету, что твоя старуха, дескать, тебе рога с Вальдемаром наставляет, причем в трудовое время и в особо извращенных формах. Те в панику, а Гегемонычу смешно, сам-то он свою супругу давно масонам на ящик водки сменял. Двое пенсионеров от таких шуткований на месте дуба дали, а ему все смешно, особенно когда он описывал, как Вальдемар старухе шампанское преподнес, а она ему, изменщица, пачку презервативов. Пенсионеры на этом месте просто умирали, двое, как уже было сказано, в прямом смысле. А Гегемоныч со смеха все помирал, помирал, да жаль, что так и не помер.

Любил он еще наряжаться мусульманином и пугать в таком виде окрестных хрюшек. Свинки нутром чуяли, как он их презирает, сильно нервничали, худели и в итоге становились невкусными. Подсобил Аллаху, собачий сын.

К собакам у него, кстати, отношение было особое, как и к кошкам. Он с ними экспериментировал, а если выражаться по-русски, то просто спаривал. Возьмет кобеля с кошечкой, бесстыжая его харя, и запрет вместе. Или посадит в один ящик кота и сучку. Особей он специально выбирал породистых. Ну запрет он их, бывало, сядет рядышком и давай ждать, стервец, когда потомство появится. За это, говорил он, мне Нобилевскую премию дадут, я на нее целый год просыхать не буду, а вам водяры не дам, потому что рылом вы не вышли премии пропивать. За такие слова на него обижались дико, прямо на кол посадить хотели. Ну что ты сделаешь человеку, который самого Ленина видел? Так он и ходил непосаженный куда надо. Но все утешались, что гибрида ему не вывести, хоть он нам и загадил мозги немецко-фашистским философом Хегелем, будто из единства противоположностей рождается новое. Умный был, барбос, хотел Хегеля на практике доказывать и нобилевскую получку пропить. Но мужики-то знали, что Хегель это одно, а кошка с собакой совсем другое. Из ящика он всегда доставал обоих исцарапанными, с умной рожей намекая на изнасилование. Но это он фантазировал, по-русски говоря — мозги гадил. Фантазер был хуже горькой редьки, стрелять таких надо.

Например, он врал, что когда Красной Армий командовал Буденный, он ходил с ним бить эсэсовца Маннергейма на Чудском озере. Но все знают, что Красной Армией завсегда руководил непосредственно сам Чапай, Маннергейма били не на озере, а в швейцарских Альпах, и не Чапай его там бил, а Суворов. И Маннергейм был не эсэсовцем, а наполеоновским маршалом. Думать надо башкой. Ври, ври, да не завирайся, как говаривал в свое время нарком Эдуард…

Страшная мысль иногда приходила ночью: если он так любил врать, то может он и про это самое? Почему бы и нет? От такого всего можно ожидать. Хотя это уже святое, а Гегемоныч вечные ценности уважал. У него даже портрет наркома Эдуарда висел. Он его, правда, потом на колесо сменял, но не мог же он совсем без святого? Так что от идеала не отколупывался, наш был, как родимый пенек. Сколько его супоросые жиды в агентуру не заманивали, так и не ушел, молодец. Не продался англичанам, и все тут. Даже за мотоцикл. А почему? Да потому что Родину признавал и наш был, как сибирский валенок, даже хуже. Сдал потом компетентным органам всю их супоросую ложу вместе с потрохами. Те супоросых повязали, а потроха оставили Гегемонычу — не в службу, а в дружбу.

…Занятный был вообще мужик. С козой умел в шахматы играть. Свяжет козу, чтобы та не утекала, и посадит за шахматную доску. Та, понятно, мыслить не может, потому что животное. Гегемонычу приходилось думать сразу за себя и за козочку. И при этом он еще ухитрялся всегда выигрывать. Не совсем, стало быть, дурак, хоть и Ленина видел.

А погорел по-дурному.

Начальство издавна размышляло, куда бы его, паскудину, подальше послать. И додумалось наконец. И послали Гегемоныча в пионерский отряд. А отряд был еще тот, якобинской закалки, все уголовники обходили его стороной и правильно делали. Пионеры — люди непредсказуемые. Когда у них краски не было, они, говорят, свой флаг кровью мазали, чтоб красный был, не побелел и не полинял. Кровь собирали по-вампирски, со всех встречных и поперечных, ходили с тазиком и разрешения не спрашивали. Одному донору такую дырку в животе расковыряли — целое ведро натекло! А еще говорят, что дети ленивы. Да не в жизнь. Такую дырку пробурить, это же уметь надо.

Тема его лекции была проста как полено, даже как полполена: «Я и Ленин». Но несчастный Гегемоныч с утра не выпил, поэтому был искренний и нетворческий.

Он зашел в класс. Пионеры ждали, одетые как положено.

На передних партах бухали с закуской и стаканами. Чуть подальше пили из горла без закуски. На задних местах покуривали косячок. В проходах лежали самые отчаянные активисты, с удовольствием покалывая себя в вену. Гегемоныч растерялся, он не знал, что так должно быть, что такие уж теперь времена. Невзирая на прибамбасы, он был все-таки старомодный дед.

— Ну видел я его, видел, — правдиво и без энтузиазма признался он. — Ну нормальный он мужик… Лысый, как все эти самые… Что тут рассказывать?

Из прохода поднялся худенький парень.

— Ты не понтуйся, старый, — посоветовал он. — Ты как есть перед пацанами говори. Ты знаешь, кто по натуре пионеры? Это такие пацаны, которые над всеми пацанами пацаны, усек? Скажи хоть, где видал пахана. Колись, не в падлу.

Хлопец потянулся за выкидухой, но не выдержал и упал в проход.

— Да в гробу я вашего Ленина видал, — честно заявил Гегемоныч.

Из под парты выскочил переодетый гебист и огрел бедолагу оглоблей по темечку. Чтоб, значит, не развращал красную молодежь. Мало кого он еще в гробу видел, за всеми не уследишь.

(Говорят, жил человек, у которого на груди была татуировка: изображение отца в гробу с надписью «там я тебя видал». Папа был еще жив. Таким образом сын отомстил ему за плохое обращение в детстве.)

Гегемоныч все отрицал, даже то, что работает на Америку. Дурачина хотел сказать, что видел Ленина один раз, да и то мельком, в Мавзолее. Но слово не воробей — вылетит, хрен поймаешь.

Его приговорили к пожизненному труду, круглый день и без опохмелки. Пару месяцев он помучился, но начальство не смогло терпеть его стон и вовремя назюкало местных. Нарком Эдуард самолично дал разрешение. С гиком и уханьем удальцы забили его камнями. До смерти. И похоронили.

На табличке написали, кто именно здесь зарыт, а рядом каждый чиркнул свое мнение об этом удивительном человеке. Местных телок, девок и комсомолок до сих пор охватывает стыдоба, когда они шастают мимо могилы, глядючи на всю эту срамоту.

P. S. Братки, вы меня извиняйте, если я коряво пишу. У нас в Красных Мормонах все такие, не я один. Был вот только один Гегемоныч, рубаха-коммунар, аж самого Ленина видел. Вот он подлинный Человечище, хоть и гад. Так и того порешили. Мы, дураки, надеялись после его кончины зажить лучше и веселее. Хрен-та! На то мы и живем в Красных Мормонах…

Как стать национальным героем?

Стать национальным героем не так уж трудно.

Иван Ратоборов стал им по двум причинам: во-первых, он никогда не носил с собой часов, во-вторых, он был сумасшедшим. Вот и все. Кроме того, он жил в картонной коробке, промышляя собиранием бутылок, окурков и хлебных корок. Но эти нюансы к его восхождению почти не относятся.

Он мог если не купить часы, то украсть. Так легко ударить бутылкой любого прохожего, а затем снять часы. Подобная авантюра проста, тем более для него: Ратоборов всегда ударял бутылкой, когда нечего было есть (двоих невзначай убил, но это тоже не касается будущего успеха). Однако он никогда не снимал часов. Ему нравилось жить без них. Ему нравилось ходить по улицам от рассвета до полуночи и спрашивать у прохожих «который час?»

Когда просьбу выполняли, Ратоборов говорил «пожалуйста» и шел дальше. Однако через полчаса беспокойство начинало томить: оно росло, закипало и становилось невыносимым. Тогда он тормозил нового прохожего, повторяя вопрос. Если время сообщали, он опять говорил «пожалуйста». А вот если не сообщали, то Ратоборов зверел. Он сразу бил человека ногами в живот, не дожидаясь от него извинений. Когда человек падал, он с победным криком вставал ему ногами на горло. Когда вокруг начинала собираться толпа, Ратоборов стремительно убегал… Так он прожил в безвестности около года.

Но однажды случился весенний день, когда он шел, не чувствуя земли под ногами и солнца над головой. Он гулял, тронутый ясным небом. Ах, думал он. Ох, думал он. Вашу мать, думал он. И еще о многом другом… (Он родился философом, почти Диогеном наших помоек. Он любил думать, лежа на дне коробки, но увы: люди в ответ смеялись и безжалостно травили его ментами.)

Так он шел по талому снегу и не знал, что сегодня дойдет до Истории лучшем смысле этого слова. Ведь разбить голову об асфальт — тоже означает попасть в историю… Но Ратоборова, как мы помним, ждало настоящее.

«Который час?» — привычно спросил он встречного. Тот промолчал. Иван начал злиться. «Который час?» — повторил он уже с угрозой. Встречный сохранял тишину. Встречный был памятником. Но Ивана, конечно, не интересовали такие мелочи. «Который час, сука?» — заорал он и плюнул в лицо молчаливому. Отсутствие ответа возбудило его.

«Тварь, хренопуп, мурлодер», — кричал он, сбивая в кровь кулаки о камень. «Тебе все можно, да, тебе все можно? — орал он. — А я тоже человек». Общение не заладилось. Пустобес! Ебелдос! Хренятник! Наш герой умел выражаться сильно и по-мужски. Шизомет оттурбаненный! Процессор! Дуровей! Ратоборов кричал, Ратоборов бесновался, Ратоборов выражал себя в слове, не ведая, что слово есть логос, а логос есть божество, а божество есть… Хренятник! Получил, да? Выпал в осадок? Утрись, сопельмейстер хренов. Однако пустобес стоял мужественно. Да ты жид эсэсовский! Подонок не реагировал. Да ты у нас комсомольский сыч! Мурлодер стоял каменно, щедро потчуя Ивана своим презрением. Хвостохер, помелюк, морковник, семичлен, параш немытый, гондурасаво отродье…

Сотворив десяток снежков из талого снега, Ратоборов закидал ими противника. Тот даже не матернулся. Тогда Ратоборов решил унизить его всерьез.

Невзирая на людей и погоду, он расстегнул ширинку, извлек на свет последнее достояние пролетариата и окатил ноги памятника струей своей прозрачной мочи. Довершив задумку, он отошел и посмотрел на содеянное. Красота…

Люди вокруг ругались. Люди восхищались. Люди плакали. Рыдали. Смеялись. Стояли как вкопанные. Бегали как оглашенные. Кто-то сошел с ума. Кто-то поумнел. Кого-то от увиденного стошнило. Таких, кстати, было много. Кто-то почему-то заблеял. Кто-то начал цитировать стихи. Кто-то принялся мастурбировать. Таких тоже объявилось немало. Двое зааплодировали. Тогда трое достали ножи, а один — старинный двуручный меч.

Кто-то решил, что он умрет от увиденного. И кто-то скончался. А кто-то решил, что от увиденного он воскреснет к настоящей и цветной жизни. И кто-то в самом деле воскрес. Так было. Все это случилось — с занесением в протокол. Туда попали все: и плакавшие, и хохотавшие, и блевавшие, и ножи доставшие. Ратоборов тоже не укрылся от протокола. Только он, в отличии от других, успел вовремя убежать, бросив людей вокруг опозоренного памятника.

Как известно, памятники простым людям не воздвигают. Как и все памятники, он напоминал о жизни великого человека. Даже не просто великого, а величайшего в этой стране. Об этом не первый год твердила официальная пропаганда…

…а назавтра страна и ее пропаганда разошлись во мнениях — грянула революция. Величайший человек был назван ублюдком, а верящих в него объявили в лучшем случае дураками. В худшем случае их радостно вешали вдоль аллей, а ночью деловито расстреливали в подвалах.

Покончив с режимом, народ бросился на поиск героев. Как обычно, их доставали из лагерей, награждая овациями и должностями.

В тот день Ратоборов далеко не ушел.

«Выползай, гнида!» — крикнул полковник Штольц. «Руки на голову, пидармот!» — добавил майор Зубило. С радостным свистом контрразведчики вынули Ивана из картонной коробки…

Его привезли на допрос к психологам. Он плакал и говорил, что больше не будет. Но психологи били его железным прутом и с усмешкой говорили: не верим. Он вставал перед лаконичными на колени, но психологи усмехались еще злее.

Он клялся папой, мамой и Богом. Ему ответили, что к Богу он опоздал — согласно последним данным, Господь дал дуба. А папу с мамой еще найдут, чтоб они ответили перед нацией. Не по закону, конечно, а по справедливости. И когда они ответят по справедливости, сын их не опознает. А если родителей не казнят, то хотя бы стерилизуют, чтобы у них не рождались такие дети.

К утру версия была проработана: подонок завербован с одним условием — он должен совершить ЭТО. Год назад он сменил личину, поселился в коробке и начал готовиться. Ожидание заняло долгое время, но профессионалы никогда не спешат… В условном месте его ждал сообщник с билетом и документами, но оперативность Конторы помешала ему уйти. Родину, как это и положено, предали не бесплатно. Сумма, ждавшая террориста за океаном, оскорбляла своими нулями.

Осталось поименно перечислить всю агентуру.

Ратоборова привязали к стулу. Один из психологов, печально улыбнувшись, вынул свой инструмент. Другой вонючей лентой заклеил Ратоборову рот. Перед арестованным положили исписанные листы и синюю шариковую ручку. Он показал на пальцах, что готов подписать, но его неправильно поняли…

Через пару часов психологи узнали, что стряслась революция. Ивану рассказали чуть позже. К тому времени он казался вменяемым и звонко хлопал глазами в ответ на благую весть. Героя ласково гладили по лохматому темечку, а затем с песнями и анекдотами увезли в загородный пансионат.

На третий день новой эры тираноборца встречали с музыкой. Торжественный вечер победителей хохотал, гремел и обливался шампанским. Простого паренька ожидало вручение чего-то правительственного. О чудо! Впервые красивые женщины были не прочь отдаться, впервые серьезные мужики не возражали напиться с ним. Ратоборов ходил между столиков, приветливо озираясь по сторонам, а усталые старички вскакивали с мест и трясли его большую ладонь. Рыжеволосая дама уже третий раз подряд пила с ним на брудершафт. Бледный юноша регулярно подходил подергать за галстук. «Я ваш имиджмейкер», — робко объяснял он. «Не верь, он просто педик», — шептала ему рыжеволосая, пытаясь поцеловать в губы. Ратоборов кокетливо уворачивался, рыжеволосая делала вид, что сердилась, томный юноша делал вид, что он имиджмейкер. Здорово, думал Иван. Рыжеволосая дама прижалась к его груди, не забывая попинывать томного. С отчаяния юноша встал на четвереньки и громко залаял. Все засмеялись. Затем из литровой чаши по кругу пили коньяк. Затем танцевали. Затем на сцене появилась вице-президентская харя. Затем Ратоборов отстранил рыжую и строго направился к мужику в малиновой курточке. Он был один такой малиновый, остальные-то в смокингах, — оригинальность выделяла его из толпы. «А который нынче час?» — жестко спросил Ратоборов, пристально глядя в глаза малиновой курточке. Мужичок отрывисто сказал, что не знает. Ну ты и хвостохер, сказал Ратоборов. Я министр финансов в народном правительстве, уточнил мужичок. Врешь ты все, пустобес. Параш ты немытый, ясно? Мужик упирался в него мутным взглядом. Министр финансов не верил, что молодой человек общается с ним. Ратоборов молча потянулся к своей ширинке. Малиновый сначала не понял. А потом заорал.

Из-за этого его имя не вошло в учебники. Но вы же не отрицаете, что почти трое суток Иван был национальным героем?

Легкое преступление — гуманное наказание

— Вы признаете свою вину? — спросил судья.

— Нет, конечно, — лениво ответил мужчина, молодой и светловолосый.

— Вы могли бы рассчитывать на сорокапроцентную скидку, — напомнил адвокат.

— Да иди ты, — сказал обвиняемый.

Судья вздохнул и быстро заговорил:

— Как известно суду, вы обвиняетесь в легком преступлении сексуального характера, выраженному в пренебрежении к установленному законом регламенту. По свидетельству электронных средств наблюдения, вмонтированных в ваш диван, при совершении полового акта с вашей женой вами было допущено нарушение второго параграфа постановления номер двести пятнадцать бэ-аш регионального управления сексуальных проблем от тринадцатого января этого года, регламентирующего время акта. Суть совершенного правонарушения исчерпывается тем, что вы кончили на две с половиной минуты позже, чем вам рекомендовала областная инструкция. Смягчающими обстоятельствами являются эффективность вашего труда по месту основной работы, спокойные и доброжелательные отношения с товарищами, кроме того — незлоупотребление сильными наркотиками и отсутствие судимостей до этого дня. Можете ли вы назвать дополнительные обстоятельства в свою пользу?

— Жене тогда очень понравилось, — ухмыльнулся он. — Кайфовала, бедняжка.

— Это говорит не в вашу пользу, а о морали вашей супруги, — сухо ответил судья. — Кайфовать при нарушении инструкции — это тоже, знаете ли, подсудное дело. Вы должны быть благодарны нам, что мы не заметили ее соучастия.

Блондин покачивал ногой, разглядывая стены и потолок…

— Повторяю в последний раз: вы признаете себя виновным?

— Да ни черта, — отозвался мужчина.

— Суд учтет тон и лексику ваших ответов, — пообещал судья. — И если у адвоката и прокурора нет возражений, я начинаю формирование приговора. Как видите, все происходит на ваших глазах — я вношу обстоятельства дела и «Справедливость» определит…

Судья повернулся к компьютеру и застучал по клавиатуре. Желающие могли видеть, как он без ошибок заполнил таблицу, загнав в машину первичную базу данных. Программа решила, что этого мало. На экран посыпались вопросы, рожденные мертвой логикой «Справедливости»:

1). Часто ли подсудимый пользуется презервативом?

«Нет»

2). Сколько раз изменял жене?

«1» (Обвиняемый сказал, что ни разу, но улыбнулся и судья ему не поверил.)

3). Оскорблял ли суд нецензурно?

«Нет»

4). Сколько лет жене?

«26»

5). Лечился ли от импотенции?

«Нет»

6). Хорошо ли позавтракал в день суда?

«Да»

7). Образование подсудимого?

«Высшее гуманитарное».

С последним ответом экран мигнул и превратился в черный прямоугольник. Через пару секунд судья зачитал высветившейся приговор:

— В соответствии с законом вы подвергаетесь тюремному заключению на семнадцать с половиной часов и штрафу в размере трех четвертых дневного дохода. Апелляции не подлежит.

Мужчина расхохотался.

— Уведите осужденного, — сказал судья.

Поиск камеры занял пятнадцать минут, вплоть до тринадцатого этажа все помещения были заняты. Согласно закону, теперь ему оставалось сидеть немного меньше — всего семнадцать часов с четвертью.

В камере тюремные служители предложили сделать ему массаж, но заключенный послал их к черту. Открыл бар и выпил в полном одиночестве две бутылки вина. К вечеру ему надоело ждать, он уснул и был аккуратно разбужен вмонтированным над кроватью свистком. Его звали поиграть в волейбол с осужденными по более весомым статьям.

Ну их, сказал он, доставая третью бутылку.

Он глянул на циферблат и приготовился сидеть еще три часа.

Наш маленький декаданс

Его звали Валя. Он ходил низенький, толстоватый, с постоянной улыбкой на широком добродушном лице. Он шел быстрой походкой и комично всплескивал руками, если дела шли не так, как ему хотелось: получалось театрально и немного смешно.

Не так интересно, кем он был по профессии, но память подсказывает, что Валентин служил инженером. Он не превратился с годами в начальника, ему подходила суть подчиненного: он не хотел ломать людей, распоряжаться и отвечать за них, добавляя к своей жизни чужие. Люди его любили, наверное. Но любили не в лучшем смысле этого слова, а просто так. Не за что его ненавидеть, вот и вся любовь. Хотя родился он симпатичным.

Сорок лет жизни не принесли ему ни денег, ни чудес, ни семьи. Так он жил без вопящих детей и астральных штучек, не сказать, чтобы припеваючи, но без печали, без тоски в белесых глазах, без глухого отчаяния, без чистых слез и запоздалого крика.

Он никогда не повышал голоса. Даже и не хотел. Видать, в детстве не научился, а может и не надо было его повышать, моменты не те, люди не те, обстановка не располагает. А на него голос повышали. Как на такого не повышать. У него слишком многое не получалось: бумаги, счетчики, цифры… Когда у него не получалось, он отбрасывал папки в сторону и комично вздыхал: устал я от этой жизни. Иронией он как бы искупал неудачу. После нее окружающие мигали улыбками, заходились пристойным смехом, легко одобряли и жалели его. О неудаче временно забывалось.

Кроме того, что Валя был низковат и упитан, бедняга не избегнул и лысоватости. Не лысины, нет. А именно лысоватости. Впрочем, наметки к будущей лысине только делали его облик более добродушным.

На служебных застольях в честь наших праздников он был незаменим, хотя об этом мало подозревали. Он даже не всегда оставался пить водку и шампанское с коллегами по работе, такими же инженерами, как он сам. Он незаметно убегал, спасаясь от возлияний, чтобы назавтра притворно-утомленно вздыхать: эх, дескать, устал я от этой жизни.

Незаменимость Вали была видна в подготовке: купить, принести, порезать. А затем вовремя подать и открыть. Судя по тому, как резво Валя занимался хозяйственной ерундой, его должны были ценить хотя бы за это…

К женщинам он относился, как к водке: непреклонно и недвусмысленно. Никто не знал, что снилось ему ночами, но днем Валя их избегал, и не только женщин как женщин, но и ситуаций, в которых обычно появляются женщины, в которых могла завестись девушка даже и у него. Это видели и могли подтвердить. Избегать женщин было для него делом нехитрым: тоскующие по настоящим мужчинам, настоящие женщины не липли к нему. А ненастоящих женщин избегать легко. Их кто угодно избежать сможет…

Тихое одиночество не портило привычной улыбки. Когда он говорил коронную фразу об усталости от судьбы, его добрый рот растягивался до ушей. Закрытый рот: он никогда не обнажал зубы, с его отнюдь не белыми клычками он считал подобный жест почти неприличным.

Он многое считал неприличным: честно сморкаться и разговаривать матом, потреблять наркотики и целоваться на улице, оставлять неприбранным рабочее место и несъеденным до последнего куска обед, а также воровать, грабить, убивать, спасать утопающих, смотреть порнофильмы, дразнить собак, разговаривать с детьми, знакомиться с незнакомыми, проигрывать в карты, выигрывать в домино, выдвигать себя в депутаты, сплетничать, бездельничать, зазря орать, предавать за много серебрянников, горланить старые песни. Так много — и все нельзя. Он даже не подозревал, что список запретов такой убийственно длинный. А ведь неприлично еще ходить голым, делать зарядку, не делать зарядку, оставаться без ужина, кричать на людей, спорить с предками, поучать потомков, заниматься онанизмом, затевать митинги, устраивать дела, пользоваться услугами проституток, не голосовать. Что еще? Не спать ночью, дремать днем, подбирать диких кошек, наглеть, умничать, хамить старшим, валяться на газонах города, разводить бандитские сходки, ходить в рваной джинсе, прикупить пиджак за штуку зеленых, звать на помощь, признаваться в любви.

А также ненавидеть, принять нацизм, умереть на кресте, воскреснуть, сильно мучиться, быть довольным, молиться Богу, изменить жене. Само собой, неприлично уехать в Америку, перебраться в тайгу, жить в пещере с орлами и змеями, хохотать, хохотать, хохотать почем зря, хохотать до безумия, до пьяных чертей в веселых глазах. Куда ни плюнь, все неприлично. Кроме того, зудящий и неустранимый голос запрещает проходить без очереди, послать все на хер, мечтать, презирать ближнего, заглядываться на дальнего, возлюбить подонка, простить обидчика, переспать с сестрой, стать святым, остаться в истории, остаться молодым, когда все стареют, остаться козлом, когда все вокруг некозлы, и быть единственно честным среди ублюдков, шумно и радостно спускать воду в туалете, не страдать за народ, изъясняться матом (повтор, но это иногда принципиально — изъясняться матом). Кроме того, явно неприлично обманывать ожидания, быть собой, изменить себя, притвориться другим. Совершить террористический акт. Перейти улицу в неположенном месте. Изнасиловать красивую девушку. Стать лучше всех. Раскаяться во всей прошлой жизни. Разодрать икону. Уйти в монастырь. Умереть за идеалы. Не иметь идеалов. Самое смешное, что неприлично постоянно делать только добро. Или делать такое Добро, перед которым все перестает быть добром. Будда ужасен. Иисус непристоен. Подвиг неприличен, как и остальное, как честно сморкаться, разговаривать матом и потреблять наркотики. Все это неприлично, потому что смешно и подвержено критике. Сделай что угодно, люди тебя не поймут. Это естественно. Когда земля не покоится на трех китах, десяти слонах и большой плавучей черепахе, она стоит на том, что люди тебя не поймут.

Вы легко угадаете, какие пять слов он чиркнул нам в предсмертной записке. Догадаться несложно. Ничего другого он не мог оставить после себя, даром что грамотный и с высшим образованием, даром что не хуже других… хотя почему он так вызывающе повесился, кто его просил и зачем?..

Он окончил жизнь в чудесное время, сверкающее огоньками и поздравлениями, за три дня до Нового года. В тот вечер с неба ласково падал пушистый снег, а люди бродили по городу, скупая подарки. Штора в его комнате была незадернута. Свет не горел. Перед тем Валя напился. Можно сделать логичный, но глупый вывод, будто он не зря столько лет избегал водки «столичная», виски «чивас ригал» и неразведенного спирта.

Пушистый снег падал, по-прежнему засыпая улицы и дома. Через три дня, невзирая на Валино отсутствие, наступил 1999 год.

Как продать родную мать?

У него были свои представления о богатстве. Он долго мешкал, пока выбрал в толпе того, кто выглядел посолиднее — и направился к нему своей пошатывающийся походочкой, распугивая городских букашек и окрестных котов. Людей не распугивал, людей он больше не замечал. Люди перестали для него жить. Для него жил только парень в черном плаще до пят. Костюм на парне был серый. Еще невыбритые щеки и воспаленные глаза, как будто не спал ночью, как будто чего другое делал…

— Молодой человек, — обратился он к небритому, — хотите, я вам продам?

Его измерили взглядом.

— Не-а, не хочу, — сонно отозвался молодой человек. — Не хочу, на хрен. Хоть убей.

— Вы же не знаете, что…

— А все равно не хочу.

— Я вам это самое, — проскулил жалобный, — родную мать хотел продать… Насовсем! За тридцать этих, а?

— Штук, что ли?

— Ага, — обрадовался настырный, ласково заглядывая в глаза.

Глаза тоже были какие-то нелюдские, небритые, что ли, или непричесанные, или просто неумытые — глаза-то. Скорее всего просто неумытые, но и небритые, небритые тоже. А еще они горели святым огнем и обжигали солнечным жаром, а еще они смеялись — но как-то сонно. Обычно он надевал темные очки, чтоб глаза не слишком горели и не слишком обжигали прохожих, и прохожие не загорались внезапно и не сгорали в муках и боли от сияния его глаз. Он ведь любит людей, как увидит человека, так и кончает — счастливый, любвеобильный… Поэтому он заботится о людях, пряча солнечный жар. А сегодня почему-то без очков. Но и глаза не сильно горят. Так, смеются себе небрито о чем-то своем.

Он рассматривал навязчивого, без особого интереса: добротный мужичонка, в штанах, в пальто, а пальто надето прямо на майку, точнее — на импортную оранжевую футболку, под которой скрывает тело добротный мужичонка в штанах. Он казался простым, честным, в доску своим и в рейку нашим…

— А что я с ней, извините, буду делать?

— Ой, да что угодно, — заквохтал мужичонка, приплясывая на месте и озираясь по сторонам. — Продадите ее еще кому-нибудь. Она у меня женщина видная, работящая, прям как лошадь. И такая же ручная. Много есть не просит, нрава смирного. Я бы даже сказал, кроткого. Христом богом клянусь, о…еть мне на этом месте.

Он деловито поинтересовался:

— А вырываться не станет?

— Ну что вы, — с видом оскорбленной невинности замахал лапами мужичонка. — Я же сказал: овца овцой, едрить ее в душу. Смирная такая, как букашка. А работящая, как три белки в колесе. Или даже пять. А бунтоваться будет — вы ее на ошейничек, да плеточкой по роже, по роже, она этого ох как не любит, бедняжечка-то моя.

— Ну и где она, наша радость? — спросили у интересного мужичонки.

— Где матушка, матушка где? — умилился интересный. — Да дома она, запер я ее, стервозу, чтоб утекать ей неповадно было, дурынде родимой… Она ведь у меня такая дурында, ей все дело сгадить нипочем — я вас приведу, а она утекает, сучара муторная. А к вечеру придет и опять жрать попросит, едрить ее в душу, вертихвостку. Давно хотел в хорошие руки отдать, в добрые. А у вас, молодой человек, как я посмотрел, руки очень ласковые — как раз такие, какие надо.

Тот с любопытством посмотрел на свои руки: обыкновенные. На левой, правда, нет мизинца.

— Далеко твой дом?

— Близко, близко, соколик, — закудахтала оранжевая майка. — Там через два квартала налево загнуть, зайти изнутри, потом в самый обоссанный подъезд, а на втором этаже будут наши с паскудиной хоромы.

— Вот оно как, — хмыкнул собеседник.

И они пошли куда глядели их разнокалиберные глаза.

Глаза глядели на зюйд-вест. Они шли сначала по тротуару, затем по лужам, затем по жухлой осенней траве, затем по мураве, затем по родимой русской земле, затем пересекли улицу в неположенном месте, затем снова вышли на тротуар и родимую русскую землю. Навстречу им попадались коляски с орущими, сосущими и сопящими малышами, кашляющие старички, молодящиеся старушки, мужички под мухой, пацаны под дозой, ангелы под кайфом, архангел Гавриил под впечатлением, урод под шляпой, милиционеры под дождем, женщины под сексапильными зонтиками, бандиты за стеклами своих джипов, продавщицы за стеклами ларьков, гастрономов и супермаркетов, монахи за завесой святого духа, и Георг Вильгельм Гегель прошмыгнул мимо, торопливый, суетящийся, делающий вид, что вовсе не Вильгельм и даже не Георг, — но гуманитарно подкованные прохожие все равно узнавали его, трясли его за уши, хватали его за бока, наступали ему на пятки и пытливо спрашивали, заглядывая в испуганные глазки: «Ну и где, козел, прогресс духа в отношении свободы?» Тот пытался увернуться, говорил, что я не я, и хата не моя, моя-то хата всегда с краю, я перед Россией не виноват, и перед Германией, и перед Австралией, я вам о вечном, а вы, ребята, о пошлом… Э нет, говорили ему эрудированные прохожие. Врешь, не уйдешь, говорили ему местные бомжи и бомжата. И сыпали цитатами из Поппера, Хайека и Мамардашвили. Так и сыпали себе, так и сыпали. «Великая страна, великий народ», — шептал Гегель. «Мы тебе не хухры-мухры», — весомо подтверждал второклассник, затягиваясь косячком и готовя очередной пассаж из Артура Шопенгауэра.

А наши два героя все шли себе да шли. Они шли мимо раскрасневшихся от натуги теток, мимо бледных юношей со смущенным взглядом, мимо эксплуатации человека человеком, мимо совокупляющихся собак, мимо чьей-то мамы, которая мыла раму, и мимо пилорамы, конечно, тоже прошли, а как же не пройти? Хоть и была пилорама в десяти верстах и трех саженях, нельзя было мимо не пройти, и не поклониться, и не возложить цветочек в память всех невинно распиленных.

А еще они шли мимо окон. За окнами пели старые и добрые советские песни, пили ненашенское мартини, бесславно умирали, гоняли мышей, травили тараканов, ловили блох, перелистывали конспекты, добывали философский камушек, слюняво пересчитывали грины, плели заговоры против конституционного строя, счастливо отдавались нежности и тихо закрывали глаза в ожидании оргазма, а также проверяли боекомплект, готовясь к серьезному толковищу с заезжей братвой. А где-то за окнами доили козу. Но не здесь. Здесь был город.

А они шли мимо архитектурных памятников, которых не охраняли, мимо фонарей, на которых никто не висел, мимо революционных матросов, которых никто не подсаживал на броневичок и мимо нищих, которые не просили милостыню из чувства собственного достоинства. Они шли мимо заляпанных грязью такси, мимо красивых лиц и некрасивых кепок, мимо мокрых от дождя душ и счастливой поступи, и несчастной любви, и серой карьеры, и мимо автомобилей, и один из идущих подумал, что вся наша цивилизация — это цивилизация проходящих мимо. Мимо жизни, мимо судьбы, мимо войны, мимо радости и страдания, мимо настоящей работы, мимо подлинного действия, мимо отчаянного крика, мимо денег и марширующих батальонов, мимо Аустерлица и Ватерлоо, мимо красоты — и виновны в этом только мы сами, и никто другой кроме нас, и неча на судьбу пенять, если рожа крива, и на предков неча пенять, и на социализм, и на капитализм, а на Сталина тоже неча пенять, и на жидов, и на учителей-мудаков, и на первую неудачную любовь, и на голодное детство, и на отсутствие правильных книжек в этом самом детстве и на Че Гевару с Пиночетом тоже несовсем рационально пенять, и на эдипов комплекс, а уж на тоталитаризм и коррупцию и подавно, никому они не мешают — тоталитаризм и коррупция, короче, нельзя пенять на все, на что тут у нас обычно пеняют. Лишь бы не на себя, дурака, лишь не на себя, глупого и нечищенного, скверного и запуганного, наивного и бестолкового, скучного и, как ни странно, злобного, путающего любовь и ревность, зависть и справедливость, порядок и хаос. Лишь не на себя, козла. Ты ведь любишь себя, козла. И ненавидишь себя, козла. И не умеешь любить и ненавидеть, козел. Отсюда и беда. И неча на предков пенять, и на социализм, и на капитализм, и на хрен с редиской.

Так он подумал — не понять кто. А затем испугался, чего это он такое удумал. И страшно ему стало на мгновение. И забыл он все, что мгновение назад так ловко подумал. И пошел дальше, забывчивый и нелюдимый.

— А ты не врешь, бля?

— Я? Вру? — изумился оранжевый мужичонка. — Да меня знаете как в детстве за честность лупили? Всю печень отбили, теперь больной хожу, как алкаш несчастный. А я просто честный. Мне мать всегда говорила: ох и честный ты, Сема, хреново тебе в жизни придется. Накаркала ведь зараза, представляете?

Молодой человек сказал, что он ему верит, он вообще по жизни доверчивый… а если оранжевый его обманет, он его уе…т, не доходя до дома, зашибет, на хер, из «люгера», и поминай как звали.

Когда зашли во двор, парень на глазок попытался вычислить, а какой из этих шести подъездов самый обоссанный? Решил, что скорее всего второй. Ан нет. Ошибочка вышла. Пятый.

— Кто ж его так? — спросил его величество покупатель, прыгая через ступеньки.

— Мы, жильцы, — ответил его ничтожество продавец. — Это ж наша общая, едрить ее в душу, территория. Однажды тут бич хотел поселиться. Но мы, чтоб нам чужого не гадили, вынесли бичару ногами вперед, и в сугроб мордой, в сугроб… Ишь чего: чужое нам гадить. Вот так-то, молодой человек, едрить его в душу, бичонка-то.

Они поднялись на площадку. Мужичонка долго возился с ключами, тыкая свои железки в замочную дырку. Замочная дырка не поддавалась.

— Вот хрен, — чуть не плача, жаловался он. — А так легко всегда открывалась. Может, забаррикадировалась?

— А плохо стараешься, — флегматично заметил небритый. — Забаррикодироваль она тебе… А нежнее надо, мудила.

— Это как?

— А смотри, мудила, — добродушно сказал небритый и ткнул в оранжевого стволом.

Металлическое уперлось в ребра.

— Ой, — простонал тот, и затрясся лицом, и кишками, наверное, тоже, и ручонками затрястись не приминул.

И душой, наверное, затрясся, и правым полушарием мозга, и левым полушарием тоже, и аурой своей, слабенькой, белесоватой — тоже, и третьим глазом затрясся, закрытым, но несомненно присутствующим у него, как и у всех остальных представителей людского рода. И потянулся трясущимися ручонками к двери, ткнул в нее что-то, и открылась дверь, распахнулась во всю дверную ширь, заманивая гостей в полутемные квартирные недра.

— Сейчас я вам ее покажу, — радушно сказал оранжевый, скидывая с плеч ненужное больше пальто и старательно притыривая его на гвоздь.

Клиент плаща не снимал. И даже ботинки не скидывал, и рубаху на груди не рвал, и — только представьте! — даже брюки не расстегнул — скромноват, тиховат, застенчив, даром что пять лет без пушки не хаживал. Не разулся — хрен. Рубаху-то мог рвануть? Из уважения к людям?

На диване лежала малосимпатичная женщина лет пятидесяти, а то и больше, вряд ли меньше. Слишком уж малосимпатичная.

— Знакомьтесь, — сказал мужичонка. — Это моя матушка, а это мой деловой партнер.

— Очень приятно, — улыбнулась женщина. — Давайте пить чай? Или кофе? Или шампанское? Наверное, все-таки чай. Ничего другого-то нет, ха-ха!

Минут пять хохотала, потом заплакала, потом опять хохотала, а потом опять летала под потолком, вот такие женские штучки.

— Нет, — вежливо отказал клиент. — Я боюсь, пить мы не будем. Я спешу, а так бы, конечно, выпил.

Женщина улыбнулась еще раз. Чисто, ясно, по-доброму, в половину своей некрасивой физиономии — и рот раздвинулся до ушей, хоть завязочки пришей.

— Моя матушка, — начал мужичок, большим пальцем левой руки тыкая в сторону своей матушки, — удивительной души человек. Она отзывчивая, искренняя и до ужаса добродельная. Она у меня кормилица, поилица и еще хрен знает кто… Она — человечина. А душа у нее! Христом богом клянусь, о…ть мне на этом месте. Она умеет стирать, гладить, выгуливать собак и детей… полоть, поливать, окучивать. Что еще умеешь, едрить твою в душу?

— Тараканов выводить могу, — призналась женщина в сокровенном.

— Вот-вот, — обрадовался ее сын. — И клопов, и крыс, и других тварей. Попросить — и соседей выведет, если те мешают. А еще она у нас целительница, правда? От порчи лечит — вмиг. От сглазу — влет. От гонореи чуть дольше, но тоже немного умеет. Одного банкира от рака лечила, тот ее подарками завалил, потом, правда, дуба дал, но представьте, каково: самого банкира от самого рака лечить?

— От рака — это вещь, — хмыкнул клиент.

— А я что говорю? Клад, двуногий клад. Ночью не храпит, матерно не умеет, это же не женщина, это же черт знает что, это же Христом богом клянусь…

Матушка Семы покраснела, от удовольствия, наверное, чего ей еще краснеть?

— Кончил маркетинг, козел? — холодно спросил небритый.

— Вроде да, — ответил мужик.

— Наврал ты все, — сказал покупатель, придирчиво оглядывая мужикову маму. — Баба как баба, для борделя старая.

— Для огорода в самый раз, для огорода, — оправдывался деловой партнер.

— И для огорода стара, — сказал покупатель. — Зато цена ничего.

Он достал из карман смятые деньги и протянул мужику. Тот аж присвистнул от удивления, глаз выкатил и ногою притопнул. Не видал, наверное, мужик денег. А тут — оп, и привалило счастья, хоп, и подфартила судьба в осенний денек. Радостный стал мужик. Смеялся как буйный, прыгал как акробат, танцевал как балерина, молился как верующий, язык все высовывал — как незнамо кто. И лизнуть башмак норовил, чужой, конечно, не свой, свой-то чего лизать, глупо как-то, люди не поймут, засмеют, а вот чужой, — это другое дело, это очень даже ничего, если с толком, если умеючи, со сноровкой, задоринкой и посвистом, притопом и прихлопом, да в пропорции: один притоп, два прихлопа, десять задоринок. И — непременный посвист. Тогда кайф.

— А ошейничек не купите? — извивался мужичок уже в забытьи, уже где-то там, на верху блаженства, уже где-то над люстрой, точнее, где-то над облаками, где-то в райских кустах, у бога под крылом, если у бога, конечно, растут крылья (почему бы и нет?).

— Не-а, не куплю, — небритый снова стал сонным. — Так возьму.

И взял.

— Идем, старая, — сказал он.

И они пошли.

— А у меня еще отец есть, правда, парализованный, но отец, — цеплялся за рукав мужичонка.

— Цыц! — сказал молодой человек. — Хватит. Надоел.

Мужик понял, что надоел.

Он пригорюнился, а потом закручинился, а потом было заартачился — а вот это зря, не стоило артачиться, глядишь, и пожил бы еще мужик целым и невредимым, а так доживать ему и не целым, и слегка вредимым, и вообще каким-то неполноценным: с одной головой, двумя руками, двумя ногами, одним членом, двумя глазами, одним ртом и одним ухом. Отстрелили второе ухо-то.

Прям из «люгера» — хлоп. И нет его, родимого. Как будто и не росло оно. Как будто родился феноменальный мужик с единственным левым ухом. А правое ему с рождения непотребно, так себе, вычурность, предмет роскоши, что за мода вообще — с двумя ушами ходить? Может, еще рога надеть? Хвост отрастить? Пушистый такой? Что за постмодерн хренов — пользоваться двумя ушами? Кто придумал? На дыбу его, на плаху, на гильотину, десять лет ему, гаду, и все — без права переписки с английскими шпионами, пусть знает, недомут, пусть ответит.

А все просто: не надо гостям выкручивать пуговицы. Сначала он чего-то просил, шептал, умолял, а затем хвать — и вцепился в большую красивую пуговицу черного плаща. Молодой человек понимающе на него посмотрел. Да, мол, экстаз, высшие сферы, то, се, пятое, хреноватое, — понятно, братан, что там с тебе, ты по жизни такой, кого там тебе… Но одежду зачем портить, а? Зачем, ты мне скажи?

А мужичонка не слышит и молчит. Держит себе пуговицу и потихоньку ее отвинчивает. И шепчет всякую баламуть, о добре и зле, о звездном небе над головой, о нравственном законе внутри нас, и не понять, самое главное, чего хочет: то ли мамку вызволить, то ли папашку подороже сбагрить. Но это его проблемы, а пуговица причем? А он-то старается, удалец, уже зубами норовит ее отодрать. Молодой человек его и умасливал, и подмазывал, и улещивал, и сказки ему рассказывал, и поговорками разными увлекал, и частушки пел, и анекдотами его тешил, а Нагорную проповедь наизусть зачитал, и Розанова ему цитировал с Гумилевым, и Соловьева с Бердяевым не забыл; потом совсем осерчал, начал из Витгенштейна ссылки пулять. А тому хоть бы хны. Не брали его Розанов с Гумилевым, чихать ему было на Соловьева с Бердяевым, Витгенштейна он ни в грош не ставил, анекдоты его не увлекали, сказки не забавляли, частушки не заставляли пуститься в пляс. Не умасливался он, не улещивался, не подмазывался — знай себе пуговицу грыз, увлеченный. Тогда хозяин пуговицы начал говорить по-мужски: он матерился на русском, английском, французском, немецком и итальянском; он изрыгал чудовищные фразы на арабском и хинди, на турецком и монгольском, на австралийском, африканском и южноамериканском; он устал матюгаться, он набил на языке мозоль, но он матерился на латинском и эсперанто, на бейсике и на турбо паскале, он даже начал материться на марсианском, но тут язык окончательно превратился в мозоль…

Мужичонка грыз пуговицу, урчал, похрюкивал и распускал слюни. Он перепутал мою пуговицу со своей любимой бабенкой, догадался наконец молодой человек. Тогда он извлек «люгер», передернул затвор и выстрелил. Ухо больше не росло.

А здорово он погрыз мою одежду своими зубками, своими корявыми, гнилыми и нечищеными — наверняка… Ай да умелец. Ай да умница. Ай да сукин кот. И так понравилось молодому человеку умения мужичка, его напор, его несгибаемая воля, — он ведь преклонялся перед Волей и Мастерами, — что решил он мужичка чем-то отметить. Отстрелить ему что ль второе ухо по такому случаю, лениво размышлял он. Не-а, не хочу… И отметил он мужичка Пинком. И принял мужичок Пинок как крестную муку. И отлетел страдалец в сторону кухни, тихий, безропотный, принимающий этот мир и свое место в мире. Лежал спокойный, не плакал, не скулил, только кровь текла и текла, куда ей вздумается, маленькими красными ручейками, вытекая из обрубленного уха и постепенно заполняя собой пространство тесноватой двухкомнатной квартирки. Мужик лежал без сознания.

«А дотечет ли кровушка до Северного ледовитого океана?» — думал победитель над полем неравного боя. А дотечет! А почему? А потому что круговорот воды! А почему круговорот? А в третьем классе проходили! А на хрена проходили? А чтобы быть образованными! А зачем это людишкам быть образованными? Знание свет. Неученье тьма. Поэтому каждый должен знать в третьем классе о круговороте воды. А иначе, глядишь, и упустишь судьбу, и прошляпишь фортуну, и не попадешь к избранным, и загубишь себя в пропахшей дерьмом коммуналке, обливаясь дрянной водкой и не менее дрянными слезами. А не упустишь фортуну, все в твоей жизни будет правильно: и дерьмо, и водка, и слезы, и вообще все, как-то: несчастная любовь, нищета, болезни, предательства, смерть близких людей, все-все, и даже двойка по биологии в девятом классе, и даже разбитый нос в седьмом, и даже сломанная игрушка в первом. Все будет нужно. Все будет правильно. Все будет дхарма. Все будет служить некой цели, а как поймешь — хохотать будешь…

Кровушка продолжала бежать в сторону Северного ледовитого океана. Но у безухого мужика она бежала неправильно. Он не умел извлекать опыт из ситуаций, хороших или плохих — не суть важно. Зря, одним словом, пролил свою кровушку. Так обидно проливать свою кровь — не чужую, а свою, родимую — зазря.

Нет чтоб по-нашенски рвануть на груди рубаху, а затем тихим голосом сказать наконец всю правду, всю-всю, какой бы она там не была, хоть страшной, хоть черной, хоть фиолетовой, хоть убивающей с первого абзаца — взять и сказать, а дальше как придется, как повезет, куда кривая вывезет, да и какая разница, что там дальше, кто кого вывезет, если все слова сказаны и все принимают все…

Вдвоем они вышли на улицу. Там кончился дождь и засветило солнце. Светило такое солнце, а он так любил дождь. Он заплакал — конечно, мысленно, но навзрыд, от души, со стоном, криком и завыванием, внутри себя, конечно, не открыто, рыдать сейчас на людях было бы глупо. Он захотел помолиться богу, чтобы стал дождь. Он захотел достать «люгер» и убить рабыню, чтоб хоть кто-то за что-то ответил в этом мире. Он захотел изнасиловать идущую мимо студентку (он чувствовал, что это именно студентка, а не кто-то другой). Он захотел прийти домой, и спать, спать, спать — и проснуться в другом мире, не в этом, только не в этом, а в другом, любом другом.

Через десять секунд все было кончено. Бог не услышал молитву. Студентка прошла мимо. Рабыня осталась жить. Мир не изменился. Солнце сияло. Просто он мгновенно разлюбил дождь и полюбил солнце. Неимоверным усилием воли — сделал это.

— Сейчас, — сказал он своей покупке, — мы поедем на окраину до работоргового рынка. Молись, чтобы не попасть к интеллигентным людям. Они скупают людей для своих блядских опытов. Через месяц загнешься в муках. Твое счастье, если попадешь к нормальным плантаторам. У них некоторые живут до трех-пяти лет. Ты крепкая, доживешь. Если надсмотрщик не садист. И если не попробуешь убежать. Так что бойся интеллигентных людей.

Зося правит миром

Если у вас паранойя — это еще не значит, что они за вами не следят.

Не карма

Ребята, милые, господа. Здравствуйте. Ну чтобы здоровье было, ну да. Грешен буду. Извините уж. Там, далее, человека будут убивать, мучить всячески, ножницами резать, кое-что отрезать… И это еще не главное… Извините?

Нас, столь дивных, было трое. Всего-то. Мы много читали: газеты, книги, проекты. Эд вчитался до Ницше, я — до Канта с трудом, Пугачев — до самой веданты, и учился бог знает где, а глянь-ка… Эд еще, по приколу, брал «Коммерсант»: деньги, власть, пятое, сотое. Говорили о политике, водке, боге, чего еще? Не любили Солженицына и трепались, затейливые, как нам обустроить Россию. Как братья Карамазовы — поди слышали?

Дочитали бы до Красной книги, прочитали бы про себя. Не зубры, не беловежские. Русские такие выхухоли. Русские мальчики. Чуть пернатые, чуть сохатые. Поначалу трое, под конец, к сожалению, один. Всегда один. Я это не рассчитывал, не считал. Всегда, короче, один, и… Я бы не сказал — это, мол, карма… Это скорее хуйня…

А карма, разве ж она такая?

Орали все. Особенно Эдуард, махая ногой, подмахивая ей слова. Рукой-то и дурак махнет, и у него все получится. Но Эд не дурак в те годы, а сейчас — не виделись, не знаю, воды уже утекло. Так, кажется, говорят? С воротом рубахи на пиджаке, белое на черном, орет:

— Я вижу вектор элит, пассионарных элит России! Кровь и почву! Рвать гнилую систему! Коррупцию!

Элита кивала, булькала, а система, как известно, гнилая, помалкивала. Притаилась. Отлеживалась, до поры до времени, по углам. Все в такт. Бухач — пугач, милый Эд, позорная гордость филфака. Своего филфака, не моего. Такая символичная кровь, и не менее символичная почва…

Внутренние огни

Случай долго подстерегал, и подстерег его летом (я помню, потому что он яркий, и типа знаковый, и местами философичный).

В одной компании, крайне авторитетной, Эд орал про вектор своих элит. Как обычно, играя в голосе, поднимая ноги и руки. Как он туда попал — бог весть. Скажем так, по знакомству. Все мы по знакомству попадаем бог весть куда, я вот, например, периодически пил с бичами. Исключительно по знакомству, причем, конечно, не с ними. Короче, он воодушевлял. Да, замечу, дело было на даче. Потом уже дело, но сначала, как известно, слово…

— Огонь, нам нужен внутренний огонь. Зажечь? Я видел будущее страны, я видел легионы. Чуждый сострадания, они покоряют землю. Бросок на юг, и плевать хотели на запад. Они прекрасны, как боги…

— Ты, нах, — сказал Чупа, — ты это — Очень был уважаемый, Сергей Михалыч в миру, и Чупа — так, для чужих, или, наоборот, для очень своих. Член городского совета, да. Став депутатом, Чупа стал особо обижаться на Чупу. Мол, Сергей Михалыч, и все.

— Ты! — крикнул Эд, а далее не успел: Чупа сдернул его, спинкой на одуванчики. И сел на корточки рядом.

— Ты, нах, это. Ты себя не ищи, для здоровья целее будет. Это, нах, гон твой. Ну не воняй, нах. Себя, что ли, потерял? Ты себя не теряй, нах, это. Я отвечу, нах, для здоровья целее будет.

Эд цапнул вилку, коей заместитель мэра Цупалов охотился на лучок. А потом ничего. Чупа схватил, отвел, накренил. Сел на грудь, и занес кулак над лицом. Но не ударил, нет. Просто повторил про искания себя. И про здоровье. Эд еле заметно кивнул, еле-еле, но все-таки кивнул, и Чупа медленно поднялся…

Далее Эд был молчалив, скучен, сосредоточен. Совсем далее, как мне рассказали, он торговал углем. У нас это очень выгодно, торговать углем. Кажется, он преуспел. (На даче Эд был студент-пятикурсник, робко подающий надежды: ах, черный нал! за серый пиар!). Шел в Собрание, но, разумеется, не прошел — если бы прошел, я знал бы наверняка. Списки всех у меня уже были.

Формы

Что именно смутило Чупу тогда? Он явно спасал свой мир, если не отрицать, что у Чупы тоже имеется некий мир. Однако по содержанию речи Эда — прославление, оправдание. Если не Чупы лично, то его уместности в настоящем, в будущем. Чупа не прочь двинуть на юга, поплевать на запад, у него свои легионы… Про сострадание — ясен день. Про богов — пиар. Кажется, Чупа должен поддержать Эда. Сказать: «ты, нах, это, ты, нах, идеолог». И взять его на Думу писать листовки (Чупа очень хотел быть депутатом Государственной Думы РФ). Подружиться с ним. Сходить в баню. Снять, на брудершафт, девок. Много-много девок. Много водки. На последней рюмке обнять, всплакнуть, побрататься. Однако Чупа сердится, Чупа принимает меры и заносит большой кулак… Он чувствует вызов, он не чувствует содержания… Видимо, его вывела форма. Видимо, она важнее.

Чем дальше, тем более убеждался. Слово «сволочь» говорится ласковым голосом. Слово «милый», если правильно интонируешь, оскорбление. Эду многое казалось, и слова описывали видения. Но он был сообразительный слов. И подводную часть, о которой он и не знал, выдавала форма.

Обычно мы сообразительней своих слов. О, если бы мы соответствовали словам, хотя бы своим! Мир загнулся бы от глупости. Но мы ведем себя так, как будто знаем больше, чем знаем. И знании об этом знании у нас нет, разве что у философов. Без них как-то не получается, кубики, пустые и одинокие, не складываются в мир. И они, философы, я чувствую, где-то есть, они пережидают Кали Югу по углам: острым, прямым, тупым. У меня, знаете ли, нюх. Верьте мне. В конце концов, я был знаком с Пугачевым. А это кое-что значит и в Кали Югу.

Памяти бухла и Делеза

Пугачев был радикальнее Эда, и намного. Это я понял потом. Он не орал, он пытался что-то сказать. По-моему, уже подвиг. Сказать что-то на языке. Как известно, это язык беседует нами, общается сам с собой. Посредством Эда, как понимаю, язык сам себя возбуждал. Мастурбировал. Как известно, тоже дело. Но все-таки…

— В крайней бедности три четверти человечества, — говорил Пугачев, — слишком бедного, чтобы быть должниками, и слишком многочисленного для организации пространств заключения.

Примерно так. Он много чего говорил, часами, не требуя от тебя отвечать. От него я узнал, что эмпиризм — бывает трансцендентальным, что Делез — пишется раздельно (хоть и француз), и т. д. Массу вещей. Ну, в частности…

…концепция механизма контроля в том, чтобы отслеживать позицию любого элемента в кодированном пространстве с целью выполнения — законного или нет — общей модуляции…

«Не хочешь срать — не мучай жопу», — сказала одна кудрявая поэтесса, когда ее познакомили с Пугачевым. Но что хотела сказать — неведомо. Что она его полюбила? Что он, емеля, не хочет нести в совет диссертацию? Или не может? А пишет, говорит, снова пишет. Правда, больше говорит. Однако он не мучил ни себя, ни других. Вместо кандидатской он написал 244 листа и отнес на нижнюю полку шкафа, и забыл там, кажется, навсегда.

Что там полки! Пыль на его столе было полигоном, на нем, помню, рисовали звезды: еврейские, советские, трехконечные. Самый ловкий изобразил звезду о 16,5 концах. А Пугачев, как ленивый, рисовал лишь двухконечные звезды. Тогда я предложил: одноконечную. Все сдались, и я сказал, как оно бывает. Двумя способами. Попросите — покажу.

…в девятнадцатом веке работник рассматривался как дискретный производитель энергии, ныне он — волновая функция, элемент бесконечной сети…

Кстати, та городская поэтесса очень стеснялась. Краснела как настоящая, когда при ней говорили слово «оральный» или, допустим, слово «херня». Как жопа взяла порог личной политкорректности — огромный секрет для всех. А стихи у нее были ничего. Лиричные. Ироничные. Даже — самоироничные. Редкое сочетание. В нашем-то городе. И к чему это я о ней?

…раньше индивид был обозначен посредством подписи, выражающей индивидуальность, и номера, указующего его место в массе. Власть, в интересах организации целого, одновременно индивидуализирует, по шаблону, и необходимо омассовляет. Ныне подпись и номер вытесняются паролем: он предоставляет информацию, или отказывает, дает допуск или его лишает…

Значит, поэтесса. Сидит в газете. Спрашивает коллегу: чего это у меня компьютер висит, а у тебя, Маш, не висит? «А там хуйня такая стоит, — ответила Маша. — Потому компьютер и не висит». Поэтесса смущается. «Хорошо». Надо ведь что-то сказать. Маша улыбается: «хуйня, это всегда хорошо». И Наташа: «особенно, если она стоит». И поэтесса улыбается тоже. Так они ее доводили, хорошие журналистки, молодые, курносые. У Маши был красный свитер, у Наташи — премия какого-то Ветлужанского. Сильная такая премия, по признаниям очевидцев. А у поэтессы не было даже самой простой хуйни, самой нужный, и компьютер, что стоял в редакции, часто вис.

И Пугачев о ней умолчал. Буквально ни слова. И как ты мог? — спрашивал я его. Пугачев поглаживал ручку кресла. Будто нечего ему гладить.

…ничто не может закончиться окончательно: ни корпорация, ни система образования, ни армейская служба… Все, более или менее отчетливо, перетекает друг в друга. Кажется, что находишься в пределах одной модуляции, одной системы — метастабильной и всеобъемлющей…

Обычно Пугачев ходил в черном: джинсах и майке. Зимой кутался в пальто до пят. Тоже черное. А вот очки были простые, маленькие, с диоптриями. Питался же чем бог пошлет. Домашний фэст фуд, то, чего не надо готовить. Или почти не надо. Колбаса там, сыр. Сосиски, пирожки, чебуреки. Варить пельмени было уже лень. Мне тоже. Мы были с ним похожи. Только я обычно носил костюмы. Надо ведь отличаться. И врут, что черные рубашки не пачкаются. Просто они становятся грязными по-другому.

Еще он владел секретным оружием: дергал носом, делая это убедительно, как никто. Я брал у него уроки, старался, потел. Куда там. Мой нос, по сравнению с пугачевским — бездарный, лоховской, профанический…

…юридическая жизнь подавляла индивида рассмотрением его как временно свободного: в интервале между заключениями. В будущем формой юридического будет бесконечная отсрочка рассмотрения дела: как продолжающаяся — без перспективы полностью завершиться — вариация…

Нашим отборным временем было демисезонье. В частности, вечер. Но также весна, осень. Мы встречались всяко: и по всему году, и по городу, где попало. Но памятны, как известно, перемены мест и погод.

Однажды, на некоей выпивке в Чебунцах (есть такие пригороды) мы спали на полу, дружным штабелем. Пугачев — черт знает замашки гения — зачем-то разделся. Я, например, на полу спал в брюках, всегда. Трусы у него были яркие, зеленые, памятные. В белый, замечу, горох. Как он девушек в таких трусах не боялся? И даже красивых? — подумал я.

…чиновники не прекращают заявлять о якобы необходимых реформах: реформе школы, реформе производства, реформе вооруженных сил, тюрьмы. Однако эти институты исчерпали себя, каким бы долгим ни был срок их существования. Вопрос только в управляемости их отходными ритуалами, и поддержании занятости населения, вплоть до установления новых сил, стучащихся в дверь…

Их, девушек, было не очень много. В Чебунцах, однако, девушка сопела рядом. Представим себе, пугачевская. Рыжая, с соцработы, и звали юную — Кыся. Некоторые: кысь-кысь-кысь. Она откликалась, ласково и доверчиво, типа милая, типа кысь.

Где-то мы, как известно, неформальная молодежь, где-то — хрен. Ну скажем, водка тогда выдалась «абсолют», а место — с дырой в стене. Гостинка в хрущевой пятиэтажке. Дыра так себе, черная. Средняя по значимости, не симпатичная. Плохая дыра, отхожая, для дебилов. Собака не поместится, крыса — пожалуйста (коридор пустовал, но крысы в нем угадывались на раз). Мне нравились такие контрасты, я балдел, я пел и плясал. И сейчас нравятся, я такой, я верен себе. Я ничего не стеснялся, грамм после трехсот. И даже зеленых трусов. И девушек. И того, что надо описать дальше.

Совестливый, конечно, описал бы дальнейшее, только он, совестливый, многое бы не пережил. Помер бы, как мужик, с передоза в каких-нибудь Чебунцах. Я же, говно, чуть не облевал «троечку», но ничего — выжил. Дожил до зеленого кресла. Сижу в нем. Радуюсь. Презираю всех мужиков на свете.

…формы контроля — являются модуляцией, подобно самоизменяемому образованию, что постоянно переходит от одного момента к другому, или — решету, чьи отверстия раз за разом трансмутируют…

Вот смотрю и думаю: и действительно! Как в воду глядел! В его компании я выпил десятки литров. Или даже сотни, скорей сотни. Я ведь, когда Эд ушел, загребая в сторону большого угля, временно перешел на пиво, года на три. Прибил почки, и вернул себя к вечным ценностям…

Сам Пугачев пил мало, и пьянел умеренно. У меня так не выходило. Максимум, что я мог — опьянеть размеренно. С толком и расстановкой, с уважением к окружающим.

Пилим Хартлэнд

То ли вечером, то ли ночером, короче, полпервого, сидели мы на ковре, и Пугачев вскрыл тайну. Запросто и технично, как банку сайры. Сначала хрустел пальцами и вздыхал. Затем уставился в потолок. Ты не поверишь, сказал он. Потому что никто и никогда не поверит. Но миром, к сожалению, правит Зося.

Вот тебе нравится, тебя спросили, а? так и так, полюби себе наших? Слюной на тебя плевать, и давно уже. Большая трансцендентная сука себе на уме. Но все привыкли, никто и не замечает.

— Зосе помогают четверо: Химик, Мячик, Педик и фон Зеленый. Ну как сказать — помогают? Они скорее соперничают. Особенно Химик с Педиком, они же Евразию делят, Хартлэнд. Не слышал? Зачем делят, это понятно. Почему? Отвечу так: по традиции. Все решают исторические условия. Могу тебе их показать, начиная с пятого века, и даже раньше.

— Правда, что ли? Не брешешь?

Я встревожился. Пугачев дернул носом так, что мне стало не по себе.

— Раньше их, заместителей, было меньше. Фон Зеленый — прохвост, пришел на готовое. Он хитрый, этот Зеленый, и уникальный. Второго такого Зеленого не найдешь.

— Мировое правительство? — сказал я. — Ты это, Пугачев, ты учти. Все наши знают про мировое правительство. Я сам по нему реферат писал.

— Нет же! Это все чушь, фуфло. Бильдербергский клуб тебе, ага… Представь школьный класс. Мировое правительство — типа старосты. А Зося — классный руководитель. Или, если хочешь, завуч, директор школы. Он не часть класса, не пацан — понимаешь? Он любого завтра назначит. И вообще, какая там власть у старосты? Директору настучать?

Дело было зимой, под ее конец. Февраль наш, как известно, сама двойственность. Временами — капель, местами — прогалины, но это, замечу вам, чешуя, и, с позволения сказать, иллюзии. Главное, что окончательно устаешь. Русская зима, наша черно-белая майя, вяло впадает в себя, обрастая признаком бесконечности, и в душе, говоря словами писателя, настает полнейший ухряб. Сознание покрывается ледяной коростой, тело пляшет на автомате. Я с большим подозрением относился к этому месяцу, и, практика показала, почти заслуженно…

Однако начнем с начала. Водка, как известно, объединяет; трава же наоборот. С водки мир сужается до компании, с травы — почти до тебя самого. В тот год нам стало ближе к тридцати, нежели к двадцати. Впрочем, то ерунда, мы не сильно считали такие вехи. Мы сподручно время убивали, проводя его за разом раз, во времена, когда еще не знали, что это время убивало нас, и далее (эдовская графопедия — как оно?).

Пугачев, вдобавок, и не курил. Вот это, наверное, важно. А то скажете — обкурился, и нате — большая, трансцендентная, сука. Хрен-та, он и не пил. Ну пива, пива — да. Может быть. Курили Мурзик, Паша, какая-то Лена… я — за компанию, и слегка. «Почему ты не расслабляешься?» — «А я не напрягаюсь». Пугачев просто лежал на ковре. И правильно. Чтобы народы не разбрелись по себе, желателен модератор. В данном случае — просто трезвый, все, другие достоинства даже излишни.

Лена повела Пашу куда-то в сторону свала, в иные миры, в комнату — с белым потолком, по соседству. Мурзик куда-то канула, то ли доливать, то ли отливать, то ли — к богу на огонек. Мы остались. Дальше товарищ хрустнул и рубанул. Он, конечно, говорил подробно. Имена, явки, пароли. В мировом масштабе, конечно. Такие вещи — только в мировом масштабе и говорятся.

— Лыбишься? А город с девяностого в желтой карте. У зосиных тут, короче. Эта, короче.

— Хрен ли?

— Два хрена! Первичка, тебе говорят. Ну правильнее, конечно, называть такие вещи вторичкой… Учитывая гештальт… Контекст…

Так мы, с чувством, с прибаутками, и сидели. Я предложил Пугачеву: не воспринять ли его как наркотическое видение? или оно предпочитает быть алкогольным? Пугачев ответил, что его, в данном случае, волнует сугубо интенция, а рецепция — в полосе свободы воли субъекта. Иными словами, наш автор мертв. Совсем иными словами, ему было по хую. «Делай, что должен, и будь что будет, — спел он Гребенщикова, — мне кажется, это удачный ответ на вопрос…». В этом случае сам Гребенщиков цитирует Стою, а Стоя, как известно, в трансцендентальном эмпиризме почитается. Круг замыкается. Жить быстро, умереть молодым — тоже Стоя. Правда, не так буквально, все же не панки…

Короче, Пугачев делал сугубо то, что и должен. Да и я. И проблема не в том, что кто-то блевал на долг. Проблема, что задолжали по-разному. В полосе, нах, свободной воли субъекта. «Мы не боимся что, что они содеют нам зло. Мы боимся, что они устроят добро по-своему». Это, кажется, Стругацкие, но это не так. Пугачев бы сказал, что совесть, как и сознание, существует в единственном экземпляре, иначе их нет совсем. Совесть как совместная весть о нас же самих — первой и последней тайне этого мира…

— Кто же тебе, дураку, контекст рассказал?

— Нам, дуракам, в интернете все написано. Кто ищет, всегда найдет. И места надо знать.

— Особо рыболовецкие?

И, не поверите, рассказал места. Но это мое дело личное. Большой такой, простите, секрет, от маленькой компании, от вас, мои дорогие.

По кусочку

Самое страшное, что его убивали долго. Добрые люди надеются, что это не так, но мало ли на что надеются добрые люди? В хронике говорили, что долго. Как известно, они козлы — в хронике. Бывает, что насилуют девочку. Бывает, трех с половиной лет. Не бывает, что ли? Тебе расскажут, и представишь все, в цвете, в звуке, словно ты — герой: выслеживал, задирал, запирал. И анально, видишь ли, не пошло, и орально — не заладилось, и тогда ты, понимаешь, стал нервничать, отрезал припасенным ножиком ухо. Обычно режут иначе, но ты, один, захотел себе ухо, и хоп. Мужик захотел — мужик себе наделал, и ухом не ограничился, давай дальше. Они могут причитать, или наоборот, но как-то оно… некультурно? так, кажется, говорят? У мальчика брали интервью, семи-восьми лет; два парня поймали его на даче, держали там сутки, насиловали; подвесили за ноги; заставили пить мочу; мальчика потом спросили — ну как? Он говорил, что они над ним издевались. Только одну фразу, но много раз.

Над Пугачевым издевались, но лучше бы, честное слово, насиловали… В квартиру, где он жил, в однокомнатную, в Строителях, зашло несколько. Повязали простой веревкой, залепили рот. Зачем-то залепили глаза. Вырезали на груди слово «лох» и пошли на кухню, пить чай. Потом вернулись, достали ножницы. И стали ими, тупыми, отрезать от тела по кусочку. Сначала член, и его скорее оторвали, чем отрезали. Резали уши, ноздри, щеки, и зубы — выбили все, точнее, почти все. На спине его вырезали несколько звезд, обычных, пятиконечных. Тушили сигареты в ушные впадины, ходили по квартире, чего-то пили, заходили на кухню. Закусывали там, чем нашли. А нашли консервы, немного вареной колбасы, полбатона хлеба. Водка была с собой.

В нижнем ящике стола отыскали архив Пугачева. Бумаги раскидали по комнате, некоторые, пачкой, сложили ему на живот. Подожгли. Потом, когда огонь разгорелся, кинули сверху черное пальто, потушили, сжигать квартиру им, видимо, не хотелось. Может быть, прикуривали от костра сигареты, не знаю. Наверное, он умер от боли, только этого не заметили. Принесенным топором начали рубить голову. Неумело, неловко. После двадцати-тридцати ударов она нехотя отделилась от горелого тела, и ее, не чищенным башмаком, выкатили к батарее (у виска остался земляной след). Побили редкую посуду, затопили ванную, и один из них пытался написать кровью, но, видимо, быстро устал: осталось лишь буква «а» на стене; непонятно, какое слово с нее начиналось. Вряд ли оно было особо длинным, но что сейчас гадать? И чуть не забыл. Кто-то из них насрал прямо на подоконник.

Наши связи

После кончины товарища жизнь моя, на диво всякой твари, наладилась. Так, кажется, говорится?

Раньше оно как? Процентов на шестьдесят — копирайтером, на сорок — криэйтором, и на все сто — функцией, ничем, симулякром. Такая вот работа, без любви, без будущего, без корней, кроме своего же, трехбуквенного: эр, а, бэ. Кстати, сверху было такое же. Деловитые бездельники. Однако их никчемность, в отличие от моей, ударно ценилась.

А потом — оба-на. Под меня легли западно-сибирские филиалы, и консалтинг, и связь с общественностью. Связался. Общественность была так себе. Чуть опасные связи, затейливые, вязкие. Арабская такая вязь. Как известно, нет у нас никакой общественности, глюк она, ну и связь, соответственно, звон-позвон, прогибание беспозвоночных.

Я, модный, эпатировал, шутковал: в черной машине «ауди» — черный телефон. Без единого провода Ставил, пуская слюни. С диском, 1980-го, наверное, года. А может — 1970-го? Спрашивали: э-э? Отвечал: для связи с самим собой. А то теряюсь, ик, и блуждаю, заблуждаюсь, блудю… Ухмылялся. Мне верили: стало быть, надо. Доверяли. На слово, на вкус, на цвет. Быстро находились товарищи, я их, сук, размножал, я их, блядей — ксерокопировал.

Ну, скажем так, легла фишка — и легла администрация, и эти. Лежат себе, пищат, пасти разевают — бабла им. Бандиты гоняли политиков, силовые кланы, так скажем, определивали бандитов. Но это внешне. Сказать, что РФ тогда правила олигархия — гониво, максимализм. Какая там, в жопе, олигархия? Я заглядывал, выглядывал, изучал. Силился отсечь, въехать. Не-а.

Короче, восхождение выдалось ослепительным и манящим, однокурсники сказали бы — охуительным. Однокурсникам, как известно, надо верить, даже моим.

Усиление ислама

Скажу сразу: это случилось.

Поздняя весна, Подмосковье. Все такое зеленое, будто мир таким и родился. Я тоже любил грозу, а она меня — ну не знаю. Мне, по большому счету, по фигу. Главное, что я вычитываю, выглядываю любовь. Ролан Барт, обратно нашему Пугачеву, писал: рецепция важнее интенции. Объяснюсь. Возьмем девку, и трахнем хотя бы мысленно. И спросим мысленно, что важнее при этом — интенция ее или рецепция, причем не ее? Только честно, как мужик мужика. Ясно, что рецепция. Вот и в чтении. В конце концов зачитать — в некоем роде затрахать, и трахнуть — в некоем роде вычитать… И недаром есть старинное слово «познать», неприменимое, правда, более ни к тому, ни к другому…

На Старой Площади лифты значительно лучше, даже не лучше, скажем так, человечнее. Большие такие. И пустынные коридоры, и ковровые дороги, и кабинеты в десятки метров — те, куда мы ходили. А сейчас зеркалилось. Всего-то, кажется, этажа четыре. Не помню, впрочем, как с этажами, не важно на хрен, вот его и не помню.

Помню зеркальный лифт… хотя тоже оно неважно. Стены, потолок, к счастью, пол простой. К счастью? И сам лифт вычурный, угловатый, кажется, восьмигранником. Пансионат был администрации президента. И сейчас там. Там белоснежно-сонные номера, но помилуйте — зачем восьмигранником?

Я, один, смотрел на себя с потолка, со стен, отражался и перекрещивался, и не по себе такое — попробуйте. Полтора часа, что ли, ехать. Мы косили под семинар, политологи, то, се, горизонтальные связи, региональных элит, системность. Контр-элит? Нет, полноте, просто элит, отстаньте. Мы были отлично замаскированы.

Ехал с первого, отражался. На втором дверь мягко открылась, и мягко вошел Химик. Маленький, худой, с округлым чемоданчиком. Ладный. Складный. В черном костюме, в легкой усмешке, в бежевом галстуке.

— Господи, — сказал я.

— Пиздишь, — сказал Химик. — Я не Господи. Я его даже не видел.

И улыбнулся. Я улыбнулся в ответ, я не знал, я ничего не знал…

— Я видал во сне царскую жопу,

Я безумен и поражен,

Мне, изгнаннику и холопу,

Подарили царственный сон? —

и добавил: — Не обижайся. Все знают, как мы любим тебя, так что попусту. Пустое же все. Давай-ка лучше, покурим-ка. Ты не куришь… да? Только марихуану, да? Наркоман несчастный. Ну, постоишь.

— Вы здесь?!

— Все когда-нибудь случается. Ы, — сказал Химик, — я везде. Плохие времена нынче, вот что я тебе скажу. Мяч Бостонскую группу водит. Кингмейкеры с Побережья… Восточного Побережья… Видишь ли? Видишь?

Химик взял меня чуть выше локтя, увлек за двери. Мы вышли на последнем, в полукруглый холл. За окном постукивал дождь, хорошо себе, тук, тук, тук…

— Хорошо, — сказал Химик, вынимая сигарку. — Педик с Мячиком дозабились месяц назад. Это ягодки, но давай с цветочков, давай. «Локхид» совсем того, знаешь? А Уолл Стрит — ну чего тебе Уолл Стрит? Дался, что ли? У них, во-первых, своя проектность, во-вторых, купили их к ебеням. Знаешь, что дальше будет?

— Усиление ислама?

— Хуй тебе усиление ислама, — сказал Химик. — Их, дурных, системно используют. Ты же видишь, что такое системная целостность. Это, кстати, открытый дискурс: ходи в него, понимай. Ширвани британскую форму и не снимает. Ну, Басаев, Басаев. А знаешь, с кем Нухаев вообще сидел? По Лондону, по Токио? Какое там Ведено, один Вашингтон. Вижу, что знаешь. Постсовременность имеет родовые особенности. Тоже знаешь. Террор и антитеррор являют конгруэнтную сеть, и это даже не диалектика, это просто единство. Вот спорят: осенью девяносто девяностого — свои или не свои? Ну, дома в Москве. А это, в принципе, и неважно. Все известные террористы, если они выживают, суть агенты влияния первых модераторов. Независимо, кстати, от своих представлений на этот счет. Именно влияния, и не локальных, замечу тебе, элит. Но мы с тобой про ислам. Ныне идет, так скажем, перезаточка. В двадцатом веке ислам накачивали с иной задачей. Сейчас формируется некая ось против США, но она скорее внутри, нежели снаружи. Представь, будто некий центр — в англосаксонских полях — в ближней стратегии проплачен за арабские деньги. По Ираку, скажем, Сауды копали в Англии под правительство. Маленько бы, и докопали, Лондон бы увел своих. Разрыв с США — вхождение в Европу. Вот так забавно. Запада больше нет. Но то, под что дается ресурс, есть проектность, стоящая в реальном плане… блядь… ну смотри: некая, скажем так, непосредственность того же центра якобы проплаченной силы, причем в его же долгосрочке. Да что такое США — ты думал?

— Я, конечно, могу подумать. Но зачем, если вы уже знаете? Поделитесь…

— Правильно… Я бы говорил в терминах скорее процессуальности, чем субъектности центров силы. Оно так точнее. Зато в субъектности тебе понятнее. И пошли, однако, нальем.

Русский человек

В комнате было много диванов, еще больше — места. Стол длинный, черный, с потенцией и запасом, хочется прозвать его лимузин. Весь такой закругленный. Он вынул стаканы и плеснул, кажется, J@B.

— Не бойся, — сказал Химик, — я символически. За необходимость. За то, что главное не обходится.

Я вздрогнул, чуть подсев на край лимузина. Химик аккуратно кивнул: садись, мол, поехали…

— Идеолог, — пил он маленькими глотками, — не может быть прав или ошибаться. У него такая профессия. Он тебе не онтолог. Он может всего лишь быть, слабо или посильнее. Фукуяма или Хантингтон вообще ничего не описывают, как ничего не описывает листовка. Писал листовки-то по началу?

— С девяносто шестого, — скосил я уголки губ, — выборы-хуиборы, как сейчас. Русь спасали. От нее же самой.

— Вот, — Химик долил мне. — Дело не в том, состоится ли глобализация, а в том, по какому типу… Что будет ядром, периферией, но главное, смысловой матрицей… Третье тысячелетие по Фукуяме совсем не то, что по Хантингтону. Администрация Буша читает другие книжки, чем администрация Клинтона, и это уже заметно.

— Там читают книжки?

— Это метафора. Дело не в администрациях. И не в книжках. Империализм ведь что? Картина же, первый уровень. Сидит в Кемерово Вася и знает: американцы, блядь, империалисты. На втором уровне замечают, что противники войны в Сербии — сплошь сторонники войны в Ираке, и, наоборот. Ты знаешь. На этом уровне Вася уже хереет. Бжезинский — суть одно, Киссинжер — другое, но дело опять не в них.

Я кивал, но, кажется, чуть фальшиво… Я кивал излишне внимательно, как будто мне говорили что-то новое, просвещали (от такого человека, как Химик, вряд ли укроется моя неестественность, подумал я и залпом допил). Рука сей же миг восполнила пустоту. Я кивнул уже благодарно. Я, как помянутый Вася, уже херел, подлинно херел, мои дорогие, с обыкновенного чуда…

— В плане выражения есть демократическая партия США, но, по сути, ее кингмейкеры не нуждается в самих США как структурном ядре модели. Поскольку те же США — всего-навсего государство. Они за плавающую модуляцию, сетевой контроль, исчезновение базовых атрибутов… ну этой… блядь… как ее?

Химик улыбался, делая вид, что чего-то забыл. Я спросил о главном:

— Зося-то как?

— Плохо. Зося в опасности. Сам посмотри на трэнды… Я там единственный русский, поэтому и не стесняюсь. Плохой трэнд? Так и говорю: херня, мол, нечего дальше. Они ведь Зосю сдадут. Я чего смотрю: Мячик с Педиком заигрались… Сейчас Европу вкачают черными, и привет… Денег есть, денег море. Нефтедоллары же. Китай они проведут. В Китае ж никто не рубит, чего сейчас делается. Представь себе ось?

Я представил ось, замолчал.

— Сорос с ними, — шепнул Химик. — Но это так, ветка. Кто, блядь, Сорос такой? Просто это знак, символ. Половина биржи куплено, вот она где, собака. А Сорос — значок такой.

— У меня когда-то был значок, — сказал я. — Пионерский. Извините за откровенность.

Химик все понял правильно и долил. Я же ничего не понял, и мне захотелось выглядеть умным. Я забыл: самое неумное желание на свете — выглядеть умным (самое слабое желание, соответственно — выглядеть сильным, самое подлое — казаться хорошим, и т. п.).

— Я читал, что импликацией Большого Модерна было христианство, а экспликацией — коммунизм. То есть там нет иных экспликаций. Они понимают Модерн как…

— Обсудишь это с богом, — сказал Химик. — Я не занимаюсь философией. Я не специалист.

В голосе звучало презрение ко всему, в чем он не был специалистом. Однако это было тонкое чувство, что-то европейско-воздушное, нормальный человек его бы не уловил. Химик щелкнул пальцами:

— Кстати! Что же вы Ваньку-то Пугачева? Нет, само по себе понятно. Но могли же просто убить.

— Работа наше все. Ее либо делают хорошо, либо не делают вовсе, — я вздохнул. — Меньше всего оно походило на политическое убийство. Слова-то какие смешные. Политическое еще. Я ребятам так и сказал. А сам ничего не видел, мало ли, нервы же. Каждый день, что ли, друзей подводишь? Подставляешь даже. Под нож, опять-таки.

— Это теперь называется подставлять?

— Ну, такие нынче сезоны, — сказал я. — Времена. С позволения сказать, нравы. Главное же работа, остальное приложится. И главное, что не зря все.

— Ы, — сказал Химик (я сразу заметил его привязанность к этой букве).

— Мне было очень жаль Ваню. Один из немногих, кто мог меня понимать. Были вещи, которые катили с ним, только с ним. Теперь, простите, и не с кем. Саморазвитие почти хлопнулось. И откат, как известно, нечто условное… Друг — жутко нужно, я понял. Жутко функционально. Он, в принципе, дороже, чем, скажем, сто тысяч долларов. Ну, по нормальным меркам, не по быдловским.

— У тебя больше, — сказал Химик. — В порядки, блядь.

— Я почти равнодушен к деньгам. Ну так, чтоб были. Это же, как известно, превращенная форма. Или я что-то путаю?

— Ну да, — Химик замолчал, секунд на пять — шесть. — Путаешь. Плохо читал. А не хочешь ли поработать на континенте? В группе, хочу сказать? Взять себе для начала страну…

Мне стало так приятно, что все не зря, и… прерываю себя, ибо желание сказать лишнего, мои дорогие, накатило девятым валом.

Градусы

Мы забились. Химик, почти не пивший, сказал — дела. У меня тоже были дела, текучка, надо же появиться. Семинары там. Сказать умное. С половины поллитра обычно говорю умное, знаю такую особенность, храню, пользуюсь.

Потом мы все улетели в свои пределы. «Пределы, пределы, пределы», — вздыхал один персонаж. Очень, как известно, литературный.

Что дальше? Меня зовут Саша, миром правит Зося, чего тебе еще? Пока Зося, а дальше оно начнется, увидите. На улице временами снег, ветер западный, пять — десять метров в секунду, температура ночью тринадцать — пятнадцать, днем шесть — восемь мороза, гололед. Прохладно даже для нас.

г. Красноярск, март 2004

Равнобедренный треугольник

— Не выебывайся, Алеша, — Ольга Николаевна отложила книгу. — Если дядя просит показать писю, значит, надо показать писю. Вдруг дядя доктор и ему это интересно в целях работы? Ну? Покажи за маму, или даже за папу, если тебе так удобнее…

— Не хочу, — отмахнулся Алеша. — Это некультурно — показывать писю чужому дяде. У нас в классе один все время показывал, его за это на слете инициировали.

— Да не бойся, — сказал Тимофей. — Я тебе посмотрю одним глазом и все дела. Мне чужого добра не надо.

— Ольга Николаевна, а вдруг он меня тоже инициирует?

— Алеша, не пизди, — Ольга Николаевна устало сморщила лобик. — Ну что такое — такой большой, а всего боишься.

— Сама писю и показывай! У тебя что, своей писи нет?

— Смышленый пацан, — крякнул Тимофей. — Сразу видно, что хочет выкрутится. Только я, пацан, баб не инициирую. Я их топором сразу.

Ольга Николаевна нахмурилась:

— Простите, Тимофей, а куда именно? Я хочу спросить, в какие места вы бьете топором тех несчастных женщин? Наверное, старых и некрасивых, да?

— Места, — ухмыльнулся Тимофей. — А как же? Места, матушка, надо знать. Это как по грибы ходить. Там тоже свои места… Грибные, например, а еще рыбные — тоже бывают места.

— И все-таки хотелось бы знать.

— Настоятельно? — спросил Тимофей. — Если настоятельно, я скажу. Только вы в те места не бейте. Они, так сказать, мои. Я их про себя называю — фирменные места открывателя Тимофея. А еще я называю их волшебными точками и, прежде чем ударить, рисую там большую синюю розу — ради наводки…

— Но почему синюю?

— Потому что красную ручку начальство жилит, а мне достается синяя, — с охотой пояснил Тимофей. — А еще я никогда не целую их в те места, но это большая тайна, — он понизил голос. — Видите ли, если целовать у баб фирменные места открывателя Тимофея, в жизни вам не будет удачи. Я это несколько раз проверил, и, доложу, без всякого удовольствия…

— И все-таки — покажите места.

— А пусть мне Алеша сначала покажет, — сказал Тимофей. — Фирменные места открывателя Тимофея стоят иной писи и даже двух… или трех… Ну, Алеша, не томи народ.

Мальчик, думая, что о нем забыли, рисовал кораблик. Он плыл под парусом, на парусе рисовался крест… Волны отчего-то получались черного цвета.

Ольга Николаевна откинула челку:

— Тимофей, идите вы на хуй. Вы претенциозны, как мой супруг. Казалось, простой топорник, работаете на службе — а торгуетесь, как два ежика на базаре. Знаете смешной анекдот про двух ежиков на базаре? Хотя бы один?

— Где хотим, там и торгуемся, — обиделся Тимофей. — Не нравится, как торгуюсь — валите в свою Россию. Там на всех места предуготовано.

— Знаете, что говорят про топорников? Говорят, что они не ценят родную мать… Вообще, конечно, говорят жестче, но я молчу. Кроме того, они не ценят и родного отца.

— А чего отца? Отца я в жопу ценил, — сказал Тимофей. — Каждый день, бывало, ценил, иногда два раза. Ну и заценил как-то. У него — не поверите, Ольга Николаевна — была очень впечатлительная душа. Ценить его в жопу собирались со всей округи…

— Бросьте ваши сказки, топорник. Я никогда не поверю, что у вашего отца могла быть душа, тем более впечатлительная… Что касается всей округи, то я наслышана о вашей округе — там всего пять домов и столько же медведей. Вероятно, очень впечатлительных и с душой…

— Не надо про медведей, пожалуйста. Медведей я не ценю. Грубые, неотесанные животные.

— А какие животные вам не грубые?

Тимофей зажмурился:

— Белочки… Знаете, есть такие конфеты — «белочка»? Я кормил «белочками» детей. Прикормил двоих. А потом их нашли бандиты из службы края. Полили бензинчиком… Сами знаете — сейчас с этим просто… Без бюрократии.

— Я же не про конфеты!

Тем временем Алеша дорисовал. Кораблик плыл к острову с острову с тремя пальмами и ярко назывался «Санта-Мария». Он повернул светлую голову в сторону разговора:

— Ольга Николаевна, а правда, что Колумб недооценил Америку? В учебниках про это замалчивают…

— Алеша, не спрашивай про Америку. Это выебон — в твои годы спрашивать про Америку у топорника и младшего ассистента. Лучше бы, в самом деле, показал писю. Чего тебе стоит? У тебя емкая, эстетичная пися, и очень содержательная, прости за явный намек… Такую писю надо показывать на углах. Чтоб простые люди тоже ценили…

Тимофей, видимо полагая вопрос решенным, вынул из футляра очки; устроил их на лице.

— У вас что, хуевое зрение? — спросила Ольга Николаевна.

— У многих сейчас хуевое зрение, — вздохнул Тимофей. — Только это ничего не меняет. Скоро, наверно, будем как в Бенилюксе — хоп, и все. Никакой эмпирии не останется.

— А вы что, любите эмпирию?

— Я не такой оценщик, чтобы ее любить… Но в чем-то — да, несомненно. Скажем так: местами я очень люблю эмпирию. Когда вырезают печень… Или не надо?

— Вы полагаете, я не знаю, как вырезают печень? — улыбнулась Ольга Николаевна. — Мы расчленили декана и поломойку. Кто на спор, кто на зачет. А перед этим была непруха… Знаете, что на курсах называют словом непруха? Или не надо?

— Вы знаете, есть вещи, которые я бы не стал делать… за любые деньги. Скажем, оформить рыжего. Или пролонгация. Или ваша непруха… Как ее называют — академическая…

— Тимофей, расскажите правду: на фига топорнику щепетильность? Она что, усугубляет оргазм? И забудьте слово академическая. В Академии так не говорят. Так говорят на помойке… кого досрочно инициировали.

Алеша, улучив момент, с головой ушел в новое рисование: теперь на листе покатился танк. Он подминал под себя деревянный домик и имел фашистские очертания. Сверху над танком пролетал самолет; агрессивно метая бомбы; одна из них летела знакомиться с танком. В самом углу примостилось рыжее солнышко. В другом углу одинокий человек зябко прятался за недорисованной елкой; видимо, партизан.

— Алеша, ты нас так заебешь, — сказала Ольга Николаевна. — Ослиный упрямец! Дядя чувствует кровный интерес к осмотрению твоей писи. У него такое призвание — ходить по городам и пялиться на чужие писи. Видимо, к тридцати годам своей становится недостаточно… Дядя, конечно, полнейший лох, но взрослых надо боятся.

— Не надо, — возразил Тимофей. — Что я, говно излишнее — меня опасаться? Я зачинщик старый, да не говно. Меня надо уважительно… руками не лапать… пыль с очков протирать.

— Выхухоль, — отрубила Ольга Николаевна. — Претенциозный и амбициозный выхухоль. Брандахлыст. Ходит, к мальчику пристает… Как к себе домой… Алеша, я кому сказала?

— Что сказали, Ольга Николаевна?

— Про штаны.

— Зачем про штаны?

— Ну, грубо говоря, тебе их придется снять, — Ольга Николаевна потянула со столика конфету, и, уже хрустя: — хочешь ты этого или не очень…

— А у меня штаны в клетку, — невпопад сказал мальчик. — В серую. Это ничего?

— Алеша, не притворяйся ебнутым идиотом, — с этими словами Ольга Николаевна стянула вторую конфету. Фантики она аккуратно скатывала в комочек и, заигрывая, кидала за шиворот Тимофея. Мазала и смеялась, и грозила пальчиком: — Алеша, Алеша, ты нас не проведешь… Ну какая разница — подумай сам — какие у тебя там штаны? В клетку или в горошек? Да хоть в крапинку. Мы же не такие балдые, чтобы пялиться на твои штаны… Нас больше интересует суть… Так сказать, феномен за обманчивой личиной явления…

— А дядя будет ее фотать? — вздохнул Алеша.

— Нет, — съязвил Тимофей. — Я буду ее зарисовывать цветными фломастерами в твоем альбоме. Как маленький… Совсем, что ли, порядка не знаешь?

— Не знаю, — сказал Алеша. — Порядки мы только в следующем классе проходим. А в этом только зверей.

Ольга Николаевна развернула седьмую конфету:

— Врет. Все они проходили, вплоть до инициации. Не слушайте его, Тимофей, нашего охуенного шалуна… Он, с позволения сказать, дурит, потому что не знает жизни. Поживет с наше — и перестанет.

— А можно я перед таким делом схожу в соседнюю комнату? — спросил Алеша.

— Ну сходи напоследок, — улыбнулась Ольга Николаевна. — Заодно и проветришься. Развеешься, так сказать… Через пятнадцать минут чтобы возвращался. Я тебе засекаю. Время засекаю. Пошел!

— Да я раньше приду. Вы не волнуйтесь…

Мальчик скрылся, и Тимофей, улучив момент, украл конфету у собеседницы.

— И как, простите, они доверили мальчика такой суке? — сказал он, причмокивая.

— Договаривайте, мой друг… Вы хотите сказать — такой суке, как я? Очень просто. У них не было иного выхода. Самолет вылетал во вторник, и надо было сдать талон на контроль. И куда, скажите, подевать ребенка? А у меня все-таки опыт…

— Вот я и не понимаю. Как они доверились особе с подобным опытом?

— А чем вас, дорогой, не устраивает мой жизненный опыт? Он, между прочим, очень разносторонний…

Ольга Николаевна кокетливо одернула на себе рубашку. И еще что-то одернула. Причесалась.

— Не знаю, — смутился Тимофей. — Я, наверное, очень консервативен, но, по-моему, что-то не по-людски. Мне кажется, вы очень гнило его воспитываете. Я хочу сказать, пацана. Из него вырастет очень странный юноша…

— Государству необходимы странные люди. Иначе оно загнется, как Франция Людовика Шестнадцатого или Россия этого мудака. И к власти придет какой-нибудь «Хулибан».

— Я настороженно отношусь, — заметил Тимофей, — к фундаменталистам. Они, на мой взгляд, все какие-то безбашенные. Психи ненормальные. Не ахти ребята.

— Недаром народ называет их хулибане. Он словно видит, что стоит за русской идеей… И кто стоит… И на чьи, с позволения сказать, деньги. Это же простой вопрос: кто спонсирует? После него все становится ясно, предельно ясно. Однако нет — такое впечатление, что его боятся задать… И фундаменталисты множат свои ряды. Зондируют молодежь… Срут в карманы…

— Я бы ограничил формальных радикалов чисто парламентски, — выронил Тимофей. — Взял и провел через Конституцию три поправки. Всего только три! Но зато какие! Пальчики обсосешь… Признаться честно, нам все надоела эта политкорректность. Туда не ходи, этого не еби… Государство же тем временем терпит полный идиотизм, люди ходят по улицам и даже не думают… у них же все под боком — господи твою мать… Говорят, что время определяет нравы…

— Говорят на самом деле наоборот, — поправила Ольга Николаевна. — Впрочем, кому как нравится. А вот за отечество действительно как-то горько… Даже не то что горько — отчаянно удивительно… Раз, два — и ничего нет. Сплошной Хулибан. И кошки в душе с этого дела… И где, черт возьми, наш маленький засранец?

— Может, он уже при делах? — с подозрением спросил Тимофей.

— Вряд ли, — она покачала головой. — В его годы при делах обычно не состоят. Я полагают, что он просто готовится. Чисто психологически. По методике Яндальского или Куца… Показать — оно-то фигня. Ребенок переживает за будущие последствия. Совершенно очевидно, что я не в силах заменить ему мать… Вот придет он завтра в школу — и дальше? Его спросят — где твое домашнее дело? И что он скажет в ответ? Приходил чужой дядя и я показывал ему писю, да? И этим отмажется? У него же отберут последнее, и еще добавят… Понимаете?

— А что мешает вам заменить ему домашнее дело?

— Я не искусна в левой ориентации, — призналась Ольга Николаевна. — Таких, как я, всю жизнь учили другому. И поздно в двадцать шесть переучиваться на собственного предателя, предателя своих личных учителей… Я физически неспособна — вы понимаете? А здесь нужен профессионал.

Тимофей отломил кусочек новой конфеты и протянул его девушке.

— Давайте на брудершафт. И простите меня пожалуйста — я вовсе не имел ввиду, что вы сука. То есть вы лично сука. Просто так получилось. Знаете, как поется в песне: это судьба. И ее достаточно нелегко избегнуть, тем более такой очаровательной кисе…

— Вы говно, Тимофей, — на глаза Ольге Николаевне навернулись слезы. — Но я вас почему-то люблю. И давайте не будем на брудершафт. То есть мы, конечно, съедим конфету. Я полагаю, мы съедим еще по одной. Нам, наверное, будет с этого муторно, но мы съедим до конца… Но будем на вы — мне так больше нравится. В старинных семьях даже супруги, бывало, говорили на вы… В этой есть какой-то шарм, не находите?

— Цирк это, а не шарм, — сказал Тимофей. — Тоси-боси, новомодные веяния. Но вы для меня словно вторая Венера. Честное слово. Без этих… Без дураков… Я не хочу умирать после всего мною пережитого… Если бы не вы, я бы совершил страшную ошибку — подумать только. Вы не представляете, в какую пизду катилась моя жизнь, пока вы не вынырнули… Вы же не блядь сословная… Вы — на три балла выше.

Ольга Николаевна вскочила с кресло и нервно прошлась по комнате.

— Это хорошо… Все, что вы говорите — очень хорошо. Но давайте ради эксперимента пойдем на принцип?

— Давайте, — Тимофей расстегнул две верхние пуговицы (впрочем, тут же их застегнул).

— Я польщена. Но чем вы докажете такое смутное чувство? Вы можете, например… Впрочем, это слишком…

— Хотите оленя? — неожиданно сказал Тимофей. — Хотите, я сделаю вам оленя? Настоящего? Чтобы от души?

— Только не от души, — ее лицо перекосилось. — От души — это по-мужицки. Пусть этим занимаются наши предки… Знаете, я люблю холодных оленей. Вот холодного оленя может сделать не каждый. Понимаете, тут главное не быть трусом, не нассать самому себе — говоря метафорой…

— Я еще никому не делал… Холодных оленей… В книгах, конечно, читал. Но вы знаете эти книги — там пишут подчас такое, что волосы заворачиваются. Я уверен, что процент преступлений совершается из-за недочитанных книг… Я могу постараться… В конце концов, я не такой ретивый мужик, каким кажусь первую пару месяцев. Ради сердечного дела можно и уклониться… Что мне в этом? Тимофеем был — Тимофеем и помирать пойду. А холодный олень дается только раз в жизни. Главное — вовремя просахатить… И не жалеть…

— Тогда решено, — Ольга Николаевна стукнула кулаком по стенке (с той стороны, как обычно случается, никто не ответил). — Тогда завтра в десять у Пал Степаныча.

— Может, все-таки не у Пал Степаныча? У Пал Степаныча слишком дешево…

— Ладно: вы мужчина, вам и топор. Как говорится в новом римейке… Не знаю, что говорится… Главное — мы забились.

— Еще один вариант, — встрепенулся Тимофей. — Но там, извините, будет на грани жизни. Шаг влево — и недомут, поминай как звали.

— Не надо рисковать жизнью. По крайней мере, в самом начале. Если вы рассказываете не сказки, мы еще рискнем жизнью за наше общее дело… Хотите же заиметь со мной дело?

Некоторое время они перемигивались совершенно молча. За окнами темнело, и в это самое время раздались шаги; вернулся из дальней комнат румяный Алеша.

— Простите, вы не заняты? — спросил он.

Вид же имел совершенно фантастический: на ногах зеленые сандалии, в руках палка — для настольной игры в «большого арто». На конце палки поблескивал наконечник: из железа. Стало быть, Алеша держал в руках полноценное копье — независимо от мнения о своем предмете…

— Писю-то не пропил? — злорадно хохотнул Тимофей. — А то, знаешь, бывает: уходит мальчик в соседнюю комнату якобы по делам, смотришь — а пися тю-тю. Где, спрашивается? А пропил! Вот не абы как, а именно пропил, чтоб смешнее было… А зачем тебе такая резная палка? Неужели ты хочешь сыграть со мной в «большого арто»? Лохануто! Учти: я в такие игры мастак. Объебу и баста. Я ведь практически шулер, нас так учили… Но если хочешь, сыгранем в «большого арто». Дело, как сказали бы, уместное… В «арто» обычно на дозу малость играют… Если хочешь, можем и на живца. Или лучше так, чтобы по рукам вышло: с тебя доза, с меня живец. Но если ты хочешь крупно проиграть в «большого арто», зачем тебе наконечник на конце твоей палки? Тем более железный?

— Я сделал его специально, — сказал Алеша. — Чтобы он был со мной.

— А зачем он с тобой?

— Защищать свое достоинство, — честно ответил мальчик. — Жизнь и достоинство. Я решил, что неприлично показать вам свою наличную писю. Она моя. Практически и навечно. А вы, дядя, хотите подмазаться. Вот и все. Мне про таких родители говорили — что есть дяди, которые желают подмазаться. И надо их лупить по рукам. Любой ценой. Даже палкой…

— Вот это пацан! — воскликнул Тимофей. — Кремень, а не пацан. Много вас на моем веку развелось — к добру это…

— Не думаю, — сказал Алеша. — Что совсем уж к добру…

С этими словами он постарался ткнуть палкой в направлении живота Тимофея. Топорник сноровисто уклонился, захватил палку и дернул ее из рук мальчика. Палка, делать нечего, подалась стремлениям Тимофея — и Алеша остался практически безоружным. Только тихонько всхлипнул…

— И что дальше? — уныло спросил он.

— А действительно, матушка, что же дальше? — спросил Тимофей. — Вы же не находите такой вопрос риторическим?

— Отчего не нахожу? Вполне даже, — ответила Ольга Николаевна. — Но поймите, мой друг — тем более поймите это с учетом обострения нашей дружбы… знаете, есть такой экзистенциальный модус… Так вот, вырубите себе на носу — есть вещи, за которые я отвечаю, в том числе перед государством. Перед нами славный сопливый мальчик. И что же? Допустим, вы неумеренно радикальны, так? Допустим, в вашем зобу окончательно сперло всякое дыхание, вы отринули последние формализмы, инвестировались на все сто, и, так сказать, воспалились рвением… Допустим — говоря без утайки — вы намереваетесь посконно выебать его в жопу. Но простите, вам не приходилось задать себе вопрос: при чем здесь все-таки я? Простите, но помимо прочего, я симпатичная девушка… И, простите, государственный служащий… И, простите, топорник — не чужой вам все-таки человек…

Тимофей откашлялся. Видимо, специально, чтоб это было своеобразным вступлением…

— Ольга Николаевна, — сказал он с потугой на снисходительность. — Последний съезд топорников решительно осудил подобную практику. Мы полагаем, что это некультурно — ебать кого-либо в жопу, тем более непосредственно. Есть множество более органичных способов услужить Единому… Вы отсекаете?

— Я слежу за развитием… лучше так: за гниением… вашей разлюбезной мысли. Значит, ебать кого-либо в жопу вам кажется недостаточным… так сказать, несовременным, да? И вы радикализируете? Вы, так сказать, готовы пойти на нонсенс?

— Это не нонсенс, — обиделся Тимофей. — Это суровые нитки правдивой жизни…

— Блядь! — взвилась Ольга Николаевна. — Не будьте совсем говном, не впадайте в пафос, побудьте хоть немного как человек… Говорите, черт вас разорви, хоть немного по-человечески… Говорите так, чтобы простая образованная девушка могла вас понять… Какие, блядь, нитки? Какой такой, разъебать ее, правдивой суровой жизни?

— Я лишь хотел сказать, что сейчас совершу некоторый эмпирический опыт. В соответствии с программным пакетом нашего последнего съезда… Не радея, так сказать, о личном постыдном благе… Иными словами, я сейчас сниму с мальчонки штаны и суну ему в задницу самодельное — им же самим — копье. Если мальчонка выживет, я буду до крайности счастлив, чего, откровенно говоря, желаю и вам…

— Ах, вы теперь веруете в копье? А, извольте мне ответить, зачем? Вы полагаете, что мальчик больше отсечет в нашем деле — если не скочурится после этакого копья?

— Это его закалит, — сказал Тимофей. — В доску, как реального мужчину. Знаете, все-таки в жопу… Тем более такое копье… Собственными, на хуй, ручонками… Разве это не вещь?

— Это симуляция — даю вам совесть на полное отсечение… Это анормально, вы понимаете? Это подорвет неразвитый детский потенциал, сорвет всю актуализацию…

— Что бы вы, Ольга Николаевна, понимали в наших мужских играх… Признайте уж честно, что рыльцем не состоялись — шарить в мужские игры… Рыльце, так сказать, в пушку, отсюда и все дела… И мешаете мне следовать долгу, а лучше сказать, инструкции… Стыдитесь… Ай-ай-ай, Оленька…

И Тимофей, словно глумясь, начал шевелить пальчиком: дескать, он ее осуждает…

Ольга Николаевна положила ноги на пуфик и начала маленько ими подрагивать. Дескать, ей было плевать, что ее столь явственно осуждают…

Тем временем Алеша, вычленив свободный момент, страстно принялся за альбом. Долго ли, коротко ли, а рисовалось следующее: гроза. В лесу, среди елок и кустов, разбегались в смятении звери: лось, волк, медведь и лисица. Над ними сверкали три оголтелых молнии и хлестали косые темные синие линии — дождь. Видимо, где-то стучал и гром. Но гром, Алеша, к сожалению, рисовать не умел…

— Как жаль, — вздохнула Ольга Николаевна. — А уже начала иметь дурную привычку вас полюбить… Честное слово: я кое-что предвкушала. А вы опять танцуете от балды… Я думала, мы будем сотрудничать: вы бы спали, а я бы пекла оладьи, кормила вас… Знаете, как заведено в бывших семьях: завтракать по утрам? Потом еще на природу… Я думала, рано или поздно всегда наступает такой момент, когда людям тянется на природу. А потом наступает другой момент… Знаете, как бывает: развитие человеческих отношений? А еще интим. Ну личная жизнь… А вы? Что вы делаете? Берете и валяете дурака, носитесь по инструкции… Тимофей, чтоб не говорили разные люди, а вы все-таки долбоеб…

Тимофей, поигрывая копьем, обиженно сопел. Он вращал им в разные стороны и словно пытался чертить им на ковре: непонятно что. Судя по очертаниям, дурную трапецию… Казалось бы — зачем зрелому мужчине чертить на ковре гостиной трапецию, а тем более чертить ее неумело? — неисповедима душа топорника…

— Вы мне сетуете, Ольга Николаевна. А не лучше ли по-простому сказать, по-нашему: на хуя? Вы понимаете, какой вопрос я хочу задать, да?

— Нет, — презрительно ответила девушка. — Мне чужды ваши потуги сказать нечто умное… Говорите уж сырым текстом… Какой вопрос?

— Простейший: что вам до этого мальчика? Я понимаю, что вам платят деньги за его надзирание, но знаете, деньги все-таки изредка пахнут… У вас что, нет совсем лишних денег? На моей стороне закон, вы глазами-то не лупайте… Не только тот формальный, что на бумаге, но и тот, что в духе — не в букве. Только дуракам законы не писаны…

— Еще скажите, что на вашей стороне общечеловеческая ценность. Хотя бы одна… Или, например, зов традиции, голос крови… Вы продажный формалист. Отрабатываете свои мелкие деньги. Добро хоть за работу топорника немного платили… Это ведь так, хобби. Ходите и вставляете всем копье, а потом списываете по ведомости… Хуесос! Мерзавец! А я вам почти поверила… Морально готовилась печь оладьи… Искренне по утрам… Аутотренинг, то, се…

Случилось нежданное: Тимофей с отчаянным воплем метнул копье в книжные стеллажи. Следом метнулся вой…

— У-у-у!

Ольга Николаевна катала фантик и смотрела на такие дела с долей своего любопытства.

Тимофей, не теряя времени, поставил себя на колени. В таком виде он полз к ногам девушки. Хрипел какие-то звуки, иногда они складывались в слова, особо разбирались три: «девальвация», «любимая» и «психоз»…

— Ползите, ползите, — шептала Ольга Николаевна. — Будете знать, как затевать служебные игры… романист, бля… шиллер через жопу…

Наконец Тимофей уткнулся носом в колено. Из глаза скатилась немаленькая слеза и омочила черный чулок собеседницы — только это уже мелочи…

— Вы тонко подметили, что я, наверное, утонченный мерзавец…

— Почему же утонченный? Скорее утолщенный.

— Нет, я все-таки утонченный… пускай мерзавец, да. Местами и хуесос, как вы нелюбезно заметили. Но я прежде всего — человек. А значит, готов на все… на кое-какие недурные мыслишки… и делишки тоже хорошие… А? Или думаете — фикция? Думаете, душа на корню разъята? Я, милая, готов переплавить себя в мартеновской печи вашей критики… Так будьте же моей мартеновской печью, дьявол нас побери! Ольга Николаевна!

— Милая — это хорошо. Это значит, в вас осталась капля недурственного…

— Капля ваша! Слижите ее до последнего миллиграмма, — предложил Тимофей, и осекся: — но что я говорю, господи? Я брежу, Ольга Николаевна, честный крест — я брежу.

— Это ничего, — флегматично сказала девушка. — Знаете ли, бывает. Целуйте-ка мизинец, пока не поздно. А то весь шанс просахатите, как в кино про любовь… про старинную. Люблю мудацкие ленты, в них душа закаляется…

С этими словами она скинула тапочек и покорный Тимофей, стянув чулок, припал к мизинцу левой ноги…

— Ольга Николаевна, можно я опять выйду? — некстати подал голос Алеша. — В соседнюю-то комнату?

— Ну конечно, малыш, — улыбнулась она. — Только пиздуй по-скорому и не балуйся. Будешь баловаться, я тебе пастилы не дам… Ты ведь любишь пастилу, озорник…

Мальчик скрылся, а Тимофей сбивчиво бормотал:

— Я ведь тоже озорник, милая… Ну честное слово — тот еще озорник… Я вам все покажу и вы всему поверите… Вместе озоровать будем. Я ведь и пастилу люблю, чтоб вы знали… Мы такие мальчики. Только вас ценю еще больше… На порядки больше…

— Второй мизинец! — скомандовала Ольга Николаевна, и целование повторилась…

— Знаете, как это называется? — весело говорила она. — Если по науке новейшей? Это называется процедура… явленности чувства любви… Слышали про диспозитив сексуальности?

— Я хоть и Тимофей, — говорил Тимофей, — а предел имею. Не знаю я всего, матушка. Может вы чему и обучите… Не читал я Фуко, увольте… И Лакана я, темнота, близко себе не тырил… Даже Фрейда Зигмунда — ни хуя себе? — тоже не больно… Так сказать, милая, так сказать. Только ведь не за это людям дается, что они других людей по дури читают…

— Это верно. Но что же вы остановились? Или у меня не обыщется мизинчика под номером три?

Тимофей быстро понял и сменил ориентиры: теперь он мямлил во рту чужой мизинец правой руки.

Свободной лапкой Ольга Николаевна все так же катала фантик, слегка позевывая…

— Вы романтик, мой друг, — заметил она. — Бледный юноша со смущенным взором. «Хулибан» таких раком ставит. И профессии вы более не уместны… Осторожнее, мон петит ами — как бы вас, простите, не инициировали. Ну досрочно. Как сказали бы в СССР — по линии партии и правительства… Или по линии профсоюза? Я не помню это СССР, наше поколение уже ничего не помнит… Мы как дети, не помнящие иванов… подчас сукины — се ля вот… Ай, что же вы делаете?

Тимофей, встав на четвереньки, игриво кусал напарницу за мизинец, а затем покусывал за другие пальцы.

— Ну сущий козел, — сказала она с улыбкой. — Мой славный ручной козел… Одомашенный… Ну, козел, скажи девочке свое зычное бе-е-е.

— Бе-е-е, — покорно сказал Тимофей. — И чем оно не зычно?

— Действительно. Только я дама капризная, мне такого мало… Надо развлекать… Покажите лучше акробатический номер.

Ольга Николаевна с ногами забралась на диван, Тимофей же отошел в угол (видимо, заготавливая номер). В тот миг в комнату ворвался Алеша. В вытянутых перед собой руках он держал исторический предмет — пистолет марки ТТ, что некогда так любили русские убийцы по найму…

— Ай-ай-ай, шалунишка, — погрозила девушка. — И кого же ты, охальный заебанец, нынче хочешь убить? На сей-то раз?

— Мои предпочтения не меняются, — хмуро сказал Алеша, уперев ствол в сторону Тимофея.

— За что же нынче? Обрати внимание, мой стервец, твоя пися потеряла весь налет флера и актуальности… Она, сильно говоря, пребывает в забвении и отставке…

— Именно поэтому, — сказал мальчик. — Именно поэтому, Ольга Николаевна, я вскрыл сейф вашего супруга. Я ведь знаю, что там лежит пистолет ТТ…

— Черт возьми, господа! — рыкнул Тимофей. — Это становится интересным. У меня душа вернулась из пяток, с этой безумной речи… Поясни же свою мысль, малолетний… вот не хочу это слово говорить, а скажу: малолетний преступник. Или вы ничего не знаете о порядках — в медвежье-угловой школе тому не учат? Не знаете, что убить живое существо просто так, без доказательной базы — не с руки? Архискверное поведение. Надо быть отчаянным засранцем… За это, между прочим, тоже инициируют…

— Почему же, — спокойно сказал Алеша, — без доказательной базы… Нельзя быть таким, как вы, мутным дядей… Сначала вы заигрывали со мной, потом с Ольгой Николаевной — где же ваша порядочность? Где, — заорал Алеша, — верность избранному объекту страсти?! Где ваше честное слово?! А если я ревную?! Если я ревную тебя, говно?! Умри, несчастный! — с этими словами мальчик дрогнул, скосился, выстрелил. Тимофея толкнуло в грудь и повалило на цветастый ковер. Алеша приблизился и деловито разрядил пистолет вторично. Как взрослый человек — в голову… Перевернув неживую тушку Тимофея Ивановича Зарецкого на живот, оглядел огромную дыру в спине, с выдранным клоком мяса… Прихмыкнул. Причмокнул. И вдруг залился потоком горячих слез…

— Я их боюсь, — плакал он. — Трупов боюсь, Ольга Николаевна… Когда нас в классе на труп водили, я дорогою блеванул — ну правда… Вы мне верите? Как же дрочить-то буду — над свежим трупиком? Если я его до смерти боюсь… Я ведь сейчас блевану еще, чтоб вы знали — ровненько на ковер. Извините меня пожалуйста, если так ненароком будет, я не со зла, так сказать — с души просто… С души меня воротит, как взрослого человека… Посмотришь на такие кошмары и жить не хочется. Это ведь не кино уже. Это по делу… По жизни… Своими руками уменьшил число топорников, за такое вымпелы не дают… За такое, наверное, на общем слете инициируют…

Ольга Николаевна ободряюще потрепала его по щеке:

— Не плачь, малыш, не такое еще перемелется… Жизнь только начинается, ты пойми. А в жизни бывает всякое. Главное — ломоветь душой. Дурачок! Мастурбировать отныне не обязательно. Над свежей тушкой, хочу сказать. Это блажь, каприз, удел извращенцев… Кокнул кого надо, и привет родне… Ну скажи, кому сейчас с этого полегчает? Может быть, Тимофею Ивановичу?

— А мне сказали, что надо, — поднял зареванные глаза Алеша.

— Кто тебе сказал? Васька, наверное, Хрыч? Не верь ты ему, Алешенька. Васька Хрыч — дурак и отпетый враль… И мошенник… Даром что второгодник… Шпана он дворовая, твой Василий, и что с него взять? — шерсти клок?

— Не надо про Васю плохо. Вася мой заядлый товарищ по всяким играм… Мы с ним к Таньке Ромовой вместе ходим, он слева, я справа — или наоборот…

— К Танюшеньке ходи, это надо… Я к ней тоже в твои годы ходила — не без этого. А с Василием осторожно. Он тебя продаст, подведет, никогда не выслушает… Вася — он такой. Парень что не надо…

— Но почему?

— Вот подожди: он тебя научит… Почешешь репу, и все. Поздняк будет.

Альбом лежал, обнажив недорисованное: Деда Мороза. Приветливый старик пушил бороду и залихватски волок мешок. На сером мешке, как водится, алела надпись: «подарки». Он волок мешок среди сугробов и елок. Дело было в лесу; но елки были в гирляндах, цветных шариках и фонариках. Из-за елок смотрели разные звери. Как ни удивительно, даже слон… В чем-то шерстяном — так что, может, это был мамонт… Досрочно воскресший к празднику… Дед Мороз пилил в соответствии с табличкой на палке. Палка торчала из снегов, а слова над стрелочкой говорили: «к детям»… Позади Деда Мороза виднелся чей-то контур — недорисованный…

Над картиной было подписано: «Миф XX века».

Алеша тихо-мирно перестал плакать.

— Спасибо, Ольга Николаевна… Помогли…

— Мальчик мой, у меня к тебе личный вопрос… Только не пизди, солнышко — скажи правду, как бы горька она не было. Или сладка — мало ли… Ты действительного ревновал этого мандалая?

И Ольга Николаевна, ради большей ясности, пнула ногу погибшего Тимофея.

— Нет, — признался Алеша. — Я просто хотел умягчить его конец. Конец-то, между нами, тяжелый… Зачем гадить в последний миг? Пусть радуется, что из-за него готовы на многое… Пусть радуется, что даже такие дети… Это ведь хорошо, когда тебя любят дети?

— Очень хорошо, — выдохнула она. — Так вот ты какой, мой мальчик.

— Ну конечно, Ольга Николаевна. Конечно, я ревновал только вас… Не могу назвать это любовью… Детская навязчивость — самая нелепая. Вы согласны?

— Да! — крикнула она. — Миллион раз да! — и метнулась в сторону цепенеющего Алеши.

Сгребая его в охапку, она говорила следующее:

— Как мы этого барбоса… проучили, да?.. он материя, косная материя — недаром их в элите зовут топорники… Дух должен торжествовать… вытащить себя из дерьма… за уши… за нежные твои ушки… Вот увидишь, мой дивный мальчик… Ой!

Ноги ее мелькнули перед лицом Алеши. Глаза расширились, и реальность канула в них.

— Какой же ты все-таки дивный…

— А мы успеем? — он сморщил нос. — До прихода вашего, чтоб он не пришел?

— Супруга-то? Успеем, — весело сказала она. — Если не станем возиться с трупом. Пусть с ним возятся бандиты из службы края. Им за это уплачено…

— Тогда скорее лезьте…

И Ольга Николаевна полезла в шкаф за большой зеленой коробкой с тремя продольными полосами. Цвета они, эти полосы, были красного… По центру коробки был выписан равнобедренный треугольник, внутри его сиял глаз. Мудрый и все понимающий — даром что нарисованный на картоне… Она второпях подмигнула этому глазу. Алеша наконец-то радостно замычал.

г. Красноярск, 2002 год

Признания врага народа

Я хлопаю глазами и пою тягучую песнь акына. Что вижу, то и пою. Если вслушаться, то кажется, будто я очень злой. Однако это неправда: представьте, что вы видели Бога, а затем вам показали черта. И вот вы говорите, что у черта кривые рога и мятая задница, а вас упрекают, что вы не цените окружающих. Но, поверьте, любить чертей означает не любить многое другое. Не удивляйтесь: как честный человек, брызжу ядовитой слюной.

Теперь о сути. Позвольте, я объяснюсь. Я не русофоб, бросьте… я, наверное, даже фил. Конечно, фил. Это слабо и глупо — вообще быть фобом. Я просто не знаю, что за границей. Может быть, там гоблины и драконы. А может, педерастия и Мамай. Но у меня только два объекта: Россия и лучший мир, идеальное государство, нечто из сферы не действительного, но должного. Сравнение, сделанное в пользу мечты, поражает своей жестокостью: российская сборная — в теперешнем составе, на рубеже веков — продула со счетом 15:0. Вот тебе, бабушка, и аналитика «русофобства».

ЗИМА

Это где-то полгода. На севере — больше, на юге — меньше. На востоке — яро, на западе — так себе, евро-зима, сущий либерализм: сибирский ноябрь был бы в западных губерниях пиком холода.

Бывает, что к первому декабря люди уже порядком устают от долгой зимы… Однако нет денег свалить в Италию, как Гоголь или пролетарский писатель Горький. В спячку не впадается… То есть впадается — но это ничего не меняет.

Земля русская полнится отморозками — уж не климат ли виной нашим нравам? Попробуйте быть людьми, когда большая часть страны — ледяная пустыня. То-то и оно.

Красная рожа, водка, дурной стиль, точнее, отсутствие стиля — куда без них, если на улице минус двадцать? Француз бы, несчастный, помер. А мы ничего. Отморозим себе все и живем.

На дворе — пиздец. Так наш лаконичный мужик описывает реальность. Чтобы ни случилось, у нашего мужика — шиздец. Не клеится чего-то, братцы… Там и тут. Русскими словами не скажешь. Сезон, наверное, такой. Пиздец — обычное время года.

ПАЦАН

В основе лежит моральная категория. Посмотрите на пацанов: вот они единятся, смешав судьбы и сопли в одном стакане. Пацан считает, что не пацан — кусок барахла. Не пацан — чухло. Не пацан — явление другой жизни. Пацаны пьют за наших. Но дело не в стакане и не в соплях — дело, прости Кант, в моральном императиве…

Прав тот, кто дал тебе в морду. Скажи спасибо — пришла очередь, и тебя взяли в аттракцион. Бесплатно, ведь наши люди не крохоборы. Наши люди — энтузиасты.

Заехать ногой в живот — это не со зла, русский убийца, как виделось Достоевскому, в глубине души кроткий парень. Заехать — это шоу. А пацан — массовик-затейник. Если вы родились на этой улице, считайте, что вызвали его на дом.

Прав тот, кто вчера украл кирпичи. Зачем пацану кирпичи? Не спрашивайте — даст в морду.

Русские юноши в большинстве завидуют зэкам. Быть зэком — круто. Надо сделать все, чтобы стать зэком. Зэк — пацан, возведенный в степень, украшенный бантами и лентами. Говорят, что на зоне пацан реализуется полностью.

Впрочем, можно и не садиться. Дело вкуса. Главное, чтобы все знали: пацан идет.

Взрослея, пацаны становятся гражданами РФ. Граждане РФ помнят, что пацанские годы — лучшие. Наверное, у них есть на то свои основание.

Вменяемый юноша опасается назвать себя пацаном. Чуть растерянно озираясь, он ищет себе другой лейбл. Но лейблы не валяются на дороге.

Он догадался, что пацан — явление другой жизни.

Просветленный, он ходит среди людей… Потом, правда, он все равно станет гражданином РФ.

ГЕНЕРАЛ

Генералы делятся на козлов и патриотичных. Генерал-козел любит большую дачу. Генерал-козел знает, что дача — вечная ценность. Вечные ценности стоят того, чтоб положить за них три дивизии.

Патриотичный генерал любит родину сильнее, чем дачу. Он никогда не пожертвует людьми за второй этаж. Он, как истинный патриот, положит людей только за родину.

Многие говорят, что за родину умирать нужнее, чем за Иван Иваныча и его мансарду. Однако это дело вкуса. Знатоки божатся, что приятнее всего было умирать за Сталина. Впрочем, умирание за трапецию дарует оргазм не меньший. Можно умирать за трапецию много раз. А потом о тебе споют в песнях. Мы красные кавалеристы, и про нас…

Стать героем очень легко. Если по вине дурака взрывается нечто военное (самолет, пароход, луноход), считается, что все погибли за Родину. Ergo: дураки умножают число героев. Если бы дураков было чуть больше, мы все стали бы героями.

Что сказать о наших героях? На том свете их ждет Валгалла с неожиданным удовольствием: с утра до вечера они роют яму. С перерывом на обед. Ждут, пока в нее канет мировое зло. И так — два миллиона лет. Все по уши в гармонии.

Сверху машут лицами генералы. Лица — красные.

Впрочем, иногда среди генералов бывают люди.

МЕНТ

Почти генерал (см. ГЕНЕРАЛ), только с более узкими полномочиями.

Мент тоже может быть человеком. А кто ему запрещает?

Однако менты где-то похожи на людей, которых должны сажать. Чем похожи? Ментально. Набрались опыта, заразились… А еще у них такие же лица, не всегда, но такие же.

ВОДКА

Ритуальная жидкость для посвящение в наши. Своя баба — с которой спал. Свой мужик — с которым пил. Вопрос, кто более свой, остается в повестке дня.

Водка играет на Руси ту же роль, что пейот в описаниях Кастанеды. Она открывает двери в особый мир. Это целый континент неописуемых размеров. Правда об этом континенте и есть тайна русской души.

География континента легче всего поясняется анекдотом. Пяточок встречает ослика Иа: «Ну ты зря вчера не пришел. У Винни Пуха такое было — все напилось, передрались, перетрахались…» — «А много вас было?» — «Я да Винни».

Старые законы — социальные, психические, вообще любые — в этом мире забыты. Тебе все простят, если это было по пьяни. Но не обольщайся. Повтори это трезвым, и общество придет к выводу, что ты конченое животное. Бутылка водки — это индульгенция. Это искупление того греха, который ты, возможно, совершишь…

Спотыкаясь, идет мужчина. Из кармана торчит горлышко индульгенции. Не суди, да не судим будешь. Не суди, козел!

Алкаш — это ругательство. Иногда им ругаются алкаши. Иногда, напротив, с гордостью: «я — алкаш! Я — мать вашу… Я — Тиглатпаласар»…

Наш трезвенник тоже не пребывает в гармонии. Иногда он — маньяк и тоталитарный хрен. Он не верит в русскую индульгенцию. Он верит, что употребление вина — сатанинский культ. Все пьют, чтобы сделать ему плохое. Обычно он прав. Но все равно — так нельзя.

Кто-то крепче телом, а кто-то духом. Национальный тест легко выявит архетип. Если человек сначала несет хрень, и лишь потом блюет, то завидуешь недюжинному здоровью. А вот если сразу блюет, то это говорит о духовной силе.

Как видим, все люди четко делятся на две группы. Наконец, есть богатыри, не подающие известных симптомов. Но с ними все очевидно: ребята не умеют расслабиться.

ЧУБАЙС

Это символ.

С одной стороны, вроде администратор (говорят, еще вор). С другой — символ. Только у нас администратор может стать символом.

ТЕЛКА

Ничего, пацаны, ей нравится.

Телки, подражая гусарам, не берут денег.

Телки живут не только в русских селеньях.

БАНДИТ

Наиболее симпатичный в народе представитель элиты.

Если человек не просто богат, а богат согласно закону — это, как всем ясно, двойная наглость. Жизнь по морали кажется утонченным издевательством над людьми. Мы тут с голоду… а он кичится, что позволил себе роскошь не воровать?

Бандит — другое дело. С одной стороны, он, конечно, сука. С другой — в этой суке много родного. На его месте так поступил бы каждый. Бандит вырос из подворотни. Но ведь и народ не упал со звезд.

Бандит романтичен, но в тоже время понятен и прост. Ясно, что парню немерено повезло. Говорят, что раньше дети хотели быть космонавтами. Теперь те дети выросли и стали лохами. Лоханувшись, они удивленно смотрят на новое поколение… Глаза — дикие. Новое поколение хочет в мафию. Бандит, по мнению соцопроса, популярнее космонавта в пятьдесят раз.

Если бандит помогает бедным, то он — лучший кандидат в президенты.

Я не вру. Газета «Завтра» рассказала в передовице, что рэкетиры спасут Россию. Потому что рэкетир чаще бывают в церкви, чем нормальный капиталист (кстати, это правда). А еще рэкетиры ближе к народу. А еще рэкетиры — русские. Точнее сказать, не евреи.

Популярнее бандитов только актеры. Может быть, еще и певцы.

Неужели совсем кранты? Не совсем: бандит лучше гопников и урла. Нормальный человек может выпить с бандитом, но не станет пить с гопником и урлой.

Почему? Ответ прост. Бандит пойдет на все ради достижения своей цели: застрелит друга, сдаст корешей. Подумает, и закопает любовницу. Всплакнет, может быть.

На все — ради цели. Нам говорили, что это худший тип человека. Нам говорили неправду, это средний тип.

Худший просто пойдет на все, цель ему не нужна. Поэтому он намного опаснее, хотя и намного слабее.

Я о ком? Я о нюансах русского бунта, также гопниках и урле.

МУЖИК

И все-таки пацан не становится гражданином РФ. Пацан, как правило, становится мужиком.

В девятнадцатом веке мужик — холоп, крепостной крестьянин. Кто не мужик — дворянин. Или, на худой конец, разночинец. Кто не мужик в конце двадцатого века — тот дерьмо. Не мужик — страшное оскорбление, от него современный мужчина хватается за оружие. Или за сердце.

Представьте себе, что в двадцать втором веке к фамилии аристократа добавляют лох: лох Иванов, лох Сидоров… Лох — приставка вроде фон или дон, или де, или сэр. Показатель социального статуса. А забыл поставить лох перед фамилией — обидел благородного человека.

По-моему, весело. Нереально? А разве не так было с мужиком?

Представьте, кем был настоящий мужик при Екатерине Второй.

А может, и сейчас — то же самое? Слово тянет за собой историческое наследство, и наследство воняет дворницкой.

БАБА

Ничего, мужики, ей нравится.

Бабы, подражая гусарам, не берут денег.

Бабы живут не только в русских селеньях.

ПАТРИОТ

Он утверждает, что любит родину. Однако наш патриот мало склонен к рефлексии, у него путаются слова: вернее сказать, что он ее просто хочет. В извращенной форме. В любых формах.

Но, поскольку родина не всегда хочет нашего патриота, ее надо хорошенько связать. И вот патриот достает веревки. Чтобы не орала, рот затыкается полотенцем. Поехали…

Ему мало — наш патриот не получит удовольствия, если не выпорет свою родину.

Наконец, самые заядлые патриоты мастерят дыбу.

Удивительно, но родине подчас нравятся их затеи. Родина балдеет после хорошей порки. Родина полагает, что плеткой по заднице — чтобы лучше билось сердце, свободнее дышали легкие.

А вместо сердца — пламенный мотор. Дивная она баба, родина. От вшей моя родина лечится гильотиной.

Но, поскольку у меня с патриотом одна родина на двоих, я часто страдаю ревностью. Чем я, черт возьми, хуже? Но у родины — плохой вкус. Она выбрала настоящего мужика, и вот он вяжет ее конечности.

Вообще, патриотизм — хорошее слово. Каждый человек должен быть патриотом, учили в школе, и учили правильно. Но это слово давно опошлили наши люди. Они так часто считали себя патриотами, что теперь патриотами считают только бесов и мракобесов. Вот он вылазит, вынимая из штанов револьвер… Спасайся, кто может.

И некуда податься. Так хочется, в конце концов, назвать себя патриотом. Пожалуйста, отдайте мне лейбл. Если вы так сильно любите свою родину, не обязательно ее трахать.

ИНТЕЛЛИГЕНТ

Я долго не понимал, что это такое. Чем, скажем, он хуже (лучше) интеллектуала? Может, это все-таки одно и то же? Я слышал, что интеллигент — слово русское, а интеллектуал — нет. Я слышал, что интеллигенция как порода обитает только в России, и эта особенность выгодно отличает нашу страну. Но я все равно не вполне понимал, о чем идет речь.

Наконец приблизительно объяснили:

а). Он думает о народе, или, как вариант, за него страдает.

Неразделенная любовь к высокой абстракции — казалась мне мазохизмом, к низкой конкретности — тем же мазохизмом, но с проблесками… зоофилии, что ли…


б). У него болит совесть.

Ну хорошо. Хотя если постоянно делать гадости и раскаиваться — это как? Совесть-то будет болеть, понятно.


в). Он не у власти (полагается, там одни негодяи).

Сама проблема власть и интеллигенция говорит, что власть не бывает интеллигентной, а интеллигенция — властной. Есть две касты, и они по разную сторону.

Наша власть — то, что мы заслужили… Там негодяи? Верно? В это не приходится верить — это можно и нужно знать. Так возьми метлу, вымети негодяев. Нет достойных замен? Стань заменой.

Политология свободы считает, что раб всегда в альянсе со своим господином.


г). Он в ответе за все, причем добровольно.

Никто не спорит — козел отпущения всегда нужен настоящим козлам.

Но быть в ответе за это — признание после долгой пытки. Кто же загонял иголки под кожу? Или иголки под кожу — самообслуживание?

Я прозрел. Я осознал отсутствие своих шансов.

Хуже всего то, что российский интеллигент намного лучше другого местного колорита. Иногда он — светлое пятно. Кругом лес, темно. Дятлы набивают стрелку волкам. Лесничий спит, разведенный по медвежьим понятиям. Ау!

Лучше сидеть дома. Подумаешь, розовые обои. Подумаешь, невкусно пахнет. Иногда на розовые обои можно смотреть с любовью.

И если отбросить все гнусные ассоциации, я, конечно, нормальный русский интеллигент.

НАРОД

Народ — это хана. Ведь народ — хозяин своей судьбы. Каждый народ имеет то правительство, которое заслужил, сказал Гегель. А если правительство имеет народ, то это скорее мастурбация, нежели изнасилование.

Если наш народ полагает, что кругом так много дерьма (нищета, бардак, попрание евангельских заповедей), это, скорее всего, правда. Но народ не знает, что он — главный генератор. Я — просветитель, и несу людям это знание.

Слушай сюда, мужик. Если власть плохо управляет, а интеллигенция плохо думает (так уж принято считать), то народ в этом сумраке хуже всех. Напомню: энергичные из народа идут во власть, умеющие говорить и писать вольются в интеллигенцию. Другие остаются — где? Не ищи матерную рифму, хотя ты и прав. Другие остаются в народе. Профессор может быть идиотом. Депутат — вырожденцем. Вот он машет ворованной кочергой. Но это — меньшее зло, прошедшее по конкурсу. Большее зло, как водится, притаилось.

Народ — Гегемоныч.

Народ — Макар и его телята.

Народ — семь бед и один ответ.

Народ курицу не учит.

Народ — вода. И лежачий камень.

Все честные, умные, хорошие люди — враги народа. И только враги народа могут его спасти. Не хочется, разумеется, никого спасать, но придется.

В расстрельных списках я хочу идти первым номером.

ХИППИ

«Технарь» лучше водки. И коньяка. И текилы. Пиво — допустимый вариант, но стоит целого состояния. На пиво надо копить полгода.

Джип — херня. Добрые люди подвозят их от Москвы до Владивостока.

Правильный человек никогда не стирает свои портянки. Стирать портянки означает не любить Бога. Настоящий герой проверяется на портянках.

Каждый хиппи тянется к идеалу, но идеального хиппи не существует. Идеален тот, кто зачат в общественном туалете, а родится в мусорном баке. По слухам, именно так на земле возникнет новый мессия.

Новый Христос будет идеальным хиппи. Так считают хиппи. Они считают, что и старый вариант — почти то же самое. Не знаю. Вряд ли. Христос вполне мог ездить на джипе.

А вообще — неплохие парни. Точнее, средние. Еще точнее, не худшие. В отличие от гопы. Как ни крути, ноль больше отрицательных чисел.

Говорят, что хиппи умерли. Хиппи не умерли, они просто так пахнут.

Эту поговорку, кстати, я слышал от них.

ПАНК

А что — панк? Он просто вышел поссать на площади имени Карла Маркса. Не плюй на него. Он использует твой плевок в быту, и тебе будет очень страшно.

Панк отличен от хиппи только степенью толерантности.

РОЛЕВИК

Это может быть кто угодно, но обычно это хиппи, который рыцарь. Или дракон. Этот чудак не верит, что наш мир — самый интересный из всех миров. Но уже факт нашего рождения сказал нам, что это так. Автоматически данный дэнжэн (реалка) лучше хотя бы оттого, что он идеально прописан (ролевик поймет меня, но не согласится).

Ты скажешь, что он мается дурью. А он ответит цитатой классиков. Впрочем, не ответит. Дракон залетел, и становится не до классиков.

Начальник сказал: уволить мага-некроманта из дворников. Делать нечего, магу приходится бичевать. Дом его — вся Вселенная.

АРМИЯ

Уже было сказано — если верить слухам, на зоне пацан реализуется полностью. А все мужское население РФ — бывшие пацаны.

Быть на зоне — местный обычай инициации. Это, прости Господи, такое крещение. Однако мест не так много, и не каждого желающего берут в тюрьму. Что же делать? Как же пацан станет гражданином РФ, если он не нюхал тюрьмы? Получается, что он — не узнает жизни (в исконно российском смысле этого слова). Но у нас — принудительное образование.

Правительство, чуткое к местным обычаям и обрядам, нашло выход: два года армии заменяют от одного до четырех лет тюремного заключения. Смотря какая часть.

Понятно, что это одно и то же. Но хрен слаще редьки тем, что в армию берут на халяву, а в зону сдают вступительные экзамены.

Урки и деды спорят, кто узнал жизнь по-настоящему. Спорят до хрипоты. Урка вынул нож, а солдат схватился за табуретку. А прав будет тот, кого первым сунут в парашу.

ДУХОВНОСТЬ

Ржаной хлеб наших интеллигентов (см. ИНТЕЛЛИГЕНТ). Милое слово, его корень указует на отличие от животных. Но его полюбили старые девы, настоянные на старых книгах. И слово им отдалось. Оно обтерлось, поизносилось, стало похоже на стираные носки.

Старость и девичество — не суть главное. Главное все-таки — принимать наше все… Астафьева, Белова, Распутина. Талантливые писатели, да. Но если их принять по инструкции — ну той самой — на поляне гикнется сто цветов. Это как цветной телевизор выменять на черно-белый, и смотреть там, главным образом, самого себя.

Еще надо принимать попов. Замечу: не самого Господа, а религию… Каждая церковь, писал философ, лежит камнем на могиле богочеловека. Принимать церковь — три раза в день по столовой ложке.

Солженицын подарил Матрене ведро духовности. Она ее засолила на зиму.

Духовность надо читать. Духовность залежалась в библиотеках. Но если в деревне вам навернули оглоблей по голове — это тоже урок духовности. В селах на килограмм навоза — мешок духовности. Так говорили классики.

Я, конечно, утрирую. Нехило быть духовным, поет БГ. Впереди — одни кресты.

ДОКТОР НАУК

На кафедре он разводит кроликов. Кролики — это не только ценный мех.

Самое главное в книге (дипломе, диссертации, любовной записке) — размер полей. Он специалист в этой области.

Как правило, он хорошо эрудирован. Знает слова и авторов. Он начитан списком литературы. Он знает, что к чему и почем. Он, кстати, даже не злой. Он просто книжник, нормально подходящий к своей работе, а нормальная работа книжников — см. Евангелие. И я тоже не злой. И Христос зла не держит — хотя книжники его рассудили. За некорректность, некомпетентность, непонимание текущих задач… Научно не обосновано, политически, опять-таки, сомнительно…

Однажды юный Джойс без приглашения пришел к нобелевскому лауреату Йетсу. Познакомиться. Под утро сказал: «Вы слишком стары, чтобы я мог вас чему-либо научить». Впрочем, я не Джойс. И они не Йетсы. И дело не в возрасте.

Иногда в их мире водятся исключения. О них, наверное, слагают легенды.

ДЕДОВЩИНА

Способ устройства жизни. Любой жизни, но, как правило, близкой нам. Человек, чтобы уйти наверх, должен проявлять чудеса ума и энергии (а иногда — очень долго ждать). Уйдя наверх, можно забыть все слова русского языка и блеять. Все будет хорошо. Тебе найдут переводчика, а ты блей.

И все идут в начальники, чтобы блеять. Забыть русский язык считается большим удовольствием.

Тайна открывается одной фразой: никто не должен доказывать себя заново. Всё доказано при царе Горохе. Делать тебе, местному Навуходоносору, нечего. Вот и катаешься сыром в масле, пока ландшафт не сотрется о твою задницу.

В каждом углу — большой Навуходоносор. Он оклеил законами туалеты и сожительствует с русской ханой. Хана жмурится от счастья.

В Америке много чего плохого, но их генерала уволят, если он не сдаст очередного экзамена. Того самого, что сдают солдаты: бег, плавание, расстрел мишени. А у нас генералу разрешается быть пузатым. Много чего разрешается. Но только — дедам.

ЛЮДИ

Помимо всего прочего, существуют люди. Это радует, утешая в лихую годину и плохую погоду. Дивясь на мир, они ходят среди мужиков и баб, сержантов и паханов, ядерных ракет и кастрюль. В лесу людям попадаются лисицы и волки. Звери молчат. Мужики и бабы тычут в людей пальцами. Под их ногтями — грязь и вечные муки. В глазах — озеро Байкал и вопрос: кто, сука, меня того?.. Чего того — мужики не знают. Бабы не подсказывают. Но им, наверное, и не надо знать. Понятие «того» — наша онтология, наша экзистенция, наша песнь. Понятие «того» вербализует сокровенный угол души. Мужики — душевные создания.

За пазухой окружающих — Фудзияма. Фудзияма точно знает, кто виноват. Люди с непривычки пугаются, а потом ничего, привыкают. А что делать? Налево — шесть соток, направо — кабак с урлом, позади — сопливое детство. Надо что-то делать, но шесть соток слишком малы, а по углам делянки стоят вахтеры в рваных носках. У вахтеров «калаши», справки и гербовые печати… Направо — кабак с урлом. Маневрировать негде.

Вообще, о людях можно говорить долго.

Но о людях как-нибудь в другой раз.

ХОЗЯЙСТВЕННИК

Это сотое чудо света — крепкий хозяйственник. Нет, среди руководства бывают и просто люди, однако чаще везет на породу крепких хозяйственников.

Что это такое, знает только наш человек. Обычно это заклинание. Хозяйственник говорит, как будто что-то съел, зато он хозяйственник. Все понимают, что хозяйственник не в речах силен. Правда, в чем он силен, никто не ответит. По слухам, это человек, при котором строится… Однако не факт, что в его отсутствие оно бы не строилось. Возможно, строилось бы другое. Может быть — строилось лучше.

Управленец — это управленец. У него профессия. А хозяйственник — бывший партийный дядька, который нашел себя и ездит на осушение каждой лужи. Лужа, почуяв его приход, высыхает без людского вмешательства. Как только лужа — зови хозяйственника. Народ знает, что хозяйственник защитит. Народ с удовольствием держит такого мэра. Губернатора. Батьку.

Что скажет электорат? Электорат тоже что-то съел и шипит одно заклинание.

Хозяйственник чужд харизме и, по слухам, бочками ворует народный спирт. Харизму это не улучшает. Зато — ближе к корням, истокам, традиции.

На дворе — хана. Воет ветер, кружится грязный снег. Крепчает хозяйственник.

ДЕПУТАТ

Есть вопросы, чья сакральность видна за версту. Что делать? Кто виноват? Есть ряд простых, но оттого запретных ответов.

Виноваты сами. Что же делать? Меняться, к чертям собачьим! Но попробуй скажи населению, что оно виновник, что единственный рецепт лучшей жизни — перестать им быть.

Депутатом станет тот, кто не выдаст этой гражданской тайны.

ПРЕЗИДЕНТ

Есть анекдот на извечную тему населения и властей.

Жена послала мужика вынести мусор. Выходит он в подъезд, а на улице грязь, дождь, выходить не хочется. Мужик высыпает ведро в подъезде. Смотрит на гору мусора: «Во Путин гад, страну-то довел»…

Вообще, президентом России может быть кто угодно.

Большая часть населения полагает, что это нечто среднее между Господом и сантехником. Прохудится, бывало, кран. Наш человек вздохнет и давай писать президенту. Так, мол, и так, мы тебя выбрали, а кран не того…

А если, не дай бог, проблемы с канализацией? Наш человек знает, что президент в ответе за все. Наш президент — первый спец по сломанным унитазам. Говорю же: сантехник, вездесущий, как Господь Бог… По крайней мере, таким он живет в легендах, былинах, сказках. А что наша жизнь, как не пегая сказка на ночь?

Президент — первый среди людей, зовущих его чинить унитазы. Быть первым — это почетно.

ШКОЛА

Это место, где собираются пацаны и телки, чтобы стать гражданами РФ. Учитель водит указкой, а пацаны — так себе… пинают на крыльце других пацанов.

Каждый мужик и каждая баба кончали школу. Без этого никак, это часть бытийного хоровода. Здесь впервые дается понюхать того, что впоследствии — не дай Бог! — станет жизнью.

Помимо главных, школа несет образовательные задачи.

ПЕНСИОНЕРЫ

Пенсионер — простой гражданин РФ, только старше. Он безобиднее других, что приятно, но и безнадежнее, что навевает грусть.

А вот их убеждение, их кредо, альфа и омега души: они понюхали жизни. Так и ходят, кто обнюханный, по уши в токсикозе, кто занюханный, смотреть страшно.

Если бы они только знали, что они подчас нюхали, чем это считается у людей! И каким жутким словом называется такой опыт! Опыт, конечно, жизненный…

Впрочем, нормальные люди тоже старятся. Я вовсе не намерен их обижать. Да они и не обижаются.

КОМПРОМИСС

Не очень хорошее, скорее всего, явление. Что хорошего, если от тебя остается только половина или, того хуже, четверть?

Однако до него надо дорасти.

В наших краях до него расти очень долго. От максималиста стихийного до максималиста с самосознанием — вся дорога цивилизации.

ВРАГИ НАРОДА

Они спасут любой народ, если народ не догадается повесить их вовремя.

А есть ли у народа друзья? А как же! Легендарный француз Марат — друг народа.

Кроме того, враг моих врагов — тоже друг, хоть и необычный. Согласно логике, народ очень легко обвинить в сомнительных связях. Скажем, Иосиф Виссарионович Сталин не столько насильник народа, сколько его подельник. На особо тяжкие ходили на пару, только метафизическая тень Кобы получила метафизическую вышку, а российский народ отмазался. Более того, успешно косит под потерпевшего. Якобы в народном детстве отец народа совершал с ним непристойные акты, и весь инцест был результатом насилия… А народ — чего? Народ маленький.

Ладно, не спорю: инцест, насилие… Но ведь на дело ходили вместе?

Говоря просто: скамье подсудимых срочно требуется народ. Еще проще: покайтесь, что ли… Совсем просто, для дураков: мужик, давай на двоих покаемся? Я ведь тоже народ. И каждый день каюсь, что не святой, и до самого себя — как до луны.

СРЕДНИЙ КЛАСС

Мелкий бандит, что не выбился в положенцы. Преподаватель, что стал профессором. Рабочий — если это, конечно, никелевый завод… Вообще — любой хрен в экспортной отрасли. Депутат, если он почему-то не ворует. И любой, кто мелко ворует, не нарушая неписаных законов, практически не рискуя — наглый чиновник-семьянин… Юрист, или программист, или журналист, за исключением крайних случаев — неудачника из провинции, карьериста из Москвы… Начинающий копирайтер. Не творец, но криэйтор.

Все они, стало быть, средний класс. Если мерить аршином тех, что некогда его сочинили. Они, сочинившие, ориентировались на экономику. На средние бабки, сопряженные с особенной психологией, срединного пилотажа.

Из чего следует, что никакого среднего класса в России нет.

И все-таки, как ни странно, он есть. Должно слово что-то значить? Если нет очевидного денотата, должны быть — коннотации? Хотя бы?

В Америке-то понятно — там почти кто угодно, если он, например, не бич. Не иммигрант из разной Нигерии. Не хипан, совсем уж реликтовый. То есть, собственно, обыватель. Нормальное большинство, трудовое или не очень.

В России — меньшинство. Все остальное крайне неопределенно, за исключением того, что это опора нации. Так говорят правые, если они все-таки не фашисты, правее Коха, говорят, только Гитлер… Так говорят левые, если они, опять-таки, не фашисты. Так ответят бедные и богатые, за исключением особо бедных и богатых фашистов… С этим не спорит даже Умберто Эко, настаивая, что средний класс — извечная опора фашизма, в любое время, в любой стране (у него есть эссе про фашизм и вечность).

Это почти симптом. Почувствовали с утра себя опорой нацией — все, считай. Средний класс средней тяжести.

Политические убеждения он, однако, скрывает. Точнее, имеет, но как-то вяло, не того градуса — забор на баррикаду не разберет. Не верит в баррикаду, больше верит в заборы. Убеждения его умеренные. Могут быть правые, могут — левые. Если верить Умберто Эко, или, допустим, Сергею Переслегину, футурологу, они, в любом случае, будут реакционные. Не знаю. Не пробовал.

Однако в бедах России средний класс, скорее всего, не виновен. Почти. У него железное алиби. Все остальные классы значительно хуже него.

Быть рабом и быть господин — две вариации на тему того, как не быть человеком. Ergo: средний класс, как не крути, человечнее.

Он был бы воплощением самой человечности, идеалом, пределом… если бы это было необходимо. Вообще. Делиться на классы. В исходном смысле этого слова.

Атрибутом среднего класса в начале века выступает скорее автомобиль, чем большая недвижимость.

Скорее мобильный телефон, чем автомобиль.

И скорее компьютер, нежели телефон.

И скорее интернет, чем сам по себе «компьютер», ловкая пишущая машинка, с игрушками, с наворотами.

Средний класс, как и все другие, бережно относится к своим атрибутам. Холит, лелеет. Копит себе идентичность.

КПРФ

Есть такая присказка, что Чубайс, например, агент ЦРУ. Ну говоря корректнее, агент Запада. С точки зрения логики, это неправда. Агент суть тот, кто играет на чужом поле, кто кажется одним, а по сути — он такое, такое… Агент — шпион в плаще, при кинжале. Допустим, есть версия, что демократы конца 80-х — агентура шестого управления КГБ. Некоторые конспирологи матерятся, спорят, говорят — пятого.

Чубайс может быть агентом: анархии, монархии, Шамбалы. Ислама. Китая. Но только не Запада. Потому что открытый западник.

Главным агентом мирового империализма в России выступает КПРФ. Если верить в масонов, то КПРФ, несомненно, выступает агентом масонов. Если верить в жидовский санхедрин, то КПРФ, конечно, агент великого санхедрина, особо ценный. Я молчу про место в агентурной сети олигархии, и т. п.

«Русское поле объято дерьмом, почили святые неправедным сном»… Русское поле — дюже электоральное… Они играют на поле тех, кого их коллеги, более успешные, демократические, привычно считают быдлом. Мутным. Застоявшимся. Те, застойные, вяло считают коллег козлами. Наглыми. Березовскими. Козлы-с. Минус на минус дает не плюс, а какие-то иррациональные числа… Мнимые…

За прорыв в классовой атаке дают командирский «роллекс». Присмотритесь. Опытные пролетарии всегда с «роллексом». За заслуги второй степени дают «ауди». За третью степень — место в Думе или посмотреть Ходорковского.

Если их любимец воскреснет, почти каждый получит без переписки. Лет по сто. То есть выкопали — расстреляли, похоронили. Снова выкопали — расстреляли. И так десять раз. Настоящее-то зло, как и добро, всегда бескорыстно. Не мелочно. Например, дьявол не озабочен прибавкой к жалованью, и т. д.

Понятно, что философию принято учить не по Гегелю… Но ведь были авторы, как бы их — Маркс, Ленин. Интересно заставить каждого коммуниста сдать экзамен по марксистско-ленинской философии (Ленин, правда, слабее). Что такое способ производства, товарищи? Отчуждение? Овещнение?

Не сдавших отправлял бы на плантации к Дерипаске. Должны быть у Дерипаски хоть какие-нибудь плантации? Если верить красным листовкам… Огромные такие, посреди тайги. Ходят надсмотрщики. Негры-изуверы. И всех насилуют.

НБП

Ролевики-экстремалы. Нормальные ролевики — они как? Играют себе в дракона. Вон тролль вчера эльфа съел, не подавился, глыба. И трех гномов. И спиртика, двести грамм.

За такое пока не садят.

А можно-то — в эсеров-бомбистов. Можно — в черное на белом, а белое на красном. Исторические цвета. В штурмбанфюрера и его друзей. В свободу, в равенство. В братство там. В пивной путч.

Игра командная, подвижная, как сказано, ролевая. Обычно на свежем воздухе. Чреватая. Кругом травмы.

Почему метание настоящих бомб — игра? Все равно? Потому что это, увы, не политика.

Потому что у политика, если он реален — чуйка на контекст. Контекст иной, а ребята сто лет назад, запрягают лошадь. Если туда еще пулемет, говорят, тачанка получится.

Комментатор в ящике стоит боевиков. От трех до пяти тысяч. С полтиной. С доплатой. От двери к двери — говорят, эффективная агитация. Однако от двери к двери ходят исключительно бомжи. За подаянием. Есть политические проститутки. А есть — бомжи. Не менее политические.

Партия, откуда «выходят с возрастом». Как из балета. Идейность — проходящая чуть позже прыщей. С женитьбой. С удачным трудоустройством. Хиппи 60-х не могли состояться как движение, в силу одного — взрослый хиппи нереален… Взрослый хиппи — может быть вождем хиппи. Брэндом. Священным монстром. И только.

Эдуард Лимонов, конечно, талантливый человек. Хороший человек. Так я, товарищи, не о нем.

Бескорыстие делает им честь, но безбашенность удручает.

ЛДПР

Это даже не ЗАО. Это закрытое общество акционерного типа, так точнее. Контрольный пакет фиксирован, раз и навсегда. Остальное на рынке, но таком… Закрытом. Цены плавают. Остальное тоже.

Главный — разносторонен, как кубик Рубика. Многолик. Многорук. Если бы Шива сел на героин, получился бы Жириновский…

Объединяет Запад против арабов, арабов против Запада. Всем сулит оружие. Много. Банкирам сулит их банки, народу сулит банкиров, чтобы вешать, когда накатит, по специальным народным дням. Настоящей власти, как-то администрация президента, сулит самое дорогое. Избирателям — настоящую власть. Русских защитит от евреев, евреев от русских, всех вместе — от марсиан. С марсианами у него — долгосрочное соглашение. Против американцев. Однако к диалогу с Америкой он открыт. Открыт, открыт… Не смотрите, что топорщится. Это лоск и глянец. Товарно-денежный вид. И так уж пятнадцать лет.

Он, конечно, не фашист. Фашистов нынче не отоваривают.

СТАБИЛИЗАЦИЯ

Замедление темпов роста спада российской экономики. Это не я придумал. Это народное.

ПИВО

В 1990-е годы президент пил водку, и много (см. ПРЕЗИДЕНТ, ВОДКА).

В 2000-е президент пил пиво, и мало. В лучший период — всего-то четыре литра в неделю. В среднем, бутылка в день.

Это знак, данный нам, россиянам, свыше.

Это символизирует национальное возрождение. Либеральные ценности. Умеренность и демократичность. На худой конец, буржуазность, стабилизацию (см. СТАБИЛИЗАЦИЯ).

Это символизирует, как жить дальше.

Пиво, как никогда, подходит среднему классу (см. СРЕДНИЙ КЛАСС). В числе особых примет. Оно, в принципе, недорого. И, надо же, символизирует… Особенности национальной стабилизации. Фильм про это еще отснимут.

НОВЫЕ РУССКИЕ

Какие же они русские? Русский-то гад — он русский. Свой, родимушка. У него это на лбу написано, хоть сейчас в зоопарк. Под табличку — редкое животное, полумертвое… Араб гадит по-своему. Англосакс — по-своему. В личной истории гадства, в экзистенции его, в бытии и быту — новые русские оторваны от корней. Явным образом. Не оторвана от корней — лишь сама эта явность. Радикальность, демонстрация. Гон.

Русский тоже может — невинному промеж глаз. Только там контекст другой будет. Лучше, хуже — не знаю. На любителя. «Новый русский» ревностно хреначит невинного, но… как хреначил бы его, скорее всего, англосакс.

Таким образом, форма жизни — скажем так — не почвенна, не исконна. Апофеоз беспочвенности. Кроме прочего. От этого становится чуть приятно, и чуть за родину.

Лишь одно пятно претендует на звание родимого. Самоназвание самых резвых. Братва. Шпенглер писал об окончании Запада, и будущем образовании нашей Родины. Архетип русской души — огромная русская равнина, где нет пределов. Где все люди братья. Словно читавши Шпенглера, зовут себя русские бандиты — братвой. И работу свою, когда план перевыполнен — беспределом.

Впрочем, он разучил — правовое поле. Теперь-то можно. Не застремают. Слогов шесть, букв двенадцать. Итого, слов двое. Может писать. Нет у нас, говорит, правового поля… А нужно. И менеджмент такой, чтоб босяво было, и чисто. Эффективный, бляха! Так он обжил правовое пространство. Стал его — оба на! — гарантом.

Но какие же они новые?

Ретроградов, выступавших в перестройку, одергивали: что, хотите вернуться к прежнему? Блин, думали они, и все понимали. Не хотим.

Однако 1990-е годы стали прежними как никогда. Мало было времен, столь прежних… Ладно там, созидание… Семь раз зарежь, один раз отмеряй… Даже новых пороков не придумали. Даже старые — воплотили не целиком. Хотя, вроде бы, собирались. Готовились. Начищали презервативы. Чего-то точили.

РОДИНА

Помните? С чего начинается родина? С картинки в твоем букваре. Такая была версия раньше. Однако она… явно книжная, оторвана от реальности.

Родина — это просто то, с чего начинается.

Если, например, началось все в подъезде, то и кончиться где-то рядом. Хреново, короче, кончится. Поскорей бы уж.

Сколько же можно?

СИБИРЬ

Миф это. Нет никакой Сибири. Пишу это здесь, в ее сердце. Здесь факт ее отсутствия особенно очевиден.

Ее нет в том смысле, в каком нет, например, медведя. Медведь — большой русский миф. Символ, грубо говоря, нашей родины.

Много вы видели в своей жизни живых медведей? Или хотя бы неживых?

Вот и я.

Все особенности Сибири легко растекаются по иным местам. В Мурманске тоже нежарко. В Монголии, как ни удивительно, случается минус сорок. Тех же волков одинаковое количество, на улицах Красноярска и, скажем, Питера.

Сибирский типаж — выдумали. Может, со скуки. Должно говорить о русском характере. Можно — о характере каждого населенного пункта, скажем, о типовом характере городов Железногорск, Назарово и т. п. Но сибирский характер — это пи-ар. Русская народная сказка.

Что касаемо нюансов цивилизации, то цивилизация — она где? Допустим, в Лондоне. Большие города Сибири больше похожи на Лондон, чем, например, Югославия. Большие сомнения вызывает Сицилия. Албания. Даже Ирландия. В Новосибе, наверное, больше цивилизации, чем, скажем, в какой-нибудь Черногории.

Что касаемо нюансов культуры, то она русская, просто русская, и, таким образом, ее всегда очень много. Философ Пятигорский полагал — слишком. Какая-то часть русских бед, оттого что все закультурено, в ущерб — цивилизации, ее набору низовых навыков… Кроме того, в ущерб рефлексии, философии, личному спасению душ. В ущерб мысли. Если Пятигорскому верить.

Это к тому, что в Сибири особая цивилизация и культура, романтика, с волками на улице. Ага. Давайте спокойнее. Хрен вам, и нам того же.

Сибирь — это такое место.

КИТАЕЦ

Миф это. То есть китаец, конечно, где-то есть. Его нет в том смысле, что и Сибири (см. СИБИРЬ).

Даже если он отыщется, это окажется не так страшно. Ну, азиат, ну с жадными очами… Ну много их. Ну?

Ад, как известно, это другой. Любой другой. При чем здесь китаец-то: с его доминатными генами, с его геополитикой, и т. п.?

Китаец — понятие этнографии.

СМЫСЛ ЖИЗНИ

Смысл как неустойчивая часть отношения между знаком и означаемым. Жизнь как существование белковой материи. Живое как способное на иное.

О жизни говорят сразу: как жизнь, мол? О смысле ее, как водится, после третьей. Дольше всех беседует дед Макар. Он его, смысл, понюхал. Знающий дед, с французами воевал, опыт, опять-таки, жизненный… Говорит, портянками пахнет.

МАРКЕТИНГ

Лучшие маркетологи — лиса Алиса и кот Базилио. Тонко знали целевую аудиторию. Разбирались в динамике ожиданий. В имиджевой стратегии. Наверное, знали толк в НЛП.

Вообще — изящное искусство наебки. Стоит некая мудовина рубль, если по совести, а ты, маркетолог, продай за два. Скажи: с символической составляющей. Хороший маркетолог продаст за три. В учебниках написано, как продать за четыре. Господь Бог торгует за пять и одну десятую (если верить в Бога).

Вообще, маркетинг — хорошая вещь, если к нему правильно относится. Боевой топор — тоже хорошая вещь. Спросите у викингов. Главное, помнить, на что топор, например, не расчленить им жену. Не применять к дедушке. И не называть средством развития бизнеса, обоюдовыгодной технологий… Ну представьте. Спросит чего сынишка, как ему отвечать — по маркетингу или по правде?

Враг стоит того, чтобы с ним говорили по маркетингу. Особенно враг такой, геополитический.

Спросите, кем является потребитель. А уж это его дело. Народ вон до сих полагает, что логистика — это что-то от логики…

МЕНЕДЖЕР

От хозяйственника отличается, как правило, возрастом (см. ХОЗЯЙСТВЕННИК). Хозяйственник, как сказано, бывший партийный дядька. Всякий БАМ тогда строился. Менеджер даже БАМ тебе не построит, выше он фигни всякой.

Хозяйственник младше сорока — менеджер. Еще менеджер, в отличии от хозяйственника, язык знает. Показывает его всячески — у Средиземного моря… Что еще? Менеджер, в отличии от хозяйственника, может быть сексапилен. А вот если хозяйственник сексапилен — это, наверное, брак, профессиональная непригодность. Так что менеджером — можно баб соблазнять. Ну и, помимо того, неудачников шугать разных.

Менеджеры делятся на эффективных и антикризисных. Вот если на предприятии голодают — менеджер антикризисный, что почетно, вроде как пионер такой, с вымпелом, с медалью… Но ходит слух, что эффективный менеджер важен по-другому: в четыре раза больше ворует. Если напугать его, даже в пять. Тоже, значит, не пальцем деланный.

АВТОМОБИЛЬ

Имеется ввиду личный, частный. Это, конечно, не роскошь, но глубоко нерусский способ передвижения. Это опровержение культурного кода, длинной и широкой истории. Это наезд, диверсия. Это скрытое блядство и компрадорство. Россия кончится, когда в ней кончится общественный транспорт, и все, как один, получат водительские права.

Вот скажем, я нежно люблю троллейбус, в силу чего родина еще продолжается. Я действительно их внутренне уважаю, а также исполнен почтения — к трамваю, к автобусу, к самолету. К метро. Реально личный автомобиль почти никому не нужен. Это символическая ценность, но в таком качестве она чужда, как сказано, большому русскому мифу, в лучшем смысле этого слова…

Перековать все «жигули» на орала. С того, говорят, начнется русское чудо, страшнее японского. Будет, будет. Инок один предсказывал.

КАРТОФЕЛЬ

По дороге ехал «мерседес», не самый крутой, но все-таки. Сзади него неслась в будущее тележка с навозом. Эзотерический смысл дачи открылся мне. А также, откроюсь, подлинный смысл картофеля.

Отращивая его, ты молишься особому богу. И это главное. Бог — он добрый, но сразу же и злой. Он, словно чифир, заваривает тебе судьбу, потчует на халяву. Он радуется, когда видит всходы картофеля, и ухмыляется про себя, и чешет пушистую бороду, и тогда тебе становится хорошо… Тогда чифир греет. И над всей Россией несется сладостный стон. И в душе, совмещая трансцендентное с имманентным, перекатывается картофель, один на всех, и никто не стоит за его ценой…

А если — страшно оно, но все-таки — если однажды Он не увидит всходов? Небо рухнет не сразу. Мор и СПИД разгуляются по земле, безлюдье и бездорожье. Выгляньте, посмотрите — если не верите.

Помня то, можно не бояться и «мерседеса». Никакой «мерседес» не введет тебя в атеизм.

(К этой тайне, говорят, была близкая некая группа славистов. Приехали из Калифорнии и все поняли. Хотели вывезти часть русской правды на Запад — хрен-та! Ночью их всех задушил картофель. Перед тем насиловал, особым таким, отечественным способом. Чтобы было страшнее, перед актом он брал подписку — о невыезде. И курлыкал разные песни: строевые, протяжные, разухабистые…)

ДОБРЫЙ ШАРИКОВ

А что Шариков? Его разоблачили в конце 1980-х, и быстро выяснилось, что это почти человек, ну, в крайнем случае, друг его… Пришли, назовем их, Бобиковы. Старый добрый Шариков хотел, чтобы честные, умные, усердные люди… поделились с ним, говном, поровну. Бобиковы решили, что это неоправданный гуманизм, и предложили, чтобы честные, умные, усердные люди шли в направлении хуя, чтобы вообще не делиться. Потом они решили, что это они — умные и усердные. Что вот это называется ум, вон то называется усердие. И всем рассказали. И все поверили. Неверующим жгли особые клейма, мол: шариковы.

Верните мне его, что ли. Для начала.

ЗАПАД

Мераб Мамардашвили, философ, рассказывал такую историю. Какие-то перебежчики спасаются от фашистов. И вот на ночь спрятались в избушке, а утром подъедет лодка, и заберет. А может, не заберет. Может, за ними завтра придут и, соответственно, расстреляют. А может, и сегодня еще успеют.

Что делают эти двое, кажется, мужчина и женщина? Они моют в избушке пол, потому что он очень грязный. Нельзя же ночевать в комнате с грязным полом. Не помню, какой они конкретно национальности, но европейцы… Мераб Мамардашвили был восхищен. Собственно, все это грузин рассказывал русским с целью укора — вот, как надобно… А вы? Ну, точнее, а мы? Философу хотелось быть европейцем.

Мне не хочется — я такой. И тревожит меня, что в России начнут появляться люди, похожие на тех двух. Думаю, как родину от них уберечь, от психов-то ненормальных.

И не я один патриот, много нас, патриотов. Уж лучше в родном говне, нежели так — полагал, наверное, Василий Розанов. И пусть Мамардашвили посильнее будет, не смутило бы то Василия Розанова…

БОГ

Это такая штука. Вот, скажем, нет автобуса: помолился, вот тебе и автобус. Или там заболел когда. Или, не дай бог, при смерти. Тогда оно и не грех. Бог — он в хозяйстве нужен. Нужнее дуршлага, точно.

Россияне эту штуку просекли. Президент по сравнению с Богом — чух, фуфло, капрал пластилиновый. Он, что ли, в смерти поможет? Или он автобус пошлет? тройку-то?

Ценная, короче, штука: полезная и безвредная. А вот те, кто дуршлагу молятся, выше Бога ставят, так это козлы какие, или, может быть, пидерасы. Или они жизни не знают; тогда еще ничего.

2000, 2003 гг.

Классная разборка

Независимое расследование текста «Плевок тебе в душу».


Данное изыскание представляет собой поиск живой души в рифмованном тексте «Плевок тебе в душу». Упомянем сразу: следов души так и не обнаружено, зато душевность найдена как скрытая субстанция. Душевность ищется по формуле: если из двадцати строк рифмованного текста отнять двадцать комментариев и перегнать смысл, на дне образуется белесоватый осадок, при его обсуждении выделяется едкий газ — это и есть элемент душевности, или, как ее ошибочно называют, духовности.

Мы начинали работу как заказное исследование текста, но судьба одернула нас и жанр переменился — теперь это (по всем признакам) независимое расследование.

Более того, первое название — «Внеклассная медитация» — пришлось оставить. Это вызвано тем, что изменился характер восприятия работы. Сначала она была инструментом индивидуальной медитации вне учебных групп… но с переломного этапа стала оптимальной темой групповой разборки в классных условиях.

Итак…

Плевок тебе в душу[1]

Мне удивительны[2] козлы и педерасты,[3]

 Несущие херню по деревням,[4]

Мне удивительны задроченные касты,

 И пизданутые — не по своим годам.[5]

Мне удивительна мудацкая равнина,[6]

 Пропитанная блядством[7] и тюрьмой,

Мне удивительны заебки карантина[8]

 И путешествие с хуевенькой сумой.[9]

Мне удивительно отсутствие начала[10]

 И неизменно засраный конец,[11]

Мне удивительно похмелье после бала[12]

 И неформальный русский бог Пиздец.[13]

Мне удивителен обычай мордобоя[14]

 И через жопу сделанный заказ,[15]

Мне удивительна обыденность разбоя[16]

 И выставленье срани по показ.[17]

Мне удивительна родимая природа,

 Мне странен охуительный мороз,[18]

Мне удивительно, что продолженье рода

 Дает слова для матерных угроз.[19]

P.S. Для тех, кто еще не понял.

«Классная разборка» — отнюдь не глумливая акция, а прямо обратное ей. Это попытка издевки над самой возможностью издевки в литературе, однако — полностью провальная, в чем и заключалась ее задача, с блеском выполненная.

Иными словами, есть целое направление, глумливо хохочущее в нашей литературе, у него есть свой арсенал технических средств — в данном случае арсенал направлен против самого направления (условия, при которых это вычитывается, предоставлены выше), однако ситуация такова, что побеждает арсенал, а не одна из сторон. Этим доказано главное — цинизм и непорочность подобной техники, при этом доказано не нами, а техникой.

Как вы поняли, мы с Силаевым здесь даже не проходили.

«Величественные вещи требуют, чтобы о них говорили величественно. Величественно, то есть с цинизмом и непорочностью…»

Ф. В. Ницше, «Воля к власти», первый абзац.
3 марта 2001 года

Примечания

1

Начнем с названия — кто плюет и куда? Название забавно тем, что шокирует: но все-таки — о чем?

Первое, что приходит — автор плюет в душу читателю. Автор уточняет: тебе… Однако текст — это и товар. Кто предлагает товар, плюющийся в душу? Много логичнее догадаться, что кто-то плюнул в душу самому автору, а текст — рефлексия на плевок. Причем кто плюнул, можно без труда догадаться.

Но первый смысл все равно корреспондирует со вторым, и с третьим — получается, что есть некая сила, что постоянно плюется в любую душу, и текст о ней.

Соответственно, есть и нечто, куда плюют. Таковы границы реальности. Все дальнейшее — описание границ и пределов. А также производных и интегралов… нашей социальной, душевной жизни.

2

Не правда ли, удивительное слово?

3

В данном случае автор показывает банальный случай словесного приключения. Очевидно, что толерантно мыслящий человек не может иметь претензий к сексуальным девиациям, будь то гомосексуализм, или другие случаи. Данное понимание имплицировано в межтекстуальное пространство стихотворения, служащего единственным местонахождением его смысла, и довольно прозрачно для искушенного читателя. Однако, и это в свою очередь также явно имплицировано в мировоззренческую позицию автора, допущение ненормативной лексики в литературные тексты не только правомерно, но и — в некоторых ситуациях — откровенно желательно.

Подобный вывод спровоцирован общей констатацией ситуации слова на рубеже веков, ситуации откровенного кризиса, вызванного неспособностью литературы выдержать энергетическую конкуренцию с альтернативными формами репрезентации реальности. Автор, по всей видимости, полагает себя не только осознающим кризис, но и способным — хотя бы отчасти — противопоставить ему свою технику, ориентированную на поиск дополнительных возможностей в деле усиления драйва. Использование матерной лексики — лишь один из приемов.

Также очевидно, что автор принимает элементарную истину постмодернистского осмысления: смысл любых слов находится не в словах, а в пространстве языка, то есть — между слов, и матерные конструкции сами по себе лишены смысла, приобретая таковой лишь в контексте. Контекст меняет значение любых слов, и тот же мат в замкнутом языковом пространстве народа, на что прямо и указывает последняя строка, служит прежде всего показателем экзистенциальной ущербности, слабости человеческого духа, живущего в рамках данной ограниченности. (Как известно, язык социальной общности всегда служит коррелятом ее онтологической проработанности, и, учитывая общее состояние языка так называемых «простых» россиян, можно сделать естественный и нелестный вывод о душевных качествах богоносца — настолько радикальный, что напрашивается вопрос на предельной грани презрения: а можно ли считать и их носителями человеческого достоинства? — очевидно, что гражданами — в терминах гражданского общества — нельзя точно…)

Однако мат может быть элементом языка образованных сословий, носителей властных функций и креативных способностей — что означают те же слова в языке духовной элиты (если мы, затаенно-межтекстуально усмехается автор, не будем следовать извращенной мысли о несовместимости элиты и употребления данных слов — в любом случае, без учета оправданности контекстом)?

Действительно, что? Один ответ очевиден — усиление энергетики и расширение выразительных способностей языка в предельных человеческих состояниях. В состояниях непредельных мат, как правило, не употребляется, невольным примером чего служит сам авторский текст, удачно имитирующий — а он настолько техничен, что можно говорить только об имитации — крик души, пропитанный разочарованием, социальным отчаянием, черным русофобством страдающего сознания. Таков один ответ — о других можно думать дальше, при этом к ответу не обязательно приходить: вопрос, не получивший ответа, часто имеет смысл сам по себе; и таких случаев множество, взять хотя бы классический вопрос о бытии Бога, не имеющий ответа для человеческого сознания, но тем не менее сильно-продуктивный, поскольку его грамотная постановка уже дает нам счастливый и не гарантированный случай мыслящего.

О деталях словесного приключения… Очевидны две вещи: интеллигентское сознание, которое не только пародируется в тексте Александра Силаева, но и, с другой стороны, его пародирует, легко употребляет выражение педераст, как знак негативно-экспрессивного выражения, как ругательство; при этом ничего плохого не думая о педерастах как таковых. Возможно, это повод улыбнуться — автор предоставляет нам те условия прочтения фразы, при которых ироничная трактовка не только допустима, но и наиболее вероятна.

4

По деревням, а равно по городам и весям, как известно из поля нашего языка, принято разносить культуру. Но выясняется, что обычно несут херню.

Это можно понять по-разному. Если мы следуем пародии прямо, то можно вообразить себе странных людей, которые переходят от деревне к деревне и разносят нечто дурное, что можно уподобить херне. Однако естественнее предположить, что речь идет о другом — население наших деревень таково, что, о чем бы ни зашла речь, с точки зрения автора мужики и бабы несут именно херню. В этом пункте заложена резкая полемика с одним из интеллигентских мифов о том, что в народе сокрыта некая мудрость, что народ всегда прав, и т. д. Автор как бы обрубает нить мифологии, тянущейся из 19 века — обрубает нарочито грубо, обращаясь к экспрессивному выражению. Более того, напрашивается дальнейший вывод: несущий херню есть ее же воплощение. Впрочем, если во второй строке сказано о качестве деяния, то в первой — непосредственно о качестве делателя, т. е. козлы и педерасты — это и есть некие вполне привычные люди.

Следует обратить внимание, что херню несут именно в деревнях, что заостряет полемический тон, насаживая на авторскую рогатину мировоззрение деревенщиков. Они полагают, что зло, как правило, расположено в городах, а в селах сохранились нравственность, естественность, освященная простота. В данном случае автор выступает как апологет города, а в более широком смысле — сторонник урбанизации и прочего, с точки зрения нормального деревенщика, сатанизма.

Можно отыскать еще один смысл, наиболее оскорбительный: уж не есть ли объект строки сама школа российских деревенщиков? Белов, Астафьев, Распутин? Вряд ли. Общий тон текста Александра Силаева очень жесток, но не хамоват — а приписывать разнос херни вполне конкретным персоналиям означает откат в неприкрытое хамство, и тогда получится, что херню несет непосредственно Александр Силаев. Автор знает, чем грозит ему переход границы, и выдерживает вежливость — а текст, в понимании автора, достаточно вежлив, хотя и состоит из имитации ненависти. Но ненависти — служащей второй стороной любви.

5

В данном случае — не совсем удачное выражение. Слово пизданутые даже в контексте мало соответствует любой из возможных авторских мыслей… Возможно, имеется ввиду простой факт: многие людей умирают сразу же после юности, и ходят лишними, доживают — тухлая энергия, мелкие помыслы, жалкие оправдания — это так, но разве это пизданутость?

Автор либо не до конца изучил язык, либо… с помощью провокации достигает чего-то, например — нашего разочарования в авторе. Бывают случаи, когда такую цель тоже ставят.

6

См. «Закат Европы», или, точнее — «Запад Запада». Согласно Освальду Шпенглеру, архетип спящей русской души — равнина, на которой все люди братья. Наши бандиты, словно начитавшись Шпенглера, называют себя братвой.

7

Видимо, имеется ввиду отсутствие понятия чести, и, вслед за понятием, — самой чести. Если проституция — профессия, то блядство — стиль, построенный на своем отсутствии здесь и сейчас. Стиль, характеризуемый провалом в чести. Кто ближе к провалу — мужчины или женщины — сказать трудно.

8

См. работу Фридриха Ницше «Сумерки кумиров, или как философствуют молотом».

«Атмосфера тюрем и лечебниц…» Ницше ставит тюрьмы и лечебницы в один ряд. И не только он: в Европе до 18 века психически больных и преступников содержали вместе.

9

В данном месте автор вступает в отношения с фольклором и публично зарекается от сумы. Что касается ее откровенной характеристики, то какой еще может быть сума?

10

См. соображения Чаадаева об исторических и неисторических нациях. Согласно Чаадаеву, история в России к 19-му веку не началась. Якобы мы ничего не подарили миру, и, во-вторых, у нас не возникло привычки извлекать опыт. Насчет подарков человечеству можно спорить, а вот что касается опыта…

11

А что было доведено до конца? Какие-то гадости, может, были… Хотя вряд ли — даже гадости…

Реформы кончались обоюдным чувством: народ считал дерьмом реформаторов, а реформаторы считали дерьмом народ. У всех были на то свои основания.

Однако реформатором быть интереснее, чем народом.

12

Обычай непременно пить до похмелья, головной боли, блевотины — странен. По меньшей мере.

13

См. роман Пелевина, где пес Пиздец служит символом конца мира. Почему не предположить, что это наш Бог, или, быть может, подпольный бог — Сатана?

14

Большая часть людей такова, что способна на беспричинную драку.

Какой страной была бы Россия, если бы у нас били только за деньги! А если только за большие деньги? Я был бы счастлив.

15

В своем чудовищном русофобстве автор порочит родину лишний раз: ведь клиент в России уже становится прав. Неужели не заметно?

Однако быть всегда правым — пока что очень дорого.

Может быть, автору не хватает денег? Может быть. Но я предлагаю все-таки не скидываться на помощь — нельзя губить голодного литератора.

16

Повторяю: я был бы счастлив…

17

Опять — родина и бытие порочатся лишний раз. Уже несколько лет срань толком не выставляется. Автор так раздражает в своем русофобстве, мизантропии, пессимизме, что кажется — он тайно влюблен в Россию и свою жизнь. А над нами просто смеется.

Таким образом, у нас две одинаково идиотских версии: либо автор отвратителен, но тогда мы полные идиоты как читатели без всякого вкуса, либо автор не отвратителен — но тогда нас разыграли, и мы разыгрались, как полные идиоты.

Однако есть третья версия, согласно которой мы, слава богу, разумные люди — она заключается в осознании первых двух и сознательном отказе выбирать между ними. Да, мы не идиоты — но кто в этом случае автор?

18

См. цитату из статьи «Признания врага народа»:

«Зима — это полгода. На севере — больше, на юге — меньше. На востоке — яро, на западе — так себе, евро-зима, сущий либерализм: сибирский ноябрь был бы в западных губерниях пиком холода.

Бывает, что к первому декабря люди уже порядком устают от долгой зимы… Однако нет денег свалить в Италию, как Гоголь или пролетарский писатель Горький. В спячку не впадается… То есть впадается — но это ничего не меняет.

Земля русская ныне полнится отморозками — уж не климат ли виной нашим нравам? Попробуйте быть людьми, когда большая часть страны — ледяная пустыня. То-то и оно.

Красная рожа, водка, дурной стиль, точнее, отсутствие стиля — куда без них, если на улице минус двадцать? Француз бы, несчастный, помер. А мы ничего. Отморозим себе все и живем.

На дворе — пиздец. Так наш лаконичный мужик описывает реальность. Чтобы ни случилось, у нашего мужика — пиздец. Не клеится чего-то, братцы… Там и тут. Русскими словами не скажешь. Сезон, наверное, такой. Пиздец — обычное время года».

Однажды автор сказал, будто ненависть к холодам может породить направление в литературе, а может быть — новую религию. По-моему, он был равноудален от истины и заблуждения.

19

См. примечание № 3. Круг замкнулся. Тот, кто вкусил невинность автора лишь сейчас, заблуждается.


home | my bookshelf | | Рассказки конца века |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу